Книга: Карибский брак



Карибский брак

Элис Хоффман

Карибский брак

Alice Hoffman

THE MARRIAGE OF OPPOSITES

Copyright © 2015 by Alice Hoffman

© Высоцкий Л., перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

Глава 1

Вслед за черепахами

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1807

Рахиль Помье

Я всегда открывала окно на ночь, хотя мне запрещали это делать: и вообще редко поступала так, как мне велели. Моя мать говорила, что я была такой с самого рождения и даже до него, ведь я целых три дня никак не желала появляться на свет. Ребенком я не спала по ночам и не соблюдала никаких правил. Но я всегда знала, чего хочу.

Другие дрожали и мерзли во время дождя, я же обожала холодную погоду. Ночи у нас на острове были хоть глаз выколи, воздух, густо насыщенный ароматами, идеально подходил для того, чтобы мечтать. Как только дневной свет начинал угасать, слышался быстрый топот ящериц, бегавших среди опавших листьев, и звон мошкары, устремлявшейся в окно. На ночь мы сооружали в наших оштукатуренных домах палатки из мелкоячеистой белой сетки, защищавшей от насекомых. Чтобы уменьшить число этих паразитов, мы держали маленьких рыбок в садовых бочках, наполненных дождевой водой: рыбки съедали яйца, отложенные насекомыми на поверхности воды. И все равно они тучами парили в жарком воздухе, особенно в сумерки, и нередко заражали человека лихорадкой, от которой он мог напрочь сгореть. Полчища летучих мышей опускались в наш сад в неподвижном воздухе и поглощали нектар из цветов. Насытившись, они повисали на ветвях деревьев, и оставались только ночь, тишина и жара. Жара была непременной составляющей нашей жизни, чем-то вроде оборотня, от которого некуда деться. Из-за нее мне хотелось скинуть с себя всю одежду и нырнуть в какую-нибудь другую жизнь, туда, где растут липы на зеленых лужайках, где женщины носят черные шелковые платья и кринолины, шуршащие при ходьбе, в страну, где серебряный диск луны выплывает на холодное чистое небо.

Я знала, где есть такое место. Когда-то дедушка с бабушкой там жили. Они приехали в Новый Свет из Франции и привезли с собой яблоню, чтобы она напоминала им о некогда имевшемся у них фруктовом саде. Даже наша фамилия Помье[1] происходит от названия фрукта, который они выращивали. Отец рассказывал мне, что наши предки долго искали землю, где могли бы жить свободно, – сначала в Испании, затем в Португалии, затем в районе Бордо, единственной французской провинции, где в то время разрешали жить людям нашей веры. Но свободная жизнь во Франции быстро кончилась – наших людей бросали в тюрьмы, убивали, сжигали. Некоторым удалось бежать через океан в Мексику и Бразилию, им помогал в этом мореплаватель Фернан де Лоронха[2], родом из марранов[3], скрывавший свою национальность от властей. Даже Колумб, который назвал наш остров земным раем, был, говорят, одним из нас и тоже искал новую свободную землю.

Девятого августа тысяча четыреста девяносто второго года королева Изабелла изгнала наших людей из Испании. Эта дата была черным днем нашего календаря. Именно девятого августа Первый Иерусалимский храм был разрушен вавилонянами, а Второй храм – римлянами. В тот же день в тысяча двести девяностом году всех евреев изгнали из Англии. Тысячи еврейских детей подверглись насильственному крещению и были увезены на остров Сан-Томе у берегов Африки и проданы там в рабство. В тысяча пятьсот шестом году в Испании во время Пасхи зарезали четыре тысячи человек. Многие приняли христианство, но втайне продолжали исповедовать старую веру. Мне было жаль тех, кто остался там и вынужденно крестился. Отец говорил, что в конечном итоге эта жертва не помогла «обращенным», как их называли: на них смотрели, как на людей второго сорта, лишали прав и имущества. Выжили лишь те, кто сумел вовремя убежать.


Но инквизиция преследовала наших людей и за океаном: в Мексике и Бразилии их тоже стали убивать и в конце концов изгнали и оттуда. Мой дед был среди тех, кто переселился на остров Сан-Доминго. Там выросли мои родители. Но в странах, где трудились рабы, а сахарный тростник правил бал, никому не было покоя. В тысяча семьсот пятьдесят четвертом году датский король издал указ о том, что на острове Сент-Томас люди могут свободно исповедовать любую религию; он отменил рабство, предоставил евреям такие же права, как у других народов, и даже право вступать в объединения вроде братства масонов, что позволило евреям вести дела с людьми других национальностей. И мои родители переехали на этот «остров черепах», ибо здесь было больше свободных людей, чем где бы то ни было в Новом Свете; в тысяча восемьсот четырнадцатом году жившие на Сент-Томасе евреи получили датское гражданство. Почти все они говорили по-английски или по-французски, но поддерживали датское правление. Согласно налоговой документации, в тысяча семьсот восемьдесят девятом году на острове был всего десяток еврейских хозяйств, но уже в тысяча семьсот девяносто пятом, когда я родилась, здесь жили уже семьдесят пять евреев, и с каждым годом их число возрастало.

Поселившись на Сент-Томасе, отец поклялся, что больше никуда не уедет. Он привез с собой яблоню, мою мать и единственного человека, который был предан ему.


Наш остров представлял собой маленький клочок земли посреди сине-зеленого моря, площадь его была чуть больше тридцати квадратных миль. Коренные жители, карибы, вымерли от болезней или были убиты. Они верили, что их предки прибыли на остров с Луны: увидев пустынную бесплодную землю, они спустились сквозь облака, чтобы дать ей жизнь, и разукрасили ее оттенками оранжевого, синего и красного цветов. Шторма не давали им возможности улететь обратно, и они были вынуждены остаться в этом чужом краю. Они заплетали свои длинные черные волосы в косы в знак траура по самим себе и по нашему миру. У них были основания скорбеть, потому что до тех пор, пока датчане не принесли на остров свободу, здесь было общество преступников и рабов, царили несправедливость и печаль.


Оказалось, что фрукты, чье имя мы носили, плохо произрастают в тропиках, им требуется более прохладный климат. Яблоня моего деда, высаженная в большом керамическом горшке во дворе, так больше и не выросла. В засушливую погоду я ее поливала, но ей все равно не хватало воды. Ее побуревшие листья съеживались и падали на землю, шелестя, как трепещущие крылья мотыльков. Яблоки, которые она приносила, были твердыми и зелеными. И тем не менее это было наше наследство, плоды из Франции. Я съедала все найденные мной яблоки, какими бы горькими они ни были, но однажды мама заметила это и влепила мне пощечину. Полное имя моей матери было мадам Сара Монсанто Помье, характер у нее был такой, что немногие решались выступить против нее. В гневе она затихала, но становилось страшно.

– Эти яблоки предназначены твоему отцу, – сказала она, увидев, что я подбираю плоды, упавшие на землю.

Я отошла от нее и от яблони, не сказав ни слова. В отличие от других, я не боялась матери. Знала, что она не такая сильная, как казалось, потому что слышала, как она плачет по ночам. Тогда я пообещала себе, что следующий плод, чье имя мы носим, я съем в Париже. Хоть я и родилась на острове, но не считала его своей родиной, так как была здесь такой же пленницей, как те люди, что прилетели с неба и могли только смотреть из этой дали на свою Луну. Но я верила, что, в отличие от них, я буду жить там, где хочу.

Когда я научилась читать, большим утешением для меня стала библиотека отца. Помимо всего прочего, он собирал карты-схемы Парижа, некоторые из них были выполнены знаменитым картографом Николасом де Фером[4]. Я проводила пальцем вдоль Сены, запоминала названия парков и кривых улочек на ее берегах, а также аллей в саду Тюильри, который был посажен Екатериной Медичи в тысяча пятьсот шестьдесят четвертом году, а зимой покрывался льдом и превращался в холодную волшебную страну. Впервые я узнала о Париже от папы, а он рассказывал мне о нем со слов своего отца. Для нас он был городом, где все прекрасное зародилось – и исчезло. Папа никогда не видел Парижа, но я решила, что когда-нибудь обязательно побываю там за него.

В возрасте десяти-двенадцати лет я предпочитала проводить время в библиотеке, но мама часто заставляла меня ходить вместе с ней с визитами к ее подругам по Обществу милосердия и богоугодных дел, женской благотворительной организации нашей общины. Эти женщины при всей своей набожности старались одеваться по моде, тем более что некоторые из них приехали на остров из Франции. Я просила служанок в домах этих дам показать мне «Journal des dames et des modes» и «La Belle Assemblée», лучшие парижские журналы мод, удалялась с ними в хозяйскую гардеробную и, лежа на холодных плитках пола, листала волнующие страницы. Там демонстрировались туалеты с меховыми воротниками, ботинки из бордовой кожи, лайковые перчатки, доходившие до локтей и застегивавшиеся на две элегантные жемчужные пуговицы. Иногда я выдирала страницы из этих журналов и уносила с собой. Если даже кто-нибудь и замечал это, мне не попадало, потому что в этих гардеробных я наталкивалась на секреты, которые лучше было не раскрывать, – любовные записки, бутылки рома, кучки припрятанных монет. Похоже, даже некоторым из самых достойных дам общества случалось сбиваться с пути. Еврейских женщин со всех сторон ограничивали правила: установленные Богом, датскими властями и местными руководителями. Мы должны были держаться тихо и незаметно, как мыши, чтобы не возбуждать ненависти к нашему народу, который третировали во всех странах. Но я не желала быть мышью.

Когда я гуляла в поле, меня гораздо больше интересовали ястребы.


Почти все книги отца были на французском языке, многие – в кожаных переплетах с вытисненными на корешках золотыми буквами. С каждым кораблем, прибывавшим из Франции, отцу привозили посылку, и он ходил на пристань, чтобы получить очередной том и пополнить свою библиотеку. Я пробиралась в эту прохладную комнату с закрытыми ставнями, как только предоставлялась такая возможность. Девочки не посещали школу, но я получала образование в библиотеке отца. Папа научил меня читать тексты на иврите, на английском и испанском языках, а также немного на датском и голландском. Говорили мы, естественно, по-французски. Вместе со мной училась языкам моя ближайшая подруга Жестина. Когда мы читали вслух, папа смеялся над нашим креольским акцентом и старался исправить наше произношение. Как-то мама сказала, что мне лучше было бы учиться чему-нибудь на кухне, а Жестине вообще нечего делать в нашем доме, а папа при этом пришел в ярость. Мы с Жестиной спрятались под стол и зажали уши руками, чтобы не слышать слов, которыми обменивались мои родители. Я знала: мама считает, что мне подобает дружить с девочками нашей веры, а не с дочкой африканки, нашей кухарки. Но мнение моей матери мало значило для меня.


Однако Жестина боялась моей матери, стеснялась отца и больше не приходила в нашу библиотеку. Вместо этого я приносила ей книжки, и мы читали их на крыльце ее дома, где сквозь перила был виден океан. Иногда мы читали вслух мечтательным тоном, стараясь произносить слова как можно утонченнее. Но по большей части я читала одна в библиотеке, пока мама вместе с другими дамами из благотворительного общества посещала одиноких женщин, детей-сирот, больных, немощных и нуждающихся. Я была уверена, что в этой комнате меня не потревожат, так как мама считала ее владениями отца и после спора по поводу обучения девочек чтению больше не приходила сюда без приглашения.

Из книг меня прежде всего увлекали «Histoires ou contes du temps passé, avec des moralités: Les Contes de ma mére l’Oye»[5]. В замечательных сказках Шарля Перро была острота правды. Когда я переворачивала страницы, мне казалось, что у меня на пальцах пчелы, потому что никогда еще я не ощущала так явственно, что живу. Сказки Перро объясняли мне мою собственную жизнь. Возможно, я не до конца понимала свои чувства, но сознавала, что каждая глава книги дает мне больше, чем сотня разговоров с моей матерью.


Il était une fois une veuve qui avait deux filles: l’aînée lui ressemblait si fort et d’humeur et de visage, que qui la voyait, voyait la mére. Elles étaient toutes deux si désagréables et si orgueilleuses qu’on ne pouvait vivre avec elles.

Жила-была вдова, у которой было две дочери. Старшая была так похожа на нее и внешностью, и характером, что достаточно было посмотреть на дочь, чтобы увидеть мать. Обе были ужасно вздорными и заносчивыми, и жить с ними было невозможно.

Наверное, именно это не нравилось маме больше всего – то, что я была похожа на нее. Я невольно задавалась вопросом: не было ли это для некоторых женщин самым большим грехом?


Мы с мамой больше не обсуждали вопрос о моем образовании, пока однажды она не привела в библиотеку мужчину, которого наняла для мытья окон, и не обнаружила меня там. К тому времени я уже стала взрослой тринадцатилетней девушкой, почти что женщиной, но, вместо того чтобы делать какую-нибудь работу по дому, я валялась на полу непричесанная, уткнувшись носом в книгу. Мадам Помье пригрозила, что выбросит «эти сказки» на помойку.

– Послушай меня и займись полезным делом, – сказала она. – Не торчи в библиотеке.

Я дерзко ответила ей, зная, что она не посмеет отзываться плохо о библиотеке отца:

– Это не твоя комната.

Мама отослала работника и закрыла дверь.

– Что ты сказала?

– Мне известно, что папа хочет, чтобы я получила образование, – ответила я.

Меня не заботило, что мама мной недовольна. Тогда мне было невдомек, что, отвергая ее, я заражаюсь ее злобой и зеленой тоской. Ожесточение было непримиримым, и чем сильнее оно становилось, тем больше я походила на маму. Оно одновременно придавало мне сил и истощало.

Мама бросила на меня проницательный взгляд.

– Надеюсь, у тебя будет когда-нибудь ребенок, который оскорбит тебя так же, как ты меня, – произнесла она как проклятие.

С тех пор она делала вид, что не замечает меня, кроме тех случаев, когда надо было дать мне какое-нибудь поручение или сделать замечание насчет моей внешности или поведения. Возможно, она была так холодна со мной потому, что потеряла ребенка, родившегося через девять месяцев после меня. Это был мальчик. Она хотела подарить папе сына – может быть, надеялась, что тогда он будет любить ее больше. Я часто думала, что она, наверное, предпочла бы, чтобы из двоих детей умерла я, а не он.


Il était une fois un Roi et une Reine, qui étaient si fâchés de n’avoir point d’enfants, si fâchés qu’on ne saurait dire.

Жили-были король с королевой, которые страшно жалели, что у них нет детей, – так жалели, что невозможно выразить словами.

Отец справился с потерей и любил меня, но мама была безутешна. Она заперлась и не хотела видеть ни его, ни меня. Когда она вернулась в более или менее нормальное состояние и вновь взялась за хозяйство, папа уже перестал приходить домой к ужину и появлялся лишь к ночи. Тогда-то мама и начала плакать по ночам. Я отчасти догадывалась, что папа в каком-то глубоком смысле отдалился от нас, но не вполне понимала его. Я виделась с ним только в библиотеке и очень любила их обоих – папу и библиотеку, – одинаково горячо и без всяких сомнений.


Подобно тому, как Перро просил знакомых дам пересказывать ему истории, которые они слышали от своих бабушек, так и я начала расспрашивать старух на рынке и записывать их рассказы о чудесах, встречающихся только на нашем острове, а также собственные впечатления об удивительных вещах, увиденных мною. Я решила собирать эти истории, пока живу тут в плену: когда я поеду во Францию, у меня накопятся десятки таких фантастических сюжетов, что людям будет трудно в них поверить. В нашем мире когда-то жили пираты, имевшие больше дюжины жен, здесь находили раковины, в глубине которых крылись жемчужины, здесь водились попугаи, умевшие говорить на четырех языках, птицы высотой с человека, танцевавшие друг с другом на болотах, а также черепахи, откладывавшие на берегу яйца в одну-единственную ночь в году. Мы с Жестиной ходили туда в сумерки и смотрели, как весь берег заполняется этими неуклюжими существами, которые были так поглощены выполнением привычной для них задачи, что не различали нас в общей массе. Мы были девочки-черепахи. Если бы мы жили в сказке, у нас выросли бы лапы с когтями и панцирь, но мы лишь молча наблюдали за ними в наступающей темноте. Фонарь нельзя было зажигать, потому что черепахи ползли к луне, и для них любой круглый светильник – луна, даже если кто-то держал его в руке.

Я утащила из лавки отца синий блокнот с тонкой бумагой, изданный в Париже. Если даже пропажу кто-то и заметил, мне никто ничего не сказал. Правда, мистер Энрике, красивый суровый человек, служивший у моего отца, стал после этого смотреть на меня по-другому. Первая история, записанная мною со слов рыночных торговок, повествовала о женщине, родившей черепаху. Старухи любили рассказывать по очереди, и каждая из них добавляла какую-нибудь новую деталь. Женщина, родившая черепаху, была шокирована, увидев своего ребенка в зеленом панцире, побежала на берег и оставила там новорожденного. Она хотела, чтобы прилив унес ребенка в море. Но, к счастью, рядом оказалась черепаха, у которой был целый выводок черепашат, и она вырастила девочку-черепаху вместе со своими детьми. Мы с Жестиной все время высматривали на берегу черепаху с человеческим лицом и душой. Говорили, что она выглядит совсем как обыкновенная женщина с длинными руками и ногами и волосами цвета мха, а ее панцирь становится заметным только в воде. Так что она могла бы легко вращаться в обществе, заходить в кафе и танцевать с мужчинами, восхищающимися ее красотой, но она предпочла жить среди черепах. Ее можно признать по бледно-зеленой коже и желтым глазам. Она плавает по всему миру и бывает во всех морях, но всегда возвращается на наш берег.



– Мы здесь, сестра! – призывали мы ее шепотом, стоя на берегу. Мы не стали бы упрекать ее и не бросили бы ее, если бы она появилась. Но она не показывалась, сколько бы мы ни звали; иногда мы ждали ее до тех пор, пока последние черепахи не возвращались в воды залива. Мы с Жестиной чувствовали себя так же потерянно, как и эта таинственная женщина-черепаха в обществе людей. Жестина держалась особенно застенчиво, потому что она была очень красива и ее мать предупреждала ее, чтобы она не приветствовала слишком горячо мальчиков и мужчин, если те заговорят с ней. А я по натуре была недоверчива. Мы бродили по острову вдвоем, как будто в мире никого, кроме нас, не было. Мы собирали целые ведра раков-отшельников и крабов-призраков и устраивали их бега на песке, а потом отпускали, и они поспешно уползали от нас, как от каких-нибудь монстров.

Иногда меня заставляли брать с собой моего двоюродного брата Аарона Родригеса, жившего с нами. Он был на три года младше нас и ужасно мне надоедал. Говорили, что его родители утонули во время бури, когда он был еще младенцем, и наша семья усыновила его. Мама относилась к нему лучше, чем ко мне, хотя он даже не был нашим кровным родственником, – возможно, потому, что она потеряла сына. От девочек, по ее мнению, было меньше толку, особенно от таких непослушных, как я. Аарон был красивым черноволосым мальчиком с удивительными бледно-голубыми глазами. Даже когда он подрос, мама любила демонстрировать его знакомым, и в первую очередь грозной мадам Галеви, которая наводила на всех страх, но при виде Аарона всегда оттаивала. «Mon chouchou»[6], называла она его, «mon petit canard»[7], хотя он был уже хулиганистым девятилетним мальчишкой. В отместку я щипала его и называла гадким утенком. Он смотрел на меня с немым укором, но не жаловался. Мне при этом не было совестно – наверное, я была бессердечной девочкой. Сказки объяснили мне, что к чему. Сильные выживают, а слабых съедают живьем.

В те вечера, когда я должна была присматривать за Аароном, я перепоручала его заботам Жестины, которая была добрее меня. Возможно, оттого что он был сиротой, а Жестина росла без отца, она сочувствовала ему, хотя он был озорным мальчишкой и любил прыгать со скал. Чтобы как-то усмирить Аарона, я его пугала. Он боялся полулюдей-полуоборотней, которые, по слухам, жили на старых плантациях. Отец объяснял, что это выдумки плантаторов, стремившихся таким образом запугать рабов, чтобы они не сбежали.

– Во всякой истории есть внешняя сторона и внутренняя суть, – сказал он мне как-то вечером, когда мы были в его библиотеке. – Плод может быть сочным и вкусным, но таить в себе злокачественное семя.

К этому времени папа решил, что я уже достаточно начиталась волшебных сказок и слишком выросла, чтобы верить в них. Наверное, мама нажаловалась ему на меня или он тоже думал, что мне надо стать серьезнее, или, может быть, просто тосковал по умершему сыну и хотел обучить меня всему, чему он учил бы мальчика. Мозес Монсанто Помье был уважаемым членом Коммерческой ассоциации, в которую надо было вступить, чтобы заниматься торговлей. У отца был магазин, занимавшийся экспортом рома, сахара и патоки. Поскольку женщины по закону не могли наследовать собственность, магазин неизбежно должен был в будущем достаться Аарону, хотя отец, вероятно, надеялся, что закон изменят. Он начал учить меня математике, чтобы я могла разбираться в гроссбухах и другой торговой документации, так что мне выпала честь получить образование, какого девочкам обычно не давали.

Тем не менее я записала легенду об оборотнях, которую мне рассказала наша кухарка Адель. Она сказала, что оборотни – выходцы из старинных датских семейств, владевших рабами. Бог превратил их в оборотней в наказание за их жестокость. Даже когда они принимают человеческий облик, ночью можно заметить их клыки и когти, и поэтому даже в самое жаркое время года они часто носят перчатки и обматываются шарфом. Если вы увидите такое существо, сказала Адель, бегите от него.

Я читала эту историю Аарону по вечерам. Хотя ему было страшно, он хотел слушать ее снова и снова. Неудивительно, что в каждом темном переулке ему стали мерещиться оборотни. Он держался поближе к Жестине, так как доверял ей, в отличие от меня. Иной раз я подкрадывалась к нему сзади и взвывала, а он подскакивал, будто его укусили.

– Ну что ты его пугаешь? – пыталась урезонить меня Жестина.

– Ну что ты над ним трясешься? – отвечала я.

Но должна признаться, что иногда по ночам мне и самой становилось страшно. Я боялась не шатавшихся по улицам оборотней, а самого острова – порхающих над нами летучих мышей, ветра из Африки, грохота прибоя. Мне казалось, что здесь царит неизбывное одиночество, что мы живем на краю света и можем в любой момент провалиться в темную бездну. Когда мы втроем гуляли, никто не знал, где мы находимся, и если бы что-нибудь случилось с нами, нам пришлось бы спасаться самим.


Приезжавшие из Европы часто говорили, что в таком мягком климате, как у нас, они не видят разницы между зимой и летом. Но они плохо знали наш остров. У нас были периоды дождей и ветров, синие ночи, когда холод просачивался в дома через щели, кусал маленьких детей, и они начинали плакать. В такие ночи рыба в прудах чернела и всплывала на поверхность. Листья жасмина сворачивались, как маленькие лягушки. Но когда наступало лето, все мгновенно становилось ярким и добела раскаленным, воздух рассыпал искры, обжигавшие, как пламя. Жара подкашивала тех, кто не привык к ней. Когда из Франции приезжали по делу люди в сопровождении своих жен, то часто женщины, сойдя с корабля на берег, тут же падали в обморок. Их отпаивали напитком из коры пальмы и подслащенной воды, но все равно многие из них не могли вынести слишком яркого света, даже прожив здесь несколько лет, а то и всю жизнь. Они прятались в темных комнатах, закрывшись от света ставнями, и не выходили из дома до сумерек. Иногда мы видели, как они плачут у себя во дворе.

– Это оборотни, – говорил Аарон, когда мы проходили мимо их домов. – Плач этих женщин действительно был похож на завывания.

– Нет-нет, – успокаивала его Жестина, – это просто женщины из Франции, они плачут по своему дому.

Но вблизи старых датских поместий, где до сих пор ютились в хижинах рабы, мы пускались бегом во всю мочь, а Аарон едва успевал за нами. Однако вскоре он вырос, и уже нам приходилось догонять его. К двенадцати годам он уже набрал шесть футов[8] роста и был так красив, что женщины на улицах останавливались, желая поговорить с ним. Но Жестина следила за тем, чтобы он не приближался к ним, когда они начинали издавать клохчущие звуки, как куры при виде лисы. Я догадывалась, что она бережет его для себя.


Количество записанных мною историй с каждым годом увеличивалось. Когда у женщин на рынке появлялось что-нибудь новое, они тут же пересказывали это мне. В одной из историй сотня бабочек поднялась разом с дерева и образовала вторую желтую луну; в другой говорилось о рыбе с лошадиной мордой, примчавшейся однажды галопом в город, в третьей – о птице, которая облетела полсвета в поисках любви и все еще летает над нами.

Я перевязывала свою тетрадь лентой и прятала ее от матери под подушкой. Женщине из прачечной, которая приходила менять постельное белье, я велела не говорить хозяйке об этой тетради. Прислугу не удивляло, что у меня есть секреты от матери: она терпеть не могла разговоров о том, что считала вздором, а это включало почти все на свете, даже историю нашего народа и членов нашей общины, оказавшихся так далеко от своей исторической родины. Уверена, что, найдя мою тетрадь, она выбросила бы ее на помойку в глубине двора. Все, что мне было известно о нашем острове, я узнала из книг библиотеки отца. История Сент-Томаса была довольно запутанной: он неоднократно переходил из рук в руки, принадлежал испанцам, голландцам, англичанам и в конце концов датчанам, чья Вест-Индская компания превратила остров в один из центров торговли. В тысяча шестьсот восемьдесят восьмом году здесь жили семьсот тридцать девять человек; триста семнадцать из которых приехали из разных европейских стран, четыреста двадцать два были африканцами, привезенными сюда против воли. Занимались этим рабовладельческие суда, переоборудованные из шхун, некогда принадлежавших отпрыскам королевских семей, зачастую изгнанных из своей страны и не имевших никакой собственности, кроме участков земли на склонах гор рядом со спящим вулканом Килем. В горных пещерах прятались от властей пираты самых разных национальностей.

На побережье занимался разбойным промыслом капитан Кидд, а также жестокий и безжалостный субъект по прозвищу Черная Борода. Они нападали на корабли в гаванях, похищали богатых местных жителей и десятки женщин, как местных, так и направлявшихся в Америку. Черная Борода завел целый гарем, он был ненасытен, и сколько бы женщин ни захватил, все ему было мало. Некоторые говорили, что у него было двадцать жен, другие утверждали, что их было больше тридцати. Одних он оставлял себе, других отдавал своим матросам.

Трава на полях вырастала очень высокой, в ней бродили на свободе одичавшие ослы, потомки тех, что некогда трудились на фермах пиратских жен, пытавшихся приучить своих мужей к цивилизованному образу жизни. Пиратские корабли привезли на остров деревья с Мадагаскара; жены пиратов, брошенные мужьями, сеяли привезенные с родины семена, из которых вырастали деревья с кроваво-красными цветами. Ныне могилы этих женщин в запустении, их самих забыли, но брошенные ими в землю семена по-прежнему окрашивают склоны холмов красным и оранжевым цветом с мая по сентябрь. Некоторые называют эти деревья «пиратским подарком», мы же предпочитали название «цветистые деревья»[9], так как их цветы, величиной больше ладони человека, поистине великолепны.

Всякий раз, смотря на них, я думала об этих несчастных женщинах.

Вот что случается, когда ищешь любовь.


В те ночи, когда я не могла уснуть, я брала свечу и пробиралась в библиотеку отца, чтобы взглянуть на карты Парижа. Особенно меня привлекал сад Тюильри. Папа недавно рассказал мне, что король хотел владеть им единолично, но Перро настаивал, что любой человек имеет такое же право наслаждаться Парижем и садом, и собрал целую бунтующую толпу. Я читала книги по орнитологии и ботанике и рассматривала иллюстрации Франсуа-Никола Мартине к Histoire naturelle des oiseaux[10], где были и зимородки, и лебеди, и соловьи. Папа собирал альбомы с пейзажами, изображениями архитектурных памятников и большими раскрашенными от руки видами садов. Он очень любил розы, которые у нас на острове не росли, – белые розы Альба, розы желтого и абрикосового цвета с запахом чая, китайские розы величиной с тарелку и розы сорта Бурбон, выращенные в теплице принца. В этих книгах были также плоды северных стран, каких у нас отродясь не видели, – яблоки, груши, ежевика, земляника и малина – яркие, как драгоценные камни.

Я стояла босиком перед книжными полками, в окна дул ветер из Африки, перелетевший через океан, но находилась совсем в другом месте: я дрожала в снегу, описанном в сказках, и куталась в лисий мех. На мне были изящные кожаные ботинки, в которых я ступала по льду. В одной из сказок говорилось о девушке, проспавшей больше ста лет. В другой – девушка спасалась, завернувшись в ослиную шкуру. В третьей – кот был умнее людей и стал таким богатым, что ему не надо было больше ловить мышей. Я прижимала сборник сказок к груди, мне становилось теплее, и в конце концов я достигала того места, которое было моей настоящей родиной.


Сначала на острове жило шесть семей нашей веры. Они молились за обеденным столом, а в тысяча семьсот пятидесятом году образовали похоронное общество с целью устроить кладбище на пустоши под названием «Саванна». Через год после моего рождения с разрешения датского короля Кристиана VII была основана синагога, получившая название «Кахал Кадош Бераха ВеШалом», синагога «Благословение и мир», а похоронное общество было названо «Обществом добрых дел» в знак признательности тем, кто проявлял заботу об умерших. Совет синагоги нанял врача, лечившего как богатых, так и бедных. Совет синагоги по мере сил следил за соблюдением всех прав людей нашей веры, которым приходится жить в этом мире все время настороже и быть готовыми в любой момент, если понадобится, переселиться на новое место. В благодарность за все, что синагога делала для нас, мы были обязаны вести себя прилично и достойно и во что бы то ни стало сохранять единство рядов. За неподчинение раввину налагался штраф. Со злостными нарушителями разбирался специальный комитет. Датское правительство терпимо относилось к существованию нашей конгрегации, но беспорядки и внутренние распри всегда могли изменить это благосклонное отношение, виновников могли подвергнуть суду и заключить в тюрьму, и они исчезли бы, словно их заколдовали и превратили в стебли травы.

К тому времени, когда я выросла, в конгрегацию входило восемьдесят семей. По пятницам на вечерней службе мы с мамой сидели в синагоге за занавесом из белого шелка, отделявшим женщин и детей от мужчин. Мама всегда садилась рядом с мадам Галеви. Вместе они составляли внушительную силу. Сестры Общества милосердия и богоугодных дел следили за порядком как в своих рядах, так и во всей общине. Они решали все вопросы общественной жизни и часто судили нарушителей гораздо строже, чем датские власти. Но ведь это была их земля.


Синагога представляла собой небольшое деревянное строение, освещенное свечами в массивных серебряных канделябрах, привезенных из Испании сто лет назад. Иногда службы проводились в импозантном каменном здании, но даже там пол не был настелен, и все ходили по песку, как это традиционно делалось в Европе в те страшные годы, когда надо было скрывать свою национальность и звук шагов по мраморному или каменному полу мог бы выдать местонахождение нашего святилища тем, кто хотел причинить нам вред. Наша духовная жизнь, наша сущность держались в тайне сотни лет, как некое каменное ядро внутри плода.

Всем остальным люди нашей веры казались какими-то таинственными существами; некоторые христиане шептали, что мы, словно тени, и можем проскользнуть всюду, как рыба сквозь сеть. Но если мы и жили как тени, то не по своей вине: история нашего народа сделала нас такими. Мы скользили по жизни под водой, стараясь не попадаться на глаза власть имущим, которые всегда могли прищучить нас. Люди нашей национальности составляли около половины европейского населения острова. Нас всех называли креолами – как европейцев, никогда не бывавших в Европе, так и евреев, которых вечно преследовали, пока они не приехали сюда. Но наша кухня была в основном французской, к ней мы добавляли оливки, чеснок и каперсы из испанского меню. Прошлое всегда было с нами. Может быть, мы казались тенями еще и потому, что несли на себе груз прошлого, представление о той жизни, которую мы могли бы вести.

Отец говорил, что, как бы хорошо нам ни жилось, мы должны, как рыбы, избегать любой земли. Мы выживем там, где есть вода. Некоторые рыбы могут месяцами и даже годами барахтаться в грязи, но стоит только хлынуть воде, и они, мелькнув, как тень, уплывают, оставив воспоминание о себе лишь у таких же, как они. Так что, возможно, то, что рассказывают о нас, близко к правде: нас не удержит никакая сеть.


Я знала, что должна вести себя так, как мне велят, но меня жег изнутри какой-то дух неповиновения, видимо, унаследованный мною от одного из давних предков. Возможно, мой мозг был воспален прочитанными книгами и воображаемыми мирами. Глядя на себя в амальгамированное зеркало, я чувствовала, что буду делать то, что захочу, невзирая на последствия.

Я редко помогала готовить еду в шаббат – мне это было не по нутру, ведь я была не кухаркой, а охотницей. Поэтому меня часто посылали за цыпленком на задний двор, располагавшийся за кухней, – маленьким оштукатуренным строением. Кухня была устроена в стороне от дома, чтобы кухонный жар не проникал в жилые комнаты. Я надевала черный передник, дабы не запачкать одежду кровью, которую мне предстояло пролить. Днем жара жгла мою кожу, и я ждала вечера пятницы, когда я становилась убийцей цыплят. Я чувствовала биение птичьего сердца, и мое собственное тоже начинало стучать быстрее. Перед этим я всегда молилась и просила Бога простить меня, после чего уже действовала без страха и упрека. Я была практична и считала, что должна приучить себя к тому, чего другие девочки всячески избегали. Я глядела на кудахтающих кур, пока они не успокаивались, что происходило довольно быстро. Затем выбирала одного цыпленка, заворачивала его в кусок ткани, лишала жизни и относила на кухню к Адели, чтобы она ощипала его. В награду я получала тарелку свежих саподилл, по вкусу напоминавших карамель. Эти маленькие фрукты яйцеобразной формы были моим любимым блюдом; я воображала, что это сладости из парижского магазина, а не местные фрукты с толстой кожурой, упавшие с дерева.



Не помню такого времени, когда Адель не работала бы у нас, а я не проводила бы все дни с ее дочерью. Кожа у Жестины была такой же коричневой, как у ее матери, но глаза были серого, почти серебряного цвета, словно она происходила от тех сверкающих первых поселенцев, которые принесли сюда свет Луны. Мы все делали вместе с Жестиной и часто помогали Адели, лучшей кухарке на всем острове. Кухня, где трудилась Адель, была моим вторым любимым местом после библиотеки. Наша еда состояла из традиционных блюд Старого Света – тушеного мяса, супов – но Адель добавляла к ним выращенные в нашем саду продукты: папайю, бананы, розмарин, сок лайма. В тех случаях, когда мамы не было дома, Адель часто готовила на ужин рис с фасолью и жареным мясом моллюсков, которое надо было заранее хорошенько отбить. К ленчу обычно подавалось местное кушанье фонджи – каша из кукурузной муки, считавшаяся у нас пищей бедняков. Фирменным блюдом Адели был десерт из манго, тамаринда, крыжовника и сахара. Мы с Жестиной хватали его руками, радуясь, что нет мамы, которая запретила бы подавать подобное у нас за столом и тем более есть без столовых приборов «как свиньи», по ее выражению.

Некоторые местные жители говорили, что отцом Жестины был мужчина из нашей конгрегации. Имя его не называли, но я подозревала, что он богат. Хотя Адель была служанкой, денег у нее было достаточно, чтобы жить в собственном доме около гавани. Этот мужчина никогда там не появлялся, Жестина ни разу не видела отца и не знала, как его зовут.

– Так лучше, – объясняла ей Адель. – Чего не знаешь, о том не проговоришься.

Жестина соглашалась с матерью, но я была слишком любопытна, чтобы удовлетвориться этим. Я всматривалась в лица мужчин нашей конгрегации, пытаясь найти в ком-нибудь из них сходство с Жестиной. Я была уверена, что Жестина наполовину еврейка и, стало быть, мы с ней сестры.

Дом, где жили Адель с Жестиной, был построен на сваях. Даже во время прилива, когда вокруг была вода, она не попадала внутрь дома. Когда я заходила к ним в гости, приходилось прыгать через лужи. В них иногда томилась в ожидании прилива какая-нибудь морская звезда. Их широкая веранда была сложена из деревянных планок, и сквозь щели между ними было видно синее море. Некоторые предметы их мебели были изготовлены из местного красного дерева и обиты кожей и мохером, другие – например, резной комод – привезли из Франции. На столе лежала кружевная дорожка, гостиную освещали керосиновые лампы, и по вечерам их дом был похож на фонарик или установленный на берегу бакен.

Не помню такого случая, чтобы кто-нибудь попрекнул Жестину тем, что у нее не было отца. Многие росли без отцов и не знали их имен. Метисам, у которых были белые отцы, давали свободу, не называя отцов по имени, и таких было больше половины цветного населения. И все же я была рада, что у меня есть отец, Мозес Монсанто Помье, уважаемый член общества и успешный бизнесмен, которым я гордилась. Хорошо, что мне не надо было вглядываться в лица мужчин, отыскивая черты, связывающие нас кровными узами.

Жестина же никогда не пыталась искать в мужчинах сходства с собой, хотя я все время побуждала ее к этому. Она говорила, пожимая плечами, что у нее есть мать и этого ей достаточно. Она была осмотрительна и добра, а я любопытна и бесцеремонна. У Жестины был слишком мягкий характер, чтобы убивать цыплят, и когда Адель поручала ей это, я проводила экзекуцию за нее. Мы шутили насчет того, что неплохо бы нам обменяться нашими жизнями. Я хотела бы жить в доме, где даже во сне слышен плеск волн, а Жестина предпочла бы иметь окруженный стенами дом с садом, где по вечерам свет приобретал золотистый оттенок и пчелы жужжали в цветах. Мы обменялись бы одеждой, пожелали бы доброй ночи чужой матери и смотрели бы чужие сны.

Но такое, конечно, не могло произойти, и виновата была моя мать. Никто не обменял бы свою маму на Сару Помье.

– Ты попросилась бы обратно в первую же ночь, – печально говорила я.

Жестина знала, как сурова моя мать, какой у нее острый язык и какой она бывает колючей. Стоило услышать голос мадам Помье, как тебя охватывали страх и желание скрыться от ее нелестных замечаний. Все, что мы делали, было, по ее мнению, плохо.

Порой я жалела, что я не мальчик, – тогда, достигнув семнадцати лет, я могла бы уплыть во Францию на одной из шхун, пришвартованных у пристани недалеко от дома Адели. Под Парижем жили наши родственники, с которыми мы вели дела на взаимовыгодной основе. Французские Помье посылали нам разнообразные ткани, стеклянную и фарфоровую посуду, а мы отправляли им патоку, ром и сахарный тростник. Я бродила по берегу, проходя мимо Рыбной или Коровьей пристани, перепрыгивала через лужи и все время мечтала о том, чтобы жить другой жизнью, далеко отсюда. Адель говорила, что я когда-то уже жила на свете. Маму раздражали эти разговоры – наша вера не признает духов и переселения душ. Но Адель шептала, что попасть на тот свет, где встречаются потерявшиеся и нашедшие друг друга, – большая честь. Мы решили проверить мои способности и как-то вечером пошли вдвоем в лес. Жестина боялась идти с нами и легла спать.

– Оно и к лучшему, – сказала Адель. – Пусть остается дома. Духи чувствуют страх, а у тебя его нет.

Мне было лестно, что Адель так отзывается обо мне, и я старалась соответствовать ее оценке, хотя ночь была очень темная, а мы ушли далеко в глубь холмистой местности, до самых пещер, где когда-то жили пираты.

– Я хочу вызвать духов пиратских жен, – сказала я.

– Это так не делается, – покачала головой Адель. – Их не вызывают, они сами приходят, если захотят.

Когда я протянула руки в темноте, на них появились светящиеся шары. Это значило, что души умерших приблизились ко мне. Они слетелись, как мотыльки на огонь. Я чувствовала, как их присутствие покалывает мою кожу; они шептали мне вещи, которые я по своей неопытности не понимала, говорили, что они делали ради любви и из ненависти, что происходило с ними по ночам в объятиях мужчин, которым они принадлежали, которых проклинали или по которым скорбели.

Их горести заставляли мое сердце биться чаще.

– Не бойся, – говорила Адель, – сила на твоей стороне.

Хотелось бы мне быть такой, какой меня видела Адель! Но я боялась собственной силы. Наверное, просто была еще недостаточно взрослой, и обнаженные сильные чувства меня пугали. То, что женщина может добровольно погубить свою жизнь ради любви, было выше моего понимания. Я трясла руками, чтобы избавиться от духов. Я боялась, что попираю устои моей религии, но Адель сказала, что женщины любой конфессии обладают силой. Они лишь должны найти ее в себе.

Я покрасила свою комнату в синий цвет того оттенка, который, как считают, отпугивает духов. Демоны и привидения боятся всего синего, они не могут летать над водой и проникать в помещения, окрашенные в цвет морской волны. Я не сказала маме, почему я выбрала такой цвет: она этого не одобрила бы. Она говорила, что все это суеверия для недоумков. По правде говоря, иногда я жалела, что перекрасила спальню, часто мне хотелось, чтобы какой-нибудь дух прилетел ко мне из-за моря и перенес меня через жасминовую изгородь и садовую стену в Париж. Я вглядывалась в темноту сквозь заросли олеандров и бугенвиллеи, которые ночью казались серебряными и пурпурными, и слышала, как бьют крыльями об оконное стекло мотыльки – некоторые величиной с птицу, – привлеченные желтым пламенем свечи. Но они не могли попасть в комнату. Не знаю, может быть, это и были духи. Интересно, думала я, неужели всех живых существ тянет то, что опасно, или же мы любой ценой стремимся к свету и готовы сгореть ради исполнения желания?


Время проходило в мечтах, и скоро мое детство осталось позади. Это напоминало мне, как быстро происходили изменения в сказках, которые я читала. В одной из них внешность мальчика-урода, на которого страшно посмотреть, преобразуется благодаря его уму и силе любви. В другой – девочка наделена даром петь, подобно соловью. Меня привлекали сказки, в которых исполнялись заветные желания людей, – наверное, потому, что я не понимала саму себя. Во мне бурлили неосознанные эмоции. Я знала, что некрасива и что в нашем мире для молодой девушки это значит очень много и часто определяет ее судьбу. Я старалась извлечь максимум из того, что у меня было: без конца расчесывала свои длинные черные волосы; попросила у Жестины иглу и проткнула уши, чтобы видеть в зеркале не только свое отражение, но и хоть что-то красивое. Мама дала мне за это пощечину, потому что запрещала мне уродовать себя таким образом, но потом подарила пару золотых сережек, доставшихся ей от ее матери.

– Я обещала твоей бабушке, что отдам их своей дочери, – объяснила она. – Ты думаешь, что я плохая мать, но я, по крайней мере, держу свое слово.

Когда, посмотрев в зеркало в золотой раме, висевшее в коридоре, я увидела не только свои черные волосы и темные глаза, но и золотой блеск, то подумала, что, может быть, я воробей, превратившийся в лебедя.

Когда женщины из Общества милосердия и богоугодных дел приходили к маме пить чай, то всегда хвалили ее – и недаром. У нее был красивый дом, окрашенный в розовый, один из самых высоких оштукатуренных домов в городе; высокие стены окружали дворики и сады. Многие предметы мебели были заказаны во Франции отцом – он обожал красивые вещи. Гостей всегда угощали изысканными блюдами, приготовленными по новейшим французским рецептам: запеченной в тесте птицей, щавелевым супом. Адель подавала дамам чай с имбирем, способствующий пищеварению, булочки с повидлом и ломтики манго и при этом знала, что ей полагается держать рот на замке. Беседу обычно направляла в нужное русло мадам Галеви – как правило, это касалось плохого поведения чьих-нибудь детей или мужей, волочившихся за чужими женами. Подобные слабости и проступки сразу выплывали наружу и сурово осуждались.


Дамы нашей конгрегации могли показаться хрупкими и слишком утонченными, но для жизни на острове требовалось обладать силой. Эти женщины забирались на крышу перед штормом, чтобы проверить, плотно ли закрыты все ставни, умели готовить еду на открытом огне во дворе, резали кур и диких водяных птиц и были готовы сделать все необходимое, если и в этой стране проснется нетерпимость к нашему народу. Говорили, что мадам Галеви родила первого ребенка в одиночестве, пока ее муж был в плавании, и перерезала пуповину ножом для разделки мяса. Два ее сына умерли от желтой лихорадки, но дочь, уехавшая в Америку, вроде бы здравствовала и имела много поклонников. Моей матери повезло меньше. К тому времени, когда я достигла брачного возраста, было общеизвестно, что у меня скверный характер, что я самонадеянна и слишком разборчива, так что меня уже записали в старые девы. Хотя у меня были миндалевидные глаза и пышные блестящие волосы, которые переливались особенно ярко после того, как я ополаскивала их соком опунции[11], черты лица у меня были слишком заострены, и еще более острым был язык.

Я не обращала внимания на молодых людей, проявлявших интерес ко мне, и все они в конце концов женились на других девушках. Папа безуспешно пытался несколько раз выдать меня замуж. Все говорили, что со мной жить трудно и ничего хорошего я мужу не принесу. И мне действительно было лучше одной: я любила свою отдельную комнату с окнами во двор, особенно в то время года, когда цвел жасмин, окрашивая весь сад в нежно-розовый цвет. Я видела, как живут другие молодые женщины, и замужество казалось мне трудным и рискованным предприятием. Дети часто умирали, особенно в младенчестве, из-за малярии, желтой лихорадки или оспы, матери тоже умирали при родах или чуть погодя. Даже при наличии служанок семейная жизнь была тяжким бременем, и мне мое будущее виделось иначе.

Я исповедовала собственную веру, но духовные интересы у меня были. Из книг отца я знала, что наш народ когда-то верил в предсказания пророков и предзнаменования. Оставаясь одна, я внимательно читала Книгу пророка Иезекииля и Песнь песней Соломона, полные мистических чудес. Мне бы влетело, если бы увидели, что я читаю эти тексты, потому что в них воспевались и дух, и плоть. Но из них я поняла также, что людей нашей веры привлекали всякие таинства, пока им не пришлось скрывать свою веру и думать прежде всего о выживании. Однако благоговение перед божественными чудесами в нас осталось, было частью нашей сущности. Когда приближался шторм, отец просил архангела Гавриила защитить нас от беды. Мне часто казалось, что я вижу в небе этого ангела, сотканного из золотистого света и дыхания земли. Иногда он слышал молитвы отца, иногда отворачивался от нас.

Считалось, что Адель обладает даром предвидения, и беременные женщины часто приходили к ней, чтобы узнать, кто у них родится – сын или дочь. Она держала кольцо на цепочке у них над головой и велела им молчать. Если кольцо вращалось по кругу, следовало ждать девочку, если качалось из стороны в сторону – мальчика. Однажды она предсказала мне, что у меня будет много детей. Я только посмеялась над этим. Хотя обычно ее предсказания сбывались, на этот раз она, несомненно, ошиблась.

– Ты, наверное, спутала наши с Жестиной судьбы, – предположила я. Я не любила детей, а Жестина общалась с ними легко и уверенно.

– У каждого своя судьба, – ответила Адель. – А твою я вижу, поверь мне. Ты тоже влюбишься.

Но я не хотела в это верить. Женщины в нашем обществе были несвободны. Пример пиратских жен тоже меня не вдохновлял.

– Тогда я запрусь в доме, и моя судьба пролетит надо мной, как ангел смерти пролетает на Пасху.

– Ты полагаешь, любовь похожа на ангела смерти? – засмеялась Адель. – От нее невозможно запереться, ей не нужны никакие двери. – Она прикоснулась к моей голове кончиками пальцев, словно проверяя, нет ли у меня лихорадки. – Советую тебе просто принять то, что ты не понимаешь.

1817

Однажды вечером папа пришел ко мне в комнату, чтобы поговорить со мной наедине. Стояло лето, небо было еще светлое, с золотыми прожилками на востоке и розовыми – на западе. На комоде стояла ваза с красным жасмином. Папа взял себе стул, и в этот момент в окно влетела колибри, глотнула нектар из цветка и мгновенно упорхнула, так что можно было подумать, что мне это привиделось. Кто знает, вдруг это был еще один призрак? Но тут я заметила перышко на полу, подобрала его и сунула под подушку. Говорят, что такие вещи приносят удачу.

Возможно, мой отец был виноват в том, что мне претила судьба большинства молодых женщин. Он привил мне начатки знаний, необходимых для того, чтобы заниматься бизнесом, и благодаря этому я поняла, намного раньше мамы, что дела у нашего семейного предприятия идут плохо. Это произошло в сезон штормов, пережить который на острове всегда было тяжело. Товары, отправлявшиеся на судах в Чарльстон и Нью-Йорк, пропадали в море. Отец залез в долги, которые не мог отдать.

Он всегда был очень занят, даже когда дела шли хорошо, и у него не было времени на пустую болтовню, так что я была польщена тем, что в тот тихий вечер он пришел поговорить со мной. Я была в белой хлопчатобумажной сорочке, волосы были заплетены в косу и заколоты, лицо чисто вымыто. Отец сел в кресло с жесткой деревянной спинкой и сиденьем из тростника. На нем был темно-серый деловой костюм с жемчужными пуговицами, который он носил в своей транспортной конторе. Держался он, как всегда, с достоинством. Было ясно, что он пришел ко мне по важному делу.

– Нам придется изменить наш бизнес и наш образ жизни, – сказал он, – если мы не хотим стать одной из тех семей, которых женщины из Общества богоугодных дел кормят ужином по пятницам. Я не хочу переселяться в одну из хижин на Саванне.

Я вся обратилась в слух. До этого года дела у папы шли очень успешно, и другие приходили к нему за советом, который он давал спокойным и уверенным тоном. Он бежал с острова, где с рабами обращались так жестоко, что в конце концов они подняли кровавый бунт. Как и его предки, он знал, когда надо спасаться бегством, бросив все нажитое имущество. У него был один раб, которого звали Энрике, он-то и предупредил хозяина, что цветок революции, подкармливаемый гневом и отчаянием, распустился. Всем французским семьям на Сан-Доминго посоветовали покинуть дома, а мужчинам собраться в подходящем месте и приготовиться оказать сопротивление. Но отец не собирался этого делать. Однако он был слишком хорошо известен, и его непременно вовлекли бы в сражение с рабами. Поэтому Энрике приготовил к отплытию лодку. Мама направилась в гавань, зашив в подол платья жемчуга и бриллианты, накрыв голову платком с вышивкой и закутавшись в черную накидку. Она в это время вынашивала меня. Очевидно, тогда я впервые стала для нее обузой. Отец мог добраться до гавани только одним способом: с помощью Энрике, который спрятал его в плетеной корзине для белья и пронес сквозь толпу на улице. Таким образом, отец спасся подобно библейскому Моисею, который выбрался на свободу в тростниковой корзине[12]. Отец был так признателен Энрике, что отдал ему ключи от своего дома, чтобы он жил там. Энрике спас ему жизнь, и отныне отец должен был благодарить за каждый прожитый день не только своего Творца, но и человека, рисковавшего собственной жизнью и безопасностью. Однако Энрике отдал ключи от дома своей сестре, а сам отправился вместе с отцом на остров Сент-Томас, но уже как свободный человек. Он сказал, что восставшие убьют его, узнав, что он помогал бежать моим родителям, так что он вернется домой, когда все забудется.

Впрочем, на Сан-Доминго этого не забыли, и Энрике так и остался жить на Сент-Томасе в доме рядом с нашим, сразу за оштукатуренной садовой стеной. На нашем острове он наслаждался свободой. Около дома он посадил дерево святого Фомы с желтыми цветами в красных пятнышках. Говорили, что это капли крови святого, упавшие во время его мучений. Документ, подтверждающий право на владение домом, был подписан моим отцом на имя мистера Энрике. Когда отец организовал свое дело, Энрике стал работать у него в конторе клерком. Он ежедневно ходил на службу в черном костюме, который подчеркивал, как он красив. Многие женщины хотели бы выйти за него замуж, но он предпочитал оставаться холостяком. Революция на его острове нанесла душевную травму не только ее участникам, но и тем, кто бежал с родины.

В налоговых документах было указано, что Энрике принадлежит моему отцу, но он заработал свою свободу на пристани Сан-Доминго, где они оба заново родились. Отец говорил, что когда-то наш народ тоже был в рабстве в пустыне, но, поскольку Бог нас освободил, никто из нас не имеет права владеть другим человеком. Было записано, что каждый человек принадлежит Богу и никому другому. А как насчет женщин? Кому они принадлежат – Богу или мужчинам своей семьи? Они не могут иметь собственность и заниматься бизнесом, эта честь предоставлена только мужчинам. Они должны жить скромно, опустив глаза, и следовать назначенным им путем. Папа говорил, что я должна довериться ему и сделать так, как он велит.

– Замужество – это тоже своего рода бизнес, а в бизнесе ты, дорогая, неплохо разбираешься.

В соответствии с обычаями нашего народа отец в конце концов договорился насчет моей свадьбы. Я не верила, что он найдет мне подходящую пару. Когда он сказал, что все-таки нашел, по спине у меня пробежал холодок, хотя он и уверял меня, что выбрал хорошего человека, который будет добр ко мне. Наверное, я побледнела, но, прежде чем успела высказать протест, он покачал головой и взял меня за руку.

– Пойми, – произнес он мягко и печально, – мы уже договорились.

Стало ясно, что раз он дал обещание, то не может взять свои слова обратно. Сердце запульсировало где-то у меня в горле. Я слышала, как за окном бьет крыльями колибри. Человек, которого отец выбрал мне в мужья, был способным бизнесменом, но по воле судьбы потерял в последнее время несколько кораблей. Однако несколько хороших судов у него все еще оставалось, и он пришел к моему отцу с предложением. У отца был товар на продажу, но не было судов, чтобы отправить ром и патоку в Чарльстон и Нью-Йорк. Объединение было выгодно обоим. В этом партнерстве участвовала вся семья – как жившие на нашем острове, так и европейцы, потому что у нас было совместное предприятие и они ссужали нам деньги. Свадьба связала бы оба наши семейства прочнее, чем обычный коммерческий договор.

– Это объединение сил, – сказал отец.

Я ничего не ответила, но подумала, что это нечто большее, это объединение судеб.

Наша конгрегация была так мала, что в ней было лишь несколько неженатых молодых людей. Я предполагала, что мой жених – один из тех парней, с которыми я выросла и которых хорошо знала. Ничего подобного! Когда отец назвал мне его имя, я почувствовала, наверное, то же, что чувствуют осужденные, когда дверь тюремной камеры за ними захлопывается и ключ поворачивается в замке. Моим будущим мужем оказался Исаак Пети, который был почти на тридцать лет меня старше и имел троих детей. Младшей была девочка, и ей еще не исполнилось и года. Жена Исаака умерла, когда рожала ее. Мы все были на ее похоронах. Самого месье Пети мне тогда не было видно с моего места, но я слышала, как плачут дети.

Утраты, понесенные семьей Пети, были, казалось, выше того, что может выдержать человек. Умерли несколько детей: сначала дочь, после нее два сына, затем девочки-близнецы, не успевшие даже получить имена, и, наконец, любимый сын Иосиф. Остались только два сына, Давид и Самуил, и маленькая девочка, вскоре после рождения которой мадам Эстер Пети скончалась от родильной горячки. Я много раз видела эту стройную привлекательную женщину на рыночной площади; она любила красные цветы, распускавшиеся на деревьях делоникса царского. И еще долго после ее смерти люди оставляли вазы с этими цветами около ее дома.

Теперь они давно увяли и выброшены.

Когда я узнала от отца свою судьбу, у меня комок подступил к горлу. Я подумала о карте Парижа, выученной мною наизусть, и о моей тетради со сказками, спрятанной под матрасом. Перед моими глазами промелькнула картина: мужчина, которого я даже не знаю, подходит к моей постели. Я предпочла бы оказаться на дне морском, но знала, что должна пережить это. Возможно, другая девушка стала бы умолять, чтобы отец изменил свое решение, но я заглядывала в конторские книги и осознавала, что если не преобразовать наш семейный бизнес, то нас ждут большие перемены: не будет ни дома с садом, ни привычной благополучной жизни. Наверное, неожиданное предсказание Адели было не случайным. Мне суждено стать матерью даже раньше, чем разделю ложе с мужчиной и рожу ребенка. Меня ждали дом с красными цветами в саду, плачущие дети-сироты и печальный человек, который после смерти жены почти не уделял внимания делам и был на грани разорения.

В ночь, когда мотыльки вдвое больше парижских бились о деревянные ставни, я поверила, что все это не сон, который исчезнет с лучами утреннего солнца. Больше всего на свете мне хотелось покинуть Сент-Томас и переселиться в Париж, где я была готова даже ухаживать за каким-нибудь престарелым родственником или убираться в чужих домах. Однако мой папа сильно сдал в последнее время: выглядел как старик, согнувшийся под ударом судьбы. Он тревожился о моем будущем. Но ведь это было прежде всего именно мое будущее.

– Сначала я должна поговорить с месье Пети, – уверенно произнесла я.

Отец вздохнул. Он знал, что я упряма и что у меня есть свои соображения.

– Так ли уж это необходимо?

– Так ли уж надо дышать, чтобы жить? – Я, конечно, хотела спасти наш бизнес, но это не значило, что я согласна играть роль бессловесного несмышленыша. – Я не отвергаю того, о чем ты просишь, но и ты не отказывай мне. Скажи ему, чтобы он пришел.


Как-то вечером, спустя несколько дней после нашего с отцом разговора, месье Пети навестил нас после того, как его дети были уложены спать под надзором служанки. Было уже довольно поздно, и комары, кружившие до этого в сумерках, рассеялись во влажной ночи. Летучие мыши высадились на деревья, их темные силуэты можно было принять за листья. Я слышала, как они дышат, вися вверх ногами на ветвях. Мне бы хотелось, чтобы наш разговор был непринужденным и состоялся бы не в домашней обстановке. Однако папа, соблюдая все формальности, представил нас друг другу, хотя мы, несомненно, встречались раньше, – только где и по какому случаю, ни он, ни я не могли вспомнить. Все-таки месье Пети был немолодым солидным человеком, а я всего лишь девчонкой.

– Enchantée[13], – произнес месье Пети.

Мне сказали, что он приехал на Сент-Томас прямо из Парижа, и это заинтриговало меня. Мне хотелось расспросить его о парижской жизни, но папа бросил мне предупреждающий взгляд, так что я ограничилась вежливым приветствием гостю. Они с отцом выпили по стаканчику хереса, а я чай с вербеной, хотя предпочла бы ром. По настоянию мамы я надела одно из ее платьев, в котором выглядела чуть старше своего возраста, более искушенной. Это было серое шелковое платье, привезенное из Франции, с нижней кринолиновой юбкой, щекотавшей мне ноги, будто по ним ползали муравьи. Волосы у меня были зачесаны назад и заколоты черепахово-ракушечным гребнем. Я не была красива, но была молода, и этого, возможно, было достаточно.

Отец завел разговор о погоде – на острове, осаждаемом штормами, эта тема была вечно актуальна; затем перешли к делам, в которых не было ничего срочного. Главные вопросы, касающиеся объединения, они обсудили заранее. Я попросила Адель собрать как можно больше сведений о месье Пети через служанку, присматривавшую за его детьми, и потому осведомленную о том, что ему сорок четыре года.

Он был старше моего отца.

И более чем вдвое старше меня.

В этот день Жестина пришла ко мне. Она знала о предстоящей помолвке и не одобряла ее. Увидев шелковое мамино платье, она пощупала толстый серый материал.

– Зря ты это надела, – сказала она. Стояла изнуряющая жара, с неба падали в сад отдельные капли воды, но дождя не было. – Француженки именно из-за этого так часто падают в обморок.

– Он придет сегодня делать предложение, – ответила я. Мое отражение в зеркале мне не нравилось. Мне казалось, что я похожа на маму.

– Ты его даже не знаешь. Как можно выходить замуж за незнакомого мужчину?

– Брак – такой же договор, как и все другие, – заявила я, повторяя слова отца, потому что считала, что я в долгу перед ним.

– Этот договор должны заключать сердце и душа. – Жестина понизила голос. – Мы могли бы убежать незаметно. Пускай они подыщут ему другую жену. А мы поедем в Париж.

Мы давно уже планировали уехать туда вместе, но тут я решительно покачала головой. Я не могла допустить, чтобы моя семья разорилась. В эту ночь черепахи выходили на берег, но на этот раз Жестина пошла к морю одна, а я сидела в нашем дворике с мужчиной, который вскоре должен был стать моим мужем.


– Мы можем поговорить откровенно? – спросила я месье Пети, когда в их разговоре с отцом наступила пауза. Адель говорила, что женщина, которая держится уверенно, всегда добивается того, чего хочет. – И, наверное, лучше наедине?

Месье Пети посмотрел на меня удивленно. Он был высоким, с четко выраженными чертами лица и волосами, тронутыми сединой. Наверняка женщины его возраста находили его привлекательным. Улыбнувшись ему, я постаралась вложить в улыбку весь свой небольшой запас очарования.

– Уверена, папа не боится оставить меня наедине с вами.

Месье Пети кивнул.

– Если вы не возражаете, – сказал он отцу. Он все еще избегал обращаться непосредственно ко мне.

– Если кто и мог бы возразить, так это вы. Язычок у нее очень острый. – Отец бросил на меня еще один предупреждающий взгляд.

Оставшись в саду одни, мы с месье Пети почувствовали скованность, серьезность ситуации давила на нас. Мы собирались пожениться, но совершенно не знали друг друга. Мы уставились на живую изгородь из жасмина, не находя слов и мучаясь из-за жары. Жестина была права: платье оказалось слишком теплым для этого времени года. Я пожалела, что не могу содрать его и забросить в кусты, оставшись перед моим женихом в белой хлопчатобумажной сорочке и нижней юбке – тогда я чувствовала бы себя свободнее. Мама заставила меня надеть черные чулки и ботинки из телячьей кожи с жемчужными пуговицами, хотя я предпочла бы быть босиком. Я усмехнулась, представив, какова была бы реакция месье Пети, если бы он оказался наедине с необузданной девушкой, сбросившей платье. Он в смущении посмотрел на меня, затем вновь стал разглядывать живую изгородь, словно там было что-то интересное.

Смешанный запах белого и красного жасмина действовал одурманивающе, но я привыкла к нему и сохраняла способность трезво мыслить. Набравшись храбрости, я стала рассматривать месье Пети, пытаясь определить по лицу его характер. Он, взглянув на меня, тут же отвел взгляд, мое откровенное разглядывание нервировало его. Я была довольна и восприняла это как свидетельство того, что он не будет донимать меня замечаниями и учить уму-разуму. Теперь он принялся с необыкновенным интересом изучать бокал хереса. Я решила, что пора брать инициативу в свои руки.

Месье Пети вежливо спросил, какие у меня есть к нему вопросы, что конкретно меня интересует. Кого-нибудь другого это вряд ли заботило бы.

– Теперь, очевидно, я буду интересоваться в основном вами, – ответила я.

– Может быть, вы хотите узнать меня получше, прежде чем примете решение? Я не хочу, чтобы вы чувствовали себя несчастной.

Тут я увидела, что для него это такой же ответственный шаг, как и для меня, а также поняла и то, что он все еще любит свою жену.

– Отец отзывается о вас хорошо, и мне этого достаточно. Но если мне придется стать матерью ваших детей, я хотела бы познакомиться с ними.

– Дети хорошо воспитаны… – заверил меня месье Пети.

Но я знала, чего я хочу.

– Не в этом дело, – мягко ответила я. – Если мы поженимся, то вы должны будете полагаться на меня, доверять моему мнению о них, так что будет лучше, если я повидаю их.

Вид у него был немного недоумевающий, но он кивнул. У него было загорелое лицо с темными глазами. До того как он женился и завел детей, он обошел много морей на кораблях.

– Да, конечно, – согласился он.

– Ну вот. – Я поняла, что инициатива в наших отношениях будет принадлежать мне. – У нас возник первый конфликт, и мы его успешно преодолели.

Это его, казалось, позабавило, и он был не прочь продолжить беседу, но я встала, протянула ему руку и пожелала доброй ночи. Я не хотела, чтобы он придавал слишком большое значение этому разговору. Рукопожатие его было таким, как надо, – он не сдавливал мою руку слишком сильно, как делают некоторые мужчины, и не стремился поскорее выдернуть свою. Но главное, он не требовал, чтобы я объясняла свои желания.

По правде говоря, я не думала, что с детьми что-то не так. Скорее я боялась, что не смогу проявить необходимые материнские чувства из-за испорченных отношений с моей матерью. Из сказок я знала, на что способна мачеха, какую злобу она может испытывать к приемным детям. Я не представляла, какие чувства вызовут во мне дети другой женщины, особенно дочь, из-за которой она умерла. Служанка Пети сказала Адель, что даже на смертном одре ее хозяйка не могла думать ни о чем другом, кроме новорожденной. Ей очень хотелось дожить до девятого дня жизни девочки, когда ей должны были дать имя. Если бы малышка умерла до получения имени, по ее душу мог явиться дух Лилит, предшественницы Евы. Мадам Пети выбрала для девочки имя Ханна, что означает «милосердие» или «благодать».

На следующий же день после присвоения ей имени мать почувствовала себя так плохо, что не могла даже сделать глоток воды. Она прожила еще четыре дня, затем ее самочувствие стало ухудшаться.

– Если вы не будете заботиться о ней, мой призрак будет преследовать вас, – шепотом предупредила она служанку, так напугав бедную женщину, что даже теперь, спустя несколько месяцев, она почти не отходила от девочки и проводила рядом с ней все ночи напролет. Она боялась не Лилит, а призрака мадам Пети.

Я могла отказаться от брака в том случае, если бы, увидев детей, не испытала никаких чувств. Нельзя усыновлять детей призрака, симулируя любовь к ним.


Собираясь в гости к месье Пети, я выбрала костюм, в котором обычно бродила по холмам с Жестиной, – а именно простую хлопчатобумажную юбку. В ней легче было удирать от диких ослов с дурными наклонностями, бросавшихся на нас с громким ревом и старавшихся укусить за ногу. Когда я одевалась, в комнату вошла Жестина.

– В этой семье ты не найдешь ничего, кроме горя, – пророчила она. Она встречала мальчиков Пети на рынке, и они выглядели, по ее словам, как оборванцы и маленькие преступники, хотя служанка относилась к ним с особой добротой.

– Все мальчишки похожи на маленьких преступников, пока их не умоешь, – ответила я. – Аарон всегда выглядел как закоренелый воришка, и тем не менее он явно завоевал твое сердце.

Мой кузен был упрямым эгоистом, но с Жестиной он преображался и был нежен. Думаю, он влюбился в нее в те вечера, когда мы бродили втроем и, кроме нас, никого в мире не существовало. Жестина ответила на его чувство, хотя знала, что мужчины нашей веры не могут жениться на женщине африканского происхождения. Жестина никогда не была рабой, но наша община ни за что не признала бы ее своим полноправным членом. Тем не менее Аарон дулся, когда она ходила по городу или окрестностям с кем-нибудь другим, будь то ее мать, двоюродные братья, а впоследствии также и я. Когда мужчины глазели на нее – что происходило постоянно, – Аарон выходил из себя. Он приобрел репутацию задиры, с которым лучше не связываться. Но в то время как Жестина, переполненная чувствами, не могла уснуть по ночам, Аарон спал как сурок. Я убедилась в этом однажды, когда стучала в дверь его спальни и звала к завтраку, а он даже ничего не соизволил ответить. Тогда я вошла и присела на край его кровати.

– Ты любишь Жестину? – спросила я, растолкав его. Он вырос в красивого молодого мужчину, но во многих отношениях оставался ребенком.

– Разумеется, люблю. Но наша мадам не хочет и слушать об этом.

– И ты позволишь ей разрушить твою жизнь?

Аарон спихнул меня с кровати.

– Существуют же правила, – сказал он.

Это меня потрясло. Я привыкла думать о нас троих как о бунтовщиках, которые бродят по острову, где им вздумается, несмотря на мамины запреты.

– Это ты разрушишь свою жизнь, если не поймешь, что между людьми есть различия, – сказал он.

После этого я перестала доверять Аарону. Я тысячу раз говорила Жестине: «Не выбирай его», но она отвечала, что любовь не выбирают, и утверждала, что наступит день, когда я смогу убедиться в этом. Теперь я не испытывала прежнего интереса к сказкам и сочинению собственных историй, но слушала мотылька, который упорно пытался пробиться ко мне в комнату, и жалела, что не могу перелететь вместе с ним через океан. Возможно, в холодном климате мое сердце застынет, и меня не будет заботить судьба тех, кого мне придется покинуть.


В воскресенье, когда звонили колокола, отец проводил меня к дому Пети. Наш город окружен горами, в нем много крутых улиц. Приходится подниматься по лестницам, сложенным из камней, некогда использовавшихся на кораблях в качестве балласта. Когда корабли пришвартовывались в гавани, чтобы забрать груз, матросы выбрасывали эти камни, и теперь их накопились тысячи. Дом Пети стоял на извилистой улочке на вершине холма, был выкрашен в желтый цвет и выглядел привлекательно. У него была большая терраса и зеленые ставни на окнах, которые при приближении бури крепко запирали. В расположенном рядом небольшом пруду ловили рыбу белые цапли, что служило хорошим знаком и опровергало пророчество Жестины. Цапли приносили радость и счастье, это было общеизвестно. Я сказала папе, что подожду у ворот, и попросила его позвать месье Пети. Мне нужно было собраться с мыслями.

– Если ты будешь строить из себя важную даму, он, чего доброго, расторгнет помолвку.

– Если он не захочет пойти мне навстречу сейчас, то что же будет, когда он станет моим мужем?

Отец рассмеялся, но выполнил мою просьбу. Я заметила, пока ждала их, что в железной ограде выкованы фигуры цапель. Наверное, мадам Пети попросила сделать это, понаблюдав за цаплями, которых я только что видела на пруду.

Наконец ко мне вышли отец и месье Пети. Они были настолько старше меня, что я почувствовала себя глупой неопытной девчонкой, но месье Пети тоже держался нерешительно, и уверенность ко мне вернулась. Поздоровавшись с ним кивком, я попросила их обоих оставить меня в доме одну.

При солнечном свете месье Пети выглядел еще более старым и растерянным, чем в тот вечер, когда приходил к нам.

– Но вы же не знаете дом.

– Вы собираетесь жениться на мне, но вам не хочется, чтобы я ходила по вашему дому? Вы боитесь, что я что-нибудь украду?

Он засмеялся.

– Нет, конечно. Просто я думал, что вам будет удобнее, если я вас представлю.

Я ответила, что женщины гораздо лучше мужчин находят общий язык с детьми, – так говорила мне Адель. И мне вполне удобно одной, он может вернуться через час. Этого времени мне будет достаточно, я успею выяснить все, что меня интересует.

– А ты не подсматривай за мной, – поддразнила я отца. – Если у кого и есть резон подсматривать, так это у месье Пети.

Исаак Пети был явно не в своей тарелке. Наверное, ему все еще казалось, что его жена может к нему вернуться. Он немного сутулился, словно горе давило ему на плечи. Возможно, другую девушку это заставило бы тут же убежать, но я привыкла находить выход из любой ситуации. Я поднялась на террасу, где стояли плетеные кресла, сидя в которых можно было разглядывать всю нашу гавань. Вода была бледно-зеленой на отмелях и бирюзовой на глубоких местах. Море меняло цвет в зависимости от приливов и от ветра. Приоткрыв массивную дверь красного дерева, я проскользнула в дом. Внутри было полутемно и прохладно, ставни были закрыты, шторы задернуты. Сразу возникало ощущение, что вошедший в дом выпил стакан холодной воды. Меня даже пробрала дрожь, и я была рада холоду.

Мальчики явно ожидали гостью, потому что сразу вышли мне навстречу. По случаю моего визита на них были парадные белые рубашки и черные брюки, волосы были смочены лавандовой водой и аккуратно причесаны. Выбежав в переднюю и увидев меня, они остановились с разочарованным видом.

– А мы думали, придет наша новая мама, – выпалили они.

Очевидно, они решили, что я служанка, пришедшая помочь со стиркой. Я была слишком молода и просто одета. Они такого не ожидали.

– Мама у человека может быть только одна, ее никто не может заменить, – сказала я и попросила их показать мне дом. Они провели меня по комнатам, которые собирались продемонстрировать мачехе.

– Давай побежим, – предложили они. – А то нам обычно не разрешают бродить по дому.

Я засмеялась и побегала с ними по коридору. Пусть думают, что я прачка, так легче понять, что они собой представляют. Старший мальчик, Давид, был общителен и разговорчив. Самуил, у которого были зеленые глаза цвета морской воды, был спокойнее, в нем чувствовалась печаль. Ему еще не было четырех лет, но он выглядел старше. Однако вскоре он напомнил мне о своем возрасте, доверчиво взяв меня за руку. Откровенно говоря, мне понравилось ощущение его руки в своей, ее тепла.


У мальчиков была общая спальня, окно которой выходило на небольшую рощицу банановых деревьев. Отсюда можно было наблюдать, как летучие мыши поедают бананы, их любимое лакомство. Кожуру они снимали ручками, как человечки. Сидя с детьми на кровати, я выслушала рассказы Давида о летучих мышах с красными глазами и острыми зубами, больших, как кошки. Выпорхнув из тени, они садились на оконный карниз и заглядывали в комнаты, облизываясь. Самуил во время этих рассказов забрался ко мне на колени, дрожа и дрыгая ногами. Наклонившись к нему, я сказала:

– Твой брат выдумывает эти истории. Если он видел летучую мышь величиной с кошку, значит, это была кошка. Он, наверное, тогда толком не проснулся и перепутал их.

Самуил, казалось, успокоился. Я поблагодарила мальчиков за то, что они показали мне дом.

– У вас один из самых красивых домов на острове, – добавила я.

– Это мама сделала его красивым, – сказал Самуил.

Когда он отпустил мою руку, я почувствовала пустоту. Они пошли играть, а я направилась дальше по коридору посмотреть комнату месье Пети. В ней было чисто и уютно, стояла огромная кровать красного дерева. С крюка в стропилах свисала антимоскитная сетка. Покрывало на перине было из мягкой хлопчатобумажной ткани бледно-зеленого цвета. По-видимому, месье Пети спал вместе с женой, так как еще одной отдельной спальни я не обнаружила, соседняя комната была детской. Я заглянула внутрь. В комнате было темно. А вдруг я увижу призрак мадам Пети? Ведь я умела вызывать духов, и они порхали над моими протянутыми ладонями.

Наверное, я побаивалась того, что она может сказать мне, поэтому я сжала руки в кулаки. Что, если она предостережет меня против замужества? Или будет ревновать и проклинать?

Я спустилась на первый этаж без всяких помех. Мне так хотелось найти в этом печальном доме какой-нибудь знак, который подсказал бы мне, остаться ли здесь или вернуться домой. В гостиной стояло небольшое белое пианино. Я пробежалась пальцами по клавишам, не нажимая на них. Снаружи об оконное стекло билась пчела, желая попасть в комнату. Из окна открывался вид на море такого же цвета, как глаза Самуила. Возможно, это был тот знак, который я искала.

На кухне служанка готовила суп, держа младенца на руках. Чувствовались запахи мяса курицы и карри. Служанка выложила маисовые лепешки на блюдо и стала пить из чашки горячий чай с бальзамином. Местные жители считали, что в жару надо есть и пить горячее. Оно согревает изнутри, и после этого воздух кажется прохладнее. Я встречала раньше служанку на рынке. Ее звали Розалия, она была афроамериканкой и всегда жила в семье Пети. Говорила она на том же креольско-французском наречии, что и все мы. Когда Розалия отвернулась от плиты и увидела меня, она отступила на шаг. У девочки, сидевшей на ее руках, были золотистые волосы и темно-синие, почти фиолетовые глаза. Малышка помахала мне своими маленькими ручками. Возможно, это был еще один знак.

– Можно мне ее подержать? – спросила я.

Розалия крепко прижала ребенка к груди.

– А что, если вы злой дух? – произнесла она неуверенно.

– Я не дух, я дочь Мозеса Помье. Вы ведь знаете Адель. Она работает у нас.

Она боялась, что мое присутствие в их доме небезопасно.

– А что, если вы пришли, чтобы украсть ее?

– Нет. Меня пригласил месье Пети.

– Он не приглашал вас держать ребенка. Вы сами видите, что хозяина здесь нет. А я есть, и это мое решение.

Я поняла, что, дав обет хозяйке, служанка боится, что ее будет преследовать призрак, если она нарушит слово. Мне надо было завоевать доверие обеих – как служанки, так и призрака. Я посмотрела на плиту. На ней стояла массивная чугунная кастрюля, издававшая хорошо знакомый мне запах.

– Куриный суп с карри. Мой любимый. Не дадите рецепт?

– Посторонним я рецептов не даю.

Мы вообще-то к этому времени уже разговаривали как знакомые.

– И не такая уж я посторонняя. – Я взяла лежавшую на столе деревянную ложку. – Можно попробовать?

Розалия пожала плечами, так что я проглотила ложку супа.

– У меня никогда такой вкусный не получается. – Суп действительно был очень хорош. Но мой комплимент пропал впустую, Розалия держалась по-прежнему настороженно. Я решила сказать ей правду: – Месье Пети предложил мне выйти за него замуж.

– Да, я слышала об этом, – кивнула она. – Правда, лично мне он об этом не рассказывал.

– Вот думаю согласиться.

– Потому что вы его любите?

Мы смотрели друг другу в глаза. Было ясно, что эту женщину не обманешь.

– Нет, из-за других обстоятельств.

– Ну, он-то вас любить не будет, – информировала меня Розалия. Ей еще не было тридцати, и она не любила околичностей. – Не рассчитывайте на это. Этого не произойдет. Он уже любил женщину.

– Вот и хорошо, – ответила я. Любовь в то время меня не очень-то интересовала. Я даже не верила в нее, поскольку со мной никогда этого не случалось.

Розалия заметила, что я разглядываю Ханну. Она была очаровательной, хорошенькой девчушкой, как колокольчик среди зелени.

– Какая замечательная малышка! – сказала я.

Розалия обхватила ребенка покрепче.

– А что, если вы испортите ее?

– Не испорчу. Вы мне не позволите.

Розалия бросила на меня взгляд, и было видно, что она поняла меня: если я поселюсь здесь, то оставлю ее, и мы будем вместе заботиться о ребенке. Она решилась дать мне Ханну. Как только я взяла девочку на руки, она посмотрела на меня так, будто мы с ней знакомы.

– Она не любит незнакомых, – сказала Розалия, – а вас сразу признала.

Я пригладила волосы Ханны, и что-то шевельнулось у меня в сердце.

– Как вы думаете, можно полюбить кого-то, кто вам не принадлежит? – спросила я.

– Вы сможете, – кивнула Розалия.


Затребованный мною час в доме Пети пролетел быстро. Море стало темно-зеленым, в небе совершали круги пеликаны. Когда я вышла, у ворот меня ждал месье Пети. На расстоянии он выглядел привлекательно, костюм у него был элегантнее, чем у многих других, – вероятно, был сшит во Франции. А я была в простой хлопчатобумажной юбке с блузкой, с распущенными волосами. Рядом с ним я чувствовала себя ребенком. Когда мы поднялись на холм, нас приветствовали с вершин деревьев попугаи. Еще один благоприятный знак. Датское правительство прислало нам мангуст, чтобы извести крыс, заполонивших берега возле пристаней, но, поскольку крысы были ночными животными, мангусты переключились на попугаев. И теперь попугаев осталось меньше сотни; жили они в основном в горах, где листва на деревьях была гуще и можно было в ней спрятаться.

Во время прогулки я осознала, что наша помолвка больше не была для меня всего лишь деловым контрактом. Я была растеряна, в горле пересохло. Я влюбилась – но не в месье Пети, а в его детей.

Мы с ним еще не привыкли друг к другу и, идя по улицам города, молчали. Когда мы дошли до дома моих родителей, Исаак Пети коснулся моей руки. Я думала, что его прикосновение заставит меня отпрянуть, но этого не произошло.

– Вы не высказали своего мнения о детях. Они вели себя прилично?

– Да, более чем. Ваша служанка хорошо воспитывает их.

– У вас это тоже получится. Детям нужна мать.

– Я уже сказала им, что у детей может быть только одна мать. Я не собираюсь занимать место вашей жены.

Он кивнул, и по его лицу пробежала тень.

– Все равно вы поладите с ними, – сказал он.

– Пускай Розалия останется.

– Разумеется. Она всегда была с нами, а вам понадобится помощь.

Он был более приятным человеком, чем мне показалось сначала. Неудивительно, что моя предшественница любила его и предпочитала спать в его постели, а не в отдельной спальне.

Мама всегда пресекала мои попытки откровенно высказать свое мнение, но на этот раз я почувствовала, что если промолчу сейчас, то никогда не смогу быть откровенной с этим мужчиной, и поэтому сказала то, что другая на моем месте не стала бы говорить.

– Я не ожидаю, что, думая о жене, вы в первую очередь будете думать обо мне.

Он по-отцовски расцеловал меня в обе щеки. Жестина была бы разочарована. Она предпочла бы, чтобы он поцеловал меня по-настоящему, взял за талию и притянул к себе. Но я была довольна и почувствовала облегчение. Я была еще очень молода и полагала, что в браке есть более важные вещи, чем любовь.

– Итак, мы договорились? – спросила я.

Он рассмеялся.

– Из вас получилась бы способная деловая женщина.

Но такого понятия в мире не существовало – разве что речь шла о взаимовыгодном заключении брака.

– Я буду хорошей женой, – заверила я его, – потому что вы не будете обязаны любить меня.

Глава 2

Эликсир жизни

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1818

Рахиль Помье Пети

Мы с Аделью и Жестиной в такой спешке шили мне подвенечное платье, что наши пальцы были в крови.

– Возможно, тебе это пригодится в первую брачную ночь, – сказала Адель.

Она объяснила, что у женщины течет кровь, когда она в первый раз ложится в постель с мужем, и это естественно, потому что брак – кровавый союз. До нашей свадьбы оставалось несколько недель. Адель рассказала мне кое-что из того, что происходит между мужчиной и женщиной; кое-что я поняла и сама, наблюдая за дикими ослами и слушая шепот пиратских жен.

– Ты полагаешь, что он будет как осел? – смеялась Жестина. – Зачем тогда выходить замуж за мужчину?

Они обе считали, что я зря согласилась выполнить просьбу отца, но я не обращала внимания на их мнения и предупреждения.

– Она не хочет говорить о любви, – усмехнулась Жестина. – Она хочет выйти замуж за осла.

– Да нет, просто за мужчину, который поможет отцу в его делах.

– Ну что ж, может, она и права, раз в этом браке нет речи о любви, – пожала плечами Адель.

Муж, в конце концов, – просто партнер. С какой стати мне желать чего-то большего?


Жестина, наверное, хотела бы быть на моей свадьбе, но мама дала понять, что на церемонии могут присутствовать только люди нашей веры. Священник должен был благословлять нас в том самом месте, где отпевали жену месье Пети. Обычно в синагоге было полутемно, но когда солнце пробивалось сквозь окна, она вся начинала сверкать. Мама была довольна, что я выхожу за месье Пети, и потому отдала мне свою свадебную фату – единственное, что она вывезла с Сан-Доминго, помимо украшений.

– Ты все-таки не такая дурочка, как я думала, – сказала она.

Это, очевидно, следовало понимать как комплимент.

– Мужа надо выбирать головой, – она постучала по лбу, – а не сердцем. Любовь не принесет тебе счастья.

Ее одобрение заставило меня сомневаться в правильности моего решения. Когда она одобряла что-либо, в этом, как правило, не было ничего хорошего. Но отступать было поздно. Я дала отцу слово.

В день свадьбы я попросила поставить на алтарь вазу с ветвями делоникса в память о первой мадам Пети. Ее муж должен был теперь стать моим мужем. Он был красив, хмур и выглядел слишком старым рядом со мной. Мальчики во время церемонии приняли торжественный вид и вели себя тихо, Ханна не пискнула ни разу. Все говорили, что она исключительно спокойный и благодушный ребенок. Брачный договор на роскошно оформленной бумаге в рамке из золотых листьев был подписан еще накануне. Бракосочетание проходило быстро: в тесной переполненной синагоге было жарко. Мама светилась гордостью, я из-за этого нервничала; вся процедура вызывала у меня упадок сил. Падать в обморок я не собиралась, но сердце билось так громко, что, кроме него, я ничего не слышала. Я сосредоточила внимание на вазе с розовыми цветами, стоявшей рядом с делониксом. Их принесла Жестина, знавшая, что бугенвиллея мой любимый цветок. Наконец все было позади. Я стала замужней женщиной.

Свадебный стол накрыли в саду родительского дома. На деревьях развесили излучавшие серебристый свет фонари. Присутствовали все старые семейства с Санта-Круса и Сан-Доминго и некоторые более новые из Амстердама и Марокко. Старый друг отца месье Де Леон произнес речь, высказав пожелание, чтобы у каждой невесты был такой мудрый и добрый отец, как у меня. Я была согласна, но мне хотелось поскорее содрать с себя тяжелое подвенечное платье, которое мы с Жестиной решили после свадьбы перекрасить в синий цвет, чтобы можно было надевать его в будущем.

Жестина теперь работала у нас служанкой, как и Адель, и помогала готовить праздничный обед, но сегодня присутствовала за столом как гость, приглашенный моим отцом. На ней было бледно-розовое платье из тафты; прическу ей, как и мне, соорудила мастерица на все руки Адель. Моя была украшена мелкими белыми жемчужинами, в волосах у Жестины были разбросаны такие же розовые. Гости говорили, что мы похожи как сестры. Я представила Жестину месье Пети, который пожал ей руку и сказал, что ему очень приятно познакомиться с близкой подругой жены. Когда он назвал меня своей женой, мне это показалось какой-то смешной ошибкой, и я непроизвольно рассмеялась. Мой муж нисколько не обиделся и улыбнулся, прищурив глаза. Я носила Ханну по саду на руках; мальчики уплетали торт, мой отец даже позволил им пригубить вина. Когда стемнело, мне пришлось отправить детей с Розалией домой. Самуил цеплялся за мою юбку, говоря, что боится летучих мышей, которые, по словам его брата, любят сидеть на карнизах. Я прошептала ему, чтобы он не боялся:

– Когда я приду, я возьму швабру и прогоню их.

Ночь была жаркой и долгой. Я пила пунш, пока у меня не стала кружиться голова. К концу вечера мама отвела меня в сторону. После всех лет молчаливого осуждения она вдруг решила провести со мной беседу о том, что происходит между мужем и женой. Очевидно, она считала это своим долгом.

– Возможно, тебе не понравится то, чего захочет муж, но ты должна ему подчиняться и в конце концов привыкнешь к этому. Не сопротивляйся и не думай, что он хочет убить тебя, когда он на тебя набросится.

Я с трудом удержалась от смеха.

– Спасибо, – ответила я. – Но ты зря беспокоишься, муж сам объяснит мне все, что нужно.

Мама посмотрела на меня прищурившись.

– Ты очень уверена в себе.

Возможно, она решила, что у меня есть опыт в этих делах. На самом деле никакого опыта у меня не было, потому я и выпила так много. Нас с мужем доставила домой карета. Обычно карету новобрачных украшали цветами и лентами, но мы от них отказались в знак уважения к первой мадам Пети. Черная лошадь была той самой, что отвозила ее на кладбище. Я сразу поднялась наверх, чтобы снять наконец свой свадебный наряд. Теперь я поняла, почему большинство жителей острова старались не устраивать свадьбы летом: было слишком жарко в плотных платьях, полагающихся в таких случаях. Оставшись в муслиновом нижнем белье, босиком и распустив волосы, которые Адель туго заплела и украсила жемчугом, я почувствовала себя гораздо лучше. Маленькие жемчужины дождем посыпались на пол. Хотя мне предстояло ночевать здесь впервые, я чувствовала себя как дома. Я проверила, спокойно ли спит Ханна, затем заглянула к мальчикам. На карнизе действительно сидели летучие мыши. Надо было утром посоветовать Розалии насыпать на карниз толченое стекло и осколки ореховой скорлупы, чтобы отвадить их. А пока что я открыла окно и стала махать носовым платком, пока они не улетели на деревья.

Отвернувшись от окна, я увидела в комнате месье Пети.

Любовные утехи меня не интересовали, но я со страхом ждала, когда муж начнет приставать ко мне со своими желаниями. Мама запугала меня своими предупреждениями.

– Мы теперь женаты, – напомнил мне муж.

– Да, знаю.

– А что еще ты знаешь об этом? – спросил он, глядя на меня так, как не глядел до сих пор.

– Ничего, – призналась я.

Я подумала о том, как тянет друг к другу Жестину и Аарона, даже когда они не хотят этого. И даже просила Жестину рассказать мне все, что она знает о любви, но она отказалась.

– На словах это будет звучать глупо и нелепо. Ты воспримешь все по-другому, когда это случится с тобой. Это можно понять только на собственном опыте.

Месье Пети отвел меня в спальню и объяснил, чем люди занимаются в темноте. Затем он раздел меня. Я позволила ему сделать это, хотя думала о том, что могу в любой момент убежать в детскую, запереться и переночевать на полу. Он положил руку мне на грудь. Я не сопротивлялась. Он сказал, что не сделает мне больно, но его прикосновения словно обжигали меня. Он, отодвинувшись, спросил, все ли со мной в порядке. Я кивнула, ожидая, что будет дальше. Я уже начала испытывать некоторое разочарование, поскольку настроилась на определенное поведение мужа, а он вел себя по-другому. Женщины на рынке говорили, что в мужчинах в этот момент просыпается зверь, они становятся рабами своих желаний. Мама тоже говорила о каких-то несдержанных действиях, которые меня заинтересовали. Я вспомнила сказку Перро о Синей Бороде, у которого было много жен, и все сходили с ума по нему, несмотря на его плохое обращение с ними.

А месье Пети вел себя спокойно и обращался со мной с нежностью, которой я не ожидала. Он не допускал никаких грубостей и только прижал меня к себе. Я почувствовала, что он желает меня, и это было очень любопытно. Это была не любовь, но все же какая-то страсть – возможно, голод физической близости, который он испытывал после смерти жены.

Держа меня одной рукой за ягодицы, он просунул другую между моих ног. Это пробудило во мне сильное желание. Может быть, это было нехорошо с моей стороны? Я почувствовала, что внутри меня разливается какой-то непонятный жар. Мысли мои смешались. Мне показалось, что в бархатном кресле у стены сидит какая-то тень. Я даже явственно услышала ее вздох. Всего один. Отодвинувшись от месье Пети, я уставилась на кресло. У меня было ощущение, что за нами наблюдают, хотя в комнате, кроме нас двоих, никого не было.

– Что-то не так? – спросил меня муж.

Покачав головой, я закрыла глаза. Если тут присутствовала первая мадам Пети, это было ее право, а я имела право не обращать на нее внимания. Мне казалось, что я нахожусь вне своего тела, словно мой дух порхает над нами и я вижу себя сверху. Я была в каком-то сне, но при этом ощущала жар внутри. Наверное, я дрожала, словно вылетела вместе с мотыльком из своей старой спальни, в которой никогда больше не буду спать.

Месье Пети опять сказал, что, если я хочу, он может подождать, пока я не привыкну к нему, но я не хотела этого. Мы были женаты, и я попросила, чтобы в нашу первую брачную ночь он думал обо мне, а не о своей первой жене. Больше я никогда не обращалась к нему с такой просьбой, а если он порой называл меня Эстер, я не обращала на это внимания.


Мне очень многому надо было научиться: ухаживать за детьми и воспитывать их, вести домашнее хозяйство. Я очень скоро потеряла бы голову, если бы не Розалия. Она была хорошим наставником. Она сообщила мне, что родилась на Сент-Томасе, на старой датской ферме, и приобрела навыки в кулинарии еще маленькой девочкой. На кухне мы стояли рядом, надев фартуки и повязав головы платками. Я научилась готовить куриный суп с лаймовым соком, освоила все рецепты Розалии, и прежде всего любимое блюдо детей – фонджи, кашу из кукурузной муки с овощами, которую и сама очень любила. Дети играли во дворе целыми днями, так что стирки хватало, и выстиранная одежда сушилась на двух длинных веревках почти постоянно. Она пахла морским воздухом; перед глажением Розалия спрыскивала ее лавандовой водой. Давид уже посещал школу при синагоге, Самуил же ходил за мной по всему дому, как собачонка. Я позволяла мальчикам ложиться спать поздно – меньше всего мне хотелось требовать от них строгого соблюдения дисциплины. Часто месье Пети читал в гостиной, а я в это время играла с детьми.

– Вы боялись, что не будете любить их, а теперь я боюсь, что вы их слишком сильно любите, – упрекала меня Розалия.

– Слишком сильно любить невозможно, – смеялась я.

Но Розалия сказала, что я не права. Мы сидели на террасе и пили чай с имбирем. Понизив голос, она рассказала мне, что у нее был ребенок, который умер в младенчестве. Она слишком любила его и считала, что Бог наказал ее за гордыню. Ребенок кашлял кровью и горел у нее на руках, как в огне. Когда он сосал молоко, оно вскипало у него во рту. Возможно, именно материнское молоко и убило его, прошептала Розалия. Хотя прошло уже несколько лет, ее душевная рана не заживала, и она не могла вспоминать это без слез. Обняв Розалию, я убеждала ее, что ни ее Бог, ни мой не могут быть настолько жестоки. Не может быть, чтобы ребенок умер от молока. Наверное, у него была желтая лихорадка, и никто в этом не виноват. Я была молода и думала, что могу понять горе матери, но я даже не подозревала, как оно может быть глубоко.

Розалия была настолько тактична, что не стала говорить, как глупо с моей стороны давать ей советы. Наверное, она с сочувствием относилась к моей тупости и считала ее неопытностью, а потому лишь молча обняла меня. Но и после этого я часто слышала, как она тихо плачет в уголке по своему малышу, которого слишком сильно любила.


После чая у мадам Галеви завязался разговор о детях-сиротах, о больных и о тех, кому не везло в делах. Были запланированы благотворительные обеды, чтобы собрать средства для нуждающихся; мы составили отчет, который надо было представить всем членам комитета. Подробно обсудили тех, кто нарушал общепринятые правила, в том числе мужчин, которые посмели завести, помимо жены нашей веры, еще одну жену – а может быть, и семью в районе гавани. В таком обществе, как наше, малейшее отклонение от нормы необходимо было выявить сразу. Разбирали скандальный случай с Натаном Леви, который переехал в Шарлотту-Амалию из Балтимора. Он занимал почетную должность американского консула, но, как говорят, действовал на этом посту неподобающим образом. Больше всего женщин возмущало то, что он жил с негритянкой по имени Сандрина и разгуливал с ней повсюду, как со своей женой. Я видела их лишь однажды, когда ходила на рынок с Адель. Она смотрела на них с интересом.

– Мама говорит, что это брак цапли с попугаем, – заметила я.

– Вот как? – презрительно бросила Адель. – Твоя мать ничего не понимает в жизни. Они не птицы, а люди, которые любят друг друга.

Леви был членом нашей конгрегации, и хотя было послано несколько писем в Вашингтон государственному секретарю США Джону Куинси Адамсу, открыто высказать претензии Натану Леви никто не осмеливался, так как он был влиятельным человеком и помогал многим на острове в их делах. Люди ограничивались тем, что переходили на другую сторону улицы, если видели эту женщину или их обоих, прогуливавшихся под руку.

Мне захотелось навестить подругу, и я пошла к Адель домой. На террасе Жестина разбирала белье.

– Я думала, ты слишком занята своей замужней жизнью, чтобы прийти ко мне, – сказала она. – А на сегодняшнее собрание ты не ходила?

– У меня трое детей на руках, так что я ушла, не дожидаясь окончания. – Я надеялась, что найду в будущем предлог, чтобы совсем не посещать эти собрания.

Жестина бросила на меня мрачный взгляд.

– У тебя есть один верный друг, – сказала она с упреком.

– Ага, а у тебя два. Как поживает Аарон?

Жестина горько усмехнулась:

– Понятия не имею.

Она сказала, что Аарон избегает ее. Он дважды не приходил на свидания, о которых они договаривались. Она бросала из сада камешки в его окно, но он не вышел.

– Может, он спал? Его не добудишься. И к тому же он ленив, как тебе хорошо известно. – По правде говоря, в его лени было даже что-то привлекательное. Он не любил торопиться и предпочитал вести долгие разговоры с коммерсантами, нежели работать в магазине моего отца. Он явно считал физический труд ниже своего достоинства.

Жестина помотала головой:

– По-моему, кто-то настроил его против меня.

Мы обе понимали, что этим «кем-то» была, скорее всего, моя мать.

– Не надо было брать его с собой на прогулки, когда он просился, – сказала я. – От него всегда были одни неприятности.

– Неправда. – Жестина запихала белье в плетеную корзину. – Неприятности достались нам по наследству.

Жестина покончила с бельем, и мы пошли на холмы, как часто делали до моего замужества. Она была права: мои новые обязанности отнимали у меня столько времени, что я не уделяла достаточного внимания своей лучшей подруге, а ведь мне ее так не хватало. Мы болтали, взявшись за руки, пока нас не настиг налетевший дождь, и побежали искать укрытие. Ливень сменился моросящим дождиком. Вокруг пахло зеленью и свежестью. На острове было не меньше сотни разновидностей дождя – от такого, при котором все темнело, до грибного дождичка, от бурь с ураганами до редких ленивых капель или зимних ливней. Мы использовали листья банана в качестве зонтиков и прятались под деревьями. В ясные дни были видны Козлиный остров и Водный, где скот свободно пасся на влажной соленой траве. Солнечные лучи пробивались сквозь дождевую завесу; небо расцветилось разными красками. Снова стало жарко; мы улеглись в высокую траву на лугу и стали плести гирлянды из травы и прутьев. Если бы кто-то прошел мимо, он нас и не заметил бы – разве что трава колыхалась от нашего дыхания.

– Как у тебя дела с месье Пети? – спросила Жестина. – Ты научилась любить его?

– Ну, он мне не неприятен.

Она засмеялась и покачала головой:

– И это любовь? Я говорила, не надо выходить за него. Он годится тебе в отцы.

– Когда мы с ним наедине, он ведет себя совсем не как отец.

– Да ну? – улыбнулась она. – Значит, ты потеряла невинность? Ну и как с ним в постели? Ты страстно желаешь, чтобы он прикоснулся к тебе? Тоскуешь без него?

Я пожала плечами, словно была не молодой женщиной, а старой матроной.

– Это лучше, чем я думала.

– А ты думала, это будет ад, – презрительно фыркнула Жестина.

Я с удивлением почувствовала, что ее презрительное отношение к моему мужу задевает меня. Да, я не любила, но уважала его, а это, несомненно, было немало. Другая женщина сочла бы его очень предупредительным любовником, мое же воображение разожгли прочитанные мною истории и страсти Соломона, и я хотела большего.

– Это вовсе не ад! Трудно найти более доброго человека!

Но Жестина хорошо знала меня и видела, что это отнюдь не любовь.

– Некоторые говорят, что рай и ад вовсе не в противоположных концах света, от одного до другого всего один шаг.


По пятницам мы ходили на ужин к моим родителям. Я брала с собой Розалию, потому что она могла присматривать за детьми, особенно когда они начинали засыпать, а также потому, что я обещала оставить ее в доме. Мама уговаривала меня взять вместо Розалии другую служанку, не столь преданную бывшей мадам Пети, я в ответ улыбалась, зная, что не сделаю этого. Я стала платить Розалии больше, освободила ее от работы по субботам и воскресеньям и предупредила, чтобы в пятницу она держалась от моей матери подальше.

– Я и так стараюсь избегать ее, – сказала она.

– Хорошо бы, если бы и я могла, – усмехнулась я.

Все мужчины нашей семьи были теперь деловыми партнерами и членами Коммерческой ассоциации, так как для того, чтобы заниматься бизнесом на острове, надо было вступить в официальную датскую организацию. Мой брак укрепил наш семейный бизнес, хотя Аарон Родригес косо смотрел на то, что Исаак Пети в одночасье стал его боссом. Мой отец был полноправным партнером, в то время как Аарон, как дальний родственник, всего лишь администратором. Ему это, конечно, не нравилось, кузен обсуждал с моим отцом свои перспективы и не раз вылетал из дома, чертыхаясь себе под нос и раздраженно распахивая калитку тростью. А в гостиной разгорался спор между родителями.

– Это обстоятельство можно обойти, – говорила мать.

– Чтобы он оставался с нами и ты могла нянчить его, как сына?

– А почему нет? Он и есть мой сын.

– А его ребенок кем тебе будет?

– Тем же, кем для тебя будут твои внуки.

Я чувствовала, что это скользкая тема, хотя и не вполне понимала, что мама имеет в виду.

– Можно подумать, что они у нас будут не общими, – поставил точку в разговоре отец.


В этот вечер отец объявил за обедом, что Аарона посылают во Францию. У мамы было заплаканное лицо, Аарон также был явно недоволен. Это заставило меня взглянуть на него по-новому. В нем была уязвимость, прячущаяся за его легкомыслием. Очевидно, он думал, что будет наследником отца, а теперь стало ясно, что эта привилегия достается моему мужу, поскольку я была хоть и старшим ребенком в семье, но девочкой. Это не могло не оскорблять Аарона, так как ему напоминали, что, несмотря на отношение моей матери к нему, он не является полноправным членом семьи. Однако на произвол судьбы его не бросали. Во Франции у нас были дальние родственники и деловые связи. Спрос на наш ром в Париже был неизменно высок. Аарон познакомится со всеми нашими родственниками и их друзьями, думала я с горьким чувством. Я так хотела уехать в Париж! Адель всегда говорила, что лучше высказать свою обиду сразу, иначе она будет вечно грызть человека, как грызла меня в этот момент.

– Лучше бы нас послали в Париж, – сказала я мужу.

За столом мгновенно воцарилась тишина. И отец, и Исаак посмотрели на меня, как на какую-нибудь осу, усевшуюся без приглашения на стол и выбирающую себе жертву.

– Это невозможно, – ответил Исаак и взглянул на отца, смущенный моим выступлением.

– Но почему? – Эта мысль прочно засела у меня в мозгу, и оставалось только убедить мужчин. – Дети будут посещать хорошую школу, познакомятся со всей нашей родней. Для них это будет интересным приключением. Розалию мы тоже можем взять с собой.

Муж покачал головой:

– Наш дом здесь.

Но я не сдавалась:

– Ты же приехал из Парижа, это будет возвращение домой.

Глаза отца гневно сверкнули. Он не терпел, когда ему перечили, а тут я впервые стала возражать ему.

– Хватит болтать, – сказал он. – Твой муж отличный партнер, и судьба нашего бизнеса – это главное.

– А я, значит, не нужен для этого бизнеса, – вспылил Аарон и, швырнув салфетку на стол, выскочил из комнаты.

– Пусть идет, – сказал отец матери, когда она привстала, чтобы догнать Аарона. Она опустилась на стул чуть ли не в слезах. – Когда-то это должно было случиться. Ты сделала для него более чем достаточно. Все по закону. Хозяином предприятия будет месье Пети, а не Аарон.

Я все-таки не могла смолчать:

– Но он не хочет ехать, а я хочу. Если бизнес принадлежит моему мужу, я, наверное, тоже имею право голоса?

– Прошу прощения за ее поведение, – сказал Исаак отцу, словно я была его ребенком. Он с недовольным видом обратился ко мне: – Помолчи, пожалуйста. – В этот вечер он выглядел на все свои годы, а меня, очевидно, считал глупой и плохо воспитанной девчонкой, не умеющей держать язык за зубами.

Мне вспомнились слова Жестины о том, что наши проблемы достались нам по наследству. Кто-кто, а я-то их точно унаследовала! Брак, мужа, дом, семью.

– Пойду-ка я домой вместе с Розалией, – сказала я Исааку.

Я вышла из-за стола и нашла Аарона в саду. Когда-то он был моим маленьким двоюродным братишкой, за которым надо было ухаживать, а теперь стал молодым красивым мужчиной. Он сыпал корм живущей в саду старой ящерице, к которой привязался еще мальчиком. Ему только что исполнилось двадцать лет. Многие девушки нашей конгрегации заглядывались на него, ему же не нужен был никто, кроме Жестины.

– Это меня надо было послать во Францию, – сказала я.

– Хорошо бы, если бы так было, – не хочу уезжать отсюда.

– Так давай вместо тебя поеду я! – вырвалось у меня.

– Не мне это решать, Рахиль. Даже своей жизни я не хозяин, а ты получишь то, что пожелаешь: когда-нибудь муж отвезет тебя в Париж.

– Мы собирались уехать туда с Жестиной, – холодно возразила я.

Это рассмешило Аарона.

– Ты считаешь себя очень умной, а на самом деле плохо соображаешь. Ты никогда не сможешь поехать туда с ней – точно так же, как мне никогда не разрешат на ней жениться. Ты что, действительно не понимаешь, что меня отсылают из-за нее?

Мне вдруг сделалось дурно. Возможно, погода была слишком жаркой. Оставив Аарона, я пошла по выложенной камнем дорожке между фруктовыми деревьями. Созревали бананы, к ним слетались осы, привлеченные клейкой сладостью на внутренней стороне листьев. В дом я решила не возвращаться, и меня вырвало среди кустов. Затем я села на траву. Из дома вышла Розалия, разыскивавшая меня. Увидев меня, она направилась к колодцу и принесла мне чашку воды.

– Вы должны понимать, что это значит, – сказала она.

И тут меня осенило. Я вспомнила ночи, проведенные с мужем, и первую мадам Пети, умершую от родильной горячки. И еще я подумала о своем кузене, который ни разу не бросил взгляд на карту Парижа, но будет скоро жить там и с тоской смотреть из окна на дождь.

– Говорят, если тебе стало плохо утром, то родится девочка, а если вечером – мальчик, – сказала Розалия. – У вас будет мальчик, это точно.

– Но я не хочу, чтобы кто-нибудь знал об этом, пока я не уверена.

– А я вот уверена.

– А я – нет.

Хорошо еще, что матери сегодня не понадобилось, чтобы Жестина прислуживала за обедом, и благодаря этому моя подруга не услышала горькую новость об Аароне. Я направилась в расположенную во дворе кухню, чтобы найти Адель. Она часто сидела рядом с розовым кустом, выписанным папой из Франции. Мама не любила розы, считая их слишком кричащими и безвкусными, и не ухаживала за кустом. Адель же, как я знала, тайно поливала его – может быть, назло моей матери. Когда я пришла на кухню, оказалось, что Адель в этот вечер не приходила. Вместо нее готовить обед наняли какую-то неизвестную мне женщину.

– Адель заболела? – спросила я. – А завтра она придет?

– Меня наняли для работы, и я ничего не знаю! – вскинула руки кухарка.

Я прошла в спальню, где спали дети, и легла рядом с ними. Закрыв глаза и слушая их дыхание, я немного успокоилась. Но вскоре заглянула Розалия – пора было идти домой. Взяв Ханну на руки, я пошла за Розалией по коридору. Мальчики, полусонные и разомлевшие от жары, еле тащились, прижимаясь к ней. Прощаясь с мамой, я спросила, где Адель.

– Не знаю, – пожала она плечами. – В доме ее нет.


Последовали несколько дней со шквальным ветром и дождем, как часто бывает в сентябре. Погода весь месяц была ужасной, а под конец налетел небывалый ураган. Муж ночевал в конторе, так как беспокоился о наших судах в море. Возможно, это было и к лучшему – я никак не могла простить ему, что он выступил против меня заодно с отцом. Пока его не было, я постаралась устроить детям как можно более веселую жизнь. Мы играли, прятались под кроватями и в шкафах, запускали птиц, сделанных из бумаги. У нас были длинные стручки с «пламенеющих» деревьев, высушенные нами на солнце, и мы дудели в них, используя вместо музыкальных инструментов. Я с удовольствием снова почувствовала себя ребенком, но долго пребывать в таком состоянии было нельзя. Ветер завывал, ставни на всех окнах приходилось держать запертыми. Впоследствии я взяла тетрадь с сочиненными мною историями и написала сказку про то, как ураган подхватил пасущихся на лугу коз и овец и перенес их на другой конец острова, где они продолжали жевать свой корм. А потом написала историю о женщине с Луны, которая пыталась туда вернуться, но ураганный ветер поднимал ее только до верхушек деревьев. Когда мы оказались в эпицентре урагана, наступила странная тишина, которая была даже страшнее, чем вой ветра. Мне пришло в голову, что, может быть, это Бог повис над нами и видит нашу любовь и наши страхи. Мы легли спать все вместе, включая Розалию. Взявшись за руки, мы читали свои молитвы, а она свои.

Когда буря немного утихла, в наш сад забрел потерявшийся маленький ослик. Он весь вымок и ревел, призывая свою маму.

– Посмотрите, кто явился к нам в гости! – воскликнула Розалия, выглянув из дверей на задний двор.

Шел дождь, и в саду образовались огромные глубокие лужи, целые пруды. В таких лужах невесть откуда появлялась, словно по волшебству, рыба. Самуил сначала испугался ослика и спрятался за мою юбку, но я объяснила ему, что это тоже ребенок, которого можно не бояться.

– Надо ему помочь, – сказала я Розалии.

Я держала Ханну, Самуил держался за мою юбку, а Розалия с Давидом ловили ослика с помощью веревки. Поймав его, мы предложили ему хлеба и молока в жестяной миске. Поначалу он нас опасался, но голод одержал верх, и он накинулся на еду с такой жадностью, что невозможно было удержаться от смеха. Самуил вскоре перестал его бояться и спросил, нельзя ли оставить ослика у нас. Он уже дал ему имя Жан-Франсуа, и тот, как ни странно, подходил к нам, когда мы произносили это имя. Но я, покачав головой, сказала Самуилу, что это дикий ослик, которому надо найти свою маму.

– Ну и что, что дикий? Он может быть как Гус.

Так звали пасшегося на свободе недалеко от нас козла, который время от времени покидал свое пастбище и терроризировал местных собак.

– Нет, – ответила я. – Некоторых животных нельзя держать дома.

Когда небо прояснилось и ослик насытился, мы отпустили его на свободу. Самуил так плакал, что Давид стал смеяться над ним, называя его малюткой, отчего Самуил расплакался еще больше. Укладывая его спать в этот вечер, я наврала ему, что видела ослика на дороге вместе с его матерью, так что все к лучшему. Тогда мальчик заснул, держа меня за руку. Я не хотела спать в супружеской постели и свернулась калачиком рядом с ним. Но поднявшийся вновь сильный ветер гремел на крыше, мешая мне уснуть. Очевидно, после свадьбы я стала другим человеком. Если прежде я не задумываясь рубила головы курам к праздничному столу, то теперь у меня наворачивались на глаза слезы, когда я думала об ослике, одиноко бродившем в непогоду. Возможно, я стала более чувствительной из-за того, что расстроились мои жизненные планы.

Но огорчалась я напрасно. Утром мы обнаружили ослика на кухне, куда он проник благодаря тому, что дверь распахнуло ветром. Может быть, ослы и мулы действительно, как говорят, не могут перешагнуть через какую-то черту дважды, и, дойдя до границы наших владений, ослик повернул обратно. Мальчики отчаянно умоляли меня оставить Жана-Франсуа, и даже Ханна вопила что-то, протягивая к нему ручонки. В конце концов я сдалась. Когда Исаак пришел домой пообедать, я подала ему его любимое блюдо, грибы с рисом, и налила стакан рома с лаймовым соком. Я сказала, что наши разногласия не должны растравлять наши души и мешать нам жить нормально, и сообщила, что у детей появился домашний питомец по имени Жан-Франсуа.

– Заводить домашних питомцев глупо, это лишние затраты, – отозвался он.

– Иногда имеет смысл вести себя глупо. Возьми меня, например.

– Ты никогда не ведешь себя глупо.

– Даже когда пристаю к тебе с Парижем?

– Мы не можем вести дела, находясь в Париже, Рахиль. Я и сам очень хотел бы жить там. Я тысячу раз думал о том, как было бы хорошо уехать туда. Здесь меня преследуют тяжелые воспоминания. Но надо думать о детях – кормить их, одевать.

– И ты не можешь покинуть Эстер.

В то время как другие мужчины сидели по вечерам в таверне, мой муж ходил на кладбище. Мы с Розалией знали это, потому что туфли у него были в красной грязи, а в карманах попадались лепестки красных цветов.

– Да, я не мог бы уехать, – признался он.

Я пристроилась у него на коленях. Исаак был великодушным человеком, и хотя я не могла уговорить его переехать в Париж, в домашних делах я умела добиться своего.

– Это будет сюрприз для тебя.

– Я уже привык к твоим сюрпризам.

Собак он не любил и почувствовал облегчение, когда я повела его на конюшню.

– Разрешите представить, – произнесла я. – Жан-Франсуа.

Исаак засмеялся:

– Если не ошибаюсь, это французский осел.

– Именно. Так что, хочешь не хочешь, придется его оставить.

Исаак погладил меня по голове. Он был благодарен мне за то, что я так хорошо ладила с его детьми и развлекала их.

– Это мальчишки уговорили тебя взять его.

– А Эстер разрешила бы его оставить?

– Она была бы в ужасе, но радовалась бы тому, что ты это сделала.


В следующий раз Исааку довелось смеяться не скоро. Буря свирепствовала долго и едва не разорила нас. Так или иначе, от нее пострадали все жители острова. Ее следы были видны повсюду: снесенные ветром крыши, смытые в море дома, развороченные оползнями улицы и дороги. Благополучие островитян зависело от моря, и мы в очередной раз пострадали. Затонули суда, перевозившие товары в Чарльстон, в том числе и наши. Это была финансовая катастрофа, и Исаак неделями не вылезал из конторы, ночуя там и обедая за рабочим столом, чтобы спасти семейный бизнес. С тех пор, как мне стало плохо у нас в саду, прошло уже три месяца, а я так и не сказала мужу об этом. Ему и без того хватало причин для беспокойства.

Хорошо, хоть наш дом уцелел. Многим семьям повезло меньше. Дороги были непроходимы, часть берега размыло. Среди зарослей на склонах холмов виднелись побелевшие скелеты расщепленных лодок и небольших суденышек, заброшенных туда разбушевавшимся прибоем. На улицах валялись трупы собак, крыс, игуан и прочих животных. Попугаи во время дождя поднимали голову к небу и захлебывались; они падали на землю, рассыпая перья среди грязи.

Я беспокоилась о Жестине и Адели, чей дом был на самом берегу. После отъезда Аарона они больше не работали у родителей. Меня они обе тоже избегали. Когда бригады рабочих распилили и убрали поваленные деревья, я сложила в сумку еду и кое-какую одежду и, оставив детей на попечение Розалии, отправилась домой к Жестине и ее матери.

Пристани и окружающие их дома отделяло от остального города огромное пространство разлившейся воды. Мне пришлось найти человека с лодкой и заплатить ему, чтобы он меня перевез. В природе восстановилось спокойствие, небо было цвета индиго, в воде отражались облака. Именно таким, наверное, представлялся рай парижанам.

Последнюю часть пути до дома Адели я брела по колено в воде. Перед крыльцом валялась дохлая морская звезда. Хорошо, что дом был построен на сваях, прочно забитых в расщелины между скалами, иначе его унесло бы на край света.

На крыльцо вышла Адель. Взяв то, что я принесла, она обняла меня и сказала:

– Спасибо большое, но тебе не следовало добираться сюда.

Это действительно было опасно – и не только из-за того, что вода разлилась. На улицах сновали мародеры и стаи голодных бездомных собак. Адель сказала, что Жестина чувствует себя плохо и не встает с постели. Когда во время шторма морская вода стала хлестать в окна, они в страхе взывали к Богу и привязались к чугунной кухонной плите, самой тяжелой вещи в доме. Пол до сих пор был засыпан песком, синяя краска на стенах побелела от соли. Но зато, божилась Адель, через окно прямо на сковородку вплыла большая камбала. Они подумали, что это Бог преподнес им рыбу, чтобы они не умерли от голода. Они были христианками и верили в доброго Бога, который заботится о них.

Я сказала Адели, что решила пойти к ним, невзирая на наводнение, потому что скучала без них и хотела, чтобы они первые узнали мой секрет.

– Это не секрет, Рахиль. Я предсказала тебе будущее еще до твоей свадьбы. Я видела этого мужчину, его детей и всех других детей, которые у вас будут. А теперь скажи мне в ответ о моем будущем. Собирается ли твоя мать снова взять меня в дом?

Очевидно, мама распустила порочащие Адель слухи, и теперь она не могла найти другую работу. Я не стала ей говорить, что у мамы новая кухарка, так как не знала всех обстоятельств, но спросила Адель, что произошло между ней и мадам Помье, и она ответила кратко:

– Мы наговорили друг другу всякого.

– Очень плохого?

– Ну а как ты думаешь? Что хорошего могла сказать мне твоя мамаша? Она не хотела, чтобы мы с Жестиной оставались в доме.

Как раз этим утром мама велела одному из наемных работников выкопать любимый розовый куст Адели, но, к счастью, Энрике успел спасти его и взял к себе.

– Я поговорю с мамой, – пообещала я. – Она возьмет тебя обратно, и все будет по-прежнему.

– Ничто не будет по-прежнему, – возразила Адель. – Разве у тебя по-прежнему? Или у Жестины?

Я прошла в спальню, где лежала в постели Жестина. На ней была белая ночная сорочка без рукавов. Погода была жаркой, но пасмурной, как это бывает после бури, в воздухе витали приливные запахи. Я прилегла рядом с Жестиной, она открыла глаза. Девочками мы все делали вместе, и наша традиция не нарушилась. С ней произошло то же самое, что и со мной. Это было видно по ее сонному взгляду и по тому, как она дышала животом. Я была счастлива. Наши дети станут большими друзьями, как двоюродные братья или сестры. Они, по сути, и были родственниками, только взрослые не хотели этого признать. Именно из-за этого Аарона и отсылали в Париж.

– Надо было нам с тобой убежать, пока была возможность, – сказала Жестина. – Если бы ты не вышла замуж, мы могли бы уехать во Францию и ждать там Аарона, но ты предпочла влюбиться в детей месье Пети. После твоего первого визита в их дом я поняла, что мы никогда отсюда не выберемся.

Ее слова уязвили меня. Я поклялась, что в наших планах ничто не изменится, и скрепила свою клятву кровью, прокусив руку и запачкав простыню. Мы смотрели, как пятно расползается, принимая форму какой-то птицы. Я уверяла ее, что мы поедем во Францию после того, как родятся дети, и неважно, что я замужем. Я прочла недавно книгу по истории Парижа и рассказала Жестине о том, как строились улицы поверх тысячелетних подземных ходов, как в старину укрепляли берега острова Сите, чтобы он не уплыл даже при самом сильном наводнении. Я начала читать ей вслух сказку Перро о красавице, влюбившейся в чудовище, у которого было доброе сердце.

– Бог с ней, с этой историей, – сказала Жестина.

Тогда я взялась за принадлежавшую Эстер Пети старую французскую кулинарную книгу, которую также принесла с собой. Я читала ее так, словно это был сборник захватывающих историй, а рецепт булочек с каштанами выучила наизусть. Правда, мы с Жестиной никогда не пробовали каштанов и даже не видели их.

Вечером я сообщила мужу, что у нас будет ребенок, и он страшно обрадовался и стал благодарить Бога. Я же молилась о том, чтобы в нашей гавани всегда были корабли, которые могли бы увезти нас во Францию. Я приготовила булочки по рецепту первой мадам Пети, хотя у меня не было ни каштанов, ни миндального теста. Вместо этого я использовала патоку и папайю, и хотя это не соответствовало рецепту, результат оказался превосходным – пирог получился очень вкусный.


На следующей неделе мама готовила Аарону гардероб к отъезду. Дело было хлопотное, так что я взялась помогать ей, но настояла на том, чтобы в этом участвовала также Адель.

– Отец знает, что ты прогнала ее? – спросила я.

– Должен знать. Он же видит, что ее нет.

– Но ты сказала ему, что она ушла по собственному желанию.

– Не вмешивайся в эти дела, – оборвала она меня.

– Я скажу ему правду. Он терпеть не может лжи.

Момент был напряженный.

– Ты полагаешь, что пользуешься особым расположением Мозеса Помье, – бросила мать.

– Да, пользуюсь, – ответила я. – А ты?

– Я возьму обратно Адель, но не Жестину, – сказала мама. – По крайней мере, пока Аарон здесь.

Я поняла, что она знает об их отношениях.

Адель пришла на следующий день. Держалась она более замкнуто, чем обычно, но спустя некоторое время они с матерью разговаривали, будто ничего не случилось. Если бы.

На следующий вечер, готовясь к отъезду, кузен копался в одном из чемоданов, которые он собирался взять с собой, и нашел под отглаженным костюмом сверток с лавандой. Он вытащил его и озадаченно спросил меня, что это такое.

Я пожала плечами, хотя прекрасно знала, что это значит.

– Благодаря лаванде белье остается свежим даже после долгого путешествия.

Он отбросил лаванду, сказав, что ему хочется чихать из-за ее запаха. Я была уверена, что он не знает, зачем ее положили. Адель говорила, что лаванда заставляет мужчину быть верным женщине, которая его любит. Когда она после отъезда Аарона нашла сверток на комоде, то покачала головой:

– Не хочу больше видеть этого молодчика.

– Но он, возможно, вернется.

– Даже если вернется.


Я пошла на пристань вместе с родителями провожать Аарона. Никогда прежде не видела, чтобы мама так плакала. Когда кузен подошел ко мне попрощаться, я обняла его и прошептала:

– У нее ребенок от тебя.

Он не выразил удивления и лишь трижды поцеловал меня согласно обычаю. Я поняла, что он знает об этом, но у него не хватает пороха изменить свою жизнь и начать заново. Я пожалела, что мы не в сказке и я не могу чудесным образом поменяться местами с Аароном и уехать вместо него. Я ничего не взяла бы с собой, кроме карты Парижа и теплого черного пальто. Может быть, на берегу моей новой родины меня встретит Кот в сапогах, который поможет мне найти сокровище. Закрыв глаза, я пожелала оказаться на борту судна, когда открою их, а Аарон пусть поселится в доме на сваях, и мы оба будем на своем месте.

Но когда я открыла глаза, он был уже на судне, а я осталась.


В эту ночь я спала хуже обычного. Окна спальни я оставила открытыми, и Исаак дрожал во сне. В это время года днем свирепствовала жара, а ночи были сырыми и прохладными. Я видела сон, снившийся мне еще тогда, когда я была девочкой, и я знала, что если усну сразу, то сон вернется. В Париже меня ждал мужчина, который был готов выслушать мои истории о женщине-черепахе, о птице, облетевшей полсвета в поисках любви, и о людях, прибывших с яркой стороны Луны и оказавшихся здесь в плену вроде меня. Это было, конечно, нечестно по отношению к мужу и детям, но я ничего не могла поделать, я мечтала о другой жизни.

В этом доме стены не красили в синий цвет, отпугивающий духов. Поэтому иногда я не могла уснуть: видела первую мадам Пети в стоявшем в углу кресле, в которое я никогда не садилась. Розалия сказала, что это было ее любимое кресло и она перед смертью часто сидела в нем, укачивая Ханну. Она приехала из Парижа и так и не привыкла к жаре. Она лишь ненадолго выбиралась на воздух в своих плотных цветастых платьях из шелка и парчи, которые привезла из Франции. Розалия сказала, что она пряталась от солнца, так как кожа у нее была очень чувствительная, быстро обгорала и шелушилась; она плакала, когда ее кусали комары. Она боялась ослов и попугаев и редко выходила за ворота своих владений. Тем не менее у нее хватило силы духа бороться со смертью до тех пор, пока ее новорожденной дочери не присвоили имя. Она любила мужа. А теперь рядом с ним была я. Каждый вечер, ложась спать, я давала обещание заботиться о ее детях как о своих. Я объясняла ей, что не влюблена в ее мужа, хотя предана ему всей душой, и что он по-прежнему принадлежит ей. Я не признаю любовь, поэтому она может не бояться, что я займу ее место.

Возможно, она оберегала меня во время моей беременности. С приближением родов я стала засыпать, стоило мне положить голову на подушку; иногда я едва успевала закрыть глаза. Я беспробудно спала всю ночь и все утро, так что Розалии приходилось трясти меня, чтобы разбудить. А во время родов, когда Адель и Жестина помогали мне, Эстер Пети стояла в ногах постели. Я пообещала ей, что в случае, если она поможет мне выжить во время родов, я буду чтить ее память всю жизнь. Многие советовали мне не называть своего первого сына Иосифом, как звали умершего ребенка мадам Пети, но я их не слушала и дала ему это имя.

И я знала, кого я должна благодарить за все, что у меня было.

Глава 3

Холодный ветер

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1823

Рахиль Помье Пети

За шесть лет я добавила к трем детям Эстер трех собственных: сначала Иосифа, затем Ривку Эмму и спустя еще год Абигайль Дельфину. После рождения каждого из них я обязательно ходила в знак благодарности на могилу первой мадам Пети и приносила цветущие ветки делоникса. Она в ответ благословляла меня, позволяя мне жить за нее. Это был не Париж, но счастливое существование в окружении детей. Время текло, как река, а я, как рыба, плыла в этой реке так быстро, что даже не замечала мира за пределами дома.

Когда я ходила на старое еврейское кладбище отдать дань памяти семьям Пети и Помье, меня часто сопровождала Жестина. Но она доходила только до ворот, так как боялась привидений, и оставалась там со своей четырехлетней дочерью Лидией, ровесницей Иосифа, пока я посещала могилы. Уходя с кладбища, я чувствовала, как какой-то дух тянет меня за юбку обратно и хватает за ноги. Жестине я не говорила об этом, хотя ощущение было вполне явственным. Я сочувствовала женщинам, которых постигла смерть, прежде чем они смогли обнять своих новорожденных детей, но не настолько, чтобы оставаться рядом с ними. Я произносила заупокойную молитву, и они возвращались в свою обитель.

Выйдя за ворота, я стряхивала упавшие на меня листья, которые служили знаком, что на ветвях деревьев надо мной появлялись духи. Жестина замечала это и убеждалась, что она опасается кладбища не напрасно.

– Думаешь, умершие хотят переселяться на тот свет? – говорила она. – Они цепляются за тебя, чтобы дышать воздухом, который ты выдыхаешь.

– Я задерживаю дыхание, когда нахожусь там, – успокаивала я ее.

– Ничего подобного! – спорила она. – Я же вижу, что ты разговариваешь с женой своего мужа, рассказываешь ей о ее детях.

Своих детей я всегда оставляла дома с Розалией, но была рада, что Жестина берет свою дочь с собой. Лидди была необыкновенно красивой девочкой – может быть, даже красивее своей матери. У нее были серебристо-серые глаза, в волосах виднелись золотые нити. Наедине она звала меня тетей Рахиль.

При строительстве новой синагоги поверх деревянных балок и стропил нанесли слой штукатурки, потому что пожары в городе случались часто и синагога также могла оказаться их жертвой. Наших детей учили в новом здании. Лидди ходила в моравскую школу, где могли учиться дети всех национальностей, в том числе и дети рабов. Религия общины моравских братьев была одной из ранних форм протестантизма, основанной католическим священником Яном Гусом в четырнадцатом столетии. Император-католик запретил их веру в Моравии и Богемии, и они, подобно евреям, были вынуждены либо исповедовать ее тайком, либо бежать из страны. Они прибыли на Сент-Томас в тысяча семьсот тридцать втором году и построили здесь свою церковь. В Новом Свете они посвятили себя в основном просвещению народных масс и открыли школы для рабов, а их девизом было: «В главных вопросах – единство, во второстепенных – свобода, и во всех – любовь».

Я посетила несколько уроков в классе Лидди, желая убедиться, что дети получают хорошее образование, и была поражена высоким уровнем преподавания учителей из Дании и еще больше – работой американцев, многие из которых были переселившимися сюда менонитами. Они рассаживали учеников ровными рядами, каждому выдавали ручку и чистую бумагу. Хотя многие жители острова говорили на креолизированном датском языке, большинство уроков в школе велось на английском. Лидди читала по-датски и по-английски гораздо лучше моих детей, а по-французски – безупречно, и почерк у нее был лучше. Иногда я, давая ей попрактиковаться, диктовала свои письма Аарону во Францию. Он, правда, ни на одно из них не ответил. Аарон исчез из нашей жизни, и до нас лишь доходили слухи о его парижских похождениях. Он вращался в самых разных кругах, у него было много поклонниц, но наши родственники были по горло сыты его выходками и подумывали о том, чтобы отстранить его от семейного бизнеса. Лидди не имела понятия о том, кто такой Аарон Родригес, – и к лучшему. При оценке достоинств девушки люди рассматривают ее всесторонне, но, будем надеяться, не станут учитывать поведение ее отца.

Когда Лидди родилась, трещина в отношениях между моей матерью и Адель стала слишком глубокой, и, несмотря на мои возражения, мать уволила ее.

– Вот и хорошо, – сказала Адель. – Я скорее умру с голоду, чем стану работать на нее.

Стараниями моей матери ни одна из женщин нашей общины не желала взять Адель на работу, и ей пришлось стирать белье морякам, что было гораздо ниже ее способностей. Мать не знала, что отец продолжает ежемесячно выписывать чеки на имя Адели и что я отдаю ей часть денег из своего семейного бюджета. Исаак никогда не задавал мне вопросов ни по этому поводу, ни в связи с тем, что я ежедневно ходила к Адели во время ее болезни. Она поразила Адель внезапно. Просто однажды она плохо себя почувствовала, словно на нее навели порчу. Посещая ее, я брала с собой мою крошку Дельфину. Адель учила ее хлопать в ладоши и махать ручкой на прощание. Когда Адель уже не могла глотать ничего твердого, я делала ей жидкую кукурузную кашу – точно такую, какой она кормила нас с Жестиной, когда мы были маленькими. Но затем она отказалась и от каши.

– Отдай ее ребенку, – сказала она.

Адель с трудом дышала и уже не могла подняться с постели без чьей-либо помощи. Как-то Жестина послала Лидди за мной, потому что Адель видела сон обо мне и хотела мне его рассказать. Я пошла в гавань, чувствуя комок в горле. Я боялась того, что могла сказать мне Адель, и надеялась, что она не будет меня упрекать за то, как жестоко обошлась с ней моя мать и как бессовестно бросил Жестину мой кузен. Детей я не взяла на этот раз с собой. Я присела на постель Адели, и она попросила меня наклониться к ней поближе, так как она хотела, чтобы это осталось между нами. Оказалось, что она собирается предсказать мне мое будущее.

– После месье Пети у тебя будет еще один муж, – сказала она. – Ты узнаешь его, как только увидишь. Не отказывайся от своего счастья. В другой раз оно не придет.

Было столько вопросов, которые я хотела задать Адели. Я не знала, кем были ее родители, как она попала на Сент-Томас и каково ее африканское имя. Я сочинила столько историй и не удосужилась узнать ни одной от нее. Кто был отцом Жестины? Может быть, я знала его? Но Адель уже не могла говорить, и было слишком поздно пытаться выяснить что-либо. Каждый вечер я сидела с ней и читала ей истории из своей старой тетради – о птице, искавшей любовь и облетевшей полсвета, о звездах на небе и о том, как Бог расположил их цепочкой между собой и нами, с помощью которой мы могли бы найти путь к нему. А пеликан разбросал эти звезды над нами, чтобы мы могли спокойно спать по ночам под этим путем к Богу.

Когда я была у Адели в последний раз, она взяла меня за руку и провела пальцем по моей ладони. Пальцы у нее были длинные и тонкие, на одном из них было золотое кольцо. Наверное, его подарил тот, кто любил ее, а может быть, она купила кольцо сама. Она не рассказывала об этом. Мы были в этот момент близки, как только могут быть близки люди из двух разных миров, и не требовали большего, боясь, что прошлое разрушит то, чего мы уже достигли. А прошлое было рядом, за дверью. Рука Адели была совсем невесомой, как прикосновение птичьей лапки. Меня пробрала дрожь – я поняла, что она прощается со мной.

Затем все заботы о матери взяла на себя Жестина, а я отвела Лидди к нам, где она была вместе с моими детьми. Через сутки я увидела Жестину в нашем дворе и поняла, что все кончено. Я надеялась, что дух Адели будет витать над нами и оберегать нас.


На следующее утро мой отец пригласил меня в свою библиотеку. Энрике сообщил ему накануне печальную новость, и отец не спал всю ночь. Мама отправилась с визитом к мадам Галеви, так что мы могли говорить без помех. Наверное, он специально решил встретиться со мной в это время. Отец попросил меня посадить розу из нашего сада на могилу Адели. С тех пор, как мама выгнала ее, он дважды в неделю посылал семье Адели продукты из нашего магазина. Теперь же он хотел устроить поминальный обед. Отец был самым щедрым человеком во всем мире. Я расцеловала его, и мы немного поплакали в объятиях друг друга. Затем он быстро вышел, не желая совсем уж раскисать передо мной, но я слышала, как он плачет в саду. Как раз в этот момент вернулась мама и, по-моему, тоже слышала это.

Я пошла на похороны на африканское кладбище. Стоя за загородкой из прутьев и проволоки, я переживала за Жестину. Она стояла в черном платье, взятом у кого-то на время, и держала за руку Лидди. Кладбище выглядело не так, как наше. На могилах стояли деревянные кресты с вырезанными на них изображениями ангелов, были выложены прихотливые узоры из ракушек и расставлены горшки с ветками красных цветов. Некоторые из африканцев были христианами, другие придерживались старой религии, распространенной у них на родине. Я знала почти всех присутствующих, и в первую очередь мистера Энрике, который по-прежнему работал клерком в конторе отца, и тот обучал его премудростям бизнеса. Только недавно я узнала, что Энрике официально все еще считался рабом, хотя отец предоставил ему свободу много лет назад. Я думаю, что просто отворачивалась от этих фактов, особенно тех, которые касались моего отца, и не хотела видеть мир таким, каким он был в действительности. Но взрослая женщина не может притворяться до бесконечности. На нашем острове существовало несколько миров, и границы между ними нельзя было переступать. На похоронах Адели я держалась в стороне, понимая, что не должна оплакивать ее вместе с родственниками и друзьями. Но чуть позже Жестина подошла ко мне и поцеловала.

Земля была так густо усыпана листьями, что ее не было видно. Это нечасто случается на острове. Можно было подумать, что деревья тоже оплакивают усопшую. Люди не помнили такого холода, какой был в этот день. Бабочки замерзали и падали на землю, по которой стлалась бело-голубая дымка. Я плакала, а слезы были холодными и впоследствии превратились в веснушки, как напоминание об этом дне. Неожиданно я заметила еще одну фигуру около загородки. Сначала я решила, что это призрак мадам Пети, но затем потрясенно узнала свою мать. Она обернула голову платком – возможно, для того, чтобы ее не узнали, так как всем было известно, что это она лишила Адель работы. Мама сделала мне знак, и я подошла к ней, но мы не стали обниматься.

Заупокойная служба кончилась, мама задумчиво смотрела вслед процессии, удалявшейся по дорожке. Женщины раскрыли соломенные и бумажные зонтики, прячась не от дождя и не от солнца, а от сыпавшихся на них листьев. Последней шла Жестина, держа за руку Лидди.

– Это и есть ее дочь? – спросила мама.

Женщины направлялись в дом Адели на поминки, которые были устроены на деньги моего отца. На Лидди было синее платье со сборками и поясом, сшитое Жестиной вручную. Это был любимый цвет Адели, цвет веры, тот самый оттенок синего, который оберегал от злых духов. Материал на платье и жемчужные пуговицы купила я. Почему бы и нет?

Мама заметила розу на могиле Адели.

– А почему ты сейчас вдруг заинтересовалась ее дочерью? – спросила я. – Ей уже почти пять лет.

– Может быть, ты поймешь, когда тебе придется заботиться о будущем твоей семьи, – угрюмо ответила мама.

– А чем я, по-твоему, ежедневно занимаюсь? – Мне еще не было тридцати, а на руках у меня было шесть детей. Мне снились шторма на море, в которых гибли мои дети. Иногда я просиживала в детской до рассвета, и Розалия поднимала меня на смех, найдя там.

– Вы думаете, ваше присутствие защитит их? – спрашивала она. Я не отвечала, но думала, что, может быть, и защитит.

– Надеюсь, ты не будешь ходить к ней, – сказала мама. – Ты только внушишь ей ложное представление о жизни.

– Жестина знает не хуже нас, какова жизнь, – бросила я холодно.

– Я говорю не о Жестине, а о девочке.

Мама все еще смотрела вслед ушедшим. Она выглядела в этот день старше чем обычно, черты ее лица заострились, глаза были полузакрыты. Я не хотела больше слушать ее. Я и так уже достаточно сделала для нее и для отца. Я вступила ради них в брак, пожертвовав своей мечтой. Отец, очевидно, не мог оторваться от работы в этот день, хотя Адель столько лет была фактически членом нашей семьи. В этот момент я чувствовала отчужденность от родителей.

– Ты когда-нибудь думаешь о других или всегда только о себе? – выпалила я, обращаясь к матери. – Неудивительно, что отец старается поменьше бывать дома.

Мама отшатнулась, как будто я ударила ее.

– Ты моя дочь! Как ты можешь говорить мне такое?

– Прости, – сказала я, опустив глаза. Я действительно не имела права оскорблять ее и знала, что когда-нибудь мне придется за это ответить.

Пока я шла домой, меня сопровождал круживший надо мной пеликан. Может быть, это был вырвавшийся на свободу дух Адели? Закрыв глаза, я пожелала, чтобы он явился мне в ее земном обличье и вразумил меня, как делала Адель всю мою жизнь. Я не любила своего мужа, и из-за этого мне было не по себе, потому что он был хорошим человеком. Перед смертью Адели я задала ей шепотом вопрос: «Разве может быть жизнь без любви?» Вот тогда-то она и взяла меня за руку своей хрупкой, как у птички, рукой и начертила пальцем кружок у меня на ладони. Я поняла, что она хотела сказать: такая жизнь ничего не стоит.

Еще она сказала, что Исаак будет не единственным мужчиной в моей жизни. И я невольно стала искать этого второго мужчину. В этом было что-то колдовское, нечистое, и я не хотела, чтобы моя предшественница знала, что я предаю ее мужа. Но я ничего не могла с собой поделать. Я вглядывалась в лица всех встречных мужчин, гадая, не он ли мой суженый.

Я посвящала все свои дни детям и была преданной женой. Но каждую ночь я думала о другой жизни, которая была еще впереди.


Дети занимали все мое время и внимание, и я не замечала, как стареет отец. И вот однажды Энрике пришел ко мне и сообщил, что папа тихо и мирно скончался в своей постели. Было непостижимо, почему друг за другом умерли два человека, которых я любила. А Адель всегда говорила, что Бог троицу любит. При мысли о том, что нас ждет еще чья-то смерть, у меня мурашки бегали по коже.

Когда мама послала за мной, я пошла к ней, надев свое подвенечное платье, которое мы с Жестиной перекрасили в синий цвет. Согласно традиции, близкие должны были провести целую ночь с умершим, вымыть его в последний раз и накрыть простыней. В прошлом было также принято защищать его от злых духов, но в наши дни никто уже не признавал эти суеверия. Думали больше о том, чтобы дать покой семье. Мама настояла на том, чтобы отца перенесли в библиотеку – комнату, которую он так любил. Ее нервы никуда не годились, и пришлось дать ей нюхательную соль. Я никогда не видела мать в таком беспомощном состоянии. Она была не причесана, платье ее было смято, на лице застыла печаль. Я пошла в библиотеку, чтобы посидеть с отцом. Казалось, он стал меньше, чем был в жизни. В помещении было тише и спокойнее, чем обычно, воздух застыл, как перед штормом. На отце была надета ночная рубашка, и уже это вызвало у меня слезы. Глава семьи, пользующийся всеобщим уважением, при жизни никогда не предстал бы перед людьми в таком виде. Глаза его были закрыты, но у меня было такое чувство, что они вот-вот откроются и прикажут мне уйти. Однако они не открылись, отца с нами больше не было. Под простыней угадывались его худые ноги с синими венами, выпирающие суставы. Раздался стук в дверь. Это была моя мать. Она взяла себя в руки и пришла, чтобы вымыть отца водой с мылом. Я никогда не видела ее в таком смятении. Она хотела, чтобы он ее любил, но не смогла добиться этого.

– Ты уверена, что можешь сделать это? – спросила я.

– Я теперь ни в чем не уверена. Вымой его ноги, а я займусь остальным.

Я протерла влажной тряпкой ноги отца. Вода была холодной. Мама во время обмывания заплакала. Мы покрыли отца тонкой белой простыней и сели рядом, не зажигая свечей.

– Никак не могу поверить, что его больше нет, – сказала мама. Она смотрела в пространство перед собой, положив руки на колени. – Теперь все изменится.

Это была правда. Некоторые семьи держатся на одном человеке. Наша держалась на Мозесе Помье.

Тени в комнате удлинялись. Воздух стал влажным и тяжелым. Я заметила капли на штукатурке, словно сам дом оплакивал потерю. Я протянула вперед руки, как делала в детстве, чтобы на них появилось мерцание духа отца, но ничего не произошло. Дух может явиться тебе только по собственному желанию. Отца не было, а мы с мамой сидели в темноте, и нам нечего было сказать друг другу.


Традиция требует, чтобы покойник был похоронен в течение двух дней после смерти. Из Франции вызвали Аарона – не на похороны, разумеется, поскольку он мог прибыть только через несколько месяцев, а чтобы почтить память умершего и уладить необходимые дела. До кладбища гроб несли старейшие сотрудники отца и их сыновья. Мой муж, конечно, тоже – теперь он был главой семейного предприятия. Лучший друг отца месье Де Леон помогал идти моей матери. Она плакала и причитала холодным безжизненным голосом на всем пути до кладбища. Этот резкий мучительный стон исходил прямо из ее сердца. А я думала, что его у матери нет. Она бросилась на могилу, и ее пришлось поднимать, чтобы прочесть заупокойную молитву. На деревьях мелькали красные и зеленые перья попугаев. Мистер Энрике стоял сзади всех в черном костюме и черной шляпе. Отец доверял ему больше, чем кому бы то ни было, потому что он давно распрощался бы с жизнью, если бы Энрике не вынес его на берег в плетеной корзине.

Мужчины опустили гроб в могилу и стали по очереди кидать на него землю лопатой. Я подождала, пока они не засыпали могилу и не удалились за ворота кладбища, и, позвав Энрике, дала лопату ему, чтобы он тоже принял участие в погребении. Поработав немного лопатой, он вспотел и вернул ее мне. Женщинам не полагается участвовать в этом ритуале, но я нарушила запрет. Я во многих отношениях была сыном отца, а не дочерью, и решила действовать как сын и после его смерти.


Я думала, что с трудом узнаю Аарона Родригеса, когда он приедет. Он больше не участвовал в семейном бизнесе, и мы редко получали сведения о нем. Правда, мама ежемесячно посылала ему письма – я думаю, с чеками. Но я сразу увидела его в толпе пассажиров, сошедших на пристань, – он был такой же красивый и беззаботный, как всегда. Разница была в том, что он приехал с женой, молодой француженкой по имени Элиза, хорошенькой и застенчивой – такой симпатичной маленькой мышкой. Она в растерянности стояла на пристани, пока Аарон не подвел ее к моей матери. Он и не подумал известить нас о своей женитьбе и явно порвал все связи с родиной, если он все еще считал таковой наш остров. Я с ужасом думала о том, как я сообщу эту новость Жестине, которая была вне себя от радости, что Аарон возвращается.

– Дорогая тетушка! – сердечно приветствовал Аарон мою мать, знакомя с ней Элизу. – Просто представить нельзя, чтобы какая-нибудь другая женщина так любила меня и заботилась обо мне, как мадам Помье, – сказал он жене. – Я всегда относился к ней как к матери.

У Элизы были золотисто-рыжие волосы, ее бледная кожа порозовела от солнца. Чувствовалось, что морское путешествие далось ей с трудом, она нетвердо держалась на ногах. На ней было шелковое платье такого типа, какие висели у нас дома в шкафу и были привезены из Франции первой мадам Пети, – слишком теплые для нашего климата, но красивые. Оно было розового оттенка с серебряными нитями на поясе. На шее у нее висела камея на плетеной золотой цепочке. Элиза поздоровалась с мамой, затем ей представили нас. Она производила странное впечатление. Вместо того чтобы просто сказать «Привет!», она наклонилась ко мне и спросила шепотом, нельзя ли ей немедленно принять ванну. Она явно не привыкла к таким неудобствам, с какими столкнулась на корабле, и всю дорогу мечтала о ванне. По-видимому, она приняла меня за служанку.

– Я вся грязная! – жалобно воскликнула Элиза. Голос у нее был приятный и неожиданно хрипловатый. От нее исходил запах одеколона.

– Выглядишь ты прекрасно, – возразил Аарон.

– Выглядеть – это еще не все, – сказала она, состроив гримасу, – на самом деле ничего прекрасного нет. – Она повернулась ко мне. Мы были примерно одного возраста, и она, очевидно, видела во мне кого-то вроде сестры. – Очень прошу вас. Душу готова продать за мыло и воду.

Мы пошли к родительскому дому – мы с Элизой впереди, Аарон и мама сзади. Мама обращалась к нему с такой нежностью, что слушать было невозможно. Она спросила, почему он так редко писал, и рассмеялась, когда он ответил, что у него ужасный почерк. Кроме того, добавил Аарон, понизив голос, он был занят поиском жены, которая понравилась бы ей, матери. Семья Элизы была богата, и он участвовал теперь в их семейном бизнесе. В этот момент дорогу нам перебежала ящерица. Это была всего лишь маленькая зеленая игуана, но Элиза страшно перепугалась и, споткнувшись, схватилась за мою руку.

– Это только детеныш, – сказала я. – Он не причинит тебе вреда. Наоборот, это ты можешь наступить на него.

Я подумала, что через день-другой Элизе наверняка захочется домой, в Париж. Мне приходилось видеть подобных дамочек из Европы – с утонченными манерами, в элегантных платьях, с шелковыми лентами в волосах. Очень скоро они с удовольствием надевали что-нибудь легкое вместо своих пышных одежд, их высокие прически становились далеко не такими безукоризненными, как вначале. Они стояли на набережной, глядя на свирепый океан, забросивший их сюда, и мечтали вернуться домой.

– Все равно он противный, – сказала Элиза. Ее жизненный опыт ограничивался тем, с чем она сталкивалась во Франции. Она выросла в богатой семье и привыкла ни в чем не получать отказа. Она и сама признавала, что избалованна. Может быть, именно это привлекло Аарона в ней? Наш остров явно произвел на нее неблагоприятное впечатление. Она спросила, не водятся ли в наших лесах львы.

– Это же не Африка, – рассмеялась я. – Вот собаки водятся, а также ослы. И еще мангусты.

– А это кто такие?

– Зверьки, которые охотятся на попугаев и летучих мышей. Людей они не трогают.

Элиза с подозрением вглядывалась в переплетение вьющихся растений на холмах, в пурпурные цветы и гроздья индийских фиников в стручках, которые свисали с ветвей наподобие летучих мышей, завернувшихся в свои крылья.

– Там наверняка есть змеи, – заявила она, указав на леса и поля за пределами города. – Я ужасно боюсь их.

Змеи там действительно водились, а также крысы и летучие мыши, но я постаралась приуменьшить угрозу и уж точно не собиралась пересказывать Элизе местные страшилки об оборотнях.

– У нас тут нет ничего опасного.

Жара была изнуряющей, и Элиза очень быстро устала. Она щурилась от слишком яркого света и стала жаловаться на головную боль. Только я хотела предложить ей какую-то помощь, как она упала без сил на дорогу.

Тут же подскочил Аарон.

– Ты что, не могла ей помочь? – прикрикнул он на меня, словно это была моя вина.

– Помочь в чем? Шагать? Я думала, она сама умеет.

Бросив на меня еще более сердитый взгляд, Аарон помог жене подняться и обнял ее. Остальную часть пути ему пришлось нести ее. Я слышала, как она прошептала:

– Прости меня, дорогой.

Она спрятала лицо у него на груди, а он старался приободрить ее, называя своей любимой, своей радостью и говоря, что она легкая, как перышко. Но лицо его выражало досаду. Я не могла поверить, что он действительно полюбил эту женщину, полную противоположность Жестине.

Теперь я шла рядом с матерью, приноравливая шаги к ее походке. Было видно, что, радуясь приезду Аарона, она в то же время отнюдь не в восхищении от его жены.

– Он привез какое-то перышко, а не женщину, – презрительно обронила она. – Уж мог бы выбрать кого-нибудь получше.

– Перышко-то она перышко, но отяжеленное большим количеством денег. У него могла бы быть более жизнеспособная жена, но она тебе не нравилась, – заметила я.

– Это было невозможно, и ты сама это знаешь. Я не решаю такие вещи.

– Разве?

– Если ты считаешь, что я устанавливаю правила или могу нарушать их, значит, ты даже глупее, чем я думала. Может быть, когда твои дети перестанут подчиняться тебе и разобьют твое сердце, тогда с тобой можно будет обсуждать такие вопросы. А до тех пор меня не интересуют твои советы и твое мнение. Я сделала то, что надо было, чтобы спасти его будущее.

Дома Аарон отнес свою Элизу в ванную и оставил ее на наше с Розалией попечение.

– Проследи, чтобы она больше не падала, – велел он мне.

– У вас дома ее тоже кто-то моет? – спросила я.

– Какое тебе до этого дело? Она получает все, что хочет. Есть люди, Рахиль, которые могут позволить себе жить, как им нравится.

Мне стало его жаль.

– Ты хоть сколько-нибудь любишь ее?

– Ты считаешь, что имеешь право задавать такие вопросы? После того как вышла замуж не по любви, а из деловых соображений?

– А что мне сказать женщине, которую ты действительно любишь? – спросила я.

– Это не твое дело. Оставь это мне.


Хотя мы приняли Элизу вполне радушно, она с самого начала относилась к нам настороженно. Она неприязненно смотрела на темную кожу Розалии, пока та наполняла для нее ванну ведро за ведром. Прежде чем войти в ванну, она воскликнула:

– Вода зеленая! Надеюсь, в ней нет лягушек?

– Интересно, вы когда-нибудь говорите «спасибо»? – сухо отозвалась Розалия.

Мне стало смешно, но я толкнула Розалию локтем, чтобы утихомирить ее.

Элиза бросила на нас сердитый взгляд, а затем скинула с себя прямо на пол всю одежду, включая нижнюю юбку и сорочку. Когда она ступила в ванну, вода плеснула на ее белье. Мы были несказанно удивлены тем, что она не носила никаких панталон. Ей явно нравилось порисоваться перед зрителями. Возможно, так она и соблазнила Аарона. Мягкой обнаженной кожей и деньгами.

– Как назвать такую женщину? – спросила меня Розалия.

– Парижанкой, – усмехнулась я.

– Она здесь не задержится, – покачала головой Розалия. – Ни на один лишний час.

Элиза погрузилась в воду с головой, а, вынырнув, пустила целый фонтан воды, как дельфин, и, к нашему удивлению, довольно засмеялась.

– Теперь мне стало гораздо лучше. А вода замечательная, так что в самом деле спасибо. Но я хочу еще воды, и похолоднее. И мне надо мое собственное мыло. Оно у меня в сумке.

Может быть, она все-таки умела радоваться жизни.


Я согласилась показать Элизе город, пока Аарон обсуждает с мужем деловые вопросы. На главных улицах Шарлотты-Амалии запретили строить деревянные дома, и вместо старой синагоги, перенесшей несколько пожаров, возводилось новое каменное здание, устойчивое против пожаров и ураганов; оно должно было вместить всех членов разросшейся конгрегации. Четыре колонны новой синагоги символизировали четырех прародительниц нашего народа: Сарру, Рахиль, Ривку и Лею. Скамейки были изготовлены лучшими краснодеревщиками. Стены из песка и известняка укреплялись клейкой, напоминающей деготь черной патокой, которая, наряду с ромом, была основной статьей нашего экспорта. В помещении устроили арку из красного дерева для шести книг Торы и установили хрустальные подсвечники, заправлявшиеся маслом, пол же решили оставить песчаным в напоминание о тех давних днях, когда евреев преследовали в других странах и надо было проводить службу как можно тише, чтобы не привлекать внимания представителей властей. Я объяснила это Элизе, чтобы она не сочла песчаный пол пережитком варварства. Когда же я сказала, что стены скреплены патокой и дети лижут их, чтобы убедиться, что они сладкие, Элиза не поверила мне.

– У нас на острове еще много такого, чему ты не поверишь, – сказала я. Ром и патока лежали в основе всей нашей жизни, поскольку именно это и нужно было от нас остальному миру. – Мы, например, опрыскиваем синагогу соленой водой, чтобы отпугнуть муравьев.

Элиза, усмехнувшись, сказала, что не поверит всему этому, пока не убедится сама. Мы обошли синагогу с задней стороны и лизнули стенку как дети. Стенка была шершавая и сладковатая. Элиза пришла в восторг.

– Совсем как леденцы! Да, я была не права. Теперь я хочу видеть и все остальное, чему нельзя поверить.

К жаре она привыкла быстрее, чем я думала, – возможно, благодаря тому, что надела легкую хлопчатобумажную юбку с блузкой из маминого гардероба.

Мне надо было вести себя более осмотрительно, но я с удовольствием играла роль экскурсовода, отдыхая от детей. Я находила Элизу занимательной, и мне не приходило в голову, что она может хитрить. Мне нравились ее рассказы о Париже, о новых модах, о чайных и кафе, куда она ходила с друзьями, о парках с каруселями. Она говорила о том, как листья на деревьях меняют в октябре цвет на мягкий золотистый, отчего весь город сияет, и о том, как зимой выпадает снег и как в детстве они с братом строили крепости изо льда. Я чувствовала, что меня зачаровывают ее рассказы. Возможно, это произошло и с Аароном. Словно перед тобой открывается дверь в другой мир.

В благодарность за ее рассказы я показывала ей наши скромные чудеса. Мы зашли в кафе в гавани и пили лаймовую воду с добавкой рома, побывали на рыбном рынке, где Элиза изумлялась грудам свежей рыбы, еще розоватой и разевающей рот. Среди них были целые ряды нашей любимой рыбы, которую мы называли шумихой. В полосе прибоя на берегу рыбаки сооружали из соломы, веток и проволоки ловушки для рыбы, куда она заплывала, но откуда не могла выбраться. Зайдя в воду по щиколотки, мы видели в этих ловушках целые скопища рыб.

Я пригласила Элизу в свой дом, где мы устроили ленч вместе с детьми, которые вели себя исключительно примерно. Ей особенно понравились девочки – обаятельная, хорошо воспитанная Ханна и две младшие, Дельфина и Эмма. Они, в свою очередь, тоже были очень довольны, спорили, кто будет сидеть рядом с гостьей, и восхищались тем, как она управляется с бананом с помощью вилки и ножа.

– Какое счастье иметь таких детей! – сказала мне Элиза, когда Розалия увела их спать.

Я представила Элизе и Жана-Франсуа, которого она сначала испугалась, но, успокоившись, даже покормила овсом с ладони. Затем она опять стала рассказывать мне о том, как они с Аароном живут в Пасси на правом берегу Сены, где ее отец купил ей дом, о саде с липами и небольшом парке, куда она ходила в солнечные дни. Время от времени я вспоминала о Жестине и чувствовала угрызения совести, думая, как больно будет ей видеть Элизу. Но я погрузилась в мечты о Париже, и мне хотелось слушать о нем еще и еще. Чуть позже я повела Элизу в холмы, чтобы показать ей диких ослов, она в ответ рассказала мне о козах, пасущихся в саду Тюильри. Наконец мы увидели наших непарнокопытных, и один осел приблизился было к нам. Элиза в страхе схватилась за меня, но затем рассмеялась, когда животное удрало, перепуганное больше нее.

– Как видишь, никаких львов, – сказала я.

– Я чувствую себя здесь так свободно, – отозвалась Элиза и, сняв туфли, с удовольствием шагала босиком в высокой траве. Ноги у нее были белые и красивые. – Мои родители всегда трясутся надо мной, и муж тоже. Мне хочется сделать что-нибудь такое, что удивило бы Аарона. Что-нибудь отчаянное.

Дело между тем шло к вечеру, небо приобретало фиолетовый оттенок. Я спросила Элизу, купалась ли она когда-нибудь в океане.

– Вот! – засмеялась она. – Это я и сделаю. Как русалка. Аарон будет в шоке.

Дневной свет уже начал угасать, когда мы пришли на берег моря. Я повела Элизу в окруженную кустами укромную бухточку, куда выплывали черепахи. Тропинка вилась через рощу финиковых пальм. Воздух был шелковым на ощупь, вода бледно-голубой. Мы сразу скинули с себя одежду и спрятали туфли в пустотелое бревно. Я с удовольствием превратилась на час в озорную девчонку. Мы смеялись, и я совсем забыла, что со мной женщина, которая хочет отнять все у моей лучшей подруги. Наверное, я к тому же и не винила Элизу за то, как Аарон обошелся с Жестиной.

Мы повесили платья на ветки дерева и бросились в воду в одних нижних юбочках.

– Это сумасшествие! – усмехнулась Элиза, заходя все дальше. По дну проскочил краб, и она испуганно вскрикнула, но тут же рассмеялась и нырнула в глубину, где вода была темно-синей. – Нет, это божественно! – воскликнула она.

Вода в этом месте была очень спокойной. Под нами проплывали волосозубы, и мы безуспешно пытались поймать их руками. Хотя вечер был идеальным во всех отношениях, меня вдруг охватил безотчетный страх. Мне показалось, что далеко в море я увидела женщину, хотя вряд ли там мог оказаться живой человек.

– А что, если кто-нибудь посторонний вдруг придет сюда? – спросила Элиза, когда мы выскочили на берег. С нас стекали потоки воды, юбки так тесно облепили нас, что их будто и не было.

– Здесь никто не бывает, – успокоила я ее. – Это секретный пляж.

Но тут я услышала шорох и заметила фигуру, прячущуюся в темно-зеленой тени деревьев. Фигура тут же убежала, но я знала ее очень хорошо.


Подходя к дому моей матери, мы услышали громкий голос Аарона. Он говорил с такой яростью, что мы не сразу решились войти и задержались в коридоре. В гостиной вместе с Аароном был мой муж, угрюмо пытавшийся утихомирить его:

– Завещание составлял не я, а ваш дядя.

– А откуда мне знать – может, составили вы и заставили его подписать. Он был уже стар.

– Вас только называли кузеном, а на самом деле вы были не кровным родственником, а лишь лицом под опекой.

Отец оставил пожертвование синагоге, а также, как водится, лютеранской церкви. Весь семейный бизнес он передал на попечение моего мужа, потому что не хотел разделять его и тем самым ослаблять. Аарону был выделен ежемесячный доход, но к управлению делами он не был допущен. К тому же он зарекомендовал себя не лучшим образом и во Франции, потерял деньги предприятия, и наши родственники также отстранили его от дел. Теперь он работал на отца Элизы, у которого был в Париже большой магазин. Сюда он приехал, по-видимому, рассчитывая что-то получить. Возможно, он ожидал, что наследует все, обоснуется здесь и, не исключено, заведет две семьи, как многие делают. С одной из жен он будет ходить в синагогу, а с другой будет встречаться воскресными вечерами, когда в сумерках сможет незаметно пробраться в один из домов возле гавани.

Оставив мужчин обсуждать дела, мы пошли к маме пить чай.

– Не волнуйся, они договорятся, – успокаивала мама Элизу.

– Мужчины любят спорить.

Элиза перегрелась и раскраснелась после нашей прогулки и купания и вскоре удалилась в свою спальню, сказав, что никогда еще так не уставала, и извинившись перед нами.

Мама схватила меня за руку и прошептала:

– Она явилась сюда без приглашения.

Я не сразу сообразила, что она имеет в виду Жестину.


Я прошла через двор к дому Энрике. Он сидел около дома в том же черном костюме, в каком работал в магазине.

– Она здесь?

– Я в эти дела не вмешиваюсь, – ответил он, отвернувшись, и я поняла, что Жестина у него. И правда, они с Лидди находились в доме. Ставни были закрыты, и сквозь щели едва проникали последние желтые лучи заходящего солнца. На Жестине было ее лучшее платье и ботинки со шнуровкой, волосы были заплетены в косы и заколоты. Рядом с ней тихо сидела Лидди, сложив руки на коленях. По ее взгляду я поняла, что она испугана. Жестина была в ярости.

– Ты не могла сказать мне, что он приехал с женой?

– Я собиралась, – ответила я, хотя на самом деле боялась сообщать ей об этом.

– Ну да, только была слишком занята. Но я сама узнала. Тебе не кажется, что Лидди надо встретиться с ним? Должна же она увидеть отца хоть раз в жизни?

Я попросила Лидди выйти и посидеть с мистером Энрике.

– Ты пришла, чтобы увидеть его жену, – сказала я, когда мы остались наедине. – Вряд ли это доставит тебе радость.

– Какое мне до нее дело? – состроила гримасу Жестина. – Лидди его дочь. Он должен посмотреть на нее.

– Если тебе нет дела до нее, зачем ты следила за нами?

– Затем, что ты даже не сообщила мне, что он вернулся! Похоже, теперь эта новая сестра дороже тебе, чем я. – Голос Жестины дрогнул.

– Да нет, она для меня никто, – ответила я, и это была правда. Элиза была всего лишь развлечением, не больше того. Я подозревала, что и для Аарона тоже. – И тебе лучше всего не обращать не нее внимания.

– Я видела, как она шлепнулась, сойдя на берег, и как ты крутилась вокруг нее.

– Ей надо было срочно принять ванну.

– От ванны она не перестанет быть уродиной.

Мы рассмеялись. Элизу никак нельзя было назвать уродиной, хотя до Жестины ей было далеко.

– Я пришла показать ему его дочь, и никто мне не помешает сделать это. Он и сам говорит, что хочет увидеть ее.

– Ты разговаривала с Аароном?

– А как ты думаешь? – сердито бросила Жестина.

Я упрашивала ее отказаться от этой затеи, но она не хотела слушать. Возможно, надо было предупредить ее, что Элиза не такая беспомощная простушка, какой кажется на первый взгляд.

Жестина провела Лидди во двор. Желтые птицы, которые так любили растущие в саду фрукты, что их прозвали сладкоежками, притихли при нашем появлении. В верхнем окне дома мелькнула чья-то тень.

Я не хотела оставлять Жестину одну. Я поступила необдуманно, так сблизившись с Элизой. Аарон отсутствовал более пяти лет.

– Он не выйдет, – предупредила я.

– Выйдет. – Жестина крепко держала Лидди за руку, та испуганно глядела на мать.

Заходящее солнце светило нам прямо в глаза, но Жестина не хотела отойти в тень.

– И сколько ты собираешься тут простоять? Ты что, не видишь, каким он стал?

– Я не хочу, чтобы Лидди вглядывалась в лица всех мужчин, ища сходство с собой. Пусть увидит его сейчас, пока он не удрал опять за океан.

У окна стояла моя мать. Услышав голос Жестины, она выглянула, затем демонстративно захлопнула ставни.

– Хотите запереться от меня? – крикнула Жестина.

Я положила руку ей на плечо, успокаивая ее.

– Так ты ничего не добьешься.

– Он выйдет ко мне! – крикнула Жестина не столько моей матери, сколько Аарону: – Я жду! Ты знаешь, что это твоя дочь.

Аарон наверняка слышал ее, но ему не хватало пороха встретиться с ней лицом к лицу, и он послал вместо себя жену. Подозреваю, он боялся собственных чувств, которые могли вспыхнуть при встрече. Жестина же при виде Элизы растерялась и не могла произнести ни слова.

– Он просит вас уйти, – сказала Элиза.

– А если я не уйду? – отозвалась Жестина. – Что тогда?

– Вы уйдете, так что нечего об этом говорить. – Взгляд Элизы упал на Лидди, по-прежнему державшуюся за руку матери. Жестина в ответ посмотрела на Элизу с вызывом, защищая свою дочь. Лидди была в синем платье со сборками и во все глаза глядела на женщину из Франции, явно доминировавшую в данной ситуации.

– Это та самая девочка? – спросила Элиза, переключив все внимание на Лидди. – Какое красивое у тебя платье!

– Вы прекрасно знаете, кто она такая, – вздернула подбородок Жестина. – И она тоже знает.

Голос Жестины звучал непримиримо, но руки ее дрожали. В этот момент я была рада, что никогда никого не любила.

– Это Лидия, – сказала я Элизе.

– Можно поговорить с ней? – спросила Элиза. Она явно была в таком восхищении от Лидди, что Жестина, растерявшись, не стала противиться. Элиза начала расспрашивать девочку об учебе в моравской школе.

– Я буду знать четыре языка, – сообщила Лидди. – Я уже умею говорить по-датски, а скоро выучу еще немецкий, английский и испанский.

– А французский ты тоже учишь? – улыбнулась Элиза с такой теплотой, какой у нее до сих пор не наблюдалось.

– Я же говорю с вами по-французски, мадам.

Элиза рассмеялась в полном восторге. У меня при этом почему-то пробежал холодок по спине. Затем она обратилась к Жестине уже без враждебности:

– Я поговорю с моим мужем.

Когда Элиза ушла, Жестина произнесла возмущенно:

– Она соображает, кому она говорит про «своего мужа»?

– Но он ведь и в самом деле ее муж. – Жестина, по-моему, не вполне сознавала, что у Аарона теперь совсем другая жизнь.

Мы с Жестиной пошли к нам домой. После приезда Аарона и Элизы я столько времени проводила с ними, что совсем забросила детей и хозяйство. Дети радостно набросились на меня, затем убежали играть с Лидди. Розалия вышла на террасу и посмотрела на меня с укором.

– Вы все еще живете здесь или переехали к своей матери?

– Надо было развлекать гостей.

– Не надо. Надо сидеть дома.

Розалия ушла присмотреть за детьми, а Жестина обратилась ко мне:

– Ты была права. Зря я ходила туда. – Жестина схватила меня за руку. Она боялась, что приветливость Элизы была притворством. – Не позволяй им причинить мне вред.

– Не волнуйся. Что они могут сделать тебе?

В тот момент я верила, что ничего не могут.

В саду прыгали зеленые лягушки, дети ловили их сачком. Они вопили и с интересом разглядывали добычу. Это был идеальный вечер – не считая того, что моя лучшая подруга плакала.


Вечером муж сказал мне, что Аарон был вне себя от ярости, узнав, что мой отец не оставил ему в наследство никакой собственности, и решил возвращаться в Париж. Он вел себя беспардонно, устроил в конторе унизительную сцену и угрожал обратиться в суд. Я начала беспокоиться за мужа.

– Беспокоиться не о чем, – сказал Исаак. – Он понял, что ему лучше уехать. – Муж явно испытывал облегчение оттого, что спор разрешился таким образом. – Твой отец поступил мудро. Чем быстрее мы избавимся от Аарона, тем лучше.

Но прежде чем мы избавились от Аарона, я однажды увидела, как он в сумерках направляется в сторону гавани. Небо было еще светлым на западе, но скоро должна была наступить темнота, когда удобнее делать все, что пожелаешь. Я знала, куда он идет. Он ходил туда каждую ночь и ждал около дома на сваях, и ничто не могло прогнать его оттуда. В конце концов, он приехал на остров с другого конца света и нашел здесь то, что ему было надо.


Служанка в доме матери сказала мне, что мой кузен уезжает через несколько дней. На этот раз никто не собирался подкладывать ему в чемодан сверток с лавандой, чтобы он вернулся. Я зашла в контору и заглянула в документы, в которых отец в свое время научил меня разбираться. Я нашла интересующую меня запись. Как я и подозревала, отступное, выплаченное Аарону, было очень щедрым. После той сцены в саду я не была в доме матери, не желая встречаться с Аароном или его женой. Но накануне их отъезда Элиза пришла ко мне. Я сидела на террасе и чинила детскую одежду. Их штаны и белье надо было чинить после их игрищ чуть ли не каждый день. Я любила шить – это успокаивало нервы и позволяло собраться с мыслями. Гостей в тот день я никак не ждала.

На Элизе было одно из ее шикарных платьев, волосы были тщательно уложены.

– Ты рассердилась на нас? – спросила она игривым тоном. – Ни разу больше не приходила.

Элиза была в этот момент совсем не похожа на девушку, сошедшую тогда с корабля. Она заслонялась зонтиком от солнца, но держалась вполне уверенно и говорила со мной не как с дальней родственницей, а скорее как со служанкой. К ней приблизились куры, но она отогнала их, помахав подолом длинной юбки. Наверное, в Париже она привыкла держаться так самоуверенно и получать все, что хотела.

– Он говорит, мы можем взять ее с собой, – сообщила мне она.

Я была в недоумении. Неужели Аарон хочет, чтобы в Париже у него, кроме жены, была еще и любовница? Многие мужчины жили так на острове, – наверное, и в Париже тоже. Но это делалось втихомолку, и никакая женщина не стала бы публично объявлять о подобном поведении супруга, даже если молчаливо смирялась с ним. Чего ради Аарон вдруг посвятил Элизу в свои планы и с какой стати она пришла сообщить об этом мне?

– И ты согласна с этим? Не имеешь ничего против того, чтобы взять Жестину в Париж?

– Какую Жестину? – засмеялась она. – Я хочу взять девочку. Она немного похожа на меня, так что может сойти за мою дочь. У нее такие же золотые пряди в волосах.

Я потеряла дар речи, но Элиза, похоже, этого не замечала. Она продолжала говорить о том, что они решили взять с собой Лидди и растить ее как свою дочь. Девочке еще немного лет, и она скоро забудет Жестину и свой дом на острове, который стоит так близко к воде, что по ночам слышен шум прибоя.

Я слушала, не веря своим ушам, как она делится со мной этими планами. Она говорила о том, как Лидди пойдет в лицей для девочек, какие десятки платьев Элиза купит для нее, какую большую спальню ей отведет – больше всего дома, в котором она живет сейчас. У родителей Элизы есть поместье за городом, где содержатся лошади и охотничьи собаки, а по пятницам устраиваются большие семейные обеды.

В конце концов Элиза объявила, что Лидди назовут Лидия Кассен Родригес. Девичья фамилия Элизы была Кассен, и ее отец будет счастлив, что фамилия сохранится. Тут уж я не выдержала:

– Прости, но ты знаешь, кто ее отец?

– Человек, совершивший ошибку, но обладающий всеми правами отцовства.

Я поняла, что Элиза сочинит такую генеалогию Лидди, какую захочет.

– Он отец, а я буду матерью.

– Роди собственного ребенка, – резко бросила я.

– Не могу. – Элиза твердо знала, чего хочет, и мои упреки не могли повлиять на ее настроение и изменить ее намерений. – Передай наше предложение своей подруге. Она должна понять, что для ее дочери будет гораздо лучше жить с нами в Париже.


Я хотела поговорить с Аароном, но он крикнул, что не желает видеть меня. Но я настаивала, и тогда он в ярости выскочил в прихожую. Он был нетрезв и плохо владел собой.

– Ты знаешь, что собирается сделать твоя жена? – спросила я.

– Обеспечить моей дочери лучшую жизнь.

– Лучшую, чем с собственной матерью?

– Рахиль, ты никогда не понимала, каков этот мир! Ты всегда считала, что я могу поступать так, как мне хочется, но это было не так.

– Просто у тебя не хватало смелости.

Тут он ударил меня по лицу. Я была потрясена, он и сам испугался.

– Это вышло ненамеренно, – сказал он. – Ты знаешь, что я не специально.

Я развернулась и убежала. Говорить с Аароном было бесполезно. Мы хотели, чтобы он приехал, но не думали, к чему это может привести. Он был пропащий человек, он заплакал там, в прихожей, а самое печальное, что он, несомненно, любил Жестину, но не собирался сделать ничего ради своей любви.

С бьющимся сердцем я пошла в дом на сваях. Я вспомнила слова Розалии о том, что слишком большая любовь может быть опасной и что она была наказана за свою гордыню. Подойдя к дому, я обратила внимание на прорехи в кровельной дранке и на то, что дом много лет не красили. После того как Адель умерла, все стало разваливаться. То же самое можно было сказать и о моем родном доме после смерти отца.

Жестина ждала меня на крыльце. По ее лицу было видно, что она не спала. Она ждала сообщения от моего кузена, но совсем не такого, какое я принесла. Она хотела, чтобы он признал, что женился зря и возвращается к ней. Я вспомнила о лаванде, которую Адель подсунула ему перед его отъездом, и пожалела, что нашла сверток с лавандой после того, как Аарон выбросил его. Зачем я снова положила лаванду в его чемодан? Лучше бы он не возвращался.

Я передала Жестине предложение Элизы. Жестина ничего не сказала, но словно окаменела.

– Они выкрадут ее, – сказала она.

Жестина была свободной женщиной, но права ее были ограничены. Она публично заявляла, что Аарон отец ребенка. Это слышали все в нашем доме, включая мою мать, которая при первой возможности охотно выступила бы против Жестины.

Лидди готовилась к урокам в доме. Жестина сидела на крыльце и плакала.

– Бесполезно бороться с ними. Вы, белые, всегда добиваетесь своего.

Мне было обидно слышать это, но я знала, что это так и есть. Люди нашей веры имели меньше прав, чем европейцы, но, в отличие от Жестины и Адель, мы были все-таки частью общества.

– Он приходил ко мне каждую ночь после приезда, – сказала Жестина. – На это я годилась, но не гожусь на то, чтобы быть матерью собственной дочери.

Возможно, Элиза догадывалась об этом и ее замысел был местью.

Не говоря больше ни слова, Жестина вошла в дом. Через окно я видела, как она собрала кое-какие пожитки в корзину и схватила Лидди за руку. Выйдя из дома, они поспешно спустились по лестнице.

– Пусть-ка он теперь нас поищет.

Лидди бросила на меня испуганный взгляд. Я пошла было за ними, но Жестина обернулась и бросила мне:

– Не смей следить за нами! Ты обращалась с этой ведьмой как с сестрой, и смотри, к чему это привело! Ты такая же, как они.

Стоя на дороге, я смотрела, как Жестина уводила дочку в горы, где росли столетние красные деревья, из чьей коры на острове делали сильнодействующее лекарство. Когда маленькой девочкой я болела, Адель как-то принесла мне чай, настоянный на этой коре. Я смутно помнила, что кожа у меня была такой горячей, словно кровать была в огне. Такой же жар охватил меня сейчас, и сердце у меня упало. Я боялась, что у Жестины нет шансов победить жену Аарона.

Утром я застала наших гостей во дворе. Они стояли в ожидании, пока из дома выносили их багаж.

– Жестина не приведет Лидди, если вы этого ждете, – сказала я.

– Вряд ли мы когда-нибудь еще увидимся, – отозвалась Элиза, поцеловав меня на прощание. Я отстранилась, желая, чтобы они поскорее убрались. У кузена был вид человека, принявшего решение, хотя и не слишком радостный. Наклонившись ко мне, он прошептал:

– Мы с Жестиной ошибались, думая, что можем жить как хотим.

– Ее ошибкой был ты, – ответила я. Нельзя было доверять ему и думать, что он женится на ней. Надо было держаться подальше от нашего двора.

Я смотрела, как они выходят на улицу. Мама была так расстроена, что еще раньше ушла в свою комнату. Несмотря на все фокусы и неудачи Аарона, она сохранила глубокую привязанность к нему. Наверное, она была бы рада, если бы он остался, и даже, возможно, поддерживала бы его материально. Но Элиза, конечно, могла предложить больше.

С улицы до меня донесся веселый голос Элизы, и я удивилась, что она так радуется, хотя не получила того, чего хотела. Затем она сказала, что написала домой, чтобы приготовили комнату для Лидии. И тут я поняла. Я побежала за ними. Стоя на пристани, где солнце и слезы слепили мне глаза, я увидела в лодке Элизу и Аарона и вместе с ними маленькую девочку. Мой кузен нанял людей, которые выследили Жестину и отняли у нее Лидди. Девочке сказали, что ее отвезут во Францию на прогулку, а потом она вернется к маме, которая не возражает против этой поездки. Лидди спрашивала, почему же мама плачет и не хочет ее отпускать, так что ее приходится удерживать силой, оставляя синяки у нее на руках, но эти вопросы остались без ответа. Люди, нанятые Аароном, были моряками, которых чувства местных жителей не трогали.

Жестину, возможно, никогда не нашли бы, но я знала наши потайные места в горах. Я бегала по лесу, пока не услышала женский плач. Моряки, укравшие Лидди, привязали Жестину к палисандровому дереву около пещер, находившихся неподалеку от садов пиратских жен. Некоторые одинокие женщины приходили сюда умирать, когда у них уже ничего не оставалось в этой жизни. На ветвях дерева над головой Жестины сидели несколько пеликанов. Говорят, что пеликаны плачут красными, как кровь, слезами, а гнезда для птенцов строят из собственных перьев, которые выдирают из своей груди с кровью.

– Ты позволила им увезти ее! – крикнула Жестина.

– Нет, я не позволяла, – ответила я и начала отвязывать ее, сломав чуть ли не все ногти, потому что она плакала и дергалась.

– Скорее! Я должна догнать их!

Я знала, что они уже пересели с лодки на корабль, но не стала задерживать Жестину. Я никогда не видела, чтобы люди бегали так быстро. Она унеслась и растаяла вдали, как призрак. Позже говорили, что все, кто был на пристани, разбежались, когда она появилась там, а ее крики были слышны на расстоянии нескольких миль.

В течение нескольких недель после этого Жестина не выходила из дома и не открывала дверь ни мне, ни кому-либо еще. Я оставляла у дверей корзины с провизией, но она не трогала ее. Я сидела на ее крыльце до вечера, но она не выходила. Муж сделал все возможное. Он написал своим родственникам во Францию, обрисовав ситуацию. Наняли адвоката, но толку от этого было мало. Закон подтверждал, что Аарон Родригес обладает правами отцовства, тем более что дочь находится на французской территории. Тогда Исаак обратился к другому адвокату, который был не против обойти закон, подкупив нужных людей. Исаак заплатил ему большую сумму, но и тот не смог добиться пересмотра судебного решения. Мне иногда снилась Лидди на корабле, идущем в Париж. В моих снах она смотрела на наш остров, а пеликан сопровождал ее до самой середины Атлантики, где было уже холодно и куда не могли добраться даже те, кто любил ее.

Спустя несколько месяцев, уже летом, Элиза прислала мне письмо. До этого мы не получали никаких известий ни об Аароне, ни о Лидди, поэтому, увидев письмо, я пришла в волнение. У Элизы был красивый почерк, а чернила были очень темные, почти фиолетовые. Я хотела прочитать письмо и уже взяла бронзовый нож для бумаги, но все-таки решила, что послание предназначается скорее Жестине, и отнесла его ей. Она избегала меня все это время, и мысли об этом преследовали меня, как камешек в туфле. Когда я постучалась к ней, она не выразила радости по этому поводу, но впустила меня. Она была обижена на меня за то, что я подружилась с этой «ведьмой» из Парижа, и это было, в общем-то, справедливо, я и сама винила себя за это. В доме Жестины ощущалась пустота. Ставни были закрыты, хотя день был прекрасный, зеленое море сияло.

– Что это? – спросила она, когда я протянула ей письмо.

– Это из Парижа, – ответила я. Я чувствовала исходящее от письма тепло, словно оно было живым и дышало. – Или мне сжечь его?

Она протянула руку за письмом и ушла с ним в спальню.

Я так и не знаю, прочла она его или нет. Может быть, она проклинала Элизу, а может, была благодарна хоть за какую-то весть о дочери. Когда Жестина вернулась со сложенным письмом в руках, мы сожгли его в чаше, в которой Адель готовила свои снадобья, включая то, что спасло мне жизнь. Искры взлетали высоко к небу. В этот момент я загадала желание, и оно сбылось: Жестина не возражала, когда я приходила к ней. А однажды она пришла в гости ко мне, и я поняла, что она простила меня за то, что Аарон был моим кузеном, а эта «ведьма» из Франции его женой. Правда, прежними наши отношения так и не стали.

Глава 4

Когда остаешься одна

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1824

Рахиль Помье Пети

Думая о последних моментах жизни моего мужа, о неожиданном приступе боли в сердце, который он, очевидно, почувствовал в жаркий день под каскадом лимонно-желтых солнечных лучей и который заставил его резко согнуться, я задавалась вопросом, позвал ли он в тот момент меня или Эстер, свою любимую первую жену. Надеюсь, она была рядом с ним, протянув ему навстречу руки, и его дух покинул тело с радостью. В тот вечер, когда он умер, я вернулась домой из конторы одна и принесла с собой его очки и часы. Я легла в нашу постель, ожидая, что дух первой мадам Пети ляжет рядом и будет оплакивать смерть Исаака вместе со мной, но она не явилась. Она была здесь, чтобы оберегать своего мужа, а теперь он принадлежал ей в другом мире.

Это была смерть третьего близкого мне человека, и она изменила мою жизнь больше, чем две другие. Исааку было всего пятьдесят лет, и его смерть явилась полной неожиданностью. Мне было двадцать девять – слишком молодой возраст для вдовы. Я попросила Жестину сшить мне черное платье, которое я должна была носить в течение года. Она знала, что я не была влюблена в Исаака, но он был моим мужем, отцом моих детей. И она понимала мои страхи. Я была еще молода, но на меня легла ответственность за шестерых детей, переживавших потерю отца.

В день похорон стояла такая жара, при которой люди теряют сознание. Я воспринимала происходящее как в тумане и была рада, когда все кончилось. Наконец наступила ночь, дети уснули. Давид, Самуил, Ханна, Иосиф, Эмма и младшая, которую мы звали французским именем Дельфина. Розалия оставалась в детской и дремала там в кресле. Я еще не сказала ей, что на следующий день мы переезжаем. Мы не могли содержать такой большой дом, пришлось его выставить на продажу. В последние месяцы дела пришли в упадок, и нависла угроза, что придется закрыть магазин, за счет которого мы жили. Я боялась подумать, как Розалия воспримет новость о переезде. Она жила в этом доме очень давно и работала у Исаака еще до того, как из Франции приехала первая мадам Пети. Мадам с трудом передвигалась из-за жары, ее веснушчатое лицо покраснело от изнеможения. Она привезла столько вещей, что нести ее багаж из гавани пришлось четверым мужчинам. Ее французские платья до сих пор висели в шкафу. Я собиралась продать их вместе с остальным домашним скарбом, как ни горько это было делать.

В мой последний вечер в доме моего мужа меня раздирали противоречивые чувства. Я была одинока и вроде бы свободна, но я не чувствовала себя свободной. Раньше мне представлялось, что после смерти мужа я смогу начать новую жизнь, но теперь я не была в этом уверена. Зеленые ставни на окнах были распахнуты, по комнатам гулял морской ветерок. Холодные каменные коридоры были пусты: мебель красного дерева, которую Розалия полировала еженедельно, была погружена в фургон для продажи. Адель предупреждала меня еще до моего замужества, что жизнь в семье Пети будет тяжелой, но она не сказала мне, что я так сильно полюблю детей – как собственных, так и оставленных мне в наследство – и что эта любовь свяжет меня по рукам и ногам. Уже смеркалось, но была такая духота, что казалось, будто в темных углах вспыхивают искры зноя. Выйдя во двор, я увидела, что попугаи слетелись к каменному фонтану, чтобы напиться. Считается, что видеть попугаев в собственном саду – хорошая примета, но этот сад уже фактически не был моим. На похоронах люди прикладывали ко лбу влажные платки. Я была словно во сне, мне мерещилось, что на самом деле я сплю в Париже под прохладными простынями, пахнущими лавандой, а по шиферной крыше дома стучит дождь. И мне казалось, что это во сне я являюсь вдовой с целым выводком детей и что я нахожусь на похоронах, где не проливаю ни одной слезинки, хотя все вокруг рыдают.

Накормив детей ужином и успокоив их, я вернулась на кладбище, чтобы оставить несколько веток делоникса на могиле Эстер. Они с Исааком лежали теперь рядом – место для него всегда сохранялось, – и на надгробном камне было написано на иврите, что они муж и жена. На ветках, которые я принесла, не было цветов, но все равно они издавали приятный запах. Я побродила среди могил, думая встретить каких-нибудь духов, но всюду был только неподвижный тяжелый воздух. Собравшись уходить, я услышала, как могильщик говорит, что ветки расцвели, словно росли в лесу в период цветения, и, обернувшись, я увидела, что так и есть. Значит, мое подношение принято.


Глупо плакать из-за того, что нельзя изменить, и тем не менее я не могла сдержать слез, когда привязывала веревку на шею Жана-Франсуа, чтобы увести его из сарайчика, построенного для него моим мужем и сыновьями. Ослы, бродившие по острову, были дикими и необузданными, но этот был не такой. Он доверял мне, а я не оправдала его доверия и потому плакала. Я собиралась сказать детям, что он сам убежал и я не смогла его удержать. Однажды, когда он впервые появился у нас, я уже говорила им это, а он взял и вернулся. На этот раз я хотела отвести его далеко в горы, чтобы он не нашел дорогу домой. У нас не было средств, чтобы кормить его, да и держать его в центре города, куда мы переезжали, было негде.

В этот час москиты вылетали на поживу тучами, так что я накрыла голову белым платком. Болезни, которые они разносили – малярия, желтая лихорадка, – были смертельны, мало кто после них выживал. У меня же была веская причина оставаться в живых, даже шесть причин. В такие вечера я всегда проверяла, плотно ли задернут сетчатый полог над их постелями. Завтра, зайдя в сарайчик, где содержался ослик, дети будут плакать – даже старший из них, Давид, который ростом уже догнал отца и совсем скоро станет взрослым мужчиной. Он отвернется, чтобы я не видела его слез, но будет тосковать по Жану-Франсуа не меньше остальных.

После смерти Исаака я собрала испуганных детей и объяснила им, что таким образом Бог избавляет человека от боли. Их отец покинул этот мир, но всегда будет оставаться с ними – любовь соединяет людей навечно. Мы завесили зеркала и окна черной тканью.

Я думала, что поведу ослика в лес одна, но, когда я вышла во двор, меня уже ждала Жестина. Она простила меня, хотя теперь из-за отсутствия Лидди между нами образовалась определенная дистанция. Девочками мы полагали, что у нас одна душа, разделенная на две половинки. Теперь мы не открывали друг другу душу, особенно в печали. Мы никогда не произносили имени ее дочери, оно причиняло слишком сильную боль. Мы вместе повели бедного Жана-Франсуа. Воздух был насыщен запахом лавровых деревьев, с ветвей которых свисали летучие мыши, похожие на почерневшие листья. В юности мы приходили на эти склоны и придумывали, что будем делать, когда вырастем. Тогда женщины нашего возраста представлялись нам старухами, но ночами вроде нынешней я чувствовала себя такой же шестнадцатилетней девушкой.

Жан-Франсуа упирался, не желая уходить далеко от дома.

– Не надо было брать его к себе, – сказала Жестина. – Теперь ты плачешь, будто это твой ребенок.

– Может, ты возьмешь его? – Мы все-таки во многом оставались сестрами и любили поспорить. – Он к тебе привыкнет. Построишь ему сарайчик рядом с домом.

– А чем я буду его кормить? Нет уж, я не могу заводить четвероногих друзей. Надо было оставить его на воле, и он не был бы избалован твоей заботой.

Мы уже отошли от дома так далеко, что луна скрылась за холмами. Обе мы были погружены в свои мысли – о людях, которых мы любили, и о тех, кого не любили. Хотя мы молчали, сердца наши бились в унисон. На темной дороге мы отпустили ослика на волю. Он продолжал недоуменно стоять на месте, затем подошел ко мне и ткнулся в меня носом. Я не пролила ни слезинки на похоронах мужа, хотя он был добрым и достойным человеком, а тут я рыдала, не сдерживаясь, и не могла остановиться. Наконец Жестина шлепнула ослика по уху, чтобы он убежал, но он, пройдя несколько шагов, обернулся. Он не хотел уходить от меня. Кто будет давать ему лакомство вроде хлеба, вымоченного в молоке? Кто почистит его испачканную шкуру? Я чувствовала себя такой же несчастной и покинутой, как бедное осиротевшее животное.

Мне приходили в голову разные способы, какими женщина может проститься с жизнью. Можно зайти в воду и видеть вокруг одну синеву, слышать только шум прибоя. Можно прыгнуть в глубокий овраг, где в листве деревьев прячутся попугаи. Можно забраться на борт какого-нибудь судна в гавани, накрыться парусиной и питаться одними лаймами, пока твой путь не подойдет к концу. Или мы могли бы с Жестиной уехать во Францию. Детей я вызвала бы к себе позже. Наша конгрегация, несомненно, позаботилась бы о них, хотя я почти не участвовала в деяниях нашего сестринства. Я купила бы билеты, упаковала чемоданы и встретилась бы с Жестиной около ее дома. Но в этот момент на ночной дороге я почувствовала внутри толчок, пробуждение жизни. У меня должен был родиться ребенок. Я никому не говорила об этом, даже мужу. Я уже решила назвать его Исааком в честь его отца, которого я так и не сумела полюбить. Он жил во мне уже шесть месяцев, но я скрывала это благодаря просторной одежде и тому, что стала меньше есть.

Бог любит троицу, и я ожидала третьей смерти дорогого мне человека, но не знала, кто это будет. Я боялась, что умрет дитя, которого я вынашивала. Но вышло так, что умер Исаак. В эту ночь на дороге я открыла свой секрет Жестине. Она обняла меня и сказала, что всякий ребенок – дар Божий и, значит, Бог верит, что я справлюсь, хоть и осталась одна. Тут я вспомнила слова Адели о том, что я полюблю мужчину. До сих пор этого не случилось и пока не предвиделось. Это был «красный сезон», и все дороги были устланы красными лепестками, словно какая-то женщина неожиданно расплакалась из-за разбитого сердца и пролила кровавые слезы.


Мы переехали к моей матери. Я носила черное и не поднимала глаз. Это было последнее место, где я хотела бы жить, но я была вдова с шестью детьми и седьмым на подходе. Мне следовало быть рассудительной и бережливой. Бóльшая часть нашего имущества была продана для погашения долгов Исаака. Женщинам в нашем мире не полагалось владеть собственностью, и, согласно завещанию, прочитанному в гостиной моей матери, все отошло какому-то родственнику во Франции. Никто из нас не слышал о нем, никто его не видел, но почти все состояние досталось французской родне Исаака, включая магазин и дом моего отца. Мы должны были получить, с согласия незнакомого нам человека, небольшую часть наследства, которая позволила бы нам выжить. Все это не удивляло меня. Гораздо больше при слушании завещания меня поразило то, что Розалия, оказывается, была не служанкой, а рабыней. Исаак скрыл от меня этот факт. Возможно, он стыдился его, и совершенно справедливо. Он был добрым человеком, но верил в незыблемость существующего порядка. Я не разделяла его взглядов. Мой отец освободил Энрике еще до того, как приехал на остров. Я просила прощения у Розалии, но сделать ничего не могла. Я была женщиной и не имела никаких юридических прав. Я была не в силах изменить закон.

После переезда я стала посещать утреннюю службу по субботам вместе с мамой, ее лучшей подругой мадам Галеви и другими женщинами.

– Давно вас не было видно, – заметила мадам Галеви. От ее цепкого взгляда ничто не ускользало.

– Я носила траур по мужу, – объяснила я.

– Как и я в свое время. Но я никогда не забывала о Боге.

Выдержав ее холодный взгляд, я сказала:

– Уверена, он учтет это после вашей смерти.

– Это произойдет не скоро, – заверила меня мадам.

Я отвернулась от них обеих. Они посвятили свою жизнь вере и делам конгрегации, но я ходила в синагогу только лишь потому, что от меня этого ждали. Когда служба заканчивалась, я не просила у Бога ни каких-либо благ, ни прощения. Жизнь моя стала такой же, какой была в детстве, не считая того, что теперь у меня на руках было шестеро детей. Я была менее свободна, чем когда-либо прежде. В течение всех месяцев, когда мы ждали приезда родственника Исаака за его собственностью, я работала бок о бок с Розалией и в прачечной, и на кухне. Теперь, когда я знала о ее положении, между нами возникла некоторая дистанция. Мы не могли говорить так же свободно, как прежде, когда мы жили в доме моего мужа. Работы по хозяйству было столько, что порой я слишком уставала, чтобы есть. Иногда, сидя вечером в саду, я вспоминала свои давние мечты. Теперь они были еще более несбыточными, чем тогда, когда я сочиняла свои истории. Тетрадь с ними я спрятала подальше. Я уже ни во что не верила. Все книги из библиотеки отца были распроданы, мне удалось сохранить лишь томик Шарля Перро. Но в последнее время я не решалась перечитывать его сказки и представлять себе темные холодные ночи в Париже и лесные дороги, ведущие из города к старым замкам. Моя старшая дочь Ханна часто приходила посидеть со мной, словно чувствовала мое отчаяние. Ей исполнилось всего девять лет, но она была умна не по годам. Она помогала мне ухаживать за младшими братьями и сестрами, которые всегда держались вместе. Она была всего лишь моей приемной дочерью, но хорошо понимала меня и накрывала мою руку своей, когда чувствовала, что мне тяжело. Я гладила ее волосы, радуясь, что она, с ее открытым сердцем, совсем не похожа на меня. Однажды она попросила меня прочитать ей какую-нибудь из моих историй, как я часто делала раньше, но я ответила, что больше не верю в эти сказки.

– Это неправда! – воскликнула она.

Я пошла за своей тетрадкой, хранившейся вместе с поваренными книгами мадам Пети на кухне. С этого дня я перенесла тетрадь в свою спальню и все время держала при себе. Я вновь стала писать по вечерам и по мере возможности ходила на рынок и просила женщин рассказать мне какую-нибудь историю, как делала в детстве. И они садились рядом со мной около клеток с курами или груд рыбы и рассказывали о чудесах, которые бывают на свете.


Ближе к вечеру я ходила на кладбище. Обычно бывало так жарко, что от луж, оставшихся после дождя, шел пар. Пройдя совсем немного, я уже была мокрой от пота. У ворот кладбища я снимала платье, оставаясь в белой шелковой сорочке. Я хотела вернуться в прошлое, снова стать той девочкой, какой была, сидеть в горах, наблюдать за попугаями и верить, что у меня впереди вся жизнь. Я приносила с собой ветви делоникса с цветами, чтобы положить на могилы Исаака и Эстер, и пчелы гудели в воздухе надо мной. Дух Эстер больше не являлся мне – наверное, она успокоилась, вернув себе мужа. Рядом с могилами ворковали наземные голуби, вившие гнезда в зарослях олеандра. Возможно, это была влюбленная пара вроде Исаака и Эстер. Хотя я не любила мужа, мне его не хватало. У меня еще сохранилось молоко, образовавшееся при рождении ребенка. Наверное, мне надо было вести себя скромнее и не щеголять в нижней юбке, но меня это не волновало – было слишком жарко, чтобы надевать что-нибудь сверху. Иногда я спрашивала себя, волнует ли меня теперь хоть что-нибудь? Когда мои дети плакали ночью, успокаивать их шла Розалия, а я едва слышала их плач сквозь сон. Не становилась ли я похожей на мою мать, холодной и замкнутой? Никогда не думала, что такое возможно. Умерли трое близких мне людей, и мне приходила в голову мысль, что, может быть, и мне лучше проститься с жизнью. Лежа на кладбищенской земле, я пыталась представить себе свою смерть, хотя вряд ли это было полезно для моего будущего ребенка. Не исключено, что он тоже плакал в этот момент у меня в утробе.

Люди стали замечать, что я часто лежу на кладбище в неглиже и разглядываю кроны деревьев, в которых обитают призраки. Пожилые мужчины в черных шляпах и молитвенных покрывалах, приходившие помолиться, при виде меня закрывали руками глаза и убегали, прося Бога защитить их.

Вскоре слухи об этом дошли до моей матери.

– О тебе уже судачат в городе, – сказала она мне. В последнее время ее стал мучить постоянный кашель. После смерти отца она ослабела, но только физически. Язык у нее оставался таким же острым. – Люди думают, что ты сошла с ума или в тебя вселился дьявол. Думаешь, кроме тебя, никто горя не знает? Думаешь, мало утрат я пережила? Рыдай, сколько тебе угодно, по ночам в постели, но держи себя в руках, когда выходишь на люди.

Единственной верхней одеждой, которую я носила после похорон, было черное платье, сшитое для меня Жестиной. Когда я наконец отдала его в стирку женщине, приходившей к нам помочь по хозяйству, она опустила его в воду в корыто, и та почернела, на поверхность всплыл разнообразный мусор, застрявший в подоле.

Розалия плакала, когда мы покидали свой дом, и ее можно было понять. Жить в одном доме с моей матерью было ужасно, она гоняла Розалию туда и сюда, так что, помимо ухода за детьми, Розалии доставалось еще столько же прочей работы. Она стала удирать на задворки нашего дома, где находилась хижина Энрике. Он был старше Розалии на двадцать лет – почти на столько же, на сколько мой муж был старше меня, – но в присутствии Розалии он, казалось, молодел. Она же вечно что-нибудь напевала, даже когда мы стирали. О том, что между ними возникла любовь, нетрудно было догадаться – и по щегольскому белому платью, которое она надевала, и по пирожкам, которые она для него пекла, и по тому, как они смеялись, сидя около его хижины. Однажды я решила проверить это и посмотреть на Розалию, когда она вернется от Энрике. Она вошла раскрасневшаяся, напевая незнакомую мне песню на неизвестном мне языке.

Я всегда восхищалась мистером Энрике, который спас жизнь моему отцу. После смерти папы я сразу отдала ему всю папину одежду и папины вещи, пока мама не успела помешать мне. Энрике жил один, но вовсе не чуждался людей. Я предупредила Розалию, что уже не одна женщина пыталась женить его на себе, но он, похоже, был против женитьбы.

– Ему просто не встречалась такая, как я.

Вот что делает любовь с женщиной, думала я, выгоняет ее по ночам в сад, заставляет верить, что ее желания могут повлиять на судьбу. Для меня такая любовь была загадкой, я не понимала, как могут люди позволить своим эмоциям руководить ими. Любовь нельзя увидеть, к ней нельзя прикоснуться, ее нельзя попробовать на вкус, но она может разрушить твою жизнь, и ты будешь вечно гоняться за своей судьбой в потемках.


Мой сын родился, когда погода изменилась и начались шторма. С утра все было залито голубым сиянием, вечером пошел дождь и подул ветер. Я дрожала от холода в постели. Почувствовав, что роды приближаются, я попросила Розалию позвать Жестину.

Жестина сразу же пришла. Они с моей матерью не разговаривали и даже не смотрели друг на друга. После того как Аарона отослали в Париж, они впервые оказались рядом. Но в этот вечер им было не до ссор, так как предстояло важное дело – помощь в рождении ребенка. Мама не осмеливалась прогнать Жестину на этот раз, так как сама никогда не помогала при родах, и была даже рада, что присутствует опытный человек. Когда начались схватки, мама оставила нас, но прочитала перед этим несколько строк из Книги пророка Исайи, чтобы уберечь младенца от козней Лилит, этого демона в образе визгливой совы, и обещала ей неприкосновенность, если и она не тронет малыша. Ну что ж, мама по крайней мере помолилась за меня – я и этого от нее не ждала.

Младшему сыну Исаака потребовалось четыре часа, чтобы выбраться на белый свет. Я старалась терпеть боль и не кричать, но чувствовала, как внутри, рядом с младенцем, накапливается горечь, очаг неблагополучия. Я искусала губы до крови и мечтала улететь куда-нибудь из своего тела, чтобы прекратить боль. Когда мне показалось, что я умираю, я закричала первой жене Исаака, чтобы она взяла меня к себе, но как раз в этот момент ребенок родился. Он был маленький, но сразу завыл по-волчьи, что было признаком крепкого здоровья. Жестина завернула его в чистую простыню и пробормотала молитву, которую произносила ее мать, когда мы болели или нуждались в успокоении. Говорила Адель на память на языке такого далекого от нас мира, что сама его не понимала. Тем не менее мы обе знали, что это мольба о долгой жизни в этом жестоком и прекрасном мире.

Волна облегчения накрыла меня, и я была рада, что могу спокойно уснуть. Я думала, что мама смягчится в своем отношении к Жестине после того, как та помогла родиться ее внуку, но однажды сквозь дрему я услышала их разговор в саду, во время которого мама не выказала никакой благодарности. Голоса то понижались, то повышались, порой напоминая жужжание жалящих пчел. Рядом со мной, ровно дыша, спал последний сын Исаака. Я оставила его и подошла к открытому окну.

– Не хочу тебя здесь видеть, – говорила моя мать. – Тебя могли бы арестовать, если бы я захотела.

– Арестовать? – расхохоталась Жестина. – За что?

– За воровство.

– Это меня обокрали! Эта ведьма, ваша невестка, отняла у меня дочь.

– Ты первая обокрала меня! – крикнула мадам Помье.

– И что же я украла? – начала было Жестина и запнулась. Она поняла.

По лицу матери текли слезы. Она сунула в руки Жестине жемчужное ожерелье – то самое, которое вывезла в подоле платья с Сан-Доминго.

– Возьми это, только никогда больше не показывайся здесь.

– Хорошо, – ответила Жестина, надевая ожерелье на шею. – Я возьму это как искупление вашей вины, только это ничего не меняет, мадам. Это из-за вас мы обе потеряли детей.


Жизнь малыша вошла в свою колею, и я снова стала ходить в нашу контору. Мы уже обсудили положение дел с Энрике. Я считала, что мы можем сохранить семейное предприятие в своих руках, не передавая его родственникам из Франции. Отец в свое время научил меня почти всему, что надо для ведения дела, а Энрике мог помочь с остальным. Мы с ним сотрудничали очень успешно, и вскоре я поняла, что наш бизнес построен на ненадежном фундаменте. Мы были заложниками погоды. Когда начинались шторма, мы теряли и корабли, и товары. Энрике предложил продать часть предприятия, связанную с судоходством, и сосредоточиться на торговле – на том, с чего начинал отец и что было основой его бизнеса.

– Пусть другие рискуют в погоне за большими барышами. Магазин даст стабильный доход. Для одинокой женщины с детьми это более надежное дело.

Я решила, что это разумно, и предоставила ему составить смету. Затем я изложила наш план матери. От самой мысли о том, что надо обсуждать что-то с ней, у меня снова появилась сыпь, исчезнувшая было с рождением ребенка. Однако хочешь не хочешь, а сделать это было надо. Мы с мамой остались единственными взрослыми членами семьи и, возможно, могли достичь согласия относительно плана, который сохранил бы наши права на собственность, принадлежавшую моему отцу.

Мы сели в кабинете отца. В окружении опустевших полок меня вновь охватило чувство потери. Я вспомнила тот вечер, когда он сказал мне, что я должна выйти замуж, и удовлетворение, которое я испытывала от того, что спасаю семью от разорения. Но моего мужа, как и предсказывала Адель, преследовали несчастья. Вместо того чтобы усилить два семейных предприятия благодаря их объединению, он ослабил их из-за того, что был плохим бизнесменом, да и из-за неуправляемых природных стихий. Так что моя гордость за спасение бизнеса путем замужества оказалась ложной. Свадьба не принесла пользы семье. Но теперь я, возможно, действительно могла поправить дело, уговорив маму сократить бизнес, но сделать его более надежным. Однако она, взглянув на документы, досадливо махнула рукой:

– Ты же не думаешь, что все дело доверят вам с Энрике?

– А почему бы и нет? Мы хорошо работаем вместе.

Мама состроила кислую мину.

– Ты никогда не могла понять, что ты всего лишь женщина. Это чувствовалось даже тогда, когда ты была в утробе. От тебя одни хлопоты.

– Очень жаль, что ты так к этому относишься, – сказала я, хотя на самом деле не жалела, а радовалась тому, что доставляю ей беспокойство.

Мама встала, давая понять, что совещание окончено.

– Семья твоего мужа посылает сюда его племянника. Он и решит, что делать дальше.

Я тоже поднялась. Лишь бы она не заметила, как меня трясет.

– Ты предпочитаешь, чтобы всем заправлял неизвестный нам человек, а не твоя дочь?

– Не я предпочитаю это, а законоположение. Я не обладаю правами наследства, как и ты. Но если ты считаешь, что законы не для тебя писаны, тебе и карты в руки. Только не учи этой ереси детей.

Я не решилась сказать Энрике, что наш план отвергнут, но он и без меня знал это. Всем было известно, что приезжает племянник моего мужа. Энрике продолжал вести дела, я же валялась в постели. Я чувствовала себя так, словно у меня была лихорадка, изнурительная зеленая лихорадка в самом сердце и в костях. Это была горечь, унаследованная от матери. Мне было так плохо, что мама даже не стала возражать, когда Розалия пригласила Жестину навестить меня. Жестина не обращала внимания на мою мать. Она принесла мне чая с имбирем, но это было не то лекарство, которое мне было нужно. На Жестине было жемчужное ожерелье. Она сняла его и положила мне на грудь. Оно было холодным, как лед; в голове у меня сразу прояснилось. Жестина сказала, что очаг лихорадки находится у меня в мозгу, и это действительно было так. Черная завеса закрыла весь мир передо мной с тех пор, как я переехала к матери. Я не видела розовые цветы на ветвях деревьев за окном из-за закрытых ставен. Вся красота была мне недоступна.

В дверях появилась, как тень, моя мать. Она ходила в черном после смерти отца. Когда я смотрела на нее, у меня было чувство, что я гляжу в зеркало. Мы были слишком похожи.

– Ты же не должна сюда приходить, – бросила мама Жестине и обратилась ко мне: – Если ты не собираешься умирать, то лучше бы встала и занялась делом.

Когда она вышла, мы с Жестиной, посмотрев друг на друга, прыснули. Таково было мамино сочувствие.

– Вряд ли ты согласилась бы поменяться со мной местами, – сказала я.

– Ни на один день, – кивнула Жестина.

Взяв сумку, она вытащила из нее приготовленный для меня подарок – сшитое ею бледно-зеленое платье. Оно выглядело, как свежая трава или весенние листочки.

– Наденешь его, когда у тебя кончится траур. Тогда твоя мать увидит, что ты не боишься быть самой собой.


Мне хотелось закрыть глаза и спать, но у меня были дети, уже семеро. Я делала все, что полагалось, но будто во сне, и все еще в траурной одежде. Время для зеленого платья еще не наступило. Однако что-то изменилось во мне. В голове у меня была одна мысль: выбраться из материнского дома. Когда я зашла однажды в магазин за сахаром и мукой, Энрике поманил меня за собой и стал подниматься по лестнице на второй этаж. Раньше там был склад, ломившийся от товаров, но теперь товарооборот снизился до минимума, и склад был превращен в жилое помещение с несколькими спальнями и кухней, где стояла старая плита, оставшаяся от прежних владельцев. Энрике нанял рабочих, которые навели здесь порядок и расставили кое-какую мебель, негодную для продажи.

– Это помещение можно сдавать, – сказал он, – если у вас нет других видов на него.

Я широко улыбнулась. Когда-то Энрике спас моего отца, теперь он спасал меня.

– Беру, – сказала я, открывая ставни и впуская дневной свет. Из окна была видна улица, на которой торговцы продавали фрукты.

– А что ОНА скажет об этом? – спросил Энрике.

– Она может говорить все, что хочет. Ее слова, как и мои, не имеют никакого значения. Все будет решать этот француз.

Когда я сказала матери, что переезжаю в комнаты над магазином, она не стала протестовать. Может быть, она была рада избавиться от меня. Мы уже достаточно попортили друг другу крови. Она была уже очень стара, плохо себя чувствовала и почти не покидала папиного кресла. Часто, когда в сумерках мимо окна проходил какой-нибудь сосед, она принимала его за отца и выкрикивала его имя.

Наше новое жилье было тесновато, мебели не хватало, но все равно я предпочитала жить здесь. Все младшие дети спали на расстеленных на полу матрасах в общей детской, у двоих старших мальчиков, Давида и Самуила, была отдельная комната. Гостиной нам служила кухня. По утрам я слышала, как Энрике отдает распоряжения в конторе и работает с документацией. Розалия часто подавала ему чай. Она задерживалась с ним в конторе на час, а то и больше, но я не возражала.


Никто не удивился, когда моя мать скончалась, лежа полностью одетая на их с отцом супружеской постели. Иногда я думаю, что она призвала свою смерть силой воли. Она порвала все связи с этой жизнью и хотела только воссоединиться с мужем. Мать оставила мне в наследство алмазные серьги и брошку, вывезенные с Сан-Доминго в подоле платья, а все остальное имущество, включая родительский дом, переходило к племяннику моего мужа. Как-то ночью я пробралась в дом и взяла несколько карт Парижа и серебряное перо, которым папа писал. Пробираясь ночью по темному дому, я заметила искры у себя на ладонях, но, когда я попыталась задержать их, они исчезли. Если раньше я вроде бы могла вызывать духов, то теперь утратила эту способность.

В саду, как мне показалось, я увидела ящерицу, которая была любимицей Аарона много лет назад. Она пробежала под кустами среди сухих опавших листьев, шуршавших, как бумага. Я уже хотела уйти, но в последний момент вытащила яблоню из большого керамического горшка, в котором она росла, и поволокла ее за собой, хотя рукам было больно. Оставляя грязный след на улице, я дотащила дерево до маленького садика позади магазина и оставила там, чтобы утром дети его посадили.

Все следующие дни я принимала посетителей, приходивших отдать дань уважения и приносивших еду и сладости. Не могу сказать, что я сильно горевала, и хотя я не показывала этого, мадам Галеви, которая вместе со своей служанкой принесла целый обед из цыпленка с карри, сладкого хлеба из патоки и кондитерских изделий с манго и кокосом, проницательно посмотрела на меня и произнесла страдальческим тоном:

– Постарайся хотя бы притвориться, что ты способна испытывать горе.

– Вы, похоже, считаете, что знаете меня лучше, чем я сама, – ответила я сухо.

– Вспомни этот момент: когда достигнешь моего возраста, тогда ты поймешь, права я или нет.

Я написала Аарону, и хотя не ожидала, что он будет настолько любезен, чтобы ответить, через несколько недель ответ пришел. Его сожаления выразились в одной фразе: «Она хорошо относилась ко мне, когда никто от нее этого не требовал». В остальном его короткое письмо касалось Жестины. Аарон писал с такой откровенностью, что мне стало неловко. Ему страшно не хватает ее, и он не может справиться со своей печалью. Моя мать испортила жизнь и мне, и ему. Не дочитав письма, я отнесла его Жестине. Она закрылась с ним в спальне, а я ждала, пока она выйдет. Я успела прочитать фразу Аарона о том, что их дочь ни в чем не нуждается, девочка очень умная и красивая. Как будто это могло утешить Жестину. «Возможно, я поступил неправильно, – писал он, – но я действовал из любви к ребенку, хотел, чтобы ей было хорошо».


Наступила весна – время, когда в юности мы с Жестиной ходили к морю смотреть, как черепахи вылезают на берег. Но теперь ее это не интересовало, как и все остальное, что происходило на острове. Ее сердце и ее помыслы были во Франции. По вечерам, оставив детей на Розалию, я встречалась с Жестиной, и мы часто прогуливались по набережной. Мы рассматривали корабли, стоявшие в гавани, а затем расходились по домам.

Наше тридцатилетие мы отметили вместе. Между нами было девять месяцев разницы, но мы устраивали общие празднования, выбрав день посередине между двумя нашими датами. Мы приготовили себе в доме Жестины детские блюда: пудинг из кукурузной муки и кокосовый торт и запивали их большим количеством рома, поднимая тосты за то, чтобы следующий год был легче предыдущего. Мы не высказывали конкретных желаний, хотя желали одного и того же – сесть на один из кораблей и переплыть океан. К концу вечеринки под влиянием выпитого Жестина затосковала по своей дочери и расплакалась. Я оставалась с ней, пока она не уснула. Тут я впервые почувствовала, как одиноко в ее доме по ночам – как на корабле, потерявшемся в океане. Уже после полуночи я поднялась на холм, к своему магазину. Быть вдовой в некоторых отношениях удобнее. Никто не спрашивает, где ты была, с кем проводила время. Мать больше не следила за мной зорким взглядом, и я могла делать что хочу. Я не боялась ходить одна по ночам. Со всех деревьев свисали летучие мыши, но я махала руками наподобие некоего духа и отгоняла их от себя. Казалось, всего какой-то миг назад я была еще молодой. Я представила себе, что в следующий миг я буду уже старой и, возможно, мой жизненный путь кончится совсем не так, как я планировала. А может быть, меня ждет что-то совершенно неожиданное, и годы спустя, оглядываясь назад, я пойму, какой я была глупой в молодые годы, – как говорила мадам Галеви.

Глава 5

Любовь земная

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1825

Абрам Габриэль Фредерик Пиццаро

Он прибыл по адресу: Дроннингенс-гейд, четырнадцать, что в районе, называвшемся кварталом Королевы, с опозданием на день, после сезона штормов, во время которых между Сент-Томасом и Чарльстоном затонуло столько судов, что море цвета индиго превратилось в кладбище, усеянное парусами и мачтами. Ему переслали пакет с ключами от бывшего дома брата его матери, а также от всего прочего, что тот унаследовал от своего тестя. Абраму Габриэлю Фредерику Пиццаро[14] было всего двадцать два года, но ему поручили быть исполнителем завещания его дяди Исаака и ответственным за судьбу доброй дюжины родственников, из которых только трое были кровными. Его родные во Франции, часть которых жила в Пасси под Парижем, часть в Бордо, где евреев признавали полноправными гражданами вот уже семьдесят пять лет, собрались однажды, чтобы обсудить виды на будущее их семейного предприятия. Дед Фредерика Пьер Родригес Альварес Пиццаро был одним из португальских марранов, тайно исповедовавших иудаизм; его семья, бежав из Испании, прожила в Португалии в течение нескольких поколений. После долгих дебатов было решено, что Фредерику благодаря его молодости будет легче совершить долгое утомительное путешествие и акклиматизироваться в тропиках. Мало кому из них хотелось ехать в края, прославившиеся своими штормами и желтой лихорадкой. Фредерик ознакомился с документами, касающимися собственности дяди, – двух домов, магазина и развалившегося судоходного предприятия. От дяди остались куча детей и куча долгов, и со всем этим надо было разобраться. Фредерик должен был наладить семейный бизнес, которым поровну владели дядина вдова, не имевшая права голоса в делах, и родственники во Франции, имевшие такое право. Так по закону была распределена собственность. Фредерик бегло говорил по-французски, по-испански, по-английски и по-португальски, что было большим плюсом, но абсолютно не владел датским языком, официально принятым на крошечном острове, о котором он до сих пор даже не слышал. Тем не менее выбрали его. Он был вполне респектабелен, надежен и разбирался в юридических вопросах. Как раз то, что требовалось в данном случае.

Несколько парижанок были огорчены, узнав об отъезде Фредерика. Он был высоким стройным брюнетом, настолько красивым, что женщины буквально бегали за ним и, вгоняя его в краску, совали ему на улицах карточки со своими адресами и приглашали на ужин или на чашку чая. Подобные приглашения он всегда отклонял, не любил, когда ему устраивали ловушки. В душе он был одиночкой, его думы и мечты всегда были полны цифр и теорем. В нем был силен математический дух, он старался действовать логично и всегда помнил высказывание Галилея: «Вселенную невозможно прочесть, пока не изучишь язык, на котором она написана, а это язык математики».

Без этого человек бродит в потемках.

Некоторые говорили, что он из ангелов, потому что обычный человек не может быть такой цельной личностью, но его это только смешило. Он был нормальным человеком из плоти и крови, порой терял самообладание, делал ошибки, испытывал страх; ему были не чужды грешные мысли. Иногда его желания были такими сильными, что это тревожило его. Он держал их в узде, но они бурлили где-то прямо под кожей и, казалось, грозили вырваться наружу и затянуть его в пучину чистого наслаждения, однако случалось это нечасто. Как правило, он подавлял эти страстные желания, потому что следовал определенной жизненной программе – он хотел преуспеть в жизни и быть опорой семьи. Этого требовали и его вера, и ответственность перед семьей. Поэтому, когда ему предложили покинуть Францию, он решил, что такова воля Божья. Он не был демонстративно религиозен, но верил во всевозможные чудеса. Морское путешествие явилось для него потрясением и преобразило его. Во время шторма он стоял на палубе, цепляясь за поручни и не обращая внимания на дождь. Когда океан особенно разбушевался и волны стали достигать двадцати футов в высоту, он закрыл глаза, решив, пускай Бог делает с ним что хочет. Открыв глаза, он увидел, что по-прежнему стоит на палубе, в то время как двух других пассажиров смыло за борт прежде, чем кто-либо успел удержать их или кинуть им веревку. Тогда он понял, что его будущее в его собственных руках.

Он покинул Францию наивным и преданным науке молодым человеком. Три месяца на корабле в компании со старшими и бывалыми людьми открыли ему новый мир, опасный и таинственный, но вместе с тем откровенный и захватывающий, стали первой страницей книги, которую он начал читать. Он подумал, что, может быть, и не Бог определяет судьбу человека, а сам человек. Первую неделю он не покидал своей койки, страдая от качки и питьевой воды с металлическим привкусом, хранившейся в бочке за дверью каюты. Но вторую неделю, несмотря на возобновившийся шторм, он провел с моряками и узнал за это время больше, чем за всю предыдущую жизнь. Он узнал, что можно есть лимоны и крыс, когда в кладовой не остается ничего, кроме заплесневелого хлеба; он открыл, что звезды в Южном полушарии светят гораздо ярче, чем у него дома, и что под водой живут исполинские существа, которые поднимают волны на море, словно властители океана, а также всей вселенной и судьбы. Он поддался этому миру, который оказался гораздо больше и загадочнее, чем он мог представить, и стал меньше контролировать свои эмоции и желания. Знавшие его в Париже были бы поражены, увидев, как часто он смеется и сколько рома пьет, не теряя лица.

В пути он отрастил бороду и длинные волосы, которые падали ему на глаза. Его кожаный саквояж обесцветился от соленой воды, одежда стала такой же грязной, как у матросов. Он не утратил своей красоты, но, несмотря на его молодость, на лице его под действием соли и моря образовались складки, а кожа загорела и задубела, что, как он понял, служило необходимой защитой в тропиках. Он не знал никого ни в Шарлотте-Амалии, ни на Сент-Томасе, ни во всем этом новом мире, который был залит ослепительным светом, заставлявшим его моргать. Этот мир был раскален и сверкал, и темный осадок, оставшийся у него после плавания, испарился. В детстве мать баловала его, он был любимцем семьи, воспитателей и учителей. О трудностях и лишениях он только читал, пока это путешествие не приоткрыло ему завесу над подлинным миром и не показало, каким бескрайним и бездонным является море. Оно было ошеломляющим и великолепным и совершенно не подчинялось его воле, как и вся жизнь. Он был дураком, думая, что может предсказать свое будущее, – он даже представить не мог, что попадет в страну, где склоны гор красные, а с деревьев срываются стаи птиц, похожих на желтые цветы, падающие вверх, к небу.

Когда он сошел на берег, темно-рыжий солнечный свет ослепил его, заставив сощуриться; так он и щурился всю оставшуюся жизнь. Жара была живым существом, тянувшимся к нему и обволакивающим. Сопротивляться ей было бесполезно, и он сдался сразу. Уже море дало ему понять, что нельзя противиться природным стихиям, и на острове он продолжал познавать природу, в том числе и свою собственную. Он не стал надевать пиджак, как сделал бы во Франции, а вместо этого, нырнув в один из мощеных переулков, облачился в единственную чистую белую рубашку, припасенную для этого момента. Ему рассказывали, что некоторые падали на острове без сил от жары, едва сойдя на берег, а другие медленно сходили с ума и спивались из-за погоды или скуки в тавернах и старых датских пивных. Его же охватило чувство свободы. Стоя на пристани, он смотрел на берег, где дома были возведены на таких высоких сваях, что походили на аистов; ставни их были выкрашены в яркие цвета – синий, желтый, зеленый. В детстве Фредерик перенес легочное заболевание, и с тех пор всегда носил зимой две пары шерстяных носков и теплый жилет под курткой. Здешняя жара казалась ему райским блаженством.

Он направился по дороге в город мимо причалов, где кипела жизнь, остановился около бугенвиллеи, чтобы послушать, как жужжат пчелы. Жужжание было оглушающим, ему казалось, что оно пронизывает все его тело и оседает в сердце. У него было такое чувство, что он и все звуки воспринимал неправильно, пока не услышал этих пчел. Фредерик приехал сюда с важным поручением поправить пошатнувшийся семейный бизнес, а попал, ему казалось, в какую-то сказку. Заметив осла, с аппетитом поедавшего сочную траву, он рассмеялся так громко, что осел отпрянул, проревел что-то и убежал. В сумке Фредерика, помимо папки с документами, была Библия. Ежедневно, надев ермолку, он читал утренние и вечерние молитвы. Он был сефардом[15]; дед его, родом из маленького португальского городка Брагансы, был однажды изгнан из своего дома среди ночи, так как его вера была чуждой местным жителям и ненужной им. Переезды, можно сказать, были у Фредерика в крови. Вынув из сумки молитвенник, он остановился посреди дороги, чтобы поблагодарить Бога за этот день и за все, которые наступят в будущем. Время было самое подходящее для молитвы: на голубом небе уже появилась первая звезда. Вечер наступал в этих краях рано, так что с молитвой надо было торопиться. Мимо него прошли двое африканцев, толкая тележку с фруктами и овощами, по большей части незнакомыми Фредерику. Среди них были какие-то коричневые фрукты с лопающейся от переспелости кожурой, такие сладкие, что мухи тучами слетались на них, а также оранжевые плоды, которые, казалось, мог придумать только живописец. Каждый плод был чудом, порождением сна.

– Вы, похоже, заблудились, – сказал старший из африканцев по-испански. На этом языке говорили у Фредерика дома. – Может, перепутали страну?

Фредерик рассмеялся и назвал нужную ему улицу. Торговец указал ему направление. Тут Фредерик заметил в повозке единственный знакомый ему красноватый фрукт. Африканцы объяснили ему, что этот вид, как правило, не растет в их стране, но один старый человек с Сан-Доминго посадил его в своем саду, и дерево выросло таким большим, что часть плодов падает через стену на улицу; некоторые люди посеяли их семена у себя, так что теперь этот фрукт выращивают в нескольких садах. Торговцы дали ему одно яблоко, нагретое солнцем и мягкое; оно таяло у Фредерика во рту. Оно напомнило ему о доме и было самым вкусным из всего, что ему доводилось есть в пути.

– Вам нужна какая-нибудь женщина? – спросил младший из двух темнокожих. – Или просто место, чтобы переночевать?

– Место, чтобы переночевать, – поспешно ответил Фредерик. – Я еще как-то не готов иметь дело с женщиной.

– А кто готов? – отозвался старший. Все трое засмеялись.

Фредерик был молод и красив. Его парижский французский был настолько правильным, что воспринимался чуть ли не как другой язык по сравнению с местным креолизированным наречием. Африканцы, по-видимому, сочли его опытным донжуаном, что было очень далеко от правды. Его двоюродные братья посещали публичные дома и часто чуть ли не силком тащили его с собой. Но если он и ходил с ними, то просиживал все время на диване в общем зале, беседуя с хозяйкой заведения и давая ей советы относительно того, как ей повысить доходы. У него были свои идеи, касающиеся всего на свете.

– Вы предпочитаете мужчин? – спросила она однажды.

– Я предпочитаю любовь, – ответил он.

Хозяйка пожала плечами, дивясь его наивности.

– Вы еще слишком молоды, – сказала она. – Приходите годика через два.

Два года прошло, и он оказался на Сент-Томасе, где не знал никого и был рад одиночеству. Мир вокруг него был так поразителен, что ему было вполне достаточно новых впечатлений без общения с кем-либо из знакомых. Во сне не имеет значения, со знакомыми ты общаешься или нет, важно только то, что ты видишь и делаешь. Спектр красок здесь был совсем иной, чем в Париже, и все они вибрировали. Небо, которое всего час назад, когда он сошел на пристань, было выгоревшим добела, теперь было залито розово-золотым сиянием. «Чудеса… – подумал он. – То ли еще будет».

Фредерик знал, что его родственники передали дядиной вдове сообщение о его приезде, и она не выразила в связи с этим удовольствия. Тогда его попросили написать ей письмо, и он написал, но она не ответила. Возможно, она в данный момент ожидала его, но, перед тем как представиться ей, он должен был привести себя в порядок после долгого пути. Торговцы фруктами довели его до холма, называвшегося холмом Синагоги. Они сказали, что люди его расы в основном живут здесь, и пожелали ему удачи. Они предупредили его также, чтобы он был осторожнее: некоторые говорили, что члены старых датских семейств, у которых есть рабы, могут превращаться в оборотней и поедать на ужин африканцев и евреев. Бегают они быстрее людей, и поэтому подъем на некоторых улицах состоит из девяносто девяти ступенек. Оборотень остановится и будет искать сотую ступеньку, а человек в это время может убежать.

Улицы были и в самом деле крутые, и длинные ноги Фредерика устали. Он прошел мимо одного из домов, принадлежавших его родственникам, – этот адрес встречался ему в документах. Теперь, после смерти матери семейства, он опустел и был похож в сумерках на призрак дома. За домом он увидел струйку дыма и, заинтересовавшись, открыл чугунную калитку. Под ногами у него что-то зашуршало, мелькнул чей-то хвост. Он поежился, в голову сразу полезли разные монстры с хвостами, когтями и клыками. Но в воздухе был разлит фруктовый аромат плодов, растущих на одичавших деревьях. Дом был заброшен. Фредерик пересек дворик и, открыв еще одну калитку, выкрашенную в зеленый цвет, оказался в переулке около небольшого коттеджа. За деревянным столом, установленным посреди мощенного камнем дворика, сидел чернокожий человек в элегантном костюме и ужинал. Увидев Фредерика, он перестал ужинать, и рука его потянулась к пистолету, лежавшему у него на коленях.

– Прошу прощения за беспокойство, – сказал Фредерик по-испански. Он подумал, что было бы слишком неправдоподобно, если бы его застрелили сразу после того, как он попал в рай.

– Говорите лучше по-французски, – сказал негр. – Тогда я хотя бы пойму ваши предсмертные слова перед тем, как пристрелю вас.

Столько впечатлений, сколько Фредерик успел получить с тех пор, как прибыл в Шарлотту-Амалию, не выпадало на его долю за всю предшествующую жизнь.

– У вас нет никаких оснований убивать меня.

– Попробуйте убедить меня в этом.

Фредерик поспешно объяснил на своем безупречном французском, что он только что приехал на остров и ищет место, где можно было бы переночевать перед тем, как предстать перед некой вдовой, чьи дела он должен привести в порядок.

– Ага, значит, именно здесь вы хотите подготовиться к тому, чтобы лишить бедную вдову последних средств к существованию?

– Я приехал помочь ей с делами, а не грабить. Я пошел бы прямо к ней, но не могу явиться в таком виде к женщине с шестью детьми.

– С семью, – поправил его Энрике. – Ваша информация устарела.

– Вы знаете эту семью?

– В отличие от вас. Значит, вы хотите провести ночь в доме абсолютно незнакомого вам человека? – Энрике покачал головой. – Вы уверены, что голова у вас достаточно хорошо работает, чтобы разбираться с делами?

Фредерик достаточно хорошо разбирался в людях и видел, что может не бояться за свою жизнь, которая становилась все интереснее и интереснее.

– Вы что, всегда едите с пистолетом на коленях?

– Я здесь за сторожа, помимо всего прочего. Большой дом пустует, а воришек всегда хватает. Можете в нем переночевать. Утром я отведу вас, куда вам надо. Мнится мне, без помощи вам у нас на острове не обойтись. Тут вам не Франция. Одни клопы чего стоят. Они запросто могут разделаться с вами, не говоря уже о людях.

Фредерик с благодарностью отведал предложенное ему хозяином блюдо, представлявшее собой тушеное мясо с таро, шпинатом и окрой и добавкой гвоздики и кардамона. Все вместе называлось «калалу» и было таким замечательным, что у Фредерика развязался язык. Удерживая тарелку на коленях, он поклялся, что ничего вкуснее во Франции не ел. К тому же он запивал еду ошеломляющим коктейлем, оказавшимся ромом с соком гуавы, и вскоре стал делиться с собеседником сугубо личными подробностями своей жизни в Париже, сведениями о родственниках и их надеждах на его благополучное возвращение. Он знал, что в мире есть люди, которые не любят этот остров из-за климата, бесцеремонности жителей, смешения рас, религий и социальных слоев. Но были и такие, кто ассимилировался в этом обществе и становился его частью, принимая все, что остров гостеприимно им предлагал. Фредерик сразу понял, что он принадлежит ко второй группе, к тем, кто чувствует, что это его земля.

Уже в темноте он пошел по заросшей садовой тропинке в пустующий дом. Это было оштукатуренное здание на замшелом каменном фундаменте. От запаха цветов у него кружилась голова. Лианы с розовыми цветами вились вокруг веранды и взбирались по стенам. На живой изгороди сидели банановые певуны, чьи желтые грудки мелькали в тени как солнечные зайчики. Входная дверь была не заперта и заскрежетала, когда Фредерик открыл ее. Он вошел в просторную прохладную переднюю. На высоком столике красного дерева он увидел бутылку рома и пыльные стаканы. Запрокинув голову, он выпил прямо из бутылки. В дверь заглянула ящерица и, вбежав в переднюю, юркнула под ковер. Фредерик чувствовал, что пьет слишком много. Дома он почти не употреблял алкоголя, а на ночь обычно пил чай. Здесь же на него напала жажда, принявшая какую-то странную форму.

Наконец он поднялся по лестнице на второй этаж и ввалился в первую попавшуюся спальню. Он распахнул ставни, вспугнув дремавших на деревьях летучих мышей, которые разом взлетели, как клубы дыма. Он был пьян и сразу провалился в сон. Подушки пахли лавандой и были слишком мягкими, их набивали перьями местных птиц, так что внутри наволочки был скрыт спектр из тысячи цветов. Ему приснился дождь в Париже; сон имел серо-зеленый оттенок и был наполнен тенями. Когда он проснулся, его ослепило солнце, в голове стучал выпитый накануне ром. На каменном полу валялись розовые лепестки, на подоконнике сидела бледно-зеленая ящерица с большими глазами. У нее был такой царственный вид, словно дом принадлежал ей. Фредерик с радостью подумал, что это начало новой жизни, и мысленно поблагодарил родственников, пославших его сюда. На корабле ему порой казалось, что он не справится и что надо было остаться дома, в знакомом мире, и заниматься привычным делом. Но теперь он понял, что они решили правильно.


В шкафу он нашел чистую одежду, которая была ему почти впору. Она была бледно-серой и белой, сшитой из легкой льняной и хлопчатобумажной ткани. Он вылил на голову кувшин холодной воды и как мог побрился. В Париже такие длинные волосы не носили, но он видел, что здесь мужчины просто связывали их сзади, и сделал так же. Из чемодана он достал шелковый шарф, надевавшийся по особо торжественным случаям.

– Идем грабить вдову во всеоружии, – прокомментировал его вид Энрике, когда они встретились во дворе.

Черные птички с зелеными горлышками размером с мотылька порхали в воздухе и качались на ветках деревьев.

– Я приехал, чтобы помочь ей. Если бы я хотел кого-нибудь ограбить, у меня было сколько угодно возможностей для этого в Париже, и не надо было бы тащиться сюда.

– Не уверен, что она примет вас за помощника.

Они спустились с холма в деловой центр города, стуча ботинками по мостовой. На улицах шумела деловая жизнь под аккомпанемент птичьего пения. Один из торговцев на рынке продавал прирученных птиц, которые хлопали желтыми и фисташково-зелеными крыльями в бамбуковых клетках. Фредерику хотелось осмотреть все лотки и перепробовать все продукты, которые он никогда не видел раньше. Названия предлагавшихся напитков восхищали его: тыквенный пунш, арахисовый пунш, кокосовая вода, лимонный чай. Деревья были усыпаны фруктами, горы издали казались не зелеными, а красными. Стоял май, начал цвести делоникс. Воздух был насыщен запахами соли и липы. В кафе поглощали завтрак рыбаки, только что вернувшиеся с промысла.

– Давайте задержимся и перекусим, – предложил Фредерик. Уха, приправленная карри, выглядела особенно соблазнительно.

Энрике бросил на него удивленный взгляд. Он понял, что его новый знакомый еще многого по молодости не знает.

– Я вижу, вам надо объяснить кое-что, – сказал он. – Людям вашей национальности на этом острове предоставлены все права, кроме права сочетаться браком с людьми другого вероисповедования. Но у таких, как я, и ваших прав нет. Здесь не торгуют людьми – датское правительство запретило работорговлю, когда завладело островом в начале века, – но тот, кто приехал сюда рабом, рабом и остается. Свободных темнокожих здесь много, но это не значит, что вы можете сесть в каком-нибудь кафе за один стол со мной.

– Можно было бы взять еду с собой, – пожал плечами Фредерик.

– Меня здесь просто не станут обслуживать. Надо было бы идти в другое место, но у нас нет времени.

– Ну да, нас ждет вдова. Она уже, наверное, задремала в своем кресле, – засмеялся Фредерик.

Стало ясно, какое у него сложилось представление о Рахиль. Энрике посмотрел на него строго:

– Вам следует знать, что вдова не стара. Она совсем не такая, как вы думаете. Она очень хорошо разбирается в делах.

– А откуда вам это известно?

– Я был помощником ее отца, потом – вашего дяди, а теперь, похоже, буду вашим, если она пустит вас в контору.

– Боюсь, ей придется пустить меня, – возразил Фредерик, в ком проснулся бизнесмен. – Я наследник имущества своего дяди, а оно включает и то, что принадлежало ее отцу.

– Да, конечно, но она, я думаю, управляла бы семейным бизнесом лучше, чем кто бы то ни было, – если бы закон не запрещал женщинам заниматься этим.

Они дошли до магазина, в котором уже кипела деятельность. Фредерик с одобрением рассмотрел каменный оштукатуренный фасад. Энрике объяснил, что на втором этаже находятся жилые помещения, где поселилась вдова с детьми. Это было очень кстати, так как существовал план продать дом, где жил дядя Исаак, а также дом его тещи, в котором Фредерик провел ночь. Вспомнив свой дождливый сон, он ощутил холодок и помедлил у дверей. Он подумал, что в свои двадцать два года знает очень мало о здешних родственниках, как живых, так и умерших. А теперь он вторгался в жизнь людей, которых совсем не знал. Вокруг магазина была живая изгородь с теми же розовыми цветами, какие он видел в заброшенном доме, и пчелы, казалось, перелетели сюда вслед за ним. Он на секунду прикрыл глаза, слушая их жужжание, и вдруг почувствовал, что за ним наблюдают. Он поднял голову и прищурился, но увидел только кружевные французские занавески.

Они зашли в большой зал, где Энрике показал ему, где находится лестница, а сам направился в контору позади торгового зала. Пройдя сквозь маленькую боковую дверь, Фредерик поднялся в жилые помещения, которые оказались очень скромными. Во Франции в таких домах жили люди с небольшим достатком. У него были ключи от всех помещений, и официально он был их владельцем, но он не хотел вести себя как хозяин и постучал в дверь. Было слышно, как в комнатах говорят по-французски, но ему никто не ответил. Он постучал еще раз, и опять безрезультатно. Так он простоял какое-то время и, поняв, что никто к нему не выйдет, решил воспользоваться одним из ключей, которые ему переслали.

Раздался щелчок, дверь открылась, и он попал в общество, которым ему предстояло руководить. Картина, которую он увидел, была неожиданной. Двое юношей разбирали какие-то книги, а за столом сидела целая толпа детишек, среди них совсем маленький мальчик и две босоногие девочки еще младше, чьи волосы были заплетены в косички и заколоты. Это были Эмма и Дельфина, которые так мало различались по возрасту, что казались двойняшками. За детьми присматривала негритянка, останавливавшая слишком жадных и подгонявшая медлительных. Но Фредерику было не до детей, все его внимание было поглощено женщиной в белом, которая вышла из спальни, держа у бедра младенца. Ее волосы были распущены и ниспадали черным каскадом. Она напомнила ему одну из тех белых роз, что росли в саду его родителей под Парижем на тонких раскачивающихся стеблях, покрытых шипами. Женщина, по-видимому, только что встала с постели, на ней была свободная легкая одежда, под которой легко угадывались ее формы. Он застыл на пороге дома, куда его не приглашали и где его прихода, похоже, не ждали.

Первой его заметила маленькая девочка.

– Qui est cet home?[16] – спросила она певучим голоском, показав на него пальцем. (Прошло несколько недель, прежде чем он научился отличать Дельфину от Эммы.) Все остальные дети, пищавшие, как птенцы, замолчали и с подозрением уставились на Фредерика.

– What do you think you’re doing here?[17] – спросила его негритянка по-английски с сильным иностранным акцентом. Все заговорили одновременно, кроме темноволосой женщины в белом, которая молча смотрела ему в глаза. Взгляд ее был нарочито холодным, так как она не хотела показать, что его красота произвела на нее впечатление. В его лице, казалось, отражалась его душа. Увидев его серые кожаные ботинки, она поняла, что он из Парижа, и в этот момент Рахиль Помье Пети, обладавшая самым острым языком на всем острове, не смогла произнести ни слова.

Фредерик, не обращая внимания на остальных, подошел к хозяйке дома и представился. Он понял, каким дуралеем выглядел в глазах Энрике, когда подшучивал над возрастом вдовы. Тот не зря предупреждал его, что она не такая, как он думает. Пролепетав свое имя, он добавил, что она должна была получить письмо, извещавшее о его приезде.

– Моя цель – помочь вам всеми возможными средствами. S’il vous plait, permettez-moi de vous aider[18].

Она завороженно слушала его безупречное, свободное французское произношение.

Затем, рассмеявшись, спросила:

– Вы хотите помочь мне до того, как я оденусь, или после?

Тут он осознал, что на ней вовсе не белое платье, а сорочка и нижняя юбка. Сначала он никак не мог вспомнить ее имя, но тут негритянка обратилась к хозяйке, назвав ее Рахиль. Подобная фамильярность в обращении прислуги к госпоже во Франции была немыслима. Он вспомнил то, что читал о ней в документах: Рахиль Помье Пети, родилась на Сент-Томасе, дочь уважаемого торговца Мозеса Помье, совсем молодой вышла замуж за его дядю Исаака.

Дети вернулись к своим повседневным делам. Старшие мальчики смотрели на Фредерика нахмурившись – возможно, потому, что он был ненамного старше их, – а остальные больше не обращали на него внимания. В комнате был полный ералаш. Дети заканчивали завтрак, служанка Розалия убирала со стола и отдавала распоряжения детям, которые, как правило, пропускали их мимо ушей. Но все это происходило где-то на заднем плане, Фредерик видел только стоявшую перед ним женщину. Вспоминая впоследствии тот день, когда он влюбился во вдову с семью детьми, Фредерик всякий раз снова ощущал запах патоки, доносившийся снизу, из магазина.

– Я посылала Розалию вчера на пристань встретить вас, но вас там не было, – сказала Рахиль. Его осанка была очень прямой, в отличие от большинства местных мужчин, которые сутулились из-за жары. Держался он с естественной непринужденностью, как, по ее представлению, держались все мужчины в Париже. – Я решила, что вы передумали и остались дома, что было бы, я считаю, очень умно с вашей стороны.

– Вы были там? – спросил он, стараясь завязать непринужденный разговор и сгладить неловкость ситуации.

– Нет, пока не довелось.

Когда она смеялась, то казалась ему совсем девчонкой, хотя приходилась ему теткой и была на семь лет старше его. Ровно столько времени библейский Иаков служил у отца Рахиль, чтобы получить ее в жены, и каждый год благодаря любви к ней пролетал как один день[19].

– Я польщен тем, что вы обо мне думали, – сказал он. – Я не хотел сразу же беспокоить вас вечером, так что навязался вашему помощнику и переночевал в доме ваших родителей.

– Как быстро вы освоились у нас! Вы приехали из Парижа на этот клочок земли, чтобы предъявить права на то, что принадлежало моему мужу и моему отцу и принадлежало бы мне, если бы закон этому не препятствовал.

Лицо ее раскраснелось, когда она это говорила. Было видно, что она возмущена. Она просила родственников Исаака доверить ей управление имуществом, а они в ответ прислали этого высокого молодого человека, который стоял посреди их кухни, раскрыв рот, словно какая-нибудь цапля, залетевшая в окно и шокированная поведением человеческих особей. Рахиль с любопытством разглядывала его, потому что он был не похож на других. Говорил он с парижским произношением, при этом время от времени проводил рукой по лбу; глаза его, казалось, меняли цвет в зависимости от освещения. Несмотря на молодость, он говорил авторитетно, в нем чувствовалась уверенность, какой и должен был обладать, как она считала, человек, получивший образование в Париже. Увидев его из окна, она сразу поняла, что это ОН. Мужчина, который приехал изменить ее жизнь. Она заметила, как он красив и как, чисто по-французски, полон самообладания. Правда, самообладания поубавилось, когда он столкнулся лицом к лицу с ней. Он подергивал какую-то нитку, вылезшую из его рубашки. Пиджак и брюки были ей знакомы.

– Я вижу, вы надели костюм моего кузена.

– Да? Это временно, я не собираюсь его присваивать. Поверьте, я не грабитель и приехал исключительно для того, чтобы оказать вам помощь.

Это было не совсем так. Французское семейство Пети претендовало на то, что полагалось им по закону, на половину их общего бизнеса, и, естественно, хотело, чтобы бизнес процветал, что и было вопреки его уверениям главной причиной его приезда. Он был их посланцем. Он и сам с сожалением сознавал это.

– Оставьте костюм себе, – сказала вдова. – Кузен не вернется. Ему хватило ума остаться в Париже. А сейчас простите меня, я должна надеть свою одежду.

Фредерик присел около стола, пока вдова одевалась, а дети собирались в школу. Он с удовольствием выпил бы чашечку чая, но боялся навязываться. Ему было интересно, что за чай они пьют здесь. Наверняка он был приготовлен из лепестков роз и жасмина, а не простых чайных листьев. Служанка поставила перед ним чашку, словно прочитав его мысли. Чай был сладко-кислый, с лимоном и имбирем.

– Вам не удастся расположить ее к себе, – сказала Розалия. На коленях у нее сидело двое малышей, но она смотрела на Фредерика. – Так что и не пытайтесь.

Рахиль вернулась в бледно-зеленом платье, волосы были собраны в узел на затылке. Впервые после смерти мужа она надела не траурное платье, а то, которое сшила Жестина. Она оправдывала сама себя тем, что оно первым подвернулось ей под руку, но это не было чистой правдой. Пуговицы, как у многих французских платьев, были жемчужными, кринолин украшали кружева.

Рахиль казалась иной, более чопорной, чем вначале, когда он застал ее врасплох. Фредерик жалел, что не может повториться тот момент, когда она беспечно вышла из спальни с распущенными волосами, ниспадавшими волной на спину. В Париже были тысячи женщин в шелковых платьях, но ему не попадалось ни одной в белом неглиже.

– Вы пришли, я полагаю, по делу, так что давайте приступим, – сказала она сухо.

В это время один из детей запел песенку. Рахиль рассмеялась и снова стала той женщиной, какую он увидел в первый раз. Лицо ее осветилось, рот был темно-красным и очень красивым. Фредерик почувствовал, что ему повезло подглядеть еще один интимный момент, доступный немногим. Она посмотрела на него, и он ощутил желание. Ее же лицо помрачнело. Может быть, она читала его мысли, которые смущали его самого? Он ни за что не признался бы, что ему хотелось сделать с этой женщиной.

Розалия, взяв детей, вышла, и на миг они почувствовали неловкость, оставшись наедине в маленькой комнате с неубранными со стола тарелками, крошками хлеба и огрызками фруктов, на которые накинулись мухи. Уже ощущалась дневная жара. Они не знали, как начать разговор, а хотелось сказать очень многое. Женщинам не полагалось уединяться с мужчинами, но он был родственником, и к тому же очень молодым, всего на несколько лет старше Давида, так что в этом не было ничего неприличного. Она подала Фредерику еще одну чашку чая и случайно брызнула кипятком на его руку. Его это нисколько не огорчило, он с радостью позволил этой маленькой боли растечься по всему организму. Хотя он уверял ее, что никакого ожога нет, она на всякий случай приложила к обожженному месту прохладную мокрую салфетку для мытья посуды. По его выражению ничего нельзя было понять, он даже глазом не моргнул. Она решила все-таки смазать его руку мазью.

– Это займет всего минуту, – сказала она.

Он уговаривал ее не беспокоиться, с ним все в порядке. Убрав салфетку, она увидела, что на коже образовался пузырь. Она вдруг почувствовала нечто гораздо большее, чем простое участие. Ее кинуло в жар, ей казалось, что это она вместо него сейчас упадет в обморок. Он был прав, лучше не беспокоиться. Отвернувшись от него, она выжала салфетку. Она уделяла ему слишком много внимания. Ожог ожогом, но он был человеком, явившимся из холодного мира в своих серых ботинках, со своей прямой осанкой и волосами, связанными сзади.

– Давайте спустимся на первый этаж, – сказала она.

– Давайте, – согласился он.

Внизу Рахиль представила его месье Фарвелю, который распоряжался в торговом зале. Воздух так пропитался сладостью, что было трудно дышать. Вскоре после этого Фредерик убедился, что весь остров пропах патокой, но в данный момент этот запах отождествлялся у него с желанием. Во время разговора с Фарвелем он бегло просмотрел конторские книги и сразу заметил множество ошибок. Рахиль сидела в кресле, скрестив руки на груди, и наблюдала за ним. Его от ее взгляда пробирала дрожь. Он мягко указал Фарвелю на некоторые ошибки, которому совсем не понравилось, что его учит какой-то незакомец, да к тому же ровесник его сына.

– Вы неплохо разбираетесь в этих бумажках и цифрах, – заметила Рахиль, когда они перешли в отдел транспортировки, находившийся в задней части магазина.

– Цифры мне снятся по ночам.

– Странные у вас сны, – засмеялась она. – Но кто бы говорил. Я вижу во сне дождь.

Узкий коридор был заставлен ящиками и коробками. В воздухе летали клочья пыли, некоторые величиной с мотылька. Фредерик не мог отвести глаз от вдовы. Он подумал, не на ее ли кровати он спал этой ночью и не ее ли сны он подсмотрел. Во Франции дождь его раздражал, но сейчас, вспоминая (ее?) постель с пышными подушками, открытое окно и желтый утренний свет, он хотел бы вернуться в их общий прохладный дождливый сон.

Рахиль официально представила его Энрике, который произнес «Доброе утро, сэр» и пожал Фредерику руку, словно никогда его не видел и не беседовал с ним на самые разные темы.

– Доброе утро, – ответил Фредерик, совершенно сбитый с толку тонкостями здешнего этикета. Он решил, что должен последовать примеру Энрике и сделать вид, что он не раскрывал ему вчера за ужином свою душу. В Париже человек занимал определенное место в обществе и редко общался с людьми другого положения и другой веры. Евреи вращались в своем кругу, банкиры – в своем. В этом был простой и понятный смысл. Впоследствии Фредерик понял, что на Сент-Томасе существовали правила, определяющие, как все должно быть, но в действительности все было по-другому. Близкие знакомые порой делали вид, что не знают друг друга.

– Итак, к делу. Первое: мистер Энрике остается на прежней должности, – заявила Рахиль Фредерику, хотя формально не имела права распоряжаться.

– Разумеется. – Фредерик не хотел навязывать своих решений, а в данном случае и спорить было не о чем. Он был заинтересован в том, чтобы оставить мистера Энрике.

– Второе. Нужно, чтобы вы прямо сейчас подписали эту бумагу.

Она сунула ему под нос какой-то документ, который он стал просматривать, чтобы понять, что это такое, но она торопила его, сунув ему в руку перо и указывая пальцем место, где он должен поставить подпись.

– Я вижу, вы не доверяете мне, а от меня вы, несомненно, потребуете доверия, – сказала она.

– Бизнес строится не на доверии, а на знании. Я должен убедиться, что это в ваших интересах.

– В моих, в моих. Это документ, удостоверяющий, что Розалия становится свободной. Моя подпись была бы недействительна.

Он понял. Розалия была рабыней, частью дядиного имущества. Дядя не упоминал об этом в переписке с французскими родственниками, потому что это было попрание элементарных человеческих прав. Рахиль пристально смотрела на него, и было понятно, что от его решения зависят их будущие отношения. А портить их он никак не хотел.

– Да, конечно, я подпишу это, – сказал он.

Он заметил, что вдова и Энрике обменялись довольным взглядом.

Фредерик отдал ей бумагу. Она не стала его благодарить, а продолжала рассматривать его еще более пристально, особенно пиджак. Можно было даже сказать, что она раздевает его взглядом.

– Это вы, очевидно, дали ему костюм моего кузена? – обратилась она притворно возмущенным тоном к Энрике.

– Ничего я ему не давал. Он сам присвоил его, хотя утверждает, что он не грабитель. – Энрике и Рахиль любили шутки и сейчас решили подшутить над Фредериком. – Будьте осторожнее с ним, а то он и у вас уведет что-нибудь без спроса.

Рахиль взглянула на племянника своего мужа, молодого человека из Франции, который был так неосмотрительно красив, видел во сне цифры, брал без спроса все, что ему надо, а сейчас был смущен выдвинутым против него обвинением, хотя и понимал, что они шутят.

– Что вы можете сказать в свою защиту? – спросила его Рахиль. – Вы действительно собираетесь украсть у меня что-нибудь? – Она спросила это просто в продолжение шутки, но вопрос приобрел совсем иной смысл, когда он поднял на нее глаза. Его взгляд словно прожег ее. Глаза его были какого-то неопределенного цвета – не то серые, не то зеленые. Цвета дождя, поняла она. Она думала, что дождь не имеет цвета, но она ошибалась.

– Я возьму только то, что вы сами предложите, – ответил он.

Рахиль подивилась его прямоте. Его ответ нисколько не покоробил ее, как мог бы покоробить другую женщину на ее месте. Напротив, ей становилось все интереснее.

Наконец-то что-то прибыло из Парижа и для нее.


Коммерческая ассоциация быстро выдала Фредерику лицензию, позволяющую ему владеть собственностью его дяди и стать полноправным членом общества. Он поселился в свободной комнате того же здания, где был магазин, под квартирой Рахиль и рядом с конторой, в которой работал. Предполагалось, что он приобретет собственное жилье, когда найдут подходящее помещение, однако он не торопил события. Он даже не пытался найти что-либо и не слушал советов людей, осведомленных о ситуации с меблированными комнатами и прочими сдающимися помещениями. Он говорил, что слишком занят делами, доставшимися ему от дяди, но правда была в том, что он не хотел переезжать. Единственное окно в комнате, которую он занимал, пропускало больше солнечного света, чем все окна его парижского дома, вместе взятые. Здесь каждый день был залит светом и приносил радость. Банановые певуны, жившие за окном, будили его своим щебетом. Но, независимо от погоды, каждую ночь ему снился дождь. Дождь был проливным, и, просыпаясь, он чувствовал то же, что может чувствовать едва не утонувший человек после спасения: воздух и свет снова врывались в его жизнь.

На неудобства он не обращал внимания. Роскошь была ему ни к чему. Во дворе за магазином была уборная, в комнате туалетный столик с умывальником. Брился он через день, волосы теперь постоянно связывал сзади кожаным шнурком. Он продал оба дома, что позволило уплатить все долги и оставить приличную сумму для вложения в дело. Рахиль ходила вместе с ним осматривать дома перед продажей. Сначала они отправились в дом Исаака. Их шаги по керамическим плиткам пола отдавались в душном воздухе гулким эхом. На пороге их с Исааком спальни она задержалась и протянула руки, словно в молитве. Стоявший рядом Фредерик почувствовал комок в горле.

– Ее здесь больше нет, – мрачно произнесла Рахиль, пристально вглядываясь в комнату.

– Ее? – переспросил Фредерик, думая, что ослышался. Она имела в виду, по всей видимости, его дядю Исаака.

– Ее призрака.

– Ах, призрака! – сказал он, чувствуя облегчение оттого, что она не скорбела о бывшем муже. – Значит, в доме водятся привидения?

– Вы не верите? – Рахиль развернула плечи, словно собралась драться. – Это была его первая жена, которую он любил всю жизнь.

– Он любил вас, – выпалил он непроизвольно.

– Почему вы так думаете?

– Потому что иначе он был бы глупцом, – ответил Фредерик, пожав плечами.

Они прошлись по пустой лоджии, опоясывавшей комнаты. Вся обстановка была продана и вывезена. Только детскую куклу забыли в углу.

– Вы же видели, как он вел дела, – мягко отозвалась Рахиль. Ей было не по себе в пустом доме, потерянном из-за роковых ошибок. – Может быть, он и был глупцом.

– Ну а я не глупец, – заявил он без обиняков.

Через террасу они вернулись к воротам, украшенным цаплями. Небо было опалового цвета. Рахиль заслонила рукой глаза от солнца, чтобы заглянуть в глаза Фредерику. Это было примерно то же самое, что попасть под дождь.

Энрике официально назначили управляющим, он работал не покладая рук и вводил Фредерика в курс дела. Учителем он был хорошим, а с подсчетами управлялся не хуже Фредерика. Зачастую они засиживались над бумагами допоздна, и Розалия приносила им ужин. Фредерик вскоре заметил, что они испытывают нежность друг к другу, как давние любовники.

– Она ваша жена? – спросил он Энрике однажды.

– Какое вам дело? – ответил тот, отвернувшись, и Фредерик оставил эту тему.

Позже, когда они закрывали контору на ночь, Энрике сказал:

– У меня была когда-то жена, но мы все время ругались с ней. А теперь я даже не знаю, жива ли она. Это было на другом острове, в другой жизни. Так что я не могу жениться.

В дальнейшем они избегали разговоров на личные темы, которые были слишком болезненны, и занимались в основном конторскими книгами. Они оба считали, что торговля в магазине – наиболее прибыльная статья дохода, и по предложению Энрике сосредоточились на повышении товарооборота. Морские перевозки приносили убытки из-за штормов, пиратов и налогов. «Фортуна – отвратительный деловой партнер», – говорил Энрике. Фредерик во всем следовал советам своего управляющего. Они будут торговать ромом и патокой, а с ненадежными перевозками пускай рискуют другие.

Когда Фредерик не следил за собой, он начинал мечтать о Рахиль. Но в общении с ней он был сдержан. Женщины в синагоге судачили о ней: она задирает нос, высказывает все, что думает, словно мужчина, и грубит другим женщинам. Он старался не слушать эти пересуды. Это, в конце концов, было не его дело. Но когда дамы из Общества богоугодных дел приглашали его на свои обеды, отказываться было бы невежливо. Эти обеденные собрания были обставлены очень официально. У Фредерика был только один черный костюм, и Розалия гладила его всякий раз, когда он выходил куда-нибудь по вечерам. Вскоре он понял, что его представляют всем незамужним молодым женщинам и девушкам по очереди. На одном из обедов было очень жарко, да и обстановка действовала ему на нервы. Он вышел во двор, прихватив с собой стакан рома. Во дворе было еще жарче, но тут он хотя бы был один – как он думал. Однако вскоре он заметил неподалеку какую-то тень. Сначала ему показалось, что это одна из тех странных голубых цапель, каких он видел на болотах, но затем он увидел, что это старая женщина в платье лазоревого цвета.

– Вы знаете, что такое грех? – обратилась она к нему.

– Прошу прощения? – отозвался он, опешив, и стал отмахиваться от мошкары, которую, по-видимому, привлекал лосьон для волос, которым он пользовался.

– Это то, чего вы хотите, но не можете получить, – сказала мадам Галеви.

– Вы имеете в виду ром? – спросил он насмешливо.

– Я имею в виду страстное желание.

– Что ж, благодарю вас за участие, – сказал Фредерик, не зная, что и подумать. Он решил, что это одна из женщин, умеющих читать чужие мысли, которые, как говорили, встречались на острове.

– Это не участие. – Она сделал ему знак, чтобы он помог ей подняться с каменной скамьи, и он не мог не выполнить ее просьбу. – Это предупреждение. Я хочу, чтобы вы осознали, что существует запрет на инцест.

– Мадам, я не понимаю, о чем вы.

– Как брат не может возлечь с сестрой, так и отец с дочерью или племянник с тетей. Это кровосмешение.

Ему хотелось встряхнуть ее, как старый мешок с костями, но он был слишком хорошо воспитан для этого.

– С какой стати вы говорите мне это? – холодно бросил он.

– Я говорю это из-за Рахиль, – ответила мадам Галеви. – Она никогда не могла понять, что надо подчиняться правилам. Надеюсь, ради вашего и ее блага, что хоть вы понимаете это.

Он помог ей зайти в дом, а сам покинул его. С тех пор он держался особняком. Предупреждение старой женщины заставило его следить за собой. В свободное время он стал исследовать остров. Он плавал в пруду у водопада, о котором ему рассказал Энрике. Это было уединенное место в районе болот, где гнездились цапли. Таким образом Фредерик впервые после обливаний у умывальника принял настоящую ванну, плавая в бассейне с голубыми рыбками. Он быстро понял, что местные жители правы, употребляя ром вместо вина. Ром спасал от многих болезней, как и сетка, которой он окружил свою кровать. Иногда он останавливался в том месте, где услыхал жужжание пчел в свой первый день в Шарлотте-Амалии. Закрыв глаза, он слушал, как пчелы гудят, перелетая с цветка на цветок, и думал о Рахиль, хотя твердо решил не делать этого.

Когда в пятницу после службы в синагоге Фредерик нанес визит дядиной вдове, его научили правильно держать маленького ребенка на руках во время обеда. После обеда он помогал детям справиться с их уроками и нашел, что у Давида хорошие способности к математике. Всякому, кто обратил бы внимание на то, что он ходит сюда по пятницам, он мог бы сказать, как говорил и самому себе, что он делает это, во-первых, из вежливости, во-вторых, из чувства долга, и в-третьих, что он как-никак не чужой для них человек. У них в доме, как и во всех других местах, он старался не смотреть на Рахиль и не представлять ее себе в белом дезабилье. Тем не менее он хорошо изучил ее зеленое платье и знал, где находятся швы и где жемчужные пуговицы, как оно прилегает к ее фигуре и как можно расстегнуть эти пуговицы и стащить с нее платье, если, конечно, она пожелает. Он страшно злился на себя за то, что не мог отделаться от этих мыслей.

Она была на семь лет старше его и прожила за эти семь лет целую жизнь. Она была замужней женщиной, затем вдовой, матерью, а он был всего лишь молодым человеком, умеющим считать. Один раз, выйдя из их дома, он оглянулся и увидел в окне, как она распускает волосы. Он застыл на месте, хотя знал, что она будет раздеваться. Он не мог оторвать от нее глаз, это был оживший образ его воображения. Спустя несколько мгновений она скинула платье, и это доконало его. Теперь уж он никакими силами не мог заставить себя отвернуться. Ему слышалось жужжание пчел, но он не знал, то ли они рядом в кустах, то ли на другом конце острова. Чуть позже он, выйдя за город, направился в холмы; он проходил милю за милей, надеясь, что ходьба отвлечет его от мыслей о ней.

Он оказался в полной темноте на каком-то лугу. У него было чувство, что он один на всем свете, – такого с ним не было даже на корабле, где его могло смыть волной, и никто не заметил бы этого. Затем он увидел во тьме два обращенных на него глаза, и его охватила паника. Он решил, что это дьявол – тот самый, который внушал ему мысли о Рахиль, и теперь дьявол накажет его. Но, присмотревшись, он понял, что это всего лишь козел, глядевший на него из-за какой-то загородки. Ему стало смешно. Он говорил Рахиль, что он не глупец, но, похоже, он был не прав.


Как-то в пятницу во время обеда Рахиль, передавая ему тарелку супа, слегка коснулась его руки. Его словно огнем обожгло, он не мог проглотить ни куска. Чуть позже он увидел, как она поливает холодной водой свою собственную руку, и понял вдруг, что она чувствует то же самое. После этого он еще глубже погрузился в работу, просиживая за бумагами до поздней ночи. Он писал родственникам во Францию, подробно рассказывая о работе, но не упоминая Рахиль. По ночам он слушал писк мошек и комаров. Он физически ощущал сине-черную темноту вокруг него. Он хотел бы, проснувшись, начисто забыть тот миг, когда впервые увидел ее.

Однажды ночью она пришла к нему, когда он спал. Ему снилось, что она в его комнате, на ней только белая нижняя юбка. Он открыл глаза и увидел ее с фонарем в руках.

– Одевайтесь быстрее, – прошептала она и, выйдя в коридор, стала ждать его.

Он вылез из постели, еще не вполне уверенный, что это происходит на самом деле, а не в его воображении, оделся и с ботинками в руках выскочил в коридор. Она рассмеялась, увидев его долговязую фигуру и то, как он растерянно протирает глаза со сна.

– У вас такое выражение, будто вы ожидали чего-то другого, – сказала она.

Дело было в том, что она была полностью одета, в легкой накидке поверх платья. Ее насмешливость слегка рассердила его, а может быть, он испытывал ревность, подумав, что она принадлежала ранее его дяде, чуть не погубившему их бизнес.

– Просто вы пришли ко мне так неожиданно… – ответил он холодно и тут же испугался своего тона.

– Пришла, – кивнула она покаянно. – Я не отрицаю.

Можно было подумать, что все остальные домочадцы каким-то магическим образом куда-то исчезли. Розалия всю неделю, кроме выходных дней, жила с ними и спала с открытой дверью, чтобы услышать, если проснется кто-либо из детей. Но сейчас все спали, и в мире, казалось, не было никого, кроме вдовы и ее племянника. В душном воздухе ощущалось какое-то колдовство, басовито и требовательно звучал лягушачий хор. Несколько дней назад Фредерик обнаружил у себя под подушкой зеленую лягушку с красным пятном на спине. За завтраком он рассказал о находке.

– Ядовитая, – заключила Розалия, выслушав его описание. – Тут надо соблюдать осторожность. Это вам не Париж.

Позже он узнал от детей, что такие лягушки безвредны. Розалия подшутила над ним. Теперь при встрече с ним она всякий раз спрашивала:

– Вы не забываете о лягушках?

Это стало их дежурной шуткой.

Но когда дядина вдова повела его куда-то во тьму, это было уже не шуткой. Он слышал, как стучит его сердце, и боялся, что она услышит этот стук, словно застигнутый на месте преступления школьник. Они спустились по пустынной крутой улице и направились к тому месту на морском берегу, которое Рахиль хотела ему показать. Погода была душная и мягкая. Это была та ночь, когда черепахи выходят на берег. Она сказала, что фонарь зажигать нельзя, потому что это собьет с толку черепах, так как они вылезают из моря для кладки яиц, привлеченные лунным светом. Они легли на песок, вытянувшись и прижавшись друг к другу. Она рассказала ему о черепахе, которая была наполовину женщиной, выглядела как женщина и влюбляла в себя всех мужчин. Они устремлялись за ней, и некоторые ныряли вслед за ней в воду, даже если не умели плавать. Но она уплывала от них, не оглядываясь.

Ее рассказ несколько озадачил Фредерика. Он не мог понять, признание это или предупреждение. Что она хотела этим сказать? Чтобы он остерегался ее или следовал за ней?

– Я раньше часто приходила сюда с моей лучшей подругой, но ее больше не интересуют чудеса, – сказала Рахиль. – Она не верит в них, а я, как ни странно, верю.

Он был благодарен этой неведомой подруге. Ее неверие в чудеса означало, что ему-то позволено быть этой ночью рядом с Рахиль и видеть все чудеса. Песок был сырым и холодным, воздух влажным, почти как морская вода, но он чувствовал себя как в огне. Она наверняка догадывалась об этом, и он чуть ли не ожидал, что она, читая его мысли, влепит ему пощечину за них, но, когда она посмотрела на него, он увидел в ее глазах сочувствие, словно она жалела его за эту человеческую слабость и, возможно, себя жалела тоже.

И тут из моря стали появляться сотни черепах. Некоторые, переваливаясь, проползали совсем рядом с ними в поисках места, подходящего для кладки яиц. Полная луна светила тускло сквозь пелену облаков, небо было усеяно бусинками звезд. Самый яркий свет давало отражение белых гребешков на волнах. Затем облака разошлись, на воде образовалась лунная дорожка, по которой продолжали прибывать черепахи. Берег окрасился в зеленый цвет. У черепах уходила вся ночь на то, чтобы отложить яйца, закопать их в песке и наконец вернуться в воду в полном изнеможении.

Когда Рахиль и Фредерик возвращались домой, по небу уже разливалось утро. Мир был бледен и прекрасен, воздух наполняло такое громкое птичье пение, что Фредерику казалось, у него вот-вот расколется голова. Они не спали в эту ночь, и она была для них длиннее обычных.

– Мне надо было бы ненавидеть тебя, – сказала Рахиль.

Ее мучило безотчетное желание, и она обвиняла его в том, что не могла справиться со своими чувствами. Его присутствие действовало на нее как колдовство, его имя было заклинанием. Она с самого начала избегала его, но эта тактика не сработала. Она ни разу не была на кладбище после его приезда. Она не обращала внимания на детей, когда они плакали. По ночам она запиралась в своей спальне и внимательно разглядывала себя в зеркале, думая, не стара ли она и не существует ли средства против старения – каких-нибудь листьев или трав, с помощью которых она могла бы приворожить его. Надо было раз и навсегда оттолкнуть его, он был враг, незваный родственник, но теперь было уже поздно. Она слишком хорошо знала его; все, что он делал, ощущалось ею как проявление их интимных отношений – то, как он вешал пиджак на спинку стула, садясь за письменный стол, как тщательно разрезал пищу во время еды, как смотрел на нее, когда думал, что она не видит этого, как поразился, когда первая черепаха проползла мимо них, как чуть не вскрикнул, когда она впервые коснулась его. Адель недаром говорила ей, что она встретит свою судьбу и сразу узнает ее.

Когда они проходили мимо соседнего дома, он затащил ее в темный угол около входа и, притянув к себе, поцеловал. Поцелуй был таким пылким, что она чуть не задохнулась, но она и не думала говорить ему, чтобы он перестал. Она чувствовала исходивший от него жар, когда его рука проникла под ее накидку, а затем под платье, которое сшила Жестина, чтобы напомнить ей о весне. И вот, проведя столько лет в ожидании какой-то другой жизни и имея семерых детей, она наконец поняла, прислушиваясь к дождю, что такое любовь. Она не стала его останавливать, она провалилась в него. В это время раздался какой-то шум – очевидно, это была птица. Он вздрогнул и отшатнулся, словно совершил какое-то преступление. По нормам их общества, это было аморально и противозаконно. Извинившись, он проводил ее до двери и молча удалился.


Он говорил себе, что эти отношения с женой его дяди надо прекратить. Все вечера он проводил в обществе Энрике и не ходил больше по пятницам к ней на обед. Хотя они с Рахиль были родственниками не по крови, а только через ее мужа, такая связь, согласно принятым правилам, была недопустима, как ему недавно напомнили. Он стал проводить больше времени в синагоге. Если он и раньше был известен как набожный человек, то теперь синагога, казалось, была его жизнью, и люди думали, что он, возможно, хочет попасть в состав руководства. Что им двигало – гордость или раскаяние, – когда он подметал пол в синагоге, собирал молитвенники, ухаживал за садом, вручную пропалывая сорняки? Но что бы это ни было, такой образ действий следовало поощрять; он завоевывал все большую популярность в конгрегации.

Если он встречал Рахиль в магазине или на улице, то опускал глаза. Называл он ее исключительно «мадам Пети», чтобы убедить себя, что она всего лишь вдова его дяди. Просто на него нашло временное помрачение сознания. Это случалось с некоторыми людьми на острове. В пивных и тавернах ему рассказывали о мужчинах, которые теряли рассудок, прыгали со скал, уплывали в море, клялись, что видели женщин на деревьях или под водой.

Он старался быть как можно общительнее, принимал приглашения людей, которые хотели познакомиться с ним поближе. Однако ему было не по себе, он заикался во время разговора и часто, извинившись, уходил из-за стола, не дождавшись десерта. Все решили, что он очень застенчив и, возможно, слишком набожен, чтобы искать жену. Он рано ложился спать и, потушив фонарь, силился уснуть. Он знал, что она находится в комнате как раз над ним. Часто он слышал какой-то шум за дверью. Это были не лягушки, они не производят шума. Это дядина вдова бродила в магазине. Он воображал, что она в ночной сорочке – белая роза в темноте. Однажды ему приснилось, что она пришла к нему, в его постель. Она хотела его и руководила им в постели. Утром он чувствовал вкус патоки у себя на губах. Он часто вспоминал старуху в лазоревом платье. Она, словно прочитав его мысли, прислала ему записку с очень старой служанкой, едва волочившей ноги: «Ne détruisez pas cette famille et, dans la même foulée, vous-même». Не разрушайте эту семью и самого себя.

– Вы напишете ответ мадам Галеви? – спросила служанка.

В саду жужжали пчелы вокруг дерева, которое, как говорили, было привезено из самой Франции; жара вызывала желание закрыть глаза и видеть сны.

– Нет, – ответил Фредерик, – не напишу.


Прошло лето с его жарой, составлявшей для него тайну и приносившей наслаждение. Он хотел, чтобы она выжгла из него все лишнее. В сумерки, когда налетали комары и все здравомыслящие люди прятались от них, он ходил к водопаду и окунался в холодную солоноватую воду. Дети обожали его. С младшими он играл в саду, старших мальчиков учил основам бизнеса. Особенно полюбила его самая младшая девочка, Дельфина. Как-то в жаркий день она случайно назвала его папой, после чего он стал реже играть с детьми и попросил их называть его месье Фредерик. Поскольку обедать к ним он больше не ходил, Рахиль оставляла для него по пятницам тарелку в коридоре.

– Вы предпочитаете есть у себя? – спросила она.

– Не хочу вторгаться в жизнь вашей семьи, – ответил он.

– Вы уже тысячу раз «вторгались», так что еще один визит ничего не изменит.

– Значит, вы признаете, что я вторгаюсь?

– Фредерик, – мягко сказала жена его дяди, – я не укушу вас, если вы этого боитесь.

– Я этого не боюсь, – тут же ответил он. В его мечтах как раз это и происходило.

Он продолжал обедать за своим письменным столом, но еда не приносила ему никакого удовольствия. Он похудел и плохо спал. Но продолжал сторониться Рахили, хотя по ночам ему слышались ее шаги. А может быть, это тоже грезилось ему. Он мечтал, что как-нибудь она войдет к нему и скажет, что он ей нужен, и тогда он, отбросив все сомнения, с радостью и благодарностью пойдет навстречу ей.


Он не сразу понял, что заболел. С наступлением осени погода изменилась; когда налетал ветер и воздух голубел, его донимала холодная сырость. Он думал, что эти приступы слабости вызваны только непогодой, а не его состоянием. Он прожил в Шарлотте-Амалии уже восемь месяцев, и ему все чаще приходила в голову мысль, что надо возвращаться в Париж, чтобы не бороться каждый день со своими чувствами, которые грозили выйти из-под контроля. Ведение дел вполне можно было доверить Энрике, тот обладал здравым смыслом и справился бы со всем не хуже его самого, но он не уезжал, потому что не представлял себе жизни без Рахили. Париж с его хмурым небом и пятнистой, как рыбья чешуя, рекой становился все более далеким и сумеречным.

Затем тьма стала сгущаться внутри его; в легких он ощущал что-то вроде облака – это была болезнь. С севера Африки подул устойчивый ветер, шуршавший листьями; стаи птиц летели на юг. Французский сумрак настиг его и здесь. Он стал мерзнуть, не мог есть, не мог спать. Он чувствовал, как что-то проникает ему в кости, как будто на него навели порчу. В холодные дни он был насквозь мокрым от пота, под ярким солнцем дрожал. Он думал, что, может быть, такое бывает с людьми на острове и надо просто бороться с этим всеми доступными средствами. Он лечился ромом. Ел он только фрукты. Чтобы не мерзнуть ночью, он спал, не снимая пиджака и ботинок. Он опять увидел лягушку и подумал, что, может быть, она его отравила. Она сидела недалеко от кровати, но он слишком устал, чтобы поймать ее и выкинуть в сад.

Однажды утром он не появился в конторе. Энрике нашел его в постели; одежда его была разбросана по комнате, на столе стояли тарелки с едой, к которой он не притронулся. День был необычайно теплым для этого времени года, температура доходила до 34°. Фредерик же попросил стеганое одеяло и затем еще одно. Вызвали доктора, который сказал, что это, возможно, желтая лихорадка и надо подождать, чтобы удостовериться в этом. Он пустил Фредерику кровь. Больной, похоже, не заметил ни того, как доктор сделал надрез скальпелем, ни как он брал кровь; еще хуже было, что он, не отдавая себе отчета, говорил то, чего говорить не следовало. Рахиль и Розалия по очереди ухаживали за ним, прикладывая к его лицу холодные влажные полотенца. Один раз Рахиль засунула руку ему под рубашку и прощупала сердце. Там тоже все горело.

Рахиль пошла на кладбище, взяв с собой несколько веток с последними красными цветами. Она просила свою предшественницу помочь ей спасти Фредерика. Она заботилась о детях Эстер, как о своих собственных, и надеялась, что та в ответ выполнит ее просьбу. Но его состояние ухудшилось, Эстер не слушала ее больше. Ее призрак исчез, как только муж присоединился к ней, и связаться с ним было невозможно.

Больного навестил месье Де Леон с несколькими старейшими членами конгрегации. Встав вокруг постели Фредерика, они произнесли вечернюю молитву. Их было десять человек – именно столько в иудаизме требуется для совершения официальных обрядов.

– Мы пришли ради него, – сказал Де Леон перед уходом, – ради его благополучия как в этом мире, так и в следующем.

Рахиль было ясно: они считали, что Фредерик умрет. Лицо его покрывала бледность, вокруг глаз появилась желтизна, он был вял и апатичен. Но она знала, что надо делать, невзирая на то, что думают представители конгрегации вместе с доктором.

Хотя Жестина избегала общения с детьми, она не колеблясь согласилась взять детей Рахиль к себе, чтобы они не заразились лихорадкой. Рахиль, таким образом, снова посетила дом на сваях. Все ее дети, убаюканные шумом прибоя, спали на одеялах, расстеленных на полу.

– Мне нужна твоя помощь, – сказала она Жестине.

Волосы Рахиль растрепались, на ней была старая юбка, в которой она прежде убегала вместе с Жестиной на целый день на холмы. Жестина и на этот раз сразу согласилась пойти с ней. Они разбудили Давида, чтобы он присматривал за остальными детьми. Он в свои шестнадцать лет вполне мог справиться с этим. Возможно, он удивился, увидев свою мачеху в таком виде, но ничего не сказал.

Жестина взяла фонарь, набросила на плечи шаль, и они отправились в горы к старому травнику, который не раз помогал Адели. Жестина тоже была у него однажды вместе с матерью в детстве и полагала, что найдет дорогу. Пока они шли в темноте, шлепая на себе комаров, Рахиль думала о Париже. О колоколах в часовнях, о каменных мостовых, о голубях в парках и бархатных темно-зеленых лужайках. Если бы Фредерик остался там, он не заболел бы. Решимость Рахили добраться когда-нибудь до Парижа ворочалась где-то внутри ее, как камень, пока они шагали в высокой траве. Они миновали ручей с громко квакающими лягушками. Рахиль подумала о Лидди: не забывает ли она уже их остров с темными лесами, спускающимися с горных склонов, сырость, повисшую в воздухе, пурпурные цветы на вьющихся стеблях, колибри, прилетавших в сад выпить воды из цветов, свою мать и свою крестную мать, и всю свою жизнь до того, как ее увезли отсюда.

Рахиль и Жестина шли держась за руки и вдруг неожиданно для себя оказались перед хижиной, которую искали. Травник стоял на пороге. Он был стар, но не спал в это время, словно ожидал гостей. Они сказали ему, что Адель очень хвалила его самого и его снадобья. Он пригласил Жестину в дом, но Рахиль попросил остаться снаружи – очевидно, не доверял ей. Но ей было все равно. В доме Жестина сказала старику, что их знакомый страдает от лихорадки, ему то жарко, то холодно, а доктор не может поставить диагноз. Болезнь похожа на желтую лихорадку, но развивается так быстро, что доктор не надеется на благополучный исход.

– Против этой болезни нужно три снадобья, – сказал травник.

– Вот как? – скептически отозвалась Жестина. – Значит, вы возьмете с меня тройную плату?

Взглянув на нее, травник ничего не сказал и приступил к изготовлению лекарств. Сначала он приготовил чай из листьев хлопкового дерева, оказывающих целительное действие, затем приготовил чайную смесь из коры красного дерева и соли, которая должна была уменьшить жар. Третьим средством была припарка из тамаринда, завезенного на остров из Африки, излечивающая лихорадку и снимающая боль, особенно в печени, где скапливались вирусы желтой лихорадки.

Естественно, старик хотел, чтобы ему заплатили, как захотел бы и любой другой на его месте. Все, что могла предложить ему Жестина, – это висевшее у нее на шее жемчужное ожерелье, данное ей матерью Рахиль. Она рассталась с ним без сожаления.

– Мне оно никогда не нравилось, – объяснила она Рахиль. – Оно слишком холодило кожу. – Передав ей пакет, перевязанный бечевкой, она добавила: – Он просил меня поцеловать его, чтобы снадобье подействовало, а я сказала, что, если твой мужчина выживет, я пошлю к нему тебя, и ты его поцелуешь. Он ничего не имел против.

Они пробирались сквозь заросли. Рахиль была задумчива.

– Он не мой мужчина, – сказала она.

Жестина посмотрела на нее, и обе рассмеялись.

– Скажи это кому-нибудь другому, – бросила Жестина.

Они прошли мимо остатков каменной кладки стоявшего здесь некогда дома. Кто-то недавно разводил здесь костер, пахло горелым. Вокруг была разбросана кое-какая кухонная утварь. Очевидно, дом хотели построить заново. Когда они достигли окраины города, все было погружено в сказочную полночную синеву.

– Обращайся с этим снадобьем осторожно, – предупредила ее Жестина. – Может быть, ему суждено умереть. Если ты спасешь его, то можешь изменить все, что случилось бы, если бы болезнь победила его, – и плохое, и хорошее.

Рахиль не слушала ее. Она твердо знала, что на этот раз решит свою судьбу. Она направилась домой, время от времени пускаясь бегом. Розалия сидела возле Фредерика. Рахиль отпустила ее.

– А если я понадоблюсь? – спросила Розалия.

– Ты была нужна и все сделала. Ни к чему оставлять мистера Энрике в одиночестве на всю ночь.

Она приготовила чай по первому рецепту и отнесла его в комнату Фредерика. Она с трудом различила его фигуру под одеялом – он таял на глазах. В комнате было так тихо, что она слышала, как мотылек стучится в окно. Это был тот самый мотылек, которого она слышала девочкой, когда хотела проснуться на другом конце света, в Париже.

Она попросила Фредерика сесть, и он подчинился, но был так слаб, что с трудом проглотил чай. Второе лекарство он не смог принять полностью, и ей пришлось поить его с ложечки. Пока он тянул снадобье маленькими глотками, она рассказала ему сказку о птице-самце, который был ростом с мужчину и танцевал на болоте, чтобы заставить свою любимую полюбить его. Рассказывая, она не могла сдержать слез, так как ее охватил панический страх, что он умрет. Затем она приложила примочку к его широкой груди, покрыв ею сердце и легкие, а потом к печени, где угнездилась болезнь. Его тело отреагировало на ее прикосновения, он инстинктивно подался к ней. Рахиль дрожала, хотя было страшно жарко и ее одежда промокла от пота. Она сняла с себя все, кроме белой сорочки и панталон. Несмотря на это, она была как в огне. Она подумала, что, возможно, заразилась от него, но это не пугало ее. Она легла рядом с ним под одеяло.

Утром Розалия нашла их в этом положении. Они обвивали друг друга, как делают, по слухам, тонущие люди, так что потом трудно сказать, кто кого спасал. Розалию это нисколько не удивило, как и то, что Рахиль отослала ее. Она знала, что такое любовь. Она решила взять детей у Жестины на следующий день и не будить Рахиль и этого молодого человека. Они лежали, прижавшись друг к другу, и им снился дождь.


В этот год было закончено возведение новой синагоги со скамьями красного дерева и алтарем, установленным, на испанский манер, в центре. Строительство длилось долго, но зато здание получилось прочным и надежным, ему были не страшны ни шторма, ни пожары. Низкая резная перегородка разделяла мужчин и женщин. Пол оставили песчаным, как было в прошлом в синагогах Испании и Португалии, хотя многие евреи, приехавшие недавно из Дании и Амстердама, считали нелепостью это постоянное напоминание о жестоких временах, когда каждая молитва была секретом, а каждый еврей врагом общества. Рахиль Помье Пети было уже больше тридцати лет, и хотя в юности она считалась невзрачной, теперь она превратилась в красивую женщину с черными волосами, заколотыми черепаховыми гребнями, и глазами, как темная вода. С возрастом ее внешность приобрела бóльшую четкость, в чертах появилось что-то жесткое. Трудно было винить ее в этом после всех испытаний и потерь, выпавших на ее долю. Она справилась с ними лучше, чем это сделали бы большинство других женщин на ее месте. Домом она управляла экономно, семейный бизнес стал процветать, дети были хорошо воспитаны. Старшие мальчики, сыновья ее мужа, которых уже можно было считать взрослыми мужчинами, работали в магазине вместе со своим двоюродным братом из Парижа.

Что касается этого красивого мужчины, Фредерика Пиццаро, то он после столь многообещающего начала в качестве члена конгрегации тоже стал очень неприветлив. Он не пропускал ни одной утренней или вечерней службы, но пресекал все попытки завести с ним дружбу и отклонял приглашения на обеды и различные общественные мероприятия, даже если они исходили от наиболее достойных дам религиозного сестринства. Было немало девушек, желавших познакомиться с ним поближе, и молодых женщин, проявлявших к нему несомненный интерес. Одна из них, Мария Мендес, была особенно настойчива и стала ежедневно появляться возле магазина в своих лучших нарядах. Она была красивой девушкой девятнадцати лет, но Фредерик обращался с ней как с ребенком.

– Прошу прощения, – сказал он ей, заметив, что она следует за ним по пятам, – но я слишком занят, чтобы уделять внимание чему-либо, помимо работы.

Она не сдалась, полагая, что все мужчины ссылаются на занятость, пока не удается их заинтересовать, и продолжала приходить на то же место и ждать, чтобы он изменил свое мнение. Но однажды открылось окно на втором этаже, и на нее был вылит целый кувшин воды. Мария посмотрела наверх, отплевываясь, и хотя окно захлопнули и обидчика не было видно, она утверждала впоследствии, что заметила вдову. Рахиль Помье Пети – это паук, говорила она, который расставил сети, чтобы удерживать в них других женщин и не допустить их к месье Пиццаро. Хотя Фредерик избегал общества, его репутация не пострадала, его считали цельной личностью, ежедневно воздающей почести Богу. После работы он уединялся в своей комнате; интересы его носили по преимуществу интеллектуальный характер. Он много читал; он обучал детей семейства Пети математике. Его часто видели в их обществе, и они не просто привыкли к нему, но держались с ним как с опытным старшим братом. Покончив с уроками, он водил их на набережную ловить рыбу. Он любил бегать, получал от этого удовольствие, и мальчики часто бегали вместе с ним по улицам. Во всем этом не было ничего неподобающего, и все же некоторые члены конгрегации считали, что присутствие Пиццаро в доме вдовы неприлично. Ему надо жениться, завести свою семью и свой дом. Он уже достаточно помог ей.

Как-то темной ночью один из членов конгрегации проходил мимо магазина Пети, и это привело к кардинальным переменам. Это был молодой человек, двоюродный брат мадам Жобар. Произошло ли это случайно или было сделано умышленно, только он заметил женщину в окне Фредерика Пиццаро. Шторы были задернуты, но он вполне отчетливо видел обнаженную женщину в постели. Это оказалось возможным потому, что любопытный молодой человек подкрался к самому окну и спрятался за кустом бугенвиллеи, откуда были слышны страстные женские стоны. Сообщая об этом впоследствии, он забыл упомянуть, что слегка раздвинул шторы, чтобы лучше видеть, благо окно было открыто. И он увидел, что это была вдова Исаака Пети. Вопреки бытующему мнению о ее холодности, она проявляла очень горячие чувства по отношению к своему молодому племяннику, который предоставил в ее распоряжение не только дом, но и свою постель.

Эта скандальная новость облетела весь город, как ангел смерти накануне Пасхи. Она проникала в дома подобно красному туману, вползающему в окна и спускающемуся по печным трубам. После этого Рахиль Пети могла не бояться, что невзначай столкнется с кем-нибудь, идя по улице, люди сторонились ее. Земля должна была гореть под ее ногами, потому что она совершила страшный грех, с точки зрения их веры, и они предпочитали перейти на другую сторону улицы, как делали, встречаясь с Натаном Леви и его женой-африканкой. Эти слухи еще не достигли дома Пети, и любовники думали, что никто не знает об их связи. За обеденным столом в присутствии детей они старались не сидеть слишком близко друг к другу, но по ночам, когда все спали, они не только задергивали шторы, но и стали закрывать и запирать ставни, как делают при приближении бури. Возможно, они чувствовали, что за ними следят.


Однажды две дамы из конгрегации, давние подруги матери Рахиль, пригласили ее на чай. Она отклонила приглашение, поблагодарив их запиской и сославшись на занятость. У нее куча детей, магазин и прочие обязанности, так что она сожалеет, но прийти не может. Однако недостаток времени был не единственной причиной ее отказа, и обе дамы это знали. Они хотели обсудить расползающиеся слухи, породившие разногласия в обществе и угрожавшие тем, что европейская метрополия вмешается в дела их конгрегации. Они считали необходимым напомнить Рахиль о ее долге перед памятью матери и потому сами пришли к ней. Дождавшись около магазина момента, когда Рахиль вышла, держа на руках младшего сына, Исаака, родившегося уже после смерти отца, и в сопровождении еще двух малышей, дамы последовали за ней, чтобы провести с ней нравоучительную беседу, как с какой-нибудь уличной девкой. Обе дамы, мадам Галеви и мадам Жобар, были самыми близкими подругами Сары Помье, заходили к ней в гости почти каждую неделю и присутствовали как на свадьбе Рахиль, так и на похоронах ее родителей. На похоронах Исаака Пети они тоже были и обратили внимание на то, что вдова не плакала. Тем не менее они прислали служанок с корзинами провизии для детей и черными траурными нарядами для Рахиль, которая предпочитала ходить в одном и том же черном платье. А теперь на ней было нарядное зеленое платье, совершенно неподобающее женщине, чей муж умер меньше года назад.

– Многие женщины находятся в исступлении, потеряв мужа, – сказала мадам Галеви. – Они не могут прийти в себя месяцами, если не годами. И мадам Жобар, и я – вдовы. Мы понимаем ваше горе. – Взглянув пристально в глаза Рахиль, она добавила: – Если у вас горе.

– Что вы хотите этим сказать? – спросила Рахиль, которой было любопытно, насколько далеко может зайти мадам Галеви в своей безжалостной откровенности.

– Я хочу сказать, что вам следует хотя бы раз в жизни прислушаться к тому, что говорят люди старше вас и опытнее.

Придя к Рахиль, мадам Галеви оказала ей честь, но Рахиль не нуждалась в ее советах. Она понимала, что двигало подругами ее матери – не участие, а забота о соблюдении благопристойности. Они начнут говорить, что обстановка в ее доме неподобающая и Рахиль должна поискать мужа среди более старших, овдовевших мужчин конгрегации.

– Бывает, что женщины обращаются за утешением к неподходящему человеку, – сказала мадам Галеви.

– Вот как? – отозвалась Рахиль. – Вы имеете в виду, к вам?

– Позвольте нам помочь вам, – вступила в разговор мадам Жобар. Она участвовала в управлении делами школы при синагоге и не постеснялась допрашивать детей Рахиль. Они называли месье Пиццаро просто Фредди и были озадачены ее вопросом, где он спит. «В своей комнате», – ответил один из мальчиков. «А по-моему, он вообще не спит», – сказал другой. И теперь мадам Жобар предложила Рахиль:

– Вам надо участвовать в полезной общественной деятельности, тогда вы не совершите опрометчивых поступков.

– Мы, возможно, могли бы помочь вам найти человека, подходящего для замужества, – добавила мадам Галеви.

Дети почтительно слушали разговор. Исаак на руках матери молча смотрел на дам широко раскрытыми глазами. Лицо Рахиль покраснело от возмущения. Она догадывалась, что у дам есть целый список стариков, желавших приобрести жену-служанку. Она не стала говорить того, что хотела бы высказать, приучившись сдерживаться буквально при каждом разговоре с матерью.

– Благодарю вас за стремление помочь, – ответила она, – но у меня не хватает времени ни на что, кроме детей.

– Нам было бы очень жаль, если бы вы совершили ошибку, – сказали женщины дружеским тоном, хотя вовсе не были ее подругами.

– Все совершают ошибки, – ответила Рахиль.

– Но не такие, – бросила мадам Галеви и, отведя Рахиль в сторону, добавила: – Я говорила с Фредериком, но он явно потерял голову.

– Вы говорили с ним? – возмутилась Рахиль. – Кто вы такая, чтобы вмешиваться в нашу жизнь?

– Я была подругой вашей матери и стараюсь делать то, что сделала бы она, если бы была жива. Ваши чувства к этому человеку кажутся вам самым главным на свете, но ведь любовь – умопомрачение. Стоит ли она того, чтобы разрушать жизнь ваших детей? Если вы станете изгоем, это будет и их судьба.

– Да откуда вы знаете, что такое любовь?

– Я знаю, что такое погубленная жизнь, – сказала мадам Галеви. – Вы считаете себя очень умной, так докажите это. Обуздайте свое сердце и прислушайтесь к моему совету.

Рахиль отвела детей домой и оставила их на попечение Розалии. Ей надо было обдумать сложившееся положение. Она прошлась по берегу в том месте, где клали яйца черепахи, где они с Фредериком, лежа рядом, наблюдали за этим чудом. Она вспомнила слова Розалии о том, что может случиться, если любишь человека слишком сильно. Она подумала, сколько потеряла Жестина из-за любви. Она думала о многом и никак не могла собраться с мыслями. И в конце концов поняла, что не может подчиняться одному лишь рассудку.

Ночью она лежала рядом с Фредериком на его узкой постели. Она пошла к нему, уложив детей и двигаясь по коридору бесшумно, как призрак. Иногда, засыпая вместе с ним, она слышала шум дождя. Он говорил, что они поступают неправильно, что он предает своего дядю, а главное, компрометирует ее. Тогда она вспоминала, как он молод. Он не мог представить, насколько ей все это безразлично. К тому же эти его сожаления не останавливали его. Часто он приставлял к дверям стул, чтобы никто из детей не мог случайно забрести к ним. Когда она вскрикивала, он прикрывал ладонью ее рот, но однажды они оба потеряли контроль над собой. Эмма услышала их стоны и, решив, что это привидение, в испуге прибежала к их дверям. Рахиль, накинув халат, унесла девочку в постель, шепча ей, что привидений не существует. Но Эмма видела привидение. Оно было в маминой постели и приняло облик их любимого Фредди. Утром Эмма насыпала соль вокруг стула, на котором обычно сидел ее дядя, так как Розалия говорила, что духи боятся не только синего цвета, но и соли, которая обжигает их.

В тот же вечер Фредерик сделал ей предложение. Он сделал это очень обстоятельно, по-французски. Он попросил Розалию увести куда-нибудь детей, сходил к лучшему ювелиру и купил тонкое и очень изысканное золотое кольцо с французским клеймом. Он нарвал цветов бугенвиллеи в саду и поставил их в вазу на столе, но при этом уколол палец. Когда он вошел с розовыми цветами, Рахиль заметила кровь на его пальце и, не обращая внимания на цветы, взяла его палец в рот. Старики говорили, что таким образом можно снять боль от укуса пчелы, но Фредерика это страшно возбудило, он потащил ее в постель и не хотел отпускать даже тогда, когда Розалия закричала им, что пора ужинать. Он зажал ей рот рукой, чтобы она не могла ответить Розалии, и она укусила его совсем как в его сне. Он засмеялся, подумав, как близка повседневная жизнь к его снам.

Наконец Рахиль вырвалась от него и, отвернувшись, надела платье. Он встал на одно колено в чем мать родила и попросил ее руки по всей форме. Рахиль так хохотала, что опустилась на пол рядом с ним.

– Ты смеешься надо мной! – обиделся он.

– Нет, – возразила она. – Но это невозможно.

– Разумеется, возможно. – Он поднялся и стал одеваться, тоже отвернувшись.

Подойдя к нему, Рахиль обняла его сзади и положила голову ему на плечо. Она чувствовала все, что происходило в нем, включая боль, которую она ему только что доставила. Ее любовь к нему, казалось, удвоилась в один миг.

– Ты уверен, что хочешь предстать пред грозные очи мадам Галеви?

Теперь уже рассмеялся он.

– Я думал, ты не боишься этой старой ведьмы. Мне-то она не страшна. Это наше личное дело, оно не касается ни ее, ни кого-либо еще. Они в конце концов смирятся.

– Ты их не знаешь. Они прожили сотню жизней, страдая ради свободы. У них есть основания придерживаться своих правил и есть основания быть непримиримыми к людям вроде меня. Они объявят нам войну.

– Да нет, – спорил Фредерик, безостановочно целуя ее. – Им ничего не остается, как пойти с нами на мировую.

Но она знала, что мадам Галеви права и что она, Рахиль, может погубить их обоих, если так суждено.

Она приняла его предложение, но отказалась надевать кольцо до свадьбы. По вечерам она бродила по берегу, размышляя, не следует ли ей изменить свое решение. Она была старше его и опытнее, здравый смысл говорил ей, что надо прервать их связь. Можно было бы, например, написать родным Фредерика во Францию и потребовать, чтобы они отозвали его домой и прислали вместо него какого-нибудь пожилого дядюшку, семейную пару или родственника со скверным характером.

Рахиль с самого начала противилась приезду Фредерика. После смерти мужа она послала его племяннику письмо, предлагая ему остаться во Франции. «Благодарю Вас за намерение помочь мне, но не считайте это своей обязанностью, я прекрасно справлюсь сама», – писала она. Он прислал ответ: «Разумеется, я приеду, чтобы помочь». Она выругала его, а на следующее утро пошел дождь, совершенно неожиданный для этого засушливого сезона. Теперь она решила перечитать это письмо и обнаружила постскриптум, который почему-то не заметила раньше: «Все мои помыслы связаны с Вами».

Каждый вечер она уходила все дальше, пока однажды, задумавшись, не оказалась в незнакомом ей месте. Заблудилась, хотя с детства бродила по этим холмам. Она находилась на дороге, идущей в гору; слышался шум водопада, напоминавший стук сердца. Рахиль подумала, что любовь все-таки очень таинственная вещь, и когда она настигает тебя, то кажется, что это сама судьба.

Неожиданно перед ней возникла хижина деда-травника. И это, видимо, тоже было не случайно. В первый раз даже Жестина с трудом отыскала дорогу сюда. Наверное, сейчас ее привела к хижине ее любовь, которая была судьбой. Травник вышел ей навстречу, словно ждал ее прихода, – она ведь должна была выполнить обещание.

– Спасибо, вы вернули мне жизнь, – сказала Рахиль и поцеловала старика. Он ничего не ответил ей, но принял это как должное.


Одевшись во все лучшее, они пошли в синагогу за разрешением на заключение брака. Оба были до предела взволнованы. Но наряжались они напрасно, к раввину их не допустили. Его помощник сказал, что раввин занят. Они прождали больше четырех часов. Люди приходили к раввину один за другим, и он их принимал. Наконец Фредерик не выдержал и постучался в дверь опять. На этот раз ему сказали, что раввин ушел домой обедать. На следующий день они пришли снова, и повторилось то же самое. Они ходили в синагогу в выходной одежде целую неделю, каждый день им говорили, что раввин не может их принять, и они ждали в коридоре, сидя на резной деревянной скамье. В конце недели секретарь вынес Фредерику записку от раввина. Прочитав записку, Фредерик скомкал ее, бросил на пол и вышел вон. Прежде чем последовать за ним, Рахиль подняла записку и прочла ее. «Делить ложе с членом своей семьи – это омерзительный грех и противозаконное деяние, – писал раввин. – Возвращайтесь в Париж».

Фредерик ждал ее на улице. Рахиль сняла подвенечную фату своей матери, сотканную их тонких французских кружев, и отдала ее проходившей мимо молодой африканской женщине, которая восторженно поблагодарила ее за такой подарок.

– Мне она не была дорога, – заметила она Фредерику.

Он рассмеялся, и она вздохнула с облегчением. Она боялась, что его слишком глубоко задело то, что его отвергли и вдобавок обозвали преступником.

– Меня никогда не волновало, что обо мне болтают, – добавила она.

– Мне говорили об этом, – усмехнулся он. – Как и многое другое о тебе.

– И все это правда.

Другая женщина, наверное, чувствовала бы себя нелепо, без толку разгуливая ежедневно в лучшем платье, но Рахиль это не смущало. Они в очередной раз отправились восвояси. Некоторые из тех, кто тайком наблюдал за ними, говорили, что они шли под руку – во всяком случае, очень близко друг к другу.


Когда стало очевидно, что через два года после смерти мужа и меньше чем через год после приезда его племянника Рахиль Помье Пети ждет ребенка, некоторые были удивлены – но не все. Она держалась как ни в чем не бывало, но весь город только о ней и говорил. Эту скандальную новость обсуждали в каждом доме за завтраком и продолжали обсуждать во время обеда. Обычно те, кто самым вопиющим образом нарушал установленные правила, соблюдали какие-то приличия, выходили из конгрегации и уезжали на Каролинские острова или в Южную Америку. Но только не Рахиль Помье Пети. С каждым днем она вела себя все более вызывающе. Некоторые говорили, что над ней летел пеликан, когда она провожала детей в школу при синагоге – очевидно, чтобы предотвратить насмешки со стороны других детей. Но никто даже не заикался о ее беременности – ни дети, ни их родители, ни женщины из Общества милосердия и богоугодных дел. Все ждали, как будут развиваться события.

Молодой красавец Фредерик Пиццаро по-прежнему приходил в синагогу по утрам и на закате, но никто не заговаривал с ним и не садился с ним рядом. А ему, казалось, было все равно. Он с самого начала держался особняком. Когда Рахиль Помье Пети стала слишком выделяться на общем фоне, она предпочла проводить время в своих комнатах, куда, как говорили, переселился и Фредерик Пиццаро, хотя не имел на то официального разрешения в виде брачного контракта.

Проживавших в Бордо родственников, партнеров по бизнесу, беспокоили прежде всего перспективы развития семейного предприятия, и потому, услышав об отношениях между Фредериком и Рахиль, они тут же осудили их. Но молодая пара, казалось, не замечала этого, а если и замечала, то не придавала этому значения. Фредерик не отвечал на возмущенные письма своих родных, но продолжал посылать им ежемесячные финансовые отчеты. В один из солнечных февральских дней Рахиль послала за Жестиной, нуждаясь в ее помощи при родах. А спустя несколько недель мадам Пети уже ходила с ребенком по городу, как будто она была замужней женщиной, отцом ее ребенка не был племянник ее мужа и она не знала за собой никакого греха.

Глава 6

Ночь старого года

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1826

Рахиль Помье Пети Пиццаро

Если бы я похоронила себя в четырех стенах и носила траур всю оставшуюся жизнь, все члены конгрегации были бы, несомненно, довольны. Многие желали бы, чтобы я отдала ребенка в какую-нибудь бездетную семью. Все двери были для нас закрыты. На рынке другие женщины проходили мимо, не замечая меня. Считалось, что общаться со мной опасно, и молодые девушки особенно боялись этого. Я поняла, почему жены пиратов жили в пещерах в одиночестве, избегая даже друг друга. Легче жить, не сталкиваясь с осуждением со стороны других, тем более таких же, как ты.

Мы назвали сына Иосиф Феликс в честь сына моей предшественницы – на счастье. Но он был бледным тихим ребенком – слишком тихим, на мой взгляд, никогда не капризничал. Часто он был вял и апатичен, и я думала, не был ли он проклят еще в моей утробе, – может быть, сплетни обо мне каким-то образом проникли туда и повредили ему. Я старалась держать его все время при себе, а на ночь часто брала в нашу постель, чтобы наши тела согревали и оберегали его, компенсируя холодный прием со стороны других. В течение нескольких месяцев после его рождения Фредерик ходил к самым видным членам нашей общины, умоляя их дать согласие на наш брак, но всякий раз получал отказ. Раввин не допускал его к себе, а члены совета конгрегации, вершившие судьбы всех жителей, с презрением советовали ему поселиться отдельно и найти подходящую жену.

Фредерик сказал мне, что месье Де Леон как-то отвел его в сторону, чтобы поговорить. Он знал меня еще ребенком и хорошо относился ко мне.

– Я заступался за вас как мог, – сказал он Фредерику, – и буду продолжать в дальнейшем, но здесь всегда существовал запрет на браки между членами одной семьи.

– Но я не из ее семьи, – возразил Фредерик.

– Вы возглавляете предприятие ее отца, вы племянник ее мужа. На этом острове считается, что вы из одной семьи.

Совет конгрегации выразил пожелание, чтобы Фредерик вернулся во Францию как можно скорее, пока датские власти не вмешались в личные дела живущих на Сент-Томасе евреев. Фредерик пришел домой с этого собрания в подавленном настроении. Он всегда был примерным сыном и хорошим братом, молодым членом семьи, на которого можно положиться. Ему всегда было важно, что думают о нем другие. Розалия сообщила мне, что на рынке говорят, будто я ведьма и околдовала его. Возможно, так и было. Я хотела, чтобы он не поддавался никому, даже самому Богу, если потребуется, – хотя я не думала, что Бог против нашей любви. Мы ни перед кем не провинились, нам не в чем было каяться.

Поскольку мы не были женаты, нашего сына не записали в «Книгу жизни», где регистрировались все рождения, браки и смерти, случавшиеся в нашем обществе. Это значило, что Бог не знает его, и если он вдруг умрет, то его нельзя будет похоронить на кладбище. Через восемь дней после рождения мальчика месье Де Леон привел к нам человека, совершающего обрезания. Операция была проведена тайком, после захода солнца. Розалия расчистила кухонный стол и постелила чистую простыню. Наш сын во время операции ни разу не заплакал.

Никто в синагоге не хотел сделать запись о его рождении, так что пришлось мне взять это на себя. Старик-смотритель впустил меня, так как я принесла с собой швабру и сказала ему, что меня прислали подмести пол. Как говорила Адель, женщина, которая держится уверенно, добивается своего. Я держалась уверенно и прошла в синагогу как ни в чем не бывало. Смотритель поклонился и назвал меня «мадам». Я не стала поправлять его и говорить, что большинство членов конгрегации называют меня гулящей девкой. Мне показалось, что я увидела цаплю в саду, а может быть, это была женщина, сидевшая в пятнистой тени около небольшого каменного фонтана.

Было два часа, самое жаркое время дня, когда магазины и кафе закрываются и большинство жителей дремлют в своих гостиных или спальнях. За детьми присматривала Розалия, так что я могла позаботиться о том, чтобы Бог узнал о моем новорожденном. Найдя книгу с самыми последними данными, я записала в нее дату рождения Иосифа Феликса Пиццаро и имена родителей – свое и Фредерика. Я старалась писать очень разборчиво и аккуратно, чтобы ни у кого не возникло сомнений в принадлежности моего сына к нашей общине. Затем я обратила внимание на то, что книги записей валяются в беспорядке, и стала их разбирать, хотя не собиралась делать этого.

В воздух поднялись столбы пыли. Многие книги заполнялись несколько десятилетий назад; в некоторых записи выцвели на солнце. Отец учил меня разбираться в документах, но в этих книгах царил полный хаос. Записи делались чуть ли не одна поверх другой неразборчивым почерком и бессистемно. То ли Бог, то ли судьба так распорядились, но я вдруг наткнулась на запись о рождении моего кузена Аарона. Она была сделана через три года после моего рождения. Мне всегда говорили, что его родители, наши дальние родственники, погибли при кораблекрушении, но оказалось, что это не так. Матерью его была незамужняя женщина из нашей конгрегации. Таких женщин обозначали буквой Х. Эта буква встречалась в книгах довольно часто. Сколько же женщин потеряли своих детей из-за этой буквы, подумала я. Об отце Аарона имелась запись Inconnu. «Неизвестен». Имя матери было тщательно замазано чернилами, так что его невозможно было разобрать, даже держа страницу против света. Моя мать была назначена официальным опекуном мальчика, ему была присвоена фамилия Родригес, которая принадлежала родственникам матери еще до того, как они покинули Испанию и Португалию.

Было неясно, то ли мать Аарона сама отказалась от него, то ли ребенка отняли у нее. В любом случае выбор у нее был ограниченный. Может быть, она успокаивала себя мыслью, что ветер унес ребенка на вершину какого-нибудь дерева, где за ним присматривают попугаи, но его взяла моя мать, которая всегда мечтала о сыне. Аарон говорил мне правду: мать никогда не допустила бы, чтобы он женился на Жестине.


Как-то, выйдя из магазина, я увидела ожидавшую меня мадам Галеви. Прошло несколько месяцев с тех пор, как они с мадам Жобар предлагали мне найти подходящего для меня мужа – еще одного, которого бы я не любила и не хотела. Я была уверена, что и на этот раз она не скажет мне ничего, что могло бы заинтересовать меня, поэтому направилась быстрым шагом прочь, но она последовала за мной так быстро, как будто и не была старухой с клюкой.

– Я не считаю вас потерянной для общества! – крикнула она мне.

– Пожалуйста, считайте, – отозвалась я, спеша отделаться от нее. Но она, к моему удивлению, не отставала. Пришлось остановиться.

– Что бы вы там ни думали, ваша мать любила вас, – сказала она. – Вы просто не знаете всех обстоятельств.

Мама всегда говорила, что мадам Галеви – самая замечательная женщина на Сент-Томасе, мне же она представлялась свернувшейся кольцом затаившейся змеей. Ей хотелось, чтобы я думала так же, как она.

– Спасибо, что сказали, – криво усмехнулась я. – Сама я уж точно не догадалась бы об этом.

– Сара Помье была доброй женщиной и желала всем членам общины только добра. И вам тоже. – Мадам Галеви сжала мой локоть. Мы были в тени. У меня было ощущение, что она меня гипнотизирует, как змея воробышка. – Если бы она видела, что вы вытворяете сейчас, она пришла бы в ужас. Живете с мужчиной в безбрачии. Роетесь в бумагах раввина. – Она посмотрела на меня. – Вы думали, что найдете Бога в этих книгах?

Значит, она все-таки шпионила за мной.

– Я тоже знала свою мать, – ответила я, отодвигаясь от нее. – Что бы я ни делала, все было, по ее мнению, плохо. Если Бог создал меня для того, чтобы доставлять ей удовольствие, значит, моя жизнь не удалась.

– Вы были трудным ребенком, а теперь стали трудным человеком, – посетовала мадам Галеви. – Я помню, вы плакали целыми ночами. Ваша мать просила меня посидеть с вами, чтобы она могла поспать хоть несколько часов. А мужа ее, между прочим, никогда не было рядом.

– Давайте не будем трогать память о моем отце, – сказала я.

– Я знаю вас с рождения, так что позвольте мне сказать вам напрямик, что ваше скандальное поведение затрагивает нас всех. Бывают незаметные грехи, а бывают такие, которые отражаются на всех. Этот вопрос гораздо шире ваших личных потребностей. Люди глядят на евреев с недоверием и ненавистью, и если у нас начинаются разногласия, это дает им основания презирать нас. Мы должны оставаться незапятнанными.

– И поэтому в «Книгу жизни» вносят поправки, подтасовывая факты, чтобы создать желательную картину?

– Вы заметили там поправки? – спросила мадам Галеви, прищурившись.

– Некоторые имена замазаны. Убирают неугодных людей.

– Нам приходится защищать себя, – отрезала она.

– Поговорите об этом с раввином. Уверена, он согласится с вами. А еще лучше, скажите это его первой жене. Она умерла при родах, а он меньше чем через год снова женился на девушке, которая ему нравилась. То же самое сделал, чтобы спасти свой бизнес, и мой первый муж. А я никогда не задавала вопроса, почему это моя жизнь ценится гораздо меньше, чем его.

– Рахиль, – прервала меня мадам Галеви, – вы думаете, то, что вы сейчас делаете, не будет потом преследовать вас?

Я ответила ей, что не боюсь призраков. Они пытались преследовать меня, но я выжила. Поблагодарив мадам Галеви и извинившись, я пошла своей дорогой. Я чувствовала на себе ее взгляд, но он меня не волновал. Возможно, ее намерения были благими, но благие намерения – это еще не все. Один раз я уже приносила в жертву свою собственную судьбу и не собиралась повторять это в угоду мнениям других. Молодой девушкой я поступила так, как требовалось, но я больше не была молодой девушкой.

Адель говорила, что у меня будет второй муж.

На этот раз я сама выберу его.


Когда Фредерик не смог ничего добиться у раввина, я настояла на том, чтобы пойти вместе с ним. Моим оружием были решимость и справедливое негодование. Фредерик был еще молод и верил, что справедливость так или иначе победит, в то время как я знала, что надо драться, чтобы достичь своей цели. Погода была сырая, на море назревал шторм. Это был плохой знак, и он оправдался: жена раввина не пустила нас в дом. Женщины должны оставаться у себя дома, особенно такие грешницы, как я. И хотя в это время полил сильный дождь, она отказывалась впустить нас.

Она стояла, опустив голову и глядя на ползающих по земле красных муравьев, на которых не рекомендуется наступать босиком. При этом она дрожала.

– Уходите, или мы вызовем полицию, – произнесла она, запинаясь и покраснев. Было ясно: она говорила то, что ей велели.

Я была матерью восьми детей, дочерью Мозеса Помье, владелицей крупнейшего магазина на острове, уроженкой Шарлотты-Амалии и полноправным членом конгрегации и должна была стоять на пороге насквозь мокрая, словно нищая попрошайка. Фредерик тронул меня за руку. В отличие от меня, у него было мягкое сердце, он легко прощал и не хотел ни с кем воевать.

– Нет смысла оставаться здесь, – сказал он. – Давай не будем больше унижаться.

Но я не собиралась уходить. Когда мне не хотели идти навстречу, я занимала боевую стойку, у меня появлялись когти и клыки. Я столько воевала с матерью в детстве, что приобрела в этом навык. Я сделала шаг вперед, встав почти вплотную к жене раввина. Я кипела внутри и испускала горячие пары. Женщина попятилась от меня.

– Я имею право поговорить с вашим мужем, – сказала я.

Я знала, что ее зовут Сара, как и мою мать. Она была моложе меня, в то время как раввину было почти пятьдесят. Его первая жена умерла при родах, как и первая мадам Пети, и тоже от родильной горячки. При этом у них умер и ребенок. Казалось бы, между нами могло возникнуть взаимопонимание, но его не было. Я призвала на помощь дух первой жены раввина и дух первой мадам Пети. Я пообещала приносить цветы на их могилы, ставить свечи и молиться за них, если они помогут мне добиться своего.

Жена раввина сказала, что она ничего не может для меня сделать, и захлопнула дверь. Но со мной рядом стояли две женщины с того света, добродетельные и смиренные, до самого конца поступавшие так, как, по мнению других, было дóлжно. Я чувствовала их энергию, жизненную силу, отнятую у них. Наверное, они придавали мне решимости. Я начала стучать в массивную дверь, затем колотить кулаком. Разбила руки чуть не до крови, но это меня не останавливало. Я была готова к схватке. Когда я стала кричать, Фредерик попытался утихомирить меня, боясь, что это вызовет неудовольствие датских властей, но я не слушала его.

Наконец к нам вышел раввин. Мы хотели убедить его, что нас свела любовь и что это Божий дар. Но он покачал головой и сказал, что такая любовь губительна.

Я чувствовала, как во мне нарастают горечь и обида.

– Зачем вы мучаете ее? – упрекнул Фредерик раввина.

– Как я мучаю ее? – Он не испытывал никакого сочувствия ко мне. – Вы приехали сюда почти мальчиком, а она охотилась за вами. Вас я не виню, только ее. – Он смотрел на меня так, как будто я была мерзкая колдунья, и с отвращением разглядывал облепившую меня промокшую одежду. Волосы мои растрепались, туфли были в грязи. Я приподнимала подол платья, чтобы он не намок, но тщетно. Наверное, я действительно выглядела как ведьма, у которой только мерзости на уме.

– Почему вы так относитесь к ней? – возмутился Фредерик. – Люди нашей веры должны быть братьями и сестрами, а не врагами друг другу.

– В том-то и дело, что вы как брат и сестра! – повысил голос раввин. – Как вы не понимаете? Вы не можете вступить в брак, потому что вы родственники. Это аморально и противозаконно. Если вы будете упорствовать, ни к чему хорошему это не приведет.

– Это уже принесло много хорошего, – возразил Фредерик.

Он имел в виду нашу любовь и нашего ребенка. Дверь перед нами опять захлопнули, и мы пошли под дождем, как в наших снах. Я дрожала от холода и боялась, что совершила ужасную ошибку и ввергла любимого человека в пучину беспросветного мрака. Я взглянула на него, и он, словно прочитав мои мысли, сказал:

– Ни о чем я не жалею.

Я тоже ни о чем не жалела.

Придя домой, я все еще дрожала. Розалия разогрела воду, и я приняла горячую ванну. Я вспомнила мерзавку Элизу, которая приехала из Франции и украла ребенка Жестины. Окунувшись с головой, как делала Элиза, я рассматривала из-под воды потолок, затем вынырнула, отфыркиваясь. Как же я ненавидела правила, законы и моральные нормы, которые можно было менять по своему усмотрению! Я не вылезала из ванны, пока вода не остыла, – к тому моменту у меня уже созрел план. Отец говорил, что у меня мужской склад ума, и, возможно, отчасти был прав. Мне не нравилось сидеть за вышиванием, печь пироги, ухаживать за детьми и ждать, пока другие примут за меня решение.

Я села за письменный стол и стала излагать свой план на бумаге, чтобы показать его Фредерику.

Я решила, что мы через голову нашего раввина обратимся к главному раввину в Дании с прошением о вступлении в брак.

Такие вещи были недопустимы, это было оскорблением нашего раввина и всей конгрегации. Мы представляли их перед главным раввином беспомощными и ничего не значащими. Но наш маленький остров и его население действительно выглядели незначительными на карте мира. А у нас не было выбора. Бог должен был это понимать и благословить наши попытки. Я не теряла надежды.

Фредерик составил текст прошения, который мне в целом понравился. Надежда разгорелась во мне с еще большей силой. Я молча молилась в саду. Может быть, Бог не покинул нас, и если мы обратимся к нему прямо, он услышит нас. Мы обдумывали текст прошения целую неделю, взвешивая каждое слово, пока не были удовлетворены. Фредерик отнес письмо на почту, а я ждала его на улице, закрыв голову капюшоном, хотя погода была теплая. Это письмо было бомбой, которая могла взорваться в любой момент где угодно.

Фредерик спустился ко мне по ступенькам почтового отделения. Дело было сделано, мосты сожжены. Он был так молод. Когда я смотрела на него, мое сердце разрывалось. В эту ночь мы не разговаривали в постели, а просто крепко обнимали друг друга, как в тот первый раз, когда я боялась, что он умрет от лихорадки. Возможно, мы оба были в лихорадке, когда решились на такую крутую меру, оскорбляющую всех членов общины. Письмо, которое должно было изменить нашу судьбу, было на пути в Данию, мы пока были в безопасности в своей постели. Я не могла думать ни о чем другом, кроме бледного конверта, совершавшего путешествие через океан, невинного клочка бумаги – невинного до тех пор, пока конверт не вскроют и письмо не прочтут. Тогда наша жизнь в корне переменится. Нас будут считать изменниками, предавшими свой народ. Единственный, кто не осудит меня, – это Жестина. Она знала, что такое любовь. «То, что разрушает тебя, то и спасает», – говорила она. Теперь я понимала это. Моя любовь к Фредерику погубит меня, но я не хотела ничего другого.


Я стала замечать то, на что раньше не обращала внимания. Может быть, я была наивна, а может быть, просто закрывала глаза на жестокости, творившиеся на каждой улице Шарлотты-Амалии и в загородных поместьях. Дания издала закон о том, что рабства больше не будет, но люди, бывшие до этого рабами, так ими и оставались. Воскресенье было у них выходным днем, как у свободных людей, и они могли съездить на соседний остров к своей семье, но, вернувшись в понедельник, снова попадали в рабство. Больше половины африканского населения на нашем острове были свободны – в основном те, чьи отцы были европейцами, остальные же были просто чьей-то собственностью.

Теперь я лучше понимала, что судьба человека может зависеть от произвольных постановлений, вынесенных людьми ради их собственной выгоды. Если бы я жила в Дании, я могла бы свободно выйти замуж за Фредерика. Население там было гораздо многочисленнее, и мы могли бы раствориться в нем, поселились бы на окраине большого города и жили бы как хотели. А здесь я была грешницей. Оказалось, я не замечала страданий других людей, пока мне самой не выпала тяжкая доля. Теперь, видя рабов на рынке, я удивлялась, как они выносят это. Они не имели прав даже на собственную жизнь, на собственную плоть и кровь, собственное дыхание. Было непостижимо, как можно сохранить веру, моля о спасении и не получая его. У меня было чувство, что мой народ и сам Бог отвернулись от меня. В пятницу вечером я ставила свечи, но больше не молилась. Пусть это сделает мой любимый, чья вера не пошатнулась.


Нашему сыну не было и года, когда главный раввин дал официальное согласие на наш брак. Из Дании прислали брачный договор – самый обычный документ, который, однако, имел большое значение, потому что был подписан высшим авторитетом нашей конгрегации. На следующий день, двадцать второго ноября тысяча восемьсот двадцать шестого года, мы внесли плату в газету «Тиденд», чтобы они напечатали объявление о браке, и такое же объявление дали в «Сент-Томас таймс»: «С разрешения Его Милостивого Величества короля Фредерика VI они объявляются мужем и женой согласно еврейскому обычаю». Мы думали, что на этом наши беды кончились и что мы больше не считаемся изгоями, но на следующий день Фредерик принес из магазина свежий выпуск «Тиденд» и сказал, что мне лучше его не читать. Он хотел сжечь газету в плите, но я отняла ее и открыла на странице объявлений. Наша конгрегация осуждала нас и заявляла, что мы заключили брак «без ведома руководства и служащих синагоги, и обряд не был совершен в соответствии с принятыми обычаями».


Люди нашей общины хотели наказать нас за то, что мы действовали через голову раввина. Если евреи начнут делать все, что им заблагорассудится, вопреки установлениям закона, то может случиться все, что угодно, – синагога падет, весь привычный мир будет уничтожен. Они могли настроить против нас датское правительство и начать новую атаку против нас. Глава конгрегации обратился в газету, опорочив нас на весь остров.

Секретарь нашего раввина отослал письма главным раввинам в Лондоне, Амстердаме и Копенгагене. Протестанты, африканцы, католики, люди всех слоев общества читали о нас как о «добропорядочном человеке и его соблазнительнице», о нас судачили в каждой кухне. Некоторые считали, что я состою из черной патоки, достаточно один раз меня укусить, и уже не оторвешься. Другие говорили, что днем я превращаюсь в птицу, летаю по острову, высматривая своих врагов и нападая на них, а если меня разозлить, то я могу поджечь искрами крыши домов. А по ночам я снова становлюсь женщиной и кидаюсь в постель своего любовника, так что он не успевает ни спастись бегством, ни обратиться к Господу за помощью.

Никогда еще ни на кого не нападали публично с такой злобой. Надо было подумать о детях. Старшие уже слышали, что говорят о нас в городе и в нашем магазине, но мы старались оградить младших от этих слухов. Розалия сочувствовала мне.

– Пускай себе болтают, – говорила она. – Он все равно уже ваш муж.

Розалия понимала, что значит желать недостижимого, так как у мистера Энрике осталась жена на соседнем острове, и он не мог жениться на Розалии. Однако я не желала воспринимать это с таким же терпением и снисходительностью, как Розалия. Пробуждающаяся во мне злоба была опасным ростком. Я чувствовала его горький привкус, похожий на вкус мышьяка, которым травят мангуст, выписывая яд с другого конца света.

Через несколько недель стали приходить письма от родных моего бывшего мужа, которые стремились сохранить контроль над семейным бизнесом. Они ведь все-таки владели половиной имущества, доставшейся им от моего отца и Исаака. Им послали изданные на Сент-Томасе газеты, и они испугались, что часть их собственности, находящаяся у нас в руках, пропадет. Фредерик прятал их письма, но я нашла их. Они писали, что он слишком молод и они ошиблись, послав его на остров, так что теперь он обязан предоставить им распоряжаться наследством и отослать все деловые бумаги во Францию. Но Фредерик этого не сделал. Он был молод, но упрям, он верил, что имеет на это моральное право, пусть даже это противоречит местным законам.

Вскоре мы получили записку от руководителей конгрегации, извещающую нас, что они ведут переписку с копенгагенским раввином и просят его расторгнуть наш брачный договор, который якобы противоречит основам иудаизма. Конгрегация объявила нам войну. Фредерика и всех детей охватило какое-то недомогание, из-за которого они не могли есть. Я делала настойки трав, готовила им чай из ягод с имбирем, и они начали поправляться. Но военные действия против нас продолжались.

Под давлением нашей конгрегации королевский суд пересмотрел свое решение и объявил наш брак недействительным, поскольку мы якобы не предоставили полной информации и не сообщили властям, что являемся евреями. Главный раввин проклял меня как грешницу. Женщины плевали в мою сторону, когда встречали меня на улице. Я стала носить с собой яблоко, так как это был наш фамильный фрукт, и я считала его амулетом, способным защитить меня от проклятий в мой адрес. Затем я перестала выходить из дома и снова начала одеваться во все черное.

Розалия как-то обратилась ко мне:

– Не позволяйте им одержать верх над вами.

– Они уже победили.

– Это они так думают. Но они не смогут вас сломать, если вы им не позволите.

Однако я не желала вставать с постели целую неделю, пока однажды Розалия не сказала, что ей надо сменить мое постельное белье. Стоило мне подняться с кровати, как она вылила мне на голову целый кувшин воды. Я завопила и стояла, отплевываясь, мокрая с головы до ног, а мои младшие дети смеялись надо мной.

– Раз вы сами не можете проснуться, приходится вас разбудить, – сказала Розалия.

Я была ошеломлена, но что-то внутри меня действительно пробудилось – очевидно, моя подлинная личность, женщина, знающая, чего она хочет и что ей надо. Я с благодарностью обняла Розалию. Затем я оделась и приготовилась к схватке со всем миром, движимая гневом и желанием. Наверное, именно это всегда побуждает женщин к активным действиям. Я послала сыновей в лес за охапками цветов делоникса, отнесла их на кладбище и завернула во влажную шелковую ткань, придававшую цветам более насыщенный алый цвет. Уже смеркалось. Голубоватый свет окутывал меня, когда я молилась на могиле Эстер Пети. Оставив на ее могиле ее любимые цветы, я стала искать могилу первой жены раввина. Ей я тоже принесла особый дар – яблоко с того дерева, которое отцу прислали когда-то давно из Франции. Оно потеряло почти все листья во время пожара, но продолжало плодоносить. Я просила первую жену раввина заступиться за нас перед ее еще живым мужем. Возможно, он так и не познал любовь ни в одном из браков, но должен же был увидеть ее, когда она была прямо перед ним.

Мы продолжали жить так, словно кроме нас на свете никого не было. Я нашла у себя несколько седых волос, и Жестина вырвала их с корнем. Мы сидели на крыльце ее дома, смотрели на море и ждали, что будет дальше, как делали еще девочками, когда наша жизнь казалась нам историей, которую мы сами сочиняем. Мне по-прежнему снился Париж, только теперь я в панике бегала по саду Тюильри под дождем и искала кого-то. Иногда я начинала при этом задыхаться, и тогда Фредерик будил меня и уверял, что будет со мной всегда, так что нет необходимости искать его. Видимо, я говорила что-то во сне. Я прижималась к нему и целовала его, пока не заглушала все свои дурные мысли.

У нас отняли брачное свидетельство, и тем не менее мы с Фредериком заключили брак, не ставя в известность о наших намерениях ни конгрегацию, ни раввина, который заставил нас мокнуть под дождем. Мы решили все-таки провести свадебный обряд и собрали небольшое общество в гостиной месье Де Леона. Он выступал с речью еще на моей первой свадьбе и не порвал отношений со мной впоследствии, хотя и не всегда одобрял то, что я делала. И сейчас он, из уважения к памяти моего отца, пошел мне навстречу и пригласил к нам на свадьбу свидетелями десять мальчиков бар-мицва, то есть достигших совершеннолетия. Все они были в черном, словно на похоронах. Де Леон был, как и мой отец, всесторонне образованным человеком и прочел молитву вместо раввина. Десять набожных свидетелей чувствовали себя неловко, но тем не менее произнесли в конце молитвы «аминь». Я понимала, что после совершения обряда месье Де Леон не сможет встречаться и разговаривать со мной, чтобы не быть изгнанным из общины.

B эту ночь я была уже замужней женщиной. Фредерик сделал мне подарок к свадьбе – изданную во Франции книгу Редуте[20] «Самые красивые цветы». Никто, кроме него, не знал, что я мечтала об этой книге, она была для меня дороже всех жемчугов и бриллиантов. Лежа в постели, мы вместе разглядывали иллюстрации. Плотная бумага пропахла солью по пути через океан.

– Тебе нравится подарок? – спросил Фредерик.

Я боялась, что Бог накажет меня, если я скажу ему, что чувствовала в этот момент, я слишком любила его. Поэтому я ограничилась кратким «да», и мы не выходили из спальни двенадцать часов. Впоследствии Розалия дразнила меня:

– Женатые люди так себя не ведут.

* * *

Три года спустя родился наш второй сын, Мозес Альфред, и секретарь раввина внес его имя в книгу регистрации рождений под записью о его брате, и мне не пришлось пробираться для этого в синагогу тайком. Розалия объясняла это тем, что я назвала второго ребенка, во-первых, в честь своего отца, которого на Сент-Томасе любили, а во-вторых, в честь основателя нашей общины, благодаря которому люди на острове жили свободно. Фредерик же полагал, что конгрегации просто надоело воевать с нами. «Мы победили их терпением, – сказал он, смеясь, поцеловал меня и добавил: – Даже без благословения раввина мы стали почтенной супружеской четой, и с этим никто не может поспорить». Но что бы там ни говорили Фредерик и Розалия, я-то знала истинную причину. Конгрегация смирилась с нашим браком потому, что я почтила память умершей жены раввина и склонила на нашу сторону его вторую жену.

Тем не менее мы продолжали жить как изгои. По субботам Фредерик молился вместе с детьми в нашем саду, и затем мы шли на Рыночную площадь, где в выходные дни собирались люди разных вероисповеданий. Всего на Сент-Томасе числилось около полутора десятка национальностей, у каждой из них были свои национальные блюда и продукты, так что эти субботние сборища напоминали карнавал. Я всегда обожала испанскую кухню – яйца, сардины, оливки; любили мы также пить моби, настойку из коры колумбрины с корицей – безалкогольный напиток, очень приятный на вкус, когда привыкнешь к нему. Все магазины закрывались с двенадцати до двух часов дня, а также вместе со всеми учреждениями по субботам, так что в этот день мы часто ходили купаться в том месте, где раз в год черепахи откладывали яйца. Я заходила в воду в нижнем белье вместе с детьми, и мне всегда помогала присматривать за маленькими Ханна. Ей уже исполнилось тринадцать лет, и она была даже лучшей нянькой, чем я. Я думаю, доброта в ее сердце зародилась в те двенадцать дней, которые ее мать прожила после ее рождения. Ее русые волосы отливали на солнце золотом; я молилась, чтобы ей повезло в жизни, в отличие от большинства женщин. Когда она садилась рядом со мной и листья сыпались на нас с деревьев, хотя воздух был неподвижен, я чувствовала, как любовь ее матери объемлет нас обеих.


Прошло еще три года, и наступил тысяча восемьсот тридцатый. Десятого июля родился наш третий сын, с самого начала обладавший строптивым характером и доставивший мне немало мучений при своем появлении на свет. Хорошо, что со мной были Жестина и Розалия. Фредерика со всеми детьми выгнали из дома; я думала, что задохнусь от крика. Жестина с Розалией позже признались, что боялись потерять меня, так как роды продолжались трое суток с непрерывными схватками. Я в бреду разговаривала с духами. Когда Жестина и Розалия осознали, что я беседую с первой мадам Пети так, словно собираюсь в скором времени присоединиться к ней, они поклялись, что не дадут мне умереть, даже если это будет стоить жизни ребенку.

Естественно, я ничего не сознавала и не видела, что Розалия плачет. Я была в лихорадочном состоянии и чувствовала себя во власти какой-то непреодолимой силы; такой боли я не испытывала при прежних родах, словно мой сын еще до рождения вознамерился доставить мне как можно больше страданий. Но именно из-за этой нашей борьбы я полюбила его больше всех других детей, когда он родился. Однако я держала это в секрете от остальных. Я дала ему три имени: Абрам – в честь первого имени его отца, Иаков[21] – в честь библейского патриарха и Камиль – чтобы он не забывал о своем французском происхождении. Он был больше других детей похож на меня со всеми моими недостатками. Он кричал все ночи напролет – как, по словам мадам Галеви, вела себя и я. Когда я хотела взять его на руки, он сопротивлялся; нежные прикосновения Жестины также ему не нравились. Он был красивым мальчиком без всяких видимых дефектов, но я боялась, что он не спит из-за какой-то болезни.

После того как я почти не сомкнула глаз из-за него в течение двух недель, а он не прибавлял в весе, я попросила Жестину сходить со мной к деду-травнику. Мы, правда, не знали, жив ли он еще, – он был очень стар, а если кто-либо из местных жителей и посещал его в последнее время, то не сообщал об этом другим, так как эти визиты были связаны с проблемами и бедами.

Лето было в разгаре, но я на всякий случай завернула младенца в простыню. С собой мы взяли кувшин с лаймовой водой; я взяла также несколько золотых монет, чтобы заплатить на этот раз за снадобье. Мы шли медленнее, чем в юности, когда бегали вдогонку за дикими ослами или удирали от них. И сейчас мы тоже увидели ослов, жующих сухую траву у дороги.

– Интересно, нет ли среди них нашего Жана-Франсуа? – произнесла я.

Жестина с неодобрением покачала головой.

– Что тут интересного? Ты опять будешь переживать из-за животного, которому самое место среди дикой природы?

Тем не менее я свистнула и выкрикнула имя ослика. Все ослы, подняв головы, уставились на нас. Жестина расхохоталась.

– Вот видишь? Если даже твой Жан-Франсуа и находится в этой компании, он ничем не отличается от других. Ты облегчила жизнь и себе, и ему, когда отпустила его на волю.

Но один из ослов смотрел на меня по-особому, и я поняла: это он, Жан-Франсуа. Наш любимец, которого я отвела как-то вечером в горы, а он не хотел расставаться со мной.

Посмотрев на меня, Жестина сказала:

– Ну вот, теперь ты заплачешь.

– Вот еще! – ответила я и отвернулась, чтобы она не видела моих слез. Ребенок у меня на руках заерзал. Жестина обняла меня одной рукой за талию.

– Ты слишком мягкосердечна, – сказала она. – Но не волнуйся, я никому не скажу.

Мы обе рассмеялись. Никто не знал меня так хорошо, как Жестина, даже Фредерик. Друзья юности видят тебя насквозь и распознают в тебе того, кем ты был когда-то и кем, возможно, бываешь в некоторых случаях до сих пор. Поплакав вволю, я взяла себя в руки.

Воздух был горячим и желтым. Мы прошли мимо водопада с прудом, в котором плавали голубые рыбки. Мне очень хотелось раздеться и окунуться в прохладную воду, но мы продолжали свой путь сквозь заросли вьющихся растений с колючками и без колючек. Вокруг стояла тишина, и Иаков тоже затих – чуть ли не впервые за две недели в этом мире. Среди зелени идти было легко, почти как в юности. Мы миновали развалины фермерского дома столетней давности, где среди обломков поднимались ростки сахарного тростника. Наконец мы вышли на прогалину и увидели дом травника. Без сомнения, кто-то жил в нем. В самодельной жаровне тлели угли, рядом были разбросаны горшки и кастрюли. Жестина не знала, что я однажды приходила сюда без нее, чтобы отблагодарить старика, и поцеловала его. Она хотела войти в хижину, но я сказала, что пойду на этот раз сама. Если кто-то и должен был заплатить за снадобье для малыша, так это я.

– Попросить его о чем-нибудь для тебя? – спросила я Жестину.

Она нахмурилась.

– Попроси его вернуть мне все, что я потеряла. Посмотрим, способен ли он на это.

Я постучала и услышала разрешение войти. Мой малыш слегка поерзал у меня на руках. Когда мои глаза привыкли к полутьме, я разглядела травника в кресле. Он был так стар, что, казалось, уже переселился в другой мир.

– Вы меня помните? – спросила я.

Он пожал плечами. Это не имело для него значения.

– Проблемы с ним? – кивнул он на ребенка.

– Он не ест и не спит.

Я поднесла Иакова поближе к старику. Травник приподнял простыню и осмотрел ребенка. Мой сын вскинул руки вверх и заорал басом.

– Сильный парень, – прокомментировал старик. – Лихорадки у него нет, просто у него другое на уме.

– Что другое? – Я не могла представить себе, что может быть у новорожденного на уме, кроме сна, еды и материнского тепла. Иаков между тем успокоился и смотрел травнику в глаза.

– Он видит то, что не видно вам. Может быть, он видит мою смерть. Не удивлюсь, если он видит, как я выйду из хижины, лягу в траву, поморгаю и улечу к звездам. И оттуда я посмотрю на него. А может быть, он видит только тени на стене.

Травник сделал мне знак, чтобы я завернула младенца, затем медленно поднялся и достал пузырек с коричневой настойкой аноны, в которую были добавлены измельченные целебные травы. Кроме того, он дал мне охапку листьев аноны, которые надо было втереть в одеяло ребенка. Травник был так стар, что ходил с трудом. Было непонятно, как он питается. Я подумала, что, может быть, надо приходить к нему раз в неделю и приносить хлеб и фрукты. Он между тем взял у меня малыша.

– Давайте ему по вечерам каплю этой жидкости, и он будет спать всю ночь. А потом привыкнет спать и без лекарства и будет делать это с удовольствием. Но все это не изменит его самого и то, что он видит.

Старик дал Иакову выпить каплю жидкости с его пальца. Малыш состроил гримасу, но закрыл глаза.

– Надо, чтобы, засыпая, он слышал ваш голос, – сказал травник. – Тогда он будет знать, что вы всегда рядом. Расскажите ему что-нибудь сейчас.

Я так растерялась, что стала рассказывать первое, что пришло мне в голову. Это была история про оборотней, которая всегда пугала Аарона. Вряд ли это было подходящей колыбельной для младенца, тем не менее я продолжала повествование о старых датчанах, которые были наказаны за свою жестокость: в полнолуние их тела покрывались шерстью, на пальцах отрастали когти. Когда я закончила рассказ, мой сын крепко спал.

– Ему нравятся зубастые истории, – сказал травник с одобрением. – Еще один знак, что он сильный.

Тут я заметила нитку жемчуга на шее старика – ту самую, которую бабушка привезла с собой, когда бежала из Испании, а потом мама зашила в юбку, спасаясь от восставших на Сан-Доминго. Жестина отдала жемчуг старику за спасение Фредерика. Травник заметил, что я смотрю на ожерелье.

– Вам нравится? – спросил он, потрогав жемчуг. – Я стараюсь, чтобы заключенное в нем зло исчезло.

Я достала золотую монету и положила ее на стол. Мы оба понимали, что это слишком высокая плата за снадобье. Я объяснила старику, что хотела бы выкупить жемчуг.

– Он нужен одной женщине, – сказала я. – Она хочет получить обратно то, что потеряла.

– Если вы отдадите ей жемчуг, то вместе с ним отдадите и свою удачу, – сказал старик. – Вы уверены, что хотите отдать ее?

Я ответила, что обязана сделать это.

Он снял нитку со своей шеи и вручил ее мне. Жемчужины были такими горячими, что обжигали мне руки. Я хотела положить еще одну монету на стол, но травник остановил меня.

– Какая польза мне будет от этого там, куда я держу путь? – сказал он. – Я хотел бы получить нечто более ценное, чем деньги.

Я поцеловала его, как и в прошлый раз.

На полпути домой я отдала жемчуг Жестине. Когда мы проходили мимо водопада, над водоемом уже кружились тучи комаров.

– Это с самого начала было твоим, – сказала я. Жестина бросила на меня взгляд, надела ожерелье на шею и поцеловала меня. Я отдала подруге свою удачу и была очень рада этому.

По пути я крепко прижимала к себе Иакова, чтобы он слышал мой голос, как велел травник. Я рассказала ему историю о женщине-черепахе, которая никак не могла решить, становиться ей человеком или нет, а также о рыбе с лошадиной мордой и об ослике, носившем французское мужское имя и прибегавшем ужинать, когда его звали. Домой я принесла сына мирно спящим, как будто проблем со сном никогда и не было.

1831

Ночь, когда кончался один год и начинался другой, была на нашем острове особенной. Провожая уставший старый год, забывали все несправедливости, смотрели в будущее с возродившейся надеждой. В бурном празднестве участвовал весь город; людям позволялось многое, и на многое смотрели сквозь пальцы. Можно было поцеловать первого попавшегося прохожего, пить всю ночь, участвовать в драках, играть в азартные игры, носиться сломя голову, и все это сходило с рук. Иногда мне казалось, что некоторые люди только в эту ночь приобретают способность прощать обиды. Цветные и европейцы, богатые и бедные, потомки королевских семейств и потомки рабов смешивались в танцующей толпе. На острове было много свободных африканцев, которые вскоре должны были получить гражданство и право заводить собственный бизнес, а евреи – право жениться на людях другой национальности. Правда, вряд ли стоило ожидать, что многие осмелятся сделать это и вызвать негодование всей конгрегации.

Однако в эту ночь, единственный раз в году, все были равны. Некоторые носили маски, чтобы их не узнали матери, жены или соседи, которые могли уличить их в неподобающем поведении и закатить скандал. Празднование начиналось в четыре часа дня и продолжалось всю ночь. Даже рабам позволялось делать все, что им заблагорассудится, и они вовсю танцевали и играли на музыкальных инструментах, основным из которых был барабан гамба. В нашей общине участвовать во всем этом разрешалось только мужчинам, но я всегда презирала правила. Я даже не сказала Фредерику, куда я направляюсь, просто поцеловала его на прощание, когда он еще сидел над своими гроссбухами. Розалия обещала побыть с детьми до полуночи, после чего собиралась встретиться с мистером Энрике. Я надела зеленое платье, сшитое Жестиной в тот период, когда я думала, что буду носить черное до конца своих дней, заплела косы, сняла кольца и нашла в комоде маску. Мой муж доверял мне и не задал никаких вопросов, что лишь увеличивало мою любовь к нему. Если бы кто-нибудь узнал, что я гуляю по городу одна в свое удовольствие, нам был бы обеспечен новый скандал. Уложив детей спать, я спустилась на улицу, в темноту.

Там меня ждала Жестина. Мы надели маски из перьев, под которыми нас нельзя было узнать. На Жестине было жемчужное ожерелье, бывшее недавно ставкой в игре за мою судьбу. За моей подругой непрерывно увивались мужчины, ибо даже под маской она оставалась самой красивой женщиной в толпе. Но она не обращала на них внимания. Может быть, мы с ней поменялись местами, и теперь она не верила в любовь. Для нее существовала только ее дочь, и больше в ее сердце ни для кого не было места. Люди принимали нас за сестер, мы смеялись и пили ром, продававшийся с уличных лотков.

– Я более красивая сестра, а ты получаешь от жизни все, чего желаешь, – посетовала Жестина.

Это была правда. У меня был любимый человек и десять детей. Несмотря на все трудности и на то, что окружающие сторонились меня, я не была обижена судьбой.

– Через несколько часов весь мир начнет жить с новой страницы. Сегодня ночью надежды возрождаются, – сказала я Жестине.

– У меня есть надежда. Надеюсь, что эта рыжая девка умрет страшной смертью.

Такие желания не принято высказывать вслух, но я понимала Жестину и даже разделяла ее чувства. Мы чокнулись за то, чтобы француженка умерла, и я не испытывала угрызений совести в связи с этим.

Мы бродили среди пьяной толпы в районе Бутылочного и Звенящего переулков – там, где нам быть не полагалось. Мы опять выпили у лотка рома с гуавой, слушали музыкантов, громко приветствуя их, и гуляли по улицам, взявшись за руки, пока звезды на небе не начали бледнеть.


Через несколько часов начался пожар. В одной из драк разбили керосиновый фонарь. Окружающие деревянные здания мгновенно вспыхнули, как солома. Мы с мужем были в постели, и нам показалось, что закричал кто-то из детей. Но это был принесенный ветром крик огня, перескакивавшего с одного дома на другой. Фредерик выскочил из постели и натянул рубашку и брюки. Я любила смотреть на его плечи и мускулистые руки, когда он одевался. Мне хотелось, чтобы он остался со мной и предоставил другим бороться с огнем, но он был не из тех, кого пугает опасность.

– Поливай водой землю вокруг дома, – велел он мне, – и не спускайся с нашего холма.

Когда он вышел, меня охватила паника. Я звала его, но его уже не было. Я не боялась ни за кого, кроме него. Я чувствовала внутри какую-то тяжесть, словно жизнь покинула меня. Я подбежала к окну, но он был уже за углом и спускался с холма, направляясь в синагогу, где бригада спасателей начала поливать горящие здания водой из ведер. Люди трудились изо всех сил, особенно когда налетали порывы ветра. Я разбудила Розалию, и с помощью старших детей мы тоже стали поливать водой наш дом и магазин. Воздух был насыщен дымом, летали искры, но мы не бросали работы, хотя уже промокли насквозь. Я подумала о Жестине, которая, наверное, тоже черпала ведром морскую воду и поливала ею свою хижину. В темноте над нашими головами слышались крики птиц, спасавшихся от дыма и стаями летевших в сторону моря. Пеликан, который поселился на нашей крыше и в котором, как я верила, жила душа Адели, покинул гнездо, когда в него попала искра. Мы привыкли к нему, как будто он был одной из звезд, появлявшихся по ночам у нас над головой, и, когда он улетел, я ощутила пустоту.

Огонь бушевал два дня, и все это время мы не отходили от дома, непрерывно поливая водой улицу и сад. Бочка с дождевой водой быстро была вычерпана, и я посылала мальчиков с ведрами к морю. Пока они бегали за водой, я считала минуты в страхе, что с ними что-нибудь случится. Наша одежда была покрыта пеплом, от него щипало глаза. Птицы, не улетевшие вовремя, падали на землю, разбиваясь о мостовую, в лужах плавали их перья. Я забралась на крышу, куда дети подавали мне ведра зеленой морской воды, и поливала ею крышу. Не было слышно ни птиц, ни человеческих голосов на улицах, ни корабельных сирен, только один непрерывный звук, напоминающий крик. Двое суток мы почти не ели и не спали. Фредерик в первый вечер не вернулся домой. У меня было чувство, что я потеряла половину самой себя – нет, больше половины, без него я была ничем. Во время пожара многие получили травмы или погибли, более тысячи зданий сгорело дотла. Я скорбела по нашему городу, но у ворот я ждала с замирающим сердцем лишь одного человека. Волосы мои растрепались и пропитались копотью, руки покрылись пузырями после таскания ведер с водой, ручки которых были такими горячими, что оставляли на ладонях ожоги.

Наконец муж вернулся, почерневший от сажи. Но это не имело значения. Я кинулась к нему и обняла. Сердце опять начало биться нормально. Я не могла удержаться от слез, но старалась, чтобы он их не видел. Он должен был оставаться самим собой, молодым человеком с большим будущим. Ни к чему было изливать на него свои эмоции и говорить, как я его люблю и как страшна мне была возможность потерять его. Ну, и прежде всего он должен был смыть с себя следы пожара.

Раздевшись догола, он поливал себя в саду водой из ведер. Вскоре земля вокруг почернела. И даже после мытья от него пахло дымом.

– Никто не хотел со мной говорить, – пожаловался он. – Они приняли мою помощь, но, когда все кончилось и все догорело, они отвернулись от меня. Ни один человек из всей конгрегации не пожелал заговорить со мной.

В его голосе звучали обида и растерянность, и я подумала, что, как бы ни обернулись дела – признают ли наш брак законным или мы навсегда останемся преступниками, – я не смогу доверять никому в нашей общине. Изгой будет изгоем, что бы ни случилось, люди всегда будут воспринимать меня как женщину, которая была грешницей. Мне казалось, что я могла бы превратить мужчин нашей общины, отвернувшихся от Фредерика, в соляные столбы или заколдовать их, чтобы они выполняли мои приказания или умоляли меня пустить их в мою постель. Я ненавидела их всех, но это не мешало мне безгранично любить мужа. Он был необыкновенно красив – и телом, и душой. А в эту ночь он лежал, обнимая меня, и я находила остатки сажи в его темных волосах.

Город был полуразрушен, от пожарищ поднимался дым. Мы с Фредериком были презренными личностями, но я считала, что мне повезло больше, чем большинству других, хотя я и отдала Жестине свой талисман, приносящий удачу. Я была благодарна женщинам, чьи души сопровождали меня во время моих визитов на кладбище. Утром я заметила в саду наше фамильное дерево: ветви нашей яблони с обгоревшими листьями валялись на земле, но кора у нее на стволе все же была зеленой. Это дерево, привезенное из Франции, выдержало морское путешествие и несколько ураганов, его пересаживали с места на место всякий раз, когда семье приходилось переселяться. В последний раз я сама перенесла его сюда из сада моих родителей. И сейчас верила, что даже пожар не погубит яблоню. Впрочем, после пожара она стала плодоносить лишь раз в год, причем – только горькие яблоки. Однако если их пропитать смесью патоки и рома, они становились очень даже вкусными.


Когда у нас с Фредериком родился четвертый сын, я назвала его Аароном Густавом, чтобы избавиться от неприятных ощущений, связанных с именем Аарон, но моя затея не имела успеха. Жестина сначала не желала видеть малыша, а позже, оттаяв, звала его Гусом – это имя когда-то носил козел одного из наших соседей. Это смешило даже меня.

Теперь у меня было одиннадцать детей – приемных, ныне выросших, я тоже считала своими. Феликс, которого я вынашивала, когда стояла на пороге дома раввина, продолжал доставлять мне беспокойство. Этот мальчик с яркими черными глазами был слабеньким и тихим, часто простужался. А на следующий год после его рождения я потеряла другого ребенка, недоношенного и еще более слабого. Я стояла в саду, когда внезапно начались схватки, и мне пришлось рожать его в одиночестве, без чьей-либо помощи, подобно женам пиратов. Мальчик появился на свет уже мертвым, и невозможно было дать ему имя и защитить от Лилит. У меня было чувство, что ребенка украли у меня, но я никому не рассказывала об этой потере. Мы с Фредериком не могли совершить похоронный обряд в синагоге и в сумерки, в этот синий переходный час, пошли вдвоем на кладбище, наняв всего одного могильщика не нашей веры. Мы положили мальчика рядом с моим отцом, и я надеялась, что он позаботится о ребенке в загробном мире, если таковой существует. Я не плакала, в отличие от моего мужа, упавшего на колени и взывавшего к Богу, но меня наполняла горечь. Отпустив могильщика, мы сами похоронили нашего безымянного сына, которому предстояло существовать среди духов.


В тысяча восемьсот тридцать третьем году руководство конгрегации признало наш брак законным и сделало соответствующую запись в книге, так что теперь все могли видеть, что мы муж и жена. Я не была уверена, что это существенно изменит что-либо, но надеялась, что в качестве полноправных членов общины можно будет жить спокойнее, чем в качестве изгоев. Фредерик сразу же стал посещать все службы, но я отказывалась сопровождать его. По субботам я дожидалась его в саду, где он молился за меня, за наших детей и наш дом.

Я жила по своему усмотрению и не рассчитывала на то, что Бог простит меня. Удачи я тоже не ждала – ведь я ее отдала. Я надеялась, что жизнь Жестины изменится к лучшему, однако она по-прежнему пребывала в угнетенном состоянии, жила одна в своем доме у моря. Я написала несколько писем Аарону, но ответа не получила. Мне хотелось, чтобы он понял, какое горе он причинил Жестине, и отпустил бы Лидди к матери. И вот как-то в пятницу к вечеру, когда мы с Розалией готовили ужин, Фредерик вдруг пришел к нам. Я удивилась, что он оставил работу, потому что дел и посетителей в магазине было много. Муж повел меня в сад, чтобы поговорить наедине. Вид у него был встревоженный, и я тоже начала волноваться, но вздохнула с облегчением, когда он вручил мне конверт, прибывший из Франции. Он заходил на почту и увидел там письмо на мое имя.

– От твоего кузена, полагаю, – сказал он.

Я вскрыла конверт кривым садовым ножом, лезвие которого заржавело и оставило на бумаге следы, напоминающие кровь. По почерку я сразу поняла, что писал не Аарон.

– От его жены.

Я не стала читать письмо, решив передать его той, которая имела больше прав на это. С собой я взяла Иакова. Он был спокойным ребенком почти четырех лет и часто не слушался старших. Откровенно говоря, я любила его больше других детей, хотя старалась этого не показать. Он был умным и мечтательным мальчиком и, в отличие от его братьев и сестер, живо интересовался миром взрослых.

– Ты поможешь мне нести продукты, – сказала я. Ему нравилось делать что-нибудь полезное. Перед тем как идти к Жестине, я решила отнести старику-травнику фрукты и свежий хлеб из маниоки, выпеченный Розалией в то утро. Может, хоть как-то мне зачтется. Около хижины травника стояло ведро с водой и валялась кухонная утварь, что было признаком жизни.

– Это дом оборотня? – спросил мой сын. Глаза его округлились. Я читала ему все свои истории, и рассказ об оборотнях нравился ему больше всего.

– Нет-нет, – ответила я. – Здесь живет один добрый человек. Он очень стар, и поэтому мы принесли ему еду.

Другой ребенок в испуге спрятался бы за материнскую юбку, мой же заглянул в окно. Оно было затянуто противомоскитной сеткой, прикрепленной к двум доскам. Наверное, травник был в постели, а может быть, наблюдал за нами, ожидая, когда мы уйдем. На росших около хижины тамариндовых деревьях прыгали попугаи, стряхивая листву нам на головы.

– Дождь, – сказал Иаков и, собрав охапку листьев, положил их у порога в качестве еще одного подарка.

Мы пошли обратно по тропе, которая, казалось, менялась всякий раз, когда я ходила по ней. Вскоре мы увидели ослов и спрятались за кустами, чтобы понаблюдать за ними.

– Одного из них зовут Жан-Франсуа, – прошептала я.

– У ослов не бывает имен, – прошептал Иаков в ответ, помотав головой.

Он с самого рождения был очень самоуверен. Уже тогда можно было понять, что мне с ним будет нелегко, – слишком мы были похожи. Но я лишь рассмеялась, вспугнув ослов. Они разбежались.


За несколько месяцев до этого был сильнейший ураган, нанесший вред многим домам в гавани, и некоторые из них все еще не были восстановлены. Мой муж нанял несколько рабочих, и они починили крышу дома Жестины и навесили новые ставни на окна, которые после починки можно было закрыть изнутри, если бы внезапно разразилась буря. Жестина покрасила их в синий и белый цвета. По сторонам от дороги до сих пор лежали поваленные ураганом пальмы. Письмо было спрятано у меня за корсажем и давило на меня, словно камень. Я держала Иакова за руку, но около дома Жестины он вырвался и вприпрыжку взбежал по ступенькам, заставив меня волноваться: что, если он упадет и волна унесет его в море.

На острове было много хороших портных. Спрос на них был большой, потому что морякам часто приходилось обзаводиться новым гардеробом. Но самой искусной из всех мастериц по пошиву одежды была Жестина. Мое свадебное платье было ее первым опытом, затем она сшила для меня черное траурное платье и нарядное весенне-зеленое, а также всю одежду для Лидди. К моменту нашего с Иаковом визита она стала, можно сказать, хозяйкой салона: образовалась целая очередь женщин, желавших приобрести ее изделия. Она в совершенстве овладела ремеслом, но главное, придумывала совершенно необычные фасоны. Жестина давала своим моделям имена. Шелковое платье чернильного цвета, сшитое во время урагана, когда ветер свистел у нее в доме, назвала «Бурей»; «Мотыльком» было бледно-серое платье из французского полотна, такое блестящее и красивое, что Жестине даже было жаль отдавать его заказчице, некрасивой пожилой женщине. В настоящее время она работала над «Звездным светом», изделием из серебристого дамаста, который обладал свойством отражать свет на лицо владелицы платья, приковывая к ней внимание общества. Правда, вряд ли это имело смысл, потому что женщина тоже была стара. Когда мы вошли, перед Жестиной лежали катушка с белой ниткой и пригоршня хрустальных бусинок.

Иаков очень любил бывать у Жестины и чувствовал себя здесь как дома. Она была его любимой тетушкой, и я, по правде говоря, ревновала его. Они беседовали о цвете моря и пальмовых листьев и радовались тому, что в них столько оттенков красного. Меня все это не очень интересовало. Иаков пошел в спальню Жестины и улегся на ее кровать, накрывшись тонким синим пледом. С тех пор как мой сын глотнул данного травником снадобья, он спал прекрасно. Мы с Жестиной со смехом вспоминали, как по ночам он не давал мне покоя своим криком.

Наконец я отдала Жестине письмо. При виде его она выронила шитье из рук, уколовшись иголкой, и капелька крови упала на материю. Впоследствии Жестина удалила пятно с помощью лаймовой воды, но я, встречая изредка старуху в этом платье, всегда вспоминала этот день.

– Наверное, плохие вести, – сказала Жестина.

Я понимала: она боится, что с Лидди что-то случилось. Прошло десять лет с тех пор, как Лидди украли, и письмо после столь длительного молчания могло означать все, что угодно.

– Прочти мне его вслух, – попросила Жестина, и я взяла письмо из ее трясущихся рук.

Подходя к ее дому, я заметила, что на новой крыше свил себе гнездо пеликан. Возможно, это был тот самый, что улетел от нас во время пожара в новогоднюю ночь. Если так, то, значит, моя удача и в самом деле перешла к Жестине, и я, подумав, что в письме не должно быть ничего плохого, развернула его.


«В прошлом я часто собиралась написать вам, но сейчас пишу кратко в связи с обстоятельствами. Я подумала, что вы должны знать, что ваша дочь стала красивой молодой женщиной. По пути во Францию она чуть не умерла от лихорадки. Она заснула глубоким сном, а когда проснулась, то почти ничего не помнила, даже собственное имя забыла. Сейчас она уже помолвлена. Она еще слишком молода, чтобы выходить замуж, и должна ждать еще два года».


Я подняла глаза от письма и увидела, что Жестина плачет. Она даже отодвинула шитье в сторону, чтобы не закапать его вдобавок и слезами.

– Жестина! – воскликнула я, отложив письмо.

– Они чуть не убили ее своей любовью, – сказала она и покачала головой. – Продолжай. Читай.

Я вспомнила Элизу в нашей ванне, ее длинные рыжие волосы, ее бледную кожу, усеянную веснушками. Она плескалась, как невинный простодушный ребенок. Наверное, тогда я поняла, что люди не всегда бывают такими, какими кажутся.


«Прошу вас, порадуйтесь тому, что она счастлива, и не вините меня в том, что я устроила ей лучшую жизнь, чем та, какая у нее была бы на вашем острове. Наверное, вы ежедневно проклинаете меня, но поверьте, что я всегда ее любила. Я сообщаю вам эту новость, надеясь, что она и вас сделает счастливее».


Внизу вместо подписи была отпечатана монограмма Элизы.

Нам обеим Лидди представлялась маленькой девочкой, какой она была, когда ее увезли, а не помолвленной молодой женщиной.

– Надо сжечь письмо, – сказала я.

В тот день на море был штиль, поверхность воды была гладкой, как зеркало. Казалось, можно перейти океан по воде или по спинам черепах и так достичь берегов Франции и солевых отмелей древней Ля-Рошели. Мне очень хотелось попасть туда и вернуть моей подруге ее дочь, я даже была готова отдать ей кого-нибудь из своих детей, но все это было одинаково невозможно.

Мы приготовили на обед фонджи из кукурузной муки и оставили порцию Иакову, которого не стали будить. Эта каша была любимым блюдом Лидди, когда она еще вела жизнь, предназначенную ей. Мы не поставили тарелку каши для нее в качестве магического средства, помогающего вернуть ее домой, потому что это могло потревожить ее дух и помешать счастливому исходу помолвки. После еды мы сожгли письмо и заметили, что дым был синим – признак того, что человек, написавший его, скоро умрет. Очевидно, жена Аарона решила написать его после столь долгого молчания в попытке замолить свой грех. Однако в ее послании не было ни сожаления, ни извинений, ни благодарности. Будь я на месте Жестины, прокляла бы Элизу, но моя подруга просто залила пепел водой, чтобы не оставалось опасных искр. Остатки мы выбросили в море.

Тут проснулся мой сын, выбежал к нам и кинулся обнимать Жестину, а не меня.

Глава 7

Строптивый художник

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1841

Иаков Камиль Пиццаро

С самого рождения я рвался на свободу: не хотел ходить в школу, предпочитал гулять по улицам, пойти в гавань, на берег и разглядывать волны, песок, птиц, свет. Все окружающее, раскаленное добела и сверкающее или погруженное во тьму под звездным небом, было моей школой. Мне нравилось бывать среди простых людей, наблюдать, как они работают, особенно в порту с его буйством красок и всеобщим оживлением, когда в гавань заходили корабли. Они доставляли нам новости из далекого мира и новых людей, взбадривали нас. Жизнь на острове была очень ограниченной. Все держались группами, люди нашей веры также составляли очень узкий круг. Мои старшие братья и сестры посещали европейские школы; некоторые из старших, женившись или выйдя замуж, покидали остров. Младшие же не ходили ни в школу при синагоге, восстановленной после пожара, ни в школы для европейцев других национальностей: нас туда не принимали, мы были изгоями. Что касается меня, то я был этому рад – считал, что нам повезло.

Но наша мать настаивала на том, чтобы все учились читать и писать, и отдала нас в моравскую школу, организованную миссионерами из Дании. Моравские братья появились на Сент-Томасе за сто лет до этого, их направила сюда датская королева Шарлотта-Амалия, супруга Кристиана V, которая родилась в тысяча шестьсот пятидесятом году. Наша столица была названа в ее честь. Мы с братьями были единственными европейцами в этой школе, и поначалу другие ученики глазели на нас, как на диковину, и насмехались над нами, но это быстро прекратилось. Нас заставляли усердно учиться, и времени на развлечения не оставалось. Преподавали нам на английском, датском и немецком языках. Поскольку дома мы говорили по-французски, я не понимал ни слова и сидел на уроках, как в трансе. Наверное, так же чувствовал себя наш пес Сурис (что по-французски означает «мышь»), когда мои сестры с ним болтали. Сурис был потомком собак, привезенных пиратами с Мадагаскара, каких было много на острове. Собаки этой породы были белыми и пушистыми, но превращались в свирепых хищников при виде крыс или ящериц. Мои сестры, и особенно Дельфина, любили надевать на Суриса детский чепчик, сажать его на стул и поить чаем. Отец был покладистым человеком и не запрещал этого. Ему хотелось, чтобы всюду царили мир и согласие, а интересовали его больше всего цифры и бухгалтерские книги. Он не повышал на нас голоса, а сердце у него было доброе. Когда мама не видела, он давал моим сестрам печенье, которым они делились с Сурисом, и смеялся вместе с ними над собачьим именем. Дельфина была его любимицей. Она была такая хорошенькая, что отказать ей в чем-либо было трудно. Отказать мне было, очевидно, гораздо легче: когда я упрашивал папу разрешить мне пропустить бесполезные школьные уроки, он отвечал, что мужчина должен быть образован. Я понимал, что он не хочет, чтобы у них с мамой возникали разногласия, на это он ни за что не пошел бы.

Мне повезло, что в новой школе меня посадили рядом с девочкой, которую звали Марианна Кинг. Она засмеялась, увидев, что я в полной растерянности, и прошептала мне по-французски:

– Делай вид, что понимаешь, что они говорят, и в конце концов действительно поймешь.

Так и случилось, хотя прошло несколько месяцев, прежде чем произошло это чудо и я стал понимать учителей. К этому времени все пришли к убеждению, что я идиот и поэтому учусь вместе с цветными, а не в школе при синагоге, как остальные мальчики нашей веры.

Но учился я там не потому, что был дурачком. Задолго до моего рождения произошло что-то такое, из-за чего еврейская община была настроена против нас. Люди не хотели, чтобы мы молились вместе с ними в синагоге. Раз или два я поднимался тайком по мраморным ступеням через ворота, ведущие во двор синагоги, и заглядывал внутрь. Я видел шкаф красного дерева, в котором хранились тома Торы и свитки с нашими законами, а также огромные доски, на которых Моисей начертал свои заповеди. Синагога была увенчана куполом, и по вечерам, когда зажигали свечи, потолок светился, как небесный свод. «Благословен грядущий во имя Господня!»[22] Но я-то приходил потому, что мне было непонятно и любопытно, а не потому, что верил. Нашу семью не приглашали на праздничные обеды, свадьбы, похороны и прочие сборища. Я знал, что мои родители оскорбили раввина и был скандал. Мама мне об этом не рассказывала, но слухи об этом ходили, а мои старшие братья говорили, что родились еще тогда, когда родители не были мужем и женой. Я не мог этому поверить.

Возможно, такое положение возникло потому, что людям не нравилась наша мама. Только наша служанка Розалия оправдывала все ее своевольные поступки. Но у Розалии была причина защищать ее: именно по настоянию мамы отец нанял адвоката, чтобы тот разыскал жену папиного помощника, жившую на другом острове. Оказалось, что эта жена умерла за десять лет до этого, и мистер Энрике мог жениться на Розалии. И только по этой причине Розалия была предана маме, а мама поддерживала Розалию, хотя они и принадлежали к разным слоям общества. У них не было секретов друг от друга.

Мама устроила свадебное пиршество в саду того дома, где она выросла, рядом с домиком мистера Энрике, куда теперь вселялась Розалия. Она сняла сад на один вечер у новых хозяев дома, не предупредив их о том, что свадьба будет не еврейской, а африканской. Заперев двери и ставни, хозяева ушли на весь вечер и потому не видели, каким волшебным стал их сад, освещенный свечами. Звучала прекрасная музыка, которую играли на флейтах и барабанах. Из гостей мы были единственными европейцами. Танцы продолжались допоздна, и моим братьям нравилось наблюдать за женщинами в их лучших нарядах. Но мне было интереснее в глубине сада, где на оштукатуренных стенах гроздьями росли розовые цветы бугенвиллеи. Около изгороди сидела древняя ящерица, лениво пошевелившаяся при моем приближении. Рядом росло столетнее растение с огромными серо-зелеными листьями. Я попытался зарисовать его палкой в пыли двора. Мистер Энрике работал вместе с моим отцом. В этот вечер он был одет в выходной костюм и жилет, который мама выписала из Парижа и подарила ему. Я удивился, когда он тоже отошел в дальний угол сада, где был я. Наверное, ему захотелось обдумать в тишине свой новый статус женатого мужчины. Он был на двадцать с лишним лет старше своей невесты и пользовался уважением моей семьи и всей африканской диаспоры.

– Свадьба – такое хлопотливое дело, – посетовал он, но вид у него при этом был довольный.

Мама говорила, что если бы мистер Энрике не спас моего дедушку, то и меня не было бы на свете, так что я относился к нему с некоторым трепетом.

– Клочок бумаги ничего не значит, – сказал он мне. – Твоя мать это знает.

С юных лет я усвоил, что установленные правила не всегда бывают справедливыми. Мама с гордым видом проходила по улице мимо других женщин нашей веры, которые не желали здороваться с ней. Они приходили за покупками в наш магазин, хотя и тогда не вступали с ней в разговор. Но я видел, как сильно любят друг друга мои родители, в отличие от прочих супружеских пар, которые, прожив вместе десятки лет, почтительно называли друг друга «мадам» и «месье». Мои папа с мамой не могли сдержать своих чувств. Иногда по ночам из их комнаты доносились тихий разговор и смех; они часто держали друг друга за руки, когда думали, что их не видят. Их любовь была для меня какой-то тайной, она составляла особую часть нашей жизни, закрытую для всех, кроме них двоих. У мамы был горячий нрав, и если бы кто-нибудь плохо отозвался об отце в ее присутствии, ему наверняка не поздоровилось бы. В юности я думал, что ее, может быть, укусил один из оборотней, о которых она рассказывала мне. Иногда она задумчиво смотрела на луну, точь-в-точь как делают оборотни, словно видела там что-то, недоступное глазу обыкновенных людей.

В пятницу вечером мама зажигала свечи, но не молилась. Отец же, в отличие от нее, был очень набожным человеком. В синагоге на него смотрели косо, и он ежедневно молился в нашем дворе по утрам и в сумерках. Иногда я видел, как он кланяется Богу, а речь его лилась, как синяя река с золотыми блестками.

– Как ты думаешь, Бог слышит его? – спросила меня мама однажды. Мне было всего десять лет, но она часто обращалась ко мне, как к взрослому.

– Думаю, он слышит Бога, – ответил я.

Мама пристально посмотрела на меня, думая, не шучу ли я. Но я был серьезен, так как искренне считал, что, возможно, важнее услышать что-то, чем быть услышанным. Когда наступала ночь, я прислушивался к мотылькам за окном, лягушкам в пруду и ветру, доносившемуся из-за океана.

Разногласия между моей семьей и руководством синагоги было причиной того, что мы посещали школу для цветных. Это было так необычно, что школьники разинули рты, когда мама с Жестиной привели нас. Жестина была для меня как тетя, тем более что других родственников, помимо родителей, у нас на Сент-Томасе не было. Я почти не общался с людьми нашей веры и не мог понять, почему ребята так поражены нашим появлением здесь. Моих братьев стесняло наше отличие от других, и они держались неприветливо, мне же оно нравилось. Жестина сказала, что это лучшая школа на острове, и выразила уверенность, что здесь я пойму, что мне по душе. Наши учителя были глубоко верующими людьми, посвятившими себя задаче распространения образования в новом мире, их терпимость в вопросах расы и религии поражала и восхищала меня. Даже в раннем детстве я терпеть не мог любой деспотизм и тех взрослых, у которых он проявлялся и которые считали себя выше нас. Это были те же люди, которые плевали вслед моей матери. Но если бы я не был прирожденным бунтовщиком и если бы отношение общины к моим родителям не сделало меня радикалом, то все равно стал бы им, видя несправедливость, существовавшую на острове. С юных лет я задумывался о свободе, ее значении для человека. Мама считала, что я задаю слишком много вопросов. «Тебе обязательно надо докопаться во всем до самой сути, – упрекала она меня. – Нарвешься из-за этого на неприятности». Это было смешно. Кто, как не она, доставил столько неприятностей нашей семье? Отец постоянно упрашивал ее не высказывать людям все, что она думает, но она, как правило, не могла смолчать. Язычок у нее был острый, и, когда она сердилась, я старался держаться от нее подальше.


Если честно, я был рад, что не хожу в школу при синагоге, потому что там, помимо всего прочего, надо было учить иврит и изучать Тору. В моравской школе мы тоже читали Библию, но это были истории о Христе, о котором я даже не слышал до этого, и в них говорилось, что, несмотря на свои грехи, человек может спасти свою душу. Я всегда читал эти истории с интересом. Особенно привлекала меня идея, что у Бога был сын на земле. Это приближало Бога к людям, к их ежедневным заботам и трудностям. Я отвергал представление о Боге, который позволяет людям страдать и делает наш мир таким несправедливым, каким я его видел по пути в школу. Она находилась далеко от нашего дома, мы проходили мимо поселков из лачуг, и я отставал от своих братьев, чтобы рассмотреть все как следует. Разве справедливо, чтобы одни жили в огромных домах, окруженных садами, а другие ютились в лачугах? В библейских историях Иисус был отверженным и бунтовщиком. Он был евреем и не хотел подчиняться ни римлянам, ни каким-либо другим правителям, кроме Бога. Я восхищался им, но не посмел бы признаться в этом маме. Я не был христианином, просто это было мне интересно. В конце молитв, которые мы читали вслух, я говорил «аминь», но испытывал при этом угрызения совести.

Однажды я поделился своими сомнениями с Марианной, и она, пожав плечами, сказала, что ее семья придерживается древней африканской религии.

– В школе нужно делать вид, что ты разделяешь их веру. Мои родные не верят во все это. Я просто читаю эти истории, вот и все.

И тут я увидел, что мы с ней в этом одинаковы – неверующие среди верующих, отвергнутые обществом как неполноценные его члены, особенно она, из-за цвета кожи и пола. Когда я осознал это сходство между нами, у меня перехватило дыхание и мир предстал передо мной таким, каким я видел его затем всю свою жизнь. Тогда мне было восемь или девять лет, но впоследствии я понял, что впервые испытал в этот момент настоящую любовь – чувство, что ты понимаешь человека и он понимает тебя. Марианна была красива, но в то время я меньше страдал из-за этого, чем позже, когда мы подросли. У нее были высокие скулы, очень темная кожа и наполненные светом глаза с зелеными искорками. Когда она улыбалась, мне открывалось что-то новое в мире, а мне именно это и нужно было, даже когда я был маленьким, – видеть не только то, что на поверхности, но и то, что находится в самой сердцевине вещей, в плоти крови, в листьях и стебле. Невзирая на мамино предупреждение, больше всего я хотел видеть суть вещей.

Рисовать я начал в классе. Но не сознавал, что у меня есть какие-то особые способности к рисованию, пока другие не сказали мне об этом. Они хвалили меня и просили рисовать еще и еще. Иногда я выполнял их просьбы и изображал их самих или, например, осла, но чаще я рисовал то, что выбирал сам. Весь мир – будь то какая-нибудь сцена, пейзаж или человек – представлялся мне головоломкой, отдельные части которой были перемешаны у меня в голове, и я старался сложить их так, чтобы получилось единое целое. Я воссоздавал один образ за другим, пока на бумаге не возникал осмысленный мир. После уроков я не возвращался домой вместе с братьями, а шел на берег моря и рисовал углем Марианну на плотной бумаге, которую брал в школе. Я писал ее портреты столько раз, что изучил ее лицо лучше, чем свое собственное. Я чувствовал, что, раскрыв и воссоздав красоту, я проник в самую суть жизни. Мы проводили вместе по многу часов, но вскоре это кончилось. Мать Марианны увидела нас вместе, схватила меня за шиворот и сказала, что, если я буду приставать к ее дочери, она побьет меня. Я не верил, что она это сделает, но Марианна боялась ослушаться ее и перестала ходить со мной. Нам было чуть больше девяти лет, но Марианна уважительно относилась к правилам и вообще во многих отношениях была взрослее меня. Она сказала, что не может больше дружить со мной, и я понял ее. Мои сестры тоже всегда подчинялись требованиям нашей матери. Они не хотели нарываться на неприятности.

Хотя Марианна не могла больше проводить время со мной после уроков, я не забросил свое увлечение. Я рисовал виды острова: начал с пальмы, изображая ее листик за листиком, кусочек за кусочком. Сам становился пальмой и знал все, что с ней происходит, – знал, как выглядит нижняя сторона листьев, хотя и не видел ее. Сначала все возникало у меня в голове, а уже потом я рисовал это: листья, летучую мышь, висящую на ветке тамаринда, проходящую под деревом женщину с корзиной белья. С братьями и сестрами мы общались мало, у них были свои дела. Старшие работали в магазине, младшие – увлеченно занимались уроками. Иногда я ловил на себе пристальный взгляд мамы. Она смотрела на меня озабоченно, словно изучала какой-нибудь препарат под стеклом.

Когда я был маленький, меня прозвали сурком, соней. Мне ничего не стоило прикорнуть под столом. Родители говорили, что частенько я дремал на пляже или на скамейке в саду, в то время как другие дети купались и играли. Когда я подрос, я стал спать меньше. Снились мне краски, чаще всего синяя, самые разные оттенки синего, из которых состоял весь наш остров. В жаркие дни мне снился также зеленый цвет, и когда я просыпался, то у меня слегка кружилась голова, будто я спал на лугу. Я ощущал запахи мокрой травы и гроздьев ягод на ветвях кустарника, медовый аромат цветов. Со временем все краски стали постоянно сопровождать меня и во сне, и наяву. Где бы я ни был – в классе или дома, – я был одновременно где-то еще. В гуще синего или зеленого цвета, внутри пальмы, в глазах Марианны с искорками света.

Наша отверженность от общества давала мне свободу, а это было как раз то, к чему я стремился с тех пор, как начал ползать. В детстве я любил одиночество. Порой никто не знал, где я нахожусь. Взяв бумагу и кисти в отцовском магазине, я уходил в холмы, где вскоре научился изготавливать краски из природных материалов: красных лепестков, земли, раковин моллюсков, скорлупы ореха. Кистями мне часто служили какие-нибудь щепки. О красках я многое узнал от Жестины. Как ни была мама близка с Розалией, до конца откровенной она была только с Жестиной, хотя по неведомой мне причине отношения их были неровными – то ухудшались, то улучшались. Иногда мама приходила к Жестине в гости, а та не хотела ни видеть, ни слышать ее. Так могло продолжаться месяцами, пока не наступал день, когда Жестина бросалась маме на шею, как будто была ее родной сестрой.

Жестина была портнихой, причем самой лучшей в городе. Я часто заходил к ней, в ее дом около гавани, где на крыльце стояли банки с яркими красками. Если сшитое ею платье было особенно красивым, она говорила:

– И все равно оно недостойно моей дочери.

Но дочери у нее не было, и я не мог понять, то ли она надеется, что когда-нибудь она у нее будет, то ли это просто такая присказка.

– Оно все же довольно красивое, – обычно отзывался я, но она качала головой:

– Ты не понимаешь, ты еще слишком мал.

Разговаривать с Жестиной мне было легче, чем с мамой. Я чувствовал, что она ближе мне, и мог говорить с ней о таких вещах, которые мама не поняла бы. Именно из наших бесед с Жестиной я узнал, что если наложить одну краску на другую, то получится оттенок определенного цвета. Жестина учила меня не спешить, когда я пишу какую-нибудь картину, а дать ей возможность самой проявить себя, свою душу. Я очень любил бывать у Жестины. Мама все время следила за мной, как ястреб, словно ждала, когда наружу вылезут какие-нибудь недостатки, чтобы накинуться на них, и из-за этого ястребиного взгляда мне хотелось убежать из дома. Жестина же не стесняла мою свободу.

Я любил наш остров, и все же мне хотелось уехать с него. Я ходил по улицам, застроенным пакгаузами и ведущим к гавани. Страсть к путешествиям была у меня в крови. Я с тоской смотрел на отплывающие в море корабли, мечтая оказаться на одном из них. Мне было не важно, куда плыть: в Южную Америку, Нью-Йорк или Европу – с удовольствием уехал бы куда угодно, чтобы увидеть все краски мира. Глядя на отражение облаков в воде, я думал, что в какой-нибудь другой гавани вода, возможно, совсем другого цвета, небо сизое, горы покрыты зелеными лесами, а холодные как лед волны имеют безграничный темно-синий цвет.

Жестина иногда рассказывала мне о том, какой моя мать была раньше. Я как-то обронил замечание, что мама не понимает красоты мира, что он сводится для нее к отношениям с отцом и домашним заботам. Жестина сказала, что я ошибаюсь. Она показала мне поле, куда они с мамой убегали от домашних забот. Единственное, что мама любила делать по хозяйству, – убивать цыплят по пятницам к обеду, сказала Жестина, насмешив меня. По растущим вокруг деревьям ползали синие улитки; поле было перерезано сетью рытвин, наполненных соленой морской водой. Именно здесь, сказала Жестина, они любили лежать, не двигаясь, и высокая трава колыхалась от их дыхания. Я не мог представить себе маму девочкой, но нарисовал на своей следующей картине траву, деревья с красными цветами, поблескивавшую воду и даже ветер, изобразив его синими и серыми штрихами.

Затем Жестина сводила меня на песчаный берег, куда раз в год приплывали черепахи, чтобы откладывать яйца. Жестина с мамой прятались здесь в темноте и воображали, что они наполовину черепахи и уплывут в море, не оглядываясь. Небо над нами было полночного темно-синего цвета, который я любил и который часто мне снился. Я написал картину, где был этот берег с пальмой, раскинувшейся, как цветок, и с прячущимися в тени черепахами, чьи панцири отливали глубоководной зеленоватой чернотой.

Когда мы вернулись к нашему магазину, Жестина остановилась под окном и сказала:

– Выглянув однажды из этого окна, она влюбилась.

Затем мы направились через нашу часть города к большому дому, когда-то давно принадлежавшему моим дедушке и бабушке, где во дворе жила самая старая на острове ящерица.

Я вспомнил свадьбу Розалии и ярко освещенный сад. Мама тогда стала искать меня в саду, думая, что я прикорнул в каком-нибудь укромном уголке, но я сидел около куста, разглядывая ящерицу.

– Мой двоюродный брат тоже любил наблюдать за этой ящерицей, – сказала мама. – Он звал ее, и она подходила к нему. Он был очень красивый мальчик.

Мама погрузилась в воспоминания и, похоже, забыла, что разговаривает со мной, а потому сказала, что в то время, когда она поселилась в доме своего первого мужа, Розалия была рабыней. А мама даже не знала об этом, пока после смерти месье Пети не прочитали его завещание. Став вдовой, она первым делом составила документ об освобождении Розалии. Но пришлось ждать, пока не приедет из Франции мой отец и не подпишет документ, потому что женщина не имела права делать это. На свадьбе Розалии горела целая сотня свечей, и казалось, что это звезды спустились на землю. Я вспомнил все это, когда Жестина привела меня в этот сад. Вернувшись домой, я взял краски и кисти и изобразил комнаты в доме дедушки, которые никогда не видел. Стены в доме на моей картине были фисташкового, оранжево-розового и бледно-золотого цветов.

Я долго практиковался, прежде чем написал свой первый настоящий портрет. Я нарисовал Жестину в тот момент, когда она красила ткань, а затем расписал рисунок красками. Пока я рисовал Жестину, то обратил внимание на детали, которых не замечал раньше: она излучала синий цвет, цвет горя. Синей краской я и написал ее. Телесные тона не передают ни внешний вид человека, ни состояние его души.

С тех пор как я приступил к этому портрету, я стал плохо спать. Мне в голову лезли мысли о синем цвете печали, о том, как Жестина говорила о платье для ее дочери и как странно мама смотрела на меня в саду, словно подозревала, что я ее двоюродный брат, вернувшийся из прошлого. Мне вспомнились некоторые фразы, которыми обменивались мама с Жестиной, думая, что я их не слышу. Я не прислушивался к их разговору, но кое-что невольно запомнилось: «Как можно быть таким эгоистом?», «Разве может любовь рассыпаться в прах?», «Почему Бог допускает такую жестокость, если он действительно все видит?».

На следующий день я собрался с духом и решил расспросить маму об этом. Они с Розалией обсуждали на кухне меню обеда. Они говорили об этом практически каждый день, но тема им, похоже, не надоедала. Цыпленок или рыба? Острый соус или сладкий?

– У Жестины есть дочка? – вмешался я в их разговор.

Они обменялись многозначительными взглядами и продолжали заниматься своим делом, гремя чугунными сковородками. Они решили приготовить цыпленка под томатным соусом с тимьяном и петрушкой, а в качестве гарнира сделать кашу из кукурузной муки. Ну и, разумеется, будет подан горячий хлеб. Отец, как обычно, произнесет молитву, а затем мы с братьями, проголодавшись к концу дня, начнем хватать все подряд, пока мама не хлопнет в ладоши и не прикажет нам вести себя как цивилизованные люди. Обычно я старался утащить кусочек готовившейся пищи, но на этот раз просто смотрел на маму, которую мой вопрос явно выбил из колеи.

– Ты всегда суешь нос не в свое дело, – бросила Розалия сухим деловитым тоном, каким она всегда говорила. Она неизменно защищала мать, затыкая мне рот и говоря, чтобы я держал свои мысли при себе.

Но я не сдавался:

– Она говорила о дочери.

Мама пожала плечами:

– Ну да, у нее была дочь.

Хотя я подозревал это, мамино признание потрясло меня.

– А что с ней случилось?

– Спроси у Жестины, – ответила мама, отвернувшись.

Было ясно, что я не вытяну из нее больше ни слова.

Встретившись с Жестиной в следующий раз, я спросил ее, правда ли, что у нее была дочь.

– Это правда, – ответила она. – Но ты еще слишком мал, чтобы понимать такие вещи.

– Я не слишком мал, – сказал я.

Она вперила в меня взгляд своих глубоко посаженных серых глаз, словно выискивая во мне что-то. Я уж подумал, что она прогонит меня, но она вместо этого сказала, сделав жест рукой в сторону моря:

– Мою дочь украли.

– Украли? Кто? – Мне уже представлялось, как я бросаюсь в погоню за похитителями, отбиваю у них девочку и доказываю моей матери, что представляю собой нечто большее, чем ей кажется.

– Спроси у своей матери, кто ее украл, – ответила Жестина каким-то странным безразличным тоном. – Ей все известно об этом.

Мне всегда было не по себе, когда мама с Жестиной ссорились, и тут я подумал, что, наверное, то, что случилось с дочкой Жестины, и служит причиной их ссор. Но я боялся опять приставать с вопросами к маме. Она могла лишить меня даже той относительной свободы, какая у меня была. Я тайно работал над портретом Жестины, пряча его в подсобном помещении магазина, где стояли бочки с зерном и рисом. Мне казалось, что это лучшая из всех моих работ, она была более многослойной и сложной по исполнению, но выражала чувства просто и понятно. Однажды я хотел продолжить работу над портретом, но его не было на месте. Меня охватил гнев. Я знал, кто украл портрет. Тот единственный человек, который постоянно говорил, что возня с рисунками и картинами – пустая трата времени. Тот человек, который укоризненно качал головой, словно я занимался чем-то постыдным, когда я рассматривал иллюстрации в книге, чтобы познакомиться с работами великих мастеров, надеясь когда-нибудь увидеть их воочию в Лувре.

Мама была в саду, где росли фруктовые деревья, в том числе старая искривленная яблоня. Кора ее была черной, как змеиная кожа. Розалия иногда пекла яблочный пирог, добавляя в него травы и специи. Но, несмотря на ее старания, все блюда, приготовленные из плодов этой яблони, были горькими, хотя маме они, похоже, нравились.

Когда я подошел, мама окинула меня критическим взглядом с ног до головы.

– Тебе следует уделять больше внимания школьным урокам, – заявила она, не дав мне рта раскрыть. – А я вижу, чем ты занимался. – Наверное, она заметила пятно краски на моей рубашке.

– Не делал ничего плохого, – возразил я, не испытывая страха, с каким обычно перечил ей. С меня словно слетели сдерживавшие меня оковы.

– Ничего хорошего ты тоже не делал, – сказала мама. – То, что ты мазюкаешь, совсем не похоже на окружающий мир. Боюсь, у тебя что-то не в порядке со зрением.

– Ты думаешь, то, что мы видим вокруг, – это все? – воскликнул я с обидой и горечью. Краски на моих картинах не воспроизводили окружающее с абсолютной точностью, один к одному, они показывали то, что лежало под поверхностью вещей, высвечивали скрытый в глубине цветовой импульс. – А если ты видишь все, то скажи, кто украл дочь Жестины?

Мама поставила корзину с яблоками на землю. Думаю, она впервые поняла, что я не такой человек, который легко подчиняется любой команде. Наверное, впервые проявилось мое истинное «я». Над нами пролетел пеликан, накрыв нас на секунду своей тенью. К маме сразу вернулось самообладание.

– Это не твое дело, – бросила она. – Это касается только Жестины. Ее, и никого больше.


После этого случая папа сказал мне, что по воскресениям я буду работать в магазине. Мне было десять лет, но я уже понял, что не хочу этим заниматься. Все старшие братья тоже работали там, и я делал все, что от меня требовалось, но цифры наводили на меня тоску. Когда выяснилось, что я не умею толком производить вычисления, мне поручили следить за тем, чтобы на полках магазина имелось все необходимое и было чисто. Сделав работу, я мог с чистой совестью уйти в кладовку. Я стащил один из хранившихся там альбомов для рисования и был счастлив, невзирая на угрызения совести. В альбоме я делал наброски обуглившимся куском дерева.

В мои обязанности входило также разносить по домам покупки, сделанные дамами в нашем магазине. Иногда дамы давали мне за это монетки, и я копил их, чтобы купить набор пастельных мелков. Однажды я отнес какую-то бакалею мадам Галеви, очень старой и страшноватой женщине, похожей на ящерицу в саду моего дедушки. По пути она не обращала на меня внимания. Когда мы подошли к ее дому, огромному оштукатуренному особняку, выкрашенному в густой желтовато-красный цвет, она велела мне занести покупки в дом, а затем потребовала, чтобы я отнес муку, патоку и сахарный песок в кладовку, подальше от жуков и муравьев. Помимо кухни в доме, у нее была выстроена еще одна, отдельно. Я подумал, что она, наверное, очень богата и имеет все в двойном количестве. Сама она сидела за столом и следила за тем, чтобы я расставил все по местам. Когда я покончил с этим, она сказала, чтобы я сел напротив нее.

Кожа ее была в складках, глаза были подернуты белой пленкой. Все это было очень интересно. Одна рука у нее дрожала, и я представил, как она хватает меня этой рукой, если я сделаю или скажу что-нибудь не так, и вытрясает из меня дух. Но вообще-то мне было не столько страшно, сколько любопытно. Она сняла старомодные толстые белые перчатки, какие носили на острове только очень старые женщины, всем остальным было слишком жарко в них. Я с удовольствием выпил бы стакан подслащенной лаймовой воды, но не стал ничего просить.

– Ты хочешь знать правду о своей семье? – спросила старуха.

– Правда – разная у разных людей, – ответил я, состроив гримасу. Я подражал Жестине, сказавшей мне эту фразу.

Мадам Галеви засмеялась.

– Да, одно дело, когда твоя мать спит с племянником, который годится ей в сыновья, а потом выходит за него замуж вопреки протестам всей конгрегации, и другое дело, когда после этого она считает себя выше всех.

– А может, так и есть, – заявил я. Пусть мне было всего десять лет, но я уже был себе на уме. Наши с мамой проблемы были нашим личным делом. Тем не менее я был рад, что мадам Галеви подтвердила то, о чем я в общих чертах уже догадывался. Она опять засмеялась. По-моему, я ей понравился против ее воли.

– Ты не хотел бы перейти в нашу школу и учить иврит? – поинтересовалась она.

– Учеба идет у меня плохо, – пожал я плечами.

– А хочешь узнать, что случилось с дочерью Жестины? – спросила она.

Этот вопрос ошеломил меня, и это, очевидно, было заметно по моему выражению. Мадам Галеви улыбнулась. Ей удалось заинтересовать меня. Я осознал, что она живет одна, не считая служанки, которая приходила за покупками в наш магазин. Ее муж умер, и дети тоже, кроме одной дочери, а она, как я слышал, уехала в Америку. Наверное, мадам Галеви было одиноко и хотелось поговорить хоть с кем-нибудь открыто. А с десятилетним ребенком можно было говорить не таясь.

– Приходи завтра на чай, – пригласила она.

За ужином я рассказал, что относил продукты мадам Галеви.

– Этой ведьме? – отозвалась мама, плюнув на пол.

– Она дружила с твоей бабушкой, – сказал мне папа и, поймав брошенный на него мамин взгляд, добавил: – Много лет назад.

Вечером я увидел, как мама кормит во дворе пеликана, который жил на крыше у Жестины, но иногда прилетал к нам. Я узнал его по серому воротнику из перьев вокруг шеи. Мама угощала его не объедками, а целой рыбиной, приготовленной со специями. Она разговаривала с пеликаном, как с человеком, хотя он ничего не отвечал ей, а только не сводил с нее глаз.

– Вижу, ты со мной согласен, – произнесла мама. Она сидела на корточках около куста красного жасмина, словно маленькая девочка. Небо было мягкого бледно-голубого цвета, а воздух имел какой-то чернильный оттенок, словно в окружавшую нас дымку добавили воды. В этот момент мама предстала передо мной такой, какой ее описывала Жестина, – девочкой, убегавшей из дома, чтобы посмотреть на птиц и черепах и желавшей улететь или нырнуть в воду и переплыть океан.

В эту ночь я плохо спал, мне грезились разные оттенки синего цвета: зеленовато-голубой, темно-синий, сине-фиолетовый. На следующий день в школе я все время думал, идти мне к мадам Галеви или нет. Я знал, что маме это не понравится. Мы с Марианной по-прежнему сидели за одним столом, но на следующий год меня должны были посадить с мальчиком. Считалось, что мы достигнем того возраста, когда сближать детей разного пола небезопасно. Так что я чувствовал, что скоро мне придется вспоминать мое соседство с Марианной как дела давно минувших дней.

В три часа я все-таки пошел к мадам Галеви и постучал в заднюю дверь. Служанка впустила меня. Она была почти такой же старой, как ее хозяйка, и еще более согбенной. Когда она приходила к нам в магазин, мои братья смеялись над ней.

– Она заставила меня испечь для тебя банановый торт, – ворчала служанка. – Я так давно его не делала, что забыла точный рецепт. Но ты все равно ешь его, а то она будет на меня орать.

Мадам ждала меня в столовой. Это была нарядная комната, наполненная разными старинными французскими изделиями: серебряными подсвечниками, тонким фарфором; на столе лежала кружевная дорожка. Стулья были обиты изумрудным французским бархатом с разрезным ворсом, ковры ручной работы были сотканы из бледно-золотистой шерсти. Шелковые портьеры на окнах приглушали дневной свет; отражаясь от пола, он приобретал красный оттенок.

– Ага, – сказала мадам Галеви. – Я так и думала, что ты придешь. Я разбираюсь в людях.

Мы пили чай, я съел целый кусок почти несъедобного торта, чтобы не расстраивать служанку. Сухой торт застревал у меня в горле, и приходилось запивать его холодным имбирным чаем, чтобы иметь возможность говорить.

– Вы хотели рассказать мне о дочери Жестины, – напомнил я мадам. Ей было, наверное, лет восемьдесят, а может, и девяносто. У нее было два золотых кольца.

– Мы были очень близки с твоей бабушкой, почти как сестры. Лучшего друга я и вообразить не могла. Она была замечательным человеком и сделала много добра, о котором никто не знает. Но она плохо ладила с твоей матерью – трудно найти общий язык со своевольной девчонкой, которая не слушается старших. По доброте душевной твоя бабушка усыновила одного мальчика и воспитывала его, как родного сына, а твоей матери это, по-видимому, не нравилось. Наверное, из-за этого в их отношениях образовалась трещина, которую так и не удалось устранить. А может быть, из-за того, что твоей матери всегда надо было добиться своего любой ценой, даже разрушив жизнь собственных детей.

Я взялся за второй кусок жуткого бананового торта и внимательно слушал. Глаза у старухи были бледными, как галька на берегу. Я удивлялся, как она вообще видит что-то сквозь белую пленку. Лицо ее было угловатым, уплощенным с боков в форме птичьего крыла. Было видно, что когда-то она была необыкновенно красива. В голове она держала тьму интересных историй, которых хватило бы на целую книгу, но она не рассказывала их даром. Я понимал, что ей что-то нужно от меня, но не имел представления, что это могло бы быть.

Спустя какое-то время она взмахнула рукой, отпуская меня.

– Приходи в четверг, если хочешь, чтобы я тебе еще что-нибудь рассказала.

Я вежливо поблагодарил ее, и мадам попрощалась со мной за руку. Ее рука была сильной, она не сразу выпустила мою.

– Скажи своей матери, что ты был у меня. Спроси ее, не хочет ли она передать мне что-нибудь.

Я был в некоторой растерянности. Мама и мадам Галеви явно терпеть не могли друг друга и в то же время каждой было небезразлично, как живет другая. Придя домой, я сразу сообщил маме о своем визите. Мне было интересно, как она отреагирует. Она сидела в комнате вместе с моей сестрой Ханной, уже совсем взрослой. Они были очень близки. Когда я сказал, у кого был в гостях, они обменялись взглядом. Сестра была девушкой на выданье и по вечерам встречалась с одним парнем. Мне приходилось слышать, как они разговаривают в дворике за магазином. С этим были связаны какие-то неприятные обстоятельства, и этот парень приходил уже поздно вечером, когда его никто не видел. Вскоре я понял, что его семья считала Ханну неподходящей парой для него.

– Ты был у мадам Галеви? – Мама была явно шокирована. Уж сколько лет она не имела ничего общего с другими членами нашей общины. На таком маленьком острове, как наш, трудно было избегать всякого общения, и тем не менее им это удавалось. В конце концов, всегда можно было перейти улицу, если ты не хотел встречаться с кем-либо.

– Она просила узнать, не хочешь ли ты передать ей что-нибудь. – Я играл роль незаинтересованного курьера, но на самом деле понимал подоплеку ситуации и был возбужден тем, что сообщаю маме что-то неприятное. Это давало мне ощущение превосходства над нею.

Ханна потянула маму за рукав, чтобы та ответила мне.

– Передай ей, что она злобная ведьма, – сказала мама.

Когда на следующий день я вышел из школы после уроков, на улице меня поджидала Ханна. Мы пошли по улице вместе. Мир вокруг был бел и невесом. Хотя у нас были разные родители, я всегда чувствовал особую близость с Ханной. Она была высокой девушкой со светлыми рыжеватыми волосами и голубыми глазами. Сразу было видно, что они с мамой не одной крови. Ханна была самой ласковой и доброжелательной из всех членов нашей семьи.

– Скажи мадам, что мама шлет ей сердечный привет и просит прощения за все.

У меня было много недостатков, но вруном я не был.

– Ханна, – возразил я, – мама семь шкур с меня спустит, если я так скажу. Да и мадам Галеви вряд ли этому поверит.

Сестра объяснила, что хочет выйти замуж за молодого человека из нашей конгрегации, с которым познакомилась, когда он приходил в наш магазин, но поскольку конгрегация не признавала брака наших родителей, этот молодой человек не мог сказать своим родным, что любит Ханну. Мы были изгоями, а он был достойным членом общины и к тому же родственником мадам Галеви, так что если бы она захотела, то могла бы разрешить ситуацию благоприятным для молодых образом. Рассказывая мне это, Ханна покраснела от смущения. Тут до меня дошло, что она уже оставила позади тот возраст, в котором большинство девушек выходят замуж. Она говорила с горячностью, порожденной бурлившим в ней желанием, которого я по молодости лет еще не понимал. Но зато я обратил внимание на едва заметную синюю нить в ее желтом платье.

В этот день я работал в магазине вместе с тремя братьями, которые с любой работой справлялись лучше меня. В конце дня я взял бутылку рома, завернул ее в джутовую ткань и сунул в свой ранец. Мне недавно стукнуло одиннадцать лет, и когда это произошло, отец позвал меня к себе для серьезного разговора. Он хотел, чтобы я выучил иврит и стал бар-мицва, когда достигну тринадцатилетнего возраста. Он сказал, что правление синагоги не сможет отказать мне в этом. Я все же думал, что еще как сможет, и не хотел учить иврит. Правда, учитель, которого отец подыскал мне, мистер Либер, приехавший из Амстердама, был знающим и приветливым человеком, и я любил слушать его рассказы. Он рассказывал о том, как катался на коньках по каналам, и самым интересным для меня был сверкающий белый цвет его детских воспоминаний, снег, залепляющий ресницы, покрывающий замерзшую реку и все остальное. Мне представлялись самые разные оттенки белого: белый с холодным синим или золотым отливом, а также серебристый оттенок снега, падающего с ночного неба.

Мистер Либер дал мне общее представление об иврите, но в целом я явно не оправдывал ожиданий отца.

В тот день, когда я должен был пойти к мадам Галеви, у меня тоже был урок иврита, но я, как обычно, к нему не подготовился.

– Я вижу, ты не занимаешься, – сказал мистер Либер. – А это могло бы тебе пригодиться.

– Я бездарный ученик, – вздохнул я.

– Просто тебе это неинтересно, – возразил учитель.

Я преподнес мистеру Либеру бутылку рома, взятую в магазине, и спросил, нельзя ли мне покончить с уроками иврита. Я сказал, что буду заходить к нему, чтобы поздороваться, а потом отправлюсь бродить по горам с этюдником (или, подумал я, но не сказал ему, пойду к мадам Галеви и буду слушать ее истории).

– А что я скажу твоему отцу? – спросил мистер Либер.

– Скажите ему, что дело продвигается, – предложил я.

– Есть что-нибудь, что тебя интересует? – спросил он.

Это был непростой вопрос, но я знал ответ. Меня интересовали свет и цвет, строение костей, дрожание листьев на липах, блестящая рыбья чешуя в гавани. Но я не знал, как это объяснить мистеру Либеру, и потому сказал:

– Да, есть, но этого нет в книгах.

– Ну что ж, – сказал он. – По крайней мере, ты честен.

Он взял бутылку рома, мы пожали друг другу руки, и я отправился к мадам Галеви. Она так и не рассказала мне о дочери Жестины, а мне все больше хотелось узнать эту историю. Это стало у меня просто навязчивой идеей. Я любил Жестину а не мог вынести, что ее что-то мучает. У меня было такое чувство, будто все тайны мира раскроются мне, если я буду знать, что случилось с этой девочкой.

Служанка приготовила пирожные с манго, источавшие сироп и привлекавшие мух.

– А вот и наш маленький гость, – сказала она при виде меня. Я был такого же роста, как и она, и ее слова меня насмешили. Ростом я пошел в отца и был не только самым ленивым, но и самым высоким в классе.

Я сел за обеденный стол красного дерева, покрытый дорожкой из бургундских кружев. На этот раз я обратил внимание на то, что дорожка была изношенной и тонкой, как бумажная салфетка, а серебряные приборы погнутыми и очень старыми, привезенными из Франции полвека назад. В соленом воздухе острова серебро кое-где почернело. Наш климат был неблагоприятен для тонких и изящных вещей, они быстро старились.

Ко мне вышла мадам Галеви.

– Твоя мать просила что-нибудь передать мне?

– Да, еще как просила. – Я никак не мог решить, что ей сказать.

Ей, похоже, нравились слоеные пирожные, состряпанные служанкой, потому что она с ходу вонзила в них зубы. Я из вежливости притворился, что мне они тоже нравятся, но в основном размазывал их по тарелке. Они были бледными, цвета мокрого песка. Я решил сказать то, что советовала Ханна.

– Мама шлет вам свои наилучшие пожелания и просит простить за все ее проступки.

– В самом деле? – задумчиво произнесла мадам Галеви. Глаза ее под белой пленкой ярко блестели. Блестели они проницательно. Само собой, она не поверила мне ни на минуту. – А как дела у твоей сестры Ханны? – спросила она. Хитрости ей было не занимать.

– Замечательно, – ответил я. – Готовится к свадьбе.

Я не был уверен, следовало это говорить или нет, и сосредоточился на своем чае. Белая чашка с позолотой была сделана из очень тонкого французского фарфора. Я взял сахару и добавил, как это было принято на острове, капельку патоки. Получался очень сладкий и вкусный напиток.

– Она хочет выйти замуж по всем правилам, в синагоге? – спросила мадам.

– Да, разумеется.

– Но твои родители угрожают единству нашей общины. Нас очень мало, наш народ столько страдал, что нам никак нельзя устраивать петушиные бои между собой.

Это напомнило мне о том, что рассказывала Жестина.

– Когда мама была девочкой, ей нравилось убивать цыплят к обеду.

– Это меня не удивляет, – угрюмо усмехнулась мадам Галеви. – Ну ладно, на сегодня хватит. Я подумаю, что можно сделать в связи с желанием твоей сестры.

– А как насчет дочери Жестины? – спросил я. Она обещала рассказать мне об этом.

– Передай своей матери, что я принимаю ее извинения и приглашаю ее вместе с твоим отцом к себе на обед в следующую пятницу. Ханна тоже может прийти с ними. Но сначала мы сходим на службу в синагогу. А после этого приходи ко мне, и я расскажу тебе эту историю.

Итак, чтобы услышать эту историю, мне надо было совершить невозможное – уговорить людей, не разговаривавших друг с другом больше десяти лет, сесть вместе за обеденный стол и вести непринужденную беседу. Задача почище Геркулесовых подвигов. Я подумал о том, как отец в одиночестве молится в саду. Иногда по вечерам, проходя мимо синагоги, он останавливался, чтобы помолиться на пороге. Я подумал, что мама, может быть, околдовала его, чтобы он всегда был при ней. Если я когда-нибудь отдам свое сердце женщине, то только доброй и открытой, которая понимает, что можно видеть мир и не так, как предписано правилами.

Перед уходом от мадам Галеви я заглянул на кухню. Служанка готовила обед. Она испекла хлеб из маниоки, который издавал неповторимый запах. Ее звали Хелена Джеймс, как она сообщила мне. Я стал чем-то вроде постоянной принадлежности дома, так что нам надо было познакомиться по всем правилам, и мы обменялись торжественным рукопожатием. Кроме нас двоих и самой мадам, людей в доме не было. Мадам ходила на службы в синагогу и на собрания сестринства, но предпочитала проводить время дома в одиночестве. Однако миссис Джеймс сказала мне, что ее хозяйка ждет моих визитов с нетерпением. Двое ее детей умерли от лихорадки, дочь уехала в Чарльстон и редко давала о себе знать. У нее была своя семья в Америке, и мадам Галеви ни разу не видела никого из них. Я задержался на кухне и зарисовал Хелену Джеймс за нарезанием овощей и фруктов. Из фруктов она больше всего любила манго, потому что он был полезен для здоровья. Она сообщила мне, что можно прожить, питаясь одним манго, и что пираты так и делали. Миссис Джеймс была довольно скверным поваром, но ее хлеб из маниоки был чудом пекарского искусства. Я с удовольствием ел бы его всякий раз, садясь за стол. С ней было приятно общаться, потому что у нее был спокойный нрав и она любила поболтать. В разговоре я случайно упомянул Жестину, вовсе не рассчитывая узнать у служанки что-нибудь интересное. Миссис Джеймс печально покачала головой.

– Я не хочу говорить о несчастной судьбе, лучше забыть об этом.

– Я не верю в судьбу, – заявил я.

– Ты еще слишком мал, чтобы верить или не верить во что-нибудь, – рассмеялась она. Подойдя к двери, она проверила, не подслушивают ли нас, и прошептала: – Отторжение! – Это звучало как название какого-то религиозного обряда, скорее всего африканского. Весь день это слово не шло у меня из головы. Когда в следующий раз я зашел к мистеру Либеру, чтобы сделать вид, что занимаюсь ивритом, он дремал. Воспользовавшись этим, я нашел в его библиотеке маленький словарик в кожаном переплете. В нем было написано: «Отторжение – отделение, отнятие насильственным путем». Это подтверждало то, что сказала мне Жестина. Ее дочь была похищена.

Ханна проинструктировала меня насчет того, как лучше всего восстановить отношения между мамой и ее давним врагом. Я решил поговорить с родителями после обеда. Они сидели в гостиной на кушетке и что-то обсуждали. Рука матери забралась внутрь отцовского рукава и обвивала его руку, как какое-нибудь вьющееся растение. Из-за этого интимного жеста мне стало неловко, хотя я толком не понимал почему. Они выглядели как пара влюбленных, каких я иногда видел в гавани, полностью поглощенных друг другом и забывших об окружающем мире. На лице у мамы была улыбка, удивившая меня. При моем появлении она подняла голову, и улыбка сразу исчезла.

– Ты даже не стучишься? – сказала она. – Подкрадываешься, как какой-нибудь злоумышленник.

– Я должен передать вам приглашение на обед к мадам Галеви в пятницу, – объявил я не очень уверенным тоном, потому что мама хмурилась.

– Что ты сказал? – спросила она.

– Вы оба приглашены после службы в синагоге, а также Ханна.

– Наши визиты в синагогу не приветствуются, – сказала мама. – И с какой стати ты в это вмешиваешься?

– На этот раз ваше появление в синагоге будет встречено доброжелательно, – ответил я, очень гордый тем, что знаю что-то, чего не знает мама.

– Хорошо, – сказал папа. Он вроде бы был доволен. – Мы принимаем приглашение. Придем к ней на обед после службы.


В пятницу сестра тщательно оделась, потратив на сборы целый час. Розалия помогала ей, и я слышал, как они смеются и говорят о шляпах и туфлях. Родители, похоже, нервничали. Весь день они говорили мало, но обменивались взглядами. В какой-то момент папа сказал:

– Ну что еще они могут нам сделать? Я думаю, пришло время сдвинуть это дело с мертвой точки.

– Это время уже приходило и давно ушло, – ответила мама.

Я подумал, что, может быть, она все время такая сердитая из-за того, что произошло когда-то в синагоге. Тени на мозаичном полу вокруг нее выглядели зелеными и удлиннялись по мере того, как дело шло к вечеру и приближался момент, когда она должна была восстановить отношения с конгрегацией. На один миг она предстала передо мной такой, какой, наверное, была в юности – неуверенной в себе и уязвимой. Даже черты ее лица, казалось, расслабились и потеряли свою жесткость. У меня было ощущение, что я смотрю прямо в прошлое. Уже перед сном я разглядывал свое отражение в старом помутневшем зеркале. Хотя мне это не нравилось, я не мог не признать, что похож на маму, – такие же глаза, темные, смотревшие с вызовом.

В этот вечер я впервые пошел в синагогу. До сих пор я только заглядывал внутрь украдкой, а теперь поразился тому, как внутри красиво. Что-то заставило меня притихнуть, словно сам Бог присутствовал в этом месте, слушая возносившиеся ему молитвы. На мне был черный костюм и белая рубашка, позаимствованные у одного из братьев. Они были велики мне, рубашка вылезала из брюк, и папа делал мне знаки, чтобы я ее поправил.

– Надеюсь, теперь ты знаешь иврит достаточно хорошо, – заметил он шутливо.

Я не знал его достаточно хорошо и бормотал что-то невразумительное, когда надо было повторять слова молитвы. Мы с папой были на мужской половине, мама и Ханна на женской. Я заметил мадам Галеви. На ней была кружевная шаль и темно-фиолетовое платье. Она встретилась со мной взглядом, и в глазах ее промелькнуло одобрение по поводу того, что я привел родителей. Мама посмотрела на меня прищурившись, и я быстро отвел взгляд от женщин и устремил его прямо перед собой на алтарь в центре синагоги. Как бы ни смотрела на меня мама, я был доволен, что выполнил просьбу мадам Галеви.

Все глазели на нас, когда мы выходили из синагоги. Некоторые мужчины подходили к отцу и здоровались с ним за руку. Это был знак, что конгрегация признала нас. Мама молча кивала женщинам, которые бойкотировали ее столько лет.

Меня не пригласили за стол вместе со взрослыми, и я сидел на кухне с Хеленой Джеймс. Она приготовила цыпленка, запеченного в тесте, замечательный хлеб из маниоки и несъедобные пирожные с манго.

– Любимые пирожные мадам, – сказала она и сообщила мне, что работает у мадам Галеви почти пятьдесят лет. Она помогала ей ухаживать за ее детьми, которые тоже обожали пирожные с манго. – Совсем как ты, – добавила служанка.

Я, разумеется, съел все, что она мне положила.

Голоса в столовой то повышались, то понижались. Я все время ждал, что они начнут спорить и раздастся сердитый голос мамы, но ничего такого не услышал. Наверное, я уснул, положив голову на кухонный стол, потому что как-то сразу стало поздно. Мои родители встали из-за стола, мадам Галеви обнимала Ханну, говоря, что было очень приятно видеть у себя в гостях такую обворожительную девушку.

В этот вечер бойкот, объявленный нашей семье, закончился, и тучи, висевшие над нами, рассеялись. Никто больше об этом не вспоминал. Наверное, вскоре после этого были посланы письма в королевский суд и на адрес датского раввина с отказом от выдвигавшихся ранее претензий к моим родителям. Покупатели стали разговаривать с нами, как с полноправными членами общины. Мама время от времени посматривала на меня так, словно не могла понять, как это мне удалось восстановить хрупкий мир между ней и всей остальной конгрегацией после многолетней войны. Сжав губы, она, казалось, гадала, что же я за птица такая. Но в этом не было ничего нового, и я не обращал на это особого внимания. В школе у меня появились друзья – мальчики, которые работали после уроков в поле или ловили вместе со старшими братьями рыбу. Иногда я выходил вместе с ними в море на ялике, но они считали меня лентяем, потому что я предпочитал рисовать, как они работают, вместо того чтобы помогать им. Ближе всех я сошелся с братьями Питером и Илайджей. Один из них был старше меня, другой – на год младше. Чтобы проводить с ними время, мне пришлось научиться ловить рыбу и чистить ее. Я стал лучше понимать море, видел разные слои воды, проплывавших под нами морских существ и бледно-золотистых или красных рыб, а также зеленые, как мох, водоросли и раковины, сверкавшие, как опалы или как звезды, упавшие в море. Я теперь по-другому смотрел на людей физического труда; мне нравилось рисовать их за работой.

Через несколько недель после примирения друг Ханны сделал ей предложение, а папа стал регулярно посещать синагогу по утрам, а также вместе со всей семьей вечером в пятницу. Правда, я часто пропускал службу и использовал предоставленное мне свободное время в своих целях: ходил в гавань, чтобы рисовать, и иногда даже зарабатывал тем, что писал портреты моряков по их просьбе. В остальные вечера папа по-прежнему молился в одиночестве в нашем саду. В мою комнату доносились через окно слова его молитв. Он был еще молодым человеком тридцати с лишним лет, серьезным и неравнодушным к окружающему миру. Он любил разговаривать с простыми людьми, они ему нравились, как и мне. Когда мы гуляли, он задавал вопросы о самых простых вещах, так как вырос не на острове и любая птица или цветок были ему не менее интересны, чем мне. С возрастом я стал чувствовать бóльшую близость к отцу, и он ко мне, по-моему, тоже. Он часто разговаривал со мной не только как с сыном, но и как с другом. Он сказал, что остров околдовал его, когда он впервые сюда приехал. При этом он засмеялся, но мне казалось, что он все еще удивляется неожиданным поворотам в его жизни. Я признался ему в своем увлечении рисованием и живописью. Когда я сказал, что, по-моему, цвет – это все, он согласно кивнул и вспомнил, как впервые увидел бирюзовое море, красные холмы, стаи сверкающих, как бриллианты, птиц. Однажды мы взяли ветку бугенвиллеи с цветами, оборвали цветы и, аккуратно свернув их, разложили на земле, чтобы изучить все оттенки алого и розового. В другой раз мы пошли на пристань узнать насчет прибывших товаров, и он сказал мне, что они с мамой часто видят одни и те же сны. Это было частью того колдовства, о котором он говорил.


Я по-прежнему носил мадам Галеви покупки из магазина и все ждал, когда же она расскажет мне обещанную историю, но она всякий раз уклонялась от этого разговора. Иногда я встречал на улице Марианну. Она смеялась над тем, что я таскаю мешки с мукой и сумки с овощами.

– Ты носишь продукты этой злобной старухе? Почему? Ты же не ее слуга.

Я не мог это объяснить. Может быть, я просто привык ходить в огромный дом. Он разваливался, так как у мадам не было сыновей, которые могли бы починить стены и крышу, и не было денег, чтобы нанять рабочих. Но мне нравилось, как тени в саду образуют полосы на фоне желтого солнечного света, мне нравился и сам дом, старые тарелки на столе, а также пионы розового и абрикосового цвета, которые она выращивала. Некоторые из них были величиной с тарелку. Мне нравилось, как миссис Джеймс наклоняла голову, когда резала лук и мяту, но, наверное, больше всего мне нравилось, что обе старые женщины восхищались моими скромными способностями и аплодировали, когда мне удавалось что-нибудь наладить в доме и, взяв гвозди и молоток, починить ставни или крыльцо.

Во время одного из визитов я увидел на полке маленький портрет девочки. Я решил, что голубоглазая крошка – дочь мадам Галеви, жившая в Чарльстоне. Но я почему-то чувствовал, что не стоит расспрашивать мадам, она сама расскажет мне все, когда сочтет нужным.

Однажды она удивила меня, когда пришла ко мне в магазин вместо того, чтобы дождаться меня дома. Закончив работу, я вышел на улицу, и там меня ждала она. При ярком дневном свете было хорошо видно, как она слаба и стара – уж точно за девяносто. Мне казалось, что я даже вижу, как колотится ее сердце после подъема к нам на холм. Она так устала, что мистер Энрике вынес ей складное кресло. Был уже полдень, самое пекло.

– Я сам принес бы вам продукты, – сказал я.

Она дала мне денег и попросила купить патоку и сахар, а также мяту и орехи, но немного. Она хотела, чтобы Хелена Джеймс приготовила к моему следующему визиту особый торт.

Когда я купил все, что мадам хотела, она попросила меня проводить ее домой. Мы шли медленно – сначала молча, затем она заговорила:

– Худшее, что может случиться с человеком, – это потеря ребенка. Когда мой младший сын умер от желтой лихорадки, ему было столько же лет, сколько тебе, двенадцать.

Я порадовался, что она прибавила мне целый год.

– На следующий год я потеряла другого сына, четырнадцати лет. Я закрыла все окна, не выпускала его на улицу, и все равно лихорадка ухитрилась прокрасться к нему в комнату. – Она понизила голос: – Это была судьба, и я не могла бороться с ней.

– А ваша дочь? – спросил я.

– Она жива, спасибо уже за это.

Но за все время, что я был знаком с ней, мадам Галеви не получила ни одного письма из Чарльстона. Она писала дочери, я относил на почту несколько ее писем, но ответов не было. Мне хотелось вскрыть какое-нибудь из ее писем и посмотреть, что она пишет дочери, но я не осмеливался сделать это.

– Твоя бабушка тоже потеряла ребенка, – сообщила она мне на этот раз. – Я даже не уверена, что твоя мать знает об этом. Мальчик умер в тот же день, когда родился. Я была ее подругой и присутствовала при этом, видела, как она плачет. Она нашла некоторое утешение, взяв на воспитание мальчика, которого бросили родители. Твоя бабушка любила его, как собственного сына, и делала для него все возможное. К сожалению, кончилось все не совсем благополучно. Хочется видеть в своем ребенке только хорошее, а когда увлекаешься, то не замечаешь недостатков. Возможно, она избаловала его. Он растратил большое количество денег, принадлежавших семейной компании, – частично из-за того, что плохо вел дела. А также, я думаю, из-за азартных игр. Ты когда-нибудь был на петушиных боях?

Случалось несколько раз. Эти бои устраивали каждый вечер и в выходные дни. Однажды я стоял вместе со школьными приятелями в задних рядах и наблюдал за тем, как их отцы и старшие братья делают ставки, решая, какой из петухов победит, а какой будет убит. Однажды кровь петуха брызнула на мои туфли, и я почувствовал, какая она горячая. Не менее разгоряченными были и сами игравшие. Но я понимал, что мадам не одобрит этого, и потому сказал:

– Я слышал о них.

– Ну да, разумеется, – рассмеялась она. Скрыть от нее что-нибудь было невозможно. – Ну так вот, приемный сын моей лучшей подруги был обаятельным мальчиком, но мать бросила его, как только он родился, и это, очевидно, не прошло для него даром. Я говорила подруге, что надо быть с ним построже, но она не могла. Я рассказываю тебе все это потому, что у Жестины есть дочь от него. Он любил Жестину, но его мать не разрешала им жениться, и он не мог сделать это против ее воли. Жестина не принадлежала к людям нашей веры, среди которых он вырос. Но это не помешало ему произвести вместе с ней ребенка на свет. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Я кивнул. Я знал о сексе столько же, сколько знают все одиннадцатилетние мальчики, и даже немного больше, потому что мой друг Илайджа разъяснил мне все это детально.

– Это было ошибкой, – сказала мадам Галеви. – Но когда делаешь ошибку, то отвечаешь за нее, должен ее исправить. Ты согласен?

Я пробормотал, что согласен, и она продолжила:

– Он уехал, и на этом можно было бы поставить точку, если бы он не вернулся. У них с женой не могло быть детей, и это они увезли дочь Жестины.

– Разве можно взять и увезти кого-нибудь? Это же кража, – сказал я.

– Тебе всего двенадцать лет, – отозвалась мадам. Я и на этот раз не стал поправлять ее. – Тебе известно, что у женщин мало прав? А у африканцев еще меньше. Людей крадут ежедневно. А в данном случае некоторые считают, что девочке лучше там, где она сейчас.

Было очень жарко, и мадам остановилась, опираясь на свою палку и прислонившись к стене дома, мимо которого мы проходили. И дальше на всем пути она время от времени останавливалась, чтобы передохнуть. Наконец, совсем устав, она присела на каменную ограду фруктового сада. На дереве сидели несколько попугаев, их ярко-зеленое и алое оперение мелькало среди листвы.

– Когда я была девочкой, эти птицы летали сотнями, – сказала мадам Галеви. – Ты, наверное, думаешь, что мне сто лет и я уже не помню, что было в молодости. А ты сознаешь, что тоже состаришься?

– Наверное, я умру еще до этого, погибну в бою или от несчастного случая. – В моем будущем я представлял себя героем, а не стариком с длинной бородой. – Может быть, на корабле. Или в горах.

– Вряд ли. Ты тоже состаришься, будешь сидеть на какой-нибудь каменной ограде и тогда вспомнишь обо мне.

Когда мы дошли до ее особняка, я спросил, куда увезли дочь Жестины.

– В Париж. Не знаю, жива ли она еще. Много лет прошло. Люди иногда умирают, знаешь ли. Ты этого не ожидаешь, но это случается, и ты не можешь вернуть их.

Мы прошли на кухню. Миссис Джеймс взяла продукты и спросила мадам, о чем она думает, разгуливая по городу в такую жару. В такие дни люди часто теряют сознание. Мадам должна сидеть дома, отгородившись ставнями от солнца.

– Я должна была рассказать мальчику эту историю до конца.

– Но это же еще не конец, – сказал я. – Вы не знаете, в Париже она сейчас или где-нибудь еще?

– Это конец моей истории, – сказала мадам Галеви. – У Жестины своя история, у меня своя. Некоторые люди умирают неожиданно, словно их сердце взрывается. А другие угасают медленно. Они ходят годами, словно еще продолжают жить, пока не становится ясно, что от них ничего не осталось.

– Хватит этих историй, – заявила миссис Джеймс. Она прогнала нас из кухни и сказала, что принесет нам лаймовой воды, а мадам она добавит капельку рома. Она принесла нам напитки в гостиную. Здесь было гораздо прохладнее, дул легкий ветерок. Краска на стенах выцвела, кое-где проглядывала штукатурка. На оконных стеклах виднелась копоть.

Неожиданно я понял, что мадам Галеви уснула. Прорывавшиеся в комнату солнечные лучи лимонного цвета тускло поблескивали. В воздухе стоял запах вербены. Я закрыл глаза, и мне представилось, что я иду по бледно-красной земле, а надо мной мягкое, покрытое облаками небо. Вокруг летали какие-то незнакомые мне птицы. Я испуганно пробудился. Мадам больше не спала и наблюдала за мной. Я подумал, что она ничего не рассказывала мне о своей дочери, и спросил, почему та уехала в Чарльстон и почему не отвечает на письма матери.

– Я решила, что не стоит загружать твою голову моей собственной историей. Когда наступит время уйти, я сверну ее и возьму с собой. Ты хороший мальчик, и тебе ни к чему переживать из-за старухи, которой недолго осталось жить.

Она похлопала меня по руке, и я вдруг понял, что я был для нее не просто посыльным из магазина. Она привязалась ко мне, и я к ней тоже.

Уйдя от нее, я продолжал думать о ее собственной истории, свернутой в виде рулона в ящике письменного стола или ночного столика, а может быть, в специально пришитом внутреннем кармане ее платья, поближе к сердцу. Я хотел навестить ее еще раз, но тут прибыло судно из Португалии с тканями, вышивками, шелками и кружевами. Отец велел мне помочь братьям разгрузить товары и аккуратно разложить их в магазине, завернув в тонкую бумагу. Среди них была кружевная дорожка, и я взял ее, чтобы заменить старую и истрепанную на столе у мадам Галеви. Кто-то, возможно, сказал бы, что это воровство, но я так не думал. Но я не успел отдать дорожку мадам. На следующей неделе она умерла. Я был на отпевании в синагоге, где увидел отца, молившегося вместе с другими. Затем я пошел вместе со всеми на еврейское кладбище.

На мне был черный костюм моего брата – тот, который я надевал, когда мы ходили к мадам на обед, хотя на самом обеде я не присутствовал, а сидел на кухне. Я не мог разобраться в своих чувствах. Сердце у меня сжималось, словно я переживал большую потерю. Но ведь я почти не знал мадам Галеви, она даже не рассказала мне свою историю до конца. И тут я осознал: когда кто-то начинает рассказывать тебе свою историю, она связывает тебя с этим человеком – и особенно тесно в том случае, если история не рассказана до конца. Это было все равно что видеть один и тот же сон вдвоем с кем-нибудь, неожиданно проснуться на его середине и не знать, что произошло дальше. Над могилой читали заупокойную молитву, а с деревьев падали листья. Как говорят, это значит, что на деревьях находятся души умерших, и душа человека, которого хоронят, освободившись, может присоединиться к ним в загробном мире. Мне казалось, что в это можно верить.


Я часто думал о сыне мадам Галеви, умершем в двенадцать лет, а также о другом ее сыне, которого она пыталась уберечь от лихорадки, не выпуская целый год из дома. Время стало казаться мне не дорогой, протянувшейся передо мной, а замкнутым пространством, коробкой. Я брел по дну этой коробки и скоро уже должен был достичь противоположной стенки. Часто я представлял себя стариком, сидящим на каменной ограде, как мне предсказала мадам Галеви.

Я вернулся к своей обычной жизни, сосредоточился на живописи. Мама взирала на это с негодованием и спрашивала, как я собираюсь зарабатывать на жизнь, когда вырасту.

– Ничего другого я не хочу делать и буду заниматься этим, – отвечал я.

– Это глупо.

– А когда ты делала, что хотела, это тоже было глупо?

– Это не твое дело, – сказала она.

Смешно. Ведь то, что она делала, определило и мою жизнь.

Мне было противно дома. Я твердо решил делать то, что мне нравится, раз у меня впереди не так уж много времени. Я писал часами, прячась от дождя в брошенной хижине, которую случайно обнаружил глубоко в лесу. Тогда я сразу решил, что она будет моей. Вокруг теснились зеленые деревья, бросая на хижину тень. Среди них была мексиканская лаванда с красной корой, шелушившейся, как кожа обгоревшего на солнце человека. Я постучал в дверь и, не получив ответа, открыл ее. Было видно, что в хижине давно не живут. Она словно ждала меня.

Мне нравилось то, как солнце, яркими полосами пробиваясь между деревьями, проникало в хижину через окно. Я работал как одержимый, расписывая стены хижины налезающими друг на друга портретами и пейзажами. Трава вокруг хижины была высокой, сверху стремительно пикировали птицы в погоне за мошкарой. Я оставался в хижине до позднего вечера и приносил с собой свечи. Вечером все краски менялись. Огонь свечей трепетал, словно это были звезды, запертые в хижине вместе со мной. Все представало в другом свете, предметы то были окутаны дымкой, то выступали ярче. На веревках, прицепленных к потолку, было развешано множество засушенных трав. В хижине пахло древесиной, анисом и мятой. Когда я уходил домой, мне казалось, что я оставляю здесь себя самого сидящим у стены, испещренной разноцветными пятнами, а мальчик, обитающий в родительском доме, – всего лишь призрак.

Однажды, когда я пытался как можно лучше изобразить человеческую руку, используя в качестве модели свою собственную, за окном мелькнула чья-то тень. Это была Марианна. Я вышел из хижины, и мы стали разговаривать, стоя среди травы. Она больше не ходила в школу. Ей надо было помогать матери-прачке. Они стирали белье и одежду морякам и часто находили в карманах всякую всячину – раковины с другого конца света, ключи от номеров европейских и южноамериканских гостиниц, бумажки с адресами женщин, которых моряки когда-то любили. Марианна продемонстрировала, как ловко она носит корзину с бельем на голове. Я тоже попытался это сделать, корзина упала, а Марианна веселилась. Я пригласил ее в хижину, но она помотала головой и даже попятилась. На лице ее появилось какое-то непонятное мне выражение.

– Здесь жил один старик. Он заколдовывал людей, спасал умирающих. Он вылечивал тех, кого не мог вылечить никто другой, но просил в качестве платы что-нибудь такое, что было человеку дорого. Я ни за что не зайду в хижину, и тем более с тобой.

Опять между нами вставали преграды, которые я ненавидел. Я развернулся и вошел в хижину. Она пошла за мной, но остановилась на пороге. Было ясно, что нашей дружбе пришел конец. Она переросла это, сказала Марианна, она уже не школьница. В доказательство этого она поцеловала меня – и исчезла так быстро, словно ее тут и не было. Мне все это приснилось. Несколько мгновений слышались шаги и шуршание травы, затем наступила тишина. Мне стыдно признаться, но я заплакал, потому что во мне зарождались первые ростки любви, а главное, Марианна была моим лучшим другом, а теперь наша дружба кончилась.

Я надеялся, что старик, который жил здесь, вылечит меня. Я исступленно работал и работал, надеясь, что он ниспошлет мне просветление. Сев на пол, я огляделся и вдруг понял, как мне надо писать: я изобразил свою руку так, будто она состояла из пальмовых листьев и луговых трав. Остров был внутри меня. Я вобрал в себя свет, тепло, траву, небо. Все это было в моих руках.

1842

Незадолго до моего двенадцатого дня рождения отец позвал меня к себе и вручил конверт небесно-голубого цвета. Я вскрыл его и увидел билет на трансатлантическую шхуну. Решив, что мне это снится, я ущипнул себя за ногу. Было больно. В дверях стояла мама, отбрасывая зеленоватую тень. Похоже, она знала, что я не собираюсь идти в школу, и уж точно знала, что семейный бизнес меня нисколько не привлекает. Поэтому меня посылали к родственникам в Париж, где я должен был учиться у месье Савари. Родители видели, что в здешней школе я ничему не научусь, и решили, что мне надо расширить кругозор. Мое будущее явно тревожило их, иначе они не решились бы на такую радикальную меру. Это значило, что я не буду на свадьбе Ханны, свой день рождения отпраздную не дома с семьей, а в чужой стране, которую видел только на картинках, а жить буду с незнакомыми мне людьми.

Я не знал, как к этому отнестись – никогда не был где-то, кроме Сент-Томаса, и подумал, что, уехав отсюда, могу измениться и стать кем-то другим: таким же, как другие мальчики нашей конгрегации, которые подчинялись законам и правилам их родителей. Я же рос непослушным, и родители, очевидно, решили наказать меня таким образом. Все следующие дни я бродил по окрестностям и возвращался домой уже под утро. Иногда я видел стройных оленей, которых завезли на остров больше ста лет назад только для того, чтобы охотиться на них. Олени были так напуганы, что встретиться с ними было трудно. В одной из деревушек я побывал на петушином бое. Мужчины пили вовсю и делали ставки, в воздухе стоял запах крови. Я тоже был возбужден и прикладывался к бутылке, когда мне удавалось, так что набрался довольно прилично. Мои друзья, братья Питер и Илайджа, разочаровались во мне. Наверное, между нами были слишком большие различия, чтобы дружить в то время и в том месте. Мама наверняка не одобрила бы того, что я хожу на петушиные бои, так как считала это развлечение жестоким. А между тем в детстве, как говорила Жестина, ей нравилось убивать цыплят. Значит, мама была лицемеркой, чуждым мне человеком. Она требовала, чтобы я не делал того, что делала она сама. Я злился на нее за это, но это была моя мать, и потому я злился также на самого себя.

Однажды ранним утром, когда еще не рассвело, я дошел до гавани. Я побродил, воспринимая запахи и звуки, и присел на ступеньки дома Жестины. Я жалел, что не она моя мать – в некоторых отношениях она понимала меня так, как маме никогда не понять. На небе еще оставались последние звездочки, их тусклый свет отражался в воде. Жестина вынесла из дома две кружки кофе. Руки у нее были синего цвета – накануне она красила платья.

– Не спится? – спросила она. – Мне тоже.

– Я знаю, что случилось с твоей дочерью, – сказал я. – Я еду в Париж. Там я сразу начну искать ее.

– Поиски никогда никого до добра не доводили.

– Но я ее найду.

Жестина кивнула и похлопала меня по спине. Я чувствовал, что она верит в то, что у меня все получится, хотя я был еще подростком. Жестина зашла в дом, а я продолжал пить кофе. Она вернулась с запечатанным конвертом.

– Я написала это в тот день, когда они украли ее.

Я свернул конверт так, как мадам Галеви сворачивала свою историю, и спрятал его в карман. Бумага была мягкой, как шелк, будто ее гладили тысячу раз.

Домой я пришел уже на рассвете, прокладывая путь сквозь полчища комаров. Все было залито бледно-розовым светом. Я думал, что тихонько проберусь в свою спальню, но оказалось, что маме тоже не спалось. Она сидела на улице на складном стуле, который так и остался там после того, как его вынесли для мадам Галеви, приходившей ко мне.

– Догадываюсь, что ты был у Жестины, – сказала мама с ревнивой ноткой в голосе.

– Да, я попрощался с ней, – ответил я спокойно, так как не видел в этом ничего преступного.

Мама отвела меня наверх, не говоря больше ни слова. Она не ругала меня и не наказывала за то, что я прогулял всю ночь. Мы тихо поднялись по лестнице, чтобы не разбудить моих братьев и сестер. На улице просыпались птицы и стлался легкий туман, предвещавший жару. Отец уже прочитал свои молитвы в саду и ушел в синагогу предложить помощь тому, кто в ней нуждался. Мама не сказала ему, что меня не было дома, чтобы не беспокоить его. Она была нежна с ним так, как ни с кем другим. Она открыла дверь в их комнату, куда мы никогда не заходили, и я с удивлением увидел на стене написанный мною портрет Жестины, который я прятал в кладовой. У мамы на глазах появились слезы, чего при мне ни разу в жизни не происходило. Я не знал, что и думать. Она говорила, что мои картины не похожи на реальный мир, а эту повесила у себя. Я никогда не мог ее понять и думал, что она меня тоже не понимает, но теперь начал сомневаться в этом.

– Ты думаешь, я не вижу того, что видит Жестина, но ты ошибаешься, – сказала мама. – Я знаю, что у тебя есть талант. Но ты должен забыть о нем и усердно учиться. Когда ты вернешься, тебе придется всерьез заняться нашим бизнесом. Я всегда хотела, чтобы ты в будущем возглавил его. А пока я посылаю тебя в Париж, чтобы ты получил то, чего у меня не было.

Если бы она сказала, что она не моя мать, я и то, наверное, был бы меньше поражен. Ее черные волосы были распущены, темные глаза покраснели. Это была неизвестная мне мама – та, о которой говорила Жестина.

– Мой отец был таким же, как ты, – сказала она. – Для него все люди были равны, он твердо верил, что у каждого человека есть свои права. И он наверняка считал, что и у женщин есть права, потому что воспитывал меня, как если бы я была его сыном. Но правила, по которым мы живем, делали это невозможным. Некоторые вещи действительно невозможны. – Тут она заплакала, но добавила: – Однако возможно многое.

Я понимал, что больше всего мне будет не хватать в Париже всех этих красок, света, цветов, полей, женщин за работой, женщин с корзинами белья. Я буду тосковать по Жестине и по моей сестре Ханне, а если ночи будут холодные и снег серебристым, то, наверное, и по маме.

В ночь перед отъездом я не мог уснуть: пошел гулять и встретил на берегу Марианну. Мы сели у воды, взявшись за руки.

Когда я сказал ей, что уезжаю, она заплакала. «Да, уезжай», – сказала она, но продолжала держать мою руку. Когда я вернусь, она, наверное, уже выйдет замуж и будет сидеть на берегу с кем-то другим. Но я всегда буду помнить все до одной подробности, связанные с ней.

Укладывая утром вещи, я обнаружил в чемодане мешочек с какой-то травой. Я понюхал его: он издавал приятный запах лаванды. Я хотел взять мешочек с собой, но в спешке забыл его на комоде. Я боялся опоздать на корабль и помчался на пристань бегом, не простившись даже толком с домашними. Мама выбежала за мной и настояла на том, чтобы мы обнялись.

– Возвращайся ко мне, – произнесла она как заклинание.

Глаза ее блестели, и если бы это была не мама, я бы подумал, что она плакала. Я трижды поцеловал ее, а потом обнялся с отцом, братьями и сестрами. Мне, наверное, надо было бы испытывать страх, покидая дом и все, к чему я привык. Я был всего лишь мальчишка, а Франция была далеко. Но само путешествие не пугало меня, я был готов к океанам, небесам и штормам.

Корабль был сказкой, а весь мир на море был грезой о жизни. Все говорили на разных языках, мужчины вдвое старше меня угощали меня ромом. Я зарисовывал все вокруг при первой возможности – горящие всю ночь фонари, парящих морских птиц и матросов, у которых из-за тяжелой работы руки были огромными и мускулистыми. Казалось, плавание будет длиться вечно, но совершенно неожиданно мы увидели перед собой берег. Он был окутан сумеречным светом серого оттенка, никогда не встречавшегося мне раньше, а до серебристого неба, казалось, можно было достать рукой. На берегу я заметил булыжные мостовые и дома с дымовыми трубами. Пошел бледно-зеленый дождь. Во Франции была осень – абсолютно новое для меня время года, в которое я сразу влюбился. Воздух пах дымом. Листья на деревьях были желтыми и медными. По небу тянулись бесконечные облака – целые валы серого и синего цвета, а также неуловимого розового оттенка, таявшего на глазах. Куда ни кинь взгляд, попадались цвета, которые я никогда не видел: изумрудные лужайки, темные зеленовато-коричневые каштаны, виноградники цвета лайма, коньки крыш с черными и темно-синими мазками. Я видел тысячу оттенков синего цвета одновременно, и они колебались и смещались, как морские волны. Достаточно было вдохнуть воздух Парижа один раз, чтобы понять: наконец-то в двенадцать лет, в четырех тысячах километров от дома я был свободен.

Глава 8

Далекая планета

Париж

1847

Лидия Кассен Родригес Коэн

Шел дождь, она была дома одна. Из окна она видела каштан, от черной коры которого отскакивали брызги. На дереве жил соловей, в данный момент молчавший. Обычно перелетные птицы в это время уже улетали в Западную Африку, но этот соловей остался в их саду. Сырой воздух светился. Дочерей (старшей – четыре года, средней – два и младшей – годик) одели в плащи и высокие ботинки и отправили со служанкой собирать листья в парке. Ее муж Анри Коэн был партнером в небольшой семейной банковской компании и зачастую приходил домой обедать поздно. Иногда это ее беспокоило, потому что политическая ситуация во Франции была нестабильной, то и дело вспыхивали антимонархические выступления, сопровождавшиеся актами насилия. Они с мужем горячо любили друг друга; он во всем шел ей навстречу, но был рассудителен, так что, скорее всего, подумал бы, что у нее что-то не в порядке с головой, если бы она сказала ему, что ей кажется, будто ее мать, умершая почти пять лет назад, вернулась к ней в обличье соловья и что всякий раз, когда она видит его в саду, ее пробирает дрожь. Тогда она задергивала шелковые розовато-лиловые шторы, потому что ее охватывало тревожное видение, будто она бежит по полю где-то в миллионе миль от дома, ее нещадно палит солнце, переполняя ее своим светом и грозя разорвать на куски.

Обстановка дома в последнее время была довольно печальной. Отец болел, у него было воспаление легких, и хотя все надеялись, что он протянет до конца года, эта надежда постепенно таяла. Он не хотел никого видеть, кроме ухаживавшей за ним сиделки.

Лидии даже пришла в голову мысль, что сиделка, Мари, была, наверное, любовницей отца еще при жизни ее матери, потому что мадам Кассен Родригес не любила ее и незадолго до смерти просила дать ей другую сиделку. А теперь эта Мари въехала в дом отца в Пасси и ухаживала за ним с необыкновенной нежностью, а обращалась к нему очень фамильярно. Однажды, когда месье Родригес не желал принимать лекарство, Лидия слышала, как Мари сказала: «Аарон, не капризничай», что было бы уместно в устах супруги, а не сиделки.

В последний раз, когда Лидия вместе с детьми посещала отца, он произнес фразу, которая с тех пор не давала ей покоя. Он сидел у окна, выходившего в сад. При своем высоком росте он стал в последнее время сутулиться. Его удлиненное лицо было когда-то таким красивым, что женщины не могли оторвать от него глаз. Внимание его было приковано к миру за окном. В саду он высмотрел несколько оранжево-красных маков, которые расцвели среди высокой некошеной травы вопреки совершенно неподходящему для них сезону. Лидия принесла отцу чашку чая и присела рядом, ожидая, чтобы он положил себе сахар.

Он разглядывал ее с таким вниманием, что ей стало даже неловко.

– Твои серебряные глаза, унаследованные у матери, постоянно мучают меня, напоминая о ней, – пожаловался он.

Она удивилась, но сделала вид, что ничего не слышала, и спросила, не добавить ли ему сливок. Он покачал головой. У ее матери были голубые глаза, как у отца и у нее самой. Правда, у нее они были бледнее и в пасмурные дни выглядели как серые. Она почувствовала какое-то странное трепетание на дне желудка, которое возникало у нее время от времени и было как внезапная резкая вспышка света.

Отец все больше погружался в печальную задумчивость, удивляя Лидию. Она не знала, что он способен на столь глубокие чувства.

– Я предал ее, – произнес он трагическим тоном. – Что же я за мужчина?

– Принесу-ка я тебе одеяло, – сказала Лидия, видя, что он дрожит.

– Надо было оставить тебя там, где ты выросла, – сказал он. – Нечего было разыгрывать из себя отца.

Она пошла за одеялом и поймала себя на том, что плачет. Отец всегда держался несколько отчужденно, а тут, как ей казалось, перешел к открытой недоброжелательности. Неужели он хотел сказать, что никогда ее не любил? Чем она это заслужила? Но, может быть, это объяснялось просто его болезнью.

Проходя в коридоре мимо зеркала в позолоченной раме, она посмотрела на свое отражение. Глаза ее действительно выглядели такими же серебряными, как само зеркало.

Она не могла забыть этот эпизод. А тут еще какой-то парень стал преследовать ее в последнее время. Высокий юноша, почти мужчина. Сначала она подумала, что у нее просто разыгралось воображение. Она гуляла в парке с дочерями, которые копошились среди листьев, как вдруг увидела рядом чью-то тень. Ей иногда снились тени людей, приходивших к ней поведать свои тайны, но сейчас, среди бела дня в парке, она не спала. На ней было привлекательное серое платье, высокие ботинки на шнуровке и шелковистая шерстяная накидка винного цвета. Когда она подняла голову, тень метнулась в сторону. Она сразу увела детей из парка по усыпанным гравием дорожкам, мимо зеленых скамеек, домой, от греха подальше. Затем заперла двери, задернула шторы и уложила детей спать. Позже она выглянула из окна и увидела на улице того же человека, высокого худого парня в пальто, ботинках и черной шляпе. Он все время потирал руки, как будто был мороз, хотя на дворе был октябрь, туманный красивый месяц, когда листья платанов темнели, сворачивались и рассыпались бурой крошкой.

Вечером в постели она прошептала мужу, что отец умирает и ей кажется, что он никогда не любил ее.

– Ничего, зато я тебя люблю, – ответил Анри.

О незнакомце на улице и о замечании отца о ее серебряных глазах она ему не сказала.

По пятницам они ходили вместе с детьми на вечернюю службу и часто обедали у родителей Анри, которые относились к Лидии как к родной дочери. У старших Коэнов были только сыновья – Анри и два его младших брата, – и они были очарованы Лидией. Их забавляли ее легкий акцент и необычная привычка пить чай с добавками разных специй. В их доме, в отличие от дома Лидии, всегда царила атмосфера веселья. Ее мать часто впадала в меланхолию, любила своих родных, но с посторонними не хотела общаться и редко выходила из дома. У нее было несколько подруг, которые регулярно навещали ее, чтобы выпить чая или спиртного, словно она была больной, но это не соответствовало действительности. А отец редко бывал дома и держался отстраненно, особенно после того, как у него пошатнулось здоровье. Лидия гадала, где он проводил вечера, когда не приходил к обеду. Наверное, он всегда был падок на женщин.

Тетя Софи, сестра матери Анри, еще с детства была подругой матери Лидии и часто посещала ее, так что им, казалось, на роду было написано породниться. Все говорили, что Лидия и Анри предназначены друг для друга. Анри был высоким мужчиной с прямыми чертами лица, большой красивой головой и ясными глазами. Он обладал не только красотой, но и деловой хваткой, а также пылкой натурой, над чем его братья посмеивались. Его страстью было наблюдать за звездами, он установил в саду большой телескоп, а маленький всегда таскал с собой, как другие носят тросточку. В душе он был не банкиром, а ученым, естествоиспытателем. Его привело в восторг недавнее открытие новой планеты, а затем и ее спутника.

– В этом мире всегда можно открыть что-нибудь новое, – с воодушевлением говорил он Лидии.

Ее подкупало в нем то, что его легко можно было сделать счастливым. В этом он был прямой противоположностью ее отцу, которому всегда чего-нибудь не хватало. Новую планету было не видно невооруженным глазом, но астрономы наблюдали ее время от времени, в том числе Галилей, который принял ее за звезду. В тот вечер, когда состоялся семейный обед и тетя Софи приехала из Лиона, Анри в саду обсуждал с отцом и братьями таинственные небесные явления. Недавно было лунное затмение, и с тех пор мужчины семейства Коэн регулярно встречались, чтобы понаблюдать за тем, что творится на небе. Они называли себя «Обществом астрономов-любителей».

Женщины предпочли остаться в гостиной. Мадам Софи была на их с Анри свадьбе, но Лидии до сих пор не доводилось толком поговорить с ней, и оказалось, что она чрезвычайно приятная собеседница и занимательная рассказчица. Она никогда не была замужем, но очень любила детей. Софи рассказывала им сказки, в которых люди превращались в лебедей, а девочкам приходилось искать дорогу в лесу. Наслушавшись этих сказок, старшая дочь Лидии стала держать хлебные корки около своей постели, хотя пользу из этого извлекали прежде всего мыши. К концу сегодняшней сказки девочки уже дремали в объятиях своей матери. Это была сказка о сестрах, одна из которых влюбилась в охотника, другая в медведя, а третья в нищего принца. Когда сказка кончилась, любящая бабушка отвела девочек в спальню.

– Теперь я понимаю, почему мама так дорожила дружбой с вами с юных лет, – сказала Лидия, когда мужчины пошли смотреть на звезды. На ней было платье из узорчатого шелка ее любимого синего цвета. Она часто одевала дочерей в платья трех разных оттенков синего. На этот раз она выбрала зеленовато-синий для Амелии, сине-фиолетовый для Мирабель и лазурный для Лии. Лия совсем недавно вышла из грудного возраста, но ни в чем не хотела отставать от сестер и повсюду ковыляла за ними. Девочки были обаятельны, и родители Анри их обожали. Лидия жалела, что ее мать не дожила до их рождения. Они, несомненно, доставили бы ей радость. Отец же ее почти не замечал внучек, хотя настоял на том, чтобы посмотреть на них сразу после рождения. Лидия подумала, что он, может быть, хотел проверить, не серебристые ли у них глаза. Но он мог не беспокоиться. Глаза у всех трех были голубыми.

– Элиза была непростой девочкой, – сказала Софи за кофе. – Наверное, это и привлекло меня в ней. Она часто делала то, чего от нее никак нельзя было ожидать. Люди, считавшие ее всего лишь хорошенькой куколкой, бывали ошеломлены. Она могла быть жестокой, если что-то побуждало ее к этому, но друзьям была предана безгранично.

– У нас с ней были очень простые отношения, – сказала Лидия. – Я знала, что всегда могу положиться на нее. Наверное, поэтому мне так ее не хватает. Она была надежна при любых обстоятельствах. А теперь моей надежной опорой стал Анри, так что мне повезло. – Она заметила, что Софи пристально смотрит на нее. – У меня глаза блестят, как серебро?

– Да нет, – рассмеялась Софи.

Мужчины, насмотревшись на звезды, вернулись, стряхивая изморозь с пальто. Гости, довольные приятно проведенным вечером, стали расходиться. На прощание Софи предложила Лидии встретиться как-нибудь и выпить чая. Лидия согласилась, полагая, что Софи имеет в виду неопределенное будущее, но та приехала уже на следующий день в три часа. Этот неожиданный визит был не совсем кстати – обычно договаривались заранее, – но делать было нечего, и Лидия отправила детей с их няней в парк. Пока служанка одевала детей, Лидия поспешно заваривала чай. Она выбрала жасминовый, который любила, хотя обычно он навевал грустные мысли. Усевшись напротив Лидии, Софи извинилась за то, что нагрянула без предупреждения.

– Надеюсь, я не расстроила ваших планов, – сказала она.

– Нет-нет, нисколько, – ответила Лидия.

– Но, боюсь, я расстрою вас тем, что собираюсь сказать.

– Не могу представить, чтобы вы сказали что-нибудь оскорбительное, – ответила Лидия, удивляясь напористости гостьи. – Я вас слушаю.

– Я рада, что вы так это воспринимаете. Вряд ли это имеет большое значение теперь, когда Элизы нет с нами. Когда вы спросили меня про цвет ваших глаз, я поняла, что вы знаете и я могу говорить с вами откровенно. Прежде я не была в этом уверена.

– У нас с мамой не было секретов друг от друга. Она называла меня необыкновенным и замечательным подарком судьбы.

– Значит, вы знаете, что она не могла иметь детей, – произнесла Софи с облегчением. – Ну да, конечно, она должна была сказать вам.

Лидия постаралась ничем не выдать себя. Она меньше всего ожидала чего-нибудь подобного. Сердце ее сжалось. В это время служанка, уже одетая для прогулки, принесла им миндальные пирожные. За ней толпились тепло укутанные дети. Погода была необычно холодная для этого времени года, тем не менее девочек отправили в парк. Лидия разлила в чашки из тонкого фарфора китайский жасминовый чай бледно-зеленого цвета, издававший чудесный аромат диких цветов. Но у нее в горле был комок, и она не могла сделать ни глотка.

– Она ужасно хотела вас, – продолжала Софи, – и была на седьмом небе, когда вы появились в ее жизни. Вы действительно были уникальным подарком.

– А как именно я появилась? – спросила Лидия. Видя, что Софи удивилась такому вопросу от женщины, которая сказала, что знает историю своей жизни, она добавила: – Я имею в виду подробности. Я их забыла.

Лидии было холодно, несмотря на огонь в камине. В саду запел соловей. Хотя сад был большой, соловей всегда сидел на одном и том же дереве, которое росло перед ее окном. Она налила гостье еще чашку чая.

– Ну кто же помнит подробности? – пожала плечами Софи. – Иногда я забываю свое собственное имя.

– Меня бросили родители?

– Нет-нет, ничего подобного. Аарон Родригес ваш настоящий отец. Я полагаю, вы родились от его брака с предыдущей женой. Я вижу, ваша мать раскрыла вам не все обстоятельства.

– Да, не все, – кивнула Лидия.

– Она хотела рассказать вам об этом больше. Я помню, мы обсуждали с ней это. Но трудно признаться дочери, что ее родила другая женщина. Наверное, она сделала это, как только вы выросли?

Лидия старалась собраться с мыслями, но была слишком потрясена тем фактом, что ее мать, самый любимый и близкий человек на свете, не была на самом деле ни ее матерью, ни даже кровным родственником.

– Нет, я узнала об этом лишь в последние годы, – солгала Лидия. Ложь давила ей на сердце, как ледяная глыба, но Софи, по-видимому, поверила ей.

– Ну да, она годами мучилась, думая, что вам сказать. Мне она не раскрывала подробности, иначе я сейчас сообщила бы их вам. Она говорила, что создала для вас жизнь намного лучше той, которая ждала вас. Я могу предположить, что это было связано с каким-то скандалом. Но почти ничего не происходит без скандала, не так ли?

Новость о ее рождении что-то изменила в ее жизни, хотя Лидия не могла понять, что именно. Она сердилась на себя за то, что поверхностно воспринимала родителей, а также на мать за то, что она так и не сказала ей правду.

В этот вечер, обнимая дочерей, она поклялась себе, что никогда не предаст их. Она хотела узнать у отца, кто была ее настоящая мать, но сиделка Мари сказала, что отец слишком плохо себя чувствует, и не пустила Лидию к нему. Она стояла перед домом из белого камня, где выросла и где вьющиеся растения окружали окно ее бывшей детской, и ощущала себя здесь незваным гостем.

– Ты мог бы соврать мне? – спросила она вечером мужа.

– Не могу представить, о чем я мог бы тебе соврать, – ответил он.

Погода была холодной, но они вышли в сад и глядели на звезды. Соловей молча порхал с ветки на ветку. Анри был добрым, поистине хорошим человеком и очень любил мать Лидии.

– Мне кажется, это как раз то, что тебе надо, – говорила ей мать об Анри. – С ним ты не будешь знать горя.

Анри говорил, что ему снятся созвездия и Лидия.

Сама Лидия никогда не могла запомнить своих снов, они таяли в тумане, стоило ей проснуться. «У меня не бывает снов», – отвечала она, когда муж спрашивал ее об этом, хотя чувствовала, что это не совсем правда. В ее снах мелькали какие-то птицы, которых она не могла толком разглядеть, слышались неразборчивые голоса, звук морского прибоя.

Анри хотел показать ей планету Нептун, но она видела в телескоп только какое-то синее завихрение среди блестящих белых точек. Она думала о том, что ее мать оказалась не ее матерью, и вспоминала то, что происходило между ними. Теперь все это, любой кивок или взгляд приобретали новый смысл. «Я все равно люблю тебя, – думала Лидия. – И даже больше, чем прежде. Мы с тобой неразлучны».

Бледно-рыжие волосы матери с возрастом поседели. Она не утратила свой стиль, и некоторые, особенно служанки, боялись ее холодного взгляда. Она любила стильные вещи, причем именно ее стиля. В ее спальне были красные лакированные стены и покрывала сизого цвета. У отца была своя комната в конце коридора, пропахшая сигарным дымом. Мать говорила, что не переносит запах дыма и громкий храп отца, но их разделяло не только это. Отец постоянно преподносил жене подарки, однако предпочитал проводить время на стороне. У него была где-то еще одна квартира – якобы для деловых встреч. Когда он глядел на мать Лидии, в его глазах мелькало что-то вроде недоумения, словно он забрел не в тот дом и не к той жене.

Незадолго до смерти мать сказала Лидии:

– Обращай внимание на женщину, с которым у мужчины была связь до тебя. Если он обходился с ней плохо, значит, так же будет обходиться и с тобой.

Они сидели вдвоем в комнате матери, где был вовсю растоплен камин, хотя на улице был май. Лидия была уже замужем и любила своего мужа. Она рассмеялась.

– Что касается Анри, то мне придется присмотреться к его матери, – сказала она.

Но когда после смерти Элизы в доме появилась Мари, Лидия поняла, что имела в виду ее мать. Отец не был верным мужем. Он делал жене дорогие подарки – рубиновый кулон из Индии, шелковые платья, жемчужные бусы, камеи кремового цвета, но, по всей вероятности, такие же вещи дарил и другим женщинам. Лидия вспомнила, как они с мамой были в магазине и продавщица сказала, что месье Родригес недавно заходил и покупал подарок. Тогда Лидия не могла понять, почему это так расстроило маму.


В холодный ноябрьский день Лидия опять пошла к отцу. Листья на деревьях были красно-коричневыми. С неба наползали сырость и туман, предвестники дождя. Она была укутана в плотную черную накидку, в которой была на похоронах матери на еврейском кладбище в Пасси. Лидия постучалась в дверь дома, где она выросла. Мари, открывшая дверь, была удивлена и сказала, что отец отдыхает.

– Мне нужно поговорить с отцом, – бросила Лидия и, не слушая возражений, вошла в дом и поднялась по лестнице, по которой ходила тысячу раз. Миновав комнату матери, она пошла дальше. Отец лежал в постели, пододвинутой к окну, чтобы он мог смотреть в него. Он повернулся к дочери, думая, что это Мари. Сиделка следовала за Лидией по пятам. Лидии показалось, что отец оживился при виде дочери. Возможно, он был все-таки не совсем равнодушен к ней.

– Ему необходим отдых, – сказала Мари.

С этим трудно было поспорить, тем не менее Лидия настояла на том, чтобы Мари оставила их с отцом наедине, и плотно прикрыла за ней дверь. Затем села на стул с жесткой спинкой, стоявший около кровати. Отец скользнул по ней взглядом и уставился в окно.

– Какая-то птичка поет, – сказал он.

Птички не пели, шел дождь.

– Она не была моей матерью?

Хотя глаза отца были подернуты белой пленкой, они еще оставались очень голубыми.

– Ты родилась на Сент-Томасе, – сказал он.

Это Лидия уже знала от матери: она родилась во время путешествия. Элиза сказала, что они уехали с острова, когда Лидия была еще младенцем, но она помнила долгое путешествие по синему морю, во время которого мама пела ей под шум волн, бьющихся о борт корабля. Теперь же она стала сомневаться в том, что у младенца могут остаться такие точные воспоминания. Ее дочери не помнили то время, когда были грудными детьми. Она специально расспрашивала их, и они не могли вспомнить, как она ходила по комнате, убаюкивая их, и пела им песни. Первые жизненные воспоминания были расплывчаты, как тени на стене.

– От твоей первой жены?

– Мы с ней не были женаты, это же понятно. Нам не разрешили.

– Почему? – Лидии ничего не было понятно.

– Думаешь, я когда-нибудь любил кого-нибудь еще? – Глаза отца были такими прозрачными, что через них, казалось, можно было заглянуть в ту часть его души, которую она никогда еще не видела. Он казался ей незнакомым человеком, потерявшим свое лицо. Отец протянул к ней руку, и Лидия чуть инстинктивно не отпрянула, но заставила себя взять его руку в свою. Неожиданно его рука оказалась такой легкой, как будто под кожей не было ничего, кроме тонких, как у пташки, косточек.

– Поступай по-своему, не слушай других, – сказал отец.

Вошла Мари в сопровождении служанки, прервала их разговор, настаивая на том, что отцу пора спать, и прогнала Лидию в коридор. Лидия подавленно стояла за дверью, пока Мари укладывала отца, напевая ему песенку. Затем Мари вышла, чтобы проводить Лидию к выходу.

– У вашего отца осталось совсем немного времени, – сказала она. – Его нельзя тревожить.

– Я его не тревожила, – ответила Лидия.

– Я же вижу, когда он устает.

Лидии хотелось сказать: «Помните, как он обращался с предыдущей женщиной? Так же будет и с вами». После похорон ее матери отец исчез куда-то на целую неделю. Тогда говорили, что он переживает потерю, но теперь у Лидии появились сомнения. Наверняка он был у какой-то женщины, скорее всего, у жены кого-нибудь из друзей. Связь с женщиной того же круга и той же веры была в порядке вещей и держалась в секрете. Но сиделка не принадлежала к людям их круга и веры, и между ними не могло быть серьезных отношений. То, что она вела себя как хозяйка дома, было нелепо. Если она рассчитывала на то, что отец оставит ей что-то в завещании, то, скорее всего, зря. Однако, выходя из комнаты, Лидия заметила что-то красное на шее Мари. Индийский рубиновый кулон, принадлежавший ее матери.

Лидия покинула дом в удрученном настроении. Вскоре она заметила юношу, следовавшего за ней. Она уже несколько дней не вспоминала о нем. Наверное, ей следовало бояться его, Лидия же, напротив, была рада, что она не одна. Она намеренно уронила перчатку и, поднимая ее, повернулась к преследователю, чтобы лучше рассмотреть его. Это был молодой человек лет шестнадцати, примерно такой же высокий, как Анри; вид у него был очень серьезный, как у взрослого мужчины, но во всем облике проглядывало что-то детское. Когда Лидия остановилась, он остановился тоже и, взъерошив пятерней свои длинные темные волосы, отвернулся и стал рассматривать заросли в саду напротив. Затем он снова посмотрел на Лидию. Она сделала ему знак рукой, но он, испугавшись, попятился.

Вскоре после этого ее отец умер. Лидия восприняла его смерть как отдаленный глухой удар. Она была на отпевании и на похоронах, но почти ничего не запомнила. Только холод, когда мужчины по очереди бросали комья земли на гроб, да рыдания сиделки. Соловей на дереве издал длинную трель, хотя день был в разгаре и обычно соловьи в этот час не поют. Дом удалось быстро продать. Вырученные деньги достались Лидии и Анри, но, придя в дом, чтобы запереть его, они обнаружили, что значительная часть имущества исчезла. Со стен были сняты картины, не было украшений ее матери – камей, золотых ожерелий и, разумеется, рубинового кулона. В комнатах раздавалось гулкое эхо.

– Можно обратиться к адвокату и найти эту Мари, – сказал Анри.

– Не стоит, – отозвалась Лидия. – Бог с ней.

Она постояла у выходившего в сад французского окна, пока Анри просматривал бумаги в столе отца. Вечером, ложась спать, Лидия почувствовала запах горелого. Она спустилась по лестнице, устланной красным восточным ковром. Анри на кухне жег бумаги в большом медном тазу, открыв окно, чтобы дым выветривался. По дому гулял ветер. Лидии показалось, что дым имеет синий оттенок.

– Что ты делаешь? – спросила она.

– Он писал стихи, – ответил Анри. – Какой-то женщине. Ничего интересного. Я решил, что ты не захочешь их читать.

Лидия велела ему остановиться и взяла листки, которые не успели сгореть. Зайдя в буфетную, небольшое обшитое деревянными панелями помещение, где они хранили муку и специи, она села на табурет и прочла все стихи. У нее было такое ощущение, будто она наглоталась камней. Было ясно, что отец любил какую-то женщину. Он сравнивал ее с красным цветком и со звездой на небе, называл ее женщиной, которая плавает с черепахами и никогда не отпустит его от себя, но ему и не нужна свобода, ему никогда не нужно было ничего, кроме нее.


Все следующие дни Лидия пыталась оживить воспоминания раннего детства, но они были смутными и отрывочными, лучше помнились школьные уроки, балы, обеды и встреча с Анри, осветившая всю ее жизнь. Однако в ее снах стали мелькать новые, незнакомые образы, которые стояли у нее перед глазами и после того, как она просыпалась, – поля с высокой желтой травой, пруд с рыбками, звук морского прибоя, склон холма, покрытый красными цветами, а также ее дочери с серебряными глазами и преследовавший ее юноша в черном пальто. Она спросила служанку, не замечала ли она, гуляя с детьми в парке, что кто-то следит за ними.

– Ох да, вот уж два года, как это длится, – призналась та. – Я не говорила вам, чтобы не расстраивать. Я прогоняла его, но он продолжал появляться и даже имел наглость дважды подходить к дверям дома. Я выругала его, тогда он стал приходить к черному ходу, словно слуга, и извинялся за то, что явился с парадного, и за то, что ходит за нами.

– Но что ему надо? – спросила Лидия. У нее по спине пробежал холодок, но не от страха, а от какого-то странного возбуждения.

Служанка пожала плечами:

– Я не слушала, что он говорит. Это было бы неприлично. Он нервничал и смущался, но продолжал приходить, пока однажды я не вышла к нему с молотком в руке. С тех пор я его не видела.

Лидия не знала, что делать с этим таинственным юношей и что думать. Было ясно только, что он уже давно чего-то от них хочет. И однажды, когда Анри задержался на работе, а она ужинала без него с детьми, она вдруг сообразила, как ей поступить. Нужно было поменяться с этим юношей ролями и выследить его. Когда он будет уходить от них, она последует за ним, как тень. Лидия почувствовала прилив энергии, словно проснулась от спячки и взяла свою жизнь в свои руки. Она несколько часов играла с дочерями в прятки, что было своего рода репетицией поисков незнакомца. К концу вечера не осталось ни одного уголка в доме, где она не могла бы найти прячущихся детей, она отыскивала их в погребе, на кухне, в ящиках комода. Она была полна решимости с таким же успехом найти и молодого человека в черном пальто.

Ей сразу повезло: в пятницу вечером она увидела его в синагоге. Возможно, он часто там бывал, а она его не замечала, потому что мужчины и женщины молились отдельно. Сердце ее забилось чаще. Она сказала свекрови, что у нее разболелась голова и ей надо подышать свежим воздухом, и оставила детей на попечение мадам Коэн. Выйдя из синагоги, она направилась в сторону дома, зная, что юноша последует за ней. И действительно, она чувствовала позади его неуверенную походку, нервное присутствие, которое она воспринимала как что-то знакомое и успокаивающее, словно это ее прошлое следовало за ней. Войдя в свой дом, она стала следить за юношей из окна. Он собрался уходить, думая, что Лидия больше не выйдет, а она, тихо ступая, сразу вернулась в сад, надев шерстяную накидку. Воздух был холодным и оставлял на губах ощущение сладости, словно пропитался патокой. Скользя по булыжной мостовой, мокрой после дождя, Лидия тащилась в темноте за молодым человеком почти полчаса. Она чувствовала, что заблудилась, и уже хотела повернуть обратно, когда он зашел в высокий кирпичный дом, находившийся в том же еврейском квартале. Как раз в это время мимо проходил один из соседей. Лидия спросила, кто живет в этом доме, и он ответил, что семья Пиццаро.

Она запомнила это имя и пошла домой. В эту ночь ей приснилось болото, по которому бродили крупные птицы, чьи перья были такой же окраски, как у чирка. Они вышагивали с достоинством, словно были не птицами, а особами королевской крови. Лидия проснулась в поту. Рядом спал муж, за окном сияли звезды, в спальне было прохладно, а она изнемогала от жары. И она помнила также, что глядела сквозь щели между планками крыльца на плещущие морские волны.


Она написала записку хозяйке дома, в которой представилась ей, отправила с запиской служанку и получила в ответ приглашение на чай. Она не сказала Анри об этом приглашении. Мадам Пиццаро приняла ее сердечно. В ее большой семье было много детей, живших как вместе с ней, так и по другим адресам. Члены семьи были потомками выходцев из Испании. Лидия привела вполне правдоподобную причину своего визита: у нее подрастали дети, и она хотела расширить круг знакомых и принимать более активное участие в деятельности синагоги. Ей говорили, что мадам Пиццаро может познакомить ее кое с кем из женщин конгрегации. Мадам Пиццаро, рассмеявшись, ответила, что у нее самой нет времени активно участвовать в делах синагоги, так как подрастающих детей и у них в семье хватает; среди них есть ее племянник, который учится в художественном училище, а живет у нее, хотя часто навещает дедушку и бабушку, Иосифа и Анн Фелисите Пиццаро. Их сын, отец мальчика, управляет семейным бизнесом на острове Сент-Томас.

При упоминании Сент-Томаса сердце Лидии забилось сильнее.

– Как интересно! – сказала она. – Я ведь родилась на Сент-Томасе, когда мои родители останавливались там во время путешествия.

Мадам Пиццаро рассказала, что ее племянник приехал в Париж в двенадцать лет, чтобы учиться в академии Савари, известного мастера живописи и рисования, а в конце года должен вернуться на Сент-Томас. Успешно проучившись в академии несколько лет, он стал замечательным художником. Сначала родные не слишком поощряли его стремление овладеть этой неблагодарной профессией, было бы гораздо лучше, если бы он занялся бизнесом, тем более что и его родители этого хотели. Но учитель племянника был в восторге от его таланта – по его словам, просто необычайного. Мальчик подарил дяде с тетей свою небольшую картину маслом, они повесили ее на стену и гордятся ею.

– Все думают, что это купленная нами картина какого-нибудь известного художника, а мы держим в секрете, что ее написал наш племянник. Он любит разыгрывать людей, и нам это тоже нравится. Мы уверены, что когда-нибудь он станет знаменит.

Лидия подошла к картине, чтобы разглядеть ее как следует. Картина в легкой позолоченной раме, казалось, излучала свет. На ней женщина несла корзину с бельем к дому на сваях, позади нее простиралось бирюзовое море. Выражение у женщины было безмятежное. Лидия не могла оторваться от картины и была согласна с теми, кто считал ее работой мастера.

Ее опять бросило в жар, она села, чувствуя непонятное ей самой возбуждение. В ее мозгу промелькнуло не то какое-то воспоминание, не то вспышка страха. Она объяснила хозяйке, что у нее бывают приступы мигрени, но сама она понимала, что так на нее подействовала картина. Она испытывала странное чувство, что когда-то была в этом самом месте. Если пройти дальше по дороге, то увидишь массу красных цветов, спускающуюся уступами со склонов холмов. Именно эти цветы как-то приснились ей, и после этого ей даже наяву представлялось, что она идет с дочерями по улице, усыпанной красными лепестками.

Наконец юноша, которого она ждала, пришел из школы вместе с двумя сыновьями мадам Пиццаро. Дом наполнился мужскими голосами, шумом, запахом холодного воздуха и пота. Сыновья мадам, занятые оживленным разговором, протопали прямо в столовую пить чай. Затем вошел ее племянник, читая на ходу какую-то книгу. Лидия его сразу узнала.

– Неужели никто не поздоровается с гостьей? – воскликнула мадам Пиццаро. – Может быть, хотя бы ты, дорогой племянник?

Юноша поднял голову. У него был уверенный вид, но, увидев Лидию, он побледнел и даже, как ей показалось, споткнулся. У него была угловатая и такая худая фигура, что брюки сидели на нем мешковато, а рукава куртки были слишком коротки для его длинных рук.

– Это мадам Коэн, – представила ее хозяйка.

Лидия подошла к нему и протянула руку.

– Мне кажется, мы встречались.

Рука его оказалась более грубой, чем она ожидала, на ней были следы краски.

– Возможно, – настороженно произнес он.

– Ты художник?

– Да, – ответил он с некоторым вызовом. – Вы, наверное, считаете, что это бесполезное занятие?

– Вовсе нет, – сказала она.

Лицо его просветлело, он больше не был таинственным незнакомцем и посмотрел на нее с интересом. Она не думала, что он так чувствителен.

– Лидди… – произнес он.

– Мадам Коэн! – поправила его тетка. – Где твои манеры?

– Выброшены на свалку, – ответил он. – Там им и место.

Это напомнило Лидии то, что ей сказал отец во время их последней встречи: «Поступай по-своему, не слушай других».

– Он наш дальний родственник, – сказала мадам Пиццаро. – Дома его звали Иаковом, но в Париже он предпочел одно из других своих имен, Камиль.

Юноша пожал плечами:

– Люди меняются.

– Он стал французом до мозга костей, – гордо произнесла тетушка.

На улице стемнело, и потому было вполне естественно, что Лидия попросила Камиля проводить ее домой. Мадам Пиццаро была очень рада, что племянник может услужить ей. Иаков Камиль Пиццаро открыл двойные стеклянные двери, и они вышли на улицу, в ноябрьский туман. Мостовые, мокрые после дождя, блестели.

– Сколько это продолжается? – спросила Лидия.

– Что «это»? – спросил он настороженно. Возможно, он боялся признаться, думая, что она поймает его на этом и сдаст в полицию.

– Сколько времени ты следишь за мной?

– С тех пор, как приехал во Францию.

– Что, с двенадцати лет? – рассмеялась она, но, увидев его выражение, осеклась. Он сказал правду.

– Ну, если точнее, то следил я не сразу. Мне потребовалось несколько месяцев на то, чтобы узнать адрес вашего отца, потом прошло еще несколько месяцев, прежде чем я понял, что вы там больше не живете. И я не знал, где вас искать, потому что не сразу догадался, что вы взяли фамилию мужа. У меня ушло почти три года, чтобы найти вас.

– Три года?! – поразилась Лидия.

– Ваша служанка всегда прогоняла меня. А в общественных местах я не хотел к вам подходить, боялся, что вы велите арестовать меня.

– Арестовать подростка? – рассмеялась она.

– Ну, и к тому же я боялся, что вы оскорбитесь. В общем, мне не хватало смелости.

– Но решимости ты не утратил. Наверное, ты ходил за мной, чтобы сказать мне что-то? – мягко спросила Лидия. В конце концов, он был всего лишь мальчиком, увлеченным живописью, и, возможно, хотел только написать ее портрет, потому что ему понравилось ее лицо.

Ее интересовала главным образом причина, по которой он следил за ней. Скоро должен был прийти домой муж. А он действительно в этот момент надевал шерстяное пальто, собираясь выйти из конторы, где работал вместе с братьями, и думал уже об ожидающей его жене, об обеде и о звездах, которые увидит по пути в сумерках.

– Я надеялся, что вы когда-нибудь остановитесь и поговорите со мной, – сказал Камиль. – А вы очень долго меня вообще не замечали. Иногда я совсем уже был готов заговорить с вами, но в последний момент не решался. Вы, по-моему, так счастливы.

Она улыбнулась. Он говорил очень серьезно и откровенно, как взрослый.

– А ты хочешь сообщить мне что-то, из-за чего я буду не так счастлива?

– Мы с вами почти родственники, – сказал он.

– Неужели?

– Мы оба с Сент-Томаса.

– Да, я недавно узнала, что родилась там.

– Это очень небольшой остров. Там слишком тесно, – нахмурился он.

За разговором они забыли обо всем окружающем. Камиль был угрюм – возможно, из-за того, что ему нравилось все французское, а по окончании учебного года он должен был уезжать. Он сказал, что дома у него не будет свободы: мать слишком опекает его; предполагается, что он пойдет по стопам его отца и братьев. Но он не сможет так жить.

– У них магазин. Все, что их заботит, – бухгалтерские книги и выручка. В Париже, по крайней мере, рабочие бастуют и требуют того, что им положено.

– Но магазины нужны, – возразила Лидия.

– Не уверен. Может быть, было бы лучше, если бы все магазины открыли двери и позволили бедным взять то, что им нужно. – Он посмотрел на Лидию, ожидая ее реакции.

– Возможно. Я не знаю, как решить все проблемы человечества. Порой в своих-то запутываешься.

Смерть отца повлияла на нее больше, чем она ожидала. Ее порой охватывал страх, что ее дети останутся сиротами. Это было бы самое ужасное.

Они прошли мимо парка, где Камиль следил за ней. Иногда он сидел здесь и делал наброски. Его учитель Савари советовал ему всегда носить с собой все необходимые материалы, потому что подходящий объект может подвернуться в любой момент. Женщина, тенистая дорожка, упавший лист.

Известным художникам помогали – богатые семейства, меценаты. Они поступали в Академию художеств и учились у знаменитых мастеров. Но такая удача выпадала немногим. Он же был евреем семнадцати лет с далекого острова, никакой финансовой поддержки у него не было. Угнетаемый этими мыслями, он шел ссутулившись. Разговор с Лидией тоже заставлял его нервничать. Он никак не мог решиться сказать ей правду. Ему казалось, что она слишком довольна жизнью для этого. Правда, она заговорила о своих проблемах, так что, возможно, лучше было сказать.

Она предложила сесть на скамейку в парке, хотя там было сыро. Ее пробирала внутренняя дрожь. Она пыталась вспомнить прошлое, но, кроме Франции, ничего в памяти не всплывало. Отец говорил, что в детстве она тяжело болела. Во время путешествия у нее была сильная лихорадка, из-за которой она забыла все предыдущее. Он сказал также, что прежде она говорила на четырех языках, но после выздоровления владела только французским. Однако какие-то смутные воспоминания о тех давних временах преследовали ее. Иногда в разговоре с дочерями она вдруг употребляла слово из бог весть какого языка. Однажды они смотрели на звездное небо, и она произнесла «stjerne»[23]. Дочери спросили, что это значит, а она и сама понятия не имела.

– Я пообещал, что найду вас, а иначе, наверное, отказался бы от этой затеи. – Камиль достал конверт из внутреннего кармана пальто. – Ваша мать написала это в тот день, когда вас украли.

Лидия рассмеялась было, но тут же зажала рот рукой и охнула. Как бы нелепо ни звучали его слова, они были похожи на правду, особенно если учесть то, что говорила мадам Софи.

– Но ведь мой отец действительно был моим отцом, не так ли? – спросила она.

– Да, – кивнул мальчик. – Он вырос в нашей семье. Его вроде бы усыновили.

– Но если я жила с отцом, то вряд ли можно сказать, что меня «украли»?

– Украли, украли. – Это было как раз то, что он не решался сказать ей все это время. – Отняли у матери.

Лидия пыталась осознать сказанное им.

– Ее привязали к дереву, чтобы она не могла помешать им. Все это время она ждала встречи с вами. Я должен буду что-то сказать ей, когда вернусь домой.

Уже совсем стемнело. Мимо проходили мужчины в пальто, возвращавшиеся домой. Камиль обратил внимание на то, что небо было чернильного цвета, по краям черное как смоль, в центре темно-синее. Лишь кое-где проглядывали более светлые участки. Город был каким-то чудом, и мысль о том, что придется покинуть его, тяготила мальчика.

– А какое отношение имеет моя мать к вам? – спросила Лидия.

– Она друг семьи, а когда-то вместе со своей матерью была у нас служанкой.

– Служанкой? – удивилась она.

– И еще я должен вам сказать, поскольку в нашем мире это имеет значение, что ее мать была родом из Африки.

– Понятно, – протянула Лидия, хотя до конца никак не могла это осознать. Она всегда знала, что она еврейка, жена Анри Коэна, мать троих детей, парижанка, а то, что было до этого, она не помнила. Она вскрыла конверт, который Камиль дал ей. Бумага напоминала на ощупь влажный шелк, она была изрядно помята, но чувствовалось, что ее многократно разглаживали. Буквы выцвели, однако прочитать написанное было можно.

«Любимая моя доченька, звездочка моя, жизнь моя! Добровольно я никогда не отдала бы тебя – ни за какие деньги, ни за какие обещания, даже если бы они убеждали меня, что тебя ждет более обеспеченное будущее. Тебя подарила мне судьба, и никто на земле или на небе не может полюбить тебя больше, чем я. Ты будешь жить так, как захочешь, но всегда останешься моим ребенком, и мы всегда будем принадлежать друг другу, даже если никогда больше не увидимся и не скажем друг другу ни слова».

Лидия вложила письмо в конверт и спрятала руки под накидку. Они были холодны как лед. Она была ошеломлена и вместе с тем не удивлялась, что нашелся человек, который ее так любит. Сначала она не могла произнести ни слова.

– Мне нужно время, – сказала она наконец. – Я должна это обдумать.

– Разумеется, – сказал Камиль. Все-таки он был необыкновенным мальчиком и казался скорее ее сверстником. Мужчиной с Сент-Томаса, который понимал то, что не поймет ни один мужчина, выросший в Париже. Он поднялся, не желая больше мешать ей.

– Что ты будешь делать, когда вернешься домой? – спросила она.

– Притворюсь тем, кем они хотят меня видеть. – Он ухмыльнулся чисто по-мальчишески. – Но из этого ничего хорошего не выйдет. В конце концов кто-то разочаруется во мне. Либо они, либо я сам.

Она чувствовала, что не готова идти домой. Вместо этого она отправилась в ресторан и сказала, что должна встретиться там с мужем, – иначе ее не впустили бы. Она заказала аперитив и выпила его. Она дрожала от холода и подумала, что мерзнет с тех самых пор, как заболела лихорадкой. Она никак не могла вспомнить, что с ней было до этого, – в памяти всплывали только какие-то обрывки: красные цветы, женский голос, ярко-желтая птица. Она сразу поняла, что отец любил именно эту женщину и писал стихи ей. В принципе, мальчик мог все это придумать, письмо могло быть поддельным, информация ложной. Но она верила, что это правда. Он так долго ходил за ней. Он знал о ней то, чего она сама не знала. Ибо, если это действительно было письмо от женщины, давшей ей жизнь, то Лидия затруднялась определить, кто же она сама такая. Во всяком случае, не та женщина, которая входила в дом мадам Пиццаро.

Подошел метрдотель и спросил, не послать ли машину с шофером за ее мужем, поскольку было немыслимо, чтобы женщина пила в одиночестве. Она покачала головой и попросила записать аперитив на счет мужа. Все казалось ей необычным, как бывает во сне: улицы, по которым ходишь ежедневно, выглядят таинственно, серая каменная мостовая становится вдруг серебряной, затем золотой, а затем вся улица вовсе исчезает.

Когда она наконец пришла домой, в дверях ее встретил обеспокоенный Анри.

– Я уж не знал, что и подумать. – Он обнял ее, радуясь, что с ней ничего не случилось, и даже не заметил, что она не ответила на его объятие. Служанка уже покормила детей и уложила их спать. Служанку звали Ава, она была не еврейкой, а крестьянской девушкой из долины Луары. Лидия никогда не расспрашивала ее о ее семье и не знала, есть ли у нее братья или сестры. Они лишь обсуждали меню обеда, говорили о том, что должен сделать садовник и как быстро, словно весенние всходы, растут девочки. Даже когда Ава сообщила ей о юноше, осаждавшем их дом, Лидии не пришло в голову спросить ее, что она думает по этому поводу и не боится ли его. И теперь Лидии стало совестно, что она никогда не разговаривала со служанкой ни о чем, кроме меню и домашних дел, не проявляла никакого интереса к ее жизни.

Перед сном она подошла к зеркалу в гардеробной и внимательно себя рассмотрела. Перед ней была та же Лидия, и вместе с тем совсем другая.

И отец был прав. У нее были серебряные глаза.


Она перечитывала письмо, когда оставалась одна. И однажды она взяла перо и бумагу и написала ответ: рассказала матери все, что помнила. Как она заболела на корабле, как отказывалась есть и ей давали пить горячий лимонный сок, чтобы победить лихорадку. Она писала, что может говорить теперь только по-французски, причем так безупречно, что ее принимают за уроженку Парижа. Она написала, что иногда ей снятся птицы цвета чирка, танцующие друг перед другом, и она просыпается в слезах. Она писала по одному письму в течение двадцати дней, и в каждом рассказывала какой-нибудь эпизод из своей жизни. Это был своего рода дневник, написанный задним числом и охватывающий весь период от ее болезни на корабле до настоящего момента. Но Лидия боялась отправлять письма почтой – ей казалось, что их украдут, они затеряются и не дойдут до того, кому предназначены. Она складывала их в деревянную шкатулку, в которой хранила сухие лавандовые духи. Время между тем бежало быстро. В начале декабря выпал снег.

– Вы не хотите поехать домой на Рождество? – спросила она Аву, когда они проводили ревизию буфетной. Ава была ошеломлена вопросом о ее планах.

– Я бы с удовольствием, – ответила она осторожно, – если я не нужна буду вам здесь.

– У вас ведь ферма там?

– О да, – ответила Ава, покраснев от удовольствия, что может поговорить о родном доме. – Мы разводим в основном цыплят и коз.

– Поезжайте обязательно, – сказала Лидия. – Мы оплатим эти дни как обычно.

В канун Рождества, когда падал снег, Лидия писала тридцатое письмо. Этот день они всегда проводили дома. Они не праздновали христианское Рождество, но радовались тому, что в городе было тихо и мирно, в отличие от волнений и беспорядков, случавшихся в течение всего года. Лидия сидела в гостиной, дети спали. Из сада пришел Анри. Небо было ясное, и он ходил смотреть на звезды. Он отряхнул снежинки с пальто и с удовольствием разглядывал огонь в камине, жену с конвертом на коленях и щенка по имени Лапен, или Кролик, которого дети выпросили у них и который теперь мирно посапывал на зеленой подушечке.

– Если у нас будет сын, – сказал Анри, – мы назовем его Лео в честь созвездия Льва.

– А что, если я не такая, как ты думал? – спросила Лидия, нахмурившись и внутренне напрягшись.

Анри сел рядом с ней.

– Ты имеешь в виду, не такая богатая, отец почти ничего тебе не оставил? Ты же знаешь, что это меня не волнует. Мы достаточно обеспеченны.

– Боюсь, отец был ужасным человеком и вел себя безобразно.

– Он умер, так что это не имеет особого значения, как и деньги. Мы немало выручили за старый дом, и наши девочки не будут бедствовать.

– Но что, если я все-таки не такая, какой ты меня представлял?

Он поднялся и налил Лидии и себе по бокалу вина.

– Думаешь, я тебя плохо знаю?

В этот момент ей хотелось обнять его и бросить тридцатое письмо в ярко горевший камин. Она вспомнила, как в детстве ездила с родителями к морю. Они посетили древнюю Ла-Рошель, знаменитую своими солевыми залежами и развалинами крепости. Она не помнила, что была когда-то на берегу океана и он заворожил ее. Ей тогда было лет семь. Ей показалось, что кто-то негромко произносит ее имя, кто-то знакомый зовет ее. Она пробралась к самой воде по камням из мягкого глинистого минерала с окаменевшими останками улиток и морских существ, живших еще до появления на земле человека. Мама испуганно ринулась за ней, крича: «Не смей, не ходи туда!» Лидия думала, мама боится, что она упадет в воду или прибойный поток захватит ее, но теперь поняла, что дело было не в этом. Просто море слишком сильно притягивало ее, было хорошо знакомым, совершенным и прекрасным. Казалось, что они принадлежат друг другу.

Лежа в постели, она рассказала мужу все, боясь взглянуть на него.

– Если твоя мать не была еврейкой, значит, ты не принадлежишь к этой нации, как и твои дети.

– Это легко поправить, – сказал Анри. – Можно перейти в другую веру, если возникнет необходимость.

– Но это невозможно для меня. Моя бабушка из Африки была рабыней.

– Мне абсолютно все равно, кто были твои родители, – ответил он. – Для меня важна лишь ты и твое сердце.

Ее самозваная мать была права в одном: с ним она не будет знать горя. Но ее сердце уже давно было разбито – из-за этого она и заболела лихорадкой, после которой утратила свое прошлое и саму себя.

– А как воспримут это твои родные? – спросила она.

– Ни к чему посвящать их во все интимные подробности нашей жизни.

Она поняла, что он не уверен в их реакции, они вряд ли отнеслись бы к изменению истории ее жизни с такой же легкостью, как он. Семейный бизнес зависел от отношений между людьми не в меньшей степени, чем от взлетов и падений в мире финансов. Все дела они вели с другими еврейскими семьями, принадлежавшими к той же общине. Перипетии, связанные с королем Луи-Филиппом, почти не коснулись благополучия евреев в прошлом, но его равнодушие к судьбе трудящихся привело к серьезным бунтам. Собирались толпы людей, возмущенных тем, что попираются их элементарные права, и черный дым наполнял улицы города. Для успешного развития бизнеса Коэнам было важно, чтобы сохранялась спокойная обстановка, а наличие невестки с сомнительным прошлым могло привлечь к ним нежелательное внимание и поколебать установившееся равновесие. Однако при всем том Лидии очень не хотелось лгать дедушкам и бабушкам, дядям и тетям ее детей.

– Но я хочу, чтобы они знали правду. Один раз я уже потеряла себя и заболела.

– Ты и сейчас больна? – спросил он обеспокоенно.

– Нет, но болела в прошлом и могу заболеть снова.

Анри притянул ее к себе.

– Решай сама. Как бы ты ни поступила, для меня это ничего не меняет.

Снег все еще шел, а Лидия слышала пение соловья. Она заплакала, подумав, что не оставила ему ни семян, ни фруктов и он может погибнуть, и тем не менее продолжала лежать и слушать, пока не наступила тишина. Она уснула и видела во сне море, а когда проснулась, небо было чистое. Насыпало столько снега, что движение во всем Париже остановилось. Не говоря ни слова мужу и не взглянув на детей, она надела сапожки и вязаную накидку и вышла в сад.

Замерзший соловей лежал в снегу, его перья были посеребрены инеем. Она взяла практически невесомое тельце и положила себе на колени. Она до сих пор не была уверена, что соловей действительно существует, и думала, что она, возможно, вообразила его, но перед ней было доказательство. Утро было такое тихое, что она слышала биение собственного сердца и неровное дыхание, переходящее чуть ли не в рыдание. Она отнесла птицу за дом, где стояли ящик с углем и мусорные баки. Подняв крышку одного из баков, она кинула в него птицу. Услышав мягкий удар, она содрогнулась. Она всегда думала, что это ее мать поет ей в саду и оберегает ее. Но это ушло в прошлое. Женщина, вырастившая ее, больше ничего не значила для нее.

Морозы сменялись серыми днями, в которые падал мокрый снег. Она больше не встречала мальчика ни на улице, ни в синагоге. Наверное, он был слишком занят в последний школьный семестр. А может быть, просто сказал ей все, что должен был сказать. Но ей его не хватало. Однажды она проходила мимо дома его тетки, но не решилась зайти. Париж превратился в поле битвы. Короля свергли, оппозиционные партии сцепились друг с другом. На улицах царила анархия, какой они еще не видели. Анри советовал Лидии с дочерями поменьше выходить из дома. Они проводили неделю за неделей в гостиной, в своем мирке, и Лидия отложила на время свое намерение изменить его. Девочки носили синие платья и танцевали, а на улицах было небывалое количество снега, и вдали виднелся черный дым костров.

Весной выяснилось, что Лидия беременна. Она переносила беременность не так, как предыдущие, и решила, что на этот раз должен родиться мальчик. Если действительно будет мальчик, они назовут его Лео в честь созвездия. Анри говорил, что все, до сих пор неизвестное ей в ее жизни, не имеет значения. Но это для него не имело значения, а вокруг был остальной мир. Она думала об этом всякий раз, когда выходила из дома, разговаривала с соседями, обсуждала меню с Авой. Она представляла, что придется пережить ее дочерям и будущему сыну, если будет известно их истинное происхождение. По субботам она просила свекровь отвести детей в синагогу, ссылаясь на плохое самочувствие, а сама в это время садилась на трамвай и ехала на Монмартрский рынок, где торговали африканские женщины. Многие из них продавали корзины, сплетенные из соломы. Они были такие красивые, что у нее слезы выступали на глазах. Она купила одну корзину у женщины из Сенегала. В некоторых из висевших корзин сидели птицы с ярким оранжевым и желтым оперением. Купленная ею корзина была небольшой, овальной и пахла кардамоном. Она поставила ее на свой письменный стол и время от времени брала ее и вдыхала запах. Ее сердце было разбито, но продолжало работать. В постели они с Анри занимались любовью быстро и молча, словно приближался конец света или буря должна была вот-вот снести их дом.

Она послала Камилю записку, спрашивая, не встретится ли он с ней в парке. Приближался июнь, когда он должен был уехать, и это, возможно, было для него к лучшему, потому что бунты становились все яростнее, пока не избрали президентом Наполеона III. А мальчик запомнит Францию такой, какой он увидел ее по приезде, полной света, ярких красок, красоты. Лидия ждала его на скамейке, наблюдая за своими девочками, игравшими с Авой. Она знала теперь, что у Авы есть два брата, и один из них очень хочет поехать учиться в Париж, но на это нет денег, да и на ферме слишком много работы. Лидия подумывала о том, чтобы предложить Аве денег для брата, это было меньшее, что она могла сделать для нее.

Камиль со времени их последней встречи успел стать еще выше и возмужать.

– Ты избегаешь меня, – мягко упрекнула его Лидия. – Столько лет ходил за мной, а теперь покинул.

– Я думал, что вы, может быть, не хотите видеть меня.

– Почему бы это?

Он пожал плечами.

– Может быть, вы предпочитаете жить по-прежнему.

– Прежняя жизнь была ложью. Как можно ее предпочесть?

Он протянул ей синий полотняный мешок.

– Я принес вам подарок на прощание.

Это была картина. На ней был изображен этот самый парк, каштановое дерево и три ее девочки. Скамейки в парке блестели, словно прошел дождь. Воздух на картине был странного синего оттенка, как будто художник подмешал в краски тумана.

Лидия поблагодарила его и поцеловала в щеку. Она действительно была благодарна, но предпочла бы другой подарок. Она шепотом объяснила ему, что она хотела бы получить. Камиль кивнул и, написав записку, отдал ее Лидии. Она вручила ему шестьдесят писем, написанных мелкими печатными буквами. Это позволило ей изложить на бумаге всю историю своей жизни, о которой ее мать ничего не знала.

Взяв письма, Камиль простился с ней. Он так долго выслеживал ее, что теперь казалось странным, что он оставит ее в парке и уйдет, вместо того чтобы прокрасться за ней до ее дома. Он досконально изучил весь этот путь и знал, как она приглаживает волосы своей младшей дочери, как останавливается у каштана в своем дворе, чтобы проверить, свили ли на нем гнездо птицы. На прощание Лидия обняла юношу. Он стал очень дорог ей.

– Скажи моей матери, что скоро у меня родится мальчик. Мы назовем его Лео. Я хотела написать об этом в сегодняшнем письме, но потом решила передать устно через тебя.

Отойдя на несколько шагов, Камиль обернулся, помахал ей и удалился размашистой походкой. Вскоре после этого он покинул Париж, упаковав почти шесть лет жизни в два небольших чемодана и кожаный баул. Он не хотел возвращаться домой и не хотел даже думать о том, что там его ждет. Требовательность его матери, работа в магазине, пересохшие от жары краски, вышедшая замуж девушка, которую он любил. Он решил, что будет терпеть два года, а потом, если все будет так плохо, как он думает, он найдет возможность уехать. Это было у него в крови, как у всех мужчин, которые знали, когда надо оставаться на месте, а когда бежать, найти другую страну и другую жизнь.

Вскоре после его отъезда Лидия нанесла визит семейству Пиццаро. Служанка проводила ее в гостиную, где ее приветствовала хозяйка дома:

– Какая приятная неожиданность!

Лидия ни разу не была здесь после первого посещения. Мадам Пиццаро предложила ей чая, но Лидия не за этим пришла и вежливо отклонила предложение.

– Вы, наверное, скучаете по племяннику, – сказала она.

– О, конечно! – пылко воскликнула мадам.

– И я тоже. Мы с ним очень сблизились. Мы оба родились на Сент-Томасе, и он обещал мне кое-что в память об этом острове.

Она достала записку, которую Камиль поспешно написал в парке, улыбаясь ее просьбе. В записке он просил тетю и дядю отдать мадам Коэн картину, висевшую у них в гостиной. Прочитав записку, мадам Пиццаро нахмурилась. Она привыкла к этой картине и не хотела с ней расставаться.

– Мне надо обсудить это с мужем, – сказала она. – Мы ведь и дорогую раму купили для нее.

– Я оплачу это все. Я знаю, что вы любите картину, но она значит для меня необычайно много. Вы даже представить себе не можете, как это важно для меня.

Лидия подошла к картине. Женщина с корзиной белья на фоне моря. Лидия знала, что находится в доме на сваях и куда ведет дорога, возле которой ослы жуют высокую траву и огрызаются, если ты осмелишься дернуть их за хвост. Болезнь и потрясение, лишившие когда-то ее памяти, постепенно возвращались к ней. Она стала понимать английский язык и давать незнакомые названия знакомым блюдам. Овсянку, которую ее дети ели по утрам, она называла «фонджи», что очень смешило дочерей.

Чувства так переполняли ее, что она разрыдалась.

– Дорогая моя! – воскликнула мадам Пиццаро. – Пожалуйста, перестаньте!

– Простите меня, – сказала Лидия, – простите, ради бога! – Она с трудом подбирала французские слова, вместо этого ей пришла в голову странная фраза «Jeg er ked af»[24]. Она не имела понятия, что это значит. – Но я просто не знаю, как я смогу жить без нее.

– Да я уж вижу, – сказала мадам Пиццаро и дала знак служанке принести оберточную бумагу. – Берите ее, дорогая.

Взяв картину, Лидия поблагодарила хозяйку и, выйдя в коридор, постояла несколько секунд, чтобы прийти в себя. Она чувствовала внутри жар сродни той жаре, что была на дороге, ведущей к гавани, куда ее вела за руку та женщина. «Не убегай от меня слишком далеко», – всегда говорила она. Наконец Лидия вышла на улицу. Близилось лето, деревья источали ароматы. Птичье пение звенело в бледно-голубом небе того оттенка, который, как уверял Камиль, отпугивает духов. Именно такого цвета было небо на этой самой картине, портрете ее матери по имени Жестина, которая ждала дочь с тех самых пор, как ее украли, и не теряла уверенности, что наступит день, когда прибудут шестьдесят писем в коробке, пахнущей лавандой – травой, возвращающей человека домой.

Глава 9

Земля, по которой мы ходим

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1848

Иаков Камиль Пиццаро

Сойдя с корабля, он проспал восемнадцать часов подряд. Когда он проснулся, ему казалось, что он переплыл не океан, а целую эпоху. Снова была жара, звон козьих колокольчиков на холмах, хлопанье крыльев насекомых, атаковавших ставни его полутемной комнаты. Он считал себя уже мужчиной, но здесь на него смотрели как на мальчика. Наполовину проснувшись и наполовину одевшись, он прошел на кухню, где Розалия приготовила для него знакомое с детства фонджи в желтой миске, из которой он ел с тех пор, как ходил, цепляясь за материнский подол. Он поблагодарил Розалию, сказав, что ее блюда несравнимы с французской кухней. И это была правда – хотя бы потому, что каша была для него не только пищей, но и напоминанием о детстве, приворотным зельем, возвращающим его в прошлое. Он наблюдал за Розалией у плиты, слушал ее энергичный французский язык и вспоминал всю свою жизнь на острове – все, что он любил, и все, что гнало его отсюда.

Основная причина, по которой он не хотел возвращаться из Франции, дала себя знать, как только он вернулся в свою маленькую спальню. Мать распаковывала его вещи, рылась в бауле, пострадавшем во время путешествия из-за соленого воздуха и небрежного обращения с ним при перевозке.

– Что ты делаешь? – закричал он, забыв о необходимости уважать старших и о правилах поведения. – Я что, не имею права на личную жизнь?

Он кинулся к своему баулу, хранившему шесть лет его жизни, защищая его от женщины, которая дала ему жизнь, как от врага. Он был так разъярен, что мать в какой-то момент даже испугалась.

– Мама, – сказал он, взяв себя в руки и отступив от нее, – я привык к тому, что люди не лезут в мою личную жизнь.

– У тебя есть что-то такое, что ты прячешь? – спросила она, оправившись от испуга.

– Ну, просто мои вещи – это мое личное дело, – ответил он, нахмурившись. Он сердился на самого себя за то, что вел себя грубо и, в общем-то, по-детски. В Париже тетушке было не до того, чтобы следить, где он проводит время, – он подозревал, что ее внимание было поглощено одним из дядиных деловых партнеров, навещавших ее в самые разные часы. Его это нисколько не занимало. Он жил своей жизнью, его талант был признан учителями и товарищами по школе.

– Это баул твоего отца, – наставительно произнесла Рахиль. – Он купил его, а не ты.

– Тогда пускай он в нем и роется.

Но мать уже обнаружила коробку среди его одежды. Нахмурившись, она достала ее и взвесила на руке, глядя на него.

– Что-то она очень легкая, Иаков.

– Она не имеет к тебе отношения, – ответил он. – И, пожалуйста, не называй меня Иаковом.

Себе самому он представлялся теперь не Иаковом, а Камилем, французом. Хотя, возможно, именно мальчик Иаков отчаянно старался сейчас отстоять свою независимость от матери. Он несколько неуверенно потянулся за коробкой. Люди в Шарлотте-Амалии говорили, что Рахиль Пиццаро может превратиться в змею или ведьму. Если будешь перечить ей, то можешь навсегда потерять сон. Он не раз слышал все это, как и слух о том, что в ее жилах течет не кровь, а патока, притягивающая мужчин даже против их воли. Камиль отступил на шаг. Мать выглядела нисколько не старше, чем шесть лет назад, только в волосах проглядывала белая прядь, которой прежде не было.

– Это для Жестины, – признался он и тут же рассердился на себя за то, что оправдывается перед ней.

При этих словах лицо Рахиль стало непроницаемым.

– И это настолько важная вещь, что из-за нее можно забыть об уважении к матери? Известно ли тебе, что я рожала тебя целых три дня и вполне могла умереть?

Камилю это было известно, так как она неоднократно произносила эту фразу. Тем не менее ему стало стыдно.

– Мама, прости, пожалуйста. Но пойми, я уже не ребенок.

Это не произвело на нее впечатления.

– Ты мой ребенок.

С этим трудно было поспорить.

– Хоть ты и сменил имя, – добавила она.

– Отца тоже зовут его третьим именем. – И правда, он предпочитал зваться Фредериком, а не Абрамом и не Габриэлем.

– Да, верно. Ну что ж, раз ты намерен поступать по-своему, то, ради бога, отправляйся к Жестине, – сказала она, удивив его. – Насколько я знаю, она все эти годы ждала от тебя вестей.

Воспользовавшись этим, он отправился к Жестине немедленно, прежде чем отец призовет его в контору, чего он страшился, словно приговора к тюремному заключению.

За время отсутствия он отвык от местного климата, и жара обрушилась на него, будто он никогда и не жил здесь. Он взмок от пота, пока добирался до гавани; солнечные лучи, казалось, проникали не только под его одежду, но и под кожу. Он ощущал себя иностранцем среди людей, которые работали в гавани с вершами, подготавливали суда к плаванию, спешили на рынок. Но вдруг колдовство острова вновь захватило его, и Камиль почувствовал, что он дома. Подул ветер из Африки, раскачивая пальмы; пролетело целое облако белых птиц, живое и гомонящее. Окружающая местность была, как и завтрак, неотъемлемой составляющей его жизни, проявлявшей себя в его снах и в его искусстве. Вернувшись в прошлое, он мог идти дальше не задумываясь, и хотя некоторые дома и магазины исчезли, а вместо них появились новые, ноги сами вели его куда надо. Мама столько раз приводила его туда и, предоставив самому себе, предавалась разговорам с Жестиной о вещах, его не касавшихся, – скандалах, трагедиях, повседневных мелочах.

Жестина развешивала на просушку травы, которые добавляла в свои краски, но, увидев его, остановилась. В ней вдруг появилась легкость, она словно помолодела. Она ждала его возвращения, втайне надеясь, что вместе с ним приедет Лидди, хотя из письма похитительницы знала, что это невозможно. Лидди была замужем и вряд ли могла бросить мужа и отправиться на край света к матери, которую не знала.

Как только юноша поднялся по ступенькам дома на сваях, Жестина кинулась его обнимать. Он тоже обнял ее, затем с улыбкой отстранился и попросил называть его французским именем Камиль.

Жестина окинула его оценивающим взглядом.

– Ты изменился, стал гораздо выше.

– Не изменилось лишь то, что я обещал найти ее, и я нашел.

Жестина нахмурила брови, не вполне понимая, что именно он имеет в виду.

– Ты видел ее собственными глазами?

– Да, много раз.

– Сколько?

– Да невозможно сосчитать, – засмеялся он. – Поверь, она действительно живет в Париже, и очень неплохо живет.

– У нее есть муж?

Он кивнул.

– И три дочери.

– Три дочери? – Голова у Жестины пошла кругом, когда она повторяла их имена: Амелия, Мирабель, Лия – самые красивые имена, какие можно придумать. Девочки, в которых была ее собственная кровь и воплотились ее надежды. И вот-вот должен родиться еще один ребенок, сказал Камиль. Если это будет мальчик, его назовут Лео. Он приостановил поток новостей, давая Жестине время прийти в себя. Она села на ступеньки, схватившись за перила. Несмотря на возраст, она была еще красива. На шее у нее было жемчужное ожерелье, которое она надевала даже с рабочей одеждой вроде сегодняшнего простого хлопчатобумажного платья с черным передником. Она была явно потрясена.

Что-то внутри ее мешало Жестине дышать, словно какой-то пузырь образовался в груди. Ее грызло чувство, которое она гнала от себя, но безуспешно, – желание отомстить за все, что она потеряла: не только дочь, но целую семью.

Камиль пошел за водой для нее. Жестина выругала себя. Нельзя было портить этот момент, думая об этой ведьме в шелковом платье, которое все называли удивительно красивым, тогда как оно не могло сравниться с ее собственными изделиями. Камиль вернулся, и она глотнула воды. Восстановив дыхание, она заставила его рассказать ей все до малейших деталей – о детях, о доме, где живет ее дочь, о том, как она ходит и говорит, о парке с липами и зелеными скамейками с коваными чугунными подлокотниками, о снеге, засыпающем мостовую, как пудра, прилипающая к ногам, о муже, разглядывающем звезды во дворе, о серебряных глазах Лидди.

– А как ее мать? – спросила Жестина нарочито равнодушным тоном, защитив рукой глаза от солнца.

– Ты ее мать, – сразу сказал он.

Жестина улыбнулась. У мальчика было доброе сердце.

– Я имею в виду ту, что ее украла.

– Она умерла. Я ее не видел.

Жестина удовлетворенно кивнула. Это было уже кое-что. Задавая следующий вопрос, она испытывала сложные чувства:

– А ее отец?

– Тоже умер.

Это известие опечалило ее.

Камиль отдал ей коробку с письмами. Жестина открыла коробку, и на нее пахнуло лавандой.

– Дорогой мой мальчик, – сказала она, – ты поистине сделал все, что обещал.

Затем она велела ему уйти. Она хотела прочитать письма в одиночестве.

– Ты уверена? – спросил Камиль, беспокоясь о том, не слишком ли тяжело будет ей прочитать за один присест всю эту массу писем, описывающих жизнь ее дочери. Жестина выглядела не так молодо, как прежде, руки ее слегка дрожали. Но она больше двадцати лет ждала то, что сейчас получила.

– Абсолютно уверена.

Он ушел, и Жестина поднялась по ступенькам в тенистую прохладу дома. В голове у нее была полная ясность. Она вспомнила, как Рахиль пришла к ней однажды в то время, когда они обе ждали своего первого ребенка. Они лежали в постели и мечтали о своих будущих детях. Сейчас она тоже легла и стала читать письма. Когда дневной свет померк, она зажгла фонарь.


«Не знаю, захочешь ли ты читать мои письма.

Может быть, ты ненавидишь меня за то, что я все забыла.

Они отняли у меня все.

Они отняли весь мой мир.

Но теперь, когда этот мальчик пришел ко мне, я все вспомнила. Я помню волны, их плеск у нас под крыльцом. Я помню твой рассказ о том, как однажды во время шторма рыба заплыла прямо к твоей матери на сковородку. Ты рассказывала мне также об опасном сезоне бурь, когда шторма налетали из-за океана, из Африки. Твоя мать велела тебе держаться за нее, если набежит высокая волна. Она не доверяла миру – и имела на то основания, – и потому полагалась только на саму себя в случае, если придется защищать тебя. Она привязывала себя к чугунной плите, а тебя привязывала к себе. Так же и ты поступала со мной. Когда я сидела на крыльце, ты привязывала меня за ногу к столбу, чтобы меня не смыло волной. Ты никогда не рассталась бы со мной добровольно. Я помню, как ты кричала, когда люди схватили меня, а тебя привязали к дереву. Ты не могла тогда помочь мне. Я помню, что над нами летал пеликан, а ты просила его спасти меня и в обмен на это предлагала ему, если надо, выклевать тебе глаза.

Но он, наверное, знал, что глаза будут нужны тебе, когда мы встретимся снова, и потому не тронул тебя, а полетел за мной и наблюдал за тем, как меня отвели на корабль, где меня ждала женщина, которую я даже не узнала. Пеликан так долго сопровождал нас в плавании, что я боялась, сможет ли он вернуться домой. Я не знала, увижу ли тебя еще когда-нибудь, и кричала птице: «Лети к ней и скажи, что я не хочу покидать ее».

Сейчас, когда я пишу тебе, я помню это так ясно, как будто это случилось всего несколько часов назад и мы с тех пор не расставались».


Камиль работал в магазине отца экспедитором, но это не было его предназначением, и по ночам он ходил без сна по своей комнате, чувствуя себя выбитым из колеи. Фредерик и Рахиль шепотом говорили о нем в своей спальне. Они слышали его шаги и знали, что он не спит. Когда он был маленьким, его прозвали Сурком, потому что он засыпал где угодно и никакой шум не мешал ему. А теперь его мучила бессонница, по утрам он ходил с затуманенным взором, исполненным тоски. Наверное, не надо было отправлять его во Францию. Возможно, несмотря на все их перепалки, Рахиль слишком любила его. Поскольку было бы нехорошо отдавать предпочтение одному из детей, она прятала свое чувство, и он не догадывался, что является для нее светом в окошке, особенно теперь, после его возвращения. Посылая сына во Францию, она надеялась, что ему будет полезно посмотреть мир, – самой ей это не удалось.

Родители рассчитывали, что он освоится и найдет себе место в семейном предприятии, но этого не произошло. За что бы он ни брался, все у него получалось вкривь и вкось. Он разливал чернила, неправильно подшивал заказы на поставку, при первой возможности старался улизнуть. После ужина и очередной головомойки от братьев за многочисленные огрехи, от которых он вовсе не открещивался, он удалялся в свою комнату. Дождавшись, когда все уснут, он выходил из дома в черных брюках и белой рубашке и бродил по улицам, засунув руки в карманы. Он не замечал, что мать у окна наблюдает за ним, когда он покидает дом. Своим высоким ростом и худобой он напоминал ей его отца в молодости. Красотой он не отличался, но был очень обаятелен. Внешне спокойный, он знал себе цену и держался с некоторой заносчивостью, порожденной кипевшим в нем желанием. Женщины с любопытством смотрели на него, удивляясь, чем он так гордится. Было ясно, что его терзает какое-то стремление, о котором он не говорит никому. Он не замечал окружающих. Он был экспедитором, но явно претендовал на большее.

Хотя по возрасту и физическому развитию он был уже молодым мужчиной, в нем играло мальчишеское бунтарство. Он бросал вызов миру, пытавшемуся обуздать его, как это часто делают строптивые мальчишки. Он поклялся себе, что не будет ждать ничьей милости, и не дрожал перед сильными мира сего, но ему было всего восемнадцать лет, и он унаследовал от отца его характер. Он делал работу, которую ему поручали, какое бы отвращение ни испытывал к ней. Но отвращение росло с каждым днем, пока не превратилось в стену между ним и остальной семьей.

Ему казалось, что он взорвется, сидя часами за этой никому не нужной работой с конторскими книгами в задней комнате магазина. Математика давалась ему с трудом и казалась бессмысленной, финансы его вовсе не интересовали. Деньги, на его взгляд, были проклятием человечества и нужны были разве что для того, чтобы выжить. Те, у кого они были, считали себя счастливчиками, а люди, не имевшие их, были обречены, на его взгляд, безо всякого основания – просто из-за невезения, неудачно сложившихся обстоятельств. На полях бухгалтерских книг он рисовал рабочих, привозивших патоку и ром. Голова у них была обвязана платком, чтобы пот не застилал глаза. Целую неделю он рисовал по частям морских птиц, как привык делать, когда начинал учиться живописи: сначала крылья, затем ноги, когти, клюв. Он часами работал над зубчатыми пальмовыми листьями, тщательно выписывая каждый из них. В этом он находил хоть какую-то отдушину, пока однажды отец не застал его за этим занятием и велел переписать все испорченные им страницы.

После этого отец перевел его за прилавок, надеясь, что здесь, может быть, дела пойдут у Камиля лучше. Но они не пошли. Необходимость вежливо выслушивать заносчивых покупателей, угождать их прихотям и вникать в их мелочные заботы бесила его. Он молчал с надутым видом. Он потерял аппетит и стал еще стройнее. Старшие братья не упускали случая поиздеваться над ним и дать ему понять, что он, в отличие от них, ни на что не способен; они хотели сломить его волю и заставить его смириться с тем, что от него требовали.

Подчиняться кому-либо было противно его натуре. Он внутренне кипел, но держал себя в руках. Савари учил его прислушиваться к мнению тех, кого он уважает, а на остальных не обращать внимания. «Нельзя реагировать на все, чему подвергает тебя мир», – говорил он. Камиль убедился в справедливости этих слов, изучая в течение многих часов работы великих мастеров в Лувре. Каждый художник должен найти свой собственный путь, не гонясь за модой и не оглядываясь на критику. Каждая из картин да Винчи представляла собой отдельный мир, увиденный глазами художника. И именно благодаря его уникальному видению его работы достигали вершин искусства и мастерства, именно поэтому да Винчи понимал художественное дарование человека лучше, чем кто-либо другой.

А Камиль, к несчастью, был лишен возможности подняться над обыденностью, вести жизнь художника, он был пленником буржуазной среды, в которой родился. Ему хотелось открыть их кладовые, созвать местных жителей и раздать им весь товар бесплатно, чтобы магазин опустел и он освободился бы. Но это было невозможно, и он бродил по ночам, пытаясь справиться со своей неудовлетворенностью, шагая по улицам, которые видел в каком-то тумане, словно это было во сне.

Он тосковал по Парижу, по живописным улицам Пасси, где была его школа, по высокому увитому плющом дому, в котором жила дочь Жестины. Он вспоминал снег под ногами, распускающиеся в апреле листья каштанов, такие бледные, что кажутся белыми, зеленые скамейки в саду Тюильри, затянутое тучами небо, серый дождь, на свету отливающий зеленым, буйство красок на полях около Пасси, поросших маком и горчицей. Здесь, на Сент-Томасе, дневной свет был столь ярким, что приходилось прикрывать глаза от солнца, и все краски, все предметы превращались в разноцветные светлые точки красного, зеленого и желтого цветов, а также тысячи оттенков синего.

Он исходил все улочки Шарлотты-Амалии, поднимался по узким извилистым проулкам, сложенным в виде ступенек, которые, согласно легенде, облюбовали оборотни. Но чаще всего он уходил за город, так как там чувствовал себя свободнее. Он вспомнил, что в детстве он, как и многие на острове, обладал способностью своего рода ночного видения; когда наступала ночь, горизонт обволакивала мерцающая темнота, всепоглощающая тень внутри тени. Он бродил по песчаным дорогам, обходя рытвины, наполнявшиеся водой во время дождей. Ночной мир был сине-черным, с деревьев, казалось, свисал горячий бархатный занавес, сквозь который он проходил, ощущая его влажность, иголочные уколы насекомых, пробиравшийся между деревьев ветер, огибавший его и обнюхивавший, словно живое существо. В старых зарослях красного дерева на склонах холмов гнездилось столько птиц, что была хорошо слышна их возня. На голову ему сыпались листья, и он вспомнил старинное поверье, что на деревьях водятся духи умерших. Ночная темнота не представляла для него ничего нового, он привык к ней с рождения, однако он тосковал по парижскому свету, желтоватому утреннему воздуху, зеленым дневным теням, серебряному зимнему сиянию, искрящемуся, как лед на оконном стекле.

Постепенно он совсем замкнулся в себе; в сумерках можно было увидеть его высокую темную фигуру, шагавшую по пустой дороге. Увидев детишек во дворе их дома, он приветливо махал им, но они пугались нечесаного незнакомца и с криком прятались в доме. Он пристрастился проводить ночи в хижине травника, куда приходил работать еще школьником. Место, как и прежде, было укромное, заброшенное так давно, что даже те немногие, кто знал о нем, забыли о его существовании. Дом и раньше попадался ему на пути во время его прогулок, но всегда случайно, как отрывок сна, увиденного когда-то в прошлом. Все здесь вроде бы оставалось таким же, но вместе с тем изменилось, как изображение на холсте, когда на него накладывают новый слой краски. На полу лежал старый матрас, который он набил новой высушенной травой. Хижина пахла его детством, тем временем, когда мама повсюду водила его с собой; он слышал обрывки разговоров, не предназначенные для его ушей, и ему совали сладости из патоки, чтобы он не капризничал и не приставал ко взрослым. Он законопатил щели в стенах, через которые в дом забирались мангусты, прячась от непогоды. Сделав веник из ветвей дерева, он вымел из углов скрюченных засохших насекомых. Это было время миграции козодоев, они перекрикивались на деревьях, отдыхая после утомительного перелета. По ночам полчища насекомых осаждали дом; комары и мошки всеми силами старались пролезть через щели в ставнях, когда он зажигал свечу, и в доме стояло непрерывное жужжание. Он тем не менее не тушил свечу – ему нужен был хотя бы минимальный свет, чтобы заниматься живописью.

Он работал за старым самодельным столом, пахнущим травами, с которыми возился старик. Бумага, на которой Камиль писал, тоже издавала запах розмарина и лаванды, на ней остались пятна от ягод гуавы. При свете свечи краски на его картинах выглядели мягче, все было словно омыто синим и золотым цветом. Мел и пастель он привез из Франции, краски и карандаши взял в магазине. Он стал переделывать свои детские рисунки, покрывавшие стены, в соответствии со своим новым, взрослым видением мира. Учитель говорил, что Камиль должен основываться на картине мира, сложившейся в юности, так как именно тогда он сформировался как художник, но обогатить ее более зрелым опытом. «Иногда, чтобы видеть, надо закрыть глаза», – учил он, и Камиль воображал то, что он увидит при свете дня. Темно-красные деревья, сверкающие оттенки алых цветов, изумрудную зелень холмов, женщин в муслиновых платьях, спешащих на работу или нагруженных бельем, выстиранным в огромных чанах, нагревавшихся на огне.

Водопад находился неподалеку, и он часто ходил туда, чтобы выпить воды и искупаться. Как-то ранним утром, возвращаясь в магазин, который он считал епитимьей, наложенной на него за годы свободной жизни в Париже, он опустился на колени у водоема и стал пить. Возвращаясь на дорогу, он обо что-то споткнулся. Он застыл, с удивлением разглядывая находку. Спину его жгло солнце. Перед ним в высокой траве лежал скелет человека. Кости были дочиста обглоданы птицами, мангустами и мышами-полевками. Некоторые из них были разбросаны, но в целом угадывались очертания фигуры. По положению черепа можно было предположить, что смерть настигла человека в тот момент, когда он отдыхал или спал. Камиль лег рядом, чтобы услышать то, что слышал этот человек. До него доносилось жужжание мух и комаров, убаюкивающий плеск воды. Закрыв глаза, он представил себя травником, который держит на руках младенца, смотрит в его широко раскрытые глаза и видит свою смерть. Тени облаков проползали по Камилю, и он вспомнил, как не мог уснуть в детстве, когда ему так хотелось смотреть на мир, что он даже моргнуть боялся.

Внезапно он проснулся. День был в разгаре, он чувствовал себя молодым и полным сил. Он был очень рад, что жив и мир открыт перед ним. Он побежал домой, понимая, что его опять ждут неприятности из-за опоздания на работу. С тех пор как он вернулся, неприятности преследовали его неотступно. Все говорили, что он изменился, осуждали его замкнутость и угрюмость, его критическое отношение к семье и порядкам на острове. Но он, возможно, просто стал более открыто выражать себя, сложившиеся у него взгляды, хотя родители считали, что он слишком мал, чтобы проявлять свою волю.


Как-то вечером несколько дней спустя, рассуждая о своей несвободной жизни, он увидел в гавани Марианну. Он давно уже хотел повидать ее. Он был в кафе и заметил ее на рынке в компании подруг. Замужняя женщина с золотыми кольцами в ушах, такая же красивая, как и раньше, а может быть, еще красивее. Но она была теперь не Марианна Кинг, сказал ему официант, а Марианна Моррис. Он подумал, что когда-то она знала его лучше, чем кто-либо другой. Он поймал ее взгляд, но она посмотрела на него, как на нагло глазеющего незнакомца, и вернулась к разговору с подругами. Его словно нож пронзил. Наверное, его братья были правы, он ничего собой не представляет. Тем не менее он не выпускал ее из вида. Когда Марианна направилась домой, он пошел за ней. В отличие от Лидии, которая месяцами не замечала, что за ней следят, Марианна сразу почувствовала преследователя и повернулась к нему.

– Что ты за мной крадешься? – испуганно сказала она. – Уходи.

– Марианна, это я, – жалобно произнес он, снова став растерянным мальчуганом, сидевшим рядом с ней в школе, где она пересказывала ему библейские истории, которые учитель излагал на непонятном ему языке. – Ты что, не узнала меня?

– Узнала, потому и прогоняю. Мы больше не дети и не можем делать, что нам в голову взбредет. У меня есть муж.

Он чувствовал себя круглым дураком. У него был такой несчастный вид, что она сказала более мягко:

– Ты что, за время долгого отсутствия забыл, какие здесь порядки? Мы ходили вместе в школу, но теперь живем в разных мирах. И мы теперь совсем не такие, какие были тогда.

Он пообещал, что, раз она так хочет, он не будет больше ее разыскивать и ходить за ней, и даже не поздоровается, если случайно встретит.

– Я разве сказала, чего я хочу? Кого это интересует? Я просто учу тебя уму-разуму, как всегда делала. Скажи мне спасибо за это.


Марианна была права, говоря, что он изменился, это и его родные понимали. Перед ним открылся весь мир, и благодаря этому он отвернулся от этого острова, где царили правила, которые он считал жестокими и бесчеловечными. Когда он, вернувшись из Франции, попросил домашних называть его французским именем Камиль, чтобы сохранить хоть что-то от парижской жизни, братья подняли его на смех. «Да зовись как хочешь, – сказал Альфред, – главное, делай работу». Все пошли навстречу его желанию, кроме матери, которая предпочитала вообще не называть его имени, нежели употреблять новое. Она говорила о Камиле в третьем лице: «Он опоздал на работу», «Ему не нравится еда», «Он опять исчез», «Он не хочет обедать вместе с нами» и «Он, похоже, уже и не еврей» – когда он отказывался идти в синагогу.

В Париже он не думал об истории своего народа всякий раз, когда называл себя Иаковом. Он был не евреем, а просто человеком, художником. Его родители больше не чувствовали себя изгоями, люди их веры признали их, и они не имели желания сближаться с какими-либо европейцами, не принадлежащими общине. О разрыве с ней в семье не вспоминали и никогда не говорили, как и о том, что дети были рождены в «незаконном» браке, хотя в других домах об этом продолжали судачить за закрытыми дверями. Правда, большинство жителей даже не помнили, по какому поводу вся конгрегация так гневалась и почему дети семьи Пиццаро ходили в моравскую школу. Годы кровосмешения были позади, и братья и сестры Камиля забыли об этом.

– Это было так давно… – говорила Ханна, теперь и сама ставшая матерью. Говорили, что ее свадьба стала поворотным пунктом, хотя им был скорее обед у мадам Галеви. После обеда, когда родители, поблагодарив хозяйку, вышли во двор, мадам заглянула на кухню, где Камиль сидел с миссис Джеймс.

– Я отдала долг твоей бабушке, – сказала она и настояла на том, чтобы он взял с собой кусок торта, который он, выйдя за ворота, бросил птицам. – Долги надо платить, никогда не забывай об этом, – добавила мадам, похлопав его по руке.

Фредерик Пиццаро молился теперь каждое утро в синагоге. Сначала Камиль тоже ходил туда вместе с отцом и братьями в пятницу вечером, но, в отличие от них, он не мог забыть, как унижали его мать те, с кем они теперь вместе молились, как шарахались от нее, словно от привидения. Он и сам сознавал, что не может простить их, и потому перестал посещать синагогу. Вместо этого его стала привлекать лютеранская церковь, находившаяся в ведении моравских братьев, его учителей, открывших ранее школу для рабов. Он помнил библейские истории, с которыми познакомился в детстве, и считал Иисуса великим учителем и бунтовщиком, выступившим на защиту бедных и бесправных. Иногда он ходил в эту церковь и, сидя с закрытыми глазами, слушал гимны и песнопения на датском и немецком языках.

Из чувства долга перед отцом он не признавался в посещении лютеранской церкви и не жаловался на то, что не может найти себе места после возвращения из Парижа. Братья его с удовольствием занимались семейным бизнесом, разногласия с французским семейством Пети были улажены. Образовалось новое предприятие с участием живших во Франции родственников, которое стало более прибыльным, чем прежнее. Семья с надеждой смотрела в будущее, и кто он был такой, чтобы думать о прошлом? Но для него остров был окутан дымкой прошлого, которое он ощущал ежедневно, и особенно тогда, когда посещал могилу мадам Галеви и оставлял там камешек в память о ней. Он поступал так, как она наказывала, он не забыл ее. Когда он уходил с кладбища, деревья стряхивали ему на голову листву, и он ощущал присутствие мадам, напоминавшее ему о его долгах, о том, что за помощь надо платить.

Он часто относил сумки с продуктами служанке мадам Галеви, которая была очень стара и жила теперь на окраине города у одной из дочерей, присматривавшей за ней. Непременными составляющими его поставок были бананы и манго, из которых старушка готовила десерты.

– Я велю дочке отнести вам домой торт, – всегда говорила миссис Джеймс.

– Пожалуйста, не надо, – всегда отвечал он. – Лучше сделайте его для своих внуков.

Он по-прежнему не любил сладостей.

– Люди думают, что знали мадам, но это не так, – сказала ему однажды Хелена Джеймс. Она приготовила заварной крем из гуавы и заставила Камиля попробовать его. – Она не была злой, как о ней говорят.

Камиль усмехнулся. Он отправил значительную часть крема в кусты, когда она отвернулась, и туда сразу слетелись пчелы.

– Она очень любила ваши торты.

Миссис Джеймс кивнула, как будто это разумелось само собой, и продолжила:

– Я думаю, она рассказала тебе историю Жестины потому, что и сама потеряла дочь.

– Ту, что уехала в Чарльстон? – Камиль избавился от остатков крема, поблагодарил хозяйку и вернул ей фарфоровую чашку. Раньше она принадлежала мадам Галеви, которая завещала Хелене всю кухонную утварь.

– Когда служишь у кого-нибудь в доме, знаешь о хозяевах больше, чем они сами знают о себе. Ты видишь все, что они пытаются скрыть, даже если не хочешь это видеть. Открываешь ящик комода – и нате вам. Остается только пожалеть их. А правда о мадам заключается в следующем… – Миссис Джеймс оглянулась, чтобы убедиться, что поблизости никого нет. – Беда была не в том, что ее дочь уехала в Чарльстон, а в том, что ей пришлось уехать.

– Почему? – спросил Камиль рассеянно. Он взял с собой альбом для зарисовок и старательно выписывал руки миссис Джеймс, ее красивые длинные пальцы с двумя золотыми кольцами, которые раньше носила мадам Галеви. Она предпочла оставить кольца служанке, а не своей дочери.

– Это было давно и быльем поросло, – ответила Хелена Джеймс. – Лучше всего будет, если я унесу это с собой в могилу.


Камиль понимал, что люди, желая избавиться от неприятных воспоминаний, часто переиначивают для себя события прошлого и свою роль в них. Он убедился в этом лишний раз на Рыночной площади третьего июля, когда под радостные крики толпы было провозглашено освобождение всех рабов Датской Вест-Индии. Этого королевского указа, который уже давно надо было издать, добился губернатор Петер фон Шольтен, который находился в гражданском браке со свободной женщиной-мулаткой. Началось с того, что восемь тысяч рабов, живущих на острове Санта-Крус в нечеловеческих условиях, потребовали у датского правительства освобождения и получили его. Фон Шольтен был послан на Санта-Крус проследить, чтобы освобождение произошло без кровопролития. Затем он инициировал такой же процесс на Сент-Томасе, и наконец его петиция была удовлетворена.

Камиль с радостью наблюдал за этими переменами. Он заметил, что люди, выступавшие против отмены рабства, но вынужденные освободить своих рабочих, теперь делали вид, что никогда и не пользовались трудом рабов. Большинство рабов-африканцев были из Ганы, где датчане построили форт наподобие тех, что имелись у них на родине. Форт был поистине вратами ада, но теперь он перестал функционировать. Местные жители бросали горящую кору и бумагу в открытые двери форта и смотрели, как внутри разгорается трепещущее оранжевое пламя, делая форт похожим на фонарь, посылающий сигнал через океан. «Больше это не повторится, – означал сигнал. – Мы не допустим этого».

На городской площади состоялось народное гулянье, длившееся почти целую неделю. Поскольку указ был издан третьего числа, решили, что это число приносит удачу, и всем детям, родившимся в этот год, давали имена, состоящие из трех букв. Но многие, особенно люди преклонного возраста, испытывали в этот день также и горечь, сознавая, сколько лет жизни у них украли.

Розалия пошла на могилу своего сынишки. Она жалела, что он не дожил до этого дня и не может вместе со всеми праздновать освобождение. Листья, упавшие на кладбище ей на голову, она взяла с собой и положила под подушку, чтобы ей приснился ее сын. Она больше не считала, что Бог отнял его у нее потому, что она любила его слишком сильно. Кто-то внушил ей тогда дурацкую мысль, что она отравила его своим молоком. Но она так же сильно любила Энрике, и ее любовь не причинила ему никакого вреда. Он по-прежнему был жив, здоров и красив, как и тогда, когда она впервые увидела его в саду старого дома Помье, где теперь жили приезжие из Амстердама. Розалия, сидя возле их с Энрике дома, слышала, как они разговаривают, но не понимала их голландского языка. Она поверила, что любовь не проклята, но мысль о злой судьбе все же не давала ей покоя, и она боялась, что Энрике отнимут у нее. Однако судьба оказалась на удивление милостивой, и в связи с указом об освобождении она почувствовала то, что чувствовала до сих пор всего один раз, – радость жизни.

Этой ночью она призналась Энрике, что беременна. Она знала, что он всегда хотел сына. Энрике предложил ей назвать его так же, как звали ребенка, которого она потеряла. Она держала в тайне его имя, Леланд Фрост; отцом его был моряк с Санта-Круса, впоследствии утонувший.

– Нет, – сказала Розалия, обдумав это предложение. – Это другой человек, пусть у него будет свое имя.

Их жизнь начиналась с новой страницы. Они ужинали во дворе своего дома и наблюдали за фейерверком на холме около форта, за взмывающими вверх оранжевыми и красными ракетами. Давным-давно, когда первая мадам Пети заболела и плакала, Розалия плакала вместе с ней, а потом привязалась к осиротевшим детям. Но служанка, как бы близка к хозяйке ни была, оставалась служанкой, рабыня была лишь тенью человека. Потом в доме появилась Рахиль и удивила Розалию, попросив у нее помощи. Она была молода и неопытна, и Розалия жалела ее.

Праздничные огни горели ярко, как звезды. Это была последняя ночь старого мира. «Скатертью дорога!» – подумала Розалия. Она назовет сына именем, какого ни у кого не было, он будет хозяином своей жизни, человеком, способным бросить вызов самому дьяволу.

Вокруг башни Скитсборг, или Небесной башни, построенной в тысяча шестьсот семьдесят восьмом году на самом высоком месте над гаванью, были разведены костры. Именно здесь поселился когда-то пират Эдвард Тич, прозванный Черной Бородой. Говорили, что Черная Борода зажигает пушечные фитили у себя под шляпой и в бороде, окружает себя облаком дыма и становится похожим на дьявола. Некоторые верили, что он и есть дьявол. Он наводил такой страх на врагов, что они отдавали ему свои корабли и все свое добро, а также жен.

Проигравшей стороной в этих сделках были четырнадцать жен Черной Бороды: он бросал их всех. Их скелеты до сих пор находили в горных пещерах. Во время одной из своих ночных прогулок Камиль наткнулся на их заброшенные сады, утопающие в столетних диких зарослях. Деревья авокадо вперемешку с можжевельником, мятой и буйно разросшимися вьющимися стеблями местных растений спускались со склонов холмов. Он зарисовал эту беспорядочную экзотическую смесь, осколки разбитых надежд и отчаяния. Некоторые сады были огорожены полуразвалившимися стенами из камней и костей, вокруг других были сооружены изгороди из камней и морских раковин, третьи окружала живая изгородь с розовыми и красными цветами, потомками единственного куста роз, вывезенного с Мадагаскара. Он заходил в эти сады по дороге к Хелене Джеймс, которой относил деликатесы, взятые из кладовой, – французский шоколад, кокосовый сироп, апельсины с Флориды. Найдя в садах бугенвиллею, он ломал несколько веток с цветами и рисовал их, когда старушка ставила их в вазу.

– Плохие новости, – сказала миссис Джеймс однажды, когда они сидели в саду около их дома и ели апельсины, разрезая их ножиком с костяной ручкой, обитавшем некогда на кухонном столе мадам Галеви. – Дочь мадам Галеви приезжает – а ведь клялась, что никогда не вернется сюда. Моя дочь узнала это от знакомой, которая работает в гостинице.

– А зачем она приезжает? Мадам Галеви когда уж умерла.

– Вот потому и приезжает. Сам подумай. Мать давно похоронена и не выберется из могилы, так что дочь хочет посмотреть, не может ли она чем-нибудь здесь поживиться.

Камиль поспрашивал на пристанях, надеясь, что опасения Хелены Джеймс окажутся напрасными. Но старушка была права. Дочь мадам Галеви уже прибыла, остановилась в «Коммерческой гостинице» и имела беседу с местным адвокатом, известным своей агрессивной тактикой. Камиль устроился в кафе около гостиницы и заказал кофе, затем еще одну чашку. Наконец знакомый официант по имени Джек Хайфилд указал ему на выходившую из гостиницы даму пятидесяти с лишним лет, хорошо одетую и державшуюся с чисто американской бесцеремонностью. Шляпы на ней не было, из-под зеленого шелкового платья выглядывали белые кожаные ботинки на пуговицах. Поскольку у Камиля уже был опыт выслеживания людей, он пошел за дамой в расчете разузнать что-нибудь. Дочь мадам Галеви направилась прямиком в сберегательный банк. Камиль зашел вслед за ней, но он никого из служащих не знал, а управляющий был слишком занят, чтобы уделить ему время. На острове жили теперь больше четырех сотен человек, и невозможно было познакомиться со всеми и быть в курсе всех дел, хотя в еврейской общине новости распространялись по-прежнему быстро.

Камиль попросил Ханну расспросить женщин конгрегации, и те, разумеется, знали причину приезда дочери мадам Галеви. Ревекка Галеви-Стайн притязала на собственность своей матери. Особняк долго пустовал из-за слухов о привидениях и якобы нависшем над ним проклятии, и лишь недавно его продали семейству Ашкенази, приехавшему из Германии через Амстердам. Миссис Галеви-Стайн хотела взять личные вещи матери, но не нашла в доме почти ничего. Прошло много лет, и то, что мадам не раздала перед смертью, считалось брошенным и было растащено грузчиками и строителями, приводившими в порядок крышу, окна и каменную кладку.

Камиль рассказал Хелене Джеймс о шагах, предпринятых миссис Галеви-Стайн, и эти сведения отнюдь не успокоили старую служанку.

– Она попытается отнять у меня все, хотя я растила ее вместе с ее матерью. Она всегда была эгоисткой, не думала ни о ком, кроме себя. Ее мать сказала бы то же самое, если бы была жива.

Миссис Галеви-Стайн действительно собиралась нанести визит Хелене Джеймс вместе со своим адвокатом Эдвином Холлоуэем, который не принадлежал к местной общине, а переселился на остров из Южной Каролины. Они познакомились в Чарльстоне.

Камиль узнал об этом визите, когда один из внуков Хелены Джеймс, мальчик лет семи-восьми по имени Ричард, прибежал, задыхаясь от бега и возбуждения, в магазин. Он даже обувь не успел надеть – впрочем, он сказал, что без обуви бегает быстрее. Камиль в детстве тоже предпочитал бегать босиком, но давно отвык прыгать по камням и рытвинам и стал надевать туфли.

Мальчик торопил его, дергая за рукав:

– Бабушка хочет, чтобы вы пришли и заступились за нее.

Это услышал Фредерик и спросил Камиля:

– Какое ты имеешь к этому отношение?

Когда Камиль объяснил, что миссис Джеймс много лет работала у мадам Галеви и боится ее дочери, Фредерик схватил пиджак.

– Пошли! – бросил он.

Камиль удивился, но был рад, что ему не придется иметь дело с миссис Галеви-Стайн и ее адвокатом в одиночестве. Он совсем не разбирался в деловых вопросах, и его отец прекрасно понимал это, в то время как сам Фредерик пользовался репутацией очень толкового предпринимателя.

Камиль с отцом последовали за внуком миссис Джеймс, который бежал так быстро, что они едва успевали за ним.

– Когда-то я тоже мог так бегать, – сказал Камиль.

– И я, – откликнулся Фредерик.

Поднимая тучи пыли, они взбежали по дороге на холм. Солнце было в зените и не способствовало такой беготне. К тому же Камиль и его отец были в пиджаках в связи с официальным характером предстоящей беседы, и одежда их промокла от пота.

– Они хотят взять бабушкины тарелки! – причитал Ричард. – Они привезли ящики на ослах и хотят отнять у нее все.

– Они ничего не возьмут, – заверил его Фредерик.

Добравшись до маленького домика на склоне холма, они увидели, что во дворе действительно стоят несколько деревянных ящиков. Фредерик первым делом представился адвокату Холлоуэю, который хоть и был новичком в городе, но знал месье Пиццаро и его магазин.

– Очевидно, тут некоторое недоразумение, – сказал Холлоуэй. – Здесь есть кое-какие вещи, принадлежавшие матери моей клиентки. Уважаемая миссис Джеймс, по-видимому, держала эти вещи на сохранении, но теперь моя клиентка хочет взять их в свой дом в Чарльстоне.

Потерянная для своей матери миссис Галеви-Стайн была так холодна, что жара, похоже, на нее не действовала. Дочь мадам Галеви была привлекательной женщиной высокого роста, с хорошей фигурой. Она подошла принять участие в разговоре, и Фредерик подумал, что в Чарльстоне, наверное, все женщины держатся так, словно у них равные права с мужчинами.

– Я благодарна служанке за то, что она сохранила эти вещи, – произнесла она мягким спокойным тоном, – но они принадлежат мне.

Камилл взглянул на Хелену Джеймс, та покачала головой. Он подтолкнул локтем отца, давая понять, что это неправда.

– Боюсь, ваша мать оставила эти вещи миссис Джеймс, – сказал Фредерик Пиццаро.

– Вот как? – Ревекка Галеви-Стайн повернулась к служанке. – А вы знаете, что это за фарфор?

– Это зеленый сервиз. Мадам любила подавать его к обеду.

Миссис Галеви-Стайн самодовольно усмехнулась:

– Это лиможский фарфор. Сервиз очень дорогой, он вывезен из Франции, и я имею полное право иметь его у себя.

– Вы знаете, что ваша мать не хотела, чтобы вы им пользовались, так как вы царапали его.

– У вас есть документ, подтверждающий, что эти вещи принадлежали вашей матери и что она оставила их вам? – спросил Фредерик у миссис Галеви-Стайн.

– Вы же слышали, что сказала Хелена, – ответила та раздраженно. – Этот сервиз был в доме матери и использовался за обедом. А я ее дочь. – Тут она заметила в доме обеденный стол, и глаза ее расширились. – А вон еще вещь из нашего дома, стол красного дерева ручной работы.

Пиццаро пожал плечами. Это было голословное утверждение.

– Вполне могло быть, что мадам Галеви использовала посуду, принадлежавшую миссис Джеймс.

Адвокат засмеялся, считая абсурдным предположение, что богатая женщина, пользующаяся влиянием в обществе, могла бы заимствовать тарелки у своей служанки, но, увидев выражение Пиццаро, запнулся.

– Вы что, всерьез так считаете?

Пиццаро обратился к сыну:

– Тебе случалось обедать у мадам Галеви. Ты когда-нибудь видел эти тарелки в ее доме?

– Никогда, – ответил Камиль. – Правда, он ел свой десерт с керамического блюда и не интересовался другой посудой. Ревекка Галеви-Стайн была блондинкой с бледным лицом, но сейчас она раскраснелась от возмущения, особенно когда увидела золото, блеснувшее на пальцах миссис Джеймс.

– А это что у вас там?

Миссис Джеймс спрятала руки в складках юбки.

– Это кольца моей матери, – заявила миссис Галеви-Стайн адвокату. – Они у нее на руках!

– Она подарила их мне, – объяснила миссис Джеймс Камилю. – Она хотела, чтобы я их носила.

– А вот это может послужить свидетельством в суде, – заметил Холлоуэй.

– Только при наличии письменных доказательств, – бросил Фредерик с вызовом. – Вы же говорите, что мадам Галеви не оставила завещания. И никакого документа, удостоверяющего, что имущество мадам Галеви принадлежит вашей клиентке, у вас, похоже, тоже нет.

– Я приехала из Чарльстона, чтобы уладить это дело, – сказала миссис Галеви-Стайн. – И я проделала это длинное путешествие с честными намерениями.

– Когда ваша мать была жива, вы ни разу не приезжали, – вмешалась Хелена Джеймс, не в силах сдержать себя. – И мы обе знаем, по какой причине. И это совсем не говорит о честных намерениях.

– Кольца матери принадлежат мне, – настаивала Ревекка Галеви-Стайн. – Я считаю, что они были украдены, как и все остальное. А у этой женщины есть бумаги, доказывающие, что эти вещи ее? – обратилась она к Пиццаро. – Моя мать подписывала такой документ?

Миссис Джеймс посмотрела на дочь мадам Галеви и покачала головой:

– Я готовила тебе кашку, когда ты была младенцем. Я тебя знаю, и знаю, почему ты не приезжала. Ты ни разу не написала, чтобы узнать, как идут дела, просто бросила все, предоставив матери все улаживать. А я ей помогала, и она была благодарна мне за это. Так что если хочешь подавать на меня в суд – подавай.

В обжигающе раскаленном воздухе ощущалась струя холодной сырости, как бывает перед дождем.

– Тащи меня в суд, Ревекка, если считаешь, что овчинка стоит выделки, – продолжала миссис Джеймс. – Я пока что никому не рассказывала ту историю.

Пристально посмотрев на служанку, миссис Галеви-Стайн обратилась к адвокату:

– Это просто смешно. Но давайте займемся домом.

– А как же эти ящики? – удивился Холлоуэй. – И вещи вашей матери? Они наверняка стоят немало.

– Я не буду воевать со старухой. – Ревекка Галеви-Стайн достала кошелек, чтобы расплатиться с хозяевами ослов и ящиков, собиравшимися грузить мебель и посуду. – Надеюсь, ты довольна, – бросила она миссис Джеймс.

– Довольны бывают только дураки, – отозвалась Хелена Джеймс. – Так что желаю этого тебе.

Когда незваные гости вместе с ослами и ящиками удалились, все благодарили Фредерика Пиццаро и Камиля; хозяйка дала им по чашке напитка моби и пошла в дом, чтобы вынести приготовленный ею кокосовый торт, сделав знак Камилю помочь ей. В потолке кухни было проделано отверстие, через которое выходил дым от плиты и лишние запахи. Плита была хоть и небольшая, но для кулинарных изысков миссис Джеймс ее хватало.

– Твой отец хороший человек, – сказала она Камилю.

Камиль был согласен. В этот день он убедился, что отец может быть борцом за справедливость. У него был спокойный характер, и до сих пор Камиль считал, что в битве с конгрегацией лишь мать отстаивала честь семьи, но теперь он стал думать иначе.

– Я подам зеленые тарелки, которые ты никогда не видел в доме мадам, – сказала миссис Джеймс. – Я думаю, кокосовый торт будет выглядеть на них в самый раз.

Поскольку Камиль был высокого роста, она попросила его взять тарелки с верхней полки буфета, который находился раньше в кухне мадам Галеви. Она по-прежнему звала его Иаковом, и он не поправлял ее.

– Мадам Галеви была бы рада, что тарелки у вас. Здесь они на месте, – сказал он.

– Она не успела рассказать тебе свою историю до конца. Она собиралась сделать это и обсуждала это со мной, но умерла. Так что концом истории можно считать, что ее дочь так ни разу и не приехала, чтобы повидаться с матерью. Но что важно, так это середина истории. Ревекка в семнадцать лет родила ребенка. Она долго скрывала этот факт, надевая просторные платья. Когда скрыть это было уже невозможно, она купила какое-то средство у травника, которое вызывало преждевременные роды. И вот эта дама, которая хотела взять тарелки, которые ты никогда не видел и которая ни разу не приезжала больше домой и не писала писем, родила мальчика в одиночестве, когда была еще совсем девчонкой. Это был смелый поступок, но и глупый. Как раз была буря, при которой небо нависает низко и выдавливает из тебя все, что там есть у тебя внутри. Мадемуазель спряталась в лесу, а когда все было кончено, она оставила ребенка под деревом рядом с кладбищем – не еврейским, а нашим. Я знаю это, потому что я следила за ней. Ей было все равно, найдет его кто-нибудь или нет, захлебнется ли он в потоках дождя или выплывет, как рыба. Она унеслась оттуда как можно быстрее, словно тень или демон. Я еще раньше следила за ней по указанию ее матери и знала, что отец ребенка – моряк с Санта-Круса. Он был не из ваших, он был наш. Я не стала ждать и смотреть, захлебнется ребенок или нет. Я взяла его и отнесла мадам Галеви. Ревекка уже купила билет до Чарльстона, а пока жила в «Гранд-отеле», где и перепачкала кровью простыни – я знаю это, потому что моя двоюродная сестра работала там, и я просила ее проследить за Ревеккой. Я боялась, что с ней случится что-нибудь нехорошее – вдруг она решит покинуть этот мир, – но это ей и в голову не приходило, она думала только о будущем. На следующее утро она уехала. Может быть, она и хотела бы прийти попрощаться с матерью, но ей не хватило духа сделать это. А мы с мадам Галеви стали думать, что можно сделать для ребенка, чтобы его будущее было обеспечено. Он был ее внуком, но поскольку я подобрала его, то как бы и моим. Было ясно, что он должен жить в семье, где его будут любить. У него были голубые глаза, и мы решили, что это указание нам, как надо поступить.

У мадам была подруга, чей ребенок, мальчик, умер при родах. И ее не пугало, что отец мальчика африканец. Она скорбела по своему ребенку, а когда увидела нашего мальчика, ее скорбь прошла. Этот мальчик был тем, в кого влюбилась Жестина, но они не могли быть вместе, потому что все думали, что он вашей веры.

– Это был отец Лидии? – Камиль не мог понять, почему этот сын Ревекки не мог жениться на Жестине, если у них обоих была африканская кровь. – Но почему никто не сказал ему правду? – спросил он.

– Потому что это раскрыло бы правду о Ревекке и погубило бы ее даже в Чарльстоне – слухи дошли бы и туда. Мадам Галеви защищала свою дочь и просила твою бабушку сохранить тайну. – Хелена сжала его руку своей. – Твой родственник так и не узнал, кто он такой, Жестина тоже до сих пор не знает. Знали только мадам, твоя бабушка и я. А я унесу эту тайну в могилу.

– Если не считать того, что теперь и я знаю ее, – угрюмо заметил Камиль.

– Да, хотя она не хотела говорить об этом тебе. – Миссис Джеймс между тем разрезала торт и разложила куски на изумрудно-зеленых тарелках с орнаментом из золотых листьев, которые Камиль помнил очень хорошо. – А я рассказала это, чтобы ты знал, почему мадам отдала мне все вещи: потому что я была верна ей и держала язык за зубами. Я и тебе не сказала бы, но я не хотела, чтобы ты считал меня воровкой.

– Мне такая мысль никогда бы и в голову не пришла. А теперь я буду мучиться с этой тайной.

– Нас двое, Иаков, – засмеялась Хелена.

Они вышли во двор и принялись за кокосовый торт. Фредерик заявил, что торт восхитителен, но Камиль заметил, что он потихоньку бросает кусочки петуху. Затем отец с сыном отправились в обратный путь.

– Я рад, что справедливость восстановлена, – сказал Фредерик.

– Спасибо, папа, за помощь, но вообще-то никакой справедливости у нас на острове нет, – ответил Камиль. – С людьми обращаются несправедливо, и все считают, что это в порядке вещей. Не все ли равно, к какой расе или вере ты относишься и на ком женишься?

Фредерик похлопал сына по спине.

– Так уж устроен мир. Мы не можем его изменить.

– Нет, можем, – сказал Камиль.

На полпути к городу они проходили мимо дороги, ведущей к водопаду. Они переглянулись. Их ждали дома, но день был очень жаркий. Они свернули на эту дорогу и, дойдя до водоема, разделись и бросились в воду. Она была такая холодная, что Камиль, вынырнув, невольно вскрикнул. Синие рыбы кинулись врассыпную. Нависающие ветви деревьев очерчивали круг яркого неба над головой. Фредерик встал под струи водопада, как сделал впервые, когда только приехал на остров, был очарован им и знал, что останется здесь навсегда.

– Что тебе говорила миссис Джеймс, когда позвала тебя в дом? – спросил Фредерик, когда они одевались. – Она что-то очень долго резала торт.

Их кожа высохла на солнце в считаные секунды. Но примерно через час должны были наступить сумерки, когда тени станут лиловыми, а на листьях выступит роса.

– Она сказала, что ты хороший человек, – ответил Камиль.

Фредерик скептически посмотрел на сына:

– Ей потребовалось столько времени, чтобы сказать это?

– Ну, еще она объясняла, что она честная женщина и не хочет, чтобы мы думали иначе.

– С какой стати мы стали бы так думать? Ревекка бросила мать и вернулась лишь тогда, когда появилась возможность поживиться.

Они шли по лесной дороге. Несколько пасшихся поблизости ослов при виде людей убежали вверх по холму, прокладывая коридоры в высокой траве.

– У твоей мамы когда-то жил дома ослик. Она до сих пор плачет, вспоминая его.

Камиль был озадачен. Когда он просил завести какое-нибудь домашнее животное, мать всегда говорила, что это одно баловство и от животных грязь. Сестрам повезло: у них была комнатная собачка – но это потому, что отец поддержал их просьбу.

– Мама?!

Фредерик хлопнул сына по спине, затем обнял его за плечи.

– Да, твоя мама. – Отец остановился и стал срезать ножом ветки делоникса. – Она также часто носит эти цветы на кладбище. Говорит, это приносит удачу. Мы можем зайти туда.

По пути Камиль думал об истории с дочерью мадам Галеви. Он ощущал ее как какой-то камень в груди, удивительно тяжелый. Он подобрал на краю дороги белые камешки. Пока отец раскладывал цветы вокруг семейных могил, Камиль дошел до могилы мадам Галеви и положил на нее три камешка: один за миссис Джеймс, другой за свою бабушку, а третий за себя, потому что он был последним, кто знал эту историю.


Как Камиль ни старался, ничего хорошего у него в магазине не получалось. После того как он промучился таким образом два года, отец перевел его на более низкую должность учетчика товаров, разгружавшихся с кораблей и предназначенных для их магазина. Все, что от него требовалось, – выяснить, когда прибывает корабль, расписаться за товар и распорядиться о его доставке. Однако вместо того, чтобы следить за прибытием кораблей, Камиль бóльшую часть времени занимался рисованием, часто забывал встретиться с корабельным казначеем вовремя и потом бегал в поисках его по пристаням. Он должен был сосчитать и записать количество прибывших ящиков, однако часто предпочитал посидеть за мольбертом. Он увлекся морскими пейзажами, но они плохо удавались ему. Тем не менее ему очень хотелось поймать характерный момент движения, совместить на картине время и пространство. Поскольку родители были категорически против того, чтобы живопись стала его призванием, он иногда устанавливал самодельный мольберт на крыльце у Жестины. Она знала, что Рахиль не одобряет этого увлечения сына, но когда Камиль бывал у нее, она чувствовала, что и ее дочь ближе к ней. Камиль встречался с Лидди, разговаривал с ней, держал ее руку. Жестина и Лидия теперь регулярно переписывались, посылая друг другу письма раз или два в неделю. Лидия родила четвертого ребенка, мальчика, которого назвали Лео в честь созвездия; он был очаровательным малышом и любимцем отца.

«Я сказала мужу, кто я по рождению, и для него это не имело значения, но так не со всеми. Дом с садом, где мы смотрели на звезды, теперь принадлежит его брату. Мы с его семьей больше не встречаемся. У нас теперь квартира в Париже. Своего сада нет, но я ежедневно вожу детей в сад Тюильри, если не идет снег. У детей есть любимый пес Лапен, похожий на кролика и настоящий клоун. У нас нет служанки, которая присматривала бы за детьми, но это и к лучшему. Часы, которые я провожу с ними, самые счастливые в моей жизни. Я хотела бы привязать их к себе в буквальном смысле, чтобы они не отходили от меня и не потерялись, как ты привязывала меня к себе, когда я была совсем маленькой. Не знаю, что со мной было бы, если бы я потеряла их. А если бы их украли, я бы, наверное, не пережила этого.

Мой муж работает теперь в другом банке, не еврейском. Это отнимает у него много времени, но он такой отличный работник, что это не должно остаться незамеченным. Мне хочется думать, что хорошее в людях всегда проявится, всплывет на поверхность, как рыбки в пруду у водопада, куда ты меня водила. Я помню, мы ходили туда как-то, когда было очень жарко, и я верила, что рыбки подплывут ко мне, если я раскрою в воде ладонь. Помню, ты предупреждала меня, чтобы я была осторожнее, не поскользнулась и не упала в воду. Я повторяю твои слова своим детям, и это твой голос они слышат».

Жестина начала шить платье, не похожее ни на что, изготовлявшееся ею ранее. Она годами планировала сшить платье для Лидди, и наконец наступил момент сделать это.

– Ты всегда говорила, что не может быть платья, достойного твоей дочери, – заметил Камиль, увидев ее за работой.

– Это будет.

– А как ты передашь его ей?

– Это моя проблема.

Об этом она еще не думала, в данный момент она целиком сосредоточилась на создании наряда, достойного Лидди.

– Не почтой же его отсылать… – Неожиданно его осенила идея: – Я знаю! Я отвезу его в Париж.

Они посмеялись, потому что было ясно, что ему до смерти хочется вернуться туда. Он был по горло сыт своим пребыванием на Сент-Томасе. На крыльце были выставлены банки с синей краской разных оттенков: цвета синей цапли и синего чирка, темно-синей и бледно-фиолетовой, так похожей на окраску гиацинтов, что на нее слетались пчелы. Для придания разнообразных оттенков краскам Жестина использовала иглы морских ежей, выжатые фиалки и стебли индиго. Сэкономив деньги, она заказала рулоны шелка из Испании и двенадцать пуговиц, изготовленных из бледных раковин морского ушка. Из Китая были доставлены три катушки ниток, которые сначала перевозились по пустыне верблюдами, а на конечном этапе были погружены на корабль в Португалии и переправлены через океан. Жестина делала такие мелкие стежки, что ее пальцы кровоточили, а в конце дня ей приходилось подолгу держать руки в теплой воде и давать отдых глазам, положив на них ломтики огурца или кусочки влажного шелка. Нижнюю юбку она сшила из кружевной ткани, окрашенной ягодами фитолакки и гуавы. К лифу она пришила крошечные высушенные голубые и полупрозрачные чешуйки рыбешек из пруда у водопада, вымочив их в уксусе с солью. Обработанные таким образом чешуйки светились в темноте. Кроме того, она украсила платье синей лентой того оттенка, который отпугивал духов и демонов, а также оберегал от печалей, разлук, воровства, колдовства, похищений и любых других бед.


Камиль бывал у Жестины почти каждый день и однажды увидел в гавани художника, установившего на песке перед собой мольберт, и стал наблюдать за ним с крыльца Жестины в подзорную трубу. Море было неспокойным, пассаты продували остров насквозь. Пальмы раскачивались, роняя обломанные ветви на дорогу. Художник не обращал внимания на непогоду и увлеченно работал, поднимая время от времени голову, чтобы понаблюдать за освещением обрушивавшихся на берег волн. Жестина вышла на крыльцо с двумя чашками кофе.

– Все говорят, он чокнутый, – бросила она.

– Да? Почему?

– Да посмотри сам! Стоит там на самом ветру, и какая-нибудь волна того и гляди смоет его. Хоть бы привязался веревкой к столбу.

Художник очень заинтересовал Камиля. Спустя несколько дней, заметив его на том же месте, он оставил работу на пристани и подошел к незнакомцу. Это был датчанин, всего на несколько лет старше Камиля, с резкими чертами лица, уже лысеющий, но сохранявший мальчишеский вид. Он нисколько не был раздражен тем, что Камиль оторвал его от работы.

– Я здесь никого не знаю, и что может быть лучше, чем познакомиться с коллегой?

Они пожали друг другу руки, молодой человек представился. Его звали Фриц Мельби, он был художником из Копенгагена[25], а родился в Эльсиноре в тысяча восемьсот двадцать шестом году. Его коньком были морские пейзажи, он был всего на четыре года старше Камиля, но обладал несравненно бóльшим опытом и окончил художественную школу в Дании. Фриц был младшим из трех братьев – оба старших также были художниками-маринистами – и отправился в Вест-Индию искать удачи и завоевывать известность. Он был бесстрашен, а его общительности Камиль мог только позавидовать; был готов ехать куда угодно и делать что угодно ради того, чтобы наблюдать морские пейзажи, волнующие его. Они направились в таверну, где Камиль угостил Мельби ромом с соком гуавы, который восхитил Фрица, и он, в свою очередь, предложил Камилю сигару, вызвавшую у того приступ кашля. Камиль со смущением ощущал себя неопытном юнцом, живущим в родительской семье и целиком подчиненным ей, в то время как Мельби в двадцать четыре года жил абсолютно самостоятельно, в соответствии со своими наклонностями и желаниями.

– Ты достаточно зарабатываешь своей живописью? – заинтересованно спросил Камиль.

Мельби не захмелел от выпитого; вид гавани, который он писал, был впечатляющим.

– Живу – как получается, пишу – как Бог позволяет.

Мельби сознался, что его старшие братья были более известны. Вильгельм первым увлекся морскими пейзажами, Антон жил в Париже, где пользовался уважением как художник и преподаватель. Сам Фриц вел беззаботную жизнь, любил женщин, путешествия и всевозможные приключения.

– Смерть подкрадывается ко всем нам, – объяснил он и заказал еще рома. – Так почему же не жить как хочется? Я мечтаю успеть до тридцати лет написать все океаны и все моря на земле, а потом хоть в ад.

Камиль расхохотался. Никогда еще ни с кем ему не было так интересно разговаривать.

– Неужели так и отдашься в руки дьявола?

– Конечно, я предпочел бы выставляться в Париже, но если это не суждено, так можно и в аду.

После этого они стали встречаться почти каждый день и работать бок о бок. Камиль показал новому другу Небесную башню, откуда просматривалась почти вся береговая линия острова, сводил его в синагогу, построенную из камня, песка и патоки, и в бухту, где с торговых судов разгружали овощи, а африканские рабочие увозили их на тележках или уносили в корзинах на рынок. Мельби повсюду делал зарисовки для своих будущих полотен. Все окружающее, столь привычное для Камиля, для датчанина было экзотикой, вызывавшей у него живой интерес. Фриц носил белый костюм и белую полотняную рубашку, но хотел упростить свой вид и потому отрастил бороду и стал ходить босиком, хотя Камиль предупредил его, что под ногами много шипов, а также пчел, живших не на деревьях, а в земле. Мельби говорил по-французски и по-английски с резковатым датским акцентом. Он тоже происходил из буржуазной семьи, подвизавшейся в сфере финансов; старшие братья издавна воевали с отцом за искусство против коммерции и выиграли битву, так что к тому времени, когда Фрицу исполнилось двадцать лет, отец уже смирился с мыслью, что никто из сыновей не продолжит его дело.

– Когда дело дошло до меня, он сдался сразу, – ухмыльнулся Фриц.

Камиль с огромным удовольствием проводил время в обществе Мельби и слушал его рассказы и рассуждения о парижском мире искусства, о работе его братьев и о собственных планах. Фриц был неукротимо жизнерадостен и чрезвычайно дружелюбен со всеми, так что местные жители дали ему прозвище Ами Руж, Рыжий друг: хотя его волосы были светлыми и редели, борода была бледно-рыжего цвета. Ему явно хотелось, чтобы островитяне принимали его за своего, и он старался во всем им подражать – сам стирал свое белье, научился готовить моби и неизменно пил его за едой, а за завтраком лакомился «морским мхом», смесью из вареных водорослей с молоком и специями. На обед он ел обычную соленую рыбу – даже по воскресениям, чего ни один уважающий себя островитянин не стал бы делать. Он собирался съездить в Южную Америку, затем провести некоторое время в Европе и отправиться в Нью-Йорк. На Сент-Томасе он поселился в сарае одного из фермеров в Саванне, новом жилом районе для освобожденных рабов. Там жили также несколько еврейских семей, но Мельби был единственным европейцем-христианином. Соседи считали, что он немного не в своем уме, потому что он ложился уже под утро и упрашивал женщин и детей позировать ему в переулке за сараем, расплачиваясь с ними набросками к их портретам или теми грошами, какие у него имелись. Однажды к нему в сарай забрался грабитель, рассчитывавший на богатую добычу, но не нашедший ничего, кроме красок и грязного белья. Мельби пытался его выгнать, они сцепились, и художнику удалось каким-то образом одержать верх, после чего он великодушно протянул противнику руку, помогая подняться с пола. Грабитель был сыном соседа, мистера Алека, и вскоре они с Фрицем и другими соседями стали постоянными собутыльниками и начисто забыли о досадном эпизоде.

– Людям не нравится этот твой друг, – сказала как-то Жестина, когда Камиль принес ей три очередных письма с почты.

– Фриц? – удивился Камиль. – Он же так дружелюбен со всеми.

– Не знаю, по его виду ничего хорошего ждать от него нельзя. – Жестина боялась даже представить, что сынишка Рахиль может сбиться с пути. До нее доходили слухи, что оба молодых человека пьянствуют в гавани по ночам вместе с женщинами, включая молодую женщину с Сент-Томаса, с которой Камиль был знаком еще тогда, когда откликался на имя Иаков. А эта женщина была замужем, и муж ничего не знал о том, что происходит.

Но об этом прознала мать молодой женщины, которая велела Иакову Камилю Пиццаро держаться подальше от ее дочери еще тогда, когда им было всего по десять лет. Она считала, что он был испорченным мальчишкой уже в те годы и таким же остался, и явилась в магазин Пиццаро с твердым намерением высказать все, что она думает по этому поводу. Рахиль находилась в одном из подсобных помещений, где проверяла документацию. Она занималась этим еженедельно с тех пор, как отец впервые привел ее в магазин. Это был вечер пятницы, и, кроме нее, в магазине никого не было: Энрике, закончив работу, отправился домой к своей Розалии, Фредерик с мальчиками, не считая Иакова Камиля, ушли в синагогу, а Иаков Камиль, как всегда, где-то болтался. Подняв голову, Рахиль увидела в дверях местную женщину примерно ее собственного возраста в крайне расстроенных чувствах.

– Если вы хотите сделать заказ, то вам надо будет обратиться утром к моему помощнику, – сказала она.

– Я не собираюсь делать заказ, – ответила женщина. Она была высокой и привлекательной на вид, но слишком возбужденной.

Рахиль посмотрела на нее более внимательно. Она видела эту женщину на рынке, но не знала ее имени.

– Тогда чего же вы хотите? – спросила она.

– Это ваш сын чего-то хочет, но не получит этого.

Рахиль поднялась и отодвинула стул. Ее не удивило, что к ней пришли с жалобой на ее сына.

– Садитесь, пожалуйста, – сказала она, предложив женщине соседний стул, и тут вспомнила ее. Она работала прачкой, а ее дети учились вместе с детьми Рахиль в моравской школе. – Простите, я забыла ваше имя, – призналась она.

– С какой стати вы должны его помнить? Я вам никто, и вы мне никто.

Женщина заинтересовала Рахиль. Она не боялась говорить то, что думает. Рахиль закрыла гроссбух и отложила его в сторону.

– Но вот имя моей дочери, Марианна, вы должны помнить. Почему бы вам не спросить сына о ней? Хорошо, если ее муж не узнает о том, что творится.

Рахиль хорошо помнила Марианну. Отчасти из-за нее она отослала Иакова в Париж. В мыслях она по-прежнему называла его Иаковом и не собиралась называть по-другому. И она не допустит, чтобы все ее неимоверные усилия направить его на путь истинный пошли прахом из-за этой привлекательной девушки. Наутро она пошла к Жестине и рассказала о визите матери Марианны. Они пили кофе, сидя за столом, где когда-то Адель кормила их завтраками.

– Он не спит с этой женщиной, – сказала Жестина. – Об этом можешь не беспокоиться. Беспокоиться надо о том, что он пишет ее портреты.

Камиль оставил у Жестины несколько рисунков, на которых была изображена Марианна, носившая корзины с бельем. Жестина достала рисунки и поставила на столе перед Рахилью. Рахиль взяла один в руки и обратила внимание на изгибы тела женщины, ее тонкую талию, ее лицо, обращенное к морю.

– Может, он с ней и не спит, но явно неравнодушен к ней, – сказала она. – И давно ты об этом знаешь?

– Ты что, ревнуешь его ко мне? – обиженно отозвалась Жестина. – Разве я не могу быть его тетушкой и одновременно твоей подругой?

– Да не ревную я. Оставайся его тетушкой, я только благодарна тебе за это. Я охотно поделюсь с тобой чем угодно. Но тебе он говорит все, а я узнаю об этом последней.

– А ты разве рассказала бы что-нибудь своей матери?

– Но я совсем не такая, как моя мать. – Она посмотрела на Жестину с вызовом. – Или ты так не считаешь?

– Рахиль, если бы ты была такая же, как она, я бы с тобой не дружила.

Однако Рахиль опасалась, что унаследовала у матери ее ожесточенность. Она всегда гордилась своими прекрасными темными волосами. Но, проснувшись однажды утром после того, как ей приснилась мать, она увидела, что у нее в волосах появились седые пряди, словно сказалось какое-то проклятие. Мать ее поседела еще в молодости, когда отец начал уходить из дома по вечерам. Рахиль слышала, как мать плачет, но ни разу не подошла к ней. Возможно, теперь ее ждет возмездие, и она так и не сможет понять своего сына.


Родители Камиля пригласили Фрица Мельби на обед. Он охотно принял приглашение, хотя Камиль его предупреждал, что это ловушка.

– До них дошли разные слухи о тебе, и они хотят посмотреть, что ты за птица.

– Вот и замечательно.

– Они будут рассматривать тебя, как какого-нибудь ленивца в зоопарке или змею.

Мельби засмеялся. Смех у него всегда был громким и добродушным. По утрам у него часто бывало похмелье, и раньше двенадцати часов он почти никогда не поднимался со своего убогого ложа.

– Они увидят, что я скорее ленивец, чем змея.

Камиль был уверен, что его друг не представляет, что за люди его родители, как резко и непримиримо они могут отнестись к нему – даже его мягкий отец был вполне на это способен, если ситуация требовала резкости, – и как упорно они пытались удержать Камиля на стезе, которая, как он все больше убеждался, была ему чужда. Он тосковал по Парижу, этот город ему снился, и часто, проснувшись, он не сразу мог сообразить, где находится. До появления Мельби он поднимался рано, но теперь зачастую подолгу лежал утром, уставившись в потолок. Все вокруг казалось ему нереальным – и трещина на потолке в форме льва, и плотные багровые шторы на окнах, и комод красного дерева. Он часто думал, что ему, может быть, снится, что он вернулся на Сент-Томас, и когда он проснется, то окажется в Пасси, в доме дяди и тети, и, выпрыгнув из постели, увидит за окном снег, покрывающий сад и лужайку, а на деревьях будут сидеть голуби и воробьи, а не попугаи, которые будят его своими пронзительными криками.


В назначенный час все большое семейство сидело за обеденным столом, и Фредерик допрашивал Мельби. Хотя художник уже лысел и был старше их сына, он был привлекателен внешне, обаятелен и явно привык владеть разговором в обществе. Фредерика интересовало, что занесло Мельби на Сент-Томас и куда он направится дальше. Фриц уже сообщил Камилю, что собирается в Венесуэлу, и пригласил его поехать с ним. Фрица не заботило, что политическая обстановка в Венесуэле была напряженной – зато люди разных рас и религий жили там вперемешку, так что он, в принципе, ничем не отличался бы от местных жителей. К тому же ему говорили, что там такие морские виды, каких нигде больше нет. К сожалению, Мельби совсем не думал об осмотрительности и брякнул, что собирается в Каракас и надеется, что его друг поедет с ним. Именно этого родители Камиля больше всего и боялись, именно это они и хотели выведать в первую очередь у Рыжего друга. Они увидели, что он опасный человек – по крайней мере для их семьи. Камиль заметил взгляд, которым они обменялись, и понял, что обед испорчен, а его планы на отъезд придется отложить.

Рахиль встала и вышла из-за стола.

– Сегодня был трудный день, – сказала она, извиняясь и одновременно давая понять, что гостю пора уходить.

– Я обидел ее чем-то? – спросил Мельби, когда Рахиль вышла, закрыв за собой дверь.

– Боюсь, что да, – ответил Фредерик. Свечи на столе догорали, превращаясь в лужи расплавленного воска.

– Прошу прощения, – сказал Мельби. У него было мало знакомых евреев, и он решил, что допустил какой-то ляп по незнанию. – Я не знаю ваших обычаев. Может быть, я должен был произнести какую-то молитву?

Камиль помотал головой, пытаясь остановить своего друга, но тот продолжил:

– Понимаете, у меня никогда не было друга-еврея.

– И неудивительно, – отозвался Фредерик. – Евреи слишком заняты делом, чтобы заниматься той чепухой, которую вы предлагаете Камилю. Боюсь, что у вас нет никакой цели в жизни и вас не ждет ничего хорошего. – Ему, как и всем в общине, было известно, как Мельби проводит время на острове – мается дурью на берегу, добровольно ночует в Саванне, в то время как все остальные стремятся покинуть это неблагополучное место.

– Искусство, по-вашему, чепуха? – возмутился Мельби.

– Для разумных людей – да.

– А мы разве такие уж разумные люди, папа? Ты всегда вел себя разумно, когда хотел добиться своего? – вмешался Камиль, прозрачно намекая на поведение Фредерика сразу по приезде на Сент-Томас.

– Я всегда поступал разумно, – ответил Фредерик. – Я трезво рассудил, что твоей матери суждено стать моей женой.

На кухне Рахиль укладывала в коробку остатки торта из патоки, который Ханна принесла к обеду. Розалия недавно родила мальчика, получившего имя Карло, и ее отсутствие в доме заметно ощущалось. Временная служанка, приходившая помочь со стиркой и приготовлением пищи, не могла ее полностью заменить. Утром Рахиль собиралась навестить Розалию, отнести ей торт и рассказать о дурацком происшествии за обеденным столом. Ей приходилось делать по дому многое, с чем обычно справлялась Розалия, и это досаждало Рахиль, но в данный момент она была рада, что у нее есть дело, позволяющее ей не сидеть за столом вместе с этим так называемым художником. Она ждала, когда он покинет их дом, но он вместо этого неожиданно появился в дверях кухни.

Рахиль сердито посмотрела на него.

– Прошу прощения, но вы оказались не там, где вам следует быть.

– Ваш сын все время говорит это о себе. Он здесь не на месте. Хотя остров, конечно, прекрасный.

Фигура Мельби нависала над ней. С его длинными неухоженными светло-рыжими волосами и подпрыгивающей походкой он наводил на мысль об оборотнях-монстрах, живущих, как говорили, среди холмов, а в полночь появлявшихся на улицах города. Правда, этот тип жил в центре города, в Саванне, где ему абсолютно нечего было делать.

– Вам никогда не хотелось жить по-другому? – спросил он.

Рахиль застыла с надменным видом. Было ясно, что он пытается втереться к ней в доверие с какой-то своей целью, но она не собиралась обсуждать с ним свои личные дела.

– Сэр, пожалуйста, оставьте меня. У меня много дел тут, на кухне.

Мельби подошел к плите и прислонился к ней. На нем был белый костюм, который прачка погладила ему перед этим визитом, но не было никакой обуви. Рахиль передернуло. Этот датчанин имеет наглость разгуливать по ее дому босиком, не отдавая себе отчета в том, насколько это неучтиво. Слава богу, он скоро уйдет. Но он вместо этого устроился у плиты с еще большим удобством, как будто это была его собственная кухня или будто он был здесь желанным гостем.

– Послушайте моего совета, – сказал он. – Отпустите его.

Рахиль фыркнула. Он был поистине невообразим. Будет, что рассказать Розалии завтра утром. Розалия, несомненно, пожалеет, что не видела этого субъекта и не задала ему перцу, как она это умеет.

– Сэр, – проговорила она, – вы вынуждаете меня настоятельно просить вас уйти.

– Вам ведь знакомо чувство, когда хочется чего-то большего в жизни, я вижу это в вас. – Заметив промелькнувшее у нее на лице выражение, Мельби кивнул, довольный собой. Он придерживался мнения, что художник может в один миг постичь человека лучше, чем другой за всю жизнь. – Да, вижу. И все-таки вы держите его здесь на привязи, как вас держали на привязи в молодости.

Рахиль повернулась к нему. Он был проницателен, умнее, чем можно было бы предположить по его манерам рубахи-парня. Но он жестоко ошибался, думая, что разгадал ее. Может ли он вообразить, что она стояла под проливным дождем у дверей раввина и кричала, чтобы он открыл дверь, пока ее легкие чуть не лопнули? Сняв передник, она аккуратно сложила его.

– Скажите, ведь ваши расходы оплачивает ваш отец? Я права?

– Ну, мои расходы не так уж велики, – ответил он, но при этом несколько смутился. По-видимому, расходы были не так уж и малы.

– Я не отпущу его, – сказала Рахиль. – Это его погубит.

– Это его спасет, – возразил Мельби.

– Я пригласила вас в свой дом, а теперь я прошу вас уйти. Уезжайте в Венесуэлу. Сегодня же. Я думаю, так и для вас будет лучше. Слышала, что вас зовут Рыжим другом. Если вы относитесь к моему сыну по-дружески, вы оставите его в покое.

Мельби нахмурился, пытаясь понять эту загадочную мадам Пиццаро. На первый взгляд она казалась добродушной матерью большого семейства с непримечательным лицом, скромно одетой, не носившей украшений – за исключением обручального кольца, – но на самом деле она была явно непростой женщиной.

– А что вы предпримете, если он все-таки поедет со мной? – спросил он.

– Я ничего не стану предпринимать. На это есть соответствующие государственные органы и учреждения.


– Да она просто пугает тебя, вот и все, – говорил Камиль Фрицу, провожая друга в гавань после обеда.

– Не знаю… – покачал головой Мельби. – Чувствуется, что она – сила. Торнадо.

– Может, была когда-то. А сейчас ей просто надо, чтобы ее не трогали. Все должны жить по правилам, и я в том числе. Но это исключено. Ты дождись меня. Я обещаю, что поеду с тобой.

Они пожали друг другу руки, дав торжественное обещание, что вскоре оба будут в Каракасе. Этой ночью Мельби спал с Женни Алек, сестрой соседа-грабителя, которая служила ему моделью и приносила ему еду, чаще всего свинину, приготовленную с лаймовым соком, перцем и розмарином. Среди ночи соседский петух вдруг поднял невероятный шум. Мельби поднялся со своей лежанки на полу и выглянул из дверей. К нему направлялись полицейские. Натянув свой белый костюм, он схватил ботинки и кое-что из вещей и выпрыгнул через заднее окно, оставив Женни разбираться с представителями властей. Он не знал, то ли мадам Пиццаро подослала их, то ли семье Женни не нравились его рисунки, на которых она была изображена нагишом. Так или иначе, пора было убираться с острова. Он отправился босиком прямо в гавань, перекинув связанные шнурками ботинки через плечо и неся под мышкой мольберт. Фриц сел на корабль, отходивший от пристани первым и державший курс на Санта-Крус. Погода между тем изменилась, полил дождь. Губы Фрица были плотно сжаты. Он был прав насчет матери его друга. Она обладала жестким характером и была силой, с которой ему не хотелось бы столкнуться еще раз.

С Санта-Круса Мельби перебрался в Венесуэлу и поселился там в самодельной хижине на берегу, откуда сразу же отправил Камилю письмо. Оно прибыло вместе с письмами из Франции для Жестины. Камиль был обижен и удивлен исчезновением своего друга. Он пытался отыскать его в Саванне, но от Женни Алек узнал только, что Мельби был трусом и оборотнем. Однако другая соседка, миссис Дуган, сказала, что он был хорошим человеком, подарил ей несколько рисунков и большой, написанный маслом, вид гавани Сент-Томаса с Небесной башни. Ничего плохого о Мельби она не могла сказать.

Камиль был рад получить весть от друга. То, что за Мельби явилась полиция, его не удивило. Он подозревал, что это его родители подослали ее. Пора было и ему уезжать. Денег он накопил достаточно. Он зашел в кафе и заказал струганую свинину с крабами и рисом, хотя это вовсе не было кошерной пищей. Но ему нравилось это блюдо, которое Мельби заказывал постоянно и часто угощал им Камиля. Перечитав письмо, он сжег его, чтобы оно не попало в руки матери. Камиль смотрел на поднимающийся от бумаги дым, и ему представлялось, что это горит его прошлое. Ночью, убедившись, что все уснули, он упаковал чемодан и написал родителям письмо, оставив его в гостиной. Он не хотел причинять им боль, но его мечты были для него более реальными, в тысячу раз более подлинными, чем их дом, торговая контора и улицы Шарлотты-Амалии. Если он не уедет сейчас, то так и останется здесь пленником. Ранним утром, когда еще не взошло солнце, он отплыл в Венесуэлу. Там он провел два года и жил сначала в Каракасе, а затем переехал в портовый город Ла-Гуйара, где море было как зеркало.

Как только судно отошло от пристани Шарлотты-Амалии и воздух наполнился запахами моря – водорослей, соли, матросского пота, – он почувствовал, что оживает. Вода была восхитительного синего цвета, отпугивающего нечистую силу. На берегу его встретил Фриц, и первое время все представало перед ним в любимом синем цвете, но при более пристальном взгляде деревья в сумерки казались фиолетовыми, трава бледно-серой, а вода зеленой, как молодые листья на липах, растущих вдоль Сены. Он ложился спать, когда уже светало, и спал сколько хотел. Он проводил много часов в одиночестве со своим альбомом для рисования, отождествляясь мысленно с тем, что возникало на бумаге, – птицей, цветком, женщиной под струями водопада.


Рахиль прочла его прощальное письмо за кухонным столом. Ей ничего не оставалось, как смириться с его отъездом, потому что он уже уехал. Она знала, что значит мечтать о другой стране и другой жизни, испытывать тоску, которая выбивает тебя из колеи и делает твое повседневное существование труднопереносимым. Она пошла с его запиской к Жестине, и они вместе перечитали ее, стараясь осмыслить все значение написанного.

– Помнишь, как совсем маленьким он не мог спать? – сказала Жестина. – Он остался таким же, каким был в момент своего рождения. Доставляет тебе сплошное беспокойство.

Вместо того чтобы вернуться от Жестины домой, Рахиль направилась дорогой, вьющейся среди холмов. Она еще не сказала Фредерику об отъезде сына, желая оттянуть этот неприятный момент. Она подумала, не передались ли Камилю ее собственная тоска и неудовлетворенность? Может быть, это у них в крови? Но другие дети были довольны жизнью, они не стремились к чему-то из ряда вон выходящему, женились и радовались тому, что их окружает, а не мечтали о чем-то другом. Вскоре она вышла на дорогу, ведущую мимо водопада с прудом, в котором Фредерик плавал вместе с рыбами вскоре после приезда на остров. Он говорил ей, что чувствовал себя тогда словно околдованным, и до сих пор признавался, что чувствует это, когда они были одни. Любовь была колдовством. Она вспомнила тот день, когда он впервые появился у них дома. Он сидел за столом и держал на руках ребенка, родившегося уже после смерти Исаака. Стоило ей посмотреть на него, как она все поняла. Им обоим снились дождь и Париж; они и сейчас спали, уцепившись друг за друга, как тонущие люди.

Рахиль остановилась, увидев скелет травника – тот самый, около которого однажды уснул Иаков Камиль. Кости ярко белели в траве. Когда-то она поцеловала травника в благодарность за то, что он спас жизнь ее мужу. Она доверяла его знаниям и советам. Где теперь мудрость этого старика? В траве? В небе? Поблизости росли тамариндовые деревья, усыпанные птицами. В траве сидел пеликан, наблюдая за ней. Все, что предсказывала Адель, сбылось. Но, может быть, это было не ясновидение, может быть, она предвидела то, что должно было случиться с Рахиль, потому что хорошо знала ее – лучше, чем ее собственная мать? Нельзя иметь все, чего желаешь; тебе повезет, если ты найдешь любовь. «У тебя будет еще один муж», – сказала Адель, когда Рахиль жила без любви с Исааком.

Перед ней была заросшая травой тропинка. Рахиль подумала о своей предшественнице, отказывавшейся умирать, пока ее дочери не присвоят имя. Подумала она и о своей самой близкой подруге, двадцать лет жившей вдали от дочери. Она продиралась сквозь заросли вьющихся растений, сея панику среди белых мотыльков, тучами поднимавшихся в воздух. Начинали распускаться красные цветы, кровавые слезы покинутых жен. Хижина стояла на том же месте, слегка покосившись в одну сторону, дверь подгнила во влажном воздухе и, обрастая мхом, приобретала зеленый цвет. Садик зарос сорняками, хотя его выложенная раковинами граница была видна. Травник выращивал то, что ему требовалось в первую очередь: опунцию, розмарин, перец, бугенвиллею, тамаринд. Вокруг росли деревья манго, посаженные женщинами, которые давно исчезли с лица земли, так и не дождавшись возвращения своей любви.

Рахиль открыла дверь, ожидая, что ее встретит темнота, но оказалось, что внутри все залито светом, так что она даже заморгала. И сразу словно приросла к месту. В хижине, несомненно, бывал ее сын, оставивший здесь весь Париж – скользкие от дождя улицы, по которым он ходил, клочья серого и белого тумана, парк, в котором он месяцами наблюдал за дочерью Жестины, белых лошадей в парке, удивительный ансамбль Лувра, сад Тюильри с морем роз сорта Бурбон. В этой живописи словно ожили все мечты Рахиль, потому что это было увидено так, как не могли увидеть никакие другие глаза. Об этой его особенности говорил ей травник, когда Камиль был младенцем и не мог уснуть, так как не хотел надолго оставлять этот мир.

Но не все стены были отведены Парижу, некоторые представляли собой сверкающую настенную роспись с изображением острова, и два мира сливались. На стенах были написаны чайки, пеликаны, звезды, ветви с розовыми цветами, женщины с корзинами белья, похожие на ангелов. Была среди них и женщина в черном платье, напоминавшая отражение самой Рахиль в посеребренном зеркале.

Море было написано синей краской, отпугивающей духов, – видимо, поэтому она и обнаружила эту удивительную галерею только сегодня. Она была спрятана, заколдована. От красоты, созданной ее сыном, у нее голова шла кругом. Тут были два их мира: остров, на котором они выросли, и город, о котором они мечтали. Он уедет в Париж, теперь это было ей ясно. Она могла бы постараться удержать его здесь, когда он вернется из Венесуэлы, потрепанный жизнью и обессиленный, но увлеченный своим искусством больше, чем когда-либо, – но могла бы и помочь. Ей придется убедить Фредерика, что будет лучше для всех, если Камиль поедет учиться живописи во Францию. Теперь он стал для нее Камилем. Мальчика Иакова, который мог бы управлять их семейным бизнесом и завести семью на Сент-Томасе, больше не существовало. Это была потеря, она меняла сына, которого вообразила, на того, каким он должен был стать. Но если бы рядом была Адель, она, наверное, сказала бы: «А чего ты ожидала? Он же твой сын, а не чей-нибудь».

Рахиль села на матрас, который ее сын набил свежей соломой. Травник спал на нем семьдесят лет. Если бы ей довелось спать здесь, события в ее снах разворачивались бы в мире картин Камиля. Она сидела бы в написанном им парке одетая в серое шелковое платье, и краски вокруг менялись бы в зависимости от освещения. Она подумала об ослике, которого бросила на дороге, о маленькой девочке, чья мама так ее любила, что не хотела умирать, пока ей не дадут имя, о другой девочке, которой сказали, что мама придет за ней, но вместо этого увезли в море, о мужчине, для которого она была готова на все и которого спасла от лихорадки, и о мальчике, который отказывался спать, потому что видел то, чего не видел весь остальной мир.

Глава 10

Бегство

Шарлотта-Амалия, Сент-Томас

1855

Камиль Пиццаро

Возвращаясь на Сент-Томас из Венесуэлы, Камиль Пиццаро не спал несколько ночей. Сначала он срочно перебирался из приморского городка Ла-Гуайра в портовый Каракас, а там ждал судна, которое доставило бы его домой. Пришлось переплатить за эти переезды, но он не расстраивался из-за того, что остался без денег. Он привык к бедности, волновало его другое. Новость о смерти его брата Иосифа Феликса пронзила его, как лезвие ножа. Камиль был охвачен горем и чувством вины. Его не было дома два года, но ему казалось, что прошло лет десять. Его самый младший брат Аарон Густав умер в возрасте двадцати одного года тоже во время его отсутствия, и он узнал об этом два месяца спустя из письма. А теперь за ним последовал и Феликс, которому было двадцать восемь лет. Двое сыновей в их семье умерли от лихорадки, как когда-то сыновья мадам Галеви.

Камиль опять чувствовал себя чужим на родине – даже острее, чем при возвращении из Парижа. Тогда у него была надежда на освобождение, теперь она стала слабее. Он казался сам себе обанкротившимся и опустившимся, похожим на одного из потрепанных американцев, приезжавших на остров без гроша в кармане и надеявшихся на изменение жизни к лучшему. Он был уже не мальчиком, мечтавшим о Париже, а мужчиной двадцати пяти лет, повидавшим мир. У него была с собой небольшая сумка с личными вещами и чемодан, набитый его работами, который он сдал на хранение в порту до тех пор, пока не прояснится домашняя обстановка. Он не был близок с братом и теперь сожалел об этом. Самые старшие братья и сестры, как и их дети, то есть его племянники и племянницы, некоторые из них почти его ровесники, были для него еще более чужими. Феликс же был старшим общим сыном родителей, и его неожиданная смерть пробудила в Камиле горькие чувства. Кому он нужен в этом мире? И кто ему нужен? В спешке он не успел как следует помыться, кожа была в прыщах от укусов вшей, в изобилии водившихся в матрасах, на которых он спал. Но он был красив – разве что слишком худ. Большинство встречных на улицах не узнавали его, когда он спешил домой. Знакомые помнили его как мальчика из семьи Пиццаро, неспособного к коммерции, посещавшего моравскую школу и бродившего в одиночестве с альбомом для рисования под мышкой.

Уже бегом он добрался до кладбища к концу заупокойной службы. Затягивать церемонию похорон, чтобы дождаться кого-то, было невозможно, особенно в такую жару, когда покойников приходилось обкладывать льдом, пока их не закопают. Камиль опустил сумку на землю, чтобы бросить вслед за другими лопату земли на гроб, отдавая умершему последние почести. Помогая хоронить брата, он плакал. Он отрастил длинные волосы и бороду, был слишком худ и возбудим, у него случались приступы меланхолии, вызванные мыслью о том, что он не сумел сделать. Целый ворох листьев засыпал его голову и плечи. Ему показалось, что окружающие отворачиваются, не желая встречаться с ним взглядом.

У него не было ни шляпы, ни молитвенного покрывала. Наверное, с длинными нечесаными волосами и в истрепанной одежде он был похож на демона. Около могилы собралось больше сотни человек – родные, друзья, соседи, постоянные клиенты магазина, мужчины из Коммерческой ассоциации. Его родители были теперь почитаемыми членами конгрегации, особенно в этот день, когда они хоронили своего первенца. Камиль подошел к отцу, обнял его и остался стоять рядом до конца церемонии. Мать постарела и казалась меньше ростом, чем прежде, напомнив ему черного дрозда на ветке дерева. Она кивнула Камилю, внимательно посмотрев ему в глаза. Он обратил внимание на то, что она не плачет. Она никогда не демонстрировала своих чувств перед публикой, считая это признаком слабости.

Мельби остался в Венесуэле и собирался через некоторое время вернуться в Париж, а затем отправиться в Нью-Йорк, самое подходящее место для художника, по его мнению. Он приглашал Камиля поехать с ним, но тот не мог бы этого сделать, даже если бы его не вызвали домой. У него не осталось денег, а Нью-Йорк, как известно, город миллионеров. К концу своего пребывания в Венесуэле он вел полунищенское существование, набрасывая портреты мелом за небольшую плату. Фрица поддерживал отец, и Мельби оплачивал бóльшую часть их общих расходов, но был не в состоянии оплатить Камилю дорогу в Париж и Нью-Йорк, а по прибытии туда снять студию, достаточно большую для двоих. Когда пришло известие о болезни брата Камиля, Мельби сказал:

– Возможно, тебе в самом деле пора вернуться домой и принять решение относительно своего будущего. Может быть, тебе лучше двигаться дальше самостоятельно, а я только лишний балласт для тебя.

– Вот уж вряд ли, – ответил Камиль. – Это я был для тебя балластом.


После похорон состоялись поминки со слишком большим количеством еды на столе и соседей за столом. Неужели их квартира всегда была такой маленькой? Камиль, с его длинными руками и ногами, был выше всех присутствующих, ему приходилось пригибаться, проходя в дверь. Вечер порождал у него двойственное чувство – это были похороны брата и вместе с тем его возвращение домой. Он решил забыть о возвращении и отдаться скорби. Он смущался, когда на него обращали внимание, и просил забыть о его присутствии, но это было невозможно. Весь стол был заставлен яствами, приготовленными сестрами Камиля. Уха с тамариндом, свежевыпеченный хлеб с патокой и кардамоном, яблочный пирог из плодов старой яблони, растущей во дворе. Яблоки были такие кислые, что пришлось добавить две чашки подсахаренной воды и патоку. Ханна, чьи дети были уже почти взрослыми, заказала Хелене Джеймс гигантский кокосовый торт. Отсутствовала только миловидная бледнолицая сестра Камиля Дельфина. Оказалось, что ее послали во Францию к родственникам в сопровождении ее племянницы и сверстницы Алисы, у которой уже были маленькие дети. Узнав об этом, Камиль позавидовал ей. Дельфина, конечно, была болезненной, и родители надеялись, что, живя у дяди с тетей под Парижем, она получит более адекватный медицинский уход, но Камиль пожалел, что не он был сопровождающим. Он говорил Фрицу, что, сбежав в Венесуэлу, он вырвался из тенет буржуазной среды, увидел реальную жизнь реальных людей. А кончил он тем, что опять оказался в гуще семьи. Не успев приехать, он уже чувствовал себя пленником.

Однако все радостно приветствовали его возвращение, кроме матери, которая после прочтения молитвы перекинулась с ним парой слов и пошла прилечь в свою комнату. Вместо нее Камиля тепло обняла Жестина, объяснившая, что Рахиль плохо почувствовала себя из-за жары, но позже присоединится к остальным.

– Как поживает твоя дочь? – спросил он. Он часто вспоминал, как следил за Лидией, рисовал ее портреты и хорошо изучил черты ее лица еще до того, как она узнала о его существовании.

– Пишет мне дважды в неделю, а то и чаще, и спрашивает о тебе. Я написала ей, что ты сбежал посмотреть мир.

– Ну, я видел лишь небольшую его часть, – сказал он уныло.

– Я и этого не видела.

Когда Рахиль наконец вышла к ужину, Камиль подошел к ней и трижды поцеловал, но она восприняла это холодно. В присутствии матери он приосанился, хотя и испытывал смущение из-за своей клочковатой бороды и поношенной одежды, а особенно из-за старых дешевых туфель – тех самых, в которых он покинул Сент-Томас два года назад. Их кожа с тех пор потрескалась и потерлась, подошвы износились почти до дыр. Камиль ожидал выволочки за свой вид, но мать просто обратилась к нему по-французски. После того, как Камиль два года говорил по-испански, вернуться к своему первому языку было приятно. «Je ne savais pas si vous reviendriez un jour»[26], – сказала Рахиль. По-французски это звучало как обвинение, потому что она построила фразу в официальном стиле, словно они только что познакомились. Ему показалось, что голос у нее при этом дрогнул. Но он приписал это тому, что день для нее был, безусловно, очень тяжелым. Однако выражение у его матери было странным, чуть ли не обиженным.

– Я действительно не хотел приезжать, – признался он.

Рахиль внутренне напряглась. Она чувствовала, что он имеет в виду не только остров, но и ее.

– Жестине придется сшить тебе новый пиджак, – заметила она. – Этот никуда не годится.

Камиль с облегчением улыбнулся. Это была его прежняя мама, неспособная удержаться от порицания. Она сохранила боевой дух, и тот факт, что ничто не изменилось, был в некотором роде утешением.

– Мне очень жаль, что я не был здесь, когда Феликс заболел, – сказал он.

– Да ну? – отозвалась она. – А мне казалось, что тебе очень хорошо в Венесуэле. Ты даже почти совсем не писал нам. Всего одно письмо после смерти Гуса. – Она быстро отошла встретить прибывших соседей.

По тону матери, по тому, как она его встретила, Камиль не мог понять, рада она его возвращению или нет. Эту ночь он провел в своей старой детской, где раньше жил вместе с братьями. Тогда он тайком разрисовывал стены, но за время его отсутствия эту нелегальную живопись стерли. Он слушал, как мотыльки бьются о ставни, и думал о Марианне, девушке, в которую когда-то был влюблен, как он считал. В следующий раз он будет действовать решительнее, и наплевать, если кто-то этого не одобрит. Он тосковал по любви, и в своей детской постели, из которой давно вырос, он был более одинок, чем в переулках Каракаса. Вернувшись домой, он почувствовал себя более потерянным, чем когда-либо прежде, внутренне потерянным. Он ощущал в себе пустоту, и ему казалось, что, если он проживет здесь долго, то совсем потеряет себя.


На следующий день он пошел на пристань взять свой чемодан. После того как он заплатил небольшую сумму за хранение, денег у него почти совсем не осталось, и это еще больше расстроило его. Приходилось обращаться за поддержкой к родителям, что было унизительно. Ему удалось продать несколько своих картин и рисунков, но вырученные деньги ушли на пропитание и покупку необходимых принадлежностей и материалов.

В спешке он не обратил внимания на наблюдавшую за ним темноволосую женщину, стоявшую на эспланаде под зонтиком, защищавшим ее от убийственного, раскаленного добела солнца. Женщина окликнула его, назвав его старое имя, Иаков. Оно пронзило его, как нож. Он поднял голову и увидел свою мать. Лицо ее было в тени, и его выражение трудно было определить. Жестина всегда говорила ему, что он не знает Рахиль Помье Пети Пиццаро – ни такую, какая она на самом деле, ни какой была когда-то. Но если Жестина права, мать сейчас сделает ему выговор за зря потраченные годы, хотя они были, несмотря на его первоначальные сомнения в своем таланте, славными, полезными и полными необыкновенных приключений. Он купался в бочках для сбора дождевой воды и в речках с огромными зелеными зубастыми рыбинами. Он спал на песчаном берегу, где в темном трепещущем воздухе прыгали фосфоресцирующие блохи, в сараях с ослами и в объятиях женщин, которых никогда больше не увидит. Но все это время он мечтал о дожде, о покрытых снегом булыжных мостовых и о садике за теткиным домом, где он рассматривал звезды после того, как дочка Жестины научила его распознавать их. Звезды во Франции были бледно-розовыми и образовывали скопления, которые он раньше никогда не видел. Лидия показала ему созвездия Льва, Краба и Ориона (охотника с собакой, которая сопровождала его в путешествиях по звездному небу).

– Вы не хотите вернуться на Сент-Томас? – спросил он как-то Лидию.

– Это все равно что спросить, не хочу ли я шагнуть за край земли. Это грезы, в отличие вот от этого. – Она кивнула на деревья сада, в котором они сидели.

Для него эти грезы стали пеклом наяву. Мать приближалась к нему по набережной, и спастись от ее гнева было невозможно. Его брат задыхался в предсмертной агонии, а он в это время качался в гамаке, любуясь звездами. В Венесуэле звезды были желтыми и очень далекими, они показались бы нереальными Лидии, привыкшей к парижскому небу, но он написал их такими, какими они были, – осколками золота, разбросанными в ночи.

– Это твой, полагаю? – Рахиль кивнула на его чемодан. Чемодан действительно был его, купленный по дешевке в Каракасе, а не отцовский. У него не было времени толком уложить вещи, когда он убегал из дома. Чемодан уже разваливался, склеенные планки рассыхались. – Открой его, – потребовала она.

– Прямо здесь? Это не может подождать? – Накануне он проделал утомительный путь через неспокойное море, потом были похороны с их гнетущей обстановкой, а ночью ему мешали спать жара и шумные атаки насекомых на его окна.

– Я хочу видеть, чем ты занимался эти два года, – настаивала мать.

Камиль отпер замок и откинул крышку чемодана. В нем содержались два десятка картин и множество рисунков, сделанных на берегу, где они с Фрицем устраивали себе дом, – если можно назвать домом кастрюльку и пару кружек. На некоторых рисунках были изображены женщины, с которыми он знакомился, а также гавань, видом которой он любовался из маленькой рыбацкой деревушки, где люди называли его французом. Но он был не французом, а креолом, и прозвища, которые давали как ему, так и Мельби, смешили их. Для местных жителей они были диковинными пришельцами, двумя нескладными дылдами с руками, измазанными краской и углем, любителями выпить, пошутить и провести время с женщиной. Однако Камиль относился к своей живописи все более серьезно, его трудно было оторвать от работы. В его пейзажах преобладали бесчисленные оттенки фиолетового и серого, что вызывало смех у Мельби, говорившего, что Камиль не умеет различать цвета.

– Дружище, закажи себе очки, – говорил он.

Но в конце концов Фриц понял, что его друг видит оттенки, недоступные зрению других. Возможно, его убедило то, что звезды на ночных пейзажах Пиццаро выглядят настолько темными, что черными становятся также деревья и кусты. А если в сумерках кора деревьев приобретает у него серый оттенок, а листва фиолетовый, значит, так оно и есть.

– Я вижу, ты неплохо поработал, – заметила Рахиль, изучив содержимое чемодана. – Если это можно назвать работой. – Она бросила на сына взгляд, и тот раздраженно пожал плечами.

– Это призвание. Считаешь ты это работой или нет – твое дело.

– А ты как считаешь?

У нее были живые черные глаза, похожие на птичьи, и они все замечали. А может быть, просто каждая мать знает, когда сын говорит правду, а когда нет. Поэтому он сказал правду.

– Для меня это спасение.

Рахиль взяла в руки одну из картин. Это было эскизное изображение гавани с кораблями. Пейзаж был немного размыт, словно тонул в тумане. Камиль работал над ним так лихорадочно, что действительно почувствовал себя плохо, но не мог остановиться, пока не закончил.

– Я возьму эту, – сказала она и, обняв картину руками, сделала ему знак, чтобы он закрыл чемодан.

– В самом деле? – засмеялся он. – Ты же считала, что у меня ничего не получается, и велела бросить это занятие. Ты говорила, что все у меня выглядит не так, как в жизни.

– Я не говорила, что у тебя не получается. Я говорила, что не хочу, чтобы ты этим занимался. Но теперь уже не имеет значения, что я говорю по этому поводу.

Они пошли по направлению к Дроннингенс-гейд и стали подниматься по лестнице, где, согласно преданию, перехитрили оборотней, охотившихся на беглых рабов, заставив их искать отсутствующую сотую ступеньку. Камиль по-прежнему пребывал в растерянности. Если уж кто-то и мог пойти вслед за ним в гавань, чтобы помочь с багажом, так это отец, а не мадам Пиццаро. Он волочил за собой чемодан, словно нанятый носильщик. Он взмок от пота, рука у него болела. Мать же без труда несла картину, хотя она была довольно громоздкой, и с легкостью девушки поднималась по ступенькам. Она была явно сильнее, чем казалась. Пусть, конечно, возьмет себе пейзаж, если хочет, подумал он, гадая, чем именно привлекла ее картина.


Портрет Жестины хранился в ее спальне и был доступен немногим, а новую картину Рахиль повесила в гостиной над кушеткой, где не заметить ее было невозможно. Тем более что она была такой необычной – не столько реальный морской пейзаж, сколько приснившийся. И сама эта необычность картины приковывала к ней взгляд. Некоторые из старших братьев смеялись над тем, что пейзаж не похож на действительность, но Ханну, старшую из сестер и двоюродную тетку Камиля, он завораживал. Придя как-то в гости к приемным родителям, она долго рассматривала картину и сказала Камилю:

– Я не думала, что ты так талантлив.

Камиль смущенно поблагодарил ее за комплимент и недоуменно добавил:

– Не понимаю, почему мама захотела взять ее. Она же не любит живопись, тем более мою.

– Ты ошибаешься, – возразила сестра.

Ханне казалось, что она помнит тот день, когда Рахиль стала ее приемной матерью, а может быть, просто Розалия столько рассказывала ей об этом, что событие четко запечатлелось в ее мозгу. Она была тогда совсем крошкой, но маленькие дети запоминают больше, чем думают взрослые. Она знала, что Розалия готовила куриный суп с лаймовым соком, что Рахиль сравнила ее, Ханну, с колокольчиком и, взяв на руки, убаюкивала песенкой. По воскресеньям Ханна часто заходила в гости к Розалии. Она любила слушать ее рассказы как о двух старших братьях, ныне солидных мужчинах среднего возраста, так и о своем отце Исааке, а также о своей настоящей матери, которая не хотела умирать, пока дочери не дадут имя и она не будет спасена от притязаний Лилит. Рахиль же иногда читала детям Ханны истории из своей старой тетрадки, и дети завороженно слушали их.

– Мама часто говорит о тебе, – сказала Ханна. – Ты ведь у нас в семье единственный, кто наделен таким талантом. Она все время твердит это. Теперь я вижу, что не зря.

Камиль изумленно посмотрел на нее, не в силах поверить, что мать так отзывается о нем. Но по глазам сестры он видел, что это правда. Ханна вытащила его на прогулку с собой и своими младшими дочерями. Они бесцельно гуляли, пока не забрели на кладбище. Камиль засмеялся.

– Похоже, это семейная традиция. Бродить без цели и оказаться в конце концов в самом худшем месте на земле.

– Здесь красиво, – возразила Ханна. Она отвела его к могилам семейства Пети. Дети плясали и веселились. Он так и не вспомнил их имена. У одной из девочек были голубые глаза, у другой по всему лицу были рассыпаны веснушки. Они носили льняные платьица, чулки были скатаны вниз, обнажая ноги. Девочки подбрасывали охапки сухих листьев в воздух, и они дождем сыпались на землю.

– Мы с мамой постоянно приходим сюда и кладем цветы на могилу моей первой матери, – сказала Ханна.

В восточной вазе действительно стояли цветы – такие свежие, будто их и не срывали с веток. Девочки подошли к Ханне и Камилю поближе. Возможно, они боялись привидений. Камиль не сразу заметил, что обе они ухватили его за руки. Вокруг жужжали пчелы. Да, Ханна была права. Это было, может быть, самое красивое место на земле. На глазах у него навернулись слезы.

– Возьми это с собой, когда поедешь, – сказала Ханна, вручая ему ветку с цветами. – Когда ты не будешь знать, что бы такое еще изобразить, вспомнишь это кладбище.

– Я не собираюсь никуда уезжать, – ответил Камиль. – Время для этого упущено.


Работая бок о бок с отцом, он стал чувствовать ответственность за их дело. Жизнь на Сент-Томасе была тяжким бременем для него, которое он мечтал скинуть, но теперь это было невозможно. После смерти братьев он должен был занять их место. Другого варианта не было. Так что он работал спокойно и старательно, не спал в складском помещении и не писал на берегу картины вместо того, чтобы принимать прибывшие морем товары. Но по ночам ему снился Париж, и во сне он спрашивал Лидию, может ли быть так, что ты любишь какое-то место и в то же время хочешь его покинуть. Она давала ему обтянутый кожей маленький, но мощный телескоп из стали и меди, и он смотрел в него на созвездия, висевшие над ним на ночном пологе, – на Рыб, Краба, Льва и Ориона.

По вечерам он гулял, как делал его отец, когда приехал на остров, и как делал он сам, когда вернулся из Парижа и не знал, куда себя деть. Он поднимался по дорогам, вьющимся среди холмов. Он наблюдал с большой высоты, как меняется цвет моря, как при скоплении облаков он становится уже не зеленым, а оловянным. Он сходил к старому форту, прозванному вратами ада, потому что туда привозили столько рабов, что невозможно было их сосчитать. Теперь форт был пуст, камни были выщерблены пулями, некоторые совсем вывалились и рассыпались в пыль. Он прошелся мимо дома мадам Галеви. Кто-то постарался восстановить старый особняк: на нем красовались новая крыша и новые зеленые ставни, за домом был ухоженный сад, где росли розы, привезенные из Англии и Южной Каролины. Выйдя за пределы города, он дошел до дома, где жила миссис Джеймс с дочерью, внуками и правнуками. Один из внуков, заметив Камиля, вышел ему навстречу.

– Я много разговаривал с ней, когда она работала у мадам Галеви, – объяснил Камиль молодому человеку. – Можно даже сказать, что я работал на нее тоже – приносил продукты.

Оказалось, парня зовут Роланд и он старший брат Ричарда, того мальчишки, который прибежал в магазин к Камилю в тот день, когда к ним явилась дочь мадам Галеви. А сам Ричард, бегавший так быстро, что Камиль с отцом едва успевали за ним, утонул прошлым летом. Все члены семьи до сих пор носили черную повязку на левой руке в память о нем. А у Роланда черная повязка была и на правой руке.

– Это в память о бабушке, – сказал Роланд. – Она умерла полгода назад.

Роланд был такого же роста, как и Камиль, но плотнее и лучше сложен. Роланд сказал, что он пекарь, как и бабушка, и работает в городе, в «Гранд-отеле». А в этот день он навещал свою мать, которая тоже была уже стара. У Роланда было много дел и обязанностей, и хотя у него имелись старшие братья, он считался главой семьи, так как был очень ответственным человеком.

– Бабушке было девяносто три, когда она умерла. И даже в последний день она говорила о том, как спасла ребенка, чуть не захлебнувшегося во время дождя. Она всегда жалела, что не усыновила его. Это, часом, были не вы?

Камиль отрицательно покачал головой. Он знал, кто был этим ребенком, но не стал говорить этого Роланду. После смерти миссис Джеймс он был единственным, кому было известно, что мальчика, родившегося у дочери мадам Галеви и оставленного ею возле кладбища, звали Аарон Родригес.

– Говорят, что мадам Галеви считала бабушку ангелом и потому отдала ей все, что у нее было, – продолжал Роланд. – Но я собираюсь продать все эти вещи и выручить деньги для семьи. Надеюсь, что ничей дух не будет оскорблен этим.

– Конечно, продайте, – сказал Камиль. – Это все старинные вещи. За мебель и посуду должны хорошо заплатить.

– Бабушка настаивала на том, чтобы мы похоронили ее с двумя золотыми кольцами. Мы так и сделали, хотя они наверняка стоили немало. Но они имели для нее какое-то особое значение, и она говорила, что некоторые вещи надо брать с собой, когда переходишь в иной мир.


Вскоре после этого Камиль опять встретил Роланда, на этот раз в таверне рядом с «Гранд-отелем». А затем они стали встречаться время от времени и выпивать стаканчик-другой. Камиль скучал по Фрицу и их товарищеским отношениям. В здешней общине он был посторонним, друзей у него не было, а братья отказывались понимать его. В пятницу вечером он ходил с отцом в синагогу, но свободнее чувствовал себя в обществе Роланда. Выяснилось, что они посещали одну и ту же школу и занимались у тех же учителей. Им запомнились одни и те же библейские сюжеты, они могли прочитать наизусть одни и те же стихи на немецком языке. Но жили они по-разному. У Роланда была жена и четверо маленьких детей, он работал в отеле посменно по двенадцать часов в день. Камиль нарисовал жену Роланда Ширли и их детей и начал писать картину, на которой дети гонялись за ослом на дороге у моря. По воскресеньям он приходил к ним домой в Саванну на обед, который Ширли готовила по старинным рецептам. Она записала их со слов миссис Джеймс в тетрадь, которую держала на полке. Среди ее коронных блюд была тушеная рыба, которую Камиль был готов есть каждый день. Роланд приносил домой торты и пироги из отеля. Он был превосходным кулинаром, гораздо лучшим, чем его бабушка, и его кокосовый торт завоевал несколько призов.


Камиль все чаще вспоминал обеих старых женщин. Остров казался ему пустым во многих отношениях. Иногда утром ему не хотелось вылезать из постели, но надо было идти в магазин к открытию.

– Я бы на твоем месте вернулся в Париж, – сказал Камилю как-то вечером Роланд, пройдя с ним часть пути до его дома. В их районе больше не осталось евреев, они все перебрались на Холм синагоги. Местные жители все еще вспоминали рыжеволосого художника, жившего несколько лет назад в Саванне и убежавшего однажды в полуголом виде от полицейских, пришедших арестовать его. Некоторые говорили, что у Женни Алек сын от него, потому что у мальчишки были такие же рыжие волосы.

– Послушай меня, братишка, беги с острова, – продолжал Роланд. – Я знаю, что тебе хочется уехать, лучше сделать это раньше, чем позже. Ты исчезнешь, и кто-нибудь скажет: «Он уехал, и больше мы его не увидим». Мне, конечно, будет тебя не хватать, но вместе с тем я буду рад за тебя. Вали отсюда, пока что-нибудь эдакое не случилось и ты не застрял здесь навечно с женой и кучей детишек.

Камиль рассмеялся. Говоря по правде, у него не было денег на дорогу. Жил он по-прежнему в своей детской комнате, ходил на пристань получать ящики с чаем и пряностями, прибывшие морем из Испании и Португалии, обслуживал покупателей и старался при этом обходиться с ними учтиво.

– Ну, завтра, по крайней мере, я буду еще здесь, – сказал он.

Друзья обменялись рукопожатием и пожелали друг другу доброй ночи.

– Бабушка всегда хорошо отзывалась о тебе, – сказал Роланд. – Она часто вспоминала мальчика из магазина, который сидел с ней на кухне и притворялся, что ест десерт. Она говорила, что не встречала ни одного мальчишки, кроме тебя, который не любил бы сладкого. И ты помог ей, когда приехала эта женщина из Чарльстона и хотела все у нее отобрать. Бабушка оставила кое-что для тебя. Я не говорил об этом раньше, потому что не знал, заслуживаешь ты этого или нет, надо было сначала сойтись с тобой поближе.

Они машинально продолжали идти вместе и разговаривать и дошли уже до Холма синагоги. Они сели на скамью около магазина, торговавшего пуговицами, пряжками и прочими галантерейными товарами, а также абажурами.

Роланд вручил Камилю маленький матерчатый сверток. Внутри было золотое кольцо, которое, несомненно, носили долго.

– Это кольцо мадам Галеви, – удивился Камиль. – Ты же говорил, что твою бабушку похоронили с ним.

– Ее похоронили с другим. А это она оставила тебе. Она думала, может, ты придешь к нам как-нибудь и я сразу узнаю тебя, потому что у тебя будет такой вид, будто тебя надо накормить.

Они оба засмеялись.

– Да, это, пожалуй, верно, – признал Камиль. Он был по-прежнему очень худ, кости на запястьях и коленях заметно выпирали.

– Она сказала, что кольцо надо отдать тебе, потому что у вас троих был какой-то секрет. Я вообще-то хотел его продать и чуть не продал уже, но тут как раз ты подвернулся, и я решил сделать, как бабушка велела.

Камиль взял кольцо. Руки у него были очень крупные, и кольцо не надевалось даже на мизинец, так что он положил его в кожаное портмоне, где держал уголь и листочки бумаги.

– Бабушка знала, как заставить тебя поступить так, как, по ее мнению, следовало, – сказал Роланд задумчиво. – Я был порядочным хулиганом, по ночам вылезал в окно и валял дурака где-нибудь в городе, а она увидела это и напугала меня, так что я перестал безобразничать. Она сказала, что призраки превращаются в птиц, и если ты плохо себя ведешь, они нападут на тебя.

– А оборотнями она тебя не пугала?

– Выходцами из старых датских семейств? Не было необходимости, я и без нее их боялся. Но вот из-за этих ее птиц я действительно исправился. Я смотрел на них в сумерках и думал, что надо послушаться бабушку.


Наверное, это кольцо мадам Галеви так повлияло на него. Камиль хранил его в сумке с принадлежностями своего искусства, часто вынимал и рассматривал. По возвращении на остров он забросил живопись, так как считал, что жизненные обстоятельства не позволяют ему стать художником, но теперь мысль о живописи неотступно преследовала его, и он снова стал писать. При всяком удобном случае он удирал в хижину травника, взяв с собой свой скромный набор красок и кистей. Придя туда в первый раз и открыв дверь, он спугнул нескольких мангуст, скрывшихся под полом. Его настенная живопись была покрыта слоем грязи, но сохранилась, чему он был рад. Он чувствовал себя здесь как дома. На стенах и потолке были изображены море и звезды, пальмы и женщины за работой, над которыми он трудился без устали, пока все не становилось зеленым у него в глазах. И сейчас он тоже, установив самодельный мольберт, приступал к работе. Он писал то, что ему помнилось, и то, что он чувствовал, – все, что он видел в лесу, – но преобразовывал увиденное в соответствии с тем, как это представлялось ему в его мечтах и фантазиях – серые, фиолетовые и синие объекты, погруженные в туман и казавшиеся ему более реальными, чем окружающий мир.

Однажды работа так захватила его, что он просидел над ней до утра, затем поспешил домой сквозь холодный и мокрый от росы лес, а дома стал кашлять. Он лег спать, и когда проснулся, рядом с ним была его мать – а может быть, это ему еще снилось. Она заставила его выпить горький чай, настоянный на коре красного дерева, в который добавила соль вместо сахара. Лихорадка продолжалась двое суток, и все это время Рахиль и Розалия, сменяя друг друга, находились у его постели. Обстановка напоминала то время, когда болел Фредерик. Рахиль выглядела хуже некуда, была бледна и переутомлена. Она не могла допустить смерти еще одного сына, тем более этого. Порывшись в его вещах, она обнаружила золотое кольцо и немало удивилась, поскольку кольцо было, судя по всему, обручальное. У ее сына были какие-то неизвестные ей секреты. Она просмотрела стопку небольших картин, привезенных им с собой и сложенных в комоде. На одной из них, совсем маленькой, был изображен знаменитый Нотр-Дам, окутанный туманом. Она взяла ее себе, сокрушаясь о том, что он распрощался с Парижем и вернулся к ней, а теперь лежит пластом в постели.

Розалия понимала, что чувствует Рахиль, – слишком сильно любит его и думает, что из-за этого препятствует осуществлению его судьбы. Но на самом деле это было не так. Она принесла Рахиль чашку чая с солидной добавкой рома.

– Надо любить его еще больше, а не меньше, – сказала она.

Рахиль кивнула и надолго обосновалась у постели больного. Она практически не спала, лишь дремала в кресле. Когда Камиль очнулся от видений, навеянных лихорадкой, он увидел на прикроватном столике кольцо мадам Галеви. Рядом сидела его мать, внимательно наблюдавшая за ним. Ему казалось, будто он вернулся из дальнего путешествия. В руках и ногах чувствовалась слабость. Он, конечно, был слишком неосторожен, сидя на воздухе за мольбертом в тот час, когда тучи комаров вылетают из кустарников. Он с усилием приподнялся на локтях.

– Я выживу? – спросил он у матери.

– Неужели ты думаешь, что я позволю тебе умереть?

Он рассмеялся – точнее, попытался рассмеяться, и Рахиль, поправив подушки, заставила его снова лечь.

– Чье это? – спросила она, кивнув на обручальное кольцо на столике. По-видимому, он женился в Венесуэле и был настолько скрытен, что не хотел в этом признаться.

– Это целая история, – ответил он, еще не до конца освободившись от бредовых видений. – Это кольцо мадам Галеви.

– Ведьмина история, – констатировала Рахиль.

Тут уж он рассмеялся по-настоящему. Взяв кольцо в руки, он почувствовал его холод. Он так похудел, что мог теперь надеть кольцо на мизинец.

– Не беспокойся, мама, – сказал он. – Ведьмы мне не страшны.


После этого разговора ей вспомнился один эпизод из ее детства, но она не была уверена, что он имел место в действительности. Вроде бы как-то вечером к ним пришла мадам Галеви. На ней была черная накидка, потому что это происходило в сезон дождей и все бочки с дождевой водой были переполнены. Рахиль была еще совсем маленькой и, возможно, действительно решила, что явилась ведьма. Она с трепетом выглянула в окно. Черная накидка раздувалась вокруг женщины колоколом, словно она плыла по воздуху. Рахиль торопливо произнесла единственную молитву, которую знала наизусть. Она пожалела, что папы нет дома, – он часто задерживался по вечерам на каких-то совещаниях или отдыхал с друзьями. Вечер был ветреный, и казалось, что весь мир трясется и опрокидывается вверх дном. Ветви пальм пригибались к земле, фрукты срывались с веток, летучие мыши забирались поглубже в кусты и оборачивались крыльями, наподобие цветов, распускающихся только при дневном свете. Высунувшись из окна еще дальше, Рахиль увидела в руках у старухи большой сверток. На пальце ведьмы тускло блестели два кольца, а внутри свертка спал ребенок. Мать Рахиль открыла дверь, осветив пришедшую. В это время порыв ветра брызнул дождем в открытое окно. Рахиль замерла.

– Le secret d’une autre[27], – произнесла ведьма и повернулась так, что Рахиль увидела ее лицо. Это была мадам Галеви, лучшая подруга матери, которая вечно запугивала Рахиль, спрашивая, хорошо ли она себя ведет.

Мадам Галеви отдала ребенка матери Рахили.

– Я счастлива взять этот секрет на себя, – сказала та.

Женщины трижды поцеловались, затем еще раз – на счастье. С яблони, растущей во дворе, сыпались горькие плоды, которые Рахиль не позволяли есть. По двору гуляли такие сильные порывы ветра, что даже ящерицы попрятались по углам. Этот ветер перелетал через океан из Африки в дождливые сезоны. Ведьма – если это действительно была ведьма, – пошла прочь уже с пустыми руками, подобрав свои юбки и обходя лужи. Утром Рахиль объявили, что теперь с ними будет жить ее двоюродный брат Аарон. Слуги говорили, что его принес ветер. Но ветер утих, лужи высыхали на солнце, среди травы выискивали что-то цыплята. Рахиль гуляла во дворе и услышала, как Адель, выйдя из кухни, спросила мать, откуда в доме взялся ребенок.

– Не спрашивай меня, откуда у меня появляются дети, и я не буду спрашивать, откуда берутся твои, – ответила мать Рахиль.

Остров был маленький, и людям часто казалось, что они знают о других все. В обществе, где не было равенства, секреты были неизбежны, они существовали даже в их доме, в комнате, где она сидела в плетеном кресле и наблюдала за своим сыном, который, казалось, был занесен сюда судьбой, чтобы выжить, так что спустя какое-то время она решила, что будет любить его еще больше.


Камиль выздоровел и через несколько недель по-прежнему работал в магазине. Он старался как мог, но был, похоже, не в состоянии справиться со своей натурой. Он стал совершать маленькие преступления против собственности – продавал фасоль, муку или отрезы ткани по пониженной цене знакомым покупателям со стесненными средствами, а когда в магазин зашла жена Роланда Ширли, он отпустил ей товар бесплатно, подделав кое-какие записи в книге.

Энрике пришел к Рахиль и спросил, не могут ли они поговорить с глазу на глаз. Они уединились, взяв чашки ромашкового чая, который, как говорят, успокаивает нервы.

– Вы считаете, эта работа подходит Иакову? – спросил Энрике, употребив первое, более привычное для него имя Камиля. Он, в конце концов, знал молодого человека с самого рождения. Точнее говоря, еще до рождения. Его собственный сын Карло стал уже почти взрослым и ежедневно работал в магазине после школы. Он обладал необыкновенными математическими способностями и мог в уме складывать длинные столбцы цифр, а потом делить и умножать их, также не делая никаких записей.

– Как я понимаю, вы считаете, что его призвание не в этом, – ответила Рахиль.

Энрике пожал плечами.

– Мы часто видим своих детей такими, какими нам хочется их видеть, а не такими, какие они есть.

– Это верно, – согласилась Рахиль. Она в последнее время все чаще вспоминала ведьму у них во дворе и то, как мама всегда отсылала ее в кухонную пристройку, когда приходила мадам Галеви. Если Рахиль жаловалась, что ее выгоняют, мама называла ее глупой испорченной девчонкой.

– Вы не знаете, почему моя мать ненавидела меня? – спросила она.

Энрике нахмурился и отставил свою чашку в сторону.

– Мадам, что за вопрос?

Посмотрев ему в лицо, она поняла, что он что-то знает.

– Из-за моего характера? Из-за рождения?

– Дело было не в вас, – сказал Энрике, ограничившись этим ответом. Рахиль никогда не видела его в таком смущении. – Я ни за что не позволю себе сказать что-нибудь неуважительное о вашем отце.

Подумав над его ответом, Рахиль сказала:

– Ладно, я не буду больше расспрашивать вас о моих родителях.

– Вот и хорошо. Тем более что мы хотели поговорить о вашем сыне и о том, надо ли ему заниматься торговлей. Я должен быть до конца предан нашему предприятию, как я был предан вашему отцу.

– Мой сын совершил что-то неблаговидное?

– С его точки зрения это благое дело, и, может быть, так оно и есть, но для магазина это не благо. Он полагает, что товары надо раздавать даром, а уж брать деньги с неимущих – это преступление. Это благородная идея, но она нереальна, если мы хотим, чтобы магазин продолжал существовать. Будет кошмарно, если делом станет управлять человек, который не понимает таких вещей. И для него самого это будет непосильной ношей.

* * *

Рахиль спустилась. Она по-прежнему любила гулять по берегу одна в поисках чудес, о которых можно было бы сочинить историю. У нее было уже несколько тетрадей, заполненных ими, и она перевязывала их лентой, чтобы не растерять. Она взяла в кафе подслащенную лаймовую воду и разглядывала корабли в гавани. Но прохладная вода не могла удовлетворить ее жажду, и она заказала кофе с молоком, вспомнив уроки Адель: горячие напитки в жару позволяют коже и душе дышать свободно. Еще раньше она послала сыну записку с просьбой встретиться с ней, и он уже должен был ее получить.

Стоял раскаленный добела августовский день. Высохший белый известняк на дорогах был усеян осколками раковин, набросанных чайками. Утром она смотрела, как спит муж, а когда он проснулся, сказала ему, что одна часть их жизни закончилась и начинается другая.

– Ну, значит, так тому и быть, – отозвался он, не задавая вопросов.

– Расскажи мне о Париже, – попросила она, и он стал рассказывать, обнимая ее, и казалось, что только вчера он вторгся к ним на завтрак, увидел ее в белом белье, и глаза у него стали такими большими, что она засмеялась и ее охватила приятная дрожь, которую она чувствовала даже после того, как удалилась в свою спальню. Уже тогда она знала, что он будет принадлежать ей. Фредерик описал сад у дома, где он вырос, каштановое дерево в саду, траву, которая в темноте становилась серебряной, уличные фонари, излучающие желтый свет, женщин в выходных платьях на пути в оперу, мужчин в цилиндрах, белых лошадей, впряженных в экипажи, как в сказках Перро, и пар их дыхания в холодном воздухе, залитом лунным светом.

Закончилось время ланча, и многие направлялись домой, чтобы переждать самые жаркие часы. Кафе собирались закрывать. Рахиль увидела сына, идущего через площадь. Он коротко постригся и носил белую рубашку – старался подстроиться под принятый стиль и делать то, что от него требовали. Он шел медленно и приветственно помахал какому-то стоявшему около «Гранд-отеля» человеку вест-индского происхождения, незнакомому Рахиль. Мужчины обменялись несколькими словами, и незнакомец дружески хлопнул Камиля по спине. Тут Камиль заметил мать и, подобравшись, направился к ней легкой походкой. Поцеловав ее, он сел напротив и положил свои длинные ноги одну на другую. Он был обут в сандалии, которые Рахиль не одобряла. Она считала, что надо носить приличные туфли. Они сидели на плетеных стульях из дерева и тростника за небольшим столиком. К счастью, от солнца их защищал голубой тент.

– Странно, что ты решила устроить тут свидание, – сказал Камиль.

Он подумал, что Энрике пожаловался ей на пропавший товар и подделанный гроссбух. Официант посмотрел на него вопросительно, собираясь пойти вздремнуть в одном из подсобных помещений.

– Нам только кофе! – крикнул ему Камиль.

– Все наши думают, что ты задержался здесь, чтобы управлять магазином, – сказала Рахиль. – Но ты не обольщайся, это не продлится долго.

– Я сейчас объясню, – начал он, но остановился, потому что официант принес кофе и стоял, глядя на него нетерпеливо и раздраженно. Камиль заплатил по счету и вернулся к разговору. Он решил, что лучше честно объясниться раз и навсегда. – Просто я не могу обирать людей.

– Ты считаешь, что мы обираем покупателей?! – Она уставилась на него еще более гневно, чем официант.

– Нет, но для некоторых любая цена непосильна.

Она фыркнула:

– Но ты же должен понимать, что у нас немалые затраты. За импортный товар приходится дорого платить, а любое дело должно приносить какой-то доход, чтобы семья могла существовать.

Он пожал плечами, не убежденный ее доводами.

– Некоторые люди живут в ужасной нищете. Это несправедливо.

Рахиль сразу смягчилась:

– Что поделаешь? Так уж устроен мир.

– Пока, – сказал он.

В этом несправедливом мире приходилось быть практичным, а ее сын был мечтателем – как и многие молодые люди, но у него это приобретало особое значение. Может быть, его вера в светлое будущее была для него и к лучшему. Она не стала высмеивать его взгляды, как он боялся, а согласно кивнула.

– Да, пока. – Она достала конверт, который принесла с собой, и отдала ему. – Надежда всегда есть.

Камиль посмотрел на нее в полном недоумении, затем вскрыл конверт. Внутри был билет на проезд до Франции и деньги, которых должно было хватить по крайней мере на год, если тратить их бережливо. Он не знал, что сказать, хотя был глубоко тронут ее щедростью. Он никогда не отличался красноречием, особенно если надо было выразить благодарность.

– Мама, – процедил он наконец. – Но ты же понимаешь, что если я уеду, то больше уже не вернусь?

– Конечно, понимаю. Но до отъезда ты должен помочь отцу в магазине. Сейчас, после смерти двух твоих братьев, ему тяжело. Когда дела пойдут на лад, можешь уезжать.

В Америке назревала война, и отзвуки конфликта сказывались на всем. Корабли пропадали, их реквизировали, товары, предназначенные для Чарльстона и Нью-Йорка, раскрадывали. Это было, возможно, самое тяжелое время для их бизнеса, и Рахиль радовалась, что по совету Энрике они давным-давно не занимались сами морскими перевозками, а корабли продали. Если бы они продолжали развиваться в направлении, взятом Исааком Пети, то сейчас, возможно, были бы банкротами и жили на подачки членов общины, а не помогали нуждающимся. Вот это Камиль, по-видимому, упускал из виду. Каждое воскресенье Рахиль с радостью отдавала в синагогу все, что могла, для тех, кто попал в беду.

Они допили кофе и пошли по улице вместе. В этот самый жаркий час дня рыночная площадь была пуста, лотки с овощами и фруктами были закрыты от солнца белой тканью.

– Постарайся только не довести магазин до банкротства, перед тем как уехать, – сказала Рахиль.

– Я постараюсь. Обещаю, – ответил Камиль. Уж по крайней мере эту просьбу он обязан был выполнить.

Это ее несколько успокоило, можно было идти домой. Она почувствовала, что зной изматывает ее, хотя жила при такой погоде с рождения. Птицы, разомлевшие от жары, в этот час не пели. Только пеликаны летали, но далеко над морем, поскольку там ощущался бриз. Рахиль представлялось, что дух Адели тоже парит далеко от берега, где море имеет как раз такой оттенок серого цвета, каким его изобразил ее сын на картине, подаренной ей. Подумать о ветре над морем в такую жару было приятно. Облака там должны быть белые и огромные, нависшие наподобие тента. Водяные брызги приносят прохладу, а волны в высоту не ниже крыш торговых лотков, мимо которых они проходили. Камилю же вместо моря представлялась улица с домом его дяди и тети и сумерки, обволакивавшие все вокруг наподобие черной пыли. Он приедет туда в ноябре, когда начнется его любимое время года и деревья будут черными, красными и золотыми, а трава серебряной. Надо было немедленно написать Антону, брату Фрица, и спросить, не возьмет ли он его в качестве ученика, готовящегося к поступлению в какую-нибудь из солидных художественных школ.

Рахиль, остановившись, прислонилась к низкой оштукатуренной стене, обмахиваясь маленьким испанским веером из кости и шелка. Камиль хотел взять ее под руку, чтобы ей легче было идти, но она отмахнулась.

– Может, ты и считаешь меня старухой, но мне помощь не нужна. – Она продолжила путь, шагая уже быстрее. Они начали пониматься по извилистой улочке, ведущей к магазину.

– Мадам Галеви всегда говорила то же самое, – заметил Камиль.

– Эта старая паучиха? – Губы Рахиль презрительно сжались.

Камиль ухмыльнулся. Ухмыляясь, он становился так похож на своего отца, что Рахиль чувствовала, как любовь к нему поднимается в ней волной. В согласии с советом Розалии, она любила его все больше, а не меньше.

Мысль о том, что он скоро будет свободен, наполняла Камиля радостью.

– Теперь я смогу отплатить Жестине за то, что она сшила мне новый пиджак, – весело сказал он. – Я отвезу в Париж платье, которое она сделала для Лидди.

– В этом нет необходимости, – отозвалась его мать.

Совсем скоро она будет в саду Тюильри поражать слушателей, незнакомых людей, рассказывая им о черепахах, вылезающих раз в год на берег, о кроваво-красных цветах, посаженных женами пиратов, и об улочках-лестницах, на которых беглые рабы спасались от преследующих их оборотней. Этим утром она начала упаковывать вещи, предусматривая и место для картин Камиля.

Она покровительственно похлопала сына по руке:

– Мы с Жестиной отвезем платье. Когда ты приедешь в Париж, мы будем уже там.

Глава 11

Сезон дождей

Шарлота-Амалия, Сент-Томас/Париж, Франция

1855

Рахиль Помье Пети Пиццаро

Обстановка в Америке была беспокойной. Воцарилась анархия, которая, вполне возможно, предвещала войну. Дела в магазине шли плохо из-за ненадежности морских перевозок, особенно у берегов Южной Каролины, где с пиратством, похоже, не только мирились, но и поощряли его. Фредерик дал обещание духу моего первого мужа, что сбережет его собственность, и не мог бросить дело, пока существовала опасность, что он это обещание не выполнит, хотя, конечно, разрывался между желанием уехать со мной и чувством долга. Он одобрил мое намерение переселиться во Францию. Там серьезно болела моя дочь Дельфина, туда должен был вскоре переехать наш сын Камиль. У меня не было больше причин оставаться на Сент-Томасе. К тому же Фредерик знал, что я всю жизнь мечтала о Париже. Было решено, что они с Камилем отправятся вслед за мной, когда дела в магазине пойдут на лад. Тогда его можно будет оставить на Энрике. Треть дохода будет принадлежать ему как управляющему, а остальное будет поступать родным Исаака. В принципе, Энрике мог бы довольствоваться и меньшим, но мы были обязаны ему самим своим существованием. Если бы он не донес плетеную корзину с моим отцом до гавани, ни я, ни мои дети никогда не появились бы на свет. Никто не встретил бы Фредерика, прибывшего на Сент-Томас, и никто не заплатил бы травнику за то, чтобы спасти его от лихорадки.

По мере приближения даты моего отъезда мы с мужем все больше нервничали. За тридцать с лишним лет мы ни одной ночи не провели порознь. Он до сих пор был влюблен в меня, а я, глядя на него, чувствовала такой же учащенный пульс на шее, какой появился у меня, когда я выглянула из окна и увидела его в окружении пчел. В свои пятьдесят три года Фредерик был так красив, что женщины на рынке при виде него пихали друг друга локтями. Я догадывалась, что они думали, глядя на нас вместе: «Что он в ней нашел? Как это ей удалось приворожить его на всю жизнь?» Ну что ж, если им хотелось видеть во мне колдунью, я не возражала. Может быть, я действительно была колдуньей, заманила его к себе и подстроила так, что он неизбежно влюбился в меня, увидев в белом дезабилье. Это было единственное утро, когда я не заколола свои темные волосы, и я намеренно стояла там полуодетая, видя желание в его глазах.


В свой последний день на Сент-Томасе я посетила дом, в котором выросла. Когда я вошла во двор, меня охватила печаль. Я ожидала, что меня будут разрывать противоречивые чувства, как всегда случалось, когда я думала о том, какой неблагодарной дочерью была, но теперь из переплетения вьющихся растений на меня смотрели лишь робкие тающие призраки прошлого. Очевидно, новые владельцы дома заметили меня, но не стали прогонять и только закрыли ставни – возможно, из-за слухов обо мне, а может быть, они видели, как я протянула руки, словно призывая, притягивая теплом своей плоти последние остатки живших здесь некогда людей, прежде чем они окончательно рассыплются в прах.

Мне казалось, что я буду горевать, снова пройдясь по дорожкам сада, но вместо этого знакомый ландшафт моего детства вызывал во мне удивительную нежность. Отец вынудил меня вступить в брак по расчету, но он всегда любил меня. Он уважал меня за мой ум и преподал мне основы бизнеса. И из-за этого я всегда была высокого мнения о себе, вопреки тому, что думали другие. Я действительно была самонадеянна, но это, возможно, не самая плохая черта в женщине. Встав на колени, я поискала под живой изгородью ящерицу, любимицу моего кузена, – эти существа, как говорят, живут обычно дольше людей, – но увидела только букашек и аккуратно прополотую землю.

В другом конце сада сын Розалии Карло подстригал кусты олеандра. Увидев меня, он улыбнулся и застенчиво поздоровался. Он был в том злосчастном возрасте, когда мальчику не терпится стать мужчиной. Он учился в моравской школе, а по воскресеньям подрабатывал в нашем магазине. Розалия безбоязненно слишком сильно любила его, а Энрике так просто души в нем не чаял, и ничего плохого из-за этого с мальчиком не случилось. Розалия больше не считала, что любовь может быть проклятием. Это была жестокая шутка женщины, ухаживавшей за ребенком, которая внушила Розалии мысль, что ее молоко погубило ее первенца.

– Конечно, ерунда это все, – говорила она теперь. – Дети умирают от лихорадки, а не от любви.

Меня тем не менее не оставлял страх, что я буду наказана за неутолимое влечение к Фредерику. Я вспоминала, как раввин не хотел открывать нам дверь своего дома, а Бог поливал нас дождем, и как я отказывалась повиноваться им обоим. Когда я была моложе, я не боялась ничего, а теперь я испытывала страх – как и предсказывала мадам Галеви. Теперь я понимала, что нам приходится платить за все. Я стала осторожнее и научилась взвешивать свои поступки. Я понимала, в какой хаос ввергла своих детей, когда не пожелала отказаться от Фредерика. Меня не надо было обвинять в том, что я вела себя эгоистично, – я сама себя винила.

Мы с Розалией в последний раз вместе пили чай у них в доме. Мне казалось, что она ничуть не изменилась с того дня, когда я впервые увидела ее в кухне месье Пети.

– Тогда я была молодой! – сказала она, подавая мне чай с куском кокосового торта, щедро прослоенного кремом. – Но не такой молодой, как вы.

Мы обе дали обет одному и тому же призраку и потому были связаны друг с другом судьбой. В этом мне крупно повезло.

– Давайте не будем прощаться, – сказала она в мой последний день на Сент-Томасе.

Да-да, так будет лучше. Мы обе понимали, скольким я обязана ей: когда я в одночасье стала матерью троих детей, она научила меня ухаживать за ними. Несмотря на то, что она была не свободна, принуждена служить другим, она с удивительной добротой отнеслась к девчонке, которая не умела ничего, в том числе и вести себя в постели с мужем.

– Неужели твоя мать ничему тебя не учила? – спрашивала она меня, обнаружив в очередной раз мою беспомощность. Единственные усвоенные мною к тому времени уроки были преподаны мне Аделью – причем шепотом, чтобы мама не услышала.

Уходя от Розалии, я заметила, что она приютила розовый куст, который так ненавидела моя мама. Мама говорила, что это нелепое растение с неестественно большими розовыми цветами, которые привлекают тучи ос и пчел, и нет смысла тратить на него воду. Однако Розалия сказала, что куст прожил во дворе столько лет, что она перестанет себя уважать, если позволит ему погибнуть.

– Мама терпеть его не могла, хотя это был подарок отца, – сказала я. – Очевидно, ей хотелось чего-то большего.

Розалия только покачала головой, удивляясь тому, сколько вещей ей до сих пор приходится мне объяснять.

– Она не любила этот куст, потому что его подарили не ей. В вашем доме была еще одна женщина, и она была очень довольна подарком. Мистер Энрике заботился об этих розах с тех пор, как ваша мать отделалась от них.

Я не стала задавать лишних вопросов, Розалия тоже ничего больше не сказала. Мы и без того поняли друг друга. Мы обе догадались, что Адель была не только служанкой моего отца, о чем никто не знал – кроме, может быть, моей матери. В детстве я воспринимала мир сквозь призму собственных обид и предпочтений, а то, что не касалось меня непосредственно, меня не интересовало. Для детей существовала детская комната, в мир взрослых их не пускали. Вот и хорошо, думала я. У меня были собственные заботы, я обдумывала побег. Но теперь память воскрешала то, на что тогда я не обращала внимания: запертую дверь, три розовых лепестка на тарелке в кухне, плачущую женщину, калитку, скрипнувшую так тихо, что я сомневалась, слышала ли я скрип, покрасневшие глаза отца, пришедшего сказать мне, что я выхожу замуж, мою мать, которая так внимательно рассматривала Жестину, словно пыталась разглядеть в ней знакомые черты.

Мы расстались с Розалией, почувствовав, что готовы расплакаться. Ни с кем я не проводила столько времени, сколько с нею, и она могла сказать то же самое обо мне. Я была сурова и порой резка, как моя мать, с другими людьми, но не с Розалией. Она видела меня насквозь и говорила мне в лицо то, что никто другой не посмел бы мне сказать, но она ни разу не сказала, что я была не права, когда забралась в постель молодого француза. На прощание она трижды поцеловала меня, затем еще один раз, на счастье. И напомнила мне самый ценный совет из всех, какие она когда-либо давала:

Надо любить больше, а не меньше.


Наступил восхитительный месяц сентябрь, когда кончается сезон «пламенеющих» деревьев. Никогда уже больше не увижу я таких цветов, как делоникс, – разве что заеду как-нибудь на Мадагаскар. Моряки с этого острова приложили в свое время немало усилий, чтобы доставить саженцы этих деревьев к нам через океан. Ради того чтобы получить свыше благословение на плавание, они оборачивали корни мешковиной, поливали их столь нужной им самим пресной водой. Я нашла в лесу всего несколько цветков делоникса, но их было достаточно, чтобы положить на могилы мадам Пети и первой жены раввина, ибо я верила, что именно благодаря ее призраку наш брак с Фредериком был признан и имена наших детей были вписаны в «Книгу жизни». Я положила на могилы также белые камешки в память о моих сыновьях, моих родителях и Исааке. Он знал, что я не люблю его, но в то время это не имело значения. Мы заключили соглашение и соблюдали условия. При моем уходе деревья посыпали мне голову листьями. Обычно я сохраняла их в знак уважения к духам, но на этот раз стряхнула на землю. Это были листья лавра с острым запахом. Некоторые кладут их в чемодан во время путешествия, но я оставила их лежать на кладбище.

* * *

Мы с Жестиной отплыли в ветреный день, море было зеленого цвета. Мой муж, обняв меня, не хотел отпускать, пока не вмешался капитан, сказав, что давно пора отчаливать. Начинался прилив; море с каждым новым осенним днем становилось все беспокойнее. Мы с Жестиной надели все черное, словно были в трауре по своей прошлой жизни и по тем нам, какими мы больше не будем. Мы заметили пеликана, следовавшего за нашим кораблем, и оставили ему на палубе рыбу, которую нам давали на обед. Он в благодарность сбросил нам несколько перьев, мы украсили ими комоды в наших каютах. Но вдали от берега стало холодно, и пеликан повернул обратно. Мы пытались разбрасывать крошки хлеба и мидий, извлекая их из раковин, но птиц больше не было, только безбрежный синий океан.

Корабль взял курс на север, и вскоре вода стала темнее; иногда за ночь нос судна покрывался тонкой коркой льда. Мы натянули черные перчатки, закутались в шерстяные накидки и пили горячий чай с крошечными ломтиками лимона. На судне был запасен целый бушель[28] лимонов и два бушеля лайма, и в открытом море они были очень кстати. Когда из-за горизонта наплывали сумерки, только мы с Жестиной оставались на палубе, невзирая на холод. В каютах пахло плесенью и гуляли сквозняки, так что мы предпочитали находиться там, где можно было любоваться звездами, как когда-то на берегу с выползающими из моря черепахами. Мы с десяти лет мечтали уплыть на таком корабле, как этот, и казалось, что это было только вчера, хотя нам вот-вот должно было стукнуть по шестьдесят. Заглядывая в зеркало, мы не узнавали самих себя и, смеясь, показывали на наши отражения пальцем и спрашивали: «Кто эти мымры?»

Затем море разволновалось, волны были такими высокими, что на палубе стало скользко, вода проникала в коридор с нашими каютами. Чтобы попасть в столовую, приходилось идти, держась за натянутые веревки. Но мы старались не обращать внимания на плохую погоду и отпраздновали, как обычно, наш общий день рождения. Волны с грохотом разбивались о борт корабля, а мы ели устриц с лаймовым соком и пили белое вино. Люди принимали нас за сестер-двойняшек, что мы со смехом отрицали, хотя меня всегда занимал вопрос, почему мы с Жестиной так похожи друг на друга. А теперь я увидела, что и другие замечают это. Я невольно стала сочувствовать моей матери. Если Жестина действительно была дочерью моего отца, то мадам Помье, несомненно, должна была знать об этом, и неудивительно, что она не хотела видеть ни Адель, ни розовый куст, ни, заодно, меня.

Но теперь не осталось никого, кто мог бы сказать нам правду, так что мы отвечали на вопросы о нашем сестринстве уклончиво. Мы подняли тосты друг за друга, разрезали пополам праздничный торт и съели все до последней крошки. Не имело значения, что происходило на Сент-Томасе в давние времена. Все эти чувства и переживания остались в прошлом, в периоде черепах, который закончился, так как теперь весь берег светился огнями и черепахи нашли другое место для кладки. Они больше не вернутся на остров; мы с Жестиной понимали, что и мы тоже. И потому мы перестали носить черное.


Почти тридцать лет прошло с тех пор, как Лидди увезли с острова. Трудно было понять, почему в молодости время тянется так медленно, а теперь летит с адской скоростью. Жестина боялась, что после столь долгой разлуки они с Лидди не узнают друг друга. Она говорила, что стала уродиной и ей придется носить вуаль, чтобы не пугать дочь и внуков. Я, конечно, сказала, что это чушь. Если бы мы были сестрами, то нас различали бы как одну красивую сестру и как другую – заносчивую и помыкающую другими во вред самой себе. Жестина действительно была еще красива, и многие мужчины на корабле заглядывались на нее. Она краснела, но не радовалась этому. Она могла бы не меньше десяти раз выйти замуж за эти годы – мужчины настойчиво добивались этого, и некоторые даже обращались ко мне с просьбой посодействовать им. Среди них были и местные жители. Двое мужчин моей веры говорили со мной тайно, уверенные, что я должна посочувствовать им после того, как выдержала отчаянную борьбу с конгрегацией. Был также очень пылкий бизнесмен из Европы, который поклялся, что не пожалеет ничего, чтобы завоевать сердце Жестины. У него даже был составлен план их будущей совместной жизни: они уедут в его родную Данию, где никому не известно, что ее мать была рабыней, и она будет почтенной и богатой матроной. Жестина развеселилась, когда я рассказала ей об этом плане, и заверила меня, что память о ее матери ей дороже, чем этот жених, так что он вернулся в Данию ни с чем. Так же безжалостно она отвергла и всех других претендентов на ее руку. У нее всегда был один план: сесть на этот корабль и уплыть в Париж.


Однажды ночью меня разбудил какой-то непонятный звук. Я не сразу поняла, что это дождь. Мы находились посреди океана, меж двух миров. Дождь был несильный и низвергался бесконечными серебряными ручейками, совершенно непохожими на ливни, которые случались во время бури на острове. Раз начавшись, он уже не останавливался, а все шел и шел, так что семя горечи, которое я всегда носила внутри, стало прорастать и расцветать. Это не было каким-нибудь слишком уж чудовищным растением, хотя и выросло из печали, связанной с пренебрежительным отношением матери ко мне. Это было совсем не то, что я ожидала. Это был белый цветок с бледно-зеленым ободком. Я думала, что это лунный цветок, прощальный подарок аборигенов нашего острова, чьей основной целью было принести с собой свет, куда бы они ни пришли.

На борту судна мне опять вспомнилось детство, как в доме Розалии. То, что было смутным и непонятным, стало ясным, как божий день. Я вспомнила ночи, когда мать ждала отца, а он не приходил. Она сидела в гостиной, и я слышала, как она плачет. Но не могла понять, где он пропадает в эти ночи. В том возрасте я еще верила в оборотней и боялась, что они съедят моего папу. Помню, я по секрету поделилась с Аделью своим подозрением, что папа равнодушен к маме. Адель прошептала мне в ответ, что нельзя заставить человека тебя любить: либо он тебя любит, либо – нет, и никакое колдовство, хитрость или молитвы тут не помогут. Она погладила мои волосы, говоря это. Мне очень нравился звук ее голоса. Я питала слабую надежду, что мне как-нибудь удастся поменяться матерями с Жестиной. Но когда после очередной стычки с мамой я призналась отцу, что хотела бы быть дочерью Адели, он дал мне пощечину – единственный раз в жизни – и сказал: «Никогда больше не говори так».

Мы приближались к Франции, и я думала, смогу ли я спать там, не слыша плеска волн у самого уха. Иногда волны были очень большими и корабль так раскачивался, что приходилось держаться за столбики койки, чтобы не свалиться на пол. Я знала, что под нами плавают черепахи, и среди них, возможно, женщина-черепаха, которая предпочла их общество нашему. По ночам мне особенно не хватало мужа. Мы часто делили на двоих не только дневные дела, но и сны. Когда мы встретились в Париже, выяснилось, что в разлуке мы снились друг другу. Я видела его стоящим на булыжной мостовой около Сены, а я, скинув черную накидку, оставалась в белом нижнем белье. Мы сидели на зеленой скамье обнявшись. «Не просыпайся», – говорил он мне. В конце концов я просыпалась, но знала, что он видел во сне меня.


Мы прибыли и провели несколько дней в отеле, стоявшем на утесе над морем. Нас смешило, что мы ходим, широко расставляя ноги, как на палубе, и ужасно хотелось свежих фруктов и овощей. Спали мы почти до полудня. Жестина простудилась во время плавания и кашляла. Пришлось задержаться в отеле еще на один день, чтобы вызвать врача. Он сказал, что если Жестина будет пить горячий чай с медом, то вполне может ехать в Париж. Поездом мы доехали до Лионского вокзала, только что построенного и сверкающего. Сердце мое сильно билось: я наконец была в городе, о котором мечтала всю жизнь. Еще работала последние дни Всемирная выставка, открывшаяся в мае на Елисейских Полях и принявшая с тех пор более пяти миллионов посетителей. Париж, наводненный толпами народа, бурно радовался. Мы сошли с поезда и были ошеломлены. Это было все равно что попасть в водоворот во время шторма. Я закрыла глаза, и рев толпы тоже напомнил мне шум моря. Мы с Жестиной ощущали себя двумя заблудившимися девочками с острова, на котором все жители знали друг друга, попавшими в роскошный сумасшедший дом. Жестина взяла меня за руку и повела за собой. Глаза мои были широко раскрыты. Я вбирала в себя все окружающее. Господин Осман, которому Наполеон III поручил перестроить и перепланировать город, так изменил его по сравнению с тем, что было на папиных картах, что расположение улиц было для меня загадкой. Все было новым, великолепным и не таким, каким мне представлялось. Рю де Риволи была завершена, новая площадь Сен-Жермен-л’Оссеруа появилась перед колоннадой Лувра, одного из самых величественных зданий в мире. Я видела все это наяву и одновременно во сне, который снился мне всю жизнь. Все было ярким и сверкающим, я чувствовала себя серой мышкой в захудалом платье, хотя оделась в самое лучшее. Мне хотелось рассмотреть все вблизи, слиться с окружающим.

К нам приближалась элегантная дама в пелерине с меховой оторочкой поверх синего шелкового платья. Когда она, подняв руки, стала махать нам, я поняла, что это та девочка, которая сидела когда-то на ступеньках дома на сваях, а потом навсегда пропала.

Я была рада, что когда-то отдала свой шанс на удачу Жестине. Она кинулась обнимать дочь, к которой вскоре присоединились три симпатичные девочки двенадцати, десяти и девяти лет, а также маленький мальчик, прятавшийся за мамину юбку. Это был Лео, родившийся в августе и названный в честь зодиакального созвездия этого месяца, Льва. Месье Коэн, муж Лидди, нанял для нас экипаж. Лидди обняла меня и поздравила с прибытием в Париж.

– Я так рада видеть маму Камиля! Если бы не он, мы все никогда бы не встретились. Он такой замечательный юноша!

Сначала мы все отправились на квартиру Коэнов на острове Сите. Снова начался дождь, и мы кинулись от экипажа к парадному по каменным ступеням с перилами красного дерева, дети впереди всех. Лидди сказала, что угостит всех чаем, а затем ее муж отвезет меня на квартиру, снятую Фредериком, в которой уже поселилась моя больная дочь Дельфина. Квартира Коэнов была небольшая, но красиво обставленная; диваны цвета сомон и хрустальные газовые светильники были единственными вещами, которые месье Коэну разрешили взять из их старого фамильного дома. От Анри и Лидди отреклась не только еврейская община, как когда-то от нас с Фредериком, но и семья Анри. Лидия не могла считаться полноправным членом общины, потому что ее мать была совсем не еврейского, а африканского происхождения. Коэны нацепили траурные повязки, а раввин прочитал по Анри заупокойную молитву, потому что для своих родственников он больше не существовал. Его собственная мать была бы вынуждена не признать его, случись ей встретить сына на улице; его дети тоже стали для всех родных чужими, хотя до сих пор все обожали их и баловали.

Анри пришлось перейти в другой, французский банк, где он занимал отнюдь не директорскую должность. Родные предлагали ему встретиться без Лидди, но он отказался. С нами он своих родственников не обсуждал. Я старалась не вмешиваться в разговор Жестины с дочерью, но поневоле слышала обрывки некоторых фраз. Я подошла к окну и смотрела на Нотр-Дам, слушала звон колоколов и шум дождя на улице. Моя мечта наконец осуществилась, но я все еще не могла полностью осознать реальность этой новой жизни. Чтобы охладить свою кружившуюся от впечатлений голову, я прислонилась лбом к оконному стеклу, с другой стороны которого стекали капли дождя. Ко мне подошла Жестина.

– Они хотят, чтобы я жила здесь с ними.

– А тебе будет здесь удобно?

Лидди, слышавшая наш разговор, сказала:

– Разумеется, она останется здесь. Все девочки будут жить в одной комнате, а маму поселим в другой, с видом на реку.

Я пошла взглянуть на комнату, которую отдавали Жестине. В глубине души я надеялась, что она окажется неподходящей и я уговорю подругу жить со мной.

– Командир должен одобрить помещение, – объяснила Жестина дочери.

Но придраться было не к чему. Комната была маленькая, но симпатичная, оклеенная зелеными, как мох, обоями с золотыми вкраплениями и украшенная деревянными панелями кремового цвета. В ней была высокая кровать с большим количеством подушек в наволочках нефритового и алого цветов и комод, на котором стояла ваза с бледно-розовыми пионами, очевидно, появившаяся здесь в честь приезда Жестины. Нижняя половина окна была закрыта железной решеткой, висели шторы из камчатого полотна абрикосового цвета. Сена протекала прямо за окном. Я посмотрела на плавно текущую зеленую воду и на дождь и решила, что Жестине будет здесь хорошо.

– Одобряю, – сказала я.

Когда я уходила, Лидди разворачивала подарок, сшитое Жестиной лунное платье. Жестина разобрала ожерелье моей матери на отдельные жемчужины и зашила их в лиф платья. Она вложила в этот подарок дочери всю свою любовь к ней. Мы с Жестиной расцеловались на прощание. Мы совершили то, что мы планировали, и обе очень устали. Месье Коэн взялся проводить меня в мой новый дом.

– Не беспокойтесь о своей подруге, – сказал он мне. – Мы ее полюбили еще до ее приезда, а теперь будем любить еще больше.

Я поблагодарила его за щедрую помощь. Мы с ним были, в общем-то, родственными душами, готовыми на все ради любимых. Наша квартира на рю де ла Помп была слишком большой для нас, но искать другую не было времени. Дельфина была очень больна – я даже не сознавала до сих пор, насколько серьезно. Мы называли ее и Эмму двойняшками, потому что разница между ними в возрасте была минимальной и они всегда держались вместе. Дельфина была любимицей Фредерика, он называл ее цветочком и потакал всем ее прихотям, будь то ручные птицы или собаки. «У нее доброе сердце, как у тебя», – говорил он мне. Я улыбалась, зная, что он чуть ли не единственный человек во всем свете, который считает, что у меня есть хоть какое-нибудь сердце.

Я сразу наняла для Дельфины сиделку, но состояние дочери не улучшалось. Ее колотила лихорадка, с каждым днем она увядала. Наверное, я была недостаточно хорошей матерью для своих дочерей. По выходным дням нас навещала племянница с пятью детьми, часто заходила Лидия, и все равно квартира казалась мне пустой, я не знала, куда себя деть. Кухня была огромной, а таких больших спален, как у меня, я в жизни не видела. Кровать была такой высокой, что я боялась ночью свалиться с нее, и даже Фредерика не будет рядом, чтобы ухватиться за него. Я не ходила гулять в парк или делать покупки на рю де Риволи. Произведенная Османом перестройка уничтожила целые кварталы. Я знала наизусть старую планировку, но ничего не узнавала и, если отваживалась выйти на улицу, теряла дорогу. Когда ко мне приходила Жестина, мы пили зеленый чай и гадали по рисунку из листьев в чашках, что ждет наших детей в будущем.

Я приглашала лучших врачей, но Дельфина кашляла кровью. Тут очень пригодились бы снадобья травника, жившего в лесу, но в Париже не было необходимых для них ингредиентов – даже на африканском рынке на Монмартре, куда мы ходили с Лидией по субботам. Никаких трав или цветов с нашего острова нигде не было. По ночам я слышала пение незнакомых мне птиц. Дельфина металась во сне, а я, завернувшись в одеяло, глядела на улицу сквозь высокие окна со свинцовыми стеклами. В плохую погоду в Париже невозможно было согреться, об этом мне и Фредерик говорил. В Париже он всегда ложился спать в носках и не мог согреться, пока не приехал на Сент-Томас. Теперь я сама могла убедиться в том, как здесь холодно. Я прямо чувствовала, как моя кровь остывает, разжижается и бледнеет. Листья с вьющихся растений облетели, остались лишь серые изломанные стебли.

Находиться в собственной мечте было и прекрасно, и печально. Я с интересом слушала рассказы Жестины о ее жизни, о ее внуке, проказнике Лео, который рос не по дням, а по часам. Она водила внучек в школу танцев, а после занятий они пили горячий шоколад в кондитерской напротив Тюильри. Внучки скоро должны были стать взрослыми и начать самостоятельную жизнь. Но лучше всего были вечера, сказала Жестина, когда они сидели с Лидией и не могли после всех этих лет разлуки наговориться. По воскресениям они всей семьей ездили в Булонский лес – огромный парк, распланированный все тем же Османом, вскоре получившим титул барона. Говорили, что по ночам там водятся оборотни, как в Шарлотте-Амалии, и вампиры, представители старых семейств, запятнавших себя преступлениями. Внуки Жестины требовали все новых и новых рассказов о нашем острове, точно так же, как мы в детстве жаждали рассказов о Париже. Иногда Жестина приводила их ко мне, и они, рассевшись на ковре, зачарованно слушали истории из моей тетрадки. Сент-Томас казался им сказочной страной, и они спрашивали, правда ли, что я обладаю магической силой, как говорит их бабушка, и могу призывать духов.

– Я могла, но давно, и в тех местах, где такое возможно, – отвечала я.

К вечеру, когда Дельфина засыпала, я выходила на прогулку: пыталась ходить маршрутами, указанными на картах в библиотеке моего отца, но месье Осман стер с лица земли старинные извилистые улочки, которые существовали во времена сказок Перро, и проложил на их месте широкие красивые проспекты и площади. Постепенно я привыкла к новой планировке и стала легче находить дорогу. В ближайшем к нам парке я часто видела пожилую женщину, сидевшую с черным мопсом на коленях. Облака в Париже были не такие, как у нас, и плыли гораздо выше. Гуляя по выложенным гравием дорожкам парка, я ждала момента, когда при заходе солнца освещение станет оранжевым. Я любила ходить вдоль реки, хотя некоторые говорили, что это небезопасно, но меня тянуло к воде. Я вспоминала известные мне причалы и пристани, водопад с голубыми рыбками. Иногда я плакала, и мои слезы падали в реку. Не хотелось становиться старой и сварливой, я мечтала быть женщиной, приглашающей молодого человека в свою постель, задергивающей шторы и запирающей двери. Когда темнело, я возвращалась в нашу квартиру, купив по дороге охапку синих цветов в магазинчике на углу, с владельцем которого мы здоровались как знакомые. У каждого цветка была тысяча лепестков. На нашем острове такие цветы не растут, а здесь они повсюду, и когда становится холоднее, они превращаются из синих в розовые, а затем в алые.

Мне стало не так одиноко, когда я наняла нескольких служанок – двоих для уборки и стирки и двоих для работы на кухне: пожилую женщину по имени Клара и в помощь ей Жюли, девушку лет двадцати, недавно приехавшую из деревушки в Бургундии около Дижона. Я слышала, как Жюли говорила одной из других служанок, что никогда не видела евреев раньше, но это меня не задело. Она прожила всю жизнь на ферме и, по-видимому, вообще мало что видела в жизни. С появлением служанок квартира наполнилась их оживленной болтовней и аппетитными запахами готовящихся блюд. Как-то раз Жюли приготовила цыпленка, фаршированного каштанами, и это блюдо оказалось, пожалуй, самым вкусным, что я когда-либо ела. Я вспомнила, как давным-давно мы с Жестиной читали поваренную книгу и как нам хотелось попробовать разные незнакомые блюда. Молодая помощница оказалась более искусным поваром, чем пожилая кухарка. Она готовила изумительные яблочные тартинки и необыкновенное яблочное пюре. У ее семьи был фруктовый сад, и Жюли считала, что яблоки – это дар Божий. Правда, это был не наш Бог, а их, который преследовал наших людей, заставляя кочевать из страны в страну. Предки моего мужа спасались бегством почти триста лет. Служанке я этого, конечно, не сказала, но вспомнила о яблоне, нашей тезке, с поврежденной корой и горькими плодами, растущей в нашем дворе на Сент-Томасе. Мне было страшно, уж не навлекла ли я на себя проклятие, оставив ее там. Возможно, это судьба послала мне в служанки именно ту девушку, которая могла угощать меня яблоками из Дижона.


Мои муж и сын приехали в конце ноября, и почти сразу после этого Дельфина умерла. Это был уже третий ребенок, которого я потеряла. Еврейское кладбище находилось в Пасси, земля там была холодная и твердая. Листья не сыпались с деревьев, птицы не пели, красные цветы не росли, земля была покрыта льдом. Пришлось нанять раввина и платных плакальщиков, потому что отпевать умершую должны были десять человек, а членов семьи не хватало: некоторые родственники Фредерика были недовольны тем, что он оставил все дела на Сент-Томасе в руках Энрике. Единственными, кто пришел к нам на поминальный ужин, были Жестина с Лидией и ее семья. На следующий же день я велела служанкам сжечь постельное белье моей дочери и приготовить комнату для сына. Пришла Жестина, мы с ней заперли дверь комнаты Дельфины, сожгли травы на керамическом блюде, а затем раскрыли окна, чтобы дух моей ласковой дочери-красавицы улетел. За окном рос конский каштан, чьи листья в это время уже облетели, но он вполне мог послужить пристанищем для духа Дельфины, если бы тот пожелал там задержаться.

Квартира была такая большая, что Камиль мог бы жить с нами вечно. Однако он не был рад, когда Фредерик сказал ему, что будет оплачивать его занятия и что он может вселиться в комнату Дельфины. Камиль был уже взрослым двадцатипятилетним мужчиной и не хотел, чтобы его опекали. Возможно, он полагал, что художники должны жить в палатках в Булонском лесу или ночевать в переулках. Он поселился в нашей квартире, но не участвовал в нашей жизни. Обед подавали в семь часов ежедневно, однако Камиля никогда не было за столом. Он питался в кафе и приходил домой уже после того, как мы ложились спать. Наверное, он презирал нас, считая торгашами. Иногда он был измазан краской, и горничной приходилось соскребать с ковра в коридоре киноварь или фиолетовую краску после того, как Камиль прошелся по нему. Он начал работать помощником у художника Антона Мельби, брата того рыжего дьявола, которого я изгнала с Сент-Томаса. Мне пришлось заплатить за это полицейским довольно крупную сумму, и все это было впустую, потому что вопреки моим стараниям Камиль последовал за дьяволом в Венесуэлу. Он всегда поступал так, как хотел.


Однажды вечером, вернувшись домой от Коэнов, я стала свидетельницей ссоры между моим мужем и сыном. Я никогда не слышала, чтобы они разговаривали друг с другом на таких повышенных тонах и с таким гневом. Камиль называл меня холодной и бессердечной, а Фредерик защищал меня. Они не видели меня, так как я остановилась в прихожей, не сняв накидки и перчаток и не зная, как поступить. В это время наша молодая служанка из Бургундии зашла в гостиную, где находились мужчины, и принесла им чай с пирогом. Она вошла, не постучавшись, как будто это был ее собственный дом.

– Это очень любезно с вашей стороны, – произнес Фредерик. Судя по его тону, он был смущен тем, что служанка застала их за столь интимным разговором.

– Спасибо, не надо за нами ухаживать, – сказал Камиль, когда служанка стала разливать чай.

– Ну как же, я должна, – возразила она. – А вы должны взять себе большой кусок пирога.

По-видимому, это был пирог с яблоками из их семейного сада, которые она привезла из своей поездки к родителям. Я уже знала, что они были фермерами католического вероисповедания, прочно привязанными к земле. До приезда в Пасси девушка работала на семейной ферме и виноградниках. Она знала, как уладить конфликт в семье, и явно умела разговаривать с рассерженными мужчинами. Когда во время бури с проливным дождем протек потолок на кухне и вода затопила помещение, она ловко убрала ее и взялась за обновление потолка. Зайдя на кухню, я застала ее за этой работой. Мел сыпался на нее, словно снег в пургу.

– Зима наступила! – воскликнула она весело, и я действительно ощутила холодок, пробежавший по моей спине. Очевидно, я уже тогда предчувствовала, что нас ожидает. Жюли была на восемь лет младше моего сына, но казалась более взрослой, чем он. У нее были умелые руки и прямой взгляд. На ее работу нельзя было пожаловаться, а ее яблочный пирог был безупречен – как и знание того, в какой момент его надо подать. Ссора между отцом и сыном прекратилась.

Мой сын поднял голову, чтобы поблагодарить Жюли, и было видно, что он попался на крючок. Он встречал эту девушку в доме бессчетное количество раз, но сейчас увидел ее в новом свете. Возможно, он почувствовал то же, что и я, когда ощутила холодок на спине. Снег, покой, чистоту. На ней было черное платье и белый чепчик, а глаза у нее были точно такого голубого цвета, который отпугивает нечистую силу. Красивой ее нельзя было назвать, но в ней чувствовалась безмятежная уверенность в своих силах. На лице моего сына я заметила такое же выражение, какое было у Фредерика, когда он впервые увидел меня. Он был похож на рыбу, попавшую в сети, которой не хватает воздуха, однако и освободиться она не хочет. Так это всегда и происходит – либо случайно, либо по воле судьбы, либо по вашему желанию, либо против него, – но только вы не можете отвести взгляд от того, что вас заворожило.

После этого случая Камиль стал искать встреч с моей служанкой. Прошло немного времени, и он уже сидел на кухне, пока она готовила обед, как сидел в детстве на кухне мадам Галеви, в дом которой его тянуло, словно это было самое интересное место на свете. Он до сих пор носил на пальце ее золотое кольцо, и как-то я увидела, что он крутит его, разговаривая с Жюли. А однажды я заметила блеск кольца в полутьме коридора, где Камиль что-то шептал Жюли, обняв ее за талию. Я постаралась нарушить их уединение. Однажды Жюли пришла ко мне в комнату, когда я читала.

– Вы что-то хотели? – спросила я.

Она посмотрела на меня, и было ясно, чего она хотела.

– Надеюсь, я не побеспокоила вас, – сказала она.

– Побеспокоили, побеспокоили, – ответила я.

Если бы она осталась дома, то вышла бы замуж за какого-нибудь работника фермы, не умеющего ни читать, ни писать, но она приехала в Париж, увидела большой город, а встреча с моим сыном еще больше изменила ее взгляд на мир. Но это не изменило ее внутреннего мира – это я знала по собственному опыту. Я не могла позволить ей разрушить жизнь Камиля. Если я знала заранее, в какой день мой сын будет дома, а не в своей мастерской, то отпускала Жюли в этот день домой. Камиль взбунтовался.

– Твои хитрости и попытки держать ее в ежовых рукавицах бесполезны, – заявил он мне однажды.

– Если бы она хотела тебя видеть, то осталась бы здесь, – возразила я, желая посеять семена недоверия в его мозгу. Я старалась удержать его в пределах нашего семейного круга и действовала, возможно, жестко, но это меня не пугало. Когда Камиль узнал, что Жюли уехала домой, он отправился вслед за ней в Бургундию и установил свой мольберт прямо в снегу. Я стала думать, что мадам Галеви прокляла меня, чтобы я поняла всю боль ее потери. Никто из слуг не намекнул мне, что моего сына можно застать в буфетной, где он обнимает за шею Жюли, сидящую у него на коленях. Да и с какой стати они стали бы мне докладывать? Я была для них требовательной хозяйкой, которой было важно, чтобы кофе был горячим, а брюки мужа как следует выглаженными. А дети были молоды и влюблены. Подозреваю, что Жюли пахла яблоками – однажды я нашла несколько огрызков в кармане ее передника. Семена просыпались на ковер, и я не смогла найти их, даже ползая по ковру на коленях.

Тогда-то я осознала, что нанимать ее было ошибкой.

1863

Как библейский Иаков семь лет ждал Рахиль, так и мой сын семь лет добивался руки нашей кухарки. Сначала я пыталась отговорить его, но мои уговоры не имели успеха. Я говорила с ним открыто, как, по моему мнению, должна говорить мать с сыном. Мы сидели в моей комнате, где я повесила портрет Жестины и маленький вид Нотр-Дама. У Камиля было много новых картин, но я любила две эти ранние работы. Однако это не значило, что я была готова во всем ему потакать, пусть даже его считали выдающимся мастером многие другие художники. Их мнение не помогало оплачивать счета.

– Что бы ты ни говорила о ней, это не изменит моих намерений, – твердил Камиль.

У него были грубые руки, одежда требовала стирки, но его манеры привлекали женщин. По-видимому, он унаследовал их от своего отца, в котором всегда чувствовалась французская утонченность.

– Она необразованна, – указывала я.

– Ты тоже была необразованна, – парировал Камиль.

– Меня учил мой отец, – напомнила я ему.

– Ну а ее я могу научить всему, что надо, – сказал он.

Он забросил ногу на ногу. В нашей гостиной его запачканная красками одежда выглядела неуместно, но я не решалась упрекнуть его за это.

– Наш народ всегда боролся за выживание, поэтому мы стараемся держаться вместе и считаем грехом брак с человеком не нашей веры.

Он рассмеялся, покачав головой:

– Не смеши меня. Это ты говоришь мне о необходимости соблюдать все правила при вступлении в брак? Разве не я вынужден был ходить в моравскую школу и не стал бар-мицва? Разве мы не были отвергнуты общиной? И все из-за тебя. Ты поступала по собственному усмотрению.

– Но твой отец принадлежал к нашей вере. Мы не погрешили против Бога.

Камиль поднялся, устав спорить со мной и поняв, что это безнадежно.

– Дело было просто в том, что ты любила его, так что не учи меня поступать по-другому.

Меня уже в который раз потрясло, насколько упрям и своеволен был наш сын. Стоило запретить ему что-либо, и он тут же непременно делал это. У него всегда был свой, особенный взгляд на мир, и сейчас это проявлялось даже сильнее, чем прежде. Мы продолжали поддерживать его материально, платили аренду за его мастерскую, а впоследствии, когда он переехал от нас в другой конец города, и за квартиру. Я чувствовала в сердце давно знакомую мне горечь из-за непонимания, существующего между матерью и ребенком, известную мне теперь и с материнской стороны. Когда я проходила в коридоре мимо зеркала, мне иногда казалось, что это промелькнула моя мать. Это была ее месть мне. Как я обращалась с ней, так теперь мой сын обращался со мной.

Мы сделали правильный выбор, когда покинули Сент-Томас, ибо в Америке разразилась Гражданская война. Южная Каролина, с которой у нас были налажены основные торговые связи, стала первым штатом, вышедшим из Конфедерации после избрания Линкольна, и отправлять туда суда было небезопасно. Манифест об освобождении рабов был издан первого января тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, вслед за чем, как и на наших островах, последовала кровавая борьба. Читая об этих событиях, мы радовались, что находимся в Париже и все баталии, в которых мы участвуем, носят внутрисемейный характер.

Камиль попросил нашего согласия на брак с нашей служанкой, добавив, что она беременна от него. Мы не дали согласия, памятуя, через какие трудности нам самим пришлось пройти, и не желая нашему сыну таких же испытаний. А затем они потеряли ребенка. После этого я не могла уснуть и боялась посмотреть в зеркало, увидеть там, какой я стала. Неужели все девушки обречены с возрастом измениться до неузнаваемости? Что подумала бы обо мне нынешней та решительная молодая женщина, которая некогда с горящими глазами колотила в дверь раввина, уверенная, что, кроме любви, ничто не имеет значения?

Камиль все же хотел жениться на Жюли, необразованной католичке с фермы, которая умела выращивать яблоки, но не видела ни одного еврея до того, как устроилась к нам в дом. Однако это было исключено, потому что она была не нашей веры. У меня возникала мысль, уж не нашептывает ли моему сыну на ухо мстительный призрак моей матери, чтобы он делал все мне наперекор, или, может быть, тут сказывалось влияние ведьмы мадам Галеви, уже давно настроившей его против меня. Он, казалось, не верил ни в нашего Бога, ни в какого-либо другого. Он объявил, что его единственным богом является природа – листья, цветы, девушка с голубыми глазами и спокойной, как снег, душой. Он был анархистом и главарем группы художников-бунтарей, отвергавших классические формы реализма и считавших его своим лидером. Когда я видела его высокую нескладную фигуру, убегающую куда-то по булыжной мостовой в плаще, развевающемся за спиной, он представлялся мне заблудшим ангелом, все глубже погружавшимся во мрак. Я поняла наконец слова моей матери о том, что я пойму ее печаль, когда мой ребенок принесет мне такую же.

У нашего сына был слишком непокорный характер для существования в рамках академии, вскоре он оставил работу у Мельби и выбрал себе в учителя известного пейзажиста Коро. Они вместе много разъезжали по провинции, так как считали, что природа служит противоядием порокам нашего общества. Взгляды Камиля становились все более радикальными, он солидаризировался с борьбой трудящихся. Парижский истеблишмент отвергал его и не выставлял его картины в Салоне, признанные художники также не интересовались ни его работой, ни политическими воззрениями. Но тут император Наполеон III удивил всех, организовав альтернативную художественную галерею под названием «Салон отверженных» для таких новаторов, как Моне, Сезанн, Мане, американец Уистлер и, разумеется, Пиццаро, которого все эти художники любили и ценили. Я не была согласна с жизненной позицией моего сына, но стала понимать, что существует художественное видение, отличающееся от того, к которому мы все привыкли. Проведя много лет с его произведениями, висевшими в моей комнате, я признала, что искусство – не простое подражание окружающему, а отдельный мир со своим языком и символами. Лист в зависимости от освещения может быть серым, фиолетовым или пурпурным, а переплетение ветвей на фоне бледного городского неба вполне может стать красным.

Как-то я обнаружила в нашем вестибюле картину, оставленную неизвестным. На полу из черных и белых плиток были видны следы ботинок очень большого размера. Картина представляла собой портрет женщины под цветущей яблоней, рядом стояла корзина с плодами. Это был подарок мне и просьба признать его выбор. Разве не хотела я в свое время того же самого, когда стояла под дождем, бросая вызов всем и вся: любить того, кого я избрала, а не того, кого мне велят любить? Я ощутила прилив гордости, ибо даже мне было ясно, что это выдающееся произведение искусства. Моделью, разумеется, была Жюли. Я взяла картину и спрятала ее в гардеробе за шубами.


Их сын родился двадцатого февраля. Я не могла взглянуть на мальчика, так как он был рожден вне брака. Жестина и Лидия отвезли мой подарок в деревню, где обосновалась пара. Кроме того, мы вместе купили новорожденному простынки и стеганые одеяльца, кофточки и штанишки. В тот вечер, когда эти подарки были доставлены по назначению, мы с Фредериком пошли в кафе, хотя и понимали, что нам следовало бы быть вместе с нашим сыном и нашим внуком. Погода была холодная, однако мы выбрали столик на улице и заказали горячий чай с ромом. Покинув Сент-Томас, я полюбила как ром, так и патоку, которую намазывала на тосты по утрам. Мне стало нравиться многое из того, чем я пренебрегала в юности; иногда я тосковала по ослепительному свету, который раньше ненавидела. Пока мы были в кафе, стемнело. Жестина с Лидией, по всей вероятности, уже возвращались домой на поезде. Наша кухарка, наверное, приготовила замечательный обед – может быть, цыпленка с каштанами под острым соусом. Воздух был серебряным, все окружающее выглядело ярче на фоне блестящего льда под ногами и мягко падающего снега. Несмотря на погоду, мы не спешили. Лицо мое щипало от холода, но я не жаловалась. На муже были фетровая шляпа и черное пальто, его первая покупка по возвращении на родину. Было слышно, как голуби на платане перелетают с ветки на ветку, пытаясь согреться. Подняв голову, я увидел над нами трех птиц. Их число мне не понравилось, потому что беда, как известно, приходит не одна, а втроем. Я предложила мужу пойти домой, но он не хотел вставать и держал меня за руку. Впервые увидев его из окна в день его прибытия на наш остров, я вместо ожидаемого врага столкнулась с человеком, открывшим мне свое сердце.

– Наверное, надо подчиниться обстоятельствам, – сказал Фредерик, когда мы все-таки пошли домой. – Мир меняется.

– Но не так же быстро, – возразила я.

– Тогда давай будем надеяться на то, что будущее будет менее жестоко, чем прошлое.

В тот вечер я примерила перед зеркалом серьги, которые моя мать привезла на Сент-Томас в подоле платья. Я плохо видела свое отражение в холодном полутемном коридоре и была так переполнена сомнениями, что могла в этот момент согласиться с теми, кто считал меня ведьмой, способной на любые низкие поступки. Я думала, что Фредерик уже лег спать, но он, увидев меня у зеркала, подошел ко мне и, обняв сзади, сказал, что ему известна моя тайна, которую не знает больше никто: я женщина, спасшая его жизнь поцелуем.

1865

В тот год Лия, дочь Лидии, должна была выйти замуж за Джозефа Хейди, доктора из Сенегала, с которым познакомилась через моего врача Поля Гаше. Оба врача использовали в своей практике, наряду с общепринятыми методами лечения, средства и способы народной медицины. Лия уже жила с доктором Хейди в квартире на Монмартре. Я ожидала, что им придется столкнуться с трудностями, так как у Лии, несмотря на долю африканской крови, была светлая кожа и серые глаза, и все считали ее европейкой. Однако Монмартр был гостеприимным местом, и никто не стремился выяснять подноготную этой пары. Строгие правила, соблюдавшиеся на Сент-Томасе, в Париже не действовали. Родные Анри уже давно бойкотировали его семью и не присутствовали на свадьбе. Я подарила молодоженам хрустальные бокалы и бутылку рома, вывезенную с нашего острова. Доктор Хейди вот уже несколько месяцев лечил Фредерика, который страдал от какой-то изнурительной болезни и испытывал затруднения с принятием пищи. Хейди рекомендовал ему не употреблять алкоголь, молочные продукты и пшеничный хлеб, но здоровье Фредерика не улучшалось. За свадебным столом Хейди внимательно наблюдал за моим мужем, потягивавшим чай с лимоном.

Подойдя ко мне, чтобы поздороваться, доктор спросил:

– Он не жалуется на боль?

– Нет, ни разу не жаловался, – ответила я.

– Хм. Значит, такой он человек, – сказал Хейди, и я поняла, что Фредерик просто борется с болью, а другой на его месте не поднимался бы с постели.

Доктор Хейди спросил меня, не знаю ли я, где можно снять студию для Лии, которая стала профессиональной художницей-акварелисткой. У меня в спальне висели две написанные ею замечательные акварели с видами недавно проложенных парижских проспектов. Очевидно, Хейди полагал, что я вращаюсь в художественных кругах, так как мой сын был известным художником, но все, что я могла предложить, – это одну из комнат в нашей просторной квартире.

Доктор поблагодарил меня за это предложение, но сказал, что Лия предпочитает иметь в своем распоряжении какое-нибудь отдельное помещение. Затем он стал расспрашивать меня о Сент-Томасе, где он всегда хотел побывать и куда они с Лией планировали заехать во время свадебного путешествия. Доктор был высоким красивым мужчиной с очень темной кожей и лучистыми глазами. На Сент-Томасе во времена моего детства мы с ним никогда не могли бы сидеть за одним столом. В Соединенных Штатах он был бы солдатом или рабом, а не уважаемым врачом и зятем моей лучшей подруги. Я порекомендовала им также съездить на Мальту или на юг Франции.

В это время заиграла музыка, и Лия сделала знак мужу, что хочет танцевать с ним.

– Прошу прощения, – извинился он, – меня ждет моя красавица.

Лия действительно была самой красивой из сестер. Когда я смотрела на нее, то вспоминала Жестину в таком же возрасте. Потолок в зале, где проходило празднество, был украшен десятками фонариков, мигавших над нами, как светлячки. На всех столах были вазы с дельфиниумами, лилиями, гиацинтами и сиренью – цветами, которых нет на нашем острове. В библиотеке отца я часто разглядывала книги по ботанике и вырезала рисунки растущих во Франции цветов, чтобы наклеить их в свою тетрадь. Но в жизни они оказались еще прекраснее. Я взяла один гиацинт и украсила им свое платье, а затем подошла к своей подруге, сидевшей на почетном месте во главе стола.

– Ну и как, ты больше не беспокоишься по этому поводу? – спросила я, имея в виду наши разговоры о последствиях, которые мог иметь брак Лии с мужчиной из Сенегала.

– Стоит ли беспокоиться? – ответила Жестина. – Наверное, надо радоваться, что хоть кто-то счастлив в любви.

– Да, наверное, – сказала я, не желая развивать эту тему, потому что знала, что Жестина посоветует мне пересмотреть свое отношение к выбору Камиля. Я часто думала о яблочном пироге и замечательных тартинках, которые готовила моя молодая кухарка, и вспоминала также, что я почувствовала холодок, когда она впервые вошла в наш дом, словно она носила на себе предупреждение о том, чего от нее можно ожидать.

Танцы могли затянуться до утра, и мы с Фредериком и Жестиной отправились по домам, поскольку считали себя слишком старыми для таких развлечений. Сначала мы завезли Жестину, и Фредерик, накрыв ноги пледом, ждал в экипаже, пока я провожала подругу в пустую квартиру и помогала ей донести корзины с цветами. В холодном пурпурном воздухе распространился запах гиацинтов. Мы зашли в гостиную, где Жестина зажгла лампы и растопила камин. Пока комната не прогрелась, мы не стали раздеваться. Свадьба удалась на славу, и глаза у нас обеих были на мокром месте. Я подошла к окну, чтобы проверить, как дела у Фредерика. Не знаю, что меня побудило сделать это – какое-то неосознанное беспокойство. Фредерик сидел в своем черном шерстяном пальто и шляпе и ждал меня. Я любила его слишком сильно, так беспредельно, что готова была ради него пожертвовать не только собой, но и детьми. И тут я увидела трех ворон на дереве за окном. Они сидели молча и неподвижно, как когда-то летучие мыши в нашем саду, и их можно было принять за темные зловещие листья. Меня охватила паника, я издала нечеловеческий крик, гиацинт упал с моего платья. Я знала от Адели, что этот знак предвещает. Все беды приходят втроем, а черные птицы означают смерть. Жестина бросилась к окну, распахнула его и стала махать шарфом и кричать на птиц. Вороны снялись с места и с карканьем взлетели на крышу дома.

– Это абсолютно ничего не значит, – сказала Жестина. – Ты слышишь меня?

Я кивнула и, попрощавшись с ней, поспешила на улицу. Я не стала спорить с Жестиной, но знала, что она ошибается.


Утром все затянуло сиреневым туманом. Все последние недели в городе, казалось, стало темнее, словно атмосфера американской войны перебралась к нам через океан. Люди носили черное, беспокоились о будущем и запасались продуктами, будто боялись, что и военные действия перекинутся сюда. Я отметила, что птицы в это утро не пели. Фредерик проснулся и сказал, что ему снился дождь, как в первую ночь, проведенную им на Сент-Томасе. Я пощупала его лоб – он был очень горячим. Похоже, это был рецидив болезни, от которой его излечил когда-то старик травник. Он, казалось, не вполне отдавал себе отчет о происходящем и, когда я обращалась к нему, невнятно бормотал что-то.

Пришел доктор Хейди и, осмотрев Фредерика, сказал, что ему не нравятся легкие и сердце моего мужа, а в брюшной полости наблюдается какое-то аномальное образование. В шестьдесят три года к Фредерику не только вернулась болезнь его юности, но и развилась новая в животе из-за общей слабости организма. На лице его лежали синеватые тени, будто его избили. В темноте я заметила вокруг него искры – это собирались духи умерших, выжидая. Призраки опять явились ко мне, хотя я их не ждала и не приглашала. Муж опять начал бормотать что-то неразборчивое, это был какой-то спутанный клубок боли. Я заплакала. Затем он вздохнул, сказал, что в саду у его родителей растет лаванда, и радостно засмеялся. Вокруг вились пчелы, простирались сиреневые поля, он был молод и бодр, впереди его ждала долгая жизнь. Он начал разговаривать с людьми, мне незнакомыми, – давно умершими родственниками, к которым он ездил в Бордо, когда был еще мальчиком. «Можно выпить воды?» – спросил он очень вежливо и хотел сесть, хотя под спиной у него были три подушки, но при этом поморщился. Я чувствовала, что он ускользает от меня в неизвестный мне мир.

Я знала, что перед смертью многие мысленно возвращаются в прошлое, к тому моменту, когда они впервые увидели свет этого мира. Я легла в постель рядом с Фредериком. Доктор заходил к нему и ушел. Фредерик был слишком слаб, чтобы поднять голову, но я верила, что успокоительный чай, который рекомендовали доктор Гаше и доктор Хейди, укрепит его дух и его тело.

Однако с каждым днем он становился все слабее. Однажды ночью он не узнал меня, назвал мадемуазелью и сказал, что заблудился. Я среди ночи вызвала доктора Хейди, и он тут же пришел, хотя погода была скверная. Он стряхнул снег с пальто в прихожей, я взяла у него шарф и перчатки.

– Жуткая ночь! – сказал он и попросил меня вскипятить воды.

– Зачем? – спросила я с подозрением, думая, что он хочет произвести какую-то операцию над Фредериком, и боясь, что у мужа нет сил для этого.

– Для чая, – сказал Хейди и вручил мне пакет, который выглядел знакомо. Красноватые чешуйки древесной коры, травы и специи. Я подумала, что это, возможно, то же лекарство, которое давал нам с Жестиной травник и которое тогда спасло Фредерику жизнь.

Я побежала на кухню, даже забыв надеть туфли, а пол на кухне был холодным. Никого из служанок в доме не было, мы отпустили их, так как это был праздник. Я заварила чай и пошла с ним по коридору. В тишине были слышны только мои шаги, на пустых улицах сыпался снег. Часы в гостиной отсчитывали секунды так громко, что я слышала их тиканье, похожее на биение сердца. Подойдя к спальне, я услышала вопрос доктора Хейди:

– Вы испытываете боль в груди, когда дышите?

– Птицы за окном, – сказал Фредерик в ответ.

Доктор подошел к окну и раздвинул шторы. Снежинки оседали на стекле, образуя узоры, напоминающие облака. На ветвях платанов, растущих на нашей улице, лежал снег.

– Никаких птиц нет, – сказал Хейди.

Но я заметила трех черных птиц.

Подойдя к окну, я распахнула его, и в комнату сразу ворвался ветер, а с ним снежинки, оседавшие на пол. Я стала кричать на птиц и махать руками, прогоняя их, пока Хейди не оттащил меня от окна и не закрыл его. Затем он задернул шторы. Я, дрожа, села в кресло и предложила чай Фредерику, но он отмахнулся от него.

– Дорогая, – сказал он, узнав меня, – ты ведь тоже видела их, правда?

– Наверное, малярия, которую он перенес после приезда на Сент-Томас, повредила его печень и селезенку, – сказал доктор, когда я вышла проводить его в прихожую. Он дал моему мужу хинин, добытый из коры какого-то южноамериканского дерева. Однако, для того чтобы он полностью оказал свое действие, надо было принимать его при первых же приступах болезни, а не годы спустя, но в то время, когда Фредерик был молодым, это лекарство было недоступно. А теперь у него к тому же образовалась опухоль в брюшной полости – возможно, рак желудка. Но невозможно было взять образец ткани на исследование, потому что Фредерик слишком слаб для внутриполостного вмешательства. Хейди велел мне охлаждать тело мужа, если его начнет бить лихорадка, и давать ему чай каждый час. Взять плату за визит он отказался.

– Вы для нас как члены семьи. Зовите меня при первой необходимости.


Вскоре я поняла, что прописанный доктором чай был всего лишь наркотическим средством, предназначенным облегчить пациенту процесс умирания, а не вылечить его.

Стройное сильное тело моего мужа увяло, его живая энергия испарилась. С каждым часом он все больше терял связь с действительностью. Но когда я ложилась рядом с ним, в нем что-то оживало. Мы лежали обнявшись, и я дышала ему в рот, чтобы моя душа могла вдохнуть силу в его душу, но все было без толку. Я плакала по молодому человеку с красивым лицом, который стоял в нашей кухне на Сент-Томасе и отводил взгляд, очевидно, боясь встретиться им со мной. Но в конце концов он посмотрел на меня – и тогда, и сейчас. Он открыл глаза и узнал меня. Никто не знал меня так хорошо, как он.

Это продолжалось трое суток. Жестина, ее дочь или кто-нибудь из внучек приходили посидеть со мной. Приступы лихорадки становились все более сильными. Фредерика охватывал такой холод, что ничто, казалось, не могло его согреть. На третий день я послала за Камилем. Он пришел сразу же, принеся с собой запах снега и красок. Он похудел, отрастил длинную бороду и был одет, как какой-нибудь крестьянин. Я воздержалась от комментариев по поводу всего этого и позволила ему трижды поцеловать меня. Он принес также букет гиацинтов – тех же цветов, которые были у меня, когда я поняла, что муж умирает. Цветы были темно-фиолетовыми и пахли одновременно весной и снегом.

– Жаль, что ты не сообщила мне раньше, – сказал сын, сбросив пальто и подойдя к кровати. Он позвал отца, но тот был где-то далеко и не слышал его. – Так что, это конец? – спросил Камиль. Было видно, что он потрясен. – И никакой надежды?

– Надежда есть всегда, – ответила я так, как сказала мне в далеком прошлом Адель, когда я чувствовала себя несчастной во время первого замужества. И, к моему удивлению, она оказалась права. Но сейчас надежды не было, только сыну я не могла это сказать.

Фредерик спал, охваченный лихорадкой, и тяжело дышал. Его напряженное дыхание напомнило мне свист ветра, прилетавшего на наш остров из Африки перед сезоном дождей. Я уже несколько дней не переодевалась, не умывалась, не ела и не покидала этой комнаты. Камиль, очевидно, заметил, в каком я состоянии, – это было видно по выражению его лица. Он взял стул и сел рядом со мной.

– Ты, наверное, не знаешь, что однажды мы с отцом пошли к водопаду и, раздевшись, нырнули в пруд. Отец сказал, что, если я протяну в воде руку, маленькие рыбки подплывут ко мне, и они действительно подплыли. А в другой раз я нашел в высокой траве рядом с водоемом человеческий скелет.

– Я знаю это место, – ответила я, с удовольствием вспоминая пруд, мимо которого проходила, направляясь к травнику, чью смерть мой сын предвидел, когда был еще грудным младенцем.

– Мы купались там в тот же день, когда прогнали дочь мадам Галеви.

Я посмотрела на Камиля с удивлением. Муж не рассказывал мне, что участвовал в этом благородном деле. Я полюбила его за это еще больше.

– Я держал у себя кольцо мадам Галеви, которое напоминало мне об этом дне. И еще я хранил ее секрет, но теперь в этом нет смысла.

– Да, секреты она любила, – кивнула я.

– Она сказала мне, что твой кузен Аарон был ее внуком. Ее дочь бросила новорожденного ребенка, потому что его отец был африканцем.

– Я думаю, ты ошибаешься, – возразила я, но тут вспомнила о том вечере, когда мадам Галеви приходила в наш двор, а я думала, что она ведьма.

– Твоя мать потеряла сына, и они с мадам Галеви пришли к соглашению, что твоя мать вырастит мальчика в нашей вере, так что никто не узнает правды о дочери мадам.

Когда он влюбился в Жестину, они сказали ему, что он не может жениться на ней, потому что тогда всплывет правда о его происхождении. Они считали, что Лидии надо переехать во Францию, где ее будут считать девушкой нашей веры. И это они организовали ее похищение. Им казалось, что так будет лучше для всех, но они ошибались.

Мой сын стянул кольцо с пальца. Он так долго носил его, что оно оставило на пальце вмятину. Он взял меня за руку. Его рука была такой загрубевшей, какие бывают у рабочих. Из-за длинной бороды он выглядел старше своих лет. Лицо его было обветренным, так как он часто писал на свежем воздухе и на холоде. Я вспомнила опять, как носила его к травнику, когда он не мог уснуть. Он был первым из моих детей, кому я начала рассказывать свои истории. Я уже тогда слишком сильно любила его. Я видела в нем Фредерика: его стройную фигуру и правильные мужские черты лица, его полные достоинства манеры и стремление соблюдать справедливость.

– Мне было жаль мадам Галеви, – сказал он. – Мир, в котором она жила, чужд нам. Передай кольцо Жестине. Скажи ей, что Аарон Родригес всегда хотел отдать его ей, но не имел возможности это сделать.

Мой сын просидел со мной всю ночь. Утренний свет был того синего оттенка, который отпугивает всякое зло, но в этой стране он терял эту способность. Мой муж скончался в полдень. Для меня это было все равно что в полночь, потому что плотные камчатые шторы были задернуты и не пропускали в комнату свет. Я не хотела подходить к окну, не хотела больше видеть Париж, в котором умер мой любимый. Снег приглушил все звуки в мире, а мне представлялись в темноте ветви с пушистыми розовыми бугенвиллеями, жужжащие среди цветов пчелы и молодой человек, который смотрел в мое окно, щурясь от солнца.

Его последние слова, обращенные ко мне, были: «Я покидаю тебя».

Я всеми силами старалась сорвать занавес, отделяющий смерть от нашего живого мира, вернуть мужу свет и дыхание. Я дышала ему в рот, колотила его по груди, взывала к нему. Но он не вернулся. Он покинул меня.

Служба на кладбище была скромной. Присутствовал Камиль с моей кухаркой и их мальчиком. Когда хотели опустить гроб в могилу, я не могла допустить это. Я закричала, и сидевшие на окружающих деревьях голуби разом взмыли в воздух и улетели. Мы наняли пожилого раввина в черной шляпе с широкими полями, который прочитал заупокойную молитву за определенную плату. Когда он увидел, что меня не оторвать от гроба, он отшатнулся от меня, словно я была сама Лилит, ведьма, похищающая безымянных детей. На ее пальцах были когти и тысячи золотых колец, отданных ей женщинами, которые пытались подкупить ее. Но меня нельзя было подкупить. Я вцепилась в гроб и колотила по нему. Я услышала эхо и решила, что каким-то чудом мой муж вернулся к жизни. Я не сдавалась и была готова сражаться с самой смертью. Но тут сильные руки моего сына подняли меня, и я услышала его голос: «Он ушел, и у нас осталось только то, что окружает нас в этом мире».


Несколько недель я не выходила из своей комнаты. Я принимала настойку опия, которую мне прописали, – сначала по десять капель за прием, потом по двадцать. Когда этого оказалась мало, я заплатила кучеру, чтобы он привез мне еще, не спрашивая его, где он достает это средство. Я спала и ночью, и днем и не хотела просыпаться, потому что во сне я могла вернуться в прошлое. Я мечтала о нашем острове, который всегда проклинала. Каждую ночь мне снилось, что я сижу на кухне, а Адель готовит завтрак. Или же я гуляла во дворе и щелкала языком, подзывая цыплят. На окне стояла ваза с красными цветами, а за окном бились о стекло зеленые мотыльки. На мне была белая хлопчатобумажная нижняя юбка; солнечный свет был ослепительным, я не могла открыть глаз из-за него. На деревьях сидели попугаи, признак удачи, но свою удачу я отдала. В дверь вошел мужчина, и мое сердце стучало так громко, что я не слышала ничего, кроме него.

Пришла Жестина и настояла на том, чтобы раздвинуть шторы. В комнату проникли полосы тусклого света, но я возражала даже против него. Без Фредерика я не хотела ни видеть мир, ни соприкасаться с ним, ни знать что-либо о нем. Мы с Фредериком были одной личностью, а без него я была ничем. Девочкой я жила в ожидании, что моя жизнь изменится. В старости мне было дорого только то, что я потеряла.

Камиль приходил проведать меня, но я не хотела его видеть. Тем не менее он нашел в письменном столе мою синюю тетрадь и стал читать мне истории во время каждого визита. Он рассказал мне также об ослике с французским мужским именем, которого я полюбила и кормила за завтраком хлебом с молоком, о яблоне, которая прекратила расти, и о птице, летающей по всему свету в поисках любви. Вдобавок он рассказывал и собственные истории – о пожилой женщине, спасшей ребенка во время дождя, и о влюбленных, которые не могли соединиться. Он принес цветные карандаши и нарисовал иллюстрации к моим рассказам. Иногда после его ухода я рассматривала их. Я плакала оттого, что мир, увиденный глазами моего сына, был так красив, и эти слезы возвращали меня к жизни.

Жестина приготовила мне фонджи и заставила съесть. Затем она достала мое черное траурное платье, которое я упаковала еще на Сент-Томасе и надевала на все похороны, кроме похорон Фредерика. В тот день я согласилась надеть только белую ночную рубашку и поверх нее длинное пальто моего мужа. Жестина прогладила платье, сбрызнув его лавандовой водой, и причесала меня. Все у нас получилось не так, как мы хотели. Я отдала Жестине золотое кольцо, которое должно было быть для нее обручальным.

– Это от Аарона, – сказала я. – Ведь он тебя любил.

Мы выросли в мире, где все было неотделимо от боли и где соврать было легче, чем сказать правду. Позже в тот же день я слышала, как Жестина плачет в саду. Было холодно, птицы не пели, и слышен был только звук ее неизбывного горя. То, что мы потеряли, уже не вернешь. Когда Жестина вошла ко мне в гостиную, кольца у нее уже не было. Она похоронила его под розовым кустом, выкопав ямку голыми руками. С каждым днем становилось теплее, мы сидели в саду в плетеных креслах и наблюдали за тем, как листья зеленеют. В апреле война между американскими штатами закончилась, и в городе состоялось большое празднество по этому поводу, но четырнадцатого апреля пришло известие о том, что Линкольна застрелили. На всех жилых домах и магазинах были вывешены траурные флаги. К концу месяца бутоны на розовом кусте побелели. Это были розы Альба, но мы назвали их roses de neige[29]. Мы решили, что, когда они расцветут, наши душевные раны зарубцуются. Но первого мая цветы раскрылись и оказались красными, так что наша боль не прошла, и мы поняли, что будем чувствовать ее всю жизнь. Мы хотели срезать розы и поставить их в вазы, но не стали этого делать. Они напоминали нам о садах Сент-Томаса. А однажды прилетела тысяча пчел и выпила весь нектар. Я давно подозревала, что так и будет.


В том же месяце я получила открытку от сына, извещавшую меня, что тринадцатого мая у них родилась девочка, которую они назвали Жанной-Рахиль в честь матери Жюли и меня. Я сделала много такого, о чем впоследствии жалела, и чуть не потеряла сына, как предсказывала Жестина. Мое имя, данное новорожденной, было, несомненно, знаком примирения. Я вспомнила первую мадам Пети, которая не хотела умирать, пока ее дочка не получила имени. Имя человека выделяет его среди других и определяет его будущее. Я решила отказаться от своих претензий к родителям. Этот ребенок был мой.

Жестина предложила мне съездить посмотреть на мою тезку и придумала, как мне избежать встречи с ее матерью. Я сразу согласилась. Моя подруга уговорила Лидию и Анри пригласить моего сына и Жюли на ланч, чтобы обсудить финансовые вопросы, – я доверила Анри вести мои денежные дела, в том числе и связанные с поддержкой семьи Камиля. Анри согласился встретиться с ними, и мы с Жестиной в тот же день поехали поездом до узловой станции Ле-Пати около Понтуаза. Оттуда мы пошли пешком к дому моего сына, расположенному за городом. Мы шли очень красивой старой дорогой, петлявшей среди лугов с высокой травой и лиловыми цветами. Я вдруг поняла, что это лаванда, и это было хорошим знаком. На мне были черные ботинки на пуговицах, очень удобные для прогулок, и черное траурное платье. Я также надела черное шерстяное пальто Фредерика, хотя день был необыкновенно теплым для этого времени года. Я не могла себе представить, что буду когда-нибудь носить одежду другого цвета. При приближении к дому я замкнулась в себе, и Жестина поняла, что я нервничаю. Погода была пасмурная, тучи висели низко. Мы держались за руки, чтобы не споткнуться и не поскользнуться на проселочной дороге.

По двору около дома бегали цыплята.

– Не вздумай убить какого-нибудь, – засмеялась Жестина.

– Я же теперь не девчонка, – усмехнулась я.

– Ха! Никого нет злее старух, сама знаешь.

Мы посмеялись, лавируя по двору между цыплятами. Мадам Галеви говорила мне, что я начну понимать мир, когда доживу до ее возраста. «Ведьмами не рождаются, а становятся», – прошептала она мне в тот вечер, когда мой сын привел нас к ней на обед. «Не забывай об этом, – добавила она тогда на прощание. – Помни меня».

Мы постучали в заднюю дверь, будто пришли в гости по приглашению, и не обращали внимания на протесты кухарки, напуганной неожиданным появлением двух пожилых дам и пытавшейся выпроводить нас. Мы заявили, что слишком устали и не уйдем, и потребовали чая. Бедная женщина подала нам чашки горячего чая и лимонные тартинки и объяснила, что хозяева уехали с мальчиком в Париж на весь день, а она не имеет права пускать в дом посторонних людей, и ее хозяйка, наверно, будет очень недовольна.

Мы с Жестиной переглянулись. Бывшая кухарка стала требовательной госпожой. Мы успокоили женщину, сказав, что не замышляем ничего плохого, приехали только посмотреть на новорожденную и проделали слишком длинный путь, чтобы тут же убраться прочь.

Оказавшись в доме, я имела возможность оценить уровень жизни моего сына. Дом был сложен из грубо отесанных бревен, но выглядел довольно приятно. Это меня порадовало, поскольку я платила за него. Мой сын, при всем своем анархизме, не гнушался оплачивать счета деньгами, заработанными на семейном предприятии. Когда служанка убедилась, что мы не злоумышленницы, она провела нас в гостиную, где на окнах висели симпатичные кружевные занавески, а в колыбельке лежала девочка.

– Как они ее зовут? – спросила я служанку. – Жанной или Рахиль? Я надеялась, что не Жанной, именем другой бабушки, которая ухаживала за фруктовым садом около Дижона и, по всей вероятности, умерщвляла цыплят на ужин.

– Они зовут ее Минеттой.

Это имя подходило скорее котенку, но я была довольна. Пусть зовут ее как хотят, лишь бы не Жанной. Для меня она была Рахиль.

Было жаль, что ни Жестина, ни я не помнили слов молитвы, которую читала Адель для того, чтобы уберечь ребенка от всякого зла. И жаль, что с нами не было Фредерика. Я продолжала вести с ним внутренний диалог и сообщила ему, какой счастливой сделал меня этот визит. Моя тезка была красивой девочкой с темными глазами. Мне показалось, что она посмотрела на меня как на знакомую, когда я подошла к колыбели. Я рассказала ей о бабочках, создавших вторую луну, о голубых птицах величиной с человека и о женщине, уплывшей в море, прочь от человеческой жестокости. В подарок я привезла ей мамины бриллиантовые сережки. Я положила их на поднос рядом с мольбертом сына и оставила рядом записку: Comte tenu Rachel de Rachel[30]. Скорее всего, Камиль решит, что бриллианты – нелепая, никому не нужная роскошь, и продаст их, чтобы оплатить счета. Но кто знает, может быть, они как раз для этого и предназначались, когда мама зашивала их в подол своего платья. Я привезла также корзину яблок в качестве подношения всей семье. Но когда мы уходили, я заметила фруктовый сад рядом с домом. Мы сорвали по яблоку, чтобы съесть в поезде на обратном пути. Свет был глубоким и серым, а поля фиолетовыми, точно такими, какими написал их мой сын.


Вскоре после этого я переехала в более скромную квартиру в девятом округе. Прежняя и всегда-то была слишком большой, а в последнее время я бродила по ней из комнаты в комнату, словно пыталась найти моего мужа. Случилось так, что мое новое жилье находилось недалеко от мастерской моего сына, а также от квартиры, которую он снимал, чтобы время от времени ночевать в городе. Дети навещали меня по четвергам. Я отмечала этот день на календаре звездочкой. Камиль обычно нес на руках девочку, а сына держал за руку. Он был ласков с детьми и общался с ними точно так же, как его отец.

– Ничего, что мы такой толпой? – спрашивал меня Камиль. – Дети не утомят тебя? – Своего сынишку он называл Сурком – как когда-то и я называла его самого.

– Ты думаешь, я совсем уж древняя старуха? – спросила я.

– Да, думаю, – ответил за него сынишка. – Тебе уже сто лет, ты очень старая коза.

Я против воли рассмеялась. Мне нравилась нахальная непосредственность мальчишки.

– Это ты учил его хорошим манерам? – обратилась я к сыну. – Или, может быть, твоя мама сказала тебе, что я коза? – спросила я мальчика, который засмеялся и спрятался за папу, выглядывая оттуда и ухмыляясь.

– Не обижай бабушку, – сказал Камиль и, наклонившись, поцеловал сына в макушку. – Они очень любят бывать у тебя, – сказал он мне.

– Почему бы и нет? – отозвалась я.

Он засмеялся и трижды поцеловал меня, как было принято у нас на Сент-Томасе.

– Не позволяй им садиться тебе на шею.

Сын оставлял мне детей рано утром и приходил за ними вечером, после работы в мастерской. А их мать была, наверное, довольна, что может хоть один день спокойно отдаться многочисленным домашним делам в отсутствие детей, крутящихся под ногами. Она была не против, чтобы старая коза частично сняла с нее заботу о детях. Тем лучше. Я любила сидеть с ними в гостиной и рассказывать истории из моей тетради. Внучка, конечно, мало что понимала, но мальчик слушал каждое слово, широко раскрыв глаза. Я рассказывала им об оборотнях, которые не умели считать до ста, о рыбе, вылезавшей на берег и превращавшейся в лошадь, и об ослике по имени Жан-Франсуа, который умел говорить.

– А вот и неправда, – авторитетно возразил мне внук. – Ослы не разговаривают. У нас был один. Мама говорит: дай ослу сена, и он будет доволен.

– Ну, может быть, во Франции так и есть, – сказала я, пожав плечами. – А на Сент-Томасе ослы разговаривают.

– По-английски? – спросил он.

Итак, он поверил мне, несмотря на то, что ему говорила мама. Это обнадеживало.

– По-французски.

Внук удовлетворенно кивнул. Раз по-французски, то все возможно. Он был очарователен и практичен. Со сном у него проблем не было. Он улегся на кушетку, я накрыла его шелковым зеленым покрывалом.

– Я в океане, – сказал он.

– Вот и плыви в свой сон, – ответила я, убрав яркий свет.

Когда моя маленькая хорошенькая тезка, лежавшая на кровати, начинала вести себя беспокойно, я ложилась рядом с ней. Она не очень хорошо спала, но хорошо слушала. У нее были красивые темные глаза и рот, напоминающий розочку. Я рассказала ей историю о женщине, которая жила с черепахами и сопровождала меня на всем пути через океан, устроившись под днищем судна. Спала она, обхватив якорь своими длинными белыми руками, ела рыбу и моллюсков и избегала солнечного света, а если плыла самостоятельно, то у самой поверхности воды, под волнами. Когда на борту начинал играть струнный квартет, направлявшийся в Париж, она подплывала ближе, и еще ближе в тех случаях, когда капитан корабля демонстрировал свою коллекцию акварелей в розовых, желтых и абрикосовых тонах, чисто человеческих, которые не увидишь под водой. Как-то у одной из пассажирок пропало платье, а вечером я заметила плывущую рядом с кораблем шелковую юбку, поднимавшуюся и опускавшуюся с волнами. Женщина никак не могла сделать окончательный выбор между миром черепах и человеческим; по ночам я видела зеленые сложенные внахлест панцири примерно сотни ее подруг, плывущих в некотором удалении от судна.

Когда Камиль заходил за детьми после работы, девочка часто спала на моей кровати. Он удивлялся тому, как крепко она спит у меня. Я отвечала, что маленьким детям надо спать, чтобы мечтать. Думаю, маленькая Рахиль мечтала о тысяче разных маленьких чудес, и ей грезилась женщина-черепаха с нашей родины. Мой сын, приходя из мастерской, пах скипидаром, это был несмываемый запах. Он уже считался знаменитым художником, хотя и не отказался от своего радикального образа мыслей, а его поклонники-радикалы хотели приобретать его картины бесплатно. Я ежемесячно выписывала ему очередной чек. Он был далеко не транжирой. Одевался в старье, висевшее на его худой фигуре, как на вешалке, обувь носил не новую, а отремонтированную, и предпочитал съесть яблоко, нежели потратить деньги в кафе. Он был прежде всего семейным человеком, хорошим мужем и заботливым отцом. Желая жениться на моей кухарке, он хотел получить мое благословение. Я понимала его. У меня были такие же желания. Может быть, именно поэтому он позволял мне проводить столько времени с его детьми – а может быть, потому, что видел, как глубоко я люблю их. И хотя я все еще заставляла их ждать моего одобрения, я отдавала себе отчет в том, что в конце концов мне придется принять их союз ради этих чудных детей. Каждый четверг я готовила им на обед фонджи. Я наняла кухарку по имени Аннабет, тоже приехавшую с Сент-Томаса. Она знала все старые рецепты и даже делала из местной земляники напиток, очень похожий на ром с гуавой. К тому же она и пекла замечательно. Я уже не раз относила ее кокосовый торт Коэнам.

– Вы не хотите угостить своих внуков чем-нибудь получше овсянки? – не раз спрашивала меня Аннабет. Но нет, я не хотела ничего другого. Когда я сказала Жестине об этом предложении кухарки, она засмеялась. Она тоже делала для своих внуков фонджи. Эта каша всегда помогала и помогает сохранить здоровый дух в здоровом теле.

Теплыми вечерами мы с Жестиной часто гуляли по берегу реки. Близилось лето, Фредерика не было со мной уже несколько месяцев. Но во сне он приходил ко мне, ложился рядом, обнимал меня, и я слышала жужжание пчел. Время бежит быстро. Скоро уже наступит июль, небо будет голубым, а от посыпанных гравием дорожек в саду Тюильри будет волнами подниматься жар. Переезжая на новую квартиру, я привезла с собой и розы из сада. Я посадила их во дворике дома. Весной и летом они постепенно бледнели и чахли на ярком солнце, а затем, при правильном уходе, переживали второе цветение в августе. Мы с Жестиной, сидя в плетеных креслах, смотрели, какие цветы распускаются – красные или белые.

Нам нравилась тишина на берегах Сены, и мы часто прогуливались по тропинке вдоль реки. Париж хорош в любую погоду, хотя нередко мы вспоминали, как сидели у нас на острове всю ночь под открытым небом и не чувствовали никакого холода, а в дождь я распахивала окно. Как-то вечером во время нашей прогулки погода удивила нас, резко изменившись, как меняется на Сент-Томасе, когда налетает ветер из Африки. Неожиданно хлынул зеленый дождь, такой холодный, что нас стало трясти. Таких дождей у нас дома мы не знали, это была сплошная завеса воды, из-за которой почти ничего не было видно. Мы побежали к какому-то туннелю и, задыхаясь, со смехом спрятались в полутьме. На мне была шляпа с перьями и черное пальто Фредерика, без которого я никогда не выходила, и уже спрашивала сама себя, что же я буду делать, когда наступит лето. Может быть, буду надевать под свою одежду его рубашку, в которой я спала.

Но мы не могли вечно торчать в этом туннеле, так что в конце концов выскочили под дождь, держа над головой пальто Фредерика вместо зонтика, как держали когда-то листья банана. А сейчас на нас сыпались листья каштанов, прилипая к мостовой и образуя скользкий ковер медного цвета. Дождь постепенно стал бледным, мелким и редким. Все вокруг зазеленело, как это бывало на острове, когда мы прятались в высокой траве и нас никто не мог увидеть, кроме пролетавших над нами желтых птиц. Мы нашли деревянную скамейку, сгребли с нее руками воду и уселись на нее.

С наступлением сумерек листья на кустах стали серебряными, а трава – фиолетовой. Мы сидели так тихо, что прохожие, торопливо проходившие мимо нас по сырому гравию, нас даже не замечали. Мы с Жестиной научились вести себя тихо, когда поджидали черепах на берегу, и могли бы спрятаться в траве, если бы было нужно, так что никто нас не нашел бы. Мы смотрели, как один за другим распускаются цветы, окрашивая склоны холмов в красный цвет. Мы видели очень многое, но так ни разу и не видели девушку-черепаху, пока не попали под этот дождь на Сене. А здесь мы увидели в воде женщину, которая жила среди черепах, но имела такие же руки и ноги, как у нас, и длинные, черные, как мох, волосы, заплетенные в траурные косы. Она переплыла-таки океан вместе с нашим кораблем. Это ее следы я видела на палубе судна и в коридорах нашего дома. Впрочем, в Париже уже зажигались фонари. На острове в этот час защищающая от духов небесная синева растворялась в черноте, и в воздух взмывали летучие мыши. Мы наблюдали за тем, как эта женщина, жившая меж двух миров, вылезла из воды и пошла по траве парка. Наша сестра, которая никак не могла решить, становиться ей человеком или нет, наконец присоединилась к нам.

Послесловие

При описании жизни Рахили Пиццаро я старалась, по возможности, придерживаться тех фактов, которые удалось выяснить.

Рахиль Монсанто Помье Пети Пиццаро родилась в тысяча семьсот девяносто пятом году на острове Сент-Томас, где ее отец Мозес Монсанто Помье стал крупным торговцем, после того как в девяностые годы восемнадцатого века бежал с острова Сан-Доминго, когда там вспыхнуло восстание рабов. Жители Сент-Томаса были датскими подданными; семья Помье происходила от выходцев из Испании, Португалии и Франции. В тысяча восемьсот восемнадцатом году Рахиль вышла замуж за Исаака Пети, потомка французских марранов. До этого Исаак Пети был женат на Эстер, у них было восемь детей, из которых к моменту его женитьбы на Рахиль выжили только трое. В тысяча восемьсот двадцать четвертом году Исаак умер в возрасте пятидесяти лет, успев произвести на свет вместе с Рахиль еще троих детей; в тысяча восемьсот двадцать пятом году двадцатидвухлетний Фредерик Пиццаро приехал на Сент-Томас управлять семейным бизнесом. Они с Рахиль влюбились друг в друга и стали жить одной семьей вопреки протестам всей общины и отказу синагоги признать их брак законным из-за их родственных связей. Тем не менее в конце концов они вступили в брак. У них было четверо детей, среди которых был и Иаков Абрам Камиль Пиццаро (Писсаро), один из зачинателей импрессионизма.

Образы и жизненные истории вест-индских друзей и соседей семьи Пиццаро, как и их служащих, придуманы мною, хотя Мозес Помье вроде бы действительно был спасен, наподобие библейского Моисея, в корзине, которую вынес с восставшего острова Сен-Доминго его раб, бежавший вместе с хозяином на Сент-Томас. Рахиль Пиццаро в возрасте шестидесяти лет навсегда переехала в Париж – как полагают, вместе со своей служанкой, бывшей рабыней.

В Париже Писсаро (изменивший в тысяча восемьсот восемьдесят втором году написание своей фамилии на французский лад) учился живописи у Камиля Коро и в академии Сюиса, где познакомился с Клодом Моне, а также с Пьером Огюстом Ренуаром, Альфредом Сислеем, Фредериком Базилем и, чуть позже, с Полем Гогеном. Он был наставником Сезанна и во многом способствовал его становлению как художника. Писсаро влюбился в Жюли Велле, служанку в доме родителей, которую его семья отказывалась признать подходящей для него парой из-за ее низкого происхождения и религии.

Рахиль жила во Франции по соседству с сыном и помогала ему растить детей. В тысяча восемьсот семидесятом году, во время Франко-Прусской войны, Писсаро уехал в Лондон, где в тысяча восемьсот семьдесят первом году они с Жюли Велле официально вступили в брак. Писсаро просил разрешения на брак у матери, она в ответных письмах то давала согласие, то отказывалась от него. Вернувшись во Францию, Камиль Писсаро с женой обнаружили, что их дом использовался немцами как скотобойня и был разрушен; полторы тысячи работ Писсаро (как и несколько хранившихся там же картин Моне) погибли. Рахиль продолжала помогать семье сына до конца жизни. В тысяча восемьсот семьдесят четвертом году любимая дочь художника по прозвищу Минетта, а официально названная Жанной-Рахиль в честь обеих бабушек, умерла в возрасте девяти лет от респираторной инфекции. На память о ней остались несколько трогательных портретов, написанных Писсаро. Всего у Жюли и Камиля было восемь детей, двое из которых скончались.

Рахиль Монсанто Помье Пети Писсаро умерла в Париже в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, когда ей было девяносто четыре года. Жюли ухаживала за ней перед ее смертью, хотя Рахиль так до конца и не признала ее своей невесткой. Примечательно, что, когда старший сын Жюли захотел стать художником, она, как говорят, выступила против этого так же решительно, как в свое время Рахиль противилась художественным наклонностям сына. Жюли тоже хотела, чтобы сын избрал более основательную профессию, так как они с мужем всегда с трудом сводили концы с концами и в финансовом отношении зависели от ее свекрови. Однако сын Жюли не послушался ее советов и стал известным художником.

Писсаро порвал связи с жизнью еврейской общины на Сент-Томасе – возможно, из-за унижения, которому подверглись его родители и вся семья во время объявленного им бойкота со стороны конгрегации. Мать советовала ему не вмешиваться в политику, когда Камиль хотел принять участие во Франко-Прусской войне. «Ты не француз, и не совершай опрометчивых поступков», – якобы сказала она ему[31]. Но в тысяча восемьсот девяносто четвертом году, когда разразился скандал в связи с делом Дрейфуса, Писсаро не мог не прислушаться к голосу крови. Капитан Альфред Дрейфус был обвинен военным судом в измене родине – он якобы передавал германской разведке французские военные секреты. Представленные свидетельства говорили о невиновности капитана-еврея, и тем не менее французское общество раскололось на тех, кто поддерживал решение суда, и тех, кто требовал справедливости. Моне и Писсаро защищали Дрейфуса, но некоторые из старых друзей Писсаро, в том числе Сезанн, Дега и Ренуар, выступили против него. Дело Дрейфуса всколыхнуло волну антисемитизма. В тысяча восемьсот девяносто восьмом году, когда Эмиль Золя опубликовал свой знаменитый памфлет «Я обвиняю», последовал ряд антисемитских выступлений. Писсаро в письме Золя выразил свое восхищение его мужественным поступком. После этого Дега и Ренуар избегали общества Писсаро и не присутствовали на его похоронах.

Мировоззрение и политические взгляды Камиля Писсаро сформировались в юные годы, когда он дружил с детьми простых людей и рабов. Выйдя из семьи, которую община не признавала своим полноправным членом, он всегда сочувствовал отверженным. Он называл себя анархистом и атеистом и вел жизнь зарабатывающего своим трудом художника, не позволяя обществу вмешиваться в его работу. Хотя он никогда больше не бывал в Вест-Индии, остров Сент-Томас и его жители повлияли на его искусство, его взгляды и его жизнь. Умер Писсаро в Париже в тысяча девятьсот третьем году, и в том же году Лувр приобрел две его картины. Его причислили и до сих пор считают крупнейшим художником двадцатого века.

Благодарности

Выражаю благодарность Кэролин Рейди, Джонатану Карпу и Мерисью Руччи за их всестороннюю щедрую помощь. Без их веры в меня и поддержки эта книга не была бы написана.

Сердечно благодарю Аманду Эрбан и Рона Бернстайна за их любовь, терпение и советы.

Большое спасибо

– Джойс Теннесон – за блестящие фотографии,

– Кейт Пейнтер – за неоценимую помощь,

– Сьюзен Браун – за редактирование книги,

– Элизабет Бриден – за неизменную помощь,

– Деборе Томпсон – за помощь в установлении многих фактов,

– и особенно Памеле Пейнтер – за то, что она помогла мне понять мой роман и дать ему жизнь.

А также моему сыну Иакову – за все, чему он меня научил.

Примечания

1

Pomié от pomme – яблоко (фр.).

2

Фернан де Лоронха (ок. 1470 – ок. 1540) – португальский торговец и мореплаватель, один из первых правителей-европейцев в Бразилии (Здесь и далее прим. перев., если не указано другое).

3

Марраны – термин, которым испанцы и португальцы называли евреев, принявших христианство.

4

Де Фер, Николас (1646–1720) – гравер и картограф французской короны, создавший более 600 географических карт, в том числе планов и описаний городов Франции, ее провинций, а также морских путей.

5

«Истории и сказки былых времен с поучениями: Сказки Матушки Гусыни».

6

Мой ненаглядный (фр.).

7

Мой утеночек (фр.).

8

Около 183 см.

9

Огненное дерево, или Делоникс королевский (лат. Delonix regia).

10

«Естественная история птиц» (фр.).

11

Опунция – растение семейства кактусовых.

12

Исход, 2:1—10.

13

Очень приятно (фр.).

14

Фамилия писалась «Пиццаро», пока в 1880-е годы Камиль Писсаро не изменил ее на французский лад. (Прим. автора.)

15

Сефарды – евреи, проживавшие со времен Римской империи на Пиренейском полуострове.

16

Кто это? (фр.)

17

Что вам здесь нужно? (англ.)

18

Пожалуйста, позвольте мне помочь вам (фр.).

19

Быт. 29: 18—28

20

Пьер-Жозеф Редуте (1759–1840) – французский художник и ботаник, мастер ботанической иллюстрации.

21

Впоследствии это имя стало звучать на французский лад «Жакоб».

22

Пс. 118, также Мф. 21:9, Мр. 11:9, Лук. 13:35, Иоан. 12:13.

23

Звезда (датск.).

24

Я сожалею о… (датск.)

25

Фриц Мельби (1826–1896) – датский художник-маринист.

26

Я уж думала, ты никогда не вернешься (фр.).

27

Это чужой секрет (фр.).

28

Бушель – единица вместимости и объема сыпучих продуктов и жидкостей в странах с английской системой мер. Размер сильно различается: в Великобритании (36,37 л) и в США (35,24 л).

29

Снежные розы (фр.).

30

«Рахили от Рахили» (фр.).

31

Private Lives of the Impressionists («Частная жизнь импрессионистов»). New York: Harper, 2006, p. 78. (Прим. автора.)


на главную | моя полка | | Карибский брак |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу