Book: Ошибки в путеводителе



Ошибки в путеводителе

Михаил Айзенберг

Ошибки в путеводителе

Купить книгу "Ошибки в путеводителе" Айзенберг Михаил

© Айзенберг М., 2013

© Оформление. ООО «Новое литературное обозрение»

* * *

I

Ошибки в путеводителе

Что я думаю об Америке, меня спросили впервые уже на следующее утро по приезде в Америку. Я ответил: «На мой взгляд, Америка – страна неограниченных возможностей». Мне казалось, что это удачная шутка, но в Америке, видимо, другой психологический климат. Собеседник стал всерьез убеждать меня, что я жертва идеологической обработки. Вполне возможно. С каждым днем определение Америки становилось все более пространным и расплывчатым. Вероятно, любые широковещательные обобщения глуповаты. Чем обширнее личные впечатления, тем больше исключений, упрямо отказывающихся подтверждать правило. И хуже всего обстоит дело с теми наблюдениями, которые так охотно дают взаймы перед твоим отъездом: прекрасные дороги, ужасное метро, все яростно улыбаются, никто не курит и вообще бездуховность. Не знаю (произносить это надо осторожно и как бы неуверенно, растягивая «а» как можно шире). Кое-каким асфальтовым покрытиям Нью-Йорка не позавидуют московские выселки, а вот метро совсем не страшное, просто старое. Правда, однажды я там заблудился, отклонился от торных путей и действительно попал в иной мир. Развалы грязи. Экзотические черные люди задумчиво рассматривали меня со своих ящиков. На их спокойных лицах прочитывались кое-какие мысли, и эти мысли мне не понравились. Точно помню, что никто из них не улыбался.

Вообще, улыбаются в меру, а курящих видишь постоянно. Оценить степень бездуховности затрудняюсь, цифровые данные немного смущают. В журнале «New York» перечисление художественных выставок занимает пять страниц петитом. Это, скажем, неудивительно: западный художественный рынок – самая грандиозная (и до сих пор не раскрытая) торговая афера двадцатого века. Но и поэтических выступлений около пятидесяти ежедневно. Стихов, как известно, никто не читает. Но почему-то в книжном магазине поэтическими изданиями заняты стеллажи во всю стену. Видимо, для законченности интерьера или потому, что этот книжный магазин расположен на главной улице замечательного университетского городка Анн-Арбор, в котором я и провел большую часть своего американского времени.

В моем московском времени я впервые прочитал это название четверть века назад на титуле книги Набокова: «Ardis / Ann Arbor». Звучание этих непонятных имен отзывалось ворожбой культурного заклинания. Вот во вторую часть заклинания я и попал.

Все университетские городки немного похожи друг на друга, как счастливые семьи. (Это, впрочем, уже обобщение, а их, как мы знаем, следует избегать.) Во многих домах застекленные входные двери, и это, признаюсь, одно из сильнейших американских впечатлений. Последнее убийство было здесь пятьдесят лет назад, – только бы не сглазить. Во время моего недолгого пребывания разразился страшный скандал, вокруг которого в городе было много шума, а местная газета помещала материалы на первых полосах. Тренер университетской хоккейной команды в нетрезвом виде переставлял машину на стоянке, вышел пописать и тут же был скручен полицией. Мнения в обществе разделилась. Многие осуждали неуместную расторопность властей, дискредитирующую нашу спортивную звезду, нашу гордость. Интересно, что и в университетском городе по-настоящему знамениты только спортсмены. Здесь особенно заметно, что спорт – это разновидность идеологии, и становится немного не по себе от сплоченности публики на соревнованиях, от того, как легко управляют ею какие-то массовики-затейники в цветных кепках. Впрочем, и на это зрелище мы, не доверяя своим глазам, смотрим через какой-то бинокль. А что за бинокль? Кто нам его всучил?

«На время пребывания в Анн-Арборе твоим справочником и руководством должен стать “Пнин” Набокова», – внушал опытный новый американец. Я думаю, и он не совсем прав. Если смотреть через такую линзу, у предмета наблюдений сразу появляются увлекательно-знакомые, грациозно-уморительные черты, ни к какой реальности (кроме набоковской прозы) не относящиеся. И все же. Кое-какие новые знакомцы так и не смогли обрести собственное, внеперсонажное существование. Осанистый маститый руссист, посвятивший жизнь языку, который он так и не удосужился прилично выучить. Темнокожий студент, всякий раз стремительно засыпавший где-то между пятой и шестой фразой моей блистательной лекции. Пышненькая аспирантка Надья (Надя), как бы умащенная особым духовным лосьоном, в очках и соломенной шляпке. Или тот, напоминающий куницу – острое веснущатое личико, колючие глазки – профессор, вытянувший из нескольких строчек моего любимого поэта прядильную нить для солидного корпуса научных трудов. Всю «новую» – возникшую за последние полвека – поэзию профессор считал недоразумением, и его неприятно удивил внезапный интерес своих аспирантов к каким-то авторам, даже не все из которых уже успели умереть (то есть обзавестись единственным незначительным достоинством, могущим хоть как-то украсить их в глазах исследователя).

Вот аспиранты у него хорошие. Конечно, в основном девушки. И не дурнушки, не синие чулки. Как раз миловидность приятно дополняла пытливую усидчивость некоторых, особо примечательных. Вспомним хотя бы удивительный цвет волос (золото под пеплом) Керен, которая приезжала в кампус на мотоцикле, а наш московский телефон записала фломастером на запястье. Звонка, впрочем, не последовало. Но на всякий случай: милые Керен, Стефани, обе Лоры, обе Элизабет, Джулия, Сьюзен, Рейчел! Всегда рад продолжить разговор. О сюжете у Вагинова – силке, пленяющем целую стаю культурных смыслов. О фотографии Сталина на переднем стекле автобуса, везущего гроб с мертвым Шаламовым. О чем хотите. Я уверен, что вы станете хорошими славистами. В ваших глазах было столько открытого честного внимания, что ничего иного, инородного там уже не могло поместиться. Никакого, увы, постороннего интереса. Ни лукавого блеска, ни того особого электричества, точечные разряды которого так привычны, что принимаешь их как должное, и только пожив какое-то время в другом эротическом климате, начинаешь ощущать как бы нехватку кислорода.

В этой стране девушки заливаются краской, если случайно встретятся с тобой взглядом. Все время надо быть настороже, как будто ты учитель младших классов и, не дай бог, как-то обнаружится твое маниакальное напряжение. Как они, оказывается, необходимы, эти искры, токи, мелкие вспышки, будоражащие маленькие молнии в глубине случайного взгляда. Взгляды встретились, разошлись, должно быть, навсегда. Все равно успеваешь неощутимо вздрогнуть, и сердечный толчок длится, замирая, до следующего взгляда, угла, дня.

…Девушка обернулась и посмотрела. Я вздрогнул (на этот раз ощутимо) и понял, что за какой-нибудь месяц совершенно отвык от таких впечатлений. Но и место действия изменилось: я на день заехал в другой университет и совершаю невинный осмотр кампуса. Сырая дорожка вьется, огибая вязы (платаны? буки? грабы?). Еще раз обернулась. Если посмотрит в третий раз, пойду за ней, плевать на гонорар. Посмотрела. Не плюнул.

Встреча с устроительницей была назначена в китайском ресторане неподалеку от центральной улицы. Вообще-то неправильно кормить до работы, и все последующее это лишний раз подтвердило. Джейн (устроительница) сразу завела небезынтересный для нас обоих разговор: умер ли концептуализм, жив ли соц-арт и что это, собственно, такое. Беседа шла, на мой вкус, даже слишком бойко, перебивая незнакомые пищевые впечатления. Но скоро появилась новая участница, и я наконец вдумчиво сосредоточился на креветках. С грибами? Нет, то из меню таиландского ресторана. С кулинарными воспоминаниями беда: означающие (в отличие от означаемых) очень плохо усваиваются. Уже забыл, что такое брокколи и как называется та съедобная шишка, у которой полагается отрывать мясистые чешуйки и высасывать содержимое. Артишоки! Забыл вкус поджаренных устриц, королевского краба, морского ежа, угря в сладком соевом соусе (подается в лаковых деревянных ларчиках) и великолепной «нагими яки»: говядина, фаршированная зеленым луком и зажаренная в гриле под соевым соусом с сезамом и проросшей фасолью. Я увлекся, простите, да и как тут не увлечься.

«Мы хотим, чтобы на таких вечерах была совершенно непринужденная обстановка. Живое общение между студентами, преподавателями и выступающими, чай по-русски с тортом и прочее», – предупредила меня устроительница. Я так и не понял, что имелось в виду. Меня и поэта Джима Кейтса, выполняющего на этот раз обязанности переводчика, быстро усадили на низкий горбатый диванчик (не усвоенные еще означаемые резко изменили направление и подались наверх), и я сразу ослеп от света мелких юпитеров. Зал хранил непринужденное гробовое молчание. Угадать наполненность и состав было невозможно.

Чтобы как-то разрядить покалывающую электричеством обстановку, я взялся пошучивать, угощая темноту обезоруживающей американской улыбкой. Занятие это, в общем, не мое. Сколько я мог заметить, на угощение никто не польстился. Но переменить тон не удавалось, и на такой вот удушливо-шутливой волне я начал читать свои не слишком уморительные произведения. Четвертое по счету стихотворение опередил богатырский стук в дверь. От такого стука в нашей стране все еще вздрагивают. Джейн нырнула в прихожую и вынырнула с радостным объявлением: «А это пришел наш всеми любимый профессор Генри Рабиновиц!» Я взглянул на лежащий передо мной листок и в попытке расшевелить публику пошутил в очередной (и, клянусь, последний) раз: «Что ж, он пришел очень вовремя – сейчас про него будет прочитано стихотворение». Всеми любимый Генри пренебрег вешалкой и, усевшись в первом ряду, долго устраивал на коленях свой широкошумный плащ. «Генри, сейчас будет прочитано стихотворение про вас», – произнесла Джейн голосом конферансье. Это сообщение заинтересовало профессора, но почему-то не обрадовало, а я облился холодным потом. Пóзднее, никому уже не нужное прозрение, но отступать некуда. И прочел я все-таки этот стишок, в котором с доступным мне юмором затрагивалась еврейская тема. На прежних выступлениях в любой аудитории, бывало, какой-никакой смешливый шумок пронесется, успокоительно дохнув в сторону автора. В любой, но не в этой. Тишина как будто еще помертвела, из гробовой став загробной. Дело явно принимало непредвиденный идиоматический оборот. Я мельком заглянул в округлившиеся глаза профессора и понял, что меня сейчас сведут в участок за расовое оскорбление.

Думаю, спасла фамилия. Так сказать, смягчила удар. К концу чтения (минут через сорок) публика проглотила мою шуточку. Последовали кое-какие вопросы, вынесли наконец обещанный торт, гарант непринужденности… Подошел с выяснениями и невольный герой вечера: «А что, в Москве еще кто-нибудь пишет стихи? И чтения устраивают?» Ему не верилось, могу его понять.

Все-таки ощущение ужасной неловкости не проходило. Что-то ворочалось в душе, тяготило «как тяготят нас задним числом глупости, которые мы совершили, грубости, до которых себя допустили, или угрозы, которыми предпочли пренебречь» («Пнин», естественно). «Кажется, я неудачно пошутил?» – осведомился я у Джима на обратном пути. «Крайне неудачно», – отозвался мой друг с совершенно не свойственной ему резкостью.

1994


Варум Нихт

«Warum nicht?» – кричал жене великий скульптор Карл Прантль, обливаясь слезами. Айги только что произнес трогательную здравицу в его честь, и семидесятипятилетний крепыш неожиданно разрыдался. Жена его Ута сама уронила слезу, но рыдающего мужа попрекнула немужским поведением. На это он и кричал «почему нет?» («почему бы и нет?»). С другого угла стола на скульптора с любовью смотрели сын Себастьян, его жена-китаянка и их общий друг, бывший монах-иезуит, ныне искусствовед.

У себя в Австрии Прантль очень известен. Он ищет по всему миру необыкновенные камни (и я не могу удержаться от перечисления пород: гранит, базальт, диорит, порфир, лабрадор), а потом, отсекая лишнее, доводит их до ума. Прантль невысок и крепок, совсем не стар и на все, что не камень, глядит ясно и удивленно. Характерные черты его облика выделены и усилены, как будто над ними поработал иллюстратор Толкиена.

Скульптор крепко принял на грудь – сначала шнапса домашнего изготовления, потом красного вина. Жена немножко беспокоилась. Только что он рассчитанным винтовым движением выхватил у нее огромную зеленого стекла бутыль. И с криком «Du, komm!» (вообще-то «иди ты», но звучит мягче – но повелительнее) налил себе снова.

Ута рассказала, что муж в пьяном виде буен и недавно оказался в полицейском участке: сбил шапочку у остановившего его офицера дорожной полиции. Уте пришлось навести марафет и идти объясняться с министром юстиции. Министр был обескуражен: «Проблема в том, что ваш муж совершенно не раскаивается. И даже грозится каждый раз сбивать шапочку с полицейского, если тот его остановит». Галя, жена Айги, охотно подхватила тему. Ей тоже было о чем рассказать.

Здесь очевидно и сходство, и различие: различие обстоятельств и некоторое сходство темпераментов. Преувеличивать их не стоит, но все же. Однажды ночью подошел к нам на улице человек, явно изменившийся к худшему за последние сутки, и попросил денег: он, мол, только что из больницы. (Дали, но немного.) Примерно на третий свой австрийский день мы стали делиться друг с другом странными впечатлениями: многое очень похоже. Ну, не похоже, конечно, но что-то знакомое в типе и выражении лиц, в покрое одежды. В поведении. Что-то славянское.

Эти размышления заставили меня раскрыть карту Европы и еще раз внимательно рассмотреть, кто с кем граничит. Действительно – все рядом. Центральная Европа на карте несколько антропоморфна. Если считать Вену ее сердцем, то вся Австрия – тело. Есть две ноги – Италия и Югославия (обуви хватило только на одну), две руки – Швейцария и Венгрия (правая не знает, что делает левая). Головы, впрочем, тоже две: Германия и Чехия. В этом есть что-то эмблематическое.

Наш венский друг Эрих Кляйн сообщил, что до войны треть жителей Вены составляли чехи. Он и сам отчасти чех. Однажды мы полтора часа ждали его в модном (и довольно дорогом) кафе при Kunsthalle. Тип кафе оказался очень знакомым: такие «стекляшки» стоят на любом углу любого советского города и называются «Ветерок», «Турист» или «Волна». В Вене такое заведение – единственное в своем роде и специально предназначено для творческой публики.

Но удивительно, что и старые, традиционные венские кафе вызывают острое ностальгическое чувство, почти ощущение дежавю. Только эти впечатления совсем из другой эпохи. Матовые стекла (в Вене они, правда, не матовые, а туманно-серебристые), «брусковый» шрифт вывесок. Тюлевые занавески и бордовые портьеры. Люстры с рожками, бра, околпаченные торшеры. Но главное – фактуры и текстуры стен. Деревянные панели, охристая или коричневая масляная покраска с разделкой «под дуб»: тусклые волнистые жилки, крытые лаком. Что-то забыто-знакомое, различимое через четыре с лишним десятилетия, через детскую сонливую одурь очередей в поликлинике, аптеке, булочной, сберкассе… Ты это подпирал плечом, спиной, прислонялся шапкой.

(Удивительно и то, что есть в старых венских кафе свой безусловный шик – элегантность при обшарпанной непритязательности. В советских аптеках и сберкассах этого как будто не было.)

В одно из таких кафе я зашел в свой последний венский день. Меня привлекли скромные цены в уличном меню и то, что есть жареная печенка. Маленькое кафе столиков на десять, из них четыре сдвинуты вдоль стены и заняты компанией пожилых людей, явно местных. Они разом обернулись и посмотрели на меня, как будто я не туда зашел. Наверное, так оно и было. Другие столики пустовали. Только прислуга, толстая молодка в косынке и в голубом халате поверх платья, поправляла вывеску, взобравшись на подоконник. Я не стал садиться, подождал официанта. «Могу я иметь обед?» Можете.

За спинами сидящих была развешена на крючках их верхняя одежда: продавленные шляпы, мятые плащи, куртки, все вполне узнаваемое, советское. Лица тоже узнаваемы – вышедший на пенсию служивый люд. Разговоры о политике. От наших отличаются тем, что говорят не все сразу и вино заказывают бокалами. Сидят, галдят. На меня уже внимания не обращают.

Вошла пожилая женщина с палочкой, в бархатной шляпке, села за столик, потом пересела за другой, знаками показав, что там дует. По тому, как она ощупью искала сумку, я понял, что слепая. Ей принесли сосиски, поела, потом закурила, прислушиваясь к разговору мужчин. Сидит курит, иногда тихонько смеется их шуткам, – но совершенно отдельно, около, не напрашиваясь в компанию.

И ведь никто из этих мужланов не скажет ей: «Чего раскудахталась, слепая курица?»

Подумал я об этом и ни с того ни с сего вдруг заплакал. Один, в венском кафе. Warum nicht? Чего вы от меня хотите, в конце концов, я тоже только «тихий старый господин, который ненавидит жестокость».

Почему нельзя жить как люди?

Почему нет?

1998

Здесь не воруют

Это было в те далекие времена, когда за границу уже пускали, но прямые рейсы Москва – Тель-Авив еще не наладили. Людям, собравшимся съездить в Израиль, приходилось искать окольные пути и сложные пересадки. Мы с женой решили пересаживаться в Афинах, заодно задержаться на пару дней. В самолете разговорились с соседями, милой семьей, и они посоветовали нам остановиться в центральном, но недорогом отеле, известном им по чьим-то рассказам. Вселились мы без особых хлопот и сразу же сбежали в город.

Что могут чувствовать выпускники архитектурного института, впервые попавшие в Афины (а мы и за границей оказались в первый-второй раз), представить несложно. Мы шли, а вокруг возникали, возвращенные в изначальный масштаб и материал, наши курсовые отмывки. Под памятником Лисикрату спали два пьяных и одна собака. На деревьях желтели круглые плоды. Светило яркое, ласковое греческое солнце, и в тот же солнечный свет превращалось наше сознание.

Вдруг я заметил, что взгляд жены теряет расплывчато-мечтательное выражение и как-то неприязненно фокусируется на моем плече. Я скосил глаза, но ничего необычного не увидел. Ну, плечо. Ну, сумка через плечо.

– А зачем ты вообще ее с собой таскаешь? Что у тебя там?

– Ну, паспорта, деньги.

– А почему не оставить в гостинице?

– Ну, – я был немного обескуражен, – все же паспорта, деньги…

Следующую фразу я запомнил на всю жизнь, потому что жена постаралась вложить в нее всю доступную ей силу убеждения и внушения. Текст пошел после напряженной паузы, в которой читалось: да, советское воспитание, да, беда, но ведь надо и такого постепенно готовить к новым обстоятельствам. И – с одинаково сильным, но по-разному интонированным нажимом:

– Миша! Здесь НЕ ВОРУЮТ!

А дальше было буквально следующее, и – клянусь! – без каких-либо преувеличений. До конца квартала оставалось двадцать-тридцать шагов. Мы сделали эти шаги и остановились пропустить машину. С другой стороны улицы на нас смотрели соотечественники – те самые соседи по самолету, а теперь и по отелю. Выражение их лиц так не соответствовало месту, времени и погоде, что мы решились спросить: все ли в порядке? Нет, сообщили нам, не все в порядке. Совсем не все. А именно: вдруг обнаружилось полное (и – забежим вперед – окончательное) отсутствие денежных средств семьи. Ее цивилизованный глава все оставил в отеле. Где, как известно, не воруют.

Нравоучительность этой истории слишком элементарна. Необязательны и пояснения о помраченном сознании советского человека, для которого Запад (то самое «здесь») начинается сразу за государственной границей и тянется на все четыре стороны (ну, на три). И нигде не воруют.

Пояснения запоздали. Все уже знают, что воруют практически всюду.

А мне хочется почему-то подверстать к этой истории короткое описание нашего (общего с пострадавшей семьей) отеля. Он назывался «Acropolis House», стоял на пересечении Nikodimon и Voulis. Нас соблазнила цена: всего семь тысяч драхм (44 доллара) за две ночи. Отельчик маленький, уютный. На лестнице ковры и кадки с растениями. Мне почудилось что-то домашнее.

Удобства, впрочем, оказались не в самом номере, а в отдельной комнате через коридор. Я вскоре туда зашел и, споласкивая руки, почти машинально взглянул в маленькое окошко над умывальником. Вид, ограниченный окном как картинной рамой, был почему-то знаком: рыжеватый от солнца холм и невероятных очертаний беломраморные развалины. Классическая точка.

Так я впервые увидел афинский Акрополь: на сороковом году жизни, из окна сортира. И обе эти истории связаны, мне кажется, не только местом действия.

2001

Принцип пирамиды

Обратный путь наш лежал через Синайскую пустыню и дальше – через Каир. Там тоже хватало уморительных (именно что способных уморить) происшествий, опишу одно из них.

До границы с Египтом ехали по каким-то шишкинским просторам. На нейтральной полосе командир автобуса собрал со всех пассажиров по двадцать долларов. За что? За переход границы. С этого момента и начался наш поэтапный финансовый крах.

На египетской стороне поначалу не обнаружилось никакой особой экзотики. Наоборот, какие-то знакомые картинки, чуть подзабытые: захудалый буфет, разбитый асфальт, грязный сортир без воды и бумаги. Багажная тележка, своенравная, как мустанг. При обмене долларов на египетские деньги я получил кучу ассигнаций разного достоинства. Выяснилось, что и копейки (пиастры) здесь тоже бумажные. Я отделил одни ассигнации от других и пачечку ветхих, грязноватых копеечных бумажек брезгливо спрятал в особое отделение бумажника, решив избавиться от них при первой же возможности. Возможность представилась не очень скоро, на следующий день.

Синайская пустыня – самая подлинная: песок, песок, песок, барханы, две-три пальмовые рощи. Редкие поселения из недостроенных, но уже полуразрушенных хибарок или шалашей. На светящемся, призрачно-желтом песке стоят бедуины в черных, белых, цветных балахонах. Низко, у самой границы песка, тонкими струями летит золотой ветер. Начинается резь в глазах – то ли от света, то ли от немыслимой красоты видимого.

Черная искореженная военная техника.

После Суэца появились признаки цивилизации: какие-то казармы, танки на постаментах. Потом стемнело, признаки пропали. Тьма египетская.

И вдруг начался Каир. Вот уж чего я не ожидал. Настоящий мегаполис, гигантские развязки, небоскребы, реклама, лавины машин, тысячи людей на улицах, сумасшедшая ночная жизнь. Безумный город, оглушающий шумом и напором. Все почему-то бросают под колеса петарды, они взрываются. Кошмар.

Переход был слишком резким, мне показалось, что я трогаюсь умом. Вообще-то ум у меня довольно устойчивый, и все бы, вероятно, обошлось, но на следующий день мы поехали смотреть пирамиды.

Пирамиды действуют не издали, а вблизи. Они невероятны бесконечным количеством блоков, их как в кирпичной стене большого дома. Но эти «кирпичи» размером чуть не с комнату, понятие масштаба отменяется, человек перестает понимать, какого он роста. Все это в буквальном смысле поражает – как-то парализует воображение. В сознании начинаются легкие осыпи.

Общий колорит египетского туризма эти осыпи усиливает, делает не такими легкими. Не меньше десяти человек одновременно претендуют на твое время и наличность. Косоротые кривые разбойники в грязных балахонах на неузнаваемом английском предлагают стать твоим гидом. Погонщики верблюдов зазывают покататься на верблюдах, наездники – на лошадях. Предлагаются ослы, тележки, не помню, что еще – носилки, закорки, карачки. Ежеминутно просят сфотографировать или сфотографироваться. Дети ничего не просят, а хватают за руки и требуют деньги: «Мани! Мани!» Дети эти вовсе не нищие: ухоженные веселые малыши с наглыми физиономиями отделяются от прогуливающихся родителей буржуазного вида и липнут к туристам. Такая детская забава. Родители не обращают внимания, как будто не видят. «Мани! Мани!»

Сейчас мне кажется, что забраться внутрь пирамиды Хеопса мы решили, только чтобы спастись на время от этого бедлама. Решение было ошибочное, повторять никому не советую. Это плохое место, и людям там делать нечего.

Скорчившись, бесконечно долго ползли мы по узкому лазу. Доползли до погребальной камеры с разбитым саркофагом. И тут же подскочил какой-то чумной, пристроился, обнял за плечи – для совместной фотографии.

Внутри пирамиды было еще душнее, пот рекой, и когда вылезли, захотелось пить. Как назло, и солнце засветило в полную силу. Подул ветер и стал поднимать желтую пыль. Она сгущалась в воздухе, темнила его. (Вообще такое называется «начинается хамсин», и в это время сознание темнеет вместе с воздухом, но мы этого не знали.) Все люди куда-то пропали. Мы шли по мягкому песку к очередной пирамиде, и та чуть подрагивала, как мираж.

Вдруг появился, возник, подъехал на ослике старик, совершенно сказочный. Одет в когда-то голубой балахон, голова закутана серым платком; нос кривой, над глазом шишка. В мокром мешке бутылочки кока-колы. «Давай по бутылочке», – предложила Алена. «Не стоит, купим где-нибудь минеральной». – «Всего пятьдесят пиастров!» Я отсчитал сто, стараясь, как и собирался, избавиться от бумажной мелочи. Старик в это время откупоривал вторую бутылку, и она никак не открывалась. Я с удивлением смотрел, как неумело, конвульсивно дергаются его руки. И глаза какие-то испуганные, почти безумные. «Видно, боится, что передумаем, – посочувствовал я, – Бедняга, нечасто ему удается что-то продать». Бутылки были грязные, напиток теплый и жажду не утолял.

Сфинкс стоял весь в лесах, его как раз облицовывали новенькими плитками. Не в силах вынести это зрелище, мы – через мертвый и черный Старый город – отправились в Цитадель. Это тоже туристское место, и за вход берут два с половиной фунта. Я раскрыл бумажник. Ничего не понимая, смотрел некоторое время на его содержимое. И вдруг как будто черной кислотой брызнуло в мозгу: я отдал старику не те деньги.

В одном отделении бумажника лежали фунты, в другом пиастры-копейки. Пачечки были примерно одинаковые, но пиастры мельче и совсем замусоленные, кирпично-песочного цвета (наподобие пирамид), а фунты розоватые или зелененькие. Спутать не так просто даже на второй день пребывания в стране. Я не могу этого объяснить. Все знают: я человек обстоятельный, деньги складываю аккуратно, а в чужой стране пересчитываю их как минимум трижды – на всякий случай. Это порчу на меня навели какую-то, морок. Это все ПИРАМИДА.

В глазах понемногу развиднелось, но левая часть туловища оживала с трудом. Пересчет копеечных ассигнаций дал в сумме пару долларов. С этой суммой нужно было прожить сутки в чужой, очень небезопасной стране, добраться до самолета и еще неизвестно сколько заплатить за переход неизвестно каких границ.

Вечером Алена отчаянно-твердым шагом вошла в ванную, налила стакан воды из крана и сделала несколько глотков. Я с ужасом последовал ее примеру. Потом, уже в Москве, мы прочли какое-то руководство, в котором настойчиво не рекомендовалось использовать каирскую воду даже для мытья. О споласкивании рта, тем более употреблении внутрь речь не заходила.

О том, как мы добирались до аэропорта, нужно рассказывать отдельно. Добрались, как видите, и вернулись в свой спокойный и немноголюдный, тихий и зеленый, комфортабельный город. Но еще долгое время после нашего возвращения Алена в ответ на какие-то мои разумные и справедливые замечания кричала, как попугай из «Острова сокровищ»: «Пиа-астры! Пиа-астры!»

2001

Нашествие благодеяний

Набережная Сены. Рядом с нами останавливается дорогая машина, из нее обращается к нам по-итальянски господин приличного вида и в хорошем костюме. Мы приветливо улыбаемся и показываем руками, что он не угадал. Господин сразу – как будто других вариантов и быть не может – переходит на ломаный, но достаточно беглый русский. Объясняет, что бывал в Москве, останавливался в отеле «Метрополь»: о, роскошный отель! Он всегда живет только в лучших отелях, потому что рекламирует товары фирмы «Валентино», а «Валентино» – известная фирма. Мы подтверждаем известность фирмы учащенными кивками. Кивки не поспевают за поворотами мысли нашего нового знакомого, он говорит очень быстро и сопровождает речь демонстрацией вещественных доказательств. Две замшевые куртки в фабричной упаковке должны удостоверить его связь с фирмой «Валентино». Чтобы подтвердить подлинность замши, господин разрывает целлофан и пытается поджечь зажигалкой полу одной из курток. Куртка не горит.



Вот все, что осталось от рекламной кампании, объясняет господин, а сейчас он возвращается в Рим и совершенно не знает, куда их, эти куртки, девать. Вот что! Он нам их дарит!

Оба свертка вдруг оказались в руках моей жены Алены, и та даже покачнулась под грузом ответственности. А рассказ дарителя продолжился с той же быстротой, натиском и странной прямолинейностью, как будто через его речь проходило невидимое сверло. Теперь он показывал карточку казино, в которое вчера зашел на радостях и – вот беда! – проиграл все деньги. Не хватает даже на бензин до Рима. Но если мы хотим сделать ответный жест и подарить ему тысячу франков, его это вполне устроит. «Нет, с собой нет», – облегченно заверещали мы, запихивая свертки обратно в машину. «Всего сто долларов?» – недоверчиво прищурился обиженный друг. «Ну, с собой нет», – объясняли мы, для убедительности опять помогая себе руками. И двинулись прочь. Друг укоризненно смотрел нам вслед.

Да, говорили нам, случаются такие непонятные предложения. Один решительный человек даже получил такую куртку за исходные – действительно небольшие – деньги. Потом, правда, не знал, что с ней делать, и кому-то подарил.

Этот случай на набережной Сены как будто прорвал невидимую оборону, и дарители пошли стеной. На днях нас поздравили по телефону: мы выиграли два бесплатных билета на любой международный авиарейс по нашему выбору. Нужно только прийти и расписаться, но почему-то обязательно вдвоем. Мы не пошли. Название проводившей лотерею фирмы («Легенда») вызывало сомнения. Странно звучал и голос в трубке: девичий, даже приятный, но неоправданно настойчивый. Как будто девушка обращается не ко мне одному, а к большой группе не слишком толковых граждан.

В этих непрошеных телефонных голосах всегда есть что-то оскорбительное: прямое движение к цели, отстраняющее тебя как случайное звено, как помеху. Обычно они принадлежат тем, кто ошибся номером, разговор длится недолго, но их сверлящее бесчеловечное нетерпение все равно успевает проникнуть в твое сознание.

Хмурое утро. В телефонной трубке ледяной, русалочий голосок: «Говорит золотая рыбка. Хотела бы отправить факс».

– Едва ли получится, – сказал я и повесил трубку.

2001

Третий Израиль

– Вы не стесняетесь записывать? – спросила Люся Улицкая, заметившая блокнотик и мои лихорадочные движения. – Я – ужасно. Записываю вечером в постели.

Я тоже очень стеснялся. Два дня крепился, ничего не записывал. Потом махнул рукой: а-а! пусть думают, что хотят. Кроме меня не записывал никто, только Валерий Попов пару раз черкнул что-то на сложенном вчетверо листке. Опытные люди, и они, конечно, правы. Или запоминать, или записывать (или смотреть, или фотографировать).

Самое печальное, что ничего из того блокнотика не способно войти в это подобие очерка. Там только беглые заметки туриста – нервные попытки не упустить какие-то важные, значащие детали. Но какие детали – значащие? Те, что застревают в памяти, как заноза, заранее их не угадаешь. «Важно не то, что важно, а то, что не важно, да важно, вот что важно», – как сказано в книжке М.Л. Гаспарова «Записи и выписки».

В тот раз мы стояли примерно в центре разрушенной крепости Массада, и я записал, что крепостная синагога – самая старая в мире (из сохранившихся, разумеется). Зарисовал зачем-то интересную керамическую облицовку бани. Зачем?

Записывать приходилось буквально на ходу, график поездки был очень плотный. Не знаю, как Люсе удавалось сохранять силы для вечерних занятий. Только на пятый день я нашел время и раскрыл карту Израиля, стал ее детально изучать. Подошел Битов: «Это у вас откуда?» Я объяснил, что карта осталась еще с прошлой поездки. «Но как же вы ее отыскали?» Объяснил, что, в общем, помню, где у меня что лежит. «Это болезнь», – твердо и без всякого сочувствия определил А.Г.

И отошел от меня, как от зачумленного, даже на карту не взглянул.

В Израиле я действительно был уже в третий раз, почти через равные промежутки времени: в 1990-м, потом в девяносто шестом и вот теперь. Почему-то чувствовал себя здесь уже немного своим человеком. Новые впечатления накладывались на прежние, а те просвечивали сквозь них, как если бы на палимпсесте не потрудились до конца стереть прежние записи.

Но и первые впечатления не были вполне туристическими. Потому, вероятно, что сразу попал, что называется, в объятия друзей и в силу природной переимчивости стал с первых же минут присваивать и особенности их зрения, и отношение к стране.

Одного из них, самого близкого, я не видел до этого восемнадцать лет. По дороге он показал мне на чуть выцветшее небо: хамсин! И заговорил о «запасе холода» в крови северян, пару лет помогающем переносить жару. На подъезде к Иерусалиму дорога пошла вверх… Но к этому впечатлению я еще вернусь.

И в этот приезд после аэропорта нас повезли в Иерусалим, сразу – в Старый город, со стороны Мусорных ворот. Было уже совсем темно и очень холодно. (Плащ по наущению М. Зайчика я запаковал в чемодан.) Мы подошли к Стене, я приложил обе ладони к бугристому, но отполированному прикосновениями камню и впервые почувствовал, как что-то проникает в мои поры. Переводя на человеческий язык, это можно назвать теплом. Но это не тепло. Наверное, в Израиле трудно быть атеистом.

«Отходить надо спиной», – сказал Зайчик. Я отошел спиной.

После ужина многие собрались гулять – группой, разумеется. Сбор был назначен на половину чего-то: девятого или десятого. Я опоздал на две минуты, но в холле никого уже не было. Пошел один – как будто в сторону Яффских ворот. Раньше я здесь не гулял. К Старому городу мы подходили обычно по улице Яффо, но сейчас она была перерыта и разгорожена, прокладывали трамвайную линию.

Ночная прогулка больших радостей не сулила. Улица была безлюдна и напоминала шоссе. По обеим ее сторонам шел каменистый склон, довольно обрывистый. Плотная и хорошо освещенная застройка была далеко впереди или далеко позади. Внизу, сразу под нашей гостиницей круто уходило вниз Кедронское ущелье, в темноте совершенно дикое. Только внизу, на другой ее стороне кучно светился мелкими домашними огнями Восточный Иерусалим.

«Если спуститься между этих двух кладбищенских оград, то попадешь в Кедронское ущелье», – написано на обороте маленькой фотографии, где углом сходятся две светлые стены, а в просвете виднеется та же уступчатая каменистая даль. По белизне камня и черноте тени видно, какая жара. На первом плане два моих товарища: впереди Зиник – в несколько гордой, победительной позе, – а чуть позади Леня Иоффе, немного сутулый и с обязательной сумкой через плечо. Снято откуда-то сверху. Я получил эту фотографию в 1975 году, и пришла она как раз вовремя: я лежал в больнице и тоже имел возможность любоваться со своего четвертого этажа разными видами. Крайнее окно коридора выходило на тогдашнюю улицу Архипова (теперь Б. Спасоглинищевский), прямо на синагогу. В конце концов меня стала раздражать очередь зевак к этому окну, я придвинул туда стол и стул, забаррикадировав собой доступ к бесплатному зрелищу.

В 1990 году прилегающие к крепостным стенам кварталы еще сохраняли милый взору туриста восточный колорит, для экзотики не было явной границы или она не замечалась. Сейчас новенькие отели подступили уже вплотную к старой городской стене.

Но Иерусалим и теперь остается очень разбросанным и неплотным городом. Застройка не съедает землю там, где холмы обрывисты или недостаточно пологи. (А таких мест очень много.) Это замечательная, потрясающая особенность Иерусалима. Вот эти каменистые пустые склоны, обрывы и ущелья в самом центре города. Живые куски Иудейской земли. Ее вид, состав, фактура, по существу, не изменились, и ты видишь – хотя бы по частям – ровно то, что видели люди тысячу, несколько тысяч лет назад.

«Прибоем воздуха и солнца / захлестнут город несплошной, / и место между гор заполнил / не новый день, а новый зной», – писал Леонид Иоффе. Первое время я так и смотрел на Израиль – через его стихи, как бы сквозь те русские слова, что он подобрал и переиначил для новых впечатлений. Весь его «Иерусалимский цикл» – удавшаяся попытка породниться с пейзажем, сделать его своим, привычным.

Мне повезло, я был немного подготовлен его стихами к встрече с новой реальностью, и это смягчило специфическую невменяемость туриста. Я имею в виду тот особый род прострации, когда зрение живет отдельной жизнью, невероятно активной, лихорадочной, а прочие виды сознания ждут своего часа в совершеннейшем бездействии. Путешествие отчасти возвращает человека в «первобытное состояние»: он окружен вещами, не имеющими названий.

Еще цитата: «По сплошному городу тоскуя…» «Сплошным городом» Леня называл Москву. Но по моему ощущению Москва тоже не сплошной город. Только Иерусалим размыкают природные разрывы – зелень, земля, камень, – а в Москве районы жилой, обитаемой застройки перемежаются какими-то мертвыми зонами. Если встретишь такую по ходу пешего движения, то ее надо пересекать, чувствуя себя при этом путевым обходчиком в «зоне отчуждения».

Рим тоже не вполне сплошной город – потому что на холмах. Но есть города по-настоящему сплошные, как Париж или Вена. Петербург тоже на редкость сплошной город. Родившиеся и выросшие в нем люди, вероятно, как-то иначе ощущают Иерусалим, и интересно бы понять разницу в ощущениях. Половину нашей маленькой делегации составляли как раз ленинградцы (если угодно, петербуржцы). То есть, учитывая их сплоченность и корпоративную солидарность, – подавляющее большинство.

В эту неделю, когда хотели сделать мне приятное, говорили, что я похож на ленинградца. Найман выразился уклончивее: «Москвич может быть похож на ленинградца – с виду, издали, в первые пятнадцать-двадцать минут. Потом оглянешься: а он уже в ухе ковыряет или еще чего». Было это сказано перед самым Мертвым морем. А там соленая вода затекла в уши, внутри начало пощипывать, и примерно через сутки я сообразил, что действительно при любом удобном случае залезаю мизинцем в ухо.

Приближаясь к Мертвому морю, начинаешь чувствовать, что это самое низкое место в мире, на сотни метров ниже уровня моря. Барабанные перепонки ощущают легкое давление: это давит какая-то странная (как под водой) тишина. Чаша молчания. Молчаливые общины ессеев скрытно селились когда-то именно здесь: в пещерах, среди угрюмых скал, бурых и рыжих; располосованных желтой и красной охрой; отцвечивающих бронзой и золой.

Из отеля на Мертвом море мы поехали в кибуц «Эйн Геди». Обмеряли шишковатый, с виду каменный баобаб; изучали анчар (по-местному «яблоко Содома»): растение с крупными мясистыми листьями, на которых при изломе выступает ядовитое молочко. Смотрели на водопад, упомянутый в Песни песней, на пещеру, где Давид отрезал «край от верхней одежды» Саула. «И пришел к загону овечьему, при дороге; там была пещера, и зашел туда Саул для нужды; Давид же и люди его сидели в глубине пещеры» (Первая книга Царств, 24).

А где-то в зарослях следил за нами леопард, сбежавший из местного зоопарка. Гигантским черепахам сбежать не удалось, и мне случилось наблюдать, как они любят друг друга. Эту бесконечную и бесконечно унылую процедуру нельзя показывать людям, склонным к сопоставлениям. Кое-кто из нас видел на склонах и так называемых «горных зайцев». Экскурсовод уверял, что это никакие не зайцы, а выродившиеся слоны, но поверить в это невозможно.

Палатки бедуинов вдоль дороги больше похожи на навесы. В одной из таких палаток нас поили самогоном во всей его силе. (Это скорее исключение. В других местах попытки заказать спиртное почему-то приводили в панику весь обслуживающий персонал.) И как-то трудно представить, что такие же палатки стояли сравнительно недавно на том месте, где сейчас находится кампус Университета им. Бен-Гуриона: огромный комплекс разнообразных построек, вполне красивых. Мне особенно понравился «сенат»: круглое здание, очень стильное, сделанное на одном точном приеме. В центре кампуса – огромный прямоугольник зеленой травы, на которой сидят и лежат в самых вольных позах девушки и юноши, девочки и мальчики. Такие же мальчики на военной базе «Неватим» рассказывали нам об истребителе F-16. Скромные, улыбчивые супермены лет двадцати. Боевые летчики, офицеры. Конкурс по их военной профессии – сто человек на место.

Прошу меня извинить, если кого-то смущает такая чересполосица впечатлений – низких и высоких. Но от их обилия разбегаются глаза, они накладываются друг на друга. И при этом не смешиваются. (В приведенном библейском отрывке тоже может кое-что смутить.)

На блошином рынке Яффы глаза разбежались не на шутку, и, как всегда, наступил момент, когда захотелось что-то купить кому-то в подарок. Остановило меня замечание Битова: «Это все вещи, которые страшно мешают тебе в собственной квартире». Попов купил искусственную утку из папье-маше. Потом вертел в руках, недоумевая: «Как теперь ее транспортировать? Вплавь, что ли?» Все ему здесь откровенно нравилось, и его преувеличенное лицо почти не меняло выражения, оставаясь отвлеченно-доброжелательным.

Рынок в иерусалимском Старом городе еще больше и несравненно экзотичнее. В этот раз нам на весь Старый город полагалось несколько часов, а в первый приезд мы с женой из него почти не вылезали (отчасти скрывая свой энтузиазм от знакомых). Однажды я полдня бродил там один, плутал по разным кварталам, не обращая внимания, который из них арабский. Когда потом проговорился Лене, тому чуть дурно не стало: был самый разгар интифады. За день до этого кому-то «вставили нож». В воздухе действительно висело тяжелое напряжение. По Via Dolorosa проскакал однажды юноша-араб на белом скакуне, и туристы с криком прижимались к стенам. Зато нигде не было толчеи. Даже в Кувуклии храма Гроба Господня мы пару минут были одни, не считая монаха-сторожа.

А в этот раз в Кувуклию стояла очередь на час, и пришлось кое-кого провести без очереди (мы очень спешили). Сделал это – за скромное вознаграждение в один доллар – удивительный человек, с которым мы только что познакомились. Катя, наш экскурсовод, представила его нам как представителя семьи, уже триста лет владеющей землей, на которой стоит храм. Угадать в нем араба я бы не смог. Такого человека можно встретить в каком-нибудь украинском селе: характерные усы, меховая шапка с отворотами, потерявшее форму пальто. Хозяин земли церемонно поздоровался с нами и каждому вручил визитную карточку. Вопрос о его финансовом состоянии остался открытым.

Тот же человек провел нас в зал, принадлежащий греческому патриархату, где находится центр (иначе – «пуп») мира. Такой странный камень. И в это я, знаете ли, готов поверить. Ну, может, не именно в этом зале, но где-то здесь, где-то рядом.

Что ты, Иерусалим? Не ты ли сердце мира, что просыпается раз в тысячу лет, словно в ожидании последних времен?

Прежде всего поражает плотность случившихся здесь событий. Кажется, что половина мировой истории сошлась на одном пятачке. Рядом с горой Сион могила царя Давида, а над ней – зала Тайной вечери. Событиям словно бы не хватает места, и приходится надстраивать второй этаж. На Елеонской горе, месте Вознесения, захоронена и голова Иоанна Крестителя. Примеры такого рода можно перечислять до бесконечности, только неловко сообщать общеизвестные факты. Вот еще один, не общеизвестный: знакомая мне семья живет примерно на том месте, где Иисус Навин остановил солнце.

Пространство событий сжато здесь мощной центростремительной силой. Оно сворачивается. Но подобное воздействие как будто испытало и время. Прошлое ясно отпечаталось в настоящем. Истории двух-, трех-, пятитысячелетней давности оставили свой след, его можно увидеть и даже потрогать. И не только потрогать. Ведь и дождь в каком-то смысле событие (мы это почувствовали, когда он вдруг пошел). А в «Эйн Геди» продают минеральную воду, которая, прежде чем выйти наружу, пятьсот лет шла в скальных порах. То есть ты пьешь ту самую воду, что упала с неба пятьсот лет назад. Событие можно выпить (а не только есть глазами). «Съешь меня, выпей меня, прими меня в себя», – говорит тебе в этой стране чудес то, что было в Начале и продолжилось потом. Не просто история, не только культура. Но то, для чего нет единого слова.

То есть наоборот: единое слово как раз есть. Но это удобнее объяснять на иврите, где «слово» и «дело» слиты в одном обозначении.

…На подъезде к Иерусалиму дорога пошла вверх, ее обступили бледные ступенчатые холмы с ярко-желтой мимозой и кипарисами. Потом их сменили негустые серебристые сосны. Их прозрачная тень ложилась на засыпанную иглами землю, создавая мелкий и изменчивый рисунок. Это было похоже на быструю шифрованную запись, спешно фиксирующую ход какого-то удивительного происшествия. Казалось, что ее можно прочитать.

Передо мной был пейзаж, наполненный смыслом, как наполнены им камни древних строений. Природа Израиля как будто не вполне природна: у нее слишком осмысленное выражение. Она походит на какое-то сообщение. Словно над созданием этой местности природа и Священная история трудились сообща.

Удивительно, что при такой историко-топографической плотности осталось еще очень много свободного места. Много земли и воздуха Израиля.

Долина Завулон: бурые склоны, рыжие осыпи сквозь синеватую траву. Долина Хула: на фоне сине-лазоревых конических гор красные поля – или зеленые, салатного оттенка, яркой свежести. «И свежа, как вымытая басня, / До оскомины зеленая долина», – писал Мандельштам, который никогда ведь этого не видел, – и как угадал? Кинерет: вокруг пепельно-зеленые и голубоватые холмы облачной плотности с волнистым гребнем, как при легком бризе. Вдали стая птиц вспыхивает, как салют. Гора Тавор (Фавор): круглая, с боковым пробором.

Иудейская пустыня. Круглые складчатые холмы с пятнами колючек, и на их склонах отары больших круглых камней. В поры известняка въелся белесоватый лишайник. Вдали расплываются, как мираж, мягкие очертания смугло-палевых гор.

– Какая она красивая, эта Иудейская пустыня!

– Красивая. Но мы предпочитаем оазисы.

Этот короткий обмен репликами очень характерен. Приезжий и старожил на одни и те же вещи смотрят совершенно по-разному. В наш второй приезд друзья с гордостью показывали красивые новые городки-районы, занявшие вершины холмов, которые я помнил пустыми, незанятыми. Среди этих холмов не было двух одинаковых или даже похожих, и каждый из них, казалось, создан тем вдохновенным терпением, что под стать великому искусству. Я радовался радости своих друзей, но восхищение давалось с трудом. Совсем не давалось, если быть честным. Я с болью видел, что прежний текст кое-где уже стерт, и что делать с этой землей? Срочно перевозить в Британский музей?

Понимаю, как бессовестно легковесны мои слова. Они и не могут быть иными, потому что я мыслю на другом языке. Я все-таки турист. Одно из стихотворений израильского поэта Иегуды Амихая как раз о нас – о туристах в Израиле: «И сказал я себе: спасение наступит только тогда, когда их гид скажет им: “Видите эту арку римского периода? Это чепуха, но рядом с ней, чуть левее и ниже, сидит мужчина, купивший фрукты и овощи для семьи”». И действительно: никогда, никогда я не сочту чепухой римскую арку, я знаю, как мало их осталось. Но много ли осталось в мире (в нашем мире, я имею в виду) мест, где живое так явно не боится жизни?

Ровно это мы и смогли почувствовать в свой последний приезд, увидев другую сторону этой страны: ее «нормальную» жизнь и непомерную работу будничного упорства.

Я только хочу сказать, что и сам Израиль – своего рода палимпсест. Он пишет свою историю поверх прежней, это все то же сообщение, но нам не всегда удается его прочитать, потому что изменилось время и вместе с ним изменилась – как бы это сказать? – техника письма. Но главное Событие – само существование Израиля. И нам удалось увидеть, каких усилий стоит это существование. Удалось почувствовать это непомерное, но привычное, даже будничное напряжение. Неиссякающий источник жизненной силы. Упорствующее, длящееся сопротивление.

…В первый свой приезд мы шли от Гефсиманского сада к склепу Авессалома, минуя овец, коз и приглядывающих за ними смуглых подростков. Козы смотрели на нас с недоумением, а в движениях подростков замечалась странная задумчивость. Она передавалась и нам – мы невольно стали задумываться о правильности выбранного маршрута. Мы явно шли по чужой территории. Но тогда осторожность и постоянная оглядка еще не вошли в обычай. Мы не понимали, как это возможно: вот своя страна, а шаг в сторону – и уже чужая. И люди живут изо дня в день как воздушные гимнасты.

Но Иоффе сказал об этом иначе и гораздо точнее: «Как саженцы над преисподней, / мы продержались и сегодня».

2004

Машина времени (Римский дневник)

«Правильно, Рим – город всех городов, все остальные гуляют, где хотят, богатеют и украшают себя, как могут, или борются за сохранение своей старины, а он остается на своем месте, не богатея и не украшаясь, и в конце концов все возвращаются к нему, как домой» – так прокомментировал наш старший товарищ Александр Асаркан сообщение о моей первой поездке в Италию (1997), туристический ликбез: Флоренция, Венеция, Рим.

Трудно придумать три города, настолько отличных друг от друга. Флоренцию хочется тут же досконально изучить с путеводителем в руках. В Венеции хочется, ясное дело, умереть, но очень не сразу, желательно лет через пятьдесят.

В Риме хочется жить вечно. Никогда не думал, что клише «вечный город» относится не к его возрасту, а к характеру и состоянию. Так определена его способность к вечной жизни – невероятная витальная активность. Трудно понять, как город может быть одновременно таким красивым и таким живым, совершенно не музейным, не «прекрасно увядающим».

Я думаю, что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. «Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной». Нет уже никаких Афин, остался только туристический островок вокруг Акрополя. Нет целых стран (пусть какие-то из них этого еще не заметили). А Рим жив и непреложен. Потому что он город всех городов. (И жив еще Иерусалим, только он не город, а место: место всех мест.)

После той первой поездки я начал понимать, какой невероятной жизненной удачей стала бы возможность провести в Риме не пару-тройку хлопотливых туристских суток, а какую-то часть жизни, пусть даже очень маленькую. (Хотя для человеческой жизни соотношение части и целого не подчиняется арифметике.)

Но только через пять лет забрезжила вдруг стипендия Фонда памяти Иосифа Бродского.

Люди в трех странах активно занимались этой проблемой, но у них ничего не выходило. Было послано приглашение экстренной почтой и копия-факс в итальянское посольство. Приглашение не пришло, а факс был умело и быстро потерян при переброске из посольства в консульство. Я уже терял надежду, но приглашение повторили. А еще через пару дней раздался звонок в дверь, и – о радость! – принесли то первое приглашение экстренной почтой. Хочу заявить официально: к этой службе у меня нет никаких претензий, они подвижники и мастера своего дела. Я это понял, когда прочитал адрес на конверте: Mr. NATANOVICH Дом. 11/13 kv. 16 105061 Mosca Russia.

Мне кажется, что для человека, приехавшего в Италию, нет более «творческого» занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задает твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.

Полагаю, что провел свое римское время самым разумным образом. Я жил там два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведенный и смотрел. Если шел дождь или я просыпался позже обычного, то начинал нервничать. Казалось, что безобразно теряю время. Все упускаю. Мало с кем общался и почти разучился говорить на любом языке. Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.

Мой друг, писатель Зиновий Зиник, заметил однажды, что Рим подобен внутренности разрушенного мозга. Это дает какое-то объяснение моему поведению: похоже, я кружил по Риму, как кружит мысль человека, пораженного «сверхценной» идеей.

Э.Ш., распорядитель Фонда, отправила в Болонский университет мою характеристику, звучащую примерно как рекомендация на Нобелевскую премию (вот так и создаются дутые репутации). Там, видимо, решили, что к ним приедет настоящий писатель и ему нужно создать условия для работы: стипендия на полтора месяца (Professor Fellowship) и вилла под Болоньей, настолько уединенная, что без автомобиля никуда не доедешь. Пиши да радуйся. Но я отказался: это приглашение съедало ровно двадцать римских дней.

«Если я и сочту вас сумасшедшим, то не поэтому», – так своеобразно одобрил мое решение один русский римлянин.

Когда чувствовал, что взгляд становится – хотя бы отчасти – машинальным, я уезжал из Рима на день или несколько дней. Был во Флоренции, Сиене, Ареццо, Ассизи, в маленьких городках – Сан-Джиминьяно, Картона, Сполето, Орвието, Витербо.

Все итальянские города существуют по своим зрительным законам, зрению приходится перестраиваться.

Надменное пространство Флоренции живет по двойному стандарту: масштаб палаццо, рассчитанный на гигантов, помыкает рядовой застройкой.

Феноменально по точности и завершенности городское построение Сиены. Она спускается вниз уступами, в три шеренги. Центральная площадь идет клиньями, как раскрывающийся веер, и город подхватывает это движение, – становится взмахом веера. Обходя площадь по окружности di Citta, все время теряешь направление: город переворачивается в голове.

В пространство малых городов, вроде Сан-Джиминьяно и Картоны, входят на равных ощущение высоты, горный воздух и вид на огромную долину. Солнце сквозь тучи, из-за ближней горы виден язык Тразименского озера, утром зеленый, а к середине дня темнеет, голубеет. Все в розово-золотом тумане. Сияние долины чрезмерно: у простых атмосферных явлений нет таких возможностей. Она лучится нездешним светом.

Но та же оптическая перестройка ожидает зрение и по возвращении в Рим. Ты снова видишь все как впервые.

Сначала зрительные впечатления по привычке обращались в какие-то заметки и записи, все более краткие и примитивные. Потом только они и остались – живые картинки, западающие все дальше в глубь сознания, вытесняя все прочее. В конечном счете только они и сохранились.

В последние римские дни я развлекал (и утешал) себя, мысленно рисуя карту города и подписывая улицы почти без запинки. Но мне ли не знать, что уже через полгода я буду кусать кулак, вспоминая название левого луча, идущего от Piazza del Popolo, или улицы, продолжающей ось Испанской лестницы.

Рим – город, в сущности, небольшой. Непонятно, как я мог два с половиной месяца ходить по нему восемь, десять часов ежедневно, выучить почти наизусть его карту и все же постоянно оказываться в каких-то неведомых улицах или на площадях, неизвестно откуда возникших.

Взять, к примеру, фонтан Треви. Находится буквально в двух шагах от Корсо, да от чего угодно, и еще не в самом сложном районе. Но я не помню случая, чтобы его появление было ожидаемо: всякий раз он как-то обнаруживался. (А бросил ли я в этот раз монетку? Что-то не помню.)

Но самый загадочный район – бермудский треугольник между площадями della Chiesa Nuova, Navona и чудесной Campo dei Fiori. Это странное место – самое древнее в городе (после античности). Я так и не научился находить маленькую piazza Pasquino: все время выходил не туда, а ведь она в двух шагах от Navona, чего проще. (На неказистую статую, вмонтированную в дом самого Пасквино, и сейчас наклеены какие-то обидные стишки про правительство – пасквили.)

В карту лучше не заглядывать, она только подтверждает неадекватность ориентации. В реальном пространственном ощущении Рим состоит из отдельных мест: ничем не соединенных кусков. Они вылезают одно из-под другого, как из рукава фокусника. Исходи этот город вдоль и поперек – и все равно сохранится какой-то остаток.

Каждый новый император начинал с того, что сносил все, построенное предшественником. Неудивительно, что это не один город, а сто, но существуют они одновременно, в одной топографии. Поражает вовсе не то, что разные части Рима отличны друг от друга. Такие отличия свойственно любому старому городу, да хоть бы и Москве. Особенность Рима, на мой взгляд, в том, что каждая его часть отлична сама от себя, да не единожды и не дважды, а всякий раз и на любом развороте. Как в сказке: повернешься-обернешься, а перед тобой уже совсем другое место. Да и другое время.

Это «сказочное» вечное время, в котором живет Рим, и делает его самым увлекательным (в прямом смысле слова) для пешехода городом. Плутаешь, как в лесу. Заколдованном, разумеется, лесу, а то стал бы в нем плутать выпускник градостроительного факультета.

Римский ансамбль отличен от прочих: он развивается не только в пространстве, но и во времени. То есть имеет дополнительное измерение.

И сам Рим отличен по своей сути от всех других городов, в том числе итальянских. По нему ходишь, как по льду над затопленной цивилизацией. Какой-то временной колодец, и дна не видно, может, его и нет вовсе.

Рим ставит человека на место. Он говорит ему: посмотри-ка, сколько веков, сколько величайших событий – и как их спрессовало время, как мало места они занимают. И как же прилагается сюда твоя жизнь? Да никак. Она явно лишняя.

Может, отсюда и отстраненность римлян – их холодноватая любезность?

Да, итальянцы очень любезны. Но неаккуратны. Все бросают на мостовую – окурки, бумажки. Мусорят.

Испытываешь огромную благодарность и к этой их привычке, и к самому мусору: это будущий «культурный слой». В Риме он нарастал так быстро, что ради нового строительства не требовалось полностью сносить древности, уже ушедшие в землю. Вот они и сохранились.

Культурный слой становится еще одним дополнительным измерением города – временем роста. Город растет, как дерево: наращивает слои.

Иначе говоря: «Природа – тот же Рим и отразилась в нем».

Если мне казалось, что опаздываю на встречу, я просто ускорял шаг – и приходил раньше назначенного срока. Это римское правило: в центре до любой точки можно дойти за полчаса, но если смотреть по сторонам, придешь через десять часов. Или через десять недель. Зависит от того, как смотреть.

Но на свою первую римскую встречу я опоздал довольно сильно.

В день приезда к вечеру пошел дождь. Я позвонил Семе Файбисовичу, и мы решили, что дождь – это ничего, все равно надо встретиться. Я вышел с большим запасом, но перепутал остановки, почти час ждал под дождем подходящего автобуса, так и не дождался. Проходящие машины упорно обдавали меня водой. Узнал, что «Deposito» означает «в парк», а приехал на такси (за десять евро).

Мой товарищ стоял под проливным дождем, один на темном Капитолии.

В 1982 году я посвятил ему стихотворение, где была такая строчка: «Это оттуда, из города Рима выкройки чуда». Ни один из нас тогда в Риме не был и выкроить это чудо не надеялся. Но есть какая-то закономерность в том, что именно Сему я встретил в свой первый римский день. Пересеклись мы только на один вечер: я приехал, он уезжал, как бы передавая мне эстафету.

«Дождь в Риме идет один день», – сказал Сема. Его наблюдение, в общем, подтвердилось, хотя и не без сбоев. Дождливых дней было довольно много. Меня успокаивали, что в феврале здесь уже весна, все расцветает. «А чему ж расцветать, если ничего не отцвело?» – удивлялся я. «Ну, еще акации зацветут».

Скоро зацвели и акации.

К ночи второго дня я снова забрался на Капитолий. Кроме меня, никого там не было, ни одного человека. Полная тишина, только вода журчит в фонтане. Афина в багряном своем хитоне высоко опирается о копье. Кружат большие птицы, но не чайки. Альбатросы?

Наконец приехала полицейская машина и тоже стала кружить около меня, недоумевая. Я упорно стоял столбом, смотрел на Афину, на поддельного Марка Аврелия, не уходил. Но их нервы оказались крепче.

* * *

Я все-таки выпускник архитектурного института и многое знаю по картинкам. Встречи с шедеврами желанны, но главное очарование не в них. Опасное сердцебиение начинается, когда видишь улицу, по которой хочется идти бесконечно, или неожиданно, по чутью, сворачиваешь в какой-то закоулок и оказываешься на углу, где можно провести всю оставшуюся жизнь. Таких углов сотни.

Еще с первого раза я помнил, что на одном из уличных фасадов есть такая скульптурная группа: четыре головы в нише, а рядом лев, терзающий наполовину отсутствующего быка. Но забыл, где именно. И вдруг, проходя по Portico d’Ottavia, увидел: да вот же они – милые, печальные – в двух шагах от кошерного ресторана. Над ними еще красивая старая надпись на камне.

Это район гетто, один из лучших, то есть самых запутанных, там еще попадается кусками «настоящий» Рим: смешные витрины, живые окна, дворы с висящим бельем.

Круглую S. Stefano невозможно обойти: справа сад, это еще куда ни шло, но слева к античной ротонде прилепился нелепый розовый гараж. И вот я, бывший реставратор, думаю: «Боже, не дай его снести, этот нелепый розовый гараж!»

Обходил Замок Ангела и вдруг застыл на месте: в закатном небе происходили какие-то космические события. Небольшое темное облако вдруг стало расширяться, образуя концентрические круги и вихревые узоры. Я не сразу понял, что это птицы. Они собирались в комок, потом рассыпались, чертя извилистые фигуры, и снова сбивались в кучу. Это было похоже на начало тайфуна.

Такие птичьи представления я видел потом много раз, и всегда в одном месте – около Ватикана. Они на время прекратились, потом начались снова.

Около фонтана Trevi ловил себя на том, что все время отвлекаюсь от скульптуры-архитектуры и смотрю на толпу. И как-то морщился, каялся. А потом сообразил, что такое отвлечение вполне законно и наверняка входило в задачу архитектора: барочное искусство и создавалось как декорация жизни.

Никогда не любил барокко, а в Риме почти возненавидел. Эту фобию подтверждают чудесные маленькие городки вроде Витербо, куда барокко не добралось. (Значит, не росло само по себе, а победно наступало из единого центра.) Что-то произошло в это время: какая-то общая установка, какой-то приказ по армии искусств победил вольное живое развитие. Кажется, по этому приказу все самое лучшее и кончилось.

Впрочем, есть гениальный Барромини, да и в целом среда настолько активная, что зрительно растворяет все вредное – как океан.

Piazza Navona – дивная, долгая, вольная, больше похожая на луг, чем на площадь. Ее размер определен тем, что повторяет очертания античного стадиона. Фонтаны Бернини в этом пространстве выглядят китчем.

Это самая оживленная, самая веселая площадь Рима. Какой-то постоянный карнавал, кукольники, бродячие актеры. Однажды и я ненадолго вступил в их братство.

Клоун выступал на южной оконечности Navona. Я его уже видел раньше, но тогда он работал один: крутился на одноколесном велосипеде с седлом метра два от земли или заставлял милейшую китаянку полчаса держать три зажженных факела и только потом слегка ими пожонглировал.

В этот раз к нему на подхвате присоединилась клоунесса. В основном она не слишком артистично кривила рот, изображая ужас от того, что вот-вот произойдет.

А намечалось что-то действительно угрожающее. Клоун пока ничего не делал, только расхаживал взад-вперед, внимательно оглядывая публику, – выбирал жертву. Он явно присматривался к самым чопорным, скованным, неулыбчивым и статуарным. Мне стало неспокойно: в своем длиннополом плаще (и в очках) я мог показаться ему подходящей кандидатурой. Так и случилось: вместе с двумя другими истуканами меня вызвали в круг. Каждому выдали поднос с рюмками и тщательно стреножили – обвязали ноги ремнями. После чего надо было укороченными шажками двигаться к финишу, кто быстрее. Двое моих коллег пытались и здесь сохранять осанку, а во мне вдруг проснулся уличный комик и я, пародийно работая локтями и гримасничая, заковылял к заветной цели. Пришел первым и получил приз – голубую воздушную палку, завязанную наподобие цветка.

Испытания на этом не кончились. Нас посадили на низенькие сиденья спинами друг к другу и как-то завалили, соединив в одно целое. И, конечно же, выдернули сиденья. Свалились мы не сразу и еще долго копошились, понемногу оседая. В этом действии победители уже не предполагались.

Мои спутницы смотрели на меня с одобрением, а младшая (внучка) была в полном восторге. Наконец-то и ее что-то здесь порадовало, а то все церкви да церкви.

Второй (и последней) нечаянной радостью оказалась для девочки площадь Арджентина, плотно населенная бродячими кошками. Но я-то хотел показать место, где закололи Юлия Цезаря.

В Риме все немного театрально, зрелищно – и громко. Ревут мотоциклы, играет оркестр около виллы Farnese, там же раздают какие-то листовки. Возможно, оповещают о забастовке: она началась через день.

Напрасно я стоял в то утро на своей остановке: автобусы не ходили. На подходе к центру появились группы людей с красными и синими флагами, а «красные» еще и в особых галстучках. Выглядят как творческая интеллигенция разных возрастов, возможно, ею и являются. Все со свистками, азартно и весело освистывают штрейкбрехерские автобусы.

Я пошел на гул мегафона, и тот привел меня на длинную Piazza Ss. Apostoli. В ее торце расположилась временная трибуна, источник звука. Те люди, что стоят ближе к трибуне, уже совсем другого вида: задумчивые, угрюмые пролетарии. Слушают хмуро и как будто недоверчиво, но по сигналу послушно свистят в свои свистки. Оратор в костюме и при галстуке, тип очень знакомый, международный: напористый мордоворот с разболтанным, развязно-подвижным ртом.

Пишу «интеллигенция», «пролетарии», но без особой уверенности. Набрели мы как-то с итальянской поэтессой Аннелизой Алевой на замечательный винный бар «Al Vino», что на via dei Serpenti. «Какое приятное, – говорю, – место, и лица интеллигентные». Аннелиза огляделась, потом еще раз, повнимательнее, и сказала, что вон за тем столиком, возможно, сидят интеллигенты.

– А кто остальные?

– Просто состоятельные люди – или дети состоятельных людей.

Подобные ошибки в считывании и социальном определении неизбежны в чужой стране. Аннелиза согласилась: «Даже Бродский не мог распознать социальные моменты, характеристики. Однажды на озере показал мне: вот, смотри, два друга плывут на лодке. А второй был просто наемный гребец, один нанял другого. И любой итальянец это понял бы с первого взгляда».

* * *

Я иногда открываю свою синюю книжечку, «римский дневник», и сразу начинаю улыбаться. Там есть какие-то детали, кусочки. Но в основном описания церквей или картин, а это никому не интересно. Все же не могу удержаться от некоторых перечислений, понимая, что удовольствие они доставят только мне самому.

Лучшее место для дневных прогулок, пожалуй, Celio (Целий). Для вечерних – район между Navona и рекой. Принцип дневных прогулок – «от окраины к центру», вечерних – противоположный.

Самые красивые девушки – на Campo dei Fiori.

Лучшие виллы – Дория-Памфили и Джулия (внутренние дворы).

Лучшие церкви пришлось бы перечислять до конца страницы. Многие едут в Рим ради античных памятников, а Средневековье остается как бы на втором плане. Кому-то (даже знаю кому, но здесь не скажу) церкви этого периода кажутся похожими друг на друга, но это совсем не так. В Риме вообще нет ничего одинакового или типового.

В «Зойкиной квартире» Булгакова один персонаж, авантюрист и враль, рассказывает про свое утраченное поместье: «одна колонна красивее другой!» В Риме эта шутка бы не прошла, ее бы не поняли. Здесь в любой средневековой церкви все колонны разные, и действительно одна красивее другой.

В S. Maria in Trastevere, самой старой церкви Рима, пять колонн красного мрамора (из храма Исиды), а остальные серые и полированные, явно более поздние. Неполированные серые колонны, по моим наблюдениям, всегда античные, повторного использования.

Раз уж зашла речь о мраморе, нужно вспомнить Флоренцию и Брунеллески с его гениальным (как и все остальное) чувством материала. Во флорентийской S. Spirito он свел белый мрамор и песчаник «серена»: какой-то идеально-серый, не теплый и не холодный, мягкого туманно-пепельного тона. В нем как будто материализовалась идея серого цвета – абсолютно спокойного, возвышенного. Поэтому в пространстве церкви есть что-то призрачное. Ты находишься одновременно и в реальном интерьере, и внутри гениального замысла.

А пол из плит негладкого красноватого камня – как будто мягкий.

А летящий архитрав центрального нефа, от которого перехватывает дыхание!

Некоторые природные материалы по красоте сравнимы с самыми чудесными вещами на свете, да хоть бы и с бабочками. Я это понял на выставке «Римский мрамор», где была и гениальная статуя Мацидии (Statua di Macidia), свояченицы императора Адриана. Выполнена она из двух видов мрамора: черно-серого, по виду хрупкого, похожего на вулканический туф, и белого в тон слоновой кости, шершавого и почти передающего фактуру кожи. Тончайшие, вихрем вьющиеся складки хитона, спокойное лицо с убранными назад волосами. Чудо. Хранится в Aurunca, маленьком городке под Неаполем. Кто ее там видит?

* * *

В последний месяц я мало пользовался автобусами и метро – только если уставал. Окраины к тому времени были, в общем, освоены, я выходил из дома и шел прямо, влево или совсем влево. Прямо: по Quattro Fontane до Spagna и далее по Condotti до Coronari, а там или на другой берег, или вниз, петляя вокруг Navona и постепенно забирая к гетто. Влево – через Monti, один из самых любимых районов. Совсем влево – по Сельчи к Целию. Сельчи круто спускается вниз, и монастырская стена слева по ходу становится все выше, неприступней, невероятней.

Это одна из самых красивых и самых правильных – именно римских – стен. Едва ли не главные римские впечатления – стены, а наиболее активная часть стены – плоскость. Декор выглядит ее оправой. Драгоценна именно плоскость – не испорченная декором, не ослабленная проемами. Только нарастившая шкуру поразительной окраски. Да и слово «окраска» имеет здесь то значение, что возможно в разговоре об окраске животных.

Цвет и краска различаются не только в живописи. После Рима московские дома кажутся выкрашенными, даже те, что покрашены давно. Они покрыты этой краской, но краска могла быть и другой. А дома Рима или Венеции имеют свой цвет. Это одно из их неотчуждаемых качеств, как пропорции или материал: их природное свойство, естественная пигментация. Цветовое распределение неоднородно, как у живого организма. Тут румянец, там бледность в желтизну.

Рим на закате – охристый, рыжий, палевый; издали почти одноцветный.

Говорят, что раза два в году налетают на Рим ветра из аравийской пустыни и приносят красный песок. От него этот особый налет на стенах – румяный, с жаром изнутри. Загар! И именно южный загар, он всегда яркий, красный.

Но что-то происходит с итальянцами, с их художественным чутьем. Римляне готовились к какому-то юбилею и нещадно, не жалея сил, красили свой гениальный город. Реставраторы счищали загар и наносили ровный слой косметики; с помощью огнедышащего сопла чистили древнюю черепицу, превращая ее в новенькую. Денег, к счастью, не хватало, все выкрасить не успевали.

