Book: Папа из пробирки



Папа из пробирки

Дидье ван Ковеларт

ПАПА ИЗ ПРОБИРКИ

1

Я никогда никого не убивал, по крайней мере в прямом смысле этого слова. Но уже пожимая клиенту руку, знаю точно, переживет ли он мое вмешательство. Этот — бывший чемпион по слалому — кувырком летит под гору. Выиграв серебро на Олимпиаде в Гренобле, он развил свой успех, купив лыжный бренд. Три года предприятие держалось на его имени, а теперь, когда героя подзабыли, стало хиреть. Он ждет от меня тонкого анализа, учета всех привходящих обстоятельств, описания кризисной ситуации, под которое подпадает его случай, он готов учиться. Но здесь все просто: время идет, рекорды остаются в прошлом, на смену старым звездам приходят новые.

От былого спортивного блеска он сохранил лишь загар. Оплывшее лицо, двойной подбородок, горькие складки у рта, ранние мешки под глазами, перхоть. Стратегии-однодневки, экономия на инвестициях, невнятная бухгалтерия, предусмотрительные сотрудники копят на черный день. Ликвидация в судебном порядке через полгода.

Он смотрит на меня с тревогой, но и не без гордости, как будто тот факт, что он призвал меня на помощь, сам по себе уже проблеск надежды, знак возрождения, свет в конце туннеля. Он молчит с тех пор, как я вошел, секунд сорок, не меньше, сознавая, как весома будет для меня его следующая фраза после приветствия («Как самочувствие?» вместо «Здравствуйте»), из которого не извлечешь ничего существенного — ну, это он так думает, на самом деле кое-что я извлек: что он дошел до края, вымотан, сломлен, что по ночам не спит, а хлещет виски, что ему тяжело зависеть от меня, и сейчас для него единственное утешение — то, что он вдвое шире в плечах, хотя и пониже ростом. А вообще-то он на меня злится. Завидует. Если бы он знал…

Я уселся в офисное кресло, он остался стоять. Привычная картина. Приглашаю его сесть: хозяин все-таки он. Закидываю ногу на ногу, ожидая, что он последует моему примеру. Сидит как сидел. Стрелки на моих брюках еле видны, зато носки у меня не сползают. У него — наоборот. Носками он пренебрегает, а брюки утюжит; не моя вина, что этим он выдает себя с головой. Я бы хотел хоть раз ошибиться. Недооценить. Но надежды мало. Мне тридцать лет, я многого достиг и не люблю себя: успех дает основания для гордости, однако не наполняет жизнь смыслом.

Мой визави проводит рукой по плечам, как бы рассеянно потирая некогда бугрившиеся мышцы, а на самом деле смахивая перхоть.

— У вас прекрасный «Роллс-ройс», — говорит он, надеясь хоть как-то смутить и меня.

— Это «Бентли».

Загорелое лицо иронически кривится. Папенькин сынок, думает он. Упакован по полной, дипломов пачка, и денег огребет, стервятник, на моей беде, а я-то начинал с нуля, еле вылез наверх, рву жилы, да что толку? С яростным вздохом он откидывается в кресле, кулаки на зеленом бюваре сжимаются. Всегда стремись пробудить в клиенте ненависть, чтобы он забыл об осторожности.

— Хорошо, — он переходит в атаку, — что мы имеем? Вы подняли бухгалтерию, я показал вам кривые, статистику, динамику рынка, ну и в чем же дело? Что мешает?

Он ждет, что я отвечу: «Ваше имя». Не дождется. Во-первых, это бесполезно, раз он сам понял, а во-вторых, неверно. Можно сбыть с рук технологически устаревшие лыжи и при этом не менять вышедшего из моды бренда. Это как раз наименее рискованный ход в маркетинге. Распродажи, скидки. Лучше продавать в убыток, чем тратиться впустую на поддержание репутации. Такая тактика успокаивает банкиров и создает единственный имидж, который действительно выгоден в краткосрочном плане, — имидж «производителя недорогих товаров».

Нет, ему попросту недостает менеджерского таланта, потому он со своими лыжами и летит в пропасть. Сам виноват. Шестьдесят процентов предприятий, которые я анатомирую, гибнут из-за руководителей, и причиной тому три порока: самонадеянность, неосмотрительность, беспечность. Десять лет наблюдения за преуспевающими фирмами, от «Макдоналдс» до «Рон-Пуленк», убедили меня, что идеальный менеджер — это полный ноль, который сознает свое невежество и этим не смущается, никого не задвигает, умеет правильно расставлять людей и зажигать их безвредными идеями.

— Вы собрали руководящий состав?

— Все ждут в столовой.

Он поджимает губы, гладкие, бледные, как будто на них навсегда застыл слой солнцезащитного крема. Мое молчание его бесит, но, как бы я себя ни вел, он во всем будет чувствовать осуждение. Встает, смотрит в окно. Мой древний латаный «Бентли» выглядит на его стоянке неуместно, как дорогая кофеварка в кухне бедняка. Толстый, изрядно траченый парень; должно быть, в детстве коллекционировал шарики. В общем-то симпатичный. Старше меня всего на десять лет — но я никогда не знал радости полета между слаломными воротами; мне было не так трудно спускаться на грешную землю. И я в свое время был симпатичным. Он захотел преуспеть, как и многие другие, — теперь все они платят мне, чтобы я помог оценить масштаб случившейся с ними катастрофы. А за что тут платить? Мое вмешательство пустило ко дну столько же предприятий, сколько удержало на плаву, — одно прямо связано с другим, — так что баланс нулевой и, в сущности, толку от меня никакого. Хотя… В мире, где правит некомпетентность, признают только одно лекарство — обман.

Выводить людей из равновесия, внушая им страх вполне ощутимыми, но малопонятными действиями, и обнажать их несостоятельность по науке, которую нелегко опровергнуть именно потому, что она ни на чем не основана… Вот моя роль, вот чего они ждут от меня, и, чтобы заслужить их уважение, я вынужден демонстрировать, как глубоко их всех презираю. Часто я лишь симулирую презрение, но это моя работа, ничего не поделаешь, приходится себя заставлять, иначе у них сложится впечатление, что я даром беру деньги. Этот бедолага, которого лыжи унесли далеко от трассы, — типичный случай. С ним счастливы его жена, детишки и собака. Он наживет в предместье Гренобля приличествующий его положению цирроз и докатит до седьмого десятка на «Альфа-Ромео». После него останется пустота. Я же в сорок лет пущу себе пулю в сердце, но оставлю круг на воде.

Он резко оборачивается:

— Послушайте, я не морочу вам голову: в лыжах я ничего не понимаю, я на них катаюсь, я чувствую, хороши они или плохи, но структура, материалы, вся эта хрень… Я был лучшим на трассах; я нанял лучших работников. Вы видели их досье. Все как на подбор, высший класс. Так почему же дела не идут?

— Именно потому, что эти люди оказались вместе.

Мой приговор я сопровождаю бесстрастной улыбкой, дабы не снижать градус тревоги.

— И что теперь? Не увольнять же их!

Я достаю из кейса зеленую, цвета надежды, папку с названием его фирмы. Моя пижама лежит под ежедневником. Я всегда укладываю ее так, чтобы один рукав выглядывал. В этом есть оттенок человечности.

— Вы найдете в приложении к моему отчету план выхода из кризиса. Три пункта: расширение ассортимента, поиск спонсоров, кадровые перестановки. Я дам вам инструкции после совещания руководства. Скажу, кого уволить, кого повысить, кого переместить, и вы все выполните в точности. Если через полгода ваше предприятие не вылезет из долгов, я верну гонорар и возмещу убытки. Это оговорено в контракте.

Он насмешливо фыркает:

— Вы так в себе уверены?

— Мне не страшно ошибиться, я защищен. А вы имеете право обратиться к кому-нибудь другому. В Изере[1] немало превосходных консультантов.

Засунув кулаки в карманы полосатого офисного пиджака, который явно не стал для него таким же привычным, как анорак, он бросает в ответ:

— Вы прекрасно знаете, что мой банк требовал пригласить именно вас!

Я прикуриваю «Боярд-маис» от настольной зажигалки — золоченой мини-ракетки для сквоша, с его инициалами на хромированном корпусе, рождественский подарок.

— Кстати, если я вас вытащу, банк придется сменить. Базовая ставка по кредиту на оборудование три процента плюс инфляция… Да они просто вытерли о вас ноги.

Он уныло пожимает плечами. Снеговик в ожидании весны.

— Что я могу сделать в одиночку?

— Теперь с вами я. Идите поиграйте в сквош и возвращайтесь к пяти: получите мой план по кадрам.

Я притворяю за собой дверь кабинета и бреду по ванильно-лимонным коридорам, где пахнет моющим средством «Пропрекс»; теперь фабрика, которая его производит, принадлежит мне, я купил ее на днях, во вторник, через группу SMG, просто так, без причины — пусть ломают голову над тем, с какой тайной целью я вызвал очередной скачок цен на бирже и посеял панику среди акционеров. Я ненавижу этот мир, эти капиталистические теории — поле, на котором мне приходится играть. Будь я большим оптимистом по натуре и не помышляй о том, чтобы отыграться, взрывал бы бомбы. Но мне достаточно чувствовать себя хозяином положения.

Мои недавние успехи в ликвидации лотарингского сталелитейного завода обеспечили мне кредит доверия, и я могу позволить себе любую блажь. Понимать изнутри, почему предприятие дало течь и как минимизировать убытки, — так просто, что вскоре надоедает. Большая ошибка моих конкурентов в том, что они считают панацеей сокращение штатов, тогда как на самом деле это лишь источник конфликтов, а стало быть, пустая трата времени, денег, энергии. Нет, единственный способ вдохнуть в предприятие жизнь — шоковая терапия, основанная на безотказном принципе: повышенный в должности профан работает лучше закосневшего доки. Перебросьте менеджера по производству на пиар, а директора по продажам — на закупки и удвойте им зарплату: боязнь оказаться не на высоте удесятеряет работоспособность, повышает КПД и в конечном счете удерживает на плаву предприятия, которые того стоят, а в других случаях — когда, например, мне поручено руководством корпорации без скандала обрубить больную ветвь, — ускоряет крах.

Для общественного мнения меня как бы нет. Моих фотографий не увидишь в газетах, я нигде не бываю, никого не спонсирую, я не из тех фанфаронов, что обзаводятся гоночной яхтой в расчете наделать шуму, ибо таков в их понимании успех. Конечно, не все мои собратья плохи, но они стремятся только к тому, чтобы понравиться клиенту, навязать ему себя и сделать карьеру за счет предприятий, которые они разоряют. Ими движет лишь честолюбие. Они путают реальную власть с громкой известностью, тупо, не испытывая ни ненависти, ни ярости, ни желания отомстить, шагают по головам. В худшем случае — убивают родного отца. Я же всякий раз, когда спасаю гибнущее предприятие, своего отца воскрешаю.

Останавливаюсь перед столовой. За дверью слышен гул голосов. Там перемывают мне кости, обсуждают, посмеиваясь, мою внешность викинга, вышедшего в тираж, однодневную щетину, потертый твид, «Боярд» в зубах и самонадеянность всезнайки, судачат о четырех или пяти десятках компаний, которыми я владею инкогнито, о холдингах, которые прибираю к рукам через подставных лиц, о разорившихся заводах, которые покупаю за гроши, искусственно реанимирую при помощи биржевых махинаций и, встревожив конкурентов, перепродаю им же с немалым барышом. Обычная клевета, настолько далекая от действительности, что даже скучно. Бездельникам всегда недостает воображения — на чем, собственно, я и выстроил карьеру, — но из-за этого меня подчас мучает совесть. Право, они не заслуживают даже урона, который я им наношу.

Я открываю дверь. Руководители подразделений оборачиваются ко мне с видом одновременно самоуверенным, настороженным и недовольным, как если бы я помешал напряженной деловой дискуссии. Знакомая картина. Обычно я устраиваю совещания где-нибудь за городом, в «Новотеле», у автострады или возле аэропорта. Там служащим нечего делать — только есть, пить, спать и демонстрировать, на что они способны. Но проблема этой фирмы решается в четверть часа, а сегодня вечером в Париже меня ждет Коринна. Ну да, я ей позвонил. Ну да, сегодня вечером. В шесть часов в Эврё я подпишу акт о выкупе Ронсере. Пятнадцать лет я ждал этой минуты. В замке состоится праздничный ужин, но такими приемами я манкирую — предпочитаю посетить в двухкомнатной квартирке в XX округе студентку юридического факультета, которая приготовит мне рагу из телятины. Мне не о чем с ней разговаривать, да и ей этого не нужно, я люблю ее трахать и вижусь с ней только в дни триумфа. Триумфа… Скорее отмщения. Мое детство разбили, и я всю жизнь занимаюсь тем, что склеиваю осколки. После самоубийства отца его коллекция автомобилей и все дома разошлись с торгов. Я уже вернул «Де-Дион-бутон», «Рено Сельтакатр» и серый «Бентли», а сегодня мой брат станет владельцем поместья Ронсере.

Вернуть свое — больше меня ничего не интересует. Я не стяжатель. Женщины, фирмы, дома, машины — я люблю их во множественном числе, но ради них самих, люблю постоянно освежаемые воспоминания, открывающиеся возможности, новые альтернативы, служение многим сразу. Все, о чем я прошу моего брата, — фигурировать вместо меня в организационных схемах и административных советах, следить за тем, чтобы квартиры моих женщин были оплачены, мои машины оставались на ходу, а замок — возрождался. Брату хорошо, он счастлив. И это справедливо: он был для меня не только братом, он был моим богом, моим героем. Пять лет, проведенные в детском доме, превратили его в бледную тень, сломали. Я привел его в порядок. Не выношу, когда у меня отбирают что бы то ни было.

Демонстрируя свое неодобрение, директора медленно, один за другим, поднимаются с мест и снова рассаживаются вокруг стола в зале, где стойко пахнет кисловатым моющим средством. Каждый представляется, обозначает свою роль на предприятии и стоящие перед ним задачи. Одна из самых досадных помех в моей работе: менеджеры вечно говорят «я делаю вот что» вместо «я нужен вот для чего». Неспособность увидеть себя в общем процессе. А эти вообще хороши: их предприятие, оказывается, два года буксует исключительно из-за нехватки снега. И пошло-поехало: загрязнение окружающей среды, озоновый слой, парниковый эффект. Спасти лыжную индустрию должно правительство. Ввести новый налог.

Я, не перебивая, слушаю их бредни, сливающиеся в монотонный гул. Чувствую эрекцию. До чего же хочется посадить Коринну сверху и медленно войти в нее, лежать, закинув руки за голову на мягкой подушке, пахнущей тимьяном, и смотреть, как она ласкает себя под расстегнутым боди, видеть ее груди, колышущиеся на фоне окна за Синими занавесками, между которыми проглядывает кладбище Пер-Лашез. Вывод: все работают слаженно и гармонично, подразделения находятся в постоянном контакте, на предприятии царит атмосфера товарищеской взаимопомощи и общности интересов. Коринна кончает первой и наблюдает мой оргазм: ей нравится так, и я догоняю ее. Все приведенные данные свидетельствуют, что проблем во внутренних взаимоотношениях, требующих вмешательства консультанта, не существует. Я не возражаю. Теперь я возьму ее сзади, многократно повторившись в зеркале ванной комнаты и стеклах книжного шкафа напротив. Директора ждут со своими раскрытыми папками, — неуязвимые, готовые отвечать на мои каверзные вопросы.

Я благодарю их и предлагаю сыграть в кубики. Уже вошел мой брат: он открывает в гробовой тишине ящичек, который поставил прямо на чьи-то папки. Его руки перепачканы смазкой. У «Бентли» барахлит зажигание: как бы нам опять не пришлось возвращаться домой на буксире. Жак, раздавая каждому по кубику, шлет мне успокаивающий взгляд специалиста. Я сажусь боком на край стола, скрестив руки, и обвожу взглядом собравшихся.

— Итак, господа. Вы — предприятие, работающее с кубиками, вы строите башни. Понятно? Теперь пусть каждый рассмотрит исходный материал и напишет на бумажке, сколько кубиков, по его мнению, можно использовать, чтобы конструкция была устойчивой и не рухнула.

Напряженное молчание. Потом все начинают галдеть, задавать вопросы. Это занимает в среднем пять минут. Пять минут потерянного времени, ведь задача была поставлена четко. Одни, прежде чем дать оценку, хотят заменить кубики, другие требуют абсолютно ровной поверхности, третьи принимаются высчитывать площадь опорного основания, четвертые заявляют, что это дурацкая игра. За каждой реакцией виден характер человека, его сообразительность, и Жак скрупулезно фиксирует все в уме.

Я собираю листки и записываю мелом на доске указанные цифры. Разброс — от одиннадцати до тридцати шести кубиков. Я знаю: башня рушится на двадцать третьем. Спрашиваю, не хочет ли кто-нибудь, ознакомившись с оценками коллег, изменить свою. Есть такие. Двое или трое всегда уменьшают число кубиков в своих проектах. Это те, кто, прикинув среднее арифметическое и рассчитав вероятность успеха, предпочитают количественным показателям надежность. Берем их на заметку как самых основательных работников. То есть наиболее ценных или наименее продуктивных — в зависимости от того, работают ли они в центре ядерных исследований или шьют тапочки на обувной фабрике.



Переходим ко второму этапу: начинается собственно игра. Жак выдает каждому запрошенное количество кубиков — время пошло, у вас тридцать секунд. Все принимаются лихорадочно строить. У кого-то башня рушится, и он с видом фаталиста, сложив руки на груди, ждет конца игры. Кто-то в бешеном темпе вновь складывает обвалившиеся кубики. Кто-то, если его сооружение закачалось, предпочитает остановиться на полпути. Кто-то достиг цели и боится отвести руки от шаткой постройки, заклиная ее держаться.

Первые просчитали, что не успеют выстроить башню заново. Вторые думают только о том, чтобы уложиться в срок: их конструкции, обваливаясь, рушат и чужие. Третьи пожертвовали первоначальным замыслом, удовлетворившись его частичной реализацией. Четвертые, наиболее преуспевшие, дрожат за свои башни и бросают критические взгляды на соседние, надеясь, что те рассыплются.

Как правило, с намеченной программой справляются четверо или пятеро. Но одна башня всегда оказывается выше других. Тогда коллеги спешат добавить кубики к своим сооружениям — и губят их.

Стоп! Тридцать секунд истекли.

— Я выиграл! — выкрикивает директор по внутренним связям, дылда в клетчатом костюме.

Три подхалима и один честный игрок аплодируют ему. Я поздравляю победителя, но задаю вопрос: кто, собственно, сказал, что это был конкурс? Требовалось выстроить башни из кубиков, и только. Он цепенеет. Вы спонтанно предпочли личное соревнование, конкуренцию между сотрудниками, а ведь в начале совещания — я не ошибаюсь — все высказались за согласованность действий. Не потому ли ваша фабрика тонет?

— Но ведь это всего лишь игра, — возражает он.

К счастью, отвечаю я. После чего объявляется перерыв на обед. Обычно они почти ничего не едят, держатся настороженно и, передавая друг другу блюда, поглядывают друг на друга с опаской. Значит, совещание принесло первые плоды. После кофе я предлагаю обсудить одну из конкретных проблем предприятия. Тут уж они вовсю напирают на слаженность действий, хотя в данном случае вытащить фирму из болота может только дух соревнования. Говорю им об этом. И сразу же, не давая времени на оправдания, предлагаю игру в экспедицию НАСА. Вы космонавты, ваш спускаемый модуль сел в пятидесяти километрах от лунной базы. Кислорода у вас на восемь часов, что возьмете с собой? Следует список из пятнадцати предметов, их надо расположить в порядке необходимости.

Краем глаза я наблюдаю за директором по производству креплений, который, похоже, сейчас сорвется. Скрупулезная сосредоточенность коллег на проблемах лунной экспедиции его бесит. Еще минуты три, и он, хлопнув дверью, пулей вылетит из столовой.

— А надувную лодку брать? — задумчиво тянет директор по планированию и прогнозам, никчемный педант, которого я переведу в архив.

— Да! — это отдел внутренних связей; видно, что его распирает. — Если накачать лодку азотом, то в условиях невесомости можно перебираться через расщелины.

— Это как же — грести?!

Директор по креплениям в ярости вскакивает; все леденеют от его вопля.

— Надо спасать предприятие, черт бы нас побрал! — он стучит кулаком по столу. — А мы, как идиоты, играем в бирюльки, ждем оценок от пришлого «эксперта», который явился, чтобы всех нас разогнать! Вы что, дети малые?

Он хлопает дверью и уходит, сопровождаемый стыдливым молчанием. Еще кто-нибудь? Нет? Занятно, на каждом совещании у меня срывается ровно один человек, не больше. Я знаком велю Жаку продолжать игру и иду за скандалистом в его кабинет на четвертом этаже, куда тот в гневе удалился. Разыгрывая встречное возмущение, рывком распахиваю дверь.

— У меня двадцать лет стажа! — переходит он в наступление.

— В том-то и беда. Вы отстали от жизни, вы балласт, здесь вас не увольняют только потому, что не хотят платить неустойку, оговоренную в контракте. Так вот, вас уволю я! На ваших ляпах я за три месяца сэкономлю достаточно, чтобы покрыть убытки, и все забудут, кто тут просиживал это кресло!

— Меня хочет перекупить «Россиньоль», предлагает роскошные отступные.

— Только потому, что вы здесь. Если я вышвырну, вас ни одна душа не подберет!

Крыть ему нечем. Смягчив выражение лица, я усаживаюсь на угол стола и беру сигару, торчащую у него из кармана. Прикуриваю от его грошовой пластмассовой зажигалки, улыбаюсь:

— Я повышаю вам зарплату на сорок процентов и назначаю генеральным директором по спонсорству; испытательный срок — полгода. Будете за счет фирмы разъезжать по миру, искать конкурсы, мероприятия, научные программы, выставки, — все, куда можно внедриться. Бюджетом будете распоряжаться самостоятельно, а через полгода вашу работу оценят по привлеченным источникам финансирования.

Он ошеломленно таращит глаза, гадая, в чем подвох.

— Но как меня смогут оценить? За такое короткое время…

— Я даю вам деньги, страх будет вас подгонять. Это ваш последний шанс — и последний шанс вашего бренда. Тратьте вдоволь, чтобы вас считали богатым, не скупитесь на рекламу, постарайтесь внушить конкурентам, что готовите выпуск революционной модели.

Не сводя с меня глаз, он качает головой и фыркает, потом машет рукой, как бы не веря в абсурдное чудо, тянет:

— Я…

— Не ожидали, знаю, но не нужно в этом признаваться. Если мне покажется, что вы не уверены в себе, я передумаю.

Глядя в пол, он выдавливает «спасибо».

— Нет, не то. Я же чужак, вражеская сила. Так что надо сказать?

— Вон! — выпаливает он, вскинув голову и сверкнув глазами.

— То-то.

Оставив доверительную записку на столе главы фирмы, я возвращаюсь в столовую и сигнализирую брату, что можно отпустить космонавтов.

— Ну что твой скандалист? — спрашивает он, садясь за руль «Бентли».

— Через полгода протратится и угробит лавочку; я куплю ее за гроши и солью с «Евроски».

— И репутация щедрого спонсора — твоя, можно сказать задаром.

— У «Евроски» никакой имидж, зато отличная продукция: идеальный вариант для слияния.

«Бентли» завелся с полоборота. В зеркале заднего вида сияет лицо Жака.

— Слушай, Франсуа, я дал ход твоей оферте на покупку «Евроски» сегодня утром, как ты просил. Но… ты забыл одну вещь.

— Неужели?

— Держатель контрольного пакета «Евроски» — «Зум», фирма, производящая лыжные ботинки. Она же — дочерняя компания «Паради-Франс», которую ты контролируешь через «Женераль де бискюи».

Я улыбаюсь, опершись подбородком на спинку переднего сиденья.

— То есть я делаю оферту самому себе?

— Да.

— Шампанского!

Я уже открыл ореховый мини-бар, но рука застывает. Жак понимает, в чем дело. После смерти папы «Бентли» был куплен автомобильным музеем в Мюлузе, и с тех пор бар никто не открывал. Бутылочка «Моэт и Шандон», из которой он грозил отпаивать нас, если укачает, стоит на прежнем месте, пристегнутая кожаным ремешком к инкрустированной дверце.

— Ты не боишься? — спрашивает Жак.

— Боюсь? Чего?

— Возвращаться в прошлое. Оживлять то, чего больше не существует.

— Это твое занятие, не мое.

Он качает головой, глядя вперед на дорогу, поправляет, чтобы скрыть волнение, рычажок, регулирущий мягкость подвески.

— Ничем больше не пахнет эта машина.

— Пахнет, Жак. Зажмурься на секунду.

Он предпочитает смотреть на дорогу. Он никогда не осуждал мои желания, мои капризы, мою любовь к воспоминаниям. Жак вообще добродушен, слегка рассеян — таких обычно принимают за мечтателей, а и они просто довольны окружающей действительностью, если только она не мешает им жить. У него папин характер, хотя наша мать родила его в первом браке. Я-то все унаследовал от нее: жесткость, молчаливость, жажду бегства. С одним лишь отличием — она убегала в будущее.

— Ты где сегодня ночуешь?

— У Коринны.

— А… Элизабет? Как она?

— У нее все в порядке.

Он не предлагает мне переночевать в замке, чтобы отпраздновать покупку в семейном кругу. За эту тактичность я его и люблю. Он никогда не пытался убедить меня в том, что жена, три дочери и кошка — условия душевного равновесия, а равновесие и есть счастье. Ронсере станет их домом, его дети придумают для себя те же игры, что когда-то придумали мы, жена устроит в парке бассейн, а я, куда бы меня ни занесло, буду знать, что мир, в котором прошло мое детство, не погиб, не принадлежит чужим, не застыл в мертвенном покое. Этого мне достаточно.

— Ты поедешь к нотариусу? — спрашивает брат возле Порт-д'Орлеан.

— Нет. Вот чек. Пересядь в такси, оставь машину мне.

Жак кивает. Он понимает, что мне больше не хочется разговаривать, и включает на небольшую громкость радио, чтобы я мог спокойно молчать, не чувствуя неловкости перед ним. Ему свойственно преувеличивать мою совестливость. Он убежден, что внутри у меня — настоящий ад из-за всех моих женщин, моего криводушия, моих незаконных махинаций. Я знаю, что он с печалью думает обо мне по утрам, когда бреется, — в неизменном ладу с собой, чистый и душой, и телом. Сам я бреюсь через день, это правда, но не потому, что избегаю своего отражения: просто легкая небритость удачно дополняет мой образ.

Я закрываю глаза, растянувшись на сиденье и привалившись спиной к дверце; втягиваю носом запах старой кожи, стараясь припомнить детство, каникулы, поездки в школу. Жак прав, «Бентли» больше ничем не пахнет. Но я выкупил его всего три недели назад.


Ночь выдалась туманная. Я с большим усилием припарковался на тротуаре, даже руки заныли от напряжения. Как-никак почти две тонны железа и алюминия, без усилителя руля, зато с убойными буферами — эти монстры каждый день стоят мне шести визитных карточек, которые я оставляю под «дворниками» у моих соседей по улице.

Тротуар завален клочьями полиэтилена и обломками ящиков из-под овощей. Торчат железные стойки, с которых сняли лотки. Проезжает мусоровоз. Синяя дверь, свежепокрашенная, но уже облупившаяся. Блестит кодовый замок. Набираю 6325. Не срабатывает. Да нет, 6325 — это Натали. Я был у нее во вторник. Отгоняю воспоминание о Натали, чтобы сосредоточиться на коде Коринны. У Натали нежная попа. Тело мягкое: гагачий пух… Стоп. Коринна, я сказал. Коринна — это черное боди с застежкой на двух кнопках, из-за которых ей приходится коротко стричь ногти. Сладковатый запах тимьяна. Волосы, выкрашенные в золотисто-каштановый цвет. Ванная в лиловых тонах, с крепкой вешалкой для полотенец, за которую она держится, когда я беру ее сзади. Какой же у нее код…

Пробую комбинацию 9329, не вызывающую в памяти ничего, даже лица какой-нибудь другой женщины. Перебирать цифры вхолостую — утомительное занятие. Час уже поздний. Мусоровоз завернул за угол, улица опустела, теперь слышно громыхание контейнеров, и поблескивает отсвет мигалки в витрине напротив.

Я сажусь в «Бентли», закуриваю. С утра вторая пачка, и она уже кончается. Бросить? А зачем? Я курю без удовольствия — велик ли будет подвиг? Подожду, пока не появится кто-нибудь из жильцов. Коринна, должно быть, убавила огонь под своей телятиной. Я терпеть не могу это блюдо, но именно оно было на ужин, когда мы впервые переспали, а я чту любовные ритуалы и избегаю неодобрительно отзываться о том, что ее возбуждает. Коринна. Какого цвета у нее глаза? А не все ли равно… Я сам себя раздражаю сейчас, я хожу по замкнутому кругу. Чего я, собственно, ищу во всех своих связях? Мне нужно ощущать себя одиноким, когда мои девушки пребывают на верху блаженства, которое я им дарю. Вроде бы я хорош в постели. По крайней мере им удалось в этом меня убедить, и они не лгут, поскольку моя единственная цель — их наслаждение. Оно омывает меня, избавляет от шлаков равнодушия и скуки, которые моя работа неизбежно оставляет в душе. Я нравлюсь себе только тогда, когда довожу их до оргазма. Люблю себя только при чтении их писем. Страдаю только в момент разрыва.

Что-то неладное со мной сегодня. Мне хочется тимьянного тела Коринны, но трудно сделать усилие, чтобы снова превратиться в персонажа, которого я для нее выдумал. А каким он должен быть в эту минуту? Этого человека я увижу только в ее глазах. Не повторяться, быть разным для каждой из моих женщин — единственная верность, на которую я способен. И, думаю, она важнее, чем то, что я вожу их за нос. Любовные связи позволяют мне одновременно проживать разные жизни… Но сегодня все эти жизни мне обрыдли, и они сваливаются к моим ногам, как что-то ненужное.

Я никогда не представлял себя стариком. Ген самоубийства, быть может. Или скорее нежелание пережить такой же упадок, как отец, когда над ним, состарившимся, смогли взять верх жалкие людишки. Да, стариком я никогда себя не видел, но и молодым, в сущности, не был. Мальчишкой, да, а потом — дикарем, подранком, охотником и, наконец, игроком. И всегда — одиноким. В этом источник моего обаяния — с тех пор как у меня завелись деньги. Я никогда не строю иллюзий. Я ими торгую. Удивительно, как до сих пор ни одна женщина не попыталась родить от меня ребенка. Я, должно быть, излучаю такую неприязнь к домишку и детишкам, что им в голову не приходит заарканить меня таким образом. Что со мной сегодня? Не уныние, не тоска, не опустошенность — какое-то тягостное послевкусие. Вкус того, что останется после меня. Я опускаю спинку сиденья, закидываю ноги на руль.

Пошел дождь. Капли на ветровом стекле: это плачут фонари. Прямо поэт, да и только. Мне хочется сейчас говорить Коринне глупые, нежные слова, которые стали бы нашими секретами, условными сигналами, ритуалами. Вместо рагу из телятины. Но я говорю мало. Я так часто лгу, что молчание — мое лучшее убежище. И ничего другого я не хочу. Такая жизнь мне подходит: это в каком-то смысле призвание, внутренняя потребность, которую я никогда не ставил под сомнение. Думаю, две из шести моих теперешних женщин со мной счастливы. Одна меня любит, вторая до нашей встречи была девственницей. Как обычно, я хочу оставить по себе прекрасные воспоминания и потому уйду от них в тот момент, когда их чувство ко мне не будет ничем омрачено. Мне ведь не нужна их любовь, мне нужно жить для них, радовать их. Не надеясь что-то получить взамен, просто так. Но именно это удерживает меня на земле.

Вытряхиваю пепельницу за окно и снова вытягиваюсь на откинутом сиденье. Я больше не пытаюсь вспомнить твой код, Коринна. Я проведу ночь перед твоим подъездом, а потом позавтракаю холодной телятиной. Меня уже одолевает сон, когда дверь вдруг открывается. Цифры я запоминаю плохо, зато у меня хорошая память на предметы. Я узнаю зеленый зонтик, который не задерживаясь проплывает мимо. Спасибо, Коринна. Спасибо, что не постучала в окно знакомого тебе «Бентли», в котором ты попросила меня заняться с тобой любовью не далее как в прошлый четверг. Я отказался: не надо смешивать разные вещи. Женщина — это женщина, а машина — это мой отец.

У тебя черные глаза, Коринна, теперь я вспомнил. Мне будет недоставать твоей гримаски наказанной девочки, твоих выпяченных губок, твоих грудей в вырезе боди, когда ты сидишь на мне верхом. Ты оставляешь меня наедине с самим собой, с моей нелепой системой ценностей, а именно этого я и хочу. Расставание всегда сулит больше неожиданного, чем встреча. Потому что в этот момент видишь человека без прикрас, а не очередное новое лицо, нарумяненное твоим желанием. Ты мне нравилась, Коринна, прощай. Завтра у меня будет ломить тело, а в сердце останется нежность: она не исчезнет и тогда, когда ты меня забудешь.


В два часа к кому-то из жильцов приехала «Скорая помощь» — пришлось уступить место. Где скоротать остаток ночи? У меня есть ключи от нескольких квартир, но живущие там женщины уже спят. Я не люблю знакомиться в барах, не люблю спать и не люблю будить людей. Остается мой офис.

Останавливаю «Бентли» посреди Елисейских Полей, на центральной полосе, предназначенной для такси. Двузначный номер защитит меня от эвакуатора. Пересекаю проспект, встречая на своем пути запоздалых гуляк, легавых в штатском и мятые упаковки из «Макдоналдса». Одно из моих убежищ, откуда я раскидываю сети, находится здесь, в старом здании торговой галереи, пропахшем лакрицей и типографской краской. Высокие потолки, опущенные жалюзи магазинов, дежурный свет, унылые плиточные полы в холле, правый лифт в конце коридора, пятый этаж, по коридору налево.

Элизабет предоставила мне офис, телефон и картотеку в своем рекрутинговом агентстве, через которое проходят лучшие топ-менеджеры. Анализируя движение кадров, спрос на рынке труда и характеристики соискателей, я делаю выводы о состоянии предприятий. Заодно, прислушиваясь к злобным откровениям уволенных, собираю ценную информацию о слабостях того или иного патрона или его тайной стратегии, — потом этими сведениями, при моем посредстве, смогут воспользоваться его конкуренты. Когда-нибудь, если доживу до старости, я женюсь на Элизабет. Мы составляем хороший тандем в бизнесе и недурную пару в постели, мы очень похожи и слегка друг другу надоели, что иной раз помогает нам обоим ладить с совестью.



В пустых кабинетах поскрипывают покрытые ковролином полы. Я прижимаюсь лбом к оконному стеклу. По размытому массивному силуэту серокрылого «Бентли» пробегают отсветы мелькающих фар. Сверху он похож на уснувшего циркового слона. Шпана, косящая под легавых, и легавые, выдающие себя за шпану, ошиваются вокруг, хотя и не заглядывают внутрь, привлеченные исключительно его экзотическим обликом.

Усаживаюсь за мраморный стол, заваленный папками и магнитофонными кассетами. Отчеты, резюме, тесты, опросные листы, заключения психоаналитиков — подробные сведения о кандидатах на ключевые посты, прошедших через горнило испытаний. Мне нравится здесь. Машины, проезжающие по Елисейским Полям, превращают кабинет в аквариум, подсвеченный фарами. Достаю досье «Эр Интер», мягкое, приятное на ощупь, я на нем иногда сплю.

Пристроив голову на планах по работе с клиентурой, которые никогда не воплотятся в жизнь, прослушиваю автоответчик. Некий директор аэрокосмической фирмы хочет заказать мне аудит сворачиваемого проекта баллистической ракеты. Беатриса меня целует. Не помню, кто это. Помощник находящегося под следствием брокера хотел бы продать мне информацию. Морис Кран-Дарси просит моей помощи.

Надо же. Десять лет не виделись. Как он раздобыл этот номер? Мои клиенты из мира политики его не знают, эту линию я отвел промышленникам. Для политиков я — Франсуа Фонсине, консультант по финансированию выборной кампании моего брата; его телефоны стоят на прослушке, но он носит другую фамилию. Еще раз прокручиваю сообщение. Морис Геран-Дарси. Бывший заместитель министра, ныне забытый, на протяжении сорока лет мэр-депутат от какого-то медвежьего угла из департамента Крёз, он вздумал осчастливить двадцать тысяч душ своего муниципалитета ультрасовременным медицинским центром. Все расхватали синекуры, результат превзошел самые мрачные прогнозы его противников, и вот теперь он приглашает меня на чашку чая в свой офис в Национальном собрании.

Я бужу его в три часа ночи. Ничего страшного, он действительно рад; не так давно вернулся с вечернего заседания, где отбыл положенные восемь часов. Утверждаем бюджет, сами понимаете. Затянув пояс на халате, он готовит завтрак, а между тем продолжает скорбное повествование, начатое на автоответчике. Жалуется на судьбу, мечется по тесной комнате отдыха, натыкается на стул, рассеянно застывает с заварочным чайником в руках. Странно видеть этого старика, сервирующего игрушечный завтрак на восьми квадратных метрах, между раскладным диваном, школьным письменным столом и тумбочкой с электроплиткой и коробкой печенья. От журчания его речи клонит в сон. Все-таки мне было бы лучше в постели Элизабет, Коринны или Армель. Франсуа, мальчик мой, как летит время, я слышал, вы стали отличным профессионалом, теперь вы настоящий мужчина. Он держал меня на коленях, когда я только из пеленок вышел. Сосед отца по скамье Национального собрания. Очень хорошо отзывался о нем — в день похорон. Прекрасная была речь. Горько сознавать, трудно сдержаться, ушаты грязи, мы все в ответе и т. п. Поздновато, конечно, но речь была прекрасная. Впрочем, какая разница? Так и быть, отправлюсь с проверкой в его больницу: любопытно все же, что представляют собой халтурщики в незнакомой для меня области. Я вернусь оттуда, узнав, что мои легкие прокоптились, желчный пузырь зашлакован и одна из почек отказала. Но и мой отчет не будет утешительным. Что ж, я ведь и вправду не знал, где скоротать эту ночь.


Следующие сутки я провожу в Бург-ан-Вале, департамент Крёз, на больничной койке в палате 123, обвешанный датчиками, подключенный к мониторам, со вздувшимися от неточных уколов руками; вокруг валяются графики и стоят бутылочки с реактивами для моих анализов, а поверх одеяла я разложил папки с документами. Мой брат приехал сюда, чтобы обсудить наши текущие дела.

Потом вокруг моей койки собираются двенадцать заведующих отделениями. Начинают они: положение серьезное. Сигареты, алкоголь, половые излишества; притормозите, иначе загнетесь. Я их прерываю и обращаюсь к своему отчету: низкий уровень гигиены, темные делишки, частые смертные случаи; опомнитесь, иначе больницу закроют. Соперничество между сотрудниками, подсиживание, нецелевое расходование бюджетных средств, занижение «средней продолжительности пребывания»: ее искусственно уменьшают, госпитализируя на короткий срок больных, которые в этом совершенно не нуждаются; водопровод подтекает, компьютерный учет поставлен плохо, отделения воюют за койко-места, статистика подтасована: чтобы задним числом снизить процент неудач, умерших перебрасывают из рубрики в рубрику, ведь в нейротравматологии летальный исход не так страшен, как в гинекологии…

Что касается жирующих здесь вельможных бездельников, то меньше всего вреда, пожалуй, от профессора Ле Галье, заведующего отделением вспомогательных репродуктивных технологий, лысого зануды, осуществившего за три года лишь одно искусственное оплодотворение — с его слов, за неимением доноров, — и потому вынужденного целиком расходовать бюджетные средства на косметический ремонт, чтобы отделению не срезали дотацию на следующий год. Подрядчик — шурин профессора. Но Ле Галье все же обходится без человеческих жертв. Так или иначе, лучше бы я записал в своем блокноте код Коринны; съел бы ее рагу, млел на розовых простынях, забыл о своем автоответчике и по-прежнему не знал, каков уровень карбамида в моей моче.

Я выпутываюсь из трубок, сбрасываю одеяло и возвращаю эскулапов к их благородным занятиям. Хватит, належался. Я должен быть доволен: если им удалось напугать меня своими анализами, значит, мне еще дорога жизнь. Может быть, я напрасно никогда не болел. Успею ли?

Одеваюсь, стоя у окна. Во двор, тарахтя, въезжает чудная прямоугольная машинка, ищет, где припарковаться. «Лада», «Застава» или «Москвич» — этакий «Фиат», пришедший с холода[2]. Она втискивается наконец между «Ситроеном ДС» и «Бентли», над которым склонился мой брат. Резко распахнув дверцу, водитель задевает крыло моего автомобиля. Я отворачиваюсь и сажусь на кровать в одном незашнурованном ботинке. Смерть меня пугает. А что, если я ошибся жизнью?

2

Я трижды объехал парковку. Адриенна нервничает, а я со вчерашнего дня ничего не ел, из суеверия. Все свободные места зарезервированы: на асфальте написаны краской имена врачей. Я паркуюсь там, где стоит «Д-р БЛ…»; остальное стерлось. Открываю дверь: она врезается в подножку здоровенной колымаги, еще древнее моей. Копающийся в моторе водитель машет рукой: мол, ничего страшного. Как бы не так! Я в панике опускаюсь на колени, смотрю, что произошло. У меня сбита краска, полоса сантиметров в двадцать, и ржавое железо рассыпается как кружевная вафля. Бедная моя «Лада». За последнюю неделю стало известно, что мой отец умер, что месяц назад он меня официально признал и что до 15 февраля мне предстоит заплатить его налоги. Кроме долгов, мне от него досталась вот эта «Лада». А зарабатываю я пять тысяч франков в месяц и когда соберусь ее покрасить — бог весть.

Я беру за руку Адриенну, которая вышла из машины и одергивает юбку; прижимаю к себе, целую. Мне страшно. Бесконечно страшно.

— Успокойся, Симон.

Она улыбается, хочет приободрить меня, но никуда не денешься: ей через три месяца сорок. Я чувствую, как это ее мучит, и не раз о том заговаривал, чтобы не оставлять ее наедине с тяжелыми мыслями, но стало только хуже. Теперь я не говорю ничего. Я не знаю как быть, да и мало что могу — только твердить, что она по-прежнему красива, следить за ее циклом, за температурными кривыми и постоянно доказывать свою любовь в постели, чтобы она не вспоминала о возрасте.

Мы ускоряем шаг, направляясь к больничному корпусу. Приехали заранее, но мало ли что. Полгода мы ждем результатов обследования, которое прошли перед свадьбой. Сколько раз я писал — и получал вместо ответа опросные листы. В конце концов пошел жаловаться в секретариат, и меня записали на прием к заведующему отделением вспомогательных репродуктивных технологий. Не знаю, что это такое, но мне сказали, что остальные заведующие уехали на конференцию и что нашу карту передадут ему.

Я обхожу стоящую у входа машину «скорой помощи», искоса поглядывая на Адриенну. Опять она слишком ярко накрасилась. С тех пор как мы поженились, она красится постоянно, часами колдует над своим лицом и вздыхает, когда я захожу в ванную. Мне кажется, она чувствует себя ненужной. Я перестал заниматься регби, культуризмом и греблей, стараясь доказать, что нуждаюсь в ней, что все остальное не имеет для меня значения. Потерял разом всех друзей, но она все равно красится. А я прибавил три кило. Иной раз я думаю, что разочаровал ее. Что не того она ждала от жизни: вышла замуж, чтобы осчастливить меня, а может, покоя хотела — и теперь скучает. Или хуже: злится на себя. Она глубоко верующая, и я понятия не имею, что там ей поют священники. Ребенка она хочет еще сильнее, чем я, но у нее была скверная история, аборт в семнадцать лет, и это наложило глубокий отпечаток… Я знаю, что по субботам она ходит к исповеди, тайком от меня, взяв для отвода глаз хозяйственную сумку.

А ведь наше сближение было таким красивым. Невероятно красивым. Она сама обратила на меня внимание. Не знаю, как это объяснить; может быть, соседством: она работает в парфюмерии, я — в игрушках, наши секции рядом. Без бейджика продавца меня вообще никогда не видят. Вечерами я шел с работы прямо домой и лепил бюсты Сильвии, моей невесты, — она была астрологом и десять лет назад умерла от аппендицита. Я оставался ей верен. Жил среди глины, окруженный бесчисленными бюстами. Моя бабушка всегда говорит, что у меня большой талант. То же самое она говорила о моей матери, которая бросила нас, когда я был маленьким: отправилась с труппой театра в мировое турне. Сейчас она держит бензоколонку на Льежской автостраде.

Так я лепил и лепил у себя в углу по ночам, никому не показывая своих работ, чтобы не охладеть к ним, а днем предпочитал продавать игрушки. В этом и заключалась моя верность — оставаться для всех невидимым, разве что встречаться время от времени с какой-нибудь девушкой из гребного клуба, чтобы вновь убедиться, как хорошо жить одному. Все изменилось с появлением Адриенны. Я сразу понял, что с ней меня может ждать нечто серьезное, но уж слишком много я в свое время выстрадал, чтобы снова хотеть большой любви. Весь рабочий день я избегал смотреть в ее сторону и не продал ни одного трехколесного велосипеда, потому что они стояли в «пограничной зоне». Каждый раз, когда она тянулась за коробкой «Роже и Галле» к верхней полке разделявшей нас витрины и нежно улыбалась, я чувствовал, что краснею до корней волос. Все в магазине думали, что между нами уже что-то есть; я столько сил положил, чтобы стать своим, а теперь мне завидовали, и главное — попусту.

В конце концов я пригласил ее в «Реле-де-Терм», самый паршивый ресторан в городе, чтобы сказать все как есть: я ничем не интересен, моим шуткам смеются только дети, я толком не имел дела с женщиной уже десять лет, меня не изменишь и я приношу несчастье — вот и ваши продажи, с тех пор как вы делаете мне авансы, упали на двадцать процентов. В ответ она пожаловалась на нелегкую долю красивой женщины: все мужчины считают долгом тебя клеить, и трудно отказывать без всякой видимой причины. Потому-то она и притворилась, будто влюблена, а стало быть, потеряна для других. Она выбрала меня, самого невзрачного, самого застенчивого из сослуживцев; сказала себе: он никогда не осмелится. Вот так. После этого признания все мои сомнения как рукой сняло. Я привел ее к себе домой; я вылепил ее портрет; на следующий день мы стали любовниками, и я убрал бюсты Сильвии в подвал. Я не собирался покончить с прошлым, просто освободил место. В моем гороскопе Сильвия видела будущего ребенка. Мы с ней не успели, и вот она послала в мою жизнь другую женщину чтобы дать его мне. Очень хотелось верить, что это так. Я несколько раз пытался вызвать дух Сильвии, но круглый столик в гостиной не сдвинулся ни на дюйм, и в конце концов, когда я надавил слишком сильно, у него подломилась ножка. Но все же Сильвия ко мне приходила — во сне. Говорила со мной, описывала этого ребенка, он представлялся мне так ясно, что я мог бы его вылепить.

Через месяц Адриенна сказала мне, что готова, если я хочу, больше не принимать противозачаточные таблетки. В тот же день я заказал обручальные кольца.

И вот сегодня мы в этой холодной больнице, томимся в приемной; сказать друг другу нечего. Зачать ребенка не удается, а «Галереи Бономат», моя вторая семья, вот-вот разорятся. На смену мадемуазель Бономат, чудесной старой даме, пришел ее племянник, и это катастрофа. Он поссорил нас с профсоюзами, поставщиками, клиентурой, а теперь и вовсе не появляется в магазине. Наверно, торгуется с подрядчиками: хочет, чтобы наши аркады 1900 года снесли и построили бетонную башню. Такова жизнь. Моя жизнь.

Адриенна вздыхает, закидывает ногу на ногу, листает журнал мод. Улыбнись мне. Не бойся. Увидишь, все у нас наладится. У тебя хорошие анализы, я уверен. А если нет, значит, компьютер дал сбой: это случается сплошь и рядом. У нас обязательно родится ребенок, клянусь тебе. Это будет мальчик, и мы назовем его Адриеном.

Она поднимает глаза, спрашивает, который час. Я успокаиваю ее: мы пришли раньше времени. Она опять вздыхает и утыкается в журнал. Мне так хочется найти нужные слова. Сохранить надежду. Все-таки надо было что-нибудь съесть. Не ставить же Богу свечку — глупо как-то. Я чувствовал, что буду ближе к Адриенне, если немного попощусь. Как она по субботам, когда, ничего не сказав мне, идет к исповеди. Может быть, это принесет нам счастье.

Ждем еще двадцать минут, после чего случайно обнаружившая нас секретарша говорит, что мы ошиблись этажом. Поднимаемся выше.

В итоге, явившись за час до срока, мы предстаем перед профессором Ле Галье с опозданием. И первым делом получаем от него замечание. Это лысый, элегантно одетый человек с заостренным черепом. Очки в золотой оправе на лбу. Галстук-бабочка. Выражение лица: «я очень занят».

— Знаете, вашу карту напрасно к нам прислали, вам нужно в другое отделение.

Я отвечаю, что знаю, но все в отпуске.

— На конференции, — поправляет он, нахмурившись. — Ладно. Как ваша фамилия?

Я произношу фамилию по буквам, в это время звонит телефон. Профессор, не извинившись, снимает трубку и тут же заходится от возмущения: даже кресло под ним заскрипело.

— Опять протекает? Ну знаете, самое время! У нас тут торчит консультант, представьте! Мэр сам его прислал, совсем спятил! Как будто мало комиссии по гигиене! Когда прикажете заниматься больными? Хорошо, иду.

Он шваркает трубку и, рывком поднявшись из кресла, обиженно смотрит на меня, будто я в чем-то виноват.

— Совещание с ремонтниками, я скоро вернусь. Я сжимаю кулаки на подлокотниках, наклоняюсь вперед:

— Понимаю. Но мы женаты уже полгода, перед свадьбой прошли обследование и до сих пор не получили результатов.

Он вздыхает, потирая затылок, очки перепрыгивают на кончик носа.

— Послушайте, администрация не может разорваться. Обратитесь в… или лучше… Ну должен же кто-то этим ведать в администрации?

— Наша карта у вас, доктор.

— Профессор, — подсказывает мне Адриенна.

— Да-да… ох… — машет рукой врач и, снова сдвинув очки на лоб, перебирает картонные папки на столе. — Шавр, вы сказали?

— Шавру. Я не договорил. На конце «у».

Его лоб морщит удивленная гримаса, очки сползают на нос.

— Вот же она. Почему карта Шавру оказалась под буквой «М»?

Я говорю, что понятия не имею. Доктор открывает папку, листает. Нахожу между подлокотниками руку Адриенны, сжимаю ее. Через двадцать секунд он закрывает карту, снимает очки и, аккуратно перегнув пополам складные дужки, убирает в один из карманов, — их на его халате добрая дюжина.

— Как бы то ни было, вы уже поженились, да? Очень хорошо.

Я напрягаюсь.

— В чем дело?

— Знаете, предбрачное обследование — это…

Он как-то странно причмокивает, неопределенно поводит рукой, поправляет бабочку и уходит, повторив: «Сейчас вернусь». Я еще крепче стискиваю руку Адриенны.

— Послушай, Симон, нельзя так себя терзать. Хочешь, сами посмотрим карту?

— Брось. Мы ничего не поймем.

Адриенна достает из сумочки сигарету. До встречи со мной она не курила.

— Что он хотел сказать? — спрашивает она, выдыхая облачко дыма.

— Да ничего! Дело вообще не в нас: у него какие-то проблемы по службе, вот он и дергается. Хочешь пить?

Она качает головой. Я приметил в углу кабинета что-то вроде барного холодильника. Пытаюсь встать, опираясь на подлокотники, пол плывет под ногами, и я плюхаюсь обратно в кресло.

— Ты бы съел что-нибудь, Симон.

— Я потерплю.

Она со вздохом поднимается, прижимает к животу мою голову, гладит.

— Я повторю тест, завтра утром. Может быть, нас уже ждет сюрприз…

— Надо купить другие полоски. Эти то и дело врут.

Комната плывет у меня перед глазами. Накатывает беспросветная тоска. Что ж, можно пока подготовить Адриенну, обрушившись на профессора-недоучку: мы обследуемся заново, поедем в Лимож, а хочешь — в Париж, все будет хорошо, успокойся.

Профессор возвращается через десять минут — бабочка съехала, губы побелели, глаза холодные. Взглянув на часы, он садится, берет нашу папку и кладет ее перед собой на бювар.

— Так. Не имеет смысла скрывать: ваша супруга вполне способна к материнству.

Волна счастья захлестывает меня, дрожащая рука сама собой поднимается и указывает на врача, дабы подчеркнуть его авторитет:

— Ты видишь, Адриенна!

— А вот вы, напротив…

Я оборачиваюсь, замираю. Что? Я? Да я и сперму на анализ сдал просто так, за компанию с Адриенной.

— Смею вас уверить, профессор…

— А я вас нет, месье. Увы.

Он тычет пальцем в столбик цифр:

— У вас проблема с линейной скоростью.

Я чувствую страх.

— Знаете, доктор, мы ведь молодожены. Так что… спешить нам некуда, верно?

Я улыбаюсь Адриенне, которая сидит, привалясь к левому подлокотнику кресла.

— Я отнюдь не ставлю под сомнение вашу потенцию, месье. Но дело в том, что ваши сперматозоиды слишком поздно достигают яйцеклетки, в этот момент они уже не способны к оплодотворению. Скорость линейного движения у вас всего ноль и девять десятых.

Не глядя на Адриенну, я выслушиваю приговор.

— Но… я ведь могу их ускорить, если захочу. Разве нет?

Снова тот же неопределенный и бесящий меня жест: рука поднимается, как бы указывая на потолок, и снова падает на бювар.

— Вы страдаете олиго-, астено- и тератоспермией. Иными словами, сперматозоидов у вас мало, они вялые и по большей части имеют аномальную форму, что дополнительно затрудняет их продвижение.

— Вы уверены, что не перепутали карту? — спрашивает Адриенна, давя сигарету в пепельнице. — Уже одно то, что она была в букве «М»…

Бесстрастный взгляд поверх очков; потом профессор поднимает их на лоб, да так резко, что очки сваливаются на затылок. Я прошу еще раз объяснить диагноз — пусть все докажет по науке. Слушаю эту тарабарщину и потихоньку закипаю, глядя, как его пальцы непрестанно теребят бабочку. Наконец перебиваю:

— Вашим приборам нельзя верить! Я знаю одно: у меня будет ребенок. Его видели в моем гороскопе. Ясно вам? Все остальное ведь сбылось!

Адриенна, успокаивая, берет меня за руку, я вырываюсь и грохаю кулаком по столу:

— Мальчик, да, Сильвия его видела! У меня будет мальчик! Она была замечательным астрологом! Крушение поезда Париж — Клермон предсказала еще за месяц! А когда мы пришли к этому хрычу из Управления железных дорог, он повел себя в точности как вы! Так что всем вашим анализам и приборам цена…

Профессор взмахивает рукой, как бы отделяя мой случай от остальных.

— Знаете что? Идите к кому хотите, хоть к гадалке, хоть к спириту; а я могу сказать одно: сожалею, но вы бесплодны. С таким диагнозом я просто не представляю, чем вообще медицина могла бы… Все. Впрочем, если у вас есть другие возможности…

Опомнившись, я беру себя в руки, расстегиваю верхнюю пуговицу рубашки, ослабляю узел галстука.

— Простите, профессор, но я его десять лет жду, моего малыша. Сам-то я рос без отца, понимаете? Я хочу дать кому-то мою фамилию. Вот и все. И я десять лет искал женщину, которая… с которой я…

Сбившись, отчаянно взмахиваю рукой.

— Мне очень жаль. Можно повторить обследование, но… У нас сейчас проблемы с компьютерами, и мы проверяем все анализы вручную. Ошибка исключена. Не хочу попусту обнадеживать вас.

— Вы очень любезны.

Адриенна сжимает мою руку, заряжая своей нежностью, доверием. Я вопросительно смотрю на нее. Она поняла. С долгим вздохом кивает, отворачивается. Я хлопаю в ладоши:

— Ладно, ничего страшного: бесплодие — это еще не смерть. Мы усыновим малыша.

Профессор медлит с ответом. Очки пойманы, положены на бювар, лицо непроницаемо.

— Вам тридцать лет.

— Двадцать девять с половиной. Ну да, через месяц будет тридцать.

— Мадам на девять лет старше. Видите ли, усыновление — сложная процедура. Пока соберете документы, пока их пропустят через все инстанции, через Управление по санитарным и социальным вопросам… Вас поставят в очередь, а детей мало… Скажу честно: ждать три года минимум, но тогда вы уже не пройдете по возрасту.

Слабость придавила меня к спинке кресла. Я касаюсь колена Адриенны.

— Ну хорошо, сделаем это, как его, искусственное оплодотворение, от донора. Если ты согласна.

Я не вижу ее лица. В голове туман.

— Конечно согласна, — отвечает она; так говорят с обреченным, чьи дни сочтены.

Ее голос разгоняет мглу, и среди светящихся пятен вновь проступает лицо в золотых очках. Я слышу профессора:

— Вот это как раз мой профиль: я заведую лабораторией ВРТ. Вспомогательных репродуктивных технологий.

Я киваю и растягиваю губы в благодарной улыбке. Наверно, это знак. Так распорядилась судьба.

— Отлично. Если можно… блондин с карими глазами? Чтобы хоть немного был похож на меня…

Очки, блеснув, снова падают на бювар.

— Один донор на четыреста запросов. Не буду тешить вас иллюзиями.

— Спасибо.

Я встаю, держась за край его стола. Меня шатает, бросает вперед, и я чуть не въезжаю носом в галстук-бабочку. На нем, оказывается, рисунок: множество белых пьеро, совсем крошечных, сидят на лунных серпиках и играют на мандолинах. Приносить несчастье — это наследственное. У моего отца обнаружили неоперабельную опухоль; он сказал: «Ладно». Пошел в мэрию, узаконил меня через двадцать девять лет после моего рождения, а потом бросился в Блеш. Я понял. Теперь у меня есть кому сказать: «папа». Папа, я иду к тебе.

— Послушайте, месье Шавру, будьте благоразумны. Вы ведь и вдвоем, без детей, можете быть очень счастливы. Поверьте мне: у меня две дочери, и если бы можно было прожить жизнь заново…

Он улыбается и качает головой, высоко подняв брови. Нет, надо же: он, пожалуй, еще скажет, что завидует мне? Меня сейчас вывернет от бешенства, которое вызывает этот тупой хмырь, его равнодушие, его холодное спокойствие. Невыносимо, что он так говорит о своих дочерях. Невыносимо, что в его власти разбить мою жизнь. Невыносимо, что я тридцать лет прожил впустую. Невыносимо, что в эту пустоту я увлек за собой Адриенну. Перегнувшись через стол и вцепившись в отвороты халата, я трясу Ле Галье.

— Я не имею права лишать ее ребенка! Вы хоть это понимаете?

Отталкиваю Адриенну, которая тянет меня назад, лепеча: «Что ты… что ты…»

— Он ей нужен, этот ребенок! Она страдает! Часами красится непонятно зачем, а потом часами все смывает, хотя я и без того ее люблю! А я-то, черт бы меня взял, я аномальный, я медленный, вялый, и я ничего не понимаю, кроме одного: у Адриенны нет выхода, только развестись или овдоветь. А она, как нарочно, католичка! Она не может развестись! Ясно вам?

Врач отвечает, что это уже не по его части. Я бодаю его в грудь, да так, что он отъезжает в своем кресле на колесиках и врезается в стену. Адриенна кричит. Простите его, доктор, он со вчерашнего дня ничего не ел. В глазах двоится, троится, я оступаюсь, хватаюсь за что-то. За что именно, не вижу: оно движется, оно белое, оно визжит; это медсестра; отшвырнув ее, я кидаюсь на стену в поисках двери; общая растерянность придает мне сил.

— Симон! Прекрати!

Я толкаю и ее: Адриенна падает кому-то под ноги.

— Она с приветом — знаете почему? Потому что меня пожалела! Зачем?! Я же себя знаю: у меня на роду написано! Я приношу несчастье, а она мне не поверила! Что у нее будет за жизнь? Ноль и девять десятых!

— Прекрати! — сидя на полу, стонет Адриенна. — Я не хочу ребенка! Все это только ради тебя!

— Зачем же ты красишься?

— Я люблю тебя, только тебя!

— Да что тут любить? Я хочу дать жизнь человеку, всего-навсего! Не могу? Что ж, тем хуже!

Натыкаюсь на что-то деревянное, кажется, дверь; выламываю ее, лечу вместе с обломками в коридор, увлекаю кого-то за собой и кричу: пожалуйста, отведите меня к Блешу, только скорее, Блеш — это река.

3

Я вырываюсь из рук психа, он бьется у моих ног на полу. Милая больница. Здесь что, помешанных держат в женской консультации? В коридор высыпали — впрочем, не особо торопясь, — медсестры; они суетятся, создают видимость бурной деятельности, толкают меня, и тут мой рот, уже готовый произнести смертный приговор этому бардаку, внезапно закрывается. Перешагивая через валяющиеся доски, из разбитой двери выходит блондинка. Белые подвязки, бедра именно такие, как я люблю, — крепкие, но приятно колышутся; мелькает полоска тела и краешек шелковых трусиков. Если это врач, то, пожалуй, казнить нельзя, помиловать.

Она склоняется над потерявшим сознание психом. Попа округлая, в нее врезается резинка от трусов. Резинке, по-моему, оправданий быть не может… Подхожу ближе — что там в декольте? Грудь пышная, хорошей формы… хотя стоп… бюстгальтер-балконет! Вердикт откладывается.

— Симон!.. Ответь мне, Симон, дорогой, любимый мой!

Ага, жена. Забавная парочка. Скажем, инструктор по плаванию с ликом архангела и безукоризненная модель для рекламы дорогих сыров. Разгадка: инструктор по плаванию богат. Надеюсь. Если их связывает только физиология, то я пас: мое прогрессирующее женоненавистничество не вынесет печального зрелища леди Чаттерлей местного разлива. Я хотел бы до конца жизни сохранять способность заглядываться на женщин. Но их надо еще и любить.

— Я — приезжий.

Блондинка поднимает зеленые глаза, испуганно смотрит на меня. Хмурится, машинально пытаясь понять, что я сказал.

— Простите?

— Этот господин спросил меня, как добраться до какой-то реки, но я, к сожалению, не здешний.

Она морщится, сдерживая рыдание. Восхитительная женщина. Чувствую, развязность только повредит. Попробуем по-другому.

— Блеш! — внезапно вскрикивает супруг, еще не вполне пришедший в себя.

— Вот, — киваю я с тревожным возбуждением. — Название реки. Вы знаете, где это?

Она меня в упор не видит, пытается успокоить мужа; часто дыша, гладит его по щеке, слишком энергично, слишком торопливо, даже царапает обручальным кольцом; неудачный брак, плохо начался и кончается плохо. Дай мне бог сохранить на всю оставшуюся жизнь эту радостную непосредственность: нравится женщина — и все отступает на задний план.

— Он ничего не ел со вчерашнего дня, — зачем-то объясняет она. — Из-за анализов: не хотел исказить результат.

— Понятно, — киваю я и, повернувшись к брату, прошу его принести чашку шоколада и печенье из автомата, который заприметил в холле. Жак воздерживается от комментариев, он невозмутим, как верный пес, сопровождающий хозяина на охоту: загонит и принесет в зубах, даже если не хочется. Уходит по коридору. Фантастические губы у этой женщины.

Лысый тип из отделения ВРТ — видно, пришибленный от рождения, — заторможенно выбирается из дверного проема и осведомляется, как дела. Его разбитый нос кровит. Я помогаю небесному созданию поставить инструктора по плаванию на ноги. Пристраиваю жене на плечи правую руку благоверного, а саму ее поддерживаю за талию, что, дает возможность подтвердить первое впечатление. Талия тонкая, бедра округлые, приятно налитые, мягко поддающиеся под ребром моей ладони. Отлично, до скорого. Окликаю санитара, который, прежде чем заменить меня под левой рукой, вопросительно смотрит на патрона. Тот жестом дает ему понять, что прием окончен и больной свободен. Тянуть время с помощью печенья, пожалуй, не самая удачная тактика: отложим. Шествие трогается с места, а я деликатно напоминаю:

— Ле Галье, укажите вашему санитару дорогу к Блешу. Профессор, промокая нос, смотрит с настороженностью, естественной для людей, которых я взял на карандаш.

— Тяжелый случай, — диагностирует он.

— Спасибо, я бы сам не догадался.

— Ноль и девять десятых, — заунывно тянет больной, пока жена трогательно пытается его увещевать.

— Ничего, дорогой, ничего страшного… Идем же, идем… я люблю тебя…

Судя по всему, не любит. Просто чувствует себя ответственной и боится за него: вышла замуж, надо думать, кому-то назло или с отчаяния. Он оказался рядом в нужный момент, подставил плечо, она и вообразила себе что-то, а теперь деваться некуда. Ребенок в животе, или трудная беременность, или, наоборот, бесплодие.

— Ноль и девять десятых!

— Нет же, нет…

Убедившись, что супруги дошли до конца коридора, где другой санитар открывает перед ними заевшую дверь с электронным замком, спрашиваю Ле Галье, в чем проблема этой пары.

— Врачебная тайна, — отрезает он, словно устрица, захлопнувшая створки.

— Кому вы это говорите? — холодно возражаю я и, взяв его за плечо, направляю к кабинету.

Пока он кое-как перебирается через обломки, я поднимаю с пола табличку.

Профессор ЛЕ ГАЛЬЕ

Вспомогательные репродуктивные технологии

Усаживаюсь в кресло, где покоились ягодицы моей будущей любовницы: на ковре еще видны две вмятинки, оставленные острыми каблуками. Закинув ногу на ногу, сдуваю с таблички пыль.

— Сядьте. «Вспомогательные» — допустим, мне ведь известен ваш бюджет. «Технологии» — м-м, лучше не вникать. Меня интересует исключительно «репродукция», ее результаты.

Я достаю из кейса собранное братом досье знаменитого специалиста, чье имя выведено на обложке большими жирными буквами, так что надпись нетрудно прочесть даже с нескольких метров. Ле Галье застыл, уперев руки в бока, и с ледяным лицом ожидает продолжения. Славное прошлое в больнице Сальпетриер[3] проходит перед его глазами, там он, не задумываясь, выставил бы меня из кабинета, но увы — так устроена жизнь, теперь мой взгляд весит больше, чем он сам со всеми своими регалиями.

— За три года вы осуществили только одно оплодотворение.

— У меня единственный донор!

Он рывком распахивает дверцу небольшой, размером с мини-бар, морозильной камеры, зажатой между металлическими картотеками, и тычет пальцем в несколько десятков пробирок, хранящихся в жидком азоте.

— Вот! Четыреста запросов, а донор только один! Все это добро — его! Он к тому же сексуальный маньяк, каждый день с утра до вечера дрочит у меня в блоке, и я еще должен спасибо ему сказать!

— Вы только одну женщину оплодотворяли с его помощью?

— Да, месье! В последний год повторяю из месяца в месяц, но ничего не получается!

Он побагровел, скрюченные пальцы вцепились в край стола.

— Вы могли бы, наверно, попробовать и какую-нибудь другую… — предлагаю я.

— У моей больной проблема с овуляцией, — он срывается на визг, — так что же, выставлять ее за дверь? И я не стану оплодотворять весь департамент от этого парня! Мне просто некуда пристроить его продукцию!

Я наблюдаю этот праведный гнев с зарождающейся симпатией.

— В сущности, вы тот же дилер: ваша пациентка покупает месячную дозу, которая вам ничего не стоит; она живет надеждой, а вы знаете, что надежды нет. Но лавочка работает.

— Зачем вы взяли эту карточку? Отдайте!

Пробегаю глазами запись на бежевом прямоугольнике. Она заведует секцией парфюмерии, он — секцией игрушек; он бесплоден, она — нет. Успеваю зафиксировать краем сознания их адрес, прежде чем подвергнуться нападению профессора, который буквально вырывает у меня карту. Еще один псих.

— Это конфиденциальные сведения! Что вы себе позволяете? Здесь больница!

Проглатываю ответ: «Вот как?» Окно выходит на парковку, и я вижу, как Шавру Адриенна-Жанна, проживающая в Бурге по адресу: улица Союзников, 20, усаживает Шавру Симона-Пьера в машину вроде «Фиата», ту самую, что час назад задела крыло моего «Бентли». Забавно. Шавру Адриенна обходит машину, садится за руль. Мелькнуло колено, дверца захлопнулась. Хочу ее.

— А для этой пары вы намерены что-то сделать? — оборачиваюсь я к лысому. — Или будете вечно ждать овуляции вашей постоянной клиентки?

Вспомогательный репродуктивный технолог достает из кармана очки, медленно, стараясь сдерживаться, разгибает складные дужки.

— Месье Фонсине… Дважды в неделю я публикую в местных газетах объявление о поиске добровольных доноров. Но это же Крёз, не столица. Что я по-вашему должен делать? Предложить вознаграждение? Как в Италии или в Америке? Этический долг, месье Фонсине, — вам известно, чего он требует?

— Расходовать бюджет на ремонтные работы?

Он вскакивает как ошпаренный.

— Да! До последнего сантима! И я этим горжусь! Здесь видна вся абсурдность нашей системы! И когда присылают технократа вроде вас, чтобы переложить на человека ответственность за административный идиотизм, ему же осложняющий жизнь, я перестаю что-либо понимать, месье Фонсине, именно так! Да, мне приходится красить стены и менять ковролин каждые два месяца! Не израсходуете бюджет полностью — вам его в будущем году министерство урежет. А завтра какой-нибудь попсовый певец в гуманистическом порыве запишет диск об искусственном оплодотворении, и все помчатся сдавать сперму! Я хочу иметь средства, чтобы справиться с наплывом доноров! Теперь поняли? А я, между прочим, аллергик! От запаха краски у меня астма, а от нового ковролина — крапивница! Валяйте, излагайте все это в вашем отчете и уматывайте в Париж! А меня оставьте в покое! Я болен!

Он бросает на стол сломанные очки. Я выдерживаю паузу и, кивнув, встаю:

— Спасибо.

Ле Галье переводит дыхание, моргая покрасневшими глазами. Беру со стола кейс, указываю на дверцу морозильной камеры, которую он оставил открытой:

— Все-таки уважайте будущего отца.

Вымученно улыбнувшись, он пожимает плечами и закрывает дверцу. Я выхожу, заверив на прощание, что весьма сочувствую его астме, но бюджет отделения будет увеличен.


«Галереи Бономат». Трогательный уголок старой Франции, задрапированный розовым тюлем, — словно сошедший со страниц Золя[4]. Гигантские лестницы, кованые перила, купол с витражами — и убогие торговые секции. Дрянной товар, высоченные цены, неоновое освещение. Над полупустыми прилавками веет каким-то вокзальным духом. Уйма полезной площади пропадает зря: на каждом шагу, скрестив руки, стоят истуканы в униформе сталинского пошиба и вперяют тяжелый взгляд в потенциального покупателя — а тот и без них заранее жмется к стенам, как бы извиняясь за свое присутствие, которое может объясняться только желанием что-нибудь украсть. Шесть часов вечера: надо полагать, здешние часы пик. Сломанный эскалатор разворочен, никто и не думает его чинить. Сложив руки на груди, продавщицы в складчатых полосатых халатах, причесанные волосок к волоску, переглядываются с продавцами в темно-синих блейзерах, на которых вышита буква Б, — те, напротив, держат руки за спиной. Персонала, наверно, вдвое больше, чем клиентов. С ума сойти.

Зато на четвертом этаже — сюрприз. Секция игрушек — чудо да и только, детская мечта, совместившая в себе зоопарк, арсенал, парикмахерский салон, звездные войны и авторалли «24 часа Ле-Мана». Симон Шавру в форменном синем блейзере сидит на плюшевом носороге, безвольно свесив руки и глядя в пол. Вид вроде бы обычный. Но в глазах у него явно плещет река. Я знаю самоубийц: им ничем нельзя помочь, разве что оттянуть последний час, при этом отравив им существование еще и муками совести, — лишь бы наша собственная была чиста. Какой-то малыш в четвертый раз спрашивает, сколько стоит игрушечный автомат, и, разозленный молчанием, целится в Шавру. Прохожу мимо, не замедлив шага.

Парфюмерия начинается за стойкой с велосипедами. Самая популярная секция: считая меня, здесь трое покупателей. Становлюсь в очередь. Пока кто-то платит за имбирное мыло и крем для загара с защитным фактором 12, я спокойно рассматриваю цель моего визита. Еще раз здравствуй, Адриенна. Она сидит вполоборота, в стороне, склонившись над учетной книгой, и меня не замечает. Редко бывает, что женщина просто красива, без умысла, без тайны, как бы сама того не желая. Должно быть, натерпелась из-за своей красоты. Утомительно, когда к тебе все время пристают. Многие и замуж выходят только для того, чтобы это кончилось. Спокойный, чуть меланхоличный вид — такие намеренно подчиняют жизнь однообразным занятиям, в которые можно внутренне не включаться. Мечты о теплых краях, романы про любовь, уютная мансарда, одеяло в цветочек. А может, наоборот: ходит на аэробику, или играет по вечерам в волейбол, или до изнеможения крутится на брусьях. Поди узнай, с таким-то мужем; существует тысяча и один способ сублимации… Она проверяет счета, пряча под сосредоточенностью внутреннее смятение. Звенит звонок, и тут же его перекрывает оглушительный механический голос: пустынный магазин оповещают о скором закрытии. Продавщицы покидают свои места, на ходу расстегивая халаты. Адриенна подводит итог дневных операций, поднимает глаза от книги, смотрит на меня.

— Просим пройти к выходу! — разносясь гулким эхом по опустевшим секциям, настаивает голос из динамика.

— Я вас слушаю, месье.

Она очень бледна. Наверно, говорит себе, что где-то меня видела, но не пытается припомнить, где именно. Хорошо. Что я, собственно, здесь делаю? Утешить Адриенну, смыть ее печаль импровизированным праздником, провести вместе ночь, чтобы облегчить ей бремя унылого замужества, — этого я хочу по-прежнему. Но как достигнуть цели, я понятия не имею. Я ничего не придумал заранее.

— Просим пройти к выходу! — надрывается голос.

— Не беспокойтесь, — говорит Адриенна. — Объявление повторят еще раз десять. Это для инвалидов. Чтобы успели выйти.

Я киваю. Она не видит меня. Существует отдельно от своих слов. Последний разговор с покупателем, уже в неурочное время, лишь бы ненадолго оттянуть встречу с мужем, который так и сидит понуро на своем плюшевом носороге.

— Хотите духи?

Да, пожалуйста, шепчу я почти беззвучно, чтобы она переспросила. Хотя бы одной фразой больше — и на том спасибо. Увы, она расслышала и сторонится, давая мне видеть ассортимент флаконов и спреев.

— Какие именно?

— Ваши.

Она и бровью не ведет. Скучно. Я в сущности не ловелас. Подбираю, что само падает, а трясти деревья не люблю. Ладно, все же попробуем. Пожалуемся на судьбу, разыграем комедию, превратимся на время в другого человека. Я наклоняюсь к ее плечу, вдыхаю аромат, бесцветным тоном роняю:

— «Мисс Диор».

Тут она улыбается — невольно, не мне.

— Вы знаток.

— Конечно.

Убогий трюк. Идальго-коммивояжер: жгучие взоры, язык без костей. Адриенна подходит к стеллажу с диоровской продукцией.

— Большой флакон?

— Пятнадцать литров.

Она оборачивается: вскинутые брови, приоткрытый рот. Счет в мою пользу. Объясняю:

— Сегодня ведь у нас пятнадцатое, верно? Она неувереннно кивает. Я достаю бумажник:

— Кажется, столько?

Она смазывает эффект, отрицательно качнув головой: нет, на этот товар до субботы действует скидка; с серьезным выражением лица пересчитывает деньги, придвигает ко мне несколько банкнот. Счет сравнялся.

— Заказываете доставку?

— Да. Для этого мне нужен ваш адрес.

У меня снова «больше». Тут я хлопаю себя по лбу. Как я мог забыть: улица Союзников, 20, Адриенна Шавру. Приложите, пожалуйста, свою карточку. Выводя адрес на визитке, чувствую на себе ее взгляд. Ага, я поставил Адриенну в тупик. Что прикажете делать с этим небритым молодцом, отпрыском богатого семейства, ищущим развлечений, патентованным обольстителем, — осадить его, поднять на смех или вспылить, хотя он этого, похоже, и добивается? На мгновение заслоняя карточку, передо мной всплывает лицо брата. Приятно думать, что в иных ситуациях он меня стыдится. В этом я нахожу для себя оправдание. Я написал: «Полночь, бар гостиницы „Софитель“?» Протягиваю приглашение, она не берет. Я улыбаюсь, произношу жалобным, почти пародийным тоном:

— Вот что значит быть робким… Это придает особую наглость.

Она вздыхает. Но только вздыхает, не более. По глазам видно, что меня для нее просто не существует, но она так измучена, так беспомощна, так печальна. Только рисовка тривиального сердцееда могла хоть как-то привлечь ее внимание в этот вечер. Все-таки я не лишен чутья.

— Просим пройти к вы… — голос растворяется в невнятном громыхании, потом снова звенит звонок.

— Я замужем, месье, — мягко предупреждает Адриенна; не потому что она замужем, а потому что я покупатель.

— Разумеется. Иначе я бы себе и не позволил…

Она выдерживает мой взгляд: зубы стиснуты, побелевшие пальцы вцепились в край прилавка. Я ногтем подталкиваю к ней свое приглашение, ободряюще кивая.

— Вы меня не поняли, месье. Я люблю моего мужа. Правда.

— Да нет же, — я пытаюсь ее успокоить.

Она кладет ручку на мою карточку и вдруг начинает плакать, беззвучно, не шевелясь и не пряча от меня глаз. Как будто хочет видеть сквозь слезы мое лицо. Кажется, теперь она меня узнала. Она сопоставляет сцену, когда ее муж в беспамятстве валялся у меня под ногами, и нашу теперешнюю встречу, которую от больницы и реальных обстоятельств ее жизни отделяет космическое расстояние. Мнимо сокрушаясь, я сам себя опровергаю:

— Конечно, любите. Но больше не можете выносить. Потому что пожертвовали для него свободой, красотой, радостью жизни. Позвольте на один вечер вернуть вам свободу, любоваться вашей красотой и дарить вам радость. Вы станете куда милее тому же мужу, если прекратите внутренне упрекать его за то, что не осмелились хоть раз натворить глупостей. Я могу петь вам такие песни часами.

— Скажите-ка, — неожиданно улыбается она сквозь слезы.

— Или, наоборот, до зари слушать вас: я не мономан.

Убираю деньги в карман: пора сворачивать игру. Она глубоко вздыхает — и не противится, когда я целую ей руку.

— Вы не придете, Адриенна. Пусть, я все равно буду ждать. Прощайте.

Застыв, она смотрит на меня и уже сожалеет о том, что я сейчас исчезну. Поворачиваюсь на каблуках, иду к лестнице; остается только съесть сандвич и ждать полуночи. Мимоходом бросаю взгляд на мужа: он взял пульт управления и, не замечая, что на него уставилась какая-то растерянная девчушка, вяло гоняет над своей секцией радиомодель вертолета. Сейчас они с Адриенной молча отправятся домой, и между ними повиснет пустота, мысли о ребенке, которого он никогда не сможет ей сделать; за ужином Симон снова станет угрожать самоубийством, изливать свои страдания, в конце концов она не выдержит, скажет «пойду продышусь», накинет плащ и побежит в «Софитель», чтобы на несколько часов забыть о горе мужчины, которому нельзя помочь, и притворяться беззаботной перед равнодушным бабником, ничего не знающим о ее жизни.

Звон разбитого стекла. Вертолет Симона врезался в духи.

Уставясь невидящими глазами в пространство, он продолжает тупо нажимать кнопки.


Жак, сидящий за рулем «Бентли», протестует. Мы должны вернуться сегодня. Он оставил жену и дочурок среди нераспакованных вещей — а поскольку привык с упоением оберегать домашних, тревожно сдувать с них пылинки, только бы те не поранились, не изгваздались, не перетрудились, перед нами возникает душераздирающая картина: беспомощное семейство, брошенное на произвол судьбы в нетопленом замке, перед грудой коробок.

— Позвони им. Пусть переночуют в гостинице.

— Утром у тебя аудит в «Бискюитри Нантез»[5]

— Утром? Верно.

Брат вздыхает. Он никогда не умел мне отказать. Уж очень ему нравится, что я в нем нуждаюсь. Толкаю Жака локтем: Симон Шавру, расталкивая других продавцов, вылетает из служебных дверей под дождь, Адриенна бежит следом. Я опускаю стекло, чтобы добавить к изображению звук.

— Говорю тебе, я хочу побыть один! Слышишь? Что тут необычного? Езжай домой, я скоро буду, мне надо пройтись. И скажи этим идиотам: нечего пялиться на меня так, будто я смертельно болен!

Коллеги, не думавшие на него смотреть, теперь с удивлением оборачиваются.

— Я не болен! И помирать не собираюсь! Буду до ста лет коптить небо, всем на горе! Довольны?

Некоторые, решив, что Симон шутит, хлопают его по плечу, другие вежливо отворачиваются, поджимая губы и открывая зонты; постепенно все расходятся: кто к своим машинам или велосипедам, кто к автобусной остановке. Внезапно Симон срывается с места и под аккомпанемент неистовых гудков перебегает проспект. Адриенна запахивает плащ, растерянно озирается. Кажется, час нашего свидания приблизился.

Нашариваю в бардачке отвертку и, выпрыгнув из «Бентли», подхожу к оранжевому драндулету Шавру. Изобилие всяческих прибамбасов доказывает, что это «Лада» специального, улучшенного выпуска, — очень жаль. «Пш-ш» — шипит колесо, когда я, выдернув отвертку, направляюсь обратно. Жак с укоризненным видом изучает список завтрашних дел. Спрашиваю, чтобы его занять:

— Если я перепродам «Женераль де Бискюи» эльзасцам, как поступят в Нанте по отношению к «Белен»?

— Попытаются подтянуть линейку и бросятся на крекеры, но беда в том, что их печенья для аперитива плохо раскручены, а ты, выпустив из рук «Женераль», потеряешь контроль над лыжными ботинками и можешь облажаться со своей офертой на «Евроски».

Для меня все это не новость, но пусть тешит себя мыслью, что пока я распыляю средства, он стоит на страже нашей казны.

— Что предлагаешь?

— Нацеливай нантцев на крекеры, но лыжи держи под контролем.

Я согласно киваю, зная, что поступлю в точности наоборот. Я обучил брата ремеслу, но до сих пор не научил играть. Денежные операции сродни покеру: если не умеешь притворяться, что у тебя на руках слабая карта, губишь сильные комбинации. В настоящий момент у меня слишком мало неудач.

Адриенна стоит понурившись, не вынимая рук из карманов, и все еще глядит в ту сторону, где скрылся Симон. Она никак не решается двинуться с места, но потом все же бежит к «Ладе», прыгает внутрь, прижимается лбом к рулю.

Спустя несколько мгновений скрипнувшая ось или осевший набок кузов заставляет ее поднять голову. Она распахивает дверцу. До земли сантиметров шестьдесят.

— Колесо спустило, — говорю я, продолжая вращать ручку домкрата.

— Но у меня нет запаски! — она испуганно вцепляется в дверцу.

— Да? — удивляюсь я и кручу ручку в обратном направлении.

Машина опускается, Адриенна рыдает. Убираю домкрат и подхожу вплотную: пора пустить в ход козырь сочувствия.

— В чем дело? Что-то с вашим мужем?

Схватив меня за лацканы пиджака, Адриенна кричит, что Симон бросится в Блеш, как отец, она — уверена.

— Отец… Его отец утопился в Блеше?

— Не здесь, выше по течению, в Сен-Жиле. Месяц назад. Признал Симона своим сыном и тут же утопился.

Беру ее под руку и веду к «Бентли», заднюю дверцу которого уже распахивает Жак; в скорбном взгляде брата отражается и будущий крах моей кондитерско-лыжной стратегии, и убийственная картина брошенного им семейного очага — подумать, все из-за какой-то продавщицы.

— Едем к Блешу. Потом вдоль набережной. Но уверен, мадам драматизирует ситуацию.

Она даже не замечает, в какую классную машину села. Я усаживаюсь рядом, знаком велю Жаку: езжай. Адриенну теперь не остановить. Поток слез сменился столь же бурными откровениями: она заблуждалась, она лгала себе, она кругом запуталась. Симона она никогда не любила, сначала ее любовь была женской уловкой, потом, когда он стал лепить ее портрет, умилением, потом жалостью, еще позже — просто игрой. Но он поверил ее чувству, и отступить она не могла; Симон такой ранимый, а ощущение счастья придает ему столько сил… Теперь он во имя любви хочет вернуть ей свободу, чтобы Адриенна могла родить ребенка от другого, а ей этого совсем не нужно. Она только притворилась, будто хочет ребенка, потому что ребенка хотел он, а она все-таки любит его — то есть нет, не любит, но жалеет. Ну вот, а после того, как муж узнал о своем бесплодии, она все пытается объяснить, что лгала, что никакого ребенка не хочет, а тот не верит, думает, будто она лжет теперь, из жалости. Боже мой. И кто-то еще удивляется, что я живу один.

— Вот он! — показывая пальцем, вскрикивает Адриенна.

Жак бьет по тормозам, меня бросает на бар, ореховая дверца трескается, рюмки и бутылочка разбиваются вдребезги. В облаке пара виден Шавру, застывший на парапете между двумя деревьями Табличку «Блеш» я замечаю в ту самую минуту, как он прыгает вниз. Вылетаю из «Бентли», лавирую, как слаломист, между отчаянно сигналящими машинами. Почти ничего не видя за стеной ливня, перебегаю набережную, нагибаюсь над парапетом. Голова Шавру исчезает под водой, потом он выныривает, кашляя и отфыркиваясь. Зажимает нос, готовясь нырнуть снова. Подбегает Адриенна. «Симон!» — надрывается она, перекрывая криком автомобильные гудки. Что ж, была не была. Все равно я уже промок до нитки.

— Отпустите меня! Пустите, я хочу умереть!

Вода ледяная, силища у мужика неимоверная, я уже дважды порядочно хлебнул и получил ногой в живот. Шавру брыкается, вырывается, его сносит течением — я едва успеваю схватить за шиворот. Везет мне, нечего сказать. Сделал все, чтобы провести ночь с красивой женщиной, осталось только убить десять часов до вечера, и на тебе — приходится спасать ее мужа. Надолго я запомню Бург-ан-Валь.

От боли в солнечном сплетении не могу вздохнуть. Хватит уже лягаться, идиот! Нащупываю точку между шейными позвонками — мне ее показал брат, успевший повоевать в Алжире, — и, сильно нажав, отправляю Симона в отключку. Тут же спохватываюсь: весит он чуть не тонну, а я слишком много курю. Попробуй-ка удержать эту тяжесть на поверхности. Этак меня еще и в убийстве обвинят. Подныриваю ему под спину, пытаюсь вытолкнуть вверх. Щиплю, молочу кулаком, чтобы очухался, — без толку, снова наглатываюсь воды, течение уносит меня вместе с этим плавучим чурбаном, и вдобавок я ни черта не вижу из-за дождя.

Наконец мой локоть врезается во что-то твердое — камень! Руку сводит от боли, я не могу двинуться, но вдруг чувствую, что освобождаюсь от балласта. Поднимаю глаза: Жак с каким-то матросом тянут вверх бесчувственное тело Шавру. Течением нас прибило к берегу, к трем замшелым ступенькам между лодками. Меня вытаскивают следом. Скрючась на каменных плитах, выхаркиваю десятилетний стаж курильщика «Боярд-маис».

Стараюсь отдышаться. Вижу, что мой брат сидит на груди Шавру, а матрос энергично сгибает и разгибает его руки, пытаясь откачать. Адриенна рыдает в окружении зевак, увлеченно пересказывающих драматические события.

— Франсуа! Придется рот в рот!

Кое-как дотащившись до утопленника, припадаю к его фиолетовым губам. Лучше бы на его месте была супруга, ну да что поделать… Я давлюсь смехом, фыркая ему прямо в рот, стукаясь зубами о его зубы. Он срыгивает, сучит ногами, переваливается на бок и начинает блевать.

Держась за живот от хохота, я выбегаю на набережную и ловлю такси. Мы усаживаем почтенную чету в машину, я даю шоферу адрес больницы и с помощью намокших банкнот умеряю пыл зрителей, которые хотят вызвать полицию: но как же, он ведь сам прыгнул, явное самоубийство, мы все свидетели. Неожиданно преобразившийся Жак помогает мне их спровадить: бурный темперамент десантника обнаружился в нем после возвращения из Алжира, но теперь проявляется лишь раз в четыре года, во время чемпионатов мира по футболу. Разогнав толпу, он тоже начинает хохотать:

— Ну что, удался вечерок? Возвращаемся в Париж?

— Включи обогреватель, — прошу я, устраиваясь на заднем сиденье «Бентли».

При виде разбитой бутылочки и лужицы шампанского на коврике мне сразу становится не до смеха. Жак сворачивает к гостинице: я должен переодеться. Он благоразумно не лезет ко мне с расспросами. Еще бы: у него вновь появилась надежда провести ночь под семейным кровом. Если не застрянем в пробке, думает он, вообще есть шанс приехать в Ронсере рано, когда малышки еще не лягут.

— Жак. Мне тридцать лет.

Ловлю в зеркале его насмешливый взгляд.

— Да, бывают такие дни. Вот увидишь, надо просто забыть это все. Через десять лет станет легче.

Благодушный сорокалетний здоровяк… Моложавый вид моего братца только усугубляет проблему. От него так и веет душевным равновесием, заботливым чадолюбием, радостью, которую непрестанно подпитывают взращиваемые в тепличных условиях чудесные дочурки. Такое счастье, глупенькое и безотказное, я отверг сам. Такого счастья мне не нужно. Такое счастье было бы слишком жаль разрушить, я бы себе этого не простил. Такое счастье я мог бы подарить хоть завтра, без особого труда. Такого счастья мне вдруг нестерпимо хочется — только потому, что мой ровесник, решивший свести счеты с жизнью, чуть было меня не утопил.

— Какого ты мнения обо мне, Жак? Только честно.

Он отвечает не раздумывая, что само по себе красноречиво.

— Ты далеко пойдешь, — отвечает он. — Очень далеко.

— И чем кончу?

В его глазах — снисходительность, смешанная с любопытством. Он, сумевший одолеть две нешуточные депрессии — трехлетнюю, после смерти папы, и полугодовую, после возвращения из Алжира, — вправе посмеиваться над очередным припадком моего прекраснодушия. Я преуспеваю. Я ласков с его дочками — дважды в год, когда навещаю их. Я нравлюсь женщинам. Этого Жаку достаточно, чтобы верить в мое будущее. Я снова вижу Симона Шавру — не в фарсовой сцене несостоявшегося суицида, а среди безжизненных игрушек, в опустевшей секции магазина, трогательно одинокого на своем плюшевом носороге. Негромко переспрашиваю:

— Чем я кончу?

— Пока что — «Софитель», номер 120, мини-бар, снотворное и горячая ванна. Потом в машину — и спать до Парижа. К кому тебя отвезти? К Коринне? К Элизабет?

Подруливая к дверям гостиницы, он мысленно листает каталог моих подружек: кто из них сможет поставить меня на ноги до завтрашней поездки в Нант?

— Жак. Со мной случилась странная штука.

— Может, лучше к Беатрисе?

— Я хочу сделать ребенка для этого человека.

Он выжимает тормоз и оборачивается, положив локоть на спинку сиденья. Мой взгляд, видимо, настолько серьезен, что улыбка на лице Жака тут же гаснет. Я прошу разбудить меня завтра в семь утра: мы заедем в больницу, а оттуда направимся прямиком в Париж, он успеет домой к завтраку, его жена будет рада поставить для меня еще один прибор, и я смогу увидеть племянниц — последний аргумент рассеивает его тревогу и сожаления об испорченном вечере… Тем более что он забыл: завтра четверг, а по четвергам его дочки отправляются на пикник с танцевальным классом. Хоть я и редкий гость, это не мешает мне быть в курсе его семейных дел.


И вот я сижу ранним утром в тесном белом кабинете: фрамуга на стопоре, два садовых кресла и кипы «Плейбоя» в полиэтиленовой пленке. Медсестра, смуглянка с Антильских островов, дала мне пробирку, пачку салфеток и притворила дверь с улыбкой, которую я не назвал бы стимулирующей, потому что вообще она держалась скромно, — однако взор с поволокой и две расстегнутые пуговки халата намекали: если пожелаете, мое тело готово облегчить героический подвиг добровольного донора. Очень мило, спасибо. Странноватые все же у меня радости.

Столковаться с профессором Ле Галье оказалось легче, чем я ожидал. Конечно, он возмутился: врачебная тайна, обязательная анонимность донорства — я клятвенно обещал ему и то, и другое; он, впрочем как и я, не питает иллюзий насчет реального соблюдения профессиональной этики… К тому же понимает: обмолвись я в отчете о нецелевом использовании дотаций, поста заведующего отделением ему не видать как своих ушей. Понимаю и я: Ле Галье давно смирился с тем, что от него осталась лишь табличка на двери кабинета, и готов послать все куда подальше. Но нам можно было обойтись и без крайностей, мы хорошо поняли друг друга. Я так люблю это братское чувство, внезапно сменяющее презрение и враждебность! Это взаимное удивление, эту признательность. Моя причуда могла бы стоить профессору слабого укола совести, но от совести наша больничная система его давно избавила. Да и много ли весит один сомнительный поступок в сравнении с терпящим крах призванием?

— Итак, забудьте о нашем разговоре, поместите мою сперму в холодильник и по чистейшей случайности оплодотворите ею мадам Шавру.

— А если анализы покажут несовместимость?

— Тогда сольете сперму в раковину, но я ничего об этом не узнаю. Вы, надеюсь, тоже сохраните врачебную тайну.

— Зачем это вам?

— Допустим, я чем-то похож на будущего отца.

— Вы так думаете?

На этом удивленном вопросе разговор кончился. Я предпочел бы закончить его на другой ноте.

Поудобнее устроив голову на спинке кресла, закинув ноги на кипу «Плейбоев», смотрю на пробирку, которая сейчас примет в себя будущего маленького Шавру. Дело, к счастью, пустячное. Я скорее похож на играющего в тотализаторе, чем на дарителя: если получится, то получится с одной дозы и с первого раза. Не мотаться же в Бург-ан-Валь каждый месяц, подгадывая точно к овуляции Адриенны. Решение сиюминутное и имеющее силу только этим утром; завтра я буду далеко отсюда, но в пробирке останется моя ставка, сделанная в память о нелепом происшествии, о мимолетном влечении, о желании превратиться в кого-то другого, о внезапно кольнувшем сочувствии к продавцу игрушек, который мог быть мной — мной, прожившим другую жизнь, с другим детством, другой незадавшейся судьбой. Вот твой сын, Симон. Воспитай его по своему подобию. Неудачнику лучше быть добрым к другому неудачнику. Я знаю, о чем говорю.

В дверь дважды негромко стучат. Приличия ради молчу, не говорить же, что я еще не кончил. В другой раз я был бы не против содействия медсестры, но сейчас дело касается только меня и моей спермы, я должен сосредоточиться, ведь мне надо не столько разрядиться, сколько, наоборот, «зарядить», как говорят колдуны, изготовляя талисман. Дверь открывается: смуглянка, удрученно прикусив губу, вводит какого-то типа с пробиркой в руках.

— Привет, коллега!

Он жмет мне руку. Большой младенец: глаза навыкате, щеки румяные, волосики редкие; одет в синюю форму с нашивкой «Городской транспорт». Высвободив руку, он приподнимает фуражку, поворачивает ее козырьком назад и садится напротив.

— Прекрасно, теперь я вас оставлю, — тактично говорит медсестричка и, давясь смехом, спешит прикрыть за собой дверь, чтобы ее фырканье нас не расхолодило.

Я галантно убираю ноги с кипы «Плейбоев», как бы предлагая моему визави выбрать подходящую картинку, но он отклоняет мое приглашение жестом, похожим на взмахи «дворников»:

— Нет-нет, не беспокойтесь: я вызываю нужные образы мысленно.

Зажав пробирку под мышкой, он достает отрывной блокнот и старенькую ручку, отвинчивает колпачок, кладет все это на колени и закрывает глаза.

— Извините, спешу: запарковался во втором ряду.

Я поворачиваюсь к окошку, на котором чертит косые штришки дождь, встаю, отхожу в сторону, дожидаясь своей очереди. Хриплое дыхание донора прерывается каждые двадцать секунд, сменяясь шорохом пера, бегущего по бумаге. Мемуары, что ли, он пишет? Или завещание? Чтобы чем-то себя занять, смотрю в ежедневник. Уже две встречи срываются из-за этой истории. В Нант я опоздал, отправлюсь прямо в Брюссель. Сложный маневр: перевести «Общество спальных вагонов»[6] под контроль «Депозитной кассы»[7], не меняя географии капитала.

— Сиянье недр твоих — цель моего ручья! — восклицает донор. — Со мной моя любовь и ненависть твоя…

Он издает долгий вздох с присвистом, переходящий в судорожный стон, и, открыв глаза, заключает:

— Недурно.

Я поздравляю его. Бережно закупоривая пробирку, он спрашивает, люблю ли я Бодлера. Я неопределенно возвожу глаза к потолку. Донор по-детски улыбается, пряча свой блокнот.

— Я, конечно, всего лишь продолжаю традицию. А вы зачем тут? — И, не давая мне времени ответить, прощается: — Ладно, удачи, коллега. Может, еще свидимся.

— Вы часто здесь бываете?

Его жест красноречив: подсел давно и по собственной воле.

— Вдохновение. Кончать в салфетку — именно то, что вы называете боязнью чистого листа. Как хорошо, что я увидел объявление в газете! Здесь я могу сослужить двойную службу — и поэзии, и доктору, помочь ему осчастливить горемык, у которых нет детей. Я говорю себе: от твоих стихов рождаются детки.

Мое нахмуренное лицо вызывает у него внезапный испуг:

— Не бойтесь, я сдавал анализы, у меня все в лучшем виде!

Стараюсь скрыть тягостное впечатление за лучезарной улыбкой. Этот гибрид дрессированного пса и безвредного олуха излучает такое искреннее человеколюбие, что чувствуешь какую-то странную вину.

— В полном порядке, и справка есть. Вот только — никому не говорите, врачебная тайна, — муза, для которой я тружусь, никак не хочет овулировать. Но я своего добьюсь. Хорошо, когда есть цель в жизни.

С улицы доносятся автомобильные гудки. «Коллега», всполошившись, оборачивается.

— О-ля-ля! — Он всплескивает руками, осознав масштаб катастрофы. — Это же мой автобус все загородил!

И, приподняв на прощанье фуражку, уносится со своей пробиркой. Я сажусь на прежнее место. Мэр вправе гордиться муниципальным транспортом не меньше, чем больницей. Впрочем, интермедия несколько сбила мне настрой. Трудно сосредоточиться на будоражащих воспоминаниях, которые доводят до нужной кондиции, и в то же время на идеальном сперматозоиде, чьей участи ты должен благоприятствовать. Давно я не чувствовал себя таким опустошенным, никчемным, механическим. Этот кабинет, в котором опосредованно наделяют жизнью, представляется мне залом ожидания — а ждешь здесь того момента, когда наконец удастся завершить обследование самого себя.

Я и вправду хотел бы подарить моему отцу внука. Я делаю это спустя двадцать лет после его смерти, когда мой жест уже ничего не значит, но, соглашаясь препоручить моего потомка чужой родительской любви, я все же соединяю себя с папой, связываю мое самоотречение с его памятью, мой тайный поступок с его вездесущностью, бросая, наперекор его смерти, пробирку в море. Иначе во имя чего мне жить, беречь себя, длить удовольствие, которого я больше не испытываю? Во имя чего стараться передать другому то, что украли у меня? Я слишком любил своего отца, чтобы хотеть самому вырастить сына. Мне это никогда не будет по плечу. К тому же сирота останется сиротой, какие бы искусственные продолжения для своей жизни он ни придумывал, как бы ни старался отыграться за счет потомства. Я свое потомство решил пощадить. Кроме шуток. Из этой игры я выхожу. На два пальца спермы в пробирке — и все, до свидания.

— Вот, дарю, — я ставлю трофей на стол профессора Ле Галье.

Мою пробу передают команде лаборантов: те разжижают сперму, добавляют в нее глицерат и яичный желток, благодаря которому, уверяют они меня, заморозка не уничтожит сперматозоидов. Остается только перелить полученную смесь в специальный сосуд, именуемый «пайеткой», погрузить его в жидкий азот (минус 196 по Цельсию) и закрыть дверцу морозильной камеры. От моральных терзаний, пережитых в соседнем кабинете, не осталось и следа: меня захлестывает бурная радость, непривычное чувство уверенности в будущем. Счастливого пути, мой замороженный гомункул, подкидыш, росток, пересаженный в лучшую почву.

— Хотите расписку? — спрашивает врач.

4

Я сжимаю край раковины: пусть холод меня отрезвит. Не хочу опять обманываться, слишком серьезно то, о чем идет дело. Снова и снова перечитываю прилагаемую инструкцию. И те, что меняют цвет, и те, на которых проступают кружочки, крестики, штрихи — в зависимости от результата, — уже десять раз внушали мне ложную надежду.

Нет, этим утром я отчетливо вижу кружок: если верить инструкции, результат положительный. Я не спешу вопить от радости, проверяю, соответствует ли тест упаковке, — всякое бывало. И сажусь на биде, уронив руки на колени, свесив голову. Адриенна снова уснула, я слышу, как она дышит: сегодня воскресенье. Мне хочется плакать. Мне хочется поверить. Еще чуть-чуть — и я сочту это естественным. С ума сойти.

С тех пор как я прыгнул в Блеш и незнакомец вытащил меня, моя жизнь стала сплошным чудом. Звоню профессору Ле Галье, чтобы извиниться за погром в его кабинете, а он вдруг говорит: «У меня есть донор». Потом анализы на совместимость, обследования, и прочее — все в порядке. Сверились с циклом Адриенны, выбрали день. И вот сегодня утром — кружок на полоске. Это слишком прекрасно, чтобы быть правдой. Что мне делать? Разбудить ее? Она спит с берушами, из-за электродрели на четвертом этаже, и я представляю себе, как вынимаю их у нее из ушей и объявляю, что она беременна, — но почему-то от этой картины не хочется прыгать до потолка. Как-то куцевато для торжественного церемониала. Ведь это утро мы будем вспоминать всю жизнь, надо обставить его должным образом. Я выхожу за круассанами.

Быстро иду в лучах утреннего солнца, подгоняемый ветром. Не все гладко у меня с Адриенной. Ее вины тут нет, но я все время чувствую стыд. Ни одного упрека после моей попытки покончить с собой, даже фраз вроде «обещай мне, что больше так не сделаешь» или иронических уколов: «в следующий раз ты поступишь разумнее». Вообще ничего. Как будто забыла. Она все мне прощает, а что думает — я в сущности не знаю. Будет ли она любить этого ребенка? Хочет ли его теперь, почти утратив веру? И, главное, как ей сказать? Я, кажется, готов проявить деликатность и спросить: «Оставим его?»

Шучу, шучу сам с собой, подходя к булочной: ведь это женщина обычно думает, как сообщить мужчине, что он будет отцом. Жизнь охренительно хороша. Прошу прощения, хороша изумительно. Отныне буду следить за своей речью. Малыш все слышит. Кажется, если при будущей матери говорить по-английски, первыми словами ребенка будут «Good morning»[8], — нет, это я преувеличиваю, но доктор Каренски в «Присутствии эмбриона» пишет, что способности к языкам формируются в утробе. И к музыке тоже. Я уже сейчас сделаю зародыша фанатом Джо Дассена, буду подсаживаться к Адриенне и читать ему про Тентена[9]. Жаль только, что я не курю, — было бы что бросить ради него.

— Шесть круассанов, пожалуйста.

Булочница, ничуть не удивляясь, подает мне круассаны; не догадывается, что с сегодняшнего дня я покупаю на троих. Какое счастье, прямо блаженство какое-то! Дух перехватывает, столько всего хочется сразу. Уминаю один круассан не отходя от прилавка, даже не успев получить сдачу. А теперь я хочу мороженого. Шарик лимонного и шарик клубничного. На дворе декабрь, минус семь. Да, нелегко мне придется в первые месяцы беременности, ведь все мои желания — летние; зимой я впадаю в спячку. Одно утешает: мой ребенок родится в августе. Не придется выпрашивать отпуск по уходу за новорожденным — время равно отпускное.

От булочной я иду прямо, не сворачивая в свою улицу. Я не наведывался к старикам две недели. Так стыдно было после этого прыжка в реку, что я не смог бы притворяться перед ними, — как всегда, делать вид, что я счастлив и доволен жизнью. Моя привычная роль: радовать дедушку и бабушку, проявлять интерес к тому немногому, что еще привязывает их к жизни, без конца брать себе добавки, какое бы блюдо ни подавалось на стол, и все это — чтобы они не думали о подлинных бедствиях, о старости, о меркнущем вечернем свете. Не уходите. Побудьте еще немного. Я хочу подарить вам правнука. Хочу, чтобы он оценил твое кулинарное искусство, Мина, ощутил, целуя тебя в шею, как и я, мягкость кожи, похожей на дрожжевое тесто, и успел посмеяться над чудачествами Деды, над штабелями коробок в его комнате, каждая с наклейкой: «летние рубашки», «новые трусы», «подарки Симона», — будто нарочно, чтобы облегчить труды наследникам. Не хочу думать, что он готовится к смерти. Хочу вернуть улыбку Мины, которую почти не видел с тех пор, как ослабевшее зрение не позволяет ей поддерживать в доме былую чистоту. Я дал ужасного маху, наняв для стариков на три часа в неделю помощницу-испанку. К ее приходу Мина бросалась мыть и убирать: мол, иначе та «людям расскажет». Ей было неловко и за Деду с его коробками, залатанным на локтях халатом и привычкой кормить вставную челюсть в стакане, как рыбку, шипучими таблетками. Больше испанка не приходит.

Лязгают отпираемые один за другим замки, стрекочет счетчик в прихожей. Слышу дыхание Мины, возящейся с дверью. Над звонком пришпилена карточка: «Месье и мадам Люсьен Шавру»; мне больно на нее смотреть. И страшно. Я словно вижу прообраз будущей надгробной плиты. И этот ненужный клочок бумаги над онемевшим звонком — единственный знак смерти, от которого мне действительно хочется плакать.

— Кто там?

Склоненная набок голова Мины над дверной цепочкой, обеспокоенное личико в узком проеме. Она всегда задает этот вопрос с опасливым раздражением, как будто звонящий виноват, что она слепнет. Я больше не звоню шесть раз кряду: она вообразила, что воры могут прознать наш условный сигнал, и перепугалась еще сильней. Каждый год в День матери я ставлю ей еще один замок. И, как все, что я делаю, получается курам на смех: чем больше замков, тем дольше ей приходится, отпирая, изнывать от страха, потому что спросить «кто там?» через запертую дверь она неспособна.

— Доброе утро, Мина.

Она прикрывает дверь и снимает цепочку, снова открывает. Спешу ее поцеловать, чтобы она не мучилась, вглядываясь в потемки лестничной клетки. И сразу зажигаю в прихожей люстру, которая ярко светит ввернутыми мной тремя стоваттными лампочками.

— Милый, ты с ума сошел! Почему ты ходишь в пижаме?

— Мина, это спортивный костюм. Похоже на пижаму, ты права, но такие сейчас все носят, никому и в голову не взбредет, что это пижама.

— Дедушка еще спит. Выпьешь со мной кофейку?

Обняв за плечи, веду ее в кухню.

— Идиотского кофейку, — тихонько добавляет она, чтобы доставить мне удовольствие.

Эти мгновения, когда она вспоминает наши детские секреты, примиряют меня с жизнью. Деда всегда спал по тринадцать часов в сутки, а мать, когда еще жила с нами, возвращалась не раньше двух ночи и выходила из своей комнаты к полудню. Утренние часы принадлежали нам с Миной. Запретный кофе на кухне, без молока, вопреки тому, что между двумя тирадами из Ионеско провозглашала мать: «Кофе без молока делает детей идиотами»… и как же весело было нам с Миной этих идиотов изображать! Мы корчили дурацкие рожи, прыская над чашками. А потом под ручку — она сгорбившись, я привстав на цыпочки, — тихо выходили из дома, где еще спали мама и Деда: весь мир был нашим! Она провожала меня до дверей школы, поигрывая ключами, будто бы у нас была машина; иногда, чтобы меня позабавить, громко говорила при одноклассниках: «Так я возьму сегодня „Кадиллак“?» А потом бежала открывать свою секцию в «Галереях Бономат».

После обеда я отвечал уроки ей, потому что Деда репетировал с мамой. Таблица умножения перемешивалась с «Гамлетом». Хорошо было. Два малых ребенка на воспитании у сказочных стариков, которые и сами недалеко от них ушли. Деда мнил себя вторым Луи Жуве[10], Мина помогала мне скрывать школьные грехи: плохие отметки, синяки, полученные в драках. Приносила из магазина образцы духов и давала мне, чтобы задобрить учительницу. А потом мама уехала. Как бы мне хотелось вспомнить все лучшее из детства, ради моего сына…

— Мина.

Она поднимает глаза от чашки с кофе, слишком крепким, горьким, — не суть важно. Электрическую кофеварку, которую я подарил ей на прошлое Рождество, Деда сразу упрятал в коробку с наклейкой «подарки Симона».

— Мина. У меня скоро будет ребенок.

Она реагирует не сразу. Голубые глаза пусты. Качает головой раз, потом другой, пальцы смыкаются, не дотянувшись до чашки.

— Мы не доживем.

В бессильном гневе я хватаю ее за руку.

— Зачем ты так? Перестань. Вам еще жить и жить. Адриенна вас обожает. И вообще — вы нам нужны.

Упрямо мотая головой, она отгоняет радужные видения.

— Нет уж, милый. До твоей женитьбы мы дожили, и то слава богу.

Храп Деды за стеной переходит в надсадный кашель. Я, разумеется, не сказал им ни слова о моем бесплодии, о попытке самоубийства. Может, сказать сейчас, чтобы оттенить свалившееся на меня счастье? А что, если я плохо вник в инструкцию к тесту? Если кружок взял и растаял? Если Адриенна потеряет ребенка? Слова, чуть было не вырвавшиеся наружу, застревают в горле. Я молча допиваю остывший кофе.

Деда, не заметив меня, проходит в туалет и громко там кряхтит. Через некоторое время появляется вновь в кое-как застегнутой пижаме, видит меня и радостно вскрикивает «О! Симон!» а потом без всякого перехода продолжает:

— Ты слышал, конечно: он умер.

Кто именно, никак не вспомнит. Это его стиль: вместо приветствия сообщать о чьей-нибудь смерти, вот только память стала изменять.

— Да знаешь ты, знаешь! — настаивает Деда, как будто не он, а я забыл имя. — Этот, как его. Твой певец.

Джо Дассен. Джо Дассен умер?

— Кто-кто? — спрашивает Деда у Мины, та повторяет ему имя, которое я назвал, и он поворачивается ко мне, торжествуя: — Ну да!

Джо Дассен. Мой кумир. Голос, так хорошо вторивший моим любовным горестям. Деда ищет в программе, по какому каналу вчера шла передача в честь Дассена. А я и не знал.

Я целую Мину в лоб и ухожу. Пошел снег, он ложится на асфальт и тут же тает, под моими кроссовками хлюпает серая каша. Хочется снова лечь в постель, накрыться с головой, вставить в уши затычки и обо всем забыть, ничему не верить, — потому что падать с небес на землю слишком больно. Лучше уж отгородиться от жужжания дрели и попросту проспать до обеда, доказывая себе, что сегодня воскресенье.

Я забыл у стариков пакет с круассанами. Забыл дома ключи. Мне открывает Адриенна, растрепанная, бледная как полотно.

— Симон! Я беременна.

Я мычу: «а, хорошо»; из меня будто воздух выпустили. Она изумленно смотрит на меня. Рывком прижимаю ее к себе, шепча, что я счастливейший из мужчин, что люблю ее теперь вдвое сильнее, что малыш будет нашим богом, — и снова выхожу за круассанами.


Дни ожидания были настоящим чудом. Нет ничего прекрасней беременной женщины. Даже наша близость стала для меня близостью с ребенком, которого она носит в себе. Я так ясно его представляю, разговариваю с ним, прислушиваюсь. И в моих мечтах он отвечает мне: говорит, что рад прийти к нам, что готовится к этому приходу; он знает, что Адриенна будет любить его как моего родного сына, а я и вовсе не вижу разницы: я дам ему мое имя, а это будет значить, что я дал ему жизнь. И для всех мы будем обычной, полноценной семьей.

Проходят месяцы, живое существо, растущее в нашем доме, не оставляет места ни для чего другого. Мне сказали, что это мальчик: я уже купил полное приданое. А еще я надвое разделил гостиную перегородкой и вью для него гнездышко. Я все распланировал, вечера напролет работая с картонным макетом. Здесь встанет кроватка, здесь манеж, здесь пеленальный столик, а вот здесь комод с прибором для подогрева бутылочек… Я выбрал небесно-голубые обои с облаками-птицами: пусть малышу снятся хорошие сны. Установил систему видеонаблюдения, чтобы можно было, не разбудив, посмотреть, как он спит. Сидя в гостиной, нажимаешь на пульте кнопку с цифрой восемь, и пожалуйста — на экране появляется кроватка, вид сверху. Я прижимаю к себе Адриенну, мы поудобнее устраиваемся на диване и, держась за руки, тестируем нашу систему.

Она часто плачет из-за пустяков. Я объяснил ей, что все дело в гормональной перестройке, но это сущая ерунда, такие вещи никак не могут омрачить ее счастья. При малейшей тошноте, при любом недомогании я тотчас ищу ответ в книгах о беременности — я десятка три уже проштудировал, снабдил пометами, переложил закладками важные места. Я научил ее дышать по методике Ламаза, а чтобы легче было поймать ритм, ставлю диск «Роллинг Стоунз». Она не отказывается. Только немного раздражается, потому что я то и дело прижимаюсь ухом к ее животу и слушаю, как бьется сердце моего сына. Я делаю вид, что не замечаю. Фрустрация «эго» на пятом месяце, сороковая страница.

Как-то она сказала даже, что чувствует себя лишней. Я посмеялся. Действительно, если кто здесь и лишний — по отношению к донору-производителю, первородящей матери и эмбриону, — так это как раз я. Я ей так и сказал, и она попросила прощения. Хотя я сказал правду. Впрочем, ни в одной книге я не встречал примеров столь странного трансфера: будущая мать влюбляется в анонимного донора. Надо сказать, искусственное оплодотворение пока что послужило темой только для одной брошюрки из популярной серии «Что я знаю?», и автор не слишком сведущ в предмете.

И все же порой, когда мы играем в рами[11], я чувствую, как между нами незримо встает «другой». Я знаю, что Адриенна пытается представить себе, какой он. Ничего удивительного: тот факт, что в ней разрастается частица незнакомого человека, не может ее не смущать, хотя она и пошла на это по доброй воле, — может быть, даже именно поэтому. Иногда я читаю в ее глазах какую-то виноватую нежность, словно она мне изменила. Я не нахожу слов, чтобы все ей объяснить, расставить по своим местам. Об этом доноре мы не знаем ровно ничего, кроме того, что он здоров и совместим с нею. Поставщик продукции, не больше. Нет оснований воображать его прекрасным принцем. Сам я представляю себе скорее скромного почтового служащего, отца пятерых или шестерых детей, чья жена не может больше забеременеть, вот он и дарит свое семя незнакомцу, которому не повезло. Не будь я бесплоден, тоже стал бы донором. Мне кажется, он похож на меня.

5

Я выхожу на террасу и вижу раскинувшийся внизу город, привычный к подземным толчкам; он уже приходит в чувство, между тем как у меня за спиной трещат фотовспышки и проплывают на подносах пирожные. На расстоянии в десять тысяч километров беременность Адриенны Шавру окрыляет меня. Я редко бываю таким непринужденным, раскованным, приветливым. Вершители судеб компании «Эпл» — команда вечно замотанных юнцов, роботов с необсохшим на губах молоком — не устают дивиться этой перемене. Они приписывают ее стремительному прорыву «яблока» на французский рынок, к которому я в немалой степени приложил руку, закопав конкурентов. А в Бург-ан-Вале в это самое время, если мои расчеты верны, Адриенна уже на шестом месяце. Порой мне хочется наблюдать, прячась в тени, счастливую гордость Симона Чудом спасенного. Но нельзя одновременно быть везде.

Молоденькие радужные яблочки выкатываются одно за другим на террасу, меня окружают, хлопая по плечу и приговаривая «Хай!», взахлеб обсуждают удавшийся «хэппенинг». Они хотели события. Чего-то колоссального, такого, что останется в памяти навсегда. Я посоветовал объявить о выпуске нового компьютера в момент землетрясения, мощность которого, как оказалось, составила 6,2 балла по шкале Рихтера. Носитель самого яркого бейджика обещает пухлому розовому представителю Арканзаса, что в следующий раз я подгадаю еще лучше. Двадцать тысяч погибших, идет?

Спертый воздух Сан-Франциско, пропыленный, пахнущий жженой резиной, мне почти не претит. Я сейчас в одном из тех редких состояний духа, когда здешнее талантливое дурачье забавляет меня, когда американский рынок будоражит и умиляет, как в пору моих первых шагов. У буфета, стилизованного под соломенную хижину, встречаю журналистку из филадельфийских финансовых ведомостей, с которой начал флиртовать до подземных толчков. Увидев меня, она включает диктофон, и я продолжаю интервью, тем более откровенное, что кассета у нее, как я заметил, кончилась добрых полчаса назад. Вновь чувствую себя двадцатитрехлетним дебютантом, счастливо унесшим ноги из зоны повышенного риска — университетских аудиторий, где я своим умом дошел до весьма простой истины: нужно как можно скорее выбросить из головы все, чему нас учили лицемерные светила, с их готовыми суждениями об экономике, промышленности и политических тенденциях, столь же устаревшими, сколь и фантастическими, — правда, полезными для заточки наших клыков. Ни один глава предприятия, выступая в роли преподавателя, не потеряет бдительность до такой степени, чтобы делиться своим опытом с будущими волками, — если, конечно, он не банкрот.

— А как вы оказались в «Макдоналдсе»? — задает вопрос журналистка: она думает о своих читателях, которых должна кормить фактами, имеющими к ним прямое отношение.

Я улыбаюсь, вспоминая себя в начале пути: ресторанный критик-стажер, опухший, бледный, с ввалившимися щеками. Один город в день, по три Биг-Мака кряду, чтобы проверить, соблюдается ли в новых лицензионных закусочных, открываемых в Европе, основной закон этого фастфудного бренда: «быстро, вкусно, чисто». Изжога, холестерин — и суровое мщение с моей стороны. Из этого периода я вынес хроническую язву желудка и важную догадку: умение навязать работодателю убеждения, которых сам не разделяешь, — единственный талант, полезный для успешной карьеры.

«Макдоналдс», из-за моих отчетов лишивший лицензии десятки отличных заведений, придраться к которым мог единственно мой слабый желудок, публично выразил мне благодарность за краткосрочную потерю четырехсот миллионов, а стало быть, сделал верный выбор между возможным падением престижа и благосклонностью изумленных потребителей: подумать только, ресторан, оказывается, могут закрыть из-за того, что рядом с ним, в радиусе пятидесяти метров, больше четверти часа валялась на тротуаре одна из фирменных коробочек. В дальнейшем, когда лицензии мало-помалу были возвращены, благодарная изголодавшаяся клиентура умножилась десятикратно, проявляя полнейшее равнодушие к разбросанной замасленной бумаге и прочим проблемам гигиены, на которые «Макдоналдс» после столь героического и добровольного перехода через пустыню позволил себе смотреть сквозь пальцы. А моей карьере был дан толчок.

— Вы женаты? Сколько у вас детей? — спрашивает журналистка, дабы завершить мой портрет.

Ее «how many children» прозвучало как нечто само собой разумеющееся. Ничем не выдавая своего счастья, отвечаю: «no more»[12]. Сконфузившись от своей бестактности, вообразив бог весть какие драмы, она, однако, остается профессионалом и просит пояснений. Об этом так просто не расскажешь, отвечаю я.


Вернувшись в Париж, я покупаю однокомнатную квартирку на двадцать первом этаже высотного дома, с видом на Сену и автобусную стоянку гостиницы «Никко». Обставляю ее в шведском стиле: стальной дизайн, хромированные стулья, черные шторы. Все это для Яффы. Одна из самых больших радостей, какие доставляют мне женщины, — это меблировать их жилье. Создавать для новой подруги место, схожее с ней самой. Курчавая желтоглазая Яффа, в чьих жилах смешалась берберская и лилльская кровь, горячие пески и чуть-чуть льда, кончила, сама того не заметив, Национальную административную школу[13] и теперь свирепствует в Государственном комитете по защите детей, где от нее достается производителям клея, Управлению по санитарным и социальным вопросам и издателям комиксов. Две недели я искусно плел вокруг нее сети: выслеживание, случайная встреча, цветы, совпадения, минуты многозначительного молчания на ее автоответчике и получасовой любовный акт в застрявшем лифте в штаб-квартире ЮНЕСКО, — все это на тот случай, если ребенок Симона столкнется с какими-либо административными проблемами. Послеподарочное обслуживание — так я это называю. Я по-прежнему ничего не упускаю, запасаю впрок. Но теперь у меня есть цель.

Яффа замужем за депрессивным психиатром, который любит только собак, и мы с ней раз в неделю встречаемся в этой квартире, где она будто бы живет; после легкого ужина с любовью на десерт просто валяемся в измятой постели — ни дать ни взять парочка беззаботных студентов, живущих сегодняшним днем.

Расходимся мы, когда уже темно: она направляется к себе на псарню, я — в офис на Елисейских Полях, где развешиваю мои трофеи. Я же теперь «охотник за головами»: Элизабет, когда я перестал интересовать ее в другом качестве, удостоила меня официального звания внешнего консультанта по рекрутингу: прощальный подарок, обеспечивающий мне, в сущности, единственный юридический статус, ведь весь мой бизнес ведется от имени брата. По вторникам и четвергам я принимаю соискателей и, подвергнув их серии унизительных тестов, оцениваю потенциал бездарности каждого кандидата, позволяющий в среднесрочной перспективе угробить предприятие, во главе которого я поставлю своего избранника и которому предстоит перейти под внешнее управление моего бюро. Все идет как по маслу. Думаю, это самый счастливый период в моей жизни. Меня как будто защищает, очищает, оправдывает эмбрион, на которого я сделал ставку. Я представляю себе, как счастлив Симон Шавру, который не надышится сейчас в Бург-ан-Вале на округляющийся живот жены, и жизнь снова мне нравится: тягостная мысль, что я не оставлю после себя ничего, кроме подставных фирм, башен из кубиков и грязного постельного белья, бесследно растаяла.

Иногда я срываюсь среди дня в кино на Елисейских Полях, оставив в офисе безработного гендиректора, исходящего кровавым потом над рисунками деревьев: они-де помогут определить отрасль промышленности, куда я мог бы его направить. А я тем временем, утопая в кресле, с рожком мороженого в руке, смотрю «Бэмби», «101 далматинца» или «Космическую одиссею» и представляю себе, что рядом сидит ребенок. Заранее учусь разделять будущие радости Симона Шавру, которого никогда больше не увижу, предоставив ему возможность и дальше пребывать в состоянии безмерной благодарности, не адресованной какому-либо определенному человеку. Мне хорошо. Поистине, дарить — самое сильное из эгоистических удовольствий.

Иной раз после ночи, проведенной в одном из гнездышек, свитых для женщин, которые мне по сердцу — или к которым я напрашиваюсь в зависимости от того, какую мебель, в стиле Людовика XV или «Абитат», мне хочется видеть в шесть часов вечера, — я сажусь в «Бентли», «Астон-Мартин» или «Бугатти» и срываюсь в Нормандию, поспевая в Ронсере как раз к тому часу, когда семья брата завтракает. Брожу вокруг замка с промокшими от росы ногами, вдыхаю запахи черного кофе и гренков, вслушиваюсь в звуки, доносящиеся изнутри. Счастье, какое бывает только в детстве, беспримесное, чистое счастье, рассветная радость, смывающая все следы бессонной ночи. Иногда захожу поздороваться, но за стол не сажусь: мне здесь не место. Этот завтрак — не мой, это завтрак моих племянниц, Жака и его жены, образцового семейства с плакатов, рекламирующих услуги страховых компаний. Точная копия тех завтраков, что знакомы мне по первым десяти годам жизни. Здесь я уже не в кругу семьи, а в историческом музее.

Я знаю: Симон Шавру будет идеальным отцом. Таким, какого хотел бы и сейчас иметь я. Каким сам быть не хочу — правда, меня это больше не смущает.


В последние месяцы все как нарочно возвращает меня к мыслям об этом ребенке. Конечно, всегда воспринимаешь только те знаки, которых и без того ждешь-не дождешься, но все-таки удивительно: я объявил оферту на акции монакского строительного треста, а приобрел, сам того не зная, издательскую группу «Пюблимаж», выпускающую комиксы про Лягушку Боба. И очень рад. В гостинице «Версаль» — я плыву кролем и с каждым вторым поворотом головы вижу ее голубоватые огни над старой верфью, — без моего участия идет созванное мной совещание по проблемам бетонной промышленности. Теплая и вязкая вода, в которой дробятся отражения колоколен, звезд и лодок, умеряет мое нетерпение. Где-то в Крёзе у Адриенны сейчас, должно быть, начинаются схватки, а я купил для ее сына издательство комиксов, веселивших меня в детстве. Почему я уверен, что родится мальчик? Наверно, потому, что племянницы у меня уже есть. Хочется чего-то нового.

Плавая вокруг покачивающихся на приколе яхт, вспоминаю эти девять месяцев: быстро же они пролетели. Мой бизнес приобрел такой размах, что впору благословлять мучающую меня бессонницу, брат и его жена отстроили замок, мне удалось отыскать семь машин из тех двенадцати, которые отец реставрировал в сарае и в которых учил меня читать: «Мандрейка-волшебника» мы разбирали в «Бентли», Александра Дюма в «Испано-Суте», а «Лягушку Боба» — в маленьком «Амилькаре». Все отлично, что и говорить. Я, кажется, по-своему влюблен в Яффу — если считать любовью смесь иронии, уважения и припадков нежности. Я горжусь тем, как отважно она сражается за права детей. Рад, что мои объятия смягчают ее ангельскую свирепость. Тронут тем, что именно со мной она тешит беса. Мне хочется еще долго не терять желания приходить каждую неделю в нашу квартирку над Сеной.

Но что-то все эти девять месяцев не дает мне покоя, и сейчас, ночью, на рейде Вильфранш-сюр-Мер[14], переходя с плавного брасса на быстрый кроль на спине, я вдруг понимаю, что скучаю по Адриенне. Ведь она принесена в жертву. Я думал только о Симоне, о том, как он не сводит глаз с живота, в котором прорастает мое семя. А каково пришлось Адриенне в этом любовном застенке? Тяжело, наверно, сознавать себя только матерью, только ученицей, постигающей науку материнства, фабрикой по производству жизни, строительной площадкой. Мне бы надо быть с ней — по крайней мере как-то сообщить ей, где меня найти, если станет совсем невмоготу. Найти «меня»… С женщинами я всегда был хамелеоном, черпая в этом самое большое свое наслаждение, — но Адриенне я не дал возможности наложить на меня отпечаток, превратить в человека, которого ей недостает, позвать на помощь. Думала ли она обо мне хотя бы иногда, на протяжении долгих недель вынашивая этого ребенка, чей биологический отец ей неизвестен? Был ли я для нее предметом тайного сожаления, несбыточного желания — или остался случайной встречей, не получившей продолжения и сразу забытой? Единственная нить, связующая меня с Бургом, — врач из отделения репродуктивных технологий, но я лишь справился у него по телефону о начале беременности. Теперь ругаю себя за это. Напрасно я так поступил.

И, разрезая воду, я представляю себе, как моя непознанная половина, моя зеленоглазая незнакомка приходит укрыться в моих объятьях — всего на одну ночь и на одно утро, чтобы еще немного побыть женщиной, освободиться от душной опеки будущего папочки, который наверняка закупил соски и подгузники за полгода до срока. Я бы ее приголубил, преодолел ее отчужденность, выслушал все, что она скажет, я нежно овладел бы этим золотистым телом, в котором заключен мой ребенок, ничего не говоря и даже не думая о нем; мы прошли бы во времени другим путем, словно желая зачать другого ребенка, который уже не был бы впрыснут из шприца эскулапом в резиновых перчатках. А потом — потом я бы помог ей снова прилепиться сердцем к Симону, возродить их брак, закрасить ржавчину; незаметно для нее я возвратил бы ее этому человеку, который, по правде сказать, ей не пара, но лучше пусть любит его, ради спокойствия малыша. Наша встреча стала бы промежуточной посадкой, освежающей переменой, отклонением от маршрута. И я вернул бы ее домой обновленной, умиротворенной, снова испытывающей нежность к этому непереносимому мужу, этому идеальному будущему отцу, — нежность, рожденную изменой.

Волшебная ночь; я долго плаваю, перекраивая реальность по своему желанию, окрыленный счастьем и ласковым чувством к Адриенне, внезапно обнаруженным в душе, — с некоторым опозданием, но как раз вовремя, чтобы пожалеть об упущенном. Я наделен исключительным умением переживать прошлое, которого не было.

Потом, не обсохнув, я возвращаюсь в свой номер, где прячется Яффа: она, как считается, уехала на конгресс в Тул, а потому сидит в четырех стенах, оберегая тайну своего побега в солнечные края. Я ложусь прямо на нее, даже не смыв песок, я беру ее тело взаймы, любя в эту минуту Адриенну. Полусонная, Яффа все же чувствует это, напряженно застывает, однако не отталкивает меня. От моей подлости мне же и хуже. Я рад, что Яффа поняла мое намерение бездушно ее использовать. Со мной такого еще не случалось: мое тело всегда было честнее меня самого; останься эта низость незамеченной, я только пожалел бы. Увы, Адриенна. В другой раз, в другой жизни. А эту посвяти ребенку, который для меня остается в прошлом, — как сданный на хранение и не востребованный предмет. Я никогда не приду за ним, потому что он мне уже не принадлежит.


Жак с моим чемоданом в руке переминается от нетерпения. По пути я заставлял его останавливаться раз десять — у каждой телефонной кабины. Теперь мы в зале вылета, посадку уже объявили, ждут только нас, но роды что-то затягиваются. Автомат глотает монеты с металлическим лязгом, время от времени прерывая концерт Вивальди, которым скрашивает мое ожидание коммутатор больницы.

— Франсуа! Мы опоздаем на самолет! Это же не шутки!

А мой ребенок — шутка? Не в силах оторваться от телефона, в который, стиснув зубы, бросаю монету за монетой, я ничем не отличаюсь от любого папаши, ожидающего рождения первенца, только тревожусь, помимо матери и ребенка, еще и за Симона: за три часа, что длятся роды, он, видимо, уже разгромил всю больницу.

Две разъяренные стюардессы подбегают к брату, он что-то объясняет. Волшебный эффект женской солидарности: узнав, в чем дело, рыженькая бежит предупредить экипаж, а черненькая шлет мне вежливую улыбку, вопросительно поднимая брови. Я отворачиваюсь. Меня как раз соединили с родильным отделением, и я слышу профессора Ле Галье. От его голоса у меня подкашиваются ноги. Он говорит медленно, чеканя слова, — точно произносит приговор.

— Да, знаю, знаю, — нервно перебиваю я. — Конечно, мальчик. А мать… как она себя чувствует?

Ко мне подходит Жак. Его заготовленная улыбка тут же испаряется, настолько страшно мое лицо. Он встревоженно берет меня за локоть. Дрожа, я вешаю трубку. Автомат возвращает последнюю монету. Я смотрю на брата.

— Жак… Я только что убил женщину.

6

Фейерверк начался около девяти. Я заранее купил шампанского, ледяного гаспаччо и мороженого. Мне все труднее переносить жару, — теперь, перед самыми родами, совсем невмоготу. Адриенне, правда, получше. Раньше она часто плакала, но в последние два месяца принимает голубенькие таблетки, которые совершенно изменили ее настроение. Она сама подсела ко мне после мороженого, приласкалась и, выключив телевизор, взяла в рот. Я засомневался, благоразумно ли будет… С другой стороны, в книгах о беременности об этом ничего не сказано. И в конце концов, сегодня праздник, 14 июля.

Как красива сидящая на мне Адриенна — на фоне окна, в мягких складках ночной сорочки, скрывающей живот. Я двигаюсь в ней медленно, любовно, прижимаясь лицом то к одной, то к другой груди. Моя нежная, золотистая, наполненная до краев… Она осторожно соскальзывает набок, улыбаясь уже по-матерински.

Когда в пять утра она зажигает свет и встает, я не сразу понимаю, что произошло. Тяну к себе ее подушку и накрываю голову, чтобы еще поспать. Но все слышу. Шум воды в туалете. Скрип половиц. В конце концов встаю: она сидит в кухне, белая как стена. При первой схватке я грешу на гаспаччо. При второй — на мороженое с шампанским. При третьей — бужу ее врача.

В машине «скорой помощи», где у нее отходят воды, я умираю со стыда и со смеху. Она, когда боль отпускает, тоже. Если врачи узнают, чем мы спровоцировали, как смотреть им в глаза? Мы точно двое напроказивших детей, но белые халаты и сирена настраивают на серьезный лад.

Все-таки 15 июля — не самый удачный день, чтобы произвести на свет ребенка. У медсестер сонные глаза, санитары с носилками чудом не врезаются в стены, а небритый профессор Ле Галье бесцеремонно выпроваживает меня в холл. Я собирался присутствовать при родах, даже видеокамеру захватил, но Адриенна передумала и не хочет. Ей больше не смешно. Ей больно. За мной придут позже.

И вот я стою перед автоматом с напитками, рядом с еще одним будущим отцом, который тоже явился с камерой. У него VHS, у меня «Бетамакс». Он, ругаясь, разбирает свой агрегат: как назло, именно сейчас заел, это ж надо! Из солидарности делаю вид, будто и мой барахлит. Предлагаю ему кофе лунго с сахаром — только эта кнопка работает. Коричневая жидкость выливается на подставку, а в спрыгнувший наконец стаканчик натекает лишь несколько капель горячей воды.

Я меряю шагами холл. Жаль, что не курю, было бы чем заняться. Мой собрат, вооружась отверткой, атакует внутренности отказавшей камеры. Когда за ним приходит медсестра, я втайне надеюсь, что он скажет: «Минуточку», — и не спеша закончит починку, но он отшвыривает все в сторону и трусит за ней с воплем: «Мальчик, мальчик!» Ну и что с того? У меня тоже мальчик.

Я велел деду с бабушкой ждать радостного известия у телефона. Но Мина прикатила на такси, и вот, вися на руке у шофера, она возникает передо мной, высохший призрак со смятым перманентом, с корзинкой в руках: в ней термос с кофе, фарфоровая чашка с блюдцем и бриошь — для Адриенны, когда та придет в себя.

— Знаю я этот больничный кофе, — улыбается Мина и подмигивает мне, садясь рядом на банкетку.

При мысли, что она пришла поддержать меня в самый важный момент моей жизни — пахнущая не до конца смытым мылом, наспех одетая старушка со все еще нежной кожей, со злосчастной одной десятой зрения в обоих глазах, — я чуть не плачу. Она дает мне советы, наставляет, предостерегает.

— Ты, главное, сразу же натяни маленькому на ножку резинку или повяжи ленточку. А то их всех кладут вместе, не дай бог перепутают и дадут тебе чужого. Ох, если б я видела как раньше, будь уверен, я бы с них глаз не спустила. Где моя корзинка? Куда ты ее дел? Поставь себе в ноги, в этих больницах все воруют. Который час? Боже праведный, вот бы он родился в девять часов… Твоя мать родилась без пяти девять, а ты — в пять минут десятого. Досталось тебе, бедняжечке!.. Тащили щипцами, головка сплющилась, как круассан, мне даже показывать не хотели, но я все равно вошла — и кофейник выронила, когда увидела. Уж плакала я, плакала, ты не представляешь… Чудище какое-то. Твоя мама родила чудище. Как она мучилась, бедненькая: головка у тебя была слишком большая, думали, ты никогда не выйдешь… А я-то возьми и скажи: ты родила чудище. Она как закричит на меня — и в обморок. Ха! Можешь теперь посмеяться. Всего два часа прошло — и головка твоя выправилась. Помнишь?

Еще бы не помнить. Она так часто рассказывала о моем рождении. Но сейчас, когда рождается мой сын, от этого рассказа как-то нехорошо на душе. Тревожно или печально, сам не знаю.

— Ладно, — вздыхает она, — в этот раз я не нагрешу. Я прижимаю ее к себе, маленького увечного воробушка. Хоть бы это рождение расшевелило ее, вернуло утраченный вкус к жизни, заменило ей глаза…

— Ты понимаешь, что ты теперь прабабушка?

— Я оставила Люсьену записку. Как думаешь, он найдет? Он такой бестолковый с утра, пока не выпьет кофе, а я теперь так плохо пишу… Как думаешь, он будет беспокоиться?

— Думаю, он будет прыгать от радости. Правнук, вообрази только!

— О! Знаешь, в его возрасте…

Мне хочется верить в чудо, хочется, чтобы ребенок остановил старение. Ты мне ведь поможешь, Адриен?

— Ему не так много нужно с утра — только кофе… шепотом продолжает Мина. — Нельзя было его оставлять.

Она тяжело вздыхает, качая головой. Голос Мина сорвала, когда Деда оглох. Она просто устала жить. Я встаю размять ноги, потом снова сажусь, чтобы не оставлять ее наедине с больничными запахами и проплывающими мимо смутными тенями каталок.

Стискивая ручку корзины, Мина чуть не каждую минуту спрашивает, который час. Я привираю, пусть лучше думает, что время идет быстро, но она от этого тревожится еще сильней: что-то, ей кажется, слишком долго мы ждем.

Профессор Ле Галье открывает дверь, и я вскакиваю.

— Осторожней, кофе! — кричит Мина.

Но я не слушаю, перепрыгиваю через опрокинутую корзинку, бегу к врачу.

— Ну? Как?

Он кладет мне руку на плечо, словно ища опоры, и улыбается своей улыбкой незадачливого бонвивана.

— Родила? — допытываюсь я.

— У вас мальчик.

— Ясное дело, мальчик! Здоровенький? Все нормально, он не запутался в пуповине?.. А головка? Не слишком большая?

Я посылаю улыбку Мине, которая вслепую шарит по полу, пытаясь поднять корзинку.

— С ним все в порядке. Вы можете на него посмотреть.

От его сдавленного голоса мне становится тревожно. Да и улыбка куда-то делась. Он отводит взгляд.

— А Адриенна? Она очень мучилась?

— Нет.

Это «нет», призванное меня успокоить, пронзает как нож. В ту же секунду я все понимаю. Его склоненная набок голова, сжатый кулак в левом кармане халата, едва слышный голос…

— Мы все испробовали… Ничего нельзя было сделать.

Остальное я слышу как сквозь туман: какие-то слова, объяснения, прерываемые возгласами Мины, которая хочет знать, что происходит. Резкое падение давления, кровотечение, ввели кардиотоники… Я прислоняюсь к стене. Вижу только одно: камеру, забытую другим отцом, раскуроченную, никому не нужную.

Моей бабушке помогает медсестра: поднимает корзинку, наливает чашку кофе.

— Нет-нет, мадемуазель, — протестует та, — это для матери! Вылейте обратно в термос, да поскорее, а то остынет! Симон! Скажи им! Симон! Где ты?

Я стою перед моим сыном в детской палате, где под стеклянными колпаками пищат помеченные ярлычками новорожденные. Младенец, как все они. Сирота, как я. Убийца Адриенны — как я! Вышедший из нее посторонний, вытеснивший ее незнакомец. Моя любимая. Это кошмарный сон, этого не может быть, ты вернешься: мы забудем этого младенца, мне не нужны никакие дети, я больше не буду тебе докучать, я люблю только тебя, только ты мне нужна, ты одна, — хочу смотреть на тебя, заботиться о тебе, жить с тобой и вместе состариться… В этом жизнь. А не в бесформенном существе, которое пищит, уставясь в потолок. Убийца. Любимая моя. Как мне жить теперь, Господи, как жить?

7

Он зарабатывает пять тысяч франков. С таким жалованьем не вывернуться. В накопителе я сказал Жаку: пусть отправляют самолет без нас, черт с ними с немцами; мне нужно другим заняться, и немедленно. Начинаю названивать: получаю справки о «Галереях Бономат», их обороте, стоимости торговых площадей и земельного участка. Звоню в «Карфур», «Ашан», «Призюник» — это мои давние клиенты, — хочу их стравить между собой, но все эти сети и без того внедрились в регион, а задолженность у магазина такая, что я даже не пытаюсь ее скрывать.

Всюду получив отказ, переключаюсь на «Тони-При», сеть гипермаркетов, принадлежащую компании «Фризор», которая торгует замороженными продуктами. Наживка тотчас проглочена: «Тони-При» рад увести независимый универмаг из-под носа у «Карфура», в чьих интересах я будто бы хлопотал до сих пор, и щедро вознаграждает мое предательство, велев перебить цену.

В полдень я объявляю оферту на акции «Бономат», по 1000 франков акция — неслыханное везение для наследника и его компаньонов, которые только диву даются. К трем часам «Тони-При» владеет 93 % акций «Галерей», а я для пущей надежности организую скупку акций холдинга, контролирующего «Фризор». Двойная операция провернута без сучка и задоринки через мой панамский банк, выступающий поручителем. Завтра кое-кто поскрипит зубами, зато теперь я могу диктовать «Галереям» свои правила. Иначе говоря, продвигать Симона.

Главное дело сделано. Мчусь в Нантер, в офис издательства «Пюблимаж». Сформированный мной совет директоров повергнут в замешательство моей просьбой.

— Говорю вам: он — победитель конкурса. Дело решенное.

— Постойте! — протестует ноль без палочки, обязанный мне буквально всем; именно такие почитают долгом ставить палки в колеса, чтобы оправдать мое незаслуженное доверие. — Ведь этот господин не посылал открытки!

— Он подписчик, верно? Возрастных ограничений, согласно правилам, не существует. Так что он подходит, вам нечего опасаться. Он послал открытку, на нее выпал жребий, вот и все.

— Но это же нечестно!

— Это приказ. Пошлите ему чек.

— Но главный приз — поездка в Диснейуорлд.

— Да плевать мне на это! Пошлите денежный эквивалент.

— Не предусмотрено правилами.

— Мне плевать! Зачем ему десять дней у Микки-Мауса? Ему нужны деньги, чтобы похоронить жену. Я понятно объяснил?

Глаза директоров округляются. Я вконец издерган, вымотан и не перестаю есть себя поедом; у меня нет времени на обходные маневры, да с ними и не стоит церемониться: чем больше я буду куролесить, тем верней их запугаю. Я зол на себя, я себя презираю так, что с души воротит. Я сломал несчастному парню жизнь, а его жену, изумительную женщину, убил ради своей прихоти, — шут гороховый, вершитель чужих судеб! И еще этот ребенок, кому он теперь нужен? Разве что мне. Остается забрать его, раз так, а Симона спихнуть обратно в Блеш, вот чего они хотят, эти щепетильные придурки, которые суетятся вокруг меня, предлагая сесть, выпить чашку кофе, взять отпуск… Я грохаю кулаком по столу:

— Все должно быть сделано сегодня!

— А как же… а фотография лауреата для августовского номера? Мы его сдаем во вторник.

— Сдавайте без фотографии.

Я встречаюсь с братом, который уже успел депонировать на Парижской бирже документы о покупке холдинга «Фризор» компанией «Женераль де Бискюи». Мы перекусываем горячими сандвичами на открытой террасе кафе, вдыхая полной грудью выхлопные газы.

— Твоей вины тут нет, Франсуа.

— Теперь есть. Я хочу знать о жизни этого малого все, получать информацию поминутно, чтобы в случае чего помешать ему сделать глупость. С него станется. Сам подумай, как это устроить. Найми детективов, установи слежку.

— Послушай, Франсуа… А почему бы тебе с ним не встретиться? Напрямую?

— Я не имею права. Это его сын, я ему подарил этого ребенка и хочу, чтобы он сам его вырастил.

— Можно, я скажу тебе одну вещь?

Он ставит локти на стол, наклоняется ко мне и, набирая в грудь воздуху, готовится произнести слова, подобающие в такой ситуации добродетельному отцу семейства. Я засовываю в рот сразу половину сандвича, чтобы не нагрубить в ответ.

— Я понимаю твои переживания, Франсуа. Но не спеши — подумай о будущем. Я же тебе добра желаю. Ты хочешь избежать трудностей, связанных с воспитанием ребенка, а получается, что сажаешь себе на шею не только ребенка, но и отца — ты это хоть сознаешь?

Я улыбаюсь, наливаю воды в его стакан.

— Спасибо за сочувствие. Ответ: да, сознаю и ничего не могу поделать. Точнее: я могу все. А коли так… пусть все это послужит чему-нибудь путному, в кои-то веки.

Склонившись над тарелкой, он доедает оставленные пригоревшие корочки. Он стал такой благостный в последнее время, раздобрел и немного похож на белку, набившую щеки орешками. Жена сменила его серые в полоску костюмы на пиджаки из грубого твида, чтобы приблизиться к моему стилю. И приучила к сигарам, которые Жак засовывает в нагрудный карман, как карандаши. Похоже, он все меньше тяготится бременем полномочий, которые я на него взвалил, и все лучше с ними справляется. Приятно доверять кому-либо, отмечать про себя его успехи, но при этом не отпускать поводок.

— Он занимается лепкой.

— Чем-чем?

— Лепкой. Он скульптор, так сказала Адриенна. Это в чем-то осложняет дело, но в чем-то и упрощает. Если он мнит себя художником, продвижения по службе будет недостаточно, зато можно копнуть с этой стороны. Устрой мне встречу с мэром Бурга завтра утром. Какие у нас имеются рычаги, чтобы надавить на центристов?

Жак перечисляет несколько рядовых финансовых операций, которые я провел для подпитки их бюджета во время избирательной кампании.

— Напомни им, только без лишнего шума. Я знаю, они хотят свалить Герана-Дарси на ближайших выборах. Посадить в провинции кого-то из своего молодняка. Скажи, чтобы поискали другое место: Герана я ж трогать запрещаю. И еще: Геран должен узнать, чем он мне обязан, позаботься об этом. И пусть придет на похороны Адриенны.

— А ты… ты поедешь? — с запинкой спрашивает Жак.

— Симон меня видел только один раз, когда барахтался в воде. Думаешь, он запомнил мое Лицо?

— Нет.

— По-твоему, я изменился?

— Кажется, ты нашел того, в ком внутренне нуждаешься.

— Я спас ему жизнь — и лишил жены. Мне бы очень хотелось убедиться, что спасать стоило.

— Это будет зависеть от ребенка.

Я смотрю на него, щурясь от солнца.

— Иногда мне кажется, что ты, в сущности, даже циничнее меня.

— Я дольше живу, Франсуа.

— Ты представляешь, каким он будет, этот ребенок?

— Каким вырастет, таким и будет, тебя не это интересует. Тебя интересует отец. Я угадал?

Я вздыхаю, расплачиваюсь по счету. И отрадно, и тяжко сознавать, что тебя понимает человек, совсем на тебя не похожий. За этим пониманием — усилие воли, желание идти навстречу, доброта, но в глубине души Жак знает, что я одинок. И это лишь облегчает стоящую передо мной задачу.

8

Это необыкновенный ребенок. Смотри-ка. Три дня от роду, а улыбается, единственный на этом кладбище улыбается — знает, что ты жива, что ты нас видишь. Странная мы парочка, правда? Я — в маске безутешного вдовца, хотя твой живой облик заливает мое сердце волнами любви. И он, совсем крошечный, в коляске, окруженной твоими шокированными сослуживцами, которые глядят на него так, будто он вот-вот изжарится на солнце — да-да! я тут такого наслушался! «Разве можно таскать с собой трехдневного младенца? Тем более на кладбище!» Это продавщица из твоей секции сказала. Жози. Она напрашивалась в крестные. Думает, так ей легче будет занять пост заведующей, вместо тебя.

Ты здесь, я это чувствую, любимая… Да, ты права, солнце припекает малышу головку: я поднимаю верх коляски. А ты видела, как хорошо я справился с бутылочками? Не в обиду тебе, я ведь гораздо больше твоего знал о материнстве. Скажи, что это такое — смерть? Ты покинула свое тело и видишь нас с высоты, поверх деревьев, или глядишь теперь на все моими глазами? Я готов поверить чему угодно, ты же знаешь — только скажи. Впрочем, не буду тебя утомлять: ты еще должна привыкнуть, освоиться, адаптироваться к разнице во времени и прочее, и прочее… Ничего, у нас вся жизнь впереди.

Только один вопрос: ты встретила там Сильвию? Теперь, когда обе мои возлюбленные на небесах, мне странным образом кажется, что я очистился. Ты понимаешь, о чем я? Не будет уже ни ревности, ни нужды что-то делить, ни объяснений. Я храню вас обеих в себе, а вы оберегаете меня свыше. И главное — его, нашего Адриена. Возможно, мне было суждено остаться одному, чтобы служить кому-то, служить ему. Две женщины ненадолго встретились мне в жизни и ушли навсегда, оставив свои дары: страстное увлечение скульптурой и маленького ребенка. Я стану большим художником, я стану настоящим отцом. Обещаю. Адриенна, ласковая моя, моя жена, моя мечта во плоти. Целую тебя. Пора пожимать руки.

Мимо тянется череда скорбящих. Магазин в полном составе, Бономат-племянник во главе процессии, с похоронной миной, но дело тут не в тебе, дорогая. Говорят, наш универмаг купила сеть гипермаркетов и он получил колоссальную сумму за акции, которые поклялся старой Мадемуазель — у ее смертного одра, — никогда не продавать. Вот и делает вид, будто его облапошили, надеется на сочувствие тех, кому теперь грозит сокращение.

— Примите мои соболезнования, месье Шавру.

Он наклоняет голову еще ниже, крепко сдавливает мою руку.

— Не могли бы вы зайти сегодня ко мне в кабинет, часа в два? Вопрос важный.

— Я уволен?

Он испуганно таращит глаза, понижает голос.

— Зачем говорить об этом здесь?

Пусть так, почему нет? Значит, ты хочешь, Адриенна, чтобы я зарабатывал на жизнь скульптурой. Я избавляюсь от племянника: чтобы высвободить руку, приходится махнуть ею в сторону выхода. Следом приближается мэр. Я его и не заметил. Черный плащ (это при тридцати-то градусах в тени), преувеличенная скорбь; я ищу глазами фотографов. Он долго жмет мне руку, глядит в глаза, брови нахмурены, рот приоткрыт.

— Какая потеря, какое горе, — говорит он. — Поверьте, я искренне вам сочувствую… Вы, кажется, скульптор?

Я вздрагиваю. Адриенна, неужели ты? Как-то уж слишком быстро. Не думал, что потустороннее влияние может действовать настолько молниеносно.

— Как вам сказать… леплю на досуге.

— Да, да! — спохватывается месье Геран-Дарси. — Вот именно. Простите. А вы не согласились бы… хотя место и время, конечно, не совсем…

Он не договаривает, ищет слова, слегка прищелкивая языком. Я бы ему помог, но не соглашаться же заранее, не зная точно, чего он от меня хочет. За его спиной, навострив уши, смиренно ждут соболезнующие. Я вторю:

— Да, место и время не совсем…

— Безусловно. Какая жара… Вы не согласились бы вылепить мой бюст?

Я молчу, обдумывая услышанное. Может быть, я сплю? Или перегрелся?

— Ваш бюст…

— Заказ будет от муниципалитета… За ним, разумеется, последуют и другие, потом устроим выставку, сначала местную — вы ведь уроженец Бурга, — потом на региональном, а может, и национальном уровне; депутату, сами понимаете, часто приходится перерезать красную ленточку, а о вашем таланте я наслышан. Зайдите ко мне.

Он как будто проговаривает заученный текст. Адриенна… я предупреждал: я готов поверить во что угодно. Но ты слишком ретиво за меня взялась.

— От кого?

— Простите?

— Я спросил только: от кого вы наслышаны, что я леплю, господин мэр? Об этом никто не знает.

Его нос морщится, уголки рта ползут вниз, а подбородок немного задирается. Он смотрит через мое левое плечо вверх, что-то ищет глазами в небе, потом важно кивает:

— Хорошо, договорились.

Обнаружив, что так и не выпустил мою руку, мэр еще раз пожимает ее и отходит, кивнув ожидающим очереди. Потом склоняется над коляской, ловит длинными белыми пальцами крошечные пальчики Адриена, сжимает их и тихонько покачивает его ручку — то ли выражает соболезнование, то ли играет. И, перекрестившись над могилой, идет к своему телохранителю, коротающему время в тени.

Выслушав слова сочувствия последнего продавца и в шестидесятый раз поблагодарив, смотрю на могильщиков: те, утирая пот, переводят дух над почти засыпанной ямой. Думаю о моем банковском счете. После похорон я в глубоком минусе: одиннадцать тысяч. Пожалуй, выходного пособия хватит, чтобы погасить задолженность, но вот дальше… Плата за квартиру, детское питание, остальное-прочее…

В последний раз пожимаю чью-то руку и ухожу с кладбища, катя перед собой коляску. Адриен заплакал. Мои сослуживцы, видно, проголодались, а может, сообща решили, что мне надо побыть одному: на парковке ни души, подбросить нас некому. Я пересекаю раскаленную площадь в полной тишине, только поскрипывают колеса коляски. Часы на церкви бьют двенадцать.

Два парня из похоронного бюро пьют пастис в кафе «Юнион»; они соглашаются подвезти нас, хоть им и не по пути, и мы с сыном размещаемся сзади, там, где возят покойников. Все время, пока мы едем, он кричит. Бутылочка, которую я на всякий случай захватил с собой, нагрелась так, что я не решаюсь его поить, боюсь обжечь. Подбираю цветок, выпавший из венка, и подношу к глазам малыша, чтобы отвлечь. Он тотчас перестает плакать. Я сижу над колесом и подскакиваю на каждом ухабе. Смотрю на сына.

— Ты загорел в гостях у мамочки. Вообще-то она не тут живет, как бы тебе объяснить… Это вроде загородного дома.

Он хлопает глазками. Все понимает. Конечно, я просто заговариваю свою боль, но что остается делать? Слезы льются неудержимо, я трясусь на катафалке и мысленно переношусь в наш дом, в праздничную ночь 14 июля, когда мы любили друг друга, — но теперь там нет тебя… Теперь там пахнет детскими какашками и кипяченым молоком. Я не справляюсь, Адриенна. Только на людях храбрюсь, потому что застенчив и не хочу, чтобы меня жалели. Но как мне быть с этим ребенком, с этим комком плоти, барахтающимся в подгузниках, которые я всякий раз меняю с чувством тошнотворного омерзения, — а он в отместку срыгивает на меня свои молочные смеси? Прошло всего три дня, ты лежишь в земле, а мне остались грязные подгузники, припадки тошноты и бессонные ночи. Нам было так хорошо. И я так хотел его. Так мечтал… Помоги мне, любимая. Помоги не возненавидеть ребенка. Сегодня ночью он то и дело будил меня плачем, и мне привиделось, будто я хватаю его за ножку и бью о стену, пока он не замолчит. Ужас.

— Не очень растрясло? — спрашивает водитель катафалка.

— Какой славный у вас малыш, — улыбается его напарник.

— Чем-нибудь помочь?

Я качаю головой: нет, все в порядке, спасибо, удачи вам. Стою перед своим подъездом, все еще растягивая губы в вымученной улыбке. Я никогда не плакал на людях. Профессиональная привычка продавца… Ко мне обращаются, и я сразу же улыбаюсь. А кто будет обращаться ко мне теперь?

Из почтового ящика торчит письмо. Фирменный конверт «Пюблимаж». Я подписываюсь на их издания по долгу службы: заведующему секцией игрушек следует знать, что дети любят, что они читают, чем дышат. Ежемесячно я получаю сорок комиксов. Через два часа я стану безработным.

Держа письмо в зубах, вкатываю коляску в подъезд, беру на руки Адриена — от него уже попахивает, но он молчит, и глазки закрыты. Поднимаюсь по лестнице. Включить стерилизатор, достать подгузники — и бумажные полотенца, и масло, и вату, и присыпку, и бельевую прищепку для моего носа. Конверт я не глядя рву пополам и бросаю в мусорное ведро. Вдруг, уже взявшись за ручку стенного шкафа, замираю, достаю одну из брошенных половинок: оттуда выглядывает чек. Наверно, возвращают переплату за последнюю подписку. «Тридцать пять…». Хвост суммы остался на второй половинке, и я отыскиваю ее среди грязных подгузников. «…тысяч франков». Тридцать пять тысяч франков.

Ноги подкашиваются, я опускаюсь на табурет. Сопроводительное письмо сообщает: «Дорогой Симон, на твою открытку выпал главный приз, ты выиграл увлекательное путешествие в Диснейуорлд на двоих: возьми с собой папу, маму или любого, кого пожелаешь. Твой друг Лягушка Боб». Второе письмо более официальным слогом уведомляет, что денежный эквивалент в размере тридцати пяти тысяч франков высылается месье Шавру Симону.

Я бегу к Адриену, забытому на кресле в прихожей, показываю ему разорванный чек и дрожащими пальцами склеиваю половинки скотчем. Извини, подгузники я тебе поменяю позже: я не посылал никакой открытки, это недоразумение, надо бежать с чеком в банк, пока его не аннулировали. Гениально, Адриен. У папочки больше нет задолженности. Поблагодари мамочку.

В дверь звонят. Мои старики. Ну и скорость. Я не разрешил им ехать на кладбище, хотел поберечь, но смерть Адриенны как будто вернула обоим молодость — я просто глазам не верю. Мина снова энергична, деловита и горда собой, как в ту пору, когда мать уехала со своей театральной труппой, оставив меня у нее на руках.

— Это мы! — гаркает Деда.

— Люсьен, — шипит Мина и толкает его локтем: мол, потише, у Симона ведь горе, да и малыша напугать можно.

Они бросаются к Адриену, ахают, поднимают его, целуют, тискают и переносят на пеленальный столик. Деда — недаром он сорок лет ставил музыкальные номера в местном казино, — уже напевает ему что-то из репертуара Мистингетт. Мина — она, кажется, прозрела, как только ее глаза снова кому-то понадобились, — меняет подгузники. Обо мне забыли. Муравьи нашли добычу посущественнее. И как же быстро они похоронили Адриенну. А ведь любили ее. Наверно, в их возрасте смерть слишком близка, чтобы думать о ней долго. Пусть мертвые погребают мертвецов. А живые пеленают младенцев. Похоже, самый мертвый здесь — я.


Увидев сумму на чеке, менеджер по работе с клиентами вцепился в мою руку, начал поздравлять, потом спохватился: простите, простите, искренне соболезную. Он благодарит меня за приглашение — еще бы, он понимает мое горе, — но увы, никак не мог прийти сегодня утром, служебное совещание, да входите же.

Приглашение еще лежит на краешке его стола, в стопке бумаг, приготовленных на выброс.

Адриен Шавру

с радостью и скорбью

приглашает вас на свои крестины

и погребение его мамы.

Бонбоньерок и венков

прошу не приносить.

Менеджер предлагает мне сесть, усаживается напротив в вертящееся кресло и заводит разговор о всевозможных льготах, которые банк готов предоставить мне в рамках револьверного кредита, ссуды с плавающей ставкой или ипотеки под уникальный процент: и одиннадцать годовых. Я долго слушаю эти отвлеченные разглагольствования, чтобы вообразить себя напоследок богатым и преуспевающим, хотя следующая деловая встреча у меня — с безработицей, которой мне нечего противопоставить, разве что опоздание.

Когда я выхожу из банка, эвакуатор забирает мою «Ладу». Что ж. Это была память о прошлом. Я понял тебя, Адриенна: от прошлого у меня не должно остаться ничего, кроме твоего сына. Прощай, малютка «Лада». Отдохни, наберись сил и живи долго, а когда пойдешь с молотка, достанься более удачливому хозяину. Я стою на краю тротуара минут пять, ожидая, когда крюки, цепи и таль закончат свою работу. Потом смотрю, как габаритные огни эвакуатора скрываются за углом авеню Маршала Фоша. Теперь можно и в магазин, выслушать приказ об увольнении.

Едва я открываю дверь кабинета, племянник вскакивает и спешит пожать мне руку.

— Месье Шавру, позвольте называть вас Симоном. Тетя вас очень любила.

— Я ее тоже.

Он приглашает меня сесть и предлагает сигару — спасибо, я постою, спасибо, я не курю. Он: как вам будет угодно; прячет сигару в карман и тоже остается на ногах. В кабинете громоздятся штабели заклеенных скотчем коробок. У нас над головой ухает кувалда и взвизгивает дрель, весь верхний этаж ходит ходуном.

— Симон, не будем прятать голову в песок: дела «Галерей» из рук вон плохи.

— А кто виноват? — сердито дернув подбородком, даю я выход своей обиде: терять мне нечего.

— Ну кто виноват… Аляповатый модный стиль, которому мы не захотели подражать, поскольку он не отвечает нашим традициям, — с готовностью начинает перечислять он. — Сотрудники — я, конечно, не вас имею в виду… Наконец, налоги — даже если не учитывать теперешнюю конъюнктуру… Словом, этот вдруг возникший покупатель для нашего убыточного предприятия… будем называть вещи своими именами: это поистине подарок небес.

Надо ему помочь; не торчать же здесь до вечера, пока он решится наконец произнести: вы уволены. Я роняю:

— Не для всех.

Встретив его непонимающий взгляд, уточняю:

— Подарок не для всех.

— Увы, — печально вздыхает племянник, крутя кольцо на мизинце. — Вы же знаете… любому из нас приходится чем-то жертвовать, учитывать, как говорится, общую ситуацию… Даром ничего не дается. Но вам-то, во всяком случае, грех жаловаться. Вы теперь директор.

Я мысленно повторяю последнюю фразу, решаю, что ослышался, и прошу повторить.

— Да, Симон, — он расплывается в улыбке, — директор по стратегии продаж. Не спрашивайте только, в чем состоят ваши обязанности: я теперь, знаете ли… Скажем так: у меня с этого дня… другие заботы.

Слова гулом отдаются у меня в ушах. Племянник сияет. Я пытаюсь сглотнуть, у меня пересохло горло.

— И кто же так решил?

— Явилась целая команда молодых волков: они перелопатили наши балансы, штатное расписание — словом, все хозяйство. Увидели ваше имя и сразу сделали стойку. Наверно, только ваша секция и работала: они для вас создали отдельное директорское место в новой организационной схеме. Предупреждаю сразу: Ламюр, директор по продажам, крайне зол, сами увидите… Ясное дело! Оклад в двадцать пять тысяч франков…

Я стискиваю пальцами спинку кресла для посетителей, за которым стою.

— У меня?

— Нет, у него. У вас тридцать.

Спинка не выдерживает нажима, кресло на колесиках заваливается и падает племяннику на ноги; тот передергивается от боли, просит его извинить. Прихрамывая, отходит к старинному трехстворчатому окну, смотрит поверх аркад на проезжающие по авеню Жана Жореса машины, качая головой и барабаня пальцами по ляжкам.

— Ну вот, Симон, а теперь я вас покину. Завтра утром пришлю кого-нибудь за коробками. Пожелайте мне удачи.

Подмигнув, он хлопает меня по плечу и скрывается за дверью. Что все это значит? Сквозь цветное дверное стекло я вижу его руки, снимающие табличку «Генеральный директор г-н Бономат». Спустя мгновение входит девушка с блокнотом.

— Добрый день. Я была новым секретарем месье Бономата.

Я пячусь, медленно опускаясь в зеленое кожаное кресло племянника.

— Но… генеральный директор — не я.

— Я знаю, месье. Его еще не назначили. Он займет бывший кабинет мадемуазель Бономат этажом выше. Меня зовут Наташа.

Я поднимаю на нее печальный взгляд. Ясно, почему визжала дрель. Кабинет-музей старой Мадемуазель, с резными панелями, гобеленами, витражами, сказочное царство, которое не посмел тронуть даже племянник… Все это разрушено, уничтожено, чтобы посадить в стандартный современный интерьер человека со стороны, которого они даже еще не выбрали.

— А чем руковожу я?

— Не знаю, месье, — улыбается она. — Я только с утра вхожу в курс дел. Узнать?

— Нет-нет, не надо. Спасибо.

Девушка идет к двери. Я окликаю ее, и она возвращается.

— Да, месье?

— А я… От меня-то что-нибудь здесь требуется?

— Не знаю, месье.

Я кивком отпускаю ее. Как только она исчезает, иду к старинному окну, распахиваю шаткие створки и высовываю голову наружу, вдыхая тяжелый запах выхлопных газов. Бред какой-то. С чего это вдруг меня назначили на директорский пост, где можно ничего не делать и получать зарплату в шесть раз больше прежней? Адриенна, это ты?

Я закрываю окно, прохаживаюсь вокруг стола, подняв воротник: мне холодно. Над головой завывает дрель, бухает отбойный молоток. Под ногами шесть этажей, заполненных работающими людьми. Мне кажется, пол ползет вверх, а потолок вниз, и они раздавят меня, задыхающегося от одиночества, ничего не понимающего в этой абсурдной ситуации. Не знаю, что и думать, не знаю даже, на каком я свете. Чувствую только, что буду скучать по родной секции.


Старики словно и не заметили, что я вернулся. Мина наполняет ванну. Напоминаю ей: пока не зажил пупок, купать ребенка нельзя. Она отвечает, что мне в свое время купание не повредило. Склоняется над ванной, пытаясь закрыть сливное отверстие, но механизм затвора давно сломался. Я заменил его системой проволок, которую Мине вовек не найти, с ее-то зрением. Надо же, нашла. Я так потрясен, что не вмешиваюсь.

Деда приносит Адриена, обмазанного вокруг пупка эозином и закутанного в прорезиненные бинты; Мина окунает его в ванну, щебеча ласковые слова, те же, которые в детстве слышал я. На мои слова они не обращают внимания. Я их больше не интересую — с тех пор, как у них появился новый «я». Они получили еще одного меня, только посвежее, понежнее, который не застал их в более светлые времена и не судит за старческие слабости. Ни как следует вытереть, ни смазать кремом, ни толком накормить Адриена они не в состоянии. Ладно. Я не изверг и не стану отнимать у них радость теперь, когда средства позволяют нанять няню. Плачь, малыш, плачь на здоровье. Смотри, как доволен твой прадедушка:

— Ты младенцем был куда крикливее.

Так и подмывает ответить, что он был тогда не так глух, но я воздерживаюсь. И ухожу, захватив блокнот для эскизов. Посмотрим, продолжится ли везение, или это был всего лишь временный просвет.


Я выхожу из автобуса № 26, пересекаю двор мэрии и прошу девушку в приемной доложить обо мне господину мэру. Он на совещании. Я по срочному делу. Девушка спрашивает, по какому именно, — он знает, говорю я. Нажав кнопки на селекторе, она повторяет мои слова и мое имя кому-то, кто идет передать их мэру и кто, вернувшись, сообщает, что тот меня ждет.

Девушка вызывает администратора. Дама ведет меня вверх по лестнице и препоручает личной секретарше мэра, приглашающей следовать за ней в кабинет.

— А! — радуется мэр, опираясь на подлокотники кресла и слегка привставая.

— Я пришел сделать набросок.

Он снова опускается в кресло. Брови сходятся к переносице, лоб морщится.

— То есть как… набросок?

— Чтобы вылепить бюст, я должен сначала сделать эскиз.

Он осмысливает мои слова, глядя, как я достаю блокнот и карандаши, потом понимающе кивает:

— А! Конечно. Я… мне можно двигаться, говорить?

— Нельзя.

— Но у меня тут… совещание, в соседнем кабинете. Делегация профсоюза водолечебницы.

— Отложите встречу, пусть придут позже.

Если он и теперь не выставит меня за дверь, значит, и впрямь происходит что-то необычное, или, скорее, наоборот: чудеса становятся нормой.

— Хорошо, — вздыхает месье Кран-Дарси.

Он приосанивается и замирает, не сводя глаз с моего карандаша. Я сглатываю слюну, делаю вид, что собираюсь с мыслями. Я абсолютно не способен его вылепить. Скульптором меня сделала любовь. С тех пор как я встретил Адриенну, мне больше не удавалось лепить Сильвию, а теперь, когда Адриенна умерла, я, при всей моей любви, не в силах воссоздать ее лицо.

Он смотрит на меня послушно и кротко. Думает, я жду вдохновения. Тем временем у нас в городе закрывается велосипедный завод, рушится водолечебница, на берегу Блеша бесконтрольно нарезают земельные участки, а «Галереи Бономат», одна из главных местных достопримечательностей, скоро превратятся в «Тони-При».

— Вы… схватываете? — спрашивает он, стараясь не шевелить губами. — Я хочу сказать… получается?

Я протягиваю ему блокнот. Лицо мэра вытягивается, нос морщится, рот кривится, как если бы он хотел подстроиться под мой рисунок.

— Мда… неплохо для начала.

Похоже, он издевается.

— Вы, мне кажется, скульптор фигуративного… да, фигуративного направления, но с некоторым налетом сюрреализма. Как этот… вы знаете… имя вылетело из головы.

Он встает.

— Когда вы думаете мной заняться?

Я опускаю глаза: эта фраза в устах старика просто умилительна.

— Не знаю. Завтра.

— Будьте любезны, условьтесь с моей секретаршей. Он степенно провожает меня до двери, поддерживая под локоть и осторожно направляя на поворотах, словно мы идем не по ковру, а по минному полю.

— Я наслышан о вас, месье Шавру. Вы скоро станете символом новой культурной политики нашего города.

Возвращаюсь по сводчатому коридору в приемную и, не глядя на секретаршу, направляюсь к выходу.

— Минутку, месье.

Она кладет трубку.

— Будьте добры, оставьте мне ваши платежные реквизиты. Или вашего фонда. И вот еще: прочтите, пожалуйста… Типовой бланк заказа от муниципального комитета по делам молодежи и спорта…

Видя мое оторопелое лицо, она уточняет:

— Изобразительные искусства в его ведении.


Я стою у кладбищенских ворот. Чего ты от меня хочешь, Адриенна? Чтобы я вычеркнул из своей жизни прошлое? Забыл о невезении, длившемся тридцать лет, и прижился в благодатной почве, куда ты пытаешься меня пересадить? Перестал любить тех, кого не стало, даже и тебя? Посвятил себя нашему сыну, новой, только начинающейся жизни, привык к этой пустыне, в которой ты предлагаешь мне нежиться на солнышке? Я запутался, Адриенна. Запутался вконец. Ты говоришь: у нас есть дом, возвращайся туда; но дом для меня — это твоя могила. Пусти меня к себе на пару минут, задержи этого сторожа, который направляется ко мне и спустя мгновение скажет, что уже шесть часов. Сам знаю, что шесть. Я тоже закрываюсь и ухожу. Я окончательно перестал понимать, что со мной происходит, Адриенна, и в этом захлестнувшем меня потоке чудес есть что-то такое… что-то оскорбительное, жалкое. Ну да. Как будто ты хочешь посмеяться над моей болью, моей бедой. Не лучший способ вернуть меня в этот мир, знаешь ли.

Я лгал себе, любимая. Я нас обоих морочил. Этот ребенок, чужой ребенок, которого я тебя заставил выносить, — судя по всему, он мне теперь не нужен. Он убил тебя, Адриенна. И пусть он вырастет похожим на тебя, пусть он — все, что осталось на земле от тебя, пусть в нем ты существуешь более полно, чем в прахе, лежащем под могильной плитой, — это ничего не меняет. Своим появлением на свет он убил тебя, и виноват в происшедшем я. Как мне жить с этой мыслью? Меня не назовешь ни особенно мужественным, ни беспечным, ни забывчивым. Я умею быть верным, только и всего. И моя жизнерадостность, вводившая в заблуждение окружающих, больше не вернется, я знаю. Так не мешай же мне. Пока все, что связано с тобой, еще близко, горячо, еще легко. Позволь мне зажмуриться, медленно вдохнуть, дождаться, когда из-за поворота послышится шум грузовика, и шагнуть к тебе.

Примечания

1

Департамент на юго-востоке Франции, в Альпах, административный центр — Гренобль. (Здесь и далее примеч. перев.)

2

Автор обыгрывает название известного романа Джона Ле Карре «Шпион, пришедший с холода». «Застава» — автомобиль, который производили в бывшей Югославии на базе «Фиата».

3

Знаменитая больница в Париже.

4

Подразумевается роман Золя «Дамское счастье».

5

Известная фабрика кондитерских изделий в Нанте. Ниже речь также идет о кондитерской промышленности.

6

Французская железнодорожная компания, основана в 1872 г.

7

Старейший французский государственный банк развития, основан в 1816 г.

8

Доброе утро (англ).

9

Герой популярных французских комиксов.

10

Жуве (1887–1951) — Французский режиссер, актер театра и кино.

11

Карточная игра.

12

Больше не будет (англ.).

13

Элитарное государственное учреждение высшего послевузовского образования.

14

Город на побережье Средиземного моря, недалеко от Ниццы.


home | my bookshelf | | Папа из пробирки |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу