Book: История нацистских концлагерей



История нацистских концлагерей

Николаус Вахсман

История нацистских концлагерей

© 2015 by Nikolaus Wachsmann

© «Центрполиграф», 2017

* * *

Заметит ли мир хоть каплю, толику того трагического мира, в котором мы жили?

Из письма Залмана Градовского от 6 сентября 1944 года, найденного после освобождения, во фляге, зарытой на территории крематория Освенцим-Бжезинка

Пролог

Дахау, 29 апреля 1945 года

Еще не наступил полдень. Американские части сил союзников, стремительно продвигавшихся по Германии, готовясь сокрушить последние остатки Третьего рейха[1], приближались к одиноко стоящему на рельсах товарному составу в районе огромного объекта СС под Мюнхеном. Подойдя ближе, солдаты увидели нечто ужасное: вагоны заполнены трупами, их наверняка не меньше 2 тысяч. Это мужчины, женщины и даже дети. Исхудалые, искривленные, изувеченные, окровавленные конечности сцепились между собой среди соломы, тряпья, экскрементов. Несколько солдат, с посеревшими от потрясения лицами, отвернулись, разрыдались, кое-кого вырвало. «Это вызвало у нас страшную тошноту, мы просто обезумели, единственное, на что были способны, – так это сжать кулаки», – писал на следующий день один из офицеров. Потрясенные солдаты по мере продвижения в эсэсовский лагерь одну за другой обнаруживали группы узников – их было около 32 тысяч. Эти 32 тысячи, люди самых разных национальностей, народностей, религиозных и политических убеждений, уцелели, выжили, – граждане почти 30 европейских стран. Шатаясь, еле двигаясь, они брели навстречу своим избавителям. А многие так и лежали в переполненных, грязных и зловонных бараках, не в силах выбраться. Взоры солдат повсюду натыкались на трупы – бездыханные тела лежали между бараками, ими были завалены канавы, подле лагерного крематория трупы были сложены будто бревна. Ну а тех, кто повинен во всем этом смертоубийстве, здесь давно уже не было, они успели унести ноги, в своем большинстве это кадровые офицеры СС. В лагере осталась лишь горстка подонков из нижних чинов охраны, от силы пара сотен[2]. Картины этого ужаса вскоре облетели весь мир, впечатались в коллективное сознание. И по сей день концентрационные лагеря, такие как Дахау, нередко воспринимают по кинокадрам, сделанным освободителями: все те же, ставшие знакомыми миллионам траншеи, заполненные телами, горы трупов и костей, изможденные лица оставшихся в живых, глядящие в камеры. Но какое бы сильнейшее впечатление ни производили эти фильмы, они, однако, не в состоянии поведать нам все о Дахау. Ибо у этого лагеря история долгая и ее последний, адский круг завершился только под последние залпы Второй мировой войны[3].


Дахау, 31 августа 1939 года

Заключенные поднимаются затемно, и так каждое утро. Никто из них пока что не знает, что на следующий день вспыхнет Вторая мировая война, но она их не затронет никак, все так и будут следовать обычному лагерному распорядку. После безумной давки – первым добежать до уборной, потом наскоро проглотить пайку хлеба, потом уборка бараков, – печатая шаг, узники уже следуют на лагерную площадь на построение для переклички. Почти 4 тысячи человек в полосатой арестантской форме, коротко или наголо остриженные, застыв по стойке смирно, со страхом дожидались начала очередного изнурительного дня. За исключением группы чехов, все здесь немцы или австрийцы, хотя нередко единственное, что их друг с другом связывает, – так это язык. Разноцветные треугольники на полосатой форме служат здесь знаками различия – политических заключенных, асоциальных элементов, преступников, гомосексуалистов, свидетелей Иеговы или же евреев. Позади выстроившихся в ряд заключенных тоже рядами расположились одноэтажные бараки. Каждый из 34 специально сооруженных для содержания заключенных барак имел около 35 метров в длину. Внутри надраенные полы, аккуратнейшим образом заправленные койки. Побег практически невозможен: барачный сектор – 200 метров в длину и 100 в ширину – окружен рвом и бетонной стеной, сторожевыми вышками с пулеметчиками и оцеплен колючей проволокой, по которой пропущен ток высокого напряжения. За ограждениями – огромная зона СС с более чем 220 зданиями, включая складские помещения, цеха, жилые помещения и даже бассейн. Она предназначена примерно для 3 тысяч человек эсэсовцев-охранников из подразделения добровольцев, объединенных общей идеей – пропускать заключенных через прекрасно отлаженную систему издевательств и пыток. Смертельные случаи здесь относительно редки – но в августе четырех узников не стало. Маловато, конечно, чтобы подумывать о строительстве крематория, пока что насущной необходимости в нем у эсэсовцев нет[4]. Пока СС ограничиваются лагерями как средством управляемого террора, а не убийства – огромное отличие от разнузданной вакханалии смерти последних дней весны 1945 года, впрочем, как и от убогих первых попыток превратить Дахау в концлагерь весной 1933 года.


Дахау, 22 марта 1933 года

Первый лагерный день близится к концу. Холодный вечер пару месяцев спустя после назначения рейхсканцлером Адольфа Гитлера, проторившего Германии путь к нацистской диктатуре. Только что доставленные заключенные (им даже не успели выдать лагерную робу) ужинают хлебом с колбасой, запивая их чаем, в здании бывшего заводоуправления фабрики по производству боеприпасов. Здание за несколько дней наспех приспособили под импровизированный лагерь, отгородив его от фабричного пустыря с разваливающимися корпусами, грудами щебенки и запущенными проездами. Всего здесь 100, может, 120 политических заключенных, в основном местных коммунистов из Мюнхена. Когда их совсем недавно привезли сюда на открытых грузовиках, охранники – 54 крепких субъекта – объявили, что всех арестованных будут «содержать под стражей для обеспечения их же безопасности». Нелегко было тогдашним немцам понять, что сие означало. Но – как бы то ни было – пока что все было вполне переносимо: охранники не из нацистских штурмовиков, а дружелюбно настроенные полицейские: запросто болтают с заключенными, раздают им сигареты и даже спят в одном и том же здании. На следующий день заключенный Эрвин Кан написал длинное письмо жене, чтобы рассказать, что все в Дахау хорошо. И еда, и обращение, хотя он ждет не дождется, когда же его выпустят. «Интересно, сколько еще все это продлится». Несколько недель спустя Кан был убит, застрелен эсэсовцами, принявшими от полиции охранные функции заключенных. Он был одним из первых почти 40 тысяч узников Дахау, погибших там начиная с весны 1933 года и по весну 1945 года[5].

Три дня Дахау, три разных мира. Всего лишь за 12 лет лагерь изменился до неузнаваемости. Менялись заключенные, охранники, условия пребывания – казалось, решительно все стало другим. Совершенно по-другому выглядела и территория лагеря – в конце 1930-х годов старые фабричные здания снесли, заменив их на сборно-щитовые бараки. Кто-либо из побывавших здесь весной 1933 года теперь не узнал бы ничего[6]. Итак, почему все-таки Дахау столь разительно переменился с марта 1933 года? Почему он подвергался непрерывным изменениям вплоть до катастрофического завершения Второй мировой войны? Что это означало для его заключенных? Что было известно об этом лагере людям на воле? Ответы на эти и другие вопросы следует искать в сердце нацистской диктатуры, и расспрашивать нужно не только о Дахау, а о системе концентрационных лагерей в целом[7].

Дахау был первым из многих концентрационных лагерей СС. Созданные в Германии в первые годы правления Гитлера, лагеря эти по мере захвата нацистами Европы с конца 1930-х распространятся и на Австрию, Польшу, Францию, Чехословакию, Нидерланды, Бельгию, Литву, Эстонию, Латвию[8] и даже на британский островок Олдерни в водах пролива Ла-Манш. Всего СС за период существования Третьего рейха создали 27 крупных лагерей и свыше 1100 лагерей помельче, хотя число это колебалось: постоянно исчезали старые лагеря и появлялись новые; один только Дахау просуществовал все 12 лет правления нацистов[9].

Концентрационные лагеря как никакое другое учреждение Третьего рейха воплотили в себе дух нацизма[10]. Они сформировали особую систему доминирования, со своей собственной организацией, правилами, штатом, и даже породили аббревиатуру – в официальных документах и в обиходной речи их нередко упоминали как «Ка-цет» (сокращение от нем. Konzentrationslager)[11]. Управляемые главой СС Генрихом Гиммлером, главным подручным Гитлера, концлагеря стали отражением маниакальных идей нацистской верхушки, таких как создание унифицированного национального сообщества посредством исключения политических, социальных и расовых аутсайдеров, как принесение индивидуума в жертву на алтарь расовой гигиены и смертоносной науки, как использование принудительного труда во славу фатерланда, как установление власти над всей Европой, как избавление Германии от ее заклятых врагов путем массового их истребления и, наконец, как решимость погибнуть, но не сдаться. В течение долгого времени все эти навязчивые идеи и формировали систему концлагерей как систему геноцида. Примерно 2,3 миллиона мужчин, женщин и детей прошли через концентрационные лагеря СС в период с 1933 по 1945 год. Большинство из них (свыше 1,7 миллиона) погибли. Почти миллион евреев умертвили в одном только Освенциме, единственном из концлагерей, которому нацисты отвели главную роль в осуществлении того, что они называли «окончательным решением», – систематического истребления евреев Европы во время Второй мировой войны, ныне известного как холокост. С 1942 года, когда СС стали направлять туда евреев целыми составами со всех концов Европейского континента, концлагерь Освенцим стал единственным в своем роде сочетанием лагеря труда и лагеря смерти. Приблизительно 200 тысяч евреев были отобраны сразу же по прибытии для рабского труда вместе с другими обычными заключенными. Остаток – приблизительно 870 тысяч евреев – мужчин, женщин и детей – нацисты сразу же направили на смерть в газовых камерах, даже не дав себе труда зарегистрировать их как заключенных лагеря[12]. Несмотря на свою уникальную роль, Освенцим оставался концентрационным лагерем со всеми присущими такого рода учреждениям особенностями – в качестве примеров можно привести Эльрих, Кауферинг, Клоога, Редль-Ципф и многие другие, в том числе и ныне позабытые. Все они занимали особое место в Третьем рейхе, как средоточие террора, породившее и отточившее наиболее бесчеловечные формы нацистского правления.

Прецеденты и перспективы

В апреле 1941 года немецкие зрители стекались в кино, чтобы увидеть напичканный кинозвездами художественный фильм, якобы основанный на действительных событиях и широко распропагандированный нацистскими властями. Кульминационный момент фильма разыгрывался на необычном фоне – в концентрационном лагере. Никаких хеппи-эндов для голодавших и больных заключенных не предусматривалось, всем им суждено было стать невинными жертвами убийственного режима: неустрашимый пленник повешен, его жена расстреляна, а остальных замучили зловредные похитители, в финале – одни лишь могильные холмы. Жуткие сцены обнаруживали странное сходство с концентрационными лагерями СС того периода (был запланирован даже специальный показ фильма охранникам лагеря Освенцим). Но пресловутый фильм никак не был драмой на тему концлагерей СС. Сюжет его основывался на южноафриканской войне, а злодеями решили избрать британских империалистов. «Ом Крюгер» – так назывался фильм – составил важный элемент германской пропаганды во время вой ны с Великобританией, отразив сказанное несколькими месяцами ранее Адольфом Гитлером в одном из выступлений: «Концентрационные лагеря не были изобретены в Германии, – так заявил он. – Англичане их изобрели, чтобы сломать хребет народам других стран»[13].

Знакомая песня. Гитлер никак не желал претендовать на пальму первенства в том, что касалось авторства этих узилищ, он решил признаться своим родным немцам, что, дескать, ничего подобного не изобретал, а просто все скопировал у проклятых англичан (но никак не их злодеяния)[14]. В первые годы национал-социализма все речи и статьи, как правило, возвращались все к тем же британским лагерям периода войны в Южной Африке (1899–1902), вызвавшей тогда бурю возмущения в Европе, а также указывали на то, что, мол, и сейчас повсюду концлагерей хватает, в том числе в таких странах, как, например, Австрия, где томятся активисты национал-социалистического движения. Главная задача упомянутой пропаганды – то, что лагеря СС не исключение, – никак не могла быть понята двояко, но глава СС Генрих Гиммлер все же решил разжевать ее еще раз во время речи по германскому радио в 1939 году. Дескать, концентрационные лагеря – «освященное веками учреждение» во всем мире, рассуждал он, добавив, что родная немецкая их версия куда гуманнее зарубежной[15].

Подобные попытки убедить всех в том, что все, мол, относительно в этом мире, включая и лагеря СС, имели мало успеха, по крайней мере за пределами Германии. Однако в узколобой нацистской пропаганде присутствовала и капля правды. «Лагерь» как место содержания под стражей действительно был широко распространенной международной практикой. За десятилетия до того, как в Германии воцарились нацисты, лагеря как средство массовой изоляции политических противников – наряду с обычными тюрьмами – возникали в Европе, да и не только в Европе, как правило, в периоды войн и политических переворотов. Подобные лагеря процветали и после краха Третьего рейха, склоняя отдельных исследователей к рассмотрению всей новейшей истории как «эпохи лагерей»[16].

Первый такой лагерь возник в период колониальных войн в конце XIX – начале ХХ столетия и был жестким ответом на партизанскую войну. Колониальные державы стремились победить местных повстанцев путем массовых интернирований гражданского населения в деревнях, городах или на специально отведенных участках территории – в лагерях. Такая практика широко использовалась испанцами на Кубе, Соединенными Штатами на Филиппинах и британцами в Южной Африке (оттуда и пошел термин «концентрационный лагерь», получивший столь широкое распространение). Полнейшее равнодушие к судьбам заключенных и ограниченность колониальных властей вызывали массовый голод, эпидемии и гибель тысяч людей в местах интернирования. Впрочем, вряд ли их с полным правом можно считать прототипами будущих лагерей СС, поскольку они сильно от них отличались и по функциям, и по внешнему виду, и по назначению[17]. То же самое относится и к лагерям в германской Юго-Западной Африке (ныне Намибия), управляемой колониальными властями с 1904 по 1908 год во время жесточайшей войны против местного населения. Многие тысячи людей из племен гереро и нама бросили в тюрьмы и в учреждения, иногда называемые концентрационными лагерями, и приблизительно половина из них, как говорят, погибла из-за пренебрежения и презрения к ним их германских церберов. Эти лагеря отличались от других колониальных лагерей, поскольку необходимость их диктовалась не столько военной стратегией, сколько стремлением наказать непокорных, обрекая их на принудительный труд. Но даже на статус весьма «грубой модели» для лагерей СС они никак не тянули, как нередко утверждают те, кто всерьез считает их прототипами Дахау или Освенцима; подобные попытки явно не имеют под собой почвы[18].

Истинным началом эры лагерей можно считать Первую мировую войну, когда чисто колониальная лагерная модель благополучно перекочевала в Европу. В дополнение к лагерям военнопленных, где содержались миллионы солдат, многие воюющие государства, обуреваемые идеями всеобщей мобилизации, радикального национализма и социальной гигиены, открывают исправительно-трудовые лагеря, лагеря беженцев и гражданские лагеря интернирования. Такие лагеря легко было создавать и охранять благодаря недавним инновациям, таким как пулеметы, дешевая колючая проволока и передвижные сборно-щитовые бараки массового производства. В Центральной и Восточной Европе условия содержания узников были хуже некуда: систематический принудительный труд, разгул насилия, произвол администрации. В результате несколько сотен тысяч заключенных умерло. К концу Первой мировой войны Европа была перенасыщена лагерями, и память о них оставалась еще долгие годы после их упразднения. В 1927 году, например, немецкая парламентская комиссия все еще продолжала осуждать злоупотребления военного периода, выпавшие на долю немецких заключенных в «концентрационных лагерях» Франции и Великобритании[19].

Большое число лагерей появились и в 1920-х и 1930-х годах ХХ века, они возникали по мере того, как часть европейских стран отказывалась от демократических принципов. Тоталитарные режимы, с их манихейским разделением мира на друзей и врагов, прочно удерживали пальму первенства по числу лагерей, используемых ими как средство изоляции и террора против потенциальных противников. Именно эти учреждения и послужили предтечей концлагерей, унаследовав от них некоторые, самые характерные особенности. Можно говорить даже о непосредственных связях. Лагерная система франкистской Испании, например, охватившая сотни тысяч заключенных, брошенных туда в ходе гражданской войны и по ее завершении, наверняка вдохновила нацистов на создание подобных институций и в самой Германии[20].



Вероятно, самый близкий зарубежный сородич концентрационных лагерей СС находился в Советском Союзе при Сталине[21]. Используя накопленный за годы Первой мировой войны опыт, большевики использовали лагеря (иногда называемые «концентрационными лагерями») начиная с революции [1917 года]. К 1930-м годам они образовали гигантскую систему принудительной изоляции под названием ГУЛАГ, включавший трудовые лагеря, колонии, тюрьмы и так далее. В исправительно-трудовых лагерях одного только Народного комиссариата внутренних дел (НКВД) на начало января 1941 года насчитывалось приблизительно 1,5 миллиона заключенных, во много раз больше, чем даже в эсэсовских концлагерях. Как и нацистские, так и советские концлагеря создавались на основе бредовых утопий создания идеального общества посредством устранения его врагов. Все лагеря эволюционировали по одной и той же схеме: от единичных мест содержания под стражей к необозримой сети централизованно управляемых лагерей, от арестов политически неблагонадежных до изъятия из общества других социальных и этнических аутсайдеров, от перевоспитания на раннем этапе существования лагерей до заведомо обрекавшего узников на гибель принудительного труда в дальнейшем[22].

Возникновение советской системы и сталинских лагерей склонило часть исследователей предположить, что, дескать, нацисты вульгарно заимствовали систему концентрационных лагерей у Советов. Утверждение это вводит в заблуждение многих, причем оно далеко не ново, как и сами лагеря СС[23]. Существует две специфических проблемы. Во-первых, системы сталинских и нацистских лагерей были в корне отличны друг от друга. Хотя смертность в советских лагерях первоначально была куда выше, чем в нацистских, последние по прошествии времени наверстали свое, превратившись в лагеря смерти и достигнув пика на примере Освенцима, не имевшего равных ни в СССР, ни где-либо еще. У заключенных лагерей НКВД вероятность выйти на свободу была все же выше, нежели умереть, тогда как для заключенных периода войны в концентрационные лагеря СС картина была диаметрально противоположной. В общей сложности приблизительно 90 % узников ГУЛАГа выжили; в концлагерях же число выживших было, вероятно, наполовину меньше. Согласно утверждениям философа Ханны Арендт, чье исследование тоталитаризма можно считать первой попыткой в этом направлении, советские лагеря служили чистилищем, нацистские – адом в чистом виде[24]. Во-вторых, мало убедительных доказательств тому, что нацисты слепо копировали Советы. Безусловно, верхушка СС присматривалась к репрессиям Советов, к ГУЛАГу, особенно после немецкого вторжения летом 1941 года: нацистское руководство рассматривало возможность перенять кое-что от «концентрационных лагерей русских», как они выражались. Был даже разослан отчет об организации и условиях содержания в советских «концентрационных лагерях», адресованный их собственным комендантам концлагерей[25]. Если говорить в общем, террор большевиков в Советском Союзе, как подтвержденный документально, так и принятый во внимание со слов очевидцев, служил в Третьем рейхе постоянным ориентиром, своего рода контрольной точкой. В Дахау служащие СС приказали в 1933 году своим первым эсэсовским охранникам действовать с той же жестокостью, как ЧК (Чрезвычайная комиссия) в СССР. Несколько лет спустя в Освенциме лагерные сатрапы СС окрестили один из самых страшных пыточных инструментов «сталинской вешалкой»[26].

Но в целом интерес к террору Советов и его влияние не следует переоценивать. Нацистский режим не был вдохновлен ГУЛАГом, и трудно предположить, что история концентрационных лагерей СС существенно отличалась бы, если бы сталинского ГУЛАГа вообще не существовало. Концлагеря были в основном изделием германским, в точности так же, как и ГУЛАГ был прежде всего продуктом правления Советов. Спору нет, между ними имелись кое-какие черты сходства, но различий было куда больше – у каждой из этих лагерных систем были своя собственная форма и функции, сформированные и определявшиеся чисто национальной спецификой, целями и прецедентами. Сравнительный анализ аналогичного международного опыта, разумеется, перспективен и полезен, однако лежит за пределами данной книги. Читателю предстоит столкнуться с историей концентрационных лагерей СС, хотя автор позволяет себе время от времени бросить взгляд туда, куда нацисты так и не дотянулись.

История и память

«В будущем, как мне представляется, люди, услышав термин «концентрационный лагерь», подумают, что речь идет о гитлеровской Германии, и только о ней». Эти слова взяты из дневника Виктора Клемперера. Автор записал эту фразу осенью 1933 года, спустя всего несколько месяцев после того, как первые заключенные прибыли в Дахау, и задолго до того, как лагеря СС превратились в орудие массовых убийств[27]. Клемперер, немец еврейского происхождения, преподаватель филологии в Дрездене, либерал по убеждениям, был одним из самых проницательных аналитиков нацистской диктатуры, и время подтвердило его предсказание. В наше время концлагерь действительно синонимичен «концентрационному лагерю». Более того, эти лагеря стали символом Третьего рейха в целом, заняв достойное место в истории мирового позора. Это словосочетание не утратило актуальности и в последние годы – мы слышим его в фильмах, художественных и документальных, мы читаем его в бестселлерах и комиксах, в мемуарах и академических монографиях, мы сталкиваемся с ним в компьютерных играх и в произведениях искусства – попробуйте забить в поисковик слово «Освенцим», и получите перечень в 7 миллионов источников[28].

Потребность в осознании того, чем были концентрационные лагеря, пробудилась уже давно. Они были в центре внимания в первые послевоенные годы, начиная с наступления сил союзников в апреле – мае 1945 года. Советская пресса уделила не так много внимания факту освобождения [Красной армией] Освенцима, случившегося несколькими месяцами ранее [27 января 1945 года], – именно поэтому лагерь смерти первоначально оставался не самой обсуждаемой из тем. Только освобождение Дахау, Бухенвальда и Берген-Бельзена западными союзниками обеспечило этим географическим названиям место на первых страницах почти всех печатных изданий Великобритании, Соединенных Штатов и других стран мира. В одном из выпусков новостей в апреле 1945 года австралийское радио назвало Германию «страной-концлагерем». Было множество радиопередач, выпусков кинохроники, журналов, газет, брошюр, выставок и речей на тему нацистских концлагерей. И хотя им явно недоставало исторической перспективы, все эти отзывы сумели передать масштаб злодеяний. В одном обзоре в мае 1945 года простые американцы узнали о том, что в концлагерях погибло около миллиона узников.

Разумеется, публикации в СМИ полной неожиданностью не были. Репортажи о творимых в концлагерях злодеяниях время от времени появлялись за границами рейха еще в первые годы нацистского режима. Их авторами были оказавшиеся в изгнании бывшие заключенные или же близкие погибших узников, да и солдаты союзных армий воочию убеждались в зверствах гитлеровцев в ходе войны. Но на самом деле все оказалось намного страшнее, чем можно было предположить. Будто в попытке восполнить явный недостаток воображения, командование сил союзников направляло журналистов, солдат и политиков осматривать освобожденные лагеря. И надо сказать, лагеря доказали абсолютную справедливость войны. «Дахау дает ответ на то, почему и за что мы сражались», – говорилось в листовке армии США в мае 1945 года, повторив слова генерала Эйзенхауэра. Кроме того, союзники использовали лагеря для того, чтобы в глазах мира сделать население Германии соучастником творимых нацистами преступлений, тем самым начав кампанию по перевоспитанию немцев, продолжавшуюся в первые месяцы после войны и усиленную первыми судебными процессами по делу эсэсовских военных преступников[29].

В то же время сами оставшиеся в живых узники способствовали привлечению внимания общественности к концентрационным лагерям. Они не утратили дар речи от пережитого, как часто утверждают[30]. Напротив, после освобождения зазвучал многоголосый хор обвинений. Узники считали, что вынесенное ими дает им полное право выступить свидетелями. Некоторые из них даже тайно вели дневники. Один из таких, немец, политический заключенный Эдгар Купфер, был, вероятно, самым прилежным летописцем Дахау. Воспользовавшись уединением (Купфер занимался в лагере конторской работой), он тайно, начиная с последних месяцев 1942 года, написал свыше 1800 страниц. Еще до ареста в 1940 году за критические высказывания в адрес нацистского режима не пожелавший стать безмолвным приспособленцем Купфер, в свое время работавший гидом, и книгу свою представил в виде продолжительной экскурсии по Дахау. Он понимал, что эсэсовцы тут же прикончат его, стоит им обнаружить его дневник, но ему удалось выжить в концлагере. Дождавшись освобождения и кое-как оправившись от пережитого, летом 1945 года он перепечатал рукопись на машинке, подготовив ее к публикации[31].

Освобожденным узникам лагерей – мужчинам, женщинам, детям – не терпелось поведать об ужасах пережитого, когда стало возможным открыто рассказать о них. Даже направленные союзниками в госпитали больные, страдавшие от истощения люди, хватая за рукав медсестер, отчаянно пытались привлечь внимание к себе и мукам лагерей. Бывшие узники быстро сплотились. Им необходимо было сотрудничать, чтобы взбудоражить «мировое общественное мнение», как сказал бывший узник своим оставшимся в живых товарищам в Маутхаузене 7 мая 1945 года. Уже считаные дни спустя после освобождения уцелевшие узники готовили совместные отчеты[32]. Число их достигло тысяч вскоре после того, как освобожденные покинули лагеря. Оставшиеся в живых узники-евреи, например, свидетельствовали под присягой перед членами комиссий историков, а несколько лет спустя, в 1947 году, в Париже открылась первая международная конференция жертв холокоста, в работе которой приняли участие делегаты из 13 стран. Оккупационные власти, правительства государств и неправительственные организации всячески содействовали сбору сведений о концентрационных лагерях ради того, чтобы преступники понесли заслуженное наказание, а память об эсэсовских концлагерях сохранилась навечно[33]. Часть отчетов и воспоминаний позже появились в журналах и брошюрах[34]. Бывшие узники писали и книги воспоминаний. Среди них был и молодой еврей из Италии Примо Леви, около года пробывший в Освенциме. «Каждый из нас, оставшихся в живых, – позже вспоминал он, – сразу после возвращения домой преобразился в неустанного рассказчика, властного и маниакального». Леви с головой ушел в работу и в результате несколько месяцев спустя закончил свою книгу «Если это – Человек». Она вышла в свет в Италии в 1947 году[35].

В первые послевоенные годы Европу и другие страны захлестнула волна мемуаров. Это были в основном описания чудовищных мук отдельных выживших узников[36]. Некоторые бывшие заключенные размышляли и над более широкими темами, занимаясь серьезными ранними исследованиями лагерной системы и опытом выживания обитателей лагерей, рассматривая их с социологической или психологической точки зрения[37]. Другие представили на суд читателей исторические зарисовки тех или иных лагерей или же выплеснули свою боль в стихах или прозе[38]. Большинство этих ранних работ, включая и воспоминания Примо Леви, канули в забвение, вызвав лишь умеренный интерес, но были и книги, воистину будоражившие людей. Воплощенная в строках память самых известных авторов публиковалась в нескольких странах Европы. И среди руин Германии также печатались дешевые издания в мягких обложках и брошюры, часть воспоминаний удостоилась и газетных публикаций с продолжениями. Самое видное место заняло общее исследование системы концлагерей (с Бухенвальдом в центре), составленное бывшим политическим узником Ойгеном Когоном, который и определил форму подобных работ на годы вперед. Первое вышедшее в 1946 году на немецком языке издание уже год спустя достигло тиража 135 тысяч экземпляров, а вскоре было переведено на несколько языков. Надо сказать, что переводилась на другие языки не только работа Когона, но и многих других оставшихся в живых авторов[39].

К концу 1940-х, однако, когда речь зашла о публикации книги Когона в Америке, его издатель Роджер Строс, страстный поклонник книги, был неприятно удивлен «апатией со стороны общественности к чтению произведений данной тематики»[40]. Первоначальный интерес читателей к теме концлагерей – вспыхнувший после освобождения Европы от нацистов и какое-то время не угасавший – к концу десятилетия явно шел на убыль, причем по обоим берегам Атлантики. Отчасти это объяснялось перенасыщением книжного рынка книгами на подобные темы, причем по разным критериям явно уступавшими самым первым мемуарам. Если же судить более широко, память о лагерях постепенно отступала на задний план в ходе послевоенного восстановления и смены дипломатических приоритетов. В связи с прошедшим через Германию водоразделом холодной войны и созданием двух новых и противостоящих друг другу германских государств, стратегических союзников СССР и США соответственно, все разговоры о преступлениях нацистов казались не совсем разумными. «В наше время рассуждать на тему концлагерей – дурной тон, – писал Примо Леви в 1955 году, добавив: – Преобладает умолчание». За первое послевоенное десятилетие сформировалось иное отношение к данной теме – и дело было не в том, что вернувшиеся из ада не могли о нем поведать, а в том, что остальные, в этом аду не побывавшие, просто не желали ничего о нем знать. Бывшие узники все еще пытались расшевелить людей, взывая к памяти о лагерях. «Если мы замолчим, кто тогда об этом расскажет?» – возмущался Леви. Другим оставшимся в живых узником, кто упорно продолжал заниматься темой концентрационных лагерей, в упор не замечая растущего безразличия, был Эдгар Купфер. Он все же дождался публикации своей книги о Дахау в 1956 году в Германии, хотя и в значительно урезанном виде. Несмотря на весьма доброжелательные отзывы, в целом книга не произвела впечатления, и никто из иностранных издателей не решился выпустить ее в свет «из опасений, что никто ее не станет покупать», горестно заключил автор[41].

Новый всплеск интереса к концентрационным лагерям наблюдался в 60–70-х годах минувшего столетия. Нашумевшие процессы над нацистскими преступниками, такие как, например, суд на Адольфом Эйхманом в Израиле в 1961 году, бывшим высокопоставленным эсэсовцем, отвечавшим за отправку евреев в Освенцим, а также вышедший в США в 1978 году многосерийный телефильм «Холокост», уже год спустя ставший доступным и широкой телеаудитории Западной Германии, – все это сыграло важную роль в ознакомлении общественности с нацистским режимом и его лагерями. Люди стали заново открывать для себя воспоминания бывших узников и конечно же не обошли вниманием и выдающуюся книгу Примо Леви об Освенциме, уже давно вошедшую в канон современной литературы. Выходили в свет и новые воспоминания до тех пор неизвестных авторов. Впервые полностью были опубликованы и дневники Дахау, хотя это произошло только в 1997 году. Прилив пошел на спад лишь теперь, поскольку последние свидетели скончались[42]. Оставшихся в живых узники в своих исследованиях продолжали рассматривать и некоторые лагеря в отдельности[43]. И в точности так же, как и в первые послевоенные годы, бывшие узники вышли за рамки чисто исторических исследований, представив на суд общественности огромный массив медицинских, социологических, психологических и философских исследований, а также литературных размышлений и произведений искусства[44].

Однако широкое академическое сообщество явно не торопилось вплотную заняться исследованием тематики концлагерей. В конце 40-х – начале 50-х годов вышло в свет несколько исследований специалистов-историков, в частности касавшихся медицинских аспектов пребывания в концентрационных лагерях[45]. Лишь в 1960–1970-х годах ряд историков посвятили созданные ими и основанные на архивных документах работы отдельным нацистским лагерям и системе лагерей в целом. Самыми заметными из них были работы двух молодых немецких ученых: новаторский обзор Мартина Брошата о развитии системы лагерей и весьма серьезное исследование Фалька Пингеля на тему условий пребывания и жизни узников[46]. Упомянутые исторические исследования дополнялись и работами ученых других дисциплин, рассматривавших такие темы, как ум преступника и опыт выживания[47].

Несмотря на неизбежные недостатки, эти ранние исследования внесли существенный вклад в сумму знаний о концентрационных лагерях СС. Но они так и остались исключениями и очерчивали лишь контуры проблем. По мнению самого Брошата, написать всестороннюю историю лагерей было просто невозможно вследствие нехватки или вовсе отсутствия детальных исследований[48]. Как это ни парадоксально, такая лакуна возникла, и возникла она, по крайней мере отчасти, вследствие не основанной на конкретных фактах веры в то, что и изучать-то было особенно нечего. Увы, но идея эта имеет много сторонников даже из когорты некоторых считающихся серьезными и проницательными исследователей, на деле доказавших это, правда в изучении других аспектов, к концлагерям отношения не имеющих[49]. По сути дела, ученые лишь приближались к раскрытию темы концентрационных лагерей.



В 80–90-х годах ХХ столетия историческое знание продвигалось быстрыми темпами, и прежде всего в самой Германии. В контексте повышения интереса к истории среди самых широких слоев населения местные активисты скрупулезно анализировали факты наличия концентрационных лагерей в годы нацизма и войны непосредственно в районах их проживания, в то время как воспоминания узников лагерей постепенно перемещались в сферу наук. Открытие доступа к архивам в странах Восточной Европы после окончания холодной войны послужило дополнительным мощным импульсом для исследований. Между тем молодое поколение ученых, не обремененных прошлым, рассматривало Третий рейх исключительно как предмет исследования, считая освоение темы лагерей интереснейшей областью историографии. В результате появились такие работы, как книга Карин Орт, избравшей темой изучения организацию концлагерей и их структуру[50]. И после долгих лет умолчания ныне исследование концентрационных лагерей СС переживает настоящий бум, по крайней мере в Германии (некоторые из работ были переведены на другие языки)[51].

И упомянутый бум не обнаруживает признаков спада, напротив, исторические исследования быстро завоевывают неофитов. Открываются новые перспективы видения, поскольку мы больше узнаем и об отдельных преступниках, и о группах узников лагерей, и о формировании системы СС, и о ее крахе, о местности, непосредственно примыкавшей к концентрационным лагерям, о политике истребления и принудительном труде. Если все заметные академические исследования о концлагерях, изданные до конца 70-х годов прошлого века, умещаются на одной-единственной книжной полке, то теперь это уже целая библиотека изданных с тех пор работ[52].

Кульминационным пунктом научных исследований последних лет стало появление двух огромных энциклопедий – свыше 1600 и 4100 страниц соответственно, – суммировавших развитие каждого главного концлагеря и его и спутников; статьи подготовлены коллективом ученых – свыше 150 историков со всего мира[53]. Эти две, без преувеличения, уникальные работы демонстрируют многочисленность группы ученых, занятых разработкой данной темы, но также устанавливают и ее пределы. Что самое важное, большое число исследований на узкие темы в значительной степени фрагментировало общую картину концентрационных лагерей СС. Там, где когда-то было невозможно усмотреть систему лагеря в целом вследствие отсутствия множества важных составляющих, теперь почти невозможно уяснить закономерность того, как все-таки эти столь разнородные составляющие сочетались. И попытка вникнуть в какое-то отдельно взятое исследование последних лет уподобляется процессу сбора единой картины из огромного количества отдельных элементов, причем число новых, дополнительных элементов непрерывно растет. И неудивительно, что выводы, сделанные новоиспеченными исследователями конц лагерей, отнюдь не всегда доступны для широкой публики.

В результате общепринятое представление о нацистских концентрационных лагерях было и остается скорее одномерным. Вместо того чтобы предложить нам вглядеться в хитроумное переплетение деталей и в тончайшие оттенки, историк-исследователь вывешивает перед нами огромное полотно, изобилующее грубыми мазками и отличающееся пронзительной яркостью колорита. По выражению историка Петера Райхеля, в изображении холокоста и «мемориала глобальных масштабов» под названием Освенцим превалируют прежде всего самые расхожие концепции[54]. Так было не всегда. В первые послевоенные десятилетия геноцид евреев рассматривался как часть общего геноцида, творимого нацистами, и Освенциму отводилась роль символа мученичества отнюдь не только евреев. Осознание особой специфики и чудовищности развязанной нацистами войны против евреев с тех пор претерпело изменения, в связи с чем Третий рейх теперь рассматривается главным образом через призму холокоста[55]. И в свою очередь, концентрационные лагеря СС приобрели собирательное понятие – Освенцим и умерщвленные там евреи, затенившее собой другие лагеря и других узников – не евреев. Проведенный в Германии социологический опрос показал, что именно Освенцим, безусловно, самый известный среди всех концлагерей и что подавляющее большинство опрошенных связывает лагеря с преследованием евреев и куда меньшее их число (менее 10 %) назвали среди жертв коммунистов, уголовных преступников или гомосексуалистов[56]. Таким образом, можно сделать вывод о том, большинство населения воспринимает концентрационные лагеря, Освенцим и холокост как единое целое.

Но Освенцим никогда не был неким собирательным понятием нацистских концентрационных лагерей. Бесспорен факт, что, будучи самым крупным лагерем, где погибло больше всего людей, он занимал и занимает особое место в концлагерной системе. Но система эта включала отнюдь не только Освенцим. Освенцим был лишь частью широкой сети концлагерей, до его появления уже существовали десятки других. Дахау, например, начал функционировать на семь лет раньше и в немаловажной степени повлиял на него. Кроме того, несмотря на то что Освенцим был самым крупным из концентрационных лагерей, большинство узников остальных – имеются в виду те, кого помещали в бараки и обрекали на рабский труд, – содержались в других лагерях, и даже на самый крупный лагерь Освенцим приходится не более трети всех узников остальных лагерей. Значительное большинство их погибло в других местах, а число их составляло приблизительно три четверти от всех официально зарегистрированных и погибших во всех остальных концлагерях узников. Поэтому важно и развеять укоренившиеся в сознании мифы относительно Освенцима и одновременно с этим никогда не забывать о его уникальной роли в нацистском геноциде[57].

Концентрационные лагеря не есть синоним холокоста, хотя их истории тесно переплетаются. Во-первых, террор против евреев бушевал в основном за ограждениями концлагерей. Лишь в последний год Второй мировой войны большинство еще остававшихся в живых евреев находились в концентрационных лагерях. Значительное большинство из 6 миллионов евреев[58], зверски умерщвленных нацистским режимом, погибло в других местах – их расстреливали в рвах в Восточной Европе, травили газом в специально приспособленных для этих целей концлагерях, таких как Треблинка, занимавшая особое место в системе концлагерей. Во-вторых, концентрационные лагеря всегда ориентировались на содержание какой-то определенной группы узников, и за исключением нескольких недель в конце 1938 года евреи не составляли большинства среди зарегистрированных заключенных. Фактически они составляли относительно небольшой процент среди узников Третьего рейха, и даже после резкого увеличения их числа во второй половине войны евреи не составляли более 30 % от всех лиц, содержавшихся в концентрационных лагерях. В-третьих, концентрационные лагеря занимались не только массовым истреблением. Их цели отличались многообразием, порой они накладывались друг на друга. В предвоенные годы СС использовали их в качестве учебных лагерей новобранцев, исправительных учреждений для несовершеннолетних, пыточных, казарм для содержания посланных на принудительные работы. С началом войны диапазон исполняемых ими функций расширился, они превратились в центры производства различных видов вооружений, а также поставщиков подопытного материала для медицинских экспериментов над людьми. Лицо лагерей определял их многогранный характер, а этот решающий аспект, как правило, отсутствует в большинстве воспоминаний рядовых узников[59].

Неоднократно предпринимавшиеся попытки философского осмысления концентрационных лагерей зачастую изображали их весьма упрощенно. Сразу же после краха нацистского режима знаменитые мыслители бросились на поиски потаенных истин, наделяя лагеря глубинным смыслом. И делалось это либо ради обоснования собственных моральных, политических или религиозных верований, либо в попытках усмотреть и осознать нечто существенное для человеческой натуры[60]. Подобные искания вполне объяснимы, ибо ужасы концлагерей несовместимы с понятием цивилизованности. «Любая философия, основывающаяся на концепции врожденного совершенства человека, терпит фиаско, стоит только напомнить о концентрационных лагерях» – именно так высказывался французский писатель Франсуа Мориак в конце 1950-х годов. Некоторые писатели были склонны приписывать лагерям едва ли не мистические черты. Находились и другие, способные на куда более приземленные выводы и объявившие концентрационные лагеря продуктом исключительно немецкого склада ума и характера или же представившие их как некую сумрачную сторону периода становления современного общества[61]. Наиболее сильное влияние оказал социолог Вольфганг Софски, представивший концентрационный лагерь как проявление «неограниченной власти» вне рациональности или идеологии[62]. Однако и для его исследований характерна та же ограниченность, с которой мы сталкиваемся у всех тех, кто склонен к разного рода обобщающим утверждениям относительно лагерей. В своих поисках универсальных ответов Софски превращает лагеря в некие вневременные и абстрагированные объекты. Архетип лагеря, по Софски, – внеисторический конструкт, затеняющий главную особенность системы концлагерей – ее динамический характер[63].

Все это приводит к удивительному заключению. Свыше 80 лет успело минуть с тех пор, как распахнул ворота Дахау, но и поныне так и не существует единой, всеобъемлющей оценки понятия «концлагерь». Несмотря на колоссальное количество литературы – книг выживших узников, трудов ученых-историков, и не только историков и т. д., – не существует всеобъемлющей истории, которая четко и ясно представила бы поэтапное развитие концентрационных лагерей и происходившие в них изменения. Если что и необходимо в первую очередь, так это исследование, которое, зафиксировав всю сложность лагерей как единого целого, без разбиения на фрагменты, но и в то же время безо всяких попыток упрощения, поместило бы их в более широкий политический и культурный контекст. Но как написать такую историю концлагерей?

Подходы

Чтобы отвлечься от настоящего, заключенные часто говорили о будущем, и в течение нескольких дней в 1944 году в небольшой группе еврейских женщин, депортированных из Венгрии в Освенцим, оживленно обсуждался фундаментальный вопрос: если они все-таки выживут, то как поведать о постигшем их остальным? Есть ли на свете способ, который позволит им донести до других то, что означал Освенцим? Возможно, с помощью музыки? Или выступлений, книг, произведений искусства? Или, может быть, это будет кинофильм о том, как узников ведут в крематорий, а зрителей перед тем, как пустить их в зал, заставить постоять на морозе голодными, раздетыми, изнемогающими от жажды, то есть заставить их испытать то, что испытывали они на лагерном плацу во время переклички? Но даже это, считали женщины, не гарантирует понимания того, чем была их жизнь здесь[64]. Узники других концентрационных лагерей тоже думали так же. Те заключенные, кто тайно вел дневники, например, нередко мучились над невозможностью передать словами испытываемые ими муки. «Язык здесь заканчивается, – писал норвежец Одд Нансен 12 февраля 1945 года. – Просто нет слов, чтобы описать ужасы, свидетелем которых я стал». И все же Нансен продолжал писать почти ежедневно[65]. И дилемма – внутренняя потребность описывать неописуемое – еще сильнее мучила после освобождения, поскольку еще многие из оставшихся в живых изо всех сил пытались описать преступления, которые, казалось, пересиливали язык и ни во что не ставили разум[66].

Вопрос, как воссоздать прошлое, очевидно, центральный для историков. Написание истории всегда чревато проблемами, а если речь заходит о терроре нацистов, тут приходится сталкиваться с нагромождением проблем. Стоит загодя сказать, что никакой исторический метод не может рассчитывать на полный охват ужаса лагерей. Если судить более широко, трудно подыскать адекватный язык, что шокировало и ученых, и тех, кто пытался воссоздать хронику лагерных событий, ничуть не меньше, чем переживших ад узников. «Я рассказал о том, что увидел и услышал, но не все, – передал диктор радиостанции CBS Эдвард Р. Мерроу в завершение своего знаменитого радиорепортажа из Бухенвальда 15 апреля 1945 года. – Большую часть просто не выразить словами»[67]. И все же мы обязаны хотя бы попытаться. Если будут хранить молчание, то большая часть истории лагерей очень скоро окажется в руках всякого рода оригиналов, фантазеров, дилетантов и ничтожеств[68].

Самый эффективный способ исчерпывающего описания концлагерей – это всеобъемлющий исторический подход, предложенный Солом Фридлендером для того, чтобы соединить «политику преступников, отношение окружающего общества и мир жертв». В случае с концлагерями это означает историю, исследующую их изнутри, а более широкие слои населения вовне; историю, объединяющую макроанализ нацистского террора с микроисследованиями отдельных действий и реакции на них; история, показывающая синхронность событий и запутанность системы СС на контрастах событий между ними и внутри их, отдельные лагеря на всей территории оккупированной нацистами Европы[69]. Переплетаясь друг с другом, эти отдельные нити и составляют собственно историю, детальную и всеобъемлющую, которая, впрочем, обречена на неисчерпаемость и истину в последней инстанции. Какой бы всеобъемлющей она ни была, она так и останется историей, но никак не историей концлагерей.

Преследуя цель создания этой интегрированной истории, данная книга рассматривает концентрационные лагеря СС в двух ракурсах, сливающихся в единую картину. Сначала в фокус попадают, нередко взятые крупным планом, жизнь и смерть в лагерях, затем изучение условий лагерного микрокосма – условия проживания и выживания, принудительного труда, система наказаний и, кроме того, эволюция лагерей в течение длительного времени. Абстрагирования ради большая часть этой истории будет представлена глазами тех, кто ее делал: тех, кто управлял лагерями, и теми, кто в них томился[70].

В концентрационных лагерях СС в разное время служило несколько десятков тысяч мужчин и женщин, возможно, 60 тысяч, возможно, больше[71]. Обычно охранников представляют, как правило, законченными садистами, образ этот проходит почти через все мемуары бывших узников концлагерей. Всех их награждают соответствующими эпитетами – «зверь», «костолом», «ищейка»[72]. Часть охранников вполне соответствует данным характеристикам, но данная книга, следуя примеру одного из недавних исследований нацистских преступников, рисует более комплексные портреты[73]. Фон и поведение штатных служащих СС весьма разнятся, и различие в их поведении менялось в течение всего периода существования Третьего рейха. Не все охранники допускали акты жестокости, и лишь считаные из них могли считаться психологически неуравновешенными. Как давным-давно признал Примо Леви, преступники тоже были человеческими существами: «Да, монстры существуют, но их слишком мало, чтобы на самом деле представлять опасность. Обычные люди куда опаснее»[74]. Но насколько «обычны» были охранники?

Какова была цель творимых ими актов насилия? Что привело некоторых к крайней жестокости? Что останавливало других? Отмечалось ли поведение женщин-охранниц от такового их коллег мужчин?

Так как в природе не существует типичного преступника, так нет и типичных заключенных. Безусловно, террор СС пытался лишить узников индивидуальности. Но, невзирая на унифицированную лагерную одежду, каждый заключенный переживал лагерную жизнь по-своему; страдания носили всеобщий характер, но страдали все по-разному[75]. Жизнь заключенных определялась многими переменными величинами, многое зависело от того, когда и где они находились (хотя даже узники, содержавшиеся в одном и том же барачном секторе, зачастую отличались друг от друга настолько сильно, что могло показаться, что они из совершенно разных мест)[76]. Другим решающим фактором был статус того или иного заключенного. Так называемые капо, обладавшие определенными полномочиями по поддержке лагерных порядков, приняв на себя часть делегированных эсэсовцами официальных функций, пользовались особыми привилегиями – но ценой своего участия в управлении лагерем, что смазывало столь четкие различия между жертвами и преступниками[77]. Прошлое заключенных – их этническая принадлежность, пол, религия, политические взгляды, профессия и возраст также в значительной мере влияли на их поведение и поступки, равно как и отношение к ним эсэсовцев и других узников. Заключенные собирались в различные группы, и истории этих групп, их отношения друг с другом и с эсэсовцами – тоже объект изучения.

В процессе взаимоотношений заключенных следует рассматривать не только как объекты террора эсэсовцев, но и как актеров. Некоторые ученые склонны изображать заключенных безликими, безвольными и индифферентными роботами. Полное доминирование эсэсовцев погасило последние искры жизни, Ханна Арендт писала о своих собратьях как о «жутких марионетках с человеческими лицами». Но даже в столь исключительной среде, как концентрационный лагерь, заключенные нередко сохраняли долю активности, пусть даже едва заметную, и, если к ним присмотреться, в их действиях можно заметить умение хоть как-то противостоять закованным в броню неограниченной власти эсэсовцев. В то же время нам не следует впадать в искушение, рассматривая концентрационный лагерь как нечто переносимое, как не следует и идеализировать самих узников, воображая их сплоченными, ничем себя не запятнавшими и непокоренными. В большинстве своем истории узников вряд ли могут претендовать на победу человеческого духа, куда чаще это повести о деградации и отчаянии. «Заключение в лагерь, нищета, пытки и гибель в газовой камере не есть героизм» – к такому безрадостному выводу пришли трое оставшихся в живых узников Освенцима. Фраза эта взята из появившейся уже в 1946 году книги, переплетенной в кусок полосатой ткани конц лагерной одежды[78].

Террор в концентрационном лагере можно полностью осознать, лишь если смотреть на него снаружи, из-за колючей проволоки. В конце концов, лагеря были изобретением нацистского режима. Состав заключенных, условия и обращение с ними формировались силами извне, и эти силы тоже необходимо тщательно изучить. Это изучение составляет второй главный аспект данного исследования, и его можно уподобить взгляду через куда более широкоугольный объектив – перед нами предстает панорама Третьего рейха и место, которое в нем занимали концлагеря. История концентрационных лагерей была связана с более широкими политическими, экономическими и военными событиями. Лагеря явились частью более широкой социальной ткани, не только как символы репрессий, но и как объекты действительности; они не принадлежали к метафизической сфере, как считает часть исследователей, а располагались в населенных пунктах, как больших, так и малых, или же в непосредственной близости от них. Что более важно, концентрационные лагеря были частью огромной паутины террора нацистов, оплетавшей и другие репрессивные институты, такие как полиция, суды и иные места заключения – тюрьмы, гетто и трудовые лагеря. Вышеупомянутые институты – места содержания – часто были связаны с концентрационными лагерями и имеют ряд сходных черт[79]. Но как бы ни были важны эти связи, следует подчеркнуть четкую обособленность концентрационных лагерей, служивших и своего рода центром притяжения. Для многих жертв концентрационные лагеря стали конечным пунктом мучительных странствий. Сюда прибывали бесчисленные транспорты для перевозки заключенных из других мест содержания, но мало кому выпал путь в обратном направлении. Как в 1957 году заявил скрывавшийся от правосудия Адольф Эйхман тем, кто сочувствовал нацизму, вспоминая в Буэнос-Айресе о концентрационных лагерях: «Довольно легко проникнуть внутрь, но ужасно трудно выйти»[80].

Источники

Любой пишущий о концентрационных лагерях сталкивается с парадоксом: хотя объем доступной документации нередко подавляет, ее все равно недостаточно. С момента крушения Третий рейх был исследован куда более дотошно, чем любая другая современная диктатура. И очень немногие его аспекты, если таковые вообще имеются, послужили причиной стольких публикаций, как концентрационные лагеря. Есть десятки тысяч свидетельств и исследований и еще больше оригиналов документов, рассеянных по всему миру. Никто не в состоянии осилить эти материалы[81]. В то же время есть очевидные лакуны и в архивных записях, и в академической литературе. Несмотря на пугающие объемы, исследователи-историки в последние годы проявляют определенную разборчивость, что нередко служит причиной того, что некоторые весьма важные аспекты упускались[82]. Что касается первоисточников, СС позаботились об уничтожении в конце Второй мировой войны основного массива документов, а Гиммлер и другие высокопоставленные нацисты погибли, унеся тайны в могилу[83].

Да и отчеты оставшихся в живых далеко не исчерпывающие. Обычные заключенные редко пытались изучить лагерную систему во всей ее сложности. Взять, например, Вальтера Винтера, немецкого цыгана, высланного в Освенцим весной 1943 года. До этого он никогда не бывал за границами своего цыганского поселения. Лишь после своего возвращения, да и то 40 с лишним лет спустя, он сумел осознать, чем являлся лагерь в целом[84]. Надежными не могут считаться даже данные под присягой свидетельские показания. Многие из узников не вернулись. Никто из заключенных-евреев уже не сможет ничего рассказать о жизни в лагере-спутнике Маутхаузена Гузене в период 1940–1943 годов уже хотя бы потому, что никто из этих заключенных не уцелел. Они, по выражению Примо Леви, принадлежат к тем, кто не желает быть услышанным[85]. Есть те, кто выжил, но кто уже не в состоянии ни рассказать, ни помнить о чем-либо из пережитого тогда[86]. Стигмат социальных отбросов настолько сильно въелся в них, что лишь немногие отваживались на воспоминания вслух после освобождения. Первая биография одного уголовного преступника так и не была издана до 2014 года, то есть прижизненным изданием, а лишь посмертным, но даже он не решился раскрыть свою судьбу, заявив лишь, что, дескать, пострадал из-за своих политических убеждений[87]. Многие бывшие узники немецких концлагерей из СССР также вынуждены были молчать из опасений, что их примут за пособников нацистов. Советские власти долгие годы подозревали всех побывавших в немецком плену как потенциальных предателей[88].

Однако интегрированная история концентрационных лагерей требует всеобъемлющего подхода. Данная книга именно поэтому и использует такое количество источников, сплавляя воедино их главные выводы. Только сегодня, благодаря грандиозным достижениям исследователей недавнего периода, стало возможным отважиться на подобный проект. Но синтеза одних только существующих исследований было бы явно недостаточно. Для углубления наших представлений о концентрационных лагерях необходимо устранить остающиеся пробелы в наших знаниях и дать возможность узникам концлагерей и тем, кто обрек их на страдания, без тени смущения заявить обо всем. Данная работа также широко использует первоисточники. Они включают в себя большое количество документации СС, полицейских досье, в том числе различные циркуляры, приказы и распоряжения и личные дела заключенных[89]. Часть этого материала стала доступной лишь недавно, в течение многих десятилетий они пылились в советских, российских, немецких и британских архивах, и многие документы процитированы здесь впервые[90].

Современные материалы, исходящие от заключенных и ими созданные, составляют еще одну группу неоценимых первоисточников. Заключенные всегда пытались собрать информацию. Прежде всего все, что касалось выживания, поскольку разгадать намерения администрации лагеря и охранников нередко означало спасти свою жизнь. Но некоторые заключенные задумывались и о потомках. Эскизные наброски и картины, например, запечатлели моменты лагерной жизни узников и их настроения[91]. Иногда заключенные даже исхитрялись делать фотоснимки, пряча фотоаппараты и фотопринадлежности от охраны[92]. Еще более важными являются письменные отчеты. Некоторые привилегированные заключенные похищали и даже расшифровывали документы управления лагеря. Между концом 1939 и весной 1943 года, например, один узник Заксенхаузена Эмиль Бюге скопировал секретные отчеты на папиросную бумагу, а затем приклеил их к кускам стекла (так сохранилось почти 1500 записей)[93]. Другие заключенные тайно вели дневники, как мы уже знаем на примере Эдгара Купфера, и десятки таких дневников были опубликованы после войны. Некоторым удавалось тайком пронести свои записи или копии документов за пределы лагеря[94]. Такие отчеты о лагерной жизни могли подтвердить совершившие побег или по каким-то причинам освобожденные заключенные после 1945 года[95]. Свидетельства узников воистину бесценны, ибо позволяют заглянуть непосредственно внутрь лагерей, описывая страхи узников, их надежды и чувство неуверенности в том, что станет с ними в будущем и как люди, не испытавшие лагерной жизни, смогут понять после войны, что собой представляли концентрационные лагеря[96].

Подавляющее большинство узников, однако, получили возможность рассказать обо всем лишь после освобождения. Каждое из таких воспоминаний уникально само по себе, и нет возможности охватить их всех в данной книге. Предлагаемое читателю исследование использует лишь самые типичные из сотен изданных и неопубликованных мемуаров и интервью оставшихся в живых самых разных узников – людей очень разных и по происхождению, и по вероисповеданию, и по национальности. Большей частью сюда включены свидетельства первых месяцев и лет после освобождения, когда события были еще свежи в памяти оставшихся в живых и когда не было риска, что на них окажут влияние коллективные воспоминания о концлагерях[97]. Вот один из примеров податливости человеческой памяти: поскольку репутация доктора из Освенцима Йозефа Менгеле после войны стала известна буквально всем, его стали описывать в своих воспоминаниях даже те узники, которые никогда с ним не сталкивались[98]. Но было бы ошибкой вовсе оставить без внимания и более поздние воспоминания. В конце концов, есть события, осмысляемые не сразу, а лишь по прошествии времени. И если многие из выживших узников говорили с поразительной искренностью, другие же смогли предаться самым болезненным воспоминаниям лишь многие годы спустя, да и то далеко не все[99].

Материалы, собранные для послевоенных судебных процессов, представляют еще один серьезный источник данного исследования. Сотни преступников, занятых в лагерной системе СС, были привлечены союзниками к суду сразу после войны, но процессы продолжились и в более поздние годы. Обвинители собрали подлинники документов для судебных слушаний и опросили бывших узников, включая некоторых из тех групп, о которых успели позабыть[100]. Хотя эти свидетельства оставшихся в живых ставят перед авторами трудов специфические методологические проблемы, они служат недостающими элементами для нашей мозаики, которую представляли собой концентрационные лагеря[101]. Кроме того, судебная документация – неотъемлемый элемент для анализа преступников. Как правило, охранники-эсэсовцы мемуаров не писали и после войны, интервью не давали, предпочитая скрыться и исчезнуть с глаз людских[102]. Лишь суды могли заставить их заговорить. Разумеется, к их заявлениям следует относиться с определенной долей недоверия, отсеивая истину и отбрасывая все попытки представить ее в выгодном для них свете[103]. И все же свидетельские показания бывших преступников бросают свет на образ мышления рядовых охранников-эсэсовцев, на долю которых и приходится большая часть рутинного насилия, о чем можно прочесть не во всех научных публикациях.

Структура

Главной лагерной составляющей были постоянные изменения. Правда, были периоды некоей стабильности от одного изменения до другого. Но лагеря развивались отнюдь не по прямой, их более чем десятилетний путь изобиловал изгибами и крутыми поворотами. Только строжайше придерживаясь хронологии развития событий, можно разумом охватить их подвижность и изменчивость. Данное исследование поэтому открывается их развитием в довоенные годы (глава 1), затем следует формирование (глава 2) и расширение (глава 3) системы конц лагерей в период с 1933 по 1939 год. Картина первой половины существования лагерей – когда большинство узников были через какое-то время освобождены – часто омрачается более поздними сценами гибели и разрушения, характерных для периода войны[104]. Но очень важно изучить то, что «предшествовало беспрецедентному», как выразилась историк Джейн Каплан[105]. Не только довоенные лагеря составили мрачное наследие беззакония и террора во время войны. Их история важна сама по себе, поскольку заставляет взглянуть в ином свете на генезис репрессивного аппарата нацистов и на средства, которыми они так и не успели воспользоваться[106].

Вторая мировая война оказала драматическое влияние на систему концлагерей, став фоном остальных глав книги. Это начало массового геноцида (глава 4) и казни (глава 5), первой фазы [Второй мировой] войны между нападением Германии на Польшу осенью 1939 года и провалом блицкрига в войне с Советским Союзом в конце 1941 года. Затем книга обращается к теме холокоста, исследуя преобразование Освенцима в крупнейший концлагерь (глава 6) и повседневную жизнь узников и эсэсовских охранников на территории оккупированной Восточной Европы (глава 7). Следующая глава охватывает тот же временной период, но под другим углом зрения, исследуя расширение лагерной системы в 1942–1943 годах, уделяя особое внимание возрастанию потребности в рабском труде (глава 8). Эта тема доминирует и в следующей главе, в которой описывается быстрое распространение так называемых лагерей-спутников в 1943–1944 годах и эксплуатация сотен тысяч заключенных на военных предприятиях Германии (глава 9). Затем исследование обращается к теме сообществ узников во время войны и невозможности для узников сделать для себя выбор (глава 10), а потом автор переходит к завершающей части, посвященной крушению Третьего рейха и его лагерей в 1944–1945 годах и предшествовавшему этому всплеску насилия (глава 11).

Такой расширенный и хронологический подход выдвигает на первый план фундаментальную особенность нацистского режима. Хотя Третий рейх и приводился в движение тем, что Ганс Моммзен назвал «кумулятивной радикализацией», постоянно возрастающим террором, процесс этот ни в коем случае нельзя представлять себе как линейный[107]. Лагерная система не росла лавинообразно. Ее развитие иногда замедлялось и даже полностью останавливалось. Условия не всегда менялись по принципу «от плохого к худшему»; иногда они улучшались и до, и во время войны, но только чтобы снова ухудшиться некоторое время спустя. Детальный анализ этого развития позволит по-новому осмыслить и историю лагерей, и конечно же нацистского режима в целом. Террор как стержневой элемент Третьего рейха не был воплощен ни в одном государственном институте столь полно, как в системе нацистских концентрационных лагерей.

Глава 1. Первые лагеря

– А может, тебе лучше повеситься? – осведомился эсэсовец Штайнбреннер, войдя в камеру Ганса Баймлера в Дахау днем 8 мая 1933 года. Рослый Штайнбреннер свысока взирал на измученного заключенного в засаленном коричневом пиджаке и коротких брюках, над кем издевался вот уже несколько дней в карцере лагеря, так называемом бункере. «Посмотри, как это делается! Чтобы потом знать!» Отодрав длинный лоскут от одеяла, Штайнбреннер ловко связал его в петлю на одном конце. «Теперь все, что требуется, – вкрадчиво добавил он, – так это сунуть сюда башку, другой конец привязать к окну, и дело с концом. Пару минут, и все». Ганс Баймлер, все тело которого было исполосовано шрамами и ссадинами, уже не раз сталкивался с попытками эсэсовцев вынудить его совершить самоубийство. И понимал, что время на исходе. Всего час или два назад эсэсовец Штайнбреннер вместе с комендантом Дахау показали ему в другой камере бездыханное тело Фрица Дресселя, тоже коммуниста, политика. Дрессель, вытянувшись, лежал на каменном полу. Последние несколько дней его крики эхом отдавались в бункере Дахау, и Баймлер предположил, что его старый друг, будучи не в силах сносить издевательства, вскрыл вены и истек кровью (на самом деле, скорее всего, Дрессель погиб от рук эсэсовцев). Не успевшего оправиться от шока Баймлера втащили назад в камеру, где комендант лагеря предупредил его: «Значит, так! Теперь ты знаешь, что к чему». И выдвинул ультиматум: либо ты вешаешься, либо мы приходим утром за тобой. Полсуток жизни эсэсовцы ему даровали[108].

Баймлер принадлежал к десяткам тысяч противников нацизма, которых весной 1933 года бросали в наспех организованные лагеря, такие как Дахау, когда новый режим после назначения Адольфа Гитлера рейхсканцлером 30 января 1933 года стремительно отвернул Германию от провальной демократии к фашистской диктатуре. Первые поиски врагов режима сосредоточились прежде всего на ведущих критиках и знаменитых политиках, особенно в Баварии, самой крупной из германских земель после Пруссии. 37-летний Баймлер из Мюнхена считался чрезвычайно опасным большевиком. Когда 11 апреля 1933 года его вместе с женой Сентой арестовали после нескольких недель нелегального положения, местные полицейские чины в мюнхенском полицай-президиуме ликовали: «Мы взяли Баймлера, мы взяли Баймлера!»[109]

Ветеран мятежа военных моряков осенью 1918 года, вбившего последний гвоздь в конце Первой мировой войны в гроб Германской империи, на смену которой пришла Веймарская республика, первый эксперимент Германии в области демократических преобразований, Ганс Баймлер с тех пор целеустремленно сражался против этой республики за коммунистическое государство. Весной 1919 года он служил в Красной гвардии, это было в пору неудачной попытки создать из Баварии республику Советов[110]. Годы нападок на хрупкую немецкую демократию и справа и слева превратили бывшего механика в фанатичного приверженца Коммунистической партии Германии (КПГ). Грубоватый и суровый Баймлер жил ради идеи, которой был все душой предан, бесстрашно бросаясь в битвы с полицией и политическими противниками (например, нацистскими штурмовиками), и постоянно поднимался по партийной лестнице. В июле 1932 года он достиг пика партийной карьеры: был избран заместителем фракции КПГ в рейхстаге, германском парламенте[111]. 12 февраля 1933 года, во время одного из заключительных коммунистических митингов перед выборами в федеральные органы 5 марта 1933 года (первыми и последними многопартийными выборами при Гитлере), Ганс Баймлер произнес речь в огромном мюнхенском цирке «Кроне». Стремясь воодушевить сторонников, он вспомнил о победе гражданской войны 1919 года, когда баварские «красногвардейцы», включая и Баймлера, хоть и ненадолго, но все же сумели разбить правительственные силы под Дахау. Завершил свое выступление Баймлер фразой, которой было суждено стать пророческой: «Мы снова встретимся в Дахау!»[112]

Всего два с половиной месяца спустя, 25 апреля 1933 года, Баймлер действительно оказался на пути к Дахау, хотя уже не в роли вожака революции, как предсказывал на митинге, а заключенного. Такой поворот судьбы не мог остаться незамеченным для его противников. Группа торжествующих эсэсовцев уже дожидалась в Дахау прибытия Баймлера и других, арестованных в тот же день. Эсэсовец Штайнбреннер позднее вспоминал, что, дескать, все были словно наэлектризованы. Охран ники тут же набросились на доставленных в лагерь арестованных, отыскали среди них Баймлера и стали зверски его избивать, выкрикивая «Свинья! Предатель!». Затем повесили ему на шею табличку с надписью «Добро пожаловать!» и поволокли в бункер (обустроенный в помещении бывших уборных карцер). Старую фабрику решено было превратить во временный лагерь. По пути в карцер Штайнбреннер несколько раз ударил Баймлера хлыстом, да так, что звуки ударов донеслись даже до находившихся довольно далеко остальных заключенных[113].

И по лагерю Дахау поползли самые дикие и невероятные слухи о новом заключенном по фамилии Баймлер. Комендант напропалую лгал: дескать, Баймлер причастен к захвату и расстрелу «красногвардейцами» в Мюнхене весной 1919 года десяти ни в чем не повинных человек – заложников, включая и баварскую графиню. Это массовое убийство – которое, надо сказать, по жестокости вряд ли могло сравниться с резней, устроенной нацистами в отместку коммунистам, когда фрейкоровцы разгромили мюнхенские Советы и когда счет убитых шел на сотни, – с тех пор не давало покоя крайне правым. Раздавая фотоснимки казненных без суда и следствия заложников, комендант Дахау велел своим подчиненным отомстить за невинно погибших 14 лет тому назад. Сначала он намеревался казнить самого Баймлера, но позже решил, что куда пристойнее будет довести его до самоубийства. 8 мая, однако, после того, как Баймлер все же сумел выдержать несколько дней в лагере, комендант больше не мог мириться с его присутствием в Дахау и заявил напрямик: либо ты лезешь в петлю, либо тебя прикончат[114].

Но Ганс Баймлер сумел избежать верной гибели в Дахау. Всего за несколько часов до истечения ультиматума эсэсовцев, судя по всему, с помощью двух охранников, которых он каким-то образом сумел привлечь на свою сторону, Баймлер протиснулся через окошко у потолка камеры, затем преодолел проволочное заграждение и, не задев окружавших лагерь электропроводов, исчез в ночи[115]. Когда Штайнбреннер на следующее утро 9 мая 1933 года отпер двери камеры Баймлера, она была пуста. Эсэсовцы подняли тревогу. Лагерь огласил вой сирен, охранники перевернули весь Дахау вверх дном. Штайнбреннер в отместку избил двоих заключенных-коммунистов, чьи камеры располагались рядом с камерой Баймлера: «Ну, погодите, собаки проклятые, я из вас выбью признание – вы мне скажете, где Баймлер!» Один из них был вскоре казнен[116]. Полиция обшаривала всю прилегавшую к лагерю местность, над Дахау кружили самолеты, стали срочно расклеивать разыскные объявления с обещанием награды тому, кто выдаст сбежавшего «известного коммунистического лидера», которого описывали как тщательно выбритого, с коротко остриженными волосами и с большими оттопыренными ушами мужчину средних лет[117].

Несмотря на все усилия, Баймлер скрылся. Пробыв несколько дней на явочной квартире в Мюнхене, он набрался сил и в июне 1933 года по тайным каналам коммунистов был переправлен в Берлин, а уже оттуда – в Чехословакию. Оказавшись за границами рейха, он отправил в Дахау открытку, предложив эсэсовцам «поцеловать его в задницу». Далее Баймлер добрался до Советского Союза, где в деталях рассказал о том, с чем ему пришлось столкнуться. Это был один из самых первых документальных отчетов того времени о нацистских лагерях на примере Дахау. Сначала, в середине августа 1933 года, в Советском Союзе его воспоминания вышли на немецком языке, затем брошюра была перепечатана одной швейцарской газетой, затем появился перевод на английский язык, он был издан в Лондоне. Воспоминания Баймлера тайно распространялись и в Германии. Он писал статьи в другие иностранные газеты и журналы, выступал по советскому радио. Разъяренные нацистские чиновники между тем пытались опровергнуть изложенное Баймлером, назвав его «одним из худших сочинителей страшилок». Мало того что Баймлер избежал заключения и расправы, он на весь мир опозорил всех своих бывших истязателей, рассказав правду о Дахау. Решение нацистских властей осенью 1933 года лишить Баймлера гражданства рейха было скорее жестом отчаяния – Баймлер явно не намеревался возвращаться в Третий рейх[118].

История Ганса Баймлера далеко не типична. Очень немногие заключенные первых нацистских лагерей становились объектом неприкрытых издевательств со стороны лагерных охранников и администрации – в 1933 году покушение на убийство все еще оставалось исключением. И его побег также относится к разряду скорее исключений – Ганс Баймлер был единственным из узников Дахау, кому удалось бежать. После его побега эсэсовцы немедленно усилили меры безопасности[119]. Однако история Баймлера затрагивает множество ключевых аспектов первых концлагерей: произвол движимых ненавистью к коммунистам охранников, пытки отдельных заключенных в целях запугивания остальных, нежелание властей лагеря, тогда еще юридически подотчетных, впутываться в открытые убийства; вместо этого они доводили отдельных заключенных до самоубийства, а если это не получалось, маскировали убийства под самоубийства. Вообще в тот период эсэсовцам приходилось постоянно импровизировать – отсюда и использование ими в качестве лагеря Дахау заброшенной фабрики. Тогда лагеря еще были объектом внимания общественности, приходилось считаться с газетными сообщениями и с циркулировавшими слухами. Все перечисленные элементы не могли не оказать существенного воздействия на первые концентрационные лагеря, которые стали появляться в 1933 году в нарождавшемся Третьем рейхе.

Кровавая весна и лето

30 января 1937 года, в очередную годовщину назначения рейхсканцлером, Адольф Гитлер обратился с речью к нацистской верхушке в уже переставшем существовать рейхстаге, желая подвести итог четырехлетнего правления. В типичной для него сумбурной манере Гитлер воспевал возрождавшуюся Германию: дескать, нацисты спасли страну от политической катастрофы, ее экономику – от краха, объединили общество, очистили культуру и восстановили национальное могущество, сбросив оковы презренного Версальского договора. А самым замечательным, по мнению Гитлера, стало то, что все эти цели были достигнуты мирным путем. В 1933 году нацисты захватили власть «почти бескровно». Безусловно, несколько введенных в заблуждение противников и большевистских злоумышленников пришлось изолировать от общества. Но в целом, похвалялся Гитлер, он стал свидетелем революции совершенно нового типа: «Это, возможно, была первая революция, в ходе которой даже ни одно окошко не было разбито»[120].

Должно быть, нелегко было нацистским бонзам сохранять серьезный вид, слушая Гитлера. Все они хорошо помнили террор 1933 года и в тесном кругу упивались воспоминаниями о том, как расправлялись с противниками[121]. Но теперь, укрепив вместе с новым режимом и свои позиции, нацистские фюреры наверняка стремились поскорее затушевать в памяти то, кем они были всего несколькими годами ранее. К началу 1930-х годов Веймарская республика переживала спад, ее терзал раскол вследствие поражения в войне, загнавший общество в политический тупик и выливавшийся в уличные столкновения. Но никто тогда не знал, кто придет на смену демократической республике. Даже при условии, что нацистская партия (НСДАП) утвердилась как самая популярная из политических альтернатив, большинство немцев все еще не решалось поддержать нацистов и их программу. Невзирая на открытую неприязнь друг к другу, два главных соперника НСДАП: леворадикальные коммунисты (КПГ) и умеренные социал-демократы (СДПГ) – на последних свободных выборах ноября 1932 года в совокупности получили больше голосов, чем нацисты. Но с помощью махинаций и интриг антиреспубликанских политических брокеров к 30 января 1933 года удалось пробить назначение Гитлера, одного из трех нацистов в кабинете, где доминировали национал-консерваторы, рейхсканцлером[122].

В течение нескольких месяцев после назначения Гитлера на пост рейхсканцлера нацистское движение, взлетев вверх на волне террора, сумело обеспечить себе почти полный контроль прежде всего над политическими организациями рабочего класса Германии. Нацисты громили их группировки, совершали налеты на их штаб-квартиры, подвергая левых активистов унижениям, открыто запугивая их, а в некоторых случаях не гнушались даже арестами и пытками. В последние годы часть историков были склонны преуменьшать значимость довоенного нацистского террора. Высмеивая Третий рейх как «диктатуру сверхоптимистов», они считают, что популярность режима в массах избавляла от необходимости прибегать к террористическим методам в борьбе с политическими противниками[123]. Но поддержка режима массами, как ни важна она была, никак не перевешивала террор как оружие устранения тех, кто до сих пор оставался невосприимчив к посулам нацистов. Были взяты на мушку так называемые расовые и социальные аутсайдеры, но репрессии первых нескольких месяцев были направлены прежде всего против бесспорных политических противников, причем противников именно левого толка. Рвавшиеся к тотальному господству над страной нацисты поставили во главу угла не что иное, как террор.

Террор против левых

Обещание национального возрождения из пепла Веймарской республики, появление новой Германии легло в основу идеологии нацизма в начале 1930-х годов. Но грезы нацистов о «золотом будущем» были и грезами о грядущем разрушении. Еще задолго до прихода к власти нацистские лидеры пропагандировали безжалостную политику устранения всего, что они объявили чуждым и опасным для создания единообразного национального сообщества, готового к сражениям грядущей расовой войны[124].

Мечтания о национальном единении с помощью террора корнями уходят в поражение Германии в 1918 году. Значимость разгрома Германии в Первой мировой войне для нацистской идеологии трудно переоценить. Не желая смириться с разгромом на поле битвы, нацистские лидеры, как и многие другие немецкие националисты, убедили себя, что страна была поставлена на колени по вине засевших в тылу пораженцев, которые и нанесли армии «коварный удар ножом в спину», спровоцировав в стране революцию. Решение, по мнению Гитлера, заключалось в радикальном устранении всех внутренних врагов[125]. В частной беседе в 1926 году, когда нацистское движение все еще оставалось маргинальным явлением в немецкой политической жизни, он пообещал уничтожить левых. Не может быть мира и покоя, разглагольствовал он, пока «последний из марксистов не будет перевоспитан или же уничтожен»[126].

Политическое насилие в его крайних формах изначально обрекло на гибель Веймарскую республику, и, когда к началу 1930-х годов нацистское движение набралось сил, кровопролитные столкновения приобрели характер пандемии. В особенности это касалось столицы Германии – Берлина. Военизированные формирования нацистов – многочисленные «штурмовые батальоны», или СА, а также значительно уступавшие им по численности «охранные отряды», или СС, – перешли в наступление, сметая на своем пути соперников, разгоняя их митинги[127]. Нацистское движение сколотило основной политический капитал именно на тотальном неприятии коммунистов и социал-демократов, тем самым создав себе в среде сочувствующих им националистов имидж самых непримиримых противников ненавистных левых[128].

После назначения Адольфа Гитлера рейхсканцлером 30 января 1933 года многим нацистским заправилам не терпелось посчитаться со своими давними врагами, однако они пока что не решались на открытую борьбу, явно ожидая благовидного предлога. И таковой был вскоре найден. Вечером 27 февраля здание Рейхстага в Берлине охватил пожар. И конечно же главным виновником нацисты тут же объявили коммунистов (истинным виновником пожара был некий ван дер Люббе, действовавший в одиночку и, вероятно, не без содействия самих нацистов). В темном костюме и плаще около 22 часов прибыл на лимузине к месту пожара сам Адольф Гитлер. Некоторое время он молча взирал на пылавшее здание, затем впал в обычный для него истеричный гнев. Ослепленный глубоко засевшей в нем параноидальной идеей «заговора левых» (и явно понятия не имевший о причастности к преступлению лиц из своего ближайшего окружения), он назвал этот пожар сигналом к давно ожидаемому коммунистическому восстанию и призвал к принятию самых суровых мер. По словам одного из очевидцев, он вопил: «Теперь уже не будет никакого милосердия. Любой, кто встанет у нас на пути, будет сокрушен»[129].

В Пруссии аресты были централизованно скоординированы политической полицией, использовавшей уже имевшиеся списки предполагаемых левых экстремистов, которые были пересмотрены и подправлены за последние недели, в соответствии с нацистской идеологией[130].

Берлинская полиция немедленно, в ту же ночь, приступила в действиям. Среди первых жертв оказались политики-коммунисты и другие известные берлинцы. Одним из них был Эрих Мюзам, писатель, анархист по убеждениям и представитель берлинской богемы, объявленный чуть ли не дьяволом во плоти за участие в Мюнхенском восстании 1919 года, обернувшееся для него тюремным заключением. Мюзам еще спал, когда полицейская машина подъехала в 5 часов утра 28 февраля к его дому в одном из предместий Берлина. Чуть раньше в ту же ночь в другой части Берлина полиция арестовала Карла фон Осецки, известного публициста пацифистского толка, и Ганса Литтена, молодого, но многоопытного адвоката, человека левых убеждений, загнавшего в угол Гитлера вопросами на одном из процессов в 1931 году. В течение нескольких часов в полицейскую тюрьму на Александерплац доставили большую часть представителей либеральной и левой элиты Берлина. Список ордеров на арест весьма напоминал справочник «Кто есть кто» – в них фигурировали фамилии самых ненавистных нацистам писателей, художников, адвокатов и политиков. «Все друг друга знают, – как позже вспоминал один из арестованных, – и всякий раз, когда приводили кого-то еще, отовсюду слышались поздравления и приветствия». Некоторых уже очень скоро выпустили. Других, в том числе Литтена, Мюзама и Осецки, ждала трагическая участь[131].

В течение многих дней после пожара Рейхстага в Германии бушевали полицейские облавы. «Массовые аресты повсюду!» – вопила с первой полосы ежедневная нацистская газета «Фёлькишер беобахтер» 2 марта 1933 года, злорадно добавив: «Сокрушительный удар кулаком!» К тому времени, когда Германия три дня спустя пошла на выборы, было уже арестовано до 5 тысяч человек[132]. Какими драматическими ни казались бы эти события, вскоре стало ясно, что они всего лишь прелюдия войны, объявленной нацистами политическим противникам.

Окончательный захват власти начался после выборов 5 марта 1933 года. За считаные месяцы Германия превратилась в тоталитарное государство. Нацисты взяли под контроль все немецкие земли, почти все политические партии, кроме НСДАП, были запрещены, избранный рейхстаг уступил давлению нацистов, и общество было настроено на одну-единственную волну. Многие из немцев всей душой поддерживали эти изменения. Но тем не менее террор был необходим режиму как воздух для скорейшего утверждения, оппозиция оцепенела, а потом и притихла вовсе и в конце концов подчинилась. Рейды полиции учащались, и, хотя в центре внимания по-прежнему оставались коммунисты, репрессии стали распространяться и на других представителей рабочего движения, в особенности после разгона профсоюзов в мае и СДПГ в июне 1933 года. Только за последнюю неделю июня было арестовано свыше 3 тысяч социал-демократов, в том числе многие представители высшего эшелона партии. В заключении оказалась даже часть представителей консервативных национальных партий.

Какой бы важной ни была роль полиции в репрессиях, террор весны и лета 1933 года осуществлялся прежде всего силами нацистских военизированных формирований, в основном это были сотни тысяч штурмовиков СА. Некоторые из них набрались соответствующего опыта в первые недели правления Гитлера, причем главным образом в ночь поджога Рейхстага, когда фашисты провели свой собственный розыск политических противников (согласно арестным спискам СА). Но большинство штурмовиков их начальство предпочитало держать на привязи, ибо все-таки необходимо было продемонстрировать общественности, что смена власти в стране прошла законным путем. Только после мартовских выборов 1933 года, на которых НСДАП получила хоть и не очень существенное, но все же большинство в рейхстаге, штурмовиков спустили с цепи. Преисполненные решимости создать новую Германию, опираясь на грубую силу, штурмовики громили все: ратуши, книгоиздательства, штаб-квартиры других партий и объединений, выслеживали как политических, так и личных врагов. Насилие в Германии достигло пика в конце июня 1933 года, когда берлинские нацисты совершили налет на район Берлина Кёпеникк, служивший оплотом левых сил. В течение пяти кровавых дней были убиты десятки противников нацизма, счет тяжелораненых шел на сотни; самой молодой их жертвой стал 15-летний коммунист – юноше была нанесена черепно-мозговая травма, на всю жизнь сделавшая его инвалидом[133].

Хотя террор на первых порах инициировали снизу, местные штурмовики действовали с ведома и при прямом попустительстве со стороны своих фюреров, открыто подстрекавших к насилию против оппозиции. Как раз перед выборами в марте 1933 года Герман Геринг, один из главных сподвижников Гитлера, заявил, что, дескать, не пёкся о юридических тонкостях, а лишь о том, как бы побыстрее «стереть в порошок» коммунистов. Во время массового митинга в середине марта вновь назначенный представитель рейхстага в земле Вюртемберг Вильгельм Мурр, нацист со стажем, решил пойти еще дальше: «Мы не говорим: око за око, зуб за зуб. Нет, но если кто-то выбьет нам глаз, мы снесем ему голову, а если кто-то выбьет нам зуб, мы сломаем ему челюсть»[134]. Последовавший за этим всплеск насилия навсегда определил облик Третьего рейха: именно тогда нацистские лидеры закрепили направление политики, а их последователи старались перещеголять друг друга по части радикализма, стараясь реализовать ее на практике[135].

Еще одним наследием нацистского террора первых недель и месяцев было быстрое размывание границ между государством и партией. Влившиеся в ряды полиции нацистские активисты настолько изменили ее облик, что уже весной 1933 года трудно было порой определить разницу между репрессиями полицейского аппарата и штурмовых отрядов. 30 января 1933 года, например, Герман Геринг был назначен исполняющим обязанности главы министерства внутренних дел Пруссии (с апреля 1933 года – рейхспрезидентом), заполучив под свой контроль всю прусскую полицию. Мало того что Геринг провоцировал атаки полиции на противников нацистов, 22 февраля он распахнул двери подведомственного ему аппарата для штурмовиков и эсэсовцев, дескать, ради того, чтобы «разгрузить регулярную полицию» в ее борьбе против левых. Нацистские головорезы ликовали. Заручившись статусом вспомогательных сил полиции, они теперь получили возможность сводить счеты со своими политическими оппонентами, не волнуясь о вмешательстве со стороны полиции – отныне они сами были полицией[136].

Что же касалось штатных служащих полиции, подавляющее большинство их принадлежало к числу сочувствующих нацистам и разделявших их политические цели. Их не требовалось убеждать, как опасен коммунизм. Немецкая полиция приняла новый режим почти безоговорочно, так что крупномасштабных чисток не требовалось, репрессивный аппарат Третьего рейха, по сути, был уже готов[137]. В середине марта 1933 года предводитель СС Генрих Гиммлер по случаю своего назначения начальником полиции Мюнхена в газетной статье до небес превозносил сотрудничество между полицией и партией. Много врагов уже арестовано, добавил он, после того, как штурмовики и эсэсовцы представили полиции «тайные убежища марксистских организаций»[138].

Массовые аресты и задержания

Огромное число противников нацистов было арестовано сразу же после захвата власти Гитлером и его сообщниками. В общей сложности в 1933 году число арестованных по политическим мотивам достигло 200 тысяч человек[139]. Почти все они были гражданами Германии, в подавляющем большинстве коммунистами, их нацисты хватали и бросали в тюрьмы первыми. Часть заключенных – таких, например, как лидер немецких коммунистов Эрнст Тельман, арестованный вместе с близкими соратниками 3 марта 1933 года, – были известны всей Германии, но большинство арестованных были мелкими функционерами или просто сочувствующими КПГ активистами – иногда даже членов поддерживаемых коммунистами спортивных клубов и певческих союзов нацисты рассматривали как «террористов». В лапах нацистов оказались в основном люди молодые и выходцы из рабочей среды. Именно они и составляли костяк коммунистического движения[140].

В процентном отношении среди арестованных преобладали мужчины. Число женщин-заключенных было незначительным. И они тоже, в большинстве своем, были членами КПГ, нередко известными партийными активистками или женами крупных коммунистических функционеров, которых нацисты превращали в заложников для оказания давления на их мужей[141]. Одной из заключенных в тюрьму женщин была 24-летняя Сента Баймлер, вступившая в партию еще в ранней молодости, арестованная мюнхенской полицией 21 апреля 1933 года, 10 дней спустя после ареста ее мужа, Ганса Баймлера. Всего за день до ареста Сента сообщила ему, что жалеет о том, что не ее арестовали, а его. Теперь их статус уравнялся[142].

Серия проводившихся в 1933 году нацистами арестов и задержаний оказалась для многих полной неожиданностью. Тысячам арестованных полицией были предъявлены обвинения в нарушении существующего законодательства Третьего рейха. Немецкие судьи тоже в большинстве своем, как и другие государственные служащие, поддержали нацистский режим.

Они ловко подводили противников нацизма под старые и новые статьи, и государственные тюрьмы стремительно заполнялись[143]. Но большинству арестованных противников режима предстать перед судом все же не пришлось – по крайней мере, тогда, в 1933 году, потому что никто не поймал их с поличным при совершении противоправных действий, а арестованы они были лишь в качестве подозреваемых, то есть потенциальных врагов нового режима.

В том, что касалось волны противозаконных арестов, нацистские правители ничем, по сути, не отличались от остальных революционеров: они стремились уничтожить своих врагов еще до того, как те нанесут ответный удар. Подобные радикальные методы неизбежно противозаконны, ибо в подобных случаях все юридические формальности благополучно забываются. Несколько лет спустя глава СС Генрих Гиммлер хвастался, что, мол, нацисты в 1933 году разрушили «еврейско-коммунистическую асоциальную организацию», хватая людей прямо на улицах и действуя при этом «совершенно незаконно»[144]. Фактически большинство подозреваемых было формально взято под арест с эвфемистическим названием «превентивное заключение» (Schutzhaft), то есть задержание на неопределенный срок. Такая мера опиралась на Декрет рейхспрезидента «О защите народа и государства». Этот декрет, принятый кабинетом Гитлера 28 февраля 1933 года в ответ на пожар Рейхстага, приостанавливал основные гражданские свободы в стране. По словам немецкого политолога, эмигранта Эрнста Френкеля, данный указ стал чем-то вроде конституционной хартии Третьего рейха. Он оправдывал любые злоупотребления властью, включая аресты, запреты гражданских свобод без каких-либо юридических санкций. Надо сказать, незаконные аресты были не в новинку в Германии тех лет, и декрет этот был, по сути, переписан с более раннего Веймарского чрезвычайного законодательства. Но на практике все оказалось куда серьезнее: незаконные аресты были беспрецедентны и по масштабам, и по той легкости, с которой полиция и штурмовики, проводя их, прибегали к насилию[145].

Во время первой волны террора в марте и апреле 1933 года было задержано и помещено в превентивное заключение приблизительно 40–50 тысяч противников нацизма. Все они были арестованы главным образом полицией, штурмовиками (СА) и эсэсовцами (СС). Следующая волна лета того же года накрыла новых жертв, и, несмотря на частые освобождения, на 31 июля 1933 года в стране насчитывалось, согласно официальным данным, около 27 тысяч лиц, помещенных под превентивный арест. К концу октября их число снизилось – до 22 тысяч[146]. Нацистская пресса утверждала, что эта форма задержания была хорошо организована. В действительности же существовало великое множество местных правил и методов касательно превентивных арестов, почти что равноценных похищениям, но при соблюдении необходимой бюрократической показухи[147].

Многие нацистские функционеры не утруждали себя соблюдением даже этой показухи, без лишних церемоний хватая противников режима без каких-либо официально оформленных разрешений. Государственные служащие старших рангов, муниципальные чиновники, нацистские заправилы, отребье и хулиганье из локальных ячеек НСДАП и все остальные требовали для себя права упрятать за решетку любого, кто покажется им оппозиционно настроенным в отношении нового режима. Террор снизу возрастал, вместе с ним ширился хаос, который точно охарактеризовал один разъярившийся группенфюрер СА в начале июля 1933 года: «Все арестовывают всех, обходя предписанную официальную процедуру, все угрожают всем превентивными арестами, все угрожают всем Дахау»[148].

Но как поступить с арестованными лицами? Несмотря на все заявления периода Веймарской республики о сокрушении противника, нацистские лидеры предпочитали не забивать голову вопросами чисто практического порядка. Как только весной 1933 года разразилась буря нацистского террора, чиновники по всей Германии отчаянно искали места содержания жертв незаконных арестов. В течение первых месяцев власти нацистов было определено множество мест временного содержания под стражей, которые с полным правом можно считать первыми концентрационными лагерями[149].

Внешний вид этих первых нацистских лагерей весны и лета 1933 года представлял собой весьма пеструю картину. Ими управляли различные местные, региональные и государственные органы, а сами лагеря весьма разнились и по величине, и по форме. Несколько таких лагерей продолжали существовать чуть ли не до крушения Третьего рейха, но почти все первые лагеря были закрыты после нескольких недель или месяцев существования. Условия содержания заключенных тоже были разными – от вполне безопасных до угрожавших жизни и здоровью; в некоторых из них заключенные насилию не подвергались, в то время как в других процветало крайне жестокое обращение. Некоторые из вновь созданных мест изоляции политических противников удостоились термина «концентрационный лагерь», однако и сам термин употреблялся в значительной степени произвольно, в ходу были и другие, например «рабочий лагерь», «пересыльный лагерь». Обилие названий также отражало импровизационный подход нацистов в начальный период террора[150]. Несмотря на все имевшиеся существенные различия, тем не менее первые лагеря имели одну общую цель: сокрушить оппозицию.

Многие первые лагеря устраивали на базе уже существовавших исправительно-трудовых лагерей и тюрем; весной 1933 года целые здания освобождали для подвергнутых превентивному аресту[151]. Власти рассматривали подобный подход как прагматическое решение насущной проблемы. Десятки тысяч заключенных можно было относительно быстро, дешево и надежно изолировать, причем вся инфраструктура от зданий до охранников уже была на месте[152]. Исправительно-трудовые лагеря вообще не составляло труда преобразовать в концентрационные – нередко они пустовали, поскольку в годы Веймарской республики практически не использовались. В большом исправительно-трудовом лагере в Морингене под Гёттингеном, например, в 1932 году содержалось менее ста нищих и бродяг, и начальник лагеря приветствовал прибытие заключенных, подвергнутых превентивному аресту, рассчитывая, что это вдохнет жизнь в его полузабытое учреждение; надо сказать, он не был разочарован[153]. Сложнее обстояли дела в государственных тюрьмах, которые были уже переполнены обычными заключенными, то есть обычными преступниками, получившими различные сроки заключения. Но, желая засвидетельствовать лояльность новому режиму, правоохранительные органы согласились временно приоткрыть большие государственные тюрьмы и не очень большие тюрьмы земель для размещения контингента противозаконно арестованных. Вскоре оборудовали и камеры. К началу апреля 1933 года в одних только тюрьмах Баварии содержалось свыше 4500 заключенных, подвергнутых превентивному аресту, то есть почти столько же, сколько обычных заключенных, осужденных за совершенные уголовные преступления разной степени тяжести[154].

Обращение с заключенными, подвергнутыми превентивному аресту, было весьма строгим, зачастую им приходилось терпеть издевательства уголовниковсокамерников, да и в остальном вкушать все прелести мест заключения, включая изматывающий распорядок дня. Тяжелее всего было отсутствие уверенности в завтрашнем дне, да и в будущем в целом, давала знать и тревога за оставшихся на воле близких. К сентябрю 1933 года Сента Баймлер уже провела свыше четырех месяцев в холодных, мрачных застенках тюрьмы Штадельхайм в Мюнхене – одной из нескольких тюрем Баварии, где в одном крыле содержались и мужчины и женщины, подвергнутые превентивному аресту. Конца этому видно не было. Что еще хуже – она не получала известий о судьбе мужа Ганса с тех пор, как он совершил дерзкий побег из Дахау; письмо, которое он послал из СССР, полное любви и заботы о ней, доберется до Сенты лишь годы спустя. Между тем полиция арестовала ее мать и сестру за их сочувствие коммунистам, а ее маленький сын был отправлен в приют. Сента Баймлер была не единственной заключенной в тюрьме Штадельхайм Мюнхена, кому не давала покоя участь родных и близких. Один из ее товарищей-коммунистов, Магдалена Кнёдлер, дети которой оказались брошены на произвол судьбы после ареста ее и ее мужа, не выдержав мук, в припадке отчаяния повесилась[155].

Несмотря на все трудности, большинство заключенных, подвергнутых превентивному аресту, считали пребывание в тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях терпимым. Их, как правило, содержали отдельно от основного контингента тюрем, иногда в больших камерах, таким образом формировалось нечто вроде коммуны. Камеры были хоть и просты, но не убоги – койка, стул, стол, книжная полка, умывальник и ведро, служившее туалетом[156]. Питание в основном устраивало, кроме того, заключенных не принуждали работать. Время коротали в беседах, чтении, настольных играх, иногда занимались и физическими упражнениями. За время, проведенное в берлинской тюрьме Шпандау летом 1933 года, Людвиг Бендикс, пожилой еврей умеренно левых взглядов, адвокат и юридический консультант, сумел даже написать трактат на тему уголовного права, который несколько месяцев спустя был напечатан в одном из солидных журналов по вопросам криминологии[157].

Известные в обществе заключенные, такие как Людвиг Бендикс или Сента Баймлер, актам насилия не подвергались или почти не подвергались. Физическое насилие уже очень давно было изжито в немецких тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях, и охранники старой закалки этого правила придерживались. Именно поэтому атмосферу в Шпандау можно было охарактеризовать, по словам Бендикса, как «сносную» и «спокойную». Несколько лет спустя Бендикс вспоминал, что охранники даже в известной степени сочувствовали ему[158]. В некоторых других тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях заключенные перестали чувствовать себя столь спокойно и безопасно, когда штат охранников стал пополняться штурмовиками и эсэсовцами. Впрочем, если новички зарывались, охранники со стажем быстро ставили их на место[159]. Кроме того, юристы настояли на том, чтобы заключенных, подвергнутых превентивному аресту, рассматривали как обычных заключенных и чтобы полиция и нацисты-штурмовики не вмешивались в вопросы их содержания[160].

Нацистская трактовка термина «превентивный арест», то есть как «взятие лица под стражу полицией в целях предотвращения угрозы жизни охраняемого», воспринималась как верх цинизма. Поскольку один смелый заключенный небольшой тюрьмы пожаловался прусским властям в конце марта 1933 года, что он, дескать, весьма «тронут проявляемой к моей персоне заботой», но не нуждается ни в какой «превентивной защите», потому что «никто из достойных людей мне не угрожает»[161]. Впрочем, иногда именно превентивный арест с содержанием в тюрьмах или исправительно-трудовых лагерях действительно хотя бы на время уберегал кое-кого из задержанных от гибели, во всяком случае, оказаться в тюрьме было куда безопаснее, чем в первых концлагерях[162]. И нацисты, кипя от бешенства, сетовали, что, дескать, их противников держат в местах заключения, которые больше напоминают санатории, и требовали передать их в так называемые «концентрационные лагеря», где им будет гарантировано куда более жесткое лечение[163].

СА и лагеря СС

4 сентября 1933 года жизнь Фрица Зольмица, журналиста, социал-демократа и члена местного совета из Любека непоправимо и страшно изменилась. Тогда Зольмиц был одним из приблизительно 500 человек, находившихся в превентивном заключении в самой крупной тюрьме Германии в районе Гамбурга Фульсбюттель, рассчитанной на несколько тысяч заключенных. С конца марта 1933 года в Фульсбюттеле было отведено целое крыло для арестованных полицией лиц, подобных Зольмицу. Там первоначально управляли вполне вменяемые тюремные служащие старшего возраста, но период относительного спокойствия долго не продлился. В начале августа 1933 года гауляйтер Гамбурга (окружной лидер НСДАП) Карл Кауфман выразил свое возмущение якобы слишком мягким режимом содержания заключенных и поклялся все перетряхнуть. Всего месяц спустя Кауфман присутствовал на открытии первого централизованного концентрационного лагеря Гамбурга в другой части Фульсбюттеля. Новый лагерь, вскоре ставший известным как Kola-Fu («концлагерь Фульсбюттель»), был, по существу, личной вотчиной Кауфмана, который назначил комендантом свое доверенное лицо – ветерана НСДАП. Кауфман и его люди видели, как Зольмиц вместе с другими заключенными, выйдя из прежних камер, утром 4 сентября выстроились во дворе. После грозного выступления одного из чиновников, объявившего, что заключенным преподадут хороший урок о том, что никому не подорвать устои Германии Адольфа Гитлера, начался первый раунд систематических издевательств: новая охрана – примерно три десятка молодчиков из СС – принялась пинать ногами и избивать кулаками заключенных[164].

С самого начала охранники Фульсбюттеля избрали Фрица Зольмица, еврея, объектом наиболее изощренных издевательств. Девять дней спустя, 13 сентября 1933 года, они перевели его из большой камеры в подвал, в одиночную камеру, специально отведенную для пыток самых, по их мнению, «неисправимых» заключенных. Зольмица тут же обступили девять охранников и стали охаживать плетками. Они продолжали его бить, даже когда он без чувств свалился на пол. Когда эсэсовские церберы устали, они с ног до головы были в крови Зольмица, которому пробили голову. Придя в чувство и оправившись после побоев, он записал все, что с ним произошло, на крохотных листках папиросной бумаги, которые спрятал под крышкой часов. Еще одну записку он написал вечером 18 сентября, сразу же после ухода из его камеры группы эсэсовцев. Они угрожали ему новыми побоями на следующий день: «Какой-то верзила-эсэсовец отдавил мне пальцы ног, вопя: «Да я тебя в бараний рог скручу! Свинья паршивая!» Ему вторил другой: «А почему бы тебе не удавиться? Тогда хоть бить уже не будут!» Зольмиц не сомневался, что все говорилось всерьез. «Боже, что делать?» – в отчаянии спрашивал он себя. Но уже несколько часов спустя Зольмиц скончался от побоев своих мучителей. Он был одним из как минимум десяти заключенных, погибших в гамбургской тюрьме-концлагере Фульсбюттель в 1933 году: все они были активистами КПГ[165].

Факт гибели Фрица Зольмица со всей ясностью передает то, насколько сильно разнились первые лагеря, в особенности те, где охранниками служили государственные служащие, и те, где власть над заключенными была передоверена изуверам из нацистских военизированных формирований. Сотни первых лагерей контролировались охранниками из СА или СС. Часть лагерей соорудили для разгрузки переполненных тюрем. Этому предшествовало множество нареканий и жалоб со стороны юридических органов, настаивавших на переводе заключенных, арестованных «в целях личной безопасности»[166]. Это вполне устраивало самых непримиримых из нацистов, поскольку открывало им возможность обрести, по сути, неограниченный контроль над заключенными. Адольф Вагнер, новый государственный комиссар, возглавлявший министерство внутренних дел Баварии – и доверенный человек Гитлера, еще 13 марта 1933 года объявил, что, если земельные тюрьмы переполнены, арестованных врагов следует содержать в «заброшенных руинах»[167]. Собственно, коричневорубашечники уже и так переходили от слов к делу.

Весной и летом 1933 года первые лагеря, управляемые СА и СС, возникли в самых, казалось бы, неподходящих местах. Нацистские активисты захватывали все, что только можно, включая захудалые или пустовавшие гостиницы, замки, спортплощадки[168]. В саксонском Аннаберге [Аннаберг-Буххольц] даже ресторан ухитрились приспособить под временный лагерь; его владелец был штурмбанн-фюрером СА, он же стал и комендантом нового лагеря, а жена была поварихой – готовила пищу заключенным[169]. Наиболее распространенным было использование пивных СА, где нередко содержали буквально пару десятков заключенных. Многие годы жизнь местных фашистов была сосредоточена вокруг этих пивнушек, служивших неофициальными штаб-квартирами и местами встреч, выпивок и совещаний, на которых планировались атаки на политических противников. Именно из подобного рода заведений и выплескивалось насилие на улицы немецких городов в годы Веймарской республики. Но весной 1933 года террор ринулся вспять – с улиц в пивные[170].

«Число нацистских пыточных не поддается учету, – писал коммунист Теодор Больк о Германии весной 1933 года. – Нет такого городского квартала, нет такой деревни, где был они не устроили бы свое логово»[171]. Естественно, автор этих строк выражался образно, но управляемые фашистами лагеря действительно покрыли Германию. Разработанные как оружие против рабочего движения, большинство этих первых лагерей появились в городах и промышленных районах[172].


История нацистских концлагерей

Средоточием таких лагерей был «красный Берлин». В течение 1933 года батальоны СА и отряды СС управляли более чем 170 первыми лагерями в Берлине, сосредоточенными в районах, известных оппозиционностью нацистскому режиму. В рабочих районах города, таких как Веддинг и Кройцберг, например, где в марте 1933 года абсолютное большинство проголосовало либо за КПГ, либо за СДПГ, только за период весны 1933 года соорудили самое меньшее 34 первых лагеря. Для сравнения: в благополучном районе Целендорф существовал всего один такой лагерь. И нередко нацистским головорезам требовалось от силы несколько минут для доставки очередной партии жертв в один из временных лагерей, устроенных, как правило, в пивных СА, или даже на частных квартирах, или в так называемых Домах СА, служивших приютами для безработных и бездомных нацистов в последние годы Веймарской республики[173].

Некоторые заключенные за относительно короткий период успели побывать в нескольких временных лагерях. Весьма известный симпатиями к левым адвокат Якоб Брох, например, был схвачен группой местных штурмовиков прямо у себя в доме в районе Берлина Вильмерсдорф 11 марта 1933 года. Оттуда его переправили в устроенный на частной квартире пыточный лагерь. На следующий день Броха перевели в пивную СА, а несколько дней спустя – в дом одного местного фюрера СА. После показавшейся Якобу Броху бесконечной недели издевательств он почувствовал, что «больше не в состоянии выдерживать пытки». Его скорбный путь завершился лишь в берлинской тюрьме Шпандау[174].

Многие из первых лагерей, управляемых нацистскими военизированными формированиями, возникли как инициатива на местах, то есть практически без каких-либо санкций сверху. Но было бы ошибочным списывать их всех к «диким лагерям», как пытаются отдельные историки. У многих из этих лагерей с самого начала существовали связи с государственными органами, в чем, собственно говоря, ничего экстраординарного нет, ибо теснейшие контакты НСДАП и аппарата полиции были секретом Полишинеля. Действительно, часть лагерей, находившихся под управлением СА и СС, были созданы с ведома и по инициативе управления полиции, и полицейским чиновникам было весьма свойственно поощрять злоупотребления при обращении с заключенными, вытягивать из них «признания» с помощью побоев. Но даже если кое-где подобных связей и не существовало, то вскоре они появились. Ни один из лагерей СА не оставался вне пристального внимания региональной полиции на более-менее длительный срок[175].

Взять хотя бы лагерь в Ораниенбурге, севернее Берлина, который обрел печальную славу из-за царившего в нем насилия. Местные штурмовики батальонов СА учредили там лагерь 21 марта 1933 года, причем располагался он на территории бывшего пивоваренного завода. В нем под стражей находилось 40 человек заключенных. Однако всего несколько дней спустя лагерь формально перевели под управление окружных муниципальных властей. Вскоре полиция и муниципальные власти стали направлять предполагаемых противников нового режима в непрерывно расширявшийся лагерь, до сих пор укомплектованный охранниками СА. К августу 1933 года Ораниенбург принадлежал к числу самых крупных первых лагерей Пруссии: в нем содержалось свыше 900 заключенных[176].

Условия содержания в первых лагерях, находившихся под управлением представителей нацистских военизированных формирований, были везде одинаково непереносимыми. Безусловно, львиная доля вины лежит на охранниках СА и СС, но существовали и объективные проблемы практического порядка. В отличие от тюрем и исправительно-трудовых лагерей, изначально приспособленных для содержания заключенных под стражей, в первых лагерях, располагавшихся в не приспособленных для подобных целей зданиях и помещениях, приходилось сталкиваться с рядом проблем. Не хватало уборных, кухонь, зачастую не было подведено даже отопление, и заключенным приходилось жить буквально на голом полу промерзших помещений – например, в бывших складах, хранилищах или машинных отделениях, крыши которых нередко протекали, а окна были без стекол. В Ораниенбурге заключенные первое время спали на соломе – ею был покрыт бетонный пол длинных и узких подвалов, ранее использовавшихся для хранения стеклотары. Даже в летние месяцы там было сыро, темно и довольно холодно, и заключенные «мерзли как собаки», как вспоминал бывший заместитель фракции СДПГ в рейхстаге Герхарт Зегер, доставленный в Ораниенбург в июне 1933 года. Позже заключенные спали на крошечных трехъярусных деревянных койках, которые напоминали Зегеру «кроличьи клетки». «Еда была под стать условиям проживания. Как и во многих других лагерях СА, рацион в Ораниенбурге был скудным, а еда отвратительна на вкус, так что некоторые заключенные даже предпочитали голодать»[177]. Но самым непереносимым был произвол охраны, по злобе она ничуть не уступала охране в Фюльсбюттеле в Гамбурге: как минимум семь человек заключенных Ораниенбурга погибли в период с мая по сентябрь 1933 года[178].

Охранники СА и СС

Если пытки являлись сущностью национал-социализма, как утверждал австрийский философ и оставшийся в живых узник концентрационного лагеря Жан Амери, то первые лагеря СА и СС являлись сущностью Третьего рейха периода его становления[179]. Справедливости ради следует упомянуть, что не все охранники были садистами и мучителями и в 1933 году, и позже. Пока что штурмовики и эсэсовцы лишь осваивались, входили в роль; среди них встречались и такие, кто всеми правдами и неправдами старался уклониться от издевательств над беззащитными заключенными. Был даже случай, из разряда исключительных, когда несколько охранников СС даже выступили против избиения пожилых людей, но их подняли на смех коллеги – для тех дурное обращение с заключенными быстро стало второй натурой[180].

Насилие начиналось сразу же по прибытии. Сломать вновь прибывших, лишить их достоинства и заставить безоговорочно покоряться новым властителям их судеб – во все времена было и остается общепринятым и повсеместным ритуалом в «тоталитарных институтах», но в первых лагерях СА и СС он был доведен до злодейского совершенства[181]. Буквально с первых минут и часов охранники применяли силу даже, казалось, безо всякой на то необходимости, например при отдании обычных распоряжений: заключенные лишались права на всякие возражения и были полностью отданы воле их охранника[182]. Едва люди успели прибыть, как на них с оскорблениями набрасывались охранники. «Слезайте, скоты, и поживее! – такими словами охранники Дахау в начале июля 1933 года встретили прибывший грузовик с заключенными. – Вы у меня здесь набегаетесь! Продырявлю вашу шкуру насквозь! Только посмейте пикнуть!»[183] Вербальные оскорбления шли рука об руку с оскорблениями действием, когда штурмовики и эсэсовцы ногами пинали лежавших на земле людей и хлестали их плетьми[184]. Нередко это сопровождалось изнурительными и бессмысленными физическими упражнениями и краткой, изобиловавшей угрозами речью старшего охранника. Заключенные подвергались личному обыску, иногда их фотографировали и брали отпечатки пальцев – все ради того, чтобы убедить их в том, что, дескать, они – общественно опасные лица, уголовные преступники и будут рассматриваться как таковые[185]. Все перечисленные процедуры составляли некий шаблон для заключенного, это было как «добро пожаловать к нам», тщательно продуманный и установленный порядок, в котором оскорблениям и насилию суждено было уже скоро занять прочное место, стать неотъемлемой частью системы концентрационных лагерей СС[186].

Все заключенные – независимо от пола и возраста – становились объектом бесчинств охранников СС и СА[187]. Эсэсовцы били заключенных ногами и кулаками, дубинками и плетьми. У очень многих узников тело было в шрамах, челюсти разбиты, внутренние органы повреждены, кости сломаны. Наказывая заключенного, охранники превращали его в объект для насмешек, но были методы еще более зверские. Изверги выбривали волосы на теле жертв, приказывали им избивать друг друга, пичкали их касторовым маслом (пытка, перенятая у итальянских фашистов), заставляли есть экскременты, пить мочу[188]. В первых лагерях широко было распространено и сексуальное насилие, по крайней мере по сравнению с поздними лагерями СС. Мужчин били по обнаженным половым органам, а некоторых принуждали к взаимной мастурбации; в Дахау один заключенный летом 1933 года скончался, когда эсэсовец вставил шланг ему в прямую кишку и включил воду под сильным напором[189]. Насилию подвергались и женщины-заключенные – их охранники били по обнаженным бедрам, ягодицам, грудям; сообщается также и о случаях изнасилований[190].

Откуда этот всплеск насилия? Обычно в штат лагерной охраны не отбирали кадры по принципу присущей им жестокости, однако в силу всеобщего хаоса 1933 года уследить за этим было трудно[191]. Большинство лагерных комендантов назначались из числа тех, кто возглавлял местные военизированные формирования[192]. Что же касается набора охранников, тут и вовсе речь шла о случайных людях. Эсэсовец Штайнбреннер, тот самый, кто подвергал пыткам Ганса Баймлера, позже под присягой заявил, что однажды вечером в конце марта 1933 года в Мюнхене он направлялся на службу (Штайнбреннер служил вспомогательным полицейским) и по пути случайно встретил офицера из своего же подразделения. К удивлению Штайнбреннера, офицер велел сесть в стоявший неподалеку автобус, где уже сидели штурмовики. 27-летний Штайнбреннер и понятия не имел, что автобус этот направлялся в Дахау и что ему в том лагере придется временно исполнять обязанности охранника[193]. Ни Штайнбреннер, ни другие охранники первых лагерей из числа штурмовиков или эсэсовцев добровольцами не были[194]. Многие, вероятно, с охотой восприняли бы подобное назначение, прежде всего те, кто входил в число огромной армии безработных. Официально их в Германии к началу 1933 года насчитывалось около 6 миллионов человек. Теперь же они получили твердое жалованье плюс бесплатное питание. Нацистские заправилы сознательно стимулировали назначение в первые лагеря безработных партийных активистов как своего рода вознаграждение. В одном только лагере в городе Ораниенбурге всего за июнь 1933 года было нанято 300 человек[195]. В то же время многие новоиспеченные церберы расценивали нынешние малооплачиваемые должности исключительно как временные, и почти все по истечении нескольких недель или месяцев шли на повышение, причем это касалось и комендантов лагерей. Лишь очень немногие рассчитывали на возможность карьерного роста в лагерях[196].

Но, невзирая на все огрехи такого импровизационного рекрутирования, очень многие штурмовики и эсэсовцы были натасканы на насилие, считавшееся в их формированиях добродетелью. Другими словами, не было нужды в отборе наиболее злобных охранников, поскольку штурмовики и эсэсовцы уже были таковыми. Большинство из них были молодыми людьми 20–30 лет, выходцами из рабочих семей или же низшего сегмента среднего класса. Все они принадлежали так называемому лишнему поколению – слишком молодых для участия в Первой мировой войне и наиболее пострадавших от экономических потрясений Веймарской республики. Большинство их искало самореализации в радикальных политических движениях Германии периода между двумя мировыми войнами[197]. Эти штурмовики и эсэсовцы были ветеранами политического экстремизма Веймарской республики, о чем свидетельствовали шрамы на теле и уголовные дела, заведенные на них полицией[198]. В их глазах атака на левые силы в 1933 году была кульминацией гражданской войны, не прекращавшейся в стране с 1918 года и направленной против СДПГ (как главной защитницы Веймарской республики) и КПГ (как главного агента большевизма). «Штурмовые отряды были готовы сражаться ради победы революции, – позже писал комендант лагеря Ораниенбург штурмбаннфюрер СА Вернер Шефер о первом дне в лагере, – с тем же упорством, с каким они отвоевывали для себя пивные, улицы городов и деревень»[199]. Террор, тот самый, который властвовал в первых концлагерях, собственно, и вырос непосредственно из вскормленной насилием политической культуры Веймарской республики.

Свирепость, с которой охранники обращались с заключенными, объясняется и весьма специфическим менталитетом нацистских полувоенных образований образца 1933 года, объединившим в себе эйфорию победы и вседозволенности с параноидальными идеями – смесь, в высшей степени взрывоопасную. Охранники праздновали победу нацизма. Опьяненные внезапно свалившейся на них властью, они были отнюдь не великодушными победителями: украсив лагеря захваченными знаменами левых партий, они впечатывали свое превосходство каблуками сапог в тела поверженных противников[200]. «Подумайте, а что они сделали бы с вами», – вдалбливало начальство лагеря Кольдиц в головы штурмовиков и эсэсовцев, натравливая их на заключенных весной 1933 года[201]. Нередко ненависть к заключенным была не отвлеченной, а вполне персонифицированной. По причине локального характера раннего нацистского террора тюремщик и заключаемый в тюрьму порой неплохо знали друг друга. Они выросли на тех же улицах и делили долгую историю вражды и мести. Теперь настало время окончательно свести счеты. Как писал в 1934 году один бывший заключенный Дахау, худшее, что может случиться с заключенным, – это быть узнанным охранником из твоего же родного города[202].

Но за безудержным хвастовством охранников скрывалась тревога. Нацистская пропаганда столь долго мусолила тему коммунистической угрозы, что ее быстрое и сокрушительное поражение казалось слишком уж легким. Страх перед неизбежным контрударом преследовал очень многих нацистов весной и летом 1933 года. Впрочем, и некоторые из заключенных-коммунистов не сомневались, что восстание рабочих не за горами[203]. Нацистские чиновники опасались, что их первые лагеря подвергнутся атаке вооруженных рабочих бригад, как тюрьмы во время революции в Германии 1918–1919 годов. Охрану призывали хранить бдительность перед лицом возможных угроз извне[204].

Постоянная боязнь призрака коммунизма подталкивала охранников к агрессии, в особенности в ходе так называемых допросов. Во многих первых лагерях существовали специальные камеры пыток, где властвовали штурмовики и эсэсовцы, где охранники вытягивали из заключенных имена, адреса явочных квартир и тайных складов оружия. В Ораниенбурге, например, изуверы штурмовики в камере номер 16 избивали заключенных до тех пор, пока тела не превращались в сплошное кровавое месиво[205]. Смертельные случаи среди заключенных пока что были относительной редкостью в первых лагерях. Вопреки мнению о том, что уже первые нацистские лагеря были оплотом геноцида, высказываемому отдельными исследователями, в частности Ханной Арендт, подавляющее большинство заключенных выживало[206]. Но многие сотни их погибли в 1933 году от рук палачей-охранников или же покончили жизнь самоубийством. Самыми уязвимыми из всех были евреи и известные политические заключенные[207].

«Выбор объектов издевательств»: «важные шишки» и евреи

6 апреля 1933 года от Силезского вокзала Берлина отошел специальный поезд до Зонненбурга в Восточной Пруссии, где штурмовики только что обустроили очередной лагерь на месте заброшенной исправительной колонии – за два года до описываемых событий там разразилась эпидемия дизентерии, заключенные были распределены по другим тюрьмам, а зонненбургская колония закрыта. В этом поезде находилось свыше 50 человек политических заключенных («важные шишки»), включая Эриха Мюзама, Карла фон Осецкого и Ганса Литтена. После их ареста в Берлине ранним утром 28 февраля 1933 года эти трое несколько недель провели в тюрьмах, описывая тамошние условия как «отнюдь не курортные», но «переносимые»[208]. Однако никто из них не мог предполагать, что еще предстоит.

В пути следования в Зонненбург над заключенными издевались и избивали их, а по прибытии на место начался настоящий ад. Особую ненависть охранников из штурмовых батальонов вызывали именно эти трое – Мюзам, Осецки и Литтен. Они были не только интеллектуалами левого толка – этих штурмовики и эсэсовцы ненавидели больше других, а символом этого типа людей служил для них носивший очки Мюзам, – но и были людьми известными: одна местная газета даже объявила об их прибытии. Анархиста Эриха Мюзама нацисты огульно обвинили виновным в гибели заложников в Мюнхене во время восстания 1919 года (как и Ганса Баймлера). Публицист Осецки ранее неоднократно выступал за расформирование берлинского батальона «Штурм 33» (прозванного «батальоном убийц»), в котором служили многие нынешние лагерные охранники, а адвокату Литтену приходилось встречаться с некоторыми штурмовиками из упомянутого батальона в суде. Теперь роли поменялись, и под конец ужасающего дня, когда Литтена едва не задушили, все трое провели первую ужасающую ночь в одной из камер Зонненбурга[209].

Пытки продолжались в течение следующих дней. Сначала двоим физически слабым, пожилым людям, Осецкому и Мюзаму, велели вырыть могилу на тюремном дворе. Потом они должны были встать на краю могилы, как будто для расстрела, но расстрела не последовало, а штурмовики, покатываясь со смеху, опустили винтовки. После этого их заставили выполнять унизительные и тяжелые физические упражнения, бегать по кругу и терпеть другие издевательства. Карл фон Осецки, не выдержав, потерял сознание и был помещен в тюремный лазарет. Эрих Мюзам в забрызганной кровью одежде 12 апреля тоже был доставлен в лазарет с «серьезным сердечным приступом», как позже он отметил в дневнике. Ганс Литтен между тем подвергался «опасным для жизни» пыткам, как он тайно сообщил близким перед тем, как совершить попытку самоубийства, вскрыв вены[210]. Всего за несколько дней в Зонненбурге охранники из СА едва ли не довели всех троих заключенных до смерти.

Подобное происходило и в других первых лагерях, которыми управляли служащие нацистских военизированных формирований. И речь шла не о каких-нибудь экстремистах: досталось и представителям весьма умеренного крыла СДПГ. 8 августа 1933 года, например, берлинская полиция доставила в Ораниенбург нескольких известных политиков, среди них лидер парламентской фракции СДПГ Эрнст Хайльман, один из самых влиятельных политиков времен Веймарской республики, и Фридрих Эберт, депутат рейхстага от СДПГ, редактор газеты и сын покойного первого рейхспрезидента Веймарской республики, объект ненависти немецких правых. Охранникам из СА поручили организовать «церемонию приветствия» столь известных заключенных. По прибытии Хайльмана и Эберта заставили позировать для пропагандистских фото. Потом они стояли по стойке смирно на лагерном плацу, где один из командиров штурмовиков оскорблял их: «Вот, полюбуйтесь на этих проходимцев! Этих жуликов! Подонки! Псы вонючие!» Вопя во весь голос, он обозвал Хайльмана «красной свиньей», Эберта – «кровожадным интриганом». Этим все не кончилось. Охранники вынудили своих жертв раздеться перед всеми догола, потом переодеться в лагерное тряпье, а после этого им обрили головы. Позже Эберт и Хайльман наверняка тоже прошли через печально известную «камеру № 16». В ближайшие недели издевательства продолжились. Как и другие «важные шишки», Хайльман и Эберт должны были выполнять особенно тяжелую, бессмысленную и грязную работу. И каждый раз, когда нацистские сановники являлись с визитом в Ораниенбург, этих двоих заключенных представляли им как диких зверей в зоопарке[211].

Бешеная ненависть охранников к известным политическим заключенным усугублялась и радикальным антисемитизмом. То, что у некоторых из жертв – в частности, у Хайльмана, Мюзама и Литтена – были еврейские корни, использовалось как подтверждение расхожих стереотипов о прямой связи евреев со всеми бедами в мире и проистекающей из этого смертельной угрозе «еврейского большевизма»[212]. Ядром нацистского мировоззрения являлся крайний антисемитизм, заклеймивший евреев как самых опасных врагов. Их обвиняли во всех невзгодах, которые, как утверждалось, преследовали современную Германию: от «ножа в спину» [в 1918 году] до возникновения коррумпированного веймарского режима. Убежденность охранников Зонненбурга в том, что все евреи – заклятые враги, была столь глубока, что они никак не желали поверить в то, что Карл фон Осецки не еврей (он на самом деле не был евреем), и подвергали «эту еврейскую свинью» еще большим нападкам[213].

Немецкие евреи составляли ничтожно малый процент от числа заключенных первых лагерей, возможно, не более 5 %[214]. Однако это свидетельствовало скорее о том, что не за горами время, когда евреев еще бросят в лагеря, причем вероятность оказаться там для них была куда выше, чем для обычного среднего немца рейха[215]. В целом в течение 1933 года в первых лагерях находилось до 10 тысяч немецких евреев[216]. Большинство их подвергли аресту и заключению не как евреев, а как левых активистов (хотя вопреки нацистской пропаганде евреи отнюдь не составляли большинство среди немецких коммунистов)[217]. Но некоторые слишком уж ретивые служаки арестовывали евреев исключительно по причине происхождения. Среди таких оказалось много адвокатов. Министерство внутренних дел Саксонии вынуждено было напомнить своим полицейским, что «сама по себе принадлежность к еврейской расе не является причиной для превентивного ареста»[218]. В Берлине между тем в мае 1933 года местные лидеры СА предупреждали своих сотрудников, что «не все брюнеты – евреи»[219]. Похищения и аресты были частью антисемитской волны, пронесшейся по Германии весной и летом 1933 года. Пока новоиспеченные фюреры разрабатывали дискриминационные меры, пытаясь выполнить свое обещание изгнать евреев из общественной жизни Германии, местные головорезы по собственной инициативе пошли в атаку на евреев – как на предпринимателей, так и на простых людей. Некоторые евреи попали в первые лагеря нередко по доносу соседей или деловых конкурентов – чаще всего их обвиняли в таких «преступлениях», как спекуляция или сексуальные отношения с так называемыми арийцами[220].

Вне зависимости от известности почти все заключенные-евреи столкнулись в лагерях с издевательствами штурмовиков и эсэсовцев, в буквальном смысле слова помешанных на антисемитизме. Мало того что евреи считались смертельными политическими врагами, их заклеймили «расово неполноценными», «капиталистическими эксплуататорами» и «погрязшими в лени интеллигентами»[221]. С прибытием в лагерь очередной партии новых заключенных охранники нередко осведомлялись, есть ли среди них евреи. «А может, и евреи среди вас есть?» – именно эти слова 25 апреля 1933 года выкрикнул молодой охранник-эсэсовец в Дахау, когда туда доставили заключенных, в том числе и Ганса Баймлера. Даже после введения особых знаков идентификации групп заключенных прибывших в лагерь евреев все равно заставляли выходить из строя. Некоторые заключенные скрывали свое происхождение, но это было небезопасно. Так, в Дахау заключенный-коммунист Карл Лербургер погиб от руки эсэсовца Штайнбреннера в мае 1933 года, это произошло вскоре после того, как один из полицейских опознал его[222].

Издевательства на почве антисемитизма в ранних лагерях происходили в разной форме. Как другие мучители, нацистские охранники наблюдали за актами ставшего ритуальным глумления. Избиения сопровождались грубыми оскорблениями. «Мы вас кастрируем, чтобы вы больше не портили наших арийских девчонок», – было сказано двум евреям во время пытки в подвале одной берлинской пивной в августе 1933 года[223]. В Дахау, как вспоминал потом Штайнбреннер, когда его приятели из СС выбрили крест на голове одного заключенного-еврея, «все потешались над этим». В Зонненбурге штурмовики сбрили бороду Эриху Мюзаму, чтобы он больше походил на персонажей нацистских карикатур[224]. Евреев-заключенных повсеместно использовали для выполнения самых тяжелых и унизительных работ. То, что охранники не позволяли себе в отношении неевреев, в частности пользовавшихся широкой известностью политических заключенных, было вполне допустимо в обращении с евреями, стоявшими на самой низкой ступени концлагерной иерархии. Эрнста Хайльмана, например, немедленно назначили «директором нужника» лагеря Ораниенбург, поставив его во главе группы евреев; в их обязанности входила уборка четырех туалетов (иногда и голыми руками), которыми пользовалась почти тысяча заключенных. Хайльман принял эту «должность» от Макса Абрахама, раввина из Ратенова под Берлином, того «понизили» до «заместителя» Хайльмана[225].

В Ораниенбурге – и в некоторых других крупных лагерях, таких как Дахау, – именно ненависть к евреям натолкнула администрацию на мысль о создании отдельных рабочих групп и бараков (так называемые еврейские роты). Однако такого рода пространственное отделение оставалось все же нетипичным для первых лагерей. В большинстве случаев евреи работали и спали вместе с другими заключенными, в особенности в небольших лагерях, хотя даже в таком сравнительно крупном лагере, как Остхофен под Вормсом (Гессен), где насчитывалось свыше ста заключенных-евреев, «еврейской роты» не было. Остхофен в некотором смысле вообще стоял особняком среди многих лагерей, таких, например, как Ораниенбург. Его комендант штурмбаннфюрер СС Карл Д’Анджело, который позже перешел в Дахау, был человеком куда более сдержанным, чем его коллега из Ораниенбурга, и не позволял охранникам преступать границы допустимого[226].

И здесь усматриваются различия между первыми лагерями, даже теми, в которых охранниками были штурмовики и эсэсовцы. И потом, пока что не существовало никаких официальных директив, в которых было бы прописано, как именно следует обращаться с заключенными-евреями. Бывало, что дело доходило до конфликтов между нацистскими чиновниками, как это имело место в Зонненбурге. Слухи о пытках, которым подвергались там Ганс Литтен и Эрих Мюзам, уже несколько дней спустя дошли до Берлина. Озабоченный репутацией Зонненбурга адвокат доктор Миттельбах из Главного полицейского управления в Берлине 10 апреля 1933 года прибыл в Ораниенбург с инспекционной поездкой. Осмотрев заключенных – зубные протезы Мюзама были сломаны, лицо Литтена страшно опухло, – доктор Мителльбах вмиг определил, что речь идет о «весьма серьезных травмах» и что ему предстоит представить начальству соответствующий отчет. После этого Миттельбах собрал всех охранников СА и проинструктировал их насчет того, что всякого рода издевательства и злоупотребления своими обязан ностями строго воспрещаются. Убедившись в том, что его предупреждения не возымели действия, он 25 апреля возвратился в Зонненбург на машине забрать Литтена, а еще месяц спустя приехал за Мюзамом. Оба заключенных были помещены в тюрьму Шпандау в Берлине, где обращение не шло ни в какое сравнение с концлагерным. «Доктор Миттельбах спас мне жизнь», – сообщал сияющий Литтен матери во время свидания[227].

Миттельбах имел возможность вмешаться в происходившее в Зонненбурге, поскольку этот лагерь – хоть и укомплектованный штурмовиками – находился в его ведении. Зонненбург был первым самым крупным лагерем политической полиции Пруссии, и Миттельбах, много сделавший для его открытия, вскоре был назначен на еще более ответственный пост: он занимался вопросами координирования превентивных арестов на всей территории Пруссии в статусе сотрудника вновь созданного в конце апреля 1933 года в рамках министерства внутренних дел Пруссии отдела тайной государственной полиции (гестапо). Официальная задача сотрудников тайной государственной полиции (гестапо) и в Берлинском управлении, и в ее региональных отделениях состояла в жестком контроле над «всей подрывной политической деятельностью на территории Пруссии». Но Миттельбах долго на этом посту не продержался, вероятно по причине оказания помощи Литтену. И все же с тех пор центральные государственные органы Пруссии да и других земель Германии установили более жесткий контроль над хаосом, царившим в первых лагерях[228].

Координация

В начале марта 1933 года, на заре Третьего рейха, государственные чиновники Тюрингии спешно обустраивали лагерь для заключенных-коммунистов на территории бывшего аэродрома Нора под Веймаром; несколько дней спустя там насчитывалось свыше 200 человек заключенных. Не прошло и трех месяцев, как только что открытый лагерь снова опустел. Иногда Нора описывается как первый немецкий концентрационный лагерь, однако он же считается и самым первым, который пришлось закрыть[229]. В Германии закрыли не один только лагерь Нора – к концу лета 1933 года первые лагеря закрывались повсюду[230]. Они не предназначались для использования на протяжении длительного времени, а лишь как временные, и их упразднение отразило видоизменение специфики нацистского террора. Как только режим обеспечил себе более-менее стабильное положение, его фюреры попытались обуздать штурмовиков, эксцессы которых мало-помалу становились бельмом на глазу даже у самых преданных сторонников нацистов. 6 июля 1933 года Гитлер недвусмысленно заявил представителям высшего эшелона рейха, что, дескать, национал-социалистическая революция свершилась[231]. Отсюда – насилие шло на убыль, а вместе с ним и число заключенных и, соответственно, лагерей.

Теперь оставалось лишь несколько из первых лагерей – крупных государственных лагерей. Попытки скоординировать политический террор начались уже весной 1933 года и набирали темп в течение всего оставшегося года[232]. Всего два месяца спустя после того, как местные активисты открыли Остхофен в марте, глава полиции земли Гессен определил его как официальный государственный лагерь[233]. Крупными лагерями обзаводились и власти других земель Германии[234]. Самые заметные инициативы исходили от двух самых крупных земель Германии – Пруссии и Баварии, фюреры которых сформулировали весьма амбициозные планы на будущее касательно незаконного содержания лиц под стражей. Для воплощения этих тщеславных замыслов в жизнь обе земли, Пруссия и Бавария, имели в распоряжении по одному образцовому лагерю: Эмсланд и Дахау соответственно. Оба упомянутых лагеря были не только самыми крупными учреждениями второй половины 1933 года – приблизительно 3 тысячи человек в Эмсланде и 2400 человек в Дахау (данные на сентябрь 1933 года), – они наиболее соответствовали прототипу концентрационных лагерей будущего[235].

«Превентивное заключение» в Пруссии

В период захвата власти нацистами в Пруссии было подвергнуто арестам намного больше политических противников, чем в любой другой из земель Германии. На конец июля 1933 года на одну только Пруссию приходилось свыше половины всех подвергнутых превентивному аресту[236]. Многие из них были настолько опасны, как заявил один из прусских чиновников высокого ранга летом 1933 года, что их необходимо было оставить в лагерях на долгие сроки. По его оценке, в ближайшие годы число заключенных в Пруссии, подвергнутых превентивному аресту, будет составлять приблизительно 10 тысяч человек, и эта цифра уменьшаться не будет. То есть шаг за шагом незаконное содержание в лагерях становилось юридической нормой[237].

Понимание того, что лагеря – мера совсем не чрезвычайная и не временная, что они просуществуют и дальше, даже после полного и окончательного захвата власти, став неотъемлемой частью Третьего рейха, обусловило стремление как можно быстрее приступить к созданию более упорядоченной системы незаконного содержания под стражей[238]. В Пруссии координацией системы лагерей занималось министерство внутренних дел. Лично Герман Геринг к осени 1933 года завершил разработку новой системы: в будущем останется всего четыре крупных государственных концентрационных лагеря вместо распыленной массы прежних первых лагерей[239].

Первым государственным лагерем Пруссии был печально известный Зонненбург, где среди примерно тысячи заключенных, насчитывавшихся на конец ноября 1933 года, находился и Карл фон Осецки[240]. Примерно столько же заключенных томилось и во втором по величине государственном лагере в Бранденбурге у реки Хафель. Этот лагерь появился в августе 1933 года на месте заброшенной исправительно-трудовой колонии. Среди заключенных были Эрих Мюзам и Ганс Литтен, краткое пребывание которых в берлинских тюрьмах неожиданно резко завершилось[241]. Еще большее число заключенных – 1675 человек на конец сентября – содержалось в третьем по счету лагере Лихтенберг в Преттине на Эльбе, созданном в июне 1933 года опять же на месте бывшей исправительно-трудовой колонии[242]. Но истинной гордостью чинуш Геринга, начиная с лета 1933 года, был самый крупный лагерный комплекс под Папенбургом в Эмсланде на северо-западе Германии недалеко от голландской границы[243].

Кроме перечисленных четырех прусские государственные органы санкционировали и создание горстки региональных лагерей, среди них Моринген, ставший самым большим женским лагерем Пруссии (тоже для подвергнутых превентивному заключению); к середине ноября 1933 года здесь находилось около 150 женщин[244]. Что касается всех остальных первых лагерей, как заявил Герман Геринг в октябре 1933 года, они не «признаны мною государственными концентрационными лагерями» и «вскоре, в любом случае к концу этого года, будут расформированы»[245]. Несколько первых лагерей действительно были расформированы и закрыты в вышеуказанный период, а их заключенные переведены в Эмсланд[246].

Новая прусская модель предусматривала создание системы крупных государственных лагерей, централизованно управляемых из Берлина. Теперь вместо множества инстанций, занимавшихся вопросами превентивных арестов и содержания под стражей, только полиция в контакте с гестапо осуществляли контроль и надзор за всеми лагерями, а также решали, кого из заключенных выпустить, а кого оставить в концлагере[247]. Часть лагерей управлялись государственными служащими, иначе говоря, сотрудниками полиции, подотчетными министерству внутренних дел Пруссии. В свою очередь, эти начальники лагерей отвечали и за командующих местными охранниками СС. Единое командование всеми охранниками СС в Пруссии было возложено на группенфюрера СС Курта Далюге, главу полицейского управления прусского министерства внутренних дел. Другие высокопоставленные должностные лица – введенные в заблуждение усилиями СС создать себе куда более привлекательный имидж дисциплинированных исполнителей, нежели непредсказуемые штурмовики СА, – были целиком за описанное нововведение. Решение о назначении СС ответственными за охрану лагерей приводило к замене охранников СА в таких лагерях, как Зонненбург, и к концу августа 1933 года все основные государственные концентрационные лагеря Пруссии были укомплектованы подразделениями СС[248].

Но прусская модель так и не была полностью осуществлена на практике – управленческая структура не работала. Она была далека от обеспечения централизованного контроля, что, в свою очередь, приводило к субординационной путанице, поскольку многие из местных охранников СС не горели желанием подчиняться каким-то там штатским из государственной службы[249]. Подобные конфликты случались и на более высоком уровне между чиновниками от прусского министерства внутренних дел с одной стороны и штурмовыми батальонами СА и фюрерами СС – с другой. Так, осенью 1933 года министерство вынуждено было отложить план закрытия лагеря в Ораниенбурге из-за возмущения фюреров СА, защищавших лагерь как бастион обороны против врагов государства (куда важнее, разумеется, было их стремление обеспечить в будущем занятость местных охранников СА). В конце концов прусское министерство внутренних дел с большой неохотой санкционировало статус лагеря Ораниенбург как регионального государственного лагеря, управляемого штурмовыми батальонами СА[250].

Такая уступка была из ряда типичных из-за неспособности служак Геринга полностью обеспечить контроль над всеми вопросами незаконного задержания в Пруссии. И часть нацистских военизированных формирований по-прежнему продолжали арестовывать людей на свое усмотрение, а наиболее ретивые самодуры из фюреров СА и СС решили даже сами устроить новые лагеря[251]. Осенью 1933 года, например, полицай-президент Штеттина оберфюрер СС Фриц-Карл Энгель открыл в заброшенном здании причала в районе Бредова лагерь, просуществовавший до 11 марта 1934 года[252]. Когда его в конце концов закрыли, раздраженный Геринг приказал «немедленно расформировать» и все остальные полицейские лагеря, «носившие характер концентрационных лагерей»[253]. Несколько дней спустя на совещании у Гитлера Геринг пошел еще дальше: он выступил с предложением учредить специальную комиссию и хорошенько прочесать Германию на предмет обнаружения всех самовольно открытых СА лагерей[254].

Прусский эксперимент завершился большим конфузом. Едва была разработана детальная модель государственной системы лагерей, как тут же она дала трещину. И ее неработоспособность усугублялась отсутствием инициативы сверху. Сам Герман Геринг засомневался относительно своей концепции крупных лагерей и стал даже настаивать на том, чтобы выпустить на свободу побольше заключенных. А прусские чиновники низовых уровней действовали вразнобой. В конце ноября 1933 года министерство внутренних дел полностью утратило контроль над лагерями, перешедшими к недавно получившему самостоятельность прусскому гестапо, функционировавшему в качестве особой структуры и подчинявшемуся непосредственно Герингу. Однако гестапо так и не представило собственной систематизированной концепции, и за ближайшие месяцы прусская политика в этом деле была, по сути, пущена на самотек[255]. Свойственные прусской государственной системе неразберихи и конфликты отражались и в функционировании главных лагерей в Эмсланде на протяжении всего долгого года террора[256].

Лагеря Эмсланда: взгляд изнутри

Однажды утром в июле 1933 года Вольфганг Лангхоф проснулся от пронзительных свистков и криков. Он понятия не имел, куда попал. Еще не оправившись от сна, Лангхоф огляделся и понял, что находится среди каких-то кроватей, на которых лежат столь же удивленные люди. Внезапно он все вспомнил, и тут же у него дыхание перехватило от охватившего его ужаса: он был заключенным лагеря Бёргермор в Эмсланде. Лангхофа доставили туда в составе большой партии арестованных прошлым вечером. Лангхоф мог считаться ветераном первых лагерей, его арестовали еще 28 февраля 1933 года в Дюссельдорфе, где он был известным театральным актером, часто выступавшим в героических ролях, и еще – коммунистическим агитатором. Уже стемнело, когда Лангхоф миновал ворота Бёргермора, и, придя наконец в лагерь после изнурительного пешего марша с располагавшейся довольно далеко железнодорожной станции под постоянными окриками эсэсовцев, он буквально свалился на соломенный тюфяк в огромном помещении. Теперь сквозь окна сочилась призрачная утренняя мгла, и он мог осмотреться. Убогий деревянный барак приблизительно 40 метров длиной и 10 шириной напоминал конюшню. Большую часть его занимали двухъярусные койки, на которых размещались около сотни заключенных, несколько узких шкафчиков для их имущества. Еще кусок площади был отведен для обеденных столов со скамьями. В дальнем конце барака располагалась уборная.

Водопровод в барак не провели, умываться приходилось на улице. Висел густой туман – частое явление для этой местности. Когда он рассеялся, Лангхоф убедился, что лагерь представляет собой барачный городок и его барак был всего лишь одним из многих выстроившихся аккуратными пятью рядами приземистых деревянных построек по обе стороны прохода, разделявшего надвое прямоугольник лагеря. Кроме того, было пять административных бараков, включая кухню, больницу и бункер. Комплекс построек, напоминавший немецкие лагери военнопленных времен Первой мировой войны, был окружен двумя параллельными рядами ограждений из колючей проволоки с узким коридором внутри для прохода патрулей. С другой стороны, возле ворот и сторожевой вышки (оснащенной прожекторами и пулеметами), стояли бараки на вид приличнее; здесь охранники СС занимались канцелярской работой, спали и напивались. За этими бараками уже не было ничего, за исключением белого шеста с флагом со свастикой, нескольких засохших деревьев и ряда телеграфных столбов, протянувшихся до самого горизонта. «Бесконечная равнина, пустошь, куда ни посмотри, – писал Лангхоф два года спустя. – Повсюду два цвета – бурый и черный, повсюду узкие рвы и канавы». Трудно вообразить себе более неуютное место, чем Бёргермор, притаившийся в глуши малонаселенного Эмсланда[257].

Бёргермор был одним из четырех почти идентичных государственных лагерей – еще один располагался в Нойзуструме и еще два – в Эстервегене. Все они были открыты прусским министерством внутренних дел в период с июня по октябрь 1933 года на широкой равнине, в основном на невозделываемых землях, в северной части Эмсланда. Решение о сооружении этого комплекса было принято еще весной 1933 года, и министерские чиновники вскоре стали считать его основным в прусской государственной системе[258]. Особый характер этих лагерей был очевиден даже на первый взгляд. В отличие от других мест лагеря Эмсланда так и не были обнаружены впоследствии. Вместо того чтобы приспособить существующие постройки, власти запланировали возвести и специальные новые, вынудив заключенных самим строить их собственные барачные лагеря, которым была уготована участь стать неким образцом, стандартом лагерной системы СС в последующие годы[259]. Этот новый комплекс не только сильно отличался внешне от других прусских лагерей, он значительно превосходил их по территории. В общей сложности к осени 1933 года во всех лагерях Эмсланда содержалось до 4500 заключенных – то есть половина всех заключенных государственных концентрационных лагерей Пруссии[260].

Принудительный труд также определял особый статус лагерей Эмсланда среди остальных. Здесь заключенные работали не спорадически, как в самых первых лагерях, а на постоянной основе. Возделывание торфяников Эмсланда, в последние годы значительно активизировавшееся в течение предыдущих лет, сулило выгоду, как экономическую, так и идеологическую. Освоение земель стимулировало развитие сельского хозяйства Германии, обеспечивало его самодостаточность и, кроме того, вполне вписывалось в нацистские доктрины «кровь и почва» и «лебенсраум», то есть «жизненного пространства». Кроме того, в лице заключенных предприятия малого бизнеса получали дешевую рабочую силу. Но самым важным было то, что такого рода труд довершал пропагандистский образ первых лагерей как мест «трудового перевоспитания».

На практике же принудительные работы в лагерях Эмсланд были одним из способов издевательств над заключенными. Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер несколько лет спустя признал: «Я еще преподам вам хорошие манеры, отправив вас на торфяники»[261]. Заключенные ранним утром в 6 часов (или даже раньше летом) уходили из лагеря, где спали, обычно дорога к месту работы занимала больше часа. По пути их нередко заставляли петь, впрочем, эсэсовцы вскоре запретили исполнение «Песни болотных солдат», сочиненной тремя заключенными (в том числе и Вольфгангом Лангхофом). На торфянике заключенные рыли канавы и перебрасывали землю, причем темпы работы были просто невыносимыми, но приходилось успевать, чтобы избежать наказания за недовыполнение ежедневной нормы. После первого дня на торфянике Вольфганг Лангхоф писал: «Ладони в пузырях мозолей. Кости ломит, каждый шаг отдается болью во всем теле. И ради чего это все? Ведь если вместо сотни человек пригнать сюда пару тракторов, они справились бы с этой работой за несколько дней»[262].

Невзирая на все свои отличия, лагеря Эмсланда, по сути, были и оставались обычными среди других первых лагерей СС, охрану которых осуществляли штурмовики из батальонов СА. Среди заключенных в Эмсланде также преобладали левые, причем в основном именно коммунисты. И эти люди на каждом шагу сталкивались с неприкрытым насилием. Хотя во главе каждого лагеря Эмсланда стоял госслужащий – представитель полиции, всем в лагере заправляли служащие охранных отрядов СС – озлобленные ветераны Первой мировой войны, присоединившиеся к нацистскому движению незадолго до его успеха на выборах в 1930-х годах[263].

Как в других первых лагерях, издевательства эсэсовцев достигали пика с прибытием очередной партии новых заключенных – известных политиков и евреев[264]. 13 сентября 1933 года в Бёргермор прибыл транспорт в составе примерно 20 человек из Ораниенбурга. Их здесь ждали с нетерпением уже несколько дней. Эсэсовцы-охранники, выстроив заключенных, вывели двух самых известных из них – Фридриха Эберта и Эрнста Хайльмана. И «приветствие» в лагере СС Бёргермор было куда более зверским, чем в лагере Ораниенбург пятью неделями ранее. По прибытии обоих подвергли оскорблениям и избили палками и отломанными от столов ножками. Позже двух социал-демократов вместе с тремя новыми еврейскими заключенными (среди них раввин Макс Абрахам) бросили в яму якобы для «встречи парламентской группы», как выражались нацистские изуверы. Хайльман, весь в крови, молил их о милосердии, но его ненадолго решили похоронить заживо, а Эберт наотрез отказался выполнить приказ эсэсовца избивать ногами других заключенных, в противном случае его пообещали избить. Остальные заключенные заметили, что поступок Эберта произвел впечатление на охранников, и те потом уже не вели себя с ним столь беспардонно.

Муки Эрнста Хайльмана в Бёргерморе на том не закончились. Один раз его целый день продержали, с головы до пят обмазав человеческим калом. Другой раз заставили на четвереньках ползти в барак на цепи, которую держал в руках эсэсовец, громко лаять и в перерывах между лаем кричать: «Я – еврейский депутат парламента от СДПГ Хайльман!» После этого на него натравили сторожевых собак. Незадолго до прибытия в Эмсланд Хайльман сказал одному из заключенных, что, мол, больше не вынесет такого обращения, как в Ораниенбурге. Но в Бёргерморе каждый день для него изобретали новое «приветствие». Эсэсовские охранники, поставив целью отправить его в могилу, были неистощимы на садистские выдумки. Наконец 29 сентября 1933 года Эрнст Хайльман сломался – не выдержав побоев и их последствий, он предпринял попытку самоубийства, бросившись на ограждение. Охрана открыла огонь, и вскоре он упал как подкошенный. Однако страдания Хайльмана на этом не закончились – пуля угодила ему в бедро, и после пребывания в больнице его в 1934 году вернули в Эмсланд, на сей раз не в Бёргемор, а в другой лагерь – Эстервеген[265].

За три недели до происшествия с Хайльманом охранники в Эмсланде убили троих заключенных. Еще трое погибли в начале октября 1933 года, среди них бывший полицай-президент района Гамбурга Альтона, член СДПГ, – он был приговорен к казни по распоряжению коменданта Эстервегена за якобы его причастность к гибели двух штурмовиков в 1932 году[266]. Слухи о деяниях эсэсовцев распространились через местное население и вскоре добрались до министерства внутренних дел Пруссии, которое в конце концов решило вмешаться. 17 октября 1933 года поступил приказ немедленно изъять всех известных заключенных и евреев из лагерей Эмсланда. Местные охранники СС были вне себя, когда около 80 человек, включая Фридриха Эберта и Макса Абрахама, в тот же день вывезла из лагеря полиция. Транспорт прибыл в Лихтенберг, и, несмотря на плохие условия и отдельные проявления насилия со стороны эсэсовцев, заключенные все же почувствовали облегчение после кошмаров Эмсланда. «Наконец-то, – как выразился один заключенный-еврей, – ад особого режима кончился»[267].

Тем временем в Эмсланде никаких изменений в лучшую сторону не наблюдалось. Еще как минимум пять заключенных погибли во второй половине октября 1933 года. Бесчинства в лагерях (широко освещавшиеся за границей) и углублявшиеся конфликты между охранниками СС и местным населением по ту сторону лагерного ограждения в конце концов вынудили Геринга вмешаться, причем весьма оригинальным способом. В воскресенье, 5 ноября 1933 года, вооруженное до зубов подразделение полиции прибыло в Эмсланд для разоружения и смещения охраны лагерей. Лагеря были окружены, и даже армию привели в состояние готовности на случай вооруженного столкновения. По прошествии весьма неспокойной ночи, когда одуревшие от шнапса охранники крушили бараки, один из них сожгли дотла, грозились перестрелять заключенных, а потом, напротив, вооружить их и поднять общее восстание, эсэсовцы все же успокоились, тихо разоружились и рассеялись по местности, не оказав сопротивления. Трудно было вообразить себе столь бесславный финал[268].

Но жизнь в лагерях Эмсланда не улучшилась и после смещения прежней эсэсовской охраны. После недолгого периода более спокойного, мягкого управления лагерями силами полиции Геринг в декабре 1933 года передал исполнение их обязанностей батальонам СА. Издевательства и убийства продолжились с новой силой – многие штурмовики действовали в точности так же, как их предшественники из СС[269]. Среди жертв оказалось несколько «важных шишек» – в частности, Ганс Литтен, доставленный из Бранденбурга в Эстервеген в январе 1934 года; после недель мук и работы на износ он, потеряв сознание, свалился с грузовика, колесо которого отдавило ему ногу. Год без малого спустя после ареста в Берлине туда прибыл и Карл фон Осецки. И его избрали мишенью для нападок и издевательств и довели до такого состояния, что он уже утратил всякую надежду выйти живым из лагеря[270].

Не в состоянии обеспечить контроль над лагерями Эмсланда, Геринг стал готовить их закрытие. В апреле 1934 года он лично проследил за закрытием Бёргермора и Нойзуструма, двух лагерей, которые он еще за несколько месяцев до описанных событий рассматривал как постоянные для незаконного содержания. Теперь оставались лишь два лагеря в Эстервегене, в которых на 25 апреля 1934 года содержалось ни много ни мало 1162 заключенных[271]. В далекой Баварии Генрих Гиммлер, должно быть, потирал руки, возрадовавшись провалу проекта Геринга. Если лагерный комплекс в Эмсланде трещал по всем швам, то его собственный крупный лагерь функционировал как положено[272].

Образцовый лагерь Гиммлера

«Став начальником полиции Мюнхена, я принял полицейский штаб, Гейдрих получил политическую секцию», – вспоминал почти 10 лет спустя рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер 9 марта 1933 года, когда его вместе с верным служакой Рейнхардом Гейдрихом допустили до неограниченной власти над аппаратом подавления на всей территории Третьего рейха. «Так мы и начинали», – задумчиво добавил Гиммлер[273]. Однако его партийная карьера началась, разумеется, задолго до 1933 года. Гиммлер родился в Мюнхене в 1900 году, он был одним из тех «сердитых молодых людей» военного поколения, кто оказался слишком молод для фронта и кто присоединился к крайне правой группировке после поражения Германии в войне и революции 1918 года, восполнив таким образом выпадение из жизни Первой мировой войны и сражаясь вместо этого с Веймарской республикой. Сначала Гиммлер был рядовым штурмовиком нарождавшегося нацистского движения. Взлет Гиммлера пришелся на 1929 год, когда он принял командование «охранными отрядами», иначе говоря, СС (став рейхсфюрером СС). Первоначально это было малочисленное формирование личной охраны, всего лишь скромное подразделение многочисленных и мощных штурмовых батальонов – СА – Эрнста Рёма. Но изворотливый и амбициозный Гиммлер быстро превратил СС в серьезную военизированную силу – СС обрели самостоятельность. Гиммлер, который, в отличие от большинства нацистских активистов, происходил из образованного среднего класса, создавал СС как расовую и воинскую элиту нацистского движения, тем самым компенсируя прежнюю невозможность воплотить себя на военном поприще. К моменту прихода к власти нацистов в 1933 году гиммлеровские СС выросли с нескольких сотен человек до свыше 50 тысяч и продолжали расти и набираться сил по мере продвижения их предводителя вверх по лестнице нацистского государства. В апреле 1933 года Гиммлер, сосредоточив в своих руках управление политической и вспомогательной полицией Баварии, намеревался выстроить мощнейший аппарат подавления у себя на родине[274].

В центре помыслов Гиммлера был и оставался лагерь Дахау. 13 марта 1933 года комиссия, осмотрев заброшенный завод по производству боеприпасов, одобрила его использование в качестве лагеря для превентивного ареста. Приготовления начались на следующий же день, и 20 марта 1933 года Гиммлер в прессе объявил о создании «первого концентрационного лагеря». Самоуверенность, с которой политический новобранец представил свое радикальное видение, поражала. Сфера компетенции Дахау не ограничивается коммунистическими функционерами, предупреждает Гиммлер, а распространяется на всех противников левого толка, которые «угрожают безопасности государства». Полиция должна быть бескомпромиссной, добавляет он, и держать этих функционеров в лагере столько, сколько необходимо. Гиммлер мыслил широко: Дахау в перспективе разместит приблизительно 5 тысяч заключенных превентивного ареста, то есть больше, чем любая крупная тюрьма земли Бавария в 1932 году[275].

Вскоре лагерь Гиммлера стал центром незаконного содержания под арестом в Баварии. Заключенные стали прибывать в Дахау со всех концов самой большой земли Германии, как только превентивное заключение было централизовано в руках баварской политической полиции, и всего за несколько месяцев их число увеличилось с 151 человека (31 марта) до 2036 (30 июня)[276]. К этому времени изменился и внешний облик лагеря. Заключенных перевели из временных помещений в более просторные постоянные, только что возведенные на бывшей фабричной территории. Обновленная территория лагерного комплекса Дахау, обнесенная колючей проволокой и башнями охраны, включала 10 одноэтажных зданий барачного типа, кирпичных и бетонных, где в свое время размещались производственные помещения. Каждый барак был подразделен на пять отсеков с двухъярусными койками, каждый из которых был рассчитан на 54 заключенных (в каждом отсеке предусматривалась небольшая промывная уборная). Кроме того, в таком бараке располагались медпункт, прачечная и плац для переклички. Прямо перед бараком было большое стрельбище СС – постоянное напоминание о том, кто здесь хозяин. Тут же поблизости стояли другие барачные здания для заключенных, включая столовую и новый бункер. За этими зданиями располагались административные здания, мастерские и казармы охраны. Вся территория была окружена еще одним проволочным ограждением и длинной стеной со сторожевыми башнями. По оценке одного из заключенных, чтобы обойти всю территорию по периметру, требовалось около двух часов[277].

Самое важное изменение в Дахау касалось не внешнего вида, а штатного расписания, поскольку Дахау стал лагерем СС. Первые охранники прибыли из регулярной государственной полиции, но Гиммлер расценивал это как временную меру. Где-то в конце марта 1933 года небольшой отряд эсэсовцев направили в Дахау, официально в статусе подразделения вспомогательной полиции, а уже 2 апреля 1933 года Гиммлер распорядился о переходе Дахау под ответственность СС. После нескольких дней обучения государственной полицией этот отряд СС, численность которого выросла до 138 человек, 11 апреля 1933 года официально принял охрану заключенных. Тем временем охранники СС продолжали обучение за колючей проволокой, поскольку некоторые из них и оружие держать не могли. Полиция в конце мая 1933 года отбыла, и все обязанности по охране лагеря Дахау полностью перешли в ведение СС[278]. Базовая структура незаконного содержания под стражей в Баварии была сформирована: политическая полиция проводила аресты и отправляла арестованных в рамках превентивного ареста в лагерь в Дахау, где они попадали под охрану эсэсовцев. Строго говоря, и СС и полиция подчинялись одному-единственному человеку – Генриху Гиммлеру, он и создал шаблон для более поздней лагерной системы Германии в целом.

Гиммлер понимал, что его люди, то есть эсэсовцы, будут управлять Дахау по-другому, не так, как служащие государственной полиции. Первый отряд СС встретил лично руководитель мюнхенского абшнита СС барон фон Мальзен-Поникау. В своей ужасающей речи он представил заключенных чудищами, планировавшими ликвидировать нацистов, теперь же СС предстоит свершить над ними акт возмездия. Находившийся среди присутствующих эсэсовец Ганс Штайнбреннер вспоминал, что барон завершил обращение открытым подстрекательством к убийствам: «Если кто-то [из заключенных] попытается совершить побег, вы откроете огонь и, надеюсь, не промахнетесь. Чем больше этих субъектов погибнет, тем лучше»[279]. Призывы барона все еще звучали в ушах эсэсовцев, когда они принимали очередную партию заключенных 11 апреля 1933 года. Командовал ими вновь назначенный на должность коменданта 33-летний гауптштурмфюрер СС Хильмар Векерле, настроенный ничуть не менее воинственно, чем кровожадный барон фон Мальзен-Поникау. Векерле принадлежал к числу нацистских активистов первых часов – участник Первой мировой войны и квазигражданской войны периода Веймарской республики – он поддерживал в лагере имидж брутальной персоны, где его видели неизменно с кнутом и с огромным псом[280].

СС ознаменовали правление Дахау взрывом насилия. В самый первый день эсэсовцы зверски избили вновь прибывших заключенных, но это была лишь прелюдия – вечером они в пьяном виде набросились на заключенных-евреев прямо в бараках[281]. На следующий день, 12 апреля 1933 года, они просто обезумели. Примерно во второй половине дня Ганс Штайнбреннер выкрикнул по фамилиям четырех узников. Среди них был и Эрвин Кан, находившийся в Дахау с самого основания лагеря и всего за неделю до описываемых событий уверявший родителей, что, дескать, у него нет жалоб на обращение: «Надеюсь скоро выйти на свободу», – писал он в своем, как вскоре выяснилось, последнем письме. Еще трое – Рудольф Бенарио, Эрнст Гольдман и Артур Кан – всем им было в ту пору по двадцать с небольшим, и они прибыли в лагерь только днем ранее. Все четверо уже узнали, что такое озверевшие эсэсовцы: 12 апреля Штайнбреннер исхлестал их до крови. Штайнбреннер вместе с еще несколькими эсэсовцами доставил их, как они предполагали, для отправки на штрафные работы. Когда они дошли до близлежащего леса, один из охранников как бы невзначай спросил заключенных, не тяжело ли тащить на плече инструменты, которые они взяли с собой. Когда Эрвин Кан ответил, что не особенно, охранник бросил: «Ничего, скоро тебе не придется скалить зубы». И эсэсовцы, вскинув винтовки, выстрелили в спину заключенным. Когда их крики стихли, трое трупов лежали ничком. Эрвин Кан выжил, несмотря на страшную рану в голове, а эсэсовцу, уже собравшемуся добить его, помешала прибывшая на место происшествия государственная полиция. Тяжелораненый заключенный был срочно отправлен в мюнхенскую больницу. Эрвин Кан был в полном сознании, когда его жена посетила его там три дня спустя, он рассказал ей, что произошло. Несколько часов спустя он скончался, есть версия, что он был ночью задушен кем-то из охранников, дежуривших у его палаты[282].

Первые убийства в Дахау были заранее обдуманы и рассчитаны на то, чтобы запугать узников, показать им всесилие новых хозяев – эсэсовцев, пришедших на смену служащим полиции[283]. Но каким образом, по какому принципу эсэсовцы выбирали первые жертвы из числа приблизительно четырехсот заключенных Дахау? Чем они руководствовались?[284] Ведь ни один из четверых обреченных заключенных не был известным политическим противником. Двое из них были третьестепенными местными левыми активистами, другие двое вообще были далеки от политики в целом. «За всю свою жизнь я ни в одну партию не вступил», – недоумевал Эрвин Кан в последнем письме из Дахау. Если что и обусловило выбор эсэсовцев, так это еврейское происхождение всех четверых заключенных, к такому выводу пришел Кан. Все четверо были идентифицированы эсэсовцами как евреи и как таковые расценивались как самые опасные враги. Как заявил Ганс Штайнбреннер одному из заключенных Дахау вскоре после убийства: «Вас мы оставим в покое, но сначала перебьем всех евреев»[285].

Начав в Дахау череду убийств, эсэсовцы уже не могли остановиться. После недели затишья – необходимо было убедиться, что все сошло с рук, – они казнили еще несколько заключенных. Естественно, извечная ненависть к коммунистам служила важным фактором – от пуль эсэсовцев пал не один функционер КПГ, та же участь ждала и Ганса Баймлера, но тот успел ее избежать. Однако оголтелый антисемитизм затмил все остальное – как минимум 8 из 12 заключенных, погибших в лагере за полтора месяца (с 12 апреля по 26 мая 1933 года), были еврейского происхождения, что обеспечило Дахау репутацию самого первого лагеря смерти для евреев Германии. Большинство из них были коммунистическими активистами, то есть зримым воплощением ненависти эсэсовцев к «еврейскому большевизму». Из всех евреев в Дахау в 1933 году выжил лишь один – член КПГ[286].

В первые месяцы господства эсэсовцев комендант лагеря Дахау Векерле вел себя так, будто власть его воистину не имела границ. Что повлияло на особые инструкции касательно содержания заключенных в лагере, выпущенных им в мае 1933 года. Согласно им лагерь был объявлен объектом «на военном положении», вся полнота власти в котором была сосредоточена в руках коменданта, и любому заключенному, упомянутые инструкции нарушившему, грозила «смертная казнь». Достаточно было просто «подстрекать других к неповиновению[287]. Хотя смертная казнь все еще была монополией судебной системы, ветеран НСДАП Векерле полагал, что Дахау был выше закона.

Дахау под давлением

Утром 13 апреля 1933 года поверенный Йозеф Хартингер из Мюнхенской государственной прокуратуры срочно отправился в Дахау, где был встречен комендантом Векерле. Узнав о насильственной смерти Рудольфа Бенарио, Эрнста Гольд мана и Артура Кана днем ранее, Хартингер приступил к стандартной процедуре расследования. Вскоре поверенный пришел к заключению, что официальная версия СС о том, что трое заключенных были убиты, а четвертый, Эрвин Кан, серьезно ранен при попытке к бегству, внушает подозрение. Подозрения представителя Мюнхенской прокуратуры усилились после того, как Эрвин Кан умер при загадочных обстоятельствах в больнице, а его вдова сообщила Хартингеру о том, что муж рассказал ей перед смертью. Но на том все и закончилось. Нелегко было противоречить СС, и даже непосредственный начальник Хартингера изначально не был склонен ввязываться в борьбу с эсэсовцами Дахау, тем более при демонстративной поддержке их главой полиции Гиммлером: в тот самый день, когда Хартингер был в Дахау, Гиммлер на пресс-конференции объявил, что эти четверо заключенных, которых он назвал коммунистами, были застрелены при попытке к бегству, то есть Гиммлер тем самым пустил в оборот расхожую версию, оправдывавшую любые убийства заключенных концлагерей (несколько лет спустя в конфиденциальной речи перед верхушкой СС Гиммлер ясно дал понять, что означал сей эвфемизм – «застрелен при попытке к бегству»)[288].

Поверенный Хартингер уже в мае 1933 года вновь посетил Дахау. Дело в том, что подозрительные случаи гибели заключенных следовали один за другим. Результаты вскрытия тел жертв, например Луи Шлосса, который по всем признакам был избит до смерти, не оставляли сомнений в том, что речь шла о насильственной смерти в результате нанесенных травм, но никак не в результате винтовочного огня при попытках к бегству. Хартингер и его коллеги еще более встревожились, ознакомившись с инструкциями Векерле, который без обиняков заявил им, что, дескать, документ получил одобрение Гиммлера. Векерле и его подручные сознавали собственную безнаказанность, чем ставили представителей прокуратуры Мюнхена в весьма двусмысленное положение каждый раз, когда те сталкивались с загадочной смертью очередного заключенного. Кое-кто из охранников даже не считал необходимым скрывать факты совершенных убийств.

Конфронтация между эсэсовцами и представителями закона достигла кульминации в начале июня 1933 года. 1 июня Мюнхенская государственная прокуратура приступила к слушанию дел нескольких эсэсовцев из Дахау. Комендант Векерле проходил как соучастник. В тот же день начальник Хартингера, главный прокурор Мюнхена, встретился за обедом с Генрихом Гиммлером, пообещавшим сотрудничество с судебным расследованием. И казалось, Гиммлер потерпел сокрушительное поражение, когда 2 июня был вынужден на созванном в срочном порядке совещании с нацистским главой Баварии фон Эппом и несколькими министрами освободить своего запятнанного коменданта. В то время это могло быть расценено как пощечина Гиммлеру. В конечном счете, однако, он расценил этот инцидент как скрытое благословение. Судебное расследование прекратилось после того, как полицейские чиновники запросили досье, а затем «потеряли» их. Что касается снятия с должности Векерле, Гиммлер, скорее всего, был безумно рад отдать его на заклание, после всех неприятностей, доставленных органам правовой защиты. В Дахау Гиммлеру нужен был куда более проницательный человек, и он отыскал прекрасного кандидата на должность коменданта лагеря – Теодора Эйке[289].

26 июня 1933 года Теодор Эйке официально принял управление лагерем Дахау, и на протяжении нескольких лет этот широколобый верзила с неизменной сигарой во рту руководил всеми концентрационными лагерями СС. По иронии судьбы все усилия органов юстиции остановить убийства в Дахау проложили дорогу тому, кто тайно превратит Дахау и другие первые лагеря в очаги террора. Если Гиммлер давал общие установки лагерной системы СС, то Эйке был ее мощной движущей силой. Он представлял собой не ведавшего никаких препон наглого нациста-фанатика. Агрессивный по натуре, этот властный и мстительный субъект подозревал противников везде и во всех. Наводивший ужас на своих противников, Эйке видел в нацистском режиме воплощение всех своих чаяний после многих лет борьбы и поражений.

В 1909 году в возрасте 17 лет Эйке покинул свой скромный семейный дом в Эльзасе (тогда в составе Германии), так и не окончив школы, преисполненный решимости сделать карьеру. Вступив добровольцем в армию, он быстро вписался в армейскую среду. Впрочем, за годы Первой мировой войны Эйке так и не смог покрыть себя неувядаемой славой, просидев с десяток лет на должности казначея[290], и с роспуском германской армии после войны он был демобилизован, так и не дослужившись до офицерского звания. Будучи человеком женатым, имея на руках малолетнего ребенка, Эйке не мог похвастаться лучезарными перспективами. К гражданской жизни он так и не привык. После нескольких неудачных попыток быть принятым на службу в полицию он решил, что мир к нему не справедлив (это чувство не покидало его всю жизнь), и в конце концов все же устроился на тоскливую должность в гиганте химической промышленности – компании IG Farben в Людвигсхафене в системе охраны предприятий. Занудная жизнь Эйке кончилась в конце 1920-х годов с вступлением в ряды нацистской партии, с которой он рассчитывал связать будущее. В июле 1930 года Эйке вступает в СС, получив удостоверение под номером 2921, и вскоре стал отдавать этой организации все свое свободное время. Эйке проявил себя способным орга низатором, отнюдь не лишенным лидерских качеств. Довольно скоро он стал влиятельным региональным командующим СС, и в конце концов его заметили. Репутация Эйке как сорвиголовы укрепилась еще сильнее, когда полиция обнаружила несколько десятков самодельных взрывных устройств у него на квартире. Будучи приговорен летом 1932 года к двум годам тюрьмы, Эйке скрылся у озера Гарда в фашистской Италии, где по поручению Гиммлера и при сотрудничестве с местными террористами возглавил учебно-тренировочный лагерь для австрийских нацистов. Эйке даже удостоился личной аудиенции у дуче – итальянского диктатора Бенито Муссолини.

По возвращении в Германию после захвата нацистами власти Эйке в середине февраля 1933 года надеялся на то, что его усилия будут достойно вознаграждены, однако надежды его пошли прахом. Он был горько разочарован. У него сразу же произошел конфликт с гауляйтером Рейнланд-Пфальца Йозефом Бюркелем, давним врагом, считавшим его «сифилитиком и идиотом». Этот конфликт вылился в позорное лишение Эйке свободы – сначала он угодил в тюрьму, а потом, в конце марта 1933 года, был помещен в психиатрическую лечебницу Вюрцбурга. Кроме того, Эйке был лишен и звания штандартенфюрера СС. Хотя доктор-консультант Вернер Хейделатер, впоследствии ключевая фигура в изуверской программе «эвтаназии», быстро определил, что его пациент ни в каком лечении не нуждается, Гиммлер решил придержать Эйке до лучших времен. Лучшие времена настали к началу лета, когда рейхсфюрер СС наконец решил вернуть своего сатрапа в строй. 2 июня 1933 года – в тот же день, когда Гиммлер согласился снять с должности коменданта Дахау Векерле, – он отдал соответствующие распоряжения руководству психиатрической клиники Вюрцбурга о том, что Эйке можно выписывать и что вскоре его ждет назначение на важную должность. При выборе преемника Векерле выбор Гиммлера пал на Эйке не случайно. Гиммлер любил раздавать должности тем, кто однажды скомпрометировал себя. Так рейхсфюрер СС покупал лояльность своих выдвиженцев. Разумеется, Эйке хранил слепую преданность хозяину до конца жизни.

Когда Теодор Эйке занял должность коменданта Дахау несколько недель спустя, уже в звании оберфюрера СС, он хорошо понимал, что в возрасте 41 года это назначение – последняя возможность изменить никчемную жизнь. В отличие от многих других комендантов первых лагерей Эйке не расценивал свое назначение как некую ссылку, а как возможность продвижения по службе. И энергично взялся за дело. Концентрационные лагеря, писал он Гиммлеру несколько лет спустя в одном из своих полных самовосхвалений посланий, были делом всей его жизни[291].

В первые дни в Дахау Эйке приглядывался к установленным в лагере порядкам, похаживал, смотрел, делал заметки. Работал он круглые сутки, даже спал у себя в кабинете. Тогда он и составил план реструктуризации лагеря. «Ну, Эйке оказался в своей стихии», – вспоминал впоследствии один эсэсовец. Эйке скоро изменил облик Дахау, став истинным его отцом-основателем. Из всего штата СС он выделил отряд безгранично преданных ему людей. Большинство из ближайшего окружения Векерле отбыло, среди них печально известный Ганс Штайнбреннер. Эйке также избавился от вечно недовольного командира охранников СС, заменив его штурм-фюрером Михаэлем Липпертом, который впоследствии станет олицетворением кошмара лагеря Дахау. Наконец, Эйке составил новые и обязательные для всех правила, стараясь канализировать насилие СС, упорядочить его, а также создал более последовательную административную структуру для штата СС[292].

Гиммлер был рад успехам Эйке. 4 августа 1933 года он посетил Дахау вместе с предводителем штурмовых отрядов Эрнстом Рёмом и в то время, по крайней мере номинально, его начальником. После обхода лагеря оба были почетными гостями торжества, посвященного открытию памятника (возведенного заключенными), который был посвящен нацистскому «мученику» Хорсту Весселю, молодому штурмовику весьма сомнительной репутации, погибшему во время стычки с коммунистами в Берлине в 1930 году и превращенному нацистской пропагандой в символ смертельной борьбы с большевизмом. Во время праздничной встречи в большой общей столовой СС в тот вечер Гиммлер и Рём превозносили до небес дисциплину и выправку охранников. Теодор Эйке удостоился особой похвалы в свой адрес. Еще один пример иронии судьбы, если сопоставить это событие с ролью Эйке во время «ночи длинных ножей» год спустя[293].

Тем временем за образцовым декором Дахау как образцового лагеря люди продолжали страдать от пыток и издевательств. Эйке и не думал облегчать жизнь узников, в этом смысле он ничуть не уступал своему предшественнику. Он просто хотел «причесать» статус-кво, облагородить его. Злоупотребления как были, так и оставались, «важные шишки» и евреи как страдали от отсутствия надлежащего лечения и изнурительного труда, так и продолжали страдать[294]. Лагерная концепция Эйке нашла отражение в его инструкциях по лагерю от 1 октября 1933 года, которые значительно расширяли перечень наказуемых нарушений заключенных в сравнении с ранними правилами Векерле, – одним словом, наказания еще более ужесточились вплоть до смертной казни. Эйке предупредил всех «политических агитаторов и ведущих подрывную деятельность интеллектуалов» о том, что, дескать, мои люди из СС «найдут способ заткнуть вам глотки». Заключенных, заподозренных в саботаже, бунтах или политической агитации, надлежало судить, исходя из «революционной законности»: «Любой, кто нападет на охранника или служащего СС, проявит неповиновение или откажется работать… [или]… будет призывать остальных к неповиновению… подлежит расстрелу на месте, как бунтовщик или же… повешению»[295].

Получив на вооружение упомянутые инструкции, охранники СС продолжали убивать в Дахау отдельных заключенных. К концу 1933 года, то есть уже после вступления Эйке в должность коменданта лагеря, погибли еще как минимум 10 человек заключенных (трое погибших были евреями)[296]. И хотя убийства скрывались тщательнее, нежели раньше, эти случаи подлежали расследованию, что выливалось во взаимные упреки в верхах. Гиммлер вскоре оказался в новом тупике, из которого его вызволил в декабре 1933 года не кто иной, как Эрнст Рём. Воспользовавшись политическими рычагами, он сумел остановить судебное разбирательство трех подозрительных случаев гибели заключенных, мотивируя это тем, что, дескать, явно «политический характер» вопроса делал его «в настоящее время неподходящим» для юридического вмешательства. И вновь несправедливость восторжествовала[297].

Дахау в 1933 году представлял собой нечто вроде совершенно обособленного ареала на одном из полюсов широкого спектра первых лагерей. С самого начала глава СС Генрих Гиммлер закрывал глаза на зачастую весьма радикальные подходы к незаконному задержанию – в Дахау погибло намного больше заключенных, чем в любом другом из первых лагерей. И надо сказать, таких бесчинств, как в Дахау, в других, в том числе и крупных государственных лагерях не происходило. В лагере Остхофен в Гессене, например, не погиб ни один из 2500 или больше заключенных[298]. И в том, что касалось лагерных инструкций, в них не было радикализма, характерного для Дахау. Утвержденные летом 1933 года полицией правила содержания заключенных в государственных лагерях Саксонии недвусмысленно запрещали физические наказания[299].

Но даже в Дахау, эпицентре раннего террора, случаи гибели заключенных были скорее исключением – из 4821 человека, прошедших через этот лагерь в течение 1933 года, погибло не более 25[300]. Но все остальные заключенные ежедневно сталкивались с актами насилия и оскорблениями в их адрес, постоянно подвергались риску оказаться объектом самых злобных и унизительных актов физической расправы. И все же они выжили и даже могли рассчитывать на краткие паузы без насилия; после обеда, например, заключенные обычно отдыхали, им позволялось играть в шахматы, курить, читать, а иногда даже играть на музыкальных инструментах. Дахау – как и другие первые лагеря – еще не достиг статуса «фабрики смерти»[301].

Корни нацистских лагерей

11 августа 1932 года нацистская ежедневная газета «Фёлькишер беобахтер» поместила на первой полосе пророческую историю. Еще за более чем пять месяцев до того, как Гитлер был назначен канцлером, газета предсказала, что будущее нацистское правительство издаст чрезвычайный указ об арестах левых функционеров и помещении «всех подозрительных лиц и интеллектуалов-подстрекателей в концентрационные лагеря». Нацисты не впервые затрагивали тему об использовании лагерей в борьбе против своих политических противников. Еще в статье 1921 года, когда Гитлер подвизался в Мюнхене в статусе агитатора-демагога, он пообещал «помешать евреям подорвать нашу страну, при необходимости держа их бациллы в изоляции, в концентрационных лагерях»[302]. Ясно, что идея создания лагерей пришла в головы нацистских лидеров задолго до их прихода к власти. Однако последовательности в их подходе к этому вопросу не прослеживалось. Все отдельные митинговые угрозы веймарских лет были скорее политической риторикой, данью времени, декларацией о намерениях. И их импровизационный подход к созданию концентрационных лагерей недвусмысленно свидетельствует о том, что у нацистов не было конкретных планов по осуществлению их проектов. Когда Гитлер взял на себя ответственность за Германию в 1933 году, нацистские концентрационные лагеря только предстояло изобрести[303].

Однако никак нельзя сказать, что первые лагеря появились из ниоткуда, как считают некоторые[304]. В целом нацистские заправилы черпали вдохновение куда меньше из заграничных прецедентов, нежели от существующих национальных дисциплинарных учреждений и подходов, в особенности если это касалось более-менее крупных и стационарных государственных лагерей, как, например, Дахау или в Эмсланде, – они во многом были скопированы из уже сложившейся в Германии пенитенциарной системы с добавлением чисто армейских элементов.

Эсэсовцы, в частности Теодор Эйке, нередко старались подчеркнуть уникальность своих детищ, отрицая любое сходство их с обычными тюрьмами и исправительно-трудовыми колониями[305]. Но тогда в 1933 году нацисты беззастенчиво передирали очень многое с традиционных тюрем. Действительно, многие из эсэсовцев располагали и личным опытом пребывания в тюрьмах Веймарской республики, и примером тому может служить тот же Эйке, что не могло не повлиять на его последующие решения касательно концлагерей.

Так, например, создатели первых лагерей заимствовали из тюремных особенностей жесткий распорядок дня, зачастую просто переписывая отдельные фрагменты ранних инструкций. Традиционные дисциплинарные взыскания, налагавшиеся на заключенных тюрем, такие как урезание рациона питания, ухудшение условий содержания (лишение заключенных в течение нескольких недель койки, прогулок и обычного рациона), беспрепятственно перекочевали и в первые лагеря[306]. Даже телесные наказания, официальное введенные Эйке в Дахау как дисциплинарные взыскания, корнями уходили в тюрьмы Германии. Правда, после Первой мировой войны они были отменены по причине их антигуманности и контрпродуктивности, но ранее заключенные в тюрьмах Пруссии за отдельные проступки могли быть подвергнуты наказанию в 30 или даже 60 ударов плетьми[307].

Другим элементом, заимствованным из тюремного уклада, была система категоризации заключенных и налагаемых на них взысканий, действовавшая во всех крупных исправительных учреждениях Германии с середины 1920-х годов. Заключенные были разделены на три группы в зависимости от их поведения. Специфика наказаний для каждой из групп была разной. Если в отношении недисциплинированных или «неисправимых» заключенных характер наказаний был довольно жестким, то для дисциплинированных и отличавшихся хорошим поведением предусматривались более мягкие наказания[308]. В 1933 году подобная система – со значительно более жесткими наказаниями – была введена и в нескольких первых лагерях, по крайней мере на бумаге. Например, когда в Дахау прибыл Ганс Баймлер, эсэсовцы тут же зачислили его в «категорию 3», то есть официально признали тем, за кем надлежало наблюдать весьма пристально, ибо «предыдущая жизнь таких людей требовала повышенного к ним внимания»[309].

Еще одним фактором влияния на первые лагеря был принудительный труд, составлявший основу современной тюрьмы благодаря универсальной совместимости с другими способами содержания под стражей. Традиционалисты испокон веку рассматривали физический труд как наказание. Тюремные реформаторы расценивали его как реабилитационный инструмент – дескать, однообразная работа в помещениях (пусть за решеткой) способна привить заключенным строгую трудовую этику, а тяжелый труд на воздухе (в частности, в сельском хозяйстве) привяжет всех отщепенцев к деревне, тем самым избавит «выродившиеся» города от скверны[310]. Подобные верования способствовали появлению в Веймарской республике исправительно-трудовых колоний, а также «лагерей добровольного труда», наложивших отпечаток и на первые нацистские лагеря[311]. Нацисты охотно воспользовались уже имевшимся опытом при организации первых лагерей, поскольку труд в них являлся и неотъемлемым элементом репрессий и вместе с тем символизировал раскаяние и отказ от прежнего мировоззрения и образа жизни. В статье, посвященной открытию очередного прусского государственного лагеря в Бранденбурге в августе 1933 года, местная газета объявила, что, дескать, труд вынудит заключенных «задуматься на досуге над своей прошлой жизнью» и поможет им «пересмотреть ее». Вот только читателям не удосужились сообщить о «труде», например, Эриха Мюзама, вынужденного под гогот и пинки эсэсовцев подметать и мыть тюремные полы, а нередко и в буквальном смысле вылизывать их языком, чтобы не быть избитым до полусмерти[312].

Коменданты первых лагерей всеми силами пытались дистанцироваться как от тюремщиков, так и от солдат. Но влияние казарменных традиций на уклад лагерной жизни было неоспоримым фактом. Тут и штурмовики и эсэсовцы получили возможность в полной мере использовать свой личный и не только опыт. Многие коменданты в свое время участвовали в Первой мировой войне (а кое-кто даже провел некоторое время в лагерях военнопленных), это же касалось и охранников[313]. Те же, кто помоложе, нередко впитывали армейский дух в разного рода экстремистских военизированных формированиях, таких как СА (штурмовые отряды), сознательно смоделированные по армейскому образцу – флаги, знамена, форма и ритуалы – с обязательной для всех членов формирования всесторонней военной подготовкой[314].

«Стоит вновь прибывшему оказаться в концентрационном лагере, – вспоминал бывший узник Дахау, – как его не покидает ощущение, что он попал в «своего рода военный лагерь»[315]. Об армии в первых лагерях напоминало очень многое, начиная с характерной выправки и поведения охранников. Эсэсовцы Дахау, например, всячески насаждали армейский дух в своей среде, учились маршировать «гусиным шагом» побатальонно, гордились формой с перенятыми в армии знаками различия[316]. Да и для бывших служивых среди заключенных были не в новинку все эти ежедневные построения под оркестр, переклички (с отрывистыми командами «Шапки снять!», «Равнение направо!» и «Смирно!»[317]). «Как старый солдат, я понимал, что самое мудрое – выпалить в ответ «Так точно!», – рассказывал о своем пребывании в лагере Эстервеген бывший заключенный[318]. При встречах с охранниками заключенные были обязаны остановиться для отдания им чести, «встав по стойке смирно совсем как в армии». Инициатором этого был Теодор Эйке (подобные правила существовали и тюрьмах Германии). Также по настоянию Эйке сигнал к началу рабочего дня заключенных подавал эсэсовец-горнист[319]. Милитаризация первых лагерей распространилась даже на обыденный язык. В Дахау каждый барак составлял «роту заключенных», в свою очередь состоявшую из пяти «взводов» (то есть пять отсеков), командование которой осуществлялось назначенным из эсэсовцев «командиром роты»[320].

Издевательства в первых лагерях диктовались и объяснялись милитаризованным укладом лагерной жизни; как правило, вновь прибывшим предстояло пройти обряд так называемого приветствия, доведенной до крайности версии ритуала инициирования, традиционного для вооруженных сил[321]. Это же касалось и бесконечных «тренировок». Изнурительная дрессировка солдата была нормой для армейских новобранцев в Германском рейхе, временами она сопровождалась и рукоприкладством командного состава[322]. Неотъемлемым элементом уклада жизни в первых лагерях был «спорт», изнурительные физические упражнения – медленные приседания, отжимания, передвижение ползком, прыжки и бег. В армии подобные тренировки имели целью превратить новичков в выносливых солдат, сплотить их. В лагерях же они предназначались для того, чтобы сломать заключенного[323]. Слепое повиновение распространялось и на жилые помещения, свод педантичных правил внутреннего распорядка давал охранникам возможность оправдать любое самодурство. Очень многие процедуры из установленного порядка отражали армейский быт, включая ежедневную «заправку коек», когда заключенным предписывалось разглаживать матрасы до такого состояния, чтобы те уподоблялись геометрическим телам с острыми краями. Нередко заключенным приходилось идти на самые немыслимые уловки, мобилизовывать все свои ментальные способности ради избежания наказания. И в подобных случаях выигрывали, разумеется, те, у кого за спиной была армейская служба. «Я был в армии, – писал впоследствии один заключенный берлинского лагеря. – Поэтому и знал все ходы и выходы». Часть состоятельных заключенных за дополнительную еду или за деньги обеспечивали себе помощь своих куда более опытных коллег[324].

В итоге вновь прибывавшие в первые нацистские лагеря заключенные, заимствуя дисциплинарные методы, уже сложившиеся в существующих институтах – в тюрьмах, воинских частях и других учреждениях, – обеспечивали для себя возможность хоть ненамного, но облегчить свою участь. Это возымело хотя и неожиданный, но отнюдь не нежелательный побочный эффект. Широко используя уже сложившиеся методы и идеи, первые лагеря (и учреждения превентивного ареста) не ознаменовали полный разрыв с германскими традициями. И лагеря, невзирая на всю их беспрецедентность, не казались некоторым представителям общественности чем-то из ряда вон выходящим. Как выразилась Джейн Каплан, модификация уже существовавших методов затушевывала «изначально антигуманный характер нацистских репрессий, обеспечивая им общественное признание»[325].

Открытый террор

Вопреки распространенному мифу о полном неведении, о якобы неинформированности общества обо всем, что касалось концентрационных лагерей, на протяжении многих десятилетий доминировавшему среди немцев, лагеря эти, едва появившись, впечатались в сознание населения Германского рейха настолько глубоко и прочно, что еще в 1933 году стали для некоторых немцев частью тематики сновидений.

В мае того же года, по мнению одной из местных газет, в Германии только разве что ленивый не рассуждал на тему превентивных арестов[326]. Режим отнюдь не скрывал существование первых лагерей. Напротив, быстро скоординированная новыми правителями пресса – по инициативе как власти предержащей, так и журналистов – помещала бесчисленные статьи на данную тему. Нацистские СМИ подчеркивали, что главной целью их борьбы были политические противники нового порядка, в первую очередь коммунистические «террористы», за которыми следовали «богатеи» из СДПГ и другие ничуть не менее «опасные субъекты». В выпусках кинохроники, демонстрируемых в кинотеатрах Германии в 1933 году, заключенные лагеря в Галле характеризовались как «главные смутьяны на службе красных убийц и всякого рода подстрекателей». Арестам известных политических деятелей уделялось особое внимание: фотоснимки доставки в Ораниенбург Фридриха Эберта и Эрнста Хайльмана, по выражению газетных писак, «временщиков от политики», красовались аж на первой полосе «Фёлькишер беобахтер»[327].

Некоторые историки считают, что большинство немцев приветствовало подобные публикации, поскольку они безоговорочно поддерживали и идею лагерей, и главные цели режима[328]. Доля правды в этом есть. Принимая во внимание стойкую ненависть сторонников нацистов к левым, власти не сомневались, что подобные меры, скорее всего, будут встречены с восторгом[329]. Но задачей пропаганды в вопросе о первых лагерях было не только достижение единства мнений. Те, кто не принял нацизм, думали по-другому. «В концлагере места найдутся всегда и для всех», – мрачно констатировала одна региональная газета в августе 1933 года, подводя итог усмиряющей функции лагерей[330]. Если попытаться судить шире, к оценке умонастроений в Третьем рейхе следует подходить осторожно и по причине сложности достичь объективности в условиях тоталитарной диктатуры, и еще потому, что официальным пропагандистским сообщениям всегда противоречили разного рода слухи[331]. И, исследуя реакцию общественности на первые лагеря, нам следует искать ответы на целый ряд весьма непростых вопросов: кому и что было о лагерях известно, когда это стало известно, кто и как отреагировал на них, на что именно?

Очевидцы и слухи

Нацистским властям так и не удалось добиться полного контроля над созданием имиджа лагерей. Хотя режим и доминировал над общественной сферой, его авторизованная версия первых лагерей подавалась в СМИ нередко в весьма урезанном виде. Но в 1933 году все еще оставалось достаточно путей отыскания правды, и многие рядовые немцы сумели составить на удивление точную и достоверную картину происходящего в действительности[332].

Зачастую население, вольно или невольно, становилось свидетелем актов нацистского террора. Самым впечатляющим зрелищем становилось конвоирование ранее известных в обществе людей, которых теперь уже в статусе арестантов проводили по улицам городов, вблизи лагерей. Вдоль улиц выстраивались зеваки, заключенным иногда вешали на шею плакаты оскорбительного характера, люди выкрикивали в их адрес проклятия, толкали и плевали в них. И все это на глазах гоготавших штурмовиков и эсэсовцев. Когда 6 апреля 1933 года Эрих Мюзам, Карл фон Осецки и Ганс Литтен проходили вместе с другими заключенными через Зонненбург к лагерю, охранники «подбадривали» их с помощью резиновых дубинок, о чем на следующий день писала местная газета[333].

Но местные жители лицезрели заключенных не только во время подобных унизительных шествий. Часть узников использовали на принудительных работах вне территории лагерей, и по их одежде и внешнему виду не составляло труда понять, как с ними обращались. Иногда работавших заключенных намеренно выставляли напоказ, как, например, в Ораниенбурге, когда комендант лагеря Шефер однажды отправил группу левых политиков – в том числе и бывших депутатов от СДПГ Эрнста Хайльмана, Фридриха Эберта и Герхарта Зегера – соскребать со стен домов старые предвыборные плакаты[334].

Немцы, проживавшие в непосредственной близости от первых лагерей, также становились очевидцами злодеяний и издевательств за колючей проволокой. Поскольку очень многие первые лагеря располагались в городской черте, власти не имели возможности держать происходящее втайне от жителей. В жилых районах люди иногда видели заключенных или, еще чаще, слышали их крики; до экскурсантов в Нюрнбергском замке доносились вопли подвергавшихся пыткам в подвалах замка заключенных. Были случаи, когда очевидцы пытались вмешаться. В Штеттине местные жители пожаловались в полицию на крики и выстрелы в одну из ночей в лагере Бредов[335]. Еще одним источником информации служил лагерный персонал. Хотя охранники, как правило, не особенно распространялись о том, что творилось в лагерях, некоторые из них за кружкой пива могли разоткровенничаться насчет избиений и даже убийств заключенных[336].

Уже очень скоро Германия буквально гудела от новостей о преступлениях в местных лагерях. В Вуппертале циркулировали слухи об издевательствах над заключенными в лагере Кемна, что вынуждены были признать даже сами нацистские чиновники[337]. В восточной части Германии одна местная женщина призналась заключенному из лагеря Лихтенберг, что жители Преттина «знают обо всем, что происходит за проволокой!»[338]. И на севере страны представители юстиции предупреждали о том, что случаи «жестокого отношения к заключенным» в лагере Бредов «у всех на устах в Штеттине и в Померании»[339]. И в баварском Мюнхене уже к лету 1933 года в обиход вошли поговорки вроде «Заткнись, или ты кончишь жизнь в Дахау!» или «Умоляю Тебя, Господи, даруй мне немоту, чтобы я не попал в Дахау»[340]. Но столицей слухов был и оставался Берлин с его многочисленными первыми лагерями. Весной 1933 года, как вспоминала мать Ганса Литтена, Ирмгард, во всех кафе и поездах метро только и говорили, что о зверском обращении с заключенными[341].

Сама Ирмгард Литтен была осведомлена о происходившем в лагерях отнюдь не по одним только слухам. Как и многие другие родственники заключенных, она регулярно получала письма от сына, временами реже, временами чаще – интервалы составляли от недели до месяца, – и, как многие другие его товарищи по несчастью, Ганс Литтен все же ухитрялся сообщать в письмах об условиях содержания. В одном из писем из Зонненбурга весной 1933 года адвокат Литтен упомянул некоего своего вымышленного «клиента», который оказался «в настолько плохих отношениях со своим окружением, что постоянно подвергался нападкам по пути домой по вечерам». Кроме того, он советовал другому своему «клиенту» не тянуть с завещанием, ибо он был близок к смерти. Позже Ганс Литтен использовал особый шифр, чтобы обмануть цензоров. В своем первом зашифрованном послании он попросил опиум, чтобы отравиться[342].

Многие родственники заключенных имели возможность своими глазами видеть, как обращались с их близкими. В отличие от поздних лагерей СС власти в 1933 году довольно часто позволяли свидания с заключенными, то есть следовали тюремным правилам. В некоторых лагерях разрешались свидания дважды в месяц, заключенные встречались с родными и близкими в течение нескольких минут под строгим наблюдением. В других свидания были еженедельные, встречи могли продолжаться до нескольких часов, причем безо всякого наблюдения[343]. Что посетители видели, подтверждало их худшие опасения – на лицах и телах узников были видны следы побоев. Встретившись с сыном в Шпандау весной 1933 года вскоре после его перевода из Зонненбурга, Ирмгард Литтен едва узнала его – так опухло лицо и, кроме того, изменилась и посадка головы. И вообще, он произвел на Ирмгард впечатление пришельца с того света[344].

Обычно решение о свиданиях принимала администрация лагеря, иными словами, могла позволить, а могла и запретить. Но случалось, что она уступала требованиям родственников, что было совершенно немыслимо в поздних лагерях СС. Когда Гертруд Хюбнер узнала, что ее муж содержится под стражей в лагере СА на Генерал-Папе-штрассе в Берлине, она немедленно направилась туда и настояла на встрече. «Мой муж производил удручающее впечатление, было видно, что его мучили, – вспоминала она. – Я обняла его, и он разрыдался»[345].

По возвращении из первых лагерей родственники делились впечатлениями с друзьями и родственниками, что также вызывало пересуды. Некоторые жены предъявляли окровавленную одежду мужей; в мае 1933 года жена Эриха Мюзама, Кресентия, даже предъявила нижнее белье мужа с пятнами крови, присланное ей незадолго до этого из лагеря Зонненбург, прусскому чиновнику, отвечающему за превентивные аресты, доктору Миттельбаху[346]. Вести о гибели заключенных распространялись молниеносно. После массовых акций на похоронах известных политических заключенных министерство внутренних дел Пруссии с ноября 1933 года воспретило местным властям проведение похорон «с явно протестной тональностью»[347].

По мере распространения сведений о имевших место в лагерях злодеяниях власти вынуждены были освобождать отдельных заключенных. В некоторых случаях инициатива исходила от религиозных групп[348]. Но чаще всего именно родственники настаивали на освобождении от имени самих заключенных. Несколько месяцев Ирмгард Литтен встречалась с министром обороны рейха Бломбергом, министром юстиции рейха Гюртнером, епископом Мюллером и даже с адъютантом Германа Геринга[349]. И, к великому недовольству администрации лагерей и полиции, иногда государственные чиновники высших рангов вынуждены были уступать[350]. В случае Ганса Литтена обращение с ним улучшилось после вмешательств сверху[351]. Однако освобожден он не был, впрочем, как и другие известные заключенные. Не выпустили даже Фридриха Эберта, несмотря на поддержку рейхспрезидента Гинденбурга, которому подала прошение мать Эберта, чтобы избавить сына от издевательств[352].

Фридриху Эберту не повезло. Большинство других заключенных первых лагерей вскоре освободили – но не по причине вмешательств извне, а потому, что власти почувствовали, что краткого периода шока вполне достаточно для того, чтобы сломать политических противников, сделать их сговорчивее. И в 1933 году произошла быстрая ротация узников – одних выпускали, других сажали за колючую проволоку. Продолжительность таких задержаний была совершенно непредсказуема. Те, кто рассчитывал пробыть в лагере несколько дней, были чаще всего разочарованы, но в то же время мало кого удерживали в заточении год или больше. Более длительные периоды обычно были характерны для крупных и лагерей, создаваемых на постоянной основе, однако даже в таком крупном лагере, как Ораниенбург, приблизительно две трети всех заключенных были выпущены на свободу по прошествии менее трех месяцев[353]. В результате бывшие заключенные вернулись в немецкое общество, и именно этим людям суждено было стать основным источником сведений о первых лагерях.

Реакция немцев

Мартина Грюневидля выпустили из Дахау в начале 1934 года, где он пробыл свыше 10 месяцев. Два его товарища-коммуниста, действовавшие в подполье в Мюнхене, обратились к Мартину с просьбой написать о жизни в лагере. Невзирая на риск, 32-летний художник-декоратор написал весьма примечательный отчет на 30 страницах о преступлениях СС под названием «Заключенные Дахау рассказывают». В этот очерк вошли и воспоминания нескольких других бывших заключенных. Отчет был издан в виде брошюры, что было сопряжено с немалыми трудностями, но Грюневидль и четыре его единомышленника отправились за город и поселились в палатке под видом туристов. Именно эта палатка и стала подпольной типографией на островке на реке Изар. После нескольких полных тревог дней они возвратились в Мюнхен завершить работу. Грюневидль распространил 400 экземпляров среди находившихся в подполье членов КПГ. Еще приблизительно 250 экземпляров просто бросали в почтовые ящики или же отсы лали сочувствующим, а также общественным деятелям с указанием «Прочти и передай дальше!»[354].

Подпольщики столкнулись с весьма серьезными препятствиями: потребовались месяцы опасной работы, в которую были вовлечены свыше десятка человек, некоторые из них были впоследствии арестованы (среди них и Грюневидль, которого снова бросили в Дахау), а в результате выпущены всего несколько сотен экземпляров. Однако сам факт появления подобной брошюры свидетельствовал о решимости левых противников нацизма сказать правду и о режиме, и о его лагерях. Грюневидль и его друзья были не одиноки. В 1933–1934 годах в Германии существовала многочисленная оппозиция режиму, выпускалось несколько тысяч нелегальных изданий – газет, буклетов, листовок[355]. Некоторые публикации были скрыты во вполне безобидных, если судить по названию, книгах. Так, например, изданная коммунистами брошюра о пытках Ганса Литтена и других заключенных в Зонненбурге была помещена в обложку медицинского учебника о почечных и мочеполовых заболеваниях[356]. В Германии циркулировало несколько отчетов заключенных первых лагерей, среди них воспоминания Герхарта Зегера, который он написал в Чехословакии после побега из Ораниенбурга в начале декабря 1933 года[357].

Новости о лагерях передавались в основном из уст в уста – этот источник был и оставался самым главным и важным, печатное слово появлялось относительно редко. Перед освобождением заключенных принуждали к молчанию, в противном случае им грозило повторное заключение и мучительная смерть от побоев[358]. Но никакие угрозы не могли помешать бывшим узникам делиться со своими родными и близкими о том, что им пришлось пережить в нацистских застенках, те, в свою очередь, рассказывали своим друзьям и знакомым и т. д.[359] Тема концлагерей была настолько интенсивно обсуждаема, что в Германии не оставалось «никого, кто хоть раз не слышал бы о том, что такое концентрационный лагерь и что там происходит»[360].

Даже те бывшие заключенные, кто не отваживался рассказать о пребывании в лагерях – из страха или вследствие психических травм, – играли роль свидетелей лагерных злодеяний и произвола[361]. Их выбитые зубы, сломанные челюсти, покрытые шрамами тела, их страх обмолвиться хоть словом нередко говорили ничуть не меньше печатных или устных воспоминаний; полученные ими в лагерях травмы заживали не сразу, а кое-кто из жертв так никогда и не оправился от них[362]. Круг посвященных в творимые СА и СС преступления непрерывно расширялся – в него входили врачи и медсестры, адвокаты, государственные служащие, прокуроры, работники моргов. В начале октября 1933 года, например, работник больницы Вупперталя записал следующее: «На вид 20–25-летний Эрих Минц был доставлен из лагеря Кемма в приемное отделение больницы с переломом черепа и с многочисленными ушибами… Пациент в бессознательном состоянии. Тело, особенно спина и ягодицы, покрыто шрамами и ушибами багрового и желтоватого оттенка. Нос и губы опухли, также багровые»[363]. Подобных случаев было немало, они становились темой разговоров персонала лечебных учреждений, в особенности если доставленные заключенные умирали от полученных телесных повреждений[364].

Таким образом, на заре появления Третьего рейха Германия была наводнена слухами о первых лагерях. Большинство немцев не только знали об их существовании, они знали и то, что само понятие «лагерь» было синонимом всякого рода злодеяний и репрессий. Лагеря обсуждались на всех уровнях и даже вошли в анекдоты. Вот один из примеров:

– Обершарфюрер, – с тревогой спрашивает охранник лагеря своего непосредственного начальника, – вы только посмотрите на заключенного вот на той койке. Позвоночник сломан, глаза выбиты, и, по-моему, он оглох. Что с ним делать?

– Освободить! Теперь он готов принять доктрину нашего фюрера[365]. Однако сведения о творимых в концлагерях беззакониях распространялись по стране весьма неравномерно. Регионы Германии по числу расположенных в них лагерей отличались друг от друга – зачастую очень сильно, причем в тех из них, где большинство населения составляли городские жители, число лагерей было больше, чем в традиционно сельских. Играл роль и социальный состав населения. Как правило, лучше были информированы представители организованного рабочего класса. И это неудивительно – подавляющее большинство заключенных были активистами или сторонниками коммунистической и социалистических партий. Вполне естественно, что их жены, дети, друзья и коллеги пытались узнать об их участи. Кроме того, рабочие левых убеждений куда чаще получали подпольно распространяемые печатные материалы, а также известия от освободившихся заключенных. Наконец, при таком количестве первых лагерей в традиционно населенных рабочими регионах нет ничего удивительного в том, что сторонники левых нередко имели возможность чуть ли не ежедневно своими глазами наблюдать акты насилия.

Но отнюдь не все решала классовая принадлежность. И представители среднего класса были прекрасно информированы о лагерях. К тому же отдельные материалы левых заключенных доходили не только до организованного рабочего класса, но и до других социальных прослоек. Дрезденский профессор Виктор Клемперер узнал о незаконном аресте Эриха Мюзама, например, от одного из своих друзей, встречавшегося с бежавшими в Данию немецкими коммунистами[366]. В целом, однако, представители среднего класса – кто в основном и поддержал нацистов в 1933 году – знали куда меньше об истинной природе и фактах нацистского террора[367]. Они были склонны отрицать слухи о беззаконии, считая их происками недругов нового государства[368]. Тем не менее сторонники нацистов были достаточно хорошо осведомлены о темных сторонах первых лагерей. И как же они реагировали?

Сторонники нацистского режима – представители всех классов и социальных прослоек – поддерживали жесткие меры против левых. «Вы выполняете приказ», – как заявил своему сыну один фабричный диспетчер весной 1933 года относительно арестов представителей левого крыла[369]. Многие из тех, кто поддерживал нацистов, приветствовали и жесткие меры в первых лагерях; исходившая от левых опасность, по их мнению, оправдывала любую жестокость, они свято верили в это, а «террористы», те уж точно заслужили выпавшее на их долю насилие. Именно сочувствующие нацистам и выкрикивали оскорбления в адрес конвоируемых по улицам городов заключенных. В Берлине они открыто поддерживали коричневорубашечников, крича: «Наконец-то вы этих собак посадили на цепь, колотите их до полусмерти или отправьте в Москву». Но поддержка разгонов левых организаций не всегда сопровождалась поддержкой насилия в отношении левых активистов[370]. Оглядываясь на предвоенные годы, Генрих Гиммлер впоследствии признал, что учреждение лагерей вызвало резкое осуждение «внепартийных кругов»[371]. Вполне возможно, Гиммлер лишь рисовался, рассчитывая на эффект, но тем не менее часть сочувствующих нацистам были весьма смущены тем, что происходило в первых лагерях. И тому были причины. Поскольку программа нацистов привлекала именно посулами навести в стране порядок после уличных баталий периода Веймарской республики, часть сторонников Гитлера была обеспокоена творимым в лагерях беззаконием[372]. Других волновал имидж Германии за границей, ибо сведения о злодеяниях быстро распространялись в другие страны, и там первые лагеря уже очень скоро стали синонимом антигуманности, воцарившейся в новой Германии с приходом Гитлера к власти[373].

Реакция за рубежом

«Они, если бы могли, бросили бы и нас в концентрационный лагерь», – писал сатирик Курт Тухольски из тихой и безопасной Швейцарии[374] о сторонниках нацистов в проникнутом отчаянием письме 20 апреля 1933 года, в день, когда Германия отмечала день рождения Адольфа Гитлера. «То, что пишут [о лагерях], ужасно» – продолжал Тухольски[375]. Те, кто эмигрировал из Германии, как Тухольски, узнавали о нацистских лагерях от оставшихся в рейхе своих знакомых и друзей, а также из газет и журналов. Во Франции, Чехословакии и в других странах появлялись немецкоязычные публикации. После ареста Карла фон Осецкого, редактора влиятельного еженедельника Weltbühne, например, издание стало выходить в Праге; первая из многих статей о лагерях вышла там в сентябре 1933 года. Газеты и журналы, издаваемые на немецком языке за границами рейха, сосредоточились в основном на самых печально известных лагерях, таких как Дахау, Бёргермор, Ораниенбург и Зонненбург, описанных и в стихотворении Бертольта Брехта, еще одного известного эмигранта. Между тем немецкие левые издания в изгнании спонсировали публикации свидетельств очевидцев, как «Коричневая книга» коммуниста Брауна (Braunbuch) о нацистском терроре. Напечатанная в августе 1933 года в Париже и позже переведенная на многие языки книга эта стала бестселлером антинацистской пропаганды, в которой лагеря были названы «худшим актом деспотизма правительства Гитлера»[376].

Некоторые из зарубежных публикаций нелегально ввозились в Третий рейх. В исключительных случаях они даже доходили до первых лагерей, что, безусловно, повышало дух заключенных. Но если судить в целом, их влияние на общественное мнение Германии было и оставалось мизерным[377]. Куда более важную роль играло общественное мнение за границей, формируемое отчасти и сведениями из отчетов о лагерях, опубликованных в периодических изданиях и цитируемых в выступлениях и заявлениях политиков. 13 октября 1933 года, всего неделю спустя после того, как немецкоязычная газета в Саарской области (которая в соответствии с мандатом Лиги Наций до 1935 года не входила в состав Германского рейха) напечатала статью бывшего заключенного лагеря Бёргермор, британская «Манчестер гардиан» перепечатала эту же статью, повествовавшую о том, как Фридриха Эберта «избивали прикладами, пока его лицо не превратилось в кровавое месиво», а Эрнста Хайльмана «избили так, что он в течение нескольких дней не вставал с койки»[378]. Активную деятельность по обличению нацистского порядка в Германии развил бывший заключенный Герхарт Зегер, который читал лекции, печатался в газетах и журналах и своими выступлениями в Европе и Северной Америке сумел привлечь внимание к нацистским лагерям[379].

В 1933 году в газетах и журналах во всем мире появились сотни статей о лагерях. Многие из этих статей не принадлежали перу немецких эмигрантов, их авторами были иностранные корреспонденты в Германии; в 1933–1934 годах одна только «Нью-Йорк таймс» напечатала десятки обширных статей американских журналистов. Другие иностранные газеты также не обходили данную тему молчанием. Уже 7 апреля 1933 года «Чикаго дейли трибюн» поместила статью о лагере Вюртемберг. Автор очерка, корреспондент этой американской газеты, описал шок, который он испытал при виде заключенных. Иногда иностранным журналистам удавалось установить тайные контакты с представителями немецкой оппозиции. Именно таким образом репортеру одной из голландских газет удалось получить сенсационное письмо заключенных лагеря Ораниенбург о пытках, которым они подвергались[380].

Очерки и статьи в зарубежной печати выдвигали на первый план трагические судьбы известных заключенных, нередко как элемент международных кампаний в их поддержку, организуемых ведущими политическими деятелями стран Запада. В ноябре 1933 года, например, британский премьер-министр Джеймс Рамсей Макдональд сделал официальный запрос о судьбе Ганса Литтена. Этот шаг принес пользу некоторым заключенным, невзирая на ярость нацистов по поводу вмешательства извне, вот только не самому Литтену. В ответ на запрос Макдональда гестапо Пруссии отказалось ответить на запрос о Литтене, а германский МИД пришел к заключению, что «провокационные» иностранные кампании следует опровергать в рамках широкого наступления на западные СМИ и в целях улучшения имиджа лагерей за границей[381].

Нацистский режим, который постоянно следил за общественным мнением Запада, весьма болезненно воспринимал критику в свой адрес. Поскольку число публикаций о творимом в лагерях беззаконии росло, нацистские лидеры были склонны видеть во всем заговор «международного еврейства и большевиков» и постоянно проводили параллели со «зверствами» союзников в ходе Первой мировой войны. Самым часто используемым приемом было утверждение о том, что, дескать, лагеря использовались, чтобы опорочить нацистскую Германию таким же образом, как в 1914 году Германскому рейху вменялись в вину якобы совершенные немецкими солдатами преступления во время вторжения в Бельгию. «Как в ту войну!» – с возмущением писал в дневнике министр пропаганды Йозеф Геббельс[382].

Отчего нацистские чиновники были столь ранимы? Очевидно, им действовали на нервы критические публикации, каким-то образом просачивавшиеся в Третий рейх (где, кстати сказать, иностранные газеты спокойно продавались) и подливавшие масла в огонь слухов[383]. Еще сильнее их заботил имидж Германии за границей. В 1933 году ее положение было все еще слабо, и Гитлер вынужден был действовать осторожно на международной арене с тем, чтобы заставить других лидеров поверить его облику сторонника мира, что было нелегко, принимая во внимание творимые в концлагерях зверства[384].

Чтобы заставить замолчать критиков за границей, немецкие государственные чиновники проводили пресс-конференции для иностранных корреспондентов и организовывали посещения специально подобранных и тщательно подготовленных заранее лагерей[385]. Эта была весьма рискованная стратегия, и нацистские чиновники сами прекрасно это понимали[386]. Некоторых посетителей провести не удалось, и примитивные пропагандистские трюки возымели неприятные последствия. Когда доктор Людвиг Леви, бывший заключенный Ораниенбурга, воспользовался письмом читателя из Германии для опровержения помещенного в London Times от 19 сентября 1933 года подробного рассказа очевидца – который назвал его жертвой пыток СА – и похвалил «качественное и даже уважительное обращение» с ним, автор статьи-первоисточника в собственном письме ответил, перечислив еще больше актов издевательств:

«Доктор Леви был помещен в Ораниенбурге в то же помещение, что и я… Я видел доктора Леви с кровоподтеком под левым глазом, опухшим и кровоточившим. Приблизительно две недели спустя в таком же состоянии оказался и его правый глаз. И в том и в другом случае он только что вернулся с очередной встречи с лагерным «начальством». Я также видел, как охранники пинали его ногами и избивали, как не раз и всех нас.

Я не обвиняю доктора Леви в том, что он сделал заявление, которое Вы опубликовали, поскольку хорошо знаю о давлении, которому он, проживая в Потсдаме [за пределами Берлина], подвергался»[387].

Нацистская пропагандистская кампания все же добивалась определенных успехов, в особенности если речь шла о коммунистах. Некоторые редакторы зарубежных новостей с готовностью публиковали положительные оценки и куда осторожнее относились к критическим[388]. Некоторые дипломаты позволили ввес ти себя в заблуждение, в том числе и британский вице-консул в Дрездене. В своем восторженном отчете о посещении в октябре 1933 года лагеря Хонштайн в Саксонии (к востоку от Дрездена), одного из самых худших первых лагерей – как минимум восемь смертельных случаев заключенных, – вице-консул похвалил его как «образцовое со всех точек зрения», с «образцовыми» охранниками СА, а заключенные произвели на британского вице-консула «вполне благоприятное впечатление»[389].

Нацистская пропаганда пыталась убедить скептически настроенную иностранную аудиторию в том, что лагеря были хорошо организованными учреждениями, в которых ни о каком насилии и речи быть не могло и которые перевоспитывали террористов в достойных граждан[390]. Эта установка подытоживалась в особом радиорепортаже, записанном 30 сентября 1933 года в Ораниенбурге и предназначенном для трансляции зарубежными службами Германского радио. Во время пространного пояснения, пытавшегося опровергнуть «лживые россказни о злодеяниях», репортер в сопровождении коменданта Шефера прошелся по территории лагеря, зашел в столовую и в спальные помещения заключенных. Комендант взахлеб описывал достойное обращение с заключенными левых убеждений и образцовую дисциплину своих штурмовиков. В репортаж были включены и интервью с заключенными, вот отрывок такого интервью:

Репортер. Вот этот человек, немец, стоящий передо мной, коммунист, он меня не знает, и я его впервые вижу, никто его не подучал, как себя вести с нами, его просто подозвали к нам… Вам нечего бояться, вас никто ни за что не станет наказывать, даже если вы скажете мне, что чем-то недовольны. Так что говорите все как есть, ничего не скрывая.

Заключенный. Да, господин.

Репортер. Скажите нам, как вы оцениваете питание.

Заключенный. Еда здесь нормальная, ее вполне хватает.

Репортер. Что-нибудь произошло вообще с вами здесь?

Заключенный. Ничего со мной не произошло[391].

Неясно, было ли вышеприведенное интервью действительно передано по радио и попался ли кто-то на удочку незадачливых монтажеров. Но как бы то ни было, режим продолжал инсценировки лагерной действительности для последующего представления их за границей. Впрочем, не только за границей, но и у себя – в Германии.

Нацистская пропаганда

Едва успела миновать неделя с момента открытия лагеря Ораниенбург, как местные нацистские вожаки принялись его расхваливать. В местной газете от 28 марта 1933 года была опубликована статья, включавшая массу сведений касательно концлагерей и помогавшая общественному мнению переварить и усвоить все, что скармливалось ему режимом. Основным посылом упомянутой статьи было то, что, дескать, заключенные просто наслаждались «достойным, гуманным обращением». И заодно условиями содержания, которые самую малость не дотягивали до курортных, работой, которую никак нельзя было считать «ни изнурительной, ни унизительной», вполне достаточным рационом, ничуть не отличавшимся от положенного персоналу лагеря. Маршировки, построения, переклички были ничуть не тяжелее, чем положенные и охранникам, кроме того, после них, как правило, следовали спортивные игры на открытом воздухе. Затем, в конце дня, заключенные имели возможность отдохнуть, расслабиться, «погреться на солнышке», выкурить сигаретку. Если же вернуться к предназначению лагеря Ораниенбург, можно сказать следующее: мало того что лагерь ограждал широкие массы от политических противников, он и политических противников избавлял от самосуда и праведного гнева народного[392]. Иными словами, первые лагеря являли собой пример альтернативной действительности: на совесть организованные учреждения, укомплектованные самоотверженным персоналом охраны, обращавшимся с помещенными под стражу мужчинами (о женщинах как-то даже и не упоминалось вовсе, по-видимому, потому, что случаи их помещения под стражу были чем-то из ряда вон выходящим) строго, но справедливо, обеспечивая им здоровую среду и достаточное время для отдыха и досуга. «Им не на что жаловаться» – так заявлял заголовок статьи[393].

Такое пасторальное изображение первых лагерей всеми способами распространялось в Третьем рейхе. Нацистские чиновники нахваливали лагеря в публичных выступлениях, заказывали кинорепортажи из лагерей[394]. Но основным каналом была пресса, постоянно пичкавшая читателей газет срежиссированными фото заключенных – работающих, занимавшихся спортом, отдыхающих[395]. В дополнение к шаблону – уже упоминавшейся выше публикации в марте 1933 года об Ораниенбурге – такие доклады, как правило, включали в себя и дополнительную функцию. Они изображали первые лагеря как места перевоспитания, прежде всего посредством привлечения к производительному труду[396]. Лишь изредка в статьях признавалось, что какая-то часть заключенных все же не подлежала исправлению. «Взять обладателя вот этой, с позволения сказать, физиономии… Это же полуживотное, яркий пример неисправимого большевика» – так одна региональная газета писала об Ораниенбурге в августе 1933 года, заключив, что «никакими методами здесь ничего не добьешься» – намек на возможную долгосрочную перспективу существования лагерей[397].

Сами коменданты и представители лагерной администрации тоже пробовали себя в жанре литераторов и журналистов – так, в феврале 1934 года в свет вышла книга коменданта лагеря Ораниенбург Вернера Шефера. Будучи единственным в своем роде опусом жанра комендантских мемуаров, она вызвала ажиотаж. Сей печатный труд разошелся тиражом в десятки тысяч экземпляров, несколько региональных газет решили опубликовать его в нескольких выпусках. Разумеется, книгу Шефера прочли и высокопоставленные нацисты. Даже Адольфу Гитлеру Шефером был любезно выслан экземпляр с дарственной надписью автора. Еще 2 тысячи экземпляров по инициативе министерства пропаганды Геббельса через германские посольства было отправлено за границу[398]. В своем многословном повествовании Шефер, по сути, изложил официальную точку зрения на лагеря. Он расписывал, с какими трудностями пришлось столкнуться ему и его подчиненным – почти полное отсутствие инфраструктуры, враждебно настроенные заключенные и т. д., – и все ради того, чтобы создать образцовое исправительное учреждение, основанное на заботе, порядке и труде. На крыльях фантазии Шефер додумался до того, что живописал охранников СА прирожденными «педагогами» и «психологами», отдававшими все силы на то, чтобы превратить бывших врагов в «полезных членов германского народного сообщества». И в доказательство Шефер привел несколько писем, по его словам посланных ему бывшими заключенными лагеря, и в одном из них содержалась даже похвала в адрес лагеря, где автор письма приобрел «весьма ценный» опыт; автор другого письма рассыпался в благодарностях лично Шеферу «за хорошее лечение и все остальное»[399].

Бессовестное использование заключенных было главной особенностью нацистской стратегии связей с общественностью. Свидетельства якобы удовлетворенных лагерным статусом-кво заключенных стали гвоздем пропагандистской программы в германской печати[400]. Упомянутые кампании достигли пика к 12 ноября 1933 года, когда нацистское государство поддержало идею (манипулируемых) плебисцита и выборов в органы власти. Заключенным первых лагерей «позволили» участвовать в них, впрочем с предсказуемыми результатами; согласно мюнхенской прессе, почти все заключенные Дахау проголосовали в поддержку Третьего рейха[401]. Разумеется, этот выборный фарс не мог служить доказательством популярности режима среди заключенных, зато свидетельствовал об эффективности жесточайшего террора СС в Дахау. За неделю до выборов высокопоставленный баварский государственный чиновник предупредил заключенных, что голосующие против будут рассматриваться как предатели. В день голосования охранники СС напомнили им о поддержке режима, если они, конечно, желают когда-нибудь выйти на свободу. Заключенные проголосовали как было велено, поскольку прекрасно понимали, что эсэсовцы имеют возможность проверить, кто голосовал за, а кто против[402]. И опасения заключенных были отнюдь не беспочвенны – в лагере в Бранденбурге коммунист, отдавший свой голос против нацистского государства, погиб под пытками[403].

Серия официальных объяснений, опубликованных во всех газетах и журналах Германии, превозносивших до небес «хорошие лагеря», была попыткой опровергнуть публикуемую за рубежами рейха «историю злодеяний». Преисполненный осознания собственной значимости комендант Шефер, со своей стороны, объявил, что, дескать, Ораниенбург угодил в список наиболее «опороченных» лагерей в мире, назвав свой опус «Анти-Коричневой книгой»[404]. Но возмущение нацистов на критику извне нередко было скорее наигранным для отвода глаз. Куда больше их заботили слухи в собственной стране. Еще с самого начала власти признавали, что главная их головная боль – общественное мнение в самой Германии. 28 марта 1933 года в одной из газет была напечатана весьма эмоциональная статейка об Ораниенбурге, в которой все «разговоры о жестоких телесных наказаниях» объявлялись «бабскими сплетнями». За неделю до этого в том же духе выразился и Генрих Гиммлер, объявив об открытии лагеря Дахау, – он начисто отрицал все слухи об издевательствах над заключенными превентивного ареста[405]. Подобные заверения адресовались именно сторонникам нацистов, призывая их «рассеять все сомнения представителей среднего класса, считающих, что противоправные акты подрывают основы их существования», как позже выразился бывший узник Дахау Бруно Беттельхайм[406].

Трудно судить о реакции общества на официальные версии «хороших лагерей». Сочувствующие нацистам люди, куда менее информированные о творящихся в лагерях беззакониях, вероятно, были удовлетворены заверениями властей и, скорее всего, жаждали уверовать в истинность предложенных режимом версий. В то же время были и другие, кто видел ситуацию по-иному. Виктор Клемперер был не единственным, кто с определенной долей скептицизма воспринимал в ноябре 1933 года репортажи о заключенных, единодушно проголосовавших за нацистов[407]. Если взглянуть на проблему шире, слухи о насилии и пытках не иссякали, сильно искажая навязываемую официальными властями картину.

Время от времени сами нацистские чиновники противоречили тщательно обработанным официальным сообщениям. В своей сенсационной книжице комендант Шефер неоднократно проговаривался, признавая, что заключенных избивали[408]. Из других публикаций известно, что для заключенных в концлагеря известных политических деятелей отводилась самая постыдная работа – уборка туалетов[409]. Местные газеты регулярно информировали читателей о случаях гибели заключенных и в Дахау, приводя в качестве причин «самоубийства» заключенных или же их гибель «при попытке к бегству», что в целом подрывало репутацию концлагерей как образцовых исправительных учреждений. Но подобные разоблачительные статьи были в 1933 году исключением, и появлялись они лишь потому, что в тот период нацистская пропаганда пока что не была столь твердокаменной. Несколько лет спустя ни о чем подобном в прессе уже не писали[410]. Власти видели главную задачу не в том, чтобы расписывать насилие в лагерях, а в том, чтобы заставить тех, кто распускал о нем слухи, замолчать.

Борьба «со слухами о злодеяниях»

2 июня 1933 года издаваемая в городе Дахау газета напечатала грозную директиву Верховного командования штурмовыми отрядами. Под заголовком «Внимание!» она доводила до сведения местного населения, что недавно арестованы два человека, пытавшиеся заглянуть снаружи через ограждение: «Они утверждали, что заглянули из чистого любопытства, просто хотелось посмотреть, что там. И чтобы позволить им удовлетворить любопытство, обоим предоставили возможность побыть одну ночь в концентрационном лагере». Что же касается тех, кого в будущем застанут за подобным занятием, продолжала директива, им будет предоставлена возможность «изучить лагерь в течение более длительного срока». Не впервые жителей городка Дахау предупреждали держаться подальше от лагеря[411].

Несмотря на угрозы, руководство первых лагерей, таких как Дахау, все же не решалось арестовывать не в меру любопытных. Кое-где местные власти размещали заключенных в более уединенных местах. Так было, например, в Бремене в сентябре 1933 года, когда расположенный в жилом районе лагерь Мислер был закрыт, а большую часть заключенных временно разместили на борту буксира у пристани на пустынном участке берега реки неподалеку от города[412].

Ужесточались и меры воздействия в отношении тех, кто распускал слухи. С весны 1933 года сообщения в печати и по радио ясно предупреждали, что впредь все, кто распространяет слухи о так называемых злодеяниях, будут наказаны[413]. Вновь учрежденные суды выносили показательные приговоры на основании указа от 21 марта 1933 года, предусматривавшего наказания за распространение «заведомо ложных слухов, наносящих «серьезный ущерб» режиму[414]. Среди осужденных оказывались местные жители, проживавшие неподалеку от лагерей, как, например, один столяр, который как-то в разговоре со случайными прохожими на улице в Берлине вскользь упомянул об актах насилия в концентрационном лагере Ораниенбург. Его суд приговорил к одному году тюремного заключения. «С подобными слухами, – заявил судья, – необходимо бороться в назидание остальным»[415]. Под суд отдавали и тех, кто жил вдали от лагерей. В августе 1933 года, например, Мюнхенский особый суд приговорил нескольких рабочих из Вотцдорфа (125 километров от Дахау) к заключению сроком на три месяца за разговоры на тему гибели заместителя депутата от КПГ Фрица Дресселя в Дахау – случай этот получил широкую огласку в Баварии, еще до того, как о нем написал в своей книге Ганс Баймлер[416].

Принимаемые властями жесткие меры находили отражение в анекдотах о Дахау:

Двое мужчин встречаются [на улице].

– Рад видеть вас снова на свободе. Ну, как там было в концентрационном лагере?

– Великолепно! Завтрак в постель, на выбор кофе или какао. Потом спортивные занятия. На обед давали суп, мясо и десерт. Потом спортивные игры, после них – кофе с пирожными. Потом поспишь пару часиков, и, глядишь, ужин. Ну а после ужина кино.

Его собеседник поражен:

– Так это же здорово! Я тут недавно говорил с Майером, который тоже туда попал. Но он мне другое рассказывал.

Вышедший на свободу серьезно кивнул:

– Да, вот поэтому его снова забрали[417].

В стремлении заставить критиков замолчать нацистские власти воздейство вали и на родственников бывших заключенных, которые нередко знали очень страшные вещи. Среди жертв была вдова Фрица Дресселя, которую поместили в Штадельхайм[418]. Несколько лет провела в тюрьме и Сента Баймлер после ее ареста весной 1933 года. Но аресты родственников из мести или в целях оказания давления, позже получившие название Sippenhaft, лишь дали козыри в руки зарубежным критикам. Решение политической полиции города Дессау в начале 1934 года бросить в концлагерь Рослау Элизабет Зегер и ее маленькую дочь Ренату после бегства ее мужа Герхарта из лагеря Ораниенбург получило широчайшую огласку. На пресс-конференции в Лондоне 18 марта 1934 года Герхарт Зегер осудил репрессии нацистского режима. Из-за его книги, которая передавалась из рук в руки в Германии, нацистские власти «теперь арестовали мою жену и ребенка». В Великобритании это вызвало общественный резонанс, настолько сильный, что об этом узнал даже Гитлер. Вследствие кампании в британской прессе и заявлений британских политиков немецкие власти вынуждены были освободить мать и дочь, которые впоследствии воссоединились за границей с Герхартом Зегером[419].

Но некоторые нацистские фанатики были готовы пойти даже на убийство, чтобы подавить слухи. В новых инструкциях по лагерю Дахау от 1 октября 1933 года его комендант Эйке грозил тем заключенным, кто собирал или передал «сведения о злодеяниях о концентрационном лагере», смертной казнью. Менее чем три недели спустя его охранники якобы раскрыли заговор заключенных, попытавшихся нелегально переправить на волю доказательства преступлений СС, и Эйке сдержал слово. При поддержке Генриха Гиммлера Эйке заявил, что, дескать, виновные попытались передать материалы для «пропагандистского фильма о злодеяниях СС» в Чехословакию. Комендант Дахау поклялся отомстить им так, чтобы другим неповадно было. Под подозрение эсэсовцев попали пять заключенных – три еврея и два нееврея, которых бросили в лагерный карцер. Все пять заключенных были обречены. Первым умер Вильгельм Франц (капо, следивший за перепиской заключенных), за ним – доктор Дельвин Кац (санитар в больнице), который подвергся пыткам и был задушен эсэсовцами в ночь с 18 на 19 октября 1933 года. На следующий день Эйке сообщил об их гибели всем заключенным и объявил временный запрет (с санкции Гиммлера) на переписку. Как утверждают свидетели, Эйке решил нагнать страху на заключенных и, подведя тем самым черту, с лицемерием, с которым нацисты расписывали обстановку в первых лагерях, цинично заявил: «У нас в Германии хватит дубов, чтобы вздернуть на них всех несогласных». И добавил: «Никаких злодеяний и никаких карцеров нет. Дахау – не ЧК»[420].

И заключенные первых лагерей, освободившись, помнили подобные угрозы. Лагеря оставили глубокие и незаживающие раны не только на телах, но и в душах заключенных. Трудно было жить с осознанием страха, унижения, с воспоминаниями о событиях, разрушивших их как личность, – когда они умоляли о пощаде, плакали или обмазывали себя экскрементами, не в силах противостоять насилию[421]. Принимая во внимание пережитое в концлагерях наряду с ужесточавшимися мерами против распространителей «клеветнических измышлений о злодеяниях», следует воздать должное смелости и мужеству бывших заключенных, таких как Мартин Грюневидль, который, невзирая ни на что, продолжал писать о лагерях и продолжать борьбу с диктатурой. Неудивительно, что многие левые активисты отказались от дальнейшей борьбы. Уже летом 1933 года действовавшее в подполье руководство компартией предупредило своих несгибаемых сторонников о том, что многие их прежние товарищи, выйдя на свободу, «отступились» и из страха решили порвать с партией[422]. Страх охватил не только коммунистов, но и других противников режима. Едва бесчеловечность нацистского террора стала общеизвестным фактом, как многие прежние оппозиционеры самоустранились от борьбы[423]. Таким образом, все перешептывания о злодеяниях в первых лагерях проторили дорогу к тотальному господству нацистов, в значительной степени ослабив сопротивление[424].

Разумеется, запугивание было лишь одной из многих функций первых лагерей. С самого начала нацистские лагеря являлись многоцелевым оружием. Что заложило прочную основу будущего – в частности, все вводимые в Дахау «новшества», его структура, система административного управления, распорядок дня с ежедневными ритуалами. Вне всякого сомнения, отдельные основополагающие элементы концентрационных лагерей СС зародились именно в первых лагерях начального этапа диктатуры. Но до отлаженной лагерной системы СС было еще далеко. После всего лишь года нацистского правления области Германии продолжали отличаться и соперничать, так что ни о какой скоординированной в общенациональном масштабе сети лагерей речи не шло. Первые лагеря представляли собой достаточно пеструю картину, отличаясь друг от друга в зависимости от того, кто ими управлял и в каких условиях находились заключенные. И в начале 1934 года их будущее так и оставалось неопределенным. Более того, не было ясности даже в том, есть ли вообще будущее у лагерей в Третьем рейхе[425].

Глава 2. Лагерная система СС

Убийство было ремеслом Теодора Эйке. Если уж быть совсем точным, один-единственный выстрел, сделанный им около 18 часов 1 июля 1934 года, и определил его дальнейшую карьеру. Когда Эйке в тот воскресный вечер вышагивал по новому корпусу тюрьмы Штадельхайм в Мюнхене, ему, возможно, уже грезились лавры, которыми его увенчают. Хотя он не был убийцей с опытом, как, к примеру, его предшественник на посту коменданта Дахау Векерле – правда, тот большую часть грязной работы все же перепоручал подчиненным, – тем не менее, поднимаясь на второй этаж, новичок волнения своего ничем не выдал. Миновав два коридора, вдоль стен которого выстроились вооруженные полицейские, он наконец остановился у дверей камеры номер 474 и приказал отпереть их. Эйке вошел в камеру в сопровождении своего ближайшего подручного Михаэля Липперта и оказался лицом к лицу со своим бывшим благодетелем, а ныне – самым ценным из политических заключенных, предводителем штурмовых отрядов Эрнстом Рёмом.

Эйке с Липпертом прибыли из Дахау в Штадельхайм приблизительно часом ранее и прямиком направились к начальнику тюрьмы. Они потребовали от него обеспечить доступ к Рёму, утром арестованному за государственную измену вместе с остальными главарями СА. Когда начальник тюрьмы заупрямился, Эйке раздраженно пояснил, что действует от имени и по приказу Гитлера. Фюрер, рявк нул Эйке, лично поручил ему предъявить главе СА ультиматум: либо он пускает себе пулю в лоб, либо Эйке его расстреляет. Начальник тюрьмы в панике стал обзванивать все инстанции, желая удостовериться, что Эйке не сочиняет. Удостоверившись, что все в порядке, двум эсэсовцам позволили проследовать в камеру под номером 474. Там Эйке вручил Рёму экземпляр «Фёлькишер беобахтер», с описанием казни шести чинов штурмовых отрядов в Штадельхайме, состоявшейся за день до этого, и в двух словах изложил ультиматум Гитлера.

Рём, видимо, попытался протестовать, но визитеры разговаривать с ним не стали, вышли в коридор, а камеру его быстро заперли тюремщики. На столе был оставлен пистолет с одним патроном. Стоя за дверями камеры Рёма, Эйке выждал отведенные Рёму Гитлером 10 минут, после чего приказал тюремщику забрать пистолет, из которого так и не был сделан выстрел. Эйке и Липперт через распахнутую дверь навели пистолеты на стащившего с себя коричневую форменную блузу Рёма. Прицелившись, оба почти одновременно нажали на спуск. Рёма отбросило назад. Обливаясь кровью, он стонал – первые выстрелы только ранили его. Эйке был явно смущен стонами Рёма, возможно, поэтому и велел Липперту добить его. Тот, повинуясь приказу, подошел к Рёму и выпустил третью пулю в упор прямо Рёму в сердце. Если верить одному из свидетелей, последними словами предводителя СА были: «Фюрер, мой фюрер»[426].

Гитлер уже давно задумал рассчитаться с Рёмом, хотя лишь немногие могли предугадать столь бескомпромиссный финал. Не один месяц штурмовики игнорировали призывавшего их утихомириться Гитлера. Вдохновляемые своим харизматичным лидером Эрнстом Рёмом, они рвались начать «вторую революцию» и создать «государство СА». Их политика с позиции силы вкупе с жестокими выходками стали головной болью Гитлера. Неугомонные штурмовые отряды не только открыто выражали недовольство режимом во второй год правления Гитлера, но и отталкивали от него германскую армию. Генералы видели в Рёме и его штурмовиках прямую угрозу – как-никак, к середине 1934 года Рём имел под своими знаменами свыше 4 миллионов человек. Более того, Рём нажил врагов и среди нацистских лидеров, которые теперь тайно замыслили устранить своего серьезного конкурента. Гиммлер и Гейдрих, в частности, вполне удачно скормили Гитлеру ложь о якобы готовившемся заговоре штурмовиков.

В июне 1934 года после нескольких месяцев колебаний Гитлер наконец предпринял решительный шаг. Узнав о «предательстве» Рёма, он впал в бешенство и при осуществлении тайного плана расправы с ним решил даже забежать вперед. На рассвете 30 июня 1934 года он небольшой группой ближайших сторонников лично прибыл на сборище штурмовиков в Бад-Висзе, где арестовал Рёма и его приспешников. Уже несколько часов спустя Гитлер распорядился о первых казнях, но расправу с Рёмом решил перенести на следующий день. Тем временем полиция и силы СС обшаривали Германию в поисках подозреваемых, список которых был составлен заранее. В числе жертв значились не только штурмовики. Чистка послужила прикрытием для подавления критиков режима из числа национал-консерваторов и других предполагаемых врагов или отступников от идей нацизма. Так осуществилась так называемая «ночь длинных ножей» – которая фактически затянулась на трое суток и стоила жизни 150–200 бывшим союзникам Гитлера[427].

В ходе этой кровавой чистки самый деятельный из эсэсовских палачей Дахау проявил себя самым деятельным личным палачом Гитлера. За несколько дней до описываемых событий Эйке провел совещания со своими лагерными подчиненными, планируя аресты на территории Баварии. Затем 29 июня весь личный состав лагеря был приведен в боевую готовность. Позже той же ночью Эйке проинформировал своих людей о заговоре СА против Гитлера, который необходимо было подавить безо всякой пощады. Эйке не скрывал бешенства и, по словам очевидцев, разбил фотографию Рёма. Еще затемно несколько сотен охранников во главе с Эйке, часть из которых были вооружены пулеметами, снятыми на время с вышек, выехали из лагеря на грузовиках и автобусах. Спешились они в нескольких километрах, не доезжая Бад-Висзе, для соединения с еще одной группой СС, лейбштандартом «Адольф Гитлер». Но поскольку Гитлер запустил план операции раньше намеченного срока, группа из Дахау запоздала, и в конечном счете ей пришлось вместе с лейбштандартом «Адольф Гитлер» возвратиться в Мюнхен. Там Эйке встретился с другими нацистскими фюрерами в штаб-квартире НСДАП, так называемом Коричневом доме, где впавший в истерику Гитлер разглагольствовал о «подлейшем предательстве во всемирной истории», пообещав перестрелять всех мятежников из штурмовых отрядов. Вероятно, именно тогда Эйке и получил последние наставления касательно санкционированной государством резни в Дахау, и вскоре после возвращения в лагерь (это было уже 30 июня) расправе был дан ход[428].

Одной из первых жертв, и, безусловно, самой заметной, стал 71-летний Густав фон Кар, которого эсэсовцы притащили в Дахау после ареста в Мюнхене вечером 30 июня. Бывший премьер-министр монархистской Баварии был и оставался объектом ненависти нацистов еще с 1923 года, когда фон Кар помог подавить неудач ный ноябрьский путч Гитлера[429]. Эсэсовцы Дахау, узнав фон Кара, когда тот выбирался из черного полицейского кабриолета, едва не линчевали его. Толпа охранников притащила старика к Теодору Эйке, который сидел на стуле перед зданием лагерной комендатуры, с неизменной сигарой во рту. Жестом, достойным римского императора, Эйке поднял большой палец правой руки вверх, а потом вниз. Толпа эсэсовцев протащила фон Кара через соседние железные ворота в новый бункер Дахау. Вскоре прогремел выстрел[430].

Убийства продолжались до глубокой ночи, на грузовиках и на легковых автомобилях в лагерь подвозили из Мюнхена все новых и новых «изменников». Большинство из них нашли смерть, как и фон Кар, в нескольких шагах от эсэсовского бункера или же в самом бункере, но как минимум двух штурмовиков расстреляли при ярком свете прожекторов на стрельбище. Заключенные Дахау, запертые в бараках, слышали выстрелы, сопровождаемые ревом эсэсовцев, одуревших от крови, шнапса и пива – по распоряжению весьма торжественно настроенного Эйке дармовое пиво текло рекой, из громкоговорителя гремели бравурные марши[431]. Вакханалия СС периодически прерывалась выстрелами, часть арестованных забивали и затаптывали ногами насмерть[432].

Но не все, кому в ту ночь суждено было погибнуть, доставлялись в Дахау из Мюнхена или его окрестностей. В своем безумии эсэсовцы Дахау казнили пятерых осужденных на длительные сроки заключенных лагеря, как минимум двое из них были немецкими евреями. В отличие от предыдущих убийств, когда эсэсовцы действовали по приказам свыше – Эйке, полиции или СД (эсэсовской службы безопасности), – расправа над заключенными не была санкционирована никем, а эсэсовцы играли роль и судей и палачей. Желая покрыть преступников, Эйке и его подчиненные, очевидно, доложили обо всем Гиммлеру, выдвинув заведомо ложную версию о том, что, дескать, расстрелянные каким-то образом выразили солидарность с Рёмом и подстрекали заключенных к бунту. Весть о казни заключенных мигом облетела лагерь[433].

После бесконечной ночи разгула насилия Теодор Эйке, опасаясь паники среди заключенных, ранним утром 1 июля 1934 года объявил им о чистке партийных рядов и о том, что, дескать, Рём будет скоро повешен прямо в лагере[434]. Но когда конвой Эйке возвратился из Штадельхайма вечером под вой сирен, Рём был уже мертв, он был застрелен Эйке и Липпертом. Однако Эйке был все еще полон решимости продолжить экзекуции в Дахау. Он лично доставил в лагерь четырех младших чинов штурмовых отрядов. Сначала их провели в эсэсовскую столовую, где они дожидались, пока соберут зрителей их публичной казни. Охранники СС собрались возле бункера у стрельбища. Заключенные смотрели из-за проволочного ограждения на отдававшего приказы Эйке. Когда приговоренных по одному вывели из столовой, Эйке объявил им смертный приговор, а эсэсовцы из расстрельного взвода, вскинув винтовки, прицелились. После каждого залпа толпа еще не успевших протрезветь охранников СС дико вопила «Хайль!»[435].

После завершающего этапа бойни в Дахау на следующее утро – в лесном массиве к северу от плаца для построений СС – все наконец кончилось. В тот же день, 2 июля 1934 года, Гитлер официально объявил, что чистка завершена и спокойствие на территории рейха восстановлено[436]. К тому времени в лагере Дахау и его окрестностях было убито свыше 20 человек[437]. Они стали жертвами убийств из мести, в их числе представители элиты СА, ближайшие соратники Рёма (как, например, его личный шофер), подружка предполагаемого изменника (единственная женщина среди убитых), несколько писателей-диссидентов, а также несогласных с нацистами политиков. Эсэсовцы казнили и музыкального критика доктора Шмида, которого баварская полиция спутала с его однофамильцем-журналистом. Поняв, что ошиблись, исполнители тут же срочно созвонились с Эйке в Дахау, но доктор Шмид был уже убит[438].

Чистки СА лета 1934 года послужили водоразделом в истории Третьего рейха. Одним ударом численность штурмовых отрядов, представлявших наибольшую угрозу для Гитлера, значительно уменьшилась. Кроме того, упразднение СА как главного соперника армии способствовало сближению Гитлера с благодарным ему генералитетом. Но не одни только генералы приветствовали Гитлера. Вся Германия была ему благодарна за то, что он восстановил в стране порядок и нравственность, избавившись от содомита Рёма и его головорезов. Нацистская пропаганда вовсю муссировала версию о гомосексуальности предводителя штурмовиков, что в общем-то было и известно без вмешательства СМИ. Одним словом, могущество Гитлера, как вождя нации, усилилось. А в августе 1934 года после смерти президента Гинденбурга Гитлер и вовсе стал недосягаем – отныне он присвоил себе титул «фюрер и рейхсканцлер»[439].

Чистка в рядах нацистов послужила также важнейшим моментом в истории лагерей. Она способствовала установлению на постоянной основе системы незаконного заключения в концентрационные лагеря СС. Кроме того, ускорила создание профессионального корпуса эсэсовских охранников, связанных круговой порукой творимых сообща преступлений. Учиненная в Дахау резня за три дня унесла столько же жизней, сколько за весь предыдущий год, и в значительной степени повлияла на ментальность лагерных эсэсовцев. «Эти события произвели на меня впечатление», – вспоминал Ганс Аумайер, в ту пору 27-летний новобранец с опытом лишь нескольких месяцев службы в Дахау, впоследствии дослужившийся до должности начальника лагеря (с января 1942 года по 18 августа 1943 года) Освенцим[440].

Постоянство перемен

Чистка СА и ликвидация Рёма стали звездным часом Теодора Эйке. И возможностью поднять статус подчиненных ему эсэсовских охранников. Отныне они считались не просто охранниками, а «надежной опорой, столпами» нацистского государства, как похвалялся он несколькими неделями ранее, готовыми «сплотиться вокруг нашего фюрера» и защитить его, «яростно атаковав» врагов рейха[441].

Эйке мгновенно уловил всю выгоду чистки СА, и не ошибся. Впоследствии он не упустил случая напомнить Гиммлеру о «важности задач», решенных его людьми, продемонстрированной ими «верности, бесстрашия и готовности выполнить любой приказ»[442]. Дахау стал главными подмостками, на которых разыгрывалось смертоубийственное действо, хотя от него не отставали и другие эсэсовские лагеря, где заключенные содержались в нечеловеческих условиях[443]. И, что самое важное, Эйке лично устранил коварного лидера «заговора» против Гитлера Эрнста Рёма. Именно это и стало его своего рода визитной карточкой в кругах СС. В день празднования зимнего солнцестояния в Дахау примерно полтора года спустя Эйке, по свидетельству очевидцев, воскликнул: «Я горжусь, что собственноручно пристрелил этого пидора, эту свинью»[444].

Гитлер не забыл услугу, оказанную ему Эйке и его подручными. Всего лишь несколько дней спустя после чистки он присвоил Эйке звание группенфюрера (генерал-лейтенанта) СС, то есть поднял его так высоко, что от рейхсфюрера СС Гиммлера Эйке теперь отделяли всего два звания. Рост статуса СС как самого безотказного инструмента гитлеровского террора отразился в приказе от 20 июля 1934 года, наделявшим «охранные отряды» особым статусом автономии (прежде СС находились в подчинении штурмовых отрядов СА). Глава СС Гиммлер понимал основополагающую роль чистки. Без малого десятилетие спустя он доверил своим людям «поставить к стенке тех, предал своих»[445]. Но фактически главным бенефициарием резни был сам Гиммлер. Его звезда уже восходила, но чистка ускорила процесс обретения им могущества, которое, в конечном итоге, обеспечит ему всю полноту власти над немецкой полицией и лагерями, хотя главные сражения за обретение власти были еще впереди[446].

Инспекция концентрационных лагерей

«Как грибы после дождя» – так Гиммлер описал формирование политической полиции во время нацистского захвата власти[447]. Первоначально земли Германии сами управляли своими войсками. Но вскоре силы были скоординированы, и тем, кто их поставил под единое командование, был Гиммлер. С конца 1933 года он расширил полномочия, ограничивавшиеся одной только Баварией, и за несколько месяцев целеустремленный рейхсфюрер СС подчинил себе силы политической полиции фактически всех германских земель. Последней из оказавшихся в тисках Гиммлера была самая крупная земля – Пруссия, где шла ожесточенная борьба за первенство управления террористическим аппаратом. В конце концов глава Пруссии Герман Геринг 20 апреля 1934 года согласился назначить Гиммлера инспектором тайной государственной полиции Пруссии. Руководитель эсэсовской службы безопасности (СД) Рейнхард Гейдрих был назначен Гиммлером новым главой прусского гестапо с 600 служащими в Берлинском главном управлении и еще 2 тысячами по всему рейху. На бумаге Геринг оставался главой прусского гестапо и на первых порах продолжал играть значительную роль. Но впоследствии его непрерывно уменьшавшееся влияние не шло ни в какое сравнение с таковым его куда более проницательных подчиненных[448].


Назначение Гиммлера главой политической полиции Германии – то есть доступ его к по сути неограниченной власти, если это касалось превентивных арестов, – послужило Гиммлеру трамплином для того, чтобы прибрать к рукам и власть над концентрационными лагерями. Гиммлер, в отличие от многих своих собратьев по партии, прекрасно понимал значимость лагерей и еще с конца 1933 года нацелился на них[449]. И, заполучив полномочия управления политической полицией, понял, что настало время действовать[450].

Для реализации своих планов Гиммлер обратился к Теодору Эйке. В мае 1934 года, незадолго до чистки СА Рёма, Гиммлер приказал Эйке осуществить «фундаментальную реформу организационных структур» системы лагерей, начав с Пруссии. Гиммлер стремился похоронить несовершенную прусскую модель, заменив ее отточенной в Дахау системой СС[451]. Первым реформированию подлежал Лихтенбург. Эйке, позиционировавший себя как «инспектор концентрационных лагерей», прибыл 28 мая 1934 года и взял под свой контроль лагерь, до этого управлявшийся гражданским директором, чиновником полиции Фаустом, которому номинально подчинялись эсэсовские охранники Лихтенбурга. На следующий день Эйке арестовал Фауста по сфабрикованным обвинениям (бывший директор вскоре по распоряжению Гиммлера был подвергнут превентивному аресту сначала в Берлине, а затем был переведен в Эстервеген). Эйке уволил и двоих полицейских управляющих, бывших подчиненных Фауста. Доверие он решил оказать одиозной личности – коменданту охранников СС. В целях ужесточения режима содержания заключенных Эйке 1 июня 1934 года установил новые правила наказаний заключенных, по сути ничем не отличавшиеся от введенных им в Дахау[452]. На следующий день перетряска завершилась первой оформленной в письменном виде директивой охранникам Лихтенбурга: «До сих пор ваше начальство было чиновничьим, а ваш директор – коррупционером, теперь же за вас и за условия вашей службы в ответе будут люди военные. Совместными усилиями мы постепенно заменим плохие кирпичики на хорошие»[453].

Вдохновленный перестройкой Лихтенбурга, стремительно осуществлявшейся на протяжении следующих недель, Гиммлер тем временем планировал следующие шаги. В июне 1934 года он устремил взор на Заксенбург (Саксония) и на Эстервеген, самый крупный из государственных лагерей Пруссии. Этот проект был куда более амбициозным, ибо оба лагеря до сих пор охранялись штурмовыми отрядами. Эстервеген должен был стать первым, и Эйке уже планировал прибрать его к рукам в статусе коменданта – даже дата была намечена – 1 июля 1934 года, но тут возьми и начнись кровавая чистка, ускорившая захват эсэсовцами первых лагерей[454]. СС обосновались не только в Эстервегене и Заксенбурге, как первоначально планировалось, но и еще в двух лагерях СА – Хонштайне и Ораниенбурге[455]. Сфера влияния СС продолжала расти, и за ближайшие недели Теодор Эйке был официально назначен инспектором концентрационных лагерей, это произошло 4 июля 1934 года, то есть всего три дня спустя после расстрела Рёма[456].

Захват Ораниенбурга, самого давнего и самого заметного лагеря СА, символизировал новую гегемонию – СС. 4 июля 1934 года, спустя несколько дней после того, как подразделения полиции разоружили большую часть штурмовиков Ораниенбурга, Эйке торжественно вошел в лагерь. Формирования СС под его командованием (часть из них перебросили сюда из Дахау) окружили лагерь; если верить очевидцу, Эйке прихватил с собой уверенности ради даже пару танков. Но перепуганные штурмовики и не думали давать отпор. Эйке в двух словах объявил о переходе лагеря под начало СС, посоветовав прежним охранникам из СА подыскать себе другую работу. Так что всевластие СА в Ораниенбурге завершилось вздохами разочарования. Новые хозяева между тем решили отметить свое воцарение в лагере Ораниенбург убийством самого известного заключенного Эриха Мюзама. Сначала они попытались довести его до самоубийства. Не вышло. Мюзам хладнокровно раздал личные вещи поддерживающим его заключенным, ясно сознавая, что убийцы могут прийти за ним в любое время. Ночью с 9 на 10 июля 1934 года тщедушного Мюзама увели охранники. Вскоре он был обнаружен повесившимся на бельевой веревке в одной из лагерных уборных – неуклюжая попытка нацистов инсценировать самоубийство. Похороны Эриха Мюзама прошли в Берлине 16 июля, почтить память покойного отважились лишь несколько самых мужественных его друзей и сторонников. Жены Мюзама, Крешенции, все время пытавшейся спасти его, на похоронах не было; она как раз покидала Германию. Оказавшись за границей, она предала огласке факты издевательств нацистов над ее мужем[457].

Гиммлер и Эйке торопливо перекраивали лагерную систему. Они не планировали в дальнейшем использовать ни Ораниенбург, ни Хонштайн, посему оба лагеря были закрыты[458]. Что же касалось Заксенбурга и Эстервегена, то Эйке тут же постарался превратить их в истинные лагеря СС по примеру Дахау[459]. Новые директивы касательно Эстервегена от 1 августа 1934 года, например, были просто списаны с аналогичных директив для Дахау[460]. Эйке подыскивал себе служак, которые внесли бы дух СС в обновленные лагеря. Вернувшись в Дахау, он обратил внимание на штандартенфюрера Ганса Лорица, воинственного фанатика-нациста, как и сам Эйке. Вскоре Лориц был назначен новым комендантом Эстервегена. Надо сказать, протеже не разочаровал инспектора концлагерей. Один бывший заключенный вспоминал его слова, сказанные в июле 1934 года: «Сегодня я принял лагерь. В отношении дисциплины я – свинья»[461].

Теодор Эйке, по-прежнему оставаясь в Дахау, продолжал объезд владений, наведываясь и в другие лагеря СС[462]. Затем, 10 декабря 1934 года, Гиммлер пожаловал ему постоянное место дислокации в соответствии с новой должностью. Сам выбор местоположения демонстрировал внимание Гиммлера к лагерям – Эйке перебрался в столицу Третьего рейха Берлин. Как часть государственной бюрократии, вновь созданная Инспекция концентрационных лагерей (ИКЛ) размещалась в пяти кабинетах на первом этаже здания гестапо на Принц-Альбрехт-штрас се в доме номер 8. Несмотря на близость, Гиммлер, однако, предпочел пространственно отделить ИКЛ Эйке от Gestapo (Geheime Staatspolizeiamt) Гейдриха[463]. Эти два субъекта, не терпевшие друг друга, тем не менее вынуждены были тесно сотрудничать. Гейдрих добился пусть виртуальной, но монополии по вопросам превентивного заключения, обладая полномочиями бросать в концлагеря и выпускать на свободу кого угодно из подозреваемых, а вот все организационно-административные вопросы касательно концентрационных лагерей решал Эйке[464].

Статус Эйке упрочился после вывода его охранников из подчинения общим СС (в точности так же, как и гестапо было выведено из подчинения регулярной полиции). Это был значительный субординационный сдвиг, предпринятый Гиммлером, – 14 декабря 1934 года рейхсфюрер СС возвысил охранников лагерей до уровня отдельной структуры СС, что автоматически добавило их главе Эйке еще одну должность: отныне он стал инспектором концентрационных лагерей и частей охраны СС (Inspekteur der Konzentrationslager und SS-Wachverbande). Безусловно, Эйке не был полностью отделен от администрации СС, в особенности в том, что касалось финансовых и кадровых вопросов, кроме того, он все еще находился в формальном подчинении у главы вновь созданного Главного управления СС (до лета 1939 года). На практике тем не менее Эйке нередко игнорировал субординационные предписания, обращаясь непосредственно к Гиммлеру[465].

К концу 1934 года всего за несколько месяцев Гиммлер и Эйке заложили основу общенациональной системы концентрационных лагерей СС. Пока что это была небольшая сеть из пяти концентрационных лагерей – управляемая и укомплектованная частями охраны СС – под зонтиком новой инспекции в Берлине[466]. Но будущее этой системы СС оставалось туманным, поскольку концентрационный лагерь как институт еще не утвердился в качестве постоянной и неотъемлемой структуры. Более того, в 1934 году многие считали, что в скором будущем лагеря вообще отомрут.

Лагеря СС под угрозой

Едва успел возникнуть Третий рейх, как началось перетягивание каната – борьба за то, каким ему быть: какой вид диктатуры он должен представлять собой? Ныне ответ на данный вопрос очевиден. Но нацистская Германия не следовала по проторенным дорогам к вершинам террора. Первоначально некоторые влиятельные фигуры в государстве и партии предсказывали различные варианты будущего Германского рейха. Они предпочли бы авторитарный режим, связанный законами, проводимыми в жизнь традиционным государственным аппаратом. Правда, они приняли или приветствовали ничем не ограниченные репрессии 1933 года как средство стабилизации режима. А чистку СА Рёма они рассматривали как последний акт нацистской революции, проложивший путь диктатуре, основанной на авторитарном законе. Теперь уже больше не было нужды ни в деспотическом насилии, ни в не подчинявшихся никаким законам лагерях, которые лишь вредили имиджу рейха как в стране, так и за ее рубежами[467].

Государственные чиновники предприняли ряд предварительных шагов для обуздания лагерей еще весной и летом 1933 года, в то время как часть печатных изданий уверяли читателей в том, что лагерям никогда не стать характерной чертой новой Германии[468]. Эти попытки набрали ход к концу года и исходили от человека, от которого трудно было ожидать подобных идей: от премьер-рейхсминистра Пруссии Германа Геринга. Как только первая волна нацистского террора пошла на убыль, Геринг, неизменный сторонник сильного государства, стал позиционировать себя как респектабельный государственный деятель, всеми силами поддерживающий законность и правопорядок[469]. По завершении «стабилизации национал-социалистического режима» он в начале декабря 1933 года объявил в нацистской прессе о якобы предстоящих массовых освобождениях из прусских лагерей. В общей сложности на свободу должны были выйти до 5 тысяч заключенных в ходе так называемой Рождественской амнистии, то есть почти половина всех подвергнутых превентивным арестам[470]. Большинство из них были рядовые члены оппозиционных партий или же сочувствующие левым; других арестовали за недовольство режимом[471]. Но власти освободили и некоторых известных деятелей, среди них Фридриха Эберта, который после освобождения из лагеря отошел от политики и занимался лишь принадлежавшей ему бензозаправочной станцией в Берлине[472].

В течение всего 1934 года число первых лагерей непрерывно снижалось. Герман Геринг продолжал свою кампанию и публично и конфиденциально, нередко вместе с Гитлером. Он был поддержан рейхсминистром внутренних дел Вильгельмом Фриком, еще одним преданным и верным нацистом, который подверг резкой критике злоупотребление превентивным заключением, указав на то, что лагеря исчезнут[473]. По мере консолидации режима на свободу выходило все больше и больше заключенных (среди них Вольфганг Лангхоф в конце марта 1934 года), и все меньше становилось арестов; в Пруссии в предупредительном заключении на 1 августа 1934 года оставалось всего 2267 заключенных вместо 14 906 годом ранее[474]. Первые лагеря исчезали. Больше десятка их было закрыто в Пруссии, и не только там за первые несколько месяцев 1934 года, включая Бранденбург, Зонненбург и Бредо[475].

После прямого вмешательства Гитлера в 1934 году закрылись и другие лагеря. В начале августа 1934 года незадолго до того, как плебисцит поддержал Гитлера как фюрера и рейхсканцлера, он решил сыграть на публику, объявив о широкой амнистии для политических и других преступников. И что самое важное – великодушный жест Гитлера распространялся и на лагеря. Он распорядился о проведении экстренной проверки всех случаев превентивных арестов, об освобождении заключенных, арестованных за мелкие проступки, а также тех, кто, скорее всего, не представлял более угрозы для режима[476]. Несмотря на то что и гестапо, и СС отнеслись к его инициативе без особого восторга – оба ведомства наотрез отказались освободить таких узников, как Карл фон Осецки и Ганс Литтен, – большинство заключенных, подвергнутых превентивному аресту, выпустили. В Пруссии после амнистии Гитлера оставалось всего 437 узников; к октябрю 1934 года в Эстервегене – последнем оплоте комплекса концлагерей в Эмсланде, первоначально сооруженном из расчета на 5 тысяч заключенных, – содержалось приблизительно 150 человек[477]. Быстрое снижение количества и наполнения лагерей было общеизвестным фактом. В конце августа 1934 года Геринг распорядился сообщить в прессе о закрытии Ораниенбурга, добавив, что число превентивных арестов «значительно сократится» в будущем, а правонарушители будут «немедленно передаваться в суд»[478].

Судебный аппарат – с его сотнями тюрем – был готов прийти на замену лагерям. Немецкая система юридических учреждений с начала 1933 года подверглась существенным изменениям. Хотя в основном ею все еще управляли национал-консерваторы, такие как ветеран рейхсминистр юстиции Франц Гюртнер, она стала верным слугой нацистского режима. Критически настроенные чиновники были уволены, фундаментальные правовые принципы отброшены за ненадобностью, были учреждены новые суды, а законы ужесточены. Немецкие юристы всецело поддержали эту тенденцию. Результатом стало значительное увеличение числа государственных заключенных – от ежедневного среднего числа приблизительно 63 тысячи человек в 1932 году до свыше 107 тысяч летом 1935 года, включая по крайней мере 23 тысячи политических заключенных. Гюртнер и другие юристы открыто заявляли нацистским лидерам: враги режима должны быть наказаны, пусть законы будут более жесткими, и это даст возможность отказаться от превентивных арестов. Если будет в наличии столь радикальная система юридических институтов, к чему в таком случае концентрационные лагеря?[479]

Для поддержания своей концепции юридические чиновники ссылались на суровый режим содержания в тюрьмах. В 1933 году высокопоставленные юридические чиновники пообещали превратить тюрьмы в «дом ужасов», как выразился один из них. Были введены более жесткие режимы содержания, а тюремные рационы урезаны[480]. Наглядным примером ужесточения тюремного режима стала сеть лагерей в Эмсланде. Шагом юристов Германии, подводившим итог их стремлениям ограничить число незаконно задержанных, стал в апреле 1934 года перевод первых лагерей, Нойзуструма и Бёргермора, под свою опеку; в упомянутых лагерях вместо подвергнутых превентивному аресту теперь содержались обычные заключенные тюрем. К 1935 году имперское министерство юстиции осуществляло управление шестью лагерями в Эмсланде и, соответственно, более чем 5 тысячами заключенных. Правила, условия содержания и лечение были ужасающими – 13 подтвержденных смертельных случаев среди заключенных в одном только 1935 году. Высокий уровень насилия объяснялся главным образом тем, что большую часть персонала охраны составляли бывшие лагерные охранники из СА. Ими руководил тоже ветеран первых лагерей, не кто иной, как штурмбаннфюрер СА Вернер Шефер, которого органы правовой защиты в апреле 1934 года сняли с должности коменданта Ораниенбурга. Назначенный государственным служащим, Шефер служил в лагерях для военнопленных в Эмсланде до 1942 года, и за этот период в лагерях здесь погибли несколько сотен заключенных[481].

Если юридические чиновники, как правило, закрывали глаза на происходившее в подведомственных им тюрьмах, то злодеяния в лагерях СС волновали их куда больше. Правда, здесь можно усмотреть элемент сговора – убийства, совершенные в ходе чистки СА Рёма, сознательно выносились за скобки[482]. Однако теперь, когда первые лагеря, судя по всему, исчезали из обихода, в середине 1930-х годов были начаты уголовные расследования в отношении как минимум десяти лагерей. Самым громким стало следствие по делу бывших охранников СА из Хонштайна, повлекшее за собой закрытие лагеря. В оправдание доверия, оказанного им нацистами, органы правовой защиты были готовы не обращать внимания на преступления, совершенные из мести за коммунистические «заблуждения» или по «политическим причинам». Но судьи были непреклонны в отношении спонтанных злодеяний. В их представлении в Третьем рейхе не было места садистским перехлестам, таким как в лагере Хонштайн, и 15 мая 1935 года региональный суд Дрездена приговорил 23 человека из штурмовых отрядов к срокам от десяти месяцев до шести лет, причем к шести годам был приговорен бывший комендант лагеря[483].

Оказаться на скамье подсудимых пришлось и эсэсовцам. Весной 1934 года региональный суд Штеттина осудил семь эсэсовцев, включая и бывшего коменданта незадолго до этого закрытого лагеря Бредо, по обвинению в нанесении тяжких телесных повреждений и за другие правонарушения. Всех семерых приговорили к 13 годам тюрьмы. Этот случай широко освещался в германской прессе и был частью плана Геринга выставить себя гарантом правопорядка. Не желая от него отстать, Гитлер, выступая перед депутатами рейхстага 13 июля 1934 года по завершении акции против Рёма, не упустил возможности объявить, что три эсэсовца из охраны лагеря (в Штеттине) были расстреляны в ходе чистки по причине их «омерзительных издевательств над подвергнутыми превентивному аресту заключенными»[484]. Пригляделись даже к концентрационным лагерям под управлением и шефством Эйке, что привело к арестам и приговорам старших офицеров из Эстервегена и Лихтенбурга[485].

СС были вынуждены защищаться[486]. Их репутация и так оставляла желать лучшего: «Мне известно, что есть люди в Германии, которых при виде черной формы в дрожь бросает», – признавался Гиммлер – а юридические расследования лишь усугубляли положение, причем как раз тогда, когда будущее системы концлагерей вызывало сомнение[487]. Эйке протестовал против «ядовитых» атак, «служащих одной-единственной цели – систематическому подрыву доверия к руководящей роли государства»[488]. Между тем органы правовой защиты продолжали подрывать авторитет концентрационных лагерей. Летом 1935 года рейхсминистр юстиции Гюртнер, которого Эйке воспринимал как личного врага, предложил, чтобы всем лагерным заключенным предоставили возможность юридической защиты. Данное предложение было поддержано многими адвокатами и видными деятелями протестантской церкви Германии[489].

К 1935 году система концентрационных лагерей СС – только что созданная – попала под серьезное давление. Концлагеря оказались в серьезном кризисе – под сомнение была поставлена законность их существования; многим в те дни казалось, что дни их сочтены. Но Генрих Гиммлер был на этот счет иного мнения. В декабре 1934 года он предостерег Геринга относительно «упразднения учреждений, которые в настоящее время являются наиболее эффективным средством борьбы с врагами государства»[490]. Гиммлер готов был сражаться до последнего ради выживания концентрационных лагерей и, соответственно, ради упрочения и расширения своего могущества, а также и потому, что видел в них один из способов спасения Третьего рейха[491].

Видение Гиммлера

Массовое освобождение заключенных из нацистских лагерей в 1934 году было «одной из наихудших политических ошибок, допущенных национал-социалистическим государством» – так несколько лет спустя сокрушался Генрих Гиммлер в конфиденциальной беседе. Это было чистым «безумием» – позволить заклятым врагам возобновить разрушительную работу. В результате борьба за укрепление нацистского режима так и не была выиграна. Согласно Гиммлеру, Германскому государству по-прежнему грозила смертельная опасность от тайных врагов, которые несли угрозу всему: от первооснов государства и общества до морального костяка и расового здоровья нации. Страна вынуждена была вступить в смертельную схватку с «силами организованного недочеловечества». К этому обобщающему понятию Гиммлер прибегнет еще не раз, подразумевая коммунистов, социалистов, масонов, священнослужителей, асоциальные элементы, преступников и прежде всего евреев, которые «не должны рассматриваться наравне с людьми»[492].

Верования Гиммлера опирались на его апокалиптическое мировоззрение. Согласно ему, всеобщее сражение с врагами Германии могло затянуться на столетия, и его нельзя было выиграть обычным оружием. Ради уничтожения противника, одержимого крушением Германии, Гиммлер и его сторонники считали, что вся страна должна была стать под ружье. Как солдаты на поле битвы, все немцы должны были ополчиться против «внутреннего врага» в тылу, презрев все законы. Окончательная победа могла быть достигнута лишь посредством тотального террора, возглавить который доверялось элитным воинам Гиммлера: полиция должна была изолировать всех, угрожавших «стержню страны», а уж довершать дело предстояло «доблестным СС» в концентрационных лагерях[493].

Призыв Гиммлера к выводу из-под рамок законности полиции и эсэсовскому террору, основывавшемуся на постоянном чрезвычайном положении, послужил причиной острых разногласий с теми нацистскими фюрерами, кто стремился просто к установлению авторитарного государства[494]. Этот конфликт достиг кульминации весной 1934 года, и главным театром войны стала родина Гиммлера Бавария. Где-нибудь еще позиции его оказались бы слабы, и ему пришлось бы отступить, а тем временем из лагерей выпустили бы всех узников. Но не в Баварии. Поддержанный влиятельным министром внутренних дел Адольфом Вагнером, командующий силами полиции Гиммлер осмелел настолько, что игнорировал все требования освободить заключенных его образцового Дахау: «Только я в Баварии не сдался тогда и не стал освобождать подвергнутых превентивным арестам», – бахвалился Гиммлер несколько лет спустя[495]. Но это была лишь полуправда, поскольку Гиммлер в Баварии был вынужден вести арьергардные бои.

В марте 1934 года имперский глава Баварии фон Эпп перешел в решительное наступление на Гиммлера, будучи весьма озабочен тем, что Бавария бьет все рекорды по числу подвергнутых превентивному аресту заключенных, оставив позади Пруссию. Между тем за год до описываемых событий пальму первенства держала Пруссия – там заключенных насчитывалось в три раза больше, чем в Баварии. Эпп призвал к широкой амнистии, посвященной первой годовщине нацистского захвата власти в Баварии. В письме от 20 марта 1943 года он утверждал, что текущая баварская практика была непропорциональной, произвольной и чрезмерной, подорвав «веру в закон, который является основой любого государственного строя». Стоит отметить, что 65-летний Эпп отнюдь не принадлежал к числу скрытых либералов. Он принадлежал к числу крайне правых, став их олицетворением, и к «старым борцам» – ветеранам нацистского «движения», и был известен как «освободитель Мюнхена», когда его фрейкоровцы помогли сокрушить восстание левых сил в 1919 году. Но фон Эпп рассматривал Третий рейх все же как государство, где должен главенствовать закон. Теперь, когда нацистская революция завершилась, чрезвычайные меры, такие как превентивный арест, стали «необязательными», тем более что новые законы и суды вполне позволяли справиться с уголовными преступлениями[496].

Гиммлер был уязвлен. В своем на удивление резком ответе Вагнеру он энергично защищал свое видение проблемы. Использование превентивного ареста снижало количество политических преступлений и других нарушений закона в Баварии, утверждал Гиммлер, а вот этого системе юридических учреждений как раз и не удалось добиться[497]. Но Гиммлер все же вынужден был пойти на отдельные уступки. Пусть даже фон Эпп был лишь номинальным фюрером земли под названием Бавария, его слово все еще имело вес в правительственных кругах, и баварская полиция Гиммлера скрепя сердце освободила в марте – апреле 1934 года без малого 2 тысячи заключенных из Дахау и других лагерей[498].

Когда осенью 1934 года конфликт в Баварии вспыхнул снова, Гиммлер уже чувствовал себя куда увереннее – все же его роль в чистке была оценена по достоинству, и его влияние в Третьем рейхе возрастало. На сей раз вызов Гиммлеру бросил рейхсминистр внутренних дел Фрик. В письме в Государственную канцелярию Баварии в начале октября Фрик указал, что в Баварии в настоящее время насчитывается приблизительно 1613 заключенных, подвергнутых превентивному аресту, то есть вдвое больше, чем во всех других землях Германии, вместе взятых. Учитывая чрезмерное рвение баварских властей, Фрик попросил пересмотреть часть дел в качестве первого шага для продолжения освобождения заключенных[499].

В ответном послании Гиммлер не скрывал презрения. После «самого тщательного пересмотра», как он отметил в середине ноября 1934 года, Бавария готова освободить еще 203 заключенных превентивного ареста, то есть мизерное количество. Что же касается «массовых освобождений», добавил Гиммлер, о них и речи не может быть. Он утверждал также, что недавние освобождения опасных коммунистов из концентрационных лагерей создали серьезную угрозу безопасности в Германии – исключая Баварию – благодаря более строгому подходу. В остальных землях «обнаглевшие» коммунисты приободрились в связи с «всеобщей пассивностью» властей. Враги режима расценили массовые освобождения заключенных как признак «внутренней слабости национал-социалистического государства», и нападки на режим участились и усилились. Вывод Гиммлера сомнений не оставлял: отнюдь не желая никого больше выпускать из концлагерей, он, напротив, стремился посадить в них как можно больше людей, сыграв на опережение в войне против коммунизма[500].

В действительности уже к осени 1934 года коммунистическая «угроза» была не более чем плодом воображения Гиммлера, поскольку гестапо неплохо «поработало», борясь с подпольем[501]. И хотя страх Гиммлера перед коммунистами – тот самый страх, который разделяли и многие младшие чины полиции, и государственные чиновники, – был подлинным, именно он и подвиг его к дальнейшему принятию профилактических мер[502]. Но не все разделяли его столь мрачные перспективы, и рейхсминистр Фрик продолжал настаивать на дальнейшем освобождении заключенных из Дахау[503].

Гиммлер стоял на своем и в конце 1934-го, но его точка опоры была не столь уж надежна. Новая система эсэсовских концлагерей – детище рейхсфюрера СС – была все еще уязвима. Лагеря оставались предметом дискуссий, а их роль – малозначительной, по крайней мере с точки зрения числа заключенных: к осени 1934 года в гиммлеровских лагерях содержалось приблизительно 2400 человек[504]. Вполне возможно, что концентрационные лагеря вовсе сошли бы со сцены, если бы не вмешательство в 1935 году самого могущественного лица Третьего рейха.

Гитлер и концентрационные лагеря

Будучи общественным деятелем, Адольф Гитлер дистанцировался от концентрационных лагерей, предпочитая не вмешиваться в подобные тонкости Третьего рейха. Он никогда не появлялся на территории концентрационных лагерей и редко упоминал их в своих выступлениях[505]. И для подобной сдержанности имелись достаточно серьезные основания, поскольку нацистские руководители понимали, что репутация лагерей была не из лучших. «Я знаю, сколько лжи и всяких глупостей пишут и говорят об этих учреждениях, и о том, как их поносят», – признавался Генрих Гиммлер в 1939 году[506]. Гитлер, весьма трепетно относившийся к своему имиджу, делал все, чтобы его никак не связывали с потенциально непопулярными вопросами[507]. Именно поэтому и избегал рассуждать на тему концентрационных лагерей, по крайней мере публично. Другое дело – в узком кругу. С самого начала Гитлер совещался по вопросам лагерей только в ближайшем окружении, хотя ему была уготована роль злого гения этих учреждений[508].

Поддержка Гитлера не всегда была безоговорочной. Поскольку режим стабилизировался, он первоначально, казалось, принял сторону тех, кто был за полное закрытие первых лагерей. Тысячи заключенных были уже на свободе, и Гитлер заявил в «Фёлькишер беобахтер» в феврале 1934 года, что, дескать, рассчитывает, что в будущем к ним уже не придется применять такие меры[509]. И ту же мысль повторил полгода спустя. Его амнистия августа 1934 года – широко освещаемая в Германии и за границей – позволила выйти на свободу приблизительно 2700 заключенным, подвергнутым превентивным арестам[510]. Но стремился ли Гитлер к тому, чтобы лагеря на самом деле исчезли? Или же просто выжидал?[511]

В 1935 году Гитлер за закрытыми дверьми показал свое истинное отношение к лагерям. 20 февраля он принял Гиммлера, который представил ему копию последнего письма рейхсминистра внутренних дел Фрика, призвав к дальнейшему осво бождению заключенных. Гиммлер, только что возвратившийся из инспекционной поездки в Лихтенбург и Заксенбург, тут же написал на полях письма резолюцию, отражавшую вердикт Гитлера: «Заключенные остаются»[512]. Четыре месяца спустя Гитлер пошел еще дальше. На встрече с Гиммлером 20 июня он подтвердил, что концентрационные лагеря понадобятся еще в течение многих лет, и одобрил запрос Гиммлера об увеличении числа охранников СС[513]. В Третьем рейхе любые, даже самые деструктивные грезы без труда становились явью, если соответствовали устремлениям Гитлера. А Гитлер поддерживал укрупнение террористического аппарата Гиммлера.

В целях консолидации постоянных лагерей Гитлер дал добро на создание их стабильной финансовой базы. Финансирование с самого начала было спорным вопросом из-за множества государственных и партийных структур и ведомств, пытавшихся переложить ответственность друг на друга[514]. Осенью 1935 года Гитлер одобрил предложение Теодора Эйке: с весны 1936 года рейх должен был выплачивать жалованье частям охраны СС, в то время как все другие расходы, связанные с концентрационными лагерями, распределялись между землями Германии[515]. Эйке расценивал это лишь как временную меру. Теперь, когда лагеря стали инструментом нацистского государства, он ожидал, что рейх полностью возьмет на себя их финансирование[516]. Вскоре так и произошло. Начиная с весны 1938 года лагеря и их охранные части СС финансировались из особых статей бюджета имперского министерства внутренних дел – без малого 63 миллиона рейхсмарок только за 1938-й финансовый год[517]. Благодаря Гитлеру финансовое будущее концентрационных лагерей было вполне надежным.

Гитлер подтвердил и то, что концентрационные лагеря в основном будут функционировать вне рамок закона. 1 ноября 1935 года он заявил Гиммлеру, что заключенным, подвергнутым превентивному аресту, юридические представители ни к чему. В тот же день он начисто отмел, как не соответствующую действительности, обеспокоенность органов правовой защиты о подозрительных смертельных случаях заключенных[518]. Всего лишь несколькими неделями позже Гитлер помиловал осужденных эсэсовцев лагеря Хонштайн, тем самым изрядно напугав и сконфузив юристов: даже отпетые лагерные садисты вполне могли рассчитывать на снисхождение фюрера[519]. На бумаге суды сколько угодно могли расследовать случаи подозрительных смертей заключенных. Но на практике такие случаи попросту игнорировались[520]. Обвинители прекрасно понимали, что любому приговору по аналогичному обвинению было крайне мало шансов на исполнение из-за обструкций эсэсовцев[521].

Довольно скоро Гитлер добавил заключительную часть, которой так не хватало автономному террористическому аппарату Гиммлера: в октябре 1935 года он, в принципе, согласился объединить всю немецкую полицию под управлением Гиммлера, и после нескольких месяцев пререканий с Фриком 17 июня 1936 года Гиммлер был назначен главой полиции Германии. Гестапо – отныне общенациональный институт – получило тотальный контроль над превентивными арестами в стране; все решения о задержаниях и освобождениях из концлагерей принимались центром – берлинской штаб-квартирой[522]. Генрих Гиммлер стал единоличным властителем во всем вопросам, связанным с превентивным заключением в концентрационных лагерях.

Может показаться, что повышение Гиммлера прошло без сучка и задоринки, но он и мечтать ни о чем подобном не мог без поддержки Гитлера. Итак, а почему же Гитлер оказал столь энергичную поддержку? Вначале у него было весьма смутное представление о соперниках Гиммлера. Звезда Вильгельма Фрика закатывалась, а Франца Гюртнера (как и его министерства юстиции) и вовсе не восходила. Гитлер с большим недоверием относился к органам правовой защиты, увольняя юристов, которых он считал трусливыми бюрократами, ставивших абстрактные законы выше жизненных интересов государства[523]. Герман Геринг между тем также отдалялся от роли предводителя полиции, перенацелив взоры на экономику и перевооружение Германии[524].

Дорога Гиммлеру была открыта, он уже доказал свою полезность в ходе чистки СА Рёма летом 1934 года. Его бескомпромиссная позиция в этом вопросе обеспечила ему место в ближайшем окружении фюрера, а как только он получил возможность лично встречаться с Гитлером, Гиммлер постоянно нахваливал лагеря[525]. Да и его подчиненные не отставали. Теодор Эйке возлагал большие надежды на съезд НСДАП в сентябре 1935 года, когда его охранники концлагерей впервые выстроились перед Гитлером. Эйке расценил это как смотр его сил. Его эсэсовцы репетировали не одну неделю – собранные отовсюду для репетиций в Дахау – перед тем, как отправиться в Нюрнберг в новенькой форме и в свежевыкрашенных касках. «Мы выдержали там испытание», – гордо писал Эйке позже[526]. Гитлер был того же мнения. На него произвело впечатление увиденное и услышанное о концентрационных лагерях, он расточал похвалы во время встречи с Гиммлером в ноябре 1935 года[527].

Гитлер уяснил роль концентрационных лагерей как необходимого оружия при сведении счетов с личными врагами[528]. И, что важнее, Гитлер оценил лагеря как мощное оружие для перехода в наступление по всему фронту на «чужаков в сообществе». Надежная изоляция опасных заключенных – вот что было важно – примерно так заявил Гитлер Гиммлеру 20 июня 1935 года, одобрив формирование особых лагерных подразделений пулеметчиков. На случай бунтов или на период войны, добавил Гитлер, охранники-эсэсовцы могли даже служить ударными частями вне лагерей[529].


История нацистских концлагерей

Ободренный поддержкой Гитлера, Гиммлер начал первую из многих «приоритетных» общенациональных акций. По его распоряжениям от 12 июля 1935 года полиция арестовала свыше тысячи бывших функционеров КПГ; все они были взяты просто по подозрению в «подрывной деятельности». Этого было вполне достаточно для ареста[530]. Но достопримечательности Гиммлера были установлены выше, как мы видели, предназначаясь для всех предполагаемых врагов. Еще раз он мог рассчитывать на поддержку Гитлера. На встрече 18 октября 1935 года они обсуждали не только атаки на коммунистов, но и на сторонников легализации абортов, на «асоциальные элементы»[531]. Вскоре усилились полицейские набеги на «социально опасных», обеспечивая концлагеря новыми партиями узников[532].

Победа гитлеровской модели ознаменовала крах органов правовой защиты. «Только те, кто все еще оплакивает былую либерально настроенную эру, – вопил один из гестаповцев в ведущем юридическом журнале, – расценят применение мер по превентивным арестам как слишком жесткое или даже незаконное»[533]. Юристы теперь столкнулись с параллельным и постоянно действующим механизмом арестов вне их юрисдикции, типичной для дублирования полномочий в условиях нацистской поликратической системы правил[534]. Правда, юридические чиновники могли утешать себя осознанием того, что подчиненные им тюрьмы по-прежнему оставались основным официальным институтом помещения под стражу, потеснив лагеря; невзирая на все усилия Гиммлера, в его концентрационных лагерях к лету 1935 года содержалось приблизительно 3800 заключенных, не более, по сравнению с 100 тысячами заключенных обычных тюрем[535]. Но юристы вынуждены были признать, что лагеря состоялись, и, в точности так же, как и большинство немцев вообще, они мало-помалу свыкались с их существованием[536].

Невзирая на случавшиеся порой во второй половине 1930-х годов дискуссии и споры, органы правовой защиты в основном были в добрых отношениях с террористическим аппаратом Гиммлера[537]. Их сотрудничество опиралось на разделение труда в борьбе с подозреваемыми врагами нового порядка: правонарушители помещались в тюрьмы по решению судов, а те, кого нельзя было осудить за новые правонарушения, оказывались в концентрационных лагерях[538]. Кроме того, тысячи государственных заключенных передавались в концентрационные лагеря после завершения судебного разбирательства. Когда трехлетний срок наказания бывшего депутата рейхстага от КПГ Карла Эльгаса по обвинению в государственной измене должен был истечь в 1936 году, начальник ИТК в Лукау способствовал переводу Эльгаса в концентрационный лагерь, поскольку не было уверенности в том, что, оказавшись на свободе, Эльгас «не продолжит противоправные действия в будущем». Гестапо не было против. Иногда переводы осуществлялись и в противоположном направлении, когда заключенные концентрационных лагерей, осужденные за уголовные преступления, помещались в тюрьмы для отбытия срока наказания, прежде чем возвратиться в лагерь[539].

Итог учащавшимся случаям пособничества юридических чиновников подвел в письме генеральный прокурор Йены в сентябре 1937 года. Проинформировав имперское министерство юстиции о недавнем открытии крупного нового лагеря под названием Бухенвальд, он добавил: «За первые недели при попытке к бегству охранниками было застрелено 7 заключенных. Судопроизводство во всех случаях было остановлено. Сотрудничество между администрацией лагеря и прокуратурой остается положительным»[540].

Новый концентрационный лагерь

Днем 1 августа 1936 года, когда спортсмены из более чем 50 стран мира торжественным маршем обошли самый крупный на тот период в мире стадион, во время пышной церемонии, за которой наблюдали свыше 100 тысяч зрителей, Адольф Гитлер, подойдя к микрофону, официально открыл XI летние Олимпийские игры. Берлинские игры стали кульминационным пунктом нацистской пропаганды. Столица Германии была реконструирована – Берлин прорезали ярко освещенные магистрали, проспекты, весь город был увешан яркими стягами и транспарантами с приветствиями гостям Олимпиады из-за рубежа. Что же касалось нацистских фюреров, те переживали звездный час, всеми силами пытаясь развеять позорный имидж Германии и стремясь погреться в лучах спортивной славы[541]. Но нацистский террор так и не удалось загнать глубоко внутрь. Как раз в тот момент, когда на олимпийском стадионе Берлина был зажжен факел, группа измученных заключенных, подгоняемых эсэсовскими охранниками, очищала обширный сосновый лес примерно в 15 километрах севернее Ораниенбурга – готовили участок под очередной концлагерь под названием Заксенхаузен[542].

Генрих Гиммлер рассматривал создание крупного концентрационного лагеря вблизи столицы Германии как срочную необходимость. В тот период в Берлине имелся лишь один лагерь, Колумбия-Хаус, печально известная бывшая тюрьма гестапо, поступившая в распоряжение Инспекции концентрационных лагерей (ИКЛ) в декабре 1934 года[543]. И это здание становилось слишком тесным для того количества врагов, на которое рассчитывал Гиммлер. Эсэсовцы подыскивали подходящее местоположение для крупного лагеря, и Ораниенбург, город, где СС разместили один из самых больших первых лагерей, в этом смысле был идеальным местом. С весны 1936 года обратили внимание на обширный участок изолированной лесистой местности северо-восточнее города. Его вполне хватало для обустройства нового лагеря неподалеку от Берлина. После визитов Гиммлера и его сподвижника Эйке эсэсовцы в июле 1936 года приступили к строительству Заксенхаузена. Новый лагерь оперативно принял заключенных из другого концентрационного лагеря, который сочли избыточным. К началу сентября в Заксенхаузен прибыли еще остававшиеся в Эстервегене заключенные, что нашло отражение в «Песне Заксенхаузена»:

Из Эстервегена мы отправляемся,

Подальше от торфа и грязи,

Скоро прибудем в Заксенхаузен,

Где за нами вновь захлопнутся ворота[544].

Среди первых заключенных Заксенхаузена был чудом выживший Эрнст Хайльман. «Я возвратился из торфяников», – писал он в первом из Заксенхаузена письме жене 8 сентября 1936 года. Эстервеген между тем спешно закрывали, превратив в еще один государственный лагерь для военнопленных (выбор времени был весьма удачен для СС, поскольку земли Эмсланда оказались большей частью бесплодными). Следующим подлежавшим закрытию лагерем был Колумбия-Хаус, и осенью 1936 года в Заксенхаузен прибыла еще большая группа; к концу года в новом концентрационном лагере содержалось уже приблизительно 1600 заключенных[545].

Заксенхаузен был первым из многоцелевых концлагерей и должен был стать соперником Дахау как лагерь нового типа, который предполагалось взять за образец. Его сооружение было частью плана консолидации концентрационных лагерей в 1936–1937 годах, инициаторами которого были неразлучные Гиммлер и Эйке. Теперь, когда о будущем системы концлагерей беспокоиться нужды не было, оба нацистских фюрера перелицевали ее, заменив большинство уже существующих лагерей на два лагеря совершенно нового типа: Заксенхаузен и Бухенвальд (в Тюрингии)[546].

Гиммлер и Эйке рассчитывали уже в 1936 году соорудить огромный новый концлагерь в Тюрингии, причем одновременно с Заксенхаузеном, но к осуществлению проекта удалось приступить лишь весной следующего года. После инспекционных поездок в мае 1937 года подходящее место было наконец одобрено. Речь шла об обширном, поросшем деревьями участке на северных склонах невысокой (478 метров над уровнем моря), но довольно крутой горы Эттерсберг (живописное место, любимое жителями соседнего Веймара). Новый лагерь временно назвали в честь горы, но городские жители запротестовали, ибо уж очень ясно просматривались ассоциации с самым знаменитым веймарцем, Йоханом Вольфгангом фон Гете (1749–1832). Гиммлер был вынужден окрестить лагерь Бухенвальдом («буковый лес»), пасторальный термин, которому предстояло стать символом институционализированного изуверства. Однако от связи с Гете уйти было никак нельзя. Большой дуб, под которым он, согласно преданию, встретился со своей музой, попадал как раз на площадь новенького лагеря; поскольку он охранялся государством, как памятник, эсэсовцы вынуждены были оставить небольшой участок незастроенным. Прибывавшие в лагерь заключенные, видя дуб, под которым некогда сиживал Гете, посреди концентрационного лагеря Бухенвальд, воспринимали это как святотатство, как осквернение памяти о самом великом писателе и поэте Германии, усматривая в этом зловещий парадокс, обусловленный уничтожением культурных традиций национал-социализмом[547].

Первые заключенные прибыли в Бухенвальд 15 июля 1937 года, за ними последовали и другие партии. К началу сентября в новом лагере уже содержалось приблизительно 2400 человек. Почти все они прибыли из трех подлежавших закрытию концентрационных лагерей. Был Бад-Суица, небольшой лагерь, только недавно принятый Эйке; Заксенбург и Лихтенбург, который предстояло открыть вновь несколько месяцев спустя, в декабре 1937 года, как первый женский концентрационный лагерь СС. Среди заключенных, переброшенных сюда из Лихтенбурга, находился Ганс Литтен, который провел там три сравнительно терпимых года. Ничего подобного в Бухенвальде его не ожидало. В своем первом письме матери от 15 августа 1937 года он тайнописью сообщил ей о том, что постоянно подвергается жестокости и оскорблениям[548].

Во второй половине 1930-х годов география эсэсовского террора стремительно менялась. В спешке обустроенные лагеря первых месяцев после захвата власти заменялись стационарными, сделанными на совесть, рассчитанными на длительные сроки эксплуатации[549]. Из четырех лагерей, создававшихся под контролем ИКЛ Эйке в конце 1937 года, только Лихтенбург и Дахау появились на свет в 1933 году. И Дахау уже был в стадии глобальной перестройки; большая часть заводских построек была снесена, на их месте возводились новые[550]. Эсэсовцы видели в Дахау концентрационный лагерь будущего. Гиммлер и Эйке восхищались столь современными, по их выражению, лагерями, а в ближайшие годы добавились еще три лагеря: Флоссенбюрг (май 1938 года), Маутхаузен (август 1938 года) и Равенсбрюк (май 1939 года). Равенсбрюк замышлялся нацистами как первый женский концлагерь, который должен был заменить Лихтенбург[551].

Новизна этих недавно сооруженных лагерей, по мнению Гиммлера и Эйке, состояла не в каких-то принципиально новых элементах их внутренней организации, не в идеальных для охранников условиях – оба лагеря, по сути, повторяли прежний Дахау[552]. Новым элементом был их функциональный дизайн. Они представляли собой населенные заключенными городки террора. Если в тот период во всех концлагерях эсэсовской системы, вместе взятых, насчитывалось менее 5 тысяч узников, то Заксенхаузен и Бухенвальд проектировались из расчета на 6 тысяч заключенных каждый[553]. Фактически же, исходя из концепции неограниченного полицейского террора Гиммлера, никаких пределов для числа узников не устанавливалось. В отличие от более старых лагерей с преобладавшими в них тесными постройками новые концентрационные лагеря разрабатывались из расчета на то, что их «в любой момент можно было расширить», как писал Гиммлер в 1937 году вскоре после осмотра вместе с Эйке прототипа Заксенхаузена. Ничем не ограниченный террор требовал и ничем не ограничиваемых лагерей[554].

Это было одной из причин того, почему территория вновь возводимого лагеря была столь обширной: Заксенхаузен занимал почти 80 гектаров (1936 год), а Бухенвальд – свыше 100 гектаров (1937 год)[555]. В разраставшихся лагерях бараки для содержания заключенных составляли лишь часть территории, причем далеко не самую большую. Кроме них сооружались складские постройки, гаражи, рабочие цеха, административные корпуса, бензозаправочные станции, насосные станции, канализация, а также казарменные здания для размещения эсэсовской охраны.

Бараки для содержания заключенных в новых концлагерях выглядели довольно однообразно. Они были просты и легки в эксплуатации. Эсэсовцы гордились своей системой безопасности, поэтому территорию лагеря окружало ограждение с проводами высокого напряжения, ряды колючей проволоки, сторожевые башни, рвы и так называемая мертвая полоса, доступ куда был строжайше запрещен. Внутри огражденного пространства располагались административные и хозяйственные здания – прачечная, кухня, лазарет, – а также обширный плац для построений и перекличек. Далее шли ряды деревянных бараков для заключенных (в Бухенвальде двухэтажные каменные бараки были добавлены в 1938 году). Бараки напоминали те, какие Вольфганг Лангхоф видел в Бёргерморе еще в 1933 году. Сходство с лагерями Эмсланда не было случайным, поскольку эсэсовские архитекторы Заксенхаузена ранее работали там (имелось, правда, одно существенное различие: большинство новых бараков были длиннее и разделялись на два крыла с кубриками для заключенных). Уборные располагались в центре и по краям здания. Несмотря на схожесть, новые концлагеря не были совершенно одинаковы, поскольку возводились на разной по рельефу местности. Кроме того, эсэсовцы все еще экспериментировали с различными проектами. Лагерь Заксенхаузен первоначально предполагалось соорудить в виде треугольника с расположенными полукругом бараками заключенных и квадратным плацем для построения и переклички. Однако данный профиль не обеспечивал надлежащего наблюдения за заключенными и, кроме того, затруднял расширение лагеря, так что от него решили отказаться. Для Дахау, в отличие Заксенхаузена, эсэсовцы выбрали прямоугольное решение с симметрично расположенными рядами бараков по обе стороны от главной дороги лагеря. Такое решение стало стандартным для большинства эсэсовских концентрационных лагерей[556].

Была еще одна неотъемлемая черта абсолютно всех концентрационных лагерей: секретность. Разумеется, полностью отделить лагерь от внешней среды невозможно. Контакты с местными жителями, близлежащих населенных пунктов, продолжались по мере расширения эсэсовской системы; к 1939 году, например, эсэсовцы составляли почти 20 % местного населения Дахау[557]. И все же новые лагеря, как правило, предпочитали не выставлять напоказ. В отличие от самых первых лагерей они сооружались в отдаленных местах, недоступных для любопытных[558]. Эти концентрационные лагеря были куда менее зависимы от внешней инфраструктуры, чем первые. Многие местные жители сначала рассчитывали на экономические преимущества для себя от расположенных в непосредственной близости лагерей. И на самом деле кое-кто из местных лавочников получал возможность прибыльно сбывать товары; одному фермеру из Лихтенбурга, например, позволяли использовать экскременты заключенных для удобрения почвы на своем участке. Но в целом надежды на материальные блага были тщетными еще и потому, что новые лагеря стали в большей степени самостоятельными – в них имелись свои кузнецы, шорники, электрики, сапожники, портные, столяры и т. д. В Дахау имелась даже собственная пекарня и мясник, что служило примером для других лагерей[559]. В результате во второй половине 1930-х годов лагеря стали куда менее заметными объектами для жителей соседних деревень и городов, чем в 1933–1934 годах[560].

Эсэсовские лагеря

В речи по германскому радио 29 января 1939 года в День германской полиции Генрих Гиммлер позволил себе высказывание об эсэсовских концлагерях, что само по себе было явлением достаточно редким в устах государственных лиц. Заверив слушателей в достойных жизни условиях в «строгих, но справедливых» концентрационных лагерях, Гиммлер затронул тему их предназначения: «Лозунг, начертанный над входом в эти лагеря: путь к свободе существует. Его этапы: повиновение, усердие, честность, аккуратность, чистота, умеренность, правдивость, готовность к жертвоприношению и любовь к отечеству»[561]. Эсэсовцы были так тронуты сочиненным Гиммлером призывом, что вскоре он в разных вариациях стал появляться над въездными воротами лагерей, лозунг красовался на фронтонах хозяйственных и других зданий, с тем чтобы все заключенные имели возможность видеть его; фотоснимки заключенных на фоне лозунгов запестрели в нацистской прессе[562]. Подобная наглядная агитация появлялась и раньше. С 1936 года, например, на кованых воротах при въезде в Дахау имелось выложенное из стилизованных металлических букв изречение: «Труд освободит от рабства», позже это же изречение перекочевало и на ворота Заксенхаузена, Флоссенбюрга и Освенцима[563]. Эсэсовцы использовали подобные пропитанные цинизмом фразы как еще один способ подавления воли заключенных. Во время войны охранники Заксенхаузена сначала указывали вновь прибывшим заключенным напыщенную фразу из речи Гиммлера 1939 года, начертанную огромными буквами на бараках, окружавших плац для переклички, и тут же кивали на стоящий неподалеку крематорий: «Да, путь к свободе есть, но вот только через этот дымоход!»[564]

Однако Гиммлер через призму своей деформированной психики вполне серьезно трактовал «путь к свободе»[565]. Ему нравилось думать о себе, как о строгом учителе, и видеть в лагерях в целом – некий инструмент воспитания масс – кстати, весьма расхожее мнение в нацистской Германии, повсюду насаждавшей лагеря во всем их многообразии, призванные выпестовать «товарищей по нации». Что же касалось его концлагерей, Гиммлер рассматривал их как исправительные учреждения для тех, кто, изменив «внутреннее отношение», как выражались эсэсовцы, мог бы обрести возможность воссоединения с «народным сообществом[566].

В соответствии с этим подходом многие заключенные, брошенные в концлагеря во второй половине 1930-х годов, были в конечном счете освобождены[567]. Никого из них не «перевоспитали», а лишь сломали. Когда Гиммлер рассуждал об эсэсовских «методах воспитания», он имел в виду не что иное, как принуждение, наказание и террор – то есть, по его мнению, единственные способы иметь дело с этим асоциальным, грязным сбродом вырожденцев, «пеной», «мусором» в концентрационных лагерях[568]. Более того, Гиммлер настоял, чтобы освобождались не все заключенные, пусть даже окончательно сломленные. Повторяя расхожие криминологические догмы о разделении преступников на исправимых и неисправимых, Гиммлер был убежден, что существуют и в принципе «не подлежащие освобождению» заключенные. Это законченные разложенцы и самые опасные политические противники, то есть те, кто, оказавшись на свободе, снова начнет отравлять немцев «ядом большевизма»[569].

Лишь служащим СС с их особыми качествами, заявил Гиммлер, по силам управлять чреватыми опасностью заключенными концентрационных лагерей: «Нет обязанностей опаснее и труднее для солдата, чем охранять злодеев и преступников»[570]. Часть историков ухватились за эту фразу Гиммлера, приняв ее за чистую монету, и, по сути, разделили его идеализированный образ эсэсовского охранника, истинного борца[571]. Что же касалось заключенных, те конечно же всеми способами старались развенчать официальное героизированное изображение, описывая охранников как паноптикум ненормальных и садистов[572]. В Заксенхаузене они даже сочинили сатирические куплеты, высмеивавшие широко известный лозунг Гиммлера: «Есть путь в СС. Его этапы: глупость, наглость, лживость, хвастовство, увиливание, жестокость, несправедливость, лицемерие и любовь к выпивке»[573]. Хоть в этих куплетах и есть доля правды, они представляют лишь частичный социальный портрет служащих концентрационных лагерей и Инспекции концентрационных лагерей. Есть собирательное понятие для данного личного состава – Лагерные СС, хотя в те времена они были более известны под куда более зловещим именем. К 1935 году они стали носить эмблему с черепом и костями: «Вступив в наши ряды, ты породнился со смертью», как в присущем ему театральном духе выразился Теодор Эйке. Жуткий символ положил начало официальному названию, которое Гиммлер даровал Лагерным СС весной 1936 года – «Мертвая голова»[574].

Воспитание политического солдата

«Элитная часть политических солдат» – так величали Гиммлер и Эйке Лагерные СС. В мирное время Эйке без устали повторял своим подчиненным, что, мол, они – единственные из тех, кто защищает германский фатерланд, днем и ночью сражаясь с врагом за колючей проволокой концентрационных лагерей[575]. Образ «политического солдата» стал популяризоваться в рядах штурмовиков в годы Веймарской республики[576]. Но Генрих Гиммлер и его эсэсовские лидеры быстро взяли это название на вооружение. Они вообще обожали именовать себя и стойкими, и не знавшими пощады солдатами[577]. В полной мере претендовал на подобный статус и Теодор Эйке, и когда его самолет 26 февраля 1943 года был сбит на Восточном фронте, некролог в «Фёлькишер беобахтер» был озаглавлен следующим образом: «Эйке, политический солдат»[578].

Воспитание лагерных охранников СС как политических солдат включало несколько компонентов. Все начиналось, как выражался Эйке, с «чести мундира», основанной на «сердечном товариществе». Идеал вооруженных сил, опиравшийся на дух товарищества, был полностью заимствован из мифов о германском братстве в окопах Первой мировой войны, с прославлением солидарности и жертвенности. Он становится мощным политическим инструментом и в послевоенной Германии, в частности при мобилизации нацистских активистов[579]. Оборотной стороной товарищества была его закрытость для чужаков, и Эйке призывал эсэсовцев не проявлять жалости к заключенным. На сочувствии самих охранников друг к другу он настаивал, причем сердечность к своему товарищу должна быть прямо пропорциональна непримиримости к врагу – заключенному концлагеря. «На службе должна проявляться лишь беспощадная суровость и твердость, – вдалбливал Эйке своим подчиненным, – а вот неслужебное время должно быть посвящено дружбе и товариществу»[580]. «Терпимость означает слабость», – утверждал он, и для Эйке не было ничего хуже сострадания к врагам[581]. Что касалось слабаков, таким не было места среди эсэсовских охранников лагерей, пусть отправляются в монастырь. «Сохраняйте наши ряды чистыми, – предупреждал он подчиненных. – Не терпите ни растяп, ни никчемных и мягкотелых слабаков»[582]. Затем следовали достоинства мужчины – воинская выправка, выносливость, физическая сила и хладнокровие. Только настоящие мужчины способны добиться успеха в лагере СС[583].

Но как из новичка выпестовать политического солдата? Генрих Гиммлер знал как. Закрепив будущее системы концлагерей в 1935 году, он перешел к практическим шагам по консолидации и расширению этой системы. Гиммлер раздавал приказы, назначал руководящий персонал, совещался с Эйке, посещал новые лагеря и уже существовавшие. О некоторых его визитах в лагеря их коменданты знали заранее, поэтому работали в поте лица, силясь доказать рейхсфюреру СС, что их вотчины ближе всего некоему официальному образцу, что неизменно производило впечатление и на Гиммлера, и на других эсэсовских бонз[584]. Иногда, однако, Гиммлер сваливался как снег на голову, к великому страху эсэсовцев. Несмотря на все разговоры о товариществе, Гиммлер не пользовался особой популярностью среди подчиненных, недолюбливавших его за излишнюю сдержанность и побаивавшихся его привередливости; один из ветеранов лагерной охраны впоследствии описывал главу СС как «среднего ума педанта» и «мелкого тирана»[585].

В отличие от других Теодор Эйке пожинал плоды добрых рабочих отношений со своим шефом, основывавшихся на общем для обоих видении лагерей, на вечной благодарности Эйке Гиммлеру и на уважении Гиммлера к Эйке как к подчиненному, которого он считал превосходным управленцем лагерной системы СС. И решение Гиммлера предоставить, казалось, окончательно скомпрометированному Эйке еще один шанс с лихвой окупилось. Он доверял Эйке, и, если речь заходила о возведении очередного нового лагеря, Гиммлер предоставлял тому значительную свободу действий, восхищаясь, а возможно, даже завидуя взаимопониманию, быстро устанавливавшемуся между Эйке и его подчиненными[586].

Вскоре деятельность Эйке наложила отпечаток на концентрационные лагеря. Он преобразовал Инспекцию концентрационных лагерей из малочисленной и второстепенной структуры в наделенный довольно значительными полномочиями аппарат. Штат ИКЛ увеличился с 5 (январь 1935 года) до 49 (декабрь 1937 года) сотрудников, в нем добавилось несколько новых отделов. Имелся главный (или политический) отдел, отделы, ведавшие кадрами, административными вопросами, а также медициной[587]. ИКЛ стала руководящим центром лагерной системы СС. Принимаемые здесь Эйке и его чиновниками ключевые решения передавались по отдельным лагерям. С 1937 года ИКЛ также выпускала ежемесячный информационный бюллетень, где публиковались директивы и наставления Эйке по самым разным организационным вопросам, касавшимся поведения эсэсовцев и их обращения с заключенными[588]. Желая продемонстрировать свою независимость от гестапо, Эйке вскоре перевел ИКЛ из помещений на Принц-Альбрехт-штрассе в помещение большей площади. Первый такой переезд произошел в июне 1936 года – ИКЛ расположилась в самом центре Берлина на Фридрихштрассе, а второй последовал в августе 1938 года, когда ИКЛ разместилась в совершенно новом здании в Ораниенбурге, в непосредственной близости от Заксенхаузена (часть заключенных была брошена на строительство). Из-за формы здание прозвали «Т». Сам Эйке занял громадный кабинет, выходящий окнами на природу. После службы по вечерам он удалялся в свою расположенную неподалеку роскошную виллу, где его ждал сытный ужин с вином. В соответствии с возраставшим статусом и остальные сотрудники ИКЛ отнюдь не могли пожаловаться на условия проживания[589].

Однако Эйке никогда не рассматривал себя как кабинетного работника. И, как многих других нацистских руководителей, бумажная работа его раздражала; он был убежден, что должен оставаться верным своему идеалу энергичного и смелого солдата, настоящего мужчины[590]. Эйке личным примером доказывал подчиненным необходимость проверок и личных встреч с комендантами лагерей, график которых был достаточно плотным. «Я в разъездах по 20 дней в месяц, работаю на износ, – писал он Гиммлеру в августе 1936 года, как всегда стремясь произвести впечатление на своего шефа. – Живу только тем, чтобы и впредь выполнять возложенные на меня и моих подчиненных обязанности, и нахожу в этом радость»[591]. Кроме того, Эйке проводил регулярные совещания с комендантами лагерей. На одной из встреч в конце 1936 года собравшиеся решили увековечить себя – на фоне Цугшпитце (самой высокой горы Германии, 2963 метра) у живописного отеля был сделан фотоснимок: Эйке и его подручные катаются в снегу в длиннющих эсэсовских кожаных пальто с эмблемой «Мертвой головы»[592].

Власть Эйке над подчиненными была неограниченной, его авторитет – непререкаемым. И хотя в конечном счете он лишь исполнял волю Гиммлера, это подпитывалось силой его индивидуальности. Эйке принадлежал к числу харизматических лидеров, и многие его подчиненные чувствовали себя связанными с ним узами веры в его героическую натуру, в его исключительные организаторские способности и видение будущего[593]. Его сподвижники боготворили Эйке как человека, лично устранившего Рёма, и, соответственно, наделяли его воистину эпическими чертами характера, изображая Эйке как некоего колосса[594]. И хотя Эйке упивался властными полномочиями, он неизменно старался выставить себя эдаким простым комендантом и даже просил подчиненных обращаться к нему на «ты». «Я готов когда угодно выслушать самого молодого товарища и поддержать его, если это человек открытый и честный». На корпоративных сборищах эсэсовцев Эйке даже в компании с рядовым составом вел себя непринужденно, готов был посидеть не за одной кружкой пива, подымить сигарами, иногда и ночь напролет, что было совершенно немыслимым для застегнутого на все пуговицы Гиммлера[595].

Многие эсэсовцы из числа подчиненных поклонялись Эйке. Они (включая самого Теодора Эйке) видели в своей принадлежности к Лагерным СС некую замену семье – «Мои люди мне дороже моей семьи», – писал один из подчиненных Эйке однажды явно в припадке чувств, отводя ему роль могущественного отца. Подчиненные нередко называли его Папой Эйке (о чем Эйке с гордостью сообщал Гиммлеру)[596]. Одним из них главных почитателей Эйке был Иоганн Хассебрёк, 25-летний выпускник элитной академии СС (Junkerschule), назначенный Эйке в 1936 году комендантом взвода. Преданность Хассебрёка Эйке не потускнела и десятилетия спустя после войны. «Эйке был не просто комендантом, – вспоминал в 1975 году 65-летний эсэсовец на пенсии, вперив в пространство затуманенный взор. – Он был настоящим другом, и мы были его друзьями, как могут быть только истинные мужчины»[597].

Двуликий Янус наказаний

Предаваясь фантазиям о своих политических солдатах, Генрих Гиммлер превыше всего ценил в них одно – благопристойность. Среди всех заповедей, а он сочинил их великое множество, главным была и оставалась именно эта. Однако, творя зверства в борьбе с врагом, его люди обязаны были помнить, что сражаются они за великую Германию, но уж никак не ради собственной выгоды и не из удовольствия. Выступая перед лидерами СС в 1938 году, Гиммлер втолковывал им, что, дескать, всякое сочувствие к заключенным ничуть не лучше садизма[598].

Призыв Гиммлера к соблюдению норм поведения и морали отражался и в его приказах комендантам лагерей. Еще в октябре 1933 года Теодор Эйке, прослуживший в должности коменданта Дахау лишь несколько месяцев, инструктировал охранников, строго-настрого запретив им «плохое обращение с заключенными или придирки к ним». Не отставали от Эйке и коменданты других лагерей СС[599]. Впоследствии охранники-эсэсовцы обязаны были даже подписать письменное обязательство о том, что никогда впредь «не допустят рукоприкладства» в отношении врагов государства[600]. Тем лагерным эсэсовцам, кто не подчинился этому распоряжению, грозили строгие наказания. В марте 1937 года Теодор Эйке в информационном бюллетене предупредил своих подчиненных о том, что Гиммлер готов снять с должности охранников даже за «малейшие провинности при обращении с заключенными (затрещина)»[601]. Всего несколько месяцев спустя в другом информационном бюллетене появилось ошеломляющее объявление: «Обершарфюрер СС Цайдлер из концентрационного лагеря Заксенхаузен жестоко избил заключенного. Он был разжалован в эсэсовца (рядовой), исключен из рядов СС без права восстановления, а дело о его проступке передано в суд по уголовным делам. Информацию об этом случае решено довести до сведения личного состава в назидание другим»[602]. Что же такое случилось? С какой стати Гиммлера и Эйке вдруг так озаботили наносимые эсэсовскими охранниками побои заключенным концлагерей?

На самом деле главарей СС беспокоило отнюдь не дурное обращение с заключенными, последние их как таковые не интересовали, но, как втихомолку пояснил один из адъютантов Гиммлера, всякого рода «излишние жестокости», кроме того, что покушаются на декорум, могут быть признаком хаоса и самоуправства[603]. И в целях пресечения подобных актов произвола эсэсовские концлагерные заправилы вынуждены были принять достаточно жесткие меры. Во-пер вых, был составлен официально одобренный перечень наказаний лагерных заключенных, в основном основывавшийся на уже надежно зарекомендовавших себя в Дахау методах[604]. Во-вторых, подвергать упомянутым наказаниям был вправе лишь комендант лагеря. В случае, когда охранники фиксировали то или иное нарушение, они были обязаны придерживаться установленных правил, то есть не подвергать виновного физическим наказаниям по своему усмотрению, а направить письменный рапорт по команде[605]. Даже комендант лагеря не был полностью самостоятелен при принятии соответствующих решений. Если речь шла о телесных наказаниях, самой жестокой из всех категорий, комендант лагеря обязан был послать письменное заявление в трех экземплярах в ИКЛ[606].

Телесные наказания заключенных были излюбленным методом лагерной охраны, да и самого Гиммлера. Палки и плети уже успели прижиться еще в первых лагерях, поскольку штурмовики и эсэсовцы предпочитали действовать не голыми руками – не дай бог сами могли невзначай пораниться, избивая кого-то. И потом, испокон веку рабов хлестали плетьми, так к чему отказываться от дарованных цивилизацией благ?[607] В дополнение к диким избиениям в некоторых первых лагерях практиковались и формальные телесные наказания. В Дахау эсэсовцы при коменданте Векерле регулярно организовывали «инициирующие» порки вновь прибывших заключенных. Людей бросали на стол и хлестали, нередко до потери сознания. Векерле ввел телесные наказания и для подозреваемых в том или ином нарушении. «Виновные» заключенные получали от 5 до 25 ударов плетью или розгами[608]. Традицию продолжил и новый комендант Теодор Эйке, включивший «25 ударов» в официальную инструкцию о телесных наказаниях в лагере Дахау, составленную им в октябре 1933 года. Позже, будучи уже в должности инспек тора лагерей, он распространил этот порядок и на другие концентрационные лагеря[609].

Большинство ритуальных телесных наказаний происходило за закрытыми дверьми. Но иногда лагерные эсэсовцы организовывали и зрелищные порки заключенных на плацу для перекличек, целью которых было унизить, опозорить одних заключенных и запугать других (в Бухенвальде, например, только за 6 месяцев 1938 года публичным поркам подверглось свыше 240 человек). В таких случаях все заключенные обязаны были вытянуться по стойке смирно и стоять часами до завершения экзекуции, которой иногда подвергались десятки, если не сотни узников. Случалось, что розги ломались, что очень расстраивало исполнителей наказаний[610]. По Гиммлеру, подобные экзекуции являли собой пример «достойного» наказания.

Подобным же по жестокости было наказание, когда жертву привязывали к столбу[611]. Этот официально утвержденный эсэсовцами вид наказания уходил корнями во времена инквизиции, и впервые оно было введено именно в Дахау и только потом распространилось на остальные концлагеря[612]. Заключенных подвешивали за связанные за спиной руки к столбу. Иногда так, что они касались пальцами ног земли, а иногда и нет. Нередко в таком положении их оставляли на несколько часов. Для усиления мучений эсэсовцы пинали ногами заключенных или же раскачивали их из стороны в сторону. Боль порванных связок, вывихнутых суставов или сломанных костей была настолько мучительной, что заключенные задыхались и обливались потом. Некоторые, собрав в кулак всю выдержку, упорно боролись, стремясь продемонстрировать эсэсовцам и остальным заключенным, что даже этими зверствами их не сломать. Отметины на телах заживали долго, иногда по несколько недель. Один из заключенных Заксенхаузена, которого летом 1939 года промучили в подвешенном состоянии свыше трех часов, позже признавался, что, «наверное, дней 10 вообще не мог определить, есть ли у него руки, поскольку не чувствовал их, и мои товарищи все делали за меня… потому что руки у меня просто отнялись». Некоторые жертвы, не выдержав чудовищной пытки, умирали; другие были настолько травмированы психически, что пытались свести счеты с жизнью[613].

Подвешивание и телесные наказания были лишь двумя из нескольких одобренных СС методов пыток. Кроме того, официальный перечень телесных наказаний Эйке включал штрафные работы, физические упражнения на развитие брюшного пресса (так называемый «спорт»), урезание рациона питания, помещение в карцер или временный перевод в блок уголовников[614]. Большинство из перечисленных наказаний оставалось в силе до крушения Третьего рейха, являя собой одно из многих пагубных наследий довоенных лагерей.

К концу 1930-х годов эсэсовцы выработали тщательно продуманную бюрократию пыток: еще до наказания заключенных заполнялись все необходимые формы и составлялись отчеты, которые подписывались начальством. Эсэсовские бонзы видели в этом ряд преимуществ для себя. В первую очередь произвол становился подконтрольным. К эсэсовским лагерям применялся принцип лидерства, на котором, собственно, и базировались все остальные элементы нацистского государства, а во избежание возможного хаоса вводилось некое централизованное управление издевательствами[615]. Кроме того, новая система возымела желаемый эффект запугивания заключенных. Поскольку любое поведение при желании можно было истолковать как нарушение правил, каждый заключенный подвергался риску быть наказанным – а он хорошо понимал все возможные последствия такого наказания. Что касается жертв, мукам пыток предшествовали иные муки. Люди днями или даже неделями вынуждены были ждать, какой вид наказания им уготован[616]. Наконец, бюрократизация изуверств служила защитой лагерным эсэсовцам. Их начальство все еще смущала реакция других нацистских институтов, поэтому они и прибегли к официальному перечню наказаний, стремясь снабдить концентрационные лагеря фасадом законопослушания. Как признавался подчиненным Эйке, он от души сочувствовал тем, кто призвал к порядку этих «распущенных арестантов», но не мог же он открыто потворствовать им! «Будь это так, имперское министерство внутренних дел заклеймило бы нас, как неспособных работать с заключенными»[617].

Но никакие официальные инструкции не положили конец злоупотреблениям в концентрационных лагерях. Да они и не служили такой цели. Охранники-эсэсовцы расценивали насилие как свое законное право. Они продолжали издевательства над заключенными и изыскивали способы ужесточения официально предусмотренных видов наказаний, например могли нанести наказуемым ударов больше положенного[618]. Такое происходила с ведома и при поддержке офицеров лагерных СС, которые понимали, что чем больше заключенного бьют, тем сильнее его страх. Действительно, большинство комендантов знали изначально: уже подписывая распоряжение на наказание, они тем самым оскорбляли заключенных, не прибегая к письменным уложениям[619]. Именно сосуществование регламентированного и спонтанного насилия и обусловило столь высокий уровень террора эсэсовцев в лагерях.

Двуликий Янус нацистского террора – с его нормативной и прерогативной сторонами – отражал далекоидущие планы Гиммлера и Эйке[620]. В обычных условиях, как они рассчитывали, их охранники будут действовать в соответствии с духом и буквой закона. Но политический солдат, окажись он в чрезвычайной ситуации, не станет дожидаться письменного разрешения ударить заключенного. Если враг за колючей проволокой перейдет в наступление – а заключенных всегда подозревали в скрытой готовности к неповиновению охране, – разве кто-то станет заглядывать в свод правил? В нравственном микрокосме лагеря эсэсовцы имели возможность оправдать практически любое насилие в отношении узников необходимостью действовать по обстановке. Это имело и свои чисто прагматические преимущества, поскольку затрудняло судебные расследования. В секретном приказе глава охранников Дахау напоминал личному составу, что любые злоупотребления в отношении заключенных официально должны оформляться как меры необходимой и допустимой самообороны[621].

Лишь в исключительных случаях допустивший злоупотребления охранник мог быть наказан. Как, например, уже упоминавшийся выше в информационном бюллетене Эйке Пауль Цайдлер. Но и Цайдлера не выгнали из СС за издевательства над заключенным, как расписывал Эйке; если бы превышение власти в отношении заключенных служило основанием для увольнения из СС, то большинство охранников оказались бы не у дел. Истинной виной Цайдлера было то, что он позволил судебным органам поймать себя. Цайдлер был в составе группы эсэсовских охранников, которые в феврале 1937 года в карцере Заксенхаузена убили заключенного Фридриха Вайсслера: неторопливо избив его в кровавое месиво, эсэсовцы задушили узника его же собственным носовым платком. Если бы все ограничилось внутрилагерным расследованием, дело просто спустили бы на тормозах. Но на сей раз не вышло. Вайсслер был известным юристом и деятелем евангелической церкви – он был арестован вскоре после того, как подал петицию Гитлеру, в которой критически высказался в отношении режима и лагерей. Позже текст петиции был опубликован в иностранной прессе. Гибель Вайсслера была воспринята с возмущением как в церковных кругах, так и за пределами Германии. Кроме того, Вайсслер был бывшим коллегой обвинителей Берлина – пока не был уволен в 1933 году из-за еврейского происхождения, он был председательствующим судьей в региональном суде. Это и послужило причиной более тщательного расследования, в ходе которого виновники были быстро установлены. Только под давлением обстоятельств – случай получил невиданную огласку – администрация лагеря решила пожертвовать изворотливым Цайдлером. Когда тот на закрытом судебном заседании был приговорен к одному году заключения, эсэсовцам удалось избавить от ответственности других сообщников из числа эсэсовцев Заксенхаузена, в том числе коменданта лагеря Карла Отто Коха, которому суждено было стать одной из самых заметных фигур в системе концентрационных лагерей предвоенного периода[622].

«Мертвая голова»

Во второй половине 1930-х годов эсэсовская «Мертвая голова» быстро расширялась, численность ее возросла с 1987 человек (январь 1935 года) до 5371 (январь 1938 года)[623]. Во всех концентрационных лагерях личный состав подразделялся на две основные группы. Немногие избранные, легко узнаваемые по букве «K» на форменной одежде, относились к привилегированной группе – так называемому штабу коменданта и управляли большинством ключевых аспектов лагерей, включая состав заключенных[624]. Остальные принадлежали к охранникам частей охраны – батальону «Мертвая голова» (позже полк), приданному каждому концентрационному лагерю для мужчин. Части охраны отвечали за внешнюю безопасность. Они патрулировали периметр лагеря и укомплектовывали вышки, открывая огонь по заключенным, пересекавшим линию сторожевых постов. Они также охраняли заключенных, работавших снаружи, и пользовались любой воз-можностью беспрепятственно издеваться над ними[625]. Хотя было много точек соприкосновения между частями охраны и штабом коменданта, эсэсовцы пытались поддерживать разделение обязанностей; обычно часовые не допускались даже на основную территорию лагеря. Такое разделение обязанностей между управлением лагерем и его охраной существовало уже в первых лагерях – например, в Дахау, – став главным организационным отличием концентрационных лагерей[626].

Подавляющее большинство личного состава лагерных СС составляли охранники частей охраны; в конце 1937 года численность охранников в 11 раз превосходила таковую штаба коменданта[627]. Как и остальные служащие СС в тот период, охранники также проходили тщательный отбор, что было важно для поддержания имиджа элитных подразделений СС. Все новички должны были быть физически здоровыми и ростом не ниже 170 (согласно приказу Гиммлера от 1932 года, а с 1936 года – 174) сантиметров, обладать не только определенными физическими качествами, но и психическими, в первую очередь «мужественным характером». Кроме того, все кандидаты должны были соответствовать гиммлеровским критериям расовой чистоты: их «арийское» происхождение отслеживалось до XVIII века[628]. На этапе комплектования охранников для первых лагерей перечисленными критериями нередко пренебрегали. Но с координацией системы концлагерей во второй половине 1930-х годов Теодор Эйке проявлял куда более систематизированный подход к вербовке новобранцев в части охраны, основное внимание уделяя двум критериям – молодости и принципу добровольности[629].

Эйке был сторонником отбора светлоглазых и мускулистых охранников. Он приветствовал даже 16-летних рекрутов, считая всех, кто старше 25 лет, «лишь обузой». «Мальчиками», как окрестил их Гиммлер, по мнению главарей СС, было куда легче манипулировать, превращать их в политических солдат. Но играла роль и чисто прагматическая составляющая – учитывая финансовые трудности, переживаемые СС, молодые люди обходились дешевле[630]. Одержимость Эйке молодежью изменила облик лагерей – к 1938 году средний возраст эсэсовцев составлял примерно 20 лет; многие новобранцы приходили прямо из гитлерюгенда[631]. Но Эйке был довольно разборчив в подходе к новобранцам, жалуя далеко не всех. Они, как предполагалось, должны были продемонстрировать искреннее желание идти избранным путем и стремление посвятить жизнь службе в рядах СС. Эйке привлекал образ добровольца, который в националистических кругах был тесно связан с преданностью делу и готовностью к самопожертвованию[632].

Хотя Эйке не мог позволить себе быть слишком привередливым, учитывая быстрое увеличение численности подчиненных ему войск, главной цели он достиг. К концу 1930-х годов личный состав лагерных СС почти полностью состоял из добровольцев в возрасте от 18 до 20 лет[633]. Подразделения «Мертвая голова» привлекали многих из них своим имиджем элитных военных формирований. Кроме того, что эсэсовские части ассоциировались с регулярной армией, они еще и выполняли особую миссию фюрера, по своему духу скорее военную, хоть Германия в тот период все еще жила в мире. Что же касалось лагерей и их заключенных, об этом вообще не упоминалось. Большинство кандидатов, вероятно, были о них наслышаны и нередко даже знали об их конкретном местонахождении, но вербовщики никогда напрямую не связывали части «Мертвая голова» с концлагерями[634].

Начальная военная подготовка призванных в части охраны – включая строевую подготовку, преодоление учебной полосы препятствий, овладение различными видами оружия – была очень нелегкой. Новобранцы оказывались во власти старших по возрасту офицеров, зачастую ветеранов Первой мировой войны, которые явно не церемонились со своими подопечными, придираясь к ним по самым пустяковым поводам, а то и вовсе без таковых. «Они тренировали нас, – как вспоминал впоследствии один из бывших эсэсовцев, – пока мы не начинали выть от злобы». Подобная зверская установка имела целью отсеять «слабаков». Молодые люди нередко теряли сознание на занятиях по строевой и боевой подготовке, с некоторыми случались истерики. И бывало, что обязавшиеся прослужить 4 года (а позже – 12 лет) не выдерживали и первых трех месяцев. Другие же, напротив, едва ли не испытывали удовольствие от подобного обращения с ними – дескать, чем тяжелее, тем лучше, поскольку их превращали в «настоящих мужчин»[635].

Выдержавшие ритуалы инициирования новобранцы зачислялись в части охраны. Но их повседневная жизнь имела мало общего с теми приключениями, которые они ожидали. К концу 1930-х годов части охраны пребывали в непрерывной круговерти военных учений, боевой подготовки, чередовавшейся неделей исполнения обязанностей лагерных охранников, однообразной и утомительной. Большинству эсэсовцев приходилось жить в условиях ограничений, и кое-кто из них даже брюзжал, что, дескать, мы «те же арестанты, но только с винтовками». Охранники завидовали солдатам вермахта, не говоря уже о таких подразделениях, как лейбштандарт «Адольф Гитлер», надлежащим образом экипированных и вооруженных и получавших солидное денежное довольствие. Это были настоящие элитные формирования, в то время как части охраны прозвали «сторожами»[636]. «Боевой дух наших товарищей оставляет желать лучшего», – признавал один из охранников в 1935 году. Слишком уж велик был разрыв между героическим самолюбованием лагерных СС и их унылой повседневностью, разрыв, который не удавалось побороть даже красноречию Теодора Эйке. «Я знаю о ваших трудностях и постоянно стремлюсь избавить вас от них, – заверял он своих подчиненных, – но одним махом проблем не решить, приходится продвигаться вперед постепенно, шаг за шагом»[637].

В частях охраны было много новичков, которые верили Эйке, несмотря на все лишения, и такие люди могли рассчитывать на всякого рода поощрения и скорое продвижение по службе, что сулило увеличение денежного довольствия и ряд других льгот. И потом, на что мог рассчитывать молодой человек, не имевший ни профессии, ни образования, – ему только и оставалось, что уповать на продвижение по служебной лестнице год за годом до присвоения офицерского или хотя бы унтер-офицерского звания[638]. Иногда открывалась возможность перейти из охранников в штаб коменданта. То есть, по мнению начальства, они достаточно хорошо зарекомендовали себя как политические солдаты и теперь уже могли вершить судьбы заключенных не по периметру лагеря, а внутри его[639].

Одним из таких быстро поднимавшихся по карьерной лестнице был Рудольф Хёсс. Родившийся в 1900 году, он мечтал стать солдатом и вскоре после начала Первой мировой войны в возрасте 15 лет сбежал из своего неуютного дома на фронт, где неоднократно был ранен и награжден. Даже поражение Германии в войне не отвратило его от романтизированной преданности армии и армейской жизни. Большую часть ненавистных веймарских лет Хёсс провел в составе крайне правых полувоенных формирований, участвовал в боях в составе фрейкора, а затем попытался войти в полузакрытые сельские общины единомышленников. Хёсс никогда не изменял приверженности к насилию и в 1924 году был осужден за участие в казни предполагаемого «коммунистического предателя» (он получил четыре года заключения). Связи Хёсса с радикалами правого толка, установленные им в годы Веймарской республики, впоследствии проторят ему путь к эсэсовским концентрационным лагерям. Рудольф Хёсс присоединился к нацистскому движению в начале 1920-х годов после знакомства с Гиммлером. Их пути неоднократно пересекались в последующие годы, и летом 1934 года во время инспекции регулярных частей СС в Штеттине (Хёсс добровольно вступил в ряды годом раньше) Гиммлер посоветовал ему вступить в лагерные СС. Хёсс принял предложение, не в последнюю очередь позарившись на перспективу скорого служебного продвижения. Сначала он поступил рядовым охранником в Дахау, это было в декабре 1934 года. Всего четыре месяца спустя Эйке изъял Хёсса из частей охраны и перевел в штаб коменданта, послуживший трамплином для его молниеносного взлета[640].

Хёсс продвигался быстрее любого другого вновь прибывшего, но уровень его образования, происхождение, биографические данные практически не отличались от остальных служащих штаба коменданта. Как и Хёсс, они были в основном 30-летними, то есть значительно старше, чем молодежь из частей охраны. Большинство из них овладели военными навыками в полувоенных формированиях до 1933 года, и принадлежали к числу рьяных нацистов; весной 1934 года 8 из 11 служащих штаба коменданта могли похвастаться почетными номерами эсэсовских удостоверений – от 10 тысяч и ниже[641].

Самыми опытными эсэсовцами из частей охраны были коменданты. Почти все довоенные коменданты лагерей участвовали в боях во время Первой мировой войны – примерно половину из них составляли кадровые военные, которые присоединились к нацистскому движению, вступив в СС до 1932 года и дослужившись там до офицеров к началу 1933 года[642]. Эти коменданты подчинялись ИКЛ Теодора Эйке, но в лагерях они пользовались, по сути, безграничной властью над заключенными и подчиненными им эсэсовцами; при отправлении властных полномочий коменданты полагались на свой штаб, прежде всего на своих адъютантов, которые зачастую сами представляли собой достаточно влиятельные фигуры[643]. Комендантам подчинялись части охраны[644], а также служащие их штаба, коменданты передавали распоряжения и директивы во время важных мероприятий и осуществляли контроль над офицерами различных лагерных структур[645].

С середины 1930-х годов штаб коменданта включал пять главных отделов, являясь основным элементом организационной структуры Дахау, так и не претерпевшей принципиальных изменений до самого конца войны[646]. В дополнение к штабу коменданта (отдел I) она включала так называемый политический отдел (отдел II), занимавшийся регистрацией прибывших заключенных, транспортными средствами, освобождением заключенных, а также случаями их смерти, внося необходимые изменения в снабженные фотографиями личные дела узников. Кроме того, отдел отвечал за карцеры и проведение допросов заключенных, используя весь диапазон методов дознания, включая пытки. Именно поэтому вызов в политический отдел повергал большинство узников в шок, как писал в послевоенные годы один из бывших узников Бухенвальда. В особых случаях главы политических отделов докладывали не только коменданту, но и полиции. Они являлись кадровыми полицейскими, назначенными Управлениями полиции, и главное их отличие от остальных эсэсовцев состояло в том, что они имели право ходить в штатском[647].

Главный врач лагеря, возглавлявший медицинский отдел (отдел V), подчинялся и коменданту лагеря, и главе медицинского управления ИКЛ, доктору Карлу Генцкену, бывшему военно-морскому врачу и нацистскому активисту со стажем, который, в свою очередь, подчинялся Главному медицинскому управлению СС (эта структура назначала лагерных врачей) и главному врачу СС рейха. Врачи лагеря отвечали за все медицинские вопросы, контролируя предоставление медицинской помощи и эсэсовцам, и заключенным, для которых существовали основные больницы[648]. Именно эти врачи ответственны за все злодеяния над заключенными, в отличие от бюрократов из административного отдела (отдел IV), занимавшихся чисто бумажной работой. Однако во многих отношениях административный отдел был ничуть не менее важен. Его сотрудники не только контролировали весь бюджет лагеря, но и отвечали за питание, одежду и условия проживания (как заключенных, так и эсэсовцев), а также за поддержание оборудования лагеря в исправном состоянии, работая в тесном сотрудничестве с Главным административно-хозяйственным управлением СС под руководством Освальда Поля[649].

Наиболее влиятельной фигурой в штабе коменданта, за исключением самого коменданта, был шуцхафтлагерфюрер – заместитель коменданта лагеря по надзору за заключенными, он же возглавлял лагерь превентивного ареста (отдел III). Чаще появлявшийся в зоне узников, чем комендант, которого он замещал, шуцхафтлагерфюрер был ключевой фигурой и для заключенных, и для эсэсовцев. Рудольф Хёсс называл его «истинным управляющим всей жизнью заключенных». Это было заметно уже по местоположению его отдела – в здании лагерных ворот, откуда осуществлялся обзор зоны узников. Шуцхафтлагерфюрер возглавлял самый большой отдел штаба коменданта. Надзор за заключенными осуществляли лагерфюреры, работавшие посменно, – ответственный за дисциплину заключенных и за переклички, ответственный за проведение работ, а также и местные политические деятели (отвечающие за бараки заключенных). В их обязанности входила проверка наличия узников на перекличках, наведение порядка и наказания. Эти полные хозяева жизни и смерти заключенных были вправе принимать любые меры. В подчинении у лагерфюреров находились раппортфюреры, контролировавшие личный состав лагеря. Они осуществляли связь между администрацией и пленниками. Под их началом состояли блокфюреры, управлявшие бараками. В обязанности этих, тщательно отобранных по строгим критериям, по их способности причинять боль, непосредственных начальников заключенных входили действия, направленные на подавление личности. Они могли появляться в блоках в любой момент дня и ночи, выбирать узников и наказывать их по собственному усмотрению. Наиболее рьяные служаки из числа эсэсовцев быстро перемещались по служебной лестнице, иногда добираясь до самого ее верха[650].

Рудольф Хёсс был одной из самых ярких звезд эсэсовских лагерей. В штабе коменданта Дахау он быстро выдвинулся от блокфюрера до раппортфюрера, а когда в 1936 году лагерь почтил присутствием сам Генрих Гиммлер, Хёссу был присвоен чин унтерштурмфюрера СС, то есть всего три года спустя после начала службы Хёсс удостоился офицерского звания. Летом 1938 года он был переведен в Заксенхаузен, сначала как адъютант, затем продвинулся до шуцхафтлагерфюрера. Эти два поста были для эсэсовцев ключевыми на пути к должности коменданта лагеря, и конечно же, когда в 1940 году начальство стало подбирать энергичного офицера, способного возглавить один из новых концлагерей, оно остановило выбор на Рудольфе Хёссе. Наскоро собравшись, он отправился на восток, «снова в Польшу», как он писал, для вступления в должность коменданта лагеря под названием Освенцим[651].

Лагерные профессионалы

Теодор Эйке никогда не уставал развивать в подчиненных ему подразделениях «Мертвая голова» особый дух – «дух сплоченности», как он выражался[652]. Но риторика Эйке не могла замазать прорезавшие клан лагерных эсэсовцев трещины. Сколько бы он ни рассуждал об устранении барьеров, служебная иерархия, как официальная, так неофициальная, отделявшая офицерский состав от унтер-офицерского и унтер-офицерский от рядового, как в служебное, так и во внеслужебное время, была и оставалась; офицеры жили в просторных и хорошо оборудованных домах, чаще всего в новостройках, а рядовой состав продолжал ютиться в огромных казарменных помещениях, зачастую стоявших в нескольких десятках метров от бараков заключенных, отделенных от них лишь рядами колючей проволоки[653].

Вместо объединяемого общей идеей содружества товарищей по духу в СС существовали соперничавшие друг с другом группировки – неизбежное последствие принудительного сосредоточения большого числа суровых и не ведавших ни жалости, ни сочувствия людей[654]. Повседневная служебная рутина изобиловала конфликтами, склоками, что неудивительно, ибо подчиненные Эйке были далеки от воспеваемых им идеалов. Лагерная администрация нередко накладывала взыскания на своих подчиненных за нарушение формы одежды, за плохую выправку, за вербальные контакты с заключенными, за совершаемые из эсэсовских складов кражи, за чтение на посту и – что гораздо хуже – за сон во время несения караульной службы[655]. Несколько нерадивых охранников кончили тем, что сами превратились в заключенных, после того как летом 1938 года Гиммлер ввел новый вид наказания за проступки служащих СС: по его личному распоряжению нарушителей самих подвергали превентивным арестам в лагере Заксенхаузен. К сентябрю 1939 года 73 провинившихся эсэсовцев, включая и бывших охранников, содержались в составе так называемого воспитательного взвода, причем условия их содержания в этом штрафном подразделения были отнюдь не варварские. Их бывшие товарищи из СС регулярно натравливали их на обычных заключенных, которые страшно боялись этих «костоломов» – прозвище, данное им из-за скрещенных костей на форменной одежде. Упомянутая мера служила провинившимся напоминанием о том, как низко те пали[656].

Если отбросить всю пафосность рассуждений Эйке, корпоративный дух «Мертвой головы» СС не был просто плодом его воображения. Будучи истинным корпоративным лидером, Эйке действительно сумел сообщить лагерям СС некую организационную идентичность, прививая эсэсовцам верность успевшим выработаться и созреть собственным традициям, ценностям и даже особый лексикон. «Мы в концентрационных лагерях представляли собой совершенно закрытое сообщество», как хвастал один из лагерных эсэсовцев после войны. Эти люди сделали выбор в пользу идеала Эйке – политического солдата – и продолжили долгосрочную карьеру концлагерных профессионалов. Сообщество их в предвоенные годы было не столь уж и многочисленным – от силы несколько сотен солдат и офицеров, в основном штаб коменданта, но именно они в конечном счете и задавали тон в концентрационных лагерях[657].

Политический солдат без остатка отдавал себя исполнению взятых на себя обязательств. Люди, составлявшие костяк эсэсовского лагерного сообщества, большую часть свободного времени проводили вместе, не покидая территории лагеря. Их встречи происходили, как правило, в лагерной столовой СС, там собирались, чтобы отметить то или иное событие или торжество. В Дахау эсэсовцы проводили досуг в плавательном бассейне, в кегельбане или на теннисных кортах; при лагере имелось даже нечто вроде заповедника с дикими животными. Высшие должностные лица встречались за пределами лагерной территории. Большинство из них были люди женатые, семейные, некоторые имели по двое-трое детей – еще одна составляющая и отличительная черта присущей СС маскулинности, – а их семьи нередко компактно проживали в поселках неподалеку от лагерей. Таким образом, личная жизнь и исполнение служебных обязанностей лагерных эсэсовцев сливались воедино в одном и том же социуме[658].

Главной составляющей их жизни было насилие. Именно оно и служило тем самым «духом сплоченности», цементирующим личный состав лагерей СС, лагерных профессионалов, ибо ежедневная общая практика злодеяний сближала их, превращая из просто коллег по службе в соучастников преступлений[659]. И пресловутый «дух сплоченности» был настолько силен в эсэсовцах, что распространялся и за пределы лагерей, нередко приводя к ссорам и даже стычкам с жителями близлежащих населенных пунктов. Один из самых громких случаев – произошедший в апреле 1938 года в Дахау инцидент, когда один из эсэсовцев насмерть заколол церемониальным кинжалом двоих рабочих, судя по всему в результате ссоры по поводу формы и золотого партийного значка[660].

Насилие как сущность лагерного духа пропитало всех без исключения эсэсовских лагерных профессионалов. В дополнение к наказаниям заключенных в рамках исполнения служебных обязанностей они практиковали и множество других форм насилия, начиная с заурядного рукоприкладства. Для заключенного концлагеря первая пощечина служила оскорбительным напоминанием о его статусе раба. Пощечины вообще широко использовались немцами в воспитательных целях, дабы дисциплинировать младших и подчиненных. Причиной тому была относительная безобидность этого вида физической расправы, в отличие от других[661]. Удары дубинками оставляли следы, то есть речь могла идти о телесных повреждениях; еще серьезнее могли быть последствия от внезапных ночных рейдов по баракам, когда эсэсовцы-охранники с криками набрасывались на узников, и нередко дело доходило даже до зверских избиений[662].

В отличие от ставших в концлагерях рутиной побоев, убийства в середине 1930-х годов все еще оставались явлением довольно редким. В 1937 году, в среднем, в каждом из больших лагерей СС (Дахау, Заксенхаузен и Бухенвальд), где число заключенных доходило приблизительно до 2300 человек в каждом, ежемесячно погибало от 40 до 50 заключенных[663]. В целом, вероятно, около 300 заключенных погибли в концентрационных лагерях с 1934 по 1937 год, в большинстве случаев речь шла о доведении до самоубийства эсэсовцами или же о совершенных ими убийствах[664].

Акты насилия были вполне простительным и объяснимым деянием среди лагерных эсэсовцев, поскольку, по их мнению, оправдывались (как и в первых лагерях) необходимостью удерживать преступников в узде. Правда, идею об опасных преступниках было куда труднее внушить в середине и конце 1930-х годов, когда Третий рейх был вполне стабилен. Но администрация эсэсовских лагерей упорно вдалбливала это в головы всех с целью не дать потушить пожар ненависти. Охранники-новички постоянно получали идеологические наставления на этот счет. В лекциях, листовках и директивах эсэсовское командование живописало заключенных как опаснейших врагов, которым ни в коем случае нельзя было ни доверять, ни оставлять их в покое, ни испытывать к ним сочувствие. И эти идеи чаще всего срабатывали – отчасти потому, что концентрационные лагеря были укомплектованы добровольцами из числа убежденных национал-социалистов, отчасти потому, что заключенные приобрели стереотипный облик арестанта, посаженного за решетку преступника – наголо обритые головы, полосатая тюремная роба. Ненависть эсэсовцев к заключенным усилилась настолько, что, как писал Рудольф Хёсс, была «непостижима для посторонних»[665]. И все же не все удары дубинками или затрещины были продиктованы именно жгучей ненавистью. Очень часто эсэсовцы-охранники прибегали к ним из чисто практических соображений, например для поддержания дисциплины, а иногда и просто от скуки[666]. Но каким бы ни был повод, все случаи побоев и рукоприкладства проистекали из глубочайшего презрения к жертвам.

Стремясь закалить своих подопечных, как выразился Теодор Эйке, их в приказном порядке заставляли присутствовать при телесных наказаниях заключенных. В первый раз Рудольф Хёсс, по его словам, был потрясен криками, но потом мало-помалу привык к ним, как и его сослуживцы, кое-кто из них даже наслаждался страданиями «врагов»[667]. Лагерные профессионалы из СС были, разумеется, не только пассивными наблюдателями. Некоторые даже проходили особые курсы специалистов по методике пыток[668]. Но большинство личного состава охраны постигало пыточную науку на местах, на ходу подучиваясь у более опытных коллег и начальников[669]. Последние остававшиеся сомнения заливались шнапсом, еще более распалявшим их больное воображение; кое-кто напивался до бесчувствия, и временами дело доходило до бытового травматизма[670].

Насилие не только объединило самых ярых фанатиков из числа лагерных эсэсовцев, оно стимулировало их карьерный рост. В сообществе, основанном на почитании политического солдата, жестокость создавала ценный социальный капитал. Амбициозные эсэсовцы понимали, что репутация не знающего пощады охранника не останется не замеченной начальством и тем самым улучшит перспективы повышения в звании или должности. Это было одной из причин, почему блокфюреры сами напрашивались в исполнители телесных наказаний. Но и старшие офицеры никак не желали отстать от них. «Я не мог просить блокфюреров совершить большее, чем я сам, – так под присягой заявил раппортфюрер Заксенхаузена. – Вот поэтому я лично избивал заключенных кулаками и пинал ногами». Ради поддержки авторитета лагерные эсэсовцы вынуждены были вновь и вновь подтверждать способность к насилию, и так постоянно. В отличие от заключенных, отчаянно пытавшихся быть тише воды и ниже травы – следуя общему правилу «не высовываться», – эсэсовцы, напротив, всячески пытались перещеголять друг друга по части жестокости, зачастую превращая процедуры наказания в грандиозные шоу одно другого бесчеловечнее[671]. В итоге насилие для преступников-эсэсовцев не превращалось в самоцель[672]. Тут рождалось некое взрывоопасное соединение идеологических и ситуативных факторов.

Ну а те из охранников, кому так и не удалось пройти экзамен на насилие, сами становились объектами отвратительных подначек. В полном соответствии с критериями Эйке им отводилась роль «слабаков» и «баб». Таких надлежало «перековать». Рудольф Хёсс, со своей стороны, был страшно напуган подобными перспективами. «Я хотел пользоваться дурной славой, чтобы не считаться мягким». А так называемых слабаков быстро списывали в неудачники, которых понижали в должностях. «Ибо «Мертвая голова» наказывает тех, кто отклоняется от нашего предписанного курса», – писал Эйке в своем неподражаемом стиле. Стремление Эйке изъять слишком уж «мягких» охранников означало пожертвовать некоторыми из своих подчиненных, впрочем, как любому коменданту любого другого крупного концентрационного лагеря СС[673].

Школа Дахау

Когда Генрих Гиммлер подыскивал нового коменданта Дахау на замену Теодору Эйке, он заинтересовался одним из своих давних последователей. Родившийся в 1890 году Генрих Дойбель вернулся из плена после Первой мировой войны с грудью в орденах и сумел получить место таможенного инспектора. Но истинной его страстью, однако, была и оставалась политика, причем крайне правого толка. Дойбель вступил в ряды в ту пора еще весьма малочисленных СС в 1926 году, получив служебное удостоверение СС под номером 186, и быстро зашагал по ступенькам служебной лестницы. К 1934 году оберфюрер Дойбель командовал полком австрийских эсэсовцев, расквартированным на территории лагеря Дахау. Как ветеран Первой мировой войны и фанатично настроенный эсэсовец, с сильным характером, которому и тщеславия было не занимать, Дойбель представлялся вполне достойным кандидатом на смену Эйке, чтобы вступить в должность коменданта Дахау. Это было в декабре 1934 года[674]. Подобное назначение в целом было типичным, вполне в духе импровизационной кадровой политики ранней фазы развития концентрационных лагерей, когда так называемые старые борцы, часть которых оказалась не у дел, были вознаграждены постами за вступление в числе первых в ряды СС и НСДАП, вовремя уловив тенденцию и без долгих раздумий[675].

Но даже самые безупречные верительные грамоты нацизма никак не гарантировали успешную карьеру в лагерных СС. Как и некоторые другие нацистские ветераны, Генрих Дойбель не оправдал ожиданий вышестоящих. Быстро стало ясно, что в аспекте террора Дойбеля и рядом нельзя поставить с Эйке. Разумеется, Дахау так и оставался средоточием злодеяний СС, что и говорить, – 13 громких случаев гибели заключенных за один только 1935 год. Но для большинства заключенных бывали и куда худшие дни. Теперь наказания были менее суровы, труд не таким изнурительным, да и общаться друг с другом стало вольнее. При поддержке своего первого заместителя, лагерфюрера Карла Д’Анджело (показавшего себя умеренным офицером в своем первом лагере Остхофен), Дойбель стал продвигать новые методы обращения с заключенными, включая занятия математикой и иностранными языками в так называемой лагерной школе. Он даже предложил послать коммуниста в спонсируемый нацистами круиз, чтобы таким образом завоевать его для «народного сообщества».

Однако эра Дойбеля надолго не затянулась. Эйке вскоре атаковал Дойбеля за компрометацию системы концлагерей, а самые ярые фанатики из числа охранников Дахау сетовали на «отвратительно гуманное обращение» с заключенными. В конце марта 1936 года терпение Эйке не выдержало, и он снял Дойбеля с должности коменданта. Как и в подобных случаях с другими не оправдавшими доверия офицерами, кодекс чести СС диктовал предоставить провинившемуся возможность для исправления ошибок. Но после нескольких злосчастных месяцев нахождения Дойбеля в должности коменданта Колумбия-Хаус Эйке окончательно изгнал его из рядов СС как «абсолютно непригодного к службе». Вскоре, правда, Дойбель сумел вернуться на прежнюю работу в таможне[676].

Место Дойбеля в Дахау было занято 40-летним оберфюрером СС Гансом Лорицем, которому суждено было стать ключевой фигурой в лагере. Его биография до боли напоминала жизнеописание Дойбеля. Еще один ветеран Первой мировой, побывавший в плену, затем тоскливое существование госслужащего в период Веймарской республики, раннее вступление в СС (в 1930 году). Но имелось одно решающее отличие. Лориц буквально напросился на службу в концентрационном лагере, чем вызвал восхищение Эйке. Тем более что уже проявил себя соответствующим образом в должности коменданта Эстервегена[677].

Прибыв весной 1936 года в Дахау, коренастый грубиян с маленькими темными глазками и усиками «под Гитлера» не разочаровал вышестоящее начальство. В нескольких личных посланиях Эйке он, бия в грудь, клялся, что защитит духа лагерей СС. Лориц тут же наложил вето на лагерную школу, осудил «потакавший лентяям» режим Дойбеля, с его почти «дружеским» обращением с заключенными, и пообещал вычистить весь этот «навоз». Начать Лориц решил с присутствия на массовом телесном наказании на самой первой своей перекличке заключенных. Заключенные прозвали его Нероном. Лориц не гнушался и самолично избивать заключенных[678]. Офицеры, перенявшие его методы, процветали. К ним относился и новый лагерфюрер Дахау Якоб Вайзеборн – известный в лагере зверским обращением с заключенными, – сменивший «этого мягкотелого» Д’Анджело (как выразился Эйке, увольняя его). Все это было частью фундаментальных кадровых перестановок, поскольку Лориц, решив избавиться от всех испорченных режимом Дойбеля, ввел в Дахау ветеранов из другого концентрационного лагеря. Результатом стало резкое повышение уровня смертности в Дахау[679].

Назначение Ганса Лорица в Дахау сигнализировало о начале более последовательной кадровой политики СС. По завершении процесса консолидации системы концлагерей в середине 1930-х годов некоторые второпях назначенные «старые борцы», как Дойбель, были сняты с должностей лагерных комендантов. Им на смену пришли представители новой породы эсэсовцев, изучавших лагерные методы изнутри. В результате система стала более стабильной; Лориц, например, прослужил комендантом Дахау свыше трех лет, а потом еще два года комендантом Заксенхаузена[680].

Дахау оставался самым многообещающим трамплином для амбициозных служащих лагерных СС. Семь из десяти довоенных лагерфюреров были назначены комендантами, среди них и Якоб Вайзеборн, с 1938 года правивший Флоссенбюргом. До этого назначения его направили из Дахау в Заксенхаузен на должность заместителя коменданта лагеря, что обозначило еще одну нарождавшуюся в кадровой политике СС тенденцию: переводя оправдавших доверие старших офицеров СС из одних лагерей в другие, Эйке вместе с ними сообщал новым лагерям дух и традиции уже несколько лет просуществовавших лагерей[681]. Как и Вайзеборн, большая часть нового персонала Заксенхаузена были ветеранами концентрационных лагерей; командир «частей охраны», например, был не кто иной, как Михаэль Липперт, давний приятель Эйке. Тот же самый процесс повторился летом 1937 года при открытии Бухенвальда. На сей раз оправдавшие доверие эсэсовцы прибыли из Заксенхаузена, включая Липперта, Вайзеборна и оберштурмбаннфюрера СС Коха, который останется в должности коменданта нового лагеря свыше четырех лет[682].

Карл Отто Кох был ведущим комендантом предвоенных лет, как и Ганс Лориц. Будучи солдатом до мозга костей, Кох на себе испытал горечь поражения Германии в Первой мировой войне, как и британского плена. Кох отчаянно пытался сделать карьеру конторского служащего в годы Веймарской республики, однако в 1932 году потерял работу. После этого он без остатка посвятил себя нацистскому движению, годом ранее вступив в СС. Его официальная концлагерная карьера началась в октябре 1934 года, когда, в возрасте 36 лет, он стал комендантом Заксенбурга. Несколько месяцев спустя он был назначен на аналогичные должности в концлагерях Лихтенбург, Колумбия-Хаус и Эстервеген, а уже затем в сентябре 1936 года стал комендантом Заксенхаузена. Обрюзгший и лысый Кох, некогда банковский служащий, теперь моделировал себя как образцового политического солдата. Он даже свое второе по счету свадебное торжество решил устроить в лесу возле Заксенхаузена по новому обряду – выстроившиеся в ряд эсэсовцы с факелами и тому подобные реалии[683].

Коху было неведомо чувство пощады или сострадания – и к заключенным, и к эсэсовцам-подчиненным. Будучи не удовлетворенным издевательствами только над заключенными, он терроризировал и штат лагеря. Надо сказать, и часть его эсэсовцев были весьма и весьма недовольны Кохом. Что же касалось заключенных, те его презирали. Нелегко было определить, как писал после войны в 1945 году один из оставшихся в живых узников Бухенвальда, что все-таки было самой отвратительной чертой Коха, «садизм, жестокость, порочность или же его продажность»[684]. Однако ни одна из перечисленных черт не повлияла на его карьеру негативно. Напротив, жестокость Коха только усиливала его позицию. Эйке полагался на него, как и на Лорица, и всегда советовался с ними, если речь заходила о назначении старших офицеров лагерей СС[685].

К концу 1930-х годов Теодор Эйке сформировал из лагерей СС достаточно спаянный корпус, более однородный, чем когда-либо прежде или позже. Образовались прочные сети, связанные друг с другом покровительством, товариществом и кумовством, но не официальными иерархическими структурами. Однако лагерная система СС была далека от монолитности. Ядру системы всегда приходилось отражать атаки недовольства тех, кто в него не входил. Более того, концентрационные лагеря так и не привлекли лучших из лучших представителей призывного контингента СС, и Эйке вынужден был довольствоваться весьма ограниченным числом кандидатов при назначении очередного лагерного коменданта или же лагерфюрера. Он был вынужден мириться даже с абсолютно непригодными служащими, как, например, Карл Кюнстлер. Начальник охраны Дахау штурмбаннфюрер Кюнстлер впал в немилость после пьяного дебоша. Он вел себя «как самый настоящий пьянчуга», кипятился Эйке, добавляя, что этот негодяй крайне плохо влияет на подчиненных. В наказание Кюнстлера спровадили в какую-то глушь – с 15 января 1939 года он приступил к службе в запасном полку «Мертвая голова» где-то на востоке Германии, его жалованье также было значительно урезано. Но продолжалось это очень недолго – Эйке пришлось вспомнить о нем. После внезапной смерти Якоба Вайзеборна 20 января 1939 года Эйке срочно понадобился опытный офицер на должность коменданта Флоссенбюрга. Считаные дни спустя Кюнстлер был на эту должность назначен. И в течение последующих лет стоял во главе этого лагеря, постепенно превращавшегося в лагерь смерти, унесший жизни тысяч заключенных[686].

Миры заключенных

Вследствие координации эсэсовцами лагерей и их попыток унифицировать их к середине 1930-х годов возникла некая стандартизированная система концентрационных лагерей. Выработался определенный стереотипный облик лагеря СС – их структура, штат, а также социальный фон личного состава эсэсовской охраны стали обнаруживать явное сходство. Эсэсовцы ввели для узников и единообразную форменную одежду. Явное сходство просматривалось и в среде заключенных: к 1936 году большинство заключенных мужского пола, начиная с прибытия в лагерь, остригались наголо (и далее в текущем порядке примерно раз в неделю)[687]. Позже, приблизительно с 1938 года, для них ввели форменную одежду. Вместо прежнего разнобоя первых лет узников облачали в одинаковые куртки и брюки в широкую полоску, так называемую зебру, в сине-белую полоску летом, в сине-серую зимой, с номерами каждого заключенного на груди. В небольших первых лагерях охранники нередко обращались к заключенным по фамилии; в крупных концлагерях конца 1930-х годов заключенные вместо фамилий выкликались по номерам[688].

Вновь прибывшие нередко терялись в море на первый взгляд совершенно неотличимых собратьев. Но, присмотревшись, начинали замечать, что узники поделены на различные группы, что существует определенная их иерархия. Одежда одних заключенных была опрятнее, жили они в лучших условиях, и – что главное – они часто носили на груди знаки так называемых капо[689]. Имелись и особые разноцветные значки для обозначения категории заключенного. Введенные впервые в некоторых из первых лагерей, такие знаки различия были стандартизированы приблизительно в 1937–1938 годах, когда эсэсовцы стали размещать разноцветные треугольники на форменных брюках и куртках для определения, к какой из групп относится узник, а группы различались по виду (предположительно) совершенных ими преступлений[690]. Цвет треугольника оказывал определяющее влияние на жизнь заключенных лагерей, соперничая по значимости разве что с полом, ибо с мужчинами и женщинами в лагерях обращались по-разному.

Лагерная рутина

Невзирая на кажущееся однообразие, ни один день в концентрационных лагерях не походил на предыдущий. В зависимости от лагеря, времени года и конкретного года постоянно менялись графики распорядка дня. Кроме того, эсэсовцы, единственные распорядители лагерным временем, отнюдь не стремились к тому, чтобы жизнь заключенных вошла в некое русло привычности и предсказуемости, и поэтому предпочитали держать узников в состоянии перманентной неизвестности. Пробуждаясь по утрам, заключенный не знал, какие именно издевательства и злодеяния готовит день грядущий, но понимал, что ежедневная рутина в любой момент может быть нарушена очередной прихотью лагерных СС[691]. И все же процесс унификации лагерей неизбежно выражался в некоем устоявшемся порядке. Во всех лагерях дни подразделялись на отличные друг от друга временные периоды, отмечаемые воем сирен или перезвоном колокола, – еще один элемент, заимствованный от упорядоченного армейского или тюремного бытия[692].

День в концентрационном лагере для мужчин начинался очень рано, еще затемно; в летний период подъем был около 4 часов утра или даже еще раньше. Заключенные ополаскивали лицо водой, наскоро проглатывали завтрак (хлеб или кашу, запивая жидким чаем или суррогатным кофе), торопливо мыли оловянные чашки и тарелки, убирали их в шкафчики и переходили к заправке коек. Покончив с этим, они покидали отведенные им отсеки и направлялись на следующий ритуал – утреннюю перекличку, следуя «молчаливо, размеренно и по-военному быстро», как и предписывалось директивой коменданта лагеря Бухенвальд от 1937 года. Ослабевших и больных заключенных поддерживали товарищи, ибо на лагерную перекличку обязаны были являться все без исключения заключенные независимо от состояния здоровья (кроме помещенных в лагерный лазарет). Как только все заключенные были в сборе, эсэсовцы проводили общую поверку; если в процессе ее случались какие-то недоразумения, например не удавалось сразу установить количественный состав узников, весь лагерь иногда часами простаивал до прояснения всех обстоятельств. В ходе переклички эсэсовские офицеры делали объявления по громкоговорителям насчет предстоящих занятий по образу и подобию военных, например строевая подготовка, а блокфюреры раздавали наказания за неопрятный внешний вид, грязную обувь и тому подобные проступки. Наконец, заключенных после разделения на рабочие группы ускоренным маршем гнали на работы, часто за пределы лагеря[693].

Принудительный труд занимал большую часть дневных часов заключенных, лишь ненадолго он прерывался на обед[694]. Обед был скудным, как правило нечто вроде овощного рагу с хлебом. Заболевания пищеварительного тракта были повсеместным явлением, как и голод, некоторые заключенные стремительно теряли в весе. Но в целом еда была хоть и относительно, но все же терпима. С точки зрения тех заключенных, чье пребывание в концлагере пришлось на военные годы, рационы были воистину царскими уже хотя бы потому, что узникам разрешалось увеличивать их. Хотя родственникам теперь запрещалось отправлять продуктовые посылки (как и посылки вообще), они могли передавать заключенным небольшие денежные суммы, что позволяло приобретать в эсэсовских столовых дополнительные продукты питания. Узник Дахау, получавший 4 рейхсмарки в неделю в 1938 году, мог на эти деньги купить 170 граммов сливочного масла, 170 граммов булочек, банку сельди или сардин, немного искусственного меда, кое-что для личного пользования – мыло, шнурки, зубную пасту, несколько кусочков сахару и две пачки сигарет (заключенным разрешалось курить после еды, кроме того, сигареты служили в лагере своего рода неофициальной валютой)[695].

После возвращения всех работавших за территорией лагеря проходила вечерняя перекличка. Это мероприятие внушало заключенным особый страх. Обессиленных, их могли продержать стоя по стойке смирно и независимо от погоды сколько угодно, до тех пор пока эсэсовцы не пересчитают всех. Эсэсовцам-охранникам нравилось затягивать муки заключенных, их заставляли петь или смотреть на исполнение телесных наказаний. В конце концов перекличка заканчивалась, и заключенные расходились по отсекам на ужин, где съедали еще немного супа или другой скудной пищи. После ужина иногда их заставляли снова работать в составе групп или же выполнять хозработы по бараку, или они приводили в порядок одежду. Но им все же полагалось и свободное время. Беседы между собой были официально запрещены большую часть дня, но в свободное время позволялось общаться; кто-то углублялся в чтение нацистских газет (купленных за свои же деньги). В 8–9 часов вечера заключенных по сигналу сгоняли в барачные отсеки. Некоторые еще несколько минут могли почитать, но после сирены свет в бараках гасили – отбой. С этого времени никому из заключенных не позволялось выходить из кубрика под угрозой смертной казни. Люди проваливались в неглубокий поверхностный лагерный сон до утренней побудки[696].

Большинство заключенных с нетерпением ждали воскресенья, хотя иногда их гнали на работы и в этот день, но работы не затягивались допоздна. И в выходные дни эсэсовские охранники регламентировали распорядок дня в бараках. Иногда по воскресеньям затягивались переклички, и узники снова вынуждены были часами стоять навытяжку, а потом до блеска надраивать полы в кубриках. По громкоговорителю звучали речи нацистских фюреров или допущенная администрацией для прослушивания заключенными музыка (иногда ее транслировали по вечерам и в будние дни). В некоторых случаях заключенные слушали выступления лагерного оркестра. После учреждения первого официального оркестра заключенных лагеря Эстервеген в 1935 году подобные музыкальные коллективы стали создаваться и в других концентрационных лагерях. Их главная функция состояла в том, чтобы они регулярно выступали перед эсэсовцами и заключенными[697]. На первых порах и в лагерях, как и в обычных тюрьмах, по воскресеньям проводились богослужения. Даже в Дахау эсэсовцы первое время позволяли местному священнику служить мессу на плацу для перекличек. Но из-за усугублявшегося конфликта между нацистами и церковью в середине 1930-х годов лагерная администрация запретила подобные мероприятия, а Гиммлер в конце концов и вовсе наложил на них запрет[698].

Несмотря ни на что, всемогущество эсэсовцев в концентрационных лагерях так и не стало абсолютным. Хотя некоторые охранники терпеть не могли, когда заключенные бьют баклуши, уменьшение численности охранников по воскресеньям означало некое послабление для узников. Иногда им разрешалось играть в спортивные игры, устраивать состязания за пределами бараков, но чаще всего заключенные оставались в своих отсеках-кубриках, играли в настольные игры или читали. Первоначально некоторым узникам позволяли держать свои собственные книги, хотя впоследствии это правило было отменено. Когда Ганса Литтена в 1937 году перевели из Лихтенбурга в Бухенвальд, он вынужден был отослать домой все до единой книги. «Представляешь, что это для меня означает», – в отчаянии писал он матери. С тех пор Литтен вынужден был полагаться лишь на убогие фонды концлагерной библиотеки, такие библиотеки появились в 1933 году, иногда даже финансировались, разумеется за счет заключенных. Хоть все полки были забиты пропагандистскими трактатами, библиотека Бухенвальда насчитывала к осени 1939 года около 6 тысяч томов, среди которых иногда удавалось отыскать нечто ценное и полезное[699].

Заключенные также использовали свободное время для написания писем родным и близким. Им разрешалось раз в неделю или две послать короткое письмо или открытку, естественно безо всякой критики, да и темы приходилось выбирать – ибо почти любую можно было при желании истолковать как критику. Один заключенный составил образец идеального письма, выглядевший примерно так: «Спасибо за деньги, спасибо за письма, все хорошо, ваш Ганс». Какими бы безликими и примитивными ни были эти послания, заключенные ценили и их, поскольку свидания позволялись лишь в исключительных случаях. Всякого рода задержки писем или запрет на переписку неизбежно вызвали бы тревогу родственников, которые и так жили в постоянных переживаниях за своих узников. Примерно в 1938 году жена одного заключенного Дахау связалась со «штабом коменданта» и напрямик спросила: «Мой муж, случайно, не расстрелян? Потому что писем от него давно нет»[700].

В принципе, невзирая на жесточайшую регламентацию быта, заключенные все же ухитрялись отвоевать для себя многое на этих нескольких квадратных метрах барачных отсеков. Нередко они использовали отведенное им пространство для подрыва тотального контроля СС за их жизнью. Тайно провозились статьи и письма с воли, как уже упоминалось. Заключенные со стажем все же обводили эсэсовцев вокруг пальца. Взять хотя бы Circus Concentracani в Бёргерморе. Однажды в воскресенье днем в августе 1933 года группа заключенных под управлением актера Вольфганга Лангхофа устроила представление акробатики, танца и музыки, включая и премьеру протестной «Песни болотных солдат». Они даже отважились подшучивать над эсэсовцами, также присутствовавшими среди зрителей, которым даже в голову не приходило, что кто-то рискнет превращать их в объект насмешек. Однако подобные смелые представления были весьма и весьма редки, в особенности когда террор СС в лагерях усилился. В конце 1930-х годов эсэсовцы позволяли лишь чисто развлекательные программы, опасаясь размытия границ между угнетателями и угнетенными. Разумеется, заключенные далеко не всегда испрашивали позволения у эсэсовцев и отваживались на тайные сходки, на которых обсуждались вопросы культуры, религии и политики[701].

Капо

Как хвастливо заявил Генрих Гиммлер немецким генералам летом 1944 года, одним из секретов успеха концентрационных лагерей была вербовка помощников охранников из среды самих заключенных. Эта хитроумная система «подавления недочеловеков», добавил он, была впервые введена Теодором Эйке. Несколько избранных заключенных, как объяснил Гиммлер, заставляли своих собратьев добросовестно трудиться, содержать в чистоте и порядке барачный отсек, заправлять койки и т. д. Таких помощников охраны, как пояснил Гиммлер, называли капо[702]. Слово это происходило от саро, что в переводе с итальянского означало «главарь банды» («глава» или «вожак»). Капо стали важнейшим звеном в механизме лагерного террора СС. Действительно, капо прекрасно зарекомендовали себя в довоенных концентрационных лагерях – давая возможность относительно небольшой группе эсэсовцев верховодить в лагерях, стравливая между собой заключенных, то есть на практике осуществляя извечный порочный принцип «разделяй и властвуй» в еврейских гетто и лагерях рабского труда[703].

Но происхождение системы капо в значительной степени отличалось от идиллической картины, которую живописал Гиммлер в 1944 году. Следует отметить, что ничего нового в привлечении заключенных к внутрилагерному контролю не было[704]. В тюрьмах Германии заключенные с незапамятных времен назначались на посты вспомогательных охранников или «доверенных лиц» (в 1927 году, например, Рудольф Хёсс трудился в канцелярии Бранденбургской тюрьмы, где отбывал срок за убийство). Поскольку многие заключенные, перед тем как оказаться в концентрационных лагерях, ранее отмотали сроки в тюрьмах, они уже были морально готовы занять влиятельные должности. «Мы прибыли в лагерь из тюрем, – как впоследствии описывал один активист КПГ свое прибытие в Бухенвальд, – и ничего необычного в том, что наши товарищи считались «доверенными лицами», не было[705]. Что отличало концентрационный лагерь, так это не сам факт использования заключенных как таковых, а широта полномочий капо.

Однако своим появлением структура капо не была обязана ни Теодору Эйке, ни Гиммлеру, утверждавшему, что, дескать, концлагеря – продукт интеллектуальных усилий СС. На стадии планирования и появления лагерей подобная структура отсутствовала. В некоторых из первых лагерей сами заключенные, сведущие в практике политической организации, выбирали представителей для наблюдения за порядком и предъявления претензий лагерной администрации. Вскоре после того, как весной 1933 года Вольфганг Лангхоф был подвергнут превентивному аресту и попал в тюрьму Дюссельдорфа, заключенные, главным образом рабочие-коммунисты, выбрали своим старшим молодого функционера КПГ по имени Курт. В других первых лагерях подобные назначения инициировались эсэсовцами или штурмовиками, но и сами заключенные также выдвигали собственных представителей. Когда летом 1933 года Лангхоф был переведен в Бёргермор, заместитель коменданта сказал только что прибывшим выбрать старшего блока; после долгих обсуждений заключенные выбрали того же самого человека, который был старшим в Дюссельдорфе, то есть Курта, который после этого, взобравшись на стол, произнес речь, выдержки из которой приводятся в мемуарах Лангхофа. Самое важное, как сказал тогда Курт, состоит в том, чтобы «продемонстрировать эсэсовцам безупречным порядком и дисциплиной, что мы не недочеловеки»[706].

Система капо закрепилась к середине 1930-х годов и продолжала расти пропорционально увеличению концентрационных лагерей. В конце 1938 года, например, когда в Бухенвальде содержалось в общей сложности приблизительно 11 тысяч заключенных, число капо доходило до 500 человек[707]. Старшие капо назначались эсэсовцами, однако они нередко прислушивались к мнению известных заключенных. Система старших капо положила начало параллельной эсэсовской структуре.

В целом капо подразделялись на три функциональные группы. Первая группа капо надзирала за производством работ довольно многочисленными группами заключенных – иногда до нескольких сотен человек. Эти капо располагали и несколькими помощниками. Они следили за тем, чтобы работы не прерывались, а также предотвращали побеги. Прежде всего, они должны были быть «надежными надсмотрщиками», как выразился один из выживших узников. Требования эсэсовцев к капо были обобщены в инструкции для внутреннего пользования: «Капо отвечают за самое строгое следование всем распоряжениям и за все происходящее в рабочих группах»[708].

Кроме того, были капо, осуществлявшие контроль над жизнью заключенных в барачных отсеках. Каждый барак (или блок, как их часто называли) имел старшего блока и нескольких помощников из числа заключенных этого же блока: старших отсеков и старших столов. В отсутствие охранников, входивших в бараки лишь периодически, старший блока пользовался всеми необходимыми полномочиями. Каждое утро после подъема именно он следил за строгим выполнением всех лагерных предписаний. Также он приводил своих заключенных на плац для переклички, где докладывал о наличии заключенных эсэсовцам. Отправив заключенных на работы, он осматривал барак, чтобы убедиться – как того и требовали предписания эсэсовцев, – что койки заправлены «безупречно» и никто из «лентяев» не вздумал тайком остаться в бараке (только старшему блока и его подчиненным разрешалось заходить в бараки в течение дня). Вечером он следил за распределением еды, докладывал об исчезнувших заключенных, вводил в курс дела вновь прибывших и готовил барак к отбою. После отбоя он согласно предписаниям СС «отвечал за порядок и тишину в ночное время»[709].

Наконец, довольно много заключенных капо служили в администрации лагеря. Заключенных стали привлекать к работе санитарами лагерных лазаретов еще в некоторых первых лагерях, и эта практика впоследствии (с конца 1930-х годов) широко распространилась[710]. Капо также работали на кухне заключенных, в складских помещениях, а также в качестве канцелярских служащих в лагерной администрации. На верхушке иерархии стоял старший лагеря (нередко с двумя заместителями), осуществлявший контроль над всеми капо. Он был подотчетен непосредственно эсэсовцам и служил связующим звеном между хозяевами и рабами. Мало кто из лагерных заключенных мог похвастаться большими полномочиями, чем старший лагеря. Однако эта должность была сопряжена с немалой опасностью, и далеко не все заключенные стремились ее занять. Политический заключенный Генрих Науйокс, например, первоначально сопротивлялся всем попыткам назначить его старшим лагеря Заксенхаузен, пока его товарищи-коммунисты – очень многие из которых были в должности капо в довоенные годы – не убедили его согласиться. Его общая стратегия, как писал Науйокс в своих мемуарах, состояла в том, чтобы сделать капо необходимыми и незаменимыми, которые гарантировали бы бесперебойное осуществление перекличек и работы бригад, чтобы таким образом держать эсэсовцев в напряжении. Но он понимал и другое – то, что эсэсовцы желали большего, стремились превратить капо в соучастников террора. Как капо реагировали на это давление и как использовали «узкое пространство для маневра», как выразился Науйокс, определяло их положение среди остальной массы заключенных. Некоторые становились проклятием для заключенных; другие, как Науйокс, напротив, обеспечили себе репутацию справедливых и человечных[711].

Все капо могли в той или иной степени влиять на остальных заключенных, кое-кто даже весьма сильно влиять, раздавая направо и налево распоряжения и зуботычины[712]. Это вынуждало некоторых заключенных считать капо частью лагерной системы «самоуправления» – термин, широко принятый в исторической литературе[713]. Но термин «капо» может ввести в заблуждение, подразумевая определенный уровень автономного принятия решений, отсутствовавший в концлагерях[714]. В конце концов, от капо в первую очередь требовалось исполнение определенных обязанностей, он должен был служить прежде всего интересам эсэсовцев; старшие блоков отчитывались перед блокфюрерами, санитары – перед врачами-эсэсовцами, рабочие капо – перед другими фюрерами и т. д. И капо, которые не оправдали возложенных на них надежд, грозило наказание и снятие с должности[715]. Несмотря на привилегии, которые имели капо, в целом это было рискованное существование. Даже Генрих Науйокс, который обладал мастерством игры с эсэсовцами лучшим, чем большинство, до конца не продержался. После того как он провел три с половиной года в качестве старшего в лагере Заксенхаузен, эсэсовцы однажды бросили его в бункер, обвинив в коммунистическом заговоре, а затем переправили в другой лагерь[716].

Внутрилагерные сообщества

«Лагеря были истинным цирком в том, что касалось цветов, маркировок и всякого рода особых обозначений», – писал оставшийся в живых узник Бухенвальда Ойген Когон вскоре после войны, высмеяв одержимость эсэсовцев эмблемами, сложносокращенными терминами и значками[717]. Треугольники – а для них предусматривалось восемь различных цветов и, кроме того, дополнительные маркировки – стали главным визуальным отличительным знаком для различения категорий заключенных. Разумеется, все эти классификации, вводимые политическим отделом лагерей, были зачастую лишены всякой логики. Некоторые коммунисты, боровшиеся с нацистами, считались «асоциальными элементами», в то время как часть евреев, нарушивших антисемитские законы, относились к категории «профессиональных преступников»[718]. Тем не менее лагерные эсэсовцы считали треугольник исходной маркировкой, и заключенные тоже использовали эти эсэсовские символы для различения друг друга. Не важно, как к нему относиться, цвет треугольника очерчивал контуры личности того или иного узника.

До 1938 года большинство заключенных классифицировались как политические заключенные, и их отличительным знаком служили красные маркировки на арестантской робе[719]. В ноябре 1936 года, например, власти считали 3694 из в общей сложности 4761 узника концентрационных лагерей политическими заключенными[720]. Среди них было ядро политических активистов, прежде всего коммунистов[721]. Многие из них были ветеранами первых лагерей. После освобождения в 1933–1934 годах они нередко вступали в подпольные организации сопротивления и вскоре вновь оказывались в концентрационных лагерях[722]. По распоряжению Гиммлера выпущенные в марте 1936 года на свободу заключенные и арестованные повторно подвергались дополнительным наказаниям, их можно было освобождать по прошествии как минимум трех лет (а не трех месяцев, как остальных заключенных)[723]. К началу 1937 года в Дахау насчитывалось около 200 так называемых «повторно арестованных», и они носили особые маркировки. Их барак был отгорожен от остальной части лагеря, то есть, по сути, он являлся лагерем внутри лагеря. Впервые целая группа заключенных была изолирована от остальных, эсэсовцы создали таким образом зловещий прецедент. Эти «повторно арестованные» не получали книг, их переписка сокращалась, они могли рассчитывать лишь на минимум медицинского обслуживания и использовались на самых тяжелых работах. Одним из таких заключенных был адвокат Людвиг Бендикс, немецкий еврей, попавший в Дахау в 1937 году, то есть несколько лет спустя после того, как он впервые был подвергнут превентивному аресту в 1933 году. Арестованный повторно Бендикс был слаб и болен, и принудительный труд в Дахау был для него мучением, «и я все время боялся, что не вынесу их, но я все же выжил лишь благодаря тому, что сумел мобилизовать все остававшиеся силы»[724].

Несмотря на одержимость Гиммлера поисками врагов слева, процент подпольщиков среди заключенных концентрационных лагерей в середине 1930-х годов уменьшился, отразив и постепенный спад сопротивления, и общее изменение протестных форм. Что касалось оппозиции режиму, то полиция действовала с куда большим размахом, чем прежде. Ворчуны и другие вербальные противники нацизма, вероятно, составляли около 20 % всех подвергнутых превентивному аресту в 1935–1936 годах; были месяцы, когда за «длинный язык» сажали почти столько же, сколько за коммунистическую деятельность[725]. Чтобы заработать клеймо «опасный враг государства», много не требовалось. Магдалена Кассебаум, например, два срока пробыла в Морингене: сначала за пение «Интернационала», а затем за то, что сожгла портрет Гитлера[726].

В рамках противостояния нацистов с христианской церковью полиция в середине 1930-х годов арестовывала и духовных лиц. Хотя число арестов оставалось весьма небольшим – от силы несколько десятков католических и протестантских священников числились среди заключенных концентрационных лагерей в 1935 году, – тем не менее сам факт ареста и лишения свободы представителей духовенства был весьма показателен и вызывал сильную озабоченность в немецком обществе[727]. Священнослужители, носившие в лагерях точно такие же красные маркировки, как и политические заключенные, нередко становились объектом яростных нападок. Лагерные охранники-эсэсовцы были воинствующими антиклериками, куда более фанатичными, чем служащие общих СС, и большинство их порвало с церковью под влиянием такого же, как и они, фанатика Эйке, считавшего, что, дескать, «молитвенники – это для баб и обабившихся мужиков. Нам эта вонь ладана ненавистна»[728]. Ненависть Эйке прорвалась наружу в 1935 году, когда берлинский пастор-протестант Бернхард Лихтенбург в конфиденциальной беседе подверг сомнению условия содержания заключенных в лагере Эстервеген. Отвечая на обвинения в адресованном гестапо письме, Эйке в пух и прах раскритиковал вмешательство «черных агентов Рима», «оставляющих экскременты на алтарях», пожаловался на зловещие пятна от «ядовитых и разрушающих государство плевков» на форме СС и призвал отправить самого Лихтенбурга в Эстервеген[729]. Многие охранники действовали вполне в духе Эйке, сталкиваясь с заключенными в тюрьмы пасторами. Их оскорбления словом были столь грубы, а меры физического воздействия столь жестоки, что даже жены некоторых лагерных эсэсовцев выражали сочувствие священнослужителям[730].

Безусловно, самой многочисленной группой заключенных в концлагерях по религиозным мотивам в середине 1930-х годов были свидетели Иеговы, которые из преданности Богу начисто отрицали нацизм. Их преследование началось в еще в период становления Третьего рейха и еще больше усилилось после отказа иеговистов служить в возрожденных германских вооруженных силах и из-за их миссионерской деятельности уже после наложенного на их конфессию запрета. Режим попытался искоренить брошенный ему вызов – некоторые явно страдавшие паранойей нацистские функционеры пытались представить свидетелей Иеговы как массовое движение, действовавшее в сговоре с коммунистами (в действительности насчитывалось всего 25 тысяч прихожан). Несколько тысяч иеговистов были арестованы в середине 1930-х годов. Большинство оказалось в обычных тюрьмах, но часть были брошены в концентрационные лагеря. В разгар репрессий в 1937–1938 годах свыше 10 % всех мужчин-заключенных в лагерях Заксенхаузен и Бухенвальд были свидетелями Иеговы. Эта группа заключенных была столь велика, что лагерные эсэсовцы вынуждены были изобрести для них свой особый отличительный знак – треугольник фиолетового цвета[731].

На долю заключенных с фиолетовым треугольником выпали страшные невзгоды. «Свидетели Иеговы постоянно становились мишенью нападок, жертвами террора и жестокости», – писал один из них в 1938 году сразу же после освобождения. Подобное отношение к ним было идеологически мотивировано – охранники прозвали их «небесными клоунами» и «райскими птичками». Когда одного из бывших охранников Заксенхаузена спросили уже после войны, что заставило его зарыть в землю по шею одного из этих заключенных, тот ответил: «Он отказался служить в армии. Такие не имеют права жить, я так считаю»[732]. Что действительно приводило в ярость эсэсовцев, так это никак не религиозные верования заключенных, а их «упрямое» поведение – свидетели Иеговы отказывались выполнять определенные распоряжения и даже пытались обратить в свою веру других заключенных[733]. Стоявших во главе такого пассивного сопротивления подвергали самым жутким издевательствам. Один из них, шахтер Йоганн Людвиг Рахуба, приговаривался лагерными эсэсовцами Заксенхаузена в период с 1936 по 1938 год к помещению в карцер в общей сложности на 120 дней, к более чем 100 ударам розгами, к 4 часам подвешивания к столбу и к 3 месяцам пребывания в штрафной роте (позже Йоганн Людвиг Рахуба умер в лагере). Подобное жестокое обращение редко давало положительные результаты, ибо заключенные воспринимали пытки и издевательства как своего рода проверку на прочность их веры. Лишь позже, уже во время войны, лагерная администрация уяснила наконец, что многие свидетели Иеговы были добросовестными работниками, если только не принуждать их к определенным видам деятельности, находившимся в противоречии с их верованиями[734].

Полиция Германии, постоянно расширяя круг политических подозреваемых, одновременно усиливала и преследования аутсайдеров. Жертв этих преследований, начавшихся еще в 1933 году, клеймили как асоциалов и уголовников, помечая их в лагерях черными или зелеными треугольниками. К ним в середине 1930-х прибавилась еще одна группа: арестованные за гомосексуализм – эти носили розовые треугольники. После расправы с Эрнстом Рёмом нацистский режим просто зациклился на гомосексуализме. Действующее законодательство ужесточилось в 1935 году (хотя на женщин оно по-прежнему не распространялось), полиция усилила облавы. Во главе этой разнузданной вакханалии стоял лидер немецких гомофобов Гиммлер. Как жаль, что гомосексуалистов все еще запрещают убивать, сетовал Гиммлер в 1937 году, но их хотя бы можно упрятать за колючую проволоку. И снова огромное количество людей оказались в тюрьмах и концлагерях[735]. В 1935 году эти заключенные какое-то время содержались в Лихтенбурге – в июне 325 из 706 заключенных были классифицированы как гомосексуалисты, – но их, главным образом, распределили по другим лагерям[736].

Обвиненные в гомосексуализме подвергались наиболее изощренным издевательствам в концентрационных лагерях. Эсэсовцы рассматривали их как «извращенцев, заслуживающих особых наказаний». Чтобы «оградить» от них других, некоторые офицеры размещали заключенных с розовым треугольником в изолированных бараках. И в целях их «излечения» охранники часто принуждали «гомиков» к выполнению самой грязной и тяжелой работы, как, например, чистка лагерных уборных[737]. Кроме того, несколько заключенных-гомосексуалистов были подвергнуты кастрации. В соответствии с нацистским законом кастрация осуществлялась только при условии согласия самих гомосексуалистов, но лагерная охрана принуждала многих заключенных к кастрации. Среди них был 22-летний гамбургский портной Отто Гиринг, неоднократно осуждавшийся за гомосексуальные действия и направленный в Заксенхаузен в начале 1939 года. В середине августа 1939 года Гиринга вызвали в лазарет и усыпили, дав наркоз. Когда он очнулся после наркоза с тяжелым мешком, набитым песком, на животе, ему сказали, что он просто-напросто кастрирован. Несколько дней спустя сам комендант вошел в палату со стеклянной емкостью в руке. Торжественно подняв ее, он объявил: «Можешь еще раз взглянуть на свои яички. Правда, теперь в законсервированном виде»[738].

Эсэсовцы пристально следили за заключенными-гомосексуалистами и нередко приписывали им сексуальные контакты на территории концентрационных лагерей, за что те подвергались пыткам для выбивания «признаний»; в некоторых случаях дела «признавшихся в содеянном» гомосексуалистов передавались для расследования в суды[739]. Некоторые подозреваемые подвергались издевательствам со стороны других заключенных. Учитывая эффективность и живучесть гомофобии, эсэсовцы нередко использовали ложные обвинения в гомосексуализме как средство борьбы с неугодными. Если судить в целом, очень многие заключенные разделяли предрассудки в отношении однополой любви, подвергая ее сторонников остракизму; в подобных случаях даже те, кто им втайне сочувствовал, предпочитали держаться в стороне. Едва получив розовый треугольник на лагерную робу, вспоминал Отто Гиринг, он был «подвергнут осмеянию и преследованиям» заключенными «всех категорий». Это всего лишь один из бесчисленных примеров, свидетельствующих об отчужденности между отдельными внутрилагерными сообществами узников[740].

Солидарность и конфликты

Генрих Науйокс чувствовал себя в коммунистической организации как в своей стихии. Он родился в 1901 году в бедной рабочей семье в районе гамбургских верфей. Генрих сам походил на матроса – невысокий и крепкий, да и походка его была «моряцкой» – вразвалочку. Желая овладеть профессией котлостроителя, он рано ушел из школы и быстро политизировался, вступив в местную партийную ячейку. В марте 1919 года, в возрасте 18 лет он вступил в недавно основанную КПГ, а позже возглавил гамбургское молодежное крыло партии. Науйокс был лояльным местным функционером и в 1933 году присоединился к антинацистскому сопротивлению. Ему пришлось дорого заплатить за свои убеждения: задержание в нескольких первых лагерях в 1933–1934 годах, свыше двух лет в тюрьме и свыше восьми лет в нескольких концентрационных лагерях. Повсюду Науйокс оставался преданным своим убеждениям, за что снискал уважение и поддержку своих товарищей-коммунистов – тоже заключенных. Едва он миновал лагерные ворота Заксенхаузена 11 ноября 1936 года, как товарищи по партии взяли его под свое крыло. Его сразу же по прибытии в лагерь представили старшему блока, его земляку и коммунисту, который ввел Науйокса в курс дела относительно жизни в лагере. При посредничестве одного из бывших функционеров КПГ Науйокс был назначен на должность разносчика еды при лагерной кухне. В конце его первого дня в Заксенхаузене, как позже писал Науйокс, он уже ощутил свою сопричастность[741].

Вновь прибывшие узники, принадлежавшие к другим многочисленным группам заключенных – таких как социал-демократы и свидетели Иеговы, – также могли рассчитывать на моральную и материальную поддержку друзей и товарищей[742]. Сплоченность в рамках упомянутых групп была нередко очень сильной, что способствовало обретению более выгодного статуса в лагере, как в случае Науйокса, который в начале 1937 года (с помощью другого старого гамбургского коллеги) был переведен с лесоповала на должность столяра. «Теперь ни окриков, ни побоев, ни даже иных форм давления, никто тебя не подгоняет», – вспоминал Науйокс. Заключенные, объединенные общим прошлым, обеспечивали своим товарищам, которым доверяли, посты лагерных капо. Так укреплялось влияние. Коммунисты проявили себя истинными мастерами в этой области благодаря своей сплоченности и высокой дисциплине. Сам Генрих Науйокс в конце лета 1937 года получил назначение складского рабочего, начав восхождение по карьерной лестнице лагеря, завершившейся постом старшего лагеря[743].

Поскольку члены групп заключенных большую часть своего свободного времени проводили вместе – эсэсовцы обычно размещали заключенных по баракам, руководствуясь цветом треугольника, – эти группы стали центрами организации коллективной защиты прав заключенных. По вечерам узники организовывали несанкционированные обсуждения и лекции на политические темы, а также на темы религии, истории и литературы. В Эстервегене Карл фон Осецки, уже больной, казалось, возрождался из пепла словно легендарный феникс, по мере того как вовлекал единомышленников из числа заключенных в дебаты. «Слушать его, спорить с ним, задавать ему вопросы было настоящим событием», – с уважением вспоминал один заключенный, бывший коммунист[744].

Случались и крупные встречи. В Заксенхаузене Генрих Науйокс и его товарищи провели первый большой сбор заключенных в декабре 1936 года, когда охранники СС напились до бесчувствия на рождественской вечеринке. Тайная встреча была организована бывшим депутатом рейхстага от КПГ, который произнес краткую речь, сопровождаемую декламацией стихов и исполнением песен рабочего движения. «Все мы тогда на нашей встрече были под впечатлением от осознания могуществ нашего коллектива, это придало нам сил для дальнейшей борьбы против нацистского террора», – писал Науйокс в своих мемуарах[745]. Но не только заключенные-коммунисты содействовали укреплению чувства солидарности. Заключенные-евреи проводили культурные мероприятия в своих бараках – с музыкой, чтением стихов, играми, а христиане объединялись для общей молитвы в праздничные дни[746].

Однако прямые вызовы господству эсэсовцев были и оставались чрезвычайно редкими. В первых лагерях заключенные иногда протестовали, вдохновленные верой в неизбежное крушение Третьего рейха[747]. Но никаких признаков крушения нацистского режима не было заметно, и к середине 1930-х годов охранники-эсэсовцы подавляли в зародыше любые попытки заключенных воспротивиться лагерной администрации. Лишь считаные единицы отваживались противостоять СС. Среди них – протестантский пастор Пауль Шнайдер, удерживаемый в Бухенвальде с конца 1937 года. Весной 1938 года Шнайдера бросили в карцер, где он голодал и подвергался оскорблениям в течение многих месяцев после отказа приветствовать новый флаг со свастикой, установленный на главных воротах лагеря. Но Шнайдер не сломался. По воскресеньям и в дни церковных праздников он иногда выкрикивал фразы в поддержку заключенных на плацу для переклички, после чего разъяренные охранники плетьми и кулаками заставили его замолчать. Мужественные призывы пастора звучали до лета 1939 года, когда он, не выдержав пыток, вынужден был уступить эсэсовцам и замолчал[748].

Подобные акты мужества хоть и ненадолго, но все же объединяли заключенных всех категорий и вероисповеданий. Такое единство проявлялось нечасто, поскольку лагерный быт скорее разобщал узников, вызывая разногласия в их среде. Самая глубокая пропасть, по крайней мере до конца 1930-х годов, разверзлась в многочисленной группе левых заключенных, в первую очередь между немецкими коммунистами и социал-демократами. История антагонизма между сторонами была долгой – коммунисты и социал-демократы постоянно обвиняли друг друга в предательстве интересов рабочего класса и пособничестве нацистам при захвате ими власти, – и даже в лагере прежние раздоры не были забыты[749].

В первых лагерях коммунисты и социал-демократы все еще не отошли от недавних столкновений периода Веймарской республики. Правда, уже начинала обозначаться некая солидарность партийных линий, в особенности на уровне рядовых коммунистов и социал-демократов. Но много слишком уж революционно настроенных коммунистов не забыли, как их подавляли якобы демократически настроенные силы в Пруссии, и не только, и коммунисты не скрывали своего пренебрежения к заключенным – членам СДПГ. Некоторые социал-демократы, в свою очередь, были обеспокоены тем, что их потеснила более многочисленная и лучше организованная группировка коммунистов. Один социал-демократ жаловался, что, дескать, его соседи по бараку коммунисты рассматривают его чуть ли не «как прокаженного», а другой его соратник по партии скорбел по поводу отсутствия даже «минимума товарищества». При случае заключенные-коммунисты даже доносили на социал-демократов администрации лагеря и подвергали их физическим нападкам[750]. Бывшие лидеры СДПГ, которых и коммунисты, и нацисты презрительно окрестили «важными шишками», вынуждены были терпеть враждебные нападки со всех сторон. Эрнст Хайльман, например, был известен своей бескомпромиссной позицией к коммунистам в полном соответствии с партийной линией социал-демократов, он не изменил свои взгляды и в неволе и не скрывал негативного отношения к коммунистам во всех лагерях, через которые ему довелось пройти. Никогда и ни при каких обстоятельствах Хайльман не проявлял и следа сочувствия или сострадания к нему, вспоминал коммунист Вольфганг Лангхоф. Судя по всему, охранники натравливали заключенных-коммунистов на Хайльмана, что было вполне в духе эсэсовцев, при любом удобном случае старавшихся столкнуть лбами представителей левого крыла заключенных[751].

Конфликты между представителями левого крыла продолжались до середины 1930-х годов и даже позже. Шрамы от сражений периода Веймарской республики затягивались чрезвычайно медленно, если вообще затягивались, поэтому в лагерях продолжались конфликты между коммунистами, доминировавшими среди капо, и социал-демократами, весьма недовольными их преобладанием на постах помощников лагерной администрации. Однако, невзирая ни на что, завязывались дружеские контакты, как это имело место еще в первых лагерях, и непредубежденные заключенные, такие как Генрих Науйокс, всегда готовы были поддержать собрата-узника, независимо от его политических убеждений. Но в целом преобладало взаимное недоверие, и левые так и не смогли сформировать единый фронт сопротивления в нацистской неволе[752].

Женщины в лагерях

Казалось, этот день не сулит ничего необычного, но в пятницу утром в начале 1936 года охранник внезапно отпер камеру Сенты Баймлер в Штадельхайме. Женщина ожидала, что ее, как обычно, поведут на работы, но на самом деле ее ждала сногсшибательная новость: ей предстояло покинуть тюремные стены. Госпожа Баймлер уже подумала, что ее выпускают – со дня ареста прошло около трех лет. Но у гестапо были несколько иные планы. Пока ее муж гулял на свободе после сенсационного побега из Дахау, его жену предпочитали держать за решеткой. Вместо освобождения Сенту Баймлер перевели из тюрьмы Штадельхайм в исправительно-трудовой лагерь Моринген, главный в Германии лагерь, где содержались подвергнутые превентивному аресту женщины[753].

К счастью для Сенты Баймлер, мир лагеря Моринген был далек от обычных миров лагерей для мужчин. Моринген даже не считался официальным концентрационным лагерем СС, поскольку все еще находился в подчинении земельной администрации Пруссии, а не ИКЛ, а во главе его стоял директор, штатский чиновник госслужбы, бюрократ и полная противоположность «политическому солдату Эйке». По сравнению с обычным концентрационным лагерем число заключенных в Морингене узниц в отделении превентивного ареста никогда не превышало 90 человек. Эти женщины носили собственную одежду, а не лагерную форму и занимались хоть и монотонным, но никак не изнурительным трудом – большинство из них были заняты на вязании или починке одежды, причем менее восьми часов в день. И что самое важное – узницы не подвергались физическим издевательствам со стороны персонала[754].

В целом Моринген напоминал обычную тюрьму со всеми присущими этим учреждениям особенностями: жестким распорядком дня, скудным питанием и примитивными гигиеническими условиями. Однако узницы Морингена, разделенные по отсекам в зависимости от их социальной принадлежности, вменяемым в вину «преступлениям» и т. д., имели возможность относительно свободно общаться друг с другом. После нескольких лет в тесной камере тюрьмы Штадельхайм Сента Баймлер была рада оказаться в обществе других коммунистов, включая свою родную сестру. Женщины коротали время за настольными играми, пели и беседовали на политические темы. «Говорить можно было о чем угодно, и это здорово облегчало нашу жизнь», – впоследствии писала Баймлер[755].

Сента Баймлер была ведущей фигурой среди женщин-коммунисток Морингена. Ее муж Ганс был героем Сопротивления, а Сента присущими ей волевыми качествами и несгибаемостью произвела впечатление даже на заключенных иных политических взглядов; казалось, годы, проведенные в неволе, никак не сломили ее[756]. Но окружение Сенты Баймлер не возвышало себя над остальными заключенными, как это делали мужчины-коммунисты в концентрационных лагерях. Следует отметить, что женщины-капо в Морингене не обладали тем влиянием и полномочиями, как мужчины-капо в концлагерях[757]. Кроме того, социальный состав заключенных в Морингене был более разнообразным. Свидетели Иеговы составляли значительную часть уже в 1935 году, и в течение 1937 года они стали самой многочисленной группой заключенных; к ноябрю приблизительно половина заключенных превентивного ареста были свидетелями Иеговы[758].

Эти изменения в Морингене оказались тесно связаны с большим притоком новых заключенных: их число увеличилось с 92 человек в начале января 1937 года до приблизительно 450 человек в ноябре 1937 года[759]. Сенты Баймлер к тому времени среди них уже не было – в феврале 1937 года трагические обстоятельства вынудили администрацию выпустить ее. Несколькими месяцами ранее заключенные-коммунистки в Морингене узнали, что Ганс Баймлер сражался в составе Интернациональных бригад в Испании во время гражданской войны, что еще сильнее повысило его авторитет. Потом поползли слухи о его гибели при обороне Мадрида. Сента Баймлер мучилась неизвестностью – как вспоминали другие узницы, она «ходила словно покойник, ничего вокруг не видя и не слыша». Затем ее вызвали к директору лагеря, и страшная весть подтвердилась. Вскоре после этого она была освобождена. Теперь, когда ее муж был мертв, нацистам уже не требовались заложники. Несколько месяцев спустя на свободу вышла и ее сестра[760]. Большинство других заключенных, однако, оставались в заточении до тех пор, пока крыло превентивного ареста в Морингене не было закрыто, а всех остававшихся женщин-заключенных не перевели в Лихтенбург.

Открытый в декабре 1937 года Лихтенбург стал первым концентрационным лагерем для женщин. Теодору Эйке потребовались три года для учреждения подобного лагеря. Ему пришлось осмыслить и тот факт, что враги, которым «место за колючей проволокой», не всегда выступают в образе мужчин. Он был вынужден сменить тактику – аномалией было не только содержание заключенных превентивного ареста вне рамок ответственности ИКЛ, но растущее число заключенных-женщин. Моринген становился слишком уж тесным, в чем убедился сам Гиммлер в ходе инспекционной поездки в этот лагерь в конце мая 1937 года, в то время как куда более крупный Лихтенбург практически пустовал после его закрытия как лагеря для мужчин. Но его оперативно переформатировали под новый контингент, и скоро он стал снова заполняться – к апрелю 1939 года в нем содержалось уже 1065 женщин[761].

По прибытии в Лихтенбург 30-летняя Эрна Лудолф, член секты свидетели Иеговы из Любека, сразу поняла, что лагерь этот куда больше Морингена. Вскоре Лудолф и другие женщины убедились, что их ждут изменения к худшему. Будучи лагерем в подчинении СС, Лихтенбург управлялся по куда более милитаризованной схеме – с перекличками в коридорах и во дворе. Досуг был сокращен, а принудительный труд, напротив, усилен за счет удлинения рабочего времени почти на два часа. Кроме того, лагерные эсэсовцы уделяли намного больше внимания использованию капо. Но что было наихудшим из всего – женщинам здесь приходилось на каждом шагу сталкиваться с проявлениями насилия, да и наказания были несравненно строже. Свидетели Иеговы составляли и здесь самую многочисленную группу заключенных, и здешние лагерные условия были в особенности тяжелы для таких узниц, как Эрна Лудолф, считавшаяся «неисправимой». Однажды в 1938 году, когда женщины отказались выстроиться для прослушивания по радио речи Гитлера, охранники стали обливать их водой под напором из пожарного шланга[762].

Хотя штат лагерных охранников СС контролировался в женских концлагерях строже, чем в мужских, тем не менее по части насилия Лихтенбург недалеко ушел от остальных. Женский лагерь проложил путь новой особой лагерной категории, как бы изъятой из системы других концентрационных лагерей СС. Различия начинались с внешнего вида лагеря. Старый замок в Лихтенбурге, с огромными спальными помещениями, был далек от эсэсовского идеала – выстроившихся в ряд бараков. В целом заключенным-женщинам в Лихтенбурге приходилось все же меньше сталкиваться с открытым террором, чем в обычных концлагерях для мужчин. Принудительный труд пока что не пожирал большую часть суток, проявления издевательств все же были относительно редки, а наказания – менее строги (согласно официальным инструкциям, телесные наказания не допускались). В результате уровень смертности был намного ниже – всего два официально подтвержденных смертельных случая среди заключенных. И оба выпали на долю членов секты свидетелей Иеговы. Произошли они в период между концом 1937 года и весной 1939 года, когда концентрационный лагерь Лихтенбург был закрыт[763].

«В середине мая 1939 года, – вспоминала после войны Эрна Лудолф, – мы, свидетели Иеговы, все 400 человек из 450, на грузовике были доставлены в составе первой партии заключенных в Равенсбрюк». Ожидая, что число женщин-заключенных будет и далее возрастать, эсэсовцы решили в 1938 году основать совершенно новый лагерь для женщин. Когда планы разместить его вблизи Дахау провалились, обратили внимание на расположенный на отшибе в 70–80 километрах к северу от Берлина Фюрстенберг. Как только небольшая рабочая группа заключенных из Заксенхаузена в начале 1939 года возвела там первые бараки и здания, новый лагерь под названием Равенсбрюк сочли готовым к приему первых женщин-заключенных[764].

Условия жизни заключенных после перевода их из Лихтенбурга ухудшились, точно так же, как это было после перевода из Морингена. «Все усилилось до невероятной степени», – вспоминала Эрна Лудолф. Переклички в Равенсбрюке были куда мучительнее, принудительный труд превратился в работу на износ, наказания ужесточились. Как и распорядок дня. Кроме того, для женщин-заключенных была введена единая форменная одежда – платья с синими и серыми полосами, а также передник и косынка[765]. Но террор все же не выходил за рамки гендерного разделения. Хотя в Равенсбрюке официально ввели телесные наказания, но таких карательных мер, как, например, подвешивание к столбу, не допускалось. Вместо того чтобы набрасываться на женщин самим, эсэсовцы-охранники передоверяли это сторожевым псам, поскольку Гиммлер был убежден, что женщины непременно будут их бояться[766].

Особый статус Равенсбрюка повлиял и на формирование штата. Учредив концентрационный лагерь для женщин, СС оказались перед дилеммой. До сих пор порядок в лагерях эсэсовцы считали прерогативой исключительно мужчин с опорой на мужественность и брутальность. Но наличие мужчин в женском лагере вызывало ряд проблем, и это доказывали половые преступления в первых лагерях. В конце концов Гиммлер принял компромиссное решение. В Лихтенбурге и Равенсбрюке эсэсовцы-мужчины исполняли обязанности часовых и занимали руководящие должности в штабе коменданта, начиная с самого коменданта. Внутренняя охрана, то есть лица, непосредственно контактировавшие с женщинами-заключенными, тоже были женщины, хотя Гиммлер не спешил принимать их в ряды СС, несмотря на то что они находились в непосредственном подчинении лагерных СС. Даже во время войны их не включили в эти формирования, они просто числились в свите (Gefolge), нося особую защитного цвета полевую форму[767].

Охранники женского пола в Равенсбрюке отличались от своих коллег-мужчин в других лагерях СС. Правда, большинство избрали эту стезю добровольно, и, будучи в возрасте от 20 до 30 лет, они не имели за плечами опыт участия в политических уличных потасовках – период побоищ времен Веймарской республики был чисто мужской областью. Кроме того, лишь часть охранниц состояли в рядах НСДАП, в то время как большая часть лагерных эсэсовцев были членами нацистской партии. Если что-то и привлекло большинство женщин добровольно пойти служить охраницами в концентрационный лагерь, то отнюдь не идейные причины, не стремление к идеологическому миссионерству, а перспектива подъема по социальной лестнице. Многие были бедны и не замужем и, как правило, не имели профессии. Лагерь же сулил регулярную занятость с достойной оплатой и другими льготами, такими как комфортабельное и бесплатное жилье, а с 1941 года детские сады СС[768]. И хотя служба в Равенсбрюке строго регламентировала их жизнь, охранниц не заставляли ни маршировать, ни стоять навытяжку, как «политических солдат мужского пола». Иногда расстроенный комендант Равенсбрюка вынужден был делать внушения своим охранницам за то, что они, дескать, нарушают армейские уставы и вообще не обращают внимания на военный этикет[769].

Таким образом, женщины как в статусе охранниц, так и в статусе заключенных, да и женские лагеря в целом оставались на своего рода обочине лагерной системы. Однако процент женщин среди заключенных концентрационных лагерей увеличивался стремительно – приблизительно с 3,3 % в конце лета 1938 года до 11,7 % всего год спустя, – но Равенсбрюк все еще оставался далеко позади концентрационных лагерей для мужчин и по габаритам, и по уделяемому им свыше вниманию[770]. Тем не менее его создание было значительным этапом на пути к завершению процесса изменения формы заключения от традиционно тюремной до совершенно новой, концлагерной – той, где доминировали СС[771].

Лагеря для женщин стали последними дополнениями в системе концентрационных лагерей, создаваемой и упрочняемой в середине 1930-х годов. К концу 1934 года казалось, что лагеря доживают последние месяцы. Всего три года спустя они превратились в неотъемлемый элемент Третьего рейха, стоящий вне закона, финансируемый государством и управляемый вновь учрежденной Инспекцией концентрационных лагерей (ИКЛ). СС создали первый типовой проект концентрационного лагеря на базе их первого лагеря Дахау. Его главными особенностями была однородная административная структура, общий архитектурный образец, профессиональный корпус СС и систематизированный террор. Одновременное расширение лагерной системы СС – численность заключенных возросла с приблизительно 3800 летом 1935-го до 7746 в конце 1937 года – указывала на другой ключевой аспект концентрационных лагерей, впервые выдвинутый на первый план Ханной Арендт вскоре после Второй мировой войны. В радикальном тоталитарном государстве, таком как Третий рейх, укрепление режима отнюдь не озна чало ослабления террора. Нацистские лидеры постоянно вынашивали новые и новые далекоидущие планы. И концентрационные лагеря расширялись, невзирая на радикальную минимизацию внутриполитической оппозиции[772]. Эти расширения еще не были закончены к концу 1937 года; это только что начиналось.

Глава 3. Расширение

Пятница, 13 мая 1938 года, – этому дню суждено было врезаться в память заключенным Бухенвальда. День выдался погожий и солнечный; весна была в разгаре, и все вокруг лагеря расцвело. Еще стояло раннее утро, солнце быстро всходило над невысокой (478 метров) горой Эттерсберг, но большая группа заключенных уже работала в лесу за территорией лагеря, копая канавы для укладки канализационных труб. Примерно в 9 утра двое заключенных, Эмиль Баргацкий и Петер Форстер, отправились за кофе для всей группы. Как обычно, оба шли по уединенной тропинке, но тут внезапно набросились на сопровождавшего их охранника. Роттенфюрер Альберт Кальвайт, так и не успев открыть огонь, получил удар по голове лопатой. Два узника, уже давно задумавших побег, оттащили тело охранника в подлесок и, прихватив его оружие, опрометью бросились подальше от этого места[773].

Убийство роттенфюрера Кальвайта вызвало громкий резонанс в СС. Успешные побеги из лагерей были чрезвычайно редки, ибо инспектор Эйке призывал подчиненных стрелять без предупреждения в пытавшихся бежать заключенных. А убийство эсэсовского охранника стало случаем беспрецедентным[774]. Генрих Гиммлер в сопровождении Теодора Эйке уже на следующий день вылетел в Веймар для осмотра лагеря и тела Кальвайта. И объявил охоту на сбежавших заключенных. Региональные газеты пестрели сенсационными репортажами об убийстве эсэсовца, было объявлено солидное вознаграждение – 1000 рейхсмарок – за предоставление сведений, которые помогли бы в розыске и поимке беглецов; не одну неделю в Веймаре только об этом и говорили – редкий случай, когда событие в лагере так взбудоражило общество в конце 1930-х[775].

22 мая 1938 года, на десятый день после побега, полиция обнаружила скрывавшегося Эмиля Баргацкого – на кирпичном заводе, приблизительно в 200 километрах севернее Бухенвальда. Неделю спустя он предстал перед впопыхах созванным показательным специальным судом в Веймаре. Сообщения в местной печати пестрели деталями из его досье как преступника. Эмиль Баргацкий родился в бедной семье в 1901 году, где был пятнадцатым ребенком. В нелегкий период Веймарской республики Баргацкий изо всех сил пытался удержаться на плаву – работал плотником, мясником и извозчиком. В эти же годы он совершил несколько преступлений. Пресса всячески выставляла эти преступления как дополнительное доказательство его характера и поведения, недостойного разумного человека. Веймарский государственный обвинитель между тем превозносил до небес охранников концентрационных лагерей, защищавших «народное сообщество» от опасных асоциальных элементов, таких как Баргацкий. Он также высказался в пользу «профилактических» арестов асоциальных элементов. Число подобных арестов в конце 1930-х годов возросло, в результате тысячи человек оказались в переполненных концентрационных лагерях – среди них и Эмиль Баргацкий, который находился в Бухенвальде с 1937 года по причине его преступного прошлого[776].

Судья по делу совершившего убийство Баргацкого в субботу 28 мая 1939 года около двух часов зачитывал обвинительное заключение, после чего объявил смертный приговор. Теперь Баргацкий был переведен в камеру смертников, где дожидался исполнения приговора. Но судьба его круто изменилась после решения Генриха Гиммлера повесить Баргацкого в Бухенвальде в назидание остальным. Гитлер идею одобрил[777]. Рано утром 4 июня 1938 года заключенные Бухенвальда выстроились на плацу для переклички. Их окружили эсэсовские охранники с пулеметами. Около семи часов распахнулись главные ворота, и Эмиля Баргацкого в наручниках вывели на плац. Он шел будто в трансе, и кое-кому из заключенных даже показалось, что приговоренный находится под воздействием наркотиков. Когда судья в черной мантии зачитал смертный приговор, Баргацкий ступил на деревянный ящик, стоявший на сколоченном из досок помосте, и просунул голову в петлю. По команде коменданта Карла Отто Коха ящик выбили из-под ног Баргацкого, в то время как другой заключенный, выступавший в роли палача, рванул на себя веревку; Баргацкий в течение нескольких минут в судорогах погибал в затянувшейся на шее петле. Эсэсовцы так и оставили висеть его труп в течение некоторого времени – зловещее предупреждение всем остальным заключенным лагеря[778].

СС организовал первую публичную казнь заключенного концентрационного лагеря, и действо это повторило ритуал казни далекого прошлого, став демонстрацией всесилия СС и нацистов. Свершалось оно в присутствии сановников охранных отрядов, в том числе Теодора Эйке, который взахлеб пересказал Гиммлеру детали экзекуции[779]. Лидеры СС не моргнув глазом обернули инцидент в свою пользу, стремясь нажить политический капитал и представив его как очередное доказательство варварской натуры заключенных и первостепенной важности лагерей. Еще до казни Баргацкого одно из известных периодических изданий СС попыталось повысить статус лагерей СС в бьющей на эмоции статье, поместив рядом фото обоих беглецов и убитого ими охранника. Последний был представлен в героической позе. Статья, слово в слово повторявшая напутствия и высказывания Эйке, утверждала, что «трусливое нападение» двух «в расовом отношении неполноценных преступников» наглядно доказывает, насколько опасна миссия политических солдат СС (в действительности лагерные эсэсовцы куда чаще попадали под пули своих перепивших коллег, чем оказывались жертвами нападений заключенных). Под заголовком «Он погиб за нас!» влиятельный еженедельник СС в лирико-трагичном тоне расписывал роттенфюрера Кальвайта, явно рассчитывая внести его в пантеон нацистских мучеников, и рассыпал похвалы в адрес других незаметных героев «Мертвой головы» СС, тех, кто «постоянно сталкивается с врагом», в то время как остальная Германия «мирно исполняет свой ежедневный долг»[780]. Необходимо было представить эсэсовских охранников как отважных защитников страны, чтобы заручиться поддержкой общественности инициатив Эйке по их вербовке, ибо в ходе подготовки к предстоящей войне лагерную систему намечалось значительно расширить.

И что самое важное – лагерные СС восприняли факт гибели роттенфюрера Кальвайта как призыв к насилию. Даже в отдаленном Дахау охранники грозили расправой заключенным[781]. В самом Бухенвальде эсэсовцы просто неистовствовали. Коллективные наказания всегда следовали за попытками побегов, но в пятницу, 13 мая 1938 года, насилие достигло невиданных высот. По пути в лагерь с места работ охранники избивали заключенных плетьми, мучили их до тех пор, пока несколько человек не свалились без чувств. Более того, в тот день охранники убили как минимум двух узников Бухенвальда. Как заявил комендант лагеря Кох, остальные пусть не надеются на сладкую жизнь[782]. И он сдержал слово – избиения и акты насилия следовали одно за другим. Во время одного инцидента, примерно спустя три недели после казни Баргацкого, эсэсовцы разбили несколько окон в бараках заключенных, разодрали десятки одеял, сотни соломенных матрасов. Досталось и людям – в результате трое заключенных были забиты до смерти[783].

Командование СС поддерживало эту жесткую линию. В хвалебной песне убитому охраннику в «Фёлькишер беобахтер» Теодор Эйке предупредил, что «враги государства» столкнутся с «железной дисциплиной»[784]. Гиммлер во время визита в Бухенвальд 14 мая 1938 года, по сути, повторил сказанное Эйке и два дня спустя в письме имперскому министру юстиции Гюртнеру вновь указал на необходимость принятия более строгих мер в отношении заключенных. Ранее, напомнил Гиммлер, он ответил на претензии Гюртнера о злоупотреблениях эсэсовцев при применении огнестрельного оружия тем, что распорядился о том, чтобы его подчиненные применяли оружие реже, но «эффективнее». Эта попытка косвенно обвинить Гюртнера в гибели охранника в Бухенвальде была абсурдна – роттенфюрер Кальвайт слишком близко подошел к двоим заключенным, что являлось нарушением инструкции СС. Однако это не помешало Гиммлеру объявить, что, дескать, отныне охранники будут всегда держать оружие наготове. Это напоминание должно было упредить всякого рода обвинения в адрес лагерных эсэсовцев, выдвинутые в будущем[785].

Чванливо-самодовольная манера Гиммлера свидетельствовала о возрастании его статуса в рейхе в конце 1930-х годов. Безусловно, в тот период его СС еще не были всесильными. Присутствие судьи во время исполнения приговора Эмилю Баргацкому в Бухенвальде было напоминанием, что именно суд объявил смертный приговор, но никак не СС. Кроме того, сама процедура исполнения приговора пока что оставалась в довоенных концлагерях исключением. Но все же она придала фюрерам СС уверенности в их стремлении узурпировать монопольное право судебных органов выносить смертные приговоры. На самом деле СС уже его узурпировали: лагерные эсэсовцы убили намного больше заключенных в конце 1930-х годов, чем когда-либо раньше. В Бухенвальде СС после гибели роттенфюрера Кальвайта просто распоясались – только за июнь – июль 1938 года погибли 168 заключенных – по сравнению с семью в марте – апреле[786]. И в других лагерях СС участились случаи насилия в последние годы перед Второй мировой войной, сулившей значительное расширение и увеличение числа концентрационных и рабочих лагерей. Ничто не могло остановить их расползания.

Социальные аутсайдеры

У Генриха Гиммлера были воистину наполеоновские планы относительно лагерей. В секретной речи в ноябре 1937 года он заявил лидерам СС о том, что ожидает увеличения численности заключенных трех концентрационных лагерей – Дахау, Заксенхаузена и Бухенвальда – в общей сложности до 20 тысяч, а в военное время – еще большего[787]. Цель весьма амбициозная, принимая во внимание то, что на тот период в его лагерях содержалось менее 8 тысяч заключенных. Но Гиммлер быстро достиг намеченного и даже с некоторым избытком. В 1938–1939 годах, как раз в пору безумного увеличения числа лагерей, появились еще три: Флоссенбюрг, Маутхаузен и Равенсбрюк. Благодаря широкомасштабным полицейским облавам численность заключенных быстро и неукротимо ползла вверх, и к концу июня 1938 года в лагерях содержалось уже 24 тысячи заключенных, если не больше, то есть речь шла о трехкратном увеличении численности всего за шесть месяцев[788]. Но даже этого было мало полиции и лидерам СС, грезившим о дальнейшем увеличении численности узников до 30 тысяч и более[789].

По мере увеличения численности заключенных изменялась и их структура – отныне процент политических противников нацистов левого толка, преобладавших в начале 1930-х годов, значительно снизился. Лагерной администрации приходилось подстраиваться под совершенно новые группы заключенных. В Заксенхаузене, например, 5 отдельных категорий заключенных (в начале 1937 года) превратились в 12 (в конце 1939 года)[790]. Когда нацистские лидеры приступили к действиям на международной арене, среди вновь поступавших заключенных были тысячи иностранцев. В марте 1938 года Третий рейх присоединил Австрию, и новые правители без лишних проволочек арестовали там десятки тысяч предполагаемых противников. Вечером 1 апреля 1938 года вновь учрежденная [в Австрии] полицейская структура отправила из Вены в Дахау первый транспорт с австрийскими заключенными – среди них значительное число представителей прежней политической элиты, включая бургомистра Вены; в дороге этим людям пришлось перенести ужасные лишения и издевательства, которые не прекратились и по прибытии на место на следующий день. «В течение долгого времени мы, австрийцы, были главной достопримечательностью в лагере», – вспоминал политик националистического уклона Фриц Бок. В целом в Дахау в течение 1938 года было брошено 7861 австрийцев (почти 80 % из них были евреи)[791].

Заключенные из Чехословакии стали следующими, когда Гитлер на переговорах в Мюнхене вынудил глав Франции и Великобритании одобрить аннексию Германией Судетской области. В октябре – ноябре 1938 года свыше 1500 заключенных из Судетской области прибыли в Дахау, включая многих этнических немцев[792]. Оказавшееся в политической изоляции чехословацкое правительство уступило давлению немцев, согласившись выдать Петера Форстера, совершившего побег вместе с Баргацким из Бухенвальда, но сумевшего скрыться и перейти границу в конце мая 1938 года. Форстер, убежденный противник нацистского режима, умолял о политическом убежище. Он мотивировал их с Баргацким поступок тем, что оба они «действовали в целях самообороны» и что «все заключенные в том лагере постоянно подвергались опасности быть убитым». Однако, несмотря на международную кампанию в его поддержку, Форстер был передан нацистской Германии в конце 1938 года. Он разделил участь Баргацкого. Приговоренный к смерти 21 декабря, он в тот же день был повешен в Бухенвальде, став вторым по счету заключенным, официально казненным в концентрационных лагерях перед войной[793]. После вторжения германских войск на еще остававшуюся неоккупированной чешскую территорию в марте 1939 года, теперь называвшуюся Протекторат Богемия и Моравия, немецкая полиция стала бросать в концлагеря новых жертв, среди которых было немало и немецких эмигрантов, и чешских евреев. Однако вследствие широкого международного осуждения нацистской агрессии полиция действовала с оглядкой, не повторяя массовых депортаций, как это было после аншлюса Австрии годом раньше[794].

Прибытие заключенных из-за границы предвещало более поздние трагические перемены в концентрационных лагерях. Перед войной, однако, число иностранцев, как правило, оставалось небольшим. В конце 1930-х годов режим все еще рассматривал концлагеря прежде всего как оружие против собственных граждан, включая австрийцев, отнесенных к категории Третьего рейха. Но прежде всего власти сосредоточили теперь внимание на так называемых асоциальных элементах, именно они стали главной целью.

Первые нападки на «преступников» и «асоциалов»

Преследование лиц, чье поведение не вписывалось в рамки общепринятого, являлось неотъемлемым элементом нацистской политики устранения из жизни рейха всех тех, кто по различным критериям не желал или не мог вписаться в мифическое «народное сообщество». Побуждения чиновников социальных служб, судебных и полицейских инстанций были столь же различны, как и те, кого вышеперечисленные инстанции выбрали объектом нападок, и нередко отражали требования, предшествовавшие приходу нацистов к власти. Часть чиновников грезила утопическими видениями выкорчевывания одним махом всех социальных бед; других обуяла концепция «расовой гигиены», некоторые рассчитывали через насильственное устранение безработицы стимулировать развитие экономики. Развернувшееся в Германии наступление на маргиналов имело целью не только убрать их подальше с глаз людских, но и получить возможность воспользоваться дармовой рабочей силой, помещая таких субъектов не только в традиционные государственные исправительные учреждения (тюрьмы и ИТУ), но и в концентрационные лагеря[795].

Судьба асоциальных элементов, брошенных в концентрационные лагеря, повсеместно игнорировалась после Второй мировой войны, об этой категории заключенных просто «забыли». Если авторы трудов о концлагерях и упоминали о них, то лишь исключительно ради того, чтобы свалить всех узников концлагерей в одну кучу – тактический маневр нацистов, целью которого было заручиться пониманием широких общественных кругов и замарать репутацию политических заключенных[796]. Только в последние десятилетия историки постепенно стали склоняться к мысли о том, что атака на «асоциалов» являлась целенаправленным и самостоятельным элементом их политики[797]. Многие историки теперь утверждают, что начиная с 1936 года полиция и СС стали проводить политику «расового очищения», избрав целью атак асоциальные элементы в попытке «очистить тело нации» от всех предполагаемых инакомыслящих и вырожденцев[798]. Не отрицая важность этого нового исследования в раскрытии идеологических движущих сил массовых арестов асоциальных элементов в конце 1930-х, следует, однако, отметить, что оно каким-то образом упускает из виду и атаки нацистов на те же самые группы, имевшие место в более ранние годы. Пусть даже первые лагеря 1933–1934 годов предназначались прежде всего против политических противников, власти отнюдь не упускали возможность бросить в них и асоциальные элементы[799].

Едва вступив в должность полицей-президента Мюнхена в марте 1933 года, Генрих Гиммлер объявил об «уничтожении преступников как класса» как о приоритетной задаче[800]. В ближайшие месяцы он разработал концепцию органов полиции как инструмента очищения общества от нежелательных элементов, а первые лагеря – как места содержания под стражей, отбытия наказаний и исправления[801]. Подход Гиммлера изменил облик его образцового лагеря Дахау уже с лета 1933 года, когда полиция доставила туда первых предполагаемых преступников и лиц без определенного местожительства[802]. Их число вскоре увеличилось, это произошло после того, как полиция в сентябре 1933 года арестовала десятки тысяч неимущих и бездомных в рамках общенациональной акции. Хотя власти быстро освободили большинство задержанных, некоторые из них пробыли в лагерях и исправительно-трудовых лагерях довольно долго[803]. Только спустя год, уже после основания эсэсовцами Дахау, состав его заключенных заметно изменился. Политические заключенные составляли все еще подавляющее большинство всех заключенных Баварии, подвергнутых превентивному аресту, но все же их процент снизился приблизительно до 80 % к апрелю 1934 года: остальные 20 % приходились на асоциальные элементы, среди которых 142 человека были отнесены к категории «уклоняющихся от работы», 96 – к «вредным для нации» и еще 82 обвинялись в «асоциальном поведении»[804].

Помещение асоциальных элементов в Дахау не ушло от внимания имперского наместника в Баварии (рейхскомиссара Баварии) фон Эппа. Стремясь сократить количество заключенных, Эпп в марте 1934 года высказывал мнение о том, что аресты предполагаемых преступников и асоциальных элементов искажают смысл «цели и предназначение превентивных арестов»[805]. Гиммлера это не смутило. В грубом ответном послании он (см. главу 2) отметал всякую критику в свой адрес и детально разъяснил свое видение проблемы: «Мнение о том, что превентивный арест для алкоголиков, воров, растратчиков казенных денег, лиц, ведущих безнравственный образ жизни, уклоняющихся от работы и т. д. действительно не соответствует директиве о превентивных арестах, полностью верно. Однако превентивные аресты перечисленных лиц вполне соответствуют духу национал-социализма». По мнению Гиммлера, приоритетным был исключительно «дух национал-социализма», но никак не законность. Поскольку суды не имели возможности оперативно и жестко обходиться с асоциальными элементами и преступниками, аргументировал Гиммлер, полиция обязана поместить их в Дахау. Результаты, добавлял он, были впечатляющими: именно аресты сыграли «главную роль в снижении преступности в Баварии». Гиммлер не видел оснований для смены курса[806].

Генрих Гиммлер, вероятно, столкнулся с критикой в свой адрес, но он был не одинок в мнении о том, что асоциальные элементы необходимо искоренять[807]. По всей Германии государственные чиновники и официальные представители партии в 1933–1934 годах подвергали асоциальные элементы превентивному заключению, причем инициатива нередко шла снизу. В Гамбурге полиция задержала сотни нищих, сутенеров и бездомных в 1933 году и, кроме того, несколько тысяч проституток. И в других городах нацистские чиновники ополчились на так называемые асоциальные элементы, в особенности после «рейда против нищих» в сентябре. 4 октября 1933 года «Фёлькишер беобахтер» сообщила о «первом концентрационном лагере для нищих» в Мезеритце (Позен)[808].

Что касается борьбы с преступностью, в 1933 году Пруссия проводила куда более радикальную политику, чем Бавария, вдохновленная общенациональным наступлением против рецидивистов. Германские юристы в течение многих лет выдвигали требования о вынесении приговоров к пожизненному заключению в отношении опасных рецидивистов, и их давнее желание наконец осуществилось в Третьем рейхе. В соответствии с Законом о рецидивистах от 24 ноября 1933 года судьи были вправе назначать наказания, связанные с лишением свободы и не ограниченные временем пребывания в тюрьме или лагерях; к 1939 году судьи вынесли почти 10 тысяч таких приговоров, в основном за незначительные имущественные преступления[809]. Впрочем, в юридических верхах Пруссии рассматривали новый закон как несовершенный, поскольку он предназначался для признанных виновными в преступлениях, совершенных повторно. По их мнению, для искоренения преступников как класса необходимо было арестовывать и «профессиональных преступников», которым формально не могло быть предъявлено никакое обвинение вследствие недостаточных доказательств их преступной деятельности. Герман Геринг разделял эти взгляды и ввел профилактическое содержание под стражей в полиции согласно декрету от 13 ноября 1933 года. С этого времени прусская уголовная полиция была вправе держать так называемых профессиональных преступников в государственных концентрационных лагерях без суда и без объявления приговора. Главными объектами становились лица, однажды уже совершившие преступление и понесшие за него наказание, в особенности преступники с длинным «послужным списком» преступлений против собственности; но и те, кто совершал преступление впервые, также подпадали под геринговский декрет, если полиция устанавливала наличие «преступных намерений»[810].

На тот период прусская криминальная полиция не предусматривала проведение массовых арестов. Старшие полицейские чиновники полагали, что небольшое ядро преступников ответственно за совершение большинства преступлений против собственности и что их выборочных арестов будет достаточно для удержания от совершения преступлений другими. Прусское министерство внутренних дел первоначально установило верхний предел в 165 заключенных, но вскоре планка была поднята до 525 человек; сначала арестованных направляли в Лихтенбург, где они скоро составили большинство заключенных[811]. Несмотря на относительно небольшое количество арестов, прусская инициатива представляла радикально новый подход к профилактическим арестам и готовила почву для будущего.

Незаконное задержание асоциальных элементов возросло в середине 1930-х годов. В Пруссии полиция арестовала большее число профессиональных преступников, сфокусировав внимание на «обычных подозреваемых», таких как грабители и воры со многими предыдущими судимостями. В 1935 году управление полиции сосредоточило их в Эстервегене, в результате чего инспектор Эйке сетовал, что, мол, концентрационный лагерь стал трудноуправляем; к октябрю 1935 года там содержалось 476 так называемых профессиональных преступников, сформировав самую многочисленную группу заключенных[812]. Между тем некоторые другие земли Германии переняли подобную радикальную прусскую политику, подвергая преступников профилактическим арестам с содержанием под стражей, в том числе и в концентрационных лагерях[813].

Параллельно преследованию преступников, в середине 1930-х также продолжилось и задержание так называемых асоциальных элементов. Как и прежде, нацистские чиновники очерчивали границы контингента. В Баварии, например, летом 1936 года политическая полиция арестовала свыше 300 «нищих и бродяг», отправив их в Дахау в циничной попытке навести порядок на улицах в преддверии Олимпийских игр[814]. Кроме того, власти стали присматриваться ко всякого рода «аморальным особам». Десятки проституток были брошены в Моринген, среди них Минна K., арестованная полицией Бремена в конце 1935 года за проституцию. 45-летнюю женщину неоднократно задерживали и прежде, обвиняя ее в «приставании в пьяном виде к мужчинам» в питейных заведениях, то есть в сведении на нет усилий полиции «сохранять улицы и учреждения города чистыми в моральном отношении», а также в том, что подобные Минне К. граждане подвергают опасности общественный порядок и нацистское государство в целом[815].

Таким образом, к середине 1930-х годов концентрационный лагерь превратился в распространенное оружие для борьбы с асоциальными элементами. Безусловно, их основным объектом были и оставались политические противники, но и социальные аутсайдеры теперь составили значительную часть контингента заключенных Дахау и других концлагерей. Когда 21 июля 1935 года делегация Британского легиона[816] посетила Дахау, лидеры СС (включая самого Теодора Эйке) заверили их в том, что из всех 1543 заключенных лагеря 246 – «профессиональные преступники», 198 – «уклоняющиеся от работы», 26 – «опасные рецидивисты» и 38 – «моральные извращенцы» – иными словами, приблизительно 33 % заключенных составляли социальные аутсайдеры[817]. В 1937–1938 годах их число возрастет еще больше по мере сосредоточения усилий полиции в применении насильственных мер против асоциальных элементов[818].

Зеленый треугольник

С назначением Генриха Гиммлера начальником германской полиции летом 1936 года были устранены все препятствия на пути создания общенациональной уголовной полиции. В течение последующих лет Гиммлер неустанно следил за формированием мощного и гибкого аппарата, централизованно управляемого из Берлина[819]. Гиммлер стремительно использовал новые полномочия для подготовки удара по лицам, ранее совершившим преступления. 23 февраля 1937 года он распорядился о проведении Главным управлением криминальной полиции Пруссии (впоследствии Имперское управление криминальной полиции, или РКПА) первого общенационального рейда против «рецидивистов и особо опасных рецидивистов», арестовать которых надлежало «без всяких промедлений», после чего направлять в концентрационные лагеря. На основе списков, составленных ранее региональными полицейскими чиновниками, Главное управление криминальной полиции распорядилось 9 марта 1937 года об аресте всех подозреваемых. Рейды осуществлялись, как и планировалось, и за первые дни уже около 2 тысяч заключенных – что соответствовало намерениям Гиммлера – прибыли в концентрационные лагеря, уже специально подготовленные Эйке. Почти все заключенные были мужчинами, среди них и Эмиль Баргацкий, арестованный полицией в Эссене и направленный в Лихтенбург с еще 500 так называемыми преступниками[820]. Рейды весны 1937 года были обусловлены прежде всего планами Гиммлера полностью ликвидировать преступную субкультуру. Ранние профилактические меры были не столь успешны, как предполагалось, и Гиммлера очень тревожило, что, дескать, продолжение совершения уголовных преступлений серьезно подорвет репутацию нацистского режима, обещавшего очистить Германию. И, как он полагал, настало время расширить применение превентивных арестов, то есть подвергать им не только самых главных и бесспорных подозреваемых, но и других, помельче[821]. Естественно, Гиммлер не стал медлить с объявлением своей инициативы огромным успехом, заявив в речи перед лидерами СС несколько месяцев спустя о том, что уровень преступности «существенно снизился» в результате принятых мер. Он предсказал еще более значительные преимущества для будущего, поскольку часть задержанных преступников еще годы и годы будут оставаться за решеткой и колючей проволокой, пока СС не сломит их и не приучит к порядку[822]. Гиммлер все еще свято верил в способность лагерей перевоспитывать людей, несомненно под влиянием немецких криминологов, считавших, что часть преступников на самом деле можно перевоспитать дисциплиной и трудом[823].

У Гиммлера весной 1937 года были и некоторые иные мотивы для организации упомянутых рейдов, не имеющие ничего общего с его одержимостью «наведения порядка» в стране[824]. Дело в том, что на полицию и политику СС стали оказывать влияние и экономические факторы. К концу 1930-х годов массовая безработица, та самая, на плечах которой нацисты пришли к власти, ушла в далекое прошлое. Быстро оправлявшаяся от депрессии Германия начинала сталкиваться с серьезной нехваткой рабочей силы, что не замедлило сказаться на трудовой дисциплине[825]. На совещании высших правительственных чиновников 11 февраля 1937 года под председательством Геринга Гиммлер пустил в ход идею загнать приблизительно 500 тысяч «нерадивых» в «трудовые лагеря»[826]. Но его предложения, которые он, скорее всего, обсудил с административной верхушкой концентрационных лагерей, и в частности с Эйке, были слишком уж радикальными даже для нацистского государства, поэтому, когда Гиммлер встретился с руководящими работниками высшего эшелона имперского министерства юстиции два дня спустя, он лишь упомянул о наличии планов выборочного задержания «нерадивых». Тяжелый физический труд в лагере в течение максимум 14 часов в день, заявил он, «покажет им и другим, что лучше искать работу на свободе, чем рисковать оказаться в лагере»[827]. Всего 10 дней спустя Гиммлер дал добро на проведение рейдов в марте 1937 года, приказав, чтобы полиция задержала преступников – «лиц, отлынивавших от работы»[828]. Несомненно, гиммлеровские аресты должны были служить сигналом тем так называемым нерадивым, которым грозил превентивный арест[829].

Будучи амбициозным зодчим лагерной империи, Гиммлер также рассматривал массовые аресты и рейды как способ расширения ее пределов – и тем самым своего могущества. Ведь, созывая совещание чиновников юридических ведомств в феврале 1937 года, Гиммлер преследовал цель получить одобрение своей охоте на потенциальных заключенных своих лагерей: он стремился заполучить тысячи заключенных государственных тюрем. Имперский министр Гюртнер был все еще достаточно силен, чтобы помешать продвижению Гиммлера, но Гиммлер еще не раз будет пытаться добиться прибавки заключенных своей быстро растущей концлагерной империи за счет тюремных[830].

Вскоре после мартовских рейдов концентрационные лагеря СС оказались переполнены предполагаемыми преступниками; за ближайшие месяцы прибыли еще подозреваемые[831]. Между тем РКПА пресек их освобождение, и большинство арестованных весной и летом 1937 года все еще находились за оградой, когда два с лишним года спустя вспыхнула война[832]. Общее число «заключенных-уголовников» в лагерях оставалось высоким – несколько тысяч на период 1937–1938 годов[833]. В 1937 году большинство из них оказалось в Заксенхаузене и Бухенвальде, полностью изменив состав заключенных. Вскоре после открытия нового лагеря Бухенвальд туда было отправлено свыше 500 «профессиональных преступников» из Лихтенбурга, в том числе Эмиль Баргацкий, который прибыл днем 31 июля 1937 года с тем же самым транспортом, что и его будущий сообщник Петер Форстер[834]. К январю 1938 года, по данным СС, в Бухенвальде насчитывалось 1008 так называемых преступников, составивших свыше 38 % всех заключенных лагеря[835]. Позже, в 1938–1939 годах, большинство из них перебросили в новый лагерь Флоссенбюрг, который вместе с Маутхаузеном стал главным концентрационным лагерем для предполагаемых уголовных преступников[836].

Те, кого арестовывали как «профессиональных преступников», нередко сталкивались с крайне негативным отношением к себе со стороны эсэсовской лагерной охраны и администрации. Рудольф Хёсс, высказываясь в адрес заключенных в кругу своих коллег, называл их «скотом», «главными злодеями», жившими в грехе и преступлении. Он утверждал, что эти «истинные враги государства» невосприимчивы к обычным наказаниям, пусть даже самым строгим, оправдывая таким образом зверства лагерных эсэсовцев[837]. Один бывший политический заключенный Дахау позже вспоминал, с каким восторгом лагерфюрер Герман Барановски приветствовал так называемых преступников весной 1937 года: «Послушайте! Вы – грязь! Знаете, куда вы попали? Не знаете? Ладно, я объясню вам. Вы не в тюрьме. Нет. Вы попали в концентрационный лагерь. Это означает, что вы попали в воспитательный лагерь! Вас здесь воспитают как надо. Уж можете на это рассчитывать, свиньи вонючие! Вас здесь обеспечат работой! А тому, кто с ней не будет справляться, мы поможем. У нас здесь свои методы! Вы их узнаете. Не думайте, что вам здесь позволят слоняться без дела и что отсюда можно сбежать. Никто не сбегает отсюда. У часовых есть инструкции стрелять без предупреждения при любой попытке к бегству. И у нас здесь элита СС! Наши ребята очень хорошо стреляют»[838].

Барановски не преувеличивал. Офицеры лагерных СС действительно расценивали так называемых профессиональных преступников как мастеров побегов и требовали от охранников проявлять бдительность и без колебаний применять оружие[839]. А эсэсовцев не требовалось убеждать набрасываться на «преступников» в концентрационных лагерях. К тому же их без труда можно было отличить от остальных заключенных по специальным маркировкам на лагерной робе – зеленым треугольникам, введенным в конце 1930-х годов[840]. В Заксенхаузене в 1937 году умерли по крайней мере 26 «преступников», 10 из них – в марте и апреле, превысив уровень смертности среди политических заключенных на тот период[841]. То же относилось и к Бухенвальду, где по крайней мере 46 так называемых профессиональных преступников умерли в течение первого года пребывания в лагере в 1937–1938 годах[842].

Заключенные с зеленым треугольником вряд ли могли рассчитывать на поддержку других заключенных, враждебность которых к «BVer», как их часто называли (сокращение от Berufsverbrecher – «профессиональный преступник»), иногда ничуть не уступала враждебности эсэсовцев. Как и советские политические заключенные в далеком ГУЛАГе, многие политические заключенные концентрационных лагерей презирали так называемых «преступников», считая их грубыми, жестокими и продажными – «отбросами общества», как выразился один из них[843]. Подобная ненависть произрастала из социальных предрассудков против тех, которые, как считалось, были арестованы как головорезы, вдобавок всегда готовых к сотрудничеству с лагерными эсэсовцами[844].

Картина «преступных зеленых» долго формировалась этими свидетельствами политических заключенных[845]. Но требуются кое-какие коррективы. Даже в конце 1930-х годов подавляющее большинство так называемых профессиональных преступников были лицами, совершившими имущественные преступления, но не уголовниками, совершившими насильственные преступления; как и Эмиль Баргацкий, большинство арестованных во время полицейских рейдов весны 1937 года являлись предположительно грабителями и ворами[846]. Кроме того, «зеленые» не составили объединенного фронта против других заключенных концентрационных лагерей[847]. Естественно, речь могла идти о приятельских отношениях, о создании круга друзей – в конце концов, эти люди знали друг друга еще на воле, а в лагерях оказались в одних и тех же бараках[848]. Но эти взаимоотношения не отличались прочностью, как, например, в кругу политических заключенных, поскольку так называемые преступники редко строили отношения на основе общего прошлого или, тем более, на общей идеологии[849]. Наконец, хотя отношения между некоторыми «красными» и «зелеными» заключенными и отличала некая напряженность, она отнюдь не всегда являлась результатом жестокости, нередко изначально приписываемой уголовникам, а скорее возникала вследствие борьбы за скудные пайки, той самой борьбы, которой суждено было обостриться в военные годы[850].

После атак полиции 1937 года на так называемых преступников Гиммлер и его полицейские руководители запланировали ряд новых акций в войне с асоциальными элементами. В целях координации и усиления профилактической борьбы с преступностью РКПА разработало первые общенациональные директивы, представленные в конфиденциальном декрете имперского министерства внутренних дел от 14 декабря 1937 года[851]. Этими директивами предусматривалось профилактическое содержание под стражей подозреваемых в совершении преступлений в концентрационных лагерях, и основывались они на первых прусских предписаниях. Что гораздо важнее, они значительно расширяли число подозреваемых. В дополнение к закоренелым преступникам они были направлены и против тех, «кто, не будучи профессиональным преступником или рецидивистом, подвергает опасности общество своим асоциальным поведением»[852]. Иными словами, была подготовлена почва для широкомасштабного принятия силами полиции самых жестких мер в отношении всех лиц, чье поведение каким-то образом не соответствовало общепринятым нормам.

Акция «Не работающий на рейх»

С какой стати нищего Вильгельма Мюллера стали подвергать преследованиям как врага Германского государства? Разведенный и безработный, 46-летний Мюллер едва сводил концы с концами в Дуйсбурге – в Руре, сердце промышленности Германии. Социальная служба вынудила работать четыре дня в неделю за сущие гроши – 10,4 рейхсмарки, которых с трудом хватало на скромное пропитание. Иногда он попрошайничал на улицах, и днем 13 июня 1938 года офицер полиции застал его на месте «преступления». Ранее Вильгельма Мюллера уже штрафовали дважды за попрошайничество. На сей раз полиция действовала куда решительнее, подвергнув Вильгельма Мюллера профилактическому заключению как «асоциального элемента». На Мюллера был навешен ярлык отлынивавшего от работы попрошайки, преступника, который «не в состоянии привыкнуть к требуемой государством дисциплине», и 22 июня 1938 года его отправили в Заксенхаузен[853].

Вильгельм Мюллер оказался в числе приблизительно 9500 «асоциальных элементов», арестованных в ходе полицейских облав в июне 1938 года и направленных в концентрационные лагеря[854]. Эта общенациональная акция криминальной полиции, в частности, самое широкомасштабное мероприятие против асоциальных элементов, началась ранним утром 13 июня и продлилась несколько дней. Полицейские обходили вокзалы, железнодорожные станции, закусочные и ночлежки[855]. Акция эта последовала за уже проводившейся ранее: тогда за 10 дней апреля 1938 года гестапо арестовало около 2 тысяч «отлынивавших от работы». Все они вскоре оказались в Бухенвальде[856]. Силы местной полиции в 1938–1939 годах выполнили свои собственные задачи по борьбе с так называемыми асоциальными элементами, обеспечив еще более значительный приток заключенных в лагеря за счет подозреваемых, включая несколько сотен женщин, обвиненных в «нарушениях морали»[857].

Многие из арестованных в ходе рейдов 1938 года были потрясены и изумлены внезапным задержанием[858]. У чиновников региональной полиции были, по сути, развязаны руки, ибо определять, кто является «асоциальным элементом», а кто нет, было оставлено на их усмотрение в силу сознательно размытого до универсальной применимости термина, охватывавшего практически все виды ненормативного поведения. Согласно Рейнхарду Гейдриху, шефу тайной полиции (объединявшей криминальную и политическую полицию), сюда были включены и «бродяги», и «проститутки», и «алкоголики», и масса других, «отказывавшихся принадлежать народному сообществу»[859]. На практике массовым арестам и задержаниям подвергались лица без определенного местожительства, нищие, состоявшие на учете в социальной службе и временно занятые. Кроме того, полиция арестовала множество подозреваемых в сутенерстве, часть которых были виновны лишь в том, что посещали злачные места сомнительной репутации[860].

Руководители германской полиции расширили рамки арестов, распространив их и на лиц, расцениваемых сомнительными в расовом отношении. В распоряжениях июня 1938 года Рейнхард Гейдрих особое внимание уделял «преступникам» еврейской национальности. Кроме того, полиция нацелилась и на тех, кто внешне походил на цыган, кто состоял на учете в полиции или кто «не проявлял желания найти постоянную работу»[861]. По причине нередко выходящего за рамки общепринятых норм образа жизни малочисленное национальное меньшинство так называемых цыган (сегодня их часто называют «синти» или «рома») на протяжении длительного времени сталкивалось с официальным преследованием в Германии. Спонсируемая государством дискриминация существенно ужесточилась в Третьем рейхе, в особенности с конца 1930-х годов. После рейдов в июне 1938 года сотни цыган мужского пола были брошены в концентрационные лагеря; в одном только Заксенхаузене содержалось к 1 августа 1938 года 442 цыгана (почти 5 % от численности заключенных). Многие были арестованы как работающие не по официальному найму музыканты, художники или бродячие торговцы[862]. Одним из них был 38-летний Август Лаубингер, отец четверых детей, живший в бедности с семьей в Кведлинбурге в 50 километрах юго-западнее Магдебурга. Хотя он не имел никакого преступного досье, в течение многих лет торговал текстилем, пытаясь найти постоянную работу, криминальная полиция все же арестовала его 13 июня 1938 года как «отлынивавшего от работы», обвинив Лаубингера в том, что он, дескать, «болтается по стране» без определенных занятий. Несколько дней спустя Лаубингер оказался в Заксенхаузене, где провел больше года[863].

Все эти рейды 1938 года не служили единой четко определенной цели. Нацистские лидеры были в восторге, видя полицию как санитара, очищавшего рейх от всех нежелательных элементов, причем нежелательных не только в социальном, но и в расовом отношении[864]. Между тем и региональные полицейские чиновники, и чиновники других ведомств, вовлеченные в рейды – например, социальных служб и бирж труда, – воспользовались ими как возможностью под благовидным предлогом устранить тех, кого они длительное время рассматривали как нерадивых и доставлявших массу хлопот лиц, включая всякого рода мошенников, тех, кто намеренно старался увильнуть от работы, пытаясь получить пособие, – короче говоря, всех, кого никак нельзя было привлечь к уголовной ответственности, ибо содеянное ими под статьи уголовного кодекса не подпадало. Региональные полицейские чиновники так увлеклись искоренением асоциальных элементов, что намного превысили минимальное число арестованных в рамках запланированной Гейдрихом акции в июне 1938 года[865].

Определенную роль играли и экономические факторы, причем даже более важную, чем прежде[866]. Обвинение в «уклонении от работы» уже заметно проявлялось и в первых кампаниях против асоциальных элементов Третьего рейха. Мало того что «отлынивавшие» расценивались как «биологически неполноценные» (что поспешили подтвердить и научно обосновать многие ученые того периода), упомянутые лица не соответствовали одному из основных требований, предъявляемых членам «народного сообщества», – занятие производительным трудом[867]. Стремление нацистских лидеров заставить всех «отлынивавших от работы» мужчин трудиться обрело особый смысл в условиях создания в Германии экономической базы для подготовки к войне. Как выразился Рейнхард Гейдрих, режим «не терпит асоциальных элементов, уклоняющихся от работы и таким образом саботирующих «Четырехлетний план» [1936]»[868]. Адольф Гитлер разделял и поддерживал эти взгляды – и, возможно, даже инициировал массовые задержания и аресты «профессиональных безработных», или «пены», как он называл их[869]. В то же время лидеры СС начинали проводить куда более амбициозную экономическую политику в концлагерях, стремясь заполучить рабочих для принудительного труда. Ненасытность Гиммлера, жаждавшего очередного притока заключенных, существенно повлияла на организацию рейдов 1938 года, выявлявших всех трудоспособных, но не желавших работать «асоциальных элементов»[870].

В 1938 году концентрационные лагеря существенно расширились, и социальные аутсайдеры вскоре были в них самой многочисленной категорией заключенных. Согласно одной из оценок, к октябрю 1938 года так называемые асоциальные элементы составили 70 % от численности всех заключенных[871]. Эта цифра уменьшилась в последующие месяцы, но по-прежнему оставалась высокой, поскольку много «нерадивых» тщетно дожидались освобождения[872]. Накануне Второй мировой войны свыше половины всех заключенных в Бухенвальде и Заксенхаузене все еще составляли «асоциальные элементы», распознаваемые по черному треугольнику на лагерной форме (некоторые цыгане носили коричневые маркировки)[873]. Первоначально Бухенвальд определялся как концентрационный лагерь для всех, задержанных в ходе рейдов 1938 года[874]. Но полиция арестовала в июне настолько много, что и Дахау, и Заксенхаузен также распахнули ворота для приема заключенных; фактически Заксенхаузен принял большинство задержанных как «уклонявшихся от работы», достигших к 25 июня 1938 года общей численности 6224 человек[875].

Лагерные эсэсовские охранники называли этих заключенных «асоциальными паразитами» и не скрывали презрения к ним как к «грязным, нечестным и развратным»[876]. Эсэсовцы с первых минут подвергали их издевательствам, желая сломить их волю. По прибытии в Заксенхаузен в июне 1938 года заключенных «приветствовали» оскорблениями, побоями и издевательствами. Позже комендант Барановски, только что переведенный на новую должность из Дахау, приказал своим охранникам выбрать жертв для наказания в назидание другим вновь прибывшим. И в точности так же, как он угрожал «профессиональным преступникам» в Дахау, Барановски бросил краткую фразу, адресованную всем «асоциальным элементам» Заксенхаузена, в особенности тем, кто подумывал о побеге: «Один выстрел – и этого дерьма как не бывало!»[877]

На долю заключенных с черным треугольником пришлись наиболее трудные условия пребывания. Массовые аресты лета 1938 года застали лагеря СС врасплох, приведя к хаосу и переполнению. В Заксенхаузене эсэсовцы были вынуждены заменить каркасы кроватей соломенными тюфяками в целях размещения приблизительно 400 «асоциальных элементов» на площадях, предназначавшихся для 146 заключенных; в качестве чрезвычайной меры лагерная администрация спешно возвела 18 новых бараков северо-восточнее плаца для переклички, где они образовали так называемый малый лагерь. Форма не всегда подходила новым заключенным по размеру, кроме того, выглядела неопрятно, не хватало и обуви, и головных уборов – в результате натертые до крови ноги и обожженные солнцем головы[878]. В Бухенвальде все было еще хуже. Кроме того, что лагерь все еще находился в процессе строительства, местные эсэсовцы еще не отошли от убийства роттенфюрера Альберта Кальвайта, произошедшего всего несколькими неделями ранее[879].

И – что еще хуже – asos (как их прозвали в лагерях) находились на самом низу иерархии заключенных. Как и их собратья с зелеными треугольниками, они сталкивались с всеобщим презрением заключенных. В отличие от них у заключенных с черным треугольником практически не было шансов добиться статуса лагерных капо, невзирая даже на большую численность. И хотя им был присущ некий дух товарищества – взаимопомощь, стремление поддержать друг друга морально, романтичные байки из прошлой вольной жизни, – стержень их самоидентичности был слаб, во всяком случае гораздо слабее, чем у так называемых преступников[880]. А больше всех презирали физически ущербных или умственно отсталых, эти оказывались в полнейшей изоляции. В Бухенвальде эсэсовцы собрали таких в особую «роту идиотов», заставив носить белые нарукавные повязки со словом «тупица»[881].

Некоторые заключенные из числа «асоциальных» пали жертвой нацистской евгеники. Новые правители Германии поспешили уже в 1933 году разработать закон об обязательной стерилизации «наследственно порочных». К 1939 году как минимум 300 тысяч женщин и мужчин (многие из них узники психиатрических лечебниц) были искалечены по причине предубеждений врачей, а также судей вновь учрежденных «судов наследственного здоровья»[882]. Профессор Вернер Хайде контролировал программу стерилизации в концентрационных лагерях. В 1936 году после встречи с инспектором Эйке, с которым он в свое время имел дело как с пациентом клиники в Вюрцбурге, Хайде был назначен ответственным за «наследственный контроль». Намечалась поголовная проверка всех заключенных на предмет необходимости стерилизации. Основной упор делался, естественно, на «асоциальных элементов», поскольку Хайде считал, что среди них высок процент «слабоумных». Первоначально работая в одиночку, Хайде вскоре натаскал эсэсовских лагерных лекарей заполнять бланки для подачи в «суд наследственного здоровья». В конце 1930-х годов у некоторых, прежде не интересовавшихся проблемой стерилизации врачей из СС, пробудился повышенный интерес к стерилизации заключенных. Соответствующие операции делались, как правило, в местных больницах[883].

Нечеловеческие условия и жестокое обращение наряду с общим ухудшением условий в конце 1930-х годов повлекли за собой невиданную прежде смертность заключенных концлагерей. Первый всплеск смертности произошел летом 1938 года после прибытия жертвы июньских рейдов. В течение первых пяти месяцев 1938 года (с января по май) во всех концентрационных лагерях рейха умерло 90 человек. За следующие пять месяцев (с июня по октябрь) жутких условий не выдержали по крайней мере 493 человека, причем около 80 % из них относились к так называемым асоциальным элементам[884]. Только в июле 1938 года в Заксенхаузене погибло как минимум 33 «асоциала», в то время как годом ранее (в июле 1937 года) эсэсовцы Заксенхаузена зарегистрировали лишь один случай смерти среди заключенных[885].

Но худшие времена были еще впереди; если лето и осень 1938 года уже достаточно настораживали, то следующие месяцы оказались на самом деле фатальным периодом. С конца 1938 года список смертных случаев среди «асоциальных элементов» взлетел к новым высотам. За месячный период с ноября 1938 года по апрель 1939 года в концентрационных лагерях погибло как минимум 744 «асоциала»[886]. В Заксенхаузене самым трагическим месяцем стал февраль 1939 года, когда умер 121 человек из так называемых асоциальных элементов. Эта цифра затмила 11 смертельных случаев среди заключенных всех остальных категорий за тот месяц. Всего в Заксенхаузене в течение года, с июня 1938-го по май 1939 года, погибло по крайней мере 495 «асоциальных элементов», что составляло около 80 % всех смертельных случаев среди заключенных. Главными причинами, как вспоминал один оставшийся в живых заключенный лагеря, были «голод, переохлаждение, различного рода меры физического воздействия»[887]. Смерть стала едва ли не частью рутины бытия в концентрационных лагерях конца 1930-х годов, и большинство случаев смерти заключенных пришлось на арестованных как «асоциалы»: в период с января 1938 по август 1939 года в концлагерях их умерло свыше 1200 человек[888]. Даже сегодня почти никому не известно, что именно эти люди, называемые маргиналами, составили самую многочисленную группу жертв концентрационных лагерей в последние предвоенные годы.

Пропаганда и предубеждения

Переход от запугивания политических противников к террору в отношении асоциальных элементов сформировал общественное представление о концентрационных лагерях. Безусловно, режим никогда не проводил четких границ между своими противниками, и чем дольше он находился у власти, тем сильнее в умах нацистских лидеров сливались воедино самые различные категории заключенных – уголовные преступники, расово неполноценные лица, политические противники; к концу войны Генрих Гиммлер утверждал, что национал-социализму в 1933 году противостояла «еврейско-коммунистическая асоциальная организация»[889]. Как мы уже имели возможность убедиться, первые лагеря сосредоточили усилия на уничтожении оппозиции левых сил, и эта же цель доминировала в тот период и в официальных отчетах, и в циркулировавших в рейхе слухах[890]. Но по мере изменения функции концентрационных лагерей менялось и их официальное представление в СМИ нацистской Германии. Уже в середине 1930-х годов во всех сообщениях акцент делался на арестах и задержаниях асоциальных элементов[891]. Больше всего впечатлял очерк на пяти страницах о Дахау, появившийся в конце 1936 года в одном из самых авторитетных нацистских изданий, снабженный 20 фотоиллюстрациями лагеря и его заключенных. С самого начала в статье подчеркивалось, насколько существенно изменился состав заключенных:

«Это уже не были политические заключенные, как в 1933 году, их остался лишь незначительный процент, ибо подавляющее большинство уже вышло на свободу. Теперь оставались в основном асоциальные элементы, рецидивисты, а если кого-то из них и можно было при желании отнести к политическим – то речь шла о совсем уж тронутых, а так – бродяги, лица, злостно уклонявшиеся от труда, алкоголики… эмигранты и паразитирующие за счет страны евреи, аморальные типы всех разновидностей, профессиональные преступники, подвергнутые профилактическим арестам и содержанию под стражей».

Упомянутых заключенных приучают в лагерях к повиновению, к строгой, на армейский манер, дисциплине, чистоплотности и аккуратности, к повседневной, не всегда легкой работе, «которой кое-кому из них удавалось избегать на протяжении всей своей жизни». И чтобы никто не волновался о каких-то там злоупотреблениях со стороны СС, статья заверяла читателей, что «все заключенные здоровы и хорошо питаются». Да ведь на самом деле были такие, кому только в лагере предоставилась возможность избежать «искривленных социальных обстоятельств». Таких ведь в любом обществе держат под замком – для их же блага и ради защиты народного сообщества[892]. Другие рупоры нацистской пропаганды подчеркивали эту же мысль, считая, что постоянное содержание под стражей асоциальных элементов приводит к снижению преступности[893].

Надо сказать, подобная точка зрения имела сторонников в Германии. Веймарское общество одурело от преступности, в особенности в течение последних лет существования республики, когда хором звучали требования применить более жесткие меры в отношении всех преступивших закон и мораль[894]. Третий рейх вполне мог теперь принять во внимание эти призывы, тем более что даже часть политических заключенных поддерживали задержание на неопределенный срок некоторых асоциальных элементов[895]. Нацистские средства массовой информации о концентрационных лагерях вовсю эксплуатировали расхожие предрассудки, подбрасывая читателям фотофальшивки: заключенные в угрожающих позах, татуировках и так далее. «Обходя лагерь, – заявлялось в опубликованной в одном из журналов 1936 года статье о Дахау, – мы то и дело сталкивались с типичными для преступников физиономиями». В этом случае явно просматривалась апелляция к широко распространенному мнению, почерпнутому из физиогномических теорий[896]. Подобные публикации оказывали определенное влияние на общество в Третьем рейхе, увековечивая имидж лагерей как мест изоляции социально опасных маргиналов и укрепляя всеобщее убеждение в том, что Гитлер снова обезопасил улицы – миф, надолго переживший нацистский режим в Германии[897].

И все-таки не лагеря доминировали в умах обычных немцев во второй половине 1930-х годов – все эмоции 1933 года: любопытство, шумные восторги, гнев, страх уступили место безразличию; даже среди бывших сторонников левых такое нововведение, как концентрационные лагеря, заметно потускнело. Кроме того, направляемые туда теперь лица в основном являлись маргиналами, нередко подвергавшимися арестам втихомолку. Даже массовые рейды против так называемых асоциальных элементов и преступников, невзирая на их пропагандистский потенциал, отнюдь не всегда удостаивались сообщений в германской прессе[898].

Исчезновение концлагерей из поля внимания являлось частью более широкой тенденции. Этому способствовало множество взаимосвязанных факторов. Одним из таких факторов было то, что на смену сотням стихийно возникших мелких первых лагерей пришли несколько пространственно отделенных крупных. В то же время рассказы очевидцев – жертв беззаконий, то есть главного источника информации о лагерях в 1933 году, – практически исчезли. Стало меньше заключенных, а те, кто вышел на свободу, были слишком запуганы и предпочитали молчать о пережитом[899]. Ну а те, кто отваживался говорить, как правило, имели мало шансов быть услышанными, ибо любой вид организованного сопротивления заведомо исключался. Но самым важным фактором было то, что аудитория, способная критически воспринимать рассказы о пребывании в концлагерях, становилась все малочисленнее по мере роста популярности нацистской диктатуры. Разумеется, население Германии знало и помнило о существовании концентрационных лагерей, тем более террор первых лет нацизма; в общественном мнении лагеря запечатлелись как нечто, связанное с насилием и беззаконием – к великому раздражению некоторых местных городских бонз, например в расположенном в непосредственной близости от Дахау Мюнхене, где дурная репутация лагеря отгоняла туристов от их города[900]. Но для подавляющего большинства немцев, даже не особо жаловавших режим, ужасы концентрационных лагерей превратились не более чем в абстракцию[901].

Что касается самой нацистской диктатуры, она предпочитала брезгливо отмалчиваться при напоминании о существовании концлагерей, лишь изредка позволяя себе упоминать о них как о необходимом средстве сдерживания. Кроме того, режим предпочитал не выдвигать концлагеря в центр внимания СМИ. Больше не было потребности в спасении их репутации, когда слухи о творимых там беззакониях стали куда менее зловредными[902]. Более того, власти были все еще не уверены в популярности концентрационных лагерей, даже несмотря на их якобы значительный вклад в борьбу нацистов с преступностью. Не прошло и недели после публикации многочисленных фотоснимков лагеря Дахау в 1936 году, как властные инстанции поспешили издать секретную директиву, в соответствии с которой число сообщений о лагерях минимизировалось, поскольку, как в конфиденциальном порядке заявил руководитель прессы рейха Отто Дитрих, подобная информация «может вызвать негативную реакцию, как внутри страны, так и за границей»[903].

Ссылка Дитриха на общественное мнение за рубежом говорила сама за себя. Если режим более или менее овладел мастерством управления общественным мнением Германии касательно лагерей, то манипулировать общественным мнением в других странах было куда сложнее. Нацисты, разумеется, пытались. Стремясь обелить концентрационные лагеря в глазах общественности других стран, эсэсовская лагерная администрация не чуралась ни давления, ни заведомой лжи[904]. Среди введенных в заблуждение оказались члены Британского легиона, которые после тура по Дахау в 1935 году были свято убеждены, что все эсэсовцы «были готовы помочь заключенным исправиться», как они расписали свои впечатления в меморандуме куда более скептически настроенному британскому МИДу[905]. И подобные, пронизанные пониманием мнения временами появлялись и в зарубежной печати[906]. Но их значительно перевешивали, по крайней мере в середине 1930-х годов, мнения совершенно иного характера – о терроре, злодеяниях и убийствах в концентрационных лагерях, продолжавшие появляться в изданиях немецкой эмиграции и других иностранных СМИ[907].

Критика концентрационных лагерей за рубежами рейха продолжала опираться на судьбы отдельных политических заключенных. В Великобритании, например, не утихала кампания в защиту Ганса Литтена, вынудившая германского посла прийти к заключению, что его освобождение значительно улучшит имидж Третьего рейха. Однако нацистский режим игнорировал все требования освободить Литтена; в речи на Нюрнбергском съезде НСДАП в сентябре 1935 года сам министр пропаганды Йозеф Геббельс осудил Литтена как одного из главных врагов, направляемого глобальным еврейско-коммунистическим заговором[908]. Однако в другом случае, куда более щекотливом, нацистские фюреры все же вынуждены были уступить давлению из-за рубежа.

Писатель-пацифист Карл фон Осецки был, вероятно, самым известным заключенным концентрационных лагерей в середине 1930-х годов, по крайней мере за рубежом, где набирала силу кампания по присуждению ему Нобелевской премии мира. Здоровье фон Осецки существенно ухудшилось, начиная с ареста в феврале 1933 года. Он все еще находился в Эстервегене и страдал тяжелой формой туберкулеза легких. Осецки едва мог говорить; посетивший его в лагере сотрудник Международного Красного Креста расценил условия его пребывания в лагере и состояние как «безнадежное». Теодор Эйке, понимая, что фон Осецки мог в любой момент умереть, продолжал советовать Гиммлеру игнорировать все требования освободить писателя, опасаясь, что узник такой значимости станет «главным свидетелем» в деле обличения преступлений СС, «главным свидетелем против нацистской Германии». Гейдрих был того же мнения на этот счет, а вот Герман Геринг рассматривал ситуацию по-другому. Он беспокоился о том, как бы заключение фон Осецки не омрачило предстоящие Олимпийские игры. В конце мая 1936 года фон Осецки перевели из Эстервегена в одну из берлинских клиник, где он оставался до конца жизни под строгой охраной. Именно там он узнал о присуждении ему Нобелевской премии мира. Несмотря на жесточайшее давление нацистов, он не отказался от награды, желая тем самым подчеркнуть, что им его сломать не удалось, однако власти Германии воспрепятствовали тому, чтобы он покинул страну для участия в церемонии награждения. Фон Осецки, так и не оправившись от последствий пребывания в концлагере, скончался 4 мая 1938 года в возрасте 48 лет[909].

Хотя кампания в защиту фон Осецки ненадолго обеспечила нацистским лагерям место в международных новостях, в целом интерес зарубежных СМИ к писателю падал отчасти по причине сложностей получения объективной информации, отчасти из-за того, что один историк охарактеризовал как «привычное сострадание», – годы злодеяний нацистов и поток публикаций на эту тему свое дело сделали[910]. Одним из громких случаев, пробив завесу молчания в конце 1930-х годов, стал арест протестантского пастора Мартина Нимёллера[911]. Правый националист и в свое время сочувствовавший нацистам, Нимёллер стал относиться к ним все более критически по причине оказываемого ими на протестантскую церковь давления и возглавил обретшую автономность Исповедующую церковь. В 1937 году Нимёллер был арестован; суд над ним в Берлине в марте 1938 года закончился провалом – судьи так и не сумели представить убедительных доказательств участия Нимёллера во враждебных нападках на государство. Нимёллера оправдали. Гитлер пришел в ярость, обвинив юридическую систему в еще одном вопиющем промахе, и отдал Гиммлеру распоряжение поместить пастора в Заксенхаузен. Полиция арестовала Нимёллера в здании суда и увезла, что вызвало волну возмущения во всем мире. Нацистские фюреры предвидели подобную реакцию, однако сочли ее ценой, которую стоит заплатить. В отличие от своих прежних лицемерных попыток умиротворить зарубежных критиков режима якобы проявленным к Карлу фон Осецки состраданием в случае с Нимёллером они напрочь игнорировали все доводы – даже когда случай с протестантским пастором обрел всемирную известность, даже когда в лагере серьезно ухудшилось его здоровье, Нимёллер провел следующие семь лет в Заксенхаузене и Дахау[912].

Подобная неуступчивость Третьего рейха в конце 1930-х годов отражала осознание им своей растущей мощи. Поскольку нацистские фюреры стали более агрессивными и избрали путь открытой конфронтации, роль общественного мнения на Западе, судя по всему, занимала их все меньше и меньше. Отныне международное положение Германии определяло ее стремление к войне, и это не могло не наложить отпечаток и на эсэсовские лагеря.

Военные устремления СС

Гиммлеру всегда было по душе считать лагерных эсэсовцев солдатами. Представляя их как воинов, сражавшихся «с пеной Германии», он рассчитывал повысить их авторитет, поднять выше заурядных тюремных охранников[913]. Надо сказать, использование Гиммлером связанных с армией образов было не просто риторикой. С самого начала он видел своих лагерных охранников членами военизированных формирований, сражавшихся не только на воображаемых полях битвы в лагерях, но готовых выполнять поставленные задачи и за пределами лагерей в случае возникновения в стране чрезвычайных ситуаций, как это сделали эсэсовцы Дахау во время путча Рёма в 1934 году. Закаленные схваткой с внутренними «врагами» в концентрационных лагерях, аргументировал рейхсфюрер СС, его частям особого назначения могут быть доверены и более сложные задачи, например обуздание врага внешнего[914].

Преобразование охранных отрядов (СС) в военизированные формирования началось давно, еще в середине 1930-х годов[915]. Охрана концентрационных лагерей была лишь одной из их функций. Как мы видели, эсэсовцы большую часть времени проводили на занятиях по боевой подготовке. Первоначально командирам частей охраны приходилось обходиться устаревшим вооружением; в Дахау не хватало даже боеприпасов для проведения занятий по огневой подготовке. Положение изменилось, когда Гитлер согласился финансировать эсэсовские отряды «Мертвая голова» из бюджета рейха. Отныне охранные части стали получать все необходимые вооружения, что позволило развернуть дополнительные формирования пулеметчиков. В Дахау на месте старых, обветшалых бараков поднялся обширный тренировочный лагерь, символизировавший военные амбиции СС. В Заксенхаузене также (силами заключенных) был возведен новый крупный обучающий комплекс неподалеку от лагеря. В то же время в Заксенбурге заключенные достраивали новое и современное стрельбище, оборудованное движущимися мишенями. Что еще показательнее, СС увеличили прием на службу, и в их ряды вступало куда больше новобранцев, чем это диктовалось необходимостью выполнения чисто охранных функций; личный состав СС увеличился с приблизительно 1700 человек в январе 1935 до 4300 в 1938 году, то есть всего за три года, хотя для лагерной охраны требовалось, по крайней мере, в два раза меньше людей. Хотя СС оставались немногочисленными, не составляло труда разгадать за этим устремления их лидеров[916].

Ползучая милитаризация лагерей СС представляла собой часть обширных планов Гиммлера: создание независимых формирований СС для развертывания их на фронте. Что касается вермахта, то начиная с его конфликтов с фюрером СА Эрнстом Рёмом он относился ко всем поползновениям нацистских фюреров с крайним недоверием, и следует подчеркнуть, что и в случае с Гиммлером генералитет имел все основания для треволнений. Несмотря на бесконечные попытки оправдать рост численности СС, Гиммлер грезил об СС и полиции как вооруженной силе в Германии. Он пытался узурпировать монопольное право армии на военную силу. На совещании со старшими чинами СС в 1938 году рейхсфюрер СС утверждал, что их священный долг с честью выступить на поле битвы: «Если мы собственной кровью не докажем нашего умения сражаться на фронте, то утратим моральное право отстреливать уклоняющихся от работы лентяев и трусов у себя дома». Используя всю свою изворотливость и прямые контакты с Гитлером, все свои таланты стратега сражений на бюрократическом поле боя, Гиммлер в сражении с вермахтом все же оказался в победителях. Первоначально его расчеты ограничивались созданием так называемых частей усиления СС, сформированных осенью 1934 года из различных мелких вооруженных формирований. Но рейхсфюрер СС рассматривал и использование частей охраны СС и за пределами рейха, стерев таким образом границу между внутренним и внешним фронтом[917].

Военная роль СС значительно возросла и укрепилась в конце 1930-х годов по мере приближения большой войны в Европе. Одним из несомненных признаков этого стал секретный указ Гитлера от 17 августа 1938 года, составленный Гиммлером, который подтверждал необходимость развертывания формирований СС на полях будущих сражений. Что касается частей «Мертвая голова», численность их подлежала значительному увеличению, ибо им предстояло выполнять роль вооруженных отрядов, «регулярных частей СС», предназначенных для «выполнения особых задач сферы полиции». Эта загадочная фраза все же могла быть истолкована как развертывание частей охраны эсэсовских лагерей. Однако несколькими месяцами ранее служащие частей охраны лагеря Дахау уже участвовали в первой операции на территории другого государства – в марте 1938 года в Австрии, где они действовали в составе германского вермахта. Вскоре представилась еще одна аналогичная возможность. Осенью 1938 года четыре батальона «Мертвая голова» приняли участие в оккупации Судетской области; их возглавлял Теодор Эйке, он же представил их Гитлеру в ходе осуществления первой военной операции на территории Чехии. В мае следующего года, вскоре после того, как подразделения СС «Мертвая голова» приняли участие в захвате остальной чешской территории, Гитлер издал еще один декрет, официально закреплявший за упомянутыми частями «Мертвая голова» СС исполнение чисто военных функций – на период войны части охраны СС подлежали боевому использованию на фронте[918].

Если в Германии новый боевой статус лагерных СС восторгал кого-то сильнее, чем Гиммлера, так это его верного сатрапа Теодора Эйке. Вдохновленный не так давно заполученным генеральским званием (бригаденфюрер СС), Эйке с удовлетворением отмечал, что, невзирая ни на что, смог реализовать свою давнюю мечту с помощью милитаризации лагерей СС. В конце 1930-х годов он всеми средствами пытался увеличить численность частей охраны – пусть даже за счет концентрационных лагерей, как отмечал явно задетый за живое Рудольф Хёсс. Эйке проявлял «невероятную щедрость», если дело касалось частей охраны, сетовал Хёсс, всегда требуя для них самые лучшие вооружения и жилищные условия[919]. Кроме того, Эйке никогда не прекращал борьбы за новые кадры. Критерии поступления на службу были смягчены, и Эйке даже приказал «охотникам за головами», как он любовно величал своих эсэсовских рекрутеров, незаконными методами привлекать на службу в CC уже подлежавших призыву в вермахт новобранцев: «Ищите их в закусочных, в парикмахерских, в спортивных клубах. Можете даже вытаскивать их из борделей. Из любых мест. Потому что я в них заинтересован»[920].

Каким бы ненадежным ни казался описанный выше подход, тем не менее Эйке сумел привлечь достаточно много новобранцев. За 1938 год численность «Мертвой головы» СС более чем удвоилась, достигнув цифры 10 441 человек к ноябрю. К лету 1939 года она еще выросла – примерно до 12–13 тысяч штатных военнослужащих[921]. Накапливались и полученные «Мертвая головой» СС вооружения. По данным Эйке, к середине 1939 года его части имели в распоряжении свыше 800 пулеметов, почти 1500 автоматов и без малого 20 тысяч карабинов[922]. Эйке и его политические солдаты были готовы к войне за пределами своих лагерей.

Принудительный труд

В одной почтенной немецкой энциклопедии 1937 года издания описываются концентрационные лагеря СС, и в одной из статей о них сказано следующее: из заключенных «формировались группы, и их заставляли выполнять полезную работу»[923]. Неудивительно, что в энциклопедии упомянут принудительный труд, поскольку он так или иначе присутствует во всех официальных нацистских материалах, касающихся концентрационных лагерей; не было в рейхе статьи о концлагерях и их заключенных, где бы не упоминался труд. И хотя все эти материалы без исключения служили пропагандистским целям, они тем не менее отражали истинное положение дел – ежедневная работа доминировала и в жизни концентрационных лагерей, и в мыслях узников, о чем и говорится в «Песне Заксенхаузена»:

За колючей проволокой наша работа,

Наши согбенные спины саднят,

Мы закаляемся, крепчаем,

Нашей работе нет конца[924].

Разумеется, принудительный труд для пленников изобретен не в Третьем рейхе. Испокон веков каторжная работа была главной составляющей в традиционных концепциях тюрем и исправительно-трудовых лагерей, суля власть имущим массу практической выгоды. На самом низовом уровне труд рассматривался и как полезный принцип обеспечения занятости заключенных. Кроме того, производительный труд, как уже говорилось, снижал расходы на их содержание. Труд преследовал и более широкие цели, одни расценивали его как способ реабилитации заключенных, один из путей поставить их на стезю добродетели, другие считали его инструментом для приведения в соответствие тяжести содеянного и суровости наказания, а также средством отбить у заключенных охоту совершать преступления после отбытия срока[925].

Именно этот последний аспект и доминирует в послевоенных воспоминаниях о концентрационных лагерях, иллюстрируемый исследованием Вольфганга Зофского, описывавшего первичную функцию принудительного труда как «насилие, террор и уничтожение»[926]. Именно он и раскрывает ключевую цель лагерей СС: использование труда как средства унижения заключенных, оказания на них давления. Но это не все. Свести принудительный труд в концлагерях к одной лишь демонстрации неограниченного могущества означало бы упростить политику СС, на которую оказывал воздействие ряд других факторов: идеологических, экономических и прагматических.

Работа и наказание

Хотя всеобщий принудительный труд и стал существенным элементом системы концлагерей, не он один был ее основополагающим принципом. В первых лагерях труд играл куда менее доминирующую роль. В стремлении создать как можно больше мест временного содержания под стражей некоторые чиновники просто игнорировали его. Те, кто действительно подчеркивал важность труда, нередко были вынуждены отказываться от этой идеи, поскольку в условиях массовой безработицы в стране было нелегко обеспечить работой, в том числе и заключенных. Кроме того, сыграло роль и отсутствие единого мнения (в особенности в отделениях для содержания заключенных государственных тюрем, подвергшихся превентивным арестам) относительно того, следует ли вообще принуждать заключенных работать или же последовать давней немецкой традиции содержать политических заключенных как своего рода «благородных преступников» (пример тому Адольф Гитлер, который использовал время заключения в крепости Ландсберг в 1924 году после неудавшегося путча для написания своего сочинения – книги «Майн кампф»). И в 1933 году в первых концлагерях такое явление, как неработающие заключенные, было явлением отнюдь не редким. Иногда охранники устраивали им занятия по строевой и физической подготовке. Но так было не везде. В других первых лагерях заключенные не работали, а просто находились в камерах или бараках[927].

Узники лагеря, которых принуждали работать в 1933 году, сталкивались с двумя главными типами труда. Во-первых, с работой вне пределов лагеря, что расширяло представление о терроре нацистов. Заключенные использовались на работах по осуществлению крупномасштабных проектов якобы во благо страны (например, дренаж торфяников в Эмсланде) или в целях совершенствования местной инфраструктуры – на строительстве дорог, укладке железнодорожных путей, прокладке каналов, в сборе урожая; в Бреслау заключенные даже очистили заросший тиной водоем с тем, чтобы местные жители использовали его как место для купания. Во-вторых, многие заключенные, в особенности крупных конц лагерей, использовались при производстве внутрилагерных работ – сносе старых или возведении новых зданий и построек, установке проволочных заграждений и т. д. Другим поручались и более ответственные задачи – уборка помещений, приготовление и раздача пищи[928]. В теории этот труд узников служил чисто практическим целям, но на самом деле на первый план опять же выдвигалось насилие, поскольку охранники не упускали случая лишний раз помучить самых неугодных заключенных. На долю таких заключенных чаще всего выпадала и бессмысленная работа; так, в лагере Хойберг, например, известные политические заключенные должны были заполнять корзины галькой, потом высыпать ее и наполнять корзины вновь, и так до бесконечности[929].

В период упорядочения функционирования концентрационных лагерей в середине 1930-х годов появилась установка на всеобщий принудительный труд. Дело в том, что лагерные СС никак не могли смириться с тем, что заключенные «бездельничают», поэтому обязательный труд был введен для всех. Директивы Теодора Эйке для Эстервегена гласили: «Любой отказывающийся работать, уклоняющийся от работы или симулирующий неработоспособность вследствие болезней, плохого самочувствия и так далее должен расцениваться как неисправимый и привлекаться к ответственности»[930]. Между тем СС положили конец большей части работ вне концентрационных лагерей. Пытаясь оградить лагеря от любопытных глаз, они даже прекратили гонять заключенных на торфяники в Эстервегене.

Эсэсовцы, рассматривая возможности рационального использования труда заключенных, в середине 1930-х годов пристальное внимание обратили на внутрилагерные работы. Все пять концентрационных лагерей, открытых с 1936 по 1939 год, начиная с Заксенхаузена, сооружались самими заключенными, и самыми трудными были первые недели и месяцы в новом лагере; позже оставшийся в живых узник Бухенвальда Ойген Когон писал: «Страдания сплачивали». Летом и осенью 1937 года первые заключенные Бухенвальда валили деревья, возводили бараки, рыли траншеи и таскали камни по 12 часов в день, а то и больше, поскольку лагерь рос медленно. Болезни и травмы были повседневным явлением, и тех заключенных, которые не выдерживали огромных нагрузок, как, например, физически слабый Ганс Литтен, охранники подгоняли дубинками и палками. Более того, заключенные должны были выносить примитивные условия быта, что было тоже типично для всех новых лагерей. Вначале в Бухенвальде не было ни коек, ни одеял, ни водопровода; грязь была везде, она прилипала к обуви заключенных, к одежде, грязь была на их лицах. Такие условия, в соединении с насилием эсэсовцев и страшными физическими нагрузками, имели гибельные последствия. Между августом и декабрем 1937 года в новом лагере Бухенвальд умерло 53 заключенных (за тот же самый период в уже достроенном Заксенхаузене умерло 14 заключенных). Конечно, тяжелые строительные работы не прекращались и после возведения бараков. Ни в одном из крупных лагерей строительные работы никогда не заканчивались, эсэсовцы продолжали эксплуатировать заключенных на ремонтных и других работах – лагеря постоянно расширялись; за предвоенные годы около 90 % всех заключенных Бухенвальда были заняты на внутрилагерных работах[931].

В середине 1930-х годов лагерные СС преследовали и другие, чисто экономические цели. Гиммлер и фюреры СС не располагали реальной долгосрочной стратегией и не проявляли желания заниматься крупномасштабным производством. Вместо этого СС обзавелись тьмой мелких и непонятных фирм вне концентрационных лагерей, в частности фабрикой фарфоровых изделий, производившей явный китч – статуэтки собачек, фигурки членов гитлерюгенда. Что касается самого ценного ресурса в руках СС, заключенных, за их использованием обычно следили коменданты лагерей[932].

Коменданты, в свою очередь, оставляли большую часть инициативы за охранниками, нередко рассматривавшими труд как благовидный предлог для насилия, – в конце концов, каким бы спешным ни был тот или иной проект, всегда оставались возможности поиздеваться зад заключенными. Много лет спустя Генрих Науйокс все еще помнил один из дней 1936 года, когда один из эсэсовцев вдруг заставил его и нескольких других заключенных Заксенхаузена прекратить разравнивать расчищенный участок леса и вырыть на нем глубокие ямы. «Мы просто превратились в роботов», – вспоминал Науйокс. Под ударами дубинок заключенные лихорадочно перепахивали участок, который только что разровняли, пока земля не стала напоминать лунный ландшафт. «Вся наша работа до этого пошла прахом, она не имела ровным счетом никакого смысла»[933].

В целом все экономические устремления эсэсовцев в рамках концентрационных лагерей оставались, по сути, в середине 1930-х годов ничем за одним лишь исключением: лагерные мастерские в Дахау. Они были не только самыми первыми экономическими предприятиями СС, но и одними из самых значительных в довоенные годы. Все началось в 1933 году, когда лагерные СС решили организовать мастерские, покрывавшие самые насущные ежедневные потребности нового лагеря. Несмотря на протесты местных компаний о конкуренции со стороны СС, комплекс быстро рос и уже вскоре снабжал войска СС по всей Германии; к 1939 году 370 заключенных в большом плотницком цехе делали каркасы коек, столы и стулья для общего использования СС[934]. Конечно, террор СС все еще перевешивал экономические соображения. Но успех предприятия Дахау – самого прибыльного коммерческого начинания СС в предвоенные годы – благодаря принудительному труду также продемонстрировал, что заключенные могли эксплуатироваться, не ставя под угрозу главное предназначение концентрационных лагерей. Эсэсовское командование поняло, что эффективное производство вполне совместимо с террором и насилием. Это проложило путь куда более бесчеловечной и агрессивной экономической политике в конце 1930-х годов, во главе которой стала одна из восходящих звезд СС – Освальд Поль[935].

Освальд Поль и экономика СС

Подыскивая управленца для расширяющихся СС в 1933 году, Генрих Гиммлер обратил внимание на Освальда Поля, на тот период выдававшего жалованье морякам. Они встретились впервые в мае того же года в Киле, и на Гиммлера произвел впечатление высокий импозантный Поль, который был старше Гиммлера на восемь лет. Поль был именно тем человеком, которого искал Гиммлер, – он объединял в себе организаторский талант с преданностью нацистской идеологии. Поль происходил из семьи среднего класса и поступил на службу в военно-морской флот на должность казначея-стажера в 1912 году и с того времени занимался бюджетными и организационными вопросами. В то же время он принадлежал к числу крайне правых и был ветераном нацистской партии. После поражения Германии в Первой мировой войне Поль служил во фрейкоре, а позже присоединился к набиравшему силы нацистскому движению. По его словам, он вступил в партию еще в 1923 году, «повинуясь зову крови», как он позже писал, а в 1926 году вступил в ряды СА, где к 1933 году дослужился до оберштурмфюрера. Гиммлер, убедившись, что нашел подходящую кандидатуру управленца для СС, судя по всему, пригласил Поля к себе. Тот, долго не раздумывая, согласился. Будучи человеком импульсивным и целеустремленным, он чувствовал себя на канцелярской должности словно в болоте. И отчаянно искал «выход» своей «жажде работать», которой был обуреваем, как он писал Гиммлеру спустя два дня после их знаменательной встречи, пообещав служить ему «до гробовой доски». Поль приступил к работе в должности начальника Административного управления СС и уже в конце февраля 1934 года получил повышение[936].

За последующие годы влияние Поля существенно возросло. Он централизовал важные административно-финансовые структуры СС, обсуждал вопросы бюджета с нацистской партией и министерством финансов, занимался финансовым аудитом отделов СС. Поль также сумел взять под контроль и производство строительных работ СС, и нарождавшиеся предприятия. Восхождение Поля в высшие эшелоны власти СС происходило стремительно, и в 1939 году, в рамках глобальной реструктуризации СС, Поль был назначен главой двух отдельных главных управлений – Главного административного и экономического управления, а также финансового и строительного управления[937]. Столь быстрое продвижение по карьерной лестнице объяснялось и присущими Полю безжалостностью и непреклонностью, приводившими в изумление и конкурентов, и подчиненных, и, разумеется, фанатичной преданностью Гиммлеру, безоговорочно поддерживавшему все начинания Поля[938].

Система концлагерей не осталась без внимания Поля. По мере роста своего влияния он все плотнее занимался ею. Поль был тесно связан с мастерскими Дахау с 1934 года – жил и работал буквально в двух шагах от них (строительная контора СС располагалась в 1933–1934 годах в Дахау) – и часто являлся осмотреть тот или иной объект, прежде чем включить его в сферу своей компетенции в конце 1930-х. Освальд Поль интересовался и другими вопросами. К 1938 году он управлял финансовыми и административными делами лагерей и частей «Мертвая голова» СС, кроме того, держал под контролем различные технические задания по внутрилагерному строительству[939].

Наезды Поля в концлагеря СС вызывали крайне негативную реакцию Теодора Эйке. Оба были равны по эсэсовскому званию – Теодор Эйке получил звание группенфюрера СС 11 июля 1934 года, а Поль – в конце января 1937 года. Оба испытывали определенное уважение друг к другу, правда выражаемое в весьма сдержанной форме, оба были на «ты» даже в служебной переписке. Оба имели особый статус в СС, обеспечивавший им непосредственный выход на Гиммлера, и оба были полны решимости в максимальной степени использовать свои полномочия. По словам Рудольфа Хёсса, Поль и Эйке были «брутальными типажами» и, вероятно, видели друг в друге родственные души[940]. Однако их отношения были куда менее приятельскими, чем склонны полагать некоторые историки[941]. У них было достаточно причин и поводов для стычек и по поводу бюджета, и по вопросам строительства, да и по другим вопросам тоже. Эйке наверняка завидовал Полю, в особенности когда тот являлся как лицо из свиты Гиммлера – в этом случае не он, Теодор Эйке, водил рейхсфюрера СС по территории лагеря, а Поль. Именно так и было в апреле 1939 года, когда Гиммлер с очередным инспекционным визитом в лагеря наведался в Дахау[942].

Положение Поля к концу 1930-х годов усилилось, когда Гиммлер распорядился значительно расширить экономическую сферу деятельности СС. После долгого пренебрежения экономическими вопросами Гиммлер вдруг проявил к ним нешуточный интерес и в 1938 году неотрывно следил за несколькими самыми крупными эсэсовскими предприятиями. Это был знаменательный год в развитии экономики СС, хотя историки до сих не могут прийти к согласию относительно намерений Гиммлера; наиболее вероятным представляется то, что он усмотрел еще одну возможность расширения СС и обретения ими еще большего могущества, на сей раз за счет частного производства[943]. Безотносительно побуждений Гиммлера суть его политики очерчивалась достаточно четко: работа заключенных концлагерей станет главным капиталом расцвета экономики СС, уж Освальд Поль сумеет с ними разобраться. Осенью 1938 года Поль хвастал, что, дескать, ему поставили задачу в кратчайшие сроки «обеспечить работой тучу бездельников в наших концентрационных лагерях», требование, подтвержденное Гиммлером[944]. На практике, однако, слово Поля пока что стоило не очень дорого, поскольку коменданты лагерей и Инспекция концентрационных лагерей также высказались по этому поводу[945]. Но никак нельзя отрицать, что влияние Поля росло и сосредоточенный в его руках контроль над всей экономической деятельностью СС позволил ему в полной мере взять на себя ответственность за систему концентрационных лагерей в целом в годы войны.

Безусловно, самой значимой экономической инициативой СС в 1938 году было учреждение ОО «Германские земляные и каменные работы» (Erd– und Steinwerke GmbH или сокращенно – DESt), которое стало первым крупным предприятием Поля. Катализатором создания фирмы стали монументальные планы Гитлера по перестройке немецких городов, которыми руководил молодой архитектор Альберт Шпеер, недавно назначенный главным инспектором строительства столицы рейха Берлина, самой большой довоенной стройплощадки Третьего рейха. Поскольку видение страдающего манией величия Гитлера требовало намного больше кирпича и камня, чем промышленность Германии могла поставлять Шпееру – потребность в этих стройматериалах оценивалась в 2 миллиарда кирпичей в год, – пришли на подмогу СС. В ходе встречи в конце 1937 или в начале 1938 года Гитлер, Гиммлер и Шпеер договорились о том, что заключенные концентрационных лагерей будут добывать и производить огромное количество строительных материалов. Гиммлера идея привлекала, это был первый шаг к развитию крупномасштабного производства внутри СС. Мало того что оно повышало статус СС, вдобавок Шпеер брал на себя львиную долю затрат, необходимых для начала деятельности, предложив DESt без всяких процентов по чти 10 миллионов рейхсмарок.

СС, которые приступили к поиску карьеров еще в 1937 году, значительно ускорили темпы с весны 1938 года, как раз совпавшие с общенациональными рейдами полиции, обеспечившими приток дармовой рабочей силы в лагеря. К лету 1938 года Освальд Поль уже вел несколько проектов DESt. Заключенные лихорадочно строили два новых кирпичных завода, небольшой мощности в Берльштедте, километрах в семи от Бухенвальда, и значительно превышавший первый вблизи Заксенхаузена. В других местах заключенные достраивали два совершенно новых концентрационных лагеря в непосредственной близости от карьеров по добыче гранита разных видов, необходимых для воплощения в жизнь зодческих планов Гитлера в Германии; этими двумя новыми лагерями были Флоссенбюрг и Маутхаузен[946].

Лагерные каменоломни

Где-то во второй половине марта 1938 года Освальд Поль и Теодор Эйке в сопровождении экспертов СС объезжали южные регионы Германского рейха. Их целью было отыскать местоположение для концентрационного лагеря в связи с запланированными экономическими мероприятиями[947]. Ориентировочно 24 марта группа проехала по суровой и безлюдной Восточной Баварии в районе чехословацкой границы, с густыми лесами и каменистой почвой. Что же привело их в этот богом забытый уголок Германии, иногда в шутку называемый «баварской Сибирью»? Каменоломни у деревни под названием Флоссенбюрг, существовавшие с XIX века. В связи со строительным бумом последних лет в Третьем рейхе потребность в стройматериалах выросла, и Поль с Эйке согласились, что и для СС открывались неплохие возможности. Позже поисковики из СС пересекли еще совсем недавно существовавшую германо-австрийскую границу, направляясь к Линцу, где предстояло осмотреть располагавшиеся неподалеку от Маутхаузена гранитные каменоломни. И здесь Поль с Эйке очень быстро нашли то, что искали. Считаные дни спустя после их визитов работы по сооружению двух новых лагерей уже шли полным ходом[948].

Сначала открылся Флоссенбюрг, приняв первых заключенных 3 мая 1938 года, и продолжал расти в течение ближайших месяцев. Командование СС расценивало его как важный проект. Сам Гиммлер посетил 16 мая Флоссенбюрг вместе с Освальдом Полем, а Теодор Эйке даже решил провести там летний отпуск, после чего послал Гиммлеру фотоснимки; на одном был изображен лагерный охранник, взиравший на огромный флаг СС с белым черепом на темном фоне, трепетавший на ветру над головами работавших заключенных[949]. В Маутхаузен между тем первые заключенные прибыли 8 августа 1938 года. СС первоначально размещали их во временных постройках в каменоломне Винер-Грабен (недавно арендованной DESt под Веной), а позже они были размещены уже на постоянной основе на прилегавшем к каменоломне холме[950].

Эсэсовцы незамедлительно наложили на оба новых концлагеря свою зловещую отметину. На первый взгляд эти лагеря вряд ли сильно разнились от любых других, как, впрочем, и по части охранников, прибывших из Дахау, Заксенхаузена и Бухенвальда и прихвативших с собой старые, уже испытанные методы террора[951]. И все же Флоссенбюрг и Маутхаузен имели определенные отличия: впервые выбор местоположения концентрационных лагерей диктовался экономическими соображениями[952]. Близость каменоломен наложила свой отпечаток и на внешний вид обоих лагерей: массивные гранитные основания сторожевых вышек; в Маутхаузене эти вышки соединялись с толстыми гранитными стенами, окружавшими почти всю лагерную зону, придав ей сходство со средневековым замком[953]. Первоначально Флоссенбюрг и Маутхаузен были намного меньше, чем обычные, уже существовавшие концентрационные лагеря в аспекте численности заключенных; к концу 1938 года во Флоссенбюрге содержалось 1475 человек, а в Маутхаузене – 994 человека, тогда как в Заксенхаузене, Бухенвальде и Дахау – по 8 тысяч человек в каждом[954]. Амбициозные планы СС увеличить оба новых лагеря осуществлялись довольно медленно[955]. Только во время Второй мировой войны они догнали по численности заключенных другие лагеря.

Было и еще одно поразительное различие – состав заключенных Флоссенбюрга и Маутхаузена. В 1938 году лагерные эсэсовцы приступили к осуществлению самого амбициозного из планов – сосредоточить одни и те же категории заключенных в одних и тех же лагерях, зарезервировав оба новых лагеря почти исключительно для асоциальных элементов, в особенности так называемых профессиональных преступников. Массовая транспортировка отобранных заключенных в «большую тройку» концлагерей началась сразу же по открытии новых лагерей[956]. В результате почти все заключенные Флоссенбюрга до самого начала войны носили зеленый треугольник. В Маутхаузене также «зеленые» составили самую многочисленную группу, к которой вплотную примыкали «асоциальные элементы», прибывшие из других концлагерей в 1939 году, в частнос