Book: Вторая жизнь



Вторая жизнь




Вторая жизнь
Вторая жизнь

ИЮНЬСКИМ УТРОМ В АТЛАНСДАМЕ

История Атлансдама длинна и путанна, лучше не касаться ее. Туристы не задерживаются в этом городе, не заглядывают в музеи древностей. Здесь нет бульваров и парков, всюду только камень. Летом в узких улочках жарко, душно. И очень много полицейских: из-под белых куполообразных касок торчат подбородки — череп в черепе — вид малоотрадный. Туристы спешат покинуть Атлансдам — уезжают к морю. И, последний раз оглядываясь на город, удивленно думают: для себя ли здесь строили люди? Все дома одинаковы — смесь архитектуры древних замков и современных тюрем. Неужели у градостроителей не возникло ничего светлого в голове? Да и было ли тут строительство?

Видно, город возник так. Выбрали каменное плоскогорье, взяли исполинскую пилу с большим разводом зубьев и разрезали его на равные квадраты — образовались улицы и кварталы; налили в разрезы черной жидкости — она застыла асфальтом, пустили туда, как тараканов, множество автомашин, и они засновали во все стороны. Дома никто не красил: каков камень от природы, таков и цвет дома — серый, темный, коричневый. На окна понавесили жалюзи, от пыли они все одинаковые — бесцветные. Из всех зданий выделили только три: Дом правительства, здание штаба Объединенных войск Обороны континента (ОВОК) и Главный собор. Понаставили зажженными сигарами заводские трубы и совершенно не посчитали нужным кинуть хотя бы пучок зелени — правда, для этого не нашлось бы и места. И не оказалось ни парка, ни единого сквера, только улицы, как горные теснины, и две небольшие площади: перед Домом правительства, оттесненным деловой частью города чуть ли не на окраину, и перед зданием штаба ОВОК, которое, с плоской крышей, с резьбой по карнизу, сплошь белое, возвышается серебряным саркофагом среди каменных памятников.

Государственные мужи Атлансдама обижаются, когда их стра ну называют Вестландией.

Атлансдам! При столице с таким военным штабом «Вестлан дия» не звучит. Это название принижает страну. Государственные мужи Атлансдама считают, что все земли, раскинувшиеся на восток, должны перейти под их власть.

«Атлантия» — это получше «Вестландии». Во-первых, «Атлан тия» крепит преемственность от сказочного культурного и могучего племени сказочной Атлантиды; сказочных атлантов считали полубогами, и весьма заманчиво было поставить себя теперь выше обыкновенных смертных. Во-вторых, это название может вместить в себя все, что омывает своими водами океан, вливаясь морями и заливами в сушу четырех континентов. Не принято жить в Атлансдаме, считать себя атлантом — и быть гражданином какой-то урезанной Вестландии.

Может быть, потому, что атланты проявляли больший интерес к военным картам, чем к обыкновенным географическим пособиям, войны не прошли для них даром… И все же, самые ярые из атлантов продолжают борьбу за новое имя своей страны. Они видят в этом первую победу на пути к заветной цели — распространить «присущую им высокую цивилизацию» на восточные земли континента. Активисты этого движения создали партию, назвав ее «Новой Атлантидой». Но правительство медлит с переименованием страны, несмотря на кажущуюся бесспорность доводов «Новой Атлантиды». Дело в том, что в противовес этому движению возникло другое, которое тоже оформилось в партию — лидеры дали ей название «Партия истинных патриотов». Они говорили, что у сторонников «Новой Атлантиды» нет ни грана патриотизма, что история страны вовсе не такова, народ ее испокон веков живет на своей земле, а не пришел с какого-то никогда не существовавшего острова.

Впрочем, эти разногласия не принципиальны. Основные пунк ты программ обеих партий сходны — присоединение восточных земель.

Веселая потасовка партий из-за названия страны продолжается. «Новая Атлантида» завоевывает все больше сторонников, а в «Партии истинных патриотов» появились ренегаты. Вероятно, правительство тоже примет сторону «Новой Атлантиды» и переименует страну.

Что ж, пусть будет «Атлантия» — дело не в названии…

Все это растолковала атлансдамская рабочая газета «Бессмертие труда». «Враждующие» партии сразу же ополчились против нее, их мощные печатные орудия дали по ней дружный залп.

Но этот залп все равно не произвел того впечатления, ка кое произвели сообщения тех же газет в одно июньское утро. Сообщения были кратки, необычны и не совсем ясны…

По небу только что прокатилась гроза, сыпал редкий сверкающий дождь, по тротуарам ползли грязные ручейки. Жители не ждали, когда прекратится дождь. Они выскакивали на улицу, не захватив зонтиков, и мчались к газетным киоскам. Очереди то возникали, вытягиваясь, то вдруг ломались; низенькие киоски, плотно окруженные толпой, исчезали, как грибы в траве. Мальчишкам, выбежавшим на тротуар с пачками газет, не надо было выкрикивать новости; через какие-нибудь две-три минуты они уже вприпрыжку возвращались в редакции с пустыми руками. Мокрый асфальт не пятнали грязно-белые листы — никто не бросал бегло просмотренных газет, все совали их в карманы, чтобы еще раз прочесть дома. Падким на сенсацию газетам верили и не верили. Бесчисленные вопросы, выкрики недоумения и удивления сыпались со всех сторон.

Вот какую сенсацию преподнесли газеты.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

«Воскресение из мертвых» — чернел заголовок во всю первую страницу «Новой Атлантиды». Под этим заголовком — большая фотография: молоденькая девушка с очень худым лицом и печальными глазами… Краткий текст пояснял:

«Три дня назад мы сообщали нашим читателям о самоубийстве Эрики Зильтон, семнадцати лет, проживавшей в пригороде Ольвин, подвал дома 49. Врачи в присутствии нашего корреспондента констатировали ее смерть от острой анемии; причина самоубийства, как выяснилось из разговора с соседями Зильтон, — нищета.

Вчера вечером в магазин вдовы Сандор вошла не кто иная, как… Эрика Зильтон, и попросила отпустить сыру. Зильтон раньше часто бывала в этом магазине, брала продукты в долг, так что Сандор хорошо знала ее в лицо.) На этот раз Эрика показала деньги, но торговка была так поражена визитом своей клиентки с того света, что, взвесив сыр, забыла получить деньги. Она тотчас же позвонила в полицию, и та посетила подвал дома 49. Эрика не хотела видеть журналистов, и полиция никого не впустила к ней. Только наш корреспондент сумел проникнуть в подвал и даже сфотографировать Эрику Зильтон.

Подробности — в вечернем выпуске».

Мертвый воскрес! Но ведь в руках — не евангелие, а «Новая Атлантида», и пишет она не об Иисусе Христе, а о какой-то девчонке. Не кощунство ли тут над верой благочестивых католиков?

Немало рассказывали газеты о таинственных убийствах — жертвами были и красавицы, и безобразные старухи, и преуспевающие дельцы, и несчастные, попавшие под колеса авто. Печатались сообщения о редких, сложнейших операциях, благодаря которым люди были спасены от неминуемой смерти. Все это — обычные явления. Но чтобы мертвый воскрес! Такого не печатала еще ни одна газета. Не обман ли это, не шутка ли «Новой Атлантиды»? Что пишет противница ее, газета «Патриот» — орган «Партии истинных патриотов»? Что скажет «Апостол»? Эта благопристойная газета не позволит оскорблять святые чувства католика.

«Патриот», оказывается, лучше осведомлен и мыслит более широко.

«Русский профессор Даниэль Галактионов занимается недозволенными опытами».

Чем же занимается русский профессор?

«Наше правительство, руководствуясь гуманистическими соображениями, как и должно поступать правительство цивилизованного государства, предоставило возможность группе ученых разных стран работать совместно над решением такой проблемы, волнующей человечество, как продление человеческой жизни. В отличие от своих коллег по Международному геронтологическому институту профессор Галактионов занялся недозволенными опытами, которые с полным основанием можно назвать шарлатанством. Как стало известно, он пытается оживить труп человека и будто бы добился в этом успеха.

Но мы не станем жертвами мистификации. Русский профессор, несомненно, коммунист, и цель его — вызвать смуту… Будьте бдительны, соотечественники!..»

Католическая газета «Апостол» напечатала новую проповедь аббата Рабелиуса «Религия и наука», но о том, что волновало сейчас всех атлантов, не сказала ни слова.

Бульварный листок, стяжавший себе популярность описанием любовных похождений различных знаменитостей, утверждал: «Все дело в любви». И довольно развязно описывал переживания пятидесятилетнего профессора, который должен был вскрыть труп молоденькой девушки. Он «любовью своей вдохнул жизнь в мертвое тело».

Но эта болтовня так же, как и рассудительный тон «Патриота», заглушались тревожным голосом промышленных дельцов. «Биржевые новости» писали о несчастье, постигшем миллионера Нибиша.

«Когда этому будет конец? Достопочтенный Джордон Нибиш, член правительственной комиссии по экономическим вопросам, владелец многих заводов, переживает мрачные дни.

Позавчера Джордон Нибиш пригласил к себе в дом одного че ловека (здесь нет надобности называть его фамилию), чтобы уладить с ним финансовые дела. Для этого Нибиш приготовил значительную сумму наличными.

В девять часов слуга доложил о приезде г-на Н. и передал его просьбу принять без посторонних… Джордон Нибиш выразил согласие. В кабинет быстро вошел молодой человек и выхватил пистолет. То был совсем не г-н Н, а известный бандит по прозвищу «Мальчик Гуго»; угрожая оружием, он потребовал деньги.

Вторая жизнь

Мы хорошо знаем волевые качества Джордона Нибиша, он в самые критические моменты не терял присутствия духа. Г-н Нибиш, делая вид, что повинуется бандиту, открыл сейф, но вынул из него не деньги, а маленький пистолет, и, не целясь, выстрелил в грабителя. Пуля попала в шею, и бандит упал, обливаясь кровью. Пока прибыла вызванная полиция, он уже умирал от потери крови.

Но на этом не кончилась печальная для г-на Нибиша история. Как стало известно, в тот же вечер некий русский профессор с целью опыта забрал из морга труп бандита и оживил его. Если это так, то презренный Гуго будет, конечно, мстить. Понятно, каково теперь настроение г-на Нибиша…

Мы задаем вопрос полиции и правительству: когда это кончится? Сколько почтенных людей пострадало от Гуго! К смерти, второй смерти бандита! К ответу русского профессора!»

«Биржевые новости» приводили факты, и это произвело впечатление на жителей Атлансдама — в мире творится необычное: мертвые воскресают. Растерявшимся почтенным атлантам подбавила жару рабочая газета, она вышла позднее других. Спокойный тон, скромный вид, малый формат — до сих пор это не позволяло ей завоевать массового читателя. Но теперь многие вдруг заметили, что у нее пророческое название — «Бессмертие труда». Газета писала: «Успешные опыты профессора Галактионова — еще одно свидетельство неоспоримого преимущества советской науки, цель у которой высока и благородна — служение человечеству. Не средства уничтожения жизни, а средства возрождения, сохранения и продления ее изыскивает она. Жизнь побеждает все, даже смерть, и человек становится бессмертным. Придет время, и, может быть, герои народа, погибшие в неравной борьбе, будут судить своих палачей».

Читали это — и мурашки пробегали по спине. Судить, мертвые! — непонятно, страшно. А вообще-то смешно. Однако смеяться боялись.

А днем ротационные машины выбросили новые миллионы экземпляров газет. И хотя небо над городом было чистым, асфальт давно высох и от дождя не осталось и следа, казалось, гроза не прошла, она накапливается и вот-вот обрушится из невидимых туч.

«Новая Атлантида» ничего нового не поведала своим читателям об Эрике Зильтон. Хотя в редакции и поняли намек «Патриота», сказавшего что-то о жертвах фальсификации, однако, перебранки не последовало; наоборот, позиции этих двух крупнейших газет сблизились. Всем бросилось в глаза сообщение «Новой Атлантиды» о назначении нового начальника штаба Объединенных войск обороны континента (ОВОК). Таковым явился главный маршал авиации Фромм, Кавалер Ордена апостола Павла, Железного креста «Священной войны» I степени, награжденный также высшими орденами за боевые подвига в воздухе, за храбрость, проявленную на земле, и отмеченный другими знаками отличия. Вступив на пост начальника штаба, Фромм в тот же час заявил корреспондентам:

«Оставьте преждевременные умозаключения, касательные столь неожиданного, как вам кажется, моего назначения на этот высокоответственный пост, — никаких особых изменений в военных делах не последует. Но одно могу твердо сказать: обстановка требует энергичных и безотлагательных мер по укреплению обороны континента.

Мне кажется, заявил далее Фромм, что наличие буквально под окнами нашего штаба так называемого Международного геронтологического института ни в коей мере не способствует укреплению обороны континента. Некоторые сотрудники института прибыли из стран, не входящих в содружество наций, и ясно, что они не могут стать нашими друзьями. Соответствующее заявление правительству вашей страны мною уже сделано»…

«Патриот» развивал ту же мысль, с той лишь разницей, что высказывал ее своими словами, не упоминая Фромма, который был иностранцем: «Партии истинных патриотов» показалось неудобным выставлять его фигуру на первое место. Обеспокоенные дельцы из «Биржевых новостей» сумели взять интервью у одного из членов правительства и опубликовать его заявление:

«Нет оснований для сборищ на улицах и разных кривотолков. Мы сообщаем: Гуго не сможет встать со своего смертного одра. За профессором Галактионовым установлено строгое наблюдение. Налогоплательщики могут быть спокойны. Их имущество будет оберегаться согласно незыблемому закону об охране частной собственности».

Католическая газета. «Апостол» поместила интервью с ди ректором геронтологического института профессором Себастьяном Доминаком, виднейшим ученым Атлантии. Доминак сказал, что ему ничего не известно об опытах профессора Галактионова, и вообще, по его мнению, такие опыты не могут считаться научными. Никто не осмеливался и не осмелится вторгаться в потустороннюю жизнь человека, ибо это — «санкта санкторум» (святая святых).

По-разному подействовали эти сообщения на жителей Атланс дама. Одни говорили, что вот-вот разразится война. Другие уже посмеивались сами над собой: как это можно поверить в воскрешение мертвецов? Третьи просто не знали, чему верить и что думать. Их сбила с толку неожиданная забота правительства о налогоплательщиках. При чем тут разговор об охране имущества? Не спроста это. Черт с ним, что кого-то там оживили! Главное — чтобы не опрокинулся на головы страшный экономический кризис. Что делать с акциями? Упадут они или нет?..

Успокоения не было.

Наступил вечер, но темнота не наступила: ее отогнали тысячи рекламных огней. Огни сновали на домах и над домами. Чего только ни призывали они покупать! Но больше всех в этот вечер было световых реклам телецентра. Директор его Жильмаро не жалел денег на рекламу, он обещал интересную программу.

И жители города сели к телевизорам. Что-то скажет им сегодня Ювента Мэй, диктор, самая красивая девушка Атлансдама?

Юв Мэй появилась на экране с той же неизменной прической — темные вьющиеся волосы небрежно сдвинуты набок, она будто только что поднялась с постели. Сегодня Юв даже не улыбнулась телезрителям — слишком серьезная передача, и улыбки неуместны.

Но после передачи жители не успокоились, им не стало яснее, что же, касающееся их лично, происходит в городе, в стране? К чему приведут заявления маршала Фромма и правительства? Правда ли, что все мертвые воскреснут? И сейчас много безработных, жизнь трудна, а что будет тогда, когда население Атлансдама увеличится хотя бы вдвое?

Все эти вопросы оставались без ответа. И на следующий день газеты не внесли ясности. Писали о том, что миллионер Нибиш заказал себе бронированный автомобиль, что разработана конструкция надежного атомобомбоубежища, стоимостью всего в сто тысяч, что в геронтологическом институте должно состояться заседание ученого совета.

Еще через день газеты не стали говорить даже о мелочах, связанных с опытами профессора Галактионова. Этому отчасти способствовала возникшая новая распря между двумя большими газетами — «Новой Атлантидой» и «Патриотом». Один видный чиновник, депутат от «Партии истинных патриотов», оказался замешанным в скандальную историю. Он принимал ценные подарки, а попросту — брал взятки от известного промышленника, и за эти услуги помогал улаживать конфликты с правительственными учреждениями. «Новая Атлантида» обрушилась на «Патриота», тот, в свою очередь, встал на защиту своего единомышленника и начал изобличать «Новую Атлантиду» в беспринципности. Скандал разрастался и привлек всеобщее внимание.



В разгар драки рабочая газета «Бессмертие труда» перепечатала из советской прессы статью следующего содержания:

«Год назад на Всемирном конгрессе ученых-геронтологов было решено создать в одной из стран Международный геронтологический институт, в котором бы могли работать рука об руку наиболее видные ученые. Такой институт был создан.

От советских ученых в институт вошел профессор Д. Р. Галактионов, хорошо известный не только работами по геронтологии, но и оригинальными опытами по оживлению организма. Продолжая свои опыты, советский профессор достиг выдающегося результата: он добился оживления организма в двух случаях, причем, в первом случае — спустя час после смерти.

Хорошо известно, что период так называемой клинической смерти — обратимый этап умирания организма — продолжается всего пять минут, затем умирает мозг и следует биологическая смерть. Профессор Галактионов в своих опытах сумел искусственно продлить клинический период. Он применил облучение мозга, обеспечил таким образом жизнедеятельность его клеток, прекратившуюся с остановкой кровообращения, а затем применил для полного оживления организма новейшие приборы и препараты.

Ныне уже хорошо изучены действия радиоактивности на клетки различных тканей организма и эффективность мер борьбы с лучевой болезнью. Радиотерапия основана на том, что чувствительность разных тканей, например, опухолевой и рядом с ней нормальной, неодинакова, и неодинаково биологическое, действие на них ионизирующих излучений. Отсюда — широкое применение радиотерапии в борьбе с злокачественными опухолями. Неодинаковы и действия излучений на различные органы. Например, радиоактивный йод поглощается главным образом щитовидной железой, что сопровождается повышением ее функций.

Выбор источника и типа излучений, плотности ионизации, длины лучей и их проникаемости, приборов, применяемых для облучения, позволяет по-разному воздействовать на клетки тканей и органы. Как стрихнин, смертельный в большой дозе, а в малой (один на тысячу) прописывается больному в качестве тонизирующего средства, так и радиоактивность: сто тысяч рентгенов убивают человека на месте, одна тысяча незаметно разрушает организм, но в мельчайших, строго определенных дозах при целевом назначении направляется человеком на пользу.

Человеческий мозг — это пятнадцать биллионов нервных клеток. Мозговая ткань весьма отличается от других тканей человеческого тела. Понятно, что клетки мозга будут иначе реагировать на действия излучений. Но какие требуются лучи — и есть ли они, — чтобы воздействовать возбуждающе на умерший мозг? На этот вопрос медицина смогла ответить только благодаря новейшим достижениям советских физиков…»

В новом прибое газетного шума на эту статью, написанную довольно сухо, неинтересно, мало кто обратил внимание. В больших газетах ей не нашлось места. Правда, напечатал ее католический орган «Апостол», но искаженную безбожно, и запрятал так, что не всякий заметил, — между сообщением об издании «Маллеус малефикарум» («Молот ведьм»), труда преподобного Якоба Шпренгера, иезуита-инквизитора (1436–1495), доказывавшего своим учением, что добиться признания легче всего с помощью пыток, и длинными разглагольствованиями аббата Рабелиуса, который видел причину всех бед на земле в ее перенаселении и намекал на то, что единственный путь к избавлению от безработицы — это война,

В Атлансдаме сенсационная новость захватывает всех, но ненадолго. Через день-два она стареет, перестает будоражить — подавай другую, которая нужна, как пьянице очередная доза алкоголя. Имя профессора Галактионова, казалось, забыли. Но скоро, и для многих неожиданно, оно опять появилось в газетах…

В ГЕРОНТОЛОГИЧСКОМ ИНСТИТУТЕ

Международный геронтологический институт находится недалеко от площади, над которой высится белое здание штаба ОВОК. Он занимает небольшой старинный дом с узкими стрельчатыми окнами, с каменными зубцами по краям крыши — в виде парапета. Кабинет директора помещается в верхнем, третьем этаже. Отсюда в окно виднеется часть площади и угол здания штаба.

Солнечный свет падает на стол директора. Себастьян Доминак сидит, низко опустив голову. Кажется, он прячет глаза от света. На самом деле у него привычка смотреть людям не в лицо, а на их ноги. Он видел большие туфли профессора Галактионова, узкие изящные туфельки Арвия Шельбы и грубые ботинки Адама Мартинсона. Остальные сотрудники института сидели дальше, и Доминак не видел их ног.

Галактионов поднялся и пошел к кафедре. Все, кроме Доминака, с любопытством рассматривали его, как будто видели впервые.

Рост средний, правое плечо кажется выше левого, волосы черные с заметной сединой на висках, лицо бледное, без загара, бровастое, с крупным носом, с выпуклыми губами; под сомкнутыми бровями поперек переносья резкая складка, на щеках две глубокие дугообразные морщины. Вообще довольно грубоватое лицо, но какое, черт возьми, завидное спокойствие на этом лице! Как будто русского профессора и не касается весь этот шум и вой, поднятый газетами, ничуть не волнует надвигающийся скандал, который неизбежно разразится сегодня в институте.

— Уважаемый господин директор, я понимаю, в чем тут де ло… — Галактионов взглянул на Доминака. Тот еще ниже склонил лысую голову, и толстые щеки его расплылись вширь. — Хорошо понимаю, уважаемые коллеги. — Галактионов посмотрел на Мартинсона и Шельбу и не встретил их взглядов.

Адам Мартинсон, сухощавый старик с коротко стриженной го ловой, одетый в неизменный мешковатый костюм, потупясь, теребил седые усы. Арвий Шельба, с пышной черной шевелюрой, румянощекий, подвижной, тронул соседа за рукав, наклонился, улыбаясь, шепнул что-то и кивком головы показал на Доминака, затем начал старательно поправлять высунувшиеся белоснежные манжеты.

— С самого начала нашей совместной работы мы нашли общий язык, — продолжал Галактионов. — Я говорю не о латыни, а о том, что объединяет наев работе. Это — общность цели, служение человечеству. Моя страна два года назад проявила инициативу.

— Мы договаривались не касаться политики, — прервал Галактионова, не поднимая головы, Доминак.

— Я и не касаюсь…

— Вы сбиваетесь на нее, — директор повернулся, глянул исподлобья, и Галактионов увидел, что глаза у него не светло-голубые, какими казались ему раньше, а серые, жесткие, с холодным взглядом; щеки его подергивались. — Мы только из газет узнали о ваших… — Доминак запнулся, — о ваших делах, причем такое, что и пересказать невозможно. Между тем у нас есть определенная программа работ, и все достижения каждого из нас принадлежат институту, они должны быть переданы очередному конгрессу геронтологов. Таково было условие, и оно вам хорошо известно. Извольте объяснить ваши… действия.

Галактионов не сразу заговорил, он будто раздумывал, что сказать и стоит ли делать доклад. В кабинете стояла тишина, подобная той, которая наступает перед дверью больницы, когда люди ждут вестей из операционной, — неспокойная и напряженная тишина. Что скажет сейчас коллега из Советской России? Будет ли это величайшее открытие или недозволенный эксперимент» обман, шарлатанство, и, значит, имя института действительно скомпрометировано. И только сейчас все сидящие здесь, может быть, кроме Доминака, смотревшего на пол, заметили, как побледнел русский профессор. Галактионов за год существования института ни разу не выезжал за город. А ведь сейчас лето, прекрасная погода! Он дни и ночи проводил либо в лаборатории, либо в холодном морге. Удивительные люди, эти русские — во имя достижения своей цели они отказываются от удовольствий жизни…

Вторая жизнь

— Я ученик Оппеля, — тихо сказал Галактионов, — взглянув на Доминака. — Может быть, вы опять упрекнете меня, но тут дело не политики, хотя Оппель был выдающимся советским хирургом, советским ученым, Я еще не слушал его лекций, но уже знал о нем. Владимир Андреевич Оппель своими работами перевернул во мне представление о подвиге. История заполнена военными подвигами, и многие из них достойны славы. Мы читали о героях войн, о полководцах, о храбрецах, иные из которых умели только хладнокровно и ловко убивать. И теперь газеты полны сообщений о разных убийствах, причем убийцы выставляются, как личности исключительные, чуть ли не герои. А о тех людях, что возвращают человеку жизнь, газеты почти ничего не пишут, о них можно прочесть только в специальных медицинских журналах.

На Галактионова смотрели с недоумением: к чему. это?

— Я говорю обо всем этом потому, — продолжал Галактионов, — чтобы понятной стала вам цель моей жизни и мои опыты. Дело, разумеется, не в жажде подвига и не в славе, а в назначении человека науки. Будучи студентом, я впервые присутствовал на операции у Оппеля. Больной — простой ленинградский рабочий. Его оперировали по поводу новообразования легкого. Я видел, как Владимир Андреевич удалил часть легкого вместе с опухолью, впервые видел обнаженное живое сердце человека. Оно замирало. Жизнь человека кончалась. Я посмотрел на хирурга — он подал операционной сестре инструменты. Значит, все…

Но нет, хирург задумался только на одну секунду, и вот он уже массирует сердце, сжимает его и отпускает в определенном ритме. Так продолжалось минут десять, а может, и больше. Я заметил только, что пальцы его все легче и осторожнее прикасаются к сердцу. Потом он совсем отнял руку. Сердце снова работало. К человеку вернулась жизнь.

Галактионов достал платок, провел им по лицу.

— Для нас такой случай сейчас не нов. Но тогда… Тогда я дал себе клятву — служить только борьбе за жизнь человека. И сейчас, видимо, придется говорить о наших взглядах, убеждениях… Я не буду скрывать, что признаю научной только ту физиологию, которая рассматривает смерть как существенный момент жизни. Я материалист, но не из тех, которые смотрят так: была жизнь, стала смерть — произошел скачок, возникло новое качество. И больше ничего знать не хотят. Для меня важен переход из одного в другое. Подлинно научная физиология доказывает, что смерть есть не внезапный, мгновенный акт, а постепенный, иногда очень медленно совершающийся процесс. Этот процесс неодинаков во времени для отдельных систем организма. После прекращения дыхания и кровообращения раньше всех, через пять-шесть минут, биологическая смерть поражает головной мозг, точнее — кору головного мозга. Следовательно, его обстоятельство требует главного внимания. Можно вынуть сердце, поместить его в определенные условия — и оно будет работать. Уважаемый профессор Мартинсон добился в этом поразительного успеха. Есть у нас прекрасные аппараты для искусственного дыхания. Мы можем заменить тот или иной сосуд в организме человека. Все это очень важно. Но есля говорить об оживлении организма в целом, то мало что можно сделать в течение критических пяти минут. Как только в коре головного мозга — тончайшем и всеобъемлющем регуляторе всех физиологических процессов — начнутся необратимые явления, уже бесцельны все попытки вернуть к жизнедеятельности любую из систем человеческого организма.

Следовательно, проблема заключалась в том, чтобы отодвинуть как можно дальше наступление биологической смерти коры головного мозга. И если это мне удалось, то здесь заслуга не только моя, и, пожалуй, меньше всего моя.

Вторая жизнь

Я долгое время работал в тесном контакте со своим братом, физиком. Он и его коллеги по научно-исследовательскому институту нашли в спектре излучения, содержащем десятки тысяч линий, группу трудноуловимых, до сих пор нерегистрируемых лучей. Их я и применил в своих опытах. Много было неудачных, но последние два уже здесь, в геронтологическом институте, дали вполне положительный результат. Лучи эти обладают тремя свойствами: во-первых, бактерицидностью — убивают вредных микробов и накапливающиеся токсины; во-вторых, действуют весьма возбуждающе на мозг в стадии некробиоза; в-третьих, они как бы консервируют мозг, задерживают распад белковых структур, препятствуют на какое-то время наступлению этого губительного процесса. Будущие опыты позволят уточнить это.

Вы вправе, — продолжал далее Галактионов, — требовать, чтобы я подробно рассказал об этих лучах, ибо все наши опыты принадлежат институту. Но я не вправе говорить о них больше того, что сказал, ибо они — не мое открытие. Впрочем, я думаю, что в ближайшее время это не будет секретом.

Но насколько я понимаю, — он повысил голос и опять посмотрел на Доминака, — весь сыр-бор загорелся не из-за этих лучей. Все дело в том, что я осмелился вторгнуться в область «санкта санкторум», а такое вторжение господин Доминак считает…

Тут вскочил Доминак, на лице его выступили багровые пят на.

— Кто вам поверит, что вы искренни, профессор? — закричал он. — Либо вы договаривайте все, будьте до конца ученым, либо… либо мы сочтем это за шарлатанство. Да, да, шарлатанство! Вы делаете вид, что вокруг ничего не случилось. Или вы не читаете газет, не знаете, как поносят доброе имя нашего института? Позор! — он обхватил руками лысину. — Подозрительные эксперименты над трупами, когда это материал только для анатомов, связь с бандитами… Мне стыдно показаться на улице. Нет! — Доминак уперся руками о стол, качнулся вперед. — Вопрос сегодня стоит только так: одобряем мы вашу работу, которую вы вели самостоятельно, или не одобряем? В первом случае ответственность ложится на весь институт, во втором случае… — и Доминак пожал плечами, развел руками. Это означало: извините нас и расхлебывайте сами.

Глухо прозвучал хриплый голос Мартинсона:

— Какая ответственность, коллега? Радоваться надо такому успеху, гордиться… Я не понимаю.

— Я вынужден был работать самостоятельно, — спокойно за говорил Галактионов. — Директор вычеркнул мои опыты из программы института — они вне рамок геронтологии, — я был лишен сотрудников, необходимого материала. Мне поручили работать совместно с вами, коллега, — он с протянутой рукой и с легким поклоном посмотрел на Мартинсона. — Я так и делал. Но параллельно, на страх и риск, работал над тем, чему решил посвятить всю свою жизнь.

— Вы не должны были этого делать здесь, тем более производить опыты с лучами, которые считаете секретом. Здесь не должно быть секретов, — снова резко заговорил Доминак. Он стоял за столом, Галактионов — на кафедре, их перепалка походила на диспут, да оно так и было. — Впрочем, вы человек не нашей морали. Мы же всегда с открытым сердцем… — Он вскинул руки вверх, как священник на проповеди, посмотрел на потолок, обвел глазами стены. — Этот очаг, светоч гуманизма, называют пристанищем шпионов и шарлатанов. Может ли быть спокойным святое чувство ученого? Что скажут о нас тысячи наших друзей в разных странах, перед которыми мы ответственны на предстоящем конгрессе? Ведь конгресс определил нам план работ — не я и не вы…

Он опустил руки и заговорил спокойным голосом.

— Мы должны делать то, что предопределено нам не только программой, но и совестью, моралью. Наша цель — помочь человеку в его жизни, в сохранении его здоровья, разума. Но если никакие средства медицины не могут отвратить смерти, то врач должен отступить. Есть же священные пределы… Вам, может быть, покажется странным такой взгляд…

— Да, у нас взгляды на роль науки разные, — согласился Галактионов. — Но в ваших взглядах я не вижу последовательности. Помнится, вы с одобрением отзывались об идее Джона Лаймена, который предлагал заморозить человека до твердого состояния для полета в космическом снаряде. Ведь что такое превратить человека в ледяную статую, а потом оживить?

— Замороженный, но не труп — разница большая, а вы ее не видите. Потому что есть христианская цивилизация и есть…

— Коллега, — улыбнулся Галактионов, — мы договорились не касаться политики.

— Я не касаюсь, — ничуть не смутился Доминак. — Я хочу сказать, что есть мораль и аморализм.

Шельба хлопнул в ладоши, поправил высунувшиеся из рукавов манжеты, раскинул руки, обращаясь к Доминаку и Галактионову:

— Дорогие коллеги, продолжим разговор по существу дела.

— Это и есть суть дела, все сводится к морали, — сказал Доминак.

Галактионов отпарировал:

— В вашем выводе нет логики.

— Есть. И я докажу, — снова повысил голос Доминак. — Девушка лишила себя жизни. Я осуждаю самоубийство. Пусть ей на том свете будет хуже…

— Куда уж больше. Дойти до того, что в семнадцать лет вскрыть себе вену.

— Пусть. Но человек сам себе судья. И сколько она пережила, сколько страдала, мучилась, прежде чем решилась на это! И вот наконец решилась… Нужда, мучения, страхи — все позади, она умерла. Может быть, душа ее уже летела в рай. Не смейтесь над этим, безбожный вы человек! Да, в рай… И что же вы сделали? Вы вернули ее к прежним мучениям. Это морально?



— А вы создайте ей хорошую жизнь на земле, а не на небе.

— Что вы хотите этим сказать? — горячился Доминак. — Может быть, вы хотите заняться пропагандой?

Галактионов промолчал. Доминак продолжал наступать:

— Вы вернули к жизни бандита, по которому давно плакала веревка. Это тоже морально?

— Случайность. Просто попал не тот труп.

— Вас всюду будут подстерегать такие случайности, и не счастье принесете вы людям, а горе. — Доминак шагнул вперед и, уже обращаясь ко всем, продолжал: — Мы знаем: мир ограничен в пространстве. Жизнь человека тоже ограничена, и смерть не минет никого из нас. То, что за порогом нашей жизни, — не нам дано знать, не в нашей то власти… Обратим свои помыслы к жизни человека на земле — здесь истины нашего разума. Профессор Галактионов придерживается иных взглядов. Я советовал бы ему покинуть институт.

— Нет, не согласен. Впрочем, как решит большинство. Изгнать меня вы не имеете права. Мы с общего согласия предоставили вам директорское кресло из благодарности за гостеприимство, которое, оказал а нам ваша страна, но без права увольнять кого бы то ни было из сотрудников. Я, как и вы, одинаково отвечаю перед конгрессом.

Галактионов сказал это с такой твердостью в голосе, что Доминак понял: человек этот непоколебим в своих убеждениях и поступках. И он, вздохнув, вернулся к столу, но не сел за него, а, опершись рукой, тихо и с грустной торжественностью сказал:

— Что ж, тогда я должен сложить с себя полномочия. Я не могу взять на себя ответственность… Все это против моей… совести. — И пошел мимо рядов кресел к двери.

Все молчали. Галактионов взглянул на Мартинсона; тот с удивлением смотрел на удаляющегося Доминака.

С места сорвался Арвий Шельба. Он догнал Доминака и схватил за рукав:

— Коллега, что вы делаете? Разве так можно! Ведь достижение нашего коллеги чрезвычайно интересное. — Он повернулся к Галактионову и протянул руку. — Профессор! Тогда как же быть с тезисом сосуществования? Пойдите на какой-нибудь компромисс ради науки. Не доводите дело до международного скандала. Профессор Доминак, послушайте…

Но Доминак, отстранив руку Шельбы, пошел с величественно поднятой головой к двери и скрылся. Все растерянно молчали, только Шельба не унимался.

— Ну, стоит ли так расстраиваться из-за газетной болтов ни! — возмущался он. — Махнуть бы на это рукой — и дело с концом. Меня не интересуют убеждения, за свою жизнь я немало перепробовал их, и если бы нашел лучшее, то пожертвовал бы им ради науки, ради доброго согласия. Не так ли, профессор Мартинсон?

Мартинсон угрюмо ответил:

— У меня убеждение — служить народу, только ему, всегда и во всем. Правительства сменяются, меняются идеи, политика, но народ остается. Я рад успеху моего коллеги, хотя и не разделяю полностью его взглядов.

Шельба подбежал к Галактионову, улыбаясь, протянул руки.

— Дорогой коллега, ведь речь идет о судьбе института. Ес ли Доминак уйдет, власти Атлансдама выживут нас. Поступитесь, поговорите наедине с профессором Доминаком. Так нельзя…

Галактионов понимал, что нельзя допустить закрытия инсти тута, да и не видел причины для этого.

Он не ожидал от Доминака такого резкого поступка, Ведь профессор Себастьян Доминак первый активно поддержал его, Галактионова, кандидатуру на конгрессе при формирования штата института. Потом Галактионов узнал Доминака ближе и увидел, что работать им вместе будет очень трудно. Но вот различие во взглядах коснулось дела, и тут Доминак оказался принципиальным до конца. Следует ли Галактионову поступить так же? Это означало бы закрытие института. Но отступить от своей позиции — значило бы признаться в своей слабости и отказаться от дальнейших опытов.

«Нет, я не отступлю, никогда в жизни! — думал он. — Пусть будет все ясным, и до конца. Не надо только нервничать. Но кому объяснять? Доминак ушел. Пожалуй это лучше. Сегодня я смогу вспылить, сказать лишнее».

Сотрудники института стали расходиться. Мартинсон сидел, скрестив руки.

Шельба растерянно улыбался.

Вторая жизнь

Сжимая в руках гнутую спинку стула, Галактионов сказал:

— Я чувствую себя страшно утомленным. Впервые так…

— Вы очень бледны, и глаза воспалены, — говорил Шельба. — Вам надо отдохнуть. Знаете что, выбросим сегодня из головы все и поедем. Завтра договорим… Я вам устрою отдых с развлечениями.

— Я поеду домой.

— Ну, как хотите.

Кабинет опустел. Это была большая квадратная комната с низким потолком, с уродливо нависающей рамой балок. Галактионов скорее почувствовал, чем заметил этот низкий тяжелый потолок и маленькие, как в башне, окна.

БОЛЬШИХ ГОРОДОВ ОДИНОЧЕСТВО

Даниил Романович вышел на площадь. По ту сторону ее выси лось белое с синеватым отливом здание штаба ОВОК. Вправо и влево ущельями прорезались улицы, громады домов стояли утесами. Многомиллионный город днем выглядел величественным и мрачным. Лучи солнца не попадали в узкие и глубокие улицы. Машины мчались безмолвным потоком, временами сбивались на перекрестках перед светофором, потом разом срывались и мчались дальше с прежней скоростью.

Посередине площади нет движения автомашин, белые ленты отграничили с двух сторон дорогу для пешеходов. Тут можно идти спокойно, можно даже на ходу заглянуть в газету. Даниил Романович шел не спеша, слегка прихрамывая (после ранения), прислушивался, о чем говорят сегодня атланты. За год он хорошо изучил их язык — свободно читал газеты, понимал их речь, но сам говорил плохо: ему не удавалось произношение очень трудных звукосочетаний.

Он услышал, что «воскресение из мертвых» — сплошное вранье, цены на сыр и масло опять повысились, что сборная футбольная команда Атлансдама состоит из увальней, не способных бегать и ударить как следует по мячу, и что у знаменитой Юв Мэй на левой щеке появилась родинка.

— Ты не заметил этого? — спросил молодой человек в пестрой рубашке и желтых кожаных трусах у своего спутника — в такой же рубашке, но в брюках.

— Нет. У Мэй родинка?

— А какой у тебя телевизор?

— «Луна».

Парень в трусах расхохотался.

— Чудак, что ты увидишь в свою «Луну». Такие телевизоры выпускает мебельно-стекольная фабрика. Ты купи «Юпитер», как у меня. Это — вещь! А в свою «Луну», если Мэй выйдет даже нагая, ты не увидишь…

Хохоча, молодые люди прибавили шагу.

Даниил Романович перешел площадь и свернул в улицу. Он жил в двадцати минутах ходьбы от института и редко пользовался автомашиной. Путь утром в институт, а вечером из института он считал утренней и вечерней прогулкой.

Правда, иногда хотелось проехаться по городу, и в гараже при институте всегда можно было найти свободный автомобиль, но Галактионов не умел управлять машиной. А учиться не было времени.

Даниил Романович никак не мог привыкнуть к огромному городу. Ему казалось, что в нем нет ни одного уголка тихой размеренной жизни, нет и не может быть человеческой жизни с ее радостями в семье, в кругу друзей. Все здесь — в гонке сверкающих автомашин. Люди, ухватившись за руль, куда-то несутся, досадуют на задержку у светофоров, снова мчатся с еще большей скоростью.

Ему нравилось быть среди пешеходов, тут видишь живых людей, слышишь их голос. И думаешь о своем…

Мысли сегодня были невеселые. Если Доминак уйдет, даже только откажется от поста директора, это вызовет раздор и — Шельба прав — может кончиться плохо для института. Доминак считается выдающимся ученым Атлантии, все здесь будут на его стороне, и в первую очередь церковь — она тут всесильна. Странно — ученый и в то же время верующий. Кто же поддержит его, Галактионова, в институте? Шельба всегда настроен дружески, но он ненадежен, как всякий человек без принципов. Мартинсон — лауреат Нобелевской премии, человек очень гордый, способный отрешиться от всего ради науки, ради служения человечеству. Поддержка его многое значила бы. Но он ограничится лишь тем, что пожмет руку.

Галактионов за год работы хорошо узнал Мартинсона. Этот человек с редкой силой воли сам пробил себе дорогу. К советским ученым он относится с болезненной завистью: они выросли с помощью государства. Эта зависть часто в разговоре доводит его до угрюмою озлобления: «Сколько сил тратилось ради куска хлеба! А вам-то было легко…» Галактионову не всегда было легко, но он не возражал.

Мартинсон сторонился общественной жизни, ничего не читал, кроме медицинских журналов и специальной литературы. Он считал, что нет таких правительств, учреждений и органов печати, которые служили бы только интересам народа, и, значит, не стоит к ним апеллировать.

А научные сотрудники будут молчать, как молчали сегодня… «Но уйти мне нельзя, — решил твердо Галактионов, — надо закончить работу. Не обратиться ли в посольство? Нет, это не годится: это вызовет подозрение, недоверие…»

Он не дошел до своей квартиры, увидел маленькую вывеску кафе и вспомнил, что сутра ничего не ел. Зашел и заказал обед.

— Но прежде всего лимонад, — сказал он официанту. — Сегодня очень жарко.

— О, да! — последовал ответ.

В Атлансдаме не подают лимонада в бутылках. Принесут на тарелках лимон, колотый лед и порцию сахара, и клиент сам приготовит себе напиток по своему вкусу, добавляя содовую воду из сифончика.

После обеда Галактионов почувствовал себя лучше. Идти на квартиру не хотелось, Даниил Романович взял такси и поехал в клинику института навестить Гуго — единственного своего пациента.

Когда Галактионов вошел в палату, дежурная сестра-монашенка смутилась и не поднимала глаз на профессора. Даниил Романович схватил руку больного — пульс еле прощупывался. Гуго лежал с закрытыми глазами, мертвенно-бледный.

— В чем дело? — круто повернулся он к сестре. — Да раз бинтуйте же скорее…

У Гуго была перебита сонная артерия. При операции ее соединили. Сейчас Гуго умирал от внутреннего кровоизлияния: видимо, в артерии на месте шва образовался разрыв.

— Вызвать операционную сестру. Приготовить кровь для переливания.

У сестры дрожали руки, она не знала, куда их деть.

— Я не могу выполнить вашего приказания.

— Это что еще такое! Почему?

— Директор сказал: если я выдам кровь, буду уволена с ра боты.

— Профессор Доминак видел больного?

— Да, полчаса назад.

— Что он сказал?

— Он сказал, что это опасный преступник, и я буду отвечать… перед церковью, перед судом.

— В клинике бывают только больные — запомните это, и мы обязаны их лечить, — внушительно сказал Галактионов. — Выполняйте!

— Не могу… — сестра заплакала. — Я потеряю работу.

— Тогда уволю вас я, — не сдержался Галактионов. — Ведь больной умирает на наших глазах!

Сестра умоляюще протянула руки:

— Вы не сделаете этого…

— Сделаю, — Галактионов, засучив рукава, стал мыть руки. Сестра молча всхлипывала. В клинике стояла тишина. Больной тут был один — Гуго; остальные палаты занимали древние старики-пациенты профессора Доминака, они большую часть времени проводили лежа.

Тишину нарушил шум у входных дверей, потом послышался стук и грубый мужской голос. Сестра вышла и тут же вернулась.

— Вас спрашивают, — сказала она.

В коридоре Галактионова ожидал рослый мужчина в отличном светлом костюме; не снимая шляпы, он стоял, засунув руки в карманы. У него были разные глаза: один налившийся кровью, другой белел, как фарфор, — искусственный глаз.

Вторая жизнь

— Вы профессор? — спросил бесцеремонно мужчина.

— Да. Снимите шляпу.

Посетитель постоял с минуту в раздумье, затем вынул руки из карманов, снял шляпу и спросил:

— Русский?

— Русский.

— Вас-то мне и надо. Есть разговор один на один, — посетитель подмигнул фарфоровым глазом.

— Мы одни, можете говорить, — Даниил Романович насторожился. — Только я очень занят…

Мужчина вытащил из кармана газету.

— Я по поводу вот этой статьи. Правда ли это? Правда ли, что тут лежит наш мальчик?

Перед Галактионовым, несомненно, стоял бандит, может быть, главарь шайки. Стало не по себе.

— А вы кто будете?

— Отец, — не моргнул тот.

— Ну и что?

— Ага, значит, он здесь! — обрадовался фарфоровый глаз. — Значит, все это правда… Слушайте, профессор! Если вы спасете нашего мальчика, вы получите пару-другую чистым золотом… Какой дьявол — пару тысяч! Вы получите столько, сколько скажете. Ну?

— Послушайте, — нахмурился Галактионов. — У меня нет ни желания, ни времени разговаривать на эту тему. Не отрывайте меня от работы, не мешайте. — И с огорчением подумал: «Вот с кем приходится иметь дело…»

Посетитель придвинулся и заговорил тихо, с доверительностью:

— Ладно. Вы не верите, что я отец. Скажу правду. Я Кайзер. Слышали?

Галактионов знал из газет кличку главаря столичной банды; много писалось о его характере, только портретов не помещали. И он подумал, что просто так Кайзера не выпроводить из клиники: словами не отделаешься.

И сказал:

— Я не знаю, что будет с вашим «мальчиком» через час, через полчаса. У нас не оказалось крови для переливания, нужной крови…

Кайзер мигом скинул пиджак, сорвав золотую с камнем запонку, засучил рукав рубашки. — Берите. У меня первая группа — в армии проверено. Цедите сколько надо. Мало будет, пятеро таких придут, каждый день будут приходить — берите!

— Идемте, — кивнул Галактионов.

Поздно вечером усталый, с головной болью и горечью во рту от курения Даниил Романович поднялся к себе. В его квартире было только то, что нужно для отдыха — кровать и диван, и то, что требовалось для работы — письменный стол, книги, аппаратура, инструменты. Гостей он не принимал, да никто к нему и не ходил.

Правда, Галактионов встречался с атташе по вопросам науки и культуры, молодым человеком из советского посольства, но эти встречи бывали чаще всего не в квартире.

Галактионов приехал в Атлансдам вместе с женой. Она про жила тут только два месяца и решительно заявила, что не может больше оставаться без дела, положение домашней хозяйки ей не по душе. Она любила преподавательскую работу, говорила, что никто не в праве отнять ее, чувствовала себя здесь чуть ли не ссыльной, и Галактионов согласился на отъезд жены. В институте удивлялись такому поступку супруги советского профессора: странная женщина, ей не нравится спокойная, обеспеченная жизнь в великолепном городе!

Сейчас Даниил Романович пожалел, что отпустил Марию. Скучно было одному. Квартира казалась необитаемой.

В гостиной висела единственная картина — «Нерон в цирке» Г. Семирадского. Домовладелец, юркий старикашка, желая польстить русскому профессору, повесил не абстракционистскую мазню, а «Нерона», сказав, что это-картина известного русского художника. И еще сказал, что является поклонником искусства и науки: в его доме живут исключительно «художники, артисты, ученые.

Галактионов прилег на диван, тотчас же зазвонил телефон.

«Кто бы это мог быть? — подумал он: уж очень редко раздавался звонок в его квартире. — Мартинсон? Нет, он никогда не звонил. Если Шельба, то позовет в ресторан…»

Голос был тонкий и далекий.

— Это я, Эрика Зильтон. Что же мне делать, господин профессор? Спасибо вам за помощь — за деньги, но… ведь живые каждый день хотят есть. Мне нужна работа, а ее нет. Мне не к кому больше обратиться — ведь вы все равно как отец…

«Да, это верно, — думал Даниил Романович, — как отец… Я дал ей вторую жизнь. Но что я могу сделать для нее? Снова предложить деньги?»

— Не подумайте, что я прошу у вас помощи, — говорила Эри ка. — Все равно это не может продолжаться без конца. Мне нужна работа. Я могу работать. Ко мне пристают корреспонденты, но я вижу, что их нисколько не интересует моя судьба. Они сами хотят заработать. О, я отлично их понимаю…

«Можно бы взять ее в клинику вместо той сестры-монашенки, — подумал Галактионов. — Но помимо Доминака этого сделать нельзя — а он ни за что не согласится».

— Что же мне делать, господин профессор? Снова умереть? У меня уже не хватит сил и решимости…

— Что вы, что вы, Эрика! — воскликнул Даниил Романович. — Выбросьте из головы эти мысли. Надо что-то придумать… Вам не предлагали выступить, ну хотя бы по телевидению?

— Предлагал один корреспондент. Но я не хочу иметь дела с корреспондентами. Еще предлагали выступать в варьете…

— Нет, в варьете вы не ходите, Эрика. Нужно что-то другое.

— Я как раз хотела спросить у вас совета насчет варьете, — продолжала Эрика.

— Я бы не советовал…

— Но что же мне делать?

«Что же я могу сказать ей? — мучительно раздумывал Даниил Романович. — Надо посоветоваться хотя бы с Шельбой, человек он бойкий».

— Лучше подождать, Эрика, — сказал он в трубку. — Еще немного. А пока возьмите у меня денег.

Вторая жизнь

— Нет-нет, не могу! — вскрикнула Эрика. — Это оскорбительно, я начинаю ненавидеть себя.

— Но я же как отец. Разве оскорбительно брать деньги у отца?

Она, видимо, задумалась. Помолчав, вздохнула:

— Не знаю. Я никогда не брала денег у отца. Я не знала отца.

— Ну вот видите… А говорите: оскорбительно. Возьмите, Эрика.

— Нет-нет! — снова закричала она. — Не надо, не буду… Никогда! Я уже решила все. И больше не позвоню.

— Эрика!

— Прощайте! — Трубка монотонно загудела.

Даниил Романович подошел к окну. В темноте метались рекламные огни, приглашали, звали, уговаривали, манили. Он повалился на диван, достал первую попавшуюся книгу, открыл ее так, как открылось, стал читать.

Читал и не понимал, что читает. Перед глазами стоял Доминак. Его слова: «Не счастье принесете вы людям, а горе», — мешались с прочитанным в книге. И еще доносился далекий, полный растерянности голос Эрики. Он подвинулся к настольной лампе, чтобы лучше различать буквы. «И вот она приняла фосфор. Но судьба — против нее… На сцену является доктор, и она спасена.

Для чего спасена? Для такой же жизни, полной позора и мучений, которой она предпочитает смерть?

Согласитесь, что это чрезмерно, по-инквизиторски жестоко — изломать, исковеркать человеку жизнь, оскорбить, опозорить, выпачкать его и, когда он после всех пережитых пыток предпочтет им смерть, лишить его права на это, вылечить и снова пытать».

Галактионов закрыл книгой лицо.

«Согласитесь…

Но неужели я поступил, как инквизитор? Неужели Доминак прав? Во время войны я работал в полевом госпитале, спас тысячи жизней, ощущал радость спасителя. И вот, оказывается, сейчас стал инквизитором! Кто же это написал, как попала ко мне эта книга?»

Он посмотрел на переплет и удивился: Горький! Не может быть! Это попали страницы из другой книги…

Даниил Романович внимательно перелистал книгу. Сомнений не оставалось-то слова Максима Горького. Странно: гуманист Горький так резко осудил не убийц, а тех, кто спас человеку жизнь, и осудил, как палачей — они казнили молодую рабыню при жизни, а когда она отравилась, спасли ее, чтобы опять казнить. «Ничего странного нет. То было давно. Я вернулся в эту жизнь, И, видимо, моя работа здесь не нужна, — думал Даниил Романович. — И Доминак по-своему прав. Но я работаю не для него. Поэтому Шельба тоже прав — надо найти согласие, чтобы продолжать опыты, работать до конгресса, а потом — домой».

Спать не хотелось. Он достал другую книгу и, так же не взглянув, кто ее автор, открыл наугад. Это оказались стихи.

Тот, с кем ты говоришь, — не тот, кто тебе нужен.

Ты ищешь твердого слева, не зная, куда идти.

Верно! В этом огромном городе-муравейнике, кажется, есть хорошие люди, а человека, который бы поддержал, нет.

А тот, кто ищет тебя, не может тебя найти

В водовороте людей на улицах, после пяти.

И жжет твое сердце тоска, и сам ты словно контужен.

А верно ли это? Кто может здесь искать тебя, чужого чело века? Семья, товарищи — далеко. Друзья из посольства не станут, не имеют права вмешиваться в дела института, а тебе именно там нужна поддержка. На газетную шумиху надо махнуть рукой — Шельба прав. Но встанет ли он на твою сторону? Кому ты нужен в этом огромном чужом городе? Кто до сих пор искал тебя? Кайзер! Но лучше бы не знать его. Эрика звонила и сказала: «Прощайте!»

…И жжет твое сердце тоска, и сам ты словно контужен. Право, хуже всего — больших городов одиночество.

МАНЕКЕНЫ

Уснуть не удавалось, вечер тянулся бесконечно долго, За окном вспыхивали неоновые огни реклам, прятались, возникали снова, методически повторяя одно и то же.

Даниил Романович еще ни разу не бродил по ночным улицам Атлансдама. Он спустился вниз, в шуршащий поток пешеходов. Липкие огни гонялись за лакированными машинами. Толстые тени от проводов лежали поперек улицы. Небо исчезло, вверху была одна черная пустота.

Люди шагали, подпрыгивая, а когда появлялась встречная машина, бьющая в глаза светом, казалось, они прыгали на одном месте.

Галактионов слышал, что в городе есть река, и он пошел в ту сторону, где она протекала. Надоели камни, хотелось увидеть струящуюся воду и, может быть, кусочек зелени.

Магазины работали. Люди входили в крутящиеся стеклянные двери, и эти же двери выпроваживали их, легонько поддавая в спину: механический привратник был недоволен расчетливостью покупателей. Даниил Романович не видел, чтобы два-три человека обсуждали какую-либо покупку. Никого не интересовало, кто и что выбирал. Каждый делал это в одиночку. Каждый был наедине со своим карманом и советовался только с ним: от кармана зависело, что купить. А богато убранные витрины смеялись и словно говорили: «Не понимаешь, что такое жизнь! Вот она! Не скупись».

Эту жизнь изображали манекены. Их было много, в разных позах и по-разному одетых. Была даже целая квартира, в которой среди мебели жили манекены. Они изображали супружескую чету, возлежащую на рядом поставленных низких кроватях; забавляющихся игрушками детей. Молодая розовая девица с очень узкими плечами сидела, развалясь, в шезлонге, высоко закинув худую, как палка, ногу. Она смотрела ярко разрисованными глазами в телевизор. Телевизор был настоящий. Экран светился, и настоящая Юв Мэй говорила о красоте жизни. Телевизор стоял к витрине боком, и Даниил Романович не мог разглядеть лица диктора. Разноцветные лучи тканей скользили по витрине, Юв Мэй говорила о каждой из них, отдавая предпочтение нейлону, тэторону, тэвирону, ацетату и рейону.

— О, ацетат! — восклицала Юв Мэй, — он изящен и красочен. В нем девушки прелестны, как распустившиеся цветы.

А рейон! Мы уверены в превосходных его достоинствах. Его дешевизна — результат непрерывного технического усовершенствования, его высокое качество — плод многолетнего опыта и технических достижений.

Но не будет преувеличением сказать, что человечество наш ло все идеальные качества волокна как такового лишь в тэтороне. Это самое несгибаемое из всех волокон, самое прочное, очень приятное на осязание, оно не горит и весьма устойчиво против всякого рода химикатов.

Но тем, кто обеспокоен состоянием своего здоровья, советуем покупать вещи из тэвирона. С химической точки зрения это волокно является разновидностью полихлористого винила… Важнейшее достоинство его в том, что оно вызывает отрицательное статическое электричество, которое играет ценнейшую, с медицинской точки зрения, роль в оздоровлении организма. Любой медик подтвердит правильность моих слов…

— Вы, случайно, не медик? — услышал Галактионов возле се бя игривый голос. Спрашивала женщина, высокая и худая, с дряблой кожей, густо накрашенная.

— Нет, — ответил он и пошел к реке.

В аккуратно вырезанном в цементе русле с отвесными берегами текла вода. Река брала начало далеко в горах и, вероятно, там была бурлива и светла. Здесь же вода текла медленно, светилась тускло и казалась густой. Зелени на берегах не было.

На набережной, как и возле всякой приличной реки в любом городе, конечно, нашлось место ресторанчику. Из его больших распахнутых окон доносился скулеж джаза. На полупрозрачных шторах маячили тени. Ужинать не хотелось, но Даниил Романович понадеялся, что аппетит придет во время еды.

Ресторан оказался из тех, где сверхмодные танцы считались неприличными. Парочки покачивались и топтались между столиками. Ни улыбки, ни смущения, только взгляд партнера настороженно следил за выражением глаз партнерши.

Свободный столик оказался рядом с длинным столом, за которым тесно сидели офицеры. Они совсем не походили на военных, каких изображают в иллюстрированных журналах, — гордых и стройных в аккуратно пригнанных мундирах. Одежда их была проста, и оттого лица выглядели выразительными. За столом командовал толстый моложавый полковник с плутоватыми глазами. Рядом с ним сидел майор, красивый, но с холодным взглядом мутноватых и пустых глаз — этот держался с большим достоинством, чем полковник. По другую сторону — еще один майор, с лысиной и в очках, с брезгливой складкой возле губ. Остальные были ниже званием. Из них выделялся капитан — невысокий крепыш, румянощекий и густобровый.

Офицеры говорили о женщинах, об Юв Мэй, о каком-то Брау не, о новых назначениях и о деньгах. Но лишь только Даниил Романович заговорил с официантом, стараясь как можно чище произносить слова чужого языка, офицеры насторожились, оправили мундиры, подтянулись и притихли, словно одеревенели. Теперь их можно было фотографировать для журнала — вполне надежные войны, готовые, не рассуждая, выполнить любой приказ, стрелять и нажимать на рычаг, освобождая бомбодержатель.

Они начали рассчитываться. Платить должен был крепыш-капитан, но у него не хватило денег. Его выручил полковник, коротко сказав при этом:

— Опять долг…

Спустя полчаса Даниил Романович вышел на набережную. Над рекой плыл тягучий гул. Похоже было на удары колокола, из-за отдаленности сливающиеся в монотонное гудение. Или удалялся поезд, промчавшийся по воздушной дороге. Неподалеку стояла группа людей, они молча смотрели на реку, чего-то ждали. Подходили еще люди, спрашивали, в чем дело. Им отвечали:

— Аббат Рабелиус будет говорить,

— Проповедь о жизни и смерти.

Высоко на столбе потрескивал черный репродуктор. Было интересно послушать проповедь аббата. В потрескивание репродуктора влилось тихое шипение, затем кто-то кашлянул и начал говорить:

— Паки Голгофа и крест! Паки гроб и плащаница!

Даниил Романович вздрогнул от неожиданности. Громады освещенных домов, решетчатая железная дорога, вознесенная над ними, мельканье неоновых реклам, бесшумные, скользкие в лаковом блеске автомашины, повизгивание джаза, широкие витрины магазинов с манекенами, нейлоном и тэтороном, и вместе с тем — ученый и католик Доминак, голос радио: «Паки Голгофа и крест»… Что это — смещение эпох? Жизнь должна идти только вперед. Но религия такова же, как и много веков назад, лишь на ней, словно на манекене, делают примерку нового платья, взамен старого, обветшалого и вышедшего из моды. Получился странно дикий перекос времени. Радио — достижение цивилизации — говорило библейским языком.

— Есть еще фарисеи и есть еще иуды, лобызающие устами и предающие руками. Есть еще пилаты и ироды, ругающиеся истине и омывающие руки в крови праведников. Мы видим их в сонме грешников — нужно ли оглашать всех по имени?

Рабелиус, конечно, не назвал имен. Даниил Романович дога дался, в кого метил аббат. Но и газеты «Новая Атлантида» и «Патриот» безымянно были преданы анафеме.

— Нашлись, однако, такие, что возомнили себя магдалинами. Они-де, принесли первые вести о воскресении.

Ах, вот почему «Апостол» умолчал об Эрике и Гуго! Это — не божье дело. Воскрешение их — дело дьявола.

— Ничего истинно великого не свершалось на земле и не свершится без веры в него, жизнедавца, — вещал аббат. — Что такое жизнь человеческая? Это драгоценный дар небесного отца. Его всеблагая воля была — воззвать нас из ничтожества и дать почувствовать это биение жизни, всю красоту ее, все благо бытия. И возрадуется сердце ваше, сказал он, и радости вашей никто не отнимет у вас. Кого же благодарить нам, как не его, жизнедавца! Мы видим природу, мы дышим ею. Она, точно одушевленное существо, перед нами то замирает, то оживает и дробится на бесконечное множество явлений и предметов, приводящих нас в восторг перед величием творца… Мы наслаждаемся ею до последнего часа, пока не придет смерть.

Но что такое смерть? В глазах христианина смерть есть только изменение жизни, ступень от хорошего к лучшему, от менее совершенного к более совершенному, от временного к вечному.

«Да он диалектик!» — усмехнулся Галактионов.

— «Бог дал, бог взял» — говорят в народе о жизни и смерти, но это не совсем так. Со смертью бог дает еще больше. Теперь мы видим бога и его любовь к нам, по словам апостола, как бы сквозь. тусклое стекло, гадательно, тогда же увидим лицом к лицу. Кто согласится отвратить чело от бога, сойти ступенью ниже, вернуться в первоначальное состояние, какое было при жизни? Никто. Да это и невозможно, ибо все…

Проповедь оборвалась. Репродуктор начал потрескивать.

— Пленка лопнула! — услышал Галактионов молодой насмешливый голос.

Среди слушателей — а это были все пожилые люди — оказался солдат. Ворот его форменной рубашки был расстегнут, пилотка сдвинута на лоб; сильно выступал затылок, отчего шея казалась очень тонкой.

Солдат был прав — все слышали легкое шипение репродуктора перед началом проповеди, она передавалась в магнитофонной записи.

— Ждите, ждите, старички! — сказал солдат. — Рабелиус вам еще и не такое соврет.

— Идем, Карди! — окликнул весельчака другой солдат, стоявший в стороне. — Идем, лучше будет…

Карди поправил пилотку и уже серьезным тоном пояснил:

— Аббат Рабелиус записывает свои проповеди на пленку и размножает в копиях. Бизнес! А вы думали, это он сам выступает? Эх вы!

Насвистывая какой-то веселый мотивчик, Карди удалился. Репродуктор воскрес: «в руках божьих", — закончил он после длительного молчания фразу.

Галактионов тоже пошел своей дорогой.

Ночь выбрасывала огненные строки реклам. Механический по пугай дразнил, смеялся над скудостью жизни людей, манил к себе, озаряя неоновым светом земной рай для всех, у кого много денег. Скользили, красуясь блеском, автомашины, поворачивались за стеклом витрин манекены, показывая новые фасоны. Прыгали пешеходы на тротуарах-руки засунуты в карманы. Доносились слова проповеди: «Только он воскрешает умершего, а завистники хотят умертвить его и веру в него…» Было черно вверху и светло внизу, метались тени, духота не спадала, и носилась невидимая пыль. Та же толчея и спешка, угарный запах горелого бензина. Но на душе у Даниила Романовича стало легче.

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ

Себастьян Доминак не ушел из института. И хотя категорически заявил, что не намерен оставаться директором и нести ответственность за самовольство профессора Галактионова, он не предложил директорского кресла Мартинсону, который, по условиям, должен замещать Доминака в случае болезни его или при других обстоятельствах.

Арвий Шельба ставил это себе в заслугу.

После 3аседания он не отказался от мысли помирить Домина ка с Галактионовым, а если это не удастся, все же как-то не допустить скандального развала института. Шельба не раз говаривал, что может помирить хоть ангела с дьяволом.

Утром он пришел в кабинет Доминака и с обычной улыбочкой принялся успокаивать взволнованного и сердитого директора.

— Вы правы, дорогой коллега, в большей части правы, говорю как перед богом. В душе я разделяю ваши убеждения. Ведь я тоже католик. Именно земная жизнь человека — сфера забот ученого-медика. Я сам очень люблю жизнь, люблю людей, даже их пороки. Что поделаешь — и мне ничто человеческое не чуждо.

Доминак сурово смотрел на него, не приглашая садиться. Но Шельба сел и без приглашения. Взбив руками курчавые волосы, отчего они стали пышнее и голова будто распухла, он горячо и убежденно продолжал:

— Жизнь хороша всегда: в младенчестве, в детстве, в юности, в пору, когда человек возмужал, и даже в старости — да-да и в старости. Вы. поверите мне, потому что очень много отдали сил и времени для изучения организма человека именно в старости, даже в период сверхстарости. Сколько вами написано трудов! Потомки будут благодарны…

Доминак принял эту похвалу, как сладость, пожевал губами. Он откинулся в кресле, дав понять, что не прочь послушать и дальше. Шельба продолжал:

— Чем хороша жизнь младенца? Тем, что он не знает ни за бот, ни тревог, ни житейских невзгод. Под крылом матери младенец просто ангел. Это святой период жизни. Эх, все такими были!.. — Шельба прищурил глаза, сладостно вздохнул. — Детство! Но в детстве, знаете ли, коллега, мне солоно приходилось… Нет, я конечно, из порядочной семьи, но подзатыльников получал немало и от отца и от старших братьев. А все-таки сколько приятного можно вспомнить! Игры, шалости… Потом — школа. Мир раздвигается, он увлекателен. Идут школьные годы, растут познания. Первые столкновения добра со злом — вырабатывается характер, да-а… Появляются друзья, одни остаются на всю жизнь, об иных не хочется теперь и вспоминать.

На минуту Шельба умолк, опустив пышную голову, потом встрепенулся, взмахнул руками.

— В детстве вот что хорошо — природа! Она становится второй матерью. Я, знаете ли, вырос в деревне. Речка, лесок, вечером заря в полнеба, утром белый туман — хорошо, незабываемо. Слезы на глазах, — он достал платок, дотронулся до глаз, снова заулыбался. — Но пора юности разве хуже? Чувствуешь, как крепнут мускулы, как наливается силой молодое тело, и не знаешь ни одышки, ни сердцебиения. Сердцебиения, виноват, бывают. Это порывы первой любви. Какая счастливая nopa! Я, знаете ли, был очень влюбчив.

А дальше что у человека? Дальше женитьба — бывает удачная, бывает неудачная. Но все равно. Человек становится семейным, сознает ответственность, больше думает о будущем… Появляются дети. У вас ведь есть дети, коллега? — Поскольку Доминак молчал, стал нервничать и проявлять нетерпение, Шельба быстро сообщил:

— У меня двое от первой жены, один от второй и еще двое так… Гм. Но я всех их одинаково люблю и отношусь к ним, как истинный христианин.

— Что же дальше? Пора возмужания, пора накопления глубоких знаний, жизненного опыта, деловых навыков, расцвета таланта — это у человека средних лет. Иной становится знаменитым, иной хорошим дельцом, иной просто отличным семьянином. Счастье его в том, что он видит, как его дети растут, выходят в люди, он им поддержка, оплачиваемая сторицей. В эти годы он получает все за то, что сделал в предыдущие годы, — и почет, и уважение, и славу, и деньги. Он сколачивает, если удается, состояние и уже не страшится надвигающейся старости и смерти.

— Да, старость! — Шельба изобразил на своем лице грусть, но только на одну секунду. — Но ведь и в ней есть прелесть. Правда, станет меньше желаний, но зато человек в эту пору мудр. Он многое повидал и пережил, а это много значит. Он снисходительно смотрит вокруг, но замечает все. В этот период он должен больше прощать и меньше осуждать. Как вам кажется? — Шельба посмотрел на Доминака — тот был стар, но на большом, полном и гладко выбритом лице было очень мало морщин; правда, они врезались глубоко, и это придавало его облику мужественность и суровость, — кажется, Доминак был не согласен с тем, что надо больше прощать.

Такой длинный подход к главной теме разговора не дал положительного результата: Доминак смотрел угрюмо. «Не хвалить же мне его опять за возню с выжившими из ума старцами. Пусть это ему нравится, но — хватит», — подумал Шельба и пошел напрямик. Он сказал, что ученые не могут становиться в позу партийных лидеров — те ведут себя в борьбе как мальчишки-забияки. Ученый выше всего этого.

— Вы к чему затеяли этот разговор? — в упор спросил Доминак.

Шельба вскочил со стула и, прижав руки к груди, подошел ближе.

— Дорогой коллега! Во имя славных дел нашего института…

— К делу, профессор.

— Я тоже не люблю профессора Галактионова, потому что он не принадлежит к цивилизованному миру. И все же нельзя допустить раздора…

— У вас, я знаю, нет веры, нет никаких убеждений, — сказал Доминак и отвернулся. — А у меня есть.

Шельба, обойдя вокруг Доминака, подошел с другой стороны и ударил себя кулаками в грудь.

— Есть, есть. Я люблю жизнь и не люблю ссор. Мне хотелось бы мира. Прошу вас — и эта просьба не только моя — учесть все, взвесить, прежде чем сделать практический шаг. То, что сказано было в стенах института, останется между нами. Но если попадет в газеты…

Доминак задумался. Отвечая, он тщательно подбирал слова:

— Я не могу принимать даже косвенного участия в деле, которое противно моим христианским взглядам. Мне неизвестно, что теперь думает профессор Галактионов. Может быть, после вчерашнего серьезного разговора он изменит свое отношение к делу, которое нам поручено, и… ко мне, конечно. Хорошо, что газеты прекратили этот шум.

— Я поговорю с Галактионовым, — обрадовался Шельба. — Выясню. — И, раскланявшись, шаром выкатился из кабинета.

Он пошел в лабораторию Галактионова и застал его там склонившимся над столом. Галактионов выглядел сегодня не столь утомленным,

— Сальве,[1] коллега! — протянул руку Шельба. — Вы, видимо, вчера хорошо отдохнули?

— Спал хорошо, — ответил Галактионов, опять склоняясь над чертежом.

— Что это такое? — Шельба стал рассматривать чертеж. — Ничего не пойму. Похоже на футляр к фотоаппарату фирмы «Соллюкс». Не думаете ли вы заняться фотографией?

— Нет, не думаю. Но вы почти угадали. У фотоаппарата фирмы «Соллюкс» так же сильно выдвинут телеобъектив. Футляр его очень подходит и к моему портативному лучевому аппарату. Есть только небольшая разница. в размерах, и надо сделать другую крышку.

Шельба понял: не может быть и речи о том, что Галактионов откажется от своих опытов. Да и кому не понятно, что это величайшее достижение науки! «И достижение именно на благо человечества, на благо жизни, о прелестях которой я так долго говорил Доминаку, — подумал Шельба. — Неужели забросить его, отказаться от него ради Доминака — хоть он и директор и видный ученый». Он внезапно проникся уважение к Галактионову.

«Ведь вот же человек — настоящим делом занят, работает, несмотря ни на что. Однако я пришел по делу…»

— Я только что был у Доминака, — сказал Шельба. — Уговаривал его помириться. И пришел к вам. Я не знаю, почему Доминак не хочет понять этого… — он ткнул пальцем в чертеж.

Затем он принялся высмеивать Доминака. Изучать организм древних стариков — дело пустое и нестоящее. Какой смысл бороться науке за то, чтобы человек жил сто пятьдесят — двести лет?

— Вы помните, коллега, о струльдбругах? — спросил он у Галактионова, который, отбросив карандаш, с интересом слушал.

— О каких струльдбругах? Из «Путешествия Гулливера?»

— Да-да. Помните «Путешествие в Лапуту?» Ха-хаха! — не мог удержаться Шельба от смеха. — Наш Доминак, это я вам скажу, как другу, — он понизил голос, — наш почтенный Себастьян Доминак похож на ученого-лапутянина. Вы хотите вернуть жизнь молодому организму, погибшему случайно. Это гуманно и гениально, потому что у молодого человека вся жизнь впереди. Я хочу омолодить организм человека в преклонных годах, вернуть ему способность наслаждаться жизнью. Цель у нас почти одинакова. А Доминак хочет продлить жизнь человека. Зачем это? Кому нужен человек в возрасте двухсот лет, немощный, потерявший рассудок, делающий, извините, под себя?.. Никому. И себе — тоже. Вспомните о струльдбруге, человеке бессмертном? Подавленный страшной перспективой бесконечно тянуть тяжесть дряхлого тела, он становится угрюмым, недовольным, страшно завистливым. Сам несчастный, он отравляет жизнь окружающим, он ненавидит красоту, потому что лишен ее, ропщет без конца, даже при виде похорон, потому что и это ему недоступно. Память у такого человека, если можно назвать человеком это жалкое существо, дырявая: он, прожив столетия, не может рассказать о тех событиях, очевидцем которых был когда-то… Ест он все, что попадается под руку: вкус, обоняние — все чувства у него атрофировались. Он не может проводить время за чтением, потому что, прочитав фразу, он уже не помнит ее начала. А женщины становятся сущими ведьмами.

И Доминак думает, что величайшее благо — как можно больше иметь на земле таких людей! Но это было бы омерзительнейшее зрелище. Вы только представьте себе, что на экране телевизора вместо Юв Мэй появляется двухсотлетняя старуха, безобразная настолько, что вид ее вызывает отвращение. Появляется и начинает шамкать о красоте, о чувствах… Это же черт знает что было бы! Я немедленно застрелился бы.

— Но я не понимаю, коллега, — остановил его Галактионов, — что вы хотите мне сказать.

— А вот что, — Шельба бесцеремонно сел на край стола. — Не стоит спорить с Доминаком. Зачем нужна вам принципиальная борьба? Махните на нее рукой и давайте продолжать каждый свое дело.

— Я согласен, лишь бы можно было работать.

— Делайте что хотите! — Шельба рассмеялся, хлопнул Галактионова по плечу. — Только поговорите с Доминаком, ну извинитесь немножко, кое в чем согласитесь. А опыты можно продолжать и вне института. Снимите себе подходящую квартиру, оборудуйте лабораторию… Нельзя нам доводить институт до развала.

— Да, это верно.

Галактионов пообещал поговорить с Доминаком, хотя в душе решил, что отступать от своих принципов он не будет, но сгладить резкость в отношениях для пользы дела необходимо.

— А если Доминак все же будет настаивать на своем, — ска зал он, когда Шельба собрался уходить, — если он будет по-прежнему требовать, чтобы я отказался от опытов, и дело таким образом дойдет до неизбежного разрыва между нами, — тогда вы, коллега, на чью сторону станете?

Добродушие исчезло с лица Шельбы. Он помолчал, прищурившись, посмотрел в окно.

— Я скажу честно: в душе я на вашей стороне, формально должен быть на стороне Доминака — я ведь тоже считаюсь католиком. Но не стану ни на чью сторону и буду думать, что виноваты вы оба. Зачем раздор, если от него только вред? Буду думать, что не все сделано для достижения согласия. До свидания, коллега!

Хотя конец разговора был не столь ободряющим, Даниил Романович подумал, что на Шельбу можно надеяться — меньше всего он похож на формалиста.

Сегодня Галактионов был настроен оптимистически. Его об радовала встреча с Латовым — советским атташе по вопросам науки и культуры. Встреча эта не была случайной. Лавр Афанасьевич Латов знал, где обычно завтракает и ужинает Галактионов, и утром ждал его в кафе. Потом они сидели друг против друга, склонившись над мраморным столиком, пили кофе и разговаривали вполголоса. Время было не для деловых свиданий, и никто не мешал их разговору.

— Сергей Сергеевич просил передать привет, — сказал Латов.

Привет и добрые пожелания советского посла было приятно услышать. Затем Лавр Афанасьевич в полушутливой форме высказал сожаление, что опыты профессора получились удачными не в Советском Союзе, а здесь, в Атлантии. В ответ Даниил Романович тоже пошутил: если бы знать заранее, что будет. Если бы знал отец Латова, что сын его будет не землепашцем, как он сам, а дипломатом в большой стране, то дал бы ему другое имя. А то назвал Лаврентием. И вот пришлось Латову-младшему укоротить свое имя, чтобы оно стало позвучнее, покрасивее.

Затем Даниил Романович уже серьезно сказал, что каждый опыт ставится не без цели, от каждого ожидается результат, но удача приходит не сразу. Не прекращать же было работу, когда появилась уверенность, что успех вот-вот будет достигнут.

Латов опасался, что аппарат Галактионова станет приманкой для алчных бизнесменов, а они не брезгуют никакими методами… Даниил Романович успокоил его: аппарат без радиоэлемента — все равно, что ружье без заряда, шприц без лекарства. Аппарат заряжается радиоактивным веществом только на одно облучение. Галактионову хочется испробовать его в работе еще раз. Если кто-нибудь попытается овладеть э. тим аппаратом, Галактионов успеет нажать кнопку, включить его — радиоактивное вещество исчезнет. Кстати, этого вещества у Галактионова осталось всего на два опыта. Остальную работу придется отложить до возвращения на родину.

И все же Латов просил Галактионова быть осторожным. Могут применить и не прямое нападение. Вероятнее всего, постараются использовать незначительную ошибку и обвинить советского профессора в нарушении какого-нибудь закона Атлантии, а то припишут и вмешательство в дела чужой страны. Ведь достаточно Даниилу Романовичу на пути до квартиры, когда он пересекает площадь перед зданием штаба ОВОК, по рассеянности ступить ногой за черту, по которой обычно выстраиваются автомашины штабных офицеров, — и он будет арестован. И вся его научная аппаратура попадет в чужие руки.

Даниил Романович сказал, что в таком случае они получили бы приборы, которые военным совершенно не нужны, и пустые коробки лучевых аппаратов.

Галактионов понимал положение Латова: на атташе по вопросам науки и культуры лежали определенные обязанности, он отвечал за русского профессора, работающего в чужой стране.

На этом они кончили деловой разговор. Галактионов вернулся к имени Латова. Лаврентия Афанасьевича он знал еще в Москве, когда тот был студентом. Еще тогда Латов укоротил свое имя, вероятно, для знакомства с девушками. Он не знал, что будет дипломатом.

— Атташе! Ведь это, кажется, самый низший дипломатический ранг?

Латов не остался в долгу и съязвил, что такой низкий ранг он получил из-за профессора Галактионова. Почему? Да ведь только в связи с размещением в Атлансдаме Международного геронтологического института Советский Союз и Атлантия договорились о включении в состав посольств атташе по вопросам науки и культуры.

Расставаясь, Латов снова вернулся к делу и сказал, что неплохо было бы Даниилу Романовичу ездить по городу в машине с шофером — честным парнем, который знает все порядки Атлансдама.

Галактионов еще раз убедился, что о нем не только беспокоятся, но прежде всего заботятся. Да и как же иначе! Вот она — Родина! Встреча с Латовым, крепкое пожатие его руки при расставании многое значили для Даниила Романовича.

А вскоре новое знакомство убедило Галактионова в том, что и кроме советского посольства в городе есть люди, которые сочувствуют ему и готовы прийти на помощь.

Под вечер пришел к нему мужчина лет тридцати, — одетый не очень изысканно, однако и не бедно, в легком летнем костюме. Ворот рубашки был расстегнут. Губы у него пересохли и потрескались, как у человека, работающего на ветру и солнце.

Вторая жизнь

— Мне рекомендовали пойти к вам, — сказал он глухим ба сом. — Я техник по электроприборам. Звать — Макс, фамилия… Она очень трудная, лучше звать меня просто Максом.

— Позвольте, — удивился Галактионов. — У нас нет свобод ной должности техника, да если бы и была, то я не директор…

Макс улыбнулся и повторил:

— Мне рекомендовали…

— Кто?

— Свои.

— Может, скажете пояснее?

— Можно. Мне сказали, что вам нужен шофер, нужен верный надежный человек. Я имел работу, но если сказано, я пошел. — И Макс, широко улыбнувшись, протянул руку.

Даниил Романович испытывал чувство доверия к Максу, но разговаривал с ним довольно сухо. О шофере сегодня утром говорил Латов и предупредил быть осторожным.

— Где вы работали?

— Машиностроительный завод «Громан и K°».

— Пойдите к нашему директору. Профессор Доминак знает, что мне нужен шофер, поэтому лишне говорить о встрече со мной. Если он примет вас, приходите ко мне завтра. Сегодня я очень занят.

Макс ушел. Галактионов подумал, что Латов тут ни при чем. Он не будет подыскивать шофера для международного института — не его это дело. Скорее всего, Макса послали сюда свои же товарищи…

На другой день Даниил Романович возвращался на квартиру в машине. За рулем сидел Макс. По улицам города сделали хороший крюк — просто так, для прогулки. Шофер поднялся вместе с Галактионовым в его квартиру: ему надо было знать, как живет русский профессор. Он заметил, что в квартире нет телевизора.

— Даниил Романович, телевизор вам необходим, — сказал он твердо. — Вы не бываете ни в кино, ни в театре. Иногда показывают русские пленки; недавно был документальный фильм о медицинском обслуживании населения в Советском Союзе. Вам это интересно. Чужбина — я понимаю… Едемте за телевизором.

Через час телевизор стоял уже в квартире. Макс включил его, и Галактионов впервые увидел на экране Юв Мэй.

ЮВ МЭЙ ДОЛЖНА БЫТЬ ВСЕГДА КРАСИВОЙ

Даниил Романович увидел Мэй и на следующий день. Но уже не на экране телевизора, а в своей квартире…

Сначала она позвонила по телефону. Даниил Романович, услышав женский голос, как будто знакомый, подумал, что это — Эрика Зильтон. Но голос в трубке без всяких предисловий объявил, что говорит Юв Мэй, затем последовали извинения… Удивленный Галактионов не смог даже вставить слово. Мэй настоятельно просила принять ее по очень важному делу личного характера. Галактионов назначил час приема.

Весь день в ожидании назначенного срока «после пяти» его не покидали мысли о Мэй. «Зачем я понадобился такой знаменитости Атлансдама?»

Приехав к себе, он сразу же отправил машину. Коекак прибрал в квартире и задумчиво остановился перед зеркалом.

«Встреча по важному личному делу… — мысленно повторил он и улыбнулся себе в зеркале. Возле глаз собрались морщинки. Он помрачнел: «Если бы не адское напряжение в последние дни, я выглядел бы молодцом… Тьфу, черт! Какие мысли лезут в голову! Это все от одиночества».

Потом взгляд его остановился на картине «Нерон в цирке», которую он в последнее время перестал замечать. Сейчас он смотрел на картину по-иному. Не видел застывших фигур воинов возле арены цирка, раболепную знать, устремившую свои взоры на Нерона. Не видел и самого Нерона — с лавровым венком на голове и толстым лицом, — равнодушно взирающего на очередную жертву…

Даниил Романович смотрел только на эту жертву. Рядом с издыхающим черным быком, в боку которого торчало древко копья, лежала женщина. Тело ее было удивительной чистоты и красоты, мертвое оно не могло быть таким. Женщина, видно, была в обмороке — глаза прикрыты, черные длинные волосы спутаны; левая рука откинута — такая же прекрасная, как и на знаменитой картине «Гибель Помпеи», одна нога лежит на туше быка, другая полусогнута. На лице не видно страдания, женщина скорее спала после сильной усталости.

Даниил Романович вздрогнул, когда раздался звонок.

Ювента Мэй, или просто Юв Мэй, вошла быстро и закрыла дверь. Была она в светло-сером легком плаще: очень широкие спереди поля шляпы почти закрывали лицо. Мэй сняла шляпу и бросила ее на диван. Даниилу Романовичу показалось, что он находится не в своей квартире, а совсем в другом месте — так все тут преобразилось: эта небрежно брошенная шляпа на диван — никогда такой тут не было. На вешалке рядом с его пальто — легкий женский плащ с большими блестящими пуговицами, а в кресле, в котором сидел только он, — сама знаменитость Атлансдама.

Мэй, конечно, была красива, но не так, как на экране, Там постоянно светилась оживленная улыбка, и, казалось, именно она, эта улыбка, освещает экран. Здесь Ювента была иной: немного старше, губы не очень ярки и подбородок почему-то других очертаний. Но кожа была нежнее. Лицо ее выражало смущение, неловкость.

Даниил Романович сел против гостьи на диван, чуть отодвинув шляпу.

— Я вас слушаю.

Мэй оглядывалась то на дверь, то на окно, руки ее беспокойно сжимали одна другую.

— Не волнуйтесь и расскажите, что привело вас сюда?

Мэй собралась наконец с духом и заговорила. Голос был не уверенный, дрожащий, совсем не такой, как в телевизоре.

— Я попрошу вас прежде всего об одном… Это не трудно выполнить. Прошу никому не говорить, что я была здесь.

— Обещаю. — Даниил Романович налил в стакан воды и поста вил перед ней.

— Вы, вероятно, представляете особенность моей работы, — начала она, сделав глоток. — На меня ежедневно смотрят миллионы телезрителей. В обыденной жизни я стараюсь избегать встреч — так лучше… Вы, наверно, думаете, что я очень богата? — вдруг спросила она. — Мне иногда задают такой вопрос. Я на него не отвечаю. Но вам скажу, если вы даже не спросите… У меня больная мать с тремя детьми, себя я не считаю. Двое ходят в школу. Отца нет… Я зарабатываю столько, что с трудом хватает на нашу семью. А ведь мне нужно одеться… соответственно. Иначе нельзя. Каждый день нужно что-то новое в туалете. Вот и приходится отрывать от братьев и сестренки, от больной матери, и иначе нельзя, — глаза ее заблестели. — А мне — улыбаться перед зрителями…

Она отпила еще глоток. Галактионов слушал и хмурился, не понимая, зачем она это говорит.

— Но я не жаловаться пришла. Я пришла просить помощи. Смотрите! — Мэй повернулась так, что лучи вечернего солнца упали на ее левую щеку. — Видите вот это? Что это такое?

На щеке, возле мочки уха, рдело фиолетово-красное пятнышко. Даже на расстоянии двух-трех метров Даниил Романович увидел, что пятнышко припухшее. Вокруг были следы пудры.

— Я заметила, оно растет.

«Вероятно, ангиома, — подумал Даниил Романович. — Злокачественная или доброкачественная?» — И спросил:

— Быстро растет?

— Месяц назад была со спичечную головку. Теперь трудно скрывать…

— Не это самое опасное.

— Не знаю, что опаснее. Зрители заметили. Поступают зап росы: что это у Мэй — искусственная мушка или другое… Директор обратил внимание.

Приблизившись, Галактионов осмотрел пятнышко, потрогал пальцами, сел в кресло.

— Вам надо обратиться к врачу-специалисту, и немедленно.

— Что вы! — испугалась девушка. — Сразу же пойдут разговоры, напишут в газетах, и я лишусь работы. А если это раковая опухоль? — темно-серые глаза ее расширились. — Я все время думаю о ней. Я слышала: это можно вылечить без операции, но если бы попасть к честному врачу! Я уверена, вы не представляете себе главной опасности. Допустим, можно вылечить лучами, но врач непременно захочет делать операцию.

— Не может так поступить врач.

— Я и говорю — вы не представляете… — доказывала Мэй. — Кто-то заинтересован в том, чтобы обезобразить мое лицо, кто-то хочет устроить свою дочь или жену на мое место — претенденток много, — и он подкупит врача… О вы не знаете наших нравов! И врача никто не сможет обвинить: ведь он вылечил меня! У меня будет вырезан вот такой кусок. — Мэй поднесла полусогнутые пальцы руки к щеке. — Будет ужасный шрам, кожа стянется… Это — конец. У директора и у зрителей требование ко мне — быть всегда красивой. Вы не слышали о Лите Кардаш?

Галактионов ничего не знал о Лите Кардаш, и Мэй рассказа ла.

Лита Кардаш была кинозвездой Атлансдама. В борьбе за ведущие роли она не знала конкуренток. Ее все любили. И вот у нее на нижней губе появилась опухоль. Кто-то из артисток порекомендовал ей хорошего врача. Врач долго лечил ее при помощи какого-то препарата — опухоль не исчезала. Тогда он сказал, что единственный выход — операция. И уверял, что рот ничуть не изменится. «Лите пришлось согласиться. Когда ей впервые сняли повязку и она взглянула в зеркало, то упала в обморок — у нее была заячья губа. А когда Лита узнала, что все это подстроили артистки, конкурентки — те, что уверяли ее в своей любви и дружбе, — она лишилась рассудка и теперь находится в сумасшедшем доме.

— Я — не Лита Кардаш, — сказала Мэй, — но мне надо зарабатывать.

Рассказ Мэй произвел на Галактионова гнетущее впечатление. Какое варварство! Она, конечно, говорит правду. Ему стало очень жаль ее.

— Но что же я могу сделать! — воскликнул он.

— О, вы можете! Я уверена. И мне говорили…

— Кто?

— Свои, верные люди.

«Опять свои! — задумался Галактионов. — Максу я поверил и, кажется, не ошибся. Но Мэй, знаменитость города!..»

— Хотелось бы все-таки знать, кто они?

— Вы мне не верите? Очень хорошие люди, я вам скажу по том…

«Она говорит правду, и я должен помочь. Но у нее, конечно, масса поклонников. Она хочет держать лечение в секрете. А если узнают? Опять начнут склонять мое имя. Затем ли я приехал, чтобы лечить прекрасных атланток?»

— Я не занимаюсь частной практикой, — слабо возразил он. — Не имею права.

— Помочь одному человеку, вылечить одного пациента — еще не значит заниматься частной практикой, — возразила Мэй.

«Она рассуждает правильно», — подумал Даниил Романович. И сказал: — Мне нужно время, чтобы подготовиться.

Юв порывисто встала, начала благодарить. Галактионов остановил ее:

— Я еще ничего не сделал для вас. Но — постараюсь. Теперь скажите, кто же посоветовал вам обратиться ко мне?

— Ваш шофер, — ответила Мэй, надевая шляпу. — Мы с ним работали вместе, только не в этом городе. До свидания. Скажите, кто живет в квартире напротив?

— Кажется, художник.

— Телевизор конечно есть?

— Да, я слышал музыку и ваш голос. У меня телевизор толь ко со вчерашнего дня.

Мэй опустила поля шляпы, закрыла лицо и пошла вниз по лестнице.

«Ваш шофер, Макс! Какая работа познакомила их? А он ничего не сказал о Мэй, только настойчиво предлагал купить телевизор. Тактичный, ничего не скажешь. Оказывается, друзья могут быть и там, где их совсем не ожидаешь», — рассуждал наедине с собой Даниил Романович, чувствуя, как возобновляется в нем огромное желание работать, несмотря ни на что.

Макс любил повторять:

— Друзей не ждут, их надо искать. — Он объяснил, что это поговорка его давнего большого друга.

Он принес футляр к аппарату, сделанный точно по чертежу Даниила Романовича.

— Вот — работа двух моих друзей, — сказал Макс. — Не бес покойтесь — без всякого заказа, без формальностей…

Это была почти точная копия футляра к фотоаппарату фирмы «Соллюкс». Такие фотоаппараты носили в Атлансдаме почти все туристы, что служило лучшей рекламой фирме.

Работая вместе с Максом, Даниил Романович заметил у тех ника на большом пальце левой руки твердый округлый нарост — то, что в народе называют бородавкой.

— Не хотите ли избавиться от этой «красоты», Макс? — по казал он на бородавку.

— Вам нужно испробовать аппарат? Пожалуйста.

— Нет, аппарат совсем для другой цели. Я хочу испытать известный препарат, но по-своему. Меня заинтересовала одна проблема.

Рассматривая свою бородавку. Макс сказал:

— Она не особенно мешает, но я готов. Палец — это не нос и не щека. Вы знаете, говорят, у Юв Мэй на щеке была сначала маленькая бородавка, почти незаметная, а теперь превратилась в опасную опухоль.

Галактионов дружески хлопнул его по плечу.

— Не будем. Макс, скрытничать! «Говорят!» Вы ведь точно знаете. Скажите-ка лучше, где и как вы познакомились с Мэй.

Макс достал сигареты, ловко кинул одну в рот, закурил:

— Расскажу. И вам нужно знать… Я работал там, — он мах нул в сторону севера, — в промышленном районе. Наша организация собирала подписи под воззванием о запрещении атомной бомбы. Руководителем у нас был Август Барке, не слышали?

— Нет.

— Возможно, еще услышите. Славный человек! Однажды он привел свою дочку Изабеллу — лет, примерно, пятнадцати — и сказал: «Тоже хочет с нами работать». Удачно шло дело у нее, у этой Изабеллы, она больше всех собрала подписей. Ну вот, тогда я с ней и познакомился.

— С кем?

— С Юв Мэй, — Макс спокойно выпускал колечки дыма. — Это же и есть Изабелла Барке. Тогда она была еще ребенком и мало чем напоминала нынешнюю Ювенту.

— Она переменила имя и фамилию, как это делают артисты?

— Нет. — Макс торчком воткнул окурок в пепельницу и погасил. — Ее отца арестовали: подстроили одну пакость, и дело чуть не кончилось смертным приговором.

Семье надо было уехать. Мы достали новые документы. Юв училась здесь, потом по конкурсу прошла в дикторы. Под прежней фамилией ее не взяли бы ни за что.

— Вот как! — удивился Даниил Романович. — И она не боится, что ее узнают в лицо?

— Вы употребили не то слово, — заметил Макс. — Опасалась — это верно. Потом привыкла. Пожалуй, для нее меньше опасности быть все время на виду — никому и в голову не придет, что первая красавица Атлансдама, законодательница мод — дочь Августа Барке и принимала участие в нашей организации. Сейчас мы не привлекаем ее к работе. Кроме того, вы заметили, что Юв на экране и в жизни — это далеко не одно и то же.

— Да, заметил. Скажите, а отец ее жив?

Макс помолчал, снова взял сигарету. Тихо ответил:

— Жив. Недалеко здесь, в горах. В лагере… Нам удалось передать ему маленький телевизор. О, это было трудное дело! Теперь он может иногда видеть свою дочь, слышать ее голос, ну и, разумеется, слушает радио. Для него это много значит. Но прошу вас — ни ей, ни кому… Юв нельзя знать, потому что она тогда не сможет спокойно работать. У нее характер отца.

Галактионов молча пожал руку Макса.

— Ну, дружище Макс, приступим к опыту. Испытаем препарат. Вреда, я уверен, не будет, а польза — посмотрим…

Через день, во время умывания, Макс почувствовал, что бородавка отскочила от пальца. Она выскочила, подобно перезревшему семечку подсолнуха из своего гнезда. В углублении розовела тонкая молодая кожа. Макс показал руку профессору.

— Все в порядке! — сказал Даниил Романович. — Теперь будем лечить Юв Мэй. — Но такая доза не для ее нежной кожи — останется шрам, хотя и малозаметный. Послушайте, Макс, вы, кажется, многое знаете о людях… Что представляет собой этот «Мальчик Гуго»?

— С такими людьми мы дела не имеем.

— А мне вот пришлось иметь…

Галактионов в этот день навестил своего пациента. Гуго стал похож на человека — мертвенная желтизна сошла с лица. К нему вернулось сознание. Он знал, какое чудо вывело его с того света. Пока профессор осматривал больного, следил за перевязкой, Гуго не сводил с него глаз — в них светилась величайшая преданность.

КАПИТАН БРАУН

Мэй юркнула в открытую дверь и тотчас же захлопнула ее.

— Здравствуйте, Ювента! — приветливо встретил ее Даниил Романович.

Галактионов помог девушке снять плащ, усадил ее в кресло. Достал тяжелую, плотно закрытую шкатулку.

— Вам придется навестить меня не однажды. Опасаюсь давать сильную дозу.

— Я согласна.

— Тогда приступим.

Профессор вынул из шкатулки короткую блестящую иглу, толщиной не более двух миллиметров, с конусообразным острием. Ювента ждала, что будет делать профессор, как он станет лечить эту маленькую и страшную опухоль. Он показал девушке иглу.

— Вот здесь лекарство. Сейчас вам будет немножко больно.

Ювента закрыла глаза — не потому, что боялась; неудобно было смотреть на склонившееся близко лицо, на густые брови, на большие руки. Пальцы профессора легко коснулись ее щеки, затем плотно прижались.

— Не шевелитесь, — раздалось над самым ухом.

Укол в щеку был такой же, как при взятии крови из пальца. О, если бы так легко можно было излечивать людей от болезни, название которой страшно произнести!..

— Вот на сегодня и все, — сказал, отходя к столу, профессор.

Ювента вспоминала отца. Чем-то этот русский профессор похож на ее отца. Брови тоже густые, и руки такие же большие… Нет, не этим. «Вот на сегодня и все», — точно так же говаривал отец там, на севере, когда она работала вместе с ним и Максом. Они делали опасное и очень нужное дело, и каждый вечер отец говорил: «Вот на сегодня и все», — как будто речь шла о чем-то обыденном.

Так и этот профессор.

— Что это за игла? — спросила Юв. — Что в ней?

— Теперь-то в ней ничего нет. — Профессор подбросил иголку на широкой ладони. — Разве только сам металл что-то стоит. Платина!

«Платина! Какая, должно быть, дорогая вещь!» — У Мэй сразу же возникла мысль: как дорого обойдется ей это лечение?

— А что было внутри?

— Радиоактивные изотопы. Они теперь в вашей опухоли. Стенки иглы делаются из платины, как фильтр, для поглощения излучений. Вот так…

— И вы… вы уверены в успехе лечения? — Ей нужно было, чтобы профессор еще раз подтвердил свою уверенность.

— Да. Предположим даже, что это злокачественная опухоль, — и то уверен. Возможно, останется небольшое белое углубление, как след оспы, он будет почти незаметен.

— Ах, как я благодарна вам!

— Я — тоже…

Мэй в недоумении пожала плечами.

— За что?

— Вы натолкнули меня на важную мысль. Очень хочется работать, — просто ответил профессор. — Мне ведь трудно было…

— Это все газеты. — Мэй встала, накинула плащ. — И теле видение. Я тоже… портила вам нервы. Читала текст, который мне дали. Что поделаешь!

— Да, что поделаешь!..

— До свидания, господин профессор.

— Пожалуйста, без господ… До свидания, Ювента!

— До свидания, Даниил Романович.

Мэй торопливо спустилась по лестнице и пошла по тротуару. Поля шляпы совершенно закрывали ее лицо.

Она не замечала, что позади, в нескольких метрах, возле кромки тротуара тихо и бесшумно скользит длинная сверкающая автомашина. На тротуаре было многолюдно, и если Мэй задерживалась — машина тоже останавливалась, а потом снова тихо скользила, будто невесомая. За рулем сидел крепыш в военной форме с погонами капитана. Прищуренным взглядом он следил за Мэй и недовольно сжимал пухлые губы. Когда девушка остановилась на перекрестке, он, открыв дверцу, окликнул ее:

— Юв, садитесь!

Мэй вздрогнула и обернулась.

— Ой, как ты напугал меня, Реми!

Задняя дверца бесшумно открылась, и Мэй села в машину.

Замелькали безглазые лица людей, застывших на тротуаре, витрины магазинов слились в блестящую стеклянную полоску.

— Вы были очень задумчивы, Юв, — сказал капитан. — Шли, не поднимая головы. Я боялся, что вы ударитесь о столб или вас столкнет кто-нибудь с тротуара. Я два квартала шел эскортом и все не решался окликнуть вас.

— Благодарю.

В длинное зеркальце перед капитаном она видела его ли цо — складка огорчения между бровей не разглаживалась.

— Юв, где вы были?

Она не ответила, откинулась на сиденье и подперла щеку рукой.

— Вы ходили в этот дом второй раз, а может быть, и боль ше.

— Капитан Браун, — сказала она недовольным голосом. — Как вы смели выслеживать меня! Остановите машину.

— Но, Юв, должны же вы понять!

За боковым окном по-прежнему мелькали одеревеневшие фигуры прохожих и торпедами проносились встречные машины.

— Я ходила по личному делу… Вот моя улица!

Капитан сделал жест рукой, означавший, что он отлично знает, куда ехать. Машина свернула в узкую улицу с высокими однообразными домами без балконов и каких-либо украшений.

— Нельзя ли все-таки знать? — спросил он.

— Потом я сама скажу.

Машина пошла тише. Капитан обернулся к Мэй:

— Не поехать ли нам пообедать? Я знаю место. Посетителей мало.

— Нет, мне нужно домой.

— А позднее? Я приеду.

— Позднее можно. Часов в десять.

Капитан остановил машину возле шестиэтажного кирпичного дйма. Дом этот, видимо, был густо заселен. Целая орава ребятишек разных возрастов играла во дворе.

— Оставайтесь в машине, — сказала Юв.

— Так я приеду, — кивнул он, берясь за руль.

Капитан Ремиоль Браун влюбился в Мэй так же, как и тысячи других телезрителей. Но в отличие от этих тысяч, для которых Юв Мэй в обыденной жизни была невидимкой, он сумел познакомиться с ней. Это знакомство продолжалось уже третий месяц. Браун знал, что, кроме него, она ни с кем не встречалась и, кажется, не проявляла ни к кому интереса. Это дало основание заговорить о женитьбе. Юв усмехнулась и покачала головой: «Нет, Реми. Очень рано говорить об этом. Мы еще мало знаем друг друга, и мне кажется, что мы разные люди. Останемся лучше друзьями».

Что значит — разные? Может быть, Юв имела в виду, что они имеют разное подданство? Но это не препятствие. Ведь они оба католики. Или намекала на то, что Браун сын богатых родителей? Но это как раз и хорошо для Юв, которая — он точно знал — живет совсем не так роскошно, как об этом думают. Кто откажется от богатой жизни? А если ей неприятны привычки избалованных богачей, то у Реми Брауна нет этих привычек, не успел приобрести. Отец его, инженер, только недавно разбогател на изобретении, принятом военным ведомством.

Браун пытался уверить, что эта разница несущественна — была бы любовь.

Мэй только грустно усмехнулась: «Вы неправильно понимаете меня, Реми. Мы действительно разные люди…»

Может быть, она говорила о разнице взглядов на жизнь, на будущее? Мэй отказывалась от объяснений. Он опять доказывал, что может поступить так, как ей угодно. Если нужно, он уйдет в отставку — служба в штабе ОВОК его мало интересует, даже тяготит. Можно уехать на его родину. Он будет помогать семье Юв. Он может остаться здесь и постарается сделать военную карьеру, будет потом полковником или даже генералом — тем более, что заслуги отца в военном деле штаб высоко ценит.

Юв не хотела даже разговаривать об этом. И тогда Браун решил, что она просто равнодушна к нему. В последнее время Мэй под разными предлогами избегала встречи с ним.

Сегодня он увидел Мэй. Юв шла торопливо и как будто крадучись, то и дело поправляла низко опущенную шляпку, бросала взгляды по сторонам. Она даже не подняла головы, чтобы взглянуть на номер дома, смело и быстро вошла в дверь, и ее каблучки застучали по лестнице. Кто живет в этом доме? К кому могла ходить Юв?..

Возвращаясь в штаб, Браун поехал по той же улице и увидел на тротуаре, вблизи дома, в котором полчаса назад была Мэй, полицейского; он прохаживался взад и вперед, помахивая дубинкой. Браун остановил машину и подошел к нему. Полицейский козырнул капитану. Браун показал документ офицера штаба и попросил полицейского назвать, кто живет в этом доме. Тот стал перечислять жильцов. Русский профессор Галактионов заинтересовал капитана больше всех. Поблагодарив полицейского, Браун поехал к штабу, размышляя о том, зачем понадобился Юв русский профессор. Он знал о Галактионове по газетам, знал, что маршал Фромм настаивает на закрытии института, в котором работает этот профессор. А в штабе знали об ухаживании Брауна за Мэй. Что может подумать о нем маршал Фромм, когда узнает о посещении профессора Ювентой Мэй? И что должен думать на этот счет сам капитан Браун?

«Юв не ответила на вопрос, зачем она сюда ходила. Значит, тут что-то неладно…»

Браун остановил машину возле штаба, вошел в вестибюль. Сегодня в семь вечера должно состояться краткое, но очень важное совещание. Без пяти семь капитан был уже в приемной перед кабинетом начальника штаба. Он приготовил бумагу, осмотрел авторучку. На обязанности Брауна лежало вести запись всех совещании у начальника штаба. Приемную заполняли офицеры. Генералы и полковники — начальники отделов проходили в кабинет.

Браун занял свое место — за маленьким столиком, придвинутым вплотную к большому, как полигон, столу начальника штаба. Сходство стола с полигоном усиливали письменные принадлежности Фромма: пресс-папье в виде танка, чернильный прибор в виде двухмоторного бомбардировщика, вместо моторов — чернильницы; цветные карандаши торчали из жерла миниатюрной пушки. Со стены над столом нависали флаги шести наций, объединивших свои войска под одним командованием для целей самообороны.

Фромм поднялся из-за стола. Высокий, стройный, он молча осмотрел собравшихся, как будто пересчитывал их. У него, казалось, совсем не было губ — только разрез плотно сомкнутого рта. Безукоризненный пробор коротко остриженных волос. Щеки гладко выбриты. Круглые серые глаза смотрят не мигая, в них переливается пламя гордости и властной силы, требующей беспрекословного подчинения.

Фромму, кажется, не было и пятидесяти. Среди штабистов ходило много разговоров о его головокружитель, ной и завидной карьере. Причину искали в родстве с видными правительственными деятелями, в поддержке магнатов военной промышленности, но если бы довелось самому Фромму доказать несостоятельность этих поисков, то он сделал бы это легко — достаточно перечислить все награды, которых он удостоен за боевые подвиги в воздухе и на земле.

— Господа генералы и офицеры, — сказал главный маршал ровным голосом, но не без торжественности и о заметной ноткой недовольства. — Я ознакомился с работой штаба. Все ясно. Это не военный штаб, а огромная канцелярия, выпускающая массу бумаг, читать которые ни у кого не хватит времени. Штаб утратил организующую военную силу, не способен чувствовать учащенного пульса времени, занят не тем, что требует обстановка, интересы нашего содружества наций. Надо сократить штаты, сделать штаб мобильным.

После войны я непременно ушел бы в отставку, если бы видел впереди только возню с бумагами и заботу о холостых патронах для маневров и тактических учений, Но я увидел другое. И уверен, что нужен здесь, как человек действия, нужен прежде всего славным атлантам, чье государство возникло и крепло под звон мечей, у которых и теперь оружие — такая же неотъемлемая часть хозяйства, как орудия сельского труда и механизмы промышленности. Эта нация немыслима без оружия, оно предопределено ей самим богом. Ее постигали неудачи, но они и закалили, зажгли неукротимое стремление доказать в конце концов мощь и превосходство своего оружия. Это воодушевляет другие нации содружества, вселяет веру в свои силы и в нашу общую победу.

Фромм воодушевлялся. Отдав должное атлантам, он сказал несколько благодарных слов о каждой нации содружества и перешел к основному пункту своей речи — изложению понятия «самооборона».

— Поскольку нам известен противник в будущей войне и столкновение с ним неизбежно — не сегодня, так после, — то сокрушительный внезапный удар по нему с применением новейшего оружия огромной разрушительной силы, каким мы располагаем, — явится не чем иным, как нашей обороной. Мы живем в относительно мирное время. Но так же правомерно сказать, что наше времяотносительно военное: после окончания второй мировой войны боевые действия не прекратились повсеместно, они вспыхивают то в одном, то в другом районе земного шара. Противостоящие стороны в этой, я бы сказал, странной войне, характерной спорадическими боевыми действиями, определились довольно четко, и мы знаем свое место, свою решающую роль. Не напоминает ли это состояние такой период прошлой мировой войны, когда воюющие стороны — и та и другая — занимали оборону и вели активную разведку? Безусловно, нынешнее положение на земном шаре очень похоже на такую военную ситуацию. Но если одна из сторон вдруг наносит сокрушительный удар, — разве это она делает не для своей обороны? Абсолютная, окончательная, верная оборона может быть обеспечена тогда, когда нам никто не сможет угрожать. Я — за такую оборону.

Браун торопливо записывал слова Фромма, произносимые с жаром, не успевая обдумывать их смысла. Однако кое-что ему показалось сомнительным. Пусть военный до мозга костей Фромм понимает термин «оборона» именно так, но кроме Фромма есть и еще немало умных людей, есть правительства, которые обязаны думать о своих народах. Вряд ли первый удар может быть и последним — сокрушающим врага, пусть в этот удар будет вложена сила всех разрушительных средств войны. Скорее всего за первым же ударом последует ответный. Что же произойдет тогда?..

Но времени у Брауна для размышлений на эту тему не было: успевай записывать.

— Наша задача состоит в том, — продолжал главный маршал с необычайным подъемом, — чтобы выполнить свой долг, выдержать испытания по законам борьбы, предписанным творцом всех миров, не щадить ничьих жизней во имя сохранения цивилизации и жизни наших наций, вернее — цвета наших наций, опоры наших государств. Ближайшая задача состоит в том, — чеканил он как приказ, — чтобы пересмотреть наши планы. Они должны быть разработаны в соответствии с изложенным мною понятием обороны. Мы не можем ждать, пока провидение дарует нам полную победу. За работу, господа генералы и офицеры!

Фромм опустился в кресло. Никаких выступлений и обмена мнениями не последовало. После гробового молчания во время речи главного маршала все вдруг задвигались, заулыбались и начали кивать друг другу, а потом, как по команде, устремились к Фромму, чтобы выразить свое восхищение речью, его умом и прозорливостью. В кабинете наступило великое оживление. Словно тут до сих пор все умирали от скуки и безделья и наконец-то увидели впереди нечто счастливое и радостное, служить чему — высшее назначение человека.

Обступив Фромма, генералы и офицеры наперебой говорили слова признательности, восхищения и удовлетворения. Он не улыбался, принимая все как должное, с суровым лицом; эта суровость, по его мнению, лучше всего должна была свидетельствовать о его военном гении.

Но как только все стали выходить из кабинета, возгласы восхищения сразу же смолкли, а на лицах офицеров, в особенности тех, что помоложе и пониже званием, появилась озабоченность…

К десяти часам Браун подкатил на своей машине к дому, где жила Юв Мэй. Сейчас он испытывал чувство глубокой благодарности к ней за то, что она согласилась поехать в ресторан.

Мэй запрещала Брауну входить в их дом, и ему пришлось ждать ее, сидя в машине. Когда Юв вышла, он еле узнал ее. Плащ был наглухо застегнут, широкополая шляпа закрывала половину лица. Юв с таким усердием прибегла к косметике, что совершенно изменилась. И капитан отметил, что сделано это в ущерб красоте.

— Зачем вы так, Юв?.. Вы на себя не похожи.

— Это и хорошо, — сказала девушка, забираясь в машину. — Ты же знаешь, Реми, — я не хочу, чтобы меня узнавали на улице.

Машина помчалась по залитым светом улицам. Юн смотрела в окно, стараясь угадать, куда они едут.

— Только не в очень богатый ресторан, — сказала она.

— Поедем в «Ночную красавицу».

Богатые рестораны посещает мало людей. Туда заезжают крупнейшие дельцы, пресытившиеся жизнью, избалованные, изнеженные завсегдатаи; они пристально рассматривают каждую незнакомую женщину. Юв не хотела этого. «Ночная красавица» — довольно приличный ресторан. Он всегда бывает полон, люди приходят и уходят. За вечер несколько раз меняются соседи за столиками. Все время играет музыка и кружатся танцующие. Браун подумал, что такая обстановка понравится Ювенте.

Они заняли столик и заказали ужин. Посетителей было еще мало. Эстраду закрывал занавес. За столиком напротив сидели очень толстая дама — она ела фрукты — и щупленький мужчина — он читал газету. На столе стояло множество тарелок, большая часть которых была опустошена.

Из-за черного занавеса вынырнул конферансье. Жидкие черные волосы, тщательно расчесанные на пробор, казалось, были нарисованы тушью на угловатом черепе.

Конферансье изобразил многообещающую улыбку на пергаментном лице и, протянув руки, попросил тишины.

— Сегодня у нас вечер новинок, неожиданных, сенсационных, — протрещал он сухим голосом и объявил первую новинку: — Фокстрот. Мужчины приглашают дам танцевать.

Раздвинулся занавес, взоры устремились на эстраду. Изумление охватило всех. Толстая дама отложила надкушенное яблоко, сухонький мужчина, отбросив газету, вскочил. Все вытянули шеи, от изумления открыли рты. Юв тоже с любопытством смотрела на эстраду. Браун пожалел, что не захватил бинокля.

Там, на грубых табуретках с толстыми ножками, сидели пять роботов с музыкальными инструментами в руках: аккордеон, саксофон, флейта, тромбон, барабан. Роботы напоминали людей — головы на тонких шеях, очень широкие прямые плечи, руки из гофрированных резиновых труб. Но вот средний, с саксофоном в «руках», со скрипом и коротким металлическим лязгом поднялся и сделал поклон. Все замерли. Было что-то зловещее в ожидании первых звуков, в немой неподвижности этих железных истуканов.

И вдруг рявкнули все пятеро: тонко свистнула флейта, за гудел барабан, громко залаял и заквакал саксофон.

Какофония обрела некоторую мелодию. Мужчины поднялись со стульев, повернулись к дамам. Замелькали вскинутые на плечи руки.

— Не потанцевать ли и нам? — предложил Браун Юв. — Оригинально все-таки…

— Нет, — категорически отказалась Мэй. — Отвратительно… Будто железными лапами хватают за душу. Робот в искусстве! Страшно.

Танцующих между тем становилось все больше и больше. Даже толстая дама со своим сухоньким кавалером принялись покачиваться и кружиться. Люди постепенно уставали, а роботы дули как ни в чем не бывало. Потом они смолкли, и только шипел еще вырывающийся сжатый воздух.

В зале было оживленно. За столиками спорили, где возможна замена человека машиной. Мужчины острили, дамы смущенно улыбались.

Задернутый занавес долго не открывался. Браун видел, что весело провести вечер не удастся: Юв была молчалива, задумчива, почти ничего не ела.

Снова появился конферансье. Юв вздрогнула, когда он объявил:

— Эрика Зильтон!

Но все, кажется, уже забыли это имя и смотрели на конфе рансье с недоумением. Тогда он пояснил:

— Эрика Зильтон становится ныне знаменитостью. Неделю на зад она покончила с собой. Врачи свидетельствовали полную смерть. И вот Эрика ожила. Ее оживил один профессор… Она танцует и поет в нашем ресторане. Попросим Эрику Зильтон!

Похлопав в ладоши, конферансье отступил в сторону. На эстраду вышла очень худая девушка, в слишком открытом платье. Она откинула назад голову, прикрыла глаза, опустила тонкие руки вдоль тела и так замерла. Где-то за ширмой тонко и жалобно запела скрипка. То играл не робот, а человек — это чувствовалось: скрипка плакала, изливая тоску и печаль. Эрика стояла неподвижно. Скрипка совсем смолкла. Возникло еле слышимое пиццикато, оно постепенно усиливалось; ритмичные звуки, низкие, глухие, напоминали удары сердца. Затем вздохнули басовые струны, и — родился тоненький писк, похожий на крик новорожденного ребенка, он усиливался, захватывал новые звуки, становился увереннее, крепче. Теперь пели все струны.

Эрика открыла глаза, глубоко вздохнула, взглянула в зал, сделала первый шаг навстречу людям — робкий, осторожный, и протянула руки…

Юв смотрела на эстраду и плохо видела Эрику — глаза застилали слезы. Юв хорошо понимала искусство. Она чувствовала, что на этом лучше всего надо кончить выступление, и не нужно от Эрики ни танцев, ни песен — все это только испортит глубокое, потрясающее впечатление…

Раздался громовой грохот барабана. Появился ритм, проскользнули веселые нотки. В пенье скрипок влился хохот саксофона, заухал тромбон, зашипел сжатый воздух — в мир подлинной музыки вломились грохот и визг роботов.

Эрика запела что-то. Пританцовывая, она спустилась с эстрады и пошла между столиками. Теперь на нее смотрели с любопытством — и только. Юв опасалась худшего…

Вот Эрика приблизилась к соседнему столику. Она была очень бледна, на ее лице застыла гримаса насильственной улыбки. Эрика пела фальшивым голосом. «Почему ты меня, милый, не поцелуешь…»

Вторая жизнь
Вторая жизнь

Когда она отошла от столика в глубь зала, толстая дама сказала довольно громко:

— Она и сейчас как неживая… На меня пахнуло запахом морга. Не могу!..

Дама закрыла рот, ее тучное тело содрогнулось. Она вскочила и, трясясь, побежала к двери.

Юв закрыла глаза руками.

В зале поднялся шум, затопали ногами. Трещал сухой голос конферансье.

Браун что-то говорил Юв, но она не слушала.

Когда, несколько минут спустя, Юв взглянула на эстраду, она увидела лежащую там Эрику. Конферансье брызгал в ее лицо водой…

ПОД ЖЕЛТЫМ ПЛАМЕНЕМ СВЕЧЕЙ

Арвий Шельба переоценил свое умение улаживать конфликты, он напрасно думал, что относительный мир, воцарившийся в институте, — его заслуга. На самом деле примирения между Доминаком и Галактионовым не было, никакого объяснения не последовало, и если Доминак, демонстративно отказавшись от должности директора, все же не покинул института, была на то особая причина.

После заседания ученого совета Себастьян Доминак несколько раз посетил аббата Рабелиуса, чтобы подкрепить свою веру, которая должна прибавить сил для борьбы.

И сегодня он пришел к Рабелиусу прямо в церковь.

Та же молитва. Аббат поднял руку, сделал широкий жест — воздух колыхнулся, опахнул лицо Доминака. Сверху лился желтый свет, он маслом растекался по черной одежде аббата. Тонкое лицо его казалось восковым. Узкие черные брови надломились, глаза смотрели строго. На самом деле Рабелиус был доволен: он молод, а к нему ходит на исповедь и благословение знаменитый ученый. Ему хотелось показаться перед Доминаком широко образованным служителем церкви.

— Вы исповедуете неотомизм, — тихо заговорил аббат. — Это похвально. Католическая церковь признает учение Фомы[2] истинной философией. Фома различал истины разума и истины высшие — недоступные разуму человека, но постигаемые благодаря вере. Наша церковь почитает Фому Аквинского — он примирил науку и религию, примирил! — воскликнул Рабелиус, — когда иные думали, что они непримиримы. Он примирил благодать и природу, веру и разум, сверхъестественное и естественное, духовный и светский порядок, верность вечным данным и достижение разума. И это все с помощью бога. Без помощи бога разум не в состоянии объяснить ни мировоззрения, ни морали. Вы принимаете истину: католическая вера — основа нашей цивилизации. Похвально! Идите верным путем единения разума и веры — и вы обретете силу; не переходите черту, отграничивающую перстом божиим естественное от сверхъестественного, что подвластно только всевышнему. Человеку определен богом: реверти унде венерис…

«Вернуться туда, откуда ты пришел», — повторил знакомые латинские слова Доминак.

— В этом ничего трудного нет, — продолжал Рабелиус. — Все там будем. Пришли оттуда и уйдем туда — судьба каждого предопределена богом. И не в силах человека вернуться на землю — такова воля бога. Только он может уходить от нас и возвращаться к нам. Он сказал: «Эго сум резурекцио ет вита…»

«Я воскресение и жизнь» — повторил Доминак и поклонился. Аббат еще раз благословил его.

Доминак повернулся, чтобы уйти, и увидел Нибиша, стоявшего в дверях. Доминак удивился: миллионер за последние дни сильно похудел. На широком лбу появились резкие морщины озабоченности, глаз? горели беспокойством. Говорят, каждый день, куда бы он ни выезжал, о его бронированный автомобиль ударяется несколько пуль. Вероятно, он тоже пришел, чтобы укрепить свой дух. Проходя мимо Доминака, Нибиш шепнул:

— Подождите меня у выхода.

Возле церкви стоял вместительный автомобиль. Доминак обо шел вокруг него и никакой брони не заметил.

Он давно знал Нибиша, его отца, знал все семейство, и од но время был как бы домашним врачом Нибишей. Это впоследствии оказалось выгодным для обеих сторон.

Минут через пятнадцать показался Нибиш. Он открыл машину и жестом пригласил Доминака садиться. Выехали на самую многолюдную улицу, где на каждом перекрестке стояли полицейские в касках и с автоматическими пистолетами в белых кобурах. Машина мчалась на предельной скорости. Сквозь стекла ничего нельзя было различить, кроме домов, громоздившихся по сторонам. Иногда перед светофором приходилось останавливаться, и Нибиш старался втиснуться в скопление автомашин. Доминак догадался, что Нибиш опасается мстительного выстрела. Профессор почувствовал себя скверно и забился в угол машины.

За всю дорогу они не обменялись ни словом. Лишь когда машина остановилась у подъезда дома миллионера, профессор, облегченно вздохнув, сказал:

— Не понимаю… В цивилизованной стране бандиты среди бела дня угрожают государственному человеку! Неужели нельзя принять мер?

Нибиш усмехнулся.

— Меня не это беспокоит… Идемте, господин профессор.

В кабинете Нибиш опустил шторы, кивнул Доминаку на кресло и продолжил начатый разговор:

— Не думайте, что я трус. В юности, вы же знаете, я про шел хорошую школу. Отец сунул меня в такое место, где пришлось пройти огонь, воду и медные трубы. Были стычки и не с такими негодяями… Я знаю, что им надо. Они не решатся стрелять. Болтовня газет им на руку. Этим мерзавцам нужны деньги, только деньги. Им хочется нагнать на меня побольше страха, а потом потребовать несколько тысяч отступных — и дело с концом.

Вторая жизнь

— А вы отдайте…

— Черта с два! — Нибиш сверкнул глазами и сжал кулак. — Они еще придут ко мне на поклон. Мне деньги даются нелегко — ценой ума, нервов, риска. Деньги — это такое, от чего я никогда не отступал. — Нибиш умолк, недружелюбно посмотрел на Доминака. Доминак понял, о каких деньгах идет речь, и промолчал. — Вы не смогли сделать пустяка. Гуго жив…

— Он между жизнью и смертью, — сказал Доминак. — Гуго умрет.

— Посмотрим, — Нибиш ткнул пальцем в кнопку звонка.

Вошел старичок, с голым черепом, согнувшийся в поклоне.

— Шампанское на льду, — коротко бросил Нибиш.

Доминак насторожился: он понял, что главный разговор впереди. Когда шампанское было подано и бокалы наполнены, Нибиш сказал:

— Вы правильно поступили, что послушались моего совета и не ушли из института. Тогда, по телефону, я не сказал вам, почему надо поступить именно так. Сейчас мы побеседуем об этом. Выпейте еще. Сегодня меня весь день мучит жажда.

На стене висел портрет старика с взлохмаченными седыми волосами, с крючковатым носом и маленькими внимательными глазами. Он смотрел куда-то вниз, мимо зрителя. Это дед Джордона Нибиша, он еще жив.

Все в роду Нибиша отличались долголетием, особенно дед Джордона; он пережил своего сына — отца Джордона, умершего, правда, насильственной смертью; деду перевалило за сто, но он до сих пор занимается делом — не расстается с мыловаренным заводом, с которого и началась его карьера.

Доминак заинтересовался живучестью Нибишей, он написал отдельную работу об этой семье. В ней говорилось и о наследственности, и о благочестивости, укрепляющей дух, и даже о… мыле, вырабатываемом на заводе Нибиша-деда. Доминак писал, что, как показал анализ, это мыло особенное, оно очень гигиенично и полезно; при употреблении его поры кожи раскрываются настежь, кожа приобретает необыкновенную эластичность, благодаря чему поры дольше не закупориваются грязью, выделениями потовых и сальных желез. Все это в высшей степени благоприятствует дыханию через кожу и, следовательно, улучшению и сохранению здоровья.

Воспользовавшись научным трудом профессора Доминака, патриарх Нибишей широко разрекламировал свою продукцию, не пожалев на это денег. Затраты окупились с лихвой. Продукция шла хорошо. Особенно охотно ее покупали те, кто, слава богу, пожил на этом свете и невольно думал о смерти, а думать о ней не хотелось. Старички пустили даже поговорку: «Мойся мылом Нибишей — проживешь «хиби шен», что значит на языке атлантов — свыше ста…

Нибиш-старший благоволил к Доминаку. Джордон же, не занимавшийся мыловарением, не проявлял к нему особого интереса до последнего времени…

Пока старичок-лакей открывал новую бутылку шампанского, Доминак справился у Джордона о здоровье деда.

— Живет, — пожал плечами Нибиш.

Когда лакей ушел, Доминак заметил, кивнув на двери:

— Ваш дед много старше, но руки у него проворней.

— Да. Но и этому девяносто. — Помолчав, Нибиш пояснил: — Дальний родственник. Из бедных… Я стал недоверчив после того, как пробрался сюда Гуго. Я разогнал всю прислугу и взял надежных… Но пора заняться серьезным разговором.

Разговор был действительно на серьезную тему и такую неожиданную, что Доминак не знал, что и думать, и долго не мог сказать ни слова.

Джордон Нибиш хотел иметь аппарат профессора Галактионова, лучше всего вместе с профессором, которому он может дать огромные деньги. Джордон вложил немало средств и усилий, чтобы газеты в конце концов замолчали об опытах Галактионова: пусть у людей создается впечатление, что это все выдумка, не имеющая за собой ничего реального. Правда, Нибишу выгодны слезливые статьи, оплакивавшие его здоровье, энергию, предприимчивость, будто бы парализованные ожиданием мести за Гуго. Но пусть лучше считают, что история с Гуго — это тоже выдумка газет.

Тем не менее Нибишу хочется казаться нездоровым. Он не появляется в правительственной экономической комиссии, выезжает только в церковь.

Все это делается для того, чтобы отвлечь внимание бизнесменов от Галактионова, отстранить конкурентовпредпринимателей и легче завладеть аппаратом и секретом опытов Галактионова. Нибиш безусловно доверяет во всем почтенному Себастьяну Доминаку, как давнему другу семьи, надеется на его содействие, за что не останется в долгу.

Профессору Доминаку надо продолжать свою работу в институте, больше того — помириться с профессором Галактионовым, склонить его продать свое открытие и пойти на службу к Нибишу. А если русский профессор не согласится на это, предпринять иные шаги для овладения его секретом…

Нибиш говорил спокойным деловым тоном: у него заранее все было обдумано.

— Вы хотите воскрешать мертвецов? — спросил изумленный Доминак.

— Да. Но не таких, как Гуго и эта несчастная Зильтон. Я буду иметь дело с мертвецами, у которых есть очень состоятельные родители или родственники.

Опустив голову, Доминак долго сидел в задумчивости. Нибиш спросил:

— Вы согласны?

— Не могу… согласиться, — тихо проговорил Доминак. — Это против веры, моего мировоззрения.

Вторая жизнь

Нибиш усмехнулся:

— Аббат Рабелиус отпустит грехи.

— Что заставляет вас совершать этот грех? — поднял голову Доминак.

— Миллионы, которые я получу. Как видите, у меня чисто деловые соображения, а они не противоречат церкви, она благословляет бизнес. А до борьбы мировозрений мне нет дела.

— Но вы хотите, чтобы я…

— Да, — прервал его Нибиш, — тоже из чисто деловых соображений. Вы получите назначенную вами сумму.

«Он примирил духовный и светский порядок…» — вспомнил Доминак слова Рабелиуса о Фоме Аквинском и не мог найти возражений Нибишу.

— Я реалист, — продолжал тот, раскуривая сигару. — Все равно открытие Галактионова рано или поздно получит ход. Так не лучше ли нам с вами пустить его в дело. Но я и благочестивый католик. Вы думаете, зачем я, миллионер Нибиш, ездил сегодня к аббату Рабелиусу? Я мог бы пригласить сюда десять аббатов, и они выслушали бы меня здесь. Но в данном случае я счел нужным поехать сам, смирив гордость.

— Зачем? Испросить благословение аббата на это дело?

— Разумеется.

«Странно, — подумал Доминак. — Рабелиус наставлял меня не переходить черту, отграничивающую естественное от сверхъестественного, а минуту спустя благословил Нибиша перешагнуть эту черту».

— Я должен поговорить, посоветоваться еще раз с Рабелиу сом, — сказал Доминак.

— Пожалуйста. Не хотите ли еще выпить?

— Что вы! Я сожалею, что выпил эти два бокала. Мне нужно в церковь… Но знаете, господин Нибиш, все научные открытия наших сотрудников принадлежат институту, и авторы их не вправе распоряжаться сами.

— Это не относится к открытию профессора Галактионова, — твердо заявил Нибиш. — Я все обдумал. Мне известно, что опыты его не были предусмотрены планом института. Галактионов предпринимал их вопреки программе, на свой страх и риск, вопреки вашему желанию. Как видите, плохое поворачивается хорошим. Галактионов имеет право ни перед кем не отчитываться в своих опытах, они — его частное дело, он волен распоряжаться своим открытием.

— Да, формально это, пожалуй, так, — согласился профессор, поднимаясь с кресла. — Сейчас я ничего не обещаю вам, господин Нибиш. Подумаю.

— Думайте, — разрешил хозяин. — Но помните, что время — это деньги. И советую меньше думать о грехах. Отпущение их — самое легкое дело. Скажите аббату так: у меня был разговор с Нибишем… И больше ничего.

Раскланявшись, Доминак вышел из кабинета. Миновав небольшой коридор, он вышел в просторный зал и по широкой изгибающейся лестнице спустился в вестибюль. По сторонам высились золоченые колонны. Потолок в зале отливал пурпуром, своды в вестибюле голубели, как небо. Все тут было прочно, дорого и красиво. В огромные окна широким потоком вливался солнечный свет.

Аббат Рабелиус был удивлен и польщен повторным посещением его видным ученым. Когда Доминак вкратце изложил причину своего прихода, упомянув Нибиша, Рабелиус, подняв руки ввысь и устремив туда же глаза, долго шептал молитвы. Затем он сказал:

— Мне еще не приходилось давать благословение на подобные дела. Так я сказал господину Нибишу. Я обещал поговорить с кардиналом. Не исключено, что кардинал будет говорить об этом с самим папой. Это не простое благословение. Но я надеюсь, что оно будет дано. Если вы поклянетесь не забывать нашу церковь, то получите ее благословение.

Приложив руки к груди, Доминак склонился перед аббатом.

— Эго те абсольво а пеккатис туис,[3] — поспешно произнес аббат трафаретную фразу — ему пора было уходить. Странный, полный неожиданностей, выпал день. Стоило над многим подумать и пока не спешить к епископу.

Доминак ушел. Рабелиус осмотрел церковь и прикрыл за со бой дверь. Перед входом он увидел девушку, худенькую, с испуганными глазами. Видно, она стеснялась своего старенького платья и никак не могла решиться войти в церковь.

Аббат подошел ближе и внимательно посмотрел ей в лицо.

— Вы на исповедь?

— Да, — ответила девушка потупившись.

— Идите за мной.

Вернувшись в церковь, аббат открыл боковую дверь. Тут бы ла небольшая комната с диваном и несколькими стульями. Из высокого окна свет косо падал на дверь, дальше стоял полумрак. В углу высилось черное распятие — Христос страдальчески смотрел, свесив голову в терновом венце.

Рабелиус хорошо знал, что многие женщины Атлансдама считают его красавцем. Иные настойчиво добивались исповеди не возле алтаря, и он принимал их в этой комнате…

— Как тебя зовут? — спросил аббат.

— Эрика Зильтон, — ответила девушка, прячась в темноту. Аббат показал ей на диван.

— Рассказывай.

Она говорила сбивчиво, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться.

Вторая жизнь

— Мне нет счастья… в жизни. Люди говорят, что на мне — великий грех. Я воскрешена на горе…

— Молитву читай, — глухо сказал Рабелиус.

Она встала, обратилась лицом к распятию, зашептала что-то, потом умолкла, через плечо осторожно взглянув на аббата.

— Твое тело было в морге? — спросил он приближаясь.

— Да, так говорят… Мне тяжело жить…

— Разденься, я должен освятить…

Девушка вздрогнула, повернулась, прижимая руки к груди, сделала шаг назад, к распятию.

— Так надо, — сурово и глухо сказал он. — Быстрее.

Эрика осторожно снимала платье, опасаясь, что оно расползется в руках.

— Все, все снимай! — торопил аббат и жестом руки показал Эрике место — против окна. Теплый солнечный луч уперся в грудь девушки, скользнул вниз, к ногам. Свет слепил ее, и она не видела лица аббата. Впереди стояло что-то черное, страшное.

— Где ты живешь? — спросил он.

— Нигде. У меня нет работы,

Аббат молча перекрестил ее.

— Можешь одеваться. Не хочешь ли ты стать монахиней?

— Мне все равно…

— Все равно — это плохо. Надо желать. Святая пища обновит твою кровь и тело. Завтра я буду говорить проповедь, и ты при всех верующих здесь, в церкви, проклянешь сатану в образе русского профессора.

Эрика отшатнулась в угол.

— Нет, нет! Ни за что… Он — единственный человек, который делал для меня добро!

— Сумасшедшая, — аббат отвернулся. — Уходи.

В ГОРАХ ЮЖНЕЕ АТДАНСДАМА

Макс, никогда не унывающий Макс, сегодня был крайне озабочен, подавлен чем-то. Когда Галактионов ехал после пяти к себе на квартиру, он не выдержал и спросил:

— Что случилось, Макс? Не отделывайтесь шутливым ответом — у вас это не получится. Говорите правду.

— Да, пожалуй… — шофер поморщился, вздохнул. — Не до шуток. И вообще, кажется, у нас с вами не было повода для шуток.

— Я хотел сказать, чтобы вы не отделывались ничего не значащим ответом. Не поверю.

В машине можно было говорить о чем угодно без боязни, что услышат. И Макс рассказал:

— Отцу Мэй и его товарищам — нашим товарищам, угрожает серьезная опасность. Мне поручили предупредить их быть осторожными, не давать повода для пересмотра приговора. Это трудное дело. До лагеря сто километров. Дорога каждая минута…

— Вам нужна машина?

— Да. Но я не могу воспользоваться этой: вы не должны быть причастны даже косвенно к этому делу. Мне нужна такая машина, которую можно бросить без сожаления, если потребуется. Но и не это самое трудное. Машину мне дадут… Чертовски трудно проникнуть в лагерь. У меня к вам, Даниил Романович, одна просьба: если меня завтра не окажется на работе, поставьте об этом в известность директора.

— И это все, что я должен сделать?

— Нет. Еще вы должны как можно резче говорить обо мне, возмущаться моей недисциплинированностью, — сказал Макс.

С минуту Даниил Романович с грустью размышлял о том, что до сих пор в этой стране все его хорошие устремления приносили, кажется, только вред. Его опыты, очень удачные с чисто научной точки зрения, обернулись новым горем для Эрики Зильтон, вызвали раздор в институте, обрадовали только шайку Кайзера. И ничем нельзя помочь отцу Мэй и его товарищам. Он не имеет права вмешиваться в это дело. А слова сочувствия, добрые пожелания таким людям, как Макс, пожалуй, не нужны.

— Мне непонятно, почему вы скрываете от Мэй, где ее отец.

— Мы поступаем правильно, — нахмурился Макс. — Вы немножко знаете Юв Мэй и совершенно не знаете Изабеллу Барке. Если бы ей стало известно, где ее отец, — о! я уверен, ничто не остановило бы ее, чтобы встретиться с ним, повидать его. Нет, это кончилось бы плохо и для Августа и для нее. А так она думает, что отец скрылся за границей, и верит, что он вернется. Это не мешает ей работать.

— Но имя Барке может появиться в газетах, — высказал предположение Галактионов.

— Никогда. Из-за боязни, что это вызовет возмущение. Они постараются покончить с ним втайне. И сейчас назревает такая опасность.

Они простились. Макс вернулся к институту и поставил машину в гараж.

А через час он уже мчался на старенькой потрепанной машине по широкой автостраде, уходящей на юг. Макс выжимал из машины все, что она могла дать. Он еще не знал, как попадет в лагерь, знал только одно — туда надо проникнуть во что бы то ни стало.

Местность заметно поднималась, мотор перегревался. Вдали зажелтели в лучах вечернего солнца голые горы — они были из сплошного камня. Асфальтированная автострада уводила влево от гор. Макс свернул на узкое шоссе — на старую дорогу, проложенную через горный перевал в незапамятные времена. Лагерь находился правее, в трех километрах от шоссе. Проезд по этой дороге не был запрещен. Но часовые, охранявшие лагерь, отлично видели каждую машину, каждого человека на шоссе. Макс ехал и знал, что за ним наблюдают невидимые глаза. Напротив лагеря дорога просматривалась особенно отчетливо, она проходила лощиной.

…Часовые увидели на шоссе аварию. Старенькая машина — от мотора ее шел пар, — вероятно, отказала в управлении, и шофер не мог с ней сладить — на полном ходу она врезалась в каменный выступ.

Уцелел ли водитель? Машина стояла накренившись, испуская клубы пара. Ни одного человека не показывалось возле нее. Проезжих машин тоже не было: все, у кого мозги в порядке, давно предпочитают ездить не прямо через перевал, а в объезд, по отличной автостраде — это в три раза дальше, но ведь самая близкая дорога не обязательно та, что ведет прямо.

Наконец отворилась дверца, из машины выполз человек. Он с трудом поднялся и долго стоял, привалившись к машине, ощупывал голову и смотрел по сторонам. Потом он оторвал лоскут от рубашки и обмотал им голову. После этого он осмотрел машину и даже попытался ее завести, но у него ничего не получилось. Тогда он несколько раз прокричал, поворачиваясь во все стороны. Никто не отозвался. Человек постоял в раздумье, поднял с земли палку и, опираясь на нее, попытался подняться на противоположный скат горы. Но скат был крут, и пришлось отказаться от этой попытки. Человек повернул в сторону невидимых часовых и стал карабкаться по камням. Он несколько раз присаживался отдохнуть, ощупывал голову, охал, ругался, громко проклинал машину и себя за то, что поехал на ночь глядя этой дорогой, на которой нет ни души, и снова хватался за выступы камней.

Руки его ослабели, он сорвался и упал. И долго лежал без движения.

Макс открыл глаза, когда его толкнули в бок. Перед ним стоял коренастый солдат с автоматом в руках и биноклем на груди.

— Проваливай отсюда! — тихо и злобно сказал солдат и понял, что сказал глупость: человек не мог подняться на ноги, не только идти; из-под повязки по лицу текла кровь. Солдат постоял в раздумье и ушел.

Минут через десять он вернулся с ефрейтором. Макс лежал с закрытыми глазами. Ефрейтор ругал солдата — зачем подпустил сюда этого человека, пусть бы издыхал на дороге. Теперь надо ставить в известность дежурного.

Ефрейтор ушел, солдат скрылся в своем секрете. Максу пришлось долго лежать. Когда стало совсем темно, появился ефрейтор с двумя санитарами из лагерного госпиталя.

Лагерь был невелик, в нем содержалось несколько сот заключенных. Территория его напоминала карьер, врезавшийся в склон горы. Собственно, это и был карьер: заключенные выламывали в слоистой горе камень-плитняк. По краям карьера высились десятиметровые отвесные стены, выложенные из камня. По этим стенам в несколько линий была протянута колючая проволока и в нее включался электрический ток. Заключенные жили в каменных пещерах, выдолбленных в крайней стене карьера.

Однажды поздно вечером, когда заключенные укладывались в своих норах спать, явилась санитарная комиссия. Она придирчиво осматривала подземные казематы. Один из членов комиссии, оставшись с Августом Барке с глазу на глаз, шепнул несколько слов…

Милый, дорогой Макс, отчаянная твоя голова! Напрасно ты рисковал своей жизнью. Вчера ночью случилось то, от чего ты хотел предостеречь…

Август дня два тому назад почувствовал: что-то назревает за этими каменными стенами, опутанными колючей проволокой. Лагерная стража следила за каждым шагом заключенных, чаще возле канцелярии появлялись автомашины, приезжавшие со стороны города.

Один сеанс, телевидения Август пропустил, опасаясь участившихся визитов придирчивых надсмотрщиков. Но в прошлую ночь не выдержал: очень хотелось увидеть дочь, услышать ее голос. Раньше возле телевизора обычно собирались верные друзья. На этот раз Барке был осторожен: рисковать, так уж только собой. Он забрался в свою нишу, отодвинул каменную плиту, закрывавшую приемник, нащупал провод, протянутый от колючей проволоки. Экран еще не светился, но голос дочери он уже слышал, тихий, родной. Позади раздался щелчок. Август резко обернулся — прямо в глаза ударил луч карманного фонарика.

Теперь не было смысла скрывать, что он смотрел телевизор и слушал радио. Надо только не подвести под удар товарищей: говорить, что делал один, втайне от заключенных.

Днем его повели на допрос. «Я один», — это Август произнес твердо, чтобы не повторять, а на вопрос: «Откуда телевизор?» — отказался отвечать.

Теперь надо было ожидать изменения приговора…

И когда Августу передали о том, каким путем удалось Максу пробраться в лагерь, вначале было только сожаление: поздно… И тут же в душе Августа заговорила гордость за своих товарищей. Значит, они там не сидят сложа руки… Жаль, что не удалось ничего передать Максу: его быстро отправили из лагеря.

Затем он стал размышлять над допущенной ошибкой. Да, он очень любил дочь. Любовь — слабость и сила характера. Человек, лишенный свободы, острее чувствует это. И как легко: стоит повернуть ручку — и он увидит дочь! Этого очень хотелось. И была ли тут ошибка?

Нет! Хотя надо было соблюдать величайшую осторожность, все равно — тут дело не в ошибке. Макс передал: будут выискивать повод, чтобы пересмотреть приговор… Не этот случай используют, так другой. Не будет случая — наймут провокатора. Лишь бы убить…

Нового приговора не последовало. Был еще допрос. Держали отдельно под стражей. А ночью посадили в закрытую машину и повезли. Везли не в город — это ясно, а дальше в горы: дорога была тряская. Везли не меньше двух-трех часов, и все это время голову сверлила одна мысль: расстрел.

Машина остановилась. Открыли дверцу. Только начинало светать. Он увидел широкое каменистое плато и гребень гор, выгнувшийся амфитеатром.

Август спрыгнул на землю.

Здесь тоже был лагерь. Вероятно он только создавался — не было никаких строений. Участок в несколько гектаров окружала колючая проволока, именно окружала, потому что участок имел форму круга; это показалось странным. За колючей проволокой белели палатки, людей там не было видно. Далеко за пределами лагеря моталась из стороны в сторону стрела экскаватора. Заключенные, вероятно, работали там, под охраной, а на ночь их приводили сюда, за колючую проволоку.

Августу многое показалось странным. Прежде всего, то, что заключенных было всего полтора десятка, а охранял их целый взвод — солдаты жили тоже в палатках. раскинутых за пределами проволочного окружения. Под вечер сюда приехала группа офицеров во главе с полковником, который долго осматривал плато в бинокль. Офицеры скоро уехали.

«Похоже, что здесь будет полигон, — думал Август. Но по чему меня привезли сюда? Здесь — жизнь на свежем воздухе, да и работа легче. Почему ко мне такая милость? Нет, тут что-то не то…»

Подозрения его усилились, когда он перезнакомился со все ми заключенными. Большинство были политические, как и он. Двое оказались бандитами со смертным приговором, который им обещали заменить пожизненным заключением.

И он догадался:

«Все мы здесь смертники, и нам готовят какую-то адскую смерть».

Не было надежды сообщить о себе друзьям, жене, дочери. Сюда приезжали только военные чины. Однажды приехали солдаты на трех грузовиках. Они привезли детали какого-то разборного сооружения и сгрузили их возле котлована. Август попытался заговорить с одним из солдат, но сейчас же получил удар прикладом.

Снова приехала группа офицеров: среди них были, судя по форме, два военных инженера. Они. развернули какой-то чертеж, долго рассматривали его, перебрасываясь непонятными терминами. Офицеры бездельничали. Они стояли возле котлована и, посмеиваясь, говорили о женщинах. Август работал лопатой, разравнивал выброшенную экскаватором землю. Офицеры стояли рядом. Они не обращали внимания на заключенных, полагая, видимо, что люди, лишенные свободы, лишены и слуха.

У Августа выпала из рук лопата, когда он услышал имя дочери, — не то, которое он ей дал, а то, с которым она живет сейчас и выступает перед телезрителями. Он поспешно поднял лопату, оглянулся, нет ли рядом охранника — тот оказался возле инженеров, и, продолжая работать, приблизился к офицерам.

Да, говорили об Юв Мэй, обращаясь к молодому капитану, довольно красивому, в новеньком мундире, плотно обтягивавшем его широкие плечи.

— Послушай, Браун, в конце концов от нас ты не должен скрывать: когда же у тебя свадьба с Мэй?

— Бросьте вы! Рано еще говорить об этом. — Капитан был чуть смущен.

— Рано? Да ты сколько месяцев с ума сходишь по ней!

— Смотри, как бы не опередили…

— Поспеши, Браун. Шеф собирается сократить штаты, расшвыряет нас в разные стороны, не удастся и на свадьбе погулять.

— А есть такие опасения?

— Не будем сейчас говорить об этом…

Офицеры пошли к инженерам, Браун остался один. Он задумчиво смотрел на дно котлована, будто определял взглядом, достаточной ли он глубины.

Август, не разгибаясь, приблизился еще на шаг. Он уже об думал все — иного выхода нет, другой возможности не представится.

— Господин капитан, скажите Юв Мэй, что ее отец здесь.

Это было сказано очень тихо, и Август обращался, казалось, совсем не к капитану, а к своей лопате, которую держал в руках. Он разогнулся, будто хотел на секунду расправить плечи и дать им отдых, и встретился с взглядом капитана.

ПИКОВЫЙ ТУЗ

Профессор сделал последний укол. Юв радовалась: фиолетовое пятнышко на щеке не только не росло, оно сжалось, потемнев, опухоль опала. Теперь оно походило на маленькую родинку. Галактионов сказал, что, возможно, родинка останется, но, скорее всего, она исчезнет.

На прощание профессор сказал, что если она заметит изменение «родинки» в худшую сторону, пусть немедленно приедет к нему. О какой-либо плате за лечение он не хотел даже слушать.

Юв вышла на улицу. Длинная голубая машина Брауна стояла возле тротуара.

Они поехали к дому Юв.

— Зачем ты ходишь к этому профессору? — хмурясь, спросил Браун.

— Не ходишь, а ходила, — весело ответила Юв. — Смотри! У меня была опасная опухоль. Теперь ее нет. Это сделал он.

Капитан не знал, верить ей или не верить.

— А если бы у тебя было такое пятно не на щеке, а на груди, — ты тоже пошла бы?

Радостное настроение Юв сразу исчезло. Подъехав к дому, он спросил:

— Не побывать ли нам в оперетте?

Юв ответила раздраженно:

— Достаточно «Ночной красавицы». Что там творилось! Нес частная Эрика! Ведь профессор сделал доброе дело. А над ней издеваются. Он и меня спас… от несчастья, а ты видишь только плохое. Безжалостные люди!

Браун слушал, и в нем тоже нарастало раздражение: как на доела ему эта переменчивость!

Юв видела, что он обиделся, и поспешила протянуть руку, улыбнулась. Это могло означать, что они не поссорились окончательно.

Браун поехал в штаб. Сегодня опять у Фромма совещание. Дух новой войны носился в штабе. О войне говорили во всех отделах, ее планировали, причем возле карт будущих военных действий произносились слова: «Мы наносим внезапный удар», а не «Мы отражаем удар».

Фромм заменил многих офицеров и двух генералов своими бывшими сослуживцами, настроенными наиболее воинственно. Фромма они боготворили. В офицерском ресторане при штабе появилась огромная картина: на ней изображен самолет, пикирующий на колонну войск и беженцев; на борту самолета — пиковый туз; летчик бьет из всех пулеметов и пушек, у него деловито сосредоточенное безжалостное лицо, тонкая черта сжатых губ. Молодой Фромм! Его первый подвиг в воздухе…

Брауну не нравились перемены в штабе. Если бы он мог рассказать Юв хоть какую-то долю того, чем занимается сейчас штаб, она отвернулась бы от него — в этом Браун был уверен. Он помнил и слова отца, сказанные перед отъездом сюда: «Знай, ты будешь служить делу защиты цивилизации. Я тоже ему служу». Но защитой тут и не пахло.

Отец сконструировал универсальное бомбоубежище, в котором можно спастись и от атомного удара. Оно снабжено автоматическим лифтом для спуска, противорадиационным фильтром, имеет отопительную и охладительную системы, специальные камеры для хранения продуктов и воды, кухню, систему дезактивации продовольствия. В таком убежище долгое время можно жить с полным комфортом — до тех пор, пока не будут утрачены на поверхности земли все губительные последствия атомного нападения. Изобретение было принято военным ведомством и пущено в производство. Разумеется, такие убежища могли построить себе только весьма состоятельные люди. Изобретение дало отцу немалые деньги, он быстро разбогател. И как-то дома сказал: «Не знаю, насколько надежно мое убежище, но вижу, что деньги оно приносит вполне надежные. Не хочется испытывать на себе его прочность».

То, что творилось сейчас в штабе, было совсем не то, о чем говорил отец и чему хотел служить Браун.

На этот раз на совещании присутствовали только начальники отделов. Фромм давал установки, которые должны лечь в основу разрабатываемой операции. Браун записывал:

«…К этому времени все вооруженные силы должны быть в полной боевой готовности, ракетные установки заряжены, отрегулированы и нацелены каждая на определенный объект. Залог успеха в быстротечности операции, и первый удар должен быть настолько сильным и неожиданным, что, пока противник успеет отреагировать на него, все живое будет уничтожено.

Задача военно-воздушных сил, кроме бомбардировки и разведки, — обеспечить безопасность нашей территории от проникновения самолетов противника.

Военный флот будет направлен на блокаду морских границ противника…

Особое внимание следует обратить на то, чтобы не было разгадано наше намерение…»

Браун, хорошо изучивший историю второй мировой войны, по думал:

«Похоже на гитлеровский план Барбароссы. Почти такие же формулировки». И оторвавшись от бумаг, посмотрел на Фромма — не похож ли он на Гитлера?

Нет, он только напоминал того летчика в машине с пиковым тузом на борту. Когда Фромм делал паузу, то крепко сжимал губы.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

— Мы имеем все для того, чтобы нанести сокрушительный удар, — продолжал Фромм. — В одну секунду мы можем убить миллион людей противника. На днях мы получили новое атомное устройство, сила этого оружия заключается не в самом взрыве, он может быть и невелик, а в колоссальной энергии излучения. Радиоактивные агенты убивают вернее взрывной волны и осколков. Они проникают сквозь любое вещество. Наш противник не имеет убежищ, во всяком случае достаточно убежищ. чтобы при обстреле такими снарядами сохранить живую силу. А мы имеем, — Фромм взглянул на Брауна, — благодаря замечательной конструкции господина Брауна. Это очень надежное атомобомбоубежище.

Ныне наступил поворотный момент в военной истории. Если раньше много писалось о кровопролитных войнах, то отныне термин «кровопролитие» становится устаревшим. Мы положим начало войне без крови. Мы будем убивать людей без пролития крови, и в этом нельзя не видеть прогресса, мы просто превратим их в трупы, в мумии. А шахты и заводы противника, аэродромы и железные дороги, корабли и машины, даже мундиры и ботинки вражеских солдат в большинстве останутся неповрежденными, они перейдут в наши руки. И все запасы продовольствия после дезактивации и соответствующей обработки будут наши. Мы уничтожаем только людей — это вернейший путь к победе — и почти ничего не разрушаем. Нам нужны богатства, нужны достижения цивилизации — мы их высоко ценим. Мы не тронем памятников культуры, памятников древности.

Что-то вроде улыбки появилось на безгубом лине Фромма, но она сейчас же сменилась неподдельной озабоченностью. Он продолжал:

— Правда, мы еще не испытали этого оружия в настоящем деле. Возлагая большие надежды на него, мы не можем руководствоваться только теоретическими данными, результатами, полученными на полигонах. Мы люди дела, люди действия, мы не можем всецело полагаться на ученых, надо предварительно испытать это оружие на уничтожении живой силы.

Фромм сделал паузу, внимательно осмотрел всех участников совещания.

— Все предупреждены о чрезвычайной секретности данного совещания, — сказал он, понизив голос, — но я напомню еще раз об этом. А теперь рассмотрим вот какое мероприятие.

И дальше Фромм изложил это «мероприятие».

Необходимо провести боевой взрыв нового атомного устройства. Это будет опытный взрыв, но цель его та же, что и в войне, — уничтожить живую силу противника. Для этого опыта правительство Атлантии согласно выделить штабу десятка два политических и государственных преступников в качестве целей поражения. Эти преступники осуждены на казнь, хотя окончательный приговор им пока не объявлен.

В глубине скалистых гор есть широкое плато, оно удобно как место испытания. Жители города не услышат взрыва, поскольку он будет сравнительно небольшой силы. Соответствующие приготовления к взрыву уже ведутся.

— Могу сказать вам конфиденциально, что при опыте будет взорвана обычная небольшая бомба, наполненная особым боевым радиоактивным веществом в виде пыли, название которого пока останется в секрете. Однако известно, что оно сильнее кобальта 60 по интенсивности излучения, но время полураспада во много раз короче. Благодаря тому, что район взрыва окаймляют высокие горы, действие радиоактивного вещества будет локализовано в этом месте.

— Кстати, господин капитан, — Фромм повернулся с чуть заметной усмешкой к Брауну, — мы заодно испытаем и надежность убежища, сконструированного вашим отцом. Я думаю, вы воспользуетесь этим случаем, чтобы подтвердить, как высоко стоит марка с именем вашего отца и что ему не зря платят деньги, не так ли?

Совершенно сбитый с толку такой неожиданностью, Браун поднялся и пробормотал:

— Конечно, да… Я, разумеется…

— Хорошо, садитесь. — Фромм продолжал деловым тоном. — Я сказал это вам не в порядке приказания, а как лицу заинтересованному. Но, господа генералы и офицеры, нам нужно будет выделить для наблюдения за результатами взрыва одного из работников штаба. Добровольцы, конечно, найдутся. Он будет находиться в надежном убежище, там же будет помещена киноаппаратура, которая заснимет через перископы взрыв и его действие на людей. Затем мы эту пленку посмотрим здесь и все убедимся в чрезвычайной эффективности нового оружия.

Главный маршал опустился в кресло. Обычно на этом совещания заканчивались. Но тут поднялся один из офицеров, полковник, еще молодой, но чрезвычайно располневший.

— Господин главный маршал, я думаю…

— Думать, значит, подрывать дух войск, — оборвал его Фромм. — Дело говорите.

— Прошу записать меня и произвести взрыв как можно ближе.

— Благодарю вас, полковник Гарвин.

Еще назвалось несколько офицеров. Фромм сказал добровольцам:

— Вы, господа офицеры, сегодня же поедете на полигон, все осмотрите на месте. А потом я решу, кому будет доверено боевое задание. Выполнение его будет отмечено боевой наградой.

Сразу же после совещания Браун и еще два офицера во главе с полковником Гарвином поехали в сторону гор. В другой машине ехали военные инженеры, руководившие сооружением бомбоубежища.

Офицеры ехали в приподнятом настроении, говорили о жажде подвига, оспаривая друг у друга право наблюдать за взрывом, и всем видом своим выказывали презрение к опасности. Браун молчал. Над ним подшучивали, но не решались говорить прямо о трусости. Чтобы отвязаться, он сказал, что дело совсем не в слабости его боевого духа, а в другом…

— В чем же? — повернулся к нему толстяк полковник.

— Это личное, — ответил капитан.

— Ах, все из-за Юв Мэй! — весело заговорили офицеры. — Но ведь ты говорил однажды, что вот-вот свадьба…

Горное плато, на которое они прибыли через три часа, как нельзя лучше подходило для полигона. Тут уже под охраной солдат работали заключенные, будущие жертвы.

Браун спросил у полковника Гарвина: а не разбегутся заключенные перед самым взрывом — ведь охрану придется снять — опасно. Гарвин, знавший о подготовке взрыва больше других, ответил:

— Все предусмотрено. Солдаты будут в оцеплении. Это такие солдаты, что их жалеть нечего…

Экскаватор копал глубокий котлован для бомбоубежища, рядом лежали привезенные детали. Инженеры, развернув чертеж, занялись своим делом, офицеры принялись болтать о своих любовных похождениях. Потом их вдруг озаботил вопрос о сокращении штатов, и Браун подумал, что все они вызвались отсидеть этот взрыв в убежище не для того, чтобы показать свою храбрость, преданность службе, а для того, чтобы остаться в штабе. Он стоял на краю котлована и думал о том, что такое храбрость, служение родине. Судя по тому, что котлован копали вблизи лагеря, обнесенного колючей проволокой, убежище попадает почти под прямой удар. Радиус поражения при взрыве будет невелик, но на всей этой территории, окаймленной горами, опасность для жизни явная; Сейчас отчетливо вспомнились слова отца о недостатках его конструкции. Он говорил о слабости противорадиационного фильтра, о чрезвычайной трудности предохранить человека от поражения излучением во время взрыва и после него.

Так было при испытании уже известного ядерного оружия. А новая бомба отличается колоссальной силой радиации!

«Значит, человек — я или другой, — думал Браун, — может погибнуть в этом убежище. Но во имя чего? Я не трус, нет! Да, я люблю жизнь, хочу счастья с Юв, счастья матери своей и отцу, семье Юв. И если бы пришлось защищать это счастье, я не побоялся бы отдать жизнь. Я пошел бы на смерть, если бы на мою родину напали враги. Но ей никто не угрожает. Зачем убивать вот этих людей, что копаются здесь? Фромм говорит «государственные и политические преступники». Пусть даже так. Но я не подданный этой страны и не хочу быть в роли наемного палача. Пусть правительство Атлантии само борется со своими внутренними врагами. Я принимал присягу бороться с внешними врагами, если они нападут на одну из наших наций.

Почему я должен убить вот этого человека с лопатой в руках? Ей богу, он не похож на преступника. У него грубоватое лицо, но умный высокий лоб и руки сильные; может быть, этими руками построен дом или написана хорошая книга, а его считают политическим преступником… Если бы Юв узнала, что вынуждают меня делать…»

Его мысли прервал тихий голос:

— Господин капитан, скажите Юв Мэй, что ее отец здесь…

Браун вздрогнул, выпрямился. На него смотрели темные, как у Мэй, глаза, с непокорным блеском. Капитан почувствовал, что побледнел. Чтобы не выдать волнения перед офицерами, которые стояли поблизости, он круто повернулся и чуть не свалился в котлован. Потом подошел к машине, достал недопитую в дороге офицерами бутылку коньяку и сделал несколько глотков.

— Капитан Браун! — крикнул полковник Гарвин. — А я надеялся, что вы свою долю оставите мне…

Браун повалился на заднее сиденье и стиснул голову рука ми.

После совещания Фромм потребовал от биографического отде ла информацию о капитане Брауне.

Биографический отдел, кроме жизнеописания любого военнослужащего штаба — своей официальной функции, занимался тайной слежкой за каждым офицером. Вторая, неофициальная сторона деятельности отдела, при Фромме значительно усилилась. Пользуясь материалами этого отдела, он за короткий срок уволил и заменил ленивых, недобросовестных, трусливых и в первую очередь неблагонадежных офицеров.

Вступив в должность начальника штаба, Фромм вскоре убедился, что его предшественник был человек недалекий. Он превратил штаб в канцелярию, разведывательная служба была запущена, и все это досталось в наследство Фромму. Главный маршал круто повернул дело. Чтобы хорошо поставить службу разведки, требовалось время. Он не обязан во всем доверяться военному. министру и главе правительства Атлантии; штабу ОВОК необходима своя разведка. В Атлантию прибывают новые контингенты войск. По заявлениям печати и правительственных лиц, их встречают здесь с великой радостью. Так ли это? Под казармы отведено недостаточно помещений. Крестьяне не пускают на свои поля воинские части для учебных занятий. В танковых и авиационных частях была нехватка горючего — транспортировка его служебными органами Атлантии задерживалась. Это же преступление! Но виновные не были выявлены и наказаны. А возмутительная история с Международным геронтологическим институтом! Несмотря на категорическое требование Фромма, правительство Атлантич медлит с закрытием его. Неужели непонятно, что рядом со штабом ОВОК не может быть никакого другого международного органа?

Главный маршал решил создать агентурную сеть, чтобы в правительстве Атлантии, во всех учреждениях и по всей стране был зоркий глаз… Но в несколько дней этого не сделаешь. Он начал с организации слежки за своими офицерами — надо прежде всего у себя, в штабе, навести порядок.

Фромм, не любивший возни с бумагами — ему больше нрави лось диктовать приказы, чтобы их записывали, читали, выполняли, — проявлял повышенный интерес к документам биографического отдела. Он уже многое знал о Брауне и считал ошибкой своего предшественника, что тот в свое время не избавился от этого ненадежного офицера. Сам уволить Брауна он пока не мог поспешность такая повредила бы Фромму. Браунсын инженера, известного изобретателя, которого поддерживает военное ведомство. Инженер Браун работает над усовершенствованием своей конструкции, которая обещает быть весьма надежной. Семьи знаменитых миллиардеров ждут и требуют такого атомоубежища, в котором можно бы жить, не думая об опасностях войны.

Фромм решил избавиться от капитана Брауна иным путем… А что нужно избавиться от него, в этом главный маршал еще раз убедился, просматривая личное дело капитана, подготовленное биографическим отделом.

«…В кругу офицеров капитан Браун заявил, что военная служба ему надоела. — Я не вижу в ней благородной цели, — сказал капитан. — Я хочу иметь семью. Опасность? Но на нас никто не думает нападать. Войны не будет, если не начнем ее мы».

«Разговор в офицерском ресторане капитана Брауна с полковником Гарвином:

Гарвин: Я удивляюсь, капитан, что вы не проявляете ни радости, ни гордости. Ваш отец добился такого успеха…

Браун: Да, ему порядком надоела безработица.

Гарвин: Я вас не понимаю.

Браун: Я сам себя не понимаю. Давайте-ка запьем это. Знаете что, полковник, одолжите мне сотню, другую…

Гарвин: Пожалуйста. Но куда ты деваешь деньги, сын богача?

Браун: Я живу на свои…»

«В штабе всем хорошо известно, что капитан Браун знаком с Юв Мэй, диктором телевидения. Он сам об этом много говорит, не скрывая, что любит означенную Мэй. Установлено, что Юв Мэй посещает квартиру русского профессора Д. Р. Галактионова, она была у него 20 июня, 24, 27, 30 июня и 2 июля с. г., каждый раз после пяти, и оставалась там от получаса до сорока минут.

Таким образом связь Браун-Мэй, на первый взгляд ничем не предосудительная, приобрела опасную форму: Браун — Мэй — Галактионов. Характерно, что Браун, страстно влюбленный, не проявляет ревности и никогда не упоминает имя Галактионова. Это может быть как раз тот канал, по которому секреты штаба идут прямо в Москву…»

Дальше Фромм не стал читать. Все ясно. Он вернул папку в биографический отдел». Затем достал из сейфа тоненькую книжечку с обложкой, раскрашенной во все цвета солнечного спектра. Это была инструкция по установке дополнительного противорадиационного фильтра к атомобомбоубежищу системы Г. Брауна с описанием фильтра. Там говорилось, что испытания убежища показали недостаточную безопасность от радиации. Инженер Г. Браун разработал дополнительный фильтр. Эти фильтры уже отправлены в адрес штаба ОВОК. «Атомобомбоубежище системы Г. Брауна считается надежным только с установкой дополнительных фильтров», — подчеркивалось в инструкции.

Инструкцию Фромм получил сегодня утром, она не попала в инженерный отдел штаба. Фильтры доставят дня через три, не раньше. Они полежат на складе… Фромм сунул красочную книжечку обратно в сейф, в кучу бумаг (он ведь не любит возиться с ними, о некоторых может и забыть), вызвал адъютанта и продиктовал приказ:

1. Назначить испытания нового оружия на 7 июля с. г.

2. Наблюдателем на полигоне назначить капитана Брауна.

Примечание: капитан Браун, как преданный долгу офицер, добровольно вызвался находиться в атомобомбоубежище при испытательном взрыве…

КОШМАРНАЯ НОЧЬ

…Земля вздрогнула, качнулась и пламенем устремилась в черное небо. Странно, что он не услышал взрыва. Огненные столбы стояли в страшном немом величии. Люди, охваченные пламенем, с обугленными лицами, корчились и распадались на части. Столбы огня начали оседать и гаснуть под наваливающейся сверху темнотой.

Тяжело дышать. Горло перехватила горячая сухость. Веки опускались. Он силился приоткрыть их, и как только это удавалось, огненные столбы снова взмывали вверх…

Браун проснулся весь потный. Сбившееся одеяло накрутилось вокруг шеи — видимо, во сне он метался. В комнате было душно. Летняя ночь, теплая и звездная, мирно смотрела в окно. Казалось, Фромм со своим штабом и весь Атлансдам далеко отсюда, как миры вселенной.

Он подошел к окну и открыл форточку. Было четыре часа. Внизу с притушенными огнями замер город. Прямо, над крышами домов, как над могильными холмами, великолепной белой гробницей возвышалось здание штаба ОВОК. В нескольких окнах горел свет. Может быть, Фромм и сейчас не спит, додумывает…

Не хотелось ложиться в кровать: опять будут мучить кошмары. Но и бодрствовать — значит, думать о том же…

Он вернулся с полигона под вечер, заехал на квартиру, чтобы принять душ. На столе нашел конверт. Это было письмо от отца.

«Я теперь избавился от постоянного угрызения совести, — писал отец. — Совесть мучила меня и не давала покоя, особенно после того испытания конструкции, которое было организовано по особому указанию… Тогда четыре козы, помещенные в убежище, оказались пораженными. В конце концов мне удалось разработать дополнительный фильтр. Достоинство его — стопроцентное, поглощение излучений любой, силы. Изготовление дополнительных фильтров уже идет полным ходом, отправили их и вам…»

Приехав в штаб, Браун зашел к военному инженеру, вместе с которым был на полигоне. Пара осторожных вопросов позволила выяснить, что инженер понятия не имеет о дополнительных фильтрах.

В штабе Брауну вручили под расписку строго секретный приказ Фромма — назначение быть наблюдателем при взрыве. Приказ есть приказ. У Брауна хватило сил спокойно прочитать его, расписаться твердой рукой и с довольно равнодушным видом вернуть бумагу, — как будто в ней говорилось о дежурстве по штабу.

Хотелось немедленно повидать Юв, но сделать этого Браун не мог: во-первых, она весь вечер занята в студии, во-вторых, надо было обдумать, следует ли говорить ей об отце?

Юв, конечно, ничего не знает об отце. Перебирая в памяти все разговоры с ней, Браун вспомнил, что она не отвечала на вопросы о нем. Следовательно, Юв предполагала, что он жив, но не знала, где он и что с ним.

«Вот я скажу ей, — думал Браун, сев на кровать и привалившись на подушку. — Чем это кончится? Это неожиданное известие искалечит, убьет ее. Она возненавидит меня, как соучастника убийства ее отца. Но что я могу сделать? Я тоже осужден на смерть. У меня и у ее отца одна судьба, и, выходит… выходит, что мы далеко не разные люди, Юв».

Тут ему пришла мысль, вызвавшая недоумение:

«Как же так: Юв Мэй — знаменитость Атлансдама, а отец ее — опасный преступник, осужденный на смерть? Неужели правительству не известно, кто Юв Мэй? Этого не могло быть. Газеты подняли бы вой, директор телецентра отказал бы Мэй… Видимо, отец скрывает свое подлинное имя. Так почему же он попросил: «Скажите Юв Мэй, что ее отец здесь»?

На столе лежало вскрытое письмо — письмо его отца, но оно не принесло радости. Мысли у Брауна были горькие: «Благодаря отцу я выдвинулся в штаб — он думал, что в этом мое счастье, карьера, а получилось наоборот. Отец надеялся, что его изобретение хоть в какой-то степени будет служить защите жизней — вот даже улучшил его, — а для меня получилось все равно. наоборот. Галактионов воскресил Эрику Зильтон. Его успеху должны бы радоваться люди науки, а получилось наоборот…»

Ему показалось, что он лежит не в своей спальне, а в глубоком подземелье, оборудованном по проекту отца. Крутится вентилятор, и свежий воздух опахивает лицо. На каких-то баках, решетчатых кожухах, на стальных поперечных балках — всюду надпись «Г. Браун». На стойке четко выведено: «Корпус трехслойный, с гарантией выдерживает пятикратное перенапряжение без деформаций». А насчет гарантии от поражения излучением ничего не сказано… Слова на стене перекосились, сдвинулись и исчезли. Стена повалилась на Брауна, он уперся в нее руками, пытаясь удержать. «Пятикратное! Только пятикратное, — Браун был в отчаянии. — И тут ошибка. Откуда отец взял, что достаточно пятикратного… Кто испытал это, на чем основаны расчеты?» В изнеможении он опускает руки. Стена обрушивается на него, падает балка с надписью «Г. Браун», со звоном сыплется стекло.

Он проснулся. Занялось раннее летнее утро. Доносился удаляющийся гул, от которого тонко дребезжало окно. То прошел электрический поезд по воздушной дороге, вознесенной над ближайшими домами и уходящей в сторону гор.

Несмотря на ранний час, Браун встал, принял ванну, освежился. Надо решить, как сказать Юв, найти выход…

Но мысли уводили его в сторону.

Почему Фромм назначил именно меня? Кажется, резонно: сын идет в убежище, построенное отцом, — вот лучшее доказательство его прочности, а если что и случится, то виноват отец…

Но зачем производить взрыв в непосредственной близости от убежища? В чем виноват отец Юв? И виноват ли?

Одеваясь, Браун старался успокоиться и привести свои мыс ли в порядок. Ему показалось, что в назначении его наблюдателем при взрыве есть еще иная причина. Вспомнилось: как-то один из офицеров штаба — да тот же полковник Гарвин — спросил его, не знает ли он профессора Галактионова. Браун не знал лично профессора, слышал о нем от Юв, раньше читал в газетах. Тогда Браун ответил, что профессор Галактионов его совершенно не интересует. Сейчас же он подумал: не знал ли Галактноноз отца Мэй? Это естественно, они коммунисты. И Юв на случайно избрала Галактионова в качестве доктора.

«Если все это известно Фромму, то он имеет основание пос тавить меня под подозрение, убить: я ведь очень много знаю о делах штаба, — сделал вывод Браун. — Но это глупо. Однако Фромму ничего не составляет убить одного человека. Убить на всякий случай, даже если я и не виноват. Странно во всем этом вот что, — удивлялся он, — я не чувствую желания пойти в штаб и показать письмо отца, спросить напрямик — будет ли поставлен дополнительный фильтр. Отчего это? Боюсь прослыть трусом? Подумают, что я ищу уловки увильнуть от выполнения приказа? Нет и нет. Черт побери все, я готов умереть. Но вот какая штука: я должен пойти сейчас и убить в себе любовь, и не знаю, смогу ли это сделать?»

Он просидел у окна до восьми часов и пришел к твердому решению: рассказать обо всем Юв. Пусть он погибнет, во, может быть, Юв разыщет друзей отца и они спасут его — организуют побег или придумают еще что-нибудь. Он предупредит — не него хватит. Он не может не выполнить приказа, пусть Юв расценивает это как ей угодно, и все мысли о будущем счастье надо выбросить из головы. Иного выхода нет…

Браун поехал к Юв на квартиру, хотя она категорически запрещала ему это.

Он не знал номера ее квартиры и долго ходил по коридорам, поднимался по лестницам и снова спускался. Это был огромный человеческий улей с запахом кухни и только что отстиранного белья. Был час, когда люди спешили на работу. Браун спрашивал, где живет Юв Мэй; в ответ торопливо и неопределенно махали куда-то рукой и проходили не задерживаясь.

Наконец указали на дверь. Он нерешительно постучал. Дверь отворила бедно одетая женщина, состарившаяся раньше времени; Вряд ли это была мать Юв, хотя Браун знал, что она живет с матерью.

Браун сказал, что ему нужна Ювента Мэй. Женщина растеря лась — не могла произнести ни слова. Браун повторил, зачем он пришел. Появилась Юв, в фартучке поверх платья. Увидев Брауна, она вспыхнула от негодования.

Но ей ничего не оставалось, как пригласить его в комнаты. Браун старался не смотреть на босоногую девочку, чем-то занятую в углу, на дешевенький коврик перед кроватью, на телевизор с экраном в ученическую тетрадку, на фотографию в рамке, склонившуюся над телевизором… На этой фотографии взгляд его на секунду задержался.

Это был он, человек с лопатой… Тот, смерть которого он должен увидеть и умереть сам. Отец Юв. Был он сфотографирован в простом рабочем костюме, ворот рубашки расстегнут, волосы небрежно сбиты набок, а глаза решительные, смелые — точь-в-точь, как у Юв, когда она рассердится…

Юв вопросительно смотрела на него.

— У меня очень важное дело, — сказал Браун.

Что она могла подумать? Что Браун хочет сделать решительное предложение — это не ново. Во всяком случае это разговор не при матери и сестренке. Юв развязала фартук и накинула плащ.

Они вышли на шумную улицу, полную машин и людей. Только что начался деловой день. Атлансдам, без парков и скверов, не приспособлен в утренние часы для разговора один на один. Они забрались в машину. Браун долго молчал, не зная, с чего начать.

— Юв, — наконец сказал он, повернувшись к ней. Юв посмотрела настороженно и с некоторой досадой. — Дорогая Юв, я видел твоего отца.

Она вздрогнула, но в темных глазах ее засветилась радость. Юв схватила его за руку.

— Что ты говоришь, Реми? Как, где?..

Жаль было убивать в ней эту радость. Он обхватил ее плечи и сбивчиво заговорил о своем несчастье и несчастье ее отца, об одинаковой судьбе. Юв, не защищаясь, с тоской сказала:

— Мне говорили, что он за границей.

— Нет, дорогая Юв. В концлагере, и его должны убить…

— Как? Кто убить?.. — Она отодвинулась, сжалась, стала маленькой, как ее сестренка, глаза расширились.

— Я должен убить, — он стиснул руками лоб, закрыв лицо.

Мимо проходил полицейский и постучал палкой по машине. Но увидев офицера наедине с девушкой, молча удалился.

— Ты не можешь этого сделать, Реми! — крикнула Юв. — Если бы я не знала тебя, я ни за что не позволила бы…

Она верила в него и, может быть, любила, — вот что он понял из ее слов. А перед глазами стояли три строчки лаконичного приказа Фромма, лица сослуживцев, готовых щегольнуть храбростью ради должности в штабе или посмертной пенсии своей семье.

— Я не такой, как они… Ты веришь? Я не хочу убивать. Да, да… — отняв руку, он взглянул на Юв, и она увидела, что Браун может быть решительным.

— Где мой отец? — спросила она.

— Недалеко, в горах… — и коротко рассказал о полигоне.

Она молча слушала и, когда Браун умолк, приказала ему ехать.

— Куда? — спросил Браун.

— К дому, где живет профессор Галактионов.

У знакомого дома Браун хотел остановить машину, но Юв дала рукой знак ехать дальше. Они остановились напротив кафе.

— Он еще не приехал, — сказала Юв.

— Кто, профессор?

— Нет. — Юв посмотрела на часы. — Но он скоро будет…

Браун не знал, кого она ждет. Этого человека он увидел минут через пять. У дома, где жил русский профессор, остановилась автомашина. Из нее вышел мужчина с белой повязкой, которую не мог закрыть берет. Юв подбежала к нему и едва успела сказать несколько слов. Мужчина исчез в доме. Он вернулся очень скоро, сел в свою машину и умчался со скоростью ракеты. Юв подошла к Брауну.

— Нам надо продолжить разговор.

Они вернулись к дому, где жила Юв, и остались в машине.

— Кто этот человек с повязкой на голове? — спросил Браун.

— Он поклялся сделать все, чтобы спасти отца, — сдержанно ответила Юв. — Я немного успокоилась. Теперь поговорим о тебе.

— Обо мне? Это тебя занимает?

— Оставь, Реми. Я ведь вижу, что у тебя на душе. Так ты решил отказаться выполнить приказ?

— Я все время думаю об этом, — признался Браун. Когда Юв сказала, что друзья сделают все возможное для спасения отца, к нему вернулось сознание служебного долга. — Я мучился в раздумье и пришел к выводу, что не могу отказаться. Меня посчитают трусом, уволят. После этого мне лучше не показываться на своей родине.

— Посчитают трусом? Это трусость? А что храбрость? — воз мутилась Юв. — А убить людей, лишенных свободы и права защищаться, видеть это убийство, самому подвергаться смертельной опасности, слепо идти на смерть — это храбрость? Нет, по-моему, это и есть трусость. А храбростью твоей я посчитала бы твой отказ быть убийцей…

— Юв, подожди…

— Не время бы говорить об этом… — продолжала она с горячностью. — Но если ты можешь, если мне удастся увидеть отца, если он будет рядом со мной — слышишь, Реми, — то после отца ты будешь для меня самым дорогим, близким, родным…

ФОТОАЛЬБОМ ПРОФЕССОРА ГАЛАКТИОНОВА

В адрес института стали поступать первые июльские журналы. Корреспондентов они не интересовали, и в газетах не возникло нового спора о профессоре Галактионове. Теперь шел серьезный разговор в научных, изданиях. Галактионов улавливал нотки недоверия к первым сообщениям печати, но они звучали слабо; трезвый голос солидных ученых, работавших над той же проблемой, что и Галактионов, заглушал их. Правда, в этом мощном голосе иногда проскальзывала зависть, сетования на свои правительства, скупостью своей тормозящих развитие науки. Но это его не волновало. Главное было в том, что его опыты признаны большим достижением, и в этом Галактионоп видел для себя большую поддержку.

Особенно дороги были письма и телеграммы из Советского Союза, почтальон приносил их пачками. Галактионова поздравляли, его успеху радовались и ученые и простые люди труда. Коллектив научно-исследовательского института, в котором он работал, сообщил о своем решении выдвинуть кандидатуру Галактионова на Ленинскую премию. Пожалуй, следует суммировать достигнутое, засесть за письменный стол, подготовить монографию. Но еще два-три опыта крайне нужны для окончательного выяснения некоторых вопросов…

Радостная неожиданность — статья Адама Мартинсона, напечатанная на его родине в одном из журналов. Человек большой скромности, лауреат Нобелевской премии, он нашел в себе смелость заговорить о себе, о своих неудачах и отдал должное достижениям своего коллеги.

«Оживление одного органа, — писал Мартинсон, — не может привести к решению проблемы оживления всего человеческого организма. В равной мере и проблема омоложения не может изучаться в рамках изолированного воздействия на организм какого-то одного фактора, без учета ведущей роли нервной системы и окружающей его среды…»

Галактионов упрекнул себя, вспомнив о своей недоверчивости к Мартинсону. Раньше он думал, что Мартинсон, замкнувшийся в круг своих опытов, болезненно самолюбивый и по-своему завистливый, никогда не окажет надежной поддержки. Эти предположения оказались ошибкой. Даниил Романович позвонил Мартинсону в лабораторию, поблагодарил за статью. Но в ответ услышал ворчливое замечание старика: в рабочие часы не стоит и минуты тратить на слова благодарности и выслушивание этих слов.

Арвий Шельба, ознакомившись со статьей Мартинсона, сказал Галактионову:

— Насчет омоложения — это он имел в виду меня. Я сам знаю, что возврат организма к молодости невозможен. Склероз — вот в чем все дело… Но вызвать хоть не на долгое время ощущение молодости можно. И за эти минуты, часы радостной жизни, человек будет благодарен.

Галактионов согласился с ним.

Он чувствовал себя именинником. Теперь не страшен Себастьян Доминак — он один и ничего не сможет предпринять…

Из института Даниил Романович пошел домой пешком: Макс явился с забинтованной головой, и Галактионов не разрешил ему сесть за руль, уговорив идти отдыхать. Макс молча согласился. Он был чем-то крайне озабочен.

У Даниила Романовича возникла мысль заказать разговор с Москвой, вызвать к телефону жену. Но он тут же оставил эту мысль. Пришлось бы говорить не только о радости, но и о своей тревоге, о том сложном и трудном положении, в котором он здесь оказался. А разговор тут подслушают и изобразят в газетах как вопль отчаяния.

Зачем беспокоить жену и друзей? Лучше послать через Латова скромную благодарность и признательность за поздравления — пусть напечатают это в советской прессе.

По дороге Галактионов купил в киоске иллюстрированный журнал. Роскошная бумага, отличная печать, изумительной яркости краски… Но Даниил Романович не мог понять, что было изображено этими красками. Одна из репродукций треугольниками из осколков разноцветного стекла изображала, судя по подписи, утро. Под другой была подпись «Любовь» — две уродливые фигуры, без голов и без ног, будто две сросшиеся кости.

Даниил Романович бросил журнал и поднялся к себе в квартиру. Снова он подумал о телефоне и решительно сказал: нет! Разговор его будет подслушан и обращен против него.

Галактионов захватил с собой из дому небольшой фотоальбом. Пограничники и чиновники Атлантии, проверяя чемоданы, не обратили внимания на этот альбом, и он остался. Даниил Романович часто открывал его, люди на фото оживали, он как бы разговаривал с ними, вспоминал родные места, дальние поездки.

На первой странице — он с женой, оба еще молодые. Она смотрит прямо, но голову слегка наклонила к нему. Она, кажется, говорила что-то в эту секунду. Что? Ах, да! Ведь это фотографировала Роза, и ей было 12 лет. Мария сказала, что Роза, когда сосредоточена, похожа на отца. Это было незадолго до войны.

Вот военные снимки. Он в простой шинели, с прямоугольником в петлицах. Снимков много, по ним можно вспомнить весь путь армейского полевого госпиталя. Несколько снимков брата Николая, они были присланы на фронт с Урала. У Николая худое лицо, усталый взгляд.

Дальше тусклые любительские снимки: два охотника рассматривают убитую добычу — это на севере; сад с солнечными бликами на земле, за садом панорама гор — Казахстан, Алма-Ата…

Даниил Романович перекинул еще два листа. В правом углу — след от содранной фотографии; на ней один глаз и половина носа: будто человек смотрел в замочную скважину белой двери. И правда, — этот человек подсматривал…

Как-то Галактионов в частном разговоре с похвалой отозвался об успехах одной из стран в борьбе с полиомиэлитом. В другой раз примерно то же сказал о медицинских инструментах. Ознакомившись с солидным трудом профессора Себастьяна Доминака, содержащим многочисленные наблюдения над организмом людей престарелого возраста, он отметил в статье ценность этого труда. На квартире у Галактионова были кое-какие заграничные вещи, и он не скрывал, что они ему нравятся. «Преклонение перед иностранщиной» — так назвал все это человек, смотревший сейчас одним глазом с содранной фотографии: Галактионов когда-то считал его другом. Обвинение пришлось в самый разгар борьбы с космополитизмом. Последовал перевод из Москвы в Алма-Ату.

Со временем все стало на свое место, он вернулся в Моск ву, в свой институт. Потом он не жалел о годах, прожитых в Алма-Ате, — город этот остался близким. В нем Роза закончила медицинский институт и сейчас работает в Казахстане.

Но одну ошибку Галактионов допустил сам, в этом он со всей беспощадностью к себе признался только здесь, в Атлансдаме. Не стоило хвалить Доминака. Ведь и тогда чувствовалось, что за скрупулезными описаниями каждого явления долголетия, в тенденции к точности скрывается скованность ума, который не способен видеть дальше принятых раз и навсегда догм. Поэтому и все эти описания, многочисленные примеры, рассмотренные детально, каждый в отдельности, без обобщающих выводов, оказывались лишенными научного значения.

Похвала, видимо, дошла до Себастьяна Доминака: он активно поддерживал кандидатуру Галактионова на Международном геронтологическом конгрессе. Они там жали друг другу руки, выражали радость, что будут работать вместе. Недолго же продолжалась эта дружба…

Даниил Романович полистал альбом и вернулся к казахстанским снимкам. По снежной целине пробиваются автомашины-будки. То едут специалисты — агрономы, гидротехники, землеустроители, работники здравоохранения. Они обследуют бескрайние степи, выбирают места под центральные усадьбы будущих целинных зерносовхозов. В экспедиции входили и ученые-медики, они обследовали эти места с точки зрения санитарного благополучия. С большим трудом доставался каждый километр пути. Это видно и по снимкам. Вот члены экспедиции, в полушубках, шапках-ушанках, в валенках (точь-в-точь зимой на фронте), толкают будку, вот раскапывают снег и подкладывают под буксующие колеса бурьян. А вокруг — бело, и горизонт слился с небом. Вот вся группа медиков: устали, прислонились к будке машины; шофер, открыв дверцу кабины, смотрит угрюмо, проклиная дорогу.

Под снимком подпись — перечисление фамилий;

Д. Р. Галактионов, К. Д. Джумагельдиев, В. И. Сарано, С. Е. Елеманов и Митя Коровин — шофер.

Вспомнилось: шофер, угрюмый паренек, никак не хотел назвать свое отчество, в дороге все звали его просто Митей. Так и под фотографией значится. И еще когда фотограф-любитель шутливо попросил сделать веселые лица, все улыбнулись, кроме Коровина.

Питались кое-как. Мерзли, особенно ночами. Галактионов обморозил щеки и пальцы на левой руке. Несколько раз задавал себе вопрос: зачем поехал? Ведь никто не посылал. Была работа, может, и поважнее той, что в целинной степи, а вот поехал. Хотелось повидать дочь. Правда, она каждый год в отпуск приезжала к отцу, но все равно нужно было увидеть там все своими глазами. В районном поселке, где живет Роза, есть небольшая больница. Работы много, но Роза не унывает и пишет диссертацию.

Своими глазами ему захотелось увидеть новую Волгу. И посмотрел, не пожалел отпуска; проплыли на моторке вдвоем с братом от Рыбинского моря до Азовского. Видели и Куйбышевскую и Волгоградскую ГЭС, Волго-Дон…

Летал и за полярный круг. Там в синеватых прозрачных то росах охотники за тюленем нашли вмерзший в лед труп человека. Никто не знал, сколько пролежал он в ледяной глыбе, Галактионов решил попытаться оживить труп. Охотники помогли осторожно вырубить замерзшего — вынули из тороса в огромном бруске льда, и в такой стеклянно-прозрачной холодной гробнице перенесли на борт самолета. Оживить труп не удалось. Клетки мозга — самой высокоорганизованной сверхчувствительной ткани — отмерли. Но зато ему удалось установить закономерность отмирания клеток мозга.

Он объездил весь Кавказ, встречался с людьми, прожившими по сто пятьдесят лет и больше, забирался в горы, был в саклях, где они жили, — выяснял, какие условия, обстоятельства больше всего способствуют продлению жизни человека.

Во многих местах побывал, а вот за границей — в капиталистическом мире — ни разу. Конгресс геронтологов, учредивший Международный геронтологический институт, проходил в столице одной из социалистических стран. На другие ученые форумы, собиравшиеся за чертой социализма, его не приглашали, но он и не жалел об этом — туристом ездить по загранице неинтересно.

Он поехал работать в Международный геронтологический институт с радостью. И скоро пожалел: в Москве дело бы шло куда успешнее. Он работал до самозабвения, как фанатик. Остальное время проводил в стенах квартиры. Иногда ходил к ближайшему газетному киоску — без галстука, по-домашнему. Он чувствовал себя одиноким, был равнодушен к жизни чужой страны, полагал, что и до него нет никому дела…

Галактионова оторвал от альбома телефонный звонок, неожиданный, громкий. Еще большей неожиданностью было то, что звонил Себастьян Доминак. Удивление Галактионова росло: Доминак просил позволения зайти, поговорить о деле.

Галактионов пригласил его.

«Неужели Доминак понял, что он неправ. Конечно, куда ему деваться. Всюду ученые признали значение моих опытов. Он придет с извинениями, и надо отнестись к нему дружески.

Себастьян Доминак явился через час. Он поставил трость в угол и снял шляпу. Большое лицо его было потным, выражало растерянность, но голос прозвучал уверенно:

— Пусть не удивит вас, коллега, мой визит. Разрешите сесть?

— Пожалуйста, вот кресло. Не угодно ли прохладительного?

Доминак выпил фруктового сока, мельком осмотрел комнату, сказал глухо:

— Вы, я вижу, все-таки удивлены. Не смотрите на меня так… Мне трудно говорить. Поверьте, я не помню зла. Хотелось бы забыть наш спор.

Галактионов кивнул головой, налил в стакан вина.

Доминак нахмурился.

— То, что я скажу вам, поверьте, — это из желания сделать добро. Вы не знаете окружающей жизни. Я же родился и вырос в этом городе. Мне известно тут все или очень многое. Так вот — вам угрожает опасность.

— То есть? — в голосе Галактионова прозвучало недоумение.

— Вас могут в любую минуту арестовать.

— Да, возможно, — уже спокойно сказал Даниил Романович, полагая, что это все еще отголоски газетной шумихи. — Но за что?

Доминак снова осмотрел комнату, взгляд его остановился на фотоальбоме.

— Да вот хотя бы за это… — указал он глазами.

— Семейный альбом, — ответил Галактионов, подумав: «А он пришел, кажется, совсем не извиняться, а угрожать. Но что ему нужно?»

— Это менее опасно, — продолжал Доминак. — Квартира, собственность… Может быть другой повод. Вы же помните — все сотрудники института, приехавшие из-за границы, приняли условие чтить законы нашего государства и нести ответственность за их нарушение перед судом.

— Я, кажется, не нарушал законов вашего государства, — не очень уверенно сказал Даниил Романович: он что-то слышал об изобилии законов Атлантии, иные были нелепыми.

— Вот именно «кажется», — усмехнулся Доминак. — Поймите, я не угрожаю вам, не хочу пугать, хочется только проинформировать, предупредить… Вот слушайте. У нас есть закон: по воскресеньям не читать на тротуаре газет, а вы читали…

— Может быть. Но я видел, что читают многие! И никого не арестовывали…

— Да, — согласился Доминак. — Ныне забыли этот закон. Он безусловно устарел. Но он не отменен. — Доминак поднял палец. — Поняли, в чем дело? Его могут применить, когда посчитают нужным, — и получайте три месяца тюрьмы.

Даниил Романович ничего не мог сказать на это. Он только пожимал плечами, все больше удивляясь законодательству атлантов. Оказывается, нельзя мужчине свыше сорока лет появляться без галстука в центральной части города, за нарушение — штраф; запрещено держать крупный рогатый скот — нарушитель этого закона подвергается тюремному заключению на срок до трех месяцев; нельзя свистеть на улице — штраф. Есть закон, который требует, чтобы чихающий прикрывал рот платком. Оказывается, когда-то в Атлансдаме свирепствовала эпидемия гриппа, тогда и издали этот закон, за нарушение его — шесть месяцев тюрьмы.

Доминак назвал еще ряд законов, которые Галактионов не мог нарушить, как и закон о крупном рогатом скоте. Он не ездил на лошадях, запряженных цугом, не ходил на руках для забавы публики, не играл на шарманке перед домом правительства, не кричал: «Смерть королю!» (короля давно не было в Атлантии, — но закон о его защите остался).

Но многие законы Галактионов, вероятно, нарушал: заглядывал в газету на тротуаре, выходил из квартиры без галстука, чихал. И все это известно полиции — так сказал Доминак; она имеет документы, по ним, в совокупности, может набежать Галактионову около десяти лет тюремного заключения.

— И это еще не самое страшное, — продолжал с полной серьезностью Доминак, тогда как Даниил Романович с трудом сдерживался от смеха. — Есть закон, категорически запрещающий одиноким мужчинам принимать по средам и пятницам у себя дома девиц, даже из самых известных публичных домов. Исключение делается для врачей, занимающихся практикой в установленном порядке. Между тем полиции известно…

— Господин Доминак! — не выдержал Даниил Романович. — Это уже слишком… Или вы шутите, или… Выходит, вы пришли ко мне по поручению полиции?

Доминак вздохнул сокрушенно:

— Тут шутки неуместны. Я директор института, и полиция поставила меня в известность… Считаю своей обязанностью сказать вам об этом. Есть еще более страшный закон, изданный сотни лет назад и до сих пор не отмененный. Под страхом смертной казни он запрещает всем мужчинам сожительство с ведьмами и умалишенными женщинами…

Галактионов недоумевал: какое отношение это имеет к нему.

— Я объясню, — понял Доминак немой вопрос. — Мне показали документ, я прочел. Процитирую на память:

«24 июня на тротуаре улицы Благоденствия подобрана девушка в припадке безумия. Как потом выяснилось, это была Эрика Зильтон, которая однажды покончила самоубийством, а затем каким-то чудодейственным образом воскрешена профессором Галактионовым. Девушка, вся в слезах, кричала что-то об издевательстве, об исповеди аббату и, кажется, проклинала русского профессора. Полицейские предположили, что она была изнасилована. Но девушка самым решительным образом противилась медицинскому осмотру, исцарапала лицо и руки врачу и полицейскому чину. Полиция вынуждена содержать Зильтон под строгим надзором как умалишенную…» Понимаете, как это может обернуться против вас?

Даниил Романович негодовал, но не подавал виду: интересно все же, зачем явился к нему Доминак.

— Я думаю, — говорил тот, — как бы не попало все это в газеты — они ведь неразборчивы, — думаю о добром имени нашего института, о том, как помочь вам. Вам нужно иметь в городе друзей, надежных покровителей, да. Если это появится в печати, то, вы понимаете, что ученые, как ни уважали бы они вас, не станут на защиту, они не станут вмешиваться в эту скандальную историю, которая может только порочить их имя. Вам нужны другие защитники, более надежные и влиятельные…

И очень осторожно Доминак повел разговор о том, какие нужны покровители Галактионову. Такие, которые сумеют заткнуть глотку любому, к слову которых прислушивается полиция и суд, даже само правительство. Одним из таких могущественных людей является Джордон Нибиш. Именно тот самый Нибиш… Тут Доминак кстати поинтересовался состоянием здоровья «Мальчика Гуго».

Галактионов ответил, что Гуго скоро будет выписан. Нибиш может судиться с Гуго…

Доминак рассмеялся: разве будет Нибиш судиться с Гуго, сам Джордон Нибиш! И прокурор не будет вмешиваться… Но тут же убрал усмешку с широкого лица и мрачно заговорил о том, какие неприятности, горести, несчастья повлекли за собой опыты Галактионова для самого автора, для Доминака, Зильтон, Нибиша…

— Не лучше ли избавиться от всего этого? — спросил Доми нак.

— От чего избавиться? — не понял вопроса Даниил Романо вич.

— От всех этих несчастий и… от вашего открытия, оно противоестественно, вы сами видите…

Все стало ясно. «Надежные покровители, Нибиш, избавиться от научного открытия… Так, так».

— Значит, вы пришли не от полиции, а от Нибиша? — грубовато, в упор спросил Галактионов. — С этого бы и начали, господин профессор.

Багровые пятна разливом пошли по лицу Доминака — от обиды и стыда. Слова «господин профессор» больно напомнили ему о том, какую унизительную роль согласился он принять на себя. Галактионов понимает все, и лучше было говорить напрямик.

— Надо вам поговорить с Нибишем. Я знаю ваши принципиальные взгляды, но… советую.

— Какого же характера будет разговор?

— Вероятно, чисто делового, не научного. Нибиш заинтересован приобрести ваше открытие. Вы можете продать и очень выгодно. Институт не имеет претензий — ваши опыты не значатся в плане, следовательно, вы — хозяин. Деловая сторона меня совершенно не интересует, об этом вы поговорите сами. Не интересует меня ваше открытие и с научной точки зрения. Избавьтесь от него. Это будет лучше и для института, и для вас.

— Открытие? Но не я открыл лучи. Я только применил их.

— Вы продайте то, что ваше, — улыбнулся Доминак, полагая, что дело идет на лад: машина без мотора не продается, и без лекарства не лечат больного. Лишь бы согласился Галактионов в принципе, а там — за одним секретом последует и другой…

— Но ведь Нибишу хочется иметь мои, мое… — Даниил Романович не знал как и выразиться, настолько непривычным был разговор, — не для того, чтобы похоронить его?

— Это меня не интересует, — махнул рукой Доминак и отвернулся. — Иногда покупают изобретения, чтобы не дать им хода. Для вас, для меня и всего института лучше похоронить все, чем дать возможность разразиться новому скандалу.

— Но я ни в чем не виноват. Все это выдумки, нелепость.

— Трудно будет доказывать, когда затрубят все газеты, — кинул искоса угрожающий взгляд Доминак. — Советую вам обдумать, взвесить и решиться… Но не теряйте времени. Корреспонденты изнывают от безделья: вы видите, какая скука в газетах. Им только подай… Вот так, господин Галактионов, решите — сразу же позвоните мне. Я передам Нибишу.

Доминак встал и взялся за шляпу.

— Хорошо, — сказал Галактионов, думая о том, как избежать назревающего скандала, может ли в чем-нибудь помочь Латов, как отнесется к новому потоку клеветы Мартинсон?

Долго он сидел у стола. Неужели Доминак говорил все это серьезно?

Даниил Романович взглянул в окно. Наступал вечер. Над крышами домов, на темно-синем небе в огневой пляске букв развернулась световая реклама: «Новое патентованное средство, одобренное медициной. Применение гарантирует верность…»

СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕКА ОБНАЖЕНО

Утром приехал Макс. Он показался только на секунду, торопливо сказал что-то о Юв, о страшной вести и исчез за дверью.

Даниил Романович понял: страшная опасность грозит отцу Юв. Теперь Макс не покажется до тех пор, пока не выручат его, — человек он решительный и зря минуты терять не будет.

Это заставило Галактионова по-новому задуматься над грозящей ему опасностью. «Мне тоже нельзя терять времени, надо действовать решительнее, драться и отстаивать свою честь во всем, даже в мелочах. — Заложив руки в карманы, он ходил по комнате от двери к окну. — Доминак не постеснялся прийти ко мне с паскудным предложением — продать честь свою. Надо повидать Мартинсона, рассказать обо всем и попросить помощи. Он поддерживает меня как ученого, поддержит и как человека. Верно сказал Макс: друзей не ждут, их надо искать.

Вспомнился разговор с Латовым. Лавр Афанасьевич был прав, высказав опасение, что аппарат Даниила Романовича и секрет его опытов станут приманкой для бизнесменов. Надо будет поставить в известность Латова о замысле Нибиша. Нужно поговорить с Мартинсоном и Шельбой…

Рассуждения его шли привычным путем: люди, с которыми он работал, должны прежде всего сказать свое слово о его виновности или невиновности, поддержать, и в первую очередь Мартинсон, на которого можно было надеяться.

Мартинсона в институте не оказалось: ему нездоровилось, и он работал дома. Даниил Романович позвонил ему. Старик сказал, что будет рад видеть своего коллегу.

Галактионов пошел пешком, надо было обдумать разговор. Удобно ли втягивать почтенного старца с мировым именем в эту неприятную историю?

Мысли потекли спокойнее.

Да, он приехал сюда не для того, чтобы преподавать свои взгляды, навязывать свои мысли, учить своим методам работы. Но ему не дают работать так, как он хочет! Требуют отказаться от своих взглядов, а результаты работы хотят забрать и эксплуатировать.

«Мораль и аморализм…» — вспомнил Галактионов слова Доминака, сказанные на ученом совете. — Если это — ваша мораль, то что такое аморальность?»

Мартинсон жил один и все делал сам: убирал комнаты и варил обед. Он встретил Галактионова в старой запятнанной пижаме и в войлочных шлепанцах. На голове его было намотано полотенце, и он напоминал дервиша из восточных сказок — не хватало только редкой с прозеленью бородки.

— Головные боли мучают, коллега, — глухо пожаловался хозяин и поморщился.

В темном углу зарычала собака.

— Иди сюда, Рекс!

Из угла лениво вышел огромный пес с печальными и нечисты ми глазами. Вокруг его туловища была толстая повязка из черной плотной материи.

— Тот самый, — сказал Мартинсон, поглаживая собаку по го лове. — Но опыт не совсем удачен.

Галактионов, присев на стул, наблюдал за собакой. Она, жалобно повизгивая, пыталась укусить себя за бока.

Даниил Романович знал, какой опыт сделал Мартинсон. Собаке вставили искусственное сердце — из пластмассы, контакты аккумулятора, прибинтованного к туловищу, были выведены к зубам. Сердце ритмично сжималось и разжималось, гнало кровь. Собака жила пятый день после операции, но Мартинсон не совсем был доволен этим интересным опытом.

— Она долго не проживет, — сказал он, грустно глядя на собаку.

— Ее беспокоят боли, — заметил Галактионов, — а в остальном все, кажется, хорошо.

— Да, несомненно, боль в области сердца. Пластмасса оказалась груба, надо подбирать другую.

Вдруг Мартинсон отрывисто произнес, указав на дверь.

— Рекс, чужой!..

Пес оскалился, заворчал, взгляд слезливых глаз ожесточил ся, он побежал к двери, но скоро вернулся вялой походкой и забрался в темный угол.

— Иногда даже лает. Думаю, что и укусить может, — улыбнулся Мартинсон. — Почти настоящая собака, хотя вместо собачьего сердца — мешок из пластмассы.

Самолюбивый Мартинсон не спрашивал Галактиончва о его успехах. Даниил Романович не осмеливался начать разговор, неприятный, пустяковый в окружении тех поразительно интересных и нужных дел, которыми заняты и он и этот старый ученый. Даниил Романович уважал Мартинсона. Не только потому, что это был известный в мире ученый, лауреат Нобелевской премии. Он был близок и дорог тем, что высоко ценил достижения русских ученых, прежде всего Павлова, хотя редко говорил об этом.

В тысяча девятьсот втором году Мартинсон, будучи студен том, услышал о необыкновенном опыте профессора Томского университета Кулябко. Сын бедных родителей, будущий подвижник науки собрал кое-как деньги на дорогу и в ботинках, в легкой одежонке отправился в Россию, в холодную Сибирь, в Томск. Он голодал, мерз, но не раскаивался, что предпринял такую рискованную поездку.

Он увидел не чудо, но явление изумительное, необыкновенное. Обнаженное живое сердце человека! Да, оно жило, вынутое из тела человека и, отделенное от него, билось, ритмично сжимаясь и разжимаясь.

И удивительнее всего было то, что сердце вынули из тела человека через несколько часов после смерти. Русский профессор оживил его.

Адам Мартинсон посчитал бы для себя за великую честь учиться у русского профессора в Томском университете, но он понимал, что, полураздетый, без денег, пропадет в Сибири. Дома все-таки было легче, и он вернулся на родину. С этого времени он пошел по пути русского ученого. Жить было трудно. Он стал аскетом, работал и работал, не женился и не имел семьи. Он повторил опыт Кулябко и сделал даже больше — заменил одному пациенту больное сердце сердцем, взятым у молодого человека, погибшего при аварии, Адам Мартинсон был удостоен Нобелевской премии.

Однако в последнее время, особенно после опытов Галактно нова, старый ученый увидел, что он шел довольно узкой дорогой. Замена одного органа, даже такого важнейшего как сердце, не может решить полностью всей проблемы, над которой работали и он, Мартинсон, и Галактионов. Об этом ученый и писал в журнале, одним из первых оценивая во всей полноте достижение Галактионова. Сделал это, с болью поборов самолюбие, иначе поступить он не мог: правда была ему дороже всего.

Сейчас, разговаривая с Галактионовьгм, который в опытах по оживлению человеческого организма в целом ушел далеко вперед, Адам Мартинсон не преминул показать еще раз то, чего тоже никто в мире не сделал, Открыв высокий белый шкафчик, он сказал не без гордости:

— Смотрите, работает но-прежнему…

Там заключенное в стеклянный сосуд билось живое человеческое сердце. Аорта, легочная артерия и полые вены образовывали замкнутые круги, видно было, что сосуды пульсируют, по ним течет кровь.

— Почти год работает, — сказал ученый, осторожно закрывая дверцу.

Он отошел в темный угол, отодвинул шторку и включил маленькую лампочку.

Там тоже билось человеческое сердце, точно такое же, как в шкафчике, только сосуды просвечивались и хорошо виднелась пульсирующая красноватая жидкость. Это было искусственное сердце — достижение не столько медицины, сколько физиков.

— На очередном конгрессе демонстрация ваших опытов вызовет восхищение, — сказал Галактионов.

— Дай бог, чтобы Рекс дожил, — вздохнул старый ученый. — Искусственное сердце — трудная задача. Нужен такой материал, который выдержал бы при необходимой эластичности необходимое напряжение. Я беру максимальное напряжение, когда человек выполняет атлетические упражнения; ток крови тридцать семь — тридцать восемь литров в минуту, при ста восьмидесяти ударах… Нужен очень прочный, долговечный материал. Приходится много варьировать, менять процент компонентов — связующих, наполнителей, пластификаторов. Но я уже почти достиг желаемого. Это искусственное сердце обладает всеми качествами живого, а в одном даже превосходит — не подвергается болезням. Но я думаю, стоит ли работать над искусственным сердцем? Как лучше, удобнее сделать его двигателем?

Голос Мартинсона утратил горделивые нотки; начались сетования на неудачи…

— Может, не стоит заменять живое сердце искусственным? — заметил Галактионов.

Мартинсон сразу насупился.

— Это уже пройденный мною этап. А Рекс?! Он ничего не доказывает?

— Да, конечно, — поспешил согласиться Галактионов, не же лая спорить: Рекс многое доказал: — И знаете что, мне думается, надо сделать. Ни в коем случае не ждать конгресса. Надо собрать ученых здесь, пригласить журналистов и продемонстрировать опыт.

Мартинсон удивленно посмотрел на него, размотал и отбросил, полотенце.

— А ведь вы, пожалуй, правы. Как вяжут по рукам и ногам эти условия: без директора, без конгресса — ни шагу. Откровенно говоря, завидую иногда тем, кто помоложе: у них больше решительности, и формальностям они не придают того значения, какое придаем мы, старики. Даже голова перестала болеть! — Мартинсон повеселел, расправил усы. — До конгресса мы сумеем приготовить еще кое-что. Одни ваши опыты, коллега, оправдают всю идею создания института, — снова разоткровенничался он. — Мир будет изумлен. Пока он только переваривает первые сообщения, а после конгресса в полной мере поймет, что это значит. Я заранее поздравляю вас, коллега, с Нобелевской премией.

— Боюсь, что мне не придется участвовать в этом конгрессе, и поздравления ваши слишком преждевременны, дорогой коллега, — промолвил Даниил Романович, решив начать неприятный для себя и для Мартинсона разговор.

Он начал рассказывать. Мартинсон снова взял полотенце и стал накручивать его вокруг головы. Кисти, опустившись, закрыли глаза. Седые усы ощетинивались, когда старик морщился — то ли от головной боли, то ли от возмущения, и обвисали, как мокрые, когда он с печальным сожалением качал головой.

Опять этот Доминак! Мартинсон вскочил и, заложив руки за спину, крупно зашагал взад и вперед по комнате, теряя шлепанцы.

— Негодяи, подлецы! — выкрикивал он. — Вот, вот видите! Я же знаю: никогда не бывало и не будет того, чтобы дали ученому свободно работать. Вера, политика, алчность — вот что нам мешает. Им все купить, все продать…

Скоро он остыл, опустился в жесткое плетеное кресло и растерянно посмотрел на Галактионова.

— Но что же делать? Я не понимаю, зачем вы это рассказа ли?

— Я обнажил перед вами свое сердце. Вы поддержали меня как ученого, надеюсь — поддержите и как человека.

Мартинсон долго молчал, хмурил седые брови, кряхтя поправлял полотенце на голове.

— Вы хотите, чтобы я ввязался в драку с грязными людишками? Я признаю спор только по научным вопросам, — сказал он недовольно.

— Вы ученый с мировым именем, — тихо убеждал Даниил Романович. — К вашему голосу прислушивается правительство Атлантии.

Мартинсон снова надолго замолчал. Галактионов с затаенной надеждой смотрел на его сухое лицо, испещренное сотней морщин, на пепельно-темные губы. Бороться он мог вместе только вот с такими, как этот ученый. Голос двоих, троих прозвучит на весь мир, и на него откликнутся тысячи.

— Хорошо, — вздохнув, произнес старый ученый. — Как вы сказали? Обнажил сердце… Хорошо. Я обещаю вам. Старался всегда быть в стороне от всего этого, но в данный момент не могу… Да, да, обещаю.

Они обменялись крепким рукопожатием. Галактионов собрался уходить. Мартинсон, провожая его, сказал:

— Но имейте в виду, коллега, если мое выступление после дует, ни в коем случае не изображайте это так, будто я разделяю ваши убеждения, взгляды на общественное устройство, на политику. Я смотрю на все это, как смотрит простой человек: ему нет дела до политических и правительственных деклараций или… что там еще пишут и говорят; как бы они ни были хороши, а он судит обо всем только исходя из своей жизни, судит по фактам, как мы, ученые, по опытам. В мире достоверны, правдивы взгляды и суждения только простого человека труда и ученого, все остальное вокруг них — суета посторонних бездельников, их домыслы, инсинуации. Имейте в виду мой взгляд на это, коллега.

— Да, да, — ответил Галактионов еще раз пожимая прохладную жесткую руку старого ученого.

Они расстались, далеко не полностью высказав свои мысли, да это сейчас и не нужно было делать. Галактионов хорошо знал взгляд Мартинсона на общественное устройство, организацию государства и правительства. Основная мысль его сводилась к тому, что во главе правительства должен быть ученый. Сам Мартинсон отнюдь не претендует на эту роль, — нет, он хочет заниматься только наукой, но возглавлять правительство должен ученый, непременно с мировым именем. Слово и закон, подписанный таким человеком, авторитетны для всех. Тогда для развития науки будут созданы наилучшие условия, народ будет гуманным, просвещенным, культурным.

Эту концепцию Мартинсона Даниил Романович мог бы легко опрокинуть, сказав только одну фразу: «Так ли будет хорошо, если правительство возглавит какой-нибудь Доминак, идущий на поводу какого-нибудь Нибиша. Тогда прощай гуманизм и сама наука…» Но не стоило затевать такого разговора, тем более, что Мартинсон желает людям только добра.

И ЕЩЕ БЫЛА НОЧЬ

Юв осталась в машине. Браун сказал, что он пробудет в штабе ровно столько, сколько требуется, чтобы написать рапорт. И он не задержался там ни одной лишней минуты. Рапорт был написан по всей форме, лаконично и ясно, были указаны мотивы, побудившие капитана Брауна подать в отставку. Но адъютант Фромма читал и снова перечитывал одни и те же строки — он не верил своим глазам. Браун поспешил уйти, ему хотелось избежать расспросов и устных объяснений. Решительный шаг сделан. Адъютант, Гарвин и другие офицеры уже не будут ему друзьями и Фромм не будет начальником. Не о чем с ними говорить — рапорт подан. Войны нет, и никто не имеет права задержать Брауна на службе. Браун сел за руль.

— Ну что, Реми?

— Еще утром, до встречи с тобой, я мог сказать о себе словами Фауста: в груди моей, увы, живут две души… Теперь этого нет. Теперь у меня одна душа. Только одна, Юв…

Он вел машину по улицам города. Куда? Сам еще не знал. Пока подальше от штаба.

— Фромм отменит приказ, — сказал Браун. — Должен отменить или отложить на неопределенное время. Взрыва не будет, Юв.

Это было даже не предположение, а только надежда. Всем в штабе хорошо известно, что главный маршал никогда не отменял своих приказов. Задержись Браун в штабе несколько минут, поговори с приятелями-офицерами, и он узнал бы, что Фромм вечером дополнительным приказом назначил полковника Гарвина старшим дежурным по полигону — главный маршал не надеялся на Брауна… Взрыв мог быть только отсрочен на день-два: если вместо Брауна в убежище должен будет спуститься другой офицер, потребуется время для установки дополнительного фильтра. Юв положила руку на плечо Брауна, пальцы коснулись шеи.

— Я верю тебе, Реми. Ты храбрый. Но куда мы поедем?

— Куда хочешь, — он склонил голову и прижал щекой ее руку.

— Домой мне не хочется, — сказала Юв. — Не надо ни о чем рассказывать матери.

— Но ты не успела позавтракать, я знаю. Надо куда-то заехать.

— Как хочешь.

Они побывали во многих ресторанах, но уходили, не задерживаясь ни в одном из них. Начинался полдень, с духотой и жарой, — время второго завтрака для деловых людей и томительные часы для бездельников, пробавляющихся до вечера прохладительными. Свободный столик можно было отыскать, но Браун и Юв, обменявшись взглядами, поворачивали назад.

— Сейчас лучше всего «Под радугой». Поедем? — предложил он.

— Как хочешь.

Но и в дневном баре «Под радугой» оказалось то же. Наконец на окраине города они нашли сырой, темный кабачок, битком набитый простым людом. На цементном полу темнели пивные пятна и валялись серые полоски раздавленных сигарет. Рабочие сухо стучали деревянными подошвами ботинок, сгребали с подносов дешевые бутерброды и, прислонясь к облупившейся стене, жевали их, запивая пивом прямо из бутылки.

— Юв Мэй! Провалиться мне на этом месте, если я ошибаюсь! — услышала Юв грубоватый, радостный голос.

— Каким бы ветром занесло ее в эту дыру! — хрипло возразил другой.

— Говорю тебе — Юв Мэй. Разуй глаза, парень!

— Она самая! — поддержали шумно голоса.

— Красотка, ничего не скажешь! С охраной…

Хозяин кабака, толстяк с потным лицом, бросил вытирать стаканы, схватил чистое полотенце и выбежал из-за стойки. Он понес льстивую чепуху:

— Поражен, удивлен, осчастливлен! Прошу сюда! А ну, ребята, освободи столик и — молчать! Господин офицер, минуточку… — Он не знал, как обратиться к Юв, и только улыбался и кланялся ей. — У нас не роскошно, и все же я постараюсь… чего изволите?

Браун и Юв сели за столик.

— Как всем, — бутербродов и ninea, — сказала Юв. Кабачок отозвался радостным гулом.

— Молодчина, Юв!

— А я думал, она обедает в самых роскошных ресторанах.

— Нет, тут что-то не то…

— Ах, черт! Ведь только и света в окошке, что телевизор…

— Не верится даже. Я непременно должен выпить с ней.

— И я…

Столик сразу же оказался плотно заставленным непочатыми бутылками с пивом. Кто-то вырвал у хозяина кабачка полотенце. Бутылки откупоривались, их горлышки тщательно протирались. Десятки рук тянулись к Юв.

— Хоть пол глотка, Юв!

— Во имя бессмертия труда!

— Из моей, Юв…

Браун настороженно посматривал вокруг, опасаясь оскорблений. Но ни одного слова, которое могло бы смутить Юв, не услышал. Она брала одну бутылку за другой, отпивала глоток или просто пригубляла. Поднялся восторженный шум. Бутылки подхватывались из ее рук и тут же без передышки высасывались с наслаждением до капли.

— Будь здорова, Юв!

— За твое счастье, детка!

— За вашу удачу, капитан!

Долговязый парень в черной шляпе-цилиндре, с мотком веревки на плече, смеялся, сверкая зубами и белками глаз:

— Юв Мэй, теперь мы узнаем все ваши мысли!

— Да, да, — радостно подхватили вокруг. — Узнаем, что у вас на уме.

Юв смутилась — она не поняла шутки.

— Каким образом узнаете?

— Примета! — пояснил долговязый парень. — Мы пили после вас из той же посуды. Ваши мысли передались нам, все до единой…

— Ну и что же? — заинтересовалась она.

— Юв Мэй выходит замуж, — громко, чтобы слышали все, объ явил парень в черном цилиндре.

— По любви, — добавил кто-то.

— И с благословения родителей.

— И вы на радостях предприняли эту прогулку.

Долговязый парень схватил валявшийся на полу длинный гиб кий прут с железным ершом на конце, опустился на одно колено, поставил рядом вертикально прут с колючей шапкой и запел чистым красивым тенором:

О улыбнись, красотка, мне

Зелеными глазами!

Хозяин кабачка пытался просунуться к столу, хотел что-то предложить неожиданным посетителям. Его оттолкнули.

— Не мешай…

Юв не спешила уходить, хотя видела, что Брауну тут не нравится.

— Правильно мы отгадали ваши мысли? — спрашивали ее.

— Нет, — ответила она, погрустнев. — Я смотрела на вас и думала об отце.

Стало тихо.

— А кто ваш отец, где он?

— Он такой же, как и вы, а где… Вы скоро узнаете, — Юв встала.

Их провожали не так шумно, как встретили. Задала им Юв задачу, теперь будут гадать, кто ее отец. Пусть! Это лучше, чем скабрезные разговоры в фешенебельных ресторанах.

Вдали вырисовывались горы, они были похожи на облака, осевшие на землю и окутанные пылью. Слева раскинулись заводские корпуса. Браун повернул в сторону, машина помчалась берегом реки.

Они ездили без всякой цели, только чтобы убить время. В городе зажигались огни. Близилась ночь. Браун вспомнил о пережитых кошмарах, ехать домой не хотелось. Друзей, с которыми можно бы провести время, у него теперь не было.

— Поедем ужинать в ресторан, — предложил он.

— Нет. Мы купим что-нибудь и поедем к тебе.

Руки его дрогнули. Он бросил руль и повернулся к ней. Впереди, почти перед колесами, мелькнул лакированный бок машины. Браун успел затормозить. Опасность миновала.

— Что ты сказала, Юв?

— Мы проведем вечер вдвоем. И мне не хотелось бы погиб нуть вместе с тобой под колесами, — она улыбнулась и погрозила пальцем.

Он остановил машину у большого ярко освещенного гастрономического магазина. Юв выскочила и, бросив на ходу: «Я скоро», скрылась за стеклянной дверью. Браун вынул сигарету.

Юв скоро вернулась.

— Больше нам ничего не нужно, — сказала она, положив свертки на сиденье.

— Теперь поедем?

— Да.

Но они остановились еще раз. Юв надо было купить что-то для себя.

Наконец они приехали. Было около восьми, Браун включил свет. Юв стала осматривать квартиру, чисто по-женски оценивая ее достоинства. Браун сложил свертки на стол. Юв подошла к зеркалу. Он сделал вид, что крадется к ней. Юв видела его в зеркале и не оборачивалась. Он обнял ее, погладил волосы.

— Подожди! Мне надо принять ванну. Тебе тоже умыться… Послушай, Реми, — Юв поправила волосы и остановилась в нерешительности. — У меня ничего с собой нет. Дай твою пижаму.

Юв ушла. Браун наскоро умылся под краном и стал ждать. Это было новое ожидание, совсем не похожее на то, которое он переживал раньше, встречаясь с женщинами. Он сидел, охваченный радостью, затем эта радость стала мучительной. Юв не возвращалась долго. Вдруг ему показалось, что она убежала.

Он не выдержал, встал и открыл дверь в коридор. Послышался шум воды.

Наконец Юв вошла, он нетерпеливо обнял ее и дернул пижаму за рукава вниз. Куртка с непомерно широким воротом соскользнула с покатых плеч Юв.

…Когда Браун посмотрел на часы, было двенадцать. Луна висела где-то сбоку, и неживой зеленоватый свет косо падал в окно.

Он включил настольную лампу, Юв проснулась.

— Не люблю луну, — сказал Браун. — Подсматривает…

Юв молчала. Он сидел рядом, положив ей на грудь руку.

— Я читала один роман о войне и о любви среди смертей, — прикрыв глаза, сказала она. — Сначала я не поверила, что можно любить по-настоящему когда рядом смерть. Думала: люди просто пользуются остатком жизни и первой возможностью… Нет, там была описана правда. Горе и страх не могут заглушить любви.

— Любят пока живут.

— И живут, пока любят. Теперь я это знаю, — сказала она.

Юв опять уснула. Браун смотрел на Юв и думал.

«Значит, она счастливее меня. Она спокойна. Почему у меня нет такого спокойствия, что еще может случиться?»

Губы Юв были полуоткрыты, она слегка улыбалась и в то же время хмурилась — бровь подергивалась.

Браун вспомнил прошлую ночь. Сейчас было совсем не то, и все же страх, непонятный и настораживающий, подкрадывался к сердцу. Скорее бы прошла и эта ночь, счастливая, бессонная и тревожная. Завтра он получит документы и снимет военный мундир.

КОРОТКИЙ РАЗГОВОР

— Сегодня профессор работает дома, — сообщил ассистент Доминака, молодой человек с грустным лицом и рассеянным взглядом темно-коричневых глаз.

Не следовало откладывать категорический ответ. Галактионов подошел к телефону. Доминак отозвался сразу же.

Ассистент рядом. Неудобно вести разговор при нем — об этом надо бы подумать, прежде чем снимать трубку.

— Господин директор, мне нужно сказать вам очень немногое, но весьма важное. — Даниил Романович надеялся, что после этих слов ассистент догадается уйти. Но не тут-то было!

Доминак пригласил Галактионова к себе. Говорил он торопливо и, кажется, приветливо. Неужели надеется?

В назначенный час Даниил Романович подъехал к дому профессора Себастьяна Доминака. Директор института жил в стороне от деловой шумной части города. Сначала Галактионов расценил это, как желание старого и не совсем здорового человека уединиться в тиши для спокойной работы и отдыха. Но, открыв дверь, он сразу же понял, что совсем с иной целью поселился Доминак почти на самой окраине.

Известный ученый Атлантии, директор Международного геронтологического института усиленно занимался частной практикой, как самый заурядный врач. Конечно, в стране свободного предпринимательства явление это обычное. Но Доминак не хотел, чтобы о его делах на дому узнали ученые, стали писать газеты. Нашлись бы такие, что осудили бы его, это те, для которых цель жизни — наука. Пусть бы профессор Доминак делал сложнейшие операции и получал за это деньги, соответственно своим заслугам, опыту, званию. Но ведь он берется лечить и туберкулез, и потливость ног, и венерические болезни, и астму, и эпилепсию — все, с чем к нему приходят. Свою практику Доминак не рекламировал. Достаточно таблички возле двери с магически-притягательными словами «академик, профессор». Сюда шла вся окраина города.

Это была единственная практическая работа, которой занимался известный профессор и академик Атлантии, — не сложные операции и научные опыты, а примитивное врачевание. Одна теоретическая деятельность не давала достаточно денег.

Больных было много. Доминак забыл о часе, назначенном Галактионову, он наскоро выслушивал больного, задавал два-три вопроса, выписывал рецепт и получал деньги. Даниил Романович увидел его сквозь стекло двустворчатой двери и решил подождать.

В приемной не было ни одного стула, ни одной табуретки, даже вешалки не было. Голо, как в тюремной камере. Больные — их оставалось человек пять — стояли, прислонившись к стене, и смотрели в пол. Пожилая женщина с красными пятнами на лице сидела у дверей, ее лихорадило. У окна, вцепившись лиловыми руками в палку, еле держался на ногах старик. В середине комнаты стоял маленький круглый столик, покрытый белой салфеткой, — единственная мебель. На нем кучей лежали иллюстрированные журналы, сверху — два одинаковые, с портретом самого Доминака во всю обложку.

Заходя в кабинет профессора, больной передавал следующему в очереди свою шляпу. Даниил Романович представил себе, что тут творится зимой! Одежда сваливается в кучи, прямо на полу. Какая уж тут санитария! Галактионов думал о Доминаке. Ученый и католик теперь оказывался еще и дельцом, притом очень опасным, потому что никакой врач не возьмется по-настоящему лечить ото всех болезней. Это походило бы на знахарство.

Доминак вспомнил о Галактионове, глянул в дверь — там оставался всего один человек, но это и был Галактионов. Доминак смущенно спрятал глаза, и, казалось, они совсем исчезли с его большого лица.

— Нет, знаете ли, никакой возможности поработать и отдохнуть. Идут и идут… — начал он сбивчиво оправдываться. — Долг врача, ничего не поделаешь, коллега. Вы давно пришли?

— Недавно.

— Очень хорошо, — но он, это было видно по его лицу, чувствовал себя совсем не хорошо. — Надо помогать ближнему. Я рад вас видеть.

— Я пришел к вам, господин директор, сказать…

— Прошу! — И Доминак пропустил вперед Галактионова.

Они вошли в кабинет — большую комнату со стеллажами, зак рытыми темной материей. На столе лежал фонендоскоп, раскинувший упругие трубки.

— Так вот, господин директор, каков мой ответ…

— Ах, как устал я сегодня! — Доминак болезненно сморщил ся, снял халат и подошел к креслу. — Поговорим сначала о чем-нибудь другом. Садитесь.

В кабинете стояла старинная мебель, затянутая чехлами, сам Доминак казался очень старым и больным. Когда он сел, дряблые щеки его повисли и легли на отвороты пиджака.

«У него атеросклероз или стенокардия, — подумал Галактионов, бросив взгляд на Доминака. — Сейчас он страдает. Ему хочется разжалобить меня».

— О чем же нам говорить, господин директор?

Доминак протянул руку к столу, открыл коробку, достал ка кое-то лекарство, приготовленное в виде шарика, и положил его в рот.

— Как вы расцениваете препарат Шельбы?

— Не могу судить. Я не видел результатов.

— Их не будет, — сказал Доминак устало, но уверенно. — Ведь это второй Броун-Секар. Тот сделал себе настойку из семенных желез и помолодел. Но надолго ли? Скоро одряхление пошло снова, уже катастрофически, и он умер.

— Шельба не повторяет Броун-Секара, — сказал Галактионов. — Он идет своим путем, от своего препарата он добивается химической функции.

— Это невозможно. И не нужно. Одно огорчение, я думаю, помолодеть на короткое время. Старость неизбежна, только не для всех она начинается в одни и те же годы.

Беседа шла вяло.

Доминак, склонив голову, смотрел на ноги Галактпонова. Он еще не оправился от смущения. Научный разговор он завел для самоуспокоения. После того, что Галактионов увидел в его приемной, нельзя было сразу же разговаривать о предложении Нибиша. Будь гостем Шельба или даже Мартинсон — это меньше смутило бы Доминака.

— Профессор Мартинсон поставил новый опыт, — сказал Доми нак.

— Да, собака с искусственным сердцем… Следовало бы широко продемонстрировать этот опыт.

— Возможно. Как вы думаете, что практически могут дать работы Мартинсона?

— Сейчас трудно сказать, — Галактионову хотелось как можно выше поднять перед Доминаком значение опытев Мартинсона, однако он остался очень сдержанным в похвалах. — Профессор Мартинсон давно считает, что ритмическую деятельность сердца нельзя объяснить неврогенной или миогенной теорией, — он не отводит первенствующей роли ни элементам нервным, ни элементам мышечным, короче говоря, он не входит в лагерь неврогенистов, так же как и в лагерь миогенистов.

— Лагери! — качнул головой Доминак. — Всюду лагери. Зачем делить так? Невозможно…

— В науке возможно, господин профессор, — возразил Галактионов. — Мартинсон рассуждает так: если миогенисты и неврогенисты до сих пор не представили убедительных доказательств в свою пользу, то обе теории надо поставить под сомнение. Пусть идет спор, но Мартинсон не хочет ждать его окончания. Необъясненность причин ритмической деятельности сердца — ведь даже трудно сказать, почему в конце концов оно перестает работать, — сдерживает успешную борьбу врачей с возникновением сердечно-сосудистых заболеваний, количество которых угрожающе растет. И вот наш уважаемый коллега профессор Мартинсон, человек простой, прямой во взглядах и немножко суровый, предлагает при первых симптомах болезни сердца заменить его искусственным, уверяя, что искусственное сердце даже надежнее, оно не подвергается никаким болезням.

— Хм, без согласия больного?

— Это — детали, для ученого они не играют большой роли. Важно — решение проблемы.

— Какие все смелые! — Доминак оживился, смущение прошло, и появились признаки раздражения: отвислые щеки подергивались. — Мой ассистент предлагает новый способ замены участков кровеносных сосудов искусственными. Вам не кажется, господин профессор, странным то, что в нашем институте все занимаются не тем, чем нужно. Почти все, — уточнил он.

— Вне института ученый волен заниматься интересующей его проблемой.

— Это меня не касается. Что мы даем общей для нас проблеме — вот вопрос? Мы обязаны представить Международному конгрессу геронтологов отчет и рекомендации, основанные на тщательном изучении возможно большего числа престарелых и обобщения прошлого опыта. Число долгожителей, макробиотов, не так уже велико — около ста человек на миллион. Тем ценнее будут наши исследования. Мы должны сказать свое веское, может быть, решающее слово по поводу самых различных теорий и гипотез, пытающихся объяснить причину старения организма. Это относится и к так называемой теории интоксикации организма продуктами обмена бактерий и веществ, и к коллоидной теории с процессом конденсации протоплазмы, и к рацемизационной гипотезе, объясняющей старение за счет снижения активности ферментов. Все эти теории, по-моему, не состоятельны. Я так же не считаю правильным утверждение Сенеки, что старость сама по себе является болезнью. Это не болезнь. Но одряхление неизбежно. Природа! — Он поднял указательный палец и опустил.

Доминак говорил, вдохновляя себя. Долголетие он считал явно наследственным признаком.

— Наш институт — благородное поле деятельности! — воскликнул он рассерженно. — Но я боюсь, что мы не выполним возложенной на нас, задачи. С горечью предстоит признаться перед ученым миром в своей беспомощности. Мы как-то разобщены, у нас нет целеустремленности в работе, хотя и есть прекрасно составленные планы. Институт разваливается.

Конечно, вину он хотел бы свалить на Галактионова.

— Я тоже думаю, что получилось довольно эфемерное создание, — согласился Даниил Романович, сдерживая улыбку. — И все же оно сыграет свою роль. Хотите, я изложу свою точку зрения на нашу общую проблему?

У него разгорелись глаза. Уж если он пришел к Доминаку, то не ради одного ответного слова «нет».

— Общая для нас проблема — она волнует все человечество — не в том, что этот индивидуум прожил 75 лет, а тот — 91 год. Даже правильный, глубоко научный ответ на вопрос, почему второй прожил дольше, никого не удовлетворит. Пока не будет окончательно устранена угроза войны — а она грозит преждевременной смертью миллионам людей, — усилия геронтологов тщетны. И еще — вы знаете, сколько людей ежедневно гибнет в одном только Атлансдаме в результате автомобильных катастроф, сколько недавно было заживо погребено рабочих в шахтах на севере Атлантии — об этом писали в газетах. А сколько людей умирает только потому, что плата за лечение неимоверно высока! Это во мне говорит просто человек. Если рассуждать о долголетии научно, то давайте возьмем для примера не семью Нибиша, а обыкновенного рабочего и увидим, как быстро изнашивается человек у конвейера. Разве нас не должно интересовать это? Мы могли бы дать полезные рекомендации.

— Постойте, постойте! — Доминак, как бы защищаясь, поднял руки. — Опять вы начинаете сбиваться на политику. Не горячитесь. Ответьте прямо — вы считали мысль о создании нашего института неплодотворной? Зачем же вы пошли работать сюда? Зачем назвали себя геронтологом и явились на конгресс? — Доминак опустил руки и подался вперед. Он сводил разговор к старому спору.

— Ученый не может ограничивать себя рамками, — сказал Галактионов. — Если требуется, он смело входит в соседнюю область науки. Изучая причины старости, мы не можем не учитывать условий жизни. Вы переоцениваете роль наследственности. На условия жизни мы смотрим по-разному. Возьмите такой факт: в нашей стране после Октябрьской революции средняя продолжительность жизни больше чем удвоилась — с 32 лет увеличилась до 70. Можем ли мы в своих выводах не учитывать такого показательного факта? Вы скажете — политика? А я говорю — это жизнь.

Доминак устало склонил голову на плечо, потом перевалил ее на другое, и так несколько раз проделал эти медленные движения, выказывая крайнее удивление и глубокое разочарование Галактионовым.

— Дальше некуда… Вы говорили о Павлове, я это понимаю. Но. теперь? Вы похожи на этих… как там у вас? Подручные, что ли… На нашем языке и слова не подберешь. Поймите вы! — почти закричал Доминак, округлив маленькие серые глаза. — Вы — ученый, вас знает мир! Вам должно быть стыдно…

Галактионов поднялся. Доминак дрожащей рукой потянулся за лекарством.

— Своих взглядов я не стыжусь, — сказал Даниил Романович. — Я могу гордиться… Мне стыдно видеть, когда ученый оказывается подручным Нибиша.

Доминак уронил горошинку, она щелкнула, ударившись о пол, подпрыгнула и покатилась. Он, не взглянув на Галактионова, достал другую.

— И очень стыдно, — продолжал Галактионов, — когда мне, ученому, предлагают унизительную сделку с совестью.

Бледный, Доминак тяжело опустился в кресло. Он зажал лекарство в руке. Глаза смотрели испуганно.

— Воды, — прошептал он.

БАНДИТ ЛИ ГУГО?

«Мальчик Гуго» уходил из клиники. Он выздоровел. Шрам на шее он прикрыл цветным платком, завязав его, как галстук. Правда, лицо его было бледно, отчего казалось тоньше. Сейчас он был действительно похож на мальчика.

Даниил Романович решил повлиять на Гуго, чтобы он не возвращался к своим прежним занятиям. Это нужно было не только Гуго, но и Галактионову: если Гуго попадется еще раз, то неизбежно посыплются проклятия на голову Галактионова.

Галактионов надеялся, что слово его должно возыметь действие. Ведь если человеку удалось как бы заново родиться, то он уж не повторит прежних ошибок в новой жизни. Доводилось слышать сетования неудачников в жизни и разных греховодников перед смертью на то, что поздно приходится сожалеть о прошлом и раскаиваться в своих грехах, сожалеть, что не так сложилась жизнь, как хотелось бы, и они сами в этом виноваты; доведись начать жизнь сначала, они начали бы ее по-иному,

И они говорили искренне, правду — словам перед смертью надо верить, опровергнуть этого до сих пор никто не мог.

Подойдя к клинике, Даниил Романович увидел уже знакомого донора с вставным глазом в компании джентльменов — один краше другого: все имели отметины то на лбу, то на щеке, на губе или подбородке. Они, несомненно, поджидали Гуго. Автомобиль их стоял тут же.

Когда Даниил Романович проходил мимо, вся компания сняла шляпы и почтительно склонила головы. На ходу кивнув им, Галактионов быстро прошел в клинику и захлопнул дверь на защелку.

«Гуго я скоро им не выпущу, — решил он. — Подождут и, может быть, уйдут».

Открыв дверь в палату, он увидел Гуго: тот в накинутом на плечи халате стоял лицом к окну и делал какие-то знаки…

— С кем вы там переговариваетесь? Отойдите от окна! — строго сказал Галактионов.

Гуго повернулся. Радостная улыбка не исчезла с бледного лица, мягкие темные усики вытянулись, в глазах горел огонек нетерпения.

— Господин профессор, я ваш по гроб жизни. Буду предан, как негр своему хозяину. — Гуго склонился, прижав правую руку к груди.

— Садитесь, — сухо предложил Галактионов, показав на ка чалку.

С той же улыбкой радостного наслаждения жизнью Гуго сел в качалку напротив профессора.

— Слушаю и повинуюсь, — Гуго снова приложил руку к груди, качнулся.

Галактионов строго посмотрел на Гуго.

— Вы, я вижу, не догадываетесь, что я вас пригласил для серьезного разговора. Жаль! Я надеялся, что, уходя отсюда, вы не будете столь легкомысленны.

— Нет-нет! Что вы, господин профессор. — Гуго перестал улыбаться, подобрал полы халата. Вся фигура его выражала покорность. — Я готов ко всему.

— Ну так бросьте паясничать и слушайте внимательно. Но для начала я задам вам один вопрос: что вы думаете делать?

Гуго задумался. Врать своему спасителю он стыдился, сказать правду не хотелось.

— Что вы молчите? Я имею право требовать от вас.

— Мне пока нечего делать, как только вернуться к прежнему… — Гуго покосился на окно и потупился.

— Зачем? Разве нет другого пути в жизни, честного пути?

— А именно?

— Работать.

Гуго усмехнулся:

— Кому я нужен? Кто меня возьмет? Где работа? Какая?

— Надо искать, стремиться… Грабить, убивать — это… бесчеловечно.

У Гуго дрогнули, опустились брови, но он взглянул на профессора открыто:

— Я не убил ни одного человека и никого не ограбил.

— Но о вас столько разговоров, столько писали в газетах!

— Кто писал? Они разве люди! — вскинул голову Гуго, нем ного помолчал, улыбнулся: — О вас тоже много писали плохого, а я знаю, что вы самый лучший человек в этом городе.

— Я — другое дело… Я из чужой для вас страны. И разговор сейчас не обо мне, а о вас. Вы молоды, грамотны, могли бы приносить пользу людям, как и другие… Почему вы стали бандитом?

— Я не бандит, — спокойно ответил Гуго.

— А они? — Галактионов показал за окно.

— Они бандиты.

— Но они ожидают вас, и вы вернетесь к ним?

Гуго пояснил, что он вынужден это сделать. В одиночку жить нельзя: всегда может потребоваться финансовая помощь, выручка, защита. Он вносит свой денежный пай в организацию, и она заботится о нем. В делах этой организации он не участвует, предпочитает работать один, у него своя цель, свой интерес…

— Вы напрасно хотите уверить меня в своей честности, — прервал его Галактионов. — Разве визит к Нибишу — не грабеж?

— Вы не верите! — воскликнул Гуго. — Вы не поймете меня, если я не расскажу вам о себе все. Рассказать? Но это длинная история.

Вначале эта история не содержала ничего примечательного.

Отец Гуго убит на фронте, мать погибла на заводе, ее ис калечило машиной… Пяти лет Гуго остался сиротой, с десяти начал работать. Ну, известно: голодал, одевался кое-как, жил где придется, как бродяга… За десять лет работы побывал на многих заводах, у разных хозяев, но жил все время впроголодь и теплого угла не имел. Среди рабочих встречал разных людей, иные говорили: учись, читай, набирайся ума… Гуго читал — сначала потому, что свободное время некуда было девать: пойти в кино или просто погулять — одежда не позволяла. Потом втянулся, полюбил книги, и стал читать все подряд. Попалась ему одна книга, которая заставила его по-иному взглянуть на жизнь. И задумался Гуго над своей судьбой.

Получилось, что хозяева, у которых он работал, платили ему много меньше того, что следовало, большую часть заработанного оставляли себе.

— В книге были примеры с цифрами, объяснялось, как все это получается, — оживленно рассказывал Гуго. — Я тоже стал записывать свой заработок и удивлялся, что мало получаю. Я хотел выбиться в люди, был экономным, бережливым. Вот! — Гуго достал из кармана маленькую, в пол-ладони, потрепанную, в захватанном переплете записную книжку. — Тут — весь мой заработок за десять лет. Подбил я итог и подсчитал по примеру, что был в той книге, сколько мне недоплачено. Получилось, что шесть лет из десяти я работал даром, мои деньги прикарманивали боссы. Вот сколько они должны мне: Дод Мерилл, фабрика игрушек, — 2000; Инджин Севбью, завод искусственной кожи, — 3500; Ив Гейну, стекольный завод, — 4000; Джой Громан, машиностроительный завод, — 4500; Габриэл Смит, электростанция, — 4000; сестры Парсон, чулочная фабрика, — 2500; отец и сын Бризгайлы, оружейный завод, — 4500; Чарльз Сайд, угольные копи, — 5000; Джордон Нибиш, медикаменты и больничная аппаратура, — 6500. Всего, если перевести на доллары, тридцать шесть с половиной тысяч. Это же мои трудовые деньги! Друзей у меня не было, совета я ни у кого не спрашивал и недолго раздумывал, что делать. Раздобыл револьвер и пришел к первому по списку, к этому толсторожему Мериллу. Выбрал удачное времечко, явился прямо в кабинет и — дуло к виску. Он поморщился и выложил две тысячи.

Вижу, дело началось неплохо. Я вычеркнул первого должника, пошел ко второму — пришла очередь раскошеливаться старику Севбью.

Самое трудное было — выбрать время, чтобы мой должник си дел в кабинете один и имел под рукой деньги. Все дни и часы до визита я тратил на разведку, и поэтому не знал неудач. Обо мне стали писать в газетах, и называли бандитом и другими страшными именами. Я про себя думал: ладно, пишите, что угодно, я свое дело знаю, потом как-нибудь выяснится, кто грабитель, а кто получает заработанное. Вот с Кайзером я связался, пожалуй, зря. Ему лестно было затащить меня в свою шайку и работать вместе, но я вступил только в их кассу, чтобы в случае провала меня могли выкупить.

Кто там был дальше по списку? — Гуго заглянул в книжечку. — Сестры Парсон. Ну, эти вели себя возмутительно, они действовали мне на нервы своим визгом. Мужчины при виде направленного в лоб револьвера сразу догадывались, о чем речь, и открывали домашние сейфы. А это бабье подняло такой вой и визг, что я опасался за барабанные перепонки полисменов, стоявших на улице. Сестры затрясли своими юбками, начали закатывать глаза и падать по очереди в обморок. Мне пришлось брызгать в лицо холодной водой и долго объяснять причину визита. Они, кажется, готовы были отдать самих себя и твердили одно: денег дома нет, все в банке. Я-то знал, что они есть: наугад не ходил. В конце концов они выложили свой долг, и я тут же вычеркнул их из списка, сказав, что больше беспокоить не буду.

Удивляюсь, почему газеты не писали, что я собирал долги. Наверное, потому, что если бы написали так, то многие бы стали требовать свои деньги.

Список моих должников подходил к концу. Оставался один Нибиш. Тут меня постигла неудача…

Вы теперь видите, что я совсем не грабитель, а сам был ограблен и только требовал свои деньги, не так ли, господин профессор?

— Вы думаете взыскать долг с Нибиша? — спросил Даниил Романович.

Гуго закрыл книжечку и спрятал в карман. Взгляд выражал решимость довести дело до конца.

— Остался только он один. Но долг Нибиша, пожалуй, увеличится. Накину за лечение, за вынужденный прогул и непременно — штраф за применение оружия. Я уже подсчитал — всего будет около десяти тысяч.

Вставая, Галактионов сказал:

— Ваши действия я считаю все равно преступными, слышите? Вы очень меня огорчите, если после всего этого займетесь прежним делом.

Гуго помолчал и упрямо произнес:

— Я все-таки не могу простить Нибишу.

Галактионов понял, что уговаривать Гуго бесполезно. Чело век он настойчивый. Даниил Романович попросил:

— В таком случае обещайте мне, что в течение трех месяцев, по крайней мере, вы оставите Нибиша в покое.

— Это я могу обещать твердо, — Гуго положил руку на грудь — то был уже не шутливый жест, а клятва. — И прошу, господин профессор, если понадобится моя помощь, — я к вашим услугам. Я поклялся никому не прощать своих долгов, точно так же я ни у кого не останусь в долгу. А у вас я в большом долгу.

Через несколько минут Гуго был в окружении компании Кайзера. Они предлагали отпраздновать его второе рождение. Но Гуго отказался ехать в ресторан, сославшись на слабость. Кайзер посадил его в свою машину, и вскоре они были на окраине города. Кайзер выключил мотор и повернулся к Гуго.

— Ты прав, мальчик, тебе надо отдохнуть, — согласился Кайзер. — Мы отправим тебя на курорт, на берег моря. Но прежде хотелось бы обтяпать одно дельце. Тогда денег будет по ноздри. Я надеюсь на твою помощь. Очень выгодное дело. Обещана большая сумма. Берусь сам… Но нужно, еще одного, за руль. Кроме тебя, не хочу никого…

— Я уже говорил, что не могу, — скучно ответил Гуго.

— Ерунда! На секунду остановишь машину, я выскакиваю — удар, готово! — и мчимся дальше. Даже полицейских на месте работы не будет. Предусмотрено…

— Кого убрать надо? — поинтересовался Гуго.

— Да одного «амурчика с крылышками».

— С крылышками?

— Ну да, с погонами.

— Нет, Кайзер, я ценю твое доверие, но не могу… Слаб. Выключаюсь на три месяца, а там возьму сразу десять тысяч.

— Опять один?

— Да.

— Смотри, Гуго, — недовольно произнес Кайзер. — Опять попадешься. Кончай эксперименты в одиночку. Добром это не кончится. Помни — я спас тебя от смерти. В тебе моей крови не меньше пары пивных кружек. Пойми, ты теперь мне кровный брат.

Гуго молчал.

Возвращаясь из клиники, Даниил Романович думал о Туго. Пусть он и не такой, как Кайзер, но все равно из преступного мира, и с точки зрения общественной, опыт этот нельзя считать удачным. Можно ли верить Гуго? Время покажет и, следовательно, опыт еще не окончен.

Гуго счастливо отделался от тюрьмы. Доминак говорил как-то, что бандита Гуго после выздоровления сразу же арестуют. Но потом выяснилось, что никто из «пострадавших» от Гуго не требовал его ареста и суда над ним: от боязни ли, ибо Гуго прослыл уже бессмертным и мог отомстить, или поверили ему, что, получив долг, он больше не побеспокоит. Помалкивал и всесильный Нибиш. «Разве будет судиться с Гуго сам Джордон Нибиш?» — так сказал Доминак.

Не знал Даниил Романович, что Нибиш совсем не хотел суда над Гуго, не хотел нового шума о воскресении мертвеца. Миллионер даже сделал кое-что по мелочи, чтобы полиция и газеты «забыли» о Гуго, не упоминали больше и имя Галактионова. «Так мне никто не помешает купить секрет Галактионова», — думал он.

Когда вчера Галактионов сказал Доминаку, что он решительно не желает разговаривать Нибишем, Доминак только буркнул: «Пожалеете» и больше не произнес ни слова, не обмолвился и о Гуго, хотя знал, что завтра он будет выписан.

Даниил Романович остановился у газетного киоска, Он постоянно покупал рабочую газету «Бессмертие труда», интересовался, что пишут «Новая Атлантида» и «Патриот». Газеты «Бессмертие труда» в продаже не оказалось. На вопрос «почему?» продавец ответил:

— Конфисковали.

— За что?

Продавец пожал плечами, внимательно посмотрел на Галактионова.

— Говорят, было что-то в защиту политических заключенных.

Галактионов пошел домой.

«Покажется ли сегодня Макс? — подумал он с грустной надеждой. — Вряд ли: сейчас ему не до меня… Сдержит ли, в случае чего, свое слово Адам Мартинсон, не испугает ли его обилие грязи, которая будет брошена в мой адрес? Встанет ли на мою сторону Арвий Шельба?»

Много тревожных вопросов возникло, но ответ на них могло дать только время.

СВЯТОЕ СЛОВО И ДЕЛО НЕ ЗНАЕТ ПРЕГРАД

Далеко в горах, раскинувшихся южнее Атлансдама, есть се ло, очень бедное. Редкие домики его, сложенные из камня и обмазанные глиной, расположены вдоль извилистой речушки. Кое-где по берегам этой речушки разделаны узенькие полоски земли, жители выращивают на них кукурузу. Кроме того, они разводят овец, но очень мало: в каменистых горах не хватает корма. Если правда, что Атлансдам заложен атлантами, пришедшими с какого-то острова, то жители этого села — аборигены, оставшиеся после завоевания их родины атлантами; они ушли сюда, в горы.

Несмотря на скудную жизнь, они полюбили эти каменные горы, не променяли их на красивые шумные города, предпочли бедность и спокойную тихую жизнь горячечной суете горожан.

Священник, пришедший из этого села к аббату Рабелиусу, был тоже беден — об этом свидетельствовали старая обтрепанная одежда и пыльные разбитые сапоги. Но зато сам священник выглядел крепким мужчиной: щеки обветренные, глаза зоркие, зубы в тихой скромной улыбке молодо белели, руки, хотя и чистые, но грубоватые — вероятно, ему не хватает доходов, и он занимается тем же трудом, что и его паства.

Рабелиус принял гостя в своей квартире, обставленной почти по-светски. Когда монашенка, прислуживавшая у стола, поставила еду и вышла по знаку аббата, Рабелиус достал бутылку вина.

— Не потребляю, — замахал руками священник, и потускнев ший Рабелиус должен был спрятать бутылку в маленький шкафчик, вдавленный в стену.

— Я только для вас, отец Урбо, — сказал аббат. — Только для вас. Потому что вы с дороги, устали, и вам следует подкрепиться.

— Душу подкрепляет божие слово, а тело — яства, освященные им, — ответил отец Урбо, принимаясь за еду.

Рабелиус, улыбнувшись про себя, согласно кивнул головой и неохотно подвинул свою тарелку.

Когда с трапезой было покончено и сотрапезники прочли молитву, началась беседа.

— Я никогда не слышал о вас раньше, отец Урбо, о чем очень сожалею, — сказал Рабелиус.

— Мы люди маленькие, — скромно произнес Урбо. — Каждому свое, и таковы наши заслуги перед богом, что мир нас не знает. Зато о вас мы наслышаны, и именно слава ваша привела меня сюда.

Рабелиус самодовольно улыбнулся.

— Говорите, отец Урбо, что вас беспокоит.

— Попечение о пастве, о душах заблудших, которые просят причастия, прежде чем принять смерть.

И отец Урбо рассказал:

В пятидесяти километрах от их села, в горах, содержатся заключенные, они приговорены к смерти. Заключенные просят отпущения грехов и причастия, они не хотят умирать, не поговорив с духовным отцом. Узнав об этом, отец Урбо выразил согласие провести обряд причащения, но заключенные не захотели говорить с ним, никому не известным священником, они желают иметь своим духовным отцом только преподобного Рабелиуса, имя которого внушает им благоговейные чувства. Знать, много у них на душе грехов, коль скоро им требуется непременно такое высокопоставленное лицо, как аббат Рабелиус.

Рабелиус слушал внимательно. Отец Урбо говорил истину. Вчера вечером к аббату приходил один из офицеров штаба в солидном чине полковника. Как перед самим господом богом, офицер сказал, что ему предписано уничтожить группу опасных преступников — они находятся в лагере, в горах, — и просил Рабелиуса пойти в лагерь к осужденным на смерть, или послать духовное лицо, совершить положенный обряд. Рабелиуе дал согласие, хотя ему и не хотелось ехать в такую даль. Он надеялся послать в лагерь кого-нибудь вместо себя. Но тогда пришлось бы посвятить в тайну еще одного человека! Нет, он не может поступить так.

Аббат, разумеется, будет хранить все это в великой тайне, как и положено, ни словом не обмолвится и отцу Урбо: о таких вещах можно сказать только епископу. Рабелиусу показалось странным то, что просьба заключенных, охраняемых зорко, дошла до Урбо. И он спросил, как это могло случиться.

— С божией помощью, — тихо ответил священник.

— Но ведь там — опасные преступники, вероятно, политические! Они не верят в бога, — продолжал недоумевать аббат.

Но сельского священника ничуть не сбили с толку эти недоуменные вопросы: видимо, крепок он был духом и верой и многое знал.

Он сказал, что человек — каков бы он ни был — перед смертью своей обращается только к богу, и служитель церкви обязан стать посредником между ним и всевышним. Церковь единоспасающа для всех. Не будет правильным считать, что эти заключенные недостойны разговора с отцом духовным и заслуживают отвержения от церкви. Ватикан простил грехи даже Галилею.

Священник угадывал нежелание аббата пойти в лагерь к осужденным. Рабелиус и не скрывал этого: поскольку сельскому, священнику известно о предстоящей казни, пусть он и совершит отпущение грехов. Выход из положения удачный.

— Я не понимаю, отец Урбо, почему бы не пойти вам? — сказал он. — Местность та, можно считать, вашего прихода, там пастырь… вы.

— Я с великой бы охотой, — ответил священник. — Я знаю свою обязанность. Близок ли путь сюда, но я не посчитался ни с чем во имя святого дела. Я пошел бы к ним. Но они не хотят меня. Как я услышал, есть у них некто по имени Зильтон, — Урбо, украдкой взглянув на аббата, заметил, как вздрогнул тот; священник опустил голову, пожал плечами. — Не знаю, кто он, а думаю — грехов у него больше всех. Он-то и хочет непременно вас. Ну и остальные, глядя на него…

— Зильтон, говорите?.. — глухо переспросил Рабелиус.

— Да, кажется, так говорили. А что — вы знаете такого? — Урбо поднял голову и посмотрел на аббата. Рабелиус отвернулся, встал и прошелся по комнате.

— Нет, не знаю такого, — сказал он. — Меня, отец Урбо, смутило то, что от грешников, отгороженных от мира строжайшей охраной, дошла до вас не только просьба, но стали известны и имена их.

— А меня это не удивляет, — тихо заметил Урбо. — Святое слово не знает преград. Я верю — тут помощь божия…

— Да, конечно, — согласился Рабелиус и присел к столу.

— И все же я буду упрашивать вас пойти к этим несчастным. Ведь это не отложное дело?

— Да, часы их жизни сочтены.

— Часы? Вот видите! А я не могу быть ни сегодня, ни завтра. У меня много забот здесь. Так я прошу…

— Но они не хотят меня! Я уже говорил вам об этом.

— Вы пойдете вместо меня, как доверенное духовное лицо.

— Но чем это подтвердить?

— Очень просто. — Рабелиус подошел к небольшому письменному столику, выдвинул один из ящиков, взял листок плотной белой бумаги; вверху красивыми буквами было напечатано имя аббата, название монастыря, настоятелем которого он был, и церкви при этом монастыре. Рабелиус написал несколько слов и подал бумагу священнику.

— Этого достаточно?

— Да, я полагаю… Есть только сомнение: духовное лицо — единственный посредник между исповедующимся и богом. Я же выступаю в роли посредника между грешным человеком и вами… Если узнает епископ, как бы не было неприятности.

— А почему он узнает? — щеки аббата вспыхнули. — Не думаете ли вы, отец Урбо, что я обязательно во всем отчитываюсь перед епископом?

— Нет, конечно, — священнику не хотелось, чтобы аббат сердился. — Ведь то сомнение, которое я высказал, несущественно. — И он поднялся: — Благословите меня, ваше преподобие.

— Благословляю, и пусть благословит вас бог! Вы сразу в путь?

— Да, время не ждет.

— Пустит ли вас стража к заключенным?

— Святому слову и делу нет преград.

Аббат подал Урбо пшеничные облатки:

— Идите, отец Урбо. Но вы должны идти один — сами понимаете…

Священник поблагодарил, спрятал облатки и, простившись, ушел.

Рабелиус постоял с минуту в раздумье, затем снял телефонную трубку. Оказалось, что епископ хорошо знал священника Урбо. Он с похвалой отозвался о нем и Рабелиус успокоился.

Несколько минут спустя, священник был уже в автобусе. Автобус, выбравшись из города, помчался по широкой автостраде на юг. Достигнув гор, асфальтированная дорога, как река, испугавшаяся непреодолимой преграды, свернула влево и потекла у подножий откинувшихся в сторону каменных глыб.

На одной из остановок священник вышел. Автобус покатил дальше. Когда он скрылся, священник стал карабкаться на гору, перепрыгивая с камня на камень. Скоро он достиг вершины хребта и стал спускаться на противоположный скат его.

Внизу священника поджидал парень, с виду сельский житель, в короткой куртке, из-под которой виднелся ворот яркой клетчатой рубашки, в грубых штанах, заправленных в сапоги. На голове парня была круглая коричневая шляпа с узорчатой лентой и островерхой тульей. Две оседланные лошади с ослабленными подпругами выискивали жесткие травинки, кое-где пробивавшиеся между камней. Парень проворно поправил седловку, подтянул подпруги, взнуздал лошадей и ловко вскочил на одну из них, держа повод другой. Священник, спустившись с горы, коротко приветствовал парня и сел на лошадь.

Они молча поехали, держа направление к следующей горе. Поводья были свободно опущены. Кони сами выбирали дорогу. Начался подъем, крутой, опасный, но всадники ехали спокойно.

Спускаться оказалось сложнее, чем подниматься. Седло сползало на шею лошади. Приходилось откидываться назад, почти ложиться на круп, не видя ничего впереди. Но и спуск прошел благополучно.

— Хорошие лошади, — похвалил священник.

— Еще бы! — отозвался польщенный парень. — Выросли в горах. Как козы прыгают…

Преодолевая перевал за перевалом, всадники уходили все дальше на запад, в глубь гор. Солнце спускалось к горизонту, и горы засветились желтым, восковым светом. Все здесь было мертво, и в лощинах не чувствовалось ветра, как в яме; не было слышно ни звука, кроме собственного голоса да цокота копыт.

Вечером всадники, поднявшись на очередной перевал, увидели внизу обширную, усеянную камнем площадь, похожую среди обступивших ее гор на арену огромного стадиона.

— Вот мы и приехали, — сказал священник. — Вы будете ждать меня внизу. Дальше я пойду пешком.

Спешившись, священник отдал повод спутнику. Обходя большие камни, перешагивая через мелкие, он тихо пошел к центру площади. Солнце скрылось за горами, и всю огромную каменную чашу, по дну которой шел священник, заполнил сумрак летнего вечера. Идти стало тяжело, не было видно, куда ступать ногой, несколько раз он больно ударялся голенью о камни.

— Кто идет? — раздался грозный оклик.

— Священник, — последовал ответ.

Впереди послышались шаги. Священник достал из карманов крест и небольшое евангелие, поднял их в руках и пошел вперед.

Путь ему преградили двое — сержант и солдат, с автоматами в руках.

— Я от аббата Рабелиуса, — сказал священник. — Пришел от пустить грехи осужденным.

Сержант с солдатом молчали.

— Опустите ваше оружие, — строго сказал священник. — Не положено так встречать духовного отца. — Те переглянулись и опустили автоматы.

— Рабелиус, сказали вы?.. — спросил сержант с недоверием в голосе.

— Рабелиус не может прибыть сюда, его задерживают важные дела у епископа. Он поручил мне. Вот бумага, — священник, достав белый листок, подал сержанту. Тот прочитал и вернул лист. На лбу его темнели борозды морщин.

Сержант был заранее предупрежден полковником Гарвином и ожидал прихода аббата Рабелиуса. А тут явился какой-то обтрепанный священник.

— Черт знает что! — пробормотал в недоумении сержант.

— Прошу не поминать нечистого. Грех… — заметил священник.

Сержант сконфуженно умолк. Солдат, с худой шеей, с длинными руками, внимательно разглядывал священника; глаза у него были очень подвижные. Солдат оказался сметливый, он придвинулся к сержанту и что-то зашептал ему. По отдельным словам, которые уловило ухо священника, было понятно, что солдат находил его документ правильным, и какая разница — Рабелиус это или кто другой: лишь бы было духовное лицо. Сержант не соглашался и твердил про аббата.

— Я духовный отец, — сказал четко и внушительно священ ник, посмотрев почему-то не на сержанта, а на солдата. — Мне поручил сие святое дело аббат Рабелиус, а аббат делает то, что требует епископ, кардинал и сам папа. Я думаю, вы как благочестивые католики понимаете, что мне нельзя не выполнить обряда, и вы обязаны помочь мне…

— А много времени займет эта церемония? — сдался сержант.

— Не от меня зависит.

— Может быть, мы лучше сделаем так: вы напишите в книге, что обряд выполнен, — и все, а?

— Нет, — твердо сказал священник. — Я не могу так посту пить. Вы толкаете меня на обман, на грех… Что вы, одумайтесь!

Сержанту ничего не оставалось, как согласиться и дать возможность священнику выполнить поручение аббата. Махнув рукой, он пошел вперед, за ним — священник, а позади солдат. Священник опять споткнулся о камень и нагнулся, ощупывая ногу. Когда солдат поравнялся с ним, священник спросил:

— Тебя звать Карди?

Солдат остановился:

— Откуда вы знаете?

— Я все знаю, — ответил священник.

Вошли в палатку, в которой жил сержант, старший караула; сержант приказал солдату освободить за колючей проволокой, где содержатся заключенные, одну палатку, туда будут заходить по очереди осужденные на смерть, исповедуются и причастятся. Священник потребовал, чтобы часовой стоял в десяти шагах от палатки, не ближе. Ибо если будут слышны слова исповеди, то какое же это таинство?

Приготовления закончились быстро. Священника ввели за колючую проволоку, запутанную так, что сквозь нее и мышь не проскочит. Заключенные, выстроившись в ряд, стояли перед невысокой палаткой. Два солдата, опустившись на колено, держали наготове автоматы, еще один солдат прохаживался позади палатки.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

Священник, проходя мимо заключенных, окинул их внимательным взглядом и скрылся в палатке.

Среди заключенных были два бандита, они оказались на правом фланге. Первая очередь выпала высокому, с белым от испуга лицом и слезливыми серыми глазами в красных веках. Бандит не мог решиться войти в палатку, как будто там его ждал топор. Тогда пошел второй, коренастый, скуластый, с выпуклыми желтыми глазами.

Священник встретил его тихим приветливым словом и хотел было произнести молитву, но желтоглазый перебил его:

— А по-православному можно причаститься?

— Вы православный?

— Нет, был католик.

— Почему же не хотите нашего причастия?

Заключенный ухмыльнулся, провел языком по губам,

— У православных, я слышал, дают вино, а вы — только пресную лепешку, — и вышел.

Слезливый долго каялся в грехам и тут же съел облатку. Политические заключенные шли потому, что их принуждали к этому. В грехах они не каялись, причащения не признавали. Священник задавал вопросы им, а они — ему. Обряд затягивался.

Последним вошел Август Барке. Священник уронил крест и евангелие, схватил за руку заключенного, тот сразу узнал это крепкое рукопожатие.

— Макс!

— Тише. Патер ностер… — Макс начал громко читать «Отче наш» — что пришло в голову. — Вас убьют всех, — сказал он тихо.

— Знаем. Когда?

— Послезавтра. Здесь будет испытание какого-то нового оружия.

— Я догадывался.

— Тише. Мы хотели выпустить газету, начать компанию… Не удалось — газету конфисковали. Я пришел спасти тебя, Август.

— Каким образом?

— Ад майорам деи глориам…[4] Переоденемся. Ты выйдешь спокойно, я вернусь завтра…

— Отчаянная ты голова, молодец! Но твой план не годится. Я спасусь, а товарищи останутся. Не могу. Нечестно, Макс.

— Патер ностер, патер ностер… Что же делать? Быстрее решайся. Август, будет поздно.

— Слушай, Макс. Скажи, тот капитан сильно любит Юв?

— Он без ума от нее.

— А она?

— Любит. Но у нее, кроме хорошего сердца, есть хороший ум. Она еще не совсем верит в него…

— Спроси от моего имени, пусть скажет всю правду. Если любовь — хорошо. Передай: пусть сделают помолвку, а свадьба — потом. Понял? Потом, когда будем вместе.

— Август, ты совершаешь ошибку…

— Нет, нет, иначе я не могу. До свидания, дорогой, смелый Макс!

Они обнялись. Подобрав крест и евангелие, «священник» вздохнул и громко произнес:

— Эго те обсольво а пеккатис туис.

Обряд исповеди и причащения был закончен. Усталый, «священник» вышел из палатки.

Сержант, довольный тем, что все обошлось хорошо, дал священнику солдата, чтобы проводить до лошадей, Это было кстати, так как в котловине наступила совершенная темнота — можно расшибиться о камни или заблудиться.

Солдат оказался тот же, Карди. Когда он и священник отошли метров пятьдесят, Карди взволнованно про- шептал:

— Я тоже вас узнал. Мы вместе работали на машиностроительном… Тогда я был мальчишкой. Почему вы… в таком виде?

— Действительно, кто ищет друзей, тот всюду их найдет, — вместо ответа сказал Макс. — Как ты сюда попал, Карди?

— Проштрафился. Я служил в авиационной части. Однажды не почтительно отозвался о проповеди аббата Рабелиуса. Еще говорил, что рабочий костюм предпочитаю военному… Тут все такие…

— Понятно, — Макс протянул это слово, и оно прозвучало с оттенком недоброй таинственности. — И сержант такой же?..

— Кажется, нет, — ответил Карди. — Его фамилия Айган. Он отмочил какую-то глупость и крепко подвел одного полковника, которого потом понизили в должности. Он и упек его в это местечко.

— Понятно, — еще раз протянул Макс. Солдат заподозрил не доброе.

— Скажите, что здесь будет? Я что-то не пойму и… беспокоюсь.

— Скоро поймешь. Но прежде всего крепко договоримся, — остановившись; Макс взял его руку и сжал. — Видел только неизвестного священника — это раз. Второе — где вы берете воду?

— Вон там в ручье. Он недалеко от дороги.

— Постарайся чаще ходить за водой, и только один. Понят но?

— Да. Сержант доверяет мне и даже слушается советов.

— Тогда до свидания, и помни, что тут дело касается и твоей жизни. Иди. Вот мои лошади.

Солдат исчез в темноте, только слышались шаги и сухой перещелк потревоженных мелких камней.

Гребни гор исчезли в черном небе.

Не стоило ночью возвращаться назад через многочисленные хребты. Этот опасный трудный путь годился в том случае, если бы назад ехал Август, и то он должен был, перевалив один хребет, ехать лощиной в сторону, заночевать в горах, ждать рассвета…

Макс вместе со своим проводником добрался до ручья, выехал на слабо проторенную дорогу. Она шла в обход многих перевалов, была длинной, они ехали всю ночь. С рассветом выбрались к автостраде, и Макс первым автобусом поехал в город.

Переодевшись дома, он сразу же направился к Юв и рассказал ей о встрече с отцом. Юв сообщила, что Браун подал в отставку. Это шло вразрез планам Августа, но Макс промолчал.

У ЦВЕТОЧНОГО МАГАЗИНА

Утром позвонила Юв, и то, что она сообщила, изумило Галактионова. Юв выходит замуж! Почему так поспешно? Кто этот счастливец? — Увидите сами.

Юв приглашала в гости. Пока что будет только помолвка, а свадьба позднее.

Галактионов не переставал удивляться: время ли сейчас хотя бы и для помолвки? Ведь отцу Юв грозит страшная опасность. Видимо, опасность миновала. И это благодаря Максу. И Юв выходит замуж. За кого? Не за Макса ли? Что ж, они достойны друг друга. Молодчина, этот Макс. Конечно, он, счастливый жених, утром не появится…

По пути в институт Даниил Романович купил газеты. В них ни слова не было ни об Эрике Зильтон, ни о пресловутых законах. Ничто не предвещало надвигающуюся опасность. Не слишком ли он преувеличил ее?

Весь день Галактионов работал с необычайным подъемом. Пора бы поставить еще несколько опытов. Теперь у него был лучевой аппарат в миниатюре, его можно носить на ремне через плечо, как фотоаппарат. Надо пойти в больницу, договориться с врачами и испытать его у койки умирающего больного. Он вышел из института ровно в пять. Аппарат висел на плече.

В девять часов он должен быть у Юв Мэй. Надо что-то ку пить невесте в подарок. Но что? Очень сложная штука — подарок. Купить дорогой — неприлично: кто он для Юв — дядя, богатый родственник? Это вызовет ненужные разговоры. А дешевый подарок — это не подарок, а просто памятная вещица, как сувенир или автограф. Но он ведь не турист и для Юв — не просто человек, проходящий мимо. Что же купить? Во всяком случае надо прежде всего купить цветы. Цветы и невеста — это неразделимо.

Цветочный магазин находился недалеко, Даниил Романович запомнил его, когда они с Максом впервые проезжали по улицам города. Запомнился, скорее, бросился в глаза, потому что Атлансдам лишен зелени и цветов.

Галактионов шел не спеша и думал о том, что жизнь торжествует, какие бы опасности не угрожали ей. Он вздрогнул и остановился, когда чей-то голос окликнул его.

— Здравствуйте, профессор!

Это было сказано на чистейшем русском языке. Долгое время он не слыхивал русского слова, а тут его приветствовали так просто, будто он шел по улице Москвы.

Кто же поздоровался с ним? Люди шли. быстро, обгоняя его, толкаясь. Какой-то мужчина, шедший впереди, приподнял левой рукой шляпу, глянул на Галактионова через плечо и, отвернувшись, заспешил и скрылся в густой колонне пешеходов. Даниил Романович разглядел лишь рыжеватую бровь, курносое лицо сплошь в веснушках, будто посыпанное махоркой. Веснушки усеивали и руку, приподнявшую шляпу.

Галактионов ускорил шаг, но уже не мог отыскать этого человека. Он пошел тише. Кто это мог его окликнуть? Несомненно русский, но почему он не остановился?

Галактионову показалось, что он когда-то встречал этого человека. Густая россыпь веснушек, белесые ресницы, такие же брови — торчком, как зубная щетка. Неожиданно он увидел Юв. Она тоже шла к цветочному магазину, только с другой стороны.

— Здравствуйте Ювента. Нет ничего удивительного в том, что наши дороги сошлись здесь.

Юв, улыбаясь, протянула профессору руку и, когда он пожал ее, со сдержанной озорной веселостью подхватила его за локоть, и они пошли рядом. Даниил Романович, наклонившись, тихо спросил:

— Отец здоров, все хорошо?

— Да, — кивнула она и перестала улыбаться. — Надеюсь, скоро увидимся… Это сделал Макс.

— Я так и знал. Ваш Макс…

Она удивленно вскинула брови.

— Вы так думаете? Да, Макс наш… — подтвердила она.

Значит, Даниил Романович ошибся, полагая, что она выходит замуж за Макса.

— А я записал его вашим женихом и был очень рад.

— Что вы, что вы! — притворно ужаснулась она. — У него ведь есть… Но он не сказал вам ничего об этом, и я не скажу.

— Кто же все-таки жених?

— О, пусть это будет сюрпризом. Возможно, вы сейчас увидите его, мы договорились встретиться у цветочного магазина… Идемте, на нас смотрят.

Цветочный магазин «Лотос» с огромными стеклянными витринами занимал полквартала. Сквозь стекло на каменную улицу смотрели тысячи и тысячи цветов различной окраски и формы.

Внутри магазин напоминал оранжерею. Часть стеклянных секций крыши была снята, и сверху вместе с солнечным светом струился свежий воздух. Цветы росли на грядках и клумбах, в горшках и кадках, в воде и в воздухе — протянулись вьющимися стеблями до крыши и сомкнулись там.

Это красивое зрелище показалось Галактионову неестественным в городе из камня и железобетона, где не увидишь клочка земли, — все покрыто асфальтом, камнем, залито цементом.

Галактионов жил в Алма-Ате, редком по красоте городе, расположенном в предгорьях Тянь-Шаня; он стал рассказывать Юв о Площади цветов, о скверах и парках. Она не верила, удивлялась:

— Целая площадь и вся в цветах? Без стен и крыши?

— Ну конечно. Огромная площадь. Канны почти в рост чело века.

— Это должно быть очень красиво — всюду цветы…

Юв сделала заказ владельцу магазина. Напомнив о вечере, она ушла. Даниил Романович, повернувшись к витрине, принялся выбирать цветы, потом подозвал продавца.

Получив деньги и записав адрес, продавец отошел. Даниил Романович еще с минуту стоял перед витриной. Сквозь стекло поверх цветов он видел противоположную сторону улицы. Камень и камень. И воздух пропитан запахом горелого бензина, разогретого солнцем асфальта.

К магазину беззвучно подкатила длинная машина, из нее выскочил военный, довольно красивый, широкий в плечах. Он приехал один и улыбался сам себе. Галактионов где-то видел этого офицера. «Вероятно, счастлив, — подумал он, наблюдая за ним. — Вероятно, женится и приехал купить цветы невесте. Или получил повышение и устраивает званый обед».

Даниил Романович видел офицера только по грудь — снизу улицу закрывали цветы витрины. Потом офицер исчез с глаз — вероятно, нагнулся, чтобы заглянуть в машину.

В это время на большой скорости подлетела еще машина; скрипнув тормозами, она качнулась вперед, замерла. Из машины выскочил человек в пыльнике и надвинутой на лоб шляпе. Он резко выпрямился и повернулся лицом к витрине.

«Кайзер», — Галактионов узнал его по фарфоровому глазу, белевшему под темной шляпой,

Потом Даниил Романович опять увидел офицера. Вдруг Кайзер коротко взмахнул рукой. Сразу же оба они, офицер и Кайзер, исчезли, а через секунду глухо хрюкнул мотор, и вторая машина исчезла, как пущенная торпеда.

Что-то случилось на тротуаре возле магазина — донесся шум, топот ног, крики. Даниил Романович поспешил к выходу. Из магазина хлынули толпой покупатели, сбились возле дверей. «Убит, убийство» — слышалось вокруг. Машина, на которой приехал военный, была окружена гудящей, шатающейся толпой, пробиться сквозь нее было невозможно.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

Тут уже оказались невесть откуда взявшиеся фоторепортеры, они энергично проталкивались сквозь толпу, на ходу налаживая аппараты. Даниил Романович присоединился к ним, открыл футляр своего аппарата.

Офицер лежал навзничь с посеревшим лицом и темными губа ми, фуражка валялась тут же. Если бы не военная форма, Даниил Романович не сказал бы, что это тот самый человек, который три-четыре минуты назад вышел из машины — так он изменился. Под головой его алело пятно крови.

Фоторепортеры, присев на корточки, стали щелкать затворами. Галактионов, не медля ни секунды, занялся тем же, но он делал не мгновенные снимки, а с некоторой выдержкой, и нацеливал свой аппарат неизменно на голову убитого, на затылочную часть, как будто его интересовали волосы, а не лицо убитого.

Появились полицейские. Один из них подержал руку офицера и опустил на тротуар.

— Все…

Даниил Романович, закончив облучение, не отходил: ему на до было узнать, кто убитый, куда его повезут. Толпа все росла, сквозь нее протискивались новые любители-фотографы.

Подъехала санитарная машина. Люди в белых халатах стали поднимать труп офицера, но тут раздался пронзительный тонкий вскрик. Галактионов обернулся и увидел Юв — она стояла с охапкой цветов, глаза ее расширились в ужасе, лицо вытянулось.

— Юв Мэй. Это Юв Мэй, — пронеслось в толпе.

Юв отшатнулась, протянула руки. Цветы упали на труп, зак рыли лицо и грудь убитого.

— Реми! — вскрикнула она. — Бог мой, что же это?!

Даниил Романович хотел было поддержать Юв, но полицейский отстранил его. Юв опустилась на колени, склонила голову, плечи ее вздрагивали.

— Это был ее жених, — Галактионов высказал догадку вслух.

— А вы, оказывается, кое-что знаете по этому делу, — сказал полицейский. — Мы вас вызовем.

— Да, пожалуй, знаю, — тихо ответил Даниил Романович: белый глаз он хорошо запомнил.

Его обступили корреспонденты, засыпали вопросами, но Даниил Романович сказал, что нужное сообщит только полиции.

Санитары подняли труп и понесли в машину. Толпа стала растекаться. Юв все еще стояла на коленях перед охапкой перепутанных цветов. Фоторепортеры суетились, бегали вокруг Мэй, щелкая затворами.

— Ювента, — тихо позвал Даниил Романович. — Вам надо до мой… Идемте, я вас провожу.

Он помог ей встать и повел, поддерживая под руку. Позади щелкали затворы фотоаппаратов.

ГАЗЕТЫ КРИЧАТ — ЛЮДИ МОЛЧАТ…

В позднем вечернем выпуске газета «Парабеллум», неофициальный орган военного ведомства, сообщила следующее:

«Сегодня в семнадцать тридцать по местному времени на Маршальской улице, возле цветочного магазина «Лотос» убит офицер штаба Объединенных войск обороны капитан Ремиоль Браун. Убийцы пока не арестованы. Расследование ведется особым отделом штаба совместно с полицией. На подозрении находятся трое, в том числе один иностранец.

Тело Брауна будет отправлено специальным самолетом на ро дину покойного.

В штабе считают это событие чрезвычайно серьезным…»

Вечерние выпуски других газет промолчали, хотя все корреспонденты знали об убийстве возле цветочного магазина: они не имели права вмешиваться в военные дела. Теперь сигнал был подан, и на следующий день последовал газетный взрыв, разбросавший миллионы экземпляров. Он оглушил жителей Атлансдама, они не знали, что и думать, боялись произнести слово.

Тот же «Парабеллум» утром писал:

«В интервью главный маршал Фромм дал понять, что убийство капитана Брауна может повлечь такие же последствия, как в свое время выстрел в Сараево…»

«Новая Атлантида» сообщила, что среди задержанных оказал ся русский профессор.

«Патриот» призывал к спокойствию и бдительности, писал о красной руке Москвы. Бульварная газетка поместила фотографию профессора Галактионова и знаменитой Юв Мэй, снятых вместе. В заметке «Убийство на почве ревности» она негодовала и острила. Русский профессор отлично устроился в Атлансдаме: приехав из страны, где символом является красная звезда, он чуть не украл у атлантов их «звезду телевидения».

Католическая газета «Апостол» благословляла оружие, которое покарает врагов веры и западной цивилизации.

Рабочая газета «Бессмертие труда» писала, что тут дело пахнет провокацией, и рабочие не должны позволить, чтобы народ ввели в заблуждение. А о Галактионове коротко сообщила: «Известный всему миру профессор не арестован и не может быть арестован. За него поручились лауреат Нобелевской премии Адам Мартинсон и профессор Арвий Шельба. Даниэль Галактионов сказал, что он докажет свою невиновность. Далее он заявил, что убийцей капитана Брауна является бандит по кличке «Кайзер».

До сих пор большие газеты как бы не замечали «Бессмертие труда». Но тут вдруг заговорили с неудержимой злобой.

Тон задал опять-таки «Парабеллум». «Не удастся это дело свалить на Кайзера, прикрыть им те козни, которые готовили коммунисты всем нам, слышите вы, «бессмертники»! — угрожающе кричала газета.

«Патриот» обвинял «Бессмертие труда» в измене и требовал закрытия этой газеты. Католический «Апостол» заявил, что поручительство за Галактионова имело бы силу в том случае, если бы его подписал профессор Себастьян Доминак.

Взялись перетряхивать «старые грехи» профессора Галактио нова, нарушение им законов по поводу чтения газет, хождения без галстука. Бульварная газетка вытянула историю с Эрикой Зильтон и размазала ее по-своему, как умела только она одна.

В ответ на все это последовал крепкий удар «Бессмертия труда», она поместила гневное заявление профессора Адама Мартинсона. Вот оно:

«Мне хотелось выступить в большой газете, но всюду я встретил отказ. Что ж, я воспользуюсь страницами этой газеты. Мне даже приятнее это, поскольку я сам из рабочих.

Не желая повторять гнусную клевету и отвечать на нее, за являю, что убийство Брауна не имеет никакого отношения к профессору Галактионову, равно как и все инсинуации, выдуманные против него. Стыдно слушать все это в стране, считающей себя чуть ли не оплотом высокой цивилизации. Вместо того, чтобы расследовать преступление и привлечь к ответственности убийц, здесь занялись опасной провокацией.

Как видно, загадочное убийство Брауна используют в целях разжигания военных страстей. Я чувствую, что над миром нависла страшная угроза.

Не может сердце ученого, призванного служить прогрессу, быть равнодушным в такой опасный момент, и пусть мой голос будет услышан во всех странах мира.

Честь ученого и гражданский долг заставляет меня заявить сегодня с полной ответственностью: если правительство Атлантии не пресечет травлю виднейшего представителя современной науки, если ученые страны, на первых порах гостеприимно предоставившей нам возможность плодотворно работать здесь на благо всего человечества, — если наши коллеги не потребуют от своего правительства прекращения травли, то я вынужден буду в знак протеста выйти из состава Академии наук Атлантни, почетным членом которой я избран. А если ученые всего мира отнесутся безучастно к моему голосу, то я откажусь и от звания лауреата Нобелевской премии. Мне стыдно будет носить это высокое и почетное звание, если его не уважают. И если же, вопреки здравому смыслу и элементарным правилам уважения человеческого достоинства, профессор Галактионов будет все-таки арестован, то я покину институт, в котором работал вместе со своим коллегой над решением модной и той же научной проблемы, боролся за жизнь ЧЕЛОВЕКА».

Это заявление нельзя было обойти, не принять во внимание. Имя профессора Мартинсона было широко известно, махнуть на него рукой, значило бы махнуть на науку и культуру. Этого правительство Атлантии сделать не могло.

Глава правительства созвал пресс-конференцию. Вопросы корреспондентов и ответы на них были опубликованы во всех газетах:

«ВОПРОС. Что вы скажете по поводу выступления г-на Мартинсона относительно профессора Галактионова?

ОТВЕТ. До тех пор, пока не будет закончено расследование убийства Брауна, ничего определенного сказать нельзя. Возможно, Галактионов и не причастен к этому; возможно, он не был непосредственным исполнителем в этом деле, но некоторые факты явно не в его пользу. Не все из нас порой представляют, в каких острых формах проявляется сейчас идейная борьба. Мы с уважением произносим имя профессора Мартинсона, однако, знаем, что иногда и очень честные, уважаемые люди оказываются, помимо своей воли, защитниками неправды. Когда закончится следствие, все будет ясно и нам, и вам, и уважаемому г-ну Мартинсону.

ВОПРОС. Правда ли, что в правительстве дебатировался вопрос о разрыве дипломатических отношений с Советским Союзом?

ОТВЕТ. Я мог бы ответить отрицательно на этот прямой вопрос, но оказался бы не совсем честным. Официально вопрос в правительстве не обсуждался, но поступают настойчивые требования о разрыве отношений, и разговор такой возник. Правительство, конечно, не может игнорировать настроение нации, однако, решение этого вопроса преждевременно. Сегодня я принял советского посла по его просьбе. Посол спросил, отражают ли в какой-либо мере выступления газет точку зрения правительства Атлантии. Я сослался на традиционное у нас право свободы слова и сказал, что мы заинтересованы в одном — в установлении правды, а затем уже последуют выводы. Советский посол-согласился со мной: они тоже заинтересованы в выяснении правды. С этой целью советское посольство выделило своего представителя, господина Латова — атташе по вопросам науки и культуры, который будет связываться с соответствующими инстанциями, действуя строго в рамках закона. Это не вызвало возражений.

ВОПРОС. Верно ли, что как раз на эти дни намечалась казнь группы политических заключенных, приговоренных к смерти? Если это так, то нет ли тут связи с убийством Брауна?

ОТВЕТ. Мы будем карать опасных преступников в любой день и любой час. Это наше внутреннее дело. Не понимаю, какая тут может быть связь с убийством Брауна, офицера штаба Объединенных войск, не являвшегося гражданином Атлантии?

Вы, как я догадываюсь, из «Бессмертия труда». Скверно вы ведете себя. Да, у нас свобода слова, но нельзя же писать такие несуразности: убийца Брауна — Кайзер. Вы и здесь находите какую-то связь. Между тем каждому ясно, что тут дело политическое. Бандит, грабитель Кайзер и офицер штаба Браун — связь? Смешно… Я лишаю вас права задавать вопросы на этой пресс-конференции.

ВОПРОС. Главный маршал Фромм недвусмысленно заявил, что убийство Брауна, подобно выстрелу в Сараеве, может послужить началом новой войны. Не выскажете ли вы свое мнение на этот счет?

ОТВЕТ. Главный маршал Фромм не подчинен нашему правительству, так же как в отдельности любому другому правительству содружества наций. Только совместное решение обязательно для него. Что касается существа вашего вопроса, то вы заставляете меня повторяться: все зависит от результатов расследования этого убийства. И поэтому я считаю все вопросы пресс-конференции исчерпанными».

Было что читать в газетах, было о чем поспорить. И атланты читали. Но не спорили. Угроза войны придавила их. Молча, как в траурном шествии, двигались люди по тротуарам. Чаще стали взвывать сирены. На домах появились белые стрелы с надписью «Бомбоубежище», они рождали не чувство уверенности в надежном спасении, а растерянность и страх. Вечерами в Атлансдаме меньше зажигалось огней, меньше светилось окон — люди закрывали их шторами. Зато всю ночь горел свет во всех этажах здания штаба.

Фромм довел обстановку в штабе до накала. По коридорам сновали офицеры с папками в руках. Склеивались листы топографических карт. Генералы отмечали будущую диспозицию. Диктовались приказы. Заслушивались доклады командующих о готовности войск.

Главный маршал был доволен ходом развернувшихся событий. Очень хорошо, что в истории с убийством Брауна оказался замешанным русский профессор! Как только вынесут ему приговор — сразу война! А нужный приговор власти Атлансдама непременно вынесут.

Правда, ему не понравилось промелькнувшее в одной из га зет сообщение о намечаемой казни политических заключенных. Фромм решил перенести испытательный взрыв на день суда над Галактионовым. А затем новое оружие будет испытано в бою. Удар — и миллионы людей превратятся в трупы. И не прольется ни капли крови. Как парадоксально выглядит в этой назревающей бескровной войне первая жертва — смерть Брауна от удара бандитским кастетом…

Не понравилась Фромму и пресс-конференция. Прочитав ответы главы правительства Атлантии на вопросы корреспондентов, он обозвал главу болтуном и дураком. Зачем разговаривать с корреспондентами о войне? Когда она начнется, газеты обязаны трубить о патриотизме и победе. Зачем знать народу, будет или не будет война. Когда она начнется, каждого заставят воевать. Разве в наше время войну объявляют? Разрыв дипломатических отношений, если на это пойдет правительство, толь» ко испортит все дело, заставит противника взять оружие наизготовку. Война должна быть неожиданной — в этом залог успеха.

В штабе Фромм сказал:

— Я уже говорил — надо сначала сбросить атомную бомбу, а уже потом об этом ставить в известность политиков.

Если действия правительства Атлантии вызывали досаду у Фромма, то очень радовали бесконечные запросы промышленников. Они жаждали военных заказов, предлагали новые виды вооружения. Тут были и сверхмощные танки и безвредные на вид безделушки, вроде тюбиков пасты, спиртовых плошек, авторучек, начиненных взрывчатым веществом огромной силы. Джордон Нибиш предлагал поставку медикаментов и инструментария для госпиталей, отец и сын Бризгайлы вдвое расширили свой оружейный завод. Даже сестры Парсон — Зизи и Лизи пожелали внести свою посильную лепту в дело войны — они приспосабливали чулочную фабрику к выпуску парашютов.

Главари огромных концернов и акционерных обществ, ворочающие миллиардами во всех странах содружества наций, ночей не спали — планировали военное производство и подсчитывали будущие дивиденды. Немало было таких, что жаждали прибылей. Они-то и задавали тон.

…Было три часа ночи. Фромм вызвал адъютанта и спросил, готов ли самолет, на котором надлежит отправить урну с прахом капитана Брауна. Адъютант ответил, что готов. И все сделано в точности, как приказано. Труп в морге не вскрывали, анатомы и судебные эксперты не настаивали, поскольку тут дело военное. В пять часов труп положат в гроб и отправят в крематорий. Офицер, которому приказано руководить перевозкой гроба и отправкой самолета, предупрежден и будет на месте вовремя.

Фромм подумал о том, какие, вероятно, пышные похороны устроят Брауну на его родине. И памятник поставят: первая жертва войны! Погиб от руки врагов отечества. И, пожалуй, прослывет национальным героем.

И все это неправда…

«Ну и что же! — подумал Фромм. — Ведь совершенно верно сказано: когда начинается война — правда является первой жертвой».

КОГДА СМЕРТЬ ПОМОГАЕТ ЖИЗНИ

Макса не было целый день. Явился он под вечер. Даниил Романович только кончил бриться и, сняв нижнюю рубашку, ушел умываться; он вернулся, растираясь полотенцем, Макс, посматривая на его мускулистую спину, сказал:

— Бьюсь об заклад, что вы боксировали.

— Когда-то… Потом перешел на лыжи, летом гребля… Так вот, дорогой Макс, какое положение…

— Подождите, Даниил Романович. — Макс погасил сигарету, поднялся со стула и остановился перед Галактионовым в двух шагах. — Давайте немножко побоксируем. Я научу вас одному приему.

Даниил Романович удивленно посмотрел на него, усмехнулся, отбросил полотенце.

— Время ли?..

— Это недолго. — Макс засучил рукава и изготовился к бою. — Первые раунды — разведка, выискивание слабых мест противника. Попробуйте подобрать ключ. Начинайте.

Даниил Романович стал в позу боксера. Серию коротких ударов нацеленных в лицо, в корпус, вперемежку с обманными выпадами и мгновенным отскоком, Макс отпарировал легко и перешел в наступление. Он двигался на Галактионова правым плечом, выкидывая далеко вперед крепкий кулак. Даниил Романович разгадал маневр Макса, но вынужден был приостановить бой: взяла одышка.

— Хватит, — сказал он устало. — Мне же не тридцать лет… Я понял вас. Вы хотели ввести меня в заблуждение относительно своей левой руки, демонстративно работали больше правой с тем, чтобы я ожидал и опасался главным образом ударов левой. Но вы не левша.

— Верно, — согласился Макс. — И я рад, что вы это угадали. Но постойте, я еще не показал свой прием.

— В следующий раз. Садитесь, — Даниил Романович оделся и тоже присел к столу. — Вы говорили вчера, что любите дело, требующее смелости и риска? Я скажу: нужна смелость и осторожность. Рисковать надо как можно меньше, иначе потеряем все… Речь идет не о моей чести и жизни, не о том, что меня снова позовут в полицию, могут потащить в суд. Сейчас это не столь важно.

Пусть даже суд, только открытый, но этого они, пожалуй, не захотят, если вспомнят дело о поджоге рейхстага, прозвучавшее на весь мир и вошедшее в историю. Самое опасное то, что в такой ситуации может вспыхнуть война. Я сегодня долго разговаривал с советским атташе…

Они пришли к выводу, что Браун убит по указанию начальника штаба: Юв в точности передала разговор с капитаном, а Гуго, узнав о событии у магазина «Лотос», привязался к Максу и рассказал о предложении Кайзера насчет «амура с крылышками», убийство которого обещано хорошо оплатить и подготовить так, что даже полиции не будет на месте… Браун отказался участвовать в страшной казни политических заключенных, рисковать собой и жизнью тех охранников — солдат, которые должны стоять в оцеплении на полигоне во время взрыва. Его не могли уволить в отставку. Браун отлично осведомлен о замыслах Фромма, такого человека Фромм не выпустит живым… Латов согласился: да, правда именно в этом. Но никто в Атлансдаме не посмеет даже заикнуться о Фромме. Выход один — надо настаивать, чтобы следствие велось более широко, чтобы Кайзер попался. Полиция уверяет, что он куда-то исчез. «Есть другой выход», — сказал Галактионов Латову, — но меня немного беспокоит одно обстоятельство…»

— Дадут ли нам сказать слово правды, Макс?

— Нет, — Макс кинул в пепельницу потухшую сигарету. — Сегодняшний номер нашей газеты снова конфисковали.

— Я не о том, — задумчиво сказал Даниил Романович. — По всей вероятности. Кайзер тоже убран, и это логично, с точки зрения Фромма.

— Тогда где же выход? Кто укажет убийцу?

— Браун.

Макс скучно улыбнулся.

— Шутите, Даниил Романович. Неподходящее время…

— А вы забыли про мой аппарат?

Нет, Макс не забыл. Но как-то не верилось, чтобы мертвый мог заговорить. Изумительный человек Галактионов! Что и говорить, великой силы и ума. Но ведь непредвиденный пустяк может испортить все, а Галактионов, кажется, этого не учитывает.

Между тем Даниил Романович продолжал:

— Да, время не для шуток, но очень подходящее для того, чтобы показать всем, чего я достиг. Я не вмешиваюсь в чужие дела, только защищаюсь — и это право каждого человека. Я тут пережил многое, Макс, я должен был проглатывать горькие пилюли инсинуаций и терпеть травлю. О, теперь схватка будет серьезной, и хочется побоксировать как следует. Цель борьбы нашей сейчас настолько важна, что было бы низко называть эту схватку дракой. Но я называю именно дракой, так как хочу в ней использовать некие невинные приемы, которые противник может посчитать нечестными. В драке можно к ним прибегнуть. Вы хотели показать мне свой прием в боксе? Он честный или нечестный?

— Пожалуй, его еще никто не знает. Это не нырки головой вперед, — ответил Макс. — И неизвестно, как окрестят судьи ринга.

— Вот именно неизвестный, а потому неожиданной силы. — Даниил Романович встал, прошелся широкими шагами по комнате, глянул в окно, повернулся к Максу. — А у вас настроение, кажется, не очень-то оптимистическое.

Это была правда. Макс дважды пробирался в лагерь к заключенным, проявив при этом много выдумки, изобретательности, отчаянно рискуя. И почти никакого результата.

— Что-то не так идут у нас дела, — сказал он тихо. — Я говорю не о нас с вами, вы понимаете? — Галактионов кивнул, и Макс продолжал: — Себя не жалеешь, а вот — неудачи. Мне кажется, и наши с вами дела скверны. Вы сказали: Браун… Я ведь кое в чем разбираюсь, знаю суть вашего открытия. Так вот — тело в морге вскрывали. Как вы сможете оживить Брауна?

— Вскрывали? — Даниил Романович побледнел. — Откуда вы знаете?

— Такой порядок, он вам известен лучше, чем мне.

— Фу! Вы меня напугали, — облегченно вздохнул Даниил Романович, присаживаясь в кресло. — Я думал, вы точно знаете. Нет, дорогой Макс, вскрывать его не будут. Во-первых потому, что порядок, о котором вы сказали, на военных не распространяется. Во-вторых, Фромм не допустит вскрытия. Ему нежелательно заключение экспертов, что Браун погиб от бандитского удара кастетом: ведь тогда придется принять мое указание на Кайзера — это его след. Фромму такое не подходит.

— Вы правы. Я об этом не подумал. — Макс оживился, закурил сигарету.

— А теперь поговорим о бедной Эрике Зильтон.

Макс подробно рассказал о своем посещении Рабелиуса. Конечно, в лагере заключенных нет ни отца, ни брата Эрики — она росла сиротой. Макс сказал о некоем Зильтоне для того, чтобы припугнуть аббата. Эрика не сошла с ума. Ее заперли в дом сумасшедших только потому, что она заговорила об аббате… Надо повидать Эрику, поговорить с ней.

— Я должен держать себя так, как будто ничего не случилось, — сказал Даниил Романович. — Пусть думают, что я и не пытаюсь бороться. А сейчас надо немного отдохнуть. Ночью не придется спать. Эта ночь решает все.

Ночь…

В притихших узких улицах, как в коридорах, чувствуется прохладный ветер-сквозняк. В глубине их — темнота. Рекламные огни сияют в вышине; чем дальше за полночь, тем меньше их. Жары как не бывало.

Жизнь в Атлансдаме не замирает даже ночью: она распадается на очаги. Людно возле ресторанов — черные с продольным блеском машины подъезжают и отъезжают. На черном асфальте остаются влажные следы. Временами грохочет электропоезд, проносящийся по высокой, над домами, дороге. А в улицах дальше от центра — тихо, темно и прохладно. Тут город похож на подземелье с ровными пещерами — коридорами улиц. Черный свод неба непроницаем и тяжел.

В Атлансдаме почти никогда не видно луны, она прячется за домами или закрыта дымом заводов.

На одной из малолюдных дальних от центра улиц находится паталого-анатомический институт. Цокольный этаж мрачного здания отделан мрамором. Тут, внизу, помещается морг. Над дверью, ведущей в морг, черные буквы латинской надписи; от нее веет печалью, которая невольно охватывает душу, мешая понять мудрость, заложенную в одной этой фразе:

«Хик лекус эст уби морс гаудет, сукурренс витам»*.[5]

Ночью все здание погружается в непроглядную темноту, и внутри его наступает грустная тишина…

Фро Гладсон, пожилой, тихий, незаметный, умеющий ходить так, что шаги его по цементному полу совершенно не слышны, дежурит здесь ночами вот уже больше десяти лет. Он привык к мрачной пугливой тишине и даже полюбил свою работу. «От мертвого не жди плохого, от живого не жди хорошего», — часто говаривал Гладсон. Мертвецы — самые безобидные существа на свете, если можно назвать их существами. Мухи доставляют в тысячу раз больше беспокойства, чем мертвецы. Впрочем, и мух не водится в этом подвале. Тут очень холодно. Чуть слышно монотонное гудение холодильников, этот звук настолько постоянен и неизменен, что, привыкнув, можно принять его за тишину — исчезни это чуть уловимое гудение, подобное отдаленному шуму мотора автомашины, и покажется, что тишина нарушилась.

Гладсон, дежурный санитар, не обязательно должен ходить всю ночь по цементному полу подвала. Он может сидеть за маленькой наполовину застекленной перегородкой и оттуда обозревать просторный зал с каменными столами, в виде топчанов, прикрытыми белыми простынями; может вздремнуть. Проснувшись, он увидит те же топчаны, закрытые простынями, под которыми угадываются тела и особенно отчетливо ступни ног, пальцами вверх. Ничего тут за ночь не изменится: гляди не гляди — все как было, так и будет…

На одном из топчанов стоит гроб, крышка его немного сдвинута. Утром придут люди, закроют гроб и понесут его в крематорий, который помещается рядом с институтом. Гладсон сделает отметку в своей книге. Вот и все, что произойдет за время этого дежурства. А ночь не доставит никакого беспокойства.

Гладсон подошел к гробу, посмотрел на бирку, привязанную к руке мертвеца — «Ремиоль Браун», N 12, проверил запись в книге под номером 12 — «Ремиоль Браун». Все правильно. Остальное Гладсона не интересовало: кто таков был этот Браун, отчего умер… Он прошел за перегородку, сел поудобнее и задремал.

То, что затем произошло, Гладсон никак не мог принять за явь: подобного он никогда в жизни не видел. Мертвец есть мертвец, ему положено лежать неподвижно, не дышать, не открывать глаз, не разговаривать. А тут случилось черт знает что…

Простыня на одном из топчанов шевельнулась, под ней углом поднялись колени. Гладсон хотел ущипнуть себя за нос, но руки не повиновались, подняться со стула не было сил.

Мертвец спустил голые ноги и сел на топчане, потом встал, кутаясь в простыню.

— Брр, ну и холодище! Этак совсем сдохнуть можно, — сказал мертвец и пошлепал босыми ногами по полу.

Гладсон закрыл глаза. Пусть все это виделось, но он не мог ослышаться. Между тем в тишине голос раздался отчетливо, и сейчас слышалось ворчание мертвеца, щелканье зубами от холода, шлепанье босых ног.

Гладсон не боялся покойников, не испугался и сейчас, Ни чего они не сделают ему ни во сне, ни наяву. Он открыл глаза и посмотрел в зал.

Мертвец уже сидел на своем топчане, и в руках у него была бутылка. Он ловко открыл ее ударом ладони о донышко и, запрокинув голову, начал пить. На шее темнел большой шрам. С губ на шею стекали темно-красные капли вина. Может быть, это и было вино, а может быть, — кровь, потому что шрам, пересекающий шею наискосок, был следом смертельной раны. Так подумал Гладсон и отбросил эту мысль: не может такое случиться с мертвым, не потечет у него кровь. Значит, мертвец пил вино. И как пил! С наслаждением, без передышки, кадык его так и дергался снизу вверх, и шрам на шее шевелился. У Гладсона потекли слюнки, он чмокнул губами, глаза смотрели выжидательно.

Мертвец отнял бутылку от губ, крякнул, довольный, передернул голыми плечами и открыл глаза. И тут неожиданно они — Гладсон и мертвец — встретились взглядами. Гладсон вздрогнул и плотно закрыл веки. Снова послышалось шлепанье босых ног. Голос мертвеца раздался совсем рядом.

— Какое свинство с моей стороны! Хозяина-то угостить и забыл. Нехорошо. Хотя за такой холод и не следовало бы… Но и одному пить скучно. Эй, приятель, хочешь погреться? Да ну проснись, не бойся!

Гладсон вновь открыл глаза.

Он увидел юношеское лицо с маленькими темными усиками. Щеки мертвеца порозовели после выпивки, глаза весело посмеивались.

— У тебя стакан есть, приятель? — говорил он совершенно как живой, подмигивал Гладсону и показывал бутылку — то был коньяк. — Чертовски холодно! Не привык к такой обстановке. И скучища! Умереть можно. Так нет стакана? Придется из горлышка, ничего не поделаешь. Я оботру его простыней. Не брезгуй. Ну, вставай!

Гладсон моргал глазами. Он был не в силах не только встать, но и произнести слово, кивнуть головой в знак согласия или отрицательно покачать ею. Не страх сковал его, нет, изумление довело до оцепенения.

— Какой некомпанейский человек, — продолжал мертвец. — Это просто невежливо — отказаться выпить в такой обстановке. Ну выпей за мое здоровье на том свете. Разинь рот!

У Гладсона закрылись глаза, как в ожидании удара, но удара не последовало. Он почувствовал, как чужая рука взяла его за нижнюю челюсть — теплая рука и довольно вежливая. Он открыл рот. Круглое горлышко стукнулось о зубы, и в горло полилась обжигающая жидкость с резким запахом, от нее захватывало дух.

Бутылка опустела. Мертвец отступил и начал кружиться, пританцовывая; белыми крыльями распахнулась простыня. Гладсон смотрел на него, и глаза его сладко жмурились. Ему стало все равно, что случилось с ним, что происходит вокруг. Будто он опустился в теплую ванну с терпким пахучим паром.

Разбудил его громыхающий металл и перестук о пол крепких ботинок. Трое рабочих приноравливались, как бы удобнее вынести гроб; один, приоткрыв дверцу загородки, что-то говорил посмеиваясь. Гладсон вскочил, протер глаза.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

— Ну и крепко ты спишь! — скалил зубы рабочий. — По прав де говоря, нам жалко было будить тебя. Мы старались тихонько закупорить эту штуку. Отметь двенадцатый номер.

Гладсоя вспомнил приснившееся и очнулся окончательно. Осмотрел взглядом зал — все мертвецы чинно лежали на каменных топчанах под простынями, и тот, который… Но и тот лежал, протянув ноги, на своем месте. Значит, все в порядке. Гладсон успокоился. Но почему так противно во рту и голова словно чугунная?

Он тяжело вышел из каморки и сказал хриплым голосом:

— Я должен был проверить… Снять бирку.

— Хватился! — рассмеялся тот же рабочий. — Заколочено на мертво. А бирка — вот она, возьми, — и подал бирку. — Мы не хотели подводить тебя… Отметь в книге, чтобы был порядок.

Гладсон взял бирку, долго листал дрожащими, непослушными пальцами книгу. Рабочий стоял рядом, помогая отыскать нужный номер.

— А разит от тебя, как из бочки, — сказал он. — Хотя понятно — скучища тут. На такой работе я давно бы спился. Но ты будь поосторожней с этим, — рабочий щелкнул по горлу. — А то потеряешь место. Ну-ну, не беспокойся, мы не скажем ничего. Только и ты не говори, что мы без твоего глаза закрывали… А то придется заново все проделывать. Ну, будь здоров! — и, повернувшись к рабочим, он крикнул: — Поднимай, ребята, тащи! Там ждут, надо поторапливаться.

И рабочие, гулко топая ботинками, потащили гроб к двери.

ЧЕРНЫЕ МАНТИИ И СУТАНЫ

…— Я надеюсь, что вы присоединитесь к нам, — протянул аббат. — Приходите к церкви к двенадцати часам ночи.

Доминак ответил, что он чувствует себя нездоровым; если будет лучше, то придет.

Разговор этот происходил по телефону, вечером. Доминак сел в кресло, опустил голову. Недомогание можно было перебороть лекарством, но это не улучшило бы общего состояния. Больше всего его мучил стыд: слепая вера привела к тому, что он стал прислужником Нибиша. Но веру он не мог осуждать, себя винить тоже нелегко. Хотелось обвинить во всем Галактионова, и, казалось, это легко сделать — почти все против него, — и тем не менее Доминак чувствовал себя бессильным.

Последнее время он почти не показывался в институте. Фактически он не был директором, руководителем, Мартинсон и Шельба стали на сторону Галактионова.

Он все чаще встречался с Рабелиусом, старался укрепить свой дух в беседах на философские темы, чтобы затянулась в сознании трещина, разделявшая науку и веру…

А Нибиш сам не захотел больше разговаривать с Доминаком, как только убедился, что такой, казалось бы, авторитетный ученый не может повлиять на Галактионова. И от этого тоже осталась в душе обида. Но Доминак amp;нал, что Нибиш. не отступит от задуманного, он найдет людей, кроме Доминака, чтобы с помощью их завладеть открытием Галактионова. Нибиш спешит, он боится, что Галактионова вот-вот арестуют, тогда пропадет все…

Рабелиус сказал, что этой ночью будет величественное шествие, оно всколыхнет весь город, заставит правительство предпринять решительные шаги… Что потребует церковь: осуждения Галактионова, объявления войны? Рабелиус не сказал. Может быть, эта ночь избавит его от многих забот. Доминак оделся и вышел на улицу.

Начало двенадцатого. В городе, против обыкновения, меньше рекламных огней. Скупо освещены улицы. Медленно, бесшумно плывут машины по темному, как река ночью, асфальту. Люди по тротуарам идут молча. Все насторожены, вслушиваются, часто останавливаясь.

И вот из южной части города донеслось пение органа, усиленное мощными репродукторами. Звуки сначала были плавные, медлительные. Порой они усиливались до визга и скрежета, затем замирали, долго слышалось ворчание, гудение; и вдруг, взметнувшись, звуки обрушились на город грохотом, слились в единый плотный гул.

Люди шли на зов органа. Шел и Доминак. Чем дальше, тем больше набиралось людей, они сошли с тротуаров, заполнили улицу, преградили дорогу транспорту. В этом гипнотическом потоке навстречу органному реву Доминак обрел твердость своей поступи: двигалась масса людей единой веры.

Небольшая площадь возле церкви была плотно забита народом. Оставался только неширокий проход, образованный двумя рядами полиции. Полицейские, предостерегающе поднимая белые палки, старались сохранить этот коридор. Но люди напирали, и коридор суживался.

Вокруг площади потухли огни, все скрылось в полумраке. И еще желтели окна церкви, слабо освещенные изнутри.

Вдруг люди стали толкаться, вытягивать шеи, стараясь рассмотреть что-то возле церкви. Доминак поднялся на цыпочки и увидел, что в открытых темных дверях церкви вспыхнуло и поплыло рыжее косматое пламя, появилось еще одно и еще… Количество парящих огней росло, они двигались на толпу, и толпа раздавалась в стороны.

Показались факельщики, стало светлее, и над площадью распространился запах горелого масла. Затем выплыли черные балахоны в белых шапках и слились в сплошную колонну. Впереди колонны шли в черных мантиях, отливающих желтым блеском, старый епископ и аббат Рабелиус. Епископ держал в руках большой золотой крест, аббат — обнаженный меч острием вверх. Колонна была сплошь из монахов. В задних рядах тоже маячили факелы. От них чадило так, что трудно было дышать.

На Доминака наперли сзади, и он оказался в цепи полицейских. Рабелиус заметил его, брови аббата поднялись и резко опустились — он приглашал Доминака присоединиться к шествию. Колонна была длинной; когда кончились черные сутаны, к хвосту процессии стали присоединяться горожане в пестрых одеждах. Доминак пошел среди них. Орган замолк. Топот ног сливался в однообразный шум. Впереди слышались возгласы, они прокатились по колонне монахов, дошли и до Доминака и до всех, кто шел позади.

— Фиат юстициа, переат мундус.

— Да свершится правосудие и да погибнет мир, — повторили люди.

Доминак понял, к чему это сказано, хотя имя Галактионова, кажется, и не произносили, а говорили о слуге дьявола…

В возбуждении факельщики размахивали длинными палками, на концах которых металось и билось рыжее пламя. Искры сыпались во все стороны. Впереди прокричали еще что-то. Люди ускорили шаг. Толпа накатывалась на черную колонну, обтекала ее с обеих сторон. Но когда прозвучал призыв к войне, она замедлила движение, снова потекла в хвосте колонны монахов.

Шествие вклинилось в узкую улицу. Было душно, у Доминака кружилась голова.

— Куда мы идем? — спросил Доминак у соседа, молодого человека, который то и дело опускал руку в карман, кидал в рот какие-то ягоды и выплевывал косточки на спины, на шляпы — куда попало.

— К дому правительства, — ответил молодой человек, предварительно выплюнув косточку Доминаку за борт пиджака.

Вдруг с верхних этажей домов снежными хлопьями посыпались тысячи и тысячи маленьких листков. Они кружились, вздымались, снова опускались, опять взлетали — снизу струился теплый и угарный воздух, нагретый огнем факелов и дыханием плотной массы людей. Сосед Доминака, толкаясь, кинулся ловить снизившуюся листовку.

Люди, задрав головы, следили за порханием белых листков, ловили их. Шествие затормозилось. Передние затянули гимн, колонна монахов, подхватив его, загудела, двинулась, но это не могло увлечь толпу.

Одна из листовок опустилась прямо на Доминака, он подхватил ее и стал читать.

«НЕ ВЕРЬТЕ ИЕЗУИТАМ!

Люди труда и разума! Знаете ли вы, что задумали главари католической церкви?

Они провоцируют войну, и поводом для этого избрали клеве ту на честного труженика науки профессора Галактионова. Галактионов не совершил преступления, его совершили другие, и это будет доказано.

Люди, не слушайте епископов и аббатов, они ведут вас к смерти. Не позволяйте вводить себя в заблуждение. Скоро вы убедитесь кто друзья народа и кто враги его».

Листовки все еще сыпались. Участники шествия разбились на группы. Возникли споры. Монахи ловили листовки и поджигали их факелами.

Доминак видел, что в массе людей уже не было того единства, какое угадывалось в начале молчаливого шествия. Листовка на многих подействовала, потому что не назвала убийц Брауна: бездоказательное обвинение кого угодно вызвало бы недоверие ко всему сказанному. Листовка предостерегала, настораживала, заставляла думать — в этом был главный результат воздействия ее… Когда монахи, выстроившись в колонну, двинулись опять, далеко не все, кто шел до сих пор за ними, последовали дальше. Люди застревали в подъездах, продолжая споры. Угроза войны отрезвляла их.

Доминак шел в редеющей толпе, мысли его неотвязно кружились возле одной фразы, сказанной очень уверенно:

«Галактионов не совершил преступления, его совершили другие, и это будет доказано. Скоро вы убедитесь»…

Что это значит?

Больше, чем кто-либо другой в этой толпе, Доминак знал Галактионова. И верил, что не он убил Брауна. По какой причине он сделал бы это? Из-за ревности, как пишут некоторые газеты? Из политических соображений? Это тоже чепуха — Галактионов ученый и большой ученый, с несомненными способностями. Не пойдет он на такие опасные авантюры…

Галактионова есть в чем обвинить, но только не в убийстве. Как же он докажет свою невиновность? Галактионов мог бы оживить Брауна. Но это невозможно.

Только что вечерние выпуски газет подробно описали, как была отправлена урна с прахом Брауна на родину покойного. Галактионов опоздал. Его открытие, принесшее в двух опытах только несчастье, не может послужить ему и спасти в этот критический момент.

«Значит, такова судьба, — подумал Доминак. — И я прав, утверждая, что открытие Галактионова, нарушившее границы человеческого разума, не может принести пользы людям. Но почему они так уверенно пишут: «Галактионов не совершил преступления, его совершили другие, и это будет доказано». Листовку прочли тысячи людей…

Доминак не заметил, как колонна монахов подошла к дому правительства. Людей стало еще меньше. Тут Доминак и Рабелиус опять встретились взглядами. Аббат одобрительно кивнул головой: правильно сделали господин профессор, что не покинули процессии и, повернувшись к епископу, сказал что-то, вероятно, о Доминаке.

В АТЛАНСДАМЕ 40 ГРАДУСОВ ВЫШЕ НУДЯ

Прокурор строго смотрел сквозь очки в толстой роговой оправе и говорил:

— Для нас важно — знать причины убийства Брауна; если тут мотивы политического характера или военные, то дело будет передано военному прокурору, если же в основе преступления лежит ревность, то это входит в нашу компетенцию. Я советую вам не скрывать, потому что это напрасно.

Он говорил и ласково поглаживал рукой пухлое дело, лежавшее на столе, — так гладят кошку, добиваясь, чтобы она замурлыкала. Но дело не мурлыкало.

— Что напрасно, господин прокурор?

— Скрывать свою вину или причастность…

— Я не собираюсь скрывать, — сказал спокойно Галактионов. — Я намерен раскрыть преступление.

— Вот-вот. Что ж, начнем. Давайте…

— Но мне нужно время. Иначе я не смогу…

— Время мы дадим, — сказал прокурор, обрадованный тем, что дело, кажется, начинает «мурлыкать». — Но мы обязаны…

— Только без заключения под стражу, — поспешил заявить Галактионов. — В противном случае вы ничего не узнаете.

— А чем мы гарантированы, что вы не скроетесь? — вскинул голову прокурор.

— Я ученый. За меня поручатся коллеги, — ответил Галактионов. — Еще я должен сказать — и это вы имейте в виду, — Брауна я не убивал.

— Ну, знаете ли… Имеются основания утверждать…

— Я не буду сейчас говорить много. Дайте мне срок — два, три дня, — и затем я к вашим услугам. Убийцы будут разоблачены. Я подпишу обязательство не покидать Атлансдама, находиться только в институте и на квартире. За меня поручатся профессора Адам Мартинсон и Арвий Шельба — люди весьма авторитетные.

— Они иностранцы, их поручительство для нас ничего не значит, — сказал прокурор.

— Я найду поручителей здешних, — не отступал Галактионов, подумав, что Макс найдет таких людей в Атлансдаме.

— Еще нужен денежный залог, — сказал прокурор.

— Сколько?

— Чем больше, тем лучше.

— Будет и залог, — согласился Галактионов.

— И твердо обещаете назвать имена непосредственных убийц?

— Да.

— Пишите обязательство. — Прокурор подал лист бумаги. — Даю два дня сроку, при условии, что сегодня же поручатся три жителя Атлансдама — чем известнее их имена, тем лучше для вас. Ну, и залог, конечно…

Галактионов подписал бумагу и в сопровождении полицейского вышел на улицу. Полицейский указал на машину. Они поехали к институту. Даниил Романович вызвал Макса. Тот с двух слов понял, что нужно сделать, сел в свою машину и помчался по улицам города. Галактионов с полицейскими вернулся в прокуратуру. Через час появился Макс. Три видных гражданина Атлантии ручались за профессора Галактионова — среди них один известный писатель и один инженер. Мартинсон и Шельба отдали для залога все свои свободные деньги, вместе с деньгами Галактионова это составило солидную сумму. Прокурор, кажется, остался доволен.

Но он был доволен не только поручительством и денежным залогом. Посещение прокуратуры весьма корректным и в то же время настойчивым представителем советского посольства, необычайное сочувствие, проявляемое зарубежной прессой к известному русскому ученому, заставили прокурора вести дело весьма осторожно. Лучше бы передать его военному прокурору, но для этого нужны основания. В деле должны быть признания и доказательства, Галактионов обещал их твердо. Два дня прокурор мог жить спокойно — все формальности предусмотрены и соблюдены точно.

Галактионов был тоже доволен.

Дело с прокуратурой было пока улажено. Полицейский уже не таскался за Галактионовым. Даниил Романович поехал с Максом к себе на квартиру — нужно взять кое-что из инструментов для работы. Было уже двенадцать часов, опять половина дня потрачена впустую, а ведь дорога каждая минута!..

Сегодня в Атлансдаме стояла необычная жара, около сорока градусов. Зной и рыжеватая пыль душили город. Плавился асфальт. Меньше было машин на улицах, меньше пешеходов на тротуарах, гуще толпы возле киосков с прохладительными.

Галактионов не замечал этого. Скорее бы в лабораторию, скорее за дело…

Когда он вбежал в свою квартиру, зазвонил телефон. Даниил Романович, не подняв трубки, прошел в кабинет, чтобы собрать необходимое для работы в лаборатории, — он решил не спать и эту ночь. Опять раздался звонок. Пришлось отозваться.

Говорили из посольства одной страны, поддерживавшей с Советским Союзом дипломатические отношения. Голос настоятельно просил принять представителя посольства для весьма важного разговора. Галактионов ответил, что он очень занят. Мужской голос в изысканных выражениях убеждал, что разговор не терпит отлагательства. Пришлось ждать.

Сотрудник посольства появился через полчаса. Это был коротенький человечек, одетый по последней моде, в галстуке такой белизны, что от него слепило глаза. Он уселся в кресло, долго и лениво разглагольствовал о жаркой погоде, вытирая лицо и шею душистым платком. Даниил Романович нетерпеливо посматривал на часы, забыв предложить гостю что-нибудь прохладительного. Посетитель сам налил себе стакан воды, отпил половину, поставил перед собой и, поворачивая его кругом, неторопливо начал излагать причину, побудившую его отложить все дела и ехать в такую жару сюда.

Господину Галактионову, вероятно, известно, что дипломатические отношения его страны с Атлантией вот-вот могут быть порваны. Момент весьма критический. Если официальный дипломатический персонал и члены семей пользуются личной неприкосновенностью и другими правами дипломатического иммунитета, то такие права не распространяются на господина Галактионова, которому угрожает суд. Советское посольство не может взять под свою защиту Галактионова. Такой шаг привел бы к немедленному разрыву дипломатических отношений…

— Наше посольство, — сказал модный человек, — в курсе де ла господина Галактионова — и знает, чем оно может кончиться для него. Правительство нашей страны поручило посольству предоставить господину Галактионову право убежища. Вы у нас будете в безопасности, сможете выехать в нашу страну и затем, если пожелаете…

— Вот как! — воскликнул Галактионов.

Он ответил представителю дружественной державы, что не может воспользоваться столь любезным приглашением. Как ученый он должен продолжать свою работу, что бы там о нем ни говорили, каким судом ни угрожали бы. Он надеется, что Родина не даст его в обиду. И он докажет свою невиновность.

Галактионов умолчал, что дал подписку о не выезде и поэтому не может нарушить обязательство: зачем это знать представителю «заботливой дружественной державы», которая якобы готова отпустить его на Родину, «если он пожелает».

— Когда мы сообщим вашему посольству о том, что вы отказались воспользоваться правом убежища, не знаю, как на вас посмотрят… — заметил человек, отпив глоток воды.

— А кто просит вас вмешиваться в мои дела? — Галактионов уже не скрывал раздражения. — Ведь наше посольство не просило вас?

— Да, но… — человек развел руками, — у нас дружественные отношения, взаимная помощь, информация…

— Я знаю это, — совсем не дипломатично прервал его Даниил Романович. — Мне отлично известно, что предпринимает советское посольство для защиты своего соотечественника, и я не тревожусь за свою судьбу. Хотите, я сейчас позвоню в посольство и сообщу о вашем визите, о вашем предложении? — Даниил Романович положил руку на телефонную трубку.

Человек поднялся, поправил галстук.

— Благодарю вас. — Слегка поклонился и вышел.

Даниил Романович через минуту уже не думал о посетителе. Скорей в институт! Наконец-то можно вернуться к работе.

Больших забот стоило хранить этот опыт в тайне. Рядом с лабораторией освободили небольшую комнату и туда перенесли тело Брауна. Себастьян Доминак был нездоров и в институте не появлялся, его сотрудникам дали трехдневный отпуск. В лаборатории работали Мартинсон и Шельба с двумя надежными помощниками, более сюда никто не допускался. У подъезда дежурил Макс.

Галактионов не вошел, а вбежал в лабораторию. По мрачным лицам Мартинсона и Шельбы он понял, что успеха пока нет. Он прошел в комнату, где лежало тело Брауна и стояли аппараты искусственного кровообращения и дыхания.

Аппараты работали, грудь Брауна заметно вздымалась и опускалась, сквозь стиснутые зубы выходил воздух. Лицо его немного порозовело. Даниил Романович взял руку — пульс прощупывался. Затем приоткрыл веки, посмотрел в глаза — они были остекленевшие, тусклые, затуманенные изнутри мертвым холодом.

Даниил Романович проверил работу аппарата искусственного кровообращения, выключил и вновь включил дефибриллятор — прибор новейшей конструкции, позволяющий массировать сердце электрическими разрядами через грудную клетку. Но электронный информатор, готовый уловить малейший импульс в коре умершего мозга, молчал.

Мартинсон, насупив седые брови, о чем-то напряженно думал. О чем? Вот — нормально циркулирует кровь, работают легкие, обогащают кровь кислородом, удаляют углекислоту, а человек мертв… Мертв мозг — и человека нет.

Размышления Арвия Шельбы были определеннее, хотя неизвестно, сколь долго удержится эта определенность в его голове. Шельба думал, что, пожалуй, он слишком доверился Мартинсону и Галактионову. Mapтинсон в своей статье заявил, что прав только один Галактионов.

«Не знаю, почему удачными оказались первые два опыта Галактионова, — думал сейчас Шельба, — а вот тут явная неудача. Кажется, это несерьезная затея. Зачем я ввязался во всю эту историю? Она кончится провалом, и Доминак окажется прав».

— Мы делаем все, что можем, дорогие коллеги, — тихо сказал Галактионов, — все, что в наших силах.

— Но результата нет, — заметил Шельба и покачал большой курчавой головой.

— Пока нет. С момента облучения прошло слишком много времени. Кроме того, повреждение мозга, возможно, значительнее, чем мы предполагали.

— Дорогой коллега! — начал нервничать Шельба. — Вы говорите таким тоном, как будто это обыкновенный опыт. Между тем от него зависит…

Галактионов тем же спокойным тоном продолжал:

— Прошло много времени. Не исключено, что в коре начались необратимые явления. Но мы будем продолжать. Нервничать бесполезно, вредно. Пусть аппараты работают, мозг продолжает получать питание. Это не может не дать результата. Посмотрим…

Мартинсон пошевелил бровями, посмотрел на Шельбу.

— Мы, ученые, всю жизнь идем неизведанными путями. Это наша судьба. Успех бывает реже, чем неудача, но один успех покрывает тысячи неудач. — Он повернулся к Галактионову. — Я думаю, что надо усилить нагнетание крови. Организм молодой. Не опасно…

— Вы правы, коллега.

Оставив аппараты под наблюдением помощников, ученые вышли в лабораторию. Косые красноватые лучи солнца заливали комнату. Блестящие металлические части аппаратуры и инструментов нагрелись. В лаборатории было жарко, душно.

— Надо опустить шторы и открыть окна, — сказал недовольно Мартинсон, по-стариковски медленно опускаясь в кресло, задернутое белым чехлом.

— Невыносимая погода, — поморщился Шельба, расстегивая ворот.

Галактионов, что-то вспомнив, вернулся и спросил помощников:

— Давно измеряли температуру?

— О какой температуре вы говорите, коллега? — крикнул разморенный жарой и духотой Шельба.

— Разумеется, о температуре нашего пациента.

— Пациента?

— Будущего пациента, — поправился Галактионов.

Через десять минут, посмотрев табличку с записью темпера туры, он сказал, стараясь быть спокойным:

— Мы, кажется, сдвинулись с мертвой точки. Еще раз рентгеноскопию черепа, обработку раны, перевязку…

Вечером здание геронтологического института казалось необитаемым, сквозь опущенные шторы не просачивался свет. Двери были закрыты, никто не входил и не выходил.

Макс сидел в машине возле подъезда и читал газеты. Католический «Апостол» в пространной статье, озаглавленной «Вокс попули — вокс деи»,[6] восторженно писал о грандиозной процессии перед домом правительства. «Народ требовал смерти Галактионова, народ готов взяться за оружие, — писала газета. — Глас народа глас божий. Католическая церковь благословляет народ на подвиг во славу алтаря…»

Макс скомкал газету и бросил под ноги. Не было народа в этом шествии, и не услышан голос его. Кучка ослепленных церковью людей притащилась за монахами к дому правительства.

К машине неслышно подошел Гуго, взявшийся невесть откуда.

— Слушай Макс… Да не смотри ты на меня так, будто я монах в черной сутане!

— Что тебе еще нужно? — спросил недовольно Макс. — Лучше бы не показывался здесь…

Все эти дни Гуго тайком следил за каждым шагом профессора, а вечерами сидел в кафе недалеко от его дома. Он думал, что беда обрушилась на профессора из-за Кайзера, и, зная суровые нравы в шайке Кайзера, опасался мести. Охраняя профессора, он не попадался ему на глаза. Гуго всячески старался свести знакомство с шофером профессора — парнем, кажется, из рабочих, но не очень-то приветливым. Однажды он все-таки узнал, чем можно помочь профессору. Потом Гуго провел целую ночь в морге, схватил там насморк, но это чепуха — дело было сделано, и никто не узнал, что вместо Брауна в крематорий был отправлен труп совсем неизвестного человека…

Макс снова показал Гуго крепкий кулак — хватит с тебя, проваливай отсюда. Для убедительности сказал:

— Профессор будет недоволен.

— А кто меня узнает? — улыбнулся Гуго. — Смотри, какие я усы отрастил. Как у сына Нибиша.

— Надрать тебя за них?

Гуго принял гордую позу, повел вокруг рукой:

— Только дважды родившийся может прикоснуться к моим усам и то лишь губами.

— А есть такой человек? — улыбнулся Макс.

— Есть. Слушай! — Гуго нагнулся, заговорил вполголоса. — Я знаю, что профессор хочет видеть Эрику Зильтон и поговорить с ней.

— Откуда знаешь?

— Это неважно. Я знаю больше. Тебе поручено привести ее. Знаю, для чего это нужно. Так вот — ты не сможешь этого сделать. Только я могу. Я виделся с Эрикой. Она, можно сказать, моя сестра.

— Что ты говоришь!

— Ну, не в прямом смысле. У нас был один акушер… Ты, Макс, неплохой парень, смелый — люблю таких. Но вытащить Эрику оттуда, куда ее запрятали, ты не сможешь. А я смогу. Она, конечно, не сестра мне, я тебе признаюсь: она невеста моя.

Макс удивлялся все больше и больше. Эрика — невеста Гуго! Но ведь с ней случилось страшное несчастье

Морщась, как от зубной боли, Гуго шептал:

— Эрика не виновата. А Рабелиусу я не прощу, будь уверен. Я стяну с него сутану и спущу шкуру. А Эрика не виновата, я это понимаю. Она мне все рассказала. Ее держат у Хейеа по приказу Рабелиуса. Ведь в сумасшедшем доме больные говорят что угодно, и им не верят…

— Как же ты пробрался туда? — спросил Макс, заинтересованный признанием Гуго.

— Это неважно, — нехотя бросил Гуго. — Я выкраду Эрику. Но куда ее привести? Где спрятать?

Макс знал, куда нужно доставить Эрику.

— Сюда, Гуго, в институт. Профессор будет всю ночь здесь. Знаешь что, Гуго: если бы мы с тобой встретились пораньше, до того, как ты ступил на свою дорожку, ты был бы хорошим парнем.

— Ты хочешь сказать, что я и сейчас подлец? — Глаза Гуго сузились. — Ошибаешься. Впрочем… — он махнул рукой, — думай как хочешь. Но скажу тебе прямо: долгов и обид я не прощал и никогда не прощу.

— Я не хотел обидеть тебя, Гуго, — сказал Макс, протягивая руку. — Я только выразил сожаление, что мы поздно встретились.

— Ни черта ты не понял…

Гуго так и не пожал протянутой руки Макса, отвернулся и пошел. Скоро он исчез в сумерках вечера.

В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ

Психиатрическую больницу, а попросту сумасшедший дом знает каждый житель славного Атлансдама. В городе ходячим было» выражение: «Отправить к Хейсу», Хейс был когда-то министром. Большой мастер почесать язык о ветер, он во время войны без устали твердил, что коммунизму на этот раз придет конец. Он не сменил пластинки и тогда, когда немцев погнали от Волгограда, он все еще говорил: «Это еще ничего не значит, Гитлер соберет силы и снова двинет на Москву».

Когда же русские очистили свою землю от гитлеровцев и перешли государственную границу, Хейс выдвинул новый тезис: «Русские солдаты, побывав на западе, перекрестятся, вернутся домой уже антикоммунистами и установят у себя новые порядки, по образцу «западной демократии». Говорят, Хейс держал пари с премьер-министром, ставил на кон свою новую виллу, утверждая, что именно тогда-то и придет конец коммунистической России. Но вот война кончилась, коммунизм в России не только не исчез, наоборот, укрепился; больше того, по пути России пошли многие страны, установив у себя действительно новые порядки. Хейса хватил удар. Явившись в парламент, он такое понес, что его тотчас же отправили в психиатрическую больницу, находящуюся в одном из пригородов Атлансдама. Там сумасшедшему экс-министру отвели отдельную виллу, приставили врачей и санитаров. Но Хейс никого к себе не пускал. Забаррикадировав двери, он дни и ночи просиживал на полу, придумывал новый тезис, обосновывающий неминуемую гибель коммунизма. Через неделю дюжие санитары взломали дверь. Они увидели экс-министра мертвым. Хейс лежал на полу, весь в нечистотах.

С того времени и пошло в Атлансдаме: о том человеке, который врал не в меру, говорили: «Его надо отправить к Хейсу», — то есть в сумасшедший дом. Простой народ в споре выражался проще: «Пошел ты к Хейсу».

Гуго сам пошел «к Хейсу»!

«Дом Хейса» в Атлансдаме занимал целый городок на окраине, обнесенный каменной стеной. Городок — не потому, что в Атлансдаме многие сходили с ума. Рассудок чаще всего теряли высокопоставленные головы. Таким отводили отдельные виллы с прислугой, отдавали многокомнатные квартиры со всеми удобствами, с залами для заседаний, с трибунами для речей и алтарями для молитв и проповедей. Прочий сумасшедший люд теснился в бараках.

Гуго подкрутил усики, развязной походкой приблизился к воротам в каменной стене и небрежно сказал стражу в белом халате:

— Мне к начальству. Доложите: племянник старика Халура, который жертвует на ваш бедлам тысячи, кормит вас, а мне не дает даже на портер.

Белый страж с минуту хлопал глазами, потом пропустил Гуго и указал на дорожку, красиво выложенную по краям квадратиками дерна с мягкой зеленью; она вела к дверям канцелярии. Двор городка не блестел асфальтом, тут не найдешь камня, которым бы можно размозжить голову, — только мягкая, без соринки земля, и дорожки с бордюрами из дерна.

В канцелярии, развалившись в кресле, дремал дежурный врач, могучего сложения и с огромным животом, округло и мягко распиравшим халат.

Гуго небрежно кинул на стул визитную карточку. Врач попытался шире открыть маленькие поросячьи глаза, лениво потянулся пухлой рукой к карточке, прочитал тиснутые золотом буквы, зевнул:

— Ау-х! Ну и что же?

Гуго сел на стул, закинул ногу на ногу, показал рукой на брюки и пиджак.

— Скажите, профессор, прилично племяннику миллионера ходить в таком костюме?

Врач еще раз посмотрел на визитную карточку, согнал с лица сонное выражение, приблизился к столу.

— Я вас не понимаю.

— Я тоже не понимаю, — сказал Гуго и вздохнул. — Обидно становится. Все видные дельцы жертвуют на вашу больницу, и этот чудак, — он ткнул пальцем в визитную карточку, — тоже туда лезет. Копается, как навозный жук и хочет прослыть благотворителем.

— Вот как! — оживился «профессор». — И что же он хочет сделать, ваш дядя?

— Он хочет, чтоб я босяком был, оборванцем, — сказал злобно Гуго и плюнул. — Балда! Из ума выжил. Решил отвалить вам сто тысяч. А для меня лишней сотни жалко. Я бегай в этом паршивом костюме по его делам в городе, крутись так и этак, и не имей возможности прилично одеться, сходить в ресторан. А я ведь еще очень молод, не так ли, профессор?

— Да, совершенно верно. И что же ваш дядя решил? — заплывшие глазки «профессора» разгорались любопытством, жадностью.

— И наружность у меня… — Гуго сделал возле лица жест рукой.

— Да, да, и наружность вполне… А дядя еще не стар? Как его здоровье?..

Но Гуго продолжал свое:

— Я бываю по делам в очень богатых домах. Сестры Парсон, чулочная фабрика. Знаком. Есть личные планы… Джой Громан, машиностроительный завод, долго был должником. Опять же старое дело к Нибишу…

Врач слушал, теперь не перебивая, все больше проникаясь уважением к посетителю.

— Младшая сестра Парсон Зизи упала в обморок, — болтал Гуго, покачивая ногой. — Обычная трагедия: любовь к человеку и любовь к деньгам. А у меня пустые карманы, старик — скряга и чудак — не понимает молодости, прямо с ума спятил. Сходи, говорит, в этот бедл… то есть в больницу, к вам то есть, посмотри, скажи там, что хочу помочь, быть настоящим христианином. О моей женитьбе и слушать не хочет.

— Вы должны делать так, как советует дядя, — изрек наставительно «профессор», подняв толстый мягкий палец. — Он у вас умница.

— Короче говоря, я и пришел по этому самому делу, — Гуго хлопнул по колену, спрятал визитную карточку и встал. — Старик поручил осмотреть заведение и доложить, правильно ли здесь используются пожертвования почтенных людей. После этого он отвалит вам сто тысяч. Эх, мне бы эти деньги, а его б самого в сумасшедший дом!.. Дайте мне, господин профессор, в качестве гида парня поздоровее. Боюсь я этих сумасшедших…

Обращение «господин профессор», а еще больше — плывущий в руки очередной солидный куш в виде пожертвования совершенно преобразили врача, разжиревшего на подаяниях: после Хейса у министров и миллионеров стало модой опекать дом сумасшедших. Врач быстро вызвал одного из дюжих санитаров и распорядился показать молодому человеку, «племяннику известного миллионера», все, что он захочет посмотреть.

— Вас кто больше интересует? — осведомился чичероне сумасшедшего дома, вооруженный ключом в виде пистолета. — Богатые или бедные?

— И те и эти, — ответил Гуго. — Дядя хочет иметь полное представление о содержании всего контингента сумасшедших, представителей всех слоев.

— Богатые и знатные интереснее. Иной раз живот надорвешь от смеха, — рассказывал санитар, оказавшийся довольно разговорчивым и добродушным малым.

Они подошли к длинному опрятному на вид одноэтажному зданию. Санитар тронул ручку двери, проверил запор, потом сунул трубку ключа в круглое отверстие с торчащим трехгранным шпеньком и повернул ключ. Пропустив Гуго вперед себя, он захлопнул дверь — замок автоматически закрылся. Гуго вздрогнул: вероятно, так захлопывается дверь тюремной камеры. В палате стоял смрад. Больные — их было пятеро — не обратили никакого внимания на вошедших. Они все выглядели одинаково — с бритыми головами, в полосатых рыжих куртках, как зебры. Трое сидели на низких продавленных койках; поставив, локти рук. на колени и подперев щеки кулаками, они сосредоточенно смотрели в пол. Один, встав на колени, неподвижными глазами рассматривал что-то под койкой. Еще один прохаживался по палате, от стены к стене; ступая ногой, он издавал губами звук, похожий на свист самого низкого тона, — «фук, фук»…

— Какого сорта больные здесь обитают? — спросил у санита ра Гуго.

— В основном, конторщики, мелкие служащие, — ответил тот.

— Знакомство с ним окончено, — сказал Гуго, морщась от нестерпимой вони. — Покажите привилегированное общество. Надо почтить его вниманием. Дайте что-нибудь поинтереснее.

Санитар вывел Гуго во двор. По пути к особнякам знатных и богатых сумасшедших он рассказывал:

— Я люблю ходить сюда, в это высшее общество. Тут видишь людей высшего сорта натурально и даже забываешь порой, что они ненормальные.

— А ты, парень, кажется, не глуп, — заметил Гуго. Санитару похвала понравилась, и он продолжал:

— Иной раз даже хочется, чтобы какой-нибудь важный генерал или министр набросился на меня. Я бы дал ему…

Оба расхохотались.

Подошли к богатой вилле. Довольно значительный участок был обнесен низенькой оградой. Два солдата подметали сор.

— Прислуга атомного генерала, — пояснил санитар. — А вот и он сам. Постоим здесь. Сейчас вы увидите та кое, что ни в каком кино не покажут.

На крыльцо виллы вышел тщедушный старичок в полной генеральской форме. Задрав голову, он долго смотрел в небо. Солдаты приняли стойку «смирно», приставив метлы к ноге. Вдруг генерал завопил срывающимся голосом:

— Атомная тревога!

Солдаты кинули метлы и начали стягивать с себя мундиры и брюки.

— Чего это они? — удивился Гуго.

— Подождите, подождите! — смеялся санитар. — Все увидите. Это военное учение.

— Прямо на запад-взрыв атомной бомбы, — задыхаясь, про визжал генерал.

Солдаты, в одном нижнем белье, кинулись на землю. Слегка приподняв обтянутые белыми кальсонами зады, они замерли в таком положении.

— Отражают атомный удар! — залился смехом санитар и торопливо рассказал, на чем свихнулся генерал: — Говорят, в каком-то штабе он выступил с докладом и доказывал, что нашел надежный и простой способ защиты от поражения лучами при взрыве атомной бомбы: достаточно надеть что-нибудь белое, непременно белое, и лечь, повернувшись задом в сторону взрыва, — так учил этот генерал. Ну, его после этого попросили подать в отставку. Он и свихнулся. Его поместили здесь и дали двух солдат, для обслуживания и занятий.

Следующий особняк занимал какой-то выдающийся в прошлом государственный деятель, санитар не знал его фамилии. Он был тихо помешанный и имел право выходить во двор, но никогда не пользовался этим правом. Все время он проводил в большом богато обставленном кабинете и неотрывно. любовался огромной во всю стену картой, изготовленной специально для него. Он признавал лишь эту географическую карту и никакую другую.

— Только однажды показался он в канцелярии больницы, — рассказывал санитар. — И такое с ним приключилось, чего никто не ожидал. Там он увидел карту на стене, маленькую карту, и заревел, как сумасшедший…

— Он разве нормальный? — осведомился Гуго.

— Простите, — смутился санитар. — Но такие люди порой мне кажутся совершенно нормальными. Вот извольте взглянуть в окно.

Гуго встал на скамейку под окном и, вытянувшись, заглянул внутрь. «Государственный деятель» сидел в кресле и с блаженной улыбкой рассматривал огромную карту, висевшую перед ним на стене. Этот любитель географии забыл о самом себе, о своем носе, который издавал фырчащие звуки — они доносились через открытое окно. У двери стоял его (личный санитар, время от времени он подходил к «государственному деятелю» и вытирал ему нос.

Новый экземпляр высшего общества заинтересовал Гуго. Приглядевшись к карте, он понял, почему этот деятель не может оторвать своего сумасшедшего взора от нее. На карте не было и намека на существующие границы государств. Атлантия занимала огромную территорию, простершуюся далеко на восток. Родина профессора Галактионова, сильно уменьшенная в размерах, оставалась на карте не закрашенной, без точек городов — как будто там не было жизни.

— Он не ест и не пьет, — сказал санитар-гид.

— Значит, скоро сыграет в ящик, — сделал вывод Гуго.

— Несомненно.

Последующие пациенты этого знаменитого заведения, жившие в роскошных виллах и скромных особнячках, не вызвали особого интереса у Гуго.

— А вон в той вилле, самой красивой, живет генерал-пара зит…

— Как вы сказали?

— Простите, — извинился санитар. — Но его так называют у нас…

— Ничего, рассказывайте, — ободрил Гуго. — Я не люблю генералов, не люблю миллионеров и своего дядю в том числе.

— Туда не пройти, там часовые. Присядемте вот здесь. Я разбираюсь в медицине и могу судить, что к чему. Этот генерал готовил новое оружие для войны — микробы. Есть микробы, способные убить человека сразу, а есть такие паразиты, которые ослабляют организм постепенно. Это давно известно. Генерал занимается другим — он размножает микробы, способные уничтожать растительность, животных. Применив это оружие в войне, можно лишить противника продуктов, одежды, экономически подорвать его. Говорят, такие паразиты размножаются с поразительной быстротой. Бросить небольшой флакончик в лесу или в хлебном поле — дело нетрудное и незаметное. А через неделю на десятки километров вокруг стебли и деревья засохнут и почернеют. Говорили еще, — санитар понизил голос, — что их уже применяли, чтобы повысить цены на продукты, избежать кризиса… Это — страшное оружие не только в войне, а и в экономической борьбе стран. Вот почему генерала запрятали сюда. Но его скоро выпустят…

Гуго пожал руку санитару.

— Ты славный парень, ей богу! И вот что я скажу: мне думается, не стоит давать деньги на этот бедлам.

— Конечно, не стоит, — охотно поддержал санитар. — Они пойдут вот таким паразитам, достанутся начальству. А остальных ведь содержат впроголодь.

— Я, пожалуй, так и сделаю, — сказал задумчиво Гуго и, помолчав, решил довериться санитару. — Вот что, приятель: мне нужно бы повидать тут одного человека, выручить его. Он из простых и совсем не сумасшедший. Давай-ка обдумаем, как это лучше сделать, чтобы все было шито-крыто и тебе не влетело.

— Что ж, я охотно помогу, — не колеблясь, ответил санитар. — Вы мне тоже понравились. Давно я не встречал порядочных людей.

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ

…Сначала возникло ощущение тяжелой черноты, она надвигалась, давила, отступала, становясь мягче, и снова наваливалась бесформенной массой. Послышался тупой звук, нависшая плотная чернота сразу же поглотила его. Звук повторился, более отчетливый — тяжесть отодвинулась. Потом раздался двойной звук — хлопок и звон. В поредевшей темноте что-то шевельнулось-серое, расплывчатое, свернулось в комок и исчезло. Снова антрацитовая чернота — слитная, тяжелая, всеобъемлющая. В глубине ее образовался тусклый просвет. Там что-то постукивает, тихо, робко. Затем удары становятся все настойчивее, отчетливее. Темнота не отступила, но тяжесть давила слабее. Возникли два белых глаза. Стали различимы руки, они поднялись, ударили в черноту и вяло опустились, пропали; и сразу же исчезли глаза. А потом снова появилось все это, уже яснее, приближалось, увеличиваясь и усиливаясь. Белые без зрачков круги глаз слились в большое светлое пятно. Сквозь него стало видно что-то белое, кланявшееся из стороны ч сторону, и опять — глаза и руки. Только глаза и руки. Лоб, нос и рот были закрыты белым. Руки держали перед глазами что-то круглое, блестящее. Это был человек. Раздался глухой, ровный голос:

— …Браун, вы слышите меня, Браун?

«Кто такой Браун?» — возник вопрос.

Ощущение «Я» появилось не сразу. Впереди стоял человек в белом халате, колпаке и с повязкой на лице, вверху — потолок, позади, очень близко, — боль. Что-то лежало слева и справа, простиралось в сторону человека в белом, но не ощущалось, что это руки, туловище, ноги.

— Браун, вы слышите меня? Капитан Браун…

«Вероятно, меня спрашивают. Браун? Возможно… Да, да, я Браун. Но почему — капитан?»

Появилось желание ощупать себя. «Должны быть не только глаза, которыми я вижу, и не только уши, которыми слышу. Должны быть руки. Как поднять руку?» Этого он не знал.

Надо ответить на зов человека в белом. Но как это сделать?

«Что же произошло со мной?»

Он прикрыл глаза.

Память повела к ответу издалека.

…Окраина города. В стороне дымят высокие трубы. Он лезет на дерево, выше, выше! — чтобы увидеть, на идет ли домой отец. Он смотрит напряженно и не замечает, что поставил ногу на тонкий сухой сучок, — срывается и падает. Больно ударяется о землю и теряет сознание…

Воспоминание исчезло под обрушившейся тяжелой чернотой. Забытье без времени и боли… Сознание пришло как полусон. И появилась мысль, сдавленная болью и темнотой, разорванная на части, потом стала яснее, связаннее.

«Нет, это было очень давно, в детстве, когда я еще не ходил в школу. Со мной что-то случилось в школе».

…Первый класс. Кто будет чемпионом по боксу? Кончились занятия, все идут в глубину двора. Ему драться первому. Противник — незнакомый мальчишка с рыжими волосами. Когда он протянул руку, большой палец выгнулся назад, как носок лыжи. Дрались здорово. Но нечестный удар в живот повалил его, и он задохнулся, скорчился и долго не мог встать. Вверху одновременно крикнуло несколько звонких глоток: «Брек!»

«И это не то. Ведь после школы я работал в шахте».

…Над головой нависают глыбы черного угля. Темно, страшно. Вдруг все рушится. Не слышно криков рабочих, только грохот и тяжесть, навалившаяся мгновенно. Она давит, душит…

Снова обрушилась катастрофическая чернота. Она увлекла его в глубокую пропасть и опустила тихо, без боли на что-то мягкое и холодное. Темень начала подниматься, и он плыл за ней, будто подхваченный утренним туманом, струящимся из низин земли к свету солнца.

«Но ведь меня тогда откопали! Я остался жив и здоров. Да, совершенно здоров, потому что меня скоро взяли в армию. Ах, вот что!»

…Маневры. Танк мчится на высокой скорости. Впереди — окоп. Его трудно уловить глазом сквозь узкую смотровую щель. Сильный толчок оказался неожиданным, и он больно ударяется грудью и головой. Все исчезает…

Он чувствовал, что жив, а мысли не было — ее вытеснила острая боль в голове. Он лежал, раскачиваясь, и ожидал, что вот-вот последует жесткий, смертельный удар — только этого и опасался. Но качка становилась меньше и меньше. И он вспомнил, о чем думал.

«Но почему меня назвали капитаном? Ах, да, я захотел стать офицером, поступил в офицерскую школу. Мне присвоили звание лейтенанта, а перед отъездом в Атлантию — капитана. Атлантия! Бог мой, сколько мыслей возникло! Да, я уехал — так хотел отец, он вдруг стал известным и богатым, нетрудно было устроить меня в штаб Объединенного командования. Он рассчитывал, что я сделаю блестящую карьеру. Я приехал в Атлансдам… Когда это было? Зимой, в канун Рождества. Почему в канун? Я только что приехал и не имел своей машины. Осматривая город, ездил троллейбусом, трамваем. Помню, там сидели женщины. На коленях у них лежали длинные железные противни, прикрытые бумагой. Я знал: на противне были приготовленные из теста пироги, печенье, булки. Женщины везли домашние изделия на фабрику-кухню, чтобы испечь там к Рождеству… Что же тогда произошло со мной? Тогда ничего не произошло. Я вернулся в штаб, меня представили генералу… Почему генералу? Ведь начальник штаба — главный маршал авиации Фромм! Фромм!.. Но он появился потом, а до этого был генерал. Фромм…?»

— Капитан Браун, вы слышите меня, вы видите меня?

Он открыл глаза и увидел человека в белом, который уже снял с лица марлевую повязку. Это был врач, профессор. У него пристальный взгляд умных серьезных глаз, глубоко сидящих под выпуклым лбом и густыми бровями, довольно широкие скулы, крупный нос. Как же его фамилия? Немножко необычная фамилия — он, кажется, русский. Надо ответить ему. Но как это сделать?

Кроме легкого выдоха ничего не получается. Отчего это?

«Что случилось со мной и когда? Фромм… Но ведь главное — не он, а Мэй, Ювента Мэй, Юв… Где она, моя Юв? Жена мне она или нет? Мы ездили в машине в ресторан, я ревновал ее к этому профессору; потом она сама сказала, что мы поженимся…»

— Капитан Браун, скажите «а».

«Когда у меня в детстве была ангина, врач положил на язык ложечку и попросил сказать «а». Это не очень трудно».

Воспоминания детства были ясными, и очень хотелось произнести первый звук. Он вдохнул поглубже и попытался произнести «а». Вырвался легкий хрип. Эти усилия вызвали резкую боль в голове. Профессор в белом халате наклонился влево, вправо и вдруг перевернулся и встал на голову, перевернулся не один, а вместе с блестящим прибором, возле которого он стоял. Это было очень странно — без всяких усилий пожилой человек совершил такое трудное сальто-мортале. При этом лицо его не выражало ни напряжения, ни огорчения оттого, что пришлось принять слишком неудобную позу. Очень странным показалось и то, что полы халата свисали не вниз, а вверх. Постояв на голове с минуту, профессор стал крениться набок и вот опять принял правильное положение — головой вверх.

— На первый раз довольно, — сказал профессор. — Надо дать отдых.

Он отвернулся и сказал еще что-то о приборах, которые нужно держать в рабочем состоянии.

Браун прикрыл глаза — так было легче думать. Не скоро мысли вернулись к тому, от чего оторвал их голос профессора.

«Юв Мэй, — вспомнил он, — моя Юв! Почему ее нет здесь? Я в больнице, тяжело болен, ее, вероятно, не пускают. Я очень болен… Нет, я ранен в голову — как болит!.. Фромм. Вот именно Фромм поручил мне руководить испытанием нового оружия. Я, вероятно, сидел в убежище, построенном по проекту отца. Меня завалило… Нет, этого не было. Я отказался участвовать в этом испытании. Не хотел, чтобы погиб отец Юв. Смертельная опасность угрожала и мне. Почему? Да, да, дополнительный фильтр, о котором писал отец. Рисковали здоровьем и жизнью солдаты охраны. Я понял все это и отказался. Тогда Юв поверила мне, что я честный человек. Я сделал так, как она хотела, — написал рапорт, подал в отставку… Но почему меня называют «капитан Браун»? Я теперь не капитан, а просто Ремиоль Браун. Значит, меня не уволили из армии. Но почему? Маршал Фромм дал согласие, он написал на моем рапорте… «Уволить» — это я хорошо помню. Потом я оформлял документы. В тот день мы договорились с Юв… Как же я мог забыть?»

Он открыл глаза, но не увидел профессора, его не было — только поблескивал никелем высокий аппарат, возле которого он стоял несколько минут назад. Браун попытался повернуть голову, отыскать взглядом дверь, но острая боль в затылке вынудила лежать неподвижно, прикрыть глаза.

«Галактионов! — вспомнил он фамилию профессора. — У него лечилась Юв и очень сердилась на меня, что я ревную. Еще бы не ревновать! Она ходила к мужчине в дом и ничего не хотела объяснять. Она объяснила только тогда, когда исчезла со щеки опасная «родинка», Но почему я попал к этому профессору? Он не хирург. Он работает в геронтологическом институте. За ним следили, потому что он, наверное, коммунист. Уж не в России ли я? Но Юв не оставила бы меня… Что еще говорили о профессоре Галактионове? Он оживляет трупы. Этому верили и не верили. Я читал о какой-то Эрике, и вот мы с Ювентой увидели ее живой — это сделал профессор Галактионов.

Неужели и я был убит? Иначе я не попал бы к профессору Галактионову. Да, со мной случилось что-то страшное… Чувствую, что руки и ноги целы, а пошевелить ими не могу. Надо попытаться вспомнить все.

Итак, я оформил документы. Машину у меня взяли, а мне на до было ехать в цветочный магазин. Я стоял у подъезда штаба и ждал, не попадется ли на глаза кто-нибудь из друзей-офицеров. Машину мне дал Гарвин, сам предложил. Почему именно он? Гарвин не был мне другом. Он все время старался держаться около адъютанта Фромма. Я не знал, что Гарвин такой скупой. Он потребовал у меня долг, какую-то мелочь. В тот день мне не хотелось отдавать: денег в кармане оказалось немного, а нужно было купить цветы Юв, еще кое-что для нее и иметь на всякий случай про запас. Гарвин и слушать не хотел, как я ни уверял, что верну долг завтра. «Только сегодня». — настаивал он. — «Но я никуда не денусь!» «Кто тебя знает!» — отвечал он.

Пришлось отдать. Я поехал и скоро заметил, что за мной неотрывно следует превосходная машина Я остановился возле цветочного магазина. Эта машина, подойдя вплотную к моей, тоже остановилась, но дверца ее не открылась, и человек за рулем — он был в штатском костюме — сидел отвернувшись. Когда я нагнулся, чтобы захлопнуть дверцу, в этот момент… Но больше ничего не помню.

Так что же, выходит, Гарвин знал, что меня убьют. Он боялся потерять свои деньги.

«Жадность на деньги подобна стрелке компаса: как ни крути его, стрелка непременно покажет ту сторону, где можно написать слово «преступление», — так говорил когда-то мой отец.

Гарвин, а за ним — Фромм, конечно… Надо сказать об этом. Где профессор? Надо, чтоб знал отец, знали на родине…»

Этот неожиданный вывод, к которому наконец привели его воспоминания, возникшие издалека, как будто встряхнул его всего. Он резко приподнял голову, опираясь на руки, но тотчас же опустил ее, застонав.

— Тише… Вам нельзя двигаться, — послышался сбоку нежный просящий голос.

О, как сразу забилось сердце! В висках больно застучала кровь и помутилось в глазах.

— Юв, — шепотом произнес он первое слово. — Ты?…

Молчание. Кто-то стоял рядом — слышны дыхание, шелест платья.

— Нет, — ответил тот же голос. — Это я, Эрика Зильтон.

— Эрика? — удивился он.

Боль постепенно утихла, туман спал с глаз. Он разглядел тонкую фигурку в белом халате, худенькое лицо. Это не Юв…

— Она скоро придет, — сказала Эрика.

— Придет, — тихо повторил он. — Он хотел представить Юв здесь, вместо Эрики, но это не получалось. Была только Эрика.

— Почему вы здесь?

— Я после расскажу. А пока вам нужно отдыхать, лечиться.

«Да, надо лечиться, чтобы жить, — подумал он. — Как это хорошо — жить! Но — Фромм… Как подло они поступили!»

Браун стиснул зубы от негодования, и тотчас голова будто раскололась, в глазах все подернулось туманом…

ЖИВОЙ!

— Скажешь профессору Галактионову, что он поступит в высшей степени неблагоразумно, если не примет моего предложения. Внуши, что он получит не только огромные деньги, — я гарантирую его безопасность и полную свободу. Нибиш защитит надежнее, чем закон. Не забудь напомнить, что ему нет смысла и расчета возвращаться на родину: там ему будет уготована ссылка в Сибирь, если не хуже, — это ты отлично понимаешь сам. Иди и не появляйся мне на глаза, пока не сломишь упорства Галактионова.

И человек, получивший задание с такими наставлениями, отправился к русскому профессору. Ему было лет пятьдесят. Лицо его сплошь покрывали веснушки, издали они молодили, придавали здоровый, цветущий вид, а вблизи отчетливо выступали косые морщины.

Несмотря на летнюю жару, он носил просторное светлое пальто — оно скрывало старый с протертыми рукавами костюм; на голове — серая шляпа с широкими обвисшими полями. Он шел не спеша, обдумывая, как лучше подступиться к Галактионову…

— Здравствуйте, профессор.

Перед Галактионовым стоял тот самый человек, которого он видел в памятный день на пути к цветочному магазину. Даниил Романович снова подумал, что он где-то встречал этого человека. Только было это давно, когда на его лице не было морщин и светло-рыжие брови не торчали кисточками; взгляд серых глаз был грустно задумчивым, а не нагловатым и колючим, как сейчас.

— У меня к вам серьезное дело, — сказал он на чистом русском языке, и Галактионов больше не сомневался, что гость его русский.

У Даниила Романовича в это время был Макс. Галактионов попросил его выйти в другую комнату и, не приглашая посетителя садиться, сказал:

— Слушаю вас. Но могу для этого выкроить пять минут. — Даниил Романович на ходу дожевывал бутерброд, одновременно завязывая галстук.

Посетитель, не снимая шляпы, сел в кресло, вытянул ноги, не спеша достал сигару, откусил кончик ее, сплюнул на пол, но угадал себе на пальто, закурил. Затем, поглядывая на дверь, тихим голосом изложил предложение Нибиша.

— Вы получите полмиллиона и надежную защиту от правосудия, — сказал он, помахивая сигарой и отгоняя дым.

Галактионов одернул пиджак и взял шляпу.

— Я уже слышал это предложение и послал Нибиша вместе с его шантажистом к черту.

Посетитель подобрал ноги, вскинул рыжие пучки бровей; серые с черными зрачками глаза были похожи на обшарпанные дула пистолетов.

— С того времени положение изменилось, — произнес он, не разжимая зубов. — Изменилось в худшую для вас сторону.

— Я никого не просил беспокоиться обо мне, — холодно ответил Галактионов.

— А вы читали сегодняшние газеты?

— Я теперь не читаю их.

— Зря. Вот что пишут. — Посетитель извлек из просторного кармана газету. — Не беспокойтесь, не ругают. Наоборот…

«Профессор Галактионов давно известен цивилизованному ми ру как противник коммунистического режима». Он восхищался научными успехами этого мира…»

А вывод?

«Если Галактионов и причастен к убийству Брауна, то все равно он действовал тут не как наш враг, его вынудили это сделать, чтобы погубить. Будем внимательны к Галактионову и беспощадны к врагам…»

Это писали «Биржевые ведомости», — газета, которая до сих пор поносила Галактионова так же, как и «Новая Атлантида».

Даниил Романович понял, в чьих интересах была напечатана такая статья. Нибишу надо, чтобы Галактионова не арестовывали — во всяком случае до тех пор, пока он не приобретет «секрета воскрешения мертвецов».

— А вот что еще пишут, — гость развернул еще одну газету.

— Достаточно.

— Напрасно. Тут пишут: после того, как вы отказались от убежища в известном вам посольстве, Советское правительство расценило это как нежелание возвратиться на родину.

— Это вы не пожелали возвратиться на родину… — Даниил Романович надел шляпу. — Как ваша фамилия?

Посетитель, отвернувшись, заговорил по-атлантски:

— Я все же советовал бы вам принять предложение господина Нибиша, подумать…

— У меня нет времени разговаривать о Нибише. Но вам я могу уделить еще пару минут. Только говорите по-русски. Скажите, как ваша фамилия? Я вас когда-то встречал. Давно, вероятно. Как вы сюда попали, чем занимаетесь?

— Я свободный человек. — Посетитель снова вытянул ноги, пустил клуб дыма, изображая свою независимость и безмятежность. — Что хочу, то и делаю.

«Сейчас я спущу его с лестницы», — подумал Галактионов и кивком показал на густой дым. — Разыгрываете. Сигарам курим, водкам пьем…

— Что это такое? — нахмурился посетитель,

— Такую песенку распевал один недалекий человек, поживший, кажется, в Харбине. Тоже говорил о свободе. Выходит, вы свободный человек — сами выбрали себе предательство и шантаж?

Посетитель резко вскочил, стукнув каблуками. Сразу же приоткрылась дверь и высунулась голова Макса с настороженным взглядом немигающих глаз. Галактионов чуть заметным движением руки приказал ему не мешать разговору.

«Свободный человек» снова сел, руки его, усыпанные веснушками, сжались в кулаки.

— Я не предавал. Меня предали. Все бежали с поля боя.

И вновь показалось Галактионову, что однажды близко видел он это лицо и этот взгляд с затаенной грустью, и было это не так давно. И вдруг вспомнил…

— Ваша фамилия Коровин.

Посетитель вздрогнул. Он старался придать голосу безразличный тон:

— Ну, пусть Коровин. Это все равно, что Иванов…

— Нет, не все равно. Вашему сыну не все равно..

И снова посетитель вздрогнул — и долго не мог овладеть собой.

— Сын? Вы… вы бросьте, профессор, меня шантажировать. Не выйдет!..

— Вы забыли сына, и он вас знать не хочет. Вы для него мертвы. Мертвые сраму не имут… Как вы смели прийти сюда?

— К делу, к делу, профессор, — сказал Коровин. — Я жду ответа. Серьезно подумайте. Вы же знаете, что ждет вас, когда вы вернетесь на родину.

Галактионов посмотрел на него с усмешкой.

— Я мог бы выгнать вас и не разговаривать так долго. Но такая уж у меня, черт побери, натура — каждое дело хочется закончить.

— Можно подумать, что не вам угрожает опасность, а мне. — Коровин криво улыбнулся, раскурил погасшую было сигару.

— Я вижу, вам неинтересно разговаривать о сыне.

— У меня нет сына, — крикнул Коровин.

— А был?

— Его угробили в лагере, — он с остервенением отбросил полусгоревшую спичку, стиснул зубы. — Я этого никогда не прощу. Но что вы пристали ко мне? Как будто вы знаете о моем сыне!

— А вы знаете?

— Еще бы! — зло усмехнулся Коровин. — Тут не только я интересуюсь своими родными и, детьми. Разведка работает, мы все знаем.

— Ну, что ж, если вы так уверены, то нам говорить больше не о чем, — как бы соглашаясь, сказал Галактионов. — А с предложением Нибиша вы ко мне больше не приходите. Если еще раз придете, вышвырну вон! Кстати, вы любите, вернее, любили родную природу? Здесь ведь ничто не напоминает о России, На прощание покажу вам вот это… Пока я соберу в кабинете кое-что в портфель, вы посмотрите.

Галактионов взял с этажерки фотоальбом и положил на стол перед Коровиным. Тот искоса посмотрел на коричневую обложку с незатейливым рисунком — три тоненькие березки возле ручья.

— На первых страницах для вас ничего интересного нет, — листая альбом, говорил Галактионов. — Фронтовые дороги, моя семья… А вот здесь — пожалуйста…

Оставив Коровина одного, он ушел в соседнюю комнату.

Встретились два русских человека в чужой стране, и обоим неприятна эта встреча. И язык, родной с детства, оказался нужным только для того, чтобы выразить взаимное озлобление.

Галактионов подумал еще: случается, сыновья, забывают мать, но мать не может забыть сына, как бы ни был он плох…

Дверь была приоткрыта, и Макс слышал разговор Галактионова с посетителем. Макс не знал русского языка, тем не менее предугадывал, каков будет ответ профессора очередному посланцу Нибиша. Когда Галактионов зашел в комнату, Макс, не тратя времени попусту, предложил обдумать более серьезное дело — поручить Гуго разыскать Кайзера.

— Вы хотите сцапать неуловимого для полиции бандита? — удивился Даниил Романович.

— Он неуловимый потому, что полиция не хочет его ловить.

— Сегодня выяснится, стоит ли рисковать жизнью из-за Кайзера, — сказал Галактионов и вернулся в первую комнату.

Коровин стоял над раскрытым альбомом и плакал. Он был бледен, и веснушки чернели на щеках коркой. Как и следовало ожидать, альбом лежал раскрытым на странице с фотографией участников целинной экспедиции вместе с шофером Дмитрием Коровиным, упорно отказывавшимся назвать свое отчество.

— Выходит, вы действительно встречали моего сына, — выдавил Коровин. — Что он, где?

— Если вы хотите, то можно поговорить об этом после, когда у меня будет свободное время, — сказал Галактионов, закрывая альбом.

Макс смотрел на двух русских и ничего не понимал.

Почему этот пожилой человек, не стыдясь, плачет? Ведь он, кажется, угрожал Галактионову?

Есть пословица: «Не тот силен — кто сразу кричит, угрожая, а тот, кто молчит, раздумывая»…

Профессор и шофер сели в машину и уехали. Коровин, понурив голову, тихо пошел по тротуару. Перед ним остановился молодой человек с модными усиками и приподнял шляпу:

— Мне нужно поговорить с вами. Вот отличное местечко! — И указал на открытые двери кафе.

Оттуда они вышли через полчаса, обменявшись шляпами. У Гуго на левой руке висело светлое пальто, правой он поддерживал посланца Нибиша.

ОН ДОЛЖЕН ЖИТЬ

Оставив Брауна под наблюдением помощников и Эрики Зиль тон, профессора собрались в соседней комнате на консилиум.

Это был необычайный консилиум. Речь шла не о больном, которому угрожает смерть, а о человеке, который был мертв, — теперь ему возвращена жизнь, но надолго ли?

У Галактионова за эти два дня осунулось лицо, впервые он заметил, что сдают нервы, но он старался быть хладнокровным.

— Дорогой коллега, — сказал он, обращаясь к Мартинсону. — Если бы не ваши многочисленные опыты по оживлению сердца, все наши усилия ни к чему бы не привели.

— Да, пожалуй, — согласился Мартинсон. — Однако самое главное — все-таки мозг, роль облучения. Но не будем сейчас тратить времени. Важно выяснить — сумеем ли мы теперь уже просто больного человека поставить на ноги. От этого зависит многое… Будем откровенны, как всегда. Прогноз, если не безнадежный, то очень серьезный. Ваше слово, дорогой коллега.

И Галактионов подтвердил, что надежды на выздоровление Брауна очень мало. Правда, благодаря облучению удалось возобновить дыхательные функции тканей мозга, активизировать энзимные системы. Но слишком поздно пришлось начать мероприятия по оживлению организма в целом. Есть опасение, что идет процесс необратимых изменений в структуре тканей мозга, они будут прогрессировать, а это в любую минуту может парализовать деятельность жизненно важных органов, того же сердца.

Арвий Шельба, утративший в эти дни присущее ему добродушие беспечного человека, вскочил с кресла и воскликнул:

— Черт меня возьми вместе с папой римским! Неужели я до сих пор занимался не тем, что нужно было делать? И неужели ничего не могу предложить в такой критический момент?! — Он по привычке взъерошил волосы, потом гордо приподнял голову и закинул руки за спину. — Нет, друзья, у меня есть серьезное соображение. Организм Брауна не нуждается в омоложении, это так. Но изобретенный мною препарат содействует в высшей степени повышению жизненного тонуса, это проверено. Почему бы нам не испробовать? Тем более что препарат абсолютно безвреден.

— Вы правы, — Галактионов протянул руку Шельбе. — Если мы знаем, что Брауну, несмотря на все наши усилия, все равно угрожает неизбежная смерть, мы обязаны дать ему возможность говорить. Пусть эта вторая его жизнь будет очень короткой, но нужно, чтобы он почувствовал себя в этой жизни человеком святого долга…

— Но прежде всего ему нужен покой, — сказал Шельба. — Иначе нет смысла применять мой препарат.

— И ни в коем случае нельзя впускать к нему эту красавицу, — сказал суровый Мартинсон. — Невеста она или жена — все равно нельзя, как бы она ни просила.

— Согласен, — кивнул головой Галактионов. — Итак, в нашем распоряжении еще один, вернее, только один день.

Раздался легкий стук в дверь. Галактионов, подойдя, отк рыл ее и увидел Макса. Вернувшись, он сообщил Мартинсону и Шельбе:

— Профессор Доминак прошел в свой кабинет.

Доминак несколько дней не появлялся в институте и, каза лось, забыл, что является его директором.

— Мы должны пойти к нему, — Мартинсон поднялся с кресла. — Но, разумеется, не для того, чтобы говорить о Брауне.

— Не поставить ли перед ним вопрос прямо, — сказал разгорячившийся Шельба, — с нами он или против нас?

— Не будем торопиться, — возразил Галактионов. — Раздоры сейчас ни к чему, они только помешают нам. — Он чувствовал, что не для философских разговоров соизволил явиться в институт Себастьян Доминак.

— Идемте, идемте, — горячился Шельба. — Если потребуется, я скажу ему прямо…

Втроем они вошли в просторный кабинет директора. Окна бы ли плотно закрыты шторами, в сумраке желтела лысина Доминака, склонившегося над письменным столом.

— Мы к вам, господин директор, — сказал Шельба, выступив вперед.

— Садитесь, пожалуйста. — Но так как при этих словах Доминак сам встал, то никто не сел. — Я сам хотел вас пригласить. Есть очень важное сообщение. — Доминак, как всегда, смотрел не в лица, а на ноги тех, с кем разговаривал. — Правительство приняло решение, признало нежелательным размещение института в нашей стране. Причины известны. Правительство санкционировало предание суду профессора Галактионова. За что — вам тоже…

— Вы считаете это правильным? — перебил его Шельба.

Доминак не ответил. Он вдруг сел и обхватил свою большую гладкую голову руками.

— Господа, я узнал страшную новость. Профессор Галактионов, вам лучше бы выйти… Впрочем, все равно… Я только прошу вас, господа, не говорить пока никому, Дело в том… Дело в том… Мы накануне войны, и, возможно, завтра наши народы, профессор Галактионов, будут врагами; следовательно, и мы с вами.

Для самого Доминака эта новость, видимо, была потрясаю щей. Разговоры о войне шли давно, к ним привыкли, как к любой трескотне газет. Неожиданным явился угрожающий поворот от разговоров к делу, поставивший всех в Атлансдаме, в том числе и Доминака, перед лицом опасности. Доминак, казалось, еще больше постарел, сразу же обессилел.

Галактионов как можно спокойнее сказал:

— Мы с вами, профессор, давно противники, противники в науке. Но не враги, чтобы браться за оружие.

— Мой долг, мои чувства патриота, — склонив голову, тихо проговорил Доминак, — повелевают мне быть вместе с народом.

— А ваш народ хочет войны? — шагнул к столу Мартинсон. — Я знаю: мой народ не хочет и не будет воевать. Мы трое, — он указал на Шельбу и Галактионова, — остаемся друзьями, будем работать во имя жизни. Вам не удастся судить Галактионова. Скоро мир услышит имена преступников.

Мартинсон, насупив седые брови, повернулся и пошел к двери. Шельба поклонился Доминаку, проговорил с язвительностью:

— Передайте вашему правительству и всем ученым благодарность за гостеприимство.

Галактионов не обмолвился ни словом. Он думал об одном: «Нельзя терять ни минуты. Этот день решает все…»

Закрывая дверь, они услышали возглас Доминака, прозвучавший слабо и растерянно:

— Господа, подождите, я не хотел…

Но они, не задерживаясь, прошли в лабораторию.

Эрика Зильтон доложила, что Браун хочет видеть профессора Галактионова и говорить с ним. Но когда Даниил Романович вошел в палату, Браун уже спал — напряжение, потребовавшееся для разговора с Эрикой, сильно утомило его.

— Дорогой друг, — обратился Галактионов к Шельбе. — Приступайте к делу. Сейчас вся надежда на ваш препарат.

— Если это не поможет, — задумчиво проговорил Шельба, — то я откажусь от звания профессора и попрошусь к вам в ассистенты.

— Идите, профессор. Он должен жить.

Через час Браун проснулся. Взгляд его был осмысленным, почти ясным. Галактионов не разрешал ему говорить, он сам задавал вопросы и просил отвечать на них коротко.

— Капитан Браун, вы слышите меня?

— Да.

— Вы помните, что с вами произошло?

— Я вспомнил…

— Вам рассказывала Эрика Зильтон о себе?

— Да.

— И о Гуго?

— Да.

— Вы знаете, за что вас убили?

— Я понял все.

— Меня обвиняют в убийстве, моей Родине угрожают войной. Нужно сказать правду.

— Я понимаю…

Мартинсон, стоявший рядом с Галактионовым, прошептал ему:

— Скажите всю правду о состоянии его здоровья. Он должен знать, чтобы рассчитать свои силы.

Галактионов кивнул головой и снова обратился к Брауну:

— Вы смелый, честный человек. Но вы многого не знали в жизни. Вы прожили тридцать лет. Не скрою, что ваша вторая жизнь может продлиться всего тридцать часов. Вас не пугает это?

Браун промолчал.

— За эти тридцать часов, — продолжал Галактионов, — вы сможете совершить такой подвиг, который человечество никогда не забудет. Мы вернули вам жизнь, но вы вправе распоряжаться ею, мы не вынуждаем вас поступать вопреки вашему желанию. Мы бессильны продлить вашу жизнь на годы и десятилетия, как это хотелось бы вам и нам. Но вы можете словом правды продлить жизнь миллионам людей.

— Да, да, — сказал Браун. — Я хочу попробовать сесть.

— Попробуйте.

Браун поднял забинтованную голову, уперся руками о постель и сел. Тело оказалось послушным — как хорошо! Он попытался встать на ноги. И — встал. Держась за спинку кровати, он сделал неуверенный шаг, еще один. Посмотрел в окно, оно было прикрыто тонкой занавеской, щедрый свет летнего солнца проникал в комнату. Как приятно ощущать солнечное тепло, как желанна и дорога жизнь! Он шагнул к окну, протягивая руки и ловя солнечные лучи, и чуть не упал пошатнувшись.

— На первый раз довольно, — сказал профессор. — Лежите и отдыхайте. Сейчас придет к вам Гуго, он расскажет о Кайзере.

ЧТО МОЖНО СДЕЛАТЬ ЗА 30 ЧАСОВ ЖИЗНИ

Рассказ Гуго вызвал воспоминания о человеке, который гнался за Брауном на автомашине до цветочного магазина. Временами оборачиваясь, Браун мельком видел его лицо, но не запомнил. Только глаза, вернее один глаз, отчетливо белеющий за стеклом, всплыл в памяти.

«Так вот кто был наемным убийцей! — с обидой и злобой по думал Браун. — Меня, капитана Брауна, убили по-бандитски. А за что?»

Он догадался, по чьему приказу было это сделано. И понял, почему: еще одна деталь всплыла в памяти. Месяц назад он провожал на родину близкого друга, офицера, уволенного из армии по болезни. Браун на аэродроме просил его передать привет отцу и матери, сказал, что там, на родине, Роберта (так звали офицера) засыплют вопросами: всем интересно знать, как тут идет жизнь, какова служба в штабе. Роберт возразил: пожалуй, он не сможет удовлетворить это любопытство. И пояснил: при увольнении он подписал бумагу, содержавшую перечень тем и вопросов, которых не следует касаться в разговоре.

«А ведь мне такой бумаги не давали подписать! — вспомнил Браун. — Что же это означало? Да только то, что они были вполне уверены в моем гробовом молчании». Нахлынувшая ненависть обессилила его, мысли спутались.

Тридцать часов отпущено ему на вторую жизнь, одни сутки! Так сказал профессор, и ему надо верить.

Что можно успеть сделать за это короткое время, зная на перед, что смерть неминуема. Голова раскалывается от боли…

«Я могу думать, не перенапрягаясь, — иначе сразу наваливается чернота и душит, — осторожно размышлял Браун. — Могу говорить, немного и тихо. И только. Что я в силах сделать? Положение безвыходное…»

Опять слабость сковала его тело и закружилась голова. Он забыл, что говорил профессор о словах правды. Вспомнилась Юв.

«Где она? Надо непременно повидать ее. Юв не приходит. Не знает ничего или ее не пускают? Ей трудно жить, ей будет очень трудно жить. Надо что-то сделать для нее, но у меня ничего нет.

Может быть, нам обвенчаться? Отец обещал, если я женюсь по его согласию, выделить мне полмиллиона. Пусть эти деньги будут Юв, а мне ничего не надо… Но как это сделать? Обязательно ли быть в церкви или можно вызвать священника сюда? И главное — надо согласие отца, надо разговаривать с ним, он захочет увидеть Юв. Можно вызвать его телеграммой… Глупо — отец может не согласиться, узнав, в чем тут дело. Глупо думать перед смертью о женитьбе. Деньги не принесут радости Юв, я знаю. Деньги, деньги… К тому же ее отцу угрожает смерть. Что с ним сейчас? Я совсем забыл о нем. Но что я могу сделать, кому сказать? И кто поверит мне? О, я хорошо знаю, что это не так просто…»

Сознание бессилия опять ослабило его. Браун забылся на несколько минут. Эрика, войдя с букетом, постояла возле кровати, прислушалась — он дышал спокойно. Эрика положила букет на столик и вышла.

Когда он проснулся, букет цветов обрадовал его, как обрадовало бы появление самой Юв. Он взял цветы — и увидел привязанную к букету записку. Буквы то сливались, то, приплясывая, перевертывались. Браун прочел с трудом:

«Дорогой мой Реми! Меня не пускают к тебе, но мы непременно увидимся. Верь профессору, мой любимый. Твоя Юв».

Ему представилось: он под руку с Юв входит в церковь, полную торжественности и таинственности, слабо освещенную свечами. Он никого не пригласит. Будет только мать Юв, ее близкие и родные.

Вот они подходят к алтарю, где их ожидает священник.

«Рабелиус!» — вдруг вспомнил Браун, и сразу же картину бракосочетания, полную торжественной святости, заслонило худенькое личико Эрики Зильтон, стыдливое и мокрое от слез. Она сидела вот здесь и рассказывала о Рабелиусе, как он оскорбил ее…

Нет, Браун не пойдет в церковь, он не хочет, чтобы Рабелиус брал за руку Юв, смотрел на нее, благословлял их. Надо выбросить мысли о церкви, не стоит тратить времени на нее. И вообще, как глупо думать о женитьбе. Ведь скоро снова смерть…

Мысль о неизбежной смерти вызвала сожаление, что он не дома, на родине, а в Атлантии.

«Пусть меня отправят самолетом на родину. Лучше там умереть. Может быть, я успею повидать отца и мать, проститься с ними. Меня похоронят на родной земле. Все-таки легче старикам. Да, хочу умереть на родине… Надо бы сказать отцу, пусть не морочит людям головы крепостью своих антиатомных убежищ и дополнительными фильтрами; хватит наживать на обмане деньги. Пусть на склоне лет своих живет честно. А сколько осталось жить им? Война перекинется и на родину. Да, да, война, о которой говорил Фромм. О войне сказал профессор. Могут ли быть счастливы мои родные, Юв, ее мать и отец, если начнется война?»

Мысль эта отстранила все другие мысли. Он предчувствовал назревающую катастрофу. Война может возникнуть в любую минуту. Может быть, сейчас уже по приказу Фромма подвешиваются атомные бомбы к самолетам. Их сбросят, а в ответ сразу же полетят ракеты еще большей разрушительной силы. Что стоит одна человеческая жизнь, когда весь земной шар…

«Вы должны совершить подвиг», — вспомнил он слова профессора. Взглянул на записку Юв: «Верь профессору».

У Брауна возникла непривычная мысль о необычном подвиге — каждый военный мечтает о подвиге, но не о таком…

Как совершить этот подвиг?

Он может говорить, и его речь можно записать на пленку. Но голос его ослаб и стал, вероятно, неузнаваемым. Нет, магнитофонная лента, как и патефонная пластинка, в таком серьезном деле не годится.

Выступление на митинге, на каком-нибудь многолюдном собрании? Никогда в жизни он не произносил речей, да и не было сейчас сил для этого.

В палату вошел низенький курчавый человек, вероятно, помощник профессора. В руках он держал шприц. Это он сделал укол, и Браун скоро почувствовал себя значительно лучше. И сейчас рад был его приходу.

Сделав укол, человек сказал:

— А сейчас придет ваша невеста.

Юв! Она была удивительно красива в широком белом халате, накинутом на плечи.

Вторая жизнь

Она села на край кровати. Вдруг он приподнялся с постели, схватил ее за руки.

— Юв, нельзя терять ни минуты. Дайте мне скорее одеться…

Она положила ему на лоб руку.

— Реми, тебе надо лежать. Меня впустили с условием, что ты будешь вести себя спокойно.

— Нет, нет, — протестовал он. — Время, время, уходит! Дайте мне костюм. Мы едем сейчас же…

— Куда?

— Ты повезешь меня в студию. Да-да, я хочу выступить. Чтоб все видели и слышали…

Он говорил горячо, громко. Вошел Галактионов. Шельба сказал:

— Он придумал очень хорошую штуку — выступить по телевидению. Это было бы здорово!

— И вы полагаете, что это разрешат? — усомнился Галактио нов. — С этим и на порог не пустят.

Браун слушал их, сжимая руку Юв. Слова профессора поверг ли его в уныние. Он понимал, что не простое дело говорить перед всеми телезрителями Атлансдама.

— Юв, — тихо спросил он, — ты не можешь помочь?

Она отрицательно покачала головой.

— Предоставьте это мне, — стал горячо убеждать Галактионова Шельба. — Я когда-то умел улаживать дела. Не улыбайтесь скептически, коллега. Жильмаро — не Доминак. Директора телецентра и его компанию я немного знаю.

— Если бы это удалось, лучшего и не придумать, — сказал Галактионов. — Желаю вам успеха. Мне, конечно, ехать нельзя — мое появление может испортить все дело. Кроме того, я дал подписку — находиться только на квартире и в институте. Я сяду к телевизору, буду обдумывать свою речь на суде и ждать вашего выступления, капитан Браун.

— Господин профессор, — воскликнул оживившийся Браун, — только бы мне удалось сказать свое слово, клянусь, вам не придется идти в суд, никто волоса на голове вашей не тронет.

Брауну принесли его одежду — военный костюм. Голова его была забинтована, фуражку удалось одеть с трудом. Он хотел быть в парадном костюме, в котором ехал на встречу с невестой. И когда он встал рядом с Юв, лицо которой было и печальное и торжественное, вспомнились недавние мечты о венчании в церкви. И он почувствовал, что именно сейчас прочнее брачных уз, освященных церковью, соединились их судьбы и пути в жизни, как бы ни была для него жизнь коротка, прекрасна, тяжела — все равно навсегда,

МАШИНЫ ИДУТ ВВЕРХ КОЛЕСАМИ

Шельба сидел рядом с Максом. Браун полулежал на заднем сиденье, рядом была Юв. Обернувшись, Шельба сказал:

— Вы слишком много говорили и волновались. Сейчас, пока едем, постарайтесь ни о чем не думать.

Телецентр находился за городом. Чтобы проехать туда на машине, требуется минут двадцать. Но кончился рабочий день, улицы были запружены автомашинами, они задерживались перед светофорами, и на вынужденные остановки уходило много времени.

Браун отдыхал, откинувшись на сиденье. Все решено, и все, кажется, продумано. Только бы хватило сил!.. Он видел себя в зеркале, укрепленном впереди машины. Тот же Браун в отлично сшитой форме с погонами капитана, то же лицо, только без здорового румянца, — все, знающие его, непременно убедятся, что это именно он.

Беспокойство доставляла фуражка, никак не желавшая держаться на забинтованной голове, — она то и дело сползала. Браун не чувствовал ее на голове и часто брался рукой за козырек.

У очередного светофора машина остановилась, скрипнув тормозами и присев. Браун качнулся вперед, фуражка сползла на лоб. Браун потянулся рукой, чтобы поправить ее. Но рука на половине пути вдруг изменила направление, и Браун ухватил себя за правое ухо. Удивленный и раздосадованный своей неловкостью, он повторил попытку, но на этот раз поймал свой нос. Это могло показаться забавным, если бы он не помнил, как в его глазах неожиданно переворачивался вверх ногами профессор. Браун закрыл глаза. Когда он снова открыл их, то сквозь стекло увидел людей, медленно идущих по тротуарам. Мелькали вывески кафе и ресторанов. Люди заходили в двери или рассаживались на легких стульях прямо на тротуаре, под натянутым тентом, чтобы выпить прохладительного. Слева проносились встречные машины. В иных местах над улицей висела дорога электрички, мелькали вагоны. Громадный город был полон движения и грохота. Гром подействовал на Брауна угнетающе, опять в глазах начала мелькать какая-то чертовщина. Вот навстречу мчится огромный грузовик, кузов его заполнен ящиками, они возвышаются над кабиной. Кажется, автомашина, управляемая Максом, нацелена прямо на этот грузовик. Ни тот, ни другой водитель не отворачивает. Вот между радиаторами осталось пространство в пять метров, два метра. Столкновение неизбежно! Грузовик вдруг на полном ходу переворачивается, колеса крутятся вверху, и над ними черное, блестящее, как асфальт, небо…

Браун, кажется, даже вскрикнул и плотнее прижался спиной к сиденью.

Но не слышно грохота ящиков, скрежета железа, грузовик бесшумно исчез где-то слева, а машина, управляемая Максом, не вздрогнув, плавно продолжала катиться по черной блестящей глади улицы.

Шельба видел в зеркале угловатые движения руки Брауна, заметил мелькнувший в глазах испуг и подумал:

«Нарушения в области мозга, особенно мозжечка, очень серьезны».

Еще одно обстоятельство вызвало удивление Брауна. Все горожане носили траурные одежды. Он не заметил ни на одной женщине красного, голубого или зеленого платья — все были в черном или сером. Не видел ни одного зонта яркой раскраски.

«По ком этот траур? — подумал он. — Может, началась вой на, и эти женщины все стали вдовами. Вероятно, так и есть, потому что не умолкает гром военных маршей, Надо спросить об этом Юв.

Он повернулся к ней и увидел, что Юв тоже в трауре. До сих пор он смотрел ей только в лицо и на одежду не обратил особого внимания. Теперь он видел серое платье с черным воротничком, серые чулки и черные туфли. «В чем дело? — удивился он. — По мне еще рано носить траур. Может быть, погиб ее отец?».

— Юв, — спросил он, наклонясь к ней. — Зачем ты надела все черное?..

Она осмотрела себя, потом перевела ничего не понимающий взгляд на него.

— Черное? — и показала пальцами на свой воротничок. — И это черное?

— Вот именно.

— Это красное, — сказала она. — Тебе так кажется, Реми, — у тебя, должно быть, не в порядке зрение. Ты отдыхай, не утомляй себя.

Он перестал различать цвета — вот в чем дело. Конечно, никто не носит траура. Он заметил, что многие люди на тротуарах, одетые в черное, улыбаются, пьют пиво, разговаривают, ожесточенно жестикулируя. Одна сценка показалась ему даже забавной. Машина стояла перед светофором. Сбоку на тротуаре возле кафе мужчина пил портер прямо из горлышка бутылки. Он так закинул голову, что вдруг перевернулся вверх ногами. Но не упал, а вскинув ноги, как при стойке на брусьях, продолжал тянуть портер; темная, пенистая влага катилась струйками вверх. Опорожнив бутылку, мужчина встал на ноги, вытер платком усы и щеки, подал бутылку в раскрытое окно кафе и пальцем показал, что хочет выпить еще одну.

Все это заставило Брауна призадуматься, хватит ли у него сил на выступление? Вообще-то он чувствовал себя неплохо, головные боли после второго укола не мучили, только со зрением было явно неблагополучно.

Машина мчалась дальше. В ущельях улиц темнело. Скоро зажглись огни. Впереди над улицей висела ажурная воздушная дорога. По ней неслись вагоны. Дорога надвигалась, машина уходила под нее. Браун приподняв голову, следил за вагонами. Его не удивило, когда весь состав перевернулся. И все же он вздрогнул и посмотрел на Юв. А она даже не посмотрела на воздушную дорогу и движущийся странным образом электропоезд.

«Все это мне только кажется, не надо придавать значения, — успокаивал он себя. — Нужно беречь силы».

Машина вышла на набережную. В неширокой речке, стиснутой гранитными берегами, в невероятной глубине отражалось вечернее небо. Против течения тихо плыл маленький белый теплоход. Впереди и с боков его не было волн, лишь за кормой они вздымались пологими перекатами. Теплоходик четко отражался в воде — казалось, плыли в совершенно прозрачной воде два одинаковых теплохода, слепившиеся днищами. Они менялись положениями. Порой теплоход переворачивался и плыл, видимый под водой, а его отражение скользило поверху.

Браун так и не мог понять, который же теплоход настоящий. А высокие дома по ту сторону набережной качались, ложились плашмя, переворачивались. Вот-вот повалятся в реку, поднимут фонтаны брызг. Но зеркальная гладь воды оставалась спокойной.

Город кончился. Машина мчалась без остановок. Во все стороны простиралась равнина, исчезавшая в сумерках. Скоро показалась вышка телецентра — она угадывалась по светящимся лампочкам, а затем на фоне темнеющего неба проступили штрихи линий, образующих треугольники, ромбы, трапеции, заключенные в высокую точно вычерченную пирамиду. В глазах Брауна вышка шаталась, как мачта корабля в сильную бурю, порой кренилась так, что, казалось, вот-вот рассыплются все эти треугольники и ромбы, составляющие ее.

А на западе догорала широкая полоса заката. Там, пересекая зарю, чернели трубы широко раскинувшегося военного завода. Трубы были очень высоки, они тоже накренились, медленно качались, подобно дальнобойным орудиям дредноута, наводимым в цель — вот-вот грохнут залпом по этой вышке, по городу, в котором люди после тяжелого рабочего дня гуляют по улицам, пьют пиво и слушают музыку.

«Только бы хватило сил, — думал Браун, — только бы не по терять сознание…»

— Вы оставайтесь пока в машине, — сказал Шельба, открывая дверцу, — а я пойду к директору Жильмаро.

ОЖИДАНИЕ

Даниил Романович еще раз внимательно осмотрел все в своей институтской лаборатории. Ничего тут не оставалось такого, чем могли бы воспользоваться чужие руки, Нельзя было заставить работать большой стационарный лучевой аппарат. Пуст, без крупицы радиоактивного вещества, был и портативный аппарат. Даниил Романович оставил его в лаборатории на самом видном месте.

Теперь надо пойти на квартиру и просмотреть бумаги. Дани ил Романович закрыл дверь на ключ и из коридора глянул в окно на улицу. У подъезда остановилась автомашина с красным флажком. Должно быть, Латов. А, возможно, и сам посол?

По лестнице, чуть нагнувшись, бодро поднимался Латов. Черный костюм сидел на нем безукоризненно. Завидев Галактионова, он улыбнулся, выражение озабоченности исчезло с его красивого лица. Когда Латов улыбался, он выглядел очень молодым.

— Мне необходимо встретиться с директором, — объяснил цель своего приезда Лагов. — Я разговаривал по телефону, и он назначил время…

— Но директора, кажется, нет, — сказал Даниил Романович. — Впрочем, мы выясним у ассистента.

Выяснилось, что Доминак внезапно почувствовал себя очень плохо и уехал домой. Он просил передать извинения…

— Что ж, — пожал сильными плечами Латов, — приезд мой сю да официальный, и мы можем, Даниил Романович, свободно поговорить.

Они прошли в небольшой, рядом с лабораторией, кабинет Галактионова.

— Как настроение, дорогой мой соотечественник? — Латов снял шляпу, присел на стул.

— Должно быть превосходным, — не очень весело ответил Галактионов.

— А на самом деле?

— Как ученый, я весьма доволен своим третьим опытом. Я сделал все возможное, остальное не зависит от меня.

— Вы правильно поступили, что не назвали по телефону имя Брауна, говорили только о своем третьем опыте, — сказал Латов. — Для меня все было понятно. Но что с Брауном?

— Он уехал с Юв Мэй и профессором Шельбой на телецентр.

— Вот как! Гм…

Латов помолчал. Даниил Романович ожидал обнадеживающего слова — верит ли хоть сколько-нибудь Латов в успех этого дела?

Вместо короткого ответа Лавр Афанасьевич начал говорить о сложном положении внутри Атлантии. Прежний премьер-министр поступил неосмотрительно, связав страну жесткими обязательствами перед штабом ОВОК. В народе усиливается недовольство тем, что иностранные войска ведут себя в Атлантии бесцеремонно. Это недовольство обострилось с появлением здесь Фромма. Даже в правительстве не все согласны с его явно авантюрными действиями.

— Жильмаро все это знает лучше меня, — заключил Латов. — Я слышал, директор телецентра большой ловкач. Трудно сказать, как он поступит в этом случае. Нельзя возлагать на него все надежды. Мы принимаем свои меры…

— Скажите, Лавр Афанасьевич, вы действительно хотели встречи с Доминаком? — спросил усмехнувшись, Галактионов.

— А как же! — просто ответил Латов. — Конечно, уважаемый Даниил Романович, мне хотелось встретиться с вами, хотелось бы видеться как можно чаще, но я приехал к директору института. Мы ведем честную дипломатию. Есть термины — «международная вежливость», «международная взаимность». Это не только слова. Вы, конечно, помните международный конгресс онкологов в Москве? Хотя, может быть, вы и не знаете, что один из членов делегации, а именно личный секретарь видного ученого Атлантии — это действительно видный ученый, и я не хочу называть его имени, догадаетесь сами, — так вот его помощник или секретарь совершил в Москве нечто подсудное по нашим законам. Но профессор попросил — понимаете? — попросил не судить в Москве преступника. «Не надо, — сказал он, — омрачать судебным разбирательством наши чувства, преисполненные благодарности за то, что мы получили на этом конгрессе». С ним согласились, и материалы отправили в Атлансдам. Здесь я выяснил; виновник был наказан судом, наказан, правда легко, но важно то, что условие было выполнено. И вот этот ученый в связи с шумом вокруг вашего имени обратился с письмом к советскому послу. Он просит напомнить Доминаку об инциденте в Москве, о дружелюбии советских людей. И я приехал.

Латов взял шляпу и, вытянувшись, как будто стоял перед Доминаком, заговорил официальным тоном:

— Я прибыл к вам, господин директор, по весьма важному делу. Посол поручил мне ознакомить вас с этим письмом и напомнить вам о том, что главным основанием всех международных отношений является взаимность. В чем вы, как директор, можете обвинить своего коллегу профессора Галактионова? А если вы сами не верите в его преступление, то почему не воспользуетесь предоставившейся возможностью отплатить добром?..

Латов надел шляпу. Даниил Романович заметил:

— С Доминаком разговаривать бесполезно. Он помощник Нибиша…

— И все-таки… Как видите, Даниил Романович, мы стараемся воспользоваться любой возможностью. Сейчас я должен ехать: предстоит еще много работы. Вас не удивляет, что мы до сих пор избегали решительных шагов?

— Нет. Надо полагать, опасность для меня невелика. Но меня беспокоит другое…

— Мы не хотим обострений. Подождем до завтра.

— Подождем.

Галактионов проводил Латова и, расставаясь, пообещал сообщить ему с телецентра любую весть.

Вернувшись на квартиру, Даниил Романович перебрал все бумаги в письменном столе. Ничего компрометирующего тут не было — это он знал точно. Однако найдутся такие записи, которые могут быть использованы провокационно. Одни бумаги он оставлял в столе, другие бросал в камин.

Кажется, все было просмотрено и рассортировано. Оставался один фотоальбом. Задумчиво перелистывал Даниил Романович толстые страницы, заполненные снимками разного формата.

Полицейские с радостью ухватятся за этот фотоальбом. Комбинируя разные фотографии, они могут представить Галактионова на страницах газет в обычной для них манере. Они изобразят его страдальцем в коммунистической стране и другом предателя Коровина. Они могут показать, как готовился Галактионов к отъезду в Атлантию, и проиллюстрировать это соответствующими фотографиями — Галактионова «инструктируют» работники Госбезопасности: есть снимок — Даниил Романович перед отъездом в кругу друзей, они жмут руку, хлопают по плечу — «ни пуха, ни пера»; один шутливо грозит пальцем — «не забывай, пиши!» Легко «сделать» его развратником: в альбоме много фотографий женщин — родные сестры, подруги жены, научные работники института… Потом оправдывайся. Да и не дадут. Лучше сжечь…

Он увидел лицо жены, улыбку дочери, хмурый взгляд своего брата, фотографии многих друзей, кремлевскую стену и голубей на асфальте, свою лабораторию в московском институте, фронтовую машину — будку на зимней дороге, рядом с обгоревшим немецким танком, травянистый берег озера и двух рыболовов с удочками в руках, теплоход, идущий по Волге, снова снег, чистый, без следа, и одинокую березу с длинными серебряными ветвями…

Нет! Что бы там ни было, а все это слишком дорого…

Он включил телевизор. Давали военный фильм. Ревели бомбардировщики, со свистом летели авиабомбы, грохотали взрывы и вспыхивало пламя. Снова Даниила Романовича охватила тревога. Все это, и во много раз страшнее, может начаться завтра.

Фильм прервали, и директор, молодой человек в роговых очках, объявил:

— Сегодня в одиннадцать часов будет важная передача. За помните: ровно в одиннадцать…

Даниил Романович схватил трубку телефона. Латов отозвался: да, он слышал, теперь совсем не надо волноваться…

Верно говорят: «Нет хуже, как ждать да догонять». Теперь оставалось только ждать. Все, что было в силах, кажется, сделано, а в остальном — надо положиться на друзей.

Раздумывая о своем положении, вспоминая спокойные слова Латова, Даниил Романович приходил к выводу, что зря он так волнуется. Третий опыт он проводил вместе с Мартинсоном и Шельбой, они объединили все свои усилия. Теперь деятельность советского профессора неотделима от деятельности известного всему миру старого ученого, лауреата Нобелевской премии, и от профессора, не столь известного, но достойного уважения и славы: ведь препарат Шельбы — хорошая новинка, и ученый мир высоко оценит его. Втроем они работали в полном доверии друг к другу, и каждый сознавал, на что идет — успех будет общим и горести, если они выпадут, — тоже общие.

Но, может быть, власти Атлансдама сочтут оживление Брауна вмешательством в дела их страны и всего содружества наций? Странно и дико расценивать убийство человека как факт обычный, годный для использования в самых подлых целях, а возвращение человека к жизни, как преступление! Ни один здравомыслящий человек в мире не согласится с этим. А зачем властям Атлансдама мировое общественное мнение? Здесь свои законы. Их много. И все же никто из правительственных лиц Атлантии не смог придумать еще одного — объявить преступным возвращение жизни человеку.

Нет, Галактионов не совершил никаких преступлений, не нарушал законов чужой страны. Власти Атлансдама не имеют основания на его арест.

Логически выходило так. Но как только Даниил Романович, оторвавшись от мыслей, оглянулся вокруг — один в четырех стенах! — и подумал, что полиция может появиться в любую минуту, снова на сердце стало тревожно.

Время шло, стрелки часов поднимались вверх, к цифре 11. Еще пять минут. Пять минут…

Они составляют короткий период клинической смерти, после чего следует смерть биологическая — необратимый этап умирания организма. Галактионов сумел использовать эти критические, неповторимые пять минут — и вот Браун будет говорить!

К СЧАСТЬЮ, ГОСПОДИН ЖИЛЬМАРО ОЧЕНЬ ЛЮБИТ ДЕНЬГИ

До сих пор Арвий Шельба, человек весьма общительный и знавший многих выдающихся граждан Атлансдама, не был знаком лично с Жильмаро, хотя немало слышал о нем. Ген Жельмаро был не только директором телецентра, он возглавлял большую компанию предпринимателей, в руках которых находились, кроме телевидения, предприятия, выпускающие телевизоры, и вся торговля ими. Главенство Жильмаро определялось не только львиной долей вложенных в дело средств — капитал, понятно, играл большую роль, — но и его личными качествами — осмотрительностью, инициативой, работоспособностью. Ради выгодной сенсации он не боялся пойти на риск испортить отношения с той или иной партией и с правительственными чиновниками. Он умело использовал распри, временами возникавшие между партией «Новая Атлантида» и «Партией истинных патриотов». Иногда Жильмаро занимал тут позицию стороннего объективного наблюдателя, и этот объективизм подкупал широкие слои населения Атлансдама, стоявшие вне партий; а иногда чутьем опытного дельца предугадывал победу той или иной партии, неожиданно поддерживал ее — она выигрывала драку и, конечно, прежде всего выигрывал Жильмаро. Положение его было прочным, компаньоны верили ему, и он был по сути не главой корпорации, а хозяином.

Обо всем этом знал Шельба, входя в кабинет Жильмаро.

В кабинете было душно. На столе шумел вентилятор. Жильма ро сидел, положив толстые волосатые руки на стол. На нем была рубашка с короткими рукавами, распахнутый ворот обнажал мускулистую короткую шею, на которой прочно и гордо держалась голова с коротко стриженными волосами — меньше видна пробивающаяся седина. Широкий, подковой, подбородок, круглые внимательные глаза. Жильмаро походил на спортсмена, которому по возрасту пора переходить в тренеры.

Вторая жизнь

После знакомства Шельба стал излагать причину своего при хода. Жильмаро слушал, устремив внимательный взгляд чуть повыше головы Шельбы, постукивая крепкими ногтями по столу, приговаривая: «Так, так, так»…

В начале разговора Шельба держался неуверенно. Капитан Браун, о загадочном убийстве которого идет столько разговоров, на самом деле жив. Он может выступить по телевидению и назвать имена тех, кто покушался на его жизнь. Правда, он не совсем здоров, больше того, — состояние его здоровья внушает самые серьезные опасения, но тем необходимее предоставить ему возможность сказать свое слово.

— Так, так, так, — постучал пальцами Жильмаро. Глаза его еще больше округлились, в них вспыхнул огонек страсти и азарта, но скоро потух, и снова настороженный, внимательный взгляд уставился во что-то поверх головы Шельбы. — И вы думаете, я верю вам?

— Он в машине возле подъезда, — сказал Шельба. — С ним Юв Мэй, которую вы отлично знаете. Она его невеста…

Это могло быть убедительным доводом, но не в разговоре с Жильмаро. Капитан Браун жив? Что ж, он, Жильмаро, сам устроил передачу о воскрешении некоей Эрики Зильтон. Сенсация! А потом все забыли об этом. Бывает так, что человека убьют не до смерти. Бывает, что и совсем убьют, а вместе него найдется другой и появится под его именем. Всякое бывает… Юв Мэй — невеста Брауна? Жильмаро слышал об этом. Он, может быть, знает и больше — у Юв Мэй, кажется, была другая фамилия. В этом есть что-то подозрительное. Жильмаро уволил бы Юв, если бы не ее красота, умение работать, непринужденно держать себя — все это нравится зрителям и приносит Жильмаро деньги. А «что-то подозрительное» позволяет платить Юв меньше положенного. Риск и тут оправдывал себя.

— Вы не понимаете меня, — сказал Жильмаро, посмотрев прямо в глаза посетителю. — Убийство капитана Брауна — политическое дело, после него запахло войной…

— Убийство! — воскликнул Шельба, взмахнув руками. — Да, если хотите — убийство. Но вы можете посмотреть сами на Брауна и убедитесь, что он живой.

— Зачем мне это? — скривил губы Жильмаро… — Я не хочу вмешиваться в это дело.

Шельба устало вздохнул. Ясно. Жильмаро все понимает и знает наперед — во всяком случае, догадывается, — куда это ведет. Но Шельба не отступит: он будет действовать иначе. Упираясь руками о стол, он поднялся со стула и почти закричал:

— Вы не хотите противиться угрозе войны? Но ведь достаточно упасть сюда пустяковой бомбочке, а не атомной, и от вашего телецентра не останется ничего. Я считал вас объективным человеком…

— Бросьте! — нахмурившись, жестко сказал Жильмаро. — Это не разговор. Забудьте о Брауне, его нет. Горсть золы! Она отправлена самолетом, для похорон. Об этом все знают. Будь сейчас хоть сто живых Браунов, это не изменит дела.

Он снова направил свой взгляд куда-то вверх, помолчал, постукивая пальцами. Шельба чувствовал, что этот резкий ответ не является окончательным. Жильмаро что-то обдумывает.

— Вы извините меня, профессор, — сказал он с усмешкой, — но я полагал, что вы… ну серьезнее, что ли… Не обижайтесь на мою прямоту. Я кое-что знаю о вашем институте. Скажу откровенно, я ожидал интересных открытий, но не такого конца… Мне война тоже ни к чему. Свои деньги я заработаю без нее. Ведь я не делаю атомных бомб, которые бесполезно хранятся на складах. Моя продукция моментально находит сбыт. Не в ту сторону вы повели разговор, начните его с начала, если вам угодно.

«Действительно, на черта тут политика и военный психоз, — подумал Шельба. — Надо взглянуть на факты проще». Он сказал:

— Вы правы, господин Жильмаро. Возьмем научный вопрос и поведем, так сказать, деловой разговор. Международный геронтологический институт, который я представляю сейчас, в последнее время значительно расширил круг научных проблем, над решением которых работают его сотрудники. Кроме того удачного опыта, о котором вы уже осведомили своих телезрителей, — я имею в виду сообщение об Эрике Зильтон — произведен еще один опыт. Убитый человек воскрес. Вы имеете возможность, господин Жильмаро, не только сообщить об этом, но и продемонстрировать его телезрителям. Воскресший человек выступит по вашему телевидению. Правда, он не совсем здоров и я не ручаюсь, что речь его будет приятно слушать, но демонстрация такого небывалого номера вызовет сенсацию — в этом я готов поклясться, Мы, ученые, заинтересованы в популяризации своих достижений; вы призваны просвещать народ. Наши цели совпадают.

— Так, так, так, — постукивал пальцами по столу Жильмаро.

Дело шло, кажется, на лад.

— Кому не известна, господин Жильмаро, объективность и правдивость ваших передач! Телезритель высоко ценит их. Но эта передача создаст вам всемирную славу. Скажите, было ли когда-нибудь в истории, чтобы человек, вернувшийся с того света, выступил перед миллионами зрителей и слушателей? Не было. Надо представить, как будут все потрясены. Если предупредить о такой передаче хотя бы за час, то в магазинах не останется ни одного телевизора — последний бедняк купит его в рассрочку. Повысьте плату за телевидение до любого размера — телезрители не остановятся ни перед какими расходами. Я полагаю, вы не упустите случая — заснимете эту передачу на пленку и изготовите массу копий. Они разойдутся по всему миру — это принесет вам огромный доход и всемирную славу.

— Так, так, так, — стучали о стол ногти, Жильмаро улыбался.

— Разумеется, рекламируя передачу, не следует раскрывать заранее ее содержание. Достаточно сказать так, например: необычайное в телевидении — вы увидите умирающего и услышите его последнее слово! Это заинтригует. Помнится ваша попытка, господин Жильмаро, показать казнь на электрическом стуле. Слабо! Никакого эффекта и впечатления…

Шельба изобразил казнимого; Жильмаро слушал и смотрел с любопытством.

— Голову ему привязали вот так, руки прикрутили вот так… Он сидел, как мертвец, глаза закрыты… Честное слово, у зрителей создалось впечатление, что это была инсценировка, подделка, будто показывали готового мертвеца.

— А здесь — совсем другое дело, — Шельба вскочил и заметался вокруг стола, взмахивая руками. — Человек будет демонстрировать победу жизни над смертью. Тут не испытание нервов, а служение правде…

— Но-о, не заговаривайтесь, — Жильмаро убрал могучие руки со стола и сунул их в карманы. Он уже видел всю передачу, представлял, какой огромный интерес она вызовет. И деньги она даст огромные. Такой случай упустит только трус. Верный миллион! Только дурак откажется… Но надо сделать так, чтобы взять деньги и не получить неприятности.

Вынув руки из карманов, он щелчком подкинул Шельбе лист бумаги:

— Пишите: «Договор». Есть? Пункт первый: «Арвий Шельба, профессор-медик, в своей научной деятельности…» Что, не пойдет?

— Пойдет, — Шельба отнял перо от бумаги, — только следует добавить «и его коллеги по институту…»

— Добавляйте, — разрешил Жильмаро и продолжал диктовать: — «…добились оживления умершего человека. Это исключительное достижение науки ученые изъявили желание продемонстрировать по телевидению с личным выступлением воскресшего. Пункт второй. Ген Жильмаро, директор телецентра, руководствуясь исключительно интересами прогресса в науке, предоставляет возможность демонстрации опыта, обеспечивает техническую сторону передачи…»

— «…до последнего слова воскрешенного», — добавил Шельба. — О содержании выступления, я полагаю, в договоре нет смысла писать. Правда, дикторы обычно имеют готовый текст. Но то дикторы. А это же человек, вернувшийся с того света,

— Да, но все-таки… — Жильмаро задумался.

— Вы же, когда показывали казнь, не давали смертнику текста, — выставлял доводы Шельба.

— Давали. — Жильмаро улыбнулся. — Он должен был крикнуть: «Покупайте мыло Нибиша!», но у него отнялся язык.

— Я считаю, это не по-христиански, — сказал Шельба и перекрестился.

— Вот-вот, — оживился Жильмаро. — Так и запишем в договоре. «Считаем не по-христиански — требовать текст выступления». Важно ведь не то, что будет сказано, важен факт: бывший мертвый говорит.

— Именно, важен факт. Подпишемся.

Договаривающиеся стороны остались довольны. Жильмаро пос читал, что этот документ обезопасит его. Его дело — техническая сторона. Конечно, потом обвинят в недостатке патриотического духа. Но один дух не приносит деньги. Не умеешь рисковать — не берись за большие дела. Жильмаро не боялся передачи, направленной хотя бы и против строя Атлантии. Он считал мир капитализма настолько прочным, что для него не опасны никакие наскоки. А ведь Шельба не коммунист, это известный ученый, ему можно доверять. В конце концов у Жильмаро и в правительстве найдутся защитники, один из министров является даже членом совета телевизионной компании.

За время переговоров Браун отдохнул. Мачта уже не шаталась в его глазах. Только стала неметь правая нога… Юв что-то рассказывала, в ее голосе чувствовалось желание утешить, ободрить. Отдельных слов он не понимал, уже забылся их смысл. Что такое «лимонад»? Очевидно, не было у него такого желания, которое помогло бы напомнить и раскрыть смысл этого слова. Она спросила: «Ты хочешь есть? Здесь недалеко кафе, я принесу пирожное». Он пытался понять. «Есть?» Что это значит? «Пирожное». Впервые, кажется, слышу».

А вот голос ее понимал — без слов понимал, по интонации, по каждому нечаянному вздоху. Иногда он дотрагивался до ее руки и не чувствовал в ней тепла — казалось, жизнь медленно покидала и тело Юв.

О чем думала сейчас Юв, что беспокоило ее больше: судьба Брауна или судьба отца? Успеет ли Фромм совершить злодейское убийство заключенных? Макс вчера сказал, что «нажаты все рычаги» для спасения Августа и его товарищей. Юв не решалась больше на расспросы. Она видела, что Макс все время озабочен. Он и сейчас не находил себе места, вылезал из машины, исчезал в темноте, проверял что-то в моторе, снова садился в машину.

Наконец, показался Шельба. Макс кинулся ему навстречу:

— Ну как?..

— Все в порядке. Передача будет через два часа. Дадут рекламу. Сейчас мы отведем капитана Брауна в помещение, там приготовим кресло.

— У меня не двигается правая нога и немеет рука, — сказал Браун.

Юв, выйдя из машины, шепнула Шельбе.

— Он не понимает, что такое «есть» и «пить»…

Шельба промолчал. Он хорошо понимал, что это значило. Паралич! Поражение высшего пищевого центра. Начало конца… А до передачи еще два часа…

Шельбе и Максу пришлось нести Брауна, закинув его руки себе на плечи.

— Держитесь, капитан! — подбадривали они. — Еще немного — и наша возьмет…

Брауна уложили в кресло с откинутой спинкой, с колесиками на ножках. Шельба достал из машины свой чемоданчик и сделал укол. Оставив капитана на попечении Юв, профессор снова пошел к директору. Провожая того, Макс спросил:

— Я вам пока не нужен? В таком случае разрешите отлучиться на час. Очень важное дело.

Шельба только пожал плечами: самое важное начнется через два часа, остальное его не интересовало. Сев за руль, Макс помчался по дороге на юг, к горам.

— Я должен сообщить Августу, любыми путями передать… — шептал он, выжимая из машины все, что она могла дать.

ПАНИХИДА

Фромм сидел в кабинете и слушал радио. Передавали репортаж о похоронах капитана Брауна.

Урну с прахом отправили в город, где родился Браун. «Похороны вылились в мощную патриотическую демонстрацию», — сообщило радио.

— Наш микрофон установлен на кладбище Вечной славы, — вещал репортер. — Перед нами — свежевырытая могила. Одна стена ее облицована толстыми плитами мрамора, в ней — четырехугольная ниша, сюда будет поставлена урна с прахом верного сына нашей родины. Возле могилы высится обелиск из серого камня — скромный по цвету, строгий по форме, он олицетворяет бессмертие солдатской доблести. На нем высечены слова: «Славному патриоту, погибшему от руки врагов цивилизованного мира, Ремиолю Брауну».

Кладбище заполнено народом. Оно в каре войск. Солдаты в парадной форме. Вы слышите гул голосов — народ выражает ненависть и презрение к убийцам, требует кары. Вы слышите слова команды, рев танкового мотора. Народ раздвинулся, в образовавшемся коридоре показался танк, увитый черными полотнищами и засыпанный цветами. Покойный был танкистом, и братья по оружию провожают его прах в последний путь — везут на танке урну.

Репродуктор приемника захлебнулся в грохоте и реве мотора, в скрежете и лязге гусениц. Кто-то прокричал речь, короткую, состоящую из одних проклятий и призывов к мщению. Затем грохнул первый орудийный залп, Все эти звуки были для Фромма лучше всякой музыки.

Установилась тишина, и вновь выскользнул и затрещал голос репортера:

— Генерал танковых войск Фут и отец покойного Генрих Браун, один из почтеннейших граждан нашей страны, устанавливают урну в мраморной нише. Неожиданное горе не сломило Генриха Брауна, в мужественных чертах его скорбного лица мы угадываем неукротимое стремление еще больше работать во имя усиления военного могущества нашей страны.

Очередной грохот залпа погасил слова репортера, как порыв ветра спичку. Фромм улыбался, он сидел, закинув ногу на ногу и покуривал сигару.

— Кто знает, — спешил воспользоваться паузой между залпами репортер, — не явится ли это событие поворотным в истории…

Снова орудийный грохот.

— В грозной поступи воинских колонн, что проходят сейчас мимо памятника Брауну, звучит победный марш…

Еще громовой раскат залпа.

— Народ надеется, народ верит, что маршал Фромм, под начальством которого служил этот доблестный офицер, сделает выводы…

Фромм выключил приемник. Все шло хорошо. Реакция на убийство Брауна была такой, какую он ожидал. Обстановка накалилась, и вспышка войны в таком накале гнева — явление закономерное. Час назад его немножко беспокоило исчезновение Кайзера. Кайзер должен был умереть вслед за Брауном и унести в могилу концы… Но полковник Гарвин, выполнявший секретное и тонкое поручение главного маршала, упустил Кайзера, и тот скрылся. Есть сведения, что Кайзер нашел приют у Нибиша. Дом этого миллионера неприступен. Интересно, зачем понадобился Нибишу Кайзер? Конечно, не для того, чтобы использовать Кайзера против Фромма. У Нибиша и Фромма общие интересы, одна цель. И все же лучше было бы, если бы Кайзера удалось устранить.

Но сейчас, после похорон Брауна, поднявших волну негодования против врагов содружества наций, неудача с Кайзером не особенно досаждала.

Кажется, все готово к войне. Завтра — суд над Галактионовым. «И зачем эта игра в демократию! — подосадовал Фромм на порядки в Атлантии. — Но теперь недолго ждать. Как только объявят приговор — будет произведен испытательный взрыв на полигоне, подготовка там закончена. А затем это оружие обрушится на врага.

Новую бомбу сбросят ночью: удар в темноте усилит панику…

Фромм вызвал адъютанта.

— Все готово к панихиде по Брауну?

Адъютант доложил: все готово. Придет епископ, но сам он, по причине слабого здоровья, не сможет читать проповедь. Это сделает вместо него аббат Рабелиус.

Фромм подумал, что он поступил правильно, решив собрать всех генералов и офицеров не перед кремацией, а после похорон. Перед кремацией неизбежны слезливые слова прощания. Во время панихиды можно произнести совсем иного смысла речь. Он еще раз предупредил адъютанта: для генералов и офицеров — обязательна парадная форма. При желании они могут пригласить на панихиду своих жен.

— А невест? — спросил застенчиво адъютант: он сам имел невесту.

— Только невест, — погрозил пальцем Фромм. — Поймите мою мысль: я хочу, чтобы жены и невесты моих офицеров были подготовлены к возможному отъезду штаба, чтобы они не раскисли и не пали духом в случае несчастья, каковое может случиться во время войны с каждым из нас. Предупредите, чтобы не опаздывали…

Парадный зал, предназначенный для особо торжественных собраний, был приготовлен к панихиде. Сюда из кабинета Фромма перенесли знамена. В углу на столике — фотография Брауна в траурной рамке. Лампы в золоченых бра по стенам горели тускло, и внизу высокого зала стоял легкий полумрак.

Офицеры входили чинно, стараясь не стучать каблуками. Они, сбившись в кучки, разговаривали вполголоса. Дамы вели себя оживленнее. Они говорили про Юв Мэй, выражали сожаление, что так неожиданно и страшно рухнуло ее счастье, а в душе многие были довольны тем, что Мэй не суждено войти в офицерское общество. Но больше всего шло разговоров по поводу объявления, переданного по радио и телевидению: в одиннадцать часов телецентр сообщит что-то важное, сенсационное… «Неужели война! — беспокоила женщин мысль. — Однако почему телецентр, а не радио? К тому же, о таких вещах лучше всего известно штабу. А тут — вдруг панихида. Может быть, после нее Фромм и сообщит эту страшную новость?» Иные не верили в войну. «По телевидению передадут что-нибудь интересное, — говорили они. — Только бы не затянулась панихида». Впрочем здесь, в зале, стоял телевизор новейшей марки с огромным, в квадратный метр, экраном.

Приехали епископ, Рабелиус и с ними три монашко прислужницы. Епископ был бледен: в эти дни приходилось много работать. Не только личное приглашение главного маршала, но и важность события с далеко идущими последствиями убедили его в необходимости прибыть чд эту панихиду. Аббат кланялся во все стороны и особенно приветливо дамам.

Вошел маршал Фромм, при всех регалиях и с лентой через плечо, знаком высшей награды. Смолк шелест голосов. Фромм прошел вперед, за ним-епископ и Рабелиус. Аббат взошел на трибуну, положил перед собой евангелие. Он меньше всего говорил о Брауне, главной темой проповеди являлись «добрые дела», которые должно свершить святое воинство — защитники католической церкви и цивилизации. Основатель христианства Иисус Христос, богоматерь и апостол Петр — учредитель католической церкви свершили не только то, что могли свершить, но и много «сверхдолжных святых ДРЛ», так говорил Рабелиус. Этот «запас добрых дел» находится в распоряжении римского папы — преемника Петра, наместника Христа на земле. Папа имеет право через своих кардиналов, епископов и аббатов отпускать часть «добрых дел» верующим для искупления грехов и оплаты этих «добрых дел» ревностным служением церкви и подвигами на поле брани с крестом в одной руке и с оружием — в другой. Сейчас аббат Рабелиус по поручению присутствующего тут епископа, который на днях был принят самим папой в Ватикане, отпустил щедрую порцию «добрых дел», — высоко подняв крест, он благословил славное воинство во главе с Фроммом.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

Затем говорил сам Фромм. Он отдал должное Брауну, вспоминал его честность, преданность и сообщил, что приказом командования имя капитана Брауна занесено навечно в штат Объединенного штаба, в список лучших, выдающихся борцов за свободный мир. Дальнейшие рассуждения Фромма о чрезвычайной опасности, о грядущих событиях, от которых нельзя отворачиваться, а должно идти смело им навстречу с верой в победу, показали, что главный маршал с большим усердием читал не библию, а речи Адольфа Гитлера. После слов, полных печального сожаления по поводу гибели Брауна, странно прозвучала тирада о жестокости борьбы, которая началась, — в ней не будет пощады не только врагу, но и тем, кто недостаточно тверд в борьбе. «Каждый будет взвешен, и тот, кто окажется легковесным, должен быть устранен», — выкрикнул он хорошо заученную фразу.

Офицеры слушали, вскинув головы и выдвинув подбородки, как будто стояли на смотру, а не на панихиде. Дамы испуганно переглядывались, чувствуя надвигающуюся опасность.

А Фромм, распаляясь, продолжал:

— Мы рождены и созданы для войны, и это должны знать же ны, связавшие с нами свою судьбу, им нужно быть твердыми. Мы выполним свой долг, мы готовы в любую минуту к этому. Вспомните слова: «В этой величайшей войне всех времен мы не можем ждать, пока провидение дарует нам победу…». Мы должны добыть эту победу.

Фромм говорил о неотвратимо надвигающейся грозе. Хотя по его уверениям, гроза эта смертельно ударит только по врагу, а здесь пройдет ласковым весенним дождем, после которого все зазеленеет и зацветет, многим, и особенно женщинам, стало не по себе. И когда главный маршал кончил речь, наступило долгое молчание. Правда, так и положено на панихиде, хотя то, что здесь было, ничуть не походило на панихиду.

Фромм и сам почувствовал, что слишком увлекся и его речь произвела скорее гнетущее нежели воодушевляющее впечатление. Он подошел к группе дам и с улыбкой сказал, что, к сожалению, сегодня он не может разрешить танцы. Все согласились: да, после панихиды танцы неуместны. Но можно посмотреть телевизор. Сегодня обещали в программе что-то выдающееся. Ровно в одиннадцать часов! Сейчас без пяти одиннадцать — домой уже не успеть. Фромм не верил рекламе, он лучше, чем кто-либо, знал, что в этот вечер ничего чрезвычайного не произошло и не должно произойти. Какая-нибудь легковесная сенсация для развлечения. Вот завтра — другое дело…

Фромм не мог не удовлетворить просьбы женщин. Чтобы казаться не только строгим и грозным, но и душевным, он изъявил желание вместе со всеми посмотреть телепередачу. Рабелиус сказал епископу о своем намерении остаться. Епископ тоже посчитал неудобным ехать одному, когда главный маршал оставался. Все расселись в креслах. Адъютант главного маршала занялся телевизором. В зале стило оживленнее. Послышался женский смех.

Офицеры, стуча, выходили курить. Рабелиус оказался один среди женщин, он чувствовал, что взгляды их устремлены на него; может быть, они любуются его тонким профилем? Возвращаясь, офицеры садились на свободные места, забыв о своих женах: было о чем поговорить вполголоса, обменяться мнениями.

Бравурная музыка заполнила просторный зал. От панихидного настроения не осталось и следа. Предчувствие чего-то радостного, грандиозного заставило отступить и рассеяться страху, вызванному выступлением Фромма. Вспыхнул квадрат экрана. Появилось прелестное личико Юв Мэй, грустное, и все же очаровательное. Юв сегодня ведет программу! Как будто ничего не случилось с ее женихом. Все идет как и прежде.

— Граждане великого города Атлансдама, — сказала Мэй взволнованным, чуть дрожащим голосом. Было видно, как она волнуется, как добела стиснуты руки — она хотела казаться обычной в своей роли диктора, но это ей не удавалось. — Сейчас перед вами… сейчас выступит… — она отвернулась и посмотрела влево, сказала еще два слова, очень неразборчиво, и исчезла с экрана.

Каждому в отдельности показалось, что она произнесла: «Капитан Браун». Но никто, в том числе и Фромм, не могли поверить в эту несуразность. «Это мне послышалось или Юв Мэй оговорилась: видимо, она сильно любила Брауна; если бредит им даже на работе», — примерно так подумал каждый из сидящих в зале, не решаясь, однако, заговорить об этом с соседом. Только кто-то невидимый в задних рядах, пользуясь тем, что экран закрывало туманом, начал рассуждать об ошибках дикторов, которые иной раз непроизвольно произносят слова логически противоречивые и не замечают этого: должно быть, слишком волнуются, сознавая, что выступают перед миллионами зрителей и слушателей.

Но вот экран просветлел. Из глубины его выдвинулась фигура человека, сидящего в кресле. Корпус его был откинут назад, на спинку кресла, голова опущена на грудь — казалось, человек спал. Когда фигура приблизилась, заполнив экран, стало видно, что человек одет в военную форму офицера.

— Военный прокурор, — сказал голос, рассуждавший об ошибках дикторов.

— В чине капитана, — дополнил кто-то.

Человек, сидевший в кресле, медленно поднимал голову. Под козырьком фуражки забелела повязка, туго стягивавшая лоб: Осунувшееся, как у тяжелобольного, лицо, тоненькие усики, острый с горбинкой нос, черные брови над глубоко запавшими глазами.

— Браун! — пронеслись изумленные голоса. Фромм дернулся, хотел встать, но снова опустился в кресло, втянув голову в плечи. Наступила напряженная тишина.

— Да, я капитан Браун, — с трудом двигая губами, тихо, но внятно произнес человек на экране. — Браун, убитый два дня назад…

Люди в зале окаменели. И было от чего. Капитан Браун, который, как всем известно, был убит и похоронен, — этот Браун сидел перед ними и говорил.

Даже Фромм, бесстрашный герой в воздухе и на земле, прославленный военными историками и писателями, был в необыкновенной растерянности, он сидел, бледный, и дрожал, как новобранец перед первым боем.

Епископ и Рабелиус, вероятно, поразились бы меньше, если бы сам папа сказал, что он чтит только дьявола.

Как ни странно, среди сидевших в зале только женщины не растерялись. В жуткой тишине мрачного зала раздался первый тонкий голосок:

— Выходит, он жив! Зачем же панихида?..

Среди молчаливой растерянности прозвучал еще один мужественный голосок:

— Он сильно изменился… Боже мой, как, вероятно, тяжело Юв Мэй.

— Это провокация! — крикнул Гарвин. — Выключить!..

Но старый седенький генерал, считавшийся в штабе человеком недалеким, потому что иногда возражал самому Фромму, остановил полковника рассудительным доводом:

— Мы должны слышать, пусть это и провокация…

Фромм сделал рукой слабый жест, адъютант выбежал из зала.

Браун рассказывал. Губы его едва шевелились: на сидящих перед телевизором был устремлен взгляд его немигающих глаз, полный боли, горечи и осуждения.

— Я расскажу, как это произошло. Я остановил машину у цветочного магазина «Лотос»…

Убийство возле цветочного магазина было известно со всеми подробностями из газет.

— Провокация, подделка! — возмущался Гарвин.

Фромм сидел неподвижно. К нему подошел адъютант и, наклонившись, сообщил, что телефон директора телецентра не отвечает. Главный маршал резко бросил что-то в ответ, и адъютант снова выбежал из зала.

Браун рассказывал. Вероятно, он говорил очень тихо, но слова вылетали из телевизора необыкновенно мощные и тяжестью давили на сидящих в зале.

— …Меня намеревались убить при испытательном взрыве на полигоне. Там наверняка должны были погибнуть пятнадцать заключенных. Меня назначили наблюдателем. Но оружие этого рода смертельно поразило бы и меня, и взвод наших солдат, специально отобранных для охраны лагеря смертников.

Я отказался выполнить такой приказ. И потому должен был подать рапорт об увольнении из армии. Но меня не уволили, боялись, что я расскажу о задуманном убийстве, о подготовке войны. Убить меня, по их расчетам, значило не только скрыть преступление на полигоне, но и спровоцировать войну. Фромм отдал тайный приказ полковнику Гарвину, Гарвин за деньги нанял убийцу, бандита Кайзера.

Я был истинным христианином, и должен сказать…

Взбешенный Гарвин, заслонив собой экран, встал перед Фроммом:

— Господин главный маршал, как вы можете допускать такое зрелище?

Офицеры в глубине зала подняли шум, им хотелось дослушать Брауна до конца. Все сказанное им об убийстве слишком походило на правду, все знали о готовящемся взрыве на полигоне, и судьба каждого из них могла быть такой же.

Фромм чуть не выхватил пистолет, чтобы выстрелить в телевизор. Но разве это изменит что-нибудь? Разве один телевизор в городе? Сколько непоправимых ошибок — с Галактионовым, Брауном!.. Вот они, последствия того, что раньше штаб забывал о разведке внутри Атлантии! Нужно было не спускать глаз с Жильмаро, всех держать на подозрении!

Но как все это могло произойти? Фромм, кажется, не верил своим глазам. Неужели это Браун?

Главный маршал хотел было дать команду Гарвину выключить телевизор, но тут вмешался епископ:

— Господин главный маршал, Браун говорит, что он был истинным христианином и поступал согласно вере. Мне хочется выслушать его. И вы, и я — все мы ответственны перед богом, и никто не вправе лишить умирающего последнего слова.

Кое-как установилась тишина, и голос Брауна зазвучал отчетливо:

— Правительство должно знать, что Фромм действовал, не считаясь с его политикой, провозглашенной в мирных декларациях. Он говорил не однажды на совещаниях в штабе, об этом знают офицеры: «Я сначала сброшу атомную бомбу, а потом доложу правительству, что война началась».

Вы отдали свои судьбы в руки человека, в руки кучки людей, которые ненавидят жизнь и готовы убить миллионы людей. Как христианин, я считаю это величайшим преступлением.

Браун сделал паузу, склонился: видимо, он очень устал, каждое слово давалось ему с напряжением всех сил, какие остались в нем.

Он поднял голову, лицо его осветила тихая улыбка сожаления.

— Христианин! — повторил он, что-то вспоминая. — Да, я верил… Вы, наверное, уже забыли о девочке по имени Эрика Зильтон. Она покончила с собой, но была спасена профессором Галактионовым так же, как и я, только вторая моя жизнь будет очень и очень коротка… Этой Эрике Зильтон не было счастья и после воскресения. Она пришла на исповедь к аббату Рабелиусу, и тот, оставшись наедине с ней, требовал…

Кто-то поднялся в середине зала. Зашуршала черная шелковая сутана. Раскидывая полы ее, Рабелиус помчался огромным нетопырем к двери и исчез.

— Он сумасшедший! — показал рукой на телевизор епископ. — Разве вы не понимаете, что только потерявший остатки рассудка может говорить такое про святого человека!

И тотчас же погас свет экрана — Гарвин, подскочив, выключил телевизор.

Люстры не зажигались, офицеры расходились в темноте. Фромму не хотелось, чтобы видели его лицо. Он услышал голос старого генерала:

— Правильно сделали, полковник. Жаль, что всех телевизоров в городе не выключишь.

ЧЕЛОВЕК, КОТОРОГО УБИЛИ, ГОВОРИТ

Над городом горели рекламные огни, вычерчивая буквы: «В 11 часов будьте все у телевизоров!» Гуго шел по улице, весело посвистывая. Он знал, что будет в одиннадцать часов.

«Еще и мне бы выступить. — Думал он, посматривая на высокие шикарные дома. — Я рассказал бы вам, подлецам, кое-что: о Кайзере — как он подговаривал меня убить «амура с крылышками», о Нибише, который укрывает этого бандита».

Старые связи помогли Гуго установить, что Кайзер прячется у Нибиша. Зачем понадобился Нибишу Кайзер? Да затем, что они оба грабители. Нибишу надо иметь под рукой человека, который за деньги способен на все. Например, захватить профессора Галактионова и попытаться силой вынудить на сделку с Нибишем. Но Гуго, верный своему спасителю, этого не может допустить. Он не отступится, пока не покончит с Кайзером. Очень трудно было вырвать Эрику из лап «Хейса», но Гуго добился своего. И сейчас он верил в себя.

На улицах становилось пустыннее. Люди усаживались у своих телевизоров, ломая головы над тем, что объявят, что покажут. Возле газетных киосков никакого оживления, никто не покупал вечерних выпусков: все ждали чего-то необыкновенного. В тех кафе, где имелись телевизоры, битком набился простой люд, чтобы за кружкой пива посмотреть передачу. Гуго намеревался тоже заглянуть в такое заведение и послушать выступление Брауна.

Проходя мимо парикмахерской, Гуго бросил взгляда ее просторные окна. Тоже пусто, мастера скучали у свободных кресел Только одно кресло было занято. Парикмахер, часто отрываясь от работы, оживленно разговаривал с бездельничавшими коллегами. Обсуждалась, видимо, предстоящая телепередача. Гуго увидел лицо человека, в кресле — Кайзер. Гуго сделал шаг назад, потом перешел улицу и стал наблюдать за парикмахерской с противоположной стороны. Вскоре из дверей вышел мужчина с тростью в руке. Вечерняя темнота не позволяла рассмотреть его лицо, но это был, конечно, Кайзер, потому что в парикмахерской никого не оставалось, кроме мастеров. Гуго пошел следом за ним, не выпуская его из виду. На ходу он обдумывал, как бы ему лучше сцапать бандита. К полиции обращаться бесполезно. Схватиться один на один — опасно: Кайзер сильнее и сразу же начнет стрелять.

Кайзер постоял на перекрестке и свернул влево. Гуго видел, как он остановился перед домом Нибиша, затем, минуя парадный вход, завернул за угол — там был въезд в гараж — и исчез в глубине двора.

Через пять минут Гуго уже сидел в первой попавшейся парикмахерской. Парикмахеры говорили о том же — о предстоящей телепередаче. Лишь одна молодая женщина, веснушчатая, некрасивая лицом, но высокая, стройная, с пышными рыжеватыми волосами, молчала. Как было видно по ее лицу, девушке приходилось усиленно прибегать к помаде и кремам, но веснушки упорно не поддавались.

— Побрить, включая усы, — сказал Гуго.

Женщина посмотрела на его усики, потом на отражение в зеркале и посоветовала:

— Лучше оставить. Они вам идут.

— Лишние.

Видя в зеркале ее склоненную голову, Гуго пошутил:

— Сколько стоят веснушки?

Парикмахер резко выпрямилась, щеки ее залила краска так, что и веснушки исчезли.

— Оставьте грубости.

— Честное слово, я хочу иметь веснушки, — стал уверять Гуго. — И как можно больше. Вы сможете сделать? Я заплачу. Еще нужно сменить цвет волос, я хочу такие, как у вас. А брови сделать исключительно рыжими. Но не на всю жизнь.

Успокоившись, женщина принялась за работу. Мужчины продолжали свой разговор, не обращая внимания на странного клиента. Парикмахер сбрила Гуго усы, покрасила волосы и брови, кисточкой нанесла множество веснушек. Постепенно Гуго сам еле узнавал себя.

— Еще постареть бы лет на двадцать пять, — сказал Гуго.

— Зачем вам это?

— Понимаете, я женюсь. Отец моей Зизи хочет, чтобы жених был солидный, в летах и непременно рыжеватый и конопатый, как он сам.

— Пожалуйста, готово, — вздохнула парикмахер.

Гуго расплатился. В вестибюле он надел коровинский макинтош и приподнял воротник. Шляпу нахлобучил так, что она закрыла лоб и уши. Посмотрев в зеркало, Гуго остался доволен. «Вполне сойду за Коровина, особенно, когда все пялят глаза на телевизор».

В дверях дома Нибиша стоял швейцар. Гуго, не снимая шляпы, сказал:

— Доложите господину Нибишу, что Коровин просит принять его.

Толстый швейцар, шевеля усами, долго смотрел на веснушчатого человека, что-то припоминая, потом спросил:

— Вы полагаете, что господин Нибиш ждет вас?

— Как и условились, в одиннадцать часов, — уверенно ответил Гуго. Конечно, Нибиш сидит перед телевизором. И не оторвется от него. Это сообщение и его касается.

Швейцар позвонил по телефону, доложил о Коровине, Нибиш что-то сказал. Швейцар повернулся к Гуго:

— Вы предупреждены, что без результата нельзя показываться, не так ли?

— Да. Я пришел с результатом.

Швейцар доложил, выслушал ответ, осторожно опустил трубку на аппарат.

— Сейчас вас проводят.

Сверху быстро спускался молодой человек, в черном костюме и белой рубашке — должно быть, секретарь Нибиша.

— Это вы? — спросил он, присматриваясь к Гуго.

— Наконец-то я выполнил поручение! — воскликнул Гуго. — Господин Нибиш будет доволен. Вам тоже обеспечено бессмертие…

— Скорее, скорее, — поторопил секретарь и помчался по ступенькам вверх. Он спешил к своему телевизору.

Трогая платком глаза и рот и заодно прикрывая лицо, Гуго бежал за ним. Секретарь приоткрыл высокую, в резьбе, коричневую дверь — там в полной темноте светился экран, раздавался неторопливый громкий голос.

— Господин Коровин здесь, — доложил секретарь, подтолкнув Гуго, и умчался в свой кабинет.

Гуго сначала не мог разглядеть, где сидит Нибиш.

— Стойте там и смотрите, — сказал Нибиш из глубины знакомого «Мальчику Гуго» кабинета — как и при первой встрече, миллионер сидел возле сейфа. — Смотрите, что я упустил из-за вас, жалкая бездарная личность. — Слова эти однако были произнесены не слишком сердито: видимо, Нибиш верил, что Коровин пришел с каким-то результатом.

Гуго посмотрел на экран. Там полулежал в кресле Браун и, медленно роняя оглушительно-громкие слова, рассказывал:

— Фромм отдал тайный приказ полковнику Гарвину. Гарвин за деньги нанял убийцу, бандита Кайзера. Я был истинным христианином, и должен сказать теперь, что многое во мне изменилось. Ведь я вернулся оттуда, откуда, казалось бы, нет возврата. Но как видите, я пришел, и не для того, чтобы рассказать вам о рае или аде. Ничего этого там нет… Это все есть только здесь, на земле. Я рассказал, как меня убили, за что и кто убил. Вы знаете, что профессор Галактионов не виноват. Я рад, что мне удалось спасти его и, может быть, спасти миллионы жизней…

Нибиш хлопнул ладонью по столу и сказал с досадой:

— Это говорит человек, которого убили. Его убили, а он снова жив. Если судить по вас, Коровин, то можно подумать, что все русские бездарны. А, оказывается, нет… Вот — Галактионов! Ну, что он вам обещал? — Видимо, Нибиш хотел поскорее узнать о результатах переговоров с Галактионовым.

Раздался щелчок, засветилось зеленое полушарие абажура; яркий свет упал на руки Нибиша, в них — сигара, и, кажется, больше ничего; тускло желтеет лицо.

— Подойдите сюда и рассказывайте, чего вы добились. Выключайте телевизор.

«Да, сильно хочется тебе завладеть секретом Галактионова, даже Браун не интересен», — подумал Гуго и не сдвинулся с места.

— Ну, что там застыли? Выключите телевизор!

— Он не помешает разговору. — Гуго крутнул ручку, добавив громкости: он знал, что голос его ничуть не похож на голос Коровина и скрываться больше не имело смысла. Он вынул револьвер. — Прошу не шевелиться, господин Нибиш.

— Кто это?! — громким шепотом спросил Нибиш. — Кто посмел?..

Увидев направленное в упор оружие, Нибиш не шевельнулся. Слова Брауна гремели в кабинете, и звать на помощь не было смысла — никто в доме не услышит крика.

— Это говорит человек, которого вы убили, — Гуго медленно приближался к Нибишу. — Убили, а он жив…

— Гуго?! — догадался Нибиш. — Перекрасился, мерзавец. Пришел-таки, бандит, за шестью тысячами. — Он хрипел, задыхаясь от возмущения и бессильного гнева.

Вторая жизнь

А Браун на экране спокойно и громко продолжал:

— Она пришла на исповедь к аббату Рабелиусу, и тот требовал, чтобы она при всех верующих прокляла профессора Галактионова. Эрика не согласилась, она возмутилась, и когда заговорила об этом на улице, ее объявили сумасшедшей. Я не поверил бы этому, если бы Зильтон не рассказала мне сама. Человеку, вернувшемуся с того света, нельзя не верить, он не будет лгать.

Я могу рассказать еще об одном человеке, которому профессор вернул жизнь. Это Гуго. Его считали раньше бандитом. Но теперь он стал иным…

— Как был бандитом, так и остался, — прошипел Нибиш, не разжимая зубов и посматривая на дуло пистолета.

— Нет, хозяин, — сказал Гуго. — Я не бандит. И не за деньгами пришел сюда.

— А за чем же?

— Скажите, если человек укрывает грабителя и убийцу, кто этот человек? Почему вы молчите? Я пришел за Кайзером — он прячется здесь. Кайзер убил Брауна — это слышали и теперь знают все. Вы его покровитель.

Нибиш сидел, будто привязанный к спинке стула, и молчал. Гуго, поглядывая то на него, то на экран, продолжал:

— Я выследил Кайзера, он недавно прошел в ваш дом. Сиди те! Я вам не позволю больше стрелять. Имейте в виду, я ничего не боюсь и ни перед чем не остановлюсь. Кайзер должен признаться в убийстве Брауна. Я не позволю, слышите! — не позволю, чтобы хоть капля подозрения падала на невинных.

Гуго, не опуская пистолета, подошел к столу, придвинул телефон, набрал номер полицейского управления. В трубку ответили.

— Сейчас с вами будет говорить господин Нибиш, — и пере дал трубку. — Смотри, хозяин, если скажешь про меня хоть слово, это будет твое последнее слово, а на воскресение из мертвых ты не надейся: не для таких придумано это средство…

Нибиш подул в трубку, посмотрел на телевизор — Браун продолжал говорить, — перевел взгляд на пистолет в руке Гуго, долго прокашливался.

— Да, да, я… — сказал он наконец. — Пришлите ко мне на ряд полиции. Кайзер, которого вы давно разыскиваете… да, да, тот самый, нашел во дворе моего дома укромное местечко и скрывается. Никто не замечал, а сегодня выследили… Буду благодарен… Да, смотрю и не знаю, верить или не верить. На телевизионный трюк не похоже. Да, поживем — увидим. — Минуту он молчал, слушая раболепные словоизлияния дежурного полицейского, осчастливленного разговором с миллионером. Потом положил трубку и взглянул на Гуго…

Но Гуго уже не было. Нибиш оглянулся назад, встал. Рука сама потянулась к трубке, но он одумался: «Может быть, стоит за портьерой?»

Он не закричал, не вызвал секретаря и швейцара, не звонил больше по телефону, решив, что не стоит рисковать собственной жизнью из-за Кайзера, которому, по правде говоря, давно пора на тот свет.

Постепенно успокоившись, Нибиш стал смотреть на экран телевизора.

…Есть редкие люди, они научились побеждать смерть, возвращать жизнь умершим, даже рискуя собой, — в этом нет сверхъестественного. Но есть люди — их тоже немного, — готовые убить миллионы людей. А во имя чего? Ведь самое дорогое и прекрасное на земле — жизнь.

Себастьян Доминак сидел один в своем кабинете и слушал Брауна. Вдоль стен на стеллажах высились книги, обступая его со всех сторон, — некоторые тускло блестели золотым тиснением на корешках. Тут были книги, написанные им, книги, написанные о нем, книги научные, книги святые… В каждой из них утверждалось, что человек-индивидуум не волен делать то, что ему не предопределено. Жизнь его, бытие его ограничено судьбой. Новое — противоестественно, старое — священно. Живущие дольше положенного человеку срока — самые благочестивые, к ним должно быть приковано внимание ученых — в пределах дозволенного объяснять жизнь, а что за этими пределами, то относить на счет всевышнего…

И вот рухнуло все. Больной Доминак все же нашел силы выбраться из спальни, прийти в кабинет, включить телевизор, сесть против него в кресло, смотреть и слушать.

Не верить словам Брауна он не мог. В душе он признавал, что достижение Галактионова огромно и в нем ничего нет противоестественного — это результат человеческой мысли. А вера была иной. Кто ее представлял? Рабелиус. Больше он никого не знал. И вот что сказал о Рабелиусе Браун…

Книги, казалось, сыпались с полок и били его по голове. А может, это с такой болью пульсирует кровь? Он сжал ладонями виски и почувствовал, как холодны руки. Сердце то замирало, то надрывалось в биении.

— Мне нет смысла говорить неправду, — продолжал Браун, с трудом произнося каждое слово. — Все сказанное мною — правда, как правда и то, что я скоро умру. На этот раз бескровно. И даже профессор Галактионов тут не в силах помочь…

Доминаку стало невыносимо тяжело. Он попытался встать, чтобы принять лекарство, но одеревенели руки и ноги; пытался крикнуть, позвать кого-нибудь, но только хрип вырвался изо рта.

А мозг еще жил, глаза служили ему, и слух воспринимал каждое слово.

Браун то шептал что-то невнятное, то выкрикивал: «Жить, жить». Он попытался приподняться с откидной спинки легкого, из гнутого дерева, кресла, но это ему не удалось. Он сорвал фуражку, сдвинул на лицо бинты и стал совсем неузнаваем.

Затем ворвались люди в военной форме, с искаженными лица ми, размахивающие оружием, и экран погас.

Рука Доминака сползла с кресла и, упав, коснулась ковра; голова опустилась, подбородок уперся в грудь.

НА РАССВЕТЕ

В эту ночь на полигоне никто не спал, даже охранники, свободные от наряда.

В палатке сержанта стоял маленький телевизор. Выступление капитана Брауна касалось каждого из взвода охраны. Офицер, которому во время испытательного взрыва будет подчинена вся охрана, отказался выполнять преступный приказ.

«…Оружие этого рода смертельно поразило бы и меня и взвод наших солдат, специально отобранных для охраны лагеря смертников».

«Специально отобранных…». Да, их отобрали из каждой части по одному. И не лучших, по понятию командования. Большинство, как и солдат Карди, были на подозрении, эти считались ненадежными; они с нескрываемым презрением говорили о военной форме, как о шкуре, которая превращает человека в зверя и болвана. Лучше носить рабочую робу, чем военный мундир.

Сержант Айган смертельно ненавидел полковника — командира части. Чтобы выслужиться, он выполнял все приказания, а они, как правило, не имели никакого отношения к военной службе. Сержант занимался спекуляцией и деньги отдавал полковнику, это бы еще не такое позорное нарушение воинской дисциплины. По поручению командира части сержант принялся создавать тайный публичный дом, вербуя туда несовершеннолетних. В этот дом попала внебрачная дочь одного офицера, которую он очень любил. Когда полковник узнал об этом, то сразу же прикрыл тайное заведение. К тому времени попался на спекуляции и сержант. Он признался, что делал это не для себя. Полковнику пришлось туго, его перебросили с понижением в другую часть. Но перед отъездом он постарался отделаться от сержанта навсегда, чтобы не всплыла скверная история с публичным домом — это могло обернуться очень плохо.

Теперь Айган понял, зачем его откомандировали на этот полигон…

Как же все-таки узнали охранники, что будет такая передача?

Вечером Харди попросился у сержанта сходить к ручью за водой — в последние дни он проявлял заметное рвение к воинской службе. «Этот Карди, должно быть, взялся за ум», — так рассудил сержант Айган. С большим термосом за плечами Карди пошел к ручью. Ходил он долго; правильнее сказать, он долго сидел возле ручья, выкуривая сигарету за сигаретой, и все же на этот раз дождался Макса. Макс прежде всего спросил, есть ли у взвода охраны телевизор? Есть, конечно, и радио есть. Командование позаботилось, чтобы солдаты слушали выступления лидеров партий, министров и могли смотреть Юв Мэй. Макс попросил, не посоветовал, а настойчиво попросил непременно посмотреть сегодня в одиннадцать часов Юв Мэй — и пусть как можно больше солдат соберется возле телевизора, — а затем рассказать, что видел, заключенному Августу Барке. Вот и все, Сержанту и солдатам не надо говорить о Барке, достаточно собрать их возле телевизора. Карди так и сделал.

Солдаты и сержант слушали Брауна в каком-то оцепенении, каждый думал о своей судьбе. И долго никто не мог произнести ни слова. За это время Карди успел разыскать Августа Барке, передать несколько слов и выслушать столько же, а охранники все еще сидели, подавленные так, что язык ни у кого не поворачивался. И самым мужественным оказался Карди, которого сержант до сих пор считал трусоватым, потому что Карди не хотел воевать; правда, Айган знал этого солдата и как смышленого парня, прочитавшего немало книжек.

Карди заговорил первым. Он сказал, что еще неизвестно, убьют ли их наверняка. Скорее всего не убьют. И, раскурив сигарету, Карди начал доказывать:

— Цепь нашего охранения будет далеко от места взрыва. Конечно, поражение радиоактивностью неизбежно. Так ведь воздух давно всюду заражен разной дрянью от испытательных взрывов, а живут же люди. Почему бы и нам не жить после этого?

Карди повернулся к сержанту, который обалдело смотрел на лежавший возле ног устав караульной службы. Айган, после того как проштрафился, решил не отступаться от уставных порядков и все свободное время проводил за чтением уставов. Включив телевизор, он и тут взялся было за чтение, пользуясь светом от экрана, однако скоро книжка выпала из его рук. Солдаты, сбившись в палатке, испуганно смотрели на Карди. Тот продолжал:

— Но если уж нам, солдатам, суждено умереть, то я пред почту атомную смерть, а не от разрыва снаряда, который выворачивает кишки и отрывает руки и ноги — это слишком мучительно. Атомная смерть безболезненна. Даже при смертельном поражении человек, ничего не подозревая и не чувствуя боли, живет себе неделями и месяцами. Если мы завтра получим каждый порцию в двести рентгенов, что вполне вероятно, то как раз и будем в таком положении: можно еще недели две, а то и весь месяц слушать радио, смотреть телевизор, не чувствуя никакого недомогания. И не подозреваешь, что в это время в крови отмирают белые и красные кровяные шарики, гибнут клетки костного мозга. Только волосы начинают вылезать…

Сержант вдруг схватил лежавший у ног устав и запустил им в Карди.

— Замолчи! — взвыл он. — Я не верю, чтобы с нами так… Не верю! — Айган окинул взглядом солдат, те молчали.

— Я тоже не верю, — сказал Карди, потирая ушибленную щеку. — Но с этим оружием шутки плохи — и не заметишь, как оно заденет. Хотя я читал где-то, что уже научились вылечивать от лучевой болезни. Есть специальные больницы. Там делают прививку костного мозга, здоровый мозг достают из бедренной крсти человека-донора. Но это обходится чертовски дорого. Лично у меня на это денег нет.

Денег не было и у сержанта, он спекулировал для полковника, и вот как все это обернулось… Снова Айгана охватила злоба, но уже не на Карди, который своими разъяснениями только растравил душу, а на бывшего своего командира, вообще на командование, устроившее тут смертельную ловушку.

— Я не хочу умирать, как подопытный кролик! — вырвалось у Айгана.

— И я не хочу, — тотчас подхватил Карди. — Пусть лучше судят меня — это честнее.

— И я не хочу.

— И я…

Солдаты повскакивали с мест, глаза их горели отчаянием. Айган испугался: похоже, что он подбил их на этот бунт — ведь он первый сказал: «Я не хочу умирать…» Растерявшись, он по привычке обратился к Карди:

— А что ты предложишь? Ты начал весь этот разговор… Но смотри, Карди, приказа мы не можем нарушить — за это расстрел.

— Мы не нарушим его, — твердо ответил Карди, он стоял в середине палатки, и все солдаты смотрели не на сержанта, а на него. Карди будто преобразился — раздался в плечах, стал выше ростом. — Я придумал одну штуку… — Карди повернулся к сержанту. — Нам приказано охранять заключенных, так?

— Да.

— И только. Что с ними будут делать, нам не сказано. Мы должны не выпускать их из-за колючей проволоки — и все. Остальное нас не касается. И мы выполним этот приказ до конца. Вы с этим согласны, сержант?

— Да.

— Вот как мы это сделаем…

Потом тысячи и тысячи людей явились свидетелями того, как это было сделано…

На рассвете лагерь снялся. Снялся вместе с колючей проволокой, заключенными и охраной. Заключенные шли колонной по трое в ряд, в кольце колючей проволоки, которую несли на своих плечах, придерживая руками, — в местах, где проволока прикасалась к телу, колючки ее были обмотаны обрывками одежды. По бокам колонны шли солдаты с автоматами наготове.

Вторая жизнь
Вторая жизнь

Они покинули лагерь в половине четвертого. В четыре дол жен был произойти взрыв. Но его не последовало. Никто из офицеров не приехал. Видимо, в штабе в замешательстве забыли о полигоне или отсрочили испытание нового оружия. Сержант хотел было повернуть колонну обратно на полигон, но солдаты не слушались его. Они боялись идти назад. Командование как-то само собой перешло к Карди. А заключенные признавали своим вожаком Августа Барке. Барке и Карди уже научились понимать друг друга по взглядам.

Колонна двинулась к автостраде.

Над голым каменным хребтом разгоралась заря. Отсвет ее розовел на скалах. Сверху по трещинам спускались в ущелья синие тени. Тени светлели в складках, и казалось, горы, обступившие полигон, смеялись с высоты. Даже лишенные растительности, сейчас они были красивы.

Но никто не обращал на это внимания. Колонна шла прочь от них, выбралась на автостраду. Темная лента дороги была влажной и скользкой. В редких кустарниках по бокам щебетали и цвинькали полевые птахи.

Колонну стали догонять первые автомашины, идущие в город. Люди выскакивали из них и с удивлением смотрели на плотную маленькую группу оборванных людей, опоясанных колючей проволокой, конвоируемую взводом автоматчиков.

Заключенные шли медленно и тихо пели. Они пели известную песню «На рассвете».

Запевал бородач, с длинными спутанными волосами, с упрямым взглядом красивых темных глаз. Одежда на нем была изодрана, окровавлена. Он шел впереди, колючая проволока, пересекая грудь, лежала от плеча до плеча, и хоть он ее и поддерживал руками, она все равно вонзалась в тело остриями звездочек. Это был Август Барке. В его низком сдержанном голосе звучала горечь человека, которому пока не дано во всю силу высказать то, что лежит на сердце. Да и в словах песни не было ни гнева, ни радости — такую не поют во весь голос.

…В четыре часа утра открывают камеру смертника, его ведут по темному коридору на сырой утренний воздух, чтобы там накинуть на шею петлю или поставить спиной К каменной стене, и пустяковый комочек — пуля — легко пронзит его тело, ударится о камень и сползет тяжелой серой слезой.

На рассвете, на рассвете… — гудит припев.

Несчастный, лишенный радости жизни, забывается на короткое время тяжелым сном, но лишь проснется — и горькие думы сразу охватывают его; не мил ему начинающийся день, нет ему счастья, а воздух чист и озвучен прохладой, и далеко слышен плач ребенка…

На рассвете, на рассвете…

Человек! Властелин ты мира или раб — все равно с каждым новым рассветом ты ближе к смерти. Одно солнце светит для всех, да неодинаково место под солнцем; кому много лучей, а кто всю жизнь в тени… Справедливо ли это? Подумай, но не вечером, а утром.

На рассвете, на рассвете…

Песня по-прежнему звучала тихо, с горьким раздумьем. Когда она прерывалась, слышалось шарканье об асфальт множества подошв. Заключенные шли, высоко подняв головы. Позади, метрах в двухстах, шли любопытные — ближе не подпускали солдаты. Колючая проволока раздирала тело. Маленькие алые капли падали на асфальт и расплывались.

— Август, что будет? — порой тихо спрашивали заключенные Барке.

В ответ он затягивал песню.

«Что будет?» — этот вопрос не раз задавал себе и сержант Айган. И боялся ответить. Он ничего не мог изменить — колонна неудержимо двигалась к городу. Она угрожающе росла. Присоединились крестьяне ближних сел, направлявшиеся в город. Машины, догнав это шествие, пытались объехать стороной и задерживались: поравнявшись с колонной, опутанной колючей проволокой, шоферы, пораженные странным зрелищем, невольно притормаживали и медленным ходом создавали впечатление торжественно-траурного эскорта этой необычной процессии.

Айган окончательно растерялся и приказал заключенным остановиться, но те с песней продолжали идти, и конвоиры — рядом с ними. Песню подхватили крестьяне.

На рассвете, на рассвете… — уже гудело морским прибоем.

…Многих с рассветом ждет несчастье, и все же не бойтесь рассвета.

Знаете ли вы, что ранним утром нарождается новая жизнь? Тогда тишину прорезает первый крик младенца.

Скоро взойдет солнце. Лучи его уже рассеивают мрак; уползают туманы, теплеет мир. В мускулы вливаются новые силы. Взор видит все дальше и дальше, дорога яснее, по ней мы идем…

На рассвете, на рассвете…

Колонна поравнялась с заводом, раскинувшимся многочисленными корпусами вправо от дороги. Впереди показалась вереница автобусов — это ехали на завод рабочие утренней смены.

Трудно было в изможденном, оборванном человеке, заросшем бородой, с окровавленными руками, узнать Августа Барке, но рабочие узнали его. Узнали по блеску умных глаз.

Рабочие видели, что охранники напуганы больше, чем заключенные, и у них возникло решение освободить Августа. Но он воспротивился.

— Я не покину товарищей, — остановил он их.

— Но тебе грозит смерть.

— Из пятнадцати человек у нас воспользовалось этой обстановкой только двое — то были бандиты. Неужели вы хотите, чтобы я убежал, как они. Нет, этого делать нельзя. Идемте все в город. Бросайте работу. Пусть все рабочие бастуют!

Демонстрация увеличилась. Она продолжала шествие к городу с заключенными и конвоирами в середине. Завыла заводская сирена, на ее призыв откликнулись другие. Уверенно зазвучала песня:

На рассвете, на рассвете…

Город надвигался громадой зданий. Из улиц-ущелий — с грохотом вылетели на мотоциклах, в две шеренги, полицейские. Они пытались расколоть демонстрацию, окружить заключенных вместе с конвоирами. Но рабочие, шедшие плотными рядами, не расступались. Полицейские не смогли пробиться в центр колонны и ехали по обочинам улицы.

Толпа все росла и росла, в нее вливались горожане — сплошной человеческий поток заполнил улицу. Люди шли плотно друг к другу. Нельзя было шагнуть, если не делал шага стоявший впереди.

Вдали раздались выстрелы. Затем показалось несколько грузовиков, заполненных солдатами, стрелявшими в воздух. Людская река обтекала машины. Они казались островками в широком и бесконечном человеческом потоке. Солдаты не могли не только выстроиться и перегородить эту живую реку, но и спрыгнуть с грузовиков: им не было места на улице.

Но зато все расступались перед группой окровавленных оборванных людей, затянутых в петлю. колючей проволоки. Тысячи лиц видел перед собой Август Барке — сострадание, сочувствие, ненависть, любопытство отражалось на них. И слышал обрывки разговоров, недоуменные вопросы:

— Так это и есть Август Барке? Вот какой он!..

— Значит, правда, что их всех хотели убить…

— А кто такой этот Август Барке?

— Ты не знаешь? Тот самый, что в концлагере создавал подпольную группу, потом бежал.

— Я голосовала за него. Его избрали. А потом арестовали.

— Как же так? Где же демократия?…

— Мы целый час не отходили от телевизора. Потрясающе!..

— Куда их ведут? Смотрите, солдаты не препятствуют, значит, можно идти…

— Август, не волнуйся, Август, теперь все будет хорошо. Мы не допустим…

Перед городом охранники уже без боязни шли возле заключенных, по привычке не отнимая рук от автоматов. Айган уже не пытался остановить это движение, он только следил, чтобы заключенные не выходили из кольца колючей проволоки. Но он не мог воспрепятствовать группе рабочих, которые энергично протискались сквозь цепь охранения и пошли рядом с измученными заключенными, помогая им держать колючую проволоку. Среди них Карди узнал Макса.

В бесконечный поток людей вливались все новые ручьи из многолюдных улиц. Солнце, поднявшись, уже ярко сияло над славным Атлансдамом, когда вся эта толпа, как волна прибоя, хлынула на тесную площадь перед зданием правительства.

Скоро маленькая площадь оказалась так забита народом, что, казалось, вот-вот расступятся и рухнут громады домов, окружавшие ее.

На балконе правительственного здания появился человек. Лица его не было видно, и нельзя было различить, во что он одет — в костюм или в военную форму. Человек выглядел очень маленьким, вознесенный над людским морем. Он, видимо, что-то говорил — взмахивал руками, склонял голову над перильцами балкона, отступал на шаг и снова вскидывал руки.

Площадь гудела, заглушая его голос.

Макс стоял рядом с Августом, руки которого теперь были свободны — колючая проволока лежала под ногами.

— Это только начало, Макс. Будут еще жертвы, но все равно — не мы, так кто-то другой после нас поднимет над этим домом наше знамя.


1

Приветствие (здравствуйте).

2

Фома Аквинский, представитель средневековой философии и теологии.

3

Отпускаю тебе грехи твои.

4

Ради вящей славы божией…

5

Это место, где смерть ликует, помогая жизни.

6

Глас народа — глас божий.


home | my bookshelf | | Вторая жизнь |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу