Книга: Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау



Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау

Джуно Диас

Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау

Посвящается Элисабет де Леон

Галактус… какой ему прок от кратких безымянных жизней?

Комикс «Фантастическая четверка».Стэн Ли и Джек Керби(Т. 1, № 49, апрель 1966 г.)

Господи, храни всех спящих!

От пса, что на Райтсон-роуд смердит,

До меня, когда я стал псом бродячим;

Если любовь к островам этим – моя поклажа,

Душа из гнили крылья соорудит.

Но и душу сумели мне потравить

Дворцами, лимузинами и всякой лажей.

Китаеза, ниггер, сириец, креол,

Плюнул я на их карнавал и ушел —

Принимаю морские ванны, живу на дороге.

Я знаю эти острова от Моноса до Нассау,

Матрос с ржавой головой и глазами, как море,

По кличке Светляк, здесь так называют

Всех рыжих ниггеров, и я, Светляк, припоминаю:

Когда-то эти задворки империи были раем.

Я просто рыжий малый, что в море души не чает,

Образован, и недурно – для третьего мира сойдет,

Во мне, ниггере, сидят и голландец, и англичанин,

А значит, либо я никто, либо народ.

Дерек Уолкотт

Copyright © 2007 by Junot Diaz

© Елена Полецкая, перевод, 2014

© Фантом Пресс, оформление, издание, 2014

* * *

Рассказывают, он прибыл из Африки, приплыл безбилетником, затаившись в плаче обращенных в рабство, а потом излился смертной отравой на земли народа таино[1] ровно в тот миг, когда один мир сгинул и возник другой; этого демона втащили в мирозданье через врата кошмаров, сквозь трещину, образовавшуюся там, где лежат Антильские острова. Fuku americanus, или попросту фуку́, – в общем это означает «проклятье» или некий «злой рок», а конкретнее – Проклятье и Злой Рок Нового Света. Его еще называют адмиральским фуку́, потому что Адмирал[2] был разом и его повивальной бабкой, и одной из его самых заметных жертв среди европейцев; пусть Адмирал и «открыл» Америку, но умер он в нищете, страдая от сифилиса и внимая ангельским голосам (якобы). В Санто-Доминго, земле, которую он любил сильнее прочих (и которую Оскар в итоге назовет «нулевой отметкой Нового Света»), само имя Адмирала превратилось в синоним обеих разновидностей фуку́, большой и малой; произнести вслух это имя или даже услышать, как кто-то другой его произносит, все равно что накликать беду на себя и своих близких.

Впрочем, как фуку́́ ни величай и какое происхождение ему ни приписывай, ясно, что толчком к его бесчинствам послужило появление европейцев на Островах, и с тех пор мы в дерьме. Может, Санто-Доминго и впрямь «нулевой километр» фуку́, его порт прибытия и главная резиденция, но не будем забывать, что все мы – дети этой страны, нравится нам это или нет.


И заметьте, фуку́ – вовсе не древняя история, не байка про призрака, зарытого в далеком прошлом и более не способного стращать людей. В жизни моих родителей фуку́ был реальнее некуда – тем, во что так называемые простые люди с готовностью верили. У любого имелся знакомый, работавший в президентском дворце, и точно так же у любого имелся знакомый, которого сожрал фуку́. Как говорится, это носилось в воздухе, хотя в беседах фуку́ обычно не затрагивали; впрочем, и другие наиболее важные темы тоже. Однако в те старинные деньки фуку́ жировал, у него даже был личный промоутер, или верховный жрец, называйте как хотите. Наш тогдашний пожизненный диктатор Рафаэль Леонидас Трухильо Молина.[3] Никому не ведомо, кем был Трухильо, слугой фуку́ или его хозяином, исполнителем или начальником, но очевидно, что между ними существовало взаимопонимание, эти двое были близки. Люди, и не только простые, но и образованные, верили, что всякий, кто замышляет против Трухильо, навлекает невероятной силы проклятье на себя и своих потомков до седьмого поколения, а то и глубже. Стоит лишь плохо подумать о Трухильо, и – бац! – ураган смоет ваш дом в море или – бац! – камень упадет прямо с неба и раздавит вас, а то и – бац! – креветка, съеденная на завтрак, к вечеру обернется фатальным заворотом кишок. Вот почему любой, кто пытался убить диктатора, всегда попадался, вот почему ребята, что в итоге его прикончили, приняли столь ужасную смерть. Взять хотя бы Кеннеди, чтоб его. В 1961-м он дал добро на уничтожение Трухильо, приказав ЦРУ доставить оружие на Остров. Промашка вышла, босс. Умные головы в разведке не сообщили Кеннеди главного, того, что было известно всем доминиканцам от мала до велика, от богатенького белого хабао из Мао до последнего нищего охламона-гюэя из Эль-Буэя, от старейшего долгожителя-ансьяно из Сан-Педро-де-Макорис до самого мелкого шкета-карихито из Сан-Фанциско: на семью того, кто убьет Трухильо, обрушится такой страшный фуку́, по сравнению с которым злой рок Адмирала покажется сущей фигней.


Хотите знать окончательный и исчерпывающий ответ на вопрос комиссии Уоррена «Кто убил Джона Кеннеди?» Тогда позвольте мне, вашему смиренному хранителю, поведать чистейшую божескую правду: это была не мафия, и не Линдон Бэйнс Джонсон, и не Мэрилин охренительная Монро. Не пришельцы, не КГБ и не одинокий стрелок. Не «Охотничье братство Техаса», не Ли Харви Освальд и не Трехсторонняя комиссия.[4] Его убил Трухильо; его убил фуку́. Пресловутое проклятье семьи Кеннеди – откуда еще оно могло взяться, на фиг?[5] А как насчет Вьетнама? Почему, по-вашему, величайшая мировая держава вдруг проиграла войну стране третьего мира? Какому-то занюханному, уж простите, Вьетнаму. И возможно, вы сочтете любопытным такой вот факт: когда Штаты только разворачивались во Вьетнаме, 25 мая 1965 года президент Линдон Джонсон санкционировал незаконное вторжение в Доминиканскую Республику. (Санто-Доминго был Ираком, когда об Ираке еще и помину не было.) Американцы одержали блистательную победу, после чего многие войсковые подразделения и разведгруппы, участвовавшие в «демократизации» Санто-Доминго, сразу же перебросили во Вьетнам. И что, по-вашему, эти солдаты, техперсонал и шпики везли с собой в рюкзаках, чемоданах и нагрудных карманах? Что застряло в волосках их ноздрей, прилипло к подошвам ботинок? Всего лишь маленький подарочек от моего народа Америке, скромное вознаграждение за несправедливую войну. Точно, ребята. Фуку́.

Вот почему важно помнить: фуку́ не всегда разит со скоростью молнии. Иногда он запасается терпением, уничтожая несчастного поэтапно, как это случилось с Адмиралом или американцами на рисовых полях Вьетнама. Порой он действует медленно, порой быстро. Отчего его погибельный потенциал лишь крепчает – трудно предвидеть, когда он ударит, чтобы сосредоточиться в нужный момент. Впрочем, будьте уверены: подобно Дарксайду с его омега-лучами, подобно Морготу с его гнусными происками,[6] сколько бы фуку́ ни вилял и ни юлил, эта мразь всегда – повторяю, всегда – возьмет свое.


И неважно, верю ли я сам в это, скажем так, Великое Американское Проклятье. Когда поживешь столько, сколько прожил я, в стране, «излюбленной» фуку́, тебе порасскажут множество разных историй. В семье любого жителя Санто-Доминго кто-нибудь да сталкивался с фуку́. Мой тио, дядя, из Сибао, отец двенадцати дочерей, утверждает, что сыновей у него нет, потому что прежняя возлюбленная наслала на него проклятье. Фуку́. Моя тиа, тетушка, уверена, что не обрела счастья в жизни, потому что рассмеялась на похоронах соперницы. Фуку́. А мой абуэло, дедушка, убежден, что рассеяние доминиканцев по свету – месть Трухильо своему народу за то, что народ его предал. Фуку́.

Отлично, если вы не верите в подобные «предрассудки». И даже больше чем отлично – это просто потрясающе. Ибо во что бы вы ни верили, фуку́ верит в вас.

Совсем недавно, заканчивая эту книгу, я запустил словечко фуку́ на доминиканский форум – из чистого любопытства; я ведь теперь такой умный, образованный. И что? Меня, блин, завалили комментариями. Видели бы вы, сколько я их получил. И продолжаю получать. И не только от доминиканцев. Пуэрториканцы хотят обсудить своих фуку́, у гаитян тоже имеется какая-то схожая дрянь. Историй про фуку́ – чертова пропасть. Даже моя мать, которая почти никогда не вспоминает вслух Санто-Доминго, вдруг поделилась своими соображениями на эту тему.

Думаю, вы уже догадались, что у меня есть своя история про фуку́. Как бы мне хотелось объявить ее лучшей из всех известных – фуку́ниана номер один, – но не могу. Моя история не самая страшная, не самая точная, не самая жестокая и не самая красивая.

Она просто держит меня за горло и не отпускает.


Я до конца не уверен, понравилось бы Оскару такое жанровое определение – история про фуку́. Он был несгибаемым приверженцем фантастики и фэнтези, полагая, что именно в этой стилистике мы все и живем. Он бы спросил меня: что на свете фантастичнее Санто-Доминго? И невообразимее Антильских островов?

Но теперь, когда я знаю, чем все закончится, я должен задаться вопросом: что на свете больше, чем фуку́?


И последнее, ей-богу, последнее замечание, прежде чем штат Канзас отправится баиньки: когда произнесенное вслух имя Адмирала или оброненное невзначай «фуку́» вгоняет в дрожь, люди в Санто-Доминго с давних пор прибегают к проверенному средству – одному-единственному, другого не существует, – чтобы предотвратить катастрофу, не позволить беде скрутить тебя, к одной-единственной надежной защите, способной обезопасить тебя и твою семью. Разумеется, эта выручалка – слово. Просто слово (сопровождаемое обычно энергичным скрещиванием указательных пальцев).

Сафа. Нечто вроде «чур меня».

В былые времена это слово употребляли много чаще и, скажем так, шире; городская жизнь многих расслабила. Тем не менее существуют люди, вроде моего тио Мигеля, обитающего в Бронксе, который «сафит» все подряд. Старая школа, что поделаешь. «Янкиз» ошиблись в финальной подаче – сафа; угощаешь человека пассифлорой – сафа. Сафа круглые сутки – в надежде, что злой рок не успеет тебя зацепить. И сейчас, когда я пишу эти слова, я спрашиваю себя: а может, моя книга – тоже сафа? Мое очень личное контрзаклятье.

1

Один

Фанат из гетто на краю света

1974–1987 годы

Золотой век

Наш герой был мало похож на доминиканских «крутых пацанов», о которых столько разговоров вокруг, – он ни разу не убегал из дома, не западал на выпивку и в плейбоях с миллионом «классных телок» в послужном списке тоже не числился.

С женщинами парню, считай, не везло (как это не по-доминикански с его стороны), за исключением разве что единственного эпизода в самом начале его жизни.

Ему было семь тогда.

В ту благословенную раннюю пору Оскар был почти Казановой. Этаким симпатягой дошкольного возраста, что всегда норовит поцеловать девочку или прижаться к ней покрепче в соответствующем па лихой румбы. Он был среди первых, кто научился танцевать перрито, и пускался в пляс при каждом удобном случае. Потому что в то время он был (пока еще) «нормальным» доминиканским мальчиком из «типичной» доминиканской семьи, а его ужимки уличного приставалы считались чем-то совершенно естественным и одобрялись его приятелями. На вечеринках – ах, сколько их было, этих вечеринок, в славные семидесятые, до того, как манхэттенский Вашингтон-Хайтс сделался сплошь доминиканским, а Бергенлайн в Нью-Джерси застрекотал по-испански по крайней мере на протяжении ста кварталов, – так вот, подвыпивший родственник непременно подталкивал Оскара к какой-нибудь девочке, и затем гости, повизгивая от восторга, наблюдали, как дети самозабвенно крутят бедрами, ну прямо как большие.

Жалко, вы не видели его тогда, вздыхала мать Оскара на закате своих дней. Он был нашим маленьким Порфирио Рубиросой.[7]

Другие мальчики его возраста обходили девочек за милю, словно те были чудищами, пострашнее Годзиллы. Но только не Оскар. Парнишка обожал женщин, и «подружек» у него водилось хоть отбавляй. (Он был плотным ребенком, неумолимо обраставшим жирком, но мать следила, чтобы он был красиво пострижен и одет, и, прежде чем у него изменились черты лица, на ранних фотографиях Оскар предстает с чудесными горящими глазами и очаровательно пухлыми щечками.) Подруги его сестры Лолы, приятельницы матери, даже соседка Мари Колон, почтовая служащая за тридцать с ярко-красными губами и задом, что раскачивался при ходьбе, словно колокол, – все кокетничали с ним (с высоты своего положения, разумеется). Эсе мучачо эста буэно! Какой милый мальчик! (А как насчет того, что он принимал их комплименты за чистую монету и ему явно не хватало родительского внимания? Да никак, ерунда!) Летом, когда семья навещала бедных родственников в ДР, он был особенно невыносим. Стоя перед домом своей абуэлы, бабушки, Крошки Инки, Оскар кричал проходившим мимо женщинам: «Ту ерес гуапа! Ту ерес гуапа! Ты красивая!» – пока некий адвентист седьмого дня не нажаловался абуэле и та не заткнула слюнявый рот этому комментатору хит-парада. Мучачо дель диабло! Чертов мальчишка! Тут тебе не кабак!

То был подлинно золотой век семилетнего Оскара, достигший апогея осенью, когда у парнишки одновременно появились две маленькие подружки и он пережил свою первую и единственную любовь втроем. С Марицей Чакон и Ольгой Поланко.

Марица дружила с Лолой. Длинные волосы, неприступный вид, прелестное личико – она могла бы сыграть Деху Торис в детстве, «марсианскую принцессу». Ольга, напротив, к друзьям семьи не принадлежала. Она жила в конце квартала, в доме, битком набитом пуэрториканцами, которые постоянно торчали на крыльце, распивая пиво, чем мать Оскара была крайне недовольна. (Зачем было тащиться сюда, гневно вопрошала она. Пиво можно и дома хлестать.) У Ольги водилось чуть ли не девяносто родственников, и всех звали Гектор, или Луис, или Ванда. А поскольку ее мать была уна мальдита боррача (как выражалась мать Оскара), проклятой пьянчужкой, от Ольги иногда дурно попахивало, за что сверстники и прозвали ее мисс Вонючка.

Вонючка или нет, но она была такой тихой, так легко соглашалась повалить себя на землю, чтобы побороться, а заодно питала вроде бы искренний интерес к фигуркам из «Звездного пути», и Оскару все это очень нравилось. Марица же была просто красивой, тут незачем искать каких-либо иных мотиваций, и вдобавок соседкой, и не иначе как в минуту гениального прозрения Оскар решил заняться обеими девочками сразу. Сперва он приврал, будто с ними хочет встречаться волшебник Шазам,[8] его любимейший герой из комиксов. Но стоило им согласиться, как он отбросил всякое притворство. Не Шазам хочет – сам Оскар.

В те куда более невинные времена максимальная близость между ними выглядела так: на автобусной остановке они держались за руки, стоя вплотную друг к другу, чтобы никто не видел, а на прощанье, прячась за кустами, Оскар торжественно целовал в щеку обеих по очереди, сначала Марицу, потом Ольгу. (Вы только посмотрите на этого маленького мачо, говорили подруги его матери. Ке омбре. Каков мужичок.)

Троица протянула в таком составе лишь одну незабываемую неделю. Однажды после уроков Марица зажала Оскара в укромном уголке за качелями и выдвинула ультиматум: либо она, либо я! Взяв Марицу за руку, Оскар со всей серьезностью и велеречивостью заверил ее в своей любви и напомнил о договоре – между ними троими все должно быть поровну. Но Марица уперлась. От трех старших сестер она уже знала все о том, что способно таиться под этим прекраснодушным поровну. Если ты ее не бросишь, ко мне больше не подходи! В Марице, девочке с шоколадной кожей и раскосыми глазами, уже бурлила энергия Огуна, покровителя воинов и охотников, и этой мощью она будет обрушиваться на людей всю свою жизнь. Вернувшись домой, Оскар бросился искать утешения в мультиках, нарисованных еще до пришествия корейских потогонных киномастерских, – «Подобные Гераклу» и «Космический призрак». Что с тобой? – спросила мать. Она собиралась на свою вторую работу, экзема на ее руках казалась прилипшим к коже мясным соусом. Когда Оскар прохныкал «девочки», мамаша де Леон едва не взорвалась. Ту та йорандо пор уна мучача? Ты распустил нюни из-за девчонки? Она поставила Оскара на ноги, дернув за ухо.

Мами, не надо, закричала его сестра, не надо!

Мать швырнула его на пол. Дале ун гайета-со, врежь ей как следует, посоветовала она, тяжело дыша, и вот увидишь, эта маленькая шлюшка тебя сразу зауважает.

Будь он другим дурачком, он бы задумался насчет «врезать». Да и рос он не совсем без отца, так что было кому показать пацану маскулинные приемы; просто в Оскаре напрочь отсутствовали воинственные наклонности. (В отличие от сестры; та дралась с мальчишками и отбивалась от целых стай черных девчонок, ненавидевших ее за тонкий нос и почти прямые волосы.) Боевой дух Оскара стремился к нулевой величине; даже Ольга, руки-спички, могла его пристукнуть, когда он, по ее мнению, говорил глупости. Так что агрессию и запугивание он отмел сразу и погрузился в размышления. Впрочем, думал он недолго. В конце концов, Марица была красивой, Ольга – нет; от Ольги порою воняло уборной, чего не скажешь о Марице. Марицу пускали в их дом, Ольга была не вхожа. (Пуэрториканка здесь, у нас? – фыркала мать. – Хамас! Никогда!) Логика лоха «да/нет», насекомые мыслят примерно по той же схеме. С Ольгой он порвал на следующий же день на игровой площадке, под наблюдением Марицы, и как же Ольга плакала! В обносках с чужого плеча, ботинках на четыре размера больше, чем надо, ее трясло, как ветошь на ветру! Сопли ручьями текли у нее из носа, и вообще!



Позже, когда и он, и Ольга превратились в непомерно толстых фриков, Оскара нет-нет да пронзало чувство вины: стоило ему завидеть Ольгу на улице – вот она шлепает вперевалку по тротуару или тупо смотрит прямо перед собой, дожидаясь автобуса, – он спешил проскочить мимо. До какой степени, спрашивал он себя, его тогдашняя «реальная крутость» поспособствовала нынешней тормознутости этой девушки. (Помнится, порывая с ней, он ничего не ощущал; даже слезы Ольги его не тронули. Что ты как маленькая, сказал он.)

Чувствительность, однако, вернулась в полном объеме, когда Марица бросила его. Как же ему было больно! Спустя всего неделю после того, как он послал Ольгу к чертям собачьим, Оскар, прихватив свою любимую коробку для завтраков, разукрашенную сценками из «Планеты обезьян», отправился на автобусную остановку, где обнаружил Марицу в компании этого урода Нельсона Пардо; они держались за руки. С Нельсоном Пардо, с виду вылитым неандертальцем Чака из «Земли проклятых»! С Нельсоном Пардо, полным кретином, воображавшим, будто луна – лишь пятно, по рассеянности не стертое Создателем. (И уж он-то до нее доберется и эту оплошность исправит, уверял Нельсон одноклассников.) С Нельсоном Пардо, освоившим искусство вламываться в чужие дома еще до того, как вступил в ряды морских пехотинцев и потерял восемь пальцев на ногах в Первой войне в Заливе. Сперва Оскар решил, что ему померещилось: солнце било в глаза, и в придачу он не выспался. Он стоял рядом с ними, любуясь своей коробкой для завтраков, – демонический доктор Зейус выглядел как живой. Но Марица ему даже не улыбнулась! Она его словно не замечала. Мы обязательно поженимся, говорила она Нельсону, и тот скалился как дебил, поглядывая в ту сторону, откуда должен был прийти автобус. От обиды Оскар не мог рта раскрыть; он сел на бордюр, в груди у него набухало нечто огромное и настолько страшное, что он вдруг, сам того не желая, расплакался. На остановку подоспела его сестра Лола, спросила, в чем дело; он лишь помотал головой в ответ. Гляньте на этого пидарасика, хихикнул кто-то. А кто-то другой пнул его любимую коробку для завтраков, поцарапав лицо генералу Урко. Когда он вошел в автобус, все еще в слезах, шофер, бывший наркоман, гордившийся тем, что излечился от пристрастия к ангельской пыли, бросил ему: блин, что ты как маленький, ей-богу.

Так как же тот разрыв подействовал на Ольгу? Хотя на самом деле он спрашивал о другом: как тот разрыв подействовал на него самого?

Оскару казалось, что с того момента, как Марица бросила его, – Шазам! – жизнь его покатилась под откос. Он начал толстеть, и за несколько лет его разнесло. Подростком ему пришлось особенно туго: лицо, напоминавшее яичницу, более не находили «миленьким», прыщей, проросших сквозь кожу, он стеснялся до судорог, а его увлечение НФ – великим жанром! – о котором прежде никто дурного слова не говорил, вдруг превратилось в синоним лузерства с большой буквы «Л». Завести друзей не получалось, хоть тресни; он был слишком женоподобным, слишком застенчивым и (если верить соседским ребятам) слишком странненьким (любил вставлять в разговор умные слова, заученные накануне). К девочкам он больше не приближался, поскольку в лучшем случае они его игнорировали, а в худшем визжали, обзывая жирной гадиной, гордо аскеросо. Танец перрито канул в вечность, и он не помнил, когда подруги матери в последний раз называли его «мужичком». И после Марицы он долго, очень долго никого не целовал. Будто все, чем он мог привлечь девчонок, сгинуло за одну гребаную неделю.

Не сказать, чтобы его «девушкам» больше повезло в жизни. Сдается, карма безлюбости, поразившая Оскара, накрыла и их тоже. В седьмом классе Ольга, преобразившаяся в огромное и страшное существо (наверняка тут не обошлось без генов тролля), начала пить, хлебая ром прямо из горла; из школы ее в итоге забрали, потому что она повадилась выходить на середину комнаты, где ребята после уроков делали домашнее задание, и орать что было мочи: СУКИ! Даже ее грудь, когда она наконец пробилась, пугала своей обвислостью. Однажды в автобусе Ольга обозвала Оскара «обжорой ненасытным», и он чуть было не ответил, мол, на себя посмотри, пуэрка, но побоялся, что «свинью» она ему не спустит и оттопчется на нем всласть. Его рейтинг прикольности, и без того низкий, не выдержал бы публичного позора, обрушившись до уровня ребят с врожденными недугами или Джо Локоротундо, известного привычкой мастурбировать на людях.

А что же прелестная Марица Чакон, гипотенуза нашего треугольника? Как складывалась ее жизнь? Прежде чем кто-либо успел произнести «о всемогущая Изида», Марица превратилась в самую неотразимую гуапу, красотку, в их городе Патерсоне, штат Нью-Джерси, пополнив штат королев Нью-Перу. Поскольку они оставались соседями, Оскар часто ее видел: ни дать ни взять Мэри Джейн, подруга Человека-паука, из латиноамериканского гетто; волосы черные и сверкающие, словно грозовая туча, и, возможно, даже более волнистые, чем у его сестры, что перуанкам в принципе не свойственно (в ту пору Оскар еще не слыхал об афроперуанках и городе под названием Чинча); фигура настолько умопомрачительная, что старики, глядя на нее, забывали о своих болячках, – и уже с шестого класса Марица встречалась с мужчинами вдвое, втрое старше нее. (Ни в чем другом – спорте, учебе, работе – она особо не преуспевала, но с мужчинами разобралась мигом.) Означает ли это, что она избежала проклятья – что она была счастливее Оскара или Ольги? Вряд ли. По наблюдениям Оскара, Марица принадлежала к тем девушкам, которые обожают, когда бойфренды их лупят. С ней это происходило постоянно. Если парень ударит меня, надменно комментировала Лола, я вцеплюсь ему в рожу зубами.

Вот вам Марица: целуется взасос на крыльце своего дома; садится или выходит из машины какого-нибудь отморозка; падает от удара на тротуар. Страстные поцелуи, посадку и высадку, толчки и удары Оскар наблюдал всю свою безрадостную и лишенную секса юность. А куда ему было деваться? Окно его комнаты выходило прямо на фасад дома Марицы, и, рисуя персонажей из «Пещер драконов» или читая последнего Стивена Кинга, он волей-неволей подглядывал за ней. И за все эти годы ничего не изменилось, если не считать моделей автомобилей, размеров попки Марицы и музыки, несущейся из машины. Сначала фристайл, затем хип-хоп разлива «Илл Уилл Рекордс» и под конец – правда, очень недолго – сальса Эктора Лаво.

Почти каждый день Оскар бросал Марице «привет», притворяясь раскованным, довольным жизнью, и она отвечала «привет», равнодушно отвечала – но все лучше, чем ничего. Он не воображал, будто она помнит их поцелуи, но сам, конечно, забыть не мог.

Дебильная преисподняя

В старших классах Оскар учился в школе с техническим уклоном имени Дона Боско, и, поскольку это католическое учреждение для мальчиков было под завязку набито закомплексованными гиперактивными подростками, для толстого фаната НФ Оскара школа «Дон Боско Тек» служила источником бесконечных мучений. В глазах Оскара школа была доскональным воспроизведением народной средневековой забавы, когда человека в колодках выставляют на обозрение толпы и тупые оголтелые придурки разнузданно оскорбляют его, попутно швыряя в несчастного чем ни попадя. Казалось бы, такой опыт должен был закалить Оскара, но не закалил, – и если из этой ежедневной пытки и можно было извлечь, пусть не без труда, какой-нибудь урок, Оскар так и не понял, в чем он заключался. Занятия он посещал исправно, как и подобает толстому одинокому задроту, мечтая лишь об одном – о том дне, когда ему вручат аттестат и отпустят с миром, положив конец этому кошмару. «Эй, Оскар, а на Марсе есть педики?» «Эй, толстожопый, получай! Ну как, по кайфу?» И когда он услыхал выражение «дебильная преисподняя», то сразу сообразил, где она находится и кто ее обитатели.

Ко второму году обучения Оскар достиг впечатляющего веса в 123 кг (130 в период депрессии, случавшейся постоянно), и всем, а в особенности его родным, стало ясно: Оскар превратился в местного паригуайо.[9] Он не обладал ни одной из высших доблестей типичного доминиканского самца, не мог вытащить девушку на танец даже под страхом смерти. Спорт ему не давался, никакой, и в домино он тоже не играл, о ловкости приходилось только мечтать: мяч он бросал, как хилая девчонка. Не проявлял ни малейшей склонности к музыке, бизнесу или танцам, а также к мелкой торговле, рэпу и полублатным компаниям. Но все бы ничего, если бы не его внешность. На голове копна вьющихся волос, как у пуэрториканца, на носу массивные уродливые очки – «противозачаточное устройство», острили Эл и Мигз, его единственные друзья, – над верхней губой неопрятная полоска пробивающихся усиков и в довершение близко посаженные глаза, отчего он слегка смахивал на умственно отсталого. Глаза Мингуса – сравнение, которое пришло ему на ум, когда он, перебирая диски матери, наткнулся на конверт с фотографией этого знаменитого джазиста. (Мать Оскара был доминиканкой старой закалки, женщин вроде нее Оскар больше не встречал; одно время она даже крутила роман с морено, негром, пока отец Оскара не поставил точку в этой отдельной семейной саге панафриканских безумств.) «У тебя глаза твоего дедушки», – заметила Крошка Инка в один из его визитов в ДР, и это несколько утешало – разве плохо походить на далекого предка? Правда, именно этот предок окончил свои дни в тюрьме.

Оскар всегда был фанатом фантастики – из тех детей, что читают про головоломные приключения Тома Свифта,[10] обожают комиксы и смотрят японского «Ультрачеловека», – но в старших классах его приверженность «великому жанру» сделалась абсолютной. Пока все остальные осваивали американский гандбол и бейсбольные подачи, разъезжали на машинах своих старших братьев, уводили прямо из-под родительского носа бутылки с недопитым алкоголем, Оскар планомерно обжирался Лавкрафтом, Уэллсом, Бэрроузом, Говардом, Александером, Гербертом, Азимовым, Бовой, Хайнлайном и даже «старичками», чья слава уже начинала тускнеть, – Э. Э. «доком» Смитом, Стейплдоном и тем парнем, что написал кучу книжек про доктора Сэвиджа,[11] – жадно бросаясь от одной книги к другой, от автора к автору, от века к веку. (На его счастье, книги в библиотеки Патерсона поступали столь жидким ручейком, что там до сих пор хранились залежи фанатской литературы предыдущих поколений.) Его нельзя было оторвать от фильма, сериала или мультика, если там фигурировали монстры, космические корабли, мутанты, приборы, способные уничтожить мир, магия, спасатели Вселенной либо вселенские злодеи. Лишь в этом своем увлечении Оскар проявлял гениальность, свойственную, по уверениям его бабушки, почти всем представителям их семьи. Он писал по-эльфийски, говорил на чакобсе, мог часами рассуждать о сравнительных достоинствах «Слана», «Дорсая» или «Человека-линзы», о «Мире, полном чудес» он знал больше, чем его создатель Стэн Ли, а ролевые игры были его страстью. (Будь он столь же хорош в видеоиграх, цены бы ему не было; игровые приставки у него имелись, целых две, но не хватало быстроты реакции.) Наверное, если бы он, как я, например, скрывал свои заморочки, в школе бы его меньше доставали, но он так не умел. Чувак нес свое фанатство, как джедай – световой меч, а человек-линза – свою линзу. Сойти за нормального шансов у Оскара не было, даже если бы он и захотел.[12]

Он был урожденным социальным интровертом: на уроках физкультуры его лихорадило, а дома он запоем смотрел культовые британские сериалы вроде «Доктора Кто» или «Семерки Блейка»;[13] он мог на пальцах показать особенности конструкции истребителя «Веритек» и танка на ходулях, на котором воюют пришельцы Центраэди, и употреблял звучные слова вроде «беспрецедентный» и «экзистенциальный» в разговоре с балбесами, что со скрипом переходят из класса в класс. Он был из тех умников, что не вылезают из библиотек и поначалу обожают Толкина, потом романы Маргарет Уайс и Трейси Хикмэн[14] (любимым героем Оскара был, разумеется, маг Рейстлин[15]), чтобы с наступлением восьмидесятых глубоко проникнуться мыслью о конце света. (Оскар пересмотрел все фильмы об апокалипсисе, перечитал все книги и сыграл во все игры, присудив абсолютное первенство Уиндему, Кристоферу и ролевой игре «Мир Гамма».[16]) В общем, картина вам ясна. Это подростковое фанатство истончило до бестелесности его шанс на первую любовь. Все вокруг переживали ужас и счастье первого свидания и первого поцелуя, Оскар же сидел на задней парте, играя в «Пещеры драконов» и наблюдая, как утекают сквозь пальцы его юные годы. Паршиво, когда у тебя нет отрочества; это все равно что оказаться запертым в шкафу на Венере ровно в тот момент, когда впервые за сотню лет над планетой восходит солнце. Добро бы еще его не интересовали девочки, как некоторых фанатов, друзей моей юности, но, увы, в Оскаре по-прежнему пылали страсти, влюблялся он легко и безумно. Его тайными привязанностями кишел весь город – главным образом, кудрявыми корпулентными девушками из тех, что даже не плюнут в сторону такого лоха, как он, но это не мешало ему о них мечтать. Его чувства – гравитационная масса, слепленная из любви, страха, тоски, желания и похоти, – устремлялись к любой и каждой девушке в округе, независимо от ее внешности, возраста или доступности, и каждый божий день его сердце разбивалось вдребезги. Самому ему казалось, что эта гравитационная масса буквально прет из него, но девушки, похоже, ничего такого не ощущали. Разве что дергали плечиком или складывали руки на груди при его приближении, и не более того. Он часто плакал из-за любви к той или иной красавице. Плакал в ванной, где его никто не мог услышать.

В иных обстоятельствах его всухую проигранные амурные подачи, может, и не стали бы комментировать, но мы-то ведем речь о доминиканском пареньке из доминиканской семьи, – предполагалось, что, обладая ядерным зарядом сексуальности, ему надлежит лапать телок безостановочно. Все отмечали в нем недостаток напористости и, будучи доминиканцами, активно обсуждали этот факт. Его дядя Рудольфо (недавно освободившийся из тюрьмы после последней и финальной отсидки и ныне проживавший в их доме на Главной улице) был особенно щедр на поучения. Слушай, паломо, голубок, надо схватить девчонку и зажать ее. Тогда все получится. Начни с дурнушек. Зажми дурнушку и не теряйся! У дяди Рудольфо имелось четверо детей от трех разных женщин, так что чувак был, несомненно, экспертом по части «зажать», и как же им повезло, что он осел в их доме.

Как реагировала мать Оскара? Единственной фразой: тебе надо думать об учебе. А в более глубокомысленные моменты: радуйся, что тебе не выпало столько, сколько выпало мне.

– Чего тебе выпало-то? – хрипел дядя.

– Много чего, – отвечала мать.

Его друзья Эл и Мигз?

– Чувак, ты типа слегка толстый, ну, сам понимаешь.

Его абуэла, бабушка, Ла Инка?

– Ихо, сынок, парня краше тебя я в жизни не встречала!

Сестра Лола высказывалась куда более по делу. Теперь, когда ее сумасшедшие деньки миновали, – а какая доминиканская девушка в определенном возрасте не срывается с цепи? – она превратилась в крутую джерсийскую доминиканку, бегунью на длинные дистанции, обладательницу собственной машины и чековой книжки; мужчин она называла засранцами и при случае потрошила их беззастенчиво. Когда ей было восемь, на нее набросился знакомый парень, постарше, чем она; об этом знала вся семья (и по цепочке изрядная часть населения Патерсона, Юнион-Сити и Тинека), и пережитые зверская боль, любопытство соседей и долго не утихавшие пересуды сделали ее тверже алмаза. Недавно она коротко подстриглась (чем в который раз довела мать до исступления) – отчасти, думаю, по той причине, что в детстве ей отрастили волосы до попы; ее грива была предметом семейной гордости, и насильник, вероятно, тоже ею восхищался.

– Оскар, – не уставала повторять Лола, – ты умрешь девственником, если не изменишься.

– Думаешь, я не понимаю? Еще лет пять – и в мою честь воздвигнут церковь.

– Подстригись, сними очки, делай зарядку. И выбрось эти порножурналы. Они отвратительны, маме из-за них неловко, и девушку найти они тебе не помогут.

Здравый совет, которому он в итоге не последовал. Пару раз Оскар пытался упражняться, махал ногами, приседал, обходил квартал ранним утром – все в таком ключе, но что он первым делом замечал, выходя на улицу? А то, что девушки есть у всех, но только не у него, и опять впадал в отчаяние, принимался уплетать за обе щеки, листать «Пентхаус», конструировать пещеры и жалеть себя.

У меня, похоже, аллергия на усердие. – Ха, отвечала Лола, у тебя аллергия на усилие.

Было бы не в пример лучше, если бы Патерсон с пригородами походил на школу Дона Боско либо на зону, очищенную от мужчин, как в фантастических феминистских романах семидесятых. Патерсон, однако, кишел девушками, как и Нью-Йорк или Санто-Доминго. В Патерсоне жили обалденные девушки, а если тебе этих красоток мало, тогда давай, придурок, двигай в южном направлении, там тебе Ньюарк, Элизабет, Джерси-Сити, Оранджис, Юнион-Сити, Западный Нью-Йорк, Уикхокен, Перт-Эмбой – городок пальчики оближешь, известный всем пацанам как Чувихобург № 1. Словом, на девушек – испаноязычных карибских девушек – Оскар натыкался повсюду.



Даже дома он не чувствовал себя в безопасности: к ним приезжали гостьи, у сестры вечно ошивались подружки. В их присутствии ему и «Пентхаусов» не требовалось. Девушки были не то чтобы очень стильные, но, безусловно, офигительные: бесшабашные латиноамериканки, что подпускают к себе только накачанных черных парней или крутых латиносов, балующихся оружием с колыбели. Они играли в одной волейбольной команде, высокие, стройные, словно молодые кобылки, и когда они выходили на пробежку, то казалось, что именно так должна выглядеть легкоатлетическая сборная в раю для террористов. Этакие сигуапы, погубительницы мужчин, перекочевавшие в графство Берген. Старшая среди них, Глэдис, постоянно жаловалась на свою большую грудь, утверждая, что именно из-за огромных сисек она не в состоянии найти себе нормального бойфренда; Марисоль, в итоге поступившая в МТИ, Оскара терпеть не могла, но нравилась ему больше прочих; Летиция, свежеприбывшая наполовину гаитянка, наполовину доминиканка (вопреки заверениям доминиканских властей, что такого сорта полукровок в природе не существует), говорила по-английски с сильнейшим акцентом и была настолько добронравной, что отказалась переспать с тремя бойфрендами подряд! Было бы еще ничего, если бы эти цыпочки не обращались с Оскаром как с глухонемым прислужником в гареме, используя его в качестве мальчика на побегушках и насмехаясь над его ролевыми играми и внешностью; но окончательно ему становилось невмоготу, когда они взахлеб обсуждали свою сексуальную жизнь, не обращая на него ни малейшего внимания, а он в это время сидел на кухне, судорожно сжимая в руках свежий выпуск «Драконов». Эй, кричал он им, здесь, между прочим, имеется и мужская особь, если вы не в курсе.

– Где? – любезным тоном осведомлялась Марисоль. – Я никого не вижу.

А когда они говорили, что парням-латиносам, похоже, нужны только белые девушки, Оскар вставлял:

– Мне нравятся испанские девушки.

– Это здорово, Оскар, – с бесконечной снисходительностью в голосе роняла Марисоль. – Но есть одна проблемка: ни одна испанская девушка не захочет встречаться с тобой.

– Оставь парня в покое, – однажды вступилась за него Летиция. – Оскар, я считаю тебя очень милым.

– Ну да, – рассмеялась Марисоль, закатывая глаза, – теперь он точно напишет о тебе книгу.

Они были его фуриями, эти девушки, его личным пантеоном; они снились ему чаще других, и пусть они откровенно шпыняли его, но, разумеется, постепенно они проникли в его дилетантские сочинения. В мечтах он либо спасал их от пришельцев, либо возвращался в Патерсон богатым и знаменитым – это он! доминиканский Стивен Кинг! – и они бросались к нему со всеми до единой книжками, что он написал, и мольбой об автографе. Прошу тебя, Оскар, женись на мне. Оскар, шутливо: прости, Марисоль, я не беру в жены невежественных сучек. (Но потом он, конечно, все равно на ней женится.) Он по-прежнему наблюдал издалека за Марицей в твердой уверенности, что однажды, когда их накроет атомная бомба (или разразится чума, или случится нашествие триподов) и цивилизация будет стерта с лица земли, именно он спасет ее от радиоактивных кровососов и они вместе отправятся по опустошенной разгромленной Америке на поиски светлого завтра. В этих апокалиптических мечтах наяву он всегда был могущественным супергением, вроде дока Сэвиджа, достигшим невероятных высот как в боевых искусствах, так и во владении огнестрельным оружием. А о чем еще мечтать лоху, который никогда не стрелял даже из духового ружья, никому не давал под дых и не набирал больше тысячи очков в тренировочных тестах для поступления в университет?

Оскар – молодец

Учебу в выпускном классе он начал тучным, оплывшим, с вечной тяжестью в желудке и, что самое ужасное, одиноким, то есть без девушки. В тот год двое его дружков-фанов, Эл и Мигз, благодаря дичайшему везению обзавелись подружками. Девушки были так себе, страшненькие на самом деле, но тем не менее девушки. Свою Эл подцепил в парке Менло. Она сама подошла к нему, похвалялся Эл, и когда она сказала, предварительно отсосав у него, естественно, что у нее есть подруга, которая ужасно хочет с кем-нибудь познакомиться, Эл оторвал Мигза от игры и поволок в кино, ну а дальше все случилось само собой. Через неделю Мигз уже официально был при девушке, и лишь тогда Оскар узнал о том, что происходит. Узнал, когда они втроем сидели у него в комнате, предвкушая очередную забойную авантюру Чемпионов против Смертоносных Дестроеров. (Оскару пришлось притормозить с его любимым «Раздраем», потому что никто кроме него не рвался играть средь постапокалиптических развалин поверженной вирусом Америки.) В первый момент, услыхав о двойном секс-прорыве, Оскар ничего не сказал, только жал и жал на кнопки приставки. Вам, ребята, привалило, пробормотал он очень не сразу. Его убивало то, что они не вспомнили о нем, не подключили его к съему девушек. Он злился на Эла: почему позвал Мигза, а не Оскара? И злился на Мигза, которому девушка таки обломилась. Эл при девушке – это Оскар еще мог понять. Эл (полное имя Эйлок) был одним из тех стройных индейских красавчиков, в ком никто и никогда не опознал бы фаната ролевых игр. Но Мигз с девушкой – такое невозможно себе вообразить; Оскар был потрясен, и его мучила зависть. Мигза Оскар всегда считал еще большим фриком, чем он сам. Прыщи в изобилии, идиотский смех и дрянные почерневшие зубы, потому что в детстве ему давали лекарство для взрослых. А твоя девушка, она симпатичная? – спросил он Мигза. Чувак, ответил Мигз, видел бы ты ее, красавица. Большие охренительные титьки, поддакнул Эл. В тот день та малость, что оставалась у Оскара от веры в жизнь, была сметена направленным ударом РСМ-45. Под конец, не в силах более терпеть эти муки, он жалобно спросил, нет ли у их девушек еще одной подружки.

Эл и Мигз переглянулись поверх экранов. Похоже, нет, чувак.

И тут Оскар кое-что понял про своих друзей, о чем прежде не догадывался (или, по крайней мере, притворялся, что не догадывается). Но теперь на него снизошло озарение, пробравшее его сквозь толщу жира до самых костей. Он уразумел: повернутые на комиксах, балдеющие от ролевых игр, сторонящиеся спорта друзья стыдятся его, Оскара.

Почва поплыла у него из-под ног. Игру он закончил раньше времени, Экстерминаторы обнаружили укрытие Дестроеров почти с ходу – мухлеж, проворчал Эл. Выпроводив друзей, Оскар заперся у себя в комнате, лег на кровать и пролежал несколько часов в полном отупении. Потом встал, разделся в ванной, которую ему больше не приходилось делить с сестрой, поскольку она поступила в Рутгерс, и дотошно оглядел себя в зеркале. Жир повсюду! Километры растяжек! Ужасные выпуклости по всему телу! Он походил на персонажа из комикса Дэниэла Клоуза.[17] Или на того черненького парнишку из «Паломара» Бето Эрнандеса.[18]

Господи, прошептал он, я – морлок.[19]

Наутро за завтраком он спросил мать: я некрасивый? Она вздохнула. Ну, сынок, ты точно не в меня пошел. Доминиканские родители! Их нельзя не любить!

Неделю он разглядывал себя в зеркале в самых разных ракурсах, вникал, не отводя глаз, и в итоге решил стать как знаменитый боксер Роберто Дуран, и никаких отговорок. В воскресенье он отправился к Чучо, и парикмахер сбрил его пуэрто-риканские кудряшки. (Погоди-ка, встрял напарник Чучо, ты вправду доминиканец?) Следом Оскар лишился усиков, потом очков, купив контактные линзы на деньги, заработанные на складе пиломатериалов, а то, что осталось от его доминиканистости, попытался отшлифовать, решив обрести побольше сходства со своими сквернословящими развязными кузенами, – Оскар начал подозревать, что в их латиноамериканской гиперсамцовости и кроется ответ. Волшебного преображения, разумеется, не случилось, слишком многое было запущено. С Элом и Мигзом он снова увиделся на третий день своего добровольного поста.

– Чувак, – удивился Мигз, – что это с тобой?

– Перемены, – с напускной загадочностью отвечал Оскар.

– Что, ты теперь на музыку переключился?

Оскар с важностью покачал головой:

– Я на пороге новой парадигмы моей жизни.

Вы только послушайте его. Еще школы не кончил, а уже разговаривает как гребаный студент колледжа.


В то лето мать отправила его с сестрой в Санто-Доминго, и Оскар не артачился, как раньше. В Штатах его мало что удерживало. В Бани́ он прибыл со стопкой тетрадей и намерением исписать их все от корки до корки. Теперь, когда играть ему не с кем, он попробует стать настоящим писателем. Поездка обозначила своего рода перелом в его жизни. Если мать не одобряла его писанины и гнала из дома «проветриться», то абуэла, бабушка Крошка Инка, Оскару не мешала. Позволяла ему сидеть дома столько, сколько пожелает, и не требовала, чтобы он почаще «бывал на людях». (Она всегда очень боялась за него и сестру. Несчастий в нашей семье и без того хватает, повторяла она.) Не включала музыку и приносила ему поесть каждый день в одно и то же время. Сестра вечно пропадала где-то со своими буйными местными друзьями, всякий раз выскакивая к машине в бикини, когда за ней заезжали, чтобы отвезти в ту или иную часть острова обычно с ночевкой. Но Оскар сидел дома как пришитый. Когда кто-нибудь из родни являлся его навестить, абуэла выпроваживала гостя повелительным взмахом руки. Разве не видите, мучачо, мальчик работает! А что он делает? – интересовались опешившие родственники. Гения из себя делает, вот что, горделиво сообщала Ла Инка. А теперь байансе, уходите. (Много позже Оскар сообразил, что эти самые родственники могли бы найти ему сговорчивую девушку, снизойди он до общения с ними. Но это была бы совсем другая жизнь, и что толку о ней жалеть.) По вечерам, когда он уже не мог написать ни слова, Оскар садился на крыльце вместе с бабушкой, наблюдая за жизнью улицы и слушая перебранки соседей. Однажды вечером, ближе к концу его пребывания в Бани́, абуэла разоткровенничалась: твоя мать могла бы стать врачом, как твой дедушка.

– Почему не стала?

Ла Инка покачала головой. Она смотрела на фотографию его матери, сделанную в первый день в частной школе; этот по-доминикански торжественный снимок бабушка особенно любила.

– Почему, почему… Ун мальдито омбре. Чертов мужчина.

За лето Оскар написал две книги о битве юноши с мутантами в эпоху конца света (ни одна не сохранилась) и сделал немыслимое количество заметок, включая всякие названия, которые пригодились бы для его научно-фантастических и просто фантастических сочинений. (О семейном проклятье он слышал тысячи раз, но, как ни странно, писать об этом ему и в голову не приходило. Ну, то есть, что за фигня, любая латиноамериканская семья проклята, нашли чем удивить.) Когда им с сестрой пришло время возвращаться в Патерсон, Оскар почти горевал. Почти. Абуэла положила ладонь ему на темя, благословляя. Куидате мучо, ми ихо, береги себя, сынок. И знай, на свете есть душа, что будет любить тебя всегда.

В аэропорту Кеннеди дядя Рудольфо не сразу узнал его. Отлично, сказал тио, с неодобрением поглядывая на физиономию племянника, теперь ты похож на гаитянца.

После Санто-Доминго Оскар встречался с Мигзом и Элом, ходил с ними в кино, обсуждал братьев Эрнандес, Фрэнка Миллера и Алана Мура, но их дружба в полном объеме так и не восстановилась. Он слушал их сообщения на автоответчике и сдерживал себя, чтобы не побежать к ним в гости. Виделся с ними раз, от силы два в неделю. Оскар сосредоточился на своих романах. Потянулись нудные недели в одиночестве – только игры, книги и сочиненные строчки. Ну да, вместо сына у меня отшельник, горько жаловалась мать. По ночам, когда не мог заснуть, Оскар пялился в дурацкий ящик; особенно его заворожили два фильма, «Зардоз» (который он смотрел со своим дядей, прежде чем на повторе его не прогнали спать) и «Вирус» (японское кино про конец света с обалденной киской из «Ромео и Джульетты»). Финал «Вируса» пронял его до слез: японский герой достигает Южного полюса пехом по андийским хребтам, стартовав в Вашингтоне, и все ради женщины своей мечты. Я работаю над моим пятым романом, отвечал он приятелям, когда они спрашивали, куда он пропал. Это затягивает.

Видите? Что я вам говорил? Мистер Студент.

Раньше, когда его так называемые друзья обижали его или, пользуясь его доверчивостью, вытирали о него ноги, он безропотно терпел из страха перед одиночеством, улыбаясь и презирая себя. Но не теперь. Если за все годы, проведенные в школе, ему и было чем гордиться, так именно переменой в отношениях с Элом и Мигзом. Он даже рассказал об этом сестре, когда она приехала навестить семью, и услыхал похвальное «ну ты даешь, Ос!». Он наконец-то проявил определенную твердость, а значит, и самоуважение, и, хотя ему было больно, он понимал, что это охренительно хорошая боль.

Оскар на ближних подступах

Разослав в октябре заявления в университеты (Фарли Дикинсона, Монтклэр, Рутгерс, Дрю, Глассборо, Уильяма Пэтерсона и даже, в качестве одного шанса на миллион, в университет Нью-Йорка, откуда ему пришел стремительный отказ не иначе как с конным нарочным, обычная почта так быстро не работает), всю зиму Оскар таскал свою бледную несчастную задницу на подготовительные курсы в Северном Нью-Джерси; там он и влюбился. Курсы организовал один из многочисленных Учебных центров, находившийся меньше чем в миле от его дома, и Оскар ходил туда пешком – здоровый способ похудеть, полагал он. На новые знакомства он не рассчитывал, но вдруг увидел красотку в последнем ряду, и его сердце взбунтовалось. Звали девушку Ана Обрегон; хорошенькая бойкая толстушка, гордита, читавшая Генри Миллера в классе, вместо того чтобы биться над логическими задачами. Примерно на пятом занятии он заметил, что она читает «Сексус», и она заметила, что он заметил, и, наклонившись к нему, ткнула пальцем в абзац; у Оскара случилась эрекция, как у малолетки какого-нибудь.

– Думаешь, я чокнутая? – спросила она в перерыве.

– Нет, ты не чокнутая, – сказал он. – Поверь, я в этом эксперт.

Ана любила поговорить, у нее были прекрасные карибские глаза цвета чистого антрацита, а конкретно той тяжелой породы, что бурят доминиканские бедолаги, и фигура, на которую только взглянешь и сразу поймешь: в одежде она смотрится так же классно, как и без оной. Своих пышных форм она не стеснялась, носила черные в обтяжку брюки со штрипками, как и все девушки в их округе, и сексуальнейшее белье, какое только могла себе позволить, а еще она тщательно красилась – этот многоплановый сложный процесс неизменно завораживал Оскара. Оторва сочеталась в ней с маленькой девочкой. Еще не побывав у нее дома, Оскар уже знал, что у нее имеется целая коллекция плюшевых животных, разбросанных по кровати; то, как легко она меняла свои обличья, дало Оскару основания полагать, что и «малышка», и «оторва» – только маски и что существует некая третья Ана, надевающая то одну личину, то другую, смотря по обстоятельствам, при этом всегда оставаясь в тени, непознаваемой. В Миллера она углубилась, потому что эти книги подарил ей бывший бойфренд Мэнни, прежде чем завербоваться в армию. Он постоянно зачитывал ей отрывки из Миллера, это его так возбуждало. Они начали встречаться, когда ей было тринадцать, а ему двадцать четыре, он лечился от кокаиновой зависимости; обо всем этом Ана рассказывала как о чем-то вполне нормальном и даже обыденном.

– Тебе было тринадцать и твоя мама разрешила тебе встречаться со старпером?

– Мои родители обожали Мэнни, – ответила Ана. – Мама всегда готовила ужин специально для него.

– Весьма неортодоксально, – сказал Оскар, а позже, когда сестра приехала на очередные каникулы, спросил у нее с намерением затеять спор, позволила бы она своей дочери-подростку вступить в отношения с двадцатичетырехлетним мужчиной.

– Прежде я бы его убила.

Облегчение – вот что испытал Оскар, к своему удивлению.

– Постой-ка, в это втянут кто-то из твоих знакомых?

Он кивнул:

– Она сидит рядом со мной на подготовительных курсах. В ней есть что-то вызывающее.

Лола устремила на него свои тигровые зрачки. Она приехала на неделю, и было ясно, что университетские нагрузки выносят ей мозг; на склере ее обычно широко распахнутых глаз, как у героев комиксов манга, проступили кровеносные сосуды. Знаешь, сказала она наконец, мы, цветные, горазды потрепать языком про то, как мы любим наших детей, но это все чушь собачья. Она резко выдохнула. На самом деле не любим. Не любим. Нет.

Он потянулся обнять ее, но она сбросила его руку движением плеча. Иди-ка лучше пресс качать. Пропотей, Мистер.

Так она называла его, когда была растрогана или обижена. Мистер. Потом она хотела выбить это слово на его могильном камне, но никто ей не позволил, даже я.

Дурак.

Амор ди пендехо, или Влюбленный дуралей

Он и Ана на подготовительных курсах, он и Ана на парковке после занятий, он и Ана в «Макдоналдсе», он и Ана дружат. Каждый день Оскар ждал, что она сделает ему ручкой, и каждый день она была рядом. У них появилась привычка болтать по телефону раза два в неделю, так, ни о чем, наматывая слова вокруг повседневности; первой позвонила она, предложив отвезти Оскара на курсы; спустя неделю он позвонил ей, просто чтобы попробовать, каково это. Сердце у него билось так сильно, что ему казалось, он вот-вот умрет, но она, сняв трубку, тут же сказала: Оскар, только послушай, какую хрень выдала моя сестрица, – и понеслось; словесный небоскреб, что они возводили на пару, рос как на дрожжах. К пятому звонку он перестал ждать большого взрыва. Ана была единственной девушкой, не считая его родственниц, сообщавшей о том, что у нее месячные; однажды она сказала ему: из меня кровища хлещет, как из свиньи, и он долго обдумывал это ошарашивающее признание, ведь наверняка оно что-то значило, а когда он вспоминал, как она смеется, будто воздух вокруг – ее собственность, сердце его, одинокий путник, колотилось в груди. В отличие от других девушек в его тайной космологии на Ану Обрегон он запал уже после того, как более или менее узнал ее, а она его. В его жизни она возникла случайно, и, когда радар Оскара засек ее, у него уже не было времени возводить стену из всякой белиберды или обзаводиться дикими несусветными надеждами. Либо он элементарно устал за четыре года, пока его отшивали, либо наконец нашел свою гавань. Невероятно, но вместо того, чтобы повести себя как последний идиот, что было вполне ожидаемо, учитывая, что это была первая девушка, с которой ему удалось наладить общение, он не дергался, принимая все как есть. Разговаривал с нею, не впадая в заумь, без натуги и обнаружил, что его неусыпная самокритичность ей страшно нравится. Поразительно, как между ними все складывалось. Обронит он что-нибудь очевидное, обыкновенное, а она прокомментирует: Оскар, ты правда офигенно умный. Однажды она сказала, что любит мужские руки, и он, прижав к лицу растопыренные пятерни, спросил нарочито небрежным тоном: «Да ну?» Она чуть не лопнула от смеха.

Ничего определенного об их отношениях она не говорила, разве что «парень, я рада, что познакомилась с тобой».

А я рад, что познакомил себя с тобой.

Как-то вечером, когда он, слушая «Новый порядок»,[20] продирался сквозь «Клаев ковчег»,[21] в дверь его комнаты постучала сестра:

– К тебе пришли.

– Ко мне?

А то. Лола прислонилась к дверному косяку. Недавно она обрила голову налысо в стиле Шинейд, и все, включая мать, решили, что она подалась в лесбиянки.

– Здесь неплохо бы прибраться. – Лола нежно погладила его по щеке. – Сбрей эту кучерявость, ей место только на лобке.

Пришла к нему Ана. Она стояла в прихожей, вся в коже, раскрасневшаяся от холода, но выглядела ослепительно: подводка для глаз, тушь для ресниц, тон-крем, губная помада и румяна.

– Там жуткий мороз, – сказала она. Перчатки, что она сжимала в руке, напоминали помятый букет.

– Привет, – только и сумел выдавить Оскар. Он знал, что сестра наверху подслушивает.

– Что ты делаешь? – спросила Ана.

– Типа ничего.

– Тогда типа сходим в кино?

– Типа отлично, – согласился он.

Наверху сестра прыгала на его кровати, тихо завывая «свидание, свидание», потом она запрыгнула ему на спину, и они оба едва не вывалились в окно.

– У нас что, свидание? – спросил он, садясь в машину Аны.

Улыбка мелькнула на ее лице: можно и так сказать.

Ана ездила на «тойоте-крессиде», и вместо того, чтобы направиться в ближайший кинотеатр, двинула в центр, в «Эмбой Мультиплекс».

– Обожаю это место, – сказала она, пытаясь припарковать машину. – Отец водил нас сюда, когда это еще был открытый кинотеатр. Ты бывал здесь с тех пор?

Он покачал головой. Но он слыхал, что отсюда часто угоняют машины.

– Эту малютку никто не угонит.

Оскару было так трудно поверить в происходящее, что он не мог воспринимать это всерьез. Пока шел фильм – «Охотник на людей», – он все ждал, что вот сейчас заявятся какие-нибудь придурки с фотокамерами и с криками «Сюрприз!» и ну щелкать их и ржать. Ого, сказал он, не желая, чтобы она забывала о его присутствии, а кино очень даже ничего. Ана кивнула; от нее пахло духами, ему незнакомыми, и, когда она прижималась к нему, жар ее тела вызывал у него головокружение.

На обратном пути Ана пожаловалась на мигрень и они ехали молча. Он попробовал включить радио, но она остановила его: не надо, башка у меня просто раскалывается. Кокаинчика? – шутливо спросил он. Нет, Оскар, спасибо. Тогда он откинулся на сиденье и уставился в окно. Мимо под бесконечными эстакадами пролетал Вудбридж, небоскребы строительной компании Хесса и прочее. Он вдруг понял, как он устал; нервозность, терзавшая его весь вечер, доконала его. Чем дольше они молчали, тем паршивее становилось у него на душе. Это просто кино, говорил он себе. Не свидание же.

Ана непонятно с чего приуныла, она все кусала нижнюю губу, пухлую, упругую, пока не перемазала зубы губной помадой. Он уже собрался сказать ей об этом, но передумал.

– Прочла что-нибудь стоящее за последнее время?

– Не-а, – ответила она. – А ты?

– Я сейчас читаю «Дюну».[22]

– Ага, – кивнула Ана. – Терпеть не могу эту книгу.

Они добрались до съезда на Элизабет, подлинной достопримечательности Нью-Джерси – промышленные отходы по обе стороны магистрали. Оскар перестал дышать, пытаясь уберечься от мерзких испарений, но Ана вдруг издала вопль, который вжал его в дверцу машины.

– Элизабет! – вопила она. – Сожми, на хрен, ноги!

Глянула на него, вскинула голову и рассмеялась.

Дома его поджидала сестра.

– Ну?

– Что ну?

– Ты ее трахнул?

– Господи, Лола, – покраснел он.

– Не ври мне.

– Я не из тех, кто торопит события.

Он умолк, вздохнул. Иными словами, я даже шарфа с нее не снял.

– Верится с трудом. Знаю я вас, доминиканских парней. – Лола подняла руки и начала сгибать пальцы с шутливой свирепостью. – Вы ребята хваткие.

На следующее утро он проснулся с таким ощущением, будто жир стек с него, стек в тартарары и он будто дочиста отмылся от своей беды, и сперва он долго не мог сообразить, откуда это чувство, а потом произнес вслух ее имя.

Любовь и Оскар

Отныне они каждую неделю ходили в кино или в торговый центр. И разговаривали. Он узнал, что экс-бойфренд Мэнни лупил ее, и с этим все было не так просто, призналась она, поскольку ей нравится, когда парни грубоваты в постели; он узнал, что ее отец погиб в автокатастрофе, когда она была еще маленькой и жила в доминиканском Макорисе, а ее теперешнему отчиму глубоко плевать на нее, ну и ладно, потому что, как только она поступит в Пенсильванский университет, дома ее больше не увидят. В свою очередь он показал ей кое-что из написанного им и рассказал, как когда-то его сбила машина и он лежал в больнице, и про то, как раньше тио его лупил; он даже поведал ей о своей влюбленности в Марицу Чакон, и она взвизгнула: «Марица Чакон! Знаю я эту куеро! Господи, Оскар, по-моему, даже мой отчим с ней спал».

О да, они сблизились. Но целовались ли они в машине хотя бы раз? Лазил ли он ей под юбку? Поддевал ли пальцем ее клитор? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?

Бедный Оскар. Он и не заметил, как его затянуло в омут давай-будем-друзьями, проклятие всех фанатов, упертых в свои игры. Такие отношения – любовный эквивалент игре на бирже: стоит в это влезть, и непрерывная головная боль тебе обеспечена, а что ты получишь взамен, кроме горечи и разбитого сердца, еще вопрос. Может, получше узнаешь себя и женщин.

Но не факт.

В апреле пришли результаты второго этапа вступительных тестов (1020 по старой системе подсчета), и через неделю выяснилось, что учиться он будет в Рутгерсе в Нью-Брунсвике. Слава богу, свершилось, сказала его мать с облегчением почти оскорбительным. Не торговать мне больше карандашами, согласился он. Тебе там понравится, пообещала сестра. Знаю, что понравится. Я создан для колледжа. Что касается Аны, ее ждал Пенсильванский универ, программа подготовки к магистратуре, полная стипендия. И теперь пусть мой отчим поцелует меня в зад! В том же апреле ее экс-бойфренд Мэнни вернулся из армии, о чем Ана сообщила Оскару, когда они вместе гуляли по ТЦ «Йаоан». Внезапное появление Мэнни и радость Аны по этому поводу поколебали надежды Оскара. Он вернулся, спросил Оскар, что, навсегда? Ана кивнула. Похоже, у него опять неприятности из-за наркотиков, но на этот раз, утверждала Ана, его подставили те трое коколо, афроамериканцев. Словечко коколо Оскар услыхал от нее впервые и подумал, что она цитирует Мэнни. Бедный Мэнни, сказала она.

Да уж, бедный Мэнни, пробормотал Оскар себе под нос.

Бедный Мэнни, бедная Ана, бедный Оскар. Ситуация менялась быстро. Первая потеря: теперь Ану было трудно застать дома, и сообщения Оскара оседали на ее автоответчике. Это Оскар, медведь жует мои ноги; пожалуйста, позвони. Это Оскар, они требуют миллион долларов, или все кончено, пожалуйста, позвони. Это Оскар, я только что засек странный метеорит, отправляюсь на разведку. Через два-три дня она перезванивала и они мило болтали, но… Потом она отменила три пятничные встречи подряд, и ему пришлось довольствоваться усеченным общением по воскресеньям после церкви. Он садился к ней в машину, и они ехали на Восточный бульвар в парк и оттуда глазели на Манхэттен, высившийся над горизонтом. Это вам не океан, не горный хребет, это куда лучше – по крайней мере, в глазах Оскара; Манхэттен вдохновлял их, и у них развязывались языки.

Во время одной из таких бесед Ана вдруг обронила:

– Господи, я и забыла, какой у Мэнни большой член.

– Мне обязательно это знать? – огрызнулся Оскар.

– Прости, – смутилась она. – Я думала, мы можем говорить обо всем.

– Было бы неплохо, если бы оценку анатомических достоинств Мэнни ты оставила при себе.

– Значит, мы не можем говорить обо всем?

Он даже не потрудился ответить.

С появлением Мэнни и его большого члена Оскар опять начал воображать ядерную войну: как благодаря некоему чудесному стечению обстоятельств он первым узнает о ядерной атаке и тут же без спроса сядет за руль дядиной машины, рванет в супермаркет (а может, и пристрелит парочку мародеров по пути), набьет багажник и салон доверху продуктами и двинет за Аной. Но как же Мэнни, завопит она. У нас нет времени, скажет, как отрежет, Оскар, нажмет на газ, пристрелит еще несколько мародеров (уже слегка мутировавших), а затем укроется в бункере-любовном гнездышке, где Ана не замедлит восхититься его гениальной прозорливостью и к тому времени исхудавшим телом. Когда настроение у него было получше, он позволял Ане заехать за Мэнни и найти его повесившимся на люстре – распухший фиолетовый язык, штаны, болтающиеся на лодыжках. По телевизору новости о неминуемом ядерном ударе, на груди пришпиленная булавкой безграмотная записка. Я этава ни вынису. И Оскар утешит Ану лапидарной мудростью: он был слишком слаб для этого жестокого нового мира.

– Что, у нее есть парень? – ни с того ни с сего спросила Лола.

– Да, – ответил он.

– Уйди в тень на некоторое время.

Он послушался? Конечно, нет. Всегда к услугам Аны, когда ей хотелось поплакаться. Ему даже подвернулся – о счастье! – случай познакомиться с пресловутым Мэнни, и это было так же прикольно, как услышать «пидор» в свой адрес на школьном вечере (что действительно имело место, дважды). Они встретились у дома Аны. Мэнни – худощавый малый с мускулатурой марафонца и алчными глазами, в любой момент готовый ко всему; когда они здоровались за руку, Оскар ждал, что этот урод его ударит, настолько враждебно он сверлил его взглядом. Мэнни был почти лыс и, чтобы скрыть это, брился наголо, в ухе у него торчала серьга, одевался он в кожу, физиономия обветренная, загорелая – старый потрепанный кот, что гонится за уходящей молодостью.

– Так это ты и есть дружок Аны, – сказал Мэнни.

– Да, это я, – ответил Оскар так любезно, приветливо, что ему захотелось убить себя.

– Оскар – талантливый писатель, – вмешалась Ана. Хотя она ни разу не попросила дать почитать что-нибудь из его творений.

Мэнни хмыкнул:

– Да о чем ты можешь написать?

– Я скорее склонен к умозрительным жанрам. – Он сам понимал, как дико это прозвучало.

Хотя с умозрительным жанром он попал в самую точку. Казалось, Мэнни сейчас сделает из него бифштекс. Парень, от тебя скулы сводит, ты в курсе?

Оскар улыбался, призывая землетрясение, которое уничтожит весь Патерсон.

– Надеюсь, ты не собираешься замутить с моей девушкой, а?

– Ха-ха, – отвечал Оскар.

Ана залилась краской и уставилась себе под ноги. Короче, было весело.

С появлением Мэнни Ана открылась Оскару с иной стороны. Теперь, при том что виделись крайне редко, они говорили только о Мэнни и о том, как он ужасно обращается с Аной. Мэнни бил ее, Мэнни пинал ее, обзывал жирной сучкой, изменял ей, не сомневалась Ана, с кубинской шалавой, ученицей средней школы. Так вот почему у меня не получается познакомиться с девушкой, Мэнни всех прибрал, шутил Оскар, но Ана не смеялась. Они и десяти минут не могли пробыть вместе, чтобы Мэнни не пробибикал ей на пейджер, и всякий раз ей приходилось звонить ему и уверять, что она одна, а не с кем-нибудь. А однажды она заявилась домой к Оскару с синяками на лице и в порванной блузке, и его мать сказала: я не хочу никаких неприятностей в моем доме!

Что мне делать, спрашивала Ана снова и снова, и Оскар неуклюже обнимал ее и говорил: если он так плохо к тебе относится, ты должна порвать с ним, но она качала головой: знаю, что должна, но не могу. Я люблю его.

Люблю. Оскар понимал, ему надо было освободить территорию уже тогда. Но он предпочитал дурачить себя: мол, он продолжает видеться с ней исключительно из бесстрастного антропологического интереса, желая понаблюдать, как и чем все это закончится, – когда на самом деле он просто не мог оторваться от нее. Он был окончательно и бесповоротно влюблен в Ану. То, что он прежде испытывал к девушкам, которых толком и не знал, не шло ни в какое сравнение с амор, переполнявшей сейчас его сердце. У этой любви была плотность карликовой, мать ее, звезды, и порою он был на сто процентов уверен, что она сведет его с ума. Похожее чувство он испытывал только к своим книгам; только любовь к тому, что он прочел, и тому, что надеялся написать, по мощи приближалась к его любви к Ане.

В любой доминиканской семье имеются истории о безумной любви, о беднягах, что восприняли любовь чересчур всерьез, и семья Оскара не была исключением.

Его покойный абуэло, дедушка, уперся рогом (во что именно, никто не уточнял) и окончил свои дни в тюрьме, где сперва рехнулся, а потом умер; его абуэла Крошка Инка потеряла мужа спустя полгода после свадьбы. Он утонул на Святой неделе, и больше она замуж не вышла, не прикоснулась ни к одному мужчине. Оскар не раз слышал, как она говорила: погоди чуток, и мы опять будем вместе.

Твоя мать, шепнула ему однажды тиа Рубелка, умом тронулась, когда влюбилась. Она едва не погибла.

И теперь, похоже, настал черед Оскара. Добро пожаловать в семью. Ему приснилось, будто сестра встретила его такими словами. В твою настоящую семью.

Ясно же, с ним происходит то же самое, но что он мог поделать? Куда денешься от чувств? Началась ли у него бессонница? Да. Утратил ли он способность сосредотачиваться на важных для него вещах? Да. Прекратил ли он читать Андре Нортон[23] и даже потерял ли интерес в заключительным выпускам «Хранителей»,[24] где события развивались самым скандальным образом? Да. Начал ли он брать дядину машину для долгих поездок на побережье в Сэнди-Хук, куда мать возила его, пока не заболела и пока Оскар еще не был слишком толстым, чтобы в конце концов вовсе покончить с пляжами? Да. Похудел ли он от своей юной неразделенной любви? Увы, этот признак высоких чувств, и лишь он один, как раз и отсутствовал, и Оскар, хоть убейте, не мог понять почему. Когда Лола порвала со своим боксером, «золотыми перчатками», она сбросила почти десять кило. Что за генетическая дискриминация, выпавшая на долю Оскара не иначе по причине Господней халатности?

С ним стали происходить странные вещи. Однажды он вырубился, переходя улицу на перекрестке, и очнулся в окружении команды регбистов. В другой раз Мигз решил посмеяться над ним и давай язвить насчет его притязания сочинять сценарии для ролевых игр, имевшего печальную историю: «Фэнтези Игры», компания с неограниченной ответственностью, для которой Оскар собирался писать и куда отправил одно из своих воспроизведений «иного мира», недавно закрылась, развеяв упования Оскара стать новым Гэри Гайгэксом.[25] Так, сказал Мигз, похоже, с этим у тебя облом, и впервые за все время их знакомства Оскар вышел из себя: не говоря ни слова, он набросился на Мигза, и вдобавок с такой злостью, что друган плевался кровью.

– Блин! – воскликнул Эл. – Расслабьтесь!

– Я не хотел, – неубедительно оправдывался Оскар. – Это просто несчастный случай.

– Мудиво, – прошепелявил Мигз. – Мудиво!

Оскар дошел до такого отчаяния, что однажды вечером, после того как Ана долго плакала по телефону из-за очередной мерзкой выходки Мэнни, он сказал, что идет в церковь, положил трубку, пошел в комнату дяди (Рудольфо был в стриптиз-баре) и стащил его антикварный «вирджинский драгун», весь из себя овеянный легендами кольт 44-го калибра, которым еще индейцев пропалывали, тяжелый, как беда, и такой же уродливый. Сунув впечатляющий ствол револьвера за пояс, он направился к многоквартирному дому, где жил Мэнни, и простоял там всю ночь. Алюминиевая обшивка на стенах стала ему как родная. Ну где же ты, сволочь, шептал Оскар. У меня для тебя симпатичная девчушка одиннадцати лет. Он не думал ни о том, что его посадят на веки вечные, ни о том, что в тюрьме таких лохов, как он, имеют в зад и в рот, ни о том, что если копы заметят его и найдут у него оружие, то дядю снова упрячут за решетку за нарушение условий досрочного освобождения. Он ни о чем не думал вообще. В голове у него было пусто, совершенный вакуум. Перед глазами промелькнуло его писательское будущее: до сих пор он написал только один фиговый роман о голодном призраке, что охотится на компанию друзей в маленьком австралийском городке; шанс создать что-нибудь получше ему больше не светит – конец карьере. К счастью для американской литературы, Мэнни в ту ночь не пришел домой.

Оскар не мог толком объяснить свое состояние. Дело было не только в том, что в Ане он видел свой единственный гребаный шанс на счастье, – в чем он нисколько не сомневался, – но еще и в том, что за свои несчастные восемнадцать лет он не переживал ничего, хотя бы близко похожего на чувства к этой девушке. Я так долго ждал любви, написал он сестре. Сколько раз мне приходила в голову мысль, что со мной такого никогда не случится. (Когда в «Роботек. Сага Макросса»,[26] занимавшем вторую строчку в списке его самых любимых мультсериалов, Рич Хантер наконец соединился с Лисой, Оскар рухнул на колени перед телевизором и разрыдался. Я уж подумал, президента убили, крикнул ему тио Рудольфо из дальней комнаты, где втихаря занюхивал сами знаете что.) Я словно откусил от небес, писал он сестре. Ты и представить себе не можешь, каково это.

Два дня спустя, когда сестра приехала на постирушку, он не выдержал и рассказал ей об эпизоде с револьвером, – она ошалела. Заставила с ней вместе встать на колени перед домашним алтарем, который соорудила в память о покойном абуэло, и вынудила Оскара поклясться бессмертной душой их матери, что он больше никогда в жизни не вытворит ничего подобного. Лола даже плакала, так ей было страшно за него.

Нужно прекратить это, Мистер.

Знаю, ответил он. Но я даже не знаю, что я должен прекратить, понимаешь?

В ту ночь они с сестрой заснули на диване, она первая. Лола только что рассталась со своим бойфрендом примерно в десятый раз, и даже Оскар, несмотря на свои переживания, понимал, что они опять сойдутся, и очень скоро. На рассвете ему приснились девушки, которых у него никогда не было, они стояли ряд за рядом, несметным числом, словно запасные тела чудо-людей из комикса Алана Мура.[27] Ты можешь это сделать, говорили они.

Он проснулся в холодном поту с пересохшим горлом.


Они встретились в японском ТЦ на Эджуотер-роуд, «Йаоане», на который Оскар наткнулся в одну из своих одиноких унылых поездок. Этот торговый центр он считал отныне их местом, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Там он покупал кассеты с аниме и сборные фигурки персонажей из комиксов. Оба заказали курицу карри и сели в просторном кафетерии с видом на Манхэттен, единственные неяпонцы, «пришельцы», во всем заведении.

– У тебя красивая грудь, – сказал он в качестве вступления.

Смущение, испуг. Оскар, что с тобой?

Он смотрел сквозь стекло на западную оконечность Манхэттена, смотрел, как самый последний лох. Потом он сказал ей.

Она не удивилась. Взгляд ее смягчился, она положила ладонь на его руку, со скрипом придвинула стул к нему поближе, в зубах у нее застряло что-то желтое.

– Оскар, – нежно сказала она, – у меня есть парень.

Она отвезла его домой; у порога он поблагодарил ее за потраченное на него время, зашел в дом и лег в постель.

В июне он закончил школу Дона Боско. Хороши же они были на выпускной церемонии: похудевшая, осунувшаяся мать (рак скоро заберет ее), Рудольфо, осоловевший от наркоты, и только Лола выглядела как надо, сияющей, счастливой. Победа, Мистер, победа. Он слыхал краем уха, что из всех его ровесников в их районе Патерсона только он и Ольга – несчастная чокнутая Ольга Поланко – не были ни на одном выпускном балу, им не нашлось пары. Чувак, съехидничал Мигз, по-моему, ты просто обязан пригласить ее.

В сентябре он отправился в Нью-Брунсвик учиться в Рутгерсе, на прощанье мать подарила ему сто долларов и первый поцелуй за пять лет; дядя – упаковку презервативов. Опробуй их все, сказал он и добавил: на девушках. Поначалу в колледже Оскар пребывал в эйфории: он был один, свободен от всего, сам себе, черт побери, хозяин, да еще с оптимистичной надеждой найти среди этих тысяч молодых людей кого-нибудь похожего на него. Увы, этого не случилось. Белые ребята, увидев его темную кожу и африканские кудри, общались с ним с бесчеловечной приветливостью. Цветные ребята, услыхав, как он говорит, и посмотрев, как он двигается, качали головами: ты не доминиканец. И он твердил снова и снова: но это не так. Сой доминикано. Доминикано сой. После череды бурных вечеринок, не запомнившихся ничем, кроме эпизода с пьяными белыми, пристававшими к нему, и начала занятий по десятку предметов, где ни одна девушка не взглянула на него, его оптимизм увял и, сам не ведая как, он замкнулся в версии существования, освоенного им еще в школе: ни подружки, ни секса, хотя бы разового. Счастливые моменты были связаны исключительно с любимым жанром, например, когда в 88-м на экраны вышел «Акира».[28] Грустно, чего уж там. Дважды в неделю он ужинал с сестрой в столовой ее колледжа Дугласа; Лола была большим человеком в кампусе, знала почти всех с любым оттенком кожи, участвовала во всех протестах и маршах, но и это не помогло Оскару. За ужином она давала ему советы, и он покорно кивал, а расставшись с сестрой, сидел на остановке студенческого автобуса, пялился на всех симпатичных девушек Дугласа и спрашивал себя, с какого момента его жизнь пошла наперекосяк. Хотелось бы ему свалить вину на книги, научную фантастику, но не получалось – он любил их слишком сильно. Вопреки зарокам избавиться от фанатских привычек, он по-прежнему много ел, по-прежнему не делал зарядку, употреблял НФ-жаргон, внятный только посвященным, и спустя два семестра, не имея иных друзей, кроме сестры, он вступил в университетскую организацию «Игроки УР», члены которой собирались в подвальных аудиториях Фрелингхайзена и похвалялись тем, как высоко они ставят мужскую дружбу. Он-то думал, что в колледже дела у него пойдут получше, – в том, что касается девушек, – но в первые годы эти надежды не оправдались.

Два

В дремучем лесу

1982–1985

Когда наша жизнь круто меняется, это всегда происходит не так, как мы себе представляли, но совершенно по-другому.

Вот как все начинается: мать зовет тебя из ванной. И ты на всю жизнь запомнишь, что ты делала в тот самый момент: читала «Обитателей холмов»[29] – кролики с крольчихами бегут к лодке, спасаясь от фермеров, – и ты не хотела прерываться, завтра книгу надо отдать брату, но мать зовет опять, уже громче, тоном «я не шучу, мерзавка», и ты сердито бормочешь: си, сеньора.

Она стоит перед зеркалом шкафчика, где хранятся лекарства, голая по пояс, лифчик болтается на талии, словно спущенный парус, на спине рубец, широкий и волнистый, как море. Ты хочешь вернуться к книжке, притвориться, будто не слышала ее, но поздно. Ее глаза впиваются в тебя, огромные дымчатые глаза, такими же скоро станут и твои. Бен ака, подойди, командует она. Она разглядывает свою грудь с беспокойством. У матери огромнейшие груди. Одно из чудес света. Больше ты видела только в журналах с голыми девушками и у очень жирных тетенек. Размер G, помноженный на три, соски, как блюдца, и черные, как смола, а по краям топорщатся волоски, которые мать иногда выдергивает, а иногда нет. Эти груди всегда смущали тебя, и, когда ты идешь по улице с матерью, ты всегда помнишь о них. Мать гордилась своим лицом, волосами и грудью. Твой отец не мог насытиться моими бомбами, хвасталась она. Но, учитывая, что он сбежал от матери на четвертом году их брака, похоже, таки насытился.

Ты боишься общения с матерью. Это всегда односторонняя ругань. Предполагаешь, что она зовет тебя, чтобы задать очередную выволочку касательно твоей диеты. Мать считает, что тебе нужно есть поменьше бананов, иначе твои внешние данные вмиг обретут сходство с железнодорожной катастрофой. Даже в том возрасте все, глядя на тебя, говорили: мамина дочка. В двенадцать лет ты была такой же высокой, как мать, длинной голенастой девочкой-птичкой. У тебя были ее зеленые глаза (правда, немного светлее) и такие же прямые волосы, отчего ты больше походила на индуску, чем на доминиканку, и попка, которую мальчики не уставали обсуждать начиная с пятого класса и чьей привлекательности для окружающих ты пока не понимала. Темным цветом лица ты тоже пошла в мать. Но, невзирая на все одинаковости, волна наследственности пока не добралась до твоей груди. У тебя пока лишь намек на грудь; с какой стороны ни посмотри, ты плоская как доска, и ты прикидываешь про себя, не прикажет ли мать сноваотказаться от лифчиков, потому что они гнобят твои потенциальные груди, мешают им вылупиться из тебя. Ты готовишься к отчаянному сопротивлению, ведь лифчики – это твое личное достояние, как и прокладки, которые ты теперь покупаешь сама.

Но нет, мать ни слова не говорит о бананах. Молча она берет тебя за руку и подводит ее к своей груди. Мать груба во всех своих проявлениях, но сейчас она держит твою руку почти нежно. Ты и не думала, что она на такое способна.

Чувствуешь? Голос у нее, как обычно, раздраженный.

Сперва ты чувствуешь только жар ее тела и плотность тканей, они как хлеб, что не перестает подниматься. Мать вминает твои пальцы в себя. Так близко к ней ты еще никогда не была, и ты слышишь свое дыхание.

Неужели не чувствуешь?

Она поворачивается к тебе. Коньо, мучача, блин, девочка, кончай пялиться на меня, щупай.

Ты закрываешь глаза и вспоминаешь о суфражистке Хелен Келлер, о том, как в детстве ты хотела быть похожей на нее, только менее монашенкой с виду, и вдруг совершенно неожиданно ты что-то чувствуешь. Узелок под кожей, крепкий и потайной, как заговор. И в этот момент по причинам, которые до конца ты так никогда и не поймешь, тебя охватывает ощущение, предчувствие, что твоя жизнь очень скоро и во многом изменится. У тебя плывет голова, и ты чувствуешь, как пульсирует твоя кровь в четком ритме барабанной дроби. Вспышки света проносятся сквозь тебя, как фотонные торпеды, как кометы. Ты не понимаешь, почему и откуда у тебя эта уверенность, но ты знаешь, что так оно и будет. Ты вне себя от счастья. Ты всегда была немного бруха, ведьмой, даже твоя мать признавала это, пусть и сквозь зубы. Иха ди Либорио, «дитя Либорио» назвала она тебя, когда ты подсказала своей тете цифры в лотерее и они выиграли, и ты решила, что Либорио – кто-то из родственников. Но тогда ты еще не ездила в Санто-Доминго и не знала, что этого древнего целителя почитают там как святого.

Чувствую, говоришь ты чересчур громко. Ло сьенто.

Вот так все и меняется. Еще зима не кончилась, а доктора уже отрезали те груди, что ты мяла, будто тесто, а заодно удалили и лимфоузел. Из-за операции матери трудно поднимать левую руку. У нее выпадают волосы, и однажды она сама выдирает их и складывает в пластиковый пакет. Ты тоже меняешься. Не сразу, но неуклонно. И надо же, где все началось! В ванной! Ты началась.


Панкушка. Вот кем я стала. Панкушкой, обожающей Siouxsie and the Banshees.[30] Пуэрто-риканские ребята в нашем квартале каждый раз смеялись до упаду над моим причесоном, дразнили меня Блакулой[31] и черномазой; они не знали, как реагировать, и часто попросту орали вслед: йо, дьяволица гребаная, йо, йо! Тетя Рубелка считала, что у меня какое-то психическое заболевание. Доченька, говорила она, жаря пирожки, может, тебе нужна помощь. Но с матерью было куда хуже. Это последняя капля, орала она. Но у нее все было последней каплей. По утрам, когда я спускалась на кухню, где мать варила себе кофе в кофеварке и слушала радио на испанском, она, увидев меня, снова принималась беситься, словно за ночь успевала забыть, как я выгляжу. Моя мать была одной из самых высоких женщин в Патерсоне, и гнев ее тоже был великаньим. Он вцеплялся в тебя длинными руками, и, если обнаружишь хоть чуть-чуть слабины, тебе конец. Ке мучача тан феа, до чего же уродливая деваха, злилась мать, выплескивая остатки кофе в раковину. Феа, уродина, стало моим новым именем. Впрочем, не совсем новым. Мать постоянно обзывала нас. Ее бы никогда не выбрали «матерью года», уж поверьте. На самом деле она была «отсутствующим» родителем: если не на работе, то спит, а когда просыпалась, казалось, она только и делала, что орала и раздавала оплеухи. В детстве мы с Оскаром боялись ее больше, чем темноты или буки. Она могла ударить нас где угодно, в присутствии других людей, лупила, не стесняясь, ремнем и шлепанцем, но рак поубавил ей сил. Последний раз, когда она попыталась наброситься на меня, поводом послужила моя прическа, но вместо того, чтобы съежиться или сбежать, я двинула ей кулаком по руке – скорее рефлекторно, но раз уж двинула, я уже не могла повернуть вспять, ни за что, и опять сжала кулаки в ожидании повторных наскоков. А вдруг она пустит в ход зубы и укусит меня, как укусила ту женщину в супермаркете. Но она лишь стояла в дурацком парике и дурацком халате, с двумя громадными поролоновыми протезами в лифчике, ее трясло, и запах горящих искусственных волос витал над нами. Мне было ее почти жалко. Так вот как ты обращаешься с матерью! – вскрикнула она. И если бы я могла, я бы высказала ей все, что у меня накопилось, прямо в лицо, но я только рявкнула в ответ: так вот как ты обращаешься с дочерью!

Воевали мы целый год. Да и могло ли быть иначе? Она была старорежимной доминиканской матерью, я – ее единственной дочкой, которую она вырастила одна, без чьей-либо помощи, и это означало, что ее долг – постоянно прижимать меня к ногтю. Мне было четырнадцать, и я жаждала обрести свой личный кусок мира, где ей не нашлось бы места. Я мечтала о жизни, как в сериале «Большая голубая жемчужина», что я смотрела в детстве, – сериале, побудившем меня заводить друзей по переписке и приносить домой школьные атласы. О жизни, что существовала за пределами Патерсона, за пределами моей семьи, за пределами испанского языка. И, когда мать заболела, я поняла, что у меня появился шанс, и я не собираюсь ни лицемерить, ни извиняться – я ухватилась за этот шанс. Если вы росли не в такой семье, как моя, то вы не в курсе, а если вы не в курсе, то, вероятно, вам не стоит судить меня. Вы и понятия не имеете, сколь крепко держат нас за шкирку наши матери, даже те, кого никогда не бывает дома, – особенно они. Не знаете, каково это – быть идеальной доминиканской дочерью, или, проще говоря, идеальной доминиканской рабыней. Вы не знаете, что такое мать, за всю жизнь не сказавшая ничего хорошего ни о своих детях, ни об окружающем мире; вечно подозрительная, она то и дело топчет тебя и разбивает твои мечты в пух и прах. Когда Томоко, моя подруга по переписке, на третьем письме прекратила мне отвечать, мать откровенно веселилась: а ты уже вообразила, что кто-то будет тратить время на переписку с тобой? Конечно, я плакала; мне было восемь, и у меня уже созрел план: Томоко и ее родители удочерят меня. А мать, конечно, видела меня насквозь и догадывалась, о чем я мечтаю, поэтому и смеялась. Я бы тоже не стала тебе писать, сказала она. Она была той матерью, что заставляет ребенка сомневаться в себе, и дай ей волю, она бы уничтожила твою личность. Но и приукрашивать свои подвиги я тоже не собираюсь. Очень долго я позволяла ей говорить все что в голову взбредет, и хуже того, очень долго я ей верила. Я была феа, уродиной, я была никчемной, я была идиота. Я верила ей с двух до тринадцати лет, и, пока я ей верила, я была идеальной дочерью. Готовила, убирала, стирала, покупала продукты, писала письма в банк с объяснениями, почему мы опаздываем с выплатами за дом, служила переводчиком. В классе я училась лучше всех. Со мной не было хлопот, даже когда черные девчонки гонялись за мной с ножницами: мои невероятно прямые волосы были им поперек горла. Я сидела дома и следила, чтобы Оскар поел и чтобы в целом был порядок, пока мать работала. Я растила брата и растила себя. Все было на мне. Та к полагается, так заведено, говорила мать, ты ведь моя дочь. Мне было восемь, когда случилось то, что случилось, и в конце концов я рассказала ей, что он со мной сделал; она велела мне заткнуться и прекратить реветь, и я в точности исполнила приказ: заткнулась, стиснула ноги и чувства и уже через год не смогла бы описать, как выглядел тот сосед, или припомнить, как его звали. Тебе бы только жаловаться, говорила мать, хотя ты и знать не знаешь, что такое жизнь на самом деле. Си, сеньора. Я поверила ей, когда в шестом классе она разрешила мне пойти в поход с ночевкой на Медвежью гору; я купила рюкзак на свои деньги, заработанные на доставке газет, и принялась писать записки Бобби Сантосу, потому что он грозился вломиться в мою палатку и поцеловать меня на глазах у всех, но утром того дня, когда мы должны были отправиться, мать заявила, что я никуда не еду. Но ты же обещала, сказала я. Мучача дель диабло, ответила она, дьявольское ты отродье, ничего я не обещала. Я не швырнула в нее рюкзаком и не выплакала себе глаза, а когда узнала, что в итоге вместо меня с Бобби Сантосом целовалась Лора Саенц, я тоже промолчала. Просто лежала в своей комнате с дурацким плюшевым медвежонком в обнимку и тихонько пела, воображая, как убегу из дома, когда вырасту. Куда убегу? В Японию, наверное, где разыщу Томоко, или в Австрию, где мое пение вдохновит продюсеров на римейк «Звуков музыки».[32] Все мои любимые книги той поры были про побег. «Обитатели холмов», «Невероятное путешествие», «Моя сторона горы»,[33] а когда Бон Джови спел «Беглеца»,[34] мне казалось, что эта песня про меня. Никто и не подозревал, что творится в моей голове. Я была самой высокой и самой пришибленной девочкой в классе, той, что каждый Хэллоуин наряжается Чудо-женщиной из комиксов и никогда «не выступает». Люди видели меня в очках, в одежде с чужого плеча и не представляли, на что я способна. И когда в двенадцать лет я испытала то пугающее колдовское предчувствие, а моя мать почти сразу же попала в больницу, лихость, что таилась во мне всегда и которую я задавливала домашними обязанностями, уроками и перспективой делать все, что захочу, когда поступлю в колледж, эта дикая лихость вырвалась наружу. Я не могла ей сопротивляться. Пыталась обуздать, но она находила лазейки. И ощущалась не столько как внутреннее состояние, сколько как послание, гулкое, призывное, – так звонит колокол: стань другой, стань другой, другой.

Перемена произошла не за одну ночь. Да, лихость жила во мне, да, она заставила мое сердце биться быстрее, да, она плясала вокруг меня, когда я шла по улице, и с ее подачи я научилась смотреть парням прямо в лицо, когда они пялились на меня, и да, по ее милости мой смех из вежливого покашливания превратился в затяжную горячку, но мне все еще было страшно. Как я могу перестать существовать? Я была дочерью своей матери. Хватка, с какой она меня держала, была сильнее, чем любовь. И вдруг… Однажды я шла домой с Карен Сепеда, моей тогдашней как бы подружкой. Карен подалась в готы, и у нее отлично получалось: она лохматила волосы а-ля Роберт Смит,[35] одевалась только в черное, а цветом лица смахивала на привидение. Идти с ней рядом по улицам Патерсона было все равно что прогуливаться с бородатой женщиной. Все пялились, и это пугало; наверное, страх и послужил причиной.

Мы топали по Главной улице, все лупили на нас глаза, и вдруг, ни с того ни с сего, я сказала: Карен, отрежь мне волосы. Стоило мне это произнести, как меня захлестнуло знакомое чувство – кровь заклокотала в моих жилах. Карен приподняла бровь: а что скажет твоя мама? Понимаете, не только я, все боялись Бели́сии де Леон.

Да хер с ней, ответила я.

Карен посмотрела на меня как на дурочку – прежде я никогда не ругалась, но вместе со мной менялась моя речь. На следующий день мы заперлись у нее в ванной; внизу, в гостиной, орали ее отец с дядьями – по телику показывали футбольный матч. Я долго смотрела на девочку в зеркале и чувствовала лишь одно: я больше не хочу ее видеть, никогда. Я вложила ножницы в ладонь Карен и водила ее рукой до тех пор, пока мы не закончили.

– Выходит, ты теперь панк? – неуверенно спросила Карен.

– Да, – сказала я.

Еще через день мать швырнула в меня париком. Будешь это носить. Будешь носить каждый день. И если я увижу тебя без парика, убью!

Не говоря ни слова, я поднесла парик к горелке.

Прекрати, взвилась мать, когда над горелкой поднялось пламя. Не смей…

Парик вспыхнул, как бензин, как глупая надежда, и не швырни я его в раковину, мне опалило бы руку. Вонища стояла жуткая, все химикалии на всех заводах в Элизабет и те не так смердят.

Тогда это и случилось: она влепила мне пощечину, а я ударила ее по руке, и она отдернула руку, словно обжегшись.


Разумеется, все сочли, что хуже меня дочери нет. Тетка и соседи в один голос твердили: иха, она – твоя мать, она умирает; но я не слушала. Когда я остановила ее руку, передо мной распахнулась дверь. Я вошла в нее, и назад ходу уже не было.

Боже, как мы бились! Больная или нет, умирающая или нет, моя мать не собиралась легко сдаваться. Чем-чем, а тряпкой она не была. Я видела, как она била взрослых мужчин, отпихивала белых полицейских, так что они падали на задницы, руганью и проклятьями затыкала рты целой кучке скандалистов. Она растила меня и брата одна, работала на трех работах, пока не скопила на дом, в котором мы живем, выстояла, когда ее бросил муж, одна приехала в Америку, никого здесь не зная, а однажды в юности, рассказывала она, ее избили, подожгли и бросили умирать. Отпустить меня без боя? Как же. Говнючка, за модой погналась? – говорила она. Думаешь, ты вся из себя, но ты – нада, ничтожество. Она глубоко копала, выискивая мои слабые места, но я не поддавалась. Ну уж нет. Чувство, что моя жизнь ждет меня на другом берегу, делало меня бесстрашной. Когда она выбрасывала мои плакаты с группами The Smiths и The Sisters Of Mercy[36]аки йо но кьеро мариконес, я не потерплю здесь пидоров, – я покупала новые такие же. Когда она пригрозила изорвать мои новые шмотки, я стала хранить их в школьном шкафчике и дома у Карен. Она велела мне уволиться из греческого кафе, и я сказала хозяину, что из-за химиотерапии у моей матери мутится в голове, и когда она позвонила предупредить, что я больше не выйду на работу, он просто передал трубку мне, а потом смущенно поглядывал на посетителей, пока я ругалась с ней по телефону. Когда она сменила замки, не дав мне ключей, – я начала возвращаться домой поздно, тусовалась в клубе «Лаймлайт», ведь хотя мне было всего четырнадцать, но выглядела я на двадцать пять, – я стучалась в окно Оскара и он впускал меня, трясясь от страха, потому что утром мать принималась метаться по дому с воплями: кто, черт побери, впустил эту иха де ла гран пута, эту сукину дочь, проститутку? Кто? Кто? И Оскар, сидя за столом, накрытым для завтрака, бормотал, заикаясь: не знаю, мами, не знаю.

Ее яростью, как застоявшимся табачным дымом, пропах весь дом. Эта ярость пропитала наши волосы и нашу еду, она была сродни радиоактивным осадкам, о которых нам рассказывали в школе, тем, что падают мягко, словно снег. Брат не знал, как ему себя вести. Он прятался у себя в комнате, но иногда неуклюже пытался выяснить у меня, что происходит. Ничего. Лола, мне ты можешь сказать, упрашивал он, а я лишь смеялась в ответ. Тебе нужно похудеть, говорила я.

К матери я старалась не приближаться. По большей части она только смотрела на меня ненавидящим, ядовитым взглядом, но, случалось, внезапно хватала меня за горло и держала, пока я не отцеплю ее пальцы от моей шеи. Если она и обращалась ко мне, то лишь со смертельными угрозами. Когда ты повзрослеешь, я подкараулю тебя в темной аллее и убью, и никто не узнает, что это я сделала! Она буквально смаковала эту идею.

Сумасшедшая, говорила я.

На себя посмотри, а меня не трогай! – кричала мать, а потом опускалась на стул, чтобы отдышаться.

Все было плохо, но никто не мог предположить, что случится потом. Хотя, если подумать, это было очевидно.

Всю жизнь я твердила себе, что однажды я просто исчезну.

И однажды я исчезла.


Я сбежала из-за парня, как бы.

Ну что о нем сказать? Он был таким же, как все молодые ребята, красивым зеленым юнцом, и, как насекомое, не мог усидеть на месте. Ун бланкито, бледнолицый с длинными волосатыми ногами, я познакомилась с ним в «Лаймлайте».

Звали его Альдо.

Лет ему было девятнадцать, и жил он на побережье вместе со своим семидесятичетырехлетним отцом. На заднем сиденье его «олдсмобиля» я задрала свою кожаную юбку, приспустила чулки в сеточку, и мною заблагоухала вся машина. Это было наше первое свидание. Я училась в предпоследнем классе, и той весной мы писали и звонили друг другу по меньшей мере раз в сутки. Я даже ездила к нему в Уайлвуд с Карен (у нее были права, а у меня нет). Он жил и работал рядом с пляжем, один из троих парней, обслуживавших электромобили на аттракционах, единственный без татуировок. Останься, сказал он мне в тот вечер (Карен брела по пляжу далеко впереди нас). Где я буду жить? – спросила я, и он улыбнулся: со мной. Не сочиняй, сказала я, но он, отвернувшись, смотрел на прилив. Я хочу, чтобы ты осталась, и голос его звучал очень серьезно.

Он три раза просил меня об этом. Я подсчитала.

Летом мой брат объявил, что намерен посвятить свою жизнь созданию ролевых игр, а мать пыталась совмещать две работы впервые после операции. Хорошего в этом было мало. Мать приходила домой измученная, и поскольку я больше не помогала по хозяйству, у нас царил полный бардак. Порою по выходным заглядывала тетя Рубелка, готовила что-нибудь, убирала и отчитывала нас с Оскаром, но у нее была своя семья, и в основном мы жили сами по себе. Приезжай, сказал Альдо по телефону. Потом в августе Карен уехала учиться в Слиппери-Рок. Школу она закончила на год раньше меня. Если я больше никогда не увижу Патерсон, я это как-нибудь переживу, сказала она перед отъездом. В сентябре, в первые две недели учебы, я шесть раз прогуляла уроки. Я просто не могла ходить в школу. Ноги не несли меня туда. Вдобавок на тот момент я читала «Источник» Айн Рэнд и воображала себя не Доминик, а Говардом Рорком,[37] и это не шло мне на пользу. Я бы и дальше пребывала в этом вялом состоянии, в подспудном и отчаянном страхе совершить рывок, но в конце концов произошло то, чего мы все ожидали. За ужином мать объявила ровным тоном: послушайте, вы оба, что я вам скажу. Врач снова посылает меня на обследование.

Оскар, казалось, вот-вот заплачет. Он опустил голову. А какова же была моя реакция? Я взглянула на мать и сказала: передай мне соль, пожалуйста.

Сейчас я уже не обижаюсь на мать за то, что она ударила меня по лицу, но тогда эта пощечина оказала мне огромную услугу. Мы набросились друг на друга, перевернули стол, мясная похлебка растеклась по полу, Оскар забился в угол, хныча: прекратите, прекратите, прекратите!

Иха де ту мальдита мадре, за что мне, несчастной, такая дочь, орала она. И я сказала: надеюсь, на этот раз ты умрешь.

На несколько дней дом превратился в зону боевых действий; затем в пятницу она выпустила меня из моей комнаты, разрешила сесть рядом с ней на диван и посмотреть сериал. Она ждала результатов анализов крови, но никто бы не догадался, что ее жизнь висит на волоске. Мать смотрела телевизор так, словно это было для нее сейчас самым главным, и стоило кому-нибудь из персонажей сподличать, как она всплескивала руками. Ее нужно остановить! Неужели они не понимают, что эта тварь задумала?

– Ненавижу тебя, – сказала я очень спокойно, но она не услышала.

– Принеси мне воды, – попросила она. – И положи в стакан кубик льда.

Это последнее, что я для нее сделала. Следующим утром я уже ехала в автобусе на побережье. Одна сумка, две сотни долларов, заработанных на чаевых, старый нож дяди Рудольфо. Мне было страшно. Я не могла унять дрожь. Всю дорогу мне чудилось, что небеса вот-вот разверзнутся, оттуда появится моя мать и схватит меня. Но обошлось. Никто не обратил на меня внимания, кроме мужчины, сидевшего через проход. Вы очень красивая, сказал он, похожи на девушку, что я когда-то знал.

Я не оставила им записки. Настолько я ненавидела их. Ее.

Ночью, когда мы с Альдо лежали в его душной, провонявшей кошками комнате, я сказала ему: я хочу, чтобы ты сделал это со мной.

Он начал расстегивать мои брюки.

– Ты уверена?

– Не сомневайся, – мрачно ответила я.

У него был длинный тонкий член, причинявший адскую боль, но я только повторяла: да, Альдо, да, – потому что, по моим представлениям, именно это нужно было говорить, когда теряешь «девственность» в объятиях парня, которого ты якобы любишь.


Похоже, ничего глупее я не могла придумать. Мне было плохо. И дико скучно. Но, естественно, я не признавалась в этом даже себе. Я убежала из дома, а значит, я счастлива! Счастлива! Альдо, предлагая мне неоднократно перебраться к нему, забыл упомянуть, что его отец ненавидит его почти так же, как я ненавидела свою мать. Альдо-старший воевал во Вторую мировую и не собирался прощать «япошкам» гибель своих приятелей. Папан больной на всю голову, говорил Альдо. Он до сих пор не эвакуировался из форта Дикс. Пока я жила у них, отец мне и двух слов не сказал. Он был старым скупердяем и даже на холодильник вешал замок. Не подходи к холодильнику, рычал он на меня. Нам не разрешалось взять даже лед. Отец с сыном жили в дешевеньком малюсеньком бунгало; я и Альдо спали в комнате, где папаша держал лотки, в которые гадили две его кошки, и по ночам мы вытаскивали лотки в коридор, но старик просыпался раньше нас и затаскивал лотки обратно к нам комнату: я запретил вам трогать мои какашки. Смешно, когда вспоминаешь об этом. Но тогда мне было не до смеха. Я нашла работу, торговала жареной картошкой на набережной и вдыхала то запах горящего масла, то кошачьей мочи, другие запахи я перестала ощущать. По выходным я либо выпивала с Альдо, либо сидела на песке одетая во все черное и писала в дневник; эти записи, воображала я, послужат созданию идеального общества после того, как нас перемелют в радиоактивной мясорубке. Иногда ко мне подкатывались парни с вопросиками типа «и кто, блин, умер?» или «что у тебя с волосами?». Садились рядом со мной на песок. Ты красивая девушка, на пляже ты должна быть в бикини. Зачем? Чтобы меня было легче изнасиловать? Помнится, один из них вскочил как ужаленный: мать твою, да что у тебя в голове?

До сих пор не понимаю, как я все это вытерпела. В начале октября меня уволили из картофельной забегаловки; впрочем, к концу сезона вся торговля на набережной закончилась и от нечего делать я торчала в публичной библиотеке, которая была еще беднее, чем библиотека в нашей школе. Альдо начал работать у отца в гараже, отчего они бесили друг друга еще больше, а следовательно, и мне перепадало. Дома после работы они пили пиво и сокрушались насчет их любимой бейсбольной команды. Наверное, мне повезло, что они не додумались, зарыв топор войны, сообща наехать на меня. Я старалась как можно меньше бывать дома, дожидаясь, когда ко мне вернется та самая лихость, вернется и подскажет, что дальше делать, но внутри у меня все высохло, опустело, никаких озарений. Я уже решила, что со мной случилось то, о чем пишут в книжках: с потерей девственности я утратила свою силу. И жутко обозлилась на Альдо. Ты алкаш, говорила я. И кретин. И что, огрызался он. От твоей мохнатки воняет. Та к и держись от нее подальше! Будет сделано! Но конечно, я была счастлива! Счастлива! Я все ждала, что столкнусь на набережной с моей семьей, развешивающей объявления с моей фотографией, – матерью, самой высокой, самой смуглой и грудастой женщиной в округе, Оскаром, похожим на коричневый пузырь, тетей Рубелкой, а может, даже и дядей Рудольфо, если родным удастся отвадить его от героина на какое-то время, – но единственные объявления, которые я видела, были о пропавших кошках. Вот вам белые люди. У них кошка потеряется, и они развешивают воззвания на всех углах. А у нас, доминиканцев, потеряется дочь, и мы даже не отменим посещение парикмахерской.

К ноябрю меня уже все достало. Вечерами сидела с Альдо и его вонючим папашей, по телевизору показывали старые сериалы, те, что мы с братом смотрели детьми, и разочарование скребло, будто наждаком, по моим внутренностям, мягким и нежным. Вдобавок холодало, ветер гулял по бунгало, забирался под одеяла или врывался следом за тобой в душ. Это было ужасно. И мне все время мерещился мой брат, как он пытается приготовить себе поесть. Не спрашивайте почему. Дурацкие видения. Но в семье готовила я, а единственное, что умел Оскар, – поджарить сыр на гриле. Я представляла, как он, отощавший, обратившийся в тень, топчется по кухне, шаря с тоской в пустых шкафчиках. Мне даже начала сниться мать, разве что в моих снах она была маленькой девочкой, то есть совсем крошечной; она умещалась на моей ладони и все норовила что-то сказать. Я поднимала ее к своему уху и все равно не могла ничего расслышать.

Я всегда терпеть не могла понятные сны. И до сих пор не люблю, когда мне такие снятся.

А потом Альдо решил сострить. Я видела, что наши отношения вгоняют его в уныние, но не понимала, до какой степени, пока однажды вечером он не привел в дом друзей. Его отец уехал в Атлантик-Сити, и ребята пили, курили, рассказывали тупые анекдоты, и вдруг Альдо говорит: «Знаете, что такое “понтиак”? Это автомобиль, который бедный забитый бомж принимает за “кадиллак”». Но на кого он смотрел, когда произносил свою «гениальную» шутку? Прямо на меня.

Ночью он полез ко мне, но я отпихнула его. Отстань.

Кончай злиться, сказал он, кладя мою руку на свой член. Вялый, никакой.

И расхохотался.

И что же я сделала спустя денек-другой? Реальную глупость. Я позвонила домой. В первый раз никто не ответил. Во второй трубку взял Оскар. Резиденция семьи де Леон, кому предназначается ваш звонок? Мой брат во всей красе. Вот почему его все тихо ненавидят.

– Это я, чучело.

– Лола. – Он умолк надолго, и я сообразила, что он плачет. – Где ты?

– Ты не хочешь это знать. – Я переместила трубку к другому уху, стараясь говорить как можно непринужденнее.

– Лола, мами тебя убьет.

– Болван, говори потише. Мами дома, да?

– На работе.

Кто бы мог подумать, сказала я. Мами на работе. До последней минуты последнего часа своего последнего дня моя мать будет работать. Она будет работать даже под ядерным ударом.

Наверное, я сильно по нему соскучилась, или мне просто хотелось увидеть человека, для которого я не чужая, или кошачья моча повредила мой разум, но я дала ему адрес кофейни на набережной и велела привезти мою одежду и кое-что из книг.

Деньги тоже привези.

Он замялся.

– Я не знаю, где мами их держит.

– Знаешь, Мистер. Просто возьми их.

– Сколько? – робко спросил он.

– Все.

– Это большая сумма, Лола.

– Просто привези мне эти деньги.

– Ладно, ладно. – Он шумно вдохнул. – Скажи по крайней мере, ты в порядке или как?

Я в порядке, и это был единственный момент в нашем разговоре, когда я чуть не заплакала. Сделала паузу, дожидаясь, пока голос не зазвучит нормально, и спросила брата, как он намерен обхитрить мать, чтобы она не догадалась, куда он собрался.

– Ты меня знаешь, – грустно ответил он. – Может, я и лох, но я изобретательный лох.

Мне ли было не знать, что нельзя полагаться на человека, чьими любимыми книжками в детстве были детективы про малолетнего умника по кличке Энциклопедия.[38] Но я плохо соображала, так мне хотелось его увидеть.

Правда, у меня был план. Я хотела уговорить брата бежать вместе со мной. И отправимся мы в Дублин. Работая на набережной, я познакомилась с компанией ирландских ребят и повелась на их рассказы о своей стране. В Ирландии я устроюсь бэк-вокалисткой к U2, и Боно с его ударником оба в меня влюбятся, а Оскар станет доминиканским Джеймсом Джойсом. Я и в последний пункт реально верила. Та к что обманывалась я по полной.

На следующий день я вошла в кофейню в отличном настроении, в каком давно не бывала; Оскар был уже там с сумкой.

– Оскар, – рассмеялась я, – ты такой толстый!

– Знаю, – застеснялся он. – Я беспокоился о тебе.

Мы обнимались чуть ли не целый час, а потом он заплакал.

– Лола, прости.

– Да все нормально, – сказала я, а когда подняла голову, увидела, что в кафе входят моя мать, тетя и дядя.

– Оскар! – завопила я, но было уже поздно.

Мать похудела, осунулась, вылитая карга с виду, но вцепилась она в меня так, словно я была ее последним центом, а ее зеленые глаза под рыжим париком пылали яростью. Я отметила невольно, что она принарядилась для такого случая. Для нее это было в порядке вещей. Дьявольское отродье, закричала она. Мне удалось выволочь ее на улицу, и когда она отцепилась от меня одной рукой, чтобы ударить, я вырвалась. Я бежала, только пятки сверкали. Услышала, как она грохнулась и растянулась на мостовой, но я и не думала оглядываться. Нет – я бежала. В начальной школе на соревнованиях я всегда была самой быстрой среди девочек, приносила домой всякие наградные ленты; мне говорили, что это нечестно, ведь я выше всех, но я не обращала внимания. Я бы и мальчишек опередила, если б захотела, так что у моей больной матери, вечно обдолбанного дяди и толстого брата не было шансов меня догнать. Я намеревалась добежать до конца набережной, миновать гребаную лачугу Альдо, выбежать вон из Уайлдвуда и вон из Нью-Джерси, ни разу не останавливаясь. Я не просто убегу, я улечу.


И так оно бы и вышло. Но я оглянулась. Не смогла удержаться. И Библию-то я читала, про соляной столб и прочее, но когда ты дочь той матери, что вырастила тебя одна без посторонней помощи, от старых привычек тяжело избавиться. Я лишь хотела убедиться, что мами не сломала руку или не расшибла голову. Нет, ну в самом деле, кому, на фиг, захочется стать убийцей своей матери по чистой случайности? И только поэтому я оглянулась. Она лежала на тротуаре ничком, парик свалился, и она не могла до него дотянуться, и казалось, что оголилась не ее несчастная лысая голова, но какая-то более интимная часть тела, которую выставлять напоказ стыдно. Лежала и выла, как потерявшийся теленок: иха, иха. И вот она я, ее дочь, убегающая от нее в будущее. Наверное, все сложилось бы иначе, испытай я тогда тот прилив сил, что направлял меня, но это чувство куда-то сгинуло. Осталась только я. И кишка моя оказалась тонка. Она распласталась на тротуаре, лысая, как младенец, плачущая, и, возможно, еще месяц – и она умрет, а я – ее единственная дочь на этой земле. Я сдалась. Подошла к ней, наклонилась, и она вмиг вцепилась в меня. И тут до меня дошло: она вовсе не плакала. Она притворялась! Улыбка у нее была львиной.

Йа тэ тэнго, я тебя поймала, вот, она вскочила на ноги, торжествуя. Поймала.


Так я оказалась в Санто-Доминго. Похоже, мать решила, что с острова, где я никого не знаю, мне будет труднее убежать, и в каком-то смысле она была права. Я здесь уже полгода и к тому, что произошло, стараюсь относиться философски. Поначалу мне было не до философии, но в конце концов меня отпустило. Это как битва между яйцом и камнем, сказала моя абуэла, бабушка. Выигравших нет. Я даже хожу в школу, и хотя эта учеба мне не зачтется, когда я вернусь в Патерсон, но по крайней мере я не бездельничаю, веду себя прилично и общаюсь со сверстниками. Нельзя тебе целыми днями сидеть с нами, стариками, говорит абуэла. К школе у меня смешанные чувства. Само собой, я сильно продвинулась в испанском. Эта частная школа с гордым названием «Академия» в подражание американским заведениям кишмя кишит теми, кого мой дядя Карлос Мойа называет лос ихос де мами й папи, маменькиными и папенькиными детишками. И тут появляюсь я. Если вы думаете, что готу в Патерсоне живется несладко, подпишитесь на роль доминиканской американки в какой-нибудь частной школе в ДР. Более стервозных девчонок вы не встретите нигде и никогда. Они сплетничали обо мне до посинения. Кого другого они довели бы до нервного срыва, но после Уайлдвуда меня голыми руками было не взять. Я просто отгородилась от них. И самое смешное, я состою в школьной легкоатлетической команде. Подалась туда по совету моей подруги Росио, девочки из стремного квартала Лос Мина, она стипендиатка, за учебу не платит; Росио сказала, что с такими длинными ногами в команду меня возьмут без вопросов. У тебя ходули призера, предрекла она. Похоже, она поняла что-то, о чем я не догадывалась, и теперь я бегаю за школу 400 метров и другие короткие дистанции. И не устаю поражаться моему таланту к столь простой вещи. Карен упала бы в обморок, если бы увидела, как я спринтую на школьном дворе, а тренер Кортес орет на нас сначала по-испански, потом по-каталански: дыши, дыши, дыши! На мне ни грамма жира не осталось, а мускулатура на ногах впечатляет всех, включая меня. Мне уже шорты нельзя надеть, иначе автомобильных пробок не избежать, а на днях, когда абуэла забыла ключи от дома, сначала расстроилась, а потом попросила меня: иха, давай-ка, пни дверь. И мы обе расхохотались.

Та к много изменилось за эти полгода в моей голове и сердце. Росио научила меня одеваться как «настоящая доминиканская девушка». Она причесывает меня и помогает с макияжем, и порою я смотрю на себя в зеркало и не понимаю, кто я теперь на самом деле. Только не подумайте, что мне здесь плохо. Если бы прилетел воздушный шар, чтобы унести меня прямиком к дому U2, я не уверена, что села бы в корзину. (Но с моим братцем-предателем я до сих пор не разговариваю.) Честно сказать, я даже подумываю, не задержаться ли здесь еще на год. Абуэла меня никуда бы не отпустила – я буду скучать по тебе, говорит она так просто, что это не может не быть правдой, а мать сказала, что я могу остаться, если захочу, но дома мне тоже будут рады. По словам тети Рубелки, спуску она себе не дает, моя мать, у нее опять две работы. Они прислали мне фотографию всей семьи, абуэла поставила ее в рамку, и стоит мне глянуть на них, как у меня щиплет глаза. Мать больше не носит фальшивую грудь, она выглядит такой худой, что ее трудно узнать.

Знай, я за тебя жизнь отдам, сказала она в последний раз по телефону. И мигом повесила трубку, ответить я не успела.

Впрочем, не об этом я хотела рассказать. Но о том безумном чувстве, из-за которого все это закрутилось, о колдовском чувстве, что сочится из моих костей, пропитывая меня целиком, как кровь вату. Чувство, что подсказывает мне: моя жизнь скоро изменится. Оно вернулось. Не так давно я проснулась от всяких дурацких снов, а оно уже пульсировало во мне. Это как если бы во мне сидел ребенок. Сперва я испугалась, вообразив, что это чувство опять велит мне сбежать, но каждый раз, когда я расхаживала по дому или смотрела на бабушку, чувство становилось сильнее, и я поняла: тут что-то другое.

К этому времени я уже встречалась с парнем, симпатичным черненьким пацаном по имени Макс Санчес; познакомилась я с ним в Лос Мина в гостях у Росио. Роста он невысокого, но его улыбка и прикольные шмотки искупают многое. Поскольку я из Нуэва Йоля, Нью-Йорка, он любит поговорить о том, как он непременно разбогатеет, а когда я пытаюсь объяснить, что мне на это плевать, он смотрит на меня как на чокнутую. У меня будет белый «мерседес», заявляет он. Ту верас, вот увидишь. Но больше всего мне нравится его работа, из-за нее между нами все и началось. В Санто-Доминго два-три кинотеатра часто делят одну копию фильма, и когда первая бобина заканчивается, то ее вручают Максу, и он несется на мотоцикле на бешеной скорости в другой кинотеатр, потом возвращается, дожидается второй бобины – и так до конца фильма. Если его остановят полицейские или он попадет в аварию, а первая бобина закончится, вторая же не подоспеет, зрители начнут швыряться бутылками. До сих пор ему везло, говорит он и целует медаль Св. Мигеля. Благодаря мне, хвалится он, из одного фильма получается три. Я тот, кто делает кино. Макс – парень не «высшего разряда», как выразилась бы моя абуэла, и если бы заносчивые стервы из школы увидели нас вместе, их бы удар хватил, но мне с Максом хорошо. Он открывает передо мной дверь, называет «смуглянкой», а когда расхрабрится, нежно погладит меня по плечу и тут же отдернет руку.

Та к вот, я подумала, что, может, то чувство имеет отношение к Максу, и однажды позволила ему отвезти нас в отель для парочек. Он был так возбужден, что чуть не свалился с кровати, и первое, что он попросил, – посмотреть на мою задницу. Я и не предполагала, что моя большая задница может быть пределом мечтаний, он поцеловал ее раз пять, от его дыхания у меня кожа покрылась пупырышками, а потом провозгласил ее тесоро. Когда мы закончили и он мылся в ванной, я встала голая перед зеркалом и впервые посмотрела на свой зад. Тесоро, повторила я. Сокровище.

Ну? – спросила Росио, когда мы встретились в школе. Я коротко кивнула, и она обняла меня, рассмеялась, и все девчонки, которых я терпеть не могла, уставились на нас, но что мне до них. Счастье, когда оно есть, одолеет всех шизанутых дур в Санто-Доминго вместе взятых.

Ясности, однако, не наступило. Я имею в виду чувство, оно продолжало крепчать, лишало сна, лишало покоя. Я начала проигрывать забеги, чего прежде со мной никогда не случалось.

Выходит, не такая уж ты потрясающая, а, гринга? – ехидничали девчонки из других команд; я только опускала голову. Тренер Кортес так расстроился из-за моего очередного проигрыша, что, не сказав никому ни слова, заперся в своей машине.

Все это страшно доставало, и вот однажды вечером я вернулась домой с прогулки. Макс водил меня гулять на набережную – на что-нибудь еще у него никогда денег не было, – и мы разглядывали летучих мышей, что шныряли зигзагами над пальмами, и нос старого корабля вдалеке. Макс мечтал вслух о том, как он переедет в Америку, а я растягивала мышцы на бедрах. Абуэла ждала меня в гостиной. Пусть она и носит до сих пор траур по мужу, умершему, когда она еще была молодой, моя бабушка – одна из самых красивых женщин, каких я знаю. Мы обе способны полыхнуть, как зазубренная молния, и когда я увидела ее в аэропорту, то сразу поняла, что между нами все будет хорошо, хотя и не хотела в этом признаваться. Абуэла держится так, словно самое лучшее, что у нее есть, – это она сама, и когда я подошла к ней, она сказала: иха, я ждала тебя с того дня, как ты уехала. Потом обняла меня, поцеловала и сказала: я твоя абуэла, но можешь звать меня Ла Инка.

В тот вечер она сидела за столом, я подошла к ней сзади, пробор в ее волосах как белесая трещина, и я почувствовала прилив нежности. Обняла ее и вдруг заметила, что она перебирает фотографии. Старые фотографии, у нас дома я таких никогда не видела. Снимки моей матери в юности и других людей. Взяла один – мами стоит перед китайским рестораном. Даже в фартуке она выглядит значительной, как человек, который намерен добиться в жизни многого.

Она была реально гуапа, красавицей, сказала я нейтральным тоном.

Абуэла фыркнула. Гуапа – это я, а она была диоса, богиней. Но такая капеса дура, твердолобая. Когда ей было столько лет, сколько тебе сейчас, мы с ней не ладили.

А я и не знала, заинтересовалась я.

Она была капеса дура, а я… ексихэнте, требовательной. Но все обернулось как нельзя лучше, вздохнула бабушка. У нас есть ты и твой брат, и это больше, чем можно было ожидать, если вспомнить, с чего все начиналось. Она вынула из вороха фотографий еще одну: отец твоей матери. Она передала мне фото. Он был моим родственником, и…

Она собиралась что-то добавить и осеклась.

В этот момент меня ударило с ураганной силой. То самое чувство ударило. Я выпрямилась во весь рост, моя мать всю жизнь добивалась от меня такой осанки. Абуэла сидела грустная, потерянная, пытаясь подобрать нужные слова, а я не могла ни шевельнуться, ни вдохнуть. Я чувствовала себя как на последних секундах забега, когда мне казалось, что я вот-вот взорвусь. Бабушка хотела что-то рассказать, и я ждала ее рассказа, готовая ко всему, что бы она ни поведала. Я ждала своего начала.

Три

Трижды разбитое сердце Бели́сии Кабраль

1955–1962

Принцесса пожаловала

Задолго до их американской истории, до Патерсона, раскинувшегося перед Оскаром и Лолой городом из сновидений, и даже до победных фанфар, прогремевших на Острове, откуда нас выселили в другой мир, на свете жила-была Ипатия Бели́сия Кабраль, мать тех двоих:

девушка такая высокая, что шею свернешь, на нее глядя;

такая темнокожая, словно Создательница моргнула, проектируя ее;

и у которой, как и у ее еще не рожденной дочери, обнаружится чисто джерсийский недуг – неукротимая тяга к перемене мест.

На дне моря

В то время она жила в Бани́. Не в нынешнем сумасшедшем Бани́, существующем благодаря бесперебойному притоку тех расторопных людей, что успели обосноваться в Бостоне, Провиденсе, Нью-Гэмпшире. Нет, то был стародавний чудесный Бани́, красивый и респектабельный. Город, известный своим противостоянием тьме, и, увы, именно там обитал самый темный персонаж нашей истории. На одной из главных улиц, рядом с центральной площадью. В доме, которого больше нет. Там проживала Бели́ со своей мадре, мамой, на самом деле тетей, заменившей ей мать, и если не в полном довольстве, то, по крайней мере, в относительном спокойствии. С 1951-го «дочь» и «мать» держали знаменитую пекарню поблизости от Плаза Сентраль, а в их ветшающем и ничем не примечательном доме всегда был идеальный порядок. (До 1951-го наша осиротевшая девочка жила в приемной семье, с мерзкими людьми, если верить слухам, и об этом мрачном периоде в ее жизни ни она, ни ее мадре никогда не упоминали. Они начали с пахина эн бланко, с чистого листа.)

Это были прекрасные дни. Ла Инка рассказывала Бели́ историю ее выдающейся семьи, пока они месили и раскатывали тесто (твой отец! твоя мать! твои сестры! твой дом!), или они просто молчали, и в пекарне были слышны только голоса из радиоприемника Карлоса Мойя либо легкие шлепки – это смазывали маслом покалеченную спину Бели́. Дни манго, дни хлеба. От того времени сохранилось мало фотографий, но не трудно их вообразить – вот они стоят перед своим безупречным домом на улице Лос Пескадорес. Трогательности ни на грамм, это не в их духе. Респектабельность, заматерелая, величественная, которую ничем не пробьешь, разве что паяльной лампой, и вместе с тем осмотрительность, точно как у маленьких обитателей толкиновского Минас Тирита, и потребовалась вся мощь Мордора, чтобы с этим справиться. Они жили как все добропорядочные южане. Церковь дважды в неделю, по пятницам прогулка в центральном парке, где в ностальгическую эпоху Трухильо малолетних грабителей и помину не было, зато играл прекрасный оркестр. Они спали в одной кочковатой кровати, и по утрам, пока Ла Инка подслеповато искала свои чанклетас, шлепанцы, Бели́, поеживаясь, выбегала из дома, и, пока мадре заваривала кофе, девочка, прильнув к ограде, смотрела во все глаза. На что? На соседей. На поднимающуюся пыль. На мир вокруг.

Иха, дочка, звала Ла Инка. Иха, поди сюда!

Прокричав раза четыре или пять, Ла Инка в конце концов выходила во двор, и лишь тогда Бели́ отрывалась от забора.

– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.

Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!

В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была мадре, которая ее не только не била, но даже баловала нещадно (то ли из чувства вины, то ли по складу характера), покупала ей красивые вещи и платила за работу в пекарне, ерунду платила, верно, но больше, чем зарабатывали другие дети в подобных обстоятельствах, то есть больше, чем фигу. Наша девочка процветала, но в душе она этого не чувствовала. По неким, смутным для самой Бели́, причинам ко времени нашего повествования ей опротивели и пекарня, и положение «дочери» одной из «самых уважаемых женщин Бани́». Опротивели, и точка. Все в жизни раздражало ее; всем сердцем она желала чего-то другого. Когда эта неудовлетворенность поселилась в ее душе, Бели́ не могла припомнить; позже она говорила своей дочери, что так было всегда, но кто знает, правда ли это. Желания ее были довольно расплывчатыми. Чего ей хотелось? Необыкновенной жизни? Да. Красивого богатого мужа? Да. Очаровательных детей? Да. Женского тела? Без вопросов. Если бы я попробовал облечь ее желания в слова, то сказал бы, что больше всего на свете ей хотелось того, о чем она мечтала в детстве, которого у нее не было, – удрать. От чего удрать? С этим просто: от пекарни, школы, скучного до ужаса Бани́; от кровати, которую приходится делить с мадре; от невозможности покупать модные платья; от необходимости дожидаться пятнадцатилетия, чтобы выпрямить волосы; от несбыточных надежд Ла Инки; от того, что ее давно почившие родители умерли, когда ей был год; от шепотков, сваливавших их смерть на Трухильо; от первых сиротских лет ее жизни; от уродливых шрамов, оставшихся с той поры; от собственной презираемой черной кожи. Но куда бы она удрала, Бели́ толком не знала. Подозреваю, будь она принцессой в огромном замке или наследницей бывшего поместья ее родителей, достославного Каса Атуэй, неким чудесным образом восстановленного после разрушительной атаки Трухильо, состояние ее души не изменилось бы. Она все равно рвалась бы на волю.

Каждое утро одно и то же: Ипатия Бели́сия Кабраль, бен ака, поди сюда!

Сама бен ака, бурчала она себе под нос. Сама и поди.

Что за фигня, поморщитесь вы, да любой подросток-эскапист мечтает о том же, поколенческие дела. Однако никакие самые дерзкие устремления не отменят тот факт, что Бели́ была подростком, живущим в Доминиканской Республике Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины, самого диктаторского диктатора, что когда-либо диктаторствовал. Страну и общество он выстроил так, что защита от побегов была практически стопроцентной. Алькатрас Антильских островов. Ни единой дырочки для какого-нибудь Гудини в банановом занавесе. Шансов смыться не больше, чем уцелевших туземцев-таино, а для запальчивой темнокожей девушки со скромными средствами еще меньше. (Если взглянуть на ее вольнолюбие в более широком аспекте, она страдала от духоты, что угнетала целое поколение молодых доминиканцев. Ее поколение развяжет революцию, но пока оно увядало от недостатка воздуха. Поколение, осознавшее себя в обществе, где самосознание отсутствовало напрочь. Поколение, которое, несмотря на консенсус по части невозможности перемен, жаждало обновления. На закате своих дней, заживо пожираемая раком, Бели́ скажет, что все чувствовали себя как в капкане. Это все равно что жить на дне океана, говорила она. Ни проблеска света, и вся толща воды давит на тебя. Но многие настолько привыкли к этому давлению, что считали его нормальным и думать забыли о том, что там, наверху, существует иное измерение.)

Но что она могла? Бели́ была девчонкой, черт возьми, она не располагала ни властью, ни красотой (пока), ни талантами, ни родственниками, которые поспособствовали бы ее перемещению в другой мир; у нее была только Ла Инка, а Ла Инка не собиралась помогать нашей девочке удрать от чего бы то ни было. Ла Инка – накрахмаленные юбки, властный вид – почитала своей главной задачей укоренить Бели́сию в провинциальной почве Бани́, как и в безусловно золотом прошлом ее семьи. Том, что Бели́, рано потеряв, никогда не знала. (Запомни, твой папа был врачом, врачом, а мама – медсестрой, медсестрой.) Ла Инка надеялась, что Бели́ воскресит славное имя истребленной семьи, сыграв ключевую роль в операции по спасению рода из исторического забвения, но Бели́ знала о своих родных только то, что ей рассказывали, и эти байки надоели ей до тошноты. И вообще, при чем тут она? Бели́́ не какая-нибудь несчастная сигуапа из сказок, чьи ступни повернуты назад в прошлое. Мои ступни смотрят вперед, напоминала она Ла Инке опять и опять. Вперед в будущее.

Твой папа был врачом, невозмутимо твердила Ла Инка. Твоя мама – медсестрой. Они жили в самом большом доме Ла-Веги.

Бели́ не слушала, но по ночам, когда дули пьянящие ветры, наша девочка стонала во сне.

Девчонка из моей школы

Когда Бели́ исполнилось тринадцать, Ла Инка добилась, чтобы ее взяли на бесплатное обучение в «Эль Редентор», одну из лучших школ Бани́́. Теоретически это был очень сильный ход. Пусть Бели́ и сирота, но она была третьей и последней дочерью одной из самых значительных семей Сибао, семьи из высшего общества, и достойное обучение полагалось ей не только по закону, но и по праву рождения. Заодно Ла Инка рассчитывала, что школа охладит порывистость Бели́. Учеба в заведении для лучших людей в округе излечит любую глупость, уповала Ла Инка. Но, несмотря на блестящую наследственность, самой Бели́ было очень далеко до высот, покорившихся ее родителям. Ее никто не пестовал, никто не вразумлял, пока Ла Инке – любимой кузине ее отца – не удалось разыскать девочку (спасти, попросту говоря), вытащив из тьмы, окутавшей ее детство, на свет Бани́. За семь последующих лет дотошная, упорная Ла Инка во многом нивелировала ущерб, нанесенный жизнью в чахлой провинции Асуа, но прискорбная неотесанность девочки все еще бросалась в глаза. Великосветской заносчивости хоть отбавляй, но речь, как у суперзвезды дешевой забегаловки. Бели́ могла уесть кого угодно и за что угодно. (Годы, проведенные в Дальней Асуа, тому виной.) Идея поместить темнокожую девчонку с сельскими манерами в шикарную школу, где большинство учеников были белокожими детьми высокопоставленных воров, опоры режима, – такая идея выглядела привлекательнее на бумаге, чем на практике. Каким бы гениальным врачом ни был ее отец, в «Эль Реденторе» Бели́ резко выделялась на общем фоне. В столь деликатной ситуации иная девочка, возможно, сумела бы лучше распорядиться своей полярной несхожестью: потупив взор, игнорировала бы 10 001 колючку, ежедневно втыкаемую в нее как учениками, так и преподавательским составом, и выжила бы. Но не Бели́. Она никогда в этом не признавалась (даже самой себе), но в школе она чувствовала себя выставленной напоказ – все эти светлые глаза, что прожорливой саранчой впиваются в ее смуглоту, – и она не знала, что делать с этой уязвимостью. Поэтому делала то, что раньше ее всегда выручало. Держалась враждебно, агрессивно, реагируя на все с бешеной несоразмерностью. Заметят ей, что туфли у нее слегка не того оттенка, и она тут же напомнит «обидчице», что та спит на ходу, а танцует, как коза с камнем в заднице. Уф. Вы просто играете понарошку, а ваша одноклассница бьет по-настоящему.

Словом, к концу второй четверти Бели́ ходила по коридорам школы без опасения, что кто-то попробует ее задеть. Понятно, оборотной стороной ее победы стало полнейшее одиночество. (И это вам не роман «Время бабочек», где одна из сестер Мирабаль,[39] добрая душа, принимается опекать несчастную ученицу из бедной семьи. Здесь никаких чудес: в школе все ее сторонились.) Вопреки своим сильно завышенным ожиданиям с первых же дней сделаться номером один в классе, а затем королевой выпускного бала в паре с красавцем Джеком Пухольсом, Бели́ очень скоро обнаружила себя вытесненной за костяной забор макровселенной в глухую мутную бездну – не иначе как колдовством коварной чуди. Ей настолько не повезло, что ее даже не понизили до подгруппы самых жалких существ – мегалузеров, объекта насмешек обычных лузеров. Она была за гранью, на территории злых ведьм. В компании еще двоих ультранеприкасаемых: Мальчика с Железным Легким, которого прислуга закатывала каждое утро в угол классной комнаты, и казалось, что он непрерывно улыбается, идиот, и китайской девочки, чей отец владел самым большим тюремным магазином в стране и был известен под кличкой Китаеза Трухильо. За два года в «Эль Реденторе» Вэй не продвинулась дальше испанской азбуки, но, несмотря на столь очевидное неудобство, она являлась в школу каждый день. Сперва другие ученики доставали ее штампованной антиазиатской хренью. Издевались над ее волосами (такие жирные!), глазами (ты правда можешь видеть сквозь эти щелки?), над палочками для еды (я припасла для тебя пару веточек!), над языком (передразнивая типа чинь-чонь-ий). Мальчикам особенно нравилось корчить «китайские» рожи: выпячивать вперед верхнюю челюсть или растягивать веки. Прелестно. Ха-ха. Вот умора.

Но когда развлечение приелось (Вэй не реагировала на их юмор), ее сослали в фантомную зону и даже вопли «китаеза, китаеза» постепенно стихли.

С ней Бели́ сидела рядом первые два школьных года. Но и у Вэй находилось для нее острое словцо.

Ты черная, говорила она, тыча пальцем в худую руку Бели́. Черная-черная.

Бели́ старалась изо всех сил, но не могла извлечь высокообогащенного урана, потребного для бомбы, из низкообогащенного урана своей жизни. В ее ранние потерянные годы Бели́ ничему и никогда не училась, и этот пробел сказался на проводимости ее нервной системы: она не могла полностью сосредоточиться на заданиях. Из-за упрямства и великих надежд Ла Инки Бели́сия оставалась привязанной к мачте, хотя ей было плохо и одиноко, а отметки у нее были даже хуже, чем у Вэй. (Уж китаянку ты могла бы превзойти, огорчалась Ла Инка.) Весь класс усердствовал, скрючившись над экзаменационными работами, а Бели́ пялилась на ураганный вихор на затылке Джека Пухольса, стриженного по-армейски коротко.

Сеньорита Кабраль, вы закончили?

Нет, маэстра. И затем вынужденное возвращение к задачкам, словно погружение под воду против своей воли.

Никто в ее окружении и понятия не имел, как она ненавидит школу. Ла Инка точно не догадывалась. Колледж «Эль Редентор» отстоял на миллион миль от скромного рабочего квартала, где они с Ла Инкой жили. И Бели́ не упускала случая представить свою школу раем, где она весело проводит время с другими бессмертными, – четырехлетним дивертисментом перед финальным апофеозом. Важности у нее только прибавилось: если раньше Ла Инка поправляла ее грамматику и накладывала запрет на жаргонные словечки, то теперь в Нижнем Бани́ ни у кого не было чище дикции и речи. (Она заговорила, как Сервантес, хвасталась Ла Инка перед соседями. Я же говорила, эта школа стоит хлопот.) Друзей у Бели́ было негусто – только Дорка, дочка женщины, убиравшейся у Ла Инки, девчонка, не имевшая ни одной пары туфель и боготворившая землю, по которой ступала Бели́. Для Дорки она устраивала представления Бродвею на зависть. Придя домой, она не снимала форму, пока Ла Инка силком не стаскивала с нее школьные доспехи (что, думаешь, нам это даром досталось?), и постоянно рассказывала о своих одноклассницах, изображая каждую своей лучшей подругой и наперсницей; даже девочки, взявшие на себя миссию изолировать Бели́, не подпуская ее ни к кому и ни к чему, эти четыре девочки, которых мы назовем Верховным эскадроном, в ее баснях были реабилитированы и представлены в образе заботливых духов, то и дело спускавшихся к Бели́, чтобы дать ей бесценный совет касательно школьных порядков и жизни в целом. Позже, правда, выяснилось, что эскадрон страшно ревнует ее к Джеку Пухольсу (моему бойфренду, напоминала она Дорке) и время от времени кто-нибудь из эскадрона норовит украсть у Бели́ ее новио, суженого, но, конечно же, Джек всегда пресекает их коварные замыслы. Я в негодовании, говорит Джек, отворачиваясь от нахалки. Тем более если учесть, как тепло Бели́сия Кабраль, дочь всемирно известного хирурга, относится к тебе. В каждой версии после продолжительного ледникового периода злоумышленница бросалась к ногам Бели́, моля о прощении, каковое Бели́, хорошенько поразмыслив, неизменно даровала. Они не могут совладать с собой, ведь они такие слабые, объясняла она Дорке. А Джек такой гуапо. Бели́ создала целый мир! С вечеринками и бассейнами, игрой в поло и ужинами, где бесперебойно подавали бифштексы с кровью, а виноград был таким же обычным лакомством, как и мандарины. Сама того не подозревая, она повествовала о жизни, которой никогда не видела, – о жизни в Каса Атуэй. Столь ошеломительными были ее рассказы, что Дорка часто говорила: я хотела бы ходить в твою школу.

Бели́ фыркала. С ума сошла! Ты такая глупая!

И Дорка, понурившись, смотрела на свои широкие ступни. Пыльные ступни в шлепанцах.

Ла Инка хотела, чтобы Бели́ стала врачом (среди женщин ты будешь не первой, но лучшей!), воображая, как ее иха разглядывает на свет пробирки с анализами, но Бели́ на уроках обычно мечтала о мальчиках, окружавших ее (она прекратила пялиться на них в открытую, когда кто-то из учителей написал записку Ла Инке, и та отругала ее: где ты, по-твоему, находишься? В борделе? Это лучшая школа в Бани́, мучача, и ты рискуешь своей репутацией!), а если не о мальчиках, то о доме, который у нее обязательно когда-нибудь будет, она мысленно обставляла его комната за комнатой. Ее мадре хотела, чтобы она вернула себе Каса Атуэй, родовое гнездо, овеянное историей, но дом Бели́ был новенький с иголочки, и никакой историей там не пахло. В ее любимом сне наяву, навеянном Марией Монтес, эффектный европеец, похожий на Жан-Пьера Омона[40] (который по чистой случайности был вылитый Джек Пухольс), увидев Бели́ в пекарне, безумно в нее влюбляется и увозит в свой замок во Франции.[41]

(Девочка, проснись! Не то кастрюлю спалишь, вода вот-вот выкипит!)

Она была не единственной девчонкой, кто предавался подобным мечтам. Эта дребедень носилась в эфире, идиотские мечты скармливали девочкам денно и нощно. Странно, что Бели́ удавалось подумать о чем-то еще, при том что в ее голове постоянно крутились эстрадная музыка, песенки, стишки в придачу к газетным колонкам светских сплетен. В тринадцать лет Бели́ верила в любовь, как семидесятилетняя вдова, оставшаяся без мужа, детей и средств к существованию, верит в Бога. На Бели́сию, если такое вообще возможно, «волна Казановы» воздействовала еще сильнее, чем на большинство ее ровесниц. Наша девочка была прямо-таки помешана на мальчиках. (Если в стране вроде Санто-Доминго тебя называют «помешанной на мальчиках», это особое отличие, означающее, что число твоих одновременных влюбленностей посрамило бы любую среднестатистическую североамериканку.) Она пялилась на молодцев в автобусе, тайком целовала хлеб, предназначенный для завсегдатаев пекарни с мужественной внешностью, непрестанно напевала такие красивые кубинские песни про любовь.

(Боже храни тебя, девочка, если ты думаешь, что парни – решение всех проблем.)

Но и ситуация с мальчиками оставляла желать лучшего. Если бы она интересовалась голытьбой из своего квартала, наша Бели́ не знала бы забот, эти коты мигом уважили бы ее романтические порывы. Увы, надежды Ла Инки на то, что изысканная приватная атмосфера колледжа «Эль Редентор» окажет благотворное влияние на характер нашей девочки (как, например, регулярная порка или три месяца в неотапливаемом монастыре), эти надежды сбылись только в одном отношении. В тринадцать лет глаза Бели́ глядели только на Джеков Пухольсов и ни на кого больше. Как обычно бывает в подобных случаях, элитные мальчики не проявляли к ней взаимного интереса: ей многого недоставало, чтобы отвлечь этих будущих госдеятелей от грез о богатых девочках.

Что за жизнь! Каждый день тянулся дольше года, Земля еле ворочалась на своей оси. Бели́ терпела школу, пекарню, удушливую заботливость Ла Инки, свирепо стиснув зубы. И, жадно выискивая визитеров из иных краев, раскрывала объятия навстречу малейшему дуновению ветра, а по ночам, подобно Иакову, сражалась с океаном, давившим на нее.

Кимота![42]

И что было дальше?

Парень был дальше.

Первый по счету.

Нумеро уно

Джек Пухольс, разумеется; самый красивый (читай: самый белый) мальчик в школе, поджарый зазнайка из сказочных миров, слепленный из чисто европейского материала: щеки, словно выбитые на медали; кожа, не запятнанная ни единым шрамом, бородавкой, родинкой или волоском, а его маленькие соски – розовые овалы идеальной формы, словно кусочки нарезанной сосиски. Его отец был полковником ВВС, обожаемых Трухильо, занимал очень ответственный пост (он еще сыграет свою роль, когда во время революции будут бомбить столицу, убивая беспомощных граждан, включая моего бедного дядю Бенисио); его мать – бывшая королева красоты венесуэльской закваски, ныне активная прихожанка из тех, что целуют перстни кардиналам и сюсюкают над сиротами. Джек – старший сын, привилегированное семя, ихо белло, прекрасное дитя, помазанник – был объектом почитания женской части семьи, и этот нескончаемый муссонный дождь из похвал и пресмыкательства до срока упрочил его притязания на тотальное превосходство. Он держался с развязностью, свойственной парням вдвое крупнее, а его навязчивая крикливая самоуверенность действовала на людей, как на лошадей, когда в них вонзают металлические шпоры. В будущем он прибьется к демоническому Балагуэру[43] и в качестве награды за верность получит должность посла в Панаме, но пока он был школьным Аполлоном, их Митрой. Учителя, старшие наставники, девочки, мальчики, все бросали лепестки обожания к его ногам с изящным подъемом: он был живым доказательством того, что Господь – Создатель всего сущего! Центр и периферия любой демократии! – любит своих детей не одинаково.

И как же Бели́ контактировала с этим объектом безумной притягательности? Так, как ей подсказывала ее бычья прямота: она топала по коридору, прижимая учебники к своей едва проклюнувшейся груди, глядя себе под ноги, и, притворяясь, что не видит его, врезалась на полной скорости в его священный корпус.

Карам… чертыхался он, разворачивался на каблуках и видел перед собой Бели́сию, что, нагнувшись, подбирала учебники с пола, и он тоже нагибался (в конце концов, он же кабальеро), его гнев рассасывался, превращаясь в недоумение и раздражение. Карамба, Кабраль, ты что, летучая мышь? Смотри. Куда. Идешь.

Одинокая морщинка перерезала его высокий лоб («ни у кого такого нет», с придыханием уверяли некоторые), и легкое беспокойство мелькало в глазах цвета небесной лазури. Глаза уроженца Атлантиды. (Бели́ подслушала однажды, как он хвастался перед одной из своих многочисленных поклонниц: а, эти древние иллюминаторы? Я унаследовал их от моей немецкой бабушки.)

– Слушай, Кабраль, что у тебя в голове?

– Сам виноват! – огрызалась она, вкладывая в эти слова далеко не единственный смысл.

– Может, она видела бы лучше, – хихикнул парень из его свиты, – будь вокруг чернее ночи.

Да хотя бы и чернее. Сколько бы она ни старалась, как бы ни исхитрялась, для него она все равно была невидимкой.

И осталась бы таковой, если бы летом, накануне нового учебного года в предпоследнем классе, ей не выпал биохимический джекпот. Это было не просто лето вторичных половых признаков, Бели́ преобразилась целиком и полностью (грозная красота родилась). Голенастая девчонка со смазливым личиком, как у многих вокруг, к концу лета превратилась в абсолютную мухерон, телку, обретя тело, прославившее ее на весь Бани́. Гены ее покойных родителей в трактовке неуемного Романа Поланского:[44] как и ее старшая сестра, которую Бели́ никогда не видела, она за одну ночь трансформировалась в малолетнюю «зашибись», и если бы Трухильо не доживал свои последние эрекционные дни, весьма вероятно, он начал бы преследовать Бели́, как, по слухам, преследовал ее несчастную погибшую сестру. Для протокола: в то лето наша девочка огребла фигурку столь ошеломляющую, что лишь порнограф или автор комиксов мог изобразить такое с чистой совестью. В каждом районе имеется своя сисястая, но Бели́ уделала бы всех, она была Величайшей Сисястой; ее груди – шары столь бескомпромиссно титанические, что сострадательные души жалели их носительницу, и эти же шары вынуждали любого мужчину традиционной ориентации вдруг осознать, насколько не задалась его жизнь. Грудь африканской богини (35DDD). А как насчет сверхзвуковой задницы, при виде которой даже у шпаны отнимался язык и вышибало мозги, как ураганом оконные стекла? Задница, что колышется, будто стадо волов. Диос мио! Господи Боже! Даже ваш покорный хранитель, глядя на ее старые фотографии, не перестает удивляться, какой же офигенной деткой она была.[45]

Анде эль диабло! Нечистая сила! – восклицала Ла Инка. Иха, что, ради всего святого, ты ешь?

Будь Бели́ нормальной девочкой, звание самой рассисястой в округе развило бы в ней стеснительность, а то и вогнало в хренову депрессию. И поначалу у Бели́ наблюдались обе реакции плюс чувство, которое подросткам поставляют ведрами и задарма: стыд. Позор. Бергуэенса. Она отказалась мыться вместе с Ла Инкой, что серьезно изменило их утренний распорядок. Что ж, наверное, ты уже достаточно большая, чтобы помыться сама, бодрым тоном сказала Ла Инка. Но было ясно: она обиделась. В тесной полутемной ванной Бели́ омывала безутешными кругами свои новые сферы, избегая прикасаться к гиперчувствительным соскам. И каждый раз, когда она выходила на улицу, ей казалось, что она ступает в опасную зону, где на каждом шагу ее подстерегают мужские глаза-лазеры и колючие женские перешептыванья. А вой адресованных ей автомобильных гудков едва не сшибал девочку с ног. Она злилась на весь свет за эту свалившуюся на нее тяжесть и злилась на себя.

Точнее, первое время, длившееся около месяца. Постепенно за свистом, за диос мио асесина, разрази меня Бог, и «вот это вымя», и «какая грудастая», она начала угадывать тайные механизмы, вызывающие подобные комментарии. И однажды по дороге из пекарни, пока Ла Инка бормотала что-то о дневной выручке, Бели́ осенило: она нравится мужчинам! И не просто нравится, они от нее шизеют. Скоро она получила доказательство: их клиент, местный дантист, расплачиваясь, сунул ей украдкой записку. Текст был незатейлив: «Хочу с тобой встретиться». Бели́ перепугалась, возмутилась и ошалела. У дантиста была толстая жена, которая примерно раз в месяц заказывала Ла Инке торт либо для кого-нибудь из своих семерых детей, либо для пятидесятиюродных сестер (но, скорее всего, для себя и только себя одной). У нее были двойной подбородок и огромная пожилая задница, тяжкое испытание для стульев. Бели́ перечитывала записку опять и опять, словно это было предложение руки и сердца от молодца небесной наружности; дантист, впрочем, был лыс, с брюшком, выпиравшим сильнее, чем у многих «дядечек», а на его щеках пестрой рябью проступали тонкие красные сосуды. Он приходил в пекарню, как у него было заведено, но теперь в его глазах застыл вопрос, а от его приветствия – «Здравствуйте, сеньорита Бели́!» – несло похотью и чем-то пугающим. И сердце Бели́ билось как никогда. Раз пришел, два, и Бели́, поддавшись порыву, написала ответную и столь же коротенькую записку: «Да, ждите меня в парке в такое-то время». Записку она передала ему вместе со сдачей, а затем всеми правдами и неправдами заманила Ла Инку в парк к назначенному часу. Сердце у нее бушевало, она не знала, чего ждать, но дикая надежда не покидала ее, и, когда они уже выходили из парка, она увидела дантиста: он сидел в машине, не в своей, в чужой, притворяясь, будто читает газету, а на самом деле следил тоскливым взглядом за Бели́. Смотри, мадре, громко сказала она, это наш дантист; Ла Инка обернулась, и мужик, лихорадочно нажав на акселератор, рванул с места. Ла Инка и помахать ему не успела. Странно, сказала она.

Мне он не нравится, сообщила Бели́. Он смотрит на меня.

В следующий раз в пекарню за тортом явилась его жена. Где же дантист? – невинно поинтересовалась Бели́. Он такой ленивый, не допросишься что-нибудь сделать, с откровенным раздражением ответила его жена.

Бели́, всю жизнь мечтавшая точно о таком теле, какое она обрела, была на седьмом небе. Неопровержимый факт ее желанности, кроме всего прочего, наделял ее властью. Это как случайно наткнуться на Кольцо, то самое, единственное. Как отпереть «сезамом» волшебную пещеру или найти потерпевший крушение корабль Зеленого Фонаря. Ипатия Бели́сия Кабраль наконец-то обрела власть и истинное представление о себе самой. Она расправила плечи и теперь, роясь в гардеробе, выбирала только ту одежду, что облегала тело как можно плотнее. Бог ты мой, вздыхала Ла Инка всякий раз, когда девочка выходила из дома. И зачем Господь послал тебе это бремя, да еще в такой стране!

Попробуйте отговорить загнанного толстого паренька пустить в ход внезапно проявившиеся у него способности мутанта. Вот и на Бели́ столь же не действовали повеления не щеголять своими округлостями. С властью приходит ответственность… чушь собачья. Наша девочка рванула в будущее, распахнутое для нее новым телом, и ни разу не оглянулась назад.

Охота на рыцаря света

После летних каникул Бели́ вернулась в «Эль Редентор» при полном, хм, вооружении, посеяв смятение как среди преподавателей, так и учеников, и с порога начала преследовать Джека Пухольса с целеустремленностью Ахава,[46] гнавшегося сами знаете за кем. (Надо же, альбинос Моби Дик как символ происходящего. Стоит ли удивляться азарту, с каким велась охота?) Другая девочка поступила бы утонченнее, исподтишка приманивая добычу, но терпение и выдержка не были сильной стороной Бели́. Она пустила в ход весь свой арсенал. Пялясь на Джека, хлопала глазами так, что едва не заработала себе тик. При каждом удобном случае вставала или садилась так, чтобы ее выдающаяся грудь находилась в его поле зрения. Приобрела походку, вызывавшую визг учительниц и головокружение у мальчиков и мужской части педсостава. Пухольс, однако, оставался невозмутим, смотрел на нее непроницаемыми дельфиньими глазами и ничего не предпринимал. Минула неделя, и Бели́ начала сходить с ума; по ее представлениям, Джек должен был запасть на нее в одну секунду. И вот однажды, в бесстыдном отчаянии, она притворилась, будто забыла застегнуть пуговицы на блузке; под блузкой на ней был кружевной лифчик, украденный у Дорки (которая и сама обзавелась вполне симпатичной грудью). Но, прежде чем она успела задействовать свое колоссальное декольте – ее очень специфическое орудие для создания ударной волны, – Вэй, густо покраснев, подбежала к ней и застегнула пуговицы доверху.

– Ты видно!

Джек равнодушно прошествовал мимо.

Она перепробовала все – результат нулевой. И тогда опять принялась натыкаться на него в коридоре. Кабраль, улыбался он, поосторожнее.

Ей хотелось крикнуть: я люблю тебя! Я хочу стать матерью всех твоих детей! Хочу стать твоей женщиной! Но она отвечала: сам будь поосторожнее.

Бели́ приуныла. Закончился сентябрь, и, как ни поразительно, выяснилось, что это был ее самый успешный месяц в школе. В смысле учебы. Лучше всего ей давался английский (забавно, не так ли?). Она выучила названия пятидесяти штатов. Могла заказать кофе, спросить, как пройти в туалет, который час и где находится почта. Учитель английского, тайный извращенец, уверял, что у нее превосходное, превосходное произношение. Другие девочки позволяли ему трогать себя, но Бели́, уже нутром чуявшая «неправильных» мужчин и не сомневавшаяся, что сама она достойна только принца, выскальзывала из-под его масляных рук.

Учитель словесности предложил им задуматься о следующем десятилетии. Какими вы видите себя в ближайшем будущем, нашу страну и нашего великого президента? Никто не понял вопроса, и учителю пришлось разделить его на два простых задания.

Для одного из одноклассников Бели́, Маурисио Ледесме, это плохо закончилось, настолько плохо, что родителям пришлось контрабандой вывозить его из страны. Маурисио был тихим мальчиком, который сидел за одной партой с воительницей из Верховного эскадрона, изнывая от любви к ней. Возможно, он решил произвести на нее впечатление. (Догадка, не слишком притянутая за уши, поскольку очень скоро возникло поколение, вовсю охмурявшее девушек сходством вовсе не с Майком, нашим Джорданом,[47] но с Че.) Либо его просто все достало. И корявым почерком будущего поэта-революционера Маурисио вывел: «Всей душой я хотел бы видеть нашу страну демократией, как Соединенные Штаты. По-моему, нам больше не нужны диктаторы. Я также считаю, что Галиндеса[48] убил Трухильо».

И этого хватило. На следующий день ни мальчик, ни учитель в школе не появились. И никто на это никак не отреагировал.[49]

Короче, узнав о диссертации, Эль Хефе попытался выкупить ее, а когда это не удалось, отрядил своего главного Черного Всадника (искусного могильщика Феликса Бернардино) в Нью-Йорк, и буквально спустя дня два Галиндеса одурманили, связали, упаковали и приволокли в Санто-Доминго; согласно легенде, очухавшись от хлороформа, он обнаружил, что висит голышом и вверх ногами над котлом с кипящим маслом, а рядом стоит Трухильо с экземпляром оскорбительной диссертации в руках. (А вы еще ругали свой научный совет.) Кто, на хрен, в здравом уме способен измыслить такую пакостную жуть? Подозреваю, Трухильо решил устроить торжественные проводы несчастному обреченному ботану. И что это были за проводы, боже ты мой! Однако исчезновение Галиндеса вызвало в Штатах скандал, все указывало на Трухильо, а он, конечно, клялся в своей невиновности; на это обстоятельство и намекал Маурисио. Но мужайтесь: на каждую фалангу погибших ботанов всегда приходится горстка добившихся успеха. Прошло не так много времени после того кошмарного убийства, и компания революционно настроенных ботанов высадилась на песчаной отмели у юго-восточного побережья Кубы. Да, это был Фидель и его команда, вернувшиеся взять реванш в матче с Батистой. Из восьмидесяти двух революционеров, добравшихся до берега, в живых остались, чтобы отметить Новый год, лишь двадцать два, включая одного аргентинца – знатного книголюба. Войска Батисты встретили их кровавой баней, расстреливая даже сдавшихся в плен. Но тех двадцати двух, как выяснилось, оказалось достаточно.

Сочинение Бели́ было куда менее полемическим. Я выйду замуж за красивого богатого мужчину. А также стану врачом, и у меня будет своя больница, которую я назову в честь нашего президента клиникой имени Трухильо.

Дома она продолжала хвастаться Дорке своим бойфрендом, а когда фото Джека Пухольса поместили в школьной газете, торжествующая Бели́ принесла снимок домой. Дорка была настолько потрясена, что заночевала у Ла Инки и всю ночь проплакала горькими слезами. Бели́ был хорошо слышен ее надрывный плач.

А потом, в самом начале октября, когда весь народ готовился отпраздновать очередной день рождения Трухильо, по школе пробежал слушок: Джек Пухольс порвал со своей девушкой. (Бели́ и прежде знала про эту девушку, ходившую в другую школу, но, думаете, ее это волновало?) Не желая мучиться тщетной надеждой, она решила, что все это только сплетни. Но оказалось, что это больше чем сплетня и даже больше чем надежда, ибо двумя днями позже Джек Пухольс остановил Бели́ в коридоре и посмотрел на нее так, словно видел впервые в жизни. Кабраль, прошептал он, ты прекрасна. Острый и пряный запах его одеколона пьянил. Знаю, ответила она, лицо ее пылало жаром. Хорошо, сказал он, запуская лапу в ее идеально прямые волосы.

Он тут же принялся катать ее на своем новеньком «мерседесе» и покупать ей хеладос, мороженое, вынимая из кармана тугую пачку долларов. По закону он был слишком молод, чтобы водить машину, но разве кто-нибудь в Санто-Доминго стал бы задерживать полковничьего сына по какой-либо причине? Особенно если это сын полковника, принадлежавшего, по слухам, к ближайшему окружению Рамфиса Трухильо.[50]

Амор!

Их отношения, как она потом сообразила, не были по-настоящему романтическими. Ну, поговорили разок-другой, погуляли по пляжу, отколовшись ненадолго от школьного пикника, и вот уже они крадутся в кладовую после уроков и он проталкивает в нее что-то ужасное. Скажем так, до нее наконец дошло, почему ребята дали ему кличку Джек Порушитель; у него был громадный член, даже она это поняла, лингам Шивы, разрушителя миров. (А ей-то прежде слышалось «Джек Потрошитель». Надо же быть такой глупой!) Позже, когда она сошлась с Гангстером, ей стало ясно, сколь мало уважения питал к ней Пухольс, но в 14 лет ей не с чем было сравнивать, и она решила, что впечатление, будто внутри тебя водят ножовкой, обычное дело при траханье. В первый раз она напугалась до смерти и ей было дико больно, несусветно больно, но ничто не могло заглушить ощущения, что наконец-то она вышла на большую дорогу – ее путешествие начинается, первый шаг сделан, и он ведет к чему-то грандиозному. Когда он закончил, она попыталась обнять его, погладить его шелковистые волосы, но он отмахнулся от ее ласк. Одевайся скорей. Если нас застукают, моей заднице не поздоровится.

Это прозвучало смешно, потому что на данный момент не поздоровилось именно ее заднице.

Примерно с месяц они тискались в различных потайных углах школы, пока в один прекрасный день учитель, действуя по анонимной наводке кого-то из учеников, не застал нашу подрывную парочку на месте преступления в комнатушке, где уборщицы хранили швабры. Вообразите: голая попа Бели́, ее широкий рубец, какой не часто увидишь, и Джек в штанах, сползших до щиколоток.

Скандал! Не забывайте, где и когда все это происходило: в Бани́ конца пятидесятых. Привходящее обстоятельство номер раз: Джек Пухольс был старшим отпрыском благословенного клана Б., одного из наиболее почитаемых (и непристойно богатых) семейств в Бани́. Привходящее обстоятельство номер два: его поймали не с девушкой его круга (хотя и это могло бы стать проблемой), но с бедной стипендиаткой, к тому же темнокожей. (Трахать бедных черненьких простушек считается стандартной рабочей процедурой в элитной среде, покуда все шито-крыто; вспомните Сторма Тэрмонда, американского сенатора, прижившего ребенка с черной горничной.) Пухольс, разумеется, все свалил на Бели́. Сидя в кабинете директора, он подробно рассказывал, как она его соблазнила. Я тут ни при чем, уверял он. Это все она! Однако скандал вспыхнул с новой силой, когда обнаружилось, что Пухольс был помолвлен со своей полуброшенной девушкой, Ребеккой Брито, которая принадлежала еще к одной весьма влиятельной семье в Бани́, и, понятное дело, плотские утехи с черненькой простушкой в чулане обрубили эти матримониальные перспективы на корню. (Семья Ребекки ревностно берегла свою репутацию добрых христиан.) Папаша Пухольса был так взбешен/унижен, что неделю колотил сына, не тратя энергии попусту на нотации, а затем погрузил его на корабль, что доставил Пухольса в военное училище в Пуэрто-Рико, где, как выразился полковник, его научат понимать свой долг. Бели́ больше никогда его не видела, разве что однажды в светской доминиканской хронике, но к тому времени обоим перевалило за сорок.

Если Пухольс повел себя как вонючий гаденыш, то реакция Бели́ достойна упоминания в учебниках истории. Наша девочка не только не была пристыжена случившимся, но даже после того, как ей задали выволочку директор, монахиня и уборщица, эта святая тройственная команда, она категорически отказалась признать свою вину! Если бы она крутанула головой на 360 градусов или облевала «воспитателей» гороховым супом, это вызвало бы лишь немногим меньший гнев и возмущение. В своей привычно жесткой манере Бели́ заявила, что не совершила ничего плохого и в принципе не переступила никакую черту.

Я имею право делать все, что захочу, упрямо твердила она, с моим мужем.

Пухольс, оказывается, обещал ей, что они поженятся, как только закончат школу, и она ни на миг не усомнилась в его словах. Трудно вообразить такую доверчивость в ушлой женщине-матадоре, которую я знал, но не надо забывать: Бели́ была юной и влюбленной. Чем вам не фантастический роман: девочка искренне поверила, что Джек навсегда останется с ней.

Добрые учителя из «Эль Редентора» («Спасителя», между прочим) так и не выжали из нее ничего, мало-мальски напоминающего покаяние. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Впрочем, какое это имело значение. Из школы Бели́сию выперли, поставив крест на мечтах Ла Инки, – и как теперь в Бели́ проявится гений ее отца, его махис, исключительность?

В любой другой семье Бели́ за подобное поведение излупцевали бы вдоль и поперек, били бы, пока не пришлось вызвать «скорую», а потом оклемавшуюся девушку снова молотили бы и опять клали в больницу, но Ла Инка была матерью другого извода. Да, Ла Инка слыла женщиной серьезной, уважаемой, одной из лучших в своей среде, но она была не способна наказать свою девочку физически. Назовите это сбоем во вселенной или душевным заболеванием, но Ла Инка просто не могла поднять руку на Бели́. Ни тогда, ни в любом ином случае. Руки она вздымала лишь к небесам, выкрикивая скорбные жалобы. Как такое могло произойти? – вопрошала Ла Инка. Как? Как?

– Он хотел жениться на мне! – плакала Бели́. – Мы собирались завести детей!

– Ты рехнулась? – рычала Ла Инка. – Иха, ты совсем потеряла разум?

Шуму эта история наделала много – соседи были в восторге («Я же говорила, от этой черненькой толку не жди!»), – но постепенно болтовня стихла, и только тогда Ла Инка провела с Бели́ стратегически важную беседу касаемо будущего нашей девочки. Первым делом Ла Инка устроила девочке показательную словесную порку убойной силы, разнеся в пух и прах умственный потенциал Бели́, ее нравственные устои и вообще все, чем она обладала, а затем, покончив со вступительной частью и убедившись, что доводы поняты и приняты, Ла Инка выдвинула неукоснительное требование: ты вернешься в школу. Не в «Эль Редентор», но почти такую же хорошую. В школу падре Биллини.

И Бели́, глядя на мадре опухшими, заплаканными глазами по причине утраты Джека, рассмеялась. Я больше не пойду в школу. Никогда.

Неужели она забыла, как ей было плохо в ранние потерянные годы, когда ее ничему не учили? О том, как она настрадалась? Об ужасных рубцах на ее спине? (От ожогов.) Может, и забыла. Но что, если установления нового века лишают силы обеты старого? Как бы то ни было, в те лихорадочные недели, последовавшие за исключением из школы, когда Бели́ металась в постели, не силах смириться с разлукой с «мужем», в ее сознании иногда образовывались невероятной прочности сгустки. Первый урок, преподанный ей любовью: чувства хрупки, а мужчины способны на запредельную трусость. Из этого смятения и разочарования родился ее первый сознательный зарок, тот, которому Бели́ будет верна всю свою жизнь и в ДР, и в Штатах, и далее везде. Я не стану никому подчиняться. Она больше никогда не будет ведомой, отныне она сама себе рулевой. Ни начальники, ни монахини, ни Ла Инка, ни ее несчастные покойные родители – только я, прошептала Бели́. Я сама.

Это решение поставило ее на ноги. Вскоре после головомойки, имевшей целью вернуть ее к учебе, Бели́ надела платье Ла Инки (которое на ней едва не лопалось) и поехала в центральный парк. Путешествие не самое захватывающее. Но для Бели́ оно стало предвестником всего остального в ее жизни.

Вернувшись домой к вечеру, она объявила: я нашла работу! Ну да, скривилась Ла Инка, в кабаках всегда нехватка рабочей силы.

Это был не кабак. Может, Бели́ и значилась ярчайшей пута, шлюхой, в космологии своих соседей, но куэро, беспутной девкой, она никогда не была. Нет, она получила место официантки в одном из ресторанов в парке. Владельцу заведения, полному, хорошо одетому китайцу по имени Хуан Тэн, работницы были не нужны; на самом деле он даже не знал, нужен ли он сам здесь. Бизнес – ужас, жаловался он. Очень много политика. Политика хорошо для политиков, но плохо для все. Лишние деньги нет. А сяких работников уже и так много.

Но Бели́ отказ не устроил. Я много чего умею. И она сдвинула лопатки, добавляя убедительности своим «плюсам». Мужчина чуть менее добродетельный воспринял бы это как откровенное приглашение, но Хуан только вздохнул: кто не знать, тому не стыд. Мы тебя пробовать. Испытательный срок. Повысить не обещаю. Не политика гостей принимать.

– А сколько вы будете мне платить?

– Платить! Не платить! Ты официантка, твои на чай.

– Но чаевые, это сколько?

Хуан опять помрачнел.

– Точно нет. Я не знать.

Вмешался его брат Хосе с красными воспаленными глазами; он не подходил к ним, оставаясь в игровой зоне. Мой брат хочет сказать, что чаевые по ситуации.

И вот теперь Ла Инка качает головой: официантка. Но, иха, ты – дочь пекарки, ты и понятия не имеешь, как обслуживать людей в ресторанах.

Поскольку Бели́ в последнее время не проявляла энтузиазма ни в пекарне, ни в учебе, ни в уборке, Ла Инка решила, что ее дочь превратилась в законченную сангана, бездельницу. Но она упустила из виду, что в своей первой жизни наша девочка была криада, домашней рабыней; половину своих прожитых лет Бели́ не знала ничего кроме работы. Ла Инка предрекла, что Бели́ сбежит из ресторана не позднее чем через два месяца, но наша девочка и не думала сбегать. Напротив, на работе она зарекомендовала себя с лучшей стороны: никогда не опаздывала, не прикидывалась больной и вкалывала как заведенная; ее объемистый зад так и мелькал между столиками. И черт возьми, ей нравилась эта работа. Конечно, не президент республики, но для четырнадцатилетней девчонки, жаждавшей вырваться из дома, место официантки – большая удача, это во-первых; а во-вторых, работа держала ее на плаву, при деле и среди людей – так ей сподручнее было дожидаться, пока не материализуется ее Светлое Будущее.

Полтора года отслужила она в «Паласио Пекин». (Поначалу носившем название «Сокровище…». В честь истинного, но так и не достигнутого места назначения Адмирала, но когда братья Тэн уразумели, что имя Адмирала равнозначно отборному мату, они переименовали заведение. Китайцы не любят ругательств, сказал Хуан.) Бели́ всегда говорила, что в ресторане она стала взрослой, и в какой-то степени так оно и было. Она научилась обыгрывать мужчин в домино и показала себя настолько ответственной девушкой, что братья Тэн спокойно оставляли на нее кухню и прочих официантов, а сами сматывались порыбачить или навестить своих толстоногих подружек. Позже Бели́ сокрушалась, что потеряла связь с этими «китаезами». Они были так добры ко мне, плакалась она Оскару и Лоле. Не то что ваш никчемный отец, эспонха, тряпка, а не мужик. Хуан, меланхоличный игрок, часто вспоминал Шанхай, рассказывая о родном городе столь напевно, будто читал стихи о любви к прекрасной женщине, которую любишь, но не можешь быть с ней. Хуан, близорукий романтик, на радость его подружкам, обкрадывавшим его, так и не овладел испанским (правда, потом, когда он жил в Скоки, штат Иллинойс, на своих американизированных внуков он орал на гортанном испанском, а они смеялись над ним, думая, что он говорит по-китайски); Хуан, что научил Бели́ играть в домино и чья исконная вера проявлялась лишь в одном – пуленепробиваемом оптимизме. Представь, Адмирал приходит к нам в ресторан – и неприятностей как не бывало! Потливый милый Хуан, он бы наверняка потерял ресторан, если бы не его старший брат. Загадочный Хосе всегда держался в тени, возникая то тут, то там мрачный, как грозовая туча; Хосе, красавец, гуапо, потерявший жену и детей в тридцатых по вине генерала, развязавшего войну; Хосе, свирепый страж ресторана и жилых помещений наверху. Хосе, чье горе вынуло из него всю мягкость, разговорчивость и надежду. К Бели́ он никогда не благоволил, впрочем, как и к другим служащим, а поскольку она единственная не боялась его («Ростом я почти с тебя!»), он нагружал ее дополнительно всякими поручениями: должен же от тебя быть хоть какой-то прок! Типа забить гвоздь, починить розетку, приготовить чоу-фан (лапшу с мясом) или сесть за руль. Все это очень пригодилось, когда она стала Императрицей диаспоры. (В революцию Хосе храбро сражался, хотя и, должен я с сожалением признать, против народа; умер он в 1976-м в Атланте от рака поджелудочной железы, выкрикивая имя жены, чем приводил в растерянность медсестер, принимавших его речь за тарабарщину, – «узкоглазый, что с него взять».)

А еще там была Лилиан, тоже официантка, низенькая, похожая на бочонок для риса, чья закоренелая обида на жизнь давала себя знать, лишь когда продажность, жесткость и лживость людей превосходили даже ее собственные заниженные ожидания. Сперва она приняла Бели́ в штыки, увидев в ней конкурентку, но в дальнейшем обращалась с ней более или менее обходительно. Она была первой женщиной из знакомых Бели́, кто читал газеты. (Библиомания сына неизменно навевала ей воспоминания о Лилиан. Как дела? – спрашивала ее Бели́. Хреново, каждый раз отвечала толстуха.) Был еще Индеец Бенни, тихий аккуратный официант, вечно печальный, как человек, давно привыкший к зрелищу гибнущих надежд. В ресторане поговаривали, что Индеец Бенни женат на огромной похотливой деревенщине, которая регулярно выставляет его на улицу, чтобы уложить в постель очередного «сладкого» парня. Улыбающимся Индейца Бенни видели только один раз, когда он выиграл в домино у Хосе, – оба были заядлыми метателями костяшек и, конечно, непримиримыми соперниками. В революцию Индеец Бенни тоже сражался, за нашу команду, и, по слухам, в то лето национального освобождения он непрестанно улыбался; даже когда пуля снайпера-морпеха вышибла ему мозги, заляпавшие его товарищей по оружию, улыбка не сошла с его лица. А как насчет повара Марко Антонио, одноногого, безухого чудища, явившегося прямиком из Горменгаста, замка четырех миров? (Свою внешность он оправдывал несчастным случаем.) У повара водились свои тараканы – почти фанатичная ненависть к уроженцам провинции Сибао, за чьей региональной гордостью, как уверял Марко Антонио, прячутся имперские амбиции сродни гаитянским. Я тебе говорю, христианин, они хотят навести здесь свои порядки!

Целыми днями Бели́ имела дело с мужчинами самых разных пород, и именно в ресторане она отшлифовала свою манеру общения – жестоковатую фамильярность, как бы настоянную на народной мудрости. Как вы, вероятно, догадываетесь, все были в нее влюблены. (Включая сослуживцев. Но Хосе их предупредил: дотронетесь до нее – и я намотаю вам кишки на задницы. Шутишь? – ответил Марко Антонио в свою защиту. Да на эту гору я бы и с двумя ногами не взобрался.) Внимание посетителей ее взбадривало, и, со своей стороны, она предоставляла им то, чего многим мужчинам всегда мало, – сварливое материнское участие, исходящее от привлекательной женщины. В Бани́ до сих пор полно бедолаг из бывших посетителей, кто вспоминает о ней с большой нежностью.

Ла Инку, разумеется, «падение» Бели́ глубоко ранило: из принцессы в разносчицы – да что же творится на этом свете?! Дома они теперь редко разговаривали; Ла Инка пыталась поговорить, но Бели́ ее не слушала, и Ла Инка заполняла тишину молитвой в попытке выпросить чудо, что преобразит ее девочку обратно в послушную дочь. Но от судьбы не уйдешь: коли уж Бели́ выскользнула из материнской хватки, даже у Господа не хватит проклятий, чтобы вернуть ее назад. Время от времени Ла Инка приходила в ресторан. Сидела одна, прямая, как аналой, вся в черном, и, прихлебывая чай, со скорбной цепкостью наблюдала за Бели́. Возможно, она надеялась, что та устыдится и вернется к операции по возрождению дома Кабралей, но Бели́, как обычно, с азартом выполняла свою работу. Ла Инку не могли не удручать резкие перемены в «дочери»: прежде никогда не открывавшая рот на людях, безмолвная, как актеры театра Но, в «Паласио Пекин» Бели́ обнаружила талант говоруньи, что за словом в карман не лезет, к вящему удовольствию очень многих клиентов мужского пола. Те, кому приходилось стоять на углу Сто сорок второй и Бродвея, могут представить, что это было: насмешливое, беспардонное балабольство – кошмар всех доминиканских служителей культа, от которого они просыпаются в поту на своих суперплотных простынях. Ла Инка полагала, что эти речевые привычки сгинули вместе с первой асуанской половиной жизни Бели́, но вот они, живехоньки и, похоже, никогда и не исчезали. Ойе, парагуайо, и ке пасо сот эса эспоса туйя? Эй, зевака, что такое приключилось с твоей женушкой? Или: толстячок, только не говори мне, что ты все еще голоден!

Неизбежно наступал момент, когда она останавливалась у столика Ла Инки: что-нибудь еще?

Только одно – вернись в школу, дочь моя.

Извините. Бели́ подхватывала ее чашку и вытирала стол одним ловким движением. Эта хрень у нас закончилась еще на прошлой неделе.

Тогда Ла Инка расплачивалась мелочью и уходила, снимая тяжкий груз с души Бели́: та еще раз убеждалась, что все сделала правильно.

За те полтора года она многое поняла про себя. Узнала, что, когда Бели́ Кабраль влюбляется, это надолго, – несмотря на все ее мечты стать самой красивой женщиной в мире, такой, чтобы мужики, заглядываясь на нее, вываливались из окон. Сколько бы мужчин, красивых, некрасивых и уродливых, ни являлось в ресторан с твердым намерением отвести ее к алтарю (или, по крайней мере, в постель), на уме у нее был только Джек Пухольс. Получается, наша девочка была скорее Пенелопой, нежели вавилонской блудницей. (Разумеется, Ла Инка, наблюдавшая вереницы самцов, топтавших ее порог, с этим не согласилась бы.) Бели́ часто снилось, как Джек возвращается из военного училища, как поджидает ее в ресторане, швырнув на столик красивый бумажник, набитый баблом, на его мужественном лице широкая улыбка, а его глаза сына Атлантиды ищут ее, только ее. Я вернулся за тобой, ми амор. Я вернулся.

Наша девочка поняла, что, каким бы чмо ни был Джек Пухольс, она по-прежнему ему верна.

Но это не означало, что она затворилась от мира мужчин. (Ее «верность» вовсе не подразумевала существование монашенки, радующейся отсутствию мужского внимания.) Даже в это непростое для нее время у Бели́ имелись принцы-ухажеры, лохи, рвавшиеся за колючую проволоку на минное поле ее нежных чувств в надежде, что за этим полигоном взрывчатых отходов их ждут райские кущи. Бедные одураченные простаки. Гангстер будет иметь ее, как захочет, но этим мелким пройдохам, предшествовавшим Гангстеру, перепадало лишь легкое объятие, и то если повезет. Давайте-ка для иллюстрации извлечем из забвения парочку этих мелких пройдох. Первый – торговец «фиатами», лысый, белый и вечно улыбающийся, с виду вылитый чиновник, когда он общается с людьми, но в частной жизни обходительный, галантный и настолько зачарованный североамериканским бейсболом, что, рискуя жизнью и скарбом, слушает трансляции матчей на запретной короткой волне. Он верил в бейсбол с пылом подростка и не сомневался, что придет день, когда доминиканцы прорвутся в Большую лигу, и тогда держитесь, штатские звезды. Маричаль, предсказывал он, это только начало реконкисты. Ты бредишь, говорила ему Бели́, посмеиваясь над ним и его бзиком. И, как случается в творческом контрпрограммировании, другим ее воздыхателем был студент столичного университета, один из тех интеллигентных мальчиков, что, отучившись одиннадцать лет в школе, превращаются в вечных студентов, которым для получения диплома всегда не хватает пяти зачетов. Сегодня студенты не чешутся, но в тогдашней Латинской Америке, взбудораженной падением президента Гватемалы Арбенса, камнями, полетевшими в Никсона в Венесуэле, партизанами Сьерра-Мадре, бесконечными циничными маневрами бультерьеровянки, – в той Латинской Америке, где уже года полтора как стартовала декада герильи,[51] студент был больше чем студент, он был агентом перемен, вибрирующей квантовой струной в закоснелой ньютоновой вселенной. Таким студентом и был Аркимедес. Он тоже настраивал радиоприемник на короткие волны, но не ради очков, заработанных «Дожжерс». Этот рисковал жизнью ради скудных новостей из Гаваны, вестей из будущего. То есть Аркимедес был истинным студентом, сыном сапожника и повитухи, убежденным тирапьедра, метателем камней, и кемагома, поджигателем шин. И ему было не до шуток, не с Трухильо и Джонни Аббесом[52] под боком: после кубинского, увенчанного лаврами вторжения в 1959-м власти трясли всех без разбору. Дня не проходило, чтобы жизнь Аркимедеса не находилась в опасности, у него не было точного адреса, а к Бели́ он являлся без предупреждения. У Арчи (как его все звали) была роскошная шевелюра, очки как у Эктора Лаво,[53] звезды сальсы, и непрошибаемая серьезность курортного диетолога. Он поносил как североамериканцев за «бесшумную оккупацию» ДР, так и доминиканцев за пресмыкательство («только возьмите нас!») перед Севером. Проклятие индейских вождей, сдавших нашу землю испанцам! А то, что его обожаемые идеологи были парочкой немцев, у которых к любому трудяге находились претензии, – это не обсуждалось.

Обоих чуваков Бели́ жестоко водила за нос. Навещала их в конспиративных норах и дилерской конторе и угощала ежедневной диетической порцией «нини». На каждом таком свидании фиатовский дилер умолял позволить ему дотронуться до ее груди хотя бы разок. Я только прикоснусь к ним тыльной стороной ладони, канючил он, но почти всегда Бели́ удаляла его с поля. Аркимедес, получая отлуп, по крайней мере вел себя достойно. Не дулся и не ворчал «на что я, черт возьми, трачу деньги». Студент предпочитал философский подход. Революция не за один день делается, уныло констатировал он, но на очередном промахе не зацикливался и, встряхнувшись, принимался развлекать Бели́ байками о том, как ему удается обхитрить тайную полицию.

Каким бы чмо ни был Джек Пухольс, она по-прежнему ему верна. Да, все так, но в конце концов она через него переступила. Бели́ была романтической девушкой, но не дурехой. Однако к тому времени, когда она поставила крест на своей первой любви, ситуация вокруг становилась все более стремной, и это мягко выражаясь. Страна бурлила; после неудавшегося восстания в 1959-м раскрыли подпольную молодежную организацию, и молодых людей повсеместно арестовывали, пытали, убивали. Политика, плевался Хуан, взирая на пустые столики, политика. Хосе от комментариев воздерживался, но в тиши и уединении верхнего жилого помещения начищал свой «смит и вессон». Не знаю, вернусь ли я сегодня домой, говорил Аркимедес в наглой попытке выцыганить секс из жалости. С тобой все будет в порядке, усмехалась Бели́, отталкивая его. И как в воду глядела: он оказался одним из немногих, кому удалось дойти до конца, не подпалив себе яйца. (Арчи до сих пор жив-здоров, и, колеся по улицам столицы с моим другом Педро, я регулярно вижу его вставные зубы на агитационных плакатах, призывающих голосовать за одну из осколочных радикальных партий, чья предвыборная платформа состоит из одного-единственного пункта: заново наэлектризовать Доминиканскую Республику. Этот ворюга совсем никчемный, бурчит Педро.)

В феврале Лилиан пришлось уволиться и вернуться в деревню, чтобы ухаживать за больной матерью, сеньорой, которой, как утверждала Лилиан, всю жизнь было глубоко плевать на родную дочь. Но такова женская доля, заключила Лилиан, мы везде и всегда несчастны. От нее остался лишь плохонький календарь, какие раздают бесплатно, – она любила отмечать на нем отработанные дни. Неделю спустя братья Тэн нашли ей замену. Новую официантку звали Константина. Девушка за двадцать, милая, с лучистой улыбкой и фигурой, лишенной зада, имелся только передок; «ветреная особа» (как выражались в то время). Бывало, она являлась на работу к обеду, прямиком с ночной гулянки, и от нее пахло виски и табачным дымом. Мучача, ты не поверишь, со мной вчера такое приключилось. Ее безмятежность обезоруживала, она могла рассеять самую черную тучу на любой физиономии, и, вероятно опознав в Бели́ родственную душу, Константина сразу же сдружилась с нашей девочкой. Моя эрманита, сестренка (так она называла Бели́) – самая красивая девушка на свете. Господь – доминиканец, и эрманита этому прямое доказательство.

Константина была первой, кому удалось выудить из Бели́ печальную повесть о Джеке Пухольсе.

Ее реакция? Забудь этого ихо де ла порра, сукина сына, ему бы только яйцами трясти. Любой обормот, что заходит сюда, в тебя влюблен. Ты могла бы завоевать весь этот чертов мир, если бы захотела.

Весь мир! Именно этого всем сердцем жаждала Бели́, но с чего начать? Она смотрела на поток людей и машин в парке и не находила ответа.

Однажды, повинуясь девичьему капризу, они закончили работу пораньше и отнесли свои чаевые в лавку к испанцам, где купили два похожих платья.

Полный отпад, резюмировала Константина, оглядев «сестренку».

– А что ты теперь собираешься делать? – спросила Бели́.

Лукавая кривая ухмылка.

– Я? Я собираюсь в «Голливуд» на танцы. Мой хороший знакомый работает у них на входе, и от него я слыхала, что сегодня там будет целый конвейер богатых мужчин, которым ну совсем нечем заняться, кроме как обожать меня, ай си, о да!

Константина медленно провела ладонями по своим крутым бедрам. И вдруг резко закончила спектакль. А что, принцесса из частной школы хочет пойти со мной?

Бели́ на секунду задумалась. Вспомнила о Ла Инке, которая ждет ее дома. И о том, что рана, нанесенная ею матери, уже начинает затягиваться.

Да. Я хочу пойти.

Вот оно, свершилось, она приняла решение, коренным образом изменившее ее жизнь. Я хотела лишь потанцевать, призналась она Лоле незадолго до кончины, и чем все закончилось? Этим. И она развела руками, очерчивая пространство, вместившее больницу, ее детей, ее рак, Америку.

Эль Холливуд

Первым настоящим клубом в жизни Бели́ был «Эль Холливуд».[54] В те времена «Эль Холливуд» был местом номер один в Бани́; вообразите: чопорный «Александер», псевдолатиноамериканское «Кафе Атлантико» и дискотечный «Джет Сет» взятые вместе и хорошо смешанные. Прикольное освещение; избыточный декор; шикарные мужчины при параде; женщины, как никогда похожие на райских птиц; оркестр на сцене в качестве пришельца из мира ритмов; танцоры, настолько сосредоточенные на танцевальных па, будто на кону стоит их жизнь, – чего тут только не было. Может, Бели́ и чувствовала себя замарашкой на общем фоне, не умела заказывать напитки и у нее не получалось сидеть на высоком стуле так, чтобы с ноги не сваливались ее дешевенькие туфли, но стоило заиграть оркестру, и все это уже не имело значения. Упитанный бухгалтер подал ей руку, и Бели́ вмиг позабыла о неловкости, изумлении, трепете, она просто танцевала. Господи, и как же она танцевала! Взмывая к небесам и изматывая партнера за партнером. Даже руководитель оркестра, прожженный ветерано чеса по Латинской Америке и Майами, крикнул в зал: «Ого, как зажигает эта темненькая!» Она и вправду зажигала. А вот и ее улыбка наконец; впечатайте ее в свою память, вам такого еще долго не увидеть. Все принимали Бели́ за танцовщицу из какой-нибудь кубинской труппы и отказывались верить, что она доминиканка. Не может быть, но ло паречес, надо же и т. д.

И в этом вихре танцевальных фигур, кавалеров и запаха средства после бритья возник он. Бели́ сидела в баре, дожидаясь Тину с «перекура». Она: платье помято, прическа взлохмачена, ступни ноют, словно их перебинтовали на китайский манер. А с другой стороны он: воплощение шика и спокойной самоуверенности. Будущее поколение де Леонов и Кабралей, смотрите, вот он – человек, похитивший сердце вашей матери-основательницы и катапультировавший ее в диаспору. Одетый, по тогдашней моде, в черный смокинг и белые брюки, и ни капельки пота, словно он хранил себя в холодильнике. Импозантная внешность, какая бывает у одиозных голливудских продюсеров в возрасте за сорок, наметившееся брюшко и мешки под серыми глазами, видевшими многое (и ничего не упустившими). Эти глаза следили за Бели́ уже не меньше часа, и не то чтобы Бели́ ничего не замечала. Мужик был чем-то вроде крестного папаши, все в клубе почтительно здоровались с ним, а золота, бренчавшего на этом фраере, хватило бы, чтобы выкупить у испанцев последнего императора инков.

Скажем так, первое знакомство не выглядело многообещающим. Не выпить ли нам, я угощаю, сказал он, и когда она отвернулась, как последняя дурочка, он схватил ее за предплечье, крепко схватил. Куда ты собралась, морена, черненькая? Большего и не потребовалось: в Бели́ проснулась волчица. Во-первых, она не любила, когда к ней прикасаются. Кто бы то ни был. Во-вторых, она не морена (даже у автомобильного дилера хватало ума называть ее индианкой). А в-третьих, нрав взыграл. Когда «крестный папаша» вывернул ей руку, она за две секунды дошла до крайней степени озверения. Не. Трогай. Меня. Плеснула в него содержимым бокала, потом швырнула самим бокалом, потом сумочкой, – будь рядом с ней ребенок, она бы и его швырнула в этого урода. Затем в него полетели пачка коктейльных салфеток и сотня пластиковых шпажек для оливок; шпажки еще отплясывали свое на плиточном полу, а она продолжила в духе завзятого уличного бойца. Во время этого беспрецедентного обстрела Гангстер стоял пригнувшись и не шевелясь, разве что иногда смахивал с лица ошметки «бомб». А когда она унялась, он поднял голову, словно высунулся из окопа, и приложил палец к губам. Промах, важно изрек он.

И ладно, закончили.

Всего лишь банальная стычка. Битва с Ла Инкой по возвращении домой оказалась куда более серьезной. Ла Инка поджидала ее с ремнем наготове; когда Бели́ вошла в дом, где горела керосиновая лампа, Ла Инка замахнулась ремнем и Бели́ впилась в нее своими алмазными глазами. Первобытная сцена, разыгрываемая матерью и дочерью в любой стране мира. Ну давай, мадре, сказала Бели́, но Ла Инка не смогла ударить, силы покинули ее. Иха, если ты еще раз вернешься поздно, тебе придется покинуть этот дом, и Бели́ в ответ: не беспокойся, я и так скоро уеду. В ту ночь Ла Инка не легла с ней в постель, спала в кресле-качалке, наутро она с Бели́ не разговаривала, ушла на работу молчком, огорчение клубилось над ней грибовидным облаком. Согласен, в последующие дни о мадре, единственном близком человеке, ей следовало бы переживать, но Бели́ только и думала что о наглости того гордо асаросо, надутого болвана, испортившего ей (в ее интерпретации) весь вечер. Чуть ли не ежедневно она заново рассказывала о конфронтации обоим ухажерам, автодилеру и Аркимедесу, каждый раз добавляя возмутительных подробностей, пусть и не имевших места в действительности, но очень точно передающих суть случившегося. Ун бруто, скотина, ругалась она. Животное. Как он посмел дотронуться до меня! Тоже мне начальник нашелся, эсэ поко обмре, этот замухрышка, этот слизняк.

Значит, он ударил тебя? Автодилер пытался прижать ее ладонь к своей ноге, но тщетно. Может, и мне последовать его примеру?

И огребешь ровно то же, что и он.

Аркимедес, который теперь принимал ее, стоя в закрытом шкафу (на случай, если ворвется тайная полиция), объявил Гангстера типичным представителем буржуазии; голос его доносился из-за многих слоев одежды, купленной автодилером для Бели́ (и хранимой в доме другого хахаля). (Это норковая шуба? – спросил Аркимедес. Кролик, мрачно ответила Бели́.)

– Надо было пырнуть его ножом, – сказала она Константине.

– Мучача, по-моему, это он тебя пырнул.

– Ты это о чем, мать твою?

– Ни о чем, просто ты только о нем и говоришь.

– Нет, – разгорячилась Бели́. – Ничего подобного.

И замолчала. Тина посмотрела на запястье, словно сверяла время по часам. Пять секунд. Рекорд.

Бели́ пыталась выкинуть его из головы, но он упирался. Предплечье ее вдруг ни с того ни с сего пронзала острая боль, и ей повсюду мерещились его глаза, как у побитой собаки.

В следующую пятницу ресторан был полон; местное отделение Доминиканской партии отмечало какое-то событие, и служащие весь день носились как угорелые. Бели́, любившая суматоху, продемонстрировала до некоторой степени свой махис, исключительность в умении вкалывать, и даже Хосе встал с директорского кресла, чтобы помочь на кухне. Председателю отделения Хосе преподнес в подарок бутылку якобы «китайского рома», но на самом деле «Джонни Уокера», только с отодранной этикеткой. Партийные заправилы смаковали чоу-фан, но всякая мелкая сошка, в основном деревенские жители, с несчастным видом ковырялась в лапше и спрашивала, не найдется ли здесь аррос сон абичуэлас, риса с бобами, но, конечно, не нашлось. Торжество удалось на славу; глядя на пирующих, никто бы и не догадался, что в стране идет тихая грязная война, а когда последнего наклюкавшегося подняли на ноги и усадили в такси, Бели́, не чувствовавшая ни капли усталости, спросила Тину: пойдем опять туда?

– Куда?

– В «Эль Холливуд».

– Но надо переодеться…

– Не волнуйся, я все принесла с собой.

Вы и глазом моргнуть не успели, а она уже нависает над его столиком.

– Эй, Дионисио, – сказал один из его сотрапезников, – это не та ли девчонка, ке тэ дио уна пэла, что задала тебе взбучку на прошлой неделе?

Крестный папаша хмуро кивнул.

Его приятель оглядел Бели́ с головы до ног.

– Надеюсь, она не собирается снова вызвать тебя на ринг. Боюсь, тебе не выстоять.

– Чего ты ждешь? – спросил крестный папаша. – Судейского свистка?

– Потанцуй со мной.

Настал ее черед схватить его и потащить на танцпол.

Каким бы чурбаном в смокинге и прочих цацках он ни выглядел, двигался он как бог.

– Ты меня искала, поэтому пришла сюда?

– Да, – ответила она и лишь в этот момент поняла, что говорит правду.

– Хорошо, что не соврала. Я не люблю тех, кто врет. – Он приподнял пальцем ее подбородок. – Как тебя зовут?

Она отвела подбородок, и его палец застыл в воздухе.

– Меня зовут Ипатия Бели́сия Кабраль.

– Нет, – возразил он с проникновенной серьезностью олдскульного сутенера. – Тебя зовут Красота.

Гангстер, которого мы все ищем

Насколько много Бели́ знала о Гангстере, мы никогда уже не поймем. Она утверждала, что он лишь сказал ей, что занимается бизнесом. Само собой, она ему поверила. С чего ей было сомневаться?

Что ж, он определенно был бизнесменом, а заодно подручным Трухильо, и не самым мелким. Давайте уточним: назгулом наш парень и близко не был, но и орком тоже.

По той причине, что Бели́ помалкивала на сей счет, а другим людям вспоминать о диктатуре мешала сумятица чувств, инфа о Гангстере довольно фрагментарна; я выложу вам, что мне удалось нарыть, но остального придется подождать, пока пахинас эн бланко, чистые листы, не обретут голос.

Родился Гангстер в окраинной провинции Самана в самом начале двадцатых, четвертый сын молочника, крикливое, изъеденное паразитами отродье, проку от которого никто не предвидел; соседское мнение разделяли и родители, выдворившие пацана из дома в возрасте семи лет. Но люди часто недооценивают, чем может обернуться для юного неокрепшего характера перспектива пожизненной голодовки, ничтожности и унижений. К двенадцати годам Гангстер, тщедушный, ничем не примечательный паренек, проявлял находчивость и бесстрашие, какие не снились и ребятам постарше. На всех углах он заявлял, что видит в Скотокрадовом Семени своего «наставника», чем заслужил внимание тайной полиции, и не успел наш парень произнести «СИМ, откройся», как был инфильтрован в профсоюзы, где он крутил боссами как хотел. В четырнадцать лет он убил своего первого «коммуниста», оказав услугу известному подонку Феликсу Бернардино,[55] и, судя по всему, акт был настолько зрелищным, настолько офигительно смачным, что половина банийских левых немедленно переехала из ДР в Нуэва Йорк в поисках относительной безопасности. На деньги, что ему заплатили, Гангстер купил новый костюм и четыре пары обуви.

С этого момента для нашего молодого негодяя не осталось преград, разве что небесная твердь. В последующие десять лет он неустанно ездил на Кубу, промышлял подлогами, кражами, вымогательством, отмыванием денег – все ради непреходящего сияния Трухильято. Ходили даже слухи, так и не подтвержденные, что Гангстер был тем удальцом, что замочил Маурисио Баэса в Гаване в 1950-м.[56] Кто знает, но в качестве версии это можно рассматривать; к той поре наш парень обзавелся крепкими связями в гаванском криминальном мире и в истреблении долбаных слюнтяев никакие угрызения совести ему не препятствовали. Впрочем, надежных доказательств крайне мало. То, что он был любимчиком Джонни Аббеса и Порфирио Рубиросы, сомнению не подлежит. У него имелся особый паспорт, выписанный в дворцовой администрации, и чин майора в одном из отделений тайной полиции.

С годами Гангстер поднаторел во многих пакостях, но в чем он реально отличился, побив все рекорды и гребя золото мешками, так это в торговле плотью. Тогда, как и сейчас, шлюх в Санто-Доминго было столько же, сколько в Швейцарии шоколада. И в принуждении к проституции, продаже и унижении женщин задатки нашего парня проявились во всем блеске; у него был талант к этому бизнесу, внутреннее чутье – черный маг траха, не иначе. К двадцати двум годам он заправлял сетью борделей в столице и предместьях, владел домами и автомобилями в трех странах. Для Скотокрадова Семени он никогда и ничего не жалел, будь то деньги, хвала или первосортная девка из Колумбии, и был настолько лоялен режиму, что однажды замочил человека в баре лишь за то, что он неправильно произнес имя матери Трухильо. По слухам, узнав о происшествии, Эль Хефе выдал: «Вот вам человек дела».

Преданность Гангстера не осталась без вознаграждения. К пятому десятку, уже не простой сотрудник, но доверенный, он начал появляться на фотографиях вместе с Джонни Аббесом, Хоакином Балагуэром и Феликсом Бернардино, и хотя его снимков с Скотокрадовым Семенем не существует, эти двое наверняка преломляли хлеб за гнусной беседой. Ибо Великое Око лично поручил ему управлять рядом семейных концессий Трухильо в Венесуэле и на Кубе, и под его драконовским администрированием так называемое соотношение перепиха к доллару в доминиканской секс-индустрии увеличилось втрое. В сороковых он был на вершине успеха: колесил по обеим Америкам вдоль и поперек, от Росарио до Нуэва Йорка, не изменяя стилю папика-сутенера, останавливался в лучших отелях, отбирал себе самых клевых шлюх (так и не утратив пристрастия южанина к черненьким), ужинал в четырехзвездочных ресторанах и якшался со знатью международного криминала.

Неутомимый конъюнктурщик, он заключал сделки всюду, где бы ни появлялся. Чемоданы бабла всегда были при нем, ехал ли он за границу или возвращался домой. Жизнь его не каждую минуту была приятной. Слишком много актов насилия, избиений, поножовщины. Он и сам пережил несколько криминальных разборок, и после каждого наезда, после каждой перестрелки из автомобиля на ходу он обязательно поправлял прическу и галстук рефлекторным движением истинного денди. Он был гангстером до мозга костей, до глубины его мусорной души и вел жизнь, которую сопливые рэперы способны лишь зарифмовывать.

В это же время его длительные заигрывания с Кубой завершились крепким союзом. Пусть Гангстер и лелеял давнюю привязанность к Венесуэле и ее длинноногим мулаткам, пусть и жаждал рослых холодных красоток Аргентины и млел от несравненных мексиканских брюнеток, но только Куба пронзила ему сердце, только там он чувствовал себя как дома. Он проводил в Гаване шесть месяцев в году, и это еще осторожная оценка, и, уважая его предпочтения, в тайной полиции ему дали кодовую кличку Макс Гомес. Он так часто наведывался в Гавану, что просто не мог не оказаться там в канун нового 1959 года (невезение тут ни при чем); в ночь, когда Фульхенсио Батиста[57] драпанул с Кубы, а Латинская Америка коренным образом изменилась, Гангстер развлекался с Джонни Аббесом, лакая виски из пупков малолетних проституток, не ведая ни сном ни духом, что герильясы уже подобрались к Санта-Кларе,[58] географическому центру острова. Спас их осведомитель Гангстера, очень вовремя возникший на вечеринке. Вам лучше отвалить, если не хотите, чтобы вас повесили за яйца! Это был один из крупнейших провалов доминиканской разведки: Джонни Аббес едва ноги унес с Кубы, доминиканцы сели буквально в последний самолет, и Гангстер прижимался лицом к иллюминатору, прощаясь навсегда с ненаглядной Гаваной.

Когда Бели́ познакомилась с Гангстером, то позорное бегство в ночи все еще не давало ему покоя. Кроме финансовой притягательности Куба была важной составляющей его престижа – его мужественности, наконец, – и он никак не мог смириться с тем, что страна сдалась на милость натуральной шпане, банде вшивых студентиков. Конечно, убивался он не каждый день, но стоило ему услышать последние известия о революционных преобразованиях на Кубе, и он принимался рвать на себе волосы и биться головой о ближайшую стену. Однако дня не проходило, чтобы он не клял Батисту (Тупая скотина! Деревенщина!), или Кастро (Комуниста сраный!), или шефа ЦРУ Алена Даллеса (Слабак! Баба!) за то, что Даллес не запретил Батисте объявить амнистию в День матери, в результате чего Фидель и другие отчаянные ребята вышли из тюрьмы, чтобы вскоре взяться за оружие. Столкнись я с Даллесом, пристрелил бы его на месте, уверял он Бели́, а потом бы и мать его застрелил.

Словом, жизнь нанесла Гангстеру болезненный удар, и он слегка растерялся. Будущее представлялось туманным, и, несомненно, в падении Кубы он чуял собственную гибель, как и гибель Трухильо. Возможно, это объясняет, почему, встретившись с Бели́, он ухватился за нее обеими руками. Верно, какой натурал средних лет не пытался омолодиться с помощью алхимии юной киски. А если правда то, что Бели́ не раз говорила своей дочери, киской она была одной из лучших в округе. Одна только линия талии, столь сексуально сужавшейся, могла вызвать тысячи восторженных воплей, и если богатенькие, нацеленные на карьеру мальчики видели в Бели́, кроме всего прочего, проблему, то Гангстер был человеком всеядным, повидавшим мир и перетрахавшим столько замарашек, что считать замучаетесь. Плевать ему было на «что люди скажут». Он хотел лишь одного – сосать огромные груди Бели́, обрабатывать ее «киску» до болотца из давленого манго, изматывать ее до умопомрачения так, чтобы от гложущих воспоминаний и следа не осталось. Народная мудрость гласит: клин клином вышибают, и лишь такая девушка, как Бели́, могла вытравить падшую Кубу (и личные проколы) из его головы.

Поначалу Бели́ вела себя с Гангстером довольно уклончиво. Олицетворением идеальной любви оставался для нее Джек Пухольс, а вовсе не этот пожилой Калибан с крашеными волосами и мохнатой спиной. Этот куда больше походил на заштатного рефери, чем на аватар ее блистательного будущего. Но не надо забывать: упорство побеждает все – особенно если оно подкреплено шармом и изысканными дарами в невиданных пропорциях. Гангстер обхаживал девушку, как только стареющие придурки умеют, растапливая ее сдержанность непрошибаемым апломбом и безудержным дешевым шиком. Осыпал цветами в количествах, которых хватило бы на все городские клумбы, – фейерверки из роз на работе и дома. (Как романтично, вздыхала Тина. Как вульгарно, морщилась Ла Инка.) Водил в элитные столичные рестораны, в клубы, куда темнокожих, если они не музыканты, отродясь не пускали (настолько чувак был могуществен, что сумел взломать запрет на черных), в заведения вроде «Амака», «Тропикалия» (но, увы, не в «Клуб Кантри», где даже его напора не хватило). Льстил ей амурным трепом (я слыхал, что он нанял двух Сирано, старшеклассников, сочинявших ему тексты). Ублажал театром, кино, танцами, заваливал шмотьем в товарных количествах и пиратскими сундуками с побрякушками, знакомил со знаменитостями – и даже с самим Рамфисом Трухильо, – иначе говоря, он вывел ее в гребаный свет (по крайней мере, в тот, что был очерчен границами ДР), и вы удивитесь, но даже такая упертая девушка, как Бели́, с ее идеализированными представлениями о любви, почувствовала необходимость пересмотреть свои убеждения – хотя бы разок, исключительно ради Гангстера.

Он был человеком необычным (кое-кто сказал бы «комичным») и любезным (кое-кто сказал бы «скабрезным»), к Бели́ он относился очень нежно и невероятно заботливо, и под ним (буквально и метафорически) образование, начатое в ресторане, было завершено. Будучи парнем общительным и даже компанейским, он любил проводить время вне дома – на людей посмотреть, себя показать, – и эта его склонность отлично укладывалась в то, о чем мечтала Бели́. А вдобавок этот мужчина пребывал в конфликте со своим прошлым. С одной стороны, он гордился своими достижениями. Я всего добился сам, говорил он Бели́, мне никто не помогал. Сейчас у меня все есть: машины, дома, электричество, шкафы с одеждой, драгоценности, хотя в детстве я даже ботинок не имел. Ни единой пары. Семьи тоже не было. Я рос сиротой. Ты это понимаешь?

Она, сама сирота, понимала, и еще как.

С другой стороны, его мучили воспоминания о совершенных преступлениях. Когда он выпивал больше, чем следует, что случалось нередко, то бормотал нечто вроде «знала бы ты, в каких дьяблурас, безобразиях, я участвовал, и хорошо, что не знаешь, иначе тебя бы сейчас здесь не было». А иногда по ночам Бели́ будил его плач. Я не хотел! Не хотел!

В одну из таких ночей, положив его голову себе на колени и утирая ему слезы, она вдруг поняла, к своему изумлению, что любит Гангстера.

Бели́ полюбила! Второй раунд! Но в отличие от ситуации с Пухольсом здесь все было по-настоящему: чистая, цельная, беспримесная любовь, святой Грааль; ее дети будут всю жизнь ломать себе голову, что же это за любовь была такая. Не забывайте, Бели́ давно мечтала, жаждала полюбить и быть любимой (не слишком давно в реальном времени, но целую вечность по ее подростковому хронометру). В раннем потерянном детстве ей такой возможности не предоставили, и в последующие годы желание любви уплотнялось и крепло, как самурайский меч в процессе ковки, пока не сделалось острее правды. С Гангстером наша девочка наконец получила шанс. И неудивительно, что финальные четыре месяца их отношений превратятся в сплошной аффект. Отпечаток времени также следует учесть: любовь нашей девочки, получившей сильнейшую дозу облучения при распаде старого режима, не могла не напоминать ядерный взрыв.

Что касается Гангстера, обычно интенсивное обожание, исходящее от очередной «игрушечки», быстро его утомляло, но, поставленный на прикол буйными ветрами истории, он невольно подыгрывал ей. Размашисто выписывал чеки пальцем в воздухе, зная в глубине своей гнилой душонки, что никогда их не оплатит. Мужик пообещал ей, что, как только неприятности с коммунистами закончатся, он повезет ее в Майами и Гавану. Я куплю тебе дом там и там, чтоб ты знала, как тебя люблю!

– Дом? – шептала Бели́, и волосы у нее вставали дыбом. – Врешь!

– Я не вру. Сколько комнат ты хочешь?

– Десять? – нерешительно спрашивала Бели́.

– Десять – это фигня. Заказывай двадцать!

Вот какие мысли поселил он в ее голове. Надо было посадить его за это. И поверьте, Ла Инка рассматривала такой вариант. Он – растлитель, заявила она. И вор, он украл твою невинность. Правоту Ла Инки подтверждает вполне солидный аргумент: Гангстер, старый пердун, просто-напросто пользовался наивностью Бели́. Однако, если взглянуть на это с более, скажем так, великодушной точки зрения, нельзя отрицать, что Ганстер обожал нашу девочку, и его обожание было одним из самых ценных подарков, какие она когда-либо получала. Оно пропитало ее до самой сердцевины, и с этой начинкой Бели́ чувствовала себя невероятно хорошо. (Впервые в жизни я ощущала свою кожу как свою, вроде как она была мной, а я ею.) Благодаря ему она почувствовала себя гуапа, красивой, желанной и оберегаемой, никто прежде так на нее не действовал. Никто. По ночам, когда они были вместе, он проводил ладонью по ее обнаженному телу – Нарцисс, разглаживающий поверхность заводи с его отражением, – и шептал снова и снова: гуапа, гуапа. (Рубцы от ожогов его не отпугивали. Будто у тебя на спине нарисовали циклон, а ты и есть циклон, моя негрита, уна тормента эн ла мадругада, буря на рассвете.) Старый похотливый козел мог заниматься с ней любовью с рассвета до заката, и именно с его подачи она изучила досконально свое тело, его оргазмы, его ритмы. И он же посоветовал ей: не стесняйся, будь смелее, за что ему причитаются честь и хвала, независимо от того, что случилось в конце.

Эта связь уничтожила репутацию Бели́ на родине раз и навсегда. Никто в Бани́ толком не знал, откуда взялся Гангстер и чем он занимается (свои мутные делишки он обделывал втихую), но он был мужчиной, и этого достаточно. По убеждению соседей Бели́, приета компарона, черная зазнайка, обрела наконец свое место в жизни, место проститутки. Старожилы говорили мне, что в свои последние месяцы в ДР Бели́ провела в мотелях для парочек больше времени, чем она когда-то просидела за школьной партой, – преувеличение, конечно, но и показатель того, как низко пала наша девочка в глазах соотечественников. Поведение Бели́ только раззадоривало публику. В один миг взлетев из самых низов к довольно высокому уровню распределения благ, она расхаживала по округе с самодовольным видом, хая и поливая кипящим презрением всё и вся только потому, что они не Гангстер. Объявив свой квартал «сущим адом», а соседей «сбродом неотесанным» и «свиньями», она хвасталась, что скоро переедет в Майами и навсегда завяжет с этой недоделанной страной. Дома она прекратила соблюдать даже видимость приличий. Отлучалась на всю ночь и завивала волосы, когда ей вздумается. Ла Инка уже не знала, какие ей предпринять меры; соседи советовали избить бесстыдницу до состояния кровавого месива (может, и убить придется, сочувственно добавляли они), и Ла Инка не могла им объяснить, что произошло с ней много лет назад, когда она нашла Бели́ – обожженную девочку, запертую в курятнике, и как это зрелище потрясло ее и перевернуло все у нее внутри, и с тех пор она не в силах поднять на «дочку» руку. Но попытки образумить ее Ла Инка не оставляла.

– Что с колледжем?

– Я не хочу в колледж.

– И что же ты собираешься делать? Гулять с Гангстером всю жизнь? Твои родители, упокой Господь их души, желали тебе совсем иного.

– Я сто раз тебе говорила, не поминай этих людей. У меня нет других родителей кроме тебя.

– И хорошо же ты ко мне относишься. Лучше не придумаешь. Может, люди правы, – отчаивалась Ла Инка. – Может, ты и впрямь проклята.

Бели́ смеялась:

– Это ты проклята, не я.

Даже китайцы были вынуждены отреагировать на перемены в манерах Бели́.

– Ты должна нас уходить, – сказал Хуан.

– Не поняла.

Он облизал губы и попробовал снова:

– Мы должны ты уйти.

– Ты уволена, – сказал Хосе. – Будь добра, оставь фартук на стойке.

Гангстер прослышал об увольнении, и его отморозки нанесли визит братьям Тэн, после чего Бели́ немедленно восстановили в должности. Но отношение к ней изменилось. Братья с ней не разговаривали, не травили байки про свою молодость в Китае и на Филиппинах. Молчанка длилась недолго; уловив намек, Бели́ через несколько дней перестала появляться в ресторане.

– Теперь у тебя и работы нет, – расстроилась Ла Инка.

– Зачем мне работать? Он хочет купить мне дом.

– Мужчина, в чей дом тебя никогда не приглашали, собирается купить тебе дом? И ты ему веришь? Ох, иха.

Так точно, наша девочка верила.

А как же, ведь это была любовь! Мир трещал по швам: до полного обвала Санто-Доминго оставалось недолго, Трухильято суетился, полицейские посты на каждом углу – и даже ребят, с которыми Бели́ училась в школе, самых умных и смелых, смело волной террора. Девочка из «Эль Редентора» рассказала ей, что младшего брата Джека Пухольса уличили в организации заговора против Скотокрадова Семени и никакая влиятельность отца-полковника не спасла паренька от пыток электрическим шоком, он лишился глаза. Но у нее же любовь! Любовь! Она мало что замечала вокруг, жила как женщина с сотрясением мозга. И ведь у нее не было даже телефонного номера Гангстера или хотя бы адреса (плохой признак номер раз, девочки), вдобавок он имел привычку исчезать дня на три-четыре без предупреждения (плохой признак номер два), и теперь, когда война Трухильо против всего света приближалась к горькому крещендо (а Бели́ только о Гангстере и думала), дни складывались в недели, и когда он возвращался «из командировки», то от него пахло куревом и застарелым страхом; он вез ее в мотель, потому что хотел только одного – секса, а потом, сидя у окна, хлебал виски и тихо бубнил сам с собой. Сколько седых волос, отмечала про себя Бели́. Забывает их красить.

Она не терпела его исчезновения безропотно. Эти отлучки выставляли ее в невыгодном свете перед Ла Инкой и соседями, осведомлявшимися сладчайшим тоном: где же теперь твой бог, Моисей? Разумеется, она защищала его от всех нападок, ни у одного братана не было лучше адвоката, но, когда он возвращался, отыгрывалась сполна. Дулась, когда он являлся с цветами; требовала, чтобы он водил ее в самые дорогие рестораны; долбила ему ежечасно, что он должен переселить ее в другой район; допытывалась, где, черт побери, он был все эти дни; болтала о свадьбах, о которых прочла в светской хронике, и – сомнения Ла Инки явно оставили след в ее душе – желала знать, когда он покажет ей свой дом. Иха де ла гран пута, твою мать, кончай уже доставать меня! В стране идет война! Он стоял перед ней в майке-алкоголичке, размахивая пистолетом. Тебе известно, что коммунисты делают с девушками вроде тебя? Подвешивают за их прекрасные сиськи. А потом отрезают эти сиськи, так они расправлялись со шлюхами на Кубе!

Однажды, во время его долгого отсутствия, Бели́, изнывая от скуки и не зная, куда деваться от злорадства в глазах соседей, решила прогуляться напоследок по нахоженным тропинкам, – иными словами, она навестила своих прежних воздыхателей. Якобы ей хотелось поставить точку с официальной печатью на тех отношениях, но, подозреваю, она просто приуныла и ей не хватало мужского внимания. Что ж, бывает. Но она совершила классическую ошибку, рассказав этим доминиканским омбрес, мужикам, о своей новой любви на всю жизнь и о том, как она счастлива. Сестры, никогда так не делайте и ни за что. Это так же прикольно, как поведать судье, который готовится вынести вам приговор, что совсем недавно вы ублажали пальцем его мамочку. Автомобильный дилер, прежде неизменно обходительный, покорный, запустил в Бели́ бутылкой виски с воплем: «Почему я должен радоваться за тебя, тупая вонючая телка!» Они находились в его квартире на набережной – по крайней мере, он показал тебе свой дом, впоследствии острила Константина, – и будь у него получше с реакцией, Бели́ размозжили бы череп, а потом, возможно, изнасиловали и убили. Но бросок дилера лишь оцарапал ее, после чего она перехватила инициативу. Убрала его с дороги четырьмя ударами все той же бутылкой. Через пять минут, когда она, босая, не успев отдышаться, ехала в такси, машину остановила тайная полиция, их насторожил тот факт, что она бежала по улице; и лишь когда они приступили к допросу, Бели́ сообразила, что до сих пор сжимает в руках бутылку с прилипшими к стеклу окровавленными волосами, прямыми блондинистыми волосами автодилера.

(Стоило рассказать им, как все было, и они меня отпустили.)

К чести Аркимедеса, он не посрамил своей репутации более развитой особи. (Хотя, с другой стороны, ему она рассказала первому, еще стесняясь и выбирая выражения.) Когда ее признание отзвучало, из шкафа донесся «легкий шум», и на этом все. Минут пять оба молчали, а затем Бели́ прошептала: я лучше пойду. (Больше она его живьем никогда не видела, только по телевизору, толкающего речи, и спустя много лет задавалась вопросом, вспоминает ли он ее, как она вспоминает его иногда.)

– Что ты тут вытворяла? – спросил Гангстер, возникнув после отлучки.

– Ничего, – она порывисто обняла его, – абсолютно ничего.

За месяц до того, как все накрылось, Гангстер повез Бели́ отдохнуть и заодно навестить своих старых призраков в Самане. Это было их первое путешествие вдвоем, задабривающий жест как следствие особенно длительного отсутствия Гангстера, гарантия будущих загранпоездок. К сведению капитоленьос, столичных штучек, кто никогда не покидал бульвара 27 Февраля или считает квартал Гуалей центром вселенной, Самана – ес уна чулерия, просто прелесть. Один из авторов Библии короля Иакова путешествовал по Карибам, и мне кажется, что места вроде Саманы были у него на уме, когда он садился перетолмачивать главы об Эдеме. Ибо это и есть Эдем, благословенный меридиан, где море, и солнце, и зелень сошлись в редкостном единстве, породив упрямое племя людей, и никакой самой возвышенной прозой невозможно все это описать.[59] Гангстер пребывал в отличном настроении, война с отщепенцами шла успешно – вроде бы. (Мы вовремя их прижучили, бахвалился он. Скоро все будет как надо.)

Что до Бели́, эта поездка запомнилась ей как самое приятное, что с ней случилось за всю жизнь в ДР. С тех пор она не могла слышать слово «Самана», чтобы перед глазами не мелькнула та последняя весна ее молодости, весна расцвета, когда она была еще юной и прекрасной. Самана навеки слилась в ее памяти с занятиями любовью, с небритым подбородком Гангстера, царапавшим ее шею, с шумом Карибского моря, что игриво обхаживало безупречные пустынные пляжи, с чувством покоя и веры в будущее.

Три снимка, сделанных в Самане, и на каждом она улыбается. Они занимались всем тем, чем мы, доминиканцы, так любим заниматься на отдыхе. Ели жареную рыбу и плескались в реке. Бродили по пляжу и пили ром, пока глазные мышцы не начинали пульсировать. Впервые в жизни Бели́ полноправно распоряжалась собой и пространством вокруг, поэтому, пока Гангстер мирно дремал в гамаке, она увлеченно играла роль жены, набрасывая предварительный эскиз домашнего хозяйства, которым они вскоре обзаведутся. По утрам она подвергала их домик-кабану тщательной уборке и вешала свежие яркие цветы гирляндами на каждую балку и каждое окно, а из продуктов, что ей удавалось выменять, и рыбы, купленной у соседей, она готовила одно занятное блюдо за другим – демонстрируя навыки, приобретенные в «потерянные годы», – и то, как насытившийся Гангстер похлопывал себя по животу, его недвусмысленные похвалы, тихое испускание газов, когда он лежал в гамаке, все это звучало музыкой для Бели́! (По ее представлениям, на том отдыхе она стала его женой во всех смыслах, кроме законного.)

Они с Гангстером умудрились даже поговорить по душам. На второй день он показал ей свой старый дом, заброшенный и побитый ураганом. И потом она спросила его: «Тебе не бывает жаль, что у тебя нет семьи?»

Они сидели в единственном приличном ресторане в городе, где столовался Скотокрадово Семя, когда наезжал в эти места (о чем здесь до сих пор рассказывают путешественникам). Видишь этих людей? – он кивнул в сторону бара. У них у всех есть семьи, по ним видно, семьи, которые зависят от них, и наоборот, и для кого-то это хорошо, для кого-то плохо. Но какая, на хрен, разница, если никто из них не свободен. Они не могут делать что хотят, не могут пойти своим путем. У меня нет никого в целом мире, но зато я свободен.

Бели́ никогда не слышала, чтобы кто-то говорил так о себе. Я свободен не было популярным рефреном в эпоху Трухильо. Но это задело в ней некую струну, она увидела Ла Инку, соседей и свою все еще подвешенную в воздухе жизнь в ином свете.

Я свободна.

Я хочу быть как ты, сказала она Гангстеру спустя несколько дней, когда они ели крабов, приготовленных ею в соусе с зернами помадного дерева. Он как раз рассказывал ей о нудистских пляжах на Кубе. Ты бы там была звездой, смеялся он, пощипывая ее за сосок.

– Что значит – как я?

– Хочу быть свободной.

Он усмехнулся и приподнял пальцем ее подбородок.

– Тогда станешь, моя прекрасная негра.

На следующий день защитная пленка, окутывавшая их идиллию, наконец порвалась и в прореху посыпались беды реального мира. К их кабане подъехал мотоцикл, на котором сидел чрезмерно толстый полицейский. Капитан, вас требуют во дворец, сказал он, не расстегивая шлема. Похоже, опять проблемы с подрывными элементами. Я пришлю за тобой машину, пообещал Гангстер. Погоди, я поеду с тобой, заторопилась Бели́, не желая, чтобы ее снова бросили, но он то ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит. Погоди, черт возьми, в бессильном гневе кричала она. Но мотоцикл не притормозил. Погоди! Машина тоже не материализовалась. К счастью, Бели́ завела привычку подворовывать у него деньги, когда он спал, надо же ей было себя содержать во время его отлучек, а иначе она застряла бы на этом гребаном пляже черт знает на сколько. Прождав восемь часов как последняя идиотка, она взвалила на плечо сумку (оставив его барахло в кабане) и зашагала по обжигающей жаре воплощением мести на двух ногах; шагала, как ей показалось, полдня, пока не наткнулась на продуктовую лавку, где двое крестьян поправлялись от солнечного удара теплым пивом в компании с лавочником, сидя в тени и отгоняя мух от закуски (другого тенистого места поблизости не наблюдалось). Когда мужики наконец осознали, что она стоит напротив них, они с трудом, но поднялись. К тому времени ее злость иссохла, ей хотелось только одного – прекратить передвигаться пехом. У кого-нибудь здесь есть машина? К полудню она сидела в пропыленном «шевроле», направляясь домой. Вы бы придерживали дверцу, посоветовал водитель, а то она отвалится, не дай бог.

Пускай отваливается, и Бели́ демонстративно сложила руки на груди.

Им пришлось проехать через одну из забытых богом «общественных язв», что нередко портят вид артерий, связующих крупные города, – горстка убогих хижин, будто сооруженных сразу после урагана или иного бедствия. Единственным признаком деятельности была висевшая на дереве козлиная туша, ободранная до оранжевого переплетения жестких мышц, и только на голове оставили кожу, отчего морда животного напоминала погребальную маску. Освежевали козла совсем недавно, плоть все еще подрагивала от мушиных наскоков. То ли от жары, то ли от двух банок пива, выпитых, пока лавочник разыскивал родственника с машиной, а может, освежеванный козел так растревожил Бели́ или нахлынули сумрачные воспоминания о «потерянных годах», но наша девочка могла бы поклясться, что у человека, сидевшего в кресле-качалке перед одной из лачуг, не было лица, и он помахал ей и в тот же миг сгинул в облаке пыли, прежде чем она успела проверить, не померещилось ли ей. Вы это видели? Уж простите, вздохнул водитель, я и дорогу-то едва вижу.

Вернувшись домой, спустя два дня она начала чувствовать холод в животе, словно там что-то утопили. Она не понимала, что с ней; каждое утро ее тошнило.

Первой догадалась Ла Инка.

– Так, этого и следовало ожидать. Ты беременна.

– Нет, я не беременна, – просипела Бели́, утирая с губ вонючую жижу.

Она ошибалась.

Просветление

Когда врач подтвердил наихудшие опасения Ла Инки, Бели́ издала радостный вопль. (Это вам не игрушки, девушка, одернул ее врач.) Она была одновременно дико испугана и безумно счастлива. Она не могла спать, дивясь и радуясь, а узнав о своем положении, сделалась необычайно вежливой и покладистой. (Значит, ты теперь счастлива? Господи, девочка, какая же ты дура!) Но Бели́ торжествовала. Этого волшебства она и ждала. Она клала ладонь на свой плоский живот и ясно слышала звон свадебных колоколов и видела мысленным взором обещанный дом, о котором так долго мечтала.

Не говори никому, умоляла ее Ла Инка, но она, конечно, шепнула словечко закадычной подружке Дорке, а та разнесла новость по округе. Ведь успех всегда нуждается в зрителях, зато провал никогда без них не обходится. Скандальный слух распространился по району со скоростью лесного пожара.

К очередному появлению Гангстера Бели́ подготовилась с особым тщанием: новое, с иголочки платье; белье, надушенное мятым жасмином; накануне побывала в салоне, сделала прическу и даже брови выщипала двумя прямыми грозными линиями. Гангстеру не мешало бы побриться и постричься, а волосы, клубившиеся у него в ушах, наводили на мысль о чрезвычайно урожайной культуре.

– Ты так пахнешь, аж слюнки текут, – просипел он, целуя нежную гладь ее щеки.

– Знаешь что? – лукаво спросила она.

Он вскинул голову:

– Что?

По размышлении зрелом

Насколько она помнила, он никогда не говорил ей избавиться от ребенка. Но позже, кода она мерзла в подвальной квартире в Бронксе, а на работе стирала пальцы в кровь, она сообразила, что именно это он ей и говорил. Но, как и все девочки, одурманенные любовью, она слышала только то, что хотела слышать.

Игра в имена

– Надеюсь, у нас будет мальчик, – сказала она.

– Я тоже надеюсь (тоном человека, который с трудом верит в то, говорит).

Они лежали в постели в мотеле. Над ними вращался вентилятор, за лопастями гонялось с полдюжины мух.

– Какое у него будет второе имя? – волновалась Бели́. – Нужно что-нибудь очень значительное, потому что он станет врачом, как ми папа. – Не успел он ответить, а она уже придумала: – Мы назовем его Абеляр.

Он скорчил гримасу. Такое имя только пидору впору.

– Если ребенок мальчик, мы назовем его Мануэль. Та к звали моего дедушку.

– Я думала, ты ничего не знаешь о своей семье.

Он отодвинулся от нее.

– Да пошла ты.

Обидевшись, она потянулась ладонью к своему животу.

Правда и последствия 1

Гангстер много всякого рассказывал Бели́, пока они были вместе, однако одно очень важное обстоятельство он ей так и не раскрыл. Он был женат.

Уверен, вы уже и сами догадались. Ну, то есть, он же был доминикано. Но готов спорить, вы и представить себе не можете, на ком он был женат.

На Трухильо.

Правда и последствия 2

Это правда. Женой Гангстера была – барабанную дробь, пожалуйста, – гребаная сестра Трухильо! А вы и впрямь решили, что какой-то уличный хулиган из Саманы пробьется в высшие эшелоны диктаторской власти благодаря упорному труду и личным заслугам? Бросьте, ребята, – это ведь не юмористическая, на фиг, книга!

Да, сестра Трухильо; ее еще ласково называли Гадиной. Они познакомились, когда Гангстер куролесил на Кубе, – прижимистая стерва на семнадцать лет старше него. Они отлично сработались в бизнесе по задницам, и очень скоро она нашла его жажду удовольствий неотразимой. Он поощрял ее (фантастические возможности Гангстер никогда не упускал); не прошло и года, как они разрезали торт – первый кусок на тарелку Скотокрадова Семени. Кое-кто из стариков утверждает, что Гадина и сама была проституткой до того, как ее братец захватил власть, но, пожалуй, они перегибают палку, это все равно что сказать, что Балагуэр стал отцом десятка незаконнорожденных детишек, а потом замял скандал на народные деньги… стойте, оно ведь так и есть, но про Гадину, наверное, все же нет… черт, кому под силу разобраться, что правда, а что ложь в такой безумной стране, как наша… Известно лишь, что годы до возвышения брата выковали из нее уна мухер бьен фуэртэ й бьен круэль, женщину очень сильную и очень жестокую. Она не была легковерной и девочек вроде Бели́ сжирала как булочки к завтраку, – у Диккенса она была бы хозяйкой борделя… стойте, но она и была хозяйкой борделей! Ладно, может, Диккенс заставил бы ее основать работный дом. В любом случае, она была из тех персонажей, что только клептократия способна породить: сотни тысяч в банке и ни юаня жалости за душой; она обжуливала всех, с кем имела дело, включая родного брата, и довела двух респектабельных бизнесменов до безвременной кончины, обобрав их до последней нитки. В своем огромном столичном особняке она сидела, как паучиха в центре паутины, целыми днями сверяя счета и гоняя подчиненных, а по определенным выходным дням закатывала вечеринки, где «друзей» часами изводил, декламируя поэзию, ее начисто лишенный музыкальности сын (от первого брака; с Гангстером у них детей не было). Так вот, в один прекрасный майский день на пороге ее кабинета возник слуга.

Потом, отмахнулась она, грызя карандаш.

Вдох. Донья, есть новости.

Новости всегда есть. Потом.

Выдох. О вашем муже.

Под сенью дерева в цвету

Два дня спустя Бели́ брела по центральному парку, словно в тумане. Ее волосы знавали лучшие дни. Она вышла из дома, потому что больше не могла оставаться один на один с Ла Инкой, и теперь, когда у нее не было больше работы, она лишилась убежища, где можно спрятаться от всех и всего. Пребывая в глубокой задумчивости, она положила одну руку на живот, другую на раскалывающуюся голову. Размышляла Бели́ о ссоре с Гангстером, случившейся примерно неделей ранее. Он был в отвратительном настроении, что, впрочем, не являлось чем-то из ряда вон выходящим, и вдруг давай орать: мол, не желаю плодить детей в этом ужасном мире, а она взбрыкнула, напомнив, что в Майами мир не настолько ужасен, и тогда он сказал, схватив ее за горло: «Если так рвешься в Майами, прыгай в воду и плыви». С тех пор о нем не было ни слуху ни духу, и Бели́ бродила по улицам в надежде столкнуться с ним. Будто он торчал в Бани́, как же. У нее распухли ноги, голова спускала излишек боли в шею, и тут два толстенных мужика с одинаковыми коками на голове подхватили ее под руки и потащили в центральную аллею, где на скамейке под полуживой, но еще цветущей джакарандой сидела хорошо одетая пожилая дама. В перчатках и с ниткой жемчуга на шее. Она пристально разглядывала Бели́ немигающими глазами игуаны.

– Знаешь, кто я?

– На хрена мне знать…

– Я – Трухильо. А также жена Дионисио. До меня дошли сведения, что ты повсюду болтаешь, будто собираешься выйти за него и родить ему ребенка. Что ж, я должна уведомить тебя, обезьянка моя, что ты не сделаешь ни того ни другого. Эти два очень крупных и бравых офицера отвезут тебя к доктору, а после того, как он выскоблит твою сраную киску, ребенок, как предмет для разговора, исчезнет. В дальнейшем в твоих же интересах не попадаться мне на глаза, иначе, если увижу твою гнусную рожу, скормлю тебя собакам. Но хватит болтать. Тебе пора к врачу. Попрощаемся, не хочу, чтобы ты опоздала.

Пусть Бели́ и чувствовала себя так, словно эта ведьма вылила на ее задницу кипящее масло, но ей хватило запала, чтобы рявкнуть: поцелуй меня в зад, старая мерзкая уродина.

– Пойдем, – сказал Элвис Первый и, заломив ей руку за спину, с помощью напарника потащил ее через парк к машине, зловеще поблескивавшей на солнце.

– Отпустите! – кричала Бели́ и тут заметила, что в машине сидит еще один коп, а когда он повернулся к ней, увидела, что у него нет лица. Силы покинули ее.

– То-то же, давно пора успокоиться, – сказал тот, что был погрузнее.

Сколь печально завершилась бы эта ситуация, если бы наша девочка не оглянулась в последней надежде и не зацепилась взглядом за Хосе. Он возвращался вразвалочку с какой-то игорной забавы, под мышкой у него торчал газетный сверток. Бели́ попыталась позвать его, но, как бывает в наших кошмарах, из нее будто выкачали воздух. И только когда ее начали запихивать на сиденье, а рука ее коснулась жгучего корпуса машины, к ней вернулся голос. Хосе, выдавила она, помоги.

И в тот же миг злые чары рассеялись. Заткнись! Элвисы били ее по голове и по спине, но поздно, Хосе Тэн уже бежал на подмогу, а за ним, о чудо, поспешали его брат Хуан и вся команда «Паласио Пекина»: Константина и Марко Антонио с Индейцем Бенни. Хряки попробовали было вытащить оружие, но Хосе уже приставил свою пушку к черепу самого жирного из них, и все замерли, кроме, разумеется, Бели́.

– Сволочи! Я беременна! Понимаете?! Беременна!

Она развернулась туда, где восседала старая карга, но та необъяснимым образом испарилась.

– Девушка арестована, – угрюмо сообщил второй хряк.

– Нет, не арестована. – И Хосе вырвал Бели́ из их лап.

– Ты упускай она! – выкрикнул Хуан, сжимая в каждой руке по мачете.

– Послушай, китаеза, ты сам не знаешь, что делаешь.

– Этот китаеза отлично знает, что делает.

Хосе взвел курок, звук был такой, будто у кого-то треснуло ребро. Лицо Хосе – мертвый оскал, и сквозь эту страшную маску просвечивало все, что он потерял в жизни.

– Беги, девочка, – сказал он.

И она побежала, заливаясь слезами, но прежде пнула хряков разок-другой.

Мои китайцы, не раз говорила она дочери, спасли мне жизнь.

Растерянность

Ей следовало бы бежать не останавливаясь, но она завернула домой. С ума сойти, да? Как и все в этой проклятой истории, она недооценивала толщу дерьма, в которое вляпалась.

– Что случилось, иха? – Выронив сковородку из рук, Ла Инка обняла свою девочку. – Расскажи мне.

Бели́ лишь трясла головой, пытаясь отдышаться. Заперла дверь и окна на задвижки, потом свернулась калачиком в постели, сжимая в руке нож, дрожащая, рыдающая, и все тот же холод в животе, но теперь ей казалось, что у нее внутри плавает дохлая рыба.

– Где Дионисио? – всхлипывала она. – Он нужен мне прямо сейчас!

– Что случилось?

Следовало бы линять из города, но ей требовалось повидаться с Гангстером: он должен ей объяснить, что происходит. Несмотря на то что ей сегодня открылось, она по-прежнему верила, что Гангстер все уладит и его хриплый голос утихомирит ее сердце и уймет животный страх, поедавший ее изнутри. Бедная Бели́. Она надеялась на Гангстера. Была предана ему до конца. Вот почему несколькими часами позже, услыхав возглас соседа «ойе, Инка, жених приехал», она вылетела из постели, словно заряд из электромагнитной катапульты, промчалась мимо Ла Инки, мимо благоразумия и ринулась босиком к поджидавшему автомобилю. В потемках она не разобрала, что машина была вовсе не Гангстера.

– Соскучилась по нам? – спросил Элвис Первый, защелкивая наручники на ее запястьях.

Она попробовала крикнуть, но было уже слишком поздно.

Ла Инка божественная

После того как девочку унесло из дома и соседи сообщили, что ее загребла тайная полиция, своим обитым железом сердцем Ла Инка поняла: девочка обречена, злой рок Кабралей, как ни береглась Ла Инка, настиг и Бели́ тоже. Стоя в конце улицы, прямая, как столб, беспомощно вглядываясь в ночь, она чувствовала, как на нее накатывает холодная волна отчаяния, бездоннее которого только наши желания. Причин, почему все так вышло, отыскалось бы с тысячу (начиная, конечно, с анафемского Гангстера), но куда важнее был сам факт случившегося. Застряв в сгущающейся тьме, не имея ни имени, ни адреса, ни родственника в президентском дворце, Ла Инка почти сдалась, позволив ледяной волне оторвать ее от твердой почвы и понести – как малое дитя, как шмат морских водорослей – прочь от сверкающего рифа ее веры в сумрачные дали. В этот час смятения, однако, ей подали руку, и она вспомнила, кто она есть. Майотис Альтаграсия Торибио Кабраль. Несгибаемая южанка. Ее спасешь ты, сказал ей дух ее мужа, или никто.

Опустошенность как рукой сняло, и Ла Инка поступила так, как поступили бы многие женщины ее круга. Поместилась перед изображением Девы Марии, покровительницы Альтаграсии, и приступила к молитве. Мы, постмодернистские доминикано, склонны считать католическое рвение наших стариков атавизмом, неуместной тягой к седой старине, но именно в такие моменты, когда всякая надежда нас оставила, а конец все ближе, молитва вступает в свои суверенные права.

Позвольте доложить вам, истинные верующие, в анналах доминиканской набожности еще не встречалось молитвы, подобной этой. Четки в пальцах Ла Инки струились, будто леска в руках обреченного на улов рыбака. И не успели бы вы сказать «Свят! Свят! Свят!», как к ней присоединилась стая женщин, буйных и кротких, серьезных и веселых, даже тех, кто раньше поливал нашу девочку грязью, обзывая ее шлюхой. Они пришли без приглашения, не сговариваясь, пришли помолиться. Дорка была среди них, и жена дантиста, и многие, многие другие. В мгновение ока комната заполнилась верующими, и духовный порыв обрел такую, почти ощутимую, плотность, что, говорят, сам Дьявол потом долго избегал показываться на Юге. Ла Инка ничего не замечала вокруг. Тайфун мог бы снести целый город, ни на миг не нарушив сосредоточенности ее молитвы. На лице ее проступили кровеносные сосуды, на шее напряглись мускулы, кровь шумела у нее в ушах. Для мира она была потеряна, целиком отдавшись одной мысли – вытащить свою девочку из бездны. Столь яростной и неукротимой была ее решимость, что немало женщин испытали шитаат (перегорели духовно), истощивший их изнутри, и никогда более они не чувствовали нежного дыхания Тодоподеросо, Всемогущего, на своем затылке. А одна женщина даже разучилась отличать хорошее от дурного и спустя несколько лет оказалась среди заместителей Балагуэра. К исходу ночи от их первоначального круга осталось лишь трое – Ла Инка, естественно, ее подруга и соседка Момона (по слухам, умевшая выводить бородавки и определять пол яйца, лишь взглянув на него) и отважная семилетка, чью набожность до сих пор не удавалось разглядеть за мужицкой привычкой выстреливать соплей в землю.

Они молились до изнеможения, а перейдя эту грань, до мерцающего просвета, в котором плоть умирает и рождается вновь в сплошной бесконечной агонии, и наконец, когда Ла Инка почувствовала, что ее душа отделяется от земных тенет и стены вокруг начинают таять…

Выбор и результат

Они ехали на восток. В те времена города еще не выродились в монстров, что стращают друг друга дымом и гарью, и куда бы ни дотянулись их щупальца, всюду вырастают хрупкие башни; в те времена пределом городских мечтаний была утопия Корбюзье; город обрывался резко, как импровизация ударника: в эту секунду вы находились в гуще двадцатого века (ну, двадцатого века третьего мира), а в следующую проваливались на 180 лет назад, в поля волнующегося тростника. Реальная машина времени, блин. Луна, как нам сообщили, была полной, и потоки лунного света чеканили на листьях эвкалипта лучистые знаки.

Мир вокруг был так прекрасен, но внутри машины…

Нашу девочку лупили без устали. Правый глаз распух, превратившись в гнойную щелку, губы разбиты в кровь, и с челюстью что-то было не так, Бели́ не могла сглотнуть без того, чтобы не испытать острого приступа боли. Она вскрикивала при каждом ударе, но не плакала, понимаете? Ее стойкость меня поражает. Она не хотела доставить им такого удовольствия. Страх терзал ее, тошнотворный, сворачивающий кровь страх, что вспыхивает, когда на тебя наводят оружие или когда просыпаешься, а у твоей кровати стоит незнакомец, и этот страх не слабел и не усиливался хотя бы на миг, но длился ровной протяжной нотой. Настолько ей было страшно, и, однако, она не выдала свой ужас ни звуком. Как же она ненавидела этих людей. И будет ненавидеть всю жизнь, никогда не простит, никогда, и всякий раз, когда вспомнит о них, ее охватит бешеная, неконтролируемая ярость. Другие бы уворачивались от ударов в лицо, но Бели́ подставляла им свое. А между ударами заботливо подтягивала колени к животу. С тобой все будет хорошо, шептала она расквашенными губами. Тебя не тронут.

Диос мио. Боже мой.

Затормозив на обочине, они потащили ее на тростниковое поле. Завели подальше вглубь, туда, где тростник не шумит, но ревет, словно буря завывает. Наша девочка постоянно откидывала голову назад, отбрасывая волосы с лица, и думала лишь об одном – о своем бедном маленьком мальчике, и только по этой причине она наконец заплакала.

Самый крупный хряк подал напарнику полицейскую дубинку, особую, утяжеленную, для ночного патрулирования. Надо поторапливаться.

Нет, сказала Бели́.

Как она выжила, мы никогда не узнаем. Они били ее, как бьют рабыню, как собаку. С вашего разрешения, я опущу сам акт насилия и сразу перейду к причиненному ущербу: ключица сломана; в плечевой кости три трещины (прежняя сила в эту руку уже никогда не вернется); пять ребер раскрошены; левая почка отбита; печень повреждена; правое легкое всмятку; передние зубы выбиты. Общим числом 167 повреждений, и только по чистой случайности эти подонки не размозжили ей череп, хотя голова у нее и раздулась до слоновьих размеров. Хватило ли им времени, чтобы изнасиловать ее, и не один раз? Подозреваю, что хватило, но утверждать не могу – таких вопросов она была не склонна касаться. Остается лишь подытожить: это был конец всякого разумения, конец надежде. Такие избиения ломают людей, перемалывают их.

Сидя в машине и даже на первых тактах молотиловки она лелеяла глупую надежду, что Гангстер спасет ее, возникнет из тьмы с оружием наперевес и письменным помилованием. А когда стало очевидным, что спасения не предвидится, она фантазировала, теряя сознание, как он навещает ее в больнице и прямо оттуда они идут под венец, он в костюме, она в гипсе, но потом и это вылетело из головы от удара, переломившего предплечье, остались только боль и девичье недомыслие. Во время одного из обмороков она увидела, как он исчезает на мотоцикле, а она кричит ему «погоди! погоди!» – и у нее сдавливает грудь. Увидела на краткий миг Ла Инку, молящуюся у себя в комнате, – безмолвие, что разделяло их сейчас, было сильнее, чем любовь, – а в надвигающихся потемках физического бессилия уже маячило одиночество, абсолютное, какого и в смерти не бывает, одиночество, что затмевает память, одиночество ее детства, когда она даже не знала собственного имени. И в это одиночество она медленно погружалась, там она и пребудет вовеки, одна, чернокожая, гадкая, царапающая палкой по слою пыли и выдавая эти каракули за буквы, слова, имена.

Надежда иссякла до последней капли, но, истинные верующие, случилось чудо; не иначе ее предки вмешались. Уже готовясь исчезнуть с событийного горизонта, уже ощущая холод забвения, поднимавшийся от пяток по ногам, она обнаружила в себе последний из оставшихся запасов прочности: махис Кабралей, их исключительность; ей всего-то понадобилось смекнуть, что ее опять подставили, опять обломали – все, и Гангстер, и Санто-Доминго, и ее собственные идиотские запросы. Это соображение стало первой искрой. Как Супермен в «Возвращении Темного рыцаря»[60] извлек из полной сумятицы фотонную энергию, чтобы противостоять советскому ядерному «Хладобою», Бели́ извлекла из своего гнева шанс выжить. Иными словами, ее нрав спас ей жизнь.

В ней будто вспыхнул слепящий свет. Похожий на солнце.

Очнулась она под беспощадным лунным сиянием. Поломанная девочка на поломанных стеблях тростника.

Нестерпимая боль повсюду. Но живая. Живая.

* * *

Мы приближаемся к самой странной части нашего повествования. Чем было то, что произошло дальше, причудой измученного воображения Бели́ или чем-то еще, я не берусь сказать. Даже ваш хранитель порой вынужден помалкивать, оставляя лист чистым. Да и к Источнику всего сущего, каким мы его знаем по комиксам, мало кто отваживается сунуться. Но какой бы ни была правда, не забывайте, доминиканцы принадлежат Карибам, а значит, они чрезвычайно терпимы к запредельным феноменам. А иначе как бы мы пережили то, что пережили? Словом, пока Бели́ балансировала на грани жизни и смерти, рядом с нею возникло существо, которое можно было бы принять за дружелюбного мангуста, если бы не золотистые львиные глаза и абсолютная чернота шкуры. К тому же этот мангуст был изрядно крупнее, чем его сородичи; положив свои проворные лапки ей на грудь, он уставился на нашу девочку.

Поднимайся.

Мой ребенок, стонала Бели́. Ми ихо пресьосо. Мой сынок ненаглядный.

Ипатия, твой ребенок погиб.

Нет, нет, нет, нет, нет.

Существо потянуло за оставшуюся целой руку.

Если не встанешь сейчас, никогда не увидишь ни сына, ни дочери.

Какого сына? – выла она. Какой дочери?

Тех, что грядут.

Она поднялась. Было темно, у нее дрожали ноги, слепленные будто не из плоти, но из дыма.

Следуй за мной.

Существо юркнуло в заросли тростника, и Бели́, смаргивая слезы, осознала, что она понятия не имеет, как отсюда выбраться. Кое-кто из вас наверняка в курсе, что тростниковые поля – это офигительно не смешно, и даже самые смекалистые и опытные способны заплутать в их бесконечности, как в лабиринте, а потом вернуться к людям месяцы спустя в образе впечатляющего орнамента из костей. Но не успела Бели́ отчаяться, как услышала голос существа. Она (тембр был женским) пела! С акцентом, который Бели́ не могла определить, то ли венесуэльский, то ли колумбийский. Суэньо, суэньо, суэньо, комо ту тэ йамас. Сон, сон, сон, как тебя зовут. Пошатываясь, Бели́ уцепилась за тростник, как дряхлый старик за спинку кровати, и, тяжело дыша, сделала первый шаг. Голова закружилась, но обморока она себе не позволила и опять шагнула. Осторожно, медленно, потому что понимала: если она упадет, больше не встанет. Иногда она видела крапчатые глаза существа, мелькавшие меж стеблей. Йо мэ йамо суэньо де ла мадругада. Зовут меня сном на рассвете. Конечно, тростник не хотел ее отпускать; он полосовал ей ладони, впивался в бок, колол ноги, и его сладкий смрад забивал ей горло.

Каждый раз, когда ей казалось, что она сейчас упадет, она сосредотачивалась на лицах из предсказанного будущего – лицах обетованных детей – и обретала силы, чтобы двигаться дальше. Наконец, когда все было исчерпано, когда она начала заваливаться вперед, как обессилевший боксер на ринге, она вытянула вперед неповрежденную руку – и поздоровался с ней не тростник, но открытое пространство жизни. Она ощутила асфальт под босыми сломанными ногами и ветер. Ветер! Но наслаждалась она лишь секунду – из тьмы с грохотом вылетел грузовик с погашенными фарами. Что за жизнь, подумала Бели́, столько мучиться, чтобы тебя, как собаку, переехал грузовик. Но ее не задавили. Водитель, позже клявшийся, что видел во мраке нечто похожее на льва с ужасными глазами, точь-в-точь янтарные фонари, нажал на тормоза и остановился в дюймах от голой, заляпанной кровью Бели́, ковылявшей по обочине.

А теперь внимание: в грузовике ехала не первой свежести группа, только что отыгравшая на свадьбе в Окоа. Им потребовалось все их мужество, что не развернуть грузовик и не свалить от греха подальше. Возгласы типа «это морок, сигуапа, нет, гаитянин!» заглушил солист, крикнувший: «Это девушка!» Музыканты уложили Бели́ среди инструментов, закутали в свои рубахи и омыли ей лицо водой, предназначавшейся для радиатора и разбавления тростникового самогона. Они пялились на нее, потирая подбородки и нервно ероша свои редеющие волосы.

Как думаете, что с ней случилось?

По-моему, на нее напали.

Лев напал, вставил водитель.

Может, она выпала из машины.

Скорее уж под машину.

Трухильо, прошептала Бели́.

Побледневшие музыканты переглянулись.

Надо оставить ее здесь.

Гитарист кивнул. Должно быть, она – подрывной элемент. Если мы попадемся вместе с ней, полиция и нас убьет.

Положите ее обратно на дорогу, упрашивал водитель. Пусть лев прикончит ее.

Пауза. Солист чиркнул спичкой, и слабый огонек высветил на миг носатую женщину с золотистыми глазами полукровки. Мы не оставим ее, сказал солист с забавным акцентом уроженца Сибао, и только тогда Бели́ поняла, что спасена.[61]

Фуку́ против сафа

Многие, как на Острове, так и за его пределами, до сих пор видят в избиении, едва не ставшем фатальным для Бели́, неопровержимое доказательство, что семья Кабралей – и впрямь жертва некоего весьма могущественного фуку́, местная версия семейства Атридов (Агамемнон, Электра и пр.). Два Трухильо за срок одной человеческой жизни – чем, черт возьми, еще это может быть? Но другие умные головы подвергают сомнению подобную логику, заявляя, что обстоятельства свидетельствуют о прямо противоположном, – ведь Бели́ выжила. Проклятым, да еще с диким количеством ран на теле, не свойственно выбираться живыми из тростниковых полей, а также им обычно не светит быть подобранными среди ночи добросердечными музыкантами, что без проволочек доставили девочку домой, к ее мадре, у которой, в свою очередь, внезапно обнаружились связи в медицинской среде. Если эти счастливые случайности и означают что-либо, утверждают эти умные головы, так только одно: на нашей Бели́ печать благодати.

А как насчет мертвого сына?

Мир кишит трагедиями, и если у человека имеются мозги, то он найдет им объяснения, не ссылаясь всуе на проклятье.

Вывод, с которым Ла Инка не спорила. До последней минуты своей жизни она верила, что на том тростниковом поле судьбу Бели́ определило не проклятье, но сам Бог.

Я что-то видела, роняла Бели́ и умолкала.

С возвращением в мир живых

Пять дней ее жизнь висела на волоске. А когда она наконец пришла в сознание, то первым делом пронзительно закричала. Ей казалось, что ее рука от локтя и выше перемолота жерновами, голову сжимает раскаленный медный обруч, а в легком взорвалась хлопушка, – Господи Иисусе! У нее сразу же потекли слезы, но наша девочка не знала, что все предыдущие дни ее тайком навещали два лучших доктора в Бани́; друзья Ла Инки и антитрухильянцы до мозга костей, они вправили и загипсовали девочке руку, плотно зашили пугающие бреши на ее голове (всего шестьдесят швов), обработали раны меркурохромом в количествах, коих хватило бы для дезинфицирования целой армии, кололи ей морфий и противостолбнячную сыворотку. Многие ночи, проведенные в тревоге, – но худшее вроде бы осталось позади. Врачи при духовной поддержке библейской группы Ла Инки совершили чудо, а раны и трещины, что ж, заживут со временем. (Ее счастье, что она такая сильная, говорили доктора, сворачивая стетоскопы. Длань Господа на ней, соглашались молящиеся, складывая Библии.) Но как раз благодати наша девочка и не ощущала. Осознав после недолгих истерических рыданий, что она дома, в своей постели и все еще жива, Бели́ жалобно позвала Ла Инку.

Рядом с кроватью раздался спокойный голос ее благодетельницы: тебе нельзя разговаривать. Разве что ты хочешь поблагодарить Спасителя.

– Мама́, – заплакала Бели́. – Мама́. Они убили моего бебе, они хотели убить меня…

– Но не преуспели, – сказала Ла Инка. – Хотя и очень старались. – Она ласково положила руку на лоб девочки. – А теперь тебе надо успокоиться. Лежи тихо.

Не ночь, а средневековая пытка. Почти беззвучный плач Бели́ периодически сменялся такими взрывами ярости, что ей пригрозили выкинуть ее из кровати и вскрыть ее раны. Словно одержимая, она зарывалась в матрас, вытягивалась на простынях прямая, как доска, размахивала здоровой рукой, колотила себя по ногам, плевалась и сквернословила. И завывала. Несмотря на дырки в легком и сломанные ребра, она безутешно выла. Мама, они убили моего сына. Я теперь одна, эстой сола.

– Сола? – Ла Инка наклонилась к ней. – Хочешь, чтобы я позвала Гангстера?

Нет, шептала Бели́. Ла Инка не сводила с нее пристального взгляда: вот и мне не хочется его звать.

В ту ночь Бели́ носило по безбрежному океану одиночества под шквалистым ветром отчаяния; иногда она забывалась сном, и под утро ей приснилось, что она вправду и навеки умерла и лежит в одном гробу с сыном, а когда она проснулась, за окном уже рассвело и по улице расползался, нарастая, плач, какого она в жизни не слыхивала, – какофония надрывных воплей и стонов, будто исторгнутых из надломившейся души всего человечества. Будто оплакивали всю землю разом.

– Мама́, – задохнулась Бели́, – мама́. Мама́!

– Успокойся, мучача.

– Мама́, это по мне? Я умираю? Скажи мне, мама, скажи.

– Ай, иха, не болтай глупостей. – Ла Инка неловко обняла ее негнущимися руками. Прильнула губами к ее уху. – Это Трухильо. Застрелен, – шептала она, – той же ночью, когда тебя похитили. Толком пока ничего не известно. Кроме того, что он мертв.[62]

Ла Инка увядающая

Все это чистая правда, ребята. Непостижимой мощью молитвы Ла Инка спасла свою девочку, наложив самую суперскую сафу на семейный фуку́ Кабралей (но какую цену она за это заплатила?). Любой в квартале скажет вам: вскоре после того, как девочка улизнула из страны, Ла Инка начала уменьшаться, словно Галадриэль после искушения Кольцом,[63] – печалясь из-за глупостей, понаделанных девочкой, скажут некоторые, зато другие увидят причину в той ночи геркулесовой молитвы. Кому бы вы ни поверили, факт налицо: почти сразу после отъезда Бели́ волосы Ла Инки побелели как снег, и, когда Лола жила у нее, в Ла Инке уже не было великой силы. Да, она спасла от гибели свою девочку, а дальше что? Бели́ по-прежнему грозила опасность. В конце «Возвращения короля» могучий ветер подхватил зло, совершенное Сауроном, и аккуратно развеял его без каких-либо серьезных последствий для наших героев,[64] но власть Трухильо была слишком крепкой, а радиация слишком токсичной, чтобы избавиться от ее наследия так быстро и просто. Даже после его смерти зло чернело над страной. Не прошло и нескольких часов с того момента, как Скотокрадово Семя отплясал свое под градом пуль, а его подручных обуяло форменное бешенство и они бросились исполнять его последнюю волю, мстя всем и вся. Великая тьма опустилась на Остров, и в третий раз после возвышения Фиделя сын Трухильо, Рамфис, устроил облаву на свой народ, множество людей было принесено в жертву самыми глумливыми способами, какие только можно измыслить, – оргия террора, когда похоронные принадлежности передаются от отца к сыну. Даже такая стойкая женщина, как Ла Инка, которая с помощью эльфийского кольца своей воли выковала в Бани́ свой личный Лотлориен, понимала, что не сумеет защитить нашу девочку от прямой атаки злобного Всевидящего Ока. Что может помешать убийцам вернуться, чтобы докончить начатое? В конце концов, они убили известных всему миру сестер Мирабаль,[65] женщин с именем, а уж отправить на тот свет бедную темнокожую сироту им никто не запретит. Опасность Ла Инка чувствовала кожей, нутром. И наверное, сказалось напряжение ее последней молитвы, но каждый раз, когда Ла Инка смотрела на девочку, она могла бы поклясться, что за спиной Бели́ маячит некая тень, мгновенно исчезающая, стоит пристальнее приглядеться. Черная страшная тень, и у Ла Инки сжималось сердце. И похоже, эта тень сгущалась.

Надо было что-то делать, поэтому, не оправившись толком от роли Пресвятой Девы, Ла Инка воззвала к предкам и Иисусу Христу, прося о помощи. Она опять молилась. Но вдобавок, чтобы показать безусловность своей веры, она еще и постилась. Словом, изобразила матушку Абигейл (хотя, понятно, и слыхом не слыхивала о Стивене Кинге и его «Противостоянии»).[66] Ничего не ела, кроме одного апельсина в день, ничего не пила, кроме воды. После последних безудержных духовных трат ее сознание штормило. Она не знала, как быть. У нее была душа Мангуста, но ей не хватало опыта в мирских делах. Она спрашивала друзей, и они советовали отправить Бели́ в деревню. Там она будет в безопасности. Она спрашивала священника. Молитесь за нее.

На третий день она получила весть. Ей приснилось, что она и ее покойный муж сидят на пляже, в том месте, где он утонул. Как обычно летом, муж загорел до черноты.

Тебе нужно отправить ее отсюда.

Но они найдут ее и в деревне.

Отправить в Нуэва Йорк. Очень знающие люди сказали, что это единственный вариант. А затем он горделивой походкой направился к воде; она пыталась остановить его. Вернись, прошу тебя, но он шел себе и шел.

Этот совет из иного мира напугал Ла Инку. Ссылка на Север! В Нуэва Йорк, город настолько чужестранный, что самой ей никогда не хватало отваги туда съездить. Девочка там пропадет, а сама Ла Инка не достигнет великой цели залечить раны, нанесенной падением дома Кабралей, и воскресить родовое имя. И кто знает, что может приключиться с девочкой среди этих янки? Штаты представлялись Ла Инке страной, кишащей гангстерами, шлюхами и прочей швалью, – не более, но и не менее. В тамошних городах, забитых автомобилями и заводами, не продохнуть от синбергуэнсериа, бесстыдства, как в Санто-Доминго от жары, – не страна, а чудище несусветное, закованное в железо, изрыгающее дым и пламя, а в его холодных тусклых и бездонных глазах поблескивает ехидное обещание прибыли. Как же Ла Инка боролась с собой долгими ночами! Но на чьей стороне был Иаков, а на чьей Ангел? Да и кто сказал, что трухильянцы задержатся во власти? Уже загробное могущество Скотокрадова Семени убывало, и уже чувствовалось нечто, похожее на свежий ветерок. Ходили слухи, упорные, как клекот птиц, что кубинцы вот-вот высадятся на Острове или что на горизонте видели американскую морскую пехоту. Кто может знать, что принесет завтрашний день? Зачем отсылать прочь обожаемую девочку? Зачем спешить?

На самом деле Ла Инка столкнулась с той же проблемой, что и отец Бели́ шестнадцатью годами ранее, когда дом Кабралей впервые воспротивился воле Трухильо. Вопрос стоял так: действовать или затаиться?

Не в силах сделать выбор, она молилась в надежде, что ей укажут верный путь, – еще три дня без пищи. И неизвестно, чем бы это закончилось, если бы их не навестили Элвисы. Нашей благодетельницы могло не оказаться дома. Но, слава богу, Элвисы застали ее, когда она подметала крыльцо. Ваше имя Майотис Торибио? Их коки напоминали панцири жуков. Африканские мускулы, облаченные в светлую летнюю униформу, а под кителем поскрипывает выпуклая, с масляным блеском, кобура.

– Мы хотим поговорить с вашей дочерью, – рявкнул Элвис Первый.

– Немедленно, – добавил Элвис Второй.

– Пор супуэсто, конечно, – сказала она, а когда снова вышла на крыльцо, но уже с мачете, Элвисы с ржаньем ретировались к машине.

Элвис Первый: мы еще вернемся, старая.

Элвис Второй: и не сомневайся.

– Кто это был? – спросила Бели́, лежа в постели и обнимая ладонями несуществующий живот.

– Никто. – И Ла Инка положила мачете рядом с кроватью.

Следующей ночью этот «никто» прострелил аккуратную дырочку в их входной двери.

Они начали спать под кроватью, и спустя несколько дней Ла Инка сказала девочке: что бы ни случилось, я хочу, чтобы ты помнила – твой отец был врачом, врачом. А мать медсестрой.

А затем финал: ты должна уехать.

– Я хочу уехать. Все здесь ненавижу.

К тому времени девочка уже могла доковылять до уборной самостоятельно. Она сильно изменилась. Днем неподвижно сидела у окна, почти как Ла Инка после того, как утонул ее муж. Не улыбалась, не смеялась, ни с кем не разговаривала, даже с подружкой Доркой. Ее накрыла темная пелена, как кофейная пенка покрывает кофе.

– Ты не понимаешь, иха. Ты должна уехать из страны. Иначе они убьют тебя.

Бели́ засмеялась.

Ох, Бели́, умерь пыл, умерь: что ты знала тогда о Штатах и диаспорах? Что ты знала о Нуэва Йорке, или об обшарпанном жилье без отопления, или о детях, чья ненависть к себе замкнула их разум? Что ты знала, девочка, об эмиграции? Не смейся, моя негрита, ибо твоя жизнь скоро изменится. Целиком и полностью. Да, «грозная красота родилась» и т. п. и т. д. Но я-то знаю. Ты смеешься, потому что тебя втоптали в грязь и наплевали в душу, потому что твой любовник предал тебя, едва не погубив, потому что твой первенец так и не родился. Ты смеешься, потому что у тебя нет передних зубов и ты поклялась больше никогда не улыбаться.

Как бы я хотел представить ситуацию в ином свете, но против записи на пленке не попрешь. Ла Инка сказала, что ты должна уехать из страны, и ты засмеялась.

Точка.

Последние дни республики

Последние месяцы в Бани́ ей мало чем запомнились, разве что тоской и отчаянием (и страстным желанием увидеть труп Гангстера). Она пребывала в когтях Тьмы, бродила по жизни тенью с того света. Из дома выходила только вынужденно; ее отношения с Ла Инкой наконец стали такими, о каких Ла Инка всегда мечтала; правда, они почти не разговаривали друг с другом. Да и о чем было говорить? Ла Инка трезво обсуждала путешествие на Север, но Бели́ казалось, что какая-то, и немалая, часть ее уже там. Санто-Доминго медленно исчезал из виду. Дом, Ла Инка, жареная маниока, которую она клала в рот, уже не существовали – вот пусть и все прочее последует за ними. В себя она приходила, лишь когда ей на глаза попадались Элвисы, шныряющие по округе. Она кричала в смертельном ужасе, но они уезжали, ухмыляясь. До встречи. И очень скорой. По ночам ей снились кошмары: тростник, человек без лица, но, когда она просыпалась рывком, Ла Инка была рядом. Тихо, доченька, тихо.

(Кстати, об Элвисах, что их остановило? Боязнь возмездия после того, как сынок Трухильо пал? Или мощь Ла Инки? А может, та сила из будущего, что проникла в прошлое, чтобы защитить третью и последнюю дочь Кабралей? Кто знает.)

Ла Инка в эти месяцы почти не спала. И повсюду носила с собой мачете. Наша южанка была всерьез настроена. Знала, что если Гондолин[67] падет, не стоит дожидаться, пока барлоги постучатся в твою дверь. Надо шевелиться, мать вашу. И она шевелилась. Собрала документы, подмазала кого следует и добилась разрешения на выезд. В прежние времена такое было немыслимо, но после смерти Скотокрадова Семени банановый занавес начал ветшать, приоткрыв лазейки для побега. Ла Инка снабдила Бели́ фотографиями и письмами от женщины, у которой девочка поселится в квартале под названием Эль Бронкс. Бели́ ее не слушала. Не разглядывала снимки, не читала писем, и поэтому, когда она приземлилась в аэропорту Айлдуайлд, она понятия не имела, где и кого ей искать. Ла побрекита. Глупая бедняжка.

Как только в отношениях между «добрым соседом» Дядей Сэмом и тем, что осталось от семьи Трухильо, наметилось потепление, Бели́ предстала перед судьей. Ла Инка заставила ее положить листья папайи в туфли – верное средство умерить чужое любопытство, в данном случае судьи. Наша девочка всю процедуру простояла в оцепенении, мысли ее были далеко. Неделей ранее им с Гангстером наконец удалось свидеться в одном из первых мотелей для парочек, появившихся в столице. В том, что держали китайцы и которому Луис Диас посвятил свою знаменитую песню. Воссоединение произошло не совсем так, как надеялась Бели́. Ай, ми побрэ негрита, ох, моя бедная негритяночка, ныл он, гладя ее по голове. Там, где раньше сверкала молния, теперь были лишь толстые пальцы на гладких волосах. Нас предали, обоих. Гнусно предали! Она заговорила о погибшем ребенке, но он отмахнулся небрежно от крохотного призрака и продолжил вынимать ее огромные груди из арматуры лифчика. У нас будет еще, пообещал он. Я собираюсь родить двоих, тихо сказала она. Он рассмеялся. У нас будет пятьдесят детишек.

У Гангстера хватало и других забот. Его беспокоили судьба младшего Трухильо и кубинцы, замышлявшие высадку на Остров. Людей вроде меня они расстреливают на показательных процессах. Че схватит меня первым.

Я подумываю уехать в Нуэва Йорк.

Ей хотелось услышать «нет, не уезжай» или по крайней мере уверения в том, что он поедет следом. Но он рассказал ей, как однажды в Нуэва Йоле, «Новом Коробе», куда он прибыл по заданию Шефа, после ужина крабами в кубинском ресторане его ужасно тошнило. О жене он не проронил ни звука, разумеется, а Бели́ не спрашивала. Это бы ее добило. Позже, почувствовав, что он вот-вот кончит, она попыталась удержать его внутри себя, но он вывернулся и кончил на ее искалеченную спину.

Будто написано мелом на школьной доске, хохотнул довольный Гангстер.

Восемнадцать дней спустя в аэропорту она все еще думала о нем.

– Ты не обязана уезжать, – внезапно сказала Ла Инка, когда Бели́ оставался один шаг до пограничной линии. Слишком поздно.

– Но я хочу.

Всю жизнь она стремилась к счастью, но Санто-Доминго… ГРЕБАНЫЙ САНТО-ДОМИНГО обламывал ее на каждом повороте.

– Я сюда никогда не вернусь.

– Не говори так.

– Не вернусь никогда.

Она поклялась себе: она станет другим человеком. Говорят, какой бы длинный путь ни прошагал осел, ему все равно не стать лошадью, но она всем покажет.

– Не уезжай так. На, возьми, поешь в дороге. Дульче де коко, кокосовый десерт.

В очереди на паспортный контроль она выбросила сладости, но коробку сохранила.

– Не забывай меня. – Ла Инка обняла ее, поцеловала. – Не забывай, кто ты есть. Третья и последняя дочь семьи Кабралей. Дочь врача и медсестры.

Бели́ обернулась напоследок: Ла Инка махала ей что было мочи и плакала. С мадре она еще долго не увидится.

На паспортном контроле опять вопросы и финальные, с презрением наштампованные отметки, – ее выпустили. Потом посадка, предвзлетная болтовня соседа справа, упакованного чувака с четырьмя перстнями на одной руке. Куда вы едете? Куда глаза глядят, отрезала она. И вот самолет, вибрируя в такт песне, что поют двигатели, отрывается от земли, и Бели́, прежде не замеченная в религиозности, закрывает глаза и просит Господа хранить ее.

Бедная Бели́. Почти до самого конца она в глубине души верила, что Гангстер примчится и вызволит ее. Прости, ми негрита, прости, я не должен был тебя отпускать. (Мечты типа «придет и спасет» до сих пор стаями роились у нее в голове.) Она искала его глазами повсюду: по дороге в аэропорт, среди чиновников, проверяющих паспорта, и даже на посадке, а в самолете у нее вдруг мелькнула дикая мысль, что он сейчас выйдет из кабины экипажа в свежеотглаженной капитанской форме – здорово я тебя обхитрил, да? Но во плоти Гангстер так и не появился, только в ее мечтах. На борту были и другие из «первой волны» уезжающих. Ручейки, что сольются в полноводную реку. Итак, посмотрите на нее, она все ближе к той матери, что нам нужна, если мы хотим, чтобы Оскар и Лола увидели свет.

Ей шестнадцать, у нее темная, предпоследнего оттенка до черного, кожа, цвета сливы на закате, ее груди как восходящие солнца, упрятанные под ткань, но вопреки молодости и красоте на лице ее настороженная угрюмость, которую способно развеять только неслыханное удовольствие. Ее надежды скромны, им не хватает энергии движения вперед, у ее амбиций короткое дыхание. Ее самая неистовая мечта? Найти мужчину. Чего она пока не знает: холода, нудной работы на износ, одиночества диаспоры, того, что ей больше никогда не жить в Санто-Доминго, и своего сердца. Чего еще она не знает: человек, что сидит рядом с ней в самолете, станет ее мужем, отцом ее двоих детей и спустя недолгое время бросит ее, и это в третий раз разобьет ей сердце, уже окончательно; больше она никого не полюбит.

Ее разбудили, когда ей снились нищие слепцы: они попрошайничали в автобусе – сон из ее «потерянных лет». Шикарный сосед легонько постучал пальцем по ее локтю:

– Сеньорита, вы не хотели бы это пропустить.

– Уже нагляделась, – огрызнулась Бели́. Но затем одумалась и поглядела в иллюминатор.

Было темно, а внизу бесконечными огнями расстилался Нуэва Йорк.

Четыре

Воспитание чувств

1988–1992

Первым в роли воспитателя выступил я; так сложилось. За год до того, как Оскар грохнулся, у меня самого случился сдвиг по фазе; меня отмутузили, когда я пешком возвращался домой из клуба. Местные гопники. Компашка долбаных негритосов. Два часа утра, и я непонятно с какой радости пру по авеню Джойса Килмера. Один и на своих двоих. Зачем? А затем, что я был крепким парнем и думал, что без проблем пройду через поросль малолеток на углу. Как же. Всю оставшуюся жизнь буду помнить улыбочку на лице того засранца. Секунда – и его школьный перстень с печаткой пропахал неслабую борозду на моей щеке (шрам остался). Хотел бы я сказать, что в ответ навесил им по полной, но хитрые придурки просто сбили меня с ног. И возможно, убили бы, если бы не добрый самаритянин, проезжавший мимо. Старикан, мой спаситель, предложил отвезти меня в больницу, но я был без медстраховки и к тому же, с тех пор как мой брат умер от лейкемии, к врачам меня не тянуло, поэтому я, конечно, не, не, спасибо. Да и для человека, которому только что надрали зад, я чувствовал себя вполне нормально. Ровно до следующего утра, когда мне почудилось, что я уже умер. Голова кружилась так, что я не мог встать с постели без того, чтобы меня не вырвало. А внутренности мои словно накануне вынули, распластали, как бифштексы, а потом кое-как прикрепили обратно скрепками для бумаг. Плох я был, и из всех моих друзей – моих замечательных, распрекрасных, блин, друзей – пришла только Лола. Услыхала о потасовке от моего приятеля Мелвина и прилетела на крыльях. Лола с крупными непорочными зубами. Лола, которая буквально расплакалась, когда увидела, в каком я состоянии.

Она и взяла на себя заботу о глупом страдальце. Готовила, убирала, приносила задания из колледжа, давала лекарства и даже следила, чтобы я принимал душ. Иными словами, пришила мне яйца на место, и далеко не каждая женщина способна сделать такое для парня. Это я вам говорю. Я еле держался на ногах, голова болела невыносимо, но она терла мне спину, и этот момент запомнился мне больше всего. Ее ладонь на губке, а губка на мне. Хотя у меня была девушка, на ночь со мной оставалась Лола. Расчесывала волосы – раз, другой, третий, – прежде чем уложить свое длинное тело в постель. И больше никаких прогулок по ночам, договорились, Кун Фу?

У студента колледжа не предполагается привязанностей – студенту положено развлекаться и клеить телок, – но, поверите ли, к Лоле я привязался. К такой, как она, это было не трудно. Лола, вроде бы полная противоположность девушкам, которых я обычно снимал, – эта была вся из себя, ростом почти под метр восемьдесят, с никакой грудью и цветом кожи темнее, чем у вашей старенькой бабушки. То есть два в одном: худенькая верхняя часть тела в брачном союзе с роскошными, как «кадиллак», бедрами, и умопомрачительной задницей. Одна из тех суперактивных красоток, что верховодят во всех студенческих организациях, а на собрания являются в строгих костюмах. Лола была президентом женского клуба в своем колледже, главой Латиноамериканского академического сообщества и сопредседателем феминистской «Из тени в свет», устраивала акции против насилия над женщинами. Говорила она на безупречном изысканном испанском.

Знакомство наше состоялось еще на дне открытых дверей, но закрутили мы лишь на втором курсе, когда ее матери опять стало хуже. Отвезешь меня домой, Джуниор? С этой ее реплики все и занялось, а спустя неделю уже полыхало. Помню, на ней был спортивный костюм и этно-футболка. Она сняла с пальца кольцо, подаренное ее парнем, и только потом поцеловала меня. Не закрывая своих темных глаз, и я смотрел в них, как в бездну.

У тебя классные губы, сказала она.

Разве можно забыть такую девушку?

Всего три, блин, ночи, а она уже почувствовала себя кругом виноватой перед своим бойфрендом и сразу же положила конец нашим свиданиям. А когда Лола говорит «кончено», это и значит «всему капец». Даже когда она оставалась у меня ночевать после того, как меня отдубасили, уговорить ее на секс, хотя бы из жалости, было нереально. Выходит, ты можешь спать в моей постели, но не можешь спать со мной?

Джуни, говорила она, может, кожа у меня и темная, но голова светлая.

Знала, какой я ходок. Через два дня после нашего расставания она застукала меня охмуряющим ее однокурсницу и показала мне свою длинную спину.


Но ближе к делу: когда в конце второго курса ее брат провалился в убийственную депрессию – выпил две бутылки «Бакарди 151», потому что какая-то девчонка его отшила, – чуть не угробил себя на фиг, а попутно и свою больную мать, кто, как вы думаете, предложил свои услуги?

Я.

Лола обалдела, когда я заявил, что в следующем году поживу с Оскаром. Присмотрю за вашим обормотом хреновым. После драмы с суицидом никто в Демаресте, его общаге, не хотел селиться с ним в одной комнате, и Оскару светило провести третий курс предоставленным самому себе; в придачу без Лолы – ей выпал год обучения в Испании, ее великая мечта наконец сбывалась, но она с ума сходила, беспокоясь о брате. Лола прыгала чуть не до небес, когда я сказал, что переберусь к Оскару, но я же своими стараниями едва не доконал ее. Перебраться к Оскару. В плюгавый Демарест. Туда, где роились все чокнутые, все лузеры и фрики и девчонки, зацикленные на учебе. Это мне-то, парню, который выжимал лежа 170 кг и обычно, не стесняясь, называл Демарест Гомохоллом. Парню, который, завидев белого фрика, называющего себя художником, боролся с желанием дать ему в морду, и немедленно. Но я записался на курс писательского мастерства, и к началу сентября где мы с Оскаром оказались? В одной комнате. Вдвоем.


Хотелось бы изобразить мой поступок чистой филантропией, но это не совсем так. Конечно, я хотел помочь Лоле, постеречь ее свихнутого братца (зная, что он единственный, кого она реально любит в этом мире), но я заботился и о своей заднице тоже. В тот год я вытянул, наверное, самый несчастливый билет в истории жилищной лотереи. Мое имя стояло последним в официальном листе ожидания, что сводило шансы на университетское жилье практически к нулю, а значит, моему разгильдяйскому высочеству предстояло жить либо с родителями, либо на улице, и в такой ситуации Демарест, несмотря на всю выпендрежность его обитателей, и Оскар, несмотря на всю свою несчастность, не казались таким уж плохим решением проблемы.

К тому же Оскар не был абсолютно чужим мне человеком, то есть он был братом девушки, с которой я переспал втихаря. Я встречал их вместе на кампусе и не мог поверить, что они родственники. (Я – Апокалипсис, она – Новое Бытие, шутил Оскар, ссылаясь на свои любимые голливудские комиксы.) На ее месте я бы скрывался от этого монстра где только мог, но она любила его. Приглашала на вечеринки и на митинги. Он держал плакаты, раздавал листовки. Ее толстозадый помощник.

Словом, я в жизни не встречал такого доминиканца, и это еще мягко сказано.


Добро пожаловать, Пес Божий, вот как он поздоровался со мной в наш первый день в Демаресте.

И только через неделю до меня дошло, что он имел в виду.

Бог. Domini. Пес. Canis.

Добро пожаловать, доминиканис.


Наверное, я должен был задуматься. Чувак говорил, что он проклят, постоянно об этом твердил, и будь я истинным олдскульным доминиканцем, я бы (а) прислушался к этому идиоту, а затем (б) бежал от него без оглядки. Моя родня – сурэньос, южане, из провинции Асуа, и если мы, сурэньос из Асуа, в чем-нибудь разбираемся, так это в проклятьях долбаных. Нет, серьезно, вы когда-нибудь бывали в Асуа? Моя мама даже не дослушала бы разглагольствований Оскара до конца, сбежала бы мигом. Она четко знает, с фуку́ и гуангуа (индейской волшбой) шутки плохи, любые и всегда. Но я не был таким олдскульным, каким являюсь сейчас, я был реально тупым, воображая, что присматривать за человеком вроде Оскара не потребует геркулесовых усилий. В конце концов, я же был штангистом и каждый чертов день выжимал столько кило, сколько даже Оскар не весил.

Можете начинать смеяться.

Я нашел его ничуть не изменившимся. Необъятным – великан без Мальчика-с-пальчик – и потерянным. Он по-прежнему писал по десять, пятнадцать, двадцать страниц в день. И оставался одержимым фанатом НФ. Знаете, какое объявление он повесил на двери нашей комнаты? Назовись, друг, и входи. На гребаном эльфийском! (Только не спрашивайте, откуда мне знаком этот язык. Пожалуйста.) Увидев такую объяву, я сказал: де Леон, ты это серьезно? Эльфийский!

На самом деле, откашлялся он, синдаринский, язык Средиземья в третьем веке.

На самом деле, сказал Мелвин, это гей-эй-эй.

Хотя я обещал Лоле присмотреть за ее братом, первое время мы почти не общались. Что тут скажешь? Я ведь бы страшно занят. Как и любой студент, твердо нацеленный на радости жизни. У меня были работа, и спортзал, и мои друганы, и постоянная девушка, и, конечно, мои любвеобильные подружки.

Поначалу я видел Оскара в основном спящим – огромной тушей под одеялом. Допоздна он засиживался только ради ролевых игр или аниме, особенно ради «Акиры»; по-моему, в тот год он посмотрел этот фильм раз тысячу. Часто, возвращаясь ночью домой, я заставал его с включенным «Акирой». Опять смотришь эту фигню, гремел я. И Оскар отвечал, словно извиняясь за свое существование: сейчас кончится. У тебя всегда «сейчас кончится», мрачно бубнил я. Хотя ничего против этого кино я не имел, «Акира» мне и самому нравился, правда, не настолько, чтобы лишить меня сна. Я ложился на кровать в тот момент, когда Канэда кричал «Тэцуо!», а следующее, что я помню, – надо мной стоит Оскар и робко трогает меня за плечо: Джуниор, кино закончилось, и я вскакиваю: блин!

В целом пока мы уживались не так уж плохо. Несмотря на все свое фанатство, чувак оказался вполне терпимым соседом. Не оставлял мне идиотских записок, как кое-кто из придурков, с которыми я жил раньше, всегда вовремя платил за жилье, а если я возвращался, когда он играл в «Пещеры и драконы», то перебирался в коридор, не дожидаясь, чтобы его об этом попросили. «Акира»? С моим удовольствием. Но не пещеры и не драконы.

Конечно, я делал кое-какие движения навстречу. Раз в неделю мы вместе ужинали. Я брал его рукописи, пять готовых книг на тот период, и пытался их читать. Не в моем вкусе – Брось бластер, Артурус Гордый! – но даже я признавал его сильные стороны. Он мог управиться с диалогами, придумать яркие цепляющие детали, и сюжет у него не проваливался. Показал ему свои сочинения – сплошь ограбления, наркодилеры, и да пошел ты, козлина, и БАЦ! БАЦ! БАЦ! ПОЛУЧИ! На мой восьмистраничный рассказ он написал четыре страницы комментариев.

Пробовал ли я помочь ему разобраться с девушками? Делился ли нажитой кобелиной мудростью?

А как же. Но беда в том, что мухерес, бабы, и мой сосед были существами с разных планет. Девчонки шарахались от него как ни от кого. В старших классах со мной учился паренек-сальвадорец с ожогом во все лицо, и поскольку он походил на Призрака Оперы, то завести подружку ему не светило. Так вот, в случае с Оскаром дела обстояли еще хуже. Бедняга Джеффри, по крайней мере, мог сослаться на факт ущерба, причиненного его наружности. Но на что было ссылаться Оскару? На козни злобного Саурона? Ради бога, чувак весил 153,5 кг! Разговаривал как компьютер из «Звездного пути»! И самое печальное заключалось в том, что не рождалось еще на свет парня, который бы так отчаянно мечтал о девушке. То есть, я думал, что это я помешан на женщинах, но уверяю вас, никто, повторяю, никто не сходил по ним с ума так, как Оскар. Для него они были началом и концом, альфой и омегой, первым комиксом, прочитанным в детстве, и последним, что он проглотил накануне. И это принимало острые формы: стоило ему завидеть симпатичную девчушку, как его начинало трясти. Он влюблялся на пустом месте – только за первый семестр с ним случилось не менее двух десятков невероятно пылких любовей. И ни одна ни к чему осязаемому не привела. Как же так, спросите вы. А как иначе, если его представления о флирте сводились к беседе о ролевых играх! Надо же быть настолько чокнутым. (Мое любимое: однажды в университетском автобусе он сообщил прикольной негритяночке: если бы ты была в моей игре, я бы дал тебе восемнадцать за харизму!)

Я пытался его учить, честно пытался. Самым элементарным вещам. Типа, кончай привлекать внимание незнакомых девушек громкими выкриками и прекрати поминать Запредельщика[68] к месту, а чаще не к месту. Думаете, он внял? Разумеется, нет! Вразумлять Оскара насчет девушек было все равно что швырять камнями в Унуса Неприкасаемого.[69] Чувак был тверже скалы. Он выслушивал меня и пожимал плечами: ничто иное результата не дало, и лучше уж я останусь самим собой.

– Но ты сам собой – хрен знает что!

– К моему прискорбию, я таков, каков есть. А вот самая замечательная беседа:

– Джуниор?

– Что?

– Ты спишь?

– Если опять про «Звездный путь»…

– Нет, это не про «Звездный путь». – Он прочистил горло. – Мне стало известно из надежных источников, что ни один доминиканский мужчина никогда не умирал девственником. Ты обладаешь опытом в подобных делах. Думаешь, это правда?

Я сел в кровати. Чувак пялился на меня из темноты с убийственной серьезностью.

– Ну, доминикано нарушит все законы природы, если помрет, ни разу не трахнувшись.

Оскар вздохнул:

– Это меня и беспокоит.

Итак, что же происходит в начале октября? То, что обычно происходит с плейбоями вроде меня.

Я попался.

Неудивительно, когда живешь в штанах нараспашку. И не просто попался, меня подставили. Моя девушка Суриян обнаружила, что я путаюсь с одной эрмана, «сестрой»-доминиканкой. Ребята, никогда и ни за что не приближайтесь к телке, если ее зовут Авильда. Потому что когда она начнет вас авильдить, мало не покажется. Та, о которой идет речь, с разбегу уложила меня в постель, я даже не понял, как это случилось, а потом записала наш телефонный разговор, и не успел я выдохнуть: зараза, как все были в курсе. Похоже, землячка проворачивала этот номер раз пятьсот. За два года я попался дважды, мой личный рекорд. Суриян абсолютно озверела. Набросилась на меня в студенческом автобусе. Публика смеялась и подзуживала ее, а я притворялся, будто ни в чем не повинен. Так я начал больше времени проводить в общаге. Пописывал кое-что. Смотрел кино с Оскаром. «Остров “Земля”». «Яблочное семечко». «Проект “А”». Прикидывал, как жить дальше.

Мне следовало бы сдаться в реабилитационную клинику для сексуально озабоченных. Но если вы думаете, что я рассматривал такой вариант, значит, вы совсем не знаете доминиканских мужиков. Вместо того чтобы сфокусироваться на чем-то трудоемком и оздоровительном, например на собственном дерьме, я сфокусировался на простом и меня возвышающем.

Ни с того ни с сего и вовсе не в связи с моим поганым настроением – разумеется, нет! – я воодушевился идеей наладить Оскару жизнь. Как-то вечером, когда он ныл, кляня свое убогое существование, я спросил: ты реально хочешь все изменить?

– Конечно, хочу, но что бы я ни пробовал, мелиоративного эффекта не наблюдалось.

– Я изменю твою жизнь.

– Правда?

Его взгляд… У меня до сих пор сердце щемит, как вспомню, хотя столько лет прошло.

– Правда. Но ты должен меня слушаться.

Оскар поднялся. Положил руку на сердце.

– Даю обет покорности вашей воле, милорд. Когда приступаем?

– Скоро.

На следующее утро ровно в шесть я пнул ногой по кровати Оскара.

– Что такое? – всполошился он.

– Ничего особенного, – сказал я и швырнул кроссовки ему на брюхо. – Всего лишь первый день твоей новой жизни.

Наверное, Суриян мне здорово не хватало, иначе бы я не взялся, да еще на полном серьезе, за проект «Оскар». В те первые несколько недель, пока я ждал, что Суриян простит меня, я обращался с моим толстяком, как монах Убийца в храме Шаолинь. Гонял его круглыми сутками. Заставил поклясться, что он больше не будет приставать к незнакомым девушкам с идиотским «я люблю тебя». (Ты только пугаешь бедняжек.) Заставил соблюдать диету и прекратить высказываться о себе в негативе – у меня злая судьба, я сгину девственником, я уродливый, – и, по крайней мере когда я был рядом, он выполнял мои требования. (Мысли позитивно, напирал я, позитивно, кретин!) Даже брал его в свою компанию. Ничего серьезного – просто выпили слегка, и кругом было полно народу, так что монструозность Оскара не слишком бросалась в глаза. (Мои ребята взбеленились: что дальше? Позовем бомжей?)

Но мое величайшее достижение выглядело так. Я заставил чувака заниматься спортом вместе со мной. Бегать, на хрен.

Теперь вам ясно: Оскар и вправду смотрел на меня снизу вверх. Никто другой ничего подобного от него не добился бы. Последний раз он пытался бегать на первом курсе, когда был на двадцать пять кило легче. Не буду врать: поначалу я едва сдерживал смех, глядя, как он пыхтит по Джордж-стрит, а его пепельно-черные колени трясутся, будто желе. Пыхтит с низко опущенной головой, чтобы не слышать и не видеть реакции прохожих. Как правило, просто шутки и редкое эй, толстожопый. Лучший комментарий из подслушанных мною? «Мама, смотри, парень вывел свою планету на пробежку».

– Не обращай внимания на этих остряков, – говорил я.

– Не обращаю, – выдавливал он буквально на последнем дыхании.

Чувак ну совсем не проникся спортом. Стоило нам вернуться домой, как он тут же плюхался за письменный стол. Едва не прижимался к нему. И всячески норовил избавиться от пробежек. Начал вставать в пять утра, чтобы, когда я проснусь, уже сидеть за компьютером, уверяя, будто сейчас он как раз посередине невероятно важной главы. Потом допишешь, придурок. Примерно после четвертой пробежки он реально бросился передо мной на колени. Прошу, Джуниор, я больше не могу. Я лишь скорчил зверскую рожу. Переобуйся и утри сопли.

Я понимал, что все непросто. И моя безжалостность была не безгранична. Я видел, каково ему. Думаете, толстые люди раздражают окружающих, и все? Тогда вы еще не знаете, как их раздражает толстяк, возжелавший похудеть. Будит в беднягах осатанелого барлога. Милейшие девушки злобно шипели ему вслед, старушки причитали: ты отвратителен, отвратителен, и даже Гарольд, в котором я прежде не замечал анти-Оскаровых тенденций, стал называть его Джабба Хатт,[70] просто так. Дичь какая-то.

Ладно, люди – отстой, но был ли у Оскара выбор? Он должен был что-то делать. Сутками без выходных за компьютером, корпение над чудо-юдными шедеврами НФ, регулярные набеги в студенческий центр ради видеоигр, нескончаемые разговоры о девушках и ни одной поблизости – что это была за жизнь? Черт подери, мы учились в Рутгерсе, где девушки на каждом шагу, и вот вам Оскар, что каждый вечер не дает мне уснуть, рассуждая о «Зеленом фонаре».[71] Задаваясь вопросом – будь мы орками, разве мы на межрасовом уровне не воображали бы себя похожими на эльфов?

Чувак должен был что-то делать. И он сделал.

Выбыл из проекта.

Полный бред. Четыре дня в неделю мы бегали. Обычно я закладываюсь на пять миль, но с ним мы осиливали очень немного. Мне казалось, у него получается. Ну, со скидкой на телосложение. И вдруг прямо посреди пробежки на тебе. Мы были на Джордж-стрит, я оглянулся через плечо и увидел, что он остановился. Пот тек по нему ручьями. У тебя сердечный приступ? Нет, ответил он. Тогда почему ты не бежишь? Я решил, что не стану больше бегать. Почему, мать твою? Ничего из этого не выйдет, Джуниор. Не выйдет, если ты не захочешь, чтобы вышло. Я знаю, все это ни к чему. Давай, Оскар, шевели своими гребаными ногами. Но он замотал головой. Попытался пожать мне руку, а затем поплелся на автобусную остановку, чтобы доехать до общежития. На следующее утро, когда я ткнул в него пяткой, он не шелохнулся.

– Я больше не бегаю, – раздалось из-под подушки.

Наверное, зря я рассвирепел. С этим растением требовалось проявить терпение. Но я взбесился. Вожусь с этим идиотом хреновым, будто мне делать нечего, а он плевать на меня хотел. Короче, его отказ я воспринял очень лично.

Три дня подряд я приставал к нему с пробежками, а он бормотал в ответ: пожалуй, нет, не стоит. Правда, он пытался меня задобрить. Предлагал посмотреть кино или комиксы, болтал на фанатские темы в надежде вернуть все, как было до того, как я запустил «Программу по спасению Оскара». Я не поддавался. И в конце концов выдвинул ультиматум. Либо пробежки, либо я его больше не знаю.

– Я не хочу, с меня хватит, честное слово!

Повысил голос. Упрямец. Совсем как его сестра.

– Твой последний шанс, – сказал я, стоя уже в кроссовках, готовый выкатиться на улицу, а он сидел за столом с таким видом, будто чем-то по уши занят.

Оскар не двинулся с места. Я положил ему руки на плечи:

– Вставай!

И тогда он заорал:

– Оставь меня в покое!

И даже оттолкнул меня. Думаю, он не хотел, но так получилось. Мы оба были ошарашены. Он дрожал, испуганный, я сжимал кулаки – убил бы его. В какой-то момент я почти отступил, парень слегка зарвался, бывает, но потом вспомнил о себе, любимом.

И нанес удар. Обеими руками. Он отлетел к стене. С грохотом.

Глупо, глупо, глупо. Два дня спустя в пять утра из Испании позвонила Лола:

– У тебя проблемы, Джуниор? Какого черта?

Устав от всего происходящего, я ляпнул, не подумав:

– Ох, Лола, шла бы ты.

– Что? – Мертвая тишина. – Нет, Джуниор, это ты шел бы. И больше ко мне не приближайся.

– Передай привет жениху, – бросился я спасать ситуацию, но она уже повесила трубку.

Мать твою! С этим воплем я зашвырнул телефон в шкаф.


Вот так все обернулось. На нашем великом эксперименте был поставлен крест. Оскар несколько раз пытался извиниться на свой фанатский лад, но я не шел на контакт. Если раньше я относился к нему с прохладцей, то теперь обливал ледяным холодом. Не звал ни поужинать, ни выпить. Мы вели себя, как это принято у соседей по комнате, когда они окрысятся друг на друга. Были вежливы и непроницаемы, и если раньше мы могли часами трепаться о писательском ремесле, то теперь мне нечего было ему сказать. Я вернулся к своей жизни, к стезе очумелого бабника. Испытывал прямо-таки сумасшедший прилив секс-энергии. Подозреваю, не в последнюю очередь из желания уесть Оскара. Он же опять уминал пиццы, большие, одну за другой, и бросался на девушек в стиле камикадзе.

Ребята, понятно, почуяли перемены, смекнули, что я больше не опекаю толстяка, и распоясались.

Мне хочется думать, что они не перегибали палку. В конце концов, никто не навешивал ему тумаков и не рылся в его вещах. Но пожалуй, все это было довольно бесчувственно, с какой стороны ни копни. Ты когда-нибудь ел киску? – спрашивал Мелвин, и Оскар, качая головой, вежливо отвечал нет, сколько бы раз Мел ни задавал этот вопрос. Наверное, это единственное, что ты еще не ел, да? Гарольд говорил ему ту но ерес нада де доминикано, в тебе нет ничего от доминиканца, и Оскар расстроенно возражал: я доминиканец, да. Никого не волновало, что он говорит. Такого домо никто никогда в глаза не видывал. На Хэллоуин он нарядился Доктором Кто[72] и реально гордился своим костюмом, а зря. Когда я увидел его на Истон-авеню в компании еще с двумя клоунами-«писателями», я был поражен тем, как он похож на жирного педика Оскара Уайльда, и сказал ему об этом. Ты почти его копия, и это была плохая новость для Оскара, потому что Мелвин подхватил: киэн ес Оскар Вау, кто такой Оскар Вау? И понеслось, мы все начали его так называть: эй, Вау, как дела? Вау, не уберешь ноги с моего стула?

В чем трагедия? Спустя некоторое время чувак начал откликаться на прозвище.

Дурачок никогда не огрызался в ответ. Просто сидел со смущенной улыбкой на лице. И как-то не по себе становилось. Иногда, выпроводив друзей, я говорил ему: ты же понимаешь, мы просто шутили, да, Вау? Понимаю, устало отвечал он. Все классно, хлопал я его по плечу. Классно.

Когда звонила его сестра и я брал трубку, я весело здоровался, но она не покупалась на мой тон. Позови моего брата, и больше ни слова. Холодная, как Сатурн.


Сейчас я часто спрашиваю себя: что меня больше всего злило? То, что Оскар, жирный лузер, не захотел меняться, или то, что Оскар, жирный лузер, пошел против меня? И еще вопрос: что ранило его сильнее? То, что я никогда не был ему настоящим другом, или то, что таковым притворялся?


Вот как все должно было быть: на третьем курсе моим соседом по комнате был один толстый пацан – и больше не о чем говорить. Не о чем. Но потом Оскар, черт бы его побрал, возомнил, что он наконец-то обрел большую любовь. И вместо того, чтобы распрощаться через год и навеки, этот несчастный идиот остался со мной на всю жизнь.


Вы когда-нибудь видели «Портрет мадам Икс» Сарджента?[73] Ну конечно, видели. У Оскара он висел на стене рядом с плакатом Роботека и широким рекламным «Акирой» с Тэцуо и надписью НЕОТОКИО НА ПОРОГЕ ВЗРЫВА.

Она была такой же, как мадам Икс, умереть не встать. И настолько же больной на голову.

* * *

Живи вы в Демаресте в тот год, вы бы сразу поняли, о ком речь, – о Дженни Муньос. Пуэрто-риканская красотка из «кирпичного города» Ньюарка, его испанской части. Первый бескомпромиссный гот среди тех, кого я знал, – в 1990-м мы, простые ребята, уже не выворачивали шеи вслед готам, – но пуэрто-риканский гот, это было так же дико, как черный скинхед. Дженни было ее настоящим именем, но дружки-готы завали ее Ла Хаблессе в честь женщины-оборотня, что в основном охотится на мужиков, и на всех нормальных чуваков вроде меня эта дьяволица наводила столбняк. От нее было глаз не отвести. Чудесная кожа, доставшаяся от предков-горцев, черты лица, как алмазные грани, суперчерные волосы подстрижены под египетского фараона, на глазах тонны туши и подводки, губы скрыты под черной помадой, и круглейшие сиськи, каких поискать. У нее каждый день был Хэллоуином, а на календарный Хэллоуин она наряжалась – вы уже смекнули – доминатрикс, ведя на поводке какого-нибудь гея с музыкального факультета. Вдобавок я в жизни не видел такой фигуры. На первом курсе даже я западал на Дженни, но когда попробовал подкатиться к ней в библиотеке, она меня высмеяла. Не смейся надо мной, сказал я, и она спросила: почему нет?

Какова стерва.

А теперь догадайтесь, кто вообразил, что она – любовь всей его жизни? Кто втюрился в нее по уши только потому, что услышал, как из ее комнаты доносится Joy Division,[74] а он – какое совпадение! – тоже любит Joy Division. Оскар, понятное дело. Поначалу чувак лишь пялился на нее издалека и расписывал с придыханием ее «неизъяснимое очарование». Она не в твоей весовой категории, язвил я, но он только пожимал плечами, не отрываясь от компьютера: все не в моей весовой категории. Я не придавал этому значения, пока неделю спустя не увидел, как он пытается познакомиться с ней в студенческом кафе! Я был с ребятами, слушал, как они поносят баскетболистов из «Никс», и наблюдал за Оскаром и Ла Хаблессе; они стояли в очереди за горячими блюдами, и я дожидался момента, когда она его отошьет, прикидывая, что если она меня поцарапала будь здоров как, то его она просто искромсает. Естественно, Оскар не закрывал рта, рассуждая об аниме «Битва планет», этой темой он всегда потчевал девушек, молол языком без продыху, обливался потом, а Ла Хаблессе, держа поднос в руках, искоса на него поглядывала, – не многим девушкам удается одновременно скашивать глаза и следить, чтобы с подноса не попадали сырные палочки, но потому-то женщины-оборотни и сводят с ума нас, бедных лохов. Когда она двинула к своему столику, Оскар выкрикнул слишком громко: мы еще об этом потолкуем! И она обронила «а то», сочившееся сарказмом.

Я помахал ему:

– Ну, как все прошло, Ромео?

Он уставился на свой поднос:

– Мне кажется, я ее люблю.

– Как ты можешь любить, когда ты только что познакомился с этой сучкой?

– Не называй ее сучкой, – помрачнел он.

– Да-а, – передразнил Мелвин, – не называй ее сучкой.

Надо отдать должное Оскару. Он не пошел на попятную, но продолжал подкарауливать ее, совершенно не думая о том, чем это для него закончится. В коридорах, у двери в ванную, в столовой, в автобусе – чувак сделался вездесущим. Пришпиливал комиксы на дверь ее комнаты, господи прости.

В моей вселенной, когда придурок вроде Оскара достает девушку вроде Дженни, его отфутболивают быстрее, чем ваша тетушка Дейзи обналичивает чеки своих жильцов, но у Дженни, вероятно, была мозговая травма либо ей реально нравились толстые никчемные фанаты НФ, потому что февраль заканчивался, а она все еще обращалась с ним крайне вежливо, это надо же! Не успел я сжиться с этим фактом, как встретил их вдвоем! На людях! Я не мог поверить моим треханым глазам. А затем настал день, когда я, вернувшись домой с занятия по писательскому мастерству, обнаружил в нашей комнате Оскара с Ла Хаблессе. Они всего лишь беседовали о феминистке Элис Уокер,[75] и, однако, Оскар выглядел так, словно ему только что предложили вступить в Орден джедаев; Дженни сверкала очаровательной улыбкой. А что же я? Я онемел. Дженни помнила, кто я такой, и отлично помнила. Взглянула на меня своими обалденными ехидными глазками и спросила: ничего, что я в твоей кровати? От одного ее джерсийского выговора я вполне мог лишиться дара речи.

Валяй, ответил я. Цапнул спортивную сумку и свалил, как трусливый заяц.

Когда я возвратился из спортзала, Оскар сидел за компьютером – еще одна из миллиарда страниц его нового романа.

– Что у тебя с этой живодеркой? – спросил я.

– Ничего.

– Тогда о чем вы тут трепались?

– О вещах вполне заурядных.

Что-то в его интонации подсказывало: он знает, как эта стерва поиздевалась надо мной.

– Ладно, Вау, – сказал я, – удачи тебе. Надеюсь, она не принесет тебя в жертву Вельзевулу и еще кому.


Весь март они плотно общались. Я старался не брать в голову, что было нелегко, учитывая, что жили мы по-прежнему в одной комнате. Позже Лола расскажет мне, что эти двое даже ходили вместе в кино. Смотрели «Призрака» и еще одну полную жуть под названием «Железо».[76] А потом сидели в кафе, где Оскар держался изо всех сил, чтобы не есть за троих. Все это по большей части проходило мимо меня; я бегал за юбками, доставлял бильярдные столы, а на выходных тусовался с ребятами. Заедало ли меня, что он проводит время с такой отпадной телкой? Конечно, заедало. В нашем дуумвирате я всегда считал себя Канедой, и вот, пожалуйста, меня определили на роль Тецуо.[77]

Дженни реально повысила акции Оскара. Гуляла с ним под руку, обнимала при каждом удобном случае. Обожание Оскара как сияние нового солнца. Быть центром вселенной – это ее очень даже устраивало. Она прочла ему все свои стихи (воистину, ты любимица муз, сказал он, а я случайно подслушал), показала свои дурацкие рисуночки (которые он вывешивал на нашей двери, и я зверел) и рассказала ему о себе все (а он прилежно перенес ее россказни в свой дневник). С семи лет она жила с теткой, потому что ее мать, снова выйдя замуж, умотала в Пуэрто-Рико. С одиннадцати начала совершать набеги в Гринвич-Виллидж. За год до поступления в колледж обитала в сквоте, так называемом «Хрустальном дворце».

Неужто я читал дневник моего соседа по комнате?! Ну конечно, читал.

Но видели бы вы Оскара! С ним творилось что-то невероятное, любовь – великий реформатор. Он стал лучше одеваться и каждое утро гладил рубашки. Откопал в шкафу свой деревянный самурайский меч и с утра пораньше выходил на лужайку перед общагой, где полуголый рубил направо и налево воображаемых врагов. Он даже опять начал бегать! Ну, то есть, трусить. А, теперь ты бегаешь, цедил я, и он салютовал мне резким взмахом руки, еле волоча ноги.

Я должен был радоваться за нашего Вау. Нет, честно, мне ли было завидовать той малости, что наконец поимел Оскар? Мне, который трахал не одну, не две, но троих отменных телок одновременно, и это не считая случайных кисок, что я подцеплял на вечеринках и в клубах; мне, у кого секса было выше крыши? Но я завидовал сукину сыну. Сердце как у меня, неспособное генерировать хоть какую-то привязанность, – ужасная штука. Так было тогда и осталось по сей день. Вместо того чтобы поддержать его, я кривился, завидев его с Ла Хаблессе; вместо того чтобы дать дельный совет касательно женщин, я твердил ему об осторожности, – словом, выступал суровым моралистом.

Будучи отпетым бабником.

А мог бы и не дергаться. Вокруг Дженни всегда роились парни. Оскар был для нее только передышкой, и однажды я увидел ее на лужайке с высоким панком. Он не жил в Демаресте, но часто околачивался поблизости, подкатывая то к одной девчонке, то к другой, какая будет не против. Тощий, как Лу Рид,[78] и такой же отвязный. Он показывал Дженни йоговские позы, и она смеялась. Через два дня я застал Оскара в постели плачущим. Йо, братан, сказал я, сворачивая пояс штангиста, что стряслось?

– Оставь меня, – промычал он.

– Она тебя послала? Да, послала?

– Оставь меня, – заорал он. – ОСТАВЬ. МЕНЯ. В ПОКОЕ.

Все будет как обычно, решил я. Пострадает недельку и опять примется сочинять. Это его всегда отвлекало. Но как обычно не получилось. Я понял, что с Оскаром что-то не так, когда он перестал садиться за компьютер – чего с ним никогда не бывало. Свою писанину он любил, как я телок. Просто лежал в кровати и пялился на плакат с «Космической крепостью». Десять дней прошло, а он все еще был не в себе, говорил всякое, вроде «я мечтаю о забвении, как другие мечтают о хорошем сексе», и тут я слегка встревожился. Стащил у него мадридский номер Лолы и позвонил ей втихаря. Примерно с десятой попытки и после двух миллионов испанских «соединяю» я наконец до нее дозвонился.

– Что тебе надо?

– Не вешай трубку, Лола. Это насчет Оскара.

Она позвонила ему тем же вечером, спросила, как он, и, конечно, он ей рассказал. Даже мое присутствие в комнате ему не помешало.

– Мистер, – скомандовала она, – завязывай с этим.

– Не могу, – всхлипнул он. – Мое сердце повержено.

– Но так будет лучше.

И дальше в том же духе, пока часа через два он не пообещал ей, что попробует.

– Хватит валяться, Оскар, – сказал я, выждав минут двадцать, пока он переварит разговор с сестрой. – Пойдем поиграем в видеоигры.

Он тупо смотрел в пространство.

– Я больше не буду играть в «Уличного бойца».

– Ну? – спросил я, перезвонив Лоле.

– Не знаю, – ответила она. – С ним иногда такое бывает.

– Скажи, что мне сделать?

– Сбереги его для меня, ладно?

Не выгорело. Двумя неделями позже Ла Хаблессе добила его, не иначе как из дружеских чувств: он нагрянул к ней, когда она «принимала гостя», тощего панка, застал их обоих голыми и перемазанными чем-то вроде крови, и не успела она сказать «убирайся», как он уже буйствовал. Обзывал ее шлюхой, бился о стены, срывал ее плакаты, разбрасывал книги. Меня оповестила незнакомая девушка, белая, прибежала со второго этажа: извините, но ваш дурак-сосед сошел с ума. Я рванул наверх и зажал его так, что он не мог пошевелиться. Оскар, рычал я, успокойся, тихо. Оставь меня в покое, отвали, визжал он, пытаясь отдавить мне ногу.

Черт-те что. А куда делся панк? Похоже, чувак выпрыгнул в окно и бежал, не останавливаясь, до самой Джордж-стрит. С голой задницей.

Таков Демарест, к вашему сведению. Здесь никогда не бывает скучно.

Короче говоря, в общаге Оскара оставили с условием, что он будет ходить к психологу и ни под каким видом не появляться на «девичьем» этаже; но отныне весь Демарест считал его законченным и опасным психом. Девушки норовили держаться от него подальше. Что касается Ла Хаблессе, она выпускалась в тот год, поэтому ее переселили в общежитие на реке и закрыли дело. С тех пор я ее не видел, разве что однажды из автобуса: она шла по улице в сторону гуманитарного факультета в высоких сапогах доминатрикс.

Так мы закончили год. Он, опустошенный, в полной безнадеге колотил по клавиатуре, а меня в коридорах постоянно спрашивали, не хочу ли я переехать от мистера Шиза, и я отвечал встречным вопросом: не хотят ли их задницы отведать моего пинка? Мы оба чувствовали себя неловко. Когда настал срок обновлять заявление на проживание в общаге, мы с Оскаром ни словом не обмолвились на эту тему. Мои ребята были все еще пришиты к мамочкиной юбке, так что я опять попытал счастья в жилищной лотерее и на этот раз огреб джекпот – комнату на одного в солидном Фрилингхайсене. Когда я сообщил Оскару, что выезжаю из Демареста, он встрепенулся, на мгновение выпав из депрессии, и на его лице отразилось изумление, словно он ожидал чего-то другого. Я тут подумал… запинаясь, начал я, но он не дал мне договорить. Все в порядке, сказал он, а потом, когда я отвернулся, он подошел и пожал мне руку очень торжественно: сэр, я горжусь знакомством с вами.

Оскар, сказал я.


Меня спрашивали: неужели ты ничего не замечал? Никаких признаков? Может, и замечал, но не хотел думать ни о чем таком. А может, и не замечал. Да какая, на хрен, разница? Знаю только, что несчастнее, чем в те дни, я его никогда не видел, но какая-то часть меня не желала со всем этим связываться. Эта сторона моего «я» рвалась вон из Демареста, как раньше я рвался вон из родного города.

В наш последний вечер в качестве соседей Оскар уговорил две бутылки апельсинового «Циско», купленные мною. Помните «Циско»? Жидкая дурь, так называли этот напиток. И понятно, мистер Легковес набрался.

– За мою девственность! – кричал Оскар.

– Охолони, братан. Люди совсем не хотят об этом знать.

– Ты прав, они хотят только пялиться на меня.

– Да ладно тебе, транкилисате, уймись.

Он понурился:

– Я человечный.

– Ты не увечный.

– Я сказал че-ло-веч-ный. Меня воспринимают, – он качнул головой, – превратно.

Все плакаты и книги лежали в коробках, как в наш первый день вместе, но тогда Оскар не был таким несчастным. Тогда он был взволнован, улыбался, называл меня моим полным именем, пока я не сказал: Джуниор, Оскар. Просто Джуниор.

Наверное, я должен был остаться с ним. И, не отрывая задницы от стула, втолковывать ему, что все будет нормально, но это был наш последний вечер, и я дико устал от него. Мне не терпелось оттрахать ту индианку из кампуса Дугласса, выкурить косячок и завалиться спать.

– Прощай и доброго тебе пути, – сказал он, когда я стоял в дверях с вещами. – Прощай!

Дальше он поступил так: выдул третью бутылку «Циско» и направился нетвердой походкой на вокзал Нью-Брунсвика. На вокзал с облупленным фасадом и длинным изогнутым полотном, взметнувшимся над рекой Раритан. Даже среди ночи пробраться внутрь станции было несложно, как и выйти на пути, что он конкретно и сделал. Поковылял к реке на пешеходный мост над 18-м маршрутом. Нью-Брунсвик медленно оседал под ним, пока он не поднялся в воздух на семьдесят семь футов. Ровно на семьдесят семь. Из его мутных воспоминаний о той ночи следует, что на мосту он простоял довольно долго. Смотрел на ручейки автомобильных огней внизу. Рецензировал свою дурацкую жизнь. Сожалея, что не родился в другом теле. Сокрушаясь о тех книгах, что уже не напишет. Возможно, это была попытка уговорить себя передумать. А потом в 4.12 вдалеке раздался свисток вашингтонского экспресса. К этому моменту он едва держался на ногах. Закрыл глаза (а может, и не закрывал), а когда открыл, рядом с ним стояло нечто, прямиком сошедшее со страниц Урсулы Ле Гуин.[79] Позже, рассказывая об этом существе, он назовет его Золотистым Мангустом, но даже он понимал, что насчет этой встречи ничего нельзя утверждать наверняка. Существо было очень бесстрастным и очень красивым. Светящийся золотом взгляд пронизывал тебя насквозь, но не порицание, не упрек застыл в этих глазах, а что-то куда более пугающее. Они смотрели друг на друга – существо, безмятежное, как буддист, и Оскар в полном изумлении, – и тут опять свисток; Оскар резко открыл глаза (или закрыл), и существо исчезло.

Чувак всю жизнь ждал чего-нибудь в этом роде. С детства мечтал поселиться в мире магии и тайны, но вместо того, чтобы разобраться с этим видением и выбрать другие пути, он всего лишь тряхнул своей огромной башкой. Поезд приближался, и, опасаясь, что мужество покинет его, он бросился вниз во тьму.

Он оставил мне записку, разумеется. (И по письму сестре, матери, Дженни.) Благодарил меня за все. Написал, что я могу забрать его книги, игры, фильмы, его особые десятигранные фишки. Он был счастлив иметь такого друга, как я. И подписался: твой компа нера, черный кореш, Оскар Вау.


Приземлись он на рельсы, как было задумано, свет для него потух бы навсегда. Но в пьяном недоумении он, должно быть, не рассчитал, либо, в чем стопудово уверена его мать, его уберегли силы небесные, потому что в итоге он рухнул между колеями. Что, в принципе, тоже сработало бы. Разделительные полосы на 18-м маршруте – бетонные гильотины – уделали бы его за милую душу. Превратив его внутренности в конфетти мрачноватых оттенков. Но на участке под мостом полоса между колеями была типа садовой, на которой кусты выращивают, и Оскар спикировал не на бетон, но на смоченную недавним дождем глину. И вместо того, чтобы очутиться в НФ-раю, – где каждому фанату причитаются пятьдесят восемь девственниц для ролевых игр – он очнулся в больнице со сломанными ногами, вывихнутым плечом и ощущением, будто… ну да, спрыгнул с моста, но в реку.

Понятно, я тоже примчался в больницу вместе с его матерью и дядей бандитского вида, который регулярно наведывался в туалет нюхнуть порошочка.

Увидев нас, как, думаете, этот идиот отреагировал? Отвернулся и заплакал.

Мать легонько похлопала его по здоровому плечу. Тебе слез не хватит, когда я до тебя доберусь.

На следующий день приехала Лола из Мадрида. Ее мать не дала мне шанса поздороваться с подругой, обрушившись на дочь со стандартным доминиканским приветствием. А, пожаловала наконец, теперь, когда твой брат умирает. Знай я, чего мне все это будет стоить, давно бы уже наложила на себя руки.

Игнорируя ее, игнорируя меня, Лола села у постели брата. Взяла его за руку.

– Мистер, – спросила она, – все хорошо?

Он покачал головой. Нет.


С тех пор много времени прошло, но, вспоминая о ней, я вижу ее в больнице в тот первый день; она приехала прямиком из аэропорта, темные круги под глазами, растрепанные волосы, как у греческой менады, и, однако, она нашла минуту, чтобы, прежде чем показаться нам, подкрасить губы и подвести глаза.

Я надеялся подзарядиться от нее здоровой энергией – даже в больнице искал, с кем бы перепихнуться, – но она бросила мне с презрительной яростью: почему ты не присмотрел за Оскаром? Почему?


Четыре дня спустя его отвезли домой. И я вернулся к своей жизни. Отправился к моей одинокой матери на Манхэттен в «Лондонскую террасу» с зубчатой крышей. Будь я ему настоящим другом, я бы, наверное, навещал его в Патерсоне каждую неделю, но я там не появлялся. Что вам сказать? Стояло лето, черт возьми, и у меня на примете была парочка новых девушек, а кроме того, я работал. Типа не хватало времени, но чего реально не хватало, так это ганас, рвения. Я звонил ему раз или два, но даже это давалось мне с трудом, потому что я боялся услышать от его матери или сестры, что он умер. Но нет, он уверял, что «возрождается». Суицидальные наклонности остались в прошлом. Он много писал, что было хорошим знаком. Я стану доминиканским Толкином, сказал он.

Заехал я к нему лишь однажды, и то по дороге – мне срочно потребовалось навестить в Патерсоне одну из моих телок. Визит к де Леонам я не планировал, но вдруг крутанул руль, притормозил у заправки, позвонил и не успел глазом моргнуть, как очутился в доме, где он жил с самого детства. Его мать плохо себя чувствовала и не выходила из своей комнаты; что касается Оскара, таким худым я его еще не видел. Самоубийство мне к лицу, пошутил он. Его комната – святилище фаната, с потолка свисали модели космических истребителей из «Звездных войн». Гипс, что ему пока не сняли (перелом на правой ноге оказался посложнее, чем на левой), испещрен словами, и единственные надписи, имевшие отношение к реальности, – два автографа, мой и Лолы; все прочее – заумные утешения от Роберта Хайнлайна, Айзека Азимова, Фрэнка Герберта и Сэмюэла Дэлани. Его сестра будто не замечала моего присутствия, и когда она прошла мимо открытой двери в комнату брата, я громко рассмеялся и спросил: как дела у ла муда, нашей немой?

– Ей тут жутко не нравится, – сказал Оскар.

– А что плохого в Патерсоне? – так же громко продолжил я. – Эй, муда, что плохого в Патерсоне?

– Все! – крикнула она снизу.

Она была в коротеньких беговых шортиках – только ради того, чтобы посмотреть, как играют мускулы на ее ногах, стоило сюда заехать.

Мы с Оскаром посидели немного, разговор особо не клеился. Я пялился на его книги, фильмы. И ждал, когда он затронет главный вопрос; очевидно, он понял, что я от него не отстану.

– Это было глупо, – промямлил он наконец. – Вздорно.

– Золотые слова. О чем ты, блин, думал?

Он растерянно пожал плечами:

– Я не знал, как мне жить дальше.

– Чувак, ты не хочешь умереть. Это я тебе говорю. Без телок плохо. Но в могиле во много раз хуже.

В таком духе мы беседовали еще с полчаса. В память врезалась только одна его фраза. Когда я уже собирался уходить, он сказал: проклятье, все из-за него.

– Я не верю в эту хрень, Оскар. Древние байки, которыми бредят наши предки.

– Но и мы тоже, – сказал он.


– С ним все будет в порядке? – спросил я Лолу перед тем, как уйти.

– Думаю, да, – ответила она, наливая воды из-под крана в контейнеры для льда. – Весной он хочет вернуться в Демарест.

– Это хорошая идея?

Она помедлила секунду.

– Думаю, да.

Такая она, Лола.

– Тебе виднее. – Я нащупал ключи в кармане. – Как твой жених?

– Отлично, – ровным тоном сообщила она. – А вы с Суриян все еще вместе?

Меня словно под дых ударили, когда я услышал это имя. Нет, давно не вместе.

Мы стояли и смотрели друг на друга.

В лучшем мире я бы поцеловал ее, никакие контейнеры для льда не помешали бы, и нашим бедам наступил бы конец. Но сами знаете, в каком мире мы живем. Средиземьем здесь и не пахнет. Я лишь кивнул, бросил «увидимся, Лола» и поехал домой.


На этом следовало бы поставить точку, верно? Это просто заметки о знакомом фанате НФ, пытавшемся покончить с собой, и ничего более, ничего. Но от клана де Леонов, как выяснилось, отделаться нелегко.

Не прошло и двух недель с начала нового учебного, а моего выпускного, года, как Оскар объявился в моей комнате в общежитии! Принес свои рукописи и попросил взамен мои! С ума сойти. Последнее, что я слышал о нем: он собирается работать преподом на замену в школе, где сам учился, и переводиться в университет Берлингтона, но вот он, застенчиво мнется на моем пороге с синей папкой под мышкой. Привет тебе и доброго здравия, Джуниор. Оскар, оторопел я. Он еще сильнее похудел и явно старался не забывать стричься и бриться. Выглядел он, пусть в это и нелегко поверить, хорошо. Впрочем, высказывался он по-прежнему в стиле «космической оперы», – он только что закончил первый роман из задуманной тетралогии и ни о чем другом просто не мог говорить. Чую, это погибель моя, вздохнул он и тут же опомнился. Извини. Понятно, в Демаресте никто не желал делить с ним комнату – какой сюрприз (мы же знаем, насколько толерантны наши толерантные), – и, когда он вернулся весной, комната на двоих оказалась в полном его распоряжении. А что пользы? – шутливым тоном вопрошал он.

– Демарест уже никогда не будет прежним без твоей атлетической суровости, – сказал он, словно констатируя факт.

– Ха, – откликнулся я.

– Ты должен непременно навестить меня в Патерсоне, когда у тебя будет передышка. Я заготовил аниме в изобилии, дабы усладить в тебе зрителя.

– Заметано, братан, – сказал я. – Заметано.

До него я так и не доехал. Был очень занят, ей-богу: развозил бильярдные столы, пересдавал кое-какие предметы, готовился к выпуску. И вдобавок той осенью случилось чудо: Суриян постучала в мою дверь. Такой красивой я еще никогда ее не видел. Предлагаю вторую попытку. Разумеется, я сказал «да» и в тот же вечер всадил в нее мой куэрно. Диос мио! Бог ты мой! Бывают лохи, что и в Судный день не сумеют заполучить телку; я же в любой день получал их в избытке, как ни уворачивался.

Моя «забывчивость» не мешала Оскару навещать меня время от времени, он являлся с новой главой и новой историей о девушке, на которую положил глаз в автобусе, на улице или на занятиях.

– Старый добрый Оскар, – говорил я.

– Да, – смущенно соглашался он. – Старый добрый я.


Рутгерс всегда был шумным местом, но той последней осенью народ, казалось, совсем очумел. В октябре компанию первокурсниц с факультета свободных искусств поймали на сбыте кокаина, четверых тишайших толстушек. Верно говорят: лос ке менос соррэн, буэлан, кто не бегает, тот летает. На кампусе естественных наук «ламбады» затеяли драку с «альфами» из-за какой-то сущей фигни, и потом только и разговоров было что о войне между черными и латиносами, но до серьезных разборок так и не дошло, все были страшно заняты, шатаясь по вечеринкам и трахаясь до умопомрачения.

Той зимой я даже умудрился достаточно долго просидеть один в комнате, чтобы написать рассказ, не самый плохой, о женщине, что жила в пристройке за нашим домом в ДР, женщине, которую все числили проституткой, но именно она присматривала за мной и братом, когда мама и дедушка были на работе. Мой профессор был потрясен. Как необычно для вас. Ни одной перестрелки, ни единого случая поножовщины на весь рассказ. Не то чтобы это помогло. Литературных премий мне в тот год не перепало. А я, вообще-то, надеялся.

Затем сессия, и на кого же я натыкаюсь накануне праздников? На Лолу! Я ее не сразу узнал: отросшие неухоженные волосы и дешевые увесистые очки вроде тех, что носят белые девушки-альтернативщицы. Серебра на ее запястьях хватило бы на выкуп королевской семьи, а джинсовая юбка так скудно прикрывала ноги, что хотелось возмутиться: это нечестно! Увидев меня, она одернула юбку, но от этого мало что изменилось. Мы были в студенческом автобусе; я возвращался от «проходной» девушки, она ехала на дурацкую прощальную вечеринку к подруге. Я плюхнулся рядом с ней, и она спросила: что на этот раз? Ее глаза, невероятно большие и лишенные всякого кокетства. Или надежды, если уж на то пошло.

– Как ты? – начал я.

– Нормально. А ты?

– Готовлюсь к каникулам.

– Веселого Рождества.

И, как это заведено у де Леонов, снова уткнулась в книгу!

Я скосил глаза на обложку. Начальный курс японского.

– Ну ты даешь, опять учишься? Разве тебя отсюда уже не выкинули?

– На следующий год я буду преподавать английский в Японии, – невозмутимо сказала она. – Это будет здорово.

Не «я собираюсь» или «подала заявление», но «буду». Я рассмеялся не без ехидства. Зачем доминиканке сдалась Япония?

– Ты прав, – она сердито перевернула страницу, – зачем кому-то стремиться куда-то, если у них есть Нью-Джерси?

Повисла пауза, нам обоим надо было остыть.

– Жестковато, – сказал я.

– Мои извинения.

Вы уже поняли, заканчивался декабрь. Моя индианка, Лили, ждала меня в кампусе на Колледж-авеню, как и Суриян. Но я не думал ни об одной из них. Я вспоминал, как однажды осенью увидел Лолу: она шла мимо часовни Хендерсона, читая книгу с такой сосредоточенностью, что я даже испугался, не ударится ли она обо что-нибудь. От Оскара я слыхал, что она живет в Эдисоне, снимает квартиру с подружками, работает в офисе и копит деньги на новое большое приключение. Я хотел подойти к ней, но не отважился, прикинув, что она может и не ответить на мой «привет».

Мимо проплывала Коммершиал-авеню, а вдали горели вокзальные огни. Вот из таких моментов и складывается мой Рутгерс. Девушки на переднем сиденье, что, хихикая, обсуждали какого-то парня. Руки Лолы на страницах, ноги цвета зрелой клюквы. Мои руки как два уродливых краба. Через несколько месяцев, если опять надоест вкалывать, мне придется вернуться в «Лондонскую террасу», а она рванет в Токио или Киото. Из всех девушек, что были у меня в Рутгерсе, из всех, что когда-либо у меня были, только Лолу не удалось приручить. Тогда почему мне казалось, что именно она знает меня лучше других? Я подумал о Суриян – она меня не простит. Подумал о том, что на самом деле я боюсь стать хорошим, ведь Лола – не Суриян, с ней я буду вынужден стать тем, кем я никогда и не пытался быть. Мы подъезжали к Колледж-авеню. Последний шанс, и я повел себя, как Оскар: Лола, поужинай со мной. Обещаю, я не притронусь к твоим трусикам.

– А я поверила, – сказала она и чуть не порвала страницу.

Я накрыл ее руку своей, и она повернулась ко мне. Ее взгляд, отчаянный, растерянный, от которого все внутри переворачивается, – словно она уже была со мной, но не могла, как ни силилась, понять почему.

– Все нормально, – сказал я.

– Нет, все охренительно не нормально. Ты ростом не вышел.

Но руки не отняла.


Мы поехали к ней, и прежде чем я реально обрел возможность причинить ей боль, она резко затормозила, буквально за уши оторвала меня от своего тела. Почему я не могу забыть ее лицо, хотя столько лет прошло? Усталое, припухшее от недосыпа, и эта безумная смесь воинственности и хрупкости – такова была и пребудет вовеки Лола.

Она смотрела на меня, пока я не опустил глаза, более не в силах выносить этот взгляд, а потом сказала: только не ври мне, Джуниор.

Никогда, пообещал я.

Не смейтесь. Мои намерения были благими.


На этом можно и закончить. Разве что…

Весной я переехал к нему. Всю зиму об этом размышлял. И под конец едва не передумал. Дожидался его под дверью в Демаресте, прождал целое утро, а в последний момент был готов дать деру, но услышал их голоса на лестнице: они перетаскивали вещи.

Не знаю, кто был сильнее удивлен, Оскар, Лола или я.

По версии Оскара, я поднял руку и произнес: меллон. Он не сразу понял, что я сказал «друг» по-эльфийски.

– Меллон, – отозвался он через секунду.


Осень после прыжка была темна (прочел я в его дневнике) – темна. Он по-прежнему обдумывал, как это сделать, но боялся. Сестры главным образом, но и себя тоже. И возможности чуда, и победительного лета. Читал, писал, смотрел телевизор с матерью. Если ты опять сотворишь какую глупость, предупредила мать, я покоя тебе не дам, живая или мертвая. Уж поверь.

Верю, сеньора, верю, якобы сказал он.

Он не мог спать и в конце концов начал брать машину матери для ночных прогулок. Каждый раз, трогаясь с места, он думал, что это его последняя поездка. Колесил повсюду. Заплутал в Кэмдене. Нашел место, где я вырос. Проехал через Нью-Брунсвик в час, когда люди вываливались из клубов, он смотрел на них, и желудок его горел огнем. Добрался даже до Уайлдвуда. В поисках кофейни, куда он явился спасать Лолу, но заведение закрылось. А на его месте не возникло ничего нового. Однажды подобрал голосовавшую девушку. Глубоко беременную. Она едва говорила по-английски. Нелегалка из Гватемалы с оспинами на щеке. Ей нужно было в Перт Амбой,[80] и Оскар, наш герой, сказал: но тэ преокупас. Тэ траихо. Не волнуйся, я тебе довезу.

Ке Диос тэ бэндиха, да благословит тебя Господь, но при этом у нее на лице было написано: в случае чего она выпрыгнет в окошко.

Он дал ей свой номер телефона со словами «а вдруг пригодится», но она так и не позвонила. Он не удивился.

Иногда он ездил так подолгу и так далеко, что реально засыпал за рулем. Только что он размышлял над своими персонажами – и вот он уже видит, будто наяву, в прекрасных дурманящих подробностях, как он мчится к своему пределу, но всякий раз включалась сирена.

Лола.

Нет ничего потешнее (написал он), чем сохранить себе жизнь, элементарно проснувшись.

2

Нет людей, без которых нельзя обойтись. Но Трухильо незаменим. Ибо Трухильо не человек. Он… космическая сила… Те, кто пытается уподобить его ординарным современникам, заблуждаются. Он принадлежит к… категории рожденных для особой участи.

«Ла Насьон»(аргентинская ежедневная газета)

Конечно, я попробовала это повторить. Но вышло еще глупее, чем в прошлый раз. Через год и два месяца абуэла объявила, что мне пора возвращаться в Патерсон, к матери. Я не верила своим ушам. Казалось, меня предали, чернее предательства в моей жизни еще не было. То же самое я почувствую, когда расстанусь с тобой.

– Но я не хочу уезжать! – протестовала я. – Хочу остаться здесь!

Но Ла Инка не слушала. Подняла руки с раскрытыми ладонями, мол, ничего нельзя поделать.

– Этого хочет твоя мать, этого хочу я, и так надо.

– А меня спросили?

– Прости, иха.

Вот тебе жизнь как она есть. Раздобудешь себе сколько-нибудь счастья, и – бах! – его сметут в один миг, как паршивую соринку. По-моему, проклятья – чистая выдумка, их не существует. А зачем они, если есть жизнь? С нас и ее хватит.

Поступать как взрослая я еще не умела. Ушла из команды. Перестала ходить в школу и видеться с подружками, даже с Росио. Сказала Максу, что между нами все кончено. Вид у него был такой, будто я всадила ему пулю промеж глаз. Он пытался удержать меня, но я заорала на него, как орет моя мать, и он уронил руки, словно дух испустил. Я думала, что делаю ему одолжение. Не хотела ранить его сильнее, чем это было необходимо.

В те последние недели крыша у меня реально съехала. По той причине, наверное, что больше всего на свете мне хотелось исчезнуть и я пыталась это осуществить. В голове был полный бардак, иначе я, может, и не связалась бы с тем мужиком. С отцом моей одноклассницы. Он давно меня обхаживал, даже в присутствии дочери, и я ему позвонила. В Санто-Доминго вы можете твердо рассчитывать на одну вещь. Не на светофоры, не на закон.

На секс.

С этим подвоха не будет. Никогда.

Романтика меня не интересовала. В первое же наше «свидание» я согласилась поехать в мотель для парочек. Он был таким тщеславным политиком из Доминиканской партии свободы, ездил на огромном джипе с кондиционером. Когда я сняла трусы, он дико обрадовался. Счастье его длилось, пока я не попросила две тысячи долларов. Американских, уточнила я.

Как говорит абуэла, змея легко управится с крысой, пока однажды не перепутает ее с мангустом.

Это был мой грандиозный успех в роли шлюхи. Я знала, что у него есть деньги, иначе не попросила бы, я его не грабила. И, если не ошибаюсь, мы сделали это раз девять общим счетом, так что, на мой взгляд, он получил больше, чем отдал. Потом мы сидели в номере мотеля, я пила ром, он втягивал носом кокаин из пакетика. Он не был разговорчив, что меня устраивало. После всего ему было немного стыдно, и я ликовала. Это были деньги на обучение дочки, ныл он. Бла-бла-бла-бла. Укради их у государства, посоветовала я с улыбкой. Он довез меня до дома, и на прощанье я его поцеловала только затем, чтобы посмотреть, как он отпрянет.

С Ла Инкой я тогда не разговаривала, но она не молчала. Учись хорошо, повторяла она, старайся. Навещай меня по возможности. И помни, откуда ты родом. Она собрала мои вещи, упаковала. Я была слишком сердита, чтобы подумать о ней, о том, как ей будет уныло без меня. Она оставалась одна в этой жизни – сначала мать уехала, теперь я. Ла Инка принялась запирать ставни, двери, словно сама куда-то уезжала.

– Что? – спросила я. – Ты едешь со мной?

– Нет, иха. Я собираюсь в деревню.

– Но ты ненавидишь деревню!

– Надо поехать, – устало ответила она. – Хотя бы ненадолго.

А потом позвонил Оскар впервые за все время. В надежде помириться со мной теперь, когда я возвращаюсь.

– Итак, ты скоро будешь дома.

– Тебе от этого легче не станет, – сказала я.

– Не суди опрометчиво.

– «Не суди опрометчиво», – рассмеялась я. – Оскар, ты себя слышишь?

Он вздохнул:

– Постоянно.

Каждое утро, просыпаясь, я проверяла, целы ли мои деньги, спрятанные под кроватью. В те времена две тысячи долларов могли доставить тебя куда угодно; я, конечно, подумывала о Го а или Японии, о которой мне рассказывала одна девочка в школе. Тоже остров, но очень красивый, уверяла она. Совсем не похоже на Санто-Доминго.

А потом явилась она с шумом и треском. Она ничего не делала тихо, моя мать. Подкатила к дому не на обычном такси, но в большом черном лимузине, и со всего квартала сбежались дети поглазеть. Мать притворялась, будто не замечает собравшейся толпы. Водитель, разумеется, пытался ее охмурить. Она была худой, измотанной, и в искренность шофера я не верила.

– Оставьте ее в покое, – сказала я. – Постыдились бы.

Мать, глядя на Ла Инку, сокрушенно покачала головой. Ничему ты ее не научила.

У Ла Инки на лице ни один мускул не дрогнул. Учила, как могла.

И наконец момент истины, которого так боится любая дочь. Мать оглядывает меня с головы до ног. Я никогда не была в лучшей форме, никогда не чувствовала себя красивее и желаннее, и что же говорит эта стерва?

– Коньо, пэро ту си эрес фэа. Блин, какая же ты уродина.

И целого года с двумя месяцами как не бывало.

Теперь, когда я сама мать, я понимаю, что по-другому она повести себя просто не могла. Люди не меняются. Как говорится, спелый банан не позеленеет. Даже умирая, она не проявляла ко мне никаких чувств, хотя бы отдаленно похожих на любовь. Плакала она не по мне и не по себе, но только по Оскару. Ми поврэ ихо, стонала она. Ми поврэ ихо, мой бедный сынок. Всегда надеешься, что по крайней мере в самом конце с твоими родителями что-то произойдет и между вами возникнет хоть какая-то близость. Не наш случай.


Возможно, я убежала бы. Вернулась бы с ней в Штаты, а потом дожидалась, сгорая от нетерпения, но тихим огнем, медленным, как горит рисовая солома, пока они не потеряют бдительность, и тогда одним прекрасным утром я бы исчезла. Так исчез мой отец, и мать его больше никогда не видела. Исчезла бы, как все исчезает. Бесследно. Жила бы где-нибудь далеко-далеко. Была бы счастлива, я уверена в этом, и никогда бы не завела детей. Почернела бы на солнце, смысла прятаться от него больше не было бы, отпустила волосы, пусть растут как хотят, и она прошла бы мимо меня на улице, не узнав. Такая у меня была мечта. Но если за последние годы я и научилась чему-либо, то лишь одному: убежать нельзя. Как ни старайся. Единственный выход – это вход.

Догадываюсь, именно про это все истории в твоей книжке.

Да, несомненно: я бы убежала. И даже мысль о Ла Инке не остановила бы меня.

Но погиб Макс.

Я не видела его с тех пор, как объявила о нашем разрыве. Мой бедный Макс, любивший меня так, что выразить не мог. До чего же мне повезло, говорил он каждый раз, когда мы трахались. Общих знакомых у нас практически не было, и жили мы не по соседству. Иногда, когда партиец-«освободитель» вез меня в мотель, я могла бы поклясться, что видела Макса, петляющего средь машин в жутком вечернем движении, бобина с фильмом у него под мышкой (я уговаривала его купить рюкзак, но он отвечал, что так ему больше нравится). Мой храбрый Макс, проскальзывающий между бамперами, как ложь проскальзывает меж зубов.

Но однажды он таки промахнулся – из-за разбитого сердца, я уверена, – и его расплющило между автобусом на Сибао и автобусом на Бани́. Череп его раскололся на миллион кусочков, бобина отлетела на тротуар, целехонькая.

Я узнала о случившемся после похорон. Его сестра позвонила.

Он любил тебя больше всех, рыдала она. Больше всех на свете.

Семейное проклятье, скажет кое-кто.

Жизнь, скажу я. Жизнь.

Мало кто уходит так тихо. Я отдала его матери деньги, полученные от «борца за свободу». На эти две штуки его братишка Максим отплыл в Пуэрто-Рико, и вроде дела у него идут неплохо. Он держит магазинчик, а его мать переехала в жилье получше. В общем, шлюхой я поработала не зря.

Я буду любить тебя всегда, сказала моя абуэла в аэропорту. И отвернулась.

Заплакала я, лишь когда мы сели в самолет. Знаю, звучит глупо, но мне кажется, я не прекращала плакать, пока не встретила тебя. Не прекращала каяться. Пассажиры в самолете, наверное, приняли меня за полоумную. Я все ждала, что мать ударит меня, обзовет идиоткой, скотиной, уродкой, недоделанной, пересядет на другое место, но нет.

Она положила свою руку на мою и не отнимала весь перелет. Когда женщина в ряду перед нашим повернулась и сказала: велите своей девочке умолкнуть, мать ответила: велите своей заднице не вонять.

Более всего мне было неловко перед старичком, сидевшим рядом с нами. Он явно навещал родственников в ДР. На нем была аккуратная широкополая шляпа и тщательно отглаженная рубашка навыпуск. Все хорошо, мучача, говорил он, похлопывая меня по спине. Санто-Доминго никуда не денется. Он был там вначале и пребудет до самого конца.

Госссподи, прошипела моя мать, закрыла глаза и уснула.

Пять

Бедный Абеляр

1944–1946

Знаменитый доктор

Когда в семье об этом говорят – то есть почти никогда, – начинают всегда с одного и того же: что такого плохого сказал Абеляр о Трухильо.[81]

Абеляр Луис Кабраль был дедушкой Оскара и Лолы, врачом, учившимся в Мехико в 1930-х, в эпоху президента Ласаро Карденаса, когда никто из нас еще не родился, и человеком весьма уважаемым в Ла-Веге. Ун омбре муй серио, муй эдукадо э муй бъен плантадо. Мужчина очень серьезный, очень образованный и очень основательный.

В те стародавние времена – до разгула преступности и прогоревших банков, до диаспоры – Кабралей причисляли к знати провинции Сибао. Они не были столь же непристойно богатыми или исторически значимыми, как Раль Кабрали из Сантьяго, столицы провинции, но и захудалой младшей ветвью рода они тоже не были. В Ла-Веге, где семья проживала с 1791 года, ими гордились почти как королевскими особами, во всяком случае, не меньше, чем торговым «Желтым домом» или рекой Каму; соседи судачили о доме в четырнадцать комнат, сооруженном отцом Абеляра, – о разлапистой, постоянно надстраиваемой и поэтому архитектурно эклектичной вилле с кабинетом Абеляра в старинной каменной кладовой и в окружении миндальных деревьев и карликовых манго; дом назывался Каса Атуэй;[82] имелась также квартира в Сантьяго, отделанная в модном стиле ар-деко, куда Абеляр часто уезжал на выходные по семейным делам; а кроме того, заново обустроенные конюшни, запросто вмещавшие дюжину лошадей (сами лошади – шестерка берберов с веленевыми шкурами), и, разумеется, пятеро слуг (из породы беженцев), постоянно живших в доме. Если большая часть страны в то время кроме камней и ошметков юкки ничего не видела, а в изобилии водились лишь кишечные паразиты, то Кабрали обедали пастой и сладостной итальянской колбасой, царапая мексиканским серебром по ирландскому фарфору. Доход врача был, конечно, кстати, но в Абеляровом портфолио (если таковое понятие тогда существовало) значился истинный источник благосостояния семьи: от ненавистного грубияна-отца Абеляр унаследовал пару процветающих супермеркадо в Сантьяго, цементный завод и права собственности на обширные угодья на севере провинции.

Кабрали, как вы уже догадались, принадлежали к племени счастливчиков. Летом они «брали взаймы» дом у родственников на побережье, где проводили не менее трех недель. Дочери Абеляра, Жаклин и Астрид, купались и играли на мелководье (нередко страдая от мулатообразного нарушения кожного пигмента, сиречь загара) под зорким наблюдением матери, которая, из опасения усугубить темный оттенок собственной кожи, не выходила из-под зонтика, – отец же, когда не слушал военные новости, бродил вдоль кромки воды с невероятно сосредоточенным видом. Пополневший с возрастом, он шагал босой, раздевшись до рубашки и жилетки, закатав брюки до колен; его полуафриканские кудри красиво развевались на ветру. Порой осколок раковины или издыхающий мечехвост привлекали его внимание, и он становился на четвереньки, изучая находку через окуляр ювелира, и тогда он походил – к восторгу дочерей, как и огорчению жены, – на пса, нюхающего дерьмо.

В Сибао еще живы люди, помнящие Абеляра, и они расскажут вам, что он не только был блестящим врачом, но и обладал выдающимся интеллектом, проявлявшимся в неиссякаемом любопытстве, обширности познаний, иногда пугающей, и особой склонности к лингвистическим тонкостям и разного рода умствованиям. Бьехо, старик, много читал на испанском, английском, французском, латыни и греческом, коллекционировал редкие книги, защищал заморский абстракционизм, печатал статьи в «Журнале тропической медицины» и увлекался этнографией, беря пример с Фернандо Ортиса.[83] Короче говоря, Абеляр был человеком с головой – что в Мексике, где он учился, не было диковинкой, зато на Острове генералиссимуса Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины являлось чрезвычайной редкостью. Он приохотил дочерей к чтению и с детства готовил их себе в преемницы (к девяти годам девочки говорили по-французски и читали на латыни) и был столь жаден до знаний, что любая новая информация, сколь бы заковыристой или тривиальной она ни была, заставляла его прыгать выше пояса Ван Аллена.[84] Его гостиная, с большим вкусом обклеенная обоями второй женой его отца, была излюбленным местом для посиделок окрестных философов. Яростные дискуссии не утихали весь вечер, и пусть Абеляра часто расстраивал их низкий уровень – не сравнить с беседами в Мексиканском университете, – он ни за что бы не отказался от этих вечеров. Часто его дочери, пожелав отцу спокойной ночи, наутро обнаруживали его за продолжением жаркого спора невесть о чем – с покрасневшими глазами, волосами дыбом, нетвердо стоящим на ногах, но неукротимым. Девочки подходили к нему, и Абеляр целовал их по очереди, называя своими «бриллиантами». Эти юные умы, хвастался он друзьям, еще всех нас переплюнут.

Правление Трухильо было не лучшим временем для любителя идей, не лучшим временем для дебатов в приватных гостиных, для привечания говорунов и, в принципе, любой неординарности, но Абеляр отличался недюжинной щепетильностью. Не допускал разглагольствований о современной политике (то есть о Трухильо), отбрасывая эту пакость на уровень абстракции, зато допускал всех желающих (в том числе агентов тайной полиции) на свои собрания. Учитывая, что вас могли поджарить за ошибку в имени Скотокрадова Семени, последнее не кажется свидетельством большой прозорливости. В повседневной жизни Абеляр старался вообще не вспоминать об Эль Хефе, Шефе, следуя своеобразному дао игнорирования диктатора, однако ирония заключалась в том, что Абеляр был неподражаем в сохранении видимости преданного трухилиста.[85] От себя лично и в качестве председателя медицинской ассоциации он щедро отстегивал Доминиканской партии; вместе с женой, его медсестрой номер один и самой толковой помощницей, участвовал в каждой медкомиссии, организованной Трухильо, как бы далеко ни находилась облагодетельствованная деревня; и никто не мог успешнее подавить хохот, когда Трухильо побеждал на выборах с результатом 103 %! Каков энтузиазм народа! Абеляр не пропустил ни одного банкета в честь Трухильо, устраиваемого в Сантьяго. Он приезжал первым, уезжал последним, непрерывно улыбался и ничего не говорил. Отключал свой интеллектуальный сверхсветовой двигатель, повинуясь лишь силе интуиции. В определенный момент Абеляр тряс руку Эль Хефе, излучая самое пылкое обожание (если вы думаете, что Трухильято был равнодушен к гомоэротике, тогда, цитируя Judas Priest,[86] слушайте дальше), и без лишней суеты растворялся в пространстве (как в любимом фильме Оскара «Прямой наводкой»[87]). Он держался от Шефа как можно дальше и не воображал, будто Трухильо считает его равным себе, либо питает к нему дружеское расположение, либо как-то нуждается в нем, – в конце концов, у лохов, что якшались с Ним, обычно развивался синдром мертвецов, причем в неизлечимой форме. Кстати пришелся и тот факт, что Кабрали не были целиком в кармане Трухильо, отец Абеляра не окучивал ни земли, ни бизнес в географической либо конкурентной близости от владений Эль Хефе. Контакты с Мордоворотом были весьма ограничены, слава богу.[88]

Абеляр и Скотокрадово Семя могли бы отлично разминуться в коридорах истории, если бы начиная с 1944-го Абеляр не прекратил привозить «в гости» к Шефу жену и дочь, как того требовал обычай, взяв за правило оставлять их дома. Друзьям Абеляр объяснил, что у его жены проявилась «нервная болезнь» и ему приходится оставлять ее на попечении Жаклин, но истинная причина их отсутствия заключалась в неумной похотливости Трухильо и сногсшибательной внешности Жаклин. Под бурным натиском полового созревания старшая дочь Абеляра, серьезная и умная, из высокой неуклюжей худышки превратилась в юную даму необычайной красоты. Она где-то подцепила тяжелый недуг, от которого пухнут бедра-попа-грудь, – состояние, грозившее в середине сороковых серьезными трудностями с большой буквы «Т» с последующим «р», потом «у», потом «х» и, наконец, «ильо».

Поговорите с вашими стариками, и они вам скажут: Трухильо был не просто диктатором, но доминиканским диктатором, что переводится как «первый распутник в стране». Он полагал, что все киски в ДР буквально принадлежат ему. Документы свидетельствуют: если вы, выбившись в люди, показали, хотя бы издали, свою хорошенькую дочку Шефу, не пройдет и недели, как она будет сосать его шишак, словно опытная шлюха, и вы ничего не сможете сделать! Побочный налог на проживание в ДР, один из тех секретов Острова, что был известен всем. Столь обычной была эта практика, столь волчьими аппетиты Трухильо, что многие мужчины, омбрес де калидад э посисьон, люди заметные и с положением, как ни странно это слышать, сами предлагали своих дочерей Скотокрадову Семени. Абеляр, к его чести, не принадлежал к их числу. Как только он сообразил, что к чему, – сперва его дочь остановила движение на главной улице Ла-Веги, потом его пациент, кивнув в сторону Жаклин, шепнул доктору: вам бы надо поберечься, – он повел себя, как колдунья с Рапунцель, посадив дочь под замок. Это был смелый поступок, совсем не в его характере, но стоило ему однажды взглянуть на Жаклин, когда она делала уроки, взрослая телом, но ребенок в душе, – ребенок, черт подери, – и смелость явилась сама собой.

Прятать от Трухильо дочь, пышногрудую, с глазами лани, было делом непростым. (Все равно что оберегать Кольцо от Саурона.) Если вы считаете доминиканских парней распутными, Трухильо был раз тысяч в пять хуже. У чувака были сотни шпионов, чья единственная задача состояла в том, чтобы шнырять по провинциям, высматривая очередную свеженькую попку; придавай Трухильято доставке попок чуть больше важности, его режим стал бы первой в истории жопократией (а возможно, он таким и был). В этом климате утаивание своих женщин приравнивалось к государственной измене; провинившиеся, что придерживали девушек, могли легко оказаться в бодрящей ванне с восемью акулами. Скажем прямо: Абеляр шел на огромный риск. Его высокое социальное положение не имело значения, как и проделанные им серьезные оборонительные работы: Абеляр убедил приятеля-медика признать его жену маниакальной психопаткой, а потом сам же распустил этот слушок в элитных кругах. Поймай его Трухильо с компанией на двойной игре, Абеляра стреножили бы цепями (а Жаклин уложили бы на спину) за две секунды. Вот почему каждый раз, когда Эль Хефе плелся вдоль выстроившихся в линию гостей, пожимая руки, Абеляр ждал, что он сейчас воскликнет своим тонким пронзительным голоском: доктор Абеляр Кабраль, а где же ваша восхитительная дочь? Я изрядно наслышан о ней от ваших соседей. И Абеляра бросало в жар.

Жаклин, разумеется, представления не имела о том, что стоит на кону. То были более невинные времена, а она была невинной девушкой; мысль, что великий президент способен изнасиловать ее, была более чем чужда ее блестящему уму. Из двух дочерей именно она унаследовала отцовские мозги. Со священным трепетом зубрила французский, поскольку решила в подражание отцу учиться за границей – на медицинском факультете в Париже! Франция! Там она станет новой мадам Кюри! Она корпела над книгами днями и ночами и практиковалась во французском с отцом и слугой Эстебаном по кличке Галл; родившись на Гаити, он до сих прилично изъяснялся на лягушачьем наречии.[89] Словом, дочери Абеляра ни о чем не ведали, оставались беззаботными, как хоббиты, не догадываясь, что за туча нависла над их горизонтом. По выходным, когда он не принимал больных в клинике или у себя в кабинете и ничего не писал, Абеляр становился у окна, выходившего во двор, и смотрел, как дочки играют в дурашливые детские игры, пока ноющее сердце не вынуждало его отвернуться.

Каждое утро, прежде чем приступить к занятиям, Жаклин писала на чистом листе бумаги: Tarde venientibus ossa.

Кто опоздает, тому кости.

Абеляр говорил о своих опасениях лишь с тремя людьми. Первой, естественно, была его жена Сокорро. Сокорро (необходимо отметить) яркостью личности не уступала мужу. Известная красавица с Востока (из Игуэя), передавшая дочерям свое очарование, Сокорро в молодости походила на загорелую Деху Торис, марсианскую принцессу из книжек Эдгара Берроуза[90] (одна из главных причин, побудившая Абеляра увлечься девушкой, столь недотягивавшей до его положения в обществе), а заодно она была одной из лучших медсестер, с которыми он имел честь работать в Мексике и Доминиканской Республике, что, учитывая его высокую оценку мексиканских коллег, являлось в его устах особой похвалой (вторая причина его ухаживаний). Лошадиная работоспособность Сокорро и энциклопедические познания в области народных снадобий и традиционной медицины превращали ее в незаменимую помощницу. Однако, когда он поделился с ней своими трухильянскими тревогами, ее реакция была предсказуемой; эта сметливая, хорошо обученная, трудолюбивая женщина не моргнув глазом латала обрубок руки, оставшийся после удара мачете, и никакой пенистый фонтанчик, бивший из артерии, не мог ее смутить, но когда речь заходила о более абстрактных угрозах, она упрямо и настойчиво отказывалась видеть в этом проблему, хотя и одевала Жаклин в самые что ни на есть утягивающие одежды. Почему ты всем рассказываешь, будто я рехнулась? – спрашивала она.

Он говорил и со своей любовницей, сеньорой Лидией Абенадер, одной из трех женщин, отвергших его предложение руки и сердца, сделанное по окончании учебы в Мехико; ныне вдова и его любовница номер один, она была той, кого отец Абеляра более всего хотел заполучить в невестки, однако сын не сумел заключить сделку, и папаша до конца своих желчных дней изводил его кличкой «недо-мужик» (третья причина брака Абеляра с Сокорро).

Третий человек, с которым говорил Абеляр, – давний сосед и друг Маркус Эпплгейт Роман; Абеляр часто подвозил его на сборища к президенту, поскольку у Маркуса не было машины. Беседовать с ним Абеляр, в принципе, не собирался, это было скорее спонтанное излияние чувств под давлением изматывающего беспокойства; они мчались обратно в Ла-Вегу по шоссе, оставшемуся от североамериканских оккупантов, среди августовской ночи мимо черных-пречерных крестьянских полей Сибао; было так жарко, что друзья опустили окна, эскадрильи комаров забивались им в ноздри, и вдруг, ни с того ни с сего, Абеляр заговорил. Молодые женщины лишены возможности избежать растления в этой стране, жаловался он. И привел в пример девушку, которую Трухильо совсем недавно испортил; оба ее знали, она была выпускницей университета Флориды и дочерью их общего знакомого. Сперва Маркус не проронил ни слова; в темном салоне «паккарда» его лица, утопавшего в густой тени, было не разглядеть. Тревожное молчание. Маркус не был поклонником Шефа, в присутствии Абеляра он не раз обзывал его «скотиной» и «недоумком», но это не помешало Абеляру внезапно осознать, насколько неосмотрительно он разоткровенничался (такова была жизнь во времена тайной полиции). Абеляр не выдержал тишины: тебя это не волнует?

Маркус сгорбился, закуривая сигарету, а когда выпрямился, из темноты возникло его лицо, мрачное, но по-прежнему дружелюбное. Мы тут ничего не можем поделать, Абеляр.

Но представь, что ты оказался в подобной переделке: как бы ты защитил свою семью?

Я бы позаботился о том, чтобы у меня родились уродливые дочери.

Лидия показала себя куда более практичной. Она сидела перед туалетным столиком, расчесывая свои мавританские волосы. Он лежал на кровати, голый, рассеянно пощипывая свой член. Отошли ее в монастырь, предложила Лидия минутой ранее. Лучше всего на Кубу. Мои тамошние родственники о ней позаботятся.

Куба была мечтой Лидии, ее Мехико. Она только и говорила о том, чтобы перебраться туда.

– Но мне потребуется разрешение от властей!

– Так подай заявление на выезд.

– А что, если Эль Хефе увидит мое прошение?

С резким стуком Лидия положила щетку на столик.

– Какова вероятность, что такое случится?

– Кто знает, – ощетинился Абеляр. – В этой стране никто ничего не знает.

Любовница ратовала за Кубу, жена – за домашний арест, лучший друг отмолчался. Врожденная осторожность приказывала Абеляру дожидаться дальнейших инструкций. И в конце года он их получил.

На одном из нескончаемых президентских торжеств Эль Хефе, пожав Абеляру руку, не переместился к следующему гостю, но притормозил – кошмар становился явью – и, не отпуская его пальцы, спросил пронзительным голосом: вы доктор Абеляр Кабраль? Абеляр поклонился: к вашим услугам, Ваше Превосходительство. Меньше наносекунды хватило, чтобы Абеляра прошиб пот; он знал, что сейчас последует; Скотокрадово Семя за всю жизнь и двух слов ему не сказал, а значит?.. Он не осмелился отвести глаза от густо напудренной физиономии Трухильо, но боковым зрением заметил, как оживились подхалимы, смекнув, что сейчас Абеляру достанется.

– Я часто вижу вас здесь, доктор, но в последнее время без жены. Вы развелись с ней?

– Я по-прежнему женат, Ваша Беспредельность. На Сокорро Эрнандес Батиста.

– Рад слышать, – слегка кивнул Эль Хефе, – а то я уже боялся, вдруг вы заделались ун марикон, пидором. – Он обернулся к подхалимам и расхохотался.

Ой, Шеф, заверещали они, ну вы и скажете.

В подобной ситуации иной лох в отчаянном порыве, возможно, попытался бы отстоять свое мужское достоинство, но Абеляр был другим лохом. Он не проронил ни звука.

– Ну конечно, – продолжил Эль Хефе, смахивая слезу, – никакой вы не марикон, но я слыхал, у вас есть дочери, доктор Кабраль, и одна из них очень красива и изящна, верно?

Абеляр десятки раз репетировал ответ на этот вопрос, но его отклик был чисто рефлекторным, возникшим из ниоткуда: да, Эль Хефе, вы правы, у меня две дочери. Хотя, сказать по правде, их можно счесть красивыми, если только вы предпочитаете усатых дам.

Мгновение Эль Хефе молчал, и в этой мучительной тишине Абеляр уже видел, как его дочь насилуют у него на глазах, погружая его с издевательской медлительностью в знаменитый бассейн с акулами. Но затем, чудо из чудес, Трухильо сморщил свое поросячье личико и засмеялся. Абеляр тоже засмеялся, и Шеф двинулся дальше. Вернувшись домой в Ла-Вегу поздним вечером, Абеляр разбудил крепко спавшую жену, чтобы помолиться вместе и возблагодарить Небеса за спасение семьи. Быстротой вербальной реакции Абеляр никогда не отличался, обычно он долго шарил в кармане, прежде чем отыскать нужное слово. Не иначе вдохновение пришло ко мне из тайных сфер моей души, поведал он жене. От некоей непостижимой сущности.

– То есть от Бога? – допытывалась жена.

– От некоего существа, – невразумительно отвечал Абеляр.

А дальше что?

Следующие три месяца Абеляр ждал конца. Ждал, когда его имя замелькает в газетном разделе «Народный суд» с небрежно завуалированной критикой в адрес «костоправа из Ла-Веги» – с чего режим нередко начинал уничтожение какого-нибудь респектабельного гражданина вроде него – и колкостями насчет носков, не сочетающихся по цвету с рубашкой; ждал письма с требованием явиться к Шефу для личной беседы; ждал, что его дочь пропадет по дороге из школы. В этом беспросветном бдении он похудел килограммов на пять. Начал много пить. Едва не угробил пациента – рука дрогнула. Если бы жена не заметила его промах, прежде чем они наложили швы, кто знает, что могло случиться. Орал на дочерей и жену практически каждый день. Не слишком тянулся к любовнице. Но сезон дождей сменился сезоном жары, и клиника наполнилась несчастными, ранеными, страждущими, и когда спустя четыре месяца так ничего и не произошло, Абеляр был готов вздохнуть с облегчением.

Быть может, написал он на тыльной волосатой стороне своей ладони. Быть может.

Санто-Доминго под грифом «секретно»

В некотором смысле жизнь в Санто-Доминго при Трухильо во многом напоминает то, что творилось в знаменитой серии «Сумеречной зоны»,[91] столь любимой Оскаром, там, где чудовищный белый мальчонка со сверхъестественными способностями заправляет городом, полностью изолированным от остального мира, городом под названием Пиксвиль. Мальчонка злобен и непредсказуем, и все городское «сообщество» живет в вечном страхе, изобличая и предавая друг друга по малейшему поводу, чтобы самим не занять место человека, которого пацан изувечит или, что еще ужаснее, отошлет на кукурузное поле. (Когда он совершит очередную жестокость – приставит три головы какому-то бедолаге, отфутболит в кукурузу надоевшего товарища по играм или вызовет снегопад, под которым погибнет урожай, – затерроризированные жители Пиксвиля обязаны произнести: ты хорошо поступил, Энтони. Хорошо.)

Между 1930-м (когда Скотокрадово Семя захватил власть) и 1961-м (когда его изрешетили пулями) Санто-Доминго был карибским Пиксвилем, где Трухильо играл роль Энтони, а всем прочим предназначались реплики человека, превращенного в чертика из табакерки. По-вашему, сравнение хромает, и вы закатываете глаза, но согласитесь, друзья, трудно переоценить мощь железной хватки, в каковой Трухильо держал доминиканский народ, а также тень страха, что он отбрасывал на весь регион. Наш парень властвовал в Санто-Доминго так, словно это был его личный Мордор;[92] он не только отрезал страну от остального мира, повесив банановый занавес, но и вел себя как на собственной плантации, где ему принадлежит все и вся: убивал кого хотел, сыновей, братьев, отцов, матерей; отбирал женщин у их мужей; крал невест прямо из-под венца, а потом публично хвастался «отменной брачной ночкой», что он поимел накануне. Его глаза и уши были повсюду; его тайная полиция перештазила Штази, следя за всеми и каждым, даже за теми, кто жил в Штатах; его аппарат госбезопасности был проворнее мангуста: скажешь без двадцати девять утра что-нибудь дурное об Эль Хефе, и не успеют часы пробить десять, а тебе уже суют электрохлыст в задницу в пыточных подвалах Куаренты. (Кто сказал, что в третьем мире низкий кпд?) И не одного мистера Пятница Тринадцатое приходилось остерегаться, но и целой нации стукачей, что он наплодил, ибо, если любой Темный властелин достоин своей Тени, Трухильо наслаждался преданностью своего народа.[93] Широко распространено мнение, что в разное время от сорока двух до восьмидесяти семи процентов доминиканского населения получали жалованье в тайной полиции. Ваши гребаные соседи могли извести вас лишь потому, что завидовали вам в чем-то, или потому, что вы втиснулись впереди них на раздаче благотворительной помощи. Людей необузданных со всеми потрохами выдавали полиции те, кого они считали своими друганами, либо члены их семей, либо случайные оговорки. Только что ты был законопослушным гражданином и колол орешки на своем балконе, а на следующий день ты уже в Куаренте, где раскалывают, не жалея молотков, уже тебя. Ситуация была столь дерьмовой, что многие реально верили в сверхъестественную природу Трухильо! Шептались, будто он вообще не спит, не потеет и способен видеть, ощущать, чуять то, что происходит за сотни миль от него, и что ему протежирует самый злобный фуку́ на Острове. (А вы еще удивляетесь, почему спустя два поколения ваши родители по-прежнему такие дико скрытные и почему вы только по чистой случайности узнаете, что ваш брат вам вовсе не брат.)

Но не будем перегибать палку. Верно, Трухильо был чудовищем, а его режим напоминал карибский Мордор во многих отношениях, но было и достаточно людей, презиравших Эль Хефе, выражавших свое отвращение, почти не прибегая к эзопову языку, людей сопротивлявшихся. Абеляр, однако, не принадлежал к их числу. Он не походил на своих мексиканских коллег, что неустанно отслеживали события в мировом масштабе и не сомневались в возможности перемен. Он не грезил революцией, и ему было плевать на то, что Троцкий жил и умер всего в десяти кварталах от студенческого пансиона в Койокане, где Абеляр квартировал; ему хотелось лишь пользовать своих богатых недужных пациентов, а потом возвращаться к себе в кабинет, не страшась, что он может получить пулю в лоб или его бросят акулам. Кто-нибудь из знакомых – обычно Маркус – то и дело сообщал ему о свежих мерзостях Трухильо: состоятельный клан лишили всего имущества и отправили в изгнание; семью целиком скормили акулам только за то, что их сын дерзнул сравнить Трухильо с Адольфом Гитлером, пытаясь произвести впечатление на остолбеневших сверстников; в Бонао произошло подозрительное убийство популярного профсоюзного деятеля. Абеляр, хмурясь, выслушивал приятеля, а затем после неловкой паузы менял тему. Он просто не хотел размышлять о судьбах этих несчастных, о жизни в Пиксвиле. Не хотел подобных историй в своем доме. У него был свой подход (его трухильянская философия, если хотите): надо лишь держать голову вниз, рот на замке, карманы распахнутыми, дочерей упрятанными с глаз долой лет на десять-двадцать. К тому времени, предсказывал он, Трухильо умрет и в Доминиканской Республике установится подлинная демократия.

Абеляр, как выяснилось, в пророчествах был не мастак. Демократия в Санто-Доминго так и не пришла. И десятилетий в запасе у него тоже не оставалось. Фортуна Абеляра выдохлась много раньше, чем кто-либо мог предположить.

Плохо сказано

Год 1945-й должен был стать выдающимся годом для Абеляра и его семьи. Абеляр напечатал две статьи: одну в престижном издании, другую в журнальчике, выпускавшемся в окрестностях Каракаса; публикации не остались вовсе не замеченными, автор получил несколько комплиментарных – и даже лестных – откликов от континентальных докторов. Дела в супермаркетах шли как нельзя лучше; Остров все еще пожинал плоды военного экономического бума, и товары прямо-таки улетали с полок. Фермы производили и снимали прибыльный урожай; до мирового обвала сельскохозяйственных цен было пока далеко. У Абеляра не было отбоя от пациентов, он сделал ряд сложных операций, продемонстрировав безупречное мастерство; его дочери радовали успехами (Жаклин приняли в престижную школу в Гавре – ее шанс улизнуть; учеба начиналась в следующем году); жена и любовница были милы и нежны; даже слуги казались довольными (правда, Абеляр редко с ними заговаривал). Словом, добрый доктор должен был быть чрезвычайно доволен собой. Должен был заканчивать каждый день, развалясь в кресле, задрав ноги повыше, с сигарой в уголке рта и широкой ухмылкой на медвежьей физиономии.

Жизнь – как там говорили в Пиксвиле? – хороша. Да? Нет и нет.

В феврале Абеляру предложили явиться на очередное торжество с участием президента (в честь Дня независимости!), и на сей раз приглашение, присланное устроителем праздника, исключало толкования. Доктору Абеляру Луису Кабралю, и его супруге, и дочери Жаклин. «Дочери Жаклин» подчеркнуто. И не одной чертой, не двумя, но тремя. Абеляр едва не лишился чувств, когда увидел это проклятое приглашение. Повалился в кресло у письменного стола, удары сердца эхом прокатывались по кишечнику. Едва ли не целый час он пялился на веленевый квадрат, затем свернул бумагу и сунул в карман рубашки. На следующее утро он навестил устроителя праздника, обретавшегося по соседству. Застал его на конюшне, где тот с ехидной миной наблюдал, как слуги пытаются загнать племенного жеребца на случку. Увидев Абеляра, он помрачнел: какого черта ты от меня хочешь? Указания получены из дворца. Направляясь обратно к машине, Абеляр старался скрыть дрожь, охватившую его.

И опять он советовался с Маркусом и Лидией. (Жене он не сказал о приглашении, не желая вселять в нее панику, которая передалась бы и дочери. Он вообще не хотел произносить подобные слова в своем доме.)

Если в прошлый раз он сохранял до некоторой степени присутствие духа, то теперь его несло, он бесновался, как сумасшедший. Почти час он распалялся перед Маркусом, возмущаясь несправедливостью, жалуясь на полную безнадежность (и обнаруживая потрясающее умение прибегать к околичностям – Абеляр ни разу не назвал имени человека, по чьей вине он страдает). Он впадал то в бессильную ярость, то в плаксивую жалость к себе. В конце концов его другу пришлось закрыть доброму доктору рот ладонью, чтобы вставить хотя бы слово, но Абеляр продолжал говорить. Это безумие! Чистое безумие! Я – глава семьи, глава дома! Я тут распоряжаюсь всем и всеми!

– Что ты можешь сделать? – спросил Маркус с отчетливой ноткой фатализма в голосе. – Трухильо – президент страны, а ты – лишь врач. Если он положит глаз на твою дочь, тебе ничего не останется, кроме как подчиниться.

– Но это бесчеловечно!

– А когда эта страна была человечной, Абеляр? Ты увлекаешься историей. Тебе ли не знать.

Лидия выказала еще меньше сочувствия. Прочла приглашение, тихонько выругалась и повернулась к Абеляру:

– Я предупреждала тебя, друг мой. Не я ли уговаривала тебя отправить дочь за границу, пока это еще можно было сделать? Она была бы уже на Кубе у моей родни, в целости и сохранности, а теперь ты в заднице. Он с тебя глаз не спустит.

– Знаю, Лидия, знаю, но что мне делать?

– Господи Иисусе, – голос ее дрогнул, – разве у тебя есть выбор, Абеляр? Мы говорим о Трухильо.

Дома он уперся взглядом в портрет Трухильо, в те годы каждый добропорядочный гражданин вешал у себя такой портрет; нарисованный президент источал холодную благосклонность удава.

Если бы доктор, не медля ни секунды, схватил в охапку дочерей и жену, ринулся бы на побережье и контрабандой вывез их в другую страну или перешел бы с ними границу Гаити, они могли бы и спастись, чем черт не шутит. Банановый занавес был крепок, но не без прорех. Увы, вместо того чтобы действовать, Абеляр метался, выжидал и предавался отчаянию. Он не ел, не спал, ночами напролет бродил по коридорам, спуская килограммы, набранные за последнее время. (Возможно, ему следовало бы внять философской максиме его дочери: Tarde venientibus ossa. Кто опоздает, тому кости.) Каждую свободную минуту он проводил с дочерьми. Жаклин, или Джеки, как ее звали в семье, золотое дитя, успела выучить наизусть названия всех улиц во Французском квартале, а также стала объектом не четырех, не пяти, но целых двенадцати предложений руки и сердца. Разумеется, предложения поступали Абеляру и его жене. Джеки ничего об этом не знала. И тем не менее. Десятилетняя Астрид, внешне и характером больше походившая на отца, не такая красивая, как Джеки, хохотушка, верующая в Бога, игравшая на пианино хуже всех в Сибао, была всегда и везде заодно со старшей сестрой. Девочек удивляла внезапная внимательность отца. У тебя отпуск, папи? Он уныло качал головой: нет, мне просто нравится проводить с вами время.

Что с тобой стряслось? – спрашивала жена, но он не желал отвечать. Оставь меня, женщина.

Он так измучился, что даже отправился в церковь впервые в своей взрослой жизни (что, скорее всего, было плохой идеей, поскольку Церковь пикнуть не смела без ведома Трухильо, о чем все отлично знали). Почти каждый день он ходил на исповедь, беседовал со священником, но не извлек ничего кроме совета молиться, надеяться и ставить дурацкие свечки. Он выпивал по три бутылки виски в день.

Его мексиканские друзья взяли бы ружья и укрылись в глуши (по крайней мере, он так думал), но Абеляр был сыном своего отца гораздо в большей степени, чем ему хотелось бы. Отец, человек с образованием, настоял на том, чтобы сын учился в Мехико, но в остальном он неустанно подыгрывал Трухильо. Когда в 1937 году армия принялась истреблять гаитянцев, папаша позволил офицерам взять его лошадей, а когда ему ни одной не вернули, жаловаться Трухильо не стал. Просто списал потери на представительские расходы. Абеляр продолжал пить и мучиться, не показывался у Лидии, скрывался от людей в кабинете и постепенно убедил себя, что ничего не случится. Его всего лишь испытывают на прочность. Велел жене и дочери готовиться к выходу в свет. О том, что на приеме будет Трухильо, он не упомянул. Притворялся, будто ничего не утаивает. Ненавидел себя за лживость, но что он мог поделать?

Tarde venientibus ossa.

И возможно, все прошло бы без сучка без задоринки, но Джеки страшно разволновалась. Прежде она не бывала на пышных приемах с множеством гостей, и неудивительно, что она восприняла это как большое событие в своей жизни. Они с матерью отправились по магазинам выбирать наряды, девочке сделали прическу в салоне, купили новые туфли, а одна родственница даже подарила ей жемчужные сережки. Сокорро, ни о чем не подозревая, помогала дочери в приготовлениях, но за неделю до празднества ей приснился ужасный сон. Она была в городе, где жила в раннем детстве, прежде чем тетка удочерила ее и отдала в детский сад, прежде чем она обнаружила у себя дар целительства. Она смотрела на пыльную дорогу с кустами красного жасмина по обочинам; все говорили, что эта дорога ведет в столицу, и вдруг она увидела вдалеке, в дрожащем от зноя воздухе, мужчину; он приближался, и эта фигура внушила ей такой страх, что она с криком проснулась. Абеляр в панике вскочил с кровати, испуганные девочки выбежали из своих комнат. Чертов кошмар повторялся каждую ночь всю неделю – весь дом просыпался, как по будильнику.

За два дня до торжества у Лидии созрел план: они с Абеляром сядут на пароход, отплывающий на Кубу. Она знакома с капитаном, он их спрячет, клялся, что все будет в порядке. А потом мы вызволим твоих дочерей, обещаю.

Я не могу, чуть не плача сказал Абеляр. Не могу оставить мою семью.

Она опять принялась расчесывать волосы. Больше они не обменялись ни словом.

Днем, когда Абеляр меланхолично готовил машину к поездке, он вдруг увидел свою дочь: в новом платье она стояла в гостиной, склонившись над какой-то французской книжкой, она выглядела богиней, юной богиней, и в этот момент на него снизошло одно из тех озарений, о коих мы, специализирующиеся по литературе, всегда считаем своим долгом рассказывать. Это было не вспышкой света, и цвета вокруг не переменились, и сердце у него не екнуло. Он просто понял. Понял, что не может это сделать. Сказал жене, что она не едет. И дочь тоже. Не слушал их встревоженных возражений, запрыгнул в машину, заехал за Маркусом и двинул на прием.

– А как же Жаклин? – спросил Маркус.

– Она осталась дома.

Маркус покачал головой. И ничего не сказал.

На приеме, обходя шеренгу гостей, Трухильо опять задержался перед Абеляром. По-кошачьи понюхал воздух. А ваши жена и дочь?

Абеляра трясло, но ему худо-бедно удавалось держать себя в руках. Уже предчувствуя, чем все это обернется. Мои извинения, Ваше Превосходительство. Они не смогли приехать.

Эль Хефе сощурил свинячьи глазки. Вижу, холодно обронил он и пренебрежительно крутанул кистью руки, словно сбрасывая Абеляра со счетов.

На него никто не смотрел, все отводили глаза. Даже Маркус.

Черный юмор

Менее чем через месяц после торжества доктор Абеляр Луис Кабраль был арестован тайной полицией. По какому обвинению? «Клевета и облыжное очернительство президента республики».

Если верить тому, что рассказывают, все дело сводилось к шутке.

А рассказывают вот что. Однажды, вскоре после рокового празднества, Абеляр – и пора нам исправить упущение, описав его внешность: приземистый, бородатый, склонный к полноте, обладатель удивительной физической силы и зорких, близко посаженных глаз – отправился на своем старом «паккарде» в Сантьяго, чтобы купить жене бюро (а заодно повидаться с любовницей, естественно). Он до сих пор был не в себе, и те, кто видел его в тот день, вспоминают, каким растрепанным он был. И рассеянным. Благополучно купив бюро и кое-как приладив его к крыше автомобиля, он уже собрался рвануть к Лидии под бочок, когда столкнулся на улице со «старыми друзьями», зазвавшими его выпить в клубе «Сантьяго». Кто знает, почему он не отказался. Может, решил соблюсти приличия или же любое приглашение казалось ему тогда делом жизни и смерти. В клубе он попытался стряхнуть с себя ощущение неминуемой гибели в энергичной беседе об истории, медицине, Аристофане и в неумеренной выпивке, а когда вечеринка завершилась, он попросил «ребят» помочь погрузить бюро в кузов «паккарда». Сказал, что клубным лакеям он не доверяет, у них руки-крюки. Мучачос, не раздумывая, согласились. Абеляр возился с ключами, открывая машину, и тут громко обронил: надеюсь, мы там не обнаружим трупов. То, что он сделал это далеко идущее замечание, – бесспорный факт. Абеляр и сам от него не отпирался в своем «признании». Шутка про автомобиль несколько смутила «ребят», хорошо помнивших, какую зловещую роль сыграли «паккарды» в доминиканской истории. На автомобилях этой марки Трухильо терроризировал народ на двух первых выборах. Во время урагана 1931-го подручные Трухильо часто приезжали на «паккардах» к кострам, где добровольцы сжигали трупы, и доставали из кузовов «жертв урагана». Все они были странно сухими и нередко сжимали в руках брошюры оппозиционной партии. Ветер, усмехались подручные, загнал пулю этому мужику прямо в голову. Га-га!

То, что случилось минутой позже, и по сей день вызывает жаркие споры. Одни клянутся своими матерями, что Абеляр, отперев наконец машину, сунул голову внутрь и сказал: не-а, никаких трупов. Сам Абеляр утверждал, что он произнес именно эти слова. Не очень смешная шутка, конечно, но на «клевету и облыжное очернительство» она не тянет. По версии Абеляра, его друзья посмеялись, бюро было надежно упрятано и Абеляр поехал в свою столичную квартиру, где его дожидалась Лидия (сорок два года, все еще очаровательна и все еще в страшной тревоге за его дочь). Судебные приставы и неведомо откуда взявшиеся «свидетели» заявили, однако, что дело обстояло совсем иначе, а именно: доктор Абеляр Луис Кабраль открыл «паккард» и сказал: не-а, никаких трупов. Не иначе Трухильо прибрал их, сделал мне одолжение.

Конец цитаты.

По моему скромному мнению

По эту сторону Сьерра-Мадре все это представляется полной чушью. Но один нагородит, а другому с этим жить.

Крах

Ночь он провел с Лидией. Это был странный период в их отношениях. Примерно неделей ранее Лидия объявила, что беременна, – я рожу тебе сына, ликовала она. Но два дня спустя сын оказался ложной тревогой, побочным эффектом несварения желудка, вероятно. Облегчение: ему и так забот хватает, и что, если родилась бы снова дочь? – но и разочарование; Абеляр был бы не против сынишки, пусть и рожденного любовницей и вдобавок в тяжелое для него время. Он понимал, что Лидии чего-то недостает, чего-то настоящего, что принадлежало бы только им двоим. Она неустанно твердила, что для него же будет лучше уйти от жены и переехать к ней; в Сантьяго, рядом с Лидией, эта идея казалась привлекательной, но стоило ему переступить порог своего дома и обнять дочерей, выбежавших навстречу, как у него пропадала охота что-либо менять. Он был предсказуемым человеком и любил предсказуемые удовольствия, Лидия, однако, продолжала гнуть свою линию, аккуратно, без лишнего напора: любовь есть любовь, и ее законам необходимо подчиняться. Она притворялась, что спокойно отнеслась к не-появлению сына, – что бы осталось от моей груди, шутливо восклицала она, – но он видел, что она опечалена. Как и он сам. В последнее время его беспокоили сумбурные сны: дети, плачущие по ночам в доме, некогда принадлежавшем его отцу. Эти сны отбрасывали неприятную тень и на часы бодрствования. Не отдавая себе в том отчета, он избегал видеться с Лидией с тех пор, как беременность оказалась ложной, предпочитая напиваться, из опасения, как я полагаю, что неродившийся мальчик разрушил их союз, но, увидев Лидию, он, как ни странно, почувствовал, что его влечет к ней с той же сокрушительной силой, что и в первую их встречу на дне рождения его кузена Амилькара, когда они оба были молоды, стройны и под завязку полны надежд.

В кои-то веки они не говорили о Трухильо.

– Неужели столько лет прошло? – изумленно вопрошал он на субботнем тайном свидании. – Поверить не могу.

– Я могу, – грустно ответила она, оттягивая плоть на животе. – По нам можно время сверять, Абеляр. Вот и все.

– Нет, не все, – покачал головой Абеляр. – Нам можно дивиться, ми амор.

Хотел бы я остановить это мгновение, хотел бы продлить счастье Абеляра, да не выйдет. На следующей неделе два атомных глаза раскрылись над гражданскими поселениями Японии, и, хотя еще никто об этом не знал, мир круто переменился. Два дня спустя после атомных бомбардировок, исполосовавших Японию так, что шрамы до сих пор не зажили, Сокорро приснился человек без лица, склонившийся над кроватью ее мужа, и она не могла ни крикнуть, ни слова сказать, а на следующую ночь ей снилось, что тот же человек стоит над кроватью ее детей. У меня плохие сны, сказала она мужу, но он замахал руками, не желая слушать. Сокорро с тревогой поглядывала на дорогу, ведущую к их дому, и зажигала свечи у себя в комнате. В Сантьяго Абеляр целовал руки Лидии, и она вздыхала от наслаждения, а победа на Тихом океане была совсем близко, как и трое офицеров тайной полиции, что катят в сверкающем «шевроле» к дому Абеляра. Крах уже произошел.

Абеляр в узилище

Мы бы не преувеличили, заметив, что Абеляр испытал сильнейшее потрясение в своей жизни, когда офицеры тайной полиции надели на него наручники и повели к машине, если бы не то обстоятельство, что в последующие девять лет Абеляровой жизни сильнейшие потрясения сыпались на него одно за другим. Прошу вас, взмолился Абеляр, когда к нему вернулся дар речи, я должен оставить записку жене. Мануэль об этом позаботится, успокоил его Номер Один, указывая на самого толстого офицера, уже осматривающего дом. Последнее, что запомнил Абеляр, покидая свой дом, – Мануэль, роющийся в его письменном столе с заученной ловкостью.

Абеляр всегда считал, что в тайной полиции служат только подонки и не читающие книжек босяки, но офицеры, усадившие его в машину, были исключительно вежливы и куда меньше походили на садистов, чем коммивояжеры, продающие пылесосы. По дороге Номер Один уверял его, что все его «трудности», несомненно, разрешатся. Мы не раз сталкивались с подобными случаями, пояснил Номер Один. Кто-то наговорил на вас всякого, но таких лжецов быстро выведут на чистую воду. Надеюсь, сказал Абеляр, то ли возмущаясь, то ли ужасаясь. Но тэ преокупэс, не волнуйся, продолжил Номер Один, Шеф не наказывает невиновных, это не в его правилах. Номер Два молчал. Одет он был в довольно поношенный костюм, и от обоих офицеров, отметил Абеляр, разило виски. Он пытался сохранять спокойствие – страх, как учит нас «Дюна», убивает разум, – но ничего не мог с собой поделать. В своем воображении он уже видел, как его дочерей и жену насилуют снова и снова. Как горит его дом. Если бы он не опорожнил мочевой пузырь перед появлением этих боровов, он бы наверняка обмочился прямо в машине.

До Сантьяго его довезли очень быстро (все прохожие, что попадались им на пути, старательно отворачивались от узнаваемого «шевроле») и еще быстрее домчали до Форталеса Сан-Луис, городской тюрьмы. Страх острым ножом ковырнул Абеляра в живот, когда их машина въехала в тюремные ворота. Вы уверены, что нам сюда? Абеляр был так напуган, что у него дрожал голос. Не беспокойтесь, доктор, сказал Номер Два, вы там, где вам положено быть. Поскольку до сих пор он не открывал рта, у Абеляра даже мелькала мысль, что он вообще не умеет говорить. Теперь в улыбке расплывался Номер Два, а Номер Один пристально смотрел в окно.

В каменных стенах тюрьмы вежливые офицеры сдали его на руки не столь вежливым охранникам; эти отобрали у Абеляра ботинки, бумажник, ремень, обручальное кольцо, завели в тесное душное служебное помещение и принялись заполнять бумаги. В комнате стоял запах немытых жоп. Тюремщики явно не собирались объяснять, в чем Абеляр провинился, не обращали внимания на его просьбы, а когда он повысил голос, жалуясь на плохое обращение, охранник, заполнявший формуляры на пишущей машинке, подался вперед и ударил его кулаком в лицо. Так обыденно, словно потянулся за сигаретой. Он носил перстень, изрядно порвавший Абеляру губу. Боль была столь внезапна, а оторопь столь велика, что Абеляр, зажимая пальцами рану, спросил почти рефлекторно: за что? Охранник двинул ему еще разок, проложив борозду у него на лбу. Так мы здесь отвечаем на вопросы, деловито сообщил охранник, выравнивая лист бумаги в машинке. Абеляр начал всхлипывать, кровь сочилась меж его пальцев. Охранник развеселился, позвал приятелей из других комнат. Гляньте-ка на него! На этого нытика!

Не успел Абеляр опомниться, как его втолкнули в камеру общего содержания, провонявшую малярийным потом и диареей и битком набитую удручающего вида представителями «криминального класса», как выразился бы Брока,[94] медицинское светило позапрошлого века. Далее охранники довели до сведения других заключенных, что Абеляр – гомосексуалист и коммунист. (Неправда! – протестовал Абеляр, но кто станет слушать коммуниста-гея?) На протяжении нескольких часов над Абеляром поизмывались всласть, лишив его большей части одежды. Наконец некий мужик бычьей наружности потребовал его нижнее белье, Абеляр швырнул ему исподнее, и громила натянул на себя его трусы. Сон муй комодос, очень удобные, доложил он приятелям. Абеляр был вынужден ютиться нагишом около параши; когда он пытался отползти на сухое место, заключенные орали на него – «твое место рядом с дерьмом, пидор», – так он и спал, среди мочи, фекалий и мух, и не раз просыпался ночью от того, что ему щекотали губы сухими какашками. Санитарию здешние сидельцы не шибко уважали. В придачу они отнимали у него еду, тощие тюремные порции, и так три дня кряду. На четвертый день однорукий вор-карманник сжалился над ним и Абеляр съел банан, не отвлекаясь ни на секунду; даже попробовал сжевать волокнистую кожуру, настолько он оголодал.

Бедный Абеляр. Лишь на пятый день кто-то во внешнем мире вспомнил о нем. Поздно вечером взвод охранников отволок его в маленькую, скудно освещенную камеру. Абеляра привязали, едва ли не заботливо, к столешнице. С того момента, как его схватили под руки, он непрерывно говорил. Это какое-то недоразумение прошу вас я происхожу из очень респектабельной семьи вам нужно связаться с моей женой и моими адвокатами они сумеют прояснить дело со мной обращаются безобразно просто ни в какие ворота ваш начальник должен выслушать мои жалобы я требую. Умолк он, когда заметил непонятный электроприбор, с которым в углу камеры возились охранники. В диком ужасе Абеляр уставился на это приспособление, а затем, поскольку страдал неутолимой жаждой все классифицировать, спросил: ради всего святого, как это называется?

Мы называем это «ступкой», ответил один из охранников.

Всю ночь они демонстрировали ему, как она работает.


Только на третий день Сокорро удалось выяснить, куда отвезли ее мужа, и еще пять дней она добивалась разрешения на свидание от столичных властей. Для свиданий с заключенными, казалось, приспособили нужник. В помещении, где Сокорро дожидалась мужа, горела одна шипящая керосиновая лампа, а в темном углу угадывались кучи наваленного дерьма. Стремление унизить на Сокорро не подействовало; она была слишком погружена в собственные переживания, чтобы обращать внимание на что-либо постороннее. Примерно через час (опять же, иная сеньора начала бы предъявлять претензии, но Сокорро стоически переносила и вонь, и темноту, и отсутствие скамьи или стула) привели Абеляра в наручниках. Для встречи с женой ему выдали рубашку и брюки, которые были ему тесны; он еле переставлял ноги, словно боялся выронить что-нибудь из рук или карманов. Абеляр находился в тюрьме всего неделю, но уже выглядел жутко. Кожа вокруг глаз почернела, руки и шея были покрыты кровоподтеками, порванная губа чудовищно распухла и приобрела цвет гниющего мяса. Накануне ночью его допрашивали; охранники немилосердно лупили его кожаными дубинками, и одно из его яичек навсегда скукожилось от ударов.

Бедная Сокорро. Беды преследовали ее всю жизнь. Ее мать была немой; отец пропил все, чем некогда владела эта семья из среднего класса, отрезая по полоске земли, чтобы разжиться деньжатами, пока их имущество не сократилось до дома-развалюхи и выводка кур; вынужденный батрачить на других людей, папаша постоянно переезжал с места на место, недомогал и вечно ходил с израненными руками. Говорят, он так никогда и не оправился после того, как у него на глазах сосед, по совместительству сержант полиции, забил до смерти его отца. Детство Сокорро – еда не каждый день, ношеная одежда от родни и визиты отца три-четыре раза в год; в эти редкие наезды домой отец ни с кем не разговаривал, просто лежал в своей комнате пьяный. Из Сокорро выросла «тревожная» мучача; ей было семнадцать, когда на нее положил глаз Абеляр в больнице, где она проходила практику, но месячные у нее начались только через год после свадьбы. Уже взрослой Сокорро то и дело просыпалась среди ночи в страшной уверенности, что в доме пожар, носилась из комнаты в комнату, ожидая всякий раз, что навстречу ей выскочит пляшущее пламя. Когда Абеляр читал ей газету вслух, наибольший интерес у нее вызывали землетрясения, наводнения, пожары, взбесившиеся стада и затонувшие корабли. Она стала первым в семье приверженцем теории катастроф, Кювье[95] гордился бы ею.

Чего она ожидала, возясь с пуговицами на платье, забрасывая сумку на плечо и надевая шляпку, купленную в «Мэйсиз», так, чтобы та сидела как влитая? Разумеется, побитого, измученного мужа, но не почти развалину, что по-стариковски волочит ноги и в чьих глазах светится та разновидность страха, которую трудно загасить. Даже Сокорро, вечно настроенная на апокалипсис, не могла такого вообразить. Это был крах.

Когда она обняла Абеляра, он заплакал навзрыд, жалостливо заплакал. Слезы заливали ему лицо, пока он пытался рассказать ей все, что с ним случилось.

Вскоре после тюремного свидания Сокорро поняла, что беременна. Третьей и последней дочерью Абеляра.

Чьи это проделки – сафа или фуку́? Вы мне скажите.


Сомнения останутся навсегда. Начиная с базового уровня: произнес он эти слова или нет? (Иначе говоря, приложил ли он руку к собственному уничтожению?) По этому вопросу семья разделилась. Ла Инка и мысли не допускала, что ее кузен сказал нечто подобное; Абеляра подставили с подачи его врагов, чтобы лишить семью состояния, всех владений и бизнеса. Другие были не столь уверены. Возможно, он таки сказал что-то вечером в клубе, и, к несчастью, его подслушали агенты Эль Хефе. Никакого заговора и в помине не было, просто ляпнул спьяну. А что касается последовавшей жестокой расправы, ке сэ йо, откуда мне знать, – просто ему крупно не повезло.

Большинство, с кем ни поговоришь, предпочитают версию с участием сверхъестественных сил. По их мнению, Трухильо не только захотел дочь Абеляра, но, когда ему не удалось ее зацапать, он в злобе призвал фуку́, чтобы распотрошить всю семью. Вот почему то, что произошло, столь невероятно ужасно.

Так что же это все-таки было? – спросите вы. Несчастный случай, заговор или фуку́? У меня имеется лишь один ответ, и самый неудовлетворительный: вам придется самим решать. Ясно только одно, что ничего не ясно. Мы тралим темные воды. Трухильо и компания не оставили бумажных следов – они не разделяли влечения своих немецких современников к документации. И вряд ли стоит надеяться, что фуку́ напишет мемуары. От уцелевших Кабралей проку мало; все, что связано с заключением Абеляра и сокрушением клана, они обходят молчанием, монументальным молчанием, приобретая сходство со сфинксом, что блокирует любые попытки последующих поколений реконструировать ход событий. Шепоток тут, словцо там, но ничего определенного.

В общем, если вы хотите полновесной истории, у меня ее нет. Оскар вел разыскания на излете своих дней, но точно не известно, нашел ли он что-нибудь.


Давайте начистоту, однако. На Острове рэп о «девушке, которую возжелал Трухильо» давно превратился в ходячий мотив.[96] Распространен не меньше, чем криль. (Не то чтобы столы на Острове ломились от криля, но вы поняли мою мысль.) Настолько распространен, что Марио Варгас Льосе[97] особо и напрягаться не надо было, разве что раскрыть рот и процедить воздух сквозь зубы. Байка о похотливом братане гуляет по любому городу и селению. Этакая простая история, и всем нравится, потому что она объясняет все. Трухильо забрал ваши дома, ваше имущество, засадил ваших папочек и мамочек в тюрьму? Ну, значит, он хотел трахнуть прекрасную дщерь вашей семьи! А вы ему не позволили!

Идеальная фабула. И неизменно увлекательное чтение.

Но существует другая, менее известная версия повести «Абеляр против Трухильо». Тайная версия, которая гласит, что Абеляр попал в беду вовсе не из-за неотразимой попки своей дочери и не по причине легкомысленной шутки.

Согласно этой версии он попал в беду из-за книги.

(Врубаем терменвокс, делаем пассы – и понеслось.)

Году примерно в 1944-м, когда Абеляра одолевало беспокойство по поводу аппетитов Трухильо, он начал (будто бы) писать книгу о Шефе (а о ком еще?). К 1945-му уже существовала целая традиция неофициальных сочинений «вся правда о режиме Трухильо». Но книга Абеляра была якобы сочинением иного рода. Абеляр, если верить слухам, выявил сверхъестественные корни режима! Книга о темных силах, коими повелевает президент, книга, в которой Абеляр настаивает на том, что рассказы о Трухильо, популярные среди простого народа, – о его сверхъестественной, а вовсе не человеческой природе – могут быть в некотором смысле истинными. И возможно, Трухильо был – если не фактически, то по сути – существом из другого мира!

Хотел бы я почитать эту книжечку. (Оскар тоже хотел, я знаю.) Наверное, полный и запредельный улет. К сожалению (и удобству для авторов версии), после ареста Абеляра это руководство по магии было уничтожено. Ни единый экземпляр не сохранился. Жена и дети понятия не имели о том, что он пишет. В курсе был только слуга, тайком помогавший Абеляру собирать фольклор, и т. д. и т. п. Что вам сказать? В Санто-Доминго рассказ не рассказ, если он не отбрасывает магическую тень. Это одна из тех литератур, где много проповедников, но мало верующих. Оскар, как вы понимаете, нашел «книжную» версию краха очень, очень занимательной. Взывающей к глубинным структурам его фанатского мозга. Таинственная книга, сверхъестественный, а возможно, инопланетный диктатор, воцарившийся на первом Острове Нового Света, а затем отрезавший эту землю от всего остального мира и насылающий проклятья на врагов, когда он задумает их уничтожить, – чем не историйка в духе нью-эйдж и Лавкрафта?[98]

Утерянная главная книга доктора Абеляра Луиса Кабраля. На мой взгляд, это очередная выдумка нашего островного, гипертрофированно вудуистского воображения. И ничего более. «Девушка, которую возжелал Трухильо» – сюжет, конечно, затасканный, с учетом основополагающих мифов, но по крайней мере в это можно реально поверить, разве нет? Как в нечто реальное.

Странно, правда, что, когда все уже было сказано и сделано, Трухильо так и не пришел за Джеки, хотя Абеляр был у него в кулаке. Эль Хефе славился своей непредсказуемостью, и все же это как-то совсем уж против правил, верно?

Странно также, что все книги Абеляра – и те четыре, что он сам написал, и сотни других, что стояли у него на полках, – все пропали. Их нет ни в архивах, ни в частных коллекциях. Либо утеряны, либо уничтожены. Каждая бумажка, найденная в его доме, была конфискована и якобы сожжена. Хотите мурашек по коже? Не осталось ни единого образца его почерка. Ладно, Трухильо был дотошен. Но чтобы ни одного клочка бумаги с каракулями Абеляра? Это больше чем дотошность. Надо было очень бояться сукина сына либо того, что он насочинял, чтобы так усердствовать.

Но послушайте, это всего лишь байка, не имеющая никаких солидных доказательств, та фигня, что только НФ-фану и понравится.

Приговор

Но какую бы версию вы ни предпочли, в феврале 1946-го Абеляр был признан виновным по всем пунктам и приговорен к восемнадцати годам. Восемнадцать лет! Изможденного Абеляра увели из зала заседаний, прежде чем он успел что-то сказать. Сокорро, глубоко беременную, пришлось держать за руки, чтобы она не кинулась на судью. Может, вы спросите: а почему газеты не подняли шум, почему правозащитники бездействовали, а оппозиционные партии не устраивали митингов? Я вас умоляю, не было ни газет, ни правозащитников, ни оппозиционных партий – был только Трухильо. И кстати, об юриспруденции: хватило одного звонка из дворца, чтобы адвокат Абеляра тут же передумал подавать апелляцию. Лучше не высовываться, посоветовал он Сокорро, так он дольше проживет. Высовывайся, не высовывайся – какая разница. Крах совершился. Четырнадцатикомнатный особняк в Ла-Веге, роскошную квартиру в Сантьяго, конюшни, где свободно помещалась дюжина лошадей, два процветающих супермаркета и обширные сельхозугодья смело ударной волной; все было конфисковано и в итоге распределено между Трухильо и его прихвостнями, двое из которых были вместе с Абеляром в тот вечер, когда он «плохо» отозвался о Трухильо. (Я мог бы назвать их имена, но, полагаю, один из них вам уже известен – тот самый сосед и лучший друг.) Однако не бывало еще исчезновения более тотального, более бесповоротного, чем исчезновение Абеляра. Кража дома и всего имущества отлично укладывалась в политическую доктрину Трухильо – но арест (либо, если вы больше по части фантастики, книга) ускорил беспрецедентное уничтожение семьи. Словно на каком-то космическом уровне вырубили подачу энергии. Назовите это катастрофическим невезением, неслыханной кармической задолженностью или чем еще. (фуку́?) Чем бы это ни было, несчастья посыпались на семью убийственным камнепадом, и есть люди, что уверены: этот камнепад никогда не прекратится.

Последствия

С точки зрения семьи, первым признаком погибели явилось то, что третья и последняя дочь Абеляра, увидевшая свет в самом начале герметизации ее отца, родилась черной. И не какого-нибудь оттенка черного. Но черной-пречерной – как конголезка или замбийка, как сапожная вакса или злая волшба, и никакая игра доминиканского расистского воображения не могла затушевать этот факт. Вот к какой культуре я принадлежу: черную кожу своих детей люди принимали за дурное предзнаменование.

Сказать вам, что было реальным первым признаком?

Спустя два месяца после рождения третьей и последней дочери (нареченной Ипатией Бели́сией Кабраль) на Сокорро нашло затмение: раздавленная горем, исчезновением мужа, поведением Абеляровой родни, что теперь сторонилась его жены с детьми как типа фуку́, и послеродовой депрессией, она шагнула под колеса несущегося на полной скорости грузовика для перевозки боеприпасов; водитель проволок ее аж до рынка, прежде чем сообразил, что что-то не так. Если она не погибла мгновенно от столкновения с грузовиком, то, когда ее тело отскребли от осей, она была определенно мертва.

Хуже ничего не могло быть, но куда деваться? Когда мама умерла, папа в тюрьме, родня рассеялась (и рассеял ее, понятно, Трухильо), дочерям не приходилось выбирать, и девочек поделили между теми, кто согласился их взять. Джеки отправили в столицу к состоятельным крестным, Астрид же приютили родственники в Сан-Хуан-де-ла-Махуана.

Больше им не довелось увидеть ни друг друга, ни отца.

Даже те, кто не верит в фуку́ любой разновидности, призадумаются: что, во имя Создателя, тут творится? Вскоре после жуткого происшествия с Сокорро Эстебан по прозвищу Галл был заколот насмерть в окрестностях популярного кабака; нападавших не нашли. Затем умерла Лидия, одни говорят, от горя, другие – от рака ее женских органов. Ее тело обнаружили несколько месяцев спустя. Она ведь жила одна.

В 1948 году Джеки, «золотое дитя» семьи, была найдена утонувшей в бассейне ее крестных. Накануне бассейн осушали, оставив воды на полметра. До этого момента Джеки была неукоснительно весела и общительна, этакая несокрушимая умница, что даже в газовой атаке отыщет позитивный момент. Несмотря на пережитое, несмотря на почти сиротство, она никого не разочаровала и превзошла все ожидания. В школе она училась лучше всех, переплюнув даже детей из частных школ американской колонии; столь потрясающе умна, что у нее вошло в привычку исправлять ошибки учителей на экзаменах. Она была заводилой на дискуссиях в классе, капитаном команды по плаванию, и в теннисе ей не было равных – ну чистое золото. Но с крахом семьи она так и не смирилась либо со своей ролью в случившемся – вот ходячее объяснение ее гибели. (Странно, однако: за три дня до того, как она «убила себя», ее приняли в медицинскую школу во Франции, и все подтверждают, что Джеки не могла дождаться, когда же уедет из Санто-Доминго.)

Ее сестре Астрид – мы едва знаем эту малышку – повезло не больше. В 1951-м на молитве в церкви в Сан-Хуане, где она жила с тетей и дядей, по проходу порхнула шальная пуля и вонзилась ей прямо в затылок, убив девочку на месте. Никто не видел, откуда стреляли. Никто даже не слышал выстрела.

Из семейного квартета Абеляр прожил дольше всех. Какая ирония, если учесть, что все в его окружении, включая Ла Инку, поверили властям, когда те объявили о его смерти в 1953-м. (Зачем они это сделали? Затем.) И лишь когда он действительно умер, выяснилось, что все это время он находился в тюрьме Нигуа. Отсидел четырнадцать лет в системе исправительных наказаний Трухильо. Истинный кошмар.[99] Много чего мог бы я порассказать о тюремном сроке Абеляра – тысячу историй, что выжали бы сольцы из ваших ясных глаз, – но я пожалею вас и опущу муки, пытки, одиночество и тоску этих четырнадцати никчемных лет, опущу события и познакомлю вас только с последствиями (и вы будете вправе задаться вопросом, точно ли я вас пожалел).

В 1960-м, на пике подпольного движения сопротивления Трухильо, Абеляра подвергли особенно мучительной процедуре. Его приковали к стулу, выставили под палящее солнце, а затем обвязали ему лоб мокрой веревкой. Это называлось «корона», простенькая, но очень эффективная пытка. Сначала веревка всего лишь обтягивает ваш череп, но, высыхая на солнце, она сжимается, и боль становится невыносимой, способной свести с ума. Среди узников Трухильо мало какая пытка вызывала больший страх. Поскольку она не убивала вас, но и не оставляла живым. Абеляр выстоял, но прежним он уже никогда не был. Превратился в овощ. Гордое пламя его интеллекта угасло. Всю свою оставшуюся короткую жизнь он просуществовал в идиотическом ступоре, но кое-кто из заключенных вспоминал, что порой его взгляд прояснялся – когда он вдруг выпрямлялся на полевых работах, смотрел на свои руки и плакал, словно припоминая те времена, когда он столь многое умел делать этими руками. Находились зэки, что из уважения продолжали называть его Эль Доктор. Говорят, он умер за несколько дней до убийства Трухильо. Похоронен в безвестной могиле где-то неподалеку от Нигуа. Оскар побывал там в конце своих дней. Ничего примечательного не увидел. Обычное заброшенное поле, каких полно в Санто-Доминго. Он зажег свечи, положил цветы, прочел молитву и вернулся в отель. Предполагалось, что власти установят плиту в память о мертвецах тюрьмы Нигуа, но так и не установили.

Третья, и последняя, дочь

А как насчет третьей и последней дочери, Ипатии Бели́сии Кабраль, которой было всего два месяца, когда ее мать умерла, которая никогда не видела своего отца, а сестры нянчили ее очень недолго, чтобы вскоре тоже исчезнуть, которая не провела и секунды под крышей Каса Атуэй и была в буквальном смысле дитя Апокалипсиса? Как насчет нее? В отличие от Астрид и Джеки пристроить ее оказалось непросто: она была совсем младенцем, и, как поговаривали вокруг, кто возьмет в дом столь чернявую девочку? Только не родня Абеляра. Проблема усугублялась тем, что она родилась бакини́ – болезненным заморышем. Ей было трудно кричать, за ней было трудно ухаживать, и никто не желал поселять в своем доме столь темнокожего ребенка. Знаю, на подобные обвинения наложено табу, но я сомневаюсь, что кто-либо из родственников хотел, чтобы она выжила. Некоторое время она болталась между жизнью и смертью, и если бы не доброе сердце чернокожей женщины Сойлы, поделившей свое грудное молоко между нею и собственным младенцем и часами носившей ее на руках, она бы вряд ли выкарабкалась. К пятому месяцу девочка, похоже, сделала выбор в пользу жизни. Она все еще была бакини, но начала набирать вес, а ее крик, что прежде напоминал замогильный ропот, становился все более и более пронзительным. Сойла (ее ангел-хранитель во плоти) погладила малышку по пятнистой головенке и объявила: еще полгода, ми хита, девчушка моя, и ты будешь мас фуертэ ке, крепче Лилиса (имея в виду прошловекового «народного» президента Улиса Эро).

Полгода Бели́ не дали. (Звезды не даровали нашей девочке стабильности, только перемены.) Внезапно нагрянули дальние родственники Сокорро с требованием отдать им ребенка и вырвали девочку из рук Сойлы (та самая дальняя родня Сокорро, от которой она была только рада отделаться, выйдя замуж за Абеляра). Подозреваю, эти люди не собирались заботиться о ребенке сколько-нибудь продолжительное время, они лишь рассчитывали на монетарное вознаграждение от Кабралей, но, поскольку бабла им так и не привалило, крах принял тотальный характер: мерзавцы сбагрили девочку еще более дальней родне, обитавшей в глухомани провинции Асуа. С этого места след девочки становится запутанным. Люди из Асуа, похоже, были реально чокнутыми, таких моя мать называет «списанными в утиль». Несчастное дитя пробыло у них всего месяц, когда мать семейства внезапно исчезла вместе с ребенком и вернулась в деревню уже без девочки. Соседям она сказала, что малышка умерла. Кое-кто ей поверил. В конце концов, Бели́ постоянно недомогала. Самая крошечная чернушка на свете. Фуку́, часть третья. Но большинство соседей придерживалось мнения, что мамаша продала девочку в другую семью. Тогда, как и сейчас, торговля детьми была делом довольно обычным.

Именно это и произошло. Как персонаж в одной из фэнтези Оскара, сирота (предположительно, объект сверхъестественной вендетты) была продана совершенно чужим людям в другом районе Асуа. Вот так – ее продали. Она стала криада, домашней прислугой, или реставек, работницей за стол и кров. Жила анонимно в беднейшем углу Острова, не зная, кто ее настоящая семья, и поэтому ее надолго, очень надолго потеряли из виду.[100]

Ожог

Снова она возникнет в 1955-м. Шепотком в ухе Ла Инки.

Полагаю, нам нужно честно объясниться по поводу настроений Ла Инки в период, названный нами «крахом». Вопреки мнению, что в то время она жила в ссылке в Пуэрто-Рико, на самом деле Ла Инка была в Бани́, но с родственниками не общалась, оплакивая смерть своего мужа, случившуюся тремя годами ранее. (К сведению сторонников теории заговора: он погиб до краха и жертвой оного определенно не является.) Первые годы траура стали мучительным испытанием для Ла Инки; ее муж был единственным мужчиной, кого она когда-либо любила, единственным, кто любил ее по-настоящему, и они прожили вместе всего несколько месяцев, когда его не стало. Безумная скорбь поглотила ее, поэтому, когда до нее дошел слух о том, что у кузена Абеляра серьезные неприятности, связанные с Трухильо, Ла Инка, к ее вечному стыду, ничего не предприняла. Ее страдания были так безутешны. Что она могла? Известие о кончине Сокорро и разделении ее дочерей также, к ее нескончаемому стыду, не вывело Ла Инку из забытья. Она предоставила разбираться с этим остальным родичам. И лишь узнав о гибели Джеки, а затем и Астрид, она наконец поборола свою скорбную хворь, затянувшуюся настолько, что хватило времени осознать: муж ли покойный, траур ли, но она безобразно пренебрегла ответственностью перед своим кузеном Абеляром, который всегда был добр к ней и одобрял ее брак в отличие от прочей родни. Это открытие легло тяжким грузом на совесть Ла Инки. Она привела себя в порядок и отправилась на поиски последней дочери Абеляра. Однако, когда она добралась до семейства в Асуа, купившего девочку, ей показали могильный холмик, и разговор окончен. Она чувствовала, этим злыдням доверять нельзя, но, не будучи ни ясновидящей, ни собирательницей сплетен, поделать ничего не могла. Ей пришлось принять тот факт, что девочка погибла, и до некоторой степени по ее вине. Нет худа без добра: стыд и чувство вины заглушили ее скорбь. Она вернулась к жизни. Открыла несколько пекарен. Бросила все силы на обслуживание клиентов. И ей часто снилась маленькая негрита – последнее, что осталось от ее кузена. Привет, тетя, говорила девочка, и Ла Инка просыпалась со стеснением в груди.

А потом наступил 1955-й. Год Благодетеля нации. В пекарнях Ла Инки от покупателей отбоя не было, она снова сделалась заметной фигурой в городе, и вдруг ей рассказывают поразительную историю. О некоей маленькой девочке, проживающей в Дальней Асуа, что захотела посещать новую деревенскую школу, построенную Трухильято, но ее родители, хотя на самом деле они ей не родители, не пустили ее за парту. Девочка, однако, оказалась невероятно упрямой, и родители, которые не родители вовсе, осерчали, когда она начала отлынивать от работы, чтобы заниматься в классе, и во вспыхнувшей сваре девочка получила ожог, вот ужас-то; отец, что на самом деле не отец, вылил на ее голую спину сковородку кипящего масла. От ожога девочка чуть не умерла. (В Санто-Доминго хорошие новости распространяются со скоростью грома, плохие – со скоростью света.) Самое же умопомрачительное в этой истории – упорные слухи, что обожженная девочка приходится Ла Инке родственницей!

Но как такое может быть? – расспрашивала Ла Инка.

Помнишь своего кузена, доктора из Ла-Веги? Того, что угодил в тюрьму за дурные слова о Трухильо? Так вот, знакомый одного знакомого другого знакомого говорит, что девочка – его дочка!

Дня два Ла Инка отказывалась в это верить. По Санто-Доминго бродит тьма всяких слухов о чем угодно. Ла Инке не верилось, что девочка могла уцелеть, и где – в Дальней Асуа, этом захолустье![101] Две ночи ей не спалось, пришлось убаюкивать себя мамахуаной, ромом пополам с красным вином и медом, и после того, как ей приснился покойный муж, а более всего с целью унять растревоженную совесть Ла Инка попросила соседа и своего лучшего пекаря Карлоса Мойа (парня, что месил для нее тесто, прежде чем сбежать и жениться) отвезти ее туда, где якобы жила эта девочка. Если она – дочь моего кузена, я пойму это, только взглянув на нее, заявила Ла Инка. Спустя сутки Ла Инка вернулась с невероятно высокой и невероятно тощей, полумертвой Бели́сией; с тех пор отношение Ла Инки к деревне и сельским жителям оставалось неизменно враждебным. Эти дикари не только обожгли девочку, они еще и запирали ее в курятнике на ночь! Сначала они не хотели показывать ей ребенка. Какая она вам родня, она черненькая. Но Ла Инка настаивала, грозно прикрикнула, и когда девочка вылезла из курятника, скрючившаяся от ожога, Ла Инка заглянула в ее горящие яростью глаза, и ей почудилось, будто это Абеляр и Сокорро глядят на нее. Ну и что, что черная кожа, – это она. Третья и последняя дочь. Некогда потерянная, а ныне обретенная.

– Я – твоя настоящая семья, – твердо сказала Ла Инка. – Я здесь, чтобы спасти тебя.

И так в один миг, в один вздох две жизни необратимо изменились. Ла Инка отвела Бели́ пустовавшую комнату, где когда-то ее муж дремал в дневные часы или занимался резьбой по дереву. Заполнила необходимые бумаги, чтобы девочка обзавелась именем и адресом, вызвала врачей. Ожоги были невиданно жестокими. (Минимум сто десять участков пораженной кожи.) Словно по спине девочки, начиная с затылка, провели раскаленной пятерней, оставив гниющую плоть. Артиллерийская воронка, шрам на теле мира, как после атомной бомбардировки. Как только Бели́ смогла носить нормальную одежду, Ла Инка принарядила девочку и сделала ее первую фотографию.

Вот она стоит перед домом, Ипатия Бели́сия Кабраль, третья и последняя дочь. Недоверчивая, угрюмая, замкнутая, искалеченная и заморенная деревенская девчонка, но взгляд и поза кричали, словно вывеска, намалеванная крупными готическими буквами: НЕУКРОТИМАЯ. Темнокожая, но явно дочь своих родителей. В этом не было сомнений. Уже выше Джеки, какой та была в расцвете юности. А глаза точно такого же цвета, как у ее отца, которого она никогда не видела.

(Не) помни обо мне

О девяти годах в Асуа (и ожоге) Бели́ никогда не упоминала. Будто стоило ей вырваться из Дальней Асуа и переместиться в Бани́, как эту главу своей жизни она целиком упаковала в контейнеры, в каких власти хранят ядерные отходы, трижды запечатанные мощным лазером и опущенные в темные неведомые траншеи ее души. Это многое объясняет в Бели́, если за сорок лет никому не рассказывала она о той полосе ее жизни – ни своей мадре, ни друзьям, ни любовникам, ни Гангстеру, ни мужу. И уж конечно, никогда ни слова своим обожаемым детям, Оскару и Лоле. Сорок лет молчания. То немногое, что мы знаем о днях Бели́ в Асуа, почерпнуто исключительно из разговоров, услышанных Ла Инкой, когда она приехала вызволять девочку из курятника ее так называемых «родителей». Даже сейчас от Ла Инки мало что услышишь, кроме «едва не уморили малышку».

На самом деле, я думаю, что, за исключением нескольких ключевых моментов, Бели́ никогда и не вспоминала о той жизни. Сдалась на милость амнезии, столь укорененной на Островах, – наполовину отрицаловке, наполовину самообману, мол, привиделось в страшном сне. Сдалась на милость мощному антильскому духу. И выковала себя заново.

Убежище

Но хватит об этом. Главное, что в Бани́, в доме Ла Инки, Бели́сия Кабраль обрела убежище. А в Ла Инке – мать, которой у нее никогда не было. Научившую ее читать, писать, одеваться, есть, вести себя подобающе. Ла Инка – в качестве ускоренных курсов по движению вперед, ибо у этой женщины была цивилизаторская миссия, настоянная на колоссальном чувстве вины, предательства и утраты. Бели́ же, вопреки всему, что ей пришлось вынести (а возможно, благодаря этому), оказалась способной ученицей. Усваивала просветительские уроки Ла Инки, как мангуст цыплят. К концу первого года грубые черты Бели́ разгладились; пусть она многовато ругалась и нрав у нее был слишком буйный, а жесты слишком агрессивными и несдержанными, и глаза сверкали безжалостно, как у сокола, но осанка и речь (и зазнайство) были точно как у девочки «из хорошей семьи». А когда она надевала платье с длинными рукавами, рубец от ожога был виден только на шее (краешек более крупного повреждения, конечно, но изрядно преуменьшенного искусным кроем). Такой она уедет в США в 1962-м, такой Оскар и Лола ее никогда не узнают. Лишь Ла Инка видела Бели́ в самом начале пути, когда она ложилась спать полностью одетая и кричала во сне; лишь Ла Инка видела ее прежде, чем она сконструировала новую себя – женщину с викторианскими застольными манерами и отвращением ко всякой швали и бедности.

Нетрудно догадаться, что отношения у них были странными. Ла Инка и не думала обсуждать с Бели́ годы в Асуа, ни словом не поминала ту жизнь, как и ожог. Притворялась, что его просто не существует (точно так же она притворялась, что в ее квартале нет шпаны, хотя и сталкивалась с ней на каждом шагу). Даже когда она смазывала девочке спину, каждое утро и каждый вечер, Ла Инка лишь говорила: сядь сюда, сеньорита. Эти умолчания, нежелание допытываться нравились Бели́ больше всего. (Еще бы с той же легкостью не замечать волны ощущений, что накатывала на нее временами, отбрасывая назад.) Вместо того чтобы беседовать об ожоге или Дальней Асуа, Ла Инка рассказывала Бели́ о ее утраченном, забытом прошлом, об отце, знаменитом докторе, о матери, красавице-медсестре, о Джеки и Астрид и о чудесном замке в Сибао – о Каса Атуэй.

Лучшими подругами они так и не стали – Бели́ слишком буйная, Ла Инка слишком правильная, – но Ла Инка сделала Бели́ величайший подарок, который та оценит значительно позже; однажды вечером Ла Инка вытащила старую газету и ткнула пальцем в снимок: вот, сказала она, твои отец и мать. Вот, сказала она, кто ты есть.

День открытия их клиники: оба такие молодые и очень серьезные.

На первых порах дом Ла Инки и вправду был убежищем, единственным в жизни Бели́, миром покоя, о каком она и мечтать не смела. У нее были одежда, еда, время, и Ла Инка никогда не орала на нее. Ни в коем случае, и запрещала другим орать на девочку. До того как Ла Инка устроила ее в «Эль Редентор», колледж для богатеньких, Бели́ ходила в обычную пыльную, засиженную мухами школу, сидела в классе с детьми младше нее на три года, ни с кем не подружилась (еще чего!), и тогда она впервые в жизни начала запоминать свои сны. Такой роскоши она отродясь не предавалась, и сперва ей казалось, что сны обрушиваются на нее, словно буря. Что ей только не снилось: она и летала, и блуждала, потерявшись, в поле; ей даже приснился ожог – лицо «отца» становится неподвижной маской в тот момент, когда он заносит над ней сковородку. Во сне она не испытывала страха. Только качала головой. Тебя нет, говорила она. И больше не будет.

Но был один повторяющийся сон. Она шла одна по огромному пустому дому с крышей, татуированной дождем. Чей это дом? Она понятия не имела. Но слышала девичьи голоса где-то в глубине.

В конце первого учебного года учитель велел ей выйти к доске и написать дату – привилегия, даруемая только лучшим ученикам в классе. Она – великанша у доски, и дети мысленно обзывают ее так, как и все вокруг: от ла приета квемада, паленой черняшки, до ла феа квемада, паленой уродины. Когда Бели́ села на место, учитель взглянул на ее каракули и сказал: отлично, сеньорита Кабраль! Она никогда не забудет этот день, даже когда станет королевой диаспоры.

Отлично, сеньорита Кабраль!

Не забудет. Ей девять лет одиннадцать месяцев.

На дворе эпоха Трухильо.

Шесть

Земля проклятых

1992–1995

Темный век

Получив диплом, Оскар вернулся домой. Уезжал девственником и таким же приехал. Снял со стен свои детские плакаты – «Звездные искатели приключений», «Капитан Харлок» – и прикнопил студенческие: «Акира» и «Терминатор-2». Теперь, когда Рейган с «империей зла» отбыли в зазеркалье, Оскару больше не снилась ядерная зима. Только прыжок, пресловутое падение с высоты. Он отложил в сторону «Конец света» и принялся за «Космическую оперу».

Годы Клинтона только начинались, у экономики еще не обвисла грудь и не скукожился зад, и Оскар валял дурака, более полугода не делал ничего, нада, потом подрядился заменять заболевших учителей в школе Дона Боско. (О, какая ирония!) Начал рассылать свои рассказы и романы, но никто ими особо не заинтересовался. Он продолжал рассылать и продолжал писать. Год спустя ему предложили полную ставку. Он мог бы отказаться, мог бы, как в игре, воспользоваться запасным ходом и отвертеться от этого бедствия, но он поплыл по течению. Его горизонты сужались, а он убеждал себя, что это не страшно.

Неужели школа Дона Боско, с тех пор как Оскар оттуда выкарабкался, чудесным образом изменилась, проникшись духом христианского братства? И извечная благодать Господня очистила учеников от скверны? Я вас умоляю. Понятно, школа показалась Оскару много меньше, чем раньше, и это его поразило, а также до старшеклассников за минувшие пять лет явно дошел зов Ктулху,[102] да и цветных пареньков слегка прибавилось, но кое-что (вроде первенства белых учеников и ощущения собственной неполноценности у цветных) осталось прежним – разудалый садизм, что отменно запомнился Оскару, все тем же электротоком гулял по коридорам. И если в юности школа для Оскара была дебильной преисподней, то сейчас, когда он преподавал здесь английский и историю, – Хесу Санта Мария! – чистый и законченный кошмар. Преподаватель из него получился не очень. Душа его не лежала к этой профессии, и ребята всех возрастов и наклонностей изводили его систематически. Хихикали, завидев его в коридоре. Изображали, будто прячут от него свои бутерброды. Посреди урока спрашивали, спал ли он когда-либо с женщиной, и, как бы он ни ответил, издевательски ржали. Он знал, что они смеются не только над его смущением, но и над картинкой, возникавшей в их воображении: Оскар домогается какой-нибудь несчастной девушки. Они рисовали комиксы об этих ухаживаниях, и после уроков Оскар подбирал с полу их рисунки; в диалоговых пузырях значилось: Нет, мистер Оскар, нет! Был ли он деморализован? Каждый день он наблюдал, как «крутые» парни мордуют толстых, некрасивых, умных, бедных, темнокожих, черных, необщительных, африканцев, индийцев, арабов, иммигрантов, странных, женоподобных, геев, – и в каждом из них он видел себя. В его годы главными мучителями были белые ребята, теперь инициативу перехватывали цветные. Иногда он подходил к школьным мальчикам для битья, пытался утешить: не думай, что ты одинок в этой вселенной; но последнее, что нужно фрику, это помощь от другого фрика. Они в ужасе шарахались от него. В порыве энтузиазма он попробовал организовать клуб научной фантастики и фэнтези, развесил объявления в коридорах и два четверга подряд сидел в классе после уроков, красиво разложив свои любимые книги, прислушиваясь к удаляющемуся грохоту шагов и редким выкрикам за дверью «Лазеры к бою!» и «Я люблю пришельца!». Прождав зря полчаса, он собирал книги, запирал класс и шел по пустым коридорам, и шаги его раздавались непривычно отчетливо.

Из коллег он подружился лишь с двадцатидевятилетней полулатиноской по имени Натали, единственной – кроме него – не ходившей в церковь (да, она напоминала ему Дженни, за вычетом сногсшибательного очарования, за вычетом неотразимости). Натали провела четыре года в психушке (нервы, объясняла она) и была убежденной язычницей на современный лад, из тех, что верят в природу. Ее бойфренд, канадец Стэн, с которым она познакомилась в дурке («наш медовый месяц»), работал техником в Экспресс-почте и, по словам Натали, на больничную койку угодил, потому что на улицах ему всюду мерещились разбросанные трупы. Стэн, сказал Оскар, кажется очень необычным индивидуумом. А то, вздохнула Натали. Несмотря на ее заурядную внешность и медикаментозный туман, в котором она обитала, Оскар предавался довольно странным фантазиям с ее участием в духе тех, что посещают героев Стивена Кинга. Поскольку Натали была недостаточно привлекательной, чтобы фантазировать о свиданиях с ней на людях, их воображаемые отношения сводились исключительно к постели. Он представлял, как входит к ней в дом и приказывает раздеться и голышом сварить ему овсянку. Через две секунды она уже стояла на коленях на кухонной кафельной плитке, причем он оставался полностью одетым.

И чем дальше, тем причудливее.

В конце года Натали – прикладывавшаяся к виски на переменах, познакомившая его с «Песочным человеком» и комиксом «Невезуха», не раз занимавшая у него денег и никогда не возвращавшая долг – переехала в Риджвуд; ух ты, прокомментировала она со своей обычной бесстрастностью, я в пригороде, и на этом их дружба завершилась. Он звонил в Риджвуд несколько раз, но ее параноидальный бойфренд, похоже, жил с телефонной трубкой, приваренной к голове, и никогда не передавал Натали его просьбы перезвонить, и ее образ в воображении Оскара постепенно поблек.

Круг общения? Никакого в первые годы по возвращении домой. Раз в неделю он ездил в ТЦ «Вудбридж», где иногда покупал новые ролевые игры в «Игровой комнате», комиксы в «Мире героя» и романы-фэнтези в «Уолденбукс». Типичный маршрут фаната. Пялился на тощую как спичка черную девушку, работавшую в кафе «Френдлиз»; он был в нее влюблен, но ни разу с ней не заговорил.

Эл и Мигз? С ними он давно не корешился. Оба не доучились в университете, Монмауте и Джерсийском городском соответственно, и работали в видеопрокате компании «Блокбастер». Крах фирмы был не за горами, и, возможно, они грохнулись вместе с ней.

Марицу он тоже больше не видел. Слышал, что она вышла замуж за кубинского чувака, живет в Тинеке, родила ребенка и все такое.

А Ольга? Точно никто ничего не знал. Ходили слухи, что она пыталась ограбить местный «Сейфвэй» в стиле оголтелой наркоманки – не потрудилась даже надеть маску, хотя в супермаркете ее знали как облупленную, – за что ее якобы упекли в исправительную колонию, откуда она не выйдет до седых волос.

Ни одной девушки, которая бы его любила? И вообще никаких девушек в его жизни?

Именно так. В Рутгерсе, по крайней мере, их водилось во множестве, а условия обучения позволяли мутанту вроде него приближаться к ним, не вызывая паники. В реальном мире все было не так просто. В реальном мире девушки брезгливо отворачивались, когда он проходил мимо. Отсаживались от него в кинотеатрах, а однажды в городском автобусе его соседка велела ему прекратить думать о ней! Я знаю, что у вас на уме, прошипела она. Вы это бросьте.

Я – вечный холостяк, написал он сестре, покинувшей Японию и переехавшей ко мне в Нью-Йорк. На этом свете нет ничего вечного, ответила ему сестра. Он утер кулаком глаз. И коротко написал: во мне есть.

Домашняя жизнь? Не бесила, но и не придавала сил. Мать, похудевшая, притихшая, растерявшая свой молодой запал, по-прежнему трудо-голем и по-прежнему поваживавшая перуанских жильцов на первом этаже, – на кучу родственников, что ночевали у них, она смотрела сквозь пальцы. Тио Рудольфо, для друзей Фофо, вернулся к своим доотсидочным привычкам. Теперь он был на героине, за ужином сидел в спортивных трусах, переселился в комнату Лолы, и почти каждую ночь Оскар слушал, как он охаживает знакомых стриптизерш. Тио, как-то не выдержал Оскар, убавь звук, будь так любезен. У себя в комнате Рудольфо развесил по стенам фотографии из своих первых лет в Бронксе, когда ему было шестнадцать и он носил сутенерский костюмчик, бывший тогда в большой моде у исполнителей сальсы, до того как его отправили во Вьетнам; я был единственным доминиканцем, утверждал Фофо, во всех чертовых войсках. Снимки мамы и папы Оскара у него тоже висели. Сделанные на втором году их брака.

Ты его любила, сказал он матери.

Она засмеялась. Не говори о том, в чем ничего не смыслишь.

Внешне Оскар вроде бы не изменился, просто выглядел усталым, но не выше и не толще, чем раньше, разве что под глазами вздулись мешки от многолетнего тихого отчаяния. Внутри же он был скопищем боли. У него темнело в глазах. Он видел себя падающим с большой высоты. Он понимал, в кого превращается. В худшую человеческую разновидность на земле – старого, обиженного на судьбу упертого фаната. Представлял, как всю оставшуюся жизнь роется в кассетах в «Игровой комнате». Он не хотел такого будущего, но понятия не имел, как его избежать, не мог сообразить, как из этого выбраться.

Фуку́.

Тьма. Иногда он просыпался по утрам и у него не было сил встать с постели. Словно ему на грудь уронили десятитонный груз. Словно его придавило силой ускорения. И это было бы забавно, если бы не боль в сердце. Ему снилось, что он бродит по зловещей планете Гордо, Толстяк, разыскивая детали своего потерпевшего крушение космического корабля, но ему попадается только обгоревший мусор, и в каждой кучке копошатся новые изуродованные радиацией существа. Я не знаю, что со мной, сказал он сестре по телефону. Наверное, это называется кризис, но каждый раз, когда я открываю глаза, я вижу полный распад. В такие моменты он выгонял учеников из класса за неосторожный вздох, орал на мать «отвали!», не мог написать ни слова, запирался в шкафу своего дяди, приставлял кольт к виску и вспоминал мост над железнодорожной колеей. В такие дни он лежал на кровати и видел мысленным взором, как мать до конца его дней накладывает ему еды на тарелку, и вспоминал, что она сказала дяде, когда думала, что он не слышит: плевать, я рада, что он здесь.

Потом – когда он больше не чувствовал себя побитой собакой и мог взяться за перо, и чтобы при этом комок не подступал к горлу – его мучило жестокое чувство вины. И он просил прощения у матери. Если в моем мозгу и водились добрые извилины, такое впечатление, что их выкрали. Все нормально, ихо, говорила она. Он брал машину и ехал к Лоле. Прожив год в Бруклине, она перебралась в Вашингтон-Хайтс; немногим ранее она была беременна и прыгала от восторга, но сделала аборт, потому что я изменил ей с какой-то девушкой. Я опять здесь, объявлял он, переступая ее порог. Она тоже говорила ему, что все нормально, кормила его, и он сидел с ней, боязливо покуривая ее травку и не понимая, как он может удержать это чувство любви в своем сердце навеки.

Он задумал серию из четырех научно-фантастических фэнтези, что станут его высшим писательским достижением. Дж. Р. Р. Толкин встречается с Э. Э. «Доком» Смитом.[103] Отправлялся в долгие автомобильные прогулки. Однажды даже доехал до поселения амишей – суровая религия, старинный быт, – пообедал в придорожной закусочной, поглядел украдкой на амишских девушек, представил себя в облачении священника, переночевал на заднем сиденье машины и вернулся домой.

Иногда ему снился Мангуст.

(На тот случай, если вы подумали, что хуже с ним уже ничего не случится, потому что хуже некуда: в очередной раз заявившись в «Игровую комнату», Оскар вдруг с удивлением обнаружил, что молодое поколение фанатов больше не покупает ролевые игры. Они подсели на карточные игры «Мэджик»! Кто мог такое предвидеть! Нет больше ни персонажей, ни стратегий, только бесконечные битвы между колодами. Сюжет побоку, перевоплощения ноль, лишь голая тактика. И за что, спрашивается, ребятки так полюбили эту фигню! Оскар сыграл разок в «Мэджик», попробовал собрать пристойную колоду, но это была не его игра. Продул с треском одиннадцатилетнему панку и особо не расстроился. Первый признак того, что его век близился к концу. Когда новейшая фанатская штуковина тебя уже не заводит и ты предпочитаешь старье новизне.)

Оскар едет в отпуск

Когда у Оскара заканчивался третий год учительства в школе Дона Боско, мать спросила, какие у него планы на лето. Последнее время его тио Рудольфо проводил в Санто-Доминго почти весь июль и август, и в этом году мать решила, что пора составить ему компанию. Я так давно не видела ми мадре, негромко сказала она. И мне надо столько долгов отдать, прежде чем я помру. Оскар не был на родине с тех пор, как слегла любимая служанка Ла Инки; прикованной к постели, ей привиделось, что на границе опять война, и с криком гаитяне! женщина скончалась, и они всей семьей ездили на похороны.

Что странно, скажи он «нет», и с ним все было бы ОК. (Если под «ОК» понимать офуку́ченность и неизбывную тоску.) Но это не комикс «А что, если?» – кумекать потом будем, а сейчас, что называется, время поджимает. В мае у Оскара в кои-то веки улучшилось настроение. Двумя месяцами ранее, после особенно грубого наезда тьмы, Оскар сел на диету, подкрепленную долгими изнурительными прогулками по окрестностям, и знаете что? Пацан не бросил все это к чертям через неделю, но упорствовал и в итоге похудел на десять кило! Милагро! Чудо! Он наконец починил свое ионное средство передвижения; зловещая планета Гордо не хотела его отпускать, но его ракета в стиле пятидесятых, окрещенная «Ихо де Сакрифисио», «Самоотверженный», не подвела. Полюбуйтесь на нашего космического искателя: вот он, привязанный к креслу на взлете, глаза как блюдца, ладонь на его мутантском сердце.

Стройным красавцем его даже с натяжкой нельзя было бы назвать, но и женой Джозефа Конрада,[104] пресловутой толстухой, он себя тоже более не чувствовал. Оскар осмелел настолько, что даже заговорил с очкастой черной девушкой в автобусе: сдается, вы фотосинтезом занимаетесь? И она, оторвавшись от журнала «Клетка», ответила: да, занимаюсь. Ну и что, если в биологию он отродясь не заглядывал и не умел конвертировать проходной обмен репликами в номер телефона или свидание? Ну и что, если он сошел на следующей остановке, а она, вопреки его ожиданиям, нет? Парень впервые за десять лет внутренне успокоился; ничто его не могло достать – ни ученики в школе, ни тот факт, что PBS закрыла «Доктора Кто», ни одиночество, ни поток писем с отказами; он чувствовал себя неуязвимым, а лето в Санто-Доминго… что ж, лето в Санто-Доминго имеет свою прелесть даже для такого лоха, как Оскар.


Каждое лето доминиканская диаспора дает задний ход, выпихивая обратно как можно больше сыновей и дочерей, некогда разбежавшихся из своего отечества; аэропорты задыхаются от разнаряженных пассажиров; плечи и багажные ленты стонут под тяжестью музыкальных центров и подарочных коробок, а летчики опасаются как за свои самолеты – перегруженные сверх всякой меры, – так и за себя; рестораны, бары, клубы, театры, набережные, пляжи, курорты, отели, свободные комнаты, предместья, поселки, деревни, сахарные плантации кишмя кишат потомками народа таино, съехавшимися со всего света. Будто кто-то объявил всеобщую реверсивную эвакуацию: «Всем домой! Домой!» От Вашингтон-Хайтс до Рима, от Перта-Эмбой до Токио, от Бриджпорта до Амстердама, от Лоуренса до Сан-Хуана люди стекаются в одну точку – и на их глазах первое начало термодинамики модифицируется, дабы зафиксировать необычайный эффект: съем крутобедрых девушек, готовых поразвлечься в мотеле, почти не требует затрат энергии, они сами плывут к вам в руки. Каждый день – великий праздник, великий праздник для всех, кроме бедных, темнокожих, безработных, больных, гаитянцев, их потомства, чернорабочих, детей, что некоторые канадские, американские, немецкие и итальянские туристы так любят насиловать, – так точно, сэр, лету в Санто-Доминго равных нет. Вот почему Оскар впервые за многие годы сказал: духи предков говорят со мной, ма. Вероятно, я буду тебя сопровождать. Он уже воображал себя посреди этого вожделеющего карнавала, воображал влюбленным в островную девушку. (Братан не может вечно промахиваться, правда?)

Столь резкая перемена в привычках заставила даже Лолу посверлить брата пристальным взглядом. Ты же никогда не ездишь в Санто-Доминго.

Он пожал плечами. А что, если мне требуются новые ощущения?

Краткий пересказ

Возвращение на родную землю

Пятнадцатого июня семейство де Леон приземлилось на Острове. Оскар страшно боялся и волновался, но диковиннее всех повела себя его мать, нарядившаяся так, словно ей предстояла аудиенция у самого короля Испании Хуана Карлоса. Имейся у нее меха, она бы их надела, – что угодно, лишь бы дать понять, сколь далека она теперь от доминиканской жизни и насколько отличается от местных. Оскар никогда не видел ее такой ухоженной и элегантной. И такой высокомерной. Она всем задала жару, от служащих на регистрации до стюардов на борту, а когда они заняли свои места в первом классе (платила она), Бели́сия огляделась с возмущенным видом: это не хенте де калидад, отборная публика!

Известно также, что Оскар от перевозбуждения уснул и не просыпался до конца полета, обед и просмотр фильма состоялись без его участия, и лишь когда самолет коснулся земли и все захлопали, он вздрогнул и открыл глаза.

– Что такое? – встревожился он.

– Расслабься, Мистер. Это лишь означает, что мы долетели.

Все та же одуряющая жара и живительный запах тропиков, запомнившийся ему навсегда и вызывавший в его памяти больше образов, чем любое печенье «мадлен», и все тот же загазованный воздух, и тысячи мотороллеров, автомобилей, дряхлых грузовиков на дорогах, и мелкие торговцы, кучкующиеся на каждом перекрестке (какие черные, отметил он, и его мать отозвалась презрительно: чертовы доминиканцы), и люди, шагающие неспешно, ничем не прикрываясь от солнца, и проносящиеся мимо автобусы, настолько забитые пассажирами, что казалось, будто они спешат доставить запасные конечности в какой-то далекий военный госпиталь, и ветшающие здания повсюду в таких количествах, словно облупленные, искореженные бетонные каркасы приползают со всего света в Санто-Доминго умирать, – и голод на лицах некоторых детей, это тоже незабываемо, – но в то же время часто казалось, что на твоих глазах из руин старой страны материализуется новая: более гладкие дороги, автомобили поприкольнее и новехонькие автобусы с кондиционерами, курсировавшие по междугородным маршрутам до Сибао и дальше, и штатовские рестораны фаст-фуда («Данкин Донатс» и «Бургер Кинг»), и местные заведения, чьи названия и вывески он видел впервые («Цыплята Викторины» и «Эль Провокон № 4»), и светофоры на каждом углу, которым никто не подчинялся. Самая крупная перемена? Несколько лет назад Ла Инка перевела бизнес в столицу – «нам стало тесновато в Бани́», – и теперь у семьи был новый дом в Северном Мирадоре, а также шесть пекарен в окраинных районах города. Отныне мы капитоленьес, столичные жители, гордо заявил Педро Пабло (родственник, встречавший их в аэропорту).

Ла Инка тоже изменилась с последнего визита Оскара. Она всегда казалась женщиной без возраста, семейной Галадриэль, но теперь он увидел, что это не так. Волосы у нее совсем побелели, а ее кожа, вопреки суровому виду и несгибаемой спине, была испещрена тонкими морщинками, а кроме того, теперь ей приходилось надевать очки для чтения. Но проворства, горделивости ей по-прежнему было не занимать, и когда она увидела Оскара спустя почти семь лет, то положила руки ему на плечи и сказала: ми ихо, наконец-то ты вернулся к нам.

Привет, абуэла. И потом, замявшись: Бендисьон. Будь благословенна.

(Но самой трогательной была встреча Ла Инки и его матери. Сперва обе молчали, пока его мать не закрыла лицо руками и не разрыдалась, повторяя тоненьким детским голоском: мадре, я дома. Потом они обнимались, плакали, и Лола вместе с ними, а Оскар, не зная, куда деваться, бросился помогать Педро Пабло перетаскивать багаж из фургона на задний двор.)

Поразительно, сколь много он успел позабыть о жизни в ДР: ящерок, что шныряли повсюду; петухов по утрам, и стоило им откукарекать, как почти сразу же раздавались крики торговцев бананами и сушеной треской; тио Карлоса Мойя, что в первый же вечер упоил его вусмерть ромом «Бругаль», а потом расчувствовался, вспоминая Оскара и его сестру маленькими.

Но о чем он напрочь позабыл, так это о том, до чего же красивы доминиканские женщины.

– Ну ты даешь, – сказала Лола.

В первые дни он постоянно высовывался из машины, едва не вываливаясь.

Я в раю, записал он в своем дневнике.

– Рай? – с подчеркнутым пренебрежением цокнул зубом его родственник Педро Пабло. – Эсто аки эс ун мальдито инферно, у нас здесь чертов ад.

Прошлое брата в документах

На фотографиях, что Лола привезла из поездки, Оскар снят на заднем дворе читающим Октавию Батлер,[105] на набережной Малеконе с бутылкой «Президента» в руке, у мемориала «Маяк Колумба», при возведении которого снесли добрую половину района Вилла Дуарте; вот Оскар с Педро Пабло в Вилле Хуана – они покупают кольмадос, батарейки; а вот Оскар примеряет шляпу на шумной Конде, стоит рядом с осликом в Бани́, рядом с сестрой на следующем снимке (она в ленточном бикини – глаз не оторвать). Видно, что он старается соответствовать. Часто улыбается, вопреки недоумению, застывшему в глазах.

Он также, стоит отметить, на всех снимках без куртки – бесформенной, безразмерной, той, что носят толстые парни.

Оскар пускает корни

Когда первая, акклиматизационная, неделя на родной земле завершилась, когда родственники показали ему кучу достопримечательностей и он более-менее привык к зною, воплям петухов вместо будильника и обращению Уаскар (свое доминиканское имя он тоже успел позабыть); когда он отказался прислушиваться к шепотку, что носят в себе все мигранты со стажем, шепотку ты здесь чужой; когда он побывал примерно в пяти десятках клубов, где, поскольку не умел танцевать ни сальсу, ни меренгу, ни румбу, просто сидел и пил пиво, пока Лола с родственниками зажигала на танцполе; когда он сотню раз объяснил любопытным, что его с сестрой разлучили при рождении; когда он провел одно-два утра в тишине за сочинительством; когда раздал все деньги, предназначавшиеся на такси, попрошайкам, а потом вызванивал Педро Пабло, чтобы тот его забрал; когда он увидел, как босоногие, полураздетые семилетки дерутся из-за объедков, что он оставил на тарелке в уличном кафе; когда мать сводила всех в ресторан в старом городе, где официанты слегка косились на них (Берегись, мама, сказала Лола, а вдруг они принимают тебя за гаитянку. – Ла уника аитиана аки эрес ту, ми амор, единственная гаитянка здесь – это ты, любовь моя, парировала Бели́); когда скелетообразная старуха схватила его за руки и попросила пенни, а его сестра сказала: думаешь, это ужасно, но ты еще не видел рабочих на сахарных заводах, вот где ужас; когда он провел день в Бани́ (родном городке Ла Инки), сходил в дощатую уборную во дворе и вытер задницу вылущенным кукурузным початком – вот это и вправду весело, записал он в дневнике; когда немного попривык к сюрреалистичной карусели здешней столичной жизни – автобусы, копы, умопомрачительная нищета, «Данкин Донатс», попрошайки, гаитянцы, торгующие жареным арахисом на перекрестках, умопомрачительная нищета, чертовы туристы, загадившие пляжи, сериал «Чика да Сильва», в котором героиню раздевали каждые пять секунд и на который подсели Лола и женская половина его родни, вечерние прогулки по центральной Конде, умопомрачительная нищета, клубки переулков и ржавеющие цинковые хибары в «народных» кварталах, толпы «мелкой сошки», спешащей куда-то и обгонявшей его, если он останавливался, тощие охранники перед магазинами с не стреляющим оружием, музыка, похабные шутки на улицах, умопомрачительная нищета, такси, где тебя вжимают в дверцу еще четверо клиентов, музыка, новые автомобильные туннели, вырытые в бокситной земле, и дорожные знаки, запрещающие въезд на осликах в эти туннели; когда его свозили на пляжи Бока Чика и речные берега Виллы Мела и он съел столько чичарронес, шкварок, что его вырвало на обочине дороги – вот это, сказал его тио Рудольфо, и вправду весело; когда тио Карлос Мойя отругал его за то, что он долго пропадал невесть где; когда абуэла отругала его за то, что он долго пропадал невесть где; когда все родственники отругали его за то, что он долго пропадал невесть где, когда он опять увидел незабываемую красоту Сибао; когда он наслушался разных историй из прошлой жизни своей матери; когда он перестал изумляться количеству политагитации, которой пестрели стены домов, – ладронес, ворюги, заявила его мать, все до единого; когда к ним в гости зашел повредившийся в уме тио, которого пытали при режиме Балагуэра, и тут же затеял жаркий политический спор с Карлосом Мойя (после чего оба напились); когда он сгорел на пляже; когда он искупался в Карибском море; когда тио Рудольфо напоил его до бесчувствия мамахуаной с морепродуктами; когда он в первый раз увидел, как гаитянцев выталкивают из автобуса, потому что от них якобы «воняет»; когда ему чуть крышу не снесло – столько красавиц попадалось ему на каждом шагу; когда он помог матери установить два новых кондиционера и ему так сильно придавило палец, что под ногтем запеклась кровь; когда все подарки, что они привезли, были розданы кому следовало; когда Лола показала ему места, куда водил ее бойфренд, с которым она встречалась в юности; когда он увидел снимки Лолы в форме частной школы – высокая мучача с горестным взглядом; когда он принес цветы на могилу любимой служанки абуэлы, нянчившей его в раннем детстве; когда он переболел такой жестокой диареей, что у него пересыхало во рту перед каждым позывом; когда он осмотрел вместе с сестрой все набитые старьем столичные музеи; когда прекратил расстраиваться, если его называли гордо (или, еще хуже, «гринго»); когда он понял, что ему безумно завышают цену на все, что он хочет купить; когда он услышал, как Ла Инка почти каждое утро молится за него; когда он простудился, потому что абуэла врубила кондиционер в его комнате на полную мощность, – и тогда, после всего этого, он вдруг решил задержаться на Острове до конца лета в компании с матерью и дядей. Не возвращаться домой вместе с Лолой, как было условлено. Это решение выкристаллизовалось в нем однажды вечером, когда он смотрел на океан с набережной Малеконе. Что он забыл в Патерсоне? – хотелось ему знать. Летом занятий в школе не было, а все свои тетради он привез с собой. По-моему, это хорошая идея, сказала сестра. Тебе явно нужно подольше пожить на родине. А может, найдешь даже себе симпатичную индианку. Он чувствовал, что поступает правильно. Здесь он проветрит голову и сердце от мрака, клубившегося в нем последнее время. Мать, напротив, была не в восторге от этой идеи, но Ла Инка знаками велела ей помалкивать. Ихо, ты можешь остаться здесь на всю жизнь. (Хотя ему показалось странным, что Ла Инка тут же заставила его надеть нательный крестик.)

Итак, когда Лола улетела в Штаты (береги себя, Мистер), а ужас и радость возвращения на родину потеряли остроту, когда он удобно расположился в доме абуэлы, доме, купленном диаспорой, и начал прикидывать, чем ему занять себя до конца лета в отсутствие Лолы, когда фантазии об островной подружке уже казались выдохшейся шуткой – ну кого он, на хрен, обманывает, он не умеет танцевать, у него нет бабла, он не следит за модой, не уверен в себе, не красив, не из Европы, и он не трахает местных девушек, – когда он провел неделю за письменным столом, отклонив (что особенно забавно) с полсотни предложений от родственников мужского пола отвести его в бордель, Оскар влюбился в проститутку предпенсионного возраста.

Ее звали Ивон Пиментель. Оскар считал, что с нее началась его настоящая жизнь.

Крошка

Она жила через два дома от де Леонов и, как и они, поселилась в Северном Мирадоре недавно. (На их дом мать Оскара зарабатывала в две смены на двух работах. На свой Ивон тоже зарабатывала в две смены, но в окне квартала красных фонарей в Амстердаме.) Она была из тех рыжеватых мулаток, что на франкоговорящих Карибах называют шабинами, а мои ребята – чикас де оро, золотыми детками; копна вьющихся, сражающих наповал волос, глаза медного цвета и кожа настолько светлая, насколько это возможно у дочери местной голытьбы.

Поначалу Оскар думал, что она здесь в гостях, эта крошечная, слегка полноватая куколка, всегда на высоких каблуках и разъезжавшая на «патфайндере». (Она не пыталась походить на американку, как большинство его соседей.) Дважды Оскар видел ее на улице – отдыхая от сочинительства, он гулял по жарким тихим закоулкам либо сидел в ближайшем кафе, – и она улыбалась ему. В третий раз, когда они встретились, – приготовьтесь, чудеса начинаются – она присела за его столик и спросила: что ты читаешь? Сперва он не понял, что происходит, а потом до него дошло: мать честная! С ним заговорило существо женского пола. (Беспрецедентная перемена участи, словно измочаленную нить его судьбы случайно перепутали с другой, покрепче и покайфовее.) Выяснилось, что Ивон знакома с Ла Инкой, подвозит ее иногда на своей машине, когда Карлос Мойя занят доставкой товара. Я видела тебя на фотографиях у нее дома, лукаво улыбнулась она. Я тогда был маленьким, занервничал Оскар. И к тому же это было до войны, которая меня сильно изменила. Она не засмеялась. А, так вот в чем дело. Что ж, мне пора. Темные очки вниз, попа вверх, и красавица удалилась. Эрекция Оскара указывала ей вслед, как лоза кладоискателя.

Когда-то очень давно Ивон училась в университете, но науки ее не слишком увлекли; у нее были морщинки вокруг глаз, казавшихся (Оскару, по крайней мере) невероятно распахнутыми, невероятно понимающими, излучающими ту проникновенную серьезность, которая соблазнительным женщинам средних лет дается легко. В следующий раз он столкнулся с Ивон у ее дома (он выслеживал ее); доброе утро, мистер де Леон, поздоровалась она по-английски. Как поживаете? Хорошо, ответил он. А вы? Она широко улыбнулась: хорошо, спасибо. Он не знал, куда девать руки, поэтому сцепил их за спиной, словно угрюмый священник. Дальше пауза на минуту, она уже отпирала ворота, и он сказал в отчаянии: очень жарко сегодня. Ой, да, откликнулась она. А я-то думала, у меня климакс начался. Она обернулась через плечо то ли из любопытства – что это за странный персонаж, который старается совсем на нее не смотреть, – то ли сообразила, насколько сильно он на нее запал, и сжалилась над ним. Заходи. Выпьем, я угощаю.

Дом почти без мебели – в гнездышке его абуэлы тоже было просторно, но здесь как-то совсем пусто, – никак не найду времени обставиться, небрежно бросила она, и поскольку в доме ничего кроме кухонного стола, стула, комода, кровати и телевизора не было, они уселись на кровать. (Оскар скосил глаза на астрологические книжки и стопку романов Пауло Коэльо под кроватью. Она заметила, куда он смотрит, и улыбнулась: Пауло Коэльо спас мне жизнь.) Налила ему пива, себе двойной скотч, а затем на протяжении шести часов развлекала его историями из своей жизни. Оскар в основном только кивал и смеялся, когда она смеялась. И все время потел, лихорадочно размышляя, в какой момент ему нужно пустить в ход руки или что еще. Лишь примерно на середине их «беседы» до него дошло: работа, о которой Ивон столь откровенно распространяется, – проституция. Ни фига себе! Пусть шлюхи и значились среди важнейших статей экспорта Санто-Доминго, в гостях у проститутки Оскар отродясь не бывал.

Из окна ее спальни он увидел свою бабушку на лужайке перед домом, она явно высматривала его. Он хотел открыть окно и окликнуть Ла Инку, но Ивон так увлеченно болтала, что он побоялся ее перебить.

Ивон была очень, очень странной птахой. Вроде бы разговорчивая, легкая в общении женщина, с такой братану в самый раз расслабиться, но в то же время в ней чувствовалась некоторая отстраненность, словно (цитирую Оскара) она была заброшенной на Землю инопланетной принцессой, существующей отчасти в ином измерении; из тех женщин, что, какими бы привлекательными они ни были, выветриваются из твоей головы слишком быстро; она это знала и ничуть не огорчалась; напротив, казалось, короткие вспышки внимания, на которые она провоцирует мужчин, доставляют ей явное удовольствие, но что-либо посерьезнее – спасибо, не надо. Ее не напрягало, если ей звонили раз в несколько месяцев в одиннадцать вечера, чтобы узнать, «не занята ли она» в данный момент. К более глубоким отношениям она и не стремилась. В связи с чем я вспомнил наши детские забавы с мимозой: дотронешься до растеньица – оно закроется, уберешь руку – опять раскроется, только с Ивон все происходило в обратном порядке.

Впрочем, ее джедайские уловки на Оскара не подействовали. С девушками наш парень становился истинным йогом. Если прилепится, по своей воле не отлепится. Когда к вечеру он вышел от нее и потопал домой, отбиваясь от миллионной армии островных комаров, душой он оставался с нею.

(И если Ивон после четвертого бокала начала мешать испанские слова с итальянскими и чуть не растянулась на полу, провожая его, что это меняет? Да ничего!)

Он был влюблен.

Мать и абуэла встретили его на пороге; обе, простите за клише, вылитые Медузы горгоны, обе потрясены его бесстыдством. Ты в курсе, что эта женщина ПУТА? Ты в курсе, ЧЕМ она заработала на свой дом?

Сперва их ярость подавила его, но он быстро взял себя в руки и открыл ответный огонь: а вы в курсе, что ее тетя была СУДЬЕЙ? А ее отец работал в ТЕЛЕФОННОЙ КОМПАНИИ?

– Тебе нужна женщина, я добуду тебе женщину, – сказала мать, свирепо глядя в окно. – Но эта пута хочет только твоих денег.

– Я не нуждаюсь в твоей помощи. И она не пута.

Ла Инка вперила в него невероятно властный взгляд, коим она многих вгоняла в трепет.

– Ихо, слушайся матери.

И он чуть было не послушался. Обе женщины сфокусировали на нем всю свою энергию, но затем он ощутил вкус пива на губах и помотал головой.

Тио Рудольфо, смотревший игру по телевизору, улучил секунду, чтобы донести до него голосом дедули Симпсона: проститутки сгубили мою жизнь.

Чудеса продолжаются. На следующее утро Оскар проснулся, и, несмотря на нечто грандиозное, творившееся в его сердце, несмотря на пылкое желание немедленно бежать к Ивон и приковать себя кандалами к ее кровати, он остался на месте. Он понимал, что штурм и натиск ему противопоказаны, понимал, что должен держать себя в узде, иначе он все испортит. Чем бы это все ни было. Разумеется, его одолевали буйные фантазии. А куда без них? Тем более Оскару. Он был лишь слегка похудевшим толстяком, который никогда не целовал девушку и ни с одной не лежал в постели, а теперь перед его носом размахивали прекрасной шлюхой. Оскар был убежден, Ивон – последняя попытка Высших Сил, прежде чем поставить на нем крест, обратить его на путь истинный, путь доминиканской мужественности. Если он запорет эту возможность, играть ему в «Злодеев и мстителей» всю оставшуюся жизнь. Вот он, сказал Оскар себе. Его победный шанс. Он решил разыграть самую надежную карту в колоде. Карту «Затаиться». Целый долгий день он бросал страдальческие взгляды на ее дом, пробовал писать, не смог, посмотрел комедийное шоу, в котором черные доминиканцы в юбках из травы кладут белых доминиканцев, одетых для сафари, в каннибальские котлы и спрашивают друг друга, а что у них будет на десерт. Жутковато. К полудню он довел Долорес, тридцативосьмилетнюю со шрамами по всему телу мучачу, стряпавшую и убиравшую у них, до истерики.

На следующий день ровно в час он надел чистую чакабана, рубаху со строчкой, и прогулялся до дома Ивон. (Ну, скорее пробежался рысью.) У калитки морда в морду с ее «патфайндером» был припаркован красный джип. С полицейскими номерами. Он стоял у ограды под давящим солнцем. Чувствуя себя законченным болваном. Конечно, она замужем. Конечно, у нее есть бойфренды. Его оптимизм, раздувшийся красный гигант, рухнул в прожорливую черную дыру, откуда нет возврата. Что не помешало ему наведаться опять на следующий день, но дома никого не было, и к тому времени, когда он снова ее увидел, три дня спустя, он уже вообразил, что она умчалась обратно в тот далекий мир человекоподобных предвестников, что ее породил. Где ты была? – спросил он. Я уж подумал, что ты упала в ванну и барахтаешься, не в силах выбраться. Она улыбнулась и слегка повела бедрами. Я укрепляла мощь страны, ми амор.

Он застал ее перед телевизором, она занималась аэробикой в лосинах и чем-то вроде поводка с петлей вместо лифчика. Он с трудом отводил глаза от ее тела. Увидев его, она заверещала: Оскар, керидо, дорогой! Входи! Входи!

Примечание от автора

Знаю, что скажут умники. Смотрите-ка, он сменил жанр, теперь это «городской романс». Проститутка, да еще и не малолетка, вечно обдолбанная и абсолютно неприкаянная? Совершенно не убедительно. Что же мне теперь, пойти на рынок и выбрать более репрезентативную модель? По-вашему, было бы лучше, если бы вместо Ивон я вывел другую знакомую мне шлюху, Хаиру, соседку по Вилла Хуана, которая до сих пор живет в старом деревянном розовом доме с цинковой крышей? Хаира – ваша образцово-показательная карибская пута, наполовину конфетка, наполовину нет – в пятнадцать лет ушла из дома и поочередно жила на Кюрасао, в Мадриде, Амстердаме и Риме, и у нее двое детей, а в Мадриде, когда ей было шестнадцать, она сделала себе огромные сиськи, больше, чем у Любы из комикса «Любовь и ракеты»[106] (но не такие большие, как у Бели́); Хаира, похвалявшаяся тем, что своим «устройством» она заасфальтировала половину улиц в родном городке ее матери. Скажите, было бы лучше, заставь я Оскара познакомиться с Ивон на шикарной автомойке, где теперь трудится Хаира шесть дней в неделю и где братану, пока он ждет машину, отполируют не только крылья, но и ногти, потому что удобства клиента превыше всего? Так было бы лучше? Да?

Но тогда я бы соврал. Знаю, я намешал сюда изрядно фэнтези и всякой НФ, и все же это должен быть правдивый рассказ о короткой фантастической жизни Оскара Вау. Разве так уж трудно поверить, что Ивон существует, а парню вроде Оскара наконец немного повезет впервые за двадцать три года?

Короче, я даю вам шанс. Если выпадет синяя таблетка, продолжайте. Если красная, опять врубайте «Матрицу».

Девушка из Сабаны-Иглесии

На их снимках Ивон выглядит молодо. Ее улыбка и затейливые позы, что она принимает, словно демонстрируют миру: э-эй, вот она я, хотите берите, хотите нет. Одевается она тоже как молодые, однако ей полновесных тридцать шесть, идеальный возраст для кого угодно, кроме стриптизерши. На крупных планах видны гусиные лапки, и она постоянно жалуется на свой животик и на грудь и попу за то, что они теряют упругость, вот почему, говорила она, мне приходится ходить в спортзал пять раз в неделю. В шестнадцать такая фигура достается тебе задарма, но в сорок – уффф! – это работа на полный день. В третий раз, когда Оскар зашел к ней в гости, Ивон опять удваивала скотч, а потом вынула из стенного шкафа фотоальбомы и показала Оскару фотографии своей юности: Ивон в шестнадцать, в семнадцать, в восемнадцать, всегда на пляже, всегда в бикини по моде начала восьмидесятых, всегда с развевающимися волосами, улыбающаяся, всегда обнимающая «якуба» средних лет, потомка того злого мага, что создал белую расу на погибель черной.[107] Глядя на этих старых бледнолицых волосатиков, Оскар не мог не преисполняться надеждой. (Дай-ка угадаю, говорил он, это твои дядюшки?) На каждой фотографии внизу стояли дата и место съемки, и таким образом Оскар сумел проследить путанское продвижение Ивон по Италии, Португалии, Испании. Тогда я была прекрасна, с тоской сказала она. И не преувеличила: ее улыбка могла бы затмить солнце; но, по мнению Оскара, она и сейчас была не менее красива, легкие возрастные изъяны в ее внешности только добавляли ей блеска (последний чудесный денек накануне увядания), о чем он ей и сообщил.

Ты такой милый, ми амор. Она залпом осушила бокал и прохрипела: под каким знаком ты родился?

Как же он жаждал любви! Прекратил писать и бегал к ней почти каждый день, даже когда знал, что она работает, так, на всякий случай: а вдруг она заболела или решила завязать с профессией, чтобы выйти за него замуж? Двери его сердца распахнулись настежь, он чувствовал легкость в ногах и не чувствовал своего веса, он ощущал себя стройным. Ла Инка неустанно поносила Ивон, даже Бог не любит распутниц. Ага, расхохотался его тио, но всем известно, распутников Бог любит. Дядю Рудольфо распирало от радости: его племянник больше не петушок. Поверить не могу, из нашего птенчика наконец получился мужик, гордился он Оскаром. Зажав ему шею фирменным приемом устрашения, что практикуют в полиции Нью-Джерси, тио осведомился: когда это произошло? Хочу отметить эту дату сразу, как вернусь домой.


И вот опять: Оскар и Ивон у нее дома, Оскар и Ивон в кино, Оскар и Ивон на пляже. Ивон говорила без умолку, и Оскар иногда вставлял словечко. Ивон рассказала ему о своих двух сыновьях, Стерлинге и Перфекто, они жили в Пуэрто-Рико с бабушкой и дедушкой, а она виделась с ними по большим праздникам. (Пока она была в Европе, они знали ее только по фотографиям и по деньгам, что она им присылала, а когда она окончательно вернулась на Остров, они уже превратились в маленьких мужчин и ей не хватило мужества оторвать их от семьи, которую они считали своей. Я бы, услышав такое, закатил глаза, но Оскар проглотил и не подавился.) Она рассказала ему о своих двух абортах, о сроке, что отмотала в мадридской тюрьме; рассказала, как тяжело продавать свою задницу, и спросила: бывает ли что-нибудь возможным и невозможным одновременно? Говорила, что, не учи она английский в университете, ей, вероятно, пришлось бы много хуже. Вспоминала о поездке в Берлин в компании с бразильским транссексуалом, ее другом, и как иногда поезд настолько замедлял ход, что можно было сорвать цветок с дерева, не потревожив его собратьев. Рассказала и о своем доминиканском бойфренде, капитане, и его заграничных друзьях, трех бендитос, блаженненьких, – итальянце, немце и канадце, что наведывались к ней каждый по отдельности. Тебе повезло, что они женаты, хохотнула она. А то бы я трудилась все лето. (Ему хотелось попросить ее больше не упоминать об этих придурках, но она бы лишь рассмеялась в ответ. Поэтому он сказал: хотел бы я посмотреть на них в каком-нибудь злачном столичном квартале, говорят, там любят туристов; она захихикала и велела ему быть хорошим мальчиком.) Оскар, в свою очередь, поведал ей о своем единственном большом путешествии, когда он и его повернутые на играх приятели по колледжу отправились в Висконсин на съезд игровых фанатов, как они разбили палатку в резервации племени виннебаго и распивали пиво с тамошними индейцами. Говорил о том, как он любит свою сестру Лолу, и о том, что с ней случилось. Говорил, что хочет жить своей жизнью. И это был единственный раз, когда Ивон промолчала в ответ. Лишь налила им обоим выпить и подняла бокал. За жизнь!

Они проводили вместе довольно много времени, и вроде бы это обоих устраивало. Может, нам пожениться, однажды сказал он, не шутя, и она отмахнулась: из меня выйдет ужасная жена. Он виделся с ней так часто, что даже успел напороться разок-другой на ее пресловутое «дурное настроение», когда принцесса-инопланетянка, вторая ее половина, выступала на первый план, – Ивон становилась холодной, угрюмой и могла обозвать его идиотом-американцем за пролитое пиво. В такие дни она отпирала дверь своего дома, падала на кровать и больше не шевелилась. С ней было трудно, но он не уходил. Эй, я слыхал, Иисус сошел на Центральную площадь и раздает презервативы; уговаривал ее пойти в кино, пребывание в кинотеатре на людях отчасти усмиряло принцессу. После фильма она уже роняла кое-какие слова, вела его в итальянский ресторан и – неважно, до какой степени у нее улучшилось настроение, – напивалась в стельку. Ему приходилось затаскивать ее в «патфайндер» и везти домой по практически незнакомому городу. (После первого такого случая Оскар разработал следующую схему: он звонил Клайвзу, таксисту-евангелисту, с которым обычно имели дело его родные, и тот являлся, неизменно любезный, а потом ехал впереди, показывая дорогу.) Когда Оскар был за рулем, Ивон всегда клала голову ему на колени и разговаривала с ним – то по-итальянски, то по-испански, иногда о драках между женщинами в тюрьме, а порой говорила что-нибудь ласковое, и от того, что ее рот находился столь близко к его «ядрышкам», он был счастлив так, как мало кто способен себе представить.

Ла Инка держит речь

Не на улице он с ней познакомился, что бы он ни говорил. Его дядья, лос идиотас, отвели парня в кабак, там он и увидел ее впервые. А она уж перед ним покрасовалась.

Ивон в записи Оскара

Я не хотела возвращаться в Санто-Доминго. Но, когда я вышла из тюрьмы, с меня стали требовать долги, с деньгами было туго, а потом моя мать заболела и я вернулась.

Поначалу было тяжело. Когда поживешь фуэра, за границей, Санто-Доминго кажется самым тесным местом в мире. Но если я чему и научилась в моих странствиях, так это тому, что человек привыкает к чему угодно. Даже к Санто-Доминго.

Что остается неизменным

О да, они сблизились, что верно, то верно, но мы должны снова задать самые болезненные вопросы. Целовались ли они в «патфайндере»? Лазил ли он ей под ее сверхкороткую юбку? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по густым спутанным обалденным волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?

Конечно, нет. Он ждал, когда она подаст ему знак и он поймет, что она его любит. Начал догадываться, что этим летом он ничего подобного не дождется, но уже строил планы, как приедет сюда на День благодарения, а потом на Рождество. Когда он сказал ей об этом, она посмотрела на него как-то странно и только произнесла с грустью его имя, Оскар, и больше ничего.

Он ей нравился, это было очевидно, нравилась его заумная манера разговаривать и то, как он пялится на незнакомую вещь, будто она привезена с другой планеты (однажды она застукала его в ванной, когда он тем же взглядом смотрел на ее мыльный камень, – как, черт возьми, называется этот любопытный минерал? – спросил он). Оскару казалось, что он был одним из ее очень немногих настоящих друзей. За вычетом бойфрендов, иностранных и местных, за вычетом сестры, психиатра в Сан-Кристобале, и больной матери в Сабане-Иглесии, жизнь Ивон представлялась столь же пустынной, как и ее дом.

Путешествуй налегке, сказала она, когда он предложил купить ей светильник или еще что, и он подозревал, что этим же принципом она руководствуется и в дружбе. Хотя и знал, что не он один бывает у нее дома. Как-то он нашел на полу у ее кровати три использованных презерватива и спросил: к тебе инкубы повадились? Она улыбнулась без всякого смущения: есть один такой парень, который не понимает слова «убирайся».

Бедный Оскар. По ночам ему снилось, как его космический корабль «Самоотверженный» стартует и летит со скоростью света, но не в просторы Вселенной, а в тупик имени Аны Обрегон.

Оскар на Рубиконе

В начале августа Ивон начала чаще упоминать своего бойфренда капитана. Вроде бы он прослышал про Оскара и хочет с ним познакомиться. Он реально ревнивый, заметно упавшим голосом сказала Ивон. Пусть он со мной встретится, ответил Оскар. У всех бойфрендов сразу улучшается самочувствие, стоит им меня увидеть. Ну, не знаю, замялась Ивон. Может, нам стоит поменьше общаться. Почему ты не найдешь себе девушку?

Уже нашел, ответил он. Девушку моей души.

Ревнивый коп, он же бойфренд, и все это происходит в третьем мире? Может, нам стоит поменьше общаться? Любой другой бедолага рванул бы с места огромными прыжками в стиле Скуби-Ду – ииииэхх! – и дважды подумал бы, оставаться ли в Санто-Доминго хотя бы еще на день. Но известие о капитане лишь добавило Оскару страданий, как и фразочка «поменьше общаться». Нет бы опомниться и смекнуть: когда доминиканский коп говорит, что хочет с тобой познакомиться, это вряд ли означает, что он явится к тебе с цветами.

Как-то ночью, вскоре после инцидента с презервативами, Оскар проснулся в своей излишне кондиционированной комнате и осознал с необычайной ясностью, что он идет по знакомой дороге. По дороге, на которой он оказался однажды, когда, распсиховавшись из-за девушки, отключил мозги. По дороге, где случается много всего плохого. Ты должен немедленно с этим покончить, сказал он себе. Понимая с щемящей ясностью, что не покончит. Он любил Ивон. (А любовь для этого паренька была волшебным заклятьем, которое нельзя ни сбросить, ни обмануть.) Прошлым вечером она так напилась, что ему пришлось довести ее до кровати, и она все время повторяла: нам надо быть осторожнее, Оскар, но стоило ей рухнуть на матрас, как она начала, извиваясь, высвобождаться из одежды, ничуть не смущаясь его присутствием; он старался не смотреть, пока она не укрылась одеялом, но то, что он успел увидеть, обожгло краешки его глаз. Когда он собрался уходить, она села – ее грудь, абсолютно и прекрасно голая. Постой. Подожди, пока я засну. Он лег рядом с ней поверх одеяла и домой отправился, только когда начало светать. Он видел ее прекрасную грудь и понимал теперь, что уже слишком поздно паковать вещи и валить в Штаты, как твердили ему тоненькие голоса в голове. Слишком поздно.

Последний шанс

Два дня спустя Оскар застал своего дядю внимательно изучающим входную дверь. В чем дело? Тио указал на дверь, а затем на противоположную бетонную стену прихожей. Похоже, кто-то стрелял по нашему дому. Рудольфо был в ярости. Гребаные доминиканцы. Небось по всему кварталу очередью прошлись. Нам повезло, что живы остались.

Мать поковыряла пальцем дырку от пули. Я не считаю это везением.

Я тоже, сказала Ла Инка, глядя в упор на Оскара.

На секунду Оскар ощутил странное подергивание в затылке, которое кое-кто называет инстинктом, но вместо того, чтобы замереть и вникнуть, он сказал: наверное, мы ничего не слышали из-за наших кондиционеров – и потопал к Ивон. Они собирались в старый город в тот день.

Оскар получает все и сразу

В середине августа Оскар наконец встретился с капитаном. И тогда же сподобился первого в своей жизни поцелуя. Так что можно сказать, этот день изменил его жизнь.

Ивон опять набралась и отключилась (после того как выдала пространную речь о том, что они должны предоставить друг другу больше «пространства»; Оскар слушал, опустив голову и думая про себя, зачем же она тогда не выпускает его руки из своей в течение всего ужина). Было очень поздно; Оскар, как обычно в таких ситуациях, следовал за Клайвзом на «патфайндере», когда на дороге возникли копы; Клайвза они пропустили, но Оскара остановили и попросили, не забывая о «пожалуйста», выйти из машины. Это не мой автомобиль, объяснил он, оставаясь за рулем, ее, – и показал на спящую Ивон. Понятно, но не могли бы вы на минутку съехать на обочину. Он подчинился, слегка встревожившись, и в этот момент Ивон села и уставилась на него своими светящимися глазами.

– Знаешь, чего я хочу, Оскар?

– Я Оскар, – сказал он, опасаясь продолжения.

– Я хочу, – сказала она, изготавливаясь, – тебя поцеловать.

Не успел он и звука проронить, как она набросилась на него.

Первое в жизни ощущение женского тела, прижимающегося к твоему, – кто способен забыть такое? И первый настоящий поцелуй… хотя, если честно, я позабыл и то и другое, но Оскар не забудет никогда.

На миг он оторопел. Вот оно, неужели, реальное оно! Ее губы, пухлые и податливые, ее язык, шарящий у него во рту. А потом вокруг них вспыхнул свет и он подумал: я перехожу в иное измерение! Сверши-и-и-лось! Но быстро сообразил, что это двое копов в штатском, те, что их остановили, – оба выглядели так, будто выросли на планете с мощным гравитационным полем, и мы, простоты ради, назовем их именами из комиксов про зомби: Соломон Ханжа и Горилла Пачкун – светили фонариками внутрь машины. И кто стоял за ними, наблюдая за происходящим в «патфайндере» взглядом закоренелого убийцы? Капитан, разумеется. Бойфренд Ивон!

Ханжа и Пачкун вытолкнули Оскара из машины. Вцепилась ли Ивон в него обеими руками, пытаясь удержать? Возмутилась ли она грубым вмешательством в их увеселительную прогулку? Конечно, нет. Землячка просто снова отрубилась.

Капитан. Худощавый, лет сорока с небольшим, белолицый кучерявый полукровка на фоне сверкающего красного джипа, прилично одетый, в легких брюках и белой накрахмаленной рубашке, застегнутой на все пуговицы, ботинки блестят, как панцири скарабеев. Один из тех рослых, наглых, вызывающе смазливых парней, рядом с которыми очень многие в этом мире чувствуют себя неполноценными. А также один из тех очень плохих людей, кому даже постмодернизм не способен найти оправдание. При Трухильято он был еще мал, и вкусить реальной власти ему не довелось, свои первые лычки он заработал лишь во время североамериканского вторжения. Как и мой отец, он поддерживал штатовских захватчиков, а поскольку был методичен и не обнаруживал ни на намека на милосердие к левакам, он поднялся – нет, катапультировал – в первые ряды военной полиции. При Демоне Балагуэре ему хватало работы. Отстреливал профсоюзных деятелей, целясь с заднего сиденья автомобиля. Сжигал дома организаторов протестов. Разбивал людям лица монтировкой. Двенадцать Балагуэровых лет для таких, как он, были славным временем. В 1974-м он держал голову пожилой женщины под водой, пока та не умерла (она агитировала крестьян в Сан-Хуане потребовать прав на землю); в 1977-м он изобразил мазелтов, раздавив стекло на горле пятнадцатилетнего мальчика каблуком своего «флорсхайма» (еще один смутьян из коммунистов, туда ему и дорога). Я хорошо знаю этого парня. Его родня живет в Квинсе, и на каждое Рождество он привозит им «Черного Джонни Уокера». Друзья зовут его Фито, и в юности он хотел стать юристом, но клубы, телки, выпивка вытеснили юриспруденцию из его головы.

Значит, вы из Нью-Йорка. Глянув в глаза капитану, Оскар сразу понял, что крупно вляпался. У капитана, знаете ли, были близко посаженные глаза, голубые и страшные. (Глаза Ли Ван Клифа![108] Такие только в кино бывают у «плохих парней».) Если бы не твердость его сфинктера, обед, ужин, а заодно и завтрак вылились бы из Оскара в один момент.

– Я ничего не нарушил, – промямлил Оскар. – Потом выпалил: – Я американский гражданин.

Капитан отмахнулся от комара:

– Я тоже американский гражданин. Натурализовался в городе Буффало, штат Нью-Йорк.

– А я купил гражданство в Майами, – встрял Горилла Пачкун.

– А я нет, – пожаловался Соломон Ханжа, – у меня только вид на жительство.

– Пожалуйста, вы должны мне поверить, я ничего не нарушил.

Капитан улыбнулся. Даже зубы у сукина сына были как у обитателя первого мира.

– Знаешь, кто я?

Оскар кивнул. Он был неопытен, но не дурак.

– Вы бывший бойфренд Ивон.

– Я не бывший новио, ты, мальдито паригуайо, чертов придурок! – заорал капитан, и жилы на его шее вздулись канатами, как это бывает у мультяшных злодеев.

– Она сказала, что вы бывший, – настаивал Оскар. Капитан схватил его за горло. – Так она сказала, – пролепетал Оскар.

Ему, считай, повезло. Походи он на моего другана Педро, доминиканского супермена, или на Бенни, работавшего моделью, Оскара, возможно, пристрелили бы на месте. Но поскольку он был некрасивым рыхлым обормотом, поскольку и вправду походил на мальдито паригуайо, которому в жизни ничего хорошего не перепадало, капитан сжалился над ним (обнаружив раздвоение личности, как у Горлума[109]) и лишь двинул ему пару раз. Оскару, которому еще никогда не доставалось от взрослого мужика с военной выправкой, почудилось, что по нему пробежалась американская футбольная команда в полном составе. Дыхание ему перешибли так, что он и вправду думал, что умрет от асфиксии. Над ним нависло лицо капитана: если еще раз дотронешься до моей мухер, я убью тебя, и Оскару удалось прошептать «вы бывший», прежде чем мессиры Ханжа и Пачкун подняли его (не без труда), запихнули в свой «камри» и нажали на газ. Оскар бросил последний взгляд на Ивон – и что же он увидел? Капитан выволакивал ее из «патфайндера» за волосы.

Он попытался выскочить из машины, но Горилла Пачкун ударил локтем с размаху, выбив из него всю боевитость.

Ночь в Санто-Доминго. Тьма непроглядная, естественно. Чисто блэкаут. Даже на «Маяке Колумба» ни огонька.

Куда они его везли? А куда же еще. На тростниковое поле.

Вечное возвращение? Он идет по стопам Бели́? Оскар был настолько ошеломлен и напуган, что обмочился.

– Ты разве не отсюда родом? – спросил Ханжа своего напарника, более темнокожего, чем он сам.

– Ты, тупой ублюдок, я вырос в Пуэрто-Плато.

– Точно? А по тебе не скажешь. И выговор у тебя слегка французистый.

Сидя в машине, Оскар пытался подать голос, но не смог. (Он всегда думал, что подобные ситуации возьмет на себя его засекреченный герой: вынырнет из тени и ну рубить головы а-ля Джим Келли,[110] но, очевидно, его засекреченный герой где-то сейчас пирогами угощался.) Все происходило слишком быстро. С чего все началось? Какой неверный шаг он сделал? Это казалось невероятным. Его везут умирать. Он попробовал вообразить Ивон на похоронах в почти прозрачном облегающем черном платье, но не смог. Увидел мать и Ла Инку у открытой могилы. Разве мы тебя не предупреждали? Нет? Мимо проплывал Санто-Доминго, и он чувствовал себя бесконечно одиноким. Как такое могло случиться? С ним? Жирным занудой, что боится всего на свете. Подумал о матери, о сестре, о фигурках, оставшихся не раскрашенными, и заплакал. Ты там потише, сказал Ханжа, но Оскар был не в силах унять плач, даже когда закрыл себе рот обеими руками.

Ехали они долго и вдруг резко затормозили. У тростникового поля господа Пачкун и Ханжа вытащили Оскара из машины. Открыли багажник, обнаружили, что батарейки в фонариках сдохли, и попилили назад покупать батарейки, а потом опять на поле. Пока они торговались с продавцом батареек, Оскар размышлял о побеге: выскочить из машины и с громкими воплями кинуться по улице. Но не осмелился. Страх – убийца разума,[111] вертелось у него в голове, он не мог заставить себя действовать. Они ведь вооружены! Он смотрел в ночь в надежде углядеть штатовских морских пехотинцев, что вышли на прогулку перед сном, но на глаза ему попался только мужчина, одиноко сидевший в кресле-качалке перед обветшалым домом, и Оскару увидел – он мог бы поклясться! – что у чувака нет лица, но убедиться в этом ему не дали вернувшиеся с батарейками убийцы, и они поехали обратно. Перезарядив фонарики, господа повели его в тростник, – никогда прежде у него не было сильнее ощущения, будто он попал на другую планету: громкие шорохи, скрип, треск, какое-то шмыганье под ногами (змея? мангуст?), и в придачу звезды на небе в блистательном множестве. И все же этот мир казался ему странно знакомым; его переполняло чувство, что он уже бывал в этом месте, но очень, очень давно. И это была не ложная память, но кое-что похуже; однако, прежде чем он успел сосредоточиться, воспоминание ускользнуло, потонуло в страхе, и двое полицейских приказали ему остановиться и повернуться к ним лицом. У нас для тебя подарочек, сказали они приятельским тоном. Это вернуло Оскара к реальности. Прошу вас, завопил он, не надо! Но вместо вспышки в дуле и вечной тьмы Пачкун саданул его по голове рукояткой пистолета. На секунду боль разбила яйцо его страха, и он обрел силы, чтобы шарахнуться в сторону с намерением сбежать, но тут они принялись молотить его пистолетами.

Не ясно, что у них было на уме: припугнуть или убить. Возможно, капитан приказал им одно, а они сделали другое. Возможно, они в точности выполнили приказ, а возможно, Оскару просто повезло. Трудно сказать. Знаю лишь, что били его в превосходной степени. Это была какая-то «Гибель богов»,[112] финал и громовые аккорды, избиение столь жестокое и безжалостное, что даже Кэмден, город-чемпион по мочилову, мог бы гордиться этими копами. (Так точно, сэр, если надо кому морду расквасить, нет ничего лучше фирменной рукоятки «пачмайер».) Он голосил, но они не прекращали наносить удары; он умолял, но это их не остановило; он вырубился, но они продолжали; приводили его в сознание, пиная по яйцам! Он пытался отползти в тростник, но они хватали его за шиворот! И этот кошмар был как собрания Ассоциации современного языка в восемь утра – бесконечным. Слушай, сказал Горилла Пачкун, что-то употел я с этим пареньком. В основном они били его по очереди, но иногда в четыре руки, и в такие моменты Оскар был уверен, что его бьют не двое, а трое мужчин, что копам помогал человек без лица, которого он видел у лавки с батарейками. Ближе к концу, когда жизнь начала вытекать из него, Оскар оказался лицом к лицу с абуэлой; Ла Инка сидела в кресле-качалке и, глянув на него, проворчала: что я тебе говорила об этих шлюхах? Не я ли говорила, что ты погибнешь из-за них?

А затем Пачкун поставил точку: обутый в тяжелые ботинки, он прыгнул на голову Оскара, но мгновением ранее Оскар мог бы поклясться, что с ними был третий человек, тот, что стоял поодаль за толстым стеблем; но разглядеть его лица Оскар не успел – для него наступило «спокойной ночи, милый принц», и он почувствовал, что опять летит вниз, падает прямиком на 18-й путь и ничего не может поделать, совсем ничего, чтобы остановить падение.

Клайвз всегда выручит

Он пролежал бы в безбрежном скрипучем тростнике всю оставшуюся ему жизнь – если бы не Клайвз. У таксиста-евангелиста нашлось достаточно смелости, смекалки и, да, доброты, чтобы осторожненько последовать за копами, и, когда они закончили, Клайвз, погасив фары, подобрался поближе к тому месту, откуда они отъехали. Фонарика у него не было; с полчаса он топтался средь тростника в кромешной тьме и уже подумывал прекратить поиски, чтобы вернуться утром. Но вдруг услышал, как кто-то поет. И хорошо поет, Клайвз, хорист в своей церкви, знал в этом толк. Он ринулся на голос, раздвинул последние стебли, и могучий ветер пробежал по тростнику, едва не сбив таксиста с ног, словно первый порыв урагана, словно вихрь, что поднимает ангел, взлетая, а затем так же быстро, как взвился, ветер стих, оставив по себе лишь запах горелой корицы, и буквально в двух шагах от Клайвза на помятом тростнике лежал Оскар. Он был без сознания, оба уха кровоточили, и казалось, от смерти его отделяет один щелчок пальцами. Как ни примеривался Клайвз, но дотащить Оскара до машины в одиночку ему было не под силу, поэтому он оставил его лежать – только держись! – и двинул на ближайшую сахароварню, где рекрутировал парочку гаитянских брасерос, рабочих-мигрантов, что отняло некоторое время, поскольку брасерос боялись самовольно уйти с сыроварни, за каковую провинность надсмотрщики могли бы их отдубасить не хуже, чем копы Оскара. В конце концов Клайвз уговорил их, и они помчались на место преступления. Какой здоровый, охнул один из брасерос. Большой банан, пошутил второй. Очень большой банан, сказал третий, и они уложили его на заднее сиденье. Как только дверца захлопнулась, Клайвз метнулся за руль и рванул прочь. Несся на предельной скорости во имя всего святого. Гаитянцы бросали камни ему вслед, ведь он обещал подбросить их до сахароварни.

Близкие контакты карибской степени

Оскар помнит, что ему приснился мангуст и они поболтали. Только это был не просто какой-то мангуст, но Мангуст.

Так что ты предпочтешь, больше или меньше, спросил он. И сперва Оскар едва не ответил «меньше». Он так устал, и он терпел столько боли – меньше! меньше! меньше! – но потом где-то в голове зашевелилось: семья. Он подумал о Лоле, о матери и Ла Инке. Вспомнил себя в детстве, когда он был настроен более оптимистично. Коробка для завтраков рядом с кроватью – первое, что он видел по утрам, открывая глаза. Планета обезьян.

– Больше, – прохрипел он.

– – –, – сказал Мангуст, и ветер отбросил Оскара назад во тьму.

Живой или мертвый

Сломанный нос, разбитая челюстная дуга, порванный седьмой черепной нерв, три зуба, выскочившие из десны, сотрясение мозга.

– Но он жив? – спросила мать.

– Да, – уступили врачи ее натиску.

– Помолимся, – сурово сказала Ла Инка. Схватила Бели́ за руки и опустила голову.

Если они и отметили сходство между прошлым и настоящим, обсуждать это они не стали.

Брифинг для спускающихся в ад

Без сознания он пробыл три дня.

У него осталось впечатление, что в это время ему снились совершенно фантастические сны, но к тому моменту, когда он впервые поел в больнице – кальдо де поло, куриный бульон, – он уже не мог их вспомнить, увы. В памяти сохранился лишь образ существа, похожего на Аслана, с золотистыми глазами, оно все что-то говорило, но Оскар не слышал ни слова из-за румбы, грохотавшей в соседнем доме.

И только много позже, в свои последние дни, он вспомнил один из этих снов. В разрушенном замке перед ним стоит старик и протягивает ему книгу, на, мол, почитай. На старике маска. Оскару не сразу удается сфокусировать взгляд, но затем он обнаруживает, что все страницы в книге чистые.

Чистые листы. Эти слова услыхала прислуга Ла Инки, дежурившая у его кровати, и немного погодя Оскар пробился сквозь уровень бессознательного во вселенную реальности.

Живой

На этом его отпуск закончился. Как только врачи дали мамаше де Леон зеленый свет, она позвонила в офис авиалиний. Она была не такой дурой, чтобы медлить; слава богу, у нее имелся собственный опыт в подобных делах. С сыном она объяснилась в простейших и самых доходчивых выражениях, которые даже сотрясенный мозг способен уразуметь. Ты, тупой, никчемный, паршивый сукин сын, едешь домой.

Нет, ответил он изуродованными губами. И не из пустого каприза. Очнувшись и осознав, что еще жив, Оскар первым делом спросил об Ивон. Я люблю ее, прошептал он, на что его мать отреагировала: заткнись, ты! Просто заткнись!

– Зачем ты кричишь на мальчика? – напустилась на нее Ла Инка.

– Затем, что он идиот.

Семейный доктор разобрался с эпидуральной гематомой, но не гарантировал, что у Оскара нет мозговой травмы. (Она была подружкой копа? Тио Рудольфо присвистнул. Ставлю на мозговую травму.) Увозите его домой немедленно, посоветовал доктор, но на протяжении четырех дней Оскар сопротивлялся любой попытке запихнуть его в самолет, что свидетельствует о наличии изрядной силы духа у этого толстого паренька; он ел морфин горстями, но дикая боль в челюстях не утихала; у него была круглосуточная мигрень убойной силы, и он не мог скосить правый глаз; голова у парня так распухла, что Оскар напоминал человека-слона, а когда он попытался встать на ноги, пол рывком ускользнул из-под его ног. Господи, вот это да! – подумал он. Значит, вот что чувствуешь после того, как тебе напинали. Боль не прекращала накатывать волнами, и как бы он ни старался, он не мог ее усмирить. Он поклялся, пока жив, больше никогда не сочинять сцен с побоищами. Однако в этой черноте случались и просветы; побитость даровала ему любопытные прозрения; он понял, и, вероятно, очень некстати, что, не будь у них с Ивон все серьезно, капитан вряд ли стал бы марать о него руки. Чем не доказательство тому, что они с Ивон – пара? Мне праздновать, спросил он у комода, или рыдать? Что он еще прозрел? Однажды, когда он наблюдал, как мать сдирает простыни с кроватей, его вдруг осенило: семейное проклятье, о котором он наслышан с детства, возможно, и не выдумка вовсе, но правда.

Фуку́.

Он обкатывал слово во рту, словно проверяя его на прочность. Фак ю.

Мать сердито замахнулась на него кулаком, но Ла Инка перехватила ее руку – плоть к плоти. Не сходи с ума, сказала Ла Инка, и Оскар не понял, к кому она обращается, к матери или к нему.

Что касается Ивон, на его сообщения на пейджер она не откликалась; как-то ему удалось доковылять до окна – «патфайндера» на месте не было. Я люблю тебя, крикнул он, высунувшись наружу. Я люблю тебя! Однажды он добрался до ее двери и позвонил, но тио Рудольфо, скоро обнаруживший исчезновение племянника, силой увел его обратно. По ночам Оскар лежал в постели и мучился, воображая (в духе триллеров о любовных треугольниках) самые разные ужасы, что могли постигнуть Ивон. Когда он чувствовал, что голова его вот-вот взорвется, он пускал в ход свои телепатические способности – главное, установить с ней контакт.

И на третий день она явилась. Пока она сидела на краешке его кровати, Бели́ гремела кастрюлями в кухне и произносила пута достаточно громко, чтобы они услышали.

– Прости, что не встаю, – прошептал он. – У меня небольшие проблемы с черепной коробкой.

Она была в белом, волосы еще не высохли после душа – буйство светло-каштановых завитков. Разумеется, капитан избил ее до полусмерти; разумеется, под глазами у нее были фингалы (вдобавок он засунул свой «магнум» 44-го калибра в ее вагину и спросил, кого она реально любит). И тем не менее Оскар охотно поцеловал бы любой кусочек ее лица и тела. Коснувшись пальцами его руки, она сказала, что больше не сможет с ним встречаться. Почему-то Оскар не видел ее лица, только размытое пятно; наверное, она полностью перешла на свой другой, инопланетный, уровень. Он слышал только печаль в ее дыхании. Где та девушка, что неделей ранее, заметив, как он втягивает живот, сказала полушутя: Оскар, только собаки любят кости? Где та девушка, что, не перемерив пяток разных нарядов, не выходила из дома? Он пытался сфокусировать зрение, но видел только свою любовь к ней.

Протянул ей исписанные страницы.

– Мне столько нужно тебе сказать…

– Мы с – решили пожениться, – перебила она.

– Ивон… – Он подыскивал слова, но она уже ушла.

Сэ акабо. Кончено. Ультиматум, выдвинутый матерью, абуэлой и дядей. Оскар не смотрел ни на океан, ни на пейзажи, пока они ехали в аэропорт. Медленно шевеля губами, он пытался расшифровать то, что написал накануне ночью. Прекрасный денек, заметил Клайвз. Оскар поднял голову, слезы стояли в его глазах. Да, так и есть.

В самолете он сидел между дядей и матерью. Господи, Оскар, нервно сказал тио Рудольфо. Ты похож на кучу говна в костюмчике.

Сестра встретила их в аэропорту и, увидев его лицо, заплакала, и все еще плакала, когда вернулась в мою квартиру. Ты бы видел Мистера, всхлипывала она. Он хотели его убить.

– Что за фигня, Оскар? – спросил я его по телефону. – Я оставляю тебя без присмотра на недельку-другую, и ты тут же вляпываешься в дробиловку?

Его голос звучал приглушенно:

– Я поцеловал девушку, Джуниор. Я наконец-то поцеловал девушку.

– Но тебя чуть не убили.

– Абсолютность их намерений не очевидна, они затронули не все мои болевые точки.

Но когда два дня спустя я увидел его, это было типа: мать твою, Оскар. Мать твою на хрен. Он покачал головой:

– Моя наружность – сущие пустяки, грядет игра много крупнее.

Он быстро черкнул по листку бумаги и показал мне: фуку́.

Совет

Путешествуй налегке. Она вытянула руки в стороны, словно заключая в объятия свой дом, а может, и весь мир.

Патерсон, опять

Он вернулся домой. Лежал в постели, выздоравливал. Неподвижность Оскара так бесила его мать, что она делала вид, будто не замечает его.

Он был полностью и совершенно разбит. Понимал, что любит Ивон как никого прежде не любил. Понимал, что ему надо сделать, – в подражание Лоле сбежать обратно. Хрен с ним, с капитаном. Хрен с ними, Ханжой и Пачкуном. Забить на всех. Легко сказать, когда за окном белый рациональный день, но по ночам ледяной пот струился с его мошонки по ногам, как гребаная моча. Ему снился и снился тростник, жуткий тростник, разве что теперь били не его, но его сестру, мать, он слышал их вопли, их мольбы, ради Всевышнего, прекратите, но вместо того, чтобы бежать во весь опор на голоса, он убегал прочь! И просыпался с криком. Не меня. Нет.


Смотрел «Вирус» по тысячному разу, и в тысячный раз слезы наворачивались ему на глаза, когда японский ученый в итоге достигал Тьерра дель Фуэго, Огненной земли, и соединялся с любовью всей его жизни. Перечитывал «Властелина колец», по моим прикидкам, в миллионный раз, одну из своих самых любимых любимейших книг, служившую ему утешением как ничто другое с тех пор, как он открыл ее для себя, когда ему было девять, и ему, потерянному, одинокому, его любимая библиотекарша посоветовала: вот, попробуй почитать это, и так одна-единственная фраза изменила его жизнь. Помнится, две первые книги он проглотил залпом и уже приканчивал третью, когда строчка «И вот из Дальнего Харада черные люди, наполовину тролли с виду…» заставила его остановиться, голова и сердце болезненно ныли.


Через полтора месяца после «колоссальных побоев» ему опять приснился тростник. Но теперь он не дал деру, когда начались крики и стоны, когда раздался треск костей, но собрал в кулак все свое мужество, какое было, какое у него когда-либо было, и заставил себя сделать одну вещь, которую не хотел делать, думая, что он этого не вынесет.

Он прислушался.

3

Наступил январь. Мы с Лолой жили тогда в Вашингтон-Хайтс, хотя и в разных квартирах, – это было еще до ползучего вторжения белых ребят в наш район, и можно было пройти весь Верхний Манхэттен насквозь и не увидеть ни единого коврика для занятий йогой. С Лолой у нас все развивалось не очень здорово. Многое мог бы я порассказать, но сейчас не время и не место. Все, что вам нужно знать: хорошо, если раз в неделю нам удавалось поговорить друг с другом, и, однако, номинально мы оставались «моим парнем, моей девушкой». Я виноват, конечно. Не мог удержать мой рабо в штанах, даже несмотря на то, что она была самой офигительно красивой девушкой на свете.

Ладно, я сидел дома всю неделю, агентство по временным подработкам молчало как мертвое, и вдруг Оскар звонит с улицы в мою дверь. Я не видел его несколько месяцев, с первых дней его возвращения на самом деле. Господи, Оскар. Давай, поднимайся. Я поджидал его у лифта, и, когда он вышел на моем этаже, сгреб его в объятия. Как ты, братан? По-человечески, сказал он. Мы сели, и, пока я скручивал косячок, он в двух словах рассказал, как ему живется. Возвращаюсь в Дон Боско в ближайшее время. Обещаешь? – спросил я. Обещаю, ответил он. Лицо у него все еще было страшноватым, левая сторона слегка обвисала.

– Затянешься?

– Пожалуй, приму участие. Но только самую малость. Не хочу затуманивать мои мыслительные процессы.

В этот последний раз на нашем диване он казался человеком, пребывающим в мире с самим собой. Немного рассеянным, но примиренным. Вечером я сказал Лоле, что он явно решил жить дальше, однако в реальности, как потом выяснилось, все обстояло несколько сложнее. Ты бы видела его, говорил я. Такой худой, скинул все свои килограммы, и такой тихий, спокойный.

Чем он занимался все это время? Писал, конечно, и читал. А также готовился к переезду из Патерсона. Хотел оставить прошлое позади, начать новую жизнь. И прикидывал, что он возьмет с собой. Разрешил себе ровно десять книг из своих залежей, сердцевину канона (его слова), пытаясь свести багаж к необходимому минимуму. Только то, что я смогу унести. И это тоже было непривычно: чтобы Оскар – да оставил книги; позже мы, конечно, сообразили, в чем тут было дело.

Потом, затянувшись, он сказал:

– Прошу прощения, Джуниор, но меня привела к тебе некая сверхзадача. Хочу просить тебя об одолжении.

– Да о чем угодно, братан. Выкладывай.

Ему нужны были деньги на залоговый депозит, он присмотрел себе квартирку в Бруклине. Я должен был задуматься – Оскар никогда и ни у кого не просил в долг, – но не задумался, из кожи вылез, но денег для него добыл. Моя больная совесть.

Мы выкурили косяк и поговорили обо мне и Лоле, о наших с ней проблемах.

– Тебе не следовало вступать в плотские отношения с той парагвайкой, – заметил он.

– Знаю, – сказал я, – знаю.

– Она любит тебя.

– Знаю.

– Почему тогда ты ей изменяешь?

– Знал бы, проблемы бы не существовало.

– Может, тебе стоит с этим разобраться? – Он встал.

– Ты не дождешься Лолы?

– Мне нужно возвращаться в Патерсон. У меня свидание.

– Прикалываешь меня?

Он покачал головой, хитрый сукин сын.

Я спросил:

– Она красивая?

Он улыбнулся:

– Красивая.

В субботу он исчез.

Семь

Путешествие к финалу

В предыдущий раз, когда он летел в Санто-Доминго, всплеск аплодисментов его напугал, но сейчас он был подготовлен, и, когда самолет приземлился, хлопал так, что едва ладони себе не отбил.

Выйдя из аэропорта, он тут же позвонил Клайвзу и час спустя друган приехал, застав его в окружении такситас, норовивших затащить его в свои авто.

– Брат во Христе, – сказал Клайвз, – что ты здесь забыл?

– Древние духи, – очень серьезно ответил Оскар, – не дают мне покоя.

Они припарковались напротив ее дома и почти семь часов ждали, пока она появится. Клайвз пытался отговорить его, но он не слушал. Затем приехала она на «патфайндере». Ивон выглядела похудевшей. У Оскара схватило сердце, как схватывает больную ногу, и мелькнула мысль, а не бросить ли все это, не вернуться ли в Дон Боско и дальше как-то управляться со своей убогой жизнью, но вот она вышла из машины так, словно весь мир на нее смотрел, и это решило дело. Он опустил оконное стекло. Ивон, позвал он. Она остановилась, прикрыла глаза ладонью, как козырьком, и наконец узнала его. И тоже произнесла его имя: Оскар. Он рванул дверцу, подошел к ней и обнял.

Какими словами она его встретила? Ми амор, ты должен сейчас же уехать.

Стоя посреди улицы, он поведал ей все как есть. Сказал, что любит ее и что, да, его немного покалечили, но сейчас он в порядке, и если они проведут вместе хотя бы одну неделю, одну короткую неделю, он окончательно выздоровеет и сможет принять все, что уготовила ему судьба, и она ответила: я не понимаю, и он опять сказал, что любит ее больше Вселенной и такое чувство не смахнешь с себя, как пылинку, поэтому, прошу, давай уедем вместе ненадолго, ты зарядишь меня своей силой, и тогда я оставлю тебя навсегда, если ты того пожелаешь.

Может, она и любила его, не безоглядно, конечно, но все-таки. Может, в глубине души ей и хотелось бросить спортивную сумку на бетон и сесть с ним в такси. Но за свою жизнь она хорошо узнала мужчин вроде капитана, в Европе ей целый год пришлось работать под началом таких молодцев, прежде чем, подзаработав, она сумела освободиться от их опеки. Знала также, что в ДР развод с копом равноценен пуле в лоб. Спортивной сумке не суждено было ночевать на улице.

– Я позвоню ему, Оскар, – сказала она с некоторой горечью. – Так что, будь добр, уезжай, прежде чем он сюда явится.

– Я никуда не уеду.

– Уезжай, – сказала она.

– Нет, – ответил он.

Он отправился в дом абуэлы (ключ он сохранил). Капитан прибыл часом позже, долго сигналил, врубал сирену, но Оскар и не думал выходить к нему. Он достал фотографии Ла Инки и сидел, перебирая их одну за другой. Когда пришла Ла Инка из пекарни, он сидел за кухонным столом и что-то писал.

– Оскар?

– Да, абуэла, – сказал он, не поднимая головы. – Это я.

Это трудно объяснить, написал он потом сестре. А то. Еще как трудно.

Проклятье Карибов

На протяжении двадцати семи дней он делал только две вещи: трудился над своей книгой и преследовал ее. Сидел перед ее домом, звонил ей на пейджер, ходил во «Всемирно знаменитый клуб на реке», где она работала, шел в супермаркет, когда она отъезжала от дома, – а вдруг ей понадобились продукты. В девяти случаях из десяти в супермаркет она не заглядывала. Соседи, завидев его на тротуаре, качали головами и говорили: гляньте на этого локо, дурачка.

Сперва она была в диком беспросветном ужасе. Отказывалась к нему приближаться, не разговаривала с ним, проходила мимо как чужая, а когда он впервые пришел в клуб «На реке», она так испугалась, что споткнулась в танце. Он понимал, что пугает ее до умопомрачения, но не мог остановиться. К десятому дню, однако, даже ужас приедается, и теперь, когда он шел за ней по проходу в клубе или улыбался ей, она шипела: пожалуйста, Оскар, иди домой.

Ей становилось дурно, когда она видела его, и дурно, когда не видела; как она призналась ему позже, тогда ее охватывала твердая уверенность: Оскара уже убили. Он подсовывал длинные страстные письма под ее ворота, написанные по-английски, и единственный отклик, который он получил, – звонки от капитана и его дружков с угрозой изрубить его на куски. После каждого телефонного наезда он записывал время и звонил в посольство, сообщая, что офицер такой-то грозит его убить, и не могли бы вы помочь.

Надежда не покидала Оскара: ведь если бы она действительно хотела от него избавиться, заманила бы его на какой-нибудь пустырь и позволила капитану с ним разделаться. Если бы она захотела, его перестали бы пускать в клуб. Но ничего подобного она не сделала.

Как же хорошо ты танцуешь, написал он в письме. А в другом изложил свои планы: он женится на ней и заберет ее в Штаты.

Она начала отвечать короткими торопливыми записками, передавала их Оскару в клубе или отсылала по почте на адрес Ла Инки. Умоляю, Оскар, я не сплю уже неделю. Не хочу, чтобы тебя изуродовали или убили. Уезжай домой.

Но, прекрасная девушка, та, что прекрасней всех на свете, написал он в ответ, это и есть мой дом.

В твой настоящий дом, ми амор.

У человека не может быть два дома, разве не так?

В девятнадцатый вечер Ивон просигналила у его дома и он отложил ручку, зная, что это она. Потянувшись через сиденье, она отперла дверцу и, когда он сел и попытался ее поцеловать, сказала: пожалуйста, прекрати. Они двинули в Ла-Роману, где у капитана вроде бы не было приятелей. Развитие событий они не обсуждали, он сказал лишь: мне нравится твоя новая стрижка, и она рассмеялась и заплакала, а затем: правда? А тебе не кажется, что с такой прической я выгляжу дешевкой?

Ты и дешевизна – вещи несовместные, Ивон.

Что мы могли сделать? Лола летала к нему, упрашивала вернуться, говорила, что из-за Ивон, если он ее получит, его прикончат; он выслушал сестру и сказал очень спокойно, что она не понимает, что стоит на кону. Отлично понимаю, взвилась Лола. Нет, печально возразил он, не понимаешь. Абуэла применяла к нему всю власть, какой располагала, и даже повышала голос, но он уже не был тем мальчиком, которого она знала прежде. Что-то в нем изменилось. Он сам обрел власть.

За две недели до его путешествия к финалу явилась его мать, всем своим видом давая понять, что с ней шутки плохи. Ты возвращаешься домой, немедленно. Он покачал головой. Нет, мами. Она вцепилась в него, чтобы тащить к машине, но он был как Унус Неприкасаемый. Мами, мягко сказал он, я не хочу делать тебе больно.

– А я не хочу, чтобы тебя убили.

– Не к этому я стремлюсь.

Прилетал ли я? Разумеется. Вместе с Лолой. Ничто так не способствует единению пары, как беда.

– И ты, Джуниор? – сказал он, увидев меня.

Ничего не помогло.

Последние дни Оскара Вау

Какой невообразимо короткий срок – двадцать семь дней! Однажды вечером капитан с приятелями завалились в клуб, и Оскар добрые десять секунд не спускал с него глаз, а потом, трясясь всем телом, ушел. Даже не вызвонил Клайвза, сел в первое подвернувшееся такси. Как-то на клубной парковке он опять попытался поцеловать Ивон, но она отстранилась, не всем телом, только голову отвернула. Не надо, прошу. Он убьет нас.

Двадцать семь дней. Он работал каждый день, ни одного не пропустил, настрочил почти триста страниц, если верить его письмам. Я почти у цели, сказал он мне по телефону; звонил он нам крайне редко. У какой? – допытывался я. Какой цели?

Увидишь. И это все, что он сказал.

А далее произошло ожидаемое. Вечером они ехали с Клайвзом из клуба, затормозили у светофора, и к ним в такси влезли двое. Горилла Пачкун и Соломон Ханжа, разумеется. Приятно снова увидеться, сказал Пачкун, и оба принялись бить его настолько усердно, насколько позволяло ограниченное пространство машины.

На этот раз Оскар не заплакал, когда его повезли на тростниковое поле. Приближался сбор урожая, тростник вырос высоким и толстым, и порой было слышно, как стебли стук-стук-постукивали друг о друга, будто триффиды,[113] и всю ночь раздавались креольские голоса. Запах созревающего тростника незабываем, и к тому же была луна, прекрасная полная луна, и Клайвз умолял копов пощадить Оскара, но они лишь смеялись. Ты бы лучше о себе позаботился, сказал Пачкун. Оскар тоже посмеялся разбитым ртом. Не волнуйся, Клайвз, сказал он. Они опоздали. Пачкун не согласился. А по-моему, мы как раз вовремя. Они проехали мимо автобусной остановки, и на миг Оскару почудилось, что в автобусе сидит вся его семья, даже несчастные покойные дедушка с бабушкой, а за рулем не кто иной, как Мангуст, а кондуктор не кто иной, как человек без лица, но это была лишь финальная фантазия, исчезнувшая, стоило ему моргнуть, и, когда машина остановилась, Оскар отправил телепатические сообщения своей матери (я люблю вас, сеньора), дяде (завяжи, тио, и живи), Лоле (прости, что так вышло; я всегда буду любить тебя), всем женщинам, которых он когда-либо любил, – Ольге, Марице, Ане, Дженни, Натали и всем тем, чьих имен он так и не узнал, – и, конечно, Ивон.[114]

Они отвели его в тростник, поставили к себе лицом. Он старался держаться храбро. (Клайвза оставили связанным в такси, и, пока они на время позабыли о нем, он ослабил путы и проскользнул в тростник; именно Клайвз доставит Оскара родным.) Копы смотрели на Оскара, он на них, а потом он начал говорить. Слова звучали так, будто принадлежали кому-то другому, в кои-то веки его испанский был хорош. Он сказал, что то, что они делают, неправильно, ибо они намереваются лишить мир великой любви. Любовь – необычайная редкость, ее легко перепутать с миллионом других вещей, и никто не понимает этой истины столь глубоко, как он. Он рассказал им об Ивон и о том, как он ее любит, и как многим они рисковали, и как им стали сниться одни и те же сны, и они начали говорить одними и теми же словами. Он сказал, что только ее любовь дала ему силы совершить то, что он совершил, и над этим они уже не властны; сказал им, что если они его убьют, то, возможно, они ничего не почувствуют, и дети их тоже, возможно, ничего не почувствуют, но когда они постареют и одряхлеют либо в тот момент, когда в них вот-вот врежется чей-то автомобиль, они догадаются, что он поджидает их на той, другой, стороне, и там он уже не будет ни толстяком, ни занудой, ни пареньком, которого ни одна девушка никогда не любила; там он будет героем, мстителем. Потому что все, о чем вы мечтаете (он поднял ладони вверх), сбывается.

Они вежливо дождались, пока он закончит, а потом сказали, их лица медленно исчезали во мраке: слушай, мы тебя отпустим, если ты скажешь, как будет по-английски фуэго.

– Огонь, – выпалил он, не в силах сдержаться.


Оскар…

Восемь

Конец истории

Что нам осталось?

Мы полетели забрать тело. Организовали похороны. Никого кроме нас не было, даже Эла с Мигзом. Лола плакала и плакала. Год спустя рак вернулся к Бели́ и на этот раз въелся намертво. Я навещал ее в больнице вместе с Лолой. Шесть раз общим счетом. Она прожила еще десять месяцев, но к тому времени она уже более или менее сдалась.

Я сделала все, что смогла.

Ты сделала больше, чем многие, мами, говорила Лола, но мать не желала ее слушать. Поворачивалась к нам своей обожженной спиной.

Я сделала все, что смогла, а надо было больше.

Ее похоронили рядом с сыном, и Лола прочла свое стихотворение над могилой, и на этом все. Прах к праху, пепел к пеплу.

Четырежды семья нанимала адвокатов, но обвинение так и не было предъявлено. Не помогли ни посольство, ни правительство. Ивон, слыхал я, по-прежнему живет в Северном Мирадоре, по-прежнему танцует в клубе «На реке», но Ла Инка годом позже продала свой дом и перебралась обратно в Бани́.

Лола поклялась, что больше никогда не вернется в эту ужасную страну. В одну из наших последних ночей в качестве новиос, суженых, она сказала: десять миллионов Трухильо – вот кто мы все такие.

Что касается нас

Хотел бы я сказать, что все у нас получилось, что смерть Оскара соединила меня и Лолу навсегда. Увы, я жил как в угаре, а с Лолой, после того как она полгода ухаживала за больной матерью, произошло то, что многие женщины называют «возвращением Сатурна», или началом нового этапа в жизни. Однажды она позвонила, поинтересовалась, где я был прошлой ночью, а когда мне не удалось убедительно соврать, сказала: прощай, Джуниор, и береги себя, хорошенько береги. Примерно год я цеплял самых разных девушек и метался между «да пошла ты, Лола» и теми несусветно нарциссическими надеждами на примирение, для достижения которого я ничего не делал. А в августе, вернувшись из поездки в Санто-Доминго, узнал от моей матери, что Лола встретила кого-то в Майами, куда она переехала, и что она беременна и собирается замуж.

Я позвонил ей. Какого хрена, Лола… Но она повесила трубку.

Точно последнее примечание автора

Годы и годы прошли, а я по-прежнему думаю о нем. Невероятный Оскар Вау. Мне часто снилось, что он сидит на краю моей кровати. Мы в Рутгерсе, в Демаресте, где мы, похоже, навеки и останемся. В этих снах он никогда не бывает худым, каким стал в конце, но всегда огромным. Он хочет поговорить со мной, ему не терпится помолоть языком, но я отмалчиваюсь, и он тоже умолкает. И мы просто сидим в тишине.

Через пять лет после его смерти мои сны изменились. Я стал видеть его или кого-то, на него похожего. Мы находимся в полуразрушенном замке, где кругом сплошь старые пыльные книги. Он стоит в проходе, очень таинственный, прячет лицо под устрашающей маской, но в прорезях я вижу знакомые близко посаженные глаза. Чувак держит в руке книгу и знаками предлагает взглянуть на нее поближе, и я вдруг понимаю, куда я попал, в сцену из фильма, одного из тех забористых фильмов, что он любил смотреть. Мне хочется сбежать от него, но я топчусь на месте. Далеко не сразу я замечаю, что руки Оскара без костей, а в книге чистые листы.

И тогда глаза под маской улыбаются.

Сафа. Пронесло.

Иногда, правда, я поднимаю голову от книги и вижу, что у него нет лица, и просыпаюсь с криком.

Ох уж эти сны

Десять лет, как один день. В какую только хрень я не вляпывался, вы себе и представить не можете, долгое время болтался, как дерьмо в проруби, – ни Лолы, ни меня, ничего, – пока наконец не проснулся рядом с кем-то, кто был мне на фиг не нужен, верхняя губа в кокаиновой пыли и запекшейся крови, вытекшей из носа, и тогда я сказал: ладно, Вау, ладно. Ты выиграл.

Что касается меня

Теперь я живу в Перт-Амбое, в Нью-Джерси, преподаю литературную композицию и творческое письмо в Общественном колледже Миддлсекса и даже купил дом в верхней части Элм-стрит, неподалеку от сталелитейного завода. Дом не такой шикарный, какие покупают владельцы продуктовых магазинов, но и не развалюха. Многие мои коллеги считают Перт-Амбой дырой, но у меня другое мнение.

Это не совсем то, о чем я мечтал в юности, – преподавание, Нью-Джерси, – но я стараюсь получать максимум удовольствия. У меня есть жена, я ее обожаю, и она меня тоже, негрита из Сальседо, которой я не заслуживаю; иногда мы даже поговариваем о том, чтобы завести детей, но как-то неопределенно. Впрочем, я почти всегда не против. За юбками я больше не бегаю. По крайней мере, не усердствую на этот счет. Когда не преподаю, или не тренирую бейсбольную команду, или не занимаюсь в спортзале, или не шатаюсь где-нибудь с моей женой, я сижу дома и пишу. Теперь я много пишу. С утра, когда еще темно, до вечера, когда уже темно. Научился этому у Оскара. Я стал новым человеком, видите, совсем, совсем новым, разве нет?

Что касается нас

Наверное, в это трудно поверить, но мы по-прежнему видимся. Они – Лола, кубинец Рубен и их дочь – сменили Майами на Патерсон несколько лет назад, продали старый дом, купили новый, много путешествуют вместе (во всяком случае, так рассказывает моя мать, – Лола не была бы Лолой, если бы не продолжала ее навещать). Время от времени, если звездам это угодно, я сталкиваюсь с ней на митингах, на улицах Нью-Йорка, в книжных магазинах, где мы когда-то любили зависать. Иногда с ней кубинец Рубен, иногда нет. Дочь, однако, всегда при ней. Поздоровайся с Джуниором, командует Лола. Он был лучшим другом твоего тио.

– Привет, тио, – неохотно говорит девочка.

– Друг тио, – поправляет ее Лола.

– Привет, друг тио.

Волосы у Лолы теперь длинные, и она их не выпрямляет; она поправилась и уже не такая бесхитростная, как раньше, но она все еще сигуапа, обольстительная ведьма моих снов. Всегда рада меня видеть, никаких затаенных обид, знаете ли. Вообще никаких.

Джуниор, как ты?

Отлично. А ты?

До того, как всякая надежда умерла, мне снился глупый сон про то, что все еще можно спасти, и мы опять будем лежать в постели вдвоем с включенным вентилятором и дымком от травки, вьющимся над нами, и я наконец попробую выразить словами то, что нас могло бы сохранить.

– – – –.

Но, прежде чем я выговорю эти слова, я просыпаюсь. Лицо мое мокро, и я понимаю, что сон мой никогда не сбудется.

Никогда.

Но и так все совсем не плохо. В наши случайные встречи мы улыбаемся, смеемся и по очереди пытаемся втянуть в беседу ее дочь.

Я никогда не спрашиваю, снятся ли ее девочке сны. Ни звуком не поминаю наше прошлое.

Говорим мы только об одном – об Оскаре.

* * *

Почти закончили. Почти. Немного финальных картинок под занавес, и тогда ваш хранитель целиком исполнит свой космический долг и удалится на темную сторону Луны, а если и подаст голос, то лишь с наступлением Последних Дней.

Перед вами девочка, красивая мучачита, дочка Лолы. Темнокожая и головокружительно шустрая; егоза, по выражению ее прабабушки Ла Инки. Могла бы быть моей дочерью, будь я поумней, будь я 9–. Но моего восхищения это обстоятельство не убавляет. Она лазит по деревьям; не бежит, а мчится, оттолкнувшись попой от дверного косяка; практикуется в малапалабрас, ругательствах, когда думает, что ее никто не слышит. Говорит на испанском и английском.

Не Капитан Америка, не Билли Батсон, но просто молния.

Счастливый ребенок, насколько позволяет жизнь. Счастливый!

Но на тесемке вокруг ее шеи три асабачес, амулета: тот, что Оскар носил в младенчестве, тот, что Лола носила в младенчестве, и тот, что Ла Инка дала Бели́, когда вырвала ее из лап деревенской «родни». Мощная старая магия. Три защитных барьера от Глаза. Укрепленные многокилометровым молитвенным цоколем. (Лола не дура; в крестные матери дочке она взяла обеих – мою мать и Ла Инку.) И впрямь солидная охрана.

Впрочем, настанет день, когда крепость падет. Участь всех крепостей.

И девочка впервые услышит слово фуку́.

И увидит сон о человеке без лица.

Не сейчас, но скоро.

Если она пошла в де Леонов, – а я подозреваю, что так оно и есть, – рано или поздно она перестанет бояться и примется искать ответы на свои вопросы.

Не сейчас, но скоро.

Однажды, когда я меньше всего этого ожидаю, в мою дверь постучат.

– Я Исис. Дочь Долорес де Леон.

– Мать честная! Входи, чика, детка! Входи!

(Я замечу, что она все еще носит те детские амулеты, что у нее ноги матери, а глаза дяди.)

Я налью ей выпить, моя жена угостит ее своим особенным печеньем; спрошу о ее матери, надеясь, что она не засечет в моем непринужденном тоне нарочитости; достану фотографии, где мы сняты втроем, когда она была маленькой, а когда начнет смеркаться, я отведу ее в подвал моего дома и открою четыре холодильника, где я храню книги ее дяди, его игры, рукописи, комиксы, его бумаги, потому что холодильники – лучшая защита от пожара, землетрясения и почти всех прочих напастей.

Лампа, стол, койка – я хорошо подготовился.

– Сколько дней ты у нас проживешь?

– Столько, сколько понадобится.

И может быть, а вдруг, всякое бывает, если она умна и отважна, каковой, по моим прикидкам, она должна вырасти, эта девочка вберет в себя все, что мы сделали, все, чему научились, добавит собственных прозрений и покончит с семейными несчастьями раз и навсегда.

На это я надеюсь в мои лучшие дни. Об этом я вижу сны.


Но бывают и другие дни, когда я вымотан или мрачен, когда я сижу за письменным столом, не в силах заснуть, и листаю (что бы, вы думали?) Оскаров потрепанный экземпляр «Хранителей». Из вещей Оскара, что он брал с собой в путешествие к финалу, нам мало что удалось вернуть, но «Хранители» уцелели. Я листаю страницы книги, одной из трех его самых любимых, не задаваясь вопросами до последней ошарашивающей главы «Упроченный мир любви». До единственного кадра, который он обвел. Оскар – в жизни не черкавший в книгах – обвел этот кадр трижды ручкой того же пронзительного цвета, каким написаны его последние письма домой. Кадр, где Адриан Вейдт и Доктор Манхэттен беседуют напоследок. После того, как мутировавший мозг уничтожил Нью-Йорк; после того, как Доктор Манхэттен убил Роршаха; после того, как план Вейдта «по спасению мира» удался.

Вейдт говорит: «Я все сделал правильно, верно? В конце концов все получилось».

И Манхэттен, прежде чем исчезнуть из нашей Вселенной, отвечает: «В конце концов? Ничего не кончается, Адриан. Ничего и никогда не кончается».

Последнее письмо

Перед своим финалом он находил время сообщать нам о себе. Прислал пару открыток с изображением лазурных банальностей. Написал мне, назвав меня графом Фенрисом («Дюну» он изучил вдоль и поперек). Порекомендовал пляжи в Асуа, если я там еще не был. Написал Лоле с обращением «моя дорогая бене-гессеритская ведьма» (и не ошибся – Лола всегда поступала правильно, как и воительницы из «Дюны»).

А затем, спустя месяцев восемь после его смерти, на его адрес в Патерсоне пришла посылка. Такая уж в ДР экспресс-почта. Вложения: два рукописных текста. Первый – продолжение так и оставшегося незаконченным опуса, четвертой книги в духе космической оперы Э. Э. «Дока» Смита, озаглавленной «Звездная кара»; второй – пространное письмо Лоле, последнее, что он, вероятно, написал перед тем, как его убили. В письме он говорит о своей работе над новой книгой и добавляет, что пришлет ее в другой посылке. Просит к этой рукописи отнестись особенно бережно. Она содержит все, что я написал за время моего пребывания здесь. В ней, как я полагаю, ты найдешь то, что тебе нужно. Поймешь, что я имею в виду, когда прочтешь мои умозаключения. (Это снадобье от нашего недуга, приписал он на полях. Космическая ДНК.)

Все бы ничего, но хренова вторая посылка так и не пришла! Либо потеряли на почте, либо с ним расправились прежде, чем он успел ее отправить, или же тот, кому он доверил пересылку, забыл об этом.

И все же из посылки, что дошла до нас, мы извлекли потрясающую новость. Оказывается, наш мальчик таки вывез Ивон из столицы. На целых два выходных дня они спрятались на пляже в Бараоне, когда капитан отлучился «по делу», и знаете что? Там Ивон его поцеловала. И это еще не все. Там Ивон его трахнула. Хвала Господу! Он сообщил, что ему понравилось и что у Ивон эта сами-понимаете-что на вкус не такая, как он ожидал. У нее вкус «Хайнекена», заключил он. Написал, что Ивон по ночам снились кошмары: капитан нашел их; однажды она проснулась и голосом, исполненным неподдельного ужаса, сказала: Оскар, он здесь; она искренне верила в то, что говорит, и Оскар вскочил и бросился на капитана, обернувшегося панцирем черепахи, что хозяин отеля повесил на стену в качестве украшения. Я чуть нос не разбил об этот панцирь! Он написал, что по животу Ивон до самого пупка тянутся коротенькие волоски и что она скашивает глаза, когда он входит в нее, но что его реально проняло – не бам-бам-бам секса, но маленькие интимности, о которых он раньше и не подозревал! Вроде позволения расчесать ей волосы, или вывесить ее нижнее белье на просушку, или смотреть, как она голая идет в ванную, или то, как она вдруг сядет ему на колени и уткнется лицом в его шею. Интимности вроде ее рассказа о своем детстве или его признания, что до сих пор он был девственником. Он написал, что не может понять, какого черта он так долго с этим тянул. (Тут вмешалась Ивон, предположив, что к проволочке можно отнестись как-нибудь иначе. Ага, и как же? Может, сказала она, это была просто жизнь.) Он написал: так вот, значит, о чем все кругом только и говорят! Диабло! Если бы я знал. Это же прекрасно! Прекрасно!

Благодарности

Я бы хотел поблагодарить:

доминиканский народ. И тех, кто хранил нас там.

Моего любимого деда Остермана Санчеса.

Мою мать, Виртудес Диас, и моих тетушек Ирму и Мерседес.

Мистера и миссис Эл Хэмэвей (что купили мне мой первый словарь и записали в книжный клуб научной фантастики).

Санто-Доминго, Виллу Хуана, Асуа, Парлин, Олдбридж, Перт-Эмбой, Итаку, Сиракузы, Бруклин, Хантс-Пойнт в Гарлеме, Дистрито Федераль де Мехико, Вашингтон-Хайтс, Симокитацава в Токио, Бостон, Кембридж, Роксбери.

Всех учителей, что были добры ко мне, всех библиотекарей, что выдавали мне книги. Моих студентов.

Аниту Десай (что помогла мне заполучить эту работенку в МТИ – Анита, за это никакой благодарности не хватит), Жюли Гро (без чьей веры и упорства не было бы этой книги) и Николь Араджи (которая за одиннадцать лет ни разу не усомнилась во мне, даже когда я сомневался).

Мемориальный фонд Джона Саймона Гуггенхайма, Фонд Лила Уоллес и Ридерс Дайджест, Исследовательский центр Рэдклиффа в Гарварде.

Хаиме Манрике (первого писателя, который воспринял меня всерьез), Дэвида Мюра (джедая, указавшего мне путь), Франсиско Голдмана, небезызвестного Фрэнки Г. (за то, что привез меня в Мексику, и как раз в это время там все и началось), Эдвидж Дантикет (мою «дорогую сестренку»).

Деб Чесмна, Эрика Гансуорта, Юлейку Лантигуа, доктора Джанет Линдгрен, Ану Марию Менендес, Сандру Шагат и Леони Сапата (за то, что они это прочли).

Алехандру Фаусто, Ксаниту, Алисию Гонсалес (за Мексику).

Оливера Бидела, Харольда дель Пино, Виктора Диаса, Викторию Лолу, Криса Абани, Хуану Барриос, Тони Капеллана, Коко Фуско, Сильвил Торрес-Сайанта, Мишель Осиму, Соледад Веру, Фабиану Уоллис, Эллиса Коуза, Ли Ламбелиса, Элайзу Коуз, Патрисию Энджел (за Майами), Шрирекха Пилаи (с чьей подачи красоту темнокожих девушек теперь никто не отрицает), Лили Оэй (за то, что пинала меня под зад), Шона Макдональда (без которого я бы не добрался до финала).

Мэнни Переса, Альфредо де Вилла, Алексиса Пенью, Фархада Ашгара, Ани Ашгар, Марисоль Алькантру, Андреа Грин, Эндрю Симпсона, Дайема Джонса, Дениз Белл, Франсиско Эспинозу, Чеда Милнера, Тони Дэвиса и Энтони (за приют и дружбу).

МТИ. Издательство Riverhead Books. Журнал The New Yorker. Все школы и учреждения, что поддерживали меня.

Родных: Дану, Марицу, Клифтона и Дэниэла.

Клан Эрнандесов: Раду, Солей, Дебби и Риби.

Клан Моейров: Питера и Грайсел. И Мануэля дель Вилла (покойся с миром, сын Бронкса, сын Бруклина, истинный герой).

Клан Бенсанов: Милагрос, Джейсона, Хавьера, Таню и близнецов Матео и Индию.

Клан Санчесов: Ану (за то, что всегда была рядом с Эли) и Майкла с Кьярой (за то, что приняли ее как родную).

Клан Пинья: Нивиа Пинью и моего крестника Себастьяна Пинью. За доминиканские танцы в том числе.

Клан Оно: доктора Цунея Оно, миссис Макико Оно, Шини Оно и, конечно, Пейсен.

Амелию Бернс (Бруклин и Вайнярд-Хейвен), Нефертити Жакес (Провиденс), Фабиано Мэзоннава (Кампо-Гранде и Сан-Паулу) и Омеро дель Пино (который показал мне Патерсон).

Клан Родригесов: Луиса, Сандру и моих крестниц Камилу и Далию (люблю вас обеих).

Клан Батиста: Педро, Сезарину, Юниора, Элиха и мою крестиницу Алондру.

Клан де Леонов: донью Росу (мою вторую мать), Селинес де Леон (верного друга), Розмари, Келвина и Кайла, Марвина, Рафаэля (он же Рафии), Ариэля и моего кореша Рамона.

Бертрана Ванга, Мичиуки Оно, Шуйа Оно, Брайана О’Халлорана, Хишема Эль Хамавея – за то, что были моими братанами с самого начала.

Дениса Бенсана, Бенни Бенсана, Питера Мойера, Эктора Пинью – за то, что стали моими братанами в конце.

И Элисабет де Леон – за то, что вывела меня из великой тьмы и я увидел свет.

Примечания

1

Таино – собирательное название племен, живших до прихода европейцев на островах: Гаити, Куба, Багамских, Ямайка, Пуэрто-Рико. В XVII веке таино практически исчезли – политика уничтожения туземцев, которую проводили испанцы и завезенные ими болезни, не оставили таино никаких шансов на выживание.

2

Адмиралом в испаноязычном мире называют Христофора Колумба, который был похоронен в Санто-Доминго, затем его прах перевезли в Гавану, и окончательно он упокоился в Севилье – такова версия испанцев. Но доминиканцы считают, что могила Колумба по-прежнему находится на их острове. В 1930-х годах появилась идея возвести маяк на месте могилы Колумба. Маяк (а точнее, музей) был построен только в 1992 году, и с тех пор это главная достопримечательность города. Строительство Маяка Колумба, как и само путешествие Адмирала, сопровождалось смертями, случайными и неслучайными, что породило легенду о фуку́ – сугубо доминиканском проклятии, связанном с Колумбом, а в XX веке – и с диктатором Трухильо. В 1948 году были произведены взрывные работы для закладки Маяка, в результате обломками скал засыпало автомобили и людей, и Трухильо, будучи человеком крайне суеверным, прекратил строительство, которое возобновилось только после того, как диктатура осталась в прошлом.

3

Для тех, кто пропустил две обязательные секунды доминиканской истории: Трухильо, один из печально знаменитых диктаторов двадцатого века, управлял Доминиканской республикой с 1930 по 1961 год с неумолимой и стабильной жестокостью. Тучный мулат со свинячьими глазками и садистскими наклонностями, выбеливавший себе кожу, носивший обувь на платформе и обожавший бельишко Наполеоновской эпохи, Трухильо (также известный под именами Эль Хефе – Шеф с большой буквы, Скотокрадово Семя и Мордоворот) сумел взять под контроль всю политическую, культурную, социальную и экономическую жизнь в ДР, применив весьма действенное (и не раз опробованное) средство – микс из насилия, в том числе над женщинами, запугивания, кровавой резни, раздачи должностей и террора; на страну он смотрел как на плантацию, где хозяином был он и только он. На первый взгляд типичный латиноамериканский каудильо, однако его власть была обречена по причинам, которые, смею утверждать, почти никто из ученых, а также писателей не смог распознать или даже вообразить. Он был нашим Сауроном, нашим Эйроном Годзиллой, нашим Дарксайдом, нашим Диктатором на веки веков, то есть персонажем столь диковинным, непредсказуемым и неприглядным, что даже научные фантасты толком бы не знали, что с ним делать. Он был известен тем, что переиначил все географические названия в стране в свою честь (пик Дуарте стал пиком Трухильо, а Санто-Доминго-де-Гусман, первый и самый древний город Нового Света, превратился в Сьюдад-Трухильо, Тухильоград); тем, что накладывал лапу на любое национальное достояние (отчего вскоре вошел в топ-лист богатейших людей планеты); тем, что создал одну из мощнейших армий в нашем полушарии (у этого козла имелись даже бомбардировщики, господи прости); тем, что трахал всех привлекательных «кисок», какие только попадались ему на глаза, включая жен своих подчиненных, – тысячи, тысячи и тысячи женщин; тем, что ожидал, нет, требовал безоговорочного почитания своей персоны народом – его драгоценным пуэбло (недаром главный государственный лозунг звучал так: «С нами Бог и Трухильо»); тем, что управлял страной как тренировочным лагерем морских пехотинцев; тем, что лишал друзей и врагов собственности и должностей по личному капризу, а также тем, что обладал почти сверхъестественными способностями.

Среди его выдающихся достижений значатся: геноцид гаитян, приезжих и местных, в 1937 году; одна из самых длительных и катастрофических диктатур, поддерживаемых США в Западном полушарии (и если мы, латиносы, в чем-то и знаем толк, так это в покорности диктаторам, поддерживаемым США, так что теперь вам ясно: победа досталась нам дорогой ценой; чилийцы с аргентинцами до сих пор с этим не разобрались); построение первой клептократии в современном мире (Трухильо был Мобуту, когда о Мобуту еще и помину не было); систематический подкуп американских сенаторов и последнее, хотя и самое существенное, – радикальная перековка граждан Доминиканской Республики (Трухильо удалось то, на чем даже штатовские морские пехотинцы во время оккупации обломались).

4

Версий нераскрытого убийства президента Джона Кеннеди предостаточно, есть среди них и экзотические. Вице-президент Линдон Джонсон, занявший пост президента после гибели Кеннеди, отменил ряд важных решений предшественника, фактически развернув политический курс. Мэрилин Монро, с которой у Кеннеди, как считается, была связь, тоже оказалась под подозрением. Существует версия, что Кеннеди стало известно о связи правящей элиты США с пришельцами из космоса и он намеревался обнародовать этот факт, потому пришельцы были вынуждены устранить его. Под подозрением были и тайные общества, среди которых упомянутые в книге «Трехсторонняя комиссия» и «Охотничье братство Техаса».

5

Для тех умников, кто во всем видит заговор: в тот вечер, когда Джон Кеннеди-младший с женой Каролиной Биссет и ее сестрой Лорен летел в самолетике «Пайпер Саратога» навстречу своей гибели, на островке Уайнярд у побережья Массачусетса любимая прислуга дедули и папули обоих Джонов, старшего и младшего, доминиканка Провиденсия Паредес готовила для дедули-папули его любимое блюдо – жареную курицу. Но фуку́ всегда начинает есть первым и съедает все до крошки.

6

«Я – первородный король Мелькор, могущественнейший из всех Валаров, бывших до сотворения мира и сотворивших его. Мои желания тенью ложатся на Арду, и все, кто там есть, медленно и неуклонно подчиняются моей воле. Над всеми, кого вы любите, нависает мое разумение, нависает, словно облако, Злой Рок, окутывая их тьмой и вгоняя в отчаяние. Куда бы они ни направились, их сопровождает зло. Какие бы слова ни сорвались с их уст, в них заключена кривда. Что бы они ни совершили, все обернется против них. Они умрут без надежды, проклиная и жизнь, и смерть». Дж. Р. Р. Толкин, «Дети Хурина».

7

В сороковых-пятидесятых Порфирио Рубироса – или Руби, как его называли газетчики, – был третьим по счету самым знаменитым доминиканцем в мире (первым шел Скотокрадово Семя, а следом женщина-кобра Мария Монтес). Рослый, сверкающий улыбкой красавчик, чей «огромный фаллос переполошил всю Европу и Северную Америку», Рубироса был завзятым плейбоем, помешанным на элитных вечеринках, автогонках и игре в поло, – то есть олицетворением «светлой стороны» Трухильо (он и в жизни был любимчиком диктатора). В 1932 году бывший манекенщик, франт и гуляка Рубироса сыграл шумную свадьбу с дочерью Трухильо Флор де Оро, и хотя уже через пять лет, в год гаитянского геноцида, супруги развелись, наш землячок умудрился сохранить расположение Шефа, пользуясь его милостями еще очень долго. В отличие от другого зятя, Рамфиса (с которым его имя часто рифмуют), Рубироса к исполнению убийств был, видимо, не способен; в 1935 году он отправился в Нью-Йорк со смертным приговором, вынесенным Мордоворотом Анхелю Моралесу, лидеру оппозиции в изгнании, но сбежал с места преступления еще до того, как покушение, провальное, было предпринято. Руби был прирожденным доминиканским жуиром, не пропускавшим ни одной юбки, – наследница миллионов Барбара Хаттон и Дорис Дьюк (на тот момент самая богатая женщина в мире), французская актриса Даниэль Дарье и За За Габор оказались среди многих прочих. Как и его друган Рамфис, Порфирио погиб в автомобильной катастрофе, в 1965 году он не справился с управлением своего 12-цилиндрового «феррари» в Булонском лесу. (Трудно переоценить роль, которую в нашем повествовании играют автомобили.)

8

В комиксе «Капитан Марвел» (придумали его в 1939 году художник Чарлз К. Бек и писатель Билл Паркер) герой, мечтательный недотепа Билли, оказывается выбран волшебником Шазамом на роль супергероя, и с этого момента, стоит Билли сказать «шазам», как его поражает молния и он обращается в благородного Капитана Марвела.

9

Уничижительное «паригуайо» – и в этом хранители единодушны – исковерканный английский неологизм party watcher, появившийся в испанском во время первой американской оккупации ДР, длившейся с 1916 по 1924 год. (А вы и не знали, что Доминиканская Республика в двадцатом веке была дважды оккупирована? Не смущайтесь, ваши дети тоже не будут знать о том, что США некогда оккупировали Ирак.) По рассказам очевидцев, во время первой оккупации представители американских войск часто наведывались на доминиканские празднества, но вместо того, чтобы присоединиться к общему веселью, иноземцы просто стояли и смотрели на танцующих. Разумеется, это не могло не показаться неслыханной дикостью. Кто ходит на праздник, чтобы лишь стоять столбом, будто охрана какая? Так морские пехотинцы превратились в паригуайо; в современном употреблении этот термин относится к любому, кто стоит в сторонке и смотрит, как другие вовсю кадрят девушек. Юнец, не умеющий танцевать, лишенный обаяния, позволяющий другим высмеивать его, – это паригуайо.

Если заглянете в «Словарь доминиканских реалий», увидите, что статья «Паригуайо» проиллюстрирована деревянным изваянием Оскара. Это прозвище будет преследовать его всю жизнь и приведет к другому Хранителю, тому, что отсиживается на темной стороне Луны.

10

Том Свифт – герой простеньких, но обаятельных детских книжек Виктора Апплетона (под этим псевдонимом скрывается целая писательская индустрия), который появился на свете еще в начале XX века, но жив и поныне. Том – юный гений, изобретения которого неизменно опережают время. Это именно он изобрел телефон и самолет, мотоцикл и генную инженерию.

11

Книги (их наберется под две сотни) о приключениях доктора Сэвиджа (в духе приключений Индианы Джонса) написал Кеннет Робсон, а точнее, авторский коллектив, скрывавшийся под этим псевдонимом; дело происходило в 1930-х годах.

12

Откуда взялась эта безразмерная любовь к фантастике? Кто его знает. Возможно, в нем заговорила антильская кровь (мы ведь знатные фантасты, правда?) либо сказались первые несколько лет жизни, проведенные в ДР, а затем резкий и не безболезненный бросок в Нью-Джерси – обычная грин-карта перемещает не только из одного мира в другой (из третьего в первый), но из одного века в следующий (от телевизора далеко не в каждом доме и перебоев с электричеством до полного изобилия означенных благ). После такого транзита, вероятно, никакие другие сценарии, кроме самых экстремальных, и рассматривать не станешь. А может, дело в том, что, еще живя в ДР, он насмотрелся «Человека-паука» и его слишком часто водили на кун-фу-фильмы, а его бабушка знала множество страшных историй о Куко, призраке с тыквой вместо головы, и длинноволосых погубительницах сигуапах. Либо виновата служащая из его первой библиотеки в Америке, приохотившая Оскара к чтению до такой степени, что при виде первой повести о Денни Дане его словно током ударило. Или же это было просто веянием времени (разве не в начале семидесятых появились первые НФ-фаны?) либо следствием того обстоятельства, что в детстве у него совсем не было друзей. А может, это было в нем заложено по генетической линии?

Трудно сказать.

Ясно одно: книги и статус фаната (за неимением лучшего термина) помогли ему продраться сквозь тяжкие годы его юности, а с другой стороны, будь он всего лишь толстяком, на неспокойных улицах Патерсона Оскар выделялся бы не столь заметно. Для других мальчишек он был легкой добычей – на него сыпались тычки и пинки, его дергали за резинку трусов, разбивали очки и прямо у него на глазах рвали пополам книги, новехонькие, только что купленные в магазине «Схоластик» по пятьдесят центов каждая. Книжки любишь? Теперь у тебя их две! Гы-гы! Увы, никто так не норовит унизить другого, как униженные. Даже мать находила его увлечения дурацкими. Па фуэра! Иди, гуляй! – командовала она по крайней мере раз в день. Портате комо ун мучачо нормаль. Веди себя как нормальный парень.

(Лишь сестра его поддерживала. Сама запойная читательница, она приносила ему книги из своей школы, где библиотека была получше.)

Вы правда хотите знать, каково оно, быть мутантом? Просто вообразите себя умным и небелым парнем, помешанным на чтении, в современном американском гетто. Мамма миа! Это все равно что обзавестись крыльями летучей мыши или парой щупалец, проросших из груди.

Па фуэра! – рычала мать. И он покорно, словно приговоренный, выходил на улицу, где на него тут же набрасывались соседские ребята. Ну пожалуйста, я хочу посидеть дома, упрашивал он, но мать выталкивала его вон – ты не женщина, чтобы сидеть дома, – и час-другой он терпел издевательства, пока, улучив момент, не пробирался тайком домой и, спрятавшись в стенном шкафу на втором этаже, читал при тонкой полоске света, пробивавшейся сквозь щель между дверцами. В конце концов мать выволакивала его из шкафа: да что с тобой, на хрен, такое?!

(И уже тогда на клочках бумаги, в тетрадках, на тыльной стороне ладони он начинал что-то черкать, пока ничего серьезного, лишь усеченный пересказ его любимых историй, и пока ничто не предвещало, что эти полубредовые компиляции станут его призванием.)

13

К культовым фантастическим сериалам «Доктор Кто» и «Семерка Блейка» приложил руку Терри Нэйшн, придумавший «далеков», расу инопланетных злобняков.

14

Маргарет Уайс и Трейси Хикмэн – авторы серии книг «Dragonlance» (в русской версии «Саги о копье»), создатели одного из самых известных фэнтезийных миров.

15

Один из главных героев книг Уайс и Хикмэна – маг Рейстлин, весьма импозантный, очень худощавый и с кожей приятного золотистого оттенка.

16

«Мир Гамма» – первая ролевая игра, действие которой происходит после того, как мир накрыл апокалипсис.

17

Дэниэл Клоуз в своих популярных комиксах «Призрачный мир» и «Луч смерти» с тонкой иронией рассказывает графические истории не о супергероях, а об обычных людях.

18

Графический роман «Паломар» Гилберта Эрнандеса начал выходить в 2003 году, действие его развивается в выдуманном латиноамериканском городе Паломар. С 2003 года комикс «Паломар» уже традиционно оказывается во всех списках лучших графических романов всех времен.

19

Впервые морлоки появились на страницах «Машины времени» Герберта Уэллса, а впоследствии стали одними из основных обитателей научно-фантастических миров. С виду они напоминают людей, но боятся солнечного света, обитают под землей, а наружу вылезают исключительно в поисках пропитания – человечины.

20

Британскую рок-группу «New Order» в 1980 году организовали участники другой группы, «Joy Division», после того как ее лидер Йен Кертис покончил с собой. Поначалу они играли все тот же трагический пост-панк, но довольно быстро переключились на более танцевальную электронную музыку.

21

«Клаев ковчег» – антиутопия американской писательницы Оливии Батлер (о которой подробнее рассказано ниже).

22

«Дюна» (1965) – один из самых известных фантастических романов и первая книга Фрэнка Герберта из цикла «Хроники Дюны», за которую он получил сразу две премии, премию Небьюла и премию Хьюго. В романе сложная фантастическая интрига переплетается с философскими, экологическими и прочими вполне серьезными проблемами.

23

Андре Нортон (Элис Мэри Нортон, 1912–2005) – гранд-дама фантастики и фэнтези, лауреат более чем 20 премий.

24

Классический графический роман Алана Мура, который газета «Тайм» поставила в один ряд с «Войной и миром» Льва Толстого.

25

Эрнест Гэри Гайгэкс (1938–2008) – отец ролевых игр, писатель и разработчик первых ролевых игр, в частности, самой известной, «Подземелья и драконы».

26

Научно-фантастический аниме-сериал: на Землю падает инопланетный космический корабль, который люди назовут «Макросс»; следом являются сами инопланетяне, но не хозяева корабля, а их злейшие враги, по которым пушка «Макросса» автоматически стреляет, начиная тем самым войну землян и инопланетных гигантов.

27

Алан Мур (р. 1953) – английский писатель, один из самых известных авторов комиксов, ему принадлежат классические уже «Хранители» и «V значит вендетта».

28

В 1988 году мэтр манги Кацухиро Отомо переложил свою знаменитую мангу «Акира» на экран, практически сразу застолбив себе место в ряду классиков японской анимации. Акира – двадцать восьмой ребенок, участвовавший в эксперименте японского правительства по выявлению и развитию психокинетических способностей. Способности Акиры достигают такой силы, что он разносит на атомы исследовательский центр, а вместе с ним и добрую половину Токио, инспирируя тем самым Третью мировую войну.

29

«Обитатели холмов» – фэнтези-роман британского писателя Ричарда Адамса о невероятных приключениях героических кроликов. Роман родился из сказок, которые писатель рассказывал своим детям.

30

Siouxsie and the Banshees – английская рок-группа, оказавшая немалое влияние на рок-музыку начиная с 1980-х годов. Образовавшись как панк-группа, она постепенно дрейфовала в сторону музыки куда более сложной и рафинированной. Их меланхоличные, таинственные, драматичные песни очень близки подросткам, жаждущим душераздирающего сюрреализма.

31

Блакула – герой одноименного фильма (1972, режиссер Уильям Крейн). В замок графа Дракулы пожаловал черный принц, которого расист Дракула тут же заточил в гроб, попутно наложив на него свое вампирское проклятье и дав имя – Блакула. Через пару веков черный вампир выберется из гроба и примется наводить ужас на всех вокруг. Этот совершенно бредовый и истерически смешной фильм – яркий представитель феномена «blaxploitation cinema», расцветшего пышным цветом в Америке 1970-х.

32

«Звуки музыки» – мюзикл, экранизированный в 1965 году Робертом Уайзом, с Джули Эндрюс в главной роли, действие развивается в австрийском Зальцбурге.

33

«Невероятное путешествие» (1904) – научно-фантастическая и очень изобретательная комедия Жоржа Мельеса по мотивам книг Жюля Верна. «Моя сторона горы» – приключенческий фильм (1969, режиссер Джеймс Б. Кларк) о 13-м Сэме, который, обидевшись на родителей и под влиянием прочитанной книги Генри Торо «Уолден, или Жизнь в лесу», решает удалиться от цивилизации, жить в одиночестве, слившись с природой.

34

«Беглец» – первый хит Джона Бон Джови и его группы, песня о девчонке-подростке, которую не понимает весь мир.

35

Роберт Смит – рок-музыкант, лидер группы The Cure, помимо замечательных песен известный своей прической – торчащими во все стороны прямыми волосами.

36

Британские рок-группы The Smiths и The Sisters Of Mercy – одни из самых важных альтернативных рок-групп 1980-х. Если The Sisters Of Mercy во главе со своим лидером Моррисси во многом сформировали брит-поп, то «Сестры милосердия» ответственны за появление готического рока.

37

«Источник» Айн Рэнд – один из самых известных американских романов, его герой Говард Рорк – архитектор и выразитель крайне индивидуалистических взглядов, считающий, что лишь творчество двигает мир вперед, Доминик – надменная светская красавица, с которой Рорка связывают сложные отношения.

38

Детективы про Лероя Брауна по прозвищу Энциклопедия написал американский писатель Доналд Собол (1924–2012).

39

Сестры Мирабаль – великие мученицы того времени. Патриа Мерседес, Минерва Архентина и Антония Мария, три прекрасные сестры из Сальседо, воспротивились Трухильо, за что и были убиты. (И в этом одна из главных причин, почему женщины из Сальседо пользуются репутацией невероятно суровых созданий; эти никому не спустят, даже Трухильо.) Многие полагают, что их убийство, вызвавшее возмущение в обществе, ознаменовало начало конца Трухильо, став «поворотным пунктом», когда люди наконец решили, что с них довольно.

40

Жан-Пьер Омон (1911–2001) – французский актер, прославившийся не только своими ролями, но и героизмом во время Второй мировой войны.

41

Мария Монтес, знаменитая доминиканская актриса, уехала в США, где с 1940 по 1951 год снялась более чем в двадцати пяти фильмах, среди прочих: «Арабские ночи», «Али-баба и сорок разбойников», «Женщина-кобра» и мой любимый «Русалки Атлантиды». Поклонники и критики единодушно провозгласили ее «королевой техниколора». Мария Африка Грасиа Видаль (ее настоящее имя) родилась 6 июня 1912 года в Бараоне, экранный псевдоним она позаимствовала у известной куртизанки девятнадцатого века Лолы Монтес (известной кроме всего прочего тем, что она трахала Александра Дюма, отчасти гаитянца). Мария Монтес – оригинальная версия Джей Ло (или любой другой зажигательной южной красотки, от которой невозможно отвести глаз), первая настоящая международная звезда в ДР. В конце концов она вышла замуж за француза (прощай, царица народа таино) и после Второй мировой войны поселилась в Париже. Утонула в ванне в возрасте тридцати девяти лет. Дома она была одна, никаких признаков борьбы, ни намека на насильственную смерть. Иногда она позировала на фото для Трухильято, но ничего серьезного. Следует отметить, что во Франции Мария проявила себя почти ботанкой. Написала три книги. Две были изданы. Рукопись третьей затерялась после ее смерти.

42

Еще одно волшебное слово из марвеловских комиксов. Один из супергероев, репортер Майкл Моран, убегая от террористов, собравшихся взорвать ядерный реактор, проносится мимо двери, на которой написано cimota (зеркальное отражение слова atomic), он произносит его вслух, чтобы запомнить, и переносится на день назад. С этого момента у него есть способность отматывать время назад, чтобы менять происходящее.

43

Хотя для нашей истории Балагуэр в принципе не существен, для доминиканской он очень даже существен, поэтому нам придется его упомянуть, хотя лично я предпочел бы помочиться ему в рожу. Старые люди говорят: «Все, что произнесено впервые, вызывает демонов», и когда в двадцатом веке доминиканцы впервые и массово произнесли слово «свобода», демон, которого они вызвали, носил имя Балагуэр. (Известный также как Похититель голосов – см. выборы 1966 года в ДР, и Гомункул.) Во времена Трухильято он был одним из самых деятельных черных всадников Шефа. Многие любят поговорить о его выдающемся уме (Скотокрадово Семя он точно впечатлил) и аскетичности (ага, маленьких девочек он насиловал без лишнего шума). После смерти Трухильо он перехватил инициативу в проекте Доминикана и правил страной с 1960 по 1962, с 1966 по 1978 и опять с 1986 по 1996 год (но тогда чувак был уже слеп как крот, живая мумия). На втором сроке правления, известном в народе как «двенадцать лет», он обрушил волну насилия на доминиканских левых, сотни людей были убиты его наемниками, тысячи вынужденно покинули страну. Именно он спровоцировал/ инициировал то, что теперь называется «диаспора». Провозглашаемый нашим национальным «заступником», Хоакин Балагуэр был негрофобом, апологетом геноцида, похитителем голосов на выборах и убийцей людей, владевших пером лучше, чем он. Приказав умертвить журналиста Орландо Мартинеса, позже в своих мемуарах он заявил, что знает, кто совершил это черное дело (не он, разумеется), и оставил чистый лист, пахина эн бланко, в тексте книги – с тем, чтобы его заполнили истинными фактами после его смерти. К вопросу о безнаказанности: Балагуэр умер в 2002-м, а лист все еще чист. Сочувственно выведен в романе Варгаса Льосы «Праздник Козла». Как и большинство гомункулов, никогда не был женат и не оставил потомства.

44

Роман Поланский – прославленный режиссер, классик кино, известный также своими сексуальными скандалами, часть из которых заканчивались уголовным преследованием.

45

Мои наглое заимствование у Джека Керби, ибо выходцу из третьего мира трудно не испытывать чувства некоторого сродства с Хранителем Уатту, и если он обитает на обратной, Синей стороне Луны, то мы, темнозонники, обитаем (цитируя Глиссана) на «la face cachée de la Terre» (скрытой стороне Земли).

46

Капитан Ахав – герой великого романа Германа Мелвилла «Моби Дик», преследующий гигантского белого кита по прозвищу Моби Дик, чтобы отомстить ему за смерть многих китобоев.

47

Майк Джордан – легендарный американский баскетболист, за свою прыгучесть получивший прозвище «Его Воздушество».

48

Об этом тогда много писали. Хесус де Галиндес был баском, суперботаном и аспирантом Колумбийского университета, написавшим крайне неудобную докторскую диссертацию. Тема диссертации? Как ни прискорбно, огорчительно и некстати, «Эпоха Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины». О режиме Галиндес знал из первых рук. Республиканец в период испанской гражданской войны, в 1939-м он эмигрировал в Санто-Доминго, где занимал высокие посты, и к 1946-му, когда он перебрался в США, у него развилась убийственная аллергия на Скотокрадово Семя. С той поры он считал своим священным долгом разоблачать этот гибельный режим. Крассвеллер пишет о Галиндесе как «о книжном черве, типаже, довольно распространенном среди политических активистов Латинской Америки, и лауреате поэтической премии», что по рейтингу наших Высших Уровней соответствует ботану 2-го класса. Но чувак был отъявленным леваком и, невзирая на опасность, храбро трудился над диссертацией о Трухильо.

Между прочим, что такого не поделили диктаторы и писатели? Начиная с печально известной распри Цезаря с Овидием, они как Фантастическая Четверка и Галактус, как Люди Икс и Братство Злых Мутантов, как юные Титаны и Смертонос, Форман и Али, Моррисон и Крауч, Сэмми и Серджио, похоже, обречены на постоянные стычки на полях битвы. Рушди объявляет тиранов и бумагомарателей антагонистами от природы, но, на мой взгляд, это слишком простое объяснение, подразумевающее, что писатели тут как бы ни при чем. Мое мнение: диктаторы нюхом чуют конкурента. То же самое свойственно и писателям. Словом, рыбак рыбака видит издалека.

49

Это напомнило мне о печальной участи Рафаэля Йепеса. В тридцатых годах Йепес держал в столице, неподалеку от квартала, где я вырос, школу для старшеклассников, в основном для отпрысков воришек нижнего звена в режимной иерархии Трухильо. В один злополучный день он предложил ученикам написать сочинение на свободную тему – человеком широких взглядов был этот Йепес, – и неудивительно, что кто-то из мальчиков пропел хвалебную песнь президенту и его жене Донье Марии. Йепес совершил ошибку, заметив перед классом, что прочие доминиканские женщины заслуживают не меньшей хвалы, чем Донья Мария, и что в будущем молодые люди, вроде его учеников, смогут стать столь же великими лидерами, как и Трухильо. Думаю, у Йепеса просто помутилось в голове и он перепутал Санто-Доминго, где жил, со Св. Доминго. В ту же ночь Йепес, его жена и дочь и все ученики школы были подняты с кроватей военной полицией, привезены в закрытых грузовиках в крепость Осама и допрошены. Ребят в итоге отпустили, но о бедном школьном учителе больше никто и никогда не слышал, как и о его жене и дочери.

50

Под Рамфисом Трухильо я подразумеваю, естественно, Рафаэля Леонидаса Трухильо Мартинеса, первенца Скотокрадова Семени, родившегося, когда его мать была еще замужем за другим мужчиной, родом с Кубы. Лишь после того, как кубинец отказался признать мальчика своим, Трухильо заявил о своем отцовстве. (Спасибо, папочка!) Рамфис был тем «славным» сыном, которого Эль Хефе сделал полковником в возрасте четырех лет и бригадным генералом в девять лет. (Сучонок, как его ласково называли в народе.) Взрослый Рамфис прославился отменной игрой в поло, постельными отношениями с североамериканской актрисой (Ким Новак, как вы могли?), дрязгами с отцом и ледяной дьявольской бесчувственностью, его уровень человечности равнялся нулю. В 1959-м (год кубинского вторжения) он лично руководил репрессиями, когда пытали и казнили без разбору, а в 1961-м (после убийства его отца) принимал участие в страшных пытках, которым подвергли заговорщиков. (В секретном докладе американского консула, ныне выложенном в свободный доступ Президентской библиотекой им. Кеннеди, Рамфис охарактеризован как «неуравновешенный» молодой человек, в детстве развлекавшийся тем, что отстреливал головы курам из револьвера 44-го калибра.) После смерти отца он бежал из страны, вел разнузданную жизнь на папашины сбережения и погиб в 1969-м в автокатастрофе, случившейся по его вине. В машине, в которую он врезался, сидела герцогиня Альбукеркская, Тереза Бельтран де Ли, ее смерть была мгновенной. Сучара убивал до последней секунды.

51

Герилья – дословно «малая война», партизанское сопротивление власти.

52

Джонни Аббес Гарсия был одним из любимейших цепных псов Трухильо. Начальник всесильной и наводившей ужас тайной полиции (СИМ), Аббес считался величайшим мастером пыточных дел в истории доминиканского народа. Поборник китайских пыточных практик, Аббес, по слухам, взял на службу карлика, зубами рвавшего мошонки заключенным. Неустанно вычисляя врагов Трухильо, он убил многих молодых революционеров и студентов (в том числе сестер Мирабаль). По заданию Трухильо Аббес организовал заговор с целью убийства демократически избранного президента Венесуэлы Ромуло Бетанкура (Бетанкур и Т-шваль враждовали издавна, материли друг друга начиная с сороковых, когда симэшники Трухильо попробовали воткнуть отравленный шприц в Бетанкура на улицах Гаваны.) Вторая попытка была не лучше первой: бомба, заложенная в зеленый «олдсмобиль», разнесла президентский «кадиллак» по окрестностям Каракаса, вырубила водителя и прохожего, но с Бетанкуром не управилась! Вот это настоящее гангстерство! (Венесуэльцы, не надо говорить, что исторически нас ничего не связывает. Мы читаем одни и те же романы, а с пятидесятых по восьмидесятые многих наших прибило к вашим берегам в поисках работы. Но самое главное, наш диктатор пытался прикончить вашего президента!) После смерти Трухильо Аббеса назначили послом в Японию (лишь бы он убрался из страны), но закончил он службой еще у одного карибского людоеда – гаитянского диктатора Франсуа «Папы Дока» Дювалье. К Папе Доку он не проникся той же преданностью, что к Трухильо, и после незадавшейся двойной игры Дювалье расстрелял Аббеса вместе с семьей, а потом взорвал на фиг их дом. (Полагаю, Папочка Д. отлично понимал, с какой тварью он имеет дело.) Ни один доминиканец не верит, что Аббес мертв. Говорят, он до сих пор бродит по свету в ожидании следующего пришествия Скотокрадова Семени, и тогда он опять возвысится, выйдя из тени, в которой скрываются призраки.

53

Эктор Лаво (1946–1993) – пуэрто-риканский и американский певец, исполнитель сальсы, в конце 1960-х и начале 1970-х был чрезвычайно популярен, затем слава и успех пошли на убыль, умер он в полной нищете.

54

Любимое заведение Трухильо, сообщает мне моя мама, когда рукопись почти закончена.

55

Феликс Венчеслао Бернардино, родом из курортной Ла Романы, был одним из самых омерзительных пособников Трухильо, его Черный Капитан, король-чародей Ангмара. Он служил консулом на Кубе, когда на улице Гаваны произошло загадочное убийство, – жертвой пал изгнанный из страны активист рабочего движения Маурисио Баэс. По слухам, Феликс был также замешан в неудавшемся покушении на лидера доминиканских изгнанников Анхеля Моралеса (убийцы нарвались на брившегося секретаря Моралеса, приняли намыленного мужчину за его шефа и выстрелами разнесли его в клочья). В придачу Феликс и его сестра Минерва Бернардино (первая в мире женщина – посол в ООН) находились в Нью-Йорке, когда по пути домой со станции подземки «Колумбус Серкл» таинственным образом исчез Хесус де Галиндес. Как говорилось в старом сериале, «с оружием все дороги открыты». Считается, что Трухильо опекал его и с того света; сучара умер от старости в Санто-Доминго; трухильянец до конца, он топил своих гаитянских рабочих, чтобы не платить им.

56

Маурисио Баэс (1910–1950) – профсоюзный лидер, борец за права работников тростниковой промышленности в Доминиканской Республике. В 1946 году он организовал крупнейшую за всю историю ДР забастовку, жестоко подавленную Трухильо. Десятки человек были убиты, многие исчезли. Баэс нашел убежище в посольстве Мексики, откуда его переправили за пределы страны. Он поселился в Гаване, но в декабре 1950-го Баэс был похищен из своего дома, и никто его больше никогда не видел.

57

Фульхенсио Батиста (1901–1973) – кубинский правитель с 1933 по 1944 и с 1952 по 1959 год. 1 января 1959 года бежал в результате кубинской революции в Санта-Доминго к своему другу Трухильо, впоследствии через Португалию перебрался в Испанию, где и провел остаток жизни.

58

Битва за город Санта-Клара стала ключевой в кубинской революции, в конце декабря 1958-го герильяс (партизаны) во главе с Эрнесто Че Гевара взяли город, а через 12 часов диктатор Батиста бежал с Кубы.

59

В черновике вместо Саманы была Харабакоа, но моя подруга Леони, мой доминиканский резидент и эксперт по тамошним реалиям, указала на ошибку: в Харабакоа нет пляжей. Красивые реки есть, но не пляжи. Кроме того, Леони сообщила, что перрито (см. начало главы ОДИН «Фанат из гетто и конец света») вошел в моду лишь в конце восьмидесятых – начале девяностых, но эту деталь я оказался не в силах изменить, настолько мне нравилось то, что я видел в своем воображении. Простите, историки популярных танцев, простите!

60

«Бэтмен: Возвращение Темного рыцаря» – комикс Фрэнка Миллера, в котором происходит битва между Бэтменом и Суперменом, действие графического романа развивается в разгар холодной войны, когда происходит битва между Америкой и СССР за островное латиноамериканское государство.

61

Мангуст – одна из великих подвижных частиц Вселенной, а также выдающийся путешественник. С человечеством он поладил еще в Африке, потом долго прохлаждался в Индии, откуда, запрыгнув на корабль, приплыл в другую Индию, то есть на Карибы. Начиная с первого письменного свидетельства о нем – датированного 675 годом до н. э. сообщения безымянного писца, адресованного отцу Ашурбанипала, Асархаддону, – Мангуст зарекомендовал себя врагом царских колесниц, цепей и иерархий. Считается союзником человека. Многие хранители подозревают, что Мангуст прибыл в наш мир из какого-то другого мира, но доказательства этой миграции до сих пор не добыты.

62

Рассказывают, он ехал к телке той ночью. Чему тут удивляться? Убежденный блядократ до самого конца. О чем он думал в свой последний час? Может, развалясь на заднем сиденье «бель эр», Скотокрад-недоучка думал лишь о рутинном развлечении с киской, дожидавшейся его в загородном поместье. А может, ни о чем не думал. Кто знает? Как бы то ни было, черный «шевроле» уже настигает его, стремительный, как сама смерть, набитый под завязку образованными и не бедными киллерами, взятыми под опеку США, и теперь обе машины выезжают за пределы города, где фонарные столбы заканчивались (ибо современность в Санто-Доминго таки имеет предел) и вдалеке темнели строения скотоводческой ярмарки, где полутора годами ранее другой молодой человек готовил покушение на Мордоворота. Он велит шоферу Закариасу включить радио, но – как кстати – в эфире читают стихи, и приемник выключают. Наверное, поэзия напомнила ему о Галиндесе.

Хотя не факт.

Черный «шевроле» невинно мигает фарами, мол, разрешите обгон, и Закариас, полагая, что это тайная полиция, любезно сбавляет ход; автомобили поравнялись, и тут полуавтомат в руках Антонио де ла Маса (чей брат – кто бы мог подумать – был убит при похищении Галиндеса, что наводит на мысль: поаккуратнее надо с ботанами, убьешь одного, а потом черт знает что может произойти) выдает «бууу-йа»! И (как повествует легенда) Скотокрадово Семя восклицает: блин, в меня стреляли! Из второй пушки ранят в плечо Закариаса, от боли и потрясения он едва не тормозит. Далее следует знаменитый обмен репликами. Доставай оружие, приказывает Мордоворот. Будем сражаться. Нет, Эль Хефе, Шеф, отвечает Закариас, их много; но Скотокрадово Семя талдычит свое: будем сражаться. Он мог бы приказать развернуть машину в сторону надежной безопасной столицы, но он выступает этаким Тони Монтаной, «человеком со шрамом». Вываливается из изрешеченного пулями «бель эр» с 38-м калибром в руке. Дальнейшее принадлежит истории, а как же, и будь это кино, снимать следовало бы рапидом, в любимой манере Джона Ву. В него выпустили двадцать семь очередей – как это по-доминикански, – и, страдая от четырехсот попаданий различной тяжести, смертельно раненный Рафаэль Леонидас Трухильо Молина якобы делает два шага вперед, по направлению к Сан-Кристобалю, где он родился, ведь известно, что все дети, хорошие и плохие, в конце концов находят дорогу домой, но передумывает и поворачивает обратно к столице, своему любимому городу, и падает, чтобы больше не встать. Закариас, которому еще и темечко помяли пулей, падает в траву на обочине; чудо из чудес, он выживет, чтобы рассказать людям, «как все было на самом деле». Де ла Маса, возможно вспомнив своего несчастного, погибшего, загнанного в ловушку брата, вынимает револьвер из руки мертвого Трухильо и стреляет ему в лицо, а затем произносит ставшую знаменитой фразу: «Ястребу больше не жрать цыплят». После чего заговорщики запихивают тело Скотокрадова Семени – куда, как вы думаете? В багажник, разумеется.

Так закончил свои дни старый Мордоворот. А с его смертью закончилась и эпоха Трухильо (как бы).

На то место на дороге, где его расстреляли, я наведывался не единожды. Рассказывать особо не о чем, разве что микроавтобус из Айны норовил меня задавить всякий раз, когда я пересекал шоссе. На некоторое время, слыхал я, этот участок дороги облюбовали те, кто досаждал Скотокрадову Семени больше всего, – ненавистные ему пидарасы.

63

Галадриэль – эльфийская королева из «Властелина колец» Дж. Р. Р. Толкина. Она отказалась принять Кольцо Всевластья от его хранителя Фродо, осознав, что станет величайшей владычицей мира, способной разрушить все и вся.

64

«И когда Капитаны взглянули на юг, им почудилось, что над землями Мордора вздымается огромная тень: черная на фоне облачной пелены, непроницаемая, увенчанная молнией, она расползалась по всему небу. Громадная, она нависла над миром, грозя Капитанам великаньим кулаком, ужасная, но бессильная, ибо, когда она почти накрыла их, могучий ветер подхватил ее и развеял, и следа от нее не осталось, и снизошла на них тишина».

65

И где убили сестер Мирабаль? На тростниковом поле, конечно! А потом их тела засунули в машину и инсценировали автокатастрофу! Вот вам и «две по цене одной»!

66

Роман Стивена Кинга «Противостояние» (1978) – постапокалиптическая антиутопия о пандемии, поразившей человечество. 108-летняя негритянка Матушка Абигейл, обладающая паранормальными способностями, – духовный лидер выживших, под ее руководством они пытаются реанимировать цивилизацию.

67

Гондолин – тайный город эльфов в мире Дж. Р. Р. Толкина.

68

Запредельщик – персонаж комиксов «Марвел», один из самых сильных и могущественных, способный управлять космической энергией.

69

Персонаж комиксов «Марвел» из Братства Злых Мутантов, команды суперзлодеев, борющихся против человечества.

70

Джабба Хатт – персонаж «Звездных войн» Джорджа Лукаса, огромный склизкий инопланетянин, нечто среднее между жабой и Чеширским Котом. В Америке имя стало нарицательным, очень часто оно используется в карикатуре, дабы пригвоздить жирного и безобразного во всех смыслах мерзавца.

71

«Зеленый фонарь» – серия комиксов про супергероя Зеленый Фонарь, которому кольцо силы позволяет контролировать физический мир, пока у него хватает силы воли использовать это кольцо.

72

Доктор Кто – эксцентричный и благородный герой культового британского фантастического телесериала «Доктор Кто»; этот инопланетный путешественник во времени неизменно одет в коричневое шерстяное пальто почти до пят.

73

На «Портрете мадам Икс» Джона Сарджента изображена загадочная аристократичная красавица в черном вечернем платье.

74

Joy Division – британская рок-группа, одна из важнейших, просуществовала она лишь три года и выпустила два альбома, но ее влияние на рок-музыку огромно. Обреченные, энергичные романтические песни-видения лидера группы Йена Кертиса – настоящие шедевры. Йен Кертис покончил с собой в 1980 году, после чего группа перестала существовать.

75

Элис Уокер – чернокожая писательница, поэтесса, феминистка.

76

«Призрак» (2008, режиссер Фрэнк Миллер) – экранизация классического нуар-комикса Уилла Эйснера, родоначальника графического романа. «Железо» (1990, режиссер Ричард Стэнли) – постапокалиптический хоррор про ожившую голову робота.

77

Канеда и Тецуо – герои комикса «Акира». Канеда – главарь банды байкеров, Тецуо – его друг и тень.

78

Лу Рид (1942–2013) – американский рок-музыкант и поэт, один из основателей и лидеров группы The Velvet Underground.

79

Урсула К. Ле Гуин (р. 1929) – американская писательница, обладательница престижных премий в области фантастики и фэнтези.

80

В штате Нью-Джерси, на разных берегах реки Раритан, расположены города Перт Амбой и Южный Амбой. Вблизи Амбоев находится одна из ключевых транспортных развязок Америки.

81

Наверняка бывают зачины получше – если спросить меня, я бы стартовал с «открытия» испанцами Нового Света или с вторжения США в Санто-Доминго в 1916 году – но, поскольку эту отправную точку выбрали де Леоны, кто я такой, чтобы корректировать их историографию?

82

Атуэй, если вы забыли, был Хо Ши Мином народа таино. Когда испанцы осуществляли первый геноцид в истории Доминиканской Республики, Атуэй поспешил на Кубу за подкреплением; это плавание – как предвестник путешествия Максимо Гомеса, предпринятого почти триста лет спустя. Дом назвали так потому, что он якобы принадлежал в свое время потомку священника, пытавшегося крестить Атуэя, прежде чем испанцы сожгут его на костре. (Согласно легенде, привязанный к охапке дров Атуэй спросил: в рай пускают белых людей? Тогда я лучше пойду в ад.) История, однако, не была благосклонна к Атуэю. Если ничего не изменится, в самое ближайшее время он из нее вовсе исчезнет, как и его соратник Дикий Конь. Только и останется славный вождь что на пивных бутылках и вдобавок в чужой стране.

83

Фернандо Ортис (1881–1969) – кубинский этнограф, антрополог, культоролог, человек, которого называют третьим, после Колумба и Гумбольта, открывателем Кубы.

84

Пояс Ван Аллена – радиационный пояс Земли, область магнитосферы, где скапливаются проникшие в нее высокоэнергичные заряженные частицы, протоны и электроны. Нижняя граница пояса находится на высоте в 4000 км.

85

Но что еще забавнее, Абеляр прослыл замечательным умельцем не поднимать головы, когда режим совсем уж срывался с цепи, – умельцем не замечать. Например, в 1937-м, пока друзья Доминиканской Республики исправляли произношение гаитян, гаитяно-доминиканцев и всех, похожих на гаитян, убивая за «не тот» звук, пока, по сути, совершался геноцид, Абеляр зарылся головой, носом, глазами в книги (предоставляя жене прятать слуг и ни о чем ее не спрашивая), а когда выжившие приползали в его кабинет с жуткими ранами от мачете, он добросовестно лечил их, никак не комментируя гнусное происхождение ран. Вел себя так, будто просто принимает больных.

86

Judas Priest – британская хард-рок группа.

87

«Прямой наводкой» – фильм-нуар (1967, режиссер Джон Бурман), действие которого развивается в Лос-Анджелесе, на фоне сомнамбулического безжизненного пейзажа из бетона, стекла и асфальта ведущих в никуда шоссе.

88

К сожалению, контактов с Балагуэром не удавалось избежать. В те дни «демон» Балагуэр еще не крал голоса на выборах, будучи всего лишь министром образования при Трухильо, – видите, сколь успешно он справился с этой работой! – и при каждом удобном случае норовил прижать Абеляра к стенке. Ему нравилось обсуждать с Абеляром свои теории – заимствованные на четверть у Гобино, на четверть у Годдара и наполовину у немецких евгеников-расистов. Немецкая мысль, с жаром уверял он Абеляра, правит бал в континентальной Америке. Абеляр кивал. Ясно. (Но кто из них был умнее? – спросите вы. Да никакого сравнения. В поединке на столах и лестницах по правилам Международной федерации Абеляр, Серевро дель Сибао, Мозг Сибао, уделал бы Хенио де Хеносидио, Гения Геноцида, за две секунды.)

89

После 1937-го, когда Трухильо приказал истреблять гаитян и гаитяно-доминиканцев, в ДР редко можно было встретить рабочего с гаитянской внешностью. Так продолжалось по меньшей мере до конца пятидесятых. Эстебан был исключением: (а) он чертовски походил на доминиканца и (б) во время геноцида Сокорро спрятала его в кукольном домике своей дочки Астрид. В домике он провел, скрючившись, четыре дня этакой темнокожей Алисой.

90

Эдгар Райс Берроуз (1975–1950) – американский писатель, ставший известным прежде всего благодаря циклу про Тарзана, а также «марсианской» серии.

91

«Сумеречная зона» (1959–1989) – американский сериал, смесь фэнтези, драмы, фантастики и хоррора, каждая серия которого заканчивается невообразимо жутким финалом.

92

Если Энтони изолировал Пиксвиль мощью своей психики, Трухильо добился то же самого мощью своих административных мер. Захватив президентское кресло, Скотокрадово Семя почти сразу же отсек страну от остального мира – насильственная изоляция, известная как банановый занавес. Что касается исторически текучей границы с Гаити – скорее базара, чем границы, – здесь Скотокрадово Семя повел себя как доктор Галл в фильме «Из ада»: проникшись идеями масонского Братства Дионисийских архитекторов, Эль Хефе возомнил себя архитектором истории и посредством зверских ритуалов молчания и крови, мачете и кольев, скрытности и вранья проложил истинную границу между странами, границу вне географических карт, но высеченную прямиком по истории и воображению людей. К середине второго десятилетия правления Трухильо банановый занавес был столь непроницаем, что, когда союзники победили во Второй мировой войне, народ в большинстве своем знать не знал о случившемся. А те, кто знал, верили пропаганде, трубившей о важной роли Трухильо в разгроме японцев и гуннов. Эль Хефе не мог бы иметь более карманной страны, создай он силовое поле вокруг острова. (Да и кому нужны футуристические генераторы, когда у тебя есть энергия мачете?) Многие утверждают, что Трухильо пытался отгородиться от внешнего мира; другие, однако, замечают, что, скорее, он усердно выгораживал местечко для себя.

93

Действительно, народ был настолько предан своему диктатору, что, как сообщает Галиндес в «Эпохе Трухильо», когда студента на выпускном экзамене попросили рассказать о доколумбовой культуре Америки, он без колебаний заявил, что самой значительной доколумбовой культурой в обеих Америках является «Доминиканская Республика эпохи Трухильо». О да. Но самое забавное случилось потом, когда экзаменаторы не решились поставить студенту «неуд» на том основании, что он «упомянул Шефа».

94

Поль Пьер Брока (1824–1880) – французский врач и антрополог, фактический основоположник антропологии как науки.

95

Жорж Леопольд Кювье (1769–1832) – французский натуралист, разработавший теорию катастроф, с помощью которой объяснял изменения в живом мире. Основываясь на смене видового состава живых организмов, Кювье считал, что эволюция – это следствие глобальных катастроф, в результате которых вымирали или видоизменялись целые виды.

96

Анакаона, она же Золотой Цветок. Одна из матерей-основательниц Нового Света и самая прекрасная индианка во всем свете. (Может, мексиканцы и предпочитают свою Малинче, но для нас, доминиканцев, существует только Анакаона.) Анакаона была женой Каонабо, одного из пяти касиков, что правили нашим Островом в период «открытия Америки». В своих отчетах Бартоломе де ла Касас описывает ее как «женщину необычайно разумную и любимую народом, весьма учтивую и любезную в разговоре и манерах». Прочие свидетели высказываются более исчерпывающе: дамочка была полный отпад и, как выяснилось, воинственной и отважной. Когда европейцы поперли на местных Ганнибалом Лектором, они для начала убили мужа Анакаоны (и это уже другая история). Как любая нормальная женщина-воительница, Анакаона вооружила народ, попыталась оказать сопротивление, но европейцы были нашим первоначальным фуку́ и удержу не знали. Резня за резней, и так всю дорогу. Когда ее схватили, она попробовала вести переговоры: «Убийство не приносит нам чести, насилие не украшает. Возведем же мост любви, и пусть по нему пройдут наши враги, оставляя следы, чтобы все их видели». Но в планах испанцев строительство мостов не значилось. После липового судилища они повесили Анакаону. В Санто-Доминго, в тени одной из наших первых церквей. Конец.

Легенда, которую в ДР любят рассказывать об Анакаоне, звучит так: накануне казни у нее появился шанс спастись; ей всего-навсего надо было выйти замуж за испанца, одержимого ею. (Улавливаете тенденцию? Трухильо вожделел сестер Мирабаль, испанец – Анакаону.) Предложите тот же выбор современной островной девушке, и вы удивитесь, с какой скоростью она заполнит заявление на получение иностранного паспорта. Однако трагически олдскульная Анакаона якобы сказала в ответ: «Белые люди, поцелуйте мой ураганный зад!» Так закончилась жизнь Анакаоны, Золотого Цветка, одной из матерей-основательниц Нового Света и самой прекрасной индианки на всем свете.

97

Марио Варгас Льоса (р. 1936) – перуанский писатель, лауреат Нобелевской премии 2010 года. В романе «Праздник Козла» (2001) Льоса детально описал эпоху Трухильо.

98

Говард Филлипс Лавкрафт (1890–1937) – американский писатель и поэт, родоначальник жанра фэнтези, оказавший огромное влияние на многих писателей. Его произведения столь оригинальны, а фантазия столь буйная, что, по сути, книги Лавкрафта – это совершенно отдельный жанр «лавкрафтовские ужасы».

99

Нигуа и Эль Посо де Нагуа были лагерями смерти – истребления – и считались худшими тюрьмами в Новом Свете. Большинство бедолаг, попавших в Нигуа в эпоху Трухильо, живыми оттуда не вышли, а те, кто вышел, возможно, пожалели об этом. Отец одного моего приятеля провел в Нигуа восемь лет за то, что не выказал должного почтения отцу Шефа, и однажды он рассказал о сотоварище-зэке, который допустил большую ошибку, пожаловавшись тюремщикам на зубную боль. Охранники сунули ему дуло в рот и выбили мозги. Спорим, теперь ему не больно, ржали они. (Тот, кто конкретно выстрелил, получил кличку Эль Дентиста.) Нигуа насчитывает много знаменитых выпускников, включая писателя Хуана Босха, позднее ставшего антитрухильянцем номер один в изгнании, а еще позднее – президентом ДР. Как выразился Хуан Исидро Хименес Груйон в своей книге «Гестапо в Америке», «лучше сотня блох на одной ноге, чем одной ногой в Нигуа».

100

Я жил в Санто-Доминго до девяти лет, но даже я был знаком с такими криадами. Две обитали в переулке за нашим домом, и это были самые приниженные, работающие без роздыху существа моего детства. Одна из них, Солейда, готовила, убирала, носила воду и приглядывала за двумя малышами в семье из восьми человек – при том, что девчушке было всего семь лет от роду! В школу она не ходила ни дня, и если бы Йоана, первая девушка моего брата, не находила время учить ее грамоте, прячась от домашних Солейды, девочка и букв не узнала бы. Каждый год, приезжая домой из Штатов, я заставал одно и то же: тихая, нагруженная работой Солейда заглядывала на минутку, чтобы перекинуться парой слов с моими дедушкой и матерью (а также посмотреть краем глаза сериал), и опять мчалась к своим обязанностям. (Моя мать всегда делала ей подарки наличными, а однажды подарила платье, которое уже на следующий день носила ее «родня».) Разумеется, я пытался поговорить с ней – мистер Гражданский Активист, – но она все норовила улизнуть от меня и моих дурацких расспросов. О чем вы можете разговаривать? – недоумевала моя мать. Эта побрекита, бедная дурочка, едва способна написать свое имя. А когда ей стукнуло пятнадцать, один идиот из переулка обрюхатил ее, и теперь, по словам моей мамы, семья заставляет ребенка тоже работать на них, он носит воду, помогая своей матери.

101

Те, кто знает Остров (либо знаком с трудами Кинито Мендеса), в курсе, о какой территории я говорю. Это не чудное раздолье, о котором без умолку трещат ваши родные. Не рощи сметанного яблока из ваших снов. Дальняя Асуа – один из беднейших районов в ДР; это выжженная земля, наша доморощенная пустыня, похожая на убитые радиацией пространства из сочинений про конец света, столь любимых Оскаром; Дальняя Асуа – это глушь, никчемная пустошь, проклятая земля, запретная зона, великое ничто, стеклянная пустыня, где почва горит под ногами, планета, где некогда была жизнь, Салуса Секундус, Сети Альфа-6, Татуин, наконец. А ее обитатели вполне могут сойти за выживших в не очень давнем Холокосте. Бедняки – а именно с такими неудачниками обреталась Бели́ – часто ходят в лохмотьях, всегда босые и живут в домах, будто сложенных из обломков сгинувшего мира. Приземлись астронавт Тейлор (с Планеты обезьян) среди этих людей, он упал бы на колени и возопил: «Ты все-таки сделал это!» (Нет, парень, это не конец света, но просто Дальняя Асуа.) Единственными формами жизни, процветавшими здесь, не считая колючек, насекомых и ящериц, были шахты «Алькоа» и знаменитые местные козы («те, что перепрыгнут Гималаи и нагадят на флаг Испании»).

Дальняя Асуа была гнетущей и нищей глухоманью. Моя мама, ровесница Бели́, провела там рекордные пятнадцать лет. И хотя ее детство протекало куда приятнее, чем у Бели́, в ее рассказах тем не менее фигурируют в основном вечно задымленные районы, родственные браки, кишечные паразиты, двенадцатилетние невесты и наказания кнутом. Семьи были огромные, как на задворках Глазго, потому что, объясняет моя мама, с наступлением темноты заняться там больше было нечем, а также по той причине, что детская смертность зашкаливала, бедствия случались постоянно, и вам следовало серьезно запастись потомством, если вы хотели продлить существование своего рода. На ребенка, вырвавшегося из лап смерти, смотрели косо. (Моя мама одолела ревматическую лихорадку, убившую ее любимую двоюродную сестру; к тому времени, когда лихорадка ее отпустила и она пришла в сознание, бабушка с дедушкой уже заготовили гроб для ее похорон.)

102

Ктулху – божество, спящее на дне Тихого океана и рожденное буйной фантазией американского писателя Говарда Лавкрафта (рассказ «Зов Ктулху», 1928). Ктулху способен воздействовать на человеческий разум, но его голос экранирует толща воды, и только особо чувствительные слышат во сне зов Ктулху.

103

Эдвард Элмер «Док» Смит (1890–1965) – американский писатель-фантаст, один из пионеров журнальной научной фантастики.

104

Классик английской литературы и польский аристократ Джозеф Конрад (настоящее имя Теодор Юзеф Конрад Корженевский, 1857–1924) женился на простой английской девушке из рабочего класса Джесси Джордж, которая была моложе его на 16 лет. Друзья Конрада сочли его женитьбу на неповоротливой, флегматичной и чрезвычайно толстой Джесси поразительной, и это стало предметом бесконечных шуток. «Жена-глыбища», как однажды пригвоздила толстуху Вирджиния Вулф.

105

Октавия Эстелль Батлер (1947–2006) – пожалуй, самая известная чернокожая писательница-фантаст, обладательница многих литературных премий. Ее роман «Родство» о чернокожей девушке, которая из 1976 года попадает в прошлое и на себе испытывает все прелести рабства, входит в программу многих образовательных заведений США.

106

В комиксе братьев Эрнандес (премия Харви, 1988) главная героиня – разудалая дамочка по имени Люба, не первой молодости и с мутным прошлым. Люба – губернатор вымышленного латиноамериканского городка, где розы никогда не вянут, к обеду полагается щепотка магического снадобья, а появиться на дискотеке без кавалера-гробовщика – моветон. «Любовь и ракеты» – своего рода комиксная смесь из «Секса в большом городе» и остроумно-жестоких фильмов братьев Коэн.

107

Согласно доктрине «Нации ислама», американской негритянской националистическо-религиозной организации, 6000 лет назад злой черный колдун Якуб создал дьявольскую белую расу для того, чтобы поработить расу черную.

108

Актер Ли Ван Клиф (1925–1989) – один из лучших в истории кино «плохих парней», сыграл во множестве вестернов, ставших впоследствии киноклассикой. Самая известная его роль – хладнокровный убийца в фильме Сержио Леоне «Хороший, плохой, злой».

109

Голлум (Горлум), он же Смеагол, – наверное, самый обаятельный персонаж повести «Хоббит, или Туда и обратно» и трилогии «Властелин колец» Дж. Р. Р. Толкина, страдающий раздвоением личности: он то робкий, наивный простак Смеагол, то злобный и коварный Голлум.

110

Джим «Дракон» Келли (1946–2013) – мастер восточных единоборств и американский актер; известность к нему пришла после того, как он вместе с Брюсом Ли снялся в классическом карате-фильме «Путь дракона» (1973).

111

Цитата из уже упоминавшегося здесь романа «Дюна» Фрэнка Херберта.

112

«Гибель богов» – опера Рихарда Вагнера, завершающая оперный цикл «Кольцо нибелунгов».

113

Триффиды – вымышленные хищные шагающие растения из романа Джона Уиндема (1903–1969) «День триффидов» (1951).

114

«Неважно, как далеко заведут тебя странствия… и куда бы ни занесло тебя в этой бесконечной вселенной… ты никогда не будешь… ОДИНОКА!» (Хранитель, «Фантастическая четверка», № 13, май 1963).


на главную | моя полка | | Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 4.2 из 5



Оцените эту книгу