Book: Меншиков



Меншиков

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах


Приятного чтения!




Николай Иванович Павленко

Меншиков: полудержавный властелин

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Окинем взглядом панораму событий, происходивших в России в бурные годы петровских преобразований. Это поможет нам представить обстановку, в которой протекала кипучая деятельность нашего героя, и истинно оценить его роль в событиях тех дней. Надобность в подобной характеристике эпохи нам кажется очевидной, ибо мера участия Александра Даниловича Меншикова, – а именно он является героем повествования, – в тех делах была неоднозначной: в одних он являлся главной фигурой, и его роль была решающей, к другим он не имел никакого отношения или участвовал мимоходом.


На протяжении жизни одного поколения в России произошли столь разительные перемены, что они приводили в изумление одних и вызывали гнев других. Не оставались равнодушными и европейские дворы – преобразования тоже вызывали доброжелательные или враждебные толки.

В самом деле, Россия конца XVII столетия – огромная, неповоротливая, с границами от Тихого океана до Новгорода и Пскова, которая и стояла-то в стороне от прогресса и была лишена возможности общаться с более развитыми странами, уж не говоря о том, чтобы влиять на их политику, вдруг за какието два десятилетия стала могущественной державой, прочно закрепившись в семье европейских народов.

О том, что дали России петровские преобразования, со всей определенностью сказало время. Известный историк и публицист второй половины XVIII века Михаил Михайлович Щербатов считал, что путь, пройденный страной при Петре, без него пришлось бы преодолевать два столетия. Николай Михайлович Карамзин в начале XIX века полагал, что на это потребовалось бы шесть столетий. Ни Щербатов, ни Карамзин отнюдь не питали симпатий к царю-преобразователю, но даже они должны были признать гигантский скачок России в годы петровских реформ.

Отличительная особенность преобразований первой четверти XVIII века – их универсальность, всеобъемлющий характер. Невозможно назвать ни одной сферы жизни общества или уголка страны, которых бы они не коснулись.

Весь ход предшествующей истории России ставил перед нею первостепенной важности задачу – закрепиться на Балтийском море. Еще отец Петра, царь Алексей Михайлович, пытался возвратить отнятые шведами в годы польско-шведской интервенци начала XVII века земли в устье Невы, но цели не достиг – в 1661 году пришлось заключить Кардисский мир, оставлявший за Швецией захваченную территорию.

Русское государство еще с середины XVI века располагало единственным портом, обеспечивавшим морской путь в Европу. Но Архангельск имел множество неудобств. Отдаленность экономического и политического центра страны от Архангельска была вдвое больше, чем от побережья Балтийского моря. И кораблям, следовавшим из Архангельска в Европу через Белое, Баренцево и Северное моря, приходилось преодолевать вдвое большее расстояние, чем через Балтийское море. К тому же путь по северным морям считался более опасным – свирепые штормы и айсберги приводили к гибели кораблей. Наконец, навигационный период был менее продолжительным, чем в Балтийском море.


Впрочем, внимание Петра сначала привлекало не Балтийское море, а южные моря – Азовское и Черное. Чтобы овладеть подступами к ним, он совершил два Азовских похода. Последний, 1696 года, закончился блестящим успехом – взятием османской крепости Азов в устье Дона. Чтобы основательно закрепиться на Азовском море, царь основал новый порт – Таганрог.

Выход к побережью Азовского моря еще не обеспечивал морских путей в Западную Европу: для этого надлежало стать хозяином Керченского пролива, утвердиться на Черном море и получить право прохода через Босфорский пролив и Дарданеллы. Всего этого предстояло добиться оружием, и в Москве понимали, что страну ожидает длительная и напряженная борьба с Османской империей. Именно поиск союзников в этой войне составлял одну из задач Великого посольства, отправившегося в Западную Европу в марте 1697 года. В его составе находился и Петр.

Дипломатические переговоры Великого посольства по сколачиванию антиосманской коалиции закончились неудачей, и Петру пришлось круто менять внешнеполитический курс – вместо борьбы за выход к южным морям начать утверждение России на Балтике. Царь готовился к войне и вести ее также намеревался не в одиночестве, а вместе с Данией и Саксонией. Так возник Северный союз, весной 1700 года начавший военные действия против Швеции.

Вопреки ожиданиям, союзников подстерегали крупные неудачи. Восемнадцатилетний шведский король Карл XII, слывший повесой, проводивший время в беспутных забавах, проявил вдруг незаурядные полководческие дарования. Он молниеносно высадил десант под стенами Копенгагена и под угрозой бомбардировки столицы вынудил датского короля выйти из Северного союза и заключить мир.

Вслед за этим Карл XII двинулся на помощь гарнизону Нарвы, осажденной русскими войсками. Битва 19 октября 1700 года завершилась полным поражением русских войск, потерявших около шести тысяч человек и лишившихся всей артиллерии. Офицерский состав от капитана и выше, вопреки условиям капитуляции, был захвачен в плен.

Шведский король, полагая, что Россия после такого потрясения быстро не оправится, направил свои войска против третьего союзника – саксонского курфюрста Августа II, одновременно являвшегося польским королем. Это был один из крупных просчетов шведского полководца. Вместо того чтобы, развивая успех, достигнутый под Нарвой, навязать России выгодный для себя мир, Карл XII, пренебрежительно относясь к ее возможностям, по образному выражению Петра, «увяз в Польше», годами гоняясь за войсками Августа II.

Время, «отпущенное» Карлом XII, Петр использовал лучшим образом. Вспоминая поражение под Нарвой, он писал, что Нарва «леность отогнала и ко трудолюбию и искусству день и ночь принудила».

Война вытекала из потребностей внутреннего развития России, но, начавшись, она оказывала огромное влияние на внутреннюю жизнь страны и потянула за собой цепь новшеств. К ним относится создание Навигацкой школы, артиллерийского и медицинского училищ, Морской академии. Все они готовили для армии и флота офицеров, кораблестроителей, навигаторов, лекарей, артиллеристов. Обеспечить армию и флот однотипным вооружением, снаряжением и экипировкой могло только крупное производство, и правительство в срочном порядке создает казенные мануфактуры: суконные, парусно-полотняные, чулочные. Особым попечением государства пользовалась металлургическая промышленность. К традиционным районам размещения металлургических заводов, существовавших в XVII веке, прибавился еще один – уральский. Край этот быстро становится основным производителем чугуна, железа, пушек и ядер.

Казалось бы, введение нового шрифта, печатание книг, переведенных с иностранных языков, появление первой в России печатной газеты «Ведомости» были далеки от военных событий. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что книги иностранных авторов посвящены преимущественно военным сюжетам (сооружению крепостей и их осаде, тактике и стратегии войны), а газета «Ведомости» информировала читателей о ходе военных событий; упрощение шрифта было подчинено все той же цели – достижению победы над неприятелем: книги, инструкции, указы, наставления, напечатанные новым шрифтом, были доступнее для чтения, чем книги с церковнославянскими литерами. Даже Сенат царь учредил «на время отлучек наших».

Было бы ошибочно ожидать сиюминутных результатов от перечисленных новшеств и приписывать именно им успехи, достигнутые вскоре после нарвского поражения; понадобилось несколько лет, пока ученики Навигацкой школы или сотни волонтеров, отправленных для обучения за границу, овладели минимумом знаний и набрались опыта, чтобы оказывать влияние на ход событий. Время было необходимо и для того, чтобы пушки и ядра уральских заводов внесли свой вклад в победы над неприятелем – не случайно их в 1702 году доставляли не водой, а дорогостоящим гужом. Тем не менее русская армия с конца 1701 года начала одерживать одну победу за другой.

Тому способствовали, по крайней мере, два обстоятельства. Самонадеянный король, ни в грош не ставивший боевую мощь русской армии, выделил против нее полки, укомплектованные рекрутами из Эстляндии и Лифляндии, то есть своих прибалтийских владений, отправившись с отборными войсками в Польшу; кроме того, командовавший русскими войсками Борис Петрович Шереметев располагал двойным и даже тройным превосходством над шведами. Территория Эстляндии и Ингрии являлась своего рода полигоном, на котором русские войска проходили практическую школу обучения военному мастерству.

В ноябре 1702 года русские войска овладели, казалось бы, неприступной крепостью, запиравшей выход из Ладожского озера в Неву: древнерусским Орешком, переименованным шведами в Нотебург. Петр дал крепости новое название – Шлиссельбург. Весной 1703 года все течение Невы оказалось в руках России. 16 мая на одном из островов в устье Невы была заложена крепость, положившая начало будущей столице – Санкт-Петербургу. В 1704 году русским оказалось под силу принудить к капитуляции гарнизоны двух хорошо укрепленных крепостей – Дерпта и Нарвы.

События последующих лет в целом существенно не повлияли на оптимизм царя и его генералов, хотя в отдельные моменты возникли серьезные опасения за исход войны. В 1706 году Карл XII оккупировал Саксонию и вынудил Августа II заключить мир, разорвать союз с Россией и отказаться от польской короны. Таким образом, с 1706 года Северный союз фактически перестал существовать, и вся тяжесть войны с Швецией пала на плечи России.

Основательно отдохнув и не менее основательно пограбив Саксонию, войска Карла XII направились на восток. Русское командование приняло решение уклоняться от генерального сражения на территории Польши, отступать к своим границам, уничтожая запасы продовольствия и фуража и нанося урон нападениями на противника малыми отрядами. Предполагалось также замедлять продвижение неприятеля устройством засад, завалов, обороной переправ.

Карл XII, находясь в Белоруссии, долго размышлял над тем, в каком направлении ему двигаться: на Москву, на север, к берегам Невы, или на юг, в богатую продовольствием Украину. Наконец, решил идти на Украину, где его поджидал изменник гетман Мазепа.

Разгром в сентябре 1708 года корпуса генерала Левенгаупта у деревни Лесной стал прологом Полтавы.

День 27 июля 1709 года решил исход войны, и если Швеция еще 12 лет тянула с подписанием мира, то объясняется это не ее способностью оказывать сопротивление, а неуязвимостью ее коренных земель – Россия не обладала достаточным флотом, чтобы угрожать ей вторжением. Полтавская виктория имела огромное международное значение: был восстановлен распавшийся Северный союз, ставленник Карла XII на польском троне Станислав Лещинский бежал из Варшавы, и польским королем вновь стал Август II. Престиж России и ее полководца поднялся на небывалую высоту, и царь, отправившийся после Полтавы за границу, пожинал плоды успеха: перед ним заискивали и добивались благосклонности коронованные особы Европы.

Кампания 1710 года позволила русским войскам без особого труда утвердиться на южном побережье Балтийского моря, были взяты крепости Рига, Ревель, Кексгольм, Динамюнде, а также Выборг. Правда, под Ригой осаждавшая крепость армия понесла значительные потери, но не от неприятеля, а от чумы, унесшей около десяти тысяч человек.

Ничто уже не могло повернуть ход событий вспять. Даже Прутский поход, поставивший русскую армию в такое критическое положение, что и поныне нельзя с точностью установить, как ей удалось выбраться из мышеловки, не мог поколебать престижа России в международных делах. Сколь критическим было положение русской армии на Пруте, свидетельствует готовность Петра, ради заключения мира, вернуть все завоеванные территории, за исключением выхода к морю на Неве. Даже Псков царь готов был отдать шведам, а «буде же того мало, то отдать и иные провинции», – наставлял царь своего уполномоченного на переговорах. Подобных жертв от России, однако, не потребовалось – османы «довольствовались» передачей им Азова и разрушением Таганрога и Каменного Затона.

После изгнания шведов из Прибалтики события Северной войны протекали довольно вяло. Отчасти это объяснялось возникшими в стане союзников противоречиями, отчасти отсутствием у России линейного флота, о котором царь стал проявлять особое попечение после Полтавы. Померанская операция 1712–1713 годов, в результате которой русские войска совместно с союзниками изгнали шведов из Померании, а также две морские победы русского флота – у мыса Гангут в 1714 и у Гренгама в 1720 году – оживили затянувшиеся на десятилетие военные действия.

Особую радость Петра вызвала Гангутская операция, которую он любил сравнивать с Полтавской викторией. Сравнение было данью увлечения царя кораблестроением и военно-морским флотом, ибо победа у Полтавы сопровождалась полным разгромом и ликвидацией армии Карла XII, солдаты и офицеры которой либо сложили головы на поле битвы, либо сложили оружие у Переволочны, в то время как у Гангута было захвачено несколько кораблей и пленен контр-адмирал Эреншельд. Подлинное значение этого сражения в том, что оно было первой морской победой русского флота. Морское сражение у Гренгама закрепило успех Гангута и обеспечило военно-морскому флоту России господствующее положение в Балтийском море.

Балтийский флот превратился в грозную силу, оказывавшую давление на Швецию. Дважды, в 1719 и 1720 годах, на шведское побережье был высажен русский десант, что вынудило шведов сесть за стол переговоров. 30 августа 1721 года был подписан Ништадтский мир, по которому к России отошли Эстляндия, Лифляндия, Ингерманландия, города Выборг и Кексгольм.

Сенат в знак признания заслуг Петра в войне поднес ему титул императора. Россия обрела статус морской державы и стала именоваться империей.

Цель войны была достигнута – Россия не только овладела выходом к Балтийскому морю, но и обеспечила безопасность «Парадиза» – Петербурга, как называл царь основанный им город.

Казалось бы, какое дело мужику, возделывавшему пашню в глухом захолустье и ничего не ведавшему о том, что происходило за околицей его деревни, что Московия превратилась в великую державу, что царь стал именоваться императором, что столицей государства вместо Москвы стал Петербург, что его барин щеголял в венгерском кафтане, что вместо Боярской думы стал править Сенат, а приказы заменены коллегиями? Крестьянин как был, так и остался в рабском послушании у помещика, селянина обошли ассамблеи, указы о бритье бороды и о запрещении жениху, не овладевшему грамотой, обзаводиться семьей; образованность, как и прежде, оставалась уделом господ.

Казалось, что жизнь бурлила только в столицах, и особенно – в новой, и все события обходили стороной десятки тысяч деревенек и уездных городов, где жизнь текла монотонно, как в сонном царстве. Достаточно, однако, внимательно присмотреться к событиям эпохи, чтобы отказаться от утверждения о непричастности к происходившему миллионов тружеников – и они испытали на себе влияние преобразований – не столько в культурном, бытовом и экономическом, сколько в социальном плане.

После Прутского похода, когда угроза вторжения неприятеля в Россию отпала (у Швеции для этого не было сил, а Османская империя довольствовалась уходом русских из Причерноморья), у Петра появилась возможность уделить больше внимания внутренней жизни страны и продолжить преобразования. И если раньше новшества вводились для удовлетворения внезапно возникавших военных надобностей и носили, если так можно выразиться, стихийный характер, то преобразования этого периода отличались планомерностью, тщательным изучением опыта государственного строительства Западной Европы.

В 1718–1720 годах возникли коллегии, заменившие старинные приказы. От приказов коллегии отличались строгим разграничением обязанностей; они управляли определенной отраслью государственного хозяйства на территории всей страны благодаря разработанным регламентам, определявшим место каждой коллегии в государственном механизме. Во главе 12 коллегий, заменивших 44 приказа, царь поставил самых опытных администраторов: Г. И. Головкин возглавил Коллегию иностранных дел, А. Д. Меншиков – Военную коллегию, Ф.М. Апраксин – Адмиралтейскую и т. д.

В ряду административных реформ важное место занимало учреждение Синода, заменившего патриарха. Последний патриарх Адриан умер еще в 1700 году, но Петр не спешил с избранием нового; вместо патриарха была учреждена должность местоблюстителя патриаршего престола, которую вплоть до образования Синода (1721) занимал Стефан Яворский. Учреждение Синода, состоявшего из чиновников в рясах, означало полное подчинение духовной власти светской. Отныне не могло возникнуть ситуации, аналогичной делу Никона при отце Петра, когда патриарх пытался затмить царя и претендовал на первенствующую роль в государстве.



Подверглись совершенствованию Сенат, а также губернская администрация – основной административной единицей стали не восемь губерний, на которые была поделена страна, а провинции – более мелкие по размерам территории.

Надзор за деятельностью созданного бюрократического механизма осуществляли генерал-прокурор и обер-прокурор Сената и Синода, прокуроры коллегий и провинций. Российское чиновничество существовало до Петра, в годы же проведения административных реформ царь вооружил его уставами и регламентами, четко определявшими каждое действие должностного лица и порядок продвижения бумаги от одной инстанции к другой. Строгая регламентация привела к тому, что мерилом работы чиновника стало не дело, а след, оставленный им на бумаге, – многочисленные пометы и резолюции.

К внутриполитическим акциям правительства, оставившим заметный след в преобразованиях, относится указ о единонаследии 1714 года, определивший порядок передачи наследства потомкам. Отныне главное богатство помещика – земля и крестьяне – не подлежало дроблению, оно целиком передавалось одному из сыновей. С одной стороны, указ принуждал дворянских отпрысков служить: репрессии к уклонявшимся от службы дворянам не давали должного эффекта. Теперь все сыновья, лишенные земли и крестьян, должны были добывать себе хлеб насущный службой в армии, на флоте и в канцеляриях. С другой стороны, указ предотвращал дробление имений, а следовательно, и обнищание дворянства. Кроме того, указ 1714 года объявлял все земельные пожалования, в том числе и поместные, вотчинами, чем оформил слияние вотчинного и поместного землевладения.

Изначально повелось, что всякий прогресс, всякое продвижение вперед осуществлялись за счет усилий прежде всего трудового народа. Преобразования первой четверти XVIII века не являлись исключением.

Под Полтавой разгромили шведов калужские, тверские, рязанские, владимирские, новгородские, вологодские мужики, обряженные в непривычные солдатские мундиры. Изнурительным трудом таких же мужиков, согнанных со всей страны, создавалась величественная столица империи. За счет мужика кормилась армия чиновников, за его же счет офицерам платили жалованье и содержали 220-тысячную армию, покрывали расходы на обучение дворянских недорослей, отправляемых за границу, устраивали маскарады и фейерверки.

Бюджет государства на 1725 год увеличился втрое по сравнению с бюджетом 1680 года. Из этого не следует, что налоговый пресс давил на каждого налогоплательщика с утроенной силой. Размер налога бесспорно увеличился, но утроенные бюджетные поступления достигались не столько за счет повышения налоговых ставок, сколько за счет увеличения числа налогоплательщиков. Их списки пополнились миллионом душ государственных крестьян, которых обязали платить сорокакопеечный оброк, ту же сумму, что получал помещик с каждой крепостной души мужского пола. Ранее государственные крестьяне оброка не платили. В налогоплательщики, кроме того, были зачислены холопы – челядь, находившаяся в услужении у барина либо обрабатывавшая на него пашню.

Уплатой налога обязанности трудового населения перед государством не ограничивались – крестьяне и горожане несли множество других повинностей, из которых самыми обременительными были рекрутская, подводная (поставка телег для перевозки казенных грузов), постойная (предоставление жилища для войск, находившихся на марше), а также привлечение на строительство городов и крепостей.

Ответом на тяготы, нередко превышавшие хозяйственные ресурсы населения, явились два крупных народных движения. В 1705–1706 годах выступили астраханцы, перебившие начальных людей и около восьми месяцев державшие в своих руках город, а затем вспыхнуло восстание на Дону под предводительством Кондратия Булавина. В правительственных кругах оно вызвало смятение, ибо пик его совпал с наступлением на Россию армии шведского короля.

Преобразования связаны с кипучей деятельностью Петра. Современники нисколько не преувеличивали, когда называли Петра человеком необыкновенным. Прежде всего поражает разносторонность его дарований: он был незаурядным полководцем и дипломатом, флотоводцем и законодателем, его можно было встретить с топором и пером в руках, вырезывающим новый шрифт и сидящим за чертежом нового корабля, озабоченным постигшей неудачей и ликующим по поводу одержанной победы, за изучением какой-либо диковинной машины и размышляющим над устройством правительственного механизма обширного государства.

Дарования его современника и противника Карла XII были значительно беднее. Талант шведского короля проявился лишь в одной сфере – военной. Безумно храбрый воин, великолепный тактик, замкнутый честолюбец, Карл XII считал для себя недостойным заниматься тем, что не было связано с походами и кровавыми сражениями, лихими налетами и звоном сабель, артиллерийской канонадой и торжеством победителя. Меч был единственным предметом, которым Карл XII владел в совершенстве.

С Петром не выдерживал сравнения не только шведский король, но и все предшественники и преемники из дома Романовых, «Божией милостию» занимавшие российский престол. Разве можно было представить отца Петра, царя Алексея Михайловича, едущим за границу в составе Великого посольства, чтобы там овладеть основами кораблестроительного ремесла. Разве мог Алексей Михайлович позволить себе находиться в гуще сражения и руководить им, как то делал сын у стен Полтавы. Холеные руки царя Алексея Михайловича не знали иной заботы, как творить крестные знамения. Мозолистые руки Петра владели множеством ремесел, среди которых он выше всего ставил кораблестроение.

Царь Алексей Михайлович появлялся перед народом в особо торжественные дни в тяжеловесном одеянии и в сопровождении многочисленной свиты из бояр и сотен стрельцов. Его сын щеголял в сопровождении денщика в удобной для работы одежде, дотошно проверяя строительство в столице, или мог часами расспрашивать заезжего шкипера.

Отец принимал послов, торжественно восседая на троне, задавая при этом пару банальных вопросов о здоровье государя. Его сын лишь изредка соблюдал посольский обряд, он его утомлял своим сложным церемониалом. Петр мог принимать посла в токарной мастерской или вести деловые разговоры во время пирушки или свадебного торжества. Ему были чужды чопорность и стесненность этикета.

Одним словом, перед изумленными подданными в России и не менее изумленной Европой предстал царь, ни на кого не походивший. Сознанием людей того времени прочно владела мысль о том, что Бог – царь небесный, а царь – земной Бог. Неземное существо, облеченное властью Божественным промыслом, вдруг наряду с подданными стало заниматься земными делами: тесать бревна, тянуть лямку бомбардира, выбивать дробь, как заправский барабанщик, появляться в семье рядового гвардейца, чтобы стать крестным отцом новорожденного, рубить головы стрельцам или выковывать полосу железа на металлургическом заводе.

Этим занятиям, а их число можно увеличить многократно, царь придавал воспитательное значение, о чем сам однажды сказал волонтеру И. И. Неплюеву, сдававшему экзамены после возвращения из-за границы. Показывая натруженные руки, Петр произнес: «Я и царь, а руки в мозолях». Манеру поведения Петра отметил и Пушкин: «Он… на троне вечный был работник».

Откуда у Петра все эти качества, как проходило становление его личности, рискнувшей пойти наперекор старине и внести свежую струю в затхлую атмосферу кремлевского дворца? Возникает и другой вопрос: откуда мог взяться такой царь, умевший находить общий язык и с изощренными в хитросплетениях дипломатами, и с коронованными особами других государств, и с учеными с мировым именем, и с вельможами, кичившимися своими предками, и с худородными выскочками, с плотниками, корабельными мастерами, снисходить до которых считалось зазорным.

Ответить на поставленные вопросы, опираясь на какие-либо источники, практически невозможно – таких источников в природе нет: мы не знаем педагогических воззрений воспитателей Петра и его матери. Думается, что эти беспрецедентные качества приобретались Петром не благодаря системе воспитания, а вопреки ей.

Дело в том, что Петра не готовили к занятию престола – он мог стать всего лишь третьеочередным претендентом на трон: согласно обычаю, царский скипетр после смерти Алексея Михайловича должен был получить его старший сын Федор, а за ним – следующий сын Иван, и только после него приходил черед Петра. Никто, разумеется, не мог предусмотреть ни недолговечности Федора Алексеевича, ни дебильности Ивана Алексеевича, ни того, что волею случая трон нежданно скоро займет Петр. Сказанное отразилось и на воспитании, и на обучении малолетнего Петра – он не получил даже того минимума знаний, которым довольствовались царевны, только в шестнадцать лет Петр усвоил четыре действия арифметики.

В еще большей мере, чем отсутствие заботы о систематическом образовании, сказалось отсутствие воспитания. Царица Наталья Кирилловна Нарышкина, мать Петра, оказалась в положении опальной вдовы. Не улучшилось, а, скорее, ухудшилось ее положение при царевне Софье, когда Петр, провозглашенный царем в 1682 году, должен был ограничить свою роль участием в церемониях царских выходов и приемах послов. Царица Наталья с сыном и ее окружением жили не в Кремле, а в Преображенском.

В то время как штат «робяток», однолеток царя Ивана, был составлен из потомков знатнейших фамилий, которые проходили практическую школу подготовки к придворной карьере, малый двор в Преображенском набирался из сыновей либо второстепенных и третьестепенных вельмож, либо лиц, находившихся в услужении у опального двора, – сыновей конюхов, прачек, поваров… В этой среде, видимо, мало-помалу воспитывался тот «демократизм» Петра, который так импонировал новой, выбившейся при нем знати и который вызывал осуждающие пересуды великородных людей.

Мы привлекли столь пристальное внимание к личности Петра прежде всего потому, что личность олицетворяет эпоху – оригинального царя окружали столь же оригинальные соратники. Такое могло произойти только при новых критериях подбора сподвижников. Традиционно ближайшие родственники царицы – отец, братья, дядья – назначались на высокие посты и жаловались столь же высокими чинами. В окружение царя входили высокородные люди, представители древних фамилий. Свою карьеру они начинали с придворных чинов, находясь в услужении царя: стольники, спальники, стряпчие и прочие. Со временем они получали думный чин окольничего, а затем боярина и тем самым возводились в ранг государственных деятелей. Считалось, что способностей у высокородного боярина вполне достаточно, чтобы с одинаковым успехом командовать войсками, вести дипломатические переговоры, управлять каким-либо приказом или уездом либо заседать в Боярской думе. О последних современник язвительно писал: «Иные бояре, брады свои уставя, ничего не отвещают, потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе и многие из них грамоте не ученые и студерованные».

Образ боярина, созданный Григорием Котошихиным, можно было бы счесть утрированным, если бы мы не располагали свидетельством, исходившим от самого Алексея Михайловича. Он вгорячах как-то сказал Ивану Хованскому, за хвастовство и болтливость прозванному Тараруем: «Я тебя взыскал и выбрал на службу, а то тебя всяк называл дураком». Столь нелестная оценка способностей тем не менее не помешала царю вручить Тарарую судьбы ратных людей только на том основании, что он из рода Хованских, потомков Гедиминовичей.

Строгую и сложную иерархию знатности происхождения регистрировал местнический счет – каждая фамилия ревниво следила за сложившимися отношениями между ее представителями не только в настоящем, но и далеком прошлом. Именно прошлое, традиция и являлись основанием для отказа от должности, ставившей родовитого человека в подчиненное положение другому, на том основании, что этот другой в стародавние времена в иерархии чинов был ниже. Даже при распределении мест за царской трапезой руководствовались местническим счетом, и на этой почве нередко возникали конфликты и даже потасовки, когда от боярских бород летели клочья.

В местнический счет включались все представители рода с его многочисленными ответвлениями: родные, двоюродные и троюродные братья, их племянники. Сложно было определить старшинство внутри рода. Еще сложнее было установить степень старшинства между представителями разных родов. Особенно пагубно сказывалось местничество во время войны, когда воеводы вместо дружных и согласованных действий, как того требовала обстановка, занимались выяснением местнического счета. Именно перед походами стали объявлять «быть без мест», то есть местничество временно отменялось.

Удар по местничеству был нанесен 12 января 1682 года, когда на торжественном заседании Боярской думы царь Федор Алексеевич и патриарх выступили с речами о вреде местничества. В приговоре традиция была названа «братоненавистным и любовь отгоняющим местничеством». В Кремле были сожжены Разрядные книги, из которых извлекали данные для местнического счета.

Отмена местничества ослабила позиции аристократических фамилий, создала предпосылки для продвижения по службе неродовитым дворянам, консолидировала дворянство, расшатала перегородки, отделявшие один «чин» от другого.

Табель о рангах, введенная в 1722 году, окончательно лишала служебных преимуществ великородных людей. Им предоставлялось преимущество только на ассамблеях и во время приемов при дворе. В остальных случаях свой вес и влияние надо было завоевывать служебным рвением, знаниями и способностями. Едва ли не самым смелым новшеством Табели о рангах было предоставление возможности проникнуть в привилегированное сословие выходцам из прочих сословий. Карьера любого чиновника на гражданской или военной службе предусматривала продвижение вверх по лестнице, состоявшей из 14 ступеней или рангов. Выходцы из недворянского сословия, достигшие 14-го ранга на военной службе и 8-го ранга на гражданской, становились потомственными дворянами, «хотя б они, – сказано в Табели о рангах, – и низкой породы были». Родовое начало, таким образом, уступило место личностному.

Табель о рангах всего лишь возводила в силу закона то, что уже давно было в жизни. Вспомним имена Меншикова, Курбатова, Шафирова, Нестерова и многих других менее ярких фигур, выдвинувшихся не благодаря происхождению, а благодаря способностям, личным дарованиям. В этом и состояла особенность Петровской эпохи – колорит ей придавали не сподвижники, представлявшие знатные роды Долгоруких, Голицыных, Шереметевых, а соратники из простолюдинов. В том, что представители рода Голицыных или Шереметевых занимали видное место в правительственном механизме, нет ничего удивительного: не будь Петра, они все равно сохранили бы свой вес и влияние, а скорее всего, достигли бы большего. Но Меншиков, в детстве торговавший пирогами, мог стать вторым после царя лицом в государстве только при Петре, равно как и сын органиста Ягужинский – занять первую строку в бюрократической иерархии страны.

Сказанное не должно создавать впечатления, что при Петре были идеальные условия для процветания личностного начала. В действительности царь одной рукой подписывал Табель о рангах, а другой – указы, упрочавшие крепостное право и распространявшие его на новые категории населения. Но крепостное право находилось в вопиющем противоречии с личностным началом, оно унижало человеческое достоинство, приучало крестьян к рабской покорности. В итоге самая многочисленная категория людей – помещичьи, дворцовые и монастырские крестьяне исключались из числа тех, кто мог проявить дарования и, выражаясь словами царского указа, оказывать услуги «нам и отечеству».

Простор для проявления личностного начала ограничивало не только крепостное право. Его ограничивали и воззрения царя на роль и место подданного в государстве. Подданному в этих взглядах отводилась пассивная роль исполнителя правительственных предначертаний. Общеизвестно, что указы Петра носили регламентарный характер. Одни из них наставляли чиновников, другие – офицеров, третьи – купцов и промышленников, четвертые касались различных сторон жизни селян и горожан: хозяйственной, семейной, духовной.

Обращаясь к чиновникам, царь писал: «Глава же всему, дабы должность свою и наши указы в памяти имели и до завтра не откладывали, ибо как может государство управляемо быть, егда указы действительны не будут, понеже презрение указов ничем рознится с изменою». Призыв царя к неукоснительному выполнению царских повелений содержится и в другом указе: «Понеже ничто так ко управлению государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить, или играть, как в карты, подбирая масть к масти».



Что касается остальных подданных, то здесь царь руководствовался несложной сентенцией. «Наш народ, – писал он, – яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера (наставника. – Н.П.) не приневолены бывают». В изобретательности царю, как «приневолить» подданных выполнять указы, не откажешь: ссылка на Нерчинские рудники и на галеры, разнообразные истязания, денежные штрафы, конфискация имущества, лишение жизни – такими и им подобными угрозами заканчивается едва ли не каждый указ Петровского времени. Справедливости ради отметим, что указы Петра не только угрожали, но и убеждали. Публицистическая направленность указов, особенно тех из них, которые были написаны лично царем, общеизвестна. Указы регламентировали жизнь подданных от рождения до смерти. Вспомним указы, касавшиеся внешности подданного, – о брадобритии, об одежде и обуви. Добившись желаемого в этой области, царь переходит к регламентации жизни подданных в прочих сферах. Указы определяли, что хлеб надлежит убирать не серпами, а косами, чтобы кожу для обуви обрабатывали не дегтем, а ворванным салом, чтобы избы в деревнях ставили одну от другой на указанном расстоянии, чтобы потолки в сенях обмазывали глиной, как и в горнице, чтобы ткали не узкие, а широкие холсты, чтобы купцы довольствовались прибылью, не превышавшей 10 процентов. Бани разрешалось топить раз в неделю.

Указы не оставляли подданных без наставлений и в то время, когда им приспело жениться или выходить замуж: родителям не разрешалось принуждать детей «к брачному сочетанию без самопроизвольного их желания». В то же время запрещалось дворянским отрокам вступать в брак, если они «ни в какую науку и службу не годятся», от которых «доброго наследия к государственной пользе надеяться не можно».

Законодательство не оставило без внимания и духовную жизнь подданных. Указы обязывали их посещать церковь в воскресные и праздничные дни, регламентировали поведение прихожан в храме.

Приспело время отправляться в лучший мир – указы и здесь наставляли подданных: рядовых смертных «внутри градов не погребать», подобной роскоши удостаивались только «знатные персоны». Не разрешалось хоронить в гробах из дубовых досок или выдолбленных из толстых сосновых деревьев. Для этой цели надлежало использовать менее ценные породы древесины.

Указы, как видим, по своей сути не только регламентарные, но и рационалистические: в совокупности они на бумаге создавали идеальные порядки, следование которым приведет к полному благополучию государства и его подданных. Сразу же оговоримся, что мир, сконструированный указами, был эфемерным и мало схожим с реальными условиями бытия. Впрочем, для нас в данном случае важно не это обстоятельство, а четко выраженная тенденция этих указов к нивелировке жизни подданных в рамках сословия, к которому они принадлежали.

Нет надобности доказывать, что в рамках самодержавной политической системы огромное значение имела личность самого монарха, его взгляды, определявшие в конечном счете выбор лиц, приближаемых к трону. Какими критериями он при этом руководствовался, какие качества личности вызывали у него симпатии или антипатии? Кто входит в фавор?

Уместно в этой связи вспомнить Бирона, человека желчного, мстительного, с садистскими наклонностями, истязавшего не только своих соперников, но и занимавшую трон возлюбленную – Анну Иоанновну. Круг интересов этого грубого фаворита ограничивался пристрастием к лошадям, в которых он понимал толк. Не занимая никаких официальных должностей в правительстве, Бирон оказывал влияние на такую же грубую императрицу при назначении на должности, организации развлечений, определении меры наказания провинившегося и др.

Бывший певчий Алексей Розум стал при Елизавете Петровне графом Разумовским. Он никогда не вмешивался в дела управления. Приходит на ум еще один фаворит – брадобрей Кутайсов, возведенный неуравновешенным Павлом I в графское достоинство. Как видим, личность монарха проявляется в выборе фаворита. Монарх ограниченных способностей выбирал и соратников серых и бесцветных.

Чтобы быть замеченным и обласканным Петром, надлежало соответствовать взыскательным требованиям царя-рационалиста. «Однако ж мы для того никому какого ранга не позволяем, пока они нам и отечеству никаких услуг не покажут и за оные характера не получат» – гласит Табель о рангах.

Одна из граней дарования Петра Великого состояла в умении угадывать таланты, выбирать соратников. Можно назвать десятки ярких индивидуальностей, раскрывших свои способности в самых разнообразных сферах деятельности. Но Петр умел не только угадывать таланты, но и использовать их на поприще, где они могли оказаться наиболее полезными. Несколько тому примеров.

Под Полтавой под рукой царя находился весь цвет командного состава русской армии: фельдмаршал Б. П. Шереметев, генералы А. И. Репнин, Я. В. Брюс, А. Д. Меншиков. Петр послал преследовать бежавшего с поля боя противника А. Д. Меншикова и, как дальше убедится читатель, не ошибся в своих расчетах – только Меншиков, и никто иной, обладал такими свойствами характера и дарования, которые могли обеспечить успех операции у Переволочны.

При крайне опасном положении русской армии на реке Прут Петр отправил вести переговоры с османами не кого-либо из своего окружения, например того же канцлера Г. И. Головкина, а вице-канцлера П. П. Шафирова, человека столь же настырного, как и гибкого, умевшего быть грозным и неумолимым и источать столько любезностей и комплиментов, что совершенно обескураживал собеседника. Искусство Шафировадипломата оказалось весьма полезным, ибо перемирие, заключенное им на Пруте, как отмечалось выше, предусматривало условия самые легкие из мыслимых.

Не менее удачным было назначение Б. П. Шереметева командиром карательного отряда, направленного на подавление мятежных астраханцев, или назначение в состав делегации для переговоров со шведами А. И. Остермана. Этот коварный и вкрадчивый человек, умевший быстро завоевывать доверие и переходить на конфиденциальный тон, хотя официально и не занимал руководящей должности в делегации, но играл решающую роль в переговорах со шведами и на Аландском, и на Ништадтском конгрессах. В выборе соратников Петр ошибался редко, но ошибки все же случались, как, например, в его недооценке хитрости Мазепы.

Но мы знаем и другого Петра – человека жестокого и деспотичного, низводившего соратника до роли послушного исполнителя своей воли. Едва ли не самым выразительным примером могут служить взаимоотношения Петра и его фельдмаршала Б. П. Шереметева.

Царь никогда не возлагал на себя роль главнокомандующего армией или флотом. Такую должность номинально выполняли на суше Б. П. Шереметев, а на море – Ф. М. Апраксин. Фактически армией и флотом командовал Петр. Подобно тому как в Адмиралтействе, по свидетельству современников, не вбивался ни один гвоздь без повеления царя, так в армии и на флоте без его ведома не принималось ни одного более или менее важного решения. Где бы ни находился Петр – на самом театре военных действий, вблизи него или за многие сотни верст, именно Петр, а не Шереметев руководил перемещением войск, их формированием, определял своевременность или несвоевременность сражения. В адрес фельдмаршала сыпались понукания, угрозы, распоряжения, включавшие даже мелочи боевой жизни.

Шереметев был настолько приучен к такого рода царским повелениям, что, оказавшись без них, пребывал в полной растерянности. Именно в таком положении оказался Борис Петрович, когда Петр, сразу же после Прутского похода, отправился за границу – в Карлсбад на лечение и в Торгау на свадьбу своего сына Алексея. Связь с царем была затруднена, и Шереметев плакался Ф. М. Апраксину: ранее, писал фельдмаршал, было «не так мне прискорбно и несносно, как сие мое дело, за отлучением его самодержавства в такую дальность, також что вскорости не могу получить указ, а к тому отягощен положением на мой разсудок, что трудно делать». Своим «разсудком» Борис Петрович отвык пользоваться. Посочувствовал Шереметев и Апраксину: «Мню себе, что и вы в такой же тягости и печали застаешь».

И все же время Петра – время формирования в России личностного начала. Впервые появляются в таком количестве авторские сочинения о современности, с петровским временем связана портретная живопись с ее стремлением проникнуть во внутренний мир человека, появляются прожектеры – люди, подававшие проекты о переустройстве порядка в стране, появляется, наконец, плеяда сподвижников царя-реформатора, вышедших из низов и твердой поступью вошедших в историю исключительно благодаря личным заслугам.

Среди них первое место справедливо занимает Меншиков.

В 1726 году при Екатерине титул князя выглядел так: «светлейший Римского и Российского государств князь и герцох Ижорский, ее императорского величества всероссийского рейхсмаршал и над войсками командующий генерал-фельтмаршал, тайный действительный советник, Государственный военной коллегии президент, генерал-губернатор губернии Санкт-Питербурхской, от флота всероссийского вице-адмирал белого флага, кавалер орденов св. апостола Андрея, Слона, Белого и Черного орлов и св. Александра Невского, и подполковник Преображенский лейб-гвардии, и полковник над тремя полками, капитан-компании бомбардир Александр Данилович Меншиков».[1] Год спустя в титуле произойдут изменения – Меншиков получит чин генералиссимуса и адмирала красного флага.

Меншиков был единственным вельможей, которому Петр Великий разрешал обнародовать указы с использованием формуляра, близкого к царскому: «Мы, Александр Меншиков, светлейший Римского и Российского государства князь и герцох Ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царского величества Всероссийского верховный действительный тайный советник и над войски командующий генералфельтмаршал и генерал-губернатор губернии Санкт-Питербурхской и многих провинций его императорского величества, ковалер св. апостола Андрея и Слона, Белого и Черного орлов, от флота Российского шатбенахт и прочая и прочая».[2]

Правда, указы такого рода, исходившие от Меншикова, носили распорядительный характер и встречаются довольно редко, но само их существование отражает место князя в правительственной иерархии.

Каково же было происхождение человека со столь пышным титулом, уступавшим только царскому?

Дать точный ответ на поставленный вопрос вряд ли возможно, ибо сохранившиеся источники сообщают противоречивые сведения о предках светлейшего. Одну группу источников составляют донесения иностранных дипломатов, а также мемуары русских и иноземных современников. Надобно, однако, помнить, что ни дипломаты, ни мемуаристы не могли наблюдать Алексашку Меншикова в годы его детства, ни тем более интересоваться жизнью его безвестного родителя. Александр Данилович попал на страницы донесений послов и сочинений мемуаристов, лишь когда он прочно укрепился в положении царского фаворита и оказывал влияние на ход военных и дипломатических событий, а также внутреннюю политику. Молва, на которую опирались современники, отказывала Меншикову в знатных родителях. Она была беспощадной к княжескому тщеславию и единодушной относительно его предков.

Самое раннее свидетельство происхождения Меншикова относится к 1698 году, ко времени, когда он еще не был ни князем, ни фельдмаршалом. Не занимал он тогда никаких постов и в правительственном аппарате, хотя ему тогда было 26 лет (родился 6 ноября 1672 года). Секретарь австрийского посольства Иоганн Корб называл Меншикова «царским фаворитом Алексашкой». В «Дневнике путешествия в Московию» Корб поместил фразу, свидетельствующую, с одной стороны, о влиятельности Алексашки, а с другой – о его происхождении: «Говорят, что этот человек вознесен до верха всем завидного могущества из низшей среди людей участи».

Несколько позже, 23 февраля 1699 года, Корб сделал еще одну запись о происхождении Меншикова: «Один из министров ходатайствовал перед царем об его любимце Александре, чтобы его возвести в звание дворянина и сделать стольником. На это, говорят, его царское величество ответил: „И без этого он уже присвояет себе неподобающие ему почести, его честолюбие следует унимать, а не поощрять“».

Свидетельство Корба о недворянском происхождении Меншикова заслуживает доверия по двум соображениям: секретаря австрийского посольства нет оснований подозревать ни в злопыхательстве, ни даже в недоброжелательности к царскому фавориту. Поэтому измышлять что-либо о происхождении Меншикова у него не было оснований. Не менее важно и другое соображение: перед нами дневниковая запись – источник, регистрировавший события по их горячим следам, а не воспоминания – источник в этом отношении менее достоверный. Характерно, что английский посол Витворт шесть лет спустя, в 1705 году, тоже сообщал своему правительству, что Меншиков – «человек очень низкого происхождения».[3]

Позже, в 1710 году, датский посол Юст Юль в своем дневнике повторил эту версию, дополнив ее некоторыми подробностями: «Родился он в Москве от весьма незначительных родителей. Будучи подростком, лет 16-ти он, подобно многим другим московским простолюдинам, ходил по улицам и продавал так называемые пироги». Миних, поступивший на русскую службу в 1721 году, считал происхождение Меншикова «из простолюдинов» настолько общеизвестным и бесспорным, что полагал лишним приводить какие-либо доказательства. Князь Куракин в незаконченной «Истории царствования Петра I» заявил, что Меншиков «породы самой низкой, ниже шляхетства», то есть простолюдинов.[4]

Полковнику Манштейну, современнику необычайного возвышения и падения Меншикова, были известны две версии о предках князя: одни – и таких, писал Манштейн, было большинство – считали Александра Даниловича сыном крестьянина, который пристроил свое чадо «в учение к пирожнику в Москве». Другие, продолжал Манштейн, полагали, «будто отец Меншикова находился в военной службе при царе Алексее Михайловиче», а сам Александр Данилович служил конюхом при дворе царя. Петр заметил остроумие будущего князя, перевел его в денщики, а затем, открыв в нем большие дарования, стал давать ему ответственные поручения.

Отношение самого Манштейна к версиям о предке Меншикова достаточно определенно: «Я всегда находил первое мнение более близким к правде. Несомненно верно, что Меншиков низкого происхождения; он начал с должности слуги, после чего царь взял его в солдаты первой регулярной роты, названной им потешною. Отсюда же царь взял его к себе, оказывая ему полное доверие».[5]

Мнение о низком происхождении Меншикова разделял и известный историк второй половины XVIII века князь М. М. Щербатов. Он писал свои сочинения много лет спустя после смерти Меншикова, поэтому можно предположить, что он либо черпал сведения о нем из несохранившихся источников, либо пользовался свидетельствами младших современников светлейшего. В своем памфлете «О повреждении нравов в России» Щербатов писал: «Пышность и сластолюбие у двора его (Меншикова. – Н.П.) умножились, упала древняя гордость дворянская, видя себя управляема мужем, хотя достойным, но из подлости произсшедшим…»[6]

Подробнее всех о детских и юношеских годах Меншикова сообщает француз на русской службе Вильбоа. Как и многие современники, Вильбоа писал, что отец Меншикова «был крестьянин, получавший пропитание от продажи пирожков при воротах кремлевских, где завел он маленькую пирожковую лавочку». К своему ремеслу он привлек и сына, вертевшегося с лукошком в Кремле, где покупателями товара были стрельцы и солдаты, с которыми разбитной продавец часто шутил. Проказы Алексашки забавляли и Петра, наблюдавшего за ним из кремлевского дворца. Непосредственное знакомство царя с пирожником состоялось, писал Вильбоа, при следующих обстоятельствах: «Однажды, когда он сильно кричал, потому что какой-то стрелец выдрал его за уши, уже не шутя, царь послал сказать стрельцу, чтобы он перестал обижать бедного мальчика, а с тем вместе велел представить к себе проказника продавца пирожков».

Остроумие и находчивость мальчика, ровесника царя, понравились Петру, и тот велел его вымыть и одеть, чтобы определить к себе пажом. С тех пор Петр стал неразлучным с Меншиковым, и приятель царя, одаренный способностями мгновенно все схватывать, стал быстро возвышаться.[7]

Сюжет, изложенный Вильбоа, близок к сентиментальной сказке о превращении нищего в принца. По-иному описывает сближение Петра с Меншиковым Петр Брюс.

По версии Брюса, Петр воспылал доверием и любовью к Меншикову после того, как тот предупредил его о грозившей ему смертельной опасности: Меншиков якобы рассказал царю о намерении бояр отравить его во время очередной пирушки.

Разноречивость версий, подчас содержавших явный налет фольклора, свидетельствует, с одной стороны, об интересе современников к карьере Меншикова, а с другой – подтверждает факт, что и для них, современников, в возвышении князя было немало загадочного.

Что касается происхождения Меншикова, то иностранцы, несмотря на различия в частностях, сходились в одном – будущий князь был родом из незнатной семьи.

Версию иностранных современников подтверждает царский токарь Андрей Нартов, описавший событие, очевидцем которого был. Как-то Меншиков чем-то разгневал царя. «Знаешь ли ты, – кричал рассерженный Петр, – что я разом поворочу тебя в прежнее состояние, чем ты был? Тотчас же возьми кузов свой с пирогами, скитайся по лагерю и улицам и кричи: пироги подовые, как делывал прежде. Вон!»

Данилыч, отличавшийся находчивостью, возвел происшедшее в шутку. Он выбежал на улицу, схватил кузов у первого попавшегося пирожника, повесил его на себя и в таком виде вернулся во дворец. К этому времени царь успокоился. При виде светлейшего он расхохотался и сказал:

– Слушай, Александр, перестань бездельничать, или хуже будешь пирожника.

Меншиков продолжал выкрикивать: «Пироги подовые! Пироги подовые!»[8]

Происхождение еще одного источника, освещавшего родословие Меншикова, было необычным. Ранним утром 2 июля 1727 года мастеровой Городовой канцелярии Даниил Колосов, выходя «для нужды» на улицу, обнаружил в сенях бывшей Штатс-конторы, где жил, крашенинный мешочек. В нем было завернуто подметное письмо. Находка доставила мастеровому немало хлопот. Он попытался сдать ее своему начальству, но Ульяна Синявина не застал дома. Пошел в Тайную канцелярию, но майор Румянцев тоже не пожелал принять письмо и направил обладателя «счастливой» находки к коменданту столицы Фаминцыну. Тот повертел письмо и поспешил от него избавиться, порекомендовав отнести его в Верховный тайный совет. Выше инстанции уже не было.

Странное на первый взгляд стремление чиновников отмахнуться от письма объяснялось очень просто – оно жгло им руки, его содержание было направлено против Меншикова. Анонимный автор обвинял Меншикова в том, что он «дванадесятилетнего отрока (Петра II. – Н.П.) принудил обручиться с недостойною того брака дочерью своею, внукою маркитанскою».[9] Следовательно, дед Марии Александровны Меншиковой, отец Александра Даниловича, согласно анониму, был маркитантом – продавцом съестного для солдат.

Иные сведения о предках Меншикова сообщают источники официального происхождения. Речь идет о дипломах на пожалование Меншикову княжеского достоинства Римской империи и Ижорского князя Российского государства. В царском дипломе глухо сказано, что Меншиков происходил «из фамилии благородной литовской, которого мы, ради верных услуг в нашей гвардии родителя его и видя в добрых поступках его самого надежду от юных лет, в милость нашего величества, восприяти и при дворе нашем возрастити удостоили».[10]

Давно известно, что чем меньше в тексте фактов и больше общих слов, тем легче завуалировать истину. Приведенная выше фраза из диплома оставляет простор для домыслов и вопросов, а также ответов на любой вкус.

В самом деле, что скрывалось за расплывчатым понятием «верные услуги», будто бы оказанные родителем Александра Даниловича; на каком поприще проявил себя отец Меншикова: административном, военном, придворном? Много лет спустя Александр Данилович предпримет попытку расшифровать смысл «верной услуги» – она состояла в том, что отец якобы раскрыл заговор Федора Шакловитого. Однако на страницах четырехтомной публикации розыскного дела фамилия Меншикова даже не упомянута.

Заслуги можно списать на счет «милости Божией» – так угодно было оценить их Петру. Сложнее обстояло дело с отдаленными предками, причисленными к «фамилии благородной литовской», конечно же, со слов Александра Даниловича и при участии барона Гюйссена, хлопотавшего при венском дворе о выдаче ему княжеского диплома. Эта версия нуждалась в обосновании, и Меншиков предпринял две попытки добыть необходимые доказательства.

Первая из них была предпринята вскоре после получения дипломов – в середине декабря 1707 года он заручился документом, утвержденным съездом литовской шляхты и подписанным великим маршалом княжества Литовского Воловичем, директором съезда князем Радзивиллом и еще 46 знатными литовцами. Подписавшие удостоверяли, что они признали Александра Меншика «нашей отчизны княжества Литовского сыном».[11] Но, удостоверив принадлежность Меншикова «к породе нашей», шляхта уклонилась сообщить какие-либо подробности: она не могла назвать фольварк, которым владели предки Менжика, равно как и сообщить, где, когда и на какой службе находились эти предки.

Подписанный документ вызывает подозрения. Не появился ли он на свет после обильного угощения, устроенного Меншиковым, чье княжеское достоинство уже было зарегистрировано австрийским императором и русским царем. Светлейший, надо полагать, не поскупился и на обещания предоставить какие-либо льготы шляхте, чьи владения находились на театре военных действий.

Получив постановление съезда, князь угомонился. Но когда у него возник план породниться с царствующей фамилией, для надутого тщеславия уже было недостаточно принадлежать к дворянскому сословию вообще. Князю хотелось быть потомком не ординарного дворянина, а дворянина, ведущего свою родословную из глубины веков, и показать, что тесть российского императора не человек случая и безродный выскочка, а потомок варягов, людей, близких к Рюриковичам. Так возникла идея взрастить пышное генеалогическое древо, своими корнями уходящее в далекое прошлое.

В архиве сохранился черновой набросок генеалогии князя на латинском языке. Автор ее, видимо, признал безнадежной попытку прибегать к именам и точным датам и их отсутствие решил возместить общими рассуждениями о превратностях человеческой судьбы. Тем самым открывался простор для взлета фантазии.

В качестве теоретической основы составитель генеалогии использовал банальную мысль, что «на земном шаре все подвержено изменению, что в мире нет ничего постоянного». Даже звезды и большие светила часто «подвержены затмениям», – заявлял автор.

От рассуждений в масштабе вселенной составитель генеалогии спускается на грешную землю, чтобы опереться на исторические примеры: существовала могущественная Греция, но оказалась завоеванной османами; Китай был покорен татарами, Рим тоже утратил блеск и величие. Аналогичные события известны и русской истории: пали Галич, Владимир, Новгород.

Все эти примеры сочинителю генеалогии понадобились для того, чтобы подвести читателя к мысли: «нет ничего удивительного, что и знаменитые фамилии и роды подвергаются переменам счастия» – знатные роды вымирают либо предаются забвению, чтобы при благоприятных условиях вновь подняться со дна и вознестись на новую высоту. Подобную метаморфозу испытал и род Меншиковых, который, по заявлению составителя генеалогии, был «за несколько сот лет» известен и в России, и в Польше и в обеих странах «пользовался большим уважением». Он имел герб с изображением головы быка на золотом поле – герб ободритов, от которых произошли Рюриковичи. На этом основании, написано в тексте, «некоторые пришли ко вполне правдоподобному заключению, что род Меншика был связан родственными узами с королями или князьями ободритов, откуда берет начало род Рюрика».

Кто такие ободриты, которых составитель генеалогии прочил в предки Меншикова?

Ободриты, или бодричи, – племя западных славян, обитавших в бассейне реки Лабы (Эльбы). У бодричей, ранее чем у восточных славян, сложились феодальные отношения: они уже в V–VIII веках имели князей, дружину и предпринимали походы на соседей. Родовитые люди России XVII века любили корни своего родословного древа выращивать не в родной земле, а на чужбине, изображая предков пришельцами из других стран – пруссами, варягами, бодричами. Меншиков, естественно, не желал быть хуже других. Если, однако, у подлинных аристократов – Куракиных или Шереметевых – мифических варягов или пруссов уже в XI или XIV веке сменяют реальные лица, имена которых отразили источники, то у Меншикова, как ни старались ученые составители, реальных предков, живших в отдаленные времена, обнаружить не удалось.

Уязвимость туманных рассуждений была, вероятно, очевидна и автору генеалогии, и он вынужден признаться, что всякие подробности скрываются «во тьме веков». Это не помешало ему категорически утверждать: «существовал род Меншика в России и знатный род Меншика в Польше», от последнего и произошел отец светлейшего князя.

Ни один из перечисленных фактов генеалогии Меншикова документально не подтвержден, как, впрочем, не подтвержден и факт пленения в 1664 году, во время русско-польской войны, отца Меншикова Даниэля. Будучи в плену, Даниэль женился на «Игнатьевне», дочери какого-то «уважаемого купца», и поступил в службу к царю Алексею Михайловичу. По совету друзей Даниэль Меншик русифицировал свое имя и фамилию и стал Даниилом Меншиковым. По совету тех же друзей он поступился еще одним достоянием: чтобы не раздражать знать, Даниэль в фамильном гербе изображение головы быка заменил коронованным сердцем. «Поскольку он, как никто другой, владел искусством править лошадьми и объезжать их, царь Федор Алексеевич взял его служителем своей конюшни». Родословие далее, как упомянуто выше, приписывает Даниле Меншикову раскрытие заговора Шакловитого в 1689 году. Этот факт изъят из печатной генеалогии и заменен другим – оказывается, что заговор Шакловитого раскрыл Александр Данилович, он же обнаружил заговор Циклера – Соковнина в 1697 году.

Отец Александра Даниловича, согласно родословию, умер, а по другой версии был убит во время осады Азова 1695 года, «оставив без какого-либо имущества и в величайшей бедности четырех детей-сирот». Далее следует перечень основных вех жизни Александра Даниловича, не вызывающий сомнений в их достоверности: участие в сражениях Северной войны, получение наград от Петра и иностранных государей, назначение на должности. Бросается в глаза множество неточностей и недомолвок как о дальних, так и о ближних предках Меншикова. К ним, например, относится версия о пожаловании его предка Андрея Васильевича Меньшого землями в Вологде и ее округе. Она является либо вымыслом, либо результатом невежества, ибо Вологодская летопись повествует о совершенно ином Андрее Васильевиче – младшем сыне князя Василия Васильевича Темного, названного, как и принято было в те времена, в отличие от старшего сына, Меньшим. К родословной Меншикова ни старший, ни младший сын Василия Темного отношения не имели.

Вызывает недоумение текст об Анне Игнатьевне, матери Меншикова. Согласно архивной генеалогии, она была дочерью почтенного купца, а в опубликованном переводе с немецкого «Игнатьевна» значится дочерью «тверского именитого гостя». Как, однако, случилось, что внуки этого купца оказались в «величайшей бедности»? Как, далее, могло статься, что дети Данилы Меншикова, находившегося на службе при дворе в должности стремянного, терпели нужду сразу же после его смерти? Кстати, Александр Данилович в год смерти своего отца уже пользовался благосклонным вниманием царя. А как добывал средства к жизни Алексашка в годы, предшествовавшие знакомству с царем?[12]

В опубликованной генеалогии есть текст, явно нацеленный на подготовку читателя к мысли, что Меншиков не мог похвастаться знатностью ближайших предков. Автор рассуждает, что представители многих «благородных фамилий», оказавшись в плену, причисляли себя «к мещанскому либо крестьянскому сословию, или по неведению своих предков и своего происхождения, или по нужде и бедности, в которую повергло их пленничество». Таким людям довелось хлебнуть горя, «покуда они не получили сведений о своем благородном происхождении или трудолюбием и добрым поведением не вышли из этого состояния и не доказали верными свидетельствами своего дворянского происхождения». Не следует ли понимать признание бедности родителя и необходимость добывать знатность «трудолюбием и добрым поведением» как косвенное признание того, что источником существования Алексашки была торговля пирожками? Не ясен вопрос и о времени смерти матери князя, а также судьбе одной из ее дочерей – Марьи.

Короче, перед нами далекий от совершенства пример фальсификации генеалогии. Во второй половине XVIII столетия в подобных делах настолько поднаторели, что представитель крапивного семени средней квалификации за сходную мзду мог состряпать любую генеалогию и изобрести предков, угодных заказчику. Во времена Меншикова с этой задачей не могли справиться и европейски образованные юристы, несомненно привлеченные светлейшим для выполнения поручения.

Поскольку генеалогия, как и сочинение о жизни и деятельности Александра Даниловича Меншикова, составлялась в окружении князя и не без его ведома, то небезынтересно ознакомиться с тем, какой версии придерживался он сам в описании своего детства и обстоятельств знакомства с царем.

В одном анонимном сочинении, будто бы имевшем хождение среди современников и пересказанном в жизнеописании Меншикова, было написано: «Князь был не единственным на свете человеком, который с низших степеней достиг до высших. Он и сам не скрывал этого, но часто откровенно рассказывал, какую бедность терпел в юности». Это признание, однако, не лишало Меншикова возможности упрямо твердить о своих благородных предках: «Впрочем, он происходил от благородной, хотя и обедневшей фамилии, из которой в прежние века были в России и князья, и теперь милостию государя и долговременными тяжкими, но полезными услугами, достиг сам до высоких почестей, званий и достоинств».

Что касается появления Меншикова при царском дворе, то рассказ о том выглядит не менее респектабельно: будущий князь заставил обратить на себя внимание царя такими привлекательными качествами, как ум и сметливость.

Поначалу Алексашка прибыл устраивать свою судьбу в потешную роту. «Как скоро его светлость явился в эту роту, тотчас был принят его величеством в число солдат (в октябре 1691 года в день рождения Алексея Петровича), потому что он отличался красивою наружностью и счастливой физиономией и в своих речах, возражениях и ответах, равно как и в своих приемах, обнаружил бойкий живой ум, здравый рассудок и добросердечие».

Перечисленные свойства характера позволили Меншикову быстро усвоить экзерциции и превзойти в этом не только своих сверстников, но и более великовозрастных сослуживцев. Царь, кроме того, обратил внимание на опрятность, вежливость и воздержание новобранца и взял его к себе денщиком.[13]

Однажды в архиве нам попался документ, оказавшийся, как потом выяснилось, опубликованным, содержание которого давало вроде бы основание полагать, что удалось сделать маленькое открытие – напасть на след таинственных родителей Александра Даниловича, о которых в источниках, внушающих доверие, нет ни единого слова. Речь идет о письме, создающем иллюзию, что оно написано матерью Меншикова. В самом деле, автор письма, обращаясь к адресату, дважды называет его «сыном», а само послание проникнуто нежностью и материнской заботой о своем чаде. Она желает ему успехов на поле брани и сетует по поводу того, что не получает от него вестей. В письме есть такие строки: «Однакож я молю всегда всещедрого Бога, чтоб намерение ваше над неприятелем Бог исполнил и чтоб ваш страх над неприятелем везде был славен, а нам бы, о том слыша, благодарить Вышнего творца, душею и сердцем радоватца.

За сим, яко сыну моему любезнейшему и милостивому и драгоценному… и добродетельному с нижайшим поздравительным поклонением благословение отсылаю».

Надежды на открытие рассеялись, как только письмо было дочитано до конца. Под ним стояла подпись: «Елена Фадемрехова». Оказалось, что в те годы, когда царь и Меншиков были завсегдатаями Немецкой слободы, Елена Фадемрех, будучи подругой Анны Монс, предоставляла свой дом для свиданий царя с возлюбленной.

Помимо письма Елены, отправленного Александру Даниловичу в мае 1704 года, сохранилось еще три письма, подписанных ею в 1718, 1719 и 1721 годах. Они свидетельствуют об ослаблении связей между корреспондентами, бывшими достаточно прочными в молодые годы Данилыча. Изменения объяснялись отчасти тем, что князь, находясь то в действующей армии, то живя в новой столице, стал редким гостем Немецкой слободы, а отчасти тем, что названый сын стал первой величины вельможей, которому воспоминания о проказах молодости не доставляли удовольствия. Во всяком случае, в двух последних письмах фамильярное обращение заменено официальным. 9 января 1719 года Елена писала: «Милостивый мой государь, генерал, кавалер и фельтмаршал, светлейший князь Александр Данилович». Еще более пышный титул обнаруживаем в письме 1721 года: «Светлейший Римского и Российского государства, Ижерский князь, генерал-фельтмаршал и генерал-губернатор и от флота всероссийского контр-адмирал и Военной коллегии президент и многих ординов кавалер Александр Данилович».

Не подвергались изменениям лишь две жалобы Елены Фадемрех: на состояние здоровья и на то, что ее письма оставались без ответа. Она, видимо, принадлежала к типу людей, любивших плакаться по поводу своего здоровья. В 1704 году она писала: «Лежю едва жива в болезни моей лихораткою». Через 15 лет: «Я в сем временном житии всегда пребываю в болезнях». Или: «В скорбях живота своего пребываю, столько же хожю, сколько в болезни пребываю». Последнее из сохранившихся писем Елена Фадемрех отправила Екатерине I с поздравлением по случаю ее вступления на престол. Елена хорошо была известна не только Екатерине, но и Петру Великому. 10 октября 1703 года она отправила ему послание с игривым обращением: «Свету моему, любезнейшему сыночку, чернобровинкому, черноглазинкому, востречку дорогому».[14] Тем самым прояснился вопрос о «материнстве» Елены Фадемрех. Она, видимо, исполняла роль названой матери царя и его фаворита в годы, когда те были завсегдатаями Немецкой слободы.

Скудость источников о происхождении Меншикова и их противоречивость породили и противоречивые суждения историков. Уже упомянутый автор тридцатитомного сочинения о Петре I, опубликованного в XVIII веке, Иван Иванович Голиков, писал: «За достовернейшее из преданий касательно славного князя Меншикова принято, что он родился в Москве в 1674 году от бедного польского шляхтича, служившего при царской конюшне в стремянных, и что, оставшись после отца, в детстве, лишился и последнего малого его имущества и принужден был искать себе пропитание у одного из московских пирожников». Затем он в 1686 году поступил в услужение к Лефорту, а от него – к царю.[15]

В утверждение Голикова вкралась неточность, существенно меняющая суть дела: он писал, что Меншиков лишился отца в детстве, в то время как, по свидетельству самого князя, его родитель умер, когда ему исполнилось 23 года – в 1695 году. Следовательно, если Алексашка и продавал пироги, то изготовленные не московским пирожником, а Данилой Меншиковым. Кроме того, круг источников, находившихся в распоряжении Голикова, был крайне узок: он не мог пользоваться ни донесениями иностранных дипломатов, ни мемуарами, ставшими достоянием историков лишь столетие спустя.

У А. С. Пушкина, живо интересовавшегося временем Петра I, имеются два несхожих высказывания о происхождении Меншикова. В 1829 году, в знаменитом четырехстишье «Полтавы» о птенцах гнезда Петрова, Пушкин писал:

И Шереметев благородный,

И Брюс, и Боур, и Репнин,

И, счастья баловень безродный,

Полудержавный властелин…

Имя «полудержавного властелина» не названо, но, вне всякого сомнения, под ним подразумевается Меншиков, которого поэт аттестовал «баловнем безродным». Иными словами, Пушкин в конце 20-х годов придерживался неофициальной версии происхождения Меншикова. Позже, в середине 30-х годов, когда поэт приступил к сбору материалов о Петре I, он безоговорочно принял версию диплома Меншикова: «Никогда он не был лакеем и не продавал подовых пирогов. Это шутка бояр, принятая историками за истину». Под «историками» Александр Сергеевич подразумевал И. И. Голикова, труд которого он основательно штудировал. Пушкин упоминает и о том, что А. Д. Меншиков «отыскивал около Орши свое родовое имение».[16] Однако документального подтверждения этих поисков обнаружить не удалось.

Ближе всех к истине о происхождении Меншикова был, на наш взгляд, крупнейший историк прошлого столетия С. М. Соловьев. «Современники иностранцы, – писал ученый, – единогласно говорят, что Меншиков был очень незнатного происхождения; по русским известиям он родился близ Владимира и был сыном придворного конюха».[17]

Страницы предисловия, посвященные происхождению Меншикова, проливают в какой-то мере свет на характер князя. Он пускался во все тяжкие, чтобы удовлетворить свое неуемное тщеславие. Происхождение Меншикова помогает постичь еще одну его особенность – ненасытную тягу к богатству. Человек, подобно ему выбившийся из нищеты, быстро познавал цену богатству, прелесть роскоши и не стеснялся в выборе средств для приобретения того и другого. По алчности Меншикова можно сравнить с нуворишами XIX века, лишь с тем различием, что у последних главным мерилом богатства являлись деньги, а у князя, жившего в иных социальных условиях, – крещеная собственность. Вместе с тем надобно помнить: кем бы ни были предки Александра Даниловича, торговал ли он сам пирожками или нет, существенного значения это не имело, ибо Меншиков, влившись в ряды новой знати, став светлейшим князем, безоговорочно служил интересам этой знати. Прошлое оставляло у него лишь неприятное воспоминание, создавало своего рода комплекс социальной неполноценности в общении с родовитыми людьми, впрочем, легко преодолеваемый при жизни Петра, поскольку рядом с сыном конюха с царем сотрудничали сын сидельца в лавке купца, сын пастора, а супруга царя, будущая императрица, в прошлом была прачкой.

Какие же сведения из разноречивого потока версий о происхождении Меншикова следует признать более или менее достоверными?

Менее всего внушают доверие попытки князя вести свою родословную от ободритов. Можно с уверенностью сказать, что сведения о предках, запечатленные в генеалогическом сочинении, относятся к разряду мифов. Столь же сомнительно свидетельство литовской шляхты, разглядевшей в князе человека «нашей породы» и признавшей его выходцем из Литвы. Вряд ли можно положиться и на версию о пленении отца Меншикова в годы русско-польской войны за воссоединение Украины с Россией и службе Даниэля Меншика стремянным конюхом у царя Алексея Михайловича. Сведения известных нам источников, подтверждающих «благородное» происхождение князя, настолько мутны, что принимать их всерьез нет оснований.

Остается одно – исходить из достоверного факта, что Александр Меншиков добывал хлеб насущный торговлею пирогами.

Путь Меншикова от пирожника до светлейшего князя совершен на глазах у современников, он отражен и в источниках. Исключение составляет тот отрезок пути, когда юный Алексашка сменил порты и рубаху пирожника на мундир солдата потешной роты и денщика Петра. Надо полагать, что он принимал какое-то участие в событиях стрелецкого бунта, когда царь противостоял честолюбивым замыслам своей сестры Софьи, участвовал вместе с ним в потешных маневрах, поездках на Переяславское озеро и в Архангельск, наконец, в Азовских походах.

Меншиков

ПРОБА СИЛ

Самое раннее упоминание о Меншикове относится к 1694 году: 29 августа царь отправил письмо архангельскому воеводе Федору Матвеевичу Апраксину; в перечне лиц, посылавших привет адресату, значился Алексашка Меншиков. «Алексашка» упомянут еще в одном письме, адресованном царем Андрею Андреевичу Виниусу в 1697 году.[18] Среди волонтеров, отправившихся в 1697 году за границу для обучения кораблестроению, Алексашка стоял первым в списке того самого десятка, который возглавлял десятник Петр Михайлов – царь. Меншиков не расставался с ним ни на минуту. Вместе с Петром он работал на верфи Ост-Индской компании в Голландии, одновременно с ним получил от корабельного мастера аттестат, удостоверявший, что он овладел специальностью плотника-кораблестроителя. Из Голландии Петр отправился в Англию для обучения инженерному искусству кораблестроения. Его и здесь сопровождал неразлучный друг Алексашка. Вместе с царем он находился в толпе волонтеров, составлявших свиту Великого посольства, присутствовал на торжественных приемах, осматривал достопримечательности столиц западноевропейских стран – арсеналы, монетные дворы, кунсткамеры, промышленные предприятия, учебные заведения. Как и Петр, он жадно впитывал увиденное, с поразительной легкостью усваивал азы артиллерийского дела, фортификации, кораблестроения. Это была практическая школа, расширявшая кругозор царского любимца, в детские годы не получившего никакого образования.

Известие о стрелецком мятеже вынудило Петра срочно вернуться в Москву. Здесь сразу же начался стрелецкий розыск. Известно, что Меншиков, как и царь, участвовал в казнях стрельцов и хвастал: самолично отрубил головы двадцати обреченным. О возросшем влиянии Меншикова на царя свидетельствует случай, происшедший на пиру у царского фаворита Лефорта в один из первых дней по возвращении царя в Москву. Находясь в состоянии крайней раздраженности, Петр выхватил шпагу и, ударив ею по столу, закричал на Алексея Семеновича Шеина: «Так я уничтожу твой полк, а с тебя сдеру кожу до ушей!» В чем была причина ярости Петра? Боярин Шеин, командовавший правительственными войсками, разгромив бунтовавшие стрелецкие полки под Новым Иерусалимом, проявил подозрительную, по мнению царя, поспешность, расправившись с зачинщиками стрелецкого бунта. Вместе с казненными вожаками навечно была похоронена тайна о подготовке бунта и о возможной причастности к нему царевны Софьи, с 1689 года находившейся в заточении в Новодевичьем монастыре. Царь был твердо убежден, что бунт был инспирирован Софьей, но доказательства отсутствовали.

К тому же Шеин дал царю еще один повод для неистовства – Петру стало известно, что боярин производил в офицеры и повышал в званиях за взятки. Судя по всему, Петр, размахивавший шпагой, находился в исступлении, и эпизод мог закончиться трагедией.

Успокаивать разбушевавшегося царя кинулись учитель царя Зотов, князь-кесарь Ромодановский, Лефорт. Но Зотов получил удар по голове, Ромодановскому царь ранил руку. Петр занес шпагу, чтобы расправиться с Шеиным, но генералиссимуса спас от гибели Лефорт, схвативший царя за руку; самому Лефорту тоже досталось несколько ударов. Никто не мог погасить гнев Петра, и неизвестно, каким было бы продолжение этой сцены, если бы не вмешался Меншиков. Он увел царя в соседнюю комнату и устроил так, что от прежнего возбуждения не осталось и следа.[19]

Это отнюдь не значит, что сам Меншиков был всегда защищен от царского гнева. Случалось, что Алексашке доводилось получать от Петра и увесистые затрещины. О двух из них сообщает в своем «Дневнике путешествия в Московию» Иоганн Корб. Первая запись относится к 29 сентября 1698 года. На семейном торжестве у датского посла царь разгневался на Меншикова за то, что тот танцевал с саблей. «Заметив, – повествует Корб, – что фаворит его Алексашка танцует при сабле, он научил его обычаю снимать саблю пощечиной; силу удара достаточно показала кровь, обильно пролившаяся из носу». Второй раз царский гнев, обрушившийся на фаворита, Корбу довелось наблюдать 15 мая 1699 года: «Когда царь уезжал из Воронежа в Азов и уже находился в лодке, ему стал что-то нашептывать Александр, хорошо известный при дворе царскою к нему милостью. Совершенно неожиданно это нашептывание рассердило царя, и он дал своему докучливому советнику несколько пощечин, так что тот упал пред ногами разгневанного величества чуть-чуть не замертво».[20]

Вспышки гнева не изменяли благосклонности царя к фавориту, и тот, видимо, с еще большим старанием занимался устройством незатейливого быта царя. В начале 1700 года царь пишет ему: «Мейн герценкин. Как тебе сие письмо вручитца, пожалуй, осмотри у меня на дворе и вели вычистить везде и починить». Далее следовали распоряжения о смене полов, заготовке льда, постройке погреба.[21]

Но обязанности денщика для Алексашки не ограничивались выполнением хозяйственных поручений. После смерти Лефорта в 1699 году Меншиков становится доверенным царя в его амурных делах. Вместе с Петром он частенько навещал Немецкую слободу, куда влекла царя дочь виноторговца Анна Монс. Сам Данилыч сердечную привязанность обрел не в Немецкой слободе, а при дворе сестры царя – Натальи Алексеевны. Там среди девиц, окружавших царевну, ему приглянулась одна из трех сестер Арсеньевых – Дарья Михайловна.

В 1700 году началась изнурительная Северная война. Главное внимание царя теперь было приковано к театру военных действий. Надо полагать, что Меншиков сопровождал Петра повсюду.

В начале 1702 года Петр получает от Шереметева известие о победе русских войск под Эрестфером и тотчас же отправляет расторопного Меншикова вручить Борису Петровичу усыпанный алмазами орден Андрея Первозванного на золотой цепи, общей стоимостью в две тысячи рублей.

Меншиков привез награды офицерам победоносного сражения – свыше восьмисот золотых знаков разного достоинства. Не забыты были и рядовые: «Драгунам и солдатам по рублю человеку, им же с кружечного двора вина по ковшу».

Раздав награды, Александр Данилович в тот же день, 15 февраля, обратился к фельдмаршалу и ратным людям с призывом, чтобы они, «видя к себе его царского пресветлого величества милость и жалованье, ему, великому государю, наипаче служили со всяким усердием». Все присутствовавшие на церемонии «от вышнего чина даже до нижнего» заверили царского фаворита, что они готовы государю «служить со всяким усердием, до последней капли крови своея».

Цель приезда Меншикова в Псков не ограничивалась раздачей наград; надо полагать, своему фавориту царь дал какие-то особые задания, связанные с организацией похода на Орешек. Фельдмаршалу Петр отправил еще в январе указ о подготовке похода – «по льду Орешек доставать». Войска уже были готовы к походу, но его пришлось отложить по случаю рано наступившей оттепели.

Чем конкретно занимался Александр Данилович при подготовке похода, мы не знаем, но Шереметев не находил слов для его похвал. Правда, должно учитывать, что Борис Петрович знал меру влияния фаворита на царя и поэтому, заискивая перед ним, мог в своем отзыве преувеличивать его заслуги. Но даже с учетом сказанного организаторский талант Меншикова и его радение о делах фельдмаршал нисколько не завышал. От 17 февраля 1702 года он писал царю: «Каково у нас во Пскове есть распутие и противная погода, будет тебе весно чрез письма Александра Даниловича. А люди ратные все готовы, драгуны и солдаты, только не будет ли какие препоны за подводы, что путь здесь вовсе испортился». Далее Борис Петрович высказывает свое отношение к трудам Меншикова: «А как Александр Даниловичь трудитца, и написать не уметь, каков он трудолюбив, и как желает, чтобы по воли твоей совершилось, только есть препона от Бога».[22]

Фавориты всех времен держались на угодничестве, причем сфера их угождения могла быть самой разнообразной: одни преуспевали, споспешествуя в амурных похождениях, другие не жалели усилий для лести, третьи достигали успехов, организуя всякого рода забавы, наконец, четвертые завоевывали уважение и расположение царственных особ тем, что, «не жалея живота», помогали им в их заботах по управлению страной. Такие фавориты становились соратниками и государственными деятелями. В свое время предшественник Меншикова Франц Лефорт, весельчак и балагур, угождал юному Петру уроками изысканной вежливости, предупредительности, а также светского обхождения в дамском обществе, покорял его изобретательностью в развлечениях, добродушным юмором и бесконечной жизнерадостностью. Подобными качествами Александр Данилович не обладал. Да и вряд ли эти качества могли бы привлечь теперь внимание Петра – в его жизни наступил новый этап, игры в войну сменились настоящей войной с суровыми испытаниями и напряжением нравственных и физических сил. В этих условиях царь искал в фаворите совсем иные достоинства, которые как раз и были свойственны Александру Даниловичу: усердие, сочетаемое с талантами, беспредельная преданность и умение угадывать помыслы царя, распорядительность, опирающаяся на уверенность в том, что царь поступил бы в том или ином случае точно так же, как поступает он, Меншиков. Иными словами, критерием «годности» фаворита становятся его деловые качества.

Весной 1702 года Меншиков отправляется вместе с Петром в Архангельск, имея должность гофмейстера царевича Алексея, а осенью участвует в осаде Нотебурга. Под Нотебургом впервые проявились его военные дарования.

Известно, что осада и штурм крепости сопровождались огромными потерями русских войск. Отчаявшись в успешном завершении штурма, Петр даже дал команду о его прекращении, но, как это часто бывает на войне, выполнить его повеление помешала случайность – в суматохе сражения посыльный никак не мог добраться до руководившего штурмом князя Михаила Михайловича Голицына, чтобы передать ему царское повеление. В этот критический момент приспела помощь, ее привел поручик Меншиков. Подоспевшие свежие силы определили успех – гарнизон крепости капитулировал.

Петр щедро наградил участников штурма, как офицеров, так и рядовых. Голицын был пожалован полковником Семеновского полка и деревнями. Достойно была оценена и отвага Меншикова. Указом от 18 октября 1702 года царь повелевал: «Преображенского полку поручика Александра Даниловича Меншикова во всяких письмах писать губернатором».[23] Заметим, что должность губернатора Меншиков получил за восемь лет до губернской реформы, после которой в России были учреждены губернии.

Петр едет сначала в Москву, а затем в Воронеж, а оставленный в Шлиссельбурге губернатор развивает кипучую деятельность. Две главные задачи стояли перед начинающим администратором и военачальником: хозяйственное освоение края, использование его ресурсов для нужд войны и защита только что возвращенных земель.

Меншиков преуспел и на том и на другом поприще. Царь поручил Меншикову разыскать место для основания верфи. В феврале тот доносит Петру, что им найдено такое место на реке Свири, где имеются леса, пригодные для постройки не только мелких, но и пятидесятипушечных кораблей. Так, стараниями Меншикова была основана Олонецкая верфь, с которой уже в августе 1703 года был спущен первенец Балтийского флота фрегат «Штандарт».

Верфь находилась под особым присмотром Меншикова. Олонецкий комендант Иван Яковлевич Яковлев едва ли не в каждом письме Меншикова мог прочесть слова: «корабль и другие суды строить с великим смотрением неотложно»; чтобы «пушки лили безо всякого мотчания»; «как наискоряе в деле поспешай»; «чини по сему, не отлагая в даль времени». С верфи поступали обнадеживающие сведения: «На Олонецкой верфи корабельные строения строятся, милостию Божиею, в добром поведении»; «Во известие тебе, государю, буди: на Олонецкой верфи корабли строятся во всяком поспешании».[24]

Входя в курс дела, Меншиков накапливал опыт администратора и военачальника. Уже в эти годы его письма к царю или распоряжения подчиненным отличались деловитостью и лаконичностью – в них ни одного лишнего слова. Опять напрашивается сравнение: фаворит усваивал и тон, и манеру писем Петра.

Вот письмо Меншикова к царю в Воронеж от 9 февраля 1703 года; в нем он сообщает, что прибыл в Шлиссельбург, что до его приезда у пяти паузков «дны сделаны и бока станем обивать тотчас». Но дела вновь зовут его в путь, и он делится планами: «Еще 5 паузков заложа, я поеду на Олонец для осмотру вырубки лесов, и чаю, что на Олонце заложу при себе шмак, также и на Сясю поеду немедленно».

Меншиков готов ради дела поступиться спокойствием и удобствами оседлой жизни. Он весь в движении и непрестанных заботах, всюду он присматривает за тем, сколь успешно выполняются его задания, и на месте вносит необходимые поправки.

Память Меншикова удерживает сотни имен и дел. 17 октября 1703 года он отписывает Яковлеву: «Для пряжи канатной и для дела канатов на верфи велено взять из Нижнего мастеров, сколько возможно, и о том указ послан.

Англичанина Этваллена для измерения глубины Свирью на Ладожское озеро отпусти, дав ему судно, какое пригоже, по разсмотрению… Лукьяна Верещагина в леса те, которые он описывал, пошли для рубки дубового лесу и кривуль…»

От Яковлева он тоже требует полной самоотдачи: в апреле 1703 года Меншиков велит ему отправиться на Сясское устье, где строились корабли, чтобы «присмотреть» самому, что там делается, ибо это «государю зело будет угодно».

Поражает превосходное знание Меншиковым обстановки на Олонецкой верфи. Сидя в Шлиссельбурге, он, кажется, видел, что там делается, не хуже, чем олонецкий комендант. Яковлев как-то пожаловался губернатору на Московскую ратушу, задерживавшую отправку парусных полотен. Меншиков тут же попрекает коменданта: «В том на ратушу и слагаться тебе не для чего», так как в Москве находился специальный человек, Автомон Телицын, употребляя современную нам терминологию – «толкач», которому вменено выбивать в Москве припасы и отсылать их на верфь. Комендант жалуется на нехватку подвод, чтобы отправить те припасы. Меншиков счел, что Яковлев обратился к нему преждевременно, не использовав своей власти: «Ты впредь о том ко мне не пиши, да и писать не для чего», так как к верфи приписаны города, где и надлежит брать подводы. На худой конец, можно использовать подводы, прибывающие с грузом из Москвы. Их, советовал Меншиков, и нагружать припасами, когда они будут возвращаться в столицу.[25]

20 июня 1705 года Яковлев пишет Меншикову: «Известно тебе, государю, буди: на Олонецкой верфи состроенный корабль, шнявы и галеры спущены на воду и оснащены и в Санкт-Петербург отпустим вскоре, но есть, государь, остановка за железом, за якори, за пушки. С заводов по сие число никаких припасов в привозе нет, и железом у нас исправлялись прошлогодским привозом. И о том многажды к Алексею Чоглокову писано, а отповеди нет».

Александр Данилович усмотрел в этой жалобе попытку Яковлева без всякого на то основания опорочить службу управителя Олонецких железных заводов Чоглокова. Поэтому жалобу коменданта он отклонил, сочтя ее зряшною. «Писать было многократно не надлежало», – отвечал Меншиков, так как все припасы готовы, но не отпущены «за неочищением ото льду Онежского озера».

Взаимные жалобы Чоглокова и Яковлева обнаруживали натянутые отношения, вредившие делу. Ответ Меншикова содержал любопытное внушение: «Для Бога в делах с Алексеем Чоглоковым имейте согласие и друг на друга многократно писать оставьте. Сами вы ведаете, что не постороннее какое, его великого государя дело на вас положено, и доведется вам в том друг другу вспоможение чинить».[26]

В требованиях Меншикова неукоснительно и без всяких оговорок выполнять как царские, так и личные повеления нетрудно разглядеть стиль Петра. И Меншикова, и царя мало волновал вопрос, как будет выполняться поручение, сколько оно отнимет сил и как отразится на благополучии и здоровье людей, – важен был конечный результат.

В конце февраля 1704 года Яковлев доносил о падеже лошадей на Олонецкой верфи. Ответ Меншикова: «Да ты ж пишешь, что лошади мрут, и ты как ни на есть исправляйся, без чего быть невозможно – хотя и мрут, однако ж делать надобно». Суровый рационализм Меншикова проявлялся не только в отношении лошадей, но и людей. В списке присланных в Шлиссельбург плотников обнаружилось около половины беглых. Меншиков потребовал от Яковлева, чтобы бежавшие были выловлены и присланы в сопровождении караула скованными. Это распоряжение не должно удивлять: не только строителей, но и рекрутов тоже часто доставляли в оковах. Удивляет другое: Меншиков делает вид, что якобы не может взять в толк, почему они бежали, будучи, как он полагал, вполне удовлетворены всем необходимым. «Олонецкие ж работники, – недоумевал он в письме к Яковлеву, – из Шлиссельбурга с работы бегают непрестанно, хлеб им и кормовые деньги дают по вся месяцы без задержания, а бежат невем от чего».[27]

Ничего загадочного в поведении плотников не было. Они бежали из-за тяжелых условий жизни на верфи и на заготовке леса, изнурительного труда, отсутствия крыши над головой. Отсюда огромная смертность мобилизованных работников, о чем, конечно же, знал Меншиков, ибо ему то и дело сообщали: «Присланные с Москвы и из городов прошлых годов разных дел мастеровые люди померли, а иные хварают» или: «Плотниками в работе зело имеем оскудение, понеже многие свои сроки отжив, померли».

Меншиков давал подчиненным наглядные уроки безволокитного ведения дел. 26 марта 1704 года Яковлев послал письмо, в котором жаловался Меншикову на недостаток прядильщиков для изготовления канатов. Если бы подобная жалоба была адресована какому-либо московскому приказу, то истекли бы недели, если не месяцы, прежде чем громоздкий и неповоротливый приказный аппарат как-нибудь на это отреагировал. Меншикову понадобился день-другой, чтобы не только ответить Яковлеву, но и принять необходимые меры. «Ты пошли от себя, не медля, посыльщиков, – писал он Яковлеву 2 апреля, – в Ярославль, на Вологду, в Каргополь, на Мологу и вели взять прядильщиков сколько надобно […] а к воеводам в те городы указ отселе послан».[28]

Меншиков, в то время еще не избалованный властью, к промахам подчиненных относился снисходительно, проявлял сдержанность, журил их слегка и не прибегал к угрозам. Тому же Яковлеву, задержавшему отправку трехсот плотников в Шлиссельбург, он писал в феврале 1703 года: «Я на вас надеюсь как на себя, вы, мои секретные друзи и любимые мною, не так в деле своем поступаете, как мне угодно, и волю мои не творите». Спустя несколько дней плотники прибыли, и усердие коменданта Меншиковым тут же было отмечено: «Благодарствую вашу милость, что вы ко мне в Шлиссельбург плотников и работников выслали и тою высылкою меня повеселили, и за то ваше ко мне исправление любезный поклон до вашей милости отсылаю и за свое здравие по чарке горелки кушать повелеваю».

И даже когда олонецкий комендант осмелился донести царю о неполадках, минуя Меншикова, он получил лишь укоризненное письмо, взывавшее к дружеским чувствам Яковлева: «Ты разсуди сам себе, хотя бы то и так было, дельно ль приступил к донесению мимо меня, в чем надобно было тебе опасну быть, в чем я от тебя не чаял, но еще паче всякого остерегательства надеялся, а ты вместо того пакость чинишь и с такими бездельными словами докладываешь».[29] Строки этого письма изобличают в Меншикове не только строгого ревнителя служебной субординации, но и человека, стремившегося не выносить сор из избы и все дела, к которым он был причастен, изображать в лучшем виде.

Не менее успешно Меншиков справлялся и с другими поручениями. Для создаваемого Балтийского флота требовались железо и корабельные пушки. Меншиков организует поиски руд и закладывает два завода – Петровский и Повенецкий. Оба были пущены в небывалые по тем временам сроки – через несколько месяцев на них уже отливали пушки.[30] Так царский слуга постепенно становится соратником царя.

В суете хозяйственных забот Александр Данилович не оставлял хлопот военных. На этом поприще он тоже быстро завоевал репутацию надежного и энергичного исполнителя.

С самого начала 1703 года царь готовится к новой кампании: вслед за Шлиссельбургом предстояло изгнать неприятеля из земель по всему течению Невы. Для подготовки войска к новому походу Петр решил вызвать в Шлиссельбург Шереметева. Фельдмаршал в ответном письме просил оставить его во Пскове. «А без меня во Пскове, ей, – доказывал он необходимость своего там пребывания, – все станет и будет большая во всем остановка и непорядство… и тебе известно, на ково мне положитца: один Василий (псковский воевода Василий Борисович Бухвостов. – Н.П.), и тот глуп […] А в Слисенбургу Данилович, и сам изволишь быть».[31]

Царь согласился с доводами Шереметева и ответствовал фельдмаршалу 20 марта: «…не изволь ездить того для, что здесь, слава Богу, все готово, и с лишком, трудами начальника здешняго к вашему приезду и будущему начинанию». «Начальником здешним» был Александр Данилович.

Роль Меншикова была заметной не только в подготовке кампании, но и непосредственно в военных действиях. В марте он совершил успешный рейд под Ниеншанц, в результате которого гарнизон этой крепости не досчитался двухсот человек. Захвачено было несколько пленных, рядовых и офицеров, а также две тысячи человек гражданского населения. Известие об этом успехе царь назвал «радостной ведомостью от господина поручика нашего».[32]

Несмотря на бивуачную жизнь, не забывает Меншиков и о своих бытовых удобствах. Уже в это время отчетливо проявляется его тяга к роскоши и комфорту. В Шлиссельбург к коменданту крепости потянулись обозы, нагруженные всякими припасами: из Архангельска он выписал заграничные экипажи, из Москвы – заморские напитки. Богатый солепромышленник Григорий Строганов удружил царскому любимцу органиста Афоньку.

Следы хозяйственной распорядительности, умение обустроить быт видны и при осмотре его усадеб.

Известный путешественник Корнелий де Бруин оставил краткое описание подмосковных владений Меншикова. Об одном из них, селе Алексеевском, расположенном на реке Яузе в двенадцати верстах от столицы, де Бруин в 1702 году писал: «Это прекраснейшее местечко, где устроены были удивительные садки, наполненные отборною рыбой. Но лучше всего для меня показались там громадные конюшни, хотя они были деревянные, так же как и самый дом. В конюшнях этих было более пятидесяти лошадей превосходной красоты».

Еще большим благоустройством и роскошью отличалась другая усадьба Александра Даниловича, более отдаленная от Москвы. Здесь все вызывало восторг у видавшего виды путешественника: «Помещичий дом Меншикова – громадное прекрасное строение, похожее на увеселительный дом, с красивым кабинетом (покоем) наверху в виде фонаря, покрытого отдельною кровлею, раскрашенною очень красиво всеми возможными цветами. В самом доме множество отличных и удобных комнат, довольно высоко расположенных над землей. Войти в него можно только через ворота крепостцы».[33]

Искусством жить в роскоши Данилыч овладел довольно быстро. Столь же быстро он научился пользоваться и своим положением царского любимца. Уже во время Великого посольства Меншиков был настолько близок к царю, что, выполняя обязанности его казначея, расходовал деньги без всякого контроля не только на него, но и на себя. На яхту для отправки в Россию было погружено тринадцать ящиков и сундуков со всякой «рухлядью», купленной для царя: книги, инструменты, корабельные снасти. Груз Меншикова был иным, им овладели помыслы построить в Москве роскошный дворец, поэтому он закупил «800 мраморных камней».[34]

Сохранился еще один любопытный документ – запись издержанных денег на различные покупки для царя и его фаворита. В 1702 году для Петра были куплены два парика общей стоимостью 10 рублей, в то время как для Меншикова – восемь, на 62 рубля. В 1705 году общие расходы царя и Меншикова на экипировку составили 1225 рублей. Петр довольствовался сорока аршинами ивановского полотна на порты. Остальные деньги были издержаны на покупку штофов, тафты, кисеи, кружев, сукна, предназначавшихся для Меншикова, его сестры Анны Даниловны и сестер Арсеньевых.

И хотя Меншиков уже давно расстался с обязанностями денщика, он всегда проявлял трогательную заботу о личных удобствах царя. В начале июня 1703 года ожидался приезд Петра на Олонецкую верфь. Меншиков отправляет Яковлеву послание: «Прикажи устроить светлицу и в той светлице кровать убрать […] изрядно. Чтоб у милости твоей было все исправно, столовые запасы и питья были изрядные и льду было больше».[35]

Зимой 1702/1703 года Меншиков сторожит Шлиссельбург. Царь, находясь на Воронежских верфях, вместе с веселой компанией отправляется в подаренное Меншикову село Слободское, что близ Воронежа, где «веселились довольно». Царь сам составил план небольшой крепости у села и придумал название для нее Ораниенбург. «Все добро, – писал царь, – только дай, дай Боже, видеть вас в радости».

Не менее сердечно отвечает Меншиков, заждавшийся приезда Петра в Петербург, прибегая к шутливому тону, принятому в кругу близких к царю людей: «Разве за тем медление чинится, что ренскова у вас, ведаем, есть бочек с 10 и больше и секу (шампанского. – Н.П.) не без довольствия, и потому мним, что, бочки испразня, да хотите приехать или, которые из них разсохлись, замачиваете или размачиваете, о чем сожалеем, что нас при том не случалось».[36]

В военную кампанию 1703–1704 годов русские войска овладели всем течением Невы и принудили к сдаче гарнизон Нарвы. Меншиков дважды отличился в сражениях. Одно из них произошло в устье Невы вскоре после овладения Ниеншанцем. Шведский адмирал Нумерс, не зная, что Ниеншанц пал и в руках русских, вошел с отрядом кораблей в устье реки. Два корабля бросили якорь вблизи крепости.

В предрассветном тумане 7 мая 1703 года от берега отчалили тридцать лодок с солдатами, вооруженными ружьями и гранатами. Половиной из них командовал Петр, другой – Меншиков. Подкравшись к кораблям, атаковавшие взяли их на абордаж и в считанные минуты завершили операцию. Она доставила царю огромную радость прежде всего потому, что это была первая морская победа. Ликовавший Петр возложил на себя орден Андрея Первозванного. Другой орден был вручен Меншикову. Данилыч получил еще одну привилегию, высоко поднимавшую его престиж: ему разрешалось содержать на свой счет телохранителей, своего рода гвардию.

Петр поспешил оповестить своих друзей об успехе. Известил об этом девиц Арсеньевых и Меншиков: «Против 7 числа господин капитан (Петр. – Н.П.) соизволил ходить на море, и я при нем был же, и возвратилися не без счастия. 2 корабля неприятельские с знамены, и с пушки, и со всякими припасы взяли; на первом 10, на другом 8 пушек». Сообщалось и о полученной награде. Примечательна подпись Меншикова под письмом. Ранее он подписывался просто: Александр Меншиков. В письме, отправленном 10 мая, нетрудно обнаружить следы пробудившегося честолюбия. В подписи под сугубо частным посланием он обозначил и свою новую должность и свое кавалерство: «Шлюссельбургский и Шлотбургский губернатор и кавалер Александр Меншиков».[37]

С овладением Ниеншанцем, близ которого была заложена Петропавловская крепость, забот у Меншикова прибавилось. Вновь отвоеванная территория тоже была поручена его управлению. Ответственным за сооружение одного из шести бастионов крепости Петр назначил Меншикова. Вблизи крепости был построен деревянный домик царя, сохранившийся до наших дней. Поодаль от него возводили дома вельможи – Гавриил Иванович Головкин, Яков Вилимович Брюс, Петр Павлович Шафиров. Среди зданий выделялся размерами дом петербургского губернатора Меншикова. Он назывался Посольским, потому что в нем принимали послов и отмечали празднества.

Основав Петербург, Петр принимает энергичные меры к его обороне от набегов генерала Крониорта, командовавшего довольно сильным отрядом шведов. Набеги эти наносили урон русским войскам и мешали строительным работам. Царь решил отогнать Крониорта подальше от Петербурга и снарядил для этой цели несколько драгунских полков. Для них Меншиков составил инструкцию или «Статьи во время воинского похода». Это была проба сил Меншикова в военной теории, в обобщении опыта боевых действий, правда, пока еще незначительного. Прочитав инструкцию, Петр начертал: «Достойное учреждение войску. Piter».

Хотя царь и дал «Статьям» высокую оценку, сочинение было далеко от совершенства. Оно любопытно прежде всего как свидетельство порядков, царивших в только что организованных драгунских полках. Правила ведения боя в этом кратком сочинении отсутствуют, внимание уделено лишь поведению солдат в походе и во время сражения, как-то: «Варварской, мерской крик весьма оставлен быти имеет, понеже во оном не только что доброва мочно учинить, но ниже слов и повеления начальника невозможно слышать». Без команды старших офицеров запрещалось грабить обоз, а также выносить раненых и убитых, «хотя б главный начальник или отец его был». Запрещалось также разрушать или поджигать здания в селениях «без главного указу». Инструкция требовала от драгун стойкости в бою – «не должен нихто бегать назад, но стоять до последнего человека».[38]

Командование войсками, отправившимися в поход на Крониорта, взял на себя царь: Меншиков также участвовал в сражении. 8 июня 1703 года у реки Сестры войска Крониорта были разбиты. Шведы понесли огромные потери. «На сем бою побито неприятелей с тысячю человек», – извещал Петр своих друзей. Русских было убито тридцать два и ранено сто пятнадцать человек. Остатки шведского войска укрылись за стенами Выборга.

Столь существенная разница в потерях объяснялась паникой в рядах противника. Царь (в чине капитана) и Меншиков (в чине поручика) действовали отчаянно.

Участники этого сражения убеждали царя беречь себя и, по свидетельству цесарского посла Плейера, напоминали ему, «что он такой же смертный, как и всякий, и что малейшая пуля, выбивающая из строя мушкетера, может с ним сделать то же самое».[39]

О возросшем влиянии Александра Даниловича на театрах войны можно судить по участившимся упоминаниям его имени военными источниками. Сошлемся, например, на переписку царя с Шереметевым в июле – августе 1703 года. Фельдмаршал заблаговременно беспокоится о размещении подчиненных ему войск на зимние квартиры и испрашивает указаний царя. Петр адресует его к Меншикову: «Где им зимовать, о том положите, поговоря с губернатором (А. Д. Меншиковым. – Н.П.), который хотел ехать вскоре к вам».[40]

Меншиков прибыл в Ямы, и 3 августа Шереметев отправил царю «Учиненные пункты с общаго совету с господином кавалером и губернатором с Александром Даниловичем, которые требуют на сие самодержавнейшего повеления».

Любопытная деталь, подтверждающая полное доверие царя мнению Меншикова. Петр, находившийся в это время на Олонецкой верфи, получив «Пункты», не стал их утверждать до прибытия туда Меншикова. Александр Данилович появился на Олонецкой верфи 15 августа. В тот же день «Пункты» были царем утверждены.

Укрепление острова Котлин, запиравшего вход в Неву, царь также доверил губернатору. В устье реки постоянно маячили корабли эскадры Нумерса. Как только эскадра удалилась на зимнюю стоянку, на Котлине начали спешно возводить крепость по чертежу, присланному Петром из Воронежа.

Слух об основании русскими города в устье Невы распространился среди западноевропейских купцов, и в ноябре 1703 года на реке пришвартовался первый иностранный корабль, доставивший соль и вино. На радостях петербургский губернатор щедро наградил шкипера, рискнувшего пробиться к городу, минуя шведских каперов: ему были выданы пятьсот золотых, а каждому матросу по тридцать талеров.

Все эти хлопоты занимали уйму времени, с утра до ночи Меншиков в непрерывных заботах, его высокую фигуру можно было встретить на болварках спешно возводимой Петропавловской крепости, в Адмиралтействе, за распределением на строительные работы крестьян и горожан, прибывших со всех концов страны, в полках, охранявших подступы к новому городу, на Олонецкой верфи. Расторопный Меншиков поспевал всюду. Свободного времени у него поубавилось настолько, что он затруднялся выкроить несколько минут, чтобы продиктовать письмо девицам Арсеньевым: «А что вы пеняете, что не часто вам пишу, а вы в том не подивуйте, потому что за недосугами то чинится, а вам мочно всегда писать».[41]

Петр доволен распорядительностью любимца, не щадившего ни себя, ни других. Царь нуждался в советах Меншикова и не скрывал своего желания встретиться с ним. Будучи в Шлиссельбурге, Петр вызывает к себе Меншикова из Ладоги: «Зело мне нужда видетца с тобою». И тут же разъясняет, что он приглашает его вовсе не для разноса: «Для Бога не думай о своей езде, что здесь нездорово; истинно здорово, только мне хочется видетца».[42]

В 1704 году Меншиков участвует во взятии Нарвы.

Когда сопоставляешь армию, подошедшую к Нарве осенью 1700 года, с армией, осаждавшей эту крепость четыре года спустя, то поражаешься разительным переменам, происшедшим в организации ратного дела в стране. В 1700 году под Нарвой стояла не только плохо вооруженная и еще хуже обученная армия, со слабыми представлениями ее командиров о современном военном искусстве, но и войско, лишенное четкого плана ведения осадных работ и не располагавшее точными сведениями ни о силе сидевшего в крепости гарнизона, ни о его артиллерийском парке. Совсем другое дело теперь!

Операция у Нарвы началась еще в конце апреля, за месяц до полной осады. Возглавил ее Петр Матвеевич Апраксин, а общее руководство осуществлял ингерманландский губернатор – Меншиков. Свою главную задачу Апраксин видел в том, чтобы воспрепятствовать входу шведских кораблей в устье Наровы и таким образом лишить гарнизон подмоги.

Эта задача была выполнена успешно – на рейде маячили шестнадцать шведских кораблей с провиантом и солдатами на борту, но долгое время ни один из них не рискнул войти в устье реки под дула русских пушек, расставленных на берегу в семи верстах от Нарвы. Попытка прорвать блокаду, предпринятая 28 апреля, кончилась тем, что шведы вынуждены были отбуксировать в море свои корабли, поврежденные русскими ядрами. Лишь однажды шведам удалось на глухом и безлюдном побережье в тридцати верстах от Нарвы высадить семьсот человек пехоты и под покровом ночи благополучно провести их в крепость.

Благодаря умелым действиям отряда Апраксина, то и дело захватывавшего «языков», русское командование было хорошо осведомлено о том, что творилось в Нарве. Показания пленных, не всегда, разумеется, надежные в смысле достоверности, рисовали безотрадные перспективы – гарнизон Нарвы продовольствием не был обеспечен.

Вот показания рейтера, захваченного в плен 11 мая: «Кораблей-де ныне на море к Наровскому устью слышели, что пришло много, а сколько числом не ведают, а пришли было в Ругодев (Нарву. – Н.П.) с хлебными запасы и пройти ныне тем кораблям немочна: московские войска устья заняли. И о том у них в Ругодеве великую печаль имеют и страх… А в Ругодеве хлебных запасов еще есть нескудно и им, солдатам, дают по четверику чистой ржи на месяц».[43]

21 мая Апраксин доносил Меншикову, что ему удалось захватить в плен «доброго и на все известного человека» – хорошо информированного капитана Георгия Сталь фон Голштейна, отправленного ревельским губернатором с ответным посланием к генералу Горну, коменданту гарнизона Нарвы.

«Зело изрядный язык» сообщил кучу ценных сведений о численности отряда Шлиппенбаха и планах генерала. Что касается положения в самой Нарве, то капитан пользовался информацией из вторых рук, которая, впрочем, существенно не отличалась от той, которую в русском лагере получали от «языков» из самой Нарвы. Сталь фон Голштейн показал, что «хлебных запасов в Ругодеве мало, естьли с кораблей не могут пройтить, станет не надолго».[44]

28 мая сдался в плен нарвский житель, поверстанный в солдаты. Перебежчик заявил: «В Ругодеве начинает быть великий голод. Преж сего солдатам давали на месяц по четверику ржи, а теперь норму уменьшили вдвое».

27 июня захваченный в плен «лекарев служитель» сообщил о катастрофическом положении гарнизона: «Генерал де маеор Горн и все служивые и купеческие люди от приходу московских войск страх имеют великой и непрестанно тужат и плачют для того, что в городе хлеба мало и долго в осаде сидеть нечем. Хлеба на нынешний июнь месяц давали пред прежними месяцами со многою убавкою, и то давали большую половину овсом, и люди у них голодны, досыта не наедаютца».

В журнал П. М. Апраксина за 1704 год занесена обобщенная характеристика положения в Нарве: гарнизон и городские жители «в правианте имели великий голод […] оная крепость по оным вышеписанным нуждам ко взятию его величеству учинена быть удобна».

Сопоставляя свидетельства «языков», в русском лагере установили численность нарвского гарнизона: четыре полка пехоты в две тысячи человек, плюс семьсот человек прибывшей подмоги. Рейтар насчитывалось двести, половина из них померла. К штатному составу гарнизона можно прибавить еще четыреста горожан, получивших оружие из арсенала.

Другая информация касалась сикурса (подкрепления), с нетерпением ожидавшегося комендантом крепости Горном от генерала Шлиппенбаха. По сведениям П. М. Апраксина, оказавшимся недостоверными, которыми он поделился с Меншиковым, явствовало, что в Нарве «ждут генерала Шлипенбаха, которого-де конечно сего мая 20 числа ждут, и от Колывани (Ревеля. – Н.П.) де уже войски ево пошли».[45]

Сведения об ожидавшемся приходе к Нарве отряда Шлиппенбаха в 7400 человек натолкнули Меншикова на одну военную хитрость; по другим данным, это придумал сам Петр. На виду у осажденных было разыграно «сражение» между спешившим на помощь «шведским» отрядом и русскими войсками. Двумя полками солдат, облаченными в синие «шведские» мундиры, командовал Петр. Полками в русских зеленых мундирах командовал Меншиков. Инсценировка сражения удалась вполне: шведы поверили, что к ним подоспела помощь, и комендант Горн велел открыть ворота, чтобы ударить по русским войскам с тыла. Выманенные из крепости шведы понесли значительные потери.

«Губернатор и кавалер» получил за это сражение не только новые чины и должности, но и пожалования вотчинами.

Первое из таких пожалований относится к 1700 году – сын пирожника стал владельцем деревни Лукина в Московском уезде, населенной 115 душами мужского пола; в следующем году хозяйство Меншикова увеличилось еще на две вотчины, тоже пожалованные Петром. Кроме того, Меншиков округлял свои владения скупкой деревень. В 1700–1701 годах он прикупил в Московском уезде три вотчины, за одну из них, самую меньшую, уплатив три тысячи рублей.[46]

Из каких источников Меншиков изыскивал средства для столь значительных расходов? Сведения о казнокрадстве Меншикова в эти годы отсутствуют. Быть может, он и залезал в казенный сундук, но брал немного, не вызывая зависти у других. О степени распространенности этого порока в то время мы знаем по жестоким и все же безуспешным мерам, применяемым Петром. Что касается подношений, то, хотя они и текли в дом фаворита непрерывным потоком, удельный вес их в бюджете был невелик.

Молва о близости Меншикова к царю, о влиянии, оказываемом любимцем на Петра, стала достоянием не только придворных, но проникла и в купеческие круги. Одни одаривали посредничество царского любимца за уже обделанное дельце, другие подносили так, на всякий случай, чтобы заручиться его поддержкой в предвидении того часа, когда придется обратиться к его услугам, третьи о чем-либо просили и тут же поощряли усердие фаворита. Органист Афонька, подаренный Строгановым, не являлся исключением. Как-то Меншиков остановился в Троице-Сергиевом монастыре. Получив от Меншикова три экземпляра планов только что завоеванной крепости Шлиссельбург, монастырские власти отблагодарили фаворита тремястами рублями.

Планы завоеванных крепостей Шлиссельбурга и Выборга стали для него особой статьей дохода. Меншиков «с шапкой по кругу» объехал, видимо, уйму монастырей и посадских общин, что принесло ему, по собственному признанию, 19 410 рублей чистоганом.

В других случаях подносили по мелочам: из Архангельска Василий Ржевский прислал «от заморских припасов, чтоб тебе, государь, кушать во здравие» сто лимонов, бочонок «анчевусу», копченостей, бочку масла, голландского сыру и прочего. Упоминавшийся выше олонецкий комендант Яковлев подарил «сукна и материи». Меншиков благодарил: «Тое присланное от милости вашей принято с любовью и из тех потреб устроен кафтан». Какой-то архимандрит прислал сельдей. Руководитель Мундирной канцелярии Матвей Голтвин бил челом принять двести свежих яблок, бочонок слив и бочонок яблок в патоке. Войсковой атаман Василий Фролов, занявший этот пост не без протекции Меншикова, почти ежегодно присылал по скакуну. Преемник Фролова Иван Краснощеков отправил Меншикову «презенту: калмычат младых – мальчика и девочку», а также турецкого табаку. Представитель России в Курляндии Петр Бестужев прислал в подарок платки. Более крупные подношения Меншиков получал от сибирского губернатора Матвея Гагарина, но светлейший, как ни напрягал память, так и не мог вспомнить, в чем состояли эти подношения.[47] Вероятно, Меншиков, особенно в годы, когда находился в зените могущества, получал и денежные подарки, но источники факты такого рода, естественно, регистрировали лишь в порядке исключения. Так, секретарю австрийского посольства Корбу в марте 1699 года стал известен факт, когда какой-то богатый купец решил купить расположение Меншикова за тысячу рублей. За полученные деньги фаворит должен был исхлопотать возвращение купцу конфискованной лавки. Меншиков, рассказывает Корб, «старался привлечь на свою сторону лицо, которому вверено было тогда управление казною, но тот оказался более верным государю и воспротивился намерениям Александра, считая греховным увеличивать имущество частного человека обманным путем и с ущербом для государевой казны. Тогда Александр дерзнул даже угрожать, что если тот будет долее упорствовать, он найдет легко случай отомстить ему за его отказ и неуважение».[48]

Чем закончился этот инцидент, мы не знаем, но вот пять лет спустя Меншиков без всяких осложнений, надо полагать, тоже за какое-то покровительство положил в карман две тысячи рублей. Об этом мы узнаем из письма Алексея Курбатова, которому в это время протежировал Меншиков, продвигая его по службе. Курбатов писал своему патрону: «Благодарствуя твое милосердие, Григорий Племянников прислал ко мне в почесть тебе, государю, две тысячи рублей, которые ныне, до повеления твоего, соблюдаются у меня в палате».[49]

Однако крупные взятки поначалу он брать не рисковал, о чем свидетельствует случай с Виниусом. Думный дьяк Андрей Андреевич Виниус, обрусевший голландец, отец которого основал еще в 1636 году первый в России вододействующий металлургический завод, относился к числу близких к Петру людей, входил в так называемую компанию царя, состоявшую из самых доверенных лиц. Он занимал множество должностей – руководил Сибирским, Аптекарским и Пушкарским приказами, в его ведении находилась также и почта. В 1703 году было решено освободить Виниуса от ряда постов, и он, чтобы сохранить за собою Сибирский приказ, приносивший, видимо, наибольшие доходы, решил дать Меншикову взятку в десять тысяч рублей. Меншиков деньги взял, обещал содействие, но тут же донес об этом царю. «Зело я удивляюсь, – не то с деланным, не то с подлинным возмущением писал Меншиков, – как те люди не познают себя и хотят меня скупить за твою милость деньгами».[50] В итоге карьера Виниуса оборвалась, он был лишен всех должностей и доверия царя.

В последующие годы подобных сентенций в эпистолярном наследии Меншикова мы не встречаем. В данном же случае Меншиков удержался от соблазна, видимо, потому, что предложенный ему куш был непомерно большим, и он психологически еще не был подготовлен, чтобы брать подношения таких размеров. В этом состоял просчет Виниуса, ибо, предложи он взятку поскромнее, быть может, все обернулось бы по-другому. Взял же Меншиков год спустя, не моргнув глазом, подношение от Григория Племянникова в две тысячи рублей. Возможно и другое: положение фаворита обязывало Меншикова не стоять в стороне от придворных интриг и своевременно сметать с пути своих соперников. К ним относился и Виниус, пользовавшийся расположением царя.

В начале 1704 года положение Меншикова при Петре еще более упрочилось: «товарищ» уступил царю пленницу Марту.

В августе 1702 года Шереметев овладел Мариенбургом. Среди взятых в плен оказалась семья пастора Глюка, державшая в услужении сироту Марту. Сначала Марта попала в руки какого-то сержанта, затем оказалась у Шереметева, а в конце 1703 года ее отнял у фельдмаршала Меншиков. У Меншикова Марту, которую к тому времени стали называть Катериной Трубачевой, заметил Петр. Быть может, знакомство Петра с Екатериной было случайным. Но не исключено, что Меншиков это знакомство подстроил. С Анной Монс, фавориткой царя, у него сложились неприязненные отношения, и он был заинтересован в разрыве Петра с дочерью виноторговца из Немецкой слободы. Со временем Катерина Трубачева прочно овладела сердцем царя. Своим возвышением она была обязана Меншикову и чувство признательности ему сохранила на всю жизнь.

А пока Меншиков приютил ее в своем семействе – она жила вместе с его сестрой Марьей, Анисьей Толстой и девицами Арсеньевыми. Это дамское общество, на первых порах коротавшее время в Москве, по вызову приятелей отправлялось в нелегкое путешествие к театру военных действий.

Дамы вели оживленную переписку с Меншиковым и Петром. Поначалу ответы Александра Даниловича были сухими, почти официальными, будто бы написанными нехотя, ради того, чтобы отделаться от приставаний назойливых корреспонденток. Сведения, содержащиеся в таких письмах, точнее цидулках, лишь извещали, что корреспондент здоров. Примером могут служить послания, хотя не датированные, но не оставляющие сомнения, что они принадлежат к начальному этапу переписки Александра Даниловича и Дарьи Михайловны. «Дарья Михайловна и Варвара Михайловна, на лета многа». Вслед за этой фразой подпись печатными буквами: «Александр Меншиков». Сдержанностью отличаются и последующие его цидулки: «Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, здравствуйте на лета многа. Челом бью. За писание ваше благодарствую и впредь о том прошу».[51]

Новый этап в отношениях засвидетельствовало письмо Меншикова от 27 марта 1703 года. Это был ответ на послание, сопровождавшее подарки: Дарья Михайловна прислала ему сорочку и алмазное сердце, а Варвара Михайловна – галстуки. Но не подарки тронули получателя – «не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство».

От письма к письму «любительство» Дарьи Михайловны и взаимная привязанность Александра Даниловича становились все более явственными. Его волнуют переживания Дарьи Михайловны от продолжительной разлуки, и он находит слова утешения: «Вы для Бога как при мне, так и ныне, веселитесь и ничего не думайте». Здесь же угроза, высказанная, разумеется, в шутку: «А буде вы станете о чем печалица, а веселится не учнете, о чем я, приехав, уведаю подлинно, то в то время на меня не прогневитесь – истинно лишены будете моей милости вечно». Но слова утешения часто не находили понимания Дарьи Михайловны. Ей хотелось всегда быть при своем возлюбленном и делить с ним опасности. Она как-то писала ему: «Только не могу больше блажить против милости твоей. Желаю сердешно видить тебя, радость свою, и неотлучно быть при милости твоей всегда».[52] Дарья Михайловна не упускала возможности порадовать нареченного. Она баловала его ягодами, присылала рубашки, галстуки, новые камзолы, кафтаны, штаны, «дорожную кровать с постелею и одеялом», чулки, башмаки и прочее. «Не покручинься, свет мой, – извинялась она, – что подарки не корысны, ей, от любви сердешной послала к тебе, радости своему».

Данилыч благодарил за полученное, и особенно за ягоды, потому что их вырастила она сама: «Имели оные с любовью употреблять, понеже зело показались мне угодны».

Меншикова, рано лишившегося ласки родителей, радовала забота Дарьи Михайловны о его здоровье и безопасности. Когда судьбе угодно было соединить его и Дарью Михайловну брачными узами, эти заботы для супруги станут едва ли не главными в ее жизни. Тогда же, до замужества, хлопоты Дарьи Михайловны о своем суженом были достаточно робкими. В письме от 5 сентября 1705 года Меншиков отвечает на предостережение Дарьи Михайловны: «А что ты, Дарья Михайловна, изволишь меня письмом своим остерегать и попечение имеешь, и за то я особо паки милости твоей благодарствую. Однакож ныне никакой опасности не имеем». Слова признательности за беспокойство о нем Меншиков высказывал Дарье Михайловне и в письме от 12 ноября: «За писания ваши я благодарствую, а паче за то паки благодарен, что изволите меня через свои письма опасать» – предупреждать об опасности, призывать быть осторожным.

В течение шести лет, начиная с 1705 года, между Петром и Меншиковым, судя по их переписке, поддерживались самые теплые отношения, не возникло ни одного повода, чтобы омрачить их.

Уместно отметить одну особенность переписки Петра с Меншиковым. Эпистолярное наследие царя велико, оно включает несколько тысяч записок, распоряжений, писем, отправленных многочисленным корреспондентам. Петр любил и умел писать письма. Но среди многих сотен корреспондентов особое место занимает Меншиков. Всем остальным царь писал кратко, четко и, как правило, без эмоций. Он поручал сделать то-то и то-то и донести об исполненном поручении. Иное дело – письма к Меншикову. Они отличаются и по тону, и по форме. Это письма не царя к подданному, а дружеские послания, в них не чувствуется дистанции, перед нами два приятеля, равных по положению, обменивающихся взаимными советами, сетующих на трудности. Деловая часть писем Петра к Меншикову перемежается с сообщениями о здоровье, о погоде, о дорогах, о жажде встречи, наконец, о переживаниях в связи с неудачами или успехами.

Меншикову царь повелевал так же, как и прочим подданным. Но приказы Петра Меншикову напоминают скорее просьбы – в них отсутствуют угрозы за невыполнение, нет в них и повелительного тона, характерного для посланий Петра другим лицам. Петр был уверен, и эта уверенность подтверждалась повседневно, что Данилыч, если потребуется, сделает больше, чем ему поручено, и будет действовать смело и энергично, проявляя собственную смекалку.

Ни к кому Петр не обращался так нежно, не проявлял столько заботы и предупредительности, как к Меншикову. Как он только не называл его! «Мейн липсте камрат», просто «товарищ», «Мейн Херценкинд», «Mein Her», «Mein Her Leutnant». Меншикову, единственному из корреспондентов царя, дозволено было обращаться к нему так: «Майн гер каптейн», «Мой господин капитан». Петр пользуется любым поводом, чтобы выразить глубокую привязанность и доверие к своему приятелю. Осенью 1704 года царь пишет: «У нас все добро и весело, только одно лишение от вас меж веселости точку прешкоды ставит». В феврале 1705 года из Митавы: «За сим желаем вам от Господа Бога всякого блага и радостного паки свидания, понеже ныне все веселье от нас вы увезли». Еще более выразительны письма царя, отправленные в мае того же года из Москвы. В первом из них он жалуется на болезнь, но более всего тоскует о разлуке с Алексашей. Три дня спустя новое послание в таком же духе: к болезни присоединилась еще «тоска разлучения с вами, что я многажды терпел, но ныне уже вяще не могу. Извольте ко мне быть поскоряй, чтоб мне веселяй было, о чем можешь разсудить».

Меншиков позволял себе кокетничать. На одно из писем Петра он отвечал в марте 1705 года: «Не прогневись, мой государь, что мало и не часто к милости твоей пишу. Истинно рад бы писать часто, да опасен того, чтоб милости вашей частыми бездельными письмами не надокучать. И впредь, кроме дела и самой нужды, ни о чем писать к милости вашей не буду, только что разве о здоровье вашу милость безвестна не оставлю».[53] Петр, однако, требует от своего «товарища» писать чаще, он хочет знать, как у него идут дела и каково самочувствие. «Для Бога прошу, чтобы чаще вы писали», – не велит, а умоляет царь своего друга в апреле 1709 года.[54]

Раньше они были неразлучны: участвовали в лихом налете на неприятельские корабли или брали Нарву. То была проба сил Меншикова-военачальника. Теперь Петр доверяет своему «товарищу» действовать самостоятельно.

Петербургский губернатор успешно защищает отвоеванные земли по течению Невы и будущую столицу. В июле 1704 года Меншиков организует отпор шведскому десанту у Петербурга. Неприятеля, подошедшего к крепости, встретили таким плотным огнем артиллерии, что он вынужден был поспешно ретироваться, понеся большие потери. С таким же успехом отбили шведов и от Котлина. Высадившийся там десант повернул на свои корабли. За умелые действия Петр присвоил губернатору чин генерал-поручика.

После Нарвы театр военных действий переместился в Польшу. Шведские войска в погоне за неуловимым Августом II колесили по стране, грабя население и нанося в бесчисленных стычках поражения саксонцам. Петр был заинтересован в сохранении союзнических отношений с Августом II, ибо, когда Карл XII был занят польскими делами, Россия получала передышку.

Наконец, в 1704 году Карл XII отнял у Августа польскую корону и вручил ее своему ставленнику Станиславу Лещинскому. Среди польских магнатов и шляхты возникло два лагеря: один – за Станислава Лещинского, опиравшегося на шведские штыки, другой оставался верным Августу II.

Августу было совершенно очевидно, что водрузить на свою легкомысленную голову польскую корону без энергичной помощи со стороны России ему не удастся. Но столь же очевидно было Петру, что чем дольше станет сопротивляться Август, тем продолжительнее будет отсрочка шведского вторжения в Россию. Именно из этих соображений Петр охотно заключил союз с польским королем Августом II в только что отвоеванной Нарве.

Договаривавшиеся стороны обязались воевать «до безопасного и обоим государствам полезного мира» и не вступать в сепаратные переговоры. А так как Август не обладал боеспособным войском, то Россия обязалась отправить в его распоряжение двенадцатитысячный корпус и выдавать польскому королю ежегодную субсидию в двести тысяч рублей.

Осенью 1704 года в Польшу были двинуты два соединения русских войск: одно – под командованием Никиты Ивановича Репнина, другое – фельдмаршала Шереметева. Позже, в 1705 году, когда Шереметев будет отправлен на подавление Астраханского восстания, общее командование русскими войсками в Польше Петр поручит нанятому на русскую службу фельдмаршалу Огильви. В Польшу отправился и Меншиков в качестве командующего русской кавалерией. Здесь он энергично громил сторонников Станислава Лещинского, за что был пожалован Августом II орденом Белого Орла. Но главную награду для своего фаворита исхлопотал Петр. По его поручению русская дипломатия долго и настойчиво добивалась от венского двора титула для Меншикова. Еще в 1702 году канцлер Федор Алексеевич Головин поручил русскому послу в Вене Петру Алексеевичу Голицыну исходатайствовать Меншикову титул «гофа» (то есть графа). Перед расходами велено было не останавливаться, ибо Головин обещал их возместить. Канцлер соблазнял посла возможностью получить за труды изрядное вознаграждение: «А от него (А. Д. Меншикова. – Н.П.) тебе заплата будет добрая, что и сам возможешь разсудить. И другим бы было во угождение».[55] Под «другими», видимо, подразумевался царь.

Титул графа Меншиков все же получил, ибо в обращениях к нему в 1705 году он использовался, хотя далеко не всеми. Ф. А. Головин писал: «Государь мой, Александр Данилович», Б. П. Шереметев традиционно: «Государь мой и брат Александр Данилович», генерал Рене: «Господин губернатор и кавалер». А вот Петр Павлович Шафиров, вице-адмирал Корнелий Крюйс величали Меншикова «высокаграфским превосходительством».[56]

Не успела весть о новом титуле Меншикова разнестись по стране и внедриться в сознание современников, как в 1706 году австрийский император наградил царского фаворита дипломом князя Священной Римской империи. Бывший пирожник стал светлейшим князем.

КАЛИШСКАЯ ПОБЕДА

Год 1705-й оставил четыре зарубки в памяти современников: Мур-Мыза, Бауск, Митава и Астрахань. Три из них произошли на театре военных действий. Операции русских войск, сосредоточившихся в Литве, протекали с переменным успехом. 15 июля 1705 года войска, находившиеся под командованием Бориса Петровича Шереметева, неудачно атаковали шведский корпус Левенгаупта под Гемауертгофом (по русским источникам – под Мур-Мызой). Царь указывал на две причины поражения. Одна из них была в плохо организованной разведке, так что Шереметев имел смутное представление о численности неприятельских войск и об их артиллерии. Другая, еще более важная причина поражения – в слабой уставной дисциплине только что созданных драгунских полков. Добившись значительного успеха на первом этапе сражения, вместо того чтобы преследовать неприятеля, драгуны принялись грабить его обоз.

Шведы воспользовались передышкой, перестроили свои боевые порядки, напали на русскую пехоту, и та, оказавшись без прикрытия драгун, отступила, оставив неприятелю 13 орудий, 8 знамен и 1 штандарт.

Поражение это хотя и не оказало сколь-либо существенного влияния на ход войны и имело частное значение, тем не менее так расстроило Бориса Петровича, что царь должен был его утешать: «Не извольте о бывшем нещастии печальны быть (понеже всегдашняя удача много людей ввела в пагубу), но забывать, а паче людей ободривать».[57]

Неудачу под Мур-Мызой восполнили победы – под Митавой (Елгавой. – Н.П.) и Бауском. Русские войска под командованием самого царя осадили Митаву. Гарнизон крепости оборонялся четыре дня, но изнурительная для неприятеля бомбардировка продолжалась десять часов и принудила коменданта 4 сентября капитулировать. Десять дней спустя сдался и Бауск. Победителям достались огромные трофеи, в десятки раз превосходящие потери при Мур-Мызе – 290 пушек, 23 мортиры и 35 гаубиц в Митаве и 46 пушек, 2 мортиры и 8 гаубиц в Бауске.

30 июня в Астрахани вспыхнуло восстание. Влияние Астраханского восстания на ход войны сказалось в том, что царю пришлось срочно отправить на его подавление единственного русского фельдмаршала Б. П. Шереметева, а также снять с театра военных действий часть войск, правда незначительную. Это назначение позволило царю выйти из затруднения и решить, не ущемляя самолюбия Бориса Петровича, вопрос о главнокомандующем русской армии. Раз Шереметев отправлялся в Астрахань, то, естественно, командование передавалось Огильви.

В преддверии зимы царь был озабочен размещением русской армии на зимние квартиры. Впрочем, одну вылазку против неприятеля он все же наметил, – вручив командование русско-саксонской конницей Меншикову. Петр направляет его в рейд на Варшаву, с тем чтобы разорить ее окрестности и лишить шведов возможности пополнить запасы продовольствия. Инструкция Меншикову повелевала «чинить поиск, з помощию Божиею, сколько возможно». Зная азартный характер Меншикова, Петр внес в инструкцию существенное дополнение: «Аднако надлежит во всех походех зело осторожно поступать, чтобы неприятель каким предлогом не обманул».[58]

Успех похода к Варшаве обеспечило сражение у моста через Вислу; оно хотя и имело локальное значение, но нанесло чувствительный урон противнику – свыше 1000 человек убитыми и 357 – пленными.

В конце ноября Александру Даниловичу был пожалован первый в России чин генерала от кавалерии, дававший ему право командовать всеми драгунскими полками.

Формально Меншиков находился в подчинении Огильви. Фактически светлейший, опираясь на устные инструкции царя, либо игнорировал распоряжения Огильви, либо действовал вопреки им. Между наемным фельдмаршалом и фаворитом царя установились неприязненные и даже враждебные отношения.

Началось с выбора места для расквартировки русских войск на зиму.

Меншиков не видел лучше места, чем Гродно. В донесении царю от 1 сентября он восторженно отзывался о неприступности «натуральной крепости», то есть об удобном для обороны рельефе местности, «понеже зело сия натуральная фартефикация крепка и безопасна». «В здешней замок, – продолжал Меншиков убеждать царя, – хотя 300 человек посадить, то неприятелю ни по которому образу невозможно оного взять, кроме что прямою атакою атаковать».[59]

Осмотрел Гродно и Огильви, но ничего привлекательного для обороны в нем не обнаружил: «во оном никакого иного прибытку не обрел», кроме обрывистых берегов, «но тамо, – охаивал выбор Меншикова Огильви, – ради пещаной земли на несколько миль позади невозможно конских кормов получить». Огильви приглянулась Мереча – «которое место я, – доносил он царю, – положением прибыточнее всех со всех сторон ко установлению ваших войск и к сохранению Литвы».[60]

В конечном счете Меншиков взял верх, и местом зимнего расположения русских войск стал Гродно. Туда прибыли Петр и Август II. Вместе с бароном Огильви, князьями Меншиковым и Репниным они многократно совещались по поводу предстоявших военных действий на случай, если Карл XII вздумает вступить в Литву. 7 декабря Петр, вручив армию, находившуюся под командованием Огильви, Августу II, покинул Гродно и отправился в Москву, а через несколько дней после его отъезда в ставке пронесся слух, будто шведы готовятся к походу против русско-саксонско-польских войск.

Английский посол Витворт докладывал в это время из Гродно своему правительству: «Дня три тому назад здесь поднялась сильная тревога вследствие слуха, что шведы намерены переправиться через Вислу в трех пунктах и атаковать москвитян…» И хотя войска союзников приведены в боевую готовность, «большинство генералов держится мнения, что такое наступление шведов вряд ли возможно при недостатке фуража и настоящих морозах».[61]

Меншиков, без сомнения, принадлежал к этому большинству генералов, считавших невозможным наступление неприятеля в зимнюю стужу. Все же князь решил проверить готовность своих драгун, как они выполняют сторожевые обязанности. Впечатлениями он поделился с царем.

Заметим, что Меншиков из-под Гродно регулярно отправлял донесения Петру и в каждом из них настойчиво внушал ему мысль, что шведы не рискнут сняться с места, чтобы напасть на союзные войска.

14 декабря он писал царю: «О неприятеле, при Варшаве будучем, здесь подлинная ведомость есть, что оной, взяв там сей день (по их календарю) Рождества Христова, хочет кончая сюда итти». Здесь же сомнения в возможности выполнить намерение: «Но мы разсуждаем: естли сие время продолжится, то путь ему через Вислу займет (понеже со вчерашнего дня стал быть здесь при жестком морозе великой ветр, при котором довольно и снегу выпало)». Если даже неприятель и появится, то будет встречен достойным образом: «Однако ж мы во всякой готовности и чаем милости Божии, что неприятель незапно на нас не нападает».[62]

23 декабря: «Неприятель, как по здешним ведомостям слышно, в прежних местах обретается…»

28 декабря, за четыре дня перед отправлением письма, князь прибыл в Пултуск, где отметил Рождество Христово: «Зело повесилились при довольной стрельбе ис пушек без опасения, понеже хотя некоторые из Гродни чрез письма по польским непостоянным ведомостям (которым отнюдь верить не надлежит), нас и тревожили, однако ж мы, будучи в Пултовску (и в 4 милях от Варшавы), никакой противной ведомости не имели, и все здесь, слава Богу, смирно».[63]

3 января 1706 года: «Хотя неприятель поход свой и к Гродне разглашает, однако ж нам кажется, хощет нас обойти и в Вильне с Левенгоуптом случиться, х которому о походе и указ послан».[64]

9 января Меншиков, к тому времени осведомленный о движении неприятельских войск к Гродно, все же продолжал настаивать на том, что на марше находится не вся шведская армия, а ее часть, «понеже, – рассуждал князь, – невозможно мыслить, как мочно таким скорым времянем, хотя и не нынешним несвободным путем, так поспешно итти».[65]

11 января: «Правда, что неприятель намерил либо нас отрезать, или на нас итти, только путь принимает на Минск, по чему мочно видеть, либо хощет прямо к Смоленску или к Полоцку итти».[66]

Как видим, Меншиков проявлял завидное постоянство в оценке сложившейся ситуации. Чем оно было вызвано – упрямством, нежеланием признать ошибочность первоначального прогноза, высказанного еще в середине декабря 1705 года, или из рук вон плохо поставленной разведкой – сказать трудно. Скорее всего, и тем, и другим.

Судите сами, в тот самый день, 28 декабря, когда светлейший в донесении сообщал царю о весело проведенных рождественских праздниках, язвил по поводу «польских непостоянных ведомостей» и уведомлял Петра, что «все здесь, слава Богу, смирно», Карл отдал приказ о марше своей армии из Варшавы. В Гродно об этом стало известно только неделю спустя – 3 января 1706 года.

Еще более прискорбно, что лишь к исходу первых десяти дней января гродненскому генералитету стало ясно, что Карл XII держит путь не куда-нибудь, а именно в Гродно, и Август II созвал 11 января военный совет, который должен был решить, как встречать армию шведского короля. Александр Данилович был озабочен не столько организацией отпора, сколько сохранением в глазах царя репутации человека, умеющего разгадывать хитроумные планы шведского полководца.

Военный совет дожен был ответить на три вопроса Августа II, связанные с приближением шведской армии в Гродно. Что надлежало в этом случае предпринять русско-польско-саксонской армии? Идти ли навстречу Карлу и атаковать его до того, как он соединится с войсками своего генерала Реншильда; или ожидать прихода Карла к Гродно и защищаться за «натуральными фортециями», или, наконец, предпринять отступление, но куда, в каком направлении?

Участники военного совета высказывали два противоположных суждения: Меншиков, Репнин, а также наемные генералы Галларт и Венецигер сочли целесообразным отступить к Полоцку; Огильви, напротив, полагал разумным остаться в Гродно и защищать его.

Август, верховный, так сказать, главнокомандующий союзными войсками, не придумал ничего более вразумительного, как отправить протокол военного совета царю – пусть примет решение, а он, Август, умывает руки.

Карл XII, однако, не предоставил времени на раздумья ни Августу, ни сидевшим в Гродно генералам, ни царю, выехавшему из Москвы 13 января. Именно в этот день, 13 января, шведов обнаружили у Гродно.

Как их бросок оказался незамеченным? Повинен в этом тоже князь Александр Данилович – это он велел конницу, располагавшуюся на пути от Варшавы к Гродно, сосредоточить в одном месте, чем открыл путь для беспрепятственного движения Карла XII к позициям союзной армии.

В ожидании обоза Карл разбил лагерь под открытым небом в трех верстах от Гродно. Король, подавая пример выносливости, провел студеную ночь в седле, разъезжая по полкам; иногда он приближался к городу, чтобы лично убедиться, не готовятся ли в гарнизоне к вылазке. Утром 15 января король еще раз тщательно осмотрел город, изыскивая в нем уязвимые места, и после этого отказался от его штурма. Карл решил отрезать пути отступления союзной армии на восток и по возможности блокировать город, чтобы лишить многочисленный гарнизон подвоза продовольствия и фуража и вынудить его к сдаче.

16 января шведы отошли от Гродно верст на пять. На следующий день еще дальше. Постепенно удаляясь на восток, они расположились в местечке Желудки, в семидесяти верстах от Гродно. Отход объяснялся просто – вблизи Гродно нечем было кормить войска. Здесь Карл XII стал терпеливо выжидать, когда русская армия, пытаясь выбраться из мышеловки, двинется к своим границам. Вокруг Гродно рыскали шведские разъезды, пресекая всякие связи осажденного гарнизона с внешним миром.

Чем были в эти дни озабочены лица, на долю которых выпала ответственность за судьбу союзной армии в Гродно?

Август II бежал, как только к тому представилась возможность. Темной ночью 17 января в сопровождении шестисот драбантов и четырех полков русских драгун он выехал из Гродно якобы затем, чтобы привести на помощь осажденным саксонские войска.

Еще до похода войск Карла XII Гродно оставил и светлейший. Его отъезд тоже выглядел бегством. Именно так расценили поступок князя его недоброжелатели. Витворт записал рассказ одного из них: «Царский любимец при первых же выстрелах бежал за пятьдесят английских миль, не выпуская поводьев из рук». Огильви писал царю 6 февраля: «Хотя не ведаю, как те пред вашим царским величеством и пред чесном миром оправдатись могут, которые меня здесь при разорванном и разоренном войске без денег, без магазейну, без артиллерии и полковых лошадей покинули, все войска в замешании приведши: как неприятель пришел, без моего известия, не сказав мне ни слова, от войска и чину своего убежали и тем уходом людем неохотия прибавили, прочим же, которые еще в Гродню притти имели, случай дан для убежания».[67]

В этих пышущих злобой к Меншикову словах масса передержек. Неверно, что войска находились без продовольствия и фуража, что они оказались «разорванными и разоренными». Наветом является и обвинение князя в трусости.

Светлейшему было присуще множество слабостей. С ними мы отчасти уже познакомились и еще будем иметь возможность познакомиться. Но среди них напрочь отсутствовала та, которую пытался приписать Александру Даниловичу Огильви, – в трусости Меншикова никто никогда не подозревал. Скорее всего, его можно упрекнуть в противоположном – в безрассудной отваге, азартном риске и утрате в пылу сражения чувства осторожности.

Меншиков оставил Гродно по повелению Петра. Царь писал ему: «По получении сего моего письма изволь немедленно ко мне на встречу наскоро ехать, чтоб я мог безопаснее с вами в Гродно путь иметь».[68]

Царь выехал из Москвы, как упоминалось выше, 13 января. Недомогание, которым он страдал еще до отъезда, обострилось в дороге настолько, что Петр вынужден был вернуться в столицу и возобновить путь после того, как почувствовал облегчение.

В итоге расстояние до Смоленска Петр преодолевал десять дней и прибыл туда 23 января. Через пять дней он продолжил путь в Гродно, но в девяноста верстах от Смоленска встретил Меншикова с тревожной вестью: пути к Гродно перерезаны неприятелем, и русской армии, сосредоточенной в городе, грозили тяжелые испытания.

Царь был в смятении. В Гродно находилась самая боеспособная часть русской армии, в том числе два гвардейских полка – Преображенский и Семеновский. Утрата этой армии могла привести к окончанию войны на крайне невыгодных для России условиях. Удручала и весьма ограниченная возможность связаться с осажденными. Кроме того, в Гродно неведомо как был утрачен шифр, и воспользоваться даже запоздалыми рекомендациями царя стало затруднительно. Но особенно обескураживало царя намерение Огильви отсидеться в Гродно.

23 января 1706 года Петр отправил в Гродно письмо Репнину. Заметим, что оно было адресовано не Огильви, под началом которого находилась русская армия, а русскому генералу Никите Ивановичу Репнину. В этом поступке просматривалось явное недоверие царя к Огильви. «Зело удивляемся, – писал царь Репнину 28 января, – что по ся поры от вас жадной ведомости нет, что нам зело печально; тако ж объявляем, ежели всеконечно надееться мочно и совершенную подлинную ведомость о приближении саксонских войск имеете, к тому же правиант месеца на три имеете и конской корм (хотя с небольшою и нуждою), то бутте у Гродни: буде же о приближении саксонских войск вернаго известия нет, а обнадеживают польскою правдою, то, хотя и Рейншильда не чаять и довольство в правиантах и кормех конских есть, отступить к русской границе всеконечно, не изпуская времени, куды удобнее и безопасне… ибо неприятель уже почитай что отрезал войско наше от границ».[69]

Итак, при решении вопроса, оставаться армии в Гродно или уходить из него, Петр руководствовался не столько запасами продовольствия и фуража, сколько приходом на помощь саксонских войск. Впрочем, сам царь относился к изложенному здесь плану не как к указу, подлежавшему безоговорочному исполнению, а как к совету. «Аднако же, – резюмировал Петр, – все сие покладаю на ваше тамошнее разсуждение, ибо нам, так далеко будучим, невозможно указ давать, понеже, пока спишемся, уже время у вас пройдет». Что касается тяжелой артиллерии, то если она будет задерживать движение войск, то пушки, «разорвав, в Немон бросить».

Репнин показал царское послание Огильви, и тот писал Петру: «Войска вывести не могу потому, что реки еще не замерзли; неприятель одолеет меня конницею; при том же, за недостатком лошадей, придется покинуть знатную часть артиллерии, также предать в жертву неприятелю саксонские войска, которые уже на походе… Посему я решился остаться здесь до лета и ожидать или вящшаго отдаления неприятельского или совокупления с саксонским войском».

Итак, царь требует от Огильви вывода армии из Гродно, а Огильви, не сознавая меры опасности, нависшей над ней, намеревается пробыть в Гродно до лета. Не случайно у Петра вырвались полные горечи слова, что он находится вдали от армии и бессилен ей помочь. «О, зело нам печально, что мы не могли к вам доехать и в какой мысли ныне мы, то Богу одному известно».[70]

Так писал царь Репнину 6 февраля. В этом же письме Петр вновь и вновь повторял, что если не будут получены достоверные сведения о марше саксонцев к Гродно, то армии, «не мешкая», следует идти «к рубежам». Но, как это часто бывало в те времена, когда несовершенные средства связи доставляли крайне важную информацию с большим запозданием, страсти продолжали бушевать по поводу факта, который давно перестал существовать. Именно так случилось и на этот раз – царь в письме от 6 февраля уповал на саксонский «сикурс», а уже 2 февраля саксонцы были наголову разгромлены под Фрауштадтом.

Катастрофа при Фрауштадте была полной неожиданностью для всех – для Августа II, для генералитета, сидевшего в Гродно, для Петра, метавшегося между Оршей и Минском.

Неожиданной она была прежде всего потому, что саксонцы располагали трехкратным преимуществом в живой силе, тридцатью двумя пушками, в то время как у противника не было ни единой. У Августа II и его генералов существовало даже опасение, что Реншильд, командовавший шведским корпусом, будет всячески уклоняться от сражения и тем самым лишит саксонцев лавров победителей. Самодовольный тон приказа Августа II своему генералу Шуленбургу говорит о том, что саксонский курфюрст нисколько не сомневался в успехе: «Не теряя ни минуты, вступить с армиею из Саксонии в Польшу и сокрушить Реншильда, у которого не более 8000 человек».[71]

Но генерал Реншильд хотя и знал, что саксонцев было не менее двадцати тысяч, но не помышлял о капитуляции. Он воспользовался старой, как мир, хитростью, на которую с необычайным легкомыслием поймался саксонский генерал – шведы притворно отступали, делая вид, что боятся навязываемого сражения, а Шуленбург азартно преследовал их и, вероятно, уже в уме подсчитывал трофеи. Игра продолжалась до 2 февраля, когда в 11 часов саксонцы напоролись на хорошо изготовившихся к бою шведов.

Сражение скорее напоминало побоище, ибо на поле при Фрауштадте полегло свыше семи тысяч человек. Погибла и большая часть русских драгун, тех четырех полков, взятых Августом II для охраны собственной персоны, когда он 17 января пробирался из Гродно в Варшаву; шведы их избивали с особым ожесточением потому, что те проявили себя наиболее стойкими бойцами и оказали им упорное сопротивление.

Петр узнал о случившемся только 26 февраля. Извещая об этом руководителя дипломатической службы России Федора Алексеевича Головина, царь иронизировал: «Все саксонское войско от Реншильда разорено и артиллерию всю потеряли. Ныне уже явна измена и робость саксонская (ибо 30 000 человек побеждены от 8000), так что конница, ни единого залпа не дав, побежала; пехоты более половины, киня ружье, отдались, и только наших одних оставили (которых не чаю половины в живых)». «Саксонцы явились яко бездельники, – писал царь вице-адмиралу Крюйсу, – наших оставили однех, которые так пред светом славу заслужили, что против 12 000 6000 вяще 4 часоф по убегании саксонцоф стояли».[72]

Фрауштадтская катастрофа рассеяла у царя все сомнения о судьбе армии, находившейся в Гродно. 27 февраля Петр отправляет Огильви и Репнину тщательно разработанный план выхода армии из мышеловки. «По несчастливой баталии саксонской в Гродне делать уже нечего; немедленно выходить по которой дороге способнее и где ближе леса». С собою надлежало прихватить только полковую артиллерию, «сколько возможно», а тяжелые пушки утопить в Немане.

Выйдя из Гродно, двигаться несколькими удаленными друг от друга колоннами, «для избежания неприятельского нападения всею силою».

Главное условие выхода – соблюдение глубочайшей тайны. Надобно было «поставить караул такой крепкий, чтоб из жителей никто не мог не только вытти, даже выползть». Сколь глубоко царь вникал в суть дела, свидетельствует еще одна его рекомендация: выступать он велел с вечера, «чтобы ночью осталось больше времени для перехода».

Все внимание Петра в эти дни было нацелено на Гродно, его голову непрестанно сверлила мысль, как вывести войска без потерь, как избежать генерального сражения, которого так жаждал Карл XII. Прошло всего лишь два дня после отправки послания к Огильви и Репнину, как Петр сочиняет дополнение к нему. Если в первом царь был озабочен выходом войск из Гродно, то теперь речь шла о маршруте движения. «На Вильно идти невозможно, – размышлял царь, – там добрая часть шведов и едва не все поляки. Также и в Ковно не без опасения». Безопаснее всего, полагал Петр, двигаться на Слуцк – «там есть изрядная фортеция с доброю артиллериею и амунициею». Заслуживает внимания еще один совет царя: переход через Неман надо совершать тотчас («не мешкая») по вскрытии реки по заранее сооруженному мосту. Здесь Петр брал себе в союзники ледоход, который, как рассчитывал царь, помешает шведам быстро построить мост, что позволит русской армии оторваться от шведов, если те организуют преследование.

А каково отношению к этому плану Огильви? Саксонской армии не существовало, но он продолжал упорствовать и настаивать на своем плане. «Я читал ваше письмо от 2 марта, – доносил он царю. – Лучше бы простоять здесь целое лето. Впрочем, исполню вашу волю и отступлю к Бресту». Царь решительно настаивал на своем: «И не думайте оставаться в Гродно до лета». К тому времени шведы станут не слабее, а сильнее: они отдохнут, получат «под ноги корм» кавалерии, к армии Карла XII подойдут войска Реншильда и Левенгаупта.

Какова же роль Меншикова в этих событиях? 13 марта Петр покидает Минск, отправляется в Петербург и передает командование войсками, находившимися за пределами Гродно, Меншикову. С этого дня светлейший становится важнейшей фигурой в реализации гродненского маневра царя. Выход из Гродно был совершен без его участия – полки начали переправляться через Неман 23 марта, на следующий день они ночевали на противоположном берегу. Через два перехода, 27 марта, отступавшую армию настиг Меншиков. Теперь он стал полновластным хозяином положения. 28 марта Меншиков устроил смотр войскам.

Натянутые отношения между князем и Огильви перешли в открыто враждебные. Александр Данилович вел себя так, словно Огильви не был главнокомандующим. Князь рискнул даже задержать у себя донесения Огильви царю. К письму, отправленному из Бреста, Меншиков приложил цидулку: «При заключении сего письма я разсудил фельдмаршаловых писем до вашей милости не посылать – в них нужды никакой нет: писано плодисто об одном выходе из Гродно. Когда увижусь с вашею милостью, сам их вручу».[73] Такое своевольство мог себе позволить только царский фаворит, и то во времена, когда его фавор находился в зените.

Разработанный Петром план вывода войск из Гродно удался лучшим образом. Войска двинулись не к своим границам, не на восток, где их сторожил Карл XII, а на юго-запад, где шведы их не ждали. Достигнув Тикоцына, русская армия круто повернула на юг, к Брест-Литовскому. В него войска вступили через двенадцать дней пути. Только здесь находящимся практически в безопасности, изнуренным войскам был предоставлен первый дневной отдых. До этого они отдыхали лишь в ночные часы.

Что касается Карла XII, то он оказался в положении, предугаданном Петром. При сильном ледоходе шведский король убил ровно неделю на восстановление разрушенного льдом моста и, переправившись через него, начал погоню за отступавшей армией. Он тоже двинулся на юг, чтобы перерезать путь отступления, но, совершив лишь один дневной переход по пинским болотам, так утомил войска, что должен был отказаться от преследования.

В пинских болотах Карл XII простоял два месяца, в течение которых его армия безжалостно опустошала и без того бедный край. Это стояние на одном месте труднообъяснимо – видимо, король полагал, что русская армия в конце концов повернет на восток, двинется к Смоленску и тогда он ее настигнет и разгромит. Но русские войска продолжали движение на юг, к Киеву. Александр Данилович периодически отправлял с пути мажорные донесения царю.

5 апреля 1706 года из Бреста: «Все войска из Гродно благополучно вышли 24 марта… Я с ними соединился 27 марта в 7 милях от Гродно. Ренне стоит при Немане и стережет переправы. Какое намерение у неприятеля, мы еще не знаем. Поход отсюда будем править со всяким тщанием против вашего повеления».

17 апреля из местечка Колки на реке Стыри: «Армия идет благополучно. Фельдмаршал с правым крылом у Луцка; я здесь, при Колках: соединимся в Александрии. О неприятеле никаких слухов не имеем».[74]

Весть о благополучном выходе армии из Гродно доставила царю немало радости. «Истину сказать, – делился Петр 29 апреля в письме с Меншиковым, – что сей ведомости вовсе здесь стали радосны. А да того хотя и в раю жили, однако всегда на сердце скребло». Петр сообщал о своем намерении в мае отправиться к армии. Поехал бы и раньше, «но дохтуры так определили, что по пускании крови жильной, которая вчерась отворена, две недели на месте принимать лекарство». Петр вновь вспоминает о тревожных днях своего пребывания в Орше и Минске: «Сам, ваша милость, видел, каково мне было, когда разлучены были от войск мы».[75]

Пинские болота, вынудившие Карла XII отказаться от погони, выпали и на долю отступавшим русским полкам. Об огромном перенапряжении физических и нравственных сил воинов можно судить по численности больных и «отсталых», сведения о которых то и дело встречаются в донесениях генералов князю Меншикову.

В середине мая русская армия расположилась в Киеве. Уверенности в том, что Карл XII не появится у стен города, не было, и поэтому Александр Данилович на случай прихода неприятеля изыскивал возможности для сооружения дополнительных укреплений в Киеве. 12 мая он доносил царю о результатах своих поисков: «Сегодня ездил я круг здешняго города и около Печерского монастыря, и все места осмотрил. Точию не вем, как вашей милости понравится здешней город, а я в нем не обретаю никакой крепости. Что же Печерской монастырь, зело потребен, и трудов немного надобно к нему приложить, понеже город изрядный, каменной, немного не доделан, и хотя против старого маниру зачат, но однако ж мочно оной доброю фартецию учинить».[76]

4 июля в Киев прибыл Петр. Осмотрев Печерский монастырь, царь одобрил выбор Меншиковым места под крепость. Здесь 15 августа Петр заложил фортецию, сооружавшуюся по его чертежам в течение десяти лет.

В сентябре был уволен с русской службы Огильви. Царь отставил его скорее всего по внушению Меншикова.

Нельзя не отдать должного распорядительности Меншикова – армия к тому времени находилась в превосходном состоянии. Вот каким представлялось ему самому русское войско в июле 1706 года: полки обретаются в добром состоянии, ибо «вся наша кавалерия ныне рекрутована, мундирована и добрыми лошадьми дополнена». Уверенность в успехе усиливало ожидаемое подкрепление в составе четырех полков, что в итоге доводило численность регулярной кавалерии до двадцати тысяч человек, не считая трех тысяч калмыков и четырех тысяч казаков. «А неприятель уже бывши в Полонном местечке, о нашем приходе уведав, то бег воспринял».[77]

Скромностью это письмо Меншикова к П. П. Шафирову не отличалось. И тем не менее дальнейший ход событий подтвердил способность русской армии «добре» встретить неприятеля.

К повышению боевой выучки войск Меншиков имел прямое касательство. В июле он утвердил «Артикул краткий» – наставление для обучения драгун военному ремеслу. «Артикул» гласил, что все чины от генерала до рядового драгуна должны статьи «совершенно ведать и оные исполнять и от объявленных вин остерегаться». Каждый офицер обязан был «непрестанно читать» главы «Артикула» в ротах, «чтоб каждый, ведая за вины положенные казни, от всяких злых дел воздержался и свою должность честно и благопорядочно отправлял, как честному кавалеру надлежит».

Все двенадцать глав «Артикула краткого» главное внимание уделяют дисциплине и порядку в войсках. В частности, в них говорится и о поведении драгун на территории союзной Польши. «Артикул» требовал великодушия к мирному населению: «При отправлении воинской службы, яко при взятии городов и мест, старых и безоборонных людей, также не смелых женщин и детей при смертной казни пощадить» или: «Кто без именного указу вышних с резвости в неприятельской земле домы, гумна и прочее зажжет, живота лишен будет».

«Артикул» воспитывал чувство воинского долга, чести и патриотизма. За троекратно совершенное воровство виновный каждый раз подлежал телесному наказанию, а кто и после этого не уймется – «на виселице повешен быть имеет».

Убеждение сочеталось с суровыми наказаниями. За ослушание приказам офицеров – «живот отнят будет»; «кто к знамю присягал единожды, у оного и до смерти стоять должен»; «в крепости никто б осмелился о сдаче говорить, но каждой должность свою до последней капли крови исполнял под потерянием живота». Мысль о необходимости стоять насмерть при обороне крепости развивает следующая статья: «Оной, кто крепость без нужды сдаст, а крайняя нужда в провианте и амуниции его не застигла и хотя мнейший способ к обороне имеет, голову потеряет».

В отдельную главу сгруппированы статьи о прелюбодеяниях: «Никакой явной блудницы у войска ниже в гварнизоне, ниже в походе, ни в обозе не держать, но доносить и того часу чрез профоса выгнать». «Прелюбодеяние насильством конечно приносит собою смертную казнь».[78]

«Артикул краткий» далек от совершенства, в нем мало сказано о порядке обучения войск и ведения ими боевых действий, он, бесспорно, уступает «Уставу воинскому» 1716 года. И это неудивительно: составитель «Устава воинского», а им был царь, воспользуется накопленным за десятилетие боевым опытом, проанализирует причины побед и поражений его армии. «Артикул краткий» был лишь первым шагом к знаменитому «Уставу воинскому».

Тем временем кавалерия Меншикова получает предписание царя двигаться в глубь Польши и совершить «диверзии». Русские войска должны были блюсти интересы польского короля, дабы, как писал царь, оказывать сопротивление намерению Карла XII «выгнать» того из Польши.

Корпусу Меншикова следовало действовать «против неприятеля наступательно». Впрочем, наступательный порыв князя царская инструкция тут же ограничивала: действия конницы должны были всего лишь «утеснить» неприятеля. Меншикову запрещалось вступать «в генеральную баталию без случая полезного, в чем не без опасения есть».

Осторожность Петра вполне объяснима: ни он сам, ни его генерал, поставленный во главе русских войск, понятия не имели ни о численности, ни о дислокации неприятеля. Даже от своего союзника Августа II Петр два месяца не получал сведений ни о месте его пребывания, ни о силах, которыми тот располагал.

Марш русских войск от Киева на запад оказался не из легких прежде всего из-за недостатка провианта и снаряжения. «О запасех милости вашей доношу, – писал Александр Данилович царю 24 июля, – что идем такими степями, что не токмо провиянту збирать, но и воды взять негде». В другом донесении царю Меншиков писал о «великой нужде» его драгун в палатках: «понеже в таких степях не токмо шелашей делать не ис чего, но и дров на нужду взять негде». Драгуны изнурены и болеют изза того, «что беспрестанно на сонце пекутся».[79]

В первые недели похода неприятель не беспокоил корпус Меншикова, и светлейший, по вызову царя, в начале августа вернулся в Киев, где произошло огромной важности событие в его личной жизни – 18 августа давние связи с Дарьей Михайловной Арсеньевой были закреплены брачными узами.

В переписке Меншикова с царем конца 1705 – начала 1706 годов встречаются загадочные слова. Петр писал: «Еще вас о едином прошу: ни для чего, только для Бога и души моей, держи свой пароль». Меншиков отвечал: «А что изволишь, ваша милость, меня подкреплять, чтоб мне пароль здержать, и о том не изволь, государь, сумневатца: истинно не преступляю твоего повеления». Петр остался удовлетворен ответом: «Что вы изволите пароль свой держать, за то зело благодарен».[80]

О каком «пароле» шла здесь речь? Под «паролем» подразумевались взаимные обязательства царя и Меншикова: первый должен был жениться на Екатерине, второй – на Дарье Михайловне. С тех пор как была пышно отпразднована свадьба в Киеве, в письмах Петра исчезло требование к Меншикову блюсти «пароль». Сам царь, женившийся пятью годами позже, употреблял слово «пароль» в последний раз в 1711 году в ответе Меншикову на его поздравление по случаю помолвки с Екатериной: «Благодарствую вашей милости за поздравление о моем пароле».

Через неделю, 25 августа, новобрачные начали «свадебное путешествие» – их путь лежал к войскам, расположенным в Дубно, куда чета прибыла 3 сентября «в добром состоянии», о чем Меншиков известил царя и тут же дал команду корпусу двинуться в поход на Люблин. Здесь намечалось соединение русского корпуса с шеститысячным отрядом польско-саксонской конницы, возглавляемой Августом II. Встреча с королем состоялась 20 сентября и сопровождалась пиршествами, пушечной и ружейной пальбой. Меншиков доносил царю: «…королевское величество зело был рад и довольно с нами повеселился».

К этому времени Меншиков уже располагал сведениями о численности неприятельских войск: с основными силами шведский король отправился в Саксонию, а в Польше оставил восемь тысяч человек под командованием генерала Мардефельда, из коих половину составляла пехота, а другую – конница.

Первое соприкосновение с неприятелем могло состояться на берегу Вислы 23 сентября, но не состоялось. Александр Данилович доносил царю, что перед появлением его корпуса у берегов Вислы там находилось десять тысяч шведов и поляков, которые, «как услышали наш приход, вскоре паки за реку ушли». Меншиков продолжал марш на запад.

Осень с ее дождями и бездорожьем – не лучшее время для преследования противника, поэтому у князя были колебания: давать или не давать баталию неприятелю. В первых числах октября Меншиков, как явствует из его донесения царю, намеревался дать неприятелю сражение у Петрокова, но шведы и поляки, «не дождався нас, наскоро пошли от нас вдаль» и расположились у Калиша. Утомленные переходами войска князь намеревался разместить на зимних квартирах.

«Мы здесь будем стоять еще неделю, – писал он царю из Петрокова 7 октября, – и, буде неприятель своего дального от нас походу не оставит, то пойдем на зимовые квартиры, понеже время своих людей, также и лошадей нам покоить».[81] Предполагалось, что русские полки будут зимовать во Львове, а войска Августа II – в Кракове.

11 октября до Меншикова дошло известие, что неприятель начал укреплять свой лагерь у Калиша. Меншиков меняет планы – он решает атаковать. Август II пытается всячески отговорить князя, но безуспешно. Александр Данилович, по словам хорошо осведомленного английского посла Витворта, заявил королю: «Совершив такой дальний поход и подойдя к неприятелю на милю расстояния, он решился не возвращаться, не посмотрев на него поближе».[82]

Извещая царя о намерениях дать шведам сражение, Меншиков как бы между делом сообщил: «Здесь ведомость есть, что в Саксонии учинено перемирье на десять недель, о чем зело сумневаюсь, ради чего так учинено».[83] В этой приписке проявилась одна из черт характера князя, которую затруднительно выразить одним словом, – его непосредственность, излишняя доверчивость, неумение самого лгать, принятие лживых заверений собеседника, его внешней предупредительности за чистую монету. Эту свою наивную доверчивость он не мог преодолеть до конца дней своих, и она, как еще увидим, не раз его подводила. Ему и в голову не приходила мысль, что союзник России, ради интересов которого он вместе с корпусом находился в Польше, способен был на столь коварный шаг. Не вязались с этим любезность и предупредительность Августа: еще совсем недавно, 16 сентября, оба они, Меншиков и король, «изрядно веселились» по случаю соединения войск, и эта радость сопровождалась пушечной и ружейной пальбой. Свое расположение к царскому фавориту король выразил тем, что назначил его шефом одного из своих кирасирских полков, который отныне стал называться кирасирским полком князя Александра. Но, вопреки сомнениям доверчивого Меншикова, слух, о котором он получил известие, оказался более чем достоверным – Август изменил и заключил не десятинедельное перемирие, а мир.

Как только Карл XII вторгся на территорию беззащитной Саксонии, дипломаты Августа вступили с завоевателями в тайные переговоры. Саксонский курфюрст, уже лишившийся польской короны, опасался, что Карл отнимет у него и трон в Дрездене. Чтобы сохранить его, он готов был совершить предательство.

В те самые дни, когда в местечке Альтранштедт, что недалеко от Лейпцига, министры Августа II в непроницаемой тайне вели переговоры с представителями Карла XII, сам Август, рыдая, выпрашивал у Меншикова деньги. Князь доносил Петру: «Королевское величество зело скучает о деньках и со слезами наодине у меня просил, понеже так обнищал; пришло так, что есть нечего». Прижимистого Данилыча королевские слезы растрогали настолько, что он выдал Августу из собственных денег десять тысяч ефимков.

Петр одобрил поступок Меншикова. Хотя царь и знал, что Август постоянно попрошайничает и транжирит деньги на удовольствия, произведения искусства и многочисленных дам, он считал, что «ежели при таком злом случае постоянно король будет, то, чаю, надлежит ево во оных крепко обнадежить».[84]

Эта игра поставила Августа в весьма затруднительное положение. С одной стороны, он уже санкционировал унизительный Альтранштедтский мир с Карлом XII, по которому он отрекался от польской короны в пользу Станислава Лещинского, разрывая союз с Россией, и обязался выплачивать на содержание шведской армии колоссальную контрибуцию в 625 тысяч рейхсталеров в месяц. С другой стороны, под боком находилась русская армия во главе с Меншиковым, рвавшимся преследовать Мардефельда. Участие саксонцев в сражении на стороне русских могло вызвать взрыв гнева у мстительного Карла и далеко идущие последствия: король мог разорвать только что заключенный мир и в отместку начисто опустошить богатую Саксонию, а у ее курфюрста отнять корону. В то же время отказ Августа II от участия в сражении мог вызвать подозрение у Меншикова, и тогда возмездия за измену следовало ожидать со стороны русских.

Август II нашел, как ему казалось, самый безопасный выход из щекотливой ситуации. Он решил предупредить шведского генерала Мардефельда – чтобы тот, не дожидаясь нападения объединенных русско-польско-саксонских войск, убирался восвояси. Участвуя в походе, он лишал Меншикова повода для подозрений, а с другой стороны, рассчитывал, что его услуга будет по достоинству оценена и Карлом XII – это он, Август, предупредил Мардефельда о грозившей опасности.

Хитроумному плану курфюрста не суждено было осуществиться – совершенно неожиданно спутал все карты Мардефельд. Август II отправил в шведский лагерь парламентера, и тот, улучив момент, когда остался наедине с Мардефельдом, передал ему письмо с предупреждением, чтобы тот спешно отступал на запад и не ввязывался в сражение. Предупреждение осталось без ответа. Август счел, что Мардефельд еще не осведомлен о тайных переговорах, завершившихся заключением мира, и поэтому спустя несколько дней повторил предупреждение. Как последний аргумент саксонский генерал, действовавший от имени Августа, сообщил, под честное слово, о заключенном договоре между саксонским курфюрстом и шведским королем. Мардефельд был предупрежден, что в его распоряжении оставалось два дня и две ночи, которыми он еще мог воспользоваться для отступления. Вопреки ожиданиям шведский генерал не прислушался к советам, посчитав их провокационными. Парламентеру он ответил, что не нуждается в советах врагов.[85]

Мардефельд был по-своему прав. Противник, рассуждал шведский генерал, своими советами намеревается выманить его войска из лагеря, хорошо оборудованного, за три дня до подхода к нему союзных войск. Риск выхода из укрепленного лагеря велик: силы атаковавших превосходили его собственные. В распоряжении Мардефельда находилось четыре тысячи кавалерии, три тысячи пехоты и до двадцати тысяч поляков, державших сторону Станислава Лещинского. Меншиков располагал семнадцатью тысячами драгун и около пятнадцати тысяч кавалерии, находившейся в распоряжении Августа II. И хотя польский король нарочито медленно перестраивал свою конницу в боевые порядки, предоставляя тем самым возможность Мардефельду использовать последний шанс для отступления, шведский полководец не воспользовался этим шансом. Он не рассчитывал оторваться от неприятеля. Уйти – значило заведомо отдать пехоту на растерзание русским драгунам.

Как ни пытался Август уклониться от сражения, оно все же состоялось 18 октября. По одним данным, началось оно в два часа дня, по другим – в четыре. На правом крыле боевого порядка стояли драгуны Меншикова, на левом – саксонская кавалерия Августа II. Фланги занимали поляки.

Первый этап сражения шел с переменным успехом, но после того как Меншиков распорядился спешить несколько эскадронов драгун, – наметился перевес. Битва продолжалась три часа и закончилась капитуляцией шведов, а на следующий день сдались в плен и поляки, засевшие в обозе. Драгуны Меншикова пленили 1800 шведов во главе с Мардефельдом и 86 офицерами, в то время как саксонцам удалось захватить лишь семерых неприятелей. Потери русских войск были небольшими: 84 убитыми и 324 ранеными.

Тщеславный Меншиков не удержался, чтобы не похвастаться победой перед английским послом Витвортом. В письме к нему он сообщает несколько иные сведения о численности неприятельской армии – в сражении участвовало восемь тысяч шведов, а поляков – двадцать четыре тысячи. «У меня, – писал князь послу, – было только 8000 драгун; в деле участвовал еще король польский с 4000 саксонцев. Поляки же, бывшие при его величестве, во время самой битвы оставались в бездействии вместе с нашими калмыками и казаками, но оказали большую помощь в преследовании разбитого неприятеля».[86]

Победоносный исход сражения определили русские войска и энергичные действия Меншикова. В сражении он блеснул и полководческими дарованиями, и личной отвагой. Хотя он накануне и успокаивал супругу, находившуюся в обозе, что «в баталии сам не буду», но в критический момент сражения ринулся в пекло битвы и был легко ранен. Отвагу светлейшего признал даже Август. Он писал Петру после сражения у Калиша: «Я был вполне всем доволен, и если могу на что жаловаться, так это на князя Александра, потому что он в этой войне, ревнуя о славе вашего величества и нашей общей пользе, подвергал себя очевидной опасности и тем причинил мне немалое беспокойство».[87]

Меншиков спешит уведомить Петра об успехе. «Не в похвальбу вашей милости доношу: такая сия прежде небываемая баталия была, что радошно было смотреть, как со обоих сторон регулярно бились… И сею преславною щастливою викториею вашей милости поздравляю и глаголю: виват, виват, виват!» Петр отвечал из Петербурга: курьер «неописанную привез нам радость о победе неприятельской, какой еще никогда не бывало», – и тут же добавил: «Уже сей третий день мы празнуем». Обрадованный приятной вестью, Петр садится за стол и «сочиняет» чертеж дорогой трости, украшенной алмазами, крупными изумрудами и гербом Меншикова. Тростью, стоившей 3064 рубля 15 алтын 4 деньги, царь одарил своего любимца.[88]

День Калишской победы, 18 октября, был объявлен викториальным днем и ежегодно торжественно отмечался наравне с днями победы у Лесной, Полтавы и Гангута. Это было самое значительное событие первых шести лет Северной войны: ни в одном из предшествующих сражений не участвовало такое количество войск, ни одно из них не завершилось пленением неприятельского командующего. Наконец, ни в одном из полевых сражений предшествующего времени русские войска не проявили столь высоких боевых качеств, как под Калишем. Восстанавливалась репутация армии России. Шафиров по случаю победы устроил в Москве званый обед. Английский и датский послы, доносил Шафиров царю, рассуждали, «что сия победа всех возбудит против шведа смелее поступать».[89]

Меншикову тоже рисовались радужные последствия одержанной победы. Ставленник шведов Станислав Лещинский, по мнению Александра Даниловича, «ныне вконец уничтожен и в первую силу никогда притить не может». Положение Августа II теперь упрочится. Поляки, находившиеся под гипнозом побед шведов, не верившие, что русские не только способны оказать им сопротивление, но и победить их, переходили на сторону Станислава из страха. После Калиша, рассуждал Меншиков, неприятель «первого своего куража лишен» и можно надеяться на переход польской шляхты и магнатов на сторону законного короля.[90] В то время Меншиков еще не знал, что Август II отрекся от польской короны.

Калишской победе не суждено было стать поворотным пунктом в истории Северной войны – измена Августа расстроила все планы русского командования. Александр Данилович узнал о ней слишком поздно – новость стала его достоянием лишь в конце ноября 1706 года. «Уже ныне мы подлинную ведомость получили о мире, каков учинил тайно король Август с королем швецким, и имеем з договорных статей списки». Копию договора Меншиков «для подлинного уведомления» отправил своему корреспонденту Шафирову.[91]

А вот признание самого царя, высказанное много лет спустя после событий: у него «и не было того в мысли, чтобы король Август о мире с королем шведским так безчестное намерение имел».[92] Королевские клятвы в верности настолько усыпили бдительность Меншикова, что он не придал никакого значения слухам, носившимся в его ставке за неделю до сражения.

Участие саксонских войск в разгроме шведов как бы замыкало цепь предательских поступков Августа. Как объяснить этот факт шведскому королю, всегда неприязненно отзывавшемуся о его моральных качествах? Карл, разумеется, лучше, чем кто бы то ни было, знал о низкой боеспособности саксонских войск, терпевших непрерывные поражения от шведов. Знал он также и о том, что роль саксонцев в победе была ничтожной. Но поверит ли Карл, что саксонцы были невольными участниками сражения? Что могло искупить вину перед новым хозяином?

Новый хозяин действительно пребывал в гневе. После получения известия о понесенном Мардефельдом поражении шведский король объявил эмиссарам Августа II, участвовавшим в переговорах: если Август действовал преднамеренно, то он, Карл XII, немедленно возобновит военные действия. Подозрительность Карла XII Август рассеял еще одним предательством по отношению к России.

За победу у Калиша он отслужил благодарственный молебен в Варшаве, подарил Меншикову Оршу в Литве и Полонное на Волыни (чем еще более расположил его к себе) и в то же время настойчиво просил передать ему оказавшихся в плену шведских генералов, офицеров и рядовых. Меншиков долго не поддавался уговорам, но, когда Август пригрозил разрывом союза с Россией, в конце концов уступил. Взамен полученных пленных Август дал Меншикову письменное обязательство обменять их в течение трех месяцев на русских офицеров, томившихся в шведском плену еще со времен первой Нарвы. Меншиков заручился также обязательством Мардефельда вернуться в русский плен в том случае, если обмен не состоится.

Хитрец на троне обманул – ни о каком обмене пленных он не помышлял, вырученное из беды шведское воинство было передано Карлу XII, чтобы смягчить его гнев. Обманул и Мардефельд. Шесть месяцев спустя после освобождения Мардефельда Меншиков отправляет ему письмо с напоминанием о необходимости выполнить «кавалерский пароль», то есть возвратиться в плен, что его поступок противен «всенародным нравам и обычаям» и является «бесчестным». Шведский генерал предпочел не отвечать.[93]

Русские войска отошли к местечку Жолква, что в двадцати пяти верстах севернее Львова, где и расположились на зимних квартирах. Меншиков настоятельно приглашал туда царя. 28 ноября он писал ему: «Сомневаться, что король нас оставил, ты не изволь: можно выбрать и другого короля».[94]

Получив это письмо на пути в Москву, царь тут же изменил маршрут – круто повернул на юг и в последних числах декабря прибыл в Жолкву. Здесь он пытался подобрать кандидатуру на «вакантную должность» польского короля, но успеха не имел. Тем не менее Жолква вошла в историю Северной войны. Именем этого западноукраинского местечка был назван стратегический план последующих военных действий. Суть его состояла в том, чтобы в случае движения шведов на восток уклоняться от генерального сражения на территории Польши, но, отступая, непрестанно «томить» неприятеля нападениями мелких отрядов, уничтожать запасы продовольствия и фуража; препятствовать переправам.

В начале 1708 года шведскую армию, хорошо отдохнувшую и экипированную в Саксонии, а также пополненную рекрутами, Карл двинул в поход на Россию.

МАТЬ ПОЛТАВСКОЙ ВИКТОРИИ

Год 1708-й был для России самым тяжелым за всю историю изнурительной войны. Пока армия Карла XII набиралась сил в Саксонии, грабя ее население и изымая колоссальную контрибуцию, русские войска считали себя в большей или меньшей безопасности. Саксонский генерал Матиас Иоганн Шуленбург, наблюдавший состояние шведской армии после ее вторжения в Саксонию, записал: «Шестилетние походы в Дании, Эстляндии, Лифляндии, Польше так истомили шведское войско, что Карл мог привести в Саксонию не более 22 тысяч человек, измученных, оборванных, без обозов». За год с небольшим пребывания в Саксонии шведская армия преобразилась. «Все части шведского войска, – сообщал Шуленбург, – как пехотные, так и конные, были прекрасны. Каждый солдат хорошо одет и прекрасно вооружен. Пехота поражала порядком, дисциплиной и набожностью. Хотя состояла она из разных наций, но дезертиры были в ней неизвестны».[95]

Карлу удалось не только экипировать и вооружить свою армию, но и пополнить ее личным составом отчасти за счет рекрутов, прибывших из Швеции и Померании, отчасти за счет наемников, навербованных в Саксонии, Силезии, Баварии и других странах. Главная армия короля, оставившая в середине сентября 1707 года Саксонию и вступившая на территорию Речи Посполитой, чтобы двигаться на восток, насчитывала не менее 44 тысяч человек. К ним следует добавить корпуса генералов Левенгаупта в Лифляндии и Любекера в Финляндии.

Сухопутные войска России тоже были разбиты на три группы. Основным силам Карла XII, которыми командовал он сам, противостояла главная армия под началом Б. П. Шереметева общей численностью в 57,5 тысячи человек. Противодействовать Левенгаупту, корпус которого насчитывал 16 тысяч и стоял в Риге, должен был примерно такой же численности корпус генерала Боура, располагавшийся между Дерптом и Псковом. В Финляндии, где дислоцировался пятнадцатитысячный корпус Любекера, русские держали Ингерманландский корпус Ф. М. Апраксина: 20 тысяч пехоты и 4,5 – кавалерии.[96]

На исходе зимы, как доносила молва, Карл XII находился в Сморгони. Петр совершенно справедливо считал: если «до десятого марта неприятель не тронется, то уже, конечно, до июня не будет». Расчет был прост и опирался на практику ведения войн тех времен: в весенние месяцы начиналось половодье, а вместе с ним и бездорожье, что исключало возможность передвижения войск.

Петр и его генералитет понимали меру опасности, нависшей над страной. Опасность эта усугублялась двумя обстоятельствами. Первое – после Альтранштедтского мира Россия одна противостояла победоносной армии шведского короля; другое – связано с социальным кризисом внутри страны: тяготы войны привели к восстанию донских казаков, подавление которого требовало оттока сил с театра военных действий.

О напряженности, царившей в правящих кругах России, сохранилось множество свидетельств. Петр лихорадочно искал путей к миру. Известно, однако, что все попытки к перемирию успеха не имели. Принимаются срочные меры – строятся оборонительные сооружения на западной границе России и в столице; царский указ срочно повелевал отремонтировать стены Кремля и Китай-города и расположить на них пушки. Ремонтные работы велись и на Земляном валу. Английский посол Чарльз Витворт, лично наблюдавший эти работы, доносил 10 марта в Лондон: «Укрепления вокруг Москвы возводятся с прежним усердием, но, так как они возводятся в морозы, сам старший их инженер опасается, как бы большая часть не обрушилась при оттепели, обыкновенно наступающей здесь в начале апреля. Когда работа окончится, верки снабжены будут сильной артиллерией разного калибра; на валы и бастионы предположено поставить около двух тысяч орудий […] Несколько сот чугунных орудий и мортир недавно привезено еще из Сибири».

Внимание всех было приковано к театру войны. Меншиков ни на день не отлучался от войска, он – непременный участник всех военных советов. Таких «консилий», как называли в то время военные советы, за 1708 год было не менее двадцати двух.[97] Он же, командуя всей русской кавалерией, внес немалый вклад в осуществление Жолквиевского плана изнурения противника.

Какие цели преследовал Карл XII, вторгаясь в пределы России?

Общеизвестна склонность шведского короля изрекать истины, навеянные ему «Божественным промыслом». Истины не подлежали обсуждению и для того и изрекались, чтобы окружающие безропотно претворяли их в жизнь. Об этой королевской особенности рассказал современник событий генерал-адъютант Карла XII Габриэль Отто Канефер, который «всегда во всех походах у шведского короля был передовым, и великий наездник, и о польских всех дорогах совершенный сведомец, и в королевской великой милости был, и командовал многажды за генерала-маера». Военная карьера Канефера оборвалась в начале августа 1708 года. Отправленная Меншиковым «партия» благополучно преодолела Днепр и совершила дерзкий налет на Смолевичи, где наряду с прочими пятьюдесятью шведами пленила и генерал-адъютанта. Находясь в плену, Канефер охотно поделился своей осведомленностью и сообщил ценные сведения о состоянии шведской армии и о порядке в королевской ставке: «О королевском намерении ничего он подлинно не ведает, для того что король ни с первыми генералами, ни с министрами о том не советует, а делает все собою и генералу квартирмистру повелит, о всех дорогах разведав, учинить и подавать росписи себе, когда намерение возприимет, куды идти […] А консилиума он ни с генералами, ни с министрами никогда не имеет, а думает он все один, только в разговорах выспрашивает и выслушивает, кто что говорит».[98]

И все же сохранившиеся документы позволяют понять, как мыслили себе завершение войны с Россией Карл XII и его министры. Тайный секретарь Карла XII Цедергельм в беседе с австрийским посланником при главной квартире шведской армии Францем-Людвигом фон Цинцендорфом заявлял еще 10 февраля 1707 года, когда шведская армия находилась в Саксонии: «Лотя война с королем Августом и закончена, но предстоит еще война с Москвой, которая должна быть тотчас же с особенной силой направлена в сердце Московии и таким образом скоро и выгодно приведена к окончанию. В силу этого его король собирает теперь армию такой силы, какую еще ни один из его предков не выводил на поле брани, считаясь с тем, что расстояние не допустит так скоро новой мобилизации. Кроме того, король хочет компенсировать себя при помощи Москвы за все понесенные в этой войне убытки».[99]

Цедергельму вторил премьер-министр Пипер. 24 февраля он признавался Цинцендорфу: «Нигде не может быть заключен мир выгоднее и надежнее, как только в самой Москве».[100]

В благоприятном для Швеции исходе вторжения в Россию не сомневался никто, начиная от короля и его министров и кончая последним солдатом. Овеянная славой многочисленных побед, шведская армия, по их представлению, должна была совершить легкую прогулку и разделаться с русскими с таким же успехом, как с датчанами, поляками и саксонцами. «Шведская армия, – записал оказавшийся в русском плену шведский лейтенант Ф. К. Вейе, – к 1708 году приобрела такую славу, что никто не сомневался, что, победивши датского, польского и шлезвигского противника, эта армия вскоре победит Москву, тем более что король к своей главной армии решил присоединить и ту армию, которая стояла в Лифляндии под командованием генерала Левенгаупта. Все считали поход таким выгодным, что каждый, кто только имел искру честолюбия, хотел принять в нем участие, полагая, что теперь настал удачный момент получить почести и богатства. Я был такого же мнения».[101] Король, еще будучи в Саксонии, назначил генерала Акселя Спарра московским губернатором.

Все эти грозные замыслы могли осуществиться не ранее лета 1708 года. Пока же на театре военных действий наступило затишье, шведы не двинулись с места, и царь 11 марта счел возможным отправиться в Петербург. В канун отъезда состоялся знаменитый военный совет в Бешенковичах, обсудивший план ведения кампании на случай, если в отсутствие царя шведы все же предпримут наступательные действия.

Предметом обсуждения был план, по поручению царя составленный Меншиковым. Он интересен прежде всего как документ, позволяющий судить о полководческих дарованиях светлейшего, его способности ориентироваться в сложившейся обстановке и предвидеть ход военных действий в более или менее отдаленной перспективе.

Александр Данилович в своем плане «Како поступать против неприятеля при сих обстоятельствах» допускал передвижение неприятеля в любом направлении. Но куда бы ни шли шведы – на Смоленск и Москву, в Ингерманландию или на Украину, – русские войска должны были придерживаться единого плана: главной армии надлежало двигаться впереди неприятеля, производя опустошение местности; кавалерийским частям – находиться в тылу шведов, наносить удары на переправах и уничтожать мелкие отряды. Иррегулярная конница – казаки и калмыки – должна была сопровождать шведов на флангах.

Если же неприятель, паче чаяния, откажется от намерения вторгнуться в Россию и захочет возвратиться в Силезию, то главная нагрузка ложилась на плечи драгун – эти маневренные части должны были держать шведов в постоянном напряжении и изматывать их. Пехоту Шереметева намечалось направить против Левенгаупта, с тем чтобы, загнав его в Ригу, осадой принудить к капитуляции. Петр брал на себя командование Ингерманландским корпусом, которому надлежало овладеть Выборгом.

План Меншикова, по отзыву военного историка прошлого века А. З. Мышлаевского, обнаруживает в его авторе незаурядные способности мыслить широко, с учетом всей сложности обстановки. Вместе с тем он имел и изъян, без труда обнаруженный его критиками. Главный из них – фельдмаршал Б. П. Шереметев – полагал, что раздвоение сил армии чревато серьезными опасностями. Раздельно действующие пехота и конница не могли оказывать друг другу помощи, ибо между ними находились шведы; конницу трудно было обеспечить провиантом и фуражом. В самом деле, ей надлежало двигаться по дважды опустошенной местности: сначала ее «оголаживала» отступавшая впереди шведских войск русская пехота, а все, оставшееся после нее, изымали у населения шведы. Шереметев задавал резонный вопрос: как может конница «по тем пустым и разоренным местам путь свой править»?[102]

Окончательные «пункты», утвержденные царем перед отъездом в Петербург, учитывали еще и возможность продвижения главных сил шведов к Левенгаупту или Левенгаупта – к королю. В том и другом случае русские войска должны были препятствовать объединению неприятельских сил, разбивать их по частям. Но «пункты» царя словно отрицали движение неприятеля на Украину и на восток – к Москве.

Итак, ставка в войне была крайне высокой. Речь шла не о частичных уступках, а об утрате целостности Российского государства. Именно это обстоятельство, независимо от того, в каком направлении двинутся шведы, вынуждало царя непреклонно претворять в жизнь суровые условия Жолквиевского плана и приносить в жертву ему жизненные интересы населения.

Петр внимательно следил за выполнением плана. В указе генерал-майору Николаю Инфлянту 9 августа 1708 года он повелевал: «Ежели же неприятель пойдет на Украину, тогда итить у оной перед и везде провиант и фураж, також хлеб стоячей на поле и в гумнах или в житницах по деревням (кроме только городов), польской и свой, жечь не жалея и строенья перед оным и по бокам такоже мосты портить, леса зарубать, и на больших переправах держать по возможности». Нарушителей ждала суровая кара. «Також и то сказать везде, – продолжал царь, – ежели хто повезет к неприятелю что ни есть, хотя за деньги, тот будет повешен, також равно и тот, который ведает, а не скажет».

Меншиков извещал Петра 13 августа, что он дал команду генерал-майору Волконскому, чтобы находившиеся в его подчинении донские казаки и калмыки «неприятеля спереди и з боков, где будет мочно, по случаю шкодили, не давая нигде ему покою».

В другом указе царь велел хлеб, не вывезенный в Смоленск, «прятать в ямы», а «мельницы, и жерновы, и снасти вывезть все и закопать в землю или затопить где в глубокой воде или разбить».

Когда в конце сентября стало известно, что неприятель двинулся на Украину, шляхте и крестьянам велено было объявить, «чтоб приходили из лесов и жили по-прежнему в домах своих». Впрочем, хлеб из ям вынимать не следовало.[103]

Долго ждать результатов Жолквиевской стратегии не пришлось. Показания русских и иностранных современников единодушны в ее оценке.

Первые сообщения о трудностях, испытываемых шведами во время похода, относятся к весне 1708 года. Меншиков, находясь в Могилеве, сообщал Гавриилу Ивановичу Головкину, сменившему Ф. А. Головина во главе Посольского ведомства: «Превеликий у неприятеля голод, понеже уже и солому с немалым трудом сыскивают». В другом письме он сообщал о недостатке у шведов фуража. Добывая его, они «мучат, вешают и жгут мужиков […] дабы ямы хлебные показывали».[104]

К Меншикову стекались сведения – конные партии чинили урон шведским арьергардам и препятствовали изъятию продовольствия у населения. Григорий Волконский доносил светлейшему, «что у неприятеля в войске голот великой». Генералмайор Николай Инфлянт 30 августа: неприятели «по фураж по сторонам не посылают, только ездят промеж полков для того, что от моих людей бывают им частые тревоги; и дорогою палых лошадей лежит много, такожде и больных шведских солдат, и хлопцов в деревнях покидают многих». Путь шведов был усеян трупами умерших от голода и болезней. «Вашей же светлости доношу, – писал Инфлянт неделю спустя, – которым трактом шел швед – и тем трактом везде пометано больных живых многое число, такожде и мертвых пометано многое ж число».

Шведам стало не легче и в сентябре. Захваченный в плен купец, обеспечивавший шведов продовольствием, показал, что он был очевидцем сцены, когда «рядовые солдаты х королю приступили, прося, чтоб им хлеба промыслил, потому что от голода далее жить не могут, чтоб король во гнев не поставил, ежели когда от него уйдут. Король же их утешал, дабы еще четыре недели потерпели, и тогда им в провианте никакого оскудения не будет, но в Москве все в ызлишке найдут».

Слухи об испытываемом шведами голоде докатились до Варшавы. Французскому посланнику при дворе Станислава Лещинского стало известно, что «начинает чувствоваться недостаток в съестных припасах, в особенности в вине, в водке и пиве, а хлеб имеется только на случай крайней необходимости; недостаток продовольствия становится ощутительным главным образом потому, что не только ничего нельзя найти в квартирном районе, но и удаляться от него опасно, благодаря неприятельским разъездам».

В дневниковых записях с 1 по 17 сентября 1708 года анонимный автор, хорошо осведомленный о положении дел с продовольствием, отмечал: «Голод в армии растет с каждым днем; о хлебе больше уже не имеют понятия, войско кормится только кашей, вина нет ни в погребах, ни за столом короля […] Трудно даже выразить словами то, что приходится испытывать в настоящее время, но все это пустяк по сравнению с тем, что предстоит еще испытать в будущем». Витворт тоже сообщал в Лондон в середине сентября, что «шведы терпят сильный недостаток в провианте, два раза вместо хлеба пришлось раздавать солдатам капусту и репу. Такой недостаток в пище и постоянное утомление вызвали кровавый понос в тревожных размерах».[105]

Трудности в продовольствии, испытываемые шведами, были следствием не только Жолквиевского плана русского командования и враждебного отношения населения к оккупантам, но и тактики, исповедуемой королем. Сторонник стремительных маршей, король был против обозов, сковывавших маневренность армии. Он не держал при себе даже личного обоза. «Король одевается как простой драгун, – свидетельствовал генерал Шуленбург, – и так же просто обедает».[106] В Польше и Саксонии король обеспечивал армию, реквизируя продовольствие и фураж у населения, в России ему это не удавалось.

Обстановка вынуждала Меншикова трудиться с полным напряжением сил: русская армия отступала. Она то отбивалась от наседавших шведов, то сама нападала на них.

Мелкие стычки, которым не было числа, иногда перемежались сражениями с участием сотен и даже тысяч солдат. В 1708 году было три сражения, оставивших заметный след в войне: под Головчином, у села Доброго и у деревни Лесной. Их могло быть значительно больше, но у противостоявших друг другу армий были диаметрально противоположные задачи: шведы лихорадочно искали генеральной баталии, чтобы одним ударом победоносно завершить войну; русские, зная мощь шведов, столь же лихорадочно избегали генерального сражения, уклонялись от поединка, могущего привести государство на край гибели. Петр и его генералы еще хорошо помнили первую Нарву, считались и с блистательными победами, одержанными Карлом XII в сражениях с саксонскими войсками. Гипноз непобедимости шведов был настолько велик, что русское командование, не будучи уверенным в успешном исходе крупных операций, предпочитало неукоснительно держаться Жолквиевской стратегии и отступать.

Обычно хорошо осведомленный о том, что творилось не только при царском дворе, но и на театре военных действий, Чарльз Витворт в марте 1708 года в донесении своему правительству давал весьма нелестную характеристику действиям отступавшей кавалерии Меншикова, будто бы «бегущих от небольшого отряда шведов и валахов с поспешностью разбитой армии. Вообще полагают, – продолжал Витворт, – что паника овладела кавалерией и что вся она устремилась к границе, не останавливаясь, не приблизившись к неприятелю хотя бы насколько нужно, чтобы убедиться в его силе и положении».[107]

Витворт сгустил краски. В донесении бесспорным может быть признан лишь тот факт, что хорошо вымуштрованному неприятелю действительно противостояла армия, только несколько лет назад начавшая овладевать военным ремеслом, что значительная часть этой армии еще не была обстреляна в огне сражений. Но Витворт сгустил краски еще и потому, что и сам он, и лица, рассказывавшие ему о событиях на фронте, продолжали находиться под впечатлением нарвской катастрофы и под влиянием шведского командования, продолжавшего пренебрежительно отзываться о боеспособности русских войск.

То, что эту боеспособность надо было совершенствовать, подтвердило Головчинское сражение. Инициатива сражения исходила от шведского короля. Кстати, это была последняя в Северной войне операция, навязанная им русскому командованию, и последний успех, правда весьма скромный, достигнутый шведами.

В ночь со 2 на 3 июля 1708 года шведские войска, ведомые самим королем, совершили нападение на дивизию генерала Никиты Ивановича Репнина, расположившуюся на берегу реки Бабич. В русском лагере полагали, что форсировать ее можно было только в одном месте, где берег с обеих сторон был возвышенным. Именно там и была сосредоточена и русская, и шведская артиллерия. Что касается остальной местности, то, коль скоро сочли ее непроходимой, об укреплении и не позаботились.

Случилось, однако, неожиданное: под покровом темноты шведы бесшумно, вне досягаемости русской артиллерии, почти беспрепятственно форсировали реку Бабич. По приказанию короля они не отвечали на ружейные выстрелы русских и, увязая по грудь в топком русле реки, подняв ружья и патроны над головой, упорно двигались к берегу. Шведам удалось отрезать пехотные полки Репнина от стоявшей невдалеке конницы генерала Гольца и не только закрепиться на берегу, но и принудить Репнина к отступлению. Русская пехота часа три-четыре оказывала ожесточенное сопротивление, но вынуждена была оставить неприятелю поле боя и десять пушек.

4 июля Шереметев, Меншиков, Головкин и Долгорукий отправили царю донесение. Оно было составлено, видимо, Шафировым, да так ловко, что из его содержания Петр сделал однозначный вывод – русским войскам сопутствовал успех. Такой вывод вытекал из заключительных фраз донесения: «…имеем о неприятеле ведомость, что вдвое больше нашего потерял и много генералов и знатных офицеров побито у него. И за помощию Вышнего, кроме уступления места, неприятелю из сей баталии утехи мало».[108]

Столь же искусно была составлена реляция. В ней тоже царя радовали известием, что дивизии Репнина и Гольца «неприятелю жестокий отпор дали», что тот понес значительные потери, в том числе «многими знатными офицерами», что наша конница «неприятеля многократно с места сбивала», а дивизии отступили с поля боя только потому, что его не было никакого резона удерживать, причем отступление произвели организованно, по повелению фельдмаршала.

Впрочем, при желании царь мог бы обнаружить в донесении некоторые несуразности, например сведения о потерях: «А сколько с нашей стороны пехоты и конницы побито и ранено, того подлинно донести еще не можем, понеже не осмотрелись. Однако ж, – продолжали авторы донесения, – имеем о неприятеле ведомость, что вдвое больше нашего потерял». При чтении этих строк у Петра должен был сразу возникнуть вопрос: как могло случиться, что наши войска, уйдя с поля боя, ничего толком не знали о своих потерях, но уверяли, что неприятель потерял в два раза больше.

Петр, однако, оставил без внимания недомолвки и противоречия и ответил Шереметеву посланием мажорной тональности: «Письмо ваше, от Головчинина писанное, я здесь получил, на которое ответствовать иного не имею, только дай Боже вам помощь над гордым сим неприятелем, а я всем сердцем к вам быть рад и спешу, сколько силы моей есть […] В протчем паки прошу Господа Бога, дабы меня сподобил к сему вашему пиршеству и всех бы вас видеть в радости здоровых».

Так рассуждал царь 5 июля 1708 года, находясь в пути между Великими Луками и Смоленском. Не изменил он своей оценки Головчинского дела и два дня спустя – 7 июля он писал Ф. М. Апраксину: «Однако ж я зело благодарю Бога, что наши прежде генеральной баталии виделись с неприятелем хорошенько и что от всей ево армеи одна наша треть так выдержала и отошла».

В Горки Петр прибыл 9 июля и тут же стал выяснять подробности сражения. Они его разочаровали – события, как оказалось, развернулись совсем не так, как это было изображено в реляции: с крупными промахами действовали оба генерала – Гольц и Репнин. Вместо наград виновников ждал «кригсрехт» – военный суд. В указах Шереметеву и Меншикову, назначенным соответственно председателями судов над Гольцем и Репниным, царь формулировал степень виновности каждого из них. Некоторые полки Гольца «знамя и несколько пушек потеряли, иные не хотели к неприятелю ближе ехать, иные в комфузию пришли». Примерно такую же оплошность допустила и пехота Репнина: «Многие полки пришли в комфузию, непорядочно отступили, а иные и не бився, а которые и бились, и те казацким, а не салдацким боем». Шереметеву и Меншикову надлежало «не маня никому» и «со всякою правдою» расследовать случившееся.[109]

Началось следствие. Поражает благородство Репнина – всю вину он взял на себя, не было ни одной попытки переложить ее на плечи своих подчиненных.

Следствие, возглавляемое Меншиковым, установило, по крайней мере, четыре упущения Репнина. Он неразумно занял невыгодную для обороны позицию – клочок земли длиной в семьсот саженей, а шириной и того менее. В результате, как признал сам князь, он не мог развернуть на таком малом клочке земли имевшиеся у него батальоны. Другой просчет Репнина состоял в том, что он, прибыв на место дислокации 30 июня, тотчас не приступил к возведению оборонительных сооружений. Ко времени атаки шведов окопы были вырыты всегонавсего на глубину колена.

Репнина, далее, обвинили в беспечности, которую, кстати, невозможно объяснить: он никак не отозвался на сведения, полученные от шведского перебежчика. Тот сообщил о готовящейся атаке на позиции Репнина. Князь не только не предпринял срочных мер к ее отражению, но и не предупредил об этом подчиненных. Наконец, Репнин не выработал диспозицию на случай отступления.

А события в русском лагере, как их прояснило следствие, протекали так: увидев переправляющихся шведов, Репнин отправил одного за другим несколько нарочных к Шереметеву и Гольцу с просьбой о подмоге. Гольц пообещал оказать «сикурс», но когда нарочный прибыл с этим известием к ретраншементам (укреплениям), ранее занимаемым полками Репнина, то обнаружил, что ими уже овладели шведы.

Что касается Шереметева, то медлительный фельдмаршал, получив призыв о помощи, пребывал в раздумье: с одной стороны, надлежало оказать помощь терпящему бедствие Репнину, а с другой – на виду у него маячили шведы, демонстрируя, как выяснилось позже, ложное намерение напасть на его пехоту.

Терзаемый сомнениями Борис Петрович оставался в бездействии, теряя драгоценные минуты, так дорого стоившие дивизии Репнина. Просьбы прибывших от Репнина нарочных он оставил без ответа. Тогда светлейший сам во главе драгунского полка отправился помогать Репнину, но опоздал.[110]

К лесу, что находился в тылу русских войск, потянулись группы солдат. В приговоре кригсрехта было сказано, что «никто не ведал, куда уступить в лесу», «люди разбегались – оставив на поле боя десять пушек». Если бы неприятель продолжал наступление, то мог бы, по мнению кригсрехта, разгромить «всю дивизию».

Из сказанного вовсе не следует, что нападение шведов на русский лагерь было равнозначно увеселительной прогулке и что им с легкостью необычайной удалось прогнать с поля боя дивизию Репнина. Сражение, как явствует из потерь, понесенных обеими сторонами, носило упорный и ожесточенный характер: у русских было 350 убитых, 675 раненых и 630 пленных; потери шведов составляли 255 убитых и 1219 раненых.

Кригсрехт тем не менее вынес Репнину суровый приговор: обвиняемый, сказано в нем, «достоин быть жития лишен», но, учитывая, что прегрешения он совершил «не к злости, но из недознания», суд счел возможным заменить смертную казнь лишением чина и должности, а также взысканием денег за оставленные на поле боя пушки и снаряжение. 5 августа 1708 года царь утвердил этот приговор: генерал Репнин стал рядовым солдатом.

Чем объяснить столь суровую меру наказания Репнина? Счел же царь возможным причастного к «комфузии» у Головчина генерала Гольца лишить только должности и ордена Андрея Первозванного, сохранив ему воинское звание.

Вопрос правомерен, тем более что известно благожелательное отношение царя к Никите Ивановичу. Случившемуся может быть дано лишь одно объяснение: Репнин стал, если так можно выразиться, жертвой воспитательных мер царя: всякое нарушение долга, проявление беспечности, пренебрежение к дисциплине должны были, в назидание прочим генералам и офицерам, строго наказываться. Репнин и стал генералом, на примере которого царь пытался внушить всему офицерскому корпусу чувство ответственности за судьбу сражения.

Должно отметить, что поведение Репнина на поле боя было отнюдь не безупречным: он проявил растерянность. В разгар сражения им послана полковнику Головину записка: «Что мне делать, коли мочи моей нет, и меня не слушаются, и коли гнев Божий на нас»; а когда подполковник фон Зибер в отчаянии кричал ему: «Что делать?» – потерявший голос Репнин мог только в бессилии указать на свое горло.

Служба Репнина рядовым продолжалась недолго, он сумел реабилитировать себя два месяца спустя, в битве при Лесной; царь восстановил его в воинском звании. Свидетельствует современник Борис Иванович Куракин: «Репнин при баталии под Лесным показал дело свое мужественно, командуючи один полк драгунский, и старой свой ранг тем достал».[111]

30 августа под селом Добрым на речке Белой Напе произошла еще одна битва, которой удалось сгладить неприятный осадок, оставленный Головчинским сражением. Шведам был нанесен значительный урон. Решение самим напасть на неприятеля было принято военным советом накануне, 29 августа. На нем присутствовал и Меншиков.

Русское командование воспользовалось тем же приемом внезапности, к которому прибегли шведы под Головчином. Шесть батальонов русской пехоты под командованием князя Михаила Михайловича Голицына ночью переправились через речку Белая Напа и в семь утра напали на позицию генерала Розена (К.-Г. Рооса). Этот генерал совершил те же ошибки, что и Репнин под Головчином, расположив четыре пехотные и один кавалерийский полк в крайней тесноте, не позаботился о возведении укреплений.

Пренебрежение к боевой сноровке русских дорого обошлось шведам. Ворвавшись в шведский лагерь, наши солдаты за два часа сражения уложили три тысячи неприятелей и захватили трофеи. Победа была полной, она могла бы завершиться поголовным истреблением противника, если бы болото не помешало драгунам преследовать бежавших шведов.

Петр, конечно же, радовался победе, но особую гордость он испытывал, когда вспоминал, что она была достигнута в регулярном бою. «Надежно вашей милости пишу, – сообщал он Ф. М. Апраксину, – что я, как и начал служить, такова огня и порядочного действа от наших солдат не слыхал и не видал…» Вероятно, Петр был прав, добавляя и эти слова: «И такова еще в сей войне король швецкой ни от кого сам не видал». Еще один отзыв царя об этом сражении находим в письме его будущей супруге Екатерине Алексеевне и ее подруге Анисье Кирилловне Толстой. Прибегая к образному языку, он писал: «Правда, что я, как стал служить, такой игрушки не видал. Аднако ж сей танец в очах горячего Карлуса стонцовали». По свидетельству Феофана Прокоповича, поражение произвело на Карла столь сильное впечатление, что он от стыда и ярости рвал на себе волосы и отвергал все слова утешения.[112]

Оба сражения, как Головчинское, так и под Добрым, имели всего лишь тактическое значение – на судьбы войны они существенного влияния не оказали.

В каком направлении Карл XII отправится искать военного счастья из-под Старишей, где он некоторое время находился с главными силами? На Москву, чтобы там продиктовать условия мира, или на север – в Ингрию, чтобы изгнать русских с берегов Невы, вернуть себе Нарву и Дерпт, или, наконец, на юг, в украинские земли, где, притаившись, ждал шведов гетман-изменник? В каком бы направлении ни повел Карл XII свою армию, эта армия нуждалась в пополнении живой силой и вооружением. Но особенно король нуждался в продовольствии. Голодный рацион, на котором сидели оккупанты, вызвал небывалое в шведской армии явление – дезертирство. Король должен был утешать голодных солдат изобилием, которое они будут иметь в Москве, когда ее покорят, либо здесь, после прибытия обоза Левенгаупта.

Карл XII придавал колоссальное значение обозу, который должен был доставить в ставку рижский губернатор генерал Левенгаупт. Указ о снаряжении такого обоза Левенгаупт получил еще 2 июня, но подготовка к его отправлению заняла почти полтора месяца: надо было добыть тысячи телег, собрать запасы продовольствия, погрузить артиллерию, порох и обмундирование для солдат и офицеров, успевших пообноситься после выхода из Саксонии. Наконец, необходимо было укомплектовать конвой для обоза.

Обоз в восемь тысяч повозок, сопровождаемый шестнадцатитысячным корпусом, двинулся из Риги 15 июля. В ставке короля началось томительное ожидание. Проходит июль и август, а обоза все нет. Задержка объяснялась не только запоздалым выходом из Риги, но и крайне медленным продвижением – истощенные лошади едва волокли то и дело ломавшиеся телеги, приходилось делать длительные остановки.

За продвижением корпуса Левенгаупта пристально следили не только в ставке шведского короля, но и русского царя. Перехватить обоз – значило лишить шведскую армию продовольствия и подкреплений, в которых та остро нуждалась. Корпус Левенгаупта являлся к тому же удобной мишенью – представлялся случай громить шведов по частям, не ввязываясь в генеральное сражение.

Проследим за движением обоза глазами Петра. Степень осведомленности царя говорит о несовершенстве русской разведки.

Сведения о том, что Левенгаупт тронулся в путь на соединение с королем, Петр получил 21 июля. Если учесть, что первые телеги выкатились из Риги 15 июля, – сведения дошли до царя своевременно. В тот же день, 21 июля, царь отправил два письма. Одно, с советом снарядить легкий отряд, было адресовано Меншикову: царь предложил князю расположиться «поперег той дороги, где итить Левенгопту, для уведомления, где оный намерен будет иттить». Таким образом, на Меншикова возлагалась разведка – он должен был следить за движением Левенгаупта. Другое письмо царь адресовал генерал-поручику Родиону Христиановичу Боуру. Ему было предложено, оставив четыре полка в Нарве и Пскове, с остальными «поспешать» в соединение с его отрядом.

Двигаться «как наискоряя» Боур, к сожалению, не мог – тому препятствовали плохие дороги и худые мосты через реки. Боур донес, что «поспешать, елико Бог помощи подаст, в пути стану», но желание вступило в противоречие с возможностями.

После 21 июля имя Левенгаупта исчезло из писем Петра на десять дней. Оно вновь появилось лишь 31 июля в письме к Ф. М. Апраксину, из которого явствует, что царь не располагал достоверными сведениями о месте нахождения неприятельского обоза. Будучи в Горках, Петр сообщил Федору Матвеевичу неточные сведения: «О здешнем вашей милости возвещаю, что неприятель стоит в прежних местах, а Левенгопт уже случился с ним». Об этом же царь известил 1 августа и Боура: «Имеем мы ныне ведомость, что Левенгопт уже к своему королю пришол, а войско его, Левенгоптово, переправливаетца чрез реку Березу». 2 августа Петр все еще придерживался ошибочной версии: «Левенгопт, конечно, приехал х королю, а войско ево в четыре дни от вчерашнево дни ждут».

Обстановка прояснилась лишь через несколько дней. Во всяком случае, в указе, датируемом между 5 и 9 августа, генералам Генриху Гольцу, Родиону Боуру, Николаю Инфлянту, а также Григорию Волконскому было предписано, чтобы подчиненная им конница находилась на виду у неприятеля, «дабы неприятель не мог смело за нами иттить и сикурс Левенгопту дать».[113]

Как вел себя король в ожидании корпуса Левенгаупта? Похоже, что он впервые проявил, вопреки своему обыкновению, нерешительность, которую не выказывал за всю историю своих походов. Справедливости ради отметим, что он и с трудностями, которые ему довелось преодолевать на белорусской земле, тоже встретился впервые: впервые его армия подвергалась непрерывным нападениям «партий», заставлявшим ее ежечасно и ежеминутно находиться в напряжении, что изнуряло моральные силы солдат и офицеров; впервые армия Карла XII не могла себя обеспечить продовольствием – с такого рода трудностями и в такой мере она не встречалась ни в Польше, ни тем более в Саксонии.

Идти через Смоленск на Москву Карл XII не мог, ибо сознавал, что на этом пути его армию подстерегали испытания еще более тяжкие, чем те, которые ей доводилось переживать на белорусской земле. Топтаться на одном месте он тоже не мог, ибо голод с каждым днем не ослабевал, а усиливался. Тем более что король не знал, сколь долго он должен ожидать обоз – неделю, две, месяц? А между тем уже иссякали последние резервы продовольствия.

Карл XII, как отмечалось выше, имел обыкновение принимать решения, даже самые ответственные, ни с кем не советуясь. На этот раз он отступил от правила, решив созвать военный совет, перед которым поставил вопрос, в каком направлении следует двигаться войску. Большинство высказалось за движение к Могилеву, чтобы там дождаться прихода корпуса Левенгаупта. Лишь соединившись с ним, следовало держать путь на Украину.

Вопреки мнению большинства совета Карл XII решил двигаться на Украину, ибо поход к Могилеву означал отступление, сама мысль о котором с ходу отвергалась самолюбивым королем, настойчиво искавшим встречи с противником.

Однако объяснять причину рокового шага шведского короля только самолюбием вряд ли правильно. Путь на Украину был неизбежностью.

Самый простой и, казалось бы, безошибочный выход – двигаться навстречу Левенгаупту. Соединившись с ним, король накормил бы армию и пополнил ее ряды солдатами и офицерами. Но никто – ни король, ни его генералы – не знал, где находился обоз и сколько потребуется времени и усилий, чтобы встретиться с ним. А времени между тем было в обрез, ибо не приходилось надеяться на то, что солдаты и офицеры станут долго довольствоваться не хлебом, а обещанием хлеба.

Оставался единственный путь – на юг, на Украину. Короля этот путь соблазнял несколькими преимуществами. Он рассчитывал на Украине лучше устроиться на зимние квартиры, чем в холодной заснеженной Белоруссии или России. В богатой хлебом Украине шведы надеялись получить продовольствие и фураж. Надежды на это укреплял Мазепа, обещая снабдить шведов всем необходимым, а также предоставить в распоряжение короля 20–30 тысяч вооруженных казаков. Определенное место в расчетах короля занимало и восстание донских казаков, а также возможность получить помощь от турок и крымских татар.

Решение круто повернуть на юг король принял 15 сентября. Этому предшествовало еще одно сражение, так же неудачно закончившееся для шведов, как и сражение у Доброго, – 9 сентября русские повторили свой «танец» перед глазами «горячего Карлуса» у деревни Раевка. Сражение началось с мелкой стычки, каких бывали десятки, но постепенно обе стороны, наращивая силы, вовлекали в него все новые полки. Оно не переросло в крупную баталию, но к исходу с каждой стороны участвовало по две тысячи человек. Сражался и король, под которым была, по одним сведениям, ранена, а по другим – убита лошадь. Присутствие короля не избавило шведов от крупных потерь – на поле боя они оставили свыше тысячи убитых.

После двух часов боя сражавшиеся разошлись по обоим берегам разделявшей их речки. Генерал Боур, командовавший русским войском, описал это событие так: «И король стоял по той стороне переправы с полчаса, а я по сей стороне. И строил король своих, а я своих людей. И друг на друга войско смотрело и стояли толь блиско, что можно друг по друге палить ис пистолета, а стрельбы не было».[114]

Король торопился до наступления зимы устроиться на зимних квартирах. Первые известия о движении Карла XII на юг Петр получил два дня спустя после начала марша – 17 сентября. Их он, видимо, воспринял с некоторой долей недоверия, ибо накануне до него доходили слухи о намерении короля, то ли подлинном, то ли ложном, чтобы сбить неприятеля с толку, направиться на восток, к Москве, или на север, к Пскову и берегам Невы. Через день, 19 сентября, царю стало известно, что неприятель спрашивает дорогу на Стародуб. Наконец, 20 сентября все сомнения насчет планов шведа рассеялись. «А ныне по всем обстоятельствам, – уведомлял царь Бориса Петровича Шереметева, – идет в Украину к Чернигову или к Стародубу».

Ответные меры царя были оперативными. 18 сентября Петр отправляет генералу Инфлянту одного из самых толковых своих адъютантов, Федора Осиповича Бартенева, чтобы тот проследил за неукоснительным выполнением предписания о «засекании лесов и пожигании деревень».[115] Путь шведов на Украину, как видим, не был усеян лаврами – царь придерживался все той же Жолквиевской стратегии, по-прежнему «томил» неприятеля всеми доступными средствами.

В то время как Карл XII, «эскортируемый» русскими войсками под командованием Шереметева, Гольца и Инфлянта, маршировал на юг, Левенгаупт пытался догнать его и соединиться с ним где-то возле Стародуба.

Между тем Петр, еще до того как Карл повел войска на Украину, созвал военный совет, предложив ему решить, как поступить с Левенгауптом. В «Гистории Свейской войны» по поводу этого военного совета, состоявшегося, скорее всего, 14 сентября, сказано, что он постановил «для перестороги за главным войском неприятельским итти генералу-фельдмаршалу Шереметеву с главным российским корпусом на Украину, а добрую часть отделить от Левенгаупта и его атаковать, которое дело государь взял на себя, куда, отделя корпус, пошел без обоза с одними вьюками».[116] В военном совете, принявшем дерзкое решение атаковать неприятеля, помимо царя и Шереметева, участвовал Меншиков и генералитет русской армии.

Летучий отряд, или «корволант», был сформирован довольно быстро, в нем насчитывалось около десяти тысяч человек. Полагали, что этого достаточно, чтобы атаковать неприятеля, войска у которого не более восьми тысяч. Петр и Меншиков, возглавившие две колонны корволанта, двигались навстречу корпусу Левенгаупта.

Левенгаупту едва не удалось ускользнуть от корволанта, соединиться с королем и избежать сражения, воспользовавшись хитростью.

Переправив громоздкий обоз через Днепр в районе Шклова, Левенгаупт подослал в русский лагерь шпиона. Тот должен был убедить русское командование, что шведский корпус находится на правом берегу и намерен двигаться на север, в сторону Орши. Обман был обнаружен после того, как корволант переправился на противоположный берег Днепра. 22 сентября Петр извещал Головкина: «А мы с полуночи пошли за Днепр».

Хитрость Левенгаупта дорого обошлась шпиону, он был повешен. Однако время потеряно. Если раньше корволант шел навстречу шведам, то теперь выяснилось, что ему надлежало догонять их. Первое столкновение с арьергардом неприятеля произошло 26 сентября. Этот факт дважды засвидетельствован письмами царя, отправленными в тот же день. «И теперь неприятеля увидели», – сообщал Петр Екатерине Алексеевне и Анисье Толстой. «Передовые наши с неприятелем уже сошлись», – писал он Шереметеву.

Столкновение с неприятелем обескуражило царя и генералитет. Меншиков, командовавший авангардом корволанта, установил, что корпус Левенгаупта насчитывает не восемь тысяч человек, как полагали ранее, а в два раза больше. Это резко меняло соотношение сил. Царь немедленно созвал военный совет, который должен был ответить на вопрос: «Атаковать ли так сильнея себя неприятеля или генерала Боура дожидатца».

Отряд генерала Боура, которому царь, начиная с 23 сентября, многократно повелевал «не мешкаф», «как наискоряе» соединиться с корволантом, насчитывал чуть более четырех тысяч драгун. Его прибытие должно было в какой-то мере устранить вопиющее неравенство сил. Военный совет тем не менее вынес решение: «Ежели в два дни (Боура. – Н.П.) не будет, то одним оного с помощию Божиею отаковать».

Сражение началось до подхода подкреплений, на следующий день. Предварительно разрушив мосты через речку у деревни Долгие Мхи, шведы расположились на возвышенном берегу и, как только подошла конница корволанта, начали обстрел ее из пушек. Со стороны корволанта тоже ответили артиллерийским огнем. Артиллерийской дуэлью дело и закончилось: «Все войско неприятельское из виду ушло, и наступила ночь». Под ее покровом русские восстановили два моста, переправились через речку и настигли неприятеля у деревни Лесной. Здесь и развернулась битва, ставшая важной вехой в истории Северной войны.

Это самое продолжительное по времени сражение, как свидетельствует реляция, началось с полудня 28 сентября и закончилось с наступлением темноты – в восемь вечера. Битва протекала с переменным успехом. Послушаем оценку ее, данную царем: «И неприятель не все отступал, но и наступал, и виктории нельзя было во весь день видеть, куды будет».[117]

Победу русским обеспечил удачный выбор места, где развернулась битва. Оно представляло окруженную лесом поляну. Шведы были ограничены в маневре и лишены возможности ввести в бой весь корпус. Тем самым Левенгаупт не мог извлечь выгоды из своего численного превосходства.

Петр полностью оценил преимущества сражения в лесистой местности и, после того как подвел итоги всему, что произошло 28 сентября, счел необходимым поделиться опытом с Ф. М. Апраксиным. «Только зело прошу, – наставлял царь адмирала на тот случай, если он будет сражаться с неприятелем в Ингрии, – чтоб не гораздо на чистом поле, но при лесах, в чем превеликая есть польза (как я сам видел), ибо и на сей баталии, ежели б не леса, то б оные выиграли, понеже их шесть тысяч больше было нас».

«Гистория Свейской войны» сообщает любопытную деталь сражения: через несколько часов боевых действий «на обе стороны солдаты так устали, что более невозможно биться было, и тогда неприятель у своего обоза, а наши на боевом месте сели, и довольное время отдыхали, разстоянием линей одна от другой в половине пушечного выстрела полковой пушки, или ближе».[118]

Отдохнув часа два, противники возобновили сражение, исход которого решили подоспевшие драгуны Боура. Под напором свежих сил шведы дрогнули и начали беспорядочно отступать в лес. Во время многочисленных атак и контратак, доходивших до рукопашных схваток, полегло восемь тысяч шведов. Обе стороны, писал участник битвы Вейе, вели такой силы огонь, что нельзя было уловить отдельных выстрелов, все сливалось в сплошной грохот.[119]

Наступившие сумерки и начавшаяся снежная вьюга вынудили прекратить сражение. Царь намечал возобновить атаку на следующий день, но, когда наступил рассвет, шведов на месте не оказалось. Левенгаупт решил спасти остатки разгромленного корпуса от полного истребления, оторваться от корволанта: ночью он велел жечь телеги, создавая видимость, что солдаты греются у костров, а сам под покровом темноты бежал в сторону Пропойска. Это было не отступление, а именно бегство. Утром 29 сентября взору русских представилось поле, усеянное убитыми и ранеными шведами.

Левенгаупт пытался захватить с собой остатки обоза и артиллерии, но из этого ничего не вышло. «В пути наши пушки, – свидетельствует Вейе, – завязли в болоте, и не было сил их вытащить, так как колесами сотен телег дорогу настолько разбили, что вряд ли можно было передвигаться по ней даже верхом». Впрочем, то, что было довезено до Пропойска, пришлось там сжечь.

Победа была впечатляющей. В течение дня царь одно за другим отправляет письма друзьям, в каждом из которых можно обнаружить любопытные детали. То он извещал корреспондента, что «сии все были природные шведы и ни одного человека не было во оном корпусе иноземца», то несколько часов спустя уведомлял, что «сия виктория еще час от часу множитца и непрестанно разбитых неприятелей наши стами в обоз приводят, между которыми есть довольное число и афицеров». Итоги битвы царь подвел в письме к своему денщику Александру Васильевичу Кикину: «Только сие истинно, что Левенгопт со фсем корпусом пропал».

Витворт доносил из Москвы 6 октября: «Вчера два гонца (Ягужинский и Сафонов. – Н.П.) разъезжали по наиболее посещаемым улицам столицы, предшествуемые двумя трубачами, объявляя важную новость: отряд русских войск под начальством его величества и князя Меншикова на голову разбил маленькую армию генерала Левенгаупта, положил большую часть ее на месте (по некоторым сведениям, до 8000 человек), совершенно рассеял остальную, захватил всю неприятельскую артиллерию, обоз, огромные запасы провианта, двух генералов и множество других пленных». Сам Меншиков в письме к супруге Дарье Михайловне, отправленном 29 сентября, сообщал о своем участии в битве: «Надлежит вам чрез письма благодарствовать господина полковника (то есть Петра. – Н.П.) за то, что он при том случае изволил меня беречь и от себя никуда не отпускал».[120]

Приведенные слова не внушают доверия, ибо не отражают подлинного хода событий – светлейший, как известно, во всех случаях стремился успокоить супругу в своей безопасности. Из других источников известно, что Петр и Меншиков, участвуя в сражении, подвергали свою жизнь опасности. Так, в журнале барона Гизена есть запись, что царь «к сей виктории зело много споспешествовал, ибо от полку до полку изволил сам ездить и добрыми распоряжениями и напоминаниями и храбрым прикладом своих возбуждал к мужеству, також господа генералы, яко же его светлость князь Меншиков купно с протчими генералы и офицерами, каждый свою должность зело изрядно исправляли и свою храбрость и мудрой привод при том показали».[121]

Если верить письму Меншикова, то супруга должна была благодарить царя за то, что тот держал его при себе, то есть в безопасном месте, где-нибудь в обозе. Действительно, в реляции о битве при Лесной о личном вкладе царя в победу – ни слова. Тем не менее этот вклад был известен современникам.

Реляцию об одержанной виктории доставил Шереметеву царский адъютант Озеров. Официальный документ он дополнил устным рассказом. Выслушав его, Борис Петрович в поздравительном письме царю написал, что ему известно, «что ваше пресветлое величество изволили во оной баталии поступать, не храня своей монаршеской особы, но защищая отечество и врученных Богом».

Гавриил Головкин, Григорий Долгорукий, князь-папа Аникита Зотов и Петр Шафиров, получившие известие о победе у Лесной, находясь в Почепе, тоже писали: «За понесенные в таковом жестоком бою, не щадя высокой особы своей, труды за отечествие и за всех своих подданных всеподданейше благодарим».[122] Из этого следует, что Александр Данилович, находясь при царе, пребывал отнюдь не в безопасном месте, а в самом пекле битвы.

После бегства Левенгаупта царь оставался у Лесной еще три дня – до 2 октября. Корволант отдыхал, занимался захоронением своих и неприятельских трупов. Потери русских войск тоже были значительными, но не шли ни в какое сравнение с потерями шведов: убитыми у нас насчитали 1111 человек, раненых – 2856.

Петр во главе гвардейских полков отправился в Смоленск, Меншиков с остальным войском держал путь на Украину.

Оба полководца – царь и король – понимали значение происшедшего и, естественно, отнеслись к нему по-разному. Восторгам царя не было границ. Два обстоятельства вызывали у него особую радость: во-первых, побежденный неприятель у Лесной имел численное превосходство; во-вторых, и это не менее важно, разгромленный корпус был укомплектован природными шведами и только отчасти прибалтийскими немцами. То и другое свидетельствовало, что выучка выпестованной царем армии достигла уровня шведской, считавшейся лучшей в Европе.

В «Гистории Свейской войны» имеется вставка, написанная рукой царя и определяющая место битвы при Лесной в этой изнурительной войне: «Сия у нас победа может первая назваться, понеже над регулярным войском никогда такой не бывало, к тому ж еще гораздо меньшим числом будучи пред неприятелем, и поистине оная виною всех благополучных последований России, понеже тут первая проба солдатская была, и людей конечно одобрила, и мать Полтавской баталии как ободрением людей, так и временем, ибо по девятимесячном времени оное младенца щастия произнесла, егда совершенного ради любопытства кто жалает исчислить от 28 сентября 1708 до 27 июня 1709 года».[123]

Правительство Петра прежде всего позаботилось о том, чтобы весть о победе стала достоянием не только населения страны и иностранных дипломатов, аккредитованных в Москве, но и всех европейских дворов, с которыми Россия поддерживала дипломатические отношения. Русский посол в Копенгагене князь Василий Лукич Долгорукий доносил своему начальнику Г. И. Головкину об одержанной победе: «Всем при дворе оною объявлю, как здешним, так и чюжестранным министром, а потом публичными знаки ту великую радость о так на весь свет славной победе покажу». В письме к Меншикову: «Победу над шведским генералом Левенгауптом здесь приписуют к великой славе и к упреждениям интересов царского величества, королю же швецкому х крайней худобе».

В ознаменование победы было выбито две медали, прославлявшие, как принято было в то время, царя: на лицевой стороне обеих медалей изображен скачущий на коне Петр. На оборотной стороне – атрибуты победы: Слава, лавровые венки, литавры…

В неприятельском лагере Лесная вызвала уныние. Даже король, никогда не выказывавший своей слабости, привыкший бодриться и при неудачах, утратил спокойствие. Он не мог скрыть подавленности, когда получил известие о катастрофе у Лесной. О случившемся там рассказал ему солдат, прибывший в ставку 1 октября. Король не поверил солдату, сочтя его рассказ чистым вздором, – разве мог его лучший боевой генерал, командовавший к тому же отборными солдатами, потерпеть поражение от московитов, которые, в его представлении, не способны оказывать сопротивление и привыкли, подобно полякам и саксонцам, показывать спины, завидев шведов.

Все же новость заронила сомнения, тревожные мысли не покидали короля ни днем, ни ночью. Он лишился сна, его удручало одиночество, и он коротал ночи в покоях то одного, то другого приближенного, пребывая в грустном молчании.

12 октября в ставку короля прибыл сам Левенгаупт, но не во главе шестнадцатитысячного корпуса и долгожданного обоза со всякой снедью и воинскими припасами, а с 6500 или 6700 оборванных, грязных и изможденных солдат, чудом избежавших плена. Карл XII, выслушав рассказ Левенгаупта, понял, что солдат не ошибся. Не мог король не уразуметь и того, что его расчеты оказались эфемерными.

Если бы рассказ Левенгаупта слушала трезвая голова, считавшаяся с реальностью, то она пришла бы к неутешительному выводу: надобно, пока не поздно, искать путей к миру.

Затяжная война истощала и без того скудные экономические и людские ресурсы Швеции. Сведения о переживаемых Швецией трудностях просачивались в столицы европейских государств. Посол В. Л. Долгорукий извещал Меншикова 30 ноября: «И не чают, чтоб он, потеряв такой корпус, до конца сея войны уже поправлятца мог, хотя, как возможно, во всей Швецкой земле берут рекрут и, за великою скудостью людей, пишут стариков – конечно, таких, у которых в старости зубов нет, и ребят, которые не без труда поднять мушкет могут».

За границей полагали, что продолжение войны невыгодно прежде всего королю. «Чают, – сообщал Долгорукий свои наблюдения из Копенгагена, – потеряв такой корпус, король швецкой вскоре будет искать миру». Шведская дипломатия, напротив, пыталась выдать черное за белое и сгладить впечатление от катастрофы, распространяя слухи, что не шведы, а русские были разгромлены в сражении, якобы состоявшемся сразу же после Лесной: «Будто по баталии с Левенгауптом была генеральная баталия между войски царского величества и короля шведского, во время которой будто войска царского величества все король шведцкой разорил, и считает, что побито 20 000, достальные переранены и в полон побраны».[124]

Это была очередная ложь – генеральную баталию король лелеял лишь в мечтах и в поисках этой мечты двигал главные силы своей армии на Украину, чтобы там обрести нового союзника – изменника Мазепу.

Измена Мазепы – едва ли не самый трагический промах Петра и его окружения. Прояви царь больше проницательности, не будь столь доверчивыми к украинскому гетману Меншиков, Головин, Головкин и Шафиров, изменник был бы разоблачен значительно раньше и его связи с недругами России были бы пресечены задолго до того, как шведские войска оказались на Украине. Но Петр считал его верным слугой, а Меншиков и другие вельможи возвели в ранг своих друзей.

Именно поэтому царь и его сподвижники оказывались глухими к многочисленным доносам на гетмана – карам подвергался не Мазепа, а доносители, изобличавшие его в измене. Такую судьбу разделили последние изветчики – генеральный судья Василий Кочубей и полтавский полковник Иван Искра. Они обманом были вызваны в Смоленск и благодаря усердию Головкина и Шафирова быстро превратились из обвинителей в обвиняемых. Неправый приговор вельмож, одобренный царем, обрек Кочубея и Искру на смерть. Между тем последующий ход событий полностью подтвердил справедливость доноса.

Предательские связи с Карлом XII и его ставленником на польском троне Станиславом Лещинским Мазепа установил задолго до вступления шведов на Украину. Как только Карл XII приблизился к украинским землям, Мазепа счел, что приспело время переметнуться на его сторону.

21 октября 1708 года Мазепа отправил из Борзны, где он находился, двух курьеров. Один из них вез послание к шведскому министру Пиперу с извещением, что для шведов «уготованы лучшие городы […] фураж, провиант и потребная амуниция». Другой курьер вез послание Головкину, в котором Мазепа извещал канцлера о своей смертельной болезни.

Меншиков о «болезни» Мазепы узнал на день раньше и с чувством горечи о предстоящей утрате поделился с царем: «И сия об нем ведомость зело меня опечалила: первое, тем, что не получил его видеть, которой зело мне был здесь нужен; другое, что жаль такова доброго человека, ежели от болезни ево Бог не облехчит».[125]

Версия о болезни была чистейшей воды обманом. Гетману, однако, поверили.

Мазепу одолевало смутное беспокойство: именно поэтому он отправил к Меншикову своего племянника Войнаровского – пусть разведает, не подозревает ли чего худого светлейший. Тот повел себя несколько странно: побыв некоторое время у Меншикова, он, не простившись с князем, среди ночи 22 октября покинул ставку. Причиной бегства была срочная необходимость известить гетмана о приезде Александра Даниловича в Борзну: коль гетман в тяжелом состоянии и не может передвигаться, то он, Меншиков, решил сам отправиться к нему если не для деловых разговоров, то хотя бы для того, чтобы проститься с умирающим «добрым человеком».

«Доброму человеку» подумалось, что Меншиков спешит в Борзну не ради совещания с ним, а с единственной целью заковать его в цепи. Повод для паники в Борзне дал Войнаровский, сообщивший, что ему у Меншикова довелось подслушать разговор двух иноземных офицеров. Один из них сказал другому: «Помилуй, Господи, этих людей. Завтра они будут в кандалах».[126]

Как только Мазепа уяснил, что в Борзну к обеду ожидается прибытие Меншикова, притворную болезнь его как ветром сдуло. Он вскочил со смертного одра и мгновенно собрался в Батурин. К этому времени из шведского лагеря прибыл посланец с извещением, что король ждет его в своей ставке.

За время пребывания в Батурине Мазепа посвятил в тайну еще несколько человек: сердюцкого полковника Дмитрия Чечеля и начальника артиллерии крепости Фридриха Кенигсена. Тому и другому гетман велел не впускать в город русские войска и сопротивляться им до прибытия шведской помощи.

24 октября Мазепа выехал из Батурина, в тот же день остановился в Коропе, а 25 октября переправился через Десну, причем его сопровождала уже не свита, а несколько тысяч казаков.

На правом берегу Десны он наконец решил раскрыться и всех ввести в тайну своего замысла. 26 октября Мазепа выступил перед казаками с речью, полной клеветы в адрес России и Петра, а также злобных выпадов против воссоединения двух братских народов.

Бывший гетман не сомневался сам и пытался рассеять сомнения у своих слушателей, что победителем в жестокой схватке России со Швецией станет Карл XII.

Речь гетмана никого не убедила, она оставила слушателей с тяжкими думами о том, куда и зачем их завел изменник-гетман. Отряд таял на глазах. По одним сведениям, в неприятельский стан гетман привел сотню, по другим – несколько сотен, по третьим – до полутора тысяч человек. Впрочем, любая из этих цифр далека от той, которую обещал Мазепа шведскому королю – он, как уже упоминалось, сулил привести под шведские знамена по крайней мере 20—30-тысячную армию, а привел, в лучшем случае, в десять крат меньше. 29 октября он представился королю. В глазах Карла XII престиж его нового союзника пал, как только он узнал, что получил вместо армии несколько сотен обманом приведенных казаков. Медоточивая речь Мазепы, произнесенная на латинском языке, не могла заменить обещанного подкрепления. Но король, как и Мазепа, в первые дни не унывал – оба они рассчитывали на поддержку украинского народа, на его готовность служить изменнику и его покровителям, но, как хорошо известно, просчитались.[127]

Оставим Мазепу в ставке шведского короля и обратимся к событиям, развернувшимся в русском лагере.

Первым известил царя об измене Мазепы Меншиков. Как мы уже знаем, он собрался ехать в Борзну, где находился «больной» Мазепа. Не доезжая до нее, Меншиков был извещен полковником Анненковым, что гетмана там нет и что он находится в Батурине. Князь почувствовал что-то неладное, но все же отправился туда. Чем ближе подъезжал князь к Батурину, тем больше появлялось у него оснований для тревоги. В дороге удалось захватить гонца прилуцкого полковника Дмитрия Горленко с извещением о прибытии казаков в шведский лагерь.

Продвигаясь к Батурину, Меншиков получил еще один тревожный сигнал. На полпути к гетманской резиденции к нему явился некто Соболевский, объявивший за собою слово и дело. Он сказал, что Мазепа, уходя к шведскому королю, распорядился не впускать русские войска в Батурин.

К полудню 25 октября Меншиков прибыл к Батурину, но в крепость его не впустили – ворота были засыпаны землей, пушки приведены в боевую готовность, а на стенах маячили фигуры мазепинских сердюков. На вопрос, где находится гетман, со стен выкрикнули, что он отбыл в Короп. Меншиков в сопровождении прибывшего к нему киевского воеводы Дмитрия Михайловича Голицына отправился в Короп, но Мазепы и там не оказалось – к тому времени он успел переправиться через Десну. Это известие развеяло все сомнения князя.

26 октября светлейший извещает об этом царя: «Истинно мы признавали, что конечно он изменил и поехал до короля швецкого».

Новость потрясла царя. Он получил ее на следующий день после рокового шага Мазепы – 27 октября – и в тот же день ответил князю. В ответе сквозит и минутная растерянность, и некоторое недоверие к полученному известию. «Письмо ваше, – писал царь, – о нечаянном некогда злом случае измены гетманской мы получили с великим удивлением».

Следы недоверия к известию Меншикова отражены в царском указе, адресованном войску запорожскому, а также духовным иерархам Украины. У царя, видимо, теплилась надежда, что светлейший ошибся, что с часу на час будут получены известия, опровергающие сведения князя. Поэтому царь проявил осторожность. «Известно нам, великому государю, учинилось, – читаем в указе от 27 октября, – что гетман Мазепа безвестно пропал, и сумневаемся мы того для, не по факциям ли каким неприятельским». На всякий случай Петр велел «всей генеральной старшине», и полковникам, и прочим прибыть в обоз «для советов», а если подтвердится факт измены Мазепы, то и для избрания нового гетмана.[128]

Через сутки после получения известия от князя все сомнения развеялись и у царя – к нему явился убежавший из Батурина канцелярист с подтверждением измены Мазепы.

30 октября в ставку Петра в Погребках прибыл Меншиков. На военном совете было решено добывать Батурин. Внимание Петра I и Карла XII было приковано к резиденции гетмана не случайно – там находились обещанные шведскому королю запасы продовольствия, снаряжения, артиллерии и боеприпасов, то есть всего того, в чем нуждалась шведская армия после утраты обоза в битве у Лесной. Если запасы попадут к неприятелю, то он станет намного сильнее и обстановка осложнится настолько, что поставит под угрозу успех всей кампании. Кто раньше проникнет в Батурин, тот окажется в выигрыше, стоившем и риска, и перенапряжения сил. Именно поэтому к Батурину одновременно спешили шведы с мазепинцами и русские войска, командование которыми царь поручил Меншикову. Время исчислялось не сутками, а часами. Князь понимал, что успех его операции зависит от быстроты и натиска.

Как только в полдень 31 октября русские войска подошли к Батурину, Меншиков отправил в крепость парламентера. Поскольку крепость изготовили к обороне и все выходы и входы в нее были накрепко забиты, парламентера втащили веревками. На уговоры сдаться, на слова, что гетман изменил, мазепинцы твердили, что этому они не верят. Князь приступил к подготовке к штурму, ибо, как он доложил царю, – «ни малой склонности к добру в них не является и так говорят, что хотят до последнего человека все держатца». Впрочем, ночью к Меншикову прибыли посланцы Чечеля с заявлением, что хотя гетман, возможно, и изменил, но сами они остаются верноподданными царя и готовы впустить войска в замок, но на размышление запросили трое суток.

Разгадать тактику батуринцев не представляло большого труда – ясно, что они в ожидании шведской подмоги тянули время. Меншиков резонно им ответил: «Довольно с вами времени намыслиться одной ночи, до утра». Утром 1 ноября мазепинцы открыли огонь из пушек, дав таким образом понять, что переговорам пришел конец и настало время действовать.

Не все казаки, засевшие в Батурине, были сторонниками Мазепы. Старшина Прилуцкого полка Иван Нос, как и часть казаков этого полка, остался верным подданным России. По преданию, Нос незамеченным прибыл в стан Меншикова с сообщением о существовании тайной калитки, через которую можно было скрытно проникнуть в Батуринский замок. Светлейший тут же воспользовался полученными сведениями: он организовал ложный штурм крепости, отвлек внимание осажденных, чем воспользовалась группа солдат, просочившаяся в замок через калитку.

Обреченные мазепинцы оказали упорное сопротивление, но устоять не смогли. «По двучасном огне», как доносил Меншиков царю, русские войска овладели крепостью. В Глухов Меншиков доставил всю захваченную в Батурине артиллерию, кроме тяжелых пушек, которые пришлось взорвать. Доставил он в Глухов и атрибуты гетманской власти – булаву, бунчук и знамена, понадобившиеся царю для намечавшегося здесь избрания нового гетмана.

Петр получил известие от Меншикова в тот же день, 2 ноября, и отправил ему поздравления: «Сего моменту получил я ваше зело радостное писание, за которое вам зело благодарны, паче же Бог мздовоздаятель»[129] – царь пожаловал князю принадлежавшее Мазепе село Ивановское с деревнями.

Разгром Батурина имел огромные военно-политические последствия. Во-первых, это была резиденция гетмана-изменника, и разгром изменничьего гнезда символизировал крах гетманской затеи. Кажется, это понимал и Мазепа, который при виде пепла и щебня, оставшегося от Батурина, произнес: «О, злые и несчастные наши початки. Вижу, что Бог не благословил мое намерение».

Во-вторых, овладение Батурином лишило шведскую армию необходимых ей материальных ресурсов, впрок заготовленных Мазепой. Сорок пушек и припасы к ним, вывезенные из Батурина, если бы достались Карлу XII, то, возможно, изменили бы судьбу Полтавы, которой шведский король не мог овладеть, испытывая недостаток в артиллерии и порохе; сложнее и с большими жертвами для русской армии могло протекать и генеральное сражение Северной войны, состоявшееся 27 июня 1709 года.

ПРЕСЛАВНАЯ ВИКТОРИЯ

Измена Мазепы добавила забот Петру. В ставке царя известие об измене вызвало чувство растерянности и тревоги, ибо никто не знал, сколь глубоко в толщу народа проникли предательские замыслы украинского гетмана и какой отклик они найдут среди старшин и рядовых казаков. Но прошло несколько дней, и все стало на свои места. Известия сообщали, что король не получил ни обещанных подкреплений в живой силе, ни продовольствия, ни снаряжения. Не сулило радужных перспектив будущее и Мазепе – выяснилось, что народ не поддержал изменника, и он не мог рассчитывать на пополнение рядов мазепинцев.

И все-таки надлежало как можно скорей нейтрализовать влияние Мазепы. Уже на второй день после измены гетмана, когда переход его в стан Карла XII не вызывал никаких сомнений, русское правительство предприняло ряд мер, чтобы предотвратить вовлечение в изменнические замыслы Мазепы новых лиц, представить бывшего гетмана в его подлинном обличье, сделать достоянием народа его сокровенные чаяния, тщательно скрываемые им даже от ближайшего окружения.

Важнейшим средством разоблачения Мазепы стали царские указы. Одни из них были адресованы церковным иерархам, а через них – населению Украины, поскольку главным местом, откуда в те времена исходили новости, был амвон; другими указами царь обращался к сохранившим верность полковникам; третьими – ко всему украинскому народу; наконец, четвертыми – к рядовым казакам и старшинам, обманом уведенным Мазепой к шведскому королю. Знакомство с содержанием этих сочинений дает представление о достойной удивления способности царя быстро и безошибочно ориентироваться в обстановке, разгадывать подлинные мотивы и цели измены уже в самые первые дни, когда ни он, ни его министры не располагали исчерпывающими данными.

В указах от 28 и 29 октября, приглашавших церковных иерархов и полковников в Глухов для избрания нового гетмана, Петр правильно определил мотивы измены, подтвержденные дальнейшим ходом событий: Мазепа и его покровители намеревались «Малороссийскую землю поработить по-прежнему под владение польское».

Почти одновременно с царскими указами на Украине стали распространяться гетманские и королевские универсалы. Началась так называемая «война перьями» – борьба за симпатии народа.

Первое послание Мазепа адресовал 30 октября Скоропадскому. Тезисы, изложенные в письме к стародубскому полковнику, повторят последующие универсалы. Суть их сводилась к следующему: оправдать измену, вызвать сочувствие народа, и тем самым – приток новых сил в ряды изменников. Чем Мазепа соблазнял Скоропадского?

Бывший гетман заверял, что он, переходя на сторону шведов, радел не о личной выгоде, а о счастье украинского народа, который будто бы царь намеревался «к рукам прибрати и в тиранскую свою неволю запровадити». Обоснование этого заявления ничего общего с действительностью не имело. Мазепа, например, писал, что «Москва и без жадного о том з нами согласия зачала городы малороссийские в свою область отбирати». Под этим подразумевалось размещение русских войск в некоторых украинских городах. Однако каждому непредубежденному современнику было очевидно, что пребывание русских войск в украинских городах вызывалось военной целесообразностью или необходимостью.

Предателю виделась Россия на грани военной катастрофы. «Потенция Московская, – писал Мазепа Скоропадскому, – безсильна и невоенная, бегством всегда от непобедимых войск шведских спасаючися». Шведский же король является «едином обидимых заступником, любещом правду и ненавидящом лжу».

Поскольку положение русского царя безнадежно, то надобно поспешать к Карлу. Далее следовал совет, как этот призыв претворить в жизнь. «Старайся всеми способами, – наставлял изменник стародубского полковника, – по данном себе от Бога разуму и искусству Московское войско з Стародуба искоренити», чтобы затем «до боку нашого в Батурин з товариством поспешати».[130]

Неделю спустя, 7 ноября 1708 года, был опубликован манифест от имени Карла XII. Если письмо Мазепы к Скоропадскому можно назвать насквозь лживым, то манифесты шведского короля сочетали беспардонную ложь с безудержным хвастовством.

Известно, что свои изменнические планы гетман рискнул объявить лишь нескольким единомышленникам. Следовательно, его никто не уполномочивал действовать от имени украинского народа. Это, однако, не помешало Карлу XII заявить, что он, король, принимает «гетмана, войско запорожское и народ весь Малороссийской в оборону нашу». Немало слов составители манифеста, а в его составлении, бесспорно, участвовал и Мазепа, потратили на далекие от истины рассуждения о непобедимости шведского воинства.

Главный довод, на воздействие которого особенно уповали составители манифеста, состоял в том, что непобедимая шведская армия без удержу наступает, сметая все на своем пути, в то время как немощные русские полки, откатываясь, уступают свою территорию, ни разу «не дерзнувшие против нас стати». Чтобы никто не усомнился в силе шведов и их непобедимости, манифест перечисляет множество стычек и столкновений, в которых шведы неизменно побеждали, причем под пером составителей манифеста победы имели крупное значение, ибо сопровождались потерей многих тысяч русских солдат и офицеров.

Даже битву у Лесной, стоившую Левенгаупту потери всего обоза, восьми тысяч убитых и около трех тысяч пленных, манифест превратил в победу шведов: «…побивши Москвы больш, нежели сам биющихся под хорогвями имел». Так жестокое поражение шведов росчерком пера превратилось в блистательную победу над более многочисленным противником.

Столь же беспардонно манифест лгал, когда описывал диверсию шведского генерала Любекера, пытавшегося овладеть Петербургом. Подлинная же картина операции выглядела так: 20-тысячный корпус Любекера, понеся колоссальные потери, был сброшен в море и искал спасения на кораблях. Не моргнув глазом, сочинители манифеста и это поражение изобразили своей победой.

Если верить манифесту, то всюду, где ступала нога шведских солдат, король нес свободу и независимость. Подобная судьба уготована, дескать, и украинскому народу.

Это заявление тоже не содержит и грана правды. Всей Европе было известно мародерство шведских солдат, а также опустошение, которым подверглись завоеванные шведами Польша и Саксония.

Самое странное и смехотворное заявление манифеста состоит в том, что не они, шведы, намеревались переменить веру: а царь Петр «… з Папежем Римским давно уже трактует, абы выскоренивши греческую веру, римскую в государство свое впроводил». Манифест отрицал главное условие договора с польским королем, «чтоб Украина Польше завоевана была», и призывал «к послушенству ясновельможному гетману Мазепе».[131]

Как видим, универсалы Мазепы и Карла XII пытались внушить населению симпатии к захватчикам при помощи грубой фальсификации фактов. На что они рассчитывали, измышляя явные небылицы? Прежде всего на слабую осведомленность селян и горожан Украины о том, что происходило за пределами их села и города. Конечно же, мало кто слышал о разгроме корпуса Левенгаупта у Лесной и еще меньше – о провалившейся диверсии генерала Любекера под Петербургом.

Среди ответных мер Петра едва ли не самой решающей, оказавшей неотразимое воздействие на украинское население, было обнародование перехваченного письма Мазепы к Станиславу Лещинскому, из которого явствовало намерение, как сказано в царском манифесте, «богоотступника Мазепы к предательству отчизны вашей в польское несносное ярмо». Письмо это было обнаружено у схваченного мазепинского шпиона, некоего Феско Флюса, державшего путь в Варшаву. В нем Мазепа извещал короля об ожидании «счастливого и скорого вашей королевской милости прибытия, чтоб мы могли соединенным оружием» выступить против России. Ставленник Карла XII назван в письме «избавителем нашим». Подлинное лицо изменника выдает его подпись – он именовал себя подданным польского короля: «Вашей королевской милости, моего великого государя, верный подданный и слуга нижайший Ян Мазепа, гетман». «Верный подданный» Иван Мазепа пожелал называться у новых хозяев Яном Мазепой.

Этот же указ разоблачил еще одну провокационную затею Мазепы. Русским удалось изловить подосланного Мазепой шпиона Григория Пархомова. Будучи схваченным, он должен был заявить, что его отправил Мазепа с письмами к старшине и церковным иерархам. Под пыткой Пархомов признался, что никаких писем у него не было. Цель провокации ясна – скомпрометировать влиятельных людей, посеять у русского правительства недоверие к ним.

Указы царя, обращенные к мазепинцам, обманом уведенным изменником в шведский лагерь, вызвали сочувствие. Первый царский указ был датирован 1 ноября, затем его повторили 7 и 10 ноября. Указы обещали амнистию всем возвратившимся в течение месяца со дня их обнародования.[132] Рядовые казаки искали случая вырваться из шведского лагеря. Мазепу покидали и люди, пользовавшиеся на Украине широкой известностью. Среди них – миргородский полковник Даниил Павлович Апостол, генеральный хорунжий Иван Сулима, охотный полковник Игнат Галаган. Последний прибыл в русский стан не один, а в сопровождении сотен казаков, сумевших по пути пленить несколько десятков шведских драбантов.

«Не сделай ты и со мной такой шутки, какую сделал Карлу», – сказал Петр Галагану. «Разве, – отвечал Галаган, – принесть свою голову к нему за взятых сих драбантов? Вот тебе, государь, сии шведы и заклад наш».[133]

Все возвратившиеся были обласканы царем. Апостол, например, помимо маетностей (собственности), которыми он владел ранее, получил новые.

Бывший гетман очень скоро убедился, что его изменническую затею не поддерживает ни старшина, ни народ, – изменник оказался в одиночестве. Украинцы не только не шли на уговоры гетмана и короля, но повсеместно, как то говорилось в царском указе, «от всех прелестей неприятельских уши затыкали и не внимали».[134]

Украинцы сохранили верность России. 30 октября Петр писал Ф. М. Апраксину: «Правда, хотя сие зело худо, однако ж он (Мазепа. – Н.П.) не только с совету всех, но не с пяти персон сие зло учинил. Что услышав, здешний народ со слезами Богу жалуютца на одного и неописанно злобствуют». В тот же день в письмах князю Василию Владимировичу Долгорукому: «Аднако ж, слава Богу, что при нем в мысли ни пети человек нет, и сей край как был, так есть». У царя не появилось оснований для тревоги и восемь дней спустя: «Итако, проклятый Мазепа, кроме себя, худа никому не принес (ибо народом имени ево слышать не хотят)».[135] Гневная реакция украинского народа на вражеские универсалы и манифесты объяснялась, конечно же, не их неловко составленным содержанием, грубой ложью и клеветническими выпадами против России, а прежде всего более глубокими причинами: многовековую дружбу, основанную на близости языка, культуры и быта, общности религии, не могли поколебать универсалы и манифесты, сколько бы ни вкладывал в их содержание лжи, лести, ханжества и пронырства коварный Мазепа и его новый покровитель.

«Старик Мазепа» пришел в «неописанную скорбь» не столько потому, что лишился своих сокровищ, сколько потому, что ход событий не удовлетворил ни одного из его тайных желаний. Его не поддержали все слои украинского общества. Предатель очень скоро понял, что и надежды на непобедимого воителя Карла XII рухнули, подобно карточному домику: он имел возможность наблюдать, как таяла шведская армия, а долгожданной победы над немощными «московитами» все не было. Успел изменник убедиться и в том, что русская армия, напротив, набирала силу. Короче, Мазепа разуверился в конечной победе шведов, а увидев, что он безвозвратно проиграл, стал мечтать о новом предательстве, на этот раз предательстве Карла – Мазепа стал искать пути, чтобы вернуться под покровительство русского царя.

Во время аудиенции у Петра 21 ноября только что ушедший от Мазепы миргородский полковник Апостол передал царю его тайное предложение. Суть его состояла в том, что Мазепа, если царь ему позволит возвратиться в российское подданство, обещал передать в его руки захваченных им в плен шведского короля и самых видных генералов. Ян Мазепа пожелал вновь стать Иваном Мазепой; гарантами его безопасности должны были выступить европейские дворы, им названные. Некоторое время спустя предложения Мазепы повторил Галаган.

Какое впечатление на царя и его министров произвела готовность Мазепы предать своего покровителя Карла XII?

Однозначно ответить на поставленный вопрос вряд ли возможно, ибо не сохранилось ни одного источника, в котором бы отразилось подлинное отношение Петра к этой затее бывшего гетмана. С одной стороны, предложение привести в русский лагерь пленными короля и его генералов было соблазнительным, ибо такая операция давала России желаемый мир. Но с другой стороны, царь и его министры теперь уже не питали иллюзий, убедились в вероломстве Мазепы и имели все основания сомневаться в его искренности.

Если, однако, руководствоваться здравым смыслом, то ясно, что у Мазепы будто бы и не должно быть резону лукавить и затевать рискованную игру с царем. Петр ничего не терял, в то время как самому Мазепе его происки могли стоить жизни, если бы о них проведал Карл. Наконец, не следует отвергать и возможный расчет Петра – выманить предателя из шведского лагеря и учинить над ним расправу, которой тот достоин.

Как бы там ни было, но царь не отклонил с порога предложение Мазепы, переданное ему Апостолом, и миргородский полковник писал Мазепе: «Принят я над сподевание милостиво, и изволил царское величество того предложения от вашей милости добродея приказанного выслушать у мене сам зело секретно […] Однако ж о том сумневался, правду ли я от вашего сиятельства поведаю, понеже мне от Вас на письме подлинно ничего не выражено».[136]

Коварный Мазепа, конечно же, избегал «выражать» что-либо «на письме», ибо понимал, что тем самым он отдавал себя во власть царя – стоило тому известить злопамятного Карла, что его новый «верный подданный» ведет двойную игру, как старый интриган оказался бы вздернутым на виселицу.

Предложению Мазепы царь не внял: «…знатно, – как писал Апостол бывшему гетману, – не доверивая еще». Лишь после того как это предложение повторил прибывший в царский стан полковник Галаган, Головкину было поручено вступить в сношение с Мазепой. 22 декабря канцлер отправил Мазепе письмо с извещением, что Петр «на те кондиции, чрез помянутого господина полковника предложенные, соизволил и гарантеров, желанных от вас для содержания той амнистии, принимает».

Этим флирт с изменником и закончился. Дело в том, что в декабре того же года в руках русского командования оказался гонец Мазепы к Станиславу Лещинскому. Из содержания отобранного у него письма явствовало, что предатель не раскаялся, а плел очередную интригу.

Между прочим, новый хозяин тоже не доверял обретенному на Украине союзнику. Мазепу повсюду сопровождали не сердюки и казаки, а конвой шведских солдат – Карл справедливо рассудил, что человек, предавший одного повелителя, способен с такой же легкостью предать и другого. В русской ставке об этом знали через перебежчиков и пленных: «Те ж полоняники сказывают, – иронизировал Головкин в письме к послу в Стамбуле Петру Андреевичу Толстому, – что помянутой изменник Мазепа в таковом состоянии и почтении у шведов содержится, что около оного всегда швецкой кавалерии по триста человек неотступно обретается, и где в которой храмине спит – и тамо внутри оной караул швецкой бывает. А егда в каляске в дороге ездит, тогда с ним сидит офицер швецкой».[137]

Неуютно чувствовал себя изменник в шведском лагере. С каждым днем ему становилось все труднее играть роль стоящего союзника короля. В самом деле, убедить шведов в том, что его армия, укомплектованная казаками и украинцами, достигнет обещанных размеров, уже не представлялось возможным – проходили месяцы, а Мазепа сумел в помощь шведам наскрести только три тысячи отщепенцев. Но как внушить шведам уважение к себе и убедить, что он им крайне необходим и полезен?

Изворотливый интриган встал на путь самого откровенного обмана. Он великолепно знал, что никакой помощи извне – ни от крымского хана, ни от османского султана – он не получит, тем не менее упрямо твердил, что она вот-вот приспеет. Комнатный слуга Мазепы, его покоевый, Григорий Новгородец, убежавший от него, показал в июне 1709 года: «Мазепа и кошевый подлинно короля швецкого и все войско обнадеживал прежде и обнадеживал тем, что орда имела быти к ним то за неделю, то за две, а наидалей о святой неделе, а ныне сказывают, что, конечно, о святом Петре (то есть к 29 июня – дню святых Петра и Павла. – Н.П.) будет для них на помощь». Все обещанные сроки прошли, а орды как не было, так и нет. В результате бывший гетман «потерял у шведов кредит. И шельмою его все называют за неправды».

Репутация лжеца, быть может, и не угнетала бывшего гетмана, но навязчивая мысль, что он проиграл вчистую, что ему не миновать виселицы, что близится час расправы за содеянное, не покидала ни днем, ни ночью. Тот же покоевый Григорий Новгородец показывал: «Мазепа почасту в великой скорби и тузе бывает, а времянем с плачем и великим воздыханием нарекает свое безумие, что надеялся, что от него Украина не отступит, такую учинил измену и о своей предвосприятой омыслился надежде».[138]

Огромное влияние на украинское население оказала церемония низложения Мазепы и выборы нового гетмана. Об антураже для этой церемонии и придании ей торжественности царь побеспокоился сразу же после овладения Батурином.

5 октября 1708 года перед глазами тысяч людей, собравшихся в Глухове, развернулась театрализованная церемония лишения Мазепы гетманства и его последующей заочной казни. Присутствовали на ней многочисленные представители украинского и русского духовенства во главе с Феофаном Прокоповичем. Не подлежит сомнению, что в разработке церемониала участвовал сам царь.

На эшафоте была воздвигнута виселица, к которой приволокли куклу, изображавшую Мазепу в полный рост, в гетманском облачении и со всеми регалиями. Взошедшие на эшафот андреевские кавалеры Меншиков и Головкин разодрали выданный Мазепе патент на орден Андрея Первозванного, а затем сорвали с куклы андреевскую ленту. Лишенную «кавалерии» куклу палач вздернул на виселицу.

На следующий день, 6 ноября, состоялось избрание нового гетмана. Обладателем булавы стал стародубский полковник Иван Ильич Скоропадский. Тут же, в Глухове, ему были вручены гетманские регалии: бунчук, знамя, булава, печать. С этого дня Мазепа превратился в бывшего гетмана.

На ход событий на Украине повлияли также суровые меры Петра и его генералов, прежде всего Меншикова и Шереметева, против мародерства.

Уже 5 октября, за три недели до измены Мазепы, царь в письме к своему генерал-адъютанту Федору Бартеневу велел объявить драгунам, чтобы они «черкасом обид не чинили; и ежели хто им учинит какую обиду, и таковых велите вешать без пощады».

Во исполнение этого повеления Шереметев от имени царя обнародовал указ, призывавший население не покидать сел и деревень, «понеже жителям никаких обид и разорений и грабительств и протчаго своеволия чинено не будет, и заказано в том в войске под смертною казнию». Подобный же указ обнародовал и Меншиков: «А ежели кто сверх одного того конского корму хотя курицу или что денежное взять коснется, и те без всякого милосердия по указу его величества лишены будут чести и живота». Г. И. Головкин доносил царю из Почепа, что при пехоте и кавалерии Шереметев «учредил по майору» для наблюдения, чтобы населению «ни от кого из войск обид и разорения чинено не было». Виновных ожидала смертная казнь.[139]

Предусмотренные указами кары за мародерство не были пустой угрозой. 19 декабря генерал Аларт донес царю, что, прибыв в Ромны, он стал свидетелем «наивящей конфузии: все домы во всем городе разграблены, и ни ворот ни одних не осажено, ни главного караулу не поставлено, и ни малого порядку для унятия грабежу не учинено, и все солдаты пьяны». Если бы, продолжал генерал, на город напало 300–400 неприятельских солдат, они без труда изгнали бы наших, нанеся им большой урон.

Царь велел расследовать случившееся. Виновные в бесчинствах по его указу от 4 января 1709 года понесли суровые наказания: «Офицеров в Ромнах по розыску казнить смертию в страх другим, а рядовых, буде меньше десяти человек, то казнить третьева, буде же больше десяти, то седьмова или десятова».[140]

Урок подействовал отрезвляюще. Документы той поры не сохранили жалоб населения на обиды, чинимые солдатами и офицерами, в то время как шведы на земле своего «союзника» мародерствовали столь же свирепо, как в Польше и Саксонии. Это вызывало озлобление селян и горожан и желание помочь русским войскам в борьбе с захватчиками. Сохранилось немало свидетельств зверства шведских солдат: в одних случаях они поголовно истребляли всех жителей деревень, заподозренных в помощи русскому командованию, в других – превращали в пепел жилища, в третьих – силой изымали продовольствие и фураж.

К царю, Шереметеву, Меншикову и Головкину со всех сторон поступали сведения о сопротивлении оккупантам украинского населения: то местные жители доставляли русскому командованию взятых в плен шведских солдат, то ловили шведских «шпигов», то сами проникали в шведский стан, чтобы собрать там необходимые сведения, то выступали проводниками русских «партий», нападавших на шведов, то, наконец, сами совершали дерзкие нападения на неприятельские отряды. Г. И. Головкин нисколько не грешил против истины, когда, обобщая факты о поведении украинцев, уведомлял П. А. Толстого в Стамбуле, что Мазепа в народе «ни малого приступу не имеет, ибо все состоят весьма твердо и при ево царском величестве и привозят повседневно от неприятелей многих полоняников». Головкину вторил П. П. Шафиров. Украинцы, писал он прусскому посланнику Кайзерлингу, «шведов, где могут только поймать, убивают и берут в плен».[141]

Мы не станем следить за перемещением шведской и русской армий в осенние месяцы 1708 года и в небывало студеную зиму 1708/1709 года. Отметим лишь, что к зиме шведы расположились в районе Гадяча, Ромен, Прилук, Лохвицы и Лубен. Русские войска дислоцировались восточнее этого района, прикрывая подступы к Белгороду и Курску на случай, если туда двинутся шведы. Опорными пунктами русских войск в эти месяцы были Сумы, Лебедин, Ахтырка.

Разбросанность шведской армии объяснялась двумя обстоятельствами: в преддверии зимы в одном или двух городах невозможно было расквартировать армию численностью более чем в 30 тысяч человек; эту армию надлежало, кроме того, кормить. Поскольку единственным источником обеспечения войск провиантом и фуражом были реквизиции у местного населения, то шведы вынуждены были располагать свои полки на огромной территории.

Было бы ошибкой полагать, что оккупанты держали под своим контролем все населенные пункты, расположенные между крайними точками дислокации их войск, и обрели на этой территории покой от утомительных переходов и непрестанных стычек, а также достаток в продовольствии, на который они рассчитывали в богатой хлебом Украине. Гавриил Иванович Головкин так отзывался о положении противника в середине декабря 1708 года: «Принужден он всю свою армею с великою трудностию в самом утиснении держать, которого мы непрестанно партиями докучать не оставляем, ибо мы от него меньше двух миль с кавалериею нашею стоим».[142]

Шведам «докучали» не только «партии», направляемые к неприятелю подчиненными Меншикову генералами, командовавшими драгунскими полками. «Докучали» им и население городов, и расположенные в городах гарнизоны русских войск.

Не чурался налетов на неприятельские отряды и Александр Данилович. Складу его характера и темпераменту вполне соответствовали такого рода внезапные нападения, где можно было проявить и личную отвагу, и находчивость, и способность мгновенно ориентироваться в быстро менявшейся обстановке. Такое, например, произошло в середине ноября, когда к небольшому городку Смелому подступили три конных и один пехотный полки неприятеля, чтобы расположиться в нем на квартирах.

Узнав об этом, Меншиков прискакал во главе драгунских полков к мещанам Смелого на подмогу и вместе с ними нанес неприятелю поражение: около 500 человек было уничтожено, 400 – пленено. Весь обоз оказался добычей русских войск.

После сражения у стен Смелого Меншиков отошел в Хорунжевку. Король, узнав о поражении своего отряда, прискакал к городку с основными силами, но население, поняв безнадежность обороны, покинуло его. Карл, по совету Мазепы, велел сжечь город.

Вслед за Смелым мужественное сопротивление неприятелю оказало население Недрыгайлова, не согласившееся в конце ноября впустить подошедшие к его стенам полторы тысячи шведов. Убедившись в том, что штурм не принесет им успеха, шведы отошли от города, предав огню его предместье.

В тех случаях, когда у жителей городов и местечек недоставало сил для отпора неприятелю, их ожидала свирепая расправа. 10 декабря шведы подошли к слабо укрепленному Терну и потребовали от жителей, чтобы они открыли ворота. Два часа население Терна оказывало сопротивление, но силы были неравными. Ворвавшиеся шведы вырезали свыше тысячи жителей и от местечка оставили пепел.

Особенность зимней и летней кампании 1708–1709 годов состояла в том, что против шведов действовали уже не только мелкие «партии», как это было раньше, главная цель которых состояла в добывании «языков», но и большие отряды, вступавшие в сражение со значительными силами шведов. План уничтожения врага по частям оставался в силе. Такими крупными операциями с участием нескольких тысяч солдат и офицеров с обеих сторон были сражения под Ромнами и Веприком.

3—4 декабря в главной ставке русской армии в Лебедине состоялся военный совет, наметивший план овладения Ромнами, где размещалась главная квартира Карла XII. План операции учитывал некоторые свойства характера забияки-короля: его азартность и любовь к стремительным атакам кавалерией.

План удался лучшим образом. Карл, находившийся в Ромнах, поверил известию о намерении русского командования овладеть Гадячем и в карьер отправился оказывать «сикурс» гадячскому гарнизону. Как только шведы оставили Ромны, в город тут же беспрепятственно вошли русские полки. Мазепа едва успел унести ноги из города. Ставка шведского короля переместилась в Гадяч.

Но под носом у Гадяча, в двенадцати верстах от него, находилось местечко Веприк, бывшее под защитой русского гарнизона. Такая близость не устраивала короля, и он решил во что бы то ни стало выбить оттуда русских.

Попытка овладеть Веприком с ходу успеха не принесла – гарнизон заперся в крепости и оказывал отчаянное сопротивление. К тому же у шведов не нашлось штурмовых лестниц и стенобитных орудий. В итоге король должен был заняться делом, которого не терпел, – осадой крепости. К ее штурму шведы приступили только утром 6 января.

Гарнизон крепости с пользой для обороны потратил дни, начиная с 27 декабря, когда шведы впервые появились у ее стен, – был отремонтирован вал, а главное, многократно облит водой, так что он покрылся толстым слоем льда. По скользкой поверхности вала было весьма затруднительно взбираться наверх.

Перед началом штурма генералитет предупреждал Карла, что овладеть городом будет трудно. Король, однако, не внял предупреждениям. «Я буду, – парировал он доводы, – орудиями обстреливать вал, так что неприятель и не посмеет выглянуть […] Вы увидите, как быстро солдаты ворвутся в Веприк».[143]

Первый приступ не принес успеха – защитники отбили штурм с большим уроном для неприятеля. Не принесли успеха и два последующих штурма. В «Гистории Свейской войны» сказано, что защитники Веприка «отдались на дискрецию» после того, «когда уже у наших пороха не стало».[144]

По другой версии – комендант крепости Вильям Фермор, сдав крепость, совершил измену.

Овладение Веприком – самая безрассудная операция короля, дань его собственному упрямству. Надежды на то, что «солдаты быстро ворвутся в крепость», не оправдались. Благоразумие требовало отказаться от намерения, поскольку оно влекло колоссальные жертвы. Однако король находился во власти азарта: чем решительнее ему сопротивлялись, тем настойчивее он добивался своей цели. Его разгоряченную голову не могли остудить даже небывалые в этих краях морозы. Итог операции крайне плачевный: королевское упрямство стоило потери трех тысяч солдат и офицеров. Среди сложивших головы – немало офицеров, составлявших гордость королевской армии.

Однако обе армии несли потери не только в сражениях и стычках, но и от необычайно суровой зимы. Стужа в том году охватила всю Европу и нанесла огромный ущерб садам и посевам. Как правило мягкая, зима на Украине в том году тоже выдалась на редкость холодной. 22 декабря Карл Ренне доносил Меншикову: «Кого ни пошлешь, приедет либо лицо, либо руки или ноги ознобе». Сведения о потерях русской армии от декабрьских морозов 1708 года находим в «Гистории Свейской войны»: «В то время мороз был чрезвычайный так велик, что птицы на воздухе мерли; и хотя наши большую часть дороги шли возле лесу, также ночевали около деревень, однако же со 150 человек ознобили руки и ноги и несколько десятков померло».

Неприятель нес во много крат большие потери. Экипировка шведских солдат, поизносившихся после выхода из Саксонии, не была приспособлена к условиям суровой зимы. Свидетели из шведского лагеря оставили немало сведений, сколь много солдатских и офицерских жизней унесла зимняя стужа.

Представитель польского короля Станислава Лещинского при ставке Карла XII Станислав Понятовский записал: «Прежде чем прийти к Гадячу, шведы потеряли три тысячи солдат, замертво замерзших, кроме того всех служителей при повозках и многих лошадей». Другой участник шведского похода, Даниэл Крман, в своем дневнике отразил некоторые подробности.

2 января (по новому стилю) Крман держал путь к Гадячу, куда направлялся король с «сикурсом»: «Я положил еще на воз раскаленный кирпич для обогревания ног и рук. Ибо, обладая таким образом внутренним и внешним теплом, смог продержаться более половины пути […] Некоторые из наших конных возниц окоченели насмерть. Они были найдены бездыханными на телегах и возах, особенно те, которые заснули после неумеренного поглощения горилки […]

На следующий день наши хирурги начали отрезать своими бритвами отмороженное и гниющее мясо от пальцев рук и ног некоторых солдат и приходящих для этого в нашу квартиру людей».[145]

К началу декабря 1708 года Петр считал шведскую армию настолько измотанной и ослабленной, что допускал возможность генерального сражения, от которого ранее настойчиво уклонялся. Сохранился указ царя, обращенный к участникам военного совета, состоявшегося в главной ставке русской армии, по-видимому, 3 декабря. Указ подвел итоги кампании 1708 года, оцениваемой царем в высшей степени положительно, поскольку она обескровила войско оккупантов. «Понеже всегда советовано, – писал царь, – удалятися от генеральной баталии, что и чинено чрез все лето, частвительно же великой урон неприятелю учинен. Ныне же по всем видом едва ли весьма невозможно без генеральной баталии обойтитца».

Два обстоятельства, по мнению Петра, благоприятствовали тому, что именно сейчас, в зимние месяцы, следовало не уклоняться, а искать решающего сражения Северной войны. Наступающая зима сковала льдом реки и болота, «фсе глатко стало», как писал Петр, то есть создавались благоприятные условия для маневра. Второе обстоятельство имело еще более существенное значение: с генеральным сражением надо поспешать, чтобы тем самым предупредить соединение с главной шведской армией на Украине войск Станислава Лещинского и корпуса генерала Крассау, находившихся в Польше. Резюмируя свои соображения, Петр считал, что битву надо давать до наступления весны, «ибо тогда худова, а не лутчева ждать».

Своими мнениями о неизбежности генеральной баталии в зимнее время Петр поделился с Ф. М. Апраксиным. 3 декабря он писал ему: «Однако ж не чаю, чтоб без генеральной баталии сия зима прошла (понеже к весне не без опасения есть)».[146]

Документов о военном совете 3 декабря в Лебедине не сохранилось, но, по-видимому, предложение царя при обсуждении было отклонено. Если бы военный совет подтвердил необходимость генеральной баталии, то документы той поры донесли бы до нас какие-либо признаки подготовки к генеральному сражению. Их нет.

После операции Гадяч – Ромны – Веприк наступили суровые будни, дни затишья, без сколь-нибудь серьезных столкновений с неприятелем: передвижение кавалерии Меншикова и особенно пехоты Шереметева затрудняли сначала крепкие морозы и глубокие снега, покрывшие поля Украины, а затем рано, в феврале месяце, начавшееся обильное половодье.

Относительное затишье Александр Данилович использовал для укрепления Ахтырки, где он разместил свою ставку. Январские письма князя к царю рассказывают о совершенствовании оборонительных сооружений. 13 января 1709 года: «И здешнюю фартецию я осмотрел, и не знаю, что с нею чинить, понеже не весьма оборонительная, но токмо что велика, и, например, будет вместе с предместьем больши 2000 дворов, и ежели оную держать, то надобно целую дивизию посадить».

Колебания продолжались недолго. Донесения последующих дней свидетельствуют о решимости князя продолжить строительные работы: «У здешней фартеции заложили мы вновь 5 болварков, также и старые башни исправлять стали, и ежели все совершитца, то немалое защищение будет». Впрочем, как ни старался князь ускорить окончание работ, завершить их в течение десяти дней не удалось.

Одновременно Меншиков зорко следил за происходящим в неприятельском стане или, как тогда говорили, за «неприятельскими оборотами». Необходимые сведения он получал от «партий», то и дело направляемых во вражеские тылы и фланги. «О том надлежащее старание иметь не оставляли, и партеи от нас непрестанно посылаютца, и языков берут, которых есть здесь человек около двадцати», – докладывал князь царю 22 января.

Относительное спокойствие на театре военных действий позволило царю покинуть Украину, чтобы отправиться в Воронеж. Туда его звало не только желание взглянуть на верфи и строившиеся корабли – необходимо было укрепить Воронеж на тот случай, если король направит свою армию к этому городу. Опасения Петра имели основание – один из пленных рассказал о новом маршруте на Москву, якобы составленном Карлом XII, который проходил через Воронеж.

Царю не терпелось перед расставанием встретиться с Меншиковым. 26 января он писал своему фавориту из Лебедина: «Зело б изрядно, чтоб ваша милость сюда хотя на малое время побывал, а ежели теперь нужду имеете, то хотя на Воронеж приезжайте, ибо необходимая нужда с вами видетца и определить». Но Александр Данилович имел «нужду» и оставить армию никак не мог – как раз в эти дни Карл XII начал свой поход в Слободскую Украину. Поэтому 28 января он отвечал царю: «Буде изволите на Воронеж итти, не извалите ль заехать в Ахтырку для осмотрения того места, куда и я мог до вашей милости, смотря по случаю, прибыть».

У Меншикова наступили горячие дни. Он организует две операции – в районе Опошни и в самой Опошне. В первой из них, закончившейся равными потерями с обеих сторон, неприятельскими войсками командовал сам король. Во второй – шведы, как доносил светлейший, «хотя были и малолюдны, однако ж зело жестоко держались и не вдруг здались, пока их к тому наши огнем и гранатами не принудили».[147]

Движение шведов на восток было очередным тактическим промахом короля, ибо тем самым он усугублял и без того критическое положение своей армии, лишая ее возможности получить подкрепление из Польши. Карл XII, как известно, не отличался ни благоразумием, ни осмотрительностью. В ответ на уговоры генералов воздержаться от реализации рискованного плана он ответил: «Нет, отступление за Днепр походило бы на бегство; неприятель станет упорнее и высокомернее. Мы прежде выгоним из казацкой земли русских, укрепим за собою Полтаву, а между тем наступит лето, и тогда оно покажет нам, куда направиться».

Единственным человеком, который не только поддерживал намерение короля не уходить за Днепр, но и горячо убеждал претворить план короля в жизнь, был Мазепа. Но бывший гетман, выступавший в роли главного консультанта короля по «казацким делам», руководствовался только своекорыстными интересами – он великолепно понимал, что уход шведов за Днепр означал бы окончательный крах его власти над гетманщиной. Его булаву поддерживали шведские штыки, и, зная отношение к себе народа, он понимал, что тут же будет сметен с украинской земли.

Путь Карла на восток продолжался недолго – 13 февраля он достиг самого восточного пункта, куда ступала нога шведского солдата, – Коломака. Не доезжая до него, состоялся знаменитый разговор короля с Мазепой. Стараясь выказать любезность, бывший гетман сказал королю, что до границы между Европой и Азией осталось восемь миль.

– С этим не согласятся географы, – возразил король, но тем не менее во время очередной остановки для отдыха велел позвать генерал-квартирмейстера Гилленкрока, чтобы заявить ему: – Мазепа сказал, будто отсюда недалеко до Азии.

Гилленкрок: Ваше величество шутите.

Король: Я никогда не шучу. Ступайте и узнайте от Мазепы.

Гилленкрок отправился к Мазепе и растолковал ему, что такого рода шутки с королем весьма опасны, так как он ради эфемерной славы готов двинуться туда, где он этой славы никогда не обретет.

От Коломака Карл круто повернул на запад. Это решение короля относится к труднообъяснимым. Что его заставило изменить план: запоздалое признание несостоятельности задуманного или начавшееся половодье, превратившее степи Украины в сплошь покрытое водой пространство? Поклонник военных дарований короля так и написал, что план Карла «был разрушен силами природы».[148] Но и приведенное выше суждение шведского историка Артура Стилле не выдерживает ни малейшей критики, ибо разлив рек от преждевременного таяния обильных снегов происходил с такой же интенсивностью на востоке от Коломака, как и на западе от него.

Как бы там ни было, но небольшие ручейки действительно превращались в безбрежные реки, и неприятельская пехота, повернув на гетманщину, шла по воде, не имея возможности просушиться. Движение шведов сопровождало зарево пожаров – они безжалостно предавали огню все, что встречали на своем пути и что не успели сжечь при движении на восток. В один и тот же день – 14 февраля, – когда Карл вступил в Коломак, Петр прибыл в Воронеж. Там он находился почти два месяца – до 10 апреля.

Накануне отъезда в Воронеж царь 6 или 7 февраля оставил Меншикову и Шереметеву инструкции, что каждому из них надлежало делать. Основная задача Александра Даниловича состояла в том, «чтоб недалеко быть от главного корпуса неприятельского и смотреть на обороты оного и всяко приключать оному безпокойство».

Возможности светлейшего «приключать оному безпокойство» ограничивало половодье. 18 февраля Меншиков извещал царя, что неприятель пришел в Опошню, и над ним «хотя со всякою охотою желали б возможно чинить поиск, но всюду за разлитием вод з большим корпусом никакова промыслу чинить не мочно». Князю приходилось довольствоваться действиями мелких отрядов, как, например, нападение на противника, переправляющегося через речку Мерлу, когда небольшая «партия», ударив с тыла, учинила такой переполох, «что принужден неприятель чрез Мерлу вплавь плыть и многие возы в воде опрокинул».

Положение нисколько не изменилось и четыре дня спустя – 22 февраля Александр Данилович доносил царю: «Нам с сей стороны сильными партеями неприятелю ничего чинить невозможно, понеже воды кругом нас обошли». И далее: «Пока настоящая водополь простоит, по то время нам движения никакова и знатного поиску над неприятелем чинить невозможно».[149]

Затишье позволило Меншикову отправиться в Воронеж. Перед тем как отбыть туда, он оставил Шереметеву «пункты моего мнения не в указ», то есть рекомендации, исполнение которых было бы желательным, но не обязательным. «Мнение не в указ» излагало программу действий для войск фельдмаршала на ближайшее время и обнаруживает в его авторе точное предвидение возможных военных событий.

Меншиков исходил из двух предпосылок: либо враг попытается прорваться к Днепру и форсировать его, чтобы соединиться с поляками Станислава Лещинского и шведами генерала Крассау, либо останется «весновать» на Украине, сконцентрировав свои силы в междуречье Ворсклы и Сулы. В первом случае Меншиков рекомендовал Шереметеву «знатной промысел учинить» над арьергардом в тот момент, когда основные силы неприятеля переправятся на противоположный берег Днепра. Во втором случае светлейший советовал «неприятелю докучать» мелкими «партиями». И в том и в другом случае следовало держаться поближе к шведам, не упускать их из виду. Петр высоко оценил стратегические способности светлейшего, наложив резолюцию на его «Мнение»: «зело изрядные».

Источники не оставили никаких следов более чем двухнедельного пребывания князя в Воронеже. Известно только, что он прибыл туда 14-го, а выехал 29 марта. В день отъезда из Воронежа Меншиков испросил у царя резолюцию – как ему действовать, если «по слитии вод при первой траве неприятель пойдет на нас и будет искать баталии». Царь дал предельно четкий ответ. Действие русской армии на время своего отсутствия он ограничивал нападениями на противника «знатными партиями», чтобы ему «всяко, по возможности, вредить».

Вооружившись планом действий, Меншиков отправился к армии, а царь, проведя в Воронеже еще около двух недель, 10 апреля отбыл по Дону в Азов, где и пришвартовался 22 апреля.

Последний раз царь бывал в этих краях в 1696 году. Восторг от увиденного он отразил в письме к Меншикову: царь прибыл 26 апреля «в сие место (Троицкое. – Н.П.), которое пред десяти летами пустое поле видели (чему сами сведомы), ныне, с помощию Божиею, изрядной город купно з гаваном обрели (и хотя где долга хозяин не был, и не все исправно, однако ж есть что смотреть)».[150]

Многочисленные донесения русского посла в Стамбуле Петра Александровича Толстого сообщали о переполохе в султанском дворе, вызванном приездом царя в Азов. В Стамбуле ожидали бомбардировки города русским флотом, паника сопровождалась даже бегством населения столицы в глубь страны. Возможно также, что царь и его дипломаты сознательно распространили слух об армаде русских кораблей, якобы прибывшей в Азов, все с той же целью, чтобы удержать Османскую империю от вмешательства.

Но у царя была еще одна причина для продолжительного пребывания в Азове. Речь идет о лечении Петра от какого-то недуга. О том, что он прибыл в Воронеж больным, есть его прямое свидетельство: в день приезда он отправил Меншикову письмо с извещением, что «в пути великую нужду принял для безпутицы», и требованием «не мешкав» выслать к нему доктора Дунеля, в котором он имел «нужду для себя».[151] Будучи в Азове и Таганроге, царь проходил курс лечения, принимал лекарства, действовавшие в теплом климате.

В отсутствие царя фактическое командование армией находилось в руках Меншикова. Его главенствующая роль на театре военных действий определялась не только положением царского фаворита, а прежде всего тем, что он командовал кавалерией – самым мобильным родом войск.

Александр Данилович первый разгадал планы короля, когда тот лишь повернул от Коломака на запад. 15 февраля, задолго до того, как шведы осадили Полтаву, Меншиков закончил свое послание царю догадкой, полностью потом подтвердившейся: «И по сему признаваем, что правитца не инуды куды, точию к Полтаве, а больши, чаю, ради запорожцев».

Что привлекало шведского короля в Полтаве, какими соображениями он руководствовался, когда проявил настойчивое желание во что бы то ни стало овладеть этим городом?

Очевидцы из шведского лагеря единодушно утверждают, что мысль овладеть Полтавой подсказал Карлу Мазепа. Как показывал один из пленных, расчет Мазепы был прост: «Естли оную (Полтаву. – Н.П.) добудет, может всю к себе приклонить Украину».[152] Молва о том, что шведы овладели Полтавой, крупным административным центром гетманщины, по мнению Мазепы, быстро распространится по Украине, и население убедится в том, что силы шведов неодолимы, что у русской армии нет никаких перспектив на победу. Полтава, рассчитывал изменник, создаст перелом и в отношениях украинского населения к нему, Мазепе, и к шведам; украинцы не только прекратят сопротивление бывшему гетману и его покровителю, но и станут активно помогать.

В этих рассуждениях Мазепы, возможно, был известный резон, и Карл мог поддаться уговором предателя. Но аргументы Мазепы ничего не стоили, если бы сам король не оценил преимуществ, которые он мог извлечь, если бы Полтава находилась под его контролем. Во-первых, приток Днепра – Ворскла, на которой стоит Полтава, была удобной артерией, связавшей город с Днепром. Переволочна, находившаяся в устье Ворсклы, давала возможность переправы войск Станислава Лещинского и Крассау, а также запорожских казаков, перешедших на сторону Мазепы. Во-вторых, Карл XII все еще не расставался с эфемерной надеждой, что в войну против России вступит Османская империя и ее вассал крымский хан. Овладение Полтавой позволяло шведам соединиться с силами нового союзника.

И тем не менее овладение Полтавой не могло оказать решающего влияния на ход войны. Если Полтаве, а не какой-либо другой крепости Украины, и суждено было стать местом, у которого разыгрался трагический финал шведской армии, то в этом немалую роль сыграли личные качества короля, причудливые свойства его характера.

У Полтавы произошло то же самое, чему мы были свидетелями у стен Веприка, с той лишь весьма существенной разницей, что Веприк занял место печального эпизода в Северной войне, в то время как Полтава поставила точку и прекратила существование шведской армии. При овладении Полтавой, как и при овладении Веприком, король проявил крайне пагубное для полководца упрямство. У Веприка оно в конечном счете принесло победу, купленную, правда, ценой потери трех тысяч воинов. У Полтавы – еще большие потери. Почти три месяца длилась полтавская эпопея, но шведам так и не удалось сломить сопротивление ее славных защитников.

Полтава называлась крепостью. С крепостью у нас ассоциируются мощные кирпичные или каменные стены с бойницами, наполненными водой рвами и прочими оборонительными сооружениями. При упоминании слова «крепость» видятся кремлевские стены в Москве, Казани, Астрахани, Шлиссельбурге, Нарве или Соловках. Ничего этого в Полтаве, как и во множестве остальных украинских крепостей, не было. Очевидец, Даниэл Крман, оставил лаконичное описание Полтавы: «Мы увидели небольшой городок, расположенный на холме, окруженный с двух сторон невысокими холмами и укрепленный двойными насыпями и такими же валами».

Впервые неприятельская «партия» численностью в 300 человек появилась под Полтавой 1 апреля 1709 года. Шведы не рассчитывали столь малочисленным отрядом овладеть городом, они преследовали более скромную задачу разведать силы гарнизона. С этого времени не проходило ни одного дня или ночи, чтобы шведы не предприняли каких-либо операций против крепости.

3 апреля, например, полторы тысячи шведов пытались взять город штурмом. Затея не удалась, штурм был повторен под покровом ночи, а также 5 апреля. После того как неприятель убедился, что город с налету ему не взять, он приступил к осадным работам: рытью траншей и подкопов. 14 апреля рекогносцировку крепости произвел сам король. Он обнаружил, что один из валов был достаточно низким, и велел штурмовать именно этот вал. Штурм стоил неприятелю 500 человек убитыми.

Возобновив осадные работы, шведы особые надежды возлагали на подкоп и заложенные в него бочки с порохом. На 23 апреля намечался подрыв вала и ворот. Но взрыва не последовало. «Осажденными, – записал в дневнике Даниэл Крман, – был унесен порох, вложенный в подкоп, в тот самый час, когда шведы были уверены, что ворота с укреплениями взлетят на воздух».[153] Не подозревая этого, шведы подожгли фитиль, изготовились для атаки, чтобы «по взорвании вбежать в крепость», но им пришлось ни с чем отступить на исходные рубежи.

Известие о намерении шведов овладеть Полтавой Петр получил в начале мая от Шереметева. 5 мая он, извещая князя о том, что фельдмаршал сообщил ему, будто шведы «хотят доставать Полтаву», просил у светлейшего подтверждений: «И о том изволь нас уведомить, правда ли то и довольно ли во оной Полтавской крепости провианту и протчего, что ко осаде потребно». Меншиков отвечал 11 мая: «В той крепости, как к нам от 5 [-го] дни пишет комендант Келин, что нужды никакой нет». Комендант, продолжал светлейший, не сидит сложа руки, а совершает вылазки. В одну из них ему удалось напасть на шведский обоз, порубить «многих шведов» и «несколько от обозов их лошадей оторвали, из которых он, Келин, прислал ко мне зело изрядную лошадь».

Мажорный тон письма не успокоил царя. Он писал Александру Даниловичу: «В осаде полтавской гораздо смотреть надлежит, дабы оная с помощию Божиею конечно свобожена или по крайней мере безопасна была от неприятеля». «Сие место зело нужно» – так оценил Петр значение Полтавы. Он предлагал облегчить оборону крепости и положение ее гарнизона двумя способами: либо организовать диверсию на Опошню и тем отвлечь силы короля от Полтавы, либо расположить войска так близко к Полтаве, чтобы было «всегда возможно в город людей прибавливать и амуниции».[154]

Цитированное письмо царя датировано 9 мая. На это обстоятельство следует обратить внимание в связи с тем, что мысль светлейшего работала в том же направлении. Это делает честь как Петру, так и Александру Даниловичу. В начале мая князь созвал военный совет – как помочь Полтаве, «оной крепости отдых учинить». Все участники совета были единодушны в том, чтобы «учинить неприятелю какую диверсию».[155]

«Диверсия» была совершена 7 мая на ту самую Опошню, на которую рекомендовал в письме напасть и царь. Операция началась с того, что Меншиков близ Опошни на виду у шведов велел соорудить мост через Ворсклу. Неприятель не придал этому никакого значения. Между тем русские полки, перейдя через мост, напали на окопавшихся у берега шведов, которых было 600–700 человек, частично уничтожили их, частично захватили в плен. Стоявшие в Опошне шведы не рискнули вступить в сражение и укрылись за стенами замка. Убедившись, что замком с налета не овладеть, русское командование решило отвести свои полки на исходные рубежи.

О событиях у Опошни доложили Карлу, стоявшему у Полтавы. Тот немедленно с семью тысячами кавалерии ринулся на помощь опошнинскому гарнизону. Но к этому времени основные силы русских переправились через Ворсклу, и король должен был довольствоваться лишь нападением на арьергард, не успевший перейти на противоположный берег.

В этом эпизоде существенна одна деталь, свидетельствующая о возросшем мастерстве русских войск: они не дрогнули, не поддались панике, а оказали наседавшим шведам организованное сопротивление: «…остановясь, дали по ним из пушек и из всякого ружья несколько добрых залпов, отчего они, шведы, принуждены с уроном отступить к Опошне». Итог диверсии: неприятель потерял несколько сотен солдат и офицеров, захвачено две пушки, восемь офицеров, 170 рядовых, освобождено из плена несколько сот жителей, которых шведы «в непрестанной жестокой работе держали». И хотя Карл XII не задержался в Опошне, но, в очередной раз предав ее огню, возвратился к Полтаве на следующий же день, диверсия, как мы еще увидим, оказала помощь гарнизону. А у царя вызвала радость. «Мы зело обрадовались», – писал Петр в ответ на известие о сражении и отметил удачу «обыкновенною стрельбою».[156]

Следующую диверсию наши войска совершили десять дней спустя, 17 мая. По своим масштабам она была намного скромнее первой, и если она все же достойна упоминания, то лишь как пример координированных действий полтавского гарнизона и полевых войск. Вылазка гарнизона оказалась весьма удачной: ее участники атаковали неприятеля «с толикою храбростию», что выбили его из шанцев «и до берегу реки прогнали». Обнаружив, что к шведам подходит подкрепление, они организованно отошли под защиту крепостных валов.

Во время этой вылазки стряслась беда с родственником Меншикова, бригадиром Алексеем Федоровичем Головиным, женатым на родной сестре князя. Накануне, 15 мая, бригадир возглавил «сикурс», направленный светлейшим в Полтаву. Под покровом темноты отряд в 900 человек продрался через кустарник, переправился через три речки и болото. Солдаты несли над головой ружья и по 40 патронов и благополучно вошли в Полтаву, пополнив силы ее защитников.

Во время же вылазки Головину крупно не повезло. Он, видимо, был человеком темпераментным и настолько углубился в боевые порядки шведов, что попал в плен – по одним данным, под ним была убита лошадь, по другим – его, «сбив с лошади в болото, взяли в полон». Находясь в плену, он тоже проявил характер. Участник событий, князь Борис Иванович Куракин, сообщил любопытную деталь пребывания Головина в плену: «И по взятии оного бригадира Головина получили ведомость, что оной был с гонором трактован. Однако ж сам неосторожно себя повел и хотел уйти, за что был посажен в клетку с ругательством».

Мы здесь упомянули только о более или менее крупных акциях, предпринятых Меншиковым. Что касается действий мелких «партий», то они были настолько обыденными и совершались так часто, что не привлекали к себе внимания современников. Александр Данилович в точности выполнил свое обещание ни на одну минуту не оставлять шведов в покое. Еще в начале мая, подойдя с кавалерией к Полтаве, он писал царю: «Мы, будучи здесь, праздно стоять не будем, но, при помощи Божии, всякого поиску искать подщимся».[157]

Перед нами опять свидетельство Бориса Ивановича Куракина. Он рисует картину повседневных лихих налетов партий регулярной и нерегулярной конницы: «И непрестанно на неприятельскую сторону партии легкой кавалерии отправляли, как волохов, казаков донских, калмыков, которые всегда неприятелю алярм (тревогу. – Н.П.) делали и лошадей отгоняли, и одним разом больше семисот лошадей от обозу неприятельского отогнали, также и многих языков брали».[158]

Убедившись в бесплодности попыток овладеть крепостью оружием, шведы 2 июня предложили сдать крепость без боя на условиях, которые будут угодны самим осажденным. В случае же отказа капитулировать, передали парламентеры, все до одного защитники Полтавы будут истреблены. Комендант крепости Алексей Степанович Келин, человек долга, незаурядной выдержки и отваги, дал достойный ответ: «Мы уповаем на Бога, а что объявляешь, о том мы чрез присланные письма, коих 7 имеем, известны, тако же знаем, что приступов было 8-м и из присланных на приступе более 3000 человек при валах Полтавских положили. Итак, тщетная ваша похвальба; побить всех не в нашей воле состоит, но в воле Божией, потому что всяк оборонять и защищать себя умеет».

Между тем двухмесячная осада Полтавы не могла не сказаться на положении гарнизона и жителей города. Поэтому не случайно Петр 4 июня, в день своего прибытия под Полтаву, поспешил отправить собственноручное послание Келину с обещанием освободить город от блокады. Коменданту царь предложил изложить нужды гарнизона. Тот затребовал 50 пудов пороха. В тот же день порох стали перебрасывать в бомбах.

Гарнизону недоставало не только пороху. Чем дальше, тем больше в городе стали ощущать нехватку продовольствия. Келин 8 июня доносил Меншикову, что гарнизону крепости удалось наскрести провианту только на текущий месяц, «а впредь будущей месяц провианту не будет и на три дни, не только солдатам, но и всем будет нужда».[159]

Ознакомившись с обстановкой, царь решил, что настал час для генеральной баталии. 7 июня он писал Федору Матвеевичу Апраксину: «Сошлись блиско с соседьми, и, с помощию Божиею, будем конечно в сем месяце главное дело со оным иметь». На следующий день об этом же намерении он известил и дипломата князя Григория Федоровича Долгорукого: «Объявляем вам, что мы здесь намерены неприятеля всеми силами атаковать з Божиею помощию». Тут же просьба к корреспонденту: «Секретно сие держи».

Однако задачей, не терпящей отлагательства, которую следовало решить до генеральной баталии, был прорыв блокады Полтавы. Эту операцию Петр намечал осуществить 13 июня. Накануне царь отправил Келину указ, чтобы защитники Полтавы одновременно с ударом, наносимым главными силами, совершили вылазку из крепости. План сорвала погода: сильный дождь поднял уровень воды в Ворскле настолько, что операцию пришлось отменить. «Объявляю вам, – сокрушался по этому поводу Петр в письме к Г. Ф. Долгорукому 13 июня, – что сего дня намерение наше для вчерашних дождей не исполнилось, о котором, как могли, трудились чрез болоты, но не могли».[160]

Петру ничего не оставалось, как энергично готовиться к генеральной баталии. Необходимость подготовки к ней подтвердил военный совет, созванный им 16 июня. Четверг, 16 июня, примечателен еще одним событием – в этот день король был ранен в ногу.

Шведские историки, из числа поклонников Карла XII, связывали трагический конец шведской армии с пресловутым ранением короля. Это, конечно, глубокое заблуждение, полное непонимание реальной обстановки. Армия агрессора была обречена на гибель задолго до ранения Карла. Никто не мог точно сказать только одно – где эта армия обретет свой бесславный конец: то ли у валов Полтавы, то ли у Гадяча или, скажем, Веприка.

Ход событий опрокинул все расчеты самонадеянного короля. Окружив Полтаву, он был уверен, что ее гарнизон находится в мышеловке. В действительности он сам со своей армией находился в окружении, и возможность вырваться из него к лету 1709 года уже исчезла.

Заключительный акт трагедии шведской армии под Полтавой начался 15 июня – в этот день часть русских полков переправилась через Ворсклу, до этого разделявшую две неприятельские армии. Когда об этом Реншильд донес королю, тот передал через адъютанта: пусть фельдмаршал действует по своему усмотрению. Эта реплика обнаруживает новые черты в поведении короля. Если ранее он в трудных ситуациях сохранял бодрость духа и не поддавался унынию, то со времени Лесной его одолевали приступы черной меланхолии и он проявлял безразличие к происходившему.

По русским источникам, сопротивление шведов во время переправы не было упорным: «Неприятель паки с немалым числом конницы и пехоты приступил в том намерении, чтоб с оных мест сбить и дело транжементов воспрепятствовать, но от войска царского величества с великим уроном прогнан».

19—20 июня на противоположный берег вместе с основными силами армии переправился и Петр. Началась непосредственная подготовка к генеральному сражению. В лагерях русских и шведов она протекала по-разному.

Король, придерживавшийся только наступательных действий, естественно, не проявлял интереса к инженерной подготовке будущего поля сражения. Главная его забота состояла в том, чтобы обезопасить свой тыл, не дать полтавскому гарнизону сделать вылазку в тот момент, когда шведы будут увлечены сражением с главными силами. Для этого надо было овладеть Полтавой. Покорение крепости представляло еще одну выгоду – в этом случае освобожденные от осады войска могли быть использованы в генеральном сражении.

Дважды, 21 и 22 июня, шведы предприняли отчаянные попытки войти в город. Как и раньше, они сделали подкопы, заложили бочки с порохом, но, как и в предшествующие разы, взрыва не последовало – порох благополучно изъяли осажденные. Неприятель повторил штурм ночью 22 июня и едва не добился успеха: «Во многих местах неприятель на вал восходил, но комендант показал несказанную храбрость, ибо он сам во всех нужных местах присутствовал и сикуровал!» В критический момент в защите города участвовало все население: «Жители Полтавы все были на валу; жены хотя в огне на валу не были, токмо приносили каменья и прочее».[161]

Штурм не удался и на этот раз, и шведы, хотя и понесли большие потери, так и не обезопасили свой тыл.

Русские войска у места переправы – деревни Петровка, расположенной в восьми верстах севернее Полтавы, – соорудили укрепленный лагерь. Осмотрев местность, Петр велел передвинуть армию поближе к расположению шведов. Царь счел, что открытая местность у Петровки предоставляла преимущества шведской армии, отличавшейся высокой маневренностью и умением перестраивать боевые порядки в ходе сражения. Из опыта битвы у Лесной царь знал, что это преимущество неприятель утрачивает, когда ему навязывают сражение в пересеченной лесистой местности. Таким было пространство у деревни Яковцы.

Здесь, в пяти километрах от шведов, русские войска 25 июня приступили к сооружению укрепленного лагеря. Он был усилен воздвигнутыми впереди лагеря шестью редутами, преграждавшими путь шведам к основным силам русской армии. Редуты отстояли один от другого на расстоянии ружейного выстрела. Осмотрев их, Петр 26 июня велел дополнительно соорудить четыре редута, расположенные перпендикулярно к первым шести.

Устройство дополнительных редутов, прикрывавших лагерь русской армии, было новшеством в военно-инженерном деле. Не преодолев их, невозможно было подступить к основным силам русских. Наступавшие, овладевая редутами, в каждом из которых располагалась рота солдат, несли большие потери от ружейного и артиллерийского огня; кроме того, преодоление этих редутов расстраивало боевые порядки наступавших.

Каковы были силы сторон в канун генеральной баталии? Почему Петр считал, что настало время помериться силами на поле брани? Тому было несколько причин.

Одна из них – шведы утратили преимущества, которыми ранее располагали: соотношение сил на театре военных действий стало не в пользу противника. В распоряжении Петра в укрепленном лагере под Полтавой находилось 42 тысячи регулярных и 5 тысяч нерегулярных войск. Кроме того, царь располагал резервом в 40 тысяч человек, расположенным на реке Псёл.

Что касается шведской армии, то ее численность не поддается точному учету. Если исходить из подсчета потерь шведов убитыми и плененными под Полтавой и Переволочной, а также бежавших с Карлом XII, то в шведской армии в общей сложности находилось 48 тысяч человек. Впрочем, боеспособных войск, непосредственно участвовавших в Полтавской битве на стороне шведов, было значительно меньше: из этого числа следует вычесть около трех тысяч мазепинцев и около восьми тысяч запорожцев, во главе с Костей Гордиенко, перешедших на сторону Мазепы и Карла XII в марте 1709 года. Около 1300 шведов все еще продолжали осаждать Полтаву и тоже не участвовали в сражении. Карл, не будучи уверенным в победе, расставил несколько отрядов вдоль реки Ворсклы до впадения ее в Днепр у Переволочны, видимо, на случай возможного бегства с поля боя. Наконец, из общего числа шведов надлежит исключить лиц, не причастных к строевой службе. Только под Переволочной было пленено 3402 «служителя», а сколько их пленено и полегло под Полтавой – неизвестно.

В итоге в Полтавской битве могло участвовать не более 28–30 тысяч шведов. Численное превосходство, таким образом, было на стороне русских войск. Русская армия располагала еще одним существенным преимуществом – ее артиллерийский парк насчитывал 102 пушки, в то время как шведы могли противопоставить только 39 орудий.

Царь вручил командование армией трем военачальникам: вся кавалерия в составе 24 полков отдавалась под начало Меншикову, пехота – Шереметеву, артиллерия – Брюсу.

Сражение, как свидетельствуют источники и русского и шведского происхождения, намечалось на 29 июня. Лейтенант шведской армии Вейе записал в своем дневнике: «Для сражения Петр назначил 29 июня, день своих именин, когда, по его расчетам, должны были подоспеть калмыки, которых отправил по просьбе царя хан Аюка». Узнав об этом, Карл решил упредить нападение царя и атаковать русских ранее этого срока.[162]

Нечто похожее обнаруживаем и в «Дневнике обороны Полтавы»: сведения о подходе калмыков, вынудившие Карла начать сражение ранее срока, шведскому командованию сообщил перебежчик из русского лагеря, который, кстати, выдал шведам еще один важный секрет – он указал место расположения в боевых порядках русских полков новобранцев и советовал нанести удар именно по этому полку. Петр, узнав о бегстве иноземца предателя и предположив, что тот непременно сообщит о слабом месте обороны, велел поменять форму: на новобранцев надели мундиры закаленного в боях Новгородского полка, а на новгородцев – мундиры новобранцев.

В этом свидетельстве если что-либо и может вызвать сомнение, так это сюжет с переодеванием. Что касается прибытия калмыков и перенесения дня сражения, то показания обоих источников, никак не связанных между собою происхождением, совпадают.

О том, что генеральное сражение намечено на 27 июня, Карл XII объявил накануне, 26 июня. Войскам было сказано, что король сам будет участвовать в битве, но из-за ранения командовать войсками не в состоянии и вручает их фельдмаршалу графу Реншильду. Генералам Карл XII самодовольно заявил: «Завтра мы будем обедать в шатрах у московского царя. Нет нужды заботиться о продовольствии солдат – в московском обозе всего много припасено для нас».[163]

В воскресный день 26 июня царь разъезжал по полкам – тоже обращался к воинам с речью. Но не сытым обедом прельщал он солдат и офицеров, а выпавшей им честью защитить Родину и совершить ради этого подвиги. Петру отвечал генерал-лейтенант князь Михаил Михайлович Голицын, заверивший, что воины для защиты отечества не пощадят живота своего: «Ваше царское величество изволил труд наш и верность и храбрость добрых солдат видеть на Левенгаубтской баталии […] ныне войско то ж, и мы, рабы твои, те ж уповаем таков же иметь подвиг».[164]

В ночь на 27 июня шведские войска были приведены в боевую готовность. «Эту ночь, – засвидетельствовал Даниэл Крман, – мы провели под открытым небом, без огня, без соломы, сена, еды и питья».

Пехота и конница должны были нанести удар по основным силам русской армии. Такова была диспозиция Карла XII. Сражение, однако, протекало не по его воле, а по воле Петра Великого.

Шведы ринулись в атаку за два часа до рассвета. С обнаженной шпагой, лежа в притороченной к лошадям качалке, шведский король, находясь в центре боевых порядков, призывал свое воинство к победе. Мазепа тоже изображал полководца. Даниэл Крман записал: бывший гетман «утром, роскошно одетым, несся на чистокровном коне в бой, но король Карл, похвалив его, приказал вернуться к обозу, ради спасения жизни, потому что и так у него было слабое здоровье».[165]

Русские войска встретили шведов, подошедших к редутам в три часа ночи, сильным ружейным и артиллерийским огнем. Неприятель прихватил с собой всего четыре пушки. Объяснялось это не недостачей пороха у шведов, как принято было считать историками раньше, а упованием на рукопашную схватку в темноте.

Шведам удалось овладеть двумя недостроенными редутами, раздались их торжествующие возгласы: «Победа! Победа!» Веру шведов в победу укрепили также успешные действия их кавалерии, на короткое время потеснившей русских драгун. Радость, однако, была преждевременной. Оказавшись без поддержки артиллерии и не имея гранат, шведы несли огромные потери. Пехота под командованием шведского генерала К.-Г. Рооса и кавалерия В.-А. Шлиппенбаха, не выдержав губительного огня, отошли в Яковецкий лес. Связь этих отрядов с основными силами шведов была утрачена. Конница Меншикова атаковала кавалерию Шлиппенбаха, разгромила ее и захватила в плен командовавшего ею полковника. Такую же участь разделила и пехота Рооса, пытавшаяся было укрыться в шведских укреплениях под Полтавой. На плечах бегущих пехота русского генерала Ренцеля ворвалась в укрепление и уничтожила или пленила этот отряд.

Так неудачно для шведов закончился первый этап сражения: они понесли огромные потери и, не выполнив возложенных на них задач, вынуждены были отойти за пределы досягаемости ружейного и пушечного огня.

Наступило затишье, сопровождавшееся построением основных сил в боевые порядки. Петр в конце шестого часа сражения велел вывести из укрепленного лагеря 42 батальона пехоты из имевшихся у него 60. На флангах расположились драгунские полки.

В боевой порядок построилась и шведская армия, первой начавшая наступление. Когда шведы подошли на расстояние пушечного выстрела, 87 стволов русской артиллерии открыли огонь картечью. Шведы продолжали идти вперед, но когда приблизились на расстояние ста шагов, раздался залп русской пехоты и драгун. Началась ружейная и артиллерийская дуэль, в которой русские оказались намного сильнее.

В девятом часу утра начался решающий этап битвы. Реляция описывает его так: «И как войско наше, таковым образом в ордер-баталии (боевой порядок. – Н.П.) установясь, на неприятеля пошло, и тогда о 9-м часу пред полуднем атака и жестокий огонь с обоих сторон начался, которая атака от наших войск с такою храбростью учинена, что вся неприятельская армия по получасовом бою с малым уроном наших войск (еже при том наивяще удивительно), как кавалерия, так и инфантерия, весьма опровергнута, так что швецкая инфантерия ни единожды потом не остановилась, но без остановки от наших шпагами, багинетами и пиками колота».

Посмотрим на ход сражения глазами тех, кто находился в шведском лагере: «Пока длилось сражение, мы слышали такую сильную ружейную пальбу и грохот пушек, какой нельзя было представить, если бы не слышали его собственными ушами». Ядро разнесло одну из жердей носилок короля. Его пересадили на лошадь, которая тут же была убита, затем на вторую, наконец, – третью. С большим трудом его вывели из опасной местности, «со всех сторон окруженный неприятелем», король чутьчуть не попал в плен.[166] В обозе ему полтора часа перевязывали рану, открывшуюся в результате многократных падений.

Любопытно свидетельство другого участника сражения, лейтенанта Вейе. Его перу принадлежат наполненные сарказмом слова о поведении мазепинцев в часы Полтавской баталии: «Что касается до казаков гетмана Мазепы, то я не думаю, чтобы из них полегло за все время боя более, нежели трое, ибо пока мы сражались, они находились в тылу, а когда довелось бежать, то они оказались далеко впереди. Но они, – продолжает Вейе, – оказали нам одну услугу, а именно – показали путь к обозу».[167]

Судьба генеральной баталии была решена. Поле под валами Полтавы было усеяно вражескими трупами – все, кто оказался в живых и не попал в плен к Меншикову, искали спасения в бегстве. Позже на поле брани насчитали свыше восьми тысяч убитых шведов.

Полтавская победа принесла царю несколько приятных неожиданностей: неожиданным был сокрушительный разгром неприятельских войск; неожиданными были малые потери русских; наконец, неожиданным было участие в сражении лишь трети русской армии, сосредоточенной у стен Полтавы. Все эти неожиданности на несколько часов парализовали энергию Петра, перенесшего накануне огромную нервную нагрузку. Полтора месяца спустя после сражения царь писал Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину: «Я от полтавской игрушки с лишком две недели был болен, но ныне, слава Богу, оздравел и позафтрее поеду в Польшу».[168] В итоге преследование в панике бежавших шведов началось не спустя несколько часов, требовавшихся для того, чтобы привести конницу в боевой порядок после сражения, а лишь к вечеру; только тогда в погоню были отправлены драгуны князя М. М. Голицына и генерала Боура. Позже преследователей возглавил Меншиков.

Деталей того, как протекало преследование, русские источники не сообщают. Имеются лишь два документа, исходивших от Меншикова. Оба они крайне близки по содержанию и крайне скупо отразили происшедшее.

29 июня Александр Данилович извещал супругу: «О себе доношу, что сего часу прибыли мы с кавалериею в Кобыляк в добром здоровье и речку Кобылячку переправливаемся, где от неприятеля с нашими была и стрельба небольшая – не хотели наших перепустить. Однако же мы, за Божией помощию, чюд не все перебрались и как перебралися, то, з Божию помощию, следовать будем, чтоб не перепустить их за Днепр».

Донесение царю, отправленное одновременно, в 8 утра, дословно повторяет письмо к Дарье Михайловне, но содержит одну дополнительную фразу: «Король ныне почевал в Кобыляке и ис Кобыляка пошел и спрашивал разных дорог за Днепр».[169]

Из текстов явствует, что шведы бежали без оглядки, показывая преследователям спины. Единственный раз они отважились повернуться к ним лицом, пытаясь воспрепятствовать их переправе через речку Кобылячку, но робкое сопротивление тут же было сломлено.

29 июня шведы и мазепинцы достигли Переволочны – местечка у впадения Ворсклы в Днепр. Лихорадочные поиски средств переправы не увенчались успехом: они были заблаговременно уничтожены, а рядом не оказалось ни леса, ни кустарников, пригодных для сооружения плотов либо парома. Разобрали старую церковь, но бревна разнесло быстрым течением Днепра.

Безысходность положения шведской армии понимали все, кроме короля, к которому вернулась его прежняя самонадеянность. «Пусть только увидят меня солдаты верхом на лошади, – хвастливо заявил он, – станут они сражаться так же храбро, как и прежде».

«Нет, ваше величество, – возразил Гилленкрок, – если неприятель явится, то многие наши солдаты или положат оружие, или бросятся в воду, чтобы спасти свою честь».[170]

Мазепе не стоило большого труда уговорить Карла бежать, причем не в Крым, путь туда был долог и таил опасность быть настигнутым погоней, а в Очаков, где можно было укрыться на пятый день бегства. Изменник не стал ожидать согласия короля и, проявив несвойственную своему возрасту прыть, поспешил переправиться на другой берег, благо казаки где-то обнаружили лодки. «Оставшиеся же конные все пустились вплавь и, сгрудившись вместе, благополучно переплыли; кои же на плаву оном уже поотстали, или от волнения кто поплыл как особо, так равно и те, кои, будучи пешие, за королем плыть помешкались, те все по обширности реки и волнения перетонули».[171] Несколько часов спустя через Днепр переправились король, Понятовский, 23 офицера, 80 драбантов, 620 солдат и 6 человек из королевской канцелярии. Командование покинутой армией Карл XII оставил Левенгаупту.

Шведская армия, оставшаяся на левом берегу Днепра, пребывала в подавленном состоянии. Когда 30 июня рассвело, взору шведов представилась устрашающая картина – на них готовы были двинуться драгуны Меншикова. Для создания у неприятеля видимости, что перед ним стоит многочисленное войско, Голицын велел своим драгунам спешиться и расставить лошадей на большой площади, чтобы издали казалось, что их великое множество.

В действительности Меншиков располагал девятью тысячами человек, в то время как у шведов насчитывалось свыше шестнадцати тысяч, почти вдвое больше. Эта цифра выяснится позже, а в тот момент светлейший не располагал более или менее точными данными о численности неприятельских войск. Быть может, эта неосведомленность была и полезной, ибо давала основание князю действовать решительно и напористо. Он знал, что перед ним стояла армия, потрясенная и деморализованная поражением под Полтавой и утомленная трехдневным бегством. Знал он также, что шведы не располагали ни порохом, ни запасами продовольствия и фуража. Все это, вместе взятое, давало ему основание потребовать от Левенгаупта немедленной капитуляции.

Но вместе с тем Александр Данилович, как увидим ниже, не исключал и сражения с неприятелем, причем его суждения о моральном состоянии шведов обнаруживают в нем достаточно тонкого психолога. У шведов, считал он, не было третьего пути – пути отступления: они могут либо капитулировать, либо сражаться, причем сражаться с отчаянием обреченных. В этом случае русские войска тоже могли понести немалые потери. Вот почему Александр Данилович использовал все рычаги воздействия, чтобы избежать сражения и принудить неприятеля к капитуляции.

Левенгаупт предпринял лихорадочные поиски выхода из критического положения, в котором оказалась армия, оставленная ему королем.

Он собрал всех офицеров, командовавших полками, и изложил им требование Меншикова. О том, как развивались дальнейшие события, расскажут нам два его участника. Лейтенант Вейе, из шведского лагеря:

«После непродолжительного совещания он (Левенгаупт. – Н.П.) велел каждому из присутствующих отправиться в свои полки и спросить у солдат, желают ли они сражаться или капитулировать. Солдаты поначалу давали неопределенные ответы: одни ссылались на то, что не все обеспечены оружием, другие говорили, что им безразлично, третьи – если понадобится, то они выполнят свои обязательства, и только один майор Гольде от имени оболяндских всадников надавал большие обещания. Поэтому Левенгаупт не пожелал принимать решение, но велел еще раз полковым командирам, чтобы каждый из них спросил у солдат, желают ли они сражаться или нет и хотят ли кавалеристы и драгуны атаковать вражескую пехоту, так как пехоты у нас мало […] Большинство драгун хотели сдаться, ссылаясь на то, что без пехоты ничего не смогут сделать». Левенгаупту ничего не оставалось, как принять условия капитуляции, продиктованные Меншиковым.

Послушаем героя Переволочны Александра Даниловича Меншикова. 30 июня, когда шведы сдавали оружие, он доносил царю: «Сего числа мы неприятеля здесь в Переволочне настигли, который стал уже перебираться, а имянно король сам с драбантами и с Мазепою перебрался прошедшей ночи, а на сей стороне остался Левенгаупт, который против нас в ордер-баталию построился.

А как мы усмотрели, что не в малом числе обретаются, а имянно что по последней мере будет у него войска около восьми тысяч, того ради разсудили мы, что если с таким не безсильным и отчаянным неприятелем в бой вступить, то не без великаго урона у нас было бы, и для того я, построя своих людей против онаго неприятеля в ордер-баталию, послал к нему, Левенгаупту, своего генерал-адъютанта с таким предложением, что понеже они спасению своему никакого иного способа не имеют, то хотят или сдаться на аккорд или нет. На что отповедью прислан к нам генерал Крейц, и хотя от онаго и были к их пользе некоторые запросы, однако с малою им пользою тот аккорд учинен, и всех их, как генералов, так и прочих офицеров и рядовых, со всею амунициею через тот аккорд мы приняли, которые сего числа пришли и все строем кладут оружие и наш караул к ним приставлен. Также и пленные наши, колько их в неприятельских руках было, все выручены, меж которыми и зять мой и иные многие офицеры».[172]

Вырученный из плена «зять мой» – не кто иной, как бригадир Алексей Федорович Головин, схваченный неприятелем во время вылазки из Полтавы 15 мая.

Итак, в письме к царю Меншиков сообщил, что шведов у Переволочны было около восьми тысяч. В тот же день, 30 июня, светлейший поделился радостью в связи со счастливым исходом операции с супругой. Дарье Михайловне он сообщал, что «бегучаго от нас неприятеля здесь мы сего числа настигли и только что сам король и с изменником Мазепою в малых людях уходом спаслись, а достальных шведов всех живьем на аккорд в полон побрали, которых будет числом около десяти тысяч, между которыми генерал Левенгаупт и генерал-майор Крейц. Пушки, всю амуницию тоже взяли».[173]

Как видим, здесь фигурировала иная цифра взятых в плен – не восемь, а десять тысяч. Каково же было удивление князя, когда, по уточненным данным, шведов оказалось в плену 16 275 человек. Именно такая цифра пленных фигурирует в русских источниках.

Случившееся у Переволочны подтверждает удачный выбор царя. Петр правильно учел свойства характера князя, которому в известной мере были свойственны и невероятная напористость, и способность действовать очертя голову, и, если хотите, отчасти и авантюризм. Именно так и надо было поступить с деморализованным противником. Расчетливость Шереметева и осторожность Боура вряд ли могли быть полезными в той ситуации. Переволочна, таким образом, к полтавской славе Александра Даниловича добавила новые лавры.

Трофеями русских войск оказалось все оружие, снаряжение, артиллерия, 400 тысяч рублей в шведской казне и 4 300 рублей в мазепинской. Все, что шведы награбили за девять лет непрерывных побед в Польше, Курляндии и Саксонии, попало к русским. Среди пленных – рижский генерал-губернатор Левенгаупт, генералы Крейц, Круз, графы Дугласы и другие высшие офицеры.

В часы, когда шли переговоры о капитуляции, а затем велись подсчеты пленных и трофеев, кареты с беглецами – королем и Мазепой – двигались по безлюдной, безводной и знойной степи. Томимые голодом и жаждой беглецы приблизились к Бугу лишь на седьмой день пути.

Петр вновь опоздал с организацией погони. В Переволочну он прибыл 1 июля, а отряд для поимки короля и Мазепы был отправлен только два дня спустя. Быть может, в эти дни и царь, и Меншиков забылись от радости и восторга – армия, грозившая лишить Россию суверенитета, перестала существовать, а ее предводитель позорно уносил ноги в безвестность. Быть может, для снаряжения отряда и снабжения его запасами продовольствия и фуража требовалось время. Быть может, опасались отправкой погони ослабить силы Меншикова, необходимые для охраны плененных шведов. Может быть, наконец, пришлось потратить много времени, чтобы переправить на тот берег шесть тысяч драгун, во главе с генералом Волконским выделенных для поимки короля и Мазепы.

Отряд Волконского начал трудную погоню только 3 июля, то есть четыре дня спустя после бегства Карла XII и Мазепы.

Уже 4 июля Волконский доложил Меншикову из Кременчуга, что после одного дня погони стало «много усталых лошадей» и давал о себе знать недостаток провианта. Трудности, как явствует из донесения Волконского Меншикову от реки Буг 9 июля, нарастали изо дня в день: из Кременчуга он выехал 4 июля «и шел за неприятелем денно и ночно с поспешением», но догнать его не мог, «для того что он упредил свой марш предо мною четырьмя днями от Днепрова». Через Буг король и Мазепа, доносил Волконский, переправились «за день до моего приезду». Генерал счел, что ему у Буга делать нечего, и он решил возвратиться в Кременчуг, потому что «у драгун провианту ничего нет, и пять дней хлеба не едали, а достать было нигде невозможно, для того что от Кременчуга до Очакова деревень не было, все шли степью».[174]

Неудача постигла Волконского не только потому, что он отправился в путь на четыре дня позже, но и потому, что он дважды сбивался с пути и терял драгоценное время, пока вновь нападал на след беглецов.

18 июля царь отправил Меншикову указ, чтобы Волконский стерег Карла XII на пути его в Венгрию. Однако слух о намерении короля покинуть Бендеры оказался ложным – на чужбине ему пришлось коротать почти четыре года. Что касается Мазепы, то Петр немедленно потребовал от султана его выдачи. Неизвестно, чем бы закончилась дипломатическая акция царя, если бы Мазепа не умер 22 сентября. Обстоятельства его смерти в точности неизвестны. По одним данным, он умер естественной смертью, по другим – отравился, опасаясь выдачи царю и ожидаемого возмездия.

Народная молва объясняла смерть Мазепы не покидавшими его ни на миг тяжкими думами об ожидаемой каре: «Сего злодея съела вошь, понеже при напавшей на него печали о лишении всей надежды своей такая вошь напала, что не мог он, переменяючи рубашку на каждый день поутру и ввечеру, освободиться от нее, и тем, или той болезнью, исчез. А иные объявляют, что ядом стравил себя».[175] Такой неприглядный конец жизни изменника сохранила народная память.

После Полтавы Петр раздает награды: графа Гавриила Ивановича Головкина он возвел в канцлеры, Петра Павловича Шафирова – в вице-канцлеры, Репнину, Брюсу и другим генералам пожаловал орден Андрея Первозванного, генерал-лейтенантам Голицыну и Боуру – деревни. Многие генералы и офицеры получили повышение в чинах. Но все эти награды не шли ни в какое сравнение с тем, как были отмечены заслуги Меншикова. Светлейшего царь пожаловал чином второго фельдмаршала (первым был Шереметев), а также городами Почеп и Ямполь. И без того уже огромные владения князя увеличились на 43 362 души мужского пола. По числу крепостных он стал вторым после царя душевладельцем России.

Справедливости ради должно отметить, что все самые яркие страницы истории Северной войны в предполтавский и полтавский периоды написаны при активнейшем участии Меншикова: Шлиссельбург, Нарва, Калиш, Батурин, Полтава, Переволочна. Никого из соратников Петра нельзя поставить на одну доску со светлейшим по вкладу, лично внесенному в разгром шведов.

«Преславная виктория» под Полтавой коренным образом изменила внешнеполитическое положение России, и Петр отправляется в Европу пожинать плоды русской дипломатии. Меншикова он отправляет в Польшу против войск Станислава Лещинского и шведского генерала Крассау. Однако шведы сами поспешно удалились в Померанию, а Станислав Лещинский, лишившийся их поддержки, бежал из Польши. Князь доносил Петру 29 сентября: «Понеже пишет к нам господин отъютант Ушаков, что неприятель ушел к Померании, настичь ево невозможно, того ради мы поход свой оставили».[176]

Распорядившись о расквартировании войск в Польше, Меншиков отправляется в Москву для участия в грандиозном параде победителей. Его свидетелями москвичи стали 19 декабря 1709 года. В параде участвовал и Меншиков. Значение его подчеркивалось тем, что он ехал верхом на коне чуть сзади Петра. На следующий день была разыграна сцена доклада князю-кесарю Ромодановскому главных участников победоносного сражения: Петра, Меншикова, Шереметева. Александр Данилович доложил: «Божией милостию и вашего кесарского величества счастием взял я в плен ушедших с Полтавского сражения под Переволочну генерала и рижского губернатора графа Левенгаупта […] и 16 275 человек».

В начале апреля 1710 года Меншиков вновь на театре войны. Операции развернулись в Прибалтике, там русские в течение года овладели важнейшими крепостями Эстляндии и Лифляндии. Меншиков участвовал в осаде Риги. Царь был недоволен действиями Шереметева, не обеспечившего полной блокады Риги, и отправил туда князя в полной уверенности, что тот сделает все, чтобы изолировать крепость от внешнего мира и принудить гарнизон к сдаче. Светлейший распорядился перекинуть через реку бревна и цепи, поставить в надлежащих местах пушки, чем лишил шведские корабли возможности доставлять гарнизону продовольствие и подкрепление. Все было готово к штурму, но началось «моровое поветрие» (чума), сильно опустошившее ряды осаждавших, и активные действия пришлось отложить.

ГУБЕРНАТОР СТОЛИЧНОЙ ГУБЕРНИИ

После парада в Москве светлейший возвращается в Петербург, где с той же энергией, что и на войне, продолжает руководить застройкой города. Петр признавал заслуги Меншикова в благоустройстве будущей столицы. В одном из писем этого года, отправленном из Петербурга, царь писал: «…желаю, дабы Господь Бог ваш дело как наискоряя управил, и вас бы нам здесь видеть, дабы и вы красоту сего Парадиза (в котором добрым участником трудов был и есть) в заплату трудов своих, с нами купно причастником был, чего от сердца желаю. Ибо сие место истинно, как изрядный младенец, что день, преимуществует».[177]

К своему детищу – Петербургу – Петр был неравнодушен, и оценку его внешнего облика он явно преувеличивал. Судя по описанию города, составленному в 1710–1711 годах, он еще не приобрел блеска, позже вызывавшего хвалебные отзывы современников. Будущая столица в это время не имела ни одного монументального здания, город застраивался стихийно, на скорую руку возводились невзрачные деревянные избы, в которых ютились мастеровые люди. Даже дворцы вельмож, в том числе и губернатора Меншикова, были деревянными. Все, что приводило в восторг людей, обозревавших столицу империи в конце жизни Петра, – прямые улицы, вымощенные камнем, аллеи вдоль улиц, освещаемых фонарями, кирпичные дворцы Меншикова, Апраксина, Головкина, Летний дворец Петра и изумительный по красоте Летний сад, собор Петра и Павла, здания Кунсткамеры и Двенадцати коллегий, – возникло много позже. Но и тогда, в 1710–1711 годах, вызывала удивление быстрота возведения на пустынном и заболоченном месте города с 750–800 дворами, грандиозным Адмиралтейством, со стапелей которого спускали полностью оснащенные и вооруженные корабли.

Десятки тысяч людей в невероятно тяжелых условиях изо дня в день вколачивали сваи, обжигали кирпич, валили деревья, возводили правительственные здания, спрямляли притоки Невы, засыпали землей низины. Застройка Парадиза велась под постоянным надзором царя. Но Петр бывал в Петербурге наездами, неотложные дела требовали его присутствия в военных походах, на переговорах с союзниками, в Москве, где пока еще находились правительственные учреждения. В его отсутствие главным распорядителем строительных работ в Петербурге становился губернатор Меншиков.

Меншиков в эти годы являлся не только петербургским губернатором, но и руководителем канцелярии городовых дел, в ведении которой находилась застройка Петербурга, Шлиссельбурга, Кронштадта и Петергофа.

В середине января 1711 года Петр отправляется в Москву для подготовки похода против Османской империи. Остававшемуся в Петербурге Меншикову царь вручил инструкцию «Что надлежит зделать по отъезде нашем». Поручения касались строительства Летнего дворца, заложенного в августе 1710 года, и других дворцов в окрестностях Петербурга. Позже эту инструкцию Петр дополнил новыми пунктами – построить амбары в Адмиралтействе, следить за сооружением кораблей и благоустройством города, организовать заготовку провианта. Перед губернатором открывалось широкое поле деятельности. «Понеже, – как писал Петр, – нам ныне за нынешнею настоящею войною всех дел правильно определить было невозможно».[178]

Забот в зимние месяцы у Петра действительно было много: надлежало укомплектовать армию, отправлявшуюся к турецким границам; пополнить рекрутами гарнизоны прибалтийских крепостей, ослабленные выводом из них войск, предназначавшихся для похода; организовать доставку им снаряжения и боеприпасов. Все эти хлопоты настолько занимали царя, что он не находил времени даже черкнуть несколько строк Данилычу. Тот регулярно отправлял Петру письма и донесения, а Петр отвечал – одним на пять полученных. «Впрочем, прошу, чтоб не оскорблялися вы, что не часто пишу: истинно несказаемая суета и для неисправностей здешних печаль».

В «неисправностях», приводивших Петра в «печаль», видимо, недостатка не было. Одной из них он поделился с Меншиковым: «А до ныне Бог ведает, в какой печали пребываю, ибо губернаторы зело раку последуют в происхождении своих дел, которым последней срок в четверг по первой неделе, а потом буду не словом, но руками со оными поступать». Царь писал о нерасторопности губернаторов, задерживавших поставку рекрутов.

В этот период ничто не предвещало размолвки. Меншиков и царь обменивались подарками. Петр благодарит князя за какой-то презент и в свою очередь сам поздравляет с рождением второго сына и одаривает новорожденного: «Посылаю сыну вашему материю на шлапрок, а понеже он еще мал, то вы вместо его износите».[179]

6 марта 1711 года царь выехал из Преображенского в Москву, чтобы оттуда отправиться к армии, идущей к Пруту. В этот день он написал Меншикову два письма. Одно из них столь же доброжелательное, проникнутое вниманием и заботой о князе, как и предшествующие письма. Другое, однако, выражало неудовольствие: как только Петр оказался в Москве, к нему обратился прибывший незадолго до этого польский посол Волович. От имени вдовы великого гетмана литовского Григория Огинского, преданнейшего сторонника сближения Польши с Россией, он подал жалобу на Меншикова, который, в бытность свою в Польше в 1709 году, воспользовавшись финансовыми затруднениями гетмана, купил у него за бесценок староство Езерское.

Ссора со сторонниками России в Польше противоречила внешнеполитическим интересам русского правительства, и царь велел Меншикову немедленно возвратить староство вдове. Письмо царя к князю содержит внушение: «И николи б я того от вас не чаял, хотя б какой и долг на них был».

В пути на юг Петру пришлось выслушать новые жалобы жертв княжеского стяжания и произвола. Если в первом письме царь лишь слегка пожурил своего фаворита, то в письме, отправленном 11 марта, звучат нотки раздражения, недовольства и даже угрозы: «В чем зело прошу, чтоб вы такими малыми прибытки не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбитца о том, ибо первая брань лутче последней, а мне, будучи в таких печалех, уже пришло не до себя и не буду желеть никого».

Меншиков не отпирался, но считал свои проступки не заслуживающими внимания, сущей безделицей. Петр, однако, придерживался диаметрально противоположного мнения: «А что, ваша милость, пишешь о сих грабежах, что безделица, и то не есть безделица, ибо интерес тем теряется во озлоблении жителей; Бог знает, каково здесь от того, а нам жадного прибытку нет».[180]

У Меншикова перед царем была заступница – Екатерина Алексеевна, сопровождавшая царя в Прутском походе. «И доношу вашей светлости, – писала Екатерина князю в первой половине мая, – дабы вы не изволили печалитца и верить бездельным словам, ежели с стороны здешней будут происходить, ибо господин шаутбейнахт по-прежнему в своей милости и любви вас содержат».[181] Екатерина не лукавила. Понадобилось меньше месяца, чтобы прежние отношения между Петром и его фаворитом восстановились. В письме от 9 апреля Петр уведомил князя в Петербурге, что он тяжело болел «скорбью такою, какой болезни от роду мне не бывало», что «весьма жить отчаялся», но дело пошло на поправку, и он учится ходить. Меншиков отвечал: «Об оной вашей болезни весьма мню, что не от иного чего, но токмо от бывших трудов вам приключилась, и того ради прилежно прошу, дабы изволили себя в том хранить». Захворал и светлейший, хотя и обладал завидным здоровьем. В июле он сообщал царю, что «в полторы сутки з десять фунтов крови ртом вышло».[182] Это был, видимо, первый серьезный приступ хронической болезни легких, с которой на этот раз могучему организму Меншикова удалось справиться.

Заступничество Екатерины сыграло свою роль. Но и сам Меншиков вовсю старался потрафить царю. Он известил Петра, что ко дню его именин, отмечаемому 29 июня, заготовил подарок – фрегат «Самсон». Подарок, как говорится, пришелся ко двору – Петр после Полтавы считал пополнение Балтийского флота крупными кораблями важнейшей задачей и главным средством принудить Швецию к миру. «Самсон» был первым кораблем, купленным за границей, за ним последовали другие, приобретенные в Англии и Голландии.

Оценить достоинства подарка Петр тогда, разумеется, не мог, он находился в походе, но в апреле следующего года, будучи на борту «Самсона», писал светлейшему: «При сем пили за здоровье, кто сей корабль подарил, понеже зело хорош на ходу».[183]

Прутский поход, как известно, закончился неудачно. Россия должна была вернуть Азов и оставить Таганрог. Тем самым Азовский флот лишился гаваней.

С берегов Прута Петр отправляется за границу, где принимает воды в Карлсбаде, участвует в свадебных торжествах своего сына, встречается с иностранными государями. Поздней осенью 1711 года он возвращается в Россию. Сведения о взаимоотношениях Петра и Меншикова того времени дают все основания расценивать происшедшую размолвку всего лишь как досадный эпизод, следы которого тут же исчезли. Во всяком случае, в письмах Петр не скупился на похвалы князю за его усердие в строительстве Петербурга. «Благодарствую вашей милости за все труды ваши, как для охранения тамошних краев, так и за строение», – написано 28 сентября 1711 года.[184] Узнав о том, что Меншиков хочет ехать встречать его, Петр отписал 3 ноября из Эльбинга: «О протчем не имею что ответствовать, только дай Боже вас здоровых видеть, для чего прошу тебя Богом: не езди встречю ко мне, не испорть себя после такой жестокой болезни, но дождись в Питербурхе». Он полон заботы о светлейшем. Меншиков, получив это письмо, продолжил свой путь. Супругу он извещал: «Но понеже оное письмо встретило нас на половине дороги к Риге и того ради принуждены доезжать до Риги не спеша».[185]

В Риге светлейший встретил царя и задержался более чем на две недели, причем уверял, что «от болезней поветренных опасности здесь никакой нет» (чума прошла. – Н.П.) и он пребывает «в здравии». Из Риги он отправится в Ревель – «где тоже ныне никакой опасности нет и болезнь противная чрез его Божескую помощь прекратилась».

Прутский мир хотя и стоил России приобретений на Азовском море, но развязывал руки для продолжения борьбы с главным противником. Петр рассудил по этому поводу так: «Сие дело есть, хотя и не бес печали, что лишитца тех мест, где столько труда и убытков положено, аднако ж, чаю, сим лишением другой стороне великое укрепление, которая несравнительно прибылью нам есть». Под «другой стороной» подразумевалось укрепление военных сил России против Швеции.

Шведы были изгнаны из Лифляндии и Эстляндии еще в 1710 году. Неприятельские войска откатились в Померанию, где укрылись в хорошо укрепленных городах.

Россия не претендовала на эти территории и если двинула туда свои войска, то лишь для того, чтобы изгнать шведов за море и тем самым вынудить упрямого Карла XII заключить мир. Участвуя в Померанской кампании, Россия, кроме того, выполняла союзнические обязательства перед Саксонией и Данией.

Напомним, что Северный союз, распавшийся в 1706 году после заключения Альтранштедтского мира Швеции с Саксонией и формального отречения Августа II от польской короны, был воскрешен под стенами Полтавы. Полтавская победа аннулировала Альтранштедтский мир и вынудила шведского ставленника Станислава Лещинского бежать из Польши. Эта же победа позволила занять свое место в Северном союзе и Дании, вышедшей из него еще в 1700 году. В итоге Северный союз был восстановлен в прежнем составе, причем Петр особые надежды в этом союзе возлагал на Данию, единственную страну, обладавшую сильным военно-морским флотом. Что касается Балтийского флота России, то, хотя он и был многочисленным, в его составе пока отсутствовали мощные линейные корабли, способные дать бой шведской эскадре в открытом море. Именно поэтому царь решил сосредоточить свои усилия на изгнании Швеции из Померании.

Союзные армии действовали в Померании на редкость пассивно, осадные работы протекали вяло и не приносили ожидаемого успеха. Главная причина – серьезные разногласия в стане союзников. Петр решил послать в Померанию такого главнокомандующего русскими войсками, у которого полководческие дарования сочетались бы с дипломатическими способностями; кроме того, он должен был пользоваться беспредельным доверием царя. Выбор пал на Меншикова.

Это назначение отвечало пожеланиям и самого светлейшего: еще в 1711 году он просил царя отправить его на театр военных действий. Петр тогда ответил князю: «А что охота ваша служить, и тому еще время будет, понеже наш чудин (Карл XII. – Н.П.) пока жив, чаю покоя едва будет».[186]

Вооруженный инструкциями Петра, 2 марта 1712 года Меншиков выехал из Петербурга. Правда, продвигался князь в Померанию не так скоро, как того хотелось Петру. Царь торопил Меншикова: «Для Бога поежайте как наискоряя, чтоб там вы скоряя были для сего нужного случая, и с королем увиделись прежде неприятельского действа». Светлейший ссылался на болезнь: «Мог бы и верхом на почте, оставя экипаж свой, поспешать, только не допускает до того чечюйная болезнь (геморрой. – Н.П.), которая по бещастию моему паки вщалась и зело меня изнуряет, так что с великим трудом и в каляске сижу».[187]

Но дело, видимо, не столько в досадной болезни князя. Меншикову с большим трудом удается раздобыть провиант для войска. 29 апреля он извещает царя из Торуня, что отправится в Померанию только после создания «магазейнов»: «А чтоб не учиня определения здесь в правиянте, ехать мне в Померанию, то сами можете разсудить, одною своею особою, что там могу делать». Из Гарца 12 июня: «В правианте у нас всеконечная нужда, так что ни здесь, ни в Познани ни единого четверика не обретаетца». Десять дней спустя: «В правианте какая здесь нужда, о том надеюсь, что вашей милости уже извесно. А ныне оная от часу умножаетца, а наипаче под Стральзунтом, где уже кореньем питатца начинают».

Петр соглашается с доводами Меншикова и одобряет его распорядительность: «Что же пишете, чтоб мы не возмнили, что вы долго не едете в Померанию, и того не думайте, ибо знаем вас, что гулять не станете, и то зело изрядно, что прежде отъезду в провиянте порядок учините».

Войска были обеспечены провиантом, но союзники бездействовали. «Ни единого образа к начинанию действ не являетца», – еще в мае писал князь Петру и высказывал опасение, «чтоб нам напрасно время не потерять и войска от недостатка правиянта не раззорить».[188]

Опасения Меншикова были обоснованными: русские войска вместе с датчанами и саксонцами обложили Штеттин и Штральзунд, но из-за отсутствия осадной артиллерии, которую упорно не хотели доставлять датчане, успеха не достигли. Летом 1712 года в лагерь русских войск приехал Петр. Рекогносцировка убедила его, что без артиллерии овладеть крепостями невозможно. В письме к Меншикову царь сокрушался: «И что делать, когда таких союзников имеем». О своем волнении, вызванном противоречиями в стане союзников, Петр писал: «Я не могу ночи спать от сего трактованья».[189]

Хлопоты Петра оказались безрезультатны, он оставляет командование русскими войсками Меншикову, а сам отправляется на лечение в Карлсбад. Взятие крепостей было решено перенести на следующий год.

После отъезда супруга в Померанию для Дарьи Михайловны вновь наступили тревожные месяцы. Впрочем, княгиня волновалась во все времена, когда Меншиков находился не рядом с нею. Два года после Полтавы князь не сходился с неприятелем на поле брани, но княгиня и тогда не оставляла без попечения своего Данилыча. Дарью Михайловну беспокоила близость светлейшего к польскому королю Августу II, любившему, как известно, выпить. В несохранившихся ее письмах она, видимо, не уставала напоминать о воздержании, о чем можно судить по ответам Меншикова. Из того же Торуня он писал 5 октября 1709 года: «Чаю, что вы будете сумлеватца о нас, что довольно вином забавлялись, только я вправду объявляю, что истинно по разлучении с вами ни единого случая не было, чтоб довольно забавитца, а и с королевским величеством зело умерно забавлялись, и о том не извольте сумлеватца». В другом письме из Петербурга от 21 мая 1710 года Меншиков, находившийся в обществе царя, вновь возвращается к этой теме и успокаивает супругу: «А шумны никогда не бываем, понеже царское величество изволит употреблять лекарство».[190]

Беспокойство Дарьи Михайловны станет понятным, если учесть, что пьяный разгул прочно вошел в быт двора и пример в этом отношении подавал сам царь. Речь идет не столько о выходках пресловутого всепьянейшего собора во главе с бывшим воспитателем Петра князем-папой Аникитой Зотовым, сколько о повседневных возлияниях сподвижников царя, чьи головы едва ли не постоянно были затуманены винными парами. Вспомним ядовитые характеристики соратников царя, принадлежащие известному дипломату петровского времени Борису Ивановичу Куракину: Франц Лефорт – «дебошан французский»; Борис Алексеевич Голицын – «человек ума великого», но «склонен был к питию»; князь-кесарь Ромодановский – «пьян по вся дни».

Меншиков не составлял исключения. Редкое его письмо к царю за 1705–1706 годы не содержало сведений о выпивке.

Александр Данилович приобщался к зеленому змию по всякому поводу: «довольно пили» по случаю овладения Митавой; находясь в гостях у Огинского, «были веселы и сильны». Если других оснований для выпивки не было, то использовался в качестве повода сам факт отправки письма царю: «При отпуске сея почты пью ваше здравие […] паки пьем и остаемся зело сильны и шумны» или «перед отпуском сего за ваше здравие пили».[191]

Когда Меншиков в феврале 1711 года находился в Риге, он получил от Дарьи Михайловны множество предостережений, чтобы берегся от недавно прошедшего здесь морового поветрия. Светлейший опять успокаивал: «Опасности здесь никакой нет, ибо как пред нашим сюда приездом задолго, так и при бытности нашей здесь ни единой человек никакою болезнью, благодарить Бога, не занемогал и не умирывал».

Успокаивал он княгиню и в те месяцы, когда находился в Померании. Хотя опасностей прибавилось, но князь, неизменно утешая Дарью Михайловну, отправляет ей письма с заверением, что ничто ему не угрожает, что он «обретается в добром здравии», что неприятель не тревожит вверенные ему войска. В письмах той поры, отправляемых почти ежедневно (достаточно сказать, что только в ноябре 1712 года Дарья Михайловна получила их пятнадцать), светлейший предстает заботливым супругом, стремящимся сохранить спокойствие Дарьи Михайловны перед родами. На поверку оказывалось, что небо было не столь безоблачным, как то изображал Меншиков. Во всяком случае, 4 ноября в ответ на просьбу княгини прибыть к ней на свидание (она ехала к нему в Померанию) князь писал, что «то по се время учинить было невозможно, понеже все были в маршу», а две недели спустя Меншиков, как ни жаждавший свидания, тоже отказал супруге в просьбе о встрече: «От здешней команды отлучитца невозможно, а особливо при нынешнем времени, что полки в кантонир-квартиры становятца». Готовился к зиме и светлейший. Он решил, что ему пристало щеголять в роскошной шубе, и поэтому отправил следующее распоряжение Дарье Михайловне: «Изволь прислать к нам шубу соболью, которая полутче […] однако не самую лутчую».[192]

Меншиков, как видим, отвечал на нежность супруги взаимностью, но чувство долга брало верх, и он не рисковал покинуть армию ради семейной радости.

Между тем шведский генерал Стенбок осенью 1712 года вышел из Померании в Мекленбург, чтобы там напасть на датскосаксонские войска. Получив известие об этом, Петр отправил к датскому королю несколько курьеров, настойчиво советуя тому уклоняться от сражения до подхода русских подкреплений. Одновременно он писал Меншикову: «Для Бога, ежели случай доброй есть, хотя я и не успею к вам прибыть, не теряйте времени, но во имя Господне атакуйте неприятеля».[193]

Союзники, однако, не вняли советам Петра. Располагая численным превосходством, они были настолько уверены в успехе, что решили оставить славу победителей только за собой и 9 декабря вступили в сражение со шведами при Гадебуше. Как ни торопился Меншиков, но к сражению не поспел – в пути он получил известие о сокрушительном разгроме союзников: шведам досталась вся датская артиллерия и четыре тысячи пленных.

В январе 1713 года шведы, преследуемые русскими войсками, сосредоточились в Фридрихштадте. Неприятель разрушил шлюзы, затопил окрестности и укрепил артиллерией две дамбы, ведущие к крепости. Петр предложил союзникам атаковать Фридрихштадт, но те сочли попытку овладеть крепостью столь безнадежной, что отказались от участия в операции.

31 января русские двинулись по дамбам двумя колоннами: пехотой командовал Петр, а кавалерией, следовавшей по другой дамбе, – Меншиков. Шведы, считавшие себя в безопасности, как только обнаружили наступление русских войск, побежали, побросав в воду пушки. Преследование неприятеля было затруднено такой вязкой грязью, что «не только со всех солдат обувь стащило, но у многих лошадей подковы выдрало».[194]

Оставив Фридрихштадт, неприятель укрылся в Тоннинге. Петр отбыл в Россию, поручив осаду крепости Меншикову. Светлейший так плотно блокировал город с суши, а датский флот – с моря, что сосредоточенный там корпус Стенбока стал испытывать затруднения с продовольствием. «В пропитании у них превеликая нужда», «нужда немалая», – доносил князь царю. Норма хлеба была доведена до фунта в день. Попытки шведов доставить продовольствие гарнизону морем были пресечены датским флотом – пятнадцать судов с хлебом и обмундированием стали его легкой добычей. Еще более гарнизон крепости был изнурен недостатком пресной воды. Разразившаяся эпидемия унесла более четырех тысяч жизней осажденных.

Осадные работы Меншиков начал еще в феврале. «Ныне готовим туры и фашины», «приготовление к бомбардированию непрестанно чиним», – сообщал князь царю. Однако отсутствие артиллерии лишало русские войска возможности перейти от осады к штурму.

Распри в лагере союзников давали о себе знать на каждом шагу. Каждая из сторон мечтала о лаврах победителя. Датский король был полностью убежден, что его войска уже оправились от поражения при Гадебуше и теперь могли самостоятельно, без помощи других овладеть Тоннингом. Раз так, то трофеи и пленные достались бы одной Дании и их не надо было бы делить между тремя участниками осады. Поэтому датчане не спешили с доставкой артиллерии.

В конце марта артиллерия наконец прибыла, но вновь учинилось «умедление» – на этот раз датчане не обеспечили свою кавалерию фуражом. Неувязка произошла и 16 апреля, когда, в соответствии с диспозицией, датские и саксонские войска должны были атаковать стоявшую на подступах к Тоннингу крепость Гардинк, а русским войскам надлежало перекрыть пути отступления шведов к главным силам. Операция провалилась, ибо шведы, обнаружив продвижение русских войск к себе в тыл, поспешили отступить в Тоннинг по запасной дамбе. Датчане и саксонцы вместо преследования бежавшего неприятеля проводили его лишь взглядом. В итоге вместо захвата гарнизона Гардинка русским войскам удалось взять всего тридцать два человека, «за что, – читаем в донесении Меншикова царю, – королевское величество зело на своих генералов был гневен, что они не ускорили таким образом неприятеля догнать. А за наших людей мужество и отвагу, приехав ко мне сюда, изволил меня благодарить». Кстати, сам Меншиков за неделю перед этим заболел и «жестоко одержим был лихораткою», что не помешало ему прибыть на место сражения.

Гарнизон Тоннинга тем не менее оказался в весьма стесненном положении, и Стенбок вынужден был прибыть в ставку Меншикова для переговоров. Шведского генерала волновали условия сдачи, чтобы капитуляция «ему не во всеконечное безславие была», и он просил разрешения оставить знамена, литавры и прочие «победоносные знаки». Меншиков вместе с союзными генералами эту просьбу отклонил, и шведские войска оставили крепость, сложив оружие и знамена к ногам победителей. В итоге шведская армия уменьшилась еще на 11 485 солдат и офицеров – такое число их сдалось в плен. Это были последние остатки былой военной мощи Швеции на Европейском континенте.

После успеха в Тоннинге Меншиков, совершенно не удовлетворенный поведением «алиртов» – союзников, решил двинуть корпус в Россию. Однако Петр в указе, отправленном светлейшему в середине июня 1713 года, повелевал ему задержаться в Померании до сентября. Царь был осведомлен о слабых гарнизонах неприятеля в Висмаре и Штральзунде и рекомендовал их атаковать. Истинная же причина, вызвавшая распоряжение царя остаться войскам в Померании, была в другом: в полученном из Стамбула известии о намерении султана выдворить из пределов страны Карла XII и заключить мир с Россией. Петр опасался, что возвращавшиеся из Померании войска, вступив в Польшу, нарушат условия Прутского мирного договора, что вызовет раздражение в Стамбуле и создаст угрозу намечавшемуся улучшению русско-турецких отношений. Напомним, что Прутский мирный договор 1711 года запрещал пребывание русских войск в Речи Посполитой.

Выполняя царский указ, князь пытался объединить военные усилия союзников. «Ныне мы договариваемся с Флемингом (саксонским министром. – Н.П.) и Девицем (датским министром. – Н.П.), каким образом Штеттин получить, чтоб не даром нам в Померании ныне постоять», – доносил Меншиков царю 16 июля 1713 года. Остановка была за малым – за артиллерией. По поводу ее доставки под стены крепости в который раз начались споры, кто должен обеспечить ею русские войска: саксонские пушки находились далеко, в Мекленбурге, а датчане заявили, что «без воли королевской ничего учинить не могут». Не помогла и личная встреча князя с датским королем. Тот в артиллерии отказал, пообещав ссудить русские войска деньгами и провиантом, если Штеттин после овладения им будет уступлен Дании. Меншиков усмотрел в позиции датского короля проволочку: «То не есть дело, но токмо напрасное продолжение времени».[195]

Трудности, возникавшие при решении общих дел с союзниками, приводили князя в отчаяние, и он не скрывал своего настроения в донесении царю от 14 августа: «Надеюсь, что изволите мне поверить, что как родился, то еще никогда таких многотрудных дел не видал, понеже сами изволите знать Флеминкову и прочих головы и души. К тому же они непрестанно больши в политических, нежели в военных делех обретаются, и по сему лехко можно разсудить, каково мне с ними, не имеющему в тех делех никакого помощника».[196]

Меншикову было от чего прийти в отчаяние: в Померании возникла сложная и запутанная обстановка, там сталкивались интересы Дании, Саксонии, Пруссии, Голштинии, которые претендовали на получение в секвестр (владение), до окончания Северной войны, шведских земель в Померании. Яблоком раздора оказался Штеттин. Правда, в конечном счете на него осталось два претендента: Дания и Пруссия. Саксония отказалась от претензий, ибо не располагала силами, способными защитить крепость от попытки шведского вторжения, отказалась от претензий на Штеттин и Польша, уступив свои права Пруссии за 250 тысяч талеров. Пруссии уступила свою долю и Голштиния. Кстати, голштинцы тайно предлагали Меншикову далеко идущий план: заключить брачный союз между малолетним герцогом голштинским и старшей дочерью Петра I. Этот проект назван «далеко идущим» потому, что его осуществление могло во многом повлиять на судьбы Северной Европы. Голштинский герцог являлся наследником шведской короны, и родственные связи между будущим королем Швеции и дочерью русского царя могли положить конец Северной войне.

В дни, когда велся закулисный торг о Штеттине, – дележ шкуры еще не убитого медведя, – к крепости подошла саксонская артиллерия. В распоряжение двадцатичетырехтысячной армии Меншикова поступило около сотни пушек и мортир. Бомбардировка началась 17 сентября, в городе вспыхнули пожары, и четыре дня спустя, 21 сентября 1713 года, гарнизон крепости, охваченной огнем, капитулировал.

Дальнейшая судьба Штеттина в значительной мере зависела от Меншикова. Кому его передать: Дании или Пруссии? От него же зависело распределение и других земель шведской Померании.

В интересах укрепления Северного союза и в интересах России Штеттин должен был оказаться у датчан. Именно в сближении с Данией, единственной из союзников обладавшей военно-морским флотом, более всего была заинтересована Россия, ибо поверженная на Европейском континенте Швеция могла еще уклоняться от заключения мира, поскольку ее коренные земли в Скандинавии оставались для России недоступными – флот России был еще маломощен. Именно поэтому в инструкции Меншикову от 14 февраля 1713 года Петр писал: «3 датским двором как возможно ласкою и низостью поступать, ибо хотя и правду станешь говорить без уклонности, за зло примут, как сам их знаешь, что более чинов, нежели дела смотрят». Вместе с тем царь предоставил Меншикову право действовать сообразно с обстановкой, за изменением которой ему, царю, издалека было трудно уследить. Свободу действий князя Петр оговорил одним условием: «Того накрепко смотрите, чтоб чего во вред нам не произошло».[197]

Меншиков распорядился территорией шведской Померании так: Штеттин он передал в секвестр Пруссии, а часть других земель, на которые тоже претендовала Дания, – Голштинии.

Решение это князь принял в раздражении, памятуя, что датчане не выполнили своих союзнических обязательств. Соблюдать их, по словам Меншикова, «они весьма не хотят, но на одном нашем хрепте все военное иго думают носить». В свою очередь светлейший тоже давал повод датскому королю Фредерику IV для недовольства – достаточно сказать, что князь требовал от истощенной войной Дании только для нужд собственной кухни триста риксдалеров ежедневно.[198]

Натянутыми отношениями между датским королем и русским фельдмаршалом ловко воспользовался король Пруссии, влиянию которого светлейший легко поддался. Вот как описывал Меншиков в донесении царю поведение новоявленного друга России в дни, когда князь находился с визитом в Берлине: «Королевское величество пруской, как я во всю свою при том бытность мог присмотреть, зело к вам любовен и показывает себя вашею к нему любовию весьма довольным и, как при тайных со мною бывших конференциях, так и при самой публике, имянем Божиим клялся во всю свою жизнь ничего противного вам не чинить и ни явным, ни тайным образом вашим неприятелям не помогать». В то же время Фридрих-Вильгельм I, писал Меншиков, «про короля дацкого мне тайно сказывал, что его весьма ненавидит».[199]

Немецкий историк Виттрам считает, что прусский король заслужил расположение Меншикова не только обаятельными улыбками, доверительными разговорами и многократными тостами за здоровье русского царя, но и подношением голштинского министра Герца, раскошелившегося на пять тысяч дукатов, которые он, как известно, принял. Перед такой мздой алчный Меншиков не устоял, и именно она якобы и решила судьбу Штеттина и прочих земель.[200]

Конечно, напрочь отрицать роль подношения вряд ли правильно – в те времена деньги ценились больше, чем красноречие, – но и нет оснований объяснять проступки Меншикова в Померании лишь полученной им мздой, к тому же, как заметим, весьма скромных размеров. Подкупы государственных деятелей иностранными дипломатами в те поры были столь распространены, что считались обычным явлением. Русские посольства, например, в обозе везли множество соболей и прочей «мяхкой рухляди» для того, чтобы одаривать «нужных» людей при дворе той страны, в которую они держали путь. Сам Петр пытался, правда неудачно, купить благосклонное посредничество герцога Мальборо в заключении мира между Россией и Швецией.

Надо учитывать и другое: полученная мзда отнюдь не обязывала лицо, ее получившее, гарантировать благоприятное решение вопроса. Если в столь деликатном деле бравший мзду преступал грань, за которой благосклонное отношение к другому государству перерастало в измену родине, то это ничего хорошего получателю подношения не сулило. Судя по тому, как развивались события в дальнейшем, поведение Меншикова в Померании лишь отчасти было осуждено царем, в главном же ему удалось оправдаться.

Князь еще не успел приехать в Петербург, а там уже стало известно о недовольстве им Фредерика IV и Августа II. Царь узнал это из донесения русского посла в Копенгагене – князя Василия Лукича Долгорукова, а также из писем к нему датского короля и саксонского курфюрста. И если Август II, менее ущемленный, ругал Меншикова в сдержанных выражениях, то негодование Фредерика IV сквозило в каждой строке его письма.

Датский король отличался вспыльчивым характером, письмо его, не будь русский царь более уравновешенным, когда того требовала обстановка, могло вызвать ссору. Фредерик IV выразил «особливое неудовольство» прежде всего тем, что Меншиков вел переговоры с Пруссией секретно, не информировал о них датский двор, и поэтому «принуждены мы, – писал король, – хотя с конфузиею и необстоятельно от иных и от чюжих уведать». «Весь свет, – нагнетая обвинения, продолжал Фредерик, – не инако из сего разсуждать имеет, как что о нас малое разсуждение имеют». Но дело не только в ущемленном королевском престиже: в вину светлейшему ставилось решение, принятое им в угоду врагам Дании, под которыми король подразумевал Пруссию и Голштинию. Резко осуждал датский король и уход русских войск из Померании, что, по его мнению, «всю тягость войны на нас одних положит».[201]

Демарш датского короля поставил Петра в затруднительное положение, ибо единственный человек, способный внести ясность в сложившуюся ситуацию, – сам светлейший – находился еще по пути в Петербург. Следы растерянности Петра видны в его ответе Долгорукому от 3 ноября: «Письмо твое, о секвестрации писанное, нас зело смутило, что так при дворе датском оное толкуют. Правда, хотя оная не хорошо зделана, только, однако, не так, как толкуют». Через день царь отправил курьера навстречу ехавшему в Россию Меншикову: «Я в великом удивлении есть, что ты не пишешь, оставили ль вы 400 человек королю датскому по обязательным пунктам. Ибо ежели и не оставили, то уже мы сами его потеряли, и Бог знает, что будет». Царь поначалу все же склонен был считать, что Меншиков по неопытности в дипломатии допустил в Померании немало оплошностей. «Сам знаешь, – писал царь своему послу в Копенгагене, – что в сих делах князь Меншиков, почитай, никогда не бывал, которого лехко было другим обмануть мочно».

Но вот прибывшего в Петербург Меншикова Петр заставил написать своего рода объяснительную записку. Для светлейшего, не привыкшего таким образом отчитываться перед царем, это было унизительно, но для нас эта записка чрезвычайно полезна, поскольку она проливает свет на события, связанные с секвестрацией Померании. Оказалось, что датский король в пылу гнева допустил множество передержек, освещая происходившее в Померании. Меншиков прежде всего отклонил обвинение датского короля в том, что переговоры о секвестрации велись тайно от датчан. В действительности в переговорах участвовал, помимо саксонского министра Фелминга, представитель датского короля – генерал-лейтенант Девиц. Датский король располагал тремя месяцами, чтобы заявить о своем несогласии с принятыми решениями, «в чем бы тогда по тому его королевского величества изволению и поступлено было». Убедительно Меншиков объясняет, почему он вынужден был поступить не в интересах Дании: король, как упоминалось, отказался поставить под Штеттин артиллерию, а саксонцы согласились ее дать, но при условии, что Голштиния будет участвовать в секвестрации Померании. Вывод же русских войск из Померании объяснялся отказом датчан снабжать эти войска продовольствием. Впрочем, в одном вопросе Меншиков, по собственному признанию, допустил промах: прусский король заключил с Голштинией договор, направленный против Дании, но в том-то и дело, что «я, – писал о себе Меншиков, – прежде известен не был, пока не получил в Кенехсборхе, при моем возвращении сюда, от нашего посла князя Куракина с тех трактатов копию».

Разобравшись в сути дела, Петр признал, что трактат, заключенный Меншиковым с Пруссией, «суть отчасти противен нашему общему интересу». Секвестрацию Штеттина Пруссией он ратифицировал. Пункты русского договора с Пруссией, противоречившие интересам Дании, царь дезавуировал, ссылаясь на то, что «князь Меншиков учинил то, будучи от нас во отдалении, не ведал воли нашей». Царь поручил своему послу Долгорукому заверить датского короля, что Петр не будет «делать, что к его предосуждению есть». Это обязательство было выполнено царем, когда он в ультимативной форме умерил воинственный пыл Пруссии и Голштинии, готовившихся к нападению на Данию из-за Померании.

Датский король, видимо исходя из посылки, что королям не пристало ошибаться и менять свои оценки, придерживался своего первоначального мнения и после того, как получил от царя разъяснение и объяснительную записку Меншикова. Он попрежнему утверждал, что князь вел переговоры о секвестрации за спиной Дании и что секвестрация была осуществлена «к моему превеликому вреду партикулярно, так и к невозвратному убытку всего нашего общего дела». Фредерик IV настаивал перед царем на том, чтобы светлейшего «ни х какому общей северной алиации касающимся делам больше не употреблять, но его весьма впредь от такого отлучать».

Пребывание Меншикова в Померании свидетельствует о том, что князь чувствовал себя куда увереннее на поле брани, чем за столом переговоров, где ему было трудновато ориентироваться в хитросплетениях и интригах союзников, с легкостью необычайной отказывавшихся от только что достигнутых соглашений и проявлявших завидную изобретательность в изыскании поводов для проволочек. Опыт показал, что активность союзников при дележе трофеев и пленных во много крат превосходила их активность на театре военных действий.

Осада Штеттина была последней военной операцией Меншикова. Больше князь не участвовал ни в сражениях Северной войны, ни в Каспийском походе. Это обстоятельство было связано не с ультиматумом датского короля, а с состоянием здоровья князя. После возвращения в Россию у него начался такой жестокий приступ болезни легких, что врачи предрекали ему неминуемую смерть, и он уже заготовил завещание. Крепкий организм Меншикова обманул предсказания врачей, он пересилил болезнь и на этот раз.

В дальнейшем, кажется, не было ни одного года, когда бы болезнь не приковывала светлейшего к постели. Письма его Петру пестрят упоминаниями об этом. Судя по всему, продолжительным было недомогание в 1714 году. Началось оно, видимо, еще в апреле, ибо в середине мая он извещал царя, что от болезни «час от часу лутчая прибавляетца». Но и две недели спустя князь, как он сам писал, «от болезни в совершенство еще не пришел». В прижизненной биографии светлейшего по поводу болезни написано: «Его светлость впал в тяжкую болезнь, которую приписывали постоянным напряженным трудам во время утомительных путешествий и комиссий. У него открылось горловое кровотечение, так что все врачи отчаивались за его жизнь».

В следующем году он тоже долго болел, причем сокрушался по поводу того, что «оная болезнь и прошлогодней компании меня лишила», то есть не дала возможности участвовать в Гангутском сражении.[202]

Казалось бы, Меншиков должен был проявлять осторожность и, помня о своей хронической болезни, умерить рвение к работе и особенно к употреблению горячительных напитков. Князь, однако, пренебрегал разумными советами. Мемуары современников содержат множество упоминаний о пирушках, хмельных застольях, разгульных попойках всепьянейшего собора с непременным участием Меншикова. День своего рождения – 6 ноября – в 1715 году князь отмечал в «австерии», единственном ресторане столицы. Сначала был фейерверк, а затем пир с участием царя и министров. Здесь упившийся светлейший потерял «кавалерию» (орден) с бриллиантами и обнаружил ее отсутствие только на следующий день. В столице было объявлено: нашедшему потерю будет выдано 200 рублей вознаграждения. Меншиков надул на самую малость – выдал 190 рублей.[203]

Князь не уклонялся от искушения выпить и в последующие годы. Скупо, но выразительно факты возлияний, далеко не всех, а лишь выходивших за рамки обычных, отражены в «Повседневных записках» Меншикова такими словами, как «веселились от напитков» или «были все сильны и шумны». Однажды пребывание в состоянии «шумности» едва не закончилось трагическим исходом. В июле 1721 года состоялся пир по случаю спуска корабля «Пантелеймон». Вот как его описал камерюнкер Берхольц: «Почти все были пьяны, но все еще продолжали пить до последней возможности. Великий адмирал (Ф. М. Апраксин. – Н.П.) до того напился, что плакал как ребенок, что обыкновенно с ним бывает в подобных случаях. Князь Меншиков так опьянел, что упал замертво, и его люди принуждены были послать за княгинею и ее сестрою, которые с помощью разных спиртов привели его немного в чувство и испросили у царя позволения ехать с ним домой».[204]

В рассказах историков о Меншикове после его возвращения в Россию принято обращать преимущественное внимание на негативные стороны жизни. Историографическую традицию объяснить нетрудно: в деятельности Меншикова началась малоэффективная, будничная работа в качестве губернатора столичной губернии, сенатора, президента Военной коллегии. Разумеется, Калишская победа, штурм Батурина, как и прочие военные успехи, то есть события скоротечные, в которые была вложена энергия многих лет тяжкого труда, не идут в сравнение с повседневной, едва заметной по результатам работой, особенно если ее рассматривать два с половиной века спустя.

Биографы обычно оперируют более выигрышными сведениями о казнокрадстве светлейшего. Это тоже объяснимо, ибо следственные дела Меншикова находятся на поверхности, они общеизвестны, в то время как его служба по гражданской части еще ждет своего изучения и в распоряжении авторов находятся лишь отрывочные и в значительной мере случайные данные. О том, что эта повседневная работа Меншикова была полезной и Петр нуждался в услугах князя, свидетельствует хотя бы их переписка.

После изгнания шведов из Померании наступает новый этап Северной войны. Теперь театр военных действий переместился с суши на море. Правда, русские войска продолжали сражаться и на суше, вытесняя шведов из Финляндии, но было очевидно, что без господства русского флота на море коренная территория Швеции сохраняла неуязвимость. Именно поэтому Петр принимает решительные меры, чтобы укомплектовать флот линейными кораблями.

Срочная надобность в таких кораблях вынудила царя покупать их за границей. Но это был малонадежный источник пополнения флота: покупные корабли обходились дорого, к тому же некоторые из них, по образному выражению Петра, «достойны звания приемышей, ибо подлинно отстоят от наших кораблей, как отцу приемыш от роднова, ибо гораздо малы пред нашими и тупы на парусах», то есть имели медленный ход. Необходимо было расширять отечественное кораблестроение.

Другая, не менее важная задача – комплектование флота личным составом, обеспечение его продовольствием и иными запасами. В продовольствии нуждалась и армия, действовавшая в Финляндии. Дубовый лес из Среднего Поволжья, огромное количество хлеба, круп и мяса из Орловщины в новую столицу доставлялись единственным водным путем того времени, связывавшим Петербург с центром страны. Путь тот имел ограниченную пропускную способность. Частые штормы на Ладожском озере тоже задерживали поступление грузов. Требовалось немало изобретательности и энергии, чтобы в короткий период навигации успеть заготовить впрок как продовольствие, так и строительные материалы.

Обе задачи относились, выражаясь современным языком, к разряду тыловых, но обе являлись ключевыми, поскольку от их решения зависели будущие успехи или неудачи войны.

В мае 1714 года Петр вывел флот в море; тяжело болевший Меншиков остается в Петербурге. Ему царь вручает инструкцию с перечнем первоочередных дел. Меншиков наделялся полномочиями главного смотрителя при постройке кораблей. А так как на Адмиралтейской верфи работа приостановилась изза отсутствия корабельного леса, то Меншиков должен был заготовить и доставить его в Петербург и на остров Котлин. На него же возлагались заботы по добыче камня для сооружения гавани на Котлине и по благоустройству парка в Петергофе.

Петр распрощался с князем 9 мая, на следующий день отправил ему письмо, единственное назначение которого – поднять настроение больного Данилыча. Царь напомнил, что одиннадцать лет назад оба они в этот день были награждены орденом Андрея Первозванного.

В ответ Меншиков сообщил, что кризис миновал: «От оной болезни час от часу лутчая прибавляется мне свобода».[205]

Корабельному лесу Петр придавал огромное значение и постоянно напоминал князю, чтобы тот не упустил время: «Для Бога имейте старание, хотя ведаю, что и сам сего не забудешь, однако не писать не могу о сем». Меншиков же сообщал то о прибытии «сюды только шести суден» с дубовым и прочим лесом, то три дня спустя радовался, что «прилучившимся способным ветром» пригнало полторы тысячи бревен, то через пару дней докладывал о более значительных поступлениях: «Корабельный лес сюда, слава Богу, почасту приходит».

Петра настораживали донесения светлейшего, Петербургу требовалось сто тысяч бревен, и он торопил князя: «Которое дело меня зело печалит, прошу вас для Бога, чтоб как-нибудь о том промыслить […] ибо ежели не поспеют – много пользы пропадет в будущий год». Меншиков и сам старался изо всех сил. В Ладогу он отправил вице-губернатора Корсакова, «которому велено во всякой мере во отправлении того лесу трудиться». Ему стало известно, что река Тверца обмелела и там без движения стоят суда с лесом. Туда он тоже посылает нарочных с повелением «во всякой мере стараться те суды спроваживать».[206]

В августе Меншиков уже окреп и трудился в полную силу. Петру он доносил: «В строении кораблей во всякой возможности поспешаем», «корабельное строение отправляется со всяким усердным прилежанием».

Обеспечивать провиантом корпус, действовавший в Финляндии, Петр поручил Сенату, но, видимо, не полагаясь на его расторопность, просил Меншикова проследить и за этим: «Однако ж и вы в том вспомогайте». Но Меншиков уже знал о затруднениях в снабжении финляндского корпуса еще до получения письма царя. Петру он ответил 14 августа: «Провианту, о котором я еще до письма вашего, ведая во оном там нужду, за три недели начал стараться оного к вам отправлять». Меншиков тут же вошел в конфликт с сенаторами, обвинил их в «косности» и действовал через их голову, но дело сделал и уже в августе отправил двадцать три тысячи четвертей муки.

Он выполнял множество поручений и как губернатор, и как фельдмаршал, и как доверенное лицо царя: организовал обучение «молодых ребят» изготовлению кожи новым способом, снарядил полк для осады Нейшлота, занимался расквартированием и снабжением армии, вернувшейся из Померании… Находил он и время, чтобы навестить царскую семью и сообщить Петру, что там все благополучно: «Имел я щастие быть в дому вашем и вкупе с домашними вашими веселиться» или: «Дети ваши обретаются в добром здравии, у которых я почасту бываю».[207]

Одно же из поручений князь выполнял с особенным удовольствием. 27 июня русский флот под командованием Петра одержал знаменитую победу у мыса Гангут. Петр поручает князю изготовить на Троицкой площади «хотя малые какие триумфальные ворота из дерев и протчаго». Меншиков знает: чем пышнее будет встреча победителей, тем больше будет доволен царь. Однако возможности у князя ограничены, и он предупреждает царя, что встречу, подобно той, что была в Москве по случаю Полтавской виктории, организовать нельзя «за оскудением мастеровых, однако ж по возможности управляемся». Он велел, чтобы на Адмиралтейской стороне к прибытию победителей «все улицы были вычищены, и, кто какие имеет картины или шпалеры, выставливали б на улицу перед своими домами и прочие всякие пристойные украшения чинили». Более всех старался украсить свой дворец сам светлейший. Нидерландский резидент де Би, подробно описавший торжества по поводу Гангутской победы, сообщает, что после официальной части встречи Меншиков пригласил «иностранных министров сесть в свою шлюпку и отвез их в свой дворец, где над водой устроена была великолепная триумфальная арка, драпированная дорогими коврами».[208] Полчаса спустя туда прибыл и царь. Началось пиршество с участием плененных во время сражения морских офицеров во главе с контр-адмиралом Эреншильдом.


Отправляясь в 1716 году за границу, Петр оставил Меншикову инструкцию, в которой поручал князю благоустройство столицы, чистку каналов вокруг Адмиралтейства, строительство дорог к Петербургу и Волхову, укрепление и выравнивание берега Невы, чтобы по нему удобно было тянуть суда, сооружение жилья для мастеровых, устройство фонтанов в Летнем саду. Но главная задача князя состояла в том, чтобы стеречь Кронштадт от возможного нападения шведского флота: «Паче всего надлежит доброе око иметь на Котлин остров, и как гавань, так и новую работу к Кроншлоту, тож и прочее укрепление учинить».[209]

Круг обязанностей Меншикова не ограничивался пунктами инструкции. Три месяца начавшегося 1716 года он провел в Ревеле (Таллине), где руководил сооружением гавани для стоянки военных кораблей. Сначала дело не клеилось. Предполагалось, что море от гавани будет отделено сваями. Но вот незадача: в январе наступила небывалая оттепель, по улицам Ревеля текли ручьи, а недостаточно толстый лед стал настолько рыхлым, что работать на нем было опасно. Вскоре и его унесло в море. «И ежели б я сам тут не был, – доносил светлейший царю 23 января, – никому б в том не поверил для того, что оной лед был толщиною в три четверти аршина, а пронесло в 5 или 6 часов». Наконец стали бить сваи, но и здесь строителей постигла неудача: бревна, вбитые в дно на три сажени, «выскакивали вон» подобно пробкам. Пришлось избрать новое место для гавани и устраивать ее иным способом: вместо свай на дно опускали огромные ящики, наполненные камнями.

Неспокойно жилось Меншикову в Ревеле. В январе из столицы пришло известие о серьезной болезни Дарьи Михайловны. Как помочь супруге? Медицинские познания князя позволяли ему от всех болезней рекомендовать единственное лекарство, нам уже известное, – «всегда веселость иметь». Не полагаясь на всесилие «веселости», светлейший прибегает к совету какого-то медицинского светила в Вене. Отправляя больной полученное «дохтурское мнение», он просит неукоснительно соблюдать предписания. Заочная консультация, однако, не понадобилась – ко времени ее получения супруга пришла «в прежнее здравие».

Между тем строительство гавани по новому способу спорилось, и Меншиков то и дело сообщал царю о ходе работ. Наконец 21 марта 1716 года он отправил царю донесение: «Положенная на меня здесь гаванная работа и цытадели, хотя с превеликими неусыпными трудами, как при сем приложенной априс (чертеж. – Н.П.) пространно под нумерами оказует, отправляется, благодарить Бога, изрядно».[210] Осталось опустить несколько ящиков, с чем, как полагал Меншиков, успешно справятся и без него. Сам он отправился в Петербург, чтобы не упустить летнего времени для строительных работ в новой столице, в летней резиденции царя – Петергофе и на Котлине-острове. Гаванью в Ревеле Меншиков остался настолько доволен, что не без хвастовства писал Петру, что она и ему, царю, покажется «угодной», если он ее увидит.

Петру, однако, не довелось увидеть гавань такой, какой ее оставил Меншиков. Сооружение не выдержало испытания на прочность во время необычайной силы шторма, разразившегося у Ревеля 9 и 10 ноября 1716 года. Семи из тридцати кораблей, стоявших на приколе, были нанесены повреждения, а два буря разбила в щепы. Разбитыми оказались и шесть ящиков с камнями. Извещая об этом Петра, Меншиков утешал его историческим примером: испанский король, получив известие о гибели во время бури трехсот кораблей, снаряженных против голландцев, будто бы изрек: «Я отправил оный флот против неприятеля, а не против Бога и элементу (стихии. – Н.П.)». Царя исторический пример не утешил. Кабинет-секретарь Алексей Васильевич Макаров даже не рискнул показать ему письмо Меншикова ни в день его получения, ни на следующий, ибо полагал, что «его царскому величеству не без печали будет». В ответе Петр не скрыл огорчения случившимся и считал виновником потери кораблей не Бога и случай, а небрежение: «Что при Ревеле учинилось, зело сожалею, а паче о том, для чего так нужное дело, а не крепко сделано и ящики полны не насыпаны (как сам пишешь), ибо крайнее б бедство было, ежели б флот пропал». Петр закончил письмо словами, свидетельствующими о его лучшей, чем Меншикова, осведомленности об изречении испанского короля: «А что пишете пример слово короля испанского, то правда, только вы позабыли написать конец его речи, что „имею еще другой флот в сундуках“».[211] Меншиков понял, что ссылаться на Бога и «элемент» уже не было резона, и вину возложил на адмирала Сиверса; он ограничился прикреплением кораблей к ящикам, а их надлежало, кроме того, поставить и на якоря. Ящики, даже если б они были наполнены доверху камнями, не могли «от такой силы устоять», – писал князь царю. Но и после этого князь не обрел покоя. Один из доброхотов светлейшего, узнав, что царь при возвращении изза границы, возможно, заглянет в Ревель, дал практический совет князю: «Не изволите ль господину генерал-майору Фандельдину отписать, чтоб он не инако доносил, как к вашей светлости писал», то есть чтобы Фандельдин твердо придерживался версии, сообщенной ранее Меншиковым Петру.[212] Успокоение к Александру Даниловичу пришло лишь после получения письма Петра Павловича Шафирова, отправленного из Амстердама 21 декабря 1716 года: «Сего дня его величеству исподволь донесено, в чем не без печали, однако ж умеренно и изволит о строении вновь попорченного писать сам к вашей светлости».

Кто бы ни был виновником катастрофы, ее последствия надлежало устранять, и мы вновь во второй половине января 1717 года встречаем Меншикова в Ревеле. Перед отъездом туда из Петербурга он известил царя о цели поездки: «Только при себе осную все, что потребно, и, управя там все, что надлежит, паки сюда поеду». Действительно, в Ревеле князь провел только неделю, оставил надзирателям инструкции и вернулся в столицу. Учитывая опыт, было решено наполнять ящики камнями доверху, а сами ящики укрепить «быками».[213]

Важнейшей заботой Меншикова становится в это время подготовка флота для совместных действий с датской и английской эскадрами против Швеции. Именно он в отсутствие Петра и адмирала Апраксина остается главным распорядителем при отправке кораблей в море, а также при постройке галер и транспортных судов. Его донесения царю в летние месяцы 1716 года содержат множество разнообразных сведений о сделанном:

«В нынешнюю кампанию будет у нас здесь готовых 20 галер», «ныне заложил вновь 20 галер», «приготовлением в отпуск кораблей всеми мерами стараемся», «положено сделать 300 соймов (мелких судов. – Н.П.)». Несомненную радость Петру доставляли сообщения князя о закладке им линейных кораблей.

В поле зрения светлейшего находились строительные работы в столице, Петергофе и на Котлине-острове. В июле 1716 года Меншиков доносил царю о завершении строительства канала в Петергофе, о посадке в его парке свыше двадцати пяти тысяч деревьев, о сооружении «большой залы» в Монплезире, об исправлении гавани. В самом Петербурге полным ходом шло сооружение канала вокруг Адмиралтейства, подходило к концу строительство первой очереди госпиталя, возводилась колокольня Петропавловского собора. В Кронштадте было подготовлено сорок восемь складских помещений – «магазейнов».

Петр был доволен распорядительностью князя. «За те (работы. – Н.П.) вам благодарствуем», – отвечал царь из Копенгагена в сентябре 1716 года, имея в виду сооруженные амбары, магазины, пороховые погреба и прочие здания.

Царские инструкции Меншикову, упомянутые выше, носили, так сказать, разовый характер, они составлялись по отдельному поводу. Что касается инструкции губернатору, определявшей права и обязанности этого важного должностного лица в правительственном механизме, то она, несмотря на пристрастие царя к законотворчеству, так и не была составлена. Но если бы она и существовала, то ни в коем случае не исчерпала обязанностей, исполняемых князем. Необычность этим обязанностям придавало то обстоятельство, что Александр Данилович занимал должность губернатора столичной губернии, царской резиденции, находившейся в строительных лесах, – ни один город страны не застраивался с такой быстротой, как Петербург. Наконец, светлейший был человеком, близким к царской семье, а посему губернатор выполнял разного рода деликатные поручения, проистекавшие из доверительных отношений. Положение же царского фаворита давало право ему самому вмешиваться в дела, которые другой губернатор оставил бы без внимания.

Множество самых разнообразных обязанностей, выполняемых Меншиковым, воспринималось в то время как должное. Когда по поручению князя составлялась инструкция капитану Маслову, отправляемому в Старую Ладогу, избранную царем для места заточения бывшей царицы Евдокии, то и в этом нет ничего странного – Старая Ладога находилась на территории, подведомственной Меншикову, а само деликатное поручение, надо полагать, – лично царя, как, впрочем, от него же исходили и инструкции, как содержать черницу. Сам выбор монастыря в Старой Ладоге, несомненно, связывался у царя с уверенностью, что Меншиков в точности выполнит его волю и не допустит никаких послаблений, которыми инокиня пользовалась, живя в Суздальском монастыре.

Как должное воспринимается и цидулка, вложенная в письмо Меншикова к Макарову от 22 апреля 1721 года: «Извольте его царскому величеству напамятовать о Гагарине, ибо приходят дни жаркие, и дабы здесь, в городе, не умножились духоты, и чтоб для оной причины, хотя за город тело ево вывесть». В обязанность губернатора входило наблюдение за санитарным состоянием города, и разлагавшийся труп повешенного сибирского губернатора Матвея Петровича Гагарина мог вызвать «поветрие». Правда, этого рода обязанность в первую очередь лежала на плечах генерал-полицеймейстера, но Антон Мануйлович Девиер не рискнул обратиться к царю с напоминанием, тем более что и сам светлейший не осмелился написать донесение Петру, а счел возможным прибегнуть к посредничеству Макарова. Да и обращаясь за содействием к кабинет-секретарю, князь предпочел оставаться в тени: «И о сем извольте не от мене докладывать, но токмо что напамятовать для помянутой духоты».

Губернатор печется о том, чтобы корабли не бросали якорей в фарватере Невы, но швартовались у берега реки, «дабы ис того морским судам никакова повреждения не учинилось и в проезде рекою тех судов наипаче никакой опасности не было». Первое такого рода распоряжение последовало 28 августа. Через три дня оно было повторено, на этот раз генерал-полицеймейстеру Девиеру, а 3 сентября – президенту Коммерц-коллегии Дмитрию Михайловичу Голицыну.[214]

Нет ничего удивительного в том, что Меншиков выступал организатором празднеств в Петербурге по случаю заключения Ништадтского мира – на то он и был губернатором. Но почему Александр Данилович, не будучи московским губернатором, руководил подготовкой грандиозного «машкерата», состоявшегося по этому же поводу в старой столице? По-видимому, выполнял личное поручение царя. Петр, как известно, придавал такого рода торжествам огромное воспитательное значение и поэтому счел необходимым, чтобы готовил его Меншиков, человек распорядительный и умевший потрафить вкусам царя.

Празднества в Москве должны были состояться в конце января – первых числах февраля, а подготовка к ним началась еще с сентября: князь отправил в старую столицу подпоручика Глеба Веревкина «для починки слобоцкого нашего дому и исправления припасов». Сам Меншиков вместе «со всем своим домом» прибыл в Москву 18 декабря и тут же, видимо, стал распоряжаться. 12 января 1722 года он писал московскому вице-губернатору Воейкову: «Понеже вам неоднократно предложено было, чтоб Красную площадь, где его императорское величество на судах веселитца изволит, очистить всю, но и ныне еще того не учинено». От вице-губернатора Александр Данилович потребовал, чтобы площадь была очищена «всеконечно в скорости».

Главным зрелищем празднества должны были стать водруженные на сани корабли, приводимые в движение либо лошадьми, либо попутным ветром, а также восседавшие на них дамы в маскарадных костюмах. Меншиков затребовал от оберкоменданта Москвы полковника Измайлова «ведомость, к машкерату судов сколько зделано и достальные как поспеть могут». Затребовал князь и список «женских персон», привлекаемых к участию в празднествах.

Празднества должны были начаться в 2 часа дня 27 января съездом гостей во дворец Меншикова, но царь, по неизвестным причинам, велел перенести их открытие на следующий день, о чем по распоряжению князя обер-коменданту Измайлову поручалось известить население столицы «чрез барабанный бой». «Судовый ход» начался 2 февраля. Князь распорядился, чтобы на площадях, через которые будут следовать «машкератные» суда, был поставлен «крепкой караул, дабы людей никого на тое площадь не пущали».

На следующий день после «машкерата» царь устроил смотр служебной годности дворян. Организация такого рода мероприятий входила в обязанности Герольдмейстерской конторы во главе со Степаном Колычевым, которая была учреждена при Сенате, но указ Колычеву исходил не от Сената, а от Меншикова.[215]

Не Сенат и не Иностранная коллегия, а Меншиков рассылает извещения гетману Скоропадскому и украинской старшине, а также герцогине Курляндской Анне Иоанновне и населению Митавы о заключении победоносного мира. 14 сентября 1721 года он снарядил на Украину гвардии поручика Чекина, снабдив его инструкцией для Федора Ивановича Протасова, представителя русского двора при гетмане. За приятное известие гетман и старшины должны были расплачиваться дорогими подарками. «Того ради, – обращался князь к Протасову, – извольте как гетмана, так и всю старшину склонить, дабы они за такую радость, которая больше всех прежних радостей, ево дарили хорошими подарками». Светлейший даже назначил таксу за радость, «которая больше всех прежних радостей» – с каждого полка по 1000 талеров.

В тот же день князь отправил еще одного курьера, на этот раз в Митаву. Представителя России при дворе курляндской герцогини цалмейстера Петра Бестужева Меншиков обязал, чтобы курьера, а им был морского флота капитан Галлер, в Митаве «приняли со всяким почтением и дарили знатными подарками, ибо сие царскому величеству угодно будет». Чтобы подвигнуть митавский двор на щедрые подношения, Меншиков написал Бестужеву: «А по нашему мнению надлежит его, капитана, подарить знатным подарком от всей земли, ибо во оной много знатных господ обретаетца».[216]

За себя и за московского губернатора хлопотал Меншиков, подготавливая поездку Петра на Марциальные воды. Ничего удивительного не было в том, что Меншиков обеспечивал царя транспортом, когда тот выезжал из Петербурга, – это входило в компетенцию губернатора, поскольку первый в России курорт находился на территории, ему подведомственной. Но петербургский губернатор не обязан был заботиться о проезде царя из Москвы – такого рода поручение, видимо, дано было самим Петром.

Предполагалось, что Петр ранней весной 1718 года, после отречения царевича Алексея от престолонаследия, отправится из Москвы на Марциальные воды (курорт, расположенный в шестидесяти километрах от Петрозаводска). Поездка, как видим, полностью была на попечении Меншикова, и он из Петербурга наказывал своему генерал-адъютанту Степану Нестерову измерить расстояние от Москвы до Марциальных вод, определить станции, где должны были менять лошадей, и сообщить день выезда царя. «Подтверждаю, – наставлял Меншиков Нестерова, – дабы вы того не пренебрегли, и нас о том обстоятельно уведомили».[217] Поездка царя на курорт в 1718 году не состоялась, ее пришлось отложить, поскольку следствие по делу царевича Алексея затянулось, его вынуждены были перенести в новую столицу и закончилось оно только со смертью царевича – 26 июня 1718 года.

Как видим, Меншиков, помимо обязанностей сугубо губернаторских, выполнял множество личных поручений царя. Но князь считал своим долгом и сам вмешиваться в дела, которые, употребляя современную терминологию, не входили в его компетенцию, не гнушаясь при этом и мелких дел, проявлял рвение, отнюдь не свойственное вельможам его времени.

Не будь Александр Данилович фаворитом, московский вице-губернатор Воейков, возможно, мог бы ослушаться и не выполнить его предписаний капитально отремонтировать мост через Неглинку у Боровицких ворот. Эту неисправность, надо полагать, в июне 1722 года могли видеть и сам вице-губернатор, и находившиеся в то время в Москве сенаторы, но взгляд всех безучастно скользил по обветшалому мосту. Таким же образом князь поступил годом раньше на острове Котлин. Там он велел заменить лестницу у причала, «понеже старая зело крута и худа, и сход трудной, о чем мы в бытность нашу указывали и приказывали». Забота о лестнице – дело президента Адмиралтейской коллегии Федора Матвеевича Апраксина, в ведомстве которого находилась стоянка русского флота на Котлине, но Меншиков не стал ожидать его распоряжений и настойчиво добивался исполнения своего приказа: первый раз он отправил послание бригадиру Порошину 23 июня 1721 года, через шесть дней напомнил и успокоился лишь после того, как 2 июля Порошин отрапортовал ему, что лестница установлена.[218]

В 1722 году царь готовит Каспийский поход. Он едет сначала в Москву, а затем в Астрахань, чтобы оттуда двинуться с армией. Меншикову, как и всегда, поручена судьба новой столицы. Однако ранее, если Петр отбывал, скажем, в Прутский поход или в заграничное путешествие, то в Петербурге безвыездно сидел светлейший, и напротив, когда Меншиков находился за пределами Петербурга, и даже за пределами России, например в Померании или на Украине, столицу не покидал царь; на этот раз ни царя, ни Меншикова в новой столице не оставалось – Северная война благополучно закончилась, и столице более ничто не угрожало.

Руководил и направлял энергию своих помощников и подчиненных Меншиков из Москвы, а это было столь же сложно, как руководить сражением, пребывая вдали от него. И если Александр Данилович без существенных изъянов справился с поручением, то благодаря ответственному отношению к делу – спустя рукава он никогда ничего не делал и так же, как и царь, целиком отдавался начатому делу и не успокаивался до тех пор, пока не приводил его к желаемому концу.

Князь не поленился сесть в карету и отправиться в новую столицу, чтобы на месте решить вопросы, требовавшие его вмешательства.

В Петербурге он пробыл несколько недель, возвратился в Москву 2 августа и на следующий день отправил царю донесение с отчетом о проделанной работе, начинающееся словами: «По прибытии моем в С.-Петербурх все работы осмотрел и, каким порядком оные исправлять, определил».

Демонстрировать свое усердие светлейший умел, хвастливого тона в донесениях ему тоже не занимать, но в этот приезд он действительно не пропустил ни одной стройки: среди инспектированных Меншиковым сооружений встречаем как грандиозные сооружения, так и небольшие палаты, строившиеся в Петергофе, на Котлине, Стрелиной Мызе и в самом Петербурге. К осени заканчивали первую очередь Сестрорецкого завода, канал на Котлине, соединяющий море с доком, выложенный камнем «саженей на 50–60», и новую «сетодель» (цитадель) – искусственный остров с поставленными на нем пушками, которые «когда достроится, то от оной как гавани, так и Кроншлоту великая будет оборона», ибо вся площадь между материком и островом будет находиться под обстрелом. К концу подходило строительство дворца, канала и флигелей в Петергофе.

Возобновились работы в столице, приостановившиеся было из-за нехватки рабочей силы: строился Петропавловский собор, постоялые дворы, «бечевник» вдоль Невы, оживилась постройка кораблей в Адмиралтействе. Меншиков использовал самый доступный ему способ обеспечения строек рабочей силой – как президент Военной коллегии, он определил на работу солдат нескольких полков – Черниговского, Киевского, Невского, Великолуцкого и других.[219]

И все же Меншикова не покидало чувство беспокойства. Можно даже сказать, что князь никогда не был так озабочен, какую оценку даст царь им содеянному. Видимо, он серьезно опасался за свою судьбу, боялся падения. Далее в книге будет рассказано, чем были вызваны опасения светлейшего. Пока же отметим, что следы беспокойства Александра Даниловича обнаруживают и деловые письма.

Волнение князя нарастало по мере приближения дня отъезда царя из Москвы в Петербург. Меншиков был уверен, что царь немедленно отправится осматривать все работы, «а особенно у новопостроенных домов». Поэтому светлейший предупреждал коменданта Бахмеотова, чтобы к приезду царя «оные были во всякой чистоте». Через два дня, 24 февраля, он требует от Бахмеотова и Девиера: когда царь «изволит смотреть тамошних работ, и угодны ль оные его величеству будут – извольте нас уведомить».

Проходит две недели – в Москву не поступает никаких известий. Меншиков был уверен, что царь успел уже все осмотреть, ему не терпелось знать его оценку, и поэтому он шлет новое напоминание: «Меня уведомить, угодны ли которые работы или строения его величеству».

Следы тревоги князя видны и в его письме к царю от 1 марта с неизвестной ранее просьбой: «При отшествии вашего величества в С.-Петербурх просил я ваше величество, ежели тамошние работы, как по указу вашего величества были в моем ведении, умением моим исправлялися не так, как ваше величество повелел, чтоб, по превысокой своей отеческой ко мне милости, в том меня изволили простить».

Особенно беспокоили князя постоялые дворы. Столичные гостиницы еще не были готовы, а он 19 декабря 1722 года распорядился, чтобы все столичные домовладельцы, сдававшие свои дома внаем, были предупреждены, что впредь им это делать запрещается. По окончании строительства предстояли торги для тех, кто пожелает взять дома на откуп. От внимания Меншикова не ускользали всякого рода мелочи: он требовал от Бахмеотова, чтобы потолки светлиц в гостиницах были подбиты прутьями, а затем обмазаны известью, чтобы при каждых трех домах было сооружено по одной лавке, чтобы в том случае, если не найдутся желающие взять дома на откуп, Бахмеотов разыскал среди обер-офицеров «доброго и правдивого человека, придав к нему несколько человек солдат», и передал им гостиницы, в которых должны были поселиться приезжие иностранцы на «коликое время кто похочет».

Страхи Меншикова оказались напрасными. Стараниями князя царь был вполне удовлетворен, о чем светлейшего известила Екатерина. 26 марта 1723 года она вполне успокоила Меншикова: «Что ж пишешь о работах, бывших в твоей диспозиции, и оными работами, а паче построенными постоялыми дворами его императорское величество зело доволен».[220]


Помимо забот государственных, требовавших присутствия князя в столице, у него была еще одна обязанность, в те времена считавшаяся едва ли не самой почетной, – попечение о царевиче Петре Петровиче[221] и царских дочерях Анне и Елизавете. Когда царская чета покидала столицу, ответственность за здоровье ее детей перекладывалась на плечи Меншикова. В 1716 году, когда князь отлучался в Ревель, в столичном дворце подняли переполох – заболела кормилица двухлетнего царевича Петра. Это обстоятельство ускорило возвращение Александра Даниловича в столицу.

В каждом письме, отправленном царю и особенно царице, находившимся в 1716–1717 годах в заграничном путешествии, Александр Данилович посвящал несколько строк здоровью царских отпрысков. Иногда он неуклюже шутил, иногда переходил на сентиментальный тон: царевич «изволит употреблять экзерцицию салдацкую, чего ради караульные бомбардирской роты салдаты непрестанно в большой палате пред его высочеством оную экзерцицию отправляют. Речи же его: папа, мама, салдат». А вот другой намек, что сын пошел в отца: царевич «изволит более забавлятца прежнею охотою отеческою, а именно барабанным боем».

Весной 1717 года обе царевны, Анна и Елизавета, заболели оспой. Болезнь протекала в легкой форме и не оставила следов на лице, но вызвала у супругов волнение. Меншиков их утешал, сообщая, что у Елизаветы осталось «на личике пятнышек с пять», которые должны сойти, а у Анны болезнь внезапно прекратилась.[222]

Находившимся в Каспийском походе Петру и Екатерине он через каждые пять-шесть дней отправлял письма с известием о здоровье дочерей Анны и Елизаветы и внука Петра.[223] С 20 мая по 10 декабря князь отправил царю и царице тридцать два письма, из которых только четыре деловые, а остальные – о детях: «Вашему величеству доношу, что дражайшие вашего величества дети, их высочества государыни, цесаревны, в добром обретаютца здравии».[224]

Петр по-прежнему передает некоторые свои распоряжения Сенату через Меншикова. То он велит ему объявить сенаторам, чтобы те прислали «солдатский нижний мундир, ибо он здесь гораздо дорог», то поручает передать сенаторам, чтобы они занимались достройкой тех кораблей, которые находятся в наибольшей готовности.

Судя по письменным представлениям Сенату, Меншиков не очень щадил самолюбия сановников. Он упрекал сенаторов в небрежении, требуя укомплектовать штаты Адмиралтейства корабельными плотниками. «Того ради, – писал князь, – принужден о том паки чрез сие напомянуть, чтоб о том, не упуская времени, изволили надлежащее учинить решение». Сенат своевременно не выдал деньги Адмиралтейству, Меншиков не просит, а требует: «Того ради принужден я чрез сие о том паки подтверждать».

Сложные отношения между царем и Меншиковым и между Меншиковым и Сенатом, видимо, дали повод голландскому резиденту де Би донести своему правительству 28 сентября 1716 года: «Здесь ходят слухи, что […] прислано князю Меншикову полномочие на управление всеми государственными делами в отсутствие его царского величества. Если только все это правда, то, вероятно, все будет скоро обнародовано и послужит доказательством, что царь совершенно одобряет действия князя Меншикова и вместе с тем недоволен распоряжениями своего Сената».[225]

Слухи, попавшие в текст донесения де Би, не подтвердились – указа, о котором он писал, обнародовано не было, но само появление подобных слухов свидетельствовало о еще не утраченном доверии царя к фавориту. Особая близость между ними наступила в месяцы, когда велось следствие по делу царевича Алексея.

Царевич Алексей, сын Петра от первого брака, по складу характера и по убеждениям был полной противоположностью отцу. Безвольный и пассивный, он стоял в стороне от забот, полностью поглощавших неуемную энергию царя, не жалевшего ни сил, ни «живота своего» для претворения грандиозных преобразовательных планов. Более того, к обновлению страны Алексей относился враждебно, открыто заявлял, что после вступления на престол повернет Россию вспять: откажется от приобретений в Прибалтике, забросит флот, отменит все новшества, приблизит к себе поборников старины.

Современник оставил нам характеристику двадцатичетырехлетнего царевича: «Он был хорошего роста, лицо имел смуглое, черные волосы и глаза, серьезный вид и грубый голос… Он постоянно окружен был гурьбою разнузданных, невежественных священников и тех ничтожных персон дурных свойств, в обществе которых он постоянно ратовал против упразднения отцом своих старых привычек и говаривал, что он тотчас по вступлению во власть правительственную Россию вернет к прежнему. Он грозил одновременно и открыто всех любимцев отца искоренить. Это делал он так часто и так неосторожно, что это не могло быть не донесено царю…

Удивительно, что царевич никогда не появлялся в официальных собраниях, когда все знатные присутствовали на празднествах по случаю рождения, побед, спуска кораблей и ждали царя. Чтобы избежать таких собраний, царевич либо принимал лекарства, или отворял себе кровь и постоянно извинялся, что по нездоровью не мог присутствовать, причем повсеместно знали, что он напивался в самом дурном обществе и предприятия отца своего постоянно осуждал».[226]

В 1715 году царь предложил сыну либо отречься от престола и удалиться в монашескую келью, либо участвовать во всех его начинаниях. Царевич согласился уйти в монастырь, но когда в следующем году отец, будучи в Дании, вызвал его к себе для участия в десантных операциях против Швеции, он воспользовался этим вызовом и бежал в Австрию, надеясь добиться трона с иностранной помощью.

Усилиями дипломата Петра Толстого и гвардейского капитана Александра Румянцева царевич-беглец был возвращен в Россию. Зимой 1717 года Петр, царица Екатерина и двор прибыли в Москву, чтобы оформить отречение царевича от престола, а Меншиков остался в Петербурге. Во время первого же свидания с отцом (3 февраля 1718 года) царевич назвал своих сообщников, советовавших ему бежать за границу.

Расследование дела Петр взял в свои руки. Курьеры царя мчались в Петербург один за другим. «Майн фринт (друг. – Н.П.), – как и в прежние времена обращался царь к Меншикову. – При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его Иван Афанасьев, чего ради возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать». Несколько часов спустя курьер отправился с новым предписанием: сковать надо было старшего Ивана Афанасьева, «а не хуже, чтоб и всех людей (Кикина. – Н.П.) подержать, хотя и не ковать».

6 февраля Петру стало известно, что его слуга Баклановский, узнав о том, что царевич назвал своих сообщников во время первого свидания, отправил в Петербург гонца, чтобы тот предупредил Кикина об опасности. Правда, шансов спастись у Кикина было мало, так как Петр еще раньше заподозрил его в причастности к бегству сына и, уезжая в Москву, велел Меншикову, «чтоб на него око имели и стерегли».

Царский курьер преодолел расстояние между двумя столицами за трое суток и вручил Меншикову указ об аресте Кикина и Афанасьева в 11 часов вечера. Гонцу Баклановского удалось его упредить. Кикин, извещенный о событиях в Москве, растерялся. Что делать? Бежать, но куда? В полночь в спальном халате он отправился за советом к брату Ивану. Здесь и был схвачен Меншиковым. В гарнизонной книге 6 февраля записано: «И того ж числа наложены на них цепи с стульями и на ноги железо».

После случая с Баклановским Петр повелевает Меншикову, чтобы тот «ни для каких дел партикулярных ни за какие деньги» не давал почтовых лошадей. Только две подписи в подорожных имели силу: самого царя и Меншикова. Получив указ, Меншиков тут же отправил распоряжение комендантам Выборга, Шлиссельбурга, Корелы и Нарвы, чтобы пропускать курьеров только с подорожными «за моею рукою и печатью», а на почтовые станы по пути из Петербурга в Москву послал гонца с предписанием никому не выдавать лошадей.

Меншиковым был получен очередной приказ: Кикина и Афанасьева велено пытать «вискою одною», а кнутом не бить. Тут же объяснение причин «милосердия» – «чтоб дорогою не занемогли».

«Дело сие зело множитца», – писал Петр Меншикову. Число лиц, причастных к «воровской компании», как называл царь сообщников царевича, увеличивалось с каждым днем. Светлейший получает указы заключить под стражу сибирского царевича Василия, сенатора Михаила Самарина, брата первой жены царя – Петра Авраамовича Лопухина, брата адмирала Апраксина Петра Матвеевича, генерал-лейтенанта князя Василия Владимировича Долгорукова и множество менее знатных персон: канцелярских чиновников, слуг царевича Алексея, родственников царевича по матери.[227]

Усердие Меншикова в следствии – выше всяких похвал. Скованных заключенных он партиями отправляет в Москву. Некоторых из них он допрашивает сам. С особенным рвением светлейший брал под стражу князя Долгорукого, который когда-то возглавлял комиссию по расследованию его собственных обвинений в казнокрадстве.

Взаимную вражду Меншикова и рода Долгоруких отметил саксонский посланник Лосс еще в 1715 году. Князя он называл «злейшим врагом» этой аристократической фамилии. Посол далее писал о возраставшем влиянии Василия Владимировича Долгорукого на Петра: «Царь берет его с собою на все маленькие увеселения и не может быть без него ни одного дня».[228] Теперь Долгорукому предстояло совершить путешествие в Москву в «ножных железах».

Напряжение в Москве, где следствием руководил сам царь, и в Петербурге, оставленном на попечение Меншикова, достигло высшего накала: никто из вельмож не знал, кто еще будет оговорен царевичем в дополнение к тем пятидесяти, уже взятым под стражу, у кого оборвется карьера, кому придется расплачиваться не только пожитками, но и «животом». Состояние неуверенности и страха, царившее в кругу вельмож, легко улавливается и в письмах тех дней.

В феврале-марте 1718 года Меншиков вел оживленную переписку с Екатериной, Толстым, Ягужинским, адмиралом Апраксиным, кабинет-секретарем Макаровым. Регулярно он получал и ответы от них. Читая письма, можно подумать, что корреспонденты либо стояли в стороне от происходивших событий, либо ни в Москве, ни в Петербурге не наблюдалось ничего такого, что заслуживало бы их внимания. Меншиков отправлял стандартные послания с извещением, что в Петербурге «при помощи Божии все благополучно», и просьбой «содержать нас в любительной своей корреспонденции».[229] Корреспонденты в «любительных» ответах, вторя Меншикову, тоже умалчивали о самом важном и волнующем.

Самые обстоятельные сведения о событиях в Москве тех дней сообщил Меншикову человек, менее всего осведомленный об их сущности, – генерал-адъютант Степан Нестеров, наблюдавший лишь со стороны. Перу Нестерова принадлежит описание сцены встречи царевича с отцом, а также всей процедуры лишения царевича наследия. Это – единственное свидетельство, оставленное русским современником, поэтому приведем его в пространных выдержках.

Царевич прибыл в Москву 3 февраля в 9 часов утра. Петр ожидал его «вверху в Ответной палате. Тут же были собраны духовные особы, также министры и сенаторы. И повещено, государь, было всяких чинов людям, кроме подлого народу, чтоб были все в вышепомянутой палате. И когда все собрались, тогда его высочество изволил прибыть в тое ж Ответную палату, – и при ево высочестве Петр Андреевич Толстой, – пришед прямо к своему родителю, всемилостивейшему государю, заплакав, повалился в ноги и просил прощения в преступлении. И того часу его величество повелел встать и изволил объявить свою родительскую милость, в каком содержании его имел и как обучал х тому, чтоб был наследником, но ево высочество то презрил и не хотел того внятно обучатца, якобы надлежало наследнику, и протчие преступления противные.

А изволил его величество говорить изустно и громко, чтоб все слышали. Но на то отповеди оправдательной никакой его высочество говорить не мог, токмо просил прощения и живот, а наследия не желает.

И потом его величество изволил еще говорить громко ж, чтоб показал самую истину, хто ево высочеству были согласники, чтоб объявил. И на те слова его высочество поползнулся было говорить, но понеже его величество от того сократил, и тем его величества разговор кончился и вскоре после сего повелел читать манифест, которой имеет господин Думашев, печатной.

И когда оной прочли громко, чтоб все слышали, тогда его величество изволил сказать, что прощаю, а наследия лишаю. И потом тотчас его величество купно с его высочеством и протчие, как духовные особы, так и министры и всех чинов люди, пошли в соборную церковь, а, пришед в церковь, пред святым Евангелием его высочество учинил присягу и, присягнув, подписался, что наследия не желает, а уступил брату своему, его высочеству, государю царевичу Петру Петровичю». Вслед за царевичем присягали духовные, министры и прочие. Под присягой они поставили подписи.

«И по ученении вышепомянутого, его величество и государь царевич изволили итти кушать в Преображенское. Також после полудня в 5-ом часу все министры съехались в дом царского величества в Преображенское и веселились довольно…»

Не лишено интереса и последнее письмо Нестерова, отправленное из Москвы 15 марта 1718 года, то есть после завершения Суздальского розыска по делу бывшей царицы Евдокии: «Сего, государь, числа час пополудни били в барабан на Красной площади збор, чтоб, государь, всенародно збирались, понеже будет экзекуция. А хто осуждены, о том вашей высококняжеской светлости донесет сей вручитель.

А оставшие, государь, по сим делам колодники повезутца отсель при баталионе Преображенском в Санкт-Питербурх, который також отсель пойдет на четвертой недели сего поста, а имянно во вторник…»[230]

Впрочем, изредка в письмах все же проскальзывала кое-какая информация, если не прямо, то косвенно отражавшая происходившее. Так, Екатерина в письме от 4 февраля извещала Меншикова, что царевич Алексей «прибыл сюда (в Москву. – Н.П.) вчерашнего числа». Но зато в следующем послании, отправленном в разгар розыска – 11 марта, о следствии ни слова. Царица сочла возможным лишь предупредить князя о намерении Петра вскоре вернуться в Петербург, «ежели еще что не задержит».

В письмах к Екатерине Меншиков тоже уклонялся затрагивать существо дела. Лишь однажды он, полагая, что измена царского сына и кровавое следствие могут вызвать у Петра болезнь, «слезно» умолял Екатерину отвращать супруга «от приключившейся печали», которая может вызвать тяжелые последствия «его величеству здравию». Но крайняя необходимость вынуждала пренебрегать осторожностью. В одном из писем к Толстому Меншиков не ограничился сакраментальной фразой, что «здесь при помощи Божии все благополучно», и решил выяснить у корреспондента волновавший его вопрос: «Послал я к царскому величеству Ивана Кикина допрос. А что по оному его величество изволил учинить – известия не имею. Того для прошу ваше превосходительство о том меня уведомить». Толстой предпочел отмолчаться.

Читая письмо Толстого от 5 февраля – «ныне здесь новин никаких нет», можно подумать, что этому дню не предшествовало ни отречение царевича от престола, ни начало розыска по его делу. В таком же ключе написано и письмо от 13 февраля: «О здешних делах не хочю вашю светлость утруждать, понеже от его царского величества о всем вам известно».

Исключение составляют письма братьев Апраксиных. Петру Матвеевичу удалось отвести предъявленные обвинения, и он, оказавшись на свободе, с разрешения царя отправил к Меншикову курьера с посланием, описывавшим свои злоключения: он был доставлен в Москву и «во узах» в 6 часов утра оказался в застенках Тайной канцелярии в Преображенском. Там, продолжал Апраксин, и была установлена «моя правда и невинность». История, однако, имела продолжение, о котором Петр Матвеевич рассказывает в цидуле, приложенной к письму: «Брата моего Федора Матвеевича от такой о мне печали застал еле жива». Сам Федор Матвеевич тоже известил Меншикова о своей болезни, причем сделал это весьма эмоционально. Кстати, письмо адмирала дает ключ к объяснению причин, вынуждавших корреспондентов избегать острой темы: «О здешних обстоятельствах вашей светлости верно донесть оставляю, ибо в том перу верить не могу и себя нахожу в немалых печалях, о чем вашей светлости уже известно».[231]

Розыск в Москве был завершен к середине марта. Главного подстрекателя бегства царевича, Александра Кикина, некогда любимца царя, а затем попавшего в немилость из-за казнокрадства, министры приговорили к смерти. После колесования его отрубленную голову воздели на кол. Ивана Афанасьевича Большого тоже казнили. Самой мучительной казни были подвергнут Степан Глебов, признавшийся в блудном сожительстве с первой супругой царя, – его посадили на кол. Закончили жизнь на эшафоте еще несколько человек. Часть обвиняемых была оправдана, среди них сенатор Самарин. Основная же масса привлеченных к розыску подверглась суровым наказаниям: ссылке на каторгу и на галеры, отрезанию языка, пострижению в монастырь, отправке в отдаленные деревни.

Сравнительно легкое наказание понес и князь Василий Владимирович Долгорукий. Поначалу он отклонил все обвинения, и в частности самое главное. Во время розыска у него спросили, советовал ли он царевичу давать «хоть тысячу» письменных обещаний об отречении от престола. «Улита едет, коли то (когда-то. – Н.П.) будет», – будто бы утешал он царевича. Долгорукий ответил отрицательно. Позже он принес повинную: «Как взят я из С.-Петербурга нечаянно и повезен в Москву окован, от чего был в великой дисперации (страхе. – Н.П.) и безпамятстве, и привезен в Преображенское, и отдан под крепкий арест, и потом приведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе; и в то время, как спрашиван я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе; видя слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность, и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал».

Князь Василий Владимирович был лишен чинов и отправлен в ссылку в Соль Камскую. Быть может, на судьбу племянника повлияла челобитная царю Якова Федоровича Долгорукого. Старейшего представителя рода вынудила обратиться к царю забота о репутации всей фамилии, ибо, по его представлениям, восходившим к стародавним традициям, «порок одного злодея винного привязывается и к невинным сродникам». Яков Долгорукий напомнил Петру о жертвах, понесенных Долгорукими во время стрелецкого бунта, писал о безоговорочной поддержке царя в его борьбе с Софьей. «Вижу ныне сродников моих, впадших в некоторое погрешение: аще дела их подлинно не ведаю, однако то ведаю, что никогда они ни в каких злохитрых умыслах не были…» Единственная вина «сродников» могла состоять в «дерзновенных словах», произнесенных, впрочем, без «умысла злого».

Причастность Долгоруких к делу царевича Алексея, как и само дело, может быть, и не заслуживали бы столь подробного изложения, если бы нам не было известно влияние этих событий на последующую жизнь Меншикова. Мы видели, что еще задолго до начала следствия отношения между аристократическим родом Долгоруких и Меншиковым не отличались миролюбием. Теперь враждебность усугубилась еще более. Это надобно запомнить, ибо судьбе было угодно, чтобы Меншиков столкнулся с Долгорукими еще раз, девять лет спустя.

18 марта 1718 года царь выехал в Петербург. Туда же были отправлены царевич Алексей и некоторые из подследственных. Розыск вступил в завершающую стадию. Компрометирующие царевича показания дала его любовница Евфросинья, неотлучно находившаяся при нем во время полуторагодового пребывания за границей. Роды задержали ее за рубежом, и она вернулась в Петербург только в апреле. Ее свидетельства изобличали царевича в намерении добиваться трона, опираясь на иноземные штыки. Став изменником, он сделался и лжецом, скрыв от следствия свои предательские планы.

В июне царевич был заключен в Петропавловскую крепость. Его стали пытать как заурядного колодника, в иные дни даже по два раза. В застенке присутствовали царь, Меншиков, Апраксин, Головкин, Шафиров, Яков Долгорукий и другие. Последняя из семи пыток, которым подвергся царевич, начиная с 14 июня, была 26 июня; пытаемый, видимо, не выдержав истязаний, умер. В записной книге Петербургской гарнизонной канцелярии в этот день была сделана следующая лаконичная запись: «Того же числа по полудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».[232]

Возможно, что царевич погиб насильственной смертью, ибо царь конечно же не мог желать, чтобы казнь совершалась публично, при стечении народа. Ведь на эшафот должен был подняться собственный сын, не обычный преступник, а отпрыск помазанника Божьего на земле.

Версия об удушении царевича со всеми подробностями была изложена в письме Александра Румянцева к своему приятелю, ходившем в многочисленных списках во второй четверти XIX века. Подлинника письма никто никогда не видел, а обнаруженные в списках несуразности дали основание историкам считать его подделкой, вышедшей из славянофильских кругов, не скрывавших своей враждебности к Петру и его преобразованиям. Таким образом, категорически не отвергая версию о насильственной смерти царевича, надобно отрицать «подлинность» ее описания в письме, якобы принадлежащем перу Румянцева, того самого, что вместе с Толстым уговорил царевича вернуться в Россию.

Драматическая развязка была неминуема. Министры, сенаторы, военные и гражданские чины – всего 127 человек – 24 июня 1718 года «единогласно и без всякого прекословия согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за вышеобъявленные все вины свои и преступления, главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти». Список лиц, подписавших царевичу смертный приговор, возглавил Меншиков. За ним следуют подписи адмирала Апраксина, канцлера Головкина, тайного советника Толстого, подканцлера Шафирова и прочих. Среди подписавших приговор четвертым значился Яков Федорович Долгорукий. Выводя свою фамилию непослушным пером, вряд ли он это делал без «прекословия» и руководствовался убеждением, а не страхом.

Вслед за окончанием дела царевича Алексея у Меншикова начались будни мирной жизни. Проследить, как они текли, помогает нам любопытный источник под названием «Повседневная записка делам князя Меншикова»,[233] своего рода дневник, в котором секретари ежедневно регистрировали не столько сами «дела», сколько перемещения князя: его встречи с царем, вельможами, посещения учреждений, переезды в другие города… И все же дневник позволяет судить, как Меншиков распоряжался своим временем.

На первый взгляд может показаться, что служба отнимала у Меншикова крайне мало времени. Не совсем так. Чтобы убедиться в этом, сравним распорядок дня Меншикова с распорядком дня вельможи XIX века. Если бы, например, Алексей Александрович Каренин, каждая минута жизни которого, по словам Л. Н. Толстого, «была занята и распределена», не являлся, подобно Меншикову, в присутствие неделями, то его бы уволили со службы. Не мог себе позволить вольготных часов досуга и Петр Александрович Валуев – не литературный герой, а реальный министр внутренних дел России 60—70-х годов прошлого столетия. Между тем Меншиков в течение 1719 года присутствовал в Военной коллегии, первым президентом (единственная коллегия с двумя президентами) которой он являлся, всего 62 раза, в Сенате – 16 раз, по одному разу он заглянул в Адмиралтейскую, Иностранную и Юстиц-коллегии, причем проводил он там два, максимум четыре часа, а иногда и полчаса.

Читатель вправе заподозрить Меншикова в злоупотреблении своей приближенностью к царю – и ошибется. Достаточно беглого обзора законодательства тех времен, чтобы убедиться: светлейший не слишком отступал от общепринятых норм. В указе президентам коллегий от 2 октября 1718 года Петр, отметив, что они «зело лениво съежжаются для врученного им дела», потребовал от них присутствовать в учреждениях два раза в неделю: во вторник и четверг.[234] Правда, два года спустя Генеральный регламент предписывал членам коллегии являться на службу ежедневно, за исключением воскресных и праздничных дней, но рабочее время ограничивалось лишь пятью часами. Но это два года спустя, когда коллегиальная система управления уже сложилась.

Сенаторы в те годы тоже не сидели в Сенате ежедневно. Указы предписывали им присутствовать в учреждении от двух до трех дней в неделю, а если не было надобности, то даже один день. Ежедневная явка на службу была обязательной только для дежурного сенатора, сменявшегося ежемесячно.

Надобно также учесть, что три месяца в 1719 году Меншиков находился за пределами столицы. Самая продолжительная отлучка, на месяц, на Марциальные воды. Остальные вояжи были кратковременными: в течение года он шесть раз побывал в Кронштадте, несколько раз навещал свою летнюю резиденцию в Ораниенбауме, ездил в Петергоф и Екатерингоф, а в октябре отправился в Шлиссельбург на традиционные празднества по случаю взятия этой крепости. Наконец, в 1719 году Меншиков свыше месяца болел и, естественно, не покидал своего дворца. После болезни он зачастил в Военную коллегию, за два зимних месяца – январь и декабрь – отмечено двадцать семь посещений.

Но где же, как и когда вельможа решал уйму возникавших вопросов по управлению губернией, столичным городом и Военной коллегией? Как он успевал выполнять еще и сугубо частные поручения Петра? Ответы, правда далеко не исчерпывающие, дают «Повседневные записки».

Вставал Меншиков, как правило, в пятом либо в шестом часу, реже – в четвертом или седьмом. На утренние часы падала основная часть рабочего дня. Светлейший сразу же, как лаконично повествуют «Повседневные записки», занимался «слушанием дел». Под «делами» подразумевались доклады служителей Домовой или Походной канцелярии, которым он давал распоряжения по управлению своим дворцом и многочисленными вотчинами, или доклады подчиненных по службе. Последующие часы он проводил в обществе Петра, нередко приезжавшего к нему домой, либо в царской резиденции, а также в Военной коллегии и Сенате и за осмотром работ. Этого рода занятия завершались к полудню, реже – к часу дня. Меншиков садился за стол, чаще всего у себя дома, около 11–12 часов, но иногда – у царя, у генерал-адмирала Апраксина, обер-серваера (главного кораблестроителя) Головина, генерал-полицеймейстера Девиера и других лиц. В одиночестве Меншиков был за столом редко. Обычно с ним была мужская компания из сановников и подчиненных. Характерная деталь, свидетельствующая о том, что эмансипация женщин, настойчиво вводимая царем через ассамблеи, еще не проникла в семью князя, в принципе не чуравшегося новшеств: за обеденным столом не сидели ни супруга, ни дети, даже в том случае, если «его светлость изволили кушать» без гостей.

После трапезы – визиты к вельможам, прием вельмож, участие в различных церемониях вместе с царем и «господами министрами», деловые и праздные разговоры, перемежавшиеся игрой в шахматы и карты. Между 10 и 11 часами, после ужина, сразу же отправлялся спать. В распорядке дня немало времени отводилось на богослужение – заутрени и всенощные.

Меншиков участвовал и в публичных развлечениях. К ним прежде всего относились ассамблеи. Они устраивались, судя по записям, без определенной периодичности. Первая ассамблея в 1719 году была проведена у генерала Вейде в воскресенье 18 января, следующая – в четверг 22 января у князя Дмитрия Михайловича Голицына, затем – в воскресенье 25 января у князя Долгорукого, через день – у князя Черкасского, а еще через день, в среду 29 января, – у Ивана Стрешнева. В феврале было лишь две ассамблеи, а в марте – одна, затем наступил, видимо, пост, а затем и лето; четыре ассамблеи с участием Меншикова зарегистрированы только в декабре.

Другой вид развлечений был связан с вылазками всепьянейшего собора. На рождественских праздниках 1719 года славили у князя-папы Бутурлина и архиигуменьи Ржевской (25 декабря), у канцлера Головкина (26 декабря), у князя Алексея Черкасского (28 декабря). Празднества завершились 30 декабря – соборян в этот день принимал Меншиков. «Повседневные записки» отметили и необычное развлечение, правда, единственное в году: 22 марта царская чета, министры и Меншиков смотрели «комедию». В действительности это была не комедия, а цирковое представление с участием силача и какой-то дамы, танцевавшей на натянутом канате.[235]

Распорядок в воскресные дни мало чем отличался от будничных: в воскресенье князь вставал так же рано, как и в рабочие дни, отправлялся в царский дворец, где вел разговоры с царской четой за обеденным столом, мог заглянуть в Военную коллегию, присутствовать на свадьбе либо другом семейном торжестве у своих подчиненных. В воскресенье либо в праздник светлейший лишь дольше пребывал в церкви.

Встречались, однако, дни, когда Меншиков почти полностью отключался от служебных забот. Время с 8 по 16 мая он провел в Ораниенбауме. Здесь он посвятил себя хлопотам по благоустройству загородной резиденции – прогуливался в «огороде», то есть в парке, наблюдал за сооружением фонтана, ездил по близлежащим угодьям, осматривал работы. Впрочем, и сюда по служебным делам к нему приезжали должностные лица: шаутбейнахт Сиверс, бригадир Порошин и прочие.

Дважды за 1719 год Меншиков оказался в необычной для него обстановке бездействия: первый раз – во время продолжительной болезни, второй – во время лечения на Марциальных водах.

Симптомы недомогания появились в начале февраля, но князь крепился и не прекращал привычных занятий. 3 февраля он встал, как и всегда, в шестом часу и отправился в Сенат, оттуда в Военную коллегию. На следующий день мы вновь видим его «на ногах» – в Иностранной коллегии. Но уже 5 февраля не Меншиков отправляется в присутствие, а к нему во дворец прибывают Толстой, Вейде, иностранные послы, министры и президенты. Они ведут какие-то «довольные разговоры». В последующие дни светлейшему не сиделось дома. Затем следует короткая запись от 11 февраля: «Ради обдержимой болезни из покоев выходить не изволили». Меншиков, однако, не берегся: он то сидел дома, то выезжал для осмотра работ в Адмиралтейство, в Военную коллегию и Сенат.

20 февраля болезнь наконец одолела светлейшего и приковала его к постели на месяц. Но и во время болезни он не прекращал работы. Дневниковые записи пестрят фразами: «довольно дел отправлял». Его часто навещали – одни как больного, другие – чтобы получить распоряжения. Не подлежит сомнению, что генералы Вейде, Брюс и Гинтер 26 февраля приезжали к нему по делам Военной коллегии. Деловой визит нанесли также генерал-майор Голицын и генерал-полицеймейстер Девиер. Их приезд «Повседневная записка» отметила так: «И по разговорах кушали, а его светлость ради болезни лежал подле кушанья; по разговорех разъехались».[236]

3 марта с Марциальных вод возвратился Петр и в тот же день навестил больного. В «Повседневной записке» читаем: царь «по обычной церемонии, разсуждая о болезни его светлости, изволил объявить о неслыханном действии Марциальных вод». Петр, любивший врачевать, предписал фавориту отправиться на Марциальные воды. В представлении медиков того времени, эти воды способны были поставить на ноги любого больного, в том числе и князя с больными легкими.

Меншиков поднялся с постели к 21 марта, а в июле приспело время выполнять царское повеление. Это принудительное лечение, надо полагать, вызвало в семье князя тревогу. Следы сомнений в целительных свойствах вод видны в том, что «курортник» в течение недели ехал в сопровождении всей семьи.

Князь прибыл на курорт 26 июля. Здесь он встретил подобных себе больных, маявшихся на водах по велению царя: царицу Прасковью Федоровну, генерал-адмирала Апраксина, Григория Скорнякова-Писарева, архимандрита Феодосия, князя Ивана Юрьевича Трубецкого. Вынужденное безделье тяготило светлейшего, и он не знал, как распорядиться уймой свободного времени: по привычке вставал он в пятом часу, бродил по окрестностям, заглядывал в кузницу, почти ежедневно навещал пристань, где ему мастерили лодку, ходил в гости к царице и Апраксину.

Курс лечения продолжался десять дней. В первый день князь одним приемом выпил семь стаканов воды. В дальнейшем количество выпитых стаканов увеличилось и 30 июля достигло четырнадцати. Прием воды в последующие пять дней происходил по убывающей, и к концу лечения, к 4 августа, норма достигла исходной – семи стаканов. С Марциальными водами он расстался 6 августа, похоже, без сожаления, хотя, видимо, в угоду царю распространял слухи о целебном их действии. Через пять дней после прибытия на курорт, 31 июля, он писал в Петербург: «Воды, слава Богу, мне и другим зело изрядно пользуют».

Сопоставляя рабочий день Меншикова с рабочим днем министра Валуева, нетрудно заметить, что, несмотря на то, что отделены они полутора веками, в распорядке их много общего. Меншиков стоял у истоков формирования бюрократического аппарата абсолютизма, Валуев трудился в годы его расцвета. За это время усложнилась бюрократическая машина, изменились вкусы, формы общения и отдыха. Валуев, разумеется, не поднимался с постели в пятом часу, его несомненно бы шокировало участие в выходках всепьянейшего собора, он не довольствовался бы единственным в году посещением театра. Значительно больше времени он отдавал заседаниям в Сенате, Комитете министров, Совете министров и в прочих комитетах и департаментах, число которых было велико. Прозаседав в одном из них, он спешил сесть в карету, чтобы мчаться в другой. Впрочем, случалось, что он много дней подряд не выходил из дому, сочиняя очередной доклад «на высочайшее имя». И тем не менее день Валуева и день Меншикова многое объединяло: оба вершили дела не столько в стенах учреждений, сколько за их пределами – во время докладов царю и разговоров с ним, во время завтраков и обедов у членов царской фамилии, приватных бесед с другими вельможами, во время придворных церемоний и т. д. Закулисная, незримая деятельность вельможи, органически вплетавшаяся в круг его служебных обязанностей, – едва ли не самая существенная особенность работы аппарата абсолютистского режима.

А теперь коснемся такого интригующего сюжета, как грамотность героя нашей книги. Образ жизни Алексашки в детские годы исключал самое элементарное образование – он до конца дней своих оставался неграмотным. Об этом писали все современники иностранцы.

Читаем запись датского посла Юста Юля под 1710 годом: «Князь Меншиков говорит порядочно по-немецки, так что понимать его легко, и сам он понимает, что ему говорят, но ни по-каковски ни буквы не умеет ни прочесть, ни написать – может разве подписать свое имя, которого, впрочем, никто не в состоянии разобрать, если наперед не знает, что это такое». Другой современник, имевший случай наблюдать светлейшего много лет спустя, сообщил на этот счет любопытную и не лишенную правдоподобия деталь: Меншиков наивно пытался разыгрывать роль человека, постигшего премудрости письма: «Он не умел ни читать, ни писать и выучился только плохо подписывать свое имя. Но в присутствии людей, не знавших о том, скрывал он свою безграмотность и показывал вид, будто читает бумаги». В недавно опубликованном «Донесении о Московии в 1731 году» герцога де Лириа также есть страницы, посвященные Меншикову и подтверждающие свидетельства двух предшествующих авторов: князь «был очень проницательным, а речь его – восхитительно ясной; рассматривал дела с большой сноровкой, не умея ни писать, ни читать. Он всегда способен был выбрать секретарями неподкупных людей». Иностранцам вторит русский мемуарист князь Борис Иванович Куракин. По его сведениям, Меншиков – «человек не ученой, ниже писать что мог, кроме свое имя токмо выучил подписывать».[237]

Перечисленным свидетельствам противоречит показание французского посланника де Балюза, приведенное в панегирической книге неизвестного автора, призванной прославлять «заслуги и подвиги его высококняжеской светлости…». Донесение Балюза анонимный автор не датировал, оно отсутствует и в 34-м томе Сборников «Русского исторического общества», где опубликованы донесения этого посланника. Сказанное вызывает некоторые сомнения в подлинности донесения. Тем не менее приведем его: «Так господин Балюз, который провел один год при московском дворе в качестве французского посланника, будучи еще в Москве, читал следующее замечание о его светлости, помещенное им в донесении французскому королю: „Князь Александр Данилович человек очень образованный и светский, усвоивший себе приемы знатного вельможи. Со всеми он обходится чрезвычайно ласково и искренно привязан к славе и интересам своего государя, который оказывает ему полное доверие“».[238]

Откровенно говоря, свидетельства иностранцев, как правило, не выказывавших симпатии к светлейшему, как и свидетельство Куракина, оставившего наполненные сарказмом характеристики сподвижников Петра, вызывали сомнения. В самом деле, как можно было справляться с обязанностями сенатора, фельдмаршала, президента Военной коллегии и губернатора человеку, умевшему лишь начертать имя и фамилию? Оставаться неграмотным было непостижимо, тем более что именно в годы преобразований набирала силу бюрократия, и всякая бумага, вышедшая из недр многочисленных канцелярий, приобретала огромную силу: ее надо было читать и обязательно оставлять на ней след в форме резолюций, помет и тому подобное. Наконец, неграмотность Меншикова вступает в вопиющее противоречие с другим хорошо известным фактом: светлейший не презирал ученость и высоко ценил знания.

Свидетельства иностранцев ничего бы не стоили, если бы мы не располагали главным доводом в пользу их правоты: среди десятков тысяч листов, сохранившихся в фамильном архиве Меншикова, не обнаружено ни одного документа, написанного рукою князя. Не попадались и следы правки составленных документов. Даже сотни писем к Дарье Михайловне, сначала наложнице, а затем супруге, не говоря уже о тысячах писем к царю и вельможам, все до единого были написаны канцеляристами. Это обстоятельство, по всей вероятности, наложило отпечаток и на содержание писем Меншикова к супруге. В отличие от писем Петра к Екатерине, с характерной для этого жанра интимностью, авторской индивидуальностью, послания Меншикова, неизменно любезные, полны канцелярских оборотов и походят на деловые бумаги. Документы сохранили лишь подпись Меншикова, всегда одинаковую, стояла ли она в письмах к супруге или в донесениях царю: «Александр Меншиков».

Первый из известных нам автографов Александра Даниловича относится к 1697 году. Находясь в составе великого посольства, он в сентябре вместе с царем посетил знаменитую коллекцию анатома Рюйша, содержащую множество заспиртованных представителей животного мира. Петр засвидетельствовал визит к ученому в книге почетных посетителей. После короткого текста следовала подпись царя, а в самом низу страницы оставил автограф и Меншиков. Тогда он еще не писал своего имени. В начертании фамилии прослеживаются две особенности: в середине ее изображен «ь», а в конце стояла буква «ф». В итоге фамилия будущего светлейшего выглядела так: «Меньшикоф».

В этой связи напрашивается догадка – не учил ли Александра Даниловича ставить свою подпись сам царь, для которого было характерно употребление вместо «в» – «ф». Петр писал: «Иваноф», «взяф» и т. д. В последующих автографах появилось имя, исчез «ь», а в конце фамилии «ф» трансформировалось в «в». Автограф стал выглядеть так: «Александр Меншиков».

Подпись Александра Даниловича претерпела еще одно изменение. Буквы в подписи 1697 года, как и в подписях начала XVIII века, схожи с печатными, но чем ближе к исходу жизни князя, тем в большей мере утрачивалось это сходство, и он постепенно переходил к характерной для того времени скорописи.

Кстати, Юст Юль и Вильбоа сгущали краски, сообщая о неумении Меншикова разборчиво написать свою фамилию. Подпись стала менее разборчивой, и буквы приобрели расплывчатость у князя только к старости, а в молодые годы он подписывался четким почерком и неизменно без мягкого знака, в то время как грамотная Дарья Михайловна иногда писала: «Дарья Меньшикова».

Существуют, кроме того, и косвенные доказательства неграмотности Меншикова: в описи личного имущества сосланного в Ранненбург князя отсутствовали письменные принадлежности, а у членов семьи они были. Наконец, в одном из писем ссыльного Меншикова в Верховный тайный совет помещена любопытная приписка, адресованная Остерману: «Ежели какое в титуле высокоучрежденного Верховного тайного совета есть погрешение, в том покорно прошу не иметь на меня гнева, понеже канцелярских служителей при мне ни одного человека не обретаетца, кроме что объявлены в реэстре копеисты из моих служителей, которые были у меня в домовой моей канцелярии. И то робята, которые только могут копии писать».[239] Следовательно, князь, будучи первоприсутствующим в Верховном тайном совете, не знал формуляра обращения к этому учреждению. Такое может случиться только с человеком, всегда пользовавшимся услугами опытных канцеляристов и лично никогда не читавшим ни челобитных частных лиц, ни донесений Сената, Синода и коллегий высшему органу власти страны.

Факт этот вызвал у некоторых читателей немало сомнений – не верилось, чтобы человек, энергично насаждавший образование в России, сам не удосужился постичь грамоту. Как мог, говорили другие, неграмотный князь управлять столичной губернией, Военной коллегией и быть сенатором? Как мог светлейший, не владея грамотой, вести принадлежавшее ему грандиозное хозяйство, промыслы, заниматься торговлей и так далее?

Высказывалось также мнение, что отсутствие собственноручных писем Меншикова следует объяснять не его неграмотностью, а бытующими тогда представлениями, что вельможе держать в руках перо и сочинять послания было непрестижно, для этой цели существовали разного рода служители. В подтверждение указывалось на богатую библиотеку князя и коллекцию чертежей.

Со времени выхода в свет книги «Александр Данилович Меншиков» до завершения рукописи «Полудержавный властелин» прошло около пяти лет, в течение которых автор продолжал изучать неопубликованные источники, освещающие жизненный путь Александра Даниловича, причем самое пристальное внимание обращалось на малейшие, если не прямые, то хотя бы косвенные признаки грамотности Меншикова. Успех не сопутствовал, никаких автографов князя, кроме его подписей, обнаружить не удалось.

Соображение о якобы непрестижности вельможе самому чтолибо писать легко отклоняется: все грамотные вельможи – Б. П. Шереметев, И. А. Мусин-Пушкин, П. А. Толстой, Ф. М. Апраксин, Ф. Ю. Ромодановский и многие другие – одни чаще, другие реже – отправляли корреспондентам собственноручные послания. Общеизвестно далее, что в эпистолярном наследии царя сохранилось немало писем, написанных им самим.

Нередко письма того времени сопровождались приписками, как правило, написанными самими авторами. К постскриптумам они прибегали либо тогда, когда ниже текста служебного содержания следовали новости или просьбы личные; либо в тех случаях, когда авторы писем не желали, чтобы деликатное содержание постскриптума стало достоянием канцелярских служителей, ведавших перепиской вельможи. Во всех письмах, подписанных Меншиковым, не говоря уже о донесениях царю, постскриптумы начертаны тем же канцелярским почерком, что и письмо. Еще один аргумент: заключительную фразу письма, предшествующую подписи, своеобразное клише: «припадая к ногам вашим», «нижайший раб» и прочие, если адресатом был царь, или «ваш покорнейший слуга и раб», если письмо отправлялось корреспонденту своего круга, автор писал собственноручно. В письмах Меншикова эти слова написаны тоже канцеляристом.

И наконец, последнее: в Походной канцелярии Меншикова сохранилось несколько книг с черновиками писем князя. Они правились не Меншиковым, а канцеляристом более высокой квалификации. Все это доказывает, что светлейший писать не умел.

Сложнее ответить на вопрос, умел ли князь читать. Велик соблазн заявить, что коль Александр Данилович имел библиотеку, приобретал книги, то делал он это ради того, чтобы их читать, а не коллекционировать. Но подобное утверждение покоится не на фактах, а на логическом построении, которое, впрочем, можно опровергнуть такими же логическими доводами противоположного содержания. Дело в том, что иметь библиотеку было модно, и стремление Меншикова иметь собственное собрание книг, возможно, было не чем иным, как данью моде. Другой аргумент – в семье Александра Даниловича были грамотные люди: Дарья Михайловна, ее сестра Варвара и дети – Мария, Александра и Александр.

Единственным неопровержимым доказательством умения Меншикова читать могли бы служить его собственноручные пометы на прочитанных книгах. К сожалению, такого рода исследований библиотеки Меншикова не велось.

Существуют единодушные свидетельства современников, что князь читать не умел. На них мы и опирались в своем утверждении о том, что грамота была недоступна князю.

Да, Меншиков был неграмотный. Но тогда возникает вопрос, как он умудрялся справляться с уймой дел, возложенных на него царем. Они относились к самым разнообразным отраслям государственного хозяйства и управления и часто требовали специальных познаний. Как он распоряжался своими многочисленными вотчинами? Наконец, почему Меншиков, при своих способностях, не мог одолеть элементарной грамоты, которую энергично насаждал в стране Петр, да и сам он, Меншиков, ему в этом активно помогал?

Подобное же недоумение возникло и у Юста Юля: «В таком великом муже и полководце, каким он почитается, подобная безграмотность особенно удивительна».[240]

Рассеять недоумение и ответить на поставленные вопросы, естественно возникающие у каждого читателя, опираясь на источники, невозможно. Не известен также ни единый упрек царя Меншикову по поводу его неграмотности. Остается ограничиться догадками. Восполняло неграмотность светлейшего прежде всего усердие многочисленных служителей, на умелость и оперативность которых он вполне полагался. Судя по характеру возложенных обязанностей, во многих случаях весьма щекотливых, один из них, Волков, принадлежал к числу самых доверенных слуг князя. В круг его забот входил контроль за «домовым приходом и расходом», личная переписка, которую Волков, как он писал, вел «со всяким охранением нашего интереса и секрета». Своим «дненощным трудом» он представлял интересы князя в следственных комиссиях, он же отправлял должность адвоката. «А паче всего, – писал Волков, – во время бывших баталий, акций и блокад неотступно при вашей светлости был, охраняя ваше здравие со всяким тщанием, и при всяких случаях служил по всякой возможности как советом, так и делом».

Консультант, бухгалтер, поднаторевший в распутывании кляуз стряпчий, Волков был фактически правой рукой князя, но всегда оставался в тени. Выполняя поручения светлейшего, Волков иногда входил в сношения с царем. Такое, например, случалось во время пребывания Петра за границей в 1717 году. Макаров отзывался о Волкове весьма положительно. «Я зело доволен, – писал кабинет-секретарь Меншикову, – ибо он в сих делах немалое мне придает вспоможение. Особливо же сего дня имел он благополучный час доносить его величеству о некоторых делах, о которых ваша светлость ему приказали».[241]

Другим помощником Меншикова был Франц Вит. Круг его обязанностей тоже был достаточно широк. Он вел переписку князя с иностранными корреспондентами, посредничал в приобретении для него у иностранных купцов драгоценностей, заморских вин и цитрусовых, выступал в роли переводчика. Иногда он, по поручению князя, совершал инспекционные поездки. Так, осенью 1722 года Вит отправился проверять вдоль Невы и Ладожского озера устройство бечевника – тропы, по которой бурлаки тянули барки.

Штат помощников у Меншикова был обширен. На первом плане стояли генерал-адъютанты – в 1718 году их было два: Степан Нестеров и Иван Полянский. Ступенькой ниже шли адъютанты Федор Щербачев и Юрий Ливен. Далее следовали прапорщики Полочанинов и Ляпунов. Замыкали список лиц, находившихся в услужении князя, денщики. В списке, составленном Нестеровым в 1720 году, их значилось 29 человек: 16 денщиков Меншикову полагалось по рангу генерал-фельдмаршала, 8 – по рангу лейб-гвардии подполковника и 5 – по рангу адмирала.

В иерархии лиц, причастных к управлению делами светлейшего, особое место занимали генерал-адъютанты. Они нередко выполняли весьма сложные и щекотливые поручения князя, касавшиеся прежде всего следствий над ним – именно они представляли его интересы в следственных комиссиях. Уже одно это говорит о доверительных отношениях между светлейшим и его генерал-адъютантами; Александру Даниловичу приходилось сдерживать свой крутой нрав, мириться с промахами помощников, проявлять терпимость к ним.

Во время следствия по делу царевича Алексея друзья Меншикова, как мы помним, весьма скупо сообщали о событиях, происходивших в Москве. Светлейший, хорошо зная нравы вельмож, надо полагать, на большее и не рассчитывал. Поэтому он послал туда обоих своих генерал-адъютантов. Проходит некоторое время, а от Нестерова – ни звука. 8 января Меншиков, удивленный его молчанием, велит отправить напоминание. «Зело удивляюсь, что вы к нам ни о чем не пишете. Того ради, предлагаю вам, дабы вы впредь по всякую почту или с прилучающими скорыми ездоками к нам писали». Прошло еще восемь дней, а отеческое внушение не возымело действия. Меншиков, конечно же, недоволен, но должен был скрывать свое раздражение – и не опускаться до брани. Нестерову он выговаривает, но достаточно сдержанно, напоминая, что подобного случая ранее «никогда не сподевалось». Наконец, 23 января от Нестерова пришло обстоятельное послание. Меншиков удовлетворен и в тот же день, 30 января, отправляет ответ со словами благодарности за сведения «о всех тамошних обращениях».[242]

Проступки Нестерова, видимо, не принадлежали к числу серьезных, ибо Меншиков продолжал держать его при себе, несмотря на то, что он в том же 1718 году проштрафился еще раз. Под его присмотром находилось сооружение адмиралтейской фортеции. Усердия, выполняя это задание, Нестеров не проявил, часто отсутствовал на стройке, за что получил строгое внушение: если нерадение будет продолжаться, «то, – грозил Меншиков, – взыщется на вас». Угроза подействовала, и генерал-адъютант обещал завершить плотницкую работу к августу и тут же начать кирпичную кладку.

Адъютанты и прапорщики выполняли менее ответственные поручения. К примеру, прапорщик Полочанинов был в 1719 году отправлен в Москву выколачивать деньги, числившиеся на Московской губернской канцелярии за хлеб, поставленный Меншиковым. Удалось ли Полочанинову взыскать с губернской канцелярии деньги в этот приезд или от него на этот раз губернатор отбился, мы не знаем: Полочанинов вручил несговорчивому московскому губернатору послание Меншикова.

Лет за десять до этого, когда царский фаворит находился в зените могущества, вряд ли кто-либо осмелился бы в открытую выступить против него и довести дело до конфликта. Теперь, в 1719 году, когда делами Меншикова интересовались не одна, а две комиссии, Кирилл Алексеевич Нарышкин позволил себе сопротивляться князю, и тот в письме к губернатору перемежал язвительность, сарказм и задиристость со смирением и упреками в неблагодарности.

Послание Меншикова к Нарышкину можно рассматривать как свидетельство пошатнувшегося положения князя. Но вместе с тем оно пошатнулось еще не настолько, чтобы лишить светлейшего присущей ему самоуверенности и желания уязвить человека, которому он в недалеком прошлом протежировал. «И о том я, – читаем в письме Меншикова, – что такое мне не точию благодеяние, но и видимую неприязнь чинить изволите, зело удивляюсь, и чего ради – не могу знать. Разве более за то, – язвил князь, – что я всегда за вас всем везде всякое представлял прошение, или для того, что отсюда отлучились, якобы вперед друзья не надобны».

Меншиков, конечно же, знал, что ему теперь, когда он находился под следствием, несподручно обращаться с жалобой к царю. Тем не менее он пугал Нарышкина царскими карами: «О том я буду просить у его царского величества, чтоб ту доимку указал доправить на вас». Концовка письма пышет сарказмом и новой угрозой: за «показанную ко мне неприязнь, которой я никогда чаял, но ныне уже действительно вижю, такими же мерами служить буду, и когда здесь получю вас видеть, то особливо персонально благодарить не оставлю».

Четыре месяца спустя, в июле 1719 года, Полочанинов подвизался уже на новом поприще – Меншиков отправил его присматривать за сооружением своего Ораниенбаумского дворца. Прапорщиком князь был доволен, что, однако, не помешало ему высказать любимую им назидательную сентенцию о лености: он призывал и в дальнейшем прилагать «свой неусыпный труд и для того никуда не отлучались, но всегда смотрели без всякой слабости, паче же лености, которая тем непотребным делам мать».[243]

Скромнее документы отразили службу княжеских денщиков. Их, как мы видели, насчитывалось около трех десятков, но упоминания о выполненных ими поручениях столь отрывочны, что определить по ним круг их обязанностей практически невозможно. Скорее всего, между ними не было строгого разделения труда и сложность поручений зависела от расторопности каждого из них. Денщика Василия Поспелова князь летом 1722 года отправил в Астрахань, чтобы тот извещал его о состоянии здоровья царя в Каспийском походе, а также сопровождавшей его царицы. Денщик Михаил Юренев, видимо, пользовался репутацией человека, понимающего толк в торговых делах. Меншиков поручил ему в 1725 году проверить, как шла торговля княжеским лесом в Архангельске: «…что в котором году продано и что в остатке». Задание Глебу Веревкину носило «литературный характер»: ему надлежало в 1719 году отправиться на Петровские заводы, дабы их «осмотреть и описать, спрашивая у мастеровых людей» о времени основания заводов, их оборудовании, обеспеченности рабочей силой. Короче, Веревкин должен был представить историческую справку о Петровских заводах, составленную не по документам, а из расспросов осведомленных людей.[244] Вероятно, князь готовился к встрече царя, намеревавшегося навестить заводы.

Из документов, которыми мы владеем, очевидно, что князь не располагал временем, чтобы вникать во все детали своего огромного хозяйства: страсть к стяжанию он утолял, присоединяя все новые владения. Управление хозяйством находилось во власти вотчинной администрации, и Меншиков оценивал усердие разных рангов управителей по размеру доходов, вносимых в его казну. Правда, иногда князь использовал положение царского фаворита и вельможи, требуя от местных властей внимания и снисходительности к его, Меншикова, приказчикам вотчин.

В 1719 году управителем вотчин, расположенных в Казанской губернии, князь назначил отставного подполковника Михаила Языкова. Извещая об этом казанского вице-губернатора Никиту Кудрявцева, Александр Данилович просил, «дабы изволили вы содержать ево (Языкова. – Н.П.) в своей приязни», проще говоря, если он станет о чем-либо просить, то «приказать исполнять». Взамен – обязательство оказать вице-губернатору равноценную услугу: «В таковых же мерах взаимно отслужить с охотою потщусь».

С подобной просьбой Меншиков обратился в сентябре того же года и к казанскому губернатору Петру Салтыкову: «Дабы лежащие мои в губернии Казанской вотчины во всяких случающихся до них потребностях были содержаны в сохранении вашего превосходительства».[245]

Источники проливают свет на отношения, сложившиеся между князем и лицами, ему подчиненными по службе либо находившимися у него в услужении. Если охарактеризовать эти отношения коротко, то слово «патриархальные» наиболее точно отражает их суть. Иногда приходится удивляться трогательной заботе о судьбах денщиков и адъютантов, исходившей от человека с весьма суровым складом характера. Но дело здесь не столько в характере, сколько в социальной психологии верхних слоев феодального общества, в ряды которого влился Меншиков: вельможа на службе вел себя по отношению к подчиненным примерно так же, как барин по отношению к принадлежавшим ему крестьянам. Роль барина, как известно, не ограничивалась присвоением продукта, выращенного руками крестьянина, или взиманием денег, им заработанных, но проявлялась и в защите этого крестьянина от посягательств соседей-помещиков или представителей администрации. Равным образом, вельможа Меншиков не ограничивался требованием от подчиненных безоговорочного повиновения своей воле; с своей стороны он считал непременной обязанностью опекать их, защищать от возможных притеснителей, хлопотать о повышении их чином.

Князья Федор Щербатый и Алексей Шаховской служили у Меншикова «валентирами» и участвовали в битвах у Лесной и под Полтавой, причем, как засвидетельствовал сам Александр Данилович, «службу отправляли они со всяким честным и добрым порядком», но жалованья не получали. 23 апреля 1719 года Меншиков поддержал перед Военной коллегией просьбу челобитчиков и удостоверил: «Они их честными и во многих случаях показанными мужественными поступками всякой обор офицерскими ранги годными себя учинили, то я сим засвидетельствую».[246]

Благодаря хлопотам светлейшего были повышены в чине денщики Терентий Давыдов и Глеб Веревкин. Первый «за многие ево службы и болезни» пожалован в апреле 1721 года прапорщиком, а второй «ради заключения мира» в сентябре того же года произведен в подпоручики.

Проявил он заботу и о драгунах, служивших в «домашнем шквадроне», обеспечивавшем его безопасность во дворце, а также сопровождавшем его в поездах. В 1724–1725 годах драгуны обратились к князю с челобитными: «За старостьми и за болезньми полевой и гварнизонной службы снести не можем». Другие писали о своих недугах. «Капрал Роман Лорионов имеет у себя в голове и в костях лом и великую глухоту». Драгун Федот Букреев «за старостию имеет в костях лом и животом скорбен, ногами дряхл» и так далее. Все они просили: «От полевой и гварнизонной службы отставить вовсе и отпустить в домишки наши» или «отпустить в домы своя», либо, наконец, предоставить «вечную отставку».

В воле князя было отказать в просьбе. Меншиков отправил их челобитные в Военную коллегию с просьбой «учинить разсмотрение».[247]

Помог он своим покровительством и генерал-адъютанту Полянскому. Тот владел вотчинами в Казанской губернии и оказался жертвой произвола саранского подьячего Петра Окоемова. Полянский в 1719 году пожаловался князю «во учиненных ему и пребывающим ево людям и крестьяном в деревнях ево» обидах. Меншиков не остался безразличным к этой жалобе и охотно согласился «предстательствовать» перед казанским губернатором Петром Салтыковым, чтобы тот лишил Окоемова права вмешиваться в дела вотчины Полянского и его «ни в чем не ведал».

В июне 1721 года денщик Бакшеев был отпущен для какихто приватных дел в Карачевский уезд. Поехал он туда не с пустыми руками, а с подписанным Меншиковым посланием к председателю надворного суда Чирикову. Если, писал князь Чирикову, «у вас в надворном суде будет ему какая нужда, просим вас в ево правде по прошению ево не оставить».[248]

Все эти благодеяния князя не стоили ему ни копейки, за исключением затрат на бумагу, на которой излагалась суть «предстательства». Светлейший, общавшийся с людьми чиновными, не гнушался и услуг лиц, занимавших нижние ступени в чиновной иерархии, если их усердие в его пользу того заслуживало.

Секретарь казанской губернской канцелярии, некий Гедеонов, человек, согласно отзыву о нем генерал-адъютанта Полянского, «беспоместной и небогатой», тем не менее охотно радел интересам Меншикова: «По моим (Полянского. – Н.П.) просьбам в вышеупомянутых вашей светлости делах явил многие услуги чрез свои труды». Александр Данилович, следуя совету Полянского, отплатил Гедеонову взаимной услугой – добился угодного тому решения Сената на поданную им челобитную.[249] Резолюции Сената мы не знаем, но зато нам известен характер светлейшего, вряд ли отказавшегося от совета своего генерал-адъютанта.

Подобных поступков у князя было и еще немало, но мы опасаемся создать превратное представление о нем, если не опишем деяний совсем противоположного свойства. Властный и в высшей степени самолюбивый, он не терпел ни возражений, ни соперничества людей своего круга и, как увидим дальше, был неразборчив в средствах, если хотел стереть того, кто пытался ему перечить. Не терпел он неповиновения и «противностей» своих подчиненных.

Не меньше, чем самолюбием, светлейший был наделен высокомерием. Быть может, высокомерие на первых порах служило своего рода защитной маской при общении с «породными» людьми, в глубине презиравшими выскочку, которым он платил той же монетой. Но с таким же основанием истоки высокомерия следует искать в ненасытном честолюбии князя, безотказно потакаемом царем.

Он позволял себе очень многое – распоряжался именем царя, иногда и не ставя его об этом в известность. Никто из тех, кто попадал в немилость к князю, не мог рассчитывать ни на продвижение по службе, ни на пожалования, ни на награды. Примером тому может служить конфликт Меншикова с Гольцем.

Неприязненные отношения светлейшего с генерал-фельдмаршалом Гольцем, видимо, имели давнюю историю, но в 1709 году они достигли кульминации. Гнев Меншикова вызвала то ли нерасторопность Гольца, то ли преднамеренное нежелание выполнять распоряжение князя, выходившее, как показалось генералу, за пределы его служебных обязанностей, – он не выделил охраны для сопровождения княгини Дарьи Михайловны и царевича Алексея из Кракова в Ярослав. Меншиков был совершенно уверен, что Гольц выделит два полка, и поспешил 19 октября известить об этом супругу: «Что же ко осторожности вашей надлежит, то, чаю, что уже два полка от фельтмаршала к вам пришли».

Каково же было удивление и негодование светлейшего, когда он узнал, что Гольц пренебрег его распоряжениями и не шевельнул даже пальцем, чтобы их выполнить. В итоге царевич и Дарья Михайловна едва не попали в неприятельские руки.[250]

Гольц осмелился еще раз ослушаться Меншикова: он не приехал по его вызову, сказавшись больным. Стерпеть подобное было выше сил Александра Даниловича, и Гольц оказался под следствием и судом. Он проиграл процесс: ему пришлось признать себя виновым в том, что царевич Алексей и княгиня Меншикова едва не оказались в плену, винился он и в презрении указов «командующего фельдмаршала» Меншикова. Меншиков сокрушал и не таких «сильных персон», в этом мы еще сможем убедиться.

В истории с Гольцем Меншиков выглядит человеком, который не прощает неповиновения и пренебрежения к себе. Совершенно очевидно, что он добивался для Гольца самой суровой меры наказания. Царь не пошел на поводу у своего фаворита, он не хотел, чтобы за границей сложилось мнение о неуважительном отношении в России к иноземным специалистам.

Были и другие случаи, но с участием менее значительных лиц. В марте 1725 года Меншиков облагодетельствовал протоколиста Федора Зеленого, определив его секретарем Военной коллегии и надеясь, что «он, Зеленый, поступать будет по присяжной своей должности, как указы и регламенты повелевают». Зеленый, однако, разочаровал светлейшего; видимо, он не созрел для столь существенного повышения и не мог справиться с бременем власти, полагая, что за спиной такого могучего покровителя ему все дозволено. Он совершил, по словам Меншикова, «противность» при повышении обер-офицеров в чине, читай: вымогал взятки и не являлся на службу.

Вполне возможно, что все эти прегрешения князь и стерпел бы, ибо они были в порядке вещей, если бы Зеленый, надо полагать, под воздействием винных паров не распоясался настолько, что «в разных местах и дом мой поносил бесчестными и непристойными словами». Меншиков предложил Военной коллегии учинить над виновником «криксрехт». Приговор военного суда нам не известен, но судьбе Зеленого вряд ли можно позавидовать.[251]

Меншиков рассчитывал, что Зеленый, обязанный ему своей карьерой, станет верным и безропотным слугой, так сказать, домашним человеком в государственном учреждении, таким же, как Нестеров или Полянский, но ошибся и, убедившись в этом, расстался с ним без всякого сожаления. Но к столь крутым мерам он прибегал редко, ограничиваясь «отеческими» внушениями, если, конечно, провинившийся не позволял против него личных выпадов. Приведем случай с комиссаром Руниным, заведовавшим почтой в Нарве и по каким-то соображениям, а скорее всего по недосмотру или расхлябанности, осмелившимся задержать ревельские и нарвские письма, адресованные Меншикову. Поведение Рунина возбудило у князя нескрываемое раздражение, и каждая строка письма незадачливому комиссару дышала гневом: «Зело удивляюсь вашему безумию, что вы для своих безделиц посланным с нужными от нарвского коменданта господина Сухотина к нам письмами на почтовых станах ведения своего подвод не даете и пакетов принимать не велите, и прочие противности и непослушания чините, в чем на вас, как от него, коменданта, так и от иных многих персон многие приходят жалобы».

Это письмо Меншикова было отправлено 12 апреля 1718 года и, как следует из дальнейшего, ничуть не повлияло на Рунина. Две недели спустя князь отправил еще одно послание с более сильными выражениями. Распекал он комиссара так: «Мы надеялись, что по тому нашему предложению свою злополучную гордость и бездушные поступки уже весьма отложите», но оказалось, что вы «прежние свои злогордостные, паче ж бездельные, еще поступки продолжаете». Разгневанный губернатор и фельдмаршал мог бы отстранить зарвавшегося комиссара от должности, но ограничился лишь требованием прислать объяснительную записку.

Само собой разумеется, что, выполняя обязанности губернатора или руководя Военной коллегией, выступая в должности сенатора или, наконец, распоряжаясь во дворце, Меншиков не мог полностью положиться на Волкова, Нестерова, Полянского и им подобных. Не умея записывать, он должен был обладать незаурядной памятью. Порой, читая письма князя, поражаешься, как ему удавалось держать в голове всякого рода мелочи и отдавать по поводу их распоряжения, причем эти распоряжения явно не могли быть кем-либо подсказаны, а исходили от него самого, он их извлекал из недр собственной памяти.

Капитану корабля «Св. Екатерина» фон Вердену князь в июне 1721 года отправил оконные стекла с просьбой их «на показанные от вас места поставить». Память князя хранила сведения и о том, кто бы мог выполнить эту работу: «А понеже у вас есть два столяра, и того ради прикажите им зделать для оных стекол хорошие рамы». Не лишено любопытства и распоряжение, отправленное 23 августа того же года надзирателю за строительством дворца в Ораниенбауме поручику Бурцеву. Князь вспомнил, что ему попадались на глаза два разбитых зеркала, которые он где-то решил пустить в дело. В Ораниенбаум он посылает денщика с письмом к Бурцеву: «Которые зеркальные два стекла есть у вас разбитые, оное, положа в ящик и наслав чем надлежит, дабы не разбить и ртуть, чем подведено, не повредилась, пришлите с оным денщиком к нам немедленно». Не обошлось без дополнения и в этом письме: «Р. S. Оные положите на качалку, как оной посланной денщик вам укажет».

Князь помнил, что на корабле «Фридрихштадт» осталась кровать «и протчие уборы и вещи», которые во время зимней стоянки флота могли прийти в негодность. 15 сентября он велит отправить предписание «человеку нашему» Василию Тарасову, чтобы он на зиму перевез кровать и прочее имущество в дом. Когда распоряжение принесли на подпись, князь вспомнил еще об одной детали и велел дополнить послание: «Р. S. Також и остаточные на корабле дрова все примите… и употребляйте в присудствие наше на Котлине-острове, ибо в скором времени туда прибудем».[252]

Другая грань таланта Меншикова состояла в высокоразвитом здравом смысле, заменявшем ему ученость и образованность. На этом качестве ума вряд ли стоит останавливаться, ибо весь жизненный путь Александра Даниловича усыпан поступками, пронизанными рационализмом. Именно эти качества помогают объяснить истоки его фаворитизма – удивление неграмотностью князя сменяется восхищением талантом самородка.

Остается объяснить, как же все-таки случилось, что Меншиков, уже будучи вельможей, так и ограничился умением ставить лишь подпись. Ответить на вопрос можно только догадками; источники об этом молчат.

В годы первого двадцатилетия своего возвышения Меншиков, как и его повелитель, вел кочевой образ жизни, сначала сопровождал Петра в разъездах и походах, затем самостоятельно командовал войсками. И хотя силы молодости были неисчерпаемы, у него все же не оставалось времени для учебы. Тогда он без ущерба для дела эксплуатировал свою память и здравый смысл. Позже сесть «за парту» ему, видимо, мешали возраст и княжеский апломб. Теперь память, быть может, и стала менее острой, но накопился огромный опыт.

С неграмотностью Александра Даниловича связан еще один курьез в его биографии – Меншиков был первым из русских, кого иностранное академическое учреждение избрало своим членом. Петр I, как известно, был избран членом французской академии в 1717 году, Меншиков ухитрился упредить царя на целых три года. Не кто-нибудь, а сам Ньютон 25 октября 1714 года известил Александра Даниловича об избрании его членом Королевского общества. Вот это письмо: «Могущественнейшему и достопочтеннейшему владыке господину Александру Меншикову, Римской и Российской империи князю, властителю Оранненбурга, первому в советах царского величества, маршалу, управителю покоренных областей, кавалеру ордена Слона и высшего ордена Черного Орла и пр. Исаак Ньютон шлет привет.

Поскольку Королевскому обществу известно стало, что император ваш, е. ц. в. с величайшим рвением развивает во владениях своих искусство и науки и что Вы служением Вашим помогаете ему не только в управлении делами военными и гражданскими, но прежде всего также в распространении хороших книг и наук, постольку все мы исполнились радостью, когда английские негоцианты дали знать нам, что ваше превосходительство по высочайшей просвещенности, особому стремлению к наукам, а также вследствие любви к народу нашему желали бы присоединиться к нашему обществу. В то время, по обычаю, мы прекратили собираться до окончания лета и осени. Но услышав про сказанное, все мы собрались, чтобы избрать ваше превосходительство, при этом были мы единогласны. И теперь, пользуясь первым же собранием, мы подтверждаем это избрание дипломом, скрепленным печатью нашей общины. Общество также дало секретарю своему поручение переслать к Вам диплом и известить Вас об избрании. Будьте здоровы.

Дано в Лондоне 25 октября 1714 г.»

Письмо вызывает множество вопросов, ответы на которые, вероятно, могли бы дать архивы Королевского общества. Любопытно, как обосновывал свою просьбу Меншиков в письме Королевскому обществу от 23 августа 1714 года? В чем состояли его научные заслуги и на каком основании великий Ньютон именовал Данилыча человеком «величайшей просвещенности»? Кто были «английские негоцианты», лестно отзывавшиеся о плодотворной деятельности Меншикова на ниве распространения наук в России? Наконец, довелось ли Меншикову раскошеливаться, чтобы заручиться благосклонностью «английских негоциантов» и единодушием членов Королевского общества, пополнившего свои ряды новым членом, или это был доброжелательный жест английского правительства?

В архивном фонде Меншикова сохранился диплом, выданный ему Королевским обществом, но Данилыч ни разу не рискнул упомянуть о своей принадлежности к Королевскому обществу и украсить своей титул еще тремя дополнительными словами: член Королевского общества. Скромностью Меншиков не отличался, но в данном случае здравый смысл взял верх над тщеславием.

С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ

Петля на шее светлейшего стянулась – когда он меньше всего ожидал неприятностей. Если бы князь находился в России, а не в Померании, вряд ли кто осмелился на него донести. Даже если бы этот смельчак и обнаружился, светлейший располагал такой властью, что без труда спустил бы дело на тормозах. Но Меншиков полтора года отсутствовал, и неизвестно от кого и как царь узнал о его подрядных махинациях.

Автор биографии, составленной еще при жизни князя, связывал начало следствия с анонимным доносом. «В письмах такого рода не были пощажены ни князь Меншиков, ни другие знатные особы, как генерал-адмирал Апраксин, фельдмаршал Шереметев, генерал-фельдцехмейстер Брюс. Их обвиняли в разных противозаконных действиях, например, будто бы они употребляли во зло власть, присвоенную их должностям, худо берегли вверенные им казенные деньги и тратили их по собственным своим видам». Здесь много неточностей и попыток утопить истину в велеречивых словах. Во-первых, ни Шереметев, ни Брюс не были причастны к финансовым махинациям. Вовторых, князю было предъявлено обвинение в присвоении казенных сумм. Похоже, что это преступление скрыто за невинными словами: «Тратили их по собственным своим видам».[253]

Следствие вскрыло неприглядную картину: сановники, находившиеся в доверии царя, использовали это доверие для личного обогащения за счет казны. Вельможи заключали подряды на поставку провианта по завышенным ценам. А чтобы замаскировать свою причастность к контрактам, дельцы из знати заключали их не на собственное имя, а на подставных лиц. Операции, как выявило следствие, принесли подрядчикам баснословные барыши. Петр, ознакомившись с результатами следствия, по поводу Меншикова в декабре 1714 года вынес резолюцию: «За первой подряд ничего не брать, понеже своим имянем, а не подставою учинен и прибыль зело умеренна. С подрядов, кои своим же именем подряжал, но зело с лишком, взять всю прибыль. А кои под чужими имянами – с тех взять всю прибыль, да штрафу по полтине с рубля. Также и те деньги взять, которые взяты за хлеб, а хлеб не поставлен».[254]

Содержание царской резолюции станет понятным, если мы обратимся к классификации подрядов Меншикова, произведенной следственной канцелярией. Эта канцелярия, руководимая генералом Василием Владимировичем Долгоруким, разбила подряды князя на три категории.

Первый подряд на поставку в Петербург 20 тысяч четвертей хлеба Меншиков взял в 1710 году. Сумма подряда составила 40 тысяч рублей при себестоимости – в 34 600. Таким образом, прибыль равнялась 5400 рублям, или 15,6 %. Скромный ее размер объяснялся тем, что часть хлеба во время перевозки подмокла, пришла в негодность и повысила себестоимость остального. Комиссия, а вслед за нею и царь, тоже нашли прибыль умеренной, и претензий к Меншикову предъявлено не было.

Практическому уму светлейшего не стоило большого труда оценить вполне все выгоды нового поприща хозяйственной деятельности; он понял, что открыл жилу, разработка которой сулила огромные доходы, и поэтому решил придать делу свойственный своему характеру размах: на 1712 год он заключил уже два контракта. По первому из них Меншиков обязался за Казанскую губернию поставить 30 834 четверти хлеба. Второй контракт он заключил через двух подставных лиц и обязался за Московскую губернию поставить 30 тысяч четвертей. В обоих случаях князь выторговал более дорогую, чем в 1710 году, подрядную цену – по 2 рубля 10 копеек за четверть. В итоге чистая прибыль в первом случае равнялась 60,3 %, а во втором – 63,7 %. В денежном выражении прибыль составила 48 343 рубля. Вся прибыль подлежала возврату. Кроме того, царь наказал князя уплатой штрафа за подряд вместо Московской губернии, заключенный на чужие имена, по полтине с рубля полученной прибыли. Сухари и муку Меншиков поставлял и в 1714 году. Общая сумма начета на князя составила 144 788 рублей, которые он должен был вернуть казне.

А чем кончилась подрядная эпопея для остальных ее участников?

Апраксин и Головкин отделались легким испугом – конфискацией полученной прибыли. По мнению царя, она была умеренной: у Головкина – 16,3 %, а у Апраксина хотя и достигала без малого 30 %, но он ее не успел получить. Наказанию они подверглись за то, что оформляли сделки на подставных лиц.

Самую суровую кару понесли Александр Кикин и Ульян Синявин. Оба они должны были внести в казну не только прибыль, но и деньги, израсходованные на приобретение муки и сухарей. Кикину следствие князя Долгорукого оборвало карьеру.[255]

Подрядная афера вельмож вызвала два царских указа. Одним из них под страхом смерти запрещалось должностным лицам заключать контракты на поставку в казну различных изделий и продовольствия. Другой указ регламентировал размер прибыли подрядчика – она не должна была превышать 10 %.[256]

Еще не закончилось следствие о подрядных махинациях светлейшего, как началось новое расследование. Князя обвиняли в расходовании государственных денег на собственные нужды. Такого рода преступления именуются казнокрадством, и законодательство петровского времени устанавливало казнокрадам самые суровые меры наказания.

Канцелярия В. В. Долгорукого потребовала от Меншикова отчета в расходовании 1 018 237 рублей. Вместе со штрафными деньгами за подряд общая сумма начета на князя составила грандиозную цифру в 1 163 026 рублей. По другим, более поздним сведениям, начет вместе со штрафом равнялся 1 581 519 рублям. Распутать до конца сложную систему взаимоотношений светлейшего и казны канцелярии Долгорукого, кажется, не удалось. Тем более сложно разобраться в финансовых хитросплетениях Меншикова 250 лет спустя, ибо документы следствия полностью не сохранились.

Меншиков сознательно затягивал следствие, опротестовывал выводы канцелярии и предъявлял контрпретензии. (В конечном счете ему удалось добиться своего, работа канцелярии продолжалась свыше десяти лет, ее прервала смерть Петра, за которой последовало снятие с князя всех начетов.)

Трудность следствия состояла в том, что некоторые статьи как расходов князя, так и его доходов нигде не оформлялись документами и поэтому не поддавались проверке. В таких случаях канцелярия вынуждена была положиться на показания самого обвиняемого. Так, Меншиков заявил в одной из своих челобитных, что он после Полтавской баталии взял из шведского обоза под Переволочной 20 939 ефимков. Удовлетворила ли эта сумма алчность светлейшего, в руках которого оказались богатые трофеи, сказать трудно.

Сложно было также проверить достоверность названных Меншиковым сумм, поднесенных ему в почесть, то есть взяток. Например, сумму в пять тысяч рублей, на которую раскошелились московские купцы в честь признания заслуг светлейшего в разгроме шведов, можно признать достоверной. Но в карман Меншикова текли суммы, проверить которые канцелярия просто не могла. Светлейший, например, показал, что в Померании ему было поднесено «за то, что, будучи в маршу, не разорили земли и чтоб отпустить (не взыскивать. – Н.П.) подводы: в Голштинии пять тысяч червонных, в Мекленбургах и Шверине двенадцать тысяч курант-талеров». За обещание не допускать мародерства и прочих бесчинств («за добрый порядок») Меншиков получил с Гданьска двадцать тысяч курант-талеров, с Гамбурга и Любека соответственно десять и пять тысяч червонных.

Столь же трудно проверить издержки светлейшего на такие деликатные расходы, как подкуп должностных лиц при иностранных дворах или выдачи «шпигам», выполнявшим разведывательные задания князя на театрах военных действий. Так, царский портрет, обрамленный драгоценными камнями, был послан «из Жолквы к дуку Мальбруку ценою в 10 тысяч рублев». На такую ли сумму пополнилась сокровищница герцога Мальборо, от которого царь добивался благосклонного посредничества в мирных переговорах со Швецией, наверняка сказать трудно. В одном случае Меншиков даже не назвал имени лица, которому сделано подношение: «В Фридрихштате министру некоторому за откровенно важного дела дано 1000 червонных». А быть может, «министр некоторый» довольствовался пятьюстами червонных, а два «шпига» получили не тысячу червонных, как показал Меншиков, а в три-четыре раза меньше. Невозможно также точно установить, сколько было издержано на алмазный перстень, подаренный датскому генералу-провиантмейстеру Платтору, или на шпагу и трость с алмазами другому датскому генералу (Шультену). С уверенностью можно сказать одно – не выше суммы, показанной Меншиковым: 2112 рублей и 2572 рубля 26 алтын и 4 деньги.

Не поддаются точному учету и суммы, издержанные Меншиковым на казенные нужды. В одной из челобитных он писал, что часто казенные деньги тратил на личные надобности, а личные деньги – на приобретение предметов, необходимых казне. Это утверждение светлейшего соответствовало действительности. Находясь в Померании, он, например, издержал на приобретение палаток собственных 27 338 рублей, а на покупку провианта 20 979 рублей.[257] Следует при этом учесть, что Меншиков никогда, как он сам признавал, внакладе не оставался – из казны он брал неизмеримо больше, чем ей давал. Общая сумма издержанных на казну собственных денег составила 147 155 рублей, в то время как на приобретение земель только в одной Польше и только в 1709 году он израсходовал, как показывал сам, 163 тысячи рублей.

Во время работы канцелярии между ее руководителем В. В. Долгоруким и светлейшим возник спор, с какого времени следует ревизовать князя. Было время, когда отношения между двумя князьями – Долгоруким и Меншиковым – не вызывали ни у того, ни у другого подозрений. Более того, аристократ Долгорукий, тогда еще гвардии майор, заискивал перед княземвыскочкой и считал его своим благодетелем. Отправляясь на подавление восстания на Дону в мае 1708 года, он писал Меншикову: «Прошу у тебя, государя, милости, не оставь меня в милости своей в нуждах моих. А я на милость твою, государя своего, надежен как на батка своего. Тебе, государь, самому известно, кроме тебя, государя мово, других у меня никово нет».[258]

С тех пор прошло много лет, и В. В. Долгорукий теперь соперничал с Меншиковым и уже не считал светлейшего своим «баткой». Напротив, между ними установились открыто враждебные отношения, и Долгорукий готов был воспользоваться любой возможностью, чтобы свалить Меншикова. Долгорукий понимал, что шансы разоблачить Меншикова-казнокрада тем выше, чем с более раннего срока начнется обревизование его финансовых злоупотреблений. Исходной датой для проверки он считал необходимым назначить 1703 год.

Голицын, сменивший Долгорукого на посту руководителя следственной комиссии, полагал, что Меншиков должен был отчитываться за расходование государственных денег не с 1703, а с 1701 года.

Меншиков же был заинтересован в том, чтобы исходная дата была передвинута на более позднее время. Ссылаясь на то, что первое десятилетие нового века он проводил на театрах войны и, следовательно, в полевых условиях не имел возможности должным образом оформлять как получение казенных денег, так и расходование их, Меншиков настаивал на том, чтобы канцелярии требовали от него отчетности начиная с 1710 года. Подлинная причина домогательств светлейшего состояла в другом – именно до 1710 года он чаще всего запускал руку в казенный карман.

Верх одержал Меншиков. Документы архива князя проливают свет на его закулисную игру, обеспечившую успех. Самым надежным и полезным ходатаем за Меншикова перед царем была, бесспорно, Екатерина. Если в своей привязанности к фавориту царь намного поостыл и более не проявлял трогательной нежности, которую он в избытке расточал в течение первых десяти – пятнадцати лет их дружбы, то Екатерина из чувства благодарности к светлейшему, проложившему ей путь в супруги царя, а затем и к трону, до конца дней своих сохраняла с ним добрые отношения и не оставляла в беде. Свидетельство тому – переписка царицы с князем, из которой явствует и забота о нем, и признательность светлейшего за эту заботу, и стремление доставить друг другу маленькие радости. Хотя взаимные услуги не выходили за пределы, так сказать, частной жизни, они тем не менее свидетельствуют о доверительных отношениях между ними.

Царица, например, знала, что Меншиков пристально следит за капризами европейской моды, и решила порадовать его наимоднейшим камзолом, сшитым, как можно догадаться, по ее заказу. Свой подарок из Амстердама 1 мая 1717 года Екатерина сопроводила письмом: «Посылаю к вашей светлости камзол новой моды, которая ныне недавно вышла. И таких камзолов только еще четыре персоны имеют, а именно один у его царского величества, другой у цесаря, третий у короля английского, а четвертый вы иметь будете».

В этом же письме царица сообщала светлейшему пикантную новость, которая касалась приема царем в свою службу «одного карлу француженина, которой такова великого возрасту, кокова, чаю, что ваша светлость еще никогда не видали». Чтобы Александр Данилович получил наглядное представление о великане Николае Бурже, а речь в письме шла именно о нем, царица отправила ему принадлежавший великану перстень, ибо, как писала Екатерина, «особливо лице и руки у него чрезвычайно великия».[259]

Как и в предшествующие годы, во время отсутствия Екатерины попечение о ее детях лежало на Меншикове. С 24 января по 26 февраля 1719 года князь отправил на Марциальные воды, где находилась царская чета, семнадцать писем, в каждом из которых он извещал Екатерину, что ее дети «во всяком добром и здравом пребывают состоянии».

Меншиков, конечно же, незамедлительно выполнял все царицыны повеления. Находясь на Марциальных водах, она соскучилась по обществу своего карлика. В столицу отправлен 28 января курьер с предписанием: «Екима-карлу извольте прислать сюда с нарочным посланным, и прикажите тому посланному над ним надзирать, чтоб он не давал ему в дороге много пить». Ответ князя от 31 января: «По указу вашего величества Якима-карлу отсюда отправил и от прочаго воздержать приказал».[260]

Расположением Екатерины Меншиков пользовался всякий раз, когда ему приходилось особенно туго. И хотя царица должна была многократно повторять свои просьбы царю и далеко не всегда ей удавалось сразу же достичь угодных Данилычу результатов, все-таки она не единожды спасала его от грозившей гибели. Кстати, Меншиков искал покровительства не только у Екатерины, он прибегал к услугам любого, кто мог его вытащить из трясины. Потому среди лиц, к которым он обращался за помощью, можно встретить и титулованных вельмож, и чиновников средней руки, и представителей крапивного семени, всякого рода канцеляристов и подканцеляристов, во власти которых было запутать дело так, что его невозможно было распутать вовеки.

В январе-феврале 1718 года оба генерал-адъютанта Меншикова – Нестеров и Полянский – находились в Москве, где пребывал двор и царские министры. Оба генерал-адъютанта хлопотали по одному и тому же счетному делу, но трудились на разных уровнях. Если Нестеров должен был хлопотать о переносе финансовых претензий к Меншикову с 1701 на 1710 год, то Полянскому надлежало вступить в непосредственные сношения с членами комиссии Голицына, которых светлейший просил, чтобы они «в самой правде явили всякое нам благодеяние». «Правда», с точки зрения Меншикова, состояла в том, чтобы члены комиссии внесли в счетную выписку исправления, угодные князю.

Княжеская спесь не помешала светлейшему с подобострастием просить члена комиссии капитан-поручика Юрьева явить «всякое нам благодарение». «Взаимно отслужить не оставлю», – обещал он Юрьеву. Гвардии майора Ушакова Меншиков благодарил «за показанную вашу к людям моим милость, которые были у щоту Сергеева». 6 февраля Меншиков благодарил и Макарова «за ходатайство у его царского величества указу о щоте».[261]

Казалось, что Меншиков после благоприятных известий из Москвы мог бы свободно вздохнуть, ибо самое неприятное осталось позади – канцелярия Голицына согласилась вести счет с 1710 года. Но этого не произошло. Сумма начета все равно была значительной, и канцелярия настойчиво требовала ее погашения.

Как ни старался князь освободиться от назойливых требований канцелярии, ему все же пришлось напрягать собственную память и принуждать своих подручных к изворотливости, чтобы уменьшить сумму начета. Не упущены были даже сравнительно мелкие затраты, как, например, покупка гобоев в пехотный полк за сорок рублей, оплата услуг лицам, изловившим беглых солдат, и за ремонт ружей (167 рублей). Часть начета он погасил наличными и товарами. По собственному признанию, надо полагать достоверному, ибо оно было изложено в челобитной царю, он писал в 1719 году: «С меня взято деньгами, пенькою и протчими материалы 615 608 рублей».[262]

Какова судьба остальных начетных денег? На этот вопрос известные нам источники не позволяют дать исчерпывающего ответа. Часть долга царь ему простил. Светлейший умел выбирать подходящее время для подачи челобитных.

В 1715 году у царя родился сын Петр. В честь «преславной радости» князь обратился к царю с просьбой освободить от уплаты оставшихся долгов и прекратить следствие: «… от всех дел, которые по се время в той канцелярии были и есть, меня освободить». Просьба Меншикова была удовлетворена лишь частично. Царь не поверил словам князя, что «того долгу заплатить мне нечем», и положил на челобитную следующую резолюцию: «По прошению вашему от половины всех денег освобождаем. Что же принадлежит до канцелярии, и вы к ней, кроме сего платежа, ничем не привязаны, когда с нем разделаетесь».[263]

К 1715 году, когда была подана эта челобитная, на Меншикове значилось 324 354 рубля долга. Согласно царской резолюции половину этой суммы, то есть 162 177 рублей, князь должен был внести в казну.

Четыре года спустя Меншиков повторил свою просьбу. Князь жаловался, что его «зело снедает» пребывание под следствием, и просил, «чтоб я от всех канцелярий, где следуютца по моим делам, был свободен».

Ко времени подачи этой челобитной произошла известная смена руководителей канцелярии: место В. В. Долгорукого занял Петр Михайлович Голицын. Это назначение обернулось для Меншикова тем, что с него в дополнение к 162 177 рублям стали взыскиваться еще 285 107 рублей. Впрочем, по княжеским выкладкам, не он, Меншиков, был должен казне, а, наоборот, казна была его должником. Меншиков уверял царя, что «никакого моего вашей казне похищения не явилось», и просил положить конец затянувшемуся следствию, «чтоб я и мои домашние были спокойны».

Никакой резолюции не последовало – царь не поддался на уговоры (знал он цену княжеским заверениям) и в то же время не потребовал от него уплаты долга. Похоже на то, что царь решил держать своего фаворита в подвешенном состоянии и тем самым умерить его стяжательский аппетит.

А что основания для подобных опасений у царя были, свидетельствует новый донос на князя от 8 мая 1718 года, обвинявший в хищении более 100 тысяч рублей. Вслед за этим Меншикову пришлось оправдываться в присвоении 21 тысячи рублей. За это Меншиков был предан военному суду. Он признал себя виновным лишь в том, что взял деньги самовольно, «не бив челом его величеству», но казнокрадством это не считал, объяснив, что он всего-навсего удержал сумму, которую ему должна была Московская губернская канцелярия. В столице поползли слухи, что светлейший попал в немилость.

В августе 1718 года князь вместе с царем и Ф. М. Апраксиным находился на мысе Гангут, а Дарья Михайловна – в столице. Сохранились письма Меншикова, по которым можно судить, что слух вызвал в семье переполох. Первой забила тревогу Дарья Михайловна, надо полагать, отправившая супругу паническое письмо. В ответном послании от 4 августа Меншиков заклинал супругу не верить слухам, распространяемым злопыхателями, и убеждал ее, что «не точию от его величества какого имел гнева, но ниже немилостивого слова». Заканчивал он письмо так: «Паки вас прошу для Бога о сем ни малого мнения не имейте, а особливо ж о том неправом разглашении не печальтесь». Такое ж письмо он отправил и брату адмирала: «Некоторые бездельники самую наглую ложь разгласили, ибо не точию гнева (от чего Боже сохрани) от царского величества, ниже истинно немилостивого взгляду не видал».[264]

Но, успокаивая супругу, сам-то светлейший нервничал. Иначе зачем было князю возвращаться к этому сюжету еще в шести письмах, отправленных в промежутке между 6 и 11 августа? Какая надобность была прибегать к услугам генерал-адмирала Апраксина, который по просьбе князя должен был тоже засвидетельствовать в письме к своим домашним, что князь попрежнему пользуется уважением царя?

Меншиков пытался обуздать слухи, наносившие ущерб его престижу. Светлейший был прав – поколебать его фавор не удалось.

В начале 1719 года Меншикову довелось еще раз пережить критическую ситуацию: Голицын неукоснительно требовал от князя погашения начета и даже грозил держать его под караулом. Но его и на этот раз вызволила из беды Екатерина. 6 февраля 1719 года она писала из Марциальных вод, где вместе с Петром находилась на лечении: «О деньгах, которых спрашивают с вас в канцелярии к господину генералу-майору князю Голицыну, у его царского величества предстательствовать буду после употребления вод, сколько Бог мне поможет…»

Кстати, и сам Меншиков не сидел сложа руки. Он ловко использовал все средства, чтобы повлиять на Петра. Зная о том, что царь с Марциальных вод заглянет на Петровские заводы, Меншиков обратился к управляющему этими заводами Вильяму де Геннину с просьбой показать царю товар лицом, всячески подчеркивая заслуги князя в их строительстве и организации производства: «И когда его царское величество изволит быть на заводах, и тогда его величеству донесть, что чьим тщанием и трудами какие заведены заводы».[265] Геннин в точности выполнил просьбу князя. Осмотренные заводы оставили у царя самое благоприятное впечатление, которым он не преминул поделиться с князем.

Сделав вид, что похвальные слова царя для него явились полной неожиданностью, Меншиков писал ему в конце января 1719 года: «Радуюсь, что мой труд в деле заводов, которые я по указу вашему строил, вашему величеству явился угоден». И тут же не преминул напомнить о том, что его, Меншикова, для платежа денег «хотели держать в канцелярии».

Екатерина тоже получила письмо: «И правда, ежели бы не вашею матернею пожалован был милостью, то б всеконечно за платеж денег держан был в канцелярии». Тут же жалоба: начет «платить безсилен» – и сетование, что приходится продать «некоторые вещи, також и несколько деревень».[266]

Но самую крупную неприятность князю принесли не расследования о начетах, а почепское дело. Князя обвиняли в захвате чужих земель и закрепощении украинских казаков.

Ко времени разбирательства почепского дела Сенатом и специальными комиссиями в 1717 году Меншиков уже считался богатейшим вельможей страны. Его владения увеличивались из года в год, причем в послеполтавский период едва ли не главным источником расширения его вотчинного хозяйства стала скупка имений. По неполным данным, Меншиков только в 1710–1717 годах издержал на приобретение недвижимости свыше двухсот тысяч рублей.

Какие источники доходов позволяли Меншикову совершать столь крупные сделки? Главный, конечно же, казна.

Но появились и два сравнительно новых для него способа накопления богатств: военные трофеи и доходы с вотчин. Владения князя приносили огромные доходы. Меншиков не довольствовался традиционным денежным оброком и доставкой во дворцы всякой снеди. Жажда наживы толкала его на путь предпринимательства. Одним из первых среди помещиков он создает в своих имениях промыслы по переработке сельскохозяйственного сырья и полезных ископаемых. Выгоднее продавать не хлеб, а изготовленное из него вино, и Меншиков спешит создать винокуренные промыслы, чтобы поставлять вино в царские кабаки. Застройка Петербурга требовала огромного количества разнообразных строительных материалов – Меншиков организовывает в окрестностях столицы кирпичное производство и распиловку леса. В Ямбургском уезде он владел хрустальным заводом. Оконное стекло, посуда, зеркала, хрусталь шли на нужды собственного дворца и загородной резиденции, но часть продукции поступала на рынок. Откровенно предпринимательскими были соляные промыслы, купленные князем в Тотемском уезде за сорок тысяч рублей, а также рыбные промыслы на Волге и в Поморье.

Он выступил инициатором открытия шелковой мануфактуры, вовлек в дело еще двух вельмож – Апраксина и Шафирова, причем, как явствует из письма Меншикова к Макарову, светлейший в этом случае стремился не столько извлечь прибыль, сколько угодить царю: ему, Меншикову, известно, что Петр, «будучи в Париже, изволил смотреть всяких мануфактур, между которыми изволил видеть и шпалеры, и при том изволил говорить, дабы и у нас такая работа как наискорее завелась, и у нас еще ничего в зачине не бывало, понеже ни инструментов, ни шерсти, ни красильщиков нет». Меншиков упросил Макарова, находившегося вместе с царем в Париже, закупить необходимые инструменты.[267]

Все, что в те времена могло принести барыши, не ускользало от жадного взора светлейшего. Он неустанно печется о приумножении своего богатства. Ему мало ста тысяч крепостных, золота, бриллиантов, роскошных дворцов. Он весь в поисках новых источников дохода и безоговорочно принимает любой совет, если этот совет сулил хотя бы мелочные барыши. В Москве он скупал лавки, харчевни, погреба, торговые места, с тем чтобы все это на выгодных условиях сдавать в оброк мелким торговцам и промысловикам. За границу Меншиков продавал традиционные товары русского экспорта. Его агенты скупали пеньку, воск, сало, кожи и отправляли их в Петербург и Архангельск для продажи английским и голландским купцам.[268]

Князь, однако, никогда не ощущал избытка в почестях и богатстве.

Город Почеп с округой принадлежал когда-то Мазепе и еще в 1709 году был пожалован Меншикову за заслуги в Полтавской баталии. Князь не довольствовался подарком и из года в год округлял свое владение, захватывая близлежащие земли, закрепощая казаков и взимая с них повинности. С 1717 года казаки начали подавать многочисленные жалобы на незаконные захваты князя, но все они оставались без последствий – никто не осмеливался предать гласности очевидный факт произвола. Наконец жалобам был дан ход, но все шло для Меншикова лучшим образом. Сенат отправил на Украину межевщика Лосева. Тот действовал в угоду князю и при межевании спрямил его владения так, что они стали еще обширнее.

Весной 1720 года князь сам отправился на Украину – Петр повелел укомплектовать там драгунские полки. Но светлейший спешил на Украину не только ради царского повеления. Прежде всего он рассчитывал уговорить гетмана Скоропадского закрыть почепское дело, а также разузнать, что собирается делать противная сторона.

Компромисс, однако, не был достигнут. Более того, светлейшему стало известно о поездке в Петербург новых челобитчиков.

На время отсутствия в столице Меншиков поручил представлять свои интересы по почепскому делу генерал-адъютанту Степану Нестерову. Из писем Нестерова мы узнаем, как он не за страх, а за совесть пытался отбиться от наседавших челобитчиков с Украины, чтобы угодить своему патрону. Нестеров был вхож к таким вельможам, как Апраксин, Шафиров, Толстой, и с их помощью намеревался не допустить к царю гетманского секретаря Валкевича, прибывшего в столицу с письмом гетмана Скоропадского и челобитной от обывателей Стародубского полка.

Валкевич поначалу обратился к Апраксину, чтобы тот ему помог получить аудиенцию у царя. Адмирал отказал под предлогом, что «меня и самого в дом царского величества бес причины не пускают». Тогда Валкевич решил сам подать царю челобитную и письмо, когда тот отправится на обедню в Троицкую церковь. У Нестерова возник план, как воспрепятствовать этому. «Ныне я буду искать способа чрез других, – доносил Нестеров Меншикову, – чтоб Валкевичю показали указ тот, как запрещено царским величеством на дороге никому ни с какими письмами не приходить и ни о чем не доносить». Генераладъютанту казалось, что таким образом удастся убедить Валкевича в том, что его намерение подать челобитную царю связано с немалым риском. «Пускай он посмотрит, – рассуждал Нестеров, – чаю, раздумает по намерению своему то чинить».

Валкевич, однако, не «раздумал». Возможно, Нестеров не нашел человека, который бы разъяснил гетманскому эмиссару, сколь опасно было обращаться к царю с челобитной. А возможно, Валкевич просто пренебрег опасностью вызвать царский гнев. Как бы то ни было, но Валкевич, улучив момент, 4 сентября подал царю пакет. Петр, не распечатывая, передал его президенту Коллегии иностранных дел Гавриилу Ивановичу Головкину. Нестеров на следующий день отправился в коллегию, но ее секретарь Василий Степанов ничего утешительного не сообщил – письмо гетмана еще не перевели на русский. «А как переведено будет, обещали дать копию, – утешал Нестеров, – и как скоро получю копию, того часу к вашей светлости пришлю с нарошным курьером».

Меншиков тоже не сидел без дела.

Он отправляет с Украины письмо своему приятелю адмиралу Апраксину с просьбой «напрасным клеветам» челобитчиков не верить. В то же время он хлопотал перед Апраксиным за дьяка Лосева, прибытие которого вскоре ожидалось в Петербурге, чтобы ему была оказана всякая милость и призрение.

Не надеясь на письма, Меншиков решается приехать в Петербург сам. Испрашивая у царя разрешение, он ссылается на необходимость «о расположении на квартиры полков вашему величеству донести изустно, ибо чрез письмо так обстоятельно невозможно объявить».[269]

Меншиков обратился к Макарову, чтобы тот изволил «его величеству почаще докучать» о своем вызове в Петербург. Меншиков был настолько уверен в удовлетворении своей просьбы, что распорядился о конной подставе на всем пути следования в столицу. Но ни личные просьбы, ни «докуки» кабинет-секретаря не помогли – царь не счел целесообразным приезд Меншикова в Петербург.

Быть может, почепское дело продолжалось бы бесконечно долго, если бы в него не вмешался украинский гетман Скоропадский, решительно вставший на защиту обиженных Меншиковым казаков. В челобитной царю, поданной в декабре 1720 года, гетман писал о «фальшивом» межевании, которым был нанесен «всему Стародубскому полку убыток», так как более тысячи казаков, а вместе с ними поля и сенокосные угодья, мельницы и бортевые леса были приписаны к владениям князя.

Меншиков не считал гетмана зачинщиком челобитной. По его мнению, старый и больной Скоропадский являлся всего лишь марионеткой в руках украинской старшины. Еще до подачи гетманом этой челобитной Меншиков писал Макарову, что «господин гетман по привождении на злобу от других будет на меня писать з жалобою». Впрочем, светлейший допускал, что его недругам без надобности настраивать «на злобу» Скоропадского, ибо среди них был человек, умевший ловко подделывать подпись гетмана. «Я не надеюсь, – рассуждал Меншиков, – чтоб он сам мог подписатца, но другие, кои власно так, как он сам подписывает и познать невозможно».[270]

Почуяв опасность, Меншиков занервничал. С 14 апреля по 4 мая князь отправляет четыре личных письма Екатерине, чтобы она «предстательствовала» перед царем о решении почепского дела в его пользу. «Прошу о милостивом за меня его царскому величеству предстательстве», – писал он 17 апреля. В письме от 4 мая Меншиков приносит царице «благодарение за милостивое за меня его величеству о почепском моем деле предстательство и о исходатайствовании милостивого указу».

Беспокойство Меншикова было вызвано не столько позицией гетмана, сколько появлением в столице еще одних челобитчиков во главе с почепским казаком Симантовским. Как противодействовать им и отклонить все их притязания?[271]

Светлейший избрал не оборонительный, а наступательный способ борьбы. Он встал в позу несправедливо обиженного и даже оклеветанного человека, что давало ему право изобличать «неправое челобитье казака Симантовского с товарыщи» и требовать сатисфакции.

Справедливости ради отметим, что в челобитной казаков есть передергивание фактов, поскольку в ней имелась неточность, чем светлейший не преминул воспользоваться. В челобитной было написано, что межевание производил один дьяк Лосев, в то время как границы княжеских владений определяли четыре комиссара от гетмана и восемь человек «российских комиссаров». «При том же было для свидетельства тамошних обывателей с 300 человек».

Меншиков попытался увести спор в процедурные дебри.[272] На что царь справедливо рассудил: «О почепском деле лучше обождать, пока назначенная персона из Сената по указу подлинно там свидетельствует, и ежели по свидетельству неправы явятся челобитчики, тогда вящшему наказанию за неправое челобитье подлежать будут, а вам послужит то к лучшему оправданию».

На Украину был отправлен новый межевщик – полковник Скорняков-Писарев, брат обер-секретаря Сената, клеврета Меншикова. Скорняков-Писарев оказал Меншикову такую же услугу, как Лосев, подтвердив итоги первого межевания.

Меншиков готов был торжествовать победу. Помимо межевых актов, привезенных Скорняковым-Писаревым, он имел еще один документ, подписанный 8 марта 1722 года гетманом Скоропадским. В нем гетман засвидетельствовал итоги своих переговоров с Меншиковым, происходивших в присутствии Петра Андреевича Толстого. Договаривавшиеся стороны порешили: «Для прекращения того спору высокоповеренных коих лиц просить о медиации (посредничестве)». Задача посредников состояла в том, чтобы они «по оному делу и по чертежу, о спорных землях изображенному, обстоятельно выразумевши, праведным своим разсуждением оное […] розняли».[273]

Но не успели просохнуть чернила на тех соглашениях, как Скоропадский отправил царю новую челобитную. Мы доподлинно не знаем причин, принудивших гетмана отказаться от достигнутого соглашения, можно лишь предположить, что он встретил сильное неудовольствие со стороны старшины, потребовавшей отказаться от подписанного в ущерб интересам почепских казаков документа.

Как бы там ни было, но гетман разорвал полюбовную договоренность и обратился к Петру с новой челобитной, «утая, – как писал князь одному из братьев Алсуфьевых, – данное мне о почепском межевании письмо».

Начался третий, заключительный, этап почепского дела. В нашем распоряжении имеются лишь отрывочные документы, косвенно отражающие ход следствия. Из черновиков сохранившихся писем Меншикова мы узнаем, что царь передал решение спора на усмотрение сенаторов и коллежских чинов: чтобы «сенаторы и коллежские президенты, советники и асессоры выслушали и подписали свои мнения».

Сведений об обсуждении почепского дела в Сенате и коллегиях не сохранилось, но оно, скорее всего, закончилось не в пользу князя. На начало 1723 года падает самое напряженное время, грозившее стать для него роковым.

Меншиков, видимо, полагая, что личное влияние на императрицу в почепском деле он исчерпал полностью, стал обращаться к другим лицам, чтобы те хлопотали за него. Виллима Монса, фаворита Екатерины, он просил 15 марта 1723 года о ходатайстве перед императрицей, «дабы всемилостивейшим ее величества предстательством был я охранен». С подобной же просьбой он обращался и к Антону Девиеру. Тот ответил: «Ваша светлость изволили упомянуть о почепском деле, и о сем ее величеству я доносил и стараться в том будем».[274]

Как ни изворачивался князь, но, припертый к стене, вынужден был признаться царю: «Ни в чем по тому делу оправдаться не могу, но во всем у вашего величества всенижайше слезно прошу милостивейшего прощения». Терпение Петра было на исходе. Вероятно, к этому времени относятся вещие слова, будто бы сказанные им Екатерине: «Ей, Меншиков в беззаконии зачат, и во гресях родила его мати его, а в плутовстве скончает живот свой. И если, Катенька, он не исправится, то быть ему без головы».[275]

В столице носились упорные слухи о близком падении князя. Прусский посланник Мардефельд нисколько не грешил против истины, когда в феврале писал о нервном потрясении Меншикова, вызванном страхом за свою судьбу: «Князь Меншиков, который от страха и в ожидании исхода дела совсем осунулся и даже заболел, сумел опять скинуть петлю со своей шеи. Говорят, что он получил полное помилование впредь, пока сатана его снова не искусит».[276]

Обострение хвори наступило в конце февраля, когда царь и Меншиков находились в Москве. Как и всегда, у больного «пошла кровь из гортани». 25 февраля царская чета покинула старую столицу. Меншиков очень сожалел, что не мог присутствовать на проводах отъезжавших, и обратился к императрице с просьбой доложить Петру о болезни, а также разрешить «ехать мне в Санкт-Питербурх по весне, ибо тогда хотя чрез великую мочь доехав до Вышнего Волочка сухим путем, а оттуда водою».

Надо полагать, по настоянию Екатерины Петр из Городни отправил больному послание, которое, если верить Александру Даниловичу, «дало от болезни моей, паче докторских пользований, облехчение». Если, однако, отвлечься от риторических преувеличений, то «облехчения» не было, напротив, в субботний день 2 марта наступил жестокий кризис: «Приключалась мне в ночи вдруг такая болезнь, что дух так заняло, отчего чаял едва спастись».[277]

Князь мог плакаться и в расчете на жалость. Но у нас имеется объективное свидетельство состояния его здоровья – заключение консилиума медицинских светил: царского лейб-медика Блюментроста и врачей Бидлоо, Шоберта и Ремуса. Медики не обнаружили туберкулеза, ибо отсутствовали его явные симптомы: «В одышке тягости никогда не бывает, и около груди утеснения никакого нет, такожде после кушания или к ноче признаки к лихоратке не являются». Меншикову были предписаны лекарства, прогулки верхом в летнее время, физические упражнения зимой, строгая диета и режим. Но все рекомендации мало помогут, писали врачи, если князь не возьмет себя в руки по части душевного спокойствия. Заключительная часть документа необычайно интересна: «…того ради такожде надлежит себя остерегать от многого мышления и думания, ибо всем известно, что сие здравию вредительно и больши, а особливо сия его светлости болезнь оттого вырастает, от таких мыслей происходит печаль и сердитование. Печаль кровь густит и в своем движении останавливает и лехкое запирает, а сердитование кровь в своем движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасатца какой великой болезни.

Того ради мы меж себя разсуждаем, что от наших лекарств пользы никакой не будет, ежели его светлость от своей стороны себя сам пользовать и вспомогать не изволит, а особливо воздержать себя от сердитования и печали и, елико возможно, от таких дел, которые мысли утруждают и безпокойство приводят».[278]

От него уже все отвернулись. В гостеприимном доме светлейшего на именинах Дарьи Михайловны вельможи демонстративно отсутствовали.

Хотя Меншиков устоял и на этот раз, но почепское дело ему все же стоило потерь. Петр обязал его расстаться с тем, что ему не принадлежало: вернуть казакам захваченные земли, а также оброчные деньги. Кредит светлейшего пошатнулся, и ему пришлось оставить пост президента Военной коллегии, который был вручен князю Никите Ивановичу Репнину. В почепском деле, как и в деле с подрядами, суровым наказаниям подверглись исполнители воли князя – межевщики Лосев и Скорняков-Писарев.

Чем объяснить снисходительность Петра к хищениям своего фаворита? Почему он терпел злоупотребления светлейшего, в то время как других казнокрадов подвергал самым суровым наказаниям? Напомним, что вице-губернатор Корсаков, всего лишь орудие в руках князя, был подвергнут пытке, ему публично жгли язык, а затем отправили в ссылку. У князя Григория Волконского вдобавок к тем же наказаниям еще и конфисковали имущество. Между тем Волконский совершил одинаковое с Меншиковым преступление – поставлял провиант под чужим именем и по дорогой цене. Наконец, несомненно, очень близкий к царю человек, которого он любовно называл «дедушкой», Александр Васильевич Кикин, за подрядные махинации был лишен чинов и отстранен от должности советника Адмиралтейства.

Снисходительность Петра можно было бы объяснить многолетней дружбой и уважением к прежним военным заслугам фаворита, наконец, заступничеством Екатерины, которая, само собой разумеется, помнила о помощи светлейшего. Не страдал короткой памятью и Петр. Но все это стерлось бы в памяти, поблекло, если бы Меншиков не был полезным и крайне нужным сейчас и завтра.

Царь назначает Меншикова сенатором и руководителем одного из важнейших учреждений обновленного государственного механизма – президентом Военной коллегии. Заметим, что это назначение светлейшего состоялось в 1718 году, в то время, когда расследование его хищений подходило к концу и масштабы в общих чертах были ясны.

В следующем году нависла угроза вмешательства в Северную войну Англии – воды Балтийского моря бороздила эскадра английского адмирала Норриса, готовившаяся к нападению на русский флот. Царь посылает Меншикова в Кронштадт, где тот руководит возведением дополнительных укреплений, способных преградить подход к Петербургу неприятельской эскадре. В этом же году мы видим Меншикова за выполнением крайне деликатного поручения, к которому царь мог привлечь человека, пользовавшегося его полным доверием, – он руководит описанием опечатанного имущества и бумаг покойного царевича Алексея.

В 1720 году Петр решает увеличить число кавалерийских и драгунских полков, готовясь развернуть обширные военные действия на территории самой Швеции. Кроме того, носились слухи о возможной высадке шведского десанта на побережье Эстляндии и Лифляндии. «Мейн фринт, – писал царь светлейшему, – хотя мы мало верим о транспорте шведском, однако же то подлинно есть, что в Готенбурге множество судов транспортных всех наций берут и пятнают гербом для транспорту».[279] Чтобы опрокинуть неприятеля в море в любом пункте высадки, необходимы были сильные подвижные отряды.

Комплектование новых кавалерийских и драгунских полков Петр возложил на Меншикова. Тот отправляется на Украину. И это, как мы помним, в разгар почепского дела.

Выехал князь из Москвы в начале марта в сопровождении жены, свояченицы, двух дочерей и сына. В Петербурге осталась лишь грудная дочь Екатерина. Источники не сохранили сведений о челяди, сопровождавшей княжескую семью, но можно не сомневаться, что князь, умевший подчеркнуть величие своей персоны, обставил вояж на Украину надлежащей роскошью и помпезностью.

В пути княжеский кортеж настигла запоздалая зима: сильные морозы и метели. «Смело могу донести, – писал Петру князь, – что как я стал при вашем величестве служить, ни в котором пути такой дороги не имел».

Князю, как фельдмаршалу и президенту Военной коллегии, украинский гетман устроил пышную встречу и оказал положенные его рангу почести: въезжал Меншиков в город в сопровождении казачьих эскадронов, под гром артиллерийских салютов и звуки оркестров.

Поездка князя недешево обошлась гетману и украинской старшине – им пришлось раскошеливаться на подарки Александру Даниловичу. Гетман Скоропадский одарил князя серебряной с позолотой кружкой весом свыше двух килограммов, а гетманша кружкой поменьше – в один килограмм двести граммов. Подарки полковников были не менее весомыми, причем фантазия их не отличалась разнообразием: черниговский полковник Полуботка и генеральный судья Черныш преподнесли по две серебряных с позолотой чаши весом около двух с половиной килограммов, миргородский полковник – серебряную лохань в три килограмма весом. Прочие полковники решили пополнить своими подарками княжескую конюшню: миргородский полковник привел серо-пегий цуг в семь лошадей, сумский полковник – вороно-пегий цуг в шесть лошадей, гетман – цуг соловой масти в шесть лошадей.

Поездка по Украине не стоила князю ни копейки – продовольствием, напитками, а также фуражом его тоже снабжали гетман, полковники и разных рангов вельможи, чьи владения находились по пути следования. Мы не знаем численности свиты и челяди князя и его семьи, но какими бы ни были они многочисленными и прожорливыми, справиться со снедью, получаемой Меншиковым, они не могли. С 7 по 13 мая продовольственные и фуражные запасы Александра Даниловича пополнялись десять раз, причем столь обильно, что ими можно было удовлетворить аппетиты многих сотен людей. Чего здесь только не было. Вина венгерские, молдавские и крымские, мед и водка; различного рода деликатесы: осетрина свежая и соленая, оливки, соленые сливы. Особенно изобиловала княжеская кухня мясными припасами. За месяц с небольшим слуги Меншикова заприходовали свыше полутора сотен бычков, телят, яловиц и коров, более полутысячи овец, свыше трехсот гусей, сотни кур, тысячи яиц. А там и разного вида крупы, животное масло, пшеничная и ржаная мука, солод… Фураж доставляли возами.

Можно не сомневаться, что значительная часть коней и прочей живности переправлялась в вотчины князя. В первую очередь это относится к лошадям, их помимо цугов было подарено несколько десятков, а также к крупному рогатому скоту и овцам.[280]

На Украине Меншиков еще раз блеснул талантом организатора. Он закупил необходимое количество лошадей, мобилизовал множество рекрутов из однодворцев, пересмотрел списки гарнизонных полков, изъяв из них солдат, годных в полевую службу, привлек более тысячи дворянских недорослей для службы в коннице. В общей сложности Меншиков укомплектовал двадцать шесть полков, из которых четыре отправил в Ригу, десять – в Смоленск, а двенадцать оставил на границе с Польшей. Прибыв в Смоленск, он обнаружил там резервы, из которых сформировал еще два полка, и отослал их в Ригу.

Обо всем этом Меншиков сообщил царю в пространном донесении, отправленном по совету Макарова. Кабинет-секретарь писал Меншикову: «А о добром распорядке лутче, что и к самому его величеству изволите отписать, что будет, надеюся, приятно».

Меншиков, как всегда, показал товар лицом. Супругу он извещал письмом, отправленным из Пскова 29 августа: «Дорога, слава Богу, суха, только немногие есть мосты, верст на 30 плохи. Однако ж и они к вашему прибытию, с помощию Божиею, исправят».[281] Путь из Украины до Смоленска и от Смоленска до Риги он преодолевал хозяином, властно вторгавшимся в то, что требовало улучшения и более совершенной организации. Он исправлял дороги и мосты, составлял инструкции, проводил обучение рекрутов, инспектировал полки.

В Петербург Меншиков прибыл 12 сентября и сразу же был принят царем, которому семь часов (с пяти утра до двенадцати дня) докладывал об итогах своей полугодовой поездки.

Вот как описывает свой приезд в Петербург сам Меншиков в письме от 13 сентября: прибыл вчера, «пред полуднем. И понеже тогда его царское величество изволил быть на работах, а всемилостивейшая государыня царица в своем забавном доме, что супротив Летнего дому, того ради я в тот дом прямо приехал, а потом и его величество, уведав про мой приезд, тут же прибыть изволил, где от обоих их величеств принят зело милостиво, и изволила повелеть при столе их величеств быть.

После кушанья его величество изволил мне показывать швецкие взятые фрегаты, и с каждого фрегата во время нашей на них бытности стреляли ис пушек».[282]

Итак, князь на любом поприще, куда бы его ни бросал Петр, проявлял незаурядные способности организатора и безупречного исполнителя царских повелений. Такая распорядительность давала Петру основание выделять светлейшего среди своих сподвижников даже в те времена, когда отношения между ними стали иными, чем в первые полтора десятка лет их дружбы.

Но у царя была еще одна причина смотреть сквозь пальцы на казнокрадство светлейшего и ради больших заслуг прощать его «маленькие» слабости: честолюбие и алчность. Дело в том, что сам Петр в известной мере поощрял казнокрадство своего фаворита, точнее, долгие годы мирился с ним, как бы не замечая его.

Резиденция Петра в Преображенском, как и Летний дворец в Петербурге, ни по размерам, ни по внутреннему убранству не были пригодны для устройства приемов и проведения празднеств. Роль гостеприимного хозяина в свое время выполнял царский любимец Лефорт. Его обязанности перешли к Меншикову.

Дворец Меншикова, как в свое время дворец Лефорта в Москве, был одновременно и дворцом Петра. Знаменитая свадьба карликов, торжества по случаю бракосочетания царевны Анны Иоанновны, женитьба князя-папы Аникиты Зотова, пиры в викториальные дни и торжества по случаю спуска на воду кораблей и их закладки происходили во дворце губернатора Меншикова. Там же Петр отмечал и семейные праздники. Светлейший держал лучшую в столице кухню, огромное количество иностранных слуг, великолепный оркестр, роскошный выезд и пышно обставленные покои. Все в нем было самым модным – от парика до башмаков. А огромные дворцы в Петербурге, на Котлине-острове, в Ораниенбауме, являвшемся его летней резиденцией!

По престижным соображениям Петр требовал, чтобы дворец князя был обставлен с роскошью, подобающей его должности и положению. Рассказывают, что однажды царь, прибыв к князю, был неприятно удивлен дешевыми шпалерами на стенах. Меншиков объяснил, что он вынужден был содрать дорогие обои, чтобы расплатиться с начетами. Петр пригрозил: если к следующему его визиту все останется в таком же убогом виде, то светлейший понесет суровое наказание. Пришлось выполнять царскую волю.

Не скупился князь, когда раскошеливался на подарки. Преподнесенный Петру корабль в день именин в 1711 году не относился к самым дорогим. Годом раньше на именины царю Меншиков отвалил сто тысяч рублей. Поэтому слова Меншикова царю о том, что он тратил деньги «ради вашего интересу и для чести вашей на содержание дому», не лишены оснований.

Не помнить этого Петр не мог. В то же время сказанное не лишает Меншикова репутации казнокрада.

Как бы там ни было, но Петр не прерывает отношений с князем. Царь часто проводит время в обществе Меншикова: обсуждает вместе с ним планы застройки Петербурга, осматривает городские сооружения и укрепления Кронштадта, присутствует на заседании Военной коллегии, часто бывает у него в гостях и сам принимает его, часами ведет деловые разговоры. Часы досуга Петр тоже проводит с Меншиковым: присутствует на празднестве, устроенном им по случаю дня своего рождения, участвует в свадебных торжествах его племянницы, становится крестным отцом народившейся у Меншикова дочери. В канун 1720 года Петр и Меншиков – непременные участники всепьянейшего собора.[283]

Следы приятельских отношений между Петром и Меншиковым нетрудно обнаружить и в их переписке. Это не только традиционное обращение к Меншикову: «Мейн фринт», но и тон писем, оказываемые знаки внимания. В 1720 году Петр отправляет к Меншикову на Украину пасхальный подарок: «А вместо красного яйца посылаю к вашей милости книгу трудов моих „Морской регламент“, только что вышедший из печати». Известно, что завершение работы над этим регламентом доставило Петру особую радость и гордость.

Петр иногда делился с князем новостями, причем светлейший допускал по-прежнему в ответах известную фамильярность, точнее, переступал грани официальной сдержанности, характерной для ответов царю прочих корреспондентов.

Царь сообщает Меншикову о десанте объединенного англошведского флота на безлюдный остров Нарген в 1720 году. Успех англичан и шведов был настолько ничтожным, что дал царю основание иронизировать по этому поводу. Десанту удалось сжечь баню и избу для работных людей. Меншиков в тон ему отвечал: «А в учиненных обидах сих обоих флотов на острове Наргене – в сожжении бани и избы – не извольте печалиться, но уступите добычу сию им на раздел, а именно баню шведскому, а избу английскому флотам».

И все же эта близость не шла в сравнение с той, какая была между Петром и Меншиковым до Полтавы. Теперь уже Петр не жаловался, как прежде, на «скуку» от «разлучения», не проявлял он и нетерпения в ожидании встречи. Более того, Меншиков, как мы помним, обеспокоенный почепским делом, просил в 1720 году из Смоленска разрешения на приезд в Петербург для доклада, но царь отклонил его просьбу и велел ехать сначала в Ригу, а потом уже в столицу, ибо «на час приехать и паки возвращаться не для чего».[284]

Не баловал царь Меншикова, как в прежние годы, и письмами. Не каждое письмо или донесение князя удостаивалось ответа. Находясь в Риге, Петр ответил единственным письмом от 15 апреля 1721 года на шесть посланий Меншикова. Такое раньше если и случалось, то всегда сопровождалось извинениями царя.

Бывало, что Петр даже отказывался принимать Меншикова – возможность подобного афронта в годы расцвета дружбы исключалась совершенно. Теперь светлейший, по его собственному выражению, «не сподобился» приема и должен был доносить суть дела письменно.

Раньше Меншиков не прибегал во взаимоотношениях с Петром к посредничеству третьих лиц: в любое время дня и ночи он был вхож к царю для личного разговора либо отправлял курьеров с письмами. В 1721 году он просит кабинет-секретаря Макарова доложить царю, «чтоб о том изволил указ в Адмиралтейство прислать, дабы более из солдат в матросы не принимали».[285]

Самое выразительное свидетельство перемены в положении фаворита – переписка Меншикова с окружением царя. Раньше сведения о том, чем озабочен Петр, где он находится, куда намеревался отправиться, о его ближайших планах, наконец, о состоянии его здоровья светлейший получал из первых рук. Теперь писем царя поубавилось, а интерес Меншикова к тому, что происходило при дворе, во столько же крат увеличился. Мало ли что могло случиться с часто болевшим Петром, а особенно на театре военных действий, когда он участвовал в морском сражении у мыса Гангут, или в Каспийском походе, или, наконец, во время продолжительного пребывания за границей в 1716–1717 годах! Сведения Меншиков получал теперь из вторых рук, прибегая к услугам самых разнообразных лиц.

Среди его корреспондентов мы найдем Екатерину, кабинетсекретаря Алексея Макарова, генерал-полицеймейстера Петербурга Антона Девиера, кстати, женатого на сестре князя, и множество других. Их письма немногословны, но и из них Меншиков собирает крупицы сведений. Показательны письма братьев Олсуфьевых. Оба они были гофмейстерами: Матвей – у Петра, Василий – у Екатерины. Князь весьма дорожил сведениями, исходившими от братьев, и не оставлял ни одного из писем без ответа.

О чем сообщали братья Олсуфьевы Меншикову? Братья сопровождали царскую чету во всех ее поездках. В апреле 1717 года Матвей Олсуфьев сообщает о прибытии царя в Лувр, где тот провел полчаса, так как предназначенный для проживания дворец «его величеству за великостью не понравился». 4 января 1718 года письмо Матвея Олсуфьева из Москвы: царь 2 января «изволил со всем собором славить и зело изрядно веселились, изволил сам подносить по первому стакану вина, потом господин адмирал». Василий Олсуфьев 2 февраля 1719 года писал из Марциальных вод: царь и царица «обретаются в добром здоровьи и изволят употреблять воду. Их величеству вода действует изрядно».

Услуги братьев Олсуфьевых Меншиков оплачивал взаимным вниманием. Василий просил князя «не оставлять во своей милости жены моей и робятишек», а Матвей, находясь в Париже, просил одолжить ему тысячу рублей.[286]

Двойственность и даже противоречивость в отношениях между царем и Меншиковым прослеживается до последних дней Петра. Разве рискнул бы князь, зная о враждебном отношении к себе царя, подать ему в 1722 году челобитную с просьбой по случаю годовщины заключения Ништадтского мира со Швецией «и на воспоминание Полтавской баталии» пожаловать ему город Батурин?[287] По-видимому, практичный Меншиков на чтото рассчитывал и, во всяком случае, не ожидал, что челобитная вызовет раздражение и упреки царя. Правда, расчет не оправдался, и челобитная осталась без ответа.

С другой стороны, Петр выражал, как и в былые годы, полное удовлетворение деятельностью князя. Но это не помешало царю проявить холодность к домогательствам князя о прощении своих «вин». Так как расследование хищений Меншикова все еще продолжалось, то он обратился к царю 4 апреля 1724 года с двумя просьбами: «Вину мою мне отпустить и положенных на меня штрафных и за провиант прибыльных и написанных на меня в городах разных расходов […] на мне не спрашивать […] и единожды оной щот окончать».[288] Вторая просьба относилась к почепскому делу. Признав и здесь свою вину, светлейший просил, чтобы впредь была запрещена запись его крестьян в казаки, ибо он терял доходы от них. Такую же челобитную он подал и Екатерине, с неизменной просьбой на отдельной цидуле о «предстательстве и заступлении». Ответа не последовало и на сей раз. Полтора месяца спустя Меншиков вновь обратился с просьбой выдать ему беспроцентную ссуду в двадцать тысяч рублей сроком на два-три года. Резолюция царя от 30 мая хотя и не в полной мере, но все же удовлетворяла просьбу: «Дать взаймы из сих десять тысяч, а возвратить в полтора года от сего числа».[289]

Неизвестно, какой была бы судьба Меншикова, если бы Петр прожил еще несколько лет. Скорее всего, он разделил бы участь всех казнокрадов, тем более что главная его заступница, Екатерина, из-за своей супружеской неверности утратила влияние на царя. Но 28 января 1725 года Петра не стало. Меншиков вступил в новый этап своей жизни.

В ЗЕНИТЕ СЛАВЫ И МОГУЩЕСТВА

Умирая, Петр не оставил завещания. Кто должен стать наследником? Круг претендентов был достаточно широк. Это две дочери – Анна и Елизавета, супруга царя Екатерина, наконец, десятилетний внук царя – Петр II. Последний, как единственный представитель династии по мужской линии, согласно обычаю имел предпочтительные шансы. Кандидатуры дочерей не принимались всерьез, потому что обе они были внебрачными – родились ранее оформления брачных уз между царем и Екатериной. К тому же Анна Петровна вышла замуж за герцога Голштинского, чем отрезала себе путь к российскому трону. Что касается Елизаветы, то у этой красавицы хохотуньи, обладательницы веселого нрава, еще не проснулось честолюбие, и она, целиком поглощенная амурными делами, стояла в стороне от борьбы.

Петр I, надо полагать, рассчитывал передать скипетр своей супруге. Мерой, подготавливавшей умы к этому шагу, был обнародованный в 1723 году манифест о присвоении ей титула императрицы. В мае следующего года в Успенском соборе в Москве состоялась пышная церемония коронации, на которой присутствовали двор, сенаторы, генералитет, президенты коллегий и иностранные министры.

Пять месяцев спустя над коронованной головой императрицы нависла смертельная угроза – царю стало известно, что Екатерина нарушила супружескую верность. Ее фаворит Виллим Монс поплатился жизнью, а между супругами происходили бурные сцены объяснений. Состояние разъяренного царя, со слов фрейлины, описал современник: «Он имел вид такой ужасный, такой угрожающий, такой вне себя, что все, увидев его, были охвачены страхом. Он был бледен как смерть. Блуждающие глаза его сверкали. Его лицо и все тело, казалось, было в конвульсиях. Он раз двадцать вынул и спрятал свой охотничий нож, который носил обычно у пояса […] Эта немая сцена длилась около получаса, и все это время он лишь тяжело дышал, стучал ногами и кулаками, бросал на пол свою шляпу и все, что попадалось под руку. Наконец, уходя, он хлопнул дверью с такой силой, что разбил ее».[290]

Разлад в семье, сильно драматизированный автором приведенного текста, видимо, удержал царя от завещания трона неверной супруге. Вельможам, в ожидании близкой смерти царя собравшимся во дворце в ночь на 28 января, надлежало сделать выбор.

Соратников Петра нельзя представлять безликой толпой единомышленников, лишенных индивидуальности. Если мы присмотримся к ним, то обнаружим в каждом из них своеобразие характера, различную меру талантливости и – соперничества. Петр умел подавлять несогласия и вспышки противоборства среди людей своего окружения. Но как только его не стало, четче, чем прежде, обозначились две группировки в правящей верхушке. Одну из них представляла старая знать во главе с Долгорукими и Голицыными, ущемленная Петром и терпеливо ожидавшая своего часа. В другую входили, по терминологии того времени, беспородные люди, обязанные своим возвышением талантам и служебному рвению. Распри и неприязненные отношения между «выскочками» были временно забыты. Всех их объединяла опасность быть поверженными вступлением на престол сына погибшего царевича Алексея.

События развивались стремительно, и в ходе борьбы за власть обнаружилась чисто меншиковская манера действовать напористо и решительно. В то время как Долгорукие и Голицыны робко, в маниловском стиле рассуждали, что недурно бы вручить престол Петру II, а Екатерину и ее дочерей заключить в монастырь, раздалась барабанная дробь выстроившихся на площади гвардейских полков. Одним из них командовал Меншиков, другим – генерал Бутурлин.

– Кто осмелился привести их сюда без моего ведома, разве я не фельдмаршал? – спросил президент Военной коллегии князь Репнин.

– Я велел прийти им сюда по воле императрицы, которой всякий подданный должен повиноваться, не исключая и тебя, – отрезал Репнину Бутурлин.[291]

Кто-то из сенаторов предложил было открыть окно, чтобы спросить у толпы людей, собравшихся у дворца, кого они желают видеть преемником, но Меншиков пресек эту затею.

– На дворе не лето, – сказал он хладнокровно. Весомость своим словам он придал приглашением в покои вооруженных офицеров.[292]

Споры, кто займет престол, не успев разгореться, тут же погасли. На стороне людей, поддерживавших Екатерину, была сила, и противники должны были ей подчиниться. Так гвардейские полки открыли новую страницу своей истории, превратившись в главное орудие дворцовых переворотов. Началась и новая страница в жизни Меншикова.

После возведения на престол Екатерины, когда опасность миновала, несогласия в стане ее сторонников разгорелись с новой силой, причем главной причиной их был Меншиков, своим честолюбием и высокомерием восстановивший против себя вельмож, действовавших только что с ним заодно. Он на них кричал и говорил грубости.

31 марта в Петропавловском соборе разразился публичный скандал. Туда на всенощную пришел генерал-прокурор Сената Ягужинский. Подогретый винными парами, он, обращаясь к гробу с телом Петра, сказал: «Мог бы я пожаловаться, да не услышит, что сегодня Меншиков показал мне обиду, хотел мне сказать арест и снять шпагу, чего я над собою отроду никогда не видал». Генерал-прокурора Сената ждали крупные неприятности, и понадобились большие усилия, чтобы уговорить светлейшего довольствоваться извинениями обидчика.[293]

Французский посол Кампредон, достаточно осведомленный о борьбе за власть в придворных кругах, доносил о разговоре Апраксина с Екатериной, состоявшемся вскоре после смерти Петра. Апраксин, некогда слывший приятелем Меншикова, теперь просил Екатерину умерить заносчивость и надменность светлейшего и заставить его «держаться, согласно своему долгу, в границах равенства с прочими сенаторами, а не выделяться, как он это делает».

Императрица ответила: «Прост же ты, если думаешь, будто я позволю Меншикову пользоваться хоть единой капелькой моей власти».

За точность передачи слов Екатерины мы не ручаемся. Можно усомниться в твердости намерения императрицы не поступиться «ни единой капелькой» своей власти. Меншиков далеко не всегда спрашивал ее позволения, действуя ее именем. От наблюдательного Кампредона не ускользнул рост влияния Меншикова. Он писал, что Екатерина питает к Меншикову «самое глубокое чувство доверия», отмечал, что «милости к Меншикову все увеличиваются».[294]

Эти «милости» превращали светлейшего в некоронованного правителя страны, «полудержавного властелина», по выражению Пушкина.

Как же распорядился князь своим влиянием в те два года, когда он вознесся на вершину земной власти? Два года – слишком малый срок, чтобы могли раскрыться дарования Меншикова как государственного деятеля. Одно можно сказать с уверенностью – ни Екатерина, ни ее окружение во главе с Меншиковым не помышляли о движении вспять и возвращении допетровских порядков. Правительство продолжало дело, начатое Петром, правда, без прежнего блеска, настойчивости, энергии и масштабности. Сохранили свое значение изданные при Петре указы и регламенты, утверждавшие господствующее положение дворянства: указ о единонаследии, Генеральный регламент, Табель о рангах, указы о поощрении развития торговли и промышленности. Сохранились и коллегиальная система управления, новшества в быту, продолжались заботы о сохранении боеспособной армии и флота, о распространении просвещения, была открыта Академия наук, устав которой утвердил еще Петр. Из новшеств царя, после его смерти прекративших существование, были лишь ассамблеи, но свою положительную роль они сыграли – женщин, вкусивших плоды «эмансипации», уже не удалось возвратить в терем.

Во внутренней политике тоже сохраняется преемственность. И все же следует остановиться на двух новшествах, которые если и не вызывали крутой ломки преобразований первой четверти XVIII века, то вносили в них более или менее существенные поправки. Инициатором их был светлейший.

Одно из них было вызвано тяжелым положением трудового населения, на плечи которого обрушилось бремя продолжительной войны и неурожаев, трижды подряд поражавших значительные территории.

Осенью 1726 года Меншиков вместе с Макаровым, Волковым и Остерманом изложили мнение о положении в стране. Это был своего рода программный документ, он намечал пути, которые облегчили бы страдания населения. Однако авторы записки видели причину бедствий не в усилении эксплуатации крестьян помещиками и государством, а в увеличении числа чиновников, заполнивших центральные и местные учреждения, «из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, почитаться могут».

По мнению Меншикова, не размер подати, а средства ее взыскания обременяли народ. Это представление прочно укрепилось в голове князя еще шесть лет назад, когда правительство Петра I обсуждало сумму подати, а сам Меншиков, в уже описанном вояже на Украину, «у обывателей, у дворян, у помещиков и крестьян своих и у прочих спрашивал, по скольку з двора сходит денежных поборов». Изучение вопроса из окна роскошной кареты позволило князю рекомендовать царю установить подать в восемьдесят копеек с мужской души, которую, как он полагал, крестьяне «бес тягости и заплатят».[295] На поверку оказалось, что и установленная семидесятикопеечная подать была крайне обременительной и истощала ресурсы крестьянского хозяйства. Князь же оставался верен убеждению, что достаточно уменьшить число подьячих и рассыльщиков всякого рода, налетавших, подобно саранче, на деревни, ликвидировать в уездах полковые дворы, взимавшие подушную подать, и разместить солдат в казармах городов, как среди поселян наступит благоденствие.

Рост недоимок и бегство крестьян тревожили не только Меншикова. 4 ноября 1726 года в Верховном тайном совете состоялся обмен мнениями, «каковым бы образом учинить поселянам в сборе подушных денег облехчение».

Меншикова, как и прочих членов Верховного тайного совета, разумеется, нельзя назвать радетелем крестьянских интересов, но соображения, которыми он руководствовался, заслуживают внимания: «О крестьянах надо иметь попечение потому, что солдат с крестьянином связан, как душа с телом, и когда крестьянина не будет, тогда не будет и солдата». Мысль эта была записана и в журнале Верховного тайного совета 4 ноября: дело «до того дойдет, что взять будет не с чего» – часть налогоплательщиков разбежится, и для оставшихся на месте уплата подати будет «великим отягощением». Кое-кто из членов Верховного тайного совета выступал с предложением уменьшить размер подати на 20 или 12 копеек с мужской души. Рекомендации членов Верховного тайного совета, как и авторов записки, призывали упростить систему сбора налогов, уменьшить число чиновников в учреждениях, создать специальную комиссию для изучения нужд купечества.[296]

Мысль о необходимости удешевить содержание административного аппарата Меншиков высказал еще в апреле. Тогда он предложил отказаться от выплаты жалованья мелким чиновникам Юстиц-коллегии, Вотчинной коллегии и провинциальных учреждений. «Крапивное» семя должно было довольствоваться «акциденциями» – так деликатно называлась мзда, даваемая чиновнику всяким, кто пожелал воспользоваться его услугами.[297]

Некоторое время спустя приступили к претворению этой программы в жизнь: была создана Комиссия о коммерции, упразднена Мануфактур-коллегия, купцам разрешалось вести торговлю через Архангельск, сокращены штаты местных учреждений. Экономия расходов на содержание административного аппарата оказалось ничтожной и не могла существенно изменить положение крестьян и горожан – подушную подать, самую обременительную повинность трудового населения, взыскивали с прежней свирепостью. Предложение уменьшить подушную подать не встретило поддержки у большинства членов Верховного тайного совета, и прежде всего у Меншикова.

Не помогла и система акциденций. Помимо сокращения административных расходов, с ее введением, как рассуждал князь, «дела могут справнее и бес продолжения решиться, понеже всякой за акциденцию будет неленостно трудиться». На деле узаконенные взятки во много крат усилили произвол мелкой канцелярской сошки, пышно расцвело вымогательство. Канцелярист устремлял хищный взор на руку посетителя, в которой тот вместе с челобитной держал мзду. Размер поощрения был прямо пропорционален энергии, затрачиваемой канцеляристом при разбирательстве дела. Как показала практика последующих лет, перевод чиновников с казенного жалованья на содержание челобитчиков увеличил поток неразобранных дел. Жалобщики состязались в размере взятки, и порою не хватало жизни одного поколения, чтобы довести какое-либо пустячное дело до благополучного конца.

Зато Верховный тайный совет, созданный согласно учредительному указу «как для внешних, так и для внутренних государственных важных дел», изменил иерархию высших учреждений в государстве.[298] Верховный тайный совет оттеснил на второй план Сенат, превратив его в подчиненное себе учреждение. С изменением места Сената в правительственном механизме изменилось и его название: при Петре Великом он был «Правительствующим», теперь стал лишь «Высоким».

Парадокс его возникновения состоял в том, что здесь воедино сливались противоречивые чаяния лиц, причастных к его созданию. Меншиков в организации Верховного тайного совета видел средство умаления роли Сената. Его волновала не столько судьба Сената, сколько стремление избавиться от контроля Ягужинского. Эта вражда имела давнюю историю. Датский посол Юст Юль еще в 1710 году записал в своем дневнике: «Милость к нему (Ягужинскому. – Н.П.) царя так велика, что сам князь Меншиков от души ненавидит его за это; но положение Ягужинского в смысле милости к нему царя уже настолько утвердилось, что, по-видимому, со временем последнему, быть может, удастся лишить Меншикова царской любви и милости, тем более что у князя и без того немало врагов».[299]

В проницательности датскому послу не откажешь. Действительно, положение Ягужинского в последующие годы упрочивалось, в то время как у Меншикова оно не раз колебалось. Светлейший даже заискивал перед Ягужинским. Поздравляя его с наступившим 1718 годом, Меншиков сетовал на то, что тот оставлял его без «любительских писаний». Но более всего князя удручало, что Ягужинский «отсюды (из Петербурга. – Н.П.), не простясь с нами, отъехать изволили, о чем я паче чаяния сумневаюсь, что не произнесены ль какие плевелы». Светлейший заклинал не верить наветам «и содержать мя в своей неотменной любви».[300]

Желание добиться расположения Ягужинского еще более усилилось после того, как тот стал генерал-прокурором. Не было случая, чтобы князь оказывал кому-либо внимание, требовавшее от него даже ничтожных материальных затрат. Исключение составлял Ягужинский. 8 июня 1722 года светлейший писал в Москву из Клина сестре супруги Варваре Михайловне: «При сем посылаем к вам присланных ис Питербурха новых фруктов апельсинов, которые извольте кушать во здравие и из оных извольте послать десять или побольше к господину генералу-прокурору Ягушинскому».[301] Съеденные апельсины не помешали Ягужинскому не раз резко выступать против князя. Теперь у светлейшего появилась возможность свалить Ягужинского, а вместе с ним и умалить значение Сената, подчинив его Верховному тайному совету.

Новое учреждение отвечало также интересам Толстого, Апраксина, Головкина и других вельмож. В нем они видели средство обуздания своеволия Меншикова, ибо предполагалось, что Верховный тайный совет будет заседать под председательством императрицы, а его члены будут наделены равными правами. Каждый из них соглашался признать Меншикова равным, но все они противились его превосходству.

Склонность к созданию такого Совета проявляла и Екатерина, рассчитывавшая руководствоваться советами не одного только Данилыча. Это упрочило бы ее положение и внесло успокоение в ряды родовитой и неродовитой знати, роптавшей против роста влияния князя.

Из Верховного тайного совета наибольшие выгоды извлек Меншиков. Надежды вельмож на то, что императрица будет участвовать в работе учреждения, председательствуя дважды в неделю на его заседаниях, не оправдались – такое ей оказалось не под силу и потому, что она не обнаружила ни желания, ни склонности к государственным делам, и потому, что частые недомогания приковывали ее к постели. Меншиков быстро подмял членов Верховного тайного совета – Апраксина, Головкина, Голицына и Остермана. Сначала он добился права непосредственного доклада императрице по делам Военной коллегии, президентом которой он стал сразу же после смерти Петра, а затем и по остальным вопросам.

В дни работы Верховного тайного совета Меншиков, как правило, навещал Екатерину дважды: перед началом заседаний, видимо, «согласовывая» предстоявшие решения; и после окончания заседания, когда докладывал о принятых постановлениях.

Не подлежит сомнению, что Екатерина смотрела на мир глазами светлейшего. Это ее устраивало, ибо освобождало от необходимости вникать в утомлявшие ее дела.

Положение полудержавного властелина, в котором оказался князь, значительно расширяло поле его деятельности. Достаточно взглянуть на перечень лиц, толпившихся в приемной дворца Меншикова, чтобы убедиться, что состав визитеров стал более пестрым. В 1719 году выхода светлейшего ожидали преимущественно люди в военных мундирах: петербургский генерал-полицеймейстер Девиер, комендант города, советники и асессоры Военной коллегии. Теперь в приемной Меншикова генеральские мундиры перемежались со штатскими: это и президенты и вице-президенты коллегий, сенаторы, прокуроры, иностранные послы, губернаторы. Все они о чем-то докладывали и ждали распоряжений. Надобно было вникать в дела, простиравшиеся далеко за пределы военного ведомства. Но сил у князя поубавилось. В этом нас убеждают «Повседневные записки». Меншиков стал отправляться ко сну на час раньше, а вставать на час позже. Тогда он днем не отдыхал, теперь он почти ежедневно два-три часа «изволил почивать». Вполне возможно, что, укладываясь в постель в дневные часы, Меншиков выполнял рекомендацию упоминавшегося выше консилиума врачей. В их заключении было сказано: «Сон, который наилучше силы возвращает и человека увеселит, да изволит его светлость употреблять побольше прежних времен».[302]

За обеденный стол он теперь тоже садился реже, иногда отказывался от ужина. «Повседневные записки» за 1726 год отметили еще одно новшество: иногда за столом сидела вся семья.

Мы не знаем меню князя, но врачи рекомендовали ему воздержаться от употребления «очень соленых, пряных и всяких горьких еств, мяс копченых и соленых потрав», а также водки. Виноградное вино разрешалось пить по одной-две рюмки. В рекомендательном рационе Меншикова значились исключительно диетические блюда: ячневая, овсяная, рисовая, пшенная и гречневая каши без молока и с молоком, телятина и бульон из нее, мясные кисели и вареные овощи.[303]

Иногда здоровье вынуждало Меншикова прерывать начатый рабочий день. 24 октября он встал, как обычно, в седьмом часу, вышел в «передспальню», но почувствовал себя плохо и возвратился отлеживаться и вновь вышел два часа спустя. Подобный случай повторился и 12 ноября с тем лишь различием, что в это утро понадобилось медицинское вмешательство – ему «пущали кровь». Никогда раньше Меншиков ни минуты не находился в одиночестве. Теперь шумная толпа его утомляла, и он искал уединения.

Продолжительных и жестоких недомоганий, подобных тому, которое ему довелось перенести в 1719 году, у Меншикова не было, но он по крайней мере дважды чувствовал себя нездоровым, по неделе – две не выезжал из дома.

Среди современников князь слыл едва ли не самым опрятным человеком. Тем не менее даже он мылся, как правило, раз в месяц. В течение 1726 года он был в мыльне двадцать шесть раз. Почти половина посещений падает на апрель и октябрь – месяцы, когда он болел. Мыльней в данном случае Меншиков пользовался не столько в гигиенических, сколько в лечебных целях – парился он по два-три часа. Помогало ли это ему или нет – не знаем. Документально подтверждается лишь одно – продолжительность его рабочего дня по сравнению с 1719 годом значительно уменьшилась не только за счет сна, но и за счет времени, уходившего на игру в шахматы и карты. Шахматы стали страстью светлейшего. В дни недомогания он многие часы проводил за шахматным столиком. Но и в обычные дни князя можно было довольно часто наблюдать за игрой и после обеденного сна и даже в утренние часы.

Конечно, годы брали свое. Но дело не только в этом: изменился ритм жизни при дворце. От Петра I исходили импульсы, приводившие все в движение, и Меншиков был лишь исполнителем его воли, правда, инициативным, но все же только исполнителем. Екатерина таких импульсов была лишена.

Отдав должное памяти супруга соблюдением годичного траура, она будто бы спешила наверстать упущенное: балы и маскарады чередовались с празднествами по случаю выдачи наград, смотрами гвардейских полков. Продолжая традиции, императрица совершала частые прогулки по Неве, сопровождавшиеся пушечной пальбой, присутствовала на спуске галер. Развлечения продолжались до глубокой ночи. 1 мая на Екатерину был возложен польский орден Белого Орла. Празднества закончились в семь часов утра. 7 мая двор «веселился» до трех часов ночи. 30 июня она пировала на именинах графа Сапеги до четырех утра. Публичные развлечения дополнялись камерными, происходившими ежедневно во дворце, в кругу гофдам, камергеров, гофмейстеров и прочих придворных. Ночь и день в укладе ее жизни поменялись местами. Получить аудиенцию у императрицы стало делом трудным даже для светлейшего.

Кстати, вместо ассамблей была введена новая форма придворных развлечений. Именным указом 11 января 1727 года велено еженедельно по четвергам в пятом часу пополудни собираться в дом ее императорского величества «на курдах или съезд». Судя по указу, куртаги отличались от ассамблей: для них был отведен специальный день, в то время как устройство ассамблей не имело строгой периодичности; куртаги созывались при дворе императрицы, в то время как ассамблеи – поочередно у вельмож; наконец, ассамблеи были более демократичными – на куртаги приглашались русские и иностранные министры и посланники, а также чины не ниже полковничьего ранга. С ассамблеями куртаги роднило присутствие дам и право находиться в собрании «кто сколько похочет».[304]

Не раз бывало, что Меншиков приезжал во дворец в 11 часов дня, но Екатерина «изволила почивать». Князь коротал время в дежурной для генерал-адъютантов, подвернется партнер – он сыграет в шахматы, навестит Елизавету Петровну, зайдет в Дворцовую канцелярию, но, так и не дождавшись, отправлялся домой либо все-таки встречался с императрицей часа через дватри. 28 сентября он прибыл во дворец сразу же после заседания Верховного тайного совета. Хотя наступил двенадцатый час, но Меншиков попал на прием только в третьем – императрица изволила «опочивать». Вряд ли ей нездоровилось, ибо накануне, 26 сентября, она «веселилась» во дворце князя до 3 часов ночи.

Располагал ли Меншиков еще какими-либо планами социальных и административных преобразований?

Дать утвердительный ответ позволяет одна фраза из проекта духовной Петру II: «Ваша императорское величество сами изволите видеть, что восприняли вы сию машину недостроенную, которая к совершенству своему многова прилежания и неусыпных трудов требует».[305] Следовательно, намерения что-то устраивать и перестраивать в государственном механизме у Меншикова были, однако что и как – мы не знаем. Теперь уже ничто не сдерживало ни честолюбивых замыслов полудержавного властелина, ни его жажды к стяжанию. Еще до образования Верховного тайного совета он исхлопотал себе пожалование города Батурина, которого тщетно домогался у Петра. Добился он и указа, прекращавшего расследование его злоупотреблений. Все начеты и долги, числившиеся на нем, были закрыты. Претендовал он и на получение чина генералиссимуса, но преждевременная смерть Екатерины помешала этому. Вынашивал он и план стать герцогом Курляндским.

В честолюбивых планах Александра Даниловича неудачная попытка овладеть курляндс