Book: Вице-президент Бэрр



Вице-президент Бэрр

Гор Видал

Вице-президент Бэрр

Моим племянникам Айвену, Хью и Бэрру

1833

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Экстренное сообщение для нью-йоркской «Ивнинг пост»:

Незадолго до полуночи 1 июля 1833 года полковник Аарон Бэрр, семидесяти семи лет, обвенчался с Элизой Джумел, урожденной Боуэн, пятидесяти восьми лет (более вероятно, что ей шестьдесят пять, но будьте осторожны: она может подать в суд!).

Церемония, состоявшаяся в доме мадам Джумел на Вашингтонских холмах, была совершена доктором Богартом (имя сообщу позднее). Присутствовали также племянница мадам Джумел (по некоторым сведениям — дочь) с мужем Нелсоном Чейзом, адвокатом конторы полковника Бэрра на Рид-стрит. Это второй брак полковника; полстолетия тому назад он женился на Теодосии Прево.

В 1804 году полковник Бэрр, вице-президент Соединенных Штатов, застрелил на дуэли генерала Александра Гамильтона. Через три года после сего досадного происшествия полковник Бэрр был арестован по приказу президента Томаса Джефферсона и обвинен в измене за попытку распустить Соединенные Штаты. Суд под председательством верховного судьи Джона Маршалла признал полковника Бэрра невиновным в измене, но осудил за попытку незаконного вторжения на испанскую территорию с намерением провозгласить себя императором Мексики.

Новоиспеченная миссис Аарон Бэрр — вдова виноторговца Стивена Джумела, самая богатая женщина в Нью-Йорке, начинала свои дни не столь пышно, но, без сомнения, весело — в борделе города Провиденс, штат Род-Айленд…

* * *

Похоже, мне не дается верный тон, но, раз уж Уильям Леггет поручил мне писать о полковнике Бэрре для «Ивнинг пост», я буду фиксировать все подряд, а там пусть он сам решает. «Я не думаю, — и он заглотнет воздух своими чахоточными легкими, — что главный редактор допустит хотя бы упоминание о том, что он называет „непорядочным заведением“.

Ладно, потом можно подыскать что-нибудь помягче. В последнее время Леггет обнаружил столь же внезапный, сколь и таинственный интерес к полковнику Бэрру, хотя редактор, мистер Брайант, находит моего работодателя „непривлекательным“: подобно многим мужчинам прошлого века, он не чтил женскую добродетель».

Поскольку я моложе мистера Брайанта, «непривлекательность» полковника Бэрра кажется мне приятным контрастом лицемерию наших дней. Мужчина восемнадцатого столетия непохож на нас, а полковник Бэрр — мужчина восемнадцатого столетия, еще полный жизни и сил, с новой женой здесь, в Гарлеме, и прежней любовницей в Джерси-Сити. Он полон блеска и обаяния. Короче говоря, чудовище. Опорочить его? Очевидно, Леггет именно этого и хочет. Но хочу ли этого я?

Я сижу под сводами особняка Джумелов. Все спят — кроме новобрачных? Жуткая картина — сплетенные старческие тела. Я гоню ее прочь.

Этот удивительный день начался с того, что полковник Бэрр, выйдя из своего кабинета, попросил меня проводить его до гостиницы «Сити», где у него назначена встреча с другом. Как всегда, он был сама таинственность. Даже прогулка к парикмахеру выглядит у него как попытка государственного переворота. Он буквально несся вприпрыжку рядом со мной по Бродвею, будто не было и в помине удара, который наполовину парализовал его три года назад.

На углу Либер-стрит он купил яблоко в сахаре. Торговка узнала его. Но все нью-йоркские старожилы узнают его на улице. Люди простые тепло приветствуют полковника, респектабельные норовят с ним не раскланяться, хотя он не доставляет им такого удовольствия, предпочитая смотреть себе под ноги или на своего спутника. Но примечает все.

— Лично для полковника, яблочко без червячка! — Очевидно, это какая-то шутка, известная только Бэрру и назойливой старухе. Он с ней очень любезен. Деловые люди с Уолл-стрит, завидя его, тотчас отворачиваются и прибавляют шаг. Он же как будто не замечает производимого им эффекта.

— Чарли, у тебя вечером найдется время для небольшого приключения? — Это довольно трудно разобрать. У полковника далеко не все зубы целы, да и яблоко во рту отнюдь не облегчает дела.

— Да, сэр. А что за приключение?

Большие черные глаза смотрят на меня лукаво.

— Весь смак в том, что это сюрприз.

Перед гостиницей остановился омнибус. Лошади ржут, мочатся, тяжело дышат. Солидные процветающие мужчины устремляются к гостинице: сумерки — время свиданий, сплетен, выпивки; потом они пешком расходятся по домам, потому что так быстрее, чем экипажем. В наши дни нижняя часть Бродвея забита экипажами и повозками и все ходят пешком: тут можно встретить даже дряхлого Джона Джекоба Астора, он ползет по улице подобно древней улитке, оставляя за собой липкие, пахнущие ассигнациями следы.

Вместо того чтобы войти в гостиницу, полковник (может, чтоб не столкнуться с компанией боссов Таммани-холла [1]) вдруг свернул к кладбищу церкви св. Троицы. Я послушно последовал за ним. Я всегда послушен. А что еще остается не слишком расторопному клерку юридической конторы? Не понимаю вообще, почему он меня держит.

— На этом прелестном кладбище у меня больше интимных друзей, чем на всем Бродвее. — Бэрр шутит по любому поводу: не то, что другие. Всегда он был такой или годы ссылки в Европе сделали его столь непохожим на всех нас? Или — тоже не исключено — изменился нрав ньюйоркцев? Да, видимо, в этом все дело. Но если мы и кажемся ему странными, он слишком вежлив, чтобы это показать; так он и живет среди нас — дьявольская загадка, над которой я бьюсь.

В полумраке кладбища Бэрр и в самом деле был похож на дьявола — если, конечно, дьявол не выше пяти футов и шести дюймов росту (на дюйм ниже меня), с маленькими ногами (копытами?), высоким лбом с залысинами (во мраке мне чудятся рудиментарные рога), волосы у него высоко взбиты, небрежно припудрены по старой моде и удерживаются роговым гребнем. За его спиной памятник человеку, которого он убил.

— Я хотел бы, чтобы меня похоронили в Принстоне, возле колледжа. Правда, никакой спешки в этом нет. — Он посмотрел на гамильтоновское надгробие. Ни выражение лица, ни голос его ничуть не изменились, когда он спросил: — Ты знаком с трудами сэра Томаса Броуна[2]?

— Нет, сэр. Это ваш друг?

Бэр лишь усмехнулся, сверкнув красной яблочной кожурой, прилипшей к уцелевшему переднему зубу.

— Нет, Чарли. И при том, как Ахилл прятался среди девушек, я тоже не присутствовал. — Не знаю, о чем это он, но записываю все подряд. По совету Леггета я решил записывать все, что говорит полковник. — Правда, я всегда предпочитал женское общество. Странно, не так ли?

Тут уж я точно знаю, что он имеет в виду, и соглашаюсь. Нью-йоркские джентльмены проводят в барах и трактирах гораздо больше времени друг с другом, чем в смешанном обществе. В последнее время они даже создают клубы, куда женщинам вход запрещен.

— Я просто не могу обходиться без женщин.

— Но вы потеряли жену…

— Еще до твоего рождения. Но впоследствии я не испытывал недостатка… в нежном участии. — Снова мимолетная усмешка: при тусклом свете он похож на задиристого подростка лет четырнадцати. Но в следующее мгновение он уже стал самим собой: полным достоинства, любопытно сочетающегося с неожиданными всплесками остроумия. Его остроумие всегда смущает меня. Нам не нравится, когда старики выглядят умнее нас самих. Хватит с них того, что они нас опередили и им досталось все лучшее.

— В гостинице мы встретимся с моим старым другом доктором Богартом. Он нанял экипаж. И вместе поедем на Гарлемские холмы — то есть Вашингтонские холмы, так их, кажется, теперь называют. — Уклончивая улыбка. — Может ли быть лучшее название для американских холмов, нежели Вашингтонские?

Я уже записал кое-какие высказывания Бэрра о генерале Вашингтоне. Правда, они загадочны, чаще всего не больше одной фразы, например такой: «Кем же и быть первому американскому президенту, как не землемером?» Знает он много, но говорит мало. Что ж, я решил узнать, что он все-таки знает, пока не поздно.

Бэрр наслаждается надписями на памятниках.

— Элизабет! Кто бы мог подумать? Не знал, что она умерла. — Бэрр нацепил свои восьмигранные очки. — Скончалась в восемьсот десятом. Вот в чем дело. Я был еще в Европе. Скрываясь от неправосудия. — Он снова снял очки. — Боюсь, что ее возраст, как сказал бы Джереми Бэнтам[3], был всегда сильно преуменьшен. Она была старше меня и… прекрасна! Прекрасна, Чарли. — Бэрр сдвинул очки на лоб. Птицы щебетали среди деревьев у церкви наперекор оглушающему в этот час дня грохоту, скрипу и ржанью, доносившемуся с улицы.

— Я знаю, ты пишешь о моей бурной жизни. — Я обомлел. И выдал себя. У меня все всегда на лице написано. Ничего не умею скрыть. Надо учиться этому искусству. — Я обратил внимание, что ты делаешь заметки. Не путайся. Я не возражаю. Если бы я не был так ленив, я бы сам все записал, тем более что кое-что у меня уже набросано.

— Настоящие мемуары?

— Крохи и осколки воспоминаний. Я все еще мечтаю рассказать подлинную историю Революции, пока не поздно, хотя, наверное, уже поздно, ведь легенды тех дней отлиты в типографском свинце, если можно судить по школьным учебникам. Просто ужасно, сколько там вранья. Зачем ты так часто видишься с мистером Леггетом из «Ивнинг пост»?

Внезапное обвинение буквально сбило меня с ног: это его знаменитый прием в суде во время перекрестного допроса.

Старик помог мне удержаться на ногах.

— Я вижусь с ним потому, — лепетал я, — что знаком с ним еще с той поры, когда учился в Колумбийском… Он часто там бывал, знаете, беседовал с нами о литературе. О журналистике. Я тогда подумывал, не заняться ли мне журналистикой, но потом выбрал юриспруденцию…

Неизвестно, что Бэрр хотел у меня выведать, но, очевидно, он своего добился, потому что по пути с кладбища к Бродвею, где уже зажигались ярко-белые шипящие уличные фонари, а прохожие отбрасывали темные, мерцающие тени, он переменил тему. Я вздрогнул: не призраки ли это? Да и рядом со мной разве не призрак, решительно не желающий исчезнуть?

— Когда в следующий раз увидишь мистера Леггета, скажи ему, что я в восторге от его статей насчет нуллификации[4]. Я тоже сторонник Джексона и против нуллификации. — Как же это понять? Недавно Южная Каролина заявила о своем «праве» не только не признавать федеральные законы, но и выйти в случае необходимости из союза штатов. Если полковник Бэрр действительно хотел отделения западных штатов от восточных (в чем все убеждены), он должен был бы одобрить принятый Южной Каролиной закон. Но он его не одобряет. Или говорит, что не одобряет. Он — как лабиринт. Не заблудиться бы.

Бэрр привел меля в переполненный бар гостиницы, мы выпили изрядное количество мадеры (ему это несвойственно: табак его единственная слабость), пока не пришел доктор Богарт, щуплый, седенький старичок с мордочкой попугая и птичьими повадками.

Бэрр был в праздничном настроении. Я все еще не понимал почему.

— Святой отец, вы опоздали! Не оправдывайтесь. Мы немедленно едем! Пора, пора!

Он отставил стакан. Я последовал его примеру, заметив, что джентльмены за соседним столиком ловят каждое его слово. Нелегкая задача: в прокуренной комнате стоял гул голосов, сопровождаемый стуком молотка, которым бармен раскалывал лед.

— Вперед! — Бэрр устремился к двери, разметая на ходу стайку адвокатов — некоторые из них, с ужасом узнавая его, кланялись. — На Холмы, джентльмены. — Он хлопнул в ладоши. — На Холмы! Только туда!



ГЛАВА ВТОРАЯ

Я страшусь ночных путешествий. Сидеть закупоренным в темноте экипажа — все равно, что расстаться навсегда с реальным миром, уйти в небытие. И цокот копыт, позвякивание упряжки, проклятия возницы только вселяют еще больший ужас перед небытием. А в эту ночь отвратительный белесый свет луны к тому же обесцвечивал мир, лишал поля и деревья зелени, превращая природу в нечто черно-белое, серебристое. Временами мне и в самом деле казалось, что я умер.

Да и сидевшие напротив два старика, конечно же, не улучшали моего мрачного настроения. Бэрр: «Тут, кажется, Вэнтворты жили, в том фермерском доме с тремя трубами?» Д-р Богарт: «Нет, полковник, тут жил голландец. Как его… Ну, тот, с лысой женой, которая утонула в Фишкилле в семьдесят втором или семьдесят третьем».

Неужели и я буду таким в их годы? Буду вспоминать ненужные подробности чьих-то смертей. Но мне, если верить итальянцу-предсказателю в Касл-гарден, суждена короткая жизнь. Меня не ждет болтливая старость. И слава богу.

А тем временем в экипаже я погружался в небытие и надолго достигал совершенства. Но я жульничал: думал о будущем, когда нуль, в который я превратился, лопнет — о, тогда мир узнает, что Чарли Скайлер был существенным слагаемым в общей сумме! Почему я пишу математическими терминами? Я ведь не слишком тверд в таблице умножения и робею при виде сложных дробей.

«Описывай! — твердит все время Леггет. — Описывай!» Ну что ж, попробую.

Проехали открытые ворота. Каменные? Деревянные? Не видно. По изогнутой подъездной аллее. Высокие темные деревья. В отдалении — река. Свет на воде как потускневшее серебро (пока ничего лучше не придумал — потом еще попробую). Темная громада особняка. Огни во всех окнах. Званый вечер? Вряд ли, Бэрр предложил бы нам одеться соответствующим образом. Но почему такая иллюминация? Даже мадам Джумел при всем своем богатстве не станет зажигать свет во всех комнатах, чтобы отпраздновать наступление полуночи.

Экипаж останавливается у подъезда. Откуда-то сбоку появляется черный лакей. Мы выходим. Ступени поднимаются к портику с колоннадой (на втором этаже балкон). Дом громадный, на два крыла, представляешь себе всяческие флигели, мансарды, подвалы. Дом построил до революции некий тори по имени Моррис. Впоследствии он был конфискован государством. Мои родители приезжали сюда по воскресеньям, когда дом был модной гостиницей. Затем его купил Стивен Джумел для своей новой жены и старой любовницы Элизы Боуэн (или как ее) из Провиденса, штат Род-Айленд.

Открывается парадная дверь. Вспыхивает ярко освещенный прямоугольник. Нас встречает громадный дворецкий. Полковник Бэрр быстро исчезает в доме. Я помогаю прихрамывающему доктору Богарту: у него слабые ноги, и он плетется как пьяный.

Теперь для истории — пишу в другом времени.

Мы вошли в холл как раз вовремя, чтобы стать свидетелями брачного танца полковника Бэрра (или мадам Джумел?).

В конце длинного зала в свете люстр стояла мадам собственной персоной, на ней было, вероятно, парижское бальное платье. Я бы сказал, чересчур роскошное. Величественная женщина с громадными глазницами и маленькими серыми глазками, маленьким ртом и квадратной челюстью. Увешана драгоценностями. Да, платье, конечно, было бальное (его прислали из Франции, сказала она нам позже): в провинциальном Нью-Йорке еще не знали этой моды, а может, знали, да не одобрили. Скорее первое. Я редко бываю в обществе богачей.

— Полковник Бэрр! Я не ждала вас, сэр! — Наверное, это были первые слова, с которыми мадам к нему обратилась. Они еще отдавались эхом в зале, когда я дотащил доктора Богарта до ливрейного лакея, не обратившего на нас ни малейшего внимания: как и все мы, он не отрывал глаз от хозяйки дома, которая стояла, будто готовясь бежать, — одной рукой держалась за перила, другую прижимала к сердцу.

— Моя дорогая, тому, о чем я предупредил вас вчера, суждено свершиться. — Бэрр вприпрыжку покрыл расстояние, отделявшее его от прекрасной Элизы, которая, выбрав между отступлением в громадную гостиную за ее спиной или в безопасность комнат наверху, уже ступила на первую ступеньку лестницы, по-прежнему держась за перила и за сердце.

— О чем вы, полковник? Я не припоминаю, чтобы вы меня предупреждали.

— Мадам. — Полковник взял ее за руку, которая должна была защитить сердце. Она будто нехотя уступила. — Как и обещал, я приехал со священником. Доктором Богартом.

— Великая честь, миссис Джумел… — начал доктор Богарт.

Бэрр не дал ему договорить.

— И со свидетелем. Из моей конторы. Чарльз Скайлер…

Знатное нью-йоркское имя на мгновение отвлекло мадам.

— Скайлер?

Прежде чем я успел объяснить, что я не из тех Скайлеров[5], Бэрр полностью завладел положением, как и ее рукой, которую он исхитрился поднести к губам, продолжая говорить своим низким, хорошо поставленным, гипнотическим голосом.

— Доктор Богарт — мой старинный друг, священнослужитель, известный всем нам во времена Революции. Патриот, человек святой и правдивый… — Доктор Богарт оцепенело внимал этому панегирику. — Близкий друг генерала Вашингтона — а ведь у него не было друзей — согласился обвенчать нас. Сегодня. Сейчас.

— Полковник Бэрр! — Мадам Джумел не уступила бы лучшим актрисам Парк-тиэтр. Она попыталась высвободить руку, что ей не удалось, попыталась подняться выше по ступенькам, ее удержали. Она воззвала к помощи дворецкого, лакея, но верные слуги ответили нервными смешками и отвели глаза. Примерно через восемь минут, если верить часам, стоявшим в холле (подаренным ей Наполеоном Бонапартом, сказала она нам позже), Элиза Боуэн-Джумел согласилась стать мадам Аарон Бэрр.

Теперь, изрядно раскрасневшаяся, мадам приказала подать виски себе и нам мадеру. Затем, словно по заранее условленному сигналу, к нам присоединились Нелсон Чейз с супругой Мэри Элизой, племянницей мадам Джумел (правда, поговаривали, будто она плод одного из прежних союзов мадам). Нелсон Чейз — толстый и глупый молодой человек; он совершенно без ума от полковника Бэрра. Больше года он связан с нашей конторой и делает вид, что занимается юриспруденцией. С Мэри Элизой я раньше не был знаком; она приятная, не хорошенькая, но очаровательная. Нет нужды объяснять, что она не блистает, но может ли какая-нибудь женщина блистать в присутствии великолепной мадам Джумел?

Полковник и мадам (язык не поворачивается назвать ее мадам Бэрр) обвенчались в маленькой гостиной слева от главной залы. Нелсон все твердил: «Потрясающе, потрясающе!» Мне кажется, он нашел верное слово. За короткой церемонией последовал великолепный ужин в столовой. Очевидно, догадливый повар мадам предвосхитил то, чего не предвидела его хозяйка: что она уступит неожиданному, хотя и заранее объявленному натиску полковника.

Я впервые увидел полковника Бэрра «в обществе». До сих пор я видел его только в конторе — и, разумеется, в суде. Он ведет теперь не так уж много дел: некоторые судьи все еще чувствуют себя обязанными мстить за смерть Александра Гамильтона, грубя его убийце. Когда я последний раз видел полковника в суде, судья раскопал — если сам не выдумал — какой-то невразумительный закон штата. «Неужели вы не знаете этого закона, мистер Бэрр? — рычал судья. — Вы не знаете?»

Когда судья наконец умолк, Бэрр ответил сладчайшим голосом: «Нет, ваша честь, я не знаю. Но я слышу».

В этот вечер я впервые лицезрел того легендарного Аарона Бэрра, некогда законодателя нью-йоркских мод, близкого друга германских князей, льва лондонских салонов, человека, которого Джереми Бэнтам считал верхом совершенства. Прислушиваясь к речам полковника, я понимал, как ему удалось покорить три поколения и европейцев, и американцев, как он завораживал и мужчин, и женщин, подобно дьяволу — нет, скорее, Фаусту, для которого все чудесное происходит, чтобы исчезнуть в полночь. О, чего бы я ни отдал, только бы заглянуть в текст той сатанинской сделки и увидеть, какие пункты внес туда дьявол и принял Бэрр, зная, что они не будут иметь юридической силы. И подписал элегантным росчерком. Я не завидую дьяволу, когда он потребует Аарона Бэрра в суд.

Один тост следовал за другим. У меня до сих пор болит голова; перед сном меня путь не вырвало, но я удержался, боясь потревожить любовников. Мадам умеренно накачалась виски. Нелсон был здорово пьян, чем шокировал свою жену, но никого другого.

— Я клялась, что никогда больше не выйду замуж. — Мадам нежно улыбнулась племяннице. — Правда, petite[6]?

— Разумеется, tante[7]!

Тетушка и племянница провели много лет в Париже, где племянницу отдали в школу.

— Когда мой дорогой Стивен…

— Истинный джентльмен, мадам. — Полковник безукоризненно отреагировал на упоминание о своем предшественнике, источнике его нынешнего богатства. — Я полагаю, он был самым достойным человеком своего поколения в этом городе. — Он вовремя остановился, едва не добавив: «в виноторговле». Мадам презирает торговлю.

Она громоподобно высморкалась.

— Никогда себе не прошу, что позволила le pauvre [8], такому старому и слабому, поехать в той колымаге. Когда он tombé[9]… как это сказать?.. свалился оттуда и его принесли ко мне, я считала moi-même[10] виноватой. Ночи напролет я просиживала у его постели, ухаживала за ним, молилась… — Мадам определенно предполагала, что до всех нас дошел слух о том, что однажды темной ночью она сорвала бинты со своего мужа и он умер от потери крови. Зловещие истории липнут к ее имени — как, впрочем, и к имени полковника.

— …и вот, несмотря на мои клятвы, меня победил полковник Бэрр… — Резкий, со смешным акцентом голос мадам властвовал в комнате. — Мужчина, с которым я познакомилась, когда была еще молоденькой девушкой.

— Ребенком, мадам. — Бэрр посмотрел на нее, и я обнаружил нечто новое в его улыбающихся глазах: взгляд собственника, он наконец осознал, что женат на самой богатой женщине города Нью-Йорка.

Только теперь до меня дошло то, что происходило последние три месяца. Я-то удивлялся, почему полковник так часто бросал все дела и отправлялся в дальнюю дорогу на Холмы для обсуждения юридического положения мадам (сейчас у нее три дела в суде). Теперь понятно, о чем полковник часами говорил с этим дубиной Нелсоном Чейзом в своем кабинете и почему оба умолкали, когда в дверь входил я или партнер Бэрра мистер Крафт. И наконец, прояснилось все насчет денег.

У полковника хороший доход от юридической практики (по моим понятиям, так даже потрясающий!). Но почему-то к концу месяца ему никогда не хватает денег для оплаты счетов. Во-первых, у него громадные долги еще от старых времен. Во-вторых, нет человека его щедрее. На покрытом сукном столе в его кабинете норманские сооружения из юридических справочников, в центре которых он складывает деньги по мере их поступления, и всем их раздает, кто ни попросит, будь то ветераны Революции, старые вдовы, юные протеже — все и вся, кроме, разумеется, кредиторов. И хотя ему постоянно не хватает денег, он все еще мечтает об империи. В прошлом месяце он поделился со мной своим последним проектом.

— Всего за пятьдесят тысяч долларов можно купить целое княжество на территории Техас[11] и в течение года заселить его немцами, дать им только денег на проезд. — Глаза полковника расширились при мысли об этих пространствах, заселенных немцами. — Чарли, ты понимаешь, что через двадцать лет это капиталовложение превратится в миллионы? — Я не решился вставить, что через двадцать лет ему будет девяносто семь.

На прошлой неделе я подслушал, как он совершенно серьезно обсуждал свой техасский проект с банкиром, и мне показалось, что Бэрр сошел с ума: я знал, что у него не то что пятидесяти тысяч, но даже пятидесяти долларов нет. Теперь, разумеется, деньги у него есть, и, таким образом, Аарон Бэрр, который мог стать третьим президентом Соединенных Штатов или первым императором Мексики, собирается в последние годы своей жизни сделаться по меньшей мере великим князем техасским.

— Рассказать им, где мы познакомились, полковник? — Мадам обмахивалась веером. Ночь была душная, и ее светлая кожа пошла пятнами от жары и виски.

Почтенные новобрачные в унисон произнесли какое-то невразумительное французское слово. Я попросил Бэрра сказать мне его по буквам. «Chenelette Dusseaussoir».

Мадам объяснила:

— Кондитерская лавка, прямо напротив гостиницы «Сити». В те дни все туда ходили. Я никогда не ела такой ромовой бабы, конечно, если не считать Парижа.

— В каком году это было? — Нелсон Чейз состроил свои свиноподобные черты в некую гримасу, долженствующую, по его мнению, свидетельствовать о живом интересе.

— В тысяча семьсот девяносто девятом, — сказал Бэрр.

— В девяностом, — сказала мадам.

Ни один из супругов не пожелал устранить это существенное расхождение, поскольку их воспоминания двигались параллельными путями.

— Я только-только приехала в Нью-Йорк из Провиденса. Конечно, у меня были родственники. И я знала toute la famille[12]. О, это было чудесное время! Для Америки, я хочу сказать. — Это прозвучало фальшиво. — Мой настоящий дом — Франция. Не правда ли, Мэри Элиза?

— Mais oui, tante[13].

Какая послушная девочка. И фигурка у нее прекрасная.

— Мы вернулись только из-за императора. — Мадам понеслась на всех парусах, лакей едва успевал подливать ей виски. Глаза Бэрра блестели, как у белки, ждущей орешка.

— Когда мы с милым Стивеном прибыли во Францию, в Рошфор, на нашем корабле «Элиза» (это в мою честь), император был в гавани. — Мадам обращалась ко мне, поскольку остальные уже не раз слышали эту историю. — Мы дали бой у Ватерлоо и потерпели поражение.

Мадам говорила то как янки из Новой Англии, то с акцентом французских эмигрантов.

— Наш император находился на борту своего корабля, но гавань блокировали anglais[14]. Что было делать? Мы строили тысячи планов. Наконец мой муж и маршал Бертран — человек старой закалки, позвольте вам заметить, верный, достойный, — решили, что император тайно поднимется на борт «Элизы» и мы под американским флагом минуем английскую эскадру и привезем его в Новый Орлеан, где он будет в безопасности, пока Франция, пока весь мир не призовет его вернуться на законное место! Знаете, полковник Бэрр, у него были такие же глаза, как у вас. Горящие, властные.

— Мне говорили об этом, мадам. — Бэрра нимало не смутило замечание о сходстве. В конце концов, оба были авантюристы, сначала преуспевшие, затем потерпевшие крах. Разница заключалась только в масштабах предприятия.

— Однако les sales anglais[15] схватили его, отправили на остров Святой Елены и убили величайшего из людей, живших на земле, моего кумира. — В глазах мадам стояли слезы. Что-то локоны по обеим сторонам ее лица чересчур уж симметричны. Наверное, носит парик.

— Перед отъездом император подарил тетушке свою походную коляску и дорожный сундук. — Мэри Элиза говорила тоном музейного экскурсовода, в сотый раз рассказывающего про зуб мамонта. — В нем среди прочего были часы.

— Вот эти часы! — Мадам показала вычурные часы с портретом Наполеона под циферблатом и сделала затем беглый обзор других вещей Наполеона, лично преподнесенных ей императором.

Я не удержался от бестактного вопроса:

— Вы в самом деле видели Наполеона?

— Видела ли я его?! — отозвавшийся глубоким эхом крик. Бэрр бросил на меня стремительный взгляд, заставивший меня умолкнуть до конца вечера. — Да только им я и жила! За это король Луи-Филипп и выгнал меня из Франции…

И так далее.

Потом полковник сделал мне выговор. Мы стояли на — площадке второго этажа.

— У мадам живое воображение, — начал полковник.

— Извините меня, сэр.

— Ничего. Не беда. На самом деле императора она не видела, как и я, но все остальное правда. Бежать на американском корабле — это был последний шанс Наполеона. И так случилось, что этим кораблем оказалась «Элиза». Но боги от него отвернулись.

Бэрр показал мне маленькую комнату в конце короткого коридора.

— Здесь находился кабинет генерала Вашингтона в 1776 году. Он прожил в этом доме всего три месяца, но успел сдать Нью-Йорк англичанам. Несмотря на его некомпетентность, боги его всегда поддерживали. Видимо, прав Кромвель: кто не знает, куда идет, уходит дальше всех. Талейран часто повторял мне, что великого человека вечно подстерегает случай. Он сам, наверное, не был великим человеком, поскольку сохранял свое положение, тщательно рассчитывая каждый шаг, никогда не выказывая подлинных чувств. Вот, поучись, Чарли.

— Извините меня, полковник. За мой вопрос…

— Выкинь это из головы, мой мальчик. Да поможет тебе бог. А сейчас, — он потирал руки, изображая восторг, — я отправляюсь на ложе Гименея.

Мы пожелали друг другу доброй ночи, и он постучался в дверь напротив кабинета Вашингтона. Голос мадам, сипловатый от выпитого виски, ответил:



— Entrez, mon mari[16]. — И полковник Бэрр исчез за дверью.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Чарли, это не для «Ивнинг пост!» — Леггет посмотрел на меня, как пишут в английских романах, с довольной усмешкой.

— Слишком длинно? — Я принес ему описание свадьбы на двух страницах — все, что я успел наскоро набросать на обратном пути в Нью-Йорк. Ранним утром новобрачные в желтом экипаже мадам, запряженном шестеркой лошадей, отправились с визитом в Хартфорд, штат Коннектикут, к племяннику полковника, губернатору Эдвардсу. Итак, я стараюсь, как настоящий журналист, не упустить ни одной детали.

Леггет вздохнул.

— Наша цель — подорвать Банк мистера Бидла, развивать свободную торговлю, отменить рабство, создать профсоюзы. Свадьба отставной шлюхи с изменником нас не интересует.

Хотя я привычен к злобному стилю Леггета, я считаю себя обязанным защитить полковника или по крайней мере мою собственную трактовку бракосочетания.

— Насколько нам известно, Аарон Бэрр не изменник. Мадам Джумел не шлюха, а респектабельная и богатая вдова, чем бы она ни была когда-то. И это чертовски интересно. Два самых известных человека в Нью-Йорке сочетались браком.

Леггет только засопел в знак отвращения. Ему всего тридцать два года (он на семь лет старше меня), но его можно принять за моего отца. Мы познакомились, когда я был еще в Колумбийском колледже, а он писал театральные рецензии для «Миррор» и пытался стать актером, как его друг Эдвин Форрест. На сцене он провалился. И все же он актер, только сцена-то посерьезнее, чем Бауэри-тиэтр. Он стал величиной в журналистике, признанным авторитетом в политике и литературе.

Прелюдией к не оконченной еще драме Леггета было его увольнение из флота за дуэль. Во время военно-морского трибунала он оскорбил своего командира целым каскадом цитат из Шекспира. После этого ему пришлось брать Нью-Йорк штурмом. Провалившись на сцене, он наделал много шума книгой под названием «Ружье», затем попытался издавать собственный журнал «Критик», но успеха не имел. Теперь он редактор «Ивнинг пост» и пользуется большим авторитетом в городе. Его пера, не говоря уже о дуэлянтских пистолетах, или, точнее, малайской трости, которой он однажды отделал редактора конкурирующего издания, побаиваются все. Но, увы, он явно идет к гибели: некогда могучее тело подорвано сперва желтой лихорадкой во время службы на флоте, затем чахоткой.

Когда мне было семнадцать, я боготворил Леггета. Теперь он мне немного надоел. Да и себе самому тоже. Однако я продолжаю бывать у него, а он по-прежнему поощряет меня и мне надоедает. Он знает, что я не в ладах с юриспруденцией, что я стремлюсь освободиться, заняться литературным трудом. Увы, хорошо платят только политическим обозревателям, а меня не интересует политика (хотя до недавнего времени она не занимала и Леггета). Я мечтаю о карьере Вашингтона Ирвинга, пишу мелочи, печатаюсь время от времени, но мне почти никогда ничего не платят. И вот в прошлом месяце Леггет предложил мне при случае написать что-нибудь для «Ивнинг пост». Он добавил: «Тебе стоит использовать свою близость к Аарону Бэрру».

«В каком смысле?»

Но Леггет не сказал ничего, кроме: «Делай заметки. Записывай все. Изучи его пороки…»

Рассказ о свадьбе полковника Бэрра, на мой взгляд, как раз то, что нужно Леггету. Выходит, я ошибался.

— Хорошо, Чарли, я покажу это мистеру Брайанту. Пусть сам решает. Я против.

Леггет скрылся в соседней комнате. Я слышал приглушенные голоса. Но вот он вернулся, затворил за собой дверь.

— Твоя проза удостоится полного внимания мистера Брайанта.

— Спасибо, спасибо. — Я попытался воспроизвести язвительную интонацию полковника Бэрра.

Леггет положил ноги на стол, бесцеремонно сдвинув бумаги и книги. Грязным носовым платком он начал вытирать чернила со среднего пальца правой руки.

— Чарли, ты все еще ведешь беспутную жизнь?

— Я изучаю право.

— Хороший ответ. Я тебя здорово вышколил. — Он усмехнулся, потом долго и мучительно кашлял в перепачканный чернилами платок, и я отвернулся, чтобы не видеть то, что должно было, видимо, появиться, — яркую артериальную кровь.

Кашель прекратился, красивое изможденное лицо посерело и покрылось капельками пота; Леггет заговорил тихим, усталым голосом:

— Разумеется, я имел в виду заведение мадам Таунсенд.

— Раз в неделю. Не чаще. С мальчишеством покончено.

— Чтоб силы все растратить и одиноким умереть! — В глазах его сверкнул блеск. — Расскажи мне о новеньких подопечных мадам Таунсенд.

— Три очень молоденькие ирландки, только-только появились, совсем свеженькие…

— Хватит! Я женатый человек, Чарли. С меня довольно.

— Зачем тогда спрашивать?

— Я должен заткнуть уши, как Одиссей. Не пой мне больше песен моей юности, сирена! Довольно с меня ирландских прелестей…

В кабинет вошел мистер Брайант. Хрупкий человек с тонкими губами и баками; на вид ему лет сорок, за типичной сдержанностью выходца из Новой Англии не сразу заметишь, какое удовлетворение ему доставляет репутация первого поэта Америки (Леггет склонен считать себя поэтом номер два, особенно в присутствии Фицгрина Халлека[17]). Однако при мне мистер Брайант никогда еще не спускался до такой тривиальной темы, как поэзия. При мне он всего лишь заместитель редактора «Ивнинг пост», по уши погруженный только в политику. Кстати, он, вероятно, единственный человек в Нью-Йорке, который все еще пишет гусиным пером. Даже полковник Бэрр предпочитает традиционному перу современную сталь.

— Чрезвычайно интересно, мистер Скайлер. — Я вскочил на ноги. Судя по тому, что Брайант не предложил мне сесть, интервью предполагалось короткое. — Разумеется, мы отметим… счастливое событие. Мы же газета. Но чтобы сообщить новость и угодить публике, достаточно будет одной фразы.

— Видишь? — Леггет наслаждался моим провалом.

Я был вне себя.

— Меня, очевидно, ввели в заблуждение. Я думал, что вас интересует полковник Бэрр.

— Вероятно, мистера Леггета он интересует больше, чем меня. — Редакторы неприязненно взглянули друг на друга.

Но я упорствовал.

— По предложению мистера Леггета я описал свадьбу, которая, согласитесь, не лишена интереса.

Брайант взял примирительный тон.

— Согласен, полковник Бэрр — один из самых интересных людей в этом городе, в Соединенных Штатах…

— Если бы только Чарли сумел вызвать его на откровенный разговор о его жизни, связях, особенно нынешних.

— Ну, насчет откровенности полковника я сомневаюсь. — Брайант придерживался общепринятого мнения о полковнике.

Однако у Леггета было что-то еще на уме.

— Как тебе известно, Чарли, мы поддерживаем президента Джексона. Вице-президент же — фигура загадочная…

— По-моему, ничуть, — отрезал Брайант.

— А я нахожу его странным. По-моему, он мошенник. Без принципов. И я хотел бы знать то, что хотят знать все: каковы отношения между вице-президентом Ван Бюреном и Аароном Бэрром.

— Разумеется, мистера Леггета и меня интересуют политические отношения. — Брайант бросил на Леггета предостерегающий взгляд, но тот сделал вид, что его не заметил.

— Нет! — вскипел Леггет. — Их отношения вообще. Он повернулся ко мне. — Я неспроста просил тебя делать заметки, задавать полковнику вопросы. Нам важно знать, насколько они близки, эти двое.

— Полковник восхищается Ван Бюреном. — Я попытался припомнить, что вообще говорил Бэрр о вице-президенте. — Но я бы не сказал, что они «близки».

Но Леггет стоял на своем.

— Они близки, ты просто не знаешь. Двадцать лет назад, вернувшись из Европы, Бэрр отправился прямым ходом в Олбани, именно к Ван Бюрену, и остановился у него в доме. Остановился у олбанского наместника. А ведь Аарона Бэрра все еще обвиняли на Западе в предательстве. А штат Нью-Джерси обвинял его в убийстве Гамильтона.

Все это не совсем верно, но Леггета занимает общая картина, ему не до унылых частностей. Потому-то он и преуспевающий журналист.

— Надо выяснить: почему умный и осторожный Мартин Ван Бюрен водит дружбу с такой опасной, компрометирующей личностью.

— Разумеется, они всегда были близки политически. — Величественная бесстрастность Брайанта ярко контрастировала с горячностью его молодого коллеги. — Полковник Бэрр — основатель Таммани-холла. Мартин Ван Бюрен сейчас фактический хозяин Таммани. У них общие… идеалы.

— Идеалы! — Леггет широко раскинул руки, будто шел на распятие. — Идеалов у них вообще нет. Власть — только одно это им надо. Бэрр, конечно, теперь уже не в счет. Он — история. Но Мэтти Ван не может нас не волновать. Эдакий колдун! Наш собственный Мерлин, который направлял генерала Джексона в первый срок его президентства, сейчас руководит им второй срок и так же точно, как то, что в Олбани процветает взяточничество, попытается в тридцать шестом году занять его место, если мы ему не помешаем.

— А зачем нам ему мешать? Позиции, которые он занимает по большинству вопросов…

Но Брайанту не по силам тягаться с Леггетом, когда он воспламеняется нравственными идеалами.

— K черту позиции! Мэтти пойдет на все, чтобы его кандидатуру выдвинули и чтобы победить. Он идеальный политик! На первый взгляд. Но уверяю вас, только копните этого розового голландского херувима, и за ангельской улыбкой вы обнаружите нечто непостижимое, бесчестное, бэрроподобное.

Я не мог понять, куда Леггет клонит.

— Не думаете же вы, что человек не может быть президентом только потому, что он водит дружбу с полковником Бэрром?

— Нет, вряд ли Леггет так думает. — В эту минуту Брайант был особенно похож на ветхозаветного пророка. — А теперь разрешите откланяться, мистер Скайлер. — И он исчез.

— Чарли. — К Леггету вернулся его обычный тон школьного учителя. — Сейчас я лишу тебя невинности. Мартин Ван Бюрен — незаконный сын Аарона Бэрра.

Я утратил дар речи.

— Я не верю. И кстати, откуда это может быть известно?

— Известно, что полковник обычно останавливался в таверне Ван Бюренов в Киндерхуке, что вверх по Гудзону. И многие подозревают, что он наградил ребенком Мэри, жену хозяина, украсив превосходными рогами ее мужа Абрахама.

— Многие подозревают! — Я презрительно фыркнул.

— Кроме подозрений, существует масса косвенных свидетельств. Полковник Бэрр всегда был дружен со всей семьей, а особенно с молодым Мэтти, нежным, большеглазым, высоколобым Мэтти, — знакомые черты?

Что правда, то правда: они похожи.

— Но ведь Ван Бюрен блондин, а Бэрр темноволос…

— У него была еще мать. — Леггет с легкостью отмел в сторону мой контраргумент. Но конечно, быть может, все это только сплетни. А может, и нет. Точно известно, что в очень юном возрасте Мэтти приехал из Киндерхука в Нью-Йорк и сразу же начал работать в юридической конторе у одного человека, близкого к Бэрру…

— Предположим, что Бэрр его отец. Что из того?

Леггет снизошел до объяснения.

— Ты только подумай, что это тебе сулит. Тебе лично. Написать памфлет — нет, даже книгу, доказать, что Мартин Ван Бюрен — сын Аарона Бэрра. Это же принесет тебе целое состояние.

— Юридические доказательства… — начал я, но Леггет меня не слушал.

— Но еще поважнее твоего состояния, Чарли, судьба республики. Джексон начал великие реформы. Мы начинаем двигаться в направлении демократии. Ван Бюрен повернет это движение вспять. Так давайте же помешаем ему стать президентом.

— Доказав, что он незаконнорожденный?

— Американцы — люди строгой морали. Но еще губительнее родственных — его политические связи с Бэрром, особенно в последние годы. Если мы сможем доказать факт секретных встреч, темных планов, бесчестных комбинаций — тогда, клянусь, Ван Бюрен не сядет в кресло генерала Джексона.

— Так, значит, ты поддерживаешь кандидатуру Генри Клея?

— Нет. Я предпочитаю другого сенатора от Кентукки, Ричарда Джонсона. Несмотря на его penchant[18] к негритянкам, Джонсон будет продолжать джексоновские реформы. А Ван Бюрен — нет. — Леггет перешел на заговорщический шепот. — Ты, должно быть, заметил наши расхождения с Брайантом. Он верит Ван Бюрену. Я не верю. Мне нравится Джонсон. Ему — нет.

Я никогда не видел Леггета таким возбужденным. Глаза блестели, щеки слегка раскраснелись. Наступила тишина, которую прервала песенка торговца моллюсками с Пайн-стрит, воспевавшего свой товар:

Прекрасны моллюски

Снега белее

Со скал Рокавэя!

(Я записываю все песенки, какие ни услышу, — пригодятся для статьи.)

Я бросил пробный шар:

— Во-первых, не думаю, что полковник Бэрр сгорает от нетерпения рассказать мне всю правду…

— Ты видишь его каждый день. Он тебя любит.

— Мой отец был его другом, но вряд ли это…

— Бэрр стар. Он весь в прошлом.

— В прошлом? В этот самый момент он собирается заселить Техас немцами.

— Великий боже! — На Леггета это произвело впечатление. — Все равно, только ты можешь все узнать. Разве ты не говорил мне, что он пишет историю своей жизни?

— Полковник как-то обмолвился об этом. Но что-то не верится. Время от времени он вспоминает, что хотел диктовать мне, но…

— Так ты подтолкни его! Заведи разговор о старых временах, о Киндерхуке, о тех днях, что он провел в ассамблее, одновременно ухлестывая за мадам Ван Бюрен…

— Боюсь, что ему куда важней рассказать «подлинную» историю Революции.

— Ты совсем не способен на хитрость?

— Вы не знаете полковника Бэрра. Предположим, я даже смогу выудить из него правду, все равно он не даст мне этим воспользоваться. Он лучший адвокат штата, а есть преступление, именуемое клеветой.

Леггет не замедлил с ответом.

— До выборов еще целых три года. Через три года он умрет, а по законам штата Нью-Йорк невозможно оклеветать мертвого.

— А Ван Бюрен?

— Доказать, что человек незаконнорожденный, не клевета. — Леггет встал. — Чарли, похоже, мы нашли способ преградить Мэтти Вану путь в Белый дом и открыть путь демократии.

Я тоже поднялся.

— «Ивнинг пост» это напечатает?

Леггет засмеялся и тут же закашлялся.

— Конечно, нет! Но не волнуйся. Я найду тебе издателя. — Он неуклюже проковылял мимо меня к двери, точь-в-точь разболтанный скелет. — Я говорю совершенно серьезно, Чарли. — Он взял мою руку своей сухой горячей рукой. — Разве часто бывает возможность изменить историю своей страны?

Леггет задел не ту струну. Наступила моя очередь заговорить снисходительным тоном.

— Я так и скажу полковнику Бэрру. Самим фактом своего существования он не раз переделывал жизнь многих американцев, но незаметно, чтобы он этим чего-нибудь добился.

— Оставь иронию мне, дорогой Чарли. А ты делай историю.


Предаю ли я полковника? До некоторой степени да. Могу ли я повредить ему? Нет. Да пусть кто-нибудь в анонимном памфлете изобразит его самим дьяволом, он и то не расстроится. О нем и похуже вещи писали, и отнюдь не анонимные авторы, а такие, как Джефферсон и Гамильтон. К тому же, если он последователен, он вряд ли будет возражать против того, чтоб мир узнал, что он отец Ван Бюрена. Полковник часто повторяет: «Всякий раз, когда женщина оказывает мне честь, утверждая, что я отец ее ребенка, я воспринимаю это как комплимент и отметаю любые сомнения, какие у меня могут быть на этот счет».

С другой стороны, конечно, полковник очень огорчится, если Ван Бюрен провалится на выборах из-за родства с ним. Но у меня нет выхода. Леггет предложил мне способ избавиться от тяжелой кабалы — заработать литературным трудом. Я принимаю предложение. Тем более — признаюсь — мне приятно будет провести самого ловкого пройдоху нашего времени. Мне дорог полковник, но собственная жизнь еще дороже.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Пришлось вернуться из Коннектикута. Дела… — Полковник утопал в клубах дыма от своей длиннющей сигары. Кабинет Бэрра. Описываю: сквозь рваные велюровые шторы и пыльные окна в комнату проникает зеленоватый свет летнего дня; посетитель попадает как бы в ад или, вернее, в подводное царство и плавает там, различая взглядом книжный шкаф, набитый юридическими справочниками, письменный стол под зеленым сукном, портрет пышной темноволосой девушки — Теодосии, дочери полковника (согласно легенде, пираты заставили ее идти с завязанными глазами по доске, пока она не упала в море). Бэрр мне про нее еще не рассказывал, но он вообще редко вспоминает прошлое, если только не загорится желанием разоблачить кого-нибудь из знаменитых современников.

— Я всю ночь провел в кабинете. Столько работы. — Он взглядом пригласил меня сесть в кресло для посетителей.

— А мадам Бэрр?..

— Мадам на Холмах, где ж ей быть? Однако позже она приедет в город. Чарли, где техасские документы?

Я достал их из шкафа.

— Сегодня мы покупаем земли! — Сияя от счастья, Бэрр разложил на столе бумаги. — Тысяча иммигрантов уже готовы к отплытию из Бремена. — Он развернул карту территорий Техас и Луизиана. — Когда-то я знал там каждый уголок. — Сильным красивым указательным пальцем (у него вовсе не старческие руки) он проследил путь Миссисипи до Нового Орлеана.

— Дикая, пустующая, прекрасная земля! — Он вдруг с силой прижал палец к карте. — Вот здесь мистер Джефферсон арестовал меня. — Бэрр просиял мальчишеской улыбкой. — Он утверждал, что с отрядом в сорок пять человек я собирался отделить западную часть Соединенных Штатов от Великой Виргинии — так иногда называли союз штатов те из нас, кого не приводили в восторг мистер Джефферсон и его хунта.

— А что на самом деле вы собирались предпринять с теми сорока пятью?

Бэрр замкнулся. Иначе не передать выражение его лица, когда он уходит в себя. Однако вежливость ему никогда не изменяет, он просто игнорирует дерзость собеседника.

— Вот куда мы посадим наших немцев. — Он обвел пальцем территорию к западу от реки Сабин. — Полно воды. Отличные пастбища. И документы на аренду земли в порядке.

Ну и фантазии! А впрочем, кто его знает?

— И что всего важнее, мадам готова вложить деньги. — Он сдвинул очки на лоб. — Удивительная женщина, Чарли. Поистине удивительная.

— Мне так неприятно, что я спросил ее про Наполеона.

— Боюсь, что к старости люди начинают верить, что прошлое было таким, каким ему следовало быть.

— Вы этим не страдаете, полковник.

— Но я же и не старый, Чарли. — Его темные глаза широко раскрылись; тот же прием, что у Тайрона Пауэра, только в отличие от романтического ирландского актера Бэрр подтрунивает над самим собой. — Но мне особенно повезло. Или не повезло — как посмотреть. Я не только знаю, каким следовало быть моему прошлому, я знаю, каким оно было на самом деле. — Какая-то странная вдруг гримаса. Что это? Затаенная боль? Или мне показалось? Но вот он снова стал самим собой. — И кроме меня, этого не знает никто. В конечном счете это только к лучшему.

— Почему же к лучшему, я так не думаю. Вы обязаны рассказать миру свою версию истории. — Я произнес фразу, заготовленную после разговора с Леггетом, затверженную в уме, и проклинал себя за то, что это было заметно.

Бэрр улыбнулся.

— А вдруг моя версия не самая точная? Но ты мни льстишь. И мне это приятно! — Он пнул кожаный сундук под столом. — Там у меня хранится целая история: письма, газеты, тетради, начало мемуаров. О, у меня талант по части начинаний, Чарли, настоящий талант. — В голосе его прозвучала столь несвойственная ему горечь. Но тут же он заговорил быстро, почти весело. — Впрочем, разве не лучше хорошо начать, чем не начинать вовсе? И какое начало! Я был не только сыном знаменитейшего богослова, но и внуком еще более знаменитого богослова, самого Джонатана Эдвардса [19], пророка, который — как это говорится? — ходил по путям господним. Нет, привычный глагол не в состоянии передать поступь великого пуританина. Джонатан Эдвардс бежал по путям господним — и перегнал нас всех. Да и самого бога, пожалуй. Уж меня-то — безусловно. Я не знал этого святого из Стокбриджа, но воспитывался под сенью его имени, и меня бросало в дрожь, пока я не прочитал Вольтера, пока не понял, что человека и в этом мире ждет слава, если он не смалодушничает и смело пойдет к своей цели. Подобно Наполеону. Вот почему я примкнул к Революции и стал героем.

Он замолчал. Раскурил потухшую сигару.

— Так начинали многие. Но кто же ее обрел, ту славу? Только не я, как известно. — Он пустил кольца дыма мне в лицо. — В конце концов лавры достались землемеру из Виргинии, который стал «отцом» своей страны. Но будем справедливы. Коль скоро генерал Вашингтон не смог ничего произвести во плоти, вполне уместно поставить ему в заслугу зачатие хоть этого союза. Мул-производитель, так сказать, чьим противоестественным потомством стали Штаты. В конечном счете не проворным досталась победа[20], а бесплодным. — Шутка показалась Бэрру забавной. Я был слегка шокирован. Как и все, я считаю Вашингтона человеком скучным, но безупречным.

Бэрр вручил мне несколько пожелтевших от времени страниц.

— Недавно я наткнулся на это описание моих приключений во время Революции. Думаю, оно тебя позабавит.

Я взял рукопись, весьма польщенный доверием полковника, хотя Революция для меня далека, как Троянская война, но только еще непонятней, поскольку ее уцелевшие участники ни в чем не приходят к единогласию.

Леггет как-то предложил собрать всех, кто уверяет, будто сражался за независимость, в Воксхолл-гарденс и расстрелять — да вот беда, они даже в громадном Вокс-холле не поместятся. Каждый шестидесятилетний американец клянется, что был барабанщиком; семидесятилетний — полковником или генералом.

— Мэтт Дэвис собирается после моей смерти написать мою биографию. Но он и сам немолод. — Полковник довольно усмехнулся при мысли о бренности старого друга.

Мэттью Л. Дэвис — редактор газеты, один из вождей Таммапи, стойкий бэррит, как пресса до сих пор называет изначальных республиканцев — сторонников полковника; многие употребляют это слово, но понятия не имеют о его происхождении; они бы очень удивились, узнав, что основатель рода бэрритов держит контору на Рид-стрит и сам бэрритом не является, поскольку эта фракция в настоящее время находится в оппозиции к Ван Бюрену, в то время как их герой, чьим именем она нареклась, его поддерживает (потому что Ван Бюрен его сын?).

— Мэтт, конечно, напишет обо мне хорошо. Но раз я еще здесь, я нисколько не буду возражать, если ты посмотришь мои записки. Тем более, что ты неисправимый бумагомаратель. Да и как знать, может быть, мы сумеем что-нибудь нацарапать вместе.

В смежной комнате хлопнула дверь. Нелсон Чейз явился на работу. Я встал, чтобы тоже приступить к своим обязанностям.

— Почему Дэвис настроен против Ван Бюрена?

— Разве?

— Но он же недавно написал…

— Политика, Чарли, политика. С виду противники, а на деле часто тайные союзники. Все равно Ван Бюрен будет избран президентом в тридцать шестом году. И Таммани его поддержит — об этом я и сообщил вице-президенту в последний раз, когда мы с ним виделись.

— Полковник Бэрр! — Дверь отворилась, и в кабинет ворвался свежий воздух, так что я даже закашлялся, настолько я привык к дьявольскому дыму. Унылое лицо Нелсона Чейза повисло где-то в отдалении, подобно тыквенному фонарю. — Мадам… ваша супруга… мадам Бэрр внизу, в своем экипаже.

Полковник на мгновение остолбенел. Потом вскочил на ноги.

— Чарли, спустись и скажи ей, что я встречу ее, как мы условились, у Тонтина, в пять часов. Скажи, что сейчас я занят. Хотя не надо. Скажи лучше, что меня здесь нет. Что я в суде.

— Сегодня нет судебных заседаний, полковник, — начал Нелсон Чейз. Но полковник Бэрр был уже на ногах, и, когда он надевал высокую черную шляпу, я заметил, как оттопыривается его камзол спереди, как раз напротив сердца. Он скрылся через заднюю дверь, и я мог уже не кривя душой сказать, что «полковник Бэрр только что отбыл из конторы».

Мадам смотрела на меня в окно золотой кареты.

— Куда он уехал? — Ее голос гремел по всей улице до самой водонапорной башни.

— Я точно не знаю, мадам. Кажется, он сказал, что у него назначена встреча…

— Прошу вас в карету, мистер Скайлер. Чарли. Нет, я буду звать вас Шарло. В карету. Я хочу с вами поговорить.

— Но, мадам… — При слове «карета» один из лакеев, ужасный черный верзила в ливрее, спрыгнул на землю, отворил дверцу и запихнул меня в карету, как мешок с яблоками, прыгнул на козлы, и, прежде чем я смог что-либо возразить, мы уже двигались в сторону Боулинг-грин.

Мадам взяла мою руку в свои, дохнула мне в лицо выпитой за завтраком мадерой.

— Шарло, он ограбил меня!

Я ошалело посмотрел на нее, стараясь не дышать, пока она не отстранилась от меня, откинувшись на бархатные подушки.

— Я вышла замуж за вора! — Мадам прижала к груди ридикюль, как будто я посягал на одну из этих двух ценностей, и обрушилась на меня водопадом офранцуженного английского. Она объяснила, что у нее были акции платного моста возле Хартфорда. В экстазе медового месяца в доме губернатора Эдвардса полковник уговорил ее продать эти акции. Мадам в роли молодой жены бывшего вице-президента была так доверчива, так полна любви и так безмятежна, что разрешила полковнику продать акции и самому получить за них деньги — около шести тысяч долларов, которые по его настоянию были зашиты в подкладку его камзола. «Для верности», — сказал он.

— «Ma foi[21], — сказала я ему. — Лучше зашить деньги в мою нижнюю юбку. Все-таки акции-то были мои, non[22]?» Мы были в нашей спальне в доме du Gouverneur[23], и я не хотела устраивать сцен. Naturellement[24]. И что же он на это сказал? Гори он синим пламенем в аду! Он сказал: «Я ваш повелитель, мадам. Ваш супруг, и по закону все ваше принадлежит мне!» По закону! — Маленькие, налитые кровью глаза взметнулись в громадных глазницах: очень легко представить, какой у нее череп. — Знаю я этот закон вдоль и поперек, пусть только вздумает до суда довести, я найму в этом городе сотню адвокатов и побью его в любом суде! — Она приказала вознице остановиться прямо напротив Касл-гарден.

— То-то вчера после ужина он сказал, что ему нездоровится! И что хочет лечь пораньше. А сегодня утром я поняла, что ночью он нанял фермерскую повозку и улизнул из дома. Я в город — поздно! Плакали мои денежки, и сердце мое разбито!

Кучер открыл дверцу и помог мадам вылезти.

— Мы погуляем. — Она твердо взяла меня за руку и шумно втянула в себя воздух.

Люблю Бэтери в разгар лета: пышная зелень, розы в цвету, парусники скользят по серой глади реки, и бледные муслиновые платья девушек развеваются, как флаги, а воздух напоен ароматом цветов и моря.

Мы двинулись по направлению к круглому красно-кирпичному пирожному — Касл-гарден, старому форту, откуда несколько недель назад я лицезрел прибывшего на корабле самого президента. Худой, тщедушный, с гривой белых спутанных волос, генерал Джексон сошел по трапу на берег; он шел медленно, опираясь на чью-то руку, плечо — что подвернется. Говорят, он не дотянет до конца своего срока.

Полковник Бэрр стоял рядом со мной в начале Бродвея; вокруг орала пьяная толпа — такое множество людей не собиралось и на дюжину праздников Четвертого июля[25].

— Даже Вашингтону не устраивали такого приема, — заметил полковник.

— Что сделал бы президент, если бы звал, что вы здесь? — спросил я.

— Наверное, перекрестился бы от дурного глаза, — засмеялся Бэрр. — Как-никак я олицетворяю его сомнительное прошлое. Он хотел мне помочь покорить Мексику. А теперь посмотри на него! — Бэрр говорил дружелюбно, без ожесточения, как о взрослом, отдалившемся сыне. Затем, когда президент скрылся в толпе, мы не без злорадства увидели, как рухнул перекидной мостик и несколько знатных особ очутились в реке.

Мадам попросила меня купить мороженого у ирландки. Ирландская девушка. И зачем я про это пишу? Зачем даже думаю? Но вот подумал. И все еще думаю. Н-да, благими намерениями вымощена дорога в ад. Конечно, я сегодня вечером пойду к мадам Таунсенд. До чего ж я безволен.

— Я многим обязана полковнику. — Мадам прогуливалась под вязами. Гуляющие шарахались от нее в сторону: женщина-фрегат среди моря цветов и зелени Бэтери. — В свое время он мне очень помог, я ведь не всегда была — как это сказать по-английски? — bienvenue[26]. — Когда напряжение падает, мадам вдруг изменяет английский. А когда повышается, она снова говорливая Элиза Боуэн из Провиденса, штат Род-Айленд.

— Когда вы познакомились с полковником? — Выудить такую мелочь, как факт, у этих реликвий прошлого почти невозможно.

— Такой красавец! — Она причмокнула: мороженое слегка окрасило едва различимые усики над неестественно красной верхней губой. — Я впервые увидела его, когда генерала Вашингтона привели к присяге. На Брод-стрит. На балконе. Так и вижу генерала на этом балконе. Такая благородная, властная фигура, чуть-чуть, правда, широковатая derrière[27]. — Мадам хихикнула при воспоминании о чем-то явно не связанном с инаугурацией. Да, но как она там оказалась? Вашингтон стал президентом в 1789 году. Если ей сейчас пятьдесят восемь, тогда ей было тринадцать. Что ж, возможно.

— Полковник Бэрр был на приеме, и я с ним танцевала. Затем, сразу после него — о l’ironie, о ирония судьбы! — я танцевала с Гамильтоном. Как это странно, однако, если вдуматься. Я обожала их обоих, но оба были небольшого росточка, а я всегда была неравнодушна к высоким мужчинам.

Мадам окинула взглядом мою отнюдь не внушительную фигуру. Она кокетливо улыбнулась.

— Но свою страсть, adoration[28] я всегда приберегала для мужчины невысокого роста, но выдающихся качеств. — Comme l’Empereur. Vive Napoléon![29] — вскричала она вдруг, и от нее шарахнулась группа квакеров из северной части штата — все благонравие городка Пэкипси запечатлелось на их скучных лицах.

Мадам облизнула губы, слизала мороженое.

— Мы виделись все эти годы. Но не часто. Полковник Бэрр был занят политикой и юриспруденцией, у меня были свои дела. Но как же мы все опечалились, когда он позволял этому противному Джефферсону занять президентский пост, законно принадлежавший полковнику. У полковника были нужные голоса, но он не мог нарушить слово. Он был слишком честен… — Мадам насупилась, вспомнив, как честный Бэрр украл ее деньги.

— Нет! Не честен! Слаб! Бонапарт проявил бы твердость и стал президентом, а если бы этот якобинец Джефферсон встал на его пути, он завладел бы Капитолием силой оружия! А я бы стала — кем? Этой австрийской сукой Марией-Луизой? Но бросила бы я самого блистательного мужчину на свете?! Pauvre homme[30]! Почему мужчины так слабы? А женщины так сильны?

Мадам швырнула меня на скамейку, затем сама шумно села, словно рухнул праздничный шатер. Красные птички над нами засуетились в ветках.

— Шарло, вы должны быть моим другом.

— Но я и так ваш друг…

— Полковник вас обожает, считает умницей.

— Ну что вы…

— А с виду про вас не скажешь, что вы умница. У вас слишком широко расставлены глаза. Вы гораздо умнее Нелсона Чейза, который женился на моей adorable[31] племяннице, наврав, что у него есть деньги. Но это давняя история. Если он, правда, осчастливит ее, я готова платить. Почему бы нет? Мне нравится вносить немножко douceur [32] жизнь других людей.

Мы смотрели, как английские моряки с ленточками и их покладистые девицы шли, покачиваясь, по зеленой набережной Бэтери. Когда солнце достигает зенита, я не могу думать ни о чем, кроме Розанны Таунсенд и утех ее заведения.

— Шарло, полковник хочет меня разорить. — Мадам даже не дала мне ответить. — Нет, нет. Это не жестокость. Он неспособен на низость. Но у него мания величия. Он запустит руки в мое маленькое состояние. — Маленькое состояние! — И он разорит меня, он растранжирит мои деньги на заселение Техаса немцами. А я ненавижу немцев, и мне плевать на Техас.

— Полковник часто действует сгоряча.

— Вы должны поговорить с ним. Я знаю, вас он слушает. Он сказал мне, что вы пишете его biographie[33], желаю вам удачи, mon petit[34]! Не хотела бы я копаться в его жизни. — Она схватила меня за руку. — Убедите его, что гусыня только тогда несет золотые яйца, когда с ней обращаются прилично. Уговорите его насчет техасского капиталовложения. Скажите, пусть вернет деньги, я не потребую процентов. Я даже что-нибудь ему подарю. Например, новое помещение для его конторы. Je redoute[35]Рид-стрит. Я безрассудно щедра, когда со мной обращаются по-хорошему. Вы должны быть моим союзником, Шарло.

Я обещал ей помочь. Пока я клялся в верности, одна из прелестных красных птичек оставила зеленоватое пятно на плече мадам. Не ведая о таком благословении, она позволила мне проводить ее до золотой кареты.

С нами поздоровался Сэм Свортвут. Он таможенный инспектор нью-йоркского порта. Президент Джексон назначил его на эту должность всем на удивление, ведь Свортвут убежденный бэррит.

Мадам радостно приветствовала Свортвута. Инспектор тоже был сама приветливость и простоватая прямота.

— Что ж, наконец-то вы окрутили старика.

— Ну что вы говорите, Сэм! Это он меня окрутил. Чего ж тут удивляться? Разве я не богатая вдовушка? — А ведь, наверное, над ней потешалось целое поколение американцев, вдруг мелькнуло у меня в голове. Куда девались французская претенциозность, притворная сухость: она хихикала, точно девица, по выходе из монастыря встретившаяся со своим возлюбленным. А Свортвут вовсю строил из себя разбитного парня, несмотря на пропитой голос, тусклые глаза и жидкие волосы, зачесанные вперед, как у римлянина.

— Когда вы пригласите меня в свой дом?

— Назовите день, милый Сэм. Мой добрый друг! — Эта декларация адресовалась мне, как медному резонатору. — И преданный полковнику душой и телом.

— Особенно телом, Лиза. Душа — дело темное. — Они оглушительно хохотали, я ничего не понял, да и кто мог это понять, кроме их распутного, аморального поколения. Свортвут часто заходит в контору поболтать с полковником за закрытой дверью. У них столько секретов, у этих старых авантюристов.

Свортвут повернулся ко мне.

— Засвидетельствуйте полковнику мое глубочайшее почтение. Скажите, что я скоро наведаюсь. Скажите, что я не люблю Клея, да для него это, наверное, не секрет. Ну, а когда же вы сами начнете заниматься юридической практикой?

— Видимо, скоро, — ответил я, как обычно.

— У вас лучший учитель в мире, Чарли. Если бы полковник мог учиться у самого себя, он был бы сейчас императором Мексики, а мир был бы гораздо лучше — по крайней мере для нас с вами, Лиза. — Стареющий сатир торжественно поцеловал мадам ручку и отправился на набережную к торговке яблоками.

— Он такой преданный, такой верный! — Настроение у мадам заметно улучшилось, супруг был временно прощен. — Кстати, никто в наше время, за исключением l’Empereur, не умел так располагать к себе и сохранять преданность стольких людей, как полковник Бэрр.

Когда мы садились в карету, я понял, каково быть президентом: на нас все пялили глаза.

— Я думаю, — сказала мадам, упиваясь тем эффектом, который производила карета, — может, нарисовать на дверцах вице-президентскую печать? А есть печать у вице-президента?

Я ответил, что вряд ли бывшему вице-президенту позволят пользоваться эмблемой его бывшей должности. Но мадам меня не слушала; она рассказывала о карете, которую подарил ей император в Ла-Рошели. По-видимому, императорский герб на дверце превратил всех французских полицейских в ее лакеев и французских солдат — в ее личных телохранителей.

— Он был галантен, что и говорить. — Я думал, она о Бонапарте, но она имела в виду Бэрра.

— Конечно, он преклоняется перед вами, мадам. — Почему бы им не помириться, подумал я. Птичкин след высох на ее шелковом плече.

Мадам — то есть Элиза Боуэн — хмыкнула.

— Он ни перед кем не преклоняется, Чарли. И никого не любит. И никогда не любил. Кроме Теодосии…

— Первой жены?

— Нет, не той пожилой женщины, которую рак свел в могилу. Я про молоденькую Теодосию. Он любил только свою дочь, и никого больше!

Мадам неожиданно омрачилась, на лице появилось выражение ужаса и недоумения.

— Странная эта история, Аарон Бэрр и его дочь, но не нашего ума дело. В конце концов, что было, Того уж не вернешь. Бедный Аарон, мне иногда кажется, что он утонул с ней вместе и то, что осталось — и что досталось нам — только призрак, выброшенный волной на берег.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В полночь на площади Файв-пойнтс светло, как днем. Каждую неделю я зарекаюсь туда ходить и вот все равно иду снова. Правда, на этот раз меня сюда привела серьезная цель. Розанна Таунсенд родилась в долине Гудзона неподалеку от Киндерхука. И могла кое-что знать про полковника Бэрра и Ван Бюрена. Но я лгу, конечно. Весь день я думал о муслиновых платьях на Бэтери. Плевать мне было на Ван Бюрена.

Там, где сходятся пять улиц, можно лицезреть худших обитателей этого мира — пьяниц, шлюх, жуликов, завсегдатаев игорных домов, наемных убийц. Вряд ли еще в каком-нибудь городе на земле есть такой отвратительный район. Конечно, других городов я не видел, если не считать Олбани, и, может быть, только султанская Блистательная Порта еще хуже в полночный час, чем Кросс-стрит, но я в этом сомневаюсь.

Я заходил в один бар за другим, пил очень мало — наблюдал, слушал политические сплетни, упрямо оттягивал наслаждение. На углу Энтони-стрит я устроил себе обед из моллюсков. Как всегда, у меня кружилась голова от шума, запахов, светящихся окон баров — и, разумеется, муслиновых платьев.

В полночь я подошел к дому 41 по Томас-стрит (у меня перехватывает дыхание даже сейчас, когда я пишу в своей тетради этот адрес: просто не понимаю, как вел я затворническую жизнь, когда не знал еще этого старого кирпичного дома с облезлыми зелеными ставнями и голландским фронтоном).

Я постучался. Тишина. Потом из глубины дома послышался женский голос. Дверь отворилась. На меня смотрело черное лицо.

— О, это вы. — Я проскользнул в парадное. Негритянка захлопнула дверь и задвинула засов.

— Мадам Таунсенд свободна?

— Вы не хотите сразу подняться наверх и посмотреть, что у нас припасено? — Конечно, я хотел, да еще как. Но меня влекла особая миссия. Не одно сластолюбие было у меня на уме. Теперь-то со всем этим покончено, никогда больше ноги моей не будет в доме 41 по Томас-стрит. Торжественно клянусь.

Убедившись, что я настолько извращен, что хочу сперва посидеть с хозяйкой дома, негритянка провела меня в гостиную, где мадам Таунсенд удобно расположилась в шезлонге со своим неизменным чайником. Она беспрерывно пьет чай: кофе — напиток тяжелый, а от чая легкость в теле, любит она повторять.

Как всегда, она читает толстенную книгу.

— Кажется, это что-то фривольное, мистер Скайлер. — Она отложила книгу и в знак приветствия подняла руку. — «Путь паломника»[36]. — Обычно она читает философские трактаты, сборники проповедей. — Я не религиозна, и не думайте. Но должен же во воем быть какой-то смысл. Какой-то великий замысел. — Она прочертила в воздухе дугу длинной желтой рукой. — Я ищу смысл.

Мадам Таунсенд пригласила меня сесть рядом, в кресло с высокой прямой спинкой, как раз напротив газового фонаря. У нее аристократическая внешность: длинный нос, вечно удивленное лицо. Волосы выкрашены в неестественно рыжий цвет — дань профессии, которой она не стыдится и не гордится.

— Мистер Беньян действует глубоко угнетающе, но, надеюсь, к концу его сочинения я увижу Град божий или хоть его набережную. Согласна, это легкое чтение, но как приятно после Фомы Аквинского.

Она предложила мне чаю. Я отказался.

— Вам нужно жениться, мистер Скайлер. Вы слишком молоды — или стары — для подобных развлечений. — И она мрачно ткнула пальцем в потолок.

— Когда же и ходить сюда, как не в двадцать пять?

Она покачала головой.

— В двадцать пять — самое время жениться. Мое заведение хорошо для почтенных мужей или же для тренировки молоденьких мальчиков. Для молодого человека в расцвете лет это совсем неподходящее место — ему следует обзаводиться семьей, так сказать, строить корабль зрелости. — Мадам Таунсенд любит пышный слог, и хотя на бумаге это выглядит не очень убедительно, но звучит достаточно громко.

— Я слишком беден, чтобы жениться.

— Женитесь на наследнице.

Об этом уже говорено-переговорено. Я переменил тему. Спросил, нет ли на Томас-стрит новеньких. Есть, оказывается.

— Из Коннектикута на меня свалилось прямо сокровище. Там хорошенькие девушки растут, как лук на грядке. Не знаю почему. В воздухе дело, что ли? Говорит, будто ей семнадцать. Но может быть, и меньше. Говорит, что она девственница, во всяком случае была до сегодняшнего дня. Наверное, преувеличивает от скромности, но не сильно.

Пока мадам Таунсенд говорила, я все больше волновался. Должно быть, я глубоко порочен, раз меня тянет к совсем молоденьким, девушкам en fleur[37], как сказал бы полковник Бэрр; это и его вкус — во всяком случае, в старости, в молодые годы его явно тянуло к женщинам старше его.

— Вы представите меня этой — коннектикутской луковке?

Мадам Таунсенд назначила цену. Я предложил свою. Мы поторговались. Мы с ней всегда торгуемся, когда у нее есть что-то особенное.

Сойдясь в цене и заплатив, я, к ее изумлению, не бросился наверх.

— Идите же, мистер Скайлер. Ее зовут Элен Джуэт. Последняя комната слева по коридору. Или вы хотите, чтобы я вас официально представила?

К ее вящему изумлению, я опросил чаю. Пока она наливала, я поинтересовался, знакома ли она с полковников Бэрром (она понятия не имеет, где я работаю и чем занимаюсь). Улыбка обнажила подлинную слоновую кость искусственных зубов.

— Полковник Бэрр! Какой мужнина! Наверное, в дни моей молодости другого такого красавца у нас в городе не было. Такие черные глаза! А как любил женщин! Поистине любил. Что вы, он беседовал с ними часами — при его-то занятости. Не то что генерал Гамильтон, у того никогда не было времени поговорить с простыми смертными. У него ни на что не было времени. Бросался на девицу, она глазом моргнуть не успевала, как он уже натягивал брюки и бежал к двери. Он был тоже очень красивый, генерал Гамильтон, но настоящий лис. Понимаете? У него были какие-то оранжевые волосы и веснушки, а это не каждому нравится. Мне, например, не нравится. — Ее красивые ноздри на мгновение раздулись. — И от него всегда жутко пахло лисицей, меня просто тошнило.

— Так вы знали обоих?

Мадам Таунсенд глухо засмеялась.

— Да, и даже в библейском смысле слова обоих познала. О, эта парочка перепробовала всех веселых девушек в городе, а я тогда была веселая. Ну, с вашего позволения я позвоню…

— А мадам Джумел?

— Элиза Боуэн? — Красивая голова затряслась от негодования. — Терпеть не могла эту шлюху. Ее всегда брали французы. Не знаю уж, в ком тут дело, в ней или в них. Она долго жила с морским капитаном на Уильям-стрит и притворялась, будто знать не знает, что бывают женщины вроде меня, но мы-то все про нее знали. Не за тридевять земель от нее жили, знаете, да и не сто лет тому назад все это было. Но Лиза, говорят, далеко пошла. Всегда, всегда любила деньги и хотела стать знатной дамой. Деньги она заполучила. А вот насчет положения в обществе, это еще неизвестно. За деньги не все можно купить, даже в Нью-Йорке.

Я попытался снова навести ее на разговор о полковнике Бэрре. Но она его очень давно не видела.

— Я не вылезаю с Томас-стрит, а он к нам не ходит. Кажется, один раз я встретила его в театре, когда он вернулся из Европы, должно быть, году в двенадцатом или тринадцатом. А может, это был и не он. Он был мой герой. Хотя я до сих пор в душе федералистка.

— Вы сами-то из Киндерхука?

Лицо у мадам Таунсенд стало еще более удивленным, нем обычно.

— Я вам об этом говорила? — Но ответа она не стала слушать: она прощала себе невежливость. — Нет, из Клаверака. Это недалеко.

— А семью Ван Бюренов вы знали?

Она явно пыталась найти связующую нить, но не желала унижаться до расспросов. Она предпочитает отвечать.

— Была раза два в их таверне. Но сына не помню. Скорее всего, он уже был в Нью-Йорке. Потом в семнадцать лет я тоже приехала в этот город в надежде найти свое место в этом Содоме и Гоморре. Мне, как милтоновскому сатане, лучше царствовать на Томас-стрит, чем служить в Клавераке.

— Вы слышали, что полковник Бэрр приходится отцом Мартину Ван Бюрену?

— Мало ли что услышишь. Но стоит ли верить? Я знаю, вообще-то у полковника есть сын, рожденный, как говорится, под розовым кустом. Он серебряных дел мастер, живет в Бауэри. Аарон Колумб Бэрр. Мать была француженка, полковник сделал ей сына, когда жил в Париже. Очаровательный юноша. Приходил сюда один раз клиентом и задержался, чтобы поправить серебряный поднос, которым я трахнула по голове одну сифилитичку. Будь я помоложе и в настроении, я бы сама обслужила мосье Колумба Бэрра, потому что он прелестный юноша, во всяком случае тогда был. Его я тоже сто лет не видела.


Приглушенные голоса наверху.

Громко хлопает дверь.

Мужской кашель.

Мадам Таунсенд берет «Путь паломника».

— Идите к мисс Джуэт, — командует она.

Мисс Джуэт стоит возле открытого окна; у нее за спиной грязный, залитый лунным светом двор, где за шаткой оградой содержится корова мадам Таунсенд. Я в своей любимой комнате. Именно тут я впервые воспользовался гостеприимством мадам Таунсенд.

Элен Джуэт протягивает мне руку. Она нисколько не нервничает, только очень печальна…

Я пишу эти заметки в конторе; сейчас утро, и я должен засвидетельствовать, что никогда еще я не испытывал такого удовольствия. Серые глаза, восхитительная кожа, чистое тело — и полное отсутствие запаха дешевых духов, из-за которого занятие любовью со многими девицами напоминает схватку бордов в парфюмерной лавке.

Мы с ней потом поговорили.

— Мне бы хотелось стать портнихой. — Речь у нее вполне городская. — Но понимаете, в Нью-Хейвене нет никаких перспектив. Две француженки обшивают всех и больше никого к делу не подпускают. Вот я и приехала сюда, встретила девушку, которая знакома с мадам Таунсенд, так здесь и очутилась. — Она улыбнулась; с виду совсем бесхитростная. — Через несколько лет я скоплю денег и открою мастерскую. Знаете, нужно не так уж много. А мадам Таунсенд говорит, что пока я могу шить ей и девочкам.

Я не стал ее разубеждать: девочки здесь редко надевают что-нибудь, кроме комбинации (отсюда их отпускают нечасто), а сама мадам не вылезает из выцветшей темно-зеленой бумазейной хламиды.

— Вам поправилось? — Ей, кажется, и в самом деле было любопытно.

— Да, очень.

— Вот и хорошо.

— Ты была девушкой, когда сюда попала?

Она снова улыбнулась, покачала головой.

— Нет. Но я никогда не была с незнакомым мужчиной, как сейчас.

— Тебе это нравится?

— Сама не знаю. — И она засмеялась. — А вы прямо как херувим из церковных гимнов. — Ее слова так меня взволновали, что я готов был начать все сначала, но шаги негритянки за дверью означали, что мое время истекло. Я сказал, что скоро снова приду. Приду ли? Да, конечно.

Выйдя из комнаты и направившись к лестнице, я услышал кашель. Распахнулась дверь, и я увидел Леггета, он обеими руками прикрывал рот, за его спиной, в постели, была напуганная голая девица.

Служанка в сердцах захлопнула дверь.

Леггет в последний раз громоподобно кашлянул, вытер губы тыльной стороной руки, открыл глаза, увидел меня и сказал:

— Выброшенные деньги. Я чуть не умер и отнюдь не от нежной страсти. Тут такая пылища. Я говорю Розанне: «Лучше десять раз схватить триппер, чем задохнуться от пыли под вашими одеялами!»

Пошатываясь, он взял меня за руку, и мы спустились по лестнице. Дверь в гостиную была закрыта. Мадам Таунсенд сейчас не принимала никого, кроме Джона Беньяна.

Мы с Леггетом окунулись в теплую ночь — вернее, утро — и зашагали к Файв-пойнтс, в таверну на Кросс-стрит.

Когда мы вошли, бармен, к удовольствию посетителей, гонялся за свиньей по засыпанному опилками полу.

Леггета немедленно узнали. Рабочий люд так же его боготворит, как богатеи ненавидят. Пока мы пробирались к нашему столику в конце зала, его швыряло из стороны в сторону от дружеских похлопываний по плечу.

Леггет заказал два пива, вытащил из кармана гранки и начал править редакционную статью, между делом расспрашивая меня про новую девушку из Коннектикута. Я отвечал невразумительно, чтобы он не соблазнился. Он кивал, кашлял, читал, делал пометки в гранках и тем выводил меня из себя.

— Ты в самом деле можешь читать и говорить одновременно?

— Конечно.

Но когда подали пиво, он отложил гранки.

— За счет заведения, мистер Леггет! — Сверху нам улыбалось ирландское лицо хозяина. Нижние слои нью-йоркского населения, может, и не читают неистовых статей Леггета — как, впрочем, и ничего другого, — но молва разнесла, что он гроза их работодателей. Во всяком случае, человек, который способен отдубасить редактора за клевету (что Леггет недавно сделал), — для них настоящий герой.

— Что нового о полковнике Бэрре?

Я рассказал Леггету про разговор с мадам и добавил:

— Собираю материал. — На самом-то деле я только занес в свою тетрадь кое-какие факты, разбавив их многочисленными личными отступлениями. Но, как в показаниях преступника, одно тянет за собой другое. Сначала показания многословны, односторонни, повторяются; затем постепенно картина проясняется, ложь выходит наружу, истина обнажается. Я верю, что если фиксировать все, что я знаю о полковнике Бэрре, то в конце концов я заставлю загадочного сфинкса привстать и показать, мужчина он или женщина, зверь или человек, или неведомый гибрид, лежащий на моем пути. Кто он такой, Аарон Бэрр, и опять-таки, почему он меня так занимает?

— Ты знаешь, что меня интересует, Чарли. Связи с Ван Бюреном.

— Не могу же я в лоб спросить об этом полковника.

— Конечно, нет. Но есть люди, которые знают.

— Кто? Мэттью Дэвис?

Леггет скривился.

— Знать-то он знает, да вряд ли скажет. Предан Таммани-холл до мозга костей и тайно работает на Генри Клея. Ясно одно: уж если выбирать между Клеем и Ван Бюреном…

Выборы приводят Леггета в восторг. Для него жизни нет без предвыборных кампаний и стычек. Его всерьез занимают такие проблемы, как черные рабы на Юге и эксплуатация рабочих в городе. Я ему завидую. Ему никогда не бывает скучно; он всегда начеку, вечно мечет чернильные молнии во власть предержащих, он весь огонь и натиск.

Я не такой, меня влечет прошлое, тайное, я отдаюсь мечтам о власти и в мечтах с превеликой легкостью ниспровергаю классы, народы, авторитеты. Меня восхищает Бонапарт. И Бэрр. Для Леггета они мерзавцы. Конечно, мерзавцы. Ну и что? Я и одного такого за десять Эндрю Джексоновские не отдам.

Наверное, просто любовь к рискованной игре привлекает стольких американцев к политике. Клянутся в верности демократии, а сами лезут из кожи вон, чтобы сделать побольше денег и выбиться из общей массы. Впрочем, это безразличие к идее вполне естественно. Однако я предпочитаю такого человека, как Бэрр, который, не получив власти общепринятым путем, нарушает правила игры — или пытается, хватает корону — или пытается, а когда ему это не удается…

Но что я, в сущности, знаю об Аарон Бэрре? Или о себе самом? Вот я на досуге делаю какие-то заметки, пытаюсь влезть в его шкуру и, сидя за конторкой на Рид-стрит, жду, когда он и прочие явятся на работу в это жаркое августовское утро. Ни ветерка.

Только что я попробовал открыть сундук под круглым столом, но он заперт.

Да, так о чем же еще мы говорили с Леггетом?

— Если с Мэттью Дэвис ом не выйдет, я прощупаю Сэма Свортвута.

Леггет не проявил энтузиазма.

— Им выгодно замалчивать эту связь и незачем ее открывать. Сэм недолюбливает Ван Бюрена, но не настолько, чтобы предать Бэрра и тем более — президента. Конечно, он много знает о приключениях Бэрра на Западе.

Пора было уходить. Выйдя из бара, мы увидели, как двое мужчин сцепились около деревянной водокачки. Небольшой, коренастый дубасил нескладного верзилу, нелепо размахивающего руками.

— Погасите огни! — взвыл молодой человек, и мы узнали самый прекрасный голос в нашем городе: Эдвин Форрест по заслугам вздул Уильяма де ла Туш Клэнси, тори и педераста.

— Погасите же наконец огни! — Голос Форреста гремел на Файв-пойнтс, как медная труба в судный день. Он самый лучший Отелло и в большинстве классических ролей превосходит всех актеров Англии (какую бы чушь ни писала о нем госпожа Троллоп). Если он не сопьется и не сядет за убийство, то станет лучшим актером мира. Ему всего двадцать семь.

Леггет кинулся их разнимать, отшвырнул Форреста ко входу в бар, а едва державшемуся на ногах Клэнси дал такого пипка, что тот долетел чуть не до угла Энтони-стрит.

— Успокойся, Эд, — сказал Леггет, — это же не Дездемона.

— Возможно, — зловеще пробормотал Форрест, с трудом выпрямляясь; его бычье, довольно смазливое лицо раскраснелось от виски.

Клэнси тем временем снова стал самим собой, презрительным и гордым, несмотря на перепачканное грязью лицо и разорванную рубашку.

— Отведи этого мясника в постельку, Леггет! — Он шипел, как злобная гусыня.

— Только не в твою постельку! — прогремел Эдвин Форрест, опираясь на Леггета. Подонки из Бауэри были в восторге от перебранки. А также от того, что двое их любимцев сплотились против заклятого врага — ведь Клэнси ненавидит нашу демократию, даже вигов считает радикалами, семью Адамсов находит вульгарной, а Даниэля Уэбстера зовет sans-culotte[38]. Его журнал «Америка» клевещет на все американское. У него богатая жена и пятеро детей, а он все равно закоренелый гомосексуалист и вечно охотится за провинциалами, новичками в этом городе.

Леггет успокаивал своего друга, спрашивал, из-за чего случилась драка. Но Форрест только улыбался (он лучше всех актеров, каких я до сих пор видел, и я часто разыгрываю перед зеркалом последнюю сцену из его «Спартака»), он положил руку Леггету на плечо, и тот увел его.

— Нет, если так, — шептал он словами Яго, — то я желаю знать… — Я вздрогнул: какой потрясающий голос! Вздрагиваю и сейчас, когда описываю эту сцену (я тоже, как Леггет, когда-то хотел стать актером). Наверное, рухнувшие мечты Леггета объясняют его дружбу с Форрестом — что жизнь писателя по сравнению с жизнью актера!

Однако пора открыть рукопись, которую вручил мне полковник Бэрр.


Сверху на первом листе надпись:

«Отчет о военной службе подполковника Аарона Бэрра во времена Славной Революции». Слово «Славной» явно было вписано уже потом.

«Нижеследующим отчетом, а также прилагаемыми показаниями еще живых свидетелей подполковник Аарон Бэрр почтительнейше просит конгресс в соответствии с недавним законодательством (документы прилагаются) о возмещении расходов, понесенных им во время справедливой войны против британской тирании. Совершено в Нью-Йорке, января 1. 1825».

Ищу, где же приложения. Их нет.

На полях нацарапано: «Чарли, петиция в конгресс не очень-то искренняя. Когда три года назад я лежал, прикованный к постели, я перечитал эту геройскую сказку и решил, что надо рассказать подлинную историю тех дней. Правда не повредит, как говорится. Разумеется, это неверно: именно правда и поражает нас, как гром, ниспосланный богом, к которому регулярно приобщался мой дедушка. Кстати, я всегда считал, что, если бог существует, он отнюдь не так плох, как его малюют. Но, увы, мое мнение, как всегда, не совпадает с общепринятым.

Пусть тебя позабавят эти рассказы о событиях прошлого. Сам-то я немало позабавился, когда писал все это, будучи в сенате и на короткое время получив доступ к нашим военным архивам».


Переписываю текст целиком, вставляя примечания и отступления.

Кембридж, Квебек

Я был девятнадцатилетним студентом юридической школы Тэппинга Рива в городе Литчфилд, штат Коннектикут, в тот день, когда американские колонисты впервые сошлись с английскими солдатами в битве при Лексингтоне. На следующий день (20 апреля 1775 года) в Литчфилде звонили «победные» колокола. Долгожданная битва за независимость Америки началась, и я был готов к ней.

Вообще-то я был готов только к приключениям. В отличие от Гамильтона я не принимал участия во всевозможных дебатах, которые предшествовали Революции — этим неточным словом люди называют политическое отделение американских колоний от британской короны. Воспитанный в семье проповедников, я никогда не увлекался никакой политической риторикой, разве что изредка своей собственной.

Пока не начались настоящие бои, я отдавал все свое время юриспруденции и некой Долли Куинси из Фэйрфилда. Обручившись с Джоном Хэнкоком, делегатом Континентального конгресса от Массачусетса, Долли осталась моей доброй подругой и весьма тактично играла роль Зрелой Женщины, которая должна держать на почтительном расстоянии пылкого юнца.

Мы с Долли стояли в небольшой толпе возле литчфилдской таверны и слушали ножовщика, который бежал из занятого англичанами Бостона. Он уверял, что был при Лексингтоне. Конечно, он привел множество кровавых подробностей, но я уже не помню ни слова. Помню, как мы шли по грязному пустырю и молчаливая Долли крепко держала меня за руку. Помню нарциссы в цвету, гусыню с гусятами, скользивших по поверхности холодного еще пруда.

— Джон будет доволен. — Долли собирала цветы. — Он всегда хотел войны. По-моему, он сумасшедший.

— Вы тори? — поддел я ее. Но она была серьезна, военная лихорадка ее не заразила.

— Я боюсь. Что с нами со всеми будет? — Я до сих пор точно помню ее интонацию, выражение красивых, чуть косящих глаз. Так началась долгая война; колокола звонили, нарциссы цвели.

В июле благодаря посредничеству друга (Долли) я получил письмо от Джона Хэнкока, теперь уже президента Континентального конгресса. Он рекомендовал моего друга Матиаса Огдена и меня вниманию только что назначенного главнокомандующего континентальной армии генерала Джорджа Вашингтона из Виргинии.

Должен заметить, что Долли поразилась, когда узнала, что выбор пал на Вашингтона.

— Командовать армией должен был Хэнкок. Ничего не понимаю.

Но тогда никто не понимал, как удалось Вашингтону и его виргинским конфедератам прибрать к рукам руководство, в сущности, армией Новой Англии. Действуя сообща, в полном согласии и всегда проявляя редкую преданность друг другу, виргинцы оттерли не только Джона Хэнкока, но и таких талантливых командиров, как Гейтс, Ли и Артемас Уорд. А вот Джон Адамс предал своего земляка из Новой Англии Джона Хэнкока. Выходцам из Новой Англии и Нью-Йорка не хватало личной преданности друг другу, настоящей политической линии, и они с самого начала отдали американскую республику виргинской хунте, а та со вкусом правила нами едва ли не полстолетия подряд.

В июле, через неделю после того, как генерал Вашингтон принял командование, Мэтт Огден и я прибыли в Кембридж, полный офицеров и претендентов на офицерские должности.

Письмо Джона Хэнкока было, как положено, вручено генерал-адъютанту Гейтсу, тот был приветлив, однако нервничал. Он обещал мне свидание с генералом Вашингтоном, но я ни разу не поговорил с ним за два месяца, которые провел в Кембридже. Мэтта Огдена, однако, немедленно произвели в офицеры.

Вечерами я торчал в кабаках, заводя знакомство с офицерами, а днем — в лагере, наблюдал, как 17 000 будущих солдат располагались на берегу Чарльз-ривер. Особенно поражали меня парни с границы — из тех лесных областей, что считались тогда Западом. На них были обтрепанные охотничьи куртки, и жили они, как дикие звери, под открытым небом. Они не утруждали себя рытьем нужников, вокруг них всегда стояла жуткая вонь.

Ну а тем, кто предпочитал крышу над головой, приходилось изобретать себе жилище. Несколько офицеров раздобыли настоящие палатки, даже английского производства. Другие сооружали дома из парусины, из наскоро сбитых досок, из торфа. Получился хаос, какой бывает после стихийного бедствия наподобие лиссабонского землетрясения, и, как всегда после катастроф, многие находили утешение в варварстве — пьянстве, воровстве, драках.

Я обходил одну роту за другой, присматривался. Одно было ясно: кое-кто из офицеров добивался повиновения без особых усилий, тогда как другие — и таких большинство — кричали и угрожали — и без толку.

Однажды в конце июля я наблюдал, как муштруют роту нью-йоркских оборванцев, когда верхом на вороном коне подъехал генерал Вашингтон. Впервые я видел его вблизи. На нем была недавно утвержденная сине-желтая армейская форма, бледно-голубая лента на груди символизировала его положение командующего; генералы ниже рангом носили пурпурные ленты, штабные офицеры — зеленые и так далее.

Когда генерал проезжал мимо, я отдал ему честь. Я все еще был в гражданском платье, но тогда многие в армии так ходили.

Генерал ответил на приветствие, а я разглядывал его лицо: желтая, изъеденная оспой кожа слегка припудрена, серые глаза тонули в глазницах и казались безжизненными, выражение лица было мрачным и как будто отсутствующим. Он показался мне старым как господь бог. А ведь ему было только сорок три!

Генерал медленно подъехал к парусиновой палатке, у входа в которую двое пьяных пытались убить друг друга, к удовольствию множества столь же пьяных зрителей.

Я последовал за генералом, мне было интересно, что он предпримет. Другой бы проехал мимо, отвернувшись. С американским солдатом и с трезвым-то не сладить, а пьяный он просто страшен.

— Прекратить! — Глубокий голос гремел как гром. На мгновение среди зрителей пробежал шепоток смутного пьяного интереса. Затем взоры всех снова обратились к дерущимся. Один пьяный с воплем пытался задушить другого, а тот, похоже, откусил у своего врага чуть не половину уха.

Вашингтон сперва застыл, как одна из тех конных статуй, что ныне украшают проспекты республики. Конь и всадник оставались неподвижны. Но вот стало ясно, что приказ не выполняется. Тогда он величественно спешился и, точно во главе торжественной процессии, приблизился к рычащим, барахтающимся в грязи драчунам. У него были женские бедра, ягодицы и бюст, но двигался он с поразительной быстротой. Он навалился на обоих. Одной громадной ручищей схватил за глотку душителя, другой вцепился в патлы людоеда. Рывком поставил обоих на ноги, приподнял и встряхнул, будто двух крыс. Его широкое желтое лицо стало кирпично-красным под слоем пудры, и он не переставая сыпал страшными ругательствами. Если его не слышали в Бостоне, то уж весь лагерь-то слышал безусловно. Адъютанты поспешили на помощь командующему. Сержант посадил ошеломленных драчунов под арест. Гуляки попытались даже встать по стойке «смирно», когда Вашингтон садился в седло с величественностью, истинно поразительной, и только те, кто стоял рядом, вроде меня, видели, как дрожит на поводьях его рука. Наверное, он сам втайне ужаснулся. Ведь в общем-то, у него не было опыта современной войны, а подвиги в стычках с индейцами существовали лишь в легендах, которые он сам неустанно распространял вместе с виргинцами. Но ладно уж, бог с ними, с подвигами, он хоть выглядел как генерал.

Президент конгресса Хэнкок забавно описал мне первое появление Вашингтона в Филадельфии. Делегат от Виргинии на только что созванном конгрессе упорно щеголял в сине-красной форме, которую носил во время стычек с индейцами лет двенадцати назад. Это был явный намек. Но несмотря на его отличною военную выправку, кое-кто из делегатов обратил внимание, что из-за склонности к полноте он стал несколько великоват для своей формы.

«Мы все ждали, — рассказывал Хэнкок, — что вот-вот лопнут швы, когда он после обеда в кабачке Барнеса, покачиваясь, направлялся к своей многострадальной лошади».

Хэнкок сошел в могилу, не перенеся того, что Вашингтона, а не его назначили командующим континентальной армией. Обидно, когда славу выхватывают у тебя из-под носа, а в то лето она была так близка. При Лексингтоне и Банкер-хилл мы устояли против лучшей армии в мире. Правда, англичане находились за 3000 миль от дома и были вынуждены воевать на пересеченной местности, где главное их достижение — четкий строй — оказалось неприменимо против самой страшной для них стратегии, снайперского огня невидимых стрелков.

Несмотря на нашу простодушную самоуверенность в Кембридже, сам Вашингтон, должно быть, сомневался, можно ли создать армию из столь неподходящего человеческого материала. На берегах Чарльз-ривер собрались воры, головорезы, одичавшие лесные бродяги, убийцы, негры, сбежавшие от своих хозяев на Юге, европейские авантюристы… сброд, а не солдаты.

До Англии никому не было дела. Большинство завербовалось ради денег, а их платили сразу. От бескорыстных патриотов Вашингтону тоже было мало проку, особенно от выходцев из Новой Англии, они все до единого мнили себя генералами и не хотели служить рядовыми. Но мы рассчитывали на короткую войну.

Когда Вашингтон отъехал, ко мне повернулся крепко сбитый молодой человек и что-то сказал относительно языка его превосходительства. Мы оба засмеялись, и вместе пошли к реке.

— Я капитан Джеймс Уилкинсон из Мэриленда, — представился он. Я сгорал от зависти. Я — многоопытный девятнадцатилетний мужчина, а этот восемнадцатилетний мальчик со щеками, еще не знавшими прикосновения бритвы, — капитан! Джеймс вступил в армию в Джорджтауне, до того учился на врача.

— Но хочу уже увидеть битву. Только где? Когда? — Он показал в сторону Бостона — английской штаб-квартиры. Покачал головой. — Веселенькое положение!

У нас сразу установились дружеские отношения, и Джейми всегда говорил, что в тот день он нашел самого лучшего друга. Но лучше бы мне стать тогда его врагом!

— Индейские башмаки, кому индейские башмаки? — Бледный толстяк с границы сидел, скрестив ноги, в пыли, разложив перед толпой бездельников несколько пар грубых мокасин. В те первые дни, пока Джордж Вашингтон не навел дисциплину, лагерь слегка смахивал на ярмарку.

Какой-то босой фермер купил себе пару, а торговец все приговаривал:

— Этим ботинкам сносу не будет, увидите. Сам их шил. И кожу сам дубил.

Мокасины переходили из рук в руки, а кругом посмеивались. Мы не понимали почему. Покуда не узнали о происхождении мокасин.

— Я застрелил двоих молодцов по дороге сюда из Франкфорта, где я живу. Застрелил, а потом гляжу на этих верзил и думаю себе: да разве это можно, чтоб такой прекрасный товар задарма пропадал. Содрал я у них шкуру с задниц, высушил на солнце. Сам-то я дубильщик. Ну, вот и сшил прекрасные башмаки, коровьим не уступят. Видите? — Он поднял один мокасин. — Тут еще щетинка осталась, так что не сомневайтесь. Настоящая индейская шкура, даю гарантию.

На мосту через Чарльз-ривер мы увидели генерала Вашингтона с адъютантами. Генерал смотрел на противоположный берег, где купались голые солдаты. Они весело гоготали и выставлялись напоказ любопытным кембриджским дамам.

— Не сделать ему армии из этого сброда. — Уилкинсон полагал, что анархический сброд пересилит Вашингтона. Но Уилкинсон ошибался. В считанные минуты купальщиков под дулами мушкетов доставили с противоположного берега. На следующий день разжаловали одного полковника и пятерых капитанов. Еще через день в центре лагеря поставили хитроумное сооружение «козлы», к ним привязывали нарушителей дисциплины и пороли. Вашингтон прибирал армию к рукам.

На следующей неделе в лагере вспыхнула эпидемия оспы и дизентерии. Вашингтон считал, что дизентерия вызвана свежим сидром. Но сидр продолжали пить, и продолжали мучительно умирать от кровавых кишечных спазм.

Я слег на две недели в лихорадке. Мэтт и Джейми выхаживали меня, как могли; я чувствовал себя несчастным, как никогда. Я сбежал из дому, чтобы воевать, но из этого ничего не получилось.

— Это все из-за твоего роста. — Мэтт кормил меня капустным супом. — На вид ты десятилетний мальчик! — Он преувеличивал, но я и вправду казался моложе других офицеров, в том числе Джейми, который выглядел солидней благодаря раннему брюшку. И все равно, чем я не воин? Я отлично стрелял, умел обращаться с лошадьми, и я был уверен — с солдатами сумею тоже. К тому же наверняка у меня был прирожденный педагогический дар. И потом, я жаждал славы, а это, что ни говорите, возвеличивает и самых тщедушных.

Лежа без сна — меня мучили жар и духота, — я услышал, как Мэтт говорит кому-то за стеной:

— Нам потребуется по меньшей мере тысяча добровольцев.

— Ну и что, — раздался юный голос. — Я, например, не собираюсь до конца дней торчать в Кембридже.

Нам казалось странным, что Вашингтон занят только муштрой и нужниками. А ведь мы каждый день видели из нашего лагеря, как строится в Бостоне английская армия: грозные алые игрушечные солдатики в зеленой дали.

Мы не знали, что Вашингтон медлил потому, что у него было мало пороха, совсем не было артиллерии, а войска были не обучены. Вашингтон смотрел на войну просто и всегда одинаково: ничего не предпринимать, пока не будешь сильнее противника вдвое. Вот он и ждал, когда конгресс пришлет ему людей и боеприпасы. Силы англичан находились далеко от дома, в колониях в то время насчитывалось около двух миллионов американцев, так что мы должны были их непременно победить. Но Вашингтона вечно преследовала проблема обеспечения армии. Богачи придерживались проанглийской ориентации, а беднякам было безразлично, платят американские купцы налоги далекому острову или нет. Честно говоря, кроме горстки честолюбивых адвокатов, «патриотов» в 1775 году было очень мало. К тому времени, когда долгая смертоубийственная война подошла к концу, их и вовсе не осталось. Лучшие погибли, другие устали.

Но сейчас по крайней мере для кое-кого хоть скучное время миновало. Со свечой в руке Мэтт присел на край моей взмокшей от пота Постели и сообщил:

— Мы идем походом на Канаду.

Я удивился.

— Почему не на Бостон? Это гораздо ближе, и там большая часть английской армии.

— Вашингтон опасается, что англичане выступят из Канады и отрежут Новую Англию от других колоний. Вот он и хочет их предупредить. Требуется батальон добровольцев и по крайней мере три роты стрелков.

В ту ночь мою лихорадку как рукой сняло. Шестого сентября я записался в роту подполковника Кристофера Грина. Тринадцатого сентября отряд подполковника Грина вышел из Кембриджа на Ньюберипорт. Новоиспеченный ретивый солдат, я шел пешком. Мэтт благоразумно воспользовался повозкой.

Шестнадцатого сентября наш отряд в количестве тысячи ста человек — главным образом виргинцы и кентуккцы, а также рота ньюйоркцев (как обычно, потребовавших платы вперед) — был построен по стойке «смирно» перед своим командиром, полковником Бенедиктом Арнольдом, первым героем Революции.

Как сейчас помню Арнольда в тот день, его высокую, могучую фигуру на фоне ясного неба. Черные как смоль волосы; лицо странно темное, точно намазанное ореховым маслом; удивительные глаза, как у зверя или доисторической птицы: светлые, как лед, немигающие — индейцы прозвали его Черным Орлом. Не знающий усталости, храбрый, мудрый лишь на поле боя, он был неотразим и вздорен.

Арнольд сказал нам несколько слов. Затем представил офицеров. Среди них был Дэн Морган из Виргинии, в куртке с бахромой, гроза индейцев; сорокалетний Морган оказался старшим из офицеров. Его уважали, но он не вызывал трепета, как Вашингтон. Сам Арнольд был как атлет среди подростков, первый актер среди статистов, а больше ни у кого из наших офицеров не было военной выправки, кроме подполковника Роджера Иноса, из-за которого мы потеряли Канаду.

До мая 1775 года Бенедикт Арнольд держал аптеку в Нью-Хейвене. Когда до него дошла весть о битве при Лексингтоне, он закрыл аптеку, собрал роту солдат и предоставил себя в распоряжение штата Массачусетс. Он начал с того, что предложил захватить у англичан форт Тикондерога, чтобы открыть дорогу в Канаду. Он овладел Тикондерогой, но ему пришлось разделить лавры с Итеном Алленом (скандалистом, который потом попал в английский плен, к вящему облегчению для американского командования). Аллен и Арнольд сразу не поладили. К тому же массачусетская ассамблея заявила, что ее не интересует Канада; видимо, форт Тикондерога захватили, только чтобы добыть столь необходимую артиллерию. Арнольд объявил, что его не хотят использовать и предают, и в августе сложил полномочия в городке Уотертаун. Вашингтон немедленно произвел его в полковники, а далее — «Его превосходительство оказал мне честь, приняв мой план завоевания Канады».

Арнольд обратился к своим офицерам с амвона церкви в Ньюберипорте. «Надеюсь, что наше промедление ничего не испортило. Я хотел идти сразу на Канаду, после того как взял Тикондерогу». Мэтт Огден и я переглянулись. То было наше первое соприкосновение с героем войны. Выходит, герой войны в одиночку стирает с лица земли города и творит историю. «Но это оказалось невозможным». У Арнольда хватило ума не заклеймить перед офицерами владык Массачусетса, которые его остановили.

Штабной капитан извлек карту Канады и водрузил ее на амвон. Мы подались вперед на жестких скамьях, и Арнольд объяснил нам дорогу. На следующий день нам предстояло погрузиться в одиннадцать грузовых судов и плыть в устье реки Кеннебек в Гардиньерстаун. Там нас должны ожидать двадцать четыре плоскодонки.

«На этих плоскодонках мы пойдем вверх по Кеннебеку». Толстый палец показывал путь по карте. «У истоков мы пройдем двенадцать миль по суше до Дэд-ривер. Другой отряд под командованием генерала Скайлера двинется из форта Тикондерога через форт Сент-Джон к Монреалю. Завладев Монреалем, генерал Скайлер присоединится к нам в Квебеке. Мои лучшие разведчики заверили меня, что во всей Канаде только семьсот английских солдат и никакого флота. Не позже пятнадцатого октября я начну осаду Квебека».

Я извлекаю эту речь из недр памяти, чтобы дать понятие о тщеславии иных наших командиров в первые дни сражений. И все же надо сказать, что Арнольду удалось убедить нас в том, что еще до первого снега мы станем освободителями Канады. Могли ли мы потерпеть поражение? Сами канадцы на нашей стороне. Франция только двенадцать лет назад уступила Канаду Англии, к великому огорчению (так нам говорили) французских колонистов, которые с нетерпением ожидали нашего прихода и «свободы». Боюсь, все мы поверили в эту чепуху.

Как выяснилось, французские колонисты любили нас гораздо меньше, чем англичан, которых они предпочитали своим продажным французским губернаторам. А главное, они отлично знали, как американцы ненавидят их церковь. Действительно, даже странно, как вообще мог Вашингтон надеяться на добрые чувства французских канадцев, когда буквально дня не проходило без того, чтобы наша пресса или конгресс не обрушивались на римскую католическую церковь и ее коварные замыслы прочив нашей чистой протестантской веры и наших утопающих в зелени деревень. Республика всегда проявляла безразличие к религии другого народа и его обычаям, и это послужило причиной многих бед, в чем пришлось убедиться Джефферсону, когда он беспечно и незаконно аннексировал Луизиану с ее католическим населением.

В Гардиньерстауне нас ждали пресловутые плоскодонки. Сколоченные в великой спешке из сырой сосны, они шли камнем ко дну, едва их грузили. С большим трудом мы кое-как их подправили. И вот ясным сентябрьским утром отплыли на завоевание Канады.

Подобно Наполеону Бонапарту, Бенедикт Арнольд был слишком велик, чтобы обращать внимание на погоду. Оба они отказывались понимать, что за осенью непременно следует зима, а в таких северных широтах, как Россия и Канада, зима неодолима. Никто не думал о том, что нас ждет впереди, — как стрекоза из басни, мы радовались теплым сентябрьским денечкам и мечтали о славе, озаренной северным сиянием.

Вскоре выяснилось, что у Арнольда неточная карта. Река Кеннебек оказалась куда своенравней и быстрей, чем мы полагали. Раз тридцать нам приходилось вылезать на берег и углубляться в леса, волоча на спинах проклятые плоскодонки. Состояние нашего духа падало. Ночи стояли холодные. Выли волки. Мы нигде не встречали людей, только в Форт-Уэстерн, мрачном пограничном пункте (теперь это Огаста в штате Мэн).

Огромный медведь сидел на цепи у частокола Форт-Уэстерн. Цепи протерли ему лапы до крови. Это зрелище осталось в моей памяти. И еще помню запах сырой хвои и черной земли. И блеск слюды на серых скалах. И ругань солдат, спасающих пороховницы на переправах и от холодных дождей.

По суше я обычно шел рядом с молодым Джонатаном Дейтоном (будущим спикером палаты представителей и сенатором от Нью-Джерси); мы делили с ним пищу, по ночам спали рядом у костра. Мэтт находился в роте, которая шла впереди.

По воде полковник Арнольд плыл с удобствами, в собственном челноке, управляемом двумя индейцами. Сначала все добродушно подшучивали над тем, как ловко наш командир всегда находит хижину поселенца для ночлега и избегает удовольствия спать с нами вместе al fresco[39]. Но когда разразилась беда, шутки сменились проклятиями и лишь сила, исходившая от этой незаурядной личности, удержала людей от мятежа.

Восьмого октября мы достигли истоков Кеннебека. Мы были измучены, но знали, что должны поспешить к обжитой земле, потому что огненно-красные и ярко-желтые листья уже бурели и опадали и в северном ветре веяло запахом снега. Стрекозам стало не до песен.

У нас ушло восемь дней, чтобы посуху добраться до Мертвой реки, вполне заслужившей свое название. Угрюмая, стремительная черная река извивалась в первобытном лесу, который, вероятно, не изменился от сотворения мира. Река была глубокая, отталкиваться шестами стало невозможно, и мы тащили плоскодонки канатами, впрягаясь в них, как лошади. Ньюйоркцы поговаривали о том, что через десять недель Новый год — конец срока их вербовки.

В ночь на двадцать четвертое октября Мертвая река разлилась. Мы потеряли половину провианта и плоскодонок, а заодно почти все свое мужество. Я провел ночь с Джонатаном Дейтоном на дереве. На рассвете мы с удивлением увидели громадное озеро, разлившееся во все стороны среди темного хвойного леса. Когда вода начала спадать, мы слезли в жидкую грязь и стали размышлять о масштабах постигшего нас бедствия. Как только явился полковник Арнольд, повалил снег. Арнольд созвал совет прямо под деревьями. «Я предоставляю вам выбор: идти вперед или возвращаться», — сказал он.

Мы стали жарко спорить, едва различая друг друга за белой завесой метели. Однако Арнольд умело направлял спор и вынудил тех, кто стоял за возвращение, признать, что вряд ли кому из нас удастся вернуться живым теперь, когда потеряна половина провианта, плоскодонки разбросаны по лесу, а землю прямо на глазах устилает все более плотный снежный покров. Решено было идти вперед.

Тридцатого числа Арнольд отправился за провиантом в Сартиган, деревню, расположенную неподалеку, если верить злополучной карте.

«Больше мы его не увидим». Дейтон был убежден, что нас бросили на произвол судьбы. Еда кончилась. Люди уже съели собак, а теперь жевали ремни, мокасины, даже мыло. К счастью, из передового отряда прибыл Мэтт и привез остатки провианта: полфунта свинины и пять фунтов муки на человека — до того, как падет Квебек или полковник Арнольд достанет продовольствие.

Через три дня из мифического Сартигана прибыло продовольствие. То-то было радости. Даже снегопад прекратился по такому случаю.

А потом пришли плохие вести. Проводник-индеец сообщил, что наш арьергард под командованием подполковника Ипоса повернул назад, в Массачусетс, так что у нас оставалось только пятьсот боеспособных солдат.

Между седьмым и тринадцатым ноября наша «армия» стянулась в Пойнт-Левис на реке Св. Лаврентия напротив Квебека. Наконец-то мы оказались на цивилизованной земле; но положение было по-прежнему тревожное. Два британских корабля патрулировали реку, а в квебекской цитадели засело больше пятисот английских солдат под защитой фрегата и сторожевого корабля, насчитывавших вместе сорок два орудия. «Лучшие» разведчики Арнольда оказались не надежней его карты.

Ночью тринадцатого ноября англичане подожгли наши уцелевшие плоскодонки. Как ни странно, сырое дерево хорошо горело.

Мы заняли Волчью бухту под стенами Квебека. И здесь один охотник рассказал нам, что сменивший Скайлера генерал Монтгомери захватил английские форты Чэмбли и Сент-Джон. Теперь Монтгомери наступал на Монреаль. Арнольд на радостях отправил Мэтта под белым флагом в цитадель потребовать немедленной капитуляции Квебека.

«Скажите английскому командующему, что мы будем всемерно великодушны, если они сдадутся немедленно. И беспощадны, повторяю — беспощадны, если они не признают наш суверенитет над Канадой». Я не верил своим ушам. Бедняга Мэтт отправился выполнять приказание.

Мы смотрели, как Мэтт приближался к воротам цитадели, маленькая фигурка с грязной белой рубашкой на палке. Арнольд был вне себя от бешенства, а я забавлялся (увидев, что Мэтт не пострадал), когда англичане дали залп картечью и Мэтт скатился с холма к нам, в Волчью бухту.

«Я преподам этим мерзавцам урок, какого они никогда не забудут!» Темное лицо Арнольда почернело от гнева; зеленоватые, светлые глаза сверкали, как у кота ночью. Он тут же приказал Мэтту отправиться вниз по реке в Монреаль, разыскать Монтгомери, где бы он ни был, и «сказать ему, что он должен с нами соединиться. Сейчас же! Для совместной осады. Нам не нужен Монреаль. Нам нужен Квебек». Мэтт отбыл в тот же час.

Девятнадцатого ноября мы перебазировались миль на двадцать к западу в Пойнт-о-Тремблс и разбили лагерь. На следующий день пришел английский сторожевой корабль из Монреаля, на борту находился губернатор Канады сэр Гай Карлтон. Монреаль сдался Монтгомери! Мы ликовали.

«Лучше бы мы служили у Монтгомери». Дейтон пребывал в мрачном состоянии духа. Как большинство молодых офицеров, он во всем винил Арнольда. Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что Арнольд составил неплохой план завоевания Канады. Такие удары умел мастерски наносить Бонапарт. Арнольд, разумеется, Бонапартом не был, но это был изобретательный и смелый генерал. К несчастью, ему не сопутствовало sine qua non[40] подлинно великого генерала — удача. К тому же он, как я уже говорил, не принял в расчет необычайно суровую канадскую зиму.

Утром тридцатого ноября, не получив никаких известий из Монреаля, Арнольд вручил мне письмо для генерала Монтгомери и приказал доставить его по реке. Я обрадовался.

Я отбыл из Пойнт-о-Тремблс на каноэ с проводником-индейцем. Английский корабль «Хорней» для порядка дал в нашу сторону один или два залпа, но в остальном мы беспрепятственно прошли вверх по течению мимо высокого скалистого обрыва, на котором расположен город Квебек. Даже холод казался приятным в то белесое утро, стояла тишина, только волны мягко били о березовый каркас каноэ.

Должен заметить, что я вовсе не переодевался французским монахом, чтобы добраться до Монреаля.

Понятия не имею, откуда пошла эта небылица, но ее напечатали, как и множество прочей чепухи. Не было и трагической любовной связи с индейской принцессой, которая будто бы имела место в Форт-Уастерн; княжна якобы была моей верной возлюбленной, пока не погибла, спасая мою жизнь во время штурма Квебека. Видимо, мне суждено быть героем всяческих выдумок, по большей части отвратительных. Я их не опровергаю. Люди верят тому, чему хотят верить. Просто мое имя каким-то мистическим способом похитил у меня и присвоил герою нескончаемого трехтомного романа сумасшедший автор, чье воображение никогда не спит, зато спит читатель, в тысячный раз перечитывая, как коварный Аарон Бэрр замыслил в одиночку расчленить Соединенные Штаты; думаю, слетать на Луну было бы и проще, и забавнее.

Мы были всего в трех часах пути от Пойнт-о-Тремблс, когда увидели на горизонте американскую флотилию, идущую с запада. На восходе солнца я лично вручил Ричарду Монтгомери послание Бенедикта Арнольда, в котором тот рекомендовал меня (без этого тогда не обходилось) как сына покойного ректора колледжа Нью-Джерси.

— Я послал полковнику Арнольду припасы. Верно, они уже доставлены, — сказал мне генерал.

Монтгомери отличался высоким ростом и благородной осанкой; на его красивом лице, правда, было какое-то глуповатое выражение — из-за низкого лба, убегающего назад от носа, как у тех английских собак, которых так долго тренировали на скорость бега, что они растеряли весь свой собачий ум.

Я не так давно знал Монтгомери, чтобы основательно судить о его уме, но его обаяние и храбрость не вызывали сомнения, и у нас сразу же сложились прекрасные отношения. Кстати, он немедленно произвел меня в капитаны своего штаба. Так я стал офицером.

После прибытия Монтгомери и трехсот солдат у нас оказалось в общей сложности около восьмисот боеспособных воинов для штурма самой укрепленной крепости в Северной Америке.

В течение декабря мне удалось убедить генерала Монтгомери, что нам лучше всего дождаться снежной бури (снег валил каждый третий день) и взобраться по лестницам на мыс Даймонд, самую высокую, а потому и наименее укрепленную точку цитадели. Три других отряда в это время атакуют форт, чтобы отвлечь на себя его защитников. С мыса Даймонд мы сможем проникнуть в цитадель и открыть ворота.

Две недели я обучал пятьдесят солдат искусству подъема по лестницам на высоченную стену. Увы, генерала Монтгомери переубедили два дружественных нам канадца; они уверяли, что если мы захватим берег со складами, то купеческие дома Квебека заставят сэра Гая капитулировать, чтобы только не потерять свои мастерские, склады, корабли. Я не одобрял этот план, и он действительно провалился.

Монтгомери назначил штурм на последний день года. У него не было выбора. На следующий день несколько сот ньюйоркцев, у которых кончался срок вербовки, собирались домой.

Арнольд атаковал с востока, Монтгомери — с запада. Отряды должны были соединиться в нижней части города и двинуться к цитадели. Сначала все нам благоприятствовало. Была полная луна. Английский гарнизон перепился в честь Нового года. Но как только мы пошли в наступление, северный ветер принес метель, она полностью сокрыла цитадель и набросила белый саван на равнину Абрахама. Возвращаться было поздно, и мы шли вперед, утешая себя мыслью, что если мы не видим врага, то и он нас не видит.

Я медленно продвигался рядом с Монтгомери по кромке берега. В двух шагах ничего не было видно. Снег залеплял глаза. Мы достигли первого ряда деревянных заграждений. Преодолели его. Затем второй. Мы прорвались и очутились перед первым блокгаузом. За ним прятались моряки. При виде нас они пустились наутек, бросив двенадцатифунтовую пушку.

Теперь мы находились в глубокой лощине, ведущей к нижней части города.

Монтгомери радовался: «Снег — наш союзник», — прошептал он и вдруг остановился как вкопанный. Он наткнулся на ледяные глыбы замерзшей реки.

«Убрать лед!» — скомандовал Монтгомери. Он сам вместе с нами разбивал лед, расчищая тропу. Затем отряд построился колонной. Впереди были Монтгомери, я и французский проводник. «Вперед, смельчаки! — крикнул Монтгомери. — Квебек наш!»

Высясь темной фигурой на фоне зловещей белизны, Монтгомери повернулся ко мне и крикнул: «Через две минуты будем в крепости».

Помню, у меня мелькнула мысль: нельзя искушать судьбу. Но не успел я ему ответить, как ноги мои оторвались от земли и меня завертело в снежном буране. Я уткнулся в плотный снег и услышал запоздалый грохот двенадцатифунтовой пушки: один из моряков, которые бросили блокгауз, вернулся, увидел впереди наши силуэты и выстрелил.

Я пришел в себя, поднялся на ноги, проверяя, не ранен ли, гадая, сумею ли я разглядеть кровь в этом бесцветном мире. Выяснив, что я цел и невредим, я поспешил к генералу Монтгомери. Он лежал в снегу с разбитой головой. Я попытался его поднять и не смог — он был мертв. Рядом лежали два его адъютанта и сержант, тоже мертвые. Француз проводник исчез. Я повернулся к отряду.

«Вперед! — крикнул я. — Город наш!» Но в этот самый момент некий офицер по фамилии Кэмпбелл настоял на проведении одного из тех диспутов, что столь дороги сердцу американского солдата. А как же? Когда ему демократически предоставляют выбор, американский солдат неизменно выбирает отступление.

Тщетны были мои мольбы, проклятия, угрозы. Я остался один в лощине возле тяжеленного тела моего командира; на снегу чернела, застывая, его кровь. Я совсем потерял голову и решил перенести останки Монтгомери на нашу сторону. Глупец, я, верно, надеялся его оживить. Но я не оттащил его и на дюжину ярдов, как угодил под огонь из блокгауза.

Я оставил тело врагам (не так давно они вернули его в Нью-Йорк для торжественного захоронения, на которое меня не пригласили). Кстати, на последней и заслуженно нашумевшей картине Трамбелла, запечатлевшей смерть генерала Монтгомери, меня нет и в помине, зато несколько офицеров, которые были тогда весьма далеко от этой ужасающей сцены, на полотне тут как тут, ибо стали, что называется, вездесущими.

Если бы люди пошли за мной и соединились с отрядом Арнольда (он ждал нас в нижней части города), Канада сегодня входила бы в Соединенные Штаты (как тебе повезло, Канада!). Но из-за безвременной гибели Монтгомери, трусости Кэмпбелла, дезертирства Иноса мы потерпели поражение. В 1812 году мы снова попытались захватить Канаду, и снова неудачно. Тут уж не зима была виновата, а наш собственный командир Джеймс Уилкинсон. Бедняга Джейми для канадцев дороже десятка буранов.

Двести наших солдат погибли во время этого несчастного штурма, и триста попали в плен. Остальных чуть не всех ранили, в том числе и полковника Арнольда, у которого была серьезно повреждена нога.

Меня произвели в майоры, и в колониях шла молва о моих подвигах. Мое имя даже упоминали в конгрессе, а Мэтт Огден счел нужным расхвалить меня самому Вашингтону, и, оценив мое юное дарование, он предложил мне место в своем штабе.

Я стал героем, а мне было всего двадцать лет. Примитивная гравюра на дереве изображает, как молодой Аарон Бэрр несет сквозь снежную бурю тело генерала Монтгомери; когда-то она поучала и вдохновляла целое поколение американских школьников. Погибни я тогда под Квебеком, кто бы меня помнил? Вероятно, никто.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я говорю полковнику Бэрру, что мне очень понравился его рассказ о вторжении в Канаду, но он смотрит на меня с недоумением и ворошит угли на каминной решетке (да-да, в разгаре лета он часто греется у камина). «Мне всегда холодно, — любит он повторять. — Это все из-за генерала Вашингтона». Когда Бэрр улыбается, он похож на бюст Вольтера в кабинете Леггета. «Он недолюбливал меня и вечно гонял по болотам».

И наконец:

— Ах, да. Мои экзерсисы о днях минувших. Время от времени я и сейчас пописываю. Бессмысленное занятие. Никто не любит правды. К примеру, теперь нам говорят, что Бенедикт Арнольд был плохой генерал потому, что он был плохой человек. А ведь он был одним из лучших наших командиров. Получше Вашингтона, во всяком случае.

— Вот уж не сказал бы, прочтя ваши воспоминания.

Бэрр удивлен.

— Разве? Арнольд действовал блестяще! А вот Монтгомери совершил роковую ошибку под Квебеком. Арнольд одобрял мой стратегический план, который, я думаю, был хорош. А план Монтгомери — атаковать нижний город — никуда не годился. Арнольд отлично оценивал военную обстановку…

Нас прерывает Нелсон Чейз: у него послание от мадам. Полковник берет записку и хмурится. Полковник вообще расстроен последние дни. Дела в особняке идут не блестяще. Он обещал мне показать свои заметки о Вашингтоне, но всякий раз, когда я ему об этом напоминаю, говорит, что не помнит, куда их задевал.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я совсем обленился из-за жары. Август подходит к концу. Полковника Бэрра не бывает в конторе по нескольку дней кряду. Иногда он в особняке. Иногда в Джерси-Сити. Один раз по крайней мере он ездил в Принстонский колледж (его отец был ректором колледжа, когда он еще назывался Колледж штата Нью-Джерси).

Хотя полковник теперь особенно скрытничает, я думаю, что из аренды земель в Техасе ничего не вышло, и если это так, то он потерял все свои (вернее, супругины) денежки.

Нелсон Чейз рассказывает, что «на Холмах черт-те что творится!». Он все пытается выведать у меня что-нибудь о личной жизни полковника — тема неприличная, учитывая, что полковник недавно женился на тетушке Чейза, или кем она там ему доводится. Я отмалчиваюсь. Да я ничего и не знаю, кроме того, что мне пришлось отправить несколько писем Бэрра некой Джейн Макманус в Джерси-Сити. Honni soit qui mal y pense[41].

Вчера Бэрр провел весь вечер с миссис Томпкинс и пятилетней девочкой, явно его дочерью, хотя вряд ли, думается мне, от пожилой миссис Томпкинс.

Бэрр удивительно терпелив с детьми. Разговаривает с ними, как со взрослыми. Учит их. Играет с ними часами. Особенно с маленькими девочками, потому что «женщины добры, Чарли! Ей-богу!».

Сегодня в пять часов вечера я наконец получил записки полковника о Джордже Вашингтоне. «Это продолжение того, что ты уже читал. С кое-какими новыми пометками. Прекрасный портрет, хоть ты, конечно, найдешь его неузнаваемым».

Бэрр сегодня бледный и слабый. В суде утром судья целый час нападал на убийцу Александра Гамильтона. Когда тот наконец выдохся, Бэрр сказал любезнейшим тоном:

«Мне очень жаль, ваша честь, что вам нынче нездоровится».

Джордж Вашингтон

Ранней весной 1776 года я окончательно уверился в том, что полковник Арнольд сошел с ума. Дни напролет он гонял наше потрепанное воинство взад и вперед под стенами Квебека. Время от времени он развлекал англичан, требуя капитуляции. Я наотрез отказался доставить одно из таких требований.

Когда я собрался уезжать, Арнольд решительно воспротивился. Я сказал, что он может меня удержать только силой. Этого он делать не стал.

В середине июня я прибыл в штаб генерала Вашингтона в доме Мортиера в Ричмонд-хилл, милях в двух к северу от Нью-Йорка.

Я никогда еще не видывал такого красивого дома. Из окон открывался замечательный вид на реку Гудзон. Сады, павильоны, пруды, ручей (я потом его запрудил и превратил в небольшое озерцо). Истинный рай, думал я, подъезжая к парадному подъезду, где толпилось в ожидании приема несколько офицеров.

На балкончике над парадной дверью сидела мадам Вашингтон с вязаньем на коленях. У нее была кроткая, но какая-то застывшая улыбка и спокойные манеры. Лицо заурядное — во всяком случае, его нижняя часть, верхнюю она всегда прятала под широкими шляпками, как правило старомодными. Она была самой богатой вдовой Виргинии, когда на ней женился бедный, но честолюбивый сквайр Вашингтон.

Входя в высокий главный зал, я и не думал — хотя нет, на мгновение вообразил, — что в один прекрасный день стану хозяином Ричмонд-хилла.

Штабной капитан провел меня в боковую гостиную, где офицеры ожидали приема у генерала, который, как всегда по утрам, держал совет у себя в спальне наверху (я потом превратил ее в библиотеку, изгнав оттуда по возможности унылое привидение).

Среди незнакомых мне офицеров в гостиной находился капитан Александр Гамильтон из нью-йоркской артиллерии. В общем-то, мы так и не познакомились до конца июня. «Но я сразу узнал вас, — сказал он мне позже. — Мы все вас узнали. Как же я вам завидовал! — Когда хотел, Гамильтон умел быть необычайно любезным. — Передо мной был герой Квебека, с виду совсем мальчик, а я самый обычный офицер». В юности Гамильтон отличался необыкновенной привлекательностью: золотисто-рыжие волосы, яркие, хоть и водянистые, голубые глаза, небольшое, но сильное тело. И такая уж горькая — или славная! — наша судьба, что самой природой нам было назначено соперничать. Правда, сначала мы друг другу понравились. Мы были как братья (да, Каин и Авель сразу приходят на память, с той только разницей, что каждый из нас был в равной степени и Каином и Авелем). Я раскусил Гамильтона с первой же встречи. Подозреваю, что и он меня раскусил и не мог примириться с мыслью, что из нас двоих только я один располагал возможностью[42]и талантом получить вожделенное президентство. Он возненавидел меня за мой дар и мои преимущества. И все же мне иной раз любопытно, предвидел ли он мой провал, разглядел ли во мне — как я в нем — слабину. Праздные рассуждения. Мы были как братья, да, но так непохожи. Он был завистлив. Я — нет. Неудовлетворенное честолюбие не озлобило меня. Гамильтон же под конец проникся отвращением к тому американскому миру, созиданию которого я способствовал, а меня — вопреки здравому смыслу — воспринимал как живое воплощение уродливой реальности. Странно подумать, ведь не будь мы оба молодыми героями на заре новой нации, мы бы наверняка подружились. Но каждый сознавал, что наверху есть место только для одного. В итоге ни одному не суждено было занять верхнюю ступеньку. Я столкнул Гамильтона с горы, но и сам покатился вниз.

Когда я вошел, генерал Вашингтон стоял у письменного стола. В ответ на мое приветствие он обратил на меня строжайший взгляд. Он обожал торжественность.

— Майор Бэрр, мы рады принять вас в этом доме, пока вы не подыщете приличное жилье.

— Спасибо, генерал, почту за честь… — Я уж думал, как бы потактичнее попроситься на поле боя, когда Вашингтон начал говорить — официально и не очень уверенно. Любой разговор давался ему нелегко.

— Все о вас прекрасно отзываются, майор Бэрр. За исключением полковника Арнольда.

— Мы лишь в одном разошлись с полковником Арнольдом. Мне казалось бессмысленным слать оскорбительные послания английскому губернатору, не имея возможности нанести ему никакого ущерба.

— Почему мы не взяли Квебек?

— Могу я говорить откровенно?

Он ответил необычайно гладкой, очевидно заученной, фразой:

— Я всегда почитаю за правило излагать факты свободно и непредвзято.

— Мы потерпели поражение, генерал, потому что не последовали моему плану. — Я решил сражаться до конца.

— Вашему плану, сэр? — Унылые глазки в громадных глазницах смотрели на меня с удивлением.

Я подробно рассказал о своем замысле штурма мыса Даймонд при помощи лестниц. Это не произвело впечатления.

— Без сомнения, возобладали более мудрые головы.

— Одну из этих мудрых голов, сэр, раздробило ядром. Я был рядом с генералом Монтгомери, когда его убили. Другая мудрая голова командует сейчас разбитым, потрепанным отрядом.

— Как вы, однако, уверены, майор, в своих военных талантах.

— Нет, сэр. Но ведь другая стратегия привела к катастрофе. Я надеялся лишь повторить прием короля Фридриха при осаде Дрездена. — Молодой, самоуверенный, я пытался произвести впечатление на командующего не только своими военными способностями, но и обширными познаниями в современном военном искусстве. Как и многие молодые офицеры, я внимательно изучал кампании Фридриха Великого.

Генерал Вашингтон, однако, книг не читал; он знал о Фридрихе не больше, чем я о выращивании табака занятии, в котором он недавно провалился. Несмотря на богатство жены, Вашингтон испытывал некоторые финансовые затруднения в те дни, когда приступал к командованию армией. Фермерское дело ему не давалось; не помогла ни теория о том, что речная глина якобы лучшее удобрение (это не так!), ни изобретение особого плута (на манер Джефферсона!), который оказался таким тяжелым, что двум лошадям было не под силу его тащить даже по влажной земле.

Хотя Вашингтону вечно не хватало денег, он жил на широкую ногу. Некоторое время спустя мы все удивились (но и позабавились), когда его мать заявила, что сын Джордж начисто ее ограбил и, оставшись, мол, без средств к существованию; она вынуждена просить ассамблею Виргинии назначить ей пенсию. Я совершенно убежден в том, что Вашингтон тут не виноват. Он был заботливый сын, а мать доставила ему много хлопот. Когда разнеслась весть о «победе» ее сына у Трентона, — старая карга будто бы сказала: «Ему просто льстят». Ясно, она всегда недолюбливала сына, ну, и он в конце концов возненавидел ее. Странно — не любить собственную мать! Я бы обожал свою мать, если б она не сочла за благо умереть до того, как мы смогли с ней познакомиться.

Генерал Вашингтон позвонил в колокольчик. Вошел штабной полковник.

— Пожалуйста, введите майора Бэрра в круг его обязанностей. Он остановится здесь, пока не подыщет пристанище в городе. — Генерал повернулся ко мне. — Мне потребуется подробный рапорт о том, что произошло под Квебеком.

Прием окончился, генерал подошел к длинному, заваленному бумагами столу и начал что-то читать, видимо первое, что попалось на глаза. Со спины его геройская фигура была несколько обезображена горбом. Мы оба не знали, что, пока мы говорили, Монреаль был снова взят англичанами и, таким образом, наш канадский поход закончился провалом.

Устремленный к ратным подвигам, я по десять часов в день просиживал за письменным столом, переписывая письма Вашингтона конгрессу. Грамматические и орфографические ошибки (следствие плохого образования) не мешали генералу искусно льстить конгрессменам. Все же в политике он кое-чему выучился, недаром пятнадцать лет он был делегатом виргинской ассамблеи. В конечном счете его, наверное, следует признать великолепным политическим деятелем, лишенным способностей к военному делу. История, как водится, представила все как раз наоборот.

Через десять дней, в течение коих я главным образом обследовал тюки с одеялами-недомерками, доставляемыми из Франции, Джон Хэнкок наконец назначил меня адъютантом генерала Израэля Путнема… да, через голову генерала Вашингтона я обратился к президенту конгресса. Я хотел воевать, и у меня не было выбора. Я действительно написал Хэнкоку, что предпочту исчезнуть из армии, чем служить клерком у виргинского землемера.

О моих отношениях с Вашингтоном за те две недели в Ричмонд-хилле ходят легенды. Принято считать, что он был возмущен моим распутством. Думаю, он и правда возмутился бы, если б узнал, как вел себя я и многие офицеры в тех редких случаях, когда нам выпадала возможность побывать в Нью-Йорке. Но он ничего не знал. Верно одно — он был редкостный пуританин.

Вскоре после моего приезда одного солдата по фамилии Хики повесили за измену на радость 20 000 ньюйоркцев. Я не присутствовал при казни, но позабавился, прочитав воззвание Вашингтона к войскам. Если верить нашему командующему, уроженец Англии Хики перешел к англичанам не за деньги, но из-за неизменного пристрастия к развратным женщинам! Проповедь, достойная моего дедушки. Кстати говоря, рядовые платили Вашингтону неприязнью за его презрение. Зато молодые офицеры (по крайней мере за одним исключением) обожали своего командира. Но ведь не рядовые солдаты, а молодые офицеры в конечном счете определяют ход истории.

Никогда еще Нью-Йорк так не веселился — несмотря на то что 29 июня в гавань вошел английский флот. Набережная Бэтери подверглась регулярным бомбардировкам, не причинившим никакого вреда. Девушки визжали от восторга и опешили укрыться в наших объятиях.

3 июля английская армия под командованием генерала Хоу высадилась на Статен-Айленде — этом оплоте тори. Наше положение внушало тревогу, по все верили в Вашингтона. Ему перестали верить только тогда, когда он умудрился потерять и Лонг-Айленд, и Нью-Йорк.

Я уже говорил, что до 1776 года Вашингтону очень не хватало военного опыта. Много лет назад он участвовал в неудачных стычках с французами и их индейскими союзниками на реке Огайо. Слава пришла к нему в результате донесения виргинскому губернатору, где он назвал свист пуль, проносившихся у него над головой, «чарующим». Странное слово. Странный молодой человек.

Я считаю, что, если бы во главе армии поставили Гейтса или Ли, война кончилась бы по крайней мере тремя годами раньше. Оба были блистательными генералами. Оба понимали врага (Ли даже лично знал английских командиров). Оба одерживали настоящие победы над англичанами, что так и не суждено было Вашингтону. Но хотя Вашингтон не мог победить врага на поле боя, он с истинным талантом громил других генералов в конгрессе. В конце концов он достиг вершин, к чему, собственно, и стремился.

Вашингтон проявил совершенно неожиданное penchant[43] к шпионажу. Наша разведка почти всегда оказывалась лучше, чем у англичан. Увы, суждения Вашингтона иной раз шли вразрез с фактами. Например, как его ни убеждали, он отказывался верить, что англичане нападут на остров Нью-Йорк в том самом месте и в то самое время, когда и где это произошло. Но отдадим должное его выдержке. Хотя война из-за его полнейшей некомпетентности растянулась на долгие годы, я подозреваю, что только человек, соединявший решительность с полным отсутствием воображения, мог одержать победу.

Боюсь, что я недооценивал свой пост адъютанта Вашингтона. Мне не доставляло удовольствия переписывать письма в конгресс с требованием денег, которых вечно не хватало: американский солдат был таким же наемником, как и любой гессенец[44]. Плати ему наличными — или он не пойдет в бой. Мне также не доставляло удовольствия слушать разговоры других адъютантов, которые безбожно льстили Вашингтону, а он это явно приветствовал. Скорее, я был склонен оспаривать его суждения, как ни предупреждали меня, что независимость ума совсем не то качество, которое он ценит в подчиненных. Мы были счастливы избавиться друг от друга.

Гораздо больше мне повезло со старым, добрым Израэлем Путнемом, генералом, в штаб которого на углу Бэтери и Бродвея я прибыл в июле 1776 года. Бывший трактирщик был добродушен, как подобает представителю его профессии, и обладал живым, хотя и грубоватым умом. У него был один недостаток: он часто твердил одно и то же. Когда враг приближался, он неизменно поучал своих солдат не открывать огня, «пока не увидите белки их глаз!». Фраза эта стала знаменитой после сражения при Банкер-хилле, и с тех пор он часто ее повторял, развлекая всех, кроме тех офицеров, которые придерживались мнения, что огонь надо открывать задолго до того, как наши близорукие стрелки разглядят белки вражьих глаз.

9 июля я стоял рядом с генералом Путаемом в Боулинг-грин. По предложению Континентального конгресса наш адъютант зачитал войскам документ, только что полученный из Филадельфии.

Должен признаться, что я не расслышал ни слова из Декларации Независимости. В то время я едва знал имя автора этого величественного документа. Помню, кто-то заметил, что, коль скоро мистер Джефферсон так рьяно стремится бросить наши жизни на алтарь независимости, он мог бы и сам присоединиться к армии. Но мудрый Том предпочитал тихие радости местной политики в безопасной Виргинии неудобствам и опасностям войны.

В доме генерала Путнема жила хорошенькая девочка лет тринадцати. Меня обвинили в том, что я ее соблазнил. Маргарет Монкриф была дочерью английского майора и кузиной генерала Монтгомери (как в те дни все сплелось!). По дружбе с отцом генерал Путнем поселил ее в своем доме. Ну и характер был у девушки! Однажды она при мне оскорбила за обедом самого генерала Вашингтона.

Когда обед подходил к концу, был предложен тост то ли за свободу, то ли за победу — что-то в этом роде. Выпили все, кроме Маргарет.

— Вы не выпили ваш бокал. — Вашингтон обратил на ребенка холодный змеиный взгляд, который он обычно приберегал для солдат, наказанных поркой. («Дисциплина — душа армии» было его любимое изречение.) Противная девчонка, Маргарет была не лишена смелости. Она подняла бокал.

— Я предлагаю выпить за английского командующего — генерала Хоу.

Лицо Вашингтона пошло красными пятнами.

— Вы издеваетесь, над нами, мисс Монкриф… — начал Вашингтон, но тут же осекся, как всегда, не сумев облечь мысль в слова.

Добрый Путнем поспешил на помощь.

— Слова ребенка, генерал, могут нас позабавить, но не оскорбить.

Лицо Вашингтона приняло всегдашнее непроницаемое выражение. С чисто слоновьей галантностью он сказал:

— Что ж, мисс, я забуду вашу неучтивость при том условии, что вы предложите тост за меня или за генерала Путнема, когда будете обедать с сэром Уильямом Хоу.

Девочка мне совсем не нравилась. Я находил ее не по годам развитой и хитрой. Заметив, что она проводит многие часы на крыше с подзорной трубой, разглядывая английский лагерь, я сказал об этом генералу Путнему, но он пропустил мои слова мимо ушей. Потом она принялась рисовать цветы — она говорила, что посылает их в подарок своему отцу. Наблюдая ее однажды за этим занятием, я заметил:

— Вы верите в язык цветов?

Маргарет очень покраснела (в тринадцать лет у нее уже была пышная грудь) и заикаясь сказала:

— Да. То есть нет. В общем-то, нет.

Вдруг я ощутил тревогу, забыв про всякий флирт. Очевидно, при помощи языка цветов можно было передавать расположение войск. Она была шпионка.

Не без труда я убедил генерала Путаема увезти девочку подальше от будущего поля битвы (подозреваю, что добрый генерал знал это дитя лучше нас всех).

Маргарет отправили в Кингсбридж. Потом она вернулась к англичанам. Последующая ее жизнь была романтична и беспорядочна. Теперь она живет в Лондоне. Несколько лет она была возлюбленной королевского министра Чарльза Джеймса Фокса. Мне говорили, что именно мне она приписывает честь похищения ее невинности. Боюсь, что она ошибается.

К концу августа 1776 года генерал Хоу сосредоточил на Статен-Айленде около 34 000 солдат. Он намеревался захватить Нью-Йорк, господствовать над Гудзоном и рассечь колонии на две части. Могу сказать, что он рьяно взялся за дело.

Сразу после появления англичан генерал Путнем направил меня на наши передовые позиции на Бруклинских и Гарлемских холмах. Я еще не видывал такой небоеспособной армии, а ведь ей предстояло сразиться со свежими европейскими войсками. Хотя я и был всего-навсего младшим офицером, я со всей серьезностью отнесся к своей задаче — как можно точнее оценить наше положение. Мой мрачный рапорт генералу Путнему был послан командующему.

Через два дня я сопровождал Его превосходительство. Мы шли по Бэтери. Роскошный нью-йоркский августовский день. Настроение было подавленное. Пот, смешавшись с мелом, которым генерал припудривал волосы, стекал по его щекам, пылавшим от жары и беспокойства. Вид английского флота, выполнявшего прямо у нас перед носом сложные маневры, блеск надраенных орудий, белые паруса на фоне свинцового неба не располагали к веселью.

— Как вы думаете, сэр, к чему приведет атака неприятеля?

Я был захвачен врасплох: Вашингтон редко задавал такие вопросы старшим офицерам, а младшим — никогда.

— Я полагаю, сэр, что нас сомнут, — ответил я с глупой прямотой.

— Никогда! — Это «никогда» прогремело из хора обожателей, сопровождавших Вашингтона в течение всей Революции… нет, всю его долгую жизнь до самой могилы! Никого еще так не превозносили приближенные.

Я продолжал:

— Я убежден, сэр, что лучше всего придерживаться мудрого метода, который приносил вам удачу еще во времена Кембриджа. — Да, я тоже умел быть придворным.

— Что вы имеете в виду, сэр? — Наш недоверчивый предводитель уже тогда полагал, что я не очень-то верю легенде, которая, неизвестно почему, укреплялась из месяца в месяц независимо от того, побеждал он, терпел поражения или, что случалось чаще всего, бездействовал.

— Подражать Фабию Кунктатору. Избегать встречи лицом к лицу с превосходящими силами противника. Растягивать его коммуникации. Заманивать его все дальше в глубь континента, где преимущество окажется на нашей стороне. Сэр, я бы сегодня оставил Нью-Йорк. Отдайте генералу Хоу побережье. Он им все равно овладеет. Но, отступив сейчас, мы сохраним армию в целости, в ее нынешнем виде…

Я зашел слишком далеко. Один из адъютантов отчитал меня:

— Здесь собраны лучшие войска колоний, майор Бэрр. Лучшие командиры…

— Вы недооцениваете нас, майор. — Тон Вашингтона был необычно мягок. Кружевным носовым платком он вытер перепачканное мелом лицо; оспины были глубже всего возле рта.

— Вы сами меня спросили, сэр…

— Да. — Вашингтон повернулся спиной к гавани и принялся разглядывать старый законченный форт, который всегда доминировал над этим все еще небольшим голландским городком с розовыми кирпичными домами и стройными шпилями церквей. Но ведь в то время Джон Джекоб Астор еще прислуживал в мясной лавке в Вальдорфе, в Германии.

— Мы будем защищать город. — Свои ошибки Вашингтон всегда отстаивал с такой решительностью, что возражение показалось бы посягательством на священную скрижаль, только что принесенную с Синая.

— Сэр, я бы завтра же сжег город до основания и отступил в Нью-Джерси.

— Благодарю, майор. Передайте мои лучшие пожелания генералу Путнему. До свидания, сэр.

Должен сказать в защиту Вашингтона, что в то время мало кто из нас знал о воздействии на него мощных тайных сил. Есть свидетельства, что он намеревался уничтожить город, но его остановили местные купцы (все до единого проанглийски настроенные) и конгресс в Филадельфии, который запретил ему обстреливать город. И все же он — и никто другой — принял решение встретить противника в Бруклине и на Лонг-Айленде. Это была первая битва, данная Вашингтоном, но практически и последняя. Даже нынешние льстивые биографы признают его личную ответственность за разразившуюся катастрофу.

Вашингтон приказал разделить на две части армию, которая и целиком-то была неспособна сдержать одну английскую бригаду. Затем он счел должным ответить на целую серию ложных маневров англичан и гессенцев. В считанные часы он потерял управление армией и саму армию.

Отброшенный на главную оборонительную линию, на Бруклинские холмы, Вашингтон встал перед выбором: потерять всю армию на Лонг-Айленде или смириться с унизительным поражением, оставив Холмы и отступив на остров Нью-Йорк. Он выбрал унижение.

Не по сезону холодным и туманным вечером 29 августа я стоял на арбузной бахче у причала бруклинского парома и наблюдал за эвакуацией. Всю ночь лодки сновали взад и вперед между Нью-Йорком и Бруклином. Темные силуэты возникали и исчезали в молоке тумана. Раздавались только приглушенные стоны раненых, слышался шепот приказов да позвякивание уздечки коня генерала Вашингтона, руководившего этой, им же устроенной débâcle[45].

15 сентября 1776 года английский флот появился в Кип-бэй в четырех милях к северу от Бэтери. Как обычно, нас застали врасплох. В 11 часов утра началась мощная бомбардировка. Затем англичане и гессенцы высадились на берег. Наши войска поспешно бежали, несмотря на присутствие Вашингтона, который кричал на солдат как сумасшедший, сломал трость о голову командира бригады и зарубил саблей сержанта. Ничто не помогло. Плачущего от ярости, его увели под звуки английских горнов, издевательски трубивших охотничью песню: «Ату, ату, лиса удирает!»

Вашингтон отступил в глубь острова к дому Морриса на Гарлемских холмах (ныне дом полковника и миссис Аарон Бэрр, ci-devant Jumel[46]), который служил ему штабом вторую половину сентября. Вероятно, то было самое прискорбное для него время, кое в чем даже хуже зимовки в Вэлли-Фордж.

Я сижу сейчас в его бывшем кабинете и думаю, как он более полувека назад сочинял здесь длинные, неграмотные и неискренние письма в конгресс, пытаясь объяснить, как он такой дорогой ценой умудрился потерять Лонг-Айленд и город Нью-Йорк.

В ту пору я только один раз видел генерала Вашингтона в доме Морриса. Это было 22 сентября, когда я сопровождал генерала Путнема на совет старших офицеров. Нам было о чем поговорить. Накануне ночью почти треть Нью-Йорка была уничтожена пожаром.

— Кто-то оказал нам добрую услугу. — Вашингтон стоял у подножия лестницы со своим любимцем, молодым толстяком полковником Ноксом. Генерал Путнем не успел еще ответить, как Вашингтон повернулся ко мне, и я в первый и единственный раз удостоился его холодной темнозубой улыбки. — Вряд ли, сэр, это могли сделать вы.

— Только бы по вашему приказу, Ваше превосходительство.

Генерал Путнем и полковник Нокс понятия не имели, о чем идет речь.


Чарли, я пороюсь в своих сундуках и разыщу для тебя другие записки — если, конечно, тебе не слишком надоели эти старые истории.

Совсем недавно, вечером, когда я обхаживал мадам на этих самых ступеньках, я подумал о Вашингтоне. На мгновение я увидел его рядом с мадам, его мрачную улыбку, неизменную порошу пудры, ссыпавшейся с волос на желто-голубой мундир.

Да, духи живут среди нас! И что такое воспоминания, как не тени тех, что обратились в прах? Хотя что до улыбки, то она сохранилась не только в моей ясной, хоть и угасающей памяти, но и в выставленной где-то на обозрение отвратительной искусственной челюсти, почерневшей от мадеры.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Что-то будет! Больше недели ни полковника, ни Нелсона Чейза не было в конторе. Господин Крафт и я по мере сил справляемся с работой. В числе моих недавних обязанностей был вчерашний прием партнеров полковника по «техасскому проекту». Как я и подозревал, в документах на аренду земли не все оказалось в порядке; никакие немцы не приедут. Полковник потерял все деньги. Партнеры вне себя от негодования. Я выпроваживаю их. «Полковника нет в городе». Что же мне еще говорить?

Сегодня поздним вечером под моими окнами остановилась громадная желтая карета, внушительная, как солнечная колесница. Кучер меня окликнул.

— Мадам ждет вас в гостинице «Сити».

Карета отъехала — без меня. Как видно, придется пройтись пешком.

У подножия подковообразной лестницы в главном зале стояли мадам и Нелсон Чейз. У обоих такой вид, будто они только что плакали. Гнев от печали сразу не отличишь.

Мадам ухватилась за мою руку так, будто вот-вот рухнет на пол.

— Он продал мою вторую карету и моих серых лошадей!

— Он исчез. — Нелсон Чейз шмыгал носом. Как оказалось, не от гнева и не от слез, а из-за сенной лихорадки.

Мадам повела нас в обеденную залу, приказала подать чаю и быстро долила в свою чашку рома из серебряной фляжки, украшенной наполеоновскими пчелами.

— Это невероятно! Incroyable, Chariot![47] — Ром немножко ее успокоил. — В понедельник он сказал мне, что поедет в Олбани. На лодке. Я говорю: «Нет, — как дура! — возьмите мою вторую карету». Он уезжает, машет мне шляпой из окна! Ma foi! Я готова убить его. Неделю от него нет вестей…

Чай с ромом, попав не в то горло, вызвал приступ кашля, и уже Нелсон прожужжал мне конец этой истории. Мадам увидела свою карету сегодня утром в Боулинг-грин. Она подумала, что полковник только что вернулся. Она спросила кучера — незнакомого, — и тот рассказал, что его хозяин, некто Дженнингс из Ньюберга, купил карету несколько дней назад у полковника Бэрра за пятьсот долларов.

— Она стоила тысячу! — Кашель сразу прекратился.

— Где он? — Чейз посмотрел на меня с таким видом, точно я обязан был это знать.

— Он сказал, что уезжает в Олбани. — Это была правда. — Но я ничего не знаю. — Тоже правда.

— Он не в Джерси-Сити. — Чейз бросил на меня многозначительный взгляд.

— О, мы все знаем про Джерси-Сити! — Мадам приложила палец с перстнем к носу, как это делают итальянские оперные певцы, и подмигнула до того непристойно, что сама мадам Таунсенд была бы шокирована. — Il у a une fille à Jersey City[48].

— Ее зовут Джейн Макманус. — Нелсон Чейз сидел мрачный как туча. — Подумайте, в его-то годы!

— Его годы тут ни при чем! — Гнев мадам, никогда долго не задерживавшийся на одном объекте, с быстротой молнии перекинулся на Нельсона Чейза.

— Я только хотел сказать…

— Полковник прежде всего — мужчина! Он полон огня! Марс и Аполлон соединились в нем! Пусть верность блюдут эти жалкие заурядные типы! — Мадам величественным жестом обвела комнату, полную нью-йоркских дам с поклонниками. Они с восхищением смотрели в нашу сторону. — Мне не нужен муж, которому не хватало бы puissance[49]! Пусть держит своих девочек в Джерси-Сити, он совсем еще не стар…

Я не верил своим ушам. Полковнику семьдесят семь. Чудо, что он еще в силе, но то, что мадам закрывает на нее глаза, просто не умещается у меня в голове.

— Дело не в девочках, Шарло. Но он ничего не смыслит в деньгах! Продать мою новую карету с лошадьми за полцены! Он меня разорит!

— Он уже потерял те деньги, что вы передали ему после продажи коннектикутских акций. — По каким-то своим соображениям Нелсон Чейз теперь разрушает брачный союз, которому сам способствовал.

— Он неисправим! Он успел промотать сотню состояний. Моего ему не видать! Так ему и скажите. Скажите, что, если он не вернет тысячу долларов, которые должен мне за карету и лошадей, я с ним разведусь.

— У нас хватает доказательств. — Нелсон Чейз расплылся в улыбке.

Я заверил их, что, как только увижу полковника, немедленно все ему передам. Затем проводил их до лестницы, ведущей к внутреннему подъезду для карет. Мадам пришла в доброе расположение духа, лицо ее пылало от рома.

— Скажите ему, Шарло, что я жду его с нетерпением.

— С тысячей долларов, — сказал Нелсон Чейз.

— Всей душой! — Слегка пошатываясь, мадам спускалась по лестнице в сопровождении Нелсона Чейза.

Я вернулся в главный зал. По пути я заглянул в просторную и комфортабельную обеденную комнату — оттуда всегда так аппетитно пахнет уксусом и жареным мясом. Иной раз полковник обедает здесь в углу, в одиночестве. Сегодня его нет.

Кто-то потянул меня за полу пиджака. Я оглянулся и увидел престарелого доктора Богарта. Он узнал меня, несмотря на затуманенные катарактой глаза.

— Садитесь, мой мальчик! Я всегда ужинаю в этот час. Один раз ем на заре и один раз — на закате. Что и вам советую. — Я сел рядом. Он жевал деснами вареный картофель.

— Я не видел нашего друга полковника с того великого дня. — Доктор Богарт мерзко захихикал. — Все счастливы, надеюсь?

— О да, сэр.

— Прелестная пара. Это самое меньшее, что она могла сделать для Аарона. Долг платежом красен.

— Чем же он ее осчастливил?

Но доктор Богарт гнул свое.

— Та свадьба — совсем другое дело, уж поверьте мне.

Ей-богу, мне было безразлично, но он стал рассказывать:

— Первая миссис Бэрр была очень простая женщина. Бедняжка Теодосия! Она была десятью годами старше Аарона и с ужасным шрамом на лбу. И больна раком. И пятеро детей от первого мужа. И ни единого пенни. Но Аарон ее обожал. И мы все. Моя родня жила неподалеку — в Парамусе.

— Где они познакомились? — Раз все равно надо его слушать, хоть узнаю факты по порядку.

— На войне. — У доктора Богарта был мутный взгляд, он ковырял вилкой картофель; прошлое постепенно всплывало в его памяти. — Полковник Бэрр был неподалеку, в графстве Орэндж на реке Рамапо. Я помню все это потому, знаете, что тоже был там. — Старческие глаза смотрели на меня, глаза, которые видели не только битвы, но и молодого Бэрра. — Он был просто писаный красавец. Стройный, гибкий. Крепкий, как ветка орешника. И разумеется, ум! Какой ум! Не было девушки, которая не была бы хоть чуточку в него влюблена.

Им повезло, подумал я, ведь он так живо откликался на эту любовь.

— Теодосия Прево — так ее звали. Она жила в Эрмитаже. Через дорогу от фермы Богартов. Муж ее, английский полковник, служил в Вест-Индии. По закону ее полагалось выслать как тори, но, поскольку она родилась в Америке, дружила с Джорджем Вашингтоном и Джемми Мэдисоном, ей разрешили остаться, и все ваши офицеры приезжали к ней с визитами. Однажды приезжал даже сам Вашингтон. Затем молодой полковник Бэрр — он был моложе всех в нашей армии — начал свои ночные налеты на англичан. Там до сих пор его вспоминают. То есть те, у кого память еще не отшибло… — Доктор Богарт потерял нить рассказа и тупо уставился в тарелку.

— Полковник Бэрр, — подсказал я, — Теодосия Прево.

Доктор Богарт вернулся из небытия, в которое столь часто проваливается старческий ум.

— Муж ее умер, война кончилась, и она вышла замуж за полковника в Парамусе. Ах, какие это были дни! — И доктор Богарт пространно заговорил о временах, когда небо было голубее, вода чище, картошка рассыпчатой, чем теперь. Знаю я эту басню. Старческая болтовня.

Я спросил о подвигах Бэрра во время Революции.

— С того самого дня, как приехал в Кембридж к генералу Вашингтону, он знал, чего он хочет. Приехал незаконно, сказал бы я, потому что не достиг еще совершеннолетия. Его опекун был вне себя от гнева. Ну, вы знаете. В два года Аарон остался сиротой. И вот его опекун, Эдвардс, послал курьера с письмом, требуя немедленного возвращения Бэрра домой на том основании, что он не только слишком юн, но, по мнению домашнего врача, слишком слаб для службы в армии.

Тонкие синие губы доктора Богарта сложились в тонкую синюю улыбку: он тоже пережил многих докторов.

— Так вот, Аарон сказал курьеру — пусть только попробует забрать его из лагеря, он прикажет его поверить. Тогда этот человек вручил ему второе письмо от опекуна — тот, без сомнения, знал своего подопечного, — и это письмо оказалось куда мягче, и в нем было даже немного денег. Так Аарон пошел на войну и стал одним из первых наших героев. После Квебека его имя было у всех на устах.

Доктор Богарт рассказывал бы еще, но тут рядом со мной нагло уселся Уильям де ла Туш Клэнси (может быть, я похож на деревенского мальчика из-за маленького роста?), и я быстро простился с доктором.

Клэнси зло посмотрел на меня. Видимо, вспомнил случай на Файв-пойнтс.


Сегодня днем я один в кабинете полковника. Я снова, как вор, попытался открыть сундук под письменным столом с зеленой обивкой. Мне это удалось. Полковник не до конца повернул ключ, и задвижка замка не плотно вошла на свое место.

В сундуке оказалось примерно то, что я и ожидал увидеть. Пачки писем. Вырезки из газет. Игрушки для внука, который умер вскоре после возвращения полковника из Европы в 1812 году. Я обратил внимание, что он то внука, то себя часто называет «шалопутом».

Тщетно искал я упоминания о Ван Бюрене. Правда, нужно не меньше месяца, чтобы разобраться во всех бумагах и письмах, не говоря уже о многостраничном дневнике, который полковник вел в Европе для своей дочери Теодосии. Так он и не попал в ее руки. После смерти ребенка Теодосия отплыла в Нью-Йорк. Корабль пропал, и дневник покоится на дне сундука, скорее всего никем не читанный. Думаю, полковнику и лучше, чтоб он никому не попал на глаза.

С поразительной откровенностью полковник пишет о своей бедности в Лондоне и Париже, о попытках добиться приема у Наполеона, занять денег, получить паспорт у американского консула, который его презирает и отказывает в том, что положено каждому гражданину. Но больше всего меня поразило, как полковник описывает все свои интимные связи, вставляя французские словечки, не всегда мне понятные, как особый язык, на котором они с дочерью переписывались.

Отдельные страницы из дневника, 2 мая 1811 года, Париж

Забыл рассказать тебе, что вчера ночью я снова бодрствовал, пока ночной страж не отбил два часа. Чай за обедом был слишком крепок, а я слишком слаб и не смог отказаться. Провалялся в постели, не выходил до трех. Позавтракал картофелем. Вареным.

Пошел в Тюильри полюбоваться на красивых женщин, увидел только одну — в экипаже, une duchesse au moins[50]. То, что выше пояса, прелестно и столь же пышно, как у миссис X. Из Хартфорда, помнишь?

Потом отправился в Пале-Ройяль посмотреть на filles[51](так здесь называют публичных женщин).

Прекрасный день. В галереях Пале-Ройяль щебечут filles.

Широкий выбор, как на Бэтери в такой же весенний день. Но в отличие от Бэтери за небольшую плату вы получаете все что угодно, и никаких разговоров о браке.

Меня очень привлекло смуглое создание, похожее на креолку жену красавчика Неда Ливингстона, с мушкой в уголке пухлого рта. «Bonjour, mademoiselle»[52]. Я был сама галантность. Раскланялся. Она окинула меня величественным взглядом. Я практиковался во французском. Она — в арифметике. Спустя несколько минут мы были уже en route[53] в ее atelier[54], состоящее из единственной комнаты на четвертом этаже ветхого дома позади Пале-Ройяль и, судя по звукам, виду (и запахам), часто посещаемого filles и их amis[55].

Довольно чисто (все-таки Франция). Сносное постельное белье. Настроение brio[56]. Она из Дижона в Бургундии. Брат (по ее словам) служит в иностранной миссии. В общем, все было очень приятно. Я следую совету Вандерлина, основанному на новейших медицинских теориях (de-partement de venise)[57] и после splendeurs de l’amour[58] требую vase de nuit[59] и писаю всласть.

* * *

Что все-таки представляет собой полковник? И что представляла собой его дочь Теодосия? Когда я читаю его письма к ней и ее ответы, я вспоминаю переписку лорда Честерфильда с сыном (если бы сын не уступал отцу — у Теодосии блестящий стиль, и она образованна), но, когда я читаю дневник, когда вижу, как они друг с другом интимно беседовали, я просто теряюсь.

Интересно, что будет с дневником? Наверное, мистер Дэвис его уничтожит. И самое милое дело, раз он берется защищать полковника.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сегодня утром, когда я пришел в контору, полковник Бэрр уже сидел в кабинете.

— Очевидно, ты видел мадам. И знаешь все! — Он горестно развел руками. — Мы отдалились друг от друга. Но лишь временно. Следующие несколько дней я проведу у моего юного протеже в Бауэри. Многообещающий серебряных дел мастер, если такое уместно сказать о серебряных дел мастерах.

— Очевидно, это Аарон Колумб Бэрр. — Я поразился собственной наглости. Однако стиль полковника заразителен.

Меня вознаградил удивленный взгляд, какой я впервые уловил на этом старом мудром лице. Светлые брови взметнулись, едва не коснувшись оправы очков, которые, как всегда, сидели на лбу.

— Чарли, ты начинаешь меня интересовать. Ей-богу. — Он остановился, раздумывая, вероятно, как выразить этот интерес. — Уж не следил ли ты за мной ненароком? Как Нелсон Чейз?

— Нет, сэр. Я просто угадал. Кто-то говорил, что у вас есть сын, серебряных дел мастер.

— Да уж какой тут секрет. Ведь его матушка окрестила сына моим именем, мудро добавив «Колумб» в надежде, что когда-нибудь он, подобно Колумбу, откроет не только своего отца, но и Новый Свет — что он и сделал в возрасте восемнадцати лет. А теперь он собирается перевезти в Нью-Йорк свою матушку. — Полковник вздохнул. — Когда я с ней познакомился, она служила у часовщика на улице Ройяль. И прекрасно разбиралась в механизмах. Могла починить все что угодно — от часов до компаса. У меня нет ни малейшего желания ее видеть. Я попытаюсь уговорить Колумба, чтоб он не ввозил сюда maman.

Бэрр срезал кончик сигары.

— Я сказал ему, что его дом слишком мал для него самого с женой — очаровательное создание из Статсбурга — и двумя прелестными детишками, не говоря уже обо мне, старом «шалопуте», который навещает их время от времени. — Он зажег сигару и весь засветился нежностью: детей, я думаю, он любит даже больше, чем женщин.

— Ты еще увидишь Колумба. Он красивый парень и говорит по-английски с ужасным акцентом. Я уделял бедному мальчику недостаточно внимания. — Сигарный дым кривым ореолом окутал голову полковника. Он переменил тему. — Наш друг Нелсон Чейз устроил на меня настоящую охоту в Джерси-Сити. Вот почему я перебрался в Бауэри.

— Он работает на мадам. — Я, так сказать, продемонстрировал полковнику свою преданность.

Он кивнул.

— Как тебе известно, я часто навещаю милую девушку по имени Джейн Макманус. Ее общество мне мило, как и общество ее бабушки лет пятьдесят назад. Она тоже была из Джерси-Сити — очевидно, это место мистически притягивает меня. Ну, так вот, нас застала врасплох, мисс Джейн и меня, ее служанка, пучеглазое создание, подкупленное Нелсоном Чейзом. Она сама в этом призналась, когда я ее вздул. Мадам платила ей, чтобы она поймала нас во грехе и могла дать свидетельские показания, если мадам когда-нибудь придет в голову расторгнуть священные узы, которые нас с ней связывают. Девчонка нас-таки уличила. Мисс Джейн рыдает. А мадам постыдным способом добилась своего.

— Я полагаю, сэр, что мадам не против ваших… ваших…

— Привязанностей? — Молодые глаза блеснули иронией. Конечно же, люди правы: Аарон Бэрр действительно заключил сделку с дьяволом. Все легенды про него — чистая правда.

— Она огорчается из-за денег, которые вы потеряли на аренде техасских земель.

Полковник нахмурился. В чем бы ни состояла его сделка с дьяволом, вести денежные дела тот его не научил. Мэтью Дэвис рассказал мне однажды, что сразу после Революции полковник стал самым богатым нью-йоркским адвокатом и все до последнего пенни потерял на спекуляциях и промотал, ведя самый экстравагантный образ жизни.

— Конечно, я не должен был продавать наш экипаж без ее согласия. Я поступил неучтиво. Но предложение было такое заманчивое. А деньги так нужны. К тому же кучер Джейк, честный малый, сказал, что серые лошади не так уж и хороши. Ну, да ладно, дело сделано.

Внезапно налетевший ветер трижды простучал в пыльное стекло виноградной лозой и пурпурными листьями — так заколачивают крышку гроба. Почему я подумал об этом? Бэрр вечен. Но вечен он или нет, Бэрр невольно вздрогнул от этого звука.

— Мы должны соблюдать осторожность, Чарли.

— Да, сэр. Знают они, где вы остановились?

— Пока нет. Пускай немножко помучаются. Меня теперь занимает новая идея… — Полковник замолчал. Вечно он скрытничает, боится выболтать прежде времени свои планы. Отсюда все его несчастья. Никто не может его предостеречь.

— Ты должен посмотреть новую пьесу в Парк-тиэтр. Я был там вчера с Колумбом. Мелодрама, но не такая уж глупая. Мы занимали ложу, это стоило по семьдесят пять центов за место. Такое транжирство.

Полковник показывает на стол, где лежит стопка старых книг.

— Я купил их для тебя, Чарли. Кажется, они не новые. Это «Закат и падение Римской империи» Гиббона. Возьми. Читай. Просвещайся.

В кабинет вошел мистер Крафт с бумагами для старшего партнера и нарушил атмосферу интимности.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Ровно в шесть часов я постучал в дверь дома номер три по Бридж-стрит. Я нервничал даже еще сильнее, чем когда узнал, что Леггет договорился о встрече.

Дверь открыла очень полная женщина. Не спросив моего имени, она просто сказала:

— Он в большой гостиной. — И исчезла в задней части дома, откуда слышался женский смех. Гулкий шум доносился сверху, как будто там носились наперегонки дети. Великий человек не одинок в своей нью-йоркской резиденции, хоть он и холостяк.

У камина, под картиной, изображавшей мавританский замок (Альгамбра, что ли?), стоял Вашингтон Ирвинг. В книгах, которые я читал в школе, его изображали мечтательным стройным юношей. Увы, он уже не юноша. Теперь это солидный пожилой человек, с кривой, но приятной улыбкой. Глаза настороженные, выжидающие; он изучает вас всего, дюйм за дюймом, как художник, перед тем как сделать набросок. Он кажется застенчивым. Голос его сначала был таким тихим, что я почти ничего не расслышал. «Очень польщен… мистер Леггет… скоро уезжаю в Вашингтон… не привык… пожалуйста, садитесь… вам не жарко?»

Мы уселись перед камином в кресла с подлокотниками, почти касаясь друг друга коленями. По комнате гулял сквозняк. Он еще раз внимательно меня оглядел.

— Скайлер? Какой Скайлер?

— Не тот. — Пустившись в привычные объяснения, я почти успокоился. Я сказал, что мой отец держал трактир в Гринич-вилледж и никак не был связан со славными Скайлерами.

— Я неравнодушен к голландцам, — Ирвинг ничем не выдал своего разочарования, очевидно, утешаясь непреложностью моего голландского происхождения. С моими соломенными волосами и голубыми глазами я типичная карикатура на голландского увальня. Я весь в свою покойную мать из семьи Скермерхорн, опять-таки не из богачей Скермерхорнов.

Ирвинг попробовал заговорить со мной по-голландски и был разочарован, когда я не понял ни слова.

— Старый язык забывается. Теперь нас не отличить одного от другого. В начале этого месяца я был в Киндер-хуке, у… — последовала восхитительная пауза. Всем известно, что он навещал вице-президента Ван Бюрена. — … у старого друга голландской крови. И тщетно мы искали места, памятные нам по нашей юности. Голландцы теперь такие же, как все. Теряется колорит. — Ирвингу свойствен, видимо, меланхолический тон, каждая фраза к концу замирает.

— Таверна Ван Бюренов еще сохранилась в Киндер-хуке? — вставил я чересчур поспешно.

— Да, да. Вам она знакома? — Вежливый интерес, ничего больше.

— Я столько слышал о ней от полковника Бэрра. Я служу в его юридической конторе.

— Аарон Бэрр. — Ирвинг произнес это имя мягко, с чувством. Но я не мог понять, с каким именно. Нет, явно не враждебно. С удивлением, пожалуй. Или сожалением? — Да, мистер Леггет рассказывал, что вы интересуетесь карьерой полковника Бэрра. Мой брат когда-то, очень давно, издавал газету для полковника Бэрра. — Глаза Ирвинга закрылись. — Она называлась «Морнинг кроникл». Мой брат Питер и тогда был, да и теперь по уши погружен в политику. Он убежденный бэррит. Полковник Бэрр был вице-президентом, когда я впервые начал печатать мои, — глаза его широко раскрылись, — мелочи в этой газете.

Я сказал ему, что еще в школе читал заметки Джонатана Олдстайла[60].

Видимо, уже тогда люди с упоением вспоминали «добрые старые денечки» Нью-Йорка. Насколько я восхищаюсь произведениями Ирвинга, настолько же не разделяю его умилений голландскими причудами. Ни голландцы, ни шуточки по поводу голландцев не приводят меня в восторг.

— Любопытно, что в одной из последних мелочей, которые я напечатал в этой газете, я критиковал дуэли. Это было ровно за два года до… — Ирвинг развел руками. Он избегал моего взгляда и рассматривал мавританский замок над камином.

Сверху донесся отчаянный крик. Ирвинг испуганно вздрогнул, вздохнул.

— Дети, — сказал он и на мгновение утратил учтивость манер. Он явно непривычен к семейной жизни. Все-таки последние двадцать лет, проведенные в Испании и Англии, он прожил холостяком. Теперь он скорее англичанин — и из самых вежливых, — нежели американец. Он мог хоть сегодня выйти на сцену Парк-тиэтр и с превеликой легкостью сыграть роль дворецкого.

— Вы, очевидно, встречались с полковником Бэрром в Ричмонд-хилле?

Ирвинг улыбнулся.

— О, да. Но я не принадлежал к «маленькой шайке». Так называли себя почитатели полковника. И были преданы ему всем сердцем. Еще бы. Полковник Бэрр был нью-йоркским меценатом. Он любил артистов. Помогал им. Если хороший артист просил у него денег, он никогда не отказывал. И Теодосия тоже…

— Миссис Бэрр?

— Нет, к тому времени она уже умерла. Я имею в виду его дочь. Самая поразительная женщина, какую мне довелось встречать. — Ирвинг заговорил с неподдельной нежностью, его круглые глаза затуманились. — Красавица. Небольшого роста, смуглая, с греческим профилем. Говорила на многих языках. Знала науки. Читала Вольтера. Переписывалась с Джереми Бэнтамом. И при этом была такая женственная, любящая…

По всем рассказам Теодосия и в самом деле была верхом совершенства, но Ирвинг, мне кажется, по каким-то тайным причинам, известным ему одному, преувеличенно восхищается давно умершей красавицей в торжественных, отработанных фразах, а тем временем единственная слеза медленно катится по щеке в крепость высокого накрахмаленного воротника, чтобы исчезнуть во мраке под подбородком… Но я уже впал в его стиль.

— Мистер Ван Бюрен часто приезжал в Ричмонд-хилл?

Но вот был извлечен шелковый платок, он стер влажный след, оставленный слезой на гладкой пухлой щеке (я не могу забыть, что передо мной человек, написавший любимые рассказы моего детства).

— По-моему, нет. — Ирвинг насторожился. — Об их дружбе говорят много лишнего.

— Но разве полковник Бэрр не остановился у Ван Бюрена в Олбани, вернувшись из Европы?..

— Мистер Ван Бюрен был некогда его другом. И разумеется, навсегда сохранил дружеское расположение… Но между ними не существовало никаких политических связей. — Это прозвучало резковато. Об Ирвинге часто говорят как о вероятном государственном секретаре в кабинете Ван Бюрена. Кроме того, он искушенный дипломат, был некоторое время поверенным в делах американского посольства в Лондоне. Он служил там еще в прошлом году, когда Ван Бюрен прибыл в Лондон посланником президента Джексона, но сенат тут же оскорбительно отверг это назначение, подстрекаемый злобным вице-президентом Кэлхуном. Проницательный Ирвинг проявил, однако, большое внимание к дискредитированному послу, добился для него приема у короля и в большинстве лондонских салонов.

Ирвинг будто бы сказал тогда Ван Бюрену, что с отклонения сенатом его кандидатуры начнется его взлет. «Потому что, — сказал будто бы Ирвинг, — и в политике можно перегнуть палку. Теперь вы станете вице-президентом Джексона, и Кэлхуну конец».

Далекий от земных страстей Ирвинг оказался и добрым другом, и политическим пророком. Стоит ли удивляться, что эта парочка совершает теперь путешествия по Гудзону и созерцает голландские руины. Как будто сам Рип Ван Винкль восстал из мертвых и явился под ручку с будущим президентом.

— Вряд ли я чем-то буду вам полезен, мистер Скайлер. — Передо мной был уже настороженный дипломат. — Не скрою, мне было бы крайне интересно прочитать исследование о карьере полковника Бэрра. Но не кажется ли вам, что такое исследование, пожалуй, несколько преждевременно? Многие еще живы…

— Например, мистер Ван Бюрен.

— Но ведь говорят и другое, что президент Джексон был даже теснее связан с полковником Бэрром. — В мелодичном голосе Ирвинга зазвучали резкие нотки. — А также и сенатор Клей…

Но тут в дверь вломился блондин мощного телосложения.

— Мистер Ирвинг? О, извините. Вы не один. — Юноша в нерешительности остановился на пороге. Я поднялся.

— Это Джон Схелл, мистер Скайлер. — У юноши было убийственное рукопожатие. — Я познакомился с Джоном на корабле, по пути из Лондона. Он живет здесь, хочет прочувствовать нашу новую страну.

— Еще раз извините. — У молодого человека был сильный немецкий акцент. Он сдержанно поклонился и оставил нас одних.

Ирвинг продолжал:

— Я хотел сказать, что когда я увидел сенатора Клея вчера вечером в Парк-тиэтр…

— Вчера вечером? Полковник Бэрр тоже там был.

— Знаю. — Ирвинг улыбнулся. — Он рассказал вам, что произошло?

Я покачал головой.

— Генри Клей пришел около девяти. Почти все встали. И аплодировали. Аплодировали бурно. — Тонкая кривая усмешка. — Я еле усидел на месте во время этой демонстрации вигов.

Затем, в антракте, гуляя по фойе, я вдруг увидел, как полковник Бэрр — случайно, по-видимому, — столкнулся с Клеем нос к носу. Один тощий, с безумными глазами, ужасным рыбьим ртом, другой — как исчадие ада. Дьявол протянул руку, и мистер Клей отшатнулся — не найти другого слова, чтобы передать его чуть не обморочное состояние. Доброжелатели подхватили его и увели. Вряд ли хотя бы десять человек из тех, что стояли вокруг, узнали полковника Бэрра, а если кто и узнал, то едва ли вспомнил, что много лет назад Клей, честолюбивый молодой адвокат из Кентукки, успешно защищал Аарона Бэрра в суде против обвинения в измене — и этим чуть не погубил свою политическую карьеру в самом зародыше. О, многим видным деятелям сегодня лучше не вспоминать вашего Аарона Бэрра!

— В том числе и президенту?

— Я полагаю — да и вы, наверное, — что их отношения в свое время исчерпывающе объяснил генерал Джексон.

Более чем сдержанный ответ. Однако друг Ирвинга не станет нашим следующим президентом, если его не поддержит нынешний; поэтому Эндрю Джексон должен быть выше подозрений. Все они выше подозрений. Но все-таки находятся люди, которые убеждены, что вся эта компания была когда-то замешана в измене — Бэрр, Джексон, Клей. Сколько же на свете всяких секретов! И Вашингтон Ирвинг не намерен мне их открывать.

Шум из кухни в нижнем этаже напомнил нам, что наступает время ужина. Я встал.

— Вы никогда не встречаетесь с полковником Бэрром?

Ирвинг тяжело поднялся. Мы стукнулись коленями.

— Я видел его вчера вечером. Но мы не разговариваем. Да и зачем? Конечно, он был очень обаятелен когда-то. Но я полагаю — в общем и целом, — что он оказывает самому себе — да и всем нам — плохую услугу… — Снова уклончивая кривая улыбка, голос вдруг, и притом ненатурально, теплеет. — … тем, знаете ли, что он живет так нестерпимо долго — так неестественно долго, — постоянно напоминая нам о том, что следует забыть.

— А по-моему, это прекрасно, что он еще среди нас. И может рассказать, как все было на самом деле.

— На самом деле? Возможно. Но не лучше ли нам написать свою, приемлемую версию нашей истории, а грустные и менее поучительные детали забросить на чердак, где им и место?

Ирвинг проводил меня до парадной двери, перед ней стояла детская лошадка. Вместе мы убрали ее с дороги.

— Засвидетельствуйте мое почтение мистеру Леггету. Если увидите его, скажите, что я встречусь с ним в среду в гостинице «Вашингтон» для нашего еженедельного tête-à-tête. Вы, конечно, тоже придете? — Его рука вдруг отяжелела на моем плече, как окоченевшая рука покойника. — Мне жаль, что я не смог быть вам полезен. — Рука его упала и повисла вдоль тела. — У меня есть заметки, которые я делал, когда Бэрра судили в Ричмонде за измену. Если хотите, я приготовлю вам копию.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Сегодня утром мы с Крафтом работали над резюме очередного судебного дела. Полковник Бэрр предавался размышлениям у себя в кабинете. Кредиторы приходили и уходили — явно удрученные тем обстоятельством, что полковник снова без гроша: все в городе еще думают, что он хозяин джумеловского состояния. Как всегда — в том, что касается Бэрра, — все совершенно наоборот.

В полдень пришел Мэттью Л. Дэвис. Седой, худощавый, в очках и с загадочной улыбкой; типичный политический манипулятор и редактор газеты — он всегда издавал какую-нибудь воинствующую газету. Дэвис зашел в прокуренную берлогу и прикрыл за собой дверь. Через час полковник Бэрр пригласил меня.

Два старых заговорщика сидели над раскрытым сундуком.

— Чарли, передай Дэвису мои записки о Революции.

— Вы сняли с них копию? — У мистера Дэвиса самоуверенный тон человека из Таммани-холла.

— Да, сэр. — Я повернулся к полковнику Бэрру. — Надеюсь, вы не возражаете?

— Нет. Ничуть. Смотри, Мэтт! У тебя появился соперник! А какая прекрасная цель! У вас обоих. Восстановление доброго имени человека, которого порочили и Джефферсон, и Гамильтон. Немалая честь, если вдуматься. Во всем они расходились, кроме одного, — что я истинный враг их планов. — Он весело засмеялся. Хотя что тут смешного? — Если верно, что клевета разит вернее меча, то я, выходит дело, давным-давно коварно убит. Но может, вы, славные ребята, докажете, что, несмотря на все мои злодейства, я был по крайней мере хороший солдат. — Полковник неожиданно впал в элегический тон.

— Гамильтон был плохой солдат…

Но полковник оборвал Дэвиса:

— Нет, Мэтт. Генерал Гамильтон всегда был храбр — во всяком случае, при свидетелях.

Разговор перешел на темы Таммани-холла, которые меня нисколько не интересуют.

Дэвис весьма доволен, что иммигранты чуть ли не ежедневно прибывают большими партиями из Европы. Он надеется их завербовать и с их помощью победить на выборах.

У Бэрра иммигранты энтузиазма не вызывают.

— Они победят на выборах, но тебе от этого мало проку.

Дэвис не понял.

Бэрр объяснил свою мысль.

— Я не хочу уподобиться Гамильтону, который бледнел при одной мысли о жестокой римской церкви, или Джефферсону, который смертельно боялся иезуитов, но уверяю тебя, Мэтт, что когда этих католиков станет вдвое больше, чем коренного населения…

— Как их станет вдвое больше, если мы сделаем из них хороших американцев?

Смех Бэрра звучал, как басовая струна органа.

— Хороший американец не может быть одновременно римским католиком. Это противоречие. И когда их будет по двое на одного нашего, они начнут делить собственность. Вот посмотришь. А как же иначе? Ведь для истинной демократии нужен демос — то есть они, а не мы. — Бэрр повернулся ко мне. — Вот Чарли еще доживет до выборных судей[61].

Вошел секретарь Крафта с письмом для Бэрра.

— Анонимное, полковник. Автор молится о том, чтобы вы горели в аду, сэр. Мистер Крафт считает, что оно вас позабавит.

— Еще бы. — Полковник швырнул письмо в горящий камин. После ухода Дэвиса полковник Бэрр отправил меня с поручением в регистратуру. Мы условились встретиться в гостинице «Сити».

Переходя Уолл-стрит, я увидел возле почты своего отца. Он был хорошо одет и не пьян, хоть и не трезв.

— Чарли. — Он смотрел на меня отсутствующим взглядом. — Это ты, Чарли?

— Да. — Мы не виделись три года — с тех пор как он убил мою мать.

— Ты все в конторе у полковника Бэрра?

— А ты в таверне?

Вопросы, не требующие ответа.

— Я покупал марки. — Отец кивнул на почту, как бы призывая ее в свидетели.

— У меня назначена встреча с полковником Бэрром.

— Полковник, верно, уже очень старый?

— Да.

— Знаешь, я всегда голосовал за полковника.

Мы не смотрели друг другу в глаза. И расстались, не найдя, что еще сказать друг другу.

Полковник радостно приветствовал меня на углу Уолл-стрит и Бродвея. Я рассказал, кого встретил. Он знает, что мы с отцом далеки друг от друга, но не знает почему.

— Твой отец — очаровательный человек. У него лучшая таверна в Гринич-вилледж. Приятное место. — Полковник взял меня за руку. Мы перешли на другую сторону Бродвея, чтобы обойти толпу у входа в гостиницу «Сити».

— Клей, наверное, здесь остановился.

— Нет, он в гостинице «Америкэн».

Полковник искоса посмотрел на меня.

— Ты слышал о нашей вчерашней встрече?

— Мне уже рассказали.

— Только два человека на свете меня боятся. Один — нынешний президент, другой — тот, что метит на его место.

— И оба были с вами, когда… — Мне еще предстоит подобрать эвфемизм для обозначения деятельности Бэрра на Западе. Джефферсон называл ее изменой. Верховный судья Маршалл и присяжные обвинили его в правонарушении.

— Генри Клей забавный человек… — Полковник вдруг споткнулся, на его смуглом лице выступили капельки пота. — Что-то у меня с ногой. — На лице у него застыл ужас. — Совсем онемела. — Он пошатнулся. — Не могу идти. — Он стал падать. Я его удержал. Прислонил к стене.

— Я возьму экипаж.

Бэрр кивнул, глаза его закрылись, и он откинулся, точнее — рухнул на стену.

На Рид-стрит Крафт помог мне дотащить его наверх в маленькую комнату с кушеткой, где полковник иногда отдыхает. Послали за доктором. Очутившись на кушетке, Бэрр глубоко вздохнул и потерял сознание.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Я только что вернулся из особняка, где провел два дня. Все прощено. Мадам в своей стихии.

— Мой храбрый воин! Свет Америки! Наконец ты бросил якорь в спокойной гавани!

Мадам стоит возле пылающего камина у изголовья наполеоновской софы, на которой лежит полковник Бэрр. На нем стеганый халат. Лицо гладкое, и глаза лукавые, как у ребенка. Удивляя доктора (но не меня), он быстро оправляется от удара. Левая нога еще частично парализована, но он может уже кое-как передвигаться без посторонней помощи — в тех редких случаях, когда мадам ему это позволяет. Она проводит с ним дни и ночи, ей помогает племянница. Предателя Нелсона Чейза нигде не видно.

Я провел в особняке две ночи. С шестнадцати лет я жил в ночлежках, а потом в Колумбийском колледже, и теперь наслаждаюсь тем, что за мной ухаживают восемь слуг, а в моей спальне день и ночь горит камин. Ясно, почему все в Нью-Йорке только и думают о том, как бы разбогатеть.

Мадам развлекает нас рассказами о своей карьере. Однажды она послала за поварихой.

— Нора, расскажи им, как ты обедала с королевской особой.

Нора знает, что от нее требуется.

— Ну вот, была я в кухне, днем. Мадам уехала в город, а я готовила свинину с капустой…

— Пальчики оближешь! — Мадам любит выпивать под свинину с капустой. На софе возле меня Мэри Элиза занимается вышиванием, полковник свободно откинулся на подушках и ласково улыбается, губы сатира ничуть не поблекли от времени.

— …и вдруг входит приятный джентльмен, иностранец, небольшой такой, смуглый, с акцентом, как у официантов во французских тавернах на Бауэри. Он спрашивает: «Мадам у себя?» — а я ему: «Нет», он спрашивает: «Можно мне посмотреть дом?» — а я ему: «Можно». Ну, ходит он по дому, а потом заглядывает в кухню и говорит что-то вроде: «Теперь мне пора возвращаться в Джерси», а я говорю: «Вы бы поели на дорогу», а он говорит: «Свинина с капустой — мое любимое блюдо», и я сажаю его за стол…

— Там я их и застала! Обедали à deux[62]. Нора… et son majesté le Roi de l’Espagne[63].

Я ошалело смотрю на нее. Мадам поспешно переводит — для меня. Разумеется, это был Жозеф Бонапарт. Брат Наполеона, некогда король испанский, теперь живет в Нью-Джерси.

Мадам отсылает Нору.

— Le Roi такой же внушительный, как все Бонапарты.

Новые анекдоты. У меня уже болит голова.

— Я два года провел в Париже, — говорит полковник, — и только один-единственный раз француз пригласил меня к себе домой.

— Как странно! В Париже я каждый день ходила в гости и каждый день принимала у себя. — Очко в пользу мадам.

— Как могли они лишить себя вашего общества, моя дорогая Элиза? — Бэрр прикрыл глаза. — Но я был тогда позорно беден. Мой рацион состоял из двух фунтов винограда в день, потому что это было дешевле всего.

— Ссылка! До чего вас довела эта страна! — Мадам продолжает в том же духе, я поддакиваю. На столике возле своей постели я нахожу пакет и записку, написанную рукой полковника.

«Для Ч. С. Хотя наше веселое приключение на Бродвее имело — по положению на сегодняшний день (до обеда) — счастливый конец — или продолжение?.. Почему я ставлю такое количество тире? Как школьница. Тире — признак плохого стиля. Джефферсон метал их, как дротики, по странице. Да. Я теряю нить. Все же я полагаю, что мой ум никак не пострадал от припадка, а нога с каждым часом лучше. Тем не менее возможно, что я умру внезапно. Поэтому передаю тебе остаток моих записок о Революции. Они не окончены.

Когда я был в сенате, мне на короткое время предоставили свободный доступ ко всем официальным документам, относящимся к Революции. Со мной был клерк-переписчик, я работал с пяти до десяти утра в госдепартаменте. Мне удалось раскрыть немало секретов. Затем, на том смехотворном основании, что американский сенатор не должен иметь доступа к „переписке министров, находящихся в должности“, архив от меня припрятали. То, что мне удалось собрать из документов, потом погибло в море вместе с моей дочерью.

Иногда я пишу всего абзац, хотя мог бы рассказать куда больше. Иной раз восстанавливаю события по памяти. Не думаю, что я когда-нибудь допишу то, что начал. Может быть, тебе пригодятся эти фрагменты. Мэтт Дэвис знает, что они у тебя, и, если меня призовут свыше, передай ему все. Нерушимая договоренность, Чарли, ничего не попишешь!»

Я просматриваю записки. Тут есть и длинные. Есть и короткие. Калейдоскоп тех дней. Начинаю старательно переписывать.

Генерал Нокс

Из всех приближенных к Вашингтону людей Генри Нокс был самым преданным. Толстый, неповоротливый, хитрый — незаменимый для организации штаба, он был начисто лишен военного дарования и, хотя командовал нашей артиллерией с 1776 года и до завершения войны, так и не знал точно, с какого конца заряжают пушку. Зато из чего только он ни ухитрялся лить пушки — из церковных колоколов в Литчфилде, из остатков статуи Георга III в Боулинг-грин, а то просто крал их ночью у англичан.

Бывший книготорговец в Бостоне, Нокс был одним из немногих, кто знал книги (или хотя бы книжные переплеты) и с кем ладил Вашингтон. Он преданно служил в первом кабинете Вашингтона.

Я видел Нокса в деле — если можно так сказать — 15 сентября 1776 года, в тот день, когда континентальная армия потерпела сокрушительное поражение у Кип-бэй и бежала (или, по словам Вашингтона, «отступила») к деревне Гарлем. Я участвовал в рукопашной схватке вместе с двумя младшими офицерами. Мы поскакали в Ричмонд-хилл, думая найти там Вашингтона. Связь была полностью нарушена, если новые приказы и поступили, о них никто не знал. Сражались, как всегда — каждый за себя.

Покрыв половину пути, мы наткнулись на кое-как, в спешке сооруженное земляное укрепление, за которым укрылась целая бригада. Я предположил, что они либо не слыхали, либо не поняли приказа об отступлении к Гарлему.

— Кто здесь командует? — крикнул я часовому.

— Полковник Нокс! — последовал ответ. И тут же он сам, подобно жирному земляному червю, вылез из грязи. Я представился. Спросил, почему не отходит бригада.

— Невозможно, майор. Англичане перерезали остров. Но мы выполним свой долг. Мы будем удерживать форт до конца. — Молодой голос дрожал. Штабные офицеры нервно глядели на нас. Кому охота удерживать форт до конца, тем более если это не форт.

— Сэр, — сказал я уважительно, но настойчиво, — это укрепление не устоит и против одной гаубицы.

— Мы окопались, майор. — На мгновение мне пришло в голову, что Нокс не хочет быстро отвести бригаду просто потому, что он для этого слишком толст и неповоротлив.

Я обратился к капитану.

— У вас есть вода? Продовольствие?

— Нет, сэр, мы только что окопались.

— Тогда, полковник, я предлагаю вам подчиниться приказу Его превосходительства и отступить к Гарлему.

— Это невозможно! — Его всегда пронзительный голос перешел теперь в визг. — Англичане уже отрезали нас от Гарлема!

— Ничего подобного, сэр. — Офицеры Нокса окружили нас на прелестной осенней просеке, солнце сочилось сквозь желтые листья. Прохладный ветерок шумел ветками у нас над головами и доносил до моего носа запах — его ни с чем не спутаешь — напуганных мужчин: кому охота быть убитым. А смерть была совсем рядом.

— Моя разведка сообщает, что сегодня с трех часов пополудни англичане в полумиле от нас заняли позицию, протянувшуюся через остров Нью-Йорк. Прислушайтесь. Вы услышите, как они стреляют.

Нокс изо всех сил хорохорился перед офицерами своего штаба, но его слова не произвели никакого впечатления. Мы прислушались. С юга доносились отдельные мушкетные выстрелы. И все.

— Сэр, — сказал я, — я не могу определить, кто это стреляет, но я предлагаю вам уходить отсюда со всей поспешностью.

— Сэр, здесь я командую. — Круглое лицо надулось, как у лягушки в брачную пору.

Я обратился к офицерам.

— Джентльмены, если вы останетесь здесь, вы будете уничтожены врагом. У него больше людей и пушек. Тех, кто останется в живых, возьмут в плен и вздернут, как солдата Хики. — Я импровизировал, но ради благого дела. Офицеры заговорили все разом. Нокс не мог их перекричать. Стали голосовать. Бригада решила идти к Гарлему.

— Мы не можем идти! — бушевал Нокс. — Мы не знаем острова. Мы из Массачусетса.

— Я знаю здесь каждую тропку от Бауэри до Холмов. — Что правда, то правда: мальчиком я охотился на острове. — Я покажу дорогу.

Несмотря на протесты Нокса, бригада собралась и мы двинулись прямо на позиции английской пехоты, которая без единого выстрела бросилась от нас врассыпную, как от стаи диких зверей.

Две мили я проскакал впереди бригады. Нокс не разговаривал со мной, когда я вел людей через густые леса, глубокие болота и ручьи, столь характерные для острова, что теперь так любовно зовется Манхэттеном.

В одном месте нас обстреляли. Нокс растерялся. Но я не стал ждать, пока он отдаст какой-нибудь глупый приказ, и поскакал с двумя офицерами в направлении огня. На скалистом возвышении располагалась рота английских пехотинцев. С дикими криками мы помчались прямо на них, изображая авангард крупной части. Они убежали в лес. С полмили мы их преследовали, нескольких убили.

Солнце уже садилось, когда мы вернулись на дорогу и обнаружили, что бригада исчезла. Я боялся, что Нокс сдался первому же английскому патрулю, но, к счастью, он просто заблудился. Наконец мы нашли бригаду. Она торжественно шагала на запад.

Нокс был до смерти напуган, когда я сказал ему, что эта дорога в сторону заката неумолимо привела бы его в город Нью-Йорк и на английскую виселицу.

День угасал, когда мы увидели перед собой одинокий церковный шпиль деревни Гарлем, окруженной огнями американского лагеря. Нас встретили радостными криками. Полковник Нокс, введя бригаду в лагерь, не проронил ни слова.

Хотя о моем подвиге немедленно доложили Вашингтону, о нем никогда официально не упоминалось.

Через три месяца (в декабре 1776 года) полковника Нокса произвели в бригадные генералы и назначили командующим артиллерией.

Ночные налетчики

В июле 1777 года я был в Пикскилле с генералом Путнемом, когда поступил приказ генерала Вашингтона о моем производстве в подполковники. С большим запозданием, на мой взгляд. Об этом я и написал в письме Его превосходительству, отметив, что предпочтение отдавалось офицерам, которые были младше меня по званию в Квебеке и на Лонг-Айленде. Как и все, я тогда придавал этим вещам большое значение. В те дни все жаждали почестей.

Ответ Вашингтона был составлен в высокомерных выражениях и не касался существа дела. Однако уже тогда стало известно, что я в дружбе с командирами, которых он недолюбливал, особенно с блистательным, хотя и неуравновешенным генералом Чарльзом Ли, служившим ранее в польской армии. Вашингтон взял за правило неуклонно возвышать бездарности, которые, как Нокс, его боготворили, и безжалостно принижать людей, подобных Ли.

Меня назначили заместителем командира полка, расположенного на реке Рамапо в графстве Орэндж в Нью-Джерси. Полк был детищем богатого добродушного нью-йоркского купца Малколма. Этот джентльмен лишь хотел, чтобы ему отдавали должное как отцу полка, и держался подальше от административных или военных обязанностей. У нас с ним сложились прекраснейшие отношения. Он (по-отечески заботливо) уехал на двадцать миль от нашего лагеря, снял громадный дом и жил в нем счастливо со своей семьей, пока я командовал полком.

Солдаты отличались недисциплинированностью, потому что офицеры — нью-йоркские джентльмены — больше интересовались вечеринками, чем ученьями. Я был строг, но редко прибегал к порке. Всегда приходилось быть начеку. Спал одетый, если вообще удавалось спать. Про меня говорили, что я все насквозь вижу. И это в двадцать один год. Славное было время!

А между тем Вашингтон вел войну в своей загадочной манере. Проиграв сражение за Лонг-Айленд, он был захвачен врасплох у Кип-бэй и оставил Нью-Йорк англичанам. Затем он потерпел поражение под Уайт-плейнс, после чего бо́льшая часть континентальной армии разбрелась по домам. С теми, кто остался, Вашингтон поспешно переправился через реку Норт. И все же, даже если бы Вашингтон в августе 1776 года отдал англичанам всю территорию к востоку от Гудзона, он смог бы сохранить армию, окопавшись под Филадельфией, и удержать город. Вместо этого он за целый год только и сделал, что потерял остров и город Нью-Йорк, продемонстрировав, что у него нет ни средств, ни способностей победить англичан. К зиме 1777 года Революция, в сущности, кончилась: она просто выдохлась.

Многие молодые офицеры молили о смещении Вашингтона. Одни хотели Ли. Другие — Гейтса. Никто, кроме штабных подхалимов, не желал еще одной зимы под началом Вашингтона, неминуемо приближавшей нас к краху. Если бы англичане знали, до какой степени мы беспомощны и слабы, они тотчас навязали бы нам мир, тем более что руководство Вашингтона порождало тори тысячами, в том числе немало влиятельных, хотя и тайных — в самом конгрессе.

В сентябре 1777 года я всеми силами старался заставить врагов пожалеть о том, что они не американцы. Думаю, тут я преуспел. Что и говорить, они так и не сумели приспособиться к нашим по-индейски лихим наскокам под покровом темноты, основанным на внезапности. Мы знали дикие леса вокруг Парамуса. Они их не знали. Мы никогда не вступали с ними в сражение. Но мы всегда была тут как тут, готовые перестрелять их поодиночке.

Наши ночные налеты прогремели на весь Нью-Джерси, и уж один-то из молодых командиров определенно находил их приятным времяпрепровождением. Следует добавить, что тогда я встретил в Эрмитаже, великолепном доме недалеко от Парамуса, женщину, которой суждено было в один прекрасный день стать моей женой.

С какой радостью крался я, подобно индейцу, через темные сосновые леса, обходя вражеские пикеты, чтобы попасть на блестящий прием в Эрмитаже, а потом, по сигналу слуги, выпрыгивал в окно и исчезал, подобно тени после захода луны.

Зима 1777–1778 гг. Вэлли-Фордж

Ах, эти «кровавые следы на снегу» в Вэлли-Фордж? Ничто меня так не позабавило, как мемуары Джеймса Уилкинсона, изобретшего этот прелестный образ. Но в то время Джейми просто не мог писать правду, даже если бы это послужило к его выгоде. В Вэлли-Фордж ходили в лохмотьях, в разбитой обуви, но никакой крови на снегу я не припоминаю. Я вспоминаю бесчисленные неудачи, которые привели нас на продуваемые ветром склоны гор в Пенсильвании, где мы пережили самые мрачные часы войны.

В сентябре 1777 года англичане снова искусно запутали Вашингтона и заняли Филадельфию (конгресс лег бременем на Балтимор). Вопреки общепризнанной легенде филадельфийцы вовсе не возражали против присутствия в их городе английской армии: на самом деле многие из них надеялись, что скоро Вашингтона поймают и повесят, чем будет положен конец разрухе, до которой довело страну тщеславие нескольких жадных адвокатов, хитро прикрывавших свои личные планы туманными политическими теориями и возвышенными банальностями Джефферсона.

Незадолго до рождества 1777 года я прибыл с докладом к генералу Вашингтону в Вэлли-Фордж, милях в сорока от Вифлеема в Пенсильвании. У командующего, как обычно, была комфортабельная штаб-квартира (в феврале приехала и мадам Вашингтон, чтобы править при дворе).

Я ждал один в холодной приемной. Входили и выходили адъютанты, в их числе и генерал Нокс, уставившийся на меня рыбьими глазами с порога кабинета. Я узнал полковника Гамильтона, который рад был встрече со мной, увидел старого друга и соратника полковника Траупа, который сказал: «Заходите, ваш приход его развлечет. Его превосходительство гневается».

Я вошел в комнату, ранее служившую, видимо, столовой. Вашингтон стоял возле камина, повернувшись к двум джентльменам в штатском.

Не отрывая от них взгляда, он ответил на мое приветствие.

— Джентльмены, вы, без сомнения, узнаете полковника Бэрра, который сражался под Квебеком вместе с генералом Монтгомери. — Мое имя действительно было знакомо этим двум членам пенсильванской ассамблеи, по совместительству поставщикам армии — иными словами, жуликам. Один был крупный, другой небольшого роста. Их имена в истории Пенсильвании ныне окружены уважением, и я не хочу ставить в неловкое положение их потомков, которые, вне сомнения, чтут как благородных патриотов и злодея мощного сложения и его тщедушного сообщника.

Крупный сказал, как бы оправдываясь:

— Согласитесь, Ваше превосходительство, что это место идеально отвечает вашей цели. Обилие воды, мельница, лес можно пустить на постройку хижин. Новая партия гвоздей в вашем распоряжении…

— Надо полагать, пенсильванская ассамблея уже заплатила за эти гвозди. — Вряд ли стоило упрекать Вашингтона за дурное настроение; он хотел пойти на зимние квартиры в Уилмингтон в Делавэре, но пенсильванские делегаты в конгрессе пригрозили, что прекратят всякую финансовую поддержку конгресса и армии, если Вашингтон не останется в Пенсильвании. Итак, ради наживы кучки торговцев наша полуголодная армия разместилась на ветреном склоне горы и те немногие, кто держался на ногах, должны были построить лагерь и без продовольствия продержаться до весны.

Коротышка отвлек внимание Вашингтона от гвоздей.

— У нас под рукой все виды припасов. Или почти под рукой. Разумеется, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Благодарная колония… то есть штат…

Тут раздалось оглушительное карканье. Коротышка замолк. Унылое выражение на лице Вашингтона сменилось ужасом. Карканье стало громче. Тысяча, нет, две тысячи ворон оглашали криками зимнюю тишину. «Kapp, карр, карр!»

Вошел полковник Трауп.

— Это солдаты, Ваше превосходительство.

«Карр, карр, карр!»

— Они требуют пищи, Ваше превосходительство.

Вашингтон повернулся к пенсильванцам.

— В лагере осталось только двадцать пять баррелей муки. Солдаты бунтуют. Если завтра продовольствие не будет доставлено, никто не защитит вас от британского вешателя. И никто, джентльмены, не защитит вас от меня.

Полковник Трауп вытолкал потрясенных пенсильванцев за дверь.

Вашингтон повернулся ко мне.

— Я слышал о ваших ночных вылазках в Джерси. Мы их оценили.

— Спасибо, Ваше превосходительство. — Я подумал, не следует ли мне припасть на одно колено. С каждым годом, с каждым поражением церемонии при дворе Вашингтона делались все более торжественными. — Надеюсь, что смогу и здесь заняться тем же.

— В Пенсильвании? — Вашингтон показал перепачканной чернилами рукой на окно.

— Нет, сэр. На Статен-Айленде. Я знаю там каждый дюйм и уверен, что мы сможем весьма досадить англичанам. Главным образом ночными вылазками.

— Сколько вам потребуется людей?

— Двести человек, сэр. Из моего полка.

— Вы хотите сказать, из полка Малколма де Пейстера? — Так он поставил меня на место. Нам было суждено невзлюбить друг друга. Меня раздражал его медлительный ум, не говоря уже о его потрясающей способности терпеть поражения на поле боя. За три года он проиграл все сражения, выиграв лишь стычку под Трентоном, да и то случайно: гессенцы не выставили часовых в ночь атаки. К тому времени победа Гейтса у Саратоги и Ли у Чарльстона были единственными победами американцев. Естественно, многие офицеры желали смещения Вашингтона. Я им сочувствовал.

«Карр, карр, карр!»

Пока Вашингтон придумывал, под каким предлогом лучше оставить меня зимовать в бездействии, карканье продолжалось, и я видел, что оно его потрясло. В конце концов он отпустил меня с напутствием:

— Используйте людей Малколма для постройки хижин.

Так меня принудили к оседлости. Около штаба я встретил полковника Гамильтона. Он смотрел, как у подножья холма возле обтрепанных палаток каркали и хлопали в ладоши патриоты. Легко, конечно, юмористически описывать это на бумаге, но каково нам было смотреть на несчастных, именовавшихся американской армией. Карканье перемежалось скандированием: «Мяса, мяса!»

— Что-то надо делать, Бэрр. — Гамильтон против обыкновения начал разговор без галантных приветствий.

— Да, — согласился я. — Надо найти солдатам еду. И это не так уж трудно…

— Вы не знаете пенсильванцев. — Он покачал красивой головой; худенький, невысокий, в заплатанных штанах, как мы все.

— Я бы поехал в ближайший город и взял, что требуется.

Гамильтон посмотрел на меня с осуждением.

— Но тогда эти «бизнесмены» все до единого присягнут в верности королю.

На меня это не произвело впечатления.

— А мы их вздернем. — Мне нравилось шокировать Гамильтона или, верней, давать ему возможность притворяться шокированным. На самом деле он был гораздо более склонен к forse majeure[64], чем я. Не без ехидства я спросил, доволен ли он своим положением при штабе Вашингтона. Мне оно было бы непереносимо.

— Положение мое трудное, — ответил Гамильтон уклончиво. — Между дураками в конгрессе и предателями здесь — есть среди наших генералов и такие… — Он яростно обрушился на Гейтса. — Злобный интриган, постоянно обращается к конгрессу за спиной Его превосходительства, плетет заговор с офицерами прямо здесь, в лагере.

Так я впервые узнал о так называемом заговоре Конвея, целью которого было смещение Вашингтона и замена его Гейтсом. Хотя Гамильтон не был поклонником Вашингтона, он вознамерился возвыситься через его посредство и потому не принял участия в заговоре, которым руководил только что прибывший французский офицер Конвей. Умный, но вспыльчивый, Конвей каким-то образом убедил конгресс назначить его генерал-инспектором армии. Это был удар для Вашингтона. К счастью для Его превосходительства, это был удар и для всех старших офицеров армии, и их ожесточение по поводу незаслуженного возвышения Конвея позволило Вашингтону изолировать Конвея, сыграв на всеобщей зависти.

Но француз был неистощим. Переписка Конвея с Гейтсом убедила последнего (как будто его нужно было убеждать), что он один в состоянии нанести поражение англичанам. Да, то была необыкновенная зима! В бревенчатых хижинах в полураздетой и голодной армии плелись такие интриги, какие не снились и султанскому двору; сотни шифрованных писем летали во всех направлениях. И чуть не в центре всего этого находился — кто бы вы думали? — Джеймс Уилкинсон.

Я увидел Джеймса на рождество, когда он во всем великолепии проезжал мимо моей хижины. В октябре Гейтс послал его в конгресс с известием о нашей первой и единственной настоящей победе — капитуляции английского генерала Бургойна на севере. К доброму известию Гейтс приложил ходатайство о производстве гонца в бригадные генералы. По этой своеобразной логике, если бы Джейми привез печальное известие, его, очевидно, понизили бы до майора. Без колебаний и размышлений торжествующий конгресс согласился. Возвышение Конвея уже было достаточно нелепо, но после абсурдного повышения Уилкинсона не менее двадцати полковников отправили в конгресс протестующие письма. Я письма не посылал: Джейми оставался еще моим другом. А я все еще был его «идолом».

Мы обнялись, стоя в снегу. Безбородый юноша превратился в мужчину, который выглядел старше своих двадцати лет — счастливое обстоятельство, учитывая его нелепое возвышение. Взявшись за руки, мы отправились к нему. Он рассказал мне про отступление из Канады (он; присоединился к Арнольду через неделю после моего отъезда). Я рассказал ему про отступление с Лонг-Айленда.

Мы осторожно пробирались между пней, валунов, замерзших луж. Отовсюду несся стук топоров и солдатская ругань. Среди тысяч костров строились тысячи хижин. Там и сям взвивались оранжевые сполохи, глаза слезились от смолистого дыма.

Ветераны обычно вспоминают юность как бесконечное цветущее лето. Не знаю, как для других, но для меня то была бесконечная зима. Я и сейчас еще ежусь от холода, которого не забыли мои кости, мне все время хочется огня, жары; с содроганием вспоминаю я жестокие крутые горы Пенсильвании, где полуголодные люди теснились вокруг костров; кое-кому приходилось нагишом кутаться в одеяла, потому что так называемые поставщики крали все деньги, отпущенные на нас конгрессом. Мы чувствовали себя покинутыми. Да так оно и было. А где-то, между прочим, основатели страны преспокойно коротали зиму, и Джефферсон в Монтичелло в обстановке полного комфорта и безмятежности, зарывшись в свои книги, предавался утонченным размышлениям.

Джейми нашел отдельный флигель, тщательно промазанный глиной. В очаге горел огонь. Два офицера (старше нас лет на пять!) отдали честь и оставили нас одних.

Мы сели у огня и принялись с остервенением чесаться, чем занимались все, если поблизости не было либо начальства, либо подчиненных. Наверное, кроме Вашингтона и его супруги, мы все завшивели в Вэлли-Фордж.

— Бэрр, вы дурак, каких свет не видывал. — Это было сказано с любовью. — Вы были бы сейчас бригадным генералом, если бы остались при Вашингтоне. — Джейми угостил меня жареными хлебцами (тесто на воде, испеченное на горячем камне).

Я жадно ел.

— Психология писаря мне недоступна.

— Тогда придумали бы себе другие обязанности. Трауп или Гамильтон не занимаются перепиской писем.

— Я предпочитаю свой полк.

— А я предпочитаю штаб. — Никак я не мог привыкнуть к возмужавшему Джейми, то есть к его новому виду. Характер у него остался прежний — смесь вспыльчивого юноши и хитрого интригана (если прибегнуть к любимому словцу Вашингтона в Вэлли-Фордж). Я часто размышлял над тем, как это странно, что Джеймс Уилкинсон, прирожденный политик, поднялся на самую верхнюю ступеньку в американской армии, а я, прирожденный солдат, — к вершинам американской политики. Нам бы с ним поменяться жизнями.

Политик Уилкинсон быстро окунул солдата Бэрра в самую гущу сложной интриги.

— Гейтс должен принять армию. Больше некому.

Я обомлел. Я полагал, что Уилкинсон на стороне Вашингтона и против заговора.

— Большинство в конгрессе нас поддержит. — Джейми глубоко вобрал в себя воздух. — Но в данный момент никто не решается сместить полубога.

— Никто никогда и не решится. — Я был достаточно сведущ в революционных делах, чтобы понять: как ни плох Вашингтон, без него в Боулинг-грин красовалась бы статуя Георга III куда больших размеров.

В ту пору конгресс был поставлен перед истинной дилеммой. Всем уже стало ясно, что Вашингтон не может — и никогда не сможет — победить англичан. Скорей либо Гейтс, либо Ли. Но ни Гейтс, ни Ли и никто другой не пользовался достаточным авторитетом, чтобы сохранить остатки армии и одновременно держать в руках шайку жуликов и краснобаев, которая именовала себя конгрессом.


Я просмотрел все остальные записки полковника Бэрра, но нигде больше ничего не нашел про Уилкинсона или заговор Конвея.

Следующая запись рассказывает о том, как Вашингтон назначил Бэрра в мятежный полк в Вэлли-Фордж.

Инцидент в заливе

— Генерал Макдуггал заверил меня, что вы умеете наводить дисциплину, полковник Бэрр. Поэтому я вверяю вам командование этим самым беспокойным полком. — Вашингтон отдыхал у камина после обеда. Напротив сидела мадам Вашингтон. Милое и лукавое личико смотрело на нас из-под широкого чепца, вроде тех, какие носили девушки Литчфилда в то время, когда я учился там в юридической школе. У нее была беспокойная привычка кивать или качать головой без особой на то причины, как бы соглашаясь или возражая внутреннему голосу.

Несколько членов военного окружения генерала сидели в комнате и делали вид, что работают, просматривая депеши. Один Гамильтон просто читал книгу. У него была такая же страсть к чтению, как и у меня. Как и я, он часто читал книги по истории или философии. Однако втайне (если мне позволительно злословить на его счет и разоблачить его перед целым светом) Гамильтон обожал дамские романы, как я однажды убедился в нью-йоркской публичной библиотеке, когда увидел в его руке листочек — просьбу отложить для него роман «Эдвард Мортимер» (автор — дама) и «Любовь графа Палвиано и Элеоноры». Я был шокирован. Только в почтенном возрасте я унизился до чтения романов и глупых пьес — по-французски и по-английски.

Я старался держаться как можно непринужденнее вблизи полубога.

— Полк расположен в заливе. — То был путь, по которому могли подойти англичане, если бы решились на это. — Солдаты недисциплинированны. Часовых не выставляют. Вдобавок они подвержены панике и то и дело поднимают ложные тревоги.

Мадам Вашингтон отчаянно закивала головой, точно хотела сказать: чем больше ложных тревог, тем лучше.

— Я сделаю все, что в моих силах, Ваше превосходительство. — Только так следовало отвечать генералу Вашингтону.

Через десять дней я принял командование небоеспособной и разложившейся частью (раньше ею командовал бригадный генерал) и строжайшей круглосуточной муштрой довел кое-кого из них до бунта.

На десятый день утром я узнал, что кто-то поклялся убить меня на следующем построении. Днем я принял меры предосторожности. А в полночь приказал всем выйти и построиться.

Холодная ночь. Яркая луна. Барабанная дробь. Когда полк был построен, я начал смотр, глядя каждому в лицо. Когда я дошел до середины строя, один солдат рванулся вперед, показал на меня рукой и закричал:

— Пробил твой час!

Несколько мушкетов было направлено прямо на меня.

— Огонь! — скомандовал он. Раздались пустые щелчки: мушкеты были заблаговременно разряжены.

Я выхватил саблю и изо всех сил ударил солдата по руке, все еще вытянутой в мою сторону. Послышался глухой треск перерубаемой кости. Он закричал. Белые клубы дыхания закрыли его лицо. Рука, точно у сломанной куклы, безжизненно повисла вдоль тела.

— Станьте в строй, сэр. — Он повиновался, и я приказал полку разойтись. Руку ампутировали, солдата отправили домой. Ложных тревог больше не было.

Генерал Вашингтон, рассказывали мне, серьезно подумывал, не отдать ли меня под трибунал за то, что я покалечил солдата. Его отговорили.

Следует заметить, Вашингтон в конце концов принял мой план наскоков на Статен-Айленд и возложил эту задачу на пропойцу-генерала, шотландского пэра лорда Стирлинга. Не зная местности, он потерпел неудачу.


Монмусский суд

Хотя Революцию я вспоминаю как страшно холодное время, моя беда приключилась чуть ли не в самый жаркий день моей долгой жизни, 26 июня 1778 года. Чего не добился холод, едва не совершила убийственная жара. Я потерял здоровье на пять лет и после битвы у Монмусского суда не мог уже принести пользы в качестве боевого офицера.

В начале мая в Вэлли-Фордж состоялось большое празднество. Праздновали конец зимовки (и победу Вашингтона над заговорщиками) и весть о том, что французское правительство официально признало Соединенные Штаты Америки; а самое главное, французы не только послали свой флот нам на помощь, но и начали блокаду Ла-Манша. Теперь мы были уверены в победе.

Ясным майским утром Вашингтон принял парад армии. Огласил новость из Франции, распорядился дать тринадцать залпов, расходуя драгоценный порох; под навесами стояла обильная еда, солдатам выдали по четверти пинты рома, — одним словом, нам давали понять, что нам все по плечу. И не в последнюю очередь — победа.

Рядом с Вашингтоном находился генерал Ли, незадолго перед тем обмененный на английского генерала. Ли при таинственных обстоятельствах взяли в плен, когда он навещал какую-то даму в таверне: потому при таинственных, что все это, как некоторые подозревали, подстроил Вашингтон, чтобы устранить соперника. Ли был блистательный, тщеславный и обаятельный человек, и мы скоро подружились. Примечательный факт, не правда ли, что единственный генерал, с которым я был в дружеских отношениях, как раз и попал под трибунал. Я не умел с упорством Уилкинсона обхаживать тех командиров, которые помогли бы мне возвыситься. Но несмотря на его изворотливость, Уилкинсона в конце концов втянули в Вэлли-Фордж в такое множество заговоров и контрзаговоров, что генерал Гейтс однажды пригрозил вызвать его на дуэль, и Вашингтон, у которого был особый нюх на интриганов, услал его прочь, назначив генерал-экипировщиком армии. На этом посту Джейми сумел присвоить кое-какие деньги; при этом он совсем забыл о том, что должен еще и одевать армию, и его уволили.

Я употребляю слово «упорство», характеризуя стремление Уилкинсона добиться почестей, нет — местечка, путем обхаживания нужных людей. Однако Уилкинсон был недостаточно целеустремлен, если сравнивать его с Гамильтоном, который хотел только почестей как таковых, чего хотели и лучшие из нас.

Я часто думал, как трудно было Гамильтону служить человеку, умственные способности которого он презирал. Ну и несуразная была пара! Торжественный, медлительный генерал с достоинством шествовал по лагерю, а молодой, дерзкий адъютант трусил сзади, как рыжий терьер. Вашингтон просто обожал Гамильтона и, должно быть, не понимал, насколько обожаемый им юноша его недолюбливает. Однако у Вашингтона вообще не было близких друзей, ни мужчин, ни женщин (у него было много знакомых, но, насколько я знаю, в его жизни не было женщины, кроме жены соседа в Виргинии, да и то скорее сестры по духу, чем возлюбленной, если верить Джемми Мэдисону). Свои привязанности он сдерживал. Чинные отношения с супругой Мартой являли собой союз двух состояний, типичный для его тщеславия и холодной змеиной натуры.

К тому же с сорока трех лет Вашингтон не только играл роль американского бога, но этим богом был. И среди современников друзьям уже не оставалось места, поскольку каждый мог оказаться соперником. Он отдавал свою привязанность лишь тем молодым людям, которые не представляли угрозы его величию. Рядом со сверстниками и равными, вроде Чарльза Ли, он выглядел весьма забавно. Величественный Вашингтон превращался в неловкого придворного: запинался, тушевался, часто краснел, пока в нужный момент в темноте не сверкало лезвие ножа — и еще один соперник с изумлением обнаруживал, что скучный, заискивающий господин из Виргинии ловко с ним расправился.

Если страсть Вашингтона к Гамильтону явно не была взаимной, то это с лихвой уравновешивалось обожанием жизнерадостного молодого француза маркиза де Лафайета, присоединившегося к нашей Революции в Вэлли-Фордж. В числе нескольких тщеславных европейцев Лафайет приехал помочь нам сражаться с тиранией. Среди этих иностранцев только фон Штебен обладал военным талантом. Феноменальный лжец, пустивший слух о том, что он служил генерал-лейтенантом у Фридриха Великого, тогда как на самом деле дослужился лишь до капитана, фон Штебен проявил столь же феноменальные способности в обучении солдат.

Что же до Лафайета, то весь он светился юношеским энтузиазмом, очарованием и глупостью. Кстати, у него была необычная форма головы, я такой в жизни не видывал: она заострялась кверху, как ананас. Он боготворил Вашингтона, который настолько раскис от этого обожания, что чуть не позволил ему проиграть битву у Монмусского суда.

Думаю, мы являли собой странное зрелище. Вашингтон был в полной форме, а остальные, кроме Лафайета и еще нескольких иностранцев, — в лохмотьях. Приехал и Бенедикт Арнольд; он ковылял рядом с Вашингтоном, нашептывая что-то ему на ухо. Арнольда недавно обошли с повышением, что не улучшило его дурного нрава. Был тут и Гейтс, сдержанный после провала заговора. И разумеется, дородный лорд Стирлинг в сопровождении своего адъютанта Джеймса Монро, чьей главной обязанностью во время Революции было следить, чтобы содержимое кружки Его превосходительства не убывало, пока не наступало время укладывать генерала в постель. Какая же маленькая группка сражалась за Революцию, основала республику и правила солидной частью континента в течение четверти века! И как много будущих правителей собралось в Вэлли-Фордж; пили разбавленный ром в шалашах и поднимали тосты за французского короля.

Когда с празднеством покончили, я навестил генерала Ли и его поклонников в крестьянском доме. Нечесаный, плохо выбритый, со сверкающими глазами, Ли сидел, закинув нош на каминную решетку, немецкая овчарка (очень на него похожая) лежала у его ног, а он развлекал нас рассказом о своем филадельфийском пленении.

— Англичане были со мной необычайно обходительны. Особенно старшие офицеры. Хорошие ребята. Как они ненавидят войну! Считают, что во всем виноваты политики. Каждый вечер мы пили за то, чтобы поскорее закончить войну и вздернуть политиков, всех политиков, кроме Его превосходительства, — Ли подмигнул нам. Он произносил «Его превосходительство» так, что каждое, почтительное само по себе, слово звучало издевательством.

— Генерал Клинтон хочет сдать Филадельфию. И уйти в Нью-Йорк. Он пытается убедить лондонское министерство либо вообще оставить колонии — маловероятно, что такое случится, — либо на какое-то время удержать за собой Нью-Йорк. Он устал от войны. Как и все. Пусть себе уходит из Филадельфии, сказал я Его превосходительству, не надо ему мешать. Наоборот. Надо построить для англичан золотой мост, сказал я. Устлать их путь розами. Ведь это наша победа. Все кончено. Французы решили исход войны в нашу пользу, и в тот день, когда их флот появится на рейде Лонг-Айленда, англичане уйдут домой. Увы, Его превосходительство жаждет победы на поле брани. Я думаю, ему надоело раздувать свой успех во время перепалки в Трентоне. Хотя он уже и поверил, что сравнялся с Мальборо и Фридрихом, он все же подозревает, что, говоря об американских победах, все разумеют победы мои и Гейтса, но никак — никак! — не его победы. И как только англичане начнут отступление, он сунется в бой. Но каковы бы ни были наши преимущества, он все равно — как всегда — потерпит поражение.

Что ни говори, Ли как в воду глядел. В июне англичане под командованием генерала Клинтона эвакуировали Филадельфию и начали долгий марш к Нью-Йорку.

Я присутствовал на заседании штаба, когда Вашингтон изложил свой план атаки на неприятеля, пока он будет в походном порядке. Как всегда, он почти от всех добился согласия. Только Ли высказался за то, чтобы дать англичанам уйти. При всем моем уважении к Ли, стратегия Вашингтона в теории была вполне здравой. Но на деле — как всегда у нашего славного командующего — привела к катастрофе или, в данном случае, почти катастрофе.

Вашингтон допустил ошибку с самого начала. Ослепленный Лафайетовой жаждой славы (и не в последнюю очередь его восторгами по поводу сладкозвучных легенд о нашем командующем), Вашингтон сначала предложил, чтобы юноша француз повел в атаку полки генерала Ли. Естественно, Ли пришел в ярость. Тогда Вашингтон, как это умел он один, стал кое-как примирять противоречия. Если Лафайет атакует первым, Ли останется в стороне и лавры достанутся французу. Если же Лафайет не увенчает себя геройскими лаврами к тому моменту, когда подойдет Ли, командование перейдет к Ли. Идиотский компромисс, годный для конгресса, но отнюдь не для поля боя. И еще одна глупость: напоследок Вашингтон так перетасовал несколько рот, что многие дивизионные командиры понятия не имели, кем они командуют.

Но довольно о великом замысле.

Хотя я не был генералом, мне поручили командовать бригадой, в которую входил мой собственный полк и части двух других полков из Пенсильвании. У меня оказался отличный заместитель, подполковник Баннер, и, в общем я целом, я был доволен. Однако к утру 27 июля, когда я сел на коня без преувеличения под обжигающим дождем, я почуял беду. С солдатами так бывает. Воздух будто наэлектризован и за много часов предвещает победу, поражение или смерть.

Моя бригада входила в дивизию лорда Стирлинга, которая составляла левый фланг американцев, к западу от Монмусского суда, где окопалась английская армия. По приказу Стирлинга мы провели весь день и всю ночь 27 июля под открытым небом, и палящее солнце причинило нам больший ущерб, чем английские пушки. У всех слегка помутилось в голове. Многие теряли сознание, многих сразил солнечный удар. На нас тучами налетали джерсийские москиты — гигантские изобретательнейшие твари.

Перед восходом солнца 28 числа я вел свою бригаду по песчаной дороге к юго-западу от Монмусского суда. В голове у меня звенело. И все же сознание оставалось ясным, и я до сего дня помню хилые, как будто побелевшие от жары сосны, окаймлявшие дорогу, скорее — тропу; помню, как позади меня сержант насвистывал снова и снова две одни и те же фразы из песни «Все вверх тормашками летит», популярной в английской армии.

К полудню мы оказались на возвышенности к западу от оврага, на другой стороне которого авангард нашего крыла армии должен был, согласно замыслу, нанести первый удар. Я приказал остановиться в ожидании дальнейших приказаний.

Под нами лежало болото, кишащее москитами, через него был переброшен пешеходный мостик. По ту сторону болота был лес, где-то там засел противник. Я приказал солдатам занять боевую позицию. Это было нелегко, чуть не каждую минуту кто-нибудь падал в обморок. Термометр подполковника Баннера показывал девяносто четыре градуса[65].

Я предупреждал солдат, чтобы пили поменьше воды, но не мог уследить за всеми, и у многих раздулись животы и начались колики. Я тоже расстроил себе желудок, и целых пять лет потом мне не помогала и строжайшая диета.

Вскоре после полудня мы услышали первый глухой звук артиллерийского залпа. Со стороны Монмусского суда донеслось пять залпов. Потом наступила тишина. Прошел еще час. Я встревожился и послал лейтенанта к лорду Стирлингу за указаниями.

Примерно в три часа пополудни, когда солнце над сосновым лесом пекло, как раскаленное пушечное ядро, битва докатилась до нас. Справа, вне пределов видимости, трещали мушкетные выстрелы, свистели и рвались пушечные ядра. Дивизия Лафайета — Ли начала бой после странного бездействия.

Вдруг я увидел в лесу напротив алые вспышки. Лазутчики доложили, что английский отряд продвигается через лес, обходя передовые части генерала Ли с фланга.

Я дал приказ наступать. Солдаты гуськом начали переходить по мосту, я прикрывал их огнем. В считанные минуты бригада была бы на той стороне и в безопасности. Но вмешался рок.

Появился адъютант Вашингтона.

— Остановите этих людей, полковник! — Он смотрел на меня дикими глазами.

Я решил, что он сошел с ума.

— Я не могу их остановить. Они должны двигаться вперед, пока их не накрыл огонь англичан.

— Остановите их! Прикажите им повернуть назад! Это приказ генерала Вашингтона.

Я рванул коня, так что могло показаться, будто он отпрянул от выстрелов, притворился, что я ничего не слышал, и поскакал к мосту. Треть бригады была уже на другой стороне. Английские стрелки из-за сосен уже доставали американцев.

Адъютант следовал за мной.

— Полковник, именем командующего я приказываю вам отвести людей.

Обалдевший от жары адъютант слово в слово повторил приказ Вашингтона, вызванный незнанием обстановки и ужасом при мысли о новом поражении; мы, на краю болота, не знали, что генерал Ли внезапно начал отводить войска с позиции, причем многие солдаты поняли приказ об отходе как приказ об отступлении; а американскому солдату почему-то кажется, что отступать лучше всего бегом.

Вашингтон сам преградил им дорогу и, осыпав генерала Ли чудовищной бранью, приказал ему вернуться на поле боя. Помешкав, Вашингтон решил стоять на месте и приостановить наступление других наших частей. Так мы упустили инициативу из-за внезапного отхода Ли и отказа Вашингтона предпринять что-то серьезное. Возможная решительная победа обернулась всего лишь жалкой стычкой, в конечном счете даже выгодной для уступавших нам в численности англичан, которых при нормальном ходе событий мы бы уничтожили.

— Их перебьют! — закричал я адъютанту, но он стоял на своем: прав Вашингтон или неправ, ему надо подчиняться.

Мне пришлось остановить переход через болото. Надежно укрытый лесом, неприятель теперь методично расстреливал наших солдат по одному.

Я скакал по нашему краю болота, крича на солдат, чтобы они укрылись и ответили огнем на огонь противника, как вдруг почувствовал, что камнем лечу по воздуху. Мир перед моими глазами перевернулся вверх тормашками: помню, как сосны вокруг меня торчали верхушками вниз.

Я рухнул в песок, оглушенный, но не раненый; мой конь был убит.

Поднявшись на ноги, я увидел, что подполковник Баннер убит на мосту. Треть бригады полегла, столько же было раненых.

Ночь была такая же жаркая, как день. Медная луна висела над сосновым лесом, где спали измученные солдаты и, борясь со смертью, стонали раненые.

Я ухаживал за ранеными почти до самой зари, а потом рухнул прямо на землю и проспал, пока солнце не поднялось уже высоко и не высушило меня, как египетскую мумию. Пока я спал, меня до крови искусали москиты. Я еле передвигался.

В этом плачевном состоянии я, к своему огорчению, хотя и без особого удивления, узнал, что (как всегда, неведомо для Вашингтона, проспавшего ночь рядом с Лафайетом на подстилке под звездами) английская армия снялась с места и благополучно направляется к Статен-Айленду. План перехватить их полностью провалился, мы напрасно понесли тяжелые потери у Монмусского суда. Такова была «победа» Джорджа Вашингтона.

На известие об уходе английской армии Вашингтон, отозвался вполне в своем духе. Арестовав генерала Ли за ослушание, он приказал предать его военно-полевому суду. Я, в числе многих, открыто встал на сторону Ли. Вашингтон взял всех нас на заметку, и мало кто из сторонников Ли получил повышение.

Пока Ли находился под арестом, я довольно часто с ним переписывался. Однажды он написал, что, каким бы ни оказался приговор (его на год отстранили от должности), он намеревается уйти из армии и «удалиться на покой в Виргинию выращивать табак, что, как выяснилось, — лучший способ стать безукоризненным генералом».

Я хотел бы привести кое-какие сведения, полученные мною в Лондоне от постоянного служащего военного министерства. Правда, за их достоверность не поручусь. Во-первых, когда англичане взяли Чарльза Ли в плен, они грозили его повесить за дезертирство из английской армии. Чтобы спасти свою шею, Ли убедил их отпустить его на том условии, что он убедит Вашингтона не мешать отходу англичан к Нью-Йорку. Когда ему это не удалось, он отдал гибельный приказ об отступлении у Монмусского суда и спас английскую армию. По другим сведениям — и в них мне легче поверить, — в период администрации Адамса Александр Гамильтон был английским агентом номер семь, его услуги оплачивались Лондоном. Это подозревал Джефферсон, но Джефферсон в то время подозревал в предательстве всех своих противников, и к его обвинениям я никогда не относился серьезно.

Сломив Ли, Вашингтон в глазах штатов стал высшим военным гением. Хотя Вашингтону так и не было суждено разгромить английскую армию, он добился победы в куда более важной войне — в войне против своих соперников.

«Какая главная черта Вашингтона?» — спросил я однажды у Гамильтона, когда мы вместе работали над судебным делом. Улыбка мелькнула на лучезарном лице, злые голубые глаза сверкнули: «О Бэрр, себялюбие! Себялюбие! Что еще создает бога?»


Вест-Пойнт

Я взял на два дня отпуск по болезни и провел их около Парамуса в Эрмитаже с моей будущей женой Теодосией Прево. Затем, все еще больной, я принял предложение Вашингтона разведывать все возможное об английских речных перевозках.

С небольшой группкой мы патрулировали реку Норт вверх и вниз по течению от Вихока до Бергена и собирали сплетни, иной раз — полезные.

Затем на меня возложили задачу сопровождать на барже богатых тори от Фишкилла до занятого англичанами Нью-Йорка. Работа моя была бы куда приятнее, если бы не мучавшие меня безумные головные боли и расстройство желудка.

В октябре я попросил отпуск по болезни без сохранения жалованья. Я не хотел одалживаться у Вашингтона; мою просьбу он удовлетворил, но настаивал на том, чтобы за мной сохранилось жалованье. Я не счел это возможным и вернулся в свой полк в Вест-Пойнте, где какой-то местный фермер принял меня за сына полковника Бэрра.


Тут записи обрываются.


Вестчестерская линия

13 января 1779 года я прибыл в Уайт-плейнс, чтобы принять командование Вестчестерской линией, которая протянулась примерно на четырнадцать миль между рекой Гудзон и проливом Лонг-Айленд. За линией находились Нью-Йорк, английская армия и друзья англичан — американские тори.

Я должен был регулировать движение и сообщение между нью-йоркскими тори и вестчестерскими вигами. Подлинная моя задача состояла в том, чтобы прекратить грабеж гражданского населения. Мародерство стало основным занятием не только солдат, но и офицеров. В общем-то, мародерствовала половина населения Вестчестера. Тех, кто грабил тори и англичан, называли «живодерами». Тех, кто грабил нас, называли «ковбоями». К весне 1779 года с живодерами и ковбоями было в основном покончено, с моим здоровьем тоже.

10 марта я послал генералу Вашингтону прошение об отставке, и он принял ее, наложив следующую чувствительную резолюцию: он «не только сожалеет об отставке хорошего офицера, но и о причине, вынудившей его подать в отставку».

Через линию фронта

В конце мая 1779 года я навестил в Вест-Пойнте генерала Макдуггала. Несмотря на плохое здоровье, он был отличный офицер и красноречив, несмотря на заикание.

Мы сидели на дворе под высокими вязами, откуда открывался вид на Гудзон. Из большого дома, отданного под штаб, то и дело выходили адъютанты. В тот день поднялась серьезная паника: шеститысячная английская армия только что вышла из Нью-Йорка и заняла оба берега реки ниже Пикскилла. Вот уже несколько дней Макдуггал пытался сообщить об этом Вашингтону в Нью-Джерси. Но ни одному из посыльных так и не удалось к нему добраться.

Макдуггал метал громы и молнии по поводу ведения — или, скорее, неведения — войны.

— Ох, уж этот конгресс! — Он говорил с заметным шотландским акцентом. — И откуда только понабрали таких мерзавцев!

Этого мнения придерживалась вся армия. Все знали, что те немногие делегаты, которые утруждали себя присутствием на заседаниях Континентального конгресса, больше думали о спекуляции валютой, чем об интересах армии. Конгресс уже поверил, что война благополучно закончилась. Сам Вашингтон убедил их, что прибытие французского флота обеспечит нашу победу.

Французский флот действительно прибыл, и Вашингтон смог наконец нанести долгожданный удар по Нью-Йорку. Казалось бы, зажатые французским флотом и американской армией, англичане обречены — так все думали, во всяком случае, — но особый талант Вашингтона терпеть поражения вновь восторжествовал.

Начать с того, что никто не счел нужным ознакомить французского адмирала Д’Эстена с ловушками нью-йоркской гавани, и, когда настал час битвы, французский флот не смог миновать отмель у входа в нью-йоркскую гавань; тем временем на суше любимец Вашингтона, генерал Джон Салливан, проводя в жизнь стратегию своего господина, позорно отступил перед английским гарнизоном. Французский флот ни с чем отплыл на юг.

— Уверяю вас, Бэрр, если бы французский флот не курсировал в Ла-Манше, англичане гнали бы нас до самой Огайо.

Мы огорчились бы еще больше, если бы знали, что эта несуразная война продлится еще три года и Вашингтон будет избегать военных действий всеми возможными способами. Бездействие стало свойством его натуры, а кроме того, четырнадцатитысячную армию, которой он командовал во время знаменитой «победы» у Монмусского суда, почти полностью распустили из-за безденежья и таинственной веры конгресса в победу, которую якобы должен был нам неизбежно принести один лишь союз с Францией.

В конце войны, когда Вашингтон пришел в Виргинию для осады Йорктауна, под его командованием оставалось только 2500 солдат, а у французов под Йорктауном было 3000, не говоря уже о флоте в тридцать линейных кораблей. Так что в каком-то смысле конгресс оказался прав. Французы и в самом деле победили за нас англичан. Без них мы, конечно, остались бы английской колонией; мы давно уже забыли об этом грустном факте, точно так же, как и ныне пытаемся забыть, с какой легкостью небольшой английский отряд выгнал из Белого дома президента Мэдисона и поджег город Вашингтон[66]. К счастью, наш народ всегда предпочитал легенду реальности. Кому же это знать, как не мне, ведь я стал чуть ли не самой мрачной легендой республики и уже почти нереален.

Макдуггал выслушал то, что ему прошептал адъютант. Снова выругался.

— Вы поедете к Вашингтону, Бэрр. Вы знаете местность.

История с мулом. Вашингтон и Сент-Клер, Нью-Хейвен. Йель.


На этом обрывается рассказ полковника Бэрра. А вот другой отрывок, на другой бумаге, написанный недавно.


Бенедикт Арнольд. Запись 4 июня 1833 года

Осенью 1780 года я находился в Эрмитаже у миссис Прево, которая любезно взялась за нелегкий труд сохранить мою жизнь. По ее настоянию я выпивал в день галлон ключевой воды и от этого чувствовал себя еще хуже.

Как раз тогда всю страну взволновало предательство Бенедикта Арнольда. Некоторое время Арнольд был не у дел. Его несправедливо обошли с повышением. Из-за поврежденной ноги его сочли непригодным для командной должности. И Вашингтон назначил его военным губернатором Филадельфии — после того, как оттуда ушли англичане.

На этом посту Арнольд держал себя подобно римскому проконсулу, не хватало только ликторов по бокам. Властный, вздорный характер стал еще хуже из-за бесконечного пьянства. Тем не менее ему удалось жениться на самой красивой девушке в городе, на Пегги Шиппен, чья семья пригревала меня в дни сиротского детства. Как большинство мелких американских дворян, Шиппены были тори и настроены проанглийски. Когда англичане заняли Филадельфию, Пегги чуть не вышла замуж за красивого английского офицера, майора Андре.

Беспечный, продажный, грубый Арнольд все время вздорил не только с ассамблеей Пенсильвании, но и с конгрессом; хотя эта группа жуликов вполне могла признать Арнольда за своего, но с ней надо было держать ухо востро. Против него выдвигали разные обвинения. В конечном счете его оправдали, но сутяжничество еще больше его озлобило. Чтобы умиротворить Арнольда, Вашингтон предложил ему заманчивую боевую командную должность. Арнольд предложение отклонил: у него было плохо со здоровьем. Он брался за командование в Вест-Пойнте на Гудзоне — ничтожный пост для важного генерала. Пораженный Вашингтон указал Арнольду, что гарнизон Вест-Пойнта состоит из инвалидов и вся работа там — наблюдение за рекой и информационная служба. Но именно поэтому Арнольд и рвался получить назначение в Вест-Пойнт.

Оказывается, Арнольд стал английским шпионом о собирался сдать Вест-Пойнт врагу. Он бы в этом вполне преуспел, если бы мы не поймали английского шпиона, майора Андре, с компрометирующими Арнольда документами. Вашингтон, Лафайет и Гамильтон прибыли в Вест-Пойнт. Арнольд в панике бросил прекрасную Пегги на произвол судьбы и спрятался на борту английского корабля «Ястреб».

Пегги обезумела: она неистово кричала на Вашингтона, обвиняла его в убийстве ее ребенка, объявила, что отец ребенка — Гамильтон, к явному замешательству молодого сатира. Могу себе представить вдумчивый, унылый взгляд Его превосходительства, когда он взвешивал все за и против в этой щекотливой ситуации. В конце концов Вашингтон отправил Пегги под военным эскортом домой в Филадельфию. Вот и все, что было нам известно, когда мы сидели в Парамусе осенним вечером и услышали у подъезда стук конских копыт и шум прибывшего экипажа.

Слуги открыли дверь. Теодосия встревожилась. Я тоже. Не англичане ли это?

Из залы донесся пронзительный крик. В дверях появилась женщина в вуали.

— Утюг! Горячий утюг! — звенел ее Голос. Она качнулась. Теодосия бросилась поддержать давнюю свою подругу Пегги Шиппен-Арнольд.

Слуги и дети смотрели, широко открыв глаза, как Пегги пошатываясь подошла к дивану у камина.

— Мое дитя! Они убили мое дитя!

Но в комнату заглянула няня с ребенком и спокойно сказала:

— Ребенок у меня. Он хочет спать.

Теодосия велела слуге приготовить постели для матери и ребенка. В комнату вошел майор Фрэнкс из штаба Вашингтона и отдал мне честь.

— Мы рады принять вас всех. — Смущенная Теодосия распорядилась приготовить комнату майору. Тот поднялся наверх и шепнул мне на ходу:

— У нее снова припадок. Это пройдет.

Пегги тем временем расположилась у камина. Она была прелестна, несмотря на растрепанные волосы и горящий безумный взгляд. Теодосию она знала всю жизнь и относилась к ней, как к старшей сестре.

— Вот он, убийца! — Пегги показала на меня длинным пальцем. Это было необычайно эффектно. Потом я весьма успешно пользовался тем же жестом и тоном во время судов над убийцами.

Брови Пегги взметнулись.

— Утюг! Горячий! Горячий! Горячий, как пламя ада!

Это было слишком, даже в устах безумицы. Теодосия приложила палец к губам и выслала всех, кроме меня, из комнаты.

Пегги, не снимая вуали, долго рыдала. Затем быстро вытерла глаза и сказала:

— О боже, Теодосия, еще один такой день, и я правда сойду с ума. Здравствуйте, Аарон. Мы не виделись с тех пор, как…

— Вы были еще ребенком. Ну, что же с горячим утюгом? — спросил я, не сдержавшись.

— Заметно остыл, благодарю вас! — Пегги расхохоталась и стала прежней милейшей девушкой.

Теодосия была поражена еще больше, чем я.

— Ты правда здорова, Пегги?

— Конечно, здорова.

— Она просто устроила спектакль. — Я так и подозревал с минуты ее появления.

— Лучше спектакль, чем тюрьма. — Пегги холодно посмотрела на меня. — Как Аарон?

— В каком смысле? — Теодосия ничего не понимала в таких вещах.

Я кое-что понимал.

— Она имеет в виду, не расскажу ли я генералу Вашингтону, что она его одурачила. Нет, не расскажу. То есть не расскажу, если Пегги не попытается и нас одурачить.

— Никогда! Разве что будет необходимо. Вы не тори, нет?

Я сказал, что я не тори. Я был предан Революции с первого дня, значит, был настоящим вигом.

Пегги скорчила гримасу.

— А я возненавидела вашу «Революцию» с самого первого дня.

— Очевидно, генерал Арнольд тоже? — Это было дерзко, но и Пегги была сама дерзость.

— С первого ли дня, не знаю, — ответила она спокойно. — Мы встретились позже. Но я знаю, как плохо с ним обошелся конгресс и мистер Вашингтон, который… — Она вдруг расхохоталась, и я испугался, что она собирается осчастливить нас новой сценой сумасшествия, но она просто веселилась. — Видели бы вы Его превосходительство! Когда я поняла, что муж в опасности, я бросилась на постель. Мне нужно было убедить всех, что я ничего не знаю о том, что происходит. И я закричала, что полковник Вэрик хотел убить моего ребенка, и что раскаленный утюг жжет мне голову, и…

— Откуда ты взяла этот несчастный утюг? — полюбопытствовала Теодосия.

— Вычитала в каком-то рассказе про бедную женщину в Бедламе. Утюг! Горячий утюг! — Пегги кричала, пока мы не умолили ее замолчать. — Я притворилась, что не узнала генерала Вашингтона, а он напугался до смерти и послал за мистером Гамильтоном, эдаким молодым красавцем, гусаком…

— Пегги! — Теодосию, очевидно, смутило сравнение наших бесценных полковников с гусаками, пусть даже молодыми красавцами.

— О, настоящий гусак, поверь. С ним я вела себя по-другому. Мы были tête-à-tête. И я говорила с ним заговорщически. На мне была красивая кружевная ночная рубашка, из Лондона. Мне ее прислал прошлым летом майор Андре. — Пегги нахмурилась. — Его ведь не расстреляют?

Мы тогда не знали, что майора Андре уже повесили как шпиона.

— Думаю, что расстреляют. — Я сам не сознавал своей жестокости: потом мне рассказали, что Пегги и майор были любовниками до ее замужества, и что их связь продолжалась и позже, и что Пегги помогла Андре совратить мужа. Очутившись между женой, игравшей на его оскорбленном самолюбии, и майором Андре, предлагавшим ему деньги и повышение милостью короля (в английской армии), нестойкий человек перешел на сторону врага и, будучи хорошим командиром, причинил нам немалый ущерб на поле боя, прежде чем французы одержали для нас победу. Я уже говорил, что Арнольд был превосходный командир.

— Конечно, майора Андре можно обменять на генерала Арнольда. — Я не удержался от искушения поддразнить несчастную Пегги. Все-таки она была преданна и своему безумному супругу.

— Англичане никогда его не отдадут. Даже в обмен на майора.

Мы с Теодосией нередко вспоминали потом эту сцену, размышляя над сложнейшей дилеммой, перед которой очутилась Пегги. Жизнь давнего любовника и жизнь нового мужа вдруг оказались на разных чашах весов.

Пегги была необыкновенная умница. Тому свидетельство — быстрота, с какой она одурачила сразу Вашингтона, Гамильтона и Лафайета. Но уже тогда она была профессиональной шпионкой. Потом, в Лондоне, я узнал, что в 1782 году она получила около 400 фунтов от английского правительства за оказанные услуги. Главной из этих услуг было то, что она вышла замуж за Бенедикта Арнольда и превратила продажного мятежника в чудовищного предателя.

В ту ночь в Парамусе Пегги торжествовала и, верно, поздравляла себя с успехом. А ведь она погубила мужа, потому что англичане явно проигрывали войну. Но видимо, она была из тех лихорадочных натур, что чувствуют себя счастливыми лишь в отчаянном, лучше даже в обреченном положении, когда можно сыграть яркую роль, уподобляясь Жанне Д’Арк. Она страстно увлеклась политикой. Ее отец был филадельфийский судья-тори, и в его кругу она научилась лютой ненавистью ненавидеть всех, кто ставил под сомнение английское величие и права собственности.

Похожая на красивого мальчишку, поставив ножку на каминную решетку, Пегги рассказала о своем разговоре с полковником Гамильтоном в Вест-Пойнте.

— Я сказала, что ничего не знаю о деятельности мужа. И разрыдалась, правда негромко, прижимая его руку к своей груди. Он очень влюбчивый, да?

Я вежливо взглянул на нее. Я тогда не знал о «влюбчивости» Гамильтона. Потом-то он прогремел своим… чуть не написал «распутством», но мне ли клеймить главное наслаждение в жизни? Надо сказать, Гамильтон с женщинами вел себя глупо и слишком часто ставил в весьма затруднительное положение своих сторонников, не говоря уже о благородной многострадальной жене из семьи Скайлеров.

— Ну вот, я убедила его, что просто хочу вернуться домой в Филадельфию, к своей семье. И доверилась его милосердию. Он так растрогался, что нежно положил свою свободную руку мне на плечо…

— Пегги, выпороть тебя некому! — сказала Теодосия со свойственной ей прямотой; она лучше меня знала людей.

— Ну, почему ты сердишься?

Пегги нравилось подшучивать над подругой и хотелось расшевелить меня.

— Я сказала ему, что боюсь толпы. Что боюсь за свою жизнь. — Она нахмурилась. — И я сказала правду. Я действительно боюсь. Что сделают со мной виги в Пенсильвании?

— Будут приглашать тебя на все свои балы и попросят исполнить роль Офелии. — Теодосию все это развлекло гораздо меньше, чем меня.

— Полковник Гамильтон пообещал добиться для меня приема у генерала Вашингтона, и он не солгал. Потом у меня состоялся почти такой же разговор с маркизом де Лафайетом. По-французски!

Вошел слуга и вызвал хозяйку дома. Когда Теодосия вышла, Пегги потянулась, как кошка, перед камином.

И посмотрела мне прямо в глаза, как в детстве, когда хотела настоять на своем.

— Ну? — сказала она.

— Что «ну»? — Я не откликнулся на призыв.

Она подошла ко мне. Взяла мои руки в свои и посмотрела мне в глаза.

— Зря я столько болтала. Обычно я себе этого не позволяю.

— Нет, отчего же, все очень мило.

— Вы нас не одобряете?

— Нет.

— Я ненавижу врагов Англии! — В ее голосе была неподдельная страстность. — Во что ваш виргинский болван превращает наш мир!

Я уверил ее, что, когда война кончится, мир останется нашим, только без неприятной необходимости платить налоги Англия. Но она мне не поверила.

— Он будет не наш, его приберут к рукам лесные дикари и городской сброд. Они заберут все! — Пегги говорила, ну прямо как современные нью-йоркские дамы, осуждающие Эндрю Джексона. Только она-то не просто осуждала, она всем пожертвовала.

— Кто бы ни владел страной, Пегги, вам в ней не будет места. Англичане уйдут домой, и вы уедете с ними и не вернетесь.

— Я верю в победу. Но если мы не победим, конечно, я уеду. — Она стояла так близко, что я слышал запах ее дыхания, тот женский запах, оттенки которого я еще тогда научился соотносить с лунными фазами. Она попыталась привлечь меня к себе, но я высвободился.

— Я женюсь на Теодосии.

Пегги метнула в меня взбешенный взгляд и плюхнулась в кресло у камина.

— Она вам в матери годится!

— Не думаю, — Теодосия была старше меня на десять лет. Ее покойный муж служил полковником в английской армии. У нее не было состояния. Я понимал, что в глазах общества это для меня совершеннейший мезальянс. Но в Теодосии я нашел все, что мечтал найти в женщине, верней, почти все. Перед смертью же она подарила мне вторую Теодосию и — на короткое время — сделала мое счастье полным. Однако, признаюсь, в тот вечер мне не слишком польстила насмешка Пегги.

— Теперь вы предадите меня. — Ее лицо стало глупым от страха.

— Это невозможно. Вы же доверились мне.

Короче говоря, Бенедикт Арнольд оказался дураком, а Пегги — еще большей дурой. Опасаясь, как бы я ее не разоблачил, она быстро сочинила, будто я приставал к ней в Парамусе. Это в ее характере. Я же хранил ее секрет до сего дня.

Хочется думать, сдержанность — в моем характере.

1834

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Около полудня дверь в контору распахнулась. Леденящий воздух наполнил комнату. Только что написанное резюме мистера Крафта спланировало к камину. Один из молодых клерков рванулся захлопнуть дверь, но обнаружил в ее проеме раскрасневшегося Аарона Бэрра с двумя плотного сложения мужчинами, у которых был довольно утомленный вид после долгой прогулки по холоду. Руки и щеки у них горели.

Полковник же просто выглядел посвежевшим.

— Вот и я! — приветствовал он нас. — Как видите, вернулся!

Бодр, как всегда; даже ходит без палки.

Бэрр провел людей к себе в кабинет, на ходу распоряжаясь, чтоб ему принесли нужные бумаги.

Мистер Крафт сдержанно ликовал.

— Им не сломить полковника. — Угрюмое лицо выражало мрачную многозначительность.

— Вы имеете в виду мадам и Нелсона Чейза?

Мистер Крафт покачал головой. Мрачное, многозначительное выражение лица у него, видимо, способ прикрывать неуместный восторг, хотя мне не часто приходилось наблюдать такое за пять лет совместной работы с ним. Он редко вступает со мной в разговоры, и то только о делах или о погоде. От погоды, по его мнению, многое зависит.

— Сама жизнь! — воскликнул мистер Крафт. То есть, по-видимому, «сама жизнь» не сломила Аарона Бэрра. Я не стал вдаваться в смысл высказывания.

— Постарайтесь изучить его… — мистер Крафт понизил голос, чтобы его не услышали клерки, — стиль. В свое время он был первым джентльменом Нью-Йорка. И одним из первых джентльменов в стране.

— Он был вице-президентом…

— Джентльменом, мистер Скайлер, а не чиновным жуликом! Его отец, его дед, его прадед — все предтечи были великими богословами и ректорами университетов. Вот почему ему так завидовал Гамильтон, этот… — зашептал он мне в ухо, — этот ублюдок из Вест-Индии! Как они все ему завидовали! Князи из грязи завидовали ему, Аарону Бэрру, нашему первому джентльмену.

Только теперь, после долгих лет совместной работы, мистер Крафт показал себя классическим нью-йоркским снобом. На меня его тирада не произвела впечатления, я всегда считал, что самое привлекательное в Александре Гамильтоне — его незаконнорожденность. И «богословы» на меня не действуют.

Из соседней комнаты послышались раздраженные голоса. Затем я услышал свое имя — полковник Бэрр звал меня. Я вошел.

— Я хочу, — резко заявил один из мужчин, — чтобы мне вернули мои деньги.

— А я больше всего на свете хочу выплатить вам деньги, — сказал полковник Бэрр учтивейшим тоном, отработанным пятью поколениями «богословов». — Но пока я не могу этого сделать. Мистер Скайлер, сейчас я займусь с вами. Джентльмены, всего вам наилучшего.

Полковник Бэрр в веселом расположении духа закрыл дверь за своими кредиторами.

— Сегодняшние занятия мы должны увенчать чем-нибудь поистине глубоким.

Он откусил кончик сигары.

— Ты читаешь Гиббона?

— Уже третий том, — соврал я.

— Вечером буду тебя по нему гонять. В Парк-тиэтр. Я купил билеты на неповторимую мисс Фанни Кембл и ее отца в пьеске под названием «Горбун».

Я выразил неподдельный восторг. Я уже видел мисс Кембл в этой роли в сентябре прошлого года, это был ее дебют, и она покорила город. На сцене она поразительна, хоть и некрасива. Считается, что она похожа на свою тетку миссис Сиддонс.

Полковник Бэрр закурил сигару и протанцевал какое-то замысловатое па.

— Свободен! — пропел он. — Свободен!

Затем он доверительно сообщил мне, что покинул Холмы «окончательно и бесповоротно».

— Золотое сердце у мадам. Ей-богу! Можно даже сказать, что то, чем набит ее кошелек, бьется в ее прекрасной, благородной груди. Тук-тук, это стучит золