Book: Кровавый остров



Рик Янси

Монстролог. Кровавый остров

Купить книгу "Кровавый остров" Янси Рик

Copyright © 2011 by Rick Yancey

© М. Моррис, перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ», 2015

* * *



«Марта шестого дня 1888 года над Средиземноморьем прошел красный дождь. Спустя дюжину дней необычные осадки выпали вновь. Чем бы ни было означенное вещество, при сожжении оно издавало стойкий и крепкий животный запах».

(«Астрономия», 1888 год)

«[Предмет, упавший с небес,] имел округлую форму и походил на соусник либо салатник, перевернутый вверх дном; был он около восьми дюймов в диаметре и около дюйма – в толщину, цвета яркой буйволовой кожи и поросший наверху тонким ворсом наподобие войлочного изделия… Удалив это ворсистое покрытие, мы обнаружили под ним плоть, также цвета буйволовой кожи, похожую по консистенции на мягкое, хорошо сваренное мыло. Мякоть эта, будучи обнажена, издавала запах, издали неприятный и удушающий, вблизи же и вовсе невыносимый, вызывающий головокружение и тошноту. Спустя несколько минут на воздухе, зловонная плоть изменила свой цвет на подобный цвету венозной крови».

Профессор Руфус Грейвз, «Американский научный журнал», 1819 год

«А станешь искать упавшую звезду, – сказал отшельник, – так найдешь лишь смердящий студень, что, пролетая над горизонтом, на миг принял чарующее обличие».

Сэр Вальтер Скотт, «Талисман», 1825 год


Пролог

Сентябрь 2010 года: «Контакт»

«У каждого кто-нибудь да есть».

Уже больше трех лет прошло с тех пор, как директор дома престарелых вручил мне тринадцать записных книжек в кожаных переплетах – скудное наследство почившего нищего, утверждавшего, что зовут его Уильям Джеймс Генри. Директор не знал, что с ними делать; и, положа руку на сердце, после прочтения первых трех блокнотов не знал и я.

Взбесившиеся безголовые машины смерти в Новой Англии конца девятнадцатого века. «Философ в области ненормативной биологии», изучающий их – и устраняющий, если понадобится. Крохотные паразиты, неведомым образом дарящие зараженным нечеловечески долгий срок жизни – если, конечно, не решат вдруг прикончить носителя. Вскрытия под покровом ночи, безумцы, человеческие жертвоприношения, чудовища, засевшие в подземных логовищах, – и охотник на монстров, могущий оказаться (а могущий и не оказаться) самым знаменитым серийным убийцей в истории… Определенно, странный и жуткий «дневник» Уилла Генри представлял собой не то вымысел, не то хитроумную и искусно пересказанную галлюцинацию человека, давно простившегося со своим рассудком и не скрывающего собственного безумия.

Чудовищ не существует.

Однако человек, писавший о них, вне всякого сомнения существовал. Я говорил со знавшими его: с парамедиками, доставившими в больницу бесчувственное тело (кто-то, совершая оздоровительную пробежку, заметил старика, лежащего в сточной канаве); с соцработниками; с полицейскими, расследовавшими его случай; с сотрудниками и волонтерами в доме инвалидов и престарелых, в котором Уилл Генри окончил свою необычайно долгую (131 год, по его словам) жизнь, – с людьми, купавшими его, кормившими его, читавшими ему вслух и скрашивавшими его последние дни. Я никогда не сомневался в его реальности – сомневался лишь в нем самом. Кто он был – Уильям Джеймс Генри? Откуда был родом? Что за прискорбные события привели его в итоге на дно канавы – полумертвым от голода, лишенным всего, кроме разве что одежды – да тех тринадцати исписанных от руки блокнотов, что составляли единственное его богатство?

«У каждого кто-нибудь да есть», – сказал директор дома престарелых. Кто-то обязан был знать ответ на все эти вопросы. Я взялся найти этого человека; приманкой для него стали первые три томика дневников Генри, опубликованные мной под видом «Ученика монстролога» в 2009 году. Спустя год я напечатал следующий блок – «Проклятье Вендиго». Невзирая на то, что повествование Генри едва-едва удерживалось на грани между диковинным и безумным, я все же надеялся, что автор сохранил в нем достаточно правды о себе и о своей жизни, чтобы читатель узнал между строк друга, коллегу, родственника – и вышел со мной на связь. Я верил: у бедолаги, что звал себя Уиллом Генри, кто-нибудь где-нибудь да есть.

Неверно было бы думать, что мной двигало лишь любопытство. Уилл Генри умер в одиночестве, всеми оставленный, и лег в братскую могилу без имени – прах к праху таких же бедняков, неоплаканных и забытых. Я прикипел к нему сердцем; и по причинам, которые и сейчас не совсем мне понятны, я хотел помочь ему вернуться домой.

Вскоре после выхода «Монстролога» пришла пора разбирать электронную (и бумажную) почту. В основном мне писали психи (клявшиеся, будто знают, кто на самом деле был Уилл Генри) и жулики (прибавлявшие, что поделятся со мной этим знанием – ясное дело, не безвозмездно). Попалось, впрочем, и сколько-то вполне благонамеренных писем, подкинувших дельные зацепки для дальнейшего расследования. Кто-то предсказуемо обвинял меня в том, что я всего лишь мистификатор и «Монстролога» написал сам. Прошел год, затем два, а к правде я ближе так и не стал; мои собственные исследования также не принесли никаких существенных плодов. В сущности, два года спустя я знал о Уилле Генри едва ли не меньше, чем в самом начале этого пути.

Затем, ранней осенью прошлого года, я получил вот такое электронное письмо от читательницы из пригорода Нью-Йорка:

«Дорогой мистер Янси,

надеюсь, вы не подумаете, что я сумасшедшая или мошенница или что-то в этом духе. Моей дочери задали вашу книгу по литературе, и вчера она прибежала сама не своя – дело в том, что у нас и правда есть родственник по имени Уилл Генри. Он был женат на моей двоюродной прабабке по отцовской линии. Возможно, это всего лишь совпадение; но, если всю эту историю про якобы найденные дневники вы и правда не выдумали, то, думаю, это может вас заинтересовать.

Искренне ваша,

Элизабет Ридл[1]».

Сколько-то писем и один телефонный звонок, и вот я уже лечу в Нью-Йорк – поговорить с Элизабет в ее родном Оберне. После весьма приятной беседы (и нескольких чашек кофе в местной забегаловке) она отвела меня на кладбище Фортхилл. Моя проводница – живая и открытая дама средних лет – похоже, уже полностью разделяла мою околдованность тайной Уилла Генри. Она согласилась – как согласился бы всякий разумный человек на ее месте, – что в его записках было куда больше выдумки, нежели правды, однако подлинность ее кровной связи с человеком, которого также звали Уильям Джеймс Генри, не вызывала ни малейших сомнений; связи, что привела меня в Нью-Йорк – и на это кладбище. Элизабет посылала мне, конечно, фото надгробия; но я хотел увидеть его своими глазами.

То был чудесный день: деревья гордо стояли во всей роскоши осеннего убора, а пронзительно-синее небо казалось чистым, как алмаз. И вот, спустя три года и три месяца после того, как я впервые увидел преследовавшие меня с тех самых пор слова («Вот тайны, что я хранил. Вот вера, которой я не предал…»), я стоял у могилы и читал на гранитной плите:

ЛИЛЛИАН БЕЙТС ГЕНРИ

1874–1950

Возлюбленная супруга

Изгнанные из рая,

Жаждем изгнания из ада.

– Я ее не застала, – проговорила Элизабет. – Но папа рассказывал, что личность она была… интересная.

Я же никак не мог оторвать взгляд от надгробия. До этого момента у меня не было ни одной материальной зацепки – кроме, конечно, самих дневников, нескольких вырезок из старых газет и прочих артефактов сомнительной ценности, заткнутых меж пожелтевших страниц. А теперь передо мной было имя, вырезанное в камне… Нет. Больше, чем имя. Здесь, в буквальном смысле у моих ног, лежал человек – человек, про которого писал Уилл.

– А его вы знали? – хрипло спросил я. – Уилла Генри?

Элизабет покачала головой.

– И его тоже. Она умерла, а через пару лет он исчез – меня тогда еще не было. Пожар…

– Пожар?

– Там случился пожар – в доме Лили и Уилла. Все, все пропало – сгорело. Полиция подозревала поджог… да и семья, в общем, тоже.

– Думали, Уилл Генри приложил к этому руку?

– Он им не больно-то нравился.

– И почему же?

Ее передернуло.

– Папа говорил, он был… странный. Но дело было не в этом. Не только в этом. Вот, – Элизабет вдруг принялась рыться в сумочке, – я принесла ее фотографию.

– А Уилл на ней есть? – спросил я, чувствуя, как сердце мое забилось куда чаще.

Она протянула мне выцветшую полароидную карточку, слегка повернув, чтобы на фото не бросало блик яркое, в самом зените стоявшее солнце.

– Кроме вот этой, я в папиных вещах ничего не нашла; но поищу еще, может, повезет больше. Это с ее семидесятипятилетия.

– Выходит, в сорок девятом, – подсчитал я. – Предпоследний день рождения в жизни.

– Последний. До следующего она не дожила.

– А слева от нее – это Уилл? По возрасту как раз подходит.

– Это? Ах, нет-нет-нет! Это Реджи, ее брат. Мой прадедушка. Уилл сидит справа.

Со дня, когда была напечатана фотография, прошло уже больше шестидесяти лет, да и изначально картинка была немного не в фокусе – но даже так бросалось в глаза, что человек справа от Лили лет на двадцать ее моложе. Элизабет, глядя на карточку, видела то же, что и я.

– Вот поэтому-то, папа говорил, они его и недолюбливали. Лили клялась, что он младше ее на десять лет, а выглядело, будто бы на все двадцать. Вот все и думали, что он женился на тетушке из-за денег.

Я все смотрел и смотрел на расплывающееся изображение. Узкое лицо, темные, глубоко посаженные глаза, застывшая, загадочная улыбка…

«Вот тайны, что я сохранил».

– Дети?

– Нет, ни одного. И ни одного родственника Уилла никто не видел. Человек-загадка. Никто не знал даже, чем он зарабатывает себе на жизнь.

– Догадываетесь, о чем я теперь спрошу?

Она весело рассмеялась, и, стоя на кладбище, я почувствовал в этом смехе странную жестяную нотку.

– Упоминал ли он когда-нибудь о том, что в юности подвизался на побегушках у охотника на чудищ? Ни разу – во всяком случае, ни о чем подобном мне не известно. Но в том-то и дело, что все, кто мог бы порассказать об этом, уже мертвы…

Мы помолчали. Меня одолевали бесчисленные вопросы – и ни один из них я никак не мог задать.

– Итак, дом сгорает дотла, а Уилл пропадает без вести, – наконец сказал я. – Это, получается, было – когда? Через два года после ее смерти, то есть – в пятьдесят втором?

– Вроде того, – кивнула Элизабет.

– И пятьдесят пять лет спустя его находят за тысячу миль отсюда в сточной канаве.

– Ну, – улыбнулась она, – я же не обещала объяснить вам всего.

Я вновь поглядел на надгробие.

– У него, – сказал я, – кроме нее, никого не было. Возможно, после ее смерти он просто тронулся умом. Вот и спалил дом и бродяжничал следующие пятьдесят лет, – я горько рассмеялся и покачал головой. – Забавно все-таки… Вот сейчас я ближе к истине, чем когда-либо, а чувство такое, будто истина от меня все дальше и дальше.

– По крайней мере, – утешительно проговорила Элизабет, – теперь вы знаете: хотя бы то, что он писал про нее, – правда. Лили Бейтс существовала, и в 1888 году ей действительно было тринадцать… И человек по имени Уильям Джеймс Генри тоже существовал.

– Допустим. А все остальное, что он писал, по-прежнему может быть и выдумкой.

– Да вы, кажется, разочарованы? Как будто бы то, что монстров не бывает, вас не радует!

– Я и сам уже не знаю, что меня радует, а что – нет, – сознался я. – Расскажите мне еще что-нибудь о Лили. Были у нее братья и сестры, кроме Реджи?

– Если и были, я о них ничего не знаю. Знаю только, что выросла она в Нью-Йорке. Ее отец – мой прапрадедушка – был финансистом; серьезным финансистом, уровня Вандербильдта.

– Дайте-ка угадаю. Она умерла, дом сгорел, и тогда ее банковские счета обнаружили выметенными подчистую?

– Ничего подобного. Никто после ее смерти не тронул на них и цента.

– Альфонс, как я погляжу, из Уилла был тот еще. Говоря откровенно, перед ним могли бы и извиниться.

– Было уже слишком поздно, – сказала она. – Тетушка Лили уже умерла… а Уилл – исчез.


Вот и все, думал я, пока самолет нес меня назад во Флориду. Вот я и получил, что хотел. Я знал и без того, что монстров не бывает, и что видные ученые, монстрологи по специальности, никогда не гонялись за ними по пятам. Дело было вовсе не в дневниках (хотя я и не мог отрицать, что те меня заворожили); дело было в самом Уилле Генри.

Я вновь засел за дневники. Монстров могло и не быть – но вот Лили Бейтс была. В пожелтевших записках лежали погребенными улики, которые могли бы привести меня к Уиллу Генри – к причине, по которой я так стремился его понять. То тут, то там между строк сверкали алмазы фактов – головоломка реальности, переплетшейся с безумием. Его жизнь и эта ее странная хроника требовали объяснения – и теперь я был более, чем когда-либо, тверд в намерении его получить.


Все мы охотники. Все мы монстрологи. Так пишет Уилл Генри ниже, на страницах, что принадлежат его перу. И что касается лично меня – он совершенно прав: чудовище, за которым охочусь я, не так уж и отличается от того, что чуть не погубило его самого – и его наставника.

Пеллинор Уортроп искал свой Святой Грааль; а я ищу мой.

Р. Я.,

Гейнсвилл, Флорида,

апрель 2011 года.



Больше нет спасения от людей.

Ушли чудовища,

Ушли святые,

Ушла гордость.

Остались только люди.

Жан-Поль Сартр

Книга седьмая

Objet Trouvé[2]

Часть первая

«Крайне опасный яд»

Спустя несколько лет моей службы монстрологу я решился обратиться к нему с мыслью, что показалась мне достойной внимания: записывать, в интересах последующих поколений, наиболее выдающиеся эпизоды из его практики. Безусловно, я вынужден был дождаться сперва, пока его настроение станет чуть получше обычного. Ибо докучать Пеллинору Уортропу в момент, когда его успел настигнуть один из частых приступов меланхолии, было делом небезопасным для моего бренного тела. Однажды, когда я был настолько неопытен, что совершил, на свою беду, подобную ошибку, он запустил мне в голову томом шекспировских трагедий.

Вскоре мне представился случай завести разговор: с дневной почтой пришло письмо от президента Мак-Кинли[3], в котором он выражал Уортропу благодарность за преданную службу Отечеству, а именно – за удовлетворительное разрешение «особого случая в Эдирондексе». Доктор, чье эго было необъятно, как телеса силачей в цирке мистера П. Т. Барнума, трижды прочитал письмо вслух, прежде чем поручить его моей заботе как секретаря. (Да, помимо всего, я был и его секретарем… точнее сказать, служба секретаря также входила в понятие того самого «всего», что составляло мои обязанности.) Ничто, кроме разве что работы, не ободрило бы монстролога лучше, чем похвала от знаменитости; в такие мгновения, казалось, не только возвеселялся его увядающий дух, но и унималась более глубокая, страстная жажда.

– Воистину особый случай, не правда ли? – осведомился я.

– М-м… Да, полагаю, так, – монстролог успел уже погрузиться в свежий выпуск «Сэтердей Ивнинг Пост», что доставили вместе с почтой.

– И, несомненно, повесть о нем была бы интересной, если бы нашлось подходящее для нее перо? – осторожно продолжил я.

– Я подумывал написать на его основе заметку для Журнала, – бросил Уортроп. «Журнал Общества Развития Монстрологических Наук» был официальным печатным органом названного Общества и выходил раз в квартал.

– Я думал о статье для более… общеупотребительного издания. Взять вот хотя бы «Пост»…

– Интересная мысль, Уилл Генри, – отрезал доктор, – но в высшей степени недальновидная. Я обещал президенту, что дело в Эдирондексе останется строго конфиденциальным, и не питаю ни малейших сомнений, что, посмей я только нарушить эту клятву, как обнаружу себя в камере Форт-Левенворта. Не лучшее из возможных рабочих мест для меня, смею сказать.

– Но ведь стоит вам опубликовать в Журнале…

– Ах, это, – отмахнулся он, – да кто станет читать Журнал? Трудиться в безвестности, Уилл Генри, – вот в чем самая суть моего призвания. Я избегаю внимания прессы вовсе не из прихоти, я имею на то прекрасную причину: забота о людях и о моей работе. Вообрази только, что может натворить обнародование таких дел! Паника вспыхнет, как пожар, а вместе с ней – и новая охота на ведьм; право слово, половина штата Нью-Йорк бросит свои дома и побежит, как крысы с тонущего корабля, а другая половина явится вешать меня на ближайшем дереве.

– Некоторые, однако, могут посчитать вас героем, – возразил я. Отчаявшись воззвать к его разуму, я решил обратиться к тщеславию.

– Некоторые и без того так считают, – ответил он с явным намеком на письмо президента, – и мне этого достаточно.

Достаточно ли? Я знал, о чем говорит Уортроп. Не раз цеплялся он, лежа на кровати, за мою руку, пожирая меня жадным, ищущим взором горящих черным светом темных глаз, полубезумных от отчаяния и скорби; не раз умолял меня никогда не забывать, не позволить памяти о нем кануть во мглу могилы. «Ты – все, что у меня есть, Уилл Генри! Кто еще вспомнит обо мне, когда меня не станет? Я паду в бездну забвения, и мир и не заметит моей кончины, а если и заметит, ни одно сердце в нем не содрогнется!»

– Хорошо. Так, может быть, другой случай? Дело в Кампече или, например, дело в Калакмуле…

– Да что с тобой такое, Уилл Генри? – Уортроп бросил на меня испепеляющий взгляд поверх журнала. – Ты что, не видишь, что я пытаюсь развеяться?

– У Холмса есть Ватсон, – сказал я.

– Холмс – выдуманный персонаж, – напомнил доктор.

– Но прообразом ему послужил человек из плоти и крови.

– А, – Уортроп сухо улыбнулся мне, – Уильям Джеймс Генри, так ты не чужд литературных амбиций? Я поражен!

– Тем, что я не лишен литературных амбиций?

– Тем, что ты не лишен каких бы то ни было амбиций вообще.

– Что ж, – набрав побольше воздуха в грудь, сказал я, – выходит, что не лишен.

– А я-то тешил себя надеждой, что ты мог бы последовать моему примеру и взяться за изучение ненормативной биологии.

– Почему бы и нет? – возразил я. – Одно другому не мешает, мистер Дойль сам врач.

– Был врачом, – поправил меня Уортроп. – И не слишком преуспел в этом деле, – он отложил журнал: я наконец полностью завладел его вниманием. – Признаюсь, твоя мысль меня увлекает, и я не возражал бы против твоей пробы пера, но я оставляю за собой право просматривать все, что ты намереваешься направить в печать. Помимо собственной репутации, я должен заботиться и о репутации моей профессии.

– Само собой, – с готовностью уверил его я, – я никогда бы не посмел даже подумать о том, чтобы опубликовать что бы то ни было без вашего согласия.

– И не слова о… трудностях в Эдирондексе.

– Вообще-то, – проговорил я, – я думал о том деле несколько лет назад – о случае в Сокотре.

Лицо его потемнело, глаза вспыхнули и, наставив палец мне в лицо, он воскликнул:

– Нет, нет. Абсолютно, вне всякого сомнения – нет. Неужели ты не понимаешь? Ни при каких обстоятельствах ты не имеешь на это права. Безрассудство, Уилл Генри, даже заговаривать об этом!

– Но почему, доктор Уортроп? – изумился я, обескураженный его яростью.

– Ты и сам прекрасно знаешь. Разве что… О, как я мог быть так слеп! Как я сразу не понял! – он вскочил с кресла, дрожа от злости. – Теперь, мистер Генри, мне совершенно очевидна истинная цель ваших устремлений! Не прославлять, а высмеивать и опошлять!

– Доктор Уортроп, я бы никогда…

– Тогда почему, спрашиваю я тебя, из всех расследованных нами случаев ты выбрал тот, что представляет меня в наиболее скверном свете? Ха! Тут я тебя и подловил! И только одно могло подвигнуть тебя на это – жажда мести!

– Мести?! Мести за что?! – я не смог скрыть, как ошеломили меня эти обвинения.

– За дурное, по твоему мнению, обращение с тобой, за что же еще.

– Отчего же вы думаете, что дурно со мной обращаетесь?

– Очень умно с твоей стороны, Уилл Генри, – повторять и переворачивать мои слова, пытаясь укрыть за ними свое предательство. Я не говорил, что думаю, что дурно с тобой обращаюсь; я сказал лишь, что ты так думаешь.

– Очень хорошо, – устало сказал я. Переспорить доктора было почти невозможно; во всяком случае, мне этого так ни разу и не удалось. – Выберете дело сами.

– Не желаю я выбирать никакого дела! Хотя бы уже потому, что ты это затеял, не я. Но ты изобличил себя! И будь уж теперь уверен: что бы ты ни тиснул под предлогом заботы о моем наследии, я это опровергну. У Холмса был Ватсон, да! Но и у Цезаря был Брут!

– Я бы никогда не предал вас, – ровно произнес я, – я предложил Сокотру только потому, что думал…

– Нет! – закричал он, шагнув ко мне. Я отшатнулся, как от удара (хотя за все наши годы вместе он ни разу меня не ударил). – Я запрещаю! Я слишком долго, слишком тяжко трудился, чтобы вырвать с корнем и уничтожить все воспоминания об этом проклятом месте! Никогда больше не смей называть его в моем присутствии – ты понял? Никогда, никогда больше!

– Как пожелаете, доктор, – сказал я. – Никогда больше.


И я сдержал слово. Я оставил эту тему и никогда более не поднимал ее вплоть до сегодняшнего дня. Обессмертить же человека, отрицающего все, что о нем пишут, казалось мне чрезвычайно трудным – вернее, попросту невозможным делом. Но шли годы; и по мере того, как вместе с ними таяли и силы Уортропа, мои обязанности становились все шире, вплоть до ведения его бумаг и переписки. Я не ждал благодарности и не видел ее от монстролога, который, в свою очередь, нещадно правил мои записки, вымарывая все, от чего, по его мнению, разило поэзией. В науке, твердил он мне, нет места ни романтизму, ни размышлениям о природе зла; и то, что сам доктор в юности был поэтом, лишь делало его искусней на ниве надменности и насмешек.

Склонность Уортропа лишать себя именно того, что могло бы доставить ему наибольшую радость, нередко удивляла меня. Однако не буду первым, кто скажет, что любовь зла. Монстролог любил свое призвание – это правда; монстрология, кроме меня, была единственным, что составляло его жизнь, но при этом – всего лишь продолжением его самого, первым плодом от лозы его чудовищного честолюбия. Монстрология завела доктора на проклятый остров, о котором я еще поведу речь; но чуть не погубила Уортропа не она, а его собственное тщеславие.


История, которую я намерен поведать, началась ледяной февральской ночью 1889 года с прибытием в дом на Харрингтон Лейн посылки неожиданного, но привычного свойства. Будучи к тому времени учеником монстролога вот уже почти три года, я давно не удивлялся ни полночному стуку в дверь, ни воровато сунутой посыльному плате, ни доктору, пляшущему от счастья как малое дитя в рождественское утро. Разрумянившись от ожидания, он спешил унести свой подарок в подвальную лабораторию, и вскоре зловонное содержимое посылки представало перед нами во всем своем мрачном великолепии. Что отличало этот экземпляр от всех прочих – так это человек, доставивший его.



Само собой, за время службы монстрологу я повидал достаточно малоприятных личностей, персонажей того сорта, что за рюмку виски и доллар сверху продали бы Уортропу и собственных матерей – на все готовых наймитов на побегушках у естественной науки ненормативной биологии. Однако тот, кто на сей раз стоял в дверях, был не из таких: его подбитое мехом пальто, хоть и пострадало от долгой дороги, было явственно дорогим и открывало взорам сшитый по мерке костюм, а на левом мизинце гостя поблескивал перстень с алмазом. Однако, как бы необычно ни было для подобных обстоятельств его платье, манеры нашего посетителя были еще более необычны: бедняга чуть не сходил с ума от ужаса. Бросив ношу на произвол судьбы на крыльце, он ворвался в комнату, схватил доктора за грудки и требовательно осведомился – дом ли это номер 425 по Харрингтон Лейн и Пеллинор ли Уортроп перед ним.

– Я, – сказал доктор, – Пеллинор Уортроп.

– О, слава Всевышнему! Слава Всевышнему! – хрипло вскричал несчастный. – Я сделал это, вот оно – там! Возьмите его, возьмите. Я принес вам проклятую штуку; теперь дайте мне его! Он сказал – он сказал, оно у вас! Молю вас, пока не стало поздно!

– Мой любезный, – спокойно ответил доктор, – я с удовольствием заплачу вам, если только цена будет разумной.

Хоть Уортроп и был весьма зажиточен, его скупость достигала высот оперного сопрано.

– Цена? Цена! – посыльный истерически рассмеялся. – Не вам платить мне, Уортроп! Он сказал, что оно у вас. Он поклялся: вы отдадите его мне, если только я доставлю посылку. Теперь ваш черед сдержать его слово!

– Чье слово?

Незваный гость взвыл, как банши, и согнулся вдвое, хватаясь за сердце. Глаза его закатились; доктор поймал беднягу прежде, чем тот успел свалиться на пол, и усадил в кресло.

– Гореть ему в аду – слишком поздно! – проскулил несчастный. – Я опоздал! – он стиснул руки в мольбе. – Я опоздал, доктор Уортроп?

– Не могу ответить на ваш вопрос, – сказал доктор, – так как понятия не имею, о чем вы говорите.

– Он сказал, если я принесу это, вы дадите мне противоядие; но меня задержали в Нью-Йорке. Я опоздал на поезд, должен был ждать следующего… Потерял больше двух часов. О боже! Проделать такой путь – и только ради чего? Чтобы найти свою смерть!

– Противоядие? Но от чего – противоядие?

– От яда! «Хочешь жить – доставь от меня подарочек Уортропу в Америке», так сказал он мне, он, дьявол, Сатана в человеческом обличье! Вот я и доставил; теперь спасите меня! Ах, нет, безнадежно… Я опоздал, я чувствую – мое сердце… сердце…

Уортроп резко тряхнул головой и щелкнул пальцами. Слов не требовалось – я сломя голову бросился за чемоданчиком с медицинскими инструментами.

– Я сделаю для вас все, что в моих силах, – успел услышать я на бегу, – но вы должны собраться и рассказать мне просто и внятно…

К тому времени, как я вернулся, наш страдалец-посыльный уже впал в забытье; его глаза закатились, руки конвульсивно сжимались и разжимались на коленях, лицо утратило всякий цвет. Доктор вынул из чемоданчика стетоскоп и, широко расставив для равновесия ноги, склонился над дрожащим телом, прислушиваясь к биению сердца.

– Скачет как взбесившаяся лошадь, Уилл Генри, – пробормотал монстролог, – но никаких аномалий и неполадок не слышу. Стакан воды, живо!

Я ожидал, что доктор предложит воды страдальцу; вместо того Уортроп вылил все содержимое стакана на голову своему пациенту. Глаза мужчины раскрылись, рот округлился в немом вскрике изумления.

– Что за яд он вам дал? – безжалостно осведомился мой наставник. – Он назвал его? Отвечайте!

– Ти… типота… из серного дерева…

– Типота? – доктор поморщился. – Из какого-такого дерева?

– Серного! Типота – из серного дерева с Острова Демонов!

– Остров Демонов! Это… весьма необычно. Вы точно в этом уверены?

– Черт дери! Уж думаю, я запомнил бы, чем именно он меня отравил! – яростно огрызнулся страдалец. – И он сказал, у вас есть противоя… Ох! Ах! Вот оно! – Пальцы его вновь принялись тщетно царапать грудь. – Мое сердце вот-вот взорвется!

– Не думаю, – медленно проговорил доктор. Он отступил, пристально разглядывая пациента, с хорошо знакомым мне жутким огоньком в темных глазах. – У нас есть пара минут… но только пара! Уилл Генри, побудь с нашим гостем, пока я готовлю противоядие.

– Так я, выходит, не опоздал? – недоверчиво переспросил несчастный, словно не решаясь поддаться надежде.

– Когда вам дали яд?

– Вечером второго числа.

– Второго числа этого месяца?

– Да, да – этого, этого! Какого ж еще? Я был бы мертвее мертвого, отрави он меня в январе, не так ли?!

– Да, конечно, прошу извинить меня. Типота действует медленно, но все же не настолько. Ждите, я вернусь через несколько минут; Уилл Генри, зови меня немедленно, если вдруг состояние нашего друга начнет меняться.

Доктор ринулся по ступеням, ведущим в подвал, оставив дверь чуть приоткрытой. Слышно было, как чокаются друг о друга банки, бряцает и звенит металл, шипит горелка Бунзена[4].

– Что, если он ошибся? – стонал бедняга. – Что, если слишком поздно? Я почти ничего не вижу; разве не так оно бывает перед смертью? Сперва ты слепнешь, а потом сердце взрывается – прямо в груди разрывается на кусочки! Лицо, дитя, твое лицо… Я не вижу твоего лица! Оно во тьме… Тьма грядет! Боже, покарай его вечным огнем во глубинах геенны огненной, дьявола, Сатану, врага рода человеческого!

Тем временем доктор вбежал в комнату со шприцем, наполненным оливкового цвета жидкостью. Умирающий вскинулся в кресле и вскрикнул:

– Кто здесь?

– Это я, – отозвался монстролог, – Уортроп. Давайте-ка снимем с вас пальто. Уилл Генри, помоги ему, будь добр.

– Вы приготовили противоядие? – спросил больной.

Уортроп коротко и сухо кивнул, закатал гостю рукав и вонзил иглу в обнажившуюся вену.

– Вот так! – сказал доктор. – Уилл Генри, стетоскоп. Спасибо, – несколько мгновений он вслушивался в сердце пациента; и, вероятно, виной тому была игра света, но на лице монстролога промелькнуло нечто, весьма напоминавшее улыбку. – Да. Сердцебиение значительно замедлилось. Как вы себя чувствуете?

На щеках нашего гостя вновь заиграл слабый румянец, и дышал он теперь куда легче. Что бы Уортроп ему ни ввел, это вещество явно пошло больному на пользу; говорил он, впрочем, все еще нерешительно, словно не веря в свою удачу:

– Думаю, лучше. Во всяком случае, зрение прояснилось.

– Прекрасно! Возможно, вы рады будете узнать, что… – начал было монстролог, но тут же умолк, возможно, решив, что c незнакомца довольно волнений. – Это весьма опасный яд, неизбежно смертельный, медленно действующий и не дающий симптомов до самого конца; но его эффект полностью обратим, если только противоядие дано вовремя.

– Он сказал, вы свое дело знаете.



– Уж не сомневаюсь. Расскажите, как именно вы познакомились с доктором Джоном Кернсом?

– Откуда, – посетитель был явно изумлен, – вам известно его имя?

– Мне известен лишь один человек – во всяком случае, такой, которому был бы известен и я, – в чьем вкусе была бы столь злая шутка.

– Шутка?! Отравить человека, привести его на порог смерти, и все ради того, чтобы он доставил посылку, – это, по-вашему, шутка?!

– Ах да, – вскричал доктор, забывшись на миг – и забыв о том, что успел вынести его собеседник, – посылка! Уилл Генри – отнеси ее вниз в подвал и поставь чайник. Я уверен, что мистер…

– Кендалл. Уаймонд Кендалл.

– …мистер Кендалл, я думаю, не откажется от чашечки чая. А ну-ка, одна нога здесь, другая там, Уилл Генри. Что-то подсказывает мне, что всех нас ждет бессонная ночь.

Посылка – деревянный ящик, обернутый простой коричневой бумагой, – не была ни особенно большой, ни громоздкой. Я без промедления отнес ее в лабораторию, поставил на рабочий стол доктора и вернулся наверх. Кухня успела опустеть, и, пока я готовил чай, снизу, из гостиной до меня доносились их голоса: то повышавшиеся, то понижавшиеся. Мои мысли путались от жутких предчувствий и беспокойных воспоминаний: с того дня, как я познакомился с человеком по имени Джон Кернс – если то, конечно, действительно было его имя. Ибо имен у него имелось предостаточно: только на моей памяти он звался то Кори, то Шмидтом. Было у него и еще одно имя, взятое им себе осенью предшествовавшего года, то, под которым ему суждено было войти в историю и которое наиболее точно описывало его истинную природу. Он, в отличие от моего хозяина, не был монстрологом, и я затруднялся сказать, кем же он на самом деле был, кроме как экспертом по темнейшим из темных сторон животной жизни и человеческого сердца.

– Он снимал у меня квартиру на Дорсет-стрит в Уайтчепеле, – рассказывал Кендалл, и мне из лаборатории было прекрасно слышно. – Не самый типичный образчик жильца, которого ожидаешь найти в Ист-Энде[5], и явно мог позволить себе угол получше. Но он объяснил, что хочет поселиться поближе к Королевскому госпиталю, где служит. И знаете, он вроде был и впрямь очень предан своей работе. По его словам, он жил только ради нее. Забавно, но он мне и правда нравился; я находил доктора Кернса чрезвычайно приятным человеком. Отличный собеседник, с прекрасным, разве что чуть странноватым, чувством юмора, очень начитанный; и платы никогда не задерживал. Так что, когда он задолжал мне за два месяца, я, признаться, подумал, что с ним что-то случилось; в конце концов, это же Уайтчепел! К тому же доктор Кернс работал допоздна, вот я и опасался, что его подстерегли бандиты или кто похуже. Вот я и решил к нему заглянуть – больше из волнения за него самого, чем за деньги.

– Полагаю, – заметил доктор, – вы нашли его в добром здравии.

– О, да просто-таки лучившимся этим самым здравием – и отличным настроением к тому же! Старый добрый Кернс – пригласил меня на чашечку чая как ни в чем не бывало. Объяснил, что был увлечен сложным случаем: флотский писарь страдал от неизвестного науке вида тропической лихорадки. То, что я переживал за его благополучие, его несколько удивило – хоть и тронуло. Когда я заговорил об аренде, он очень сокрушался; винил во всем флотского писаря и его столь сложно диагностируемый недуг; и, само собой, уверил меня, что до конца недели выплатит все с процентами. Эти его медоточивые оправдания очень успокоили меня (к тому же мне было неловко, что я оторвал уважаемого джентльмена от важной работы), и я даже извинился за то, что явился истребовать принадлежащее мне по праву. Он будто плоть от плоти самого дьявола, этот доктор Джон Кернс!

– Язык у него, – согласился Уортроп, – неплохо подвешен, но это не единственный его талант. О, а вот и Уилл Генри с чаем.

Когда я вошел, монстролог стоял у камина, задумчиво обводя пальцем профиль бюста греческого мудреца Зенона[6]. Кендалл лежал на оттоманке, его худое лицо все еще было бледно от перенесенных мытарств; свою чашку чаю он принял дрожащей рукой.

– Чай, – пробормотал он. – Должно быть, это был чай.

– То, куда вам подмешали яд? – переспросил доктор.

– Нет! Яд он вколол мне, когда я пришел в себя.

– А, так вы о каком-то снотворном, которое он вам подсыпал?

– Полагаю, что да. Других объяснений я не вижу. Я поблагодарил его за чай – какой пикантной перчинкой, должно быть, показалась ему эта благодарность! – и до двери мне оставалось едва ли два шага, как комната пошла кругом и все вокруг почернело… Очнулся я много часов спустя – успело уже стемнеть. Кернс же сидел подле меня и скалился как мертвец.

«С вами был припадок», – сказал он.

«Боюсь, что так», – ответил я. Я чувствовал себя опустошенным и беспомощным, лишенным всякой жизненной силы. Даже повернуть голову, чтобы взглянуть на него, стало для меня испытанием на пределе телесных возможностей.

«Ваше счастье, что припадок случился, когда рядом с вами был врач! – заметил он невозмутимо. – С первого взгляда, Кендалл, я подметил, что с вами что-то не то. Скверно выглядите. Впрочем, давить последние медяки из бедных и обездоленных – дело утомительное; равно как и собирать ренту с несчастных, что вынуждены от ваших щедрот ютиться в норах, в которых и крыса постыдилась бы свить гнездо… Да вы, я вижу, надорвались от трудов праведных! Послушайте моего совета, Кендалл, скатайте-ка на время в деревню, подышите воздухом. То, чем дышат в ваших трущобах, воздухом уж точно не назовешь; эта гниль насквозь пропиталась запахом страданий и отчаяния. Передохните; вы и представить себе не можете, какие чудеса творит смена обстановки».

Я гневно запротестовал против брошенных мне оскорбительных обвинений. У меня не трущобы, доктор Уортроп; я все делаю как следует, и только раз или два за все годы я действительно выселял должника. Будь я в силах хотя бы на дюйм приподнять руку – о, Кернс с лихвой заплатил бы за свои отвратительные насмешки! Но мне оставалось лишь изводиться от ярости.

«Словами не передать, как я рад, что вы ко мне заглянули, – продолжал он все с той же сводящей с ума веселостью. – Вас мне, должно быть, сам бог послал – бог или нечто весьма на него похожее! Видите ли, у меня есть кое-что, что я не рискую доверить почте. Найти надежного посыльного я не успеваю – так сложились обстоятельства, что завтра я буду вынужден покинуть сей благословенный остров, а быстрее, чем за день, отыскать здесь надежного человека представляется невозможным. В этих трущобах никому доверять нельзя – впрочем, кому я рассказываю, не так ли, Кендалл? И тут вы валитесь мне на голову как манна небесная! Вы, можно сказать, идеальный подарок: инструмент, всецело подходящий мне для задуманного, и в то же время – совершенно нежданный. Я сказал бы, что молитвы мои были услышаны; вот только я отродясь ни о чем не молился, потому это совпадение и впрямь выглядит волей Провидения, не находите?»

Кендалл умолк, отхлебнул чаю и на мгновение вперился остановившимися глазами в пространство. Вид у него был как у человека, которого едва не задел крылом пролетающий ангел смерти; и так, в сущности, оно и было.

– Признаюсь вам, я не знал, что и думать, доктор Уортроп. А что прикажете думать в таком положении? Внезапно и в один миг я лишился всех своих способностей, вплоть до способности двигаться, и лежал парализованный, с кружащейся, полной тумана головой, а он знай косился на меня, будто зверь на кусок мяса. Что мне оставалось?

«Дело это нетрудное, – сообщил он тем временем, – сущая безделица. Но чем скорее она будет доставлена – тем лучше. Если это то, что я думаю, и если оно означает то, что означает, опаздывать не годится: промедление испортит ему всю игру, а уж этого-то он точно никогда мне не простит».

«Кто? – спросил я. Поймите меня правильно, к тому времени я был уже вне себя, так как сумел осознать, по крайней мере, что именно Кернс был причиной моему внезапному недугу. – Кто никогда не простит вам?»

«Уортроп, кто же еще! Монстролог. Только не говорите, что никогда о нем не слышали; он мой давний и добрый друг. Мы с ним братья – исключительно в духовном смысле, конечно же; хотя во всем остальном трудно найти людей более непохожих, чем я и Уортроп. Как минимум он чересчур серьезен и до смешного романтичен для человека, который мнит себя ученым. Если хотите знать мое мнение, так у него комплекс спасителя: хочет весь клятый мир спасти к чертовой матери от этого мира; а я всегда держался принципа «живи и жить давай другим». Однажды я раздавил огромного паука, не задумываясь; но стоило мне осознать это, как меня стала мучить совесть – в конце концов, что плохого сделал мне тот паук? Пускай я намного умнее и намного больше него ростом – но делает ли это меня лучше, чем был мой невинный восьминогий сосед? Я не выбирал родиться человеком, равно как и он не выбирал родиться пауком. Так не были ли мы оба равными исполнителями грандиозного плана, не играл ли каждый из нас своей собственной роли – пока я не убил его и не нарушил тем самым священного завета между нами и нашим общим Творцом? Сердце разрывается, стоит лишь об этом подумать».

«Да вы безумны», – проговорил я, не сумев сдержаться.

«Как раз напротив, мой дорогой Кендалл, – ответило мне это чудовище. – Вы пользуетесь удовольствием пребывать в обществе самого разумного человека из ныне живущих. Годами я уничтожал в себе всякое заблуждение и притворство, срывая защитный покров самопровозглашенного величия, под которым мы, люди, привыкли прятаться. С точки зрения истинного превосходства, а не гордыни, паук лучше нас. Он не пытается оспаривать свою природу. Он не обременен чувством самости. Зеркало для него – просто кусок стекла. Он чист и невинен, как Адам до грехопадения. Даже Уортроп, этот неисправимый моралист, здесь бы со мной согласился. У вас не больше права судить меня, чем у меня – убить паука; на этом безумном чаепитии Мартовский заяц, сэр, вы, а я – как раз Алиса».

Он ушел ненадолго, а я лежал, едва дыша, как придавленный двухтонным валуном. Когда он вернулся, в его руке был шприц. Сознаюсь вам, доктор Уортроп, мне в жизни никогда не было так страшно; голова у меня вновь пошла кругом, но не от снотворного, а от чистого ужаса. Я мог лишь беспомощно смотреть, как он щелкает по стеклу, как вдавливает поршень. Одинокая капля, показавшись на острие иглы, сверкнула в свете ламп, как безупречный алмаз.

«Вы знаете, что это, Кендалл? – мягко спросил Кернс, прежде чем рассмеяться – сдавленно, тихо и долго. – Ну конечно же, нет! Это был риторический вопрос. Так вот, знайте – это очень редкий яд, который готовят из очищенной живицы пиритного дерева, любопытнейшего образчика наиболее зловещей флоры. Дерево это растет на одном-единственном острове в сорока морских милях от Галапагосского архипелага, более известном как Остров Демонов. Я просто без ума от этого названия; а вы? Так и пробуждает воображение… Но, кажется, я ударился в поэзию».

Он склонился ко мне – так близко, что я мог видеть свое отражение в темных, пустых омутах его глаз. Ох, эти его глаза! Я даже через тысячу лет не смог бы взглянуть в них без дрожи! Чернее черного, пустые как сама пустота… Ни человечьи, ни звериные, доктор Уортроп; пустые, мертвые.

«Яд называется «типота», – прошептал он. – Запомните это, Кендалл! Когда Уортроп спросит, что я вам вколол, скажите ему: «Типота. Он отравил меня типотой!»

Мой наставник тем временем мрачно кивал; но мне показалось, что я уловил в его взгляде отблеск смеха. Но что, подумал я, мог монстролог найти смешного в этой истории?

– Он сунул мне в карман записку – да! Вот! Она все еще при мне, – воскликнул Кендалл, подавая доктору обрывок бумаги. – Ваш адрес – и название яда, на случай, если я вдруг его забуду. Забуду! Как бы я мог забыть это проклятое слово, даже если бы захотел! Он сказал – у меня десять дней. «Плюс-минус, дорогой Кендалл». Плюс-минус! И все это время он не уставал вещать – размахивая своей жуткой иглой в дюйме от моего носа, – о том, как якобы ужасен и знаменит был яд, который он вот-вот мне вколет; как русский царь хранил флакон этого яда в своей сокровищнице; как его ценили древние («Говорят, именно им на самом деле и отравилась Клеопатра») и любили ассасины: медленное действие позволяло отравителю убраться прочь и быть далеко от жертвы к тому моменту, как в груди той разрывалось сердце. Свою отвратительную лекцию Кернс старательно уснащал подробными описаниями симптомов: потеря аппетита, бессонница, беспокойство, спутанность мыслей, учащенное сердцебиение, параноидальные галлюцинации, повышенное потоотделение, запор или понос в зависимости от…

Доктор сухо кивнул – ему явно наскучило слушать. Я знал, в чем дело: посылка. Посылка звала его и манила; что бы Кернс ни вручил говорливому англичанину, оно было достаточно ценно (во всяком случае, с точки зрения монстрологии), чтобы его успешная доставка Уортропу стоила человеческой жизни.

– Да-да, – сказал Уортроп, – мне известен эффект типоты. Не столь подробно, как вам, но…

Но на сей раз не он прервал Кендалла, а Кендалл – его; душой и разумом англичанин все еще был в Лондоне, беспомощно распростертый на постели Кернса, в то время как безумец, склонившись над ним, скалился в свете лампы. Не думаю, что бедолага когда-либо выбрался оттуда в полном смысле слова; до самой смерти он оставался пленником этого воспоминания, покорным рабом доктора Джона Кернса.

– Пожалуйста, молил я его, – продолжал Кендалл, – пожалуйста, во имя любви Христовой! И как неправ я был, избрав эти слова, знали бы вы, доктор Уортроп! Стоило мне помянуть имя Господа, как Кернс весь преобразился, словно я оскорбил Пресвятую Деву. Омерзительная улыбка угасла, рот приоткрылся, глаза сузились.

«Во имя чего-чего? – жутким шепотом переспросил он. – Любви Христовой? Так вы, Кендалл, веруете во Христа? И это ему сейчас молитесь? Очень странно. Не мне ли следует вам молиться, раз именно я держу в руках вашу жизнь и смерть – в самом буквальном смысле слова? И у кого сейчас над вами больше власти – у меня или у Господа? Прежде, чем вы скажете «у Господа», хорошенько подумайте, Кендалл. Если вы правы, а я, тем не менее, уколю вас – подтвердит это или опровергнет ваши слова? И чего бы вам больше хотелось? Если вы правы и бог превыше, то он явно благоволит мне больше, чем вам; по существу, он должен презирать вас за ваши грехи, и я в таком случае – всего лишь его орудие. А если превыше – я, то вы молитесь пустоте. Пустоте!» – он чуть не ткнул мне иглу в лицо и рассмеялся! – Здесь Кендалл разразился рыданиями, словно в противовес собственному рассказу. – И затем он сказал… он сказал, мерзкое чудовище… «Для чего люди молятся богу, Кендалл? Никогда этого не понимал. Господь любит нас. Мы венец его творения, как мой паук; мы – возлюбленные его… И все же пред лицом смертельной опасности мы молим его пощадить нас! Но не стоит ли нам молить о пощаде не бога, а того, кто с самого начала желал нам зла и уж точно не поступится возможностью нас уничтожить? Не молимся ли мы… не тому? Нам следует искать милосердия дьяволова, а не божьего. Не поймите меня неверно; я вовсе не диктую вам, к кому обращать свои молитвы. Я лишь указываю вам на ваши заблуждения – и, возможно, изобличаю причину столь примечательной тщетности вашей мольбы».

Кендалл перевел дух, с силой утер лицо и продолжил:

– Вы, полагаю, догадываетесь, что он сделал затем.

– Вколол вам типоту? – предположил Уортроп. – И через мгновение вы потеряли сознание, а когда очнулись, Кернса и след простыл.

– Именно. А вместо себя он оставил эту посылку.

– И вы, конечно же, не стали мешкать с билетом на пароход в Америку.

– Я, признаться, подумывал было обратиться в полицию…

– Но усомнились, что в ваш экстравагантный рассказ кто-либо поверит.

– …или в больницу.

– Где для столь редкого яда могло бы и не найтись противоядия.

– Поэтому у меня не было выбора, кроме как делать все, как он сказал, и надеяться, что Кернс не солгал; и, судя по всему, не солгал, коль скоро я все еще жив. Ох, не могу и передать, какой адской мукой были для меня последние восемь дней, доктор Уортроп! Что, если бы я не застал вас? Что, если бы та двухчасовая задержка в Нью-Йорке оказалась бы вопросом жизни и смерти? Что, если бы он ошибся, и вы не знали бы противоядия?

– Что ж, я был дома, с задержкой все обошлось и с противоядием – тоже. И вот вы здесь, живы, здоровы и только слегка потрепаны, – здесь доктор обернулся ко мне и продолжил, – Уилл Генри! Ты останешься с нашим гостем, а я пока взгляну на эту… безделицу, что прислал доктор Кернс. Мистер Кендалл, возможно, проголодался после выпавших ему испытаний; позаботься о нем, Уилл Генри. А теперь прошу простить меня, мистер Кендалл, но Джон сказал, что промедление может испортить всю игру.

С этими словами монстролог поспешно покинул комнату. Я слышал, как он сбегает по лестнице вниз, скрип подвальной двери и грохот его шагов по пути в лабораторию. Затем между мной и моим вынужденным товарищем воцарилось неловкое молчание; мне было несколько стыдно за доктора, так неожиданно и грубо отбывшего. Уортропа, впрочем, никогда особенно не заботила строгая викторианская учтивость.

– Не желаете ли отужинать, сэр? – спросил я.

Кендалл тяжело вздохнул (на скулах его успел выступить румянец) и сообщил:

– Я одолел всю Атлантику и только и делал в дороге, что срал да блевал. Нет, отужинать я не желаю.

– Еще чашечку чаю?

– Чаю?! Господи помилуй!

Так мы и сидели какое-то время, внимая лишь тиканью часов на каминной полке, пока он, наконец, не задремал – ибо, в самом деле, кто знает, когда этот человек в последний раз спал? Я попытался – тщетно – вообразить себе тот неописуемый ужас, что, должно быть, снедал его при осознании, что каждый «тик-так» часов на шаг приближает его к последнему порогу, к дороге без возврата, к пучинам забвения, когда каждая помеха опасна, а каждый упущенный миг может оказаться смертельным. Что думал он теперь о своей удаче – или, может быть, считал ее чудом божьим? И тут я вспомнил, что он так и не ответил Кернсу на вопрос, кому следует молиться; и, содрогнувшись, задумался – кому же Кендалл молился в итоге… и кто же ему ответил.

Часть вторая

«Все, что мне нужно, у меня имеется»

На цыпочках я прокрался из гостиной к двери в подвал, рассудив, что буду пусть и непрошеным, но более полезным помощником доктору, чем спящему Кендаллу. Из лаборатории снизу бил яркий свет, а до моих ушей доносились тихие, нечленораздельные восклицания монстролога. Признаюсь, что даже я, – хотя каждый божий день замышлял бежать из дома на Харрингтон Лейн со всей доступной моим тринадцатилетним ногам скоростью, хотя не раз мечтал очутиться где угодно, только бы не рядом с монстрологом у секционного стола, хотя каждую ночь молился тому святому существу, чью власть и само существование кощунственно высмеял богохульник Кернс, чтобы каким-нибудь чудом мне была бы дарована жизнь, хоть чуточку больше похожая на внезапно оборвавшуюся почти три года назад… – даже я испытывал сейчас на себе странное притяжение коробки, охваченный уже знакомым мрачным восхищением всем отвратительным, всем ужасным, всем, что по праву обитает в наших самых черных кошмарах. Что же в этой посылке? Что нынче ночью вошло в наш дом?

Я солгал бы, если соврал, что спускаюсь в подвал с горячим желанием; но шел я не мешкая и не только из чувства долга. Я искренне хотел заглянуть в коробку и узнать, что в ней такое, страшился этого зрелища и в то же время желал его. Этот страх и это желание – вот что я унаследовал от Уортропа в первую очередь. Наконец, спустившись, я расслышал возглас: «Восхитительно!». Доктор склонился над рабочим столом спиной ко мне, и вскрытую коробку я не видел. Бечевка и коричневая упаковочная бумага, явно сорванные с нее в спешке, валялись скомканные. Пол отозвался на мой последний шаг слабым, печальным скрипом, и Уортроп обернулся, поспешно прижавшись спиной к столу и растопырив руки – так, чтобы я уж точно не мог взглянуть на то, что он готовил к вскрытию.

– Уилл Генри! – хрипло вскричал он. – Какого дьявола ты здесь делаешь? Я же велел тебе остаться с Кендаллом!

– Мистер Кендалл заснул, сэр.

– Уж конечно заснул! Если получил десятипроцентный раствор морфина.

– Морфина, доктор Уортроп?

– И немного пищевого красителя для пущей зрелищности. Совершенно безвредного.

Я попытался уразуметь то, что слышал.

– То есть это было не противоядие?

– Не существует противоядия от типоты, Уилл Генри.

Я ахнул. Уортроп солгал: но никогда прежде на моей памяти он не лгал, ни разу. В сущности, ничего не осуждал он так яростно, как осуждал ложь, клеймя ту худшим сортом бравады и глупости, – а уж в терпимости к глупцам монстролога можно было заподозрить меньше всего на свете.

Что же могло заставить его солгать? Желание успокоить обреченного? Подарить ему душевный мир в его последние минуты на Земле? Так, выходит, ложь Уортропа была жестом милосердия?

Доктор коротко обернулся на то, что лежало на столе, и вновь наградил меня ледяным взглядом.

– Что? – мрачно бросил он. – На что ты уставился?

– Ни на что, сэр. Я только подумал, может, вам нужна по…

– Все, что мне сейчас нужно, у меня имеется, благодарю. Немедленно возвращайся к мистеру Кендаллу, Уилл Генри; его нельзя оставлять одного.

– Сколько ему еще осталось?

– Сложно сказать – слишком много переменных. Лет тридцать, может, сорок…

– Лет! Но вы же сказали, противоядия не су…

– Да, сказал, и нет, не существует. Потому что не существует и типоты, Уилл Генри. «Типота» в переводе с греческого означает «ничего».

– Правда?

– Нет, неправда; на самом деле это значит «тупой ребенок». Да, «типота» по-гречески – «ничего», и пиритного дерева не существует; пирит еще называют «золотом дураков». И никакого Острова Демонов возле Галапагосов тоже нет. Когда Кернс сказал Кендаллу, что вкалывает ему типоту, он это и имел в виду. Буквально.

– Так это что… была шутка?

– Скорее уж уловка. Кернсу необходимо было, чтобы Кендалл искренне верил, будто отравлен: только так он мог быть уверен в том, что жертва в самом деле доставит посылку. А теперь, если ты уже устал стоять там с отвисшей челюстью как самый мерзкий из кретинов, будь так любезен, сделай, что я велел, и пойди присмотри за нашим гостем.

Однако я не двинулся с места: изумление во мне пересилило верность.

– Но его симптомы…

– … всего лишь продукт психического потрясения – которое, в свою очередь, произвела вера Кендалла в то, что его отравили.

– Так вы с самого начала знали? Но почему вы ему не…

– …не сказал? Так ты, видимо, думаешь, что бедный глупец поверил бы, скажи я ему правду? Он знать меня не знает. Разве он не решил бы, что я – часть коварного плана Джона, и не получил бы сердечный приступ от ужаса при крушении последней надежды на жизнь? Шансы на это были весьма немалые, и Кернс наверняка их учитывал – отчего его зловещая игра делалась еще тоньше. Ты только вообрази себе, Уилл Генри: ложь гонит его сюда, а правда под конец убивает его! Нет уж, я сразу разгадал этот план и поступил единственным моральным с моей точки зрения образом. И вот уж воистину, из всякого зла Господь способен произвести благо! А теперь, – он указал на лестницу, – пошевеливайся, Уилл Генри.

И я не заставил себя ждать, хотя шевелился не больно-то живо. Уортроп крикнул мне вслед:

– Закрой дверь за собой и больше сюда не спускайся!

– Да, сэр. То есть закрою, доктор Уортроп, и не буду, – сказал я.

И хотя бы насчет двери не солгал.


В гостиной, в обществе нашего обморочного гостя, я маялся скукой и тревогой. Я до тошноты успел наслушаться от Уортропа о своей якобы незаменимости – и вот, пожалуйста, вышвырнут за дверь как ненужная вещь! Это серьезно уязвило мою гордость. К тому же я опасался, что Уортроп мог и ошибаться насчет яда; а если типота и впрямь была отравой, то Кендаллу вот-вот предстояло умереть на моих глазах от разрыва сердца, и уж об этом зрелище я никак не мечтал.

Однако минуты шли, но Кендалл все дышал, а я продолжал мариноваться в собственном соку. Почему монстролог отослал меня так поспешно? Что лежало в коробке такое, что он не желал мне показывать? Уортропа никогда особенно не беспокоила необходимость демонстрировать мне наиболее отвратительные и пугающие биологические феномены и издержки их жизнедеятельности; в конце концов, как бы он к тому ни относился, я был его подмастерьем, и разве не он сам говорил не раз, что мне следует как можно быстрее к такому привыкнуть?

Десять минут. Пятнадцать. Затем раздался грохот распахнувшейся подвальной двери, и тут же – гром поспешных шагов; еще мгновение – и в комнату ворвался Уортроп. Он прямиком бросился к оттоманке и схватил Кендалла за грудки.

– Кендалл! – завопил он прямо в лицо англичанину. – Очнитесь!

Веки Кендалла на миг приподнялись, но тут же вновь сомкнулись. Я заметил, что доктор успел надеть перчатки.

– Вы ее открывали, Кендалл? Кендалл! Вы дотрагивались до содержимого?

Он взялся за запястья Кендалла, осмотрел его ладони с обеих сторон, потом склонился и обнюхал его пальцы. Затем Уортроп оттянул веки Кендалла и вперился в невидящие глаза.

– Что стряслось? – спросил я.

– Того, что внутри, касались минимум трое. Вы один из них, Кендалл? Один из них?

Кендалл отозвался слабым стоном – он все еще был полностью погружен в наркотический сон. Уортроп фыркнул с досадой, повернулся на пятках и промаршировал вон из комнаты, задержавшись на пороге лишь затем, чтобы рявкнуть мне: стой где стоишь.

– Следи за ним, Уилл Генри, и как только очнется – сразу зови меня. И ни при каких обстоятельствах до него не дотрагивайся!

Я думал было, что он вновь кинется в подвал, но доктор устремился в противоположную сторону, и теперь мне было слышно, как Уортроп срывает с полок древние истрепанные тома и с грохотом швыряет их на внушительный стол. Он еще и бормотал себе под нос в возбуждении, но слов я различить не сумел.



Я подкрался к двери в библиотеку; монстролог стоял ко мне спиной, склонившись над книгой в кожаном переплете. Тут он выпрямился, почуяв мое присутствие, и резко обернулся.

– Что?! – вскричал он. – Да что тебе теперь-то надо?

– Вы не… могу ли я…

– Что я – не? Можешь – что?

– Могу ли я вам как-нибудь помочь, сэр?

– Да, и я уже сказал тебе, как. И тем не менее, ты здесь. Что тебе тут надо, Уилл Генри?

– Я подумал, может, я мог бы…

– Мешать мне работать? Бесить меня сопливым подхалимством? Я что, велел тебе изобрести вечный двигатель? Или, может, отправил жонглировать чайными чашками, стоя на этой твоей мелкой остроконечной голове? Я совершенно уверен, что оставил тебя наблюдать за мистером Кендаллом, – только это и ничего кроме этого! – но ты, видно, даже столь простому приказу последовать не в состоянии!

– Простите, сэр, – сказал я, разрываемый желанием не то сбежать прочь, не то броситься наземь в припадке ребяческого гнева. Пятясь, я отступил от двери и вернулся в гостиную. Кендалл лежал безмятежно, как мертвый; обо мне же такого нельзя было сказать, и в особенности недоставало безмятежности моему лицу.

– Ненавижу его, – шепнул я своему обморочному соседу, – ох, как же я его ненавижу! Шагом марш, бегом марш… Сам бы ты шел бегом марш, Уортроп, прямиком к черту в пекло, да поживее!

Все, что творилось со мной, было несправедливо – несправедливо! Я не выбирал себе такой жизни, и если мой отец служил монстрологу с радостью и по доброй воле, то этого нельзя было сказать обо мне – жертве трагических обстоятельств, с которыми в свои тринадцать лет я все еще не сумел полностью примириться. Если бы не человек, что только что прочел мне несправедливую и жестокую отповедь, мои отец и мать все еще были бы живы, и сам бы я не знал ничего о темных и пыльных комнатах дома 425 по Харрингтон Лейн. Возможно, этот конкретный монстролог и не был напрямую в ответе за их смерть… но вот о монстрологии в целом такого сказать нельзя было. О, эта проклятая «философия»! О, эта вредоносная «наука», ставшая злым роком моих родителей – и вот теперь моим!

Едкий запах гниющей плоти… незрячие глаза очередной мерзости, вытаращившейся на меня с секционного стола… невыразимо ужасное зрелище Пеллинора Уортропа, который, влюбленно насвистывая, вычищает ошметки человечьей плоти из окровавленных клыков…

Мальчик, что достался ему в наследство, мальчик, видевший, как его родители заживо сгорают в огне, что в каком-то смысле запалил сам Уортроп… этот мальчик всегда с тех пор был при нем, верный, незаменимый спутник, ледяные ноги в заляпанных кровью туфлях – на ледяном каменном полу…

И мало-помалу душа этого мальчика, его человеческая суть, леденеет, немеет… умирает.

«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».

Знаете, что это значит?

Я знаю.

Год за годом, месяц за месяцем, день за днем, час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, пока вы рядом с монстрологом, душу словно что-то сжирает, как пенящийся прибой подтачивает берег, смывая песок с доисторичеких костей, обнажая скелет, что прячется под нашим чувством человеческой исключительности.

Когда я только поселился у монстролога, в протокол вскрытия, как неотъемлемая часть, вошло ведро, поставленное у секционного стола, дабы я мог облегчить свой желудок, как только возникнет такая необходимость; а возникала она неизбежно. Однако прошел год, и ведро покинуло свой пост: я рылся в зловонных внутренностях гниющего трупа с легкостью девицы, собирающей цветочки на лугу.

И пока я стоял на своем посту в гостиной, что-то накрепко стянутое внутри меня словно ослаблялось: освобождение, что несло и восхищение, и ужас. Я не знал, что это за пружина раскручивается внутри меня, – не тогда, не в тринадцать. Это была часть меня самого, возможно, самая важная, и все же она была отделена от меня, и напряжение между ними, «я» и «не-я», казалось, способно разорвать пополам весь мир.

«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».

Я не намерен говорить загадками. Я старик. Прерогатива стариков – говорить прямо.

Если бы я говорил прямо, я назвал бы это чудовищем. Но это всего лишь имя для «я»/«не-я», для той раскручивающейся пружины, что и притягивала меня, и отталкивала, для той вещи во мне – и в вас тоже, – что громовым шепотом шепчет: «АЗ ЕСМЬ».

Вы можете звать его по-другому.

Но вы его знаете. Нельзя быть человеком и не видеть его, не чувствовать его притяжения, не слышать его громового шепота. Можно бежать от него – но это и есть вы, и далеко ли вы убежите? Можно пытаться принять его – но это не вы, надолго ли вы его удержите?

Видите ли, сильнее, чем умирающий от голода алчет хлеба, я жаждал увидеть, что же в коробке – чем бы оно ни было. И это желание делало меня больше сыном своего наставника, чем сыном своего отца; я был перевоплощением Пеллинора Уортропа, вот только поэтические сожаления меня не терзали. Во мне жил лишь чистый голод – страсть, не тронутая банальностями жалкой человеческой морали.

Однако внутри этого раскрывающегося чудовища также жило и отвращение – сила, отчаянно молившая меня остаться в гостиной с Кендаллом.

Прошел уже почти час, а мой подопечный не шелохнулся, и было непохоже, чтобы в ближайшее время он пришел в себя. И если бы я задержался еще хоть на миг, у меня бы разорвалось сердце: я просто обязан был посмотреть на подарок Кернса. У меня не было выбора.

Я тихо прошел к двери в библиотеку и заглянул внутрь: монстролог сидел за столом, положив голову на скрещенные руки. Я негромко позвал его – Уортроп не шевельнулся.

Что ж, подумал я, или он спит, или умер. Если спит – я не рискую его будить. Если умер – то в любом случае не проснется!

Быстро и бесшумно проскользнул я к двери в подвал, колеблясь, но все еще не решаясь спуститься…

И внутри меня сидело чудовище.

Только один разочек взгляну, пообещал я себе. В конце концов, раз уж мой наставник так тщательно оберегает эту тайну, она должна того стоить. И, говоря начистоту, гордость моя была задета. Я воспринял его скрытность как знак недоверия – и это после всего, что мы пережили вместе! Если уж он не мог довериться мне, единственному человеку, который его терпел, кому он вообще мог верить?

Рабочий стол монстролога был накрыт черной тканью. Под ней находилась добыча доктора Джона Кернса: я видел очертания уже знакомой коробки. Зачем же монстролог ее прикрыл? Чтобы спрятать от жадных глаз, очевидно, – и только одному человеку в этом доме могли принадлежать такие глаза.

Гнев и стыд во мне вспыхнули с двойной силой. Да как он посмел! Разве я не проявлял себя с лучшей стороны раз за разом? Разве я не был образцом нерассуждающей верности и непреклонной преданности? И вот какова моя награда – очередное выражение его злобы!

Я не поднял робко уголка ткани и не стал смотреть на то, что таилось под ней, украдкой. Я решительно отбросил полог; в холодном воздухе резко и зло отозвался звук падающей ткани.

Часть третья

«Ответ на невознесенную молитву»

Я ахнул, ибо ничего не мог с собой поделать. Быть может, я и испытывал извращенную гордость по поводу своего преображения из наивного мальчика в уставшего от жизни подмастерья монстролога, и был омерзительно счастлив, что мои нежные чувства успели обрасти панцирем, но это вскрыло меня, как труп, и то, что открылось моему взору, обнажило первобытного проточеловека, который живет в каждом из нас и с ужасом встречает глубины ночного неба и застывшее око бездушной луны. «Великолепно!» – сказал, увидев это, доктор; я бы так не сказал.

С большего расстояния и в более слабом свете оно могло бы показаться ископаемым образчиком древней керамики – большой глиняной миской или чем-то вроде того, – но вышедшей из-под рук слепца или подмастерья. Миска была, за неимением лучшего слова, бугристой: комковатые бока, неровная кромка и чуть выпуклое днище, неустойчиво кренившее ее набок.

Однако расстояние было не таким уж большим, а свет – не таким и слабым, и потому я мог видеть, из чего сделан этот странный сосуд, близко и ясно. Я успел достаточно обучиться у Уортропа анатомии, чтобы определить некоторые из останков, из которых было свито, с ошеломительной искусностью, это гнездо: вот проксимальная фаланга[7], вот переломленная пополам нижняя челюсть… – однако большая часть их оставалась так же загадочна – и почти бессмысленна – как были бы кусочки головоломки, разбросанные по всей комнате. Разорвите человеческое существо на части, нарежьте его на кусочки не длиннее вашего большого пальца и поглядите, сколько вы сумеете в нем опознать! Что это – клок волос или сухожилие, почерневшее со временем? А вот этот лиловый комок – кусок его сердца или ломоть его печени? Переплетение различных частей еще больше усложняет эту задачу: вообразите себе гигантскую малиновку, свившую себе гнездо не из сучков и листьев, а из человеческих останков.

Да, точно, подумал я. Не миска. Гнездо. Вот что это мне напоминает.

Сперва меня удивило, как чудовищный искусник, кем бы – или чем бы – он ни был, сумел изготовить такое. Мертвая плоть, беззащитная перед стихией, гниет быстро, и без некоего связующего вещества весь этот кошмарный мешок, вне всякого сомнения, рассыпался бы в беспорядочную кучу. Штуковина поблескивала в беспощадном электрическом свете, как обожженная глина: возможно, именно это и определило мое первое впечатление о ней, поскольку она была покрыта полупрозрачным, желеобразным слоем какой-то слизи.

Спеша, как сумасшедший, допросить Кендалла – «Вы открывали ее, Кендалл? Вы не касались того, что внутри?» – доктор бросил неприбранными свои заметки. Вверху страницы красовалась надпись:


Лондон, 2 февраля 89 года, Уайтчепел, Джон Кернс. Магнификум???

Строчкой ниже шло слово, которого я не знал, поскольку обучение меня латыни и греческому при Уортропе сошло на нет. Он написал его большими печатными буквами, занявшими едва ли не всю страницу:[8]



Дальше страница была пуста, как если бы, начертав на бумаге одно это слово, доктор больше не знал, что написать.

Или, подумал я, знал и не отважился.

Это меня встревожило – намного сильнее, чем то, что обнаружилось под черным покровом. Будучи еще мальчиком, я мог, как я уже говорил, стоически перенести самые гротескные образы злодейской ипостаси матери-природы; но это было куда хуже – это потрясло самые основы моей преданности Уортропу.

Человек, с которым – для которого – я жил, ради которого не раз рисковал жизнью и рискнул бы снова без малейшего сомнения, как только бы это понадобилось; которого я про себя называл не просто монстрологом, а Монстрологом с большой буквы, вел себя не как ученый, а как соучастник преступления.

Оставалось еще кое-что, что я мог сделать прежде, чем благополучно покинуть подвал. Я не хотел этого делать и вовсе не обязан был; фактически всякое доброе побуждение во мне призывало немедленно бежать оттуда. Однако есть вещи, которые мыслит сам наш разум, а есть те, что принадлежат его животной части, помнящей ужасы открытой саванны ночью, той, что была прежде даже доисторического голоса, впервые сказавшего: «АЗ ЕСМЬ».

Я не хотел видеть, что это там, в поблескивающем мешке. Я должен был видеть.

Оперевшись на край стола, чтобы не упасть, я привстал на цыпочки и потянулся заглянуть внутрь. Если содержание следует форме, то только одно могло находиться в таком странном – и странно прекрасном – вместилище.

– Уилл Генри! – резко окрикнули меня из-за спины. В два шага Уортроп навис надо мной, отдернув меня назад как от пропасти и развернув к себе – словно ударом бича. Глаза его горели яростью и – что было редким зрелищем – страхом.

– Какого черта ты творишь, Уилл Генри? – заорал монстролог в мое вскинутое лицо. – Ты его касался? Отвечай! Ты касался его? – Он сгреб мои запястья, как до того запястья Кендалла, и поднес кончики пальцев к носу, шумно и беспокойно принюхиваясь.

– Н-нет, – пробормотал я с запинкой. – Нет, доктор Уортроп; я его не касался.

– Не лги мне!

– Я не лгу. Клянусь, не касался; я не касался его, сэр. Я просто – просто – простите, сэр; я заснул, потом проснулся, подумал, что услышал, как вы тут…

Его темные глаза впились в мои еще на несколько мучительных мгновений. Постепенно страх в них начал сходить на нет; он опустил руки, его плечи расслабились.

Доктор шагнул мимо меня к столу и сказал сухо, более-менее своим прежним голосом:

– Ну, что сделано, то сделано. Ты это видел, а значит, можешь и помочь. Что же до твоего вопроса…

– Моего вопроса, сэр?

– Которого ты не задал. Там ничего нет, Уилл Генри.

Он уже вернулся к методичной работе, и возбуждение монстролога выдавал только взгляд. О, как плясали в этих темных глазах огоньки восторга! Уортроп полностью погрузился в свою нечестивую стихию. То был смысл его жизни: полный тени и крови мир, который и есть монстрология.

– Подай мне лупу и подержи, пожалуйста, лампу, Уилл Генри. Теперь можешь подойти поближе – но не слишком! Вот, надень перчатки. Всегда работай только в перчатках, не забывай.

Он надел наглазную лупу и крепко затянул ремень. Толстая линза заставляла глаз казаться непропорционально большим для его лица. И, как только я направил свет на посверкивающую неровную поверхность, Уортроп склонился над «подарочком» Джона Кернса.

Он не дотрагивался до объекта нашего исследования, так что мы кружили вокруг стола. Несколько раз Уортроп прерывал эту карусель, опуская лицо опасно близко к таинственному предмету, зачарованный деталями, невидимыми моему невооруженному глазу.

– Прекрасно, – пробормотал он, – как прекрасно!

– Что это? – не удержался я. – Что это за штука, доктор Уортроп?

Монстролог выпрямился, уперевшись ладонями в поясницу, и потянулся – в конце концов, почти час он стоял сгорбившись.

– Это? – переспросил он подрагивающим от восторга голосом. – Это, Уильям Генри, ответ на невознесенную молитву.

Хоть я и не понял, о чем он, я не стал уточнять. Монстрологи, как я успел усвоить, молятся не тем же богам, что и все.

– Пошли, – окликнул он меня, повернувшись на каблуках и бросаясь вверх по лестнице. – И захвати лампу. Морфин скоро перестанет действовать, а мы обязаны снять с мистера Кендалла подозрения.

Подозрения, подумал я. Интересно, подозрения в чем?

В гостиной доктор припал к навзничь лежащему Кендаллу, который теперь стонал, скрестив руки на груди и слепо вращая глазами, закатившимися под дрожащие веки. Уортроп прижал затянутые в перчатку пальцы к шее больного, послушал его сердце и приоткрыл оба века, чтобы заглянуть в тревожные незрячие глаза.

– Подойди-ка ко мне. Вот так, Уилл Генри.

Я опустился рядом с Уортропом на колени и направил свет лампы Кендаллу в безумные глаза. Доктор склонился над ним так низко, что их носы чуть не соприкоснулись в абсурдной пародии на прерванный поцелуй. Монстролог пробормотал что-то вроде бы на латыни: «Oculus Dei!»

– Что вы ищете? – прошептал я. – Вы же сами сказали, что его не травили.

– Я сказал только, что Кернс его не травил. На слюнном коагуляте три разных набора отпечатков пальцев. Кто-то держал его, – трое, по видимости, – и сильно сомневаюсь, чтобы одним из них был Джон. Он для этого слишком сведущ.

– Оно ядовитое?

– Мягко сказано, – ответил доктор. – Если, конечно, хоть что-то из рассказов о нем правда.

– Рассказов о чем?

Он не стал отвлекаться – но тяжело вздохнул. Хотя бы в этом Пеллинор Уортроп был похож на нормального человека: равно предаваться двум занятиям одновременно он не умел.

– Рассказов о гнездовище, Уилл Генри, и о пуидресере. Теперь ты спросишь, что за гнездовище и что за пуидресер. Но молю тебя придержать пока что расспросы при себе: я пытаюсь думать.

Спустя мгновение он выпрямился, еще недолго поглядел на своего нежданного пациента и повернулся ко мне.

– Да, сэр? – робко спросил я. Тяжелое молчание и нечитаемое выражение лица Уортропа действовали мне на нервы.

– У нас нет выбора, Уилл Генри, – сухо сказал он. – Я не знаю точно, дотрагивался он до гнезда или нет, и все рассказы об этом могут оказаться всего лишь суеверными побасенками, но лучше нам исходить из худшего. Беги наверх и сними все с кровати в гостевой комнате. К тому же нам понадобится сколько-то крепкой веревки… да, и я должен, верно, вколоть ему еще морфина.

– Веревки, сэр?

– Да, веревки. Двадцати четырех или двадцати пяти футов[9] будет достаточно, если что – обрежем. Ну, и чего ты ждешь? Одна нога здесь, другая там, Уилл Генри. Ах да, – крикнул он мне вслед, – еще одна вещь!

Я остановился у двери.

– На всякий случай… захвати мой револьвер.

Часть четвертая

«Оборачиваться – свойство человеческое»

Спустя полчаса дело было сделано. Уаймонд Кендалл, раздетый до белья, лежал как распятый на голом матрасе – его ноги и руки были привязаны к четырем столбикам кровати, а рядом сидел монстролог, решивший отложить укол морфина, – но, тем не менее, державший шприц под рукой на случай, как он признался, если его вера в человеческую честность окажется поруганной.

Кендалл придушенно застонал и резко раскрыл глаза. Уортроп поднялся из своего кресла, как бы невзначай опустив руку к карману сюртука – где, как я знал, лежал револьвер. Растерянный Кендалл мог лицезреть типичную «улыбку по Уортропу» – тонкогубую, неловкую и больше похожую на гримасу, нежели на усмешку.

– Как себя чувствуете, мистер Кендалл?

– Мне холодно.

Он попытался сесть. Тот факт, что он не может, доходил до Кендалла медленно, так что все стадии осознания отражались у него на лице – почти забавном в постепенном переходе от шока к беспримесному ужасу. Кендалл изо всех сил рванулся из веревок: кроватные столбики затрещали, а рама затряслась.

– Что это значит, Уортроп? Выпустите меня! Выпусти-те меня немедленно!

Для бедняги это было слишком. Не успело пройти неполных две недели, как он очутился в том же положении, что и в начале своего нежданного кошмара. Должно быть, ему казалось, что он бежал от одного безумца только затем, чтобы угодить в лапы к следующему.

– Я не собираюсь причинять вам никакого зла, – попытался уверить его монстролог. – Я делаю это для вашей же безопасности – и для моей в том числе. Я с радостью отпущу вас, как только буду уверен, что никто из нас ничем не рискует.

– Рискует? – завизжал объятый страхом несчастный. – Но вы же дали мне противоядие!

– Мистер Кендалл, от того, о чем я говорю, противоядия не существует. Вы должны сказать мне правду. Все лгут, и большинство лжет чаще, чем следует – и чаще даже, чем это им нужно, но только правда сейчас может вас освободить. В буквальном смысле этого слова.

– Что вы несете? Я сказал вам всю правду, в точности как я все запомнил! Боже Всемогущий, да разве я мог бы выдумать такое?

С его губ сорвалась капля слюны. Уортроп сделал шаг назад и поднял ладонь, ожидая, пока Кендалл успокоится.

– Я обвиняю вас не в том, что вы лжете, Кендалл, – продолжил он, – а в том, что недоговариваете. Скажите мне правду: вы до него дотрагивались?

– До него? До чего? До чего дотрагивался? Я ничего не трогал!

– Он велел вам не трогать его, я уверен. Он не потерпел бы, чтобы посыльный коснулся его – и оно пропало бы или испортилось. Он должен был вас предупредить.

– Вы о посылке? Думаете, я вскрывал ее? Но зачем бы мне такое делать?

– Вы не могли вынести неведение. Зачем бы Кернсу заходить так далеко, чтобы всего лишь отправить мне посылку? Что в ней было настолько ценного, что он скорее бы совершил убийство, чем допустил, чтобы она не добралась до адресата? Вы были напуганы до смерти и не хотели открывать ее, но должны были. Ваше желание понятно, мистер Кендалл: это человеческое, слишком человеческое: посмотреть через плечо, покидая Аид, или в лицо Медузе Горгоне, привязать себя к мачте, лишь бы послушать песнь сирен, обернуться, как жена Лота… Я не сержусь на вас за то, что вы в нее заглянули. Но вы заглянули. Вы коснулись его.

Кендалл заплакал. Голова его моталась туда-сюда на голом матрасе, он выкручивал себе руки и ноги, и я слышал, как скрежещет веревка, раздирая его плоть.

Монстролог выхватил у меня лампу и приблизил вплотную к лицу несчастного. Кендалл отшатнулся; его правая рука дернулась, когда он инстинктивно попытался прикрыть глаза.

– Вы чувствительны к свету, не так ли, мистер Кендалл?

Уортроп вернул мне лампу и схватил Кендалла за указательный палец правой руки – все еще не снимая перчаток. Страдалец скорчился от боли, глубоко закусив нижнюю губу, чтобы заглушить рыдание.

– Этой рукой, не правда ли? Вот этой рукой вы коснулись того, что было в коробке и чего человек касаться не должен, – Уортроп покрутил пальцы Кендалла в руке. – Суставы болят ужасно, да? Во всем теле, но в особенности тут. Вы убеждаете себя, что дело в холоде или в типоте, или в них обоих… но нет. Ни в одном из них.

Он сжал в кулаке костяшки пальцев Кендалла и продолжил:

– Немеют, правильно? Онемение пошло с кончиков тех пальцев, которыми вы дотронулись до него, но затем стало распространяться. Вы пытаетесь поверить, что это веревка нарушает кровообращение или что в комнате очень холодно. Нет и нет, – Уортроп выпустил его руку. – Я не могу утверждать с какой-либо степенью уверенности, насколько сильные вам предстоят страдания, мистер Кендалл. Видите ли, насколько я знаю, ваш случай – первый достоверно известный науке.

– Случай, вы говорите? Случай чего?

– Валлийцы называют это «пуидресер». Звездная гниль.

– Гниющие звезды? Это что еще за чертовщина?

– Весьма поэтическое описание субстанции, которая не является ни звездной, ни гнилью, – ответил доктор сухим лекторским, с ума сводящим тоном, который я уже слышал тысячу раз. – На самом деле это часть пищеварительной системы вроде нашей слюны, однако, в отличие от слюны, она чрезвычайно токсична.

– Хорошо! Хорошо, будьте вы прокляты, да, да, я его касался! Залез в эту чертову коробку и потыкал его, и все! Все! Я его не вынимал и не тетешкался с ним – только слегка потрогал, чтобы поглядеть, из чего это сделано! Все!

Уортроп мрачно кивнул; на его лице было выражение искреннего сочувствия.

– Выходит, этого оказалось достаточно, – заключил он.

– Почему вы привязали меня к кровати?

– Я вам уже сказал.

– Зачем вы меня раздели?

– Чтобы осмотреть вас.

– Что это за штука была в коробке?

– Она именуется nidus ex magnificum[10].

– Что она такое?

– Ровно то, чем ее называют.

– Откуда она взялась?

– Загадка, мистер Кендалл, не правда ли? Что вам рассказывал Джон Кернс?

– Ничего.

– Он та еще гадюка, не спорю, но слюна у него вроде бы не ядовитая и даже не слишком липкая. Гнездо свил не он. Не упоминал ли он случайно, где может находиться… создатель?

– Нет. Нет, не упоминал. Я сказал вам… все, что он мне… А, Господи, свет! Свет жжет мне глаза!

– Вот, я накрою лампы. Так лучше?

– Да. Пожалуйста, развяжите меня.

– Если бы я только мог. Принести вам что-нибудь поесть?

– О боже, нет. Нет. Желудок. Болит.

– Мистер Кендалл, я сейчас возьму немного вашей крови. Всего один укол… Хорошо. Уилл Генри, еще флакон, будь добр. А где второй? Неужели потерял? А, вот он… Дышите поглубже, помедленнее, мистер Кендалл. Вколоть вам еще морфину, чтобы вы успокоились?

– Чтоб я успокоился, отвяжите меня от этой чертовой кровати.

– Уилл Генри, не будешь ли ты так добр выключить свет? И закрыть дверь, – доктор снял с ламп покрывала. – Мистер Кендалл, откройте глаза. Вы ясно меня видите?

– Да. Да, я вас вижу.

– Правда? А я вас нет. В комнате темно как в могиле. Скажите, сколько пальцев я поднял?

– Три. Зачем все это?

– Это называют Oculus Dei, мистер Кендалл. Не знаю уж, кто впервые придумал столь красочное прозвание.

– Что это значит?

– «Очи бога».

– Это я знаю, в школе в меня вбили немного латыни, доктор Уортроп. Я спрашиваю, что это значит?

Ответа монстролог не знал – или же не хотел давать. Он выволок меня в холл и захлопнул дверь.

– Необычайное развитие событий, Уилл Генри, и не лишенное иронии. Он был отравлен не Кернсом, а своей собственной рукой… в буквальном смысле этого слова!

– Он умрет?

– Понятия не имею, – сознался Уортроп. – Мы здесь плывем без руля и ветрил, Уилл Генри. Ни одной жертвы пуидресера ex magnificum[11] до сих пор не было обнаружено – и тем паче изучено, – хотя его лицо было мрачно, голос монстролога выдавал восторг. – Он может умереть, а может полностью выздороветь. Какая-никакая надежда есть. В конце концов, его контакт с ядом был минимален, а некоторые рассказы намекают, что со временем пуидресер слабеет. Вероятно, это зависит от возраста гнездовища.

– Не следует ли нам… Позвать доктора, сэр?

– Чего ради? Мистер Кендалл не насморк подхватил, Уилл Генри. Несчастному дураку и так небывало повезло, что он попал к единственному человеку, в полной мере понимающему серьезность его беды. Ха! А теперь я должен взглянуть на его кровь. Оставайся при нем, пока я не вернусь, Уилл Генри. Не уходи. Ни при каких обстоятельствах не оставляй мистера Кендалла одного. И не вздумай задремать или задуматься! Я должен знать все, что он сделает и скажет, пока меня не будет. Не касайся его и не позволяй ему касаться тебя. И смотри в оба, Уилл Генри. На твоих глазах творится история!

– Да, сэр, – самым ответственным тоном ответил я.

– Я ненадолго. И вот, на всякий случай, возьми-ка это.

И в руку мне лег его револьвер.

– Кто там? – закричал Кендалл, когда я вновь вошел в комнату. Доктор перед уходом вновь прикрыл ему глаза и включил свет.

– Это я, – сказал я, – Уилл Генри.

– Где доктор? Где Уортроп?

– Внизу в лаборатории, сэр.

– Он ищет лекарство?

– Н-не знаю, мистер Кендалл.

– Что значит «не знаю»? – завопил он. – Он врач, в конце концов, или нет?

– И да, и нет.

– Что? Что ты говоришь? И да, и нет?

– Он доктор, но не врач.

– Не врач? Тогда каких наук он доктор?

– Он монстролог, сэр.

– Монс…

– Монстро…

– Монстро…

– …лог.

– …лог?

– Монстролог, – повторил я.

– Монстролог! Большей чуши в жизни не слышал. Что это еще за ерунда?



– Он ученый, – сказал я, – доктор натурфилософии.

– О, Христос Всеблагой! – громко застонал Кендалл. – Меня похитил философ! – грудь его вновь дернулась вверх. – Зачем вы привязали меня к кровати? Почему не отправите в больницу?

Я промолчал. Как мне представлялось, скажи я Кендаллу правду, вряд ли бы из этого вышел толк. Я нервно погладил барабан револьвера. Зачем Уортроп привязал Кендалла к кровати? Зачем дал мне пистолет?

– Эй? – позвал Кендалл.

– Я тут.

– Я ни рук, ни ног не чувствую. Будь хорошим мальчиком и помоги мне.

– Я… мне нельзя вас развязывать, мистер Кендалл.

– Я что, просил меня развязать? Только ослабь немного узлы, будь добр: веревка в кожу врезается.

– Я спрошу у доктора, когда он вернется.

– Вернется? Откуда? Куда он ушел?

– В лабораторию, – напомнил я.

– Я британский подданный! – пронзительно закричал он. – Мой дядюшка – член Парламента! Твой так называемый «доктор» еще поплатится за нападение, избиение, похищение, удержание силой и пытки иностранного подданного! Вздернут его как пить дать и тебя на той же веревке!

– Он пытается вам помочь, мистер Кендалл.

– Помочь? Раздев донага и связав? Не пуская меня к настоящему врачу?

Револьвер холодил мне пальцы; когда же, наконец, рассвет, думал я. Скоро, уже скоро; солнце просто обязано скорее взойти.

– Я замерз, – прохныкал Кендалл. – Может, хотя бы накроешь меня чем-нибудь?

Я закусил губу. Больного и в самом деле трясло, зубы у него так и клацали. Что мне оставалось делать? Укрыть его доктор не запрещал, но я был уверен: если бы Уортроп хотел, чтобы Кендалла укрыли, он бы сделал это сам. Однако это, вне всякого сомнения, облегчило бы страдания несчастного, пусть и самую чуточку, – и разве не в этом состояли мой долг и требования человечности?

Я отложил револьвер и вытащил из шкафа одеяло. Расправляя его поверх дрожащего тела, я вдруг учуял слишком хорошо мне знакомый запах: докучливо-сладкий аромат гниющей плоти.

Я поднял голову и увидел, что кожа на правой руке Кендалла из розовой стала светло-серой – почти прозрачной. Можно было вообразить себе даже, что сквозь нее просматриваются кости.

Рука, которой Кендалл дотронулся до «звездной гнили», которую Уортроп счел «прекрасной», начала разлагаться.

– Я умираю.

Я сглотнул и промолчал.

– Я чувствую, будто меня выдавливают. Как будто великан давит меня в кулаке, дюйм за дюймом, до сухих костей.

– Доктор сделает все, что сможет, – пообещал я.

– Я не хочу умирать. Пожалуйста, не дайте мне умереть. – Гниющие пальцы беспомощно царапнули воздух.

Часть пятая

«Странное лекарство»

Он погрузился в забытье – полубодрствование-полусон.

Рассвело, а доктор все не возвращался. Явился он только через час; когда дверь открылась, я аж подпрыгнул в кресле – таковы были мое изнеможение и расстройство моих нервов.

– Зачем ты его укрыл? – резко осведомился он.

– Я его не касался. И он мерз, – добавил я в свою защиту.

Уортроп сорвал с Кендалла одеяло и швырнул его на пол.

– Это принадлежало моей матери. А теперь мне придется его спалить.

– Простите, сэр.

Он отмахнулся от моих извинений.

– Просто мера предосторожности: точная степень токсичности пуидресера пока неизвестна. Как долго он без сознания?

– Около полутора часов.

– «Около»? Ты что, не записывал?

– Я… мне не на чем было писать, сэр.

– Я полагал, Уилл Генри, что сумел донести до тебя всю важность данного случая, едва ли не самого главного открытия в области биологии, причем как ненормативной, так и общей. Мы должны быть предельно тщательны и не позволять ошибкам и предубеждениям влиять на наши наблюдения… Когда начало проявляться посерение?

– Вскоре после того, как вы ушли, – ответил я, горя от стыда, потому что даже времени не отметил. – Началось с руки…

– С которой руки?

– С правой, сэр.

– Хм-м. Звучит разумно. В таком случае, распространяется оно быстро.

Еще как, сказал я ему. Сланцеватая серость засасывала, как болото, сперва кисти рук, затем руки, затем торс, пах, ноги и стопы. Лицо Кендалла было теперь словно тонкая, как бумага, серая маска, туго, что кожа на барабане, обтянувшая проступившие кости.

– Что он говорил?

– Что позаботится о том, чтоб вас арестовали и повесили.

Уортроп громко вздохнул.

– О симптомах, Уилл Генри. Его симптомах, – монстролог, склонившись над кроватью, слушал сердце Кендалла через стетоскоп.

– Он сказал, что замерз и что его как будто давит в кулаке великан.

Доктор велел мне поднести лампу ближе. С чрезвычайной осторожностью он медленно снял с глаз Кендалла повязку и приподнял одно веко. Глаз заметался в глазнице, словно свет доводил его до безумия.

– Зрачок чрезмерно расширен, радужки совершенно не видно, – констатировал Уортроп.

Он прижал пальцы в перчатке к щеке Кендалла и слегка нажал. Кожа от прикосновения разошлась, обнажив темно-серую кость. Густое месиво гноя и крови засочилось из раны; навязчивое зловоние разложения окутало нас.

– И дермис[12], и эпидермис[13] активно разлагаются, ткани начали разжижаться… Ранняя стадия несовершенного остеогенеза[14] скуловой кости, – выдохнул Уортроп. – Формируются бессуставные остеофитные структуры[15]

Руки монстролога пробежались по лицу, рукам, груди и животу Кендалла, затем по ногам. Уортроп усвоил урок и больше не давил: касания его были легкими, как шепот.

– Еще костные выросты в локтях, запястьях, костяшках пальцев, коленях, бедрах… Надо нам будет замерить их, Уилл Генри… Везде признаки острого миозита… – он покосился вниз, на мои заметки. – М-и-озит, Уилл Генри, не м-е-озит… Миозит – то самое воспаление, которое мы можем наблюдать здесь в скелетной[16], она же произвольная, мускулатуре. Такими темпами наш мистер Кендалл через несколько часов будет похож на циркового силача – разве что без кожи.

Он поглядел на правую руку Кендалла, затем на левую.

– Обрати внимание на необычную толщину и темно-желтый цвет ногтей, – сказал Уортроп и постучал по одному из них собственным ногтем, укрытым перчаткой. – Твердые как сталь! Такое состояние именуется «онихауксис», – сжалившись, он продиктовал это по буквам и обернулся ко мне с горящими тревожным черным светом глазами.

– Точное соответствие тому, что мы знаем из книг, Уилл Генри, – прошептал он. – Он… превращается. И быстрее, чем я сперва предполагал.

– И вы полагаете, в больнице ему не…

– Даже если бы я и думал, что ему могут помочь в больнице, ближайший отсюда госпиталь – в Бостоне. Пока мы туда доберемся, все уже будет кончено.

– Он умирает?

Уортроп покачал головой. Что это значило? Что Кендалл умирает? Или что монстролог с большой буквы и сам не знает, что ждет нашего гостя?

– Оно лечится? – спросил я.

– Если верить моим источникам, которым не слишком-то стоит доверять, – не лечится. Если, конечно же, ты не о последнем средстве, безотказном против всякого недуга.

Только монстролог, подумал я, может говорить о смерти как об избавлении от недугов или чего бы то ни было. Я глядел, как Уортроп берет полный шприц морфина и задумчиво перекатывает тот в ладони. Укол облегчил бы страдания несчастного и принес тому малую толику покоя; но, с другой стороны, наркотик мог бы повлиять на ход метаморфозы и нарушить чистоту эксперимента.

Иными словами, осквернить храм науки.

Не сказав ни слова, монстролог отложил шприц. Уортроп, казалось, футов на десять возвышался над корчившимся на кровати телом, и тень доктора тяжело лежала на груде костей, едва обернутой полупрозрачной кожей.

Доктор велел мне передохнуть; на часах, сказал Уортроп, он какое-то время постоит сам.

– Ты ужасно выглядишь, – бесстрастно констатировал он. – Тебе нужно поспать. И, возможно, поесть.

Я покосился на кровать.

– Я не слишком голоден, сэр.

Монстролог понимающе кивнул.

– Где мой револьвер? Ты его не потерял, надеюсь? Спасибо, Уилл Генри. А теперь марш в кровать, но сперва позаботься об этом.

Он протянул мне клочок бумаги – записку, нацарапанную его обычным, практически нечитаемым почерком.

– Письмо доктору фон Хельрунгу, – пояснил Уортроп. – Можешь переписать его своей рукой, если хочешь, Уилл Генри. А затем отправь экспресс-почтой с пометками «лично» и «конфиденциально».

– Да, сэр.

Я направился было к выходу; Уортроп окликнул меня:

– Туда и обратно, и побыстрее, если хочешь сегодня поспать! – он двинулся к кровати. – Кажется, оно ускоряется.


Письмо главе Общества Развития Монстрологических Наук было сугубо кратким и сугубо деловым:

«ЛИЧНО И КОНФИДЕНЦИАЛЬНО

Фон Хельрунг,

мне удалось, при самых необычайных обстоятельствах, завладеть экземпляром подлинного nidus ex magnificum посредством доктора Джона Кернса, с которым Вы, полагаю, знакомы. В течение недели прибуду в Нью-Йорк. Пока же прикажите нашим друзьям в Лондоне с максимальной точностью установить местонахождение Кернса. Он служит – или служил – в Лондонском Королевском госпитале в Уайтчепеле и проживал в том же районе, в квартире на Дорсет-стрит, принадлежащей г-ну Уаймонду Кендаллу, эсквайру.

Уортроп»

Я немедленно направился на почту, противостоя всем встретившимся на моем пути искушениям, в особенности аромату свежих булочек, теплой волной изливавшемуся в ледяной воздух из лавочки мистера Таннера. Ветер грыз мои щеки, ясный и морозный день сиял безупречно, головокружительно белым светом, незапятнанным и чистым. И как же снег меня манил!

Я помедлил – но лишь один раз и лишь на мгновение. Белая на белом, в благородном снегу, стояла моя бывшая школа, и в сугробах играли дети. За самый высокий сугроб шла битва: защитники крепости визжали, обрушивая поспешную канонаду на головы атакующих. Чуть поодаль на насте словно отпечатался легион падших ангелов, а рядом с ними красовался снежный директор школы – весьма точный портрет, снабженный, для пущего сходства, снежной шляпой, снежным шарфом и снежной тростью.

Тонкие детские крики, пронзительный истерический смех разносились на яростном ветру.

Один из мальчишек кричал что-то с вершины сугроба, скорчившись за стенами снежной крепости, поддразнивая осаждающих – и я его узнал. Немного вздернутый, как у мопса, нос, растрепанные белокурые волосы, россыпь веснушек на щеках. Я вспомнил все: высокий голос, щелочку между зубами, цвет глаз, то, как он всегда улыбался сперва лишь глазами, и его улыбка становилась ясна задолго до того, как отображалась на лице. Я помнил, где он живет, как выглядят его родители. Но я забыл, как его зовут. Как же его звали? Он был моим другом, моим лучшим другом, а я и имени его вспомнить не мог.


Когда я вернулся, доктор был на кухне и стоял, грызя яблоко.

– Ты опоздал, – сказал он беззлобно: вовсе не стремясь поддеть, как обычно, а лишь рефлекторно отмечая мое появление. – Ты где-то задержался?

– Нет, сэр. Прямо на почту и обратно.

Тут до меня дошло, и, с сердцем, замершим в непристойном сплетении ужаса и надежды, я спросил:

– Он умер?

– Нет, просто надо же мне было что-нибудь поесть. На, и тебе неплохо бы.

Он бросил мне яблоко и кивком пригласил следовать за ним наверх. Я сунул яблоко в карман куртки; аппетита не было.

– Склеротическая костная дисплазия обострилась[17], – сообщил Уортроп через плечо, перескакивая через ступеньку. – Но сердце у него как, лошади, легкие чистые, кровь перенасыщена кислородом. Отек мышечной ткани не спадает, и… – здесь он вдруг замер и резко обернулся, так что я едва не ткнулся головой ему в грудь. – И это самое необычайное здесь, Уилл Генри. Хотя его кожа разлагается и отслаивается, он потерял не больше чайной ложки крови: в основном у запястий и щиколоток, так что я позаботился несколько ослабить путы.

Вслед за ним я вошел в комнату и тут же зажал нос: запах стоял невыразимый и, казалось, выжигал легкие. Почему Уортроп не открыл окно? Сам монстролог, казалось, вовсе не чувствовал зловония. Он продолжал хрустеть яблоком, хоть выжатые вонью слезы самовольно заструились по его щекам.

– Что? – бросил он. – Что ты на меня уставился? Не на меня смотри, а на мистера Кендалла.

Он не подталкивал меня к кровати. Я шагнул сам.

Он не хватал меня за подбородок и не заставлял смотреть.

Я посмотрел, потому что хотел этого. Я смотрел во имя тугой пружины, распрямлявшейся во мне, Чудовища, я/не-я, танталова виноградника, неназываемого, изведанного, но невозможного к пониманию; понятного – но непознаваемого.

Я успел выбежать из комнаты и даже сделать дюжину неверных шагов по направлению к гостиной, прежде чем упасть. Все внутри меня рухнуло; я чувствовал себя пустой тенью, жалкой скорлупой, порожней оболочкой, некогда мнившей себя живым человеческим мальчиком. На меня легла тень; я не поднял головы, потому знал: тот, кому она принадлежит, не утешит меня.

– Он умирает, – сказал я. – Мы должны что-то сделать.

– Я делаю все, что в моих силах, Уилл Генри, – мягко отозвался монстролог.

– Вы ничего не делаете! Вы не пытаетесь его лечить!

– Я же сказал тебе, что лекарства не существу…

– Так придумайте! – заорал я. – Вы сами сказали, никто ему не поможет, кроме вас! Вы избранный. Вы монстролог! Если вы ему не поможете, то никто не поможет, а вы не хотите! Потому что хотите, чтобы он умер! Хотите посмотреть, как работает этот яд!

– Можно напомнить тебе, что не я отравил его? Он сам навлек на себя все это, – сказал Уортроп, присел рядом и положил руку мне на плечо. Я отпрянул.

– Вы такой же, как он сейчас снаружи. Только внутри, – бросил ему я.

– Есть только один способ прекратить его страдания, – сказал он – больше не дружески; теперь его голос был резок, как контуры его тени. Уортроп вынул револьвер из кармана и ткнул мне под нос. – Вот, прошу тебя. Желаешь сделать это сам? Потому что у меня рука не поднимется. Если Кендалла не спасти, то на мне еще рано ставить крест.

– Крест пора ставить на вас обоих.

Уортроп бросил револьвер на пол. Так они и лежали между нами – револьвер и его тень.

– Ты устал, – сказал Уортроп. – Отправляйся в кровать.

– Нет.

– Что ж, очень хорошо. Спи на полу. Мне плевать!

Он подобрал револьвер и оставил меня наедине с моими страданиями. Я не знаю, как долго я лежал там, в гостиной; для меня это имело не больше значения, чем для монстролога. Я не помню, как поднялся по лестнице, но помню, как бросился на кровать, не раздеваясь, и как смотрел на тяжелые снежные тучи, что ползли по небу в окне над моей головой. Тучи были цвета гниющей кожи мистера Кендалла.

Я закрыл глаза. И во тьме внутри собственной головы увидел его – серокожего, черноглазого, с провалившимися щеками и острыми костями, прорезавшимися сквозь бумазейную кожу, как бивни: труп, сердце которого отчего-то отказывается прервать свой галоп.

В животе у меня громко заурчало. Когда я ел в последний раз? И не вспомнить. Я вытащил из кармана полученное от монстролога яблоко: оно было цвета окровавленных зубов Кендалла.

С тех пор, когда я вижу серый, я думаю о гниющей плоти.

И красный для меня – цвет не яблок, не роз и не летних платьев хорошеньких девушек.

Вовсе не они – по-настоящему красного цвета.

Часть шестая

«Примечательный феномен»

Чуть позже рука Уортропа вновь легла на мое плечо. Надо мной было окно – а над окном облака тяжело несли свои полные снега чрева.

– Уилл Генри, – сказал монстролог. Голос был надтреснутый и хриплый, как будто он сорвал его, крича во всю глотку. – Уилл Генри.

– Который сейчас час? – спросил я.

– Четверть четвертого. Я не хотел тебя будить…

– Однако разбудили.

– Хотел показать тебе кое-что.

Я перекатился на бок, отвернувшись от него.

– Не хочу снова на него смотреть.

– Это не мистер Кендалл, а вот, – я услышал, как в руках Уортропа захрустели бумаги. – Трактат французского ученого Альбера Кальметта из Института Пастера. Посвящен теоретической возможности разработки противоядия на основе принципов вакцинирования Пастера. Эта теория применима к ядам ряда змей и паукообразных, однако возможно, что сработает и в нашем случае – в случае мистера Кендалла, я имею в виду. Полагаю, стоит попробовать.

– Так попробуйте.

– Да, – он прочистил горло. – Наш главный враг здесь – время, и у мистера Кендалла его немного.

Я перевернулся на спину, и Уортроп предстал моему взгляду. Вид у него был измотанный; монстролог пошатывался, как человек, пытающийся удержать равновесие на ненадежной палубе судна.

– Тогда вам лучше бы приступить к делу побыстрее.

– Я хотел сказать, что тебе придется посидеть с мистером Кендаллом.

Я сел, свесил ноги с кровати и сунул их в башмаки.

– Значит, посижу.


Прежде, чем впустить меня в комнату Кендалла, доктор открыл небольшой флакон с густой и прозрачной жидкостью и смочил носовой платок несколькими ее каплями.

– Вот. Повяжи это на лицо, – велел он и сам завязал узел. Я чуть не задохнулся от сладкого мускусного аромата, похожего на запах спирта для растирания – только без острой терпкости.

– Что это? – спросил я.

– Ambra grisea, она же серая амбра, выдержанная регургитация китовой спермы, – сообщил монстролог. – Расхожий парфюмерный ингредиент. Нередко, впрочем, задаюсь вопросом, был ли ингредиент столь расхожим, если бы общество – в особенности дамская его часть – знало наверное, откуда он берется. Видишь ли, серая амбра, как правило, исторгается через анус кита вместе с фекальными массами, однако…

– С фекальными массами? – меня замутило.

– С дерьмом. Однако бывает так, что количество амбры слишком велико, чтобы пройти через сфинктер, и тогда кит срыгивает ее через рот.

– Китовая блевотина?

– Можно сказать и так. В Древнем Китае ее называли «слюной дракона», а в Средние века люди носили шарики амбры повсюду с собой, веря, что запах защитит их от чумы. Пахнет, впрочем, неплохо, не так ли?

Тут я согласился. Доктор удовлетворенно улыбнулся, как будто бы только что преподал мне важный урок.

– Хорошо. А теперь тихо, Уилл Генри.

Мы вошли в спальню. Даже сквозь аромат выблеванного китового дерьма я чуял запах разложения, исходивший от Кендалла: глаза слезились от вони, а на языке оседал привкус. Я ожидал этого – но был подготовлен не слишком тщательно. Однако, к моему изумлению, то было единственное мое оправдавшееся ожидание.

Во-первых, Уортроп вновь уложил одеяло своей матери туда, где нашел: мистер Кендалл был укрыт от шеи до ног.

Но этим дело не ограничилось: сам мистер Кендалл переменился. Я ожидал судорог агонии, рыка сквозь зубы и гортанных стонов – в общем, всего того, что принято ожидать от людей, находящихся в эпицентре духовных и телесных мук. Вместо того он лежал так неподвижно, так тихо, что на краткое мгновение я подумал было, что он наконец скончался; но нет. Кендалл был жив. Покрывала приподнимались и опадали, и при более близком рассмотрении я заметил, как глазные яблоки Кендалла бешено вращаются под полузакрытыми веками. Но удивительнее всего в этих и без того удивительных обстоятельствах была улыбка: Уаймонд Кендалл улыбался, словно видел прекрасный сон!

– Мистер Кендалл… он что…

– Улыбается? Да, можно это и так назвать. Легенды гласят, что на заключительных стадиях заболевания жертва испытывает периоды сугубой эйфории – всепоглощающее чувство блаженства. Это интересный феномен; возможно, всосавшись в кровь, пуидресер высвобождает химическое соединение, по структуре схожее с опиатами, – он прервался, мягко рассмеялся – самому ли себе? – и затем продолжил: – Мне следует заняться антитоксином. Если его состояние изменится, зови меня тут же.

И с этим монстролог оставил меня наедине с Кендаллом. Он бы не сделал этого, говорил я себе потом много раз за свою долгую жизнь, если бы знал, во что Кендалл превратился, – если бы знал, что Кендалл больше не Кендалл и уже не больше человек и разумное существо, чем манекен в витрине дешевой лавки.

Так я себе говорил.


В комнате холодно, и свет сер. Ровное дыхание существа, некогда бывшего человеком, на кровати – единственный звук, что доносится до ушей мальчика: метроном, тиканье человечьих часов, усыпляющее его.

Он так устал! Мальчик поникает головой и говорит себе, что не заснет. Только прикроет глаза на секунду-другую…

В сером свете холодной комнаты, под мерное дыхание преображающегося чудища – спи.

Спи, Уилл Генри, спи.

Видишь ее? В белом, брезжущем сквозь серое, в тепле, брезжущем сквозь холод, в тишине, что слышна сквозь тиканье часов – она печет пирог, твой любимый – яблочный. А ты сидишь за столом, с высоким стаканом молока, и болтаешь ногами – слишком еще короткими, чтобы достать до пола.

Пусть он сперва остынет, Вилли. Пускай остынет.

Вот прядь волос, выбившаяся из прически и изящно спадающая на ее тонкую шею, вот новый фартук, вот мазок муки на щеке, и какими же длинными кажутся ее руки, погруженные в духовку, и весь мир словно пахнет яблоками.

«Где папа?»

«Снова уехал».

«С доктором?»

«Конечно, с доктором».

«Я хочу с ними».

«Сам не знаешь, чего хочешь».

«Когда он вернется?»

«Надеюсь, что скоро».

«Папа говорит, однажды я поеду с ним».

«Так и говорит?»

«Однажды я с ним поеду!»

«Но если и ты уедешь, кто же со мной останется?»

«Ты тоже можешь поехать со мной и с папой!»

«Там, куда ездит твой отец, у меня бывать нет желания».

Пламя, охватившее ее, не греет, а ее вопль беззвучен. Мальчик сидит на стуле, болтая ногами, со стаканом молока, и смотрит, как огонь пожирает ее, и смеется, пока его мать сгорает заживо, и мир по-прежнему пахнет яблоками.

А затем отец зовет его:

– Уилл Генри! Уилл Генри-и-и-и!


Я пулей вскочил из кресла, пошатываясь, сделал пару шагов к кровати, повернулся и бросился вниз по лестнице. Меня звал не отец – не голос из сна, – а доктор, как и сотню раз прежде, когда ему вдруг оказывались срочно необходимы мои незаменимые услуги.

– Иду, сэр! – крикнул я, с грохотом сбегая по ступенькам на первый этаж. – Я иду!

Мы столкнулись в прихожей: пока я бежал вниз, он бежал вверх. И мы оба имели вид взвинченный и слегка безумный, глядя друг на друга с одинаковым выражением комического недоумения.

– Что стряслось? – запыхавшись, спросил Уортроп.

– Что стряслось? – одновременно с этим спросил я.

– Почему ты спрашиваешь у меня, что стряслось да что стряслось?

– Что, доктор Уортроп?

– Это я у тебя спрашиваю – что стряслось?

– Что стряслось, что вы спрашиваете, доктор Уортроп?

– Да что стряслось-то – вот что я спрашиваю! – взревел он. – Что случилось, зачем ты меня звал?

– Но – но это вы звали меня, сэр.

– Я тебя не звал. С тобой все в порядке?

– Да, сэр. Наверное… наверное, я уснул.

– Не советовал бы сейчас спать, Уилл Генри. Вернись наверх, будь добр. Мы не должны оставлять мистера Кендалла без присмотра.


В комнате по-прежнему было очень холодно, а свет был сер. И снег шелестел, падая на оконное стекло.

Вот только кровать была пуста.

Кресло; резной гардероб в стиле Луи-Филиппа; погасшие угли в камине; маленькое кресло-качалка; кукла-пигмей в нем и ее крохотные, немигающие глазки из черного фарфора; и мальчик, замерший на пороге как громом пораженный, тупо глядя на опустевшую постель.



Я медленно попятился в гостиную. Там было теплее, чем в комнате, но далеко до моего собственного жара: мои щеки горели как огнем, хоть руки и онемели.

– Доктор Уортроп, – прошептал я, не громче шороха падающего снега. – Доктор Уортроп!

Он, наверное, упал, подумал я. Как-то высвободился из пут и свалился с кровати. Он лежит с другой стороны кровати, только и всего. И пусть доктор его и поднимает. Я к нему не притронусь!

Я повернулся. Это движение заняло у меня будто тысячу лет. Ступени простирались передо мной на тысячу миль вперед.

До лестничной площадки. Еще тысяча лет. Сердце мое колотилось, горячее дыхание надувало самодельную маску, разило серой амброй. И наверху, за моей спиной, робко скрипнула верхняя ступенька.

Я замер, прислушиваясь. Третья тысяча лет.

Я охлопал пустые карманы в поисках пистолета.

Где пистолет? Уортроп забыл мне его вернуть; или, как он сам, вне всякого сомнения, сказал бы, я забыл его об этом попросить.

Я знал, что надо продолжать идти. Инстинктивно я понимал, где лежит мое спасение. Однако привязать себя к мачте, обернуться, как Лотова жена, – вот какова человеческая природа.

Я обернулся.

Часть седьмая

«Хочешь жить?»

Оно кинулось на меня с верхней ступеньки, зловонный мертвец с выпирающими костями, содранной кожей и алыми, сочащимися гноем мышцами, разинутый рот оторочен неровными зубами, глаза черны как бездна.

То, что когда-то было Кендаллом, рухнуло на меня, ударив плечом в грудь, и черные глаза завращались в глазницах, как у нападающей акулы в экстазе убийства. Я вслепую стукнул его кулаком в лицо и ободрал костяшки о выпиравшие из лохмотьев плоти острые костяные наросты, кость стукнулась о кость, и вся моя рука зашлась в песне боли.

Чудовище схватило меня за запястье и сбросило вниз, к подножию лестницы, с той же легкостью, с какой мальчишка кидает палку. Я приземлился лицом вниз практически без звука – падение вышибло из меня весь воздух. В промежутке меж двух ударов сердца я перевернулся на спину – и чудовище тут же очутилось на мне, так близко склонившись к моему лицу, что я увидел свое отражение в его лишенных души глазах. Я много раз с тех пор глядел в это лицо; я храню это воспоминание в особой комнатке своей мысленной кунсткамеры, и время от времени, когда день в зените, солнце греет и до сумерек еще далеко, я извлекаю его на свет Божий. Я вынимаю его и держу, и чем дольше держу, тем меньше, видите ли, я боюсь его. Большей части кожи уже нет, она сорвана или слезла, как змеиная, и обнажает мышцы, чудесно сложный – и волшебно прекрасный – фундамент. Заостренные рога из кальцинированной[18] ткани выпирают из черепа во множестве, как взрывшие землю корни кипарисов: из скул, изо лба, челюстей и подбородка. У чудища нет губ. Языка у него тоже нет – язык разложился и отпал, только корень его остается во рту, и когда ко мне близится разинутая пасть, я вижу, как судорожно сокращается бурый волокнистый обрубок. Остаток языка чудовище проглотило, как и губы; в желудке мистера Кендалла обретался исключительно мистер Кендалл.

В последний миг перед тем, как Кендалл приземлился на меня, я вскинул руки. Они легко прошли сквозь плоть, и мои пальцы запутались в его ребрах. Если бы я был в состоянии мыслить, я бы сообразил нажать чуть сильнее, добраться до его сердца и давить то, пока не лопнет. Возможно, впрочем, дело было в скорости, а не в остроте ума: времени сообразить у меня не было.

Пока я осознавал, что это нечеловеческое лицо станет последним лицом, что я вижу в своей жизни, пуля вошла в затылок чудовища, прорвав дыру размером с яблоко в его лбу и уйдя в ковер – меньше, чем в четверти дюйма от моего уха. Тело, нанизанное на мои руки, содрогнулось. Я почувствовал – или, во всяком случае, подумал, что почувствовал, – сопротивление его сердца, злобный толчок в обвившие ребра твари пальцы, словно отчаявшийся узник бросился на прутья своей решетки, прежде чем сердце Кендалла все же остановилось. Свет в глазах его не угас: он и прежде не теплился. И я все еще был в плену его незрячего взора – иногда я думаю, что я до сих пор у него в плену.

Уортроп оттолкнул тело – как только высвободил его из моей безумной хватки, – отбросил прочь пистолет и опустился рядом со мной на колени.

Я потянулся к нему.

– Нет! Нет, Уилл Генри, нет!

Он отшатнулся от моей руки; окровавленные кончики моих пальцев лишь царапнули по фалдам его сюртука.

– Ничего. Не. Трогай! – как бы показывая пример, он вскинул руки. – Ты не ранен?

Я помотал головой. Я все еще был лишен дара речи.

– Не двигайся. Держи руки подальше от тела. Я сейчас вернусь. Понимаешь, Уилл Генри?

Он поднялся на руки и бросился к кухне. Но человеческой природе свойственно искушение совершать именно то, от чего вас только что предостерегли. Платок был все еще повязан мне на лицо. Я чувствовал себя так, будто меня медленно душат, и все, о чем я мечтал, было сдернуть его вниз.

Мгновение спустя Уортроп вернулся, в свежих перчатках, и сдвинул маску вниз, словно без слов узнал о причине моих страданий. Я глубоко, с дрожью вдохнул.

– Не двигайся, не двигайся, пока еще нет, – зашептал монстролог. – Осторожно, осторожно. Он ранил тебя, Уилл Генри? Укусил или поцарапал?

Я отрицательно потряс головой.

Уортроп внимательно изучил мое лицо и покинул меня так же внезапно, как только что вернулся. Гостиная постепенно заволакивалась серым туманом. Шок начал оказывать воздействие на мое тело, и я почувствовал ужасный холод.


Где-то вдали до меня доносится жалобный крик паровозного свистка. Туман расступается, и на платформе стоим мы с матерью: мы держимся за руки, и я вне себя от счастья.

«Это он, мама? Это тот поезд?»

«Думаю, да, Вилли».

«Как ты думаешь, папа привез мне подарок?»

«Если нет, то это не твой папа».

«Хотел бы я знать, что это!»

«Хотела бы я не знать, что это».

«Папы в этот раз долго не было».

«Да».

«А сколько, мам?»

«Очень долго».

«В прошлый раз он привез мне шляпу. Дурацкую шляпу».

«Ну, ну, Вилли. Это была очень славная шляпа».

«В этот раз я хочу что-то особенное!»

«Особенное, Вилли?»

«Да! Что-нибудь чудесное и особенное, как те места, куда он ездит».

«Не думаю, чтобы ты нашел их такими уж чудесными или особенными».

«А я нашел бы! И я найду! Папа говорит, когда я достаточно вырасту, он возьмет меня с собой».

Сжимает мою руку. А вдали – рык и пыхтенье локомотива.

«Ты никогда не вырастешь настолько, Уильям Джеймс Генри».

«Однажды он меня возьмет. Он обещал. Однажды я увижу места, которые другим только снятся».

Поезд – живое существо; он злобно визжит, жалуясь на рельсы. Черный дым угрюмо валит из его трубы. Поезд бросает презрительный взгляд на толпу, на важничающего проводника, на носильщиков в аккуратных белых куртках. И он огромен – в нем дрожат сила и сдерживаемая ярость. Это пыхтящий, рычащий, разъяренный монстр, и мальчик зачарован им. Какой мальчишка не был бы зачарован?

«А теперь гляди, Вилли. Ищи своего отца. Посмотрим-ка, кто первый его увидит!»

«Я вижу! Я его вижу! Вон он!»

«Нет, это не он».

«Нет, это… Ох, нет, это правда не он».

«Ищи дальше».

«Вон он! Это он! Папа! Папа!»

Он похудел; его пропыленная одежда, обтрепавшаяся в путешествии, свободно висит на сухощавом теле. Он не одну неделю не брился, и глаза у него усталые, но это мой отец. И я всегда его узнаю.

«А вот и он! Вот мой Уилл. Иди ко мне, сынок!»

Я взлетаю на тысячу футов вверх; руки, что поднимают меня, худые, но сильные, и лицо его на миг оказывается подо мной, а затем я утыкаюсь ему в шею и сквозь копоть рельс вдыхаю его запах.

«Папа! Папа, что ты мне привез?»

«Привез! С чего это ты взял, что я что-то тебе привез?»

Смеется; и зубы его очень белы на небритом лице. Он нагибается поставить меня на ноги, чтобы обнять жену.

«Нет! Понеси меня, папа».

«Вилли, твой отец устал».

«Понеси меня, папа!»

«Все в порядке, Мэри. Я понесу его».

Пронзительный, жуткий вопль чудища, последний злобный клуб выдохнутого им дыма, и, наконец, я дома, в объятиях своего отца.


Уортроп поднял меня на руки, скривившись от мышечного усилия, потребного, чтобы удержать мое тело как можно дальше от его собственного.

– Подними руки, Уилл Генри. И не вздумай ими пошевелить!

Он отнес меня на кухню. Таз для мытья стоял на полу у очага, до половины заполненный дымящимся кипятком. Я заметил на плите чайник и понял, с внезапным уколом грусти, что слышал свисток чайника – а вовсе не поезда. Мои отец и мать вновь исчезли, скрылись в сером тумане.

Монстролог усадил меня на пол перед тазом и сам сел рядом, тесно прижавшись ко мне. Он обнял меня и крепко ухватил за руки, чуть ниже локтей.

– Готовься, Уилл Генри. Обожжет.

Он наклонился вперед, притиснув меня к дымящейся воде, и затем погрузил мои окровавленные руки в раствор – в смесь кипятка и карболовой кислоты.

Тут-то ко мне и вернулся голос.

Я орал; я пинался; я бился; я толкал его изо всех сил, но монстролог не сдавался. Сквозь слезы я видел, как алый туман крови Кендалла заволакивает прозрачный раствор, расползаясь в нем змеиными кольцами, покуда я наконец уже не мог разглядеть в нем свои руки.

Доктор яростно прошептал мне в ухо: «Хочешь жить? Тогда держи! Держи!»

В глазах у меня зацветали черные звезды, превращались в сверхновые, взрывались и гасли. Когда силы мои иссякли, в тот самый миг, когда я замер, колеблясь, на грани обморока, монстролог вытащил мои руки из таза. Обожженная кожа на них стала ярко-красной. Уортроп поднял их, повернул туда-сюда, и я почувствовал, как напряглось его тело. Он тихо ахнул.

– Что это, Уилл Генри? – Доктор указал на маленькую ссадину на средней костяшке указательного пальца левой руки. Свежая кровь выступила у нее в середине. Когда я не ответил немедля, Уортроп слегка встряхнул меня.

– Что это? Он укусил тебя? Или оцарапал? Уилл Генри!

– Я… я не знаю! Я упал с лестницы… не думаю, что это он.

– Подумай, Уилл Генри! Вспомни!

– Я не знаю, доктор Уортроп!

Он встал, а я рухнул, слишком слабый, чтобы подняться, и слишком перепуганный, чтобы сказать еще хоть слово. Я взглянул в его лицо – и увидел человека, зажатого в убийственные тиски нерешительности, вынужденного выбирать из двух равно неприемлемых путей.

– Я не знаю. Прости мне Бог, не знаю!

Стоя надо мной, он казался высоким как великан, как кто-то из «детей Божьих» – племени гигантов, что обитали на допотопной Земле. Его взгляд заметался по комнате, как будто он искал ответа своей невозможной дилемме, словно где-то в кухне скрывалось знамение, способное указать ему путь.

Затем монстролог замер, и его беспокойный взор остановился на моем запрокинутом лице.

– Нет, – сказал он мягко. – Не Бог.

Он быстро шагнул в сторону, и прежде чем я повернул голову, чтобы посмотреть, куда он пропал, монстролог вернулся с мясницким ножом.

Он склонился надо мной, потянулся к моей левой руке, схватил за запястье, вздернул меня с пола, подтащил к кухонному столу, швырнул на стол мою руку, закричал «Растопырь пальцы!», крепко прижал мою руку своей левой, занес нож – и с силой опустил.

Часть восьмая

«Все, ради чего я остаюсь человеком»

Хочешь жить?

Запах сирени. Звук воды, каплющей в таз. Прикосновение теплой, влажной ткани.

Тень. Присутствие. Призрак в моих померкших очах.

Хочешь жить?

Я парю под потолком. Подо мной – мое тело. Я вижу его ясно и четко, и рядом с ним, у моей кровати, монстролог выжимает полотенце.

Затем он укрывает меня. Он стоит спиной ко мне, потому что смотрит в мое другое, смертное лицо, принадлежащее мальчику на постели.

Он вновь садится. Теперь я вижу его черты. Я хочу сказать ему что-нибудь; хочу ответить на его вопрос.

Он потирает глаза. Пропускает сквозь волосы свои длинные пальцы. Наклоняется вперед, уперев локти в колени, и закрывает лицо руками. Так он сидит лишь мгновение – и тут же снова вскакивает, вышагивает вдоль кровати туда и обратно. Его тень мечется по полу в свете лампы, ползет по стене, когда он приближается, и волочится за ним, когда он отходит. Уортроп падает в кресло, и я вижу, как он тянет руку – и кладет ее мне на лоб. Жест кажется рассеянным, как если бы прикосновение ко мне помогало ему думать.

Сверху я вижу, как он дотрагивается до меня. Внизу я это чувствую.


Свет, что ярче тысячи галактик, глубоко впивается мне в глаза. А за ним – глаза Уортропа, темнее самой темной пропасти.

Его пальцы на моем запястье. Холодный стетоскоп, прижатый к моей груди. Моя кровь, стекающая в стеклянные сосуды.

Свет, вгрызающийся в мои глаза.


«Что ты привез мне, папа?»

«Я привез тебе семечко».

«Семечко?»

«Да, золотое семечко с Острова Блаженства, и если ты посадишь его и будешь поливать, оно вырастет в золотое дерево, на котором растут леденцы».

«Леденцы!»

«Да! Золотые леденцы! И мятные, и лакричные конфетки, и лимонные. Почему ты смеешься? Посади его и увидишь».


Я вижу монстролога в дверях. У него что-то в руке.

Веревки.

Он бросает веревки на кресло. Сует руку в карман.

Револьвер.

Он кладет револьвер на столик возле кресла. Кажется мне, или его рука дрожит?

Осторожно он вынимает мою руку из-под одеяла, берет веревку – одну; всего их три, – и обвязывает вокруг моего запястья.

Я парю над ним и не вижу его лица. Он смотрит вниз, на лицо мальчика.

Он отшатывается от кровати; свободный конец веревки свешивается с края постели.

Затем он оборачивается, смахивает веревки с кресла на пол и садится. Довольно долго не двигается.

А затем монстролог берет свободный конец веревки, привязывает его к собственному запястью, откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и спит.


«Где ты был в этот раз, папа?»

«Я же сказал тебе, Вилли. Я был на Острове Блаженства».

«А где он, Остров Блаженства?»

«Ну, сперва тебе понадобится лодка. И не всякая лодка тут пойдет. Тебе придется отыскать самую быструю лодку на свете, корабль о тысяче парусов, и плыть на нем тысячу дней, и вот тогда-то ты увидишь такое, что бывает раз в тысячу лет. Тебе покажется, будто солнце упало в море, потому что каждое дерево на том острове из чистого золота, и каждый листик на них из чистого золота и сияет сам по себе, так что даже в самую темную ночь остров светится, как маяк».


– Я почему-то все думал о твоем отце, – сказал монстролог мальчику. – Он как-то раз спас мне жизнь. Не думаю, что я тебе когда-либо об этом рассказывал.

Комната казалась такой пустой; я ушел туда, куда ему путь был заказан. Не имело, в сущности, никакого значения, могу я слышать его или нет – слова монстролога предназначались не мне одному.

– Аравия, зима семьдесят третьего… или, может, семьдесят четвертого; не помню. Глубокой ночью на наш лагерь напала стая хищников, злобных и чрезвычайно жестоких, – и я имею в виду представителей вида «человек разумный». Разбойники. Мы потеряли трех носильщиков и проводника – очень славного бедуина по имени Хиляль… Его мне было жаль – он очень высоко меня ставил. Даже пытался выдать за меня одну из своих дочерей – замуж или в рабство, я так и не понял точно, потому что так и не успел выучить их язык как следует. В любом случае, вот только что он говорил со мной, улыбался, смеялся – он был очень веселым человеком. Редкий кочевник бывает угрюм, Уилл Генри; и если ты поразмыслишь, ты поймешь, отчего так. И вот – в следующий миг голова его начисто слетает с плеч… Потом я сказал его вдове: «Ваш муж умер, но, по крайней мере, он умер, смеясь». Думаю, это ее хоть немного утешило. Это вторая из лучших смертей, Уилл Генри.

Какая была самая лучшая смерть, он не упомянул.

– В любом случае, твой отец спас меня. Я бы сражался до последнего, хотя бы ради того, чтобы отомстить за Хиляля, однако меня ранили в бедро, и я истекал кровью. Джеймс перекинул меня через седло своего пони и гнал всю ночь – до ближайшей деревни. А когда лошадь упала замертво, остаток пути он нес меня на плечах.


«Я хочу с тобой, папа. Возьмешь меня на Остров Блаженства?»

«Это очень, очень далеко отсюда, Уилл».

«Неважно. Мы найдем корабль о тысяче парусов и доплывем!»

«Ну, ну. Такие корабли не на каждом шагу, сынок».

«Но ты же нашел такой!»

«Да, нашел. Я такой нашел».


– Две недели я был прикован к постели – в рану попала инфекция, – то выходя из забытья, то вновь впадая в беспамятство. И все это время твой отец не отходил от меня ни на шаг. Однажды, впрочем, я увидел Хиляля у моего ложа – смутно, словно сквозь вуаль или туман, – и знал до мозга костей, что дошел до порога смерти. Я не удивился, узнав его, и нисколько не испугался. Если уж на то пошло, я был счастлив, что он пришел. Он спросил, чего я хочу. «Чего вы хотите, шейх Пеллинор Уортроп? Вам стоит лишь пожелать, и да исполнится». И из всего, что я мог бы загадать, я попросил его рассказать мне анекдот. И он рассказал. И подвох оказался в том, что я его не помню. Я до сих пор мучаюсь – это был очень смешной анекдот. Но я плохо запоминаю шутки – есть у меня такой недостаток. Моя память в этом направлении… не работает.

Он теребил узел у себя на запястье; его слабая улыбка померкла, и вдруг его охватила злоба – яростная злоба.

– Это… неприемлемо. Я такого не потерплю. Не потерплю, понял? Тебе запрещается умирать. Ты не желал смерти своих родителей и не просился ко мне в дом. Это не твой долг, и не тебе должно его платить.


«Ну, ну, полно. Не плачь. Ты еще очень юн, у тебя впереди годы и годы, чтобы найти его. А до той поры я буду твоим кораблем о тысяче парусов. Свистать всех на плечи, юнга, и уж я отвезу тебя на твой сказочный остров!»


– Я не потерплю, чтобы ты умер, – яростно сказал Уортроп. – Твой отец умер из-за меня, и еще и твоей смерти я не могу себе позволить. Долг меня раздавит. Если ты уйдешь, Уилл Генри, ты и меня за собой утянешь, – натянув веревку.


«Пап, я его вижу! Остров Блаженства! Он горит, как солнце в черной воде».


– Довольно, – закричал он. – Я запрещаю тебе оставлять меня. А теперь – шагом марш, быстро, а ну, поднимайся и кончай с этими глупостями! Я тебя спас. Так что шевелись, ты, глупый, тупой мальчишка!

Он занес руку, привязанную к моей, и с силой ударил меня по щеке.

– Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар, удар, удар!

– Хочешь жить? – заорал он. – Тогда выбирай жить! Выбирай жить!

Задыхаясь, он упал назад в кресло, соединявшая нас веревка сползла вниз по его руке. Излив горесть в воплях, Уортроп высвободил запястье из узла и бросил веревку лежать на моем теле.

Силы оставили его. А вместе с ними – весь страх, вся злость, вся вина, весь стыд, вся гордость – все. Уортроп ничего не чувствовал; он был пуст. Возможно, бог ждет, чтобы мы опустели, чтобы тогда и наполнить нас собой.

Я так говорю, потому что вот что сказал монстролог:

– Пожалуйста, не оставляй меня, Уилл Генри. Я этого не переживу. Ты был почти прав. Я всегда на грани того, чтобы стать как мистер Кендалл. А ты – я не пытаюсь понять как или хотя бы почему, – но ты тянешь меня прочь от края пропасти. Ты – все… ты все, ради чего я остаюсь человеком.

Часть девятая

«Итоговая расстановка сил»

«Ты все, ради чего я остаюсь человеком».

В последующие месяцы – или, если уж быть совершенно точным, годы – монстролог ни разу не поколебался в своем твердом отречении от этих слов. Я, должно быть, бредил; он никогда ничего подобного не говорил; или же – мое любимое – он сказал что-то совсем другое, а я не расслышал. Это куда больше походило на того Пеллинора Уортропа, которого я знал, и почему-то я предпочитал уже знакомую мне его версию. Знакомый Уортроп был предсказуем – и оттого утешителен. Моя мать, благочестивая, как всякая пуританка из Новой Англии, любила говаривать о «днях, когда лев возляжет подле агнца». Хотя я понимаю теологическую мысль, стоящую за этими словами, этот образ не кажется мне умиротворяющим: мне жаль льва, который лишен своей сущности, основы своего бытия. Лев, не действующий подобно льву, не лев, он даже не противоположность льву. Он – насмешка надо львом.

А над Пеллинором Уортропом, как над тем львом – или над Творцом того льва! – не насмехаются.

– Я не отнимаю подтверждения тому, что я нередко утверждал, Уилл Генри, а именно тому, что, в общем и целом, твои услуги показали себя более незаменимыми, чем напротив. Я никогда не утверждал иначе и твердо убежден в необходимости признавать за собой долги там, где действительно находишься у кого-либо в долгу. Однако не следует экстраполировать это на что-либо… на что-либо кроме, за неимением лучшего выражения, – и затем он резко менял тему.


«Я запрещаю тебе оставлять меня».

Моя молчаливая отзывчивость на его приказ была для меня самого внезапна. В один и тот же миг я мог видеть и себя, и его, и комнату – и больше того, куда больше. Я видел наш дом на Харрингтон Лейн; наш город – Новый Иерусалим; всю Новую Англию. Я видел океаны и континенты, и Землю, вращающуюся вокруг Солнца, луны Юпитера и Млечный Путь, и непостижимые глубины космоса. Я видел всю Вселенную. Я держал ее на ладони.

А в следующее мгновение я уже был в постели, голова у меня раскалывалась, левая рука тряслась. А Уортроп чутко спал в кресле у моей кровати. Я прочистил горло; во рту у меня было сухо, как в пустыне.

Монстролог тут же очнулся и уставился на меня дикими глазами – словно ему явилось привидение.

– Уилл Генри? – прохрипел он.

– Пить хочу, – сказал я.

Сперва он промолчал. И сверлил меня взглядом, пока мне не стало не по себе.

– Ну что ж, Уилл Генри, тогда я принесу тебе воды.

Когда я попил воды и еле теплого бульона, он поставил поднос на прикроватный столик (ни пистолета, ни веревок там уже не было) и сообщил, что должен сменить мне повязку.

– Можешь не смотреть, если не хочешь. Работа чистая – с учетом всех обстоятельств, поистине выдающаяся ампутация.

– Если вам все равно, доктор Уортроп…

– Конечно. Ты будешь рад узнать, что нет никаких признаков инфицирования. Операция была проведена не в самых стерильных условиях, как ты помнишь. Я ожидаю полного выздоровления.

– Я его чувствую.

– Это нормально.

– Что нормально?

– Хм-м-м, – осматривая свою работу. – Да, заживает прекрасно. Нам очень повезло, что это твой левый указательный палец, Уилл Генри.

– Повезло?

– Ты ведь правша, разве нет?

– Да, сэр. Полагаю, это везение.

– Ну, я не утверждаю, что тебе следует испытывать благодарность…

– Но я благодарен, доктор Уортроп. Вы спасли мне жизнь.

Он закончил перевязку в молчании. Казалось, мои слова его обеспокоили. Затем он сказал:

– Хотелось бы так думать. Голая правда в том, что все это могло быть зря. Ты не знаешь, поранил ли тебя именно мистер Кендалл, и я не знаю, что случилось бы – да и случилось ли вообще, – если это был он. При встрече с неизведанным лучше всего придерживаться наиболее консервативного подхода. Все это очень хорошо, пока речь идет в теории; но в конечном итоге это привело к тому, что я взялся за мясницкий нож и оттяпал тебе палец.

Он неловко похлопал меня по колену и встал, дрожа и потирая поясницу.

– Теперь, если ты извинишь меня, я пойду приму ванну и переоденусь. Не пытайся пока вставать. Если понадобится облегчиться или опорожнить мочевой пузырь, воспользуйся ночным горшком. Чему это ты улыбаешься? – раздраженно спросил он. – Ты что же, думал, я позволю тебе валяться в собственных испражнениях?

– Нет, сэр.

– Тогда не вижу, что такого забавного в ночном горшке.

– Ничего, сэр. Я подумал о том, как вы будете его выносить.

Он выпрямился и ответил с большим достоинством:

– Я естествоиспытатель. Нам не в новинку иметь дело с дерьмом.


На закате он вернулся, спросил, как я поживаю, и сообщил, что неплохо бы мне было попробовать выбраться из кровати.

– Голова у тебя будет кружиться и рана – болеть, но чем скорее ты перейдешь на амбулаторный режим, тем лучше. У нас много дел перед тем, как мы отбудем в Нью-Йорк.

– Каких дел, доктор Уортроп? – Я подумал, что он имеет в виду сборы в дорогу: обязанность, что всегда падала на меня.

– Я бы уже это сделал, но не хотел… подумал, что лучше бы, когда ты придешь в сознание… В общем, не могу же я быть в двух местах одновременно! – нетерпеливо закончил он.

А я могу, чуть было не сказал я ему, но прикусил язык. Рассказ о моей бестелесной душе, взирающей на него с потолка, Уортроп высмеял бы весьма жестоко.

– Что вы уже сделали бы?

– Мистера Кендалла, Уилл Генри. Мы должны… – он помолчал, как бы подбирая слово, – решить вопрос с мистером Кендаллом.


«Мы должны решить вопрос с мистером Кендаллом».

Под этим монстролог подразумевал вовсе не уведомление родни о его кончине и не приготовления к отправке тела в родную Англию для погребения.

Не знаю, почему я подумал на мгновение именно так. Как можно было бы объяснить близким Кендалла, – или, в данном случае, британским властям – сильно разложившийся труп со свежим пулевым ранением в голову? Также оставался щекотливый вопрос потенциальной заразности недуга. Как выразился Уортроп, «эта искра может разжечь такой пожар, рядом с которым эпидемия чумы покажется походным костерком».

Первый вечер после того, как я выздоровел, мы провели в подвальной лаборатории, расчленяя Уаймонда Кендалла.

Монстрологу нужны были препараты всех главных органов, включая мозг (он был в восторге от возможности заглянуть мистеру Кендаллу в мозг), который он полностью изъял, спилив для этого крышку черепа. Мне пришлось держать препарат – весьма неловкое положение, с учетом толстой повязки на моей левой руке, – пока доктор отделял продолговатый мозг[19]. Я никогда раньше не держал человеческого мозга. Его изящество удивило меня; я думал, он будет куда тяжелее.

– Вес среднего человеческого мозга составляет примерно три фунта[20], Уилл Генри, – сообщил доктор, взглянув на мое изумленное лицо. – Сравни это с общим весом нашей кожи, около шести фунтов[21], и сможешь сделать захватывающие выводы, от которых, впрочем, не по себе.

Он принял из моих рук трехфунтовую обитель кендаллова сознания и продолжил:

– Взгляни на лобную долю[22], Уилл Генри. Извилины – вот эти глубокие борозды, что испещряют остальной мозг, – полностью исчезли. Мыслящая часть его мозга гладкая, как бильярдный шар.

Я спросил его, что это значит.

– Ну, мы можем предположить, что это не врожденный дефект, хотя покойный и не показался мне чересчур сообразительным: больше завитков, чем извилин… прости, небольшой и не слишком удачный патологоанатомический каламбур. Можно предположить, что это результат воздействия токсина. Это в точности соответствует литературным источникам, согласно которым жертва на финальных стадиях болезни превращается в зверя, неспособного прислушаться к голосу разума, но более чем способного на ярость, убийства и людоедство. В некоторых племенах Лакшадвипского архипелага[23] рассказывают о целых деревнях, обезлюдевших после единственного контакта с пуидресером – последний выживший в буквальном смысле пожирает сам себя.

Доктор сухо рассмеялся, рассеянно поглаживая гладкую плоть кендаллова мозга, и добавил:

– Я имею в виду, он ест сам себя, пока не умрет. Когда все остальные мертвы или бежали, он принимается терзать свое собственное тело и поедать свою плоть, пока не истечет кровью или не подхватит инфекцию. Ты ведь видел содержимое желудка мистера Кендалла; не думаю, чтобы он проглотил свой язык случайно.

Он приказал мне наполнить формальдегидом большую банку для препаратов, куда затем с осторожностью опустил мозг. Когда я вдвигал банку на полку, я обратил внимание на соседний сосуд, которого прежде не видел. Мне немного потребовалось времени, чтобы узнать плавающий в янтарной жидкости предмет.

– Это…

– Да, – ответил он.

– Вы сохранили его?

– Ну, мне не хотелось вот так вот запросто выбросить его вместе с помоями.

– Но зачем… что вы собираетесь с ним делать?

– Да вот, подумывал выдрать страницу из книжки миссис Шелли и собрать себе другого мальчишку, который не мучил бы меня вопросами, воздерживался бы от получения серьезных телесных повреждений в самое неподходящее время и не считал бы делом всей своей жизни судить каждое мое решение, словно сам Господь Бог назначил его моей совестью, – он улыбнулся коротко и невесело. – Это важное вещественное доказательство. Прости. Я думал, это само собой разумеется. Когда у меня будет время – которого сейчас у меня, вне всякого сомнения, нет, – я проведу тщательный анализ, чтобы определить, был ли ты в самом деле заражен.



Я надолго уставился на свой палец, плавающий в растворе. Очень странно видеть собственную часть оторванной от тебя.

– Если не был, я не хочу этого знать, – сказал я.

Уортроп хотел было что-то ответить, но оборвал себя. Он коротко кивнул:

– Понимаю.


Затем монстролог вскрыл торс мистера Кендалла, чтобы удалить основные органы. Он обнаружил многочисленные мешковидные наросты – «сальниковые кистозные поражения», как он их назвал, – на внутренней поверхности желудка. Он осторожно нажал на один из них кончиком скальпеля, и мешок вскрылся с едва слышным лопающимся звуком, выплеснув прозрачную, густую жидкость, по консистенции похожую на слизь.

После того, как органы были законсервированы и снабжены ярлыками, настало время, по выражению Уортропа, «итогового решения вопроса».

– Пилу для костей, будь добр, Уилл Генри. Нет, вон ту, большую.

Он начал с отпиливания вылущенной головы мистера Кендалла.

– Земля слишком твердая, чтобы мы могли его похоронить, – сказал монстролог, перепиливая шею. – И я не могу позволить себе ждать до весны, когда она оттает. Нам придется его сжечь, Уилл Генри.

– А что, если кто-то приедет его искать?

– Кто? Он бежал в крайнем ужасе и, скорее всего, никому не сказался. Но предположим, что все же он уведомил кого-то о своем отъезде. Что им известно? Они знают, что он должен был приехать; но у него не было ни средств, ни возможности сообщить им, что случилось по его прибытии. Если власти начнут задавать вопросы, я всегда могу сказать, что знать не знаю этого человека, и что, если он имел целью встретиться со мной, этого ему не удалось.

Он бесцеремонно бросил отрубленную голову в пустой умывальный таз у секционного стола, тот самый, в который он погружал мои окровавленные руки. Голова приземлилась с жутким лязгом и перекатилась на сторону: правый глаз был открыт (левый монстролог удалил, чтобы изучить) и, казалось, пялится прямо на меня.

– Есть кое-что хорошее в этом неприятном повороте событий, – высказался доктор, отделяя от торса правую ногу мистера Кендалла. – Мы больше не имеем ни малейшего сомнения в подлинности «подарка» от доктора Кернса. В нашем распоряжении, Уилл Генри, второй из величайших трофеев монстрологии.

– А какой же первый? – спросил я.

– «Первый»? Ну, в самом деле, Уилл Генри.

– Штука, которая его сделала? – догадался я. – Этот… магнификум?

– Очень хорошо! Typhoeus magnificum, названный в честь Тифея – отца всех чудовищ, и также известный как Невиданный.

– А почему его так называют?

Монстролог оторвался от работы и уставился на меня так, будто все мои извилины превратились в завитушки.

– Его называют Невиданным, Уилл Генри, – сказал он очень медленно и раздельно, – потому что никто и никогда его не видел.

– Практически все о нем находится под покровом тайны, – рассказывал он, пропиливаясь сквозь плечевой сустав, соединявший плечевую кость мистера Кендалла с лопаткой. Мое участие в этой стадии «решения вопроса» состояло в том, чтобы в буквальном смысле слова держать труп за руку – чтобы та оставалась перпендикулярной обезноженному торсу. – От класса до вида, от брачного поведения до ареала обитания, от жизненного цикла до точного облика. Мы даже не уверены в том, что это хищник. Рассказы – а это не более, чем рассказы, сказки, передающиеся из поколения в поколение, – гласят, что это очевидно хищник, но это всего лишь рассказы – побасенки и сказки, а не достойные доверия наблюдения. Единственное подлинное свидетельство существования магнификума, находящееся в нашем распоряжении, это nidi – его гнезда, и пуидресер, первоначально считавшийся его пометом, но в настоящее время рассматривающийся, как я говорил присутствующему здесь мистеру Кендаллу, – Уортроп кивнул на таз у своих ног, – как часть пищеварительной системы, слюна или яд, вырабатывающиеся в пасти или в ином гландулярном органе[24], – здесь монстролог вытянул пилу и продолжил: – Готово, Уилл Генри! Потяни его за руку и поглядим, отойдет ли. О, вот славно! Подай-ка мастеру Генри руку!

Он рассмеялся. Я – нет. Жутковатые попытки Уортропа шутить действовали мне на нервы.

– Ну, не стой тут с ней просто так. Брось в таз к остальному. У нас мало времени. Думаю, распилю торс пополам, по седьмому грудному позвонку. Что скажешь?

Я сознался, что не имею на сей счет никакого мнения; мне исполнилось всего лишь тринадцать, и это было мое первое расчленение.

– Твоя правда, – кивнул монстролог.


Мы рассортировали останки мистера Кендалла, отделяя более крупные части (например, ляжки) от меньших (таких, как кисти рук). Первым предстояло сгореть в переулке, вторым – в камине в библиотеке.

– А что же кости? – спросил я. – Что мы с ними сделаем?

– Оставим себе, конечно. Когда у меня появится немного времени, я хотел бы восстановить скелет. В идеале нам следовало бы очистить их кислотой, но не успеем – это дольше, чем выжигать огнем. Время для нас сейчас важнее всего, Уилл Генри, если только мы надеемся выследить магнификум.

Мы стояли в переулке у бочки для сжигания мусора, по щиколотку в четырех дюймах свежего снега. Снежная буря по большей части уже миновала, однако несколько пышных снежинок все еще лениво планировали вниз в янтарном свете уличного фонаря – как золотые листья острова, о котором рассказывал мне отец и который он обещал мне показать – чего так никогда и не сделал.

Уортроп полил останки керосином. Он зажег спичку и держал, пока пламя не опалило ему пальцы, затем бросил ее на землю.

– Что ж, полагаю, следует что-то сказать. Несколько подобающих слов. Я знаю, что некоторые сочли бы, что Уаймонд Кендалл что посеял, то и пожал, что любопытство кошку сгубило, что следовало ему печься о собственных делах и не совать носа в монстрологические. Однако не меньше найдется и тех, кто счел бы его невинной жертвой злобного безумца, трагическим последствием человеческой бесчеловечности. А что скажешь ты, Уилл Генри?

– Никто такого не заслуживает, – ответил я.

– А. Думаю, ты добрался до сути, Уилл Генри. Полмира молится, чтобы получить то, чего они заслуживают, а полмира – чтобы не получить по заслугам! – он глянул вниз, на путаную кучу частей тела, заготовку для гнездовища… Смотреть на это можно было только так.

– Я не знал вас, Уаймонд Кендалл, – сказал монстролог расчлененному трупу, набитому в мусорный бак. – Я не знаю, была ли ваша жизнь счастливой или несчастной, любили ли вы кого-то больше себя самого, интересовались ли вы театром, книгами или политикой. Я не знаю, были ли вы добродушны или сварливы, великодушны или злопамятны, благочестивы или безбожны. Я о вас практически ничего не знаю, а ведь я держал в руках самый ваш мозг. Я надеюсь, что прежде, чем вы лишились сознания, вы примирились со своим прошлым, простили должникам вашим и, что самое важное, простили самому себе.

Он зажег вторую спичку и бросил ее в бак. Пламя взметнулось ввысь, дымное и темное по краям, и нас обдало волной жара и едкого запаха горящих волос; шипела вода, испаряясь из плоти, плясал золотистый снег. Мы с монстрологом бездумно придвинулись ближе к баку: ночь была очень морозной, а пламя – теплым.

Часть десятая

«Я избранный»

Следующим утром мы отбыли в Нью-Йорк. В поезде я уснул и проснулся, уже когда мы прибыли на Центральный вокзал: с кружащейся головой на локте доктора, дезориентированный и мучащийся тошнотой. Мне снился кошмарный сон, в котором монстролог демонстрировал школьникам, как правильно изымать мозг из трупа – из моего собственного трупа.

Мы оставили багаж в отеле «Плаза» (за исключением черного саквояжа, куда Уортроп с исключительным тщанием упаковал «гнездовище магнификума») и немедля направились в штаб-квартиру Общества. Пока нанятый нами двухколесный экипаж грохотал, катясь по Бродвею на юг, монстролог баюкал саквояж на коленях, как беспокойная мать – новорожденное дитя. Он бранил возницу даже за самое незначительное промедление и с подозрением косился на всякого встречного прохожего, тележку и экипаж, как если бы все они были разбойниками, твердо намеренными разлучить его с бесценным грузом.

– Все мое существо протестует против расставания с ним, Уилл Генри, – сознался он. – Во всем мире есть лишь еще один такой – Лакшадвипское гнездовище, названное по месту своего обнаружения в 1851 году: Лакшадвипские острова у побережья Индии. Если с ним что-то случится… – его передернуло. – Это будет трагедия. Мы должны охранять гнездовище любой ценой, и если я не смогу доверять этому человеку – значит, вообще никому нельзя доверять.

– Доктору фон Хельрунгу? – попробовал догадаться я.

Уортроп покачал головой:

– Профессору Айнсворту.


Смотритель Монстрария был очень стар, большую часть времени – очень зол и к тому же еще и очень туг на ухо. Также он был довольно тщеславен: недостаток, не позволявший ему признать полуглухоту, из-за которой, в свою очередь, его характер и стал настолько отвратительным. Постоянная неспособность прийти к согласию насчет того, что же было на самом деле сказано, отучила старика соглашаться с чем бы то ни было. У Айнсворта была привычка потрясать навершием своей трости (сделанным из выбеленного черепа давно вымершего существа, шумной маленькой зверюги вида Ocelli carpendi; череп этот он прозвал Эдипом), тыча Эдипом в лицо всякому, кто осмеливался поднять на профессора голос. А поскольку иначе докричаться до Айнсворта было нельзя, не осталось ни одного монстролога – включая Уортропа, – который не испытал бы на себе то, что некий остроумец именовал «полным Адольфусом». Тяжелый подбородок выезжает вперед; кустистые седые брови сходятся над луковицеобразным розоватым, изрытым оспой носом; такие же бакенбарды топорщатся и пушатся, как шерсть загнанной в угол кошки; и, наконец, взмывает вверх сучковатый кулак, в котором зажата трость из орешника, а на конце трости, раскачиваясь в дюйме от вашего носа, пляшут двухдюймовые клыки зверя рода carpendi, и огромные пустые глазницы незряче пялятся вам в лицо.

Мы нашли профессора Айнсворта в его пропахшем плесенью подвальном кабинете, примостившимся, как на жердочке, на высоком стуле за массивным столом; а на столе до половины высоты комнаты вздымались Эвересты бумаг. Мы прокрались узкой, извилистой тропкой меж книг, коробок и ящиков – поставок, ожидавших каталогизации и помещения в кунсткамеру Общества на углу Двадцать второй улицы и Бродвея. На стене за спиной у гневливого старика висел герб Общества с начертанным на нем девизом Nil timendum est – «Ничего не боюсь».

– Детям запрещается входить в Монстрарий! – без предисловий проорал он моему наставнику.

– Но это же Уилл Генри, Адольфус, – громко, но уважительно ответил Уортроп. – Вы помните Уилла Генри.

– Невозможно! – завопил Адольфус. – Не позволяется вступать в Общество прежде достижения восемнадцати лет. Уж это я точно помню, Пеллинор Уортроп!

– Он мой ассистент, – запротестовал монстролог.

– Попробуйте поговорить здесь в таком тоне, доктор! Ему придется немедленно уйти, – он погрозил мне тростью. – Немедленно!

Уортроп положил руку мне на плечо и сказал голосом, лишь немногим мягче вопля:

– Это Уилл Генри, Адольфус! Помните – в прошлом ноябре. Вы спасли ему жизнь!

– О, помню, прекрасно помню! – закричал старый валлиец. – Из-за него-то и ввели это правило! – Он замахал у меня перед лицом сучковатым пальцем. – Совался, куда детям соваться не следовало, так ведь, человечек?

Пальцы доктора стиснули мой загривок, и я быстро кивнул в ответ, как марионетка.

– Я буду в высшей степени пристально за ним наблюдать, – пообещал Уортроп. – Он ни на дюйм от меня не отойдет.

И прежде, чем профессор Айнсворт успел разразиться новыми возражениями, Уортроп поставил на стол черный саквояж. Адольфус заворчал, щелкнул застежками, приоткрыл крышку и заглянул внутрь.

– Неплохо, неплохо, – сказал он. – Неплохо, неплохо!

– Да, Адольфус, – пояснил доктор. – Nidus ex…

– Ох-хо, вы и вправду так думаете, доктор Уортроп? – перебил смотритель, прищелкнув зубами. Он натянул на свои узловатые руки пару перчаток и запустил их в сумку. Доктор рефлективно напрягся, возможно, опасаясь, что изуродованные артритом руки могут повредить его бесценный груз.

Адольфус отпихнул локтем пустую сумку и осторожно опустил кошмарное гнездо на стол. Из кармана сюртука он выудил большую лупу и приступил к осмотру штуковины вблизи.

– Я уже тщательно обследовал образец на… – начал было доктор, прежде чем Айнсворт его оборвал.

– Да неужто обследовал! Хм-м. Да. Неужто обследовал? Хм-м-м…

Глаз Айнсворта, до смешного увеличенный линзой, блуждал, осматривая образец. Вставные зубы старика снова щелкнули – как и всегда, когда профессор нервничал. Адольфус весьма гордился своими вставными челюстями и был до известной степени привязан к ним душевно – равно как и телесно. Сырьем для них послужили зубы его собственного сына, Альфреда Айнсворта, служившего в армии Союза в чине полковника и павшего при Антьетаме. Его зубы удалось сохранить после смерти и отправить Адольфусу, который впредь гордо щеголял улыбкой героя – в прямом смысле слова.

– Конечно же, я не привез бы его вам для хранения, не будь я совершенно уверен в его подлинности, – сказал монстролог. – Нет никого, кому бы я более доверял или же кем бы я восхищался…

– Прошу вас, доктор Уортроп! От вашей непрестанной стрекотни у меня голова болит.

Я пригнулся в ожидании взрыва. Но его не последовало. Рядом со мной Уортроп улыбался с добротой Будды, ничуть не взволнованный. Никто еще на моей памяти не говорил с моим наставником так дерзко, снисходительно и презрительно – короче говоря, так, как он обычно сам говорил со мной. Много раз я был свидетелем взрывов, не уступавших в буйстве извержению Кракатау[25], причиной которым мог послужить просто неудачно брошенный взгляд, так что, если можно так выразиться, я ожидал «полного Уортропа».

Смотритель защипнул немного липкой смолы двумя пальцами и, отделив ее от гнезда, скатал в крохотный шарик и понюхал – поднеся ее опасно близко к кончику своего носа.

– Неплохо, – высказался он. – Неплохо, почти то, что надо. Более – как бы это сказать – едкий, чем у Лакшадвипского гнездовища, но этого следовало ожидать… Но что это? Тут отпечатки пальцев! – он поглядел на Уортропа через стол. – Кто-то касался его голыми руками! – затем его взгляд переместился к повязке на моей левой руке. – Ну да, конечно! Я мог бы и догадаться.

– Я его не трогал, – запротестовал я.

– Тогда что стряслось с твоим пальцем? – он обернулся к монстрологу. – Я удивлен и разочарован, доктор Уортроп. Из всех, кто жаждет у вас стажироваться, а таких, я знаю, немало, вы выбрали лгуна и труса.

– Я его не выбирал, – ответил доктор с обычной жестокой честностью.

– Вам следует отправить его в приют. От него никакой пользы ни вам, ни ему самому. Рано или поздно из-за него вас обоих убьют.

– Я готов рискнуть, – тускло улыбнулся в ответ Уортроп. Он кивнул на лежащее между ними гнездовище; не позволять профессору Айнсворту отклоняться от темы было задачей непростой. – Вы увидите, что оно во всех отношениях – за исключением разве что запаха – практически идентично Лакшадвипскому гнездовищу. Впрочем, запах я и не намеревался сравнивать.

– Да знаете ли вы, что он пытался всучить мне взятку! – возопил вдруг старик и потряс тростью.

– Кто? Кто пытался? – испуганно спросил монстролог.

– Мистер П. Т. Барнум! Этот старый мерзавец предложил мне за него семнадцать тысяч долларов – только за то, чтобы взять в аренду на полгода и выставлять между Мальчиком-с-пальчик и Русалкой С Островов Фиджи!

– Лакшадвипское гнездовище?

– Нет, Уортроп, обрезки моих ногтей! Ха! А когда-то вы были довольно сообразительны; что, во имя Господа, с вами случилось?! – Зубы его сына так и защелкали: щелк, щелк, щелк. – Конечно же, я отказался. Сказал, что знать не знаю, о чем он вообще говорит. Как он о нем прознал – вот загадка. Барнум все якшался с тем сомнительным русским монстрологом. Как там его звали?

– Сидоров, – сказал мой наставник. Судя по всему, чтобы знать ответ, ему достаточно было лишь двух слов – «сомнительный» и «русский».

– Шиш-кебаб? Нет, нет…

– Сидоров! – заорал Уортроп, наконец потеряв терпение.

– Сидоров! Да, точно. Тупы как ворюги, они оба, да тем они и были – я имею в виду ворюгами. Подозреваю, что именно Сидоров рассказал ему о гнезде. Это вообще-то была моя идея.

– Извините, профессор. Ваша идея?

– Вышвырнуть его! Выбить его из Общества прямо пинком под жадную, двуличную задницу!

– Чью двуличную задницу? Барнума?

– Сидорова! «Он мошенник, – сказал я фон Хельрунгу. – Замышляет дурное. Исключите его! Лишите его мандата!» Я из надежного источника знал, что Сидоров – агент охранки, – Адольфус поглядел на меня, бакенбарды его дрожали. – Тайная царская полиция. Держу пари, такого ты не знал, вот потому-то я и говорю, что монстрология – не детское дело! В самом деле, Уортроп, постыдились бы. Если вам одиноко, могли бы попросту завести собаку. В любом случае, трудно его винить.

– Винить… Уилла Генри?

– Царя! Будь я на его месте, я бы тоже не отказался от монстролога в тайной полиции! В любом случае, я думаю, вот так до Барнума и дошел слух о гнезде. Вы, к слову, не знаете, что с ним стало?

– С Барнумом?

– С Сидоровым!

– В последний раз я слышал, что он вернулся в Санкт-Петербург, – сказал доктор и настойчиво и торопливо продолжил: – Профессор Айнсворт, клянусь, я не друг ни мистеру П. Т. Барнуму, ни Антону Сидорову, ни царю. Я явился сегодня…

– Без записи!

– Без записи…

– И без уведомления!

– И да, без уведомления… чтобы поручить вашей заботе это редкое и в общем и целом невероятное пополнение нашей – вашей – коллекции выдающихся находок и незаменимых редкостей. Короче говоря, для меня была бы честь, если бы вы поместили его в Комнату с Замком к его родичу, Лакшадвипскому гнездовищу, которое вы самоотверженно оберегаете на протяжении многих лет от Барнума, Сидорова и им подобных, а также коварной русской тайной полиции.

Глаза старого Адольфуса сузились. Он щелкнул зубами, сморщил губы и разгладил свои бакенбарды.

– Да вы, никак, пытаетесь мне льстить, доктор Уортроп?

– Бессовестно, профессор Айнсворт, но совершенно искренне.

Мы следовали за Айнсвортом по узким, полуосвещенным залам Монстрария, мимо темных келий, где содержались тысячи чучел, артефактов и магических предметов, как-либо связанных с областью монстрологии. Монстрарий был главным из подобных ему исследовательских учреждений, сокровищница редчайших диковинок с каждого континента – диковинок того свойства, что леди должного склада ума при их виде зальется румянцем, а взрослый мужчина – упадет в обморок. Само название этого места в буквальном переводе означало «дом монстров», и таковым оно и было. В Монстрарии нашлось бы довольно гротескного, чтобы заполнить пятьдесят палаток шоу П. Т. Барнума – вещей, представлявшихся невозможными или возможными лишь в самых худших кошмарах. В пропахших плесенью комнатах хранилось все то, чего, по словам ваших родителей, не существовало на свете: плавало в банках с формальдегидом, висело мумифицированное за толстым стеклом, лежало расчлененное в ящиках, свисало с крюков без кожи и конечностей, будто трофеи с сафари в аду.

Во всем Монстрарии была лишь одна комната с замком. Особого наименования у нее не было; большинство монстрологов звали ее просто Комнатой с Замком. Некий остряк-богохульник окрестил ее «кадиш хадокашим» – «святая святых», – ибо там хранился раздел собрания слишком драгоценный – или слишком опасный, чтобы находиться в свободном доступе. Были твари – и все еще есть, как вы знаете, твари, – что некогда ускользнули от взора Создателя, спешившего сотворить мир за краткие шесть дней. Иные причины их существования попросту немыслимы.

Доступ в Комнату с Замком был открыт лишь двум классам живых существ: наиболее опасным для человеческой жизни – и глупцам, что на них охотились.

Я стыжусь этих слов; не следовало бы называть доктора глупцом. Вне всякого сомнения, он был умнейшим человеком из всех, кого я знал, и многие потомки тех, чью жизнь он некогда спас, могли бы заявить, что труд Уортропа отнюдь не являлся глупостью. Однако мудрости и самоотверженности монстрологу всегда было мало. Он жаждал признания, наибольшего уважения со стороны людей (то было единственное бессмертие, в которое он верил), но, по трагическому стечению обстоятельств, его профессия для этого не годилась. Кто-то должен трудиться во мгле, чтобы прочие могли жить при свете.


– Он вас недолюбливает, – сказал я потом монстрологу в кэбе[26].

– Адольфус? Ах, не меня. Он недолюбливает людей в принципе, потому что ждет от них разочарования. Довольно мудрая позиция, Уилл Генри.

– Это поэтому он такой злобный?

– Адольфус не злобный, Уилл Генри. Адольфус просто говорит прямо. Старики и должны говорить прямо; такова их прерогатива.


Когда мы постучали в дверь роскошного особняка фон Хельрунга на Пятой авеню, отворил нам великий человек собственной персоной – и без предисловий заключил моего наставника в кольцо пухлых коротких рук. Снежинки порхали и суетились вокруг них в хаотическом танце – подходящая метафора сложных отношений двух монстрологов.

Фон Хельрунг был больше, чем бывший наставник Пеллинора Уортропа в темных искусствах монстрологии; он был другом, человеком, заменившим Уолтропу отца, и иногда – соперником. За три месяца до того ссора по поводу будущего монстрологии почти положила конец их дружбе. Если бы фон Хельрунг был менее великодушен, эти двое могли бы не разговаривать друг с другом до конца дней, но наставник любил своего ученика как сына. Не скажу, что Уортроп любил его в ответ как отца – слишком уж топкая это почва, рассуждать о таком! – но фон Хельрунг ему нравился, да и к тому же Уортроп уже так много успел потерять. Не считая меня (а я думаю, доктор меня, скорее всего, не считал), старый монстролог был единственным оставшимся у него другом.

– Пеллинор, mein Freund[27], как чудесно видеть вас снова! А вот и Уильям – милый, храбрый Уилл Генри! – Он прижал меня к груди и стиснул так, что последний воздух вылетел у меня из легких.

Наклонившись, он шепнул мне на ухо:

– Каждый день я молюсь за тебя, и Господь в милости своей да услышит. Но что это? – фон Хельрунг заметил мою перевязанную руку.

– Несчастный случай, – коротко сказал Уортроп.

– Доктор Уортроп оттяпал мне палец мясницким ножом.

Фон Хельрунг непонимающе вздернул бровь.

– Нечаянно?

– Нет, – сообщил я, – как раз нарочно.

Старик обернулся к моему наставнику, который нетерпеливо тряхнул головой и сказал:

– Можно нам войти, фон Хельрунг? Мы продрогли и измучены заботами, и я предпочел бы не говорить о таких вещах, стоя на пороге.

Фон Хельрунг проводил нас в хорошо обставленную гостиную, искусно, хотя и беспорядочно оформленную в викторианском стиле: комоды и шкафы ломились от безделушек, всюду стояли мягкие стулья, пуфики и диваны, а каминной доски было и вовсе не видно из-под горы старинных вещиц. Доктора уже ждал чай, а для меня фон Хельрунг заботливо приготовил стакан восхитительной настойки мистера Пембертона – приторного шипучего восторга под названием «кока-кола». Первым глотком я насладился особо – ах, эта щекотка в самом кончике носа!

Фон Хельрунг устроился в вольтеровском кресле, срезал кончик гаванской сигары, сунул ту в рот и погонял туда-сюда по широкому языку.

– Позвольте-ка угадаю обстоятельства несчастного случая с юным Уиллом, – его лицо было сурово: старый монстролог явно не одобрял, что мой наставник позволил такой беде случиться. Ярко-голубые глаза фон Хельрунга так и сверкали под кустистыми седыми бровями. – Вы позволили ребенку подержаться за особую посылку от доктора Кернса.

– Не совсем так, – ответил Уортроп. – За ребенка подержался тот, кто подержался за посылку.

И он рассказал все с самого начала – от полночного явления Уаймонда Кендалла и поразительного подарка, что он привез из Англии. Фон Хельрунг не перебивал, хотя время от времени ахал, вздрагивал от отвращения или чуть не плакал от изумления и жалости.

– Пуидресер – звездная гниль! – тихо сказал он, когда доктор умолк. – Так, выходит, сказки оказались правдой. Я никогда в них не верил по-настоящему – потому что не желал в такое верить. Чтобы Тот, через Которого все сотворено, создал такую тварь! Разве это не невыносимо, Пеллинор, даже для нас, посвящающих жизни подлинному смыслу этого труда? Что за бог мог создать такое? Враг он нам или сошел с ума?

– Предпочитаю воздерживаться от заведомо риторических вопросов, мейстер Абрам. Возможно, он не безумен и не враг нам, а всего лишь равно любит все свои творения – или равно безразличен ко всем из них.

– И ни одна из этих вероятностей не кажется вам отвратительной?

– Они отвратительны лишь с позиции человеческого высокомерия. Жду, что вы скажете, мол, нам дана власть над землей и всеми тварями земными – как будто это отделяет нас от того самого творения, частью которого мы являемся. Скажите это Уаймонду Кендаллу!



Монстролог вернулся к цели нашего визита. Философские дискуссии вроде этой он находил безвкусными – не то что бы всецело ниже его достоинства, но бесполезными в том смысле, что вопросы, не имевшие ответа, не стоили затраченного на них времени.

– Что вы узнали о Джоне Кернсе? – спросил он.

Фон Хельрунг покачал головой.

– Исчез, Пеллинор. Квартира брошена, кабинет в больнице выметен подчистую. Никто не знает, куда бы он мог податься.

Теперь головой покачал Уортроп.

– Невозможно. Он должен был кому-то сказаться.

– Мои источники уверяют меня, что он никому не сказался. Служащие больницы, его бывшие пациенты, соседи – все они ничего не знают. Или, иными словами, они знают только, что еще вчера герр Кернс был здесь, а вот сегодня его уже нет. Похоже, единственного человека, которому он открылся, вы спалили в своем камине.

– Кернс не сказал Кендаллу, где он приобрел гнездовище; я спрашивал.

– И я ему верю. Кернс не рассказал такого бы несчастному мистеру Кендаллу.

Доктор кивнул.

– Вот за чем нам надо охотиться. Источник гнездовища ценнее его самого. Как Кернс его заполучил? Кто-то ему его передал, и если да, то кто? И почему?

Огонек сигары старого монстролога потух. Фон Хельрунг отправил погасший окурок в стоявшую рядом пепельницу и мрачно обратился к моему наставнику:

– Что-то здесь нечисто, mein Freund. Кернс не монстролог, в гнездовище магнификума ему нет никакого научного интереса, но он не дурак. Он не может не знать, сколько оно стоит.

Уортроп вновь кивнул. Его голова качнулась, словно в противовес нервному постукиванию ноги по ковру.

– За гнездовище предложена не одна награда, – сказал он. – Я слыхал, что османский султан Абдул Хамид обещает за него двадцать тысяч дукатов.

Не в силах сдержать чувств, младший монстролог вскочил и заходил по комнате.

– Только подумайте, фон Хельрунг! Впервые за поколение обнаружено подлинное гнездовище! И в идеальном состоянии – на мой взгляд, не старше нескольких месяцев. Вы понимаете, что это значит? Мы ближе, чем когда бы то ни было! – он понизил голос до шепота. – Typhoeus magnificum, мейстер Абрам – Невиданный – награда из наград – Святой Грааль монстрологии! И он, возможно, почти в моих руках…

– В ваших руках? – мягко прервал его фон Хельрунг.

– В наших руках. Конечно же, я хотел сказать «в наших».

Фон Хельрунг медленно кивнул, и когда он заговорил, я отметил печаль в его глазах.

– Многие званы, дорогой Пеллинор, но немногие избраны. Сколько погибло, рыща за нашей ипостасью Зверя Рыкающего[28]? Знаете? – мой наставник нетерпеливо отмахнулся от вопросов, но фон Хельрунг не отставал. – И сколько возвратилось поверженными и униженными, погубив свое имя и разрушив карьеру?

– Не вижу, какое это может иметь значение, – зло отозвался Уортроп, – но да, так уж вышло, что я в курсе. Шестеро, считая Леброка.

– А, Леброк. Совсем про него забыл; Armes Schwein[29]. А кто был тот болтливый маленький шотландец, который все пришепетывал?

– Биссет.

– Ja[30], Биффет, – фон Хельрунг хохотнул. – Косая сажень в плечах, а голос как иерихонская труба!

– Любитель, – пренебрежительно бросил Уортроп. – Остальные – донкихотствующие искатели приключений.

– Но не Леброк.

– Особенно Леброк. Он допустил, чтобы тщеславие ослепило его…

– С тщеславием такое бывает, – согласился фон Хельрунг. – Бывает даже и хуже. – Он поднялся и подошел к моему наставнику, положив ему на предплечье коротенькую пухлую руку и мягко прервав беспокойное метанье.

– Но вы утомляете своего старого учителя. Прошу вас, Пеллинор, присядем, чтобы поразмыслить вместе и решить, что нам делать.

Доктор высвободился из рук старика и заявил:

– Я уже знаю, что делать. Завтра я отплываю в Англию.

– В Англию? – этого фон Хельрунг не ждал. – Зачем же вам отправляться в Англию?

– За Джоном Кернсом, за чем же еще.

– Растаявшим как туман, не оставив после себя и следа. Как вы его найдете?

– Сперва поищу под самым здоровенным камнем в Британии, – мрачно ответил доктор.

– А если его там нет? – хихикнул фон Хельрунг.

– Переключусь на камни поменьше.

– А что, если, когда вы его отыщете – если отыщете, – он откажется сообщать вам то, что вы желаете знать? Или вдруг, что еще хуже, он и сам ничего не знает?

– Знать, знать, знать, – яростно передразнил его Уортроп. – Желаете знать, что я знаю, мейстер Абрам? Я знаю, что Джон Кернс хотел, чтобы гнездовище попало ко мне. Он пошел на крайние меры, чтобы удостовериться, что попадет оно ко мне быстро. Он также хотел, чтобы я знал, что он покидает Англию – и покидает ее тоже быстро. Объяснение этому может быть только одно: он знает, откуда взялось гнездовище. И вот почему он выпустил его из рук. Есть только одна вещь на свете ценнее подлинного гнездовища магнификума – и это сам магнификум. Гнездо – великая награда, но Невиданный – Награда с большой буквы, – Уортроп бешено закивал. – Это единственное объяснение.

– Но зачем ему вообще что-то вам посылать? Уж конечно, он стремился бы скрыть ото всех, что награда из наград почти в его руках, и в особенности – от Пеллинора Уортропа.

– Это меня слегка беспокоило, – кивнул Уортроп. – Зачем он это сделал? Единственная разумная версия тут разумна только в том случае, если вы знаете Джона Кернса.

Фон Хельрунг ненадолго задумался.

– Он дразнит вас?

– Полагаю, что так. И к тому же, на жесточайший манер из всех возможных. Вы знаете Кернса, мейстер Абрам. И знаете, как и я, до каких пороков он способен опуститься.

Здесь мой наставник отмахнулся от собственных мыслей. Он не желал тратить время на рассуждения о Джоне Кернсе или о том, что тем двигало; слишком крепко в Уортропа вцепились его собственные демоны.

– Кернс жестокий человек, – сказал он. – Кто-то, может быть, скажет, чудовище в шкуре человека. Но мне до этого дела нет.

– Только послушайте себя! И это – мой бывший ученик! Отче наш, сущий на небесах, прости мне прегрешения мои, ибо я подвел Тебя – и моего самого дорогого студента! Пеллинор, мы прежде всего люди – и только потом ученые; до чудовищ в шкурах людей нам должно быть дело прежде, чем до всех прочих чудовищ!

– С чего бы это? – резко спросил доктор. – Что мне до чудовищ в шкурах людей? Ничего скучнее этого я и придумать не могу. Нисколько не сомневаюсь, что, как только человечество изобретет для этого способ, оно тут же сотрет себя с лица земли. Это не тайна, это сама человеческая природа. О, конечно, можно углубиться и в частности, но в самом деле – что сказать о биологическом виде, который изобрел убийство? Что о нем вообще говорить?

– Вы говорите, как он, – забывшись на миг, сказал я.

Уортроп вихрем налетел на меня.

– Что ты сказал?

– То, что вы говорили… Похоже на то, что сказал бы доктор Кернс.

– Если человек – маньяк-убийца, это еще не значит, что он не прав, – огрызнулся монстролог.

– Нет, – мягко сказал фон Хельрунг, но глаза его опасно блестели, – это значит только, что он грешен.

– Мы ученые, фон Хельрунг, и подобными категориями не оперируем. В Индии считают грехом убийство коровы. Значит ли это, что мы, европейцы и американцы, все грешники, потому что убиваем коров?

– Люди, mein Freund, – ответил фон Хельрунг, – не коровы.

На это у Уортропа не нашлось заготовленной отповеди, и он молчал, пока старый друг тщетно пытался уговорить монстролога изменить планы. Мчаться сломя голову в Англию было слишком рано. Кернс уехал, да и искали мы, в конце концов, не Кернса, а место создания гнездовища.

Уортроп почти не слушал. Он мог прохаживаться по комнате, как лев в клетке, но его страсть ничто не в силах было удержать.

– Некоторые всю жизнь прозябают в невежестве, – завопил он в испуганное лицо своего бывшего наставника, – без намека на цель существования, и под угрозой смертной казни они не скажут, зачем они родились на белый свет. Многие званы, говорите вы. Святая правда, и многие глухи! А большинство – еще и слепы! Я не глухой и не слепой. Я слышал зов и знаю, что делать. Я избранный.

Горячечная страсть захлестнула его. То был зов его собственного рока, ради которого он так много принес в жертву, столько выстрадал и потерял. То была судьба не верившего в судьбу, и спасение для не веровавшего ни в какое личное спасение. То было искупление человека, которому сама идея искупления казалась бесполезной мистической чушью.

Ах, Уортроп! Как часто вы предостерегали меня властвовать над своими страстями, чтобы они не властвовали надо мной. И что же теперь? Огонь служит вам или вы служите огню? Теперь-то мне все ясно – но тогда я не вполне это понимал.

Фон Хельрунг, впрочем, понимал и был бессилен против этого адского пламени. За все годы, что он провел как искуснейший наставник в области монстрологии, у него не было ученика лучше Уортропа. Доктор был его шедевром – монстролог, свободный от всех душевных терзаний, ученый, начисто лишенный предубеждений и робости. И все же, все же! Порой наша главная сила – также наша главная слабость; пламень, которым сиял гений Пеллинора Уортропа, был одновременно и геенной огненной, что гнала его в бездну.

Фон Хельрунг видел эту бездну и боялся.

Часть одиннадцатая

«Что вам известно о моих делах?»

Он прекрасно понимал, где притаилось подлинное Monstrum horribalis[31], и потому сказал:

– Что ж, вы слышите зов и должны на него явиться; но вы не обязаны идти на него в одиночку.

– Само собой. Уилл Генри едет со мной.

– Само собой, – эхом отозвался фон Хельрунг. Его сверкающие синие глаза вперились в меня. – Уилл Генри.

– Уилл Генри… что? Не недооценивайте его, фон Хельрунг. Один Уильям Джеймс Генри, как по мне, стоит дюжины Пьеров Леброков.

– Нет, нет, вы неверно меня поняли, Пеллинор. Мальчик доказал, что незаменим для вас, преждевременная кончина его отца стала, по сути, трагической удачей. Однако ваша правая рука, если можно так выразиться, тяжело повредила свою левую…

– Он потерял палец. Палец! Если уж на то пошло, однажды в Гималаях меня вел шерп, у которого тонкий кишечник висел из живота наружу – и это зимой!

– Есть много достойных монстрологов, что с радостью ухватились бы за возможность…

– Вне всякого сомнения! – хрипло рассмеялся Уортроп. – Я совершенно уверен, что набрал бы добровольцев достаточно, чтобы задавить всю популяцию магнификумов числом десять к одному. Вы что, думаете, я круглый дурак?

– Я не предлагаю вам давать объявление в Журнал, Пеллинор, – ответил фон Хельрунг с подчеркнутым терпением, как снисходительный отец – капризному ребенку. – Как насчет Уокера? Он достойный ученый, и само воплощение всего британского. Слова никому не скажет.

– Сэр Хайрам – этот недоумок? Собственные интересы всегда волновали его намного больше интересов науки.

– Тогда американец. Торранс вам всегда нравился.

– Ваша правда. У меня слабость к Джейкобу, но он слишком упрям. И к тому же ведет распутный образ жизни. Всю экспедицию он прошляется по пивным.

– Калеб Пелт. Довольно, Пеллинор. Я знаю, вы его уважаете.

– Я его уважаю. И я в курсе, что Пелт в Амазонии, и еще полгода его назад не ждать.

Фон Хельрунг выпрямился, выпятил толстую грудь и заявил:

– Тогда с вами поеду я.

– Вы? – по лицу Уортропа начала было расплываться улыбка, но он одернул себя, как только понял, что старик говорит совершенно серьезно, и вместо улыбки мрачно кивнул. – Прекрасный был бы выбор, если бы только гнездовище добралось до нас лет пятнадцать назад.

– Песок из меня еще не сыплется, – упрямо сказал австриец. – Колени у меня уже не те, что прежде, но сердце храброе…

Монстролог положил руку старому другу на плечо.

– Самое храброе из всех, что я когда-либо знал, мейстер Абрам, и самое верное.

– Вы не можете нести это бремя один, – взмолился фон Хельрунг. – Бывает такое бремя, дорогой Пеллинор, которое, раз взвалив на себя, никогда не сбро…

Звон колокольчика прервал его, и мой наставник, встревожившись, резко обернулся к двери.

– Вы кого-то ждете? – требовательно спросил он.

– Да, но по его настойчивой инициативе, а не по моей, – непринужденно ответил фон Хельрунг. – Не берите в голову, mein Freund. Я ничего ему не сказал – только то, что сегодня жду вашего визита. Он отчаянно желает познакомиться с вами, а я, как вы знаете, добряк и не смог отказать.

Не успел наш гостеприимный хозяин приоткрыть дверь, как она распахнулась под напором нового гостя, так и рвавшегося в вестибюль. Он не остановился даже для того, чтобы подать перчатки и шляпу фон Хельрунгу, вбежал в гостиную и практически влетел в доктора. Вновь прибывший был молод, как мне показалось, не старше двадцати пяти лет, высок, атлетически сложен, модно одет (первое, что я подумал о нем, это что он немного денди), темноволос и узколиц. Высокие угловатые скулы и острый, слегка крючковатый нос придавали ему некоторую аристократическую красоту – тот модный истощенный вид, которого так часто и успешно добиваются привилегированные классы. Он схватил моего наставника за руку и с силой ее пожал – так крепко, что Уортроп поморщился.

– Доктор Уортроп, я не могу выразить всей глубины моего восторга ввиду того, что я наконец познакомился с вами, сэр. Это поистине… поистине честь для меня, сэр! Я надеюсь, вы простите мне вторжение, но когда я узнал, что вы прибываете в Нью-Йорк, я просто не мог упустить возможность!

– Пеллинор, – сказал фон Хельрунг, – позвольте представить вам моего нового студента Томаса Аркрайта, из Аркрайтов с Лонг-Айленда.

– Студента? – Уортроп нахмурился. – Я полагал, вы больше не берете учеников.

– Герр Аркрайт весьма настойчив.

– Только это меня и волновало по-настоящему, доктор Уортроп, – заявил Томас Аркрайт из Аркрайтов с Лонг-Айленда. – С тех самых пор, когда я был не старше вашего сына.

– Уилл Генри мне не сын.

– Вот как?

– Он мой ассистент.

Глаза Томаса расширились от изумления, и он взглянул на меня с прорезавшимся уважением.

– Не думаю, что мне доводилось слышать о столь юных ассистентах. Сколько ему, десять?

– Тринадцать.

– Ужасно малого он роста для тринадцати, – констатировал Томас и послал мне краткую, слегка покровительственную улыбку. – Вы, должно быть, очень умны, Уилл.

– Ну… – сказал доктор и умолк.

– Чувствую себя старым и кошмарно отставшим по части образования, – пошутил Томас и обернулся к Уортропу. – Я никогда бы не попросился к вам в подмастерья, если бы знал, что у вас уже есть один.

– Уилл Генри не совсем мой подмастерье.

– Вот как? Кто же он в таком случае?

– Он… – Уортроп уставился на меня. Строго говоря, на меня теперь глазели все трое. Молчание было тяжелым. Кем же я все-таки был для Пеллинора Уортропа? Я заерзал в кресле. В конце концов, монстролог пожал плечами и вновь обернулся к Томасу.

– Что вы имели в виду, когда сказали, что никогда бы не попросились ко мне?

– Ну, стажироваться у вас, доктор Уортроп.

– Чистая правда, – вставил фон Хельрунг, – в первую очередь Томас мечтал попасть не ко мне.

– Не помню вашей заявки, – сказал мой наставник.

Томас, казалось, сильно приуныл.

– Какой из них? Я двенадцать послал.

– Правда? – Уортроп был впечатлен.

– Нет, неправда. Вообще-то тринадцать. Двенадцать – это как-то… не так жалко звучало.

К моему потрясению, монстролог рассмеялся. Подобное случалось так редко, что я решил было, что он подавился булочкой.

– И я ни на одну не ответил? – Уортроп повернулся ко мне, нахмурившись и заломив одну бровь. – Мою почту разбирает Уилл Генри, и не припомню, чтобы там было хотя бы одно письмо от вас.

– Ох. Быть может, их отложили не туда.

Вновь повисло тяжелое молчание. Мое лицо запылало. Я и в самом деле разбирал почту доктора; и я и в самом деле не припоминал имени Томаса Аркрайта и был уверен, что никогда прежде с этим именем не встречался. Но запротестовать означало бы лишь окончательно убедить моего опекуна в том, что я виновен.

– Вот уж точно: как говорит народная мудрость, все хорошо, что хорошо кончается, – подытожил, наконец, фон Хельрунг и утешительно похлопал меня по плечу. – У меня новый студент, а у вас Пеллинор, ваш… – он помедлил, пытаясь подобрать подходящее слово, и наконец, как бы извиняясь, пожал плечами и закончил: – Уилл Генри.

Вскоре после этого Томас извинился и стал прощаться: он заглянул лишь выразить доктору Уортропу вечное восхищение, знал, что у доктора есть срочные дела, и не хотел бы его задерживать.

– Что вам известно о моих делах? – резко спросил монстролог, бросив на фон Хельрунга обвиняющий взгляд – ты ему сказал!

– О текущих – ничего. Профессор фон Хельрунг был в их отношении неприятно скуп на слова, – заявил Томас, приходя своему наставнику на выручку. – Я знаю лишь, что они срочные – чудовищно срочные, да будет мне позволено поиграть немного словами. Об остальном я могу лишь гадать. Вы прибыли в Нью-Йорк, чтобы поручить заботам профессора Айнсворта гнездовище магнификума, которое не так давно поступило к вам из-за рубежа – из Англии, полагаю, – он, как бы извиняясь, пожал плечами. – Но вот и все мои догадки.

Ответа монстролога Томас Аркрайт ждал с несколько самодовольным выражением: ему не было нужды гадать, прав он или нет, – он знал, что прав.

– Весьма удивительная «догадка», мистер Аркрайт, – сказал Уортроп, зло глядя на фон Хельрунга. Он явно думал, что его обманули и предали.

– Нисколько не удивительная, – ответил Томас. – Я знаю, что вы были в Монстрарии, – об этом догадаться несложно. Запах витает вокруг вас, как духи с ароматом падали. И я знаю, что вы поехали туда сразу с вокзала – вы все еще в дорожной одежде, что предполагает, что ваше дело – чрезвычайной важности, и ни одной минуты вы терять не могли.

– Пока что все верно, – допустил мой наставник. – Но о таком, как вы сами сказали, догадаться несложно. А что насчет остального?

– Ну, старик был вам нужен не для того, чтобы он вам сам что-то дал; Монстрарий прозвали Форт-Айнсвортом не на ровном месте. Вы, должно быть, что-то привезли – и не лишь бы что, а что-то, что нельзя было оставить в гостинице без присмотра ни на секунду, и слишком большое, чтобы везде носить с собой. Иными словами, нечто очень особенное, столь редкое и ценное, что вы должны были доставить его в надежное место сразу же, без промедления.

Явно заинтригованный, доктор быстро кивнул и наставил на Аркрайта палец жестом, что адресовался мне бесчисленное количество раз – продолжай, продолжай!

– Итак, ваша добыча была чрезвычайно редка, и это оставляет нам для рассуждения лишь горстку монстрологических диковин. А из этой горстки лишь один или два предмета могли бы заставить ученого вашего уровня все бросить и помчаться прямиком в Монстрарий после долгой железнодорожной поездки. Очевидный вариант – гнездовище магнификума, а коль скоро в Новом Свете гнездовищ пока не находили, по всей вероятности, оно прибыло из Европы…

– Ха! – вскричал монстролог, подняв руку. – Основание ваших выкладок пошатнулось, мистер Аркрайт. С чего бы это вам полагать, что мое нечто очень особенное прибыло из Европы, коль скоро единственный подлинный экземпляр «очень особенного» – родом с Лакшадвипских островов в Индийском океане?

– С того, что я слишком хорошо вас знаю – или, вернее сказать, слишком много знаю о вас. Если бы вы знали место происхождения «очень особенного», вас бы не было в Нью-Йорке. Вы отослали бы «очень особенное» доктору фон Хельрунгу для помещения в Комнату с Замком, а сами сели бы на первый корабль в нужном направлении.

– Но почему тогда Англия?

– Признаю: Англия – чистая догадка. Францию я отмел. Французское отделение Общества о нас, янки, никогда особо не думало – в особенности после того несчастного случая прошлой осенью с месье Гравуа, в котором они, как я слышал, винят вас – и совершенно несправедливо, по моему мнению. Немцы никогда не доверили бы гнездовище американцу – даже если это Пеллинор Уортроп. Итальянцы… ну, они итальянцы. Так что Англия была наиболее логичным выбором.

– Невероятно, – пробормотал Уортроп, одобрительно кивнув. – Поистине невероятно, мистер Аркрайт! И удивительно точно по части деталей; не стану вас обманывать, – он обернулся к фон Хельрунгу. – Мои поздравления, мейстер Абрам. Похоже, я упустил кое-что к вашей выгоде.

Австрийский монстролог широко улыбнулся.

– Он напоминает мне другого многообещающего ученика, что был у меня много лет назад. Признаюсь, по своему старческому слабоумию я порой забываюсь и зову Томаса Пеллинором.

– О, надеюсь, что нет! – сказал мой наставник с несвойственным ему смирением. – Не пожелал бы такого никому на свете. Одного Пеллинора достаточно!


Томас так и не ушел, пока мы с доктором не направились в гостиницу; полагаю, будучи под впечатлением, он забыл о своем скромном желании не задерживать великого человека на важном научном пути. Сам же великий человек, казалось, совершенно забыл о своих срочных делах, будучи всецело поглощен беседой, посвященной или его персоне, или единственному предмету, интересовавшему его как часть означенной персоны, сиречь монстрологии.

А уж Аркрайт, казалось, мог преподавать и науку о Уортропе не хуже науки о чудовищах. Он с живостью демонстрировал энциклопедические познания обо всем, что имело к Уортропу какое-либо отношение – о недужном детстве в Новой Англии; о «выброшенных годах» в частной школе в Лондоне; об обучении у фон Хельрунга; о приключениях юности в Амазонии и Конго и о «злосчастной экспедиции на Суматру»; о бесценном вкладе Уортропа в Энциклопедию Чудовищ (более трети статей в ней были написаны Уортропом – единолично либо в соавторстве); его выступления в защиту и продвижение монстрологии в сообществе естественных наук. Монстролог допьяна упивался лестью, пока та не одурманила его окончательно. Впервые за тридцать с лишним лет жизни он встретил кого-то, кто восхищался Пеллинором Уортропом не меньше самого Пеллинора Уортропа.

Атмосфера комнаты сделалась столь густо насыщена Уортропом, что я с трудом дышал. Фон Хельрунг заметил, что мне не по себе, и предложил втихомолку совершить набег на кухню и разграбить буфет. Я с радостью вызвался исполнять приказ, и мы атаковали кладовую, взяв по праву сильного две тарелки сладких булочек и две дымящихся кружки горячего шоколада.

– Он очень умен, – сказал фон Хельрунг, имея в виду Томаса Аркрайта. – Но посмотри в упор на солнце дольше секунды – и ослепнешь. Бывают и исключения, но ты понимаешь, о чем я, Уилл. С Пеллинором та же история.

Я кивнул – медленно, избегая его взгляда. Он сразу понял и продолжил тихо и с большим сочувствием:

– Я знаю – тяжело ему служить. Такие люди, как Пеллинор Уортроп… с ними надо быть всегда начеку, или их великолепие тебя поглотит. Такова, я боюсь, была судьба твоего отца: в присутствии людей, подобных Уортропу, больший пламень поглощает меньший.

– Откуда Томас столько про него знает? – спросил я. За полчаса я от незнакомца узнал о монстрологе больше, чем за два года, что жил с ним бок о бок.

– В основном от меня. А остальное – от всех и каждого, кто только готов поговорить о Уортропе.

– Ну, всего-то он не знает, – сказал я. – Не знал же он, что у доктора уже есть ассистент.

– Да, и это мне показалось странным. Потому что он знал; я сказал ему две недели назад, в нашу первую встречу. Быть может, он забыл.

– Или он врет.

– Разве это мудро, Уилл Генри? Если у нас есть выбор, не следует ли видеть в людях добрые побуждения, а не злые? Возможно, он посчитал это неважным, вот и забыл.

Посчитал неважным! Я оттолкнул тарелку; есть мне что-то расхотелось.

– Нет-нет, ешь, ешь! – сказал фон Хельрунг, пододвигая тарелку обратно. – Ты куда худее, чем положено быть мальчику в десять.

– Мне тринадцать, – напомнил я.

– Тогда ты еще худее. Парнишка, когда растет, как армия, ja? Идет следом за желудком! Надо мне поговорить насчет этого с Пеллинором: не верится мне, чтобы он часто стряпал.

– Он вообще не стряпает. У нас была кухарка, – добавил я, – но доктор ее уволил. Она экспонат сварила.

То была чистая правда. В ночь накануне того, как доктор ее уволил, под дверь кухни доставили очередную посылку, и кухарка, добродушная старушка по имени Полина, полуслепая (что, с точки зрения Уортропа, было плюсом), перепутала ее с заказом, что должен был занести мясник мистер Нунан. Вечером мы, сами того не зная, отобедали тушкой редчайшего каппадокийского Hallux turpis, превращенного Полиной в сытное жаркое. Как только доктор понял, что съел одну из наиболее ценных для монстрологии особей, он, конечно, тут же уволил старушку. После, впрочем, успокоившись, он признал, что такой уж катастрофической потери для науки это не стало – мы эмпирически выяснили, что Hallux turpis на вкус удивительно похож на курицу.

– Для него все я делаю, – сказал я, чувствуя, как в груди в нехороший узел сплетаются гордость и горечь. – И прибираю, и стряпаю, и стираю, и пишу за него письма, и бегаю по поручениям, и веду бумаги, и, конечно, смотрю за лошадьми, и еще помогаю в лаборатории. Особенно последнее.

– Ну, ну! Я удивлен, что ты еще и успеваешь учиться.

– Учиться, сэр?

– Ты что же, не ходишь в школу?

– С тех пор как переехал к доктору, нет.

– Тогда, значит, он с тобой занимается? Он обязан тебя учить. Нет?

Я покачал головой.

– Не похоже на то.

– Не похоже на то! – недовольно фыркнул он.

– Ну, он не сидит со мной за книжками и тетрадками и не дает мне уроков – ничего в таком духе. Но он старается учить меня всяким вещам.

– Всяким вещам? И каким же это вещам он старается тебя учить, Уилл? Что ты от него узнал?

– Я узнал… – чему я научился? Мой ум как будто сделался девственно пуст. Чему же монстролог успел меня научить? – Я узнал, что полмира молится, чтобы получить то, чего они заслуживают, а полмира, чтобы не получить по заслугам.

– Mein Gott![32] – вскричал бывший учитель моего учителя. – Не знаю, плакать мне в ответ на это или смеяться! Но такова уж истина.

Он взял с плиты кастрюльку горячего шоколада, долил мою кружку и наполнил собственную до краев, низко склонившись к поверхности и вдохнув аромат. Сквозь пар, от которого порозовели его щеки, фон Хельрунг поглядел на меня и улыбнулся.

– Обожаю шоколад. Ты тоже, правда?

И на мгновение мне захотелось броситься ему на шею и крепко обнять.

– Доктор фон Хельрунг, сэр?

– Ja?

Я понизил голос. Я этого не задумывал; но отчего-то казалось, что сейчас подходящий момент.

– Что такое Typhoeus magnificum?

Улыбка сошла с его лица. Он отодвинул кружку и сложил руки на столе. Я чувствовал, как сокращается расстояние между нами, пока не оказался на волосок от его лица, заполнившего весь мир.

– Сложно сказать – очень сложно. Только его жертвы видели его воочию, и, навечно немые, они хранят его тайны. Мы знаем, что он существует, поскольку держали в руках его гнездовище и видели – ах, ты видел слишком много! – жертв его ужасного яда. Но его облик от нас скрыт. Рассказывают, что он двадцать футов в высоту, что его зубы шевелятся, как у паука, когда он плетет свое богомерзкое гнездо, что он низвергается с самых черных туч, на крыльях в десять футов[33] в размахе, чтобы схватить добычу и унести ее за облака, чтобы там разорвать на части, и объедки его пира изливаются на землю дождем из крови и слюны – которую называют «пуидресер», звездная гниль. – Он с силой передернул плечами и глубоко вдохнул успокаивающий аромат шоколада.

– Звучит похоже на дракона, – сказал я.

– Ja, это одно из его обличий; у него их много больше, равно как и много больше тех, кто пал жертвой его гнева. Потому мы и зовем его Безликим и Существом с Тысячей Лиц. Мы дети Адама; оборачиваться и смотреть в лицо безликому, называть неназываемое – в нашей природе. Это ведет нас к величию, но это же ведет нас и к падению. Мне остается лишь молиться, чтобы Пеллинор это понимал. Много храбрецов искало его, все были повержены, и я не знаю, чего боюсь больше – того, что дракон ускользнет от нас, или того, что Пеллинор его найдет.

– Но почему его так сложно найти? – спросил я.

– Возможно, он как дьявол, – невидим, но всегда где-то рядом! – мягко рассмеялся фон Хельрунг, разрушив лежавшее на нас заклятье мрачности. – Мир велик, дорогой Уилл, а мы, как бы ни хотелось нам убедить всех в обратном, довольно-таки малы.

Часть двенадцатая

«Самое ужасное из чудовищ»

– Уилл Генри, ты сегодня немногословен даже по твоим меркам, – заметил мой наставник в кэбе, что вез нас назад в «Плазу».

– Простите, сэр.

– Простить за что?

– За то, что я немногословен.

– Я не критиковал тебя, Уилл Генри, а просто озвучил свое наблюдение.

– Полагаю, я устал.

– Это не то, что можно «полагать». Так ты устал или нет?

– Устал.

– Тогда так и скажи.

– Я только что так и сказал.

– На того, кто устал, ты, по-моему, не похож. А похож на того, кто злится, – он отвернулся. Тень порхала, пока мы грохотали вниз по брусчатке, по его лицу туда-сюда, то укрывая угловатый профиль, то вновь открывая свету. Свежие сугробы сверкали, как алмазы, в сиянии фонарей, выстроившихся вдоль Пятой авеню.

– Дело в мистере Аркрайте, так? – спросил он. В те нечастые мгновения, когда монстролог все же решал сосредоточиться на моем существовании, мало что могло от него укрыться.

– Доктор Уортроп, он вам солгал.

– Что ты имеешь в виду? – монстролог отвернулся от окна. На поле его лица вели битву свет и тень.

– Он знал, что у вас есть ассистент. Доктор фон Хельрунг ему говорил.

– Ну, должно быть, он забыл.

– И он не посылал вам никаких заявок. Иначе я бы увидел письма.

– Возможно, ты их и увидел.

Допущение, что я лгу, могло ранить меня куда сильнее, чем если бы он ударил меня физически.

– Я не обвиняю тебя, – продолжил он. – Я просто не понимаю, зачем бы мистеру Аркрайту об этом лгать. Лично меня его искренность поразила даже больше, чем острота его ума – право, воистину необычайная! Действительно выдающийся молодой человек, Уилл Генри. Однажды он станет достойным пополнением наших рядов. Весьма немногие важные вещи способны ускользнуть от его взгляда!

– Он забыл, что у вас уже есть ассистент, – указал я не без нотки триумфа.

– Как я сказал, важные вещи… – он оборвал себя и набрал побольше воздуху в грудь. – В любом случае, удивительно слышать от тебя слово «ассистент». У меня сложилось впечатление, будто ты ненавидишь монстрологию.

– Я ее не ненавижу.

– Так значит, ты ее любишь?

– Я знаю, как она важна для вас, доктор Уортроп, и я…

– А, понятно. Выходит, ты любишь вовсе не монстрологию, – он поглядел на белый мир за окошком кэба. Свежий снег похрустывал под колесами. Порывы бурного ветра с Ист-Ривер глушили щелканье кучерского бича.

– О, Уилл Генри, – тихо воскликнул он, – не следовало мне забирать тебя. Ни один из нас этого не желал. Я должен был понимать, что добра из этого не выйдет.

– Не говорите так, сэр. Пожалуйста, не говорите.

Я хотел было коснуться его руки своей раненой, но не стал. Ему не слишком понравилось бы, если бы я до него дотронулся.

– О нет, – сказал он, – такая уж у меня дурная привычка: говорить то, что, пожалуй, говорить не следовало. Добра из этого не выйдет, Уилл Генри; я уже давно это понял. То, чем я занимаюсь, однажды меня убьет, и ты вновь останешься на произвол судьбы. Или, еще хуже, то, что я люблю, однажды убьет…

Его взгляд упал на мою левую руку, и он продолжил:

– Я натурфилософ. Вопросы чувств я оставляю поэтам, но нередко мне думалось, коль скоро я сам неудавшийся поэт, что самое жестокое в любви – ее нерушимая цельность. Мы не выбираем любить – или, лучше сказать, мы не выбираем не любить. Понимаешь?

Он придвинулся вплотную ко мне, и темный огонь, пылавший в его глазах, заслонил от меня весь мир. Голова у меня закружилась, словно я стоял на самом краю лишенной света бездны.

– Выразимся так, – сказал он. – Если бы мы, монстрологи, хоть сколько-нибудь всерьез относились к нашему призванию, мы отбросили бы исследование биологических аберраций и занялись самым ужасным из чудовищ.


Во сне я стоял с Адольфусом Айнсвортом в Монстрарии, перед Комнатой с Замком, и он возился с ключами.

«Доктор сказал, ты захочешь на это взглянуть».

«Но мне нельзя».

«Доктор сказал».

Он отпирает дверь, и я вхожу следом.

«Так-так, посмотрим… Куда я его положил? Ах, да. Вот и оно!»

Из ниши он достает ящик размером с обувную коробку и помещает его на стол.

«Давай-ка, открывай! Он хотел, чтобы ты увидел». У меня дрожат пальцы. Это крышка не хочет сниматься, или это противится моя рука?

«Не могу открыть».

В коробке что-то есть. Что-то живое. Оно дрожит у меня под пальцами.

«Тупоголовый мальчишка! Ты не можешь открыть, потому что спишь!

Хочешь знать, что в коробке, тогда проснись. Проснись, Уилл Генри, проснись!»

Я сделал, как было велено, с испуганным вскриком вынырнув из сна в темную комнату, с сердцем, колотящимся от страха; на мгновение я забыл, где я и кто я… пока голос у моего изголовья мне не напомнил.

– Уилл Генри.

– Доктор Уортроп?

– Полагаю, тебе приснился сон.

– Да… приснился.

Лампы в гостиной был включены, то был единственный источник света, изливавшегося на пол и на стену за кроватью. Монстролог стоял к нему спиной.

– Что тебе снилось? – спросил он.

Я покачал головой:

– Я… я не помню.

– Меж сном и явью… меж упокоением и восстанием… оно там, неизменно там.

На полу лежала полоса света, вдоль стены тоже шла сияющая колонна, но весь этот свет словно истекал в комнате кровью; я смутно видел лицо Уортропа, но не мог прочитать выражения его глаз.

– Это стихи? – спросил я.

– Да. Довольно малокровное подобие стихов.

– Это вы написали?

Он поднял было руку – и опустил ее.

– Как твоя рука?

– Не болит.

– Уилл Генри, – мягко упрекнул он.

– Ну… иногда пульсирует.

– Держи ее выше сердца.

Я попробовал.

– Да, сэр. Так правда лучше. Спасибо.

– Ты его чувствуешь? Как будто палец все еще там?

– Иногда.

– У меня не было выбора.

– Я знаю.

– Риск был… неприемлем.

Монстролог присел на край кровати. На его лицо упало больше света – но ничего не высветило. Зачем он стоял в темноте и следил за мной?

– Ты этого, конечно, не знаешь. Но потом я взял веревку и собирался связать тебя – сугубо в качестве предосторожности…

Я открыл было рот, чтобы сказать: я знаю, я вас видел. Но он поднял палец и не дал себя прервать.

– Я не смог этого сделать. Это было бы мудро, но я не смог.

Он смотрел в сторону, старательно избегая встретиться со мной глазами.

– Но я очень устал тогда. Я не спал… сколько? Я даже не знал, сколько. Я боялся, что усну, и ты вдруг… ускользнешь. Тогда я привязал другой конец веревки к руке – привязал тебя к себе, Уилл Генри. В качестве предосторожности; это казалось разумным.

Он сгибал и разгибал свои длинные пальцы, то сжимая их в кулаки, то распрямляя. Кулак. Раскрытая ладонь. Кулак. Раскрытая ладонь.

– Но это было неразумно. Худшее, что только можно было сделать. Возможно, самое идиотское, что я когда-либо делал. Потому что если бы ты ускользнул, ты утянул бы меня за собой в бездну.

Кулак. Раскрытая ладонь. Кулак.

– Возможно, для поэта мне и недостает дара обращаться со словом, Уилл Генри, но вот с любовью к иронии у меня все в порядке. До той ночи наши роли существовали как бы в зеркальном отражении. До той ночи не я был привязан к кому-то, и не меня эти узы грозили затянуть в бездну.

Он потянулся вниз и медленно размотал повязки на моей раненой руке. Кожу покалывало; воздух моей обнаженной плоти показался очень холодным.

– Сожми в кулак, – сказал он.

Я повиновался, хотя мои пальцы еще были онемевшими; мускулы с тыльной стороны ладони, казалось, застонали, противясь.

– Вот, – он взял с прикроватного столика свою чайную чашку. – Бери чашку. Пей.

Моя рука дрожала; капля выплеснулась на одеяла, пока я подносил трясущуюся чашку к губам.

– Хорошо.

Он принял у меня чашку правой рукой и протянул мне левую.

– Возьми меня за руку.

Я так и поступил и дрожал теперь всем телом. Человек, каждый тончайший оттенок которого я инстинктивно считывал, вдруг превратился в шифр.

«Доктор сказал, ты захочешь на это взглянуть».

– Сожми. Сожми мою руку, Уилл Генри. Сильнее. Так сильно, как только можешь.

Уортроп улыбнулся. Кажется, он был доволен.

– Ну вот. Видишь? – крепко держа меня за руку. – Части ее больше нет, но это все еще твоя рука.

Монстролог выпустил меня и поднялся, и мои пальцы болели после его хватки.

– Засыпай обратно, Уилл Генри. Тебе надо отдохнуть.

– И вам, сэр.

– Не тебе обо мне беспокоиться.

Он широкими шагами прошел к двери, канул в полосу света, и его тень протянулась по полу и вскарабкалась вверх по стене. Я улегся на спину и закрыл глаза. Два вздоха, три, четыре… и затем я открыл их снова – не слишком, лишь чтобы подсмотреть сквозь ресницы.

Он не отошел от двери, не бросил меня. Пока не бросил.

Рука пульсировала; хватка у него была крепкой. Там, где должен был быть мой указательный палец, мучительно чесалось. Я согнул большой палец и почесал им пустоту.

Книга восьмая

Изгнание

Часть тринадцатая

«Расстояние между нами»

Уортроп взял билеты на следующее утро – на «Город Нью-Йорк», самое быстрое судно компании «Инман-Лайн». Как пассажирам первого класса, нам предстояло самое скучное плавание – существование в отдельной двухкомнатной каюте (со спальней и гостиной), разукрашенной самыми безвкусными викторианскими излишествами, с горячей и холодной водой и электрическим освещением; ужины под гигантским стеклянным куполом кают-компании первого класса, за столами с хрустящими белыми скатертями и хрустальными вазами, полными свежих цветов; обшитая ореховым деревом корабельная библиотека с ее восемью сотнями томов; и нескончаемая навязчивость параноидально внимательных к нам прислуги и экипажа, одетых в белые куртки и вечно, по словам доктора, стоящих над душой в неутолимой жажде выполнять для нас даже самые элементарные поручения.

– Только подумай, Уилл Генри, – заявил он в нашем номере в «Плазе», прежде чем в первый раз пожелать мне спокойной ночи – прежде, чем я увидел во сне Комнату с Замком и коробку, и тень его повисла на стене. – Нашим предкам потребовалось больше двух месяцев лишений и болезней, цинги, дизентерии и обезвоживания, чтобы пересечь Атлантику. У нас же это займет меньше недели, причем в роскоши, достойной королей. Мир становится все меньше, Уилл Генри, и не благодаря чудесам – разве что мы пересмотрим свое определение чуда и того, кто его творит.

Его глаза затуманились, а голос был мечтателен.

– Мир становится все меньше, и мало-помалу наши светильники разгоняют тьму. Рано или поздно все будет залито светом, и мы проснемся с новым вопросом: «Да, вот оно; но… что теперь?» – он мягко рассмеялся. – Возможно, нам стоит развернуться и ехать домой.

– Сэр?

– Обнаружение магнификума станет основополагающим моментом в истории науки, Уилл Генри, и не без попутной пользы для меня лично. Если я добьюсь успеха, меня ждет бессмертие – во всяком случае, в том единственном понимании бессмертия, которое я готов принять. Но если я добьюсь успеха, расстояние между нами и неназываемым сократится еще немного. Вот за что мы боремся как ученые, и вот чего мы страшимся как человеческие существа. Нечто в нас тоскует по неописуемому, недостижимому… тому, что не может быть зримо.

И он умолк.

А на следующее утро он исчез.

Что-то было не так; я знал это, как только проснулся. Я сразу понял – не в обыденном смысле, не рассудочно, но сердцем. Ничего не переменилось. Вот была кровать, на которой я лежал, вот стул, на котором он тогда сидел, следя за мной, и обеденный стол, и гардероб, и даже чашка Уортропа на столике. Все было по-прежнему; все переменилось. Я выпрыгнул из постели и сбежал вниз, в холл, в пустую гостиную. Все было по-прежнему; все переменилось. Я подошел к окнам и отдернул шторы. Восемью этажами ниже блистал Центральный парк: белый пейзаж, так и полыхавший в солнечном свете под безоблачным небом.

Его сундук. Его саквояж. Его полевой чемоданчик. Я бросился к шкафу и рывком распахнул дверцу. Пусто.

Все переменилось.


Когда в дверь постучали, я одевался. Я бы уже оделся, но вышла заминка с брючными пуговицами: мой отрубленный палец оказался неожиданно важен для этой процедуры. На неразумное мгновение я уверился: доктор вернулся за мной.

«А, хорошо. Ты проснулся. Я сходил вниз позавтракать, пока мы не отправились на корабль. Что такое, Уилл Генри? Ты что, правда решил, что я мог бы уехать без тебя?»

Или что больше походило на правду:

«Живо, Уилл Генри! Какого черта ты делаешь? Что это ты светишь своей ширинкой? Пошевеливайся, Уилл Генри. Я не намерен пропускать самое важное событие в своей жизни по причине того, что тринадцатилетний подросток неспособен одеться! Живо, Уилл Генри, живо!»

Однако, как вы уже могли догадаться, это был не доктор.

– Guten Morgen[34], Уилл! Прости, что так опоздал, но у моего экипажа сломалась ось, а мой кучер – он такой тупица! Он не то что оси, он настроения никому не смог бы исправить. Я бы его уволил, но у него семья, а она в родстве с моей семьей, троюродная или четвероюродная сестра, уж и не помню…

– Где доктор Уортроп? – требовательно спросил я.

– Где Уортроп? Он что, тебе не сказал? Да конечно же, сказал.

Я сдернул с вешалки пальто и рукавицы, и шляпу, что подарил мне Уортроп, – единственное, что он когда-либо мне дарил.

– Отвезите меня к нему.

– Я не могу, Уилл.

– Я еду с доктором.

– Он уехал…

– Я знаю, что он уехал! Вот почему вы и должны отвезти меня к нему!

– Нет, нет, Уилл, он уехал. Его корабль отчалил час назад.

Я уставился в доброе лицо фон Хельрунга, а затем ударил монстролога в круглый живот так сильно, как только смог. Он заворчал сквозь зубы от удара.

– Я думал, он тебе сказал, – охнул он.

– Везите меня, – сказал я.

– Куда?

– В доки; я должен ехать с ним.

Он наклонился, положил мне на плечи свои квадратные пухлые руки и заглянул глубоко в глаза.

– Он отплыл в Англию, Уилл. Корабля там больше нет.

– Тогда я поплыву на следующем корабле! – заорал я, высвободился из его хватки, оттолкнул старика и побежал мимо, в холл, накинув резинку от рукавиц на шею, рывками натягивая шляпу, судорожно возясь с пуговицами пальто. Пол дрожал под тяжелой поступью фон Хельрунга, который нагонял меня – и наконец нагнал у лифта.

– Пойдем, Kleiner[35]. Я отвезу тебя домой.

– Не хочу я домой; мое место – с ним.

– Он хотел бы, чтобы ты был в безопасности…

– Не хочу я быть в безопасности!

– И он поручил мне следить за твоей безопасностью, пока он не вернется. Уилл. Пеллинора здесь нет; и туда, куда он направился, ты следовать за ним не можешь.

Я помотал головой, будучи потрясен до глубины души, и заглянул в его добрые глаза в поисках ответа. Солнце исчезает в мгновение ока, и гибнет вселенная; ось мира подламывается.

– Он уехал без меня? – прошептал я.

– Не волнуйся, дорогой Уилл. Он вернется за тобой. Ты – все, что у него есть.

– Тогда почему он меня бросил? Теперь у него вообще никого нет.

– О нет; неужели ты думаешь, будто мейстер Абрам допустил бы такое? Nein![36] С ним поехал Томас.

Я онемел. Томас Аркрайт! Это было уж слишком. Я вспомнил слова доктора в кэбе накануне ночью: «Действительно выдающийся молодой человек, Уилл Генри. Однажды он станет достойным пополнением в наших рядах». Однажды… и этот день, судя по всему, настал – за мой счет! Меня вышвырнули – и за что? Что я такого сделал?

Фон Хельрунг прижал меня к себе, лицом – к своей груди. Его жилет пах сигарным дымом.

– Мне жаль, Уилл, – пробормотал он. – Ему следовало бы с тобой хотя бы попрощаться.

«Не твое дело обо мне беспокоиться».

– Он попрощался, – сказал я. – Но я его не услышал.

И после этого – мое изгнание.


– Вот это будет твоя комната, и, как видишь, здесь очень удобная кровать, намного больше, полагаю, чем та, к которой ты привык. А вот, погляди, чудесное кресло, чтобы сидеть у камина, очень уютное, и лампа, чтобы читать, и сундук для твоего платья. Посмотри-ка еще сюда, Уилл. Вон Пятая авеню, эдакая давка и сутолока, и вечно там что-то происходит да что-то делают. Вот, ты только погляди на этого господина на велосипеде! Сейчас в грузовик врежется! А впрочем, ты, должно быть, голоден. Что будешь? Ну-ка, давай-ка положим твой портплед на кровать. Хочешь посидеть на кровати? Тут и матрац пуховый, и подушка; очень мягко! Так ты голоден, ja? У меня отличный повар, француз – ни слова не понимает ни по-английски, ни по-немецки, – но уж в еде понимает так понимает!

– Я не голоден.

– А должен быть голоден. Отчего бы тебе не положить портплед? Я прикажу принести тебе еды. Можешь есть здесь, у камина. Думаю, попозже покажу тебе библиотеку.

– Не хочу ничего читать.

– Ты прав. Слишком хорошая погода, чтобы сидеть взаперти. Может, попозже в парк, ja? Или мы могли бы…

– Зачем доктор взял с собой Аркрайта?

– Зачем? Ну, по очевидным причинам. Аркрайт молод, очень силен и весьма неглуп, – он сменил тему. – Но хватит, тебе нужно поесть. Тебя как голодом морили, Уилл.

– Я не голоден, – повторил я. – Я не хочу ни есть, ни читать, ни идти в парк, ни что бы то ни было еще. Почему вы позволили ему уехать без меня?

– Никто не «позволяет» ничего Пеллинору Уортропу, Уилл. Это твой наставник «позволяет» другим – или нет.

– Вы могли бы не пустить с ним мистера Аркрайта.

– Но я хотел, чтобы он поехал. Я не мог отпустить Пеллинора одного.

Хуже этого он сказать ничего не мог – и знал это.

– Я сейчас уйду, – кротко произнес он, – но ожидаю к обеду увидеть тебя внизу. Велю Франсуа приготовить тебе что-нибудь особенное, très magnifique[37]!

Фон Хельрунг вышел из комнаты. Я уронил портплед на пол, лег на кровать лицом вниз и изо всех сил пожелал умереть.


Однако вскоре мой шок сменился стыдом («Аркрайт молод, очень силен и весьма неглуп»), стыд – непониманием («Не недооценивайте его, фон Хельрунг. Один Уильям Джеймс Генри, как по мне, стоит дюжины Пьеров Леброков»), а непонимание переплавилось в добела раскаленный уголь ненависти. Уползти крадучись, без единого слова объяснения, даже без прощания – и неважно, доброго или наоборот! Храбрейший человек из всех, что я когда-либо знал, – трус! Да как он смел, после всего, что мы перенесли вместе, а я не раз спасал ему жизнь? «Ты – все, ради чего я остаюсь человеком». О да, воистину так, доктор Уортроп, пока только вы не найдете, ради кого оставаться человеком вместо меня! Это оглушило меня; это потрясло меня до глубины души. Не имело никакого значения, что он обещал за мной вернуться. Он бросил меня; вот что имело значение.

Слишком много времени успело пройти. Я пробыл с ним слишком долго. Он приковал меня к себе на два года – пылинку, попавшую в поле гравитации Юпитера. Я не знал даже, как выглядит мир, если смотреть на него не глазами Уортропа. Теперь Уортропа со мной не было, и я ослеп.

– Посмотрим, как мистеру Аркрайту это понравится, – сказал я себе с горьким удовлетворением. – «Пошевеливайтесь, мистер Аркрайт! Пошевеливайтесь!» Посмотрим, как ему понравится, чтобы его высмеивали и бранили и издевались над ним и приказывали ему то да се, как кули[38]. Кушайте досыта, мистер Аркрайт, да смотрите не подавитесь!

Я отказывался есть и не мог спать. Все попытки фон Хельрунга лаской выманить меня из комнаты провалились. Я сидел в кресле у камина и дулся, как Ахилл[39] в шатре, а война жизни продолжала бушевать без меня. Вечером третьего дня фон Хельрунг прошаркал в комнату с подносом, на котором красовались кружка горячего шоколада, булочки и шахматная доска.

– Славно поиграем в шахматы, ja? Только не говори, что Пеллинор тебя не научил. Я его лучше знаю.

Он и правда меня научил. Игра в шахматы была одним из любимых развлечений монстролога. И, как многие достигшие совершенства в этой игре, он, казалось, никогда не уставал унижать противника – сиречь меня – до последнего. В первый год нашего совместного обитания он не один час потратил впустую, пытаясь обучить меня тонкостям стратегии, атаки, контратаки и защиты. Я никогда у него не выигрывал, ни разу. Уортроп мог бы проявить великодушие и проиграть одну или две партии, чтобы укрепить во мне уверенность в собственных силах, однако доктор никогда не интересовался укреплением во мне чего бы то ни было, кроме желудка. К тому же возможность разбить одиннадцатилетнего мальчика в шесть ходов – в игре, в которую он играл дольше, чем мальчик вообще жил на свете – поднимала Уортропу дух, как хорошее вино за ужином.

– Мне что-то не хочется.

Фон Хельрунг расставлял фигуры. Набор был выточен из нефрита, фигуры – вырезаны в форме драконов. Драконьи король и ферзь носили на головах короны, слоны-драконы сжимали в когтях пастушьи посохи.

– О, нет-нет-нет. Мы сыграем. Я поучу тебя так, как учил Пеллинора. И даже лучше, так что, когда он вернется, ты сможешь его победить, – он счастливо напевал что-то себе под нос.

Я швырнул доску в стену. Фон Хельрунг тихонько вскрикнул и чуть не зарыдал, поднимая с пола драконьего короля, лишившегося короны; она отломилась, когда фигурка ударилась об пол.

– Доктор фон Хельрунг… Простите…

– Нет-нет, – сказал он, – ничего страшного. Всего-то подарок от моей милой жены, пусть земля ей будет пухом, – он шмыгнул носом. Не зная, как его утешить, убитый своим ребячеством, я неловко положил руку ему на плечо.

– Я тоже волнуюсь, Уилл, – признался он. – Его ждут темные дни, полные опасностей. Помни об этом, когда жалость к себе грозит захлестнуть тебя с головой и потопить.

– Я знаю, – ответил я. – Вот почему я должен был быть с ним. Я нужен ему не затем, чтобы стряпать или убирать, или читать под диктовку, или смотреть за лошадью, или еще что-нибудь такое. Это может любой, доктор фон Хельрунг. Я нужен для темных мест.


Утром седьмого дня из Лондона пришла телеграмма:

«ПРИБЫЛ В ПОРЯДКЕ ТЧК НАПИШУ ТЧК ПКУ ТЧК»

– Четыре слова? – простонал фон Хельрунг. – И это все?

– Телеграмма из-за границы стоит по доллару за слово, – объяснил я ему, – а доктор очень скуп.

Фон Хельрунг, который и близко не был ни так богат, ни так прижимист, как мой наставник, ответил так:

«СООБЩИТЕ НЕМЕДЛЯ ЛЮБЫХ НАХОДКАХ ТЧК

ВСТРЕТИЛИСЬ ЛИ ВЫ УОКЕРОМ ВПРС

БЕСПОКОЙСТВОМ ЖДЕМ ВАШЕГО ОТВЕТА ТЧК»

Ответ шел долго – очень, очень долго.


За две недели мое состояние никак не изменилось, и фон Хельрунг вызвал взглянуть на меня своего личного терапевта – доктора Джона Сьюарда. Целый час меня пихали и тыкали, выстукивали и щипали. Меня не лихорадило, легкие и сердце прослушивались прекрасно, глаза были ясные.

– Ну, весит он недостаточно, но для своего возраста он и невысок, – сообщил фон Хельрунгу Сьюард. – Еще ему не помешало бы посетить хорошего дантиста: я у козла видывал зубы чище.

– Я беспокоюсь, Джон. Он мало ел, с тех пор как приехал, а спал еще меньше.

– Не спится, м-м? Ну что ж, приготовлю снадобье, которое этому поможет, – он уставился на мою левую руку. – Что случилось с твоим пальцем?

– Доктор Пеллинор Уортроп оттяпал его мясницким ножом, – ответил я.

– В самом деле? И зачем бы ему это делать?

– Риск был неприемлем.

– Гангрена?

– Пуидресер.

Сьюард непонимающе поглядел на фон Хельрунга, который нервно рассмеялся и описал рукой вялый круг.

– Ох, дети такие дети, ja? Такое бурное воображение!

– Он его отрубил и положил в банку, – сказал я, в то время как фон Хельрунг, стоявший чуть позади Сьюарда, яростно затряс головой.

– Вот как? И почему он это сделал? – спросил Сьюард.

– Он хочет его изучить.

– А пока палец был на руке, он его изучить не мог?

– Мой отец был крестьянином, – громко провозгласил фон Хельрунг. – И, бывало, заболевшая корова ложилась ничком, и ни лаской, ни хитростью ее было не поднять. «Ничего не поделаешь, Абрам, – говорил мне тогда отец. – Когда животное вот так сдается, это значит, что оно утратило волю к жизни».

– Так вот что с тобой? – спросил меня Сьюард. – Ты утратил волю к жизни?

– Я здесь живу, хотя не хочу тут быть. Это считается?

– Возможно, у него меланхолия, – предположил юный доктор. – Депрессия. Это объяснило бы потерю аппетита и бессонницу. Он повернулся ко мне. – Бывают ли у тебя мысли о самоубийстве?

– Нет. Об убийстве – бывают иногда.

– Правда?

– Неправда, – вмешался фон Хельрунг. – Nein!

– И не только мысли.

– Не только мысли…

– Я убивал людей. Например, человека по имени Джон Чанлер. Он был лучшим другом доктора.

– Да что ты говоришь!

– Не думаю, что это правда! – рявкнул фон Хельрунг. – У него кошмарные сны, просто ужасные. Ах, какие кошмары! Он говорит про сны. Разве не так, Уилл?

Я опустил глаза и промолчал.

– Ну, не вижу ничего, что было бы не так с его телом, Абрам. Возможно, обратиться следует к психиатру.

– Признаться, есть у меня на примете видный специалист.


«Видный специалист» прибыл в особняк на Пятой авеню на следующий же день – в дверь негромко постучали, и затем фон Хельрунг сунул в комнату свою седую гриву, сообщив кому-то через плечо:

– Gut[40], он одет.

Затем я услышал женский голос:

– Ну, я на это надеюсь! Ты ведь предупредил его, что я приеду, правильно?

Монстролог слегка отступил, и в комнату ворвался вихрь в лавандового цвета одеждах, модном берете и с зонтиком в тон.

– Итак, перед нами Уильям Джеймс Генри, – проговорила она с самым культурным произношением, свойственным Восточному берегу[41]. – Как поживаешь?

– Уилл, позволь представить тебе мою племянницу, миссис Натаниэль Бейтс, – заявил фон Хельрунг.

– Бейтс? – повторил я. Я уже слышал это имя.

– Миссис Бейтс, если позволишь, – сказала она. – Уильям, я так много слышала о тебе, что не могу ничего с собою поделать – у меня чувство, будто мы с тобой знакомы уже много лет. Но встань-ка и дай мне на тебя посмотреть.

Она взялась за мои запястья затянутыми в перчатки пальцами, развела мои руки в стороны и недовольно поджала губы.

– Слишком уж худой – и сколько ему, дядюшка? Двенадцать?

– Тринадцать.

– Хм-м. И низковат для своего возраста. Полагаю, замедление роста ввиду недостатка питания, – она покосилась на меня поверх носа. Глаза у нее были ярко-голубые, как у дядюшки; и, как и у него, они, казалось, сияли своим собственным проникновенным светом, проницательным и слегка печальным.

– Я бы не стала говорить дурного ни о каком джентльмене, – подытожила она, – но родительские способности доктора Пеллинора Уортропа меня не впечатляют. Дядя, когда это дитя в последний раз принимало ванну?

– Не знаю. Уилл, когда ты в последний раз купался?

– Не знаю, – ответил я.

– Ну, Уильям, на мой взгляд, проблема у нас такая: если ты не помнишь, когда в последний раз принимал ванну, значит, самое время тебе ее принять. А каково твое собственное мнение на этот счет?

– Не хочу никакой ванны.

– Это желание, а не мнение. Где твои вещи? Дядя Абрам, где пожитки мальчика?

– Я не понимаю, – с ноткой мольбы обратился я к фон Хельрунгу.

– Эмили любезно пригласила тебя пожить несколько дней в ее семье, Уилл.

– Но я не хочу жить несколько дней в ее семье. Я хочу остаться здесь, с вами.

– Но ведь не слишком хорошо у вас здесь все идет, правда? – осведомилась Эмили Бейтс.

– Я буду есть. Обещаю постараться. И доктор Сьюард, он дал мне что-то, что поможет мне спать. Пожалуйста.

– Уильям, дядя Абрам мастер во многих вещах – некоторые из них чудесны, ну, а о некоторых я предпочитаю не думать – но о том, как растить детей, он не имеет ни малейшего понятия.

– Но к этому-то я и привык, – яростно возразил. – И никому не придется меня растить. Доктор скоро вернется, и…

– Вот именно, и когда он вернется, мы вернем тебя ему – чистого, живого и здорового. А теперь пойдем, Уильям. Все забирай с собой; думаю, пожитков у тебя немного, но и это дело поправимое. Я буду ждать тебя внизу. Жарковато здесь, не так ли?

– Я провожу тебя вниз, – вызвался фон Хельрунг. Ему, казалось, не терпелось избавиться от моего общества.

– Нет-нет, все в порядке. До свидания, дядюшка Абрам, – она поцеловала его в обе щеки и прибавила: – Ты поступил правильно.

– Дай-то Бог, – пробормотал он.

И мы остались одни.

– Я объясню… – начал он, но затем пожал плечами. – Она права. Я ничего не понимаю в детях.

– Я не поеду.

– Твое… положение требует женской руки, Уилл. Ты и так слишком долго прожил без материнской заботы.

– Я в этом не виноват.

Глаза его сверкнули: впервые он потерял со мной терпение.

– Я никого не виню и говорю вообще не о вине, а об исцелении. Я обещал Пеллинору присматривать за тобой в его отсутствие, это правда; но у меня есть и другие обязанности, которыми я пренебрегать не могу, – он выпятил грудь. – Я председатель Общества Развития Монстрологических Наук, а не нянька! Само собой, до тебя первого дойдут вести из Европы, если только я их получу. В тот же миг, как только я сам узнаю.

– Я не хочу уезжать, – сказал я. – Не хочу расставаться с вами, жить в семье вашей племянницы, и ванну – в ванну тоже не хочу.

Он улыбнулся.

– Думаю, Эмили тебе понравится. Сердце у нее буйное – точно как у другого твоего знакомого.

Часть четырнадцатая

«То, что незримо»

Вот так, зимой тринадцатого года моей жизни, я поселился в трехэтажном доме Натаниэля Бейтса и его семьи в Верхнем Вест-Сайде на Манхэттене, с фасадом, выходившим на Гудзон. Натаниэль Бейтс «занимался финансами». За время моего пребывания под его крышей я почти ничего более о нем не узнал. То был тихий человек, куривший трубку и никогда не показывавшийся на людях без галстука, а на улице – без шляпы; его туфли всегда были начищены до слепящего блеска, прическа лежала волосок к волоску, а под мышкой вечно была зажата газета – хотя я никогда и не видел, чтобы он их читал. Насколько я понял, он общался в основном посредством односложных хмыканий, мимики (взгляд поверх пенсне с поднятой правой бровью означал, к примеру, неудовольствие) и редких острот, что произносились со столь убийственной серьезностью, что никто и никогда не смеялся над ними, кроме него самого.

Помимо дочери, у Бейтсов был еще один ребенок, мальчик девяти лет по имени Реджинальд, которого они звали Реджи. Реджи для своих лет был невысок, слегка пришепетывал и, казалось, был полностью околдован мной, стоило мне только переступить порог. По всей видимости, моя слава меня опережала.

– Ты Уилл Генри, – провозгласил он. – Охотник на монстров!

– Нет, – честно ответил я. – Но я служу у охотника на монстров.

– У Пеллинора Уортропа! Самого знаменитого охотника на монстров в мире.

С последним я согласился. Реджи косился на меня сквозь толстые очки, а лицо его сияло отраженным от меня светом славы великого человека.

– Что случилось у тебя с пальцем? Его монстр откусил?

– Можно и так сказать.

– И ты его убил, правда? Отрубил ему голову!

– Почти, – ответил я. – Доктор Уортроп прострелил ему голову.

Тут я подумал, что от восторга он вот-вот упадет в обморок.

– Я тоже хочу быть охотником на монстров, Уилл. Ты меня научишь.

– Не думаю.

Реджи дождался, пока его мать отвернется, и пнул меня в голень так сильно, как только мог.


С их дочерью мы уже были знакомы.

– И вот ты здесь, и мама была права: у тебя нет пальца, – заявила Лиллиан Бейтс. Я только что принял ванну – первую за многие недели, – и кожа у меня словно свешивалась с костей, а голова как огнем горела от щелока. Банный халат на мне принадлежал ее отцу, и я так и утопал в нем – перегревшийся, очень сонный и с кружащейся головой.

Лили же, казалось, подросла, похудела и прекрасно чувствовала себя на своем месте. Мы виделись последний раз всего лишь несколько месяцев назад, но девочки взрослеют быстрее своих товарищей. Я заметил, что она начала краситься.

– Как ты лишился пальца? – спросила она.

– Розовые кусты подрезал, – ответил я.

– Врешь, потому что стыдно, или врешь, потому что считаешь, что врать забавно?

– Ни то, ни другое. Вру, потому что правду говорить больно.

– Мама говорит, доктор тебя бросил.

– Он вернется.

Она наморщила нос.

– Когда?

– Нескоро.

– Мама говорит, ты можешь надолго с нами остаться.

– Я не могу.

– Если мама так говорит, значит, можешь. Все всегда выходит по-маминому, – этот факт, казалось, не слишком ее радовал. – Наверное, ты ее новый проект. У нее всегда какой-то проект. Мама твердо верит в общественную деятельность. Она суфражистка. Ты это знал?

– Я даже не знаю, что такое «суфражистка».

Она рассмеялась – будто новенькие, блестящие монетки со звоном упали на серебряный поднос.

– Умом ты никогда не отличался.

– А ты добротой.

– Мама не сказала, куда твой доктор Уортроп уехал.

– Она и не знает.

– А ты знаешь?

– Знал бы, тебе бы не сказал.

– Даже если бы я тебя поцеловала?

– Особенно если бы ты меня поцеловала.

– Ну, я и не собираюсь тебя целовать.

– А я не собираюсь ничего тебе рассказывать.

– Так ты знаешь! – она победительно мне улыбнулась. – Врунишка.

И все равно меня поцеловала.

– Какая жалость, Уильям Джеймс Генри, – сказала она, – что ты слишком юный, слишком робкий и слишком мелкий, и все это разом. Иначе я могла бы счесть тебя привлекательным.


Лили оказалась права. Я был новым проектом ее матери, Эмили. После невыносимой бессонной ночи в одной спальне с Реджи, который мучил меня вопросами и вымаливал истории про монстров, а также обнаружил неприятную склонность к испусканию газов по ночам, мной завладела миссис Бейтс – и сопроводила меня к цирюльнику. Затем она отвела меня к портному, затем – к сапожнику, и наконец, поскольку ее дотошность не уступала ее упрямству, к пастору ее церкви, который больше часа меня допрашивал – пока миссис Бейтс сидела на церковной скамье с закрытыми глазами и, вероятно, молилась за мою бессмертную душу. Я сознался доброму старому пастору, что не был в церкви со смерти своих родителей.

– Тот человек, с которым ты живешь… этот – как ты его назвал? Доктор «ненормативной биологии»? Он человек неверующий?

– Думаю, верующих докторов ненормативной биологии мало, – ответил я. Я вспомнил слова Уортропа накануне того дня, когда он меня бросил: «Нечто в нас тоскует по неописуемому, недостижимому… тому, что не может быть зримо».

– Полагаю, для таких людей, с учетом природы их занятий, это должно быть нормой.

Я не возразил. На самом деле сказать мне было нечего. Перед моим мысленным взором стояло пустое ведро, приготовленное на полу у секционного стола.


– Ты только погляди на себя! – вскричала Лили, когда мы вернулись в дом на Риверсайд Драйв. Она сама только что вошла домой и еще не успела снять школьную форму и накраситься, и выглядела теперь такой, какой я ее запомнил: юная девушка почти моих лет, и ладони у меня от этого почему-то зачесались. – Я едва тебя узнала, Уилл Генри. Ты выглядишь так… – она поискала слово, – по-другому.

Намного позже тем же вечером – в доме Бейтсов нелегко было улучить время, чтобы остаться наедине с собой, – я посмотрелся в зеркало в ванной и был шокирован видом своего отражения. Ничем, кроме разве что сумасшедшинки во взгляде, этот мальчик не походил на Уилла Генри, гревшегося у растопленного расчлененным трупом огня.

Все было по-другому.


Каждое утро подавался плотный завтрак, к которому нам следовало спуститься ровно в шесть. Никому не разрешалось начинать завтракать – а также обедать и ужинать, – пока мистер Бейтс не возьмется за вилку. После завтрака Лили и Реджи отправлялись в школу, мистер Бейтс – «заниматься финансами», а миссис Бейтс принималась за меня. Мое полное неведение о простейших составляющих нормального детства привело ее в ужас. Я никогда не бывал ни в музее, ни на концерте, ни на менестрель-шоу[42], ни на балете, ни даже в зоопарке. Я никогда не ходил на публичную лекцию, не был в театре, не смотрел волшебного фонаря[43], не бывал в цирке, не катался на велосипеде, не читал книг Горацио Элджера[44], не катался на коньках, не запускал змея, не лазал на дерево, не ухаживал за садом и не играл на каком-либо музыкальном инструменте. Я даже в комнатную игру ни в одну не играл! Ни в шарады, ни в жмурки (о которых я знал хотя бы по рассказам), и ни в шляпу; и ни в «охоту на оленя», ни в «визит Купидона»[45], ни в шарады-пантомимы (о которых я даже не слышал).

– Чем же ты, в таком случае, занимался по вечерам? – осведомилась она.

Отвечать на это мне не хотелось; я искренне опасался, что после такого она упечет доктора в кутузку за оставление ребенка в опасности.

– Помогал доктору.

– Помогал ему с чем?

– С работой.

– Работа? Нет, Уильям, я говорю о «после работы», когда работа заканчивалась.

– Работа никогда не заканчивалась.

– Но когда же ты успевал готовиться?

Я потряс головой. Я не понимал, что она имеет в виду.

– Готовить уроки, Уильям.

– Я не хожу в школу.

Она была поражена. Выяснив, что нога моя не ступала в классную комнату больше двух лет, миссис Бейтс пришла в ярость – в такую ярость, что даже поговорила об этом с мужем.

– Уильям сообщил мне, что после смерти своих родителей ни дня не был в школе, – уведомила она его тем же вечером.

– Хм! Вы словно удивлены.

– Мистер Бейтс, я в ужасе. С ним обращались не лучше, чем с каким-нибудь жутким экспонатом из коллекции Уортропа.

– Я бы скорее выразился, как с одним из инструментов. Еще один полезный приборчик в сумке охотника на монстров.

– Но мы должны что-то сделать!

– Хм. Я знаю, что вы намерены предложить, но, Эмили, у нас нет на это права. Мальчик – наш гость, а не подопечный.

– Он – заблудшая душа, которую привел на наш путь Всевышний. Он израильтянин, побиваемый у дороги! Вы предпочтете стать левитом или самаритянином?

– Предпочитаю остаться епископалианцем[46].

И она замяла тему – но только на время. Эмили Бейтс была не из тех «специалистов», что позволяют ранам загноиться.


В учебные дни я видел Лили нечасто. Днем она училась то фортепиано и скрипке, то балету; ходила по магазинам, друзьям, в парикмахерскую. Мы виделись за завтраком, за ужином и после – когда вся семья собиралась в гостиной, где я успел выучить все игры из семейного репертуара Бейтсов. Шарады я ненавидел, потому что с ними у меня выходило ужасно: я не владел никаким культурным контекстом, на который мог бы опереться. Но карточные игры мне нравились («старая дева» и «старый холостяк», «наши пташки» и «доктор Басби»), а еще – «съедобное-несъедобное», в котором равных мне не было. Когда до меня доходила очередь, я всегда находил, что загадать, какая бы буква алфавита мне ни выпала. «А» – раз плюнуть: антропофаги. «V»? Ну, получайте Vastarus hominis! Икс? С иксом обычно приходилось туго, но только не мне: поглядите-ка, я задумал ксифия!

А вот уик-энды – то было совсем другое. Я и на полчаса не оставался без общества Лили. Велосипедные прогулки в парке (после битого часа тренировок; и хорошо ездить на велосипеде я так никогда и не научился), пикники у реки (когда распогодилось), часы, проведенные в библиотеке штаб-квартиры Общества на углу Бродвея и Двадцать второй улицы (это, конечно, когда удавалось улизнуть: мистер Бейтс питал предубеждение ко всему монстрологическому), и, конечно же, еще больше часов в особняке ее двоюродного дедушки. Лили восторгалась дядюшкой Абрамом.

Она не отказалась от мечты стать первой в мире женщиной-монстрологом. В самом деле, ее знания в этой области были почти энциклопедическими: от красочной истории монстрологии до еще более красочных мастеров этого искусства, от каталога злобных тварей до тонкостей учредительной хартии Общества. Она самоучкой больше узнала о монстрологии, чем я – прожив два года при величайшем монстрологе со времен Баквилля де ла Патри; весьма неловкий для меня факт, на который она не пренебрегала с восторгом указывать при каждой возможности.

– Что ж, – сказал я как-то субботним днем, когда мы сидели меж пыльных томов на четвертом этаже старого оперного театра, и терпение мое лопнуло, – может, я просто тупой.

– Вот и я часто так подумывала.

– Заниматься монстрологией – это не то же самое, что читать о ней книжку, – парировал я.

– То же самое, что читать книжку, это только… читать книжку! – рассмеялась она. – Если б ты выбрал книжки, остался бы при пальце.

У нее были глаза Абрама фон Хельрунга, как у матери: синие, словно горное озеро солнечным осенним днем. И если б вы погрузились под лазурную гладь, вы бы утонули, только чтобы не уходить.

– Куда уехал доктор Уортроп? – вдруг спросила она. Она выпаливала этот вопрос по меньшей мере четырежды в неделю. И я каждый раз отвечал одно и то же, что было чистой правдой:

– Не знаю.

– Что он ищет?

Я перерыл всю библиотеку в поисках рисунка магнификума. В «Энциклопедии чудовищ» имелась о нем длинная статья (одним из авторов был Уортроп), но не было ни картинки, ни даже описания Typhoeus magnificum. Разве что в длинной сноске пересказывались многочисленные фантастические – сиречь неподтвержденные – описания Невиданного. Среди них были и драконоподобное существо, как рассказывал фон Хельрунг, уносившее свои жертвы «выше самых высоких гор», чтобы там в ярости разорвать их на части; и гигантский тролль, расшвыривавший куски добычи с такой силой, что они падали с неба на расстоянии многих миль от того места, где оторвались от тела несчастного; и было огромное червеобразное беспозвоночное – может быть, родич Монгольского Червя Смерти, – плевавшееся ядом с такой скоростью, что буквально распыляло человеческое тело, испаряя его в дымку – которая изливалась затем с неба, превратившись в феномен «красного дождя».

Статья также упоминала об обстоятельствах обнаружения Лакшадвипского гнездовища в 1851 году, предполагаемом ареале обитания магнификума (большинство монстрологов сходились на том, что чудовище обитает исключительно на отдаленных островах Индийского океана, а также в некоторых регионах Восточной Африки и Малой Азии, но это убеждение основывалось скорее на народных верованиях и преданиях, а не на твердых научных свидетельствах) и о печальных историях людей, отправившихся на поиски Безликого и вернувшихся с пустыми руками – или же вовсе не вернувшихся. Особенно трогательным (и пугающим) был рассказ о Пьере Леброке, уважаемом биологе-ненормативисте – хотя отчасти бунтаре, – который разорился на пятимесячную экспедицию: он взял с собой пять слонов, двадцать пять кули и полный сундук золота на взятки туземным султанам) и вернулся буйнопомешанным. Его семья была вынуждена принять болезненное решение заключить Леброка в дом скорби, где он и провел остаток своих дней в мучениях, беспрестанно выкрикивая: «Nullit![47] Вот и весь он! Ничто, ничто, ничто!»

– Он ищет Зверя Рыкающего, – сказал я ей.


Думаю, ничего мы с этим поделать не можем. Мы все охотники. Мы все, за неимением лучшего слова, монстрологи. Наша дичь разнится в зависимости от нашего возраста, пола, интересов и сил. Кто-то охотится на самые простые и глупые вещи – новейшее электронное устройство, продвижение по службе, первого красавца или красавицу школы. Другие падки на славу, власть, богатство. Некоторые, более благородные души ищут божественных откровений, знаний или же блага для всего человечества. Зимой 1889 года я выслеживал человека. Вы, вероятно, подумали, что я имею в виду доктора Пеллинора Уортропа, но вовсе нет, отнюдь. Я охотился на самого себя.


«Давай-ка, открывай! – сказал смотритель. – Он хотел, чтобы ты увидел».

Каждую ночь – все тот же сон. Комната с Замком, старик бренчит ключами, и коробка. Коробка, мальчик, заевшая крышка и невидимое нечто, шевелящееся внутри, и старик бранится: «Тупоголовый мальчишка! Ты не можешь открыть ее, потому что ты спишь!» Тогда тупоголовый мальчишка вскакивает ото сна, потея под теплыми одеялами в выстуженной комнате, балансируя на краю Чудовища, подломившейся оси, раскручивающейся пружины «я», и только не-я бодрствует, эхом повторяя за умалишенным: «Nullit! Вот и весь он! Ничто, ничто, ничто!»

Порой женщина по другую сторону залы слышала его крик, и, каков бы ни был час, вставала с постели, накидывала халат и шла через гостиную – к нему. Сидела с ним: «Ну, ну, тихо. Тс-с. Все хорошо. Это просто сон. Полно. Тс-с», – материнский припев. Она пахла сиренью и розовой водой, и порой мальчик забывался и звал ее мамой. Женщина не поправляла его. «Тихо, тихо. Тс-с. Это просто сон». Порой она пела ему песни, которых он никогда прежде не слышал, на языках, которых он не понимал. Голос ее был прекрасен – пышный бархатный занавес, река, через которую демонам, боящимся проточной воды, было не перейти. Он и не знал, что голос смертного может звучать как ангельский.

– Ничего, что я пою тебе, Уильям?

– Ничего. Мне нравится.

– Когда мне было столько лет, сколько сейчас Лили, самой дерзкой моей мечтой было стать профессиональной оперной певицей.

– И вы пели в опере?

– Нет, никогда.

– Но почему?

– Я вышла за мистера Бейтса.


Я преследовал того, кого утратил: мальчика, которым я был до того, как поселился с монстрологом под одной крышей. Долго – мрачно и долго – я думал, что охочусь на самого монстролога. В конце концов, это же он исчез с лица земли.

Однажды вечером в опере мне показалось, что я увидел его. Миссис Бейтс взяла нас с Лили на «Золото Рейна» Вагнера, премьера которого прошла в Метрополитен-опере месяц назад.

– Ненавижу оперу, – пожаловалась Лили. – Не понимаю, почему мама меня сюда тащит.

Мы сидели в частной ложе над оркестровой ямой, когда мне показалось, что я заметил его в толпе. Я знал, что это он, и не задался вопросом, с чего бы монстрологу посещать оперу – это не имело значения. Доктор вернулся! Я привстал было, но Лили утянула меня обратно в кресло.

– Это доктор Уортроп! – в волнении зашептал я.

– Не глупи, – прошептала она в ответ. – И не называй его имени при маме!

Второй раз мне показалось, что я видел его в Центральном парке, выгуливающим большого датского дога. Когда «доктор» приблизился, я понял, что он на двадцать лет старше и на двадцать фунтов[48] толще, чем следовало.


При каждой встрече с фон Хельрунгом я спрашивал одно и то же:

– Нет вестей от доктора?

И на семнадцатый день он отвечал то же, что и на двадцать седьмой:

– Нет, Уилл. Пока ничего.

На тридцать седьмой день моей ссылки, услышав все то же самое: «Нет… пока ничего», я сказал:

– Что-то не так. Он должен был уже написать.

– Возможно, что-то и в самом деле пошло не так…

– Тогда мы должны что-то сделать, доктор фон Хельрунг!

– Или это может означать, что все в порядке. Если Пеллинор напал на след магнификума, он не станет тратить время и на два слова. Ты у него служил; сам знаешь, что это правда.

Я знал. Когда монстролог был в горячке охоты, ничто не могло отвлечь его от цели. Но я тревожился.

– У вас друзья в Англии, – сказал я. – Разве вы не можете спросить, вдруг они знают, куда он поехал?

– Конечно, могу – и спрошу, если того потребуют обстоятельства, но пока еще не время. Пеллинор никогда мне не простит, если именно это конкретное шило я не утаю в мешке.


Ветреным днем в начале апреля я вновь зашел к нему – попросить об особого рода услуге.

– Я хочу поработать в Монстрарии.

– Ты хочешь поработать в Монстрарии! – старый монстролог насупился. – А что сказала Эмили?

– Неважно, что она сказала. Она мне не опекунша и не мать. Я не нуждаюсь в ее разрешении, чтобы делать что бы то ни было.

– Мой милый маленький Уилл, я подозреваю, что солнце – и то нуждается в ее разрешении, чтобы светить. Отчего это ты желаешь работать в Монстрарии?

– Потому что я устал сидеть в библиотеке. Я столько прочитал, что у меня чувство, будто у меня уже глаза кровоточат.

– Ты читал?

– Вы говорите, как миссис Бейтс. Да, я умею читать, мейстер Абрам. Ну так что? Уверен, профессору Айнсворту не помешала бы помощь.

– Уилл, не думаю, что профессору Айнсворту есть дело до детей.

– Я в курсе. И еще меньше дела ему до меня лично. Вот почему я пришел к вам, доктор фон Хельрунг. Вы председатель Общества, и он обязан вас послушать.

– Послушать да. Послушаться… Это уже совсем другое дело!

Его надежды на успех были невелики, но фон Хельрунг решил подбодрить меня, и вместе мы спустились в подвальный кабинет старика. Встреча прошла хорошо разве что в смысле ее итога; все прочее балансировало на грани катастрофы. В какой-то момент я искренне испугался, что Адольфус проломит фон Хельрунгу голову. «Не нужна мне никакая помощь! Он подорвет мне всю систему! Монстрарий – не место для детей! Он поранится! Он меня поранит!»

Фон Хельрунг был терпелив, ласков и добр. Он улыбался и кивал и выражал самое глубокое уважение и восхищение достижениями смотрителя, лучшим в мире собранием монстрологических реликвий и уникальнейшей в Западном полушарии системой каталогизации экспонатов. На следующем съезде фон Хельрунг намеревался выдвинуть предложение назвать секцию в Монстрарии в его честь – крылом Адольфуса Айнсворта.

Профессора это не смягчило.

– Глупости! Слишком длинно! Надо назвать его Крыло Айнсворта – или, лучше, Собрание Айнсворта!

Фон Хельрунг развел руками, как бы говоря: как пожелаете.

– Я не люблю детей, – заявил смотритель, сердито глядя на меня поверх очков. – И в особенности я не люблю детей, сующих свой нос в темные места! – он наставил на фон Хельрунга крючковатый палец. – Понятия не имею, что не так с этим мальчишкой. Как на него ни взгляну, так он уже с новым монстрологом. Что случилось с Уортропом?

– Он вынужден был уехать по срочному делу.

– Или умер.

Фон Хельрунг быстро моргнул несколько раз, а затем сказал:

– Ну, я не уверен. Я так не думаю.

– Если призадумаетесь, поймете: срочнее дела не бывает, – провозгласил Адольфус куда-то в мою сторону. – И это я о смерти. Бывает, сижу это я здесь и работаю, но как вспомню об этом, так вскочу со стула и подумаю: «Поторопись, Адольфус. Поторопись! Делай же что-нибудь!»

– Не стоит вам беспокоиться о таких вещах, – сказал фон Хельрунг.

– Я что, сказал, что беспокоюсь? Вот еще! Сорок шесть лет, фон Хельрунг, я живу в окружении смерти. И не мертвые меня беспокоят, – затем, сверкая глазами, он обернулся ко мне и рявкнул. – Что ты умеешь?

– Я могу разбирать ваши бумаги…

– Никогда!

– Вести дела…

– Ни за что!

– Писать под диктовку…

– Нечего мне сказать!

– Сортировать почту…

– Решительно нет!

– Ну, – устало сказал я, – я хорошо управляюсь с метлой.


Весна. Цветение прорывается из-под дрогнувшей земли. Небо смеется. Деревья, сконфузившись, обряжаются в зеленую листву, а небеса густо усыпаны звездами. Верни себе время, поют звезды. Верни мечту.

И мальчик ступает по сухой земле, усыпанной обломками камней, напоенной весенним дождем, шагает там, где сходятся две мечты – греза о семенах, что прорастают золотыми деревьями, и сон о коробке, которую он не может открыть.

– Не стоит мне тебе этого говорить, – сказала Лили, – правда не стоит.

«Я буду кораблем о тысяче парусов».

– Прошлой ночью я слышала, как они про тебя говорят.

«Давай-ка, открывай! Он хотел, чтобы ты увидел».

– И папа не сказал «да», но он не сказал «нет».

«Хочу с тобой, папа. Хочу с тобой».

– Я против, – сказала она. – Я тебя уже три раза поцеловала, – и звезды поют: верни себе время, верни себе мечту, в краю расколотых скал, где сходятся две грезы. – И это же жуть даже подумать, что такое: целоваться с собственным братом!


«Не хочу я домой. Мое место с ним».

– Ну что ж, Уильям, что скажешь? – спросила миссис Бейтс.

– Что доктор, когда вернется, будет очень недоволен.

– Доктор Уортроп, если он вернется, права голоса иметь не будет. Никаких законных прав на тебя у него нет.

– Доктор Уортроп, когда он вернется, плевать хотел бы на законные права.

– Пф! – буркнула миссис Бейтс. – Какая дерзость. Я в этом и не сомневаюсь, Уильям. Но я полагаю, что он, пусть и с неохотой, уступит твоим желаниям. Чего ты сам хочешь?

Я видел свою дичь. Мне оставалось лишь протянуть руку и схватить ее. Мальчик с высоким стаканом молока, на пахнущей яблоками кухне, и никакой тьмы: ни тел в мусорных баках, ни крови, запекшейся на подошвах башмаков, ни выкриков его имени в глухую ночь, ни пружинного нечто, что сокращалось и сжималось, и громовым шепотом твердило: «АЗ ЕСМЬ». Лишь смеющееся небо и убранные золотом деревья, и россыпь певчих звезд, и сам мальчик, с молоком и всем земным шаром без остатка, который пахнет яблоками.

Часть пятнадцатая

«Что видишь ты, то видит и мой Бог»

Куратор Монстрария постучал меня по груди ухмыляющимся черепом, венчающим его трость, и объявил:

– Ничего не трогай. Сперва спрашивай. Всегда сперва спрашивай!

Я следовал за ним по путаным полутемным коридорам, от пола до потолка забитым невскрытыми, подлежащими каталогизации ящиками: гирлянды паутины и полувековой слой копоти и грязи по стенам, «щелк-щелк-щелк» трости по пыльному полу, запах бальзамирующего состава, кислый привкус смерти на языке, глубокие ямы теней, робкие нимбы желтого света газовых ламп, и кошмарное одиночество единственного крохотного человека в огромном пространстве.

– Может, на первый взгляд это и незаметно, но у всего здесь есть свое место, и на своих местах все и находится. Если член Общества попросит тебя помочь что-нибудь найти, не помогай. Найди меня, это найти несложно. Обычно я у себя за столом. Если я не у себя за столом, вели им зайти в другой раз. Так и скажи: «Адольфус не у себя за столом. Стало быть, он или где-то в Монстрарии, или отлучился на денек, или умер».

Мы помедлили у безымянной двери – Кадиш Хадока-шим, «святая святых». Адольфус рассеянно потряхивал кольцом с ключами. То было точно как в моем сне – вплоть до звона ключей.

– Никто не должен туда входить, – сказал он. – Вход воспрещен!

– Я в курсе.

– Не спорь со мной! А еще лучше, вообще умолкни! Не люблю болтливых детей.

Или молчаливых детей, подумал я.

– Это же гнездовище, так ведь? – вдруг спросил Адольфус Айнсворт. – Это «срочное дело». Ха! Уортроп отправился на охоту за магнификумом. Ну-ну, я не удивлен. Он у нас известный борец с ветряными мельницами. Но с тобой-то что, Санчо Панса? Ты почему не с ним?

– Он взял вместо меня другого.

– Другого кого?

– Ученика доктора фон Хельрунга. Томаса Аркрайта.

– Архи-срайта?

– Аркрайта! – заорал я.

– Никогда с таким не встречался. Его ученик, ты говоришь?

– Он должен был вас ему представить.

– С чего бы это? Вчера я со старым пердуном повидался впервые за полгода. Он никогда сюда не спускается. В любом случае, что мне за дело до ученика фон Хельрунга или кого бы то ни было? Вот что я тебе скажу, мастер Генри. Никогда не привязывайся к монстрологам, и я скажу тебе, почему. Хочешь знать, почему?



Я кивнул:

– Хочу.

– Потому что надолго их не хватает. Они мрут!

– Все смертны, профессор Айнсворт.

– Не так, как монстрологи, уж поверь мне. Вот погляди на меня. Я мог бы стать монстрологом. Когда был помоложе, то один, то другой упрашивал меня ему ассистировать. А я всегда отказывался, и скажу тебе, почему. Потому что они мрут. Мрут как мухи! Мрут как индюшки на День благодарения![49] И мрут не обычной безвременной кончиной, ну, знаешь: выпал из лодки и утонул, или лошадь в голову лягнула. Это несчастный случай, и это естественно. А вот когда что-то, за чем ты бегал по пятам и наконец догнал, отрывает тебе руки-ноги по очереди, это противоестественно; это монстрологично!

Адольфус в Монстрарии, у двери Комнаты с Замком, позвякивает ключами.

– Жаль его, – задумчиво проговорил Айнсворт. – Уортроп не шибко мне нравился, но его можно было терпеть. Немногие знают, чего им нужно. Он знал, и за это не извинялся. У большинства людей два лица: одно, чтоб показывать всему миру, и другое, которое только бог видит. А Уортроп был Уортропом до мозга костей. «Что видишь ты, то видит и мой Бог», – вот был его девиз, – он вздохнул и покачал иссохшей головой. – Жаль, очень жаль.

– Не говорите так, профессор Айнсворт. Мы пока не получали от него вестей, но это еще не значит…

– Он отправился охотиться на магнификума, ведь так? И он – Пеллинор Уортроп, так? Не из того сорта людей, что приковыляют домой, поджав хвост. Не того сорта, чтобы сдаваться – никогда, ни за что. Нет-нет-нет, только не он. Своего шефа, мальчик, ты больше не увидишь.

Адольфус стоит у двери в святая святых, позвякивая ключами.


Я нашел фон Хельрунга в его комнатах на втором этаже. Глава Монстрологического общества прохаживался в старых шлепанцах, поливая из лейки филодендроны на пыльном подоконнике.

– А, мастер Генри! Адольфус вас уже уволил?

– Доктор фон Хельрунг, – сказал я, – вы водили когда-нибудь мистера Аркрайта в Монстрарий?

– Водил ли я когда-нибудь…

– Мистера Аркрайта в Монстрарий?

– Нет, нет, не думаю. Нет, не водил.

– И ни за чем его туда не посылали?

Он потряс головой:

– Уилл, почему ты спрашиваешь?

– Профессор Айнсворт никогда с ним не встречался. И даже никогда о нем не слышал.

Фон Хельрунг поставил лейку, прислонился к столу и скрестил на груди пухлые руки. Он внимательно смотрел на меня, нахмурив кустистые белые брови.

– Не понимаю, – сказал он.

– Когда он познакомился с доктором, мистер Аркрайт понял, что мы были в Монстрарии, по запаху. «Запах витает вокруг вас, как духи с ароматом падали». Помните?

– Помню, – кивнул фон Хельрунг.

– Доктор фон Хельрунг, откуда бы мистеру Аркрайту знать, как пахнет в Монстрарии, если он никогда там не бывал?

Вопрос мой надолго повис в воздухе – словно пресловутый аромат падали.

– Ты обвиняешь его во лжи? – фон Хельрунг поморщился.

– Я знаю, что он лгал. Он солгал о заявках на обучение у доктора Уортропа, и та история о том, откуда он якобы узнал про нас и Монстрарий – ложь.

– Но вы были в Монстрарии.

– Это неважно! Важно, что он солгал, доктор фон Хельрунг.

– Ты не можешь утверждать наверняка, Уилл. Адольфус, благослови его Бог, человек пожилой, и память у него не та, что прежде. И он нередко засыпает за столом. Томас мог побывать в Монстрарии в свободное время, а профессор Айнсворт об этом и не узнал бы.

Он мягко приложил ладонь к моей щеке.

– Тяжело тебе пришлось, я знаю. Все, что у тебя было на свете, все, что тебе понятно, на что ты думал, что можешь положиться… пуф-ф! И не следа. Я знаю, что ты беспокоишься; я знаю, что ты боишься худшего; я знаю, что за ужасы могут завестись в вакууме молчания!

– Что-то не так, – прошептал я. – Уже почти четыре месяца прошло.

– Да, – мрачно кивнул он. – И ты должен приготовиться к худшему, Уилл. Употреби эти дни на то, чтобы закалить нервы для дурных вестей, – а не на самоистязания по поводу Томаса Аркрайта и этих твоих предчувствий предательства. Проще простого видеть в любой тени притаившегося злодея, и очень тяжело верить в лучшее в людях, особенно в монстрологах – поскольку наше видение мира уже искажено предметом наших изысканий. Но надежда не менее практична, чем отчаяние. Выбор, жить ли при свете или таиться во тьме, все еще за нами.

Я кивнул. Его успокаивающие слова, впрочем, не принесли утешения. Я был глубоко встревожен.


Думаю, всю глубину моего беспокойства демонстрирует то, что своим самым сильным страхом я поделился с человеком, который, по моему мнению, вообще не умел хранить секреты. Я проговорился, когда мы как-то днем играли в шахматы в Вашингтон-Сквер-парке. Шахматы предложил как раз я, рассудив, что, если буду больше практиковаться, по возвращении доктора у меня будет шанс его разбить – и уж это было бы что-то! Лили приняла мой вызов. Шахматам ее учил дядюшка Абрам, и она обожала соревноваться. Стиль ее игры был агрессивен, порывист и основывался по большей части на интуиции – в общем, не слишком отличался от самой Лили.

– Ты такой медленный, – пожаловалась она, пока я мучительно размышлял над своей ладьей. Та была зажата между ее ферзем и пешкой. – Бывает вообще, что ты просто берешь и что-то делаешь? Не думая? Да по сравнению с тобой принц Гамлет – воплощенная порывистость.

– Я думаю, – ответил я.

– Ох, да ты только и делаешь, что думаешь, Уильям Джеймс Генри. Ты слишком много думаешь. Знаешь, что с такими бывает?

– А ты знаешь?

– Ха-ха. Кажется, это была шутка. Не шути больше никогда. Если люди на что-то не способны, хорошо бы им это понимать.

Я попрощался с ладьей и атаковал ее офицера слоном. Лили ткнула пешку ферзем, и та повалилась на бок.

– Шах.

Я вздохнул, чувствуя на себе ее взгляд, пока сам изучал доску, и усилием воли приказал себе не поднимать глаз. Легкий ветер щекотал молодую листву деревьев; весенний воздух был нежен и пах ее лавандовым мылом. Платье на Лили было желтое, а еще она надела белую шляпу с желтой лентой и большим желтым бантом. Даже с новой стрижкой и в новой одежде я чувствовал себя рядом с ней оборванцем.

– От твоего доктора все ни слуху ни духу?

– Не говори так, пожалуйста, – сказал я, не поднимая глаз. – Он не «мой» доктор.

– Ну, если он не твой, тогда чей же еще? И не пытайся уйти от темы.

– Одна из выгод того, чтобы слишком много думать, – заметил я, – состоит в том, что замечаешь мелочи, которых другие не замечают. Ты говоришь «твой доктор» нарочно, потому что знаешь, что меня это раздражает.

– И зачем мне тебя раздражать? – судя по голосу, она улыбалась.

– Затем, что тебе нравится меня раздражать. И прежде, чем ты спросишь, почему тебе нравится меня раздражать, предлагаю тебе самой над этим подумать. Потому что я – понятия не имею.

– Ты злишься.

– Не люблю проигрывать.

– Ты злился, когда мы еще не начали играть.

Я увел короля из-под шаха. Она, едва глянув на доску, ринулась коршуном и унесла моего последнего слона. В душе я застонал: мат теперь был лишь вопросом времени.

– Ты всегда можешь сдаться вничью, – предложила она.

– Буду драться до последней капли крови.

– О! Как непохоже на Уилла Генри! Ты сейчас сказал прямо как герой. Просто царь Леонид при Фермопилах[50], – щеки у меня запылали. Впрочем, я должен был понимать, что не следует слишком уж задаваться. – А я-то думала, что ты похож на Пенелопу[51].

– На Пенелопу! – щеки мои заполыхали еще жарче, хоть на сей раз по полностью противоположной причине.

– Чахнешь в своем брачном чертоге, пока Одиссей не вернется с войны.

– Лили, тебе что, нравится быть такой мерзкой? Или это вроде нервного тика и ты над собой не властна?

– Не стоит говорить со мной в таком тоне, Уильям, – смеясь, сказала она. – Я скоро стану твоей старшей сестрой.

– Не станешь, если доктор не согласится.

– Я бы скорее предположила, что твой доктор вздохнет с облегчением. Я его не очень хорошо знаю, но, кажется, он тебя недолюбливает.

Последнее было уже слишком, и Лили это знала.

– Это было жестоко, – сказала она. – Прости, Уилл. Я… я сама не знаю, что на меня иногда находит.

– Ничего не жестоко, – сказал я, отмахнувшись раненой рукой. – Твой ход, Лили.

Она сходила рыцарем, открыв ферзя моей пешке. Пешке! Я взглянул на нее: пятнышки солнечного света блестели в ее темных волосах; одна прядь выбилась из-под шляпы и развевалась на мягком весеннем ветру порывистым черным вымпелом.

– Как по-твоему, Уилл, почему от него нет вестей? – спросила она. Ее тон изменился и был теперь мягок, как ветер.

– Я думаю, случилось что-то ужасное, – признался я.

Мы долго смотрели друг другу в глаза, а потом я поднялся со скамейки и побрел по парку, и мир вокруг меня стал водянист и сер – ни следа весенней яркости. Она нагнала меня, прежде чем я успел выйти на Пятую авеню, и силой развернула к себе.

– В таком случае ты обязан что-то предпринять, – зло сказала она. – Не думать о том, как тебе страшно или одиноко или что там, по-твоему, с тобой еще. Ты что, правда считаешь, что случилось что-то ужасное? Потому что если бы я думала, что что-то ужасное стряслось с кем-то, кого я люблю, я б не хандрила и не размышляла. Я бы села на первый же пароход в Европу. А если бы у меня не было денег на билет, я бы спряталась и поплыла зайцем, а если бы не получилось спрятаться, я поплыла бы сама!

– Я его не люблю. Я ненавижу Пеллинора Уортропа больше всего на свете, больше даже, чем тебя. Ты не понимаешь, Лили, не знаешь, каково было жить в том доме, и что там творилось, и что творилось просто потому, что я там живу…

– Такое, например? – она взяла меня за левую руку.

– Да, такое. И это еще далеко не все.

– Он тебя бьет?

– Что? Нет, он меня не бьет. Он… он меня не замечает. Днями, иногда неделями… а потом от него никуда не деться; никуда не сбежать. Как если б он взял веревку и привязал нас друг к другу, и есть только он, я и веревка, и развязать ее нельзя. Ты этого не понимаешь, твоя мать не понимает, никто не понимает. Он за тысячу миль отсюда – быть может, даже умер, – но это без разницы. Он прямо здесь, вот здесь, – я с силой ударил себя ладонью по лбу. – И никуда не сбежишь. Веревка слишком тугая…

У меня подкосились колени; она обняла меня и не дала мне упасть.

– Тогда не пытайся, Уилл, – прошептала она мне на ухо. – Не пытайся сбежать.

– Лили, ты не понимаешь.

– Нет, – сказала она, – не понимаю. Но и не мне тут надо понимать.

Часть шестнадцатая

«Заткнись и слушай»

Я наткнулся на него в один из последних набегов на чудовищную библиотеку Монстрологического общества – тоненький томик, припудренный пылью: некоторые страницы даже не разрезаны, корешок без заломов. Очевидно, с момента его издания в 1871 году никто так и не удосужился его прочесть. Что привлекло мой взгляд к этой книжице, одной из шестнадцати тысяч, я не знаю, но отчетливо помню, как вздрогнул, открыв титульную страницу и узнав имя автора. Как будто, завернув за угол в городской толчее, вы вдруг столкнулись со старым другом, которого давно уже не чаяли увидеть.

Когда я нашел книжку, день клонился к вечеру, и я не успевал прочесть ее до закрытия библиотеки – а никому, кроме членов Общества, книги на руки не выдавались ни под каким видом. Так что я ее стащил: заткнул за курткой под пояс и вышел, пройдя аккурат мимо мистера Вестергаарда, главного библиотекаря: его большинство монстрологов величало (за глаза) Повелителем Бумажек – не слишком остроумно, думал я, но монстрологическое чувство юмора, если такое вообще существовало, всегда отличалось мрачностью. Всякая попытка пошутить повеселее была обречена на неудачу.


Невзирая на то, что Уортроп написал этот томик всего в восемнадцать лет – будучи лишь пятью годами старше, чем я, когда нашел его! – как часть выпускного экзамена перед приемной комиссией Общества, своего рода дипломной работы, стиль изложения был чрезвычайно сложен – хотя по-уортроповски нуден. От одного только заглавия глаза у меня начали слипаться: «Неизвестного Происхождения: в защиту междисциплинарной открытости и интеллектуальной общности между всеми естественно-научными дисциплинами, включая исследования в области ненормативной биологии, с подробными примечаниями касательно развития канонических принципов от Декарта до настоящего времени».

Но я прочитал ее целиком – во всяком случае, большую часть, – поскольку меня интересовал вовсе не предмет исследования. Написанные Уортропом слова были ближайшим возможным подобием его голоса. В них были дикция Уортропа, его властный тон, его жесткая – кто-то сказал бы: жестокая – логика. В каждой строчке звучало эхо взрослого Уортропа, и чтение их, порой вслух, поздней ночью в своей комнате, когда дом утихал и мы с книгой оставались наедине, позволяло доктору вернуться и поговорить со мной еще немного. Я ловил себя на том, что после некоторых абзацев бормотал: «В самом деле, сэр?» и «Правда, доктор Уортроп?», как будто мы вновь были в библиотеке на Харрингтон Лейн и он вгонял меня в тоску каким-то тайным, столетней давности трактатом, написанным кем-то, о ком я никогда не слышал: умственная пытка, которая могла длиться часами.

В ночь после того, как я чуть не упал в обморок в Вашингтон-Сквер-парке, я снова взялся за книгу, потому что не мог спать, и подумал (несколько злобно), что та нашла бы себе куда больше читателей, додумайся кто продавать ее как средство от бессонницы. Я открыл томик наугад, и мой взгляд упал на этот абзац:

«Нечто либо истинно (реально), либо нет. В науке невозможна полуправда. Научное предположение подобно свече. Можно сказать, что у свечи есть два состояния, или режима: горящая и не горящая. Таким образом, свеча может либо гореть, либо не гореть, но не то и другое разом; невозможна «полугорящая» свеча. Если нечто истинно, то, выражаясь обиходно, оно истинно целиком и полностью. Если же ложно – то ложно целиком и полностью».

– Правда, доктор Уортроп? – спросил я его. – Что, если у свечи с обеих сторон по фитилю? И один горит, а другой нет. Разве нельзя сказать, что, при таких гипотетических обстоятельствах, свеча и горит, и не горит, а ваш аргумент – ложный целиком и полностью? – я сонно рассмеялся себе под нос.

«Нельзя превращать аналогию в ложную, подменив ее центральный элемент, Уилл Генри, – раздался его голос у меня над ухом. – Так вот зачем ты читаешь мою старую работу? Чтобы самоутвердиться за мой счет? И это после всего, что я для тебя сделал!»

– Не только для меня, но и мне. Давайте не будем про это забывать.

«Как можно забыть, если ты постоянно напоминаешь?»

– Я обречен, прямо как мистер Кендалл. Просто обречен.

«Что ты имеешь в виду?»

– Даже когда вас здесь нет, мне все равно никуда от вас не деться.

«Не вижу, как бы это могло напоминать судьбу мистера Кендалла».

– Раз дотронулся – и заражен. Пожалуйста, просто скажите мне, что вы умерли. Если вы умерли, у меня еще есть надежда.

«Я прямо тут. Как я могу быть при этом мертв? В самом деле, Уилл Генри, может, с тобой в детстве приключился несчастный случай, а я и не знаю? Ты часом не падал с лестницы? Может, тебя во младенчестве матушка уронила – или сама упала с тобой во чреве?»

– Почему вы все время меня оскорбляете? – спросил я. – Чтобы самоутверждаться за мой счет? И это после всего, что я для вас сделал!

«И что же ты для меня делал?»

– Все! Я все для вас делаю! Убираю, и стряпаю, и стираю, и бегаю на посылках, и… и вообще все, разве что задницу вам не подтираю! – я расхохотался. На сердце у меня стало захватывающе легко – не тяжелее песчинки. – Архи-срайт.

«Уилл Генри, ты меня обозвал или мне послышалось?»

– Я никогда бы вас не обозвал – в лицо. Я просто вспомнил кое-что, что сказал Адольфус. Он расслышал «Аркрайт» как «Архи-срайт».

«А, Аркрайт. Прекрасная замена моей аналогии со свечой».

– Не понимаю.

«Если ты помолчишь и послушаешь, я объясню. Томас Аркрайт – свеча. Он или в самом деле тот, кем называет себя, или нет. Быть и тем, и другим одновременно он не может. Или фон Хельрунг прав, или ты. Но не оба разом».

– Это я знаю, доктор Уортроп.

«Разве я только что, не более тридцати секунд назад, не попросил тебя помолчать и послушать? Серьезно, Уилл Генри, может, тебя лошадь лягнула? Или злобная корова, пока ты ее доил? Примем ненадолго, что фон Хельрунг прав. Мистер Томас Аркрайт – тот, кем он себя называет, блестящий молодой человек с всеобъемлющей страстью к монстрологии, который увлекся неким доктором натурфилософии настолько, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз пишет, умоляя этого Прометея[52] наших дней, колосса, что высится, как колосс Родосский[53], над научным ландшафтом, взять его в стажеры.

Что требуется, чтобы это предположение являлось верным? Чтобы ты, подтиральщик задницы упомянутого Прометея, был столь небрежен в отношении своих побочных обязанностей делопроизводителя, что не раз, не два и не три, а тринадцать раз не заметил его письма. Или так, или ты попросту лжец, уничтоживший письма, чтобы не уступить место более компанейскому, или более расторопному, или более увлеченному подтиральщику задниц, который относится к подтиранию задниц с должным уважением и считает чисто подтертую задницу произведением искусства.

Ты, конечно же, знаешь, что ты не разиня и не предатель, и наша воображаемая свеча по-прежнему холодна как лед. Что это означает? То, что Аркрайт лжет, хотя, быть может, из самых добрых побуждений. Иными словами, он лжет потому, что в самом деле увлечен нашим доктором. Вовсе не обязательно у него коварные намерения; он не Яго[54], а скорее похож на Пака[55]. Ты понимаешь, или мне говорить с тобой помедленнее и односложными словами?»

– Да, доктор Уортроп. Я понимаю, сэр.

«Отлично! Тогда перейдем к менее давним и бесконечно более зловещим событиям – так сказать, ко второй свече. Мистер Аркрайт, Адольфус и «духи с запахом падали» из Монстрария. Примем, для целей нашего рассуждения, что наша вторая свеча горит – иными словами, что ты прав, а фон Хельрунг заблуждается. Аркрайт действительно лжет; он никогда и носа не совал в обитель профессора Айнсворта, так что у него не больше шансов различить «запах падали», чем у слепца – синий цвет. На первый взгляд, довольно безобидная ошибка – почти ничтожная. Кому какое дело, что он притворился, будто различил, вероятно, не знакомый ему запах? Очередная попытка впечатлить своего кумира наблюдательностью, точно так же, как чрезмерным изобилием заявок на стажировку… Мы можем остановиться, да? Твое мятущееся сердце успокоилось, так что можешь засыпать, а я пойду восвояси».

– Я не хочу спать, – сказал я. – Не уходите.

«Очень хорошо. Я останусь. Поскольку сердцу твоему успокаиваться не стоит, Уилл Генри. Твое беспокойство оправдано, хоть ты и не можешь выразить, почему».

– Но почему у меня не получается, доктор Уортроп? – слезы досады выступили на моих глазах. – Я знаю, что это важно, но не смог убедить в этом доктора фон Хельрунга, не смог объяснить, почему.

«Именно, Уилл Генри! Ты был сосредоточен не на том вопросе. Ты спрашивал: «Почему он лжет?» вместо «Что значит эта ложь?» Что она значит, Уилл Генри?»

– Она значит… – но, честно говоря, я не знал, что она значила. – Ох, ненавижу себя; какой же я тупой…

«Ах, прекрати. Жалость к себе сродни самоистязанию – пока ты этим занят, тебе хорошо, но ничего, кроме мерзкой грязи, в итоге не получишь. Я тебе уже дал подсказку. Вот еще одна: мистер Аркрайт похож на глупца, построившего дом на песке».

– И дожди прошли и смыли его фундамент. Так, получается, его оговорка насчет запаха – это дождь…

«Милостивый Боже! Нет, нет, Уилл Генри. Не дождь. С чего ты вообще заговорил про дождь? Я о нем ни слова не сказал! Ты дождь – или стал бы им, если бы воспользовался головой не только как подставкой для шляпы».

Я закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ни на что не отвлекаться. Если я – дождь, то что тогда Аркрайт? Дом? Фундамент? Ох, ну почему Уортроп не мог просто сказать мне и покончить на этом? Нравилось ему, что ли, заставлять меня чувствовать себя кретином? Большинство людей не любит думать, Уилл Генри, сказал он мне как-то раз. Люби они думать, у нас было бы куда меньше юристов. (Он как раз тогда получил уведомление, что на него подали в суд, – обычное дело и профессиональный риск.)

«Ох, Уилл Генри, ну и что же мне с тобой делать? Ты как древние египтяне, что верили, что мысль рождается в сердце. Фундамент – не объект твоей ревности».

– Не Аркрайт, – прошептал я во тьму, ибо свет наконец озарил меня. – Ложь! Его ложь – это фундамент, так? А дом… – думай, думай! Думать – значит быть человеком, доктор всегда так говорил, так что будь человеком и думай. – Дом – это заключение, основанное на лжи… гнездовище. Дом – это гнездовище! Он не мог прийти к выводу, что гнездовище у нас, потому что его рассуждения начались со лжи про наш поход в Монстрарий! Он знал про гнездовище до того, как вошел!

Я выпрямился и свесил ноги с кровати, нащупывая в ящике прикроватного столика спичечный коробок.

– И узнать он это мог только от двух человек: от доктора фон Хельрунга…

«Чего, по словам фон Хельрунга, он Аркрайту не говорил, и у нас нет причин ему не верить».

– …или от Джона Кернса, – я зажег спичку и поднес ее к фитилю. – Он заодно с Кернсом!

«Или с кем-то еще, кто в курсе, что именно мне прислал Кернс, – вновь раздался голос доктора Уортропа. – Кернс мог кому-то проговориться, но сложно представить, кому, и практически невозможно понять, почему».

Я был уже на ногах и натягивал брюки. «Так или иначе, он лжет, но зачем? Чего он добивается? – Я смотрел, как бьется пламя на сквозящем через комнату из открытого окна воздухе. Я чуял запах реки и слышал, как вдалеке гортанно гудит буксир. Голос внутри меня умолк. – Это был обман. Вас обманули, доктор Уортроп. Вас! Ему надо было поехать с вами, чтобы найти Кернса, так что он усыпил вашу бдительность, заставил раздуться от лести и решить, что он – лучшая замена, – дергаю за рубашку, нашариваю ботинки – куда запропастились мои ботинки? – Надо рассказать доктору фон Хельрунгу, пока не стало слишком поздно!»

И голос вновь заговорил со мной и сказал:

– Слишком поздно.

Часть семнадцатая

«Слишком поздно»

Я бежал босой по Риверсайд Драйв, к югу до Семьдесят второй улицы и оттуда на восток по Бродвею, бежал, словно сам дьявол гнал меня по узкой горной тропке, где по обе стороны – бездна, Чудовище, тугая пружина, что разматывалась, раскручивалась все с тем же припевом, повторявшимся, пока слова не слились в невнятный вой – слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно, гранитный тротуар когтит и свежует мои босые ступни, расплывшиеся шары фонарей в утреннем тумане, адский отсвет мусорных баков, у которых можно погреться горящими костями мертвеца, кровавые следы по пятам; теперь парк, и тени между деревьями, влажные камни и чувственный шепот листа, трущегося о лист, а между ними – молчание, и теперь Бродвей, сверкающий клинок, вонзившийся в сердце города; вдоль его ослепительного обоюдоострого лезвия – взвизги истерического смеха из темных дверей и запах прокисшего пива, бродяги, шлюхи, свесившиеся из окон борделей, жестяной отзвук музыки из танцевального зала, пьяные вопли моряков, белые куртки золотарей, пружина расправляется и тянет меня, как на серебряном поводке, кровь хлебными крошками помечает дорогу назад, но назад пути теперь нет; слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; через Пятьдесят первую, петляя между куч дымящегося навоза, и огни бурлеска, расплескавшиеся по накрашенным лицам, и синие куртки полицейских, размахивающих дубинками; погасшие витрины лавок, пустые лотки фруктовщиков; бегом по огненной реке, вдыхая огонь, гранит скребет о кости; на серебряном поводке, и съежившиеся звезды поют – верни себе время, верни мечту, поют, поют звезды над тропкой сквозь черную бездну, пустота по обе стороны, поворот на Пятнадцатую, где слепящий свет Бродвея бледнеет и дома темны, и пес лает в ярости, обезумев от запаха крови, окровавленный камень об окровавленную кость, и рыкающая река огня, которым я дышу, по которому я бегу, который кормится кровью, река огня, река крови, и неупокоенный голос, серебряная нить: слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно слишком поздно; молюсь, чтобы не сгореть нам в огне, молюсь, чтобы не быть разъятыми на части, как человек в мусорном баке, молюсь: Боже Милосердный, услышь молитву мою из геенны огненной. Услышь молитву мою с тропинки над бездной, из огня, что рассекает ее; повернуть на Пятую авеню, шесть кварталов, пошевеливайся, пошевеливайся! влажные шлепки окровавленных ног по твердому тротуару, кровь черна в желтом свете фонарей, и не попусти нам умереть во грехе и разобщении, избавь нас от мусорного бака, истока огненной реки, по водам которой я бегу, в которой с шипением плавятся мускулы и кости поют к звездам, а те поют в ответ; и после всего этого – изгнание, и река мелеет у порога особняка, выпрыгиваю на берег, и дом горит огнями, каждое окно – пустой сияющий глаз; колочу в дверь, что вдруг открывается, сразу же, будто отдернули занавес, и вот я здесь.

Я рухнул в прихожую, как форель, выброшенная на берег: хватая ртом воздух, хватаясь за живот, окровавленные пальцы босых ног поджаты на досках пола. Доброе лицо фон Хельрунга всплыло у меня перед глазами; он помог мне встать и надолго обнял.

– Уилл, Уилл, что ты здесь делаешь? – пробормотал он.

– Доктор, – выдавил я наконец. – Что-то… что-то… ох… не то, – на сей раз он меня выслушает. Я заставлю его выслушать.

К моему удивлению, старый монстролог кивал, и тут я увидел его мокрые щеки, свежие слезы, застывшие в синих глазах, спутавшиеся в колтуны шелковистые седые волосы.

– Сейчас ночь. Я собирался позвонить утром. Подождать до утра. Но бог привел тебя сюда. Ja, такова его воля. Его воля. И да будет по воле его!

Он отошел, пошатываясь, как пьяный, бормоча себе под нос: «Ja, ja, да будет воля его», и оставил меня дрожать в прихожей, всего в поту и с горящими легкими и ногами. Смятый клочок бумаги выпал из его руки; фон Хельрунг не остановился поднять его, и не думаю, что заметил вообще, что выронил.

Это была телеграмма, отправленная через «Вестерн Юнион»; я узнал их желтую бумагу. Он получил ее где-то час назад, примерно в то же время, когда я получал от монстролога урок в трех милях отсюда, на Риверсайд Драйв.

Телеграмма гласила:

«КОНФИДЕНЦИАЛЬНО

ЗАВТРА ОТПЛЫВАЮ ЛИВЕРПУЛЯ ТЧК

БУДУ ЧЕТВЕРГ ТЧК УЖАСНЫЕ

НОВОСТИ ТЧК ПОРАЖЕНИЕ ВСЕМ ФРОНТАМ ТЧК

УОРТРОП МЕРТВ ТЧК»

Подпись:

«Аркрайт».

Часть восемнадцатая

«Лучшие из нас»

Джейкоб Торранс опустошил стакан виски, пригладил свои аккуратно подстриженные усы и принялся яростно барабанить пальцами по подлокотнику вольтеровского кресла. Рубиновый перстень-печатка у него на руке, с выгравированным девизом Общества («Nil timendum est»), сверкал и плевался светом. Туфли Торранса сияли не менее ярко, чем перстень, и, помимо заломов на брюках, на нем не было ни морщинки; он походил на каменную греческую статую в превосходно подогнанном костюме. И лицо у него было как у статуи или как у натурщика для таковой – квадратная челюсть, сильный подбородок, глаза большие и выразительные, разве что самую чуточку близко посаженные, отчего Торранс постоянно имел злобный вид, словно в любой момент готов был замахнуться и врезать вам кулаком в лицо.

В его двадцать девять лет Джейкобу Торрансу оставалось лишь год подождать до «волшебной тридцатки», как это называли монстрологи – отсылки на среднюю продолжительность жизни ученого, посвятившего себя ненормативной биологии. (Средняя продолжительность жизни в Соединенных Штатах в то время была немногим больше сорока двух лет.) Дожить до «волшебной тридцатки» значило обыграть судьбу, и, как правило, коллеги закатывали вам вечеринку. Волшебные Тридцатки, как именовались эти вакханалии, могли длиться сутками и, по слухам, составляли достойную конкуренцию оргиям при дворе Калигулы в Древнем Риме[56]. Ничто так не радует монстрологов, как удачно обмануть смерть; разве что открыть какое-нибудь существо, с удовольствием ее причиняющее. Волшебную Тридцатку Уортропа отметили до того, как я к нему переехал, но, по всем рассказам, все предыдущие и в сравнение с ней не шли; годы спустя многие его коллеги все еще не решались показываться в Бостоне, чтобы их не арестовали.

Я предложил фон Хельрунгу Торранса из-за его молодости и физической силы. (В монстрологических кругах он был вроде легенды; коллеги прозвали его «Джон Генри» Торранс в честь легендарного силача, забивавшего гвозди руками. Уортроп рассказывал мне как-то, как Торранс нокаутировал бросившегося на него Clunis foetidus одним ударом – да так дал чудищу в рыло, что оно пало к его ногам замертво.) Я также предложил Торранса по той простой причине, что он был из тех немногих монстрологов, что нравились Уортропу: хоть доктор и не одобрял пьянства и неисправимого волокитства своего коллеги. «Какой позор, Уилл Генри, – бывало, говорил он мне. – С великим даром, видимо, всегда приходит и великое бремя. Он был бы лучшим из нас, если бы только мог умерить свои аппетиты».

Фон Хельрунг нервно дымил гаснущим окурком гаванской сигары. Он выглядел изможденным: глаза опухли от недостатка сна, подбородок щетинился трехдневной порослью, которую монстролог все потирал своей пухлой ладонью.

То была не лучшая неделя его долгой жизни, равно как и моей недолгой.

– Еще виски, Джейкоб? – предложил фон Хельрунг.

– Думаете, мне стоит? По-моему, уже лишнее, – Торранс словно разгрызал слова своими крупными зубами: как будто у слов был вкус, который приходился ему по нраву. Он поболтал льдом в стакане. – А, да какого черта.

Фон Хельрунг прошаркал к бару. Между графинами с шерри и бренди, бутылками с вином и ликером притаился маленький синий флакон – сонная настойка, прописанная мне доктором Сьюардом. Он какое-то время смотрел на нее, нахмурившись, сведя брови едва ли не вплотную; затем вновь наполнил стакан Торранса виски и поплелся обратно.

– Благодарю, – прекрасно вылепленная голова запрокинулась, объемистый кадык дернулся вверх-вниз, и лед вновь зазвенел в пустом стакане. – Мне хватит, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности, поправил печатку на пальце и пробормотал задумчиво. – Возможно, мне не стоит тут рассиживаться, когда он войдет. Он может что-нибудь заподозрить.

– Он может вообще не прийти, – сказал фон Хельрунг. – Он ничего не написал насчет визита, только что прибывает в четверг – сегодня.

Он сверился с карманными часами и с щелчком захлопнул их – чтобы минуту спустя вынуть и раскрыть снова.

– Ну, тогда мы сами к нему придем, – заявил Торранс. – Я настроен поохотиться. А ты, Уилл?

– Он придет, – сказал я. – У него нет выбора.

Фон Хельрунг в ужасе помотал головой – жест, что мы с Торрансом наблюдали уже далеко не первый раз за вечер.

– Мне это не нравится. Я это уже говорил и скажу еще раз: мне это все не нравится. Фу! Это противно всему, во что я верю – или говорил, что верю – или верил, что верю. Такое не подобает христианину и джентльмену!

– Поверю вам на слово, мейстер Абрам, – сухо ответил Торранс. – Не могу похвалиться большим числом знакомств с христианами и джентльменами, да и те, кого я знал, вели себя не очень по-христиански.

Он вынул свой кольт, и фон Хельрунг вскрикнул:

– Что вы делаете? Уберите!

– Это всего лишь Сильвия, – медленно проговорил Торранс, словно обращался к слабоумному. – Все в порядке, я ее уберу.

– Я с самого начала не должен был ему доверять, – простонал фон Хельрунг. – Я дурак – худший из дураков – старый дурак.

– Почему это вы дурак? Он предъявил отличные характеристики и рекомендательные письма и представился членом одной из старейших лонг-айлендских фамилий. Почему вы должны были его в чем-то заподозрить?

– Потому что я монстролог! – воскликнул фон Хельрунг, ударив себя в грудь. – Старый монстролог. А монстрологи до моих лет не доживают без здорового скептицизма. Не верь глазам своим, не верь ушам своим! Я посвятил свою научную жизнь срыванию масок с природы и должен был разгадать этот обман. Разгадал я его? Нет! Надо было, чтобы ребенок вывел нас на путь истинный.

– Не принимайте это так близко к сердцу, мейстер Абрам. Он и Уортропа обманул, а Уортроп отнюдь не дурак, – пальцы Торранса выбили по подлокотнику ритм галопом скачущей лошади.

Стоило прозвучать имени доктора, как фон Хельрунг рухнул в кресло с громким криком:

– Пеллинор! Пеллинор, прости меня. Кровь твоя на моих руках!

– Мы не знаем, правда ли он умер, – вмешался я. – Аркрайт мог и про это соврать.

– Он мог сказать так лишь по одной причине – потому что это правда!

– Вы сами говорили, доктор фон Хельрунг, – парировал я, – что надежда не менее практична, чем отчаяние. Я думаю, он жив.

– Надеешься, что он жив.

– Ну, он вполне может быть жив, – вставил Торранс. – Так что я за Уилла. И думать не хочу о мире, где нет Пеллинора Уортропа, – это было бы чертовски менее интересное место.

Он встал – на что, казалось, ушло довольно много времени: в Торрансе было заметно больше шести футов роста[57] – и потянулся, широко раскинув могучие руки.

– Ну, я намерен поискать чего-нибудь съедобного. Вы же, я так понимаю, отослали Франсуа домой на вечер?

– Ja, и остальных, – ответил фон Хельрунг и горько добавил: – Свидетели нам не нужны, так ведь?

– Кстати, о свидетелях: думаю, я буду держаться за сценой, пока не настанет мой выход. Не хочу, чтобы крысеныш что-то заподозрил. Ужасно жаль – я имею в виду, насчет Франсуа! Лучше блинчиков, чем печет этот парень, я в жизни не пробовал.

– Уилл, прости меня, – сказал фон Хельрунг после того, как Торранс ушел. – Если бы только я тебя послушал…

Звонок в дверь прервал его. Он прикрыл глаза и глубоко вздохнул, чтобы успокоить нервы.

– Дичь прибыла, – сообщил он. – Время собрать все наше мужество, мастер Генри. Что там у меня с лицом, сгодится? Только бы муха не разоблачила во мне паука!

Он посмотрел на себя в зеркало у входной двери, одернул жилет и обеими руками пригладил волосы. Краем глаза он заметил, что я выглядываю в прихожую.

– Что ты делаешь? – придушенно одернул он меня. – Нет-нет. Возвращайся в гостиную, – монстролог лихорадочно замахал рукой, указывая мне на комнату. – Ложись на оттоманку. Ты убит скорбью! Ты потерял наставника – потерял все. Можешь заплакать? Потри глаза, очень крепко потри, чтоб покраснели.

В дверь снова позвонили. Я бегом возвратился в гостиную, бросился на оттоманку и попробовал издать жалобный стон: слабый, но, на вкус фон Хельрунга, недостаточно. В последний миг перед тем, как распахнуть дверь, он хрипло крикнул:

– Это что такое? Нам нужен тихий, скорбный плач. А ты ревешь, как боров на скотобойне!

И затем:

– Томас! Слава богу, вы добрались в целости и сохранности! Я беспокоился.

– Доктор фон Хельрунг – мейстер Абрам – чудо, что я вообще добрался.

– Но вы ужасно выглядите, просто изможденно. Да-вайте-ка я возьму у вас сумки; прислуга отпросилась на вечер. И пойдемте в гостиную, отдохнете от долгой и наверняка опасной дороги.

Они вошли в комнату. Аркрайт дернулся, завидев меня, и обернулся к хозяину:

– Только не при мальчике. Умоляю вас, сэр…

Он держал потертый кожаный саквояж, который я сразу же узнал, и невидимый кинжал пронзил мне сердце. Это был полевой чемоданчик доктора, наследство его отца, который, в свою очередь, получил его от своего отца. Уортроп никогда бы не расстался с ним по доброй воле.

– Мне хотелось бы, чтобы Уилл остался, – жестко сказал фон Хельрунг, выпятив челюсть. Выглядел он так, будто собирался размахнуться и отправить Аркрайта в нокаут; актер из него был так себе. – И очень прошу извинить меня за это, Томас. Мальчик пережил многое бок о бок с нашим покойным другом; я подумал, что он заслуживает узнать о судьбе Пеллинора из первых рук.

Аркрайт рассеянно кивнул, упал в кресло, где прежде сидел Джейкоб Торранс, устроил саквояж на коленях, как малыш – любимую игрушку, и быстро забыл о моем присутствии. Все его внимание сосредоточилось на главной мишени – фон Хельрунге, который был целью его игры на доверии.

Старый монстролог взял свежую сигару из сигарного ящика и срезал кончик. Облизав обрезанный конец, фон Хельрунг зажег спичку; пламя изгнало с его лица все тени, залегшие в морщинах. На миг он показался на десять лет моложе.

– Так начните с начала и расскажите мне все, – сказал он, когда клубы сизого дыма окутали его голову. – Уортроп мертв?

– Это не начало, – возразил Аркрайт, – а и ужасный конец. За месяцы, проведенные в его обществе, я успел убедиться, что он и правда был тем великим человеком, которым я его считал. В десять раз более великим! Потеря для науки… для меня лично… и, конечно, для вас… для всего человечества! Неоценимая, доктор фон Хельрунг. Люди, подобные Пеллинору Уортропу, рождаются необычайно редко, может статься, раз в столетие, и потерять его сейчас, в расцвете сил, на пике его впечатляющего дарования – уму непостижимо.

– Увы, милый Томас, – посочувствовал фон Хельрунг, – такова судьба многих великих, но прежде всего – великих монстрологов! Скажите мне хотя бы, что Господь даровал ему, как пророку своему Моисею, узреть землю обетованную перед смертью. Видели ли вы с ним Невиданного? Взглянул ли он перед смертью в лицо Безликому? Если нет, то все было напрасно.

Аркрайт медленно покачал головой.

– Его унесли, фон Хельрунг. Выкрали из лагеря во тьме, словно десница Божья опустилась и схватила его, а потом… – он издал придушенный звук, будто боролся с тошнотой, – дождь! – Аркрайт согнулся в кресле, прижав саквояж к животу; я услышал, как слабо и глухо звякнули внутри инструменты. – Кровавый дождь – красный дождь из… из… – голос его упал до мертвого шепота, – из него.

– Что? – фон Хельрунг, казалось, был в искреннем ужасе. – Вы хотите сказать, его разорвали на части?

Аркрайт открыл рот, чтобы ответить, но не издал ни звука. Он беспомощно кивнул. Фон Хельрунг громко вздохнул и посмотрел на меня.

– Итак, с доктором Пеллинором Уортропом – семь, – тихо сказал он. – Нет – восемь, потому что мое сердце разбито вашим рассказом. Он был мне как сын, Томас – тот, с кем я с радостью поменялся бы сейчас местами. Ах, какой ужас, какой ужас, – он утер лоб ладонью, и на несколько минут воцарилось молчание. Затем фон Хельрунг поглядел на Аркрайта – и взгляд этот был тяжел. – Но вы спаслись. Как так получилось?

– Очень просто, сэр. Я убежал.

– И вы не видели тварь, которая его унесла?

– Была его очередь стоять на часах, – как бы защищаясь, ответил Аркрайт. – Я спал и проснулся от хлопанья палатки: ее колотило бурей, вот только буря спускалась вертикально сверху, с самых небес, и была сильна настолько, чтобы центральный колышек палатки треснул. Затем я услышал чудовищный рев: как раскат грома или взрыв тысячи фунтов тротила, а потом – такой громкий визг, что голова могла расколоться надвое. Я схватил винтовку и пополз к выходу – и увидел, как взлетают ноги доктора, его тащит в небо, а над ним… тень, такая огромная, что закрыла звезды, огромная как дом, и Уортроп взлетает, как спасенная душа в Судный день… Вот что я видел, мейстер Абрам. И буду счастлив не видеть этого больше никогда, пока жив!

– Счастлив? – переспросил фон Хельрунг, бесстрастно глядя на слезы, катящиеся у Аркрайта по щекам. – Нет, думаю, все были бы «счастливы» такого не видеть, Томас, кроме разве что того, кто все поставил на карту, чтобы найти тварь, которая его сожрала!

– Это случилось слишком быстро! В мгновение ока, мейстер Абрам! И мгновением позже – он вернулся… пролился всюду вокруг меня. Я посмотрел в небо – и меня до костей промочило… им. Им! И вы поставили бы мне это в вину? Вас там не было; не вы тонули в ошметках человека!

Он вновь согнулся, качаясь взад-вперед, баюкая саквояж Уортропа.

– Простите меня, Томас, – ласково сказал фон Хельрунг. – Я не сужу вас. Не передо мной вам держать ответ на смертном одре. Но вы здесь, а он – нет. Потому я и рад, и скорблю, и сбросил бремя, и взвалил его на себя. Как и вы, я уверен. Но погодите. Вы не закончили рассказ, а я хотел бы выслушать его весь: как вы выследили Джона Кернса, как нашли логово магнификума, и все такое прочее; но сперва выпьем, чтобы успокоить ваши нервы, ja? Уилл Генри, будь лапушкой и принеси мистеру Аркрайту выпить. Что будете пить, Томас?

– Немного виски было бы в самый раз, если есть; со льдом.

Я направился к бару, в то время как фон Хельрунг встал прямо напротив Аркрайта, который поднял саквояж на обеих руках и протянул его фон Хельрунгу, словно жрец, приносящий жертву своему божеству.

– Я вернулся с рассветом и вот что нашел. Я подумал, вам бы хотелось, чтобы я его привез. Это все, что от него осталось.

– Все?

Аркрайт шумно сглотнул и прошептал:

– Остальное мне удалось смыть в море, с приливом.

Виски для него был готов. Фон Хельрунг принял у меня стакан и передал Аркрайту, осушившему тот одним судорожным глотком.

– Ах-х.

– Не желаете ли еще? – осведомился фон Хельрунг.

– Немного помогает.

– Тогда нужно еще. Вы заслужили, Томас: все, до последней капли.


Когда Томас Аркрайт пришел в себя час спустя, он был уже не в уютной гостиной Абрама фон Хельрунга на Пятой авеню. Место, в котором он себя обнаружил, не было ни Пятой авеню, ни уютным.

Гадаю, что он заметил первым. Был ли то странный запах влажного воздуха, пропитанного химикалиями и слабыми полутонами разложения? Или же то, как посерел мир – серые стены, серый потолок, серый пол – и как все вокруг покрылось мрачной копотью от чада старых масляных ламп? Или, может, он заметил пыль, что еще не успела осесть на стены и лениво плавала в воздухе тесной каморки? Возможно. Но я подозреваю, что в первую очередь он заметил веревки.

– Ну, наш малыш проснулся, – пробормотал Джейкоб Торранс.

Аркрайт дернулся на стуле и, будучи крепко привязан к тому за руки и за ноги, чуть не перевернулся. Он прищурился в слабом свете единственной керосиновой лампы, что стояла на столе за спиной Торранса. Тот высился прямо перед пленником, шесть футов шесть дюймов массивного силуэта, с укрытым тенью лицом и голосом ангела мести, сошедшего с небес карать грешников.

И во мне раскручивалась пружина, стремительная яростная дрожь при виде страха в глазах Томаса Аркрайта.

– Кто вы? – спросил Аркрайт неожиданно ровным голосом. Странные вещи могут твориться со звуком в подземных тайниках Монстрария. Он рикошетит от стен, летит вниз по змеиным норам коридоров, бьется туда-сюда, вверх-вниз, от стены к стене и назад. Неужели я расслышал отзвук акцента, весьма далекого от говоров Лонг-Айленда?

– Я человек, который вас убьет, – так же ровно ответил Торранс. – Разве что Уилл пожелает, чтобы я уступил ему эту честь.

– Уилл! – он вглядывался в сумрак, пока не нашарил меня глазами. Я заставил себя не отвести взгляд. – Где фон Хельрунг?

– Я убил его, – ответил Торранс. – Или не убил. Или убил? Как полагаете?

– Где я? Почему я привязан к стулу? – Наркотик все еще плавал в его крови. Он боролся с ним, усилием воли заставляя язык ворочаться и четко выковывать слова.

– Что, запаха не узнаете? Я-то думал, вы здесь уже бывали. И вы в курсе, почему привязаны к стулу. Так что пока ничья: два вопроса, ответов на которые вы не знаете, и два – на которые знаете. У вас право всего на пять, так что рекомендую задать вопрос первого типа.

– На последний я не знаю… не знал ответа. Что… что случилось? Я правда не понимаю… Уилл, можешь объяснить мне, что происходит?

– Вы спрашиваете Уилла, потому что мои ответы вам не нравятся. Но это уж не моя вина.

– Прекрасно! В таком случае спрашиваю вас: почему вы хотите меня убить?

– Я не сказал, что хочу, сказал только, что убью. Я не монстр, знаете ли; я только их изучаю, – он сбросил сюртук и передал его мне. И вынул кольт.

– Это мой пистолет. Я зову его Сильвией. Долгая история.

Он откинул барабан и задержал его в футе[58] от породистого носа Аркрайта.

– Не заряжена, видите?

Сунув руку в жилетный карман, Торранс достал единственную пулю.

– Пуля, – пояснил он, показывая ее Аркрайту.

Он вставил пулю в патронник и защелкнул барабан обратно. Затем, без дальнейших преамбул, шагнул вперед и прижал дуло к прекрасно вылепленному лбу пленника. Аркрайт не пошевелился. Его серые глаза смотрели, не моргая, Торрансу в лицо.

– Валяйте; жмите на курок. Вы меня не пугаете.

– Я и не хочу вас пугать, – ответил Торранс. Он бросил револьвер на колени связанному пленнику и продолжил: – Я собираюсь рассказать вам историю. Это одна из моих любимых историй; написал ее один мой очень хороший друг, действующий чемпион мира по поеданию хот-догов. Он съел два с половиной хот-дога, плюс булочки, за шестьдесят секунд. Однако заработать на жизнь поеданием хот-догов непросто, поэтому он обратился к писательству – что, конечно, оплачивается получше, но славы доставляет куда меньше, чем две с половиной венских сосиски в минуту – плюс булочки. Булочки больше всего впечатляют. А история довольно известная; вы вполне могли о ней слышать. Жил-был на свете очень злой король. И была у него прекрасная дочь, которую, несмотря на то, что было он очень и очень злым, король любил всем сердцем. Ну, и как-то раз эта его прекрасная дочь ослушалась и влюбилась в не подходящего ей парня – в простолюдина, короче говоря. Это очень, очень рассердило нашего злого короля – на беду любовнику принцессы. Король бросил бедного недоумка в самую темную, самую мрачную, самую сырую темницу – ну, в такую примерно, как вот это место. Он вообще-то собирался его казнить; но была у злого короля слабость – сиречь принцесса, что убивалась аки Джульетта по невезению своего возлюбленного, то есть по тому факту, что оный возлюбленный вылез на свет не из того чрева. Так что король его не убил; но, упаси Боже, и не помиловал. Он выставляет его на арену, огороженную со всех сторон на манер Колизея[59], а на арене две одинаковые двери. За одной дверью – очень симпатичная женщина, не такая красотка, как принцесса, но уж точно не просто смазливенькая. За другой – дикий тигр-людоед. Узник должен выбрать одну – сам, без принуждения. Если откроет дверь с дамой, придется ему жениться – пока-смерть-не-разлучит-нас и все такое, иначе злой король его казнит. Если откроет с тигром… Ну, представляете себе итог. Теперь вы, наверное, думаете: «Знаю, какую бы я выбрал!» – но погодите. Аккурат перед тем, как он выберет, он смотрит наверх и видит принцессу. Ах, триумф истинной любви! Добро побеждает разгулявшееся зло! Потому что она-то знает точно, что за каждой из дверей. И когда он ее видит, она показывает пальцем на правую – мол, верь мне, иди в правую дверь! Но пусть ее возлюбленный простолюдин и не вкусил всех благ придворного образования, он не простак. Он начинает думать. Задумывается, а как бы чувствовала себя его милая, зная, что ее единственная любовь остаток дней проведет в объятиях другой, пусть почти такой же красивой, женщины. Не значил ли этот жест: «Дорогой тигр, кушать подано»? О нет, ведь любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует»…[60] Может ли она хотеть, чтобы на глазах у короля и двора, и у нее самой, его разорвали на части? Исключено! Поэтому за правой дверью определенно дама. Но погодите-ка! Я же сказал, кто именно эта дама? Королевская дочь хорошо ее знает и презирает, ненавидит всей душой, так что если за правой дверью – она, принцессе придется смотреть до конца своих дней, как ненавистное ей создание обладает тем, чем ей, принцессе крови, обладать заказано. И это ее бедный возлюбленный тоже знает. «Но все равно, не верю я, что она смогла бы просто сидеть и смотреть, как меня едят, – думает бедняга. – Так что она указывает на дверь, что спасет меня – и разобьет ей сердце». И он начинает поворачивать ручку на правой двери. «Минуточку! – думает он. – А что, если она боится, что я ей не доверяю? Тогда, получается, она указывает на тигра, потому что думает, что я выберу другую дверь и спасусь. Значит, надо выбирать левую!» И он идет к левой двери. Но перед тем, как ее открыть, думает: «Стоп! Я ей верю. Ее сердце не вынесло бы вида моего изуродованного тела, которое тащит по арене дикий зверь, волочащихся по песку кишок, крови повсюду и прочей грязи. Дама должна быть за правой дверью! Если только… если только не зря я ей верю. Любовь долготерпит, но целую жизнь терпеть – срок немалый… За правой дверью тигр. Надо открывать левую!» Две двери. За одной – дама. За другой – тигр. Какую ему выбрать?

Торранс умолк. Аркрайт, к тому моменту, скорее всего, решивший, что беседует с буйнопомешанным, сперва ничего не говорил, но затем, не в силах больше выносить напряжение, выпалил:

– Ну хорошо, какую? Какую он выбрал?

– Не знаю! Мерзавец дальше не написал. Он, видите ли, может сожрать два с половиной хот-дога за минуту, а чертов рассказ закончить не может. И в любом случае это неправильный вопрос. Правильный – что выберете вы? Даму или тигра?

Торранс кивнул на меня. Я вышел в зал и вернулся с тележкой на колесиках; те, судя по всему, отродясь не смазывали – они визжали и скрипели, пока я вкатывал ее в каморку. Взгляд Аркрайта остановился было на тележке и венчавшей ее большой стеклянной банке – и тут же метнулся прочь. Его плечи его дернулись и обмякли; правая нога дрогнула.

– Вы знаете, что это, – сказал Торранс, указав пальцем на нечто, залитое янтарного цвета консервирующим раствором. Аркрайт не ответил. Его лицо блестело от пота, под правым глазом пленника бил нервный тик. – Ну-ка, куда это я положил свои перчатки? – подивился Торранс. – Ах, вот же они, на столе. И ты, Уилл, надень свои, – он взял с тележки скальпель и вспорол восковое кольцо вокруг крышки. – Подержи это немного, Уилл, будь так добр, – сказал он, передавая мне скальпель, и отвинтил крышку. В замкнутом пространстве этот звук показался очень громким.

– Хорошо, – громко сказал Аркрайт. – Ладно! Это и в самом деле становится утомительно. Я требую немедленно поговорить с доктором фон Хельрунгом!

Торранс отложил крышку и запустил руки в банку, чтобы извлечь гнездовище. Он слегка скривился: думаю, не от страха, а оттого, что предплечья у него были такие большие, что с трудом пролезли в сосуд. Он осторожно уложил гнездо, свитое из переплетенных человеческих останков, рядом с банкой; там оно влажно блистало в свете лампы.

– Шпатель, Уилл, – пробормотал Торранс. Я подал ему плоскую лопаточку, которой он и соскоблил немного – с четвертак – связующего вещества: слюны Typhoeus magnificum.

– Что это? – завопил Аркрайт. – Что это вы там делаете?

– Вы знаете, что я делаю.

– Вы этого не сознаете, сэр, но вы совершили ужасную ошибку. Ужасную!

– Я? Совершил ужасную ошибку? – Торранс приподнял шпатель.

– Думаете, я боюсь? – Аркрайт саркастически рассмеялся. – Вы этого не сделаете. Не сможете.

– Я не смогу? – Торранс выглядел искренне изумленным.

– Нет, не сможете – потому что я не обязан ничего вам рассказывать. Я ничего не скажу, пока вы меня не выпустите. Ха! И какую дверь вы выберете? Если вы меня убьете, вы никогда не узнаете.

– Никогда не узнаю что? Не припомню, чтобы я хоть что-то, черт вас побери, у вас спрашивал.

Аркрайт попытался рассмеяться – вышло нечто вроде придушенной икоты. Его руки были связаны за задними ножками стула и дрожали, поэтому весь стул тоже дрожал. Сам воздух вокруг Томаса Аркрайта дрожал: частицы пыли сотрясались в сострадании к его ужасу.

– Скорость всасывания, – продолжал Торранс, – разнится в зависимости от места контакта с ядом. К примеру, контакт с поверхностным слоем кожи вызывает более пролонгированное развитие симптомов, чем, скажем, контакт со слизистой рта, глаз или носа – в сущности, с любой полостью тела, например, с ушным каналом или анусом.

Он говорил очень сухим, монотонным голосом, похожим на голос Уортропа: как будто читал лекцию невидимым студентам.

– Вы с ума сошли, – констатировал Аркрайт.

– Нет, – ответил Торранс, – я монстролог. Разница невелика, но есть, – и он продолжил свой рассказ. – Что же до симптомов… Ну, думаю, углубляться в детали будет излишне. Если вам любопытно, то, полагаю, Уилл обрисует, что может ожидать вас в ближайшие часы. Он видел это, так сказать, из партера.

Я кивнул. Голова у меня кружилась, кровь ревела в ушах, а в сердце – распрямлялась туго скрученная пружина.

– Уилл… – эхом отозвался Аркрайт. – Уилл! Ты не можешь этого сделать. Не дай ему это сделать, Уилл! Беги и найди фон Хельрунга. Быстро, Уилл! Беги!

– На вашем месте я бы не взывал к мистеру Генри, – сказал Торранс. – По правде говоря, это все он придумал.

Аркрайт ошеломленно уставился на меня. Я не отвел глаз.

– Это он вывел вас на чистую воду как вонючего лжеца, которым вы и являетесь. Так что я бы на вашем месте не командовал мистером Уиллом Генри, нет, сэр!

Он шагнул к сидевшему, и этот единственный шаг заставил Аркрайта судорожно задергаться. Ножки стула заскрипели по бетонному полу, револьвер упал с его колен.

– Милосердный Боже, я понятия не имею, что вам от меня нужно! – вскричал он: его напускная смелость дала трещину.

– Слыхал, Уилл? – осведомился Торранс. – Это, по-твоему, похоже на лонг-айлендский выговор? По-моему, нет. Настоящий британский английский.

– Я британский подданный, слуга Ее Величества королевы Виктории, и я еще погляжу, как вас, сэр, вздернут!

– Очень сомневаюсь, – безмятежно ответил Торранс. Он обошел стул, чтобы встать прямо за Аркрайтом, передвигаясь с поразительным для мужчины таких габаритов проворством. Он не колебался и не стал дожидаться, чтобы пленник повернул голову; он вытянул вперед свободную руку и пальцами зажал Аркрайту нос.

Реакция была мгновенной. Аркрайт брыкался и извивался, бессильно кидался всем телом на веревки, мотал головой из стороны в сторону в тщетной попытке высвободиться из мертвой хватки Торранса. Боковым зрением, прежде чем его глаза накрыла широкая ладонь монстролога, он должен был видеть поблескивающий шпатель. Аркрайт плотно сжал губы, но и он сам, и Торранс понимали, что это был лишь вопрос времени. Он мог бы задерживать дыхание, пока не потеряет сознание, но что бы это ему дало? Только упростило бы Торрансу задачу; вот и все.

Выбора у него почти не было. Дама или тигр? Плохая аналогия.

Он открыл рот и выдохнул:

– Меня зовут не Аркрайт, – с крепко зажатым носом, звучал он как человек с очень сильным насморком.

– Плевать мне, как вас зовут.

– Вас за это вздернут! – заорал он. – Вас и фон Хельрунга, и вашего мелкого пособника-ублюдка!

– Уилл не мой мелкий пособник-ублюдок. Уилл – мелкий пособник-ублюдок Пеллинора Уортропа.

– Уортропа? Вот как? Хотите знать, что с Уортропом? Уортроп мертв. Он умер на Масире, на проклятом острове Масира в Аравийском море, как я фон Хельрунгу и сказал!

Торранс поглядел на меня через комнату. Я покачал головой.

– Мы вам не верим, – сообщил он Аркрайту. – Уилл, помоги-ка мне тут. Если он продолжит так дрыгаться, я шпатель уроню.

Я принял у него инструмент и посмотрел, как Торранс зажимает шею Аркрайта своей могучей рукой.

– Вам удалось, – прошептал Торранс. – Видите, я могу дрогнуть. Я уже в том возрасте, когда мысль о повешении заставляет задумываться, но он – всего лишь ребенок, а дети думают, что будут жить вечно. И у него серьезные причины. Он, видите ли, думает, что, может быть, это вы убили Уортропа. И я думаю, что, возможно, он прав.

– Я его не убивал!

– Ну, умер он в любом случае не так, как вы описали. Ставлю на Кернса. Его убил Кернс.

– Никто его не убивал – никто. Клянусь вам, никто! – он перевел взгляд на меня; я держал в руке саму смерть – а стало быть, его жизнь.

– Он жив, – выдохнул он. – Вот вам. Он жив! Это вас устраивает?

– Сперва он умер; теперь он жив, – сказал Торранс. – А потом он у вас будет петь в бродячем менестрель-шоу?

Он выпустил Аркрайта и щелкнул мне пальцами. Ему был нужен пуидресер.

– Я правду вам говорю! – вскричал Аркрайт. – И вот что я вам еще скажу. Ублюдка бы убили, если б не я! Вот в чем ирония судьбы. Уортроп обязан мне жизнью, а вы собираетесь отнять мою собственную в награду!

– Обязан вам жизнью, – эхом отозвался Торранс.

– Да, жизнью. Они собирались его убить. Убить нас обоих. Но я не дал им…

– Им, – повторил Торранс.

– Нет, нет, прошу вас. Этого я вам рассказать не могу.

– Они собирались его убить.

– Они меня убьют. Загонят как паршивую собаку и…

– «Они».

– Да послушайте же меня! – взвизгнул Аркрайт. Взгляд его метался из стороны в сторону – на меня, на Торранса, снова на меня. К кому взывать? К ребенку, написавшему пьесу, или к актеру, что в ней играет? – Если я вам скажу, я покойник.

– Вы покойник, если не скажете.

Дама или тигр. Возможно, аналогия все же была не такая плохая.

Я больше не мог сдерживаться.

– Где доктор Уортроп? – выпалил я.

Он сказал нам; и ответ ничего для меня не значил. Я никогда не слышал об этом месте; но Торранс слышал. Он долго таращился на Аркрайта, а затем разразился смехом.

– Что ж… хорошо же! Это мне нравится. Это… Ну, это безумие. Но это разумно. Заставляет отчасти поверить вам, Аркрайт.

– Отлично! Теперь вы знаете, где он, и вы меня отпустите. Так ведь?

Но Торранс еще не закончил это обдумывать. Он достиг средоточия загадки – двух одинаковых дверей.

– «Они», вы сказали. «Они собирались его убить». Были Кернс, вы и они. Или сперва – вы и Кернс, и только потом они?

– Я даже не понимаю, о чем вы говорите. О, Христе, помилуй меня! – он повел глазами в мою сторону. – Христе, помилуй меня, – прошептал он в отчаянии.

Я подумал, что понимаю, и вмешался как переводчик Торранса.

– Откуда вы знаете Джона Кернса?

– Я знать не знаю Джона Кернса. Никогда с ним не встречался, прежде в упор его не видел и ни разу о нем не слышал, пока не началось это чертово дело. И дорого бы дал, чтобы вообще никогда не слышать!

– Все понятно! – закричал Торранс. – Сперва Кернс, потом они и, наконец, вы. Не Кернс и вы – не вы с Кернсом. Вы не заодно с Кернсом, и не заодно с ними. Вы заодно с… – он притопнул ногой. На ум мне пришел непокорный жеребец, которому не терпится вырваться из стойла. – Слуга короны… Слуга короны! Теперь понял. Это хорошо.

И воцарилась тишина. Даже пыль, казалось, приостановила свой судорожный танец. Аркрайт сидел на стуле, Торранс стоял за его спиной, я – опершись на стену, а еще были свет лампы, гнездовище и шпатель, и блестевший на шпателе пуидресер, звездная гниль, от которой гнили люди, и в каждом из нас – чудовище, раскручивающаяся пружина, шепчущая «АЗ ЕСМЬ» с силой, достаточной, чтобы расколоть мир надвое, в вас, и во мне, и в Томасе, и в Джейкобе, нечто в вас и во мне, нечто в Томасе и в Джейкобе, и две двери – по две на каждого.

Джейкоб выбрал дверь первым, склонившись и распустив веревки, связывавшие руки Томасу, и Томаса на стуле передернуло, как человека, отворившего парадную дверь своего теплого жилища холодным утром. Джейкоб выбрал свою дверь и развязал Томасу руки, и когда Томас уже почуял на лице бодрящий шквальный ветер свободы – Джейкоб запрокинул ему голову, Томас завыл и вскинул руки, но было уже слишком поздно, ведь Джейкоб отворил дверь, отворил ее настежь, и в рот Томасу воткнулся шпатель, до самого горла, и Томас поперхнулся.

Торранс отступил, когда Аркрайт двинулся вперед, отчаянно пытаясь встать, но его ноги все еще были привязаны к стулу, и он качнулся вперед, на холодный пол, крича, как на чудовищной скотобойне. Он полз по полу, спинка стула давила его грудь вниз и ерзала туда-сюда, пока его ноги бились и пытались вырваться из веревок, а затем он замер, его спина выгнулась, и содержимое его желудка выплеснулось наружу.

Все, что было потом, не могло продолжаться дольше минуты.

– Уилл! Уилл! – закричал Торранс.

Пощечина – такая сильная, что меня качнуло назад.

– Вон. Отсюда. Сейчас же.

Я бросился прочь мимо корчащегося тела Аркрайта.

Рыдания и проклятия, пойманные в ловушку каморки, эхо, перекликавшееся с ответным эхом, звучали так оглушительно, словно весь мир раскалывался надвое.

Когда по пути к двери я врезался в тележку, янтарная жидкость выплеснулась из банки. Потом за моей спиной раздались мягкий звон шпателя, падающего на пол, и жалобный скрип шатких колес, когда Торранс толкнул ко мне тележку.

Гнездовище теперь было в зале, а прямо за ним стоял Торранс, захлопнувший дверь и поспешно задвинувший засов. Он обрушил свой огромный кулак на запертую дверь и завыл с не нашедшей себе выхода яростью.

Не думаю, что человек по ту сторону двери его слышал.


– Тупой, тупой, тупой! – бах, бах, БАХ! – Тупой, тупой, тупой ублюдочный англичанишка! – БАХ!

Я соскользнул по стене вниз и зажал уши. Она никогда не остановится, эта раскручивающаяся пружина; нет ей ни начала, ни конца, ни дна, ни поверхности; она вообще не во вселенной; она была задолго до самой вселенной; и когда вселенная обратит себя в горстку пыли, оно все еще будет там – во мне и в вас, Чудовище, бездна.

– Это было не по плану! Вы не должны были делать это взаправду! – заорал я Торрансу в спину, пока он молотил по запертой двери. – Вы должны были только заставить его думать, что сделаете!

Он вихрем обернулся ко мне. Я ясно видел его глаза – в темном свете ламп, в мглистом зале, лишенные белков. Oculus Dei, подумал я, очи бога.

– Заткнись и слушай! – взревел он. – Просто закрой рот и слушай…

В каморке – молчание, и человек внутри видит перед собой две двери, свои две двери, и спрашивает себя, что за ней, дама или тигр? И вот он протягивает руку…

Джейкоб Торранс замер, когда прозвучал выстрел. Он поднял взгляд к низкому потолку и затем закрыл глаза.

– Выходит, оказалась дама, – пробормотал он.

Часть девятнадцатая

«Добра из этого не выйдет»

Абрам фон Хельрунг, скрестив руки за спиной, глядел из окна вниз на улицу. Под ним огромный город пробуждался к жизни. Большая серая тягловая лошадь процокала по граниту авеню, таща за собой нагруженную тканями подводу. Человек на велосипеде-костотрясе[61] прожужжал вдоль тротуара. Две хорошенькие девочки с красными лентами в волосах прыгали через улицу, взявшись под руки и высоко задирая голые колени; их тонкий смех звучал как свисток продавца воздушных шаров – далеко и слабо.

– Сойди, пастырь, с горы, ибо они взывают к тебе, – тихо произнес он. – Приди, пастырь, и вновь отправляйся в путь твой!

Он отвернулся от окна и сказал:

– Мне было лет десять, когда отец взял меня с сестрой-малышкой из нашей деревеньки Лех с собой в Штубенбах: туда как раз приехали бродячие цыгане-циркачи. Нас было только трое: моя мать отказалась идти и наказала батюшке следить за нами в оба, поскольку многие верили, что цыгане крадут детей. «Дьяволопоклонники» – так она их называла. Но мой батюшка, пусть и был всего лишь бедным крестьянином, всей душой любил приключения, и мы все-таки пошли. Там были плясуны, и акробаты, и гадалки – и кушанья, да какие! Mein Gott, вы такого и не пробовали! И средь бела дня к нам подошли двое, один очень старый, а другой сильно моложе – быть может, его сын – и предложили заглянуть в их шатер за скромную мзду. «Зачем? – спросил батюшка. – Что такого в вашем шатре?» И старик ответил: «Идите и сами увидите». Так что батюшка заплатил, и я вошел. Без батюшки и без сестренки. Младший цыган велел: «Не пускайте ее. Она должна ждать снаружи», – а оставить сестренку одну снаружи, чтобы ее вдруг украли, батюшка боялся – или боялся маминого гнева, если бы сестренку и в самом деле вдруг увели. Я вошел один. Там был большой деревянный ящик – он показался мне очень похожим на гроб, – а в ящике лежало чудовище. Я замер от страха, будто к месту примерз. «Что это?» – спросил я у старика. «Это чудовище, – сказал он, – которое убили мои собратья в Египте. Оно называется «грифон». Этот еще детеныш. А вырастают они очень большими, такими большими, что заслоняют солнце. Разве он не прелесть?» У него были тело льва, голова орла и удав вместо хвоста. Подделка; и довольно грубая. Они сшили части тел толстой черной бечевкой, но к этому заключению я пришел лишь много лет спустя. А тогда я был всего лишь ребенком, и глаз не мог отвести. Что это такое и как вообще может существовать такая тварь? Я помню, как в моей груди теснились чувства, словно огромная рука выжимала всю жизнь из моего сердца. Я хотел бежать прочь; я хотел остаться. Я хотел отвернуться; я хотел посмотреть поближе… Оно удерживало меня, и, каким-то странным образом, на понимание которого я и не претендую, я удерживал его. Я все еще его держу. А оно все еще держит меня.

Он вновь отвернулся к окну. Солнце пробилось из-за зданий на восточной стороне улицы, затопив авеню золотистым светом.

– В тот-то день все и началось.

– Мне было пятнадцать, и мое первое чудовище звали так же, как меня, – сказал Джейкоб Торранс. – Оно явилось домой от любовницы, высосав бутылку ядовитого пойла, и принялось избивать мою мать столярным молотком. Так что я схватил первое, что подвернулось под руку – так вышло, что это был его мушкет, «спрингфилд», – и проделал у него в затылке дыру размером с репу. С тех пор я и убиваю чудовищ.

Фон Хельрунг морщился.

– Томас Аркрайт не был чудовищем… пока вы его таковым не сделали.

– Откуда вам знать? Аркрайт вам сказал? Нет! Вы это предполагаете, говорите наугад! Помимо Кернса, за этим покерным столом минимум две партии игроков, мейстер Абрам. Три, считая нас. Те, кто, как Аркрайт боялся, убили бы его, раскрой он карты, и те, кто убили бы нас, если б хоть волос упал с его лысеющей головы. Понятия не имею, кто бы могли быть первые, но держу пари, что вторые – правительство Ее Величества. С моей точки зрения, вполне логично. Если бы я был Кернсом и знал жердочку, на которой сидит магнификум, я бы запросил за это немало. Гнездовище, конечно, можно было бы продать задорого – но вы только подумайте о курочке-наседке, капли слюны которой достаточно, чтобы мозг взрослого мужчины превратился в студень. Да Кернсу заплатили бы по-королевски – в буквальном смысле слова!

– Но зачем англичанам подсылать к нам шпиона, если ключ к магнификуму у Кернса? – спросил фон Хельрунг.

– Сейчас я до этого дойду. Аркрайт явно знал, что гнездовище – у Уортропа. Уилл вычислил это сам, в одиночку. А единственный источник, от которого Аркрайт мог это узнать, – Кернс. Если, конечно, первая партия, кем бы они ни были, ему не сказала – или другая партия, о которой мы пока ничего не знаем, но я так пока не думаю. Полагаю, ему сказал Кернс. Конечно, не сам Кернс лично – британское правительство, те парни, что его прислали. А прислали они его затем, что Уортроп был им для чего-то нужен.

– Нужен им… для чего? – фон Хельрунг казался сбитым с толку.

– Не знаю наверняка. Но я убежден, что Джон Кернс, заполучив гнездовище, не знал, откуда оно. Вот почему они подослали к нам шпиона. Если ты знаешь, откуда берутся гнездовища, зачем тебе первоклассный охотник на монстров? Ты просто идешь прямиком к монстру. Но если ты этого не знаешь, то придется тебе лезть по бобовому стеблю, как в сказке[62]. Так что же делать парнишке нашему Джеку, у которого есть золотое яичко – но нет гусыни, которая его снесла? Ему понадобится охотник на гусей. И не просто первый встречный охотник на гусей. Эта гусыня особенная; гусыня гусынь… хм, гусей. Не всякий охотник тут подойдет. Только самый лучший в мире. Однако поговорить с ним начистоту смелости тебе не хватает. Ты не признаешься ему, зачем тебе эта гусыня; с какой-то стати он вбил себе в голову, будто монстрология имеет какое-то отношение к морали.

Фон Хельрунг подумал немного и затем фыркнул с отвращением.

– И Аркрайта прислали сюда выслеживать Уортропа, пока тот выслеживает магнификум? Абсурдно, Торранс. Как только Пеллинор найдет логово магнификума, британцы Кернсу и пенни не заплатят.

– Вот тут, я думаю, в игру и вступает первая партия. Кернс пошел к кому-то еще. К другому правительству – может, к французам, они с англичанами друг друга терпеть не могут – и стравливает их теперь к своей выгоде.

– Как?

– Не знаю. Может, Уортроп знает. Это следующий шаг, и предлагаю не терять времени попусту и сделать его. Вскоре они будут ждать возвращения Аркрайта, а Аркрайт не вернется вообще никогда.

– Потому что вы его убили, – пискнул я. Я все еще был в бешенстве. – Вам вовсе не обязательно было это делать.

– Ты полагаешь? В любом случае, я убил его только в самом общем смысле слова.

– Зачем вы его убили, Джейкоб? – тихо спросил фон Хельрунг. – Чего вы боялись?

Торранс сперва промолчал; он теребил свой перстень. Nil timendum est.

– Ну, он угрожал отправить меня на виселицу, но это так, мелочи. Как с вами в том цыганском шатре, мейстер Абрам. Стоило нам его связать, как alea jacta est, жребий брошен. Будем придерживаться плана Уилла, и нас арестуют – или хуже, чем арестуют – за похищение и пытку британского офицера, а Уортроп останется гнить там, куда его засунули, пока не станет старше вас.

– А что, если они его туда не засовывали? – заорал я. – Что, если Аркрайт солгал? Вам не следовало его убивать. Теперь мы можем вообще никогда не найти доктора!

Торранс довольно долго смотрел на меня с каменным лицом, а затем пожал плечами. Пожал плечами! Я бросился на него, намеренный забить его до смерти голыми руками, задушить его насмерть. Фон Хельрунг спас ему жизнь. Он поймал меня за руку и отдернул назад, прижал мою голову к своей груди и погладил меня по волосам.

– Так вас не тревожит его самоубийство? – спросил фон Хельрунг Торранса. – Которое вы так удобно подстроили?

– Ну, когда дело доходит до такого, у каждого должен быть выбор – и думаю, кошмары меня сегодня мучить не будут.

– Завидую вам, Джейкоб, потому что меня-то будут.


Я подождал, пока Торранс не удалится в гостевую спальню, и лишь затем подошел к фон Хельрунгу с просьбой. Я называю это просьбой, но по правде говоря, это больше походило на требование.

– Я еду с вами, – сообщил я ему.

– Это чересчур опасно, – не без доброты ответил он.

– Больше никто без меня никуда не поедет. Если попытаетесь, я сяду на корабль зайцем. А если не получится, доберусь вплавь. Это я выяснил, где его держат. Я заслужил это право.

Он положил руку мне на плечо.

– Боюсь, это больше бремя, чем право, mein Freund Уилл Генри.


Тем же днем я простился с Адольфусом Айнсвортом, который даже по своим меркам пребывал в отвратительном расположении духа.

– Плевать мне, кто что говорит, – огрызнулся он, в ярости щелкая вставными зубами. – Кто-то побывал в Комнате с Замком! Я всегда вешаю кольцо с наружным ключом так, чтобы он смотрел внутрь, и куда, по-твоему, он смотрел нынче утром?

– Наружу?

– Ты брал ключи.

– Нет, профессор Айнсворт, я не брал, – честно ответил я. В Комнату с Замком ходил Торранс.

– Хотя чего я жду? Ты ребенок, а дети – прирожденные лжецы. Некоторые это перерастают, а некоторые нет! И что это ты имеешь в виду, мол, уходишь?

– Утром я отплываю в Англию с доктором фон Хельрунгом.

– С доктором фон Хельрунгом! С чего это доктор фон Хельрунг собрался в Англию? И с чего это ты собрался в Англию? – Айнсворт был глубокий старик, но ум его не ушел вместе с молодостью. Всего за мгновение куски головоломки сложились для него в единую картину. – Магнификум! Вы его нашли.

– Нет, но мы нашли доктора Уортропа.

– Вы нашли доктора Уортропа!

– Да, профессор Айнсворт. Мы нашли доктора Уортропа.

– Он не мертв.

Я покачал головой:

– Нет.

– И чему ты так улыбаешься? – Адольфус оскалил зубы своего мертвого сына, передразнивая мою ухмылку. – Что ж, будет очень жаль пропустить радостное воссоединение. Что хорошо для Уортропа, то хорошо для меня, так я скажу.

– Сэр?

– Я сказал: что хорошо для Уортропа, то хорошо для меня! – он перегнулся через стол, чтобы заорать мне в лицо. – Ты что, не в курсе, что это я тут глухой? Ну ладно. Прощай!

Он склонился над бумагами на столе и указал мне на дверь взмахом шишковатой руки.

Я помедлил в дверях, подумав, что, может, мы с ним больше никогда не увидимся.

– Для меня было удовольствием служить у вас, профессор Айнсворт, – сказал я.

Он не поднял глаз от работы.

– Катись, Уильям Джеймс Генри. Всегда катись, как тот камень из поговорки, а не то зарастешь мхом, как старый Адольфус Айнсворт!

Я направился было в зал. Он окликнул меня.

– Ты раб, – сказал Айнсворт. – Или, должно быть, считаешь себя рабом, раз не просишь платы за труды. На, – грубо прибавил он, толкнув по столу две скомканные долларовые банкноты.

– Профессор Айнсворт…

– Бери! Не будь дураком, когда дело доходит до денег, Уилл Генри. Будь дураком в чем хочешь – в религии, политике, любви, – но только не в деньгах. Эта крупица мудрости – награда тебе за тяжелую работу.

– Спасибо, профессор Айнсворт.

– Заткнись. Проваливай. Стой. Какого черта ты уходишь, я забыл?

– Спасать доктора.

– Спасать от чего?

– От чего угодно. Я его подмастерье.


Когда тем же вечером я укладывал вещи, Лили подошла ко мне с просьбой… Ладно, признаю: это была не просьба.

– Я еду с тобой.

Я ответил не так, как фон Хельрунг ответил мне. Я устал, тревожился, нервы мои были на пределе, и меньше всего на свете мне нужна была ссора.

– Тебя мама не пустит.

– Мама говорит, что она и тебя не пустит.

– Разница в том, что она не моя мама.

– Знаешь, она уже была у дядюшки. Никогда еще не видела, чтобы она так злилась. Я думала, у нее голова взорвется – правда взорвется и скатится долой с плеч. Очень любопытно, чем дело кончится.

– Вряд ли у нее взорвется голова.

– Да нет, я о том, чем дело кончится с тобой… Ни разу еще не бывало, чтобы она не устроила по-своему.

Она упала на кровать и принялась наблюдать, как я уминаю одежду в свой чемоданчик. Ее прямой, честный взгляд действовал мне на нервы. Как всегда.

– Как ты его нашел? – спросила она.

– Его нашел другой монстролог.

– Как?

– Я… я точно не знаю.

Она рассмеялась – словно весенний дождь упал на сухую землю.

– Не знаю, зачем ты врешь, Уильям Джеймс Генри. У тебя это плохо получается.

– Доктор говорит, ложь – худший из всех видов шутовства.

– Значит, ты худший из шутов.

Я засмеялся. И замер как вкопанный. Я не помнил, когда в последний раз смеялся. Смеяться было приятно. И приятно было видеть ее глаза и чувствовать, что ее волосы пахнут жасмином. Мне захотелось поцеловать ее. Никогда раньше я не чувствовал ничего подобного, и это оказалось все равно что стоять на краю бездны – правда, на сей раз бездна была совсем иного свойства. На этот раз не узел разматывался у меня в груди, а само пространство расширялось вокруг с безумной скоростью. Я не знал, что со всем этим делать. Поцеловать ее? Но чтобы поцеловать Лили Бейтс, пришлось бы… ну, в общем, поцеловать Лили Бейтс.

– Будешь по мне скучать? – спросила она.

– Постараюсь.

Она нашла мой ответ необыкновенно остроумным, перекатилась на спину и расхохоталась. Я покраснел, не зная, считать себя польщенным или обидеться.

– Ох! – воскликнула она, садясь и принимаясь рыться в сумочке. – Чуть не забыла! У меня кое-что для тебя есть.

Это была ее фотография. Лили на ней улыбалась немного неестественно, но как получились волосы – мне понравилось. Они были завиты в длинные локоны, и неудачно запечатленная улыбка фотографию совсем не портила.

– Ну, что скажешь? Это на счастье, ну и когда тебе станет одиноко. Ты никогда мне не говорил, но я думаю, что тебе очень часто бывает одиноко.

Я мог бы возразить; препирательство было для нас обычной формой беседы. Но я уезжал, и она только что подарила мне свою фотографию, и мгновением раньше я думал, не поцеловать ли ее. Так что я поблагодарил ее за подарок и продолжил собираться – иными словами, перекладывать уже собранное. Порой в обществе Лили я чувствовал себя актером, не знающим, куда девать руки.

– Напиши мне, – сказала она.

– Что?

– Письмо, открытку, телеграмму… пиши мне, пока тебя не будет.

– Ладно, – сказал я.

– Врунишка.

– Обещаю, Лили. Я буду тебе писать.

– Напиши мне стихи.

– Стихи?

– Ну, можно, наверное, не в стихах.

– Это хорошо.

– Почему это хорошо? Ты не хочешь написать стихи? – она надула губы.

– Я просто никогда их не писал. Доктор вот писал. Он был поэтом, прежде чем стать монстрологом. Держу пари, этого ты не знала.

– Держу пари, ты не знал, что я знала. Я даже читала некоторые его стихи.

– Теперь ты врунишка. Доктор говорил, что все их сжег.


То, что ее поймали на лжи, не смутило Лиллиан Бейтс. Она продолжила без малейших угрызений совести:

– Зачем он это сделал?

– Он сказал, они были не очень хорошие.

– Ох, чушь какая, – она вновь смеялась. – Если бы кто-то решил сжечь все плохие стихи на свете, мы бы солнца неделю не видели из-за дыма.

Она смотрела, как я достаю шляпу с верхней полки шкафа и как я кручу в руках. Смотрела на мое лицо, пока я проводил пальцем по вышитым изнутри тульи буквам: У. Дж. Г.

– Что это? – спросила она.

– Моя шляпа.

– Я и сама вижу, что шляпа! Но выглядит слишком для тебя маленькой.

– Нет, – ответил я и запихнул шляпу в чемодан. Это был его первый – нет, единственный – мне подарок. Я был твердо намерен никогда с нею не расставаться.

– Она как раз по размеру, – сказал я. В ту ночь я видел прежний сон. Это была моя последняя ночь в Нью-Йорке и последняя ночь, когда я его видел.



Комната с Замком. Адольфус возится с ключами.

Во сне я стоял с Адольфусом Айнсвортом в Монстрарии, перед Комнатой с Замком, и он возился с ключами.

«Доктор сказал, ты захочешь на это взглянуть».

Коробка на столе и крышка, что никак не поддается.

«Не могу открыть».

Коробка дрожит. В такт моему сердцу. Что там, внутри?

«Тупоголовый мальчишка! Ты знаешь, что там. Ты всегда знал, что внутри. Он хотел, чтобы ты посмотрел не на это, а на коробку!»

Я беру ее. Коробка дрожит у меня в руках. Бьется в такт моему сердцу. Я ошибался; она была не доктора. Она принадлежала мне.


Следующим утром я не спустился к завтраку ровно в шесть. Миссис Бейтс поднялась проведать меня; я слышал, как она бежит вверх по лестнице, затем распахнулась дверь спальни, и она, задыхаясь, появилась на пороге. Я заметил, что в руках у нее конверт.

– Уильям! О, слава Богу. Я думала, ты уже уехал.

– Я бы не уехал, не попрощавшись, миссис Бейтс. Это было бы нехорошо.

Она просияла.

– Нет! Нет, это, конечно же, было бы очень нехорошо. Но вот ты и вот чемодан со всеми твоими пожитками, и ты, как я понимаю, не передумал?

Я сообщил ей, что не передумал. Между нами воцарилось неловкое молчание.

– Ну, – наконец сказал я и прочистил горло, – я, пожалуй, лучше пойду.

– Ты должен попрощаться с мистером Бейтсом, – велела она мне. – И поблагодари его за все, что он сделал.

– Да, мэм.

– И, уж прости меня, Уильям, но ты, верно, думаешь, что я совсем из ума выжила, если рассчитываешь выйти из этого дома с такими волосами.

Она отыскала за умывальным тазом расческу и несколько раз провела по моим волосам. Результат ей, видимо, не понравился.

– У тебя есть шляпа?

– Да, мэм.

Я зарылся в сумку, чтобы вынуть шляпу со своими инициалами. Услышав нечто похожее на слабый вскрик раненого животного, я обернулся на миссис Бейтс.

– Уильям, я должна извиниться, – сказала она. – У меня нет для тебя подарка на дорогу, но в свою защиту скажу, что никто меня не предупредил о том, что ты уезжаешь. Мне сообщили неожиданно и буквально в последний момент.

– Вам не нужно ничего мне дарить, миссис Бейтс.

– Так… принято, Уильям.

Она села на кровать. Я все еще стоял возле моего чемоданчика, вертя шляпу в руках. Конвертом она похлопывала по колену.

– Разве что ты посчитаешь это за подарок, – сказала она, кивая на конверт.

– Что это?

– Письмо о твоем зачислении в Эксетерскую академию, одну из самых престижных частных средних школ страны, Уильям. Мистер Бейтс ее выпускник; он для тебя это устроил.

– Устроил что?

– Твое зачисление! Начиная с осеннего семестра.

Я непонимающе покачал головой. Повернулась шляпа; хлопнул конверт.

– Останься с нами, – сказала она. И затем, словно поправляя себя, – останься со мной. Понимаю, что, может быть, слишком рано называть тебя «сын», но обещаю тебе, если останешься, я буду любить тебя как сына. Я буду тебя защищать; я не дам тебя в обиду; я не допущу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

Я сел рядом с ней. Шляпа в руках, конверт на ее коленях, и человек, которого здесь не было, – между нами.

– Мое место с доктором.

– Твое место! Уильям, твое место там, где сочтет нужным всеблагой Господь. Об этом ты не думал? В жизни бывают и глупые подарки, что мы дарим друг другу, и настоящие дары – такие, которые дороже всех преходящих ценностей. Не случай и не стечение обстоятельств привели тебя ко мне. А воля божья. Я в это верю. Верю всем сердцем.

– Если это божья воля, – сказал я, – то разве не в его воле было бы не дать мне уехать?

– Ты забываешь о величайшем из его даров, Уильям: о свободе воли. Я могла бы отказаться тебя отпускать. Я могла бы нанять юриста, сообщить в полицию, связать тебя по рукам и ногам как индюшку и запереть под замок в этой комнате… но не стану. Не стану принуждать тебя остаться. Я прошу тебя остаться. Если хочешь, Уильям, я встану на колени и буду тебя умолять.

Миссис Бейтс расплакалась. Она плакала так же, как делала все остальное, с огромным достоинством; в ее слезах было какое-то роскошное величие, выходившее за пределы обыденной жизни – то были оперные слезы, как я бы выразился, и я говорю это в самом лучшем смысле этого слова.

Я опустил глаза на шляпу. Глупый подарок, как миссис Бейтс про нее сказала. Возможно, глупый в сравнении с высшим даром: свободой воли. Но какой подарок не показался бы в сравнении с ней глупым? Может быть, я был глупцом, что чувствовал какую бы то ни было привязанность к этой шляпе – или к человеку, что подарил мне ее. «Добра из этого не выйдет, Уилл Генри». Я посмотрел туда, где должен был быть мой палец. То была мелочь, наименьшая из потерь. В теплой кухне женщина печет своему малышу яблочный пирог. Мужчина ложится на пол, раскидывает руки и превращается в корабль о тысяче парусов.

«А на арене – две одинаковые двери…»

Она протянула руку и положила ее мне на щеку. Она знала. Она никогда не сомневалась там, где сомнение имело значение – какую дверь я выберу.

Часть двадцатая

«Я выбираю служить свету»

Большую часть нашего шестидневного плавания Джейкоб Торранс посвятил трем занятиям: пирам, дамам и покеру – именно в таком порядке. Были также редкие ссоры с доктором фон Хельрунгом, несколько оживлявшие монотонность этого расписания. Предполагаю, что иногда Торранс еще и спал, но обитали мы в разных каютах, поэтому не уверен. Я жил со старым австрийским монстрологом, который, как я быстро выяснил, терял львиную долю своего достоинства, переоблачаясь в ночную сорочку (ибо был весьма кривоног и немного пузат); впрочем, это справедливо почти для каждого.

Одну-две их первые стычки я пропустил. Стоило только статуе Свободы скрыться за горизонтом, как меня свалил ужасный приступ морской болезни, бича сухопутных крыс, и я вынужден был свести куда более близкое знакомство с туалетом, чем людям обычно следует. Фон Хельрунг уложил меня в постель, дал мне немного соленых крекеров и сообщил с очень серьезным видом, что пляски – лучшее средство от морской болезни.

– Нет, это оливки, – возразил Торранс. – Или корень имбиря. Вам бы пожевать корня, мистер Генри.

– Моя супруга в каждом плавании мучилась точно так же, как Уилл, – парировал фон Хельрунг. – Мы пойдем потанцуем, и все будет хорошо.

– Собираетесь вести Уилла на танцы?

– Уж это поможет ему больше, чем жевать корень.

– Может, ему стоит попробовать и то, и другое – жевать корень, пока танцует.

– Я лучше вообще больше не буду ни есть, ни танцевать, – прокаркал я. – Никогда в жизни.

На следующий день мне немного полегчало – достаточно, чтобы попытаться встать на ноги и осмотреть лайнер. После часа блужданий по лабиринтам коридоров и палуб, я обнаружил фон Хельрунга и Торранса на верхней прогулочной палубе в креслах-качалках; у локтя Торранса стоял неизменный бокал шотландского виски. У молодого монстролога была раздражающая привычка разглаживать свои идеально подстриженные усы после каждого глотка.

– …не складывается. Совсем не складывается, Джейкоб, – распекал фон Хельрунг своего бывшего ученика, когда я приблизился. Они были так погружены в спор, что мое присутствие сперва оставалось незамеченным.

– Я не говорю, что нам надо туда, мейстер Абрам – только, что надо там проверить.

– А я еще раз спрашиваю, зачем Аркрайту лгать обо всем, кроме самого важного?

– О Уортропе он не лгал, – указал Торранс. – Ну, во всяком случае, не по третьему кругу.

Утром нашего отплытия фон Хельрунг получил телеграммой новости. Его источник сообщал, что доктор в самом деле находится там, где сообщил Аркрайт – целый и невредимый, или по крайней мере настолько невредимый, насколько можно было ожидать от Пеллинора Уортропа, проснувшегося однажды и обнаружившего себя в решительно не-уортроповской обстановке. Фон Хельрунг был вне себя от радости; прочтя телеграмму, он станцевал настоящую коротенькую джигу на палубе. Возможно, моя несколько бесстрастная реакция показалась ему странной, но я никогда и не переставал надеяться – во всяком случае, по-настоящему. Можете посчитать меня мистиком или приписать мою веру магическому мышлению ребенка. Но, как бы то ни было, что бы ни говорили о мистике, вере или детских помышлениях, я верил, что, если бы доктор в самом деле умер, я бы это знал, потому что почувствовал. Хотя страх за его жизнь и погнал меня по реке крови и огня его спасать, однако, когда я прочел слова в прихожей фон Хельрунга – «Уортроп мертв» – я знал, что это ложь; знал, как дитя знает такое, что разве что сам бог мог поведать ему.

– Но почему из всех мест на свете именно туда? – поразился фон Хельрунг после своего победного танца.

– Потому что это идеально! – воскликнул Торранс. – Лучше места не придумаешь. Побег совершенно исключен, и поэтичность тоже совершенная. Уверен, идея принадлежала Кернсу. Отдам ему должное: у гниды есть стиль.


– Нет, это наверняка тоже была ложь. Это не на Масире, – настаивал теперь фон Хельрунг. – Не может быть на Масире. Слишком далеко на север и слишком близко к материку. И десяти миль[63] к западу до Омана не будет.

Торранс, однако, не собирался сдаваться так запросто. По Джейкобу Торрансу трудно было сказать что бы то ни было. Я задавался вопросом: в самом ли деле он верил во все, что говорит, или же изображал адвоката дьявола сугубо из ребяческого азарта.

– Но этот остров вполне подходит, мейстер Абрам – малонаселенный, окружен коварными течениями, береговая линия неровная и скалистая, негостеприимная пересеченная местность… Могло бы и сработать, – он побренчал льдом в бокале. – Общий ареал совпадает. Возможно, наша добыча расширила свою территорию или мигрировала на север. С Лакшадвипской находки почти сорок лет прошло. Как далеко Масира от Агатти? Тысяча миль или около того? В год это дает миграцию на двадцать пять миль; очень разумно, в особенности если подтвердится та версия, что магнификум летает.

– Я не говорю, что это неверно с монстрологической точки зрения, Торранс, – огрызнулся фон Хельрунг. – Если вы правы и тут замешано британское правительство, с чего бы его агенту раскрывать нам главную тайну и лгать об остальном. Нет. Они назначили Масиру в качестве Ватерлоо[64] Пеллинора потому, что мы поверили бы в такое обиталище магнификума, и вместе с тем оно достаточно далеко от подлинного, – лицо старика потемнело, и он прибавил: – Конечно, нам вообще не пришлось бы об этом гадать, если бы вы сохранили в Монстрарии голову на плечах.

– Я не спросил у Аркрайта, потому что это было не нужно, мейстер Абрам, – парировал Торранс.

– Понимаю! Вы не только в пытках искусны, вы еще и мысли читаете.

– Вы просто пытаетесь меня задеть. Ничего страшного. Я объясню: зачем спрашивать Аркрайта, когда есть Уортроп? Мне не нужен был Аркрайт, чтобы и так узнать все из первых рук.

– Но что заставляет вас думать, будто…

– Зачем запирать гончую на псарне, если охота еще не окончена? Уортроп сделал свое дело: выследил магнификума в его логове. Но что действительно интересно, так это…

Он повернул голову, должно быть, заметив меня краем глаза.

– А вот и он! – объявил он. – Как Лазарь после трех суток в гробу. Только цвет лица у Лазаря был лучше. Стойте, где стоите, мистер Генри, и если вас опять затошнит – бегом к поручням, я эти туфли только что начистил. Ну, и где стюард? Стакан у меня пуст, и в горле пересохло.

Он извинился и отбыл, нисколько не пошатываясь. Чем больше он пил, тем, казалось, тверже ступал.

Фон Хельрунг похлопал по ручке кресла-качалки, которое освободил Торранс, и я уселся. Отчего люди находят приятным сидеть в раскачивающемся кресле на раскачивающейся палубе океанского лайнера, было для меня загадкой.

– Доктор Торранс иногда говорит как он, – сказал я.

– Как Уортроп?

– Как Кернс.

Фон Хельрунг кивнул; лицо его было печально.

– К прискорбию своему, я согласен с тобой, mein Freund Уилл. Когда я был моложе, я часто задавался вопросом: вызывает ли монстрология на свет божий тьму в человеческих сердцах, или это люди с сердцами, полными тьмы, стремятся к монстрологии. Теперь я думаю, что это свойство не монстрологии, а человеческой природы. Правда нам, как обычно, не нравится, но в каждом сердце живет Джон Кернс.


Он такой же, какой вы внутри, сказал я тогда монстрологу.

В нашу последнюю ночь на море я не мог спать и уж тем более не мог больше выносить бурчание в животе моего товарища по каюте (фон Хельрунг регулярно жаловался на несварение). Выскользнув из каюты, я направился на палубу бака. Северная Атлантика в ту ночь была беспокойна; волны, гонимые пронзительным зюйд-вестом, злобно рыча, разбивались о нос судна. Палуба взлетала и опускалась, взлетала и опускалась, ввысь – к укрытому тучами небу, вниз – к темной, холодной воде, словно наш корабль балансировал на самой точке опоры, на качелях между раем и адом. Я заметил двух чаек, то влетавших в мечущиеся огни, то вновь исчезавших из виду, и это была единственная жизнь – и единственный свет, – что я видел. Горизонта не было; сверху донизу мир был черен. Меня охватило головокружительное чувство, будто я – нечто очень маленькое в необозримо огромном пространстве; пылинка, плывущая сквозь протовселенную, прежде чем родилось само солнце, прежде чем свет прогнал тьму.

«Мир велик, дорогой Уилл, а мы, как бы ни хотелось нам убедить всех в обратном, довольно-таки малы».

На следующий день должно было окончиться мое изгнание; но только оно. Если Торранс был прав и Уортроп знал, где искать магнификум, спасти доктора было далеко не конечной нашей целью.

Я выбрал служение свету, сказал он мне как-то. Пусть эти узы и нередко лежат во тьме.

Сейчас же настало время равновесия между светом и тьмой, время между «до» и «после».

Я что-то оставлял навсегда. Оно было уже рядом – только руку протяни, мне оставалось лишь схватить его. А вместо этого я смотрел, как оно сгорает в камине спальни на Риверсайд Драйв, когда женщина, что пела мне, утешая в темноте, под раскручивающейся пружиной, бросила конверт в огонь.

Я близился к чему-то и думал, что понимаю, к чему. Мое место с доктором, сказал я – констатация факта, но вместе с тем и обещание. Я думал, что знаю, чего ждать, когда кончится наше изгнание – и доктора, и мое. Я понимал – или думал, что понимал, – чего стоит служить монстрологу. Всякий раз, когда я мыл руки, я вспоминал об этом.

Той ночью на баковой палубе, под беззвездным небом, в пространстве меж «до» и «после», я посмотрел вперед и узрел тьму. Он пошел бы в эту тьму, чтобы служить свету. А я пошел бы за ним – куда бы он ни отправился.

Я думал, что знаю, чего стоит служить тому, чей путь лежит во тьме.

Я не знал.

Он думал, что знает, что найдет в этой тьме.

Он не знал.


Имя ему – Typhoeus magnificum, Великий Отец, Безликий, которого мы, хотим того или нет, зрим, обернувшись. Тысячеликий– он там, когда мы оборачиваемся, и смотрит на нас в ответ.

Вот он, магнификум. Он обитает в пространстве между пространств, на волосок дальше поля вашего зрения. Вам его не увидеть. Но он вас видит, хотя понятия «вас» у него нет. Есть только магнификум – и ничего кроме.

Вы гнездо. Вы и птенец. Вы кокон. Вы и потомство. Вы – гниль, что падает со звезд.

Вы, верно, не понимаете, о чем я.

Вы поймете.

Часть двадцать первая

«Рад знакомству»

Когда мы прибыли в Лондон, маленький человечек с бледным одутловатым лицом поджидал нас в лобби отеля Грейт-Вестерн на вокзале Паддингтон. Он носил твидовое пальто поверх кашемирового костюма и имел худшую стрижку из всех, что я только видел: впечатление было такое, словно волосы ему обкромсали тупым ножом. Я узнал впоследствии, что, помимо своих прочих занятий, доктор Хайрам Уокер успел побывать и цирюльником; а еще перед тем, как податься в ненормативную биологию, он пытался разводить овец. В итоге со всеми клиентами цирюльни он вынужден был проститься, кроме себя самого. Он курил трубку, ходил с тростью, нервно гудел через нос и глядел на мир маленькими хитрыми глазками, как у загнанной в угол крысы. Глазки эти при виде могучей фигуры Джейкоба Торранса зажглись на миг неприкрытым отвращением; Уокер явно был недоволен.

– Торранс, – сказал он с гнусавым британским акцентом. – Не ожидал вас увидеть.

– А не то захватили бы для меня сувенирчик в знак вашей привязанности?

– Хм-м-м, – прогудел Уокер своим похожим на альпийский рожок носом. Взгляд его быстро, по-птичьи, переметнулся на меня. – А это кто?

– Это Уилл Генри, сын бывшего ассистента Уортропа, Джеймса, – ответил фон Хельрунг, положив руку мне на плечо.

– Я подмастерье доктора Уортропа, – сказал я.

– Ах да. В самом деле. Кажется, припоминаю – ты мелькал на прошлом конгрессе. Явился за своим хозяином, не так ли? – он обернулся к фон Хельрунгу, не дожидаясь ответа. – Дело оказалось сложнее, чем я сообщал сперва, доктор фон Хельрунг. Они отказываются его выпускать.

Кустистая белая бровь медленно поднялась до самых волос старика.

– Что вы имеете в виду?

Уокер беспокойно забегал глазами по многолюдному лобби.

– Быть может, нам стоит найти более уединенное местечко. С того самого момента, как я получил вашу телеграмму, меня преследует ощущение, что за мной следят.


Мы поднялись в наши номера на третьем этаже с видом на Прэд-стрит, и фон Хельрунг заказал чайник чаю. Торранс попросил для себя чего-нибудь покрепче, но его старый учитель предпочитал, чтобы бывший ученик остался в трезвом уме.

– Виски меня в нем и держит, – запротестовал Торранс. Он подмигнул Уокеру. – Стойло для дикого скакуна моей эрудиции.

Хайрам Уокер ответил презрительным фырканьем.

– Всякий раз, как вижу вас, удивляюсь, Торранс.

– Правда? И почему же, сэр Хайрам?

– Потому, что вижу, что вас до сих пор не убили в пьяной драке. И прекратите меня так называть, – он отпил маленький глоток из своей чашки и обратился к фон Хельрунгу. – Против их правил выписывать пациента на руки кому бы то ни было, кроме ближайших родственников, без приказа мирового судьи или рекомендации лечащего терапевта.

– Но вы, конечно, объяснили им обстоятельства дела? – спросил фон Хельрунг. – Его заточили обманным путем.

Уокер покачал головой.

– Я ничего им не объяснял. Я только осведомился о нем в самом общем ключе, коль скоро я не знаю точных обстоятельств дела. Его доставил туда, как мне сообщили, его племянник, мистер Ной Боатмен …

Торранс расхохотался.

– Ной Боатмен! Боатмен – Аркрайт[65]. Остроумно.

– Могу я продолжать? Благодарю вас. Мистер Ной Боатмен, заявивший, что его «дядюшка» полностью лишился рассудка в результате недавней смерти супруги, которую до смерти искалечил тигр…

– Искалечил кто? – вмешался фон Хельрунг.

– Тигр. Бенгальский тигр, когда она навещала сестру в Индии. Он, по словам племянника, возомнил себя американским охотником на монстров по имени Пеллинор Уортроп. Его настоящее имя – Уильям Джеймс Генри, и… прошу вас, Торранс, не могли бы вы помолчать? Фон Хельрунг, возможно, нам стоит заказать ему виски – лучше сразу галлон, чтобы он мог напиться до обморока. Так на чем я остановился?

– Вы уже рассказали нам достаточно, – тяжело вздохнув, сказал фон Хельрунг. – О прочем не составляет труда догадаться. Mein Freund оказывает подлому интригану услугу, настаивая, что является американским монстрологом Пеллинором Уортропом. Таким образом, говоря правду, он подтверждает ложь!

– Он говорит не только это, доктор фон Хельрунг. И здесь все становится несколько… скажем так, странно. Уортроп также утверждал, согласно своим источникам, будто его «племянник» – британский двойной агент на службе у русской тайной полиции.

– Вот оно что! – вскричал Торранс, вскакивая со стула. Уокер отшатнулся, словно ждал полноценной лобовой атаки. Из его чашки выплеснулось немного чая. – «Загонят меня как собаку», сказал он, – продолжил Торранс. – Вот первая партия, фон Хельрунг!

– Кто? – спросил фон Хельрунг. – Кто первая партия?

– Охранка! Ох, этот Кернс, он просто дьявол! Конечно! Дурак я, что сам этого не понял. Неудивительно, что Аркрайт был так напуган, что чуть не обделался. Он боялся Охранки, а храбрился, потому что был двойным агентом. Теперь я думаю, что, может быть, британцы даже не знают о гнездовище. Тут от и до работа русских.

– Гнездовище? – эхом повторил Уокер; его маленькие глазки стали вдвое больше.

– Это я не к месту сказал, – констатировал Торранс, сконфуженно поглядев на побагровевшего фон Хельрунга.

– Русские добыли гнездовище магнификума? – спросил Уокер.

– Мы не знаем, – осторожно ответил фон Хельрунг. – Много вопросов пока остаются без ответа.

– Кажется, доктор фон Хельрунг, большую их часть задаю я. Кто такой этот Боатмен, или Аркрайт, или как его там? Зачем ему тащиться на край света, чтобы обманом запереть доктора Уортропа под замок? Что, для начала, Уортроп вообще делал в Лондоне? Кто такой Джон Кернс, и какое отношение он имеет к русской тайной полиции?

Фон Хельрунг испепелял Торранса взглядом.

– Что? – возмутился Торранс. – Вы никогда не говорили, что это секрет.

– Пеллинор желал вести это дело… – он поискал слово, – независимо.

– Ну конечно! – парировал Торранс. – Уортроп, как всегда, хочет урвать себе всю славу.

– Славу?.. – переспросил Уокер у фон Хельрунга.

Фон Хельрунг вздохнул, поднял взгляд к потолку и провел рукой под подбородком.

– У русских нет гнездовища, – сказал он наконец. – Оно у нас. Гнездовище у нас, Уортроп у британцев, а у русских – Джон Кернс.

– Вы правы на две трети, фон Хельрунг, – сказал Торранс. – Не знаю, есть ли у русских Кернс, но спорю с сэром Хайрамом на стрижку, что у них есть магнификум.


Здесь фон Хельрунг уже ничего не мог поделать, кроме как рассказать своему английскому коллеге все: от прибытия гнездовища ледяным февральским утром и ужасной кончины его невольного доставщика до исчезновения Уортропа и смерти предателя Аркрайта. Он подчеркнул, выразительно двинув бровями в сторону Торранса, что все прочее – не более, чем догадки. Мы, к примеру, не знали, нашли ли русские жилище Typhoeus magnificum’а.

– Ну, так сколько времени уже прошло? – спросил Торранс. – Больше четырех месяцев? Времени выше крыши, если Уортроп не подвел – а он не подвел.

– Но откуда вам это знать, Джейкоб? – спросил фон Хельрунг. Он, видимо, начинал сожалеть, что включил Торранса в нашу спасательную экспедицию.

Торранс пожал плечами.

– Это же Уортроп.

– Будем молиться, чтобы так оно и было, – сказал Уокер. – Живой магнификум стал бы коронным достижением нашей науки.

– Не думаю, что царю есть дело до каких-либо корон, кроме собственной, – сказал Торранс и рассмеялся. – Если магнификум у русских, нескоро он попадет в Монстрарий!

Фон Хельрунг кивал с чрезвычайно мрачным видом.

– Боюсь, доктор Торранс прав, по крайней мере, конкретно в этом вопросе. Если магнификум попадет не в те руки… – его передернуло. Сама мысль об этом была невыносимой.

Впрочем, не для Торранса. Его, казалось, интригуют открывшиеся возможности.

– Это все изменило бы, джентльмены. Нарушило бы равновесие сил во всей Европе – а может, и по всей Земле. Александр Македонский завоевал полмира. Подумайте, чего он мог бы достичь, будь его стрелы смазаны слюной чудовища!

– Торранс, это обязательно? – простонал Уокер. – Почему вы вообще подались в монстрологи?

– Ну, я люблю убивать…

– Довольно! – вскричал фон Хельрунг и стукнул пухлой рукой по столу. – Мы забываем, зачем мы здесь. Сперва побеспокоимся о том, чтобы освободить Пеллинора. Потом – о слюне чудовищ, – и он обрушился на Уокера. – Мы не можем идти к мировому судье, и его врача мы тоже не убедим. Что нам остается?

– Как я уже говорил, если будет установлено, что он не представляет опасности ни для себя, ни для общества, его могут отдать на поруки члену семьи.

– Хм-м, – промычал Торранс. – Как жаль, что его племянник погиб.

– Нужно позаботиться о том, чтобы не вызвать у них подозрений, иначе закончим в соседних с Пеллинором палатах, – проговорил фон Хельрунг себе под нос. – Они убеждены, что он безумен, иначе бы они его выпустили. Хитрость может сработать, но предупредить его о ней мы не можем. Как он сыграет роль, если не прочитал пьесу?

– Никак, – сказал Торранс. – Но ему и не надо, – он обернулся к Уокеру. – Нам нужен кто-то, кто за нас поручится, кому доверяет тамошний управитель и кто согласится выйти в роли второго плана. Не припомните никого похожего?

Уокер немного подумал, посасывая погасшую трубку. Затем он улыбнулся, не выпуская из зубов изжеванный мундштук и злобно блестя крысиными глазками.

– Клянусь святым Георгием, и правда припоминаю.


Приглашенный Уокером статист был небольшим атлетически сложенным господином слегка за тридцать, с очень темными, коротко подстриженными волосами и глубоко посаженными глазами еще темнее. На следующее утро мы встретились с ним в нескольких милях к западу от Лондона, у ворот Хэнвеллского приюта для душевнобольных.

Представив фон Хельрунга и меня (по настоянию фон Хельрунга Торранс с нами не поехал; думаю, мейстер Абрам беспокоился, как бы его присутствие не превратило щекотливую ситуацию в опасную), Уокер сжато пересказал наш наскоро составленный план освобождения Уортропа. Темноволосый господин предложил несколько поправок в сценарий, но в общем и целом казался вполне довольным нашей будущей аферой.

– Я, знаете ли, как-то встречался с Уортропом, – поведал он нам. – В семьдесят седьмом или семьдесят восьмом году, когда учился в Эдинбурге. Он приехал посоветоваться с доктором Беллом[66] по какому-то делу – не знаю точно, по какому, Белл держал это в строжайшей тайне. Помню, Уортропа было видно издалека – такой уж высокий и худой, с пронзительными темными глазами, что словно прорезали вас насквозь. Он пожал мне руку и сказал непринужденно, как будто говорил о погоде: «Рад знакомству. Вижу, вы недавно вернулись из Лондона». Я был поражен. Как он узнал? Белл потом клялся мне, что ничего ему не рассказывал, но должен признаться, что насчет этого я так профессору и не поверил. Все время хотел спросить Уортропа, откуда он знал…

Фон Хельрунг мягко прервал словоохотливого шотландца, сказав:

– И мы счастливы предоставить вам такую возможность! Я уверен, Пеллинор вспомнит вашу встречу. Его память поразит вас не меньше, чем наблюдательность и дедуктивные способности. Вопиющая несправедливость, что он заперт здесь. Уверяю вас, сэр, Пеллинор не более безумен, чем вы или я, и мы будем вашими вечными должниками за помощь в деле его скорейшего освобождения из этих стен! Ведите же, а мы последуем за вами!

Нас провели через будку привратника, откуда сторож отправил нас в контору. Та находилась в главном здании: простом – разве что чересчур массивном – трехэтажном строении по ту сторону просторного палисадника. Пока мы шли к нему по гравийной дорожке, мое сердце пустилось вскачь, а глаза выискивали доктора. Я был взволнован, встревожен и немного испуган. Если наш план провалится, доктор, может быть, никогда не покинет этих стен.

Я не заметил монстролога – но видел, как другие пациенты ухаживали за кустами при помощи садовых ножниц и леек. Кто-то нес белье и корзины с хлебом из прачечной и пекарни, а кто-то предавался ленивому променаду по ухоженному газону. Кто был погружен в серьезную беседу, кто беспечно смеялся, и больше всего эти люди походили на горожан, выбравшихся на воскресную прогулку в парк, чем на обитателей приюта для умалишенных. Я тогда этого не знал, но Хэнвелл далеко опередил свое время в обращении с душевнобольными. Поселите беднягу из американского желтого дома – к примеру, из Блэквелл-Айленда – в Хэнвелл, и он наверняка решит, что умер и попал в рай.

Не думаю, впрочем, что Уортроп бы со мной согласился.


Наш соучастник записал нас в журнал посещений.

– Доктор Хайрам Уокер, мистер Авраам Генри с внуком, к управляющему, – сообщил он клерку. – И скажите ему, пожалуйста, что с ними доктор Конан Дойль.

Часть двадцать вторая

«Я бы с радостью умер»

– Артур Конан Дойль! Я положительно счастлив, сэр, – произнес директор Хэнвеллского приюта для душевнобольных, поспешно вводя нас в свой личный кабинет. – Должен признаться, что мы с супругой – страстные поклонники ваших произведений. Моя благоверная позеленеет от зависти, когда узнает, что виделся с создателем великого Шерлока Холмса!

Конан Дойль принял похвалы скромно; по правде, он казался ими почти сконфуженным и быстро переменил тему.

– Надеюсь, у вас была возможность прочесть мою утреннюю записку, – сказал он.

– Да, она у меня где-то тут, – ответил управляющий, шаря в стопках бумаг у себя на столе. – Если не возражаете, я сохраню ее на память о… Да, вот и она; здесь. Ах да, Уильям Генри. Очень интересный случай.

– Это доктор Уокер, мой добрый друг и личный терапевт мистера Генри, – сообщил Конан Дойль. – А эти джентльмены – мистер Авраам Генри, отец Уильяма, и его внук, первенец Уильяма, Уильям-младший.

– Билли, – вставил фон Хельрунг. – Родня зовет его Билли, герр доктор.

– Вы немец, мистер Генри?

– Я австриец, но мой сын Уильям родился в Америке.

Управляющий был удивлен.

– Но мистер Боатмен утверждал, что ваш сын – британский подданный.

– Да-да, так оно и есть, – быстро сказал фон Хельрунг. – Ной вас не обманул, герр доктор. Уильям родился в Америке, но иммигрировал сюда, когда ему было двадцать – изучать медицину в… – он явно терялся. Наши приготовления были так поспешны, что заполнить каждую страницу подложной биографии Уортропа мы не додумались.

– В Эдинбургском университете, – вставил Конан Дойль. – Примерно через год после того, как я его закончил.

– А потом он влюбился в местную девушку, женился на ней и принял подданство, – подытожил фон Хельрунг с громким вздохом облегчения.

– А, Аннабель, – сказал управляющий.

– Кто?

– Аннабель. Супруга мистера Генри, ваша невестка.

– Ох! Простите старику нехватку соображения. Я думал, вы что-то другое сказали, про… что-то еще. Да, милая бедняжка Аннабель! Он любил ее самой сильной на свете любовью, в этом чудесном королевстве на берегу морском.

– Да, – согласился управляющий, слегка поморщившись. – Хотя мистер Боатмен не упоминал ни о каком потомстве от этого брака. В сущности, он сообщил нам, что он, мистер Боатмен, единственный родственник Уильяма.

– Что ж, в каком-то смысле мой внук Ной прав.

– В каком-то смысле?

– Я объясню.

– Жду этого с нетерпением, – ответил управляющий, бросив озадаченный взгляд на Конан Дойля. Уклончиво улыбавшийся писатель нервно барабанил пальцами по своей шляпе-котелку.

Фон Хельрунг постарался как мог.

– Матушка Ноя – единственная сестра Уильяма – трагически погибла в возрасте двадцати двух лет. Ною тогда и трех не исполнилось. Чахотка. Он был единственное ее дитя. В то время я жил со своей супругой, Еленой, в Массачусетсе, где мы и вырастили Уильяма и Гертруду…

– Гертруду? – управляющий начал записывать за нами. То был признак, не внушающий оптимизма.

– Ja, сестру Уильяма, матушку Ноя и мою любимую покойную дочь, Елену.

– Елену?

– То есть Гертруду. Она как две капли воды походила на мать; часто я забывался и звал ее Еленой, – он почесал голову, пожал плечами, вздохнул. – Ну вот, забыл, на чем остановился.

– Гертруда умерла, – услужливо вмешался Уокер.

– Да, – мрачно кивнул фон Хельрунг. – Она была слишком молода, чтобы покинуть нас!

– Тогда, выходит, Ноя растил его отец, ваш зять?

– Какое-то время, пока не погиб. Ною тогда было семнадцать.

– Как он погиб?

– Утонул.

– Утонул?

– Как-то вечером он слишком много выпил и выпал в Темзу из своей рыбацкой лодки – понимаете, он так никогда и не оправился после смерти Елены…

– Гертруды, – поправил его Уокер. – Елена еще не умерла.

– Мать Уильяма еще жива?

– О нет, я просто до нее еще не добрался. Моя дражайшая супруга скончалась от водянки в прошлом году – и с этого-то все и началось, я так скажу.

– Началось… что?

– Медленный спуск Уильяма во тьму. Он был очень близок с матерью, ближе, чем бывает большинство сыновей… А потом еще тигр разорвал милую Аннабель на кусочки! – нижняя губа фон Хельрунга дрожала: он изо всех сил пытался выжать из себя слезу. – О, пусть смилуется Господь над моим мальчиком! Можно мне теперь повидать его, герр доктор?

– Боюсь, я все еще не вполне разобрался в вашей семейной истории, мистер Генри. Видите? Вот форма передачи пациента, подписанная вашим внуком под присягой, и она гласит, что у мистера Генри нет никаких других живых родственников, кроме оного внука. Прежде, чем мы его выпустим, нужно разобраться с этим противоречием.

– Хм-м. Если позволите, – Уокер накрыл ладонью руку фон Хельрунга. – Ной Боатмен годами не общался с семьей.

– Паршивая овца, – сокрушенно кивнул фон Хельрунг.

– Мне бы не хотелось клеветать на мистера Боатмена, – продолжал Уокер. – Можно совершенно смело предполагать, что он искренне считал себя единственным оставшимся родственником, поскольку десятилетиями не виделся с Авраамом и не получал от него вестей.

– Но он уж конечно должен был знать о детях Уильяма, – теперь управляющий смотрел на меня. Я заерзал на стуле.

– Детей растил я, в Америке, – поспешно сказал фон Хельрунг.

– Вы их растили? Почему?

– Потому что они… – фон Хельрунг начинал паниковать.

– Это деликатный вопрос; надеюсь, вы поймете, – сказал Уокер, бросаясь на амбразуру.

– Изо всех сил стараюсь понять, доктор Уокер.

– Они дети Уильяма от первого брака, – заявил фон Хельрунг. Уокер рядом с ним вдруг замер, как будто его со всей силы ударили в спину.

– От первого брака? – осведомился управляющий.

– В Америке, до того, как он приехал сюда и познакомился с Изабель.

– Аннабель, – поправил его Уокер.

– Ja. Дети живут с нами – со мной. Моя жена умерла от водянки, – фон Хельрунг обнял меня за плечи. – Водянка.

– Что ж, – медленно сказал управляющий, – думаю, единственный способ прояснить это все – поговорить с мистером Боатменом.

– Ах-х! Mein Gott! – вскричал фон Хельрунг и согнулся в кресле.

– Вы собираетесь мне сказать, что мистер Боатмен умер, правильно? – уточнил управляющий. Самое смешное было то, думал я уже после всей этой истории, что это-то и была единственная крупица правды в нагромождении лжи.


Если бы на нашей стороне не выступал литературный кумир управляющего, не думаю, что наш плохо продуманный и еще хуже исполненный план увенчался бы успехом. Скорее всего, присутствие Конан Дойля спасло нас от перспективы быть вышвырнутыми из сумасшедшего дома пинком под зад – или запертыми в нем до той поры, пока квалифицированный приходящий врач нас не осмотрит.

– Боюсь, что на мне лежит доля ответственности за состояние мистера Генри, – сознался Конан Дойль.

– На вас, доктор Дойль?

– Исходя из того, что рассказал мне доктор Уокер, как минимум часть его бреда основывается на моих рассказах.

– И какая же это часть? Я много и долго беседовал с этим пациентом и не припоминаю…

– Ну, как минимум, род его занятий. Не такая уж разница между сыщиком-консультантом и охотником на монстров – больше различие, чем разница. И, конечно же, – непринужденно добавил он, пожав мощными плечами (Конан Дойль был заядлым игроком в крикет и гольф), – само имя.

– Чье имя?

– Мистера Генри. Не настоящее его имя, а то имя, которое он себе выбрал: Пеллинор Уортроп.

– Прошу простить меня, доктор Дойль. Не припомню в ваших работах такого имени.

– Потому что вы не американец. В Штатах Холмс известен как Уортроп.

– Правда?

– Изменить имя персонажа, чтобы угодить вкусам, принятым в конкретной культуре, не такое уж и редкое дело.

Управляющий выразил свое удивление. Он и понятия не имел, что британский Шерлок Холмс был американским Пеллинором Уортропом. Казалось, это потрясло его до глубины души, ведь если Холмс не был Холмсом, то он не был, в общем, и Холмсом!

– Можно мне теперь его повидать? – взмолился фон Хельрунг. – Уверяю вас, сэр, он узнает меня, своего отца, а если не меня, то Билли, своего сына. Мы бы забрали его с собой в Америку, но если вы не согласны, мы не сможем. Смилуйтесь и не отсылайте нас – по крайней мере, не дав возможность проститься!

Здесь управляющий смягчился. Сомневаюсь, что он хоть на секунду поверил в нашу нелепую историю, но теперь ему было любопытно – чрезвычайно любопытно – поглядеть, каков может быть финал этой странной пьесы. Он позвенел в колокольчик, и мгновение спустя появился смотритель палаты, в которой содержался Уортроп.

– Где нынче утром мистер Генри? – осведомился управляющий.

– Как обычно, сэр, в своей комнате. После завтрака я спросил, не хочет ли он прогуляться в саду, но он снова отказался.

– Он сегодня съел завтрак?

– Сэр, он запустил им мне в голову.

– Сегодня он не в настроении.

– В плохом настроении, сэр.

– Быть может, при виде посетителей он воспрянет духом. Пожалуйста, предупредите его. Мы вот-вот поднимемся, – он обернулся к нам. – На прошлой неделе мистер Генри прекратил голодовку – уже третью с его прибытия в Хэнвелл. «Я с радостью умер бы, – заявил он мне, – но будь я проклят, если доставлю вам такое удовольствие!» Должен сказать, доктор Уокер, ваш пациент развил до крайности сложную бредовую систему, самую детальную и тонкую из всех, что мне встречались. Он называет себя «натурфилософом в области ненормативной биологии», «монстрологом», одним из нескольких сотен ученых по всему миру, посвятивших себя изучению и уничтожению опасных биологических видов. В отношении этих животных он объявляет себя выдающимся экспертом и утверждает, будто принадлежит к «обществу» этих так называемых монстрологов, штаб-квартира которого находится в Нью-Йорке и председатель которого…

– Я, – грустно закончил фон Хельрунг. – Я знаю эту историю, герр управляющий. Увы, я много раз ее слышал. Для Уильяма я не Авраам Генри, скромный сапожник из Штубенбаха, но Абрам фон Хельрунг, глава воображаемого общества монстрологов. А присутствующий здесь юный Уильям больше не Уильям, о нет! Он Уилл Генри, верный подмастерье, что помогает ему в воображаемой охоте на монстров.

– Он даже меня включил в свои фантазии, – вставил Уокер. – Я, судя по всему, тоже член общества монстрологов, а также что-то вроде соперника, намного более опытного и оттого представляющего для него угрозу…

Фон Хельрунг шумно прочистил горло и заявил:

– Я хочу забрать его домой. Он не представляет ни для кого опасности – разве что для трехголовых драконов! Мой внук, упокой Господь его душу, не должен был брать на себя бремя, что по праву принадлежит отцу. Я прибыл сразу же, как только узнал, что он здесь. И я сразу же уеду, как только повидаюсь с моим мальчиком. Отведите меня к нему, герр директор, чтобы облегчить не только его бремя, но и мое собственное!

Нас провели на третий этаж, где содержались наиболее опасные пациенты. Решеток я не заметил, но в двери были врезаны крепкие замки, а мебель в комнатах – привинчена к полу. Некоторые палаты имели мягкие стены для защиты самих пациентов, но никто не был ни связан, ни закован в кандалы: очередное свидетельство человеколюбивой философии Хэнвелла. Мне подумалось, что с Уортропом могло бы случиться и что-нибудь куда хуже, чем заключение в доме умалишенных. Вне всякого сомнения, для него это была пытка; конечно, он страдал от того, что его вменяемость служила основным доказательством его безумия; но он был жив. Он был жив.

Смотритель палаты ждал нас в зале. Управляющий кивнул ему, смотритель отодвинул засов и настежь распахнул дверь. Тут-то я и увидел своего наставника сидящим на маленькой кровати на другой стороне комнаты, в белых халате и шлепанцах, что будто сияли в луче дневного света, лившегося из окна за его спиной. Он был бледен, худ и изможден, но жив, изгнание его подходило к концу, и он – монстролог – был жив.

Книга девятая

Das Ungeheuer[67]

Часть двадцать третья

«Меня зовут Пеллинор Ксавье Уортроп»

На мгновение я забыл слова своей роли. Мой разум опустел, колени ослабели, и я чуть было не закричал: «Доктор Уортроп!» – что внезапно и бесцеремонно опустило бы занавес. Я был рад снова его увидеть – не стану этого отрицать, – но и тревожился тоже; то была едва различимая дрожь страха. Монстролог мог быть для меня всем на свете, но это значило, что кроме монстролога у меня на свете ничего не было!

Он поднялся, когда я шагнул вперед. На перекошенном лице доктора отобразилось выражение почти комического изумления, но куда заметней были его темные глаза – странные, безумные глаза человека, медленно умиравшего от голода.

– Уилл Генри? – прошептал он, едва решаясь верить.

Тут я вспомнил свой текст.

– Папа, папа! – я побежал к нему, бросился к нему на грудь с такой силой, что он пошатнулся, и обнял так крепко, как только мог. – Папа! Папа, ты жив!

– Ну конечно, я жив. Ради бога, Уилл Генри… Фон Хельрунг, это вы? Прекрасно! Я уже начал думать, что вы оказались достаточно глупы, чтобы пове… Кто это там с вами? Не Уокер? Зачем вы привели Уокера? Что ему вы сказали? Пожалуйста, Уилл Генри, отпусти меня. Ты мне позвоночник сломаешь.

– Ох, сынок! Сынок! – вскричал фон Хельрунг. Настала его очередь прижимать моего наставника к груди. – Уильям! Отец за тобой приехал!

– Надеюсь, что нет! Фон Хельрунг, мой отец пятнадцать лет как мертв.

– Что? Ты меня не помнишь? Уильям, ты должен меня вспомнить; я твой отец! – Фон Хельрунг стоял между Уортропом и подозревавшим что-то управляющим и не упустил возможности выразительно подмигнуть доктору. – Твой отец. Mein Sohn[68]!

Уортроп совершенно ничего не понял. Возможно, причиной тому послужила поспешность, с которой его выпихнули на сцену; возможно – слабость после трех попыток заморить себя голодом. Или, может, то было неизбежное следствие заключения под замок человека, подобного Пеллинору Уортропу – все равно что пытаться солнце заключить в бутылку. Как бы то ни было, подыгрывать он отказался.

– Нет, – сказал он. Он успокоился; дверь наконец была открыта, и оставалось лишь выйти вон. – Вы доктор Абрам фон Хельрунг, председатель Общества Развития Монстрологических Наук. За вашей спиной стоит доктор Хайрам Уокер, наш коллега весьма посредственного дарования, которого вы по какой-то необъяснимой причине взяли с собой – дай бог, только затем, чтобы вытащить из этого проклятого места. Того, кто стоит рядом с Уокером, я не знаю, но его лицо мне смутно знакомо – думаю, врач-терапевт, и рискну предположить, что любитель гольфа. А ты… – он обернулся ко мне, – Уильям Джеймс Генри, мой незаменимый помощник, мой крест и мой щит. Но в основном крест.

Он повернулся к управляющему.

– Видите? Я же говорил, что это все правда!

– Мистер Генри, – сказал управляющий. – Вы не узнаете этих людей?

– Да, я их узнаю. Вообще-то я только что сказал вам, кто они такие! Только поглядите, – прорычал он фон Хельрунгу, – что мне приходится выносить последние сто двадцать шесть дней, семь часов и двенадцать минут! Чем больше правды я говорю, тем безумней меня считают! Меня зовут, – заорал он управляющему, – Пеллинор Ксавье Уортроп, я проживаю в доме 425 по Харрингтон Лейн, Новый Иерусалим, штат Массачусетс! Я родился в 1853 году от Рождества Господа нашего, и я единственный ребенок Алистера и Маргарет Уортроп, также Новый Иерусалим, штат Массачусетс! Я не являюсь, никогда не являлся и не имею ни малейшего желания являться подданным Великобритании. Вы не имеете права удерживать меня здесь против моей воли, как по английскому праву, так и по международному, а также по высшим законам человеческого достоинства и разума, согласно которым живут все цивилизованные человеческие существа!

– Если не возражаете, – вполголоса сказал управляющему Уокер, – быть может, нам стоит вернуться к вам в кабинет. Пациент начинает выказывать некоторое возбуждение…

– Я все слышал! – взревел монстролог. – Фон Хельрунг, я, конечно, ваш вечный должник за спасение меня от этих недоумков, но я никогда вам не прощу, что вы впутали в дело Уокера!

– Как я и говорил, – сообщил Уокер управляющему с деланой ухмылкой.

Мой наставник принял это за сигнал к новой части своей симфонии – к коронной арии.

– Во имя всего святого, Уокер, не отбери они у меня револьвер, я вынул бы его сейчас и пристрелил вас. И пуля попала бы аккурат промеж ваших хитрых крысиных глазок. Господи помилуй, как я ненавижу англичан! Да пусть хоть один здесь присутствующий вспомнит что-нибудь достойное, что Британские острова подарили миру. За исключением Уильяма нашего Шекспира, Чарльза Дарвина и лондонского варенья! Англичане – самый безобразный народ в мире! – он глянул на Уокера. – Вот вы – отличный тому пример. Вы просто урод, а о вашей королеве я уж и не говорю.

– Но-но, Уильям… – тщетно попытался прервать его управляющий.

– Это все из-за естественного отбора – по Дарвину, как и все на свете. Если тысячелетиями сидеть безвылазно на острове размером с Техас, кровосмешение неизбежно. Достаточно посмотреть хоть на сэра Хайрама, который явно где-то потерял свой подбородок. И не только подбородок: умственные способности всех британцев вместе взятых не переполнят и чайной чашки. Хотите доказательств? Да какой другой цивилизованный народ запер бы человека в комнате с мягкими стенами без права на суд, без очной ставки с обвинителем, без каких бы то ни было усилий к тому, чтобы подтвердить его рассказ? – он наставил дрожащий палец на нос управляющего. – Я добьюсь, чтобы вас уволили. Я добьюсь, чтобы от этого порождения бездны, что вы зовете лечебницей, камня на камне не осталось, а потом приду плюнуть на его пепелище! Потому что меня зовут не Уильям Джеймс Генри, – он бросил взгляд на меня. – Меня зовут Пеллинор Уортроп, – проревел он, – и вы, сэр, до могилы это будете помнить, как буду помнить я! Как буду помнить я.


Не думаю, что управляющий Хэнвеллского приюта для душевнобольных поверил, что хоть один из нас поведал ему хоть сколько-то правды касательно странного случая Уильяма «Пеллинора Уортропа» Генри. Однако, должно быть, на восьмом часу сто двадцать шестого дня его уже мутило от всей этой истории, и он готов был умыть руки. Настала пора монстрологу стать докукой для кого-то другого, и мы вызвались взять на себя это бремя, так что вся бюрократическая волокита была незамедлительно кончена. Доктор Уокер подписался как врач, одобривший освобождение моего наставника, – единственный из всей кучки заговорщиков, кому не пришлось подписываться фальшивым именем. К девятому часу мы уже были в поезде на Паддингтон.

– Ну, как сказал Бард[69], все хорошо, что хорошо кончается! – пробасил фон Хельрунг с деланой радостью. – Вы спасены, mein Freund Пеллинор!

Уортроп был не в настроении ликовать. Он испепелял взглядом двух сидевших против нас англичан. Уокер не вынес его ледяного взора, но Конан Дойль ответил на тот дружелюбной улыбкой.

– Артур Конан Дойль, – представился писатель. – Как поживаете? Мы несколько лет тому назад встречались у доктора Белла в Эдинбурге.

– Да, конечно. Дойль. Вы еще пишете те неглупые вещицы про полицейского?

– Про сыщика-консультанта.

– Хм-м, – он повернулся к фон Хельрунгу. – Чья это была идея – сделать вас моим отцом?

– Ну, сейчас уже и не припомню, – пряча глаза, ответил фон Хельрунг.

– Идея доктора Торранса, сэр, – сказал я.

– Торранс! – щеки монстролога вспыхнули. – Вы что, хотите сказать, что во всем этом замешан еще и Джейкоб Торранс?

– Включить в дело доктора Торранса предложил юный Уилл, – заявил фон Хельрунг, чтобы отвести от себя подозрения, но тут же отдал мне должное. – И слава богу, что Уилл это сделал! Это Торранс… – он вспомнил, что Конан Дойль все слышит, и остановился.

– Сэр Хайрам, Джейкоб Торранс, популярный писатель-беллетрист, который даже не доктор монстрологии… Кого еще вы впутали в самый деликатный случай за последние сорок лет, фон Хельрунг? Мне приготовиться к тому, что в Грейт-Вестерн нас ждет мистер Джозеф Пулитцер?

– Я бы на вашем месте последил, каким тоном вы выражаете благодарность, Уортроп, – предупредил доктор Уокер. – Если бы не Торранс, вы и теперь были бы всего лишь очередным безымянным беднягой в море страдальцев, и ваша судьба была бы никому не известна – если бы вас вообще не забыли. А если бы не я…

– Мне бы хотелось, чтобы вы вообще не разговаривали, – ровно сказал доктор. – Ваш голос сразу напоминает мне, за что я не люблю англичан вообще и вас в частности, сэр Хайрам.

– Прекратите меня так называть!

– Кстати, об именах, – обратился Уортроп к фон Хельрунгу. – Как, во имя всего святого, вы рассчитывали сойти за австрийца с фамилией вроде «Генри»?

– Мы надеялись, что вы поймете нашу маленькую комедию, Пеллинор, – жестко ответил австриец, отвечая ударом на удар. – Ваша глупость чуть все не испортила!

– Думаете, я вел себя глупо? Я не глухой, мейстер Абрам – или мне называть вас «батюшка Авраам»? И не слепой тоже. Я видел, как вы мне «слегка» подмигиваете. Конечно, я понял, что должен подыграть, но сразу же просчитал, что импровизация может привести нас к краху. Управляющий тут же – даже если он до сих пор этого не сделал – задумался бы, что же это за безумие такое, что излечивается само во мгновение ока? Если бы я вскричал «Папа!» при виде вас или «Сынок!» при виде Уилла Генри, не думаю, что я бы сейчас находился в этом поезде. Скорее уж мы все имели бы беседу с чиновниками из Скотланд-Ярда. И я нахожу величайшую иронию в том, что истина, заключившая меня в темницу, теперь привела меня на свободу!

– Истина с нашей небольшой помощью, – Уокер, казалось, не смог сдержаться.

– Позвольте напомнить вам, сэр Хайрам, что при выписке мне вернули револьвер. Вот он у меня под рукой…

– Полно, Пеллинор, – одернул Уортропа его старый наставник. – Я знаю, последние месяцы были к вам суровы, но…

– Знаете? – хрипло хохотнул Уортроп. – «Суровы» – не то слово. Не поймите меня неверно; там, в приюте для умалишенных, очень мило. Еда на удивление хороша; персонал, в общем и целом, вполне человечен; в комнатах не бывает ни клопов, ни вшей, и дважды в неделю нам позволяют купаться. Это все скорей походило на долгий отпуск в английской деревне, с одним только маленьким отличием – уйти нельзя. Я пытался бежать – шесть раз. И шесть раз меня возвращали в уютную комнатку с жесткой постелью и мягкими стенами. Шесть раз мне учтиво напоминали, что я злоупотребляю своими привилегиями «гостя». Видите ли, они так именуют нас, сумасшедших. «Гости». Как если бы дьявол называл проклятые души «постояльцами». Ха!

Конан Дойль громко рассмеялся.

– О, вот это прекрасно! Просто восхитительно сказано!

Уортроп закатил глаза и обратился ко мне:

– А ты – и вовсе последний человек, которого я ожидал увидеть за этой дверью. Зачем ты здесь, Уилл Генри?

– Он настоял, – вставил за меня фон Хельрунг. – Если бы я связал его по рукам и ногам и приковал к стене в подземелье, он все равно нашел бы способ приехать, Пеллинор.

Монстролог прикрыл глаза.

– Не следовало тебе приезжать, Уилл Генри.

И я ответил:

– Не следовало вам бросать меня, доктор Уортроп.

Часть двадцать четвертая

«Самая слепая вера»

Конан Дойль простился было с нами на перроне вокзала Паддингтон, но после ни на дюйм не отошел от Уортропа; казалось, ему не хочется покидать наше общество. За годы я видел такое несчетное количество раз и про себя именовал это Эффектом Уортропа или, реже, Гравитацией Уортропа. Как и всякий сверхмассивный объект, эго доктора обладало непреодолимой для более слабых душ силой притяжения.

– Мне и в самом деле пора, – заявил Конан Дойль после того, как несколько минут удерживал моего изможденного и встревоженного наставника под градом вопросов («Как вы догадались, что я играю в гольф?»), и сделал пару шагов вслед за Уортропом (пока мы с боем проталкивались сквозь вокзальную толпу). – Туи меня ждет.

– Что такое Туи?

– Туи – моя супруга Луиза. Она дома с нашей младшей дочуркой, Мэри-Луизой; родилась этим январем. Хотите взглянуть на ее портрет? Осмелюсь сказать, что она дивный ребенок.

Уортроп остановился как вкопанный у парадной лестницы нашего отеля.

– В настоящий момент, Дойль, все, чего я хочу – это чашка хорошего чаю и выспаться. Может быть, как-нибудь в другой… – но тут из-за плеча Дойля, который был ниже его, монстролог что-то заметил. С краткой небрежной улыбкой он вдруг взял писателя под руку и потянул его вверх по лестнице. – С другой стороны, если подумать, наша встреча может быть перстом судьбы. Вы знали, что в молодости я писал? Поэзию, конечно, не прозу, но вы вдохновляете меня, Дойль. Человек, у которого получилось усидеть на двух стульях. Быть может, мне стоит вновь взяться за перо и попробовать себя в виршах…

Озадаченный внезапным преображением монстролога, я посмотрел вниз, на перрон. У колонны на полпути вниз околачивались двое: один – высокий и широкоплечий, с копной огненно-рыжих волос. Другой был лыс и намного меньше ростом, и столь же худ и жилист, сколь его товарищ был дороден. Даже с расстояния сорока футов[70] и сквозь туман серого вокзального чада глаза рыжеволосого словно пылали скрытым огнем. Я знал лишь одного человека с подобным пламенем в глазах – человека, поглощенного единственным смыслом своей жизни. Для Пеллинора Уортропа этим смыслом было преследование монстров. Для человека, чей взгляд пришпилил меня к ступеням, как молоток забивает гвоздь, то было преследование чего-то совсем иного.

– Что такое, mein Freund Уилл? – пробормотал фон Хельрунг. Он обнял меня за плечи и ощутимо подтолкнул вверх по ступенькам. – Ты будто призрака увидел.

– Не призрака, – ответил Уокер; его тонкий голос дрожал от тревоги. Он тоже заметил глазевшего на нас рыжеволосого. – Вот тот здоровяк с ярко-рыжими волосами и его лысый спутник у колонны. Во имя всего святого, да не смотрите на них сейчас, фон Хельрунг! Вчера я видел их же. И убежден, что они у нас на хвосте.


– Честно говоря, с практикой пока все не так безоблачно, – задыхаясь, говорил Конан Дойль монстрологу, когда мы нагнали их в фойе третьего этажа. Писатель запыхался, поскольку ему приходилось изо всех сил стараться, чтобы не отстать от моего наставника. – Но я не жалуюсь. У меня остается достаточно времени на писательство. А писательства самого понадобится достаточно, раз уж мне теперь кормить еще один рот.

Уортроп внезапно остановился прямо перед дверью нашего номера. Конан Дойль этого не ожидал и впечатался прямо доктору в спину.

– Ох! Простите…

Рука доктора вскинулась и замерла; кончики пальцев легонько барабанили по воздуху. Я уже знал этот жест и отреагировал инстинктивно – быстро встав рядом с ним.

– Фон Хельрунг, – шепнул Уортроп. – Вы вооружены?

– Нет.

– Уокер?

– Нет. Почему вы…

– Дойль, у вас есть при себе что-нибудь огнестрельное?

– Нет, доктор Уортроп.

Монстролог вынул револьвер из кармана.

– Будь здесь с остальными, Уилл Генри, – сказал он мне перед тем, как открыть дверь и шагнуть внутрь.

Отсутствовал он недолго; прошло, по моим подсчетам, не больше двух-трех минут, прежде чем он позвал нас войти.

– Закрой дверь, Уилл Генри, и задвинь засов, – велел он с другого конца комнаты, стоя ко мне спиной. Он согнулся над чем-то на полу: пистолет небрежно отведен в сторону, плечи слегка ссутулены. Я ясно и четко помню, как устало он выглядел – постаревшим прежде своих лет.

А перед ним лежало тело Джейкоба Торранса.

– Mein Gott! – прошептал фон Хельрунг. – Пеллинор, он…

– Мертв, – объявил доктор.

Фон Хельрунг сдавленно выругался. Уокер зажал рот.

– Давайте прибавим света, – сказал Уортроп. – Уилл Генри, открой шторы, будь так добр. Дойль, вы терапевт. Возможно, вам захочется на это взглянуть.

Конан Дойль присоединился к доктору над трупом, а я как раз обходил тело по пути к окну, и кровь Джейкоба Торранса, пузырясь, липла к подошвам моих ботинок. Я не собирался смотреть и не хотел смотреть. Но, само собой, я посмотрел. Я отдернул шторы, обернулся и в золотом полуденном свете, что грел мне спину, узрел, что постигло Джейкоба Торранса.

– Чрезвычайно глубоко, – говорил Конан Дойль. – След даже на позвоночнике. Беднягу практически обезглавили.

Горло Торрансу перерезали от уха до уха, нож – если то был нож; возможно, убийца воспользовался небольшим топором или томагавком, – рассек сонные артерии и яремные вены. Выплеснувшийся фонтан крови пропитал насквозь ковер… и одежду Торранса… и льняную скатерть в футе от тела… и спинку дивана. Камчатные шторы тоже были забрызганы кровью, излившейся с последним ударом умирающего сердца. Комната так и разила жарким медным запахом бойни.

– Тело еще теплое, – безмятежно объявил Конан Дойль. – Я бы сказал, что он умер не позже часа назад.

– Намного раньше, – отозвался монстролог. Он поднялся, морщась, и я услышал, как хрустнули при этом его колени. Фон Хельрунг все еще мялся у двери; Уокер, с лицом пергаментного цвета, стоял рядом, прислонившись к стене и прижимая ко рту платок. В тесной комнате было ясно слышно, как он сглатывает.

– Мы должны вызвать полицию, – выговорил он наконец из-под своей самодельной маски. Никто не обратил на это внимания.

Уортроп прошелся по комнате, описывая все расширяющийся круг вокруг тела Торранса; взгляд его блуждал по залитому алым полу, забрызганным кровью стенам, мебели, окнам и подоконникам. Один раз, примерно в пяти футах[71] от трупа, он опустился на четвереньки и пополз, шумно принюхиваясь, как пес, напавший на след.

– Их было двое, – сказал он, завершив осмотр. – Один очень высокий – заметно выше шести футов[72], правша, курит сигары, и рыжий. Его спутник намного ниже – пять футов шесть дюймов, или семь[73], что-то в этих пределах, и заметно хромает – одна нога, правая, у него короче другой…

Лицо Конан Дойля походило на этюд в алых тонах. Он зарделся, как юный пастушок в первых тяжких муках неразделенной любви.

– Поразительно. Совершенно поразительно, – сипло выговорил он.

– Элементарно, Дойль, – отозвался доктор. – Убийца – тот же художник. Он не в силах не оставить что-то от себя в своей работе. И нужно только понять, как отделить произведение от его автора.

– Я хотел сказать, что испытываю удивительное чувство…

– И я! – воскликнул доктор Уокер с другого конца комнаты. – Меня сейчас стошнит!

Конан Дойль продолжал с затуманивающимся взором:

– Человек был жестоко убит; это ужасно! И все же я захвачен не менее ужасным ощущением чуда… Словно я шагнул за некий волшебный порог и попал в какой-нибудь свой рассказ! И здесь, передо мной, тот, кого я создал, живой и во плоти. Узрите его!

– Да, похоже на какой-нибудь ваш рассказ, с единственным отличием – что это не ваш рассказ; и существует вполне реальная вероятность того, что вы находитесь в смертельной опасности, – ответил монстролог.

– Вы правда так думаете? – перспектива смертельной опасности, казалось, привела Конан Дойля в восторг.

– И не только вы, – Уортроп обернулся к фон Хельрунгу. – Нам нужно немедленно покинуть этот отель.

Фон Хельрунг кивнул.

– А что насчет Джейкоба?

Доктор мрачно улыбнулся.

– Он останется здесь.


Мы схватили багаж и поспешили вниз. (Монстролог был рад, что я не забыл прихватить его несессер с инструментами. «Я думал, никогда его больше не увижу. Благослови тебя Господь, Уилл Генри, и проклят будь этот предатель Аркрайт!») Шеренга кэбменов сидела на улице вдоль бордюра в ожидании клиентов. Однако прежде, чем мы наняли кого-то из них для побега, меня отрядили осмотреть местность. Взрослые тем временем ждали в лобби отеля. Доктору не нужно было объяснять мне, кого выглядывать. Я уже видел свою цель на вокзале – копна рыжих волос и пугающий свет темных, озаренных изнутри глаз.

– Ну? – осведомился Уортроп, когда я, запыхавшись, вернулся.

– Все чисто, сэр.

Он коротко кивнул.

– Два кэба. Фон Хельрунг и мы с Уиллом Генри – в одном. Дойль, сэр Хайрам поедет с вами…

– Не могли бы вы быть так любезны и перестать меня так называть? – спросил Уокер. Он стоял, прислонясь к колонне и все еще пытаясь овладеть собой. – Это жестокое ребячество.

Прозвище британского монстролога, данное ему Уортропом, появилась за несколько лет до того – на званом вечере, где Уокер был очарован некой юной дамой, связанной узами родства с королевской семьей. Пытаясь произвести на леди впечатление, Уокер необдуманно выдал себя за пэра Англии, чего коллеги-ученые еще долго не собирались ему забывать.

Уортроп не обратил на него внимания и сказал Конан Дойлю:

– Предлагаю вам сделать круг и смотреть в оба – не появятся ли наш рыжий друг и его лысый соотечественник. Если они нас заметят, то, думаю, за нами и последуют – но, опять же, они могут разделиться. Молитесь, чтоб вам достался лысый!

Он схватил руку Конан Дойля и быстро, сильно пожал ее.

– Счастлив был вновь увидеться с вами, сэр. Пусть наша следующая встреча пройдет при более подходящих обстоятельствах!

– Нет, это я был счастлив, доктор Уортроп, – искренне ответил Конан Дойль. – Туи не поверит, когда я ей расскажу!

– Я бы не рассказывал слишком много, – предостерег доктор с искоркой в темных глазах. – Она решит, что вы выпили.

– Ощущения примерно схожие, – признал писатель. – Не знаю, склонны ли вы к мистицизму, но…

– Изредка, – сказал монстролог, торопя Конан Дойля к выходу из лобби. – Практически никогда. Хотя нет – было раз. Мне исполнилось не то три года, не то четыре, и мать застала меня глубоко погруженным в разговор с богом, – он пожал плечами. – Я этого не помню. Бог, может, и помнит.


Пятью минутами спустя мы уже были в кэбе на пути к Гайд-парку.

– Почему Гайд-парк? – поинтересовался фон Хельрунг.

Доктор пожал плечами.

– А почему нет? Искренне надеюсь, что они не пошли за Дойлем, – продолжил Уортроп. – Не понимаю до конца, зачем вы завербовали его в ваш спасательный отряд, но будет ужасно, если за свое человеколюбие он заплатит высшую цену. И, конечно, для литературы это будет большая потеря. Обычно я мало важности придаю художественному чтиву, но в его рассказах есть нечто очаровательное. Своего рода прекрасная наивность, свойственная и самой Британской империи: слепая вера в то, что разум восторжествует над невежеством, а человеческий интеллект – над злом.

Фон Хельрунг недоверчиво взглянул на моего наставника. Быть может, ему подумалось, что он и вполовину не так хорошо знает Пеллинора Уортропа, как полагал.

– Мы только что обнаружили нашего дражайшего коллегу зарезанным в номере отеля, а вы испытываете желание поговорить о литературе?

Уортроп кивнул. Он или вообще не понял, что фон Хельрунг имеет в виду, или не придал этому никакого значения. Я ставил на второе.

– Это, право, очень жаль. Несмотря на все его недостатки, Торранс мне довольно-таки нравился. Если бы я вынужден был делать выбор, я бы тоже выбрал его, потому не вините себя, мейстер Абрам. Если вам нужно кого-то винить – вините бутылку из-под виски на столе в гостиной. Он был пьян вдрызг, когда явились его убийцы. Другого объяснения тому, как им удалось так легко с ним справиться, просто нет, – он поглядел на меня. – Есть только три истинные причины смерти, Уилл Генри. Первая – несчастные случаи: недуги, голод, войны или вроде того, что случилось с твоими родителями. Вторая – старость. А третья – мы сами: медленные самоубийства. Покажи мне того, кто не в силах управлять своими желаниями, и я покажу тебе живущего под смертным приговором.

Фон Хельрунг яростно затряс головой.

– Но это вас нужно винить, Пеллинор – не за Торранса, упокой бог его душу, а за Конан Дойля. Если он погибнет из-за того, чему сегодня стал свидетелем, это будет плата за вашу импульсивность. Зачем вы позвали его в наш номер? На вокзале он уже собирался нас покинуть, а вы…

– Да, собирался, – огрызнулся Уортроп. – И не исключено, что я спас ему жизнь – может быть, на время, но я хотя бы выиграл ему час или два в обществе Туи и его новорожденного ребенка. У вас нет ни малейшего представления о людях, которых вы видели на перроне, фон Хельрунг. Они безжалостны и убивают без сожалений и угрызений совести. Я должен был действовать быстро, и я уверен, что извлек все возможное из нашего весьма скромного положения.

– А что насчет дикого и возмутительного фарса в отеле? Какие у вас здесь оправдания? Вы знали, что это те, кого мы видели на вокзале, и тем не менее прикинулись, что вывели все это методом дедукции, вплоть до цвета волос убийцы! Зачем, Пеллинор? Шутя над Дойлем, вы шутили над мертвецами!

Лицо доктора потемнело. Он перегнулся вперед и ткнул фон Хельрунга пальцем в грудь.

– Не говорите при мне о шутовстве, фон Хельрунг. Вы хоть представляете себе, что это такое – быть в своем уме и видеть, как ваш собственный трезвый разум служит вам кандалами? Подумайте об этом, прежде чем осуждать меня за невинный каприз!


После этой перепалки они погрузились в молчание до той поры, пока мы не прибыли на место. Тогда доктор резко постучал в крышу кэба и велел вознице везти нас теперь на площадь Пикадилли. Щелкнул бич, и мы вновь тронулись в путь.

– Куда мы едем? – требовательно вопросил фон Хельрунг.

– На Пикадилли.

Фон Хельрунг прикрыл глаза и устало вздохнул.

– Вы знаете, что я имею в виду.

Доктор обернулся поглядеть на дорогу за нами, а затем вновь устроился на сиденье.

– Знаю.

– Они безжалостны, сказали вы. Убийцы без сожалений и угрызений совести. Но вы до сих пор не сказали ни кто они, ни почему они вас преследуют.

– Я бы решил, что «почему» – это очевидно. А что до «кто»… Высокого рыжего зовут Рюрик, его лысого напарника – Плешец. Они агенты Охранки, мейстер Абрам, русской тайной полиции.

Фон Хельрунг принял известия с убитым видом. Ему не хотелось, чтобы Торранс оказался прав. Какая-то его часть, я думаю, цеплялась за надежду на то, что соучастник у Джона Кернса в этом деле был только один, предатель Томас Аркрайт, а остальное – плод богатого воображения Джейкоба Торранса. Правда поразила старика в самое сердце. Он был ученым, а сущность науки – поиски истины, благородное дел. Но ни одно человеческое начинание – как бы благородно оно ни было – не остается незапятнанным надолго. Монстрологию можно охарактеризовать как изучение искаженной природы; но и мы ведь тоже искажены.

– Нас обманули, – ровно подытожил мой наставник. – Полагаю, отчасти мы можем утешаться тем, что одурачили не нас одних. Нас одурачил Аркрайт, но его самого одурачили русские, ну а Джон Кернс, я думаю, посмеялся над нами всеми.

– Джейкоб считал, что Кернс и британцы – и русские тоже – воспользовались нами, чтобы мы отыскали для них родину магнификума. У них было золотое яйцо – гнездовище, – но не было гусыни, которая его снесла. Вот как это выразил Торранс.

Уортроп напряженно улыбнулся.

– Буду скучать по Джейку. Он хорошо владел красочными метафорами. Частично он был прав, но в основном – напротив. Нами воспользовались, но не Кернс и не русские; они получили то, что хотели. Томас Аркрайт из Аркрайтов, что с Лонг-Айленда, был целиком и полностью британским созданием. Аркрайт – офицер британской тайной разведки.

Фон Хельрунг вздохнул.

– Значит, британцы замешаны… и русские. Кто еще?

– Не считая нас– а нас я считать пока не хотел бы, во всяком случае, еще какое-то время – никто, – мрачно сказал Уортроп. – Я не хотел в это верить. Когда меня в первый раз привезли в Хэнвелл, я укрепился в наивной убежденности в том, что Аркрайт наверняка работает на русских – двойной агент, изменник родине, – и за эту фантазию я до поры храбро цеплялся. В первый месяц моих безумных каникул я написал более сорока писем – ни одно из которых, очевидно, не достигло адресата. Кто-то явно должен был их перехватывать, и мне сложно поверить, что почтовые ведомства Англии и Соединенных Штатов – в руках Охранки. Шесть из этих отчаянных посланий я вручил управляющему лично в руки. Возможно, он и был на службе у царя, но пора нам отбросить ребячество, мейстер Абрам, и признать, что в вопросах, связанных с вещами вроде магнификума, нет предела вероломству людей и наций – даже людей, подобных управляющему, и наций, подобных Великобритании.

– Увы, милый Пеллинор, я прожил очень долгую жизнь – и мне еще только предстоит познать этот предел.

Мы остановились, и кэбмен громко провозгласил:

– Приехали, начальник! Площадь Пикадилли.

– Отель «Грейт Вестерн» у вокзала Паддингтон, кучер. И как можно быстрее, пожалуйста! – крикнул Уортроп. Он улыбнулся сдавленным проклятиям кэбмена, последовавшим, когда мы вновь тронулись к месту, откуда и начался наш вояж.

– Мы ездим кругами, – констатировал фон Хельрунг.

– Ездили, – ответил доктор. – Но на сегодня с этим все! Это последний наш вечер в глуши, мой старый учитель, наше изгнание подошло к концу. У меня есть ответ; я знаю, откуда дует ветер, и нашел, где спрятан Святой Грааль.

Часть двадцать пятая

«Двипа Сукхадхара»

Фон Хельрунг с исказившимся лицом отвернулся от друга.

– Вам не стоит так его называть.

– Почему? – монстролог, казалось, был искренне озадачен.

– Ему не следует так зваться, – яростно настаивал старик. На глаза ему навернулись слезы.

– Где он? – спросил я. – Откуда взялось гнездовище? – главный вопрос слишком долго оставался без ответа.

Лицо Уортропа сияло триумфом.

– Гнездовище магнификума было обнаружено на острове Сокотра[74].

Фон Хельрунг огляделся – и долго смотрел на доктора.

– Сокотра! – прошептал он. – Кровавый Остров!

– Кровавый Остров? – эхом отозвался я. Я чувствовал, как в моем сердце дрожит таинственная пружина.

– Это не то, что ты думаешь, Уилл Генри, – сказал монстролог. – Он называется Кровавым Островом, поскольку живица дерева «драконья кровь», которое там растет – цвета крови. У Сокотры есть и другие названия – получше, если это что-то для тебя значит: Зачарованный Остров, Остров Феникса, Остров Спокойствия, в числе прочих. На санскрите она называется Двипа Сукхадхара – Остров Блаженства. Недавно ее стали звать еще и Галапагосами Востока – поскольку остров настолько изолирован, что многие виды, в частности, дерево «драконья кровь», встречаются только там и больше нигде в мире…

– Сокотра – британский протекторат, – заметил фон Хельрунг.

– Да, – признал Уортроп. – Иначе гнездовище никогда не попало бы в Ист-Энд, то есть в Лондон, и в когти Джона Кернса. Британцы держат там небольшой гарнизон с семьдесят шестого года, когда подписали соглашение с султаном острова, – чтобы защищать свои торговые пути из Индии и Западной Африки.

– Выходит, человек, что привез гнездовище Кернсу, был британским солдатом или моряком? – спросил фон Хельрунг.

– Никто не привозил Кернсу гнездовища. Кернсу привезли человека, и этот человек привел Кернса к гнездовищу – если можно так выразиться. Как только я выяснил, что это за человек, я получил свой ответ. В смысле, конечно же, наш ответ.

– И ответ Кернса – передать гнездовище русскому царю! Простите мне этот вопрос, и прошу вас отвечать на него так же без задней мысли, как я вам его задаю, но когда вы уже дали противникам то, чего они хотели, не проще им было убить вас без затей? Зачем рисковать всей операцией, устраивая вас в приют для душевнобольных?

– А Аркрайт вам разве не сказал? Я предполагаю, что вы именно так меня нашли: через Аркрайта, не поверив его рассказу о моей безвременной кончине.

– Он не сказал.

– Вы что, его не спрашивали?

– Я не мог, – ответил фон Хельрунг, избегая смотреть доктору в глаза.

– И почему же не могли? – настаивал доктор. Затем он сам ответил на свой вопрос: – Аркрайт мертв, так?

Фон Хельрунг промолчал; так что слово взял я.

– Доктор Торранс убил его, сэр.

– Убил его?

– В каком-то смысле слова, – ответил я.

– Как можно сотворить такое «в каком-то смысле слова»?

– Разве не так все и творится в нашей темной и грязной «науке»? – горько спросил фон Хельрунг. – Pour ainsi dire – в каком-то смысле слова?


Наш кэб затрясся и встал точно на том же месте, откуда началась наша поездка: перед входом в отель «Грейт-Вестерн» у Паддингтонского вокзала.

– Так Его Превосходительству сойдет уже? – окликнул нас возница.

– Еще пять минут – еще пять фунтов![75] – отозвался Уортроп. Он обернулся к фон Хельрунгу, и в глазах своего наставника я увидел тот же тайный огонь, что пылал в них в фойе на Пятой авеню целую жизнь назад – я избранный! Тот же огонь я сегодня видел и в глазах другого человека. Безжалостного. Без сожалений и угрызений совести.

– Я еду на Сокотру, – хрипло зашептал доктор. – Поездом до Дувра[76], и там на первый паром. В Аденском заливе[77] буду меньше, чем через две недели, а оттуда на Сокотру – если найду, кто меня довезет; а если не найду, доберусь вплавь. А если и вплавь не выйдет, построю летательную машину и взлечу, как Икар к райским вратам![78]

– Но Икар не взлетел, mein Freund, – пробормотал фон Хельрунг. – Икар упал.

И вновь старший монстролог отвернулся; он не желал – или не мог – выносить странный, холодный пламень, что горел в глазах его друга.

– Я не могу с вами поехать, – сказал старик.

– Я вас и не прошу.

– Я с вами поеду, – сказал я.

– Нет, нет, – вскричал фон Хельрунг. – Уилл, ты не понимаешь…

– Больше меня не бросят, – сказал я. Я обернулся к монстрологу и повторил: – Больше меня не бросят.

Уортроп откинул голову на спинку сиденья и прикрыл глаза.

– Я так устал. Несколько месяцев не спал нормально.

– Пеллинор, скажите Уиллу, что он едет со мной домой. Скажите ему.

– Вы не должны были меня бросать, – сказал я Уортропу. – Почему вы меня бросили? – я больше не мог сдерживаться. Чувства вырвались на волю, вычерпав меня дочиста, и взяли надо мной власть. – Ничего этого не случилось бы, послушай вы меня! Почему вы меня не слушали? Почему вы никогда меня не слушаете? Я предупредил вас, что он врет! Но нет, как всегда: «Пошевеливайся, Уилл Генри! Принеси мне инструменты, Уилл Генри! Сиди со мной всю ночь напролет, пока я ною, плачу и жалею себя, Уилл Генри! Уилл Генри, будь хорошим мальчиком и посиди там и последи, как мистер Кендалл гниет в собственной шкуре! Не шевелись-ка, Уилл Генри, чтобы я мог оттяпать тебе палец вот этим кухонным ножом! Пошевеливайся, Уилл Генри! Уилл Генри! Уилл Генри! Уилл Генри!»

Он раскрыл глаза и молча смотрел, как я плачу. Он изучал мое лицо – сморщившееся и полыхавшее румянцем, и наблюдал, как она раскручивается, моя тайная пружина, «я» и «не-я». У Уортропа был взгляд человека, наблюдающего, как муравей тянет ношу впятеро больше его самого; все потому, что я позволил ему жить и втянул Джейкоба Торранса в правду – путем чудовищной лжи.

– Очень странно, в таком случае, что ты желаешь ехать со мной.

Мейстер Абрам, обучивший моего наставника всем тонкостям монстрологии, но не сумевший научить тому, что он, фон Хельрунг, знал лучше всего, обнял меня и погладил по волосам. Я вжался лицом в его шерстяной жилет, вдохнул запах сигарного дыма, и в тот миг я любил Абрама фон Хельрунга так, как не любил никого с тех пор, как мои родители канули в бездну, любил так же сильно, как ненавидел его бывшего ученика. Что это? – помню, подумал я в панике. Почему я хочу следовать за этим человеком? Что в монстрологе такого, что поглотило меня? Что за адский демон терзал и грыз мою душу, будто душу Иуды на нижнем днище нижнего ада? Если бы я мог дать имя этому безымянному, натянуть лицо на это безликое, быть может, я сумел бы высвободиться из его хищных объятий.

Мы все охотники. Мы все, каждый из нас, монстрологи.

Часть двадцать шестая

«Это неотъемлемая часть нашего дела»

Уортроп оставил нас сидеть в кэбе. Он вышел на улицу, захлопнул дверь и спокойно ушел, не оглядываясь и не сказав ни слова. Я попытался оттолкнуться от мягкого живота фон Хельрунга, но старый монстролог держал меня крепко; он не отпускал меня, несмотря на мои жалобные рыдания, и приговаривал: «Тихо, тихо, милый Уилл. Он вернется; он проверяет, чтобы эти злодеи ушли… Он вернется».

И фон Хельрунг оказался прав – он вернулся. Вернулся и велел мне утереть слезы и прекратить спектакль погорелого театра, поскольку он не хотел привлекать к нам внимания.

– В лобби полиции нет, а клерки радостно сплетничают. Они еще не нашли Торранса или, если все-таки нашли, англичане еще более странный народ, чем я думал. Наших русских друзей нигде не видно. Или они ушли с вокзала, или мы их отвадили. Поше… пора идти, Уилл Генри.

Мы срезали путь через лобби ко входу на вокзал незамеченными – ничем не примечательное зрелище: мальчик, спешащий на поезд, а с ним его отец и дедушка, три поколения семейства на отдыхе.

– Через полчаса отходит поезд на Ливерпуль, – сообщил Уортроп фон Хельрунгу. – Третья платформа. Вот ваш билет.

– А как же Уилл?

Монстролог ответил:

– Уилл Генри едет со мной. Я не знаю, что найду на Сокотре; мне могут понадобиться его услуги. Если, конечно, он все еще не против со мной поехать.

Фон Хельрунг поглядел на меня.

– Ты знаешь, что это значит, если ты поедешь, Уилл?

Я кивнул.

– Я всегда знал, что это значит.

Он в последний раз притянул меня к себе и заключил в объятия.

– Не знаю, за кого мне больше следует молиться, – прошептал он. – Чтобы он присматривал за тобой, или чтобы ты присматривал за ним. Помни, что Господь никогда не возлагает на нас бремени, что нам не по силам. Помни, что нигде нет абсолютной тьмы, но здесь – он прижал раскрытую ладонь к моему сердцу – живет абсолютный свет. Обещай мейстеру Абраму, что ты не забудешь.

Я пообещал. Фон Хельрунг кивнул, посмотрел на Уортропа, вновь кивнул.

– Тогда я пойду, – сказал он.


– Ну, Уилл Генри, – сказал монстролог после того, как фон Хельрунг смешался с толпой, – вот мы и снова вдвоем, – и он повернулся на каблуках и зашагал прочь без единого слова или взгляда назад. Я поспешил следом. Я, казалось, только и делал, что все время спешил следом.

Мы вновь покинули отель через главный выход – и в кэб, тот самый кэб, из которого мы высадились несколько минут назад. Кучер крикнул:

– К Грейт-Вестерну у Паддингтона, начальник?

Шутка застала Уортропа врасплох; он от души рассмеялся.

– Вокзал Чаринг-Кросс, добрый человек! Довези нас туда за двадцать минут или быстрее, и получишь за свои труды шиллинг сверху.

– Доктор Уортроп! – крикнул я, когда он запрыгивал внутрь. – Наш багаж!

– Я уже договорился; он будет ждать нас в Дувре. Теперь залезай! Каждая минута на вес золота.


Мы опоздали на последний паром в Кале на десять этих самых драгоценных минут. Уортроп стоял на причале в Дувре и осыпал кораблик, с пыхтением уходящий к горизонту, громогласными оскорблениями. Монстролог потрясал кулаком и кричал, как король Лир на грозу[79], и я даже начал опасаться, что знаменитые меловые утесы[80] расколются и осыпятся в море.

Делать было нечего, кроме как ждать до утра. Мы наняли номер в меблированных комнатах, откуда до порта можно было дойти пешком. Уортроп выпил чайник чаю. Не зная, чем себя занять, он долго глядел в окно. Затем монстролог испытал кровать и объявил ее слишком короткой (слишком коротки для него оказывались почти все кровати; без обуви он был чуть выше шести футов двух дюймов[81]), слишком бугристой и слишком маленькой, чтобы с удобством вместить нас двоих. Уортроп послал меня узнать у портье насчет комнаты или, если свободной нет, хотя бы кровати побольше – ни того, ни другого в распоряжении не оказалось.

Близилась ночь. В комнате сделалось душно. Уортроп открыл окно, впустив к нам приятный ветерок с моря и шум волн, и мы отошли ко сну. Монстролог вертелся, тыкал меня в ухо локтем и жаловался, что я слишком громко дышу, занимаю слишком много места и источаю «странный запах, типичный для подростков». В конце концов, он отшвырнул одеяла, выскочил из кровати и принялся одеваться.

– Не могу спать, – сказал он. – Пойду прогуляюсь.

– Я с вами.

– Я предпочел бы, чтобы ты остался, – он накинул сюртук, нащупал что-то в правом кармане – свой револьвер. Что-то явно пришло ему на ум.

– Ох, ну ладно, – сварливо заявил доктор. – Можешь пойти, если настаиваешь, но будь любезен, держись тихо, чтобы я мог думать. Мне надо подумать!

– Да, сэр, – сказал я, натягивая одежду. – Постараюсь не тяготить вас, сэр.

Это замечание, как и пистолет, о чем-то ему напомнило. Он схватил меня за левую руку и поднял ту к свету лампы, чтобы осмотреть мое увечье.

– Зажило хорошо, – объявил Уортроп. – Как подвижность?

Я сжал кулак. Я широко растопырил оставшиеся пальцы.

– Видите? – спросил я. – Части ее нет, но это все еще моя рука.


Мы пришли на пляж, и звезды ослепительно сияли, и луна стояла высоко, а утесы, высившиеся на северо-востоке, как башни, сияли жемчужной белизной. По левую руку от нас были огни Дувра. По правую – тьма открытого моря. Ветер с воды был сильнее и холоднее ветра из нашего окна. Я поежился, потому что оставил сюртук в комнате.

Монстролог вдруг развернулся и пошел к кромке моря. Он уставился на еле видный горизонт – тонкую грань между черным и серым.

– Pour ansi dire, – мягко сказал он. – Как, по-твоему, убить кого-то «в каком-то смысле слова», Уилл Генри?

Я рассказал ему, что случилось с Томасом Аркрайтом. Он был потрясен и смотрел на меня так, будто видел впервые в жизни.

– А использовать пуидресер была твоя идея?

– Нет, сэр. Запугать его пуидресером – моя. А воспользоваться им решил доктор Торранс.

– И все-таки… В той комнате был лишь один, кто видел собственными глазами, что делает пуидресер с человеком.

– Да, сэр. Потому я и предложил его использовать.

– Потому ты и?.. – он набрал воздуха в грудь. – Очень тонка грань между нами и бездной, Уилл Генри, – проговорил Уортроп. – Для большинства это все равно, что та линия, вдали, где море встречается с небом. Они ее видят, не могут не верить своим глазам, но никогда ее не пересекают. Ее нельзя пересечь; и гоняйся за ней хоть тысячу лет, она всегда будет на том же месте. Ты понимаешь, что нашему биологическому виду понадобилось более десяти тысяч лет, чтобы уразуметь этот простой факт? Что линия горизонта недостижима, и мир круглый, а не плоский? Во всяком случае, для большинства из нас. А люди вроде Джейкоба Торранса и Джона Кернса… Для них мир все еще плоский. Понимаешь, что я имею в виду?

Я кивнул, думая, что понимаю.

– И самое странное и смешное здесь то, что я бросил тебя именно затем, чтобы тебе не пришлось жить с ними на плоском мире.

Я вспомнил печатку Джейкоба Торранса и дерзко вскинул подбородок:

– Я не боюсь.

– Правда? – он прикрыл глаза и глубоко вдохнул запах моря.


Ранним утром следующего дня мы сели на первый же отбывающий паром, и Уортроп немного успокоился, хотя все еще не мог вполне насладиться облегчением от того, что мы, наконец, в пути. Он прохаживался по передней палубе, ни разу не оглянувшись на удалявшийся английский берег. То, что осталось в прошлом, его не интересовало.

Зато интересовало меня. Я хотел узнать, что же все-таки произошло, как он нашел колыбель магнификума и Джона Кернса (если вообще его нашел); и как именно его предал Томас Аркрайт. Однако всякий раз, как я заводил разговор на эту тему, он либо давал понять движением головы, что разговора не будет, либо вовсе игнорировал мои просьбы. Постепенно я догадался, что за все это дело ему было неловко. Произошедшее ранило его эго; а эго доктора было не из тех, что легко исцелялось хотя бы от самой маленькой царапины.

На Морском вокзале в Кале[82] мы выкупили себе места в частном спальном вагоне на юг до Люцерна[83], где нам предстояло пересесть на другой поезд и совершить последний этап нашего сухопутного путешествия – до Бриндизи[84] на Адриатическом море. Оставшейся части нашей экспедиции на Сокотру предстояло, к несчастью, совершиться морем: воспоминания о последнем моем приступе морской болезни были еще довольно свежи.

Поезд представлял собой форменный Вавилон на колесах – здесь были англичане, французы, немцы, итальянцы, испанцы и даже египтяне, персы и индусы. Все расы, веры и классы нашли своих представителей: от зажиточной английской семьи на затянувшемся отдыхе до нищего индийского иммигранта, возвращавшегося в Бомбей навестить семью. Там были дельцы и цыгане, солдаты и коробейники, старики в широкополых шляпах и младенцы в чепчиках. И везде царили запах дыма и человеческого пота, крики, смех, пение и музыка – оглушительный грохот аккордеонов и скрипок, гармоник и ситаров[85]. Эта самодельная деревня на колесах, собравшая чуть ли не все образцы рода человеческого, зачаровывала меня и пугала. Пока доктор отсиживался, как в норе, в нашем вагоне, выбираясь лишь трижды в день ради трапезы, я бродил по поезду из конца в конец. То было куда лучше, чем выносить жуткое молчание, окутавшее монстролога как покров рока. Уортроп не жаловался на мои отлучки; он лишь заключал, что я должен быть осторожен, дабы не заразиться чем-нибудь редким. «Пассажирский поезд – рай для заразы, Уилл Генри. Шведский стол из человечины. Позаботься о том, чтобы не попасть в меню».

Порой меня отсылали с поручением – за чаем с булочками (бурное недовольство доктора по поводу отсутствия в меню хотя бы одной овсяной могло бы показаться комичным, если бы основной удар пришелся не по мне самому) и газетами. Газеты зато годились любые, на каком угодном языке (монстролог бегло говорил на более чем двадцати). Он читал, пил невероятные количества дарджилинга[86], ходил по купе как тигр в клетке или таращился в окно, теребя себя за нижнюю губу, пока та не распухала и не краснела. Доктор постоянно бормотал себе под нос, а когда я открывал дверь, вздрагивал, опустив руку в карман с револьвером – Уортроп теперь никуда не выходил безоружным. Монстролог спал при свете, начал отращивать бороду и постоянно, в огромных количествах ел; за тысячу триста миль пути до южного берега Италии он прибавил несколько фунтов. Однажды он проглотил в один присест два бифштекса, полбуханки хлеба, целый пирог и четыре стакана жирных сливок. Заметив, как я гляжу на этот подвиг обжорства вытаращенными от удивления глазами, Уортроп сообщил: «Я запасаюсь». Эта фраза меня озадачила. Чего нам ждать в недалеком будущем – голода? Разве на Сокотре было нечего есть?

Когда мы достигли Итальянских Альп, рана, нанесенная его гордости, начала заживать. Как-то поздно ночью, когда я только-только заснул, монстролог разбудил меня вопросом, предназначавшимся нарочно для таких моментов.

– Уилл Генри, ты спишь?

– Нет, доктор Уортроп, не сплю, – теперь-то точно нет, доктор Уортроп!

– Я тоже не могу уснуть. Все думаю про Торранса. Ему было двадцать девять – меньше года оставалось до Волшебной Тридцатки. Ты знаешь, что монстрологи на двадцать девятый год уходят в затворничество, как тибетские монахи? Редко когда они ездят в экспедиции или охотятся на что-то, всерьез угрожающее их шансам дожить до тридцати. Был у меня один коллега, который последнюю половину двадцать девятого года жизни провел в комнате с заколоченными окнами, даже без книги, чтобы скоротать время. Он боялся порезать палец страницей и умереть от заражения крови.

– Доктор Торранс сказал, что стал монстрологом, потому что ему нравилось убивать.

– В этом он был не одинок – разве что в честности на сей счет. Но он был очень хорошим ученым и совершенно бесстрашным интеллектуально; он не боялся ступить за грань, перед которой дрогнули более мудрые. Чтобы сломать Томаса Аркрайта, ты не мог выбрать человека лучше.

Я услышал, как он встает с полки, поднял голову и увидел силуэт напротив окна – и затем лицо, отразившееся в стекле. Его лицо переменилось – щеки пополнели, нижняя часть потемнела от свежей бороды – но глаза все так же сияли холодным внутренним огнем.

– Я не знал, что он собирается делать, – запротестовал я. – Все случилось так быстро…

Он поднял руку. Позволил ей упасть.

– Это неотъемлемая часть нашего дела, Уилл Генри. Аркрайта, Торранса… нашего. Рано или поздно тебе перестает везти. Возможно, я испытывал бы меньший внутренний конфликт по поводу Аркрайта, если бы тот не так отчаянно старался спасти мне жизнь.

– Это он и сказал доктору Торрансу – как раз перед тем, как доктор Торранс его убил. Как он спас вам жизнь?

Монстролог сцепил руки за спиной и проговорил, обращаясь к моему отражению в стекле:

– Представив убедительные аргументы, что от живого меня будет меньше проблем, чем от мертвого.

– Это были те русские агенты на Паддингтоне, так ведь? Рюрик и…

– Плешец. Да. Следили за нами с того самого момента, как мы прибыли в Лондон. В себе я не так разочарован из-за того, что не заметил этого, как в Аркрайте – уж он-то должен был заметить. В конце концов, он профессионал. Сложно вообразить себе парочку более заметных шпионов: здоровяк Рюрик с этой его рыжей шевелюрой, и коротышка Плешец с блестящим скальпом.

Он прикрыл глаза.

– Я уверен: Аркрайт думал, что худшее уже позади, и оставалось только убедить фон Хельрунга, что я погиб в экспедиции. Ведь все остальное фон Хельрунг проглотил без проблем – начиная с «Томаса Аркрайта из Аркрайтов, что с Лонг-Айленда»!

– Это был я, сэр. Аркрайт солгал насчет Монстрария, а это значило, что он лгал обо всем остальном, и знал о гнездовище до того, как вообще вас встретил. А следовательно…

Глаза его раскрылись и остановились на моем отражении в окне.

– Ты его заподозрил? Не фон Хельрунг, не Торранс? Ты?

Я кивнул.

– Доктор фон Хельрунг сперва не слушал, но потом пришла телеграмма, что вы умерли. Я в нее не поверил. И доктор Торранс, когда я объяснил это ему, тоже не поверил. Он сказал, что из меня бы вышел хороший…

– Да, меня это тоже насторожило – что Аркрайт, якобы по счастливой случайности, появился на пороге у мейстера Абрама примерно тогда же, когда мистер Кендалл – на нашем. Я не мог себе простить что пропустил столько мелких ошибок, допущенных Аркрайтом, но я был полностью сосредоточен на поиске Джона Кернса и логова магнификума.

– Вы нашли доктора Кернса?

Он покачал головой.

– Кернс исчез на следующий день после того, как отправил мистера Кендалла с его особой посылкой. Я не в курсе, куда он поехал в первую очередь – скорее всего, в Санкт-Петербург, чтобы договориться обо всем, что было ему нужно – но я зато точно знаю, где он сейчас. С нашим старым другом мы увидимся на острове Сокотра.

Часть двадцать седьмая

«Занятная дилемма»

Прибыв в Лондон, Уортроп и Аркрайт остановились в отеле ровно настолько, насколько нужно было, чтобы оставить там вещи, и затем разделились. Аркрайт отправился на Дорсет-стрит в Уайтчепеле, навестить квартиру Кернса и поискать возможные улики. Уортроп пошел в Лондонский Королевский госпиталь расспросить коллег Кернса и побеседовать с директором больницы, надзиравшим за его работой. Уортроп узнал, как всеми любим был Кернс, как популярен он был у персонала – в особенности персонала женского пола; как восхищались им другие врачи, что за прекрасный терапевт он был, а уж какой выдающийся хирург-травматолог! Нет, доктор Кернс не предупреждал и вообще никак не показывал, что собирается уехать. Вот он тут – а вот ищи-свищи. Мой наставник притворился старым приятелем Кернса из Штатов и сообщил директору, мол, Кернс попросил его проконсультироваться насчет необычного случая, – настолько необычного, что директор наверняка вспомнил бы.

– Меня это изводило с той самой ночи, когда мы встретились с мистером Кендаллом, – сказал доктор. – Та фраза насчет «тропической лихорадки» у флотского писаря. Директор и правда хорошо его помнил. «Обескураживающе и трагически» – так он выразился, хотя забыл, что больной был моряком. Затем он принялся описывать симптомы, и я понял, что нашел владельца гнездовища.

– Пуидресер, – прошептал я.

– Да. Когда его привезли в больницу, он был на последних стадиях заражения и утратил способность связно мыслить и говорить. При нем не было ничего, чтобы установить его личность, и он отказывался назвать – или уже не помнил – свое имя. Единственное, что, по словам директора, он кричал, было: «Гнездо! Проклятое человечье гнездо!» Это явно возбудило любопытство Кернса. Он не монстролог; понятия не имею, слышал ли он когда-нибудь о гнездовище магнификума, но вопли боли и впечатляющая симптоматика наверняка предупредили Кернса о том, что он имеет дело с чем-то монстрологическим.

Моряк умер через несколько часов после того, как его привезли в больницу. Кернс подписал распоряжение кремировать тело – обычная предосторожность при столкновении с неизвестной болезнью.

– И затем поступил точно так же, как поступил бы я, – сказал монстролог. – И я именно это и сделал. Конечно, ты уже догадался, что именно.

Я не догадался, но решил попытать счастья.

– Вы пошли в военно-морское ведомство выяснить насчет недавних…

– О, ради бога, Уилл Генри! Ты ведь слушал, не так ли? Ни Кернс, ни директор госпиталя не знали тогда, что он был писарем на флоте.

– Но Кернс говорил мистеру Кендаллу…

– Да, после того, как выяснил, кто был покойный. Это я и спрашиваю. Как он – и я – выяснил, кто был этот человек?

Я попытался снова.

– Он не называл своего имени. У него не было при себе документов… Кто-то его сдал в больницу?

Он улыбнулся.

– Уже лучше. Да, его привезла некая Мэри Элизабет Маркс. Она утверждала, что нашла его в сточной канаве на расстоянии квартала от ее квартиры, в доме номер 212 по Масбери-стрит: меньше, чем в миле[87] от госпиталя. Она заявила, что не знает его и никогда его прежде не видела: ни дать ни взять добрая самаритянка. Кернс разыскал мисс Маркс – как и я через несколько месяцев, – и нам обоим не понадобилось много времени, чтобы выбить из нее правду. Больной был ее клиентом. Мисс Маркс, видишь ли, зарабатывает себе на хлеб… развлекая молодых, и не слишком молодых, моряков… и иных военнослужащих любого толка, или гражданских, которым нравится, когда их… развлекают… развлекательные леди.

Он прочистил горло.

– Я предпочел бы этого не знать. Да, она была дама легкого поведения. Сперва она держалась своего рассказа, но потом я сообщил ей, что знаком с Кернсом, и ее настроение переменилось, от угрюмого до смешливого как у школьницы. «Ох, так вы про доктора Кернса. Ну, этот-то просто дамский угодник, – хихикая, сказала она. – Да и красавчик к тому же!» «Он мой старый друг», – сказал я ей, на что она ответила, взяв меня под руку: «Ну, друг доктора Кернса, начальник, мой друг…» Она призналась, что покойник был ее постоянным клиентом; что на самом-то деле он жил с ней в квартире на Масбери-стрит с тех пор, как был списан на берег – за неделю до того, как заболел; и что она скрыла правду, боясь, что хозяин выселит ее за проживание с мужчиной вне таинства брака. При слове «брак» она расплакалась. Она любила Тима; шли даже разговоры о свадьбе. Я не понимаю, сказала она мне, как жестока к ней была жизнь, как ее отец избивал и затем бросил ее мать, как ее мать впоследствии умерла от чахотки, оставив Мэри без крыши над головой христарадничать за кусок хлеба, а позже – торговать своим телом. Тимоти должен был стать ее спасителем, и вот ее спаситель умер.

Он покачал головой; темные глаза сверкнули.

– Она сохранила сундук со всеми его пожитками, включая сувениры и личные вещи, которыми Тимоти оброс в дальних странствиях. Кернс просил разрешения осмотреть их. Это может помочь, объяснил он ей, в расследовании причин таинственной кончины бедняги. Ты, конечно, знаешь, что он в том сундуке нашел. «Ну, и что это тут у нас? – спросил он. – Похоже на… Знаешь, что он все время повторял Мэри? «Гнездо! Проклятое человечье гнездо!» Мэри Маркс была в ужасе. Она поклялась, что никогда не видела гнездовища и что Тимоти ни разу о нем не упоминал. Так что Кернс задал ей тот же самый вопрос, что и я.

Он сделал паузу. Я знал, чего он ждет.

– Каков был последний порт его захода перед тем, как он списался на берег? – рискнул я.

– А, робкий луч солнца наконец пробился сквозь тучи! Да, и ты знаешь ответ, хоть и без деталей. А детали следующие: Тимоти Стоув служил судовым писарем второго класса на корабле Ее Величества «Ахерон». Этот фрегат только что вернулся из рейса в Аравийское море – по доставке припасов гарнизону протектората Сокотра.


Уортроп поспешил назад в гостиницу – сообщить Аркрайту новости. Однако, к своему удивлению, монстролог обнаружил, что его компаньон еще не вернулся.

– Меня не было несколько часов, а его поручение не должно было занять и вполовину столько времени, сколько мое. Я прождал больше часа; за это время солнце уже начало садиться, а от Аркрайта по-прежнему не было ни слуху ни духу. Я начал беспокоиться, что был неправ насчет Кернса. Может быть, он вовсе не покидал Англию, и Аркрайт невольно вошел прямо в берлогу к медведю. Как близок к правде я был с этой метафорой! Спустилась ночь, а вместе со светом дня меня покинула и надежда на скорое возвращение Аркрайта. Я решил, что у меня нет выбора, кроме как пойти его разыскивать, а это означало начать с Дорсет-стрит – негостеприимное место даже средь бела дня, не говоря уж о туманной ночи.

Он вздохнул, потягивая себя за нижнюю губу.

– Возможно, они выследили меня по пути – как один из них, судя по всему, выследил Аркрайта – или предугадали, что я туда приду, когда буду его искать. Я не отошел и двадцати ярдов[88] от места, где меня высадил кэб, когда из тумана выступила исполинская тень. Я успел заметить, как в свете фонаря мелькнули медно-рыжие волосы, как взметнулась рука, увидел вспыхнувший блик на пистолетном стволе, и затем темнота – полная темнота.


Очнувшись, монстролог почуял запах неочищенных сточных вод и услышал далекое эхо капающей воды; тени судорожно мелькали в свете фонаря, а его спина была прижата к холодным влажным камням. Он был связан по рукам и ногам, запястья – стянуты за спиной и скреплены с петлей на шее короткой веревкой. «Как собачий поводок, привязанный к ошейнику, так что даже самое слабое движение мгновенно затягивало петлю, чтобы я, так сказать, не лаял».

Рядом с ним на краю канализации валялся Аркрайт – точно так же связанный, в сознании и, на взгляд Уортропа, удивительно спокойный для таких обстоятельств. «Словно это был для него обычный случай – очнуться с петлей на шее в городской канализации, с изрытым оспой лицом рыжего русского громилы в футе[89] от его собственного».

«Добрый вечер, доктор Пеллинор Уортроп, – приветствовал его громила с сильным славянским акцентом. – Kak u vas dela?»

«Tak sebe», – ответил на это Уортроп.

«Ха-ха. Слыхали, Плешец? Он по-русски говорит!»

«Я слышал, Рюрик. Модуляции хороши, но акцент чудовищен».

Доктор попытался повернуть голову, чтобы разглядеть второго противника, и в ответ веревку на его шее сильно дернули – достаточно сильно, чтобы на кадыке осталась ссадина. Позади Аркрайт прошептал: «Осторожно, доктор».

Рюрик отреагировал незамедлительно. Он приставил длинный черный ствол своего смит-и-вессона ко лбу Аркрайта и взвел курок. Тот щелкнул громко и звонко в пустом пространстве.

«Вы забывать правила. Говорить, только когда к вам обращаться. Говорить правду. Нарушить правило раз, я застрелить вас. Нарушить правило два, и Плешец выпотрошить вас и бросать крысам».

Перед глазами Уортропа появился маленький лысый русский по фамилии Плешец. В тщедушных руках он вертел длинный охотничий нож: тот самый, которым несколькими месяцами позже будет почти обезглавлен Джейкоб Торранс.

«Вы приходить в поисках мистера Джона Кернса, – сказал Рюрик доктору. Монстролог не понял, что это вопрос, и потому не ответил. – Вы идти больница, – он повернулся к Аркрайту, – а вы идти его квартира. Зачем вы это делать?»

«Он мой старый друг, – сказал Уортроп. – Я слышал, что он пропал, и мы были…»

«Теперь я думать, что вы глухой и не слышать правила номер два. Или вы идиот и не понимать правила номер два. Скажите мне сами, доктор Уортроп. Вы глухой или вы идиот?»

«Я ни то, ни другое, сэр, и требую сообщить мне…»

Аркрайт оборвал его.

«Мы ищем Кернса, потому что он послал доктору Уортропу кое-что очень ценное».

«И?»

«И мы хотели его об этом спросить».

«Если вы ищете Джона Кернса, зачем вам навещать двух офицеров британской разведки, мистер Аркрайт? Вы полагаете, они знают, куда он делся или где раздобыл это «кое-что ценное»?»

Уортроп не смог сдержаться; он вывернул голову, чтобы бросить взгляд на Аркрайта, и зрелище стоической реакции последнего стоило боли, подумал доктор.

«Люди, с которыми вы видели меня утром, оставили мне записку в отеле. Они поняли, что мы с доктором Уортропом в Лондоне, и хотели задать мне несколько вопросов. Должен сказать, они были куда более цивилизованны в своих…»

Тот, которого звали Рюриком, сгреб в могучий кулак волосы Аркрайта и дернул, туго натянув веревку на шее своего пленника, пока долбил его лбом о согнутые колени. Голова Аркрайта откинулась назад, и глаза его блистали из-под злобно вспыхнувшего на лбу алого пятна.

«Вы шпион, – рыкнул Рюрик. – Вы ищете магнификум».

Аркрайт не ответил и даже не пошевелился. Он встретил взгляд русского и не моргнул.

«Мы…» – начал он.

«Аркрайт, нет», – прошептал Уортроп.

«Но я не шпион – ни английский, ни чей бы то ни было. Как я вам уже сказал, меня зовут Томас Аркрайт; я американец с Лонг-Айленда; и я сопровождал доктора Уортропа, чтобы помогать ему в расследовании исчезновения его друга Джона Кернса».

«Можно я его порезать? – взмолился Плешец. – Он нас за дураков держать».

Монстролог проговорил громко и четко: «Мы в самом деле ищем магнификум. Кернс прислал мне гнездовище, но ничего больше не сказал. Так что я приехал спросить его самого, но он, как вы знаете, исчез. А вот вам, кажется, известно все остальное, что в свете данного допроса, или прелюдии к казни, или чем бы это ни было, меня весьма удивляет».

Плешец раскрыл было рот, вновь захлопнул его и покосился на Рюрика: «Это он правило раз нарушить или правило два?»

«Правило раз, определенно», – ответил Рюрик. Он шагнул вперед и прижал мушку револьвера ко лбу доктора. Толстый, волосатый указательный палец дернулся на спусковом крючке и начал медленно нажимать.

«Не глупите, Рюрик. Спустите этот курок, и остаток службы вы проведете в Сибири, загребая в участок картежников и грошовых воришек. Вы это знаете и я это знаю, так давайте покончим с детскими играми и поговорим как джентльмены».

Голос принадлежал Аркрайту, но акцент был явно и вне всякого сомнения британским. Монстролог закрыл глаза. Он не ждал пули, а бичевал себя за то, что не увидел правды раньше; что не обращал внимания на дурные предчувствия и отметал сомнения, ослепленный жаждой славы.

– У него не было выбора, – признался Уортроп. – Он знал, что если не раскроет свою истинную личность, мы оба покойники. Цепляться за легенду значило зайти в тупик, выход из которого был один – пуля в лоб нам обоим. Ну, если считать нож Плешеца, то два. Так что он рассказал Рюрику то, что тот и так уже знал наверняка: он был не Томасом Аркрайтом из Аркрайтов, что с Лонг-Айленда, а офицером британской разведки, о чем Уортроп, по его словам, понятия не имел. Командование приказало ему внедриться в Общество в целях установления происхождения гнездовища, которое любезно прислал Уортропу доктор Кернс.


«И как вы, британцы, узнали о гнездовище?» – спросил затем Рюрик.

«А как вы думаете-то? Кернс нам о нем рассказал», – парировал Аркрайт.

«Рассказывает про гнездовище, но не говорит, где его достал?»

«Нет, он сказал, что не знает, откуда оно взялось. Мы знали, что оно было у него и что он послал его Уортропу. Потом мы узнали, что он исчез. Вот и все».

«Так вы платите Уортропу, чтобы он был вашей ищейкой?»

«Нет, доктор Уортроп принадлежит к числу тех редких созданий, чьей чести не купишь. Вместо этого мы решили его обмануть, сыграть на его тщеславии; с учетом того, насколько доктор самолюбив, это было нетрудно. Мое дело было оставаться при нем, пока он не выяснит происхождение гнездовища».

«А. А потом вы его убиваете».

«Нет, – терпеливо ответил Аркрайт. – Мы, британцы, избегаем убийств, пока это в наших силах. Убивать – дорого, рискованно и, как правило, приводит к множеству непреднамеренных последствий. Вот что я пытаюсь помочь вам понять, Рюрик. Убийство создает больше проблем, чем решает».

«Только не тогда, когда на кону магнификум, – возразил Рюрик. Он обернулся к Уортропу. – Вы знаете, где он?»

Монстролог отвернулся от окна и сел в кресло у моей полки. Его плечи покачивались в такт поезду. В этот миг завизжал гудок – пронзительный, почти истерический звук, будто крик раненого животного.

– То была занятная дилемма, Уилл Генри, – спокойно проговорил он. Мы могли бы сидеть в этот момент у уютного камина на Харрингтон Лейн, обсуждая парадоксы его любимого философа, Зенона Элейского. – Чуть более сложная, чем подразумевает вопрос. Если бы я солгал и сказал «Нет», наиболее мудрым выбором для русских было бы убить меня, поскольку иначе пришлось бы освободить меня, и я стал бы искать ответы. На такой риск Рюрик – и его правительство – не могли себе позволить пойти. Однако если бы я сказал правду и ответил «Да», решение было бы принять еще проще. Рюрик был в курсе, что его британские соперники не знают, где находится магнификум, а эту тайну, которую русские стремились сохранить любой ценой. Ему пришлось бы нас убить. Ни правда, ни ложь не спасли бы мне жизнь.

– Дама или тигр, – сказал я.

– Дама или что?

– Так, ничего, сэр. История, которую рассказал доктор Торранс.

– Доктор Торранс рассказывал историю? – Он явно с трудом мог себе это представить.

– Это неважно, сэр.

– Тогда почему ты меня перебил?

– Рюрик не застрелил ни вас, ни мистера Аркрайта, а значит, вы что-то придумали.

– Верно, Уилл Генри, но это как будто Ньютон сказал: яблоко упало, а значит, оно на земле! Пойми, что мое положение осложнялось присутствием Аркрайта, который, как я только что выяснил, был агентом Ее Величества. Если бы я сказал правду и каким-то чудом нас пощадили бы, британцы нашли бы магнификум, а это было бы лишь немногим лучше, чем моя смерть.


Ответ на «занятную дилемму» пришел монстрологу в голову, когда у него оставалось не более секунды. Ничего не сказать значило нарушить правило номер один. Солгать означало нарушить правило номер два. Сказать правду помогало не нарушить ни одного из установленных правил, кроме закона необходимости, но конечный результат был бы тот же.

Он чувствовал, как кислое дыхание Рюрика омывает его лицо, слышал неустанно каплющую воду и вдыхал тошнотворную вонь мочи и человеческих отходов, что неслись из канавы внизу. Уортроп взглянул в плоские, черные глаза хищника, охотника вроде него самого – в сияющие глаза, свои собственные, и промолвил единственное, что могло спасти ему жизнь:

«Я и правда знаю, где он. Безликий родом с острова Масира у берегов Омана».


– Масира? – спросил я.

– Да! Масира, которую мы так долго считали логовом магнификума. Это был идеальный блеф, Уилл Генри. Любой другой ответ, как я только что объяснил, обрек бы нас на смерть. Мы могли надеяться только на то, что русские уже знают, что гнездовище родом с Сокотры. Если бы они поверили, что я заблуждаюсь насчет происхождения гнездовища, они, возможно, пощадили бы нас. В сущности, в их интересах было нас отпустить. К тому времени, как мы обнаружим, что магнификум не на Масире, они уже сделают на Сокотре все, что хотят. Это было идеально и для Аркрайта. Если я прав и мы выживем, он вернулся бы с теми разведданными, которые был послан собрать: Typhoeus magnificum на острове Масира!

– Но зачем русским похищать вас с мистером Аркрайтом, если они уже знали, где магнификум? Не понимаю, доктор Уортроп.

Он похлопал меня по плечу и вскочил, прошелся назад к окну и полюбовался в стекле на свой профиль, украшенный новехонькими бакенбардами.

– В делах государственных, Уилл Генри, все правительства, что демократические, что деспотические, отчаянно заинтересованы в двух вещах – получении сведений, которые они желают защитить, и защите сведений, которые ими уже получены. Вопрос Рюрика был не «Где магнификум?», а «Знаете ли вы, где магнификум?» Это было для меня как удар молнии и раскрыло его карты; я сыграл свой маленький блеф, и мы выжили.


Палец Рюрика на спусковом крючке расслабился. Он поглядел на своего лысого напарника. Тот самодовольно улыбался тонкими губами и кивал.

«Вы уверены насчет этой Масиры?» – спросил доктора Рюрик.

Уортроп выпрямился настолько, насколько позволяла веревка на его шее, и сказал (о, как хорошо я могу себе это представить!): «Я ученый, сэр. Я ищу истину ради истины, безотносительно государственных интересов, религиозных взглядов и культурных предубеждений. Как ученый, я даю вам теорию, основанную на всех данных, находящихся в моем распоряжении. Это всего лишь теория, пока не будет доказано обратное – иными словами, пока кто-то в самом деле не обнаружит магнификум на острове Масира».

Рюрик поморщился, пытаясь уместить в своем скудном мозгу этот ответ.

«Так… вы не знаете, Масира это или нет?»

«Я думаю, что это весьма вероятно».

«Черт подери, Уортроп, – возопил Аркрайт. – Во имя всех кругов ада, пока он нам обоим мозги не вышиб, гнездовище прибыло с Масиры?»

«Что ж, да. Полагаю, что оттуда».

Рюрик и Плешец отошли посовещаться. Выбор у них был невелик. Уортроп постарался собраться с мыслями. Он не впервые смотрел в лицо смерти, но привыкнуть к такому все равно невозможно. Пока русские торопливо шептались – судя по всему, Рюрик все еще считал убийство самым быстрым и простым выходом, в то время как его товарищ видел выгоду в том, чтобы их отпустить – Аркрайт обернулся к Уортропу и тихо проговорил: «Я могу спасти нас обоих, но вы должны соглашаться со всем, что я говорю».

«Простите, Аркрайт. Но вы, кажется, только что попросили меня вам довериться».

«Уортроп, вы не знаете этих людей; я знаю. Они из Охранки, русской тайной полиции, и по эту сторону Украины более жестоких убийц вы не найдете. Мы выслеживали их больше года. Рюрик – настоящий зверь, кровавый бездушный хищник. Скотланд-Ярд в прошлом году дважды допрашивал его в связи с уайтчепельскими убийствами. Его невозможно урезонить. Если ему приказали убить вас, он вас убьет».

Монстролог отказывался предать свою веру в разум; он, как он заявил, был ученым; разум был его божеством. То, что Рюрик не решался спустить курок, убедило доктора, что, вне всякого сомнения, он был прав. Русские знали, что Сокотра – родина магнификума. Но объяснить свои доводы Аркрайту он не мог. Это значило бы сдать игру британцам.

«Тогда как вы предлагаете нам действовать, Аркрайт?» – спросил он.

Английский шпион подмигнул ему: «Предоставьте все мне».


Уортроп вздохнул, глядя на свое отражение:

– Ну, ты знаешь, что было потом. Аркрайт «раскрыл» им план британцев насчет того, что делать со мной после того, как я найду магнификум. Они, сознался он, не впервые отправляли «неудобных» короне лиц в приют для душевнобольных. Рюрик сомневался, или, возможно, был попросту сбит с толку, но Плешец сразу понял, в чем тут соль, и нашел идею прекрасной и довольно забавной. Рюрик отволок Аркрайта в сторону у шлюзов, ткнул смит-и-вессоном ему в ребра и сообщил, что знает, где живет его семья и что лучше бы ему выполнить свою часть сделки. Это означало убедить фон Хельрунга в том, что в погоне за магнификумом я встретился со своим Создателем. Все разошлись в высшей степени удовлетворенными, за исключением того, кому предстояло отправиться в сумасшедший дом до конца дней. Аркрайт был доволен, что уходит со сведениями, которые были ему от нас нужны, и живым; русские были довольны, что тайна Сокотры в безопасности; и обе стороны чувствовали, что бояться больше нечего».


Внезапно меня захлестнули грусть и душераздирающее чувство вины за судьбу Томаса Аркрайта. Сперва я не доверял ему, а потом ненавидел за то, что он отнял у меня Уортропа, мысленно судил и приговорил его к казни за мной самим и выдуманное преступление, и в конце концов не «кровавый, бездушный убийца» устроил ему последнее испытание, не «злобный король», как в притче Торранса. Нет, то был тринадцатилетний мальчик, поглощенный ревностью и уверенностью в собственной правоте, назначивший себя на роль мстителя за человека, отвергшего его в пользу другого и изгнавшего из разреженной атмосферы своего присутствия.

Часть двадцать восьмая

«Неприятности в Венеции»

Доктор был недоволен тем, что нам придется задержаться на шестичасовой стоянке – несмотря на то, что дело было в Венеции, Светлейшей, царице Адриатики, одном из красивейших – если не самом красивом – городов мира.

Мы прибыли около трех часов пополудни теплым, ясным поздним весенним днем, когда клонившееся к западу солнце превратило каналы в золотые ленты, а здания, выстроившиеся по их восточным берегам, сверкали как драгоценности. Сладкие серенады гондольеров лились из их лодок и весело летели за нами по каждому переулку и закоулку, и золотой свет стоял озерцами в сводчатых проходах и кованых чугунных балконах над водой.

Ах, Венеция! Ты возлежишь подобно красавице в объятьях любовника, беспечная, с обнаженными руками, твое бьющееся сердце полнится целомудренным светом. Как бы я желал, чтобы твоя усыпанная росой грудь приютила нас не на шесть, а на шестьдесят раз по шесть часов!

Мальчик бредет по сухой земле, полной пыли и костей, расколотых выбеленных камней и скрежета ветра. Скорбный плач иссохшей земли, брошенные в пыли кости и изгрызенные горячим ветром камни; вот его дом и его наследство… Но вот мальчик оборачивается и видит Венецию, поющую в золотом свете, и цепенеет в трансе: ее прелесть в сравнении с тем, что ему досталось, разбивает мальчику сердце.

Монстролог, казалось, знал каждую окольную дорогу и каждую тихую заводь этого плавучего города, ему была знакома каждая крохотная лавочка и каждое уличное кафе. Последнее стало желанной передышкой после двух часов ходьбы по городу без всякой ясной – во всяком случае, так мне казалось – цели. Доктор заказал кофе и откинулся на спинку стула – наслаждаться мягким климатом и прекрасными женщинами, которыми, казалось, полнилась Венеция и чей беспечный смех звучал между Библиотекой и Монетным двором, как вода, плещущая в фонтане пьяццы[90]. Потягивая эспрессо, Уортроп позволил своему взору мечтательно блуждать вокруг, лениво и сонно, как вода Большого канала.

– Вот в чем беда с Венецией, – молвил он. – Стоит тебе раз ее увидеть, как любое другое место по сравнению с ней кажется тусклым и поблекшим, так что все напоминает тебе о том, где тебя нет, – здесь его внимание привлекли две миловидные юные дамы, прогуливавшиеся под руку вдоль Моло, где солнце сверкало и рассеивало яркие вспышки золота по синей воде. – То же верно практически обо всем венецианском.

Он задумчиво пригладил свои свежие бакенбарды.

– И о монстрологии тоже, только по-другому. Ты достаточно долго пробыл со мной, Уилл Генри, и должен знать, что я имею в виду. Разве не казалась бы жизнь ужасной… ну, скажем, скучной без нее? Я не утверждаю, что монстрология всегда бывала тебе приятна или даже мила, но можешь представить себе, как обыденна и бесконечно сера была бы жизнь, если бы ты ее бросил?

– Я представлял себе это, сэр.

Он пристально поглядел на меня.

– И?

– Я был… У меня был шанс… – я не мог поднять на него глаза. – Я жил с племянницей доктора фон Хельрунга, пока вас не было, – с миссис Бейтс – и она предложила усыновить меня…

– Усыновить тебя! – он, казалось, был поражен. – Чего ради?

Я почувствовал, как к лицу начал приливать жар.

– Ради моего собственного блага, я думаю.

Он фыркнул, заметил, как исказилось мое лицо, поставил чашку и констатировал:

– И ты отказался.

– Мое место с вами, доктор Уортроп.

Он кивнул. Что значил тот кивок? Он соглашался, что мое место с ним? Или всего лишь принимал мое решение вне зависимости от того, как считал сам? Он не сказал, а я не отважился спросить.

– Знаешь, я там был, – сказал он. – В ночь твоего рождения. Твоя мать ночевала в одной из гостевых комнат – вопрос удобства. Удобства для меня, я имею в виду. Я только что получил свежую особь, и при вскрытии мне нужна была помощь твоего отца. Мы были в подвале, когда у твоей матери в двух этажах над нами начались схватки, потому мы не слышали ее криков, пока несколько часов спустя не поднялись наверх. Джеймс побежал к ней, снова спустился и затем потащил меня к ее кровати.

Я неверяще уставился на него.

– Я родился на Харрингтон Лейн?

– Да. Твои родители тебе не рассказывали?

Я покачал головой. Это была не такая вещь, о которой я стал бы их спрашивать.

– И вы приняли меня?

– Я что, это сказал? Что я только что сказал? Что твой взволнованный отец притащил меня к твоей кровати. Насколько помню, слова твоей матери были: «Не подпускайте ко мне этого человека!» – он хихикнул. – У меня было чувство, что она не слишком мне симпатизирует.

– Она говорила отцу, что ваша работа когда-нибудь его убьет.

– Вот как? Хм-м. Пророческое замечание, хоть предсказание и сбылось окольным путем, – он пригладил бакенбарды на подбородке и принялся разглядывать статую святого Теодора, убивающего дракона, что венчала гранитную колонну неподалеку.

– Так вы это сделали, доктор Уортроп?

– Сделал что?

– Приняли меня.

– Я не повитуха, Уилл Генри. И не терапевт. Я знаю, как убивать всякое, разрезать всякое и консервировать. Каким, по-твоему, образом это делает меня достаточно квалифицированным для принесения в мир новой жизни? – Тем не менее он избегал моего взгляда, и мне было очень трудно заставить себя посмотреть на него. Уортроп положил ногу на ногу и сцепил руки на колене, переплетя изящные пальцы. Были ли это руки, что первыми держали меня? Были ли это глаза, что первыми меня увидели и первыми увидел я? Я сам не знал почему, но голова от этой мысли у меня шла кругом.

– Почему вы сами мне не рассказали? – спросил я.

– Это не из тех вещей, что непринужденно всплывают в ходе беседы, – ответил он. – С чего такой растерянный вид, Уилл Генри? Я тоже родился в этом доме. К нему не прилагается – насколько я знаю – печать Каина[91].


Мы прохлаждались на пьяццетте[92] до захода. Доктор выпил четыре эспрессо, последний – одним глотком, и когда он поднялся, все его тело, казалось, дрожало под одеждой. Он пошел прочь, не оглянувшись ни разу, предоставив мне спешить за ним, как могу, в цветущей толпе, которая шествовала мимо величественного собора Святого Марка на Пьяццетта деи Леончини. Там я потерял его в толчее, но тут же высмотрел снова – монстролог шагал на восток к каналу вдоль Калле де Каноника.

Он ненадолго остановился перед открытой дверью и стоял совершенно неподвижно – словно статуя в бархатных сумерках. Я услышал, как он бормочет: «Хотел бы я знать, а вдруг… Сколько же времени прошло?» Уортроп посмотрел на часы, захлопнул их и жестом велел мне следовать за ним внутрь.

Мы вошли в полутемную залу с низким потолком, уставленную деревянными столами (в основном незанятыми). В задней части залы помещалась небольшая сцена. Подмостки были пусты, за исключением придвинутого к стене древнего пианино. Доктор сел за столик поближе к сцене, под афишей танцевального зала, что каким-то образом умудрялась цепляться за крошащуюся лепнину на стене. Человек средних лет с лицом бассет-хаунда, в покрытом пятнами фартуке, спросил, что мы будем пить. Уортроп заказал еще кофе, свой пятый, на что официант ответил: «Не кофе. Вино. Вино или спритц». Монстролог вздохнул и заказал спритц[93]. Тому предстояло остаться нетронутым; Уортроп не пил спиртного. Он спросил печального официанта, поет ли еще в клубе некто по имени Вероника Соранцо. «Si.[94]. Она поет», – ответил тот и канул в дверь справа от сцены.

Доктор устроился поудобнее на стуле, прислонил голову к стене и закрыл глаза.

– Доктор Уортроп?

– Да, Уилл Генри?

– Разве нам не пора уже назад на вокзал?

– Я жду.

– Ждете?

– Старого друга. По правде говоря, трех старых друзей.

Он открыл один глаз и снова закрыл.

– И первый из них только что прибыл.

Я повернулся на стуле и увидел исполинского человека с покатыми плечами, заполнившего собой весь дверной проем. На нем было мятое пальто, слишком плотное для теплой погоды, и потрепанная фетровая шляпа. Я узнал его не по волосам, большую часть которых прикрывала шляпа, а по глазам.

Я ахнул и моргнул, и он исчез.

– Рюрик! – прошептал я. – Он выследил нас досюда?

– Он следил за нами с тех пор, как мы вышли с вокзала. Он и его лысый товарищ, миниатюрный господин Плешец, шли за нами через всю Венецию. Пока мы днем угощались напитками на пьяццетте, они сидели на ступенях собора Святого Марка.

– Что же нам делать?

Глаза его оставались закрыты, лицо безмятежно. Ничто на всем свете не тревожило его.

– Ничего.

Что с ним случилось? Рюрик – настоящий зверь, кровавый бездушный хищник, сказал Аркрайт. Уортроп, должно быть, думал, что в этой пивнушке мы в безопасности, но мы не могли прятаться тут вечно.

– Вот два наших старых друга, – подытожил доктор, – Рюрик у парадного входа, следовательно, Плешец должен сторожить черный. – Он раскрыл глаза и выпрямился; кусочки штукатурки с крошащейся стены дождем просыпалось за спинкой его стула.

– А вот и третий! – Монстролог подался вперед, упершись руками в колени. Его глаза вспыхнули в трепещущем мерцании газовых рожков.

Человек в помятой белой сорочке и черном жилете возник из двери у сцены, слегка поклонился скудной аудитории и уселся за пианино. Он занес руки над клавишами, задержал их в воздухе для драматической паузы и затем обрушил вниз, пустившись в разухабистое переложение арии «Я, бродячий менестрель» из «Микадо»[95]. Инструмент был заметно расстроен, и играл пианист ужасно, но музыкантом он был очень сильным – в том смысле, что всем телом бросался в усилие по извлечению звука. Его ягодицы в ритм прыгали на шатком стульчике, в то время как он раскачивался в такт – человек-метроном, так что непонятно было, это он играет на пианино или пианино – на нем.

Внезапно, без какого бы то ни было перехода, пианист переключился на арию Виолетты из «Травиаты»[96], и из двери появилась женщина в поблекшем красном платье; ее длинные темные волосы свободно струились по обнаженным плечам. Несмотря на толстый слой грима, это была изумительно прекрасная женщина, уже почти средних лет, предположил я, со сверкающими глазами цвета шоколада, что, как это часто бывает у многих итальянок, сулило и соблазн, и опасность. Не могу сказать, что ее голос был не менее прекрасен, чем внешность. По правде говоря, он вообще был не слишком хорош. Я покосился на монстролога, что внимал ей в полном восторге, и подивился, что это так зачаровало его: это никак не могло быть пение.

В конце песни Уортроп заколотил по столу, крича «Браво! Брависсимо!», в то время как остальные посетители вежливо похлопали и быстро вернулись к своим бутылкам. Женщина легко спрыгнула со сцены и с достоинством подплыла прямо к нам.

– Пеллинор! Милый, милый Пеллинор! – она коснулась обеих его щек легким поцелуем. – Ciao, amore mio. Mi sei mancato tanto[97], – сказала она, провела рукой по его заросшей бакенбардами щеке и прибавила. – Но что это такое?

– Разве тебе не нравится? Мне кажется, так я выгляжу солидней. Вероника, это Уилл Генри, сын Джеймса и мое последнее acquisizione[98].

– Acquisizione! – ее карие глаза плясали от восторга. – Ciao, Уилл Генри, come sta?[99] Я хорошо знала твоего отца. E ‘molto triste. Molto triste![100] Но, Пеллинор, тут свободно? Lavoro o piacere?[101] – спросил она, опускаясь на стул рядом с ним. В это время вернулся наш официант с докторским спритцем. Вероника щелкнула ему пальцами, и он ушел, появившись мгновение спустя с бокалом вина.

– Быть в Венеции – всегда удовольствие, – ответил монстролог. Он поднял свой бокал, но даже не пригубил.

Она вновь обратила на меня смеющиеся глаза и сказала:

– Вид farabutto[102], слова politico![103]

– Вероника говорит, что ей нравятся мои новые баки, – сообщил доктор в ответ на мое озадаченное выражение.

– Ты с ними выглядишь старым и усталым, – фыркнув, пояснила она.

– Может, дело не в бороде, – парировал Уортроп. – Может, я и правда старый и усталый.

– Усталый, si. Старый? Только не ты! Ты ни на день не постарел с тех пор, как мы расстались. Сколько лет прошло? Три года?

– Шесть, – ответил он.

– Нет! Так долго? Неудивительно тогда, что мне было так одиноко! – она повернулась ко мне. – Ты мне расскажешь, что привело великого Пеллинора Уортропа в Венецию? Он в беде, не так ли? – и затем снова обратилась к доктору. – Кто на этот раз, Пеллинор? Немцы?

– Если уж на то прошло, русские.

Она пристально поглядела на него и расхохоталась.

– И британцы, – прибавил Уортроп, чуть повысив голос. – Хотя от этих я умудрился отделаться, по крайней мере на время.

– Сидоров? – спросила она.

Он пожал плечами:

– Возможно, где-то и был замешан.

– В таком случае, это деловой вопрос. Ты не навестить меня приехал.

– Синьорина Соранцо, как мог я проделать весь этот путь и не навестить вас? Для меня вы и есть Венеция.

Она сузила глаза; комплимент ей не понравился.

– Полагаю, можно сказать, что у меня некоторые неприятности, – поспешно продолжил Уортроп. – Проблема тут двойная. Первая часть весьма внушительна по размерам, тяжело вооружена и слоняется снаружи по Калле де Каноника. Вторая, я думаю, в переулке за нами. Он не особо крупный – но вот о его ноже такого уже не скажешь. Все это усугубляется тем, что мой поезд по расписанию отправляется через час.

– И что с того? – спросила Вероника. – Perché pensi di avere un problema?[104] Убей их, – она сказала это совершенно буднично, словно советовала лекарство от головной боли.

– Боюсь, это еще больше усугубило бы мою проблему. Мое дело и без того достаточно трудное, чтобы еще и бежать от закона.

Она дала ему пощечину. Монстролог не шелохнулся и нарочно не отвел взгляда.

– Bastardo[105], – сказала она. – Когда я вышла и увидела, что ты сидишь здесь, мое сердце, оно… Sono stupido[106], я должна была догадаться. Шесть лет я тебя не вижу. Не получаю от тебя ни единого письма. Пока, наконец, не решаю, что ты умер. По какой бы еще причине ты мог не приехать? Почему бы еще ты мог не писать? Ты ведь промышляешь смертью, думаю я; наверняка ты погиб!

– Я никогда не выдавал себя за то, чем не являюсь, – сухо ответил монстролог. – Я был очень честен с тобой, Вероника.

– Тайком скрываешься из Венеции даже не простившись, ни записки, ничего, как тать в ночи. Это у тебя называется честным? – она выпятила к нему подбородок. – Sei un cardardo[107], Пеллинор Уортроп. Ты не мужчина; ты трус.

– Спроси Уилла Генри. Так я со всеми прощаюсь, – сказал он.

– Я замужем, – объявила она вдруг. – За Бартоломео.

– Кто такой Бартоломео?

– Пианист.

Доктор не мог определиться, испытать ли ему облегчение – или чувствовать себя задетым.

– Вот как? Что ж, он кажется весьма… энергичным.

– Он здесь, – огрызнулась она.

– Как и я. Что вновь возвращает нас к моей проблеме.

– Точно! Il problema[108]. Желаю русскому с ножом удачи – ему будет нелегко отыскать твое сердце!

Она театрально поднялась со стула, позволив ему поймать себя за запястье, прежде чем она успеет уйти. Монстролог притянул ее к себе и спешно зашептал ей на ухо. Вероника слушала со склоненной головой, неотрывно глядя на дверь. Сердце ее явно разрывалось. Единожды войдя в орбиту Уортропа, даже самые сильные сердца – а сильнее женских сердец нет – с трудом могут вырваться на свободу. Она ненавидела его и любила, питала к нему и томление, и отвращение, и проклинала себя за то, что вообще что-то чувствует. Ее любовь требовала спасти его, ее ненависть – погубить.

Самое жестокое в любви, сказал в свое время монстролог, это ее нерушимая цельность.


Вероника и Бартоломео жили прямо над ночным клубом, в тесной, скудно меблированной квартирке, которую певица старалась оживить свежими цветами, красочными покрывалами и репродукциями картин. На фасаде, выходившем на Калле де Каноника, имелся небольшой балкон. Балконные двери, когда мы вошли, были открыты; белые шторы колебались на ласковом ветру, и я слышал доносившиеся снизу звуки венецианской уличной жизни.

К нам присоединился Бартоломео в пропитанной потом манишке и с тем отвлеченным, не от мира сего взором, что свойственен всем художникам – и безумцам. Он обнял Уортропа, словно монстролог был его давно потерянным другом, и спросил, как тому понравилась его игра. Доктор ответил, что музыкант такого калибра заслуживает лучшего инструмента, и Бартоломео заключил его в объятия и запечатлел на щеке слюнявый поцелуй.

Монстролог объяснил наше затруднительное положение и то, как он планирует из него выйти. Бартоломео принял план с тем же энтузиазмом, с которым только что обнимал доктора, но заволновался, не станет ли разница в их росте проблемой.

– Мы погасим свет, – сказал Уортроп. – А Вероника встанет между вами и улицей. Это будет не лучшая маскировка, но она должна позволить нам выиграть необходимое время.

Доктор удалился в спальню, чтобы раздеться. Бартоломео разоблачился прямо там, где стоял, не переставая улыбаться. Возможно, его забавляло мое изумление при виде такой решительно невикторианской нескромности. Дверь спальни отворилась. Вошла Вероника с одеждой доктора в руках, нервно выговорила что-то мужу на итальянском, возвратилась в спальню и с грохотом захлопнула дверь. Бартоломео пожал плечами. и сказал мне:

– La signora è una tigre, ma lei è la mia tigre[109], – одежда монстролога была ему велика – Бартоломео был невелик ростом, – но с улицы, ночью, при слабом освещении… Я молился, чтобы Уортроп оказался прав.

Спустя еще несколько минут дверь спальни вновь открылась и показалась Вероника, а за ней – еще одна женщина; или, во всяком случае, женоподобное существо вроде тех, что мистер П.Т. Барнум нанимал в свой бродячий цирк. Это создание было облачено в вылинявшее красное платье, что еще несколько мгновений назад украшало куда более соблазнительные формы Вероники Соранцо. Бартоломео разразился хохотом при виде этой курьезной пародии на что бы то ни было женское: от поспешно накрашенного лица до голых докторских пяток, свисавших из туфель его жены.

– Как по мне, даме следует побриться, – поддразнил он.

– Времени нет, – серьезно ответил Уортроп. – Мне понадобится шляпа.

– Что-нибудь с позолотой, – предложил Бартоломео. – Чтобы подчеркнуть цвет глаз.

Он протянул доктору револьвер, который нашел в кармане сюртука.

– Отдайте Уиллу Генри; мне некуда его положить, – сказал монстролог.

– Если бы вы носили оружие поменьше, могли бы заткнуть его за подвязку.

– Мне нравится твой муж, – сообщил монстролог Веронике, пока та нахлобучивала ему на голову широкополую шляпу.

– Он идиот, – сказала она, и Бартоломео рассмеялся. – Видишь? Я его оскорбляю, а он смеется.

– Что и делает меня хорошим мужем, – заявил Бартоломео.

Вероника прошипела что-то сквозь зубы, схватила супруга за запястье и потащила его к балкону.

– Ты ничего не говоришь, понял? Стоишь у двери и пригибаешь голову, а со всей говорильней разберусь я.

– Я думал, ты что-то говорила насчет того, что понадобится актерское мастерство.

Она выглянула из-за штор на улицу под балконом.

– Не вижу этого человека, которого ты описываешь, Пеллинор.

– Он там, – заверил ее Уортроп, поправляя шляпу перед зеркалом.

Она высунулась было наружу, остановилась, обернулась и затем оставила своего мужа в мешковатой одежде – монстролога в миниатюре, – чтобы вновь подойти к доктору.

– Я никогда тебя больше не увижу, – сказала она.

– Ну, этого мы знать не можем.

Она покачала головой.

– Non si capisce[110]. Ты такой же идиот, как он. Все мужчины идиоты. Я говорю, что никогда больше тебя не увижу. Никогда больше сюда не приезжай. Из-за тебя теперь всякий раз, когда я буду видеть своего мужа, я буду видеть того, кто не он.

Она поцеловала его: любовь. Потом она дала ему пощечину: ненависть. Бартоломео глядел на все это с улыбкой. Что ему было до того? Уортроп мог владеть ее сердцем, но он, Бартоломео, владел ей самой.

Они вышли на балкон. Голос Вероники, натренированный звучать в больших открытых пространствах, раскатился колокольным звоном:

– Как ты смеешь возвращаться сюда после всех этих лет! Я теперь замужем за Бартоломео. Я не могу уехать, Пеллинор. Я не могу уехать! Что это ты говоришь, Пеллинор Уортроп? Amore![111] Ты говоришь о любви? – она зло рассмеялась. – Я никогда не полюблю тебя, Пеллинор Уортроп! Я никогда больше не полюблю ни одного мужчину!

– Что ж, Уилл Генри, – мой наставник, он же наставница, вздохнул. – Думаю, этого хватит; пора нам отправляться.


Мы вышли через парадный вход, рука Уортропа, словно защищая, лежала у меня на плече – (очень высокая и чересчур пышно одетая) гувернантка и ее подопечный, – и зашагали к каналу так быстро, как только позволяла шаткая из-за каблуков походка доктора. Уортроп держал голову склоненной, но я не мог устоять и выглядывал вокруг русского убийцу. Я заметил его праздно стоящим в арке на другой стороне улицы и притворяющимся, будто не слушает арию Вероники. Ее актерская игра ее была лишь самую чуточку лучше ее пения; тем не менее, судя по всему, это сработало. Рюрик не покинул своего поста.

В безопасности добравшись до Рио ди Палаццо, мы сели в гондолу[112], лодочник которой оказался образцом проницательности. Он никак не высказался и вообще почти не отреагировал на чрезвычайно некрасивую даму – или же чрезвычайно странного господина, – что взошла на борт его суденышка. Гондольер даже спросил, с совершенно невозмутимым лицом, не желают ли пассажиры послушать песню.

Звуки улицы померкли. Темная вода блистала как инкрустированные звездами небеса, когда мы почти бесшумно, разве что с легчайшим плеском ряби, проплывали под известняковым мостом, белым в сиянии четвертинки луны, как кость.

– Понте деи Соспири, – тихо сказал монстролог. – Мост Вздохов. Видишь решетки на окнах, Уилл Генри? Сквозь них узники в последний раз видели красоту Венеции. Говорят, что влюбленным будет благословение Божье, если они поцелуются под Понте деи Соспири.

– Si, синьор – синьорина… si. Так говорят, – признал слегка смущенный гондольер.

– Может, я ее тут и целовал, – сказал сам себе Пеллинор Уортроп – беглец и узник. – Не помню.

Часть двадцать девятая

«Я существовал и до тебя»

Охота на Безликого возобновилась, и теперь охотились на нас самих. Доктор лучше принял эту перемену фортуны, чем его юный подмастерье, который не мог перестать думать о холодном огне в глазах преследователя, таких схожих с глазами его наставника, о древнем, хищном пламени, непокорных отблесках первобытного пожарища. С каждой секундой, с каждой пройденной милей огонь во взгляде монстролога делался холодней и ярче. То, что двигало им, было старше его самого. Оно было старо как сама жизнь и столь же неумолимо, и выжгло его полностью. Уортроп был и хищником, и добычей.

– Как они нас нашли? – изумился я вслух, когда мы готовились ко сну.

– Думаю, они нас и не «теряли», – ответил он. – Они были в поезде с Кале или по крайней мере с Люцерна. И сошли за нами в Венеции, поскольку это была для них первая и лучшая возможность.

– Возможность сделать что?

– Поздороваться и поболтать о старых добрых временах. Ну право слово, Уилл Генри.

– Если они отпустили вас раньше, почему они хотят убить вас теперь?

– Они меня, как ты помнишь, не отпускали. Разве что бросить кого-то в сумасшедший дом в твоем понимании и есть «отпустить».

– Но зачем им убивать вас, если они думают, что вы не знаете, где магнификум?

– Затем же самым, зачем было убивать меня, когда они понятия не имели, что я знаю, а чего нет, – он улегся на полку и добавил: – У них был не один месяц на то, чтобы поразмыслить над моим фокусом в канализации – достаточно времени даже для такого туповатого человека, как Рюрик, чтобы прийти к заключению, что, возможно, я лгал. Или, может, они просто думают, что лучше бы мне умереть, – он сухо и коротко рассмеялся. – И они в этом не одиноки!

– Кто она, доктор Уортроп? Кто такая Вероника Со-ранцо?

– Кое-кто, о ком я не хочу говорить.

– Вы двое… – я не мог подобрать слова.

Он, видимо, смог, поскольку ответил:

– Да… и нет. Да и какая разница?

– Никакой.

– В таком случае с чего ты вдруг об этом заговорил? – раздраженно осведомился он, переворачиваясь на бок и суетливо дергая простыню.

– Я просто никогда не думал…

– Да? Что именно ты никогда не думал? Не заставляй меня гадать. Что у меня могла быть жизнь до того, как ты в ней появился? Я возник не с твоим выходом на сцену, Уилл Генри. Я существовал и до тебя, и довольно долго к тому же. Вероника Соранцо принадлежит тому, что было, а я стараюсь сосредоточиться на том, что есть, и том, что будет. А теперь, пожалуйста, дай мне передохнуть. Я должен подумать.


Когда я проснулся несколько часов спустя, то на мгновение подумал, что вновь лежу в своей маленькой мансарде на Харрингтон Лейн, и отчаянные крики Уортропа призывают меня на помощь, вырвав из глубокого сна. Доктор опустил шторы, в тесном купе царила черная как смоль тьма, и я нашел его по звуку сдавленных рыданий. Я дотронулся до него, и он вздрогнул от прикосновения моей руки.

– Доктор Уортроп?

– Ничего страшного. Ничего. Просто сон, и все. Засыпай обратно.

– Вы уверены? – спросил я. На мой взгляд, на «ничего» это не походило. Никогда я еще не слышал в его голосе такого ужаса.

– Что, если он убил ее, Уилл Генри? – вскрикнул он. – Когда он раскрыл наш фарс, должен же он был встретиться с ней лицом к лицу, не думаешь? Да, да. Он наверняка был в ярости и выместил на ней свою злобу. О, что я наделал, Уилл Генри, что я наделал?

– Нам вернуться?

– Вернуться? Вернуться зачем? Похоронить ее? Ты вообще когда-нибудь слушаешь, что я говорю? Я принес ее в жертву вместо себя, Уилл Генри. Я убил ее!

– Вы этого не знаете, сэр. Вам неоткуда этого знать, – его ужас был заразным. Я накинул одеяло на свои трясущиеся плечи. Внезапно купе стало очень холодным и очень тесным. Я не мог разглядеть лица монстролога; Уортроп был бестелесной тенью на темно-сером фоне.

– Не смотри мне в глаза, – лихорадочно пробормотал он. – Ибо я – василиск. Убоись моего касания, ибо я – Мидас[113] уничтожения, – он поискал мою руку во тьме; чтобы утешиться, подумал я, но ошибся. Ему это нужно было, чтобы подкрепить свои слова. – Джеймс и Мэри, Эразм и Малахия, Джон и Мюриэл, Дэмиен и Томас и Джейкоб и Вероника, и те, чьи имена я забыл, и те, чьих имен я и не знал… – он нажал туда, где должен был быть мой палец. – И ты, Уилл Генри. Ты отдал себя в услужение ха-Машиту, разрушителю, ангелу смерти, которого создал Господь на первый день, тогда же, когда сказал: «Да будет свет». И когда я сойду на берег Кровавого Острова, чтобы водрузить флаг завоевателя, когда покорю вершину бездны и найду то, чего мы все и страшимся, и жаждем, когда обернусь взглянуть в лицо Безликому, чье лицо я увижу?

В темноте он поднял мою руку и прижал ее к своей щеке. Его лицо вспоминается мне сейчас блаженным, замершим в выражении богоподобного спокойствия, словно греческое изваяние древнего героя – быть может, Геракла – или бюст Цезаря Августа в музее Капитолини. Лицо живого Уортропа закаменело у меня в памяти, и глаза его, как у статуи, пусты, лишены деталей и зрения. То не огрех памяти – как хорошо я помню эти глаза! То милость, что я себе оказываю. И то мой дар ему – отпущение грехов слепотой.

* * *

Он умолк. Не думаю, что он сказал мне больше трех слов за все время пути от Венеции до Бриндизи. Лишь однажды доктор нарушил обет молчания: когда мы стояли в очереди за билетами в конторе P&O, чтобы забронировать койки в рейсе на Порт-Саид.

– Мы их опережаем на несколько часов, Уилл Генри. Если не случится никаких непредвиденных задержек, мы, скорее всего, прибудем в Аденский залив намного раньше, чем русские. Но там они могут нас нагнать. Я не знаю, сколько времени займет устроить нам рейс до Сокотры, – он поглядел вниз, на меня. – Если только ты не хочешь поехать обратно.

– Поехать обратно? – я подумал, что у меня, должно быть, галлюцинации. Монстролог всерьез думал сдаться? То были столь необычные для него слова, что я подумал, уж не сошел ли он с ума – уж не опередил ли Аркрайт события, когда привез его в Хэнвелл.

– Я могу телеграфировать фон Хельрунгу, чтобы он встретил тебя в Лондоне.

– И бросить вас одного? Нет, доктор Уортроп.

Он печально покачал головой.

– Не думаю, что ты понимаешь, на что соглашаешься своим отказом.

– Это никогда меня не останавливало, – ответил я. – Только непонимание того, на что я соглашаюсь отказом.

Монстролог рассмеялся.


Первые несколько часов нашего средиземноморского плавания я боялся, что морская болезнь, мучившая меня в Атлантике, вернется, как неприятный родственник, неожиданно прибывший к обеду. Его общество вам ненавистно, но не принять его вы не можете. Монстролог запретил мне оставаться на нижних палубах, заявив, что атмосфера там насыщена угольной пылью и «смрадом четырех континентов», под которым, как я догадался, подразумевались остальные пассажиры. Он привел меня на бак и указал прямо вперед.

– Смотри на горизонт, Уилл Генри. Это единственный трюк, который помогает. Причем почти от любого недуга, если подумать.

– Доктор фон Хельрунг говорил, мне надо танцевать.

Доктор с серьезным видом кивнул.

– Танцы – тоже неплохая идея.

Он оперся о поручень. Зюйдовый ветер отбросил длинные темные волосы монстролога назад, превратил его сюртук в хлопающий семафорный флажок. Уортроп прикрыл глаза и поднял лицо к ветру.

– Еще не, еще не, – пробормотал он. Глянул сверху вниз на мое озадаченное лицо и объяснил: – Африка. Знаешь, ты можешь ее унюхать.

– Как она пахнет?

– Не могу объяснить. Это было бы как пытаться описать синий цвет человеку, слепому от рождения, – и затем, поскольку он был Пеллинором Уортропом, он попытался. – Старо. Африка пахнет… старо. Не старо в том смысле, как сгнившее или прокисшее, а в самом лучшем смысле слова – старо, потому что нам только еще предстоит сделать ее «новой». «Старо» означает мир такой, каким он был до того, как мы пересоздали его по образу своему и подобию, изрезали землю плугами и вырубили леса топорами, перекрыли реки плотинами и выбурили в земле гигантские дыры. Прежде, чем мы научились брать больше, чем нам нужно, прежде, чем мы освоили прямохождение. Настолько старо, что можно даже сказать, что Африка пахнет ново.

Он вновь повернулся к горизонту:

– Когда мне хуже всего, и я не могу заставить себя оторвать голову от подушки, и весь мир кажется черным, а сама жизнь – рассказом идиота, я думаю об Африке. И темный прибой отступает, будто в ужасе – у него нет ответа на Африку.

– Темный прибой?

Доктор резко тряхнул головой. Казалось, он досадует, что упомянул об этом.

– Мое название для вещи, которой не может быть названия, Уилл Генри. Или которую я слишком боюсь называть. Она и часть меня, в то же время – нет. Это похоже на прилив – отступает мягко, а возвращается с ревом. Однако оно непредсказуемо в отличие от приливов, хотя им, как и морем, правит луна… – он грустно покачал гловой; монстролог не привык к невнятности. – В удачные дни я способен отогнать темный прилив. Но в худшие я им захвачен – он гонит меня. Я бы убежал от него, но он часть меня, так куда же мне бежать? О, не бери в голову. Невозможно точно выразить, что я имею в виду.

– Все в порядке, сэр. Думаю, я понимаю.

Я прикрыл глаза и подставил лицо горячему средиземноморскому ветру. Я страстно хотел узнать, как пахнет Африка.


Стоянка в Порт-Саиде, на северной конечной станции по Суэцкому каналу[114], должна была быть короткой – два часа на загрузку корабля углем, припасами и денежными переводами. Эта суматоха согнала большинство пассажиров на берег, в том числе и нас с доктором; хотя целью последнего было не столько сбежать, сколько устроить наше спасение.

Сперва мы заглянули на телеграф, где Уортроп отправил фон Хельрунгу следующее краткое послание:

«ПРИБЫЛИ ЕГИПЕТ ТЧК ДОЛЖНЫ ПРИБЫТЬ

АДЕН ДЕВЯТНАДЦАТОМУ ЧИСЛУ ЗПТ НЕМЕДЛЯ

ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ

ТУДА ЕСЛИ НОВОСТИ ТЧК»

И затем следующее, той, что спасла его в Венеции:

«СООБЩИ КОНТОРУ ВЛАСТЕЙ ПОРТА

АДЕН КОГДА ПОЛУЧИШЬ

ЭТО ТЧК ПЕЛЛИНОР ТЧК»

На телеграфной станции было жарко, душно и очень людно; в основном там толпились европейцы (телеграфист сам был немец), и большая их часть направлялась домой из Индии, получив свою долю экзотических земель и романтики дальних странствий. Мы вышли на улицу, где было не так душно и людно, но зато куда жарче: палило как из доменной печи, к чему я, выросший в Новой Англии, совершенно не привык. Чувство было такое, как будто легкие мои медленно раздавливают.

– Где твоя шляпа, Уилл Генри? – спросил доктор. – В Африке без шляпы вообще никуда нельзя ходить.

– Я оставил ее на пароходе, сэр, – задыхаясь, выговорил я.

– Тогда пошли, но надо поторопиться. Перед тем, как мы отбудем, я должен кое-кого повидать.

Он вел меня по череде узких, петляющих улочек и запутанным переулкам едва ли шире лесной тропинки, разве что деревья здесь были без ветвей и с тонкими стволами, а пыль под ногами дымилась и кипела.

Мы завернули за угол и очутились на открытом рынке, что называется «сук». На таком базаре, на котором можно найти практически все, что угодно – сладости и диковинки (я видел несколько человек, торговавших сушеными человечьими головами), алкоголь, табак, кофе и одежду – включая самые разные шляпы-канотье. Впрочем, отыскать такую, что не была бы мне велика по меньшей мере на три размера, мы не смогли. Кто-то сказал, что солнце, должно быть, засушило мне голову. Мне было все равно. Поля шляпы съезжали мне брови, и вся она противно покачивалась при малейшем движении, но это была хоть какая-то защита от ненавистного солнца.

Покинув рынок, мы направили свои стопы в дымную кофейню, недалеко от доков. Завсегдатаи – все до одного мужчины – сидели небольшими группками, покуривая кальян – фруктовый табак через заполненные водой, изысканно украшенные трубки. Завидев моего наставника, хозяин бросился вперед, яростно хлопая в ладоши и крича: «Михос! Михос!» Он заключил доктора в медвежьи объятия, от которых у того затрещали ребра.

– Погляди-ка, что ветер принес из пустыни! Привет, привет тебе, мой старый друг! – вскричал хозяин на практически идеальном английском.

– Фадиль, приятно вновь тебя видеть, – тепло ответил Уортроп. – Как идут дела? Плохо?

– Еще хуже! Ужасно! Но дела всегда идут ужасно, поэтому я не жалуюсь. Но кто это прячется под большим белым зонтиком?

– Это Уилл Генри, – ответил монстролог.

– Генри! Сын Джеймса? А где Джеймс?

– Его нет.

– Нет?

– Умер, – вставил я.

– Умер! Ох, но это же ужасно! Ужасно! – на его болотно-карие глаза навернулись слезы. – Когда? Как? И ты его сын?

Я кивнул, и шляпа подпрыгнула на моей усохшей от солнца голове.

– И теперь ты на его месте. Очень высокая планка, маленький Уильям Генри. Воистину высокая!

– Да, – сказал Уортроп. – Фадиль, мой корабль отходит меньше, чем через час, и я должен кое-что…

– Ох, это ужасно! Ты зайдешь ко мне на обед, Михос; садись на следующий корабль. Соглашайся; ты ранишь мои чувства, если откажешься.

– В таком случае, боюсь, вынужден буду их ранить. Возможно, когда – или если – я вернусь…

– Если вернешься? Если? Что это значит, «если»?

Доктор огляделся в ароматном дыму. Посетители Фадиля, казалось, не замечали нашего присутствия. И все же…

– Я все объясню – наедине.


Мы последовали за ним в заднюю комнатку, нечто вроде миниатюрного игрального зала, где очень толстый человек играл в кости с двумя беспокойными, потеющими и явно переутомившимися бельгийцами. Они бросили на стол свое серебро, проследили, как выкатываются кости из деревянной коробочки толстяка, и потом – как их серебро исчезает. Уортроп неодобрительно заворчал; Фадиль отмахнулся от его возражений.

– Они из Бельгии, Михос; им на все плевать. Садись вот сюда в уголок, где до нас не донесутся вопли боли и страданий. Но это ужасно; о чем я только думал? Я принесу тебе чаю – у меня есть дарджилинг! – а Уильяму ласси[115].

– У меня правда нет времени на чай, Фадиль, – вежливо сказал мой наставник.

– Что? Нет времени на чай? У тебя, Михос? В таком случае, твои дела в Египте должны быть ужасны, как мои.

Монстролог кивнул:

– Практически во всех отношениях.

– Что на этот раз? Снова контрабандисты? Я говорил тебе, Михос: держись подальше от этого отребья.

– На сей раз дело в другом отребье, Фадиль. Охранка, тайная полиция царя.

– Русские? Но это же ужасно! Что ты сделал царю?

Уортроп улыбнулся:

– Скажем так: у нас с ним конфликт интересов.

– Ох, это не очень-то хорошо – для царя! Ха! – он облокотился на стол; глаза его жадно сверкали. – Что может Фадиль сделать для своего доброго друга Михоса?

– Их двое, – отвечал доктор и описал Рюрика и Плешеца. – Мне удалось оторваться от них в Лондоне и Венеции, но они отстают от меня не больше, чем на несколько часов.

– И их судно остановится здесь: загрузиться углем и припасами, – Фадиль мрачно кивал. – Предоставь все мне, Михос. Эти двое встретили свой последний рассвет!

– Я не хочу, чтобы ты их убивал.

– Ты не хочешь, чтобы я их убивал?

– Убив их, ты только добавишь себе неприятностей. Не пройдет и недели, как Порт-Саид будет кишеть рюриками и плешецами.

Фадиль фыркнул и стукнул кулаком по открытой ладони – жест презрения у арабов.

– Пусть приезжают. Я русских не боюсь.

– Ты этих русских не видел. Они сыновья Сехмет-разрушительницы.

– А ты – Михос-лев, страж горизонта, а я Менту, бог войны! – он перевел на меня сверкающие карие глаза. – А ты кто будешь, сын Джеймса Генри? Твой отец у нас был Анубис, взвешиватель людских сердец. Быть ли тебе его сыном Офоисом, открывающим путь к победе?

Уортроп проговорил:

– Что мне нужно, Фадиль, так это время. Две недели будет хорошо, месяц – еще лучше, четыре месяца – мечта. Можешь мне его дать?

– Если бы ты позволил мне их убить, я дал бы тебе вечность! Но да, у меня есть друзья в Порт-Саиде, а у них есть друзья в суде Тауфик-паши[116]. Это можно устроить. Обойдется недешево, Михос.

– Фон Хельрунг переведет тебе столько, сколько понадобится, – монстролог посмотрел на часы. – И еще одна вещь, – быстро проговорил он. – Мы на пути в Аденский залив, и мне понадобится оттуда транспорт до пункта конечного назначения.

– А что за пункт конечного назначения?

– Не могу сказать.

– Что это такое – не можешь сказать? Это же я, Фадиль!

– Мне нужен кто-то, кто точно умеет держать язык за зубами и не боится слегка рискнуть. Быстрое судно также не помешало бы. Знаешь кого-нибудь такого в Адене?

– Я много кого знаю в Адене, но мало кому верю. Есть один, который не так плох. Быстрого судна у него нет, но он скажет, у кого оно есть… На что это ты такое охотишься, что интересует русского царя и не дает тебе довериться своему старому другу Фадилю? Что на этот раз за чудище?

– Я не знаю, – честно ответил доктор. – Но я намерен это выяснить – или умереть, пытаясь.


Фадиль настоял на том, чтобы проводить нас, и, казалось, все на людных улицах его знали. Всю дорогу от кофейни до сходен до нас доносились оклики: «Фадиль! Фадиль!» – и при каждом крике доктор дергался в сторону: он-то рассчитывал, что визита в Порт-Саид никто не заметит.

– Когда ты закончишь свое жуткое дело и завершится твоя охота на то – сам не знаешь что, ты вернешься и расскажешь все, что можно знать царю, но нельзя Фадилю! Мы попируем фасихом и кюфтой, и я представлю своих дочерей Уильяму – или лучше сказать, Офоису? Ха-ха!

Он сильно хлопнул меня по спине, украдкой огляделся и вытащил из кармана брюк некий небольшой предмет. Это был вырезанный из алебастра жук-скарабей, вделанный в ожерелье. Фадиль сунул амулет мне в руки, сказав:

– Это хепер, мой новый юный друг, времен Десятой династии[117]. По-древнеегипетски его название значит «рождаться». Он принесет тебе удачу.

– И несколько лет в тюрьме, если власти нас с ним поймают, – сухо прибавил доктор.

– Я честно заполучил его, выиграл в «псы и шакалы» у очень пьяного венгерского виконта, что купил его у уличного мальчишки в Александрии. А теперь не оскорбляй меня отказом от моего подарка.

Он обнял Уортропа, увенчал медвежье объятие поцелуем – египетским знаком дружбы – и запечатал и на мне один, точно в губы. Мое изумление он нашел чрезвычайно смешным; его грубоватый хохот доносился до нас всю дорогу по сходням и до самого корабля.

– Не следовало тебе принимать это, – сказал Уортроп, имея в виду скарабея. – Теперь ты забрал его удачу.

Он грустно улыбнулся. В шутке, подумал я, была лишь доля шутки.


Французам понадобилось десять лет, чтобы построить Суэцкий канал, и на то, чтобы пересечь сотню его миль, казалось, требовалось столько же. Наш пароход полз по воде со скоростью, которую посрамила бы и улитка, и пейзаж, если можно было так его назвать, не предлагал ничего, на что можно было бы с приятностью отвлечься – пустыня налево, пустыня направо, а наверху – пылающее небо, до солнца только руку протяни. Единственным признаком жизни за бортом были мухи, чьи болезненные укусы терзали нас всякий раз, как мы выходили на палубу. Доктор заслышал, как я их кляну, и сообщил: «У древних эти мухи олицетворяли стойкость и ярость в битве. Воинам-победителям дарили их как символ доблести». Такая историческая сноска, возможно, была бы куда более занимательна в нашей гостиной на Харрингтон Лейн. В настоящий момент мухи символизировали скорее безумие, а не доблесть.

Кормили мух мы до заката, когда небо переменило свой цвет с голубого на желтый, затем на оранжевый, а затем на бархатистый индиго, и первые звезды нерешительно проклюнулись сквозь твердь небесную. Затем – быстрый поход вниз за ужином – быстрый, поскольку жар наверху ни в какое сравнение не шел с раскаленной печью, что представляла собой утроба парохода в пустыне, – и вновь на палубу, наслаждаться прохладным ночным воздухом. Вдоль канала не было поселений, на берегах не мерцали огни, нигде не слышалось ни звука и не виднелось ни признака цивилизации. Были лишь звезды, и вода, и безжизненная земля, которой нам было не разглядеть, и нос корабля, разрезавший мирную гладь беззвучно, как лодка Харона – тьму Стикса[118]. Чувство ужаса охватило меня, головокружительное ощущение чуткого осознания каждого вдоха – и все же отрешенности от собственного тела. Я был словно живой призрак, тень, что уже отдала свой сребреник за переправу на тот свет. Я мог бы податься за утешением к человеку рядом со мной – как он подался ко мне и в поезде до Бриндизи, и несчетное число раз в прошлом, когда к нему подступал «темный прибой». Я мог бы повернуться к нему и сказать: «Доктор Уортроп, сэр, мне страшно».

Я не повернулся, ибо не отважился. Не его скверный нрав удержал меня от признания, не страх унижения или осуждения. К таким вещам я привык до скуки.

Нет, я придержал язык, потому что боялся, что он снова меня бросит.

Звезды наверху. Вода под нами. Безжизненная земля по обе стороны. И над невидимым горизонтом, чье приближение возвещал каждый удар наших сердец, то, чего мы оба жаждали и страшились – магнификум, Чудовище, вершина бездны.

Часть тридцатая

«Я приду за тобой»

По прибытии в пароходный порт Аденского залива нас ждали две телеграммы. Первая была из Нью-Йорка:

«ВСЕ ТИХО ТЧК ДЖОН БУЛЬ СПРАШИВАЛ НЕ

НАХОДИЛИ ЛИ МЫ ЕГО ПРОПАВШУЮ СОБАКУ ТЧК

ВЕЛЕЛИ ЕМУ

СПРОСИТЬ ИВАНА ТЧК ЭМИЛИ ШЛЕТ СВОЮ

ЛЮБОВЬ ТЧК БОГ ПОМОЩЬ ТЧК А ТЧК Ф ТЧК Х ТЧК»

– Джон Буль? – спросил я.

– Англичане, – перевел монстролог. – «Пропавшая «собака» – это Аркрайт. «Иван» – русские. Фон Хельрунга, должно быть, навестила британская разведка, разыскивавшая своего отсутствующего шпиона, и он перевел стрелки на Охранку. Но кто такая Эмили и почему она шлет свою любовь? – он потянул себя за нижнюю губу, обескураженный этой загадочной для него фразой.

– Эмили – миссис Бейтс, сэр, племянница доктора фон Хельрунга.

– Странно. С чего она шлет мне свою любовь? Я с ней даже не знаком.

– Я думаю, сэр… – я прочистил горло. – Я думаю, она шлет ее мне.

– Тебе! – он покачал головой, словно сама эта мысль сбивала его с толку.

Вторая телеграмма была из Порт-Саида:

«НИ СЛЕДА СЫНОВЕЙ СЕХМЕТ ТЧК

БУДУ ДЕРЖАТЬ ДВЕРЬ ДЛЯ НИХ ОТКРЫТОЙ ТЧК

МЕНТУ ТЧК»

– Не этого я ждал, Уилл Генри, – признался Уортроп. – И я не знаю, радоваться или тревожиться.

– Может, они сдались.

Он покачал головой.

– Знавал я людей вроде Рюрика; он не из тех, кто сдается. Думаю, их могли отозвать в Санкт-Петербург или заменить после их провала в Венеции. Это логично. Или они проследовали другим маршрутом… или люди Фадиля их как-то пропустили… Что ж, нет смысла об этом беспокоиться. Будем проявлять бдительность и надеяться на лучшее.

Он попытался изобразить одобряющую улыбку. Получилась типичная Улыбка Уортропа: самую малость добрее гримасы. Его явно встревожили телеграмма из Порт-Саида, которую он получил, и телеграмма из Венеции, которую он не получил. Вероника Соранцо не ответила.

Мы вышли из телеграфной конторы. Было около десяти часов утра, но уже успела воцариться удушающая жара – почти девяносто градусов по Фаренгейту[119]. (К полудню температура поднялась до сотни[120].) Набережная кипела жизнью – сомалийские носильщики и йеменские лоточники, британские колонисты и солдаты. Аденский залив контролировали британцы; он был важным перевалочным пунктом между Африкой и их территориями в Индии. Местные мальчишки, облаченные в тобы, традиционные туники с длинными рукавами, ждали с осликами вдоль берега, чтобы отвезти пассажиров в близлежащий городок Кратер. Или, если вы были менее стеснены в средствах, вы могли нанять гхарри – индийский однолошадный экипаж вроде американских дилижансов.

Доктор не выбрал ни ослика, ни гхарри, поскольку место нашего назначения было видно с верфи невооруженным глазом. Человек, которого рекомендовал Фадиль, обитал в Гранд-отель де л’Универс на Полумесяце Принца Уэльского (названном так в честь августейшего визита в 1874 году): улице, плавно изгибавшейся по кругу от моря к бесплодным серовато-коричневым холмам, нависавшим над побережьем. На вид прогулка казалась недолгой, но недолгих прогулок в пекле Аденского залива не бывает. По дороге мы миновали огромный угольный склад, где множество обнаженных по пояс мужчин, в основном сомалийцев, чьи торсы цвета эбенового дерева сияли, как обсидиан, грузили тяжелые мешки угля под нестройный звон бубнов. Порой кто-то выходил из ряда, чтобы покататься по почерневшим доскам: так угольная пыль впитывала его пот. Та пыль, что не покрывала рабочих или землю, висела над складом удушающим туманом. Сцена была адской – подобно видению чистилища, – но и прекрасной – в том, как суровый свет солнца прорезывал вращающийся клуб пыли, и сверкали, искрясь золотом, частицы угля покрупнее.

За моей спиной монстролог пробормотал: «Я верю, что я в аду, следовательно, я там». Он похлопывал себя конвертом по ляжке, пока шагал, попадая в такт музыкантам, бившим в бубны бедренными костями телят. В конверте содержалось рекомендательное письмо от Фадиля нашему аденскому контакту. Монстролог пришел в крайнее возбуждение, когда Фадиль упомянул имя этого человека.

– Я понятия не имел, что он вернулся в Йемен! – воскликнул он. – Я думал, он торгует оружием в Египте.

– Это у него не слишком хорошо пошло, – ответил Фадиль. – По правде говоря, пошло ужасно! Он говорит, царь Менелик обманул его, оставил ему только шесть тысяч франков за все труды. Он возвратился в Йемен – в Харад, для торговли кофе и слоновой костью. Хотя он часто ходит в рейсы до Кратера и обратно, и должен быть сейчас там. Если оно так, то я уверен, что ты найдешь его в Гранд-отель де л’Универс. Когда он в городе, он всегда у них останавливается.

– Искренне надеюсь, что ты прав, Фадиль, – ответил мой наставник. – Помимо того, что нам нужна его помощь в деле жизни и смерти, я получил бы от встречи с ним огромное личное удовлетворение.

Отель был длинным, низким строением с каменными арками, патио и решетчатыми ставнями на окнах – обычный архитектурный стиль для Индии и здешних мест. Мы вошли внутрь, где температура была ниже на жалких два-три градуса. По левую руку от нас располагался гостиничный магазин, где были выставлены экзотические товары: меха африканских и азиатских животных, бомбейские шелка, арабские мечи и кинжалы, – а также более приземленные вещи: съестные припасы, открытки и писчие принадлежности, пробковые шляпы от солнца и белые хлопковые костюмы – своего рода униформа колониста. Само лобби должно было выражать гордость его владельцев за империю: сплошь темное дерево и пышный бархат, – но жара и влажность покоробили дерево и проели дыры в бархате, словно предсказывая империи печальную судьбу.

– Я приехал к месье Артюру Рембо, – сообщил монстролог клерку, арабу, чья белая сорочка, возможно, и была в начале дня накрахмалена до хруста, но теперь поникла от жара, как пустынный цветок «царица ночи». – Он здесь?

– Месье Рембо – наш гость, – признал клерк. – Могу я сообщить ему, кто его спрашивает?

– Доктор Пеллинор Уортроп. У меня есть рекомендательное письмо…

Клерк протянул руку, но доктор не отдал ему письма. Он настаивал вручить его господину Рембо лично. Клерк пожал плечами – было слишком жарко, чтобы поднимать шум из-за чего бы то ни было, – и следом за маленьким мальчиком, которому он нас передал, мы с доктором вошли в столовую напротив сувенирной лавки. Комната продолжалась террасой с видом на океан; вдали был виден остров Флинт, большая голая скала, которую британцы во время частых вспышек холеры использовали как карантинный пункт.

За одним из столиков в одиночестве восседал стройный человек примерно одних лет с Уортропом. У него были темные, седеющие на висках и очень коротко подстриженные волосы. Облачен он был в неизбежный белый хлопковый костюм. Когда этот господин повернул к нам голову, я, как и все без исключения, сразу же поразился его глазам. Сперва я подумал было, что они серые, но потом увидел, что они бледно-бледно-голубые, цвета лунных камней – самоцветов, которые индусы звали «камнями сна», веря, что те приносят чудесные ночные видения. Взгляд его был прям и действовал на нервы, как и все остальное в Жане Николя Артюре Рембо.

– Да? – спросил он. Ничего приятного в этом «да» не было.

Доктор представился быстро и чуть ли не затаив дыхание – как худородный крестьянин, внезапно очутившийся в обществе королевских кровей. Он подал Рембо письмо Фадиля. Стоя, мы ждали, пока Рембо прочитает. Рекомендация была довольно краткой, но, как казалось мне, стоявшему на мучительной жаре в нескольких сотнях ярдов от дразнящего океана, нашему новому знакомому понадобилось на чтение немало времени. Рембо поднес к губам прозрачный кубок, полный жидкости цвета зеленых водорослей, и осторожно отпил.

– Фадиль, – мягко произнес он. – Я не видел Фадиля восемь лет или даже больше. Я удивлен, что он не умер, – он поднял глаза, возможно, ожидая, что доктор сделает что-нибудь интересное: отпустит остроту, рассмеется шутке (если то была шутка), расскажет ему какие-нибудь новости о Фадиле. Доктор промолчал. Рембо щелкнул пальцами свободной руки в направлении стула, и мы с благодарностью присоединились к нему за столом. Он заказал еще порцию абсента мальчику-арабу, услужливо державшемуся поодаль, и спросил доктора, будет ли тот что-нибудь пить.

– Чаю было бы чудесно.

– А мальчику? – осведомился Рембо.

– Просто воды, пожалуйста, – прокаркал я. Горло у меня горело как огнем при каждой попытке насухую сглотнуть.

– Воде ты не обрадуешься, – предостерег меня Рембо. – Они клянутся, что кипятят ее, но… – он пожал плечами и заказал для меня имбирный эль.

– Месье Рембо, – начал Уортроп, подавшись вперед на стуле и уперевшись локтями в колени. – Должен сказать вам, что за удовольствие познакомиться с вами, сэр.[121] Я занимался этим по-дилетантски в юности, и я…

– Занимались чем? Кофейным делом?

– Нет, я имел в виду… – Потому что я занимаюсь кофейным делом, доктор Уортроп, это мой raison d’être. Я человек деловой. – И я! – вскричал доктор, как если бы француз указал на еще одно сходство. – Вот чем для меня все и кончилось. Я тоже бросил поэзию, пусть ради совсем другого ремесла, несхожего с вашим.

– О? И что же это за совсем другое ремесло, доктор Уортроп?

– Я ученый.

Рембо как раз подносил стакан к губам. Он замер при слове «ученый» и медленно поставил бокал обратно на стол, не притронувшись к абсенту.

– Фадиль в своем письме не уточнил, что вы доктор в научном смысле слова. Я надеялся, что вы могли бы взглянуть на мою ногу; она меня беспокоит, а доктора Аденского гарнизона… Ну, они все – британцы до мозга костей, если позволите так выразиться.



Уортроп, что только что провел несколько месяцев под пристальным надзором британских до мозга костей докторов, сочувственно кивнул и сказал:

– Полностью понимаю, месье Рембо.

Вернулся мальчик с нашими напитками. Рембо одним глотком осушил остатки первого абсента – если то был первый; я подозревал, что нет – перед тем, как принять у мальчика новый, словно спешил поравняться с доктором, который даже еще не пригубил. Покажи мне того, кто не в силах управлять своими желаниями, сказал монстролог, и я покажу тебе живущего под смертным приговором.

Рембо отпил своего нового напитка, решил, что тот ему больше по вкусу, чем прошлый, и снова отпил. Его взор цвета лунного камня упал на мою руку.

– Что стряслось с твоим пальцем?

Я поглядел на доктора, который сказал:

– Несчастный случай.

– Видите? Вот мой «несчастный случай». – Рембо выставил запястье, демонстрируя ярко-красный, сморщенный кусок поврежденной плоти. – Выстрел дорогого друга[122]. Тоже «несчастный случай». Мой дорогой друг в Европе. Я – в Аденском заливе. А рана моя – вот она.

– Думаю, моя любимая строчка – из «Озарений», – настойчиво произнес мой наставник. Его, казалось, что-то раздражает. – «И я осязал немного ее исполинского тела». Соседство «немного» и «исполинского»… просто чудесно!

– Я не обсуждаю свои стихи, доктор Уортроп.

– Правда? – доктор был ошарашен. – Но…

– Что… но? Что такое мои стихи? Rinçures[123] – объедки, ядовитый осадок. Поэт мертв. Он умер много лет назад – утонул у Баб-эль-Мандеба[124], Врат Слез – и я отнес его тело в горы, к Башне Молчания, где оставил гнить, чтобы то немногое, что осталось от моей души, не было отравлено трупным ядом.

Он натянуто улыбнулся, весьма довольный собой. Поэты не умирают, подумал я. Они разве что проваливаются в финале.

– Так что за дело привело вас в Аден? – резко и требовательно спросил Рембо. – Я, как вы можете видеть, очень занятой человек.

Доктор, чье приподнятое настроение было растоптано пренебрежительным отношением Рембо – в кои-то веки игра шла не по правилам Уортропа! – объяснил, чего ради мы помешали Рембо отдать важный предполуденный долг абсенту.

– Простите, – перебил его Рембо, – но куда, вы сказали, вы хотите плыть?

– На Сокотру.

– На Сокотру! О, на Сокотру вам сейчас нельзя.

– Почему это мне нельзя?

– Ну почему же, можно, вот только это последнее место, куда вы захотите плыть.

– А это почему, месье Рембо, если я могу спросить? – доктор нервно ждал ответа. Адена достигли слухи о магнификуме?

– Потому что пришли муссоны. Никто в здравом уме сейчас не попытается туда добраться. Вы должны подождать до октября.

– Октябрь! – монстролог резко встряхнул головой, как бы пытаясь прочистить уши. – Это неприемлемо, месье Рембо.

Рембо пожал плечами.

– Я не властен над погодой, доктор Уортроп. Предъ-являйте свои претензии Господу.

Конечно, монстролог, как и чудовище Рюрик, был не из тех, кто бы так легко сдался. Он давил на Рембо, умолял его, без малого угрожал ему. Рембо принимал это все с ошеломленным видом. Возможно, он думал: «Этот Уортроп, какой же типичный американец!» В конце концов, после еще пары абсентов, поэт смягчился и сказал:

– Ну хорошо. Не в моих силах отговорить вас от самоубийства, как не в моих силах было бы отговорить вас писать стихи. Вот, – он нацарапал на обороте своей визитки адрес. – Отдайте это вознице гхарри; он будет знать, где это. Спросите месье Бардея. Расскажите ему то, что рассказали мне, и если он не прогонит вас взашей, то, может, вам и повезет.

Уортроп поблагодарил его, поднялся и сделал мне знак идти, но тут Рембо встал и спросил:

– Куда это вы пошли?

– К месье Бардею, – озадаченно ответил доктор.

– Но сейчас даже пол-одиннадцатого нет. Его еще не будет. Присаживайтесь. Вы не допили свой чай.

– Но ведь адрес – в Кратере, так? Пока я туда доберусь…

– Что ж, хорошо, но не ждите, что вернетесь скоро, – он поглядел на меня. – И не стоит вам брать с собой мальчика.

Уортроп напрягся и затем солгал – возможно, непреднамеренно, но все равно солгал.

– Я всегда беру с собой мальчика.

– Это скверная часть города. В Кратере есть люди, которые убьют его за одни только красивые ботинки – или вот за эту премилую курточку, очень модную, но для Адена не слишком удобную. Вам следует оставить его со мной.

– С вами? – доктор это обдумывал; я был шокирован.

– Я хочу пойти с вами, сэр, – сказал я.

– Я бы не советовал, – предостерег Рембо. – Но какая мне разница? Делай, что хочешь.

– Доктор Уортроп… – начал я. И слабо закончил: – Пожалуйста, сэр.

– Рембо прав. Тебе лучше остаться здесь, – решил доктор. Он притянул меня к себе и прошептал: – Все будет хорошо, Уилл Генри. Я вернусь задолго до заката, а тебе будет безопаснее здесь, в отеле. Я понятия не имею, что найду в городе, и мы все еще не знаем, что случилось с Рюриком и Плешецем.

– Мне все равно. Я поклялся, что никогда больше вас не брошу, доктор Уортроп.

– Ну, ты и не бросаешь. Это я тебя бросаю. И месье Рембо был очень любезен, предложив присмотреть за тобой, – он приподнял указательным пальцем мой подбородок и пристально поглядел мне в глаза. – Ты пришел за мной в Англии, Уилл Генри. Даю слово, что приду за тобой.

И с этими словами он ушел.

Часть тридцать первая

«Тебя бросили?»

Рембо заказал себе еще абсент, я себе – еще имбирный эль. Мы пили и потели. В воздухе не было ни ветерка, жара стояла ужасная. Пароходы швартовались к набережной и уходили в открытое море. Бубны рабочих нестройно и слабо звенели в мерцающем воздухе. Подошел мальчик и спросил, не желаем ли мы чего-нибудь на ланч. Рембо заказал миску салтаха и еще абсент. Я сказал, что не голоден. Мальчик ушел.

– Тебе надо есть, – констатировал Рембо, заговорив впервые с тех пор, как попрощался с доктором. – В этом климате не есть почти так же скверно, как не пить. Тебе нравится Аден?

Я ответил, что видел пока недостаточно, чтобы составить мнение – будь то положительное или отрицательное.

– Я его ненавижу, – сказал он. – Презираю и всегда презирал. Аден – просто-напросто кошмарная скала, на которой нет ни травинки, ни капли хорошей воды. Половина хранилищ в Кратере стоят пустые. Ты видел хранилища?

– Хранилища?

– Да, Тавильские водохранилища над Кратером, огромные цистерны для сбора воды – в высшей степени древние, глубокие и впечатляющие. Их построили еще при царе Соломоне, чтобы защищать город от затопления – во всяком случае, так считается. Британцы раскопали их, отчистили, очень британский поступок, но они все еще не защищают город от наводнений. Туземные дети летом ходят туда плавать и возвращаются с холерой. Они прохлаждаются, а потом умирают.

Он поглядел в сторону. Море было голубее его глаз. Глаза Лили были ближе к цвету моря, но у нее они казались красивее. Я удивился, с чего бы это Лили вдруг пришла мне на ум.

– Что там, на Сокотре? – спросил он.

Я почти проболтался: «Typhoeus magnificum», – и отпил теплого имбирного эля, чтобы потянуть время, отчаянно – насколько это было возможно на ужасающей жаре – пытаясь придумать ответ. Наконец я сказал единственное, что припомнил из лекции доктора в кэбе:

– Драконья кровь.

– «Драконья кровь»? Ты имеешь в виду дерево?

Я кивнул. Имбирный эль выдохся, но он оставался влагой, а во рту у меня пересохло.

– Доктор Уортроп – ботаник.

– Вот как?

– Именно так, – я постарался придать голосу твердость.

– А если он ботаник, ты тогда кто?

– Я его… Я младший ботаник.

– Вот как?

– Именно так.

– Хм-м. А я – поэт.

Мальчик вернулся с двумя мисками дымящегося рагу и тарелкой лепешек, именовавшихся «хамира», чтобы мы пользовались ими как своего рода съедобной ложкой, объяснил Рембо. Я поглядел на коричневую, маслянистую поверхность салтаха и извинился: у меня не было аппетита.

– Не извиняйся передо мной, – сказал Рембо, пожав плечами. Он принялся за рагу с мрачно стиснутыми зубами. Возможно, салтах он ненавидел так же, как ненавидел Аден.

– Если вы все здесь презираете, почему не уедете? – спросил я его.

– А куда мне податься?

– Не знаю. Куда-нибудь еще.

– Легко сказать. И какая в этом ирония. Такой образ мыслей меня сюда и завел!

Он оторвал кусок хамиры и взгрызся в него, чавкая с открытым ртом, словно желая причинить как можно больше страданий ничего не подозревающему плоду презираемой им земли.

– Младший ботаник, – сказал он. – Так вот что случилось с твоей рукой? Ты держался за ветку, а у него дрогнул топор?

Я отвел глаза: его взгляд действовал мне на нервы.

– Что-то в этом роде.

– «Что-то в этом роде». Это мне нравится! Думаю, позаимствую на тот случай, когда меня снова спросят, что у меня с запястьем. «Что-то в этом роде», – он с надеждой улыбнулся, ожидая, что я спрошу. Я не спросил, и он продолжил: – Случается. C’est la vie[125]. Ну как, хочешь на них посмотреть?

– На что посмотреть?

– На хранилища! Я тебя туда отведу.

– Доктор ждет, что я буду тут.

– Доктор ждет, что ты будешь со мной. Если я уйду к хранилищам, ты не сможешь тут оставаться.

– Я уже видел цистерны.

– Таких цистерн ты не видел.

– И не хочу их видеть.

– Ты мне не доверяешь? Я тебя в них не столкну, обещаю. – Он отодвинул миску, промокнул губы кусочком хлеба и осушил последнюю порцию своего лаймово-зеленого напитка. Он встал.

– Пошли. Оно того стоит. Честное слово.

Он зашагал с террасы в столовую, ни разу не обернувшись, – еще один человек, уверенный, что остальные следуют за ним по умолчанию. Я глядел, как крачки ловят рыбу за самым прибоем и как корабли проходят мимо острова Флинт. Мне было слышно чье-то пение, женщины или, может быть, мальчика; слов я разобрать не мог. Если бы я исчез к его возвращению, доктор был бы недоволен – мягко говоря. Ярость в его глазах живо встала перед моим мысленным взором – и это напомнило мне о другом, о том, кто делил с ним это древнее, холодное пламя. Поэтому я прикончил свой имбирный эль и пошел искать месье Рембо.

Тот ждал на улице прямо у парадного входа. Перед отелем остановилась гхарри, и мы нырнули в экипаж, скрывшись от солнца, но все еще беззащитные перед жарой. Рембо сказал сомалийцу – вознице гхарри, куда мы едем, и мы погрохотали к набережной поверх съежившейся под днищем экипажа тени.

Дорога шла через рыбацкую деревушку из крытых соломой хижин, скучившихся вдоль берега, затем поворачивала вглубь материка и поднималась в гору. Перед нами маячил хаос голых скал и возвышавшихся как башни утесов: останки вулкана, катаклизм извержения коего и сотворил морской порт Аден – хотя на плод творения полуостров был похож меньше всего. Здесь не было ни деревьев, ни кустарников, ни цветов, ни какой бы то ни было жизни – если, конечно, не считать ослов, людей, падаль и дохлых крыс. Цветами Адена были серый и ржаво-красный – серые кости оскверненной земли; красная застывшая лава, что истекла из нее кровью.

Таков был Аден, земля крови и костей, выжженная в земле рана там, где кулак Господень обрушился вниз, бросив к небесам груды расколотого камня и сотворив горы, нависшие над разрушенным пейзажем: зловещим, безжизненным и лишенным всякого цвета, кроме серого цвета сломанных костей Геи[126] и ржаво-красного – ее засохшей крови.

Кратер был самым древним и самым людным поселением полуострова. Кратером его (какой-то писатель, впрочем, предпочитал вариант «миска, выдолбленная Дьяволом») называли не просто так; это и в самом деле был кратер, пустая сердцевина потухшего вулкана, с трех сторон окруженная зубчатыми цепями гор. Британский гарнизон соседствовал здесь с многочисленным местным населением: арабами, персами, сомалийцами, евреями, малайзийцами и индонезийцами.

Понадобилось больше часа, чтобы пересечь старый арабский квартал города. Узкие улочки здесь были запружены осликами, запряженными в повозки, гхарри и пешими крестьянами – хотя не было и следа той давки и сутолоки, что привычна для Лондона или Нью-Йорка. В Кратере много деятельности – но мало движения, ибо днем, когда небо полнится солнцем точно над головой и исчезают тени, город заживо печется в выдолбленной для него миске. Строения были не менее однообразны, чем окружающий пейзаж, облупленные – даже новые, колониальной поры, – и скученные, будто гниющие на солнце раскрашенные тыквы.

Наша повозка проскакала по жаркой, пыльной улице, и та вдруг завершилась тупиком. Мы добрались до устья Вади Тавилы, Тавильской долины, где вулканические глыбы застывших лавы и пепла вздымали свои лысые головы высоко к безжалостным небесам. То был конец цивилизации и конец нашей поездки на гхарри; нам предстояло идти к цистернам пешком по каменным ступеням, что змеей вились по горной теснине. Наш возница сказал что-то Рембо по-французски; я расслышал слово «l’eau»[127]. Рембо покачал головой и пробормотал: «Nous serons bien. Merci»[128].

– Видишь ли, в чем проблема, – выдохнул он через плечо, пока я шагал за ним вверх по лестнице. – Оглянись: внизу распростерт во всем своем бесплодном великолепии городок Кратер. В год в Адене выпадает не более трех дюймов осадков, но если уж тут льет – то как из ведра! Водохранилища соорудили, чтобы прекратить наводнения и чтобы дать британцам спустя тысячу лет, чем заняться. Почти пришли… Вот за следующим поворотом…

Он ловко обошел выход застывшей лавы на поверхность, резко остановился и указал вниз. Мы стояли на краю огромной, конической формы дыры, выдолбленной в цельной скале, пятидесяти футов[129] в диаметре и по меньшей мере столько же – в глубину, и ярко сиявшей на солнце.

– Ну, что скажешь? – спросил он. Лицо его блестело от пота, грудь сорочки пропотела насквозь, а щеки пылали не то от возбуждения, не то от напряжения.

– Это дыра.

– Нет, это очень большая дыра. И очень старая дыра. Видишь, она сверкает, как мрамор? Это, впрочем, не мрамор; это штукатурка.

– Она пересохла.

– Это пустыня.

– Я имею в виду, в ней нет воды.

– Это только одна из них. Тут на холмах их повсюду дюжины.

– Вы мне собираетесь все показывать?

Рембо ненадолго уставился на меня. В солнечном свете его глаза казались совершенно бесцветными.

– Хочешь посмотреть на мое любимое место в Адене? – спросил он.

– Оно в тени?

– Оно недалеко, около двухсот метров отсюда, и там может быть тень.

– Разве нам не стоит двинуться назад в отель? Доктор будет о нас беспокоиться.

– Почему?

– Потому что он ожидает найти нас там.

– Ты его боишься?

– Нет.

– Он тебя бьет?

– Нет. Никогда.

– Понимаю. Он только пальцы тебе отрезает.

– Я этого не говорил.

– Ты сказал что-то в этом роде.

– Думаю, я пойду обратно в отель, – сказал я, осторожно поворачиваясь; я не хотел оступиться и рухнуть в яму.

– Стой. Я обещаю, что это недалеко, и мы сможем передохнуть там перед тем, как спускаться обратно.

– Что это такое?

– Святое место.

Я подозрительно сузил глаза, и тогда пот капнул в них и мир слегка подтаял.

– Церковь?

– Я разве так сказал? Нет. Я сказал «святое место». Пошли, это рядом. Честное слово.


Мы взобрались еще на серию ступеней вверх – вдоль низкой каменной стены. Я посмотрел налево и увидел распростертый под нами Кратер – холмы выбеленных зданий в убийственном жару. У конца стены Рембо повернул направо, и мы продолжили взбираться по широкой земляной тропе, что круто поднималась к безоблачному небу. Скрип туфель по вулканической пыли, звук воздуха, то наполнявшего наши легкие, то покидавшего их – то были единственные звуки нашего трудного восхождения наверх, где конец тропы встречался с бледной, обескровленной синевой неба. Выйдя на гребень холма, мы очутились у подножия небольшого плато в пяти сотнях футов[130] над потухшим кратером. Еще одна серия ступеней вела к вершине.

– Сколько еще идти? – спросил я Рембо.

– Почти пришли.

В ломтике тени под вырезанной в шестифутовой каменной стене аркой мы перевели дух после этого заключительного восхождения. Стена простиралась, насколько хватало глаз, по обе стороны: преграда, что окружала святое место солнца, скал и безмолвных каменных стражей высоко над уровнем моря.

Мы сидели, прислонившись спинами к прохладному камню. Рембо обнял худыми руками поднятые колени и мечтательно уставился вниз, на угнездившийся в проклятых кишках мертвого вулкана городок.

– Так что скажешь? – спросил он. – Лучший вид в Адене.

– Вы за этим меня сюда привели, показать вид? – огрызнулся я. Я устал карабкаться, перегрелся и ужасно хотел пить. Зачем я согласился с ним пойти? Надо было остаться в отеле.

– Нет, но я думал, тебе понравится, – сказал он. – Ты у входа в Tour du Silence, Башню Молчания, которую персы называют Дахмой. Это святое место, запретное для чужаков.

– Тогда зачем вы меня сюда привели?

– Показать, – медленно проговорил он, как если бы обращался к дурачку.

– Но мы же чужаки.

Он встал.

– Мне ничто не чуждо.

При Дахме не было ни часовых, ни стражей у входа, ни патрулей, обходивших территорию. Дахма не принадлежала миру живых; мы не имели права здесь находиться. Наше приближение к башне заметили только вороны, коршуны и несколько больших белых птиц, что без усилий парили на восходящих потоках раскаленного воздуха.

– Это орлы? – спросил я.

– Это белые канюки Йемена, – ответил Рембо.

Дахма находилась на дальнем конце предела, на самой высокой точке плато. То было простое строение – три массивных концентрических каменных круга, каждый в семь футов[131] толщиной, и внутри самого маленького, внутреннего круга была вырыта яма, и все это было открыто небу.

– Вот место, куда зороастрийцы приносят своих мертвецов, – тихо сказал Рембо. – Нельзя их ни сжечь, так как это сделает огонь нечистым, ни похоронить, потому что это осквернит землю. Мертвецы – nasu, нечистые. Так что их несут сюда. Выкладывают на камни, мужчин – на внешнем кругу, женщин – на втором, детей – на последнем, самом ближнем к центру, и оставляют гнить. А когда их кости дочиста обдерут птицы и выбелит солнце, переносят останки в костницу внизу, пока ветер не перемелет их в горстку праха. Таково Дахманашини, зороастрийское погребение мертвых.

Он предложил провести меня внутрь, поглядеть.

– Там никого нет, а мертвецам все равно.

– Не думаю, что хочу их видеть.

– Не думаешь, что хочешь их видеть? Вот это мне интересно, то, как ты это сказал, как будто ты сам не уверен, определился ли.

– Я не хочу их видеть.

Внезапный бриз облобызал наши щеки. Тяжелый запах смерти не мог донестись туда, где мы стояли; он поднимался с выступов в двадцати футах[132] над нашими головами, и его уносил тот же ветер, что целовал нас и нес на себе белых канюков, и коршунов, и ворон. Тени их мчались по не покрытому травой камню.

– Почему это ваше любимое место? – спросил я его.

– Потому что я странник, и после того, как я истоптал землю из края в край, сверху донизу, я пришел, наконец, в это место, туда, где дальше нет ничего. Я пришел к концу, и вот почему я и люблю это место, и презираю. Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга. Это – центр земли, месье Уилл Генри, и куда человеку идти после того, как он дошел до центра?


Я был уверен, что, когда мы прибудем назад в Гранд-отель де л’Универс, доктор будет нас ждать. Не меньше я был уверен и в том, что он будет в ярости оттого, что я ушел с французом и никому не сказал ни слова. Я злился на себя за то, что так поступил, и не мог понять, что же меня к этому вынудило. Было в Артюре Рембо нечто такое, что пробуждало дух безответственности, аморальное животное, то самое, что соглашается, когда цыган у шатра торопит нас «идти и увидеть».

Но когда около трех часов дня мы вернулись, монстролог нас не ждал. Клерк сообщил Рембо, что тоже не видел Уортропа. Мы сели за тот же столик на террасе (это, судя по всему, был любимый стол Рембо), где поэт-а-ныне-экспортер-кофе заказал еще абсент и устроился ожидать возвращения доктора.

– Видишь? Ты зря беспокоился, – сказал он.

– Он должен был уже вернуться, – возразил я.

– Сперва ты волнуешься, что он вернется, а затем волнуешься, что нет.

– Куда он поехал? – спросил я.

– В город, устроить ваше плавание на Сокотру. Ты что, не помнишь? Я пытался ему объяснить, что еще слишком рано. Бардей никогда там не появляется до пяти вечера или около того. Он создание ночное, как летучая мышь. Ты, кажется, нервничаешь. В чем дело? Он что, в какой-то беде?

– Вы сказали, что это нехороший район.

– Потому что хороших районов здесь нет, разве что гарнизон или английский квартал, но тогда это, в общем, английский квартал.

– Может, нам пойти его поискать?

– Мы только что вернулись, и мне только что принесли выпить.

– Вам не обязательно идти.

– Прошу прощения. Когда ты сказал «Может, нам пойти его поискать», я так понял, что ты имеешь в виду «Может, нам пойти его поискать». Ты волен делать, что пожелаешь. Я намерен сидеть здесь и допивать, а затем я поднимусь в свой номер и вздремну. Наша прогулка меня утомила.

Начался полуденный прилив. Подул приятный бриз с моря. Солнце соскользнуло за Шамсанские горы, и тени их протянулись над Кратером и поползли к нам. Рембо допил.

– Я собираюсь прилечь ненадолго, – сообщил он мне. – Что ты будешь делать?

– Останусь тут и буду ждать доктора.

– Если, когда я проснусь, он еще не вернется, мы пойдем в город его поискать.

Он оставил меня одного на террасе, с бризом и приближающимися тенями и вечным бряцанием бубнов вдали. Маленький арабский мальчик подошел забрать пустой бокал Рембо и спросил, не хочу ли я еще имбирного эля. Я заказал два и быстро выпил оба, один прямо за другим, и после этого все еще хотел пить, словно эта безжизненная земля высосала из моего тела всю влагу до последней капли.

Около пяти часов вечера дверь за моей спиной отворилась, и я обернулся, ожидая – зная – что это доктор.

Внутрь шагнули двое. Один был очень высок, с копной ярко-рыжих волос, второй – куда меньше и худее, а волос вовсе не имел. Рюрик уселся справа от меня; Плешец – слева.

– Ты не побежишь, – сказал Рюрик.

Я кивнул. Я не побежал бы.

Часть тридцать вторая

«Отдайте Уиллу Генри»

– Где Уортроп? – спросил он.

Этот вопрос немного меня успокоил. Он означал, что доктор все еще жив. Но долго ли мы с ним протянем? На краткий миг я удивился, как это они меня нашли, но затем решил, что бессмысленно об этом думать. «Как» не имело значения, а «зачем» – я уже знал. Так «если» или «когда»? Вот в чем был главный вопрос.

– Я не знаю, – ответил я.

Что-то острое прижалось к моему животу. Плешец склонился к мне, спрятав правую руку под стол. Когда он ухмыльнулся, я заметил, что у него не хватает переднего зуба.

– Я б мог прямо тут тебя выпотрошить, – сказал Плешец. – Думаешь, я этого не сделать?

– Вы остановиться в этом отеле? – спросил Рюрик.

– Нет. Да.

– Сейчас я объясню тебе правила, – терпеливо сказал Рюрик. – Правило раз: говорить правду. Правило два: говорить только когда к тебе обращаться. Ты знать эти правила, да? Ты ребенок. Все дети знать эти правила.

Я кивнул:

– Да, сэр.

– Хороший мальчик. И очень вежливый мальчик. Мне это нравится. Теперь мы начинать сначала. Где Уортроп?

– Он пошел в город.

– Но он вернуться – за тобой.

– Да. Он вернется за мной.

– Когда он вернуться?

– Не знаю. Он не сказал.

Рюрик зарычал и поглядел на сообщника. Тот кивнул и отложил нож.

– Мы ждать его с тобой, – решил Рюрик. – Здесь, в теньке, хорошо. Приятный бриз, дохлой рыбой не пахнуть.

То было лучшее, на что я мог надеяться в почти что безнадежном положении. Быть может, Рембо проснется и вернется вниз. Я подумал насчет вскакивания из-за стола, прыжка через перила и шансов добежать до набережной так, чтобы Рюрик не прострелил мне затылок, но пришел к решению, что эти шансы чрезвычайно малы. Но если бы я не побежал, если бы я ничего не сделал, а Рембо не проснулся до того, как доктор вернется, Уортроп был обречен.

«Две двери. За одной – дама. За другой – тигр. Какую ему выбрать?»

Под моим взглядом крачка нырнула в прибой и взмыла вновь с блестящей рыбкой, бьющейся в клюве. Я посмотрел дальше – и увидел край мира, линию между морем и небом.

«Это неотъемлемая часть нашего дела, Уилл Генри. Рано или поздно тебе перестает везти».

Чайка сорвалась со своего берегового поста, ее длинная тень быстро промелькнула по выжженному солнцем песку. Я вспомнил тени канюков на голой скале в центре мира.

«Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга».

– Что такое? – спросил Рюрик. – Почему ты плачешь?

– Не я его жду, – признался я. – Он меня ждет, – солгал я.


Это – время мертвых. Время дахманашини.


В четырнадцатом часу второго дня недели мальчик умирает от холеры на руках матери. Слезы ее горьки; он ее единственный сын.

Дух его реет неподалеку, опечаленный ее слезами. Он обращается к ней, но она не отвечает.

Она держит его, пока тело не остынет, и затем кладет его на землю. Она кладет его на землю, ибо время пришло; злой дух приближается, чтобы занять его тело, и после того она больше его не коснется.

Новая молитва-гах [133] начата. Он теперь nasu, нечист. Пришло время Нассесалар [134] . Это шестнадцатый час второго дня.


– Я не понимаю, – сказал Рюрик. – Зачем ему встречаться с тобой там, наверху?

– Там он встречается с доктором Торрансом.

– Кто такой доктор Торранс?

– Друг доктора Уортропа. Он нам помогает.

– Помогает вам что?

– Найти путь на остров.

– Что за остров?

– Остров магнификума.

Рюрик задыхался. Подъем был крут, а он не привык к жаре.

– Для чего эти ямы? – удивился он вслух.

– Защищать город от затопления.

Пересохшие цистерны были затоплены глухими тенями; казалось, у них нет дна. Если вы упадете в такую, то, может, будете падать вечно.


Носильщики трупов забирают мальчика и обмывают его в Таро, моче белого быка. Они обряжают его в Судрех-Кусти, облачение мертвых. Только лицо его остается открыто. Он nasu, нечистый. Дух мальчика следит за ними и не понимает. Он не помнит, что это было его телом. Дух его вновь младенец; у него нет памяти. Теперь шестой час третьего дня.


– Долго еще? – спросил Плешец.

– Оно сразу за следующим подъемом, – ответил я.

– Лучше бы тебе не врать нам.

– Это то самое место, – сказал я.

– Если ты нам врешь, я тебя выпотрошу. Я выпущу тебе кишки и сброшу их с горы.

– Это то место, – повторил я.


Теперь час Гах-Сарны [135] . Дастуры [136] молятся над телом стихами Авесты, дабы укрепить его дух и помочь тому в пути. После молитв тело несут наверх – и в Дахму, где его выкладывают на камень. Теперь двенадцатый час третьего дня.


– Что-то не то, – сказал Рюрик. – Это место, оно же заброшено.

– Он велел мне прийти сюда.

– Помнишь правило раз?

– Он сказал, что будет здесь.

– Здесь, – повторил Плешец. – Но что это за «здесь»? Что это за место?

– Оно называется Дахмой, – ответил я.

Рюрик зажал себе рот ладонью.

– Что это за вонь?

Я решил, что Рюрик должен быть первым, потому что пистолет был у Рюрика. Я сунул руку в карман куртки.

«Отдайте Уиллу Генри; мне некуда его положить».

«Если бы вы носили оружие поменьше, могли бы заткнуть его за подвязку».

– Что-то тут не так, – сказал Плешец и обернулся к Рюрику. – Что-то не так.


Во внутреннем круге – мальчик, над ямой, в которой лежат сухие кости и прах. Теперь он назначен солнцу, и мухам, и птицам, что сперва выклюют его незрячие глаза. То первый час четвертого дня, над ямой, на вершине бездны.


Глаза Рюрика расширились, челюсть отвисла. Последнее, что он увидел перед тем, как пуля разорвала его мозг, не имело никакого смысла. Прожив жизнь чрезвычайно уверенным в себе человеком, он умер в чрезвычайном смятении.

Плешец бросился вперед; лезвие его ножа сверкнуло в свете последних угольев угасающего дня. Его выпад распорол мне рубашку на груди; острие ножа вонзилось в висевший у меня на шее подарок Фадиля, в скарабея на удачу; и я выстрелил в упор Плешецу в живот. Подельник рыжего рухнул к моим ногам лицом вниз. Я, шатаясь, отступал назад, пока не шлепнулся о белую стену башни, а затем колени мои подкосились и я рухнул на каменную землю рядом с раненым, который еще не умер, но, истекая кровью, полз ко мне. Кровавый след, тянувшийся за его подергивающимися ногами, влажно сверкал на голых камнях.

Я поднял револьвер доктора на уровень его глаз. Я держал пистолет обеими руками, но все же не мог заставить его перестать трястись. Плешец остановился, перекатился на бок, зажал кровоточащий живот одной рукой и потянулся ко мне второй. Я не пошевелился. Он был nasu, нечист.

Я посмотрел мимо него: на море, заключенное в раму арочного прохода в стене, на линию, что складывалась там, где вода встречалась с небом. Мир был не круглый, понял я. Мир был плоский.

– Пожалуйста, – прошептал он. – Не надо.

В отличие от Рюрика, Плешец успел понять свою судьбу.


Дух мальчика приходит к Чинвато-Перету, мосту вздохов, соединяющему два мира. Там он встречает самого себя в облике прекрасной девы, свою Каинини-Кехерпу, что провожает его к Митре [137] на суд за все, что он совершил и что оставил недовершенным.


Я оставил их там мухам, и птицам, и солнцу, и ветру. В молчании за стенами Tour du Silence я оставил их. Где безлицые мертвецы смотрели в небо, там я оставил их в центре мира.

Книга X

Tυφωεύς

Часть тридцать третья

«Наша единственная надежда на успех»

Я нашел Артюра Рембо прохлаждающимся на крыльце Гранд-отель де л’Универс, при свежей сорочке и ироничной улыбке.

– Ну? – спросил он.

– Ну – что? – я был уверен, что он может видеть это в моих глазах, чуять, как это поднимается от всего моего существа. Зороастрийцы верят, что мертвецы сперва не уходят; три дня они кружатся у своих покинутых тел, потерянные и забытые. Их выселили, и они не понимают, почему.

– Доктор Уортроп вернулся? – спросил я.

– Да, но вот-вот снова уйдет – искать тебя.

– Где он?

– Там, – сказал он, кивнув на лобби. Я побежал по лестнице, перепрыгивая по две ступеньки зараз. – Лучше бы тебе сообщить ему что-нибудь хорошее. У него для тебя хорошего маловато, – крикнул Рембо мне вслед.

Монстролог стоял посреди комнаты в окружении нескольких облаченных в форму британских полицейских, а также одного или двух вооруженных сипаев[138]. Уортроп, вне всякого сомнения самый опытный охотник из всех присутствующих, заметил меня первым. Он отпихнул кого-то с дороги и зашагал ко мне, чтобы поприветствовать увесистой затрещиной.

– Где ты был, Уилл Генри? – вскричал он. Его лицо исказилось от ярости и затаенной тревоги, которые я видел не первый раз. «Я не допущу, чтобы ты умер!» Он схватил меня за плечи и грубо встряхнул. – А ну, скажи мне! Почему ты вот так? Разве я не велел тебе остаться с месье Рембо? Почему ты меня не дождался? Ну? Что, нечего сказать в свою защиту? Говори!

– Мне жаль, сэр…

– Жаль? Тебе жаль? – он в изумлении покачал головой. Оставив одну руку у меня на плече – словно боясь, что без якоря я могу улететь, – он обернулся к поисковой партии, сообщил им, что заблуший маленький агнец вернулся, и поблагодарил за то, что те так быстро отозвались на клич о помощи. Он больше не произнес ни слова, пока они не ушли, а затем сказал мне:

– А теперь, без фальшивых извинений, Уилл Генри, будь добр объяснить, почему ты сбежал, никому не сказав ни слова.

Я старался не смотреть ему в глаза.

– Я пошел искать вас, сэр.

– Уилл Генри…

– Я пытался уговорить месье Рембо пойти со мной, но он сказал, что устал и хочет вздремнуть.

– И по какой причине ты решил идти меня искать?

– Я думал… – слова не шли на язык.

– Да, мне очень интересно их послушать – твои мысли. Что ты думал? И если ты думал, что меня постигла некая печальная судьба, почему отправился в одиночку? Не пришло тебе в голову разбудить Рембо и хотя бы сказать ему, куда ты идешь?

– Нет, сэр, не пришло.

– Хм-м, – гнев отчасти схлынул с его лица. – Что ж, – сказал он, слегка расслабившись. – Сегодня, видно, у всех все к лучшему, Уилл Генри. Ты нашел меня, а я нашел нам корабль до Сокотры. С рассветом мы отплываем на Кровавый Остров.


Оба мы проголодались и устали, но доктор настоял на том, чтобы прежде всего спуститься на телеграф, где он отправил телеграмму фон Хельрунгу:

«ОТБЫВАЕМ ЗАВТРА МЕСТУ

КОНЕЧНОГО НАЗНАЧЕНИЯ ТЧК ПКУ ТЧК»

Уортропа тоже ожидало сообщение. Он прочел его и затем сунул в карман, не показав мне. Из озабоченного выражения на его лице я заключил, что сообщение пришло не из Венеции, и на обратном пути он был очень молчалив.

Мы взяли на ночь номер в отеле, быстро переоделись к ужину – оба мы были зверски голодны – и кончили вечер за одним столом с Рембо, хранившим гробовое молчание о нашей с ним экскурсии в Шамсанские горы над Кратером. Вместо этого он говорил о своих первых днях в Адене и о кофейном складе, в котором он надзирал над целым «гаремом» работниц, готовивших зерна к отправке в Европу. Доктор слушал вежливо, но говорил мало. Мысли его витали где-то совсем в другом месте.


Тем же вечером я пробудился от дремоты и обнаружил, что остался один. Какая-то тень двигалась за окном. Я выглянул на веранду через щелку между пластинками деревянных ставней. Четко вырисовываясь на фоне серебристого моря, монстролог стоял лицом на восток, глядя в направлении Сокотры.

Он резко повернулся и поглядел вниз через пляж на набережную, напрягшись всем телом и сунув правую руку в карман сюртука в поисках револьвера. Я знал – он его там не найдет.

«Расскажи ему, – прошептал голос у меня в голове. – Ты должен ему сказать».

Я выбрался из постели и в полутьме оделся, дрожа, хотя было не холодно. Я никогда ничего от него не скрывал – никогда и не пытался, поскольку моя вера в его способность видеть насквозь всякую ложь была нерушима.

Я как раз натягивал башмаки, когда за дверью скрипнула половица. В панике – судя по всему, моя сообразительность на этот вечер себя исчерпала – я запрыгнул обратно в постель и натянул покрывало до подбородка.

Сквозь полуоткрытые глаза я видел, как он идет через комнату к стулу, на котором я беспечно бросил свою куртку. Если он проверит барабан револьвера, мне конец. Но какое это имело значение? Я же собирался сознаться, разве нет?

Он подошел к тому же окну, через которое я за ним подглядывал, и долго стоял ко мне спиной перед тем, как сказать:

– Уилл Генри, – и снова, со вздохом, – Уилл Генри, я знаю, что ты не спишь. Твоя ночная рубашка на полу, а башмаки пропали.

Я полностью открыл глаза.

– Я видел вас снаружи и…

– И когда услышал, что я возвращаюсь, запрыгнул в постель полностью одетым.

Я кивнул.

– Ты не думаешь, что такое поведение может показаться странным? – спросил он.

– Я не знал, что мне делать.

– И наиболее разумным тебе представилось запрыгнуть в кровать и притвориться спящим?

Он обернулся ко мне и сказал:

– Я знаю, почему ты уходил нынче днем.

Я шумно сглотнул. Вера в его способности оказалась оправданной. Ему не нужно было моей исповеди: он знал.

– Ты доверяешь мне, Уилл Генри?

– Конечно.

– Судя по твоим действиям сегодня, ты говоришь неправду. Почему ты подумал, что я за тобой не вернусь? Я сказал тебе, что вернусь, но ты ушел меня искать. А только что, обнаружив, что меня нет, ты бросился одеваться, чтобы пуститься за мной вдогонку. Это из-за Нью-Йорка, не так ли? Ты помнишь про Нью-Йорк и боишься, что в любую минуту я могу тебя бросить. Возможно, мне следует уточнить особо, в чем разница между сегодняшним днем и Нью-Йорком. В Нью-Йорке я обещаний не давал.

Я ошибся: монстролог не разглядел правды. Я почувствовал, как бремя вновь устраивается на моих плечах.

– Я не знаю, что мы найдем на Сокотре, Уилл Генри. Кернс и русские выследили нас до сокровища, и не исключено, что Грааль вновь ускользнул из наших рук. Надеюсь, что нет. Я молюсь, чтобы мы не опоздали. А если мы не опоздали, то нам с тобой предстоит взять на себя бремя более тяжкое, чем способно вынести большинство людей. Наша единственная надежда на успех лежит не в силе оружия и не в числе, и даже не в нашей смекалке. Нет, вот что нас спасет, – он взял мою левую руку и крепко сжал. – Это спасло тебя в Америке и спасло меня в Англии, то, во что я должен сейчас совершенно уверовать – в то единственное, чего я даже не начинал понимать! Оно страшит меня больше мерзостей, на которые я охочусь – чудовище, которому я не могу заставить себя обернуться и посмотреть в лицо. Мы были – мы есть – мы должны быть – незаменимы друг для друга, Уилл Генри, иначе мы оба падем. Понимаешь, что я имею в виду?

Он выпустил мою раненую руку, встал, отвернулся.

– В ту ночь, когда ты родился, твой отец отвел меня в сторону и с большой торжественностью – и со слезами на глазах – сообщил мне, что тебя будут звать Пеллинором. Он, думаю, не ожидал моей реакции на сей лестный жест, о котором, я уверен, твоя мать не была уведомлена. Я откровенно выбранил его, лишив любых иллюзий на тот счет, что для меня может стать честью такой выбор. Моя собственная злоба удивила меня. Я не понимал, почему мысль о том, что ты будешь носить мое имя, привела меня в ярость. Мы часто выражаем страх как злость, Уилл Генри, и теперь я думаю, что вовсе не злился, а боялся. Ужасно, ужасно боялся.

Настало время признаться. Разве мои поступки тем днем не служили исчерпывающим доказательством того, что его вера в меня оправдалась? Я попытался и даже открыл рот, но, как Рюрик перед тем, как я убил его, не смог выдавить ни звука. Хотя я, скорее всего, спас нам обоим жизнь и выбрал ту единственную дверь, за которой лежало наше спасение, я припомнил его тихое отчаяние на побережье в Дувре. «Самое странное и смешное здесь то, что я бросил тебя именно затем, чтобы тебе не пришлось жить с ними на их плоском мире». Если бы я исповедовался, я не получил бы отпущения грехов; я все еще был бы nasu.

И он тоже. Мое прикосновение сделало бы его нечистым. Мой «успех» в Башне Молчания стал бы его поражением, его самые глубокие страхи сбылись бы. Он знал бы, вне всякого сомнения, что, когда я спас его, он навсегда меня потерял.

Часть тридцать четвертая

«Самые интересные истории лучше не рассказывать»

Капитан Джулиус Расселл, владелец торгового клипера «Дагмара», был высокий, краснолицый, одноглазый эмигрант, бывший кавалерийский офицер британской армии. Он вышел в отставку после второй афганской кампании и приехал в Аден в восемьдесят четвертом, чтобы сколотить состояние на торговле кофе. Расселл начал с того, что выложил все свои сбережения за списанный пакетбот[139], который в свое время был самым быстрым судном своего класса в британском флоте. Ему нелегко, впрочем, приходилось с поисками заказчиков: большинство экспортеров кофе возили свой товар в Европу на собственных судах, а надежды продавать дешевле конкурентов, закупаясь напрямую у плантаторов и тем самым экономя на посредниках, разбились о фактическую монополию, что держали компании вроде той, на которую в Адене работал Рембо.

– Это все чертова жара, – сообщил Расселл моему наставнику. – Выплавляет из человека всю честь. Таможен-ники такие продажные, что родных матушек продадут за шестипенсовик и бутылку арака[140].

Обанкротившись и впав в отчаяние, Расселл обратился к торговле намного более выгодным активом – алмазами. Дважды в месяц он гонял «Дагмару» вдоль побережья Африки на юг к Софале, где загружался контрабандой у продажного португальского чиновника, и вез камни брокерам в Порт-Саид. Алмазы прятали в мешки с кофе не слишком хитро, чтобы одурачить таможенников, но достаточно, чтобы укрыть при неизбежных рейдах сомалийских и египетских пиратов, рыскавших меж Мозамбиком и Баб-эль-Мандебским проливом, Вратами Слез – там, где Красное море встречается с Аденским заливом и где погиб поэт в Артюре Рембо.

Мы встретились с капитаном и его первым помощником, сомалийским исполином по имени Аваале, в столовой отеля за завтраком. Я, сухопутный двойник Аваале, сразу тому понравился.

– Что означает твое имя? – английский у него был превосходный.

– Что оно означает?

– Да. Я Аваале; на моем языке это значит «удачливый». Что значит твое имя?

– Я не знаю, значит ли оно что-то вообще.

– О, все имена что-то да значат. Почему твои родители, назвали тебя Уильямом?

– Я их никогда не спрашивал.

– Но теперь, я думаю, спросишь, – глаза его заплясали и он широко улыбнулся.

Я отвел взгляд. Доктор и капитан Расселл обсуждали – на довольно повышенных тонах – плату за проезд. Этот спор занял львиную долю визита Уортропа к Расселлу накануне. Расселл хотел получить всю сумму сразу, а доктор, скупой как всегда, соглашался только на половину, с тем, чтобы остаток был выплачен после нашего благополучного возвращения.

– Что случилось с твоими родителями? – спросил Аваале. Он правильно понял мою реакцию.

– Они погибли при пожаре, – ответил я.

– Моих тоже нет, – он положил свою огромную ладонь на мою. – Я был тогда еще мальчиком, как и ты. Ты walaalo, маленький Уилл. Брат.

Он поглядел на Расселла, чей от природы розовый цвет лица теперь разгорелся глубоким алым, и улыбнулся.

– Знаешь, как капитан Джулиус лишился глаза? Он упал с лошади при Кандагаре, и когда ударился о землю, его ружье выстрелило. Он пропустил всю битву. Капитан говорит людям, что был ранен при атаке, что, как большая часть историй о войне, правда – но в то же время и не совсем!

– Я должен покрыть свой риск, Уортроп, – яростно настаивал Расселл. – Я вам уже говорил, никто не пытается добраться до Сокотры в это время года. Британцы даже самый большой фрегат и на сто миль к этому месту не подведут до октября. Они закрывают Хадейбо на время муссонов, а Хадейбо – единственный пристойный морской порт на всем чертовом острове.

– В таком случае высадимся в Гишубе или Стерохе на юге.

– Можно попытаться. Течения на юге коварны, особенно в это время года. Напомню, доктор, я не обещал вам спокойной прогулки с палубы на берег.

Аваале склонился ко мне вплотную и тихо спросил:

– Зачем вы плывете на Сокотру, walaalo? Это место xumaato, гиблое… проклятое.

– У доктора там важное дело, – прошептал я в ответ.

– Он дхактар? Говорят, там много странных растений. Он, выходит, намерен собирать травы для снадобий?

– Он дхактар, – сказал я.


Мы поднялись на борт «Дагмары» в четверть девятого, и на этот раз я не мог дождаться, когда же мы выйдем в море. Набережная кишела британской военной полицией и солдатами; я ждал, что меня отзовут в сторону, чтобы допросить о двух трупах, брошенных на растерзание канюкам в центре мира, так как был уверен, что их уже успели обнаружить.

Мы будем идти в отличном темпе, пообещал Расселл моему беспокойному наставнику, плавание займет не больше пяти с половиной дней. «Дагмару» недавно переоборудовали новыми котлами (мудрое вложение, если вы промышляете контрабандой алмазов), а трюмы ее будут пусты, что увеличит скорость практически вдвое.

– И последнее, чему мне хотелось бы получить от вас подтверждение, – сказал Уортроп, оглядывая толпу в поисках подслушивающих. – Мы пришли к соглашению в том числе и насчет частностей возвращения в Бриндизи?

Расселл кивнул:

– Я довезу вас до самого Бриндизи, доктор. И доставлю ваш особый груз, хоть весь мой опыт и говорит против этого. Я хотел бы надеяться, что мы можем доверять друг другу, как джентльмен джентльмену.

– Мое ремесло, как и ваше, капитан Расселл, практикуют в основном подлецы, а не джентльмены. Вы довольно скоро узнаете, что у меня за особый груз, и получите достойную компенсацию за риск, сопряженный с его перевозкой, я вам обещаю.

Мы с монстрологом прошлись вперед, пока «Дагмара», пыхтя, шла по гавани к открытому морю. По левую руку от нас высились Аденские горы, вздымались клубы черной пыли угольного склада, грациозно изгибался Полумесяц Принца Уэльского и виднелся поблекший фасад Гранд-отеля де л’Универс. На веранде отеля я разглядел человека в белом костюме, поглаживавшего выский бокал с мерзкой зеленой жидкостью. Неужели я увидел, как он поднял свой бокал в шутовском тосте?

– Итак, Уилл Генри, – сказал доктор, – чему же ты научился у великого Артюра Рембо? – он наверняка заметил того же человека.

«Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга».

– Чему я научился, сэр? – бриз на моем лице был просто восхитителен, и я вдыхал аромат моря. – Я узнал, что поэт не перестает быть поэтом только оттого, что перестает писать стихи.

Неизвестно почему, но Уортроп подумал, что это чрезвычайно умно с моей стороны. Монстролог хлопнул меня по спине и рассмеялся.

Сперва за нами отступала земля, пока горизонт не одержал над ней верх. Затем исчезла стая кораблей: пакетботов и грузовых пароходов, легких пассажирских судов, полных колонистов, бегущих от жары, и арабских рыбацких дау, чьи большие треугольные паруса злобно щелкали на ветру, пока горизонт не поднялся, чтобы поглотить их. Крачки и чайки какое-то время следовали за нами, пока не отказались от погони и не вернулись в охотничьи угодья близ острова Флинт. И остались только «Дагмара» и море под безоблачным небом, и солнце, швырявшее ее тень поверх вихрящегося кильватера, и пустой горизонт, куда ни посмотри. И слышны были оглушительный грохот двигателей корабля, и едва слышное пение кочегаров внизу, и смех праздной команды, прохлаждавшейся на верхней палубе. Все они были сомалийцы, и никто не знал ни слова по-английски, за исключением Аваале. Им ничего не сказали о нашей миссии, и они не выказывали ни малейшего любопытства. Будучи счастливы ненадолго отдохнуть от пиратов и не в меру любопытных таможенных властей, матросы смеялись и шутили, как школьники на каникулах.

На борту было всего две каюты. Одна была, конечно, капитанская, а вторая принадлежала Аваале, с радостью уступившему ее доктору, хоть места в ней было лишь на одного.

– Поселишься со мной и моей командой, – сообщил мне Аваале. – Это будет чудесно! Обменяемся рассказами о своих приключениях, и я узнаю, что ты повидал.

Доктор отвел меня в сторону и предостерег:

– Я бы проявил благоразумие, описывая то, что ты повидал, Уилл Генри. Порой самые интересные истории лучше не рассказывать.


Расположенный у котельной кубрик был тесным и шумным, в нем царила постоянная жара, и потому в летние месяцы те, кому не выпало ночной вахты, спали на палубе в гамаках, подвешенных на миделе, а кубрик почти все время был пуст. В две первые ночи в море я не слишком выспался, потому что не мог расслабиться, когда подо мной раскачивался гамак, а голое ночное небо отказывалось стоять неподвижно. Если я закрывал глаза, делалось только хуже. Но к третьей ночи я и правда начал находить это приятным: раскачиваться туда-сюда, пока теплый соленый ветер ласкает щеки, а с темно-синих, как чернила, небес доносится песнь пляшущих звезд. Я лежал и слушал, как Аваале плетет небылицы не менее затейливые, чем гнездовище магнификума.

На третью ночь он сказал мне:

– Знаешь, почему капитан Джулиус нанял меня помощником? Потому что я раньше был пиратом и знаю их обычаи. Это правда, walaalo. Шесть лет я был пиратом, ходил вдоль побережья. От мыса Доброй Надежды до Мадагаскара я был бичом семи морей! Алмазы, золото, шелка, почтовые пакеты, иногда люди… Да, я торговал даже людьми. После того, как умерли мои родители, я записался на пиратский корабль, и когда научился всему, чему только мог, у капитана, я прокрался ночью к нему в каюту и перерезал ему глотку. Я убил его, а затем созвал всю команду и сказал: «Капитан умер; да здравствует новый капитан!» И что я сделал, как только стал капитаном? Поставил тяжелый замок на дверь каюты! – он хихикнул. – Мне и семнадцати не было. А через два года я был уже самым страшным пиратом Индийского океана; Аваале Грозный, звали они меня. Аваале Дьявол. И я был дьявол. Единственные, кто боялся меня больше моих жертв, была моя команда. Я мог пристрелить человека за то, что он икнул в мою сторону. У меня было все, walaalo. Деньги, власть, уважение. Все это теперь в прошлом.

– Что произошло? – спросил я.

Он вздохнул; его душа была растревожена этим воспоминанием.

– Мой первый помощник привел ко мне мальчика – мальчика, за которого он ручался и который хотел себе койку на судне, – и я согласился как дурак. Он был примерно того же возраста, в котором я сам начал, и сирота к тому же, и я сжалился над ним. Он был очень умен, и очень силен, и очень бесстрашен – не меньше, чем кое-какой другой мальчишка, что в свое время решил, что хочет быть пиратом. Мы стали довольно близки. Он был предан мне, а я ему. Я даже начал думать, что если мне когда-нибудь это надоест, я брошу пиратскую жизнь и оставлю корабль ему как моему наследнику.

Затем один из членов экипажа принес Аваале тревожные вести. Он подслушал, как мальчишка и первый помощник, человек, что за него поручился, шептались как-то ночью о тираническом правлении капитана и, что вызвало наибольшее возмущение, о том, как Аваале отказался честно разделить плоды трудов неправедных.

«Он тебе доверяет, – сказал юноше первый помощник. – Он не заподозрит ножа, пока тот не вонзится ему в самое сердце!»

Аваале не колебался. Он немедля схватил предполагаемых заговорщиков и вынудил их встать лицом к лицу. Оба отрицали заговор и заявили, что обвинитель плетет против них козни, чтобы подлизаться к капитану и увеличить свою долю добычи. Суд Аваале был скор и безжалостен: он убил всех троих, обвинителя и обвиняемых, включая мальчика, которого любил, хотя и признал, что это было тяжело – очень тяжело. Затем он собственноручно обезглавил их и вывесил головы с бизань-мачты как напоминание экипажу, что он был их царь и бог.

– Не понимаю, – сказал я. – Если первый говорил правду, зачем ты его убил? Он предупредил тебя о мятеже.

– Я не знаю, правду ли он говорил, walaalo. Я не знал, кому верить.

– В таком случае ты убил минимум одного невиновного.

– У меня не было выбора, – воскликнул он срывающимся от отчаяния голосом. – Если бы я оставил в живых не того, кого нужно, то погиб бы! Пролить кровь невиновного – или виновный прольет мою! Ты не знаешь, walaalo. Ты мальчик. Ты никогда не смотрел в лицо безликому.

– Безликому?

– Так я его называю. Я рыдал, когда вонзал кинжал ему в сердце; я горько плакал по мальчику, которого любил, когда его кровь, обжигающе горячая, лилась у меня сквозь пальцы. И, плача, я смеялся с неистовой, неодолимой радостью! Я смеялся, потому что был свободен от чего-то; я плакал, потому что был к чему-то прикован. Я был спасен и проклят одновременно. Благослови тебя бог, walaalo, тебе никогда не приходилось глядеть в лицо безликому; ты не знаешь.

Освобожденный и порабощенный, Аваале недолго оставался пиратом после того, как сделал свой невозможный выбор. Он бросил свой корабль в Дар-эс-Салааме, чье название – не что иное, как исковерканное арабское «андар ас-сал», «гавань мира». Не имея ни гроша за душой и ни единого друга на чужбине, он забрел далеко вглубь африканского континента, прежде чем достиг Буганды, где его приютила группа англиканских миссионеров. Они научили Аваале читать и писать по-английски и ежедневно молились за его бессмертную душу. Он молился с ними, поскольку ему казалось, что у него с их богом особое родство.

– Проливать невинную кровь для него не внове – нет, только не для него! – сказал Аваале. – Своего собственного сына он предал на кровавую гибель, чтобы я мог жить, дабы поклоняться ему. Этот бог, думаю, понимает предел между «возможно» и «должен»; он видел лицо безликого!

Какое-то время я молчал. Я смотрел, как звезды качаются туда-сюда, слева направо и обратно; слушал, как хлещет море по носу клипера; чувствовал, как бьется мое сердце.

– Я тоже его видел, – проговорил я наконец. – Я знаю этот предел, – он пролегал между Уортропом и Кендаллом в спальне на Харрингтон Лейн, между Торрансом и Аркрайтом в Монстрарии, между Рюриком и мной в Башне Молчания в центре мира.

– Где, walaalo? – в голосе Аваале слышалось недоверие. – Где ты его видел?

– Здесь, – сказал я и прижал руку к груди.

Часть тридцать пятая

«Ярость милосердного Бога»

На четвертый день горизонт перед нами почернел, а волны стали выше, повинуясь непреклонному ветру, навалившемуся на «Дагмару», словно гигантская рука, прижатая к ее груди. Капитан Расселл развернул судно к югу, чтобы уклониться от бури – решение, что пришлось не по вкусу монстрологу, скрежетавшему зубами, и тягавшему себя за нижнюю губу, и расхаживавшему по передней палубе, пока шторм гнул его едва ли не вдвое и взбивал его волосы в циклоническую путаницу. Я бросил вызов стихии, чтобы загнать доктора внутрь, совершенно убежденный, что в любой момент бушующие волны, яростно обрушивавшиеся на мостик, могут смыть его за борт.

– Ты знаешь, что сказал бы фон Хельрунг! – прокричал Уортроп, заглушая хлещущий ветер и грохочущее море. – Ярость милосердного Господа! Ну, а я скажу так: пусть спустит с поводка все свои чудеса и знамения! Пусть выйдут против меня силы небесные, и я буду сражаться с ними каждой клеточкой своего тела!

Палуба неистово содрогнулась и рывком встала на дыбы, сбив меня с ног. Рука монстролога выхлестнулась вперед и поймала меня, отдернув прочь от края.

– Тебе не стоит тут быть! – завопил он.

– Вам тоже! – заорал я в ответ.

– Отбой я не дам! Никогда!

Он отпихнул меня к корме и повернулся к мне спиной, широко расставив ноги для равновесия и раскинув руки, словно призывая гнев божий во всей его полноте на свою голову. Вспыхнула молния, гром сотряс доски, и Уортроп рассмеялся. Монстролог смеялся, и его смех заглушал ветер, и хлещущий дождь, и сам гром, поправ вихрь своей несокрушимой пятой. Что же удивительного в той власти, которую этот человек имел надо мной? Ведь он не бежал от своих демонов, как большинство из нас, но принимал их как родных, прижимая к сердцу в удушающем объятии. Он не пытался спастись, отрицая их, обманывая их или торгуясь с ними. Он спускался в их логово, в то тайное место, которое большинство из нас скрывает. Уортроп был Уортропом до мозга костей, поскольку его демоны определяли его, вдыхали в него дуновение жизни, и без них он пошел бы ко дну, как большинство из нас: в туманное чистилище бессознательного существования.

Можете звать его безумцем. Можете считать его тщеславным, эгоистичным, высокомерным и лишенным всех нормальных человеческих чувств. Можете и вовсе отмахнуться от него как от дурака, ослепленного собственной гордыней. Но вы не можете сказать, будто Пеллинор Уортроп не был до самого конца, полностью, яростно жив.


Я отступил в безопасность мостика, откуда мог за ним хотя бы приглядывать, хотя плещущая в стекло и струящаяся по нему вода мешала моему обзору, превращая Уортропа в исступленную призрачную тень на светло-сером фоне увенчанного белым моря. Аваале как раз встал за штурвал. Его мощные руки то и дело бугрились мышцами, пока он боролся с рулем.

– Что он творит? – удивился он. – Он хочет, чтоб его сдуло в море?

– Ему не терпится, – ответил я.

– Не терпится что?

Я ничего не сказал. Не терпится посмотреть в лицо Безликому, мог бы ответить я, но не сказал ничего.


После заката шторм преследовал нас еще долго, вынудив «Дагмару» на мили отклониться от курса и оказаться далеко к югу от острова, как раз на пути дувших с севера муссонов. Когда погода наладилась, Расселл наметил курс, который должен был привести нас обратно к западному берегу Сокотры; это, объяснил он доктору, был единственный разумный путь.

– Мы не можем подходить с юга, не с такими ветрами, – сказал он.

– Это обойдется нам минимум в день, – указал монстролог. Желваки его напряглись от едва сдерживаемого гнева.

– Дольше, – угрюмо ответил Расселл.

– Насколько дольше?

– Два дня, два с половиной.

Уортроп с силой ударил по столу:

– Неприемлемо!

– Нет, доктор Уортроп, неизбежно. Я пытался объяснить вам еще в Адене. Никто не ходит до Сокотры в это время…

– Тогда чего ради, во имя всего святого, вы на это согласились? – огрызнулся доктор.

Расселл призвал на помощь всю свою английскую стойкость и сказал так спокойно, как только мог:

– Подойти с запада – единственная возможность подвезти вас достаточно близко, чтобы вы могли высадиться. Пробиваться на север против этого ветра может занять у нас ровно столько же времени и при этом удвоить риск.

Уортроп глубоко вздохнул, чтобы овладеть собой.

– Конечно, я подчинюсь вашему решению, капитан. Но надеюсь, что вы способны понять срочность моей задачи.

– Что ж, я ее не понимаю. Вы были изумительно уклончивы насчет своей цели, доктор Уортроп. Возможно, ваша надежда могла бы сбыться, если бы вы рассказали мне, что, к чертовой матери, на этой безлюдной каменюке такого важного, что вы готовы рисковать жизнью и здоровьем – моими жизнью и здоровьем.

Мгновение доктор молчал. Он уставился на пол, взвешивая что-то в уме. Затем Уортроп поднял глаза и сказал:

– Я не ботаник.


– В этом темном уголке мира я видывал странные вещи, – доверительно сообщил капитан после того, как исповедь монстролога подошла к концу. – Но ни одной настолько странной, как те, что вы описываете, Уортроп. Я слыхал про – как вы его назвали? – это поганое желе, что несет безумие и смерть, но никогда не думал, что оно в самом деле существует. Я еще слыхал, как люди говорят о так называемом красном дожде, крови, льющейся с небес аки библейская казнь, но я никогда особенно не верил в моряцкие байки. С тем же успехом вы можете быть просто сумасшедшим. Но это уж не мое дело – пока ваше сумасшествие не угрожает моему кораблю и безопасности моей команды.

– Уверяю вас, капитан Расселл, я не безумен и не наивен. Все эти рассказы – правда, и я намерен доказать вам это, когда вы за нами вернетесь. Если, конечно, мы вообще туда доберемся!

– Я довезу вас туда, Уортроп, но я обязан спросить вас, как вы намерены одержать верх над эскадроном русских и поймать этого вашего монстра, учитывая, что и те, и другой намерены вас убить, а на вашей стороне ничего, кроме этого мальчика и револьвера в кармане.

Мы с Расселлом оба ждали его ответа. Я не думал, что Уортроп ответит так же, как мне в Адене – «вот что спасет нас» – и он и не ответил.

– Я оставлю вопросы навигации вам, капитан Расселл, – сказал он, – если вы оставите мне вопросы монстрологии.


– Ты уже знаешь, walaalo? – спросил меня той ночью Аваале, когда мы лежали в гамаках на нижней палубе. Ему пришлось повысить голос, чтобы я расслышал его за гудением двигателей. – Я иду с вами.

Я был ошарашен.

– Что ты имеешь в виду?

– Капитан Джулиус нынче вечером спросил меня, что я об этом думаю. «Этот чертов янки, может, самый большой дурак, что мне встречался, – сказал он мне. – Он с тем же успехом может быть спятившим на всю голову, но не могу я просто высадить его на берег и умыть руки». Он предложил удвоить мою плату, и я согласился, но не из-за денег. Я согласился ради тебя, walaalo, и ради того, чью жизнь отнял все эти годы назад. Я думаю, бог послал тебя мне, чтобы я мог спасти свою душу.

– Я не понимаю, Аваале.

– Ты мое искупление, ключ от темницы моего греха. Спасу тебя – и тем спасу себя от судилища.

Он погладил в темноте мою руку.

– Ты его дар мне, мой walaalo.


На глубине живут духи. Этой ночью, последней в долгой череде ночей, вы способны расслышать их голоса в открытом море, в брызгах морской воды, и в ветре, и в шлепанье и шлепанье воды, разбивающейся о нос корабля. Голоса стремительных и мертвых, как сирены, зовущие вас навстречу року. Стоя лицом к той точке, где море встречается с небом, вы слышите их зловещий плач. И затем, перед вашими изумленными глазами, горизонт разламывается, бросая ввысь иззубренные осколки себя самого, дабы заслонить звезды.

И голоса говорят с вами.

«Nullit! Вот и весь он!»

«На санскрите она называется Двипа Сукхадхара, Остров Блаженства».

Эта ночь – последняя в долгой череде ночей. Ночь, когда мистер Кендалл появился у нас на пороге. Ночь, когда монстролог привязал себя ко мне и вскричал: «Я не потерплю, чтобы ты умер!» Ночь, когда он меня бросил. Ночь, когда я бежал по реке крови и огня, чтобы спасти его. Ночь, когда Джейкоб Торранс показал Томасу Аркрайту две двери. Ночь отчаяния моего наставника – «Ты поступил в услужение к ха-Машиту, ангелу смерти» – и ночь моего собственного отчаяния в центре мира.

Остров, поднимающийся навстречу, черен – разрыв в небе, через который льется лишь чернота – и ветер причитает, толкая вас назад, пока прореха в бесконечной перспективе тянет все ближе, словно море изливается в бездну, унося вас за собой вниз. Сгусток темноты соскальзывает по левую руку, пока лодка вертится то на юг, то на восток. На миг кажется, будто вы неподвижны, а движется как раз остров – тяжелая черная баржа, беззвучно прорезающая море.

Это – дом Тифея Великолепного, Владыки Бездны, ужаснейшего монстра из всех, что живет в пространстве между пространств, на волосок за гранью вашего зрения. Я понимаю, что вам, возможно, хочется отвернуться. И вы вправе, если пожелаете. Ваше счастье.

Мы с монстрологом такой роскоши лишены. Мы трудимся во тьме, чтобы вы могли жить при свете.

Часть тридцать шестая

«Разве это не чудесно?»

По настоянию Уортропа «Дагмара» бросила якорь в полумиле от южного берега – ближе Расселл свое судно подвести не отважился. Течения в это время года коварны, объяснил он нам, и вьются вокруг Сокотры с яростью Харибды[141]; побережья завалены гниющими скелетами кораблей, что отважились подойти в муссон слишком близко. В июне горы Хагьера, в пять тысяч футов[142] высотой, гонят стратосферные ветры из Африки вниз, и те с воем несутся вдоль северной береговой линии. Три месяца ветры беснуются без передышки, с почти постоянной скоростью шестьдесят[143] миль в час и порывами хорошо за сотню[144]. Июнь – еще и месяц проливных дождей, затопляющих внутреннюю часть острова и южный берег, где мы и собирались попытать счастья с высадкой.

Мы с доктором последовали за Расселлом на полубак, где он разложил свою подзорную трубу и принялся выглядывать Гишуб – рыбацкую деревушку, что лежала (или должна была лежать) прямо к северу и примерно в миле от нашего местонахождения. Капитан тревожился. Он знал, что мы на правильном месте, но вдали не сияло никаких огней, что указывали бы на существование Гишуба.

– Совершенно темно, – пробормотал он. – Странно. Кажется, оттуда все ушли, – он передал подзорную трубу Уортропу, который несколько раз повернул ее туда-сюда в руках, прежде чем признать, что не увидел ничего, кроме камней разнообразных оттенков серого.

– Глядите на двенадцать часов, – посоветовал Расселл. – Найдите на берегу рыбацкие лодки, потом прямо назад… Туземцы строят дома из камня – на острове почти нет деревьев, – если они вооб