Book: Бегство от Франка



Бегство от Франка

Хербьёрг Вассму

Бегство от Франка

Ребенок в подвале

Девочка стоит босиком на мокром цементном полу. Высоко в стене маленькое окно, похожее на смотровую щель. На девочке нет ничего, кроме рубашки и штанишек. В подвале холодно. Со всех сторон ее окружают каменные стены. Посреди подвала установлена большая, продолговатая лохань, в ней обычно полощут белье. Лохань похожа на гроб, который девочка видела однажды в церкви, в нем лежал умерший сосед. Девочка знает, что тяжелая дверь подвала заперта снаружи на железный засов. Она смотрит на пол. У ее ног блестит желтоватая лужа. В ней отражается окно в стене, перевернутое вверх ногами. Лужа появилась, когда директриса сказала, что девочка должна просить прощения у Бога и людей за то, что ее «сердце сковано холодом». Но сейчас у нее скованы холодом ноги. Сверху доносятся звуки. Там — все дети. Их голоса проникают и сюда вниз. Дети ходят по лестнице, хлопают дверьми, передвигают стулья. Они о чем-то переговариваются, но разобрать слов она не может, и это означает, что она исключена из их сообщества. Кто знает, сколько времени она уже стоит здесь. Однако свет медленно меняется. Кричит одинокая чайка. Должно быть, чайка сидит на столбе у окна кухни, хотя ей редко что-нибудь кидают. Вот если бы уметь летать, думает девочка. Странно, наверное, парить высоко в небе. Чувствовать упругость воздуха. Нисколько не весить и потому не падать. Стены темнеют, и трещины на штукатурке исчезают. Медленно-медленно. Теперь в доме слышатся уже другие звуки. Ножки стульев скребут пол, кажется, будто налетела непогода. Там, наверху, сейчас ужинают. Потом начинает шуметь водопроводная труба. Гудят голоса. Дети моются. Грязными обмылками. Таков порядок. Чайка больше не кричит. Она уже улетела. Далеко, за острова. Стала волнистой линией в вечности.


Дождь мягко шуршит по окну под потолком. Остатки старой сажи текут вниз, оставляя полоски на гладком стекле. За темнотой проглядывает слабый, вызывающий тревогу свет. Будто там кто-то ходит, светя себе карманным фонариком. Когда шуршание шагов затихает, фигура становится более явной.

— Почему ты пришла? Мы уже давно не дети, — сказала я.

— Тебе опять приснилось, что тебя посадили в подвал. Ты забыла? Я всегда прихожу к тебе, когда в подвале становится темно. Неужели не помнишь? Но сейчас ты уже можешь проснуться. Ты больше не в подвале. Напротив, мы, можно сказать, на крыше. Открой глаза и увидишь, что время работает на тебя. Ты уже взрослая.

Неяркий дневной свет показал, что я не стою на цементном полу. Просто во сне я сбросила с себя перину. Я встала, закрыла окно, надела махровый халат и войлочные тапочки. Включив электрический обогреватель, я подошла к письменному столу и сняла старое покрывало, которым закрываю компьютер, когда не работаю. Когда-то оно лежало на маленькой кроватке, но кроватки здесь больше нет.

Я не могу не писать, если монитор открыт. Тем более спать. Даже в темноте. Мне мешает само сознание, что он не закрыт. Теперь он уставился на меня. Я зажгла настольную лампу. Посидела, склонившись над клавиатурой. Потом начала писать. Как будто верила, что можно увидеть свою жизнь, как тяжелый сон, который наконец кончился. Исчез. По мере того, как подвал отступал, я все отчетливее видела Франка.

Письменный стол был небольшой и стоял не под окном. Там было слишком светло. Стол стоял в темном углу рядом с диваном-кроватью. Он достался мне почти даром от прежнего жильца, и я тщательно его вымыла, прежде чем им пользоваться. На столе не осталось никаких следов от его прежнего владельца, теперь он был просто старым столом из ИКЕА с тремя ящиками. Один — для заметок и важных бумаг, другой для конвертов и писчей бумаги и самый нижний — для вырезок из газет. Я люблю порядок. Это стало едва ли не дурной привычкой. Франк говорит, что моя комната почти стерильна. Но это не комплимент.

Франка не особенно интересует, что я пишу, но мою последнюю книгу он все-таки прочитал. Потому что она оказалась в доме, как он выразился. К счастью, он не сказал, что прочитал книгу потому, что ее купила его жена, как любят оправдываться мужчины, если нечаянно прочли какой-нибудь роман. Мне было бы неприятно думать, что его жена читала мою книгу.

Вскоре ноги у меня согрелись. И чем дольше я писала, тем дальше отступал приснившийся мне подвал.

Франк редко отзывался отрицательно или откровенно обидно, но сказал, что моя книга «странная». Его вообще интересовали только первые прижизненные издания покойных писателей, а в них — переплеты и титульные листы больше, чем содержание. Задолго до аукциона он неделями исходил слюной из-за какого-нибудь старинного переплета. Но это естественно для торговца антиквариатом, которого интересовали главным образом фарфор и старинные издания.

— Если бы люди не довольствовались старой, отреставрированной и тонированной под старину крестьянской мебелью с фальшивыми медными нашлепками, я бы открыл настоящий антикварный магазин и продавал хрустальные люстры, со всей Европы, мейсенский фарфор и старинное норвежское серебро. А в смежном помещении собрания редких книг, изданных не позже 1890 года, — говорил он.

Может быть, он просто облегчал себе жизнь, зарабатывая на вульгарном вкусе людей, но меня это не касалось. Он неохотно продавал то, что ему нравилось. Поэтому он вряд ли разбогател бы на ценных изданиях. Франк зарабатывал на презираемой им крестьянской мебели. Крупные суммы, которые иногда оказывались у него в руках, бывали выиграны на ипподроме Бьерке. Или же он получал кредит. Трудно сказать, у кого. У него случались неприятные разговоры по телефону в самое неподходящее время. Например, когда мы лежали на моем диване-кровати. Несколько раз он отключал свой мобильник, взглянув на номер на экране. И изображал на лице полное равнодушие, что вообще-то было для него не очень характерно.

Я ничего не понимаю ни в деньгах, ни в антиквариате. Вещи, которыми кто-то пользовался, всегда вызывали у меня тревожное чувство. Мне трудно принимать их. А вот Франка, напротив, я принимаю безоговорочно. Очень редко он сонным басом рассказывает мне всякие невероятные истории.

— В моем ремесле взлеты чередуются с падениями, нужно уметь проигрывать. И даже терпеть, если тебя обманут, — говорит он.

Но вообще-то мы разговаривали немного. Я не способна интересоваться мелочами, о которых люди говорят, когда хотят показать, что им приятно общество друг друга. Зато я хорошо слушаю. Франк нуждался в том, чтобы его слушали.

— Ты согласна? — спрашивал он и продолжал говорить, не обращая внимания, ответила я ему или нет. Иногда я брала его за руку, чтобы заставить замолчать. Или улыбалась. Обычно это помогало.

Я пишу медленно. Мягкое постукивание клавишей позволяет мне не терять логической связи. Не уверена, что Франк подходящий персонаж для романа. Мне всегда трудно, когда он забегает ко мне на минутку. Может, он неподходящий персонаж даже для простого рассказа. Его личность не располагает к интригам или обидам. Не говоря уже о горечи, злобе или борьбе. Моя возможность узнать о нем что-нибудь важное весьма ограничена. Я знаю его только по дивану-кровати, если можно так выразиться.

В моих глазах Франк удачливый человек. В силу своего обаяния или чего-то, что трудно определить словами, но чем обладают некоторые люди, он почти всегда получал то, что хотел. Думаю, у него почти не было плохих качеств. А персонаж романа непременно должен обладать плохими качествами.

Если бы моя сексуальная привязанность к Франку не была так сильна, я бы наверняка морщилась от того, что от него пахнет старыми вещами и газетами, лежавшими штабелями в задней комнате его магазина. Единственный раз, когда я посетила салон красоты, мне вспомнился Франк. Я лежала с закрытыми глазами, как обычно лежала с ним. Когда косметолог поднес мне к лицу теплый компресс, я почувствовала необычный запах. Не неприятный. Скорее, он напоминал аромат забытых в миске розовых лепестков, ветра в старом лесу или земли. Этот запах вознес меня на удивительные высоты блаженства. Франк в моем воображении всегда почему-то был связан с роскошью, несмотря на то, что он много времени проводил в подвале.

Однажды я зашла без приглашения на склад его магазина на Индустригата. Движимая отчаянным желанием увидеть его, я рисковала быть осмеянной или выставленной за дверь. Это было нарушением неписаного уговора. Франк не должен был чувствовать, что ему что-то угрожает. Вечер был теплый, и я видела во Фрогнерпарке бесконечные пары, склеившиеся друг с другом на автомобильных пледах.

Он втащил меня внутрь и запер дверь изнутри. И мы сделали это на старой кушетке, судя по ее виду, из какой-то респектабельной квартиры. Возможно из какой-нибудь выморочной виллы на улице Хальвдана Черного, кто знает? Она была обита фиолетово-красным бархатом и окантована тесьмой с кистями, которые раскачивались синхронно с движениями Франка. Сие действие происходило за голубой крестьянской полкой для тарелок из Оппдала и доской для разделки теста из Ёльстера. В большом, холодном подвале. Но не таком, какой часто мне снился.

Маленькое окошко наверху в стене впускало внутрь луч света. Во время наших весьма фривольных усилий я видела, как в луче блестит пыль десятилетней давности. Если эта пыль казалась мне блестящей, то лишь потому, что это была пыль Франка. По непонятной причине я всегда делаю различие между тем, что имеет отношение ко мне или моему телу, и тем, что мне не принадлежит. Иначе я не могла бы жить хоть отчасти беспечно в этом мире.

Лицо Франка было бледное, сосредоточенно-страдальческое. Как всегда, перед тем как он овладевал мною. Мне почему-то казалось, что именно с таким выражением лица он обычно стоял на самой верхней площадке — уж не знаю, сколько метров было оттуда до воды, — и готовился к прыжку на золотую медаль. Или когда он неожиданно узнавал о каком-нибудь выморочном имуществе. Последнее однажды случилось у меня на глазах. Немалая часть жизни Франка проходила в разговорах по телефону.

У него была глубокая складка между бровями, и он то открывал рот, обнажая зубы, то крепко сжимал губы. Ноздри у него всегда были раздуты. Мне было приятно видеть Франка, когда он сосредоточивался, словно бык, которого вот-вот выпустят на манеж. Даже волосы и те были у него сосредоточенны. Несколько волнообразных движений кожей лба заставляли волосы шевелиться, будто они тоже готовились к тому, что сейчас произойдет.

А его дыхание! Тогда в подвале, когда он овладел мной, его дыхание вдруг стало необычным. Оно вырывалось из самой глуби, из каких-то запертых мест. Его звук завораживал. Конечно, легкие и дыхательная система не могут обходится без воздуха, но в тот раз звук издавал, скорее, мозг Франка, его шейные мышцы. Должна признаться, что это добавило не одну искру к тому возбуждению, которое заставило меня прийти к нему. Это было вроде приглашения в его тело. Он оказывал мне большое доверие.

Его руки обладали той же нетерпеливой мягкостью, на которую я обратила внимание, когда впервые увидела Франка в его стихии на ярмарке антиквариата в выставочном павильоне Шёлюст. Широко расставив ноги, он склонился над старой столешницей красного дерева, которую полировал фланелевой тряпкой. Я подошла совсем близко и скромно наблюдала за ним. Это нетрудно, когда человек поглощен антикварным обеденным столом. Пальцы у него были короткие и сильные, ладонь — широкая. Такие руки я видела у пианистов. Это было неожиданностью. Сила, как и гибкость, были одинаково необходимы и пианистам и Франку. Для меня было достаточно увидеть, как он обращается с красным деревом. Коротко остриженные ногти поразили меня своей чистотой — в то время я еще не знала, что Франк буквально отмокал в бассейне несколько раз в неделю. Складки на суставах пальцев были темнее остальной кожи. То же самое я наблюдала у цветных. Это произвело впечатление, которого я не могу объяснить. Во всяком случае, я застыла на месте, хотя у меня и в мыслях не было приобретать обеденный стол на двенадцать персон. В конце концов он поднял глаза, взмахнул тряпкой и опустил руку.

— Привет! Это ты? Вот сюрприз! Тебя интересует антиквариат? — спросил он.

Сперва мне показалось, что вокруг рта у него появились презрительные складки, но потом я вспомнила, что точно так же он выглядел и перед тем, как улыбнулся. Как человек, которому оперировали заячью губу.

— Вообще-то, нет, — честно призналась я.

И тут проявился рефлекс, или даже не знаю, как назвать то, что всегда отличало Франка от всех остальных мужчин. Какая-то презрительная уязвимость. Точь-в-точь как у ребенка, который пытается показать, что ничего не боится.

Три дня спустя он стоял в дверях моей комнаты и протягивал мне солидную серую коробку, тщательно перевязанную крест-накрест, чтобы она не раскрылась.

— Не знаю, любишь ли ты фарфор, но мне хочется подарить тебе эту вещицу. Это Мейсен, и стоит он больше, чем можно подумать. Первый выпуск, двадцать три сантиметра.

Когда он понял, что его слова не произвели на меня впечатления и я не намерена тут же распаковать коробку, он невозмутимо напомнил мне, что эта вещь может разбиться. Я поставила коробку на диван и развязала ее. В ней был павлин с синей шеей и распущенным хвостом. Первой моей реакцией было отчаяние. Павлин показался мне вульгарным, и я не знала, как поблагодарить за него. Я осторожно собрала тонкую древесную стружку и ссыпала ее обратно в коробку, чтобы не насорить в комнате. Если бы она попала на постельное белье, у меня бы начался зуд. Кто знает, где эта стружка побывала и какую таила опасность.

Я видела по Франку, что мне следует выразить восторг.

— Как интересно! А какое искусство! Я не часто получаю подарки… Большое спасибо! — вяло пробормотала я, словно у меня была инвалидность по благодарности.

Павлин из Мейсена стоял на письменном столе и наблюдал за нами желтыми щелками глаз. На каждом безупречно выписанном пере тоже было по глазу. Я старалась не смотреть на него. И вместе с тем пыталась хвалить его так, чтобы это не звучало фальшиво. Точно так же Франк потом благодарил меня за мои книги.

Не знаю, справилась ли я с этим, но перед уходом он пообещал поставить павлина в один из застекленных шкафов в своем магазине на Индустригата. Может быть, он поверил, будто я боюсь, что павлина у меня украдут или он разобьется. Во всяком случае, он унес павлина с собой. Почему я не сказала ему прямо, что это уже слишком? Потому что пожалела его? Или себя, опасаясь увидеть его обиженным?

Мне было важно, чтобы павлин хранился у Франка. Пусть напоминает ему о моем существовании. Частица меня всегда будет с ним.

— Как поживает мой павлин? — спрашивала я иногда. Это была игра.

Он с улыбкой, но очень серьезно отвечал мне. Ответы всегда были разные по форме и по содержанию.

Спасибо, хорошо, но сегодня он ужасно кричал. Думаю, ему тоскливо без супруги. Или: Сегодня мы с ним не обменялись даже взглядом. Он меня просто не замечал. Или: Мне пришлось открыть шкаф и стереть с него пыль. Его перья потускнели, а ведь он должен сверкать. Или: Возможно, я вскоре выпущу его на свободу. Нельзя запирать птицу в шкаф, какой бы дорогой она ни была.

Какой дорогой она была на самом деле я узнала лишь много времени спустя. Однажды я листала каталог у него в подвале. В серии Bunte Vögel[1] была указана цена в германских марках — 5.806,86.

Непонятно, как у меня с моим хронических страхом перед чуланами и подвалами мог быть такой любовник, как Франк. Он часто говорил, что любит меня. Но понимал ли он, что это означает?



Стыд

Время от времени я ходила слушать лекции по литературе, религии, по истории. Я убедила себя, что в университет можно приходить и уходить, когда вздумается, и никому не покажется странным, что ты ни с того ни с сего выдаешь себя за обычную студентку. У меня все было точно рассчитано. Мне это было нужно скорее для души, чем для работы.

В тот зимний день я пришла на лекцию в старое здание университета. Лекцию читал профессор истории религии, весьма уважаемый не только в Норвегии, но и за границей. Мне давно хотелось хотя бы увидеть человека, прославившегося своими знаниями или искусством, а то и познакомиться с ним.

Лекция запоздала, потому что затянулась предыдущая. Такие опоздания не редкость. Это своего рода цепная реакция, происходящая всегда по чужой вине, добровольно никто в таком не признается. Обычно это порождает агрессию и некрасивые выходки. Слушатели, и совсем молодые и в годах, стояли вместе со мной в коридоре и ждали, когда можно будет пойти в аудиторию. Некоторые были сильно раздражены.

В коридоре пахло застарелым потом и страхом перед экзаменами. В запахе тревоги, не имевшей к тебе отношения, было даже что-то приятное. Отчасти этот запах объяснялся обычной небрежностью и нечистоплотностью, но больше — соблюдением традиций и желанием выбиться в люди.

Наконец двери отворились, и толпа ожидающих хлынула в аудиторию. Воздух был нестерпимо спертый. Я нашла место в середине аудитории так, чтобы мне была хорошо видна кафедра и все, что будет происходить. Наконец профессор мог начать свою лекцию. Немного помямлив, он с энтузиазмом заговорил о Большом Взрыве. Я не совсем успевала следовать за его мыслью. Во-первых, потому, что не была готова именно к этому образу, а во-вторых, потому, что мое внимание отвлекала немолодая женщина, которая поминутно что-то искала в своей сумке и тут же снова вешала ее себе на плечо.

Почему-то меня постоянно окружали люди, которые либо стремились в другое место, либо их в данную минуту интересовало что-то совсем другое.

Доска на подиуме была плохо вытерта после предыдущей лекции. Рядом стояли синий, красный, желтый и зеленый стулья и еще высокий, как в баре, табурет непонятного назначения. Был тут также подвесной проектор и относительно новый компьютер. Стены были грязножелтые. Вот в такой обстановке молодому поколению предстоит облагораживаться, а нам, старшему поколению, обретать мудрость, думала я, краснея за норвежское государство.

Вдруг с подиума, или, если угодно с кафедры, донеслось:

— Люди не единственный вид, которому размножение доставляет удовольствие. Но мы обладаем врожденной способностью уничтожать другие существа. В этом отношении мы занимаем высшую ступеньку лестницы. Затем следует назвать нашу способность к изобразительному искусству, что отличает нас от животных.

Я откинулась на спинку стула и пыталась следить за тем, что говорит профессор, несмотря на то, что меня нервировало такое количество присутствующих. Как раз когда во мне затеплилась надежда, что лекция профессора сделает этот день осмысленным, в аудиторию вошла какая-то дама и привлекла всеобщее внимание к своей особе.

— До следующей лекции осталось пять минут, — сказала она высоким сердитым голосом, придавшим ей сходство с директрисой приюта для детей, от которых отказались родители. Или на тюремную надзирательницу.

Профессор растерялся. Наконец в его взгляде появилась твердость. Как будто он столкнулся с чем-то, что, по его мнению, неминуемо должно было случиться, но в то же время ему хотелось, чтобы дама поняла, что он говорит о важных вещах.

— Лисица хитра, — сказал профессор и показал нам изображение лисицы.

И после нескольких минут, во время которых я по вине сердитой дамы не могла усвоить ничего из сказанного, прозвучали такие слова:

— Язык начинается как знак, но теряет свой первоначальный смысл и в конце концов становится звуком. Финиковая пальма первоначально означала «красота». Иначе говоря, слова «женщина как финиковая пальма» значили «красивая женщина»! Это язык клинописи.

Руки профессора двигались как-то особенно выразительно и трогательно. Он листал свои бумаги и несколько секунд пытался понять, что он может сократить в конце, чтобы закруглить свою лекцию по возможности достойно и осмысленно. Но ведь он потерял в начале целых пятнадцать минут! Было очевидно, что он только-только начал завоевывать настоящее доверие слушателей. Его лекция набирала силу, следуя четкому плану — от вступления к сути. Скомкав конец, он подвел итог самому существенному. Но внимание слушателей было уже нарушено.

Я поставила себя на его место, положение было безнадежное. Наверное, он потратил слишком много времени, готовясь к тому, что хотел сказать. Может быть, радовался или страшился. А теперь ему приходилось наверстывать время, отнятое у него другим, дабы потрафить служительнице, которая своим вульгарным визгливым голосом хотела унизить его, человека, пытавшегося сделать свою лекцию предельно интересной и емкой.

Когда дама снова вошла в нашу аудиторию и пронзительным голосом объявила свой вердикт, я вдруг вскочила. Это было ужасно! Я не сразу поняла, что случилось, и смысл моих слов дошел до меня, когда они были уже сказаны:

— Немедленно убирайтесь отсюда!

Поняв, что слетело у меня с языка, я, разумеется, онемела. Но продолжала стоять. На меня смотрели все. В том числе и профессор. В наступившей тишине присутствующие словно забыли о виновнице моего выступления. Ее в аудитории уже не было. Двери были закрыты. Может, мне все это почудилось? Может, никто и не заходил в аудиторию? И ничего не говорил? Может, эта женщина просто понадобилась мне, чтобы оказать сопротивление самой себе? Понадобилась для того, чтобы я могла показать, что я совсем не та, за кого себя выдаю. Но люди, сидевшие в аудитории, обратили на меня внимание и слышали мои слова. Это было видно по их лицам. Они-то были настоящие. Неужели я достаточно сильна для такого поступка?

Когда я пробиралась по рядам под устремленными на меня взглядами, мне все казалось нереальным. На улице меня охватил стыд, у меня задрожали колени и губы. Я решила, что случай в аудитории произошел на самом деле и я имела полное право так на него реагировать. Однако, кроме меня, он по-видимому никого не тронул. Поэтому у меня были все основания стыдиться того, что я разрешила себе действовать по правилам той женщины. Мне было стыдно за людей и, как в цепной реакции, было стыдно, что я приложила силы к тому, чтобы унизить, уколоть и отомстить. Чувство стыда было главным впечатлением, которое я вынесла после той лекции, которую мне так хотелось послушать.


Я прошла через Дворцовый парк и поднялась по улице Хегдехаугсвейен, чтобы зайти в кафе «Арлекин» и выпить там кофе. И вдруг увидела их. Сдвинув головы, они сидели в «Арлекине» за столиком у окна. Вдвоем, без детей. Я сразу поняла, что это Аннемур. Она смотрела на Франка взглядом собственницы, у нее были длинные светлые волосы и темные брови. Глубоко посаженные глаза. Вид у нее был невеселый.

Я не могла ни пройти мимо, ни, тем более, войти внутрь, я просто застыла на месте. Франк не сразу увидел меня, хотя я загородила собой все окно. Было похоже, что ее слова больно задевали его. Что ж, поделом…

Говоря, она оживленно жестикулировала и пыталась поймать его взгляд. И тут он увидел меня. В то мгновение, когда она поняла, что он на кого-то смотрит, у нее на лице появилось выражение усталости. Она с омерзением оглядела меня, как некий ненужный предмет. Глаза у нее были, как у топ-модели на рекламе. Большие, голубые и влажные. Они поблескивали почти грустно и смотрели мне прямо в душу. Я даже ощутила отвращение, которое ей внушила моя особа. И все-таки продолжала стоять у окна. Ее глаза колют, как иглы, подумала я, прекрасно понимая, что это неправда.

На ней был красный джемпер с высоким воротником, поднятым до самых ушей. Это выглядело как-то по-детски. Она могла бы работать в любом доме моделей. Я отметила это так, как человек отмечает про себя красоту какого-нибудь насекомого.

Он не должен был приводить ее туда! В каком-то смысле это было наше с ним кафе. Единственное, что принадлежало нам обоим. Иногда мы, словно случайно, встречались там, когда он возвращался с работы. И никогда не задерживались надолго. Я всегда приходила первая, потом приходил он и громко говорил:

— Вот неожиданность! Рад тебя видеть! — На тот случай, если бы в кафе оказался кто-то знакомый.

И я, подыгрывала ему:

— Садись сюда, если хочешь.

Он садился, и мы болтали о посторонних вещах, чтобы никто ничего не заподозрил. Например, о делах на работе.

Я стояла там, пока она не загородилась ладонями, словно шорами, а Франк опустил глаза. Меня заметили. И мне стало стыдно. Я унизила не только себя, но и Франка. Окно кафе превратилось в подобие прозрачного занавеса открытой сцены. Мало того, что это противоречило правилам игры, это могло иметь последствия и для наших отношений. Я превратилась для него в угрозу. Вместо того, чтобы незаметно пройти дальше, не побеспокоив супругов, я остановилась и уставилась на них. Почему? Я претендовала на время, которое мне не принадлежало, и была ничуть не лучше женщины, крикнувшей профессору, что до следующей лекции осталось пять минут. Скорее даже хуже ее. С моей стороны это было предательство. Я не посчиталась с чувствами Франка. И, что уже вообще не лезло ни в какие ворота, это была месть.

Я заперла за собой дверь квартиры и аккуратно повесила пальто на вешалку у двери. Этому правилу я не изменяла. Сев на раскладной стул, я стянула с себя сапожки. А потом приготовила кофе, которого так и не выпила в «Арлекине». Вкус у кофе был горький. Кофеварку давно следовало почистить.


Я привыкла петь про себя перед сном. Наверное, многолетняя жизнь в большой общей спальне лишила меня способности петь громко, зато я научилась петь про себя. Овладев этим искусством, я даже чувствовала, как мелодия дрожит у меня в голове и на губах. Этого мне было достаточно. И я никому не мешала.

Однажды в передаче «Только классика» я слышала произведение, которое называлось «Послеполуденный отдых фавна» Клода Дебюсси. Динамик слегка хрипел. Это искажало музыку, но я не особенно расстроилась. Мокрые снежные хлопья медленно ложились на окно, выходящее на крышу, словно чья-то рука не ленилась бросать туда пригоршни снега в понравившемся ей ритме. Постепенно все стало белым.

Глупо надеяться, что это музыкальное произведение могло куда-то меня привести. И тем не менее, я записала название и имя композитора в блокноте, лежавшем на письменном столе, слева.

Я вспомнила про одну телепрограмму о двух писателях, которые неохотно и немного смущенно рассказывали о том, каким образом их книги в том сезоне стали бестселлерами. Создалось впечатление, будто они опасались, что зрители подумают: не нарочно ли они написали плохие книги только потому, что такие книги хорошо продаются. Писатели гордились своим успехом, но при этом чувствовали себя неловко. Впрочем, что значит неловко? Признаюсь, я бы не отказалась очутиться на их месте, в центре внимание. Однако, если бы такое чудо случилось, хватило ли бы у меня смелости выставить на всеобщее обозрение свой позор? Может ли писатель написать серьезную книгу, не выставив при этом на всеобщее обозрение самого себя? Или не может?

Было уже поздно. Я перестала писать и собиралась лечь. Погасив свет, я увидела перед собой тех счастливчиков, которые выступали по телевизору. И их книги. Они лежали штабелями во всех книжных магазинах. Я сама видела. Штабелями! Книги производили жалкое впечатление. Иначе и быть не могло. Это было, так сказать, принудительное питание.

Я попыталась напеть про себя отрывок из «Послеполуденного отдыха фавна». Ничего не получилось. Тогда я решила, что куплю себе проигрыватель для компакт-дисков. Если мне удастся выучить эту мелодию, я буду напевать ее про себя, лежа в кровати. Словно она была заклинанием, которое могло привести к каким-то действиям и таким образом изменить мою жизнь.


Утром я проснулась с головной болью. Первым делом я подумала, что у меня начался насморк, поэтому, выпив кофе, некоторое время провела в полном бездействии.

Мой последний роман, на который пока еще никто не обратил внимания, лежал на письменном столе справа. А ведь он вышел уже несколько месяцев назад. Подоконник был покрыт тонким слоем пыли. Я встала и взяла в шкафу тряпку из микрофибры. От нее у меня слегка закололо ладонь. Я протерла подоконник — на тряпке остался серый налет. Странно, но, если перестать вытирать пыль, все постепенно исчезнет. Мир превратиться в пустыню, только время работает медленно.

Первые недели после выхода книги я говорила себе, что надо набраться терпения. Рецензии непременно появятся. Просто у рецензентов слишком много работы. Несколько дней мне вообще казалось, что я просто внушила себе, будто у меня вышла книга, или мне это приснилось.

Я прополоскала тряпку и повесила ее в шкаф. Потом подошла к письменному столу. На переплете была изображена растрепанная женщина в мини-юбке, она уходила в раскрытую дверь. Видна была только ее спина. Стен вокруг двери не было, только косяки. Я оторопела, когда в первый раз увидела этот переплет. И не могла понять, почему им понадобилась именно такая картинка. Ничего общего с содержанием книги она не имела. Цвет был ужасный. Хуже того — он напоминал блевотину. И даже пах ею.

Как только я взяла книгу в руки, я сразу поняла: ее никто не купит, независимо от содержания. Кому нужна книга в таком переплете? Да никому. Ни одному человеку. Почему я не попросила показать мне книгу до того, как ее отправили в типографию?

Я писала этот роман целых два года. Одним для этого требуется больше времени, другим — меньше. Главное, я все-таки написала его. Мне захотелось позвонить в издательство и спросить, сколько экземпляров продано. Но что это изменит? Лучше уж ничего не знать, чем услышать в ответ, что количество проданных экземпляров точно соответствует тому, что обязаны закупать библиотеки. Пока я ничего не знаю, у меня еще есть надежда. Банально, но это правда.

На две мои первые книги было несколько сухих отзывов, и их почти не покупали. Книги вообще продаются плохо, не только мои. Правда, тогда у меня не было чувства, что два года работы потрачены впустую. А вот на этот раз вокруг книги царило глухое молчание. И это было страшно. Словно я уже умерла. Словно книга, на которую я потратила два года жизни, существовала только в моем мертвом черепе. Я увидела землю, а в ней червей и личинок, которые не спеша, с аппетитом поедали мой роман. Бесконечно медленно, но, тем не менее, остановить их было невозможно.

Время от времени в средствах массовой информации проводят дискуссии насчет того, что в Норвегии выпускают много ненужных книг. Если это правда, то моя книга относится как раз к их числу. Я взвесила ее на ладони и быстро сунула в нижний ящик стола. Нужно было что-то делать.

Кнут Гамсун где-то сказал, что писателю не свойственно чувство стыда. Наверное, он прав. В таком случае я не писатель.

Всю осень я постоянно ходила смотреть витрины книжных магазинов. И ни разу не видела в них своей книги. Зато я хорошо изучила город, поэтому нельзя сказать, что напрасно потратила время.

Я даже зашла в книжный магазин на Майорстюа и нашла там экземпляр своей книги. Он стоял на полке соответственно алфавитному порядку, никем незамеченный. Улучив подходящий момент, я поставила его на витрину. Меня бросало то в жар, то в холод, однако я все-таки решилась. Теперь мой роман стоял немного криво рядом со стопкой последней книги Кетиля Бьёрнстада. Но, главное, он стоял в витрине! Санне Свеннсен: «Неизбежная тень».

Потом я быстро вышла из магазина и принялась изучать витрину. Через стекло переплет не казался таким безобразным. На свету, рядом с другими книгами. Неожиданно мне пришло в голову, что кто-нибудь мог наблюдать за мной и видел, что я сделала.

Я долго гуляла по Фрогнерпарку и думала, между прочим, о том, что дома спрятала книжку в ящик стола, а в официальном месте, незаконно, выставила ее на всеобщее обозрение. Когда я через некоторое время снова прошла мимо того магазина, книга по-прежнему стояла в витрине. Завтра ее непременно уберут.

После выхода книги прошло нескольких недель, но никто не упоминал о ней, за исключением редактора и Франка. На Франка я не рассчитывала. Порой мне казалось, что он просто сочувствует мне. Тогда я стала придумывать всевозможные предлоги, чтобы не встречаться с ним. Почему-то я вообразила, что в одиночестве мне будет не так стыдно. Это не означало, что так оно и было, но я в это верила и потому мне было спокойнее.

Конечно, я заставляла себя думать не только о книге, когда встречалась со знакомыми и была вынуждена следить за общим разговором. Но вообще-то чувство стыда мучило меня постоянно, заглушая все остальные чувства. Мне и не нужно было думать о книге, она все равно всегда была со мной.



Когда я сидела одна в темном кинозале, эпизоды из моей книги накладывались на экран, и кадры становились нечеткими. Или просто безобразными. Когда я с кем-нибудь разговаривала, мысли о ней мешали мне, и я начинала запинаться. Как в детстве, когда взрослые изредка приходили в приют, чтобы выбрать ребенка для усыновления. Я не могла даже поздороваться с ними. В конце концов я стала уже слишком большая, чтобы кого-то интересовать. Всем хотелось получить хорошенького малыша. В последние годы я даже пряталась, когда в приют кто-нибудь приходил. Это вошло у меня в привычку. Словно то, что мной никто не интересовался, было изъяном, который все видели и находили отвратительным.

Протест

— Нет, не приходи, первого февраля я буду участвовать в факельном шествии «Долой насилие!»

— Ты? Пойдешь на демонстрацию? — послышался голос Франка, он звонил мне по мобильному телефону.

— Да. Должна же и я хоть что-нибудь сделать.

Он помолчал.

— Знаешь что? Я пойду вместе с тобой. Там будет столько народу, никто не удивится, что мы случайно…

Радость — сильное слово. И тем не менее. Ни он, ни я и словом не обмолвились о моем появлении возле «Арлекина». Франк подарил мне на Рождество красный мобильный телефон. Чтобы иметь возможность всегда до меня дозвониться, как он выразился. Я не могла протестовать, хотя и не люблю мобильные телефоны. Иногда в ожидании его звонка мой мозг казался мне продырявленной консервной банкой. Бывало, я надолго уходила гулять, оставив телефон дома. Я понимала, что это странный способ наказывать Франка. В таких случаях дома меня ждало раздраженное сообщение. Но я бережно хранила даже такие сообщения. Они показывали, что у Франка была потребность поговорить со мной.

Первое февраля началось с того, что я замерзла, еще лежа в постели. На оконном термометре было минус одиннадцать. Франк не звонил, значит, он обо всем забыл. Я сказала себе, что мне это безразлично. Но это была намеренная ложь. Демонстрация должна была начаться на площади Юнгсторгет и проходить под лозунгом «Долой насилие и расизм!»

Агда, работавшая в нашем приюте, однажды рассказала нам, детям, что их сельский лавочник во время войны был нацистом. После войны его судили. Его дочь тоже. Ее остригли наголо и прогнали из дома. Почти все считали, что так ей и надо. Девушки, работавшие на кухне, и даже сама директриса, говорили об этом. Дочь лавочника звали Ритой. Что она, собственно, такого сделала, кроме того, что была дочерью лавочника, не знал никто. Она была заодно с врагом, говорила Агда, ничего не объясняя. Рита так и не вернулась в селение, хотя волосы у нее давно отросли. Но иначе и быть не могло. Когда лавочника выпустили из тюрьмы и он вернулся домой, брат выбросил его из окна со второго этажа. Это никого не удивило. После падения у лавочника немного помутилось в голове или как там это называется. Во всяком случае, он был уже ни на что не способен, и брат продал его лавку. Агда считала, что лавочник сидел у себя дома на чердаке. Осужденный, бывший нацист под добровольным домашним арестом. Все это случилось еще до моего рождения. Но история о лавочнике продолжала жить долгие годы.

Я помогала Агде раскатывать тесто. И жарила на плите маленькие булочки. Они всегда пригорали. У Агды было розовое лицо и розовые руки и плечи. Передник на ней был белый. Не только из-за муки. У нее был свой, особенный запах и быстрая улыбка, которая гасла так же быстро, как появлялась. Говорили, что Агда глуповата. Я этого не замечала. Разговаривая со мной, она всегда смотрела в сторону. Но все-таки разговаривала.

Риту взяли случайно, сказала она. С таким же успехом могли забрать и дочь ленсмана[2] и вообще кого угодно. У многих девушек отцы были нацистами. Но они взяли Риту. Она была самая красивая, и ей было всего шестнадцать. Агда шепотом рассказала, что они заперли ее в какой-то комнате и долго допрашивали. Рассказывала она и еще одну историю, случившуюся далеко на севере. Там проводившие допрос заперлись с самой молоденькой из дочерей нацистов.

— Мало того, что они остригли ее наголо, они еще пустили в ход и сосульки, — прошептала Агда.

— Сосульки?

— Да, сосульки. Вот так! — сказала она и сунула себе между ног половник.

Помню, меня удивило, что так могли обойтись с ребенком, у которого были родители. И я попыталась представить себе, как все это происходило. Ей было холодно, это понятно. Но больше я ничего не могла себе представить. Тогда не могла.

Наверное, такие мстители были во всех лагерях. И всегда находили жертву, на которой могли отыграться. Так обычно бывает. Литература кишит рассказами о них. Но в моей книге такого почти нет. Напротив. В ней говорится о людях, которые вообще не умели мстить. И даже не знали, кому они должны мстить. Однако такие невидимки никого не интересовали. И меня тоже.

Нет, мне следовало написать о тех, кто всегда был на виду. Об оголтелых. Например, о каком-нибудь неонацисте. Но я ничего не знала о неонацистах. Только испытывала к ним отвращение. Достаточно сильное, если учесть, что знакомых среди них у меня не было. Можно ли писать о человеке, к которому испытываешь отвращение?

В ожидании трамвая я постукивала ногой об ногу. Одиннадцать градусов ниже нуля, и к тому же сильный ветер. Трамвай был переполнен, так что мне пришлось стоять. Но это пустяки. В вагоне на перегородке висел плакат со стихотворением Лив Лундберг[3]. В нем говорилось о линиях. О том, что линии пронизывают всю нашу жизнь. Очень эротичное стихотворение. Должно быть, приятно, когда твое стихотворение висит в трамвае. Все его видят. Даже если не все соизволят его прочитать. Кто-нибудь все равно прочтет. Может, они читали это стихотворение каждое утро по пути на работу? И лишь к концу недели сообразили, что это стихотворение Лив Лундберг. Но это не поздно. Для стихов никогда не бывает поздно. Другое дело романы. После Рождества время романов кончается. А сегодня было уже 1 февраля.

Я сразу поняла, что на Юнгсторгет соберется много народу. Сойдя с трамвая, я оказалась в толпе, спешившей на площадь со всех сторон. Люди текли целеустремленным потоком. Их подгонял холод. Мне стало интересно, есть ли среди них неонацисты. Ведь бывшие нацисты теперь уже древние старики.

Премьер-министр говорил что-то в хрипящий микрофон. Он старался говорить внятно, но я все равно плохо разбирала слона, потому что какая-то мамаша слишком громко разговаривала со своим сыном, который сидел в прогулочной коляске и плакал. Будь у меня ребенок, я бы ни за что не потащила его сюда. В такой толпе может случиться что угодно. Очевидно, эта мамаша не представляла себе, что все может кончиться трагедией. И не она одна. Здесь многие были с детьми.

Я споткнулась обо что-то, показавшееся мне железным прутом. Но это был велосипед, стоящий в штативе для велосипедов. Очередь к факелам проходила как раз по этому штативу. Люди стояли так плотно, что земли не было видно, тем более штатива для велосипедов.

От света факелов все краски казались теплыми. Посиневшие от мороза лица пылали. Какая-то семья забралась на оградку вокруг молодого дерева. Вероятно его посадили прошлой весной. Дерево угрожающе раскачивалось.

Демонстрация давно должна была начаться. Но никто никуда не двигался. Только слышались голоса. Лозунги и знамена замерли на месте. Люди начали добродушно ворчать. Пора уже идти, гудели они. Все замерзли. Молодая женщина с двумя детьми зажгла мой факел. Искры полетели на волосы ее дочки.

Над дымящимися огнями факелов нависло фиолетовое небо. Здания казались призрачными. Люди уже не вмещались в рамки площади. Держа в руках факелы, они парили над нею. Все рвались ввысь, дабы обрести единство. Ввысь! Дома стеной окружали площадь. Это была преграда, которой предстояло пасть.

Мне удалось пробраться сквозь толпу к стене дома, я все пробовала угадать, где будет голова шествия. И мне повезло, я угадала правильно. В одном месте женщина-полицейский настойчиво и властно попросила всех погасить факелы — из-за большой давки они стали попросту опасными. Влиться в демонстрацию оказалось невозможно. В потоке людей я следовала по соседней улице, надеясь соединиться с демонстрантами в другом месте. Ближе к Стортингу. Люди несли детей на плечах. Некоторые катили перед собой детские коляски. Какой-то инвалид в своей коляске совсем обезумел и был похож на берсерка[4]. Многие шли прижавшись друг к другу и держась за руки. Кое-кто свободной рукой прикрывал лицо шарфом или воротником. Изо рта у всех валил пар, глаза чуть не выкатывались из орбит. Краски были великолепные. Все это напоминало рекламу замороженной рыбы.

Почти никто не шел в одиночку. Да, никто не шел в одиночку. Кроме меня. Оглядевшись, я обнаружила, что у всех в этой толпе был хотя бы один спутник. Голова у меня налилась тяжестью, виски сдавило. Но определить словами свое состояние я не могла. Наконец я оказалась на улице Карла Юхана. Людей было видимо-невидимо. Они стекались сюда со всех боковых улиц. Пылающие реки из факелов превратились в огненное море. От этого света фасады домов как будто приподнялись над землей. Ангелы, купидоны, карнизы. Оконные стекла. Тени между ними. Яркие пятна неоновых огней.

Полицейский повторял всем, кто мог его слышать, что надо погасить факелы до того, как шествие подойдет к площади перед университетом. Я послушно воткнула свой факел в грязный, обледенелый сугроб. Многие проделали это до меня. Сугроб превратился в пылающую ледяную глыбу. Некоторые воткнули между факелами цветы и послания.

Я зашла в кафе погреться. Встала у бара, потому что свободных мест не было. Из открытой бутылки мне налили кислого красного вина. Дверь то и дело распахивалась, и из нее сильно дуло. По кривому медному канделябру стекал стеарин. Молодые официанты, когда у них было время, стояли и судачили между собой. Никто из них не удостоил канделябр даже взглядом. Меня это удручало.

Никто не заботится о том, что ему не принадлежит. Этот канделябр принадлежал всем, и потому никто не нес за него ответственности. Наверное, именно поэтому коммунизм и отправился ко всем чертям. А те немногие, которые что-то имели, заботились только о том, чтобы заполучить еще больше.

Она выросла передо мной совершенно неожиданно. Не сняв вязаной шапки и перчаток, она пила из бокала. Куртка на ней была до смешного тонкая. И короткая. Чудная некрасивая юбка доходила чуть не до пола. Была она не молодая, но и не старая. Неопределенного возраста.

— У тебя нет жвачки? — спросила она почти дерзко и протянула руку, готовая схватить у меня жвачку.

— Увы, — ответила я.

— Ты участвовала в демонстрации? — неожиданно спросила она.

— Да.

— Здорово. Правда?

— Да, очень.

Она сняла перчатки, потом спросила:

— Ты была одна?

— Я договорилась с другом, но что-то ему помешало.

— Вот как? Думаешь, он забыл?

Я промолчала. Ей-то что за дело, с кем я была на демонстрации?

— Думаешь, наше факельное шествие поможет? — спросила она.

— Что-то ведь надо делать.

— Может, лучше было бы повесить этих бандитов за уши, чтобы они испытали на себе свои методы?

— Разве мы не пытаемся построить цивилизованное общество? Наказание не должно превращаться в месть. Надо заставить их понять, что они делают. Только так они смогут стать лучше.

— Черта с два! Сколько несчастных должно еще погибнуть, прежде чем люди перестанут верить, будто бандитов можно исправить?

— Не знаю, — буркнула я.

— Вот видишь!

Без всякого стеснения она вытерла нос тыльной стороной ладони. Как ребенок. Вот тут-то я и узнала ее. Мне стало неприятно. По правилам мы должны были встречаться наедине. А теперь она словно проткнула меня насквозь. Мои внутренности вывалились на грязный пол. Я была куклой, набитой опилками. Мне удалось незаметно оглядеть кафе, на нас никто не смотрел.

— В то утро ты начала писать свою книгу, верно? — вдруг спросила она.

Я вздрогнула. Странный вопрос. Слова отдались эхом в моей голове. Но это было не свободное горное эхо, оно было будто заперто в ангаре или подвале.

— Почему ты так решила?

— Ведь ты Санне Свеннсен! Вот здорово!

Когда она произнесла мое имя, у меня потемнело в глазах.

— Я читала твою последнюю книгу. В общем мне книга понравилась, только не главная героиня. Она такая скучная. Слишком приличная, такие мне не по вкусу. Знаю-знаю, люди именно так и живут, но все равно… Нет, конечно, это правильная книга, во всех отношениях правильная.

— Правильная?

— Да, ведь она говорит правду.

— Это все вымысел.

— Какая разница! Твоя книга такой же вымысел, как мы с тобой.

— Что ты имеешь в виду?

Она надменно смотрела поверх моей головы, потом пожала плечами.

— Ничего. Забудь об этом! — неожиданно злобно сказала она, словно я хотела ее обидеть.

— Это большая разница… — неуверенно начала я.

— Забудь об этом! Теперь ты пытаешься писать о Франке. Навсегда соединить его с собой. Вымысел или нет. Ты хочешь заполучить его целиком. Без его ведома!

Неожиданно она сползла с высокого табурета и исчезла. На столе остались ее перчатки. Черные, на серой подкладке. Я еще недолго посидела в кафе, потом взяла перчатки и вышла на мороз.

Франк

Когда я вернулась домой, у меня на мобильнике было сообщение от Франка. Голос у него был взволнованный. Он считал, что мы с ним условились встретиться. Я задумалась. Где бы он мог сейчас быть? Если дома, то мне вряд ли стоит туда звонить. И все-таки я набрала его номер.

— Почему ты пропала? Я тебе звонил, но тебя не было дома.

— Я была на демонстрации.

— Разве мы не должны были встретиться?

Я почувствовала что-то вроде укора совести, но это быстро прошло.

— Я видела вас в пятницу. Ты привел ее в наше кафе.

— Санне! Перестань! Ведь она моя жена!

Я слышала, что он ждет моего ответа, но молчала.

— Санне? Ты меня слышишь?

— Да.

— Это все глупости. Давай лучше встретимся!

— Когда? Сегодня вечером?

— Нет, завтра. После работы. В пять часов.

— Нет.

— Почему?

— У меня встреча.

— Не будь ребенком. Никакой встречи у тебя нет. Ты просто злишься, что на твою книгу не обратили внимания. И злишься уже давно. Только не надо вымещать это на мне.

— Я сейчас положу трубку. — Казалось, я нашла верный выход, но он грозил пустотой. И тем не менее, когда Франк не сдался, я именно так и поступила.


Не успела я открыть дверь, как Франк проскользнул в нее. Такая уж у него была привычка. Он никогда не останавливался на пороге, чтобы взглянуть на меня или улыбнуться. Он ничего не делал, пока не войдет в квартиру и не закроет за собой дверь, отгородив нас от остального мира. Тогда он бросал все, что держал в руках, и обнимал меня. От него пахло смесью дорогого крема после бритья, стирального порошка и того, что он приносил с собой из своей антикварной лавки. Ведь он обычно приходил ко мне сразу после работы.

Сперва он целовал меня в шею, потом в губы, потом вталкивал меня в комнату, бормоча с наслаждением: «Е… е… еще…». Он хватал воздух между словами, и мне это нравилось.

— У меня полтора часа, — сказал он, словно речь шла о целом годе.

— Ты не должен был приводить ее в наше кафе, — буркнула я и сунула руки ему под куртку. Он был такой крепкий. И теплый.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты привел ее в «Арлекин». Я вас там видела.

— Это получилось случайно. Ей захотелось выпить кофе.

— Почему?

— Откуда мне знать. Хватит уже об этом! — добродушно сказал он и освободился от моих рук, чтобы раздеться.

Я снова обхватила его и начала расстегивать на нем рубашку.

— Если я увижу вас там вместе еще раз, тебе не поздоровится.

Он вздохнул и позволил раздеть себя.

Если смотреть сзади, голова у Франка похожа на яйцо. Плечи хорошо развиты, но не особенно широкие. Сильная шея как будто перетекает в плечи. Это, наверное, от того, что он мастер по плаванию и прыжкам в воду. Я отказалась от широкоплечего идеала. В нем было что-то гротескное.

Задолго до Франка я знала одного человека с широкими плечами. Он выглядел так великолепно, что я позволила себе забеременеть от него. Это потом уже можно было подумать, что все получилось из-за его плеч. На самом деле, конечно, все было совсем не так. Влюбленности тоже не было. Такие вещи трудно анализировать задним числом. Людей, которые приходят, чтобы тут же уйти, всегда ждут. Он никогда не тренировался. Трудно сказать, как его плечи выглядят теперь.

Франк плавал в бассейне несколько раз в неделю, но отнюдь не из-за плеч. Он вообще не производил впечатление человека, прилагающего усилия к тому, чтобы хорошо выглядеть. Он делал только то, что ему нравилось. Странно думать о том, на что способны люди, чтобы понравиться. Или обеспечить себе хороший прием. В конце концов такие усилия могут привести к тому, что ты усваиваешь чужие привычки.

Пока я была с тем широкоплечим, я стала любительницей бифштексов. Мягких бифштексов с кровью. Я даже привыкла есть сосиски с лепешками. Но все это исчезло вместе с ним. Вряд ли я когда-нибудь встречусь с ним снова. Для этого нет никаких причин. Больше нет. Но все же странно. Сближаешься с человеком, думаешь, что любишь его, потом проходит время, случаются разные события. Роковые события, изменить которых никто не в силах. И чувство пропадает. А то и хуже, превращается в неприязнь или в ненависть.

Я не ненавидела его. Даже когда он исчез. Или мне так казалось потому, что наблюдая сейчас за Франком, думать о ненависти было вообще немыслимо. Правда, время от времени я вспоминала о широкоплечем, но вспоминала как-то безучастно. Потому что после случая с грузовиком его присутствие в моей жизни стало лишним. Как старое зимнее пальто, из которого ты вырос, но кого-то оно еще может порадовать.

Франк казался даже худым, когда лежал вытянувшись во весь рост. Он всегда пропускал женщин вперед. Это мне больше всего в нем нравились. Нравилось, что он видел человека. Про себя он говорил, что был избалованным ребенком. Он очень тепло рассказывал о своей матери. Всегда.

— Ты бы понравилась моей маме, — однажды сказал он. Потом понял смысл своих слов, обнял меня и тихо шепнул: — Прости.

После того случая я часто спрашивала, как поживает его мать.

Когда я видела, как Франк, голый, стоит перед мойкой, меня всегда охватывало чувство, похожее на нежность. Как будто мы с ним были братом и сестрой или близкими друзьями. А когда он наклонялся и у него вдоль позвоночника обозначалась красиво изогнутая канавка, мне хотелось плакать. Но вот Франк медленно поворачивался ко мне, выпрямлялся, улыбнувшись, и это чувство исчезало.

Единственным, кроме гениталий, что напоминало во Франке животное, была его грудь. Она вся заросла волосами. Он очень гордился своей грудью. Я видела это по взгляду, каким он окидывал себя, когда был обнажен по пояс. По его манере медленно, словно нехотя, откидываться назад. Уголки губ и приспущенные веки как будто говорили: «Смотри! Полюбуйся на меня!»

Ноги у него были не совсем прямые и не такие волосатые. Но поскольку Франк никогда не ходил по улице в шортах, для меня это не имело значения. Мать хорошо воспитала Франка. Его отец умер, когда он учился в гимназии.

— Маме пришлось несладко, — сказал однажды Франк, как будто его самого смерть отца вообще не коснулась. Но я поняла, что коснулась. Только он не хотел говорить об этом. Если кто-то и был способен понять его, так это я. Я оставила его в покое. И все-таки он рассказал мне, что его отец повесился в столовой на крюке, на который обычно вешают люстры.

— Мама всегда мечтала о люстре, — сказал он.

— А ты?

— Я предпочитаю продавать их, — ответил он с кривой усмешкой.

В это мгновение я успела увидеть его. Таким, каким он был. Уязвимым. Он бы никогда не признался, что ему не хватает отца.

— Я был вне себя от злости, — сказал он.

— Это понятно. Он мог хотя бы уйти из дома и совершить свое предательство где-нибудь в другом месте, — сказала я, не зная, как он отнесется к моим словам.

Он глянул на меня. Мне показалось, что он мог истолковать мои слова как выражение симпатии. И даже мгновенной вспышкой любви.

— Спасибо! — сказал он.

Поддавшись бестактному любопытству, которому научилась на кухне нашего приюта и объектом которого быть так противно, я спросила:

— Твоя мать все еще живет в той квартире?

— Да. Она переставила свою кровать в столовую. Под тот самый крюк. И спит там с тех пор, как отца похоронили.

Он как будто пересказывал какой-то роман. И я, как всякий нормальный критик, подумала, что женщины так не поступают. Женщины существа нежные, они боятся смерти. Так мне всегда казалось. Женщины оплакивают своих покойников, но не посещают места их смерти. Правда, в истории и литературе описано несколько нетипичных случаев, и они оставляют тяжелое впечатление. Такие поступки, безусловно, считают неженственными. Но мать Франка поступила именно так. И мое уважение к нему значительно возросло. Я стала иначе смотреть на него. Человек, мать которого ставит свое ложе на место смерти мужа, не абы кто. Мне захотелось расспросить его именно об этом.

— В смелости твоей матери не откажешь.

— Ей? Ты ошибаешься. Она просто упряма, как осел.

— Почему, как осел?

— Потому. Поступок отца привел ее в ярость. По ее мнению, он не должен был так уходить. Это уже слишком. Она говорила, как и ты, что он мог бы сделать это в другом месте. По-моему, повеситься на крюке в столовой она считала проявлением изощренной злобы. И не могла простить его за свою разбитую мечту о люстре.

— У нее так и нет… люстры?

— Нет. Я хотел подарить ей люстру, но она категорически отказалась. «Я буду спать под отцом до самой своей смерти», обычно говорит она. И каждое Рождество повторяется одна и та же история. Обеденный стол стоит на кухне, мы едим там, а не в столовой. Аннемур не нравится, что мать в праздник говорит о мрачном. Она боится, что это повредит девочкам.

— Каким образом?

— В жаждущей мести бабушке и повесившемся дедушке нет ничего романтического. Правда, дети иначе смотрят на такие вещи. Они слушают с интересом, хотя уже много раз слышали эту историю. Это Аннемур…

— У твоих родителей был неудачный брак?

Франк в полосатых облегающих трусах стоял у встроенного кухонного стола и пил пиво прямо из бутылки. Я почувствовала отзвук его горячих синкопированных толчков в своем чреве. Потом он задумчиво вытер рот и сказал:

— Что-то, наверное, было, если он повесился.

— Депрессия?

— Депрессия была у нее. Мама всю жизнь чем-то расстроена. Ее обычные слова: «Я так расстроена, что могу умереть в любую минуту, и это будет облегчением».

Он не передразнивал мать, просто повторил ее слова таким тоном, словно цитировал доклад о состоянии зубов норвежцев после войны. Что-то подсказывало мне, что хуже бывает не тем людям, которые жалуются на свою депрессию. А скорее тем дурочкам, которые не хотят в этом признаться. Я на мгновение почувствовала родство с этими последними, но тут же отогнала прочь эту мысль.

— Он мог бы броситься с моста или утонуть в море, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал по-врачебному невозмутимо.

— Нет. Он старался не ездить даже на лифте и вообще лучше всего чувствовал себя дома, — коротко ответил Франк.

Если бы у меня были родители, то, возможно, у меня была бы причина посмеяться над его словами. Но у меня не было причин смеяться, и у Франка тоже. Тут было не до смеха.

— Ты хочешь сказать, что он нуждался в надежной защите дома и хотел до последней минуты, как говорится, знать, что у него под ногами есть пол?

— Да, примерно так.

Я увидела перед собой отца Франка — вот он отодвигает в сторону обеденный стол, делает петлю, приносит ящик из-под пива или табурет и залезает на него. Потом, поджав ноги, повисает, держась за ремень, чтобы проверить выдержит ли крюк его тяжесть. Его немного трясет. Но вообще-то он спокоен. Кто знает, как все было? Но я увидела именно такую картину.

— Он единственный… в вашей семье? — спросила я с той же бестактностью, с какой завела этот необычный разговор. Я чувствовала себя кошкой, которая лежит в уголке и подглядывает за семейной трагедией Франка.

— Не знаю, — растерянно ответил он. — Думаю, да. А почему ты спросила об этом?

— В некоторых семьях злоупотребляют такими вещами. Что-то вроде мести. Это передается по наследству следующим поколениям.

Франк с задумчивым видом смотрел на меня.

— Я думаю, маме было бы приятно с тобой познакомиться.

— Почему?

— Точно не знаю. Но, по-моему, вы ко многому относитесь одинаково.

— Каким образом?

— Если разговор касается чего-нибудь неприятного, вы говорите обо всем прямо и объективно. Словно разбираете в кладовке вещи, которые остались непроданными. Это не совсем обычно.

— Тебе это не нравится?

— Нравится или нет, какая разница, но я вижу в этом определенную схему. Пусть будет так. Я ничего не собираюсь менять.

— И меня тоже?

— Тем более тебя, — сказал он и опустошил бутылку. Потом поднял ее к свету и через нее посмотрел на меня. Показал мне язык, что делал довольно часто, свободной рукой обхватил мои бедра и притянул к себе.

Я устояла перед искушением поинтересоваться, какая она. Это было бы слишком.

— Нельзя менять родителей, — сказала я вместо этого.

— И детей тоже, — серьезно отозвался он.

— Береги своих детей. Семейные трагедии часто повторяются через поколение.

Глаза Франка затянулись пленкой, как у совы, на которую упал луч света.

— Ты за словом в карман не лезешь, — сказал он и замкнулся, превратившись в ежа, лежащего в траве. Медленно ощетинились иголки. Это означало: «Пожалуйста, не тронь меня. На сегодня хватит».

Теперь его семейные отношения интересовали меня еще больше. Но аудиенция была окончена. Франк снова стал как будто Франком. Моя задача заключалась в том, чтобы всеми силами поддерживать в нем равновесие. И этот случай показал мне, что наши отношения исключают долгие откровенные разговоры.

Моя комната с диваном-кроватью, ванной, размером с почтовую марку, встроенной кухней и письменным столом изменялась, как только сюда входил Франк. Она превращалась в стойло для соития. Разговор ограничивался односложными словами и короткими конкретными фразами. Или стонами. Это сохраняло энергию, но едва ли могло называться разговором. Скорее высшей степенью сосредоточенности.

Франк любил так умело, как мог только бывший спортсмен. Его выносливое скользящее тело было чутким и нежным. И после такой отдачи было просто кощунственно затрагивать темы, которые могли испортить настроение и омрачить его уход. Он нуждался, так сказать, в духовном пространстве, в котором мог бы спрятаться. Я, как правило, не лишала его такой возможности.

Потом, когда у него оставалось еще полчаса, его тело иногда начинало мешать мне. Оно напоминало о том, что я всеми силами старалась забыть, а именно — что оно вот-вот исчезнет. Как будто я хотела пережить и забыть эту боль еще до его ухода. Я тосковала по его телу, когда его не было рядом, и оно напоминало мне об этой тоске, когда он был со мной.

Совершив удачную сделку, Франк отправлялся на ипподром Бьерке и ставил на лошадей. Подозреваю, что точно так же он отмечал и неудачные и посредственные сделки. Но он не был обязан отчитываться передо мной. Для этого у него была жена. Правда, я была совсем не уверена, что он перед ней отчитывался.

Случалось, он выигрывал. Тогда он заказывал еду в «Смёр-Петерсене» и приносил бутылку хорошего вина. В рестораны мы с ним не ходили. Там кто-нибудь мог нас увидеть.

— Когда я сорву большой куш, мы с тобой уедем за границу и пробудем там целый год, — любил говорить Франк.

В первый раз я спросила, возьмет ли он с собой и жену с детьми. Но он так оскорбился, что больше я таких вопросов не задавала.

— Как было бы хорошо! — говорила я вместо этого и делала мечтательный вид. Это ему нравилось больше. Я вообще старалась угадать, что ему понравится. Что заставит его расслабиться и поднимет ему настроение.

Когда я вышла из ванной, он уже налил в бокалы вино. Таков был заведенный порядок. Если можно говорить о заведенном порядке, когда дело касается любовных отношений. Я знала, что он все время поглядывает на часы. И ставила будильник так, чтобы он в любую минуту мог взглянуть на него. Я не выносила, когда он наклонялся и смотрел на ручные часы. Его лицо исчезало. А может, меня раздражало само это движение. Уже уносившее его от меня.

Я сидела на неприбранном диване-кровати и думала о том, что она постоянно видит его дома. Каково это? Каково лежать рядом с ним ночью? Такими мыслями я могла развлекаться в одиночестве. Знает ли она обо мне? Будь я на ее месте, я бы сразу догадалась.

— За тебя, Франк! — сказала я, думая о том, что я бы сразу догадалась.

— За тебя, Санне! — отозвался с дивана Франк. Чокаться лежа было не очень удобно.

— Ты подумал над тем, о чем мы говорили? О будущем? — осторожно начала я, пытаясь снова завести этот важный для меня разговор, хотя и понимала, что это глупо.

— О каком будущем?

— О твоем разводе.

Франк поставил бокал на пол и застегнул рубашку. Его колени смотрели в комнату, как стоящие на посту стражи.

— Вся беда в том, что она не хочет разводиться, — немного раздраженно сказал он, словно это была моя вина. Словно я не сумела объяснить его жене, что так будет лучше для всех.

— Но ведь ты сам говорил, что она жалуется на холод в ваших отношениях.

— Да, но она обвиняет в этом меня. И это естественно. Она хочет, чтобы у детей был настоящий дом. Папа и мама. Нормальная жизнь.

Если бы еще он бормотал что-то невнятное и уклончивое! Но он смотрел мне в глаза, говорил громко и отчетливо, словно объяснял мне несправедливые претензии налогового ведомства. Даже слишком отчетливо. Он ничего не сказал ей, потому и был так раздражен. И он поучал меня, что у детей должен быть настоящий дом и папа с мамой. Он мог говорить так, потому что ничего не знал обо мне.

— Они все умерли, — ответила я, когда он единственный раз спросил меня о родных.

Не знаю, стала ли бы я так откровенно лгать, будь я на месте Франка. Но я бы скрыла правду. Ведь по какой-то причине я все же не рассказала ему правду о себе.

— Конечно, у них должна быть нормальная жизнь, но ведь есть и другие жизни, — заметила я.

— Санне, не будь такой несносной. Нам было так хорошо. Ведь правда?

Его голос стал теплым, молящим. Поэтому я ему не ответила.

Я словно тренировалась, обдумывая заранее каждое слово. Спокойно, подобно операционной сестре, которая отвечает за все жизненно необходимые инструменты и ведет счет тому, что введено в разрез и что оттуда вынуто, я рассчитывала, что сможет, а чего не сможет стерпеть Франк. Я не заставляла его говорить тогда несколько месяцев назад, что развод это только вопрос времени. Я просто повторила его слова.

Он уже почти оделся. Я пила маленькими глотками вино и смотрела на него. Наверное, это его злило, потому что он отвернулся, и, когда с одеждой было покончено, вышел в ванную и закрыл за собой дверь. Я воспользовалась этим, и кровать снова превратилась в диван. Потом я подлила себе вина. Только себе. Ведь он собирался уходить.

Из ванны Франк вернулся другим. Словно никакого разговора и не было. Словно наше соитие было единственным, что тут произошло. Он что-то шептал мне на ухо и гладил меня так, будто речь шла о жизни и смерти. И это было недалеко от истины.

— После Пасхи я лечу в Нью-Йорк. Можешь поехать со мной, — как бы невзначай сказал он. Слишком невзначай.

— Ты это серьезно?

— Конечно, серьезно, иначе я бы ничего не сказал.

— Зачем ты летишь в Нью-Йорк?

— По делам.

— Американский антиквариат? — изумилась я.

— Я приглашаю тебя в США, а ты начинаешь выяснять, зачем я туда лечу. По-моему, это немного странно. — Он засмеялся.

— Прости, я не хотела тебя обидеть, — смущенно сказала я.

— Ты и не обидела. Ничуть. Нам там будет хорошо.

Он уже собрался уходить. Я смахнула капельку пота у него с верхней губы. В комнате было совсем не жарко.

— Я счастлива. О такой поездке можно только мечтать! — сказала я и тут же увидела перед собой полки в книжном магазине «Танум» с путеводителями по Нью-Йорку. Все я, конечно, купить не смогу. Но штуки две…

Мечта о Нью-Йорке

Пока зима ослабляла свою хватку и постепенно набирала силу весна, мною овладело необоримое желание куда-нибудь уехать, такого я еще никогда не испытывала. Жизнь налаживалась сама собой наиболее приятным для меня образом. Будь у меня опыт в таких делах, я, наверное, назвала бы это радостью или оптимизмом. Но, может, я преувеличиваю. Как бы там ни было, это зарядило меня неожиданной энергией.

В первую половину дня я писала, это было незыблемое правило, если только ко мне не приходил Франк.

Во второй половине дня я либо гуляла, либо читала. Особенно хорошо было по вечерам. Я изучала достопримечательности, парки и дома Нью-Йорка. У меня почти не оставалось времени смотреть телевизор.

В то время, когда Франк бывал у меня, я пыталась посвятить его в свои планы.

Понятно, что его знания Нью-Йорка сильно уступали моим. Так и должно было быть. Но меня больно задевало, что он не проявлял никакого энтузиазма по поводу того, что мы с ним собираемся вдвоем открыть для себя Нью-Йорк. Я пыталась показывать ему фотографии в книгах и города на карте. Но его это утомляло.

— Все это я поручаю тебе, — сказал он. — Давай не будем вместе сидеть над книгами и картами.

— Ты знаешь Нью-Йорк? — спросила я однажды.

— Знаю?.. Я бы так не сказал. Этот город нельзя узнать. Он слишком огромен. Но, конечно, я там был.

— И что ты там видел?

— Что видел? Там вкусно кормили, — ответил он с отсутствующим видом и поцеловал меня.

Больше я от него ничего не добилась. Пришлось мне строить нью-йоркские планы, не надоедая ему. Этим я и занималась. Иногда у меня невольно срывался с языка какой-нибудь вопрос. По ответу Франка и его реакции я понимала, что он не такой уж бывалый и уверенный в себе человек. У меня даже создалось впечатление, что он боится этой поездки. В конце концов я решила, что нужно всегда иметь при себе карту и держаться более спокойных районов, тогда все будет хорошо. Ведь мы будем вдвоем. Постепенно я узнала, что характерно для этих безопасных районов.

Я редко выезжала из города. Но читала много путевых заметок и путеводителей. Брала в библиотеке самые удивительные сочинения, они меня успокаивали. Это был приятный способ знакомиться с планетой, на которой живешь. Естественно, в них мало говорилось о мире, в котором я пребывала. Но декорации тоже имели значение. Когда заходил разговор о незнакомых местах и странах, случалось, мне было известно о них больше, чем рассказчикам. Что само по себе было приятно. Иногда я даже вставляла несколько слов, но редко. Мне не хотелось рисковать: вдруг на меня обидятся или начнут расспрашивать, была ли я там. Я избегала разговоров о том, где я жила и откуда приехала в Осло.

Конечно, Франк не боялся этого путешествия, просто у него было слишком много забот. Может, его мучили угрызения совести перед своей семьей? Этим, он, разумеется, не мог со мной поделиться. Не исключено также, что я заразила его своей тревогой. Могло быть много разных причин, по которым Франк не хотел говорить о Нью-Йорке.

Весь февраль и март мною владело чудесное предвкушение нашей поездки. Я не замечала холода. Весна никогда не была для меня столь явной. Нужно было только дождаться Пасхи, а там мы с Франком могли отправиться в Нью-Йорк.


В страстную пятницу, 13 апреля, зазвонил телефон, лежащий на мойке, я потянулась за полотенцем. Это был тревожный, но долгожданный для меня день. Франк с семьей катался на лыжах в Гейлу.

— Санне! Я должен сейчас же лететь в Нью-Йорк. Меня предупредили слишком поздно. Я звоню перед посадкой на самолет, чтобы ты не думала, будто я забыл о тебе. Неожиданная поездка… это так неудобно. Я обещал детям, что мы покатаемся на лыжах… Но от меня ничего не зависит…

Мыло почти кончилось. Надо было купить. Кроме того, надо было вымыть пол в ванной. И душевую кабинку. На швах панели образовались черные полосы.

Я положила телефон на мойку, достала тряпку и чистящий порошок. Вскоре у меня стало спасительно саднить ладони.


На второй день Пасхи я закончила уборку ванной, комнаты с кухонным уголком и прихожей. Квартира была небольшая. К тому же я посмотрела все, что передавали по каналу НРК, иногда переключаясь на другие каналы. После этого у меня внутри образовалась пустота, из-за которой я в отчаянии была готова на что угодно.

Я отправилась в кино и посмотрела французский фильм о женатом богатом, но малообразованном бизнесмене, который влюбился в какую-то неизвестную актрису. Собственно, фильм рассказывал о многих людях, об их тяжелой жизни и разных вкусах. Он мне понравился, но радости принес столько же, сколько мог принести никому не нужной курице.

Возвращаясь в темноте домой, я решила, что причина, по которой Франк не ушел от жены и не переехал ко мне, кроется не в том, что он меня не любит. Конечно, любит. Причина была в том, что мы с ним так непохожи, что у нас такие разные вкусы. Он боялся, что у нас ничего не получится, потому что я чертовски интеллектуальна, как он это называл. По этой же причине он отказался знакомиться с Нью-Йорком вместе со мной. Именно так, ведь он должен был знать, что мне хватило бы меньше четверти часа, чтобы собрать чемодан и сесть в поезд, идущий в аэропорт.

Такая интерпретация слабохарактерности Франка немного утешила меня, хотя я и знала, что это еще не вся правда. Тем не менее, я поняла, что мое разочарование всего лишь разочарование опытной женщины и его нельзя даже сравнить с тем, что чувствовали маленькие дочки Франка, оставшись на Пасху без отца.

Я часто ходила в кино одна. Изредка мы с Франком словно случайно встречались в зале кинотеатра, потому что он, купив предварительно два билета рядом, давал мне один из них. Но мы почти не разговаривали, просто смотрели фильм. Ведь кто-нибудь мог нас увидеть и сделать свои выводы. А то и хуже — рассказать об этом жене Франка.

Иногда мы с ним совершали прогулки в пустынных местах или там, где, по мнению Франка, его никто не знал. Нынешней зимой я на девятом трамвае доехала до кафе «Перспектива» и ждала Франка, спрятавшись за этот безобразный дом. Он ехал на машине. Почему-то я приехала туда первая. Склон, на котором стояло кафе, был скользкий, и я упала. И сказала себе, что такие приключения простительны подростку, но не взрослой женщине. Франк же просто съехал по этому склону на заднице, и я улыбнулась его ребячьему самомнению.

Я решила еще чаще ходить в кино. В кинотеатре «Гимле», в который я обычно ходила, лучше всего были не фильмы, а кресла и то, что там, в темноте, можно было пить вино, оставаясь невидимой для всех и наблюдая за чужой жизнью.

В виде протеста против своей выскобленной комнаты я сделала крюк и зашла в кафе «Берум» на Фрогнервейен. В глубине зала был свободный столик. Оттуда я могла наблюдать за стойкой и большей частью зала. Могла даже что-нибудь записать. Я иногда заходила туда. Вино тут было дешевле, чем в других местах, но я взяла только один бокал. На стенах висело много портретов в рамах, некоторые были похожи на семейные. Чьи это родственники, не знал никто. Но это никого не интересовало. Непристойными они не были. Непристойные фотографии показывают в туалетах. Главным образом, фотографии женщин.

Она оказалась проворней меня. Опустившись в кресло, она уже подозвала официанта. На этот раз я не удивилась. Я думала о ней, когда мыла свою квартиру. Что-то подсказывало мне, что она не очень утруждает себя уборкой дома. От ее присутствия мне стало легче.

— Вот так-то! — сказала она, когда нам подали вино.

— Что — так?

— Разве ты не знала, что из этого ничего не получится? Из вашей поездки в Нью-Йорк.

— Зачем ты об этом говоришь?

— Чтобы помочь тебе думать так, как положено умной женщине.

Она была настроена не столь враждебно, как первого февраля, но назвать ее тон дружелюбным тоже было трудно.

— Зачем ты об этом говоришь? — повторила я, мне было не по себе.

— Потому что ты, как ребенок, каждый раз позволяешь Франку обманывать себя.

— Ты знаешь Франка?

— Так же хорошо, как тебя. Но не тревожься, я на твоей стороне.

— Мне на моей стороне никто не нужен, — отрезала я.

— Прекрасно. Можно сказать по-другому. Мне нужно, чтобы ты была на моей стороне.

— Что ты имеешь в виду?

— Что в жизни есть много хорошего и кроме Франка. Он всего лишь вирус. Избавься от него и покончи с этим. Или используй его для чего-нибудь так, чтобы он об этом не знал.

— Для чего, например?

— Ты писательница. А Франк — находка для писателя!

Не успев подумать, к чему это может привести, я запротестовала, хотя сама много раз думала об этом. Положение стало неприятным, у меня не было привычки обсуждать с кем-либо свои литературные планы.

— Если в своей книге ты сделаешь его второстепенным персонажем, он утратит власть над твоей жизнью. И ты сможешь делать с ним буквально все, что захочешь.

Я промолчала и допила вино. Поскольку я ничего не ела, мои мысли обрели необычную легкость.

— Выпьешь еще бокальчик? — спросила она.

— Обычно я ограничиваюсь одним, — уклончиво ответила я.

— Начинаем второй раунд, — решительно заявила она.

Ее голос звучал почти заботливо. Она производила более приятное и не такое странное впечатление, как в нашу последнюю встречу. Мне понравилось, что она мгновенно нашла общий язык с официантом.

— Кто же ты все-таки на самом деле? — спросила я.

— Так ты до сих пор не узнала меня? Да я же Фрида! Из приютского подвала. Неужели ты не помнишь, как мы часами стояли там? Правда, мы порядком выросли с тех пор. И из нас тоже получились люди.

— Как это ни странно, — вяло заметила я.

— Нисколько! Знаешь, я придумала, как ты должна использовать Франка для своей книги. Конечно, в основу лягут твои мечты. Так тебе будет легче подчинить его своим планам. Но ты полностью проигнорируешь тот факт, что он верит, будто держит под контролем свою жизнь.

— Каким же это образом? — спросила я скорее с любопытством, чем недружелюбно.

— Если ты введешь Франка в свою книгу, он уже никогда не сможет покинуть ее. И ему придется жить на твоих условиях. Ты понимаешь?

— Приведи мне какой-нибудь пример, — с сомнением попросила я.

— Но тогда мне придется притвориться, будто я — это ты, — лукаво проговорила она и с удовлетворенным видом откинулась на спинку кресла.

— Согласна, — ответила я, не понимая, что меня ждет.

Она еще больше откинулась назад и прищелкнула языком.

— Мы жили в Нью-Йорке в отеле «Алгонкуин». Я много читала об этом отеле. Конечно, мне следовало быть благодарной, что Франк наконец захотел поехать вместе со мной, но я была такой одинокой в этом чужом окружении. Только в отеле я чувствовала себя дома. Однажды вечером я сидела в холле и ждала, когда Франк освободится от деловой встречи, как он это называл. Похожий на ковбоя мужчина, напоминавший в то же время индейца, бродил по холлу, он тоже кого-то ждал. От него исходило нетерпение, как часто бывает в холлах отелей. Нетерпение читалось не только в его глазах, но и во всей фигуре. Запачканная кожаная куртка с бахромой, такие же штаны. Ковбойские сапоги и белая шляпа. Он составлял разительный контраст двум весьма немолодым дамам, одной в слишком красном, другой в слишком голубом костюме, решившим пообедать перед шоу Нэнси Уилсон[5].

Я чувствовала себя частицей этого целого. Все мы либо ждали кого-то, либо куда-то собирались. Нами владело беспокойство: вот-вот что-то случится, кто-то придет, что-то изменится. Нас, так сказать, должно было изменить время. И это было неизбежно. Я была в Нью-Йорке и ждала Франка. Там, в глубоком кресле, в продолжении холла, переходившего в залу для завтраков с портретом Дороти Паркер[6] в шляпе и ее друзей, я сидела и ждала Франка.

С улицы на улицу, из лифта в лифт все время шли люди, таща свои чемоданы на колесиках. Черные, серые и даже красные. Некоторым помогали рассыльные. Но не всем. И раздражающее постукивание чемоданов, которые люди тащили за собой, словно свое продолжение, было частью этого холла. Уже нельзя было себе представить, что у чемоданов могло и не быть колесиков, и людям пришлось бы покорно нести их, как в старые времена. Чтобы отделаться от этих мыслей, надо было заставить себя не прислушиваться к постукиванию или пощелкиванию пластмассовых колесиков о керамическую плитку, тротуар или бог знает обо что. Мои мысли крутились, как в водовороте.

В эти дни в Нью-Йорке я была больше похожа на тебя. Я думала о мучительном, постоянном терроре будней. О чувстве неполноценности и тревоги, неуместности, боли в мышцах — обо всем, от чего я не могла избавиться и что донимало меня, садня, словно натертая пятка. Чье-то присутствие или отсутствие. Не говоря уже о вечной пелене шума, которая постоянно тебя накрывает, если ты живешь среди людей. Вся эта так называемая музыка, пожирающая мозг и крадущая мысли. Она преследовала меня повсюду — в магазинах, на улице, в кафе и ресторанах. Казалось, никто не в состоянии положить конец этому кошмару, превратившемуся в зависимость и грызущему мою нервную систему. Таков был мир, и человеку следовало научиться в нем жить, или ему оставалось найти пещеру в горах и поселиться в ней навсегда. В горной пещере он, возможно, избежит пытки шумом, но все остальное переберется туда вместе с ним, как домовой, покидающий дом вместе с хозяином. Шумовой террор преследует человека всю жизнь, с рождения и до смерти. Родившись, человек первым делом кричит. Если он не закричит добровольно, он закричит от шлепка повивальной бабки. А последним его чувством будет страх или, самое малое, тревога перед неведомой смертью. Если ему хватит на это времени.

Именно там, в том шумном баре, где я ждала Франка и думала о терроре жизни, длящемся с колыбели до могилы, я завязала знакомство с Ковбоем. Из-за чего стала менее открытой, когда пришел Франк. Я представила их друг другу и предложила Франку включить Ковбоя в наше несколько пошатнувшееся сообщество. Например, выпить втроем в баре. Франку это, естественно не понравилось. И он не стал этого скрывать — язык жестов, протест по-норвежски, обмен взглядами. Но я делала вид, будто ничего не понимаю. Мое поведение означало: Я не понимаю, чего ты хочешь, и это доставляло мне удовольствие.

Позже, когда мы в сопровождении Ковбоя, то есть все-таки втроем, отправились в ресторан «Обитель птиц», где всегда играл джаз, и слушали Джимми Скотта, я наслаждалась своей победой над Франком.

Глядя на этого старого кастрата-певца, словно он мог служить сексуальным объектом, я решила сохранить Ковбоя на будущее. Франк уже был наказан за свои поступки, о которых я давно забыла. Я наблюдала за старым певцом, словно, кроме него, в зале никого не было. Маленький человечек пел, а зрители в зале замерли в религиозном экстазе, точно слушали что-то духовное, сулящее им отпущение грехов.

Мои глаза задержались на голове старого певца, его волосы были разделены пробором, обнажавшем полоску черепа. Он был похож на цыпленка. Черный цыпленок с белой головкой. Величественный и в то же время трогательный. Но все-таки цыпленок. Ручки у него были маленькие, этакие ласковые когтистые лапки с большими блестящими часами, — наверное, это был «Ролекс», — на левом запястье. Весьма поношенный, но безупречно вычищенный смокинг с клапанами над карманами. Этот смокинг напомнил мне старый фильм с Фрэнком Синатрой, название которого я забыла.

Тело певца как будто не заполняло его одежду. Колени были скрыты странными расклешенными брюками. Но что-то невидимое помогало ему прочно держаться над своими лакированными ботинками. Черный завиток, похожий на пропеллер, подчеркивал границу между кожей и волосами. Скулы, будто отшлифованные морем скалы, поднимались над заснеженным ландшафтом лица. Глаза еще не открылись, как у новорожденного котенка. Длинные руки напоминали провисшие канаты между суставами прошлого и движениями будущего.

«It’s beautiful»[7], пел он, а сам был живой мумией, державшейся вертикально вопреки силе притяжения. Его уши, слишком большие по отношению к голове, напомнили мне, что я где-то читала, будто уши у человека растут всю жизнь, и чем человек старше, тем больше его уши доминируют над всем остальным. Даже если человек потеряет слух, ушная раковина, покрытая розовой кожей, продолжает расти и развиваться. И когда тело утратит свою упругость и сморщится, уши будут торжествовать, каждое на своей стороне головы. Через них будет просвечивать весеннее солнце, словно это два славных трофея, из которых торчат пучки жестких волос. Нос у него был плоский и как будто удивленный, словно не знал, для чего он предназначен. Манишка в клубах табачного дыма казалась слишком белой — точь-в-точь, как на неоновой рекламе стирального порошка. Сначала я не могла рассмотреть зубы этого старого человека, казалось, темнота и джаз поглотили их или пытались скрыть то, чего у него не было. Но вдруг мелькнул просвет, сперва в уголках рта, потом обнажились все зубы, похожие на пожелтевшие жемчужины, годами хранившиеся в слишком теплом сейфе.

Он представлял собой Песню, которая была вовсе не песней в обычном понимании этого слова, а мягкой капитуляцией старости перед музыкой. Голосом старика или криком новорожденного, которые стараются передать не красоту, а только голую боль. И даже не боль, а ее наготу.

«I never meant to make you cry»[8]. «I never meant to hurt you»[9]. Его сложенные руки умели держать не только микрофон. Можно было представить себе, что они держали чью-то руку или какую-нибудь одежду. Или бритву. Может быть, открывали дверь. Но не здесь, здесь они лишь помогали сосредоточенности певца и силе песни.

Это был незабываемый вечер! И уже на другое утро я переспала с Ковбоем, пока Франк занимался своими делами.

— Ты этого не сделала! Это неправда! У тебя не могло быть связи с другим мужчиной! Ведь там был Франк! — возразила я.

— Ну и что, он был занят своими делами. И это случилось только один раз. Потом я рассказала ему об этом и объяснила, что была в панике от одиночества в этом огромном городе.

— И он тебе поверил?

— По-моему, да, — равнодушно сказала она.

— А что стало с Ковбоем? — спросила я, забыв закрыть рот.

— На другой день он повел меня во Всемирный Торговый Центр. Если не ошибаюсь, там сто десять этажей, мы поднялись на крышу южной башни. Я подошла к перилам и заглянула в немыслимую глубину. Город, быстрое, мелькающее движение на улицах, огни, люди-букашки, снующие как микробы под микроскопом, зеленые пятна парков. Прямые улицы образовывали клетчатый узор, словно сшитые вместе лоскуты выцветшего ситца. Свинцово-серые, ржаво-красные, черные. Ослепительно-белые и затейливые переплетения теней. Нам была видна только поверхность этого сложного узора. Небоскребы казались сложенными из кубиков и теснили друг друга. Светло-голубое небо с молочно-белыми облаками было важной частью этой американской мечты. Пока мы стояли на башне, краски изменились. Солнечный свет проник в каждый уголок, даже в те, о которых я только догадывалась. Можно сказать, я поняла, что видит Господь, когда смотрит на нас. Снующие муравьи, возомнившие, будто они что-то собой представляют только потому, что умеют держать в руках вещи, или толкать что-то перед собой, или садиться в маленькие жестяные банки и катить по земле. Ему достаточно было дунуть, или слегка толкнуть, или войти в союз с иными богами и заставить их послать в воздух любые предметы, и Он уничтожил бы тысячи и тысячи людей.

— А Франк был там с вами?

— Я думала, тебя интересует Ковбой… Нет, я же сказала, что Франк был занят своими делами. Или бог его знает чем.

— Тебе не кажется странным, что у Франка были в Нью-Йорке какие-то дела?

— Нет, а почему это должно быть странным?

— Ведь он торгует норвежской крестьянской мебелью, — сказала я, не скрывая своего недоверия.

— Ты верна себе! Какая разница, чем он там занимался? Не могла же я все время ждать, когда мы наконец хоть на мгновение останемся вдвоем. Я думала, тебя интересует Ковбой.

— Где же это случилось? — спросила я с любопытством старой ханжи.

— В его номере в «Алгонкуине», конечно. У него были страшно большие ноги. Я это заметила, лишь когда он поставил у кровати свои ковбойские сапоги. Длинная шея. Уши напоминали крючки, на которые можно повесить, что угодно. В одном ухе у него была золотая серьга. Нос похожий на нос Сидящего Быка[10], что вполне естественно для того, кто все детство глотал романы об индейцах. Длинные черные волосы с проседью были заплетены в косичку. Я никогда не лежала в постели с мужчиной, у которого была бы косичка, она все время хлестала меня по лицу. Это было скорее странно, чем эротично. Но тело у него было в отличной форме. Казалось, он поджарился на гриле. Я так и видела, как он, прикрепив к рукам и ногам вакуумные присосы, медленно вращается на вертеле, чтобы получить ровный американский загар. Он был из Техаса, узкобёдрый, без того бычьего загривка, который, позволю себе заметить, бывает у людей, употребляющих в пищу нездоровые продукты. Или мясо бычков, которых держали в такой тесноте, что они не могли двигаться. Ковбой рассказал мне, что запах загонов для скота можно уловить на расстоянии нескольких миль благодаря застоявшемуся запаху бычьей мочи.

— Вы говорили о бычьей моче?

Фрида грубо захохотала и закрыла глаза.

— А почему бы нам о ней не говорить?

— Сколько ему было лет?

— Трудно сказать… Во всяком случае, это был опытный Ковбой, который не боялся выставить себя в глупом виде. В постели он не спешил. Ничего странного, что молоденькие девушки предпочитают мужчин, которые старше их родителей. Ведь многие из них отчаянно нуждаются в настоящих отцах, к тому же, чем старше мужчина, тем выше у него положение и больше денег. Так было и с этим Ковбоем. Он написал книги, о которых я никогда не слышала, но которые хорошо продавались. Даже по американским меркам. Он не хвастался этим, просто сказал и все. Потом мы сидели в кровати и пили пиво. Он похвалил мою форму. На настоящем техасском диалекте. У меня создалось впечатление, что он видит во мне скорее лошадь, чем женщину. Это больше возбуждало, чем оскорбляло. Ведь я пришла к нему не затем, чтобы продемонстрировать свои мозги. Говорят, будто мужчина не в состоянии запомнить ни одно соитие. Но если мне суждено запомнить хотя бы одно, то это подходит как нельзя лучше.

Ковбой показал мне также и Центральный Парк. Пока Франк сидел на своей последней встрече. На деревьях только-только появились первые листья, и это настроило меня на возвышенный лад. Горе и смерть. Между ними стояли эти деревья, покрытые розовыми цветами, названия которых я никак не могла запомнить. Температура была больше двадцати градусов, и небо по-прежнему оставалось американской мечтой. Он повел меня в Гарлем и угостил ланчем в странном западно-африканском ресторане. Официанты, по-видимому, одно семейство, говорили по-французски и плохо понимали английский. Пива у них не было, но молоденькая девушка вызвалась купить его — в магазине через улицу. Свое предложение она прошептала тихо-тихо. Я подумала, что это от робости, но оказалось, в углу на циновке лежал ее отец, который не должен был этого слышать. Когда она вернулась, пряча пиво под мышкой, отец неожиданно оторвал от циновки свою тощую задницу. Он вскочил и принялся ругательски ругать дочь. Видно, здесь было недалеко от мольбы до наказания. Дочь, как положено, поплакала, но вообще отнеслась к этому спокойно.

Ковбой объяснил мне, что тут не подают алкоголя по религиозным соображениям. Еда была ужасная. Серые вареные ножки неизвестного животного. И рис, который, судя по его виду, пролежал всю зиму. Я почти не ела. Но Ковбой был в восторге. Тебе с твоей манией чистоты стоило бы взглянуть на их уборную! В стакане, затянутом полугодовой пленкой, образовавшейся от слюны и пасты, стояла зубная щетка, утратившая половину своей щетины. Она чем-то напомнила мне косичку Ковбоя. Все это вызвало у меня тошноту и в то же время восхищение, — закончила Фрида.

Следы на песке

В мае и июне я Франка почти не видела. У него было много дел, связанных с ярмаркой антиквариата, в которой он собирался участвовать. Но мой телефон пищал постоянно.

— Санне! Ты по мне соскучилась?

— Конечно, — отвечала я, по правде сказать, исключительно из чувства долга.

Я внушила себе, что должна оценивать наши отношения, исходя из его и моей потребности в нежности. Я часто пользовалась этим словом, посмотрев фильм «Время для нежности». Пользовалась как ребенок, который повторяет новые слова, не совсем понимая их смысл. Я обнаружила, что многие пользуются этим словом, когда речь заходит о серьезных отношениях.

Однажды я под видом покупательницы зашла в антикварный магазин Франка. Мне просто захотелось его увидеть. Там я услышала, как одна покупательница говорила ему:

— Я испытываю такую нежность к моим маленьким мейсенским статуэткам. Вы меня понимаете?

— Очень хорошо понимаю, — галантно ответил Франк, заворачивая фигурку пастуха в несколько слоев шелковистой бумаги, при этом он незаметно бросил на меня предупреждающий взгляд.

Когда она ушла, он запер магазин и дал мне то, за чем я, по его мнению, явилась.

В Дворцовом парке благоухала отмеренное ей время сирень. Потом она отцвела. Я весь июнь следила за усердием и нерадивостью работников парка. Способность уток ходить строем вокруг пруда в парке стала вроде приметы для меланхолии одиноких дам.

Все будни я упорно записывала на компьютере свои слова. Моя настойчивость удивляла меня самое. Но когда выяснилось, что Франк собирается отдыхать с семьей большую часть июля, я остановилась, как старые стенные часы, которые забыли завести. Идея Фриды ввести Франка в роман, чтобы он постоянно был со мной, не сработала. Я больше не снимала покрывала с компьютера.

Перед отъездом Франк пришел ко мне с вином и всякими вкусными вещами. Шел дождь. Он был не в духе, хотя я оставила свои упреки, рассудив, что из-за них я потеряю то малое, что у меня еще есть.

Прошло много времени с тех пор, как было произнесено слово развод. Иногда на Франка больше действовало мое молчание, чем слова. Он чуял невысказанное, скрытое, как собака, обученная искать наркотики. Сначала это выражалось в движениях. В беспокойном метании и кружении по комнате. Потом он начинал систематически обследовать все уголки моего тела, пока я не взрывалась. Нет, он не заводил глубокомысленных разговоров. И, тем более, не начинал тявкать. Скорее принюхивался, метя свою территорию с помощью лаконичных слов.

— Я все-таки это сделаю, — неожиданно сказал он.

— Что сделаешь?

— Разведусь. Как только смогу. Сперва мне надо, чтобы фирма встала на ноги.

Так же как и во время последнего разговора, он стоял и одевался. Лучше всего я знала о Франке то, как он одевается. Как тщательно застегивает ремень. Небрежно натягивает носки. Сосредоточенно застегивает пуговки на рубашке. Все до последней. После брюк и носков.

— Ты хочешь, чтобы ваши с ней отношения зависели от твоей фирмы? — спросила я, и это была тактическая ошибка с моей стороны.

— Не говори глупостей! — Он не скрывал, что я его обидела. Было ясно, что на сей раз он не станет уклоняться от ссоры, поэтому я промолчала.

Мужчинам, с которыми я была близка, не нравилось, что я избегала ссор. Один даже назвал это «трусливым отступлением из зоны военных действий». Он занимал высокий пост в министерстве обороны и служил на Ближнем Востоке. Но меня он не понимал, и данная им мне характеристика была несправедлива. Дело в том, что я не могу говорить, когда мне страшно. Я просто теряю дар речи. Но я никогда никому не признавалась в этом. А ожидать, что люди умеют читать чужие мысли, было бы глупо.

— Мне очень жаль, — сказал Франк, когда мы поели, — но я должен ехать домой, к детям. У Аннемур сегодня встреча с подругами.

Франк мало говорил о своей семье, но иногда он вспоминал о ней. Обычно, если ему требовался предлог, чтобы уйти от меня. По крайней мере, я толковала это так.

— Я обещал… Ты понимаешь…

И я понимала. Конечно, понимала. Мне оставалось упрекать только себя за связь с женатым человеком. Особенно, когда он ссылался на то, что ему надо домой к детям. О ней я почти не думала. Франк редко говорил о жене. Ее имя, Аннемур, в его устах звучало глупо, словно она была кукла или маленькая девочка. Я презирала его жену, не зная ее. Ведь это к ней он шел, когда возвращался домой. Если подумать, ревность — самое глупое чувство, она ни к чему не приводит. Даже интересно, почему столько взрослых людей, включая меня самое, тратят на нее такую большую часть своей жизни. Нужно обуздывать собственную психику и хотя бы относиться к ревности с юмором. Но это было бы неестественно.

Когда Франк ушел, стены стали неприятно сжиматься вокруг меня. Я надела некрасивые туфли без каблуков и пошла во Фрогнерпарк. Дождь только что перестал, и небо было почти чистое. Монолит Вигеланна[11], как обычно, казался смазанным жиром, и даже больше обычного. Но фонтан и розы тянулись вверх, к нежаркому вечернему солнцу.

Пока я, прищурившись, смотрела на танцующие под деревьями тени, рядом со мной возникла Фрида. Я была не против ее общества. Сначала мы шли молча. Наконец, она сказала:

— Сними себе комнату у моря!

— Где? В каком-нибудь пансионате для нежеланных старых детей?

— Выше нос! Позвони в «Береговой Отель» в Февике, например.

— Почему именно туда?

— У тебя есть реклама и карта Февика, но ты никогда там не была.

— Февик? — с сомнением повторила я.

— Судя по названию, в прежние времена туда пригоняли скот. Теперь там по берегу бродят только морские птицы и бегают собаки. Ну и, само собой, люди. Если хочешь, чтобы тебе подавали еду и убирали постель, приходится терпеть людей. Может, там ты соберешь остатки своих несчастных мыслей, которые у тебя еще теплятся. Все-таки море…

— Пребывание в курортном отеле стоит больше, чем я могу себе позволить. У меня не останется денег на осень, — возразила я.

— Ты будешь думать об этом, только пока не закажешь себе номер. А потом милосердный мозг отодвинет все тревоги о том, на что ты будешь жить дальше.


Поездка прошла лучше, чем я ожидала. Общественный транспорт не всегда так уж неприятен, как мы думаем. Отель был точно такой, как на рекламном проспекте. У самого берега. Я сидела на веранде и писала:

«Белая вилла в современном функциональном стиле справа молчит о своих семейных дрязгах.

Воробьи веселятся на веранде после завтрака.

Ветер флиртует с пышными кронами сосен, которые предлагают ему себя, маня своими зелеными джунглями и вековой корой.

Ветер устремляется к облакам, чтобы сложить из них немыслимые фигуры на непристойно обнаженном светло-голубом небе.

В глубине людям угрожают медузы. Этакий неожиданный плевок естественного зла.

Разрушенная пристань колышет забытый с зимы плавучий причал.

Паруса обнажают свои треугольники перед самыми дерзкими шхерами.

Маленький фонарь с красной крышкой фиксирует все движения.

Отсюда, с горы, видны четкие силуэты мужчины и мальчиков, ловящих рыбу.

В белом круглом павильоне на берегу дети и взрослые демонстрируют свое одиночество, выстроившись в очередь за мороженым.

У каменной лестницы девочка беззвучно плачет над этой картиной.»


В баре в аляповатых золоченных рамах висело несколько фотографий писателя Роальда Даля. Когда-то он был здесь завсегдатаем и жил в единственной комнате с балконом. Снаружи этот балкон был похож на белое гнездо в кроне сосны, склонившейся над третьим этажом.

Совершенно незаслуженно и без всяких просьб с моей стороны я получила номер с видом на море. Плеск волн о берег напомнил мне об одной женщине из детства, незнакомой женщине, которая смазала мне сливками обгоревшую на солнце кожу. Но я не могла найти ей место в своих воспоминаниях или в своей действительности. Уверена только, что никто не рассказал мне эту историю.

Я распаковала те немногие необходимые вещи, которые захватила с собой, и положила на тумбочку тридцать три страницы своей рукописи. Мне хотелось перечитать и осмыслить написанное, пока я буду здесь жить. Меня смущала идея Фриды вписать Франка в свою жизнь. И что мне делать с самой Фридой? С другой стороны, эта идея двигалась вперед уже без моего участия. Я не могла от нее отказаться. Слова таили столько возможностей! Можно было поставить точку, вместе с тем зная, что есть возможность отступить. Что есть другой выбор. Другие слова. В путанице этих вариантов скрывались первые очертания воли самой рукописи.

Я положила карандаш и ластик рядом с рукописью и сказала себе, что все рукописи загадочны. Вообще человек ничего не знает о реальности, пока в книжном магазине не поставит свою книгу впереди какого-нибудь бестселлера.

Крики морских птиц? Шум волн? Как давно я вобрала в себя эти звуки! Они открывали мне нечто, чему я не знала названия. Нечто, что я давно потеряла или никогда не имела. Я заснула в «Береговом Отеле» тяжелым, но чутким сном, ощущая свою каждую спящую мышцу. Обычно мне что-нибудь снилось, и я просыпалась, как механическая игрушка, заведенная для того, чтобы она сразу могла двигаться.

В первое утро я пробудилась с чувством, что все-таки могу отворить давно захлопнувшуюся дверь в комнату, из которой когда-то вышла. Внизу на веранде гости двигали стулья, и в распахнутое окно проникал аромат кофе. Завтрак был уже подан. Я встала и откинула занавески.

Хотя никто не мог видеть, что я нагая, я устроилась подальше от окна и любовалась морем. Мне ничего не нужно было планировать. Я вдруг поняла, что молчит даже тоска по Франку. Пока что молчит.

Казалось, будто поверхность моря покрыта миллионом ромашек, тесно прилегавших друг к другу на многие мили вокруг. Солнечный свет превратил морских птиц в подобие блестящих кусочков металла, летящих в свободном падении. Мне захотелось описать непередаваемость этой картины, но я тут же сообразила, что это было бы слишком романтично и к тому же фальшиво. Море представилось мне ромашковым лугом, потому что мои очки криво сидели на носу и солнечный свет, падая на металлическую оправу, давал блики, грубо искажавшие действительность.


В первую половину дня, когда я сидела в белом пластмассовом кресле на берегу, на границе между травой и водой появился какой-то человек. Он шел медленной и небрежной походкой.

Я следила за ним, пока он не скрылся слева между скалами. Мне так хотелось, чтобы это был Франк!

Чтобы смириться с тем, что это не Франк, я подумала, что дорожка, по которой шел этот человек, скорее всего когда-то была посыпана гравием и проходила между скалами и растущими на берегу растениями, она никогда не знала асфальта. Но море постепенно смывало ее, вот ее и заасфальтировали. Вообще-то она никуда не вела. Только к старой вышке и какому-то непонятному фундаменту, может быть, в свое время предназначенному для пушек. Впрочем, это типично для дорог, думала я. Идешь по дороге и вдруг понимаешь, что она ведет тебя совсем не туда, куда тебе нужно. Дороги — это движение к воображаемой цели. Или способ чего-то избежать. Пройти мимо.

Сейчас тот человек был Франком не больше, чем минуту назад. Я неожиданно почувствовала, что от этой серой грубой полоски между скалами исходит угроза. Как будто мне предстояло просидеть здесь до самой смерти, глядя на асфальт и не присутствуя в собственной жизни. Настроение, с которым я проснулась, исчезло. Просто я очень устала, с удивлением подумала я. Это ощущение было почти физическим. «Как сильное горе», захотелось мне записать в своем блокноте. Но почему? Что я, собственно, знала о горе? Не считая одного случая. С грузовиком. Каким эгоизмом должны обладать люди, которые в нашем мире претендуют на право испытывать личное горе!

Вскоре я передвинула кресло под сосну и попыталась читать газету. На песке был виден отпечаток чьей-то ноги. Он мешал мне. Длинный, узкий, с явным нажимом на пятку и на пальцы. Пружинистость шага заложена посередине между ними и не оставляет следов, подумала я. И увидела перед собой скрывшегося слева от меня человека, мой интерес к нему раздражал меня. Поэтому я решила поплавать, хотя вода, безусловно, была еще слишком холодна. Я представила себе, как она обтекает и лечит не только тело, но и шею и голову. Это помогло мне удержать на месте мысли, сидя сухой под большим тенистым деревом.

В тишине, наступившей после того, как гости отеля покинули веранду, отчетливее слышался шум волн. Глухой, но грозный гул. Волны взлетали с шуршанием, замирали на мгновение в воздухе и обрушивались на песок. От высоких сосен пахло хвоей. Я подняла глаза и, ощутив себя частицей этих больших ощетинившихся крон, испытала головокружение. Почти незаметную вибрацию, движение ветра или чего-то у себя в голове. Я подумала, что слово «хвоя» — это знак того, что мне следует записать. Почему-то я вспомнила о смоле. «Смолистый запах — это жизнь» будет написано в моей следующей книге. Мне трудно это объяснить, и это не имело никакого отношения к Франку. Но я так чувствовала. Огонь. Дерево. Две стихии. Одна — пожирает, другая — пожирается. Но пока я не найду нужных слов, записывать что-либо бесполезно.

Под крики детей на берегу и гул моря, то затихавший, то набиравший силу, у меня перед глазами возникла картина, изображавшая спину того человека. Его тень становилась все отчетливей, словно он ходил где-то позади этой картины и знал, что мне видна его тень. Что запах хвои только усиливает впечатление и оказывает целебное действие. Даже на то, чего исцелить нельзя. Из-за этого пейзаж изменил свой характер. Краски стали более явными. Розы на веранде переливались всеми мыслимыми оттенками красного. Хотя я видела, что им не хватает воды и удобрений и что они серьезно поражены вредителями. Мысль, что Франк будет элементом моей будущей рукописи, вместе с благосклонностью роз, ублаготворила меня. И я смогла увидеть, что за последние пятьдесят лет сосновые кроны немного подросли. Мощная сила вырывалась из земли, и пучки сухой травы дрожали на ветру, как молодые.

Я поняла, что в моей комнате в Осло такие мысли никогда бы не пришли мне в голову. И даже во время прогулок под деревьями Фрогнерпарка. Я еще не знала всех ключевых слов своей рукописи. Мне требовалось время и терпение, чтобы выявить все роли, в которых мне придется выступить. И, как ни странно, моя собственная роль была самая расплывчатая.

Люди, в том числе и настоящие, живут как бы случайно, в ожидании, пока их жизнь примет определенную форму. Это случайное и есть жестокость. Словно коса, срезающая траву под корень и оставляющая ее сохнуть на солнце, чтобы дать животным пищу. Или позволяющая траве гнить под дождем, даже не вспомнив о ней.

Какая-то девочка мешала мне, громко стуча мячом о плитки веранды. Тук, тук! Злобное создание, скрючившееся от агрессивности, в грязных шортах и майке. Она стучала мячом слишком близко от шаткого складного столика, за которым пили кофе старые, хорошо одетые супруги. Неожиданно с топчана встала женщина в коротких шортах, тень ее раздражения пала и на девочку и на меня. Это несомненно была мать девочки. Ее голос пролетел по воздуху подобно ножу с тонким лезвием. Оно вонзилось в ногу сосны. Острое и мстительное. Незагорелые ноги женщины выгнулись назад так, что колени спрятались в коленных чашках. Бедра напряглись, точно речь шла о жизни и смерти. Это помогло мне понять, что женщине не нравится ни она сама, ни ее дочь, ни жизнь вообще.

Такое поведение всегда вызывает во мне отвращение. Нахлынувшая тошнота заставила меня нагнуться и снова увидеть отпечаток ноги на песке. Я снова вспомнила того человека. Того, который ушел по заасфальтированной дорожке между скалами.

В отпечатке ноги я увидела мать и дочь. Принадлежал ли этот след ушедшему мужчине? Может, это и был ключ к тому, что я пыталась вспомнить? Мне казалось, что я видела его отвернувшееся от меня лицо, думая о том дне, когда слушала по радио мелодию «Послеполуденный отдых фавна». Я еще так и не купила себе проигрыватель для компакт-дисков. И не потрудилась выучить ту мелодию. Теперь она совершенно исчезла из моей головы. Так бывает со всем, что упустишь. Оно исчезает.

Какое отношение имела та забытая мелодия к этому мужчине? Какие тончайшие механизмы заставляют одну ассоциацию вызывать другую? Я спутала Франка с тем мужчиной. Действительность была нечеткой. Может, я ничего и не видела, кроме его спины? Что на нем было надето, белая майка и светлые джинсы? Был ли он босиком? И его ли это был след? Который я приспособила для своих нужд?

Когда я думаю о своем прошлом, оказывается, что оно всегда было населено людьми, присутствовавшими там временно. Всегда оказывалось, что им нужно было что-то другое. Поэтому они относились ко мне так, словно только и ждали, чтобы смениться с дежурства. Окружавшие меня лица и руки постоянно менялись, но, в основном, все они делали одно и то же. Одни хуже, другие лучше. Мягче. Или с улыбкой. Пусть это были мелочи, но именно благодаря таким мелочам одни часы казались мне лучше других. Необходим порядок и спокойствие, говорили они. Но порядка не было никогда. Нас словно сдали им на хранение, и мы знали об этом. И даже надеялись, на это.

Странная вещь надежда. Мозг обретает эластичность, предохраняющую от образования в нем трещин и полного его краха. Я никогда не теряла надежды.


На вторую ночь в «Береговом Отеле» мне приснилось, что я сижу в кафе на открытом воздухе перед огромным зданием, похожим на фабрику. Высокая дверь забрана ржавой железной решеткой. Поток воды течет на решетку и дальше, в шахту у подножья пригорка. Неожиданно я увидела желтых цыплят, которые барахтались за решеткой, стараясь противостоять течению. Сотни желтых цыплят. Может быть, даже тысячи. Они безуспешно пытались держать клювики над водой, которая должна была казаться им настоящей Ниагарой. Клювики то исчезали, то снова выныривали из пены. В конце концов, цыплята сдавались, их прижимало к решетке, они пищали и через мгновение исчезали в водяном потоке. Во сне я встала и подошла к решетке. Желтая полоска из живых цыплят копошилась у моих ног, а их дружный писк прорывался даже сквозь грохот воды. Я встала на колени, опустила руки в холодную воду и пыталась вытащить несколько сотен, если не тысяч, почти захлебнувшихся цыплят. Разумеется, у меня ничего не получилось. Тогда я позвала охранника, курившего у стены. Я попросила его перекрыть воду и вытащить цыплят. Он только пожал плечами и продолжал курить. Я с трудом выпрямилась и схватила его за запястья, умоляя сделать хоть что-нибудь. Говорила о защите животных и норвежских законах. Но охранник только покачал головой и сказал, что так решил его шеф. В конце концов я в отчаянии крикнула:

— Помогите им! Помогите!

Это звучало жалостливо и слишком по-женски. Звук собственного голоса разозлил меня, насколько такая женщина, как я, вообще способна испытывать злость.

— Пошлите жалобу, — сказал охранник.

— Куда? — крикнула я пронзительным голосом.

— В газету, — невозмутимо ответил он и погасил сигарету о мой рюкзак.

— Да, но они погибнут через несколько секунд! — возмутилась я, чувствуя усталость при одной только мысли, что нужно писать статьи и призывы в газету. Я считала это самым скучным и неэффективным из всего, что можно предпринять, дабы что-нибудь изменить в этом мире.

— Мне все равно. Я здесь работаю только летом. — Он не скрывал агрессивности.

К счастью, на этом я проснулась. И наяву услышала шум воды. Но это были волны, вечно омывающие берег. Было пять утра. Я, прищурившись, посмотрела в окно и почувствовала себя липкой, потной, но спасенной.

И опять всплыла вчерашняя картина. Следы на песке. Скрывшаяся спина. Человек, который вышел из картины и ушел влево. Мелодия, исчезнувшая еще до того, как я купила проигрыватель для компакт-дисков. Желание плыть, не встретив в воде ни одной медузы. Не увидев ни одного бездомного ребенка. Ни одной одинокой матери. Не видя снов о тупиках и тем более лица, которое вдруг исчезло.

Сдавшись, я поняла, кого мне напомнила эта спина: отца моего ребенка. У меня для него не было больше имени. Но почему я не позволяю себе думать о людях, оставивших след в моей жизни? Ведь он не виноват в том, что проехал тот грузовик.

Невероятная действительность

На письменном столе заплакал мобильный телефон. Это мог быть только Франк. Я пропустила несколько гудков и наконец взяла трубку.

— Ты уже слышала? — закричал он без всякого вступления.

Обычно мы не кричали друг на друга.

— Да, конечно, — ответила я. Телевизор был включен и без конца показывал одни и те же кадры. Как будто механик ушел и оставил пленку крутиться. Самолеты, врезавшиеся во Всемирный Торговый Центр. Пламя. Окутанный дымом Манхеттен. Слева вверху лазурноголубое небо. Я только что поставила себе диагноз ненормальная, потому в мозгу у меня мелькнуло слово красота. Так или иначе, я должна была понять, что это жестокая действительность.

— Мир обезумел. Но где ты была?

— Дома… А до того… у гинеколога.

— Страшный день! Почему ты не отвечаешь, когда я звоню?

— Я забыла взять с собой телефон.

— Какой был смысл дарить тебе мобильник, если ты не берешь его с собой, когда уходишь из дому?

— Там под руинами люди. Может, они еще живые?

— Ты не слушаешь, что я тебе говорю. Тебя интересуют только катастрофы.

— Мы могли бы оказаться на их месте.

— Конечно, это ужасно. Но от нас ничего не зависит. И ты это прекрасно понимаешь. А я хотел сообщить тебе нечто совершенно чрезвычайное.

— И что же это такое?

— Не по телефону. Я приду завтра.

— Когда?

— Не знаю. Я позвоню.

— Ты хочешь сказать, что я весь день должна сидеть и ждать твоего звонка?

— Нет, просто возьми с собой мобильник.

— И не уходить далеко от дома, чтобы можно было тут же вернуться и услышать твою чрезвычайную новость?

— Почему ты злишься?

— Как по-твоему, о чем они думают там внизу?

— Где внизу?

— Под руинами. Под тоннами каменных блоков. Как действует мозг под таким огромным давлением? А страх? И клаустрофобия?

Мгновение он молчал.

— Санне, твое сопереживание достойно уважения, и я понимаю, что ты сердита, мы все испытываем гнев, но могла бы ты хоть один раз в виде исключения проявить немного радости.

— Радости? А чему мне радоваться?

Франк вздыхал не только тогда, когда бывал расстроен. Бывало, в его вздохах слышалось какое-то внутреннее спокойствие, и мне это нравилось. Так было и теперь.

— Ты могла бы подумать обо мне и о той радостной вести, которую я хочу тебе сообщить.

— Сегодня все кажется таким мелким! — сказала я, прекрасно понимая, что это звучит фальшиво и надуманно.

— Можно я приду? — спросил Франк и вздохнул еще раз.

— Конечно.

— Я позвоню. И принесу бутылку вина. Это надо отпраздновать.

— Что отпраздновать?

— Подожди и поймешь. — Он засмеялся тихим воркующим смехом и положил трубку.

Я выключила телевизор и подошла к окну. Но я не могла ни на чем задержать взгляд. Непривычное чувство, что жизнь уже никогда не будет прежней, держало меня мертвой хваткой. Душою я была там, в Нью-Йорке. Отрицать это было бы трудно. Так или иначе, но я заплакала. Спасительная пелена заволокла все мои представления о погибших в руинах. На ней было написано: Франк попросил у жены развода.


— Я положил все на твой счет, — сказал Франк.

Мы не смотрели новости по телевизору, мы вообще не включали его, когда он приходил ко мне. И на несколько минут я забыла о рухнувших в Нью-Йорке башнях. Мы сидели по разные стороны письменного стола, между нами стояла бутылка вина. Это было необычно. Обычно мы располагались на диване-кровати.

— Почему ты не оставил их у себя? Ведь у тебя же есть свой счет?

Он немного растерялся.

— Я хочу, чтобы именно ты… сохранила эти деньги.

Сама не знаю, почему я засмеялась. В его словах не было даже намека на юмор.

— Зачем это? — спросила я наконец.

— Так… так будет надежнее.

— Надежнее?

— Да. Аннемур о них не знает. В этом нет надобности. Она ни в чем не нуждается.

В голове у Франка имелся какой-то узел, который я никак не могла распутать. До сих пор не могла. Иногда он скрывал от своей жены очень важные вещи. Например, то, что он разбогател. Это почти равнялось неверности. Что-то тут было не так. Судя по его рассказам, его жена не из тех, кто пустил бы эти деньги на ветер. И еще одно: если Франк скрывает от нее столь существенные вещи, то вполне вероятно, что от меня он скрывает еще больше. Я выжидательно смотрела на него. Ждала, что он скажет хоть что-нибудь, что развеет мои подозрения. Например, что он наконец расходится с женой! И что в этом-то и кроется причина того, почему она ничего не должна знать об этих деньгах. Любая бывшая жена, разумеется, потребовала бы своей доли от выигрыша на бегах. В блеклом вечернем солнце Франк был похож на сытого кота, пока до него не дошло, что я жду от него дальнейших объяснений.

— Ну, есть и другие причины, — сказал он наконец.

— Какие?

Не знаю, откуда у меня взялась дерзость, чтобы устроить такой допрос. Возможно, я научилась этому у американского президента в его бесконечных репризах. Может, человек вообще начинает подражать тем, кого видит по телевизору? Не исключено, что я произвела на Франка впечатление религиозного фанатика и террориста. Он выглядел выбитым из колеи. Сперва он слегка потянулся, потом наклонился ко мне и по-товарищески похлопал меня по плечу. Это было подозрительно. Товарищеских отношений между нами не существовало. Никогда. Для нас были характерны нежные объятия, поцелуи и соитие.

— Моя фирма переживает далеко не лучшие времена. Я много задолжал людям, которые не носят шелковых перчаток… Поэтому мне важно, чтобы они ничего не проведали об этих деньгах. Понятно?

— Но разве это можно сохранить в тайне? Я имею в виду… кто сколько выиграл?

— В данном случае, да. И будет глупо, если мои кредиторы ополовинят мой выигрыш, — сказал он с обезоруживающей улыбкой.

— Но почему бы тебе не вернуть долг, раз ты выиграл столько денег?

— Моя маленькая моралистка! — Он взял меня за подбородок. — Иметь небольшой долг полезно для здоровья. В обществе это внушает доверие. Люди понимают, что ты вкладываешь деньги. Кроме того… мы с тобой сможем вместе попутешествовать на эти деньги.

— Когда?

— Через некоторое время… Когда я освобожусь. Понимаешь, Санне? Так ты сохранишь для меня эти деньги?

Я не много поняла из его слов, так как все еще ждала, что он ко мне посватается. Но у меня появилось предчувствие, что я все-таки недостаточно хорошо знаю Франка. Узелки появились в голове, в сердце, в затылке. Грубо говоря, я знала Франка исключительно в ракурсе дивана-кровати.

Когда он ушел, записав на желтой бумажке номер моего счета, мне стало еще хуже. Я поняла, что эта перспектива за несколько лет каким-то образом изменила мое самолюбие. До встречи с Франком я не отличалась особым самолюбием, но за короткое время он сильно укрепил его во мне. Однако его молчанка и какие-то тайные сделки завели меня в дебри неуверенности.


Четыре миллиона триста сорок две тысячи норвежских крон! На моем банковском счете. На котором у меня лежало всего тысяча триста шестьдесят две кроны и шестьдесят эре.

В последние годы, с тех пор как я ушла с постоянной работы, чтобы посвятить все время сочинению книг, я жила очень скромно. Два раза я получала стипендию. На эти деньги нельзя было ни жить, ни умереть, но все-таки они помогали мне сводить концы с концами. Однажды я взяла кредит в банке, который меня просто парализовал, пока я его не вернула.

То, что Франк доверил мне хранение своего выигрыша на бегах, позволило мне понять, что он считает меня совершенно неопасной и крайне надежной. Он слепо верил в мою преданность и честность. Развестись из-за меня он не хотел, но он нуждался во мне, чтобы сохранить свое состояние.

Это было унизительно. Во мне зазвучал сигнал тревоги. Я вся покрылась испариной и почувствовала удушье. Чем глубже я вглядывалась в себя и во Франка, тем труднее мне было дышать.

Я оделась и вышла на улицу. Ненадолго остановилась и сосчитала видимые мне уличные фонари. Семь. Потом пошла дальше. Зашла в кафе «Лорри», столик слева у окна был свободен. Я села и заказала стакан чая и бутерброд с креветками.

Пока я соскребала с бутерброда майонез, Фрида села рядом со мной. Все ее поведение, весь облик, говорили о том, что она сердита. Мне хватало своих забот, и я решила не обращать на нее внимания. Больше всего мне хотелось просто встать и уйти, но сначала нужно было доесть бутерброд.

Руки у Фриды были синеватые. У нее вообще был такой вид, будто ей всегда холодно. Ноготь на указательном пальце был сломан. Довольно долго она молчала. Потом сообщила:

— Я поджидала тебя, ты теперь редко выходишь из дому.

Я смотрела на креветок. Они были плохо очищены.

— Вы почти не выходите, — продолжала она, сделав ударение на вы.

Я продолжала есть.

— Как было в июле у моря?

— Хорошо, — буркнула я, мне казалось, что у меня во рту ластик, а не креветка.

— Пришло тебе в голову что-нибудь еще, что можно использовать для книги? — спросила она.

Вот несносная! Что ей от меня надо?

— Как бы там ни было, я пишу…

— А как же иначе? Трудолюбивая, чертовка…

Ей как будто доставляла удовольствие собственная грубость. Мне грубость удовольствия не доставляет. То, что я не сдержалась тогда в аудитории университета, было исключением. Однажды я прочла в одном журнале, что тот, кто повысит голос, проиграет. Не уверена, что Фрида мне нравилась. Последняя креветка превратилась у меня во рту в скомканный бинт. Я проглотила ее, поняв, что Фрида пришла сюда не затем, чтобы, как в детстве, внушить мне уверенность в себе. Напротив, она была непредсказуема. И, может быть, даже опасна.

— Ну и теперь, когда Франк выиграл столько денег, ты хотя бы подумала над тем, какие возможности это тебе открывает?

Я уронила нож на скатерть.

— Почему он решил положить деньги на твой счет, ведь у него есть свой? А потому, что должен деньги темным личностям. Ты слышала когда-нибудь о «торпедах», тех, кто, не останавливаясь ни перед чем, взыскивает чужие долги? Франк у них в руках. У него нет никаких надежд на спасение. Кредиторы непременно постараются добраться до его денег. Не сомневайся! Никто, я повторяю, никто не должен знать об этом выигрыше. Поэтому ему и понадобился твой счет.

Я онемела.

— Уезжай! Бери деньги и уезжай! Далеко! За границу! Откажись от квартиры. Исчезни из действительности.

— Так порядочные люди не поступают, — прошептала я.

Она злобно улыбнулась.

— Он внушил тебе, что вы уедете вместе? И ты ему поверила? Помнишь, что было, когда он пригласил тебя в Нью-Йорк?

Я увидела себя ее глазами. Преданная Сольвейг, которая ждала своего Пера Гюнта до седых волос. У меня не было даже ребенка, которого я могла бы качать. Я заранее знала, что она скажет.

— Франк не собирается никуда с тобой ехать. Он использует тебя, когда ему это нужно. Ты его любишь. Но ему на это начхать. Он живет своей жизнью. Ты не можешь заставить его полюбить себя. Может, именно это тебя в нем и привлекает, — цинично уточнила она.

— А какая мне радость ехать одной? — прошептала я.

— Кто тебе сказал, что ты должна ехать одна?

Вора делают обстоятельства

Франк должен был прийти в четверг после работы. Я знала, что он пробудет у меня не больше часа. И тем не менее приготовилась, как обычно. Душ, прическа, ногти, бокалы на столе, свежие розы на подоконнике.

Я прождала полчаса, наконец он позвонил. Уже по первому звонку я поняла, что это он. И поняла, что сейчас он скажет, что не может прийти. Могла и не брать трубку. Однако я взяла.

— Санне? Ты? Мне очень жаль, но ничего не получится.

— Почему?

— Ты понимаешь… Даже не знаю, как сказать, но…

— Скажи, как есть, — проговорила я, стараясь, чтобы мой голос звучал по возможности равнодушно.

— Девочки… они заболели чесоткой!

— Что-что?

— Не знаю, может, я тоже заразный, но мне не хочется рисковать и заразить тебя. Понимаешь?

— В наше время люди не болеют чесоткой, — ответила я. А могла бы прямо сказать ему, что он лжет, но все и без того было хуже некуда.

— Оказывается, болеют. Они все трое в панике. Девочки чешутся, Аннемур плачет. Должно быть, они подхватили ее в классе или на продленном дне… Кто знает. Я бегу в аптеку за мазью. Аннемур отказывается идти сама. Она только плачет, я не знаю, что делать.

Паузы, дыхание и голос помогли мне сделать вывод: он говорит правду! Я хотела быть беспристрастной. Из телефонной трубки поползли приютские вши. Дети в школе не хотели с нами играть, учителя и воспитатели тоже нас сторонились. В их глазах не было ничего, кроме отвращения. И страха подцепить вшей! Мы были неприкасаемыми. Как прокаженные.

— Ты идешь к врачу за рецептом?

— Нет, к счастью, этого не надо. Врач сказал, что эту мазь продают без рецепта. Но мазаться ею должны все члены семьи, даже если у них нет никаких симптомов болезни. Инкубационный период длится до двух месяцев.

— Два месяца?

— Да. Послушай, Санне!

— Слушаю.

— Тебе тоже надо купить эту мазь. Я мог уже заразиться… Ты понимаешь?

— Да.

— Прекрасно! Деньги уже пришли на твой счет?

— Не знаю, — солгала я.

— Проверь, пожалуйста. Я позвоню. Ты самая лучшая на свете! Будь здорова!

На экране красного мобильника были жирные пятна. Я стерла их пальцем. Потом отложила телефон и раскрыла ладони. Внимательно осмотрела их. Повернула руки и осмотрела их с другой стороны. Вены чуть-чуть набухли. Я видела, как по ним почти незаметно движется кровь. Что это за точка возле левого указательного пальца? Кажется, она красная? Да! Точка, которой я раньше не видела. Не моя точка.

Я открыла «Семейный медицинский справочник», который почему-то у меня оказался.

«Sarcoptes scabiei»: Кожная инфекция, вызывающая зуд. Клещ передается при кожном контакте, поэтому чесотка как правило поражает всю семью. Когда клещи попадают на кожу, самка выгрызает в коже ямку и откладывает в нее примерно сорок яиц. Через некоторое время из них вылупляются личинки, которые распространяются по всему телу, потом они вырастают, спариваются и в свою очередь откладывают яйца. Сначала зуд бывает не очень мучительным, но постепенно он усиливается и не дает человеку спать. На коже можно разглядеть маленькие корочки, особенно между пальцами. Иногда на них бывает черная точка. Это самка. Чесотка лечится специальным раствором бензилбензоата, который наносят на все тело, мазью сульфур или аэрозолем скрегаль. Клещи быстро погибают, когда у них нет контакта с кожей, поэтому зараженную одежду нужно как следует проветрить, лучше всего на холоде, а потом вычистить щеткой.

Он был прав — рецепт мне не понадобился. Но с каким лицом человек просит у провизора именно это средство? Знает ли провизор, что это от чесотки?

Конечно, в аптеке все знают. Провизоры сдают экзамен и знают все. Может, они знают даже, что Франк мой любовник? Ведь он только что покупал ту же мазь в той же аптеке…

Я решила поехать на Грюннерлёкку и найти там какую-нибудь аптеку.

Пока я стояла у прилавка со своей бумажкой, на которой было записано название препарата, на меня напал зуд. Это было невыносимо! У Франка еще не было никаких симптомов, и если он даже заразил меня, зуда еще никак не могло быть. И тем не менее. Чесалось между пальцами на правой руке. Я не сняла перчаток, чтобы провизорша, отпускавшая мне лекарство, не боялась, что я могу ее заразить. И удержалась от того, чтобы почесать руку.

У провизорши были добрые глаза, широкий нос, и она говорила на ломаном норвежском. Она ни о чем не спросила, лишь кинула на меня быстрый взгляд. Может быть, это был самый обычный взгляд, каким продавцы смотрят на покупателей. Но кто знает. Я не поднимала глаз. Картинка из медицинского справочника ползла по прилавку.

Придя домой, я набросилась на все, к чему прикасалась в последние дни. Мой мозг был приведен в состояние боевой готовности и следил, чтобы я ничего не забыла. На уборку у меня ушло четыре часа пятнадцать минут, и только после этого я смогла лечь в ванну.

Там я заплакала. Но это было неважно. Я и так была мокрая, и никто меня не видел. Через полчаса с красными глазами, уже сухая, я была готова намазаться этой дрянью. Подошвы ног и под ногтями, все складки и укромные местечки. Уши внутри. Корни волос и подбородок. Лицо мазать не следовало, так говорилось в инструкции. Но я этому не очень-то верила и оставила нетронутыми только глаза и губы. Труднее всего было намазать небольшой участок на спине, до которого мне было не дотянуться. Я выдавила мазь на полотенце и, держа его обеими руками, натерла таким образом кожу между лопатками.

После этого, обессиленная, я села на крышку унитаза. Франк не звонил. У него было целых три человека, с кем он мог разделить свою чесотку. Я же со своей была одна, как перст.

Ночью у меня чесалось повсюду. Я просыпалась и засыпала. Просыпалась и говорила себе, что мне это только кажется. И засыпала опять. Только для того, чтобы увидеть во сне, как целая армия, несколько квадратных километров микроскопических клещей, проходят маршем по моей кровати, скрыв меня полностью на несколько часов. Они выгрызали ямки и откладывали яйца, спаривались и выгрызали ямки. Побывав во всех самых укромных местах, они отложили яйца и поползли дальше.


Но другой день я постаралась почти не быть дома. Даже трещины на тротуаре выглядели более здоровыми, чем моя зараженная квартира. Тщательная уборка не помогла. Я долго сидела на остановке трамвая, не собираясь никуда ехать.

— О чем это ты так задумалась? — неожиданно спросила Фрида, я даже не заметила, как она подошла.

— Франк заразил меня чесоткой!

— Ты давно знала, что тебе пора что-нибудь предпринять. Вот и повод! Начни с того, что смени номер своего мобильника на другой, которого никто не знает. Потом отправляйся в банк и переведи деньги Франка на счет с более высоким процентом. Но по-прежнему на свое имя! Купи себе ноутбук вместо своего большого компьютера. Собери самые необходимые вещи и откажись от квартиры.

— И заплатить за месяц вперед? — Я растерялась.

— Ты забыла, сколько денег у тебя на счете?

— Они не мои, — возразила я.

Над нами, как воздушные шарики, запрыгал ее смех. Мне даже стало страшно, но деваться было некуда.

— Заканчивай все свои дела! Мы едем в Берлин!

— Почему в Берлин?

— Потому что это самое подходящее место для провинциала, чтобы взглянуть оттуда на мир. В этом городе бьется сердце всей Европы.

В течение часа я выполнила все ее требования, необходимые для того, чтобы начать новую жизнь. С телефоном мы все уладили, даже не вставая со скамейки. Банк тоже был поблизости. Потом я пошла домой и сняла покрывало с компьютера, но не для того, чтобы работать над своей книгой. Я искала какое-нибудь немецкое бюро по сдаче квартир.

Время от времени у меня всплывала мысль о Франке. Может, он пробует мне дозвониться? И всякий раз слышит металлический голос телефонистки: «Номер не существует».

Однажды мне показалось, что в дверь позвонили, но это вряд ли мог быть Франк. Он никогда не приходил без звонка, такая была у нас договоренность. И все-таки я лихорадочно спешила, пока наконец не села в такси.

— Я знала, что ты способна принимать важные решения, — с торжеством сказала Фрида, когда мы обосновались в грязно-коричневом номере отеля, где люди годами развлекались тем, что разбрасывали по сторонам окурки. Отель был расположен к центру ближе, чем мне хотелось бы, но Франку никогда не пришла бы в голову мысль искать меня там.

— С каких это пор? — поинтересовалась я и с сомнением одобрила постельное белье.

— После того, как ты в приюте плюнула на попечителя!

— Забудь об этом. Я ничего не помню…

— Постепенно вспомнишь, только не раскисай. А сейчас нам надо сделать еще одну покупку, — весело сказала она.

— Но ведь мы едем путешествовать, — пробормотала я.

— Одно тянет за собой другое. Идем. Надо купить машину.

— Зачем нам машина?

— Предоставь все мне. Мне понадобится только твоя подпись, — заявила она.

И мы на такси отправились в Хельсфюр, где была фирма, торгующая автомобилями.

— Глупо так далеко ехать на такси, могли бы поехать на автобусе, — сказала я.

— Забудь свои деревенские привычки, а то люди сразу поймут, что ты не умеешь обращаться с деньгами.

Новенькая «хонда CR-V» с «кенгурятником» еще не обрела владельца. Фриде она понравилась. Когда все формальности были уже позади и мы мчались в Дрёбак, я спросила:

— Не слишком ли она дорогая?

— Нам нужна хорошая машина. Ясно? Мы будем много ездить.

— Но вести придется тебе. Я боюсь.

— Это я уже поняла, — сухо сказала она и обогнала открытый спортивный автомобиль, за рулем которого сидел молодой человек с накачанной мускулатурой.

— А что нам понадобилось в Дрёбаке? — спросила я.

— Ничего. Просто я раньше никогда не водила твой автомобиль, — сказала она и засмеялась. И мне почему-то стало тепло от ее смеха. Меня охватило чувство радости и свободы. Как будто я, летя по воздуху, держала кого-то за руку.

Фрида открыла люк в крыше. Ветер рванул нам волосы, словно пытался их выдрать. Солнце с бешеной скоростью неслось по небу, осень была светло-фиолетовой. Иногда этот цвет вспыхивал в окнах летящих на нас машин.

— От такой скорости можно умереть, — сказала я.

— Ты тоже так думаешь? — Фрида хохотнула.

Я откинулась на спинку сиденья. Передо мной возникли и ожили странные картины. Словно они были частью настоящего…

Молодая женщина встает со стула на палубе. Она первый раз плывет на теплоходе. Никто из пассажиров ее не знает. Уже почти двое суток она находится среди этих людей, которые не знают, кто она и откуда. Но они и виду не подают, что ее присутствие на теплоходе их удивляет. Она может встать, может прийти или уйти. Может вынуть что-нибудь из кармана поношенного, но совершенно целого пальто. Или из сумочки, которую унаследовала неизвестно от кого и потому не смогла поблагодарить за нее. Карандаш, блокнот, купленный в супермаркете, мелочь на кофе, французские булавки, билет, — если ей захочется убедиться, что она не потеряла его, — маленькая синяя коробочка с кремом «Нивея», коричневая обертка от шоколада «Фрейя», которой она трет щеки, когда ей кажется, что она плохо выглядит. Сумочка сделана из белого пластика и видно, что ею почти не пользовались. Молодая женщина не выпускает ее из рук. Ночью, в салоне, она пользуется ею, как подушкой. В четыре часа один из диванов освобождается, и она может вытянуться на нем. До этого она сидела за столом, положив голову на руки и дыша в белый пластик. Ей даже не надо просыпаться, чтобы убедиться, что сумка с ней. Поднимаясь со стула на палубе, она точно знает, сколько у нее денег. Сто семь крон и сорок эре. Остальные пассажиры гораздо старше ее. Но она понимает, что и они не очень богаты. А то бы ехали первым классом. Некоторые из них все-таки оставляют на своем месте плед или книгу, чтобы показать, что оно занято. Она так поступить не может. Ведь ей пришлось бы оставить свое пальто или журнал «Романтика», который ей подарила повариха. Но она не может рисковать своим пальто, а журнал едва ли остановит того, кто захочет занять ее место. Кроме того, она не может присвоить себе тот или другой стул. У нее нет такой привычки. Там, откуда она приехала, существовал неписаный закон: кроме постелей, все места, на которых никто не сидит, самые сильные могут использовать по своему усмотрению. Тот, кто хочет что-то иметь или чего-то достичь, не должен отсутствовать. Он должен быть там и сейчас.

Берлин

То, что мы называем «последней мировой войной», пощадило этот район Берлина. Однако некоторые фасады Кройцберга выглядели так, будто с них забыли стереть копоть от бесчисленных пожаров, скрытую под пятидесятилетней грязью. Супружеская пара, сдающая квартиру, сказала, что жить здесь приятно. Фрида лучше меня разбиралась в таких вещах.

Не знаю, чего я ждала. Но меня поразило, что мне придется проходить через несколько комнат, чтобы добраться до своей кровати. Еще в прихожей я вспомнила Франка. Старинный крестьянский шкаф подмигивал двери. И это было только начало. Квартира была битком набита антикварными вещами.

— Я бы не могла жить с вещами, которыми чужие люди пользовались сто лет назад, — с отчаянием сказала я.

— Это уютная и стильная квартира. А сколько тут места! Есть даже маленький балкон с вьющимися растениями, и они еще зеленые. Об этом ты мечтала всю жизнь, — сказала Фрида.

Я осторожно брела из комнаты в комнату, готовая к обороне, если какой-нибудь шкаф, дверь, стол или полки восстанут против моего здесь присутствия.

— Было бы лучше, если б в квартире была только одна комната, — осторожно заметила я, высматривая в то же время вещи, которые могли бы заинтересовать Франка.

— Одна комната! Что за глупости! Между прочим, шкаф в гостиной с дверцами из ограненного стекла — настоящая жемчужина, — сказала Фрида.

— А шкаф в спальне, похоже, когда-то служил для хранения мечей и доспехов в каком-нибудь рыцарском замке, — пожаловалась я.

— С каких это пор тебе перестали нравиться рыцари? — вспылила Фрида и открыла бутылку вина — подарок хозяев по случаю нашего приезда.

— Кто знает, наверно, со временем можно привыкнуть к такому количеству вещей, — с сомнением буркнула я.

— Ты заметила, что от письменного стола открывается вид на улицу? И сколько здесь стекла! — Фрида стояла посреди комнаты и улыбалась.

— По-моему, здесь будет слишком много света.

— Санне! Если тебе не хватает мужества радоваться всему этому, то дальше я с тобой не поеду! — сказала Фрида и выпила первую рюмку.


Была середина октября. Я пересекла улицу перед домом, в котором мы жили, и пошла по короткому проулку, идущему от Виллибальд Алексисштрассе. В порыве оптимизма мне казалось, что солнце одарило каждый отполированный камень мостовой таким количеством золота, что его хватило бы, чтобы позолотить шпиль далеко не маленькой церкви. С балконов свисали отцветающие летние цветы, превращая грязные, полинявшие фасады в экзотические висячие сады.

Из открытого окна первого этажа доносилась музыка, которую Фрида называла музыкой кукол Барби. За воротами лаяла собака. Потом я прошла мимо внушающей уважение водонапорной башни, где теперь была не вода, а молодежь и культура. Перейдя на другую сторону Фидицинштрассе, я вошла в парикмахерский салон, который мне рекомендовала наша хозяйка Софи.

В дверях меня встретил молодой человек с кольцом в ухе и сказал:

— Ich bin Frank[12]!

Мне стало смешно. Вот уж не думала, что услышу от кого-нибудь такие слова. Здесь, в Берлине! Конечно, я все время думала о Франке. От этого никуда не денешься. Наша квартира в какой-то мере была продолжением его антикварного магазина. Но после моих встреч с Франком в Осло все изменилось. Прежние мысли были здесь неуместны. Здесь нужно было остерегаться опасностей и постигать новое. А на все новое требовалось время. С первого дня я установила твердый распорядок дня. Несколько часов я должна была сидеть в гостиной за письменным столом, даже если я ничего не писала, а только смотрела на улицу. Фрида где-то бродила, я никогда не знала, чего от нее ждать. И душа ее и тело были для меня загадкой.

Берлинский Франк галантно подвел меня к креслу. У нас состоялся короткий профессиональный разговор на англо-немецком языке, после чего он почти на три четверти укоротил мои волосы. С прикрытыми глазами и трепещущими ноздрями, словно тюлень, принимающий солнечную ванну на залитой солнцем льдине, я сидела, впитывая в себя разные запахи. Когда я открывала глаза, то видела кочки и сугробы волос, раскиданных на полу. Цветных и обесцвеченных. Пыль приютилась вдоль плинтусов, щелей и в темных углах. Как всегда в подобных заведениях, резко пахло аммиаком. А также случайно скользнувшими мимо дешевыми духами и дезодорантами.

Здесь, в Берлине, от Франка пахло иначе, чем в Осло. Его берлинский вариант пах парикмахером. И, тем не менее, я определенно уловила запах моего Франка. Явственный запах старых газет, плесени, пота и пыли. И чего-то еще. Свежей спермы?

Но этот Франк был совершенно другой. У него был молодой голос. По нему было ясно, что он не обладает прирожденным талантом и опытом интересного прошлого. Кроме того, что-то подсказало мне, что берлинский Франк не позволяет себе соблазняться дамами. Я не понимала, как этот в общем-то симпатичный парень может носить имя Франк, не имея понятия о стратегии Франка. Но вины его в этом не было. Очевидно, он просто ничего не знал о горячих, синкопированных толчках, чередующихся ритмическими перебоями. В лингвистике подобное выпадение гласной — или даже целого слога (Ох-х-х!) — называется апокопа. В медицине это можно назвать коротким отключением сознания. После чего все синкопируется, или завершается, естественным сокращением мышц.

Что этот мальчик мог знать о таких вещах? От него пахло, как от парикмахера, и нужно было заплатить, чтобы он прикоснулся к моим волосам. Я думала о случайностях. О том, что мы кружимся на карусели случайностей. И тот, кто хочет увидеть весь узор целиком, должен смириться, если детали не совпадают. Тут впору сойти с ума. Если я чуть-чуть приоткрывала глаза, то видела его руку, немного отогнутый назад конец большого пальца, когда он резал мои волосы. Потому что он не стриг, а именно резал. В нескольких миллиметрах от уха и шейной артерии. Уверенными, быстрыми и вместе с тем какими-то ленивыми движениями.

Я увидела, как Франк, когда он был у меня последний раз, надевает свое короткое пальто. Он засунул большие пальцы под воротник и стянул его на шее. В его предпоследнее посещение, во время нашего с ним последнего соития, когда мы с ним последний раз лежали вместе в постели, я все испортила, думая о том, попросил ли он уже у жены развод. В последний же его приход мы уже не лежали вместе, а говорили только о делах. Это мы-то с Франком! Человеческие отношения невозможно перевести на банковский счет. В разговорах о деньгах есть что-то опустошающее. Катастрофическое. Как только в отношениях возникает банковский счет, они кончаются, думала я. И на полу между срезанными волосами неожиданно проявилась картина, своего рода tableau:

Молодая женщина включает приемник, и голос диктора объявляет: «Послеполуденный отдых фавна». Она делает звук погромче и достает из колыбели ребенка, хоть он и не плачет. Потом прижимает его к груди и танцует с ним по комнате. Прижав губы к головке ребенка, она подпевает мелодию. Поэтому не слышит стука в дверь. Она не успевает опомниться, как мужчина уже стоит в комнате. Женщина удивлена и рада его приходу. Но он улыбается робко и неуверенно.

— У меня плохие новости, — говорит он.

Она не знает, захочет ли он взять на руки ребенка до того, как сообщит дурные вести, поэтому кладет его обратно в колыбель.

— Меня посылают на север, — немного пристыженно говорит мужчина.

Она смотрит на него. Он совсем не изменился с последней их встречи. И все-таки он чужой. Ей нечего сказать ему. Ведь он тут ни при чем.

— Но я буду часто приезжать к вам, — говорит он и обнимает ее. Его руки такие же, как всегда. — Не бойся, я не брошу тебя. Я попрошу вычитать деньги из моего жалованья. Банк будет аккуратно выплачивать тебе содержание, — говорит он и отпускает ее, чтобы склониться над кроваткой.

Она кивает. Музыка кончилась, и она выключает приемник. С короткими волосами я чувствую себя более свободной. Но не могу выбросить из головы мысль о том, что мне не хватает одной существенной способности. Она называется способностью радоваться жизни. По-настоящему радоваться. Всякий раз, когда я вот-вот почувствую радость, что-то непременно омрачит ее. Например, я начинаю думать о том, чего никогда не будет, и тут уже ясно не до радости. Или мне приходит в голову, что радость возникла лишь затем, чтобы не дать мне погибнуть. Как в тот раз, когда дамский мастер появился в дверях парикмахерской в Кройцберге и сказал: Ich bin Frank!

Когда мы с Фридой сидели в кафе на открытом воздухе на Жандарменмаркте и ждали, когда мимо нас пройдет демонстрация против войны в Афганистане, она мрачно сказала:

— Твое общество не назовешь особенно веселым. О чем ты думаешь? О войне?

— Только не об этой. Я веду свою войну и сама гибну в ней. К тому же меня раздражает, что я не могу вспомнить, как что называется по-немецки.

— Ты так занята своими огорчениями, что забываешь жить. Забываешь о действительности, потому что позволяешь себе путаться в паутине мыслей. Если б ты все записывала, от этого была бы хоть какая-то польза. Напиши, например, что ты все время ждешь, что Франк найдет тебя.

— Я не хочу говорить об этом.

— Давай представим себе, что ему удалось тебя выследить. Думаешь, он прихлопнет тебя?

— Франк не в состоянии прихлопнуть даже мухи.

— Вот видишь! Так чего же ты боишься? — спросила она.

Уже не в первый раз Фрида преуменьшала возможные неприятности Она словно переводила дух, констатировала факт и двигалась дальше. Словно никаких «но» или трудностей вообще не существовало. Нужно только найти подходящие слова, и они все решат. По опыту я знала, что все не так просто. Поэтому я молчала.

Всюду стояли полицейские в зеленой форме. В небо поднимались воздушные шары. Синие, с нарисованными голубями. Люди протискивались мимо нашего столика, он был крайний. Детские коляски, обливающиеся потом родители. Люди несли флаги с надписями: «Что приносит война? Ничего!»

Двое мальчишек повесили на шеи связки свистков и предлагали их всем, кто протискивался мимо. Ловкачи делают деньги на любой войне. Какие-то молодые люди забрались на Французский Собор. Или на памятник Шиллеру перед Концертным залом. Полиция даже не пыталась их прогнать. Пока они не задевали людей, их место определяла только сила притяжения. Упадут, так упадут.

На Егерштрассе, Таубенштрассе и Шарлоттенштрассе царила давка. Но нам повезло, и мы нашли на тротуаре свободный столик. Кругом бурлила толпа, однако было спокойно, очевидно, все находилось под контролем. Красный подъемный кран гордо вздымался к небу над куполом собора, как перо на шляпе. С крыши Немецкого собора небольшая армия полицейских в зеленом, похожая на фоне неба на ограду из тянучек, наблюдала за бурлящим людским морем.

— Ладно! Я даже не знаю, слышала ли ты, что я тебе сказала? Но я собираюсь учить немецкий. Ты, конечно, не сможешь его учить, тебе надо писать свою книгу. С тебя и ее довольно, верно? — сказала Фрида.

— Довольно? Что ты хочешь этим сказать?

— Важно, чтобы ты ее закончила. Я не хочу, чтобы наше путешествие помешало тебе писать. Напротив.

— Только что ты обвинила меня, что я не замечаю действительности, потому что думаю только о своих огорчениях. А теперь ты настаиваешь, чтобы я писала.

— Огорчения и писание книги — разные вещи, — сухо сказала Фрида.

— Не уверена, — возразила я.

Из громкоговорителя в открывавшуюся перед нами картину ворвался самоуверенный голос. Несколько раз эта речь была поразительно похожа на выступления Гитлера, какими я их помнила по записи. Это сходство усиливали и сам язык и убедительный голос, летящий над толпой. Главное, заставить людей поверить в свою миссию.

Над улицами кружил вертолет, и граждане всех категорий, вооруженные камерами, роились как пчелы. За высокими окнами собора виднелись измененные до гротеска тени людей. Вся сцена напомнила мне фильм Феллини. Я как будто сидела в зале в первом ряду партера. Внизу и очень близко к экрану.

Какой-то человек протиснулся мимо нас с плакатом, прикрепленном к велосипеду. «Любите и не воюйте» — было написано над карикатурным изображением двух спаривающихся друг с другом мужчин. Темный мужчина в тюрбане пользовал белого сзади. Бен Ладен и Буш.

Многие смеялись и кричали. Кто-то в гневе стукнул на бегу кулаком по картону. Но вообще все было спокойно. В Берлине люди давно привыкли к демонстрациям.

Один мужчина протащил свой велосипед почти по моим ногам. Я вскрикнула, он обернулся, и его губы произнесли нечто, похожее на извинение. Гладкое, чисто выбритое лицо. Глаза он зажмурил, словно боялся увидеть то, что натворил. При виде его носа и подбородка у меня перехватило дыхание. Я могла бы назвать его по имени.

Через мгновение в толпе мелькнула только его клетчатая ковбойка. Но по моим жилам уже разлилось тепло. Я ощутила его руку на своем плече. Немного неуверенное, но крепкое прикосновение. В этот раз он дал мне уйти. Собственно, я была ему не нужна, он хотел иметь со мной дело только через банк.

За соседним столиком начали играть в карты, колода была старая, они играли в «Черного Пера». Мальчик восьми-девяти лет обыграл отца. Он улыбался во весь рот, перепачканный соком. Коротко остриженные волосы торчали ежиком. Он вспотел, ему было весело, и он не обращал на демонстрацию никакого внимания.

Появилось tableau:

Девочка вместе с тремя другими детьми сидит в спальне за некрашеным деревянным столом. В окно стучит дождь. Карты сданы. Первым делом, она находит в своих картах Черного Пера. Она привыкла, что Черный Пер всегда достается ей, но не понимает, почему так получается. На лицах детей — радость: Черный Пер не у них. Она пытается держать свои карты так, чтобы другим было легко вытащить у нее Черного Пера. Но не тут-то было. Все избегают этой лишней карты. У нее нет пары. Ее не вытаскивают. Поэтому она всегда достается девочке.

Дирижер и безумная женщина

Фрида настояла, чтобы мы на метро поехали в универмаг Ка-Де-Ве и там, в продуктовом отделе, купили бы себе чего-нибудь особенного. Она обнаружила, что я предпочитаю не выходить из дому. Берлин не так уж далеко от Осло, меня могли узнать. Сделав покупки, мы расположились на Виттенбергплац. С моей точки зрения, это не самое красивое место. Первый раз мы сидели там теплым вечером, было больше двадцати градусов. Мы чувствовали себя завзятыми путешественницами и были спокойны, над крышами домов по небу плыла белая луна. Фрида назвала Виттенбергплац площадью Лунного света.

Но в этот вечер луны не было и было студено, поэтому мы зашли в кафе. За нами с улицы потянулся сырой воздух. Я чувствовала его сквозь сиденье стула и сквозь одежду. Фрида положила мобильник на стол перед собой.

— Пожалуйста, убери его куда-нибудь в другое место, — с тревогой попросила я.

— Ты не только отказываешься выходить из дома, теперь ты уже косо смотришь даже на телефон. У тебя загнанный вид. Что тебя так тревожит? — воскликнула она.

— Как думаешь, Франк попросил банк проследить за операциями на моем счете? — спросила я.

— Ты поэтому без конца оглядываешься? Тебе кажется, что немецкая полиция вот-вот позвонит нам в дверь? Что это только вопрос времени? — Она вздохнула.

— Франк наверняка пришел в отчаяние, узнав, что потерял свои деньги.

— Хочешь помочь ему?

— Нет, но рано или поздно он отыщет меня.

— И что с того? Если он и приедет, то уж, конечно, без жены. Вот будет встреча! В глубине души ты об этом мечтаешь! Чтобы он отыскал тебя! Если не ради тебя самой, то хотя бы ради своих денег!

Я не люблю Фридины колкости, поэтому я промолчала.

— Откуда он может узнать, где ты? — продолжала она.

— Мы купили машину на мое имя. И плыли на Кильском пароме.

— Сама подумай. Как он объяснит, что положил на твое имя такую сумму, не взяв с тебя никаких гарантий? Думаешь, полиции есть дело до таких глупостей? У них там и так не хватает сотрудников. И вообще они ему просто не поверят.

— Он может рассказать все, как есть. Что хотел скрыть эти деньги. И что он очень близко знает меня. Может, тогда банк поможет ему проследить за моим счетом? Мне кажется, я видела его во время демонстрации.

— Если бы я тебя не знала, я бы сказала, что ты страдаешь манией преследования! — выпалила Фрида.

— Я не привыкла так жить! — жалобно сказала я.

— Ты вообще не привыкла жить, вот в чем твоя беда. И ты решила наконец-то попробовать, что это такое. Поэтому пойми, пожалуйста, что ты уже близка к нормальной жизни.

Фрида явно не желала принимать всерьез мою тревогу.

— Тебе надо бывать среди людей. Надо разговаривать не только о себе.

— Это не для меня. Я не знаю, о чем разговаривать с людьми, — буркнула я.

— Попробуй рассуждать логично. Ты хочешь, чтобы твои книги читали. Ты украла деньги своего любовника, чтобы пожить за границей. Так почему ты не можешь извлечь из этого хоть какую-то пользу? Почему отказываешься бывать среди людей? Не хочешь узнать, как они живут за пределами твоих вымыслов?

— Я не привыкла общаться с людьми, которые говорят по-немецки.

— Мы можем ходить туда, где тебе вообще не придется говорить ни с кем, кроме меня. В оперу. В театры. На концерты. В «Париж-бар».

— Мне нечего надеть, — сказала я, понимая, что это реплика из старого ролика, рекламирующего фирму женской одежды.

— Ты что, не можешь ничего себе купить? — спросила Фрида.

— Об этом не может быть и речи! На это нужно время и деньги.

— У Франка на это есть и то и другое, — усмехнулась она.


Надо было приготовить купленные деликатесы, и Фрида уже возилась на кухне. У меня вошло в привычку держать свое белье в морозилке холодильника.

Фрида, наконец, обнаружила мое безумное пристрастие к чистоте.

— Подозрительно, что ты начинаешь чесаться всякий раз, когда боишься, что у тебя что-то не получится. Ты просто сумасшедшая! — заявила она, словно это уже само по себе было преступлением.

— Я не хочу заразить кого-нибудь чесоткой.

Последний раз мазь для меня покупала Фрида. В какой-то аптеке в Митте, далеко от того места, где мы жили. Первый раз она принесла мне средство против вшей. Медицинские названия — это джунгли, вздохнула она, но храбро вернулась в аптеку и получила средство против этих паразитов. Antiscabiosom 25 %. Большой пузырек зеленой жидкости, производства Стартманн АГ. Гамбург. Совсем не то, что маленький тюбик, который мне продали в Осло. Немецкая основательность обязательно должна была подействовать. Так мне казалось. Это было несколько недель назад. Но все-таки у меня до сих пор случались рецидивы.

Я таскалась за ней по кухне. Хотя она и считала, что никакой чесотки у меня нет, мне требовался кто-то, кто принял бы участие в том духовном процессе, который происходит в человеке, когда он в чем-то сомневается.

— О’кей, сдаюсь. У тебя чесотка. Ты провела курс лечения, чтобы избавиться от этой гадости, значит, теперь ты никого не заразишь. Довольна? — сказала Фрида.

Но я не была довольна. Она говорила со мной, как с дурочкой или с ребенком. Поэтому я ей не ответила. И начала готовить наш любимый салат, а она жарила филе цыпленка. Но прежде я тщательно вымыла руки. Осмотрела их, вытерла бумажным полотенцем и бросила его в мусорное ведро.

Кроме салата-руккола, в нем был зеленый лук, томаты и мелко нарубленный имбирь. Заправлен он был белым перцем, винным уксусом и оливковым маслом. Я немного успокоилась, вспоминая необходимые ингредиенты и смешивая все вместе так, как я привыкла.

— Я понимаю, что тебе неприятно чувствовать себя прокаженной. Давай заключим мир? — предложила она через некоторое время.

— Давай, — согласилась я.

— В Осло ты мечтала о постоянном абонементе на концерты, но у тебя не было возможности купить его. А в Берлине ты будешь слушать Венский филармонический оркестр. Дирижер обаятелен до умопомрачения!

— Я видела его по телевизору, истинное дворянское благородство.

— В Англии дают дворянство всем подряд, там вовсе не обязательно быть связанным пуповиной с высшим классом. Но этот дирижер, безусловно, сэр, и способен держать в узде парней из Вены, — без всякого уважения заметила Фрида.


— Сколько банкоматов мы использовали в Берлине? — спросила я, когда мы купили билеты по кредитной карте.

— Опять начинаешь? Одним больше, одним меньше, какая разница.

— Не знаю, разумно ли оставаться здесь так долго?

— Если ты намерена продолжать в этом духе, так уж лучше самой явиться в полицию с повинной. Советую тебе сосредоточиться на концерте. Музыка! Можешь напевать про себя, можешь — вслух. Что угодно, — сказала Фрида.

Я не стала петь, приводя себя в порядок. На пятьдесят первом Берлинском фестивале мне предстояла встреча с Венским филармоническим оркестром и дирижером, которого я видела только по телевизору. В первом отделении программы стояла Вторая симфония Бетховена, во втором — Пятая.

Мы сидели в третьем ряду. Я — на двенадцатом месте.

Дирижер оказался ниже ростом, чем я его себе представляла после концерта по телевизору. В жизни люди всегда выглядят иначе. Они как будто сбрасывают с себя наши представления о них. Реальные люди в определенном смысле разрушают наши мечты о них. Волосы у него были не такие золотистые, как в телевизоре. Со стальной сединой. При этом освещении все казалось серым или черным. Он стоял спиной к залу, не считая тех мгновений, когда приходил и уходил. Дирижеры по нескольку раз выходят и уходят. Но этот вышел на сцену самоуверенно, с небрежной элегантностью. Эта рутина стала для него естественной. Все равно что много лет разгадывать кроссворд в одной и той же газете. Надо только привыкнуть, а там справишься с этим даже с похмелья.

Я думала о том, что происходит с нашими представлениями об известных людях. Мы ловим их в сети своего воображения и придаем им новую форму. У них нет возможности избежать этой трансформации. Чем больше они показывают нам себя, тем крепче мы их держим в руках. Можно подумать, что в конце концов они перестают быть самостоятельными существами и живут только той жизнью, какой им позволяет жить наше воображение.

После антракта дирижер начал с легкого движения — ласковое прикосновение к левой щеке. Словно он что-то держал в кончиках пальцев. Потом, приоткрыв рот, повернулся вбок к определенным музыкантам. Настоящий обольститель. Возможно ли, чтобы человек так верил в силу собственного обаяния? Неужели этого достаточно, чтобы оправдать свою жизнь?

Или сей благородный дирижер совсем иначе, не так, как Франк, был жертвой чего-то большего, чем само обольщение? Может быть, музыка требовала этого от него в такой степени, что он уже сам не знал, обольщает ли он ради искусства или ради своих эгоистических интересов. Даже в тех случаях, когда не стоит с палочкой в руке и не дает интервью по телевидению. Некоторые из легендарных личностей мира сего остаются жить в памяти людей и в записях о них. Таким образом они живут, если и не лучше, то, во всяком, случае более на виду, чем в действительности.

Теперь он подошел к самому краю подиума. Еще шаг и загородка уже не удержит его. Но он не упал. Нет. Он двигался семенящим шагом с какой-то игривостью, словно все на свете подчинялось кончикам пальцев его рук и ног. Весь оркестр, исполняющий трепетную третью часть.

В последней части, Allegro Presto, я заплакала, вероятно, не в том месте, где нужно. Оказалось, у меня были струны, о которых я не подозревала. В тот вечер они мне не подчинялись.


На другую ночь после концерта мне приснилось, будто я пишу о женщине, которая преследует дирижера — от концерта к концерту, из города в город, по всему миру. Несмотря на то, что эти лица казались вполне реальными, они, тем не менее, были персонажами романа. Может, даже персонажами трилогии.

Я понимала эту женщину, хотя ее действия были прямо противоположны моим. Благодаря им она имела возможность не только слушать музыку, но и получала радость, находясь целых два часа там же, где находился он. В моем сне она попыталась даже проникнуть в его гостиничный номер. Улучив момент, она схватила с доски портье ключ от его номера. В каком это было городе и в какой гостинице, я не знаю. Мне, вообще, хотелось бы лучше запомнить этот сон. Но я помню, что отчетливо ощущала ее необоримую одержимость. И, как бывает только во сне, я чувствовала каждый удар ее сердца. Она поднялась на лифте на верхний этаж и по толстой ковровой дорожке пробежала по длинным коридорам. Неожиданно она вставила ключ в замочную скважину двери, на которой не было номера. На всех остальных дверях были изящные медные дощечки с номером, а тут — ничего.

Когда дверь открылась, оказалось, что за нею находилась сцена, на которой, естественно, спиной к женщине, сидел целый оркестр. Музыканты ждали дирижера. Перед ними темнел концертный зал, в котором сидели несколько сотен зрителей. У зрителей в первом ряду блестели глаза, у одной дамы навязчиво позвякивала серебряная брошь, приколотая к платью.

И вот он вышел на сцену! Вышел с правой стороны и протиснулся мимо женщины, думавшей, что она попала в его номер. Одно мгновение он стоял к ней спиной, принимая аплодисменты зала, потом повернулся лицом к ней и к оркестру. Почти не открывая глаз, он поднял дирижерскую палочку и превратился в фавна из «Послеполуденного отдыха».

Я видела то же самое, что видела женщина, словно это был крупный план на экране телевизора. Быстрые движения дирижера, его пронзительный взгляд и насмешливое высокомерие, которое несомненно раздражало всех мужчин в зале. Он был не просто обольститель, кое для кого он был явно опасен. Его волосы, короткие локоны, находились в непрерывном движении. Уголки рта то поднимались, то опускались, приглашая к чему-то, что невозможно было понять. И каждый раз, когда он становился демоническим и неистовым, на губах у него мелькала улыбка, словно он обещал познакомить всех с кем-то необыкновенно интересным.

И женщина, полагавшая, что открыла дверь его номера, а на самом деле оказавшаяся на сцене в огнях рампы, считала, что этот кто-то — она. У него был взгляд человека, жившего ради чего-то, что невозможно было измерить, взвесить или оценить. Только почувствовать. Взгляд человека, явившего этот свой дар. В этом и состоит суть искусства.

В моем сне женщина стояла за спиной оркестра и смотрела на дирижера. На нее упал луч прожектора, но она даже не шелохнулась, хотя и знала, что теперь ее видит весь зал. Но у нее не было иного способа встретить его. Сперва я думала, что ею движет эротическая страсть и ничего больше. Но потом поняла, что для нее важнее сама охота. Она страстно желала того, что, по ее мнению, видели и пережили многие, и тоже хотела испытать это. Она стремилась стать ему ближе всех. А потому осмелилась не только войти туда, где, по ее мнению, был его номер, но и не остаться на месте, не убежать, когда на нее упал луч прожектора. Она понимала, что если ей удастся достичь цели, то есть подойти близко к этому человеку, она его потеряет. Но ее безумие было способно выдержать даже это. Она видела взгляд, которому подчинялся весь оркестр. Тот взгляд, который никогда не виден зрителям, сидящим в зале.

Проснувшись, я первым делом подошла к письменному столу и ввела Франка в свою книгу. Пусть он охотится за мной, чтобы разоблачить меня, у меня есть хотя бы это преимущество.

Итак. Какая-то женщина хочет перейти улицу. Возможно, она невнимательна, так или иначе, она спотыкается и падает. Острая боль в колене не дает ей подняться. Она отворачивает голову, чтобы ей в рот не попала банановая кожура, и видит ноги человека в джинсах, который опускается на колени возле нее. Когда он прикасается к ней, она понимает, что он не вымышленный. Хотя, кто знает.

— С тобой все в порядке? — слышит она после того, как трамвай проходит почти вплотную к ее голове.

Она чувствует за спиной сильную руку и поднимается настолько, что уже может ухватиться за фонарный столб.

— Ты разбила колено, — говорит он, все еще поддерживая ее.

Она опускает глаза. Кровь проступает через брюки, они порваны. Они стоили почти семьсот крон, и уж они-то точно не зарастут. Крови немного, не о чем говорить, но выглядит все отвратительно. Он помогает ей подойти к какому-то крыльцу и заворачивает на ней штанину. Она быстро старается вспомнить, не делал ли кто-нибудь то же самое в прошлом. Нет, во всяком случае, не так. Кроме множества вещей, которые мужчины обычно носят в бумажнике, у этого есть с собой и пластырь. Причем подходящего размера. Чтобы кто-то носил с собой пластырь и отдал его ей! Такого еще не случалось! Она такого не помнит. И даже тот факт — это выяснится потом, — что у него есть две маленькие дочки, которые без конца падают и разбивают коленки, не может умалить значение случившегося.

Клейкий кружок стал липким от тепла его тела и бумажника. Наконец она замечает, что у него светлые коротко остриженные волосы. По его виду трудно понять, сердит он, раздражен или весел и сосредоточен. Говоря, он помогает себе руками.

— Все обойдется, только не надо перетруждать колено, — говорит он. — Я тебе помогу. Давай выпьем по чашечке кофе?

Поскольку они еще не сделали ничего недозволенного, они открыто идут в «Арлекин».

Лицо зла

Сломанная шестиконечная звезда Давида сложилась в зигзагообразную молнию, и гигантская трещина прошла через весь дом. Несколько коридоров вели в башню холокоста, в которой не было окон. Стоял ноябрь, мы пришли в Еврейский музей. Все углы здесь были разные, сплошная асимметрия. Именно так должен выглядеть разрушенный дом. Но самой жестокости там почти не было. К моему облегчению, упор делался на историю. Семьи. Торговые дома. Обыденные домашние вещи. Несколько пустых комнат символизировали потерю всего.

Только в кинозале результат зла стал видимым. Нам показали документальный фильм, как пленников освобождали из концентрационных лагерей. Белые автобусы. Апатичные, бледные, точно привидения, люди в проемах дверей. Люди в полосатой тюремной одежде, упавшие на открытом месте. Высохшие тела с голыми черепами и с глазами, словно затянутыми туманом. Маленькие дети, не знавшие, что такое свобода. Ландшафт, похожий на пустыню, и внутри лагерей, и за их стенами. Многоэтажные койки без постельного белья. Похожие на стойла в хлеву. Обессиленные люди, не способные держаться на ногах. Камера дрожала в руках оператора, и это было заметно. Зритель все время чувствовал его эмоциональное состояние.

Мы с Фридой молча шли по Линденштрассе к Ландвер-каналу. Здесь даже в городе было слишком много природы. Деревья, утки в воде, дети, играющие на солнце, лодки, привязанные к причалам, как разбросанные игрушки.

— Давай зайдем сюда и чего-нибудь выпьем, — предложила Фрида, когда мы проходили мимо какого-то кафе.

Наконец, взяв кофе, мы сели за столик. Пенистое коричневое содержимое чашек напомнило мне чистящий порошок, высыпанный в раковину.

Фрида не достала книгу, которую она имела обыкновение читать, когда не хотела со мною разговаривать. И я, вопреки своей привычке, не делала никаких записей. Молодая женщина с обнаженным пупком, проколотым колечком, пила чай, глядя в окно. Два старика, похожих на турков, играли в шашки. Время от времени кто-нибудь из них поднимал руку и передвигал шашку. Из задней комнаты или из кухни слышался громкий пронзительный свист. Над нашим столиком висела кривая лампа, которая слабо позвякивала, когда открывалась дверь. У меня замерзли ноги.

— Как он мог говорить там так громко? — сердито сказала Фрида.

— Кто?

— Экскурсовод в музее, в комнате, где должна стоять тишина и все располагать к размышлениям.

— Для него это просто работа. Всегда найдется кто-нибудь…

— Хорошо, что ты на него шикнула, — сказала она.

— Ничего хорошего. Проявив свою агрессивность, я поставила себя на одну доску с ним.

— Помнишь людей, стоявших в коридоре перед кинозалом? Может, та старуха сама была в лагере? Может, она узнала себя?

— Как у нее хватило сил смотреть на все это?

— Думаю, она видела вещи и похуже. А теперь она на все смотрит как бы со стороны.

— Неужели на такое можно смотреть со стороны? Я могла только плакать, — сказала я.

— В две тысячи первом году плакать уже бесполезно. Люди должны были плакать, негодовать и действовать, пока еще было время! — Фрида заказала вина. Официант в клетчатой рубашке и кожаном переднике на круглом животе, разлил вино по бокалам. Я не стала допивать кофе.

— Но говорить об этом нужно, — сказала Фрида, когда официант ушел.

Я с ней согласилась.

— Почему всегда начинать разговор должна я? — спросила Фрида как будто это имело отношение к делу. Но это было в ее духе.

— Наверное, ты права. Хотя, честно говоря, сейчас это не имеет значения.

— Но я имею право напомнить об этом?

— Ради бога, если тебе это приятно.

Молодая женщина с голым пупком покосилась в нашу сторону. Официант вышел из задней комнаты и начал убирать с соседнего столика.

— Ты подавлена, тебе страшно? — спросила Фрида.

У меня не было личных причин для подавленности. Особенно после того, как мы побывали в Еврейском музее.

— Парадокс заключается в том, что я пользуюсь несчастьями других, чтобы погрузиться в свои собственные, — буркнула я.

— В мире полно несчастных эгоцентриков, у которых есть все, кроме мужества, они окружены пустотой. История переполнена нами. Литература переполнена нами, — твердо сказала Фрида.

Я порылась в карманах, отыскивая во что бы высморкаться.

— Нас с тобой в этом нельзя упрекнуть, — сердито сказала я.

— Мы, это все те, кто сидит здесь и глазеет по сторонам! Мы! Тебе следует написать об этом, причем написать так, чтобы мир наконец понял!

— А ты не думаешь, что человек, который способен всегда, каждую минуту, испытывать всеобщую боль, просто погиб бы от болевого шока? — прошептала я, чувствуя, как во мне все сжалось.

— Кто, по-твоему, были эти палачи? — спросила я, помолчав.

— Все, кто боится потерять свои привилегии, или те, кого не признают, если они нарушают правила игры, или те, чьей жизни угрожает опасность, если они преступили законы режима, — все они потенциальные палачи. Один раз речь идет о содействии и помощи, чтобы засадить кого-то в тюрьму, в другой — нужно заставить пленника предать того, кого государственная система хочет посадить за решетку. А если пленник отказывается говорить, может быть, применяются даже болезненные приемы. Сперва, как правило, небольшая боль перед обедом, а вскоре уже до самого ужина течет кровь и ломаются кости. Человеческая жизнь так хрупка, что смерть легко может наступить еще до завтрака. Потом, когда палач возвращается домой, у него нередко возникает потребность проявлять особую нежность к своим детям. Главным образом, если он ни при каких обстоятельствах не может говорить о том, что пережил. Никому! Так проходят часы, дни, годы. Друг для друга мы — полезные инструменты труда, а все вместе — эффективная машина на службе у зла.

Я уставилась на стол, и передо мной замерцало tableau:

Девочка десяти-одиннадцати лет вместе с двумя мальчиками стоит в классе перед кафедрой учителя. У младшего из разбитой губы течет кровь, другой упрямо не поднимает глаз. Учитель спрашивает у девочки, не знает ли она, что произошло. Сначала она не отвечает. Учитель сердится, и девочка понимает, что должна что-то сказать.

— В это время меня там не было.

— Но когда я пришел, ты уже была там?

— Да, я только-только пришла.

— Ты была там все время, — бурчит мальчик с разбитой губой.

— Это правда? — спрашивает учитель.

— Не помню, — шепчет девочка.

— Ты видела, как Юн ударил его?

— Нет.

— Ты видела, как Атли упал? Что падая, он поранился?

Девочка колеблется.

— Может и поранился.

— Ты не уверена?

— Не совсем.

— Что значит, не совсем?

— Не совсем уверена… Почти не уверена…

— Значит, Атли лжет, и Юн его не бил?

— По-моему, нет…

— Значит, неправда, что Юн, как говорит Атли, всегда бьет и пинает его, когда вы возвращаетесь из школы?

— Не знаю… может быть.

— Но ведь вы втроем вместе возвращаетесь в приют?

Девочка не отвечает и начинает плакать.

— Чтобы больше никаких драк! Запомните это! — говорит учитель и обходит вокруг кафедры. Его ботинки сердито скрипят.

— Ты, Атли, останешься здесь. А твои друзья могут идти, — вздохнув, говорит наконец учитель.

Девочка и Юн покидают школьный двор. Все дети уже ушли. Площадка пуста. Девочка надеялась, что там будет кто-нибудь, с кем она сможет пойти домой. Она останавливается и пытается пропустить мальчика вперед.

— Идешь ты, черт бы тебя побрал? Хватит уже, наябедничалась!

Девочка слышит, что он все еще боится. В такие минуты он особенно опасен. Поэтому она послушно семенит за ним. Юн оглядывается и проверяет, не отстала ли она.

— Ябедничают слабаки! — рявкает он.

— Я не ябедничала.

— Да, но ты чуть-чуть не проболталась. Начала реветь. Учитель больше поверил Атли, чем нам. А все из-за тебя. Еще раз что-нибудь ляпнешь, и я с тебя шкуру спущу!

— Я не…

— Заткнись! И запомни мои слова, соплячка! — говорит он и срывает березовую ветку с только что распустившимися листочками. На ходу он сердито хлещет веткой по земле. Вскоре на ветке не остается ни одного листика.

Девочка боится отстать от Юна. Он должен знать, что теперь она долго будет на его стороне. Но уже скоро летние каникулы, и он уедет на две недели на дачу к попечителю приюта. В этом году его очередь ехать туда. А когда он вернется, то, может быть, уже все забудет.


Я плохо спала и просыпалась при малейшем звуке, доносившемся с заднего двора. Утром все выглядело не так, как ночью. Я стояла у кухонного стола и, пока варился кофе, смотрела в окно. Большие темные деревья, названия которых я не знала. Только не березы. Таким, как я, легко узнавать березу.

Задний двор служил садом на разных уровнях, он был довольно большой, потому что вокруг него стояло много домов. Ступени, ведущие в самый низ, были посыпаны песком. Шутить с наледями было опасно. Сметенные в большие кучи опавшие листья, подобно стареющим дамам, напрасно старались сохранить свои великолепные осенние краски.

Пока я ждала у окна, пошел снег. Несколько выходящих в сад домов были выкрашены в желтый и оранжевый цвет, словно им было велено заменить собой солнце. Молодой человек вынес пустые бутылки и небрежно побросал их в мусорный контейнер. Несколько секунд мой слух услаждал звук бьющегося стекла. Прибежала маленькая девочка в зеленом пуховике и стала прыгать. Вдруг она остановилась и подняла голову, что-то наверху привлекло ее внимание. Так она стояла довольно долго. Совершенно неподвижно.

Заметив рядом с собой Фриду, я спросила:

— Как думаешь, в Освенциме птицы пели?

Чешские куклы

Фрида считала, что мне не следует употреблять в романе слово tableau.

— Почему? — удивилась я.

— Оно искажает смысл. И похоже на навязчивую идею. Вроде твоей чесотки. К тому же это просто неверно. Ты рассказываешь о действии. Движении. Табло же всегда неподвижно, — объяснила она.

— Иногда приходится писать так, как считаешь нужным, независимо от того, что кто-то сочтет это неверным. — Как ни странно, но в моем голосе послышалось упрямство.

Я решительно взяла толковый словарь, чтобы найти первоначальное значение слова tableau. На Фридины знания я не полагалась. Сколько раз я убеждалась, что слова, искаженные предрассудками и неправильным толкованием, получали совсем другое значение.

Я прочла вслух:

— Tableau (в пьесе, ревю) — живая картина, неожиданная сцена, драматическая ситуация, подтекст пьесы… Ну и так далее…

— Но ведь ты пишешь роман, — возразила Фрида.

— Не надо сужать значения слов. Речь идет об истории в истории.

— Не спорю, но если эта история так важна, ты можешь просто вставить ее в свой текст, не вешая на нее ярлык.

— Это будет неправильно, — сказала я, теряя мужество.

— Ладно, не будем препираться, — сказала Фрида. — Между прочим, сколько страниц ты написала сегодня?

— Ты прекрасно знаешь, что дело не в количестве страниц, а в содержании.

— Но если ты не напишешь ни строчки, то и содержания никакого не будет.

Я не удостоила ее ответом, взяла словарь, ушла в гостиную и села за письменный стол. Мы долго молчали. Потом я сказала:

— Кто-то звонил в дверь еще до того, как мы встали. Кто бы это мог быть?

— Наверное, почтальон.

— У нас есть почтовый ящик. К тому же мы не получаем почты.

— Он принес «Афтенпостен», и она не влезла в щель ящика.

— Надо отказаться от подписки. С нашей стороны было неосмотрительно переадресовывать сюда газету.

— Теперь ты будешь думать, что Франк справлялся об этом на почтамте? — вздохнула Фрида. Но по непонятной мне причине она позвонила по телефону и отказалась от подписки.

— Все! Теперь можешь быть спокойна, — сказала она.

Но я уже отвлеклась и не могла больше работать. Особенно потому, что знала: имя Франк уже попало в рукопись.

— Мы не можем оставаться здесь. Надо куда-нибудь уехать, — сказала я, закрыв мой новый ноутбук. Он был тоньше портфеля-дипломата.

— Хорошо! Самое время что-нибудь предпринять. Мы едем в Прагу! Там у нас появятся новые мысли и идеи, — сказала Фрида.

— Почему в Прагу?

— Там интересно. Ведь мы абсолютно свободны, верно? И делаем только то, что нам нравится.

— Но в Праге-то что нам делать? Почему ты выбрала именно Прагу?

— Мы там никогда не были. К тому же у тебя есть путеводитель по Праге.

— Лучше поехать в более тихое место. В последнее время мне почти не удается сосредоточиться. Дни идут, и тема теряет свою остроту. Я не могу радоваться окружающему, если у меня совесть не чиста оттого, что я не пишу.

— Совесть у тебя не чиста из-за денег Франка, а не из-за твоей работы! Но если ты будешь прятаться от жизни и у тебя не будет новых впечатлений, тебе и писать будет не о чем.

— Тебе этого не понять, — сказала я, уступая ей.

— Где уж мне! Но я думаю о переезде с тех пор, как ты, выйдя из дома, начала оглядываться по сторонам. Я уже выбрала отель, построенный в тысяча девятьсот пятом году в стиле «югенд». О нем написано во всех рекламных брошюрах о Праге. Какой-то тип написал о нем даже в «Афтенпостен», значит, он и впрямь стоит того. Верно? «Grand Hotel Europa»! Мы ехали среди живописных пейзажей Германии, и даже отдельные безобразные места не могли испортить впечатления, что эта страна — один цветущий сад. Воодушевившись, мы сделали крюк и проехали недалеко от Мейсена. Деревья были еще зеленые, как и положено ранней осенью, и по Эльбе скользили теплоходы. Ландшафт напоминал живопись XVIII века, на которой еще не высохли краски.

Вот, значит, где создавались фарфоровые статуэтки Франка! У него их было немного, но с теми, что были, он не хотел расставаться. Потому что высоко их ценил. Они стояли в стеклянной витрине в глубине его магазина. За стульями, выдолбленными из одного куска дерева, и столами с откидными досками. Чтобы разглядеть сквозь пыльное стекло содержимое витрины, нужно было перелезть через раскладную скамью из Смоланда.

Франк настоял бы, чтобы мы заехали в город и нашли завод и магазин. После этого он забил бы всю машину этими предметами, которые, с моей точки зрения, могли довести человека до умопомрачения хотя бы тем, что их так легко разбить. Франк же, напротив, небрежно доставал их из шкафа и только что не играл с ними. Словно они были пушистыми котятами, которые весело резвились. Он управлялся с ними легко и уверенно, хотя и не мог взять их за шкирку. Ласковая небрежность в обращении с такими дорогими предметами неизменно удивляла меня.

— Заедем в город? — предложила я словно для того, чтобы помочь Франку.

— Может, на обратном пути. Сейчас надо торопиться, чтобы перевалить через гору и миновать границу, — с отсутствующим видом ответила Фрида.

Мы мчались по шоссе, проносясь мимо пейзажей один живописнее другого. Низкий туман опустился будто вуаль на зелень и золото по обеим сторонам бесконечных рядов автомобилей, нанизанных на единый шнур скоростью в сто пятьдесят километров. Идиллические городки были разбросаны и в долине и высоко по склонам. Сперва показывались шпили церквей, потом на горизонте мелькали стайки домов.

Все изменилось, когда мы проехали Дрезден. Стало грозным. Ненадежным. Я пыталась, как говорят, настроиться позитивно. Пыталась думать, что мы находимся в Эрцгебирге, где резали из дерева забавные романтические фигурки. Они стоили целое состояние, поскольку это была ручная работа. В каком-то магазине в Берлине Фрида купила ниссе[13], который мог курить трубку.

В одном месте над землей, слившись с нею, нависло черное дождевое небо. Железная дорога, которая то и дело появлялась слева от шоссе, исчезла. Словно предупреждала, что если мы до сих пор верили в западную цивилизацию, то она безвозвратно кончилась у этой заброшенной, почти сровнявшейся с землей железнодорожной станции. Холм с прямыми бородатыми соснами и маленьким, словно частный бассейн, кусочком голубого неба, мелькавшим между стволами, пытался смягчить монотонность пустыни. Еще до него мы проехали мимо церкви, на которой висело большое объявление, призывающее на святую мессу, похожее на рекламу вечных ценностей и порядка.

Потом пошли мелькать черные, серые и белые краски. Географическое невежество подвело меня. Я забыла, что надо перевалить через Альпы, чтобы попасть в Чехословакию, и обрадовалась, что мы сменили покрышки. Дорога могла оказаться скользкой. Фрида кивнула и сосредоточилась на дороге.

Недалеко от границы из-за туч выглянуло солнце. Мы медленно подъехали к паспортному контролю. Убедившись, что все в порядке, постовой в форме сделал нам знак, что мы можем ехать дальше. Фрида дала газ, и мы решили, что все позади. Но громкий окрик и два пограничника, бегущих по обе стороны машины, убедили нас в обратном. Когда мы остановились, нас окружили пять или шесть человек. Меня охватило чувство нереальности, сердце стучало так, словно у нас в багажнике был спрятан не один труп. По крайней мере, тайной полиции Германии было об этом известно. Или норвежская полиция разослала ордер на арест машины с нашим номером во все пограничные посты Европы.

У меня так дрожали колени, что я радовалась, что сижу в машине. Фрида опустила окно и уставилась на ближайшего постового. Он был груб и говорил по-чешски. Здесь дело было поставлено серьезно. Машины проверялись и немецкими и чешскими пограничниками. Когда Фрида ответила ему по-английски, он начал задавать нам вопросы на своеобразном местном английском, но весьма придирчиво. Он никак не мог взять в толк, что мы едем в Прагу, чтобы собственными глазами увидеть мосты и храмы. И как будто старался заставить нас отказаться от наших планов. Заглянув в машину через обе дверцы с левой стороны, он проявил интерес к багажнику, и Фрида открыла его.

Двумя пальцами он приподнял наш плед и уставился на что-то, показавшееся ему подозрительным. Неужели он думал, что деньги Франка лежат штабелями у нас в багажнике? Когда мы поднимались в гору, мне стало холодно, и я закуталась в этот плед, не исключено, что пограничник во время осмотра нашей машины заразится чесоткой Франка. Но злорадства во мне не было, я бы все равно об этом не узнала. Для этого мне пришлось бы просидеть три месяца в грязной пограничной тюрьме или, в лучшем случае, снова оказаться в квартире в Кройцберге.

Теперь у меня дрожали и руки. Похоже, мой паспорт вызвал у пограничника подозрения. Он показал его другому пограничнику, который стоял немного в стороне. Тот долго листал паспорт и наконец подошел к нашей машине уже один.

Я постаралась изобразить подобие улыбки, протянула руку и произнесла несколько примитивных фраз по-немецки. Сперва он ответил неуверенно. Потом в его мыслительном аппарате что-то сдвинулось. Он улыбнулся и отдал мне паспорт. Немного смущенно, словно ему было неловко. Как мальчик, который вырядился в форму и привык сурово обращаться с норвежскими дамами-гангстерами, пересекающими немецкую границу.

Я взяла себя в руки, наклонилась к окошку, и мы обменялись еще парой фраз. Потом он отдал честь, широко улыбнулся и махнул рукой, пропуская нас. По лицам его помощников было видно, что люди, пересекающие границу, доставляют им не меньше мучений, чем муравьи, заползшие в трусы.

— Теперь можешь расслабиться. Нас взвесили и нашли достаточно легкими. Никто нас здесь не ищет, — засмеялась Фрида.

— Я думала, что они и в самом деле хотят арестовать нас, — вздохнула я, когда мы отъехали на несколько метров.

— Я поторопилась и не заметила, что тут два контрольных поста. Моя попытка проехать мимо их насторожила. Но как только мы пустили в ход свое обаяние, они сразу подобрели.

— Этот пограничник напомнил мне одного знакомого и даже вызвал у меня симпатию.

Асфальт был похож на разрезанную, мокрую велосипедную камеру, натянутую между нашей «хондой» и гостиницей в Праге. Оставалось только позволить этой резине тянуть себя.

— Чужие лица иногда так похожи на лица тех, кого я знала или встречала, — сказала я. — Из-за этого я больше думаю о том, кого я когда-то видела, чем о том, кого вижу в эту минуту. Если воспоминание приятно, я и держусь соответственно. Иногда это бывает кстати, вот как на границе.

— Кофе остыл. Плесни мне немного горячего, — попросила Фрида.

Мотор гудел утробным басом. Подъем оказался нелегким испытанием для коробки передач. Колеса монотонно постукивали по швам бетонного покрытия. Что-то было не так с трейлером справа от нас. Он плевался серым дымом и страшно рычал. Ландшафт справа неожиданно заволокло белым туманом. Словно где-то за горизонтом закипел, переливаясь через край, огромный котел.

— Он напомнил тебе отца твоего ребенка, каким тот был в свое время? — вдруг спросила она.

— Да, у него такой же рот. Этот чех… да, рот тот же, — сказала я. — Меня поразило, что он нисколько не изменился, хотя и стал старше. Несколько мгновений я была даже уверена, что это он.

— Почему ты порвала с ним?

— Боялась, что не выдержу. Он ждал от меня чего-то, чего я не могла ему дать. Очень было тяжело.

Дорога устала от подъемов на холмы, и теперь мы катили по ровному месту. Спидометр показывал сто сорок километров.

— А ты? Чего ждала ты… чего он не мог тебе дать?

— Мне хотелось, чтобы он дал мне все, чего мне недоставало, — призналась я.

— Другими словами, все или ничего? И ты выбрала ничего?

— После грузовика осталось только ничего.

— Как он к этому отнесся? — спросила она.

— Не знаю.

— Ты не поинтересовалась? Но ты могла бы это заметить.

— В то время… я перестала владеть языком. Была уверена, что не способна выразить даже самую простую мысль.

— Из-за этого у тебя до сих пор иногда встречаются казенные фразы? Из-за того, что ты не доверяешь своему языку?

Она хотела лишь безобидно пошутить, но я обиделась. Ведь я только что доверила ей то, чего не знал ни один человек.

— Ты никогда не говорила ему, что любишь его? Хотела, чтобы он сам разобрался в твоих чувствах? Да? — продолжала она, словно не заметила, что я замкнулась.

— Примерно так, — призналась я.

Пошел снег. Мышцы моего живота протестовали уже много километров, но Фрида не сбавляла скорости. Вскоре мимо нас в густом снегу промелькнул дорожный знак, кажется, на нем было написано — Теплице. Потом немного посветлело и вынырнула грубо состряпанная вывеска ночного клуба. В одном месте я прочитала желанное слово Эдем, заключенное в облезлое сердце, в другом — над разбитыми окнами в металлических рамах было написано Касабланка. Вывеска с надписью Кэмл, сделанная в духе ковбойских фильмов, лавки со скучными вещами из пластика на одиноких полках, выцветшие рождественские ниссе и фигурки героя фильма «Инопланетянин», которые были в продаже уже не меньше десяти лет. Покупателей нигде не было видно.

— Скажешь его имя?

— Зачем? Ведь это было уже очень давно…

— Затем, что, по-моему, это для тебя важно.

Появились обветшалые доходные дома, некоторые с разбитыми окнами. Они рядами стояли вдоль шоссе. Очевидно, заброшенные и необитаемые, но кое-где, словно тени, мелькали признаки человеческой жизни.

— Стейнар… — неохотно сказала я. Это прозвучало очень отчетливо. — Его звали Стейнар!

Я оказалась не готовой к этому. Такого у меня и в мыслях не было. Но они вынырнули словно брошенные фарфоровые куклы, почти без одежды. У первой были белые трусы и голые бедра. Тонкие голени болтались в слишком широких голенищах белых ковбойских сапог на высоком каблуке. Несмотря на такое странное зрелище, я представила себе Долли Дакк в ее башмаках, изображенных во всех комиксах. Кукольные груди этих девочек были вздернуты до самой шеи, и розовые кружевные блузки трепыхались на ветру, как паруса у потерпевших крушение судов. Тонкие синеватые руки торчали в стороны, точно стальные спицы в незаконченном вязании.

Сперва я не поверила своим глазам. Эти девочки в снегу вдоль дороги не могли быть настоящими! Их было столько, что я не могла их сосчитать. Замерзшие, полуголые, с гротескно накрашенными лицами. Большинство толклись возле пунктов обмена валюты с большими окнами, выходящими на шоссе, и припаркованных рядом трейлеров и легковых автомобилей. В пунктах за стеклом сидели те, кто был в состоянии купить себе место в этой теплой витрине. Большинство из них еще не достигло возраста, когда наступает уголовная ответственность. Некоторые сидели в одном белье, только что не голые. На голове каждой куклы в разных местах была намалевана кроваво-красная щель. Если забыть о географическом положении этой щели на голове куклы, ее можно было принять за рот или гениталии. Впрочем, тем, кто останавливался, это было безразлично. Белые, обесцвеченные волосы у большинства кукол были уложены в затейливые прически.

Мы проехали через городок, где между собором и банком, кондитерской и школой ходили толпы этих куколок-шлюх. Они протягивали к нам синие, замерзшие руки и делали гримасы, которые должны были означать манящие улыбки, пока не понимали, что обманулись видом нашего «мужского» автомобиля с «кенгурятником» впереди.

В одном месте старая женщина с ручной тележкой собиралась перейти шоссе, чтобы попасть на рынок. Она не удостоила взглядом ни нас, ни этих девочек-шлюх. Только стерла с лица мокрый снег, дожидаясь, когда поток автомобилей даст ей возможность перейти дорогу.

Машина впереди нас остановилась, пропуская старуху, и это позволило стайке молодых страдалиц броситься к ней и буквально лечь грудью на капот. Водитель съехал на обочину и остановился. Нахлынувшая тошнота сковала меня.

— Ради Бога, черт бы тебя побрал! — прошипела Фрида сквозь зубы. — Ради Бога! Купи их. Дай им денег, пока они не замерзли насмерть, так и не достигнув совершеннолетия!

Три девочки с глазами древних старух, у которых наверняка были разорваны гениталии, наклонились к нашему автомобилю, когда мы затормозили, пропуская любителя шлюх на парковку. Одна из них положила руку на стекло и ойкнула, обнаружив, что мы женщины. По лицу у нее был размазан грим. Или грязь? А может, и то и другое? Глаза у нее были, как у наркоманки. Или то была просто апатия? Они походили на кончики погасшей сигары и словно принадлежали мертвецу или роботу. Кукла Барби, которую хозяйка швырнула в канаву, даже не потрудившись одеть. Но волосы этой Барби были безупречно уложены, как у американской блондинки 80-х годов.

Вместо того, чтобы бросить им имевшиеся у меня немецкие деньги, я, как идиотка, начала реветь. Два трейлера и две легковые машины с немецкими номерами были припаркованы у одного из киосков, который показывал почти голых девочек, сидящих на стульях. Пока дорога не освободилась, я успела увидеть, как одна из них встала, чтобы идти на работу. Та, что заглядывала к нам, влезла в ближайший трейлер. Поднимаясь по ступенькам в кабину, она, экономя время, расстегнула блузку и обнажила грудь.

Фрида ледяным голосом благословила шофера, впустившего девочку в кабинку за водительским местом. Не знаю почему, но я вдруг вспомнила аквариум, который видела в одном кафе в Кройцберге. Золотые рыбки с белесыми губами и пятнистыми, как у цесарок, телами. Глаза по обе стороны рта и что-то серое, висящее под брюхом, нитеобразное, как фаллос, вытащенный за крайнюю плоть и похожий на деформированную воронку. Плоскоголовые, слабо шевеля плавниками, они кружили по аквариуму, замирали на несколько секунд, что-то глотали и плыли дальше. Их половые органы изогнулись вроде серпа или сабли. Были там и какие-то неоновые рыбки со светящимися спинками — они кружили, быстро дергая нижней частью туловища, словно репетировали соитие. Теперь они плавали в моей голове вместе с образом девочки, поднимающейся по ступенькам в кабину, и одутловатым лицом водителя трейлера в открытых дверях. Эти рыбки с выпяченными губами приклеивались к стеклянной стенке аквариума и обнажали половые органы. Над камнями, полумертвыми растениями и грязной пузырящейся текущей водой. Над известняком с серыми пещерами и гротами.

Венчал эту картину, совершенно некстати, портрет Вацлава Гавела. Президент выглядел усталым и не особенно веселым. Здесь это было очевиднее, чем раньше. Как же он, должно быть, устал в своем дворце за большим домом привратника, который я видела на фотографиях! Его охрана сидела словно на показ, как и мертвые чешские куклы на границе. Но эти мужчины в военной форме сохраняли величие и сидели за пуленепробиваемым стеклом. А президент Вацлав? Знал ли он об этих девочках, которые только ради того, чтобы выжить, прижимаются своими детскими телами к капотам машин и ожиревшим отцам семейств? Или он слишком устал и уже не состоянии это понять?


Директриса приюта стоит у своей конторки и смотрит на девочку в серой вязанной кофте с дыркой на правом рукаве. Девочке предстоит конфирмация и потому ее следует проэкзаменовать и подготовить к тому, чтобы она тут же покинула приют. Директриса сама послала за нею. На столе лежит пакет в серой бумаге. Бечевка уже развязана, словно тюремщик проверил содержимое прежде, чем передать пакет заключенному.

— Раскрой пакет, — говорит директриса не враждебно, но как всегда твердо.

Девочка делает два шага к столу и начинает разворачивать пакет. Скорее всего, стоит ранняя весна, потому что дерево за окном еще голое. В пакете лежит кусок шерстяного одеяла. Потертого, но явно серого. Одна его сторона подрублена грубыми стежками, это типично для таких одеял. Кусок серой шерсти с орнаментом в виде буквы «п». Края у других трех сторон обтрепаны и свидетельствуют о том, что этот кусок отрезан от единого целого. В старинном конверте с фиолетовой изнанкой лежит листок бумаги, исписанный неразборчивым почерком.

— Когда тебя нашли, письмо было без конверта. Оно так намокло, что никто не смог его прочитать. Но мы хотели сохранить все, как есть вот, возьми, — говорит директриса и незаметно кашляет. В ее глазах нет нетерпения, но они бегают по сторонам, словно ей хочется, чтобы жизнь уже миновала эту остановку.

— Здесь твое имя, разобрать его в письме было почти невозможно, — говорит директриса и достает письмо из конверта, не глядя на девочку.

Шуршит бумага. Четырнадцать лет ее шуршание было заперто в конверте.

— Никто не понял, что там написано. Ни в департаменте. Ни в Армии Спасения. Мы даже точно не знаем, написано ли там Сусанне или Санне… Но теперь, когда тебе предстоит конфирмация, ты можешь взять себе то имя, какое захочешь. Хотя ты, наверное, привыкла, что тебя зовут Санне?

Что-то подсказывает девочке, что директрисе тоже трудно. Что нужно облегчить ей жизнь и оставить все как, есть. У директрисы и так хватает забот. Счета, помощница поварихи, которая исчезла, никого не предупредив о своем уходе. Протухшая солонина, бочки с которой стояли в подполе. Бесконечные повседневные заботы. Это письмо было написано давным-давно. Четырнадцать лет, словно коромысло, лежат на плечах девочки. На коромысле висят ведра. Теперь она покидает приют и отныне будет сама нести свой груз. Какое значение имеет старое письмо, которое невозможно прочесть?

— Вы думаете, из письма можно что-нибудь узнать? — все-таки спрашивает девочка. — Кто, например, оставил меня на крыльце?

— Все твои документы хранятся в муниципалитете. Они все время там лежали. Там считают, что оставившие тебя люди были тут проездом. Ты не местная, это точно. Если бы твоя мать жила здесь, она бы уже обнаружила себя каким-нибудь образом. Их искали… Мы сделали, что могли, в этом можешь не сомневаться, — с тяжелым вздохом говорит директриса.

Девочке хочется сесть на стул, у нее странно кружится голова. Но она не смеет попросить разрешения сесть. Директриса говорит правду, они ухватились бы за любую возможность передать девочку кому угодно. Но все эти годы ею никто не интересовался, и она стоила приюту массу денег.

Между складками одеяла лежит покрывало с тонкими кружевами и бахромой. Девочка осторожно прикасается к нему кончиками пальцев. Очевидно, что его не стирали с тех пор, как она в нем лежала. Она расстилает его перед собой, хотя знает что времени у директрисы в обрез. Кое-где кружево порвалось. Но его можно починить. Коричневые пятна от сырости, давным-давно высохшей, похожи на карту, на которой ничего нельзя разобрать. Словно карта хотела рассказать девочке ее историю, но не смогла. Небольшой кусок ткани, а ведь в тот раз он был даже велик для нее.

Обычный коричневый конверт лежит на испещренном царапинами столе. Директриса, не прикасаясь, показывает на него.

— Ну что ж, как бы там ни было, а все это принадлежит тебе. Аттестат. Документы. Свидетельство о прививках, все в порядке.

Замерзшая Прага

Стол портье был обит красной кожей. Коричневые колонны с бра, похожими на подсвеченные гербы рыцарских времен. Далеко не новая мебель, обитая некогда зеленым и красным плюшем, стояла впритык друг к другу, словно забытый театральный реквизит на брошенной сцене.

На каждом этаже на лестнице были большие площадки, как в фильмах ужасов. С потолков свисали люстры с угрожающе острыми наконечниками копий, нацеленными в того, кто решится пройти под ними. Пол и лестницы были устланы потертыми коврами времен былого величия.

На первый взгляд номер 202 выглядел даже романтично, хотя все в нем было изрядно потертым. Две старых грязно-желтых деревянных кровати с резными изголовьями и такими же тумбочками. Платяной шкаф с трухлявой кружевной занавеской на внутренней стороне стеклянной дверцы был не лишен некой сентиментальной прелести. Обои, пережившие свою молодость, были теперь похожи на бумагу, какой накрывают полки в старом чулане. Безусловно отвечала своему назначению только ванна. Она все время булькала, хотя мы и не открывали кран.

— Унитаз похож на вход в шахту, — заметила я, утратив всякое мужество и вздрогнув при виде отвратительной дыры цвета испражнений, которую никто не чистил уже много лет. Это можно было понять.

— Успокойся! Ты помешана на антисептических уборных, — надменно сказала Фрида.

В целом комната напоминала лабиринт из углов, трещин, труб, разбитых керамических плиток, оставшихся от веселых 20-х годов. Штукатурка, окаменевшая паутина и жизнь, приходившая в движение, стоило закрыть глаза. Я опустилась на крышку унитаза, и передо мной возникло tableau:

Девочка сидит на унитазе в уборной в холодном и коротком коридоре, из бачка течет. У нее слишком короткие руки, чтобы удержать дверь, если кто-то захочет войти. Запираться на крючок нельзя, таков порядок. Она только-только успевает покончить со своими делами, как в уборную врывается большой мальчик. Она выбегает оттуда и бежит вниз по лестнице к треснувшему умывальнику. Помешкав, хватает большой кусок мыла. Этим мылом пользовались уже много людей. На нем засохли полоски грязи. В углу стоит ванна с желтой потрескавшейся эмалью и ржавыми трубами. Каждую субботу в ней моются дети, малышей сажают в ванну по трое. Старшим не всегда набирают чистую воду. Все зависит от того, насколько грязны были малыши. Стены хранят звуки дрожащих протестующих голосов. Девочка слышит их, хотя сейчас здесь никого нет. В банный день им выдают чистую одежду, это на всю неделю. Она боится, что в следующую субботу ее станут бранить за то, что она испачкала кровью штаны. Это так стыдно.

— Мы должны сменить номер! — решительно говорю я, беру ключ и спускаюсь вниз.

Группа киношников в холле не удостаивает меня даже взглядом. Актеры в странных костюмах небрежно развалились в креслах и на диване. Они как будто кого-то ждут. Их мало беспокоит, что я могу попасть в кадр в качестве неожиданного статиста. Выходит, здесь следует придерживаться только своего сценария.

Дама у стойки портье сказала, что получить другой номер нельзя. Брови и губы у нее были аккуратно подкрашены, и она объяснила мне по-английски, что все номера заняты.

— Таких ванн не бывает даже в трущобах, — невежливо заметила я.

Она стала уверять меня, что я преувеличиваю и что ее уведомили бы, если что-то было бы в неисправности. К тому же она ничего не может поделать: «Гранд Отель Европа» необыкновенно повезло, они заполучили на постой большую группу киношников. Я пыталась проявить настойчивость, но она только развела руками и пожала плечами. В конце концов она перестала обращать на меня внимание и заговорила со стоявшим у меня за спиной мужчиной. Судя по костюму, это был один из актеров, ожидающий своей сцены.

Фрида старалась отвлечь меня от этих неприятностей. Она показала мне вид из окна и заявила, что все так интересно. В ответ я молча вытерла пыль с тумбочки и распаковала вещи. Признаюсь, я даже вошла в пещеру, именуемую ванной и привела себя в порядок перед обедом.

Раздевшись, я обнаружила под грудью несколько красных пятнышек и решила, что перед сном приму душ и помажу пятна мазью. Я и в самом деле смазала мазью все выступившие пятна, дабы изничтожить всю заразу. Несколько раз — как и теперь — я успевала намазаться мазью до того, как начинался зуд. За одеждой я следила с маниакальной тщательностью. Это привело к значительному расходу пластиковых пакетов и напряженной умственной работе.

К веселью мое состояние не располагало. Я осознавала, что постоянно пребываю в унынии, причину которого не всегда могу вспомнить, потому что оно длилось уже очень долго. Множество крупных и мелких событий постоянно угнетали меня и создавали пустоту, которую я ничем не могла заполнить.


Было чистым безумием в такой холод идти гулять в юбке. Да и под тонкое пальто я тоже не надела ничего теплого. Наш отель находился рядом с Вацлавской площадью, на которой высилась громада Национального музея. Мы шли по направлению к Старомястской площади. Церковь Святого Николая не произвела на меня никакого впечатления. Церковь Богородицы Тынской и образ Марии с младенцем меня тоже не тронули. Когда мы проходили мимо астрономических часов, на которых каждый час появляются фигуры апостолов, у меня уже онемели от холода пальцы ног и драло горло. Я начала кашлять. Луна, звезды и разноцветье церковных окон заставили меня понять, что все это не для таких, как я.

— Мне холодно, я хочу вернуться в отель, — жалобно сказала я.

— Но ведь мы в Праге! — воскликнула Фрида.

— Человек, которому холодно, плохо воспринимает то, что видит.

— Не в этом дело. От тебя все заслоняют твои вечные мысли. Тебе сейчас все равно, где находиться. Ты не способна ничем увлечься, потому что позволяешь прошлому мешать себе. Детству, Франку. И рукописи. Или я не права?

— Ты не понимаешь. Моя роковая ошибка именно в том, что я не могу никого заставить понять… — сказала я.

Кончилось тем, что мы кружили по центру, разглядывали готические дома и фасады церквей, восхищались ларьками, поставленными для рождественской торговли, смотрели на рождественские ясли, на елки, фонари и на дрожащих от холода людей, кутающихся в шарфы и шали. Меня поразило, что почти на все, как и я сама были в слишком легкой обуви, подошвы гулко стучали и шаркали по скользкой брусчатке.

Продавцы жарили каштаны на обрезанных бензиновых бочках, наполненных горящим углем. Обнявшиеся влюбленные парочки разбрасывали вокруг себя скорлупу. Воздух гудел от голосов и уличного шума. Какой-то музыкант, наряженный шутом, бегал по кругу. На голове у него была шапка, похожая на спрута, на щупальцах которого висели бубенчики. Музыкант попросил у нас денег. Мы дали. Под холодным небом среди архитектурных подвигов прошлого этот человек в напульсниках и с усталыми глазами был представителем замерзшего человечества.

Не уверена, что именно шапка этого музыканта заставила меня вспомнить Франка, сидевшего в кафе «Арлекин» на Хегдехаугсвейен вместе со своей красивой женой. Я просто узнала чувство, которое испытала в тот раз, когда стояла на улице, уставившись в окно кафе, словно отвергнутая лягушка. Мне хотелось, чтобы они были несчастны, чтобы они поссорились, подрались, вцепились бы друг другу в волосы. Я хотела, чтобы их дети попали в приют. Но осознав это свое желание, я сразу опомнилась и схватилась за виски. Зачем показывать Фриде, что мне жаль себя, потому что я такая злая.

— Как всегда думаешь о Франке, — сказала она.

— А ты никогда о нем не думаешь?

— Я рада, что благодаря ему мы отхватили такой куш и что он не знает, где мы.

— Ты никогда не раскаиваешься?

— Нет. Разве у нас был выбор? Сидеть в Осло и чахнуть без денег, без друзей и без Франка?

— Ты цинична и бесчувственна.

— У нас с тобой разные роли, милая Санне.


На другой день, переступив через реквизит и барахло киношников, мы расположились завтракать на своеобразной балюстраде, или галерее, заставленной старой мебелью неизвестного происхождения. Следы былого величия были видны повсюду. На стенах, карнизах, люстрах. Покрывала и гардины выглядели так, словно их приобрели на блошином рынке, выручка от которого пошла какому-нибудь школьному оркестру; скатерти и салфетки были блеклого розового цвета, как будто несколько лет пролежали в витрине, обращенной на юг. Официантка напомнила мне тюремщицу, хотя я никогда в жизни не была в тюрьме, пока что не была.

Завтрак состоял из черствого хлеба, маргарина в каких-то пластмассовых коробочках, большой сардельки и мармелада из неизвестных фруктов. Пока я медленно все это жевала, передо мной возникло tableau:

Стены в комнате, где ели дети, когда-то были светло-зеленые. Но краска давно пожухла. Особенно там, где по обе стороны стола стояли стулья. На высоте стальных трубок, венчавших спинки стульев, образовалась четкая полоска, делившая стену на две части. Никто не знает, каким образом это произошло, потому что прислонять стулья к стене было запрещено. В простенке между окнами висела картина в позолоченной раме. На ней был изображен Иисус Христос, возложивший руки на девочку и мальчика. Как и подобает такому случаю, дети были нарядно одеты. Юбка у девочки была снизу оторочена оборкой, талию стягивал матерчатый пояс, завязанный сзади большим бантом. Может быть, их одежда была сшита из бархата, как воротничок на парадном платье директрисы. Стол в столовой был покрыт цветастой клеенкой. Многие цветы стерлись до самой основы. Кое-где на клеенке были порезы и царапины от ножей и прочих острых предметов. Поверхность стола была тусклая, словно стол переболел длительной лихорадкой. В торцовой стене было проделано окно в кухню. Когда детям полагалось есть, там уже стояли полные миски. Каждый должен был взять себе миску и сесть на место. Таков был порядок. На завтрак давали овсяную кашу, сваренную накануне. Вечером ломтик хлеба, разрезанный пополам. Кусочек копченой колбасы выглядел таким маленьким и одиноким на этом сухом полумесяце! Таким же одиноким выглядел и сыр на своей половинке. Девочка обычно сдвигала сыр подальше, чтобы оставить его на закуску. Однажды утром повариха закатила оплеуху своей помощнице за то, что та намазала слишком много маргарина на хлеб двум старшим мальчикам. Когда оплеухи доставались не детям, это выглядело почти торжественной церемонией. Но после этого помощница поварихи соскребала маргарин с хлеба так тщательно, что кусочки становились плоскими, а их поверхность рыхлой. Стаканы, с тем что в них было налито, детям не разрешали носить самим, их разносила либо помощница поварихи, либо старшие мальчики. Нельзя было пролить ни капли. Молоко стоит дорого, даже если оно синего цвета. Сок по торжественным дням был чуть розоватый, иногда в нем вообще трудно было угадать красный оттенок, тем не менее, он тоже был дорогой.


Когда мы перешли через Влтаву по Карлову Мосту, или Charles Bridge, как было написано в английском путеводителе, я поняла, что нахожусь в одном из красивейших городов мира. Мы перешли мост между двумя башнями, и теперь видны были и Старе Място и Мала Страна. Под нами и мимо нас текла река, сверкающая, как серебряная бумажка в детстве, разглаженная ложкой. То в одном, то в другом месте по поверхности воды пробегали волны, мимо дамбы, лодок, уток и чаек, которые, плывя против течения, оставляли за собой на поверхности треугольные шлейфы. Я почувствовала себя в родстве с этой рекой. О нашем с ней происхождении никто ничего не знал.

— В следующий раз я хочу приехать сюда весной! — воскликнула Фрида.

Мы поднялись по ступеням, прошли мимо кукольных мастерских с их лавками, мимо сувенирных ларьков и нескольких антикварных магазинов. Нашей целью был старый замок и за ним улочка, идущая от стены замка — Злата уличка или Golden Lane с ее «bizarre small cottages from the end of the 16-th century»[14], как было написано в путеводителе. Мы стояли в очереди, чтобы войти в маленький синий домик, над дверью которого было написано «№ 22», с маленьким чердачным окошком и двумя окнами в мелких переплетах на фасаде. Здесь с 1917 года жил и писал Франц Кафка. На портрете, как обычно, был изображен грустный молодой человек с большими темными глазами и слегка оттопыренными ушами. В безупречном белом галстуке, завязанном широким узлом.

На обратном пути я зашла в кукольную лавку. Продавщица разложила куклы и представила своих сотрудников, располагавшихся в задней комнате. Один собирал куклы, другой раскрашивал лица на деревянных болванках, молодая женщина шила куклам платья на старой ножной машине. У меня никогда не было кукол, если не считать той, которую я отдала Армии Спасения после того случая с грузовиком. Тогда я была уже слишком взрослая или… уж и не знаю, как еще можно сказать про бывшую мать.

Куклы качались на веревочках, каждая была прикреплена винтом к маленькому деревянному кресту. Продавщица с энтузиазмом стала обучать меня искусству вождения кукол. Она заставила двух одинаковых кукол танцевать друг с другом, словно они были живые, под светом, падавшим из круглого белого купола.


Девочке хочется дружить с другой девочкой, той, которой дальний родственник подарил на Рождество деревянную куклу. У куклы было два лица. Улыбающееся и плачущее, спереди и сзади. Можно было выбрать любое, повернуть голову, как надо, и скрыть второе лицо под волосами из желтых шерстяных ниток. Детям нравилось вертеть кукле голову. Поэтому она вскоре отвалилась. Хозяйка куклы горько плакала, а девочка не знала, как ее утешить. Она предложила похоронить куклу в коробке из-под обуви. Но стояла зима, лежал толстый слой снега, никаких полевых цветов не было, и поэтому она ничего не сказала. В глубине души ей было даже приятно, что у нее нет куклы, и потому терять ей нечего. Какое-то время спустя она сидела перед высоким шкафом. Большая комната. Окна как будто выросли, и гардины стали им малы, они висят, образуя над подоконником неровную линию. Они похожи на платье, которое досталось девочке после другой, уехавшей из приюта. Платье слишком короткое, на рукавах у него оборки. Девочка должна надеть его Семнадцатого мая[15], но только на один день. Абажур, белый стеклянный шар, свисает с потолка на металлической трубке, которая кончается блестящей металлической крышечкой. Холодный белый свет льется на девочку, и ей от него холодно. Дверцы шкафа открыты. Внутри на полке стоит пятнадцать коричневых деревянных ящиков. В них дети хранят свои игрушки. У девочки есть свой ящик. В нем она хранила деревянный пенал с большим плотницким карандашом и отделением для ластика. Но пенал исчез, и девочка не решается спросить, не видел ли его кто-нибудь из детей. Там же в ящике лежали еще два кубика, которые когда-то были красные. Таких кубиков было много, но ее кубики тоже исчезли.


Я купила двух кукол-близнецов. На них были балетные платьица и на головках пышным облаком вились волосы невообразимых тонов. Продавщица бережно завернула кукол в шелковистую бумагу. Потом положила в специальные картонки, которые было удобно нести. Лишь выйдя из магазина, я вспомнила о дочках Франка. По крайней мере, мне показалось, что это было уже после магазина. Если бы Франк был здесь, я бы предложила ему взять этих кукол для своих девочек.

По неосторожности я сказала об этом Фриде. В ее молчании было столько сочувствия, что я заплакала.

Предчувствие того, что должно случиться

Мы ехали через безобразные предместья Дрездена, мимо заброшенных домов и разрушенных лагерных бараков. Движение на шоссе могло кого угодно свести с ума, во что мы тоже внесли свою лепту. Союзники полностью разбомбили Дрезден уже после конца войны. Так сказать, справедливая месть немецкому народу.

— Хорошо вернуться домой в Берлин! — неожиданно сказала Фрида.

— Пожалуйста, смотри на дорогу! — ответила я и постаралась отмахнуться от этого слова, как от всего, что нам мешало.

Не помню, чтобы мне когда-нибудь пришло в голову назвать домом место, где я жила. Очевидно, я говорила просто: «Мне пора идти», или «Я хочу лечь», или «Я ухожу».

Слова «Мне пора домой» часто вызывали во мне неприязнь к тому, кто их произнес. Я понимала, что это несправедливо, но это ничего не меняло. Франк обычно говорил: «Мне пора домой!». Маленькое словечко «пора» означало, что он вынужден уйти, хотя и не хочет этого. И, тем не менее, день был уже испорчен. Еще и потому, что я не могла попросить его не говорить этого.

— Мне всегда что-то мешает. Расположение, комната, здание или же атмосфера. Слово дом не имеет ни субстанции, ни характеристики, — призналась я.

— Прости! — сказала Фрида, что было не в ее характере.

— Между прочим, мне сегодня приснилось, что я оказалась гостьей в доме, где было много народа. Казалось, там царит совершенная идиллия. Но постепенно выяснилось, что ко мне это отношения не имеет. Люди ходили, занятые своими делами, или же сидели и негромко болтали друг с другом. Ко мне никто не обращался. Я пыталась понять, почему я пришла в этот дом, но никто не хотел со мной разговаривать. Они обсуждали между собой обстановку, предстоящий обед, приглашенных гостей, полотенца, которые следует повесить, и тому подобное. Комнаты были в образцовом порядке, всюду цветы, красивая мебель, картины, яркие краски. Женщин было больше, чем мужчин. Мужчины по какой-то причине держались на заднем плане, в соседних комнатах, или же я видела их через окно. Неожиданно наступила ночь, и все заснули там, где стояли, сидели или шли. Словно застыли в различных позах, как манекены в витринах дорогих магазинов, торгующих мебелью или всякими хозяйственными товарами. Я ходила по темным комнатам. Вскоре послышался звук, похожий на жалобный голос. Когда я открыла дверь, ведущую в подвал, он стал громче. Нехотя я спустилась по узкой лесенке и попала в большую комнату, посреди которой стоял матрац. На сером шерстяном одеяле лежала девочка, нижняя часть ее туловища была скрыта покрывалом. Она, съежившись, плакала, лежа на боку. Жалобный голос принадлежал ей. Постепенно я поняла, что она пытается кричать: «Мама, иди ко мне!». Слов было почти не разобрать. Когда я подошла и хотела к ней прикоснуться, она исчезла. Но я знаю, что она там была.

— Ты должна была заявить на них, когда выросла, — сказала Фрида.

— Мне было стыдно, и я ничего не смогла бы доказать. Не я одна была в таком положении. Ведь такое случалось не каждую неделю.

— И ты никогда никому об этом не говорила?

— Нет, это бы ничего не дало.

— Ну как же! Все бы раскрылось. Так перестали бы поступать.

— Один мальчик написал об этом своим родственникам. Письмо обнаружили и, конечно, не отправили по адресу. А мальчика вызвали в кабинет к директрисе. Попечитель приюта тоже там присутствовал, он всегда помогал… нас наказывать. Думаю, он давал приюту деньги. А может, мне все это только приснилось.

— Что стало с мальчиком, который написал письмо?

— Как обычно, на какое-то время его заперли в подвале. И все дети должны были обещать, что никогда не станут говорить дурно о нашем приюте и о тех, кто там работает. А с мальчиком все было в порядке. Кто-то все-таки вынес тот случай за стены приюта. Но это была не я.

— Ты помнишь какие-нибудь подробности?

— Нет, доказать ничего невозможно. Люди подумают, что мне все это приснилось. Или я все придумала. Ведь я сочиняю книги. На действительность нельзя полагаться. Она ускользает. Кое-что из действительности лучше забыть. Надо жить дальше.

Фрида сосредоточилась на дороге. Большой дорожный знак предупреждал о сужении дороги из-за ремонтных работ. Мы въехали в узкий коридор с забором по обе стороны. Там было однополосное движение, и какой-то трейлер, как всегда, пытался протиснуться вперед. Но Фрида упрямо настояла на своем праве и не пропустила его. Водитель трейлера посигналил, и Фрида лишь сморщила нос в ответ на его гудок. Она победила, но меня била дрожь.

— Тебя не раздражает, как я веду машину? — спросила она, когда мы выехали на шоссе с трехполосным движением, и машины уже не мешали друг другу.

— Нет.

— Вот так всегда. Человек редко говорит о том, о чем он действительно думает, или о своих чувствах. Большая часть разговоров — чистый камуфляж. Настоящая жизнь редко, или никогда, не всплывает на поверхность. Она существует только в голове человека.

Дождь хлестал в лобовое стекло и «дворники» трудились изо всех сил.

— Думаешь, между нами есть прямая зависимость, так сказать, метафизическая связь, такая же, как между вымыслом и действительностью? — спросила я.

— Да! И между тобой и ребенком в подвале тоже. Напиши об этом, — сказала Фрида.

— Об этом… Для этого невозможно найти слова.

— Почему?

— Чтобы об этом написать, надо от этого отстраниться, а я не могу, — призналась я.

— Как же можно говорить, что ты хочешь покончить с прошлым, если ты не в силах даже отстраниться от него?

Я не ответила.

— Ты должна писать о жизни, не думая о том, что это может тебя скомпрометировать, разоблачить или выставить в невыгодном свете. Не думать о том, что это может повлиять на отношение к тебе окружающих. Даже если кое-кому, кто, возможно, не смеет признать собственную жизнь, не понравится то, что ты им преподнесешь, у тебя должно хватить смелости преподнести им это. Ты должна доверять первой же мелькнувшей у тебя мысли. Той, которая позволит тебе в нужное время найти нужные слова. Ты должна разрешить читателю принять или не принять твой рассказ, ужаснуться и разгневаться. Пусть он отложит книгу, потому что ему не нравится то, что ты ему даешь. Это его дело, не твое. Может быть, читателю важно презирать кого-то. Или ненавидеть. Даже сперва любить, а потом ненавидеть. Или наоборот. Пиши о том, о чем вообще невозможно написать в совершенстве. В действительности абсолюта не существует, но вымыслу нет до этого дела. Ты должна написать о снах, о которых никто не просит тебя писать. Только так ты сможешь вызволить нас из подвала, — закончила Фрида.

Мы остановились на площадке для отдыха. Поставили машину под кленами с видом на три зеленых контейнера для мусора. Там мы съели взятые с собой бутерброды и запили их горьким кофе из «Гранд Отель Европа».

— Поедим по-настоящему, когда приедем домой, — сказала Фрида, изучая карту. — Пойдем прямо в ресторан «Зорба» и там поедим, мы заслужили хороший обед.

Я представила себе этот греческий ресторан и почувствовала запах скампи[16] на шампуре и вкус аниса в бокалах, налитых нам в честь возвращения. Увидела портрет Че Гевары на полке с рюмками и маленькими бутылочками, словно речь шла о посещении какого-нибудь старого родственника.

— Так мы и сделаем, — согласилась я и вытащила зонтик, сунутый за сиденье после предыдущего посещения уборной.

Через несколько минут мы выехали на шоссе. «Дворникам» на стекле приходилось справляться с настоящим водопадом. Старое восточногерманское покрытие дороги поглощало огни идущих навстречу машин, и деревья черной стеной нависли над правой полосой. Ничего не стоило врезаться в чужую машину.

— Я должна кое в чем тебе признаться, — сказала Фрида.

— Слушаю.

— Я позвонила Франку в магазин. Никто не снял трубку.

— О чем это ты?

— После этого я позвонила его матери и выдала себя за его партнера по бизнесу. Она сказала, что Франк не был у нее уже довольно давно и попросила меня позвонить ему домой. И даже дала мне номер его телефона.

— Фрида! — воскликнула я, чувствуя, что дорожно-транспортное происшествие совсем близко.

— Я поговорила с его женой. Сказала, что у меня с ним была назначена деловая встреча и спросила, почему его нет в магазине. Сначала она выдала себя за няню своих девочек, которой ничего неизвестно. Но потом призналась, что она жена Франка, она была в ужасном состоянии.

— Когда ты звонила в Норвегию?

— Перед нашим отъездом из Праги.

— И ты говоришь мне об этом только теперь?

— Я вообще не хотела говорить тебе об этом. Но потом у нас был этот хороший разговор о… Мой телефонный разговор мог быть решающим для того, как сложатся отношения героев в твоей рукописи.

— Почему ты позвонила?

— Я же тебе объяснила. Рукопись. Мне хотелось узнать, что делает Франк. Права ли ты, предполагая, что он нас преследует.

— А он нас преследует? — Мне стало трудно дышать.

Большой грузовик намерился втиснуться перед нами. Фрида нажала на газ, давая понять, что не собирается пропускать его вперед. Я почувствовала удушье.

— Судя по его жене, не похоже, — сказала Фрида. — Но я не могла прямо спросить у нее об этом.

Грузовик сдался, но теперь какой-то трейлер пожелал перестроиться в полосу слева от нас. Реакция Фриды была молниеносной, она притормозила, чтобы избежать столкновения. Тяжелый корпус машины с прицепом словно присосался к дороге и протиснулся вперед. Как раз вовремя, чтобы Фрида успела свернуть в открывшийся проем.

— Я думаю, Франк занял деньги у влиятельных друзей, которые прибегли к неортодоксальным способам, чтобы вернуть их, — сказала она.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что он взял кредит у людей, которые не пользуются услугами банков. У них свои методы.

— Я этого больше не выдержу. Давай вернем ему его деньги и попросим прощения, — предложила я.

— Что за глупости! Он все равно не станет отдавать из них свой карточный долг. Разве что они пригрозят его убить.

— Убить? Не шути такими вещами! — взмолилась я.

— Я не шучу. И мы не виноваты, что он проиграл в карты столько денег.

— Прекрати! Между прочим, откуда ты знаешь, что у него карточные долги?

— Я ничего не знаю точно, но интуиция мне подсказывает… — вздохнула она.

— Ты не говоришь мне всей правды, — возмутилась я.

— У всякой правды бывает тайный умысел и смягчающие вину обстоятельства. Кредиторы Франка опаснее для него, чем он для нас.

— Ради бога, расскажи мне все! — взмолилась я.

— Я разговаривала с его женой и матерью. Опираясь на их слова, я пытаюсь представить себе, что там происходит.

Хорошо, что не я вела машину, а то мы уже давно были бы в кювете.

— Как тебе могла прийти в голову такая безумная мысль?

— Я так и знала. Ты считаешь, что любая правда ведет к катастрофе. Но правда может оказаться и выходом из сложного положения. Не только у тебя трудности с Франком, у нее тоже. И сейчас ей хуже, чем тебе. Он снова обманывает ее. Она хочет покончить с этим. Но все дело в детях… Сперва она решила, что я новая любовница Франка. Бедняжка!

— Тебе ее жалко?

— Тебе тоже, только ты в этом не признаешься.

Адвент

Я проснулась от собственных слез и некоторое время лежала, глотая воздух, пока не узнала свою кровать, комнату и не поняла, что нахожусь в Кройцберге. У меня затекла шея и свело челюсти. От нейлоновой занавески веяло холодом. Как от серой, вставшей вертикально льдины, испещренной тенями черных, торчащих во все стороны веток. Они словно примерзли снаружи к окну.

Мне приснились женщина и мужчина, спящие в одной спальне. Оба знали, что один из них этой ночью умрет, но не знали кто. Мое присутствие ограничивалось лишь тем, что мне были известны их мысли. Я была, так сказать, координатором, следящим за событиями. Они меня не видели. Или мне так казалось, потому что никто из них не обращал на меня внимания. Но точно я этого не знала. Во всяком случае, я настолько не имела для них значения, что они не замечали меня, им хватало самих себя и друг друга. В основном, самих себя. Женщина боялась смерти. Ей казалось несправедливым, что она должна умереть, почти не изведав жизни. Кроме того, это нелогично, ведь она совершенно здорова. Не может быть, чтобы пришел ее черед! Она ходила взад-вперед перед большой двуспальной кроватью и без конца говорила, как несправедливо, когда люди умирают не от болезни и не в результате несчастного случая. На ней была старомодная ночная сорочка с кружевами, висящими на плечах и груди. Светлые, длинные волосы были явно накручены на крупные бигуди до того, как их распустили и они крупными локонами легли на плечи. Иногда она встряхивала головой, и это напоминало мне, что у меня болит голова. От головной боли не умирают, думала я сквозь сон. Мужчина сидел, опершись на большую подушку и думал, что скорее всего умереть должен он — таково его предназначение. Для него эта женщина была Она. Не любовница и не жена. Он думал о том, что ей стало бы легче, если бы он умер. Меньше забот. И она смогла бы распоряжаться всем, что принадлежало ему, или тем, что принадлежало им обоим. Он не совсем понимал, кем они друг другу приходятся, но это было неважно. Поэтому он сказал, чтобы успокоить ее:

— Не огорчайся. Ты сможешь распоряжаться всеми вещами. И машиной тоже.

— Вот это-то и грустно. Ведь, если я умру, я не смогу пользоваться машиной.

Начиная с этих слов, я как будто приняла его сторону против женщины. Я наблюдала за ними, словно смотрела спектакль.

— Ложись спать, до утра мы все равно ничего не узнаем.

— Я не смогу уснуть, пока не узнаю, умру ли я утром.

— А что, по-твоему, хуже, умереть или остаться одной?

— Кто знает, ведь в любом случае кто-то из нас умрет, — сердито ответила она.

Мужчина заплакал. Ему так хотелось, чтобы она ответила иначе. Сказала бы, что она будет непоправимо одинока, если его не станет. Он пытался скрыть от нее лицо. Она даже не заметила его слез. Но я заметила и решила, что она холодна и не любит его. Для всех было бы лучше, если бы умерла она. Он, напротив, был очень чувствителен и заслуживал того, чтобы остаться в живых.

Но даже во сне я знала, что жизнью и смертью люди наделяются не по заслугам. Поэтому мне следовало что-то предпринять. Я незаметно столкнула ее с кровати. Схватила руками ее шею и сдавила. Это было легко. Она не сопротивлялась.

И тут же я почувствовала на своей шее руки мужчины. Он был сильный. Очень сильный. Я отпустила женщину и попыталась вырваться, но не смогла. Его руки, сдавившие мне шею, и чувство удушья были не похожи ни на одну известную мне муку. Комната заходила ходуном. Все быстрее, быстрее. Меня втянуло в воронку, а затем выбросило на какую-то темную поверхность. Я как будто пронеслась сквозь ледяную воду. Вокруг взрывались похожие на звезды предметы, отрубавшие от меня по небольшому кусочку. В конце концов я сделалась невесомой.

Через некоторое время я встала с кровати. Разбитая и словно одеревенелая. Квадратный будильник показывал, что еще нет пяти. Я зашаркала по полу и открыла дверь в коридор. Там под потолком горела лампочка, ее свет причинил мне физическую боль. Сидя на унитазе, я поняла, кто был тот мужчина, которого я видела во сне.

Я вымыла руки, лицо и вытерлась, стараясь не смотреть в зеркало. Те, кто жили здесь до меня, прикрепили к стене пластмассовый стаканчик с присосами. Он предназначался для зубной щетки, но без конца падал. До сих пор я неутомимо прикрепляла его обратно. И вот он опять на полу. Я подняла его и бросила в мусорное ведро.

Кто была та женщина, которая не хотела умирать? Я сама, боявшаяся, что вскоре всему наступит конец? Или конец уже наступил? Может, это путешествие под руководством Фриды — всего лишь напрасно потраченное время?

Может, моя жизнь никогда не была настоящей? Даже в те недолгие минуты с Франком? Может, я использовала всю свою энергию на то, чтобы прожить время, которого не было, потому что истинное время находилось где-то по другую сторону? И не было ли мое творчество лишь способом убить время, пока я ждала? Но чего? Может, мое тело было лишь мягкой оболочкой, под которой ничего не скрывалось?

Я села к письменному столу и включила компьютер. Пока он сопел и готовился впустить меня в свою электронную действительность, мне послышался голос Фриды, словно она была главным персонажем моей книги:

— Кого жалко, так это жену Франка!

В Праге я с нетерпением ждала, когда же я окажусь в нашей квартире в Кройцберге и снова сяду за письменный стол. Но разговор в машине по дороге из Праги мешал мне сосредоточиться. Все время я думала о новостях, полученных из Норвегии. Фрида имела пугающе большое влияние и на меня и на мою рукопись. Прикрываясь тем, что она моя сообщница, она обрела власть надо мной и над тем, что я пишу. Лучше было бы отделаться от нее. Но могла ли я обойтись без Фриды?


Я заметила их, как только мы завернули за угол у кафе с объявлением: «Fruhstuck ab 8.00 Uhr bis 16.00 Uhr»[17].

— Они уже довольно давно следуют за нами, — сказала я.

Фрида быстро оглянулась и мотнула головой.

— Чепуха! Обычные турки, берлинцы в третьем поколении. Шатаются по своей части города.

— Они останавливались, когда мы получали деньги в банкомате.

— Санне! — предостерегающе сказала она.

— Я совершенно уверена!

— Хорошо. Давай проверим. Сядем прямо здесь.

Перед входом стояли стулья из черных стальных трубок с сиденьями из переплетенных ярко-зеленых пластиковых ремешков. На тротуаре кто-то поставил электрическую печку. Когда мы сели, двое мужчин тоже сели. Я схватилась за первое, что попалось под руку. За свой рюкзак, который лежал у меня на коленях. Старалась только, чтобы мои движения не выглядели слишком судорожными. Подошел официант, и мужчины что-то заказали. Я хотела вскочить, но официант уже стоял возле нас, и Фрида заказала кофе.

Один из мужчин смотрел на нас из-под приспущенных век. Другой барабанил пальцами по столу. Он тянул время. Они не разговаривали друг с другом. Я старалась не смотреть в их сторону, разглядывая то, что нас окружало.

Видно, здесь было в обычае выносить на улицу ненужные вещи. Кривая металлическая лампа с оторванным абажуром, большая надувная кукла со ртом, похожим на завинчивающуюся пробку из красной пластмассы. Она висела, обмякшая, в намокшей под дождем картонной коробке. Воздух из нее почти вышел. Лицо было вогнуто и парик напоминал большого ощипанного пасхального цыпленка. Какая-то женщина в широкой куртке и платке на голове прошла мимо с детской коляской, не удостоив куклу даже взгляда.

— Поторопись, мы уходим! — шепнула я Фриде.

— Нет, пусть сперва уйдут они.

Теперь и второй мужчина откровенно пялился на нас. На нем была черная толстая куртка, вздувшаяся над внутренним карманом, он напомнил мне гангстера с плохо спрятанным автоматом. Других посетителей тут не было. Уже стемнело. Спутник наклонился к мужчине и что-то сказал ему. Тот согласно кивнул, не спуская с нас глаз.

Я поискала в карманах мелочь, чтобы расплатиться за кофе, и незаметно положила ее на стол. Как будто это могло помочь мне стать невидимкой. Потом я резко встала. Фрида, не говоря не слова, последовала за мной. Мы пробежали по улице и свернули в переулок. Теперь руководство лежало на мне. Когда мы убедились, что те двое не последовали за нами, Фрида сказала:

— Вот видишь, они вовсе не шпионили за нами.

— Наверное, они хотели узнать, где мы живем.

— Постарайся думать логично. Зачем Франку или норвежской полиции посылать кого-то шпионить за нами? Это дорого, и требует много времени. Ты и впрямь думаешь, что это дело так важно?

— Не надо говорить об этом, как о каком-нибудь деле!

— Ты убегаешь от двух человек, вообразив, что они посланы, чтобы схватить тебя, а я не имею права произнести слово дело?

— Я и раньше видела их в этом районе, — упрямо сказала я.

— Может, они тоже живут здесь?

— Поехали на метро! Надо все время передвигаться! — сказала я и двинулась вперед.

Немного спустя мы сидели в вагоне метро на шестой линии между площадью Люфтбрюкке и Фридрихштрассе, чтобы пересесть на линию Курфюрстендамм.

— Zuruckbleiben bitte![18] — проскрипела в динамик невидимая женщина.

Я разглядывала пассажиров, пытаясь обнаружить следящих за нами турок. Это было непросто, вагон был набит битком. Многие стояли в проходе. Некоторые читали даже стоя. Сложенные газеты или растрепанные дешевые издания. Другие сидели с замкнутыми лицами. Трудно даже представить себе, что в таком переполненном вагоне метро люди претендовали на личную жизнь.

Мне стало немного легче, когда в вагон вошло похожее на женщину существо. Она выглядела не умирающей, но уже давно умершей. Тем не менее, она толкала всех, мимо кого проходила со своей кружкой для пожертвований. Громким пронзительным голосом женщина требовала деньги на доброе дело.

— Ей еще хуже, чем нам. Вот она действительно все время находится под наблюдением, — шепнула мне Фрида.

С достойной восхищения ловкостью, если принять во внимание ее состояние, эта женщина со своим костылем появилась перед нами и, буквально, залезла в наш бумажник с деньгами Франка. Я напрасно пыталась смотреть в сторону. Она, как фокусник, с легкостью жонглировала своей кружкой для пожертвований. Ее лицо было обтянуто тонкой кожей, которая не могла скрыть контуры челюсти и зубов. Скулы напоминали о тлении, которого не избежит никто из живущих. Когда я опустила деньги в кружку, она обнажила зубы, и я почему-то подумала о светофоре в густом тумане. Выступающие части ее тела были прикрыты самодельными амортизаторами из пенопластового матраца, заботливо пришпиленными к одежде французскими булавками.

Люди отворачивались, прятали носы в книги или, если могли, пересаживались на другое место. Далеко не все что-то давали. Я догадалась, что этот маршрут был ее постоянным рабочим местом.

— Сегодня все ужасно. Как по-твоему, по мне видно, о чем я думаю? Видно, что мне страшно? — спросила я, когда мы выбрались из метро на улицу.

— Если ты будешь жить в Кройцберге и убегать от каждого турка, который на тебя посмотрит, они, безусловно, это заметят. Зайдем куда-нибудь, посидим?

— Нет, мы возьмем такси и поедем прямо домой. Мне хочется запереть за собой дверь.

— Ты собираешься все Рождество просидеть за запертой дверью?

Я не ответила, мне было холодно. Витрины магазинов являли собой большие световые пятна. Все было залито светом. Но будь здесь темно, было бы еще хуже.

— Мы поедем в Италию, — неожиданно сказала Фрида.

— В Италию? — Я испугалась.

— Да, я нашла первоклассный курорт недалеко от Венеции. Там ты будешь в безопасности.

— Почему ты планируешь такие поездки, не спросив меня? Это будет стоить целое состояние.

— Забудь о деньгах. Я тревожусь о тебе. Ты перестала общаться с людьми. Сидишь над своей клавиатурой и смотришь на Копиштрассе, пока я не приду вечером домой и не включу телевизор. Я вижу, что тебе хочется послать меня к черту, чтобы ты могла просидеть так остаток дня. А когда мы выходим, тебе за каждым углом мерещатся сотрудники Интерпола. Так никуда не годится. Тебе необходимы вода, покой и тепло. Тебе нужна аромотерапия, лечение минеральными водами и всякое такое.

— Но ты не должна решать это за меня. Я еще сама не знаю, чего я хочу.

— Прекрасно. Ты как хочешь, а я поеду.

Что-то в ее голосе подсказало мне, что она не шутит. У меня появилась возможность отделаться от нее. Но провести Рождество в одиночестве в Кройцберге с осыпающейся елкой и агентами за дверью мне тоже было не по душе.

— Как туда лететь? Через Неаполь? Рим? — спросила я, помолчав.

— Мы не полетим. Мы поедем на машине!

— Ты с ума сошла! Это же страшно далеко!

— Мы поедем на юг через Германию, Австрию, через Альпы в Италию и там спустимся к побережью. Это займет всего два дня. Поедем по шоссе А-9, это самый простой путь. Мы с тобой любим ездить. Ведь так?

Мне в виски впились железные когти. Я даже забыла следить, не идет ли кто-нибудь за мной.

— Мы должны решить это сию минуту? — обессилев, спросила я.

— Я уже решила, а ты можешь подождать с решением до утра.

На Курфюрстендамме зажглись рождественские огни. Все это мы уже видели по телевизору. Тут все было больше, чем в Осло на улице Карла Юхана. Не только потому, что Курфюрстендамм значительно длиннее. Очевидно, страсть к изобретательности была здесь гораздо сильнее, чем у нас в Норвегии. Желание затмить другие части города и доказать свое суверенное превосходство в качестве парадной улицы. Здесь это считалось более важным, чем во многих других городах. Гигантские ниссе, звездный дождь, святые семейства, елки, составленные из горящих лампочек. А на мостовой уличное движение показывало свое световое шоу.

Витрины больших магазинов были заставлены старинными кукольными домами. Франку бы несколько таких домов, он мог бы выгодно их продать.

— Ну как, тебе полегчало? — почти дружески спросила Фрида.

— Да, но я мечтаю уже запереться в квартире.

Мы остановились с толпой детей и взрослых, превратившихся в детей, некоторые были даже старше меня. Они на что-то смотрели и восторженно вскрикивали. Нам открылся целый мир миниатюрного дома в несколько этажей. Комнаты, лестничные проемы, сады, балконы, мебель и куклы. У некоторых в руках были крохотные фонарики со свечами, иногда фонари стояли так, что мы могли наблюдать семейную идиллию, домашнее хозяйство или внутреннюю часть лавки. Здесь были детали интерьера всех эпох и стилей. Во многих комнатах на елках горели свечи.

Пока мы там стояли, на стекло витрины скользнуло tableau и смыло все остальное:

Девочка стоит перед красным стандартным домом и смотрит. Из его окон струится свет. Гардины. Горшки с цветами. В доме люди. Они сидят за столом, то и дело наклоняясь друг к другу. В глубине комнаты зелеными и золотыми шарами сверкает елка. Девочка прячется за сугробом, однако, когда она приподнимается на цыпочки, ей все это видно. Скоро полдень, но все-таки темно. Контуры снежного сугроба у калитки кажутся фиолетовыми. На планках штакетника маленькие снежные шапочки. Синицы дерутся и шумят в кустах живой изгороди. Девочка подходит к двери и стучит. Через минуту другая девочка, живущая в этом доме, открывает дверь и спрашивает у пришедшей, что ей нужно.

— Можно, я ненадолго зайду? — быстро спрашивает девочка.

— Сейчас неудобно, у нас собрались родные, — отвечает хозяйка.

У нее за спиной светло и уютно, слышны негромкие голоса. Пахнет кофе, какао и горячими пончиками. Пряниками. Девочка поворачивается и быстро убегает. Она летит по дороге, по полям. Ее сапог застревает в снегу. Варежки она тоже потеряла. Но она не останавливается, пока не добегает до тяжелой исцарапанной двери приюта. Краска вокруг дверной ручки облезла, крыльцо обшарпано множеством ног. Девочка знает, что ей нельзя войти в дом в одном сапоге и без варежек, и, прихрамывая, бредет обратно по той же дороге. Она сильно припадает на одну ногу, передразнивая старого церковного служку. Нога, на которой нет сапога, давно промокла. Девочка идет по своим следам и находит потерянные вещи. Сперва сапог, в котором полно снега, потом варежки. И понимает, что должна радоваться. Потом она возвращается к тяжелой исцарапанной двери. Позже все дети собираются в холодной гостиной. В углу стоит дерево, которому здесь явно не по душе. Оно роняет иголки на серый крашеный пол. Некоторым детям знакомые прислали подарки. Девочке никто не прислал. Дежурный воспитатель включает радио. Оттуда доносится звон колоколов. Счастливого Рождества.

Дорога через Германию

— Почему они не считаются с тем, что не все понимают немецкий? — раздраженно спрашиваю я.

Через равные промежутки времени металлический голос по радио скороговоркой сообщает о пробках, авариях на дорогах и гололеде, но, к сожалению, понять сказанное невозможно.

— Ты только взгляни, какая кругом красота! Солнце! У нас с собой термос с кофе, бутерброды и перспектива пообедать в пятизвездочном отеле. Мы, неутомимые путешественницы, едем в Венецию на «хонде CR-V» с новенькими зимними покрышками, — весело отзывается Фрида.

Несколько часов меня занимала мысль, что это будет лучшее путешествие в моей жизни. Для этого нужно так мало, ведь я почти никуда не ездила. К концу дня фары машин стали видны лучше, деревья и ландшафт обрели более четкие контуры. Небо белой крышей опустилось на темноту. По обе стороны шоссе облака состязались в марафонском беге, во весь голос пели трейлеры. Особенно те, которые ехали быстрее ста тридцати километров в час.

Мы катили уже по той местности, которая на карте была обозначена как Французские Альпы, когда не на шутку зарядил снегопад. Один за другим мелькали дорожные указатели с плохо закамуфлированным напоминанием о Франке. Франкенвальд и ему подобные. Ведь я знала, что это не имеет никакого отношения к Франку, и, скорее всего, в древние времена было связано со Страной Франков. Однако время от времени напоминание о нем портило мне настроение. Снегопад тоже не мог его улучшить. «Дворники» на стекле стонали от непосильного физического труда. Большие мокрые хлопья снега налипали сугробами на лобовое стекло. К счастью, Фрида вела машину по правой полосе. При этом, правда, мы часто останавливались из-за того, что кто-то соскользнул с полосы и оказался на обочине. Или просто из-за плохого покрытия.

Напряжение Фриды заметно усилилось. Раза два она проскочила на красный свет вслед за теми, кто ехал впереди нас. Скорость движения снизилась до двадцати километров в час. Неожиданно впереди возник автомобиль, остановившийся поперек шоссе, частично загородив нашу полосу. Перед ним с задумчивым видом стоял водитель. О том, чтобы остановиться и помочь ему, не могло быть и речи. Это бы только усилило хаос и, может быть, вызвало столкновения.

— Хорошо, что тут много телефонов экстренной помощи, — сказала я, чувствуя, что во рту у меня пересохло. Фрида промолчала. Мы двигались рывками со скоростью пятнадцать километров в час, иногда переходя на шестьдесят или семьдесят. Потом вообще останавливались. Машины шли почти впритык. Шоссе было забито. Мы слушали радио, чтобы, если повезет, узнать, что происходит. Но так ничего и не узнали. Вскоре послышался резкий вой сирен.

— Интересно, как они доберутся до места аварии? — спросила я, но Фрида по-прежнему молчала.

Мы сидели и смотрели на три забитые машинами полосы и такую же забитую обочину. Между машинами не проехала бы даже ручная тачка, не говоря уже о аварийной службе или скорой помощи. Я взяла карту и зажгла верхний свет.

— Мы в Баварии, во Франкенвальде, — сказала я, делая ударение на первой части слова, чтобы развлечь Фриду.

— Заткнись! — прошипела она сквозь зубы.

Я наблюдала за ней в зеркало. Она была сама не своя. Бледная. Руки вцепились в руль, хотя мы стояли на месте. Что же говорить обо мне, если даже Фриде стало страшно? Или у нее больше оснований для страха, чем у меня? В таком случае, ей больше чем мне известно о подобных ситуациях.

— У нас полный бак, — пыталась я завязать разговор.

Она не ответила, только открыла дверцу и наклонилась к лобовому стеклу, не выходя их машины. Послышался грубый хруст — она руками счищала со стекла снег. Я достала скребок, метелку и хотела заняться правой стороной стекла, но темный «Мерседес» прижался к нам так тесно что я не смогла открыть дверцу. Выхлопные газы узкой полоской поднимались между колоннами машин. Красные огоньки на передних машинах казались нанизанными на нитку. С нашего места встречного движения было не видно. Оно было скрыто высокой живой изгородью, разделявшей шоссе. Но желтые огни проносились мимо на умеренной скорости. Значит, что-то случилось на нашей полосе. Но как далеко впереди?

Фрида заговорила с мужчиной, вышедшим из стоящей впереди машины. Они кивнули друг другу. Она вернулась за руль и пустила дворники вполсилы. Они скрипели и отказывались подчиняться. Наш мотор гудел в унисон со всеми моторами. Я нашла на приемнике другой канал, чтобы послушать, не будет ли там сообщений об авариях или каких-нибудь предупреждений автомобилистам. Но ничего такого не было.

Минуты шли. Полчаса сменились часом. Я налила кофе и предложила Фриде печенье. Не поблагодарив, она взяла то и другое. Потом достала книгу, которую читала, и включила обогреватель на полную мощность. Я не ошиблась: Фриде было страшно! Мы стояли в пробке на шоссе в снегопад вместе с тысячами других, заблокированных здесь людей. Я вдруг подумала, что, в противоположность Фриде, давно привыкла к страху.

Мы стояли на ровном отрезке шоссе. Видимость была плохая, но мы угадывали, что задние красные огоньки образуют на дороге слабый изгиб. Мне это напомнило одну инсталляцию, которую я видела на какой-то выставке. Туманная белесость с красными светящимися точками, близко одна к другой. Мы оказались персонажами видеофильма, который вдруг остановился. В каждой машине сидел неподвижно по крайней мере один человек. Километр за километром, растянувшись на многие мили, стояли машины. Близко одна к другой.

В музыкальную программу ворвалось сообщение. Назвали шоссе А-9! Нас предупредили, чтобы мы не сворачивали на боковые дороги. Там тоже пробки. Мы должны пропустить вперед машины «Службы спасения». Было ясно, что работники студии не имели ни малейшего представления, насколько здесь ничтожно мало расстояние между машинами. Не понимали они и того, что у нас не было выбора, мы волей-неволей должны были оставаться там, где стояли.

Толстой старухе помогли выйти из соседнего автомобиля. Она была такая толстая, что никак не могла присесть, чтобы справить нужду. Молодая женщина безуспешно пыталась загородить ее.

— Что делают люди, у которых опустел бак? Мы уже давно здесь стоим.

— Замерзают, — лаконично ответила Фрида.

— Как думаешь, нам еще долго торчать в этой пробке?

— Я не оракул! А ты сама что думаешь?

— Думаю, нам придется прождать еще несколько часов, — ответила я.

— У нас есть варежки? — спросила она.

— Конечно, вот допью кофе, перелезу назад и найду их.

— Мне они нужны сию минуту! Я не могу смотреть, как нас заносит снегом!

Я поставила кружку на полочку, включила верхний свет и полезла на заднее сиденье. Вскоре я нашла варежки, шапку и шарф. Захватила и лежавший там плед. В гудение моторов ворвался шум вертолетов. Их было два. Бог знает, где они нашли место, чтобы приземлиться, но вскоре какой-то человек в форме протиснулся между машинами и постучал в окно. Он хотел, чтобы мы передвинулись. Наверное, он спятил, подумала я.

Фрида отрицательно помотала головой и нарочито спокойно спросила у него, когда, по его мнению, мы сможем двинуться дальше. Он не принял это на свой счет, спросил только, много ли у нас горючего и сможем ли мы, если понадобиться, взять к себе кого-нибудь из замерзающих. Фрида быстро оглядела машину, по которой были разбросаны наши вещи, и кивнула. Да, сможем.

Вечером прибыл Красный Крест с чаем и шерстяными одеялами для тех, кто в этом нуждался.

— Когда нужно, всегда находится много добровольных помощников, — заметила я.

Фрида не ответила и продолжала читать. Я сдалась и вместо попыток завязать с ней разговор постаралась понять, о чем говорится в моей книге. Мне хотелось пить, но я решила потерпеть. Справлять нужду на свежем воздухе в присутствии зрителей меня не прельщало. Люди пытались укрыться за живой изгородью или за машинами. Но рядом с ними или же впереди стояли другие машины. Кто-то добровольно, или не добровольно, сидел в первых рядах партера, хотя видимость и была ниже средней.

К нам до сих пор еще никого не подсадили. Когда мы открывали дверь, салон наполнялся выхлопными газами. Но, вообще, нам было еще хорошо по сравнению с другими. А их было много. Я пробовала представить себе эти машины и сидящих в них людей. Каково им сейчас? Ссорятся они или их мучит страх? Может, у них есть мобильные телефоны и они смогли предупредить ждущих их друзей и знакомых? Они везут с собой рождественские подарки. Наверное, у них заказаны номера в городской гостинице, в которую они так и не попадут сегодня вечером, даже если пробка рассосется.

По радио сообщили, что пробка образовалась в результате аварии и снегопада. Но ни слова о том, удалось ли «Службе спасения» хоть немного расчистить путь и сколько там раненых или даже погибших. Мы сидели в тюрьме и нам не полагалось ничего знать о мире за ее стенами. Приходилось ждать, пока к нам не придут на помощь или пробка не рассосется сама собой.

Многие побросали свои машины и пошли искать, откуда можно позвонить, раздобыть еды или чего-нибудь выпить. В бесконечных рядах машин по-прежнему не было никакого движения. Я старалась не раздражать Фриду. Она перестала общаться со мной. Это меня встревожило, и я наблюдала за ней. Мне стало ясно, что мы с ней, собственно, не такие уж разные, просто она притворяется лучше, чем я. Нельзя сказать, чтобы это меня утешило. Главное, чтобы Фрида не усвоила мои худшие качества, вот это было бы плохо. Время от времени она энергично счищала с окна снег. Через окно все равно ничего не было видно, но, как она сказала, ее пугает клаустрофобия, подобная той, что охватывает человека в занесенном снегом доме.

Она отложила одну книгу и взяла другую. В темноте я не могла разглядеть название. Теперь она сидела, держа книгу на коленях. Мне хотелось как-нибудь заставить ее раскрыть книгу. Хотелось, чтобы она вернулась к своей обычной роли. Для меня это было важно.

— Что ты читаешь? — дружески спросила я.

— А ты не видишь, что как раз сейчас я вообще не читаю? — огрызнулась она.

— Извини, — пробормотала я.

— Перестань извиняться! Мне до смерти все надоело! Все эти твои фобии, твоя мягкотелость, творческий кризис, мнимые несчастья, больная совесть и подозрительность! Надоело! Надоело! Надоело! Оставь меня в покое! И перестань навязывать мне свой образ жизни. Я не хочу! Я свободный человек! Я хочу только выбраться из этой дорожной тюрьмы!

Я поняла, что мне нечего к этому добавить. Она права. Я сама во всем виновата и не должна перекладывать свои беды на чужие плечи.

— Ты права, — устало сказала я. — Все мы эгоисты. Мы вечно спешим и ведем себя, как нахал, который хочет пролезть без очереди. Но в ситуации, как эта, кое-кто, может быть…

— Я думаю, Франк сидит сейчас у «Лорри» и ест лютефиск[19]! — перебила меня Фрида со злорадным смехом.

— У «Лорри»? — глупо спросила я, будто самое главное заключалось в том, где именно Франк ест лютефиск.

Фрида достигла своей цели. Я расстроилась из-за того, что Франку хорошо, тогда как мы торчим в этой проклятой пробке. Мысленно я увидела его. Одной рукой он держал стакан с пивом, другой — ее руку. Или, хуже того, он был в ресторане с новой дамой, которая должна была продать ему оставшуюся после смерти бабушки мебель. Словно нечаянно, он обнимал ее за плечи. Поместив под столом свое колено между ее ног, он как раз склонил ее принять предложение, и оно показалось ей весьма заманчивым.

— В цену входит и то, что я все сам организую, — услышала я его голос. — Расчистку, сортировку, вывоз мебели, мытье полов. Никаких проблем. Можете ехать отдыхать в Калифорнию, ни о чем не заботясь. Я все сделаю между Рождеством и Новым годом.

Я видела, как он с застенчивой улыбкой, которая всегда появлялась у него, когда ему хотелось выглядеть скромным, поставил на стол стакан с пивом.

— Франк… — шепнула я ему в ухо.

Но он прикрыл глаза и сделал вид, будто не слышит. Будто ни разу не вспомнил обо мне с тех пор, как мы виделись с ним в последний раз. Будто единственное, с чем он связывал мое имя, был счет в банке «Нордеа», с которого он не мог снять деньги, и те двое турок, которых он нанял, чтобы найти меня. Над его головой висела полка с чучелом льва. Чучело было побито молью так, что трудно было сказать, была ли это безгривая львица или лев с гривой, съеденной молью. Пустыми глазами лев смотрел вниз на Франка, не замечавшего его. Официант-швед принес им лютефиск. Пар вместе с тошнотворным запахом рыбы поднимался к потолку. Франк наложил себе бекону с гороховым пюре. Я видела, что он ни разу даже не вспомнил о Санне Свеннсен. Он был чрезвычайно доволен своим последним приобретением выморочного имущества.

По всей Баварии стекла машин были залеплены мокрым снегом. Правда, когда снег становился так тяжел, что падал, уступив силе тяжести, кое-где серели просветы. Упакованные в снег серо-белые тени вызывали у меня ассоциации с работами Кристо[20] в Берлинском музее. Скрипящие полы, охранники с сальными волосами, пытающиеся замаскировать свое присутствие затем, чтобы, неожиданно застать посетителей за незаконными действиями. В чем заключались эти незаконные действия, я не знала. Что можно было украсть из этих странных и вообще-то очень массивных предметов? Но наказание было неотвратимо. Я представила себе эту запакованную пустоту в работах Кристо. Огромного размера картины, изображающие запакованные берлинские здания, например риксдаг. Запакованная природа. Запакованная мебель. Можно сказать, что все это, подобно мумиям, обладало красотой потусторонней действительности. В тот же день мы с Фридой видели на территории музея другую действительность, она называлась «Топография террора». Страдающие лица под разбомбленными и обрушившимися сводами подвалов. Подлинные, точные документы палачей. Даже холод и тот был задокументирован. Всплыло и имя, хотя я не могла вспомнить, кого оно представляет: Франк Вильденхан. Или, может, Франк Вильденхальм? Что-то связанное с Verlorener Himmel — Утраченным небом. Франк! Это имя держалось прочно, как магнит на двери холодильника.

— В Норвегии такого не бывает, — сказала я, опять пробуя достучаться до Фриды. — У нас заблаговременно перекрывают боковые дороги, чтобы там не создавались пробки. И машины спасателей могут проехать, куда нужно. Ведь это обычный снегопад, он не должен был вызвать такого чрезвычайного положения. Пробка на сорок или пятьдесят миль! Как думаешь, сколько человек застряло здесь в этой пробке?

— Тысячи. Не забывай, в Германии больше жителей, чем в Норвегии. И тут случается многое из того, что невозможно у нас, — наконец отозвалась она.

— Например? — спросила я, чуть не поблагодарив ее за то, что она мне ответила.

— Например, мы никогда не ездили на машине в Италию за два дня до сочельника.

Я могла бы спросить, не считает ли она, что это моя вина, но не спросила. Почему-то я ее понимала.

В восемь вечера из машины, стоящей на средней полосе, вышла женщина с ребенком на руках. Он громко кричал, брыкался и вырывался из рук. За нею шли еще двое детей. Мать постучала в окно впереди стоящей машины. Но сидящие в ней люди не захотели иметь с ней дела. Представители Красного Креста давно исчезли. Охваченная бессилием, она перекладывала ребенка с одной руки на другую. Потом посадила его себе на бедро, встряхнула и прижала к себе. Ребенок заплакал еще громче, он рвался на землю.

Какой-то мужчина вышел из машины, стоящей перед нами. Освободившись от рук матери, ребенок ползал на снегу и почти скрылся под соседней машиной. Громко бранясь, мать наклонилась к нему. Наконец она ухватила малыша, вытащила его за руку из-под машины и сильно встряхнула. Потом далеко не нежно поставила ребенка на ноги и, крепко держа одной рукой за воротник, другой стала бить его по голове. Когда Фрида открыла дверцу машины, удары стали слышны даже сквозь гул моторов. Мальчик упал на землю, но мать продолжала его бить. И все время что-то кричала, но слов я не могла разобрать.

Фрида и мужчина одновременно бросились к ним. Фрида решительным рывком оттащила ребенка от матери и прижала к себе. Он перестал плакать. Но дрожал уже без слез так сильно, что его дрожь передавалась Фриде.

Мужчина почти поднял мать на руки и держал ее, пока она не успокоилась. Он говорил ей что-то по-немецки. Наконец, она стала отвечать на его вопросы. У них не осталось ни горючего, ни еды. Младший капризничал…

Поговорив между собой, Фрида и мужчина решили, что его пустая машина лучше подходит для этой многодетной семьи. Они отвели туда мать, детей и перенесли их бесчисленные пластиковые пакеты. Фрида отдала им нашу еду и шоколад. Когда она снова села ко мне в «хонду», я оказалась отброшенной на много лет в прошлое:

Женщина идет, держась одной рукой за холодную ручку детской прогулочной коляски, а другой пытается схватить ребенка, который бежит рядом. Ребенок сердится, потому что она мешает ему шлепать по лужам. Женщина поднимает его и запихивает в коляску. В ее движениях нет нежности, только усталое бессилие. Может быть, она забыла застегнуть ремень, который должен удерживать ребенка на месте. Во всяком случае, он мгновенно снова выпрыгивает из коляски. Женщина бежит за ним, в это время из-за туч выглядывает солнце и касается лужи на асфальте. И тут происходит что-то непонятное. Ребенок лежит на земле, словно прячась за большим колесом грузовика. Словно ему надоели упреки матери. Шерстяная шапочка выглядит необычно. Женщина знает, что она белая. Но сейчас она красная. И плоская. И у дождевой воды на асфальте тоже необычный цвет. Даже красивый. Но необычный. Не настоящий. Шофер спрыгивает на асфальт. Он и женщина вдвоем под грузовиком. Нет, их там трое. Женщина хватает ребенка за руку и хочет вытащить его оттуда. Голая ручка мягкая и теплая. Она пахнет так, как пахла всегда. Какой-то потной силой и упрямством, которых всегда так много у маленьких живых детей. Запах шофера пробивается сквозь запах осени и свежего гниения. Запах самокруток и старого пота. И чего-то еще. Может быть, имеющего отношение к мотору. Громкое дыхание шофера похоже на свист ветра в старом вентиле. Большие руки с темными ладонями, словно он только что менял покрышку, дрожат мелкой дрожью.

— Я подам немного назад, и мы ее вытащим, — говорит он странно бесцветным голосом и залезает в кабинку. Дверцу он не закрывает. Она хлопает на весу. Женщина слышит ржавый, громкий голос. Чей? Свой или шофера? Мотор начинает работать. Шофер подает назад на несколько сантиметров. Колесо тащит за собой одежду ребенка и его самого — еще мгновение, и девочка свободна. Женщина смотрит на ее личико. Но его больше нет.

Итальянская мать

— Подумать только, нам удалось съехать с шоссе и найти в Мюнхберге гостиницу! — воскликнула я.

— Благодари «хонду». Она играючи едет по целине и легко находит проселочную дорогу, — хмыкает Фрида.

Мы ночевали в Мюнхберге и в Инсбруке, оставили за собой Бреннерский перевал и оказались уже на итальянской стороне горного массива. Солнце было похоже на белый неопознанный летающий объект, вокруг зеленели долины. Машины тормозили, хлопали дверцы и опускались окна, люди выходили из машин по той же причине, что и мы. Зайти в кафе и выпить кофе.

— Если бы я была итальянкой, меня бы всегда мучила тоска по дому! — сказала Фрида.

Мужчины всех возрастов выходили из машин и тут же принимались надраивать капоты, окна, никелированные части. Они открывали багажники и доставали оттуда бутылки и банки со средством для полировки и замшу. Включали на полную мощность приемники, терли и полировали. Не меньше десяти разных каналов поддержали итальянское рождественское настроение попмузыкой, известиями, псалмами и футболом.

Какой норвежец захватил бы с собой снадобья для чистки и полировки, чтобы в свободную минутку понянчиться со своей машиной? Тем временем женщины и дети, расположившись возле дорожных ограждений, наслаждались шумным общением, смело конкурирующим с автомобильными стереоприемниками.

— Смотри-ка, они моют машины! — восхищенно воскликнула я.

— Это Италия, здесь женщины готовятся к Рождеству и пестуют младенца Христа. А мужчины начищают машины, — ответила Фрида и стала насвистывать.

Ее свист был способен вывести меня из себя. Не мелодия, а вопль немузыкальной души. И часто это оказывалось немузыкальной потребностью обратить на себя внимание.

— Если человек любит слушать музыку, это еще не значит, что он способен ее исполнять, — сказала я.

Переменчивое настроение Фриды во время этой нелегкой поездки помогло мне понять, что я должна собраться с силами и установить между нами определенные границы. На сей раз она уступила. Но всегда существовала опасность, что она этого не сделает и тогда будет только хуже. Я отстегнула ремень, открыла дверцу и сняла джемпер. Температура была градусов на двадцать выше, чем когда мы в последний раз выходили из машины. Я стояла, заслонившись рукой от солнца.

Пожилая женщина вылезла из машины со складным стулом под мышкой. Минутку она постояла, щурясь на солнце, потом поставила стул и уселась лицом ко мне, косолапо поставив ноги и положив руки на колени. Серовато-бледное лицо покрывала сеть морщин. Она была явно не крестьянка, а из тех женщин, которые имели возможность избегать солнца. Волнистые, черные с сединой волосы были собраны в пучок на затылке. Порывы ветра забирались под черную шаль и шевелили ее. Иногда казалось, что шаль вот-вот улетит. Но женщина не обращала на это внимания. Ее черные глаза смотрели на меня.

Я наблюдала за ней. И когда она кивнула, я подошла поближе. Она протянула мне руку и что-то сказала по-итальянски. Я ничего не поняла. Прежде чем что-либо сообразить, я схватила ее руку. Сухую и гладкую, как шелковистая бумага, и обладавшую странной прохладной силой. Из женщины монотонно лились слова, точно она читала псалом. Голос был тихий, но властный. Я безуспешно пыталась улыбнуться. Вместо этого я обеими руками держала ее руку. Она молча кивнула. Ветер несколько раз приподнимал и опускал шаль женщины, а я все держала ее руку.

Какой-то мужчина окликнул ее из машины. Она с трудом попыталась встать. Я помогла ей, немного неуклюже. Когда она схватилась за меня, я ощутила силу ее хрупкого тела с небольшим, выступающим под грудью животом. Прочно встав на ноги, женщина не спеша освободилась от моих рук, привычным движением сложила свой стул, дружелюбно кивнула мне и пошла к машине. Она немного хромала на правую ногу. Вскоре она скрылась.

Несколько миль моя рука сохраняла слабый запах лаванды. Все это было похоже на сон, но, к своему удивлению, я обнаружила, что он оставил физический след.

— Она могла бы быть твоей итальянской матерью, — сказала Фрида. В ее голосе не было ни насмешки, ни надменности, но я чувствовала, что настороженно ловлю оттенок чего-то подобного. — Тогда, значит, она бросила тебя еще раз, так и не признавшись, что она твоя мать.

— Почему ты это говоришь? — шепотом спросила я.

— Потому что все, что не выходит наружу, вызывает внутреннее воспаление. Зачем нам молчать о том, о чем мы обе думаем? Твоя мать так и не вернулась за тобой! — твердо сказала Фрида, в ее словах звучал почти зловещий подтекст, словно она давно поджидала момент, чтобы это сказать.

Снова всплыли малоприятные останки моего детства.

— Да, и отец тоже, — коротко заметила я.

— А ты ждала?

— Уже не помню.

Фрида перестроилась в правый ряд. Мы катили вниз на приятной скорости. Впереди нас ехал фургон с открытыми окошками в кузове. Он вез животных. Задняя дверь была испачкана навозом, болтался незапертый замок.

— Конечно, ждала. Тебе же хотелось, чтобы у тебя был дом.

— В те редкие разы, когда кто-нибудь приезжал, чтобы выбрать себе ребенка, всегда выбирали других. Даже наш попечитель, который брал кого-нибудь к себе домой или на дачу, пренебрегал мною. Я была не из того теста. Дом? Сентиментальная мечта, — заключила я.

— Ребенок имеет право на такие мечты, и нечего смеяться над ними задним числом, — сказала Фрида. — Кстати, тебе не приходило в голову, что виной тут была твоя мать?

— Каким образом?

— А таким. В тех немногих документах, в которых хоть что-то сообщается о тебе, ничего не говорится о том, кому принадлежат родительские права на тебя. Ребенок просто рассматривается как предмет или другое движимое имущество. Без свидетельства на собственность трудно найти заинтересованного покупателя. Теоретически твоя мать могла появиться в любой момент и предъявить на тебя права. Может, она потому и не объявилась раньше. Именно потому, что хотела избежать ответственности и ждала, чтобы тебя отдали какой-нибудь семье, откуда она заберет тебя, когда ей будет удобно. Но годы шли, и время было упущено.

— Но это же страшно! Женщины так не рассуждают.

— Ты говоришь, как мужчина, как литературный критик. Женщины именно так и рассуждают. И еще как! В ожидании богатого мужа, конечно, не твоего отца, она держалась в тени, чтобы наличие родной матери не отпугнуло возможных приемных родителей. Время тогда работало на нее, но против тебя.

— То есть как?

— Большая часть тех, кто усыновляет детей, хотят получить нетронутый кусок пластилина, с которым они смогут играть и лепить из него все, что хотят. Бледный, тощий ребенок, до которого невозможно достучаться, плохое украшение для приличного дома. Нет, суть заключается в том, что твоя мать воспользовалась правом родить и оставить тебя, вместе с тем владея тобой со всеми твоими потрохами.

— Но мы же не знаем, кто она была и какие у нее были причины так поступить. Не знаем, каково ей пришлось и что она при этом думала, — сказала я.

— Хуже всего те, которые вообще не думают, но упускают время, пока ждут, что кто-то за них все устроит. Например, некий Мужчина с большой буквы. Независимо от того, кто она была, согласись, что она проявила слишком мало заботы о твоей маленькой особе.

— Господи, сколько у тебя предубеждений, когда речь заходит о женщинах!

— Вот как? А ты оглянись вокруг. И увидишь женщин всех возрастов. Мечтающих, пускающих слюни или слезы, надменных, скрытных, эгоцентричных. Пьяных или трезвых. Дай им положение и бумажник какого-нибудь старика, и они лягут под него со своими силиконовыми грудями и вывернутыми наизнанку гениталиями.

Она дала газ, включила левую мигалку и перестроилась в левый ряд перед грузовиком с животными.

— С отцами все иначе, — продолжала Фрида.

Я промолчала.

— От отцов никто ничего не ждет. Ни раньше, ни позже. Они просто присутствуют, когда им это удобно. В зависимости от их обаяния, кошелька и похоти жизнь для них может беспрестанно обновляться. Вот и все. Женщине, которая этого не понимает и не относится к этому с юмором, осознавая, что вся ответственность может пасть на нее, предстоит еще многому научиться.

— Ты говоришь о вещах, о которых не имеешь понятия. Посмотри на Франка! Он остался в семье ради своих детей!

Фрида засмеялась.

— Поосторожней, Санне, а то закончишь дни благопристойной женщиной!

— Хватит уже! — жалобно взмолилась я.

— О’кей! — неожиданно миролюбиво сказала Фрида.

Когда впереди показалось море, я уже совсем обессилела, напрасно стараясь придумать какое-нибудь оправдание для своей матери. Или для отца. Много лет назад я обещала себе не предпринимать подобных скитаний по пустыне. Но вот Фрида, просто копнув песок, заставила меня окунуться в прошлое.

Свет рождественских яслей

Фойе похоже на сцену в американском или итальянском блокбастере. Огромная елка перегружена блестящими цветными игрушками. На столе под мерцающей люстрой стоят освещенные рождественские ясли с мельчайшими деталями. Овцы, по-видимому, сделаны из настоящей шерсти. Так и ждешь, что младенец Иисус сейчас заплачет. Лицо Марии полно святости и достоинства. Плотник Иосиф более двух тысяч лет держал в тайне свое благородное происхождение, но теперь он может больше не скрывать этого. Он поднял руки, защищая мать и ребенка. Пастухи только что вышли из финской бани. Жизнерадостные, красные, с ясными глазами. Три святых короля прилетели на самолетах с трех разных сторон. Один явно американец. Возможно, из Калифорнии. Загорелый, он стоит, широко расставив ноги. Все трое еще благодушествуют после заботливого обслуживания в самолете. Их тюрбаны и короны безупречны. Они сверкают бриллиантами. Верблюдов ввели лишь в качестве беспроигрышной рекламы, и они были проверены на благонадежность, дабы не досадили гостям отеля неуместными экскрементами. От них пахло только благовониями и миром, и они представляли собой достоверный реквизит, имеющий непосредственное отношение к торжествам.

Я замерла в восхищении. И, против воли, неожиданно уронила три слезинки. К сожалению, иногда меня трогают вещи, которые я считаю чересчур патетическими и даже презираю. Как будто мне необходим некий стимул, чтобы отделить эту яркую жизнь от той, которой мне, по моему мнению, хотелось бы жить. И пока я изучала этот христианский спектакль, появилось tableau:

Девочке больше не надо праздновать Рождество с растрепанной елкой и со свечами, которых нельзя зажигать, потому что может случиться пожар. Ей больше не надо смотреть на блестящую мишуру, которая со временем стала напоминать ржавую колючую проволоку еще довоенных времен. Или на звезду на макушке, сохранившую из пяти лучей только три. Кривые корзиночки самодельного приютского плетения будут висеть на корявых коричневых ветках, больше не досаждая ей. Потому что в том году ее выставили за ворота, предоставив самой себе, и все то осталось в прошлом. Ей больше не нужно отвечать за свою жизнь перед директрисой или воспитателями. Но все устроено так, что в это ее первое свободное Рождество ей не хватает приютского. Позже она где-то прочтет, что у заложников, которых долго держали в заточении, появляется зависимость от тюремщика. И они даже пытаются завязать с ним доверительные отношения. После освобождения они нередко от одиночества тоскуют по своим мучителям.

И много лет спустя: молодая мать пытается устроить настоящее Рождество для своей маленькой дочки. Все должно быть прекрасно. Все предусмотрено до мелочей. Мать лежит без сна, прислушиваясь к дыханию ребенка, и думает о том, как бы не разочаровать дочку. Она должна почувствовать сказку. И каждый год переживать ее заново. Мать боится, что ей не справиться с такой задачей. Она даже уверена, что не справится. Но у ребенка нет никого, кроме нее. Она, конечно, может следовать церковному календарю, дарить подарки, пусть недорогие, но все-таки. Может читать своей дочке вслух, готовить вкусную еду, наряжать елку, петь. Однако ребенок способен ощущать пустоту, даже не понимая этого. Став чуть старше, девочка назовет взрослое Рождество фальшивым. И не найдет в нем тепла. Никто не понимает этого так скоро, как дети.

И после того страшного случая женщина спрашивает себя: не чаще ли такие дети попадают под грузовики, чем другие?

У нее нет ответа на этот вопрос и нет причин праздновать Рождество. У нее есть интересная книга, красное вино и немного бараньих ребрышек из «Рими». Она ничего не украшает и избегает всяких разговоров о Рождестве, привыкнув отвечать только «да» или «нет», чтобы не прослыть невежливой. Она сочувствует всем, покорно выслушивая жалобы на то, что дел слишком много, а времени и денег в обрез, и соглашается со всеми требованиями, без которых семейное счастье невозможно. Под этим общим наркозом проходит ее жизнь. Но иногда она понимает, что такие ассоциации не случайны, и рождественские мечты, как пузыри, всплывают на поверхность. Эта мысль похожа на искру, посланную богами.

Что было бы, если б ее дочка не попала под грузовик? Неужели и она внушила бы дочери, что мать — ее единственная семья? А когда та стала бы взрослой, одним лишь беспомощным взглядом заставляла бы ее пунктуально навешать мать раз в неделю?


Празднично одетые люди ждали, когда их впустят в столовую насладиться рождественским ужином. Мы с Фридой сидели на диване вместе с двумя очень нарядными дамами. Из их разговора мы поняли, что они немки. Одна, в красном платье, с головы до ног была усыпана блестками. С горечью, достойной уважения, она объявила, что должна перенести рождественский ужин к себе в номер, потому что ей будут звонить сын и внуки.

Другая, в платье из золотой парчи, сказала, что она тоже предпочла бы поужинать в номере, если бы не ее муж… Этот муж кружил где-то в баре с горящим, ищущим взглядом.

Обе женщины через силу делали веселые лица.

— Счастливого Рождества! По-моему, здесь очень приятно, — сказала Фрида по-английски, чтобы дамы не сочли, что их игнорируют. Они откликнулись на ее приветствие и улыбнулись натянутыми улыбками, которые свидетельствовали о дорогих дантистах и уходе за зубами.

В это время мимо нас прошел всемирно известный актер, имя которого я никак не могла вспомнить. Это меня разозлило, ведь я видела много фильмов и телевизионных сериалов с его участием.

— Смотри, там идет этот актер, — прошептала дама в красном, не называя его фамилии. Она проводила актера откровенным взглядом и надула губы а’ля Брижитт Бардо. Нельзя сказать, чтобы это было ей не к лицу, принимая во внимание ее возраст, но он уже прошел. Теперь актер стоял у елки и поправлял манжеты.

— Я не видела его сегодня в бассейне, — сказала дама в золотой парче.

— Думаю, он был в Венеции. Он всегда ездит туда утром в сочельник, — сказала дама в красном, словно желала показать нам, что знает его привычки. В ее голосе звучал намек на то, что, как бы ей того ни хотелось, большего она рассказать нам не может.

— Кажется, он проводит здесь уже десятое Рождество? — спросила дама в золотой парче.

— Девятое, — поправила дама в красном и сложила кончики пальцев, словно в молитве.

— По-моему, сегодня он выглядит особенно одиноким, — материнским тоном заметила дама в золотой парче.

— Ну, почему же? Он всегда такой. Знаменитые люди должны как-то защищать себя.

Возможно, эти женщины не догадывались, что мы понимаем их немецкий, ведь мы обратились к ним по-английски. Я сама допустила в Берлине такой же промах. В кафе я говорила по-норвежски. Через некоторое время женщина, сидевшая за соседним столиком, наклонилась ко мне и по-шведски попросила у меня солонку. Вообще, шведы не слишком хорошо понимают родственный норвежский язык, однако приятного было мало. Помню, я тут же начала анализировать и вспоминать все, что говорила. И, конечно, не вспомнила. Но я еще долго думала об этом. Радуйся, что ты не знаменитая писательница, утешила меня Фрида. Вот тогда было бы куда хуже.

— Неплохо, — глядя на актера, прошептала Фрида к моему удивлению.

Актер как будто услышал и понял ее, он вдруг отошел от елки, скользнул к одному из двух свободных стульев, стоявших рядом с нами, и вопросительно посмотрел на нас. Дама в красном уже встала, кланяясь верхней частью туловища. Он сделал предупреждающее движение рукой, словно хотел сказать, что сейчас не время для аплодисментов.

Очевидно, он ее знал. Во всяком случае, их знакомство было на стадии обмена вежливыми фразами. Он что-то сказал о погоде. Дама в красном сообщила ему прогноз погоды на Рождество, произнеся несколько длинных фраз на превосходном английском. Актер пожал всем нам руки. Крепким, но каким-то отсутствующим рукопожатием, каким он, наверное, обменивался с людьми, с которыми ему приходилось общаться по долгу службы. Поскольку он говорил о погоде, я поняла, что он гулял по Венеции. Или плавал в бассейне в другое время, чем дамы.

— Три градуса мороза, — сообщил он. Мне это понравилось, потому что я разделяла его интерес к погоде. Если человек интересуется дневной температурой, знаешь, чего от него можно ждать.

Вблизи я увидела, что лицо у актера серое. Волосы на залысинах тонкие. Сзади, над воротничком, волосы слегка вились. Их было бы неплохо немного подстричь. На мой взгляд, у него были грубые уголки губ. Я видела такие у скучающих самоуверенных мужчин. И он был далеко не атлет, каким выглядел в фильмах. Так часто бывает. Да и высоким он тоже не был. Почему-то мне было приятно это отметить.

Руки у него были в пигментных пятнах или в веснушках. Запястья тонкие. Видно, он никогда не поднимал ничего тяжелее, чем хрустальный стакан с виски. Сейчас он схватил бокал, который ему протянул официант, посмотрел на нас и поднял его. Кивнул обеим дамам и нам с Фридой.

Неожиданно у моей ноги залаяла собачка дамы в красном. Я вздрогнула и немного вина выплеснулось, тем не менее, я подняла свой бокал и чокнулась с ним. Актер опять что-то сказал. К моему удивлению, Фрида ответила ему. Он кивнул. И даже ответил ей, словно старой знакомой.

Дама в красном протянула руку к моей ноге и подняла скулящую собачонку на колени. Собачонка легла, прижав уши к голове и с ненавистью глядя на актера. Дама в красном всячески демонстрировала свою любовь к собачке. Громким доброжелательным голосом, в котором так и слышалось: «Нам очень приятно, Рождество это особенный праздник!» — она обращалась то к собачке, то к нам. И словно периодически мигающий небольшой маяк, ее глаза распахивались шире, устремляясь на нашего общего актера.

Я заметила, что он это понимает. Но он сидел как ни в чем не бывало, вежливый и непринужденный. Словно человек, который не нуждается в такого рода внимании, особенно, когда ждет ужина. К его чести надо сказать, что он отнесся к этому благоразумно. Он даже соизволил удостоить Фриду несколькими фразами о Венеции, свете, времени года и… снова о температуре, которая была слишком низкой даже для зимы.

Фрида отвечала ему каким-то расслабленным тоном, который я не знала, как толковать. Один раз во время разговора он взглянул на часы. Фрида мгновенно ответила, взглянув на свои. И они улыбнулись друг другу, точно это был их общий условный знак. Потом он наклонился к ней и сказал что-то, чего я не уловила. Она улыбнулась, но промолчала. Иногда мне было трудно решить, соблюдает ли Фрида определенную тактику или в глубине души она просто стесняется. И не без удовольствия я заметила, что немецким дамам не понравилось сближение Фриды с актером.

По лестнице спускалась молодая платиновая блондинка, одна ее грудь наполовину вывалилась из выреза платья и колыхалась, как не запакованный рождественский подарок. Очевидно, так и было задумано. Наш актер подошел к ней и предложил ей руку.

Как по сигналу красная дама встала. Вздохнула. Сверкнули блестки.

— Я иду к себе. Уже скоро мне будет звонить сын, — сказала она даме в золотой парче и направилась к лифту, ведя на поводке упирающуюся собачонку. Время от времени собачонка садилась на зад и приходилось ее тащить. Несколько раз дама оглядывалась на нас и, наклонившись к собачонке, начинала с ней сюсюкать. Но собачонка продолжала упираться и лаяла на всех и вся.

В семь часов двери в столовую отворились, и гости могли сесть за стол. Должно быть, это был очень хороший отель, потому что возле каждого прибора лежал красиво завернутый подарок, в нем оказался набор ручек дорогой марки.

— Не сомневаюсь, что фабрикант получает в отеле номер-люкс на несколько недель в году в обмен на рождественские подарки, которые к тому же служат ему рекламой, — сказала Фрида.

Актер и платиновая блондинка доверительно беседовали за соседним столиком. Они сблизили головы, и им явно было хорошо. Официант, отвешивая поклоны, подал нам Fagottini di verdure е fontina[21].

— Он не такой высокий, как в фильмах! И более седой! — Фрида была довольна. — В виде исключения, он мужчина твоего возраста.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Мне приятно, что ты замечаешь и других мужчин, не только Франка.

— Не говори глупости! Он с дамой.

— Это его дочь.

— Откуда ты знаешь?

— А ты обрати внимание на то, как он с ней обращается. Всю жизнь я изучала отцов, так что редко ошибаюсь. Они бывают трогательно беспомощны или же шумно хвастливы и властны. У него беспомощный взгляд, совершенно не такой, каким он смотрел на нас в фойе. И обрати внимание на движения его рук. Он будто хотел погладить ее по щеке, но передумал, потому что после того, как он в последний раз это делал, прошло десять лет, и она давно уже не ребенок. А может, он подумал, что было бы лучше сделать ей дорогой подарок, чем приглашать сюда. Он не понимает, как ему вести себя. У него нет режиссера для этой роли. Нашему актеру приходится импровизировать, исполняя роль отца. Поэтому он так проникновенен в обращении с нею. Он хочет быть убедительным в роли, какую ему не пришлось играть ни в одном фильме. Вместе с тем ему не хочется показаться ей слишком властным или чужим. Он хочет добиться доверия дочери, но не знает, как к этому подступиться.

— А как, по-твоему, он должен это сделать?

— Ему следует немного расслабиться и разговаривать с ней, как с обычным человеком, с которым он оказался за одним столиком. И не нужно прилагать столько усилий, стараясь, чтобы она почувствовала себя его маленькой девочкой. Ему не позавидуешь.

Я кивнула, соглашаясь с нею, и посмотрела на свои руки. Они держали нож с вилкой и выглядели, как обычно.

— Думаешь, его предложение на Рождество оказалось для нее более соблазнительным, чем предложение матери, и он сделал его нарочно, чтобы заполучить дочь себе?

— Все может быть. Некоторые родители крадут друг у друга внимание ребенка, когда им это нужно. Но хуже, если у родителей есть свои планы и если они до занудства много говорят о них.

— Например? — спросила я.

— Например, что они не смогли осуществить свои мечты, потому что обзавелись семьей, — ответила Фрида.

Я знала, что она хотела меня утешить этой лекцией, и потому удержалась от искушения возразить ей. Мне часто не нравились необдуманные высказывания Фриды именно потому, что они разряжали атмосферу.

Наклонившись вперед, актер улыбался молодой женщине. На лбу и вокруг глаз у него были морщинки, похожие на кракелюры. Цвет и линии лица напоминали живопись одного из старинных фламандских мастеров. На мгновение мне показалось, что все мы и вся эта зала являемся частью его картины. Словно великий мастер поместил нас туда. Не случайно, но сознательно, согласно замыслу, значение которого было известно только ему, а это несомненно был мужчина. Мне хотелось верить, что именно так все и было. Случайно ничего не бывает. Я определенно находилась в этой картине. Точно так же, как я, будь я мастером, поместила бы Фриду в мою жизнь. С целью дополнить мою роль, поддержать меня, вдохновить, но в то же время позволяя мне оставаться самой собой. Только оставаясь собой, можно защитить свое место в картине, думала я.

Официант принес Medaglione di vitello Maison all’estragon[22]. Мы с актером, оба, заглянули в меню, чтобы посмотреть, что еще нам предстоит. Независимо друг от друга, но одновременно. Потом он откинулся назад и стал смотреть на что-то говорившую ему молодую женщину. Ей явно хотелось, чтобы на нее смотрели. Не только отец, но как можно больше людей.

— Ему скучно, — сказала Фрида.

— Но он слушает ее с интересом.

Он расстегнул фрак, и меня ослепила его манишка. При виде его галстука я почему-то подумала о похоронах. Когда он наклонился вперед, свет неудачно упал на ему на лицо и нос стал синеватым, как часто бывает у пожилых людей.

Разглядывая его уши, я вспомнила Фридино описание Нью-Йорка.

— Ты украла мои образы в тот раз, когда рассказывала об ушах певца Джимми Скотта? — спросила я.

— А это так важно? С таким же успехом я могу рассказать о пожилой даме в элегантной летней шляпе, мочки ушей у нее были похожи на губку, которой стирают с доски мел!

— А еще у нее была сумка на колесиках, и она тихо о чем-то секретничала с продавцом винного магазина в Брискебю? — подхватила я.

— Да! Выходя на улицу, она поправила красивые седые локоны над ушами. А когда она наклонилась, чтобы достать из кошелька деньги, стали видны большие сморщенные мочки.

— Кажется, у нее в мочку был вставлен какой-то предмет, похожий на бриллиант?

— Да! Он блеснул из складок кожи. Когда она шла к двери со своей драгоценной бутылкой портвейна, надежно спрятанной в сумке на колесиках, ее сережка блестела, как маленький глаз.

— Я тебе рассказывала эту историю?

Фрида только пожала плечами. Вот еще одно доказательство, что она крадет мои идеи и образы. В тот вечер я ничего не записывала. Все-таки это был сочельник.

Актер все больше терял терпение. Он жестикулировал и дергал себя за мочку уха. У меня не было причин относиться к нему с неприязнью, несмотря на то, что ему было трудно поддерживать разговор с этой молодой женщиной, которая, не исключено, приходилась ему дочерью. Мне пришло в голову, что ничего интересного она сказать не может. И настроения мне это не испортило. Нет, неприязни к нему у меня не было. Напротив, я его понимала.

— Ты меня совсем не слушаешь! После того, как мы пересекли границу Италии, пропала преследующая нас тревога. И чем же Санне заполнила эту пустоту? Стала пялиться на каждого встретившегося нам мужчину. С тобою чертовски трудно, Санне! Хорошо, я понимаю, что ты наконец увидела человека, у которого хоть что-то есть за душой.

— Ни на кого я не пялюсь. И откуда ты знаешь, что у него есть что-то за душой?

— По сравнению с Франком? Да это же ясно, как день!

— Не думаю, чтобы он был особенно интересен, — сухо сказала я. — Я заметила, что такие мужчины предпочитают общаться с молодыми женщинами, которые сделаны из более пластичного материала и представляют собой весьма выгодный фон.

— Ты имеешь в виду Франка?

— Нет! Не Франка.

— Прекрасно! У меня есть предложение. Поставим перед собой задачу лучше познакомиться друг с другом. Писатель ищет актеров.

Не знаю, случилось ли это сразу после того, как Фрида произнесла эти слова. Но я вдруг нечаянно встретила его взгляд и даже вообразила себе, что между нами есть какая-то связь. Впрочем, не знаю, все произошло слишком быстро. Глаза его закатились, и уголки рта растянулись еще более жутко, чем в холле. Если бы у меня было время, я бы подумала, что он вот-вот разразится презрительным смехом над какой-нибудь глупостью, сказанной юной дамой.

Но у меня не было времени. Рука его пыталась что-то достать. Носовой платок? Кто знает. Рот открылся. Подбородок отвис сам собой. Теперь вид у него был такой, будто он больно прикусил себе язык. В следующее мгновение он снова взглянул на меня погасшими глазами, в уголках рта запузырилась кровь. Потом он упал на стол, чуть сбоку, словно его воспитание, независимо от того, что бы с ним ни случилось, не позволяло ему опрокинуть бокал или уронить тарелку.

Молодая дама закричала, приподнявшись со стула. Метрдотель и мужчина, сидевший за соседним столиком, бросились к ней. Они подняли актера со стола и положили на пол. Другой человек, который случайно оказался врачом, проводившим здесь отпуск, прибежал запыхавшись из бара с салатами. На бегу он поставил передо мной салатницу с кукурузой и какими-то зелеными и красными овощами и тут же опустился на колени рядом с актером. Еще мгновение, и он был уже занят тем, чему, очевидно, научился в медицинском институте. Одновременно с этим он властно отдавал приказы, чем снял груз ответственности с первого мужчины, который, быть может, тоже умел оказывать первую помощь. Но ничего не помогло. Актер так и не съел своего Ventaglio di frutta freska[23].

Молодая женщина, согнувшись, стояла у стола и без конца теребила на груди салфетку из дамаста. Она больше не кричала, но я, сидевшая к ней ближе других, слышала, как она шептала: «Отец, отец!» и наконец одним прыжком оказалась рядом с телом, распростертым на полу.

К моему удивлению Фрида встала и подошла к ней. Обняв молодую женщину, она отвела ее в сторону настолько, чтобы та не мешала интенсивным попыткам оживить актера. Одна ее грудь окончательно вывалилась из платья. Испуганный розовый бутон столкнулся с действительностью. Схватив бретельку платья, Фрида быстро запихнула бутон на место, молодая женщина, скорее всего, этого даже не заметила.

Многие гости поднялись. Торжественно, словно находились на службе в церкви и должны были принять благословение. Мужчины в черном были похожи на бакланов, сидящих на морских скалах. Приподняв крылья, они тянули шеи в одном направлении. На лицах у женщин было такое выражение, как у людей, стоявших в толпе и старавшихся повернуть голову так, чтобы занять более выгодную позицию и, если возможно, лучше увидеть цель.

Вскоре многие с отсутствующим выражением лица начали поправлять цепочки и браслеты. Но очень тихо. Все, кроме нашей приятельницы в золотой парче. Она толкнула своего мужа и явно хотела заставить его спастись бегством. Чему он воспротивился, толкнув ее обратно на стул. Не агрессивно, а как будто бросил на место диванную подушку.

Люди притихли, словно ожидали вынесения пожизненного приговора. Никакого звона приборов или бокалов. Официанты не шаркали ногами по мраморным плитам пола. Они стояли кто где, как забытая мебель в заставленной комнате. Возле буфета, у колонны или у столика № 5.

Когда прошло достаточно времени и большинство гостей снова заняли свои места, послышалась сирена скорой помощи. Вызывающая, точно фанфары на открытии фестиваля современной музыки. И сразу же в залу ворвались четверо сосредоточенно-спокойных человека с носилками и медицинским снаряжением. Они действовали быстро. Связь между ними была похожа на решительный стук клавиатуры компьютера, когда все слова известны заранее.

Фрида с плачущей дочерью актера исчезла вслед за носилками. Хорошо, что хоть одна из нас оказалась практична и взяла на себя ответственность. Лица спасателей выражали не веру, а привычку, они почти беззвучно пробежали с нашим актером через высокую двустворчатую дверь в холл, мимо рождественских яслей — и дальше к звездам.


В ночь на первый день Рождества у меня поднялась температура. Вся дрожа, с кружащейся головой, я встала, чтобы надеть что-нибудь сухое. Ночную сорочку можно было выжать. Тело как будто расплылось, оно стало чужим и двигалось с большим трудом. Я чувствовала бессилие и мне почему-то было стыдно. Словно мою голову насадили на шест и швырнули тело в болото, чтобы оно там сгнило. Рана на месте отрубленной головы нестерпимо болела. А тело напомнило мне о давно выброшенной на берег медузе.

Я села на унитаз. Мне показалось, что кто-то подержал его на морозе, чтобы еще больше помучить меня. Но я все-таки посидела там, держа эту чужую голову на шесте, прислоненной к стенке. Пахло влажной штукатуркой. Или плесенью. И запах шел изнутри, из меня.

Наконец я вернулась в постель, заснула, и не могла помешать какому-то существу с лицом, скрытом капюшоном, проникнуть в мою душу. Я билась, пытаясь освободиться от этого человека в черном, который был не больше меня, но гораздо сильнее. Выносливее, и его руки обладали непонятной властью. Сперва я бессильно, как парализованная, сопротивлялась ему. Мне казалось, что на каждое движение у меня уходит по многу минут, часов, а может, даже дней или лет.

Там, во сне, я сказала себе, что этот незнакомец в плаще не опасен, хотя и внушает тревогу. Во сне можно такое сказать, как будто знаешь, что все это только сон, но не хочешь себе в этом признаться. Я успокаивала себя тем, что мне неприятно лишь то, что я не знаю, кто прячется под плащом. Голые фигуры двигались в клубах пара, помещение было похоже на душ тренировочного центра. Кое-кого из них я знала, но не могла вспомнить, кто они. Я не могу их узнать, потому что они голые, думала я, бродя там, прикрывшись полотенцем. Я хотела принять душ, но не могла найти краны, чтобы пустить воду.

Неожиданно в одной душевой кабине возникла фигура в черном плаще. Я видела лишь сверкающие глаза, но узнала их. Фрида! Она что-то скрывала под плащом. Мне хотелось узнать, что она скрывает, и я подошла ближе. Откинула плащ в сторону. Но там ничего не было. Пустота. От разочарования ко мне вернулись силы. Не ведая о том, я скрывала в себе вулкан. Теперь он вырвался на свободу. Я хлестала Фриду словами, которых сама не понимала. Мне хотелось, чтобы все происходило быстрее, поэтому я пустила в ход руки. Не двигаясь с места, Фрида сматывала в клубок бессвязный поток моих слов, пока не смотала его до конца.

— Выбор пал на меня, — сказала она.

Зима в Венеции

После завтрака мы устроились на краю бассейна. Я легла поудобней и вытянулась, чувствуя наслаждение во всем теле, пробуждавшее во мне чуть ли не укоры совести. Думаю, не у меня одной было такое чувство, больше, чем мне, оно было знакомо многим, расположившимся вокруг бассейна. Безусловно, это было здоровое чувство для человека, который, как и я, легко пришел к мысли, что роскошь ненормальна. Таким состояниям нельзя доверять.

Вообще-то я чувствовала это с первого дня, когда мы с Фридой приехали в Берлин. Мне казалось, что я в любую минуту могу проснуться в Осло на своем диване-кровати и обнаружить, что все было вымыслом. Или сном. Не знаю даже, пожалела ли бы я об этом.

Бред, вызванный высокой температурой, усилил предчувствие, что Фрида для меня опасна. Это было несправедливо, но отделаться от него я не могла. Я понимала, что рано или поздно нам придется расстаться. И чем раньше, тем лучше. Она одержала верх надо мной, не только определяя цель и маршрут нашей поездки, она путала мою рукопись и крала мои сюжеты, чтобы перекроить их на свой лад. У меня часто возникало чувство, что она пытается умалить мою роль и самой занять больше места.

Ведь все вместе — и поездка, и машина — была Фридина выдумка, думала я.

Она не хотела говорить ни о смерти актера, ни о том, как дочь отнеслась к его смерти, и уклонялась от ответов на мои вопросы. Это она-то, обвинившая меня, что я ничем с ней не делюсь! Я знала, что она ездила в больницу, и это все. Казалось, она наконец обрела что-то, что принадлежит только ей. И ей не хотелось, чтобы я использовала это в своей рукописи. Догадывалась я и том, что она недовольна собой. Возможно, она оплакивала актера, хотя и не знала его. С другой стороны, я была ее задушевной подругой. И к тому же я была больна!

— Она тяжело приняла его смерть? Его дочь? — пыталась я завязать разговор.

— А ты как думаешь? Она так плакала…

— Ты была там все время? Я хочу сказать, пока он…

— Он умер, когда упал головой на стол.

— Но ты не вернулась в наш номер. Где ты была?

— Санне! Если тебе непременно нужно в этом копаться и задавать мне вопросы, так спрашивай хотя бы о чем-нибудь существенном! Я немного побродила вокруг отеля. Вот и все. Драма уже закончилась. Я, например, считаю, что этому актеру очень повезло. Он умер, конечно, не под аплодисменты, но, по крайней мере, он в сочельник упал на сцене при открытом занавесе!

— У меня такое чувство, будто мне все приснилось. Этот актер… Он упал… так неожиданно…

— Приснилось? Да, пожалуй. Писатель видит сны, даже когда бодрствует. Почему бы не назвать это сном? Но, пожалуйста, не размазывай этот эпизод в своей рукописи. Актер не самое главное. Держись Франка. Он жив, и, кроме того, тебе известно о нем куда больше, чем об этом актере.

Вот опять. Фрида пытается хозяйничать в моей рукописи. И на этот раз я себе этого не придумала. Она мне внушает, что для моей книги главное, а что нет.

— Откуда ты знаешь, что для книги главное?

— Я вижу, что твоя влюбленность в умершего актера бесперспективна. Она только оттеснит Франка и ни на шаг не продвинет действие вперед.

— Но я не влюблена в него.

— Тем меньше у тебя причин писать о нем в своей книге. И что, между прочим, ты можешь написать о нем? Неужели ты действительно думаешь, что у тебя хватит воображения, чтобы писать о такой сложной личности?

Я промолчала. Хотя иногда молчать так же трудно, как находить нужные слова.

Я закрыла книгу, которую читала, — биографию Марселя Пруста. Я читала ее только потому, что у меня ушло несколько лет на то, чтобы прочитать «В поисках утраченного времени».

— В развитии своей личности ты должна преуспеть так же, как Сван. Только тогда ты отойдешь от Франка на нужное расстояние, — сказала Фрида.

— Что ты имеешь в виду?

— Свану понадобилось много лет, чтобы отделаться от своей воображаемой любви. До него наконец дошло, что он потратил годы жизни и даже был готов умереть ради женщины, к которой не испытывал никакой привязанности. Она не его тип. И тем не менее, он из лояльности заставлял себя делать вид, будто любит ее. Он даже испытал боль, когда она не ответила взаимностью на эту воображаемую любовь.

— Не надо так говорить, — шепотом попросила я.

— Сван освободился от этого чувства. И успокоился, поняв, что ведет себя глупо. Он вышел из этого душевного процесса и выздоровел. Тот Франк, которого ты себе придумала, не имеет ничего общего с настоящим Франком. Ты, слой за слоем, наложила на него свои ожидания. А теперь внушила себе, будто он тебя преследует. Хотя тебе ничего неизвестно о его намерениях. Ты просто придумала его себе, но придумала слишком поверхностно. Ты чересчур эгоцентрична, чтобы дать себе труд по-настоящему его узнать.

— Он в Осло, а я здесь.

— Жена Франка могла бы навести тебя на след. Она знает Франка со всех сторон.

— Знаешь что, хватит! — как можно строже сказала я.

— Ладно! Продолжай упражняться в мелочах, и без всяких там характеристик. Я была бы не против, если бы ты отказалась от Франка, так же как Сван отказался от той женщины. Жаль только, что мы потратили много усилий на то, чтобы ввести его в рукопись. Настоящие романтические персонажи никогда не сдаются! Если только ты их не убьешь. Если ты отодвинешь его в сторону или в дальнейшем откажешься упоминать о нем, он все равно будет вставать между тобой и следующим персонажем, о котором ты станешь писать!

Я начала собирать вещи в сумку. Переложила купальник в другое отделение, сунула книгу в боковой карман и задернула молнию.

— Помнишь, последний том Пруста, которым он завершает весь цикл? — послышался Фридин голос. — Помнишь, как он споткнулся на мостовой Парижа, направляясь на прием, на который не хотел идти? Как он, удержав равновесие, вспомнил, что однажды споткнулся на двух неровных мраморных плитках в баптистерии собора Святого Марка? Там он, споткнувшись, тоже удержал равновесие. И в Париже, много лет спустя, он обнаружил, как важна память о таких вещах. Это помогло ему постичь действительность литературы. Тайна — это не случай сам по себе, но узнавание момента и использование его для того, чтобы построить на нем целый мир. Или узнавание отдельных фрагментов, словно это фрагменты сна. Мы используем их, не сразу понимая их суть.

Я задумалась и потому не ответила.

Пожилой человек с волосами, завязанными конским хвостом, лежал в бассейне на ярко-зеленом пластмассовом матрасе, который тащил санитар. Он был похож на ребенка, которого купает мама. На его лице было написано удовольствие и блаженство. Так начинаем мы все, подумала я. Сперва мы покоимся в воде, надежно защищенные животом матери. Там начиналась жизнь всех нас. В том числе и моя. Может быть, там я была даже ближе к собственной жизни. Там, внутри. В бассейне моей неведомой матери.

Я закрыла глаза и слушала гул очистного сооружения и негромкий плеск, с которым тела рассекали поверхность воды. Когда волны достигали краев бассейна и переливались через них, плеск становился отчетливее. Я представила себе кровеносную систему своей матери. Спокойные, пульсирующие толчки. Меня окружала и хранила эта сложная сеть. Я плавала в материнской среде. Когда-то это была моя действительность, хотя никто, даже я сама, ее не видел.


Мы проехали, сколько могли, и припарковали машину на стоянке на берегу, там мы обнаружили, что паром недавно ушел. Но агенты пароходиков-такси были тут как тут. В грубоватой и в то же время льстивой форме они предложили нам свои услуги за круглую сумму. Мы стали для них легкой добычей, потому что не хотели тратить время на ожидание.

Венеция приближалась к нам, она была непохожа на все свои фотографии, и все-таки я узнала ее. Все оттенки терракотово-красного и охристого, белые фасады и зеленые ставни на окнах.

Нас высадили на берег возле паромной переправы на площади Святого Марка, которую словно вымостили живыми голубями. Мы с трудом пробрались через них. В последний момент они слегка взлетели, и мне показалось, будто кто-то на небесах трясет перьевую перину.

Чтобы избавиться от начавшегося у меня зуда, я стала искать истинную причину моего желания посетить этот собор. Я увидела мысленно безупречно одетого француза с утонченным бледным лицом — Марсель Пруст. И без того больной, он плохо себя чувствовал в этом влажном климате. Но, тем не менее, приехал сюда. Не исключено, что у него вдруг начался приступ удушья. Кашель застал его врасплох, он споткнулся. Чтобы много времени спустя снова споткнуться уже в Париже. Так уж устроен человек. Простое и редкое предчувствие счастья имеет трогательную способность к повторению. Надо только уметь его ощутить.

Мы перешли площадь и прошли под сводами здания с шестью башнями на фасаде. В середине возвышался Марк и ангелы, под сводами блестела мозаика. Мы вошли в храм вместе с длинной очередью туристов и местных жителей. И перед нами открылось пространство, где хватило места для всех.

Франка здесь прежде всего заинтересовала бы архитектура. Из-за того, что мне было интересно то, что он захотел бы увидеть в храме в первую очередь, я перестала разглядывать плитки, на которых, возможно, споткнулся Марсель Пруст. Неровных мраморных плиток здесь было достаточно. Я не могла не заметить разнообразие деталей и богатства предметов, привезенных в качестве военной добычи после разных побед. Но я отметила их только как предметы, которые могли вызвать во Франке раздражение из-за того, что он находится среди антиквариата, который нельзя пустить в оборот. Символы, восточная фантазия, насчитывающая шесть сотен лет, алтарь Богоматери с изображением Мадонны Никопейской, ставшей военной добычей в 1204 году. Одновременно собор обогатился четырьмя бронзовыми конями из Константинополя. Вора делают обстоятельства. История показывает, что женщины тоже не прочь обогатиться, я и сама так поступила. Катарина Корнаро, родившаяся в одной из самых благородных семей Венеции, вышла замуж за короля Кипра в 1489 году только затем, чтобы отравить его. В качестве королевы Кипра она все свое королевство подарила Венеции.

Никто не посмел бы сказать, что я отравила Франка, но, исходя из ложных посылок, я присвоила себе его капитал. Теперь я стояла перед алтарем Девы Марии в соборе Святого Марка и зажигала самые белые свечи, какие только могла найти. Одну за бассейн в чреве моей неведомой матери, одну за ребенка под грузовиком и одну за Франка.

— А за кого ты зажигаешь свечи? — шепотом спросила я у Фриды.

— За дочерей Франка и его обманутую жену, — ответила она.


Мы поднимались на мосты и гуляли по переулкам среди ларьков и продавцов масок, мимо пристаней для гондол, которых почти не было видно: в это время года, они все лежали на берегу. Наконец мы зашли в «Бар Гарри», который финансировал некий Гарри из Бостона, потому что ему не хватало в Венеции хорошего бара.

Маленький столик был зажат между другими столами, но нас это не смутило. Мы заказали какое-то горячее блюдо, не разобрав, что это такое. Рядом с нами, спиной к стене сидел худой темнокожий человек, склонив замкнутое лицо над сложенной газетой. Ловким движением он вытащил синюю шариковую ручку и раскрыл ею газету. Это движение было похоже на ритуал, позволявший ему быстро найти кроссворд. Я проследила за его взглядом и поняла, что он не заполняет каждую клеточку одной буквой, как это положено. Он писал целые слова и предложения, используя кроссворд исключительно как линованную бумагу.

Неожиданно я увидела, что Фрида тоже что-то записывает. Это было нечто новое. Обычно писала я. Я наклонилась, чтобы посмотреть, что там написано. В это время зазвонил ее телефон.

— Слушаю. Алло!

— Почему не вовремя? Нет, нисколько!

— Конечно, можешь. Я буду держать тебя в курсе. Нет, я не буду спрашивать. В порядке? Не говори глупостей, это замечательно! Все будет хорошо.

После этого Фрида долго слушала молча, и я снова пыталась задержать на чем-нибудь взгляд. Ни на чем определенном, просто на чем угодно. Когда она кончила разговаривать, мы некоторое время сидели, не шевелясь.

— Мы должны что-нибудь сделать для Аннемур, — решительно сказала Фрида.

Человеку с кроссвордом вдруг что-то пришло в голову. Он писал быстро-быстро. Переставал писать, кусал ручку, смотрел в пространство и снова писал. Иногда он испуганно оглядывался по сторонам, словно боялся, что мы ему помешаем.

— Почему? — спросила я.

— Она совсем убита.

Я почувствовала, как во мне закипает гнев. Не тот обычный гнев, который я прятала глубоко в сердце. А незнакомый, для которого во мне могло не хватить места. Он был рожден примитивным желанием голыми руками размазать Фриду по кофейному столику.

— Успокойся! Никто, кроме Аннемур, не знает, где мы находимся.

— И чем вызвана такая твоя забота? — натянуто спросила я.

— Франк опять загулял.

— Опять бега? Сколько он проиграл?

— Он почти не бывает дома. У него новая дама.

Я знала, что это неизбежно. Франк не способен на моногамию. А я сижу тут в Венеции! Я смотрела в свой бокал и чувствовала, что с сопением дышу через нос, не разжимая губ.

— Насрать мне на это, — сказала я, пользуясь вульгарным языком Фриды.

— Не сомневаюсь. Мне тоже. Но не Аннемур. Кроме того, ей кажется, что кредиторы Франка решили, будто она скрывает крупную сумму… Она чувствует угрозу. И совершенно убита. Не в состоянии даже позаботиться о детях. И вдобавок ко всему умер ее психиатр. Это серьезно.

Фрида словно переменила личину. Ведь до сих пор из нас двоих именно она все держала под контролем и не позволяла сбить себя с толку сентиментальной болтовней о жалости к ближнему Конечно, она была способна проникнуться сочувствием, но такое… это было на нее не похоже.

— Фрида, ты говоришь серьезно? Мы за нее не отвечаем. Ведь мы почти не знаем ее.

— Ну это как сказать…

— Что мы можем для нее сделать? Ты считаешь, что мы должны отдать ей деньги?

— Нет, дело не в этом. Но мы должны помочь ей скрыться. Она может приехать к нам. И она поможет тебе лучше понять Франка, — быстро сказала Фрида, словно боялась, что ей не хватит мужества.

— Ни за что! Это все глупости! — сказала я, словно была Фридой, ставившей меня на место.

— Это могло случиться, когда вы с Франком…

— Но не случилось. Я всегда была внимательна и нетребовательна. Я всегда кралась, как вор, считаясь с нею, с детьми и с Франком. Моей жизни не позавидуешь, скажу я тебе. Моя жизнь состояла из вечного ожидания, самоотречения, молчания и одиночества. Мы с тобой не виноваты, что он нашел себе подругу, которая, судя по всему, не желает стать невидимкой ради того, чтобы он мог и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Сам разберется. Что посеешь, то и пожнешь.

— Плохо не то, что он нашел новую подругу. Плохо, что те, кому он должен, считают, будто Аннемур… Они могут быть опасны, — уклончиво буркнула она.

Я заморгала, пытаясь понять, к чему она клонит.

— И ты хочешь, чтобы она вывела их на нас?

— Ладно, не будем больше об этом, — решительно сказала Фрида.

— Ты ей что-нибудь обещала? — спросила я.

— Разумеется, нет.

Я сказала себе, что я, видимо, чего-то не поняла, решив, будто она что-то обещала жене Франка. Мне стало легче. Но все-таки остался неприятный осадок, лишивший меня радости от прогулок по узким улочкам, мосту Риальто и вдоль мелких каналов. Из-за этого чувства гондолы стали казаться мне расфуфыренными монстрами, а маленькие магазинчики, торговавшие карнавальными масками, — смешными.

Фрида больше не заговаривала о жене Франка. Возвращаясь в Берлин, мы снова нашли дружеский тон.

В одном месте она, задумавшись, проехала на запретительный знак. Ничего страшного не случилось, однако это было необычно. Мы ехали по району с красивыми поместьями, окруженными похожими на парки садами. Но я не могла всем этим наслаждаться. Что-то между нами встало. Мы не могли открыто говорить о своей тревоге.

Чтобы, так сказать, вернуться на землю, я стала жалеть, что не купила маску, которую видела в одной витрине. Каждый, кто был в Венеции, обязан купить себе маску! Да, я злилась на Фриду, потому что не купила ту маску. Как будто она была в этом виновата.

И еще меня злило, что я не подала милостыню молодой матери с ребенком, сидевшей у какого-то моста. Невозможно подавать милостыню всем нищим на свете! Но нужно подавать тем, которые останутся в твоей памяти и лишат тебя покоя. Это я уже знала по себе. И если бы я дала ей какую-нибудь купюру, потому что мелочи у меня не было, это помогло бы мне чувствовать уважение к себе еще очень долго. От моего раздражения, вызванного телефонным разговором Фриды, пострадала нищенка.

Красный телефон

Когда на кухне зазвонил телефон, я писала в гостиной. При первом же звонке мне показалось, что нас обложили, но все-таки я позволила ему звонить дальше. Не станет же Фрида звонить по своему собственному телефону. Значит, это был кто-то другой.

Я углубилась в работу, мне хотелось использовать время, пока мы жили в Берлине. Фрида много гуляла, а я старалась не выходить из дому — люди, которые по той или иной причине шли у меня за спиной, вызывали во мне тревожное чувство. Иногда мы с Фридой только завтракали вместе за маленьким столиком на кухне, но не разговаривали. Потом я возвращалась к работе, а она куда-то уходила.

Но вот сегодня зазвонил телефон. Я пошла на кухню, чтобы посмотреть, с какого номера звонят или прочитать оставленное сообщение. Франка раздражала моя тупость в технических вопросах, и это свое раздражение он обрушивал на меня, когда ему наконец удавалось до меня дозвониться. Я не возражала ему. Напротив, всячески показывала, что понимаю его.

Собираясь узнать, кто нам звонил, я первым делом подумала, что это мог быть Франк. Риск, что это он, подействовал на мой кишечник и заставил пульс биться, как после тяжелой тренировки.

В Осло извинения Франка меня мало интересовали. Услышав звонок телефона или увидев, что мне оставлено сообщение, я понимала, что Франк не придет. Из-за этого, а вовсе не из-за причины, которая мешала ему прийти ко мне, у меня как будто воспалялась вся нервная система. Однако здесь, в Берлине, мысль, что это звонит Франк, окончательно доконала меня. Похоже, все оборачивалось к худшему. Словно этого было мало, телефон издал «би-ип», как только я взяла трубку. На этот раз мне удалось найти сообщение, сделанное по-норвежски: «Помнишь наш уговор? Дети пристроены. А вообще все ужасно. Нужно укрытие».

Я бросилась в гостиную и там обнаружила, что все еще держу в руке этот красный телефон. Задохнувшись, я вернулась на кухню и положила его туда, где он лежал до звонка. Словно этого было достаточно, чтобы звонок стал воображаемым, прозвучавшим только у меня в голове. Потом я набрала стакан воды и выпила его, не отходя от мойки.

От кого было это сообщение? От Франка? От его жены? О чем договорилась Фрида? Я вдруг подумала, уж не собирается ли она покинуть меня? Может, я потеряю ее так же легко, как и нашла? Или это она меня нашла? Я ничего не говорила ей об этом, не благодарила ее, но это она выбрала меня.

Я снова подошла к телефону, чтобы, если возможно, узнать, с какого номера нам звонили. Сразу я этого, конечно, не увидела. С изощренной осторожностью я попыталась выяснить номер. Только затем, чтобы понять, что он мне неизвестен. Однако мне стало легче, когда я поняла, что звонил не Франк. А еще я поняла, что в кругу моих знакомых я самая трусливая. И хотя круг этот был невелик, но тем не менее… Еще за завтраком я приняла последние успокоительные таблетки, больше у меня их не было.

Посидев в уборной, я вернулась к письменному столу. Где-то ведь мне надо было находиться. Чтобы доказать себе собственный оптимизм, я захватила с собой поллитровую пластмассовую кружку воды. Снова зазвонил телефон. На этот раз я быстро бросилась на кухню и схватила его.

— Слушаю?

Молчание, странное шуршащее молчание. Но ведь я знала, что там кто-то есть!

— Это ты?

— Да, — ответила я, не думая о последствиях.

— Еще раз здравствуй! Не могла удержаться и позвонила. Мне нужно с кем-нибудь поговорить. Ты получила мое сообщение?

— Да.

— Не узнаю твой голос. Что-нибудь случилось?

— Нет. — Я помолчала ровно столько, сколько было нужно, чтобы после паузы в трубке снова послышался женский голос:

— Он говорит, что они не уступают. Дело идет к гибели…

— Кто они?

— Господи, ты же знаешь!

Я нажала на красную кнопку и пришла в себя, только услышав чье-то астматическое дыхание рядом с собой.

Телефон зазвонил снова, я не ответила. Но оживить рабочий день было уже невозможно. На мониторе компьютера не появилось ни одного нового слова. Мозг работал, как мидия в солоноватой воде без кислорода. Отравление уже началось. К тому же у меня зачесалось запястье в том месте, где пульс. Я пошла в ванную и попыталась смыть зуд. Как я и думала, это почти не помогло. Я взяла мазь, которую хранила в пластиковом пакете из Ка-Де-Ве.

Намазав руку, я села к кухонному столу, чтобы осмотреть корпус Фридиного телефона. На одном конце была трещина, оставшаяся после того, как он упал на землю. Если поковыряться в этой трещине, он, может быть, замолчит. Но как я объясню Фриде, что телефон сам расковырял себя до смерти?

Пока я там сидела, свет за окном изменился. Над вершинами голых деревьев небо полиловело. У соседних домов вспыхнули желтые глаза. Один за другим. Несколько раз хлопнула дверь на заднем дворе. Этот стук испугал меня, хотя я знала, что в нем не было никакой угрозы. Я выпила еще воды. Во всем виновата только я. Конфликт происходил не вне меня, а в моей голове. Мне так трудно со всем остальным миром, потому что в моей голове все занимает слишком много места. И передо мной возникло tableau:

Девочка идет одна в темный хлев. Стоит зима, или конец осени. Красная краска облезла, особенно с наветренной стороны, там ветер дует сильнее. На месте исчезнувшей краски появляется серость. На чердаке, где когда-то лежало сено, между досками зияют большие щели. Во время дождя в них прячется небо. Девочка входит в скрипучую дверь. Пахнет старой, замерзшей сенной пылью. Солнце проникает в хлев и бросает на пол полоски. Странно, ведь эти полоски не настоящие, они существуют только в ее голове, потому что только она видит их в эту минуту. Ночью там ничего нет. Никаких полосок. За хлевом видны замерзшие деревья. Она одна во всем мире смотрит отсюда на деревья. Через щели в стене. Нужно войти в хлев, чтобы увидеть мир именно таким. Внутри пахнет сухим навозом и полом, который никто не подметал уже много лет. Во всяком случае, пока была жива ее мать. Если войти в стойла, можно увидеть цепи, которыми когда-то приковывали животных. Можно поднять их и послушать, как звякают замерзшие звенья цепей, теперь они уже никого не держат в плену. Можно открыть жалобно скрипящую дверь и ощутить, как по помещению проносится невидимый ветер. Можно слушать свои шаги и чувствовать, что пальцам уже тесно в башмаках. Рано или поздно ей придется пересечь поле и вернуться в большой дом к действительности. Но пока что девочке хочется стоять здесь и наблюдать за тем, чего не видит никто другой.


Я и словом не обмолвилась о том, что ковырялась во Фридином телефоне. Она тоже ничего не сказала. Скрыв это от нее, я нарушила существовавшее между нами доверие. Но ведь и она тоже многое от меня скрывала. Эпизоды всплывали сами собой. Она говорила с тем известным актером в Абано-Терме и поехала с ним в больницу. Но ничего не сказала мне о нем. А ее разговоры по телефону с женой Франка, которой она якобы ничего не обещала!

Фридино слово стало как будто законом. Если она сказала, что не обещала, значит, так и есть, хотя я собственными ушами слышала совершенно другое. Если Фрида считала, что я могу с чем-то справиться, я справлялась. И вот теперь — если Фрида ничего не сказала про телефон, может, все это надо считать пустяком? Чем-то, что существовало только в моей голове?

Однако недоверие уже грызло меня, как термит. И термитов становилось все больше. Фрида гуляла по городу, пока я сидела и писала. Она была свободна, а я была рабыней. Мне тут же пришлось внести поправку, потому что это было несправедливо. Но что, собственно, я знала о ней? Разве она рассказывала мне о людях, с которыми встречалась? И этот женский голос, наверняка принадлежавший жене Франка? Какую игру вела со мной Фрида? И знал ли обо всем этом Франк? Может, Фриде было поручено следить за мной, пока я храню деньги, которые не должны были попасть к его кредиторам?

И тут же у меня возникла мысль: кто из нас, Фрида или я, решил, что мы можем воспользоваться деньгами Франка? Отправиться в путешествие предложила она. Но кому первому пришла в голову эта мысль? Если признаться, пусть даже только самой себе, что все это придумала я, кто же я тогда на самом деле? Я, заставившая Фриду совершить все эти страшные, темные поступки?

Одно дело, если о чем-то умолчала Фрида, другое дело — я. Не знаю, что хуже. Но, независимо от этого, я не имею права ее судить. Она много значит для меня. Какие бы не были у нее планы, в которые она меня не посвятила, я должна быть ей благодарна за то, что не сижу сейчас в Осло и не жду, когда наконец Франк отделается от своей чесотки и от своей жены. Разве что мне хотелось бы пройтись по книжным магазинам на Бугстадвейен и Хегдехаугсвейен, а также заглянуть в «Танум» на улице Карла Юхана, чтобы незаметно поставить свою книгу рядом с каким-нибудь глупым бестселлером. Я бы бродила поблизости, боясь, что меня поймают на месте преступления. Это, безусловно, было бы унизительно, но не смертельно. Я помнила унижения так же долго, как слоны. И передо мной возникло tableau:

Девочка просыпается утром, ей приснилось, будто она исчезла. Никто ее не видит, хотя она уже встала. Она открывает глаза и по лицам других детей понимает, что приснившийся ей сон — правда. Она сидит в уборной и никто не открывает дверь и не смеется над ней, моется, и никто не подгоняет ее, одевается и никто не заговаривает с ней, не смотрит на нее. Она идет завтракать и становится в первой шеренге. Она чувствует, как они толкают ее, но тут же пробегают дальше. Сила толчка зависит от того, как быстро бежит то либо другое тело ей навстречу и от его тяжести. И как раз когда она становится видимой, она чувствует удар по щеке:

— Уйди с дороги, дура!


— Мы должны сейчас же уехать отсюда! — сказала Фрида.

— Что за спешка? За тобой кто-нибудь следил?

— Нет. Ты просто забыла, что наш договор на квартиру кончается первого февраля. Это ты ни за чем не следишь. Помнишь, по пути из Италии мы остановились в Мюнхене и говорили о том, что нам не стоит возвращаться в Берлин, а лучше поехать через Прованс в Барселону? Но ты тут же вспомнила о договоре с владельцами квартиры и сказала, что не можешь исчезнуть ни с того ни с сего. И что у тебя в Берлине остались книги. Ты всегда находишь отговорки, которые все усложняют. Тебе кажется, будто современное общество — это утопия. Но договоры можно заключать по телефону, а книги пересылать почтой.

Прошло два дня с тех пор, как я слышала женский голос по Фридиному телефону и тут же связала наш спешный отъезд с этим голосом. Еще у меня было смутное чувство, что Фрида знает о моем телефонном разговоре, но молчит. Может, у нее есть основания считать, что я отнеслась к этому серьезно и потому не хочу говорить об этом? Или что я просто забыла о том звонке, потому что не придала ему значения?

— Сначала нам надо зайти в аптеку. Моя баночка почти пуста, — глупо сказала я.

— Нам? На этот раз тебе придется пойти самой! — сердито сказала она.

В моем немецко-норвежском словаре чесотка называлась kratze или raude. Но я не могла даже представить себе, как я произнесу это вслух.

— Я не знаю, как это называется.

— Помнишь то воскресенье перед Рождеством? В старом пакгаузе, а может, это бывшее заводское помещение, была устроена выставка промышленных товаров недалекого восточно-немецкого прошлого. Там еще была башня, сооруженная из бумажных коробок? На каждой коробке была реклама домашней утвари, продуктов и всяких предметов для дома и семьи?

— Да. — Я увидела перед собой картинку с ползающими существами, увеличенными не меньше чем в миллион раз. Шесть ножек, два усика и на конце блестящего членистого туловища что-то похожее на ножки для упора. Scaben, было написано в левом верхнем углу. А внизу скромно красными буквами было выведено название, которое следовало называть в аптеке: Delicia.

— Ну пожалуйста… — взмолилась я.

Фрида на мгновение задумалась.

— Хорошо! — быстро сказала она. — Я схожу в аптеку и закончу свои дела. А ты упакуешься и через два дня будешь готова!

— Мне еще надо постричься, — жалобно сказала я.

— Прекрасно! Это ты можешь сделать сегодня. После этого мы встретимся у «Демокрита» и выпьем по бокальчику вина.


Парикмахер Франк оказался занят, так что все было иначе, чем в прошлый раз. Однако я попрощалась с ним и покинула салон с волосами, попавшими мне за шиворот.

Небо состояло из нескольких серых слоев. В одном месте там, наверху, дул сильный ветер. Серые слои быстро передвигались. Высокие трубы выплевывали какую-то шерсть. Было холодно. Голые деревья растопырили над площадью Шамиссоплац черные пальцы. Содержимое мусорных контейнеров свисало над тротуарами, метя свою территорию. Падавший на все желтый свет не внушал доверия. И все-таки один ящик на балконе с увядшими трупиками цветов был холодного синего оттенка. Острый силуэт чугунной кованой решетки загораживал его от всего мира.

Даже в самом безобразном можно найти красоту, думала я, осторожно переставляя ноги. Скользкая брусчатка караулила мои шаги, безуспешно стараясь свалить меня на землю.

Когда мы уже сидели в кафе, я заметила, что Фрида чем-то довольна. И даже подумала, не рассказать ли ей о телефонном звонке. Но тут же отбросила эту мысль. Это испортило бы нам весь вечер. Вместо этого я сказала:

— Странно, но больше всего мне нравится беседовать с тобою в кафе. А тебе?

— Ты имеешь в виду о твоем романе?

— И о нем тоже. И вообще…

— Сколько страниц ты сегодня написала?

— Я же ходила к парикмахеру. Почему ты все время пристаешь ко мне с моей книгой?

— С нашей книгой, — поправила она.

— Почему бы тебе самой не написать этот роман, если ты так хорошо знаешь, каким он должен быть?

— Расслабься! Тот, кто тебя слушает, может оказаться умным. Разве не я заставила тебя осуществить это замечательное путешествие? — заявила она.

— А разве не я пишу эту книгу? Разве не я решаю, что в нее попадет и когда она будет готова? Если она вообще будет когда-нибудь дописана, — дрогнувшим голосом сказала я.

— А я поставила перед собой цель помочь тебе использовать весь твой потенциал.

Когда Фрида ставила перед собой какую-нибудь цель, у меня по спине бежали холодные мурашки. Это уже стало привычкой.

— Сожалею, но я не люблю говорить о том, что я пишу, — смущенно сказала я.

— Но я участвую в твоем вымысле, верно? И играю главную роль?

— Насчет роли я не совсем уверена… В книге говорится не только о тебе, хотя, конечно, ты в ней участвуешь, — уклончиво ответила я.

— Хочешь сказать, что я напрасно все эти месяцы ходила перед тобой на задних лапках? Что я не играю в рукописи главной роли? Если ты пишешь личную историю, значит, я должна играть в ней главную роль!

— Посмотрим. — Мне хотелось перевести разговор на другую тему.

— Что там еще случится в твоем романе? Франк к нам приедет? Это будет драматично?

— Это не криминальный роман, скорее, это монолог. Я пытаюсь написать, о чем человек думает в течение нескольких месяцев, — сказала я тоном, который, как я считала, не допускал никаких возражений.

Фрида фыркнула:

— Монолог, говоришь? А кто сидит здесь и обсуждает все с тобой? Кто чувствует тревогу или голод? Кто все время старается удержать то или другое чувство, чтобы ты смогла написать о них? Кто позволяет морочить себе голову твоими tableau? Жаждой? Какой-нибудь идиотской радостью? Или пустяками? Писатель, сам того не желая, все время угрожает своему роману. По-моему, ты не понимаешь своей роли в собственном творчестве. Ты уверена в себе, как арендатор, не понимающий, что не он распоряжается землей, а земля — им. А меня, свою единственную движущую силу, свое спасение, ты всячески игнорируешь. Тебе никогда не приходило в голову, что моя роль значит для тебя все? Меня, только меня ты должна благодарить за свои отношения с Франком! А вместо этого ты ханжески на меня нападаешь, потому что я не стала такой, какой тебя хотели сделать в приюте и против чего ты не могла противиться даже много времени спустя.

— Ты участвуешь в моей книге, Фрида. Но как второстепенное действующее лицо.

Я выковыривала из пиццы жареную паприку и аккуратно складывала вялые красные лоскутки на краю тарелки.

— Бывает, кажется, что ты держишь в руках тот или другой персонаж, но в процессе работы он от тебя ускользает, — прибавила я, надеясь, что Фрида поймет, что я говорю о ней.

— Твой редактор объяснит тебе, что моя роль в романе самая важная! Ведь это я выбрала тебя!

Я нехотя жевала пиццу, пытаясь придумать, как отвлечь ее мысли от моей книги.

— Что-то я не совсем понимаю, Фрида, на чьей ты стороне?

— Ну вот, видишь? Опять эта твоя подозрительность. Ты мне не доверяешь. И не доверяешь своей рукописи. Нельзя давать людям только то, чего, по твоему мнению, они ждут. Вспомни разные книги. Разве тебя, как читателя, мучит, что ты получаешь книгу, какой не просила?

— Нет, но ведь это совсем другое, — нерешительно сказала я. — Меня интересует сама история.

— Вот именно, и Фрида! Ты должна написать эту историю. Ты бежишь не только от Франка, в не меньшей степени ты бежишь и от самой себя. Пустота. Жизнь, мало похожая на жизнь. Потребность писать, чтобы хоть чем-то заполнить ее.

Я не нашла, что ответить. Запястье над пульсом чесалось. Маленькая цепочка небольших красных пятнышек проявилась вдоль толстой синей вены, которая к большому пальцу выглядела, как трезубая вилка. Сперва я с ожесточение скребла это место ногтями, но сообразив, что Фрида наблюдает за мной, стала лишь осторожно поглаживать его кончиками пальцев. Спокойно. Очень спокойно.

— И еще одно, — почти дружелюбно сказала Фрида. — Нет у тебя никакой чесотки! Вообще нет. Никакой!

— Откуда ты знаешь? — спросила я, оглядывая помещение. Кроме нас, в углу сидела молодая пара, но они были заняты исключительно собой.

— Хочу тебя убедить.

Я не ответила, сделала большой глоток из стакана и махнула рукой официанту, чтобы он принес мне еще воды, хотя я не допила и ту, что у меня была. Такой приступ жадности удивил меня самое.

— Разве я не права? — спросила Фрида.

— У тебя тоже есть свои тайны, — вырвалось у меня.

— Какие же?

— Тебе звонят какие-то люди. Мы договорились, что порываем всякую связь с прошлой жизнью. И вдруг ты за моей спиной…

— Вон оно что! Ну, наконец-то! Разве я не рассказала тебе про Аннемур? Ты просто все забыла. Но я могу повторить. У Франка неприятности, к тому же у него новая любовница. Аннемур же в наследство достались его кредиторы и их общие дети. В определенном смысле это типичное положение современной женщины. Во всяком случае, последнее. Аннемур, со своей стороны, отдала детей сестре и ушла в подполье. Но она утверждает, что получает угрозы по своему мобильному телефону и днем и ночью, потому что кто-то думает, будто она располагает деньгами Франка. Ты следишь за моими словами?

Я смотрела в стакан. В воде плавали кусочки пробки. Один приклеился к внутренней стороне стакана. Я осторожно опустила в стакан мизинец и вытащила его.

— Ты хочешь сказать, что мне должно быть их жалко? Что я должна перевести оставшиеся деньги на его или ее счет? Что мы должны вернуться в Осло?

— Нет, зачем же. Ты не должна жалеть Франка. Напротив. Нам осталось нанести ему последний удар.

— Какой же?

— К нам приедет Аннемур! И тебе сразу станет легче. Она вдохновит тебя, объяснит тебе роль Франка. Кроме того, позволив ей тратить вместе с нами его деньги, ты облегчишь свою совесть. Нечистая совесть не для таких, как ты. От нее у тебя начинается недомогание и появляется зуд.

— Ты хочешь все ей рассказать?

— Ты с ума сошла? Таким женщинам всего не рассказывают. Поэтому она неотразимо действует на Франка.

— А если она наведет на нас тех людей? Ведь деньги все-таки у нас?

— Им об этом не догадаться. Думаешь они умеют читать мысли на расстоянии?

— Кто знает? Но тебе не приходило в голову, что Франк, может, для того и посылает к нам свою жену, чтобы разоблачить нас или отомстить?

— Франк не такой! — отрезала она.

— Отношения с Франком научили нас тому, что мало раздеть мужчину догола, чтобы узнать о нем все, — буркнула я.

— Конечно, но в ту минуту, когда ты закончишь раздевать его, наружу выплывет его суть. Франк — хороший дипломат и умеет лгать. Во всяком случае, умеет обращаться с правдой так, как ему выгодно. Но рано или поздно он выдает себя женщинам вроде меня.

— Ты говорила с ним по телефону? — вырвалось у меня.

— Это что, перекрестный допрос?

— Называй, как хочешь. По-моему, пришло время нам обеим лучше познакомиться друг с другом.

— Тебя-то, Санне, я хорошо знаю.

— Возможно, но, по-моему, я не знаю тебя. Зачем ты меня мучаешь, не говоря мне всей правды?

— Я пытаюсь защитить тебя от мелочей, которые ты раздуваешь до размера катастрофы. А это мешает продвижению романа. Собственно, оскорбленной должна быть я — ведь ты не все открываешь мне. Каждый день ты что-нибудь да скрываешь от меня, например, какую роль ты решила отвести мне в своем романе. Несколько раз мне казалось, что ты отвела мне роль горничной или компаньонки, помогающей тебе развеять скуку. А иногда ты посылаешь меня к черту и пестуешь только свои фобии.

Типично для Фриды. Стоит ее немного прижать, она повернет разговор так, что мне приходится защищаться. Но сейчас я не хотела защищаться.

— Мы пригласили к нам Аннемур, чтобы она могла скрыться вместе с нами. Теперь осталось объяснить ей, что жизнь без Франка — тоже жизнь. Только так мы сможем нанести ему удар, — продолжала Фрида.

— Я не желаю Франку зла.

— Санне, есть одна вещь, в которую я не поверю ни при каких обстоятельствах, — это твои усилия быть так называемым хорошим человеком. Эта роль тебе не по зубам. К тому же я никогда не встречала никого, кто в таком, мягко говоря, зрелом возрасте имел бы столько поводов для мести, сколько ты. А что касается Франка…

В двери вошел какой-то человек и с вопросительным взглядом направился к нашему столику. У меня бешено застучало сердце, словно хотело вырваться на волю. Я старалась не встречаться с ним глазами. Так было вернее. Из надетой на плечо сумки у него торчал журнал, на котором было написано Мотц. Берлинер Штрассемагазин. Я уже видела раньше этот журнал. Вместо того, чтобы просить милостыню, его продавали в пользу безработных и бездомных.

— Все, я больше не могу. Мы сворачиваем свое путешествие и возвращаемся в Осло, — сказала я и дала человеку с журналом пять евро. С болтающейся на плече сумкой он быстро перешел к другому столику.

— Нет! Мы встретимся с Аннемур в Провансе, — решительно возразила Фрида.

Эти слова грохнули о столик передо мной. Я не спускала глаз с лежащего на нем красного телефона.

По какой-то ассоциации я вспомнила одну нашу прогулку по району, который раньше находился за Стеной. Полупустые стоянки со старыми неуклюжими «трабантами», серые дома, мусор. Кое-где кто-то использовал этот хлам для создания так называемых инсталляций. На старой филенчатой двери было написано: «Не смейся без причины».

Дорога вдоль Рейна

— Я всегда считала, что ты отдаешь предпочтение минеральной воде «Фаррис» в маленьких хорошеньких бутылочках. А ты через пять месяцев постепенно перешла на пол-литровые пластиковые бутылки «Эвиан»! Мало того, «Шальке» победил «Баварию Мюнхен» со счетом 5–1! Можно назвать это двумя равновеликими катастрофами, — сказала Фрида, когда мы переехали через Рейн возле Леверкузена.

Я промолчала. Мне надоели ее колкости на мой счет. Кроме того, она не попросила меня ответить, когда зазвонил ее телефон.

Мы въехали в Кёльн и остановились у первого же приличного отеля, какой нам подвернулся. Нам дали последний свободный номер, и мы пообедали в ресторане, битком набитом эксцентричными участниками какой-то модной ярмарки и громкоголосыми футболистами.

Рядом с нами сидели четыре модели и пожилая дама, которая, очевидно, была их руководительницей. Молодые вели себя так, словно продолжали демонстрировать коллекцию одежды, даже когда подносили ко рту вилку. Они широко открывали рты. Наверное, чтобы не прикоснуться вилкой к губной помаде. Их руководительница была в темном костюме и белой блузке, заколотой у воротника золотой булавкой. Она ела и говорила, и губная помада постепенно исчезала с ее губ. Словно смешное пояснение этой сцены вдруг появилось tableau:

Директриса приюта в темно-синем миссионерском костюме и белой блузке. В коричневых туфлях на высоком, но массивном каблуке. На лацкане пиджака сверкает булавка с белой жемчужиной. Дети и директриса собрались в церковь. Все вместе. Таков порядок. Директриса обычно выглядит строгой и недоступной. Но как только она надевает костюм с этой золотой булавкой, она преображается. И становится почти добродушной. Дети парами следуют за ней. Она идет как добрый полководец, с золотой булавкой на лацкане пиджака. И никому из взирающих на это шествие, не придет в голову, что в социал-демократической Норвегии есть дети, которых никто не любит. Ведь директриса торжественно ведет их в церковь так, чтобы все могли видеть, как она олицетворяет любовь к ближнему и доброту.


Вечером мы с Фридой стояли перед одетым лесами и сеткой, однако производящим впечатление собором. Его реставрировали. Вечерний свет боролся с редкими гнездами, кое-где прилепившимися к орнаменту или порталам верхних окон. Но вот пала тьма, мгновенная и ледяная.

В Кёльне мои плечи с изрядным трудом пытались удерживать на месте шею и голову. На самом деле я еще кружила по шоссе, где задние фонари казались красными глазами, а передние резали сетчатку глаза лазерным мерцанием. Какое бессмысленное существование, думала я, страшась следующего дня. Ноги заледенели в слишком легких туфлях, к тому же я забыла взять из машины перчатки. Я была как будто приговорена мерзнуть под руководством Фриды в самых легендарных городах Европы. Видимо, по ее мнению, это и был ее сюжет нашего путешествия.

Тоска по Берлину, словно рыбья слизь, забила мне дыхательные пути и голову, мне даже казалось, что от нее противно воняет. Я и подумать не могла, что так будет. Ведь мы прожили там всего несколько месяцев. И все время говорили только об отъезде.

В кармане у Фриды зазвонил телефон. Она вздохнула, но на звонок не ответила.

— Почему ты не отвечаешь? — спросила я.

— Потому что ты боишься, что кто-то по моему ответу сможет определить наш маршрут. С тобой становится трудно иметь дело.

— Ты отвечаешь, только когда меня нет рядом?

— И то нечасто.

— Значит, ты связываешься с нею, только когда бываешь одна?

— О Господи! С каких это пор тебя стала интересовать Аннемур? — смеясь спросила Фрида.

— Ты же пригласила ее к нам! И мы проехали уже несколько дней, а ты все молчишь. Должна же я знать, есть ли опасность, что кто-нибудь узнает, куда она едет.

— Никто ничего не знает. Она и сама этого не знает. Пока не знает.

— Тогда ты должна хотя бы взглянуть, кто тебе звонил.

Как ни странно, Фрида меня послушалась.

— И кто же это звонил? — спросила я, сгорая от любопытства.

— Номер мне неизвестен, — сказала Фрида и сунула телефон обратно в карман.

— Проверь, может тебе оставлено сообщение?

— Нет, не оставлено! — раздраженно сказала она. Что-то тут было не так. Фриду что-то беспокоило. Со своей треногой я еще могла справиться, но только не с Фридиной. Я перестала давить на нее, и постепенно она снова стала самою собой.


Прежде чем мы покинули Кёльн, я сняла большую сумму наличных и рассовала деньги в разных местах внутри машины и в багажнике. Чтобы не слишком часто прибегать к кредитной карточке. Таким образом я надеялась лишить банк возможности выследить места, где мы останавливались.

— А не опасно ехать с таким количеством наличных денег? — заметила Фрида.

— Опасно. Но из двух зол…

— Если бы у банка были доверительные отношения с кредиторами Франка, они бы уже давным-давно нас поймали.

— Почему ты так в этом уверена? Потому что знаешь больше, чем я? Фрида, на чьей ты стороне? — спросила я.

— Честно говоря, Санне, это тебе придется решить самой. Я не могу заставить тебя поверить, что я устраиваю все наилучшим образом. Деньгами тоже распоряжаешься ты. Думай, как знаешь. — Она оскорблено вздохнула и замолчала.

Остаток вечера я с таким же успехом могла провести одна. Она отказывалась общаться со мной.


В следующие дни мы, минуя шоссе, ехали вдоль Рейна, по проселкам, аллеям, через мосты и маленькие городки. Иногда так близко к окнам домов, что у меня возникало чувство, будто мы едем прямо по их обеденным столам.

В одном месте мы проехали дорожный знак, обозначающий поворот на Франкен. Все, что напоминало мне о Франке, становилось символом измены и тоски, словно я играла в индийском фильме о любви, в котором дорожные знаки служили убедительным реквизитом.

В долине высились серые и кирпично-красные крепости. Издали можно было подумать, что они не настоящие или что ты попал в комнату для игр какого-нибудь великана, который все это построил из кубиков и украсил искусственными растениями. Рейн и машины разрушали эту иллюзию. Движение происходило по шоссе и по реке. Виноградники, на вид мертвые, карабкались террасами вверх по крутым склонам. Снега не было. Тут и там на солнечных местах зеленела трава. Названия местечек кончались на -дорф и -бад, создавалось впечатление, что каждая семья считала для себя делом чести владеть, по крайней мере, одним замком. На другом берегу, в Зибенгебирге, замки стояли в величественном уединении на высокогорных равнинах, занимавших огромные террасы.

— Здесь они производят своё сладкое тошнотворное белое вино, — заметила Фрида.

— Некоторые люди предпочитают сладкое вино, — сказала я и чуть не поблагодарила ее за то, что она перестала на меня злиться. С тех пор, как я спросила у нее, на чьей она стороне, между нами установились натянутые отношения. Я, без сомнения, обидела ее. С другой стороны, не всегда же только ей было обижать меня.

В одном месте мы остановились и вышли из машины на берег. На небольшом холме стоял кустик с веткой мимозы, явно собирающейся расцвести. Меня вдруг охватило чувство благодарности. Словно своего рода освобождение от двухдневной тоски по Берлину. Это было все равно, что стоять возле памятника на вершине в Кройцберге холодным днем, когда со всех сторон дует пронзительный ветер, и вдруг заметить, что ветер переменился и стало на двадцать градусов теплее. Так я восприняла это однажды в октябре. Я вновь испытала давно забытую радость жизни. Как будто обрела потерянную миром весну.

Мы катили через городки, которые нам хотелось бы осмотреть. Но путники всегда должны стремиться вперед. Всегда быть в движении. Для меня безопасность заключалась в том, что я не знала, где буду ночевать в ближайшую ночь. То, чего не знала я сама, очевидно, не мог знать никто.

Когда я открыла глаза в Боппарде и услыхала далеко в тумане пароходный гудок, я проговорила в пространство:

— Мы сегодня же едем дальше!

И ответ Фриды был так же решителен:

— Мы сегодня же едем дальше!

Когда мы обогнули то, что на карте значилось как Санкт-Годар, мы увидели на другом берегу устремленный в высь предмет, похожий на фаллос. Это была огромная фигура девушки, которая, согласно легенде, своим пением и игрой на дудочке заманивала доверчивых шкиперов в пучину.

— Ее уже описал Генрих Гейне, так что можешь не хвататься за свой блокнот, — сказала Фрида.

Девушка на другом берегу была так далеко, что ее невозможно было даже сфотографировать, она напоминала черного мастодонта под внушительными горными скалами.

— Мы едем в Вормс, где риксдаг обвинил Лютера в ереси в тысяча пятьсот двадцать первом году, — объявила я.

— На тот сеанс мы уже опоздали, но все равно это интересно, — сказала Фрида.

Город был достаточно маленький, и потому мы рискнули отойти от оставленного на стоянке автомобиля с деньгами, рассованными в обувь и под сиденья, в мешок с грязным бельем и в чехлы на сиденьях. Несколько жалких евро лежали даже под резиновыми матами. Как старая женщина, прячущая свою пенсию в тюфяке, я спрятала деньги в машине до того, как мы покинули пустой гараж нашего отеля в Кёльне. Фрида тогда только покачала головой, но от комментариев удержалась.

В Вормсе мы обошли собор Святого Петра и зашли в трактир, чтобы съесть чего-нибудь горячего, прежде чем поедем дальше. Там царило воскресное настроение, клиенты были местные. Какой-то мужчина сидел в баре с полупустой кружкой. Он тут же завязал с нами беседу. Обычно беседу завязывали с Фридой. К таким, как я, обращаются редко. Моя незаметность, безусловно, облегчила мне связь с женатым мужчиной. Я всегда была вне подозрений. Кому могло прийти в голову, что Санне Свеннсен таким образом проводит свободное время?

Связь с женатым мужчиной? В этих четырех словах я увидела все падение женщин в исторической перспективе. Женщин, которые во все времена позволяли женатым мужчинам овладевать собой. Были, безусловно, и мужчины, состоявшие в связи с замужними женщинами. Но в таком случае столь неделикатное поведение записывалось на счет неустойчивой морали женщин. Даже я, ничего не знавшая о своих родителях, размышляла о великом падении моей матери в связи с моим появлением на свет. На отца я возлагала лишь косвенную ответственность, не прибегая к утомительному феминистскому анализу. Правда, в свободное время я упрекала его в отсутствии поддержки. Для чего теперь я, прямо скажем, была уже старовата.

Нет, это женщины от века позволяли овладевать собой. В маленьких комнатках, в чуланах, в кустах, на сеновалах. В девичьих светелках и в кроватях с пологом, на узких койках отелей и на грязных овчинах. В жизни, как и в литературе, именно женщины в силу невероятной живучести своего пола несли впоследствии ответственность, одиночество и отчаяние. Я бесконечно удивлялась тому, что женщины, включая меня самое, были не в состоянии извлечь урок из истории человечества. Благодаря слухам и фактам, они прекрасно знали, к чему их может привести общение с мужчинами. Их ждали ярлык падшей женщины, часто беременность, ловкие бабки и социальные заведения. В худшем случае самоубийство или естественный выкидыш, произошедший с помощью инструмента, профессионально введенного, куда нужно. Или вязальной спицы — в отверстие, созданное для проникновения другого предмета. Нетрудно было считать, что порочные наклонности достались тебе по наследству. А номер с вязальной спицей не удался или к ней не прибегли исключительно из трусости. Случалось, что мне рисовались подобные картины. Не знаю, почему эти мысли пришли мне в голову именно здесь, ведь они не имели ничего общего ни с этим трактиром, ни с этим старинным городом. Я никогда не бывала в нем раньше. Я сидела за стойкой бара и слушала болтовню Фриды с местным дамским угодником.

Держа трубку в углу рта, он говорил по-немецки с французским акцентом. Волосы стального цвета, четкий профиль и уже выпитые четыре или пять кружек пива. Сразу было видно, что он вступил в возраст, где все контролирует сила притяжения. Это угнетает человека, хотя и естественно, что даже самые тонкие и легкие слои кожи обретают тенденцию к провисанию.

Не знаю, по какой причине люди сообща решили, что гладкость кожи — это единственно приемлемое ее состояние. Гладкая кожа постоянно демонстрируется в рекламе и в средствах массовой информации так, чтобы все могли постичь важнейшую в жизни истину: персиковая кожа — это синоним настоящего Человека. Сомнительно, чтобы обязательной составляющей этой гладкости была также и человеческая душа. Ибо, если в идеальной персиковой коже находится хоть частица души, на нее тоже должен быть нанесен глянец, дабы она являлась людям в пристойном виде. Например, при обмене мнениями. На глазах у почтенной общественности нужно демонстрировать свои знания и иметь собственное мнение о вещах, о которых многие вообще не имеют ни малейшего представления. Когда я читала газеты, смотрела телевизор или слушала радио, меня всегда подавляли знания людей, способных постичь все, и не было такой области знаний, которой бы они не владели. Для такого человека, как я, которому требовалось несколько дней, чтобы прочитать роман в двести страниц, и который читал лишь две газеты в день, да и то с грехом пополам, а чаще только одну, способность этих людей казалась достойной восхищения!

Не знаю, почему я вспомнила об этом теперь, потому что кавалер Фриды был тут ни при чем. Уж у него-то на душе точно не было глянца. Он излучал подвыпившее, обветренное обаяние, и меня нисколько не удивило, что Фрида на него клюнула. Кроме того, на его еще стройной талии красовался кожаный пояс с металлической пряжкой. Преданность пивной кружке уже нарушила стройные пропорции верхней части его торса, однако не больше, чем было естественно для человека, не бывшего рабом глянцевой души.

Я не могла понять, что задумала Фрида. Иногда она бывала крайне привередливой, но, случалось, флиртовала с первым, кто подвернется. Часто было трудно понять, намерена ли она продолжать флирт или собирается прекратить его. Это разжигало мое любопытство.

Наконец он захотел угостить нас пивом, что Фрида тут же отклонила, потому что была за рулем. Тогда на стойке появилась минеральная вода. Теперь он захотел узнать, куда и когда мы направляемся. К своему удивлению я услышала, как Фрида сообщает этому чужому человеку, что мы намерены остановиться на ночлег в Страсбурге.

— Нельзя ехать вдоль берега почти что в пробке и считать, будто ты видел Рейн. Оставьте свою машину на какой-нибудь стоянке, я приглашаю вас на свое судно! — сказал он, раскинул руки и продолжал с настойчивостью рекламы расхваливать течение, ветер и свободу на реке. Он называл места, города, замки быстрее, чем я могла мысленно раскладывать их по полочкам. Мы выслушали также блиц-курс о качестве причалов и ценах на фрахт.

Я мягко, но решительно отклонила его предложение совершить с ним поездку по Рейну. Фрида мне не противоречила, но прежде чем я успела ей помешать, она уже взяла номер его мобильного телефона. И тут же ввела его в память своего мобильника. Меня охватило растущее раздражение, однако я успокоила себя тем, что Фрида свободный человек. Я не могу диктовать ей, чьи номера записывать, а чьи — нет. Другое дело, номер, который мог бы навести Франка на наш след. Но этой границы она никогда не нарушала.

Обольститель, которого звали Гюнтер, сообщил, что его отец был француз, а мать — немка, и что, как я понимаю, не могло пройти без осложнений.

— В результате я нигде не чувствую себя дома. Поэтому и живу на судне на Рейне, — улыбнулся он.

Наступило молчание, и мне как раз хватило времени подивиться тому, что за стойкой бара в Вормсе можно оказать друг другу столько доверия.

— Вы замужем? — вдруг спросил он.

— Я не замужем, — ответила Фрида, чуть ли не с торжеством. Как будто в наши дни это играло какую-то роль.

Явно обрадованный этим сообщением, Гюнтер принес новую свечу и вставил ее в опустевший подсвечник. Появившаяся улыбка пропахала две глубокие борозды по обе стороны его широкого рта. Гюнтер не соответствовал идеалу персиковой кожи, но Фрида явно находила его привлекательным. Зубы у него были слегка окрашены никотином, от него пахло судном, и он нуждался в бритвенном станке. Фриду это, по-видимому, не смущало. Она склонилась к нему всем телом. На столе почти не осталось места для пивной кружки и бокалов.

Мы опоздали на два часа, хотя не посетили собор Святого Петра, не видели памятника Лютеру и не сделали даже попытки заглянуть в еврейский квартал.

— Наше пребывание в Вормсе прошло не совсем под знаком Мартина Лютера, — заметила я, когда мы выехали из города.

— Да, так бывает. Господин Мартин тоже был изрядный шельма, — отозвалась Фрида и начала что-то насвистывать.

Чувствуя облегчение, что мы опять едем, я решила смириться с ее слабостью к речным жителям и немузыкальным звукам.

— Страсбург — столица Эльзаса. Отсюда мы получаем благородные вина, — сказала Фрида.

— Почему ты сказала ему, что мы собираемся переночевать в Страсбурге? — спросила я, когда Людвигшафен вынырнул со своими высокими трубами перед тесно сбившимися зданиями.

— А почему не сказать? Он был откровенный и щедрый. Мы говорили обо всем на свете. Успокойся, Санне. Он не из тех типов, которые только и думают, как бы им изнасиловать одиноких женщин. Как он может испортить нам жизнь?

— Телефон.

— То, что у меня есть номер его телефона, еще не значит, что он может досаждать нам. Ты всего боишься и до сих пор воображаешь, что кто-то охотится за тобой. Если бы ты больше доверяла миру, ты бы больше преуспела.

— Преуспела в чем?

— В сочинении, например.

— Есть много противоположных примеров. По-настоящему большие писатели часто были трусливые, бедные, больные шизофреники, они страдали от мании преследования и мании величия.

— Последним пороком ты, на мой взгляд, не страдаешь. Но не мне анализировать твое поведение. Эту работу я предоставлю профессионалам. Однако мне интересно посмотреть, что будет, когда ты закончишь книгу, — сказала Фрида.

— Что ты имеешь в виду? — с тревогой спросила я.

— Твоя жизнь может вдруг измениться. Представь себе, проходит неделя, твоя книга сметена с прилавков и срочно выпускается второе издание. Газеты пишут о тебе, у тебя берут интервью и всякое такое, сама понимаешь.

— Иногда мне кажется, что из нас двоих ты еще большая фантазерка, чем я.

— Меня вполне устраивает моя роль. Но ведь с писателями все бывает. Они нет-нет да и сочинят бестселлер.

— Только не я.

— Почему не ты? Ты же об этом мечтаешь. Все об этом мечтают. Надеются, что им подфартит. Что их заметят.

— До меня очередь никогда не доходила ни в чем.

— Не ной, пожалуйста. Ты путешествуешь. У тебя есть деньги. У тебя есть я.

— Ты?

— А разве нет? Давай купим мороженого и найдем на карте Страсбург, — сказала Фрида, сворачивая на стоянку для отдыха.

У меня опять появилось чувство, что она то воспитывает меня, то, добиваясь своего, поддакивает мне, как ребенку.

В шесть часов мы снова переехали через Рейн и неожиданно оказались во Франции. Страсбург. Как всегда, Фрида поехала по главной улице, она утверждала, что так легче всего найти приличный отель.

Мы получили тихий номер с окном, выходящим в шахту двора. Пол был застелен выцветшим ковром, явно пахнущим плесенью и старой пылью. Узор, вытканный персидскими девочками-ковровщицами, представлял собой благородные шотландские клетки. Все было бы прекрасно, но открыть окно мы не смогли.

— Не понимаю, почему людям не положено по своему желанию регулировать температуру и открывать окна, — сказала я.

— Может, те, кто жили здесь до нас, пытались спрыгнуть в шахту? Вонючие гостиничные номера, которые к тому же называются «Бест Вестрн», могут любого довести до того, что ему захочется предпринять что-нибудь практическое, — объяснила мне Фрида.

Я откинула занавеску в сторону и посмотрела вниз на грязную дыру с высоты четвертого этажа. Возникло tableau:

Молодая женщина стоит у окна на третьем этаже в маленьком норвежском городке. Яркое солнце напоминает, что стекла давно не мыты. На женщине длинный, широкий свитер. Она медленно открывает окно и чувствует поток воздуха. Он не очень холодный. Не без труда она забирается на подоконник. Стоит на одном колене, упершись другой ногой в край подоконника. Выцветшие, давно потерявшие форму брюки натянулись на животе и в промежности. Она крепко держится обеими руками и смотрит вниз на штатив для велосипедов, два велосипеда и четыре контейнера для мусора. На одном контейнере нет крышки. Ветер играет с пластиковым пакетом из супермаркета. Даже не слыша, она знает, что он тихо шуршит. Полосатая кошка прыгает на контейнер, закрытый крышкой. Она поднимает голову и, лениво облизываясь, смотрит на женщину. Потом лижет лапы. Вытянув заднюю лапу, вылизывает под хвостом. Медленно, тщательно. Время от времени кошка перестает вылизывать себя и светящимися глазами наблюдает за женщиной. Наконец сворачивается клубком и забывает о ней. Женщина наклоняется вперед и пытается понять, где находится центр тяжести. Где он? Когда нарушится равновесие и она уже не сможет удержаться на подоконнике? Речь идет о нескольких сантиметрах, чуть-чуть вперед. Она уже слышит тяжелый удар, с каким ее тело падает на землю. Но сначала она упадет на контейнер и полосатую кошку. Слышится грохот опрокинутого ею контейнера. Кошачьи когти обжигают ей щеку. И крик:

— Неужели ты думаешь, что кто-то по тебе заплачет? Спускайся вниз, идиотка!

Канал в Страсбурге

Я проснулась от непонятного звука и сразу почувствовала, что Фриды нет в номере. Тем не менее какое-то время я еще лежала и слушала. Все было тихо. Я зажгла настольную лампу. Два ночи. Я оставила ее в одиннадцать в баре отеля, поднялась и заснула, как только легла. Весь день мне казалось, что у меня начинается грипп или что-то в этом роде.

Сев на крышку унитаза, чтобы послушать, не раздадутся ли ее шаги, я пыталась понять, что же случилось. Возможность того, что Фриде захотелось провести ночь в баре отеля, была невелика. Будь это кто-нибудь другой, я бы могла предположить, что она, избитая и пьяная, валяется в сточной канаве или что ее ограбили и сбросили в канал. Но с Фридой такого случиться не могло.

Нет, это был один из ее приемов, позволяющих ей держать меня в напряжении. Она как будто наблюдала за моим страхом через вентиляционное отверстие. Оправдались мои наихудшие предположения: я не должна доверять Фриде. Да, она сама выбрала меня, но с таким же успехом она в любую минуту может выбрать кого-нибудь другого. Собственно, я всегда это знала. Во всяком случае, после того, как стало ясно, что она поддерживает отношения с женой Франка.

Мне не хотелось признаваться, что я сама не раз намеревалась расстаться с Фридой. Заглянув в платяной шкаф и под кровать, я заглянула даже под дверь, но, не успев лечь, снова вскочила и позвонила портье. При звуке усталого голоса ночного портье на другом конце провода мне стало стыдно. Что я могла ему сказать? Что чувствую себя одинокой? Спросить, не видел ли он, когда ушла Фрида? Я буркнула извинение по-норвежски и положила трубку.

На лампе был полотняный абажур. Когда-то он, безусловно, был красивый. Золотистый. Но слишком мощная лампочка превратила его в старую карту с нечеткими границами и стертыми обозначениями городов, в которых я никогда не была. Своеобразный подпольный мир с грязными трещинами и пятнами от вина, крови, кофе или воды. Кто их разберет. Дрожа, я поставила лампу на пол. Но не погасила ее. Отверстие наверху абажура образовало на потолке злой глаз.

Вскоре он начал мучить меня, даже когда я лежала, зажмурившись. Но я не могла заставить себя погасить лампу. Я принесла из ванной полотенце и прикрыла лампу сверху. Свет стал не таким ярким, и глазеющее око исчезло. Я попыталась заснуть, но одна мысль заполнила мою голову и я не могла прогнать ее. Она стучала у меня в голове и предупреждала: «Пожар!» Полотенце могло прикоснуться к лампочке. Я сдернула полотенце и спряталась под одеяло. Оно было тонкое и негнущееся, как тюфяк из тростника. Сейчас я предпочла бы перину, которая облегает тело, легко прикасается к спине и затылку и греет, не обладая тяжестью.

К утру, должно быть, я все-таки задремала, потому что проснулась от шума воды в трубах. Мне послышалось, что кто-то возится в ванной. Я вскочила и пошла туда. Разумеется, там никого не было. Лишь когда я вытиралась после душа, появилось бледное лицо Фриды. Несмотря на черноту под глазами, вид у нее был самый невинный.

— Привет! — сказала она.

— Где ты была?

— В порту, смотрела грузовое судно Гюнтера, — весело ответила она с таким видом, словно сообщила о ранней пробежке вдоль канала. Впрочем, я и так уже давно все поняла. Фрида пустилась в плаванье на всех парусах.


Мы сидели на скамье на солнышке. На берегу реки, а может, это был канал. Берега были выложены большими каменными блоками. Они были точно пригнаны друг к другу и держались благодаря собственной тяжести. Сила притяжения, думала я, одинаково опасна и надежна. В конце концов мы подчиняемся ей. И, если не падаем по своей воле, всегда найдется кто-то, кто позаботиться о том, чтобы подтолкнуть нас, семь локтей вниз, и мы падаем, замурованные в урны, или же наш развеянный прах свободно опыляет землю.

Кто-то отдается на волю воды. Течений. Это свободнее, но уж чересчур одиноко. Я увидела себя, плавающую вместе с мальками сельди по тому, что некогда было кишечной системой. Мы свободно вплывали и выплывали. По крайней мере, мы могли вымыться. Особенно, если речь шла о море. Вечный моцион. Ведь там, в глубине, ничто никогда не останавливается. Приятно было думать, что тебя вечно будет качать. Как бы глубоко там ни было.

Я не удостоила Фриду ни словом. Но было не похоже, чтобы ее это огорчило. Она начала что-то записывать в новом блокноте с листами из рисовой бумаги. Я помнила этот блокнот, купленный в какой-то лавочке в Праге. Спрашивать, что она там записывает, было ниже моего достоинства. Еще не хватало!

Вода из Рейна или неизвестно откуда текла у моих ног. Ее поверхность была неспокойна. Тени менялись и передвигались, как мели при слабом течении. У противоположного берега вода двумя потоками обтекала старую лодку, привязанную у края канала. Лодка сопротивлялась и пыталась отвязаться. Она хотела уплыть прочь. Поиграть с волной. Но была привязана двумя веревками и не могла сдвинуться с места.

Два лебедя, белый и серый, переругиваясь, плавали вокруг, иногда ныряя с головой в воду. Чайки и небольшие вороны пировали рядом возле перевернутого ведра с отходами. На соседней скамейке лежала дохлая мышь, подняв вверх все четыре лапки. Открытые глаза кололи застывшей в них смертью. Маленький рот поражал свежим розовым цветом. Вокруг нас вился воздушный запах мочи. По обоим берегам стояли дома разного размера и качества. Но все были старые. Некоторые были оштукатурены по последней моде, из чего явствовало, что кто-то потратил целое состояние на их ремонт. Город был похож на старый театр, он все время менял костюмы и декорации.

— Ты не хочешь спросить, как мне с ним было? — спросила Фрида и бросила камешком в дохлую мышь.

— Нет, — устало ответила я.

— Почему? Что тебя угнетает?

Пришли две подружки, неся между собой корзину. Они ногой столкнули мышь со скамьи и сели. Бесстрашная легавая тут же подхватила мышь и бросилась прочь, таща на поводке хозяина. Подруги сплетничали и смеялись, доставая из корзинки еду. Через мгновения их лиц было уже не видно из-за кусков цыпленка и белого хлеба. Тем не менее, поток хихиканья и слов не переставал течь из их жующих ртов.

— Ты меня бросила… Я испугалась, мне было обидно, — призналась я.

— Чего ты испугалась?

— Что будет, когда к нам приедет жена Франка?

— Предоставь все мне, — сказала Фрида, убирая блокнот.

— Как я могу все предоставить тебе, когда ты вдруг исчезаешь с незнакомым мужчиной?

— О Господи! Но я же вернулась! Я должна жить своей жизнью. Только тогда я смогу внести свой вклад.

— Во что?

Фрида помолчала, глядя на воду, потом положила руки на спинку скамейки и начала рассказывать:

— Он плавает на своем суденышке и пришвартовывается там, где ему взбредет в голову. Я думала, что у него большое судно, много грузчиков и глубокий трюм, но все оказалось не так.

— Ты была с ним… на его судне? И, кроме вас, там никого не было?

— Да.

— Ты с ума сошла. Зачем ты подвергаешь себя такому риску? Что бы я делала, если бы ты?.. — воскликнула я, понимая, что Фрида может подумать, что я тревожусь не за нее, а за себя. Но она как будто ничего не заметила. И продолжала говорить, зажмурившись на солнце.

— У меня не было выбора. Понимаешь, Санне, с одиночеством не шутят. Оно подавляет все. Даже способность к близости. Я не могу постоянно испытывать одиночество. Случайное знакомство или нет, не играет тут никакой роли. Он сказал, что был готов к тому, что я ему позвоню. В нем была какая-то неуверенная серьезность. Там, на судне. Над его койкой висел паяц, похожий на тех, каких мы видели в маленькой переполненной лавке на Софиенштрассе в Берлине. Мне было интересно, как он может спать, когда у него над головой звякает эта игрушка. Но о таких пустяках не спрашивают. Он зажег керосиновую лампу в углу рядом с кроватью. Она тоже позвякивала. Но почти неслышно. Ведь судно было пришвартовано к берегу. Маленький огненный глазок внутри закопченного стекла делал темноту более глубокой. Он стоял совершенно нагой, освещенный этим огнем. Не очень молодой, к счастью. Я не люблю молодых людей. Не могу брать ответственность за них на себя. Не могу вытаскивать их из колодца, когда они понимают, что им почти нечего дать мне. Не могу извинять и утешать их. Молодые, отчаянные парни, стреляющие от бедра и тут же умирающие, не для меня. Я люблю выносливых. Тех, которые владеют собой. Которые ошибаются и понимают, что это может повториться. Которые в своих недостатках не обвиняют никого, кроме природы. Которые не боятся насмешливых и умных женщин. Тех, которые не сдаются даже в поражении.

— Последнее звучит, как цитата из Рудольфа Нильсена или Нурдала Грига[24], — к собственному удивлению, сказала я. Обычно подобные комментарии были характерны не для меня, а для Фриды. Но она продолжала, словно ничего не слышала.

— В каком-то смысле мы с ним слеплены из одного теста. У нас нет своей постоянной гавани. В этом нет ничего плохого. Жаль только, что люди ошибаются, думая, будто тот, кто работает по найму, продается. Это не так. Продаются те, кто имеет все и все равно пребывает в раздражении. Те, которые всегда хотят иметь все и потому никогда не бывают довольны. Такие, как Франк.

— Не надо так говорить о Франке, — шепотом попросила я.

— Почему? Ведь это правда. Знаешь, Санне, мы можем называть это любовью, влечением или эротикой. Даже распутством. Можем называть это, как угодно, но мы не должны думать, что это дается бесплатно. Не должны.

— Ну почему бесплатно…

— Знаешь, что Райнер Мария Рильке написал, когда получил письмо от своего адвоката о том, что Клара Вестхофф, его жена, просит развода?

— Интересно послушать.

— Примерно это звучит так: Тот, кого любят, умирает и исчезает. Тот, кто любит, приобщается к вечности. Для того, кто любит, но не нуждается в ответной любви, любовь — это преодоление предела и преображение. Тот, кто так любит, счастлив, вопреки боли, горю и одиночеству.

Смущенная, я перевела взгляд на ровный ряд домов на другом берегу реки.

— Это должно служить утешением для таких, как я?

— Нет, напоминанием.

— Рильке мог бы сказать это короче, тогда бы это было легче запомнить.

— У тебя есть предложение?

— Человеку важнее быть способным любить, чем быть любимым!

— Скажите! Какая ты сегодня уступчивая! — Она усмехнулась.

— Этот Гюнтер не смог заставить тебя согласиться с тезисом Рильке. Скорее, наоборот, — заметила я.

— И, разумеется, не бесплатно.

Неожиданно между нами не осталось никаких разногласий. Только смех.

— Расскажи поподробнее, — попросила я.

— И ты все стерпишь?

— Да.

— И не будешь прерывать меня глупыми вопросами?

— Нет.

— Я позвонила ему и спросила его, где он находится.

— Сидя в баре?

— Ты можешь помолчать или нет?

— Молчу-молчу.

— Я сидела в этом скучном, пустом баре и позвонила Гюнтеру. Он как раз только что пришвартовался и разогрел на примусе банку тунца. Сказал, что ждал меня. Я даже забыла, какой у него хриплый голос. Поднимающийся из глубины. Из чрева большого города или из речного ила. От этого у меня внизу живота вспыхнула искра. Или она вспыхнула в мозгу. Когда такое случается, от одного до другого не так уж и далеко. Он объяснил, как мне найти его причал и судно «Юнгфрау Мария».

Мне захотелось прокомментировать название судна, но я вспомнила наш уговор. Кроме того, мне хотелось узнать, сам ли он придумал это название.

— Когда такси остановилось, он стоял у поручней, — продолжала Фрида. — Пока мы были на глазах у людей, Гюнтер немного робел. На пристани стояли два человека и с любопытством глазели на нас. На меня. Но, когда мы спустились в каюту, он изменился. Мы были как старые знакомые. В каюте пахло горючим, которым пользуются такие суда. Все было крепко сколочено и привинчено. Стол, стулья, койка, кухонный столик, полки и примус. Внутри все было коричневое, только разных оттенков. Кроме четырех оранжевых кружек, висевших на медных крючках под полкой. Он открыл бутылку красного вина и налил в две кружки. Мы сели против друг друга. Столешница была такая маленькая, что мы то и дело касались друг друга, и на столе и под столом. Мы немного посмеялись над этим. Когда мы выпили, он отставил свою кружку и взял мое лицо обеими руками. Света от керосиновой лампы почти не было, я не могла видеть его глаза. Но чувствовала тепло его рук. Я не спеша развязала на нем шейный платок. Он закрыл глаза и не противился. Кончиками пальцев я провела по контуру его губ. Верхняя губа немного выдавалась вперед. Выбрит он был небрежно. Может, он брился как раз, когда я позвонила. Свежая царапина на щеке навела меня на эту мысль. Я сидела и ощупывала его лицо, как слепая, пытавшаяся понять, как выглядит человек, которого она любит. Ведь я уже все знала. Знала, зачем приехала. Не для того, чтобы сохранить его на утро или на следующую неделю. Или на год. Не затем, чтобы съехаться с ним в одной квартире в целях экономии. И не затем, чтобы кто-то из нас мог сказать: «А теперь пошли домой», если мы где-нибудь были вместе. Мне он был нужен сейчас! И этого было достаточно. Думаю, он уже довольно давно не принимал душ. Конечно, он мылся, но все-таки от него пахло судном. А может, запах судна всегда сопутствует тому, кто на нем живет.

Фрида поднесла к лицу рукав жакета, понюхала и кивнула.

— Этот запах вызвал во мне чувство, которым я не злоупотребляю по будням. Нежность. Она не имеет никакого отношения ни к этому человеку, ни к любовному акту. Она присутствует во мне постоянно. Как ощущение или как цитата из книги, которую я плохо помню. Я не могла бы восстановить ее в памяти, и это было неподходящее время для сложной умственной работы или рефлексий. Есть что-то исключительное, когда человек вдруг понимает, что все дело в самой встрече. Что других встреч не будет. Что мы не должны ничего откладывать на потом. Наверное, неправильно выбирать надежное постоянство. Мгновение распыляется. Становится не главным. Всегда можно что-то отложить на завтра. Человека или чувство — на завтра. Когда будет удобнее. Когда не будут мешать практические обстоятельства. Долг. Думаю, многие никогда и не жили по-настоящему, потому что всегда откладывали жизнь на потом. — Фрида замолчала.

Компания мальчиков с криками бежала по краю набережной. Я поджала ноги, чтобы они, споткнувшись о них, не свалились в воду. Спасение на водах сейчас выглядело не особенно привлекательно.

— Его выбросили из дому, когда ему было двенадцать, — продолжала она. — Это меня не растрогало. Я имею в виду, что мне известна история Санне Свеннсен. Но я поняла, что моя симпатия была бы ему приятна. Некоторые мужчины обладают завидной способностью проявлять сентиментальность, не смущаясь, даже если это звучит патетично.

— Патетично? Но это же ужасно, когда тебя выбрасывают из дома в двенадцать лет!

— Ну вот, пожалуйста! Ты позволяешь растрогать себя. Да, история Гюнтера похожа на все описания несчастного детства у Гюго, Достоевского или, скорее всего, у Диккенса. Ничто не бывает столь трогательным, как разбитое детство взрослого мужчины. Но Гюнтер ведь реальный человек. Кстати, я никогда не слышала, чтобы ты жаловалась на свою историю.

— Она не так интересна.

— Потому что тебе стыдно?

— Может быть. Но она не играет никакой роли в том мире, в котором мы живем.

— Ага, человек все-таки способен увидеть себя в общей перспективе, — сказала Фрида.

Я не была настроена обсуждать с нею свои способности, и потому спросила:

— Вы договорились о чем-нибудь? О новой встрече? Ведь мы едем вдоль Рейна.

— Договорились? Нет! О чем мы могли договориться?

— Но у тебя есть номер его телефона?

— Да. Но я уже использовала отведенное мне жизнью время на свидание с Гюнтером.

— Как ты можешь быть такой… такой легкомысленной? Как будто это пустяки. Это был для тебя пустяк?

— Важный пустяк. С предсказуемым концом.

— Ты меня пугаешь своим цинизмом.

— Почему я должна месяцами оплакивать Гюнтера, когда могу радоваться тому времени, что мы были вместе?

На соседней скамейке сидела, покачиваясь, маленькая ворона. Она делала ритуальные кивки всем телом. Словно никак не могла решиться, взлететь ей или нет. На зелень и синеву легли розовые сумерки. Я никогда не видела ворону такого цвета. Все дело в свете. Свет изменяет все во всем мире.

— Я тебя не понимаю, — сказала я.

— Человек свободен! Нельзя коллекционировать людей, как коллекционируют почтовые марки. Нельзя хранить их впрок, обмениваться ими или продавать. Можно только радоваться им в то время, пока ты можешь присутствовать в их жизни.

— И что же он делал потом? — История Гюнтера возбудила мое любопытство.

— Когда потом?

— После того, как его выгнали из дома.

— Он украл грузовой велосипед и начал скупать утиль. Знаешь такие велосипеды с большой корзиной впереди? Первую зиму он ночевал в чулане у одного взрослого старьевщика, которому за это разрешалось пощупать его, — сообщила Фрида.

— Такое должно быть наказуемо, — пробормотала я.

— Оно и есть наказуемо, если суметь это доказать, — заявила она.


Седой, полноватый человек сидит в кресле директрисы и смотрит на девочку, стоящую у письменного стола. Он поднимает руку и что-то говорит. Девочка передвигает ноги. Они как будто приросли к полу, но все-таки она подходит поближе. Она должна решить примеры, которые у нее не получились в школе. Цифры всегда ускользают от нее. Она никогда не успевает поставить их туда, где им следует быть. Он сказал воспитательнице, что сам все объяснит девочке и что им не должны мешать. Его глаза — два черных светящихся шара. Они совершенно неподвижны. Штора на окне у него за спиной задернута. Тем не менее, девочка видит перхоть на его черном потертом пиджаке. Спереди пиджак кажется темнее. Лица человека не видно. Он сидит немного отодвинувшись от стола с открытым учебником по арифметике перед собой. Неожиданно он поворачивает к ней крутящееся кресло и что-то строго говорит о делении. Одновременно он приподнимает к ней нижнюю часть туловища и расстегивает ширинку. Что-то вываливается оттуда. Это похоже на волосы и кусок нутряного сала или на пленки, которые остаются, когда экономка разделывает убоину. Она ловко срезает их острым ножом и бросает в цинковое ведро. С той минуты, как он хватает девочку за загривок и до того, как отпускает, она думает только о цинковом ведре. Потом он кого-то зовет и просит прийти и убрать. Девочка заболела. Ее вырвало прямо на пол. К сожалению, попало и на него. Избежать этого было невозможно, говорит он. Ведь он должен был научить ее считать, поэтому она сидела близко от него. Она не предупредила, что плохо себя чувствует, а потом было уже поздно. Скажи она вовремя, этого не случи лось бы, бранится он. Помощница кухарки пытается стереть блевотину с его брюк. Это не так-то легко. Девочка чувствует кислый запах. И еще что-то. Вкус стыда. Позже она всегда будет чувствовать во рту этот привкус, неправильно решив примеры по арифметике. Или когда будет есть мясо с картошкой, не смея оставить на тарелке кусочки мяса. Но она больше не решает примеров с попечителем. Ее не берут также, когда дети ездят в горы или ходят в лес. Она рада, что он не верит, будто она здорова, и она всегда старается избежать взгляда его круглых, как шары, глаз. Когда в прихожей на вешалке висит его шляпа, она обычно находит себе занятие вне дома. И не она одна. Но тем, которые всегда здоровы, трудно избежать внимания попечителя. Он может назвать их по имени и чего-то потребовать от них. Директриса следит, чтобы дети благодарили попечителя. И Бога.

Папский город

Мы остановились в отеле на берегу озера Нойшатель. Не вставая из-за столика, мы видели пристань. Она была заполнена большими парусниками, белыми лебедями, дамами в туалетах пастельных тонов и волосатыми мужскими ногами в бермудских шортах.

Сделав несколько движений, Фрида извлекла из кармана куртки мобильный телефон и положила его на стол. И я тут же стала ждать, что он зазвонит. Я боялась его звонка. Не понимала, почему он молчит. Подозревала, что Фрида скрыла от меня, что звонок уже был. Однако молчала. Телефон не звонил, и я злилась, что его молчание не волнует ее, как меня. Получалось, что звонила только она сама. Значит, она положила его на стол, потому что собиралась звонить. Несмотря ни на что, меня успокаивала мысль, что никто, кроме жены Франка, не знает ее номера. Правда, я не очень-то этому доверяла. Хуже того, я уже привыкла к этому. Привыкла не доверять ей.

— Во время поездки даже однообразие бывает совершенно другим, не таким, как у людей, живущих на одном месте, — сказала я, пытаясь не смотреть на телефон.

— О каком однообразии ты говоришь?

— Просыпаться каждый раз в другом месте, собирать и разбирать вещи, стараться ничего не забыть, следить за тем, чтобы дать не слишком большие, но и не слишком маленькие чаевые. Новые краски, формы, запахи и трудности. Постепенно к такой бомбардировке привыкаешь. Тело остается прежним, но мысль все время меняется. Никогда не знаешь, что на нее подействует в следующую минуту. И к этому привыкаешь! Меня удивляет, что люди, которых мы встречаем, играют еще меньшую роль, чем второстепенные персонажи какого-нибудь романа. Мы не даем себе труда даже узнать, какие они на самом деле. Если такова действительность, то она слишком расплывчата, — сказала я.

И тут зазвонил телефон.

— Да, слушаю! — тихо сказала Фрида, все-таки мы сидели в ресторане хорошего отеля. Помолчав какое-то время, она сказала:

— Нет, я в пути. Я встречу тебя в аэропорту… Да, не думай об этом. Дата подходит. Я рада встрече!.. Конечно! Не думай об этом, я же сказала… Пусть как хочет… Разумеется… Придерживайся того расписания, которое я тебе написала. Да. Счастливой поездки! Пока!

Она дала отбой и положила телефон на стол.

— Ты не можешь положить эту штуковину куда-нибудь подальше? — спросила я.

Фрида сунула телефон в карман.

— Ты поняла, кто звонил?

— Да, — устало ответила я.

— Завтра утром придется продолжить поездку, иначе мы опоздаем и не сможем встретить Аннемур в аэропорту.

Наконец нам принесли наш заказ. Зажаренную на гриле местную рыбу, название которой я забыла, как только она оказалась на столе. На краю тарелки лежали две полоски моркови, выложенные как два скрещенных меча рядом с горкой сероватого пюре. Почему-то это напомнило мне однажды виденный мною рентгеновский снимок легкого. Наверное, тогда проводилась компания против курения. Стемнело. На море тревожно мигал какой-то огонь. За окном вразнобой двигались мачты. Но вообще-то все было, как раньше.

— Вот теперь мы его сломим! Мы не только забрали у него деньги, мы забрали у него и жену! — тихо сказала Фрида.

— У меня никогда и в мыслях не было, что Франка надо сломить.

— Все отверженные женщины мечтают сломить такого, как Франк.

— Я не отверженная женщина.

— Вот как? А кто же ты? И почему тогда ты сидишь здесь?

Что можно ответить на такой глупый вопрос? Я молчала и продолжала есть. Но постепенно мне стало невыносимо одиноко.

— Как думаешь, что он предпримет, когда обнаружит, что она тоже исчезла?

— В начале он будет так занят своей новой пассией, что не заметит исчезновения жены, — безразлично сказала Фрида.

— Но потом ему придется договориться с нею, чтобы встретиться с детьми, и…

— И он натолкнется на стену! Когда-то ведь должен наступить конец, хватит ей мириться с его фокусами, он слишком легко отделывается всякий раз, — прервала меня Фрида.

— Не так уж и легко, — возразила я.

— По твоему голосу я слышу, что тебе его уже жалко. Ты скрываешь правду!

У меня мелькнула мысль: может стоит предупредить Франка? Не обязательно говорить ему, что Аннемур собирается путешествовать со мной. У него хватит времени помешать ее поездке, а я буду избавлена от ее присутствия. Этого он не забудет. Он будет мне обязан. Я стану его единственной союзницей. Но деньги? Деньги, вот самое главное.


На другой вечер мы въехали в самое сердце Авиньона, миновав старый городской мост и крепостную стену. Ехать по этим улицам было так же удобно, как по вымощенным коровьим тропам, а каменные стены грозили поцарапать «хонду».

Я решила, что последнюю часть пути до отеля «Миранда» разумнее пройти пешком. Войдя в приемную, я почувствовала, что оскорбляю это место, явившись сюда без кринолина. Современный рыцарь вынырнул из-за стойки, которая была антикварной уже триста лет назад. Он отдал приказ служащему более низкого ранга, в чьи обязанности входило поднимать и опускать на улице шлагбаум. Теперь «хонда» могла подъехать к отелю. Там, нежный как бархат, лакей помог нам с чемоданами и перегнал машину в надежное место. Меня обдало жаром стыда при мысли, что он обыщет машину и найдет спрятанные в ней евро. Мы находились в la Cite des Papes — Папском городе, и папа действительно имел здесь свою резиденцию до 1417 года, правда, потом тут уже не ступала нога ни одного папы.

Мы прогулялись, не выходя за городские стены. В одной нише недалеко от входа в отель стоял молодой нищий, похожий на Иоанна Крестителя. Он просто стоял и почти не просил. Словно знал, что мы что-то скрываем. Я подкупила его, потому что была неизвестной кузиной кардинала, совершавшей незаконное путешествие. Папа по-прежнему отсутствовал, но в саду Клементия V мы увидели старого пса, который весьма оптимистично пытался спариться с не протестовавшим терьером. Несколько молодых туристов, проходивших мимо, истерически смеялись над этим зрелищем. Один из них настолько вдохновился, что рыча стал тереться о бедро девицы из своей компании.

— Мало того, что нам встретилось столько странных экземпляров homo sapiens. Но я не думала, что нам попадется столько странных собак, — насмешливо сказала Фрида. — Мы наблюдаем их в течение уже многих месяцев. Похоже, люди держат собак лишь затем, чтобы дразнить тебя. Неужели они знают, что ты не переносишь шерсти?

— К чему ты это говоришь?

— К тому, что ты привлекаешь к себе всех собак, и тебе это не нравится.

— Я не в восторге от всех собак, но я ничего не имею против них, — буркнула я.

— Еще бы, ты так их боишься, что обходишь стороной, — засмеялась Фрида.

Я оставила последнее слово за ней и сосредоточилась на осмотре того, что меня окружало. В одном месте мы прошли мимо дома с кованой оградкой перед французскими окнами и трактиром с баром в первом этаже. Сперва я подумала, что пожилая пара, стоявшая там, опершись на оградку, вышла, чтобы подышать свежим воздухом. Мужчина был совершенно лысый, и, казалось, он хочет что-то нам крикнуть. Взгляд женщины был устремлен куда-то за площадь. Подойдя поближе, я увидела, что это всего лишь скульптуры. В доме на соседней улице тоже были такие скульптуры. Изображения людей в натуральную величину почти целиком заполняли окна. В каждом окне стояли женщина и мужчина, повернувшись друг к другу, они были частью действительности, но мы ничего не знали об их жизни.

Неожиданно меня охватило бессилие перед всеми этими человеческими отношениями, о которых я никогда ничего не узнаю. Жизнь этих людей, их судьбы, мгновенные встречи с искусством и красотой. Я уеду отсюда. Или это окажется где-то в недоступном для меня месте, а доступное мне, незаметно ускользнет от меня, потому что мой мозг не все способен постичь. Или мой интерес переключится на что-то другое. Может, все образы, все документы, все мечты о том, что когда-то было, — это лишь подмена действительности, удержать которую я не способна. Может, человеческий мозг слишком жаден до неизвестного? Так уж он устроен. Может, поэтому и любовь так трудна? Потому что она принадлежит к минутным переживаниям? Совсем как счастье? В состоянии ли наш мозг хранить такие мелочи? Является ли действительность лишь тенью мгновения? Когда все уже позади? И остались только дома, площади, кулисы, пережившие нас? Не потому ли человек и создает искусство?

Я попыталась поделиться своими мыслями с Фридой, но не уверена, что она меня поняла.

— Нам надо снова приковать тебя к письменному столу, у тебя слишком поднялось внутреннее давление.

На Площади Часов мы зашли в кафе, бывшее одновременно и киоском. Я села у окна, обращенного на площадь. Фрида ушла в уборную. Старомодная карусель с зажженными фонарями венчала площадь, залитую ярким солнечным светом. Неожиданно она закружилась, хотя на ней не было ни одного человека. Медленно.

В это время зазвонил Фридин телефон. Я выждала какое-то время, но слушать его звонки было мучительно и я протянула руку к ее куртке, висевшей на стуле.

— Да? — неуверенно проговорила я.

— Это ты? — спросил звонкий женский голос, очевидно, это была она.

— Да-да, говори.

— Ты уверена, что я не потревожу тебя своим приездом? Что ты пригласила меня не потому, что хочешь выглядеть доброй? Первый раз, когда ты позвонила нам домой и сказала, что Франк однажды помог тебе избавиться от старого шкафа и ты получила за него такие хорошие деньги… И мы разговорились, как будто сто лет знали друг друга… И я рассказала тебе, как мне тяжело… Скажи, ты пригласила меня в это путешествие только из жалости? Ведь это было для меня таким утешением! Но может, на самом деле ты вовсе не хочешь, чтобы я приезжала?

Я сидела с Фридиным телефоном в руках. Я говорила с нею. У меня была последняя возможность избавиться от нее.

— Как у тебя дела? — спросила я, чтобы выиграть время.

— Они грозят, что если я не отдам им деньги, то пожалею об этом.

— А что говорит… Франк?

— Он запретил мне обращаться в полицию. Говорит, что это пустые угрозы и что он на следующей неделе вернет им деньги. Но, по-моему, у них серьезные намерения. Я почти не выхожу из дому. Мне страшно. Я всегда была… немного истерична. Я могу не приезжать… если это слишком хлопотно. Я хочу сказать, что обойдусь, надо только взять себя в руки… Ведь Франка здесь нет… Он живет у нее.

— Я очень хочу, чтобы ты приехала. Жду встречи! — твердо сказала я.


Проснулась я от того, что ветер хлопал старыми ставнями. Красивые кованые крючки на рамах не выдержали, и оконные рамы грохотали от порывов ветра. Я встала, чтобы закрыть их. За окном все было серым. Комната находилась высоко, из нее открывался вид на красные крыши и серые каменные здания, вьющиеся растения и деревья в кадках. Но от дождя и ветра все преобразилось. Как будто обнажилась изнанка вещей. Я неожиданно испытала удовлетворение. Ветер вел себя, как сильный норвежский ветер. Но шум его был более отдаленный, я как будто могла управлять им. Я снова забралась в постель и лежала, слушая голоса его порывов. То высокие, то низкие. Они то отдалялись, то приближались. Где-то по соседству ветер подхватил что-то из жести. Эта железка и грохотала и пищала. Похоже на чайку вскрикнула птица. Здесь? Так или иначе это успокаивало и защищало. Да, правильно, это чайка. Вот она снова кричит.

Перед моими закрытыми глазами возникло tableau:

Сильный ветер дует в лицо девочке лет двенадцати-тринадцати. Она стоит высоко на галерее, окружающей белую башню. Это маяк. Девочка чувствует, как ее волосы взлетают вверх, рвутся с головы. Тонкие эластичные брюки и ветровка прилипли к телу. Даже коричневые резиновые сапоги поддаются ветру. Резиновые голенища ищут опоры у ног. Какая-то сила хочет подхватить девочку. У нее в голове проносится мысль: не противься, пусть ветер унесет тебя. Надо взлететь. Руки и тело ритмично двигаются в такт порывам ветра, и девочка думает: вот, сейчас! Но продолжает стоять на зеленом железном настиле. Разгневанный горизонт пытается наказать кучку бегущих облаков. Побелевшее море беспрерывно окатывает водой ближайшие скалы, но море уже сдается и плюется зеленью. Высокий мужчина появляется в дверях и останавливается на пороге. Неожиданно он подхватывает девочку и высоко поднимает ее. Воздух под ней становится плотным, его можно раздвигать руками, как воду. Мужчина подкидывает девочку и какое-то мгновение она висит над перилами, а потом он снова ловит ее. Но она уже попала в туннель, из которого только один выход. Она миновала темноту и знает, куда двигаться дальше. В этой головокружительной воронке между темнотой и светом страх исчезает. Она слышит, как волна откатывается назад. И глубокий струнный звук. Словно кто-то вдруг остановил патефонную пластинку. Девочка приходит в себя на внутренней винтовой лестнице маяка. Железные ступеньки впиваются ей в ребра, голова расколота на части. Несколько человек что-то сердито говорят мужчине. Тяжело ступая, он спускается по лестнице, и на звук его шагов откликается глухое эхо. Ее тело дрожит в такт с этим звуком и движением. Все оказалось возможным, как она и думала, стоя там наверху. Можно полететь над серыми скалами. Высоко над бушующим морем. Соленый запах застрял у нее в носу, чайки кричат. Она может летать. Теперь она это знает. Надо только помнить об этом. Она может снова полететь. Когда захочет.

Встреча в Провансе

Я почувствовала запах мимозы задолго до того, как увидела ее в садах. Апельсиновые деревья были усыпаны плодами. Я вдруг поняла, что имеют в виду люди, когда с мечтательным взглядом произносят слово Прованс.

В Антибе мы гуляли по пристани. Суда размером с четырехэтажные городские виллы стояли, выстроившись друг за другом. У многих на палубах были разбиты садики и зеленели деревья. Кое у кого были на пристани свои места и возле сходней были звонки. В одном месте команда отдыхала на палубе перед открытым баром на колесиках. Форменные куртки были расстегнуты, царило непринужденное настроение. Возле мачты под большим тентом спала солидная шлифовальная машина.

— Сразу видно, что владельцев нет дома, — заметила Фрида.

— Но ведь автомобили их тут? — возразила я.

— Как ты не понимаешь, в распоряжении слуг должен быть автомобиль, чтобы в мае встретить хозяина в аэропорту.

— Господи, какое ненужное расточительство!..

— И этот морализм я слышу от женщины, путешествующей с украденным капиталом?

Я прекратила дискуссию о безответственно расходуемых мировых ресурсах. Вины Фриды в этом, во всяком случае, не было.

Мы обогнули один из пакгаузов. Женщина с голыми ногами сидела на куче какого-то тряпья и что-то диктовала на маленький магнитофон. Она была похожа на моего начальника, который диктовал мне письма, когда я работала в конторе. Рядом с ней стояла тележка для товаров из супермаркета. По-видимому, это и был ее настоящий дом. Странные вещи привлекли мое внимание. Ветряная пластмассовая мельница ярких цветов издавала печальные звуки, словно выступала против солнечного света или по какой-то другой причине чувствовала себя не на месте. Кучка пластиковых пакетов с неизвестным содержимым. Форменная куртка была, безусловно, похожа на куртки матросов, сидевших на палубе. Открытая косметичка со старыми флаконами разного назначения. Наполовину пустая литровая бутылка воды «Эвиан». Кухонный скребок, совершенно новый на вид. Недоеденная французская булка и пластиковая бутылка с остатками чего-то, что могло быть вином. Плед качества и цвета, неподдающихся определению, висел на краю тележки и, наконец, одноухий игрушечный заяц меланхолично смотрел на небо стеклянным взглядом.

— Как думаешь, откуда у нее эта форменная куртка? Украла?

— Или заплатила за нее натурой? Ты это хотела сказать?

— Признаться, была у меня такая мысль, — сказала я.

Женщина как будто не обращала внимания на то, что мы за ней наблюдаем. Она просто сидела там. На рельсах, которыми пользовались, когда вытягивали суда на берег. И что-то громко диктовала в микрофон. Две золотистые босоножки на высоком каблуке стояли на ржавом рельсе, и по жестикулирующей руке скользила связка звенящих браслетов. Лицо у нее было не взрослое, скорее, даже слишком детское. Оно было раскрашено как будто слепым, чему могло быть логичное объяснение. Но в таком случае это означало бы, что у женщины был еще и другой дом, кроме этой тележки для товаров.

— Почему никто не позаботится о ней? — Мне было неловко.

— А по-моему, она чувствует себя лучше, чем девушки на чешско-германской границе, — заметила Фрида. — Похоже, ее нисколько не смущает весь ужас ее положения. Но я согласна, не только тебе нужен дом.

Пока я смотрела на девушку на рельсах, передо мной появилось tableau:

Перед отъездом из приюта директриса пожимает ей руку и желает счастья.

— Надень на себя то, что не поместилось в чемодан. Не страшно, даже если тебе станет жарко. Думай лучше о том, как тебе повезло, что у тебя столько вещей. Человек может обходиться малым, лишь бы он верил в Бога.

Директриса не бесчувственна, просто она поставлена на место Бога. Всю ночь девочка лежала без сна и боялась того неизбежного, о чем мечтала столько, сколько себя помнила. Боялась свободы. Свободы от тел, голосов, звуков и комнат, в которые она привыкла вторгаться. Теперь она должна сама заполнять все пустые пространства. Она знает, что больше не вернется в приют. Конечно, она может приехать сюда в гости и пожать всем руки. Может написать письмо и рассказать, как она устроилась. Но она знает, что никогда этого не сделает. Она оставила свою кровать другой девочке. Все имеет свой конец. Она уезжает в коммерческое училище Банга. Ее занятия в этом училище будут оплачены. И это налагает на нее определенные обязательства. Директриса говорит, что лично просила за нее.

— Ректор коммерческого училища сомневается, что приютские дети способны учиться в его училище. Во всяком случае, ему нежелательно, чтобы об этом стало известно. Помни, доверие добрых людей может спасти даже самые пропащие души. Я поклялась своею честью и верой, что ты будешь вести себя достойно и не забудешь своего места, — взывает к ней директриса.

И вот девочка стоит на паромной пристани с маленьким фибровым чемоданчиком в руках. В нем все ее имущество. Жирные выхлопные газы почти задушили свежий запах соленых водорослей. Урчащий хор автомобилей заглушает плеск соленой воды в камнях рядом с пристанью. Должно быть, стоит август. Ранее утро. Солнце греет девочке шею, от шерстяного воротника шея чешется. Девочка одета слишком тепло. Чтобы освободить руки, она надела на себя и вязаную кофту и пальто. Кошелек и носовой платок лежат у нее в кармане. Пока она ждет, обливаясь потом, она думает о том, что можно спросить у водителя автобуса, не знает ли он, где находится коммерческое училище Банга. А позже, уже в автобусе, размышляет над тем, как ей надлежит себя вести, чтобы ректор училища понял, что она знает свое место.

Когда она наконец сидит у Банга в кабинете и оформляет свои документы, она держит руки на коленях, колени крепко сжаты. Наконец ректор дает ей расписание занятий и распорядок дня и смотрит на нее поверх очков.

— Не надо так бояться, фрёкен Свеннсен. Здесь никто не кусается, — говорит он с быстрой улыбкой, как будто легкая волна прокатилась по его усам.

Но если уж она начала искать свое место, держа руки на сжатых коленях, в будущем ей будет не просто вести себя по другому. Особенно после того, как пожилой человек прямо скажет, что у нее на лице написан страх. Потом она специально занимается этим. Учиться не показывать свой страх — нехорошо, чтобы людям было неприятно смотреть на нее.


Пока мы ждем, я внимательно наблюдаю за всеми, кто входит и выходит. Особенно, если идут двое мужчин. Или одинокий мужчина, у которого такой вид, будто он никуда не спешит или же прячет за газетой свое лицо. К счастью, один подозреваемый встречает большое семейство и исчезает, скрытый горой чемоданов, поставленных на тележку. Но ведь всегда остается возможность, что кто-то мог скрываться в уборной и теперь, в последнюю минуту, оттуда выбежит. Например, как только она пройдет через таможенный контроль.

— Вместо того чтобы замаскироваться, ты изображаешь из себя террористку! Тебя задержал бы любой паспортный контроль! — вздохнула Фрида.

Я спряталась за темными очками и надвинутой на глаза кепочкой. Мне было плевать, на кого я похожа, главное, чтобы во мне не узнали Санне Свеннсен.

Она, напротив, отказалась от всякой маскировки. Видев ее один раз в окне «Арлекина», я сразу же ее узнала. Таща за собой красный чемодан на колесиках и такой же чемоданчик с косметикой, она вышла из очереди и неуверенно оглядывалась по сторонам. Я немного подождала. Но так как никто к ней не бросился, мы с Фридой медленно подошли к ней.

Меньше чем когда-либо я понимала, зачем я понадобилась Франку. Она выглядела не старше тридцати лет, была по-настоящему красива и отличалась необыкновенным очарованием. Через несколько минут я ощутила всю свою незначительность и не могла ничего с этим поделать.

Меня утешало только то, что не я, а Франк так ошибся и не увидел, где трава зеленее. Эта женщина в модном костюме, с естественным, свежим цветом лица составляла поразительный контраст Франку. Торговцу антиквариатом с его двойной бухгалтерией, страстью к игре, подозрительными друзьями на ипподроме и кредиторами неизвестного происхождения. У него в доме просто не должно было быть такой нежной невинности. Они не подходили друг другу, это было аморально.

Здесь, в аэропорту в Ницце, я вдруг подумала, что человек непосвященный перепутал бы наши роли. Это я была немолодой, обманутой женой, а она — свежей и привлекательной любовницей. Моя трудность заключалась в том, что, глядя на нее, я не могла не думать о Франке.

— Большое спасибо за приглашение! Я никогда раньше не ездила одна, — сказала жена Франка и взяла меня за руку.

— Глупо за это благодарить! — сказала Фрида.

— Мне очень приятно, — сказала я.

Пока мы шли через зал ожидания, направляясь к стоянке, я поглядывала на людей, идущих за нами. Это было непросто. Когда двое мужчин стали обгонять нас, каждый со своей стороны, я вся покрылась испариной. Как ни странно, они, не замедлив шага, прошли дальше, не сделав ни малейшей попытки задержать нас.

В машине, почувствовав себя в относительной безопасности, я попыталась представить себе, что сейчас должен чувствовать Франк. Обнаружив, что не может дозвониться до Аннемур, он позвонил ее матери и его выбранили как неверного зятя. Я видела, как он стоит, отстранив трубку от уха на несколько сантиметров, потому что его теща на этот раз говорит слишком громко. Видела, как он большим пальцем левой руки проводит под носом, не зная, как ему перед ней оправдаться.

— Ей пришлось бежать из-за твоих кредиторов! — кричит теща.

Франк потирает лоб и глуповато улыбается в телефон.

— Мне очень жаль. Правда, жалко. Я позабочусь о детях. Конечно, я о них позабочусь. И все улажу. Будь спокойна. Но я должен поговорить с Аннемур!

— Она не желает с тобой разговаривать! У нее нет ни номера телефона, ни адреса. По-моему, ты единственный, кто не понимает, что ее жизни угрожает опасность! Но ты даже пальцем не пошевелил, чтобы защитить ее! Тебя интересуют только азартные игры и женщины!

— Пожалуйста, скажи, могу ли я повидать девочек? И когда?

— Тебе позвонит наш адвокат!

Франк был подавлен. Он страдал. Он унизился до того, что звонил ко всем друзьям и знакомым, чтобы узнать, не видели ли они Аннемур. Не знают ли они, где она? Он позвонил даже в полицию. Позволил допросить себя. Это заняло столько времени, что ему пришлось запереть свой магазин и отменить назначенные встречи, касающиеся выморочного имущества и крестьянской мебели в Гудбрандсдале. Полиция приехала к нему еще раз и хотела поговорить с ним. Может, его даже подозревали, что он похитил собственную жену? Или убил ее? Я читала в газетах о таких случаях. И не раз. Чтобы не сказать еженедельно. Может быть, именно в эту минуту он подвергается суровому допросу?

Я мысленно увидела его таким, каким он редко показывался мне, — после неудачных сделок или слишком большого проигрыша на ипподроме. Бесцветное лицо с двумя глубокими длинными складками, идущими от ноздрей к подбородку. Бескровная верхняя губа, которую он все время нервно прикусывает, беспокойно двигая при этом всеми четырьмя конечностями. Глаза, словно затянутые пеленой удивления, в котором он не хочет признаться. И в которое сам не верит, если на то пошло. Чувство паники было ему не свойственно. Он был, как говорят, твердый орешек. Но одна вещь выдавала его. У него иногда появлялись капельки пота у корней волос, даже когда ему не было жарко.

Одно дело, что мы с Фридой похитили деньги, которые он хотел сохранить на тот случай, если жизнь прижмет его, и совсем другое, более серьезное, что мы, буквально, похитили его молодую жену. Предупреждать его теперь было уже поздно.

— Как прошла поездка? Благополучно? — спросила Фрида. Виноградники вдоль дороги летели мимо, точно искалеченные изуродованные сучья. Мы сделали круг, чтобы показать жене Франка частицу идиллии, о которой все мечтают.

— Все было замечательно! Я приехала в Стокгольм на поезде. Оттуда на самолете — в Копенгаген, а дальше, ты уже знаешь.

— Должна напомнить тебе об одной вещи, — немного смущенно сказала Фрида.

— Слушаю.

— Очень важно, чтобы тебя не выследили те, кто тебе звонил. Ты понимаешь?

— Конечно! Я не идиотка!

— Если Франк нападет на наш след, то вымогатели тут же здесь появятся.

— Тебе ничего не угрожает. Ведь они охотятся за мной, — сказала жена Франка.

— Я знаю. Но мне не хотелось бы иметь дело с разгневанным супругом.

— Франк не бывает разгневанным! — воскликнула его жена, словно была его адвокатом.

Я чуть не поддержала ее, сказав, что Франк, если и не всегда со всем соглашается, то, во всяком случае, всегда проявляет сдержанность при любом несогласии.

— Прекрасно! Но пока мы путешествуем вместе, он не должен видеться с тобой, это наше условие.

— Хорошо, — немного задумавшись, сказала жена Франка.

— Ладно, сейчас ты от него свободна. Теперь ты можешь найти себе более молодого человека с крепкими мышцами.

— Не забывай, что Франк был чемпионом по плаванию, — сказала его жена почти оскорблено.

Я чуть не прибавила: «И вообще, он мужчина хоть куда», имея в виду свой опыт. Но, разумеется, я ничего не сказала. Я предполагала, что меня ждет еще много случаев, когда мне придется помалкивать о моем близком знакомстве с Франком. Все должно было выглядеть так, как будто я ни разу в жизни не перекинулась с ним ни словом. Мне становилось дурно при одной мысли о том, что я могу проговориться. Монополия на высказывания о Франке принадлежала только его обманутой жене.

— Как мне называть тебя? — спросила я только для того, чтобы увести в сторону свои мысли.

— Но ты же знаешь мое имя!

— Конечно, знаю. Но как мне называть тебя во время нашей поездки?

Она откинула голову и засмеялась. Если б я не боялась клише, я бы сказала, что ее волосы золотым занавесом упали на подголовник. Но, держась ближе к медицинским определениям, следовало бы сказать, что солнечный луч упал на массу волос, состоящую из миллионов отдельных волосков, каждый из которых рос из своей сальной железы. Никогда в жизни я не видела таких красивых волос. Даже в роликах, рекламирующих шампунь.

— Смешно. Хочешь, чтобы меня звали как-то… как-то по особенному? Ладно, мне нравится имя Эвридика.

— Не слишком ли драматично оно звучит? — сухо спросила Фрида.

— Оно мне прекрасно подходит! — сказала жена Франка, словно имя, которое она сама себе выбрала, давало ей новый статус.

— Илаяли — очень красивое и таинственное имя. Как, по-твоему? И, может, не такое трагичное, — предложила я.

— Вызванные голодом эротические галлюцинации Кнута Гамсуна мне не подходят! — равнодушно отрезала она.

Мне почему-то очень не понравилось, что она читает романы.

— А ты знаешь историю Орфея и Эвридики? — спросила я, втайне радуясь, что она не выбрала имени Джульетта или Анна Каренина.

— Конечно, знаю. Ее все знают, — сказала она.

— Нет, ты должна забыть обо всем тяжелом и грустном. Имя должно быть игривым… Вот, придумала! Мы будем звать тебя не Аннемур, а Аннунген, что означает Утеночек.

— Это почти не отличается от моего имени! — сказала жена Франка. — Я вообще не вижу никакой разницы. На самом деле меня зовут Анне-Маргрете.

— Ну вот видишь! Итак, мы перекрещиваем тебя в Аннунген! — решительно сказала Фрида.


Мы отвезли Аннунген в Канны, чтобы она могла пройти по набережной Круазетт. Что она и проделала на своих стройных ножках в длинных обтягивающих фиолетово-оранжево-желтых брюках, способных вызвать у человека галлюцинации, с развевающимися по ветру распущенными волосами, с голым пупком под микроскопическим эластичным топиком, украшенным блестящим розовым сердцем на груди. Через руку у нее была перекинута фиолетовая кожаная куртка, на мой взгляд, слишком маленькая, чтобы налезть на нее.

Я пыталась составить себе представление от улицы, которую раз в году показывают по телевизору во время кинофестиваля. До сезона, правда, было еще далеко, но тем не менее. За потоком мопедов и дорогих автомобилей стояли ряды жилых домов и роскошных отелей.

В том числе, «Карлтон». Слева за молом во всю мощь сверкала великолепная, словно игрушечная, армада финансовых королей, а вдали на фоне неба белой воздушной стеной вырисовывался целый флот парусников. За дымкой угадывались горы, написанные углем и акварелью. И надо всем этим сверкало солнце, покрытое сусальным золотом, то самое, которое было мотивом одной из картин Анне Эвы Бергман[25]. Чайки здесь не кричали, они спокойно парили, как и подобает птицам с хорошими деловыми связями.

Можно было откровенно презирать эту явно снобистскую видимость, но здесь пахло по-настоящему соленым морем, и туманная дымка была самая настоящая. И горизонт, без сомнения, тоже. Я уже жалела, что позволила уговорить себя на приезд к нам Аннунген и позволила ей щеголять здесь как какой-нибудь кинозвезде. И вместе с тем я не могла отказать ей в этой игре. Фрида сфотографировала ее перед отелем, где звезды ежегодно проходили по красной ковровой дорожке.

Я семенила за Аннунген как собачонка. Тут было много собак, они были меньше меня, но более ухоженные. И тащились на поводках за своими хозяйками. Эти дамы исчезнувших времен со взбитыми волосами неизвестного происхождения, практично прикрытыми прозрачными косынками, в шестидесятые годы были явно победительницами. Милые, почти нереальные, с лицами, похожими на вафельные сердечки.

— Подумай только, сейчас самое начало февраля, а температура не меньше восемнадцати градусов! Мне тоже хочется гулять здесь, когда я состарюсь, — сказала Аннунген, словно зная, о чем я думаю.

— А мне больше хочется подняться в горы, — сказала Фрида и прибавила что-то о мимозе, тишине, свежем воздухе и идиллических домиках с террасами на крышах.

— Я не хочу погружаться в природу, хочу быть там, где что-то происходит. Хочу дождаться начала сезона, когда столики и бокалы с вином переберутся на тротуары, а звезды приедут и заполнят отели. Я говорю по-французски! Это упрощает дело. Я сниму квартиру в одном из верхних этажей с выходом на крышу и доступом в бассейн.

Она говорит по-французски! А что-то еще нас ожидает? — мелочно думала я. Все складывалось именно так, как я опасалась. Я оказалась лишней. Теперь мне было почти невозможно поговорить с Фридой. Все ее внимание было сосредоточено на этой Аннунген, которая раньше была избранницей в жизни Франка, а теперь — в нашей.

Мы отвели ее в музей Пикассо в Антибе. Фрида поровну распределила свое внимание между дамским угодником Пикассо и засранцем Пикассо, а также поведала о сказочном успехе его картин с изломанными линиями. Оказалось, она основательно изучила эту тему. Меня поразило также, что, будь мы одни, она не потрудилась бы прочитать мне такую лекцию, предоставив мне самой докапываться до истины, или удовлетворилась бы короткими саркастическими замечаниями о женщинах, которые позволяли вытирать о себя ноги, чтобы мужчина мог стать художником и был объявлен гением.

Аннунген пришла в восторг от Фридиных знаний. Можно сказать, что во время этой лекции Фрида в какой-то степени заменила собой Пикассо. Вместе с тем она вышучивала художника, который в дни старости, по ее выражению, занялся «массовой продукцией банальных горшков». Тогда как сама она была достойна восхищения и уважения. Загадочная, эрудированная. Я так и чувствовала, как она после месяцев, проведенных со мной, наслаждается этой ролью.

Я пыталась получить удовольствие от искусства Пикассо, которое, естественно, не ограничивалось одними горшками, и вспомнила тот раз, когда мы с Франком как будто случайно встретились в Музее современного искусства в Осло. Мы целовались в пустом зале на втором этаже. На какую-то минуту мы остались одни. Не помню, что там тогда была за выставка. У меня сохранились лишь расплывчатые воспоминания об огромных фотографиях. Я сама выбрала место свидания. Это было в начале наших отношений, и, наверное, я думала, что смогу увидеть картины, наслаждаясь счастьем находиться в том же зале, что и Франк. Этого не получилось. Франк, можно сказать, подавил собою всю экспозицию. Все стало несущественным и превратилось в предлог встретиться с ним в общественном месте. Хоть я и помню, что испытала почти детское разочарование из-за того, что свет в залах был не естественный, а шел из искусно спрятанных софитов. Но это, наверное, было связано с разочарованием, что Франк не мог никуда меня пригласить. Даже выпить вместе жалкую чашку кофе. Ведь мы с ним уже потеряли невинность. В залу вошли двое и перехватили у нас инициативу. Чтобы восстановить между нами равновесие или воссоздать идиллию, — если о каком-то времени наших с Франком отношений можно употребить это слово, — я сказала:

— Мне не нравится искусственное освещение. Впечатление лишается чего-то очень важного, становится беднее. Все кажется как будто более плоским…

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. На выставках окна имеют для меня большое значение. Часто именно окна являются лучшими картинами, — сказал Франк со своей очаровательной улыбкой.

Теперь я стояла в музее Пикассо в Антибе и смотрела, как жена Франка ходит по залу. Она медленно переходила от картины к картине, склонив голову на бок и разглядывая их с достойным восхищения любопытством. Так или иначе эта Аннунген отняла у меня большую часть моих впечатлений. Вдобавок мне пришлось выслушать, пусть и тихую, лекцию Фриды.

— Может, не надо так много говорить в зале? — шепнула я ей.

— Пожалуйста, можешь ходить одна, а потом мы встретимся у входа, на солнце, — сказала Фрида, правда, так, чтобы Аннунген ее не слышала.

Я почувствовала физическую боль, какую испытывает оскорбленный ребенок, и никуда не ушла. Но испорченное настроение до такой степени помешало мне воспринимать искусство Пикассо, что я постаралась забыть все, что там видела. Как будто таким образом я могла наказать этих двоих. Наказать Франка. И самое себя вместе с Пикассо. Ни Пикассо, ни Франк сами не присутствовали на выставке и потому не были виноваты в моей иррациональной реакции. Не говоря уже о том, чтобы попасть в число тех, кому был вынесен мой приговор.

— Он был не очень хороший человек, — задумчиво сказала Аннунген после Фридиной лекции.

Я была большой поклонницей Пикассо, и меня мало заботило, каким человеком он был или как он обращался с близкими ему женщинами. Но мне захотелось поставить Фриду на место:

— Никогда не понимала желания слагать легенды о людях искусства, — сказала я.

— Мир нуждается в идеалах, чтобы смотреть на них снизу вверх, — сказала Аннунген.

— Вообще-то я не знаю никого, кто ошибался бы больше, чем ошибаются художники. Это часть их природы. Без опасного доверия к миру и почти глупой веры в собственные творческие силы заниматься искусством невозможно. Многие из них настолько поглощены режиссурой собственной жизни, что уже больше ничего не замечают, — сказала Фрида.

— У меня сложилось впечатление, что современные писатели чересчур увлекаются телевизором, — сказала Аннунген. — Некоторые даже выступают в передачах. Может, они даже читают светскую и спортивную хронику в газетах, а вот на международные вопросы их уже не хватает. Ведь им надо еще и есть и спать. Не подумай, будто я их за это упрекаю. Отнюдь нет! Я сама такая. — Аннунген дружески взяла меня за руку.

— Просто не надо обращать внимания на то, что многие художники позволяют своим неудачным, а порой и позорным биографиям душить свое искусство, — сказала Фрида, словно говорила обо мне.

Незащищенный диплом

«Хонда» летела мимо подстриженных, как овцы, виноградников, густых сосновых лесов и светло-желтых деревень с красными крышами. Ветер швырялся грязью, трейлеры пели. Мы были недалеко от границы с Испанией. Мне не хватало оливковых деревьев, которые напоминали зеленых призраков далеких времен. Теперь с ними на время было покончено. Вечнозеленые сосны крепко вцепились в почву. Эта странная плодородная скудость соответствовала моему настроению. В основном оно колебалось между подавленным и очень подавленным.

В последние дни у меня не было возможности посидеть за компьютером. С тех пор, как к нам приехала Аннунген, единственный мой «литературный» поступок ограничился покупкой в музее Пикассо в Антибе блокнота с изображением белого фавна с рожком и флейтой. Казалось, будто фавн сидит, стыдливо потупившись, и сосет свой тонкий фаллос. Солидный, толстый блокнот. Но пока что в нем не было записано ни одного слова.

Вскоре мы уже могли различить впереди покрытые снегом вершины Пиренеев. По обе стороны дороги согнутые ветром лежали кусты мимозы. Аннунген, любившая подремать в пути, устроила себе на заднем сиденье что-то вроде гнездышка. Там у нее была сложная система со всевозможными реквизитами. Красный чемоданчик для косметики, французский модный журнал, «Любовь порядочной женщины» Элис Манро[26], фотографии их с Франком дочек, вязаная кофта, плед, недоеденная французская булочка, оливки в баночке с завинчивающейся крышкой, французская ветчина и сыр, который, судя по запаху, хранился не слишком тщательно.

— Что теперь будет делать Франк? — без всякого вступления спросила Фрида.

— Что ты имеешь в виду? — Аннунген наклонилась к нам.

— Он попробует разыскать тебя. Испугается, что люди, которые охотятся за деньгами, найдут тебя раньше него, — сказала Фрида.

— Ты так думаешь? — В голосе Аннунген звучала надежда.

Мне было не по себе. Что-то подсказывало мне, что наша поездка будет еще менее предсказуема, чем все предыдущие.

— Кто знает, что ты уехала из Норвегии? — спросила Фрида.

— Никто, кроме мамы и сестры. Они не меньше меня боятся тех, кто мне угрожает. Мама сказала, что она пустит слух, будто Франк спрятал деньги у какой-то дамы в Холменколлене.

— Как же она это сделает? — спросила я.

— Мама — большая специалистка по распусканию слухов. Ты даже себе не представляешь!

— А Франк что-нибудь говорил о том, где он спрятал деньги? — осторожно спросила я.

— Франк не прячет деньги, он их тратит, — твердо сказала Аннунген.

— Ты ведь приехала сюда не только из-за этих денег, — заметила Фрида.

— Да, это связано… связано с его дамами, это уже ни для кого не новость. Честно говоря, так было всегда. Но раньше он никогда не жил ни у одной из них. Он всегда говорил, что не хочет жить ни с кем, кроме меня и детей. И вот теперь…

— И ты не выставила его за дверь? — удивилась Фрида.

— Конечно, я рассердилась, узнав, что он завел еще одну даму. Но ведь я сердилась и раньше, хотя он жил дома. И вот теперь! Когда эти страшные люди звонили днем и ночью и угрожали мне! Как раз в это время он уехал! Должна признаться, я была очень разочарована. Очень… — сказала Аннунген и громко высморкалась.

— Ты хочешь сказать, что знала… об эскападах Франка и тебя это не задевало? — спросила я, пытаясь, чтобы мой голос звучал как можно равнодушнее.

— Конечно, задевало! Но ты не знаешь Франка! Все это… все это ничего для него не значило. Все эти его дамы. В какой-то степени они входили в распорядок дня. Как и бега на ипподроме. Это помогало ему выдерживать старую рухлядь, которую ему приходилось вечно чинить, полировать и приводить в порядок. И еще платить за нее, а потом опять продавать! Не понимаю, как он мог все это терпеть? Видишь ли, он в известном смысле дитя природы. Его не переделаешь. Но должна признаться, что смириться с его последней дамой мне было труднее всего. Она даже звонила мне по телефону и спрашивала, где он. «Скажи своему мужу, что мне нужна его помощь, чтобы избавиться от хлама моей тети!» — передразнила Аннунген. — Она отвратительна. Считает, что распоряжается всем миром только потому, что живет в безобразной старой вилле на Холменколлене. Я съездила по оставленному ею адресу, чтобы увидеть все своими глазами, когда заподозрила, что ей нужен сам Франк, а не его помощь. Пусть не воображает, что заполучит Франка, чтобы он подстригал ее огромный газон! Он не из таких! Под каблуком у нее он никогда не окажется! Но, Господи, он такой добрый! Он единственный, кого я в жизни выбрала, — грустно сказала она.

— Ты знаешь всех его любовниц? — неосторожно спросила Фрида.

— Нет, конечно, не всех. Но, к примеру, ту медицинскую сестру из Мосса, которая как будто должна была сообщить о приеме врача, когда я ответила по мобильному телефону Франка! На такие крючки я никогда не попадаюсь. Он никогда не болеет. Кроме того, он мне обычно говорит о своих болезнях. Я знаю, даже если у него болит зуб, Франк не любит страдать в одиночку. Он считает, что болезни нужно переживать вместе. Однажды мы сидели с ним в «Арлекине», и я заметила, как незнакомая женщина разглядывает меня с улицы. Я была вне себя. Она стояла там и смотрела на меня, будто я у нее что-то украла! Но хуже всех была старая карга адвокатша из роскошной виллы в Скарпсну, которая делала вид, что должна помочь ему выйти из долгового кризиса. Но у Франка почти нет никаких деловых бумаг. Они повергают его в дрожь. И меня, между прочим, тоже. Мне они все кажутся фальшивыми. Я признаю только те, у которых есть переплет, — вздохнула Аннунген.

Фрида вела машину между линиями разметки, держа руль обеими руками. Я привыкла говорить с ней на любую тему в любое время. Теперь все изменилось. Я уже не могла поделиться с ней мыслью, что мне, например, кажется, будто Аннунген — это клон Тарзановой Джейн и Джейн Фонды и что она, безусловно, красивее и симпатичнее нас обеих. Ее философское отношение к изменам Франка превосходило все, что я могла себе представить. Когда неприятное чувство, вызванное рассказами о Франке, постепенно улеглось, я испытала облегчение, что Аннунген не узнала меня после того эпизода у окна «Арлекина».

Труднее всего мне было смириться именно с ее невероятной женственностью. Жаль, что она не появилась у нас еще в Берлине, она бы заткнула за пояс всех красоток Кройцберга. Я так и видела их спортивные шапки, шарфы ручной вязки и практичные сапожки, тогда как Аннунген обожала босоножки на высоком каблуке с ремешками, которые завязывались над щиколоткой и стоили в Каннах целое состояние. Я чувствовала, что у Франка было немало счетов, касающихся именно подобных вещей. И мысленно похвалила его за то, что он ни разу мне на это не пожаловался. Вообще, должна сказать, что лояльность и спаянность этой супружеской пары были достойны восхищения. Мне было стыдно, что я оказалась одной из тех женщин, одной из будничных привычек Франка, которые осложняли их брак.

Во время остановок Аннунген покупала нам воду и сладости. Она взяла на себя мои обязанности и следила за тем, чтобы в термосе всегда был горячий кофе. Утром она готовила нам в дорогу бутерброды, чтобы мы в любую минуту могли остановиться и поесть. И доставала из салфеток вкуснейшие лакомства.

После того как мы проехали испанскую границу, она, не дожидаясь вопросов, начала опять рассказывать о Франке. Я этого боялась. И вместе с тем вся поверхность моего мозга словно покрылась присосами, ловя подробности. Аннунген и раньше знала, что Фрида была немного знакома с Франком, поэтому Фриде было легче, чем мне. И меня это раздражало. Меня вообще раздражало, что мне приходится нести тяготы и играть какую-то роль, чтобы не выдать себя, тогда как они обе чувствовали себя совершенно свободно. Раздражало, что я должна писать, тогда как Фрида могла делать все, что ей хочется.

Но еще хуже было, если я не могла писать и должна была все свое внимание сосредоточивать на том, чтобы не забыть того, что мне следует записать. Когда же все было спокойно и я могла делать записи, у меня появлялись мысли, которые и записывать-то не стоило. Или бывало, что Аннунген говорила без передышки. О Франке! А если я чего-то и не могла делать под ее болтовню о нем, так это делать записи.

То, чего я не могла сделать из-за столь тесного общения со своими спутницами, значительно ухудшило качество моей жизни, если можно так выразиться. Как раз когда это качество было далеко от идеала, насколько я помню, я все-таки сумела, если не обрести покой, то восстановить равновесие. Для этого пришлось разумно использовать свои силы. Неожиданно я поняла, что Аннунген живет совершенно иначе. Она не берегла сил и не мучила себя горем или ревностью и, тем не менее, завидным образом держалась на плаву. Как это у нее получалось?

После ланча я сидела в машине и думала о том, что Фрида поручила мне проинтервьюировать Аннунген, чтобы узнать как можно больше о Франке. Потому что действие романа должно было оправдать его название. Часто названия вызывали во мне чувство, будто я смотрю на сухой фонтан, который неожиданно начинает бить, и солнце расцвечивает его всеми цветами радуги, а я при этом остаюсь пассивным наблюдателем. Или оно казалось музыкой, завладевшей моей душой. Она внезапно обрушивалась на меня, мне не хотелось защищаться, и не было в этом иного смысла, кроме живущей в том названии поэзии. Например, «Послеполуденный отдых фавна».

— Кто остался с твоими детьми? — спросила я, считая, что это хорошее начало для интервью.

Наступила мертвая тишина. Покрышки шуршали об асфальт, шумел ветер.

Аннунген наклонилась вперед, прикрыв голову руками, и издала какой-то приглушенный звук.

— Прости! — быстро сказала я.

— Сестра и мама, — сказала она, наконец, едва слышно.

— Писателя занимают дети и родители, но он не хочет писать об этом, — сказала Фрида и наградила меня в зеркале сердитым взглядом.

— У тебя есть дети? — спросила Аннунген, втянув носом воздух.

— Был один ребенок, но он умер, — ответила Фрида и переключила скорость.

— Бедная! — испуганно воскликнула Аннунген. — Тебе тяжело говорить об этом?

— Да, не стоит… Не сейчас… Это случилось уже давно, — пробормотала я.

— Покажешь мне фотографию?

— Нет, — сказала я, будучи не в состоянии придумать ничего умнее.

Аннунген заплакала. Она как будто пыталась разделить со мною мое горе. Мне бы надо было погладить ее по щеке и сказать, что она не должна принимать все так близко к сердцу. Вскоре она высморкалась и немного успокоилась.

— Я не привыкла к тому, что у каждого свое горе. Я так эгоистично переживаю свои беды, что забываю, что плохо не только мне.

— В этом ты не одинока, — сказала я.

— Я знаю только, что ты пишешь книги, и больше ничего. И вдруг я узнаю, что ты потеряла ребенка!

— Давай лучше поговорим о книге, о которой я говорила тебе по телефону, — предложила Фрида.

— О чем эта книга?

— О нас, конечно, — весело ответила Фрида.

— Это правда?

— Не совсем, — буркнула я.

— Как интересно! А я могу тебе чем-нибудь помочь?

— Конечно, — без энтузиазма сказала я.

— Я могу рассказать, как любовь может измениться всего за несколько лет.

— Ты уверена, что тебе этого хочется? Чтобы в мою книгу попали твои личные переживания? — усомнилась я.

— Любовь — это не личное, это общее. Я буду рада, если смогу кого-нибудь чему-нибудь научить. И не думай, будто я собираюсь упрекать Франка. Мне бы это и в голову не пришло!

Не знаю почему, но я подумала, что блокнот мне сейчас ни к чему. Аннунген удобно устроилась на заднем сиденье, скрестив ноги и прикрыв глаза.

Иногда она поднимала руку и браслеты на запястье звенели, пока она пальцами расчесывала льняные волосы.

— Франк — самый теплый и внимательный человек из всех, какие мне встречались. О его внешности говорить не стоит, он очень красив. Свою любовь он проявляет всегда и во всем. Делает подарки. Говорит комплименты и обращает мое внимание на какие-то мои черты, о которых я и не подозревала. Это восхитительно. Мы встретились в Валере семь… нет, восемь лет тому назад. На скале. Я не была с ним знакома, но я его заметила. Он был коричневый от загара и без конца нырял. Он плавал кролем, или на спине, или просто качался на волнах, чтобы неожиданно, набрав скорость двумя ударами ног, пронестись в воде точно торпеда. Мне хотелось его. Сухого или мокрого.

— Мокрого? — удивилась Фрида.

— Ну да. Ведь он почти не выходил из воды. Франк вообще лучше всего чувствует себя в воде. Говорит, что в воде ему выжить легче, чем на суше.

— Все зависит от обстоятельств, — заметила Фрида.

— Как бы там ни было, я поняла, что мой небольшой опыт в любви, который я приобрела одновременно с занятиями, был на уровне воскресной школы. Я могла бы, например, рассказать об одном дипломированном экономисте из Саннефьорда. Мама считала его красивым и смелым и была уверена, что он далеко пойдет в жизни…

— Пожалуйста, не говори так. Я не люблю слушать о людях, которые далеко пойдут в жизни, — перебила ее Фрида.

Мне показалось, что Аннунген с ее доверчивостью не понимает Фридину форму общения. Во всяком случае, она не приняла это близко к сердцу, как обычно принимала я. Но, по-моему, Фриде не следовало подчеркивать пошлости, сказанные Аннунген.

— Слава Богу, есть мужчины, которые не любят тянуть время, — звенящим голосом продолжала Аннунген. — У нас не было места, где мы могли бы уединиться. Мы сделали это под кустами. Сама не понимаю, как я могла вести себя столь… неприлично! Ведь я получила такое хорошее воспитание! Мама всегда говорит, что в любой страсти присутствует грех. И что это корень всякого зла. Теперь, правда, говоря об этом, она в первую очередь имеет в виду деньги. Но тогда она еще ничего не знала о Франке. Он был так опытен, что наша страсть выглядела естественно и безгрешно. Я могла все свалить на него. И таким образом мой грех ограничился бы тем, что у меня было до Франка. А не любовным актом с ним. Ведь любовный акт дан нам Богом. Правда? Разве не странно, что можно целиком и полностью забыть все, чему тебя учили? Я первый раз поцеловалась, когда кончала гимназию, опыта у меня не было никакого.

— Вот этому я не верю, — сказала Фрида.

— Честное слово! Всю гимназию и до встречи с Франком, я думала только о том, какое значение для будущего имеет хороший аттестат. Конечно, я могла бы совместить это с умеренной половой жизнью, если бы мне попался подходящий человек. Но только не под кустами!

Дождь хлестал в лобовое стекло, видимость была нулевая. «Дворники» не справлялись с таким потоком воды. Время от времени в меня через приоткрытую щель летели мелкие брызги, но я думала только о Франке, овладевшим Аннунген под кустами в Валере.

— Значит, Франк оказался подходящим человеком? — без обиняков спросила Фрида.

— Вот именно, самым подходящим! Это-то и странно… Все так быстро меняется. Через несколько месяцев я была уже другим человеком. Я хочу сказать… Встречаешь мужчину на скале и вдруг оказываешься в родильном отделении в Акере. С близнецами! Ведь я сразу же забеременела. Во всяком случае, на второй неделе, это точно. Я боялась обратиться к врачу и боялась сказать об этом дома. Представляешь себе мое положение? Я была в таком отчаянии. У меня не было даже адреса Франка. Только номер телефона. Я не знала, где он работает. Почему-то я решила, что он работает в Осло на почте. Может, он что-то намекнул об этом, раз это осталось у меня в памяти. Но я ошиблась. Он уже занимался продажей старых вещей, хотя настоящего магазина у него еще не было. Эти старые вещи заразили его своим вирусом. Он не мог успокоиться, пока не приобретет их. Он спросил, его ли это ребенок, когда я сообщила ему о своей беременности. И он еще не знал, что детей будет двое! Подумай, он посмел усомниться в своем отцовстве!

— И что ты ему ответила? — с участием спросила Фрида, но она как будто отсутствовала, словно уже слышала эту историю раньше.

— Не помню. Ведь я все время плакала. Но он не стал торговаться, нет. Он взял ответственность на себя. Мы поженились в мэрии. Подумай только! У меня не было даже белого подвенечного платья. Я была потрясена, узнав, что он такой старый. Ведь он выглядит очень моложаво. Но он был необыкновенно милый, и дома тоже. Он утешал меня, говорил, что мы обвенчаемся, когда дети уже родятся и у нас будут деньги на свадьбу. Мама с папой приехали из Лаксевога. И мамины родные из Ставангера. Все были очень грустные. У меня были такие хорошие отметки, а теперь плакал мой диплом по французской литературе.

— Ты писала диплом? — воскликнула я.

— Да. Я его почти закончила, работу о Симоне де Бовуар. Я ее очень люблю! Она такая сильная, одинокая! У меня все замечательно получалось. Мой руководитель считал, что я получу высший балл. Пока я была беременна, все шло хорошо, но с двумя малышами я уже не могла…

Почему-то до сих пор у меня было твердое убеждение, что Аннунген не особенно умна. Об университетском экзамене я вообще не думала. Наверное, потому, что для меня с моим несчастным коммерческим училищем это вообще было недостижимо.

— Собственно, я собиралась не только защитить диплом о творчестве Симоны де Бовуар, мне хотелось написать и о превращениях любви, — вздохнула Аннунген.

Холод в Кадакесе

К вечеру мы свернули с шоссе и поехали в Кадакес, городок Сальвадора Дали на берегу моря. Карта показывала, что нам предстоит ехать по узкой извилистой дороге вверх по бесплодным крутым склонам.

Аннунген пришла в голову мысль, что нам надо остановиться, чтобы нарвать розмарина. Фрида считала это опасным, потому что дорога в этом месте была слишком узка. Я в их разговор не вмешивалась. Тем временем нам навстречу попался помятый грузовик, и Фридино внимание сосредоточилось на том, как с ним разминуться, не скатившись вниз по склону. Я тут же вспомнила, что ни разу не подумала о возможных преследователях с тех пор, как мы свернули с шоссе. Этот грузовик хотел только разъехаться с нами. И когда мы, немного спустя, нашли место для разъезда, Аннунген удовлетворила свое желание. Она бегала по обочине и была похожа на девочку, наконец-то вырвавшуюся на свободу. Ее волосы развевались на ветру, как смерч.

Мы с Фридой тоже вышли из машины, чтобы глотнуть свежего воздуха. Выход из автомобиля всегда таит в себе неожиданность. Даже если ты знаешь, как все вокруг выглядит, какой сырой и холодный дует ветер. Запахи редко оказывались такими, какими я их себе представляла, они менялись от места к месту. Внутри в машине пахло Фридой, Санне, кофе и в последнее время Аннунген с ее чемоданчиком с косметикой и лакомствами. Но за пределами машины у мира всегда был свой особый запах. Здесь, в нескольких километрах от моря, пахло вереском, соленым ветром и весной.

Я стояла и смотрела вниз со склона и, не знаю почему, но это мгновение показалось мне чрезвычайно важным. Запахи, заполнившие меня, были надежными и вместе с тем опасными. Они создавали картины, без которых я не могла бы жить дальше. Или писать? Я обещала себе ввести запахи в свои сочинения. И тут же поняла, что это было одно из многих желаний, которые я обещала себе осуществить, не будучи уверенной, что у меня хватит на это сил. Была также опасность, что Фрида или кто-нибудь другой высмеют меня за них. Неодобрение или презрение, высказанные моей работе, всегда имели надо мной большую власть. Я решила, несмотря на протесты Фриды или кого бы то ни было, по-прежнему называть картины, видимые только мне, tableau. Они принадлежали мне, и я была обязана перед собой называть их так, как мне хочется. Я была намерена испытать свое мужество. Маловероятно, что мое упрямство помогло бы мне писать лучше, но оно поддержало бы мое уважение к себе, столь необходимое мне для работы.

Бесконечные намеки Фриды, будто я не могу написать историю моей жизни, были неверны. Я только не могла найти слов, чтобы выразить то, о чем нельзя говорить.

— Ты должна жить той жизнью, какая тебе досталась! — сказала однажды Фрида, когда мы с ней стояли под желтой доской на стене одного дома в Берлине. На ней были написаны слова Базона Брока[27]:

«Der Tod muss abgeschaft werden, diese verdammte Schweinerei muss aufhoren.»[28].

Я тогда промолчала. Меня разозлило, что я не могу вспомнить, кто такой Базон Брок. Получи я образование, которое навело бы в моей голове порядок, я бы, может, и знала, кто он, этот человек, который хотел упразднить смерть.

Аннунген сунула мне в руку веточку розмарина. Клейкую на ощупь, с горьковато-свежим запахом. Она была, как пластырь на царапину, нанесенную нам нашей общей тоской по Франку. Странно, но это помогло.

— Следующая глава будет называться «Как форсировать вечность в "хонде CR-V" через Кадакес», — сказала я как можно бодрее.

— О Господи! — воскликнула Фрида.

— Это замечательно! — сказала Аннунген и заглянула вниз в пропасть.

Смешно признаться, но эта Аннунген нравилась мне все больше и больше. Откинув голову на подголовник, я смотрела на белые известняковые горы, заросли пышных пиний и внезапные проблески моря.

Дорога состояла из сплошных крутых поворотов. Открывающийся вид мог служить отличной рекламой для испанского горного деревенского масла. Мы проехали высшую точку и снова нырнули вниз, на ярко-зеленых плато начали появляться откормленные коровы. Одна стояла всего в нескольких метрах от окна машины. Я видела ее набухшие соски, слизь на носу и вокруг рта. Она смотрела на меня круглыми, пустыми глазами и жевала.

Средиземное море грохотало в нескольких километрах от нас. Мои уши превратились в раковину в чреве моей неведомой матери. Маленький городок расположился вокруг залива и карабкался вверх по склону. С закрытыми глазами легко было представить себя где-нибудь на побережье Норвегии. Морская вода остается морской водой, из чего бы люди ни строили дома на берегу.


Дождь лил, как из ведра, и ветер унес чаек в море. Мы остановились в отеле и взяли напрокат три рваных зонтика, чтобы, отдавшись на милость испанской прибрежной идиллии, найти место, где можно поесть. Ресторан, в который мы зашли, вызвал у меня чувство, будто Средиземное море плещется тут между столиков.

— Как здесь похоже на наш Вестланн! — с восторгом воскликнула Аннунген.

— Мне холодно! Надо сесть подальше от окна, — сказала я.

Фрида уже изучала меню, которое она прихватила со столика, стоявшего у входа. Мы сели рядом с одним из двух масляных обогревателей. Ноги сразу обдало теплом. Несколько посетителей, очевидно, были тут хорошо известны. Небольшая семья с двумя малолетними детьми, супружеская пара лет пятидесяти и два одиноких мужчины, которые ели паэлью, не удостаивая окружающий мир своим вниманием.

Мне было холодно, и я была готова съесть, что угодно, лишь бы все было уже позади. Это мне напомнило детство и игру в прятки. Меня терзал голод не по ужину, а по тому, чтобы меня скорее нашли.

Фрида и Аннунген изучали меню на испанском и французском. Аннунген объясняла нам, что представляет собой каждое блюдо. Сперва она произносила его название по-французски, как заправская француженка, а потом переводила на норвежский. Щеки у нее раскраснелись, глаза сияли. Фриде явно не нравилось, что Аннунген вытеснила ее с поста руководителя поездки. Если бы я чувствовала себя лучше, это доставило бы мне немалое удовольствие. А так я безучастно наблюдала за происходящим.

— Какую роль Аннунген будет играть в романе? — вдруг спросила Фрида.

— Не самую главную, — сказала Аннунген, хотя в ее глазах светилась надежда на другое.

— Она ведь будет вымышленным, а не существующим персонажем, — уклончиво ответила я.

— Но ведь она очень важна. Как и Франк, — дерзко сказала Фрида.

— Франк? — Аннунген с удивлением посмотрела на меня.

— Франк косвенно является краеугольным камнем романа, потому что он твой муж, — объяснила Фрида.

— Боже мой! Неужели это означает, что все, сказанное мною о Франке, попадет в книгу? Что мы с ним будем героями романа? Мы, оба? Не могу поверить! Но ты должна написать это так, чтобы мама не догадалась, что речь идет о нас. Она член читательского клуба, и там тоже не должны узнать нас в романе… Это было бы очень неприятно. Ты должна написать, что Франк — очень хороший и порядочный человек. Он подарил мне большую камею наутро после свадьбы. Мне кажется, будто это было вчера. Он такой щедрый…

Тут Аннунген вытащила носовой платок, и нам подали паэлью.

— Думаю, нам не стоит обсуждать это сегодня, — сказала я.

Фрида сделала вид, будто не слышала моих слов, и принялась утешать Аннунген, обещая, что я непременно все приму во внимание, словно я была вымышленным персонажем, о котором они могли говорить в третьем лице, хотя я и сидела с ними за одним столом. Она даже не подумала о том, что я могу возразить, и не посчиталась с тем, что минуту назад я сказала, что не хочу сейчас это обсуждать.

К счастью, внимание Аннунген переключилось на девочку, сидевшую за соседним столиком, и супружескую пару, сидевшую поодаль. Девочка изловчилась и показала супругам свой рисунок. Она завладела их вниманием, и родители даже не попытались остановить ее. Зато попытался брат, который был ненамного старше. Он забеспокоился и начал говорить слишком громко. Родители не остановили и его. Делали вид, будто ничего особенного не происходит.

— О детях в этой книге не будет сказано вообще ничего. Писатель считает, что это тупик, — услышала я голос Фриды.

— Почему? Дети такие интересные, они личности, — не согласилась с ней Аннунген.

Я ковыряла вилкой паэлью. В ней было больше моллюсков и рыбы, чем перца и риса, как раз как я любила. И все-таки я не могла есть. Фридин анализ моих методов пробудил во мне желание драться. Неужели она хочет, чтобы я влепила ей пощечину при всех? Я продолжала методично ковыряться в тарелке, не зная на что решиться. Фрида никогда не позволяла себе провоцировать меня так, чтобы я осмелилась поднять на нее руку. Для этого она должна была первой меня ударить.

— Я ведь ничего не знаю о твоем замысле, — продолжала Аннунген. — Только то, что ты мне рассказала. Но подумай сама, что будет, если нас узнают? Разве хорошо, если ты припишешь нам поступки, которых мы не совершали? Ты должна более или менее придерживаться правды.

— В литературе правды не бывает. Еще меньше, чем в жизни. Предположим, ты найдешь себе в Барселоне любовника. И что же, это не должно будет попасть в роман только потому, что кто-то может узнать в тебе жену Франка?

— Такого никогда не будет. Ведь я замужем.

Я хотела предупредить Фриду, но было уже поздно.

— Вот как? Значит, ты хранишь верность человеку, который живет с другой женщиной? — спросила она.

— Что Франк делает со своей жизнью, это в общем-то его дело. Конечно, я могу быть оскорблена, могу сердиться и переживать. Но стыдно должно быть ему. А вот как я веду себя, это уже совсем другое дело. По-моему, ты не понимаешь, что я должна отвечать за свою жизнь. Я не могу разрешить писать обо мне все, что угодно!

— А ты можешь этому помешать? — спросила Фрида.

— Помешать? Я могу только полагаться на людей. Верить, что против моей воли никто не пойдет. Разве нет?

— Персонаж романа никогда не может полагаться на писателя, — сказала Фрида. — Но если ты найдешь себе испанца, писатель может приписать его мне. Ради Франка.

— Ради Франка? Что за чушь? Ради меня!

— Неужели у тебя нет желания отомстить Франку? — осторожно спросила я.

— Я полагала, что ты опытная женщина и не думаешь о таком. Один раз я попробовала отомстить… Нет, это не для меня. Месть требует времени, нельзя ничего делать ради себя. А мне нужна добропорядочная жизнь.

— Никто в мире не сообщает писателю о жизни столько, сколько персонажи его романа, — сказала Фрида, ей хотелось подразнить Аннунген.

Пара с детьми собралась уходить, и Аннунген не спускала с детей глаз.

— Надеюсь, в романе будет написано, что я тоскую по своим детям, — сказала она.


Не успела я придумать несколько сносных фраз, как в соседней комнате раздался смех. За окном выл ветер, я сидела за компьютером и писала о птицах, которые есть повсюду. Здесь, у моря, они были естественной частью пейзажа. Я обратила внимание на то, что чайки в Осло и в Берлине кричали совсем не так, как там, откуда я приехала. Городские чайки издавали свои городские пронзительные крики с крыш домов и с деревьев в парках. Или на берегу пляжа. Люди подолгу даже не вспоминали о них, пока голуби или другие мелкие птицы не сообщали чайкам, что где-то есть пища, и они слетались туда. Не в таких, правда, количествах, как было там, откуда я приехала. Но они были более агрессивны. Они неожиданно появлялись у меня за спиной в самых разных местах. Например, под деревьями во Фрогнерпарке.

Опять смех! Странно, каким приятным может быть одиночество, пока ты не услышишь, что за стеной кто-то смеется. Кто там смеялся, Аннунген?

Чайки в Осло как будто не знали, что им делать и где можно найти пищу. Сомнительно, чтобы они умели ловить рыбу. И они не давали себе труда, чтобы пометить свои угодья. Зато они появлялись там, где их меньше всего ожидали. Меня тревожило, что птицы, которых, как мне казалось, я хорошо знаю, ведут себя таким образом. Уже очень давно крик чаек был единственным агрессивным звуком, к которому я относилась спокойно. Я привыкла доверять этим существам, знала, чего от них можно ждать.

За стеной кто-то смеялся, совершенно точно! Кажется, Аннунген говорит по телефону? И потому смеется? Я вдруг подумала, что не знаю, есть ли чайки в пустыне? Как ни глупо, но меня раздражало, что я этого не знаю. Мои энциклопедии лежали в гараже в подвале отеля, и у меня не было сил идти туда за ними. Я слишком устала. Но продолжала мучить себя этим вопросом.

Когда мы возвращались в отель, я наблюдала за чайками, которые парили, пересекаясь в темном небе. Казалось, их нисколько не волнует, что в Испанию пришла весна. Может, из-за непогоды. Они не ныряли в море за рыбой, но апатично плавали в вышине, не видя ничего, из-за чего могли бы подраться. Я подумала, что они пользуются случаем, чтобы посмеяться надо мной. Они нарочно делали то, что им несвойственно, дабы ввести меня в заблуждение. Так же, как я пыталась ввести в заблуждение Аннунген, выдавая себя не за ту, кем была. Делала вид, что хотела, чтобы она приехала к нам ради нее самой, тогда как Фрида заявляла, что она здесь ради того, чтобы вдохновлять меня.

Я захлопнула крышку компьютера и пошла чистить зубы. Когда я вернулась из ванной, за стеной было тихо, если не считать доносившегося сюда шума ветра.

Барселона

Перед завтраком я сидела с мобильным телефоном в руке, держа палец на первой цифре номера Франка, и думала: у меня еще есть выбор. Я могу набрать его номер! Но я этого не сделала.

Мы прошли по знаменитой Ла Рамбла, где вечно дует ветер, и видели издали высокого Колумба на огромном цоколе в конце этой шумной улицы, изобилующей всевозможными лавками, киосками, сувенирными ларьками, цветочными магазинами, фокусниками, торговцами живностью с клетками, в которых сидели птицы и грызуны всех мастей, гадалками и мимами, дерзко преследующими свою жертву у нее за спиной ко всеобщему веселью. Мне было холодно. И мало помогало сознание, что мы находимся в сердце Каталонии в городе Антонио Гауди.

Каждый раз, слыша смех Аннунген, я понимала, что Франк выбрал бы ее, если бы он нас выследил или она позвонила бы ему и сказала, где находится. Поэтому я готовила себя к этому. Независимо от того, сколько его денег хранилось у меня, он выбрал бы ее. Самое лучшее было бы все рассказать ей и покончить с этим. Я была из той категории преступников, которые хотят, чтобы их преступление было раскрыто. Здесь было слишком много людей, чтобы я могла вычислить среди них потенциальных преследователей. Но я могла только гадать, что для меня было бы хуже — Франк, раньше или позже нашедший нас и выбравший Аннуген, или наемные убийцы, явившиеся сюда, чтобы схватить нас.

Солнца не было, лил дождь. Вернее сказать, с моря на нас обрушился целый континент воды. Мы стояли на мозаичном тротуаре, сделанном по эскизам Миро, и восхищались драконами в стиле Ар деко, украшавшими бывший магазин зонтов. Что общего имеют между собой драконы и зонты, понять, конечно, трудно. Фрида рассказывала нам, что оперный театр Лисеу дважды восстанавливали после пожаров в 1861 и 1994 году.

Мы зашли в неоготический дворец Гуэль. Я надела перчатки, а Фрида читала нам вслух путеводитель для туристов. Этот дворец вместе с собором Ла Саграда Фамилия — собором Святого Семейства, — который нам еще предстояло увидеть, был самым значительным творением Гауди.

Я презирала свою способность идти прямо, никуда не сворачивая, и считала это рабским отношением к действительности. Не нравилось мне сие добровольно возложенное на себя обязательство двигаться к цели именно таким образом. Кажется, такие наклонности передаются по женской линии? Но от кого? Моя мать отдала меня раньше, чем двинулась куда-то дальше.

Мы ехали в открытом автобусе для туристов. По-моему, у меня начинался насморк. Фрида фотографировала, а Аннунген восторженно вскрикивала при виде того, что открывалось ее глазам. Мне никто не мешал думать о том, что я могу заболеть. Я предвидела, что заболею, как только мы, наконец, снимем себе жилье, где я могла бы работать. Мало того, мне придется сидеть дома, пока они, забыв про меня, будут осматривать новое место. Конечно, они будут приносить мне фрукты и еду, не хватало, чтобы было иначе. От них будет приятно пахнуть морем и солнцем, ведь мы поселимся у моря, это было уже решено. А я буду лежать в комнате, пропахшей болезнью, пылью и несвежим бельем.

— Господи, как будет прекрасно, когда мы найдем идиллическое местечко, где сможем остановиться! — воскликнула Аннунген. — Но сперва мы должны насладиться Барселоной!

Следующий час нас возили и пичкали уникальными туристскими достопримечательностями Барселоны. Собор Ла Саграда Фамилия, незаконченный шедевр Гауди, начатый в 1884 году и до сих пор не достроенный. Этот игривый великан произвел непередаваемое впечатление даже на писателя с начинающимся насморком. Весь изрезанный и украшенный не одним, но множеством рогов изобилия, дарящих все новые и новые детали, фигуры, формы и выступы. Это было жилище для карабкающихся ангелов, чертей и фантастических пресмыкающихся. Мы обошли его кругом, полагая, что осмотрели фасад, но, когда мы обошли его во второй раз, все оказалось другим, поразительно новым. Большой подъемный кран возвышался красным крестом на фоне неба и был современным комментарием к главному творению Гауди.

— Эта церковь выглядит, как игрушка, я таких еще не видела! — воскликнула Фрида. — Но страшно дорогая игрушка!

— Да, чего тут только нет! — согласилась я.

— Вовсе не обязательно, чтобы все церкви выглядели, как саркофаги, поставленные торчком, — сказала Аннунген. — По-моему, этот собор сделан специально для того, чтобы радовать людей.

Я заметила, что я с ней согласна. И снова должна была признаться, что эта Аннунген мне нравится. Я даже привыкла к тому, что она часто выражает свои мысли умнее, чем Фрида. Пожалуй, стоило бы записать некоторые ее высказывания, но это выглядело бы нарочито. Не исключено, что она спросила бы меня, что я пишу. И пока бы я придумывала, что ей ответить, ход моих мыслей был бы нарушен.

Обычное дело. Жизнь часто служит одновременно и вдохновением и помехой. Порой действительность мешает или ее невозможно выразить. Вместо того, чтобы оплодотворить мое творчество, эта поездка становилась помехой. Словно жизнь и творчество были двумя силами, которые вели друг с другом партизанскую войну. Ничто до такой степени не отгораживало меня от жизни, как мысли и творчество, и ничто не вторгалось в творчество сильнее, чем жизнь.

— Сколько здесь сказочных завитушек! — сказала я, и сама услышала, как глупо это звучит. Я обошла вокруг собора, наблюдая за движущейся многоголовой толпой, такой же восхищенной, как мы. Головы у всех были задраны вверх. И я с тоской вспомнила свою комнату в Осло, похожую на тюремную камеру, где мой покой изредка нарушал только Франк.

Когда мы проходили мимо газетного киоска и Аннунген увидала заголовок статьи о предстоящем сегодня вечером матче, она сказала, немного волнуясь:

— Стадион расположен совсем рядом с нашим отелем. Подумать только, если бы Франк увидел, как Барселона будет сегодня играть!

Фрида фыркнула, но Аннунген продолжала:

— Он неподражаем, когда смотрит футбол. И всегда болеет за проигрывающих. Это мило, правда? Другие мужчины болеют за тех, кого они обожествляют. Франк не такой. Надеюсь, ты меня понимаешь, хотя и не знаешь его!

Она повернулась и вопросительно посмотрела на меня. Но ответила ей Фрида:

— Футбол славен ушибами, треснувшими менисками, порванными нервами и мышцами. Не говоря уже обо всех этих далеко не музыкальных голосах, воплях «ура!», песнях, усиленных содержимым пивных жестянок, пьяным ревом и мегафонами. Сквозь сопли, слезы и пот. Плачущие взрослые бэби, у которых текут слюни и сопли и которые не могут простить миру, что противники забили им гол. Неужели это может привлекать такого воспитанного человека, как Франк? — сказала Фрида.

— Нам надо найти бюро по сдаче квартир. Я хочу жить в домашней обстановке, — прервала я ее, главным образом, для того, чтобы прекратить разговор о том, что лучше для Франка.

— И мы останемся здесь, пока рукопись не будет закончена и мы не продадим ее самым выгодным образом, — подхватила Фрида, как будто речь шла о том, чтобы продать на аукционе историю Хиллари Клинтон о некоей игривой части тела ее мужа.


Однако найти в Испании жилище в понедельник оказалось безнадежной затеей. В туристической фирме почти ничего не знали о сдающихся квартирах. Фрида предложила мне позвонить в норвежское консульство. Там нам посоветовали поехать туда, где мы хотели бы поселиться, и обратиться в местную фирму по сдаче квартир. Им там лучше известно. Кроме того, мы могли бы сразу решить, нравится ли нам район. При звуках дружелюбного голоса, говорящего по-норвежски, у меня перехватило дыхание.

В Берлине мне удавалось говорить по-немецки так, что немцы меня понимали, я даже читала газеты и смотрела телевизор. Но с тех пор как мы покинули Германию, я оказалась в изоляции, моя связь с языком ограничивалась Фридой, рукописью и Аннунген. Голоса, доносившиеся извне, были непонятны и таили опасность. Иногда мне даже казалось, что люди, исключительно мне на зло, говорят на языке, которого я не понимаю. Я не читала газет, не смотрела новости по интернету и уже очень давно не включала телевизор. Я не знала, остался ли мир таким, каким был раньше, питающимся незначительными новостями, раздутыми средствами массовой информации, и блестящими фотографиями, снятыми на месте трагедий. Я не знала, сколько народу умерло, было искалечено и голодало. Не знала даже, кто теперь премьер-министр Норвегии. В течение многих лет, строя свою жизнь в зависимости от передачи новостей по телевизору и радио, я теперь как будто выпала из круга. Я, объехавшая Европу вдоль и поперек, забыла, можно сказать, о мире. Может, я вообще понемногу исчезаю из жизни?

Мы сдались и пошли завтракать в итальянский ресторан. Там посреди зала сидела пожилая женщина небольшого роста и медленно ела спаггети, глядя на что-то перед собой. Очевидно, она была здесь постоянной гостьей, потому что официант обращался с ней почти фамильярно. Один раз он наклонился и тронул ее за плечо. Она не обратила на это внимания, не улыбнулась и даже не взглянула на него, продолжая глядеть перед собой.

Он принес десерт и осторожно поставил перед ней. Засахаренная груша в шоколадном соусе. Женщина закрыла глаза, схватила его руку и прижала к груди. Он сложил пальцы чашкой. Это продолжалось одно мгновение. Можно было подумать, что нам все это только померещилось. Потом она отпустила его руку и начала есть, словно ничего не случилось.

— Она похожа на мать Франка, — сказала Аннунген.

— Правда? — вырвалось у меня.

— Мать Франка озлобилась после того, как его отец повесился. Она так и не простила его.

— А почему она должна его простить? — спросила Фрида.

— Почему? А что толку хранить злобу? — ответила Аннунген. — Озлобленность никому не может пойти на пользу. Франк все делает для нее, и все равно она портит ему каждое Рождество и каждый день рождения, выплескивая свою горечь из-за человека, чья вина состоит лишь в том, что он повесился. Ясно, что если бы Франк… Нет, я даже подумать об этом не могу. К счастью, Франк ничего такого не сделает. Он слишком любит жизнь. И нас, — заключила Аннунген дрогнувшим голосом.

— А ты думаешь, отец Франка их не любил? — осторожно спросила я.

— Не мне судить. Но он мог бы еще раз подумать о них прежде, чем повесился.

— Может, у него не было времени. Может, все случилось неожиданно.

— Нет, он привел в порядок свои дела. Все бумаги. Оплатил страховку. Однако не думаю, что мать Франка получила ее. Ведь он покончил с собой… Наверное, из-за этого Франк так не любит бумаги. У него и нет никаких бумаг, за исключением бон, по которым он может выиграть.

— И она каждое Рождество говорит о смерти мужа? — спросила я.

— Да, и это такой же ритуал, как открывание подарков. Она показывает нам, где это случилось, как она вошла и остановилась в дверях, глядя на его висящее тело, как она влезла на стул и попыталась вынуть его из петли. Правда, ей пришлось отказаться от этой мысли, потому что он оказался слишком тяжел. Девочки плачут, Франк просит: «Мама, прекрати!», но это не помогает, а я убираю со стола. По-моему, она даже не замечает, что мы сидим у нее. Она считает, что сочельник — это день великого рассказа. И она по-своему права. Но то, что она рассказывает, не имеет отношения к Евангелию, которое читают на Рождество. По возвращении домой Франк обычно хвалит меня за то, что я терплю выходки его матери, и обещает, что на будущее Рождество мы туда не пойдем, а останемся дома. Но я никогда не жалуюсь, что мы навещаем ее. Это Франку не хочется ходить к ней. Меня не задевает, что она рассказывает историю об отце Франка, когда мы сидим у нее на кухне и едим бараньи ребрышки. Да-да, у нас дома она никогда не вспоминает об этом. Я, кажется, уже говорила, что она поставила свою кровать в гостиную под тем крюком, на котором он повесился? Франк боится, что общение с такой бабушкой может причинить девочкам вред. Но я успокаиваю его тем, что семейные дела не могут им повредить. Конечно, его мать могла бы выбрать для своих рассказов более подходящее время, хотя, с другой стороны, хорошо знать заранее, что тебя ожидает. Кроме того, его мать нравится мне гораздо больше, чем моя собственная. Моя мать знает все, что было, что будет и как все должно было бы быть. Я ее даже не слушаю. Думаю, в моей семье никто никогда не вешался. Отец был уравновешенный человек. Он брал нас с сестрой на лыжные прогулки… несколько раз. По-моему, мама предпочитала, чтобы он пореже бывал дома. Она часто жаловалась, что папа так зависит от нее, что она ни на минуту не может оставить его одного. А вот Франка она очень любит. Гораздо больше, чем меня. Никто не говорит столько о моем незащищенном дипломе, сколько она. Моя сестра в некотором смысле, как была, так и осталась веселым жеребенком. Замуж она не вышла. Так уж получилось, что не она первая встретила Франка. Его встретила я.

«Дорогая свояченица, не надо усложнять нам жизнь,» — говорит Франк, когда она чересчур виснет на нем. Умный человек, правда? — закончила Аннунген с синим, как лагуна, взглядом.

Не все собаки кусаются

В часе езды от Барселоны мы свернули на набережную Сиджеса. Самоуверенные домики выстроились стройными рядами, и пальмы, как огромные зонтики, на сильном ветре выворачивали наизнанку свои листья.

— По-моему, Каталония одно из богатейших мест, но и здесь достаточно людей, которым живется отнюдь не легко, — сказала Фрида.

Я сидела и думала о шарманщике под нашим балконом в Кройцберге и о том, как мы бросали ему мелкие деньги. Он приветствовал нас, размахивая старой желтой шляпой и собирал пластиковые пакеты с мелочью. У меня часто возникают странные ассоциации. Именно это Фрида и имела в виду, когда говорила, что я живу в своем собственном мире.

Мы поставили машину на стоянку и пошли нюхать море. Пенные брызги перелетали через ограду набережной и какой-то пожилой человек в клетчатых брюках и с гитлеровскими усиками перегнал свой открытый спортивный автомобиль в безопасное место. Силы стихии растрепали его прическу, над которой он изрядно потрудился. Волосы Аннунген, напротив, не боялись ветра. Постояв у солидной ограды, отделяющей набережную от пляжа, мы дружно решили, что это место для нас.

Как и многие другие Средиземноморские города, Сиджес раскинулся на берегу серпообразного залива. Шесть или семь пирсов и бетонных волнорезов делили берег на неравные участки. Поодаль, на юго-западе, возвышался отель в современном стиле. А на северо-востоке находилось нечто, похожее на крепость и охраняемую старую часть города.

Мы остановились в отеле на набережной и начали подыскивать себе жилье. Конторы по сдаче жилья встречались почти на каждом углу, но трудно было найти такую, где говорили бы по-английски.

В одной конторе сидели две серьезные дамы и молодой человек по имени Дэнни. Мы выбрали его, потому что он немного говорил по-английски. Дэнни без конца повторял «no problem» и показал нам несколько проспектов сдаваемых квартир. Поговорив в пулеметном темпе с одной из дам, он достал из незапертого шкафа связку ключей, и мы отправились в путь. Дэнни шел развинченной походкой и даже выразил желание потрогать волосы Аннунген, но она быстро отпрянула в сторону.

Первая квартира пришлась мне по вкусу, она находилась в старой части города. Но Аннунген сочла ее слишком маленькой.

— Кроме того, в этих старых переулках по ночам, наверное, бывает шумно. Похоже, в этом городе есть ночная жизнь, — сказала она.

— Улица так узка, что соседи могут здороваться за руку, стоя на своих балконах, — заметила Фрида.

Я оставила свое мнение при себе, но должна была согласиться, что мне нужно место и покой для работы. Дэнни пожал плечами и направился дальше.

Посмотрев несколько квартир, которые не соответствовали тому уровню, к какому привыкла Аннунген, мы остановились на современном жилом доме недалеко от набережной.

В лифте Дэнни пускал дым нам в лицо. Видно, ему все это уже надоело. Он стал больше гнусавить, но ведь мы не собирались жить вместе с ним. Квартира была на верхнем, четвертом, этаже, и в ней слегка пахло розмарином. Как и в других квартирах, в которых мы побывали, здесь было темно, пока не подняли жалюзи. Они были металлические и издавали настораживающий звук.

Ночью их можно опускать и оставлять окна открытыми, подумала я. Но ничего не сказала. Фрида, не колеблясь, выложила бы Аннунген, что я страдаю манией преследования и даже верю, что можно забраться через окно к людям, живущим на четвертом этаже.

— А какая здесь терраса с растениями и шезлонгами! Мне здесь нравится! — воскликнула Аннуген, выйдя на крышу.

— Я бы предпочла что-нибудь более идиллическое и типично испанское, — заметила Фрида, когда мы снова вернулись в квартиру. В гостиной стояла простая легкая мебель, и было большое окно, выходившее на балкон.

— Я слышала, что на Юге любая идиллия — только видимость. Стоит въехать в такую квартиру, как в ней тут же начинают течь краны и ломается мебель. По-моему, это замечательная квартира! Тут есть даже одеяла и две ванные! — ликовала Аннунген.

Я отметила про себя вид на старые и новые крыши, густой лес антенн и полоску моря. Все выглядело надежным и прибранным. И тем не менее я тосковала по старой квартире в Кройцберге. Словно начала привыкать к антиквариату. Франк, безусловно, оставил бы последнее слово за Аннунген. И сейчас самое главное было найти место, где я могла бы работать.

Все складывалось, как нельзя лучше, но Дэнни не был намерен обсуждать с нами практические детали. Он плюхнулся на стул перед обеденным столом и предложил нам deal[29], как он это назвал. Иными словами он хотел составить с нами договор так, чтобы мы могли не платить государству налог в пятьсот евро. Но из этой суммы двести евро должны были достаться ему, а остальные триста — нам.

Дамы из Норвегии переглянулись. Он повторил свое заманчивое предложение и с улыбкой прикурил одну сигарету от другой. Аннунген выглядела растерянной, мне стало противно.

— И что же это за налог? — поинтересовалась Фрида.

Дэнни глубоко затянулся. Сигарета повисла у него в уголке рта, когда он покосился на бумагу, лежавшую перед ним на столе. Пальцы шарили в боковом кармане в поисках ручки. От сигареты исходил кислый дым, а Дэнни выводил на бумаге какие-то непонятные английские буквы, словно он вдруг потерял дар речи. Рука его слегка дрожала.

Только теперь я обратила внимание, что у него серый цвет лица и глаза подернуты пленкой, как у только что выпотрошенной рыбы. Мне пришла в голову дерзкая мысль, что он не только курит плохие сигареты, но и колется, когда выдается минутка. И вся его бессвязная болтовня и о квартире и о деньгах, которые мы могли бы сэкономить, стала более понятной. Он хотел сделать нас своими сообщниками. На лбу у него выступили капельки пота.

Я взглянула на Аннунген и поняла, что в ней начало просыпаться материнское чувство.

— Но ведь это противозаконно. Кто сядет в тюрьму, если это откроется? Ты? Или мы? — спросила Фрида.

С кристально-честным энтузиазмом Дэнни заверил ее, что все совершенно законно. Все так поступают.

— Но тогда фирма должна подписать с нами другой договор, в котором этот налог будет отсутствовать, чтобы мы не стали участниками подобной практики. А кто на этом заработает, нас не интересует, — сказала Фрида.

Черты его лица несколько раз менялись до неузнаваемости, словно он вообще не знал, кто он. В конце концов со стеклянным взглядом Дэнни произнес что-то, похожее на угрозу или на отговорку. Или на то и на другое. Руководство фирмы не должно узнать о нашем разговоре, это должно остаться между нами, в противном случае еще неизвестно, сможем ли мы снять эту квартиру.

— Тогда мы найдем другую, — решительно сказала я.

Дэнни взял себя в руки и захотел еще раз показать нам квартиру, чтобы мы поняли, какую редкую возможность мы упускаем.

— Квартира замечательная. Как раз то, что нам нужно. Современные, светлые комнаты в удобной части города, — примирительно запротестовала Аннунген, когда я хотела уйти.

— Ни о каком deal не может быть и речи. И нам нужен договор, подписанный руководством фирмы, а не тобой! — без обиняков сказала Фрида.

Дэнни сник и сунул зажженную сигарету в карман брюк, но сразу же вынул ее из кармана и загасил о стеклянный столик. Тут уж чаша терпения лопнула даже у Аннунген. Дрожащим пальцем она показала на сигарету.

— Забирай свою носогрейку! — крикнула она на чистейшем бергенском диалекте и, как ни странно, Дэнни мгновенно ей повиновался.

Прежде чем мы снова вернулись в его фирму, Дэнни шепотом обратил наше внимание на то, что договор, подписанный его руководством, будет нам стоить на пятьсот евро дороже, чем подписанный им. Мы никак не откликнулись на этот призыв. Он сел за письменный стол и что-то нацарапал на бумаге.

— Но здесь только перечень того, за что мы должны платить, тут ничего не сказано, сколько и за что мы платим и на какой срок снимаем квартиру, — возразила я, и мне сразу стало легче, когда начальница Дэнни вошла в комнату.

Ей было не больше тридцати пяти, она была изможденная, но в строгом черном костюме. Ничто в ней не свидетельствовало, будто она хочет спрятаться за наркоманом. Просто она не говорила по-английски. Или, вернее сказать: мы были в Испании, не зная испанского.

Когда Фрида показала ей подсчеты Дэнни, она начала тихо, но выразительно бранить его. Потом вычеркнула несколько строчек и цифр и переписала договор на компьютере. Время от времени она качала головой и посматривала в сторону Дэнни.

Мы должны были получить доступ в квартиру в пять часов и оплатить наличными за два месяца вперед. Фрида попробовала объяснить ей, что люди не носят с собой таких крупных сумм, но начальница Дэнни твердо стояла на своем.

На улице Аннунген сказала:

— По-моему, это ее брат. Она взяла на себя заботу о нем и хочет научить его правилам приличия. А он в благодарность пытается обмануть и ее и клиентов, и таким образом разорить фирму и собственную семью.

— Почему ты решила, что он ее брат? — спросила я.

— По тому, как она делала ему выговор. И потому, что ее не возмутило его поведение. Он — маменькин сынок, а она просто дочь, которая должна зарабатывать им всем на жизнь. Мать, конечно, вдова. И этот парень — ее любимчик, — вздохнула Аннунген, словно хорошо знала то, о чем говорит.

— А я-то думала, что писатель — это я!

— Не обязательно быть писателем, чтобы понимать действительность, — сказала Аннунген.

— Нет, конечно, но, возможно, это помогает, — вмешалась Фрида.

— Теперь он нас ненавидит, — сказала Аннунген, когда мы шли к отелю.

— Велика важность, — усмехнулась Фрида.

— Жаль, что с нами нет Франка. Он бы все быстро устроил! — с пафосом сказала Аннунген.

— Будь добра, помолчи! — сквозь зубы процедила Фрида. Аннунген бросила на нее разочарованный взгляд, но тем и ограничилась.

— Мы и сами все прекрасно устроили, — осторожно заметила я и обнаружила, что не только у меня нервы натянуты, как скрипичные струны.

— Этот Денни может нам со временем отомстить. Я думаю, он наркоман. У него наверняка есть друзья, которых он попытается натравить на нас, когда они будут под кайфом. Неприятно иметь таких врагов там, где ты собираешься жить. Может, они нападут на нас по одиночке, — сказала Аннунген.

Признаюсь, я тоже об этом подумала, но ничего не сказала.

— Что за вздор! — горячо возразила Фрида.

— Не забывай, это он нас боится. Мы могли выдать его, и он потерял бы свое место, — сказала я.

— Но мы же не выдали! И теперь он будет еще больше нас ненавидеть! — решительно заявила Аннунген.

— Ты хочешь сказать, что, если бы ему удалось нас одурачить, мы бы стали его соучастницами и обманули других? — спросила я.

— Ему не обмануть человека, если тот неподкупен. Честного человека нельзя обмануть таким образом, — заявила Аннунген, словно она комментировала мой поступок с деньгами Франка.

— Возможно, — сказала Фрида. — Но честные люди редко становятся богачами. А сейчас мы идем в банк!

— Отлично! Но в контору с деньгами я пойду одна! — объявила Аннунген.

— Ни за что! — хором сказали мы с Фридой.

— Пойду, пойду! Я тоже должна внести свой вклад. И я лучше справляюсь с опасностями, когда мне не на кого полагаться, кроме себя.

Мы сдались. Но все время, пока мы сидели в кафе на открытом воздухе и ждали ее, я презирала себя. Я мысленно видела Аннунген, лежавшую в задней комнате в луже крови. Друзья Дэнни избили ее и забрали деньги.

Прошло полчаса. Сорок пять минут. Фрида барабанила пальцами по столу. Мне было неприятно, что Фрида не скрывает, что встревожена не меньше меня.

— Пойдем и посмотрим, что с ней! — в один голос сказали мы.

И тут Аннунген размашистым шагом вышла из-за ближайшей пальмы.

— Как ты долго! — Я приподнялась со стула.

— Все лежит в боксе! Закажите мне пива! — Аннунген была довольна. Вид у нее был такой, будто она выиграла на бегах, но вслух я этого не сказала. Однако посмотрела на нее с уважением. И на все лады хвалила ее, пока Фрида вела машину по узким улочкам и ставила ее в подземный гараж под домом, в котором мы должны были жить. Наконец-то!

Перенеся наверх свой багаж, мы с радостными криками долго ходили из комнаты в комнату. Только теперь мы обратили внимание на приятные мелочи. Чистые занавески, полотенца, постельное белье. Солидная мебель на террасе и хорошие кровати. Теперь, когда рядом не было Дэнни, вид с крыши казался еще обворожительнее. Средиземное море было хорошо видно. Мебель производила впечатление совершенно новой, и кафель в ванных комнатах сверкал чистотой. Мое рабочее место было хорошо освещено. Можно было подумать, что здесь до нас жил писатель. А еще нам понравилось, что войти в подъезд можно было, только позвонив в квартиру по домофону.

Аннунген принесла пиццу из ресторана в первом этаже. Ей хотелось почувствовать себя как дома, сказала она. Фрида разлила по бокалам вино, а потом и коньяк — в высокие стаканы, которые мы нашли на кухне. Ели мы на террасе на крыше, а вокруг нас шумел город. Мы опьянели ровно настолько, что я испытала робкое чувство счастья. Во всяком случае, я целиком и полностью согласилась с Аннунген, считавшей, что луна над Сиджесом похожа на торт со свечкой.

Уже лежа в постели, я не могла припомнить, сколько раз я смеялась. И не помнила, над чем мы смеялись. Но это не имело значения.


Я быстро освоилась за письменным столом. Тех двоих я почти не видела. Но Аннунген заглядывала ко мне с ягодами, фруктами и восторженными описаниями города.

— Будь здесь немного теплее, я бы уже искупалась в Средиземном море! — заявила она.

Похоже было, что она воспринимает эту поездку, как обычный отпуск. По-моему, она совершенно забыла, что кто-то может ее искать.

— Как думаешь, Дэнни готовит нам месть? — спросила я Фриду, когда мы были одни.

— Нет, не думаю.

— Аннунген повсюду ходит одна, даже когда стемнеет. Ее легко узнать по волосам.

— Только не говори ей этого. У нее и так достаточно причин для страха. Дэнни — пай-мальчик по сравнению с теми, кто терроризировал ее по телефону.

— Она тебе что-нибудь говорила? Ей звонили?

— Нет. Она, разумеется, взяла новый номер, так же как ты. Сейчас ей хорошо, не надо пугать ее, — попросила Фрида.

Дом жил своей особой жизнью. Он шуршал, грохотал, мяукал и плакал, шумели водопроводные трубы. Запахи, выплывая из кухонных окон, забранных решетками и прикрытых солидными металлическими жалюзи, смешивались друг с другом. К запаху кэрри, жареного перца и лука примешивался другой, незнакомый мне сладкий запах. Трудно было понять, где именно в доме звучат голоса. Иногда казалось, что они сосредоточились в вентиляционной системе или в трубах и, слившись друг с другом, создают некий «саундтрек» к единому портрету всех жильцов дома. Гулкие звуки поднимались и опускались, словно начинающаяся или, наоборот, утихающая морская буря. Лестничные площадки были сделаны в виде открытых галерей, ведущих вниз — в озелененную шахту.

Однажды вечером мне понадобилось спуститься в гараж за своими записями, которые я спрятала в машине под сиденьем. Я должна была управиться быстро, потому что свет в гараже отключался автоматически через несколько секунд. Как раз когда я нашла свои записки, загрохотали поднимающиеся ворота. Меня ослепил свет фар, и в гараж въехал автомобиль. Я подбежала к лифту и нажала на кнопку. В каком-то дальнем уголке мозга зазвучал сигнал тревоги. Но я не могла решить, были ли то охотящиеся за мной друзья Дэнни или норвежские вымогатели, которые искали Аннунген.

На меня напали без предупреждения, как только лифт остановился на моем этаже. Я не успела даже включить свет. Сперва я услышала только звук. Отвратительное хриплое рычание и скрежет когтей, царапавших плитки пола. Потом почувствовала на своих икрах влажное дыхание, приправленное слюной и пеной. Я замерла на месте. Была не в состоянии ни выйти из лифта, ни нажать на кнопку, чтобы закрыть дверцу.

Вспыхнул свет. Их было двое. Старик с тростью, который не обратил на меня ни малейшего внимания, и это четырёхногое лохматое существо. Открытая пасть, красные глаза и ощетинившийся загривок. Происхождение или порода этого существа меня мало интересовали. Так же как и то, что оно было не больше сумки на колесиках средней величины. Главное — оно было без поводка и имело явные намерения полакомиться мною. По мнению собаки, я собиралась напасть на ее хозяина и причинить ему вред.

Я стояла в открытом лифте. Старик тоже остановился. Между нами была собака с открытой горячей пастью. Между зубов у нее бежала слюна, образуя справа и слева на полу маленькие пузырчатые лужицы. И лай у нее был не собачий, это было камлание безумной твари, нашедшей наконец своего врага, которого она искала всю жизнь.

В рот мне будто сунули наждачную бумагу, и я вся покрылась испариной. Старик словно впал в транс. Мне пришло в голову, что он испугался не меньше меня. В таком случае, положение мое было незавидным. Он едва ли был способен успокоить собаку.

— Будьте добры! Уберите собаку! — выдавила я наконец, сначала по-норвежски, потом по-английски.

Но старик был испанец. А, может, к тому же и глухой. Нет, все дело было во мне. Это я находилась в чужой стране. Это я источала в чужой стране чужой запах и не знала местного языка. В полном бессилии я подняла руку и показала на собаку. Подобно чуду на лице старика появилась неуверенная улыбка, и он кивнул. Слава Богу, он не был слепым. Но, может, слепой была собака? Потому что она по-прежнему лаяла, как одержимая. Если она сейчас нападет на меня, я ударю ее ногой! Изо всей силы! — подумала я.

Не собираясь ничего предпринимать, я наклонилась к собаке и залаяла на нее с яростью, удивившей меня самое. И это подействовало! Поскуливая, собака отступила и спряталась между ног хозяина. Я выпрямилась и хотела пройти мимо.

И тут я увидела, что у старика дрожат колени и на брюках спереди образовалось темное пятно. Пятно медленно распространилось на бедро. Я подняла глаза и обнаружила у него на глазах слезы. Но он оказался достаточно умным, чтобы не защищаться от моего нападения.


Девочка оставлена после уроков. Она должна решить примеры, которые не решила на уроке. Это займет много времени, поэтому учитель ушел домой обедать. Тот, кто оставлен после уроков, должен сидеть на первой парте. Чтобы быть поближе к собаке. Она сидит с открытой пастью на стуле учителя. Время от времени она громко зевает. Или, высунув большой красный язык, смотрит на девочку. При виде собачьих зубов девочка вспоминает акулу. Акулы едят людей. Но в Норвегии акул нет. Девочка сжимает пальцами желтый карандаш. Лучше не смотреть собаке в глаза. Кто знает, о чем она думает. Нужно поскорее решить все примеры. Может, собака спрыгнет со стула и ляжет под столом? В прошлый раз она легла. Кто-то из детей еще играет во дворе. Они стучат мячом по камням. Решив два из пяти примеров, девочка чувствует, что ей надо выйти в уборную. Но это запрещено. Тот, кто оставлен после урока, не смеет выходить из класса, пока не придет учитель. Таков порядок. Девочка сидит, вся сжавшись. Она должна помнить, что ей нельзя расслабиться, и потому больше не может решать примеры. Собака спрыгивает на пол и ложится под стол. Вскоре девочка слышит, что она спит. Чувствует на ноге ее дыхание. У девочки больше нет сил терпеть. Моча рвется из нее. Она старается встать как можно тише. На всякий случай она зажимает рукой промежность. Потом слышится только грозное рычание и скрежет когтей об пол. Девочка чувствует, что ей в бедро впиваются зубы собаки, и моча сама собой выливается из нее. Теперь ей уже не нужно никуда идти. И стоять тоже не нужно.

Мужские страсти

После недели напряженной работы за компьютером я решила поразить их, накрыв завтрак на террасе. Все было готово, когда Фрида хлопнула по накрытому столу какой-то книжкой.

— Он все выдумал! — воскликнула она и показала на «Смешные любови» Милана Кундеры. Я читала эту книгу. Кундера — один из моих любимых писателей.

— Мало того, что он прославляет и мифологизирует сексуальные доблести мужчин, он из новеллы в новеллу повторяет одну ту же простую ситуацию с небольшими вариациями. И выдает это за правду. Мужчина охотится за мадонной, находит женщину, думает, что она шлюха, и оскорбляется. И это даже после того, как любовный акт уже свершился!

— Но ведь это и называется «Смешные любови», — возразила я и налила всем кофе. — Он высмеивает мужчину и его роль.

— Высмеивает! Он утверждает право мужчины на похоть и прославляет мужскую сентиментальность, стоит только женщине отступить от предписанной ей схемы.

— Это из-за злости на Кундеру ты порвала книгу? — спросила я и кивнула на порванную обложку.

— Я ее не рвала! Это издательский брак. Истории Кундеры не только смешны, они не выдерживают, когда их читают. Во всяком случае, в дешевом издании! Они буквально распадаются на части.

Я пожала плечами и срезала верхушку яйца.

— «Золотое яблоко вечной страсти», — передразнила Фрида Кундеру так, что я порадовалась, что она держит в руках не мой текст.

— Может, это и не лучшее произведение Кундеры, но мне нравится его ирония — она во всех книгах, — сказала я.

— Знаешь что, дорогая писательница? Ты просто не понимаешь, что такое ирония! Ты только соглашаешься на условия мужчин, и в литературе и в жизни. У тебя не хватает мужества возражать им. Так и ходишь, нацепив на себя маску дружелюбия, чтобы никто не мог тебя разоблачить. Неужели ты сама этого не понимаешь?

Можно твердо сказать, что для столь сурового приговора время было выбрано неудачно. Кроме того, это было унизительно. Фрида могла бы по крайней мере заметить, что я приготовила завтрак.

— По-моему, ты необъективна. И обрушилась на меня только потому, что тебе не понравилась книга, которую ты читала.

— Доброе утро! Завтрак готов? Как мило! — прощебетала Аннунген ныряя под наш зонт, с ее мокрых волос капала вода.

Солнце сверкало на всех телевизионных антеннах, было жарко.

— Я тут возмущаюсь восхвалением в литературе роли мужчины, — сказала Фрида, показывая на книгу. Я подлила всем еще кофе.

— Не надо портить такой замечательный день всей этой бессмысленностью, — сказала Аннунген и потянулась за хлебом.

Из гаража, подобно рассерженным клещам, выползли два мопеда. Они принадлежали фирме «Pizza Uno», которая круглые сутки обслуживала клиентов, проголодавшихся перед телевизорами. Собака старика бурно выражала протесты со своего балкона. Я осторожно заглянула сверху на тот балкон. Старик сидел, сонно свесив голову и крепко вцепившись в свою трость. В нашей квартире зазвонил мобильный телефон. Аннунген подняла голову.

— Это не мой, — твердо сказала она, однако встала и ушла в гостиную.

Я попыталась услышать, о чем там говорят. Женщина моего возраста вышла на балкон старика и раскрыла зонт.

— Думаешь, это дочь нашего соседа? — шепотом спросила я.

Фрида подошла к открытой двери. На улице кто-то смеялся, собака старика снова залаяла. Он продолжал спать, но женщина тихо ушла в квартиру, словно не хотела вразумлять лающую собаку. Может, она заметила меня и испугалась, что я тоже залаю. Мне стало стыдно от одной этой мысли.

Наконец наступила тишина, и Аннунген вернулась с телефоном в руке.

— Ну? — спросила Фрида, глядя в пространство.

— Это был Франк.

— И ты с ним говорила? — спросила я сдавленным голосом.

— Да, мне пришлось.

— Как он узнал твой новый номер?

— Что? Я забыла у него спросить. Наверное, моя сестра…

— Чего он хотел? — Фрида рухнула на стул так, что его ножки взвизгнули на плитках пола.

— Просил, чтобы я вернулась домой. Он больше не живет в Холменколлене…

— Подумать только! А те, кто вам угрожал? Что Франк сказал о них? — В голосе Фриды послышался металл.

— Франк сказал, что готов опустошить весь свой магазин, чтобы рассчитаться с ними, но я должна обещать, что вернусь к нему. Что все будет, как прежде…

— И ты ему веришь?

— Он хотел, чтобы я пообещала забрать девочек и вернуться домой. Он…

— И как долго, по-твоему, это продлится? — перебила ее Фрида.

— Не знаю, — прошептала Аннунген и положила телефон на стол между нами.

— Когда же ты уезжаешь? — спросила я равнодушно.

— Только не на этой неделе… Может быть, в понедельник или во вторник, — уклончиво ответила она.

— Он знает, с кем ты?

— Нет. Ведь я обещала… Между прочим, а почему он не должен…

— Я не хочу, чтобы меня кто-то преследовал! — оборвала ее Фрида. Голос у нее дрожал, словно она была взволнована не меньше меня.

— Давай не будем ссориться. Пожалуйста! Нам было так хорошо. И посреди завтрака. Мы с Франком никогда не ссорились…

— Конечно, нет, вот только не пойму, почему ты вдруг оказалась здесь? — презрительно спросила Фрида.

Аннунген встала, взяла свою тарелку и ушла в квартиру.

— Зачем ты так? — устало спросила я Фриду.

— Она говорила с Франком почти всю ночь. Неужели ты ничего не слышала?

— По-моему, это нас не касается.

— Как ты можешь оставаться такой спокойной, когда в тебе кипит ревность? — сквозь зубы процедила Фрида.

— О чем они говорили?

— О деньгах! И о даме в Холменколлене, которая по их общему мнению просто дура.

— Понятно!

— Больше тебе нечего сказать?

— Что бы я ни сказала, от этого ничего не изменится.

— Изменится! Ты можешь рассказать Аннунген про себя с Франком, она рассердится на него и никуда не уедет. Вдали от него ты в состоянии понять, что он просто блефует. Ты можешь повлиять на ее решение.

Я деловито убирала крошки вокруг тарелок. На чайной ложечке засохли остатки яичного желтка. Посудомоечная машина засорится, если его не счистить.

— Это может оказаться редкой удачей для твоего романа, — подобострастно сказала Фрида. — Только составь план и не отступай от него.

Я с нетерпением ждала когда мы покончим с завтраком. Единственное, чего мне хотелось, это остаться наедине с рукописью, забыв о Фридиных советах. Где-то стукнули по бочке из-под бензина. Это напугало воробьев на соседней крыше. Сначала взлетел один, потом вся стайка. Хлопнула входная дверь.

— Аннунген ушла. Ей все это надоело, — сказала я.

— Я слышала. Но когда отношения обостряются, я должна быть честной. И ты тоже.

— Неужели ты серьезно считаешь, что я должна рассказать ей о нас с Франком?

— Это удержит ее от глупости и помешает вернуться домой.

— Но ведь она говорила, что легко относится к изменам Франка, — сказала я и начала уже по-настоящему убирать со стола.

— Ты сама в это не веришь. Супружеская привязанность не бывает настолько крепкой, чтобы кто-то из них ухитрился легко относиться к изменам. Слышишь, не бывает!

— Я не могу ей это сказать. Не могу быть такой… низкой.

— Хочешь сказать, что из жалости к себе ты отправишь ее домой на новые унижения? — спросила Фрида. Через мгновение я осталась одна.


Несмотря на плохое начало дня, мне удалось написать несколько фраз, которые остались невычеркнутыми. Когда Аннунген вернулась домой, я извинилась перед ней за Фриду.

— Не о чем говорить, — сказала она и прошла в ванную, чтобы сполоснуть белье.

— Люди уже загорают и купаются в море! — крикнула она в открытую дверь.

— А ты?

— Я еще подожду. Для меня пока холодно.

Вечером шел такой сильный дождь, что мы предпочли остаться дома. Фрида включила телевизор. Показывали матч между каталонской «Барселоной» и мадридским «Реалом» Все соседи открыли окна, и уровень звука был так высок, что мы оказались свидетелями важнейшего — поистине религиозного — события в Каталонии. Борьба на поле велась не только против Мадрида, но и против всей Испании, и против всего остального мира. Демонстрации против совещания на высшем уровне стран «Общего рынка» были лишь незначительным эпизодом в перечне новостей дня перед разминкой. Главной была борьба за доказательство каталонского мужества.

— Это, конечно, совсем не то, что мелкий мужской шовинизм, в котором ты обвинила Кундеру, но ты же сидишь и смотришь этот матч, — вяло заметила я. Сама не знаю, почему мне захотелось подразнить Фриду. Такой уж нынче выдался день.

— Мужская сентиментальность — это не шутки, это страсть, — серьезно ответила Фрида.

На экране развернулась демонстрация глубоких чувств, которые, разумеется, не имели ничего общего с женской сентиментальностью. Все было серьезно, все, вплоть до последней капельки пота. Тут были объятия, страсть и слезы. Им противостояли не менее сильные чувства. Я все время ждала, что вот-вот в трибуне распахнутся ворота, выбегут львы и разорвут героев на части на глазах у зрителей. Для того чтобы проиллюстрировать происходящее, можно без преувеличения употребить такое высокопарное выражение как презрение к смерти. По голосу репортера можно было следить за этой драмой, не зная испанского или каталонского. Полет мяча или положение игроков меня мало занимали. Занимала искренность и захватывающая борьба за победу. И всеобщее сокрушение, когда противоположная сторона забивала гол. Слезы в голосе репортера, гнев народных масс, флаги, поднятые на трибунах, как по сигналу, и образовавшие огромный каталонский флаг. Людские тела заставляли его волноваться, словно живой символ этой мужской мелодрамы.

— Вот истинная, живая религия! — воскликнула зачарованная Фрида.

— Может, именно поэтому в этих местах не так популярен бой быков, — сказала Аннунген, проходя мимо нас. Руки у нее были полны мокрого белья, которое она хотела повесить на балконе под зонтом.

— На мой взгляд, эта религия более предпочтительна, чем терзание быков, — сказала я. — И, наверное, более важна, чем та черная мадонна, которую мы видели в монастырской церкви в Монсеррате, хотя в туристском путеводителе и было написано, что это главная святыня Каталонии, — сказала я.

— Деревянной фигуре, напоминающей женщину, далеко до живой мужественности мужчин, — заметила Фрида.

— Мадридский «Реал» остановился здесь, в Сиджесе. Никто не рискнул расквартировать его в Барселоне! — сказала Аннунген в открытую дверь.

— Вот уж где океан для потенциального драматизма. Что можно противопоставить полу, который сумел убедить большую часть цивилизованного мира, что непорочное зачатие возможно! Я говорю вам: ни-че-го! — восторженно объявила Фрида.

— По-моему, наш сосед и его собака страдают болезнью Альцгеймера, — сказала Аннунген и закрыла дверь на балкон.

— Почему ты так решила? — растерянно спросила я.

— Потому что они не смотрят футбол, а сидят на балконе и говорят об урожае винограда в тысяча девятьсот тридцать пятом году.

Конечно, этот несчастный старик страдал болезнью Альцгеймера. Детская мысль послать ему цветы, чтобы искупить мой лай на площадке, пронеслась у меня в голове.

В перерыве между таймами мы смотрели конкурс красоты. В жюри сидели старые лысоватые мужчины. Они измеряли женские тела и рассуждали о женщинах со знанием дела. Словно говорили о племенном скоте. Впрочем, так оно, наверное, и было. Молодые женщины одна за другой выходили на подиум — сперва в крохотных бикини, вырезанных так глубоко, что это требовало полного удаления волос с лобка. А как же иначе? Все-таки это католическая страна.

Потом они выходили в длинных платьях декольте. Платья были одинаковые, и мы могли сравнить, кому из красавиц оно идет больше. Накрашенные лица напоминали застывшие маски, губы были подчеркнуты темным контуром. Волосы искусно уложены. Тазовые кости выступали вперед, готовые впиться в первого встречного. Тонкие икры и бедра, высокие каблуки-шпильки, на которых девушки чувствовали себя неуверенно. А кто, скажите, чувствует себя на них уверенно? Груди были или маленькие, как русский горошек, или вспухшие от силикона. Ягодицы напоминали неиспользованные ластики. Телодвижения могли восхитить любую опытную бандершу. Но глаза у них были, как у школьниц, они спрашивали: «Разве я не хороша? Посмотри, посмотри на меня! Я самая красивая. Правда?»

Время от времени у девушек брали интервью, расспрашивали об их увлечениях и планах на будущее. Им было велено держаться интеллигентно и живо интересоваться общественными проблемами. Главное умно улыбаться.

— Они ужасно молодые. Мне их даже жалко. Скорее бы уж снова начался футбол, — задумчиво сказала Аннунген.


Ночью мне приснился сон, в котором я была только наблюдателем, без роли. Проснувшись, я подумала, что наверняка читала или уже видела во сне нечто подобное. Отчасти это был фильм, который я смотрела через телеобъектив. Я видела выражения лиц, капельки пота на лбу, бегающие глаза, движение мышц, грязь под ногтями, кожу, уже тронутую старением, пятна на брюках, волоски в носу. Начало сна было неясным. Мужчины обнимались. Неуклюже и хлопая друг друга по спинам, словно они собирались перетаскивать забитую скотину. Потом все стало четким. Ландшафт, как будто из ковбойского фильма, с грубо сколоченными двухэтажными домами посреди необъятного хлебного поля.

У колодца сидел мужчина неопределенного возраста и мастерил что-то вроде дудочки. Он отделил кору от древесины и медленно снял ее. Потом с необыкновенной старательностью сделал на коре несколько надрезов. Я издали наблюдала за ним. Во сне мне пришло в голову, что он, возможно, знает о моем присутствии. Но он не показывал вида и занимался своим делом.

Более пожилой мужчина спускался с балкона второго этажа по наружной лестнице, держа руку на перилах. Длинная седая борода была заплетена в косу. Очевидно, чтобы компенсировать недостаток волос на голове. Я тут же прониклась к нему симпатией.

Какой-то юноша бегал вокруг дома с сачком для бабочек. Очень ловкий и гибкий, верхняя часть торса у него была обнажена. Тени и гладкая кожа подчеркивали игру внушительных мускулов. Это сон о страсти, подумала я во сне. Его плечи и кожа вокруг рта были покусаны насекомыми, что выглядело очень эротично, но я не пыталась заговорить с ним или остановить его. Неожиданно он поймал бабочку. Я видела кончики его пальцев совсем близко. Они были желтоватыми от никотина. На мгновение он поднял красивое создание к свету. Крылья бабочки трепетали, и мне был хорошо виден узор. Два синих крыла, и на каждом желтое пятно, похожее на глаз. Двумя пальцами, небрежно, он вытащил бабочку из сачка и быстро сунул в карман. В это время прилетела более красивая и крупная бабочка. Он поднял сачок и погнался за ней.

Неожиданно на поле образовалась широкая темная линия — волнообразное движение и грозный звук копыт или рогов, сшибающихся друг с другом. В одно мгновение дом и люди оказались окружены черными быками и буйволами. Они приближались все ближе. Молодой человек остановился. Словно окаменел. Старик на веранде вошел в дом за мобильным телефоном и пытался набрать какой-то номер. Я поняла, что он хочет предупредить человека у колодца. Но тот был так занят извлечением звуков из своей дудочки, что не заметил грозящей ему опасности. Тем временем плотный черный круг постепенно сужался.

Наконец человек опустил дудочку, увидел грозящую ему опасность и бросился к лестнице, ведущей на балкон. Я стала задыхаться и мечтала проснуться, хотя стадо быков угрожало вовсе не мне. В опасности были те люди. Ближайшие быки были уже так близко, что я чувствовала пену, летящую из их ноздрей, она летела прямо в затылок старику с дудочкой. Молодой человек с сачком для бабочек спасся, впрыгнув в дом через окно. Он сидел на кухонном столе и испуганно выглядывал из-за занавески.

Старик был уже в безопасности. Он стоял на балконе и одной рукой тянул себя за бороду, другой — поглаживал телефон. Только игрок на дудочке оставался еще на поле сражения. Он успел добежать до лестницы в последнюю минуту.

— Это надо снять в кино! — услышала я возглас Фриды.

И тут же появилось несколько машин с кранами, на которых, как мухи, висели операторы. Я поняла, что быки их затопчут. Меня удивило, что Фрида жертвует жизнью людей ради того, чтобы снять этот опасный эпизод. Свет тоже был не совсем подходящий. Он переливался розовым и желтым. Это плохо, подумала я с отчаянием, но что я могла сделать.

Когда ближайший бык поднял на рога женщину с хлопушкой в руках и когда его многопудовая туша устремилась на ближайший автомобиль с камерой, я проснулась.

Комната выглядела серой и призрачной. За окном сборщики мусора опустошили контейнер и с ревом умчались прочь.

Я знала, что сказала бы Фрида о моем сне:

— Ты пытаешься понять мужское начало. По сути дела, им важна не сама добыча, им надо ее убить.

И догадывалась, что сказала бы Аннунген:

— Он сунул бабочку в карман и тут же погнался за новой?

Сиджесские кошки

Столбик термометра показывал 23 градуса в тени. Аннунген блаженствовала на пляже или изучала город. Я сидела дома, открыв дверь на балкон, и писала. Меня уже лихорадило от приближающегося конца, и я знала, что скоро наступит фаза, когда все остальное перестанет для меня существовать. Часы шли, и я потеряла счет времени.

Удивительно, но Фрида совсем не требовала моего внимания. Она посещала квартиру только для того, чтобы напомнить мне, что я должна сделать в отношении Аннунген.

— Она живет уже вторую неделю, но это вовсе не значит, что ты спасла ее, — поучала меня Фрида.

Я чувствовала себя под наблюдением и тратила слишком много сил, пытаясь понять, что у Фриды на уме и каким будет ее следующий ход. Она подавляла меня вопреки моей воле, и я несколько раз была близка к тому, чтобы рассказать Аннунген о нас с Франком. Но всякий раз находила отговорки, убеждая себя, что рискую испортить себе рабочий день, если в результате моего рассказа в доме возобладают чувства и хаос. Или: я только усложню для Аннунген ее и без того непростое положение. Однако давление Фриды мучило меня. Я уговаривала себя не обращать на нее внимания и поступать так, как считаю нужным. И даже старалась обхитрить ее. Но это было нелегко.

Однажды утром, оставшись дома одна, я подошла к красному телефону раньше, чем осознала собственные намерения. Набрала номер и ждала. Долго. Он явно был вне досягаемости. Может быть, ехал через туннель или стоял под душем. В трубке трещало. И вот, после всех этих месяцев, я неожиданно услышала его голос. Совершенно естественный. Все оказалось на диво просто. Я чувствовала это по его голосу.

— Да, Франк слушает!

Мне стало ясно, что к разговору с ним я не готова. Во всяком случае, при таких обстоятельствах.

— Да? — вопросительно повторил Франк.

— Это Санне, — прошептала я, словно надеялась, что он не услышит меня из-за дальности расстояния.

— Санне… Санне! Ты мне звонишь?

— Да, я только хотела…

— Но это же замечательно! Как ты поживаешь?

Чего он добивается? Почему он не спрашивает о деньгах? — подумала я, расправляя одной рукой исписанные страницы блокнота. Уголки страниц вечно загибались.

— Все хорошо, — сказала я.

— Ты даже не представляешь, сколько раз я приходил к тебе и сколько звонил. Пока однажды мне не открыл дверь человек, который там теперь живет. Где ты?

— Я… Так, немного путешествую, — уклончиво ответила я, почти ожидая услышать от него жалобу, что Аннунген тоже нет дома.

— Уехала, потому что разочаровалась во мне? Из-за того, что я так и не попросил развода? — В его голосе звучало почти торжество. По крайней мере, по голосу было не понять, что этот человек потерял свое состояние.

— Как у тебя с чесоткой? — спросила я, ведь я не могла спросить об этом у Аннунген.

— Я не заразился, — засмеялся он.

Я сглотнула и стала снова разглаживать страницы. Но это было непросто. К тому же к ним снизу пристала самоклеющаяся бумажка.

— Где мы можем встретиться? Мне сейчас было бы удобно освободиться на несколько дней, — захлебывался он.

— Встретиться со мной нельзя. Я тебе позвоню.

— Ты хоть немного соскучилась по мне?

— Не буду отрицать, — призналась я.

— Санне, ты хоть понимаешь, что ты для меня значишь?

— Не имею ни малейшего представления.

Воцарилось молчание. Его дыхание было настоящим, но голос вдруг изменился, стал даже подозрительным. Он продолжал:

— Послушай?.. Почему ты позвонила? Этот номер? Ты звонишь со своего телефона?

— О чем ты?

— У меня на экране телефона не твой прежний номер. И в справочной мне сказали, что тем номером больше не пользуются.

— Телефон упал в воду, — тут же солгала я.

— И ты получила новый? Но почему же ты так долго мне не звонила? — спросил он ласково, словно заигрывал с девочкой, которая убежала из дома. Однако за его дружелюбием я ясно слышала подозрительность. Может, он пытался узнать, где я нахожусь? Или где находится Аннунген? Почему он не спрашивает про деньги?

— Раньше не получилось, — сказала я.

— Но, Санне, я так за тебя беспокоился! Чего я только не передумал!

— Так беспокоиться из-за какой-то женщины?

— Ты не какая-то женщина! Где мы можем увидеться?

— У твоей жены, — сказала я.

Вряд ли я собиралась это говорить. В таком случае, я решительно не помнила, что собиралась сказать после этих слов.

На мгновение Франк перестал дышать. И это понятно. Чем это я занимаюсь? Террором?

— Что ты хочешь сказать? — немного устало спросил он.

Поскольку терять мне было нечего, я решила идти до конца.

— Спроси обо мне у Аннемур.

— Санне, ради Бога… Ты ей все рассказала?

— Нет, пока что не рассказала. Ведь я думала, что ты это сделаешь сам, — жестко сказала я, не доставив этим радости ни ему, ни себе.

Мне было слышно, как лихорадочно работает мозг Франка. Он трещал, как уставший компьютер.

— Я это сделаю, когда буду просить о разводе. Зачем раньше времени мучить и ее и себя, — мягко сказал он.

— Но ты же умолял ее вернуться домой?

— Что у тебя за фантазии?

— Франк, я кладу трубку. — Для заключительной фразы мой голос звучал слишком жалко.

— Подожди, дорогая, не клади. Сперва мне надо узнать еще кое-что. Прошу тебя!

— Слушаю.

— Почему ты звонишь? Сама захотела? Или тебя кто-нибудь попросил позвонить мне?

— Кто мог просить меня об этом?

— Два человека. Один в кожаной куртке с кольцом в носу и густой шевелюрой, другой — в темном костюме, бритоголовый. Но я с ними уже расплатился. Так что не верь, если они будут говорить, что действуют в твоих интересах.

— А в чем заключаются мои интересы?

— Этого я не знаю, я только даю тебе совет, — выдохнул он.

Мне все-таки удалось разгладить страницу одной рукой. Теперь уголки выглядели как надо.

— Франк, почему ты не спрашиваешь о деньгах?

— Тсс! Кто-нибудь может… Мы поговорим об этом… о том, что я тебе должен, когда встретимся! — громко закончил он.

Он мне должен? Почему он так сказал? Неужели Франк действительно думает, что я сижу, окруженная людьми в костюмах и с кольцами в носу и что они заставили меня позвонить ему?

— Не надо ничего себе воображать, Франк. Поговори лучше о своих делах с Аннемур. А сейчас я кладу трубку, — сказала я, довольная своей последней фразой.

Когда я нажала на красную кнопку, у меня дрожали руки. Я уронила блокнот в корзину для бумаг. После всех этих месяцев я наконец-то услышала его голос! И наговорила ему массу глупостей! Совершенно бессмысленных. Вместо того, чтобы сказать что-нибудь, что могло бы утешить нас обоих и помочь нам. Меня поразила мысль, что разговоры почти всегда бывают такими глупыми. Особенно по телефону. Беспомощные звуки, не имеющие никакого смысла, болезненное желание оказаться рядом и вместе с тем невозможность удовлетворить простейшую потребность — прикоснуться к тому, с кем говоришь. Единственное, что оправдывает телефон, — возможность послать деньги или договориться о чем-нибудь практическом. А что еще? Ледяные звуки, хрипы и щелчок, за которым следует полная пустота. Телефон — важнейший предмет, с помощью которого человек может продемонстрировать свою беспомощность и одиночество. Зачем я вообще позвонила ему?

Что, собственно, Франк сказал мне? Спросил ли он, где он может со мной встретиться? Да! И я никак не откликнулась на его приглашение!

Но через минуту я подвела итог: он сказал, что хотел бы увидеться со мной, но вспомнил ли он при этом о своем разговоре с Аннунген? Нет!

Фрида права. Франк не изменился. И могла ли я, в таком случае, спокойно отнестись к тому, что Аннунген уезжает домой, чтобы по-прежнему жить с Франком?


Вечером мы гуляли по берегу, сидели на скамейке и смотрели на кошек, которые, наверное, живут среди камней мола. Их было много. Люди кормили их в определенных местах, так нам, во всяком случае, казалось.

— Интересно, это те же самые кошки, которых мы видим в парке, когда стемнеет? Они просто перемещаются туда с наступлением темноты? — спросила Аннунген, глядя на жирное, купающееся в море солнце.

— Да, кошки не позволяют собой управлять, — сказала я. — Они не ходят на поводке. Но едят из тех рук, которые предлагают им еду.

— И из нескольких возможностей всегда выбирают лучшую, — вмешалась в разговор Фрида.

— Я читала, что в прошлом веке группа художников называла себя «Сиджесскими кошками». Они жили здесь и стали, так сказать, собственностью города, но имен их я не помню. Одного из них точно звали Русиньоль. Я вообще плохо запоминаю фамилии, — сказала Аннунген.

— Собственностью города? Ни кошки, ни художники не могут быть ничьей собственностью, — заявила Фрида.

— Конечно, нет, но ты понимаешь, что я имею в виду, — сказала Аннунген и наклонилась к покрытому мехом созданию, которое лежало на спине, подставив солнцу брюшко.

Три кошки подошли к нам поближе. Они решили, что сейчас им дадут поесть. Полосатая, одноглазая кошка стала точить когти о старую биту для игры в мяч, которая валялась у ног Аннунген. Черно-белая уселась на большом камне и умывалась в глубочайшей задумчивости. Ну, либо пан либо пропал, подумала я. Если я не сделаю этого сейчас, я уже не сделаю этого никогда.

— Ты тоже не собственность Франка, — начала я.

Третья кошка, прищурившись наблюдала за нами, сметая с песка пыль полосатым хвостом.

— Что ты хочешь этим сказать? Почему ты вдруг заговорила о Франке? — шепотом спросила Аннунген.

— Ты не должна возвращаться к Франку. Он не изменился. Если у него нет больше дамы в Холменколлене, так есть другая. Ты заслуживаешь лучшего, — объяснила я.

— Я же сказала, что он извлек урок из моего внезапного исчезновения. Он вернулся домой. Теперь все будет иначе. Он даже сказал, что я могу еще неделю-другую позагорать на солнце. Он должен позвонить мне, когда все уладит с деньгами.

— Его обещания гроша ломаного не стоят. Разве ты этого не знаешь? — спросила я, подошла к брустверу и встала спиной к ним. Жалкая попытка исчезнуть из их поля зрения.

— Санне Свеннсен не один год была любовницей Франка, она знает, о чем говорит, — безжалостно заявила Фрида.

Море равнодушно плескалось в камнях, мимо нас со скоростью ракеты промчался мальчишка на скейтборде. Только этот звук и нарушал тишину. То недозволенное, запретное и презренное, то, что глубоко ранит и с чем нельзя смириться, было уже сказано. Мне захотелось вывалять Фриду в ближайшем кошачьем дерьме, где ей было место.

И тут я услышала то ли на смех, то ли какое-то бульканье, будто что-то кипело под плотно закрытой крышкой, отчего кастрюля могла вот-вот взорваться. Мне показалось, что горячее варево из кусочков рыбы, картофеля и овощей выплеснулось мне на шею.

— Ты пригласила меня сюда! Завоевала мое доверие и заставила рассказать тебе все о Франке и о себе — и только затем, чтобы, выбрав подходящий момент, сообщить мне об этом свинстве! Лишь для того, чтобы насладиться моим унижением! Что ты за человек?

— Мне бы тоже хотелось это узнать, — сказала Фрида.

Поделом мне. Почему-то мысль о том, что сказал бы на это Франк, подсказала мне ответ:

— Я вовсе не хотела обидеть тебя. Просто по глупости решила, что мы сможем вместе путешествовать и нам будет хорошо. И еще мне было любопытно узнать тебя поближе. Ты необычная женщина, и я могла бы многому у тебя научиться, — неуверенно сказала я и тут же поняла, что это правда.

— Почему ты сказала об этом только теперь?

— Поняла, что пришло время тебе это узнать.

— И предпочла, чтобы я мучилась, лишь бы не изменить своей проклятой честности? Ты хочешь очернить Франка в моих глазах! Но зачем? Чтобы самой утешить его? — сквозь зубы процедила Аннунген.

Пора было подставлять и вторую щеку. Я обернулась к ней и встретила два беспощадных лазерных луча. Нельзя было не увидеть, что они влажные и ослепительно синие, хотя случайная полоска туши постаралась подпортить впечатление.

— Франк и ты! Это отвратительно! Ты слишком стара для него! Как тебе удалось обкрутить его? — всхлипнула она.

— Хороший вопрос, ничего не скажешь, — вмешалась Фрида.

Я пыталась найти между камнями щель, в которой могла бы бесследно исчезнуть. Но все щели были слишком малы. Мне пришлось стоять и ждать, пока Аннунген безжалостно осматривала, взвешивала и оценивала меня. Слезы ее высохли.

— И то, что я будто бы должна была помочь тебе дописать твою книгу, ведь это тоже ложь?

— Нет, ты главное действующее лицо. Можно смело сказать, что без тебя в книге не было бы ни интриги, ни финала, — сказала Фрида.

На этот раз я была благодарна ей, что она вмешалась в мою работу. А так ли это было на самом деле или нет, не имело никакого значения.

Аннунген очень хотелось поверить мне, и Фридины слова пробудили ее интерес.

— Это правда? Ты считаешь, что я играю главную роль? Что без меня книга развалится?

— Несомненно! Однако ты сама должна решить, в какой степени…

— Но ведь я ничего не сочиняю? Только хожу тут, и все.

— Даже самые незначительные персонажи романа и те вносят что-то свое. Они ходят, действуют. И, конечно, разговаривают.

— Неужели в твоем романе я значу больше, чем Франк? — Аннунген провела рукой под носом.

— На этой стадии сочинения, безусловно. Ты здесь присутствуешь и можешь непосредственно влиять на писателя, — сказала Фрида.

Аннунген вытерла глаза и втянула носом воздух, верхняя губа у нее вывернулась. Она была похожа на насторожившуюся кошку, которая выжидает подходящий момент, чтобы пустить в ход когти. Меня прошиб пот.

— Если я должна здесь остаться и принять участие в твоей истории, я не желаю, чтобы меня изображали доверчивой дурочкой-женой, не имеющей собственного мнения. У меня высшее образование. Я знаю о Симоне де Бовуар больше, чем ты когда-либо узнаешь. Ей незачем было жить с Сартром, хотя она и любила его. Мне тоже не обязательно жить с Франком, хотя я и люблю его. Помни об этом! Но решать это не тебе!

Я как раз приготовилась высунуть голову, полагая, что гроза миновала, как грянул очередной раскат грома:

— Я хочу, чтобы ты объяснила, как ты без угрызений совести использовала свои приемы, чтобы заставить Франка обмануть меня. Неужели тебе не стыдно? Ведь во всем виновата только ты. Ты отняла отца у двух маленьких девочек, разве ты этого не понимаешь?

— Я не отнимала, — слабо возразила я.

— Неужели? Если бы я с детьми переехала в другой город или даже за границу, он бы никогда больше их не увидел!

— Но ведь была не только я…

— И ты можешь сейчас говорить об этом! Хочешь унизить меня еще больше? — закричала Аннунген. Ближняя кошка переместилась подальше от нас.

— Скажи, ты можешь простить меня? — прошептала я.

— Ты хочешь слишком многого. Я-то считала, что мы друзья, но ты все испортила.

— Я понимаю, что все стало только хуже. Но ведь в то время мы не были друзьями… — Мне хотелось оправдаться.

— Аннунген! — воскликнула Фрида. — Я тебе завидую. В твоих руках сейчас находится ключ ко всему роману.

Некоторое время Аннунген не поднимала головы, потом глухо сказала:

— Ты знаешь, каково это — все время ждать? Все время! И выслушивать ложь за ложью. Во всех вариантах. Старую ложь и новую ложь. Новой ложью он прикрывает старую. Франк — непревзойденный лжец. Не будь у меня такой интуиции, я бы так ничего и не поняла. Он бывает очень убедителен, когда выкладывает мне свои объяснения. Почему он поздно пришел, почему он должен посетить то или другое место до того, как сделает то, о чем мы договорились. Почему нельзя дозвониться в его номер, когда он уезжает в тот или другой город или в ту гостиницу, которую он назвал. Почему он не мог прийти на родительское собрание.

— Он не ходил на родительские собрания? — невольно вырвалось у меня — я хорошо помнила, как он не раз говорил мне, что не сможет прийти, потому что идет на родительское собрание.

— Не надо об этом писать! — приказала мне Аннунген.

— Да, это было бы чересчур патетично, — согласилась я.

— Я не дура! Я никогда к нему не вернусь! Но буду спать с ним тогда, когда мне этого захочется. Он может брать детей по воскресеньям раз в две недели. По крайней мере, за эти воскресенья я буду спокойна. Вот об этом можешь написать в своей книге.

На Аннунген упала тень от ближайшей пальмы. Она стала похожа на фавна в уборе из листьев.

— Ключ к роману… Ты серьезно так считаешь? Знаешь что? Я останусь здесь еще на пару недель, — сказала Аннунген и вытянула ноги из-под короткой юбки — две совершенные по форме скульптуры красного дерева. Одноглазая кошка, прищурившись, уставилась на алые ногти, торчащие из босоножек. Потом подкралась совсем близко и стала лизать Аннунген большой палец.

Безликое сообщение

Это случилось на другой день после нашего посещения музея Дали в Фигересе. Вернее, ночью. Мы уже легли, и я надеялась, что засну. Где-то в голове маячил идиотский автомобиль жены Дали, Галы. С ее фигурой внутри и ликующей нимфой сверху. И картина, на которой лицо голливудской дивы Мэй Уэст[30] являло собой сюрреалистическую комнату. Губы представляли собой диван, на котором нельзя было сидеть. И фантастические, безумные рисунки — эротика, смерть и бараньи отбивные на плечах жены. И лавочка, где желающие могли купить записные книжки, ластики, прикрепленные к металлическому большому пальцу, и биографию Дали на каталонском, испанском, немецком, итальянском, английском и французском. Мы купили на английском. И еще Аннунген купила себе халат песочного цвета из очень мягкой махровой ткани, расписанной глазами Дали.

Все это происходило в моей голове где-то на заднем плане в то время как я в полусне летела над ярко-зеленой землей Каталонии, и «Барселона» победила «Реал» со счетом 2–0 на арене в открытом море. Футболистам из Мадрида пришлось спать в моей кровати, потому что им было опасно жить в Барселоне. Фанаты уже направлялись в мою квартиру, и я, как могла, спрятала футболистов. Они только что приняли душ, были гладкие и, собственно, там был только один футболист. В открытое окно, выходящее на улицу, врывался рокот, и мотоциклы, развозящие пиццу, с грохотом останавливались перед своей целью с тянущимся за ними хвостом флагов. Я чуть не утонула в национальных цветах Каталонии. Сердце у меня ёкнуло, и от урчащего страха все внутри сжалось и перехватило дыхание. Однако я тут же решила, что при моей эротической подавленности не играет никакой роли, сплю я или бодрствую.

В той действительности я вдруг осознала, что звонит мобильник. И сразу же услышала голос Аннунген, сперва сонный, потом совершенно отчетливый, с пугающим отзвуком металла. Она говорила по-норвежски. Потом она склонилась над моей кроватью.

— В Дрёбакском проливе… — произнесла она сквозь сжатые зубы с каким-то странным угрюмым смешком.

— Что? — пробормотала я.

— Его нашли в Дрёбакском проливе! — резко сказала она.

Я села в кровати, но смысл ее слов еще не дошел до меня.

— Объясни спокойно, что тебе сказали, — попросила я, чувствуя себя неважно, потому что накануне выпила больше вина, чем нужно. Рабочий день не обещал ничего приятного.

— Франк… — Она сдавленно усмехнулась.

В комнате было слишком темно. Мы не могли разговаривать в такой темноте. Каким-то образом мне удалось спустить ноги на ледяные плитки пола, но я тут же снова поджала их. Даже не вспомнив о тапочках, я все-таки вывела Аннунген в гостиную. Мы шли как будто по ледяной слякоти, но я не обратила на это внимания, лишь в голове у меня мелькнуло какое-то tableau из детства.

Фрида закутала Аннунген в ее новый халат, и глаза Дали безжизненно уставились на меня с узла, которым был затянут пояс.

— Объясни так, чтобы все было понятно, — попросила я.

— Они нашли труп Франка, плавающий в Дрёбакском проливе, — всхлипнула Аннунген.

— Это что, несчастный случай? — спросила Фрида.

— Не знаю, звонил кто-то незнакомый. Сказал, что он пастор. — У Аннунген стучали зубы.

— Что еще он сказал?

— Извинился, что звонит ночью, но дело неотложное… Он дал мне номер телефона, по которому мне могут сообщить подробности… Только я его не запомнила… — Она снова засмеялась тем странным смехом. — Ну, что вы скажете? Когда мне нужно что-то запомнить, я тут же это забываю… — Ее смех сделался душераздирающим.

— Неважно, мы сами узнаем номер. — Больше я ничего не могла сказать.

— Я найду номер, с которого нам звонили. Сейчас и позвоню, — сказала Фрида и поднесла телефон к уху. После обычных гудков, она соединилась с нужным абонентом. Она представилась и сказала, что хочет узнать подробности о Франке. Смогла даже назвать его фамилию и сказать, что его жена находится с нею в Испании.

Пастора как будто совсем не удивил громкий смех Аннунген. Я надеялась, что у него не сложилось о ней превратного мнения, и он не счел Аннунген легкомысленной женщиной. Мне было важно, чтобы никто не упрекнул ее в том, что она легко отнеслась к случившемуся. «Она смеялась, узнав, что Франка нашли в Дрёбакском проливе. Конечно, смеялась!»

Пастор говорил долго. Аннунген, к счастью, перестала смеяться. Она втягивала воздух носом и шумно глотала его. Совсем как в тот вечер, когда я рассказала ей о моей связи с Франком. Пока безликий пастор сообщал, что Франка нашли в Дрёбаке недалеко от пляжа, я видела перед собой глаза павлина из Мейсена.

— Это был несчастный случай? — услышала я Фридин вопрос. Выслушав ответ пастора, она сказала: — Значит, я могу позвонить в полицию и узнать подробности? Да, но у меня нет номера телефона норвежской полиции… Понимаете, мы находимся в Испании… Да, большое спасибо!

Я схватила ближайшую ручку, пивной подносик, купленный во время нашего невольного пребывания в Баварии, и записала цифры, которые мне продиктовала Фрида. Потом она непослушными пальцами набрала номер и поговорила сперва с какой-то женщиной, потом — с полицейским, который хотел говорить лично с Аннунген.

— Жена Франка не может сейчас говорить с вами, ей плохо, — услышала я голос Фриды. Вскоре она начала повторять то, что ей говорил полицейский, словно боялась, что мы это забудем. Это звучало, примерно, так:

— Они начали расследование… Вчера на Кильском пароме с ним видели двух человек… Пока они еще не объявились… Пока еще нельзя говорить об уголовном характере этого дела… Тело отправлено на вскрытие… Таков общий порядок… Да, вы можете позвонить нам по этому номеру, — закончила она.

— Неужели кто-то хотел убить Франка? — прошептала я, ни к кому не обращаясь, словно у меня и мысли такой не было. Дело в том, что с той минуты, как я узнала, что кто-то угрожает Аннунген из-за тех денег, которые я присвоила, я знала, что Франк в опасности. Знала! И ничего не предприняла!

— Кильский паром! Как он на нем оказался? — воскликнула Аннунген и ударилась головой об стол. Стеклянная столешница с треском подпрыгнула, тюльпаны вздрогнули.

Я попыталась обнять ее, но она сбросила мои руки и встала. С глазом Дали, горящим на узле пояса, она произнесла в пространство:

— Когда мы ездили в Тиволи в Копенгаген, он всегда говорил: «Я могу прыгнуть с самой верхней палубы и доплыть до пляжа в Дрёбаке! Мне это ничего не стоит!» И девочки кричали ему: «Не надо, папа! Нам страшно!» Но прыгнуть с Кильского парома! Неужели он не понимал, что даже ему не прыгнуть с такой высоты. Неужели думал, что он непобедим? Или его вынудили прыгнуть?

В это время Фрида налила в обычный стакан французского коньяку, заставила Аннунген сесть на диван и почти силой влила в нее коньяк. Сначала Аннунген всеми силами сопротивлялась, потом пригубила. И начала сосать край стакана, точно ребенок, который сосет грудь матери. В стакане не осталось ни капли.


Мы возились с Аннунген до тех пор, пока солнечный диск не вскарабкался на крышу дома, стоявшего напротив. Я даже не думала, что она такая сильная. Мы с трудом удерживали ее, но время от времени она начинала от нас отбиваться. Она бросалась на стены и билась о них головой с такой силой, что у нее лязгали зубы и кожа со лба прилипла к белой стене. Аннунген сражалась с ветряными мельницами за жизнь Франка. Когда я пыталась сдержать ее, она выворачивала мне руки так, что у меня трещали суставы. Я хотела уложить ее в постель, но от ее удара у меня потемнело в глазах. Столько ударов я не получала с самого детства. И я их заслужила! Прости, Господи, я честно их заслужила!

Наконец открылись аптеки, и я решила выйти, чтобы купить чего-нибудь успокоительного, а может быть, и найти врача. Но Аннунген загородила мне путь.

— Если ты оставишь меня, я спрыгну с балкона! — прорычала она.

Я испытала облегчение, когда собака старика вышла на балкон и начала лаять. Слава Богу, в этом доме были и другие буйные существа. Мелкие пташки ни на что не обращали внимания. Они пели! Они пели каждое утро, с тех пор как мы здесь поселились.

По-моему, мы с Аннунген заснули одновременно. Я проснулась, когда разжалась моя рука, вцепившаяся в ее новый халат. Сейчас ей ничего не стоило освободиться от халата и спрыгнуть с балкона. К счастью, она спала беспокойным сном, лежа на спине. Больше терять мне было некого.

Время от времени из ее открытого рта вырывался жалобный стон. Я встала, чувствуя себя так, словно побывала на боксерском ринге. Мои руки были покрыты причудливым узором из синяков, и мне казалось, что у меня сломана шея. Что-то подсказало мне, что звонит телефон. Он лежал на обеденном столе. Где же Фрида? Я встала и нашла телефон. На нем было всего две черточки, означавшие, что его нужно зарядить. Через некоторое время я сообразила, что звонит вчерашний полицейский.

— Больше мы так ничего и не узнали… Но ищем, исходя из того, что его могли преследовать… Ведь он был опытный ныряльщик и пловец, хотя, конечно, высота была очень большая. Могу я поговорить с его женой?

— Она еще спит, — шепотом сказала я. Мне захотелось объяснить ему, что Аннунген сейчас нуждается в более сильном успокоительном средстве, чем полицейский и писательница, но это было бы неуместно. Это было не по его части.

— Хорошо. Мы делаем все, что от нас зависит. Она может позвонить нам в любое время…

Положив трубку, я поняла, что не могу на этом закончить книгу. Что я просто не в состоянии. Нужно было придумать что-то другое. Что-то, дающее надежду. Хотя бы между строк. И потому я не могла ввести в повествование тот факт, что человек под давлением обстоятельств спутал смех и слезы. Или могла?

Меня охватило недостойное желание все бросить. Сейчас же! В эту минуту мне безумно захотелось снять с компьютера покрывало. С моего старого, настоящего, а не с этого дурацкого ноутбука, которым я пользовалась в поездке. Захотелось позволить пальцам легко и свободно плясать по клавиатуре. Через два часа это обычно мне помогало. Трудно сказать, против чего, но помогало. Так было всегда.

Я стояла, глядя прямо перед собой:

Он стоит на палубе рядом со мной. За кормой тянется белый пенящийся плуг.

— Не заходи слишком далеко на корму! Там винты! — предупреждаю я.

Он подходит к поручням. Помешкав, перелезает через них и стоит с той стороны, держась рукой за поручни. Он улыбается и хочет скрыть от меня свою неуверенность.

— Зачем ты это делаешь? — спрашиваю я. Но он притворяется, будто не слышит.

Глубокая сосредоточенность распространяется от какой-то точки в мозгу по всем мышцам Франка.

Приказ отдан, у него нет больше возможности вернуться назад. Он поднимает руки над головой и наклоняется вперед. Тело его напряжено, как стальная пружина. Потом он с силой отталкивается и чувствует, что пальцы ног потеряли опору. Легкие раскрываются. Он летит! Ладони повернуты вниз, и тело повинуется ему. Какую-то толику вечности он испытывает свободу от того, что у него больше нет выбора. Белопенная поверхность воды открывает свою огромную пасть и ждет, приближаясь все ближе. И вот он уже в этих ледяных безжалостных объятиях. В ушах какофония звуков. Он погружается в темную массу воды и знает, что нет ничего лучше этого. Но быстро сознает, что он тут чужой. Он не видит дна, камней, корабельных останков. И понимает, что это неподходящая стихия для давно не тренировавшегося торговца антиквариатом. Руки, плечи, шея — все рвется наверх. Он преодолевает давление и поднимается на поверхность. Открыв глаза, он наблюдает за течением, водорослями, рыбами, которые случайно оказались поблизости. Прозрачная медуза испуганно отшатывается от него в последнюю минуту. Поднимаясь к свету, он понимает, что сила в том, чтобы преодолеть себя.


Не знаю, как прошли эти сутки. День еще раз перевалил за крыши домов. Облака были похожи на скалы, которые я видела в детстве в альбомах для раскрашивания. Такие же полукруглые формации или упавшие ничком тройки, нагроможденные друг на друга. Только здесь они не были неподвижны, они медленно двигались к чему-то светло- или темно-серому. Иногда почти белому. Они постоянно менялись и проходили мимо, совсем как люди, попавшиеся навстречу. Сверху на улицу смотрели ряды окон. В квартире с большим балконом горничная гладила рубашки перед открытым окном. В небе ласточки занимались утренней гимнастикой, падая с высоты на крыши.

— Он реставрировал и продавал богатым американцам шкафы для посуды и сундуки. Разумеется через посредников, — сказала Аннунген и высморкалась в тряпку, которой я обычно протирала монитор компьютера. Она только что съела половинку хрустящего хлебца. Теперь она пыталась заставить себя выпить кофе.

— Кто они, эти посредники? — спросила я.

— Этого он не знает. Он, якобы, даже не знает, что эти вещи вывозятся из страны. В том-то и дело, — сказала Аннунген, говоря о Франке в настоящем времени, словно не понимая, почему глаголы, относящиеся к нему, должны отныне спрягаться иначе.

— Разве закон запрещает вывозить из страны изъеденную жучком деревянную мебель? — спросила я не совсем уверенно — пристало ли говорить о таких деталях в нашем положении?

— Ты с ума сошла? Конечно, запрещает! Богатые американцы норвежского происхождения просто помешаны на ней. Они пользуются посредниками и отправляют контейнеры на подставных лиц. В Нью-Йорк или в какие-нибудь другие порты, — всхлипывая, но со знанием дела сказала Аннунген.

— А какое это имеет отношение к Франку?

— Не знаю. Знаю только, что два человека считали, что им недостаточно заплатили за фрахт. И поскольку американцы были вне досягаемости, они прижали Франка. Господи! Говорила же я ему! Продавай только в Норвегии, хотя здесь тебе платят гораздо меньше. В будущем это окупится, говорила я. Но Франк считает, что я ничего не понимаю. Он всегда так говорит, когда я понимаю больше, чем следует.

У меня возникло нереальное чувство, будто я оказалась замешанной в криминальную историю, разрешить которую мне не по зубам. Я даже не знала, верю ли я всему, что узнала, или должна сказать, как говорил Франк: «Ты ничего не понимаешь».

— Мне очень жаль досаждать тебе сейчас, но полиция захочет обо всем поговорить с тобой, как только ты вернешься домой, и чем это будет раньше, тем лучше, — сказала Фрида.

— А что я могу им сказать?

— Все, что знаешь, Или все, что тебе кажется, будто ты знаешь.

— Думаешь, они накачали его чем-то и бросили за борт? — прошептала Аннунген.

— Не будем гадать, — вмешалась я, словно была полицейским, дающим интервью журналистам.

— Я должна знать, сам или нет он это сделал! — воскликнула Аннунген. — Ведь он был мастер спорта по плаванию! Он отлично нырял! Он сам говорил, что мог бы доплыть с парома до пляжа… Почему же он не доплыл?

Я наклонилась над столом и тронула ее за плечо. Оно задрожало в такт ее всхлипываниям.

Передо мной возникло tableau, правда, уже в ином варианте. Но зато теперь я твердо знаю, почему мои пальцы некогда начали двигаться по клавиатуре:

Женщина хочет, чтобы ребенок сидел в прогулочной коляске. Но внезапно в нем с неодолимой силой вспыхивает желание самому распоряжаться своей жизнью. В одно мгновение девочка выпрыгивает из коляски и мчится по дороге, как крылатая молниеносная стрела. И попадает под колеса, превращаясь в сюрреалистическую пенную массу красного цвета. Эта масса выражает бессилие и ярость ребенка. Она кипит на асфальте. Женщина бросается на нее, но кто-то оттаскивает ее прочь от грузовика и крепко держит. Крепко! Так, что ей приходится отведать собственного метода — оказаться зажатой, словно в тисках. Их стеной окружают люди. Они стоят плотно, прижавшись друг к другу, их глаза вываливаются из орбит и блевотиной выливаются на нее. Они не в состоянии собрать все с асфальта. Поэтому она должна стоять рядом и следить за их работой. Клетчатая хозяйственная сумка. Старая коляска с дырой на откидном верхе. Кампании «За безопасность движения» с их лозунгом: «Пешеходы вперед!». И вот однажды, много времени спустя, в середине рабочего дня, когда женщина переписывала начисто коммунальные циркуляры о земельных участках, вместо них перед ней возникает ребенок. Он бегает между строчками, ни на что не обращая внимания. Она не мешает ему бегать. А потом после работы переписывает коммунальные письма, ничего не получая за эту сверхурочную работу. На другой день она покупает в рассрочку пишущую машинку. Она хочет писать, надеясь, что ребенок вернется к ней. Писать, чтобы снова почувствовать себя живой. Но кто может вписать жизнь в нечто совершенно неизвестное? Вместо этого она сочиняет жизнь других людей, тех, которых она будет знать лучше, чем самое себя. Она занята тем, что переписывает и правит. В конце концов это становится похоже на работу соковыжималки, превращающей фрукты в нечто неузнаваемое. Пастеризованное и положенное между двумя переплетами. Кожуру, зерна и стебельки необходимо спрятать и скрыть. Если на книгу этой женщины пишут рецензии, кажется, будто критик пишет некролог по покойнику, испытывая при этом незаинтересованное уважение. Все очень просто.

Когда пути воров расходятся

— Я отвезу тебя в аэропорт, — предложила Фрида.

— Спасибо! Но я лучше возьму такси. Ненавижу прощания, — отказалась Аннунген.

Накануне она весь день висела на телефоне. Словно в ней неожиданно заработала автоматическая коробка передач.

— Ты уверена? У тебя такой большой чемодан, — напомнила я.

— Абсолютно уверена. Мне надо пройти через это самостоятельно. Они ведь сожрут меня, когда я вернусь домой.

— Кто? Те, кто вымогали у тебя деньги? — осторожно спросила я.

— Я их больше не боюсь! Если вскрытие покажет, что это они убили Франка, я собственноручно осуществлю кровную месть! — прошипела она.

— А что считает полиция?

— Ничего. Они говорят только то, что могут доказать. Но я теперь, во всяком случае, сказала все, что знаю и что думаю. Теперь полиция должна действовать. У меня на руках двое маленьких детей.

— Я восхищаюсь твоей энергией, — пробормотала я.

— Энергией! Ты бы послушала его мать! Она переставила свою кровать обратно в спальню, потому что не могла поставить ее в Дрёбакском проливе. Она наточила все кухонные ножи и ведет долгие разговоры с полицией о том, что если они не найдут убийц Франка, она собственноручно убьет преступников, потому что знает, чем их можно заманить. Кроме того, она так стара, что терять ей нечего. Пусть приходят.

— Заманить их к себе? Каким образом? — с сомнением спросила я.

— Распустит слух о том, что деньги зашиты у нее в тюфяке.

— Она что, совсем спятила? — вмешалась в разговор Фрида.

— Спятила? Конечно! Но, Бог свидетель, она самая упрямая из всех, кого я знаю!

— Бедняга! Теперь тебе придется заботиться еще и о ней, — сочувственно сказала я.

— Не бойся, когда я разговаривала с ней сегодня утром, на это было не похоже. Она терпеть не может, чтобы о ней заботились. Она быстро устает от нас. Как она сама говорит: «Рождество, это само собой, ну и еще раз или два в году можно увидеться, а от большего увольте».

— Нужно признаться еще в одном, — сказала я, пытаясь справиться с позывами начинающегося поноса.

— В чем?

— Это я… Во всем виновата только я.

Аннунген с удивлением поглядела на меня. На ее лице были видны следы переживаний, выпавших на ее долю в последние сутки.

— Деньги лежат на моем счете. Те, что остались. А это немало.

— Какие деньги?

— Которые он выиграл на ипподроме, по их мнению.

Глаза Аннунген стали круглые и такие же голубые, какие были до того, как Франка нашли в Дрёбакском проливе. Очень тихо она села на стул и сложила руки на коленях.

— Значит, деньги все-таки существуют! Значит, он не спустил их на ипподроме! О Господи! Он отдал эти деньги тебе?

— Да, и я с ними сбежала… Мне очень жаль… Из-за этого все и случилось.

Аннунген глубоко задумалась. Но думала она недолго.

— Если бы эти деньги были у Франка или у меня, мы бы поддались на шантаж. Я в этом уверена. Или же Франк захотел бы играть дальше. Но как они оказались у тебя? У меня бы такое не получилось.

— Он положил их на мой счет. Вскоре после того, как выиграл их на ипподроме одиннадцатого сентября.

Аннунген прищелкнула языком с таким выражением, будто разгадывала кроссворд и только что нашла слово по горизонтали из пяти букв.

— Одиннадцатого сентября был вторник. В этот день он никак не мог выиграть на ипподроме, — решительно сказала она.

— Откуда же тогда эти деньги?

— Надеюсь, не из Америки, — сказала Аннунген и провела рукой по лицу.

— Не все ли равно теперь, откуда они? — спросила я.

— Я предпочитаю рассказать детям, что их отец был игроком на ипподроме, чем контрабандистом, — сказала она и снова заплакала.

— Независимо от того, что ты им скажешь, Франк был не хуже меня. Я украла его деньги! И сбежала с ними! — сказала я.

Во дворе кто-то высыпал мусор из контейнера. Скрежет железа был почти приятен на слух. Аннунген задумалась, шмыгая носом. Я протянула ей тряпку, которой вытирала монитор компьютера.

— Наверное, ты права, — сказала она и прибавила почти сразу же: — Значит, они охотились за ним еще с прошлой осени, а он не хотел меня тревожить и ничего мне не сказал.

Она еще не спросила, о какой сумме идет речь. Она должна была это спросить! Поэтому я сама объявила ей сумму.

— Я сегодня же переведу их на твой счет, — прибавила я.

Аннунген встала и стукнула по столу своей маленькой ручкой.

— Ни в коем случае! Не раньше, чем эти люди окажутся за решеткой. Еще раз я такое не выдержу. Ты отвечаешь за эти деньги. Хотя бы в качестве благодарности за заем!

Смех Аннунген захлебнулся сдавленными рыданиями. Фрида машинально чесала между пальцами.

— Спасибо, что ты так к этому отнеслась! — сказала я.

До меня вдруг дошло, что мы с Франком были очень похожи. У меня тоже были тайные трудности, решение которых я откладывала на последнюю минуту. Поэтому вполне возможно, что он сам спрыгнул с Кильского парома. Может, он считал это выходом еще до того, как мы с ним расстались? Может, он сидел в каком-нибудь ресторане в Нью-Йорке после неудачной встречи с возможным крупным покупателем и думал о своих навязчивых анонимных кредиторах?


Только что вымытые волосы Аннунген оставили на блузке темные пятна. Стоя, она допила кофе, больше она не плакала. Вскоре колесики ее чемодана застучали по плитке. Она не взглянула на нас, не попрощалась, не захотела, чтобы мы вышли с нею на улицу. Странно, что я не поняла, какая она, когда мы встретили ее в аэропорту в Ницце. Тогда она была только опасно прекрасной.

— Я не должна замыкаться в себе. Мне надо думать о девочках. Теперь у них нет никого, кроме меня, — вздохнула она.

Нам с Фридой нечего было на это сказать.

— Нет, вообще-то я говорю глупости, — задумчиво сказала она. — Конечно, я у них не одна. На самом деле с ними вся семья. Но у них нет отца, как не было его у Франка и у тебя. Но ведь ты справилась, верно? — Она не спускала с меня глаз.

Я кивнула. Она как будто просила меня застраховать ее девочек. Я была виновата перед ней, поэтому я еще раз энергично кивнула.

— Подожди, — сказала я, побежала в спальню и достала из шкафа длинный пакет.

— Можешь взять это для своих девочек? — спросила я немного запыхавшись.

— Конечно. А что это?

— Две куклы-марионетки, я купила их в Праге.

— Ты молодчина! Ведь я ничего им не купила… Все случилось так неожиданно, — сказала она и обняла меня. Я испытала странное чувство. Словно от чего-то освободилась.

— Как звали твою дочку? — вдруг спросила она, все еще обнимая меня.

Я была не в силах ответить. Сглотнув комок в горле, я рассматривала свои руки, а секунды все шли и шли.

— Ингер, — прошептала я. — Мою дочку звали Ингер.

— Хорошо, я позвоню! Увидимся в Осло, — сказала она, не глядя на меня.

— У тебя есть деньги? — глупо спросила я.

— Если кто-нибудь произнесет слово деньги, я его просто убью, — бесстрастно проговорила Аннунген.

— О’кей, — сказала я. Фрида молчала и царапала ногтями запястье. От ногтей оставались красные следы.


После отъезда Аннунген я поняла, что усталость может одолеть человека, даже если он о ней и не думает. Я разделась и надела чистую ночную сорочку. От нее пахло Сиджесом, потому что после смерти Франка она то мокла под дождем на балконе, то там же жарилась на солнце.

Проснулась я вся в поту. И свет и часы говорили о том, что сейчас ночь. Очевидно, у меня поднялась температура. Вся дрожа, я с трудом дошла до уборной и с таким же трудом вернулась обратно. По пути я споткнулась о пустую бутылку. Она откатилась под кровать. Хорошо, если только это, подумала я, ложась на влажные простыни.


В августовских сумерках возле штатива для сушки белья стоит женщина. Лето. Она смотрит на своих соседей, они расположились на веранде и едят пиццу. Родители и двое детей. Они смеются над чем-то. Женщина смотрит на свой живот. Она разглаживает руками полотенца и складывает их в корзину. Неожиданно ей кажется, что кто-то позвонил в ее дверь. Она спешит в квартиру, чтобы открыть дверь. Но там все тихо. Она открывает входную дверь и убеждается, что там никого нет. Да, на площадке пусто. Она возвращается в квартиру, закрывает дверь веранды и складывает в шкаф чистые полотенца. От них так приятно пахнет. Неожиданно она чувствует колющую боль внизу живота. Словно ее пырнули грубым, тупым ножом. Проходит некоторое время, и нож возвращается. Она понимает, в чем дело, и достает из платяного шкафа небольшой чемодан. Немного детских вещей, немного нижнего белья и новый махровый халат. Она складывает все в чемодан, кладет сверху косметичку с туалетными принадлежностями и задергивает «молнию». Потом она ставит на стол будильник и садится, сложив на коленях руки. Нужно заметить время. У женщины белые руки с большими синими венами. Они почти незаметно дрожат. В комнате жарко. Она снова открывает дверь на веранду. Соседи все еще смеются на своей веранде. От запаха пиццы ее слегка поташнивает. У нее мелькает мысль попросить соседа отвезти ее в больницу, но она не просит. Она не выдержит унизительных вопросов. Сейчас не выдержит. Пока она ждет, боль становится невыносимой. К счастью, боль проходит и на этот раз. Женщина звонит по телефону. Незнакомым голосом она называет себя и говорит, что у нее начались роды. Кто-то чужой на том конце провода спрашивает, как часто у нее идут схватки.

— По разному, — отвечает она.

— Когда была последняя схватка?

— Мне было так больно, что я не посмотрела на часы.

— Пусть ваш муж заметит время.

— Я одна.

На том конце провода воцаряется тишина.

— Хорошо, приезжайте. У нас сейчас небольшая запарка, но мы вас ждем.

Она кладет трубку и чувствует, как у нее по ногам струится что-то теплое. Это неправильно. Если верить книгам, это должно происходить не дома, а в больнице. Она поднимает трубку, чтобы вызвать такси. Занято. Снова возвращается боль, воды продолжают идти. Ей нужно взять себя в руки, и она кладет трубку. В перерыве между схватками находит чистые трусы, выбирает потолще. Кладет в них две прокладки. Пока этого достаточно. Нож поворачивается в ней, теперь это уже не нож, а штык. Несмотря на боль, она снова звонит, чтобы вызвать такси, Номер по-прежнему занят. Она хватает чемодан, пальто и идет слегка согнувшись, чтобы не расклеиться окончательно. Только когда она прошла мимо красного углового дома и штык перестал терзать ее нутро, она вспоминает, что, кажется, не заперла дверь на веранду. Скорее всего, не заперла, но вернуться она уже не может. Она должна идти дальше мимо длинного ряда домов и грохочущего моря, подняться на холм и свернуть не меньше двух раз. В одном месте она останавливается и стоит, ухватившись за изгородь. В саду у изгороди качается на ветру одинокая рябина. Небольшая, чахлая, она склоняется к женщине и похлопывает ее по плечу. Асфальт на дороге весь в ямах. Из нее все еще течет. Словно она породнилась с самим дождем. Это не кровь, думает она. Это воды. Скоро я превращусь в лужу, которая потечет вниз по склону. Может быть, это будет даже приятно. Утечь от позора. Избежать всех этих взглядов. Огорчение, что дверь на веранду будет хлопать на ветру, спасает ее от этих мыслей. Она видит перед собой эту дверь. Дверь хлопает, хлопает, наконец стекло разбивается и осколки летят во все стороны. Сосед выходит посмотреть, что случилось. Он закрывает дверь и затыкает дырку в стекле старым плащом. Потом возвращается к жене и говорит:

— Она ушла и оставила дверь незапертой.

И жена отвечает ему со смехом:

— Я уже давно не видела здесь отца ее ребенка. Думаю, между ними все кончено.

Но муж шикает на нее: это их не касается.

— Ну и что ж, разве я не имею права сказать то, что я думаю? — настаивает на своем жена, и он кивает.

Штыки обрывают этот разговор. Нельзя одновременно и думать и чувствовать.

Иногда штыки помогают.

Я сняла ночную сорочку, приняла душ и оделась. По тишине в квартире я поняла, что я одна. В своем рабочем уголке я включила ноутбук и хотела открыть файл, чтобы посмотреть как будет выглядеть заголовок: «Борьба за жизнь».

Сперва я решила, что нажала не на ту клавишу и, не долго думая, нажала снова. И вдруг мне стало ясно: файл пуст! Файл с моей рукописью был пуст!

Я встала и склонилась над компьютером. Собака старика лаяла, как одержимая, и солнце напало на меня сзади. Я задернула занавеску и спокойно снова села к столу, чтобы повторить еще раз все действия. Файл был пуст.

Я потянулась за дискетой, на которую обычно записываю все, прежде, чем выйду из файла. И беззвучно успокаивала себя: можно все записать с дискеты обратно на твердый диск. Я пошарила рукой за компьютером. Рука нащупала пустоту и легла на купленный в Баварии поднос для пива, на который я обычно ставила стакан с водой. Больше там ничего не было. Я снова встала и начала последовательно перекладывать все, что там лежало, даже те предметы, которые были слишком малы, чтобы дискета могла оказаться под ними. Дискеты нигде не было.

Я несколько раз обошла комнату. На ходу я поправила косо висевшую картину и переложила некоторые вещи, случайно попавшиеся мне на пути. Потом вспомнила, что у меня есть еще одна дискета, в рюкзаке, который я всегда носила с собой. Правда, его не было со мной в последний день работы до того, как Франк… но все-таки…

Я пошла за рюкзаком в спальню. Облегчение от того, что я перехитрила собственную тревогу, было так велико, что я даже засмеялась. Стоило Фриде ненадолго уйти из дому, как я начинала глупо фантазировать обо всем, что могло случиться. Должно быть, она ушла далеко. А сейчас сидит в каком-нибудь кафе на набережной.

Карман рюкзака, в котором у меня обычно лежала дискета и записная книжка, был пуст. Я высыпала на кровать содержимое из всех карманов. Их в рюкзаке было пять. Каждый из них я вытрясла с такой яростью, будто расправлялась с врагом. Мусор, губная помада, билеты, бумажник. Старые банковские квитанции и пастилки для горла. Потроша карманы, я удивлялась, что не делала этого уже много месяцев. Мне такое и в голову не приходило, пока я жила в Осло. Теперь все это было разбросано, сложившись в грустно-веселую мозаику моей жизни. Но здесь не хватало двух главных вещей — дискеты и записной книжки.

Меня зазнобило, и я пошла в ванную, чтобы немного согреться. Может, все это мне только чудится, потому что у меня лихорадка? Я села на крышку унитаза, и всем телом пыталась вобрать в себя тепло подогреваемого пола. Но меня продолжало трясти, словно я держала в руках включенную дрель. В конце концов я поняла, что сижу и жду возвращения Фриды.

Через час ее все еще не было. Я поняла, что небольшой пол ванной не может согреть меня, и прошла в комнату рядом с моей. Дверцы шкафа были распахнуты. Полки были пусты, как в официально убранном жилище должника. Кровать была аккуратно застелена, словно на ней никто никогда не спал. Да, словно я сама и застелила ее. Как будто никакой Фриды здесь никогда и не было!

В голове у меня мелькнули какие-то две неясные мысли. Кожа моя по-прежнему дышала, выделяя свои отходы. Но на деле я была уже мертва. Я больше не существовала. Моя рукопись исчезла!

Постепенно за окном стемнело, а Фриды все не было. Тогда одна из притаившаяся в голове мыслей ударила в набат, и я решила осмотреть гараж. Я не была там с того дня, как спускалась, чтобы забрать свои записки. Теперь мне было интересно взглянуть, на месте ли черная «хонда CR-V», которая могла бы вернуть меня в действительность. Я подкралась к комоду, стоявшему в коридоре, где обычно лежали ключи от машины. Их не было!

В гараже, разумеется, будет темно, там всегда темно. Даже днем. Придется зажечь свет, сказала я себе. Пока он будет гореть, я успею завернуть за бетонную колонну и увижу, на месте ли машина.

Я вышла на площадку. Как раз когда я подошла к лифту, из своей квартиры вышел старик с собакой. Мы остановились, и лай собаки вторгся в то, что еще осталось от моего скукоженного мозга. Неожиданно я предприняла ход, на который способен лишь человек, попавший в безвыходное положение. Все другие линии были отключены от коммутатора. Я наклонилась и взяла собаку на руки. Она сопротивлялась всеми волосками своей пропахшей мочой шерсти. Но я действовала исключительно по наитию я крепко прижимала собаку к себе. Когда она перестала сопротивляться, я громко чмокнула ее в слюнявую морду. Видно, я, никогда не верившая в сказку о лягушке и принце, все-таки хранила искру надежды на то, что чудо произойдет. Ибо теперь, когда все мои ощущения трансформировались в безумие и страх, по-видимому, был так силен, что я почти потеряла рассудок, чудо свершилось. Собака не превратилась в принца, но она перестала лаять! И словно кончилось наконец затмение: покрытые пигментными пятнами губы старика растянулись в улыбке и явили двухрядное сверкающее золотое солнце коронок.

— Gracias! Gracias! — проскрипел он, обнимая меня вместе с собакой. Это был не совсем happy end, но, тем не менее, рука, протянутая в знак мира. Однако положение осложнялось тем, что ни хозяин, ни собака не хотели меня отпускать. Собака обняла меня за шею обеими лапами. И сколько я ни пыталась, я не могла освободиться, она тяжело прилипла ко мне.

Трудно сказать, долго ли мы стояли так, изображая собой сиамскую тройню, но тут в дверях показалась дочь старика. Я редко слышала такой красивый испанский язык. Когда она поняла, что силой оторвать нас друг от друга невозможно, она принесла пакет с лакричными леденцами. В одну секунду собака утратила ко мне всякий интерес. Я была свободна, и все улыбались, будто между нами никогда и не было никакого злобного лая. Дама пригласила меня зайти к ним, но я вежливо, как могла, отказалась и прошла в лифт.

Прежде чем войти в гараж, я сделала все, как рассчитала: остановилась в дверях и зажгла свет. Он ошеломил меня. Гараж был похож на операционный зал для автомобилей. Почти бегом я обогнула колонну, ища черное пятно. Оно было на месте. «Хонда» стояла на своем месте!

Я вернулась к выключателю и дождалась, когда свет погаснет, потом снова включила его и пробежала шестьдесят метров, отделявшие открытую дверь от «Хонды». Мои молитвы были услышаны, хотя не помню, чтобы я молилась. Машина была открыта, и ключи лежали на сиденье! Свет погас. Я села в машину, глубоко вздохнула и откинулась на спинку сиденья.

И тут же чьи-то руки сжали мою шею так сильно, что у меня потемнело в глазах. От хорошо знакомого запаха Фриды все куда-то поплыло. Я никогда не чувствовала угрозы с ее стороны. Или все-таки чувствовала? — успела подумать я.

— Перестань! — с трудом просипела я, сжимая в кулаке ключи от машины.

Она немного ослабила хватку и рыкнула:

— Давай сюда ключи! Ты слишком труслива, чтобы вести такую машину!

Неужели я знала, что рано или поздно это случится? Должно быть, знала. Но не предвидела, что она решится напасть на меня. С сумасшедшими следует говорить очень сдержанно, подумала я. Главное, чтобы у них сложилось впечатление, что ты спокоен и ничего не боишься.

— Верни мне рукопись, тогда я проявлю трусость и отдам тебе ключи, — сказала я.

— Слишком поздно, время ушло, — грубо засмеялась она, почти как когда-то в Берлине, когда дразнила меня.

— Для чего слишком поздно? — учительским тоном спросила я.

— Пока ты спала, я отправила рукопись в издательство по электронной почте. Она закончена. Ты просто этого не поняла и стала варить дальше свою похлебку. Ты даже собиралась оставить Франка в живых.

— Я же говорила тебе, что писатель сам решает, закончена рукопись или нет. Хорошо, я готова обсудить это с тобой, — сказала я, пробуя стряхнуть с себя ее руки.

— А я объясняла тебе, что персонажи романа, обладающие твердым характером, никогда не сдаются! Нынче ночью все закончилось. Книга написана!

— Как ты не понимаешь, что это решать мне, — с напускным спокойствием сказала я.

— Пойми, мы с тобой расстаемся. Все кончено! — прошептала она мне в ухо.

— Неужели наше прощание должно быть таким драматичным? Послушай… ты стерла рукопись с твердого диска и забрала копии. Что за безумный поступок?

— Я стерла рукопись, чтобы ты не испортила нашу книгу. Ты была на пути к этому. Все, о чем мы говорили, ты пыталась исказить или переиначить. Когда Франк умер, ты сразу же решила проигнорировать этот факт и придумать новый конец. Мне это не нравится. Люди постоянно умирают. Нельзя сделать человека бессмертным, только потому что он мужчина. Хочешь сделать из кого-нибудь героя, сделай его из Гюнтера. Но ты, конечно, меня не послушаешься!..

— Ты и в самом деле спятила! — неосторожно воскликнула я.

— Кто из нас двоих спятил, ты могла бы увидеть в зеркале, если бы у нас был свет, — процедила она сквозь зубы.

— Где дискеты?

— Выбросила в мусорный ящик на улице. И его как раз недавно очистили.

— Ты хоть понимаешь, что натворила? Ведь это подлое воровство!

— А ты сама? Считаешь себя ангелом только потому, что призналась Аннунген в своем воровстве?

— Я думала, что мы с тобой заодно. Что мы союзники.

— С писателем, который не понимает собственных персонажей, нельзя сотрудничать. Давай сюда ключи!

— Ни за что!

— Кто все время вел машину так, что не было ни одной аварии? Ты разобьешься на испанских горных дорогах. В некоторых местах они чертовски круты. А ты водишь машину, как только что вылупившаяся вошь, — презрительно засмеялась она.

В этот момент в гараже вспыхнул свет, и я увидела в зеркале заднего обзора лицо Фриды. Да видела ли я ее когда-нибудь по-настоящему? Возможно ли вообще видеть существо, с которым живешь бок о бок? Или человек видит только то, что хочет? Вид у нее был вполне гротескный. Волосы всклокочены. Черты лица искажены и словно смазаны. Обезумевшие, злые глаза. Смотреть на нее было страшно. Все это было слишком серьезно. Я разом забыла о своих педагогических замашках и чувствовала только страх перед Фридой. Наверное, я уже давно боялась ее. Боялась того, на что она способна. Но со страхом пришла и ярость. Она рвалась из меня. Я не знала, на что сама способна в таком состоянии.

— Убирайся из машины. И из моей жизни! — прохрипела я.

— Куда ты от меня денешься, — засмеялась она.

Свет погас. Ярость вырвалась на свободу. Плечи и руки подчинялись своим законам. Я била по чему-то то мягкому, то твердому. Не думая о ее реакции или о возможном сопротивлении. Но чем меньше было сопротивление, тем неистовее я наносила удары.

— Убирайся! — в конце концов заорала я и с силой распахнула дверцу машины.

Удар по голове заставил меня рухнуть на сиденье. И тут же у меня по лицу потекло что-то теплое. Не могу сказать, чтобы мне было больно. Тогда — нет. Но мой мозг отреагировал так, словно произошел взрыв. Я понимала: она ждет, чтобы я упала, тогда она отнимет у меня ключи и исчезнет вместе с машиной. Нужно было защищаться, пока не поздно, поэтому я, собрав последние силы, снова начала ее бить. Ожесточенно, слепо, с силой, которая ждала выхода всю мою жизнь. Я била, била и била. Пока снова не вспыхнул свет, осветив эту операционную для автомобилей.

Кто-то чем-то вытер мне лицо. Это был сторож. Фрида исчезла. Но в руке у меня были зажаты ключи от «хонды CR-V».

Дама под крюком в потолке

Мое состояние было похоже на похмелье, хотя не помню, чтобы я выпила хотя бы каплю. Дворник проводил меня в медицинский пункт на первом этаже. Юная сестра в белом халате, погасив сигарету, выбрила мне часть волос и аккуратно наложила швы. Если надеть соломенную шляпу, никаких следов драки видно не будет. Принимая душ, нужно надевать на голову не меньше трех пластиковых пакетов.

Оказалось, что дворник в состоянии произнести несколько слов по-английски. Там, в этом темном гараже, я бы не колеблясь назвала его языковым гением и хорошим человеком. Ему явно было меня жалко, он показал на дверцу машины и на мою голову. Сейчас мне было трудно говорить с ним о Фриде. Кроме того, она вполне могла подослать его, чтобы спасти меня, ведь она видела, что натворила. Может быть, сидит сейчас в ближайшей гостинице и наблюдает оттуда за происходящим? Она меня знает. Знает, что я чувствую. Что думаю. После случившегося она, несмотря ни на что, могла спросить:

— Ты не ждешь телефонного звонка или электронного послания из издательства? Они с тобой свяжутся, вот увидишь.

Она обращалась со мной, как с каким-то персонажем романа, подумала я. Придумывала меня, словно я была частью ее мыслей, ее замысла. Месяц за месяцем она пыталась лепить мой характер и по своему желанию вставлять меня в рукопись. Разве не она постоянно внушала мне мысль, что я пишу бестселлер? Даже смерть Франка она использовала в своих целях! Что она делала в последние дни, после того как мы узнали, что Франка нет больше в живых? Может, она вычеркивала и вносила в рукопись изменения без моего ведома — и теперь роман стал совершенно другим?

Самым ужасным было то, что в настоящее время, по словам Фриды, рукопись была уже отправлена, и я совершенно не помнила, как собиралась ее закончить. Фрида отослала все в издательство без моего ведома. Может, она изобразила меня беспомощной жертвой, подававшей ей кофе, пока она вела машину? Не исключено даже, что она сделала себя главным действующим лицом. Или позволила ликвидировать и расчленить меня только ради того, чтобы сделать историю более занятной? Или с холодным расчетом отправила меня в Дрёбакский пролив, чтобы разузнать, о чем Франк думал в последние минуты?

Так или иначе мне требовалось мужество. Я надела темные очки, соломенную шляпу и вышла из дома. Нельзя сказать, чтобы союзники Фриды совсем оставили меня в покое. Я вдруг подумала о преследователях Франка. Где они сейчас? Хотелось надеяться, что спешащие во всех направлениях люди выступят в качестве моих личных телохранителей. В случае нападения мне больше не на кого было надеяться. Однако по виду прохожих нельзя было сказать, что хоть один из них кинется меня защищать. Правда, иногда в людях просыпается чувство ответственности. Я читала о таких случаях.

На лужайке парка стоял настороженный черный дрозд. Он как будто сосредоточенно прислушивался к чему-то по другую сторону земного шара. Воспитательницы в приюте всегда говорили нам, что покойник обычно возвращается в облике птицы, которую мы увидели первой. В то время мне страстно хотелось знать хотя бы одного покойника, чтобы он мог явиться мне в облике красивой птицы с блестящими глазами. Но после того грузовика у меня уже не было такого желания.

Однако сейчас, идя через площадь, я смотрела на черную птицу с желтым клювом и думала: Франк! Птица освободилась от земных пут. Она поднимала и опускала хвост, вытягивала шею и прислушивалась, словно ждала телефонного звонка. И, наверное, ей позвонили. Потому что через мгновение она исчезла.

Разве Фрида не приписывала Франку дурные качества, которых у него не было? И разве я не впитывала жадно все, что она говорила, дабы найти извинение своему поступку? Но Франк был всего лишь добрый и неприкаянный фантазер. Неуверенный жизнелюб, придумавший собственный мир и неспособный причинить зло своим близким. С моей стороны было подло настаивать, чтобы он ушел от Аннунген. Это был настоящий террор. Франк никого не мог оставить. Мне следовало это понять.

Я зашла в ресторан на углу и заказала пиццу и дешевого, но хорошего белого вина. Потом сняла шляпу и стала разглядывать себя в матовом темном окне. Незнакомая женщина с забинтованной головой.

— За тебя, Санне! За тебя, Франк! Любовь — скользкая змея, которая прячется в траве. Когда ей угрожают, она набрасывается и кусает. Только самые сильные способны победить ее яд. Природа жестока, Франк, ты сам знаешь. Выживают только сильнейшие. Ты не выжил. По неизвестной причине ты закончил свою жизнь в Дрёбакском проливе. А Фрида действовала у меня за спиной. Сейчас в Осло кто-нибудь зевает над моей рукописью и пытается понять, о чем, собственно, эта книга. Издательские работники на свой лад часто бывают вежливы.

— Санне, ты пустой ноутбук, — сказала я вслух и подняла бокал, не обращая внимания на то, что кто-нибудь может подумать, будто я не в своем уме.

Господи, как мне не хватало твердого диска с моим файлом! Не хватало рукописи. Не хватало Берлина. Не хватало Фриды, какой она была, пока у нее не началось помешательство. Не хватало Аннунген. И, главное, мне не хватало Франка. В то же время, к моему удивлению, мне не хватало Осло. Оказывается, тайна в том, что надо уметь быть безответственной. Надо избегать любых привязанностей и огорчений. Избегать людей. Потому что нельзя ждать, что они останутся с тобой навсегда.


Молодая женщина временно преподает начальный курс английского языка. Других преподавателей у директора школы просто нет. Но она справляется, хотя учила английский только в коммерческом училище. В тот день они спрягают глагол «to be». Потом спряжение будет ею надолго забыто. Она бежит за носилками по бесконечным коридорам больницы. Перед собой, как маску, она держит лицо девочки. Через несколько часов она теми же коридорами возвращается обратно. Маска по-прежнему с ней. Ей сделали укол, чтобы скелет удерживал ее в вертикальном положении. Она нормально переставляет ноги. Равновесие могло быть и лучше, но она хотя бы держится на ногах. Ей не сделали инъекции против маски, и она понимает, что теперь маска останется с нею навсегда. Человек, у которого нет лица, не знает и горя, это просто скрытый дефект.

Муж, его мать и коллега с работы приходят на похороны. У себя дома она сажает их за журнальный столик. Она готовит кофе и угощает их магазинным миндальным тортом, у торта привкус красителя. Но никто этого не замечает. Все очень внимательны к ней, немного плачут. Он тоже. Женщина ходит вокруг стола, что-то делает, движется. Она отвечает, если к ней обращаются. И все время спрягает про себя глагол «to be». Грамматические правила, как река, снова текут сквозь ее голову. Не произнося ни слова, она слышит собственный голос. Это единственный способ доказать, что она существует: «I am, you are, he/she/it is, we/you, they/are»[31].


Когда я открыла дверь квартиры, на кухонном столе звонил телефон. Значит, телефон Фрида не взяла. Я схватила его обеими руками и выдохнула: «Да-а».

— Это фрёкен Свеннсен? — спросил женский голос.

— Да…

— У вас найдется для меня несколько минут? Я мать Франка.

На полке над столом на самом краю стояла банка с кофе. Но я даже рукой не пошевелила, чтобы подвинуть ее на место. Я стояла и смотрела на нее, чтобы, если успею, предотвратить падение.

— Вы меня слышите, фрёкен Свеннсен?

— Да, конечно, — сказала я, с трудом переводя дыхание. Банка немного нервировала меня, но я не могла выпустить из рук телефон, чтобы наконец отодвинуть ее от края.

— Как вы понимаете, это были не совсем обычные дни. Пережить их было непросто.

— Мне очень жаль. Примите мои соболезнования.

— Пожалуйста, не произносите эти дурацкие слова. Я не люблю показного сочувствия. Ведь вы меня совсем не знаете.

— Прошу прощения!

— Это я должна просить у вас прощения. Намерения у вас были добрые. Я звоню вам потому, что Аннемур рассказала мне про вас. Про то, что вы были доброй подругой Франка и ее, и как заботились о ней в Испании.

— Мне было приятно…

— Ну, приятно или неприятно… Когда пастор звонит и рассказывает такие страсти, это не совсем приятно.

— Да, это было страшно.

— Но ближе к делу. Аннемур просила передать вам привет. Она сама тоже вам позвонит, но сейчас все ее время отдано полицейским, которые без конца приходят и уходят. Я хотела рассказать им, как все случилось, но им некогда слушать какую-то старуху. Что ж, это их дело!

— Что случилось? — удалось мне вставить в поток ее слов.

— К сожалению, он поступил точно, как его отец. Должна сказать, что такие вещи передаются по наследству. Правда, Франк был слишком любящим и умным мальчиком, чтобы подвергнуть своих близких испытанию, — он не мог позволить им найти себя, висящим на крюке под потолком. Франк всегда заботился о своих близких и делал для них все, что мог. Поэтому для него остался только океан. Я упрекаю себя за то, что уделяла ему слишком мало душевного внимания, когда его отец покончил с собой. В то время было не очень принято оказывать такое внимание. Кроме того, я была не совсем здорова. И не понимала, что такие вещи могут передаваться по наследству. Это я потом вычитала в одной книге. К детям, родители которых повесились под потолком, надо относиться особенно бережно. У них в психике может образоваться трещина. Неизвестно, что в таких случаях надо делать, бить или плакать. Что касается меня, я не делала ни того, ни другого, я просто поставила свою кровать под тот крюк. Но я понимаю, что на все нужно время. Теперь я передвинула кровать обратно в спальню. То страшное, что случилось с Франком, заставило меня взглянуть на все с другой стороны. Обычно он говорил, что я выбрала для покойного страшное наказание. Мне давно следовало прислушаться к его словам. И, если быть последовательной, я теперь должна была бы утопиться в Дрёбакском проливе, дабы напомнить своему сыну, что его поступок оправдать невозможно. Ни при каких обстоятельствах! — закончила она хриплым голосом.

— Да, конечно… — пробормотала я, мне по-прежнему было трудно дышать. Зажав трубку между ухом и ключицей, я хотела осторожно поставить банку с кофе на место. Мне хватило бы одного легкого движения, и банка была бы спасена. Но сил у меня не было…

— Вы знаете, как это случилось? — осторожно спросила я.

— Я-то знаю. Но ведь решаю не я, решает полиция. Он в ее распоряжении. Однако вернемся к делу… Я не должна плакать, вы меня понимаете? Это странно, потому что я часто плачу, когда смотрю «Новости» по телевизору. Я против всех этих драк и убийств. Франк никогда не дрался. Он был мирный мальчик. Но в наши дни молодым людям нечем себя занять. И они начинают драться из-за любой ерунды, просто, чтобы размять мышцы. Это грустно. Но к делу… Понимаете, Аннемур сказала, что вам будет негде жить, когда вы вернетесь в Норвегию. Это верно?

— В общем, да. — Я пыталась сообразить, что она хочет сказать. Но нельзя было одновременно тянуться к полке, чтобы толкнуть на место банку с кофе, и вместе с тем прижимать ухом к ключице телефон размером с почтовую марку. Телефон с жалобным звуком упал на пол. Я тут же его подняла, но связь уже прервалась.

Я потрясла телефон. Осторожно нажала на все кнопки. Однако он решительно не желал работать. Я попробовала забыть о нем, чтобы через некоторое время застать его врасплох. Может, он смилостивится и позволит мне договорить с матерью Франка? Но этого не произошло, тогда я стукнула телефоном по микроволновой печи и как ни в чем не бывало поднесла его к уху. Телефон ожил! Мне удалось соединиться с последним номером.

— Ради Бога, простите меня, я споткнулась и выронила телефон, — сказала я без всяких уверток.

— Вы ушиблись?

— Нет, нисколько. Я вас расстроила?

— Нет-нет! Так на чем мы остановились? Ах да, понимаете… у меня так много места. Мне бы хотелось, чтобы вы пожили у меня в столовой, пока не найдете то, что вас больше устроит. С тех пор как я переставила кровать обратно в спальню, я чувствую себя немного не в своей тарелке. Я понимаю, для этого есть все основания, одна смерть Франка… Но… Только не думайте, что я заставлю вас мыть пол или расчищать засыпанные снегом дорожки, как в былые дни предлагали людям, приехавшим из Северной Норвегии. У нас есть дворник, а белье стирает прачка. Однако, чем больше умирает наших близких, тем важнее, чтобы остальные жили как можно дольше. Мы должны помогать друг другу. Вы согласны со мной?

— И сколько вы будете брать с меня за квартиру? Я не уверена, что смогу оправдать ваши ожидания. Дело в том, что я больше не распоряжаюсь своим солидным счетом.

— Не думайте об этом! Моя квартира давным-давно целиком оплачена. И у меня есть все необходимое. От комнат не убудет, живет в них кто-нибудь или нет. Я не возьму с вас никаких денег. Но, конечно, вам самой придется готовить себе бутерброды. И вы не должны хлопать дверьми. Да, и вот еще: я могу наговорить неприятных вещей, если увижу крошки на доске для хлеба или на кухонном столе. Вы понимаете?

— Я сама такая, — сказала я.

— Значит, вы необычная молодая дама. Аннемур, которая умеет так красиво накрывать стол, не способна поддерживать должную чистоту на кухне.

— Я не такая уж молодая.

— Это внушает доверие. Надеюсь, все-таки вам еще рано отправляться в дом для престарелых? Вот этого я не вынесу.

— До этого мне еще далеко, — успокоила я ее и поправила повязку на голове.

— Когда вы приедете посмотреть комнату? Конечно, вы должны посмотреть ее прежде, чем дадите мне ответ.

— Я отправлюсь в путь уже сегодня. Можно я позвоню вам с дороги?

— Мне будет очень приятно. Франк тоже обычно звонил мне, когда уезжал из Осло. Он всегда звонил. Мой Франк… И еще одна просьба, если позволите.

— Я вас слушаю.

— Будет удобнее, если мы перейдем на «ты». Я имею в виду, когда вы будете звонить мне…

— Конечно. Как мне вас называть?

— Марта. Просто Марта.

— Прекрасно, Марта! Жди звонка. До свидания. И спасибо, что ты подумала обо мне!

— Пока, милая Санне. Будь осторожна за рулем!

Бегство

Я отошла от окна спальни. Двое мужчин, один в костюме, другой в кожаной куртке, стояли на другой стороне улице возле табачной лавки. Тот, что в костюме, был не похож на испанца. До отъезда лучше вообще не выходить из дома. Наемные убийцы могли оказаться где угодно, выжидая удобного случая. Страшнее всего укромные места за колоннами в темном гараже, но избежать гаража я не могла. Тому, кто стоял на улице, ничего не стоило незаметно прошмыгнуть в гараж, когда оттуда выезжала машина. А спрятаться внутри было легко.

Зазвонил домофон. Я не шелохнулась. Через некоторое время позвонили опять. Я прижалась к стене, вслушиваясь в собственное дыхание. Оно отказывалось мне подчиняться. Неожиданно соседское радио забило мне уши поп-музыкой. Так что если был третий звонок, я его не услышала.

Сборы заняли часа два. Я заставляла себя сохранять спокойствие. Если начну спешить, все пропало. Вещи я отнесла вниз небольшими порциями, чтобы это не выглядело подозрительно. Никто не должен был догадаться, что я собираюсь бежать. Напротив, пусть все выглядит так, будто я надолго осела в городе и поэтому они могут не беспокоиться — никуда я от них не денусь.

Когда все вещи были уже в машине, квартира заперта и ключи отданы дворнику, я явственно уловила в гараже запах табачного дыма. Вероятность того, что они разгадали мои планы, была довольно велика. Правда, я прикрыла вещи пледом, который лежал в автомобиле, но догадаться, что под пледом лежит багаж, было нетрудно.

Какое-то время я стояла в темноте, прислушиваясь, потом меня охватило упрямство, я зажгла свет и побежала к автомобилю. Я испытала такое невероятное облегчение от того, что никто меня не перехватил, что забыла о страхе, пока ехала по узкой спирали наверх, на свободу.

Всю ночь лил дождь, и когда я выехала на мостовую, оказалось, что улица превратилась в реку. Я смутно помнила, что эта улица была проложена по старому руслу реки. Вполне возможно, кто-то открыл запруду на вершине холма и спустил воду, чтобы помешать мне уехать. Вода доходила до дверок машин, припаркованных вдоль тротуара. Но мои преследователи, очевидно, не взяли в расчет, что я поеду на «хонде CR-V». Она лишь чавкнула раз-другой, а вообще даже не заметила бурного потока воды. Преодолев столь серьезное препятствие, я уже не страшилась расстояния от Сиджеса до Осло.

Несколько часов я ехала, можно сказать, по раю, но постепенно ландшафт становился все суровее, и наконец начались белые известняковые горы, почти лишенные какой-либо растительности. Словно никто не счел эту землю достойной удобрения, воды и семян и оставил ее мыкаться тут с разодранной кожей, глубокими трещинами, обрывами и неразберихой внутренностей, вывернутых наружу под обжигающие лучи солнца.

По пути к Атлантическому океану мне предстояло пересечь испанское высокогорье. Ради безопасности я выбрала не самую короткую и, казалось бы, логичную дорогу. Поскольку я не знала, на каких машинах едут наемные убийцы, приходилось быть начеку, чтобы меня не обогнали не внушающие доверия лица, которые могли бы потом остановить меня где-нибудь впереди на пустынном отрезке дороги. Самое страшное из моих подозрений заключалось в том, что за этим преследованием стоит Фрида. Что она в помутнении рассудка и в известной только ей психологической игре предала меня. Способна ли она на такое?

Да, Фрида была способна на что угодно. Контролировать ее я была не в силах.

В конце концов мне пришлось остановиться у бензоколонки. Видимо, я на много миль опередила своих возможных преследователей, но в любом случае приходилось следить, чтобы бак всегда был полон. На бензоколонке было много машин и людей, поэтому я сказала себе, что бояться мне нечего. Я даже позволила себе помечтать, сидя под деревом. Оно было очень высокое, с недавно распустившимися похожими на сердечки листьями. Мне оно напомнило осину, но имело форму перевернутой швабры, нет, никакая это не осина. И, тем не менее, меня охватила головокружительная слабость, своего рода транс, от тоски по дому, я даже чуть не забыла зайти в уборную после того, как заправилась бензином.

Мысль о том, что Фрида и ее сообщники могут следовать за мной по пятам, не мешала мне тосковать по ней. По той, какой она была до безумия. Мне не хватало ее рассказов, которые сопровождали нас через всю Европу. Не хватало даже ее безжалостных высказываний по моему адресу. Я вглядывалась в дерево и пыталась вызвать в памяти образ Фриды, чтобы, если повезет, вырвать у нее хоть несколько нелицеприятных слов. Но это никак не получалось. Она отправила в издательство мою рукопись, стукнула меня по голове дверцей машины и ушла. Что полностью соответствовало ее характеру.

Ей, безусловно, было нелегко терпеть меня столько времени. Ведь приходилось отказаться от развлечений, лжи и любовных встреч. Не говоря уже о веселых выпивонах и рискованных выходках, ведя машину по шоссе на полной скорости.

Правда, в одном она ошиблась: я сумела собрать свои немногочисленные пожитки, отнести их в машину и без происшествий проехать между бетонными колоннами подземного гаража. Я сумела даже выехать на улицу, где был настоящий библейский потоп. И без особых трудностей нашла нужное мне шоссе. Только теперь я поняла, что оскорбительное Фридино сравнение меня с новорожденной вошью пробудило во мне силы, о существовании которых я даже не подозревала. Оказывается, не все можно безропотно проглотить.


Севернее Сарагосы возвышаются три горных массива с белыми, словно покрытыми эмалью, вершинами, упирающимися в небесный свод. До сих пор я долго ехала по лунообразному степному ландшафту. Здесь людям приходилось помогать Господу Богу с орошением. Удивительно, чего человек может достичь, обладая практической смекалкой и напористым характером. Кругом, насколько хватал глаз, я видела зеленые возделываемые поля. Я ехала слишком быстро, чтобы понять, что именно здесь выращивают. Различные оттенки желтого и зеленого подсказали мне, что здесь растет много видов растений.

В 28 милях от Бургоса с левой стороны шоссе появились ветряные мельницы. Покрытие шоссе блестело, как нефть на солнце, и уходило в будущее, как черта, проведенная по линейке. В Наварре горы повсюду грубо вторгаются в ландшафт. Не доезжая Логроньо, родины риохских вин, земля вздымается колоссальной волной, засаженной новыми виноградниками, пологие вершины заросли пиниями и повсюду разбросаны средневековые города. По обе стороны дороги зеленеют ухоженные оливковые рощи и ряды подстриженных живых изгородей, разделяющих полосы движения.

В одном месте на шоссе неожиданно показалось ползущее, похожее на ящерицу существо. На какую-то долю секунды мне почудилось, что мы с ним встретились глазами, но потом оно, спасая жизнь, метнулось в сторону. Фрида! — не удержавшись от сентиментальности, подумала я и решила, что теперь окончательно уже избавилась от всех преследователей.

Горы, дороги и без конца меняющаяся природа побудили меня открыть окна и петь псалмы. А возможно, меня побудили к этому пилигримы. Они шли по утоптанной тропе, часто параллельной с шоссе, небольшими группками, а иногда просто по двое. Обожженные солнцем, потные, с посохами и мешками. Я попыталась представить себе, что заставило их пуститься в этот путь. Причины, стоящие за такой епитимьей. Их мысли. Возможно, я могла бы написать целый роман о пути пилигримов в Сантьяго-де-Компостела. Интересно, могла бы я уговорить Фриду отправиться с пилигримами пешком? Едва ли.

Тут до меня дошло, что вместе мы с Фридой больше никуда не поедем. Это уже в прошлом. Я поняла, что отныне мне суждено одной тащиться на стертых до крови ногах, дабы искупить воровство, бегство, легкомысленное признание, самооборону и безответственное вождение машины — все это целиком и полностью было на моей совести. И потому искупить это я должна была в одиночестве. Тут уже не приходится рассчитывать на добрых попутчиков. Разумеется, можно попробовать, думала я, а «хонда» ровно гудела, несясь в левом ряду, словно я решила подобрать все тени, пока не наступила темнота.

К вечеру я была уже в Бургосе. Покружив немного по городу, я нашла улицу с односторонним движением, по которой проехала к собору. Там я остановилась в отеле «Дом Сида» и получила номер, окна которого выходили на собор, фонтан и многочисленные лестницы.

Фрида сказала бы, что вечернее солнце превратило романтичный гостиничный номер в адскую камеру. Я сбросила туфли, открыла бутылку с водой и распахнула французское окно. От холодных плиток пола я испытала шок. Естественная реакция человека, привыкшего к обычному деревянному полу. Да, в эту минуту тоска по деревянному полу стала для меня синонимом тоски вообще. По полу, который, показавшись холодным, уже через несколько секунд становился теплым и мог скрипеть, предупреждая о нежеланных посетителях.

Тени удлинились, когда звук, похожий на звук охотничьего рога достиг меня с невидимой сцены. Он напомнил мне, что все преходяще. Не здесь и не сейчас, но мало-помалу все поблекнет и отойдет в прошлое. Люди. Рукопись.

Собственно, Фрида была права. Я слишком растянула свой роман. Делала вид, будто не понимаю, что это уже конец. Очевидно, мне хотелось избежать расставания или пустоты, наступавшей после финала. С каждым разом эта пустота бывала все мучительнее. Ведь есть предел книгам, которые я еще могла написать. Может, эта была последней?

Самолет появился ниоткуда и оставил белые полосы на небе цвета нижнего белья. Звук послышался гораздо позже, как в фильме, где звук отстает от изображения.

Я надеялась, что в конце концов все начнет соответствовать друг другу. События, люди, вопросы и чувства — все обретет свой смысл. Но, конечно, так не получилось. Кто-то или что-то всегда оказывается за рамками романа. Так же, как в жизни. Становится жертвой беспорядочного сокращения или погони за чем-то неуловимым. В лучшем случае — загадкой или иллюзией, обещающей, что когда-нибудь человек узнает все. Но только кому такое под силу? Кому под силу знать все?

Я прислушалась к плеску фонтана. К стене дома был прислонен старый велосипед, и несколько молодых людей смеялись, сидя на парапете фонтана. Мы слышали один и тот же плеск воды, но едва ли слышали его одинаково. Для меня вода звучала на разные лады. Сперва, когда она взлетала вверх, слышалось нарастающее шипение. Потом — низкие полутона, и наконец она исчезала в песке между старой брусчаткой. Отчетливо слышались и обертоны. Поток переливался через край и был похож на проявитель для цветной фотографии.

Когда в водяном столпе на площади появилась радуга, я поняла, что нахожусь под огромным стеклянным колпаком. Там были и звуки и свет, но они казались синтетическими, ненастоящими. Даже вульгарными, как пейзаж, сделанный из пластмассы. И необъясним