* * *

Это Алена сказала (а я сразу согласился): после того как нагляделся фресок, смотреть масляную живопись почти невозможно. В ее основе есть что-то густое, неоправданно дробное.

Во фреске есть чистота.

И ясность, просветленность. (Кроме прочего, это может быть связано и с техникой фрески, позволяющей работать только набело.)

Лучшие церковные фрески Рима, наверное, в S. Clemente: пятнадцатый век, работы Мазолино. Но начинал их Мазаччо, и мне кажется, от него там остался один кусок.

А лучшая алтарная роспись – в конхе S. Croce in Gerusalemme, работы Пинтуриккьо и Романо (только не Джулио, а Антониаццо): приглушенные тона, деревья и голубая даль, группы задумчивых людей в свободных позах на фоне сине-зеленого пейзажа.

Но самые великие фрески все же не в Риме, а в Падуе, Ассизи, Ареццо.

На главной улице Ареццо через каждые десять метров стоят парами, тройками невероятные франты в шляпах и цветных пальто, в ярких шарфах, закинутых через плечо; обмениваются пустыми любезностями. Мы не стали слушать и сразу пошли в церковь S. Francesco. Фрески Пьеро делла Франческа – в алтаре, отделены от прочих шнуром и служителем. Я не мог их как следует рассмотреть и спросил: нельзя ли подойти поближе? Оказывается, пожалуйста, – да хоть влезай на них, только сначала возьми дополнительный билет.

Фрески невероятные. Алена углядела – вот ведь зоркость! – что у человека, несущего брус, чуть неприлично задралась набедренная повязка. А я все смотрел на «Сон Константина», на человека, сидящего у постели, на синий испод его платья.

Знаменитая сцена битвы («Победа Константина над Максенцием») издали лучше, чем вблизи: краски продолжают движение; все сливается вместе, как в общем крике, и во всем какая-то радость.

Более поздняя живопись в интерьерах церквей как бы забивает остальное, особенно скульптуру: отбирает у них пространство собственной перспективой. А раньше все жили в согласии, потому что у мозаики и средневековой фрески другое пространство – какое-то взаимообратное (обратная перспектива).

Мозаика при прямом электрическом освещении становится хуже: проще, грубее, а в полутьме светится таинственным золотым светом. Понятно, что на такое освещение она и рассчитана.

Но мозаика церкви S. Cecilia in Trastevere хороша при любом освещении. Вероятно, лучшая. Внизу, как всегда, овечки, по краям домики. Над головой Христа – рука в облаке, и по три фигуры с каждой стороны. Удивительнее всего левый крайний: с маленькой головкой и похож на китайца, а нимб – квадратный, голубовато-зеленый. Держит в руках домик-церковь; значит, это не святой, а ктитор и во время создания мозаики был еще жив, потому и нимб квадратный. Под ногами у них цветы, по бокам пальмы (на одной птица, похоже, попугай), а за спинами – «закатные» облака: розовые и лазурные пятна в форме рыб на глубоком ультрамарине фона.

В Сан-Марко есть почти полный двойник этой мозаики, – ан нет, не то. И закатные облака выведены за алтарный свод, и под ногами не цветы, а какие-то коврики, и попугай с дерева улетел.

В S. Clemente тоже замечательная мозаика в алтарной конхе и, видимо, старше тех, что в Трастевере. На тех фигуры в ряд, а здесь вокруг креста витое «древо жизни», с каждой стороны по пять стволов-стеблей, завивающихся волютами (античное влияние), а под ним – овечки на голубом фоне; мотив как в эллинистическом мавзолее S. Costanza на моей Nomentana.

Объясню, почему «моей». На Nomentana я жил в маленьком доме, вроде сторожки, у ворот виллы Mirafiori, занятой сейчас филологическими кафедрами римского университета. После занятий ворота запирались, но у нас, постояльцев, были свои ключи.

Домоправительница синьора Драгони на первую встречу опоздала на двадцать минут. И немудрено: она очень старая и сильно хромает. Но когда я попытался помочь ей застелить мою собственную постель, она бурно запротестовала: «Но, но, профессоре!» Все детали быта она объяснила мне по-итальянски, только очень громко. Я все понял.

Мой первый день в Италии мог стать и последним. Проходя по via Fea, я заметил маленькую приоткрытую дверь, ведущую в цветущий, чудесный, таинственный сад. И уже почти вошел в него, то есть сделал шаг внутрь, но что-то меня остановило, и я вернулся, чтобы прочитать крохотную латунную табличку рядом с дверцей. Там было написано, что это посольство Афганистана.

Постояльцы менялись быстро, я стал старожилом. Неделю вообще никого не было, я выходил ночью и бродил по саду, как собственник виллы.

По обеим сторонам располагались достопримечательности: ближе к городу – вилла Torlonia, где жил Муссолини (а сейчас она стоит ветшающая, пустая), чуть подальше – уже помянутый мавзолей Св. Костанцы и базилика с захоронением Св. Агнессы (только голова – в церкви на Navona). Я посетил их в самые последние дни, а раньше ездил на автобусе до центра или до какого-то другого пункта, подходящего для моих сегодняшних планов. Если без пересадки – до Circo Massimo, с пересадкой – куда-нибудь поближе к Ватикану.

Не знаю, которое из моих поселений лучше: у обоих имелись свои достоинства и недостатки. Следующая (и последняя) моя квартира была на via Principe Amedeo, у вокзала Roma Termini, но ближе к S. Maria Maggiore. Марта Кравиери, волонтер фонда, восторженно описывала мне район будущего проживания: такой необыкновенный, не совсем римский, экзотический. Экзотики там действительно хватало. Я, собственно, уже знал ее характер по прошлой поездке; в первый свой приезд мы там жили в гостинице. А за пять лет привокзальные районы и Рима, и Флоренции ощутимо ухудшились: чернота как будто сгустилась, почувствовала себя хозяйкой.

От моего жилья по обе стороны via Principe Amedeo тянутся в сторону рынка странные лавочки с совершенно одинаковой восточной бижутерией. Посетители их единичны и не менее загадочны, чем ассортимент. Мрачные представители неопределимых национальностей (и рас) стоят у дверей и подозрительно рассматривают проходящих.

В нашем квартале и дальше к центру все куда понятней: на каждом углу стоят одна или две девушки и говорят тебе «чао!». На моем углу – две совсем черные, как вакса. Одна очень красивая: тоненькая и в очках, тип студентки или секретарши. Ближе к вечеру появляются их коллеги, подпирают стены, а ночью лежат на чужих мотоциклах, как русалки. Все флаги в гости: Индонезия, Малайзия… Я проходил мимо них взад-вперед, и уже через пару дней они стали окликать меня, как знакомого. Но специального интереса не проявляли, ожидая, когда незрелый плод наконец созреет и сам упадет к ним в руки.

Квартал ближе к вокзалу оккупировали группы рыжеволосых крепышей в ярких женских платьях, с грубоватыми мужскими голосами и страшноватыми лицами. Однажды я видел совместное профсоюзное собрание обоих полов: человек десять что-то шумно и деловито обсуждали, уже не глядя по сторонам, не реагируя на прохожих.

Очень скоро я перестал замечать, какие экзотические племена меня окружают и как они временами недружелюбно выглядят. Впрочем, не было в них ни агрессии, ни пристальной внимательности. Италия, что ли, на всех так действует?

Кстати, обозначение «квартира» не соответствует действительности: в моем распоряжении были только комната и санузел. В той же квартире жили еще хозяйка с красивым именем Беатриче и физик из Южной Америки Энириче – полноватый господин лужинского типа. Прихрамывает. При виде меня какая-то сигнальная искра пробегает в глазах, они приветливо вспыхивают, а рука приветственно вскидывается: «Hello! How are you?» Ничего другого я от него не услышал.

Беатриче весь день раскладывает пасьянс и очень эмоционально сама с собой разговаривает. Нормальное занятие для пожилой дамы, но есть одна деталь: она это делает на компьютере. А по вторникам ходит танцевать танго.

Позже появилась Жанетта, радиожурналист. Та на особом положении, ей разрешали курить в кухне. Удивительно, как имя точно совпадает с внешностью и, кажется, сутью: вздернутый носик, нахальные глаза, хрипотца. Такое дитя парижских предместий – при отце-немце и матери-итальянке. Отец четыре года проработал в России и привез оттуда песню «калинка-малинка моя», которую Жанетта долго припоминала, а потом фрагментарно, но правильно исполнила.

Эх, послушал бы кто тот «английский», на котором мы общались. Она его знала еще хуже меня.

Хозяйка и радиожурналист в последний вечер устроили мне замечательный прощальный ужин и утром, расцеловав, посадили в поезд.

Представления о хороших и плохих районах не всегда совпадают. Рыжая славист Элеонора повела меня ужинать в свой район S. Lorenzo. Время позднее, ближе к часу, а на улице и во всех заведениях полно народа, жизнь кипит. Район студенческий, а прежде был рабочий. Элеонора от него в восторге, хотя он довольно новый, и архитектура там заурядная.

Элеонора явно левая, на стенах квартиры полный иконостас: Ленин, Че Гевара. (Я был у нее в гостях на студенческой вечеринке.)

Римская вечеринка – загадочное предприятие. Все очень быстро съедается, и сразу подают сладкое. Почти не пьют: один-два бокала вина. О более крепких напитках нет и речи. Небольшой разговор о том о сем – и разбегаются. Все занимает два-три часа.

Когда я стал расхваливать свой любимый Малый Авентин, знакомый итальянец удивился: «Как странно! Именно этот район всегда казался мне совершенно мертвым. Это место, где живут священники». Возможно, он прав. Именно там жил Вячеслав Иванов, и я однажды сидел на его стуле. Хотя нынешняя музейная квартира вовсе не та, которую снимал когда-то поэт, но стул-то, надеюсь, подлинный.

С Авентина едва ли не лучшие виды на Рим, уступающие только Яникульскому холму. Самый оригинальный – на площади Мальтийских Рыцарей, Piazza Cavalieri di Malta, где очень заметна рука Пиранези. Если подойти к воротам и посмотреть в круглую дырочку, сквозь прорезь в боскете увидишь собор Св. Петра.

И еще про лучшие виды. За два дня до отъезда я все же забрался на Алтарь Отечества: меня уверяли, что нужно посмотреть на Рим именно оттуда. Лучший вид был бы с верхней галереи по оси Корсо, но у создателей, как оказалось, странное архитектурное чутье: ничего, кроме огромного зада бронзового коня, с этой точки увидеть невозможно.

Я поделился своим недоумением с бывшим московским архитектором, поселившимся в Риме, но тот неожиданно возмутился: «Как? И вы повторяете эти клише?» По его мнению, именно Алтарь Отечества (загородившее Капитолий огромное здание конца девятнадцатого – начала двадцатого века, которое римляне справедливо обзывают «вставной челюстью») ближе всего по духу римской архитектуре времен Империи. Нет, мне так не кажется. Я думаю, что это помпезное сооружение если чему и соответствует, то нашим представлениям об имперской архитектуре. А те основаны на разных научных реконструкциях, вот и наше представление – та же реконструкция.

И кстати. Гуляя как-то по Манхэттену – от южной оконечности до Уолл-стрит, я все как-то озирался, не понимая, что мне это напоминает: затесненные высотные пространства, поднятые в высоту портики, сходящиеся углами огромные, имперской мощи здания. Потом понял: это и есть мое представление о Риме цезарей, соединившее картинки-реконструкции и собственные зрительные предположения, полученные во время римских прогулок.

Но представить исчезнувшую архитектуру невозможно. Вот и раскопки в Остиа Антика оставляют в душе странное чувство. Все это немного похоже на разрытые могилы. Какое-то насилие, вроде эксгумации. Что и понятно: событие прошло, закончился его земной век. Его уже нет. Но его еще пытаются выдать за что-то существующее.

* * *

Не было в Италии человека, который не спросил бы меня, видел ли я фильм «Русский ковчег» и знаю ли Евгения Солоновича. Нет, нет и нет. (А сейчас уже да и да.) Третье «нет» относится к знанию языка. Хотя итальянский язык как будто несложный, а многие слова знакомы: кальсоне, панталоне, фортеция… Деньги – сольди. Слово хоть и не русское, но тоже знакомое. «Это песня за два сольдо, за два гроша», – пела в детстве радиоточка. А в детстве память даже слишком хорошая: собирает весь мусор и уже никогда не выбрасывает.

А в Италии 2003 года из всех радиоточек неслось «нас не догонят» (группа «Тату»), только по-итальянски.

Издали итальянская речь даже напоминает русскую, и я несколько раз обманывался. Впрочем, иногда она русской и оказывалась. Или – даже чаще – украинской. На маршруте автобуса № 84 я уловил любопытный разговор о русской литературе, а по пути в Витербо – отчетливый запах перегара. Потом люди за моей спиной заговорили, и все объяснилось. Эту речь можно услышать в транспорте, идущем в какую-нибудь чертову даль, на общественных скверах или у церкви Madonna dei Monti. А еще на углу Clivo dei Publicii и Via di San Sabina – рядом с монастырем, раздающим бесплатный суп в картонке и хлеб с тонким ломтиком сыра.

«А чтоб ему якорь в задницу и в перед за такую работу», – обращается к публике (publicii) мордатый мужичок (виден ворот тельняшки). Никто не обращает на него внимание. Какой-то человек ест свой суп далеко в стороне и спиной к остальным. Смотреть на это тяжело. Хоть Гете и говорил, что «кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда уже не будет совсем несчастным», но на этих людей его наблюдение не распространяется: нескрываемое и какое-то окончательное несчастье написано на их лицах.

Но вот интересно: вместе с этими бедолагами стоят в очереди за бесплатными бутербродами и случайные туристы, вполне приличные с виду дамы и господа.

Хорошо в Италии то, что мало кто знает английский и к тебе не суются с этим якобы общеобязательным языком. Но в некоторых ситуациях это же и плохо. Например, когда нужно выяснить, где продают билеты или как пройти. Я пожаловался Аннелизе Алеве, что итальянцы ничего не объясняют, считая, видимо, свой образ жизни единственно возможным. Она согласилась и с этим: «Сейчас еще стало чуть получше, появились хоть какие-то указатели. А раньше так: если ты римлянин, ты и так все знаешь, а если нет, то “иди домой”».

Видел одну странную надпись: «Romanes go home».

Схема автобусов – недостижима. Ее нигде не продают. Возможно, ее и нет вовсе.

Автобусные билеты продают в табачных лавочках, там же и почтовые марки. Я долго переводил на итальянский и заучивал свою просьбу: «одна марка для письма в Россию, одна – для открытки в Америку». Продавец показал: вот марка в Россию, вот – в Америку. Делал он это как-то чересчур церемонно и наставительно. Я оценил его юмор, когда наклеивал марки: они были совершенно одинаковые.

Метро в Риме отличное, но пользоваться им необязательно: все равно ни до чего путного не доедешь. Но уж если вошел, не запутаешься: всего две линии, одна точка пересечения. Поражает, что все проходят, не предъявляя никаких проездных.

Марта сказала: «Я предупредила хозяйку, что русские едят, когда хотят». Я действительно ел, когда хотел, случалось, что и ночью. Никто меня не стыдил. Но, похоже, такое несоблюдение этикета воспринимается как дикость. Итальянцы едят по часам.

В историческом центре почти нет продуктовых магазинов, только аптеки, книги, одежда. Это какой-то заговор рестораторов.

На via Veneto столы ресторанов – в стеклянных павильонах между домами и проезжей частью. Такой театр еды.

В ближайшей пиццерии официанты поют на разные голоса, но счет приходится ждать полчаса, да и еда невкусная. За пиццерией ресторан «Santi», вроде неплохой, но я скоро заметил, что жадный старичок-хозяин сам себе начисляет немереные чаевые, а за пиво берет четыре евро. И стал ходить к чистым и честным китайцам на Manin.

Я, собственно, не занимался поисками каких-то особенных ресторанов и порекомендовать могу только один: «Gavernelle» на Panisperna. Там дают замечательную рыбу rombo (действительно какую-то ромбовидную), чем ресторан и знаменит. А он явно знаменит: на стенах фотографии известных посетителей: папа, Феллини, Софи Лорен, Мастроянни… При мне, впрочем, никого из них не было.

В Риме часто вспоминаешь Феллини. До сих пор ходят по городу щеголи в лихо заломленных шляпах и шелковых шарфиках, а на Monti в бесчисленных крохотных мастерских по ремонту чуть ли не примусов и велосипедных шин сидят мрачные толстяки в ковбойках. Они вполне узнаваемы: это персонажи итальянских фильмов.

С одним реальным персонажем Феллини я познакомился уже на третий день своего пребывания в Риме. Познакомила нас римлянка по имени Саша.

У Саши «выпукло-девический» лоб, а из глаз исходит невероятное сияние, почти чрезмерное. Его подхватывает блеск безупречных зубов, и все это очень подходит к ее голосу. Такой голос могла бы иметь какая-нибудь нимфа ручья. Он звенит и переливается, ну, точно как ручей. Одна за другой, подчиняясь какой-то сюжетной мелодии, следуют бесконечные, диковинные, иногда дикие истории про родственников и знакомых. Есть, есть такие девушки.

Саша – человек настроения. Настроение у нее переменчивое, поэтому увидеть ее воочию трудно, даже если уже договорились. Мы в основном разговаривали по телефону, а встречались всего несколько раз. Зато при каждой встрече она заодно дарила меня самыми необыкновенными знакомствами.

В тот, первый раз Саша даже не опоздала. Ну, почти не опоздала. Мы встретились в кафе Greco и уселись в дальнем углу на уютном диване под маленьким портретом Гоголя. На подлокотнике дивана отчетливо читалось слабо процарапанное слово «хуй». Саша показала мне итальянский журнал «Poesia» с собственной фотографией на обложке. На фото вид у Саши задумчивый, но решительный. Она там похожа на Маугли: не то укусит, не то сбежит, не то скажет свое первое человечье слово.

Выйдя из кафе, мы пошли по улице Babuino и за скульптурой, изображающей этого Бабуина, встретили Сашиного друга, старого поэта Вито Ривиелло. Он стоял у газетного ларька, где на почетном месте красовался тот самый поэтический журнал (думаю, козни Вито).

Бабуин сам черный, а голова белая, приделанная. У Вито внешность не менее удивительная: крючковатый нос, «римский» подбородок, брови приподняты, как у клоуна. Он и есть клоун, эксцентрик, каждое его слово почему-то вызывает смех даже у человека, не знающего итальянский. Какой-то выдающийся комический дар. Постоянно импровизирует, как акын, оперные арии на темы происходящего вокруг. Или вдруг закутается в свой шарф, как в шаль: «О, меня бросил муж, я так некрасива!» Или затеет танцы с обменом шляпами. Но держится на одном артистизме: заводится на публике. А когда садится к столу, задыхается и обливается потом. Глаза потерянные.

Уже втроем прошлись мы по знаменитой Margutta (см. «Римские каникулы») и завернули в винный бар. Вито, похоже, местная достопримечательность: бесчисленные знакомые обнимали его, попутно интересуясь, с кем это он пришел. Саша мне тихонько переводила. Какой-то парень с уголовной внешностью оглядывал меня мрачно и враждебно. Он, как выяснилось, не любит русских: «Они все мафиози». (Странные, однако, у некоторых представления о русской мафии.) Вито, посмеиваясь, защищал: «Ему дали премию», но тот насупился еще больше: «О, им уже и премии за это дают!»

И мы вернулись на Babuino в «Bar Notegen». Нотеген – имя хозяина, это пожилой человек болезненного и отрешенного вида, сам сидит за кассой. Заведение нельзя сказать, что уютное. Узкое помещение с красными стенами, увешанными довольно жуткими картинами какого-то болгарского художника. Масса очень странных, пьяных людей.

Скоро рядом с нами очутилась пожилая пара, непохожая на других посетителей: режиссер Мауро Мизуль с женой (конечно, знакомые Вито). Мауро и есть персонаж Феллини, он снимался в фильме «И корабль плывет», играл безумного поэта. Внешность у Мауро немного карикатурная: маленький, голова в половину туловища, а нос в половину головы. Чуть рыжеватые волосы и какая-то удивительно чистая кожа. Ужасно милый, приветливый, все впечатления сразу отражаются на лице. Мы его заинтересовали. Сначала он прислал нам по бокалу шампанского, потом вовсе подсел к нашему столику.

Одни и те же люди уходили и возвращались. Что-то кричал немолодой человек в черных очках. «Это о политике», – равнодушно пояснил Вито. Мауро смотрел неодобрительно и печально.

Появилась еще одна пара: она молодая, а он старый, грузный, с седым ежиком. Не хватает нескольких передних зубов. Это внук Пиранделло.

Куда я попал? Похоже, туда, где все времена перемешались и не стоит ничему удивляться.

* * *

В какой-то момент начинаешь подозревать, что у этого города есть свое силовое поле, очень ревнивое к отлучкам. Многие возвращения в Рим проходили негладко.

В городе Витербо с его готическими фонтанами я стоял на остановке в полной темноте и одиночестве, ждал последний автобус. Когда появился еще один человек, я решил уточнить: действительно ли это направление на Saxa Rubra? Ответ категорически отрицательный. Борясь с приступом паники, я все же сел в подошедший автобус – и оказался прав. Человек сел вместе со мной, и тогда я разглядел его глаза – совершенно безумные.

А через пару дней я поехал в Сполето. Над синими горами клубились тучи. Когда поезд вынырнул из очередного тоннеля, вся окрестность была засыпана снегом.

Сполето – город больших угловатых дворцов, нависающих над узкими улицами или продолжающих гору. Я долго бродил по этим улочкам, забираясь все выше – к замку, главенствующему над городом. Солнце уже не пряталось. Мальчишки бросали снегом в незнакомцев, те радостно отвечали. (Опять Феллини.)

В замок не пускали, нужно ждать экскурсии. Я пошел в обход и, миновав замок, вдруг увидел горы в снегу, невероятный готический мост, а на другой стороне две простые сторожевые башни.

Солнце. Снег льется с деревьев. Время прекратилось. Целый час его не было вовсе.

В маленьком Сполето шесть церквей двенадцатого и тринадцатого веков, одна четвертого. Они открыты, и почти везде я был единственным посетителем. В базиликальной S. Salvatore (именно она четвертого века) не удержался и сфотографировал интерьер. За что и был примерно наказан.

Но главную местную достопримечательность я заметил только на обратном пути: у самой станции стоит огромный полуабстрактый динозавр из черного кованого железа (работы, между прочим, Колдера, и очень знакомый, известный). То есть по пути туда этого слона я и не приметил. И уж точно не приметил, с какой стороны подходил мой утренний поезд.

Вечерний поезд подошел на ту платформу, что указана в расписании, и ровно в назначенное время. Голос из репродуктора сообщил какое-то «бла-бла-Рома Термини – бла-бла». Я хотел еще, помню, уточнить на всякий случай, но сам себя постеснялся: какая все же идиотская мнительность, давно пора с ней кончать. Сказано же итальянским языком: Рома Термини. Уселся покомфортнее, обложился проспектиками и стал вносить примечания в свои записочки…

Tutto bene?[1] А не тут-то было. Una piccola avventura[2].

Прошло больше часа. Проехали Foligno. Название показалось знакомым, но не по сегодняшним впечатлениям. Я как-то забеспокоился и вытащил карту. И где ж это у нас Foligno? А вот где – в другой стороне, уже за Перуджей и Ассизи, на полпути до Ancona, а та аж на побережье. Девушки-соседки испуганно подтвердили: поезд до Ancona. (И опаздывает почти на час.)

Внутри что-то тихо рухнуло (но тут же включился внутренний хронист, подмечающий все детали). Так. Итак. Все сегодняшние поезда на Рим, похоже, уже прошли мимо меня. Я бросился в тамбур. На ближайшей остановке дверь открыть не смог: жал на кнопку, а следовало дергать ручку вроде стоп-крана (а зачем тогда кнопка?). И к лучшему: неизвестно, где бы я оказался – там ни огня, ни темной хаты.

Пошел к первому вагону, навстречу мне контролер. На каком-то несуществующем языке я объяснил ему происшедшее. Тот долго цокал, морщился, рылся в своих бумажках, а я обреченно ждал, полагая, что он ищет квитанцию, чтобы выписать штраф за безбилетный проезд. Но оказалось, что он роется в расписаниях, упорно и почти безнадежно ищет какой-то самый последний поезд. Нашел все-таки: из Gualdo, а та – через десять минут (если я смогу открыть дверь).

Смог. На маленькой темной станции, совершенно безлюдной, был открыт и освещен только проходной отсек. А билет? Ангел в виде случайной девочки (задержалась, изучая расписание) указал(а) на автомат вроде тех, что для газированной воды. Как им пользоваться, не знала даже она, нажимала наугад какие-то кнопки. Автомат отказывался сжевывать банкноту и упорно отрыгивал мелочь. Но на какой-то пятидесятый раз все же сдался.

Спасибо тебе, дитя! Какие же вы чудные, итальянцы!

Ангел ушел, я остался один. До поезда часа полтора (если сумею открыть дверь). А если не сумею? Следующий поезд в четыре утра, никаких гостиниц нет в природе. В природе нет даже туалета.

А есть в природе она сама – природа: ночь, холод, снег, зима. Желудок. Заснеженный полустанок. Нет, это не Италия. Это что-то родное, страшно знакомое.

Минут через сорок стало поспокойнее: появились люди. Сначала белокурая бестия в умело продранных джинсах, в том числе и на причинном месте. Радостно обратилась ко мне, но не тут-то было. Бедняжке пришлось маяться минут десять, и было заметно, как ей невыносимо трудно так долго ни с кем не разговаривать. Когда появился крепыш в дутой куртке, они так и набросились разговорами друг на друга. За крепышом – две подружки, толстая и тонкая, и тоже включились в какое-то жаркое обсуждение. Все сразу закурили. Я понял, что обсуждается возмутительная табличка, запрещающая курить в помещении станции. Сколько ядовитых шуток, сколько смеха!

Некто мрачный в черной шляпе, черном пальто, негодуя окаменелым лицом, быстро прошел сквозь задымленный отсек и вышел на платформу. Крепыш проводил его глазами и очень похоже изобразил удава. Общий поощрительный хохот.

Когда мы сели в поезд, я был совершенно счастлив – второй раз за день. Как же нам всем было хорошо, всей нашей дружной маленькой компании. А как мы курили в вагоне! Проходящие пассажиры ускоряли шаг и закрывали лица шарфами.

Напоследок я еще попытался сойти на остановку раньше, даже почти сошел, но успел запрыгнуть обратно.

«Что же ты не позвонил? – сказала потом Саша. – Мы бы за тобой приехали».

* * *

Кажется, я так и не сошел с этих кругов. И даже не способен сойти, пока не сформулирую какую-то очень смутную идею – о времени, о Риме…

Вернувшись в Москву, я обнаружил, что разучился писать, разучился разговаривать, общаться. Просто разучился жить в Москве и долго не мог окончательно вернуться, не понимал, что я теперь должен делать. Хватался за одну книгу, за другую – Гоголь, книги об Италии…

Но в самой Италии даже книги по архитектуре листались иначе. Там это были моментальные снимки реальности, здесь они превратились в научные пособия – в историю архитектуры. Но архитектура, похоже, не терпит такого отношения. Я очень много лет это чувствовал, но никак не мог схватить – сформулировать. Пока меня не ударила в лоб случайно брошенная фраза: «настоящая архитектура – окаменевшее событие». Именно! Событие неповторимо. Оно существует в своем собственном времени: прошлом настоящем (настоящем прошлом). Мы видим, к примеру, как изменились за это время руки и глаза людей, как изменились материалы. Видим и множество других вещей, но делаем это безотчетно, мешая себе прикоснуться к другому времени. В самой «метафизике» архитектуры есть очень сложное, многослойное наложение разных «физик» – то есть оптик. В том и состоит ее головокружительное воздействие: ты переносишься из одного времени в другое. И не из настоящего в прошлое, а из сегодняшнего настоящего в настоящее историческое – в то настоящее, которому уже тысяча, две тысячи лет.

Мы смотрим на архитектуру, архитектура смотрит на нас. Смотрит само время, «кусочек вечности».

Переживание такого рода – это оптическое путешествие во времени.

Это, собственно, машина времени.

2008

II

Предисловие

Тексты из второй части книжки точно (возможно, слишком точно) совпадают с названием издательской серии. Это частные письма, приведенные здесь с некоторыми сокращениями. Прошло много лет, прежде чем я сообразил, что эти тексты – род эпистолярного дневника, и слова «письма русского путешественника» допустимо прочитать буквально.

К сожалению, многое упущено. Границы страны мы пересекли впервые в 1988 году, но ведь и до этого были русский Север и Крым, Армения и Грузия. Впечатления от тех поездок помнятся в картинках и эпизодах, но детали забылись и связного рассказа уже не получится.

Своих постоянных спутников я называю в тексте по именам, поэтому для справки: Сережа – это Гандлевский, Лева – Рубинштейн, Тимур – Кибиров, Юлик – Гуголев. В других поездках мы были спутниками архитекторов Юры и Милы Волковых, Саши Тарасенко.

Алена – имя моей жены, Лиза – дочери, Поля – внучки.

Скажу еще, что в моих записях нет ничего специального: это ровно те впечатления, которыми хотелось поделиться с близкими людьми. Но, возможно, и те читатели, с которыми я лично не знаком, найдут здесь для себя что-то любопытное. Заодно хочу попросить прощения у тех, кто воспринял когда-то эти тексты как сугубо приватное сообщение.

Самара (1999)

Вид вокзальной площади города Самара был смазан всеобщим оживлением и перемещением взад-вперед, но одна группа отрадно выделялась: молодые люди держали плакаты и что-то скандировали. Явно кого-то встречали и приветствовали. Еще несколько шагов навстречу, и удалось расслышать, что приветствуют не кого-нибудь, а Пушкина. Это подтверждали тексты на плакатиках: «Приветствуем приезд А.С. Пушкина в Самару», «“Все будет хорошо” А.С. Пушкин», «Ай да Пушкин, ай да сукин сын» и т. п. Уже на подходе стало очевидно, что это именно к нам обращаются как к коллективному Пушкину. Встречающие (как потом выяснилось, студенты Педагогического университета) выстроились в ряд и зачли кое-какие пушкинские произведения, а одна девушка даже исполнила кантату.

Вокзальная публика реагировала на зрелище с неопределенно окрашенным интересом. Одной старушке, правда, не понравился плакат «Во всем виноват Пушкин». «Нет, не Пушкин во всем виноват, Пушкин не виноват», – утверждала она и пыталась указать других виновников.

Как всегда в таких случаях, жизнь принялась бурно подыгрывать литературе. Тут же появились Цыганы, не ряженые, а настоящие. Их предводительница обратилась за денежной поддержкой почему-то именно ко мне, называя меня Председателем.

Но пора уже объяснить, кто это «мы» и при чем здесь Пушкин. Впрочем, последнее нужно было объяснять и нам, потому что я, например, считал, что еду принимать участие в почти традиционном (проводящемся уже в третий раз) фестивале «Европейские дни в Самаре». Только на вокзале выяснилось, что в этом году фестиваль решено совместить с предъюбилейными торжествами, а чтобы торжества не выглядели уж слишком торжественно, их скрасили легким зубоскальством. Мол, если Пушкин наше все, то и господа, прибывшие в Самару 23 апреля 1999 года, тоже отчасти Пушкин.

Перечисление программных мероприятий выглядело бы несколько понуро, и это неизбежно. Надо бы включить в него погоду, выражения лиц, бесконечные разговоры на ходу с самыми разными людьми, а главное – не прекращающееся почти два дня радостное возбуждение. Хорошо бы понять и природу такого чувства. Это непросто, мы люди не местные. Радостным было впечатление от самого города, который оживает на глазах. Справедливости ради скажем, что в Самаре было чему оживать, советская власть не смогла (не успела) окончательно ее испоганить. Но живая, обитаемая часть городской среды становится плотнее и шире. Новые здания грамотно и стильно варьируют местный – очень милый – вариант модерна, не кичатся собой, как в Москве, не насилуют традиционную застройку. Даже не меняют сложившийся образ ее бытования: вольный и домашний, ностальгически напоминающий о Москве ранних пятидесятых, когда знаменитые дворы еще всеми правдами и неправдами не подчинялись архитектурным указаниям улицы.

Я не случайно отвлекся на архитектуру и городскую среду. Эти наблюдения можно – уже как метафору – перевести на другую область. Я в Самаре третий раз, количество знакомых лиц (и просто знакомых) увеличивается, усиливается необманное, я уверен, впечатление, что время и подвижнические усилия делают свое тихое дело, что-то стягивается и строится, может быть, даже незаметно для самого себя. Возникает то, что журнал «Неприкосновенный запас» вместо бессодержательного на сегодняшний день слова «интеллигенция» называет «культурным сообществом». Дьявольская разница, если вернуться к Пушкину.

Два счастливых, солнечных дня. Погода действительно была прекрасная, и поэтому ли, не знаю, или так все сошлось, но мы видели только счастливую, солнечную сторону города, обстоятельств, людей. Думаю, что опять во всем виноват Пушкин. Ведь это он – солнце русской поэзии.

В задних комнатах художественного музея интересный русский авангард: неожиданный кубистический Малевич, кубистический Ле-Дантю. Один из Бурлюков («Быки», неподписанный) подозрительно похож на Ларионова. Смешной местный Адливанкин. Но самое удивительное – коллаж Дымшиц-Толстой с применением песка.

Предполагалось, что мы свалим в свою Москву сразу после окончания фестиваля, но нам захотелось остаться еще хотя бы на день. Весь этот день мы провели на самарской набережной, и я не устаю рассказывать об этом дне и этой набережной всем желающим. Сама набережная необыкновенна: это четыре с половиной километра чистого песчаного пляжа, широкий ухоженный бульвар с летними кафе через каждые пять метров, а с другой стороны – заведения начала пятидесятых годов с пандусами и колоннами. Довольно неожиданна и та жизнь, которая начинается там к вечеру и продолжается до утра, почти не стихая. Примерно так я представлял себе латиноамериканский карнавал. Интересно, что мои впечатления от вечера понедельника. На вопрос, что же делается к концу недели, местные только закатывают глаза. На вопрос, когда же люди работают, – пожимают плечами.

В одном месте набережная теряет свою архитектурную оформленность – там, где к реке подходит Жигулевский пивзавод, охотно продающий в розлив свежее дешевое пиво нескольких сортов, ни один из которых не имеет отношения к той «жигулевской» кислятине, что когда-то продавалась в Москве. Водка в Самаре тоже своя – сортов десять, и все лучше московских.

Послушав мои рассказы, Алена решила проводить летний отпуск только в Самаре. Это, в общем, «в Тулу со своим самоваром», потому что, конечно, главная тамошняя достопримечательность – девушки, сидящие, фланирующие, танцующие на этой набережной в огромном количестве и невероятном качестве. Какой-то особый самарский феномен, давно замеченный, но никак не объясненный.

Там же я впервые увидел, услышал и опробовал вещь, которая называется «караоке»: пение под телевизор, подсказывающий слова и аккомпанирующий. Сначала я просто подпевал солистам, потом решился и дуэтом с поэтессой Стеллой Моротской исполнил песню «Только черному коту и не везет». Компьютер оценил наше исполнение как «очень хорошее», то есть низший балл.

На обратном пути смотрел в окно, не мог оторваться. Всего неделю назад я ехал в Пермь, за окном еще лежал кое-где снег, тянулась совершенно плоская изувеченная земля с черными развалами городов и поселков. А сейчас как будто по другой стране едешь: все холмистое, гористое, цветущее – лиловое, палевое, изумрудно-синеющее. Немереный какой-то запас вольного простора.

Австрия

Вена – обаятельный город, идеально совпадающий с русским представлением о европейской столице среднего масштаба. Говорили, что чем-то похож на Ленинград, – нет, совершенно не похож, совсем другой характер городской среды: интерьерный, проулочный. Много крытых переходов. И еще очень чувствуется структура средневекового города. Площади как бы выкроены в теле города, но все равно маловаты для поздних зданий с их масштабом.

Сейчас город существует в двух масштабах одновременно: дворцы и общественные здания с вызовом демонстрируют имперский размах, а городское пространство этот размах никак не приветствует и не поощряет – норовит свернуться в калачик и жить своей уютной жизнью. «Как мебель из большой квартиры, перевезенная в маленькую», – остроумно отметил Лева. Он же обратил мое внимание на красивый старый дом, я подошел и педантично прочел табличку: здесь жил Моцарт, написал «Свадьбу Фигаро». Таких домов в Вене множество, а в Народном саду имена знаменитостей присвоены каждому кусту роз.

Кстати, о Леве. Еще в Москве он обнаружил, придя на наш «вторник», что в его портфеле раскрылась банка селедки в маринаде и маринад свободно плещется на дне портфеля. Долгожданное австрийское приглашение очень пострадало. Я повесил его на турник, и к концу вечера оно условно высохло, но вид имело совершенно невозможный и страшно воняло маринованной селедкой. Нас все же пустили в эту страну, и там в один из дней в том же портфеле разлилась початая бутылка водки, залила рисунки Пригова. Их мы сушили, разложив на лавочке – за неимением турника.

Вместе с Левой мы выступали и в знаменитом Сецессионе. Потом было много вопросов из зала, в том числе такой – от дамы с подозрительно хорошим русским языком: «Я обращаюсь к господам Рубинштейну и Айзенштейну: как с перестройкой изменилось отношение к вам правительства?»

Первый день мы провели в Вене, потом отправились в Линц – место проведения некоего фестиваля и нашего назначения. Город красивый, родина Гитлера. Он там, говорят, много чего порушил в намерении возвести на этом месте нечто величественное и небывалое, но не успел. Сохранились романская церковь Св. Мартина, восьмого века, из грубых камней, трехъярусная ренессансная аркада, барочный фонтан. А вот маленький городок Штайер в часе езды остался вполне средневековым по планировке и в основном ренессансным по архитектуре. Очень поучительно, но ощущение музея оставляет тебя, только если завернуть в какой-нибудь заросший лопухами двор. Их, к счастью, хватает.

Выяснилось, что все-таки самое сладкое воспоминание осталось от той гостиницы, в которой мы жили в Линце. Она явно очень старая, рядом и вплотную к ней – кафе, существующее с 1674 года. На главной гостиничной лестнице старичок целый день полирует стальные накладки. Вход в номера с открытой галереи, заставленной корзинами, цветами, фруктами. В номерах старая мебель, канделябры, а в некоторых сводчатые потолки. В моей прихожей стояло странное какое-то кресло. Любопытный Рубинштейн догадался приподнять сиденье, и под ним обнаружился старинный ночной горшок.

В последний австрийский день мы по собственному желанию поехали в превращенный в музей Маутхаузен. Впечатление, надо сказать, совсем не музейное, и оно перекрыло все остальные австрийские ощущения этой поездки. Я даже не про камеру пыток. Каменная ограда и башни хороших пропорций, сработаны очень добротно; круглые умывальники, тоже каменные, даже изящны, их проектировал ученик Отто Вагнера. В деревянных бараках пахнет заброшенной дачей. Газовая камера – с рожками, как в солдатском душе. Но сильнее всего действует окрестный ландшафт. Лагерь стоит на горе, и открывающийся вид на сине-зеленый, дымчатый, ухоженный простор, на отроги Альп в снегу – из самых красивых, из самых дивных. Что называется, райский вид. На него они и смотрели.

* * *

Наш венский друг Эрих Кляйн сказал, что нам не повезло: на фестивале в замке Grafenegg мы были после художников. По обычаю этих – существующих уже больше двадцати лет – фестивалей, каждой группе участников полагается после выступления ужин у старого герцога Меттерниха (основателя и главного спонсора) с вином из подвалов и другими радостями. Но ужин с группой актуальных московских художников произвел на старика такое сильное впечатление, что с русскими музыкантами он еще кое-как встретился, а от поэтов, изменив собственным правилам, отказался наотрез. Свидетели утверждают, что наши мастера кисти (и вообще большие умельцы по части хамства) на этот раз превзошли самих себя. Им выставили 120 бутылок вина – не хватило. Начали сами таскаться в винный погреб, брали не то вино, что-то спьяну опрокинули и разбили, иными словами, антибуржуазный эпатаж удался.

Замок Grafenegg вообще-то поздний, псевдоготика, да мы его и не успели хорошенько рассмотреть при дневном свете. Когда имеешь дело с Эрихом, надо смириться с жизнью на бегу и постоянной угрозой опоздать часа на полтора на собственное выступление[3]. Это выступление едва ли было оглушительным, но прошло как будто нормально. Как и два предыдущих, но там были свои побочные обстоятельства, действительно впечатляющие. Впечатляло хотя бы то, что они были в деревнях. Первую еще можно назвать поселком городского типа (там даже выступал с приветствием мордатенький бургомистр), а вторая – деревня деревней. Только посередине каждой из них стоит культурный центр, в одном случае переделанный из закрытой обувной фабрики, в другом – специально выстроенный, хорошей архитектуры и размером как все ОГИ вместе взятые. Большой зал, малый зал, аудитории. Везде горит свет и кто-то копошится. После нас публика перешла в бар, и там началось выступление квартета с песнями разных народов. «Тум-балалайка» и вторая, не известная мне идишская песенка были исполнены с таким чувством, что пришлось отворачиваться от моих ироничных спутников.

Кстати, об иронии. Все же она хороша в меру. Дня через два непрерывного гогота наступает тяжелая эмоциональная усталость. К тому же чисто мужское общество как-то странно влияет на чувство юмора: оно стремительно молодеет. Шутки и розыгрыши в третий день пребывания моей десятилетней внучке, полагаю, показались бы несколько инфантильными. Например, на известную школьную (если не дошкольную) шутку «а раньше такое говно в бочках возили» (на вопрос об использованных средствах передвижения) Сережа сумел поймать Леву больше тридцати раз, что свидетельствует об известном хитроумии первого и скрытом простодушии второго.

Или вот – жуют купленные в дороге яблоки. Начинается разговор: «Я всегда ем яблоки целиком. Да и виноградные косточки не надо выплевывать – это предрассудок» – «И косточки от персиков не надо, это тоже предрассудок» – «А я и берцовые никогда не выплевываю».

Интересно, что теперь думает о нас Айги, ошарашено промолчавший все три дня. В микроавтобусе мы обычно сидели рядом, и я иногда разговаривал с ним об искусстве, но в основном слушал его ни к кому не обращенные реплики. Вообще, разговаривает он как будто сам с собой. Глядя в окно нашего микроавтобуса, роняет рассудительные, крестьянского толка, замечания, одобряющие местную природу и ведение хозяйства: «Хм, хорошая земля!», «О, кукуруза! Высокая!»

На четвертый день четверо уехали, остались мы с Юликом, поселились в квартире Эриха. И тут уже я оказался в ситуации Айги. Ровесники они, понимаешь ли. Бесконечные недомолвки, секретные хмыки, намеки на эротические обстоятельства, в которые я не посвящен. Вполголоса обсуждают проходящих женщин. Я пару раз давал понять, что и мне где-то, в общем, отчасти не чужда эта тема. Бесполезно. Хихикают между собой. Потом, виновато посерьезнев и внутренне собравшись, Эрих заводит со мной очередной разговор – об искусстве.

Но какие-то темы обсуждались совместно, еда например. Венская еда – о, это отдельная тема. Почему-то никак не привыкнешь, что принесут тебе какой-нибудь «венский шницель», по меткому выражению Юлика, величиной с лопату, да еще этих лопат две, одна на другой, и они свешиваются по краям немаленькой тарелки. Я пустился во все тяжкие. Если собраться и вспомнить, еще и сейчас можно как-то ощутить вкус супа с кнедлями из печени косули или тех копченостей, что подают в окраинных венских харчевнях.

И вот однажды: хорошо пообедали, настроение славное, движемся к центру Вены. Проходим большое здание, украшенное аллегорическим фигурами. «Это Академия художеств, – объясняет Эрих, – теперь тут начальником твой друг Боря Гройс». – «Как то есть?» – «Ну, он же теперь ректор Академии». Осознав сообщение, я издаю какое-то сложное «о-о-у-у-ба-ля-я-дь!» Сложное, но явно опознаваемое, потому что слышу в ответ вежливое «здравствуйте!» Это нас приветствует пожилой вьетнамец, одиноко сидящий на скамейке под памятником Шиллеру.

* * *

Все было хорошо, и погода благоприятствовала. Чтение прошло нормально, и оставшиеся дни мы осматривали (я-то уже в пятый раз) Вену, все ее «сооружения в стиле имперского ампира», как сказали сегодня по «Эху Москвы», впрочем, не про Вену. Этих дней было бы многовато для такого занятия, но три из них ушли на дальние поездки – в нижнюю Австрию или прямо к чешской границе. Осмотрели лечебницу, где умер Кафка, и еще некоторое количество сумасшедших домов; один, размером в маленький город, проектировал уже сам Отто Вагнер. Есть специальный дом для безумных художников, весь в росписях: в основном какие-то дьяволы.

Мы немного насытили свою голодающую сетчатку. Видели во множестве средневековые городки, ренессансные замки и барочные монастыри. Во внутреннем дворе замка Greillenstein ренессансная аркада в три яруса, а снаружи охотники, руководимые старым графом, жгли костры, готовились жарить мясо. За городком Retz на холме вереница скульптур двенадцатого века – Крестный ход и Голгофа – в тумане, почти в темноте – оживают, почти движутся.

В ресторане маленького города Horn народные австрийские коллективы самодеятельности показывали друг другу свое искусство, и это было замечательно. Но вечерняя прогулка по историческому центру этого городка оставила странное чувство: три «Оптики», четыре кондитерских, пять случайных прохожих.

Австрия вообще поражает какой-то остаточной концентрацией, а Вена в особенности: вот дом, построенный Витгенштейном, следующий дом – особняк Разумовских, а сразу за ним дом, где жил Музиль.

Количество старых (настоящих!) венских кафе, к сожалению, сокращается раз от разу, и в этот раз мы пересидели едва ли не во всех. Кафе «Prukel» (u с умляутом) на Ринге заслуженно знаменито, сюда ходят и студенты, и министры. Оно угловое, и два зала сходятся углом. Мебель из пятидесятых годов, торшеры, желтая обивка. В этой непрезентабельности – особый венский шик. До высших степеней он доходит в некоторых литературных кафе, например в легендарной «Chavelka», где когда-то сидели молодые еще поэты «новой венской школы» и свергали все авторитеты. (Кое-кто из них заходит туда до сих пор.) Там мутные зеркала, мраморные столики, диваны, старые афиши, тюль и бордовые гардины. На фоне такой гардины присела белолицая красавица с морковного цвета волосами, в черной майке и красной безрукавке – но у меня не было с собой фотоаппарата.

В кафе «Schwarzenberg» за соседним столиком сидели двое, явно отец и сын. Очень похожи, только отец старше лет на сто, но не по возрасту, а по виду. И мы, и они просидели за своим скромным пивом около часа, но они при этом не обменялись ни словом. Отец все время изучал меню, сын – какой-то глянцевый журнал, явно случайный. Почему-то это произвело на нас сильное впечатление.

Отцу Эриха восемьдесят шесть лет, он маленький – явно меньше собственного роста, только уши прежнего размера. Из-за его глухоты и полуотсутствия общего языка общение было в основном зрительным. Когда он ловил чей-то взгляд, его потухшие глаза как будто открывались и вспыхивали ироническим оживлением. Это были глаза именно живого существа, не обязательно человека. Но сильнее всего действовало другое: вот как мало у человека сил и как много в нем жизни.

Шуточки на грани: «Откуда вы? Из Москвы? Не дошел». Подробно рассказал нам о сегодняшнем дне: был на чьих-то похоронах, только уже успел забыть, на чьих именно. Гроб должны были чинно везти на кладбище по той же дороге, где в это время проходило авторалли. Пришлось вмешаться полиции, и та, как ни удивительно, вперед пропустила похороны. Отца Эриха присутствие полиции очень напугало: у него спросили, сколько ему лет, и он боялся, что проверят права. А они выданы в 1948 году, и с соответствующей фотографией.

Был я на чтении старого поэта Герхарда Рюма, захотелось посмотреть на очередного живого классика. Половину времени он читал вместе с женой, на два голоса. Некоторые вещи они даже напевали вдвоем (он еще и композитор). Несколько стихотворений я понял до последнего слова, благо те повторялись. А общее ощущение какое-то двойственное: мне показалось, что там замечательные удачи чередуются с самым забубенным «авангардом». Ощущение, конечно, сугубо звуковое, но я ему почему-то доверяю (хотя и не безоглядно).

Потом мы случайно оказались в одном кафе и он заговорил со мной о лучшем, на его взгляд, русском писателе – Льве Троцком. Я, к сожалению, не смог поддержать этот разговор.

Париж (2000)

Заочному представлению о Париже соответствует только Монмартр: цветной и пестренький, веселый, немного сомнительный и безусловно живой.

Но Париж меня не впустил, и мне досадно. Хочется понять причину.

Набоков назвал его «сухопарым»: «Чуден ночью Париж сухопарый». Это неожиданно точно, хотя на первый взгляд город кажется чуть ли не кремовым. Париж вообще не такой, каким представляется (как представляются при знакомстве): он обманывает невнимательный взгляд и остается ожившей картинкой. Не раскрывается как присущая только этому месту пространственная форма, не включает в себя наблюдателя.

Но, может, только новичка не включает – а мы были впервые, и всего несколько дней.

Германия (2003)

В Германии я был в первый раз, а впечатления от нее остались очень неожиданные – и довольно тяжелые. Я проехал на поездах через полстраны и останавливался в четырех городах: Гамбурге, Франкфурте, Кельне и Мюнхене. Из них только Мюнхен производит впечатление старого города. В остальных ощущение естественной городской среды осталось только на окраинах, а центр – новостройки с торчащими кое-где – ни к селу ни к городу – «памятниками старины», тоже страшно подновленными. (В Кельне посреди чистенького центра из стекла и бетона – каменная стела над могилой римского солдата, первый век.) Я, конечно, знал, что бомбили, но не мог представить масштабов. Ощущение в полном смысле разрушительное. В какой-то момент мне даже показалось, что уже нет на свете никакой Германии. Но вот что интересно: при послевоенном восстановлении немецких городов было снесено больше старой застройки, чем погибло при бомбежках. Начальство (всюду одинаковое) под шумок сносило надоевшее старье.

Все это привело меня в какое-то странное состояние. Однажды, стоя на мосту, я спросил у своего спутника, как называется река. Тот посмотрел на меня с интересом и напомнил, что город, в котором мы находимся, называется Франкфурт-на-Майне. Но когда через час я снова спросил о названии реки, в его глазах уже мелькнула нешуточная тревога.

Это были, разумеется, литературные чтения. Такое довольно пышное немецкое предприятие под названием Международный форум «Поэзия – в город» с тысячами огромных плакатов по всей Германии и прочей печатной продукцией уже в неисчислимых количествах. На деньги, между прочим, немецкого государства. Участниками были четырнадцать авторов, разбитых на пары: то есть семь пар (нечистых?). Семь немецкоязычных, среди них один австриец, Петер Уотерхауз, – как раз мой (переводил и зачитывал). И семь представителей других (разных) языков. Четыре раза мне удалось заглянуть через языковой барьер и понять, что имею дело с совершенно замечательными поэтами: Оскаром Пастиором, Гертой Мюллер, Зигитасом Парульскисом и «моим» Уотерхаузом. Зигитас читал вместе с молодым немцем Михаэлем Ленцем. Вместе они смотрелись замечательно: как две скульптуры очень разных мастеров – Родена (Зигитас) и Джакометти (Ленц). Ленц читает по-актерски, но очень смешно, все хохочут. Маленькая голова на тонкой шее, уши оттопырены, глаза стеклянные – кабаретист, клоун. А у Зигитаса неожиданно глубокая и подлинная интонация, ровная и нервная.

Старик Пастиор однажды долго рассказывал о пребывании в русском плену. Я почти не понимал, но уловил, что единственное русское слово, оставшееся в его памяти, – слово «лопата». Ливанец Адонис, вечный претендент на Нобелевскую премию, спрашивал меня, как поживает Евтушенко, и просил передавать ему привет. Он и сам показался мне таким ливанским Евтушенко. Герта Мюллер, девушка с набеленным лицом и немного пугающими прозрачными глазами, одобрила мою гражданскую позицию.

Уотерхауз – тихий человек с не спокойными, а как будто успокоенными, пригашенными синими глазами. Короткая стрижка, нижняя челюсть по-обезьяньи тяжеловата, и, как ни странно, именно это делает его лицо таким необычным и обаятельным.

Дважды слушать нас приходили человек триста-пятьсот, а это совсем другое ощущение. В Гамбурге мы читали стихи в круглом центре огромного старого пассажа, наподобие нашего ГУМа; во Франкфурте более камерно и привычно – в местном Литературном доме. После чтения пригласили спуститься в ресторан. Через какое-то время я обнаружил, что сижу на расстоянии вытянутой руки (легко можно дотянуться) от человека по фамилии Кон-Бендит. Довольно-таки страшное личико: все в веснушках, тусклое и мертвое, какое-то серое с изнанки.

Кельн разбогател в двенадцатом веке на торговле мощами. Специальным указом было объявлено, что произошла ошибка в прочтении древнего документа, и св. Урсулу сопровождали не одиннадцать, а одиннадцать тысяч праведниц. И все они святые, у всех мощи.

В этом городе на наше чтение пришло совсем немного народа. Я это объясняю сильной конкуренцией: в то же время начинался парад сексуальных меньшинств с элементами маскарада и эстрадного фестиваля. Но больше всего это напоминало пародию на советские праздничные демонстрации, может, из-за серьезности, с которой участники исполняли свои роли и заученные движения. Когда увидел женщину в одной комбинации и в ошейнике, которую вел на поводке мужик с кнутом, меня слегка затошнило и я запросился домой.

А закрытие форума проходило на маленькой мюнхенской площади, почти ночью, с прожекторами – как маленький городской праздник. Слушают они идеально. В тамошней пивной какие-то молодцы орали и чокались огромными кружками. «Мало что меняется», – подумал я, потом прислушался: американцы.

Франкфурт (2003)

Как говорил герой «Мертвых душ», «А я, брат, с ярмарки. Поздравь: продулся в пух!» Во время похода не успевал записывать, но казалось, что и нечего. Но вот уже неделю вспоминаются какие-то эпизоды. Ярмарка была Франкфуртская, книжная.

Все проходило как-то негладко. За час до выхода из дома сквозняк так захлопнул дверь кухни, что ее заклинило намертво, и мы полчаса не могли открыть. Дальнейшие события тоже достаточно необычны и сейчас видятся чем-то вроде приключений. По крайней мере – пополнением банка информации. Спрашивая сам себя: «а зачем я, собственно, туда еду?», сам себе и отвечал: для пополнения банка информации.

Вылет переносили то на полчаса, то на час, и так девять (9) часов, отойти было нельзя, да и некуда: во Внукове даже лавочек нет. Там я имел единственную, вероятно, возможность увидеть писателей в таком товарном количестве. В их живописной толпе выделялись персонажи уж вовсе невероятные. Потом, когда личности большинства писателей разъяснились, все невероятные оказались авторами романов жанра «фэнтези». Причем страшно успешными. Я раньше считал, что такие книги пишут ради денег. Нет, деньги точно ни при чем, эти люди едва ли умеют ими пользоваться. Самый из них знаменитый, похожий на снеговика, начал подтаивать еще во Внукове, а во Франкфурте уже втекал в автобус, теряя деньги и документы. А наиболее ладными оказались писатели детские.

В этой поездке малограмотность мне почти не мешала: немецкий я «учил» в школе, а все семь дней был почти неразлучен с Рубинштейном, который не понимает конструкцию языка, но зато знает много немецких слов. Мы были неразлучны, потому что вместе жили – в одном номере. Это была большая удача. Многие члены писательской делегации жили с совершенно незнакомыми людьми, некоторые даже спали с ними в одной двуспальной постели. Долой условности!

Должен заметить, что стыд – основное чувство русского участника ярмарки. Мое, по крайней мере. Инсталляция «Образ России» в Форуме, главном павильоне ярмарки, – о, это песня! Этого не перескажешь, надо видеть своими глазами. Лучше, правда, не видеть – сидящих по углам кружевниц и изготовителей деревянных мишек. Криво висящие фотографии на стенах. В трех местах сложены чушки, крашенные серебряной краской, но, видимо, символизирующие золотой запас страны. Вместо того чтобы нанять хорошего дизайнера и сделать пристойную экспозицию, нагнали чертову уйму литераторов, а в придачу каких-то дядек и девок. О!

Стихи я читал два раза. В первый день ярмарки в этом самом Форуме, вдохновляясь «Образом России». В предпоследний день – в литературном кафе «Jazil». Что-то вроде потаповского ОГИ: темно, дымно, шумно. Мы должны были выступать впятером – с Сережей, Левой, Тимуром и Приговым. Но Тимур предпочел Франкфурту Рим, Д.А. тоже слетал туда на один день, остались мы втроем. После окончания чтения я увидел, как пробирается ко мне сквозь толпу девушка. Смотрит на меня издалека такими лучистыми глазами, сияющими, восторженными. Но почему-то не понравились мне эти глаза, решительно не понравились. Пробралась. «Хочу вам сказать, что мне очень, ну, ОЧЕНЬ понравилась ваша поэма “Сортиры”!»

За все за это какие-то милые незнакомые девушки привели нас в некий «Денкбар» – совершенно случайно попавшееся им заведение, которое уже закрывалось, но ради нас, русских писателей, еще поработало до трех ночи. И в своеобразном режиме: совершенно незнакомые люди четыре часа бесплатно поили водкой Леву, меня, Эриха и еще десяток так и не разъяснившихся девушек, кормили борщом и огурцами, играли нам на рояле, пели русские и армянские песни, исполняли пластические этюды. Забыл сказать, что двое из них были армянками. Может, этим все и объясняется? Но ведь там присутствовал и хозяин бара, немец. Напоследок он даже выступил с собственной программой: прочел по-русски почти без ошибок «Белеет парус одинокий» и раздал всем присутствующим по бутылке белого вина – в подарок. Короче: будете во Франкфурте, обязательно заходите!

Надо бы еще рассказать, как вечером второго дня мы искали под дождем (и без зонтов) подходящий ресторан, шли длинной вереницей, как за Синей птицей, впереди хромающий джазист Тарасов в черной широкополой шляпе, следом Александр Чудаков, намотавший на голову шарф наподобие чалмы. Даже прохожие шарахались, не говорю уж о метрдотелях, но Чудакова это, похоже, очень забавляло. Следом его жена Мариэтта, Брускин, Прохорова, Свиблова и так далее. Нигде не оказывалось одиннадцати свободных мест рядом. В одном ресторане наша шутовская шеренга врезалась в неплотную толпу изысканных светских дам в бальных платьях и господ во фраках. Они стояли с бокалами шампанского и походили на принцев крови, а на нас смотрели с недоумением. Кто же были эти принцы и принцессы? Литературные агенты, разумеется.

Потом все-таки нашли: чудесный, итальянский, с прекрасным вином. И пусть останутся в памяти эти впечатления, а не девять часов во Внукове перед коварно-изменчивым табло.

Израиль (2003)

В Израиле было где плюс двенадцать, а где и все двадцать. Известно где – на Мертвом море. На этом море меня больше всего поразила цена номера гостиницы «Шератон», в которой я прожил почти два дня, – 223 доллара за сутки. (И это не в сезон.) Разница с другими гостиницами небольшая: телефонная трубка над унитазом. Но много возможностей заняться водными процедурами: море, открытый пресный бассейн, закрытый соленый бассейн, сауна, джакузи. В джакузи, впрочем, попасть было трудно, там все время сидели огромные пузатые, усатые люди, очень похожие друг на друга, а еще больше похожие на запорожцев. Оказалось, друзы.

Эти полтора дня на Мертвом море были единственной паузой в ужасно насыщенной программе. Во второй день после приезда (то есть, по существу, в первый) все началось с какой-то экстремальной программы. Подъем в семь утра. Сразу после завтрака везут к Щаранскому, оттуда – в Кнессет. Там новое распоряжение: «Айзенберг и Яновская сейчас едут на телевидение». Что вдруг? Так надо. Как идиот заезжал в гостиницу за стихами, думал, что меня приглашают их читать. Как бы не так. Это была развлекательная программа. Мы сидели в неудобных креслах посреди огромной студии, слева амфитеатром ряды с разряженными старичками и детьми, справа эстрада с оркестром, какие-то люди пьют чай, отовсюду наезжают камеры. Когда – часа через три – камера доехала до меня, я уже понимал, что мне снится кошмарный сон и свободой этого сна неплохо бы воспользоваться. Кратко объяснил, как я отношусь к чуду вообще (передача была посвящена Хануке) и к чуду поэзии в частности, а напоследок прочитал один стишок наизусть. «Браво!» – заорал суфлер, и зал отозвался громом аплодисментов.

День на этом не кончился. Предстояло еще мероприятие, по протоколу совсем не угрожающее: встреча с главными редакторами русских литературных журналов. Ну, встреча, ну, какой-нибудь круглый стол, обмен мнениями. А на деле до предела забитый зал, в который еще не все желающие смогли пробиться, опять я в каком-то президиуме, и через несколько минут понимаю, что предстоит говорить речь. И вызывают меня, естественно, первым. И вот он встает и какое-то время что-то говорит. К несчастью, он даже помнит, что именно. И еще не скоро забудет.

В гостиницу (та была напротив горы Сион и прямо над Кедронским ущельем – то есть непосредственно над Геенной Огненной) я попал около двух ночи, а утром опять подъем в семь и «освобождение номера». Автобус на Кфар-Сабу, встреча со студентами-репатриантами. «В начале шестидесятых приезжал в Москву Стейнбек, – говорил им Найман, – встречался с молодыми писателями – вот и Василий Павлович там был (тот кивает), а начал свою речь так: “Ну, волчата, кусайте меня, кусайте!” Ну, кусайте нас!» Но волчата не слыхали ни про Стейнбека, ни про Василия Павловича.

Надо заметить, что кошмары на этом и закончились. Остальное было легче и куда интереснее. Члены делегации тоже привыкали друг к другу. Битов, правда, улыбнулся впервые (не мне улыбнулся, а вообще) только на четвертый день, зато в последнюю ночь сказал двум другим питерцам: «А Айзенберг вообще-то похож на ленинградского человека».

Гету Яновскую Зайчик сразу стал называть Гертрудой. Так она и пробыла всю неделю какой-то «Гертрудой», очень этому удивляясь: «В поездках всегда происходит какое-то распределение ролей. Но впервые мне выпала такая странная, совершенно не моя роль».

Аксенов всегда говорит с расстановкой: «Появился в Москве очень хороший салат… Называется “айсберг”… Раньше был салат очень паршивый… И вот появился “айсберг”…» Взгляд идет как-то через виски, а сам В.П. похож на зубра, такой зубр-джентльмен.

До похода на рынок мы долго стояли у старого порта Яффо, слушали экскурсовода. В Израиле все же надо это делать – слушать экскурсовода, по крайней мере в третий приезд. Я уже стоял раньше на этом месте, и не раз. Кроме того, и раньше знал, что Персей спас от чудовища красавицу Андромеду; что к святому Петру спустился с неба ковер с яствами; что Наполеон входил в чумной госпиталь во время египетского похода. Но я не знал, что это все происходило в одном месте. И именно в том, на которое я сейчас смотрю. А в двух шагах, в придачу, раскопки ворот с египетскими письменами.

А знаете ли вы, когда родился наш родоначальник Авраам? В 1948 году, только до нашей эры: мы с ним ровесники по оси симметрии. Родом он был из Ура Халдейского – из Ирака то есть. Мы – иракцы.

К концу поездки что-то со мной произошло: я перестал проверять деньги и спокойно, не беспокоясь о его дальнейшей судьбе, выставлял чемодан за дверь номера. Но в последний день автобус в аэропорт опоздал на час, на паспортном контроле на мне сломался компьютер и не чинился минут двадцать. Начиналась привычная, нормальная жизнь.

Меллас (2004)

Меллас по-гречески означает «серебристый». Если смотреть с моря, то слева будет Форос, где пленяли Горбачева, а справа Мухалатка, где одновременно с нами отдыхал украинский президент Кучма, и его охраняли с моря военные корабли. Между двумя резиденциями встряли мы. Представьте себе смесь Колорадского каньона, Никитского ботанического сада и образцового советского санатория – это и будет наш Меллас. В санатории я, собственно, впервые. Что нужно делать в санатории? Процедуры. По настоянию жены я решился на две: лечебная грязь и диадинамические токи, они же «токи Бернара». Девять дней меня обливали грязью и пропускали через меня электрический ток. Толку никакого, но разве это главное? Представьте: подсоединяют к тебе электроды, укутывают одеялом, пускают ток. В плече начинаются приятно-болезненные, щекочущие ощущения. «Ну, умнички», – говорит оператор, и от ее удивительно промытого лица идет младенческий запах. Откуда у взрослого человека такой запах? От электричества? Остальные кабинеты заставлены гудящими или чудесно стрекочущими шарлатанскими приборами. Знакомый блестящий колпак для «синего света» – уже списанный, увы.

С этого начинается день. Потом, уже после бассейна, – лечебные грязи. Ты лежишь на кушетке, коренастая тетя подвозит тележку и шлепает комья густой темной жижи из пластикового ведерка. Запах скульптурной глины, но сложнее, острее – с какими-то щелочными добавками. Твои стопы и кисти облеплены плотной массой, словно с них собираются снять отливку. Три посторонние женщины склоняются над тобой с одинаковым выражением безличного участия. Заворачивают прозрачной пленкой, накрывают простынкой, потом одеялом, заботливо его подтыкают, укутывают. И слова при этом какие-то детские: «ножки», «ручки». Потом подсматривают из-за синей занавески насчет твоего самочувствия. Самочувствие замечательное. Ты почти грезишь, возвращаясь в детство, в младенчество. В поликлинику МПС. Там, кстати, тоже росли пальмы.

В Мелласе на них даже не смотришь. Что пальмы, если рядом осыпано розовым цветом иудино дерево или белым – вроде черемухи – «фотиния пильчатая» с лаковыми листьями. Цветет каштан. Цветет глициния: огромные сережки сиреневых соцветий. Сосна «судакская» заламывает змеящиеся сучья, как Ниобея. Сосна «алеппская». Все сосны – огромные, старые, возрастом в несколько сотен лет. А вот «кедр ливанский» в Крыму не гигант и сильно уступает соснам. Дубы, маслины, кипарисы, магнолии. То, что дуб – дерево (а роза – цветок), это я знал. Но выяснилось, что и можжевельник – дерево, и фисташка тоже. Да еще какое – ствол руками не обхватишь. Одна такая росла прямо перед нашей дверью, переплетенная лианой и плющом. Можжевельник – вроде кипариса, но не пирамидального, ствол перекручен, а шишки мелкие, зеленые, кучкой (кучмой?). Пихта похожа на ель, но с плоской верхушкой и мягкими длинными иглами.

Чайки ходят вразвалочку, переваливаясь, и Алена очень смешно их передразнивает. У них брачный период, из-за чего они кричат как кошки или хнычут как дети. (Но иногда и ошибешься: слышь-ка, чайки хохочут почти как люди! Ан нет, это люди и есть, и хохочут почти как люди.) Сойки. Горлицы: птицы с крупным телом, изящной синеватой головкой и белым воротничком. Любят сидеть на верхушках кипарисов, и это почти райская картинка в манере Карпаччо. Ночью общий хор рассыпается на отдельные голоса. Скворцы поют как неголосистые соловьи. Удод – как простая дудочка, с щемящей однозвучностью. Какая-то птица переливается голосом, я так и не понял какая. Не смог рассмотреть, что за птицы так дивно поют в дубняке над морем: чив-чив, чив-чив. Какие-то мелкие, опасливые.

На закате уступчатый гребень горы Дракон светится, как неочищенный золотой самородок.

Четвертого мая всем снились кошмары. А вечером мы пили портвейн в сосняке и вдруг заметили, что небо над нами просто набито звездами, ни одного свободного места. Бездна звезд. Это было как-то неожиданно. Потом поняли, что луну довольно быстро съедает круглая тень. Скоро она превратилась в такое выпуклое темно-оранжевое глазное яблоко. Лунное затмение, если кто не догадался.

Обратную дорогу описывать не хочется. На каком-то военном складе начали рваться снаряды, и нас пустили кружным путем с бесконечно долгими остановками. От скуки мне пришлось прочесть два самых модных русских романа, и воспоминания теперь кошмарны вдвойне. Не читайте модных романов, даже в дороге.

Испания (2004)

Я еще одной ногой в Испании. И даже знаю какой – левой. Или, наоборот, правой? Той, что осталась здоровой, или той (правой), что ужасно заболела где-то на подлете к государственной границе? (А во все время путешествия я скакал по горам, как дикая серна.) Видимо, все-таки правой. Но права ли она?

В Испании мы провели семнадцать замечательных, весьма насыщенных дней. Отчасти солнечных и теплых, отчасти туманных и холодных, потому что были в разных местах. В основном в центральной и северной частях страны: Кастилия-Леон, Эстремадура, Кастилия-Ла-Манча и один, но очень яркий представитель Каталонии – Барселона. В Барселоне прожили четыре дня, а могли бы – всю жизнь. Из известных мне неродных городов я еще могу сказать такое про Рим. С некоторым сомнением – про Лондон.

В Мадриде мы тоже пробыли четыре дня, но суммарно: приезжали и уезжали. Очень приятный, милый город, со старой планировкой, довольно новыми домами и сравнительно небольшим количеством церквей. Но в последний день мы уже не очень понимали, что там делать. Были в Прадо, где я убедился со всей очевидностью, что лучший испанский художник все же не Веласкес, а Сурбаран.

Остальное время путешествовали на двух наемных машинах и поэтому смогли посмотреть еще пятнадцать (!) городов. То есть всего семнадцать за семнадцать дней. Очень много.

Дороги в Испании хорошие, везде указатели, но искать дорогу все равно непросто, особенно внутри города. Приходилось вылезать из машины и расспрашивать случайных прохожих. В Испании никто и нигде не говорит ни на каком другом языке, кроме родного. Испанского никто из нас не знал. Выручала убежденность одного из моих спутников, что на самом деле все люди Земли знают русский язык, только скрывают. Это как-то действовало: Юра обращался по-русски, ему отвечали по-испански, он как-то набычивался, подставлял под испанскую речь одно ухо и извлекал-таки крупицы смысла – твердые кристаллы необходимой информации. Видимо, лингвистический гений, даром что кроме русского не знает ни одного слова ни на каком языке.

Водитель и штурман постоянно яростно спорили друг с другом и ни в чем не сходились. В какой-то момент мне показалось, что я превратился в гранату с зажженным фитилем, но тут автомобильная часть поездки закончилась и мы на поезде поехали из Мадрида в волшебный город Барселону.

В этом городе есть все, как в Греции. И море, к которому он выходит, и горы, которыми окружен. И узкие улочки в т. н. Баррио Готико (Готический квартал), который не перестраивался с четырнадцатого века, и бесконечные улицы-бульвары с роскошными домами эпохи модерна. Главная называется Рамбла, на ней можно простоять неделю и не соскучиться. Какой-то вечный праздник. Продают цветы, рыбок, птичек, мелких зверюшек или разные забавные штуки, вроде раковин. Поют певцы, танцуют танцоры, прыгают акробаты. Совершают пластические этюды крылатые феи, бабы-яги и прочие монстры. Гримасничает живая голова на столе. Жених и невеста на своем постаменте то застывают, то оживают и начинают нежно целоваться. Лежит растяпа-маляр, придавленный собственным ведерком. Кукольник управляет лягушонком, виртуозно играющим на рояле. У другого кукольника маленький скелет отплясывает рок-н-ролл, вдобавок еще и поет. Очень смешно, невероятно технично, оторваться невозможно. К вечеру над этой улицей зажигаются большие желтые фонарики. А начинается она огромным памятником Колумбу: именно здесь в 1492 году его принимали «католические короли» Изабелла и Фердинанд после открытия Америки.

Мы много раз проходили по этой улице, потому что жили поблизости: на границе между Баррио Готико и припортовым районом Барселонетта, крайняя улица которого – длинный ряд рыбных ресторанов. В одном из них мы (нарушив традицию) провели два вечера подряд. Второй раз уже не вдвоем, а всей компанией, просидели четыре с половиной часа, выпили – к ужасу официантов – двенадцать бутылок белого вина, наелись восхитительными (и довольно дешевыми) морепродуктами, кажется, на всю оставшуюся жизнь. Огромная тарелка с кальмарами, креветками, ракушками, гребешками и прочими дарами моря смотрелась как натюрморт Снайдерса.

Вообще, как выразилась Алена, «жили мы широко – и ели, и нищим подавали». Впрочем, поесть в Испании – не только вопрос денег. Меню во всех заведениях, кроме откровенно туристских (которыми мы брезговали), только по-испански, и приносят всегда нечто противоположное тому, что ты себе представлял при заказе. Это делает процесс восхитительно непредсказуемым. Заказываешь, например, язык, прочитав в меню примерно это слово: lengua. А приносят тебе не слишком интересную камбалу. Или, попросив какие-то интригующие «овечьи язычки», получаешь гору травы с тем же названием. Даже знакомые слова здесь – «ложные друзья переводчика». Канапе – это бутерброд, сосидис – колбаса. Рыбный суп – суп из креветок.

А каталанский язык, на котором упорно говорят в Барселоне, совершенно не похож даже на испанский (собственно, кастильский). «Выход» по-испански salida, а по-каталански sortida. Видите, какая разница.

Разница вообще очень чувствуется. В Италии, к примеру, общая формальная любезность маскирует различие региональных темпераментов. А в Испании она заметна даже туристу. Мадридцы зимой ходят в шубах, барселонцы – при той же погоде – в распахнутых легких куртках. Каталонцы приветливы, кастильцы в массе мрачноваты и нелюбезны, даже здороваются неохотно. Не улыбаются. Надменные гранды за окошком билетной кассы или за стойкой отеля производят все же странное впечатление.

В Толедо это как-то особенно чувствуется. Единственный, пожалуй, из увиденных испанских городов, который мне откровенно не понравился. Депрессивный, очень раздражающий. Как бы придушенный. Люди идут навстречу как на подбор – чванливые коротышки. Улицы старые, страшно запутанные, а дома вдоль них или новые, или неприлично освежеванные. И почему-то ни одной площади. Ведь это что-то говорит о городе, о его жителях, верно? Говорит, вероятно, что они не хотят собираться вместе, не хотят видеть друг друга. И довольно давно не хотят, – может быть, после того как уничтожили всех своих евреев. (В других городах их просто выгнали.)

И еще этот их кошмарный Эль Греко, совсем не тот, к которому мы привыкли в Метрополитен или в бостонском Музее изящных искусств.

Мне показалось, что начинается грипп, тяжелый туман в голове, но это была чистая психосоматика: как только мы выехали за городские стены, все прошло.

Вот еще несколько впечатлений, не слишком восторженных. Авила, родина св. Терезы, как будто разбомблена собственными жителями и теперь строится заново. Всюду строительная техника, шум, кипит работа. Кафедральный собор пока не снесли, но устроили внутри постоянную экспозицию, заслонили все какими-то коробами, и теперь внутреннее пространство собора можно увидеть только из углов. И какое пространство – не сухое готическое, а еще романское, дивное, но с внезапным взлетом, только обещающим настоящую готику. (Так называемый романо-готический стиль.)

Огромный масштаб Саламанки почему-то не производит должного впечатления. Только вчуже восхищаешься тончайшей, ювелирной каменной резьбой – «платереско». Я не сразу сообразил, что это дутое величие. Это Испания шестнадцатого века: золото инков, серебро ацтеков. Богатство и мощь за чужой счет, а ведь архитектуру не обманешь.

В маленьких городках чувствуется, что Испания еще недавно была очень бедной страной. Отчасти такой и осталась. Но и здесь уютно и обитаемо: какая-то связная, налаженная жизнь. Люди всех возрастов имеют свое место.

Впечатления от Барселоны были, в сущности, последними, и они, я чувствую, сильно потеснили остальные. Потеснили, впрочем, только в пересказе, а перед глазами все стоит живо и ярко. Два места – особенно ярко, хотя в одном был туман, а в другом – мелкий дождь. Как выяснилось, яркости это не убавляет. Невероятная Самора, вытянутая в пределах старых городских стен, с длинной пешеходной улицей, вдоль которой стоят – одна за другой – двенадцать романских церквей, почти не переделанных. А кончается улица большой площадью с рядом дорических колонн, на которой кафедральный собор с диковинным, почему-то почти индийским куполом. И вот на все это дело у нас на глазах опустилась с неба большая стая аистов и расселась в старых гнездах на всех колокольнях и звонницах. Где-то одна-две птицы, а где-то и два десятка. Потом это повторилось в другом замечательном городе – Касересе.

А в монастыре Монтсеррат (под Барселоной) мы сами были как птицы. Монастырь спрятан среди страшно крутых, уступчатых гор, состоящих как бы из отдельных столбов. Вдали синеют Пиренеи. От станции поднялись по канатной дороге, потом на фуникулере до верхней точки и уже оттуда шли вверх еще час, забрались выше нижних туч, к подкладке средних – как горные орлы. Вокруг толпились огромные каменные пальцы или кувшины, напоминающие грубых идолов естественного происхождения. На самой верхней площадке нас ждал привязчивый белый кот с черной отметиной. Как он там оказался?

По одной из легенд, именно здесь спрятана чаша Грааля (см. «Индиана Джонс и чаша Грааля», а также ряд менее значительных средневековых текстов). А в монастыре находится первая статуя Мадонны Монтсерратской, Смуглой Девы из черного дерева, ее можно посмотреть. Сама статуя заключена в стеклянный цилиндр с вырезом для руки, лежащей на шаре. Стоит длинная очередь желающих поцеловать или потрогать руку Темноликой. Прелестные подобия этой статуи мы видели еще в двух местах, она очень популярна.

Хотя и уступает в популярности Сантьяго. В его – брата Иоанна, первого мученика среди христиан – честь названо очень много церквей и целый город (и еще сто тридцать городов вне Испании). Но только приехав в Москву, я вдруг сообразил: мы ведь и здесь живем в Сантьяго – в Яковоапостольском переулке, Сантьяго-де-Моску. Вероятно, поэтому я еще одной ногой там, в Испании (см. начало письма).

Кудама (2005)

Петрозаводск – город с очень длинными домами. Иные тянутся на сотню метров. Проехали реку Кутижму, реку Сяпсу. Проехали деревни Бесовец, Виллагора. Приехали на Сямо-озеро, что на сто километров севернее Петрозаводска. Озеро очень большое, второе по величине в Карелии.

Удаляясь во времени, наше январское путешествие проявляет какие-то черты, нелепые до художественности. Впечатление потихоньку формирует свой гротескный и, видимо, истинный образ. При этом как бы окликает меня – вопросительно, растерянно и не вполне по-русски: кудама? кудама заехали?

Кудама – название карельской деревни, в которой мы провели около шести дней. Первые впечатления были великолепны. Дом, в котором нас поселили, похож не на избу, а на новую усадебку: большой, двухэтажный, за крепкой оградой с нарядными воротами. И внутри весь разряжен, набит побрякушками, бесконечными светильниками, всевозможной техникой – электрической, разумеется. Телевизор, магнитофон, видео, проигрыватель с набором пластинок, кофеварки всякие. Или я себя обманываю, или мне действительно с первого же взгляда почудился в этом великолепии какой-то наигрыш. Все не от мира сего. За оградой темная, провалившаяся в снег северная деревня, а тут чистой воды Финляндия. Хозяев пока нет, но милая Валентина (завклубом) подчищает что-то и без того негрязное. Симпатичный дворник Виталий метет дорожки. Непонятно.

Понятно стало в первый же вечер: вырубилось электричество. И тут же выяснилось, что запас свечей истощен до крайности, а фонариков – два. Один сдох немедленно, второй стал чахнуть прямо на глазах, но еще сутки как-то держался. Поэтому я не очень хорошо разглядел выражение лица завклубом, объясняющей нам, что воды тоже нет, потому что она – от насоса, а тот – от электричества. А нет воды – нет и сортира. Надо ходить на улицу. А что ж хозяин не едет? А хозяин заболел.

На третий день он все-таки приехал, привез шумную подстанцию (а почему ее раньше не было?), которой хватало на воду и одну общую лампочку. А к вечеру и свет починили. Правда, хватило этой починки ненадолго – на полдня. Так и пошло: сутки чинят, пять-шесть часов работает, и, конечно же, в дневное время. В третий раз все обесточилось, когда мы плотной группой сидели в бане, и кромешная тьма оставила нас наедине с кипятком.

Дикость в том, что это не какая-то экстренная ситуация, а самая обычная и привычная, не первый год. Так на что ж рассчитывают хозяева заведения? На вид они вполне вменяемы: энергичная, вежливая молодая парочка, местные капиталисты. Не возьму в толк. Линия старая, давно надо менять, и даже деньги выделили, только они куда-то делись (мы-то понимаем куда). Местные говорят об этом совершенно без злости – как о каком-то не очень приятном, но по-своему занятном недоразумении. Край родной долготерпенья. Странно, что у них последние подштанники еще не украли.

Местные вообще удивительные. Тихие такие люди, немного странные. К отсутствию электричества относятся с видимым безразличием, примерно как к смене дня и ночи. Кормят синичек. Доброжелательности особой не выказывают, но и враждебности тоже. Деревенские собаки полностью переняли у людей их нрав. Подходят, беззвучно обнюхивают и удаляются по своим делам.

Где-то на третий день это общее состояние (скорее анемичное, чем спокойное) стало передаваться и нам. Еще влияла погода. И раньше-то была оттепель, а теперь температура перевалили на плюс. Оседающий ноздреватый снег для лыж уже совсем не годился, но пешим прогулкам не препятствовал. Компания девушек ушла в деревню Лахты, что в шести километрах от нас, а я бродил в одиночестве. Когда идешь на лыжах, по сторонам особенно не смотришь, а тут пейзаж стал как будто приближаться, наступать на меня. По сторонам дороги плотно стояли нетолстые сосны со стволами странного кирпичного цвета. Странность состояла, пожалуй, в том, что это был единственный цвет в окружающей меня природе. Все остальное – градации черного и белого. То есть разные оттенки серого. Условно белым был снег, но на полянах он отражал серое небо и был темнее того, что налип на деревья огромными комьями, иногда похожими на шары.

А за ближними деревьями, как за оградой вольера, таилась, дышала, подступала и снова пряталась плотная сырая чернота, чащоба. Не знаю, как передать это ощущение. Само пространство было предметнее и как будто плотнее всего отдельного, твердого – деревьев, кустов, сугробов. Оно было единым и по-своему разумным. Кажется, я описываю Солярис.

Когда мы в последний день ехали на рафике в Петрозаводск, все два часа дороги я смотрел в окно на погружающуюся в ночь природу и думал, что дело того стоило. Мы приезжали в Карелию и в прошлом году, но тогда было слишком красиво: сверкал мельчайшими алмазами розовый – под низким солнцем – снег, над далекими берегами стояли радужные столбы. Ночью была полная луна, а свет от нее сиреневый и очень яркий. Но пространство почти не показывалось, погода была для него неподходящей. Не хватало слитности, однотонности. Зато сейчас я почувствовал его дыхание совсем близко от себя. Не назову это ощущение приятным, но, как выяснилось, мы не за тем ехали сюда, в Кудаму, на Сямо-озеро, в карельскую глушь.

Америка

Дочка взяла отпуск, и мы на восемь дней уехали в Адирондакские горы. Это самый север штата Нью-Йорк, ближе к Канаде. Такую Америку я еще не видел: бедную и «одноэтажную». Стоят трейлеры-времянки. Чем там люди занимаются, понять невозможно. Лес не рубят, щепки не летят. Просто живут. На какие средства?

Природа напоминает Карелию: огромные мшистые валуны, ели и березы. Огромные звезды с кулак величиной. Только Большая Медведица у самого горизонта и ручкой вниз. Очень красивое – длинное и узкое – озеро с характерным американским названием «№ 13». Я бродил по нему в одиночестве под ветром и горизонтально летящим снегом и пробовал что-то написать. Но получается не Америка, а опять какая-то Карелия.

К Америке я, надо сказать, почти равнодушен, для меня это как бы и не заграница. Природа красивая, но любуешься ей как-то машинально, словно ее на экране показывают. Ну, с чем бы это сравнить? Она для меня заграница в той же степени, как фотография – изобразительное искусство. Пусть и изобразительное, ладно, но уж точно не Рембрандт. Да и не Моранди.

Еда всюду, кроме специальных ресторанов, ужасная. В польском (!) ресторане водку принесли в стаканах для воды и с соломинками. Впрочем, выпивать не хочется совершенно, но приходится, и очень скоро появляется стойкое отвращение к алкоголю. Неведомый симптом.

И никак не могу осознать местную ценовую политику: свитер стоит десять долларов, пара салатов в магазине деликатесов – пятьдесят.

Бесконечные истории о шести-семилетних детях, обвиненных в сексуальных домогательствах и принуждаемых пройти соответствующий курс перевоспитания.

Лиза рассказала, как ее остановил однажды дорожный полицейский, спросил в том числе, откуда она родом. Из России? О, он большой поклонник русского балета (должно быть, повальное увлечение американской дорожной службы), только уж очень редко они приезжают в Америку. «А вы сами съездите, – посоветовала Лиза, – сходите в Большой, в Мариинку». – «Да, – затосковал патрульный, – я давно об этом мечтаю. Но не могу решиться: слишком опасно». Интересно, что этот диалог происходил в городе Ньюарк, сквозь который я когда-то проезжал. Не знаю, как сейчас, а тогда там даже стоять на светофоре было крайне неуютно, а о том, чтобы выйти из машины, не могло быть и речи.

Но, возможно, капиталистические джунгли устроены как джунгли африканские: каждый зверь помечает свою территорию, и потом уже «чужие здесь не ходят» – запах не тот. Эта несложная мысль пришла мне в голову, когда мы выезжали из Гарлема. Что такое Гарлем, вы знаете. В натуре он даже хуже, чем в представлении. Но от смежного района его отделяют довольно узкие улицы, за которыми находятся кварталы фешенебельных, безумно дорогих домов и у подъездов стоят швейцары в малиновой с золотом униформе. Спрашивается: что стоит перейти эту улицу и немножко разрисовать эти дома, пописать этих швейцаров? Нет, не переходят. Не потому, наверное, что так страшны эти швейцары, но сам их вид невыносим. Запах невыносим.

Да, но ведь стоит только начать.

В недавней газете напечатали последнее, видимо, интервью Станислава Лема, где он говорит: «Я действительно считаю, что не важно, кто президент Польши. Важно, кто президент Америки». Вот и мне как-то не по себе. Америка – самая объемная гиря той чаши весов, на которой написано «Запад». Каково же видеть, что эта гиря – бутафорская, из реквизита циркового силача.

Одним из поводов для этой поездки было обсуждение с моим переводчиком готовящейся американской книжки. Относительно обложки мы так и не сошлись во мнениях, разъехались ни с чем. Было три варианта. На первом птичка замерзла в снегу; птичку жалко. На втором шарик летит, но не голубой. Эти два я отверг категорически. Третья обложка получше, потому что почти абстрактная, но какой-то фигуративный фрагмент все же присутствует: скрещенные руки, как мне объяснили. Сам бы не догадался, больше похоже на вагинальный символ.

* * *

За полтора года кое-что изменилось к лучшему. Во-первых, Лиза переехала с окраины своего городка в самый его центр, в старый многоквартирный дом, переделанный из школы. И что-то поменялось в ощущении самого места: ты уже не в ячейке мировой деревни, тоскливейшей субурбии, а в центре маленького чистенького американского городка. Рядом старый район, в котором даже можно гулять: дома там вольно стоят на больших лесистых участках, и все немного напоминает английскую деревню.

А может, погода. Уехали из зимы, попали в самую золотую осень. Просыпаешься, а во все длинное окно желтые, просвеченные солнцем листья огромного клена. В выходные ездили гулять в район Семи озер или на Медведь-гору, где красота во весь горизонт: все зеленое, желтое, красно-бурое и ржаво-золотое. Ходили по земле, шурша листьями. Видели оленей.

Но и в «нашем» городке те же деревья, те же краски. Городок называется Тенафлай, он второй от Гудзона и, по существу, недалеко от Манхэттена – от моста шесть-семь минут на машине. Если нет пробок, разумеется. Но они, как правило, есть, и минуты превращаются в час с лишним.

Мы оказались не способны преодолевать такое расстояние ежедневно и ездили «в город» через день. Тяжело не только ехать столько времени, но еще и смотреть столько времени на соседей по автобусу: по большей части унылые корейские люди или маленькие чиканос с лицами совершенно непроницаемыми и глазами как черные камешки. А за окном – двухэтажная Америка.

Домашних развлечений немного. Основное – курить на газоне, наблюдая белок и птиц двух видов: одни вроде черных дроздов, вторые того же размера с оранжевой грудкой, болотного цвета спиной и заносчивой осанкой. Их названий не знает никто. Белки не такие чудовища, как были в Анн-Арборе (там я даже уточнил на всякий случай, действительно ли это белки), но тоже крупные и седые. Цветков сказал, что их по глупости завезли в Англию, где они под корень истребили наших рыженьких милочек. Теперь все опасаются, не случится ли то же с Европой. (Цветкову, впрочем, не всегда можно верить.)

Я видел когда-то в лондонском Риджентс-парке человека, который за что-то извинялся перед белкой. Может, за это?

Нечитанных русских книг в доме не оказалось, и от полной безвыходности я начал читать чье-то случайно задержавшееся «Сердце Пармы» Алексея Иванова. Что-то очень знакомое (хоть вроде никогда и не читанное), советское. В американских русских магазинах произведения этого автора тоже занимают половину полки, как и в московских. Мой старый друг Зиник, приехавший в эти дни в Москву, сказал, что в книжные магазины заходить нельзя: можно прийти в полное отчаяние.

Одна вполне интеллигентная дама спросила меня здесь, какое у меня мнение о последней книге Веллера. Ну, что на это можно ответить?

Но и Америка многоэтажная почему-то в этот раз не показалась нам такой уж веселой. Трудно сказать почему. (Может, только показалось?) Манхэттен как будто потемнел. В преддверии очередной рецессии? Или всегда был такой? Бродвей ниже 41 St. как привокзальные районы Рима: убогие лавочки с восточной едой или бижутерией, все как-то неухожено, грязновато, затрапезно. Впрочем, демократично (не в пример центру Москвы).

Конечно, это не касается самых центральных улиц, где все блестит и сияет витринами. Шестой авеню, например. Шли мы по ней однажды вечером, еле продвигаясь сквозь толпу. Потом и вовсе застряли: полиция заставила все загородками, пришлось обходить весь квартал. Что такое? Может, теракт? Ничуть не бывало: в Рокфеллер-центре ставят большую елку, и несколько тысяч (с виду вполне нормальных) специально съехались поглядеть на это увлекательное зрелище.

Были, конечно, в Метрополитен, посмотрели огромную (и прекрасную) ретроспективу Фрэнсиса Бэкона. Другие замечательные впечатления в основном вечерние. Вашингтон-сквер около полуночи: неяркий свет, ласковый говор, веселое клубление молодежи. Есть какое-то отличие от европейских площадей в то же время суток: это все не туристы, а местные жители; это их жизнь и естественная среда обитания. Но лучше всего ночной Ист-Виллидж в теплый вечер, бесконечные открытые заведения, наполненные замечательно красивыми людьми всех рас и расцветок. Мите Борисову придется открыть в районе «Жан-Жака» и «Маяка» еще штук двести таких заведений, чтобы получить нечто подобное. А где взять публику? На Манхэттене все хороши в своем роде, даже неприветливые корейцы и непроницаемые чиканос.

Только на Брайтон-Бич лучше не заглядывать. Видел там загадочную надпись по-русски на русском же магазине: «Мы говорим по-китайски».

Нет, все же главное впечатление – это полицейский в белоснежной отглаженной форме, развлекающий цветных детишек, как рождественский Санта-Клаус. Я долго смотрел, потом заставил себя уйти, понимая, что публичные рыдания неуместны.

Есть в Америке еще одно место, где рыдания неуместны, но вполне вероятны. Если будете в бостонском Музее изящных искусств, полном шедевров, спуститесь в нижние залы, где древнее искусство. Там есть два этрусских саркофага, четвертый век до н. э. Оба двойные, семейные; оба гениальные, но один совершенно невероятный. Муж и жена лежат на постели, обнаженные, наполовину прикрытые одеялом. Лежат обнявшись, но на некотором расстоянии, как после любви. Рука жены обнимает снизу спину мужа. На ее лице стремительное и страстное выражение, на его – тающая, чуть усталая улыбка, полная нежности. Никакой деталировки, все сделано очень просто, почти примитивно. Но я не припомню более прямого действия – мгновенного временного перелета. Я как будто увидел их, живых, а вернее, стал ими – остановленными во времени, вечно любящими.

А в Метрополитен чуть не прослезился (все же нервы, ей-богу, ни к черту) у «Девушки с лютней» Вермеера: небольшая, жемчужно-серая с синими драпировками; девушка играет и посматривает в окно, сама как бабочка, но не на булавке, а на лету.

В самолете нас с трех сторон окружали младенцы, перманентно орущие (а меня и так мутило после вчерашнего). Слева сидел еврейский младенец, справа индийский. Мы улыбались и тому и другому. Еврейский – вот ведь пресловутая переимчивость! – немедленно начинал улыбаться в ответ, а индийский гневно округлял огромные черные глаза и возмущенно раздувал ноздри.

Пушкинские горы (2006)

В самом Михайловском все номера гостевых домиков были заняты, и мы жили в соседнем поместье Петровское. От Михайловского километра три, туристов почти нет, тихо и пустынно. Поместье тоже ганнибаловское, только принадлежало не деду поэта, а брату этого деда. Недалеко остатки имения третьего брата, Исаака, – Воскресенское.

Поездка оказалось на удивление важной. Она не отпускает, и все продолжают наплывать на меня эти Пушгоры. За пять дней мы обошли все окрестные усадьбы, ходили часов по восемь-десять в день. Погода была прекрасная: солнце, ни одного дождя. И действительно очень красиво. Листва еще свежая, прозрачная. Все дымчато, лиловато, голубовато. Белые, синие, голубые подснежники по дороге в Михайловское. Ивы, цветущие как вербы, только сережки прозрачнее и зеленее, похожи на гусениц. Цапля снижается медленно, как дельтаплан. Вид с Савкиной горки – двойная темно-синяя петля Сороти. Яичница «Очей очарованье» в тамошней забегаловке.

Разрушенное Воскресенское с новым амбаром и фундаментами хозяйственных строений совершенно пусто, ни одного человека, но при этом две собаки на цепи, лошадь в стойле. Скотский хутор. Серый котенок привязался и шел с нами половину обратной дороги, пока Алена Солнцева не сказала ему строго: «Все, кот Баюн, тут граница твоих владений, заворачивай». Он тут же повернулся и пошел назад.

Все усадьбы восстановлены в наше время, а в 1918 году были сожжены с каким-то специальным усердием, даже ничего из них не вынесли, ни столика, ни стулика, а фарфоровые чашечки перетирали в ступе, чтобы и осколков не осталось. Я, похаживая, раскидывал своим корыстным еврейским умом: неужто добра было не жалко? И не сразу сообразил, что для них это не добро, а зло. Эти вещи не имели для них никакой ценности, кроме символической. То есть глубоко враждебной.

Культура на культуру. Но в коллективизацию уничтожили и эту культуру. Какими силами? Что уничтожило? И что осталось?

Пушкин как будто остался. Какая-то постоянная, из века в век действующая сила постаралась, чтобы эта физиономия с бакенбардами стала лицом, то есть главным событием в истории такой большой и не самой молодой страны. Это удалось как будто без усилий. А самое странное – без отвращения к самому лицу. Я все думаю: за что его так любят? Не за стихи же. Наверное, за «веселое имя». «Ангел мой, вы дура». О нем весело вспоминать, весело думать (редчайший случай). Он гордый, благородный – но и смешной.

Как будто сама страна захотела, чтобы ее лицом (ее «брендом») стал этот человек. Маленький и вертлявый. Арапчонок и стихоплет.

Это почему-то обнадеживает.

Центральнолесной заповедник (2007)

Наша поездка имела свой комический оттенок, но виноваты в этом только погодные условия. Мы на этот раз взяли свои лыжи (и даже специально их купили), но не встали на них ни разу. В первый день даже гулять не получалось: жидкая грязь да мокрый, скользкий лед.

Были мы в самой глуши Тверской области, в Центральнолесном заповеднике. Места довольно красивые, холмистые, с широким обзором. В путеводителях их называют «Русским Эдемом», потому что там берут начало четыре реки и текут на четыре стороны света: Волга, Двина, Днепр и Ловать. На Эдем все же не очень похоже, я как-то иначе его себе представлял. В тех же путеводителях написано, что там водятся 211 видов птиц, но мы наблюдали только три: воробей обыкновенный, сорока обыкновенная, синица обыкновенная.

Перед клубом висит большой, художественно исполненный указатель: «Экологическая тропа». Там начинается лежневка – ведущие в лес доски на березовых чурбачках. Сделано это не для облегчения пути посетителям, а для облегчения жизни лесу: чтоб не вытаптывали ценные виды трав, не ломали кустарник, которого там значится 22 вида, и – отдельно – кустарничек (его только 12 видов).

Лес очень старый, весь оброс лишайником и ярко-зеленым мхом, от чего воздух в лесу кажется зеленоватым.

Запах печного дыма слышен далеко от деревни.

Желтые собаки подбегают, деликатно обнюхивают.

Деликатны не только собаки, но и люди. Половина деревни принадлежит заповеднику, там живут так называемые научники (на мой слух, что-то из Стругацких). Научники на полукрестьянском положении: держат кур, например. Но вид у них вполне научный, интеллигентный. И тоже прогуливаются взад-вперед, вроде нас.

На Рождество пришла небольшая толпа детей и, выстроившись в два ряда, трубила в рожок, скандировала колядки (кое-кто заглядывал в бумажку). Мы дали им конфет и пирогов, но они все равно ночью завалили нам входную дверь какими-то ящиками и лестницами. Это такие специальные рождественские шутки, и, говорят, мы еще легко отделались.

Норильск (2007)

В Москве, когда мы из нее вылетали, было плюс 16; в Норильске – минус 25, зима, снега, зона вечной мерзлоты. Разница во времени – четыре часа. Это самый северный город страны.

Неожиданности начинаются уже на аэродроме. От самолета автобус подвозит вас к какой-то дыре в заборе, за которой уже площадь и таксомоторы. Позвольте, а чемодан? А чемодан пожалте получать вон через те сугробы вон к той чуланной дверце.

За окном автобуса совершенно багровое солнце в малиново-дымных вертикальных просветах.

Город состоит из очень страшных зданий позднесоветского времени, но сам он почему-то не страшный, разве что мрачноватый, суровый. Еще из-за черного снега: дороги там посыпают измельченным никелевым шлаком. Но нет чувства опасности, нет враждебности в лицах. (Коренное население, нам рассказали, – репрессированные и их дети.) Таксисты и гардеробщики не берут чаевые, только официанты уже испорчены цивилизацией.

Енисей я видел только из самолета. Он во льду и похож на очень длинное озеро.

«Фонд Михаила Прохорова» пригласил шесть авторов, имея в виду три парных выступления (и одно дополнительное): я и Звягинцев, Идлис и Гатина, Сваровский и Месяц. Сваровского я раньше не знал, оказалось, что он похож на индейца, только очень громоздкого и неуклюжего индейца. Все время падал, поскользнувшись. Упал уже на площади аэропорта – и не очень удачно: прямо под колеса чудом затормозившего «мерседеса».

Он, единственный из нас, много гулял по городу и фотографировал. Рассказал про удивительные надписи: «Осторожно: сосули!» (и действительно, не назовешь же сосульками то, что там свисает с крыш). Или «Магазина нет» на какой-то страшной двери за кучей мусора.

Обычный эффект таких поездок: малознакомые люди на несколько дней превращаются в одну семью и начинают относиться друг к другу иначе. Не всегда лучше, но – иначе. Вот и к Месяцу я стал относиться иначе и даже лучше. На фестивале он появился только в конце второго дня – перед собственным выступлением, но публика как будто только его и ждала: он заворожил аудиторию, еще и не начав читать стихи, а только объясняя свою поэтическую позицию в долгих, обрывочных и совершенно бессвязных речах. И чем больше он бузил, гаркал дурашливо-грубым голосом и таращил свои неправдоподобно круглые глаза, тем большее вызывал умиление. Потом еще попел что-то «народное», подстукивая себе черепашьим панцирем. Тут уже образовалась группа фанатов (женский пол, средний возраст) и не давала ему отойти от микрофона. Он, впрочем, не очень-то и рвался; если и сходил со сцены, то через пару минут возвращался.

К счастью, читали мы не вместе, а, как я уже говорил, парами. Гатиной пары не досталось: Юля Идлис должна была прилететь на день позже остальных, но сделалась метель и она оказалась в Нижневартовске, просидела там два дня и отправилась обратно в Москву.

Тут-то мы и поняли, где очутились. Таймыр. Тундра. Буран. Железной дороги нет. Даже на оленях утром ранним не получится – занесет. По существу – остров, и психология у местных тоже островная. «Может, завтра утихнет, а может, еще дней десять», – говорили они и смотрели на нас с улыбками, немного плотоядными. А еще говорили: «Север кого полюбит, так не отпустит».

Да, они нас полюбили. Всех, не только Месяца (тот, разумеется, вне конкуренции). Все происходило в большом, человек на сто двадцать, и очень пристойном зале городской библиотеки. В первый день был аншлаг, потом чуть меньше, не намного. Публика обычная, в основном женская. Все три дня продержалось школьное литобъединение под руководством хлопотливой женщины с дипломом Литературного института.

В соседнем городке Талнах даже средний возраст слушателей был меньше двадцати. Те, что совсем дети, немножко хихикали, но очень тихо, деликатно и очень хорошо реагировали на Сваровского: у него много стихотворений про роботов и всякую фантастику. Библиотека там еще роскошней, а девушки-библиотекарши совершенно чудесны. На подготовленном стенде я обнаружил одиннадцать своих публикаций, и не только из «Знамени». Спросил, сколько вообще журналов выписывает библиотека. Двести с чем-то. Сколько-сколько? В нашей районной штук двенадцать, и число каждый год сокращается.

Вообще выступать приходилось по два раза в день: кроме собственно чтений – круглый стол и местное телевидение вместе (час двадцать в прямом эфире) и порознь. Для меня это раза в четыре больше, чем следует. Я немного устал, но, разумеется, не жалею. Впечатления мои очень свежи – как строганина из рыбы муксун или нежнейшая, чуть присоленная рыба сагудай в норильском ресторане «No name».

Боровск (2007)

В Боровске я был ровно двадцать пять лет назад, и тогда он мне очень понравился. Сейчас меньше. Город совсем маленький, живописный, но на сегодняшний день несколько депрессивный. Одна гостиница на десять комнат, из них три заняты персоналом. Персонал стоит поперек всех путей и рассказывает сам себе, как он много работает. Висят те же объявления: «соблюдайте», «уважайте», но теперь все они начинаются с «Огромная просьба:…». Выглядит это как «Огромная просьба: слава КПСС!» или что-то в этом роде.

На первом этаже – маленький ресторанчик, там официантка как из «Апшу», но остальное иначе: вкусно и дешево. Поужинали вчетвером на 1200 р. с водкой и десертом (восемь с чем-то евро на каждого).

На боковом фасаде гостиницы роспись «Чаепитие»: чаевничает купеческая семья. Тут же стихи поэтессы Э. Частиковой:

Пляшут в чашечках ложки, напиток шафранен и ал,

И о чем-то прозрачно звенит по фарфору металл.

Пьет шатен и брюнет, рыжий пьет, альбинос и блондин.

Ах, какой аромат! Ах, какой для сосудов рутин!

Таких росписей со стихами множество по всему городу (авторы те же). Есть среди них и загадочные. Например, изображен на двери голый мальчик, при нем стихи:

Будущее – голый мальчик,

Держит ключик в кулачке.

А земля летит, как мячик,

Вертит ключиком в замке.

Еще более загадочна одна из городских скульптур. Это явно бывший Ленин с характерно отставленной рукой, но сейчас он весь облеплен свежим гипсом, все черты смазаны и бесформенны. Мы решили, что город решил установить памятник Голему.

Польша (2007)

Маленький поэтический фестиваль проходил в польском городке Кутно. Городок замечателен тем, что здесь родился Шолом Аш (есть даже улица его имени) и якобы останавливался Наполеон. Еще меня заинтересовали шестиконечные звезды, кое-где намалеванные на стенах, но выяснилось, что они адресованы не евреям вообще, а какой-то конкретной футбольной команде. Польской, разумеется.

Сам фестиваль произвел на меня немного странное впечатление мероприятия «для галочки». На открытии вручали премии лауреатам чего-то, но было всего человек двадцать, включая лауреатов. Мое выступление было утром (!) следующего дня, и я предполагал читать в одиночестве, но ошибся: пришло человек за тридцать. Молодые польские поэты хвалили меня за то, что я пою свои стихи. Уверяю вас: я ничего не пел.

Но молодые поэты недаром удивлялись моему чтению: сами они читают спокойно и деловито, как доклад. Я не преувеличиваю. В начале заседания выступал человек, похожий на хорька. И я не сразу понял, что это не один из стихотворцев, а критик, произносящий вступительное слово. Никакой разницы не ощущалось.

Заплатили какие-то небольшие деньги, которых хватило на два с половиной дня в Кракове и даже немного осталось. Краков замечательный и удивительно хорошо сохранился. После третьего раздела Польши он отошел к Австрии, и это очень чувствуется, по крайней мере по стилю кафе. В музее Чарторижских «Дама с горностаем» Леонардо и гениальный пейзаж Рембрандта «Пейзаж с милосердным самаритянином» – широкой кистью, с сияющим пробелом. На музейном плакате я принял его за Тернера.

На средневековой рыночной площади торгуют до сих пор. В замке Вавель на горе поразительный внутренний двор: два ряда арок, а над ними тонкие сдвоенные колонны держат на консолях деревянный потолок. Чистое ренессансное пространство, на редкость благородное. Измаянные жарой туристы входят в этот аркадный двор и останавливаются как вкопанные, инстинктивно выпрямляясь. Так точно и мгновенно действует выпрямляющий ренессансный масштаб: выправляет осанку и увеличивает твой рост раза в полтора.

Для пространственных впечатлений как будто нет специальных терминов, и они проходят мимо сознания. Но я уверен, что чувствует пространство каждый.

Совсем другого рода, но тоже очень сильное впечатление производит Казимеж. Это район Кракова, который когда-то был отдельным городом, а потом там селились в основном краковские евреи. Есть два еврейских кладбища, Старое и Новое. Все синагоги стали теперь музеями, но на Старом кладбище выкопана свежая яма, кого-то готовятся хоронить.

И вдруг весь этот район показался мне разрытой могильной ямой. Стало трудно дышать, и как будто поднялась температура. Не знаю, как люди живут в таких местах.

Кронштадт – Петербург (2007)

По дороге в Кронштадт один за другим получили, наконец, зримый облик знаменитые топонимы: Сестрорецк, река Сестра, Разлив, Репино. А там и сам залив и небезызвестная дамба.

В Кронштадте мы были впервые. Город может показаться пустоватым, скучноватым, но мы были просто очарованы его тихой опрятностью и какой-то очень правильной протяженностью. Долгие складские и казарменные здания среди желтых и красных деревьев. И во всем, даже в самом воздухе города мерещится морская выучка, дисциплина. А какой там собор – серо-лазоревый, могучий, «византийский».

Видели огромную крикливую стаю гусей, летящих очень ровной, только сломанной посередине линией. Это называется встали на крыло.

На следующий день перед поездом покатались по другому городу. У стрелки Васильевского острова, на воде какие-то немыслимые «поющие» фонтаны, сделанные умными итальянцами за безумные деньги. Напор воды постоянно меняется, и струи заслоняют вид то целиком, то частично.

Какой-то все же нереально красивый город. Ощущение нереальности, вероятно, из-за света, который здесь белый, а не желтый. Даже диск солнца на закате белесоват и слегка серебрист. Тени пробеленные, прозрачные. Ровный проникающий блеск дематериализует видимое; город плывет и растворяется на глазах. Я как будто заразился этим зыбким порхающим блеском.

В поезде девушка рассказывала молодому человеку, как фотографировалась у «расстрельной» колонны.

Торопец (2008)

На вторые майские праздники посетили город Торопец – на самом западе Тверской области. Рядом город Старая Торопа, вместе получаются какие-то комические супруги. Слыхали вы про такие города? Я тоже никогда. А городок Торопец в своем роде удивительный. Зданий прошлого века там совсем немного, и лицо города определяют не они. Собственно, и городом это место становится только ближе к центру, а так – большая деревня. Но люди приодеты и выглядят горожанами. Такой социализм с человеческим лицом: все как было, но при этом магазины с разнообразной колбасой, чистенькие гостиницы, приличный ресторан со смешными ценами: от одного до трех долларов с человека. Улицы такие выметенные, что стесняешься бросать окурки.

Сохранились почти все церкви, и, по общему ощущению, это место как бы выпало из времени – или застыло в каком-то суммарном времени. В центре стоит посеребренный аккуратный Ильич, рядом мемориальный дом патриарха Тихона, дальше – дом какого-то «благочинного В. Щукина». Еще дальше – памятник самолету в виде самолета. На окраине – полуразрушенная церковь с надписью на дверях: «Храм загажен КПСС» (а такая надпись – сама по себе исторический памятник).

Вывеска: «КООП “Молодежный”. Ритуальные услуги». В книжном магазине… Нет, про книжный магазин лучше не стоит, благостная картина не выдержит такого мазка. Впрочем, единственная поэтическая книга там – почему-то сборник Ходасевича. Имена других авторов (не поэтов, а вообще) мне не известны.

Длинное озеро, украдкой подползающее почти к центру города. Дворы с сараями, цветущими вишнями и черемухой во всей ее силе. Благодать.

Ялта – Коктебель (2008)

В Ялте я провел три дня, в Коктебеле четыре. Очень соскучился по морю и согласился на эти предложения, не раздумывая и ничего заранее не выясняя. Совершенно не знал, куда я, собственно, еду. Клише подсказывали, что в Ялте будет что-то академическое, а в Коктебеле богемное. Вышло ровно наоборот.

Коктебельское мероприятие, как выяснилось, уже давнее, с некоторой историей. Называется «Волошинские чтения». Устраивает их музей, а от Москвы курирует чрезвычайно неприятный господин с повадками комсомольского активиста. Там какая-то своя жизнь и своя борьба. Крым борется с Украиной в лице главы думского комитета по духовности (я не шучу) за установку памятника матери Волошина. Тот не разрешает. Борьба идет за «духовное возрождение» Коктебеля: еще один памятник, еще один фестиваль. А что дом, где Гумилев написал своих «Капитанов», продан и изгажен евроремонтом, это так, не важно. А набережная, где всю ночь гремит дикая музыка и нет от нее нигде никакого спасения?

О набережной особый разговор. Это, я думаю, единственная в мире набережная, ни из одной точки которой не видно ни моря, ни даже окрестных гор. Только кафе, рестораны и ларьки тянутся сплошным бесконечным рядом в невозвратную даль. Уже и жилья никакого нет, ни огня, ни темной хаты, только степь да голые холмы, а ряд все тянется, и нет ему конца. В первый свой вечер я попытался из любопытства до этого конца дойти, но загрустил и повернул назад.

На этой набережной и находится заведение «Богема», где проходили вечерние чтения (все же было там и что-то богемное).

А ялтинский фестиваль – молодой, проходит второй раз и собирает в основном окрестную молодежь. В жюри основного конкурса был такой, например, автор: Мастер Евгений, победитель первого международного поэтического конкурса «Муравей на глобусе». Жили мы в бывшем санатории Минобороны, который, в свою очередь, – бывшая усадьба Мордвинова со старым и очень красивым террасным парком. Но третью ялтинскую ночь пришлось провести в гостинице, где нам выделили четырехместный номер на шестерых. Нелюбезная служащая на вопрос, как она это себе представляет, ответила без тени сомнения, указав на меня и Кибирова: «Это – братья, могут спать вместе». Братья все же спали раздельно.

Братское наваждение продолжилось на совместном чтении. Дважды подходили ко мне люди с книжкой Кибирова на подпись. И это при живом Тимуре за тем же столиком или сразу после чтения. То есть, по их мнению, перед ними только что выступали близнецы. Друзья, я в растерянности.

Этот близнечный миф волнует меня по одной причине: в очередной раз становится понятно, что люди видят (в смысле – воспринимают) вовсе не то, что они видят. Устройство и как бы врожденная дефектность человеческого зрения – вот что мне интересно. Не как доморощенному психологу, конечно, а как доморощенному искусствоведу – человеку, регулярно думающему про всякую живопись и прочее искусство.

Почти весь первый ялтинский день нас в море не пускали, а непрерывно кормили и мучили всякими «слэмами». Только вечером я до него добрался и, плавая, в голос стонал от наслаждения. Мог бы и не добраться, но, по счастью, вечернее чтение там и было – на пляже. Называлось это «Звезды Массандровского пляжа», и я присутствовал там как слушатель. На следующее утро, около девяти, меня вызывали принять участие в загадочном «Крещендо водолазов», но я и здесь упорствовал.

А читал всего два раза, и оба раза – во дворах: в Ялте во дворе дома-музея Чехова, в Коктебеле – Волошина. Могу теперь считать себя придворным поэтом.

Тоскана (2009)

На этот раз мы были не просто в Италии, а, так сказать, во Внутренней Италии: в самом ее центре – в Тоскане. То есть в наколеннике сапога, немного западнее Тразименского озера. Жили на хуторе (вилла, по-здешнему), называется Casale Cipressini, из чего следует, что вилла окружена кипарисами. Так и есть. Ближайший городок называется Mantisi, но его нет ни на одной карте. Чуть дальше – Montepulciano, уже побольше и на картах обозначен (это знаменитый центр виноделия). Оттуда мы и ездили в разные стороны, забираясь даже в соседнюю Умбрию, от Volterra на западе до Gubbio и Assisi на востоке. Перечисляю эти названия только ради собственного удовольствия.

Это моя третья Италия. В первый раз я там был в 1997-м с туристической группой, второй раз долго жил в Риме, а в этот раз мы поехали с Алениными приятелями по работе. Они часто здесь бывают, хорошо знают Италию, Тоскану в особенности, и водят машину. В эту арендованную машину мы сели прямо в римском аэропорту и отправились на арендованную виллу. С той и с другой так сроднились, что не хотелось отдавать. За одиннадцать (а по существу десять) дней посмотрели двадцать восемь городов. Ну, не городов – городков. А точнее – мест, потому что в это число входят и три отдельно стоящих аббатства, городами не являющиеся.

Собственно, можно было никуда и не ездить, просто сидеть на своей вилле и десять дней смотреть в разные стороны – насыщенность впечатлений была бы примерно та же. Или даже не выходить из своей комнаты: вид из ее полукруглого окна едва ли не лучший в мире. Нет, все же стоит выйти, понюхать воздух, послушать птиц, взглянуть на цветущую мимозу. На склонах пасутся овечьи стада, блеют, гремят колокольчиками. Кричат лягушки. В кипарисах шуршат скворцы и вылетают стремглав. С маленького водоема нехотя взлетает цапля. Не глядя по сторонам, перебегает дорогу фазан. В последний день пробился и соловей, почему-то поздно ночью.

Вилла стоит на высокой кромке, откуда видна вся долина: округлые и плавные холмы с редким гребнем кипарисов, как на картинах Перуджино. Мягкие бархатные складки земли, все ее оттенки, блаженно плавающие от «до оскомины зеленого» к сине-зеленому, уходящему в дальнее молочно-голубое сияние. Вдали светятся прозрачные горы.

И уже чтоб даже самые тупые поняли, где они оказались, однажды к вечеру с холма на холм перекинули близкую, полную и отчетливую радугу.

Не иначе ангел рисовал эту землю. У него и учились итальянские художники.

Это, вероятно, лучшая Италия. В Умбрии тоже красиво, но горы круче, пейзаж рельефнее и учащеннее – заплаточней. Кампанья более равнинная и как будто отрешенная.

Ferramonte: красно-бурые осыпи с прихотливо вьющимися гранями.

По дороге в Volterra в промыве туч, как в гнезде опалового свечения, дальние башни San Gimignano. А в самом Volterra мы смотрели со стен, как по склонам холмов узкими клиньями ползет туман, через час быстро, как дым, наполнивший весь город.

Pitigliano (Питильяно): скальный город с живой, ободранной штукатуркой, весь из перекрещивающихся лестниц. Нижние комнаты домов – это уже пещеры в скалах.

Земля этрусков. Рядом с городком Sorano, тоже скальным, много этрусских пещер и вырезанных из камней голов.

Gubbio: впечатанный в гору, почти вертикальный город, пересеченный огромной площадью с ратушей и бельведером – Palazzo dei Consoli. Площадь висит над городом. Наверху аббатство – как будто в обратной перспективе.

В Sovana перед каждой дверью горшки с примулой и камелиями. Пахнет кипарисом и кексами.

Montisi: запах сыроватого кирпича и белья – на солнце чуть сладковатый, уютный.

О больших городах даже не говорю. Во Флоренции на знаменитой площади S. Croce люди сидят и лежат как на лугу. Девки распивают вино, мальчики пускают тарелку. И все-таки лучше всех – Сиена (не считая Рима, разумеется, но он как бы и не город). А лучшая в мире архитектура – романская.

Приехали мы из этого райцентра в ночь на пятое апреля, а в ночь на шестое там началось землетрясение, самое сильное за последние тридцать лет.

Беллинзона (2009)

В середине сентября уехал в Швейцарию, в городок Беллинзона (это рядом с Лугано) на литературный фестиваль. Городок маленький, в нем всего два средневековых замка. И здесь уж точно не воруют: дверь пансиона открывает любая цифра на табло, а за ключами никто не следит. Не воруют, но каждый час звонят в колокола.

Это было занятное предприятие. Называется Babel, проходит в четвертый раз. Устроители в первом письме перечислили тех, кто приезжал к ним раньше, и там оказалось много знаменитостей вроде Дерека Уолкотта. Я решил, что меня зовут на престижное мероприятие, и заранее мучился предчувствиями. Но нет, все было очень мило. Фестиваль задумали и осуществляют молодые люди слегка за тридцать, по-видимому, одна компания: поэты, фотографы и т. п. Живут они уже не в Беллинзоне, а кто где – в Лондоне, Лозанне, Милане, но съезжаются на фестиваль. Кантон и город (а это столица кантона) охотно дают деньги. Число организаторов и число приглашенных точно совпадали, так что принцип «вас много, а я одна» здесь не проходил.

Каждый раз приглашают какую-то одну литературу, на этот раз русскую. Выяснилось, что я ее не очень хорошо знаю: половина имен была мне не известна. Из известных – Улицкая, Шишкин и Рубен Гальего. Еще Андрей Макин, но он в последний момент не приехал, заболел. Кое-что объяснилось у книжного стенда: там были переводные итальянские книги всех приглашенных, кроме меня, разумеется.

Одна книжка оказалась итальянским бестселлером, даже супербестселлером, но она и написана по-итальянски – писателем Николаем Лилиным. Это, как я понял, роман-автобиография. Он ее пересказывал часа три без остановки двум молодым русским авторам, а те уже мне – вкратце. Бурная юность в городе Бендеры, три чеченские кампании, большое количество ходок (у автора все пальцы в татуированных перстнях), жизнь итальянского гастарбайтера. В Италии он уже семь лет, а отроду ему двадцать девять. Но итальянские критики, видимо, с арифметикой не в ладах.

Любопытная Люся Улицкая ходила его слушать и вернулась разочарованная: «Бандит ненастоящий». Типаж действительно очень понятный и знакомый: фигурка ладная, личико подобранное, глазки цепкие, движения резкие. Такой мазурик бендеровский.

Устный пересказ своей биографии он закончил выводом: во всем жиды виноваты. «А в следующий раз…» – продолжила его слушательница (Анна Старобинец).

– Значит, был и следующий раз, – суховато уточнил я.

– Да, но он понял, что с нами надо как-то иначе, и это был уже как будто другой человек.

– Рассказывал про свою еврейскую маму, – пошутил я.

– Нет, про еврейскую бабушку.

– Вы шутите?

– Ничуть.

Боюсь, мы еще услышим о писателе Николае Лилине. Хотя итальянские слависты (а они там тоже присутствовали) очень хорошо понимают, с кем имеют дело. С ними у меня наблюдалась полная гармония душ, и, похоже, пора эмигрировать если не в Италию, то в итальянскую славистику. «А правда, что в советское время на вашей кухне проходили поэтические вечера?» – спросила молоденькая славистка. «Ну, не вечера, но стихи читали. А вы-то откуда это знаете?» – «В книге прочла» – «Что-что?» Есть, оказывается, книга какого-то исследователя советской культуры (Piretto), и там полстраницы про мою кухню.

А само выступление мое было в зале муниципалитета, довольно большом, человек на сто двадцать. Я думал, что придут человек десять, но зал был полон, кто-то даже стоял или сидел на полу. Правда, представляла (и переводила) меня Серена Витали, известная писательница и знаменитая переводчица, может, на нее и пришли. Слушатели идеальны: тихи как немцы, а на лицах итальянская оживленность.

Кстати, о выражении лиц и итальянской оживленности. На завершающем ужине в ресторане нас обслуживали три официанта – жгучие брюнеты с аккуратными бачками, в полосатых фартуках-жилетках. И у всех троих одинаковое – непроницаемое и надменное – выражение лиц, слегка меня раздражавшее. Я даже спросил у соседа: с чего бы это? «У них же сицилийский акцент», – объяснили мне. Объяснение не показалось мне исчерпывающим. «Ну, им сказали, что придут важные, знаменитые люди, и они так демонстрируют уважение: не позволяют себе ни одного лицевого движения». Но в конце вечера главный официант (с двойными бачками) пару раз слегка улыбнулся. Видно, потерял к нам уважение.

На открытии меня подвели к Марии Бродской, и я понял, что взгляд, не фиксируя впечатления, уже давно ее выделил: светлые волосы среди толпы брюнеток – и осанка. Мария извинилась за свой скованный русский – не так много практики. «С Иосифом в основном говорили по-английски». Хотя говорит она уж точно лучше меня.

– Вы не в обиде, что я внесла вас в список участников?

Вот уж, право, есть на что обижаться.

Касимов – Муром (2009)

В последний уикенд мы опять выезжали: в город Касимов, потом в Муром. Касимов город странный, как будто из мешка высыпанный. Бывать там, как выяснилось, необязательно. На краю татарская слободка вокруг мавзолея (текие) какого-то Шах-Али-хана.

Другое дело Муром. Главный символ города, конечно, Илья Муромец. На берегу Оки стоит ему памятник работы скульптора Клыкова, богатырь там с крестом и мечом в поднятой руке, а если б он ее опустил, она заканчивалась бы ниже колена. Оказалось, к нашему удивлению, что это не только былинный герой, но и реальное историческое лицо (так, по крайней мере, утверждают путеводители). В одном из монастырей находится его «гробница»: часть левой руки в раке, а та вмонтирована в деревянную скульптуру. Облик богатыря воссоздан по останкам местным судмедэкспертом по указанию лично т. Степашина (Счетная палата), теперешнего покровителя монастыря, а может, и всего города.

Дорога всегда предлагает что-то любопытное. Я уж не пишу про магазин «“Яблонька” Колбасные изделия» или поселок Шато-Лужки, никого уже этим не удивишь. Но вот по пути в Коломну, немного не доезжая до реки Вобля, такое вдруг видение: вдоль дороги столы километровой длины и полки с мелкой садовой скульптурой: гномы, нимфы, писающие мальчики. Рядом ни одного человека, ни продавцов, ни покупателей, а столы тянутся и тянутся, никак не кончатся. Уже стемнело, жалкие лампочки кое-где только усиливают тусклую неприглядность зрелища. Нет, невозможно такое описать, настолько это было дико, болезненно-нелепо. Почти пугающе.

Греция (2010)

Жили мы в основном в Северной Греции, в Македонии, а точнее, на Ситонии – среднем зубе трезубца Халкидики, в нескольких километрах от местечка Вурвуру – Варварской земли. Без машины не доберешься, но у наших друзей машина, по счастью, была. Дом прямо над морем, на большой высоте, но спускаться всего пять минут, подниматься – шесть. Спускаешься в маленькую бухту с песчаным пляжем, на котором обычно никого нет. Купались до завтрака.

На дорожке к дому разные растения встречают тебя каждое своим запахом: лаванда, розмарин, можжевельник, роза, мандарин, роза, лимон, роза. Роза есть роза роза (цитируя Гертруду Стайн). Окружающие оливы и сосны тоже ощущаются. Айва, инжир, виноград, пальмы, агавы и неведомые кусты с отчетливо сладким запахом. С пальм свисают проволочные крученые стебли с гроздьями плодов вроде оливок, но ярко-оранжевые.

Нагретый плитняк. Раздавленные оливки.

Под балконом терновник, дальше склон оливковой рощи, Эгейское море, мелкие острова, потом длинный остров. На горизонте гора Афон. Ее хорошо видно на восходе и ближе к закату, а днем она за легкой дымкой. Однажды на восходе красное солнце поднималось за тонким контуром Афона, потом зашло за длинное узкое облако и выбросило сноп лучей.

Носятся ласточки, нарушители спокойствия. Их гнезда влеплены в карниз прямо над нашим балконом.

На море в основном рыбачьи лодочки, но случались и дельфины. К вечеру основания гор высветлялись, что твой Хокусай, а несколько рюмок узо усиливали влияние луны и текучее свечение моря.

Кажется, я описываю рай. Так это и ощущалось.

Но наши беспокойные друзья не хотели сидеть на месте, садились в машину или брали моторный катер (я научился его запускать и водить, это оказалось проще простого), искали пляжи и места еще более красивые. Пляжи случались не хуже, более красивых мест не обнаружилось. Пляж напротив Вурвуру был точно получше нашего: с камнями очень сложной формы, у воды как лежбище каменных котиков, наверху выветренные и истонченные, похожие на черепа с глазницами.

В Вергине показывают царские македонские гробницы внутри холма. Сохранилась даже роспись: синие триглифы, красные пояски. На аттике одной из гробниц – сцена охоты с буровато-коричневым лесом, изображенным с некоторым учетом законов перспективы (что было для меня неожиданностью).

Оттуда мы заехали в Салоники – замечательный город, сплошь застроенный новыми бетонными коробками, вполне чудовищными. А город, повторяю, замечательный. (Тут и понимаешь, насколько пространство сильнее объема.) В купольной ротонде св. Георгия мозаика конца четвертого века – лучшая в мире. Я, конечно, всю не видел, но лучше просто быть не может. Сохранился весь верхний ярус, а на боковых сводах – птицы, вазы с фруктами, цветы и павлины. Чудо какое-то. В базилике св. Димитрия Солунского тоже дивная мозаика, но только на алтарных столбах и сделана попозже – в середине седьмого века. Это изображения самого Димитрия (здесь и замученного) с детьми или с донаторами. Те с квадратными нимбами, то есть во время создания мозаик были еще живы.

Потом на машине отправились в Метеоры, где на высоченных скалах-пальцах в будто чернильных подтеках стоят маленькие монастыри. Провели там полтора дня и двинулись в Афины. Проезжали Фермопилы.

В Афинах мы с Аленой уже бывали – ровно двадцать лет назад. За эти годы там сильно прибавилось античных памятников, да и Акрополь заполонен строительной техникой. Но Гефестион, ровесник Парфенона, совершенно подлинный, темноватый, потрясающий.

Греческий язык очень трудный и обманчивый. Хартию призывают не бросать в унитаз, это понятно. «Эксодус» – обнадеживают таблички у дверей. Но почему огороженная площадка с подъехавшим грузовиком называется перифразис, я так и не понял.

«Полетай» – уговаривают с каждого второго столба (вероятно, «продается»). Полетать действительно хочется. Когда-то в Монтсеррате Полечка, глядя вниз, вздохнула: «Почему люди не летают?» – не подозревая, что разговаривает цитатами.

Пермь (2010)

В Перми я уже бывал раньше – в 1999 году, и мне показалось, что город очень тяжелый и некрасивый, а люди в нем живут хорошие и приветливые. Но тогда я был совсем недолго, чуть ли не день, а теперь решил походить, посмотреть по сторонам. На открытие пошел пешком из гостиницы.

Открытие было на новой сцене старого театра, что на главной улице: ул. Ленина, 53. Много снега, улицы не чистят, идти было трудно. По дороге отмечал, какая у пермяков тяга к культуре: две галереи, огромное здание филармонии – и народ толпится у входа, рядом органный концертный зал, тоже немаленький, и тоже не пустует, кто-то входит и туда. За ним, видимо, обком, почти типовой близнец филармонии, тот как раз темен и безлюден. Это Ленина 51. Ага, думаю, почти пришел (я уже немного опаздывал). Как бы не так. Сразу за обкомом началось бескрайнее нехоженое русское поле в сугробах (это главная, повторяю, улица), а какие-либо строения маячили только в самой дальней дали. В ближней дали (мне показалось, что посередине) светился тусклыми лампочками ровный конус елки величиной с кремлевскую башню. Оказалось, что это не середина, а еще ближний край. Дальше начала медленно выдвигаться двойная какая-то статуя черного металла, наподобие Минина и Пожарского, только раз в десять больше. От нее до театра было еще минут десять ходу.

Опоздал я на полчаса, а мог бы и вообще не приходить. В прошлом году наприглашали знаменитостей из Москвы и заграницы, и среди местных было много недовольства. Устроители его, видимо, учли и теперь сделали упор на региональных авторов – не обязательно пермяков. Результат такой: авторы и слушатели примерно одного – молодого – возраста, но слушатели на порядок интеллигентнее и, как мне показалось, талантливее. Все залы битком, слушают внимательно, стараются что-то понять. А стихи или очень плохие, или совершенно чудовищные. Даже обидно.

Мое чтение было через день, в конце, среди тех, кого организаторы, как я понимаю, как-то выделили и объединили. А именно: с Фанайловой и Дмитрием Быковым. Я, к счастью, был первым.

Может, из-за этого и стоило ехать. Большой зал, не меньше ста человек, молодые, умные, хорошие лица, оба пола в равных количествах (то есть не одни только девушки). И полчаса такой абсолютной тишины, как будто люди все это время и не дышали.

Вот пусть это и останется, а прочее забудется как тяжелый сон.

Голландия (2011)

Жилье мы выбрали, как выяснилось, удачно: в тихом месте, на углу канала, но от всего близко: до вокзала пять минут, до квартала красных фонарей десять, до центральной площади пятнадцать. Дом старинный, семнадцатого века, четырехэтажный – по комнатке на каждом этаже и в углу винтовая лесенка площадью в две табуретки.

В Амстердаме у старых домов на самом верху всегда торчит профилированный кронштейн с крюком для подъема грузов, а сами дома слегка наклоняются к улице – чтобы не выбивать стекла при подъеме. У нашего дома крюк был, а наклона почему-то не было. Может, все-таки не семнадцатый век?

Накрапывала не только русская речь. Два дня были сплошь дождливы (но говорят, что в Амстердаме всегда так), еще три частично и только напоследок выдали нам прекрасный день с солнцем и закатом. Чтобы не так мокнуть, мы катались по каналам на корабликах с пересадкой или вообще выезжали. Были в чудесном маленьком Харлеме, по ощущению вполне средневековом, и в разрушенном во время войны, заново высотно отстроенном Роттердаме. На харлемском вокзале оба зала ожидания арендованы школой танцев. Люди мокнут на платформах, а за стеклом другие люди что-то сложное и слаженное вытанцовывают. Я представил себе, как это смотрелось бы в получасе езды от Москвы – в Люберцах, например. Пример получился со всех сторон неподходящий: у голландцев есть какой-то особый навык существования за стеклом.

«Здесь без конца перемещаешься внутри и ни разу толком не выходишь наружу, даже на улице нет признаков внешнего», – пишет о Венеции один венецианец. Так вот в Амстердаме все ровно наоборот. В первый день недоумевал: зачем здесь столько маленьких ателье дизайна с модным стерильным интерьером? А это, оказывается, просто первые этажи частных домов, но с витринным остеклением, без занавесок и без каких-либо признаков собственно быта. Когда зажигается свет, они превращаются в застекленные инсталляции на тему «жилая комната»: лежит кошка; сидит человек с газетой; играют дети. Из-за уменьшенного, чуть игрушечного масштаба фигуры кажутся неожиданно крупными. Все идеально чисто и прибрано. В гостиную можно зайти с улицы, как в магазин или контору, но этого почему-то никто не делает.

Впрочем, почему ж не делает, – где-то и делает. В первые пару дней было очень неловко смотреть на девушек в узеньких витринах квартала красных фонарей. Казалось странным, что и они тебя видят и на тебя реагируют – улыбаются, делают знаки. Получается, что вы в одном пространстве, только на тебе куртка и два свитера, а на ней две какие-то бечевочки. Психика клиентов непонятна: это как выйти из зала на сцену по ходу порнопредставления. Но уже очень скоро эти впечатления смешались с общей странностью амстердамской «жизни за стеклом», переведя девушек из состояния товара в витрине в хозяек крохотных гостиных, только не вполне одетых.

«Девушка» здесь – понятие условное. Случается, что сидит (все-таки не стоит) и бабушка – седенькая, уютная, читает книгу. От других бабушек отличается только размером комнаты да еще тем, что сидит без юбки и в ажурных чулках.

Рейксмюсеум обязателен – именно из-за «Ночного дозора». Картина гениальная, и сейчас даже трудно оценить ее новаторство в характере динамики. Я думаю, это и было главной – и впервые поставленной – задачей: передать движение маленькой толпы – волновое и разнящееся по скорости (а не единый стремительный пролет, как на фресках Микеланджело). Сейчас это движение не разворачивается в полную силу, ему немного мешают: картина с левого края обрезана, две фигуры исчезли. Куда-то она, видите ли, не помещалась.

И еще о фигурах: вот эта знаменитая девочка, неизвестно откуда взявшаяся. У нее отчетливо заметен двойной подбородок, а рядом два откровенных карлика. Карлица, конечно, никакая не девочка.

Музей Бойманса ван Бенингена в Роттердаме тоже замечательный, там даже Дали хорош, что уж совсем неожиданно. В тот раз там экспонировалась ретроспектива Кеса ван Донгена, и выяснилось, что несколько поздних его портретов не слабее Сутина. Но время поджимало, я почти на бегу скользнул взглядом по картине в промежуточном зальчике, где почему-то она одна и висела, отметив про себя: ага, начинается двадцатый век. Но нет, что-то там было не то, не так. Я вернулся и прочитал табличку: Хан ван Мейхерен (Han van Meegeren), приобретено музеем в 1937 году как полотно Вермеера. Этот известный мастер своего дела изготовил тогда кучу поддельных Вермееров, часть продал Герингу. Все эксперты дружно удостоверили подлинность (холст, краски, техника). И вот одного из таких Вермееров я впервые вижу вблизи. Не то что вблизи, а за километр ясно, что никакой это не Вермеер, что картина написана в двадцатом веке: глыбистые лица, скальные фигуры – трактовка, возможная только после появления северного модерна. Мертвая композиция. А где этот вермееровский неповторимо-ясный белый свет? Где эта всегда внесенная в комнату погода? От них ни следа, колорит мутно-зеленоватый, свет как со дна болота. Вермеер глазами утопленника.

Что же специалисты, куда смотрели? Вот возможное объяснение: все перечисленное было общим местом определенного периода (когда и писались эти вещи), а общее место времени некоторое время прочитывается как просто общее. Как художественная норма.

Знаменитая скульптура Цадкина в Роттердаме мне не понравилась. Больше понравился один амстердамский памятник, не такой знаменитый: стоит человек в рабочей блузе, личных черт как будто нет, но есть характер и состояние – на переходе от растерянности к решимости. Это памятник забастовке амстердамских рабочих (рабочих!), протестовавших в феврале 1941-го против депортации евреев. Бронзовая фигура стоит лицом к улице, спиной к знаменитой Португальской синагоге.

В этой синагоге мы были одни. И интерьер, и все убранство – подлинные, семнадцатого века. Как это сохранилось, никто не знает и не понимает.

Электрического освещения там нет, свечи еще не зажигали, в огромном помещении плавал зеленоватый, какой-то подводный свет. Уйти оттуда было трудно. Весь объем чем-то заполнен. Как будто доверху залит истекшим временем.

Фомицино (2011)

Вчера приехали из Щелыково, точнее, из соседней деревни Фомицино, где обзавелась домом Алена Солнцева. Участок почти на обрыве к речке Куекша, рядом другая речка – Сендега. Обе быстрые и холодные, для купания малопригодные. Сейчас дом уже вполне обжит и стоит, на мой взгляд, очень удачно: между двумя сходящимися оврагами, выходя террасой как бы в носовую часть земляного, окруженного деревьями ковчега. Там и сидели или гуляли по окрестностям.

Окрестности существуют на тонкой грани между элегическим запустением и разрухой. Усадьба Островского в зоне запустения; деревянные фигурные оградки с годами покрываются серым лишайником, превращаясь в природные объекты редкой красоты. Окрестные деревни почти заброшены, и там встречаются интересные арт-объекты. Лучше всех новенькие телефоны-автоматы, похожие на шлемы космонавтов-великанов с ярко-красными телефонами внутри. На фоне развалившихся изб они выглядят еще более странно, чем остов автобуса на крыше остова гаража по соседству.

Шишки, иголки, сережки. Спугнули рябчика, а еще через секунду заметили лису. Та спокойно ждала нашего приближения, потом все же умчалась, распушив оранжевый хвост.

После завтрака на крыльце выглядывали мелких птиц. Малиновки, зяблики, зеленушки (невыносимого изящества), трясогузки, воробьи, разумеется. Замечались неведомые птицы, в Звенигороде такие не водятся: с хохолком или с лимонными полосками на головке.

Гуси летят клином, потом выстраиваются в линию.

Кричит выпь. Ухает филин. Соловьи не пели, но исполнители на замену старались, как могли.

Какая-то внимательная тишина стоит над этим местом. Громадный запас воздуха и лесной дали – запас прочности. И через сто лет здесь будет примерно то же самое. Местность, не подверженная износу, ущербу; никакого ощущения хрупкости и тленности. И эта надежность излечивает душу, как противоядие.

Мы поленились поехать в городок Юрьевец, знаменитый тем, что Волга там шириной семнадцать километров (так сказала Алена, хотя поверить в это трудно). Но ездили в Николо-Меру, где река Мера впадает в Волгу. Волга и там широкая, но очень мутная. Всю дорогу перед тобой русская картина: желтеющие бесхозные поля без конца и края, обморочные рощи, пухлые неподвижные облака. По обочинам сияет белым пухом иван-чай. Летают огромные черные вороны. Из овсов вспархивают овсянки.

В соседней Кинешме мы видели когда-то на ограде церкви огромный плакат церковнославянской вязью: «Спасибо Богу за все». Тут и задумаешься.

Падуя (2011)

В ночь со второго на третье мая приснилось, что философ-куратор Б. Гройс привез в Москву выставку итальянской живописи, в том числе картину Мантеньи 1434 года. Я спросил его, как такое может быть (помня и во сне, что художник родился в 1431-м), но философ только загадочно усмехался, а потом обратился к соседу (кажется, это был филолог Стас Савицкий) на незнакомом мне языке. Я догадался, на что он намекает: мол, не с моим образованием судить, что может быть, а чего не может.

Надеюсь, среди нас нет заядлых фрейдистов. Приснилось мне это после того, как второго вечером я приехал (и уже не во сне) из Падуи, где все эти персонажи так или иначе присутствовали. Савицкий собственной персоной, Гройс – в разговорах участников конференции «Самиздат как символ европейской культуры». В эти дни как раз открывалась Венецианская бьеннале, где Гройс курировал русский павильон. Часть участников конференции в один из дней сбежали с нее на открытие выставки Пригова.

Мантенья в Венеции не выставлялся, но в одной из падуанских церквей (Эремитани) есть его фрески. Точнее, то, что от них осталось после авианалета 1944 года. Кто именно налетал, в путеводителях не пишут, и я предположил, что наши союзники. Так и оказалось. (Интересно все же, кто отдавал такие приказы и зачем.) От фресок осталась примерно пятая часть, но и этого было достаточно для нешуточного потрясения. Сохранилось небо, восходящее от бесцветной прозрачности к багровому мраку, а на нем извивающийся драконьим языком красный флаг. Сохранились три профиля – одновременно медальных и совершенно живых. Особенно поражает, что художнику, когда он начинал эту работу, было восемнадцать лет.

На самом деле я в Падуе уже был однажды, четырнадцать лет назад, но всего несколько часов по дороге в Венецию. Все эти часы я провел в капелле Скровеньи с фресками Джотто и поступил на редкость разумно. Чуть не в том же году капеллу закрыли на реставрацию, а открыли сравнительно недавно. Теперь эти фрески такие – отреставрированные. Эрик Булатов когда-то рассказывал, как испортили при реставрации фрески Сикстинской капеллы – восстановили исходные цвета. Но фреска со временем меняет цвет, убавляет яркость, и художник, конечно же, просчитывает этот эффект. То есть исходные краски – не те, что имеет в виду автор. Вот и фрески Джотто словно потеряли силу и глубину. Мало того: пускают туда только группами и на пятнадцать минут, до этого нужно в обязательном порядке просмотреть какое-то видео, а берут за все это издевательство тринадцать евро. Мне в этот раз еще особенно повезло: я попал в группу с младшими школьниками.

Падуя – город небольшой, и за четыре дня я успел его хорошо исходить, даже не полностью манкируя собственно конференцией. Многое разбомбили и там, есть целые кварталы жутковатых послевоенных домов. Но основная часть сохранилась, и она гениальна: бесконечные арочные галереи и колоннады, много ранней готики, огромные площади, переходящие одна в другую. В двенадцатом-тринадцатом веках здесь все строили в каком-то гигантском масштабе; видно, так о себе и думали, так и намеревались жить (не удалось).

Посреди огромного безопорного палаццо della Ragione стоит деревянный конь, способный вместить передовой отряд ахейцев.

Наша гостиница была у средневековой башни Porta e. Ponto Molino. Однажды шел дождь, и я вышел с зонтом, но всю дорогу от гостиницы до университета (а он в самом центре) удалось пройти по галереям, зонт не понадобился.

Жили мы на улице Данте (сохранился его дом), та кончается площадью Петрарки (он похоронен неподалеку). Из окна моего номера были видны набережная с утками и цаплей на илистом берегу и венецианский – вытянутый, зеленоватый – купол средневековой церкви del Carmine.

Въезжая в город, ты въезжаешь заодно в какой-то цветочный запах. Местные сначала не понимали, о чем я их спрашиваю, они этот запах не слышат, считают, что это просто «воздух». Посовещавшись, объявили: жасмин. Но жасмин пахнет не так одуряюще, да и где кусты? Источник выяснился только в последний день: это липа.

Живем как в лесу, никаких деревьев не знаем.

Конференцию организовал Падуанский университет – один из самых старых (1220), там она и проходила – в большом зале с гербами. Над нами располагался зал поменьше, человек на пятьдесят, а в нем деревянная кафедра топорной работы и какого-то деревенского вида; с нее когда-то обращался к своей скромной аудитории Галилей.

Когда хотелось курить, я делал несколько шагов и оказывался во внутреннем дворе, ренессансном, закопченном, с двойной колоннадой и расписными сводами. По колоннам скользили солнечные пятна.

Сама конференция была тоже по-своему любопытна. В основном итальянцы-слависты плюс довольно большая чешская делегация и маленькая русская – всего четыре человека, по два от двух столиц: Арьев, Савицкий, Кулаков и я. Чехи были все какие-то неприветливые и надутые, держались настороженно, только один заслуженный девяностолетний старик-диссидент Antonin Liehm охотно вступал в разговоры. Он, впрочем, и живет в Париже.

А итальянцы – чудные. Молодые, красивые люди обоего пола усердно читали и внимательно слушали доклады о чешском и русском самиздате, потом до ночи гуляли с нами, стараясь ничего не упустить, а ночью переводили наши доклады на итальянский. Какая-то загадка. Кое-кто проявлял осведомленность прямо пугающую. «Я знаю, что вы очень любите петь», – сообщил мне молодой человек из Сицилии (!).

Итальянских славистов очень много – сотни, если не тысячи. Я спросил у одного из них про его исходное побуждение. Он ответил: экзотика. «Но тогда почему не Китай или какая-нибудь Полинезия?» – «Это чужая экзотика, а Россия – своя, близкая».

Оказавшись в компании молодых славистов, я на нервной почве превращаюсь в какого-то Рубинштейна: травлю байки и непрерывно шучу. При пересечении границы эта способность пропадает напрочь.

«Наш самолет носит имя русского художника Марка Шагала», – объявил командир по пути в Венецию. Самолет обратного направления звался уже Петр Ильич Чайковский. «Лебединое озеро», впрочем, не исполняли.

Португалия (2011)

Быстро, как опытные карманники, мы обшарили Португалию, вытащив наиболее ценное. Наиболее ценным оказалось: южное побережье (7 дней), города Лиссабон (4) и Порту (2), а также сложная многоходовая комбинация пути между ними (4) с заездом в маленькие города и с двумя ночевками.

Названия городов стали путаться в голове уже на второй день, и я наладился сочинять рифмованные мнемонические шпаргалки, сначала чисто технические («Какое счастье, что Тавира / теперь доступна без ОВИРа»), потом посложнее («Туристский миф к любой дыре / приставит что-то вроде нимба. / Пускай Коимбра не Комбре, / мы восторгаемся: Коимбра!»).

Когда автору было лет пятнадцать, его произведения были куда романтичнее. В одном присутствовал и какой-то «аромат араукарий» (я, кажется, считал, что это цветок). Прошли годы, араукария оказалась странным деревом с зачесанными вверх ветвями-щетками. Его слабый хвойный запах трудно назвать ароматом.

Мне, человеку курящему, запахи вроде как не полагаются. Но когда мы жили на побережье, я открывал дверь дома, и просто ударяла в ноздри плотная смесь морского, смолистого, сладкого, пряного… Розмарин, полынь, сухая лаванда, мимоза, можжевельник. А еще магнолия, орхидея, тимьян.

Все это росло у нашей террасы и дальше – до крутого обрыва в океан метров через двести. Ничего другого вокруг не было, никакого жилья. Это перестроенная старая ферма, различимы остатки исчезнувшего сада. Инжир, розовые бугенвиллеи, гибискус: огромные белые, розовые или красные цветы – «сирийская роза». Две сторожевые агавы ростом с сосну. (Не забыть о бассейне с морской водой и ночной подсветкой!)

По беленой стене бежит ящерица, охотится на бабочку. В ванне сидит не известная (мне, не науке) многоножка.

Цикады гудят, как трансформаторная подстанция.

Чувствуется, что юг, Африка близко. Все более приземистое – холмы, деревья. Листья жесткие, травы колючие. Агавы, пальмы, гигантские фикусы, пробковые дубы с ободранными стволами и бутылочные деревья. Камень сине-зеленый, земля красная. Скалы полосатые и складчатые, с синими и красными подтеками. Ракушечник. На пляже сидишь как у стены индийского храма с выветрившимися ленточными рельефами. По стене скользят тени альбатросов.

Местные закидывают удочки в океан с уступа высотой метров двадцать и сами закидываются вперед, неизвестно как удерживаясь. Смотреть и то страшновато.

Португалия страна небольшая, мы объехали ее по всем границам, от океана до Испании. Постояли на мысе Рока – самой западной точке Старого Света. Там бело-черные скалы и уходящее в туманное марево сияние до горизонта.

Население десять миллионов, меньше, чем в Москве. За последние лет тридцать пустынная страна покрылась кое-где сыпью беленьких городков коммунального строительства, но это всемирное уныние уже так привычно, что глаз без особых усилий выводит его за границы зрения. Новые домики не идут никакому пейзажу. Бедные, всюду они чужие.

На дорогах пустовато и чисто. В городках тоже очень чисто, ни бутылок, ни бумажек. Но только не в Порту. Там я смело бросал окурки на мостовую, понимая, что только добавляю городу художественности. Что за город! Нигде подобного не видел и не предполагал, что такое возможно. Описать его нельзя, и перечисление ничего не дает. Закопченный, раскрашенный всеми красками – цвет сквозь патину. Узкие четырех-пятиэтажные дома-секции в два окна; витые ограждения балконов с висящим бельем; цветные плитки, цветные рамы. Световые фонари наподобие храмиков. Площади с таким наклоном, что с них вот-вот ссыпятся обелиски. Улицы, петляя, карабкаются от реки в гору. Автомобили опасливо выглядывают из проулков, как звероящеры, а потом несутся с несусветной скоростью.

Люди как из пятидесятых годов. Высовываются из окон, свешиваются с балконов, курят и рассматривают прохожих. Рядом с нашим домом – столовка для бомжей.

На другой стороне реки – склады портвейна. Это его родина, как нетрудно догадаться. Мы попивали портвейн на нашей личной терраске в доме-муравейнике, где каждая квартира в своем уровне. С терраски вид на реку с шестью мостами, на церковь и старое здание с прозрачным световым фонарем наверху, в который, как в клетку, заходила полная луна. Летали летучие мыши и чайки, подсвеченные снизу.

Но и другие португальские города оставили в глазу свои картинки, свои памятные знаки.

Тавира: римский мост через мелкую, по щиколотку, реку, кишащую форелью. На форель никто не зарится, но человек в засученных брюках бьет мотыгой по камням, ищет раков, что ли.

Эвора: площадь с висящими (как бы парящими) цветными зонтиками.

Элваш: город почти на границе с Испанией, но из всех увиденных самый восточный, почти арабский. Весь белый с серым налетом и с желтой окантовкой проемов; восточная смесь форм, как бы рождающихся друг из друга: кубы, цилиндры, косые выходы лестниц, башенки дымоходов, навесы, голубятни, антенны. Мостовая как мозаика, сияющая белыми и черными фигурами. Здесь мы заглянули в неказистую часовню и внутри увидели купольный восьмигранник, сплошь в синих изразцах до верха, с тонкими колоннами в три яруса, расписанными растительным орнаментом. Потом был еще памятник внутри маленького храмика: печальный рыцарь на грустном коне в окружении миловидных тритонов. Город окружен стенами и выходит к огромному виадуку в четыре яруса; в его арках видны деревца и гористые синие дали, как на картинах Возрождения.

Марван: здесь мы ночевали в «богатом» доме у самой крепости на вершине высоченной горы, а утром очутились внутри летящего просвеченного тумана. Когда он пролетел, стала видна вся долина и дальний горный массив. Туда мы и двинулись – мимо лежбищ круглоспинных валунов и эвкалиптовых рощ.

В Коимбре (вопреки поспешному стишку) лучший, вероятно, в Португалии храм-крепость двенадцатого века с романским интерьером в два яруса (а в средокрестии – в пять ярусов). Сквозь обходные галереи второго яруса не идет и не сквозит, а растекается свет, лишая пространство тяжести как понятия. Тонкий золоченый готический алтарь. На северном фасаде – «кружевной» белокаменный портал, сильно выветренный.

Томар: здесь мы тоже ночевали, ужинали на центральной улице, потом гуляли по ее черно-белому мощению. В соседнем кафе с дизайном от Филиппа Старка кучковались тинейджеры, рядом за чашкой кофе сидели местные пожилые. Взад-вперед носились дети, огибая маленькую фотосессию: красотка модель рекламирует коробку духов. На площади церковь и памятник основателю города (1162).

Алкобаса: прекрасный старый клостер монастыря, по карнизу химеры: рыбы, свиньи, полуженщины с сосцами-фигами. За клостером трапезная на восьми круглых столбах и кухня с гигантской вытяжкой.

Лиссабон уступает Порту в художественности, но превосходит по части музыкальных впечатлений. Когда мы гуляли днем по нашему – самому старому – району, казалось, что попали на съемки скрытой камерой неореалистического фильма про сороковые-пятидесятые. Маленькие ресторанчики, где сидят толстяки в майках и толстухи в халатах, чередуются с крохотными мастерскими по починке чуть ли не примусов. Белье на всех балконах, разумеется. А вечером все эти персонажи оказались в маленьком клубе фаду на нашей улице. И совершенно преобразились. Младший (предположительно) продавец мясного отдела оказался виртуозным гитаристом. За ним выходили один за другим вдохновенные исполнители: пожилой в клетчатой рубашке, со щеточкой усов; низенькая крашеная тетушка-очкарик; ястребиноликий жиголо; маленький смешной «парикмахер»; некто с большой челюстью, прогуливающий дога; смуглый картежник в черных очках. Все пели замечательно и, что называется, от всей души, но главным впечатлением было именно это преображение. Вот уж действительно народное искусство, совершенно живое, ни дряхлеть, ни умирать явно не собирается. В тесный зальчик постепенно набилась куча местной молодежи, слушали, затаив дыхание, а потом, говорят, и сами запели. Но это было часа в четыре ночи, мы к тому времени уже ушли.

Была у этой всеобщей музыкальности и обратная сторона: почти под нами располагался клуб-бар футбольных болельщиков, вполне мирных, но страшно горластых и больших любителей петь хором до середины ночи.

Тем не менее это, я думаю, лучшая улица в городе – самая праздничная. Ходят толпы прекрасной молодежи, из ресторанчиков несется фаду. Как человек курящий (на балконе), утверждаю: половина людей, проходящих внизу, это девушки туристского вида и с глубоким декольте. В конце улицы выход к полузакрытому дворику с очень хорошим (и дешевым) рестораном, где мы, нарушив собственное правило, сидели подряд два последних вечера. Я не слишком внимателен к еде и гастрономический оргазм чаще имитирую, чем испытываю, но и свиные ребрышки, и сибас, и дорада там были превосходны.

Не уступала улице и наша квартира в доме девятнадцатого века, с видом на реку Тежу: белая с высокими потолками и большим овальным столом в общей комнате. Каждый день приходил новый многопалубный корабль.

В Лиссабоне культ Фернандо Пессоа; всюду его изображения, есть и скульптурное: за бронзовым столиком у настоящего кафе (лиссабонский вариант венского). Пессоа легко спутать с Джойсом – то же лицо с усиками, тот же котелок.

Путеводитель (в который я почти не заглядывал) сообщает, что местные жители приветливы и тактичны. Мне еще показалось, что не по-южному сдержанны.

Только один эпизод в наш последний лиссабонский день напомнил, что не стоит слишком расслабляться. Мы приближались издали к группе молодых людей, что-то обсуждавших, как-то жестикулировавших. Ни лиц, ни слов было еще не разобрать, освещение дневное, улица центральная, но впервые за все эти дни колыхнулось вдруг, как язычок зажигалки, чувство опасности. Подошли ближе – да, это были наши, но явно не туристы, а новые местные. Все узкие и светлые, как бандитские ножики; прозрачные глазки стреляют по сторонам; южный выговор, воровской жаргон.

За эти восемнадцать дней я и сам превратился в ящерицу на беленой стене. Обратно пока не хочется.

Калининград (2011)

В Калининграде я в третий раз. Два предыдущих посещения были недолгими, по полдня, и с большим временным разрывом: первое в 1965 году, второе, кажется, в 1982-м. От первого сохранились только самые общие впечатления: полуразрушенный город; рядом с руинами Кафедрального собора мраморная доска, извещающая золотыми советскими буквами, что здесь похоронен Иммануил Кант. «Какая нелегкая занесла его в Калининград? – подумал тогда образованный советский школьник. – Или это какой-то другой Иммануил Кант?»

От второго посещения запомнилась только маленькая обезьянка лапундер в городском зоопарке. Она, видимо, хворала. Более человеческого выражения смирения, боли, безысходности не припомню и у людей.

В этот раз меня встретил в аэропорту незнакомый человек с плакатиком и привез в маленькую, всего на восемь мест, гостиницу «Альбертина» в не самом центральном районе, застроенном новыми виллами. В гостинице ждали представители приглашающей стороны. Серьезность и некоторая официальность процедуры стали меня настораживать. Приглашение исходило из двух источников, причем информация не повторялась и в обоих случаях была крайне смутной. И только теперь, из вечернего разговора с радушными хозяевами, я начал понимать, на что я подписался и что на самом деле происходит.

А происходят, оказывается, «Дни литературы в Калининградской области» под патронатом правительства и министерства культуры этой самой области. Ни о правительстве, ни о министерстве в приглашениях не было ни слова. Ладно, номер хороший, постель широкая, доживем до завтра.

Назавтра было выступление в Центральной библиотеке, где меня встретил другой плакатик с надписью красивой вязью: «Стихи – это воздух, имеющий определенную форму». Длилось все больше двух часов, а когда закончилось, меня вдруг приобнял сзади невероятно гладкий старичок с голубыми глазами, слегка безумными: «Роднуля! Вот скажи, роднуля: Москва, конечно, может чему-то научить Калининград, но ведь и Калининград кое-чему может научить Москву, верно?» И вручил для иллюстрации какую-то бумажку. Я приготовился ее сразу выбросить, но все же заглянул – и зачитался. Это было перечисление областных литобъединений: Ладушкин «Откровение»; Гурьевск «Вдохновение»; Пионерск «Звонница»; Балтийск «Остров вдохновения»; Дом ветеранов «Мудрость»; Полесск «Высокая строфа» и так далее, всего двадцать один пункт. Позже я очень, очень почувствую присутствие этих организаций.

Как-то сразу образовалась небольшая группа поддержки – молодые люди, очень славные и решительно все (и всех) читавшие. Во мнениях о завтрашнем дне они сразу разделились: кто-то только предупреждал, что заявленное мероприятие будет нелегким, а кто-то прямо уговаривал от него под любым предлогом отказаться. В программе это значилось как Творческая мастерская (мастер-класс) в Доме офицеров. Есть там, оказывается, свое литобъединение, оно обязательно придет и обязательно будет читать, никто не остановит, а обсуждать эти стихи невозможно. Я все-таки решил не отказываться.

И на чистом вдохновении так выстроил вступительную часть, что читать свои произведения было как-то не вполне уместно. Две пожилые женщины все же прорвались с заветным и выношенным (одну из них все время подталкивал локтем супруг: «ну, прочти, прочти!»). «Мне семьдесят лет, стихи пишу пять лет. Скажите: имею я право этим заниматься?» – «Мы живем в свободной стране», – солгал я.

Еще при первом посещении Калининграда я усвоил откуда-то, что город при штурме разрушен нашей артиллерией, но это не подтвердилось. Да, артиллерия тоже делала свое дело, но скорее только закончила то, что до нее уже сделала авиация. Английская, разумеется, чья ж еще.

В те короткие заезды мне показалось, что город просто сравняли с землей, а на его месте стоят теперь одни страшноватые новостройки. Но это просто первое, что бросается в глаза.

Требуется какое-то время, чтобы зрение перестроилось, и тогда за советским городом начинаешь видеть немецкий. Поначалу он как-то таится. Общие для двух стран конструктивизм и псевдоампир не сразу выдают свое немецкое происхождение (очевидное, если задуматься о времени строительства). Рядовая застройка без специальных опознавательных знаков тоже по большей части немецкая, только соседняя блочная бестолочь путает показания. А там и крепостные башни замечаются, и кирхи кое-где краснокирпичные, с гранеными шпилями. Земляные валы, городская зелень, старая брусчатка.

Но даже не это главное. Архитектура изменилась, но пространство осталось, а пространство и есть архитектура (верно и обратное): созданный именно этим местом общий план города, его структура, характер и направление улиц. А еще – скорость их течения.

Неторопливый город и почему-то все еще европейский. Распознается это очень просто: в воздухе нет агрессии. Городской шум спокоен, и даже в разворотах улиц есть что-то благожелательное.

(Наверное, показательно, что, прилетев во Внуково, я несколько секунд недоуменно искал глазами паспортный контроль.)

На следующий день я часов семь колесил по области, и не в машине, а в большом и полностью заполненном автобусе. День был яркий, солнечный, местность холмистая и какая-то неопределенно-ухоженная. На крышах и телеграфных столбах гнезда аистов. В небе кружат орланы. Мы ехали по обаятельно ровненьким немецким дорогам, обсаженным с двух сторон старыми дубами. В таких дубах еще совсем недавно – в тринадцатом веке – пруссы поселяли своих богов.

Везли меня в город Краснознаменск (Лазденен) на областной праздник «Гумилевская осень». Езды было часа три, это другой конец области, почти у литовской границы (корчмы не проглядывались). Меня мучило похмелье, и крепкие духи соседки его не облегчали. Моими спутниками были несколько писателей, группа краеведов, двое с гитарами и десятка два неясных немолодых женщин. Все они оказались разного уровня чиновницами. Никогда я так массово не общался с официальными лицами и теперь только удивлялся их бурной, насыщенной жизни. Заинтересованно обсуждалось, кто из вышестоящих начальников стоит крепко, а кто уже пошатнулся. Еще, как я понял, там идет постоянная борьба, встречающая сопротивление ретроградов: за правильный гимн города; за переименование улицы; за установку памятного знака (см. ниже) или памятной доски (см. ниже).

Кое-кто, оказалось, успел побороться и за меня, – чем и объяснились расхождения в двух приглашениях, начальном и окончательном. Прогрессивная (но маломощная) партия, подученная пишущей молодежью, задумала начать торжественное открытие фестиваля в концертном зале калининградской филармонии с двух выступлений – моего и Быкова. Непросвещенное начальство (о, как я ему благодарен) этот проект зарубило, и праздник открывали поэт В. Вишневский и прозаик Трушкин. Последнее имя мне было не известно. «Ну, этот – из “Кривого зеркала”», – напомнили мне. Боясь показаться лицемером, я не стал спрашивать, что такое «Кривое зеркало».

В знак протеста прогрессивная партия на открытие не явилась.

А «Гумилевская осень» оказалась очень интересным предприятием со своей историей и предысторией. Предысторию мне не рассказывали, я о ней догадался сам. Только не уверен, что смогу внятно объясниться.

Меня удивляло одно обстоятельство: казалось, что все, с кем я здесь общаюсь, по совместительству увлеченные краеведы и историки, возможно, даже экскурсоводы. Стройные, профессиональные лекции по истории края с именами, датами и цифрами звучали со всех сторон и почти без перерыва. Иногда одновременно. Такая вот необычно доскональная любовь к своей малой родине.

Только своей ли? В самой этой скрупулезности чувствовалось что-то зыбкое, сомнительное. Знают все имена наперечет, только имена все какие-то чужие.

А тут вдруг такое дело: один из краеведов с уклоном в военную историю, сам полковник в отставке, находит в архивах упоминание, что осенью 1914 года в боях за Шилленин (ныне поселок Победино) участвовал не кто иной, как Н. Гумилев. Победино! Вот вам и русское присутствие. Но только как его утвердить? А вот как: устроить литературный праздник и поставить мемориальный памятник.

Памятник (большой красноватый валун) стоит теперь в Победине у здания школы. Школу, правда, второй год как закрыли, но здание пока цело. Мы возложили цветы и сделали общую фотографию.

Праздник проходит не в Победине, а в соседнем городе Краснознаменске, уже десятый год. Этот год, ясное дело, юбилейный. Когда мы туда наконец доехали, в большом здании Дворца культуры, молодежи и спорта уже накрывали столы. Но до столов дело дошло очень, очень не скоро.

Официальная часть началась с хореографического этюда. С двух сторон сцены навстречу друг другу двинулись, вальсируя, юноша в белой рубашке и девушка с зонтиком (Ахматова?). Потом появились еще четыре девушки. Все закружились, замелькали бежевые юбки, открывая реальность в интересных подробностях.

Интересное на этом, в общем, закончилось, на сцену повалило разного рода начальство, стало друг друга поздравлять с замечательным юбилеем и вручать почетные грамоты за патриотическую работу в виде «Гумилевской осени». Потом выступили с речами писатели и главный виновник торжества – полковник-краевед. Тот закончил свою речь стихами, правда, не Гумилева, а Твардовского, из «Василия Теркина» (связь – военная тема).

Кроме меня стихи Гумилева читали только школьники трех местных школ. Некоторые из этих стихотворений были мне незнакомы и как-то подозрительны, а одно – вне подозрений: «Желтый пар петербургской зимы…» и далее по тексту (Анненского, если кто запамятовал).

Солист с ужасающе громким голосом спел романсы на стихи Мережковского, а камерный хор города Гусева – «Белеет парус одинокий» (пели, впрочем, неплохо). Две местные поэтессы прочли свои произведения («Я пока всего лишь только книжник / И поэту вовсе не родня. / Я хочу, чтоб маленький булыжник / Положили рядом для меня»). Девочка сыграла на пианино. Оставалось пережить еще двух бардов и трио учительниц.

Все сошлись во мнении, что праздник удался как никогда, но в кулуарах кое-кто высказывался в том смысле, что все же немного затянуто (длилось больше трех часов). Один из писателей высказался более определенно: «Когда дети читали Гумилева, то очень хотелось кончить именно на них». Думаю, это голос подсознания: все старшеклассницы были красотки, как на подбор.

Но вот пригласили к столу. Одновременно объявили и «свободный микрофон» для всех желающих. Желающих оказалось много, и все как один поэты. Я быстро выпил водки, стало несравненно легче. Даже полковник-краевед и мэр города, откровенно бритый наголо, показались чем-то симпатичны.

На обратном пути завели диск с песнями одного из наших бардов. Тот уже пел и в зале, и на фуршете. Песню на текст стихотворения «Жираф» я прослушал в этот день четыре раза.

В эти дни я проехал от края и до края всю область и кроме Краснознаменска (Лазденен) побывал в городах Зеленоградск (Кранц), Светлогорск (Раушен), Балтийск (Пиллау). Зеленоградск в прошлом, видимо, довольно приятный курорт, а сейчас там все больше недостроенные объекты и строительные заборы. Даже море почти всюду за забором. На одном заборе среди ожидаемых слов встретилось одно неожиданное: Психея.

Был в поселке Янтарный, где убили семь тысяч евреев, а недавно установили мемориальный памятник на средства общины. Он уже весь измазан красной краской.

Проезжал Неман (Рагнит), Советск (Тильзит), Приморск (Фишхаузен).

В Балтийске я по программе должен был выступать – перед школьниками и моряками. Меня успокаивали, что придут как миленькие и в полном составе. Но в приглашении этот момент отсутствовал, а уверения не подействовали, я заупрямился, и организаторы отступились. Все же я там оказался. Меня привез один страстный поклонник Бродского, сразу повел к местной гостинице и показал маленькую мемориальную доску, удостоверяющую, что поэт в 1963 году проживал здесь три дня. «Помните стихи: “В ганзейской гостинице ‘Якорь’, где мухи садятся на сахар”? Вот она, эта гостиница». Я действительно что-то такое вспомнил.

Это был второй – и, видимо, последний – знак русского присутствия на этой странной земле. Все поэты почему-то самые непоседливые, что ли.

Гостиница стоит прямо у мола, рядом серые военные корабли, вдали начинается Балтийская коса. На другом конце мола – новый памятник царице Елизавете работы Франгуляна. С моря памятник выглядит неплохо, ради чего пришлось пожертвовать остальными ракурсами.

Но закат удался на славу.

Вологда (2011)

Зачин все тот же: я уже бывал в этом городе, и не раз. Раз пять – но очень давно; впервые в 1967-м, потом по два заезда в следующие два года. Заезжали мы сюда в начале лета брать работу в областных реставрационных мастерских, в конце приезжали ее сдавать. Работа называлась «паспортизацией». Паспорта полагались не людям, а тем неизвестным сооружениям, в которых нами замечалась особая ценность архитектурного памятника. Мы были одни из первых паспортистов такого рода и работали, как я уже упомянул, в конце шестидесятых. Но эта каталогизация – удивительное дело – до сих пор не закончена.

Транспорт нам не полагался; по дорогам разных отдаленных районов мы передвигались самостоятельно. Дело это непростое. Попутные машины случаются редко, а разницу между дорогой и бездорожьем не всегда удается ощутить. В кузове грузовика, например, можно ехать только стоя и крепко за что-нибудь держась, потому что подошвы подлетают иногда выше бортов, и больно ударяешься пятками. Или тащишься на волокуше, а в основном надо ходить своими ножками по земле вологодской и искать памятники архитектуры, не известные областным мастерским. А если найдешь, соответствующим образом их фиксировать: обмерять, фотографировать, писать историческую справку (по большей части липовую). Половина деревень уже тогда стояли пустыми, заброшенными, никакие машины, понятное дело, туда не шли, да и не прошли бы по таким дорогам. Есть ли там какие памятники, никто не знал, и мы просто тупо ходили от деревни к деревне. За два лета прочесали три района: Вытегорский, Тарногский (с заходом в Тотемский) и Бабушкинский. На третий год перебрались в Костромскую область.

Новонайденные объекты (церкви, часовни, необычные дома) исчислялись десятками, в Вологде все это нужно было срочно оформлять и сдавать, лето подходило к концу. Не до прогулок. Сказывались и два месяца сна в чужих домах, на полу, на собственном тонком одеяле, а чаще на сеновалах, случалось, и в стогу.

Реставраторы сидели тогда в Спасо-Прилуцком монастыре, мы работали там же, и только монастырь я как-то запомнил. От города осталось общее впечатление, вспоминались в основном деревянные особняки с богатой, сложной резьбой, которых тогда были целые улицы. Темное живое дерево с прозеленью, с уникальными угловыми балконами-лоджиями (как бы вырезанный угол дома).

Прошло – сколько? Сорок два года, и вот пригласили меня в Вологду на поэтический фестиваль. (Здесь, оказывается, два ежегодных поэтических фестиваля, а этот проходит уже в седьмой раз.) Поселили в крохотной, какой-то самодельной гостиничке, занимающей второй этаж деревянного дома над парикмахерской: большая комната, маленькая, размером чуть больше разложенной диван-кровати, и общий санузел. В маленькой комнате жил я, в большой – два гостя-литератора, оказавшиеся идеальными соседями: за два дня я их дважды видел мельком, а слышал только шорохи.

Громко стучали настенные часы, но я догадался вынуть батарейку (и забыл вставить обратно).

В Вологде было минус семь, что после московских плюс пяти ощущалось как сильный холод. День проходил при слепящем солнце, а к вечеру на небо наплывали прозрачные цветные дымы.

Мастер-класс начинался бесчеловечно рано – в десять утра, проходил в маленьком зале литературного музея, который поэт Рубцов пока что делит с композитором Гаврилиным. «Вы, наверное, много пишете?» – спросил я одного семинариста, молодого человека с большим подвижным ртом и настойчивыми глазами, в которые совсем не хотелось заглядывать. «Мой рекорд – сорок девять стихотворений». – «В год? в месяц?» Выяснилось, что в день. В конце прорвалась незапланированная тетенька и прочла стихотворение, написанное к свадьбе дочери. Тетеньку не обсуждали, все и так длилось почти четыре часа, подпирали другие фестивальные мероприятия.

Я их все злостно пропустил. Пошел гулять по городу и до темноты успел обойти центральную часть, перешел реку Вологду по Красному мосту, походил по Заречью, где много особняков и чудесная Никольская церковь с огромными черными куполами.

За сорок лет деревянных домов поубавилось раз в десять, даже один из центральных соборов снесли уже после нас – в 1972 году. Случай, по-моему, уникальный, в эти годы центральные соборы уже не сносили. Но вот что я хочу сказать: Вологда и сейчас прекрасна. Когда ходил по центру, все мне нравилось, а когда дошел до реки, начал обмирать, как и за границей не часто случается. Существование такой набережной необъяснимо. То есть нет там как раз никакой набережной, есть земляные откосы с деревьями и травой, а на их гребне стоят не вплотную церкви и особняки. На реке маленькие суда на приколе, и флотилии уток быстро движутся поперек течения. Все это в розовеющем, золотеющем, начально-закатном.

К Софии я подошел ровно в те минуты, когда она стала совершенно розовой с той стороны, где закат. В кремле (архиерейском дворе) никого уже не было, только вороны перелетали с дерева на дерево. Когда вышел из кремля, закат уже переходил в лимонную фазу и темнел по углам. Вдруг неисчислимая туча ворон с карканьем заполнила все небо, небо стало черным. Туча сделала несколько кругов и – раз! – вся уселась на одной березе; уже и березы не видно, одни вороны.

Дом Шаламова у самой Софии, то есть в переводе на Москву – примерно на месте мавзолея. Тут же в двух шагах обширный (иначе не скажешь), многофигурный памятник Батюшкову, почему-то с конем. Присутствие коня никто не мог мне разъяснить, но памятник на самом деле совсем неплохой, какой-то человеческий.

И все в этом городе показалось мне каким-то человеческим – уютным и довольно ухоженным. На улицах все больше молодые люди, нормально одетые, с хорошими лицами. Когда замерзал уже до костей, заходил куда-то погреться. Клуб «Архитектор», завешенный старыми гравюрками и «авангардными» картинками, принял меня как дорогого гостя даже без предъявления членского билета. Но особая благодарность сети народных ресторанов «Город», чистых и теплых, с вежливейшими миловидными подавальщицами, где одних только вторых блюд за двадцать наименований, а больше чем на триста рублей не наешь, как ни старайся.

Чтение мое было на следующий день в областной библиотеке. После чтения еще раз зашел в кремль, потом поехал в Прилуки – это уже почти за городом. От центра к окраине, а окраины всюду понятно какие. Но глаз терпеливо мирится с тем уродством, которое ничем не притворяется. Я вообще заметил, что становлюсь все внимательнее ко всяким фабрикам, не обязательно старым, складам, сараям. Должно быть, это новая Москва меня так повернула, когда перед глазами постоянно маячат миражи, фиктивно являющиеся домами, а по сути – денежными вложениями. Такая архитектура и соотносится только с реальностью финансовых потоков, а это, согласитесь, все же какая-то не та реальность.

За городом было еще холоднее. Звонарь в черной рясе и полосатой полуспортивной куртке бил в колокол прямо с земли, дергая язык за длинную веревку. Маленький монастырский пруд уже почти замерз. У самой воды серая кошка играла с серой мышкой; отпустит – поймает – отпустит. В этот пруд когда-то сбросили все монастырские надгробья, Батюшкова в том числе. Потом кое-что достали и вернули на место. Но на месте могилы поэта уже стояла перенесенная деревянная церковь, и сдвигать ее по техническим причинам было никак нельзя. Надгробье теперь у ограды церкви. Оно почти не пострадало.

Умбрия (2012)

Городок Civita di Bagnoregio стоит на высокой скале и славится своими видами, считающимися лучшими в Италии. Виды действительно хороши и лишь немного уступают видам из нашего второго дома.

Мы вселялись туда вечером восьмого дня, долго кружили по сельской дороге, а дом вверху появлялся и исчезал, сверкая, как слиток. На много километров вокруг другого жилья не наблюдалось. Дом (вилла, замок) старый, 1640 года, перед домом фигурные ворота и круглый колодец; на первом этаже только столовая, кухня и две комнаты с каминами. Когда располагались, показалось, что мест на всех не хватает; просто не сразу обнаружили отсек с двумя спальнями, он как-то спрятался.

Проснувшись утром, подошел к нашему окну. Вровень с подоконником покачивались верхушки двух узеньких юных кипарисов. На каждой сидело по маленькой черно-желтой птичке со светлой грудью и в красном беретике. Вы уже, конечно, догадались, что это были щеглы. Сорвавшись со своих мест, они закружились друг около друга, запорхали, как бабочки. Брачный период?

Вдали разноцветные деревья разгораживали участки холмов: засеянные сурепкой ярко-желтые, зеленые с прожелтью, голубоватые, распаханные коричневые с бороздами цвета свежей меди. Носятся ласточки. За далекие синие горы цепляются облака.

Земля Умбрии действительно цвета умбры, зеленовато-коричневая. Может, это случайность, но когда мы однажды пересекли границу, заехав в соседние Марки, сразу изменился цвет земли, она стала светло-песочной.

По сравнению с абсолютной законченностью Тосканы здесь видится в пейзаже какая-то устремленность, незавершенность. Тоскана – холмы; Умбрия – горы, некоторые со снежными вершинами. Тоскана – кипарисы и одинокие пинии; Умбрия – плотные дубовые леса, вязы. Кипарисов тоже хватает, но хвойные породы редкость.

Я решаюсь на такие обобщения, потому что, одержимые вульгарной жаждой новых впечатлений, мы каждый день покидали свои райские стоянки и куда-то неслись. Объехали чуть не всю Умбрию, общую цифру увиденных городов неловко называть (30). Конечно, в большинстве своем это маленькие городки, скорее деревни, а «города» только в нашем понимании: потому что состоят из каменных, поставленных встык домов. И даже не «поставленных», а выросших друг из друга и из гор, на вершине которых образовались. Это именно образование, какой-то естественный нарост (как древесные грибы на стволах). Это часть природы.

Первый наш дом был в более людном месте (зато соседи неплохие: с одной стороны Перуджа, с другой Ассизи) и тоже немного напоминал замок, даже с колоннами в громадной столовой. Вид и там неплох: на ближней горе каменное село-крепость с колокольней, на одной из дальних мелко насыпана Перуджа. Горы идут кру́гом в два контура: первый синий, второй размытый, голубовато-пепельный. У ворот огромный дуб. Горлицы перекликаются утробным своим угу-гу.

В первую, пасхальную ночь пошел перезвон колоколов; начала Перуджа, подхватил (из-за горы) Ассизи.

Если снимать большой компанией, выходит вдвое дешевле самой захудалой гостиницы (это называется агротуризм). Правда, не в сезон. И действительно: погода была хуже, чем хотелось бы. Несколько дней выдалось совсем холодных и дождливых, даже в Москве было теплее. Выручали кафе с кофе, соответственно, и граппой, которую мы в знак благодарности стали звать граппонька.

Вместе сходились только по вечерам, а утром четыре машины разъезжались каждая в свою сторону. Конечно, и в этом случае приходилось порой идти на личные жертвы: в каких-то городах я побывал второй раз (Сполето, Витербо), в каких-то и третий (Ассизи, Орвието). Третий заезд в Орвието был, пожалуй, лишним. Знаменитый собор показался в этот раз как-то кичливо изукрашенным, назойливо-полосатым. Внутри очень чувствуется реставрация; Синьорелли откровенно переписан, настоящая радость только от чистого сияния любимого Фра Анджелико в двух распалубках правой капеллы. В Ассизи можно когда-нибудь заехать и еще раз, но только чтобы посмотреть на мощную башню S. Rufino и ее фасад с тремя розами, вокруг которых вольно, как на лугу, расположились люди, звери и ангелы; на порталах кусают друг друга птицы, волк ест человека. Есть еще маленькая S. Stefano – простая, честная, с дышащей цветной темнотой внутри.

Но Ассизи испорчен, и, видимо, непоправимо. Из-за тотальной чистки и подновления на городе не осталось живого места. Даже фрески главного собора как будто подурнели. (Только от «Распятия» Пьетро Лоренцетти долго не мог отойти.) Дух туристский и дух церковный, может, и терпимы по отдельности, но их соединение вынести уже нелегко.

Город, где и первый раз был лишним, пожалуй, только один: Терни. Это крупный центр с торговыми улицами, а девушки (не Алена) вдруг запросились в магазин. Ничего толкового, кстати, не купили, но мы проторчали там часа три, наблюдая от нечего делать городской променад. На редкость тоскливое зрелище, как на черноморском пляже: женщины некрасивы, мужчины заурядны, старики уродливы. Провинциальное какое-то убожество, оборотная сторона Италии.

Среди маленьких городков есть и депрессивные, но там просто редко встретишь человека, разве что какую-нибудь старушку. Таков Треви – средневековый город-гора, намотанный вокруг самого себя как осиное гнездо; узкие-узкие – два человека разойдутся, три уже нет – улочки и громоздкие, с острыми углами дома. Это обычное устройство умбрийского селения: как один очень сложный дом вокруг вершины; лестницы, переходы, арки (хороший пример – Vallo di Nera).

Относительно Фолиньо тоже думали: заезжать, не заезжать. Город большой, регулярная планировка. Заехали все же, дошли до центра, а там – боже! – две романские бело-розовые, все в рельефах церкви углом друг к другу с общим (поздним) куполом. Какой-то город в городе. Когда шли обратно, примеривались, где бы поужинать. Юра по наитию завернул в проулок, привел нас к какому-то заведению, остерии. Вроде ничего, сводчатое, только нет никого почему-то. Пузатый угрюмец в фартуке с му́кой смотрел на непонятливых дикарей, требующих меню, потом догадался позвать помощницу-украинку, Руслану («А вот среди нас Людмила», – пошутили мы, но она не поняла). Оказалось, что это «домашняя» остерия: меню нет, ешьте, что дают. Нам дали: на закуску паштет, патэ, моцареллу, прошутто, овощи, печеные баклажаны, поджаренный хлеб с теплыми бобами. Потом настала очередь пасты: с «ушками», бобами, грибами. Жареное мясо. Мороженое с клубникой и шоколадный торт, который можно по праву занести в список художественных шедевров. А «Монтепульчано д’Абруццо», какого бы года ни было, еще никогда не подводило. Был и «комплимент»: сладкое вино домашнего изготовления. Все невероятно вкусное, а итальянские цены нас, москвичей, только смешат.

Еду больше описывать не буду, а то слишком длинно получится. Скажу только пару слов о вине. Присоединился к нам на несколько дней человек, занимающийся сейчас поставками французского вина в Россию. Что-то привез с собой, но основные партии закупались на месте на пару с Сашей, тоже большим знатоком дегустации. По вечерам проходили пробы, сравнения и обсуждения, а я хищно прислушивался к профессиональному лексикону: «действительно обволакивает», «округлое», «честное вино – простое, но честное». Честных вин было немного, друзья действительно понимали, что покупают. Лучшим было, пожалуй, «Брунелло Монтальчино», не помню, какого года.

Вернемся к художественным впечатлениям. В главной церкви чудесного Виссо (Visso) на стене диковинная фреска: некто огромного – во всю стену – роста, с посохом, стоит по колено в воде, держа на плече непонятное существо, вроде серафима. Между ног у него рыбы и русалка. Лицо у гиганта ужасное и какое-то дикое, языческое. Саша сказал, удивляясь: «Ярило». А я подумал: чудище обло, озорно и лаяй. И ведь угадал. На следующий день в Урбино глазастая Мила углядела на одном из маленьких клейм явно того же персонажа: по колено в воде, в одной руке посох, в другой кто-то маленький, только без русалок. Оказалось, св. Христофор – великан, псеглавец.

Потом вспомнился Мантенья в разбомбленной падуанской Эремитани (тащат великана), и во флорентийской Сан-Миниато тоже он и тоже во всю стену, только никто не задумывался, что вдруг. Вот странность: я ведь помню и недавнего Босха с тем же великаном в роттердамском музее, и (смутно) Баутса в мюнхенской пинакотеке. Просто никак не усвою, что в картине есть и сюжет, не только колорит.

Перуджа – гениальная. Город огромных домов и перекинутых между ними гигантских арок. Масштаб Флоренции, только дома вплотную. Ну, Перуджа столица, понимаю, но дученто и в городах поменьше дает тот же размах. Кем они себя воображали?

Откопали там засыпанный средневековый район, это еще один город, только подземный. Часть фасада собора – остатки римской стены. Есть этрусские ворота, над ними римская арка, над аркой ренессансные объемы с арочными колоннадами. Есть еще этрусские Porta Marzia с пятью темными античными торсами. В дальней оконечности – цилиндрическая S. Angelo, пятый век.

Все дома, не в пример прочим городам, темно-ободранные, серо-кирпичные или оштукатуренные цветные. Совершенно живые. На второй, справа от собора, улице круто спускается вниз круглящаяся стена домов: красная охра, желтая охра, кармин, бледно-кофейные, лимонные, синеватые, зеленоватые, серые.

Это редкость. Туристическая Италия стоит светленькая и чистенькая, будто вчера родилась. Я хорошо помню впервые увиденный очищенный фасад: Оксфорд, 1992. Целый день тогда не мог в себя прийти, а сейчас только морщусь, как от изжоги.

Сполето тоже сильно почистили, но это такой дивный, такой счастливый город, что выдерживает и это поругание. Теперь тут эскалатор на самую верхушку, к замку, а я в свое время тащился пешком (по тающему снегу). Всех чудес не перечислить, лучше всего, пожалуй, Piazza del Duomo с длинной лестницей вниз к собору, где по одной стороне тонко изгибается серый с остатками монохромной росписи дворец, а с другой – абсиды S. Eufemia (10 век). В ее интерьере все колонны разные, одна каннелированная поставлена вверх ногами, вместо другой античная перемычка. Это еще что! В алтарь S. Salvatore (5–7 век), что над кладбищем за стенами города, просто встроена часть римского храма коринфского ордера. На окраине, за стенами находится и S. Pietro, в чьи фасадные кассеты помещены, как в клетки, басенные звери.

Везде поют птицы. По главной улице прохаживаются дамы в шубах и господа в шляпах, с большими зонтами.

Урбино весь кирпичный, в центре длинная – нет, радостно-долгая – площадь. В огромном Palazzo Dukale замечательное собрание живописи, есть длинный Уччелло, два Рафаэля и такой Пьеро делла Франческа («Бичевание»), лучше которого я еще не видел: фигуры застыли в парящей устойчивости, цвета почти растворились в серебряном воздухе. И относительно Рафаэля я изменил мнение, его здешний женский портрет («Немая») поразителен по скорости и силе личного контакта. Есть еще Синьорелли, но там не до него. А проходя мимо итальянских картин семнадцатого века, невольно ускоряешь шаг: все дробно и фосфорно, словно писалось при люминесцентном свете.

Тоди тоже хорош по-своему – крутой, дома уступами и углами, словно плечами толкаются; пахнет дымом. Но сильнее всего светятся в памяти несколько совсем маленьких городов: Беванья, Нарни, Луньяно, Лионесса. Это как бы наши личные открытия, в путеводителях о них два слова, а то и ни одного.

Про Луньяно (Lugnano in Teverina) именно что ни одного. И действительно: городок, каких много. Решили хотя бы запастись здесь продуктами. Я подумал, что обойдутся без меня, и завернул за угол, вышел на маленькую площадь. На ней романская церковь: нартекс (входная лоджия) с витыми колонками, роза фланкирована узкими двойными окошками, над фронтоном орел. По фасаду звери, цветные инкрустации. S. Maria Assunta, двенадцатый век, все подлинное до сантиметра. Такое, впрочем, уже случалось, только с поздней переделкой интерьера, когда внутри оказывается барокко во всю силу своей холодной спесивой казенщины. А тут и в интерьере аркады на древних колоннах, в капителях «плетенка», люди и звери (на одной змея залезает в рот бородатого человека). Весь камень в цвет темной слоновой кости. За инкрустированной алтарной преградой две трибуны, тоже инкрустированные. За ними вторая преграда с прекрасными рельефами и архитравом на двух тонких колоннах. В алтаре купольный храмик-табернакль. Пол в кругах, почти драгоценная инкрустация. Да и все вместе какая-то драгоценность.

Это было уже под вечер и давалось из последних сил, потому что днем-то был Нарни. Нарни – географический центр Италии, так там всюду написано. Кто-то мне сказал, что имеет отношение к Нарнии Льюиса, но за точность не поручусь. Львы там действительно повсюду, и у порталов церквей, и на фасадных рельефах, и в интерьерах. На одной из капителей S. Maria Impensonale они крепко, как братья, с двух сторон обнимают человека. Львы не в силах скрыть природную доброту, а у человека лицо какое-то окаменелое.

При главном портале собора тоже львы. От них длинная лестница глубоко вниз, к ромбовидной площади с фонтаном и двумя башнями. В соборе пожилой человек зажигает свечи и поет что-то литургическое – очень чисто, сначала даже показалось, что запись.

В Беванье нужно как можно дольше сидеть на единственной площади с античной колонной и фонтаном, пить кофе, поглядывать на смотрящие друг на друга дивные романские церкви, на палаццо, углом вступающее сбоку. Где-то неподалеку Франциск проповедовал птицам. «И, сойдя на поле, он начал проповедовать птицам, бывшим на земле, и тотчас же и те, которые сидели на деревьях, слетели к нему и стояли все вместе неподвижно, пока святой Франциск не кончил проповеди».

В Лионессе мы оказались вечером предпоследнего дня, забравшись на высоту в полторы тысячи метров. Город у подножия черной горы со снежной вершиной. Две прямые улицы чудесных цветных домов, площадь с розовой церковью, за ней аркада над глубочайшим обрывом. Вообще-то городу не очень идет его имя, разве что здесь, над обрывом, он действительно изготовился к прыжку – как львица.

Когда выезжали, пошел крупный град, но тут же показалось солнце, вывесилась отчетливая радуга. Въехали на мост, идущий через всю долину на высоте вершин. На закате горы были в светящемся зеленом тумане, заметном только на их фоне.

Не упомянуты: Abbazia S. Pietro in Valle с замечательными росписями двенадцатого века. Abbazio di S. Felice. Bettona, Montefalko, Spello (где в одной из церквей «Мадонна и святые» Пинтуриккьо), Deruta, S. Gemini, Amelia, Orte, Cesi, Norcia.

Перед самолетом еще полдня походили по Риму: Авентин, Целий, Капитолий. Зашли и в Сан-Клименте посмотреть на алтарную мозаику и на фрески Мазолино. Я раньше не замечал (или забыл), что в распалубке над «Распятием» (гениальным) сидит типичный Леня Глезеров, наш товарищ, как будто с натуры рисовали. А на ближайшем столбе – вот те на! – старый знакомец, св. Христофор, и на этот раз вполне благопристойного вида.

Покровитель путешественников, между прочим.

Иркутск – Байкал (2012)

Я вообще-то летнее время экономлю и ни на какие предложения не отзываюсь. Но тут предложили съездить на фестиваль в Иркутске, а я дальше Кургана ни разу не заезжал.

Это уже одиннадцатый фестиваль такого рода, и там появились свои традиции и ритуалы. Смысл некоторых я не очень понял, но об этом чуть позже.

Город Иркутск замечательный: наполовину деревянный, очень спокойный, очень живой, какой-то вольготный. Никакой агрессии даже в местах вечернего скопления. Никакой депрессивности. Много хороших (и недешевых) ресторанов, стильных кофейных заведений. Везде полно посетителей. Недавно открыли отличный книжный магазин с кофейной машиной.

Первые три фестивальных дня мы выступали в Иркутске на разных площадках: чтения, две дискуссии, пресс-конференция, мастер-класс. Во второй день пришлось выступать четыре раза – с одиннадцати утра (то есть с побудкой в четыре утра по московскому времени) и до вечера. На открытии и закрытии в красивом органном зале было довольно много народа – вся интеллигенция Иркутска, как нам сказали. Нормальная такая интеллигенция, как в любом большом провинциальном городе. Приветливые люди, слушают внимательно.

Совсем не то в городе Саянске, куда нас повезли на четвертый день. Так и не понял зачем, такой, видимо, сложился фестивальный ритуал. Сам город производит впечатление странное: едешь четыре часа по совершенно плоской безлесной равнине и въезжаешь наконец в новенький (основан в 1970 году) городок из серого силикатного кирпича, неправдоподобно чистый и пугающе тихий. Словно заколдованный. Население, сказали, пятьдесят тысяч, но оно куда-то попряталось; людей вообще никаких не видно. Две женщины с отчаянно-недобрыми лицами встречают у входа в библиотеку, строем ведут в столовую, насильно кормят, потом ведут обратно. Долгая дорога сквозь пыльные книжные ущелья мимо стендов с журналами «Наш современник» и «Сибирские огни» приводит в зал, где нас дожидаются человек семьдесят самого мрачного и недружелюбного вида. Скоро выясняется, что некоторые из них усердно готовились к нашему приезду: прочитали стихи, выписали цитаты, подготовили обличительные речи. Когда началась дискуссия, я сразу ушел курить, а когда вернулся, шла уже линия защиты. Выступал смущенный вице-мэр: «Я уверен, что у наших гостей есть и другие стихи: и о патриотизме, и о любви; просто сегодня они решили их не читать». В завершение каждому подарили по сумке подарков: брошюра о городе, стихи местных авторов, блокнотик в тисненной обложке, куколка-оберег. Мы еле вырвались.

Не удержусь и процитирую из брошюры: «В городе семнадцать творческих коллективов, из них шесть имеют звание “народный”. Горожане с удовольствием посещают концерты хора ветеранов войны и труда, духового оркестра, ансамблей танца “Ручеек” и “Альянс”, ансамблей песни “Лучинушка”, “Вишенка”, камерного хора, квинтета “Каравай”. Традиционно проводится до 1500 массовых мероприятий в год». Последняя цифра очень меня интригует.

Следующий пункт маршрута – городок Зима, получивший известность как (фиктивная) родина поэта Евтушенко. Меньше часа езды от Саянска, а какая разница. У ворот дома-музея поэта, украшенных лентами, встречают хлебом-солью, запевками под гармошку и рифмованными приветствиями. Говорят, раньше встречали в кокошниках, но я кокошников что-то не приметил. Раннее пробуждение, долгая дорога и загадочный город Саянск сделали свое дело: Зима вспоминается отдельными вспышками как похмельный сон. Вот девочка-муза в белом марлевом платье подносит цветы. Вот Аркадий Штыпель зажигает Факел творчества и передает его местным детям.

На поэтическое чтение пришли человек сорок, несколько милых бабушек специально приехали из соседней деревни. Открывал (и закрывал) выступление Дмитрий Паленый, местный бард, точнее, шансонье: «русский шансон», вполне на уровне, не хуже прочих авторов этого рода, включая знаменитого Стаса Михайлова. Крупный бритый парень с крестом, во внешности какой-то намек на близость к криминалу. Так и оказалось: местный милиционер. За ним выступил мэр, охарактеризовав нас как видных представителей истинно русской поэзии. Что-то такое, впрочем, говорил и саянский начальник. Я сначала недоумевал: как это у них сочетается с моим и Штыпеля внешним обликом? Потом сообразил, что это определение-приставка, вроде «красна девица» или «белы рученьки». Других поэзий просто не бывает.

Провели нас и по музею, потом повезли в ресторан, где стол уже ломился. То есть принимали как Настоящих Писателей. А по городку тем временем полз невероятный слух: «приехали писатели – все трезвые».

Мои компаньоны действительно оказались почти непьющими, за четыре дня я как-то стосковался по собутыльнику, и тут, сидя рядом с Паленым, оживился не в меру. За второй бутылкой мы с новым другом быстренько перетерли за акмеизм, он спросил, не встречался ли я с Анной Ахматовой, но, в общем, удовлетворился Рейном. С ним бард уже общался на одном из прежних фестивалей, и тот ему сказал, что в его, Димона, стихах нет погрешностей (согласитесь: ведь гениальная формула; надо запомнить).

Прощаясь, я приблизил свое лицо к его большому, очень гладкому лицу и строго спросил: «Скажи, Дима, ты не пытаешь невинных?» Он даже отшатнулся: «Да вы что? Наоборот!» Что именно происходит, когда наоборот, я, правда, не понял. Но уточнять не стал.

На следующий день поехали на Байкал, на остров Ольхон. Проехали поселок Усть-Орда с новеньким дацаном, речку Куда. Земля уже не плоская; серо-зеленые и фиолетовые холмы. Переправились на пароме, приехали в поселок Хужир с широченными улицами, больше похожими на длинные площади. Лежат коровы. Ходят коровы. Интуристы фотографируют коров, те стоят не шелохнувшись. Проезжает машина, поднимая светлую деревенскую пыль. Висит запах копченой рыбы.

Омуля продают на каждом шагу: слабо засоленного, горячего копчения, вяленого. Мне больше всего понравился сагудай: сырой перченый омуль сильного засола (это название мне знакомо по Норильску, но вкусовое впечатление иное, незнакомое). У входа в краеведческий музей стоит омулевая бочка – славный корабль.

Мы прожили на Ольхоне два дня, тоже где-то выступали, но по разу в день, без напряжения, в основном купались и гуляли. Здесь очень красиво. Вроде бы и похоже на многое – сосны на песке, те же растения, что в Крыму, – но нет, все другое. Другой свет – как будто с дополнительной белой подсветкой. И еще какое-то сложное «островное чувство», как на Соловках.

В самолете через ряд от меня сидела девушка – ожившая «Мадонна Бенуа», женщина-дитя. Все время полета она читала какую-то книгу, обильно подчеркивая красной шариковой ручкой и чему-то улыбаясь. Чтение явно забавляло девушку; смех, не вырываясь наружу, как-то перекатывался в ее небольшом теле. Меня заинтриговало такое смешливое штудирование, я подался вперед и напряг зрение: девушка читала «Лекции об искусстве» Джона Рескина.

Грузия (2012)

Тбилиси – меланхолический город. Мне показалось, что меланхолия изначально владела гением этого места, но нынешнее состояние города ее по-своему усиливает. По сегодняшнему Тбилиси нужно научиться ходить. Как, впрочем, и по Москве. Но в Москве нужно находить самые старые районы, а здесь – научиться их обходить: сейчас это соединение стройплощадки и ужасной, какой-то окончательной разрухи. Впечатление тягостное. Самый разрушенный район – под монументом Матери-Грузии в самой высокой точке города, удручающе бездарным. В темноте его еще и подсвечивают.

Нынешний облик Тбилиси – это отчасти и психологический портрет действующего президента. Половина старого города выглядит как после землетрясения, а вдоль Куры растут дикарски несуразные и вызывающе дорогие новостройки: дворец правосудия (самый большой в мире) – груда стеклянных ящиков, накрытых блинами на тоненьких ножках; новый мост в форме коровьего седла; две изогнутые трубы неведомого (и непредставимого) назначения. Словно кучу светящихся пластмассовых игрушек вывалили посреди изумленного города.

Первый день уходит на то, чтобы научиться все это не брать в расчет, а ходить по каким-то «средним» местам: страшно обшарпанным, но жилым – живым, трогательным, обаятельным. Нам повезло, мы жили в самом средоточии этой городской жизни, в бывшем еврейском районе, два шага от улицы Леселидзе. Это, похоже, самая милая и веселая улица Тбилиси – изгибается серпантином, сплошь в лавочках, духанах, маленьких пекарнях, обсажена по обеим сторонам старыми платанами с облезлыми стволами. От нее нужно раз шесть свернуть в нужную сторону, и попадешь в наш двор.

Утром ходит мужик-мацонщик, кричит заунывно: «Мацони-и! Малако-у!» Вечером проходишь мимо темноватых двориков, оранжевый свет сквозь листву, старушки на лавочках, стайки детей, группы красивой молодежи… Короче, Иоселиани. Растут виноград, гранаты, фиги. (Есть еще неведомый фрукт схматоли: размером со сливу и вкусом твердого яблока.) Грустно, что когда-то весь город был таким. Нужно было приехать лет двадцать назад.

Боюсь только, что двадцать лет назад с едой было бы куда хуже. Опять вспомнил знаменитую фразу Алены: «Ну, в этот раз мы широко жили: и ели, и нищим подавали». Нищих столько, что на них ушли какие-то реальные суммы. Но основные деньги мы все же проели, хоть это было и непросто. Посещение Грузии – еще и кулинарный туризм. Все эти их хачапури, сациви и аджапсандалы, фаршированные баклажаны, мужаки (маринованные свиные ножки), купаты, перепелки, мясо всех видов и, конечно, хинкали, хинкали, хинкали. Форель и барабулька. Вкусно везде, дешево почти везде. В один из дней мы так зверски проголодались, что в ближайшем ресторане заказали половину меню да бутылку водки, да потом еще одну. Счет принесли на 97 лари (1 доллар – 1,65 лари). На четверых. С учетом чаевых.

Грузинское вино – это, конечно, миф советских времен, но чача заслуживает всяческих похвал.

Какие еще наблюдения? Ездят как в Каире. При общей вежливости автомобилисты относятся к пешеходам, как будто их нет. Как будто это тени, сквозь которые при случае можно и проехать. Понятия очереди не существует. Это не хамство, просто нет такого понятия.

На стене под Мтацминдой граффити: «Я пью за разоренный дом, / За злую жизнь мою» и далее по тексту, только с грамматическими ошибками. Смысл некоторых граффити непонятен: «140 умершы ждет похожести». Жажда мести, что ли?

Но Грузия – это, понятное дело, не только Тбилиси. На четвертый день мы решили куда-то выехать. Сначала недалеко – в Джвари и Мцхету. Сделать это оказалось несложно: согласился первый же остановленный таксист. Зовут Нодари, нашего возраста, поджарый и легкий, с очень морщинистым лицом и живыми черными глазами. Мне понравилось, как равнодушно он кивнул на предложенную цену, а потом не торопил нас ни словом, ни делом. Скорее наоборот.

Уезжать не хотелось. Джвари, мощный храм шестого века, из темно-коричневого туфа, стоит на горе, и оттуда видно, как сливаются Арагва и Кура, «обнявшись, будто две сестры». Трусит мимо худющая лисица – кожа да кости.

Видна и Мцхета, на другом берегу Арагвы, с главным храмом Светицховели – двенадцати апостолов (на табличке написано «опостолов»). Издали Светицховели кажется храмом, каких много. Вблизи понимаешь, что таких больше нет нигде. Одиннадцатый век, восстановлена в четырнадцатом. Зеленоватый и рыжеватый туф. Гениальная.

Мы решили договориться с нашим шофером и на завтра, поехать подальше, в Бетанию. Нам сказали, что туда можно сторговаться за сто пятьдесят лари. Сторговаться не удалось, Нодари даже ужаснулся: «Зачем такие деньги – нет, столько не возьму, мне лишнего не надо».

Дорога с трассы на Бетанию оказалась чудовищной, ехали почти на ощупь, а за два километра слезли и пошли пешком по такой крутой дороге, что трудно было идти даже вниз. Обратно я дошел на каком-то вдохновении. Но дело того стоило. Маленький действующий монастырь на крутом склоне, ничего вокруг, внутри две церкви тринадцатого века, одна вроде Светицховели (попроще, конечно), другая маленькая двускатная, из белого камня и по виду совершенно итальянская: та же разбивка стен, те же львиные головы. Только резьба орнамента другая. Молодой бородатый монах отпер храм, внутри росписи.

На обратном пути выехали сквозь туман на гору с прекрасным видом во все четыре стороны, разложили на капоте кое-какую еду, открыли «Саперави». Этим заинтересовались сразу четыре ястреба, один кружил совсем близко. По склонам клочковатыми облаками быстро перемещался туман. Счастье.

Еще заехали на Мтацминду.

Мы всучили Нодари на десять лари больше назначенной им суммы, он согласился с трудом и с условием: «Завтра привезу мясо и вино, будем делать шашлыки». Вино было домашнее, а мясо (довольно дорогое) он купил по дороге в каком-то специальном ларьке с колоритными продавцами. Рядом женщина фасовала домашний сыр, мы хотели купить, но нам отдали так, в подарок. «Какие все вежливые!» – восхитился я. Нодари удивился: «Так ведь и мы их не ругаем».

Это была уже третья поездка. По дороге показался вдали городок абхазских беженцев: домики-клетушки впритык, красные крыши. Где-то совсем рядом уже стоят русские части. Церковь в Самтависи (XI–XVI) – очень стройная, вокруг остатки монастырских стен. Проехали Гори с огромным мемориалом Сталина, рядом заключенный в узорчатую каменную оправу домик, где он якобы родился.

Мы ехали в Уплисцихе – пещерный доисторический город на горе. Там носятся по камням крупные светлые ящерицы с оранжевыми глазками и как бы стальными коготками. Вблизи скалы с горизонтальными складками, вдали – вертикальные утесы. Внизу Кура, в этом месте мелкая, мальчишки, стоя по колено в воде, ловят руками форель.

Нодари привез с собой все необходимое – растопку, дрова из старой лозы. За приготовлением шашлыка следили две собаки, тоже замечательно вежливые. Шашлык удался, и даже Нодари выпил стакан вина, подняв тост за дружбу. За три дня мы действительно почти сдружились и кое-что о нем узнали. Четыре года работал в Лондоне, на заводе, выучил английский. Полгода сидел в английской тюрьме, за что, не сказал, но восхищался условиями: «Только бассейна там нет, а так – все тренажеры-шменажеры, занимайся чем хочешь, век бы не выходил».

Прощаясь в аэропорту, обнялись. «Знайте, что в Грузии у вас есть друг».

Львов (2012)

Все мне говорили: «Львов? Замечательный». Не то слово. Поражает, что это город совершенно европейский – и не только по части архитектуры, но и по ощущению. Исторический центр сплошь старый, без новых заплат, но и вокруг тянутся вдоль парков районы, застроенные только хорошим европейским модерном (или предмодерном). Старые булыжные мостовые. Из мерзких чудовищ последних лет, сотнями которых застроены Киев и Харьков, здесь только одно – какой-то банк. Но даже не это главное. Нет ни московской косметики, ни тбилисской разрухи, здания выглядят потерто, но достойно, аккуратно – ровно на свой возраст. Это значит, что за ними все время приглядывали – подновляли, ремонтировали. А куда смотрела советская власть? Непонятно.

Однажды, увидев неуклюжий монумент на фоне неправдоподобно гадкой стелы, вздохнул: «Нет, все-таки советы оставили свой отпечаток». Но ошибся: это был памятник Степану Бандере.

Но и от толпы ощущение какое-то спокойное, доброжелательное – европейское. Архитектура, что ли, так действует? То есть пространство и городская среда опять (как и в Калининграде) оказываются влиятельнее состава населения. Интересная, между прочим, тема для размышлений.

Центр города – квадратная площадь Ринок с ратушей посередине, обстроенная домами шестнадцатого – восемнадцатого веков, которые хочется назвать дворцами. Ходят девушки в старинных платьях, продают букетики цветов или леденцы на палочках. Ездит взад-вперед телега на колесах: передвижной бар, желающие вращают педали и одновременно выпивают. На каждом углу музыканты, живые статуи. Все заведения полны. Солнце, тепло. Рамбла какая-то.

А ведь это была среда и середина дня. Нам только что выдали бесплатные талоны на питание – в определенном месте. Местом этим оказался ресторан на Ринке «Найдорожча ресторацiя Галичины». На стене висит что-то среднее между картиной и таблицей: «Шевченко и масоны». В туалете три ступеньки ведут к деревянному трону, стены заклеены картинками Босха, тихо наигрывает джаз. Выходить не хочется.

Кроме талонов на питание были еще и суточные, и вовсе не малые, да гостиница четыре звезды на четверо суток. А называлось все это предприятие «19-й форум видавцiв» (издателей): восемьсот приглашенных, столько же заявленных выступлений (это за четыре-то дня). А откуда деньги? Развешенный всюду слоган форума, на мой слух, читается двусмысленно: «Обирай литературу!» Я старался не внедряться, а побольше ходить по городу.

На следующий день стал фиксировать маршрут, чего не делал со времен Рима: чтобы потом все вспомнить по ходу движения – навязчивая фикция. Оказалось, что средневековый центр я пробежал уже вчера и пора выбираться за его пределы. Прошелся по улице Дудаева, бывшей Пушкина, по площади генерала Григоренко, вернулся в центр.

Перед памятником Ивану Федорову книжный развал: все заставлено ветхими раскладушками, на них разложены книги, в большинстве русские. Это выглядит немного странно, и вот почему: русской речи в этом городе нет вообще (в отличие от Тбилиси, где она на каждом углу, и не только у приезжих). Слышал всего несколько раз, и это точно были туристы. В ресторанах, магазинах, да и на самом форуме отвечают только на мове и так тараторят, что вообще не понять. Это какая-то политика.

День закончился в Музее сала, к вечеру превращающемся в ресторан. Не то чтобы я туда особенно стремился, но мои спутники вели там какое-то безумное чтение, а ужинать в одиночестве не хотелось. Это довольно забавное и стильное заведение, завешенное картинами, где знакомые изображения переиначены в тему сала и его употребления: супрематические картинки Малевича, например, или серии Уорхола. Но закусывать тоже пришлось фигурками из сала, что не очень приятно.

На третий день у меня было чтение (вместе с Колей Звягинцевым) в приятном небольшом кафе «Меделин» на углу Староеврейской улицы и маленькой площади-сквера с бильярдным столом. Вся улица в ресторанчиках и винарках с хорошим (и недорогим) крымским вином, упирается в сохранившееся прясло крепостной стены. Рядом улицы Русская, Армянская, Сербская.

Три первых дня было тепло и солнечно, а на четвертый вдруг холод и мелкий дождь, которому, казалось, нет конца. И показалась разумной идея Звягинцева: взять машину и съездить в Дрогобыч, город Бруно Шульца. Заодно заехать по дороге в Борислав, где Коля проходил военную службу. Местность сначала была плоская и неинтересная, потом начались предгорья Карпат: темно-синие горы в клочьях тумана. В Бориславе, по словам Коли, ничего за четверть века не изменилось, только место, где была его часть, казалось заброшенным и совершенно безлюдным. Но какие-то солдатики там все же были, и после долгих переговоров Колю пустили за железные ворота КПП – освежить воспоминания. И даже от денег отказались.

В этом городе есть ткацкая фабрика, когда-то принадлежавшая Шиндлеру и с соответствующей историей. По виду тоже заброшенная.

Дрогобыч – город небольшой и не очень плотный, но довольно живой, не депрессивный. Сразу за центром начинаются окраины. Много зданий приличной архитектуры – модерн, конструктивизм; почему-то много учебных заведений. Есть там и «музей» Бруно Шульца, но это просто мемориальная комната в местной, кажется, гимназии, и о посещении надо договариваться заранее.

Последнее впечатление было из самых ярких, хоть все и происходило в полутьме. С десяти вечера до шести утра в местном ТЮЗе была заявлена «ночь поэзии», слегка разбавленная какими-то музыкантами. В списке выступающих значился и я, но этот список был такой длины, что мне даже не удалось дочитать его до конца, и я решил, что без меня всем будет только легче. В последний момент мои спутники все же туда устремились, ну, и я заодно. Опоздали, чтение уже началось. Перед закрытыми стеклянными дверями толкалась немаленькая группа других опоздавших, а за ними – охранник в черном костюме и тетки-администраторши совершенно советского вида. Пускать никого не собирались, но спутники мои прорвались с криком, протащили и меня. Все это выглядело ностальгически – как на закрытом просмотре лет сорок назад. В зал не пройти, на балконе тоже нет мест, но можно постоять у стенки. Я посмотрел вниз: ни одного свободного места, многие стоят, как и мы. На сцене читают украинские стихи, авторов крупно проецируют на большой экран. Огляделся: в полутьме все слушатели показались мне модными молодыми красавицами и красавцами. Слушали очень внимательно, никто не переговаривался. Не в силах вынести это зрелище, сбежал минут через пятнадцать.

P.S. Мне говорили потом разные люди, что еще лет пять-десять назад Львов был в запустении и разрухе, но я не могу в это поверить. То есть не могу это себе объяснить: я-то знаю, как выглядят города после тотальной реставрации. Совершенно иначе: макетно, фанерно, музейно. Во Львове ничего подобного нет, это город совершенно живой. Может, потому, что его как-то обошли обе большие войны, массовых разрушений не было. А еще можно предположить, что мое зрение как-то предварительно настроено на полный ужас, а когда его нет, то отдельные недостачи не принимаются в расчет и как-то не замечаются.

Теперешнее население Львова раздражает решительно всех, но я был настолько очарован городом, что к жителям не слишком присматривался. Люди как люди. В центре в основном молодежь – то есть племя незнакомое и всюду примерно одинаковое. Агрессии не чувствуется, что сразу помещает российского жителя, москвича в особенности, в какую-то оранжерею.

Я знаю, впрочем, что именно в этом отношении впечатления туриста совершенно недостоверны. Мы впервые пересекли границу нашей родины в 1988 году, приехали в Югославию. Отдыхали в Будве, побывали в Дубровице, Мостаре и Белграде. Мостар, правда, и тогда оставил какое-то тревожное впечатление, но остальные города дышали покоем и радушием.

Продолжать мысль, думаю, не надо. Я к тому, что в этом плане могут случиться самые неожиданные «ошибки в путеводителе».

Сноски

1

Все в порядке?

2

Маленькое приключение.

3

Австрийцы говорят о себе, что, живя между немцами и итальянцами, они переняли у немцев их беззаботность, а у итальянцев – их пунктуальность. Беззаботность Эриха действительно немецкая: в конечном счете он выполняет все обязательства. Только с итальянской пунктуальностью.


Купить книгу "Ошибки в путеводителе" Айзенберг Михаил

home | my bookshelf | | Ошибки в путеводителе |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу