Book: Голос



Голос

Дарья Доцук

Голос

Любое использование текста и иллюстраций разрешено только с согласия издательства.


Голос

© Доцук Д., текст, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом “Самокат”», 2017

* * *

Голос

В тот день у Саши не было никаких предчувствий. Обычное утро. А потом прогремел взрыв.

Больше она не может спускаться в метро и находиться в толпе.

Страх набрасывается внезапно, душит, заставляет сердце биться на пределе. Приступ длится минуту, полчаса, час. Лекарства подавляют некоторые симптомы. А вот со страхом придется бороться самой. Или стоит все-таки рассказать кому-то о своих чувствах?

Поездка в Калининград к бабушке – шанс вернуться к нормальной жизни, ведь там никто не знает о том, что случилось, и можно не бояться косых взглядов и неудобного молчания.

Как освободиться от страха? Где найти точку опоры и силы жить дальше?..

1

Это случилось 21 ноября в 8:14 утра. Несколько секунд, которые длятся слишком долго. Которые ты будешь носить в себе и проживать снова и снова, как будто остальные воспоминания стерты.

У меня не было никаких предчувствий. Я ехала в школу. До школы две остановки на метро, всего четыре минуты. Скоро эти четыре минуты покажутся мне пропастью.

Сегодня тест по физике. Зато после уроков можно поехать в книжный и спокойно провести там часа два-три. В том, что будет физика и будет книжный, я была уверена так же, как в том, что второго октября становлюсь на год старше.

Поезд гудел, свистел, грохотал и раскачивался. Скрежетал по рельсам – из-под колес, наверное, брызгали искры. Так мне, во всяком случае, представлялось. Горячие искры, как от сварочного аппарата. В детстве кто-то из мальчишек сказал, что, если посмотреть на сварочные искры, – ослепнешь. И я до сих пор опускаю глаза, когда вижу оранжевый фонтан, бьющий сварщику в маску. Там точно искры, под колесами.

Поезд вильнул, и мужчина в колючем пальто навалился на меня, отдавил тяжелым ботинком ногу. Утренние попутчики – худшие. Сонные, злые, незавтракавшие, вся работа впереди. Вечерние получше – едва живые, но все же не такие безнадежные, они уже отмучились и знают: скоро неуклюжий поезд доставит их домой, к ужину и дивану.

Я читаю с телефона, кое-как раскорячившись между чьих-то спин, плеч, рюкзаков, – вся в напряжении, чтобы удержать равновесие. Все какие-то сердитые. Может, потому, что никак не выпадет снег. Отец тоже приходит с работы раздраженный больше обычного и говорит, что все кругом психи. У него свое поверье: «Вот ляжет снег – психи успокоятся».

А я не люблю снег.

Казалось, худшее, что могло со мной случиться, – это зима.

Я до сих пор не могу разобраться: в тот день, 21 ноября, ничего плохого не должно было произойти. Просто не имело права.

Поезд вынырнул из тоннеля. На платформе уже нетерпеливо выстроились пассажиры, готовые запрыгнуть внутрь.

Все было как всегда.

А потом произошел взрыв.

2

И вот теперь, полгода спустя, я здесь, у бабушки в Кёниге[1]. По стеклу струится дождь, и я наблюдаю за каплями: они скользят, сливаются друг с другом. Преголя[2] ловит неверное отражение Рыбной деревни и переливается таинственно, как змеиная кожа. Вообще-то это не настоящая деревня, это новые здания в довоенном немецком стиле. Наверное, они нужны для того, чтобы отвлекать внимание от «хрущевок» на заднем плане. И чтобы туристам и молодоженам было где фотографироваться. А вот белая башня-маяк ничего.

Рассматриваю старую фотографию конца 40-х. Она матовая и как будто теплая. На ней молодые Тишкины – мои прабабушка и прадедушка – и бабушка Надя, совсем еще малышка. Они настороженно смотрят в камеру, словно фотографироваться для них – тяжкая обязанность. А может, дело в старой немецкой кирхе, которая виднеется у них за спиной. Может, именно она, обезглавленная не то английским, не то советским снарядом, наводит ужас на Тишкиных?

На башне уцелели огромные часы с тяжелыми стрелками. Показывают двадцать минут седьмого. Еще по немецкому времени. Что-то тревожное рвется наружу с этой фотографии. Я вглядываюсь в напряженные лица Тишкиных и прячу фотографию в книгу.

Дождь усиливается. Капли бьются о стекло, как бестолковые прозрачные букашки. «Википедия» говорит, в Кёниге в среднем тридцать четыре ясных дня в году. Остальные дни принадлежат ветру, дождю и мраку. Город вечной осени. Я проводила здесь по три недели каждое лето – а лета так ни разу и не увидела. Посмотрим, повезет ли в этом году.

В старину неугодных жен и глупых детей ссылали в какой-нибудь монастырь, чтобы не было стыдно перед соседями. Вот и меня… Вернее, я сама решила устраниться. Родителям нужно от меня отдохнуть, а то я уже стала их личным домашним дементором. Им нужна целеустремленная дочь-отличница, которую можно с гордостью показывать друзьям, а не беспомощное создание, которое даже из дома выйти не может.

Конечно, никуда бы меня не отпустили, если бы врач не сказал, что смена обстановки и свежий воздух пойдут мне на пользу. Главное, чтобы лекарство не забывала принимать. Насчет этого он может не беспокоиться, забыть о лекарстве я уже не в состоянии.

Перед отъездом мама все равно искала повод меня оставить. Зачем? Понимала ведь, что нам всем нужна передышка. Так хотелось оказаться где-нибудь, где никто не знает, что у меня диагноз.

Одноклассники вели себя странно: списать не просили, даже не заговаривали со мной лишний раз. Ну правда, о чем говорить с жертвой теракта? А если она еще и с катушек слетела? Как ни скрывай, все равно узнали. От классной, наверное.

Иногда мы ссоримся с отцом, и мама меня защищает: «Она такая ранимая и впечатлительная! С ней надо ласково». Отцу все равно, он железный: сам не плачет и от других не потерпит. Но иногда у железных людей рождаются самые обычные дети. А моему отцу не повезло вдвойне: у него дочь.

«Чуть что – сразу в слезы!» – цедит он и уходит. Ему противно видеть мои опухшие глаза, он даже не пытается это скрыть.

Я сама виновата. Окажись отец на моем месте, он бы выстоял и еще бы кого-нибудь спас. Мне следовало заставить себя быть сильной, выносливой, не бояться. Притвориться, что «ранимая и впечатлительная» – не про меня. Вот тогда бы он воспринимал меня как нормального человека.

А я сломалась.

Отец считает, что я сама себя накручиваю, а врачам лишь бы лечить, они и здорового до смерти залечат.

Если бы можно было отсечь руку, чтобы избавиться от страха, я бы это сделала. Серьезно, я не преувеличиваю. Жизнь без руки кажется мне куда привлекательнее того, что сейчас со мной происходит.

Ну вот, теперь, когда я в Кёниге, им станет полегче. Отцу не придется каждый день видеть меня, а маме – отцовские оголенные нервы. Осталось только выздороветь. Отец дал мне на это три месяца.

3

Мама помогала мне собирать вещи и как бы между делом отговаривала:

– Ну зачем тебе сейчас лишние переживания? Чужой город, плохой климат…

– Это не чужой город, там бабушка.

– С бабушкой тоже бывает непросто.

Я ничего не ответила. Свернула кофту и взяла следующую.

Мама все повторяла, что они с папой ужасно за меня волнуются и очень хотят, чтобы я поскорее поправилась; что от болезни нельзя сбежать в другой город; что они делают все, что в их силах.

– Да, я знаю, – отозвалась я.

Голос у мамы ласковый, а в глазах – будто укоризна: «Смотри, как мы стараемся! Ну почему ты никак не выздоравливаешь?»

Иногда мне кажется, что и она не верит в мою болезнь. Конечно, ведь ни УЗИ, ни микроскоп не покажет концентрацию страха в крови. Но я его чувствую. Его будто впрыскивают в меня, и он бежит по венам, отравляя все внутри. И я ничего не могу сделать.

Когда твое тело выходит из-под контроля, силы взять неоткуда. Нет такого волшебного колодца, где все это хранится – вера, терпение, надежда, храбрость: бери ведро и черпай.

Мама все время напоминает: надо быть сильной, бороться, это не навсегда. А если навсегда? Я очень устала. Я просто оболочка для болезни, которая в тысячу раз сильнее меня.

Врачи не дают никаких гарантий. Медикаментозная терапия может затянуться на несколько лет. И всегда возможен рецидив.

Наверное, я сдалась. Но у меня правда больше нет сил.

– А вдруг у тебя там голова будет болеть на погоду? – волнуется мама.

Я вспоминаю холодное даже летом Балтийское море и пронизывающий ветер, от которого больно в ушах.

Но дома хуже. Уговаривать меня бесполезно.

Мама поджала губы; она никогда не кричит, не ругается и ничего мне не запрещает. Быстрым сердитым движением она застегнула чемодан и демонстративно выставила его на середину комнаты. Мол, поступай как знаешь.

Я посмотрела на чемодан. В боку заныло. Чемодан застегнут, отъезд стал реальностью. Мама больше не будет сопротивляться, отец возьмет билеты, и я уже не смогу передумать. Беспокойство прокатилось сквозняком по спине. Я машинально сцепила пальцы, как и всегда, когда нервничала.

Бабушку я не видела с прошлого лета. Когда я была маленькой, мы каждый год ездили вдвоем в огромный скучный санаторий. Купаться в море мне не разрешали, я была из «часто болеющих», так что морем мы просто «дышали». Такую бабушка придумала процедуру. В лес мы ходили дышать соснами, а на пляж – морем.

А вдруг она тоже скажет, что я себя накручиваю?

Тут я вспоминаю про самолет и цепенею. Замкнутое пространство посреди ледяной пустоты. Как я ни отталкивала эту мысль, она проскочила и впилась в сознание. От нее стучит в висках и закладывает уши. На меня накатывает паника.

На мамином лице вспыхивает беспокойство: она мгновенно подмечает мой застывший взгляд и сбивчивое дыхание. Я никак не могу вдохнуть полной грудью.

Холод ползет по мне, и его прикосновение – как гладкое змеиное туловище. Я боюсь двигаться. Лед сковывает меня изнутри, перекрывая дыхание. Кажется, он настолько силен, что не ограничивается моим телом, струится из кончиков пальцев и заполняет собой всю комнату. Я чувствую себя призраком, о чьем присутствии догадываешься по сквозняку.

Мама греет мои руки в своих ладонях.

– Сашенька, дыши глубоко! Давай вместе: х-х-у-у… х-х-у-у…

Она предлагает досчитать до десяти, как учил врач. Это не так просто, когда к горлу подкатывает тошнота, а сердце истерически стучит и жжется, пытаясь пробить грудную клетку насквозь.

Мама повторяет что-то ровным тихим голосом. Так утешают ребенка, пока тот не уснет. Но ее бормотание только раздражает. В ушах гудит и лязгает, словно в голове с бешеной скоростью носится бесконтрольный поезд метро.

– Мне страшно, мам, я не могу, не могу, – шепчу я сухими губами, но «страшно» – слишком пустое, бесполезное слово.

Мама гладит меня по спине:

– Я знаю, Сашенька, постарайся не думать об этом. Ну чего же ты опять испугалась, маленькая моя?

Делает вид, что может помочь, но ничего она не может. Слова и поглаживания не остановят приступ. Это все равно что угрожать лесному пожару деревянным мечом.

На меня наваливается тяжелое одиночество. Мама не понимает. Она думает, что я притворяюсь: стоит мне захотеть, и все это прекратится, просто мне нравится страдать и быть несчастной.

Хочется закричать: «Почему ты ничего не делаешь?! Вызови скорую! Я же сейчас умру! Или ты наконец решила от меня избавиться?» Но голос не слушается. Я отбрасываю мамину руку. Пусть не трогает, мне противны ее прикосновения.

Я прекрасно осознаю, что со мной происходит, но мозг отказывается управлять телом. Механизм панических атак я знаю наизусть: ложный сигнал тревоги, запуск аварийной реакции, резкий выброс адреналина, организм ведет себя так, будто ему угрожает смертельная опасность. А потом наступает что-то вроде интоксикации. Паника поглощает все: лихорадочно стучит сердце, мысли обрываются, и все попытки взять себя в руки заканчиваются ничем.

Я успеваю добежать до туалета, прежде чем меня выворачивает. Мне хочется вытошнить весь этот страх, по-другому от него не избавиться. Я задыхаюсь, из глаз выдавливаются слезы. Слышу, как причитает мама. Между позывами я со страшным присвистом втягиваю в себя воздух, но его недостаточно, чтобы наполнить легкие даже до половины. Это пугает еще сильнее.

Самый страшный момент: я понимаю, что легкие отключаются, осталось два-три вдоха. И пусть. Зачем мне такая жизнь? И жизни я такая – зачем? Не могу больше, не хочу.

И вдруг какая-то частичка меня, маленькая и глупая, начинает сопротивляться. Паника угнетает ее, но одновременно подстегивает. Она бьется и трепещет отчаянно, как птенец в крокодильей пасти. Я будто выныриваю из ледяного океана.

Я уговариваю себя дышать глубже и считать до десяти. Постепенно дыхание выравнивается, я беру у мамы стакан воды, полощу рот, выхожу и начинаю мерить шагами квартиру. Ходить, двигаться, согреваться. Я думаю только о том, как переставлять ноги. Сердце то набирает, то сбрасывает скорость, и шаги – единственное, что дает ощущение контроля.

«Просто шагай, – говорю я себе, – больше от тебя ничего не требуется».

Когда накатывает паника, я повторяю про себя один и тот же стишок, снова и снова, пока слова не потеряют смысл:

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту.

И вдруг на пути меж камней мостовой

Нашел потускневший полтинник кривой.

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту…[3]

Через час, который тянется словно день, стишок начинает действовать. Как заклинание. Пульс приходит в норму, вспышки страха и покалывание в сердце становятся более редкими. Потребовался не один месяц, чтобы этому научиться. Меня все еще знобит и колотит, но я знаю, что мне уже ничто не угрожает. До следующего приступа. Страх отступает, дает мне возможность поднакопить сил. Ему нравится со мной играть. Разум – странная штука. Иногда он напоминает большой пыточный механизм.

Мама прижимает меня к себе, и я пытаюсь заглушить чувство стыда за то, что я такая. Мы идем на улицу, потому что мне нельзя останавливаться, мне нужно шагать. Шаги – это моя медитация.

Несмотря на жару, мы ходим и ходим по длинной аллее. Делаем вид, что гуляем. Разговаривать не получается.

Если еще час назад ты был уверен, что умрешь, и вот сумел избежать смерти, все кажется чудесным и странным: залитый солнцем тротуар, трава между плитками, голуби, столпившиеся вокруг старушки с хлебными крошками, и иногда ветерок. Словно отведенное тебе время кончилось, но по чьему-то недосмотру ты проживешь еще один день.

Чтобы отвлечь меня, мама болтает о какой-то ерунде. Почему бы нам не вырастить базилик на подоконнике? Продаются специальные горшочки, там уже все готово, и грунт, и семена. Полил – и растет. Можно целый садик завести: мята, ромашка, петрушка, розмарин…

Мне уже лучше, но все же мельком, где-то на заднем плане, проносится тревожное: а что, если в следующий раз я не услышу ту частичку меня, которая так не хочет умирать?



4

В Кёниг мы прилетели около шести утра, и злой невыспавшийся отец накинулся на охранника за то, что прокат автомобилей до сих пор не работает. Мол, в самом паршивом аэропорту можно получить машину в любое время суток, а у отца к тому же заказано.

Охранник повторял, что он к прокату никакого отношения не имеет, но отец уже вошел в раж.

– Это только у нас такое возможно! Нигде в мире!..

Мама осторожно взяла его за локоть:

– Юра, они только с девяти. Если неохота ждать, давай такси возьмем.

Он отмахнулся и снова заорал на охранника:

– А мне никто не сказал, что с девяти! У меня заказано, понимаете вы или нет? Вызовите их сюда сейчас же!

Мама виновато улыбнулась охраннику и отправилась добывать кофе. Никакой общепит в зале прилета тоже не работал, и маме пришлось возиться с полуисправным кофейным аппаратом.

Мне кофе не полагался, он возбуждает нервную систему. Так что я заняла одно из жестких металлических кресел и стала рассматривать парковку. Солнце уже выбралось из-за горизонта, и в машины проникал теплый розоватый свет. Дождя вопреки ожиданиям не было.

Ну все, можно выдохнуть: я на земле. Я отпила из бутылки, в которой плавали четвертинки лимона. Скулы свело. Воду с лимоном мне пожертвовали стюардессы, чтобы я как-то сладила с тошнотой и не действовала на нервы остальным пассажирам. А раньше я любила летать, облака меня завораживали.

Наконец можно освободить запястья от тугих акупунктурных браслетов. Они вроде как помогают от укачивания. Мы с мамой купили их в аптеке перед полетом. Но началась турбулентность, в хвосте зарыдал младенец – так, словно знал наверняка: сейчас разобьемся, – и меня захлестнуло.

Надо было садиться у окна, а не в проходе. Тогда толстый любопытный мальчишка не смог бы на меня таращиться. Хотя какая разница? Вот взрослые не таращились, но от этого не легче.

Все, хватит думать об этом. Никого из них я больше не увижу.

Раньше я много где мечтала побывать, особенно в Скандинавии – мне всегда нравились их легенды. А тут практически Скандинавия – Швеция на другом берегу Балтийского моря.

Мама принесла отцу кофе в надежде отвлечь его от охранника.

Отец принюхался и скорчил гримасу:

– Дрянь какая.

День не ладился. Кофе оказался не просто дрянью, а дрянью горячей. Отец выругался так яростно, что чей-то ребенок заплакал.

Хоть бы уже кто-нибудь появился за стойкой проката.

Чтобы не утруждать бабушку, родители остановились в гостинице в Рыбной деревне. Это вроде и близко, на том берегу реки, но бабушка обиделась. Она-то и рада утруждаться и целый день печь пироги, у нее все вкусные – с капустой, с сыром, с вишней, но особенно – с ревенем[4]. Пироги с ревенем я только у бабушки ем, в Москве ни разу не встречала.

Мама правильно поступила: отца не каждый выдержит. Он так разговаривает – сразу чувствуешь себя последним ничтожеством. К счастью, он не любит ходить в гости, не нравится ему, что в гостях нужно следовать чужим правилам. А в гостинице заплатил – и живи как хочешь.

Отец затащил мой чемодан в комнату, которая раньше принадлежала маме. В шкафу до сих пор висит мамина школьная одежда, бабушка ее не раздает – вдруг мне что-нибудь понравится. В письменном столе хранятся тетрадки. Обычные, по русскому и математике, и забавные, со стихами Коле Б., которые смешно и страшно неловко читать – но не оторваться!

В день приезда отец в основном сердито молчал. Или сосредоточенно ел. Наверное, мечтал поскорее вернуться в офис.

А бабушка в присутствии отца постоянно суетилась: то кофе предложит, то добавку, то еще что-нибудь. Думаю, она его побаивалась, он ведь никогда не улыбается. А еще у него некрасивые кустистые брови, из-за этого взгляд всегда недобрый. Надеть на него черную мантию, и получится образцовый колдун.

Мама иногда намекает, что неплохо бы ему выщипать эти страшные брови, а то ходит, как злой филин, но он отмахивается: «У меня времени нет брови щипать» или «Красота – это ваши женские штучки, а меня не трогайте». Отец никогда не делает ничего для красоты или ради развлечения. Все должно приносить пользу. Вот если бы редкие брови боролись с остеохондрозом или влияли на курс валют…

Эти ужасные брови – густые, широкие, неправильные – вот и все, что роднит меня с отцом. Так что мне нравится их выщипывать.

Пока отец развлекался тем, что мелко ремонтировал бабушкину квартиру – чинил что-то в ванной, вкручивал энергосберегающие лампочки, – мама с бабушкой вполголоса разговаривали на кухне. Я разбирала вещи, иногда заходила попить или спросить что-нибудь и видела, как у мамы в глазах блестят слезы. А бабушка смотрела на нее точно так же, как мама смотрела на меня, как бы говоря: «Все будет хорошо, не нужно бояться».

Они говорили о взрыве. В то утро их обеих посетило дурное предчувствие. Бабушке накануне приснилась покойная прабабушка Маня, велела сходить в церковь и поставить свечку. А маме, у которой утром подгорела овсянка и выскользнул из рук стакан, тоже подумалось, что это не к добру. Маня и прежде, бывало, приходила к бабушке во сне, а у мамы и раньше случались неудачные дни, но потом, после теракта, все стало казаться предзнаменованием, которого они вовремя не разглядели.

В новостях показывали женщину в рыжей меховой шапке. 21 ноября она стояла совсем рядом с террористкой-смертницей, ее бы обязательно убило, но в другой части вагона освободилось место, и она заторопилась туда. Ее не задело взрывом, только напугало и оглушило. Она плакала и повторяла в камеру, что это Бог ее уберег.

Про меня бабушка говорила то же самое: «Бог уберег». Уберег ли?

Я вспомнила, как вышибло стекла между вагонами. Крупные стеклянные градины ринулись прямо в нас.

У меня подкосились ноги, и я упала кому-то на колени, успев спрятать глаза в сгибе локтя. Ухо и скулу оцарапало. Я этого не почувствовала – порезы защипало уже потом, когда женщина-медик в синем комбинезоне сосредоточенно обрабатывала мне лицо. Всю левую сторону лица облепило черной пылью и клочьями пепла. Опаленные волоски съежились и топорщились мелкими узелками.

Того, что у меня окровавлена нога, я тоже не замечала, пока не оказалась наверху, на площади перед метро. Джинсы и колготки разорвало на бедре, чуть выше колена. Небольшое багровое, почти черное пятно расползалось вширь. Боли не было.

«Надо в школу» – вспомнила я и, обретя цель, стала пробираться через наводненную людьми площадь под вой сирен.

Люди пытались дозвониться родным. Спохватившись, я тоже нашарила в сумке мобильный. Набрала маму, но звонок не проходил – сеть легла.

В небе зашумело, мы вскинули головы – вертолет МЧС садился прямо на Садовое кольцо.

5

Перед обратным рейсом мама занервничала:

– Нет, ну как вы тут будете?

Отец строго и многозначительно изучал меня из-под жестких бровей. Внушал что-то. Наверное, чтобы не тревожила мать. «Ты хотела – тебя привезли» – читалось в его глазах. Бабушка приобняла меня и ободряюще похлопала по плечу, защищая от отцовского взгляда.

– Все с ней будет нормально! – сказал отец маме. – Что ты расклеилась, как не пойми кто!

Он вышел на лестничную клетку и с силой надавил кнопку вызова лифта.

Мама обняла бабушку, поцеловала меня, но не уходила, а в нерешительности топталась на пороге, словно искала повод остаться. Но створки лифта со скрипом разошлись, и отец нетерпеливо крикнул:

– Наталья, поехали!

– Ну ладно, не скучайте. Если что, сразу звоните! – наспех попрощалась мама и, еще раз коснувшись губами моей щеки, поспешила за отцом.

Сразу стало невероятно тихо. Мы с бабушкой вышли на балкон и наблюдали, как родители, прикрываясь зонтом и виляя между лужами, спешат по мосту в гостиницу. Скоро нас будут разделять 1255 километров, я посмотрела в Гугле. Но жаловаться вроде как не на что – я же сама хотела от них уехать. Странно: а чувство такое, будто они меня бросили.

И этот бесконечный дождь… Бабушка сказала, что к дождю быстро привыкаешь, есть в нем какое-то спокойствие, умиротворение.

– Угу, – машинально согласилась я, хотя ни спокойствия, ни умиротворения не испытывала. Дождь – просто вода с неба, у него нет настроения. Счастливый увидит в нем радость, несчастный – тоску. Мне казалось, что этот дождь пошел для кого-то другого, и ему все равно, что о нем подумаю я.

Мама звонила каждый день, рассказывала обо всем: что было на работе, что ела, какая была погода. Когда мама расстроена или волнуется, она много говорит. А я, наоборот, молчу. Тут мы друг друга хорошо дополняем.

Иногда она вздыхала протяжно: «Никак не привыкну, что ты так далеко». Странно: мне казалось, она с удовольствием от меня отдохнет. Было стыдно признаваться, что с бабушкой хорошо. Лучше, чем было дома.

«Зато свежий воздух и смена обстановки!» – вспоминала мама и, наверное, представляла, как осенью я возвращаюсь веселая и здоровая и мы живем как жили: я хожу в гимназию, получаю пятерки, поступаю на иняз, заканчиваю с красным дипломом и устраиваюсь работать в крупную международную компанию.

На прощание мама передает мне фальшивые приветы от отца. Он всегда игнорировал эту формальность, и приветами у нас занималась мама. Думала, наверное, что маленькая белая ложь сделает его в глазах окружающих лучше, чем он есть.

«Да, спасибо! И он вам тоже передает огромный привет!» – любезно обманывала она кого-то по телефону, а отец в это время сердито и неодобрительно косился на нее из-за ноутбука.

Можно было сказать маме, что ничего страшного, мне его приветы не нужны, но не хотелось обострять. Мама считает отца частью себя самой, и моя догадка ее только уязвит. Да и разве не найдет она ему оправдания? «У папы сейчас много работы, он очень устает, он вообще неразговорчивый, но я-то вижу, как он волнуется и скучает!»

Я все жду, когда ей надоест в это играть. Пусть отец не передает мне приветы, мне все равно. Я ведь ему тоже не передаю. Или передаю? Наверное, мама работает на два фронта, пытаясь выстроить между нами шаткий мостик, который уже давным-давно рухнул. По мне, так лучше не ворошить старые доски.

Мы с отцом общаемся по расписанию. Каждый вторник: «Привет! Как дела? Деньги перевел». Думаю, он просто настроил автоплатеж и вспоминает обо мне, только когда приходит уведомление из банка.

Бывают вариации: «Приветствую! Деньги на карте. Что нового?» Если он в хорошем настроении, то может и немного пошутить: «Салют! Как жизнь? Ни в чем себе не отказывай!»

А я всегда отправляю одинаковое: «Привет! Все ок. Спасибо». Его наверняка это бесит, и он выговаривает маме, какая я неблагодарная. Как будто деньги на деревьях растут! К экзаменам надо готовиться, а не по курортам ездить.

Отец не верит в мою болезнь по той же причине, по которой не верит в Бога, – за отсутствием доказательств. Не может же он просто поверить кому-то на слово.

Я хорошо помню первый приступ, он случился в метро через месяц после взрыва. Помню и то упорство, с которым отец пытался выяснить, что́ со мной не так. Тогда он действительно за меня испугался, даже пропускал работу, чтобы возить меня по врачам.

Это были, конечно, «настоящие» врачи – кардиолог, эндокринолог, гастроэнтеролог и даже онколог. Я сдавала анализы, глотала зонд, делала УЗИ, снова и снова пересказывала ситуацию. С каждым повторением моя история становилась все короче, пока не превратилась в понятный врачам набор симптомов: «Учащенное сердцебиение, боль за грудиной, удушье, потемнение в глазах, предобморочное состояние, озноб, тошнота, рвота». Я проговаривала это автоматически, отстраненно, будто это не про меня. И уже не так обжигало стыдом, когда вспоминаешь, что тебя вырвало в метро у всех на глазах.

Тогда я понятия не имела, что от страха может так сильно тошнить, я вообще не знала, что такое паника. Даже во время взрыва не было такого острого испуга – тогда все внутри просто застыло.

Я едва успела выбежать на платформу, меня вывернуло прямо на мраморные плиты. Люди шарахнулись, и вокруг меня образовалась «мертвая зона». Никто не остановился. Наверное, решили, что я пьяная. Или наркоманка. Или беременная.

Прижимая рукав ко рту, я быстро пошла к эскалатору. Хотелось как можно скорее выбраться. Перед глазами скакали черные точки, голова кружилась. Сердце колотилось с такой пугающей частотой, что я думала, оно разорвется. Как можно было доверить ему целый организм? Скорее вытащить его оттуда и заменить, как старую батарейку. И невозможность этого приводила в отчаяние.

Я не сомневалась, что умру – прямо там, в душной очереди на эскалатор, – но попросить о помощи не решалась. Кому охота, чтобы незнакомая девчонка умерла у него на руках? Умру и превращусь в жутковатую захватывающую байку, которую можно рассказать на работе: представляете, сегодня девчонка в метро замертво упала, прямо передо мной.

Тесты, анализы и сложные аппараты не выявили ни беременности, ни наркотиков, ни алкоголя, ни каких-либо заболеваний. Врачи решили, что это стресс и нечто под названием «вегетососудистая дистония» («это не страшно, у подростков часто встречается»). Посоветовали попить глицин и витамины.

Спускаться в метро стало страшно. Сначала я себя заставляла, но однажды остановилась у входа и поняла, что не смогу зайти внутрь – как будто там полыхало пламя или орудовали Чужие из того старого фильма, который очень напугал меня в детстве.

«Вот сейчас», – уговаривала я себя, но не могла сделать и шага к дверям, из которых рвался затхлый теплый воздух, запах пота и мокрой шерсти. Безликие суровые мужчины и женщины, одинаковые в темной одежде, проталкивались внутрь, задевая друг друга плечами, и меня мутило от одной мысли, что я могу снова оказаться заложницей душного, ревущего, визжащего поезда.

Родителям я об этом не рассказывала, но в школу стала ходить пешком. Четыре минуты на метро – это двадцать пять ногами. Но даже если бы сорок или час, я бы ходила. Что угодно, только не метро.

Второй приступ тоже случился на пустом месте. Я не могла заснуть до трех часов ночи, сердце дребезжало в необъяснимом, но упорном предчувствии беды, и я снова испугалась, что умираю. Снова тошнота, рвота, нечем дышать. Родители вызвали «скорую», решив, что это отравление. Фельдшер накапал мне валерьянки и сказал, что это все «дистония шалит». Надо глицин попить, витамины.

Школа превратилась в ежедневную пытку. Меня преследовала одна мысль: а что, если это повторится и меня вырвет прямо в школе – посреди урока или, еще хуже, во время обеда? Поэтому в школе я больше не ела. И перед школой тоже, тогда и тошнить не будет – нечем.

Довольно скоро я уже могла не есть целый день и не испытывать голода. Только вот обязательный семейный ужин превратился в мучение. Меня мутило от запаха еды, от необходимости класть ее в рот и особенно при виде отца, который заглатывал еду и быстро двигал челюстями. Мама с беспокойством поглядывала на мою тарелку.

Однажды я не смогла выйти из дома. Меня будто что-то держало, какое-то дурное предчувствие. Я села в коридоре и заплакала. Этого от мамы было уже не скрыть. Пришлось рассказать про метро и про еду.

Мама пообещала найти врача. Она не сказала вслух «психиатра», но я догадалась, и в груди снова появился колючий холод. «Только папе не говори», – попросила я. Мама опечалилась, наклонила голову набок и очень внимательно заглянула мне в глаза: «Но ведь он тебе не посторонний человек».

Я пропустила олимпиаду и конкурс от английской языковой школы. Совсем недавно я только о том и мечтала, как выиграю этот грант на летнюю двухнедельную стажировку в Брайтоне. А теперь сердце ухало вниз при мысли, как нас закроют в аудитории для тестирования. А потом еще и в самолете.

Для нашей гимназии такие пропуски – это очень серьезно. Маму вызвала Инна Васильевна. Глаза у нее были навыкате, а в голосе всегда слышалось возмущение:

– Саша очень безответственно относится к своему будущему. Вы в курсе, что она не явилась на конкурс и олимпиаду?

– Да, я в курсе. Ей было очень плохо, для нее это огромный стресс.

– Я понимаю. Это трагедия. Но если ей так плохо, что она не в состоянии учиться, значит, надо ложиться в больницу.

После этого разговора мама несколько дней не могла успокоиться. Не знаю, почему на нее это так подействовало. Чего она ожидала? Ясно же, что наши учителя не учеников любят, а рейтинги. Когда ученик перестает приносить школе хорошие показатели, его считают хромой лошадью, от которой надо поскорее избавиться.

– Ну и пусть будут тройки, и ну ее, эту олимпиаду! – сказала мама. – Или вообще на экстернат уйдем!

А отец, конечно, начал ругаться. Дистония или нет, а дело есть дело, и его надо делать! И тогда мама рассказала ему, что ищет врача.

6

Отец не мог представить большего позора, чем необходимость вести родную дочь к психиатру. Психиатров он ставил на одну ступень с гипнотизерами и экстрасенсами.

Доктора Бычкова маме порекомендовала коллега, у которой свекровь с возрастом перестала узнавать родственников. Он принимал в обычном психоневрологическом диспансере, так что отец тут же засомневался – хорошего специалиста давно бы увели в дорогую частную клинику. Наверное, он просто дрянной врач. Отец ворчал и ворчал, и мама, к моему огромному облегчению, сказала, что мы поедем на прием без него.



– Осторожно там, а то он ей все болячки на свете припишет! – крикнул отец нам вслед.

Мы поехали на такси. От кислотного запаха яблочного освежителя у меня разболелась голова, и я прислонилась лбом к холодному стеклу.

«Меня везут к психиатру» – осознала я как-то вдруг, в один момент. И все кругом показалось непривычным и странным: сверкнуло на солнце окно синего стеклянного небоскреба, светофор мигнул желтым, какой-то папа со скрежетом протащил по растаявшему переходу санки с ребенком. И появилось острое, сосущее чувство, что я не вернусь, не выйду из этого диспансера.

Перед нами у Бычкова была пациентка – худосочная женщина лет тридцати пяти, с темными мешками под глазами и желтушной кожей. Или кожа только казалась такой в больничных стенах и мертвенном свете коридорных ламп. Медсестра вывела ее из кабинета, и они медленно побрели прочь. Женщина стонала и спрашивала, когда в голове перестанет стучать.

– Вот полежите, отдохнете, попьете, что вам Андрей Саныч прописал, и перестанет!

Женщина остановилась, взвыла и надавила двумя пальцами на висок – как вилку в розетку вставила. Волосы у нее были ломкие, секущиеся и как будто наэлектризованные.

– Ну тихо, тихо, – устало попросила медсестра. – Сейчас быстренько оформим госпитализацию, и все…

«Что общего у меня с этой женщиной?» – подумала я. Все будто замерло. Стоп-кадр из мрачного, непонятного фильма.

Из кабинета появился Бычков в белом халате, накинутом поверх свитера. Он был еще молод, но уже с глубокими залысинами, которые заползали на макушку. Голова его казалась вытянутой, как у лошади. Линзы очков, отражавшие резкий свет коридорных ламп, напоминали два фонаря.

Бычков вежливо и даже с какой-то неуместной веселостью поздоровался и пригласил меня войти. Мама приподнялась, но он жестом ее остановил:

– Давайте я сперва с Сашей побеседую, а потом мы вас позовем.

Мама безропотно опустилась на сиденье. Ей явно не хотелось оставаться одной в этом коридоре. «Что мы здесь делаем?» – ужаснулась я про себя.

Мы с Бычковым сели друг напротив друга. Потолок в кабинете казался бесконечно высоким. Из стены торчала белая раковина, под ней – урна. «Это хорошо, – отметила я про себя. – Вдруг опять начнет тошнить». Тошнота теперь подкатывала к горлу от любого волнения, от любой неприятной мысли, и в каждом здании я искала глазами урну или туалет – на всякий случай.

– Ну, рассказывай, что случилось, что беспокоит?

Я замешкалась.

– Перечислить?

Бычков ободряюще кивнул. Я назвала все свои симптомы: учащенное сердцебиение, боли в груди, тревога и так далее.

– Мама же говорила вам это по телефону…

– Мама мамой, а я хочу услышать тебя. При каких обстоятельствах стало плохо?

Вернулась медсестра, села за второй стол и приготовилась записывать. Я почувствовала себя неуютно, как в зале суда или на каком-нибудь реалити-шоу. В приоткрытое окно струился морозный воздух. Я понятия не имела, что говорить этим людям.

Бычков попросил вспомнить все события того дня, когда случился первый приступ – во сколько встала, что ела, куда шла и что видела. С этой задачей я более-менее справилась. Проснулась в 7:30, умылась, оделась, позавтракала. Был ужасный холод – по дороге к метро замерз и разрядился айпод. Спустилась в метро, в вагоне меня зажали, но это было ничего, ехать всего четыре минуты. «Я учусь в лингвистической гимназии», – зачем-то пояснила я и назвала номер школы.

Почему-то мы встали в тоннеле. Сердце заколотилось так, будто чего-то испугалось. Тошнота накатила и схлынула, и все повторилось. С каждой волной она забиралась все выше. Я сдерживалась до последнего, едва дотерпела, пока поезд снова тронется и доберется до станции. На платформе меня вырвало. На воздухе немного полегчало, но в школу я не пошла, вернулась домой. Подумала, что у меня что-то с сердцем. Но врачи ничего не нашли.

Медсестра выборочно конспектировала мои слова. Бычков кивал, сложив пальцы куполом.

– Это случилось на той самой станции? – уточнил он.

Я покосилась на урну, чтобы убедиться, что она все еще там. Бычков отследил мой взгляд.

Он еще чего-то ждал, и я рассказала о царапинах и травмированной ноге, но они уже зажили, а приступы страха и тошноты остались. И с каждым днем становились сильнее, оттесняя меня все глубже и глубже, туда, где никто не найдет.

Бычков не торопил меня, как будто у него было все время в мире. Он смотрел дружелюбно, а вовсе не изучающе, как смотрят врачи, и не с трагичной жалостью, как мама и некоторые учителя. А Алинка, с которой мы раньше общались, отстранилась и вообще старалась на меня не смотреть. Говорила куда-то в сторону.

О теракте я рассказала Бычкову сухо, как в новостях.

– Бомба взорвалась в соседнем вагоне, меня почти не задело. Не понимаю, почему у меня все это началось.

Медсестру такая лаконичность явно разочаровала, она ожидала большего.

Я замолчала, но мысли умолкать не собирались. А что, если бы тот мужчина в колючем пальто, который стоял между мной и взрывом, отошел? Я бы, конечно, встала на его место, я любила прислоняться к двери между вагонами, так балансировать легче.

Этот мужчина, как и я, читал с телефона. Сейчас я думаю, что так и не увидела его лица, только пальто и запомнилось.

Бычков вопросительно на меня посмотрел. Видимо, хотел, чтобы я продолжала.

– Все произошло очень быстро. Я плохо помню, – сказала я.

Это была неправда. Я помнила абсолютно все. Стекло разлетелось, и в вагон хлынула ударная волна – жар, пыль, осколки и острый дым. Должно быть, мужчина погиб сразу. Казалось, от пальто остались только полы и рукава. Оголенная, обожженная чернотой спина покрылась какой-то жидкой вязкой гарью, похожей на кипящую нефть. Или это кровь так смешалась с пеплом? Резко запахло горелой шерстью и дымом, как от петард. Я мысленно попросила его: «Вставайте!», но он лежал неподвижно. Я понадеялась, что его просто оглушило и он встанет, когда придет в себя.

Двери заклинило, люди бились, кричали. Высокий мужчина взревел, чтобы все отошли, и стал разжимать дверь большой, как медвежья лапа, рукой – окровавленные пальцы тут же пожелтели от напряжения. К нему присоединились еще двое. Другие мужчины навалились на оставшиеся двери.

На станции началась паника. Подбежал полицейский, на ходу что-то крича в рацию. Он выглядел растерянным, и вся его речь состояла из ругательств. Из соседнего взорванного вагона уже вытаскивали раненых.

Когда дым немного рассеялся, я увидела место взрыва. Вернее, огромное черное пятно – оно опалило стену, сиденья и пол. Выжгло так, словно поезд был сделан из картона. На потолке болтались провода и оторванные лампы, которые почему-то продолжали светить.

На полу лежали тела. Некоторые пассажиры так и остались сидеть, откинувшись на спинку или слегка привалившись к соседу. Недвижимые, почерневшие, с широко открытыми глазами. В голове все путалось, я никак не могла понять, живые они или мертвые.

Наконец двери вагона поддались, и люди, толкаясь и напирая, хлынули на платформу. Появился второй полицейский и, бешено размахивая руками, закричал: «На выход! На выход! Давайте! Быстро!»

Его голос я слышала как сквозь вату. Все гудело: голова, ноги, даже кости. Давило на барабанные перепонки. В ушах стоял навязчивый протяжный писк. С таким звуком по больничному монитору бежит прямая линия, когда у кого-то останавливается сердце.

Металлический гул метро преобразовался в живой человеческий, в нем смешивались и тонули шаги, кашель, вскрики, ругательства. А поверх этой приглушенной испуганной суеты редко, но пронзительно стонал пожилой мужчина с обожженной головой. Он выполз на платформу и лежал на спине в луже крови, изредка приподнимая согнутую в локте руку.

Раненые издавали страшные звуки, а невредимые покидали станцию в оглушенном молчании. Кто-то отводил глаза, кто-то тянул шею, чтобы получше рассмотреть. Один парень снимал на телефон.

Я шла в оцепенении, зажав ремешок сумки так сильно, что он врезался в ладонь. Пальцы окоченели. Но больше не за что было держаться.

Бычков спросил, связывалась ли я со службой психологической помощи, медики наверняка о ней упоминали. Упоминали. Но я не звонила. Там было много людей, которые пострадали гораздо больше. Как можно занимать линию, когда есть те, кто потерял близких, те, кого в тяжелом состоянии увезли в реанимацию? Меня-то почти не задело.

Я бы и сюда, в этот диспансер, ни за что не пришла, если бы не участились приступы, особенно тошнота.

– Я всегда ношу с собой непрозрачный пакет, – неожиданно для себя призналась я.

– Сколько раз он тебе пригодился?

– Пока ни разу. Но дома меня рвало, скорую вызывали.

– И что сказали в скорой?

– Опять вегетососудистая дистония.

Бычков кивнул:

– Понятно. Засыпать стало труднее?

– Иногда. Понимаете, мне кажется, что я умру, что у меня сердце остановится.

Бычков кивнул, словно услышал наконец, что хотел. Сейчас меня, как ту женщину с наэлектризованными волосами, поведут оформлять госпитализацию, а мама будет бежать рядом, плакать и причитать.

Он попросил медсестру позвать маму. Мама вошла и, обратив ко мне тревожный взгляд, присела на краешек стула. Мне показалось, что все ее мышцы напряжены до предела.

– Картаксерол – отличный препарат нового поколения, у него в том числе есть противорвотный компонент, – сказал Бычков. – С его помощью мы будем купировать панические атаки, пока твой организм не перестанет хаотически вырабатывать адреналин. Посмотрим, как переносится, и, если надо, скорректируем дозу. Только сразу договоримся: никакие отзывы в интернете не читать. Там иногда такое понапишут! Люди все разные и препараты переносят по-разному, а начитаются, напридумывают себе, и всё насмарку. Договорились?

Я, конечно, кивнула, но дома первым делом набрала в поиске «картаксерол». Одна женщина писала, что из-за панических атак уже десять лет не выходит из дома, живет на мамину пенсию и боится думать, что будет, когда мама умрет. Некто под ником Чак жаловался, что от картаксерола он слышит голоса, а Марину_76 рвало как при токсикозе. Мама еле уговорила меня выпить на ночь этот картаксерол. Я долго не могла уснуть, все прислушивалась к тишине: нет ли голосов?

Напоследок, чтобы меня приободрить, Бычков рассказал об одном пациенте, водителе такси, у которого развилась тяжелая форма агорафобии: он и пяти минут не выдерживал на улице. Из дома сразу бежал в свое такси, а в конце рабочего дня с трудом преодолевал несколько метров до подъезда. Картаксеролу удалось примирить таксиста с открытым небом над головой, причем довольно быстро. Всего за два года. Наверное, Бычков рассчитывал, что эта история меня воодушевит, но два года? У меня нет двух лет. К тому времени я уже должна учиться в институте, а до этого еще каким-то образом сдать экзамены…

Когда мы с мамой ехали домой, таксист почему-то не включал радио, только навигатор изредка подавал голос. Мы тоже молчали – не обсуждать же мой диагноз при чужом человеке.

Панические атаки – вот, значит, как это называется. Виски сдавливало от вопросов: что теперь будет, как долго продлится лечение, стану ли я снова нормальной?

Меня скрутило изнутри при мысли, что придется всё рассказать отцу. Такая болезнь его никогда не устроит – она же ненастоящая.

7

Дом бабушки Нади стоял через реку от Рыбной деревни, прямо на набережной. Набережная, усыпанная белыми цветками каштанов, вела на остров Канта, к готическому Кафедральному собору. Казалось, отовсюду видно его тонкий, цепляющий за облака шпиль.

Бабушкина улица выглядела сонной. Лишь изредка ее тревожил грохот колес по брусчатке или заливистый лай. Где-то была яма в асфальте, где-то кренилась ограда. Фонари ночами простаивали слепые, потому что их забывали чинить. Дом окружали мощеные улочки, которые разбредались кто куда, тоненькие как струйки. Полуразрушенные немецкие дома в основном пустовали и незаметно приходили в упадок, как одинокие старики. Казалось, стоит заблудиться в этих переулках, и провалишься в прошлое на пару столетий.

Заброшенную парковку на набережной облюбовали пьяницы. Вечерами они собирались вокруг покинутого много лет назад «москвича». Шины вросли в асфальт и покрылись мхом. От вечного дождя «москвич» поблек, но все еще угадывался его прежний небесно-голубой цвет. На кузове выступили старческие пятна ржавчины, а печальный взгляд разбитых фар неотрывно следил за рекой.

Вход на парковку преграждал железный мусорный контейнер. Мусор в нем часто горел, потому что алкашам нужно было как-то развлекаться и веселить женщин, которые иногда составляли им компанию. Тогда над рекой до утра носился жутковатый женский смех.

На подступах к парковке прохожие даже днем ускоряли шаг.

К сожалению, тому, кто вознамерился перейти Юбилейный мост, соединявший нашу улицу с Рыбной деревней, мимо парковки было никак не проскочить. Все старались прошмыгнуть быстро, словно боялись, что алкаши, возникнув на мосту, как тролли из скандинавской легенды, потребуют плату за проход.

Не знаю, почему от них никак не могут избавиться. Это с троллями сложно: чтобы они исчезли, нужно разрушить мост, который они стерегут. Все это напоминало «Тенистый лес»[5]. В некотором роде я тоже теперь соседствую с троллями, только вместо тети Иды – бабушка Надя, а вместо Норвегии – бывшая Восточная Пруссия. И родители мои не погибли, а живы-здоровы и без меня наверняка станут намного счастливее. По крайней мере отец. За него я спокойна.

Кое-что еще не так с бабушкиной улицей: туман здесь особенно плотный и может держаться целый день. Наверное, из-за близости реки и обилия деревьев. Идеальное место, чтобы затеряться. Вот и затеряюсь.

В детстве я забиралась на подоконник и рассматривала туман, как необыкновенного зверя за стеклом. Вот и теперь он погружает меня в какую-то особую задумчивость, когда вспоминаются (или придумываются?) легенды и страшные сказки. Однажды я даже увидела призрака.

Набережная была пустынной, как вдруг на мосту появилась фигура. Кажется, девушка. Держась за поручни, она склонила над рекой укрытую капюшоном голову, словно силилась разглядеть что-то в воде. Темная прядь волос выскользнула из-под капюшона.

«Прыгнет?» – пронеслось в голове.

Что она там высматривает? Плачет? Вдруг она все-таки бросится, и река схватит ее и запустит ей в горло холодную мутную жижу? А береговая охрана – успеет ли? А если никто ее не спасет? Может быть, только я и вижу ее сейчас.

Меня охватила пугающая уверенность в том, что на мне лежит ответственность за ее жизнь. Вот-вот перекинет ногу и сорвется. Я схватила телефон и набрала «112», но помедлила. Пусть не прыгает. Пусть пройдет мимо!

А если прыгнет – что тогда? Чем я стану усыплять свою совесть? Историями про загробную жизнь? Придумаю легенду о призрачной девушке на мосту?

Какой-то мужчина, пошатываясь, подошел к девушке и потянул ее за локоть. Она подняла голову и устало уткнулась ему в плечо. Держась друг за друга, они двинулись вразвалку к старому «москвичу». Должно быть, ей просто было плохо от количества выпитого.

Я задумалась о привидениях. Можно поселиться на заброшенной мансарде, где свалены старые книги. По ночам гулять по набережным и наносить визиты другим призракам. Они наверняка развлекаются как-нибудь старомодно: играют в бридж, сочиняют готические новеллы, объединяются в книжные клубы. Может, иногда ради забавы являются тем, кто балуется спиритической доской. Им ничего не надо бояться, потому что худшее позади.

Я всматриваюсь в туман в надежде, что он пошлет мне настоящее привидение, докажет, что никто не исчезает бесследно. Но ничего не происходит. Только неисправный фонарь на мосту мигает азбукой Морзе, посылая «Энергосбыту» сигнал SOS.

8

С бабушкой Надей мне повезло, действительно повезло. Она до сих пор любит наряжаться, делать прически и устраивать чаепития с домашней выпечкой, как старые английские леди. В детстве я готова была четвертовать всякого, кто встанет между мной и бабушкиным ревенным пирогом! Однажды вместо «ревенный» мне послышалось «ревнивый», и с тех пор мы его так и зовем.

В детстве я все не могла понять, почему у такого вкусного пирога такое неприятное название. Вот «шарлотка» – красивое, вкусное. И «тирамису» тоже. Наверное, рассуждала я, пирог ревнует к шарлотке, ее-то на каждом шагу едят. И хотя по вкусу Ревнивый очень похож на яблочный, я любила его гораздо больше яблочного. Так что совершенно напрасно он ревновал.

Несколько раз в неделю бабушка «выходила в свет». По такому случаю она делала укладку и надевала крупные янтарные бусы. Задрав подбородок и старательно изображая чопорную леди на променаде, бабушка пересекала Преголю по Юбилейному мосту и, пройдя Рыбную деревню насквозь, попадала в удивительный мир супермаркета. И даже клетчатая сумка-тележка нисколько не портила ее образ.

Поход за продуктами был для нее не просто приятной обязанностью, а чем-то вроде хобби. Она ходила туда с таким же увлечением, как в библиотеку, и подолгу изучала содержимое каждой полки. Продавщицы с ней любезничали – подозревали, видно, в тайной связи с обществом защиты прав потребителей.

Я не могла разделить с бабушкой радость покупок. Узкие торговые ряды, забитые под завязку полки надвигались со всех сторон. Я терпела, боролась с клаустрофобией, но бабушка заметила и сказала, что мне вовсе не обязательно ходить в магазин, она справится сама, ей это будет даже приятно. А меня по дороге домой грызла совесть за то, что я такая больная и бесполезная.

Суббота была ее любимым днем: с утра она ходила в магазин, а после обеда – в школу компьютерной грамотности для пенсионеров, которую открыли в библиотеке. До компьютеров бабушке не было никакого дела – она ходила туда, потому что школа привлекала продвинутых пенсионеров, тех, кто не сдался на милость лекарств и передач по телику. Такие ребята бабушке нравились – они могли продержаться целый час, не разговаривая о врачах и болячках. (Старушек, оккупировавших все скамейки на острове Канта, хватало от силы минут на пять, бабушка засекала.)

– Как хорошо, что ты приехала, а то уж и на танцы не с кем пойти. Кого ни позову, у всех радикулит!

По вечерам мы, как настоящие английские леди, садились у камина, пили ромашковый чай из фарфоровых чашек и читали, обмениваясь отрывками и впечатлениями. У нас был свой маленький книжный клуб, и, надо сказать, пледы и книги с лихвой искупали тот факт, что камин у нас был воображаемый.

Рядом с бабушкой, под ее теплым понимающим взглядом, я потихоньку проваливалась в детство. Бабушка словно припрятала его в коробке с овсяным печеньем, и с каждым кусочком я становилась младше. Мне нравилось это ощущение – как будто изнутри тебя укутали мягким одеялом.

У бабушки в гостиной происходили удивительные вещи. Однажды вечером с потолка стало накрапывать. Поначалу робко и виновато, потом смелее. Капли набухали и шлепались на пушистый ковер, а на их месте тут же вызревали новые.

Убедившись, что мне не мерещится, я сказала:

– Бабушка, у нас потолок протекает.

Бабушка надела другие очки и уставилась на странную капель.

– Опять? – Она вскочила так резво, словно помолодела лет на двадцать, и рванула на кухню. – Ну точно!

С досады она звонко хлопнула себя по бедру и прокричала куда-то в вентиляционное отверстие:

– Изверги! Почините кран!

Изверги стыдливо молчали, и бабушка Надя, набросив поверх домашнего платья кардиган, решительно двинулась на верхний этаж, чтобы задать там всем хорошую трепку. В ее успехе я ни минуты не сомневалась.

– Припугнула, – сказала она, вернувшись. – Второй раз уже заливают, ну ты представь!

Я сочувственно покивала, и мы печально воззрились на мокрое пятно. Потолок немного пожелтел и пошел мелкими волнами.

– Ладно, – бабушка зевнула и по-кошачьи поерзала, устраиваясь поудобнее среди подушек. – Будем считать, что какой-то колдун наслал на нас дождь.

Пятно мы, конечно, сохранили – для истории. Как доказательство существования потусторонних сил. Будем рассказывать гостям, что у нас пятно как в «Кентервильском привидении» – сколько ни выводи, наутро появляется вновь.

9

– Не понимаю, почему люди не умеют меняться телами!

Бабушка Надя всегда задавала очень правильные вопросы.

Из-за артрита у нее сильно опухали ноги, и она ужасно расстраивалась, что придется пропустить компьютерную грамотность, выставку в библиотеке и танцевальный вечер для пенсионеров.

– До следующих танцев я могу и не дожить! – сокрушалась она, с силой выдавливая из тюбика пахучую мазь и натирая колени. – Не одолжишь мне в пятницу свои здоровые стройные ножки?

– Забирай! – разрешила я, и бабушка коварно захихикала.

Откуда у нее это неубиваемое желание танцевать, шутить, ходить на выставки? Меня хватало только на то, чтобы переворачивать страницы. Паника выкачала из меня все, оставив лишь мучительное ожидание нового приступа.

Лекарства, шаги, стишок, чтобы переключить внимание, – все это давало передышку, но в глубине души я никогда не забывала, что паника по-прежнему там, дремлет, свернувшись по-змеиному вокруг сердечной мышцы. Одно неверное движение – и она пробудится и вопьется в сердце.

Если бы только бабушка знала, каково это – быть в моем теле, она бы сразу передумала меняться.

Когда у нее не болели ноги, мы ходили гулять по острову Канта. Бабушка называла его островом каштанов. Там было столько воздуха и неба, что я начинала дышать глубже и на время тревога сменялась легкостью.

Однажды во время прогулки бабушка сказала, что мне пора искать друзей, а то что за развлечение – вечно с бабушкой.

– Вот в нашей библиотеке есть книжный клуб для старшеклассников. Сходи!

Промелькнуло: а что, я всегда хотела вступить в книжный клуб. С другой стороны, общаться с людьми в моем состоянии – не лучшая идея. Да и проводить время вдвоем с бабушкой мне нравилось.

Бабушке это было непонятно: вся ее жизнь вращалась вокруг библиотеки – выставки, поэтические чтения, чаепития, компьютерная грамотность, встречи, беседы. Со студенческих времен она ходила в эту библиотеку.

– Зря ты, Шуля! Такие хорошие ребята, тебе с ними будет интересно! Хочешь, я тебя отведу и познакомлю?

Не хватало еще, чтобы, как в детстве: «Ребята, возьмите Сашу в игру!» Сплошное унижение. Ну не умею я общаться с людьми, с этим надо просто смириться.

С подругами мне всегда не везло, с тех пор как пятилетняя девочка Оля, с которой мы познакомились в Турции на мини-дискотеке, забирала себе мои любимые вещи и гоняла меня за колой. Мама очень рассердилась, когда узнала. Сказала, что настоящий друг не станет тобой помыкать. Но девочки, с которыми я действительно хотела дружить, уже были заняты, и мне доставались те, кто умел дружить только Олиным способом. Так что я никогда не была ничьей лучшей подругой.

Бабушка не оставляла попыток заманить меня в книжный клуб. Назывался он «У белого камина» – библиотека занимала чудом уцелевший во время войны трехэтажный особняк XIX века, внутри которого жили удивительные вещи: цветное витражное стекло, резные перила на лестнице, старинное пианино с подсвечниками и этот самый камин, давший название клубу.

Главными в клубе были Стас и Анечка, дочка заведующей библиотекой. Анечка выросла среди книжных полок, но компьютеры ее интересовали больше. Школа компьютерной грамотности была ее идеей, она же сделала библиотечный сайт.

Стас попал в библиотеку из-за дедушки, которому носил книги, когда тот уже не мог ходить: он был очень старый, еще в штурме Кенигсберга участвовал. Весной он умер, и с тех пор Стас проводил в библиотеке все больше времени.

– Про войну читает. Писателем хочет стать, – значительно говорила бабушка.

Еще был Глеб, внук Михал Егорыча, бабушкиного одноклассника в школе компьютерной грамотности.

– Очень приятный мальчик, очень! – подчеркивала бабушка. – Немного заикается, но зато какой статный – спортсмен, красавец!

Михал Егорыч всегда караулил бабушку перед уроком, без нее в класс не поднимался. Сложив руки за спиной, он прогуливался в коридоре и рассматривал репродукции штормов и штилей Айвазовского. Когда появлялась бабушка, он галантно подавал ей худую, но сильную руку, и вместе они поднимались по лестнице.

– Это, Михал Егорыч, моя внучка Саша, – похвасталась однажды бабушка.

– Сразу видно! Поразительное сходство!

Бабушка заулыбалась.

У Михал Егорыча был острый, очень умный взгляд и аккуратная, как у Фрейда, белая бородка от скулы до скулы. («Скажешь тоже, Фрейд! – сердилась бабушка. – Михал Егорыч – уважаемый человек, кандидат исторических наук!»)

Он был совсем не похож на моего дедушку – широколицего и веселого учителя математики в школе, где бабушка вела русский и литературу. Дедушку я, правда, помню только по фотографии – он был старше бабушки и умер, когда мне было пять лет.

Глеба я пару раз видела, по субботам он приводил Михал Егорыча на компьютерную грамотность и шел в читальный зал на книжный клуб.

«Может, они там научную фантастику обсуждают, а я такое не люблю. Или просто сидят, болтают – что я, буду навязываться?» – думала я.

И все-таки было интересно, что у них за клуб.

Однажды бабушка подтолкнула меня локтем, кивая вслед уходящему Глебу:

– Иди, спроси, как вступить!

– Ба, ну хватит!

– Михал Егорыч, что делать – стесняется, и все тут!

10

– Надумала присоединиться к нашему книжному клубу? – заулыбалась библиотекарь Виктория Филипповна, по-домашнему уютная женщина лет пятидесяти. – Иди, подойди к Анечке, они только начали.

Я сказала, что как-нибудь в другой раз, и отправилась бродить между стеллажами.

Книжный клуб удачно расположился рядом с моим любимым разделом – «Мифологией», и я могла наблюдать через просвет между полками.

Они сидели полукругом возле незажженного белого камина. Камином уже давно не пользовались, но он все равно создавал атмосферу.

Плечистый великан Глеб молча, внимательно слушал, раскачиваясь на стуле. У него были большие ладони и массивная голова с пышной копной светлых кудрей. Стул то вставал на дыбы, то с металлическим стуком опускался на ковер.

Рядом с Глебом Анечка казалась крошечной. Ее короткие, выкрашенные в черный цвет волосы стояли торчком, а сережки в виде зеленых перьев почти касались плеч. На ней были черные туфли на шпильке – наверное, она отчаянно хотела казаться выше.

Напротив в позе мыслителя сидел худосочный и безнадежно сутулый парень. Видимо, Стас. Под растянутой серой кофтой вдоль спины жутковато, как у стегозавра, выпирали позвонки. Лицо его не показалось мне красивым – острый подбородок и наэлектризованные темные волосы делали его похожим на Винсента из мультика Тима Бертона. На шее, чуть ниже уха, была свежая татуировка: плавные линии, словно нанесенные перьевой ручкой, чернели на бледной, слегка покрасневшей коже. Ворон с раскрытым клювом сидел на тонкой голой ветке, склоненной к сильно выступавшей ключице. Когда Стас расправлял плечи, черная птица как будто вышагивала по ветке.

Девушку с длинными каштановыми волосами я тоже уже встречала в библиотеке, только не знала, как ее зовут. Ее твердый, не терпящий возражений голос совсем не подходил красивому нежному лицу. В готических романах такие девушки в одиночестве бродят по вересковым пустошам. Она громко и яростно спорила со Стасом.

Я стояла, заслоненная книжным шкафом, и слушала.

– Да при чем тут этические нормы?! Кто их определяет? Каждый должен сам выбирать, жить или умереть. Это со стороны легко рассуждать, а ты представь, что у тебя ужасная неизлечимая болезнь или врожденное уродство! Это не жизнь, а сплошные страдания. Жестоко заставлять человека так жить. Усыпляют ведь животных, чтобы не мучились!

– Ну, во-первых, Яна, существует клятва Гиппократа, которая элементарно запрещает врачу убивать пациента, даже если его очень попросят, – сказал Стас. Голос у него был приятный, но не без сарказма. – Врачи должны спасать жизни, а не отнимать. Все проблемы человечества начинаются тогда, когда государство законодательно обязывает одних людей убивать других.

– Никого убивать не надо. Больные могут сами сделать себе инъекцию! Доктор Кеворкян[6] специально для этого изобрел прибор!

– А что, отличная профессия – доктор Смерть, – отозвался Стас. – Кандидаты будут в очередь выстраиваться – медики какие-нибудь неудавшиеся, патологоанатомы, некроманты всякие, потенциальные маньяки. Убивать – это тебе не лечить. Есть же в тюрьмах офицеры, которые приводят в исполнение смертную казнь. Еще и неплохо зарабатывают, наверное.

– Всегда б-были палачи, – вставил Глеб.

Голос его, густой и сильный, как будто вздрогнул от страха. Не верилось, что обладатель таких плеч – впору валуны таскать! – может заикаться.

– И неплохая лазейка для убийц, – усмехнулся Стас. – Вот возьмем любого больного человека. У него как у всех – семья, друзья, враги. Может, какой-то бизнес или квартира, счет в банке, да хоть коллекция монет, не суть. Всегда найдется кто-то, кто не прочь все это прикарманить. Даже если у нашего пациента ничего за душой нет, кто-нибудь обязательно пожелает ему смерти. Согласитесь, в девяноста девяти случаях из ста больной человек – обуза для родственников.

– А представляешь, каково больному осознавать, что он для всех обуза? – сказала Анечка.

– У человека должна быть возможность уйти с достоинством и не мучить ни себя, ни других! – заявила Яна.

– Ну вот легализуют эвтаназию, и где гарантия, что этим не воспользуются предприимчивые родственники, друзья и прочие доброжелатели? Что стоит заставить слабого, накачанного лекарствами человека подписать бумажку типа «умру по собственному желанию»? Короче, не надо давать людям лишнюю возможность проявить свою подлую натуру.

– Что-то ты невысокого мнения о людях, – процедила Яна.

– А ты меня сегодня что-то недолюбливаешь, – засмеялся Стас. – Но ты права, все люди, о которых я высокого мнения, уже умерли.

– Приятно слышать, – хмыкнула Анечка.

– Да ладно, вы же понимаете, о чем я. Воннегут хорошо придумал – побыть репортером с того света. Я бы тоже не отказался[7]. Жаль только, нет загробного интервью с Фрейдом, я бы с ним обязательно поболтал. Кстати, Ян, ты будешь рада узнать, что Фрейд умер от эвтаназии. У него шестнадцать лет был рак гортани.

Яна захлебнулась торжеством:

– Вот! Даже твой любимый Фрейд!

– Да, я и сам от него не ожидал. Старик столько сил бросил на то, чтобы сбежать от фашистов в Англию. Как будто еще пожить собирался. А через год на́ тебе – эвтаназия. Как знать, может, он тоже кому-то помешал?

– Ну ладно, хватит на сегодня эвтаназии, – вмешалась Анечка. – Она в тексте только для того, чтобы Воннегут мог увидеться со всеми интересующими его покойниками.

– Мои фавориты – Азимов, Гитлер и убийца Мартина Лютера Кинга, – объявил Стас.

– А м-мой – с-с-старик, который у-умер, с-спасая собаку, – поделился Глеб.

Предложения давались ему с трудом, слова то и дело разрывались надвое. Было в его речи что-то неестественное, механическое, словно неисправный робот пытался объяснить что-то важное. И как остальные сдерживались, чтобы не закончить за него фразу?

– Я тут ц-цитату сфоткал.

Он нашел в телефоне фотографию, помешкал и передал телефон Стасу, чтобы тот прочитал:

– «Каково это – умереть за шнауцера по кличке Тедди? Уж точно лучше, чем ни за что ни про что оставить свои кишки в джунглях Вьетнама»[8]. Что правда, то правда! – засмеялся Стас.

Я тоже усмехнулась этой дерзкой и невеселой мысли.

Словно почувствовав мое присутствие, Стас внимательно посмотрел на шкаф. Я присела, чтобы меня не заметили. Потрясающе нелепая ситуация: прячусь за шкафом от тех, с кем мне было бы по-настоящему интересно, – не часто все-таки распирает от желания подойти к незнакомым людям и поговорить о жизни и смерти.

Но нет, я не дам приступам снова меня опозорить. Ничего, у нас с бабушкой дома свой книжный клуб. И вообще, разговоры о книгах – это ведь очень личное, тут нужно доверие, потому что иногда говоришь о персонаже и вдруг понимаешь, что на самом деле говоришь о себе.

Громкое обсуждение прервалось, когда в холле послышались голоса: по крутой винтовой лестнице осторожно спускались ученики школы компьютерной грамотности.

– Ну что, дамы и господа, в следующий раз у нас «Лотерея» Ширли Джексон, – сказал Стас и продемонстрировал клочок бумаги с названием рассказа.

Глеб попрощался и поспешил к дедушке. Яна и Анечка ушли. Стас что-то искал в своем безразмерном рюкзаке.

Только я на цыпочках вышла из своего укрытия, как Стас резко обернулся и прижег меня взглядом. Глаза у него были светло-серые. Не знаю отчего, но светлые глаза всегда заставляют меня испытывать беспокойство.

Я замерла в проходе. Мы стояли совсем близко, но будто в разных концах читального зала. Видимо, я не ошиблась: книжный клуб – это закрытое общество.

– Извините, я тут книгу искала… – пробормотала я.

– Не нашли?

Я что-то промычала и беспомощно оглядела стеллаж.

– Мифология, – покивал Стас. Мне показалось, или в его голосе послышалось одобрение? – А «Страну аистов» читали? – спросил он чуть приветливее и снял с полки книгу.

На черной обложке поблескивали бронзовые доспехи с пугающей темнотой вместо рыцарского лица; название извивалось золотистыми готическими буквами.

– Это легенды Восточной Пруссии. Стóящая штука, много нового узнаёшь о родных местах.

– Спасибо. Правда, я тут скорее турист – к бабушке приехала. Но я давно собиралась что-нибудь про Восточную Пруссию почитать. Спасибо!

– Да не за что. – Он сдержанно улыбнулся и зашагал к выходу.

11

По дороге домой бабушка спросила заботливо:

– Струсила?

А ведь почти не струсила. Но стыдно было признаваться, что целый час простояла за шкафом и в обсуждении участвовала только мысленно. Зато мне Стас книгу посоветовал!

– Что за книжка? – встрепенулась бабушка.

– «Страна аистов». Прусские легенды.

– Интересно. Никогда не слышала! Ну а в клуб-то в следующий раз пойдешь?

Я пожала плечами.

– Ну, не всё сразу, – вздохнула бабушка. – Сейчас буду тебя пирогом откармливать – для смелости.

До панических атак я больше всего любила макароны. И чтобы много сыра! А по праздникам мама готовила чахохбили, оно все утро побулькивало на плите, а из миски на столешнице выглядывала темно-зеленая горка кинзы. По дому разносился горячий запах тушеных томатов и специй. Счастливый, домашний запах.

Я скучала по этому чувству – когда хочется что-то съесть. Не по ощущению голода, а именно по аппетиту, предвкушению чего-то вкусного. Между приступами тошноты я утратила способность наслаждаться едой. Еда стала обязанностью. Я давно не вставала на весы, но похудела сильно, видны были все ложбинки между костями.

На ужин была паровая курица с овощами. С тех пор как бабушке удалили желчный пузырь, она питалась исключительно из пароварки и временами чувствовала себя ужасно обделенной. Тогда она прописывала себе два куска пирога. («Потому что один – это не порция, а дразнилка какая-то!»)

Когда мы сели за стол, бабушка подытожила:

– Видишь, как хорошо, что сходила! И настроение сразу совсем другое!

– Угу, – промычала я и поковыряла кусок курицы.

Нужно есть хотя бы немного, чтобы таблетки усваивались. Иначе можно желудок испортить – так мама говорит. Начатая упаковка дитимина лежала рядом с бананами в хрустальной вазе для фруктов – бабушка положила на видное место, чтобы я не забывала принимать после еды.

Дитимин пришел на смену картаксеролу, от которого довольно быстро пришлось отказаться. Не знаю, может, стоило послушать Бычкова и не читать отзывы в интернете. «Каждый организм индивидуален, не всегда удается сразу подобрать препарат», – оправдывался Бычков.

Дитимин действовал получше, Бычков был в восторге от своих врачебных способностей. Я стала легче засыпать и иногда даже пользовалась лифтом, хотя мне по-прежнему казалось, что он вот-вот сорвется. Но отец говорил, что надо себя «воспитывать», вот я и воспитывала.

Тревога следовала за мной повсюду, только во сне я получала передышку. Не знаю, чему так радовался Бычков. Наверное, для него я была просто любопытным случаем.

Я почувствовала, как вдруг сдавило горло – опять слезы. Ну почему слабость так и лезет? Почему я такая жалкая и беспомощная?

– Сашенька, ты что, плачешь? Кто тебя обидел? – спросила бабушка, как в детстве.

Я мотнула головой и закусила губу.

– Ну, маленькая моя, чего ты расстроилась? Кушать не хочешь? Не кушай! Давай я уберу! Больше не будем эту паровую капусту есть! Мне она тоже осточертела как не знаю что! – Бабушка фыркнула по-кошачьи, выманив у меня улыбку. – Вот я иногда стою в супермаркете и на курицу-гриль облизываюсь. А потом строго так себе говорю: «Надежда! А ну брысь отсюда! Иди вон гречки возьми и наворачивай на здоровье!» И тут же сама себе отвечаю: «Фигушки! Хочу курицу, значит, будет мне курица! Один разок можно! И еще вон тот пончик с джемом!» И опять: «О, давай, давай! И курицу, и пончик, и картошечкой жареной закуси! Хорошо, что похоронное бюро как раз по дороге!»

Тут уж я смеюсь в голос. Пожалуй, никто не умеет так забавно передразнивать внутренние голоса, как бабушка Надя.

Она убрала тарелки с недоеденной курицей, и мы приступили к Ревнивому пирогу.

А после ужина я читала «Страну аистов». Замелькали черно-белые рисунки и фотографии замков и кирх, портреты королей и принцесс. Только что чужая и неизведанная, Страна аистов показалась вдруг родной и знакомой.

Легенды перенесли меня в утраченный мир витингов[9], лесных духов и тевтонских рыцарей. Грозно возвышались башни Инстербурга и Бранденбурга, с полей летел топот рыцарских лошадей, вниз по переулку Ролльберг спешили по колдовским делам две веселые кенигсбергские ведьмы. Великанша Неринга, водяной епископ, оборотень при дворе герцога Альбрехта – я не замечала, как перелистываю страницы. Пруссия не исчезла, она была здесь, в этой маленькой книжке, бережно упакованная в бумагу, чтобы ничего не треснуло и не разбилось.

12

В следующую субботу мы с бабушкой снова пошли в библиотеку. С трудом втиснули зонтик в переполненную металлическую подставку у двери – в Кёниге никто не выходит на улицу без зонта, и не важно, что там болтают в прогнозе погоды.

Бабушку, как обычно, встретил Михал Егорыч, и они исчезли под потолком.

Я остановилась на пороге читального зала. Всю неделю я мучилась: идти или нет? Все равно не возьмут, у них же закрытый клуб.

И все-таки меня к ним тянуло. Отчаянно хотелось быть частью чего-то… особенного, что ли. Мысли вертелись вокруг воннегутовских репортажей с того света. Книжный клуб продолжался у меня в голове. Это напоминало игру в куклы – я говорила и за себя, и за Стаса, и за остальных.

Стаса я побаивалась, и в то же время было в нем что-то доброжелательное – иначе разве стал бы он делиться со мной хорошей книгой? Значит, решил, что я смогу ее оценить. И мне хотелось рассказать ему, как я в нее провалилась, в «Страну аистов».

С тех пор как панические атаки заперли меня в четырех стенах, о путешествиях пришлось забыть. Ни за что бы я теперь не променяла безопасность дома на эти пусть желанные, но бесконечно далекие места.

Перед Кёнигом я не спала полночи, прокручивая в голове, как сажусь в самолет, а кто-то проносит на борт жидкую взрывчатку в бутылочке из-под шампуня. Пришлось разбудить маму и заставить ее пообещать мне, что мы никуда не полетим. После этого мне удалось полежать в полусне часа два, а потом пора было ехать в аэропорт. Я бы не поехала, если бы не отец. Почему-то страх перед ним всегда пересиливал панику. Так и шипел в голове его голос: «Просила – полетишь. Билеты невозвратные». Мама разрешила мне ничего не есть, если я выпью успокоительное и надену акупунктурные браслеты.

Мечты о Камчатке, Аляске и Новой Зеландии постепенно тускнели, как будто о них мечтал кто-то другой, как будто кто-то другой в детстве вырезал из National Geographic фотографии и клеил их в блокнот «Мои путешествия».

«Зачем куда-то ехать и платить такие деньги, если уже всё засняли на камеру и можно в любой момент посмотреть в интернете?» – убеждала я себя.

И все-таки сердце щемило, когда я читала в письмах Агаты Кристи о ее путешествии по Австралии: «Мы чудесно прошлись от станции через рощу голубых эвкалиптов, холмы вдалеке казались лазурными»[10]. Я не стала проверять, как выглядят австралийские холмы и эвкалипты, – в тот момент я позволила себе маленькую надежду, что когда-нибудь сама прогуляюсь через рощу голубых эвкалиптов. Сходила на кухню и понюхала эвкалиптового масла, которое мама хранила в аптечке.

Доступные мне путешествия были похожи на сладости для диабетиков – виртуальные экскурсии по музеям, документальные фильмы, чужие фотоотчеты и такие вот книги-порталы, как «Страна аистов».

Думаю, я бы так и металась до конца лета, так и пряталась бы за книжным шкафом, если бы не «Лотерея». Она-то всё и решила. Трудно объяснить… Наверное, мне было не справиться с этим рассказом в одиночку. Его хотелось с кем-то разделить. Слишком тревожно было оказаться 27 июня в маленьком американском городке, где каждый год в этот день совершается варварский обряд – лотерея. Жребий из черного ящика обязаны тянуть все, исключений нет: подружки-домохозяйки, которых оторвали от готовки, старик Уорнер, на чьем счету уже семьдесят шесть лотерей, и даже малыш Дэйв, который еще не умеет говорить.

Люди толпятся на главной площади, и всякий раз, когда кто-то подает голос, у меня падает сердце: это он, это его ждет страшная метка!

Есть истории, которые невозможно просто оставить на странице, их забираешь с собой. С «Лотереей» я чувствовала себя как перед панической атакой: под ребрами пульсировал черный сгусток страха.

Бычков меня предупреждал: «Сейчас твой мозг воспринимает все очень остро, так что лучше не испытывай себя. Читай добрые книги, смотри комедии, фруктов ешь побольше. По телевизору иногда говорят: «Впечатлительных людей просим отойти от экранов», – так вот, это они к тебе обращаются».

Я набрала в Гугле «Впечатлительных людей просим отойти от экранов» и посмотрела несколько видео из тех, что выдал поиск. Меня затошнило. Не знаю, что я хотела доказать и кому. Что Бычков ошибается и не такая уж я впечатлительная? Что могу контролировать эмоции? Что не стану подчиняться голосу из телевизора?

Или мама права: я всегда была впечатлительной? Поэтому я и сломалась. Она прочитала где-то, что к паническим атакам склонны люди определенного типа: впечатлительные, замкнутые, те, кто сдерживают свои чувства и переживания. Там, внутри, эти чувства копятся, и ноют, и однажды перерастают в настоящую болезнь. Но ведь умение сдерживать свои чувства – это хорошо, разве нет? Отец всегда говорил: «Смех без причины – признак дурачины», «Хватит беситься – сиди спокойно!» или «Что ты опять разревелась, учись терпеть!»

По-моему, в детстве у меня однажды была паническая атака. Не помню, сколько мне тогда было – пять или шесть. Гости засиделись допоздна. Они смеялись на кухне, а я не могла уснуть и ненавидела родителей за то, что я тут одна, а они веселятся там со своими друзьями. Тогда я включила телевизор. В детстве я быстро засыпала под мелькание картинок. Но в тот вечер мне не повезло: показывали «Чужого».

Когда прибежала мама, я свесилась с кровати, и меня в третий раз вырвало на коврик с мультяшным жирафом. Я не позвала маму сразу, потому что боялась помешать гостям. Мне же ясно сказали: спать. Мама решила, что это отравление, и принесла большой кувшин из-под компота, только вместо компота – бледно-розовый раствор марганцовки: надо было промыть желудок. Я не стала сопротивляться: что бы она со мной ни делала, мне было уже все равно. На свете водились ужасные твари, «чужие», и мне предстояло жить с ними бок о бок. Я была убеждена, что в любой момент они могут прийти за мной, за мамой, и папой, и особенно за бабушкой, которая там, в Кёниге, совсем одна.

Люди из «Лотереи» тоже были своего рода чужими. Они подняли с земли камни и хорошенько замахнулись, довольные, что лотерея выбрала не их, а кого-то другого, счастливые, что впереди урожайная осень, которая неизменно приходит, покуда соблюден обычай. Они замахнулись, и полетели камни.

Этот мир мне не нравился. От него хотелось увернуться, как от летящего в голову булыжника. Как остальные живут? Как смотрят на все это и умудряются не обжечь глаза? Я не могла поговорить об этом с родителями или с Бычковым. Они бы не поняли. Они снова назвали бы меня ранимой и впечатлительной и дали бы новую пачку таблеток. Наверное, я всегда была ненормальной. И дальше будет только хуже.

«Жил-был человечек кривой на мосту», – сказала я себе и перешагнула порог читального зала.

13

Если твой организм сломан – как ни старайся, одной силой воли его не починишь. Он работает по своему алгоритму: любое волнение перерастает в панику, а паника – в тошноту. В паре метров от белого камина моя решимость иссякла и я сделала вид, что просто ищу какую-то книгу.

Стас сидел, откинувшись, на своем обычном месте и сосредоточенно перечитывал рассказ.

Глеб шутливо поцокал языком:

– Д-домашку не с-сделал?

Стас взглянул на него из-под черного капюшона толстовки, которая висела на нем, как балахон.

– Настраиваюсь на нужную волну.

– А м-меня ч-чет д-до сих п-пор н-никак н-не отпустит, – проговорил Глеб и дернул огромным, накачанным как мяч плечом.

Анечка, улыбаясь краешком губ, стремительно печатала что-то в телефоне. Металлическая сережка с двумя шариками на концах пронзала ее бровь. Лицо ее было густо покрыто макияжем.

Послышались торопливые шаги, и мимо промчалась Яна. Стас склонил голову и в знак приветствия начертал в воздухе несколько завитушек.

– Блин, бабушка три часа собиралась! – раздраженно сказала Яна. – Очки потеряла! И знаете, что она делала, чтобы их найти? Я там весь дом перевернула, а она только ходила и приговаривала: «Чертик, чертик, с очками поиграй, бабушке назад отдай!»

Глеб расхохотался. Именно так, как и следует хохотать гиганту – словно гром рокочет. Анечка сочувственно улыбнулась и раскрыла объятия, чтобы пожалеть подругу.

– Ну и кто быстрее нашел – ты или чертик? – спросила она.

Яна закатила глаза.

Стас объявил, что 12 июля в Бранденбурге[11] будет ярмарка, и все должны поехать, потому что Глеб участвует в концерте. Дальше я не прислушивалась. Я поняла, что не смогу с ними заговорить. Надо было подойти к Стасу отдельно – мы хотя бы немного знакомы. Поблагодарить за «Страну аистов», поделиться впечатлениями. И тогда, может быть, он познакомил бы меня с остальными. В общем, момент упущен, можно уходить.

Кто-то коснулся моего локтя. Я резко обернулась и увидела улыбающуюся Викторию Филипповну. Она поправила платок на полных плечах и сказала добродушно:

– Все-таки решила насчет клуба? Молодец! Да ты не стесняйся, иди, познакомься!

Ее навязчивое простодушие ставило в тупик. Мы же не дети в песочнице!

В книжном клубе воцарилось молчание. Скрипнул стул – кто-то поднялся с места.

Я тут же воспротивилась:

– Да нет, я просто за книгой зашла…

Библиотекарша отмахнулась и стала выманивать меня из-за шкафа, как строптивую кошку:

– Да не волнуйся ты так! Анечка! Тут Саша пришла, возьмите ее к себе!

«Возьмите к себе»! Ну что за женщина! Как она может вот так запросто позорить человека?

– Иду, – откликнулась Анечка. По голосу невозможно было сказать, обрадовалась она или разозлилась.

Она показалась из-за стеллажа и посмотрела на меня большими карими глазами. Ресницы были густо намазаны тушью. Рядом с ней я почувствовала себя неуклюжей громадиной. Ни яркий макияж, ни сережка в брови, ни высокие каблуки взрослости ей не придавали. Звонкие цветные браслеты едва не соскользнули с ее тонкого запястья, и, чтобы их удержать, она растопырила пальцы.

– Привет. Ты к нам?

Остальные тоже решили на меня взглянуть.

– О, знакомые лица! – воскликнул Стас. Похоже, он ждал, что я вернусь.

– Ну вот и славненько! – Виктория решила, что ее миссия выполнена, и засеменила обратно к остывающему чаю.

– А, так ты знакомая Стаса! – сказала Анечка. В ее голосе послышалось облегчение.

– Ну как… – замялась я.

– Мы знакомы уже целую неделю. Я взял на себя труд порекомендовать барышне «Страну аистов». – Он повернулся ко мне: – Кстати, как она тебе? Только не говори, что не понравилась, – это меня убьет!

– Понравилась. Как раз зашла сказать спасибо.

Яна прыснула:

– Что, опять не сдержался, Стасик? Есть у него такая привычка – подкарауливать в библиотеке невинных девушек и набрасываться со своими рекомендациями. Не обращай внимания.

– Яночка, ты ужасно забывчива! Я для тебя еще две встречи не Стас, а Станнис, лорд Драконьего камня и законный король Семи королевств, – отомстил ей Стас.

– Я проиграла дурацкий спор по «Игре престолов», – с кислым видом объяснила Яна.

Парни тут же разыграли представление: Глеб опустился на одно колено, а Стас с каменным лицом приготовился рубить ему голову воображаемой секирой. Замах – и могучий Великан рухнул на пол. «Откатившуюся голову» Стас поднял за волосы и продемонстрировал публике.

– Вот что бывает с теми, кто без должного уважения обращается к истинному королю, – изрек он и швырнул воображаемую голову прочь.

Яна чуть наклонилась ко мне:

– Ну похвали их, смотри, как они стараются произвести впечатление.

Я улыбнулась, хотя Глеба мне стало жалко. Он так легко подхватил эту игру. Будто веселый пес, которому охота завоевать расположение хозяина. Вряд ли Глеб и Стас когда-нибудь менялись ролями – подставлять голову мечу всегда выпадало Глебу. Мы с ним похожи – я ведь тоже так и не научилась дружить по-другому, не преклоняясь, не прислуживая и не заискивая.

– Ну ладно, ребят, не пугайте человека, – попросила Анечка, заметив, что я изменилась в лице. – Меня зовут Аня, это – Яна. Ну, Станниса ты уже знаешь. – Стас низко поклонился. – А это у нас Глеб.

Великанская ладонь взметнулась вверх и помахала мне. Едва не надорвавшись, Стас помог Глебу подняться, и первое впечатление об их дружбе неожиданно заладилось.

– Глеб, ты бы лучше вместо этого перформанса что-нибудь спел, – посоветовала Яна. – Это у Стаса, увы, нет никаких талантов, а Глебушка у нас просто нереально поет!

– Д-да не-е… – скромно потупился Глеб.

– Он будет петь на концерте! – добавила Яна.

Глеб вымученно улыбнулся.

– Да что вы к нему пристали? Саша, вот скажи, ты читала «Лотерею» Ширли Джексон? – по-учительски осведомился Стас.

– Ничего страшного, если не читала. Вот, можешь сейчас прочитать. Это маленький рассказ, – вмешалась Анечка.

– Я читала. И, честно сказать, это было самое страшное двадцать седьмое июня в моей жизни.

– Великолепно! – Стас картинно хлопнул в ладоши и прогулялся до эркерного окна. Подхватил за спинку антикварный стул с бархатным сиденьем и поставил у камина.

Поток холода, безостановочно струившийся из пальцев, ослаб. Как будто кто-то закрутил невидимый клапан. Вот оно, мое место в книжном клубе.

14

– Ну что, добро пожаловать в Клуб рассказов о смерти! – сказал Стас, и Глеб по-злодейски хохотнул. – Не сомневаюсь, что тебе у нас понравится!

Все расселись, но я медлила. Клуб рассказов о смерти? Я переглянулась с девочками, и Яна пояснила:

– Нет, мы не сатанисты. Просто у нас тема сейчас такая – рассказы о смерти. Но это временно. Стас придумал. Ой, простите, Станнис, царь драконов и как там дальше?

Стас покачал головой.

Яна скорчила гримасу и поглядела на часы:

– Ладно, что-то мы заболтались.

И началось обсуждение.

– Обычно классику перехваливают, ждешь чего-то такого, а получаешь обычный рассказ, – сказала Анечка. – Но «Лотерея» меня удивила. Я еще подумала: так вот откуда ноги у «Голодных игр» растут!

– Не смей упоминать «Голодные игры» в этих священных стенах! – прошептал Стас, озираясь по сторонам.

Я думала, что они так и будут смеяться и препираться, но они вдруг сделались очень серьезными.

Все высказывались по очереди. Я с удивлением обнаружила, что Яна была из тех, кто не просто читает книгу, а уходит туда жить. Совсем как я. Но мне действительно больше негде было прятаться, только в книгах. А Яна могла выбирать. Я видела ее скорее в большом спорте или на сцене, чем в библиотеке, – она выглядела очень спортивной и жесткой и не любила уступать.

Анечка заметила, что теперь от слова «лотерея» у нее мурашки по коже.

Стас разбирал рассказ буквально по словам: «Тут сплошные перевертыши – начиная от солнечной погоды и заканчивая горкой камней, которую дети собирают будто бы для игры». В нем включился дотошный аналитик, которому за каждой буквой чудился скрытый смысл. Хотя в «Лотерее», наверное, так и было.

На их фоне все мои размышления о «Лотерее» казались мне довольно примитивными, и я решила пока помолчать.

– Никто из них даже не пытается пораскинуть мозгами: а вдруг урожай и без жертвы вырастет? – Яна снова начала раздражаться на несправедливо устроенный мир литературы.

– Привыкли, – сказал Стас. – Для них это так же естественно, как в магазин сходить. Пять минут назад все занимались своими делами, теперь надо быстренько принести кого-то в жертву, и можно идти обедать.

– Ну как так?!

– А если все так делают? Весь город. Каждый год. И ты с детства все это видишь, как маленький Дейв. И все, кто старше тебя, говорят, что это правильно и необходимо. А старших надо слушаться.

– Ну-у-у, если бы все слушались старших… – протянула Анечка.

– Можно не участвовать! В толпе никто не заметит, – сказала Яна.

– Заметит, еще как! – недобро усмехнулся Стас. – Первое правило выживания в обществе – не высовывайся. Сразу нажалуются кому следует: а Янка-то камни не бросала! Она что же, против нас?! Она, может, революцию замышляет? А ну-ка, проучим ее превентивно!

– Каждый боится за себя, – сказала Анечка. – И получается такая бессмысленная жестокость. Распространяется на всех, как паника на тонущем корабле. Сопротивляться невозможно. У всех же в школе такое было. Когда кажется, что лучше промолчать.

Глеб покивал. Он отмалчивался, но видно было: не пропускает ни слова. Мне тоже столько всего захотелось сказать, а в горле будто что-то застряло – похоже, нам обоим, и Глебу, и мне, было хорошо знакомо это ощущение.

Первая большая волна страха прошла, но за ней катились волны поменьше. Я боялась вклиниваться, чувствовала себя лишней. В конце концов, я ведь навязала им свое общество, а они были слишком вежливы, чтобы отказать.

Яна повторила настойчиво:

– Нет, я не верю, что под влиянием толпы нормальные люди могут убить человека.

– Могут, если так принято. В данном случае лотерея – это норма, – заметил Стас. – Но ты, конечно, не верь, так ведь спокойнее.

– Но это же не варвары какие-то, а более-менее современные люди! Разумные! У них есть законодательство, книги, газеты, учебники, телевизор…

– Ну и что? У твоей бабушки тоже все это есть, но очки она все равно ищет с помощью чертика!

Глеб прыснул. Яна не улыбалась.

– Это разные вещи, – отрезала она.

– Ну почему?

– Потому! Как можно сравнивать дурацкое бытовое суеверие с жертвоприношением?

– Легко! Люди приносят жертву, чтобы у них кукуруза колосилась, – это же классическое бытовое суеверие! Если бы твоя бабушка покрошила чертику хлеба или молочка налила – это тоже было бы жертвоприношение в чистом виде. Вообще это так типично для человека – верить, что какая-нибудь магическая фигня решит все его проблемы. Ты, – Стас ткнул в Анечку пальцем, – стучишь себя кулаком по голове, чтоб не сглазить. Не отнекивайся, сам видел. А ты, – он перевел взгляд на Яну, – когда что-то показываешь на себе, сразу сдуваешь. Вы этого даже не замечаете. Это для вас так же естественно, как мыть руки или ходить по улице в ботинках. Вас к этому приучили. А их приучили к лотерее. Улавливаете?

– Нет, ну а как бы вы поступили, окажись вы там? – допытывалась Яна.

– Ну, сейчас начнется абстрактный героизм, – пробормотал Стас. – Давайте для чистоты эксперимента выберем жертву и поставим на кон не бесполезную кукурузу, а что-нибудь действительно важное для всех нас.

– Поставь. Я все равно камни бросать не буду, – заявила Яна.

– Будешь-будешь, – покивал он и, не дав ей опомниться, продолжил: – Допустим, жертва у нас – Виктория.

Я сразу представила, как мы с камнями в кулаках обступаем безобидную розовощекую Викторию, а она пятится от нас, в растерянности прижимая к животу любимую чашку.

– Выбор такой, – Стас понизил голос, чтобы на том конце зала не услышали. – Либо Виктория умрет сегодня, либо через полгода будут мертвы абсолютно все, кто сейчас находится в этом здании. Мы с вами, школа компьютерной грамотности, Анечкина мама и все остальные сотрудники библиотеки, включая саму Викторию.

– Суперреалистичная ситуация, – хмыкнула Яна.

– Ты удивишься! Я не имею права раскрывать вам все сведения, но скажу, что мне известны кое-какие обстоятельства, которые через полгода уничтожат все население нашей библиотеки, если Виктория останется жива.

Это заставило всех задуматься. Первым в игру вступил Глеб:

– Она т-типа т-террористка?

– Я не могу разглашать эту информацию. Придется вам сделать выбор, полагаясь только на мои слова.

– А, у н-нее с-смертельный вирус!

– Хватит, Глеб, как можно быть таким наивным? – поразилась Яна.

– Я могу сообщить только то, что все мы, и Виктория в том числе, погибнем. Однако, если она умрет сегодня, вместе с ней исчезнет смертельная угроза для всех остальных.

– Ну а мы-то тут при чем? Нам никто никакую секретную информацию не сообщал! Если ты точно знаешь, что Виктория должна умереть, так пойди и убей ее сам – для тебя же это, судя по всему, единственный выход! – Яна откинулась на спинку стула и сложила руки на груди, как бы заявляя, что от нее больше ничего не добьются.

– Я что, варвар? Как я могу вот так взять и убить человека? Сама только что сказала. К сожалению, я и не герой тоже, чтобы в одиночку всю библиотеку спасать. Меня же посадят потом. С другой стороны, Виктория – обычный человек, ничего особенного. Кроме того, что по ее вине мы все умрем. Она не нашла лекарство от рака, не установила мир на Ближнем Востоке, не написала ни одного великого романа. И вряд ли напишет. Бóльшую часть дня она сидит за своим столиком, пьет чай, почитывает любовные романы и выдает книжки пенсионерам. Не знаю, много ли мир потеряет, не будь на свете Виктории. Но я все равно не могу это сделать в одиночку. Я боюсь. Тупо боюсь! И почему я должен один всех спасать? Нечего на меня всю ответственность перекладывать! Вы жить хотите или нет?

Я тоже втянулась в игру и задумалась над выбором, который у нас был. Сомневаться в здравомыслии Стаса у меня не было оснований, но, справедливости ради, я мало что о нем знала. Впрочем, о Виктории я знала и того меньше.

– Ну п-понятно. Она-то в люб-бом случае у-умрет. Все равно, с-сейчас или п-потом.

– Должен быть другой выход, – сказала Яна. – Чтобы все остались в живых.

– Да т-ты ч-чем слушаешь? Л-либо она одна, либо м-мы все!

– А вдруг этот просто с ума сошел и сидит тут бредит? – Яна всплеснула рукой.

Анечка усмехнулась и посмотрела на Стаса одновременно с возмущением и восторгом. Так на поле боя смотрят на достойного соперника.

– Как же ты любишь ковыряться у нас в мозгах! Ненавижу тебя! Я в это не играю. Даже расскажу почему. – Она сделала паузу и дернула подбородком так, словно заранее жалела о своих словах. – Потому что я бы ее убила.

Мы с Яной невольно ахнули. Лукавая улыбка промелькнула на губах Стаса.

– Я бы т-тоже, – признался Глеб и наконец расслабил плечи. Спина, должно быть, уже побаливала от напряжения.

– Простите, я знаю, это ужасно, – Анечка на мгновение спрятала лицо в ладонях. – Но я бы помогла Стасу. Он прав. Это логично.

– Не переживай, – ласково обратился к ней Стас. – Девочки тебя не осуждают. На самом деле они осознают, что поступили бы точно так же, просто не хотят признаваться. А ты сделала правильный выбор. Подумай обо всех тех, кого ты спасешь.

– О боже мой! Что за топорные игры разума! Аня! – вознегодовала Яна.

Стас обратился ко мне:

– Ну а ты что выберешь?

Все замолчали. Беспокойство сдавило мне легкие.

– Я… Сейчас, как бы сформулировать… В общем, если мы это сделаем и через полгода никто не умрет, мы никогда не узнаем почему: потому что мы убили Викторию или потому что никакой угрозы не было с самого начала.

– Вот! Спасибо, Саша! Хоть кто-то адекватный! – воскликнула Яна и посмотрела на остальных с укоризной.

Глеб хмуро поглядел в мою сторону. Анечка пробормотала:

– Что-то я об этом не подумала. Видишь, как я тебе доверяю! – бросила она Стасу. – А ты, оказывается, задумал прикончить ни в чем не повинную библиотекаршу!

Стас сузил глаза, взгляд его сделался еще более пристальным. Он не любил проигрывать в собственные игры.

Я продолжила – откуда ни возьмись в голосе появилась уверенность:

– Глеб заподозрил, что Виктория – террористка, но это маловероятно, потому что в таком случае ты бы сразу обратился в полицию. Или обратились бы те, кто сообщил тебе некую секретную информацию. Версия с вирусом тоже маловероятна, Виктория бы уже всех заразила. Тут что-то другое… Смерть Виктории вряд ли принесет тебе очевидную выгоду. Остается только сверхъестественное. Например, ты убежден, что Виктория – наша «Аннушка, которая уже разлила масло» и некий ее поступок погубит всех. Но я не верю в предвидение и попытки обмануть смерть, как в «Пункте назначения»[12]. Так что я против убийства. Осталось только выяснить, что ты имел в виду, когда говорил о секретной информации. Может, кто-то внушил тебе мысли об убийстве…

– Саша, ты только что спасла бедняжку Викторию от верной смерти! – воскликнула Анечка. – Стас у нас – прирожденный убийца, а ты – прирожденный детектив!

Я пожала плечами, хотя от удовольствия у меня вспыхнули щеки.

– Просто я прочитала много Агаты Кристи.

– Не расстраивайся, Стасик, я тебя понимаю, такое фиаско! Просто нож в спину. И главное, ты сам пригласил Сашу в клуб! – Яна светилась от восторга.

– Да-да-да, – отмахнулся Стас. – Я раздавлен, унижен и побит. Уползаю в свою нору.

Яна расплылась в улыбке:

– Ты даже не представляешь, как нам радостно это слышать!

– Оп-пять мы с т-тобой в д-дураках! – хохотнул Глеб и хлопнул себя по огромному колену.

Стас раздраженно сложил на груди костлявые руки – дураком он себя не считал. И я его дураком не считала. Ему ведь удалось доказать, почему люди верили в лотерею. Двое из четверых готовы были совершить пусть гипотетическое, но убийство просто потому, что Стас якобы владел какой-то информацией. А ведь под этим могло скрываться что угодно – «глас Божий», донос соседа, руководство из средневековой книги или видение гадалки. Но он говорил так взвешенно. Мне показалось, что и Яна почти попалась. Ее спасла привычка вставать по другую сторону баррикад.

Анечка даже сказала, что убить Викторию «логично». Наверное, все дело в авторитете. Для нее Стас был умным, начитанным, рациональным. Он просто не мог предложить что-то дикое, жестокое и бессмысленное. Люди в «Лотерее» тоже так думали. И та девушка, смертница в метро, тоже думала, что поступает правильно, когда на ее теле закрепляли взрывное устройство.

– Но вы ведь ему поверили, – напомнила я.

Стас поднял на меня холодные серо-голубые глаза. В них мелькнуло что-то вроде благодарности.

– Да ну, чушь какая! – фыркнула Яна. – Лично я ни на секунду ему не поверила! Это вы все время ему потакаете!

– Ладно уже, забыли про мой маленький неудачный эксперимент, – мрачно сказал Стас. – Вот вам другой, масштабный и вполне успешный. «Лотерея» написана в сорок восьмом году, так? Значит, только что кончилась Вторая мировая и всех интересует один-единственный вопрос: как же так, откуда в нашем прекрасном цивилизованном мире газовые камеры? Почему мы молчали? Почему смотрели, как убивают ни в чем не повинных людей? Вот вам и человеческая природа. Мы можем что угодно о себе воображать, какие мы разумные и справедливые, но все это фигня. Каждый думает только о том, чтобы лично ему было хорошо, тепло и сытно. Нацисты победили на выборах в Германии в первую очередь потому, что обещали разобраться с экономическим кризисом, голодом и безработицей. Дело не в пропаганде, люди сами с удовольствием поверили, что Гитлер – великий человек, чуть ли не волшебник, который избавит их от всех бед. А то, что он не любит евреев, – так их все недолюбливают! В «Лотерее» все то же. Лишь бы кукуруза росла. И мой эксперимент наполовину удался по той же причине. Ну правда, что такое одна жизнь, когда на кону всеобщее благо?

– Ты это сейчас серьезно? – нахмурилась Анечка. – Газовые камеры – это человеческая природа?

– Естественно. Причем во всей красе. Смотри, всё как по учебнику: все любят играть в бога, всем охота быть как он, вскарабкаться на облако по Вавилонской башне и посмотреть – что ему такого оттуда видно, чего не видно нам? С этим желанием очень трудно бороться. Решать, кому жить, а кому умереть, – ведь именно этим занимается бог? Сотворить жизнь трудно, а забрать – легко, вот где вся сила и власть. Просто кто-то, как Гитлер, Сталин или Пол Пот, убивает миллионами, а кто-то за закрытыми дверями избивает до полусмерти жену и ребенка. Суть одна. Жажда величия.

Его слова повисли над нами, как клочья черного дыма после взрыва, и на некоторое время воцарилась тягостная тишина. Никто из нас не мог его опровергнуть, но и соглашаться мы не хотели. Особенно Яна. У нее даже глаза засверкали от гнева и бессилия.

А я подумала о той девушке-смертнице, чью голову нашли в вагоне. Голова – вот все, что от нее осталось после того, как сработало дистанционное взрывное устройство. Ей было семнадцать. Тогда о ней постоянно говорили по телевизору. Ее звали Дженнéт. Красивое имя.

Когда показали ее фотографию в черном хиджабе, отец процедил сквозь зубы: «Вот она, эта тварь». А потом Дженнет появилась на экране уже без хиджаба. Я увидела самую обычную девочку: темно-русые волосы до лопаток, полные губы и круглые белые щеки. Такую я ее совсем не боялась. За плечи ее обнимал молодой бородатый мужчина, и от его прикосновения Дженнет улыбалась – точно так же, как тысячи влюбленных девчонок по всей земле. Ее глаза смеялись совсем не так, как смеются глаза убийцы.

Ведущая новостей бесстрастно сообщила, что муж Дженнет, лидер дагестанских боевиков, был уничтожен в ходе спецоперации год назад. Его соратники убедили Дженнет, что она должна отомстить за него и для этого ей придется пожертвовать собой. На месте взрыва обнаружили обгоревшее любовное письмо на арабском языке. А вместо подписи – обещание: «Встретимся в раю».

Ведущая попросила убрать от экранов детей, слабонервных людей и беременных женщин. Я еще не знала, что меня это тоже касается, поэтому не отвернулась. Они показали ее посмертную фотографию, ее застывшее израненное лицо и слипшиеся от крови волосы. Один глаз остался открытым, но в нем уже не было взгляда, только непроницаемая белая пустота. Под подбородком струилась рябь, наложенная специально, чтобы дети не догадались, что у Дженнет больше нет ни шеи, ни плеч, ни остального тела.

Сердце будто налилось свинцом: горечь, боль, ярость. Слишком много всего. Я испугалась, что не смогу носить в груди такое тяжелое сердце. Как посмели они сказать ей, что дорога в рай выглядит так?

Отец выплюнул очередное оскорбление, словно фотография Дженнет могла его услышать.

– Выключи! – не своим голосом рявкнула мама и прижала меня к себе. – Не смотри, не надо тебе на это смотреть, – шептала она и гладила меня по спине.

Я уткнулась лбом в ее теплое плечо. Отец щелкнул пультом, экран погас. Жаль, что нет такого пульта у памяти.

15

Я думала о том, что скажет Бычков, если узнает, что я хожу в Клуб рассказов о смерти. Так и вижу, как он кладет на стол свои очки-фонари и начинает тереть глаза. Терпеть не могу, когда он так делает. Глазницы у него невероятно глубокие, целый кулак помещается, и кажется, что он сейчас случайно выдавит себе глаз.

Бычков стал бы объяснять, что в Клуб рассказов о смерти мне еще рано. Надо гулять, смотреть добрые фильмы про любовь и Рождество, а еще лучше – плавать. Но плавать я не люблю – переодеваться, мокнуть, долго сушить волосы. Они стали очень длинные, потому что я боюсь ходить в парикмахерскую – там надо сидеть сорок минут, а если начнет тошнить, я же не выбегу наполовину остриженная. В общем, маме я говорю, что отращиваю косы. Иногда так хочется взять ножницы и срезать эти дурацкие секущиеся косы под корень.

«Нервной системе требуется время, чтобы восстановиться. Как желудку после отравления. У твоего организма и так достаточно раздражающих факторов, с которыми надо бороться, не усложняй ему задачу. – Бычкова я могу цитировать часами. – Страх – он как вредная привычка. Избавиться трудно, но можно. Придется контролировать желание поддаться панике. Учиться расслабляться, переключать внимание. Лекарства хорошо подавляют симптомы страха – тошноту, учащенное сердцебиение, повышенную возбудимость, – но не сам страх. Подавлять страх – это твоя задача».

Я честно старалась думать только о хорошем, но мое плохое никуда не девалось, они смешивались, как только что выпавший снег и грязь из-под колес. Казалось, понадобится целая армия хороших воспоминаний, чтобы вытравить одно плохое. Когда прогремел взрыв и по тоннелю поползли крики и дым, страх застрял во мне как осколок, и его невозможно извлечь, не задев жизненно важные органы.

Я смотрела эти одинаковые комедии и думала, почему так устроено, что добрые фильмы и книги забываются на следующий день, а «Лотерея», казалось, останется со мной навсегда. А ведь я и так постоянно думаю о смерти. Даже когда думаю о чем-то еще.

Яна с Анечкой расспрашивали меня про школу и про Москву. Я рассказывала про свою суперкрутую лингвистическую гимназию, разумеется, умалчивая о том, что каждый день там был пыткой и что меня, скорее всего, отчислят за пропуски.

Я сказала им, что приехала на лето к бабушке, потому что ей одиноко и нездоровится. Эта ложь так легко слетела с языка, что стыд потек по венам. Я нервничала, что кто-нибудь меня уличит, но не могла же я сказать, что меня постоянно колотят панические атаки, что без дитимина я не сплю и не выхожу из дома, что я разучилась есть, что не выдержу и десяти минут в толпе – будь то кинотеатр или маленькая очередь в магазине, – что боюсь лифта и любого транспорта и что на самом деле это бабушка заботится обо мне, а не наоборот. Как вообще можно такое произнести вслух?

Маме и бабушке тоже не обязательно знать, что в книжном клубе мы обсуждаем рассказы о смерти. Я сказала, что мы читаем «Страну аистов».

– Что это за «Страна аистов»? – спросила мама. Когда она звонила, я забиралась на подоконник и наблюдала, как проглядывает из тумана башня-маяк.

Мама, хоть и выросла в Кёниге, мало что знала о его досоветском прошлом, что уж говорить о прусских легендах. В детстве она думала, что до прихода русских в Кёниге жили одни сплошные фашисты. И еще философ Кант, единственный мирный гражданин во всей Восточной Пруссии. Для нее Пруссия была просто страницей из учебника, фашистской крепостью, которую в сорок пятом героически сломили советские войска. В школе мама вызубрила точное количество танков и потерь для каждой из сторон и на этом успокоилась.

– Это такая волшебная страна где-то на Самбийском полуострове[13], никто не знает где именно. Ее ограждает высокая стена, а за стеной живут мудрые аисты.

– Да уж, аистов там столько, что им давно пора основать свое государство! – усмехнулась мама.

– У них все как у людей – свои замки, города. Есть аисты-крестьяне, аисты-ремесленники, аисты-рыцари и аисты-магистры.

– И аисты-принцессы?

– Не знаю, об этом ничего не сказано. В общем, одному юноше все-таки удалось найти эту страну. Он влез на стену и крикнул: «Как же тут красиво!» – и остался в Стране аистов навсегда. Говорят, аисты его не отпустили, чтобы сохранить свою тайну.

– Ой, да наверняка он той же ночью перелез обратно и в ближайшем кабаке всем все разболтал.

– Ну мам!

– А что? Надо же легенде откуда-то взяться. У меня бы тоже язык чесался. Шутишь ли – аисты в костюмчиках!

Мы посмеялись, а потом мама зевнула и сказала:

– Ладно, малыш, пора спать. Папа уже на весь дом храпит, слышишь?

– Да уж.

– Я тебя люблю. Ты у меня молодец. Ничего не бойся, ладно?

16

Какое незатейливое слово – «спать». Как будто раз – и уснул. Я лежу на боку и слушаю, как сердце все быстрее стучит о матрас. А ведь я всю жизнь засыпала в один миг, дайте только глаза закрыть.

Организм противился сну, как будто и во сне было опасно. А стоило задремать, начинались кошмары. Кто-то пытался меня убить, а я не могла ни убежать, ни дать отпор. Я просто смотрела в глаза своему убийце и осознавала, что сейчас придется умереть. Но в последний момент, когда лезвие уже почти вонзалось мне в сердце или в шею, что-то выдергивало меня обратно в реальность.

Этот сон повторялся так часто, что я рассказала о нем маме, а мама – Бычкову, и Бычков назначил вместо картаксерола дитимин.

Тяжелый дитиминовый сон набрасывается внезапно и просто отключает сознание. Вырубает, как электрическое замыкание. А дальше начинается погружение на черное океанское дно, в глухую темноту, где нет никаких сновидений – ни страшных, ни приятных.

Первое мое погружение случилось в конце зимы, а наутро я чувствовала себя так, словно заработала кессонную болезнь. Я распахнула окно и сунула голову под струю морозного февральского ветра, чтобы он забрался в ухо и выдул оттуда всю эту плотную, как грозовые тучи, черноту. В тот день я подумала, что лучше вообще не спать, чем вот так.

Моя бессонница спровоцировала первую в нашей семье большую ссору. Отец редко обращал на нас внимание за столом, читал новости в телефоне или документы и не глядя забрасывал ужин в рот. Я наелась двумя вилками салата, но все еще ковыряла в тарелке, чтобы не расстраивать маму.

Отец всегда ел торопливо, задевая вилкой зубы – клац, клац, клац. Мы с мамой переглянулись – этот противный металлический звук нам обеим действовал на нервы.

– Юра, пожалуйста, не стучи вилкой по зубам. Вредно же для эмали, – напомнила мама.

– М-угу, – недовольно промычал отец, не отрываясь от телефона.

Следующие три-четыре раза вилка вошла в рот бесшумно, но потом отцу, видимо, надоело за собой следить, и ритмичное клацанье возобновилось. Мама слегка улыбнулась мне и прикрыла глаза – мол, простим его, он так много работает. Я дернула плечом и уставилась на остывшее рагу. Есть не хотелось совершенно.

– Если больше не хочешь, отдай папе, – сжалилась мама.

Я поднесла свою тарелку к отцовской и свалила ему рагу вперемешку с салатом. Он даже ухом не повел. Просто подцепил новый кусок и отправил в рот. Клац!

– Ой, чуть не забыла! – Мама потянулась к сумке, которая висела на спинке стула, и вынула пачку дитимина. – Вот. Утром и вечером после еды. И перед сном, если тяжело уснуть. А картаксерол надо выбросить.

Я покорно выдавила таблетку из пачки и запила водой.

Тут до отца дошел смысл маминых слов, он вскинул голову и пригвоздил меня свирепым взглядом.

– Это еще что? – рявкнул он, переключаясь на маму.

Я поперхнулась и кашлянула. Хотелось откашляться как следует, но я сдерживалась – мне всегда было стыдно, если случалось подавиться у отца на глазах. Это его ужасно злило: «Даже поесть нормально не можешь!»

Мама легонько похлопала меня по спине и спокойно ответила отцу:

– Нам прописали новое лекарство, потому что у Саши начались проблемы со сном.

– Ах, проблемы со сном? – зарычал отец. – Да что ты говоришь! Так я тебе расскажу, почему у нее проблемы со сном. Потому что ты ее закармливаешь всякой херней! Конечно, у нее проблемы со сном! Дала бы валерьянку, как я сказал, и ничего бы сейчас не было!

Он кричал, а его кустистые брови ходили ходуном по лбу.

– Юра, успокойся, – ледяным тоном сказала мама. – Ты же не врач. Я даю ей только то, что прописал врач.

– Да какой он врач – девчонку шестнадцатилетнюю травить! Внушает ей, что она сумасшедшая! Ты бы еще в Кащенко ее отвезла!

– Юра! – мама повысила голос. – Ей необходимо лечение!

– Это, по-твоему, лечение?! – снова обрушился отец. – Вот! Вот результат твоего лечения! Давай, полюбуйся, до чего ты ее довела!

Он ткнул в меня пальцем, я отшатнулась и заметила, как побагровели его щеки, а лицо перекосило от злости. Он был похож на человека, который может ударить. Разве моя хрупкая мама с ним справится? А я?

– Лечение, мать твою, – буркнул отец. – Всё, больше она туда не пойдет, они ее в два счета угробят! Сделали один раз по-твоему – вот что получили. Хватит. Теперь я буду решать.

Слезы обиды и ярости заблестели в маминых глазах.

– Это ты ее угробишь! Ты со своей валерьянкой!

– Мам, – тихо позвала я.

– Да помолчи ты, Саша! – пригрозил отец. – А ты так и знай, что я на эти таблетки больше ни копейки не дам!

– И не давай. Кто тебя просит? Уж на лечение собственной дочери у меня деньги есть, – проскрежетала мама, взяла наши пустые тарелки и с силой бросила в раковину. Удивительно, как они не разбились.

Отец ничего не говорил, только сопел как буйвол. Казалось, у него вот-вот пар повалит из раздутых ноздрей. Я решила воспользоваться моментом тишины и уйти к себе, но отец рывком схватил меня за запястье. Не больно, но крепко. И страшно. В детстве мы играли в одну игру: папа держал меня «в тисках», а я должна была освободиться. У меня никогда не получалось. И если тогда это приводило меня в восторг, то сейчас паника лезвием полоснула по сердцу.

– Мы еще не закончили, – сказал он.

Я беспомощно вытаращилась на маму, как будто она могла помочь.

– Нет, закончили! – ядовито бросила она, складывая руки на груди. – Раз ты не можешь адекватно реагировать, вопросы Сашиного здоровья с тобой больше обсуждаться не будут.

Отец с вызовом усмехнулся и, игнорируя маму, пристально посмотрел мне в глаза. Он сжимал мою руку, как будто хотел мне этим что-то внушить, убедить в чем-то, но ничего не произносил. Но и взгляда было достаточно, чтобы меня окатило волной обиды и унижения. Он смотрел с каким-то издевательским презрением – не то засмеется, не то плюнет. Так не смотрят на родных дочерей.

Я хотела вырваться, но боялась пошевелиться. Горло уже сдавило судорогой, которая предшествовала слезам. Слезы я себе позволить не могла. Для отца это всегда означало лишь одно: что я неправа, а он прав.

– Ну все, Юра, хватит! – разволновалась мама.

Он выдержал паузу, чтобы мама не воображала, будто может ему указывать, и разжал пальцы. Я вылетела из кухни в слезах, уверенная, что сейчас мама все ему выскажет. Но она не кричала, не заступалась. Зашумела вода – мама начала споласкивать тарелки.

– Ревет, только палец покажи, – спокойно сказал отец, возвращаясь к холодному рагу. – Может, и правда лечить надо. Налицо все признаки истерии.

Клац… клац…

17

У белого камина нас всегда было пятеро, но казалось, что намного больше. Мы забывали, что персонажи из рассказов о смерти – всего лишь персонажи. Для нас они были членами нашего клуба: тощий доктор Кеворкян с его странной улыбкой и смертельной машиной, старик с Дурным глазом из «Сердца-обличителя» Эдгара По, мертвецы из «Открыток с того света» Франко Арминио, вещающие из-под земли: «День моих похорон был самым обыкновенным днем. И следующий день – тоже»[14].

Одних мы оправдывали, других обвиняли, одни нас шокировали, в других мы узнавали себя. Иногда мы спорили так, что, казалось, отстаиваем самих себя, а не вымышленных героев.

Все наши разговоры вертелись вокруг сюжетов и персонажей, о себе мы говорили редко, но кое-что об остальных я все же узнала.

Яна мечтала стать актрисой, больше всего ее привлекали героини трагические: в студии английского театра она уже побывала Джульеттой, Русалочкой и Джейн Эйр. А еще она фотографировалась в красивых платьях для интернет-магазина вечерних нарядов, где работала ее мама.

Анечка жила виртуальной жизнью и общалась в основном с теми, кто говорил на языке программирования. Я не могла избавиться от ощущения, что она тоже прячется. Толстый слой макияжа, сережка в брови и высокие неудобные шпильки, удержаться на которых ей стоило больших усилий. Я постоянно беспокоилась, как бы она не сломала ногу. Маленькая, тощая, с детским лицом и телом, она совершенно не выглядела на шестнадцать лет. Даже имя, «Анечка», – наверное, оно ее жутко раздражало. И я стала называть ее Аней. Может, мне только казалось, но, по-моему, ей понравилось. Ее глаза улыбались.

Стаса зачислили на факультет филологии без экзаменов, по результатам олимпиады. Он острил, что литература – единственный предмет, который он вообще учил в школе. Яна подкалывала его, называя солнцем русской поэзии, на что Стас возражал: таких лавров ему не надо, он же прозу пишет, так что вполне удовлетворится Нобелевской премией.

Однажды Яна все-таки уговорила Глеба спеть. Глеб покосился на меня с некоторой опаской, как большой застенчивый сенбернар, который прикидывает, стоит ли показывать трюк незнакомцу. Потом шмыгнул носом и набрал в грудь литров пять воздуха. Как в него столько уместилось? И вдруг без единой запинки протянул глубоким басом:

– Ой, то не вечер, то не вечер…

У него был потрясающий голос. Как у оперных певцов или бояр из исторических фильмов. Этот голос накрыл нашу половину читального зала, как мягкое облако.

Куда пропало заикание? Оно всегда пропадает, когда поешь? Это у всех так или только у него?

Глеб поймал мой восхищенный взгляд и сгорбился от скромности:

– Это я н-на ярмарке б-буду петь.

Пение показалось мне сложной, непостижимой, почти потусторонней способностью. А Глеб… Я не могла поверить, что за порогом заикания может скрываться такой большой сильный голос. Жаль, что я не могла поехать с ними на ярмарку и услышать его на сцене.

Лето выдалось холодное, словно перепутались июль с октябрем. Под высоким потолком читального зала собирался холод – вот бы разжечь камин! На Яну, правда, холод не действовал, она сидела с голыми плечами, и мурашки даже не думали бегать по ее длинным изящным рукам. Вот что значит родиться в Кёниге.

Или мне одной так холодно? В последнее время я нигде не могла согреться. Иногда непонятно, откуда берется холод – снаружи или изнутри. Фиолетовые прожилки переплетались под тонкой кожей на руке, словно по ним текла ледяная кровь.

– Пойду попрошу у Виктории чаю, а то я совсем замерзла, – сказала я однажды.

– Если не даст, расскажи, как ты ей жизнь спасла! – научил Стас.

Стаса мы воспринимали как чудаковатого кузена: то он шутил и прикалывался, то вдруг уходил в себя и напряженно смотрел в окно.

А я впервые за восемь месяцев не чувствовала себя странной. Здесь я не была чьей-то сумасшедшей одноклассницей, пациенткой психиатра и дочерью, не оправдавшей отцовских надежд. Я была обычным человеком, которому нравятся книги. Пожалуй, я даже была обычнее остальных. Вот почему я испытывала себя на прочность рассказами о смерти. Казалось, только мой пыльный бархатный стул, один в целом мире, и возвращал мне чувство равновесия.

Широкий подоконник эркера ломился от никому не нужных советских сокровищ – хрусталя, шкатулок, фаянсовых медведей. Янина бабушка пожертвовала библиотеке жуткую красную вазу, которая напоминала языческий кубок. Каждую неделю из этой штуки Стас вынимал название рассказа. Ничего не скажешь, подходящий сосуд для рассказов о смерти.

Любой из членов клуба мог опустить бумажку в Распределяющую вазу. Я подкинула «Последний лист» О’Генри, чтобы немного разбавить мрачное и беспросветное нутро вазы. Тем не менее Стасу удавалось выуживать исключительно «свои» рассказы. Он, видимо, писал на особой бумаге, которую легко отличить на ощупь. Мы бы вывели его на чистую воду, но что толку: все равно придумает новый способ нас дурачить, лишь бы оставаться у руля.

Рассказы о смерти как картаксерол – на всех действуют по-разному. Анечку смерть завораживала, как нечто далекое и загадочное – Млечный Путь или гора Фудзи.

Конечно, мы говорили и о том, кто бы как хотел умереть. Анечка собиралась умереть от старости в кругу семьи. Вряд ли она когда-нибудь сталкивалась со смертью. На самом деле она, как и большинство людей, верила, что будет жить вечно. Если мне после таких разговоров требовалось время, чтобы прийти в себя, то к Анечке мгновенно возвращался ее веселый нрав, неповторимая детскость, которую она так хотела скрыть.

Для Глеба смерть тоже была как бы понарошку. Он боялся не смерти, а боли, потому что после смерти тебя нет, тебе уже все равно.

Пожалуй, он ходил в клуб потому, что ему нравилось, когда все кругом говорят, – и не так важно, о чем. Он будто наблюдал с берега, как бежит и клубится река. Заикание словно обесценивало его мысли, приучая его считать, что люди прекрасно обойдутся без них.

Впрочем, у его молчаливости была и другая причина – подготовка к выступлению. Он все чаще отрешенно глядел перед собой, сосредоточенный на внутренней музыке: нога чуть подрагивала, отбивая ритм, и он беззвучно репетировал песню, едва заметно шевеля губами.

Стас представлял себе смерть в виде полумифического персонажа. И все время отшучивался: «Мы с ней как-нибудь договоримся». Но я чувствовала, что смерть пугает его так же, как меня. Правда, мы никогда не говорили об этом.

Он обожал свои маленькие психологические эксперименты. Наверное, в начальной школе он был известен разного рода пакостями. Такая внешность, как у него, всегда притягивает издевки, и он научился обороняться – по-вороньи, исподтишка, словами, а не ударами. Я бы не удивилась, узнав, что однажды татуировка ворона сама собой проступила у него на коже и служила защитой. Стала его Знаменем ворона, какое носили викинги для устрашения врагов.

Яну волновала только старозаветная справедливость: ей хотелось, чтобы злодеи умирали в страшных муках, а невинные жили вечно и счастливо. Но даже в литературе смерть иногда бывала неразборчива или случайна. Брала кого-то из толпы за руку – младенца или старика, убийцу или жертву – и просто уводила с собой. Я видела, как она это делает, когда нам выпало сойти на одной остановке.

Так что Яне, как грозной древнегреческой богине, приходилось твердой рукой исправлять ошибки автора, Судьбы и героев, наказывать виноватых и защищать правых. Для каждого рассказа у нее была заготовлена «правильная» концовка. Не думаю, что Яна боялась смерти. Скорее смерть ее бесила, как и все остальное, что не поддавалось ее контролю.

Если кому-то из нас случалось сознаться в малодушии, неготовности отдать жизнь за другого, пусть даже самого невинного на свете, или сказать, что и злодея можно понять, Яна обрушивалась на нас Великим потопом. Красивое лицо искажал такой праведный гнев, что я почти верила в ее божественное происхождение.

Но даже если она ни разу не была честна перед собой, кто ее осудит? Наверное, мы все притворялись немножко богами. За этим мы и собирались по субботам у белого камина – сыграть очередную партию.

18

После «Голодаря» Кафки мы сидели растерянные и потрясенные. Слышно было, как на другом конце библиотеки Виктория орудует ложечкой в густом малиновом чае. Стас только что зачитал нам вслух пару абзацев и, конечно, выбрал именно то место, где мастер голода тянет из клетки костлявую руку, чтобы восторженные зеваки могли потрогать.

Глеб опасливо покосился на Анечкины тонкие руки и ноги. Перехватив его взгляд, она сплела пальцы в замок, подобрала ноги и пошутила, что надо бы и ей податься в артисты голода. Уж она бы заработала кучу денег!

– Я не поняла, он Голодаря выдумал, или это реальный случай? – спросила она.

– Кафка и реальный случай? – хмыкнула Яна и пожаловалась: – Я вообще Кафку не выношу. Когда уже выпадет хоть один мой рассказ?

– На все воля Священной вазы, – изрек Стас и почтительно уронил голову на грудь.

Яна привычно закатила глаза.

– Между прочим, Кафка все-таки описал кое-какой реальный случай, даже, я бы сказал, исторический, – решил блеснуть Стас. – Кто-нибудь читал «В исправительной колонии»[15]?

– Да. Кошмар Кафки вырвался на свободу, – ответила я. – Или фашисты просто решили взять его идеи на вооружение.

Стас поглядел на меня с лукавым прищуром. Ему нравилось, что я умела разгадывать его загадки. Это заставляло его мысль постоянно шевелиться, изворачиваться в поисках новых головоломок. По-моему, больше всего на свете ему нравилось впечатлять. Мы оба делали вид, что никакого соперничества между нами нет, но, похоже, именно оно и заняло почетное место среди его любимых игр.

Анечка нахмурила проколотую бровь.

– О чем они говорят?

– Не знаю и знать не хочу, – отозвалась Яна. – Но не сомневаюсь, что этот рассказ нам еще попадется, раз он так нравится Стасу.

– Это рассказ про концлагерь, – пояснил Стас.

– А, понятно, лучше не надо, – спохватилась Анечка. – Давайте про Голодаря. Он же явно вымышленный. Не могло быть такой профессии, никто бы не стал платить, чтобы поглазеть на голодающего. Все сами голодали. А сейчас – да. Сейчас бы посмотрели.

Для публики Голодарь был живым скелетом из цирка уродцев, и, хотя эти цирки уже давно вне закона, не думаю, чтобы человеческая тяга к ним ослабла. По части страшных пророчеств Кафка преуспел как никто.

Я вспомнила, как прилипла к экрану моя собственная мама, когда показывали женщину, больную анорексией. Мама сразу позвала меня. Так мальчишки в зоопарке подзывают друг дружку к обезьяньей клетке. Похоже, мама решила, что один вид этой высушенной голоданием женщины заставит меня что-нибудь съесть.

Закадровый голос сообщил, что ей недавно исполнилось двадцать восемь. Выглядела она как тысячелетняя мумия. Короткое платье на бретельках и черные колготки не то чтобы скрывали ее пугающую худобу. Казалось, капрон вот-вот разорвется от того, какие острые у нее коленки. Наверняка ей специально велели так одеться, чтобы зрителям все было видно.

Не знаю, что нашло на мою маму. Откуда это жестокое любопытство? Я, конечно, поспешила ее оправдать: она за меня волновалась и хотела накормить. А может, эта женщина не казалась ей такой уж реальной – она же в телевизоре. Не человек, а образовательное пособие. Как легкие мертвых курильщиков на видео, которое нам с пугающим смаком демонстрировала биологичка.

«Смотри, до чего эта тетка себя довела», – сказал отец с каким-то странным удовольствием в голосе. Ему нравилось презирать и осуждать.

Я вдруг осознала, что я для него точно такая же. Дженнет, эта несчастная женщина и я. Люди из цирка уродцев.

Яна ругала Голодаря за то, что он растерял волю к жизни, Анечка отмалчивалась, и никто из нее ничего не вытягивал. Глеб тоже довольно скоро утомился и включил музыку в голове – до его выступления оставалась неделя.

Зато Стаса рассказ взбудоражил так, что он почти закричал:

– Голодарь – это же сам Кафка! Отвергнутый идиотской публикой, которой лишь бы ее развлекали. Кафка даже умер как Голодарь – от истощения.

Стас убеждал нас в гениальности Кафки, как будто мы были присяжными в суде. Мы привыкли, что он входил в роль и переигрывал, но таким я его еще не видела. Удивительно, как сильно его волновала судьба мертвого писателя Кафки. Так говорят о тех, кого знают лично. Или о самих себе.

– Никто его не читал! Он все время болел, ненавидел свою дурацкую страховую контору, да еще и жил до тридцати лет с безразличной мамашей и авторитарным папашей-торгашом! Что это была за веселенькая жизнь, мы отлично знаем из «Превращения». Папаша ему даже жениться не давал. Любой бы уже повесился, а он знал, чувствовал, что литература оправдывает его существование. Все были против него, а он все равно писал. Ну насколько это круто – иметь такое зашкаливающее чувство внутренней правоты! Точно знать, зачем ты нужен на этом свете.

Мне показалось, что птица на Стасовой шее ожила и мотнула клювом. Я читала, что «кафка» – это «галка» по-чешски. Отец Кафки даже сделал галку эмблемой своей галантерейной лавки. И вот она, эта самая птица, скакала у Стаса под ухом. Да и сам он – такой тощий, странный, нескладный, нервный, напуганный… Прищелкивает длинными пальцами, в выпученных глазах дрожит нездоровый блеск, а лицо взмокшее, серое, словно по нему мечется какая-то тень…

Страшно и стыдно, оказывается, обнаружить вдруг, что заглядываешь кому-то в душу. Вот она, эта душа, перед тобой, открытая на нужной странице, – читай. И стало вдруг ужасно неуютно, неловко. Как будто мне лет десять, мы с родителями смотрим фильм, а там показывают что-то, не предназначенное для детей, и я сама закрываю ладонями глаза.

Компьютерная грамотность кончилась, и на лестнице раздались веселые разговоры.

Стас подобрался, провел рукой по волосам и сделался прежним – расслабленным и непринужденным, как будто несчастный Кафка в один миг изгладился из его памяти.

– Отлично поболтали, – сказал он.

– Да уж… – отозвалась Яна. Вид у нее был измотанный.

Мне было не по себе от этого сходства между Стасом и Кафкой. Казалось, он хотел поделиться с нами чем-то важным, у него внутри все бушевало, но время вышло, и сейчас он снова спрячется за своим сарказмом.

– А, чуть не забыл! – спохватился Стас и полез в карман джинсов.

Мы настороженно застыли.

– Только не про Кафку, – взмолилась Яна.

– Не бойся, – усмехнулся Стас. – Всего лишь организационное объявление. Все помнят, что в субботу мы едем на ярмарку?

Он продемонстрировал нам оранжевую листовку: над средневековым замком развевался флаг с витиеватой надписью «Первая Бранденбургская ярмарка».

Все оживились. Глеб скромно склонил большую косматую голову и улыбнулся ковру. Кафку благополучно забыли и переключились на обсуждение насущных вопросов вроде расписания автобусов.

Я подыгрывала им, что поеду, хотя уже давно придумала отговорку – у бабушки обострится артрит. Почти час в автобусе, шум, толпа, очереди – я не справлюсь. Конечно, можно попробовать – принять две таблетки с утра, надеть эти акупунктурные браслеты… Нет, нельзя полагаться на случай. Я буду так волноваться, что обязательно будет приступ.

Когда Глеб и девочки ушли, я подошла к Стасу:

– Все нормально?

Он сделал удивленное лицо:

– Ты про что?

– Про тебя и Кафку. Что-то случилось?

Стас пристально на меня посмотрел, готовый обороняться, но вдруг как-то ссутулился и обмяк.

– Завидую я его чувству внутренней правоты, – сказал он после паузы. – Иногда я думаю: может, им виднее? Потеряю я на филфаке четыре года, работу не найду и пойду переучиваться.

Я не ожидала такой прямоты, меня это даже немного испугало.

Он не смотрел на меня и продолжал, глядя в окно:

– Матушка дала отчиму один мой рассказ, и тот сказал: «Такое мог только шизофреник написать». Раньше она такая не была, думала своей головой, а теперь всё у него спрашивает. Хотя… кто знает? Иногда кажется, что это не я пишу, а кто-то другой вкладывает мысли мне в голову.

– Он просто не пытается понять, – сказала я. – Проще назвать шизофреником.

Я хотела сказать еще, что мне это знакомо, но почувствовала внутреннюю стену, которая мешала говорить. За стеной было много всего. Море перед штормом. Лучше не трогать.

Стас внимательно на меня посмотрел, чуть нахмурив лоб. А потом усмехнулся:

– Саш, да ты не грузись, это так, мысли вслух! Ты «Страну аистов» дочитала?

Я кивнула, все еще сама не своя. Меня как будто вышибло из реальности.

– Надо как-нибудь обсудить. А то мне не с кем – эти как-то не особо мифологией интересуются. А, ну вот как раз в субботу по дороге и обсудим!

19

Город пестрел оранжевыми плакатами Бранденбургской ярмарки, главного события лета. Наш почтовый ящик был забит листовками. Все напоминало о том, что я не поеду.

А бабушке очень хотелось, чтобы мы поехали. Она собиралась на эту ярмарку как девица на бал: два шкафа перебрала, прежде чем остановилась на синих брюках и белой блузке с рукавами колокольчиком. С украшениями тоже оказалось непросто: янтарные бусы или платок? «А ты надень какой-нибудь мамин сарафанчик!»

Никакие мои аргументы не действовали.

– Не хочешь на автобусе – давай закажем такси! Как королевны поедем! – предлагала бабушка.

– Мне все равно будет плохо – хоть в такси, хоть в лимузине! В любом транспорте!

– А вдруг не будет? Почему ты так сразу настраиваешься?

– Потому что я точно знаю!

– Врач говорил, тебе надо на свежий воздух.

– Это он Кёниг имел в виду. Тут по сравнению с Москвой просто Альпы.

– Ах какой воздух в Ушакове! – на бабушкином лице появилась счастливая детская улыбка. – Аж сладкий! Я знаю, я там выросла. Я бы тебе все показала: и дом наш прежний, стоит еще, говорят, и лесок, и речку Прохладную! Я в ней все детство раков ловила. Ой, да кого мы там только ни ловили – и мальков, и тритонов, и лягушек в заводях. А как русалку один раз караулили! Это старый майор Игнатюк нас научил! Если, говорит, ночью, как полная луна взойдет, тихо сесть в камышах и не мигать, можно русалку увидеть. Немцы их ундинами называют. Только надо в уши мха натолкать. У русалок песни опасные, однажды Игнатюк по известному делу в камыши отлучился, так они его чуть в самое болото не затянули, ундины эти. Это еще в войну было.

– Бабушка, если тебе так охота поехать, поезжай сама. Но я не могу. Я же не потому, что мне дома нравится сидеть! А всех русалок уже туристы распугали, – добавила я мрачно.

– А вот и проверим, распугали или нет!

Она меня как будто не слышала.

– Да не хочу я ничего проверять! Мне в автобусе станет плохо, и будет уже не до русалок.

Бабушка сникла. Ну, может, в день ярмарки начнется гроза, и она передумает. Некоторое время она молча глядела в окно. По Преголи мимо Рыбной деревни скользил речной трамвай «Чайка». Пассажиры махали прохожим на Юбилейном мосту, и прохожие махали в ответ. Девочка на борту случайно выпустила желтый шарик, и тот взвился к облакам. Девочка тянула к нему руки, а взрослые следили за полетом, запрокинув головы.

Я отвела взгляд, чтобы не видеть, как эта беспомощная желтая песчинка с бешеной скоростью уносится в небо, к высоким слоям атмосферы, навстречу неминуемой гибели.

Я уже сто раз устыдилась, но извиниться пока не хватало духа. Бабушка заговорила первой. Тихо и сокрушенно. Каждое ее слово обжигало.

– Да что мне эти ярмарки, Шуля? Все уже… Просто хотела тебе нашу деревню показать. И самой напоследок посмотреть. А то лето кончится, ты уедешь, а там – кто знает, увидимся или нет…

– Ой, ну что за ерунда! Вот придумала! – Внутренний толчок заставил меня поменяться с ней местами.

Бабушка слабо улыбнулась. Конечно, мы обе знали, что она ничего не придумывает. Вот ее усталые глаза, которые теряют цвет. Вот глубокие морщины, которые ложатся одна поверх другой. Вот ослабшие пальцы, которые несмело берут вилку – им она кажется тяжелой, словно отлита из золота.

– Говоришь ерунду какую-то, – строго повторила я, как будто эти слова могли отогнать смерть. – Ну ладно, давай съездим, раз тебе так хочется.

– Да нет, Шуля, зачем, если плохо?

– Ты теперь отговаривать меня будешь? Невозможно с тобой!

В это не верилось, но однажды ее не станет. Меня укололо горечью.

За два дня до ярмарки у бабушки заболели ноги. Точно как в моей дурацкой отговорке. Она бодрилась и делала вид, что все в порядке, но колени распухли так, словно ее покусали пчелы.

– Давай съездим потом, после ярмарки, – предлагала я. – Наоборот, хорошо – толпы не будет.

Но бабушка хотела увидеть Ушаково «при полном параде» – в праздничных флажках и гирляндах. Чтобы на руинах Бранденбургского замка рыцари бились за сердце красавицы, чтобы пахло пирогами с ревенем, чтобы повсюду бегали дети, смеялись, откусывали от розового облака сладкой ваты, катались на пони и караулили на речке ундину (бабушка их научит, что сперва надо в уши натолкать мха). Пожалуй, только ярмарка могла приблизить нынешнее Ушаково к тому, каким оно виделось бабушке в детстве.

Накануне ярмарки бабушкины шаги сделались совсем несмелыми. Она передвигалась по квартире, шаркая и держась за стену. Собственные ноги доказывали ей, что вернуться в детство не получится.

Я, как могла, отвлекала ее разговорами. И себя тоже – я впервые видела свою неунывающую бабушку Надю такой немощной.

Бабушка сдалась: сложила вчетверо выглаженные синие брюки, убрала блузку в шкаф. Прилегла, обложилась подушками.

И я поняла, что завтра сяду в автобус и поеду на ярмарку. Увижу Ушаково за нас обеих. И все там сфотографирую – каждый дом, каждый камень, чтобы бабушка провела мне экскурсию, не выходя из дома.

Я принесла ей ромашковый чай и «Мы все из Бюллербю» – любимую нашу книжку, такую же неотъемлемую часть летних каникул, как Ревнивый пирог. Мы всегда растягивали ее, чтобы хватило на все три недели, – по одной-две истории перед сном. Я даже не пыталась завести в Кёниге настоящих друзей, мне вполне хватало детей из Бюллербю.

Бабушка сделала один глоток и осторожно поставила чашку на тумбочку, потеснив многочисленные микстуры и мази.

– Смотри, что я нашла! – сказала я задорно, хотя меня немного замутило от запаха всех этих лекарств.

Она сонно улыбнулась, но улыбка вышла совсем слабая, механическая.

Мне хотелось поговорить, вспомнить, как мы ездили дышать морем, как собирали в бутылку янтарики с песком в подарок маме, какой вкусный пышный омлет давали в столовой.

Но бабушка уже сняла очки и погасила свет. Я немного посидела у нее в ногах и тихо вышла. Сердце брыкалось в груди.

Я думала, что «Бюллербю» меня успокоит, но не могла сосредоточиться, страницы словно опустели. Я никогда не читала эту книжку одна, мы всегда читали ее вместе.

20

Я ушла рано, бабушка еще спала. Оставила ей записку, чтобы не волновалась.

Пока я шла к остановке, все внутри металось, ладони вспотели.

«Это не настоящий страх, – говорила я себе. – Ты выпила два дитимина и ничего не ела, тошнить не должно. Ты просто сядешь и будешь терпеть».

Сколько раз я видела в городе новые чистые автобусы, но почему-то за нами приехал заваливающийся набок доходяга в облаке черного дыма.

«А если все-таки будет тошнить? Тогда скажешь, что укачало, и потребуешь остановить автобус! Но почему целый автобус должен тормозить из-за меня?»

Пока я сражалась с собой, все уже погрузились. Стас задержался на подножке и подал мне руку:

– Хватайся!

Это был последний шанс передумать. Отговорки сами собой возникали в голове: живот заболел, деньги забыла…

Надо ехать. Надо сесть в автобус, и отходных путей не будет. Я выдохнула, преодолевая волну паники, и оперлась на Стасову руку.

Дверцы захлопнулись за моей спиной. Не дожидаясь, пока мы усядемся, водитель крутанул руль.

Раскачиваясь, мы пробирались через автобус. Первые сиденья занимали пожилые дачницы с внуками, середину – орущая компания мальчишек, которые размахивали пластмассовыми мечами.

От запаха бензина и пота мутило. Наконец мы добрались до нашего ряда – Глеб занял нам места.

«Сзади сильнее всего укачивает» – занервничала я и вдавила шарик акупунктурного браслета в запястье. У меня были длинные рукава, чтобы браслеты никто не увидел.

– Ты к окну или в проход? – спросил Стас.

Я протиснулась к окну мимо раскорячившегося в проходе Глеба. Стас сел рядом со мной и широко расставил острые колени, чтобы не продырявить спинку Яниного кресла. Глеб не знал, куда пристроить свои ножищи в армейских ботинках, и вытянул их в проход.

Я с ужасом ждала, когда Стас заговорит про «Страну аистов», а мне не то что беседовать – и дышать трудно. И я решила притворяться спящей.

– Что-то я вообще не выспалась. Разбудите, как приедем!

Я прислонила голову к стеклу и плотно закрыла глаза. Как бы я хотела, чтобы Стас умел читать мысли, чтобы он все понял. Я услышала вздох, а потом у него в наушниках заиграла музыка.

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту.

Продержаться сорок минут. Один урок. Всего на десять минут дольше получаса, а разве полчаса – это долго? Господи, целых сорок минут!

Я чуть не до крови надавила ногтем большого пальца в подушечку безымянного, чтобы боль хоть немного перекрыла панику. Иногда это помогает.

Страх сверлил меня, как маньяк. А что у меня против него – дурацкий детский стишок. Но я верила, что он отвлекает меня от страха. Или страх от меня.

Стишок я вспомнила однажды в метро, когда пыталась преодолеть эти невозможные четыре минуты до школы. После взрыва время в метро потекло по-другому.

Отец говорил, что молния не бьет в одно место дважды, но меня это не успокаивало. Я читала о терактах и пыталась найти какую-то систему, чтобы себя обезопасить. Но утешительного было мало: чаще всего взрывы случались в часы пик, как раз в мое время.

Я садилась только в последний вагон – прочитала где-то, что так безопаснее. Я начала бояться попутчиков с арабской внешностью. Я не хотела судить о людях по национальности, мне было за себя стыдно, но я ничего не могла с собой поделать. Иногда я просто выходила и ждала следующего поезда.

Между станциями реальность обрывалась – поезд попадал в черную дыру тоннеля, в гиблую зону, где могло произойти все что угодно. Я была заперта в вагоне, как в космическом корабле посреди бескрайнего мрака, и слепая тьма безучастно проплывала мимо иллюминаторов.

Иногда поезд резко тормозил, скрежеща по рельсам колесами, как стиснутыми железными зубами, и замирал посреди пустоты. Паника впивалась в сердце. Остальные пассажиры и ухом не вели, а мне хотелось выбить окно и сбежать. Воздух в вагоне нагревался, дышать становилось труднее. Кровь пульсировала в ушах, подступала тошнота, чудился запах гари. Секунды становились невыносимыми.

Я прижимала висок к прохладному стеклу и пыталась направить мысли на что-то хорошее, но они не слушались. Хаос поднимался изнутри мощной разрушительной волной.

И тогда словно из ниоткуда появился стишок. Странно, что он так врезался мне в память. Казалось, прошла тысяча лет с того выступления во втором классе.

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту.

Бордовый узорчатый ковер – это сцена. За моей спиной одинокая декорация – деревянная доска в форме домика с нарисованными понизу цветами. Передо мной в три ряда сидят родители с улыбками как у восковых фигур. Они меня пугают.

Моя мама беззвучно проговаривает стишок вместе со мной. Отца не видно – его лицо загораживает камера, которая фиксирует каждое мое слово. Я до дрожи боюсь ошибиться. От волнения я тороплюсь и проглатываю слоги, лишь бы поскорее закончить. На меня наваливается страшная ответственность перед отцовской камерой и особенно перед этой декорацией. Все-таки декорация – это уже настоящий театр.

Но чем ближе к финалу, тем меньше я нервничаю. И даже зловещие улыбки на восковых лицах родителей больше не внушают мне ужас.

Покуда не рухнул кривой их домишко!

Последнюю строку я выкрикиваю громко и радостно. Кланяюсь под аплодисменты и убегаю. Теперь никто на меня не смотрит, и нет на свете никого счастливее меня!

Поезд все еще стоит в тоннеле. В голове совершенно пусто – только эти восемь строчек ходят по кругу, как по Кольцевой, до тех пор пока машинист не предупредит по громкой связи: «Поезд отправляется!»

С первым же рывком меня захлестывает безграничное детское счастье. Колеса набирают обороты, и суровые, точно восковые, лица попутчиков больше меня не пугают.

Когда-нибудь и автобус остановится, я сойду на твердую землю. Там будет много воздуха, и я смогу долго и глубоко дышать, пока сердце не вернется в нормальный ритм.

Постепенно «кривой человечек» и боль в пальце ослабляют тошноту.

Автобус затормозил на остановке, и нас бросило вперед. Мы уперлись руками в передние сиденья и переглянулись. Стас виновато поджал губы – мол, тоже предпочел бы красный кабриолет, но что есть, то есть.

Мысль о том, что я смогла перетерпеть свой страх и вот-вот окажусь на воздухе, придала мне сил.

Кто-то из мальчишек взмахнул игрушечным мечом:

– Прие-ехали!

И, повинуясь этому боевому кличу, все проворно подхватили детей и вещи и затрусили на выход.

21

На остановке никто не задерживался, все сворачивали на дорожку, ведущую к главной ушаковской достопримечательности – руинам замка Бранденбург.

Я достала телефон и, не теряя времени, принялась фотографировать все вокруг.

Пестрые одноэтажные домишки напоминали нечто среднее между немецким особняком и русской избой. Тут было всего понемногу: резные наличники, красная черепица, мощеные садовые дорожки, аккуратные альпийские горки и длинные грядки зелени; кошки, куры, веревка с бельем, перекинутая через двор. Ворота и заборы были так густо увиты плющом, что почтальону, должно быть, приходилось выискивать почтовые ящики.

Прохладная оказалась маленькой пересыхающей речушкой с бревенчатым мостом. Два рыбака, старый и маленький, в одинаковых серых шляпах с комариной сеткой, сверлили меня одинаковыми суровыми взглядами, так что я быстро сделала снимок и отвернулась.

Сфотографировала я и двух странных соседей – угрюмый магазин «Продукты», окна которого были заклеены плакатами с колбасой и сосисками, и фахверковую[16] таверну «У рыцаря». Впрочем, если приглядеться, никакая она не фахверковая, а всего лишь подделка – балки попросту наклеены на белый фасад, чтобы выглядело по-средневековому. Рекламная перетяжка сулила всякому обед как у прусского короля. Стас сказал, что проверить, врут или нет, по карману только тем, у кого есть яхта. Мы же, сказал он, люди простые и пойдем объедаться на ярмарке хот-догами.

А потом я увидела ее. Ту самую обезглавленную кирху с бабушкиной детской фотографии. Она робко застыла на обочине, прячась за деревом. По сравнению с фотографией конца сороковых она порядочно обветшала и стояла теперь вся в надписях и болотисто-зеленых подтеках, которые будто сочились из трещин, ползли между кирпичей и засыхали на полпути.

Часы на башне, от которых остались только ржавый остов и несколько цифр – 4, 6, 8, 9, 11 и 12, – все так же показывали двадцать минут седьмого. От вида этих часов, от осознания, когда они замерли, меня передернуло. Вот оно, точное время смерти. Зафиксировано.

Я смотрела на разрушенную кирху и пыталась представить: что чувствуешь, когда на тебя сбрасывают бомбы?

Ребята терпеливо меня дожидались. Анечка и Яна подманили бродячего щенка, который копался в мусоре возле кирхи. Подоспели и другие дворняги и стали крутиться вокруг девочек. Глеб сбегал в магазин и купил им пакет сосисок.

Пока они кормили собак, Стас рассказывал мне о Бранденбурге и старой кирхе.

– Что не уничтожили бомбы, народ растащил.

– В смысле – растащил? Зачем?

– Ну как? Разбирали на кирпичи и строили дома, дорожки, оградки вон, – он показал на чей-то забор.

Бабушка об этом не рассказывала.

– Смотри, – Стас кивнул на белый барельеф над стрельчатой аркой. – Это герб Бранденбурга.

Два ангела держали развернутый свиток, но остальные фигуры и узоры стерлись настолько, что не различить. Стас шагнул в темноту, и я не без опаски последовала за ним.

Мы оказались в квадратном колодце. Кровлей служило небо. Окна были замурованы, на бывших подоконниках прямо из камня торчали кусты.

Что-то хрустнуло под ботинком. Стекло. Под мусором было не видно пола – осколки, пивные банки, окурки, пакеты из-под чипсов.

Глаза привыкли к полумраку, и я разобрала надписи на стенах – имена, признания, прозвища, даты. Судя по всему, посетителей у кирхи с годами не убавилось, только это были прихожане иного рода.

Белая фотовспышка на мгновение осветила старые стены и потревожила темноту. Черные тени, жившие в трещинах и дырах от снарядов, снялись с насиженных мест и заметались с громкими криками, похожими на скрипучий издевательский хохот. Я вздрогнула и вцепилась Стасу в предплечье. Внутри все схватило страхом, как льдом в сильный мороз.

– Без паники, это просто вороны, – сказал Стас и прикрыл мою руку ладонью. Она показалась мне такой горячей, что я тут же высвободилась.

Я различила черные крылья и клювы на фоне серого неба. Птицы покинули церковь и носились теперь наверху, перекрикиваясь, возвещая о вторжении. Я машинально покосилась на Стасову татуировку, словно та в любой момент могла ожить и присоединиться к стае.

– Забавный факт: обычно на руинах по всей области вьют гнезда аисты, и только здесь – вороны. Прости, что не предупредил. Ладно, пойдем.

Всякого навидался Бранденбург. Небо над башнями древнего замка редко бывало мирным. Свистели стрелы поляков, самбов, натангов, летели копья крестоносцев. Одна война сменяла другую, замок горел, разрушался и вырастал заново. Но после английских и советских снарядов уже не поднялся. Закончилась история Бранденбурга, и началась история Ушакова.

Мы прошли по гравийной дорожке мимо особняков в немецком стиле. Видимо, в этой части поселка селились люди состоятельные. У одного из домов Стас остановился и внимательно оглядел ограду.

– Вот немного кирхи.

Безмолвные камни надежно хранили тайну своего нового хозяина. А вот соседи говорить могли, но предпочитали помалкивать. Хотя кто знает: может, и они прячут семисотлетние камни под ровными слоями штукатурки?

Мы обошли необъятную липу. Жутковато, как висельник, покачивалась на веревке шина. Обогнули проржавелую насквозь водонапорную башню.

Вот и разрушенный замок. Покоится, как отполированный соленым ветром китовый скелет на пустынном пляже. Нутро замка поросло дикой травой и фиолетовым люпином. Облупившаяся стена продырявлена кривыми проемами – воспоминаниями об окнах, арках, дверях. И бомбах.

Чтобы придать руинам праздничный вид, их украсили разноцветными флажками, на стену налепили баннер с изображением замка в эпоху расцвета и надписью «Первая Бранденбургская ярмарка». Не верилось, что здесь некогда стоял величественный замок с остроконечными башнями и стерег залив.

Народ наводнил просторный двор перед замковой стеной, шумел и толпился возле десятков ярмарочных лавок. Повсюду хохотали, кричали, глазели, жевали. Отчаянно захотелось уйти. Все это казалось странным и неуместным, как вечеринка на кладбище.

В деревянном загончике «тевтонские» всадники в белых плащах с черными крестами бились на турнире. Под одобрительный гул толпы они сшибались и расходились.

Девушки в средневековых платьях поверх джинсов водили хоровод. Девочка с розовыми волосами сосредоточенно играла на лютне.

В центре ярмарки установили сцену, высокая флейтистка тянула печальный фолк. Глеб напрягся.

– Представь, что все они – просто плод твоего воображения! – посоветовал Стас.

Глеб что-то страдальчески промычал и ушел распеваться.

Тем временем кузнецы ковали подковы на счастье, стеклодувы выдували хрупкие цветные стекляшки, за бочкой сидела гадалка. Парень в шутовском колпаке предлагал сфотографироваться с огромным удавом. А если с удавом боязно, можно подержать дрожащего кролика.

Был еще человек в костюме медведя. Он бродил у руин, периодически нападая на людей. Мальчишки, которые ехали с нами в автобусе, совали «медведю» под мышку пластмассовые мечи, и тот картинно издыхал.

Длиннющая очередь выстроилась к белому шатру, где грузин в наряде менестреля жарил шашлык. Тут же торговали блинами, бургерами, кренделями, хот-догами, мороженым и сладкой ватой.

По лужайке носились дети с раскрашенными под тигрят и бабочек лицами.

Неповоротливый мальчишка лет десяти, вопреки увещеваниям родителей, упорно лез на руины.

– Куда ты лезешь?! Шею хочешь сломать? – зашипела мать, грозя ему длинным красным ногтем.

– Лешка, уйди, дай я сначала без тебя сфотографирую, – попросил отец, подкручивая объектив.

– Пап! Сфоткай меня вот так! – Лешка замер в арке, гордо выпятив пузо.

Отец вздохнул и нажал на кнопку.

– Готово. Теперь отойди-ка, я…

– Пап! Я еще туда залезу, а ты меня сфоткай, ладно?

– Ну давай, – уныло согласился отец.

– Щас же слезай, я кому сказала!!!

Мы разбрелись: Яна с Анечкой застряли у прилавка с украшениями, Стас ушел за хот-догами, а я бесцельно блуждала между рядами и считала шаги, чтобы заглушить тревожное чувство.

Мне захотелось привезти что-то бабушке. Она бы обязательно купила сувенир. Желтую фигурную свечу из пчелиного воска? Они тут были повсюду: ангелы, девы Марии, матрешки, медведи, шишки… А на соседнем прилавке – армия металлических рыцарей с мизинец.

Я повертела в руках домовых из дерева, которых тут же на месте выстругивал мастер с рыжей бородой, сам невероятно похожий на домового; постояла возле марципанов и наконец увидела то, что нужно: глиняные домики-фонари. Здорово, наверное, наблюдать, как теплится свечка в окошке.

Продавщица упаковала домик в бумагу и вручила мне. Я отошла, и на меня вдруг набросилась тревожная мысль: середина июля, половины лета уже нет. Скоро домой, а дома ждут не тебя, там ждут повзрослевшую, серьезную дочь: на носу одиннадцатый класс, надо налегать на английский, сдавать экзамены, поступать в институт, строить карьеру. Нет времени болеть.

Я чувствовала себя лишней в толпе здоровых счастливых людей. Они перешучивались, что-то примеряли, что-то покупали. Играла веселая музыка.

Я побрела к сцене – скоро будет Глеб.

Хотелось вырваться, сбежать, спрятаться, но я шла через толпу, напустив на себя веселый вид, чтобы никто не догадался, что мне плохо.

22

Ведущий объявил Глеба.

«Глеб Самарин» так хорошо звучало со сцены, что мы громко зааплодировали. Толпа подхватила.

К нам прорвался Стас. Над головой он держал два хот-дога.

– Очередь, как в голодном сорок седьмом! Я с запасом взял. Кто-нибудь хочет?

– Поприветствуем Глеба Самарина с народной песней «Ой, то не вечер»!

Зрители напирали, подталкивая нас ближе к сцене.

Глеб не появлялся.

Мы переглянулись и снова уставились на пустую сцену.

Ведущий отчаянно улыбнулся:

– Громче, друзья! Аплодисменты Глебу Самарину!

На этот раз хлопали вяло. Зрителям ожидание начинало надоедать. Кто-то присвистнул, кто-то прокашлялся, один выкрикнул:

– Самарин, выходи!

Несколько человек начали скандировать:

– Вы-хо-ди!

– Да где он? – забеспокоилась Анечка. Она встала на цыпочки и вытянула шею.

– Так, подержи! – Стас всучил Яне хот-доги и куда-то исчез.

Ведущий приложил палец к наушнику и покивал. В микрофон объявил что-то про технические неполадки, и на сцену вместо Глеба выскочили гимнастки в обтягивающих костюмах, похожих на рыбью чешую.

Грянула музыка, зрители радостно загудели.

– А они куда лезут?! Сейчас же Глеб! – возмутилась Яна, но голос ее потонул в общем гомоне.

– Какие еще неполадки? – нахмурилась Анечка.

– Ладно, пошли отсюда, у меня сейчас уши взорвутся, – скомандовала Яна и стала прокладывать нам путь, выставив хот-доги вперед.

Мы безрезультатно обошли двор. Ни за сценой, ни на развалинах мальчиков не было. От голода и усталости меня начинало подташнивать. Мы встали у водонапорной башни и дожидались, пока Анечка дозвонится мальчикам.

Вскоре Янино терпение лопнуло, и она швырнула остывшие хот-доги в мусорный бак.

– Ну почему он не вышел? Такой шанс упустил!

Я знала почему, но как это объяснить? Тяжело вскрывать тугую липкую паутину, которую страх умеет плести не хуже гигантской паучихи Шелоб[17]. А может, Глеб никогда и не хотел выступать перед публикой, просто голос обязывал. Почему так страшно не оправдать чужих ожиданий? Кажется, что кто-то другой лучше знает?

Наконец вернулся Стас:

– Нигде его нет. Видимо, уехал.

– В смысле – уехал? – возмутилась Яна. – Хоть бы предупредил! Тащились сюда ради него.

– Это же его первый концерт, он переволновался, – сказала Анечка.

– Ну и что? По-твоему, нормально вот так взять и свалить?

Никому больше не хотелось смотреть на поделки, рыцарей и человека-медведя. Мы побрели на остановку. Стас и Яна всю дорогу препирались из-за хот-догов. А я подумала: вдруг у Глеба тоже случилась паническая атака? «Взять и свалить» – именно то, что хочется сделать во время приступа. Убежать, не говоря никому ни слова. Если это впервые, то сейчас бы поговорить с ним, объяснить… Только трубку не берет. А если спросит, откуда я все это знаю?

Нас подобрал совсем новый автобус, на креслах была такая чистая обивка, словно это его первый день на работе. По салону гулял свежий кондиционированный воздух, и пахло чем-то приятным, цитрусовым. Пассажиров было немного. Никто не шумел, я сидела в первом ряду. В первом ряду почти не укачивает, это успокаивало.

Вдруг как обожгло: дитимин! Я таблетку не выпила перед обратной дорогой!

Я стала рыться в сумке: в ней будто выросли новые карманы – ничего не найти. Куча пустых пластиковых гнездышек из-под таблеток и пара оранжевых гигиенических пакетов из самолета. Когда мы приземлились и родители встали в очередь в проходе, я как воровка запихнула в сумку эти пакеты. Было стыдно, но я не могла оставить их там, в спинках кресел. Пакеты придавали мне уверенности: если будет тошнить, то хотя бы не у всех на виду.

Наконец я нашла дитимин в кошельке, в отделе для мелочи. Специально туда положила, чтобы не искать. Слава богу, а то уже руки задрожали.

Ой! Розовая таблетка выскочила из пачки под сиденье. Я наклонилась. Поднять дитимин с пола я не брезговала – у меня с собой была всего одна таблетка.

– Саш, ты что-то потеряла? – спросила Анечка, заглядывая мне через плечо. Она сидела сзади.

– Жвачку, – буркнула я.

– У меня есть! – Она протянула мне пачку, и сердце продуло сквозняком страха.

– Спасибо.

Я вжалась в сиденье. Жвачка была мятная до остроты. В голове колотилась лишь одна мысль: сейчас начнется приступ.

Пальцы вмиг стали мокрыми, голодная тошнота усилилась. Страх почувствовал свое превосходство надо мной, что-то холодное и вязкое заволокло внутренности, как будто решило обездвижить сердце.

Я надавила ногтем на подушечку пальца. Не помогло. Воздух поступал в легкие как через соломинку. Ребята сочиняли сообщение Глебу, но я не могла к ним присоединиться, мне сейчас и слова не выдавить. Я уже за чертой.

Надо попросить водителя остановить, выйти на воздух. Все нормально, в сумке гигиенические пакеты – нужно только выйти, чтобы никто не увидел. Но я не решаюсь обратиться к водителю, больше всего я боюсь привлечь к себе внимание.

Терпи, терпи, терпи!

Я словно против воли делаю шаг со скалы, сердце ухает вниз. Мне страшно пошевелиться, со стороны я кажусь парализованной, а внутри все взрывается. Паника захватывает меня целиком – в один миг.

Дрожащими руками я разворачиваю оранжевый бумажный пакет. Он шуршит, привлекает внимание.

Стас оборачивается:

– Саш, тебе плохо? Остановите, пожалуйста, тут девушке плохо!

Я отрицательно трясу головой и кашляю в пакет. С утра ничего не ела. Специально, чтобы не тошнило. Но когда тошнить нечем, это гораздо хуже, больнее, потому что тошнит желчью. Надо было поесть.

Водитель оглянулся:

– Укачало? Сейчас остановимся.

Все застыли и смотрят: их взгляды – иголки, а я – игольница.

– Не надо, – выдыхаю я.

Если сейчас выйду, обратно уже не вернусь, пойду пешком. Лучше скорее доехать.

– Точно? – покосился на меня водитель.

– Саш, давай остановимся, – забеспокоился Стас.

– Нет, нормально, – с трудом повторила я.

– Смотри сама, – сказал водитель и прибавил скорости.

– Саш, вот водичка, – Анечка протянула мне бутылку, но я не взяла.

– Отравилась чем-то? – спросила Яна. Краем глаза я видела, что она смотрит на меня точно так же, как тот мальчишка в самолете.

Анечка гладила меня по руке своей крошечной теплой ладошкой, браслеты позвякивали на ее запястье. Стас давал советы: смотри прямо, дома выпей активированного угля, по одной таблетке на каждые десять килограммов массы тела. Я ожидала, что они скривятся, отпрянут, создадут вокруг меня «мертвую зону». А они меня обступили, загородили от чужих глаз.

Яна не знала, как помочь, поэтому принялась ругать ярмарку – орущих детей, вонючие хот-доги и тупого человека-медведя. Спасибо ей, она тоже отвлекала от меня внимание. Ее недовольства хватило до самого города, и это размеренное брюзжание успокаивало и по чуть-чуть возвращало к жизни.

23

– Саша! Ты как в плену побывала! – ахнула бабушка.

Я скользнула взглядом по зеркалу в прихожей: лицо бледное с зеленоватым отливом, под глазами серые впадины, губы потрескались. И Стас меня такую до дома вел.

– В автобусе тошнило, – сказала я.

Бабушка засуетилась:

– Что ж я, старая дура! Не надо было отпускать! Сейчас я тебе чаю! Ты ж не ела ничего! – Шаркая и прихрамывая, она заторопилась в кухню. Я поплелась за ней. – Иди, Шуля, садись! На вот, сухарики погрызи, сейчас я суп разогрею.

– Бабушка, я пока не хочу. – При мысли о супе снова стало нехорошо.

– Обязательно нужно поесть! А то желудок сам себя переварит! Давай хоть овсянку? Откуда силы-то на выздоровление возьмутся? Ну хоть бананчик! Яблочко тебе порезать?

Я соглашаюсь на банан с чаем.

Бананы вкусные, от них никогда не воротит. Бабушка улыбается, глядя, как я жую. Ей как будто и самой вкусно.

– О, я поняла: мне надо питаться одними бананами, тогда точно не будет тошнить.

– Шуткуешь, – радуется бабушка. «Шуткуешь» – это ее слово, больше ни от кого не слышала. В нем вся бабушка.

А потом мы смотрели, что я наснимала в Ушакове. Бабушка достала свой ветхий альбом с фотографиями, и мы сравнивали.

Нет, приговаривала бабушка, Ушаково уже не то. Понастроили не пойми чего, такое место испортили!

Настоящее Ушаково вот где, на старых фотографиях, которые бабушка называет карточками. Они желто-коричневые, словно их долго держали на солнце. Как же не повезло нынешним людям! Бабушке Наде даже совестно перед ними, она-то застала Ушаково во всей красе – даже форбург[18] при замке был цел. Там, во флигеле, три семьи поселили. А водонапорная башня до сих пор стоит! Только проржавела вконец, никто за ней не приглядывает.

А с кирхой-то что сделали, хулиганье! Нет на них Фильки с Олежкой. Вот уж кто взял бы ее под охрану! От кого только они ее ни спасали, эту кирху, – и от леших, и от тевтонцев с белогвардейцами. И от фрицев, конечно. Иногда и Надю в игру принимали, хоть она малявка и вообще девчонка, ею только ундин приманивать. Хорошие они были, Филька с Олежкой. Теперь таких смельчаков днем с огнем не сыскать!

Так мы сидели, а на подоконнике счастливо светился домик-фонарь.

24

– Ну зачем ты поехала? Бычков же тебя предупреждал!

Зря бабушка рассказала маме про ярмарку. Мама же думает, что я тут выздоравливаю и набираю вес на бабушкиных пирогах («Вернешься как новенькая!»), зачем раньше времени ее разочаровывать?

– Тебя эти твои друзья уговорили?

– Да нет, я просто деревню хотела сфотографировать. Для бабушки. У нее ноги болят, она не может поехать.

Мама вздохнула неодобрительно:

– Сашенька, нельзя же так относиться к своему здоровью. Я все понимаю: бабушка старенькая, ее жалко, – но ты же умная девочка! Нужно ведь и о себе думать, у тебя вся жизнь впереди, разве ты не хочешь поскорее выздороветь? Врач ведь не просто так говорит!

Я вывожу на листочке кубы. Иногда пририсовываю ленточку и бант – получаются подарочные коробки. Кубы помогают успокоить мысли. Они хорошие, одинаковые, в каждом по двенадцать линий. И кажется, что в мире есть какой-то порядок.

– Ну, что ты молчишь? Бабушка со своими ногами к врачу-то ходила? Только честно скажи: ходила или нет? Или опять сама себе лечение назначает?

– У нее какая-то мазь…

– Понятно. Дай-ка мне бабушку! Ты-то хоть дитимин пьешь, или бабушка и тебя народными средствами лечит?

Все наши с мамой разговоры сводятся к тому, как я выздоровею и все наверстаю: грамоты, оценки. Вот тогда можно будет открыто говорить о моем диагнозе – когда болезнь пополнит список экзаменов, с которыми я успешно справилась.

Отец долго еще не забудет, что я чуть не провалила десятый класс: «Тебя просто пожалели, потому что мы с матерью очень просили».

Я давно собираюсь спросить: а что, если я никогда не выздоровею? Неужели жизнь будет кончена и никакого запасного плана для меня нет?

Но я не спрашиваю, потому что услышу в ответ все то же: «Ну конечно, выздоровеешь! Иначе и быть не может! Каждому испытания даются по силам!»

Интересно, кто же это решает, кому что по силам?

Мое испытание и испытание Дженнет достались нам не от бога или высшего разума. Его придумали люди. Люди, одержимые жаждой мести. Они воспользовались горем Дженнет и внушили ей ложную надежду. В тот день каждый получил свое испытание – семьи и друзья погибших, раненые и очевидцы, медики, полицейские, спасатели. Всех так или иначе задело, каждому смерть оставила свою метку – осколок страха, который вырвался из бомбы вместе с болтами и нарубленной арматурой и вошел острием в самое сердце.

«Этого они и добиваются! – ругался отец. – Чтоб мы их боялись, сидели по домам и выполняли все, что они скажут!»

Наверное, его бы они не пробили, он-то железный. А у меня вместо брони – обычная кожа.

С языка так и рвется: «Мам, ну зачем я вам? Оставьте меня здесь. Здесь хорошо. Я буду приглядывать за бабушкой. Может, стану библиотекарем. А по выходным буду гулять по острову каштанов. Наверное, о таком стыдно мечтать, мелко. Вы не одобрите. Я же слышу ваши мысли. Ну да, за 1255 километров слышу, как если бы вы кричали мне в самое ухо».

25

Глеб не пришел в субботу. Я встретила в холле его дедушку. Он заметно огорчился, увидев меня одну, без бабушки.

– Надежда Емельяновна болеет еще? Плохо, – качнул головой Михал Егорыч. – Ну, пускай набирается сил – и в строй! Сегодня будем интернет включать! А я вот тоже один, без сопровождения.

– А где Глеб?

– Разболелся. Вчера позвонил, предупредил, очень ответственный парень. А я говорю: да что я, сам не дойду, что ли? Вот, прекрасно дошел!

Он показал мне большой палец и начал покорять лестницу.

Возле камина я взглянула на пустующий Глебов стул – потертая серая обивка, черные металлические ножки, которые почти продырявили ковер из-за того, что Глеб все время раскачивался.

Стас стоял возле окна и помешивал бумажки в Распределяющей вазе. На прошлой неделе снова вытащил свое – «Птицы» Дафны Дюморье. О том, как птицы взбесились и начали нападать на людей.

– Глеб не придет, я его дедушку встретила.

– Да. Дела у него, говорит. Неохота ему со мной это обсуждать, мы же с ним прикалываемся в основном. Хотя он и Анечке какие-то отмазки пишет.

Подошли Анечка с Яной, и разговор постепенно перешел к «Птицам».

– Кошмар как тяжело было читать, – пожаловалась Яна. – Ужас и обреченность. Никто не понимает, что происходит, что делать и когда это кончится.

– Анатомия страха. Люди больше всего боятся именно неизвестности. А смерть – самая главная неизвестность, – сказал Стас.

Мы говорили о катастрофах и безысходности, о непостижимой природе страхов – ну кто всерьез испугается зябликов и синичек? И тут же вспоминали, что люди боятся и кукол, и клоунов, и даже облаков.

Вот мы и добрались до рассказа обо мне. Это я сижу в заколоченном доме и жду, когда птицы ворвутся и растерзают меня, хлопая черными крыльями и поблескивая злыми глазами, как те вороны в старой кирхе. Как страшно они кричали и носились, ударяясь о стены!

В рассказе птицы себя не щадили – бились в стекла, ломали крылья и шеи, лишь бы добраться до людей. И снова я думала о Дженнет, о ее голове, отделенной от тела. О человеке в пальто. О пожилом мужчине, который выполз на платформу. По-моему, у него не было половины руки. Вот откуда вся эта кровь.

– Когда так ведут себя птицы, это кажется диким и противоестественным, – сказала я вслух. – Животные не нападают без причины: они либо защищаются, либо голодны. Они не умеют убивать из мести или ради выгоды. А вот люди научились.

Вот сейчас, думала я, нужно все рассказать: о взрыве, о болезни, обо всем. Избавиться от страха. Одна я с ним не справляюсь, поэтому он выходит с тошнотой.

И что потом? Что им делать со мной, с «кривым человечком»? Подбирать какие-то слова, чувствовать себя неуютно? Они просто перестанут при мне смеяться и разговаривать – как Алинка и другие мои одноклассники.

И снова я ничего не сказала. Стена внутри меня дрогнула, но не треснула.

26

За ужином на балкон прилетела ворона. Она сидела неподвижно, и мы пристально изучали друг друга. Какая же она была огромная вблизи! Крылья блестели, точно их намазали воском.

Она резко запрокинула голову и оглушительно закаркала пробирающим до костей хохотом. Развела крылья, сделала два замаха и сорвалась вниз, к реке. Перед глазами опять замаячила татуировка на бледной Стасовой шее.

– Саш, ты чего так смотришь? – насторожилась бабушка и выглянула в окно.

– Вороны такие жуткие, да?

– Вороны?

– Уже улетела. Сидела тут, на перилах.

Бабушка смотрела на меня растерянно, будто пыталась найти в моих словах скрытый смысл. Я поковыряла вилкой в тарелке с гречкой. Бабушка придвинула мне вазу с бананами.

– Вот ты говоришь, вороны жуткие. А моя мама, твоя прабабушка Тишкина, до ужаса боялась чаек.

– Чаек? Почему?

– Знаешь, есть такое суеверие: если птица залетела в дом, это к скорой смерти?

Я не знала. И бабушка стала рассказывать.

* * *

Восточную Пруссию Маня Тишкина возненавидела еще под Смоленском. Ночами не спала, кляла хитрого председателя, который внушил ее доверчивому Емельяну переселяться на Неметчину.

– Возраст у тебя патриотический, поезжай! – так он сказал, старый прохиндей. – Контракт на три года, не понравится – вернетесь. Зато там будете, как сыр в масле! Все бесплатно будет, еще и приплатят! Вот, считай: проезд до нового места – бесплатно, жилье – бесплатно, скот от колхоза выделим, подъемные – тысяча рублей главе семьи, по триста на каждого иждивенца. Итого у тебя – тысяча шестьсот. Ну что, не хило? Вот и я говорю. Это я тебе по дружбе. Остальные как узнают – передерутся. Так что ты давай, бери быка за рога.

А Емельян-то сидит, уши развесил!

– Поступило указание от нашего колхоза одну семью отправить. От соседнего уже Затрускины едут. Ну что, согласен? Такой шанс раз в жизни выпадает!

Так и заманил в логово фашистского зверя. Поубивают ведь! Нет, никуда они не поедут. И Надька маленькая на руках.

– Мань, ну Мань, – канючил Емельян. – Поедем, посмотрим новые края! Вот ты хоть раз море видела? Ты ж ничего на свете не видела, глупая, даже поезда! А тут – целое море. Ты представь! Накупаемся, рыбы наедимся! Три года – и сразу назад. Еще уезжать не захочешь.

Ну что за дура! Наплел про море! А ведь чуяло ее сердце, добром это не кончится.

И вот, в первую же ночь на новом месте знамение – птица залетела в дом. У Мани так сестра средняя умерла. От галки. Залетела галка, а через неделю Танюшка в прорубь провалилась.

В ту ночь к Тишкиным ворвалась огромная чайка – толстая, с желтыми когтями, страшная, как змей летучий. Металась по комнате, громила все, что попадалось под крыло, и кричала так, словно нарочно кликала беду. Еле выгнали!

Маня тут же стала укладывать тюки в обратный путь. Говорила она, говорила! Тут даже клятые немецкие чайки желают им смерти! А если это за Надькой? Вдруг по ее душу?

Емельян втолковывал ей, что нельзя им домой, не пустят. Какой путь проделали! Их жильем, скотом обеспечили, на днях подъемные выдадут. А какие проводы в колхозе были! Теперь тут надо жизнь налаживать, новый колхоз, новую область поднимать!

– Зато, Мань, ты погляди, какая печь кафельная! И ванна белая! Видела ты такую когда-нибудь? А чайка к нам не нарочно. Солдаты немцев гнали, дверь-то и вышибли. Была б дверь – как бы чайка залетела? То-то! Знаешь, Мань, где чайка – там и море! Ты представь: накупаемся, рыбы наедимся…

И снова давай про море! Маня смотрела на сладко спящую под эти рассказы Надьку, и так ей хотелось верить, что все будет хорошо, но ведь чайка… Не к добру это, не к добру. И назад нельзя…

Пустой дверной проем занавесили одеялом. Привели в порядок одну из комнат – кипятком оттерли пол от засохшей грязи и, кажется, крови. Разорвали немецкие книги, затопили нарядную до неприличия печь. Маня ненавидела этот дом и всю его роскошь: обои, камины, белую ванну. Сидели тут по своим особнякам, грелись-мылись, пока нас там расстреливали. Отца застрелили на третий день оккупации. За то, что цигарку из советской газеты скрутил. Сказали, с партизанами связан. А та газета еще довоенная была. Братья пропали без вести. Спасибо хоть Емельян вернулся, да и тот с пробитым легким.

Сколько комнат, окон, подвалов, мансард… Да разве протопишь все это зимой? А если немцы ночью придут жилье свое отвоевывать? Они же теперь все на улице или по подвалам. Хорошо бы соседей подселили – да вон хотя бы Затрускиных, все-таки земляки. И еще одну-две семьи. Получится аж по две комнаты на семью. Вот тогда поспокойнее будет.

Маня на всю жизнь запомнила ту немецкую девочку. Оборванная, вся в язвах, она рыла мусорную кучу, как бродячая собака, и складывала в сумку объедки. За грязью и сажей не было видно лица – только огромные впалые глазищи. Настороженные, злые, голодные. Маня не выдержала, вынесла кусок хлеба. Хотела подманить девочку, умыть, переодеть, накормить. Потом кто-нибудь из офицеров отвезет в город, в приют для немецких сирот. Там о ней позаботятся, а потом отправят в Германию, всех отправляли. Это все же лучше, чем гнилье собирать. Так и тифом заболеть недолго.

Но девочка так страшно на нее посмотрела, по-звериному, что Маня испугалась подходить ближе. Бросила хлеб на землю и попятилась. Девочка дождалась, пока Маня отойдет, схватила краюшку и побежала за сарай.

Еще была крепкая сухопарая старуха Хильда Зайтц. Каждый день ходила она по домам в поисках работы. Ее дом отдали переселенцам, и она перебралась в полуразрушенную хибару, где с каждым днем множились блохи и крысы. Но побираться Хильда не желала, требовала работу.

Поначалу в дома ее не пускали, пытались откупиться кто чем – остатками муки с жерновов, излишком молока. Но старуха не брала просто так. Недовольно бормоча себе под нос, она шла дальше.

В конце концов ей стали поручать кое-какую работу: постирать, выпотрошить птицу, починить одежду. Мане не хотелось связываться с Хильдой, она боялась ее старческого бормотания, в котором слышались одни проклятья. Но однажды старуха застала Маню в огороде. Маня решила наконец взяться за грядку, сильно заросшую незнакомым ей сорняком – с толстым красным стеблем и большими, как у капусты, листьями.

Маня с трудом выдирала кусты и бросала за частокол. Откуда ни возьмись у сорной кучи появилась старая Хильда, схватила красный стебель и погрозила Мане. Не сразу Маня разобрала ее хриплые слова:

– Frau! Frau! Das ist gut! Ка-ра-шо! Man isst das![19]

– Берите, берите, – махнула Маня, желая поскорее отделаться от Хильды и сорняка.

Но старая Хильда не уходила. Трясла головой и снова что-то бормотала.

«Да что ж тебе от меня надо?» – разозлилась Маня и повторила настойчиво:

– Берите! Мне не нужно.

Старуха прохрипела:

– Rhabarber! Rhabarber![20]

Маня в ужасе отшатнулась. Хильда все твердила это страшное, похожее на рык слово и изображала, будто помешивает что-то в котле.

Маня собиралась уже звать на помощь, как старуха выкрикнула:

– Rhabarberkompott![21]

– Компот? – оторопела Маня.

Старуха радостно закивала, не переставая помешивать незримое варево.

С того дня старая Хильда взялась учить Маню ухаживать за рабарбером, варить из него конфитюры, компоты и печь пироги. Чудной кисло-сладкий овощ, какого Маня в жизни не видала, торчал тут из каждого огорода. А подумать только, всё бы выкосили!

Переселенки, раз попробовав варенье из «сорняка», тут же просили рецепт. И старую Хильду стали звать не иначе, как фрау Рабарбер.

То была счастливая осень: после работы женщины собирались в натопленной комнате, вышивали, устраивали танцы и игры для детей, чаевничали и лакомились рабарберовыми сладостями.

А потом наступила голодная зима. Хоть это и было запрещено, Тишкины взяли фрау Рабарбер к себе, устроили на кушетке у камина. Никто не донес. Она была упертая и не любила сидеть без дела. Маня поручала ей присматривать за Надькой.

Никогда еще в Пруссии не случалось таких беспощадных морозов. «Это русские привезли с собой», – роптали немцы. Немцы, которые не работали – старики, дети, инвалиды, – не получали продовольственные карточки, а мест в приютах и больницах не хватало. Домов у них больше не было, а если они и находили какое-то пристанище, то все равно не могли его протопить. Одни немцы пухли с голоду, другие, наоборот, высыхали. Той зимой люди ничего не гнушались: варили овощные очистки, ракушки, сорную траву. Как-то раз Маня видела старика-немца, который сидел на обочине и ощипывал мертвую чайку.

Люди падали в голодные обмороки и замерзали прямо на улице. Однажды по пути на работу Емельян дал немке кусок хлеба – завернутая в серые тряпки, обезумевшая от голода и мороза, она что-то бормотала в бреду, прислонившись к забору. А вечером, когда шел назад, увидел ее снова на том же месте. Она уже окоченела, синие пальцы крепко сжимали кусок хлеба, который из ее руки клевала ворона.

Мальчики Вали Затрускиной боялись ходить в школу, потому что каждое утро им попадался зашитый в мешок покойник, которого везли на санках на кладбище. Иногда белые ноги мертвеца волочились по мерзлой земле. Валя говорила мальчикам: «Наших-то в блокаду еще больше погибло».

Хильда была слишком стара и немощна, зиму 47-го она не пережила. После ее смерти Надька иногда напевала песенку, которую пела ей старая немка. А потом забыла. Сначала слова, а после и мелодию.

В тот год все померзло: картошка, люди, крысы. Не лаяли собаки – всех подъели. То же случилось с кошками и с лошадьми. Только чайки по-прежнему бесновались над заливом, как ведьмы-кликуши. И каждый чаячий крик будто забирал чью-то душу.

– Не время сейчас умирать, война-то кончилась! До лета бы продержаться! – твердил Емельян.

Маня не спорила. Обессилев от страха и голода, с укутанной в три одеяла Надькой на руках, она не верила ни в какое лето. Она готовилась со дня на день услышать, как чайки выкрикивают ее имя, и все думала, что же тогда будет с Надькой.

Но Емельян не соврал – пришло лето. Под дубом у обезглавленной кирхи его на торжественном собрании назначили председателем колхоза. Осенью был урожай. Тишкины наквасили на зиму капусты – белую ванну до краев. А 4 декабря за ненадобностью отменили карточки. Маня принесла Надьке батон хлеба, глядела, как дочка ест, впервые досыта, и не могла унять слезы.

После голода Маня сделалась мрачная и тихая, во взгляде ее застряла какая-то отрешенность. Она по-прежнему выполняла всю работу по дому и огороду, но про нее говорили, что она тронулась умом. Ела плохо, мало разговаривала, без нужды не выходила, ни с кем не дружила, в гости не звала, от приглашений отказывалась. Вздрагивала, когда к ней обращались. Всю ночь могла просидеть у окна не сомкнув глаз. А может, настолько привыкла к бедам, что не верила, что они закончились.

Поначалу Емельян беспокоился, договаривался в городе с врачом, но Маня рыдала и противилась, боялась, что ее запрут в сумасшедшем доме, и он оставил ее в покое. Надьку взял на себя, отчитывал, если дергала маму: «Не мешай, мама болеет, ей нужно отдыхать». Так Маня Тишкина проболела всю жизнь. Умерла на восемьдесят третьем году. Пережила Емельяна на двадцать четыре года. Море так и не полюбила. Кажется, ни разу не искупалась. Говорила, пойду, когда чайки улетят.

27

В детстве я любила наблюдать, как бабушка раскатывает тесто для пирога. Я всегда думала, что Ревнивый пирог – бабушкин, а он, оказывается, старой Хильды, фрау Рабарбер. Когда слышишь такие истории, сердце растет. Это больно, но ты становишься лучше, сильнее.

– А ты совсем не помнишь, что это была за песенка, которую она тебе пела?

– Нет, ни слова не помню, – вздохнула бабушка Надя.

Я решила, что буду считать фрау Рабарбер своей немецкой прапрабабушкой. Кроме меня, некому помнить историю Ревнивого пирога.

А потом мои мысли захватила Маня Тишкина – угрюмая суеверная женщина, которая боялась чаек. Бабушка была ее полной противоположностью.

И я вдруг догадалась, зачем она мне все это рассказывала.

– Ты думаешь, я буду такая же?

– Что? – Бабушка нахмурила переносицу.

– Ну ты же это специально рассказала. Потому что я такая же сумасшедшая, как она! Испорчу себе жизнь и вам заодно!

– Шуля, да я просто… Ты сказала про ворону, я и вспомнила! Ты что?

– Ой, да ладно, бабушка, я же не идиотка! Вы все думаете, это так просто – взять и не бояться! Вы даже не пытаетесь понять! Только все время осуждаете!

– Что ты, Шуля, никто тебя не осуждает! У меня и в мыслях не было! И маму свою я не осуждаю! Была война, голод – такие вещи не проходят бесследно. Не у каждого хватит душевных сил… Это очень тяжело, но надо стараться жить дальше.

– А, ну понятно! Значит, я не стараюсь! Ты же так думаешь!

– Я так вовсе не думаю!

– А зачем ты тогда начала про голод? Ну не могу я есть! Не могу! Поймите вы наконец! Я ем, а меня рвет!

– Шуля, то, что тебе довелось пережить… Господи! Когда по телевизору показали, а потом мама твоя позвонила… Я чуть с ума не сошла. Я даже представить боюсь, каково тебе пришлось, моей девочке! Ну прости меня, старую дуру, сама не знаю, зачем я стала рассказывать!

Я ей не верила. Она точь-в-точь как мама с ее передачей про анорексию: вот, мол, какой ты станешь, если не будешь бороться и преодолевать себя! Вот и женщина с выбритой головой на плакате благотворительного фонда, который висит на нашей остановке, кричит большими красными буквами: «Борись! Борись!» Ненавижу этот плакат.

– Почему вы меня все время упрекаете?!

– Мы не упрекаем, ни в коем случае! Девочка моя, мы же не враги тебе! Мы хотим помочь, но не знаем как!

– Как будто я нарочно! Ну не могу я выздороветь вот так – раз, и всё! Не получается у меня! Вы привыкли мной гордиться, а теперь гордиться нечем! Вы поэтому меня ненавидите. Зачем я вообще живу?! Лучше бы я умерла!

Я впилась пальцами в волосы и разрыдалась.

Бабушка пересела поближе, положила мне руку на спину.

– Девочка моя хорошая, ну что ты такое говоришь? Как бы я хотела забрать все это на себя, лишь бы ты была здорова.

Страшно, стыдно, тошно. Не верится, что когда-то у меня были и другие чувства. Что мне было весело, приятно, спокойно… Я будто стою в неисправном лифте и смотрюсь в кривое зеркало, которое ни на секунду не дает мне забыть о моем уродстве. Я уговариваю себя отвернуться, зажмуриться, но не могу. Не могу не смотреть. И никто не придет, чтобы вытащить меня отсюда.

Хочется встряхнуть реальность, чтобы все встало на место. Крикнуть кому-то, кто придумал эту жестокую игру: с меня хватит, я хочу выйти. Это не мое отражение, не моя жизнь. Пускай вернут мне мою!

Иногда кажется: если закричать, разбить что-то, разнести в щепки, то этот кошмар прекратится. Треснет, как зеркало. Но кричи, не кричи – ничего не исправишь. У меня больше нет сил.

Мы не спали до часа ночи – меня душил страх, все тело содрогалось, словно по нему пускали разряды тока. А бабушка терпеливо меня утешала, заговаривала полушепотом, как старая шаманка.

– Ну что ты, девочка моя, твоя жизнь не остановилась. Это и есть жизнь. Болезнь, преодоление болезни – все это жизнь. Болезнь уйдет тогда, когда уйдет. Не надо ее поторапливать. А пока она здесь, нужно искать мира в душе, сосредоточиться на себе, а не на том, кто что скажет и подумает.

Иногда ей почти удавалось меня успокоить, но потом я снова вспоминала отца и экзамены и заливалась слезами. Возвращение пугало до смерти. Как можно не думать о том, что они скажут?!

Бабушка начинала сначала:

– Не волнуйся. Везде, где надо, ты успеешь. Для учебы никогда не поздно. Жизнь не осталась там, откуда ты уехала. Жизнь вокруг тебя. Посмотри, у тебя есть люди, с которыми тебе интересно и которым интересно с тобой. Это ведь большое дело – встретить таких людей. Ты себя как в тисках держишь. Отпусти! Не оглядывайся ни на кого. У тебя свой путь, по чужому пройти не получится. Подумай, что сейчас нужно тебе самой. Кроме тебя этого никто не знает. Ни мама, ни папа, ни я. Только ты сама.

Мне хотелось в это поверить, но я захлебывалась страхом. Я никогда ничего сама не решала, родители ставили передо мной цели, а я их достигала. Мне нравилось, что они мной гордились. Разве я смогу по-другому?

И все же мало-помалу бабушкины слова наполняли меня силой и – неожиданно – благодарностью. Да, я огляделась по сторонам и поняла вдруг, что благодарна за эту жизнь: за остров каштанов, за невероятные рассказы, прочитанные в книжном клубе, за Стаса и «Страну аистов», за бабушку Надю и фрау Рабарбер. Это моя болезнь привела меня сюда. Это она познакомила меня с ними.

Чувство вины и стыда спадало, как высокая температура после жаропонижающего.

Наверное, мне было необходимо, чтобы кто-то сказал: «Отпусти». Потому что сама бы я себе этого не позволила.

28

Я носила в груди это новое чувство – чувство благодарности. Оно было еще слишком слабым, чтобы меня вылечить, и я должна была помогать ему, беречь и растить, чтобы его не съели страхи и сомнения.

Я написала Глебу, и он мне ответил. Мы обсуждали «Птиц» и человеческие страхи.

«Ты чего больше всего боишься?» – спросил он.

Я задумалась. Смерти? Нет, не ее. Страшен сам страх. Я боюсь паники, и от этого она становится еще сильнее.

И я ему рассказала. Печатать было легче, чем говорить вслух.

Я: Помнишь теракт в Москве 21 ноября? Я была в соседнем вагоне. После этого у меня начались панические атаки. Это очень сильные приступы страха. Когда не можешь нормально говорить, дышать, думать. Ладони потеют, сердце бьется на бешеной скорости, кажется, что сейчас разорвется. Вот этого я боюсь.

Глеб: У меня что-то подобное было на ярмарке. Я думал, это страх сцены.

Я: Это у многих бывает – слабее или сильнее, чаще или реже. Это может длиться одну минуту, полчаса, час. Может вообще случиться один раз в жизни. Главное – не подпитывать свой страх, не давать ему в тебе поселиться.

Глеб: Как ты с этим справляешься? Я даже не знал, что такое бывает.

Я описала ему свои приемы. Мысль о том, что я могу кому-то помочь, наполняла меня до краев чем-то… не знаю, как описать. Но казалось, что все не зря. Даже такая болезнь – не зря, если то, что я узнала о ней, кому-то поможет.

Глеб: Знаешь, по-моему, это какая-то ошибка. Ну, что у меня такой голос. Он должен был достаться кому-то другому.

Я: Не обязательно петь на сцене. Можешь записывать видео, можешь петь для себя, для друзей. Только ты сам решаешь.

Он замолчал на пару минут.

Глеб: Слушай, а что там Стас к следующему разу вытащил?

Я: Не поверишь, мое выпало – «Последний лист»!

Я бродила по набережной, раздумывая, как сказать маме, что хочу остаться. Пойду в ее школу. Она, конечно, начнет говорить, что в «дворовой» школе ничему не научат. Но ведь я умею учиться, значит, научусь. Я много раз прослушала в голове все, что она скажет. Пока аргументов мне не хватало.

Неподалеку от библиотеки мне пришла идея погадать на случайной книге. Может, это наведет на какие-то мысли.

В окне я увидела Стаса. Он сидел на подоконнике, подогнув ногу, и что-то записывал в блокнот.

Я зашла.

Он отвлекся и улыбнулся:

– О, привет! Неужели пришла обсудить «Страну аистов»?

– Да, извини, никак не получалось. Очень много всего…

– Что-то с бабушкой? – насторожился он.

– Да нет, с бабушкой все хорошо. Это что, новый рассказ?

– Ага.

Он отложил блокнот. Я села рядом. Слабое солнце приятно пригревало подоконник.

– Я тут понаблюдал за аистами, – сказал Стас. – На ярмарке, пока в очереди за хот-догами стоял. Аисты часто вьют гнезда на развалинах… Никогда не замечала, какой у них ужасно умный вид?

– Я, честно говоря, не приглядывалась.

– Да я тоже. Но вот тогда заметил. В очереди реально сто лет стоял. В общем, они застыли вдвоем на своих тонких ножках и внимательно так меня изучали. Как будто все про меня знали. Я мог им задать любой вопрос: сколько мне осталось жить, есть ли бог, в чем смысл жизни? – они бы ответили, если бы умели говорить. И взгляд такой проницательный, как насквозь… И тогда я окончательно поверил, что у них есть свое королевство. Осталось только волшебную стену найти. Я уже внес этот пункт в свой жизненный план. Говорят, стена где-то в районе Конского болота.

– А болото где?

– Понятия не имею. Как раз прочесываю местность в гугл-картах.

Стас рассказывал так, что и мне тоже хотелось верить в Страну аистов. Следующим летом он получит права, возьмет напрокат машину и объедет всю область в поисках волшебной стены.

– Вот, ищу напарника. Если хочешь, присоединяйся. А не найдем стену, так хоть путеводитель напишем. Так и назовем: «В поисках Страны аистов».

Я улыбнулась этой мысли.

– Ну, допустим, мы ее нашли. И что будем делать – перепрыгнем через стену? Оттуда же еще никто не возвращался.

– Надеюсь, это потому, что там очень хорошо.

Мне показалось – а может, и нет, – что в ту минуту воображение нарисовало нам одну и ту же картину: бесконечные зеленые луга и замок из прусских легенд. Кругом ни души, только белые аисты с черной каймой по краю крыла парят в синем небе или стоят, замерев, в гнездах, свитых в бойницах, из которых никогда не стреляли.

Стас нахмурился и потер шею, как будто у него заболела татуировка.

– Хорошая книжка, только конец плохой. Кости солдат уйдут в землю, замки и кирхи растащат на кирпичи, и останется от Пруссии одно большое Ничто. За последние пять лет эту книжку в библиотеке прочитали три человека: мой дед и мы с тобой. Вот, говорят, вечная память. Какая там вечная! Разговоры в пользу бедных. Большинство из нас ждет глубокая черная яма под названием Забвение, братская могила человечества.

Он виновато взглянул на меня и развел руками:

– Извини, что так мрачно. Ты слишком внимательно не слушай. Я стараюсь не впадать в депрессию на людях.

– Я тоже.

Мы невесело усмехнулись, и мне показалось: только что мы с ним встретились на тропе, где до сих пор блуждали поодиночке.

– Кстати, по поводу аистов… – продолжал он. – Мне вдруг как-то спокойнее стало от того, что они за мной присматривают. Они мне кое-кого напомнили. Я даже на секунду подумал… Ну, это уже метафизика. Но тебе понравится. Ужасно красивая идея!

– Та-ак? – заинтересовалась я.

– Представим для успокоения нервов, что у нас все-таки есть душа и что она бессмертна. На месте души я бы тоже стремился поскорее избавиться от своего бесполезного тела. А потом я бы превратился в аиста и улетел за волшебную стену.

– Хороший посмертный план, – согласилась я.

– Считаешь?

– Однозначно лучше моего.

– Ну-ка, ну-ка, обожаю слушать, у кого какие посмертные планы! – оживился он.

– Я не оригинальна. Планировала стать кёнигсбергским привидением. Поселиться на какой-нибудь старой мансарде с книгами и ходить в гости к другим привидениям. Но идея со Страной аистов мне нравится больше. Всегда мечтала научиться летать.

– Отлично! Там и пересечемся!

Мы посмеялись, и Стас, щурясь от солнца, улыбнулся брусчатой улочке, по которой деловито гулял черный кот.

– Вообще, я рассчитываю еще кое-кого там встретить, – сказал он после паузы. – Надеюсь, наши посмертные планы совпадут.

Я взглянула на него вопросительно. Я догадывалась, о ком он – о дедушке.

Стас в задумчивости пожевал губу, словно прикидывая, с какого места начать. Я не торопила. Почему-то считается, что у человека только одна смерть – его собственная, но ведь ей предшествуют и другие: смерти родных, друзей, незнакомцев, – и с ними тоже надо как-то ужиться.

– У каждого свой способ играть в бога, верно? – сказал наконец Стас. – Моя бабушка вечно дает советы. Вот, мол, я жизнь прожила, уж я-то знаю, а вы все дураки! Мать думает, что можно контролировать мир с помощью списков. Расходы, доходы, что сделать, что купить. А сестра играет в «Sims». У нее там уже целая династия. В общем, я тоже нашел один способ. Написал рассказ, чтобы воскресить одного парня. Вернее, чтобы не дать ему умереть. Не знаю… На случай, если нет никакой Страны аистов и там, в конце, только большая голая пустота, понимаешь?

Я кивнула и спросила, кто же этот парень.

– Его звали сержант Рыжов. Когда ему было двадцать, он участвовал в штурме Кёнигсберга. Но я знал его больше как деда Ваню. Он умер второго марта. Я его все время расспрашивал про войну, а он не любил об этом рассказывать. Пока он еще кое-как видел, мы играли в шахматы. Шахматы меня мало интересовали, а вот штурм – да. Я играл, только чтобы его разговорить. Но когда я поднимал эту тему, он сердился: «Не отвлекайся, продуешь!» Я обижался и бросал партию.

Кое-что удавалось выведать у бабушки – она переживала, что меня в школе заругают, если не расспрошу ветеранов к Девятому мая. Это каждый год задавали, и бабушка, которая была в тылу и в Калининград приехала с первыми переселенцами, просто пересказывала мне сюжеты каких-то книг. А когда дед умер, я вдруг понял, что вроде как несу ответственность за его историю. Она не должна вместе с ним пропасть. И я стал искать информацию – книги, письма, газеты того времени. Даже в архиве был.

– И что ты узнал?

Видно было, что ему хочется об этом поговорить, но он опасается. Это мне было знакомо.

– Ну… раз у нас все равно сегодня внеочередное собрание клуба… И рассказ о смерти…

* * *

После взятия Кёнигсберга молодой сержант Иван Рыжов принял решение остаться в Восточной Пруссии. Город был мертв. Черный дым уходил в облака. Груды камней, под которыми были погребены солдаты – и вражеские, и свои, – напоминали Рыжову курганы. Уцелевшие немцы спускались под землю, в кёнигсбергские подвалы.

Электричество не работало, и по ночам город казался больным, изуродованным и брошенным. Эта картина согревала Рыжова получше наваристой похлебки, пока он патрулировал улицы в поисках раненых и вслушивался в темноту подвалов. Наткнувшись на мертвого пруссака, он грузил его на тачку и вез в общую кучу. На радость, куча росла быстро.

В груди все еще бушевало желание прикончить, разрушить, добить. Рыжов вошел в пустующий дом, схватил резной стул и разнес мощным ударом о стену. Рухнул семейный портрет, послышался хруст стекла. Рыжов усмехнулся этому звуку.

В соседней комнате стоял нетронутый рояль с блестящей черной крышкой. Рыжов вскочил на него и принялся топтать сапогом клавиатуру. Наступал проклятой немецкой музыке на горло, превращая ее в поток тупых бессвязных звуков. Грязь от сапог забивалась между клавишами. В качестве финального аккорда Рыжов замахнулся и швырнул хрустальную вазу в цветное витражное окно. И снова этот чудесный звук битого стекла, битой немецкой роскоши.

Прознав о погромах, майор Лыткин пришел в бешенство.

– Вы что делаете?! – заорал он. – Зачем жечь, ломать? Это же все нашим будет!

У Рыжова воздух в груди замерз: как не жечь, не ломать? Немец все сжег, все сломал, никого не пощадил! Да что ж ты говоришь такое, товарищ майор?

Лыткин стал по очереди вызывать к себе солдат на беседу. Уговаривал поднимать новый край на благо советского народа.

– Я и сам остаюсь, – сказал он Рыжову. – Приказ такой. Скоро жена с дочкой из Свердловска приедут. Будем тут города советские строить. Я свой долг перед Родиной знаю. И ты, Рыжов, знай. У тебя остался кто?

– Никак нет, товарищ майор.

Лыткин коротко кивнул. Пообещал три тысячи подъемных и любой дом на выбор – какой понравится. Предложил и в отпуск на малую родину съездить. На месяц, да и на два не жалко. От отпуска Рыжов отказался: село его немцы спалили, разозлились, когда партизаны ночью обстрел устроили. Рыжов писал на родину: жив ли кто из родни? Ответа не получил.

С майором Лыткиным они вскоре сдружились. До призыва Лыткин изучал ископаемые камни, и знания его пригодились на новом месте – он возглавил Янтарный комбинат в Пальмникене[22]. И в числе других демобилизованных позвал на работу Рыжова, которого считал парнем толковым.

Сразу по приезде в Пальмникен Лыткин отправил Рыжова выбирать дом. Рыжов ходил долго, придирчиво осматривал каждую постройку – чердак, подвал, участок. В подвалах попадались перепуганные немцы – в основном женщины, дети и старики. Рыжов на них не глядел, уходил.

Ему приглянулся двухэтажный дом с большим огородом – клумбы убрать, а вместо них посадить картошку, капусту. Пальмникен почти не бомбили, окна стояли как новые и глядели на море, что плескалось на скате холма.

Моря-то Рыжов до той поры и не видел. А море увидело его молодым, худым и ошарашенным, на грязном лице – счастье, на ногах – снятые с пруссака сапоги.

Как он сюда попал? Будто выбрался на свет из-под земли.

Он ковырял носком мокрый песок, следил, как набегала волна. Набежит, и спадет, и снова набегает, и так без конца. Долго стоял сержант, удивленный, что выжил, что кончилась война, что впереди – другая жизнь.

По всему берегу валялись бурые камни, крупные и помельче. Рыжов насобирал. Решил, что канифоль. Хорошо и жарко пылала она в печи. Только в первый день на комбинате Рыжов узнал, что это и есть камень янтарь.

Янтарный карьер был затоплен, но в хранилищах обнаружилось двадцать тонн добытого янтаря, и кто-то должен был его обрабатывать. Лыткин оставил немецких мастеров и поручил им обучать ремеслу советских солдат. Так Рыжов, сроду не видавший янтаря, занялся ювелирным делом.

Начинал заготовщиком: ошкуривал и отесывал янтарь металлическим ножом, пока не сойдет верхняя корка. После мыл и очищал камень в специальных фарфоровых ваннах – а для чего фарфоровых – кто ж их, немцев этих, разберет? – и высушивал в печи. Дальше заготовки переходили к калильщикам, шлифовщикам, сортировщикам, обработчикам, сборщикам, художникам-изготовителям и контролерам. Художниками были немцы. Сгорбившись над чертежами в тусклом свете лампы, они сосредоточенно глядели в лупу, спаивали детали, шлифовали, вытачивали. Рыжов их недолюбливал – с каждой брошкой возятся, как с дитем! А план-то кто будет выполнять? В России, вон, сувениры ждут, а они тут разводят художества!

Больше всех Рыжова раздражал его наставник – дотошный старый Вольф. Медлительный и аккуратный, он приводил молодого торопливого сержанта в бешенство.

– Да понял я! Сто раз уже показал! Шнель, камрад, шнель! – ругался Рыжов.

А Вольф отвечал наставительно:

– Schnell ist nicht immer gut[23].

– Лодырь ты просто, вот кто, – огрызался Рыжов.

Молчаливый Вольф относился к сержанту как к несмышленому школьнику. Учил работать с печью и станком, читать чертежи, терпеливо демонстрировал технику снова и снова, пока Рыжов не наловчился. Под руководством Вольфа Рыжов вскоре стал калильщиком, а затем и шлифовщиком, но ему все равно претило во всем подчиняться немцу. В конце концов, он, Рыжов, был дружен с самим директором комбината!

Майор Лыткин поселился в особняке один на трех этажах: резная мебель, рояль, библиотека, полы паркетные, в каждой комнате по камину с мудреным барельефом, а в кухне – кафельная изразцовая печь. В саду всюду клумбы и жасминовые кусты, скамейки, дорожки мощеные, а вместо забора – живая изгородь.

В первый раз Рыжов так и обмер. Не подозревал он, что бывает на свете такая роскошь. Но майору позволительно: он теперь директор комбината, да и жену с дочкой вот-вот из Свердловска пришлют. А свою немецкую кафельную печь Рыжов разобрал. Сложил вместо нее правильную русскую, выкрасил белой краской и зажил как подобает.

Первое лето в Пальмникене было одним из немногих воспоминаний, которые не вызывали боли, только радость.

«Столько рыбы было! Селедочные головы даже не ел, за окно выбрасывал», – рассказывал внуку Рыжов, и в полуслепых, будто подернутых туманом глазах старика вспыхивал на мгновение молодой задор.

Когда разгребли завалы и воскресенье снова было объявлено выходным днем, Рыжов стал ходить в море на лодке. Заметил, что у моря тоже бывает настроение: когда оно свинцово-серое, значит сердится, когда синее до рези в глазах, значит радуется, а если катит зеленые волны, значит играет, дурачится. Жизнь снова стала простой и понятной. По вечерам он поджаривал улов на открытом огне за домом, с аппетитом ел и засыпал сытым. Хоть и на чужбине, а на правильной русской печи.

А потом появилась Луиза Файерабенд. Семнадцатилетняя, она, по примеру многих немецких девушек, нанялась горничной в семью отставного офицера, как раз майора Лыткина. Рыжов счел это дикостью – взять в семью маленькую фашистку! Разве мог он тогда подумать, что эта маленькая фашистка станет ему дороже жизни?

Луиза, несмотря на болезненную худобу и невзрачное платье, всегда была причесана и опрятна и не забывала о хороших манерах. Должно быть, раньше она сама жила в особняке с прислугой. А отец ее наверняка был эсэсовцем, в этом Лыткин с Рыжовым не сомневались.

Иногда, закончив с уборкой пораньше, Луиза набиралась смелости и просила разрешения немного поиграть на рояле. Лыткин всегда разрешал. Не столько он любил музыку, сколько жалел юную немку. Глядя на нее, он видел свою Лиду, ровесницу Луизы, и, спохватившись, запрещал себе думать о том, что стало бы с дочерью, если бы он погиб.

Однажды Рыжов услышал ее игру. Не мигая смотрел он на свое отражение в черном полированном боку рояля и не мог разобраться, откуда, из каких исчезнувших миров эта хрупкая оголодавшая девчонка вынимает такие звуки. Музыка Луизы заставляла исчезнуть пулеметную очередь, свистевшую в голове. Она наполняла его необъяснимой радостью, накатывала волнами – как в первый день, когда он увидел море.

Жена Лыткина вместе с Лидой сразу по приезде потребовали немедленно выставить «эсэсовку» вон. К еде, которую приготовила Луиза, и не притронулись.

– Она же нас потравит, папа! Как собак потравит! – кричала Лида, разбрызгивая гневные слезы.

Лыткин велел дочери не выдумывать. Та завыла и в ярости убежала в свою комнату. «Какая дура», – подумал Рыжов.

Майор не оставлял попыток накормить Луизу и приодеть, хоть и знал, что она все раздаст.

Рыжов ласково называл ее Лизой, а она его – Йоханном. Рыжов не обижался, только посмеивался, как смешно она коверкает. Он не говорил по-немецки, а она почти не понимала по-русски, но это не мешало им гулять вдоль моря и глядеть друг на друга влюбленными глазами.

Так прошел год. Лиза немного выучилась русской речи и сказала «да», когда Рыжов сделал ей предложение. И сразу взялась мастерить из марли фату.

Рыжов бегал по инстанциям, хлопоча о советском паспорте для невесты. Но руководство отказывалось регистрировать такой брак. Сколько бы Луиза ни называлась Лизой, все знали, что она немка, а всех немцев велено отправить в Германию. Девчонка, говорили ему, и так тут подзадержалась.

По совету Лыткина Рыжов поехал в Литву за фальшивой справкой о том, что Лиза – утерявшая паспорт литовка, а стало быть, полноправная советская гражданка.

Он отсутствовал две недели. А когда вернулся со справкой, добытой за баснословные пятьдесят рублей, поезд, куда затолкали Лизу, уже пересек немецкую границу. Ее было не вернуть. Ни Лыткин, ни кто другой ничем помочь не мог.

Майорша ходила довольная. Она давно придумала пристроить свою неказистую дочку за молодого сержанта, добросовестного и мягкосердечного янтарного мастера. И как только Рыжов отбыл в Литву, взялась за дело.

На городских рынках немцы за бесценок распродавали хрусталь, столовое серебро, ковры, драгоценности – в поезда с багажом не сажали, на каждого немца полагалось по одному узлу в два килограмма. Майорша отправилась в Кёнигсберг за покупками и Лизу взяла с собой.

Вернулась она с завивкой из лучшего кёнигсбергского плезир-салона и с выгодной хрустальной вазой за три рубля, бережно завернутой в «Калининградскую правду». Но одна, без Лизы.

На вопрос, где Лиза, майорша охотно все рассказала: на рынке подошел офицер и увел немку с собой. Разве могла майорша воспрепятствовать служителю закона? А Лиза сама виновата, сама себя выдала – щебетала с торговцами по-немецки, за версту слышно! Ни за что на свете не сошла бы она за литовку, будь у нее хоть десять справок. Ну и бог с ней, с горничной-то, не велика потеря! А сержантик еще радоваться будет, что избавился от этого постыдного увлечения!

Рыжов понял, что потерял Лизу навсегда. Даже если бы ей удалось бежать через границу, ее бы тут же арестовали.

Его здоровье резко ухудшилось, словно разом открылись все затянувшиеся было раны. Ушла юношеская веселость, работа его больше не увлекала.

Разве он мечтал о чем-то невероятном? Погулять на собственной свадьбе, пригласить ребят с комбината, Лыткина да старика Вольфа. Рыжов слышал запах пирогов с ревенем, которые напекла бы к торжеству Лиза. Представлял ее в загсе в голубом ситцевом платье и марлевой фате…

Неужели она кому-то мешала? Мешала тем, что немка? Она ведь и не знала в Германии никого, даже ни разу там не была. Куда она пойдет?

Надо было вдвоем бежать в Литву, переждать год-другой, получить советские документы. А он понадеялся на какую-то справку! Испугался бросать дом, работу, начинать все заново. Вот ведь как: фашистского штыка не боялся, а тут струсил.

Всю Европу прошел, и смерть его не тронула, а все потому, что судьба вела его в Пальмникен к немецкой девушке Лизе. А он не сумел ее защитить.

Дочка Лыткина Лида часто навещала Рыжова. Приносила горячий ужин, прибирала в комнатах, читала вслух стихи, газеты и глупые письма от подружек из России. Иногда ей удавалось уговорить его прогуляться у моря.

Рыжов и сам не заметил, как привык к Лиде и начал находить утешение и даже некоторое удовольствие в ее восторженной легкомысленной болтовне о чем ни попадя – об украшениях, плезир-салонах и первом в Калининграде коммерческом магазине, который только что открылся на улице Павлика Морозова. Ее мир заполняли приятные домашние хлопоты и развлечения. Похоже, она не знала в жизни никакой печали. Лида Лыткина не была красавицей, но всегда улыбалась.

Он начал убеждать себя, что Лиза устроилась, вышла замуж и забыла его. Будь она несчастна, неужели не написала бы, не попросила о помощи? Хотя с чего бы ей на него надеяться? Один раз уже сплоховал.

Нет, у нее своя жизнь. Счастливая. Надо верить, что счастливая.

В апреле 51-го уехали последние немцы. Старый Вольф не скрывал, что рад отъезду, но все-таки заглянул напоследок к Рыжову и робко протянул ему бинокль.

– Es ist für dich. Ein Geschenk[24], – объяснил он и улыбнулся уголком рта.

– Уезжаешь, – сказал Рыжов хмуро.

Вольф кивнул и махнул в сторону леса.

– Не надо мне от тебя никакого гешенка. Нихтс! А бинокль хороший, сохрани, можно продать.

Вольф замотал головой и стал совать Рыжову бинокль, но сержант не брал. В конце концов Вольф сдался, повесил бинокль на шею и уставился в землю.

– Узнай там про Лизу, а? И черкни мне. Что жива-здорова. Ну и как сам устроился, расскажи. Ферштейн?

Вольф кивнул и протянул руку. Рыжов крепко пожал ее и встряхнул. Старик постоял еще немного, словно старался хорошо запомнить Рыжова, и, подволакивая ногу, зашагал прочь. Письма от него Рыжов так и не получил.

Рыжов и Лида поженились, у них родились сын и дочь. Дети вытеснили мысли о Лизе, но через много лет она снова вспомнилась Рыжову, теперь уже не забыть.

В мае 63-го берег рыли в поисках новых запасов янтаря. Ковш экскаватора принес груду песка и земли вперемешку с человеческими останками. Кости прибывали и прибывали, раз за разом черпак возвращался полным. Их было так много, что они могли целиком укрыть пляж. На место вызвали Лыткина, началось расследование.

Рыжов знал, что война никогда не оставит его в покое. На войне можно выжить, но пережить ее нельзя. Десять лет он прогуливался с женой по костям. Каждый вечер восхищался морем, а на дне, укрытые песком, лежали люди – пропавшие, забытые. Сколько еще десятилетий пройдет, прежде чем их всех, сложивших головы по всей Европе, достанут из окопов и ям и захоронят по-человечески? Сколько еще ходить по костям?

Прошло еще тридцать шесть лет, прежде чем Рыжову открылась истинная судьба мертвецов с янтарного берега. К тому времени он уехал из Янтарного и поселился в Калининграде.

Об этом написали в газете. Немец по фамилии Бергау, бывший член гитлерюгенда родом из Пальмникена, утверждал, что останки, найденные в море, не принадлежали солдатам. Это были кости трех тысяч евреев, которых пригнали в Пальмникен из концлагерей и расстреляли.

Всю войну Пруссия оставалась безопасным местом, но в январе 45-го и сюда докатился грохот русских «катюш». Люди бежали на кораблях, которые тут же потоплялись, и уже никто не сомневался, что эта битва проиграна. У эсэсовцев оставалась одна, последняя задача – не допустить, чтобы русские нашли пленных евреев.

Бергау в тот год было шестнадцать. Евреи появились в Пальмникене 29 января – колонна босых, измученных долгим переходом женщин и детей в полосатых лохмотьях. Их разместили в цеху, пока выбирали место казни – планировалось замуровать их заживо в шахте.

Каждый день кого-то из евреек расстреливали. Многие умирали от голода и изнеможения. Часовые заставляли крестьян вывозить доверху нагруженные трупами телеги к заводской прачечной, оттуда их перетаскивали в общую могилу.

Узнав о расстрелах, владелец имений Ганс Файерабенд сказал обершарфюреру Фрицу Веберу, что больше ни один еврей не будет убит. Распорядился выдать узникам солому и кормить горячим супом.

Вебер сдержанно кивнул. Файерабенд пользовался авторитетом и мог действительно помешать операции. В тот вечер Луиза не дождалась отца к ужину.

Надо было спешить; ночью Вебер велел вывести евреев на побережье.

Бергау растолкали и сунули в руки ружье. «Стреляй, если кто-то попытается бежать».

«Скоро придет корабль, который доставит вас в Швецию», – объявили пленникам.

Измученные женщины и дети стояли босые на берегу ледяного моря и всматривались в ночной горизонт. А в следующий миг пули пробили их спины.

В ту ночь жители Пальмникена не покидали своих домов и старались не прислушиваться к выстрелам и крикам.

Эсэсовцы покинули поселок еще до рассвета. Тела убитых они столкнули в море, чтобы скрыть преступление. Лед и песок насквозь пропитались кровью. Прибой то уволакивал, то возвращал тела. Те, кто не погиб от пуль, утонули или замерзли. В живых осталось не более пятнадцати человек.

Сару Крониш убило с первого выстрела, но ее сестре Поле повезло. Раненная в ногу, Поля бросилась в море и долго лежала на льдине, притворяясь мертвой.

Когда эсэсовцы сели в сани и уехали, Поля выбралась из воды и укрылась в угольном сарае. Ее приютил крестьянин, а местный доктор удалил с ее руки лагерную татуировку.

Бергау никогда не забудет того утра, когда все женщины Пальмникена вышли на холодный берег рыть могилы. Пришла и Луиза. Она искала отца, но его не было ни среди живых, ни среди мертвецов. Что они сделали с телом отца, Луиза так и не узнала.

Когда в апреле в поселок вошли красноармейцы, следов трагедии уже не было. Только едва заметные холмики возвышались над пляжем. Пальмникенцы держали язык за зубами. Боялись, что русские, узнав о расправе над евреями, перебьют всех. Но Поля Крониш и немногие уцелевшие все рассказали.

Красноармейцы велели женщинам выкопать останки двух сотен человек и положить в два ряда, затем направили на женщин заряженные автоматы. Русский майор сказал по-немецки: «Мы могли бы сделать с вами то же, что они сделали с этими людьми».

С тех пор о пальмникенской бойне молчали. Похоже, пальмникенцы боялись прогневать русских, а русским некогда было расследовать это дело, к тому же виновные давно бежали.

Вскоре всех немцев депортировали. Уехала и Поля Крониш. А ее сестра Сара осталась на дне Балтийского моря.

29

Рыжов умер вечером, около восьми, попросив перед этим что-нибудь от головы. Когда Лида вернулась с таблеткой и стаканом воды, он уже не дышал. Лиде казалось, что он специально ее отослал. «Не знал, наверное, что говорить напоследок».

В это время Стас играл в бильярд – впервые ему удалось выиграть у Глеба в «девятку». Сколько раз он потом прокручивал в голове ту партию – каждый удар, каждую усмешку, сопровождавшую шар в лузу. Тогда-то Рыжова и не стало.

Когда позвонила мама, Стас не испугался, не расстроился, скорее удивился. Ему не приходило в голову, что дед умрет вот так, в самый обычный вечер. Умрет, и все. Не будет прощаний и последних слов. В фильмах умирающие успевают наговорить кучу всего. Стас был уверен, что перед смертью дед расскажет ему о штурме. Но Рыжов только попросил таблетку, которая ему так и не понадобилась. Стаса оглушила эта страшная обыденность, с которой смерть забрала человека.

Через два месяца после похорон Стас сделал воронью татуировку, что-то вроде тотема смерти. Казалось, иначе он забудет деда, от которого кроме шахматной доски и облупившихся фигурок ничего не останется, никаких свидетельств того, что был на свете сержант Рыжов, который штурмовал Кёнигсберг и любил немецкую девушку Лизу.

Впрочем, если бы не бабушка, Стас никогда и не узнал бы о Лизе. В бабушкиных рассказах Стас увидел совсем другого деда – молодого сержанта, которого изломало так, что больно говорить.

Стас начал записывать ее рассказы. Рассказы об отнятых жизнях и отнятом, растоптанном чувстве, которое, как те люпины, неосторожно выросло вдруг посреди руин.

По эркеру застучал дождь. Мы говорили много часов, не замечая, как идет время. Мы пыталась представить себе это – три тысячи смертей за одну ночь. Больше, чем погибло 11 сентября, а более страшной катастрофы я не знала. Я не могла представить себе тот Пальмникен. Невозможный, жестокий, бессмысленный. И укрытый молчанием.

Есть люди, чьи истории важнее их самих. Сержант Рыжов был одним из них. Он носил в себе эту правду как неизлечимую болезнь, никому не показывая, словно боялся заразить. Теперь Стас – хранитель его истории. И он выбрал не молчать.

Я думала об этом, и что-то неприятно шевелилось в солнечном сплетении. Проснулась тень. Проползла вверх по горлу и легла, загораживая дыхание. Это как тени Хиросимы, которые появились на стенах и асфальте после взрыва атомной бомбы. В то утро на ступенях банка «Сумитомо» сидел человек. А потом была вспышка. Ей хватило минуты, чтобы забрать восемьдесят тысяч жизней. От человека на ступенях осталась только выжженная в камне тень. Взрыв запечатлел тени по всему городу. Дожди так и не смогли их смыть.

Наверное, моя тень тоже не уйдет. Она и не должна уходить. Она как татуировка на сердце, и я всегда буду носить ее с собой.

Я снова посмотрела на Стасову шею. Вспомнила, как он прижимал татуировку рукой, словно она болела.

И я все ему рассказала. Вслух. Чтобы он увидел тени, которые я больше не хотела прятать.

Дженнет, которая верила, что идет за любимым в рай.

Человек в пальто, которому взрыв ударил в спину.

Страшная чернота, которая расползлась по вагону.

И красные следы, укрывшие всю платформу. Я не думала, что кровь бывает такого яркого, янтарного цвета. Следы бежали по лестнице, по эскалатору, по площади к машинам «скорой помощи», Садовому кольцу, автобусной остановке… Выжившие уносили на подошвах кровь погибших.

Я рассказала ему о ненастоящей болезни, от которой больно по-настоящему. И об отце, который с ней никогда не смирится.

И когда я закончила, то почувствовала, что могу дышать. Стены больше не было.

30

Между каштанами разлились лужицы света, в глубине парка зазвенел детский смех. Мимо весело пронесся джек-рассел-терьер с мячиком в зубах. Я зачерпнула багровых листьев: впервые вижу, как на остров каштанов приходит осень. Не верится, что встречу здесь и зиму, и весну, и новое лето.

– Шуля! Посмотри-ка на меня!

Я улыбаюсь, бабушка делает снимок. Мы сходили на выставку мобильной фотографии, и теперь у нее новое хобби.

Приезжали родители, привезли мои вещи и записали в новую школу. В школе на лестницах – фотографии прошлых выпусков. Мама нашла себя и свою подружку Ленку и сразу как-то перестала беспокоиться, что это не лингвистическая гимназия в Москве. Весь следующий вечер они с Ленкой просидели в кафе на набережной – через реку было слышно, как они хохочут, вспоминая Колю Б., которому мама писала стихи.

Отец подарил мне на новоселье велосипед: «В таком городе хорошо иметь велик». И кто-то в моей голове сказал маминым голосом: «Он просто не умеет словами. А если бы умел, получилось бы: “Прости, Сашка. Я злюсь, потому что ничем не могу помочь, не могу прогнать эту болезнь. Но ты сможешь, и я тебя во всем поддержу”».

Я никогда не считала себя спортивной, мое – это кресло, книжка и плед, а тут выяснилось, что я обожаю кататься на велосипеде. Кручу педали, а в солнечном сплетении вспыхивает радость. Вот так живешь и не знаешь, что внутри тебя есть секретный двигатель, нужно только понять, как его включить.

Стас учится на филфаке и параллельно осваивает кодинг, Анечка помогает. Это он уже не столько для мамы и отчима, сколько для себя – можно ведь и сайт по «Стране аистов» сделать, и кучу разных проектов.

По субботам у нас по-прежнему клуб, разве что изменилось содержимое Распределяющей вазы: вместо рассказов о смерти легенды разных народов – викингов, англов, индейцев… Я привела в клуб Катю из моего класса, она тоже новенькая, переехала из Казахстана. Так у «Страны аистов» появился еще один читатель.

Анечке на день рождения мы подарили кеды, чтобы она не сломала ногу на шпильках. Она засмеялась: «Я же буду совсем карлик!» Но с удовольствием переобулась, и мы пошли гулять на Верхнее озеро. Кормили лебедей, и я думала с восторгом и удивлением: «Я теперь здесь живу».

Когда-то на острове каштанов умещался целый город – двадцать восемь улиц, даже трамваи ходили. А потом английские бомбардировщики за две ночи сровняли его с землей[25]. Теперь только выстроенный заново одинокий Кафедральный собор возвышается над лужайками.

Пожилой немец-турист нацелил объектив на башню собора и застыл, наводя фокус. Его жена присела на один из валунов и развернула пакет с выпечкой.

Сделав пару кадров, немец присоединился к жене. Он жевал круассан и что-то рассказывал. Жена хмурилась и печально качала головой.

Возможно, здесь прошло его детство. Или их общее детство. И вот они бродят по чужому городу в поисках того самого, своего, детства. Разве могли они тогда предположить, что весь их мир исчезнет под завалами? Вместо Королевского замка – пустырь, а над пустырем, в сером окружении хрущевок, торчит похожий на гигантскую голову робота заброшенный Дом Советов – еще один памятник еще одной несуществующей страны.

Мы похожи – остров каштанов и я. От нас почти ничего не осталось, но мы должны строиться заново.

А еще я подстриглась. Пошла в парикмахерскую и отрезала свои ужасные секущиеся волосы. Сорок минут – это долго. Поначалу было тревожно и неуютно, я косилась на урну, но, когда перетерпела первые десять минут, стало легче. Я смотрела в зеркало на свое каре и чувствовала, что отвоевала у болезни частичку себя. Может быть, вот так, понемногу, я и вернусь.

Послесловие автора

Эта история является плодом воображения, но в ее основе лежит ряд фактов и реальных событий. Мне кажется, вам стоит о них узнать.

Терроризм

Мне было 11 лет, когда я впервые увидела теракт. По телевизору беспрерывно транслировали одну и ту же запись – как самолет врезается в башню Всемирного торгового центра в Нью-Йорке. Сначала я думала, что это фильм ужасов. Не верилось и не верится до сих пор, что в нашем мире такое возможно. А, главное, что это может повториться.

Мне 12 – «Норд-Ост».

Мне 14 – серия терактов в мадридских поездах. Взрыв в московском метро между станциями «Автозаводская» и «Павелецкая». Взрыв двух российских пассажирских самолетов в воздухе. Захват заложников в школе в Беслане.

Мне 15 – серия взрывов в лондонском метро и автобусе. В этот день, 7 июля, мы с одноклассниками находимся в Лондоне на экскурсии.

Мне 16 – я возвращаюсь из английской языковой школы домой. Рейс Лондон – Москва задерживается на 6 часов. Позднее мы узнаем, что все это время велись работы по разминированию нашего самолета. Большинство пассажиров того рейса были школьного возраста.

Мне 17 – «Невский экспресс».

Мне 20 – взрывы в московском метро на станциях «Лубянка» и «Парк культуры». Мой будущий муж Антон, тогда студент второго курса, становится очевидцем трагедии на станции «Парк культуры».

Мне 21 – взрыв в аэропорту «Домодедово». Взрывы в минском метро. Теракты в Норвегии.

Мне 23 – взрывы во время Бостонского марафона. Теракты в Волгограде.

Мне 24 – теракт в редакции «Шарли Эбдо».

Мне 25 – теракты в Париже.

Мне 26 – взрывы в аэропорту и метрополитене Брюсселя. Трагедия в Ницце.

Я росла, понимая, что угроза терроризма – это часть моей жизни. Угроза, которая крепнет с каждым днем. Трижды трагедия едва меня не коснулась.

В этой книге описан теракт на станции метро «Парк культуры». Взрывное устройство, закрепленное на теле семнадцатилетней Дженнет Абдурахмановой, вдовы дагестанского боевика, было приведено в действие 29 марта 2010 года в 8:39 утра. Теракт унес жизни двенадцати человек. Несколько десятков пассажиров получили ранения различной степени тяжести. Спецслужбы действительно обнаружили записку на арабском языке, заканчивающуюся словами «Встретимся в раю».

Восточная Пруссия

Легенды почерпнуты мной из увлекательной книги калининградского писателя Вадима Храппа «Страна аистов: саги, сказки и хроники Пруссии», которую я однажды обнаружила в библиотеке на полке мифологии.

Неоценимым подспорьем в понимании жизни советских переселенцев послужила книга «Восточная Пруссия глазами советских переселенцев. Первые годы Калининградской области в воспоминаниях и документах» (под ред. С. П. Гальцовой и др.).

Информация о трагедии в Пальмникене получена благодаря сайту Общественной инициативы по увековечению памяти жертв Холокоста в поселке Янтарный (Пальмникен) http://palmnicken.ru

Бойня в Пальмникене стала последней трагедией Холокоста и самым массовым убийством евреев на территории Восточной Пруссии. Большинство жертв составляли женщины. Владелец имений, отставной майор Ганс Файерабенд, действительно пытался противодействовать эсэсовцам и был убит.

15 апреля 1945 года в Пальмникен вошла Красная армия. Тела всех погибших были обнаружены лишь в 60-х годах. Долгое время считалось, что это останки советских солдат.

События той ночи были полностью восстановлены лишь в конце 90-х благодаря книге воспоминаний Мартина Бергау, уроженца Пальмникена, который в возрасте шестнадцати лет по приказу эсэсовцев конвоировал колонну евреев к месту казни. Узников, пригнанных в Пальмникен из концлагеря Штуттгоф, планировали заживо замуровать в шахте, но этому воспротивились местные немцы-промышленники, в частности директор янтарного завода Ландманн.

В 1965 году Фриц Вебер был арестован. В тюрьме он покончил с собой.

В 2011 году в Янтарном установлен памятник жертвам Холокоста. Мраморные руки, усеянные номерными татуировками, тянутся из ледяных вод Балтийского моря, моля о помощи, которая не придет вовремя.

Паническое расстройство

По разным данным, паническим расстройством страдает до 5 % населения Земли. То есть более 200 миллионов человек. Реальная цифра гораздо выше, поскольку многие не обращаются к врачу и лишены квалифицированной помощи.

Не всегда удается определить, что именно послужило толчком к развитию панических атак. Как правило, это комплекс факторов. Считается, что к паническим атакам склонны люди, привыкшие подавлять эмоции.

В каждом случае панические атаки протекают по-разному. Они случаются от одного-двух раз в год до нескольких раз в день. В остальное время пациент мучается ожиданием нового приступа и старается избегать потенциально «опасных» ситуаций и мест. Зачастую это приводит к ухудшению качества жизни и затворничеству.

Мои приступы начались, когда мне только исполнилось восемнадцать, и длились, то затихая, то усиливаясь, пять лет. Я стыдилась своего заболевания и считала себя обузой близким. Думала, что останусь такой навсегда. Друзья ни в коем случае не должны были узнать, что я «сумасшедшая». Сейчас я понимаю, что улучшения наступили бы гораздо быстрее, если бы я не запускала болезнь, а сразу рассказала близким и обратилась за помощью к психологу и психиатру.

Без поддержки мужа и консультаций специалиста я бы не справилась. Думаю, что и занятия спортом имели большое значение в процессе выздоровления. Когда панические атаки прекратились, я приступила к работе над этой книгой.

Названия лекарств изменены. Любые совпадения случайны.

Двое из упомянутых в этой книге писателей, Мэтт Хейг и Франко Арминио, страдали серьезным паническим расстройством. Писательство им помогло. Помогло оно и мне.

Рассказы, прочитанные в книжном клубе

КУРТ ВОННЕГУТ «Дай Вам Бог здоровья, доктор Кеворкян»

ШИРЛИ ДЖЕКСОН «Лотерея»

ЭДГАР АЛЛАН ПО «Сердце-обличитель»

ФРАНКО АРМИНИО «Открытки с того света»

ФРАНЦ КАФКА «Голодарь»

ДАФНА ДЮМОРЬЕ «Птицы»

О’ГЕНРИ «Последний лист»

Сноски

1

Кёниг – прозвище Калининграда, сокращение от старого названия Кёнигсберг.

2

Преголя – река.

3

Перевод с английского С. Маршака.

4

Ревень – травянистое огородное растение, употребляется для киселей, компотов, мармеладов, варений и особенно применяется в национальной кухне стран Балтики. Сладкие блюда из ревеня входят в национальные кухни немцев, датчан, шведов, эстонцев, латышей («Кулинарный словарь» В. В. Похлебкина).

5

«Тенистый лес» (2007) – сказочный роман Мэтта Хейга.

6

Джек Кеворкян (1928–2011) – американский врач, известный также как Доктор Смерть. Изобрел машину для эвтаназии – мерситрон. С 1990 по 1998 год ею воспользовались 130 человек. Кеворкян был осужден за убийство и провел в тюрьме 8 лет.

7

Эссе Курта Воннегута «Дай Вам Бог здоровья, доктор Кеворкян» (1999) написано в форме репортажей с того света, куда корреспондент путешествует с помощью инъекций доктора Джека Кеворкяна.

8

Перевод с английского Т. Рожковой.

9

В древности прусские воины именовали себя витингами. От этого слова происходят «викинг» и «витязь».

10

Перевод с английского Ю. Полещук.

11

Бранденбург – небольшой город недалеко от Калининграда, названный в честь располагавшегося там замка. После отхода ряда территорий Восточной Пруссии Советскому Союзу переименован в поселок Ушаково.

12

«Пункт назначения» – американская серия фильмов ужасов.

13

Полуостров к северу от современного Калининграда. В древности принадлежал прусскому племени самбов. После перехода территории к СССР переименован в Калининградский.

14

Перевод с итальянского Г. Киселева.

15

Рассказ «В исправительной колонии», написанный Францем Кафкой в 1914 году и опубликованный в 1919-м, предсказывает пытки и зверства, распространенные в фашистских концентрационных лагерях 1940-х годов.

16

Фахверк – популярный в Северной Европе архитектурный стиль, для которого характерно использование наклонных балок в качестве жесткого каркаса дома.

17

Паучиха Шелоб – чудовище из книги Дж. Р. Р. Толкина «Властелин Колец. Две крепости».

18

Форбург – передовое укрепление, выступающая вперед часть замка.

19

Это можно есть! (нем.)

20

Ревень (нем.)

21

Компот из ревеня (нем.)

22

Пальмникен (после 1946 года – Янтарный) – поселок на берегу Балтийского моря.

23

Быстро – не значит хорошо (нем.)

24

Это для тебя. Подарок (нем.).

25

Бомбардировки проводились 27 и 30 августа 1944 года.


home | my bookshelf | | Голос |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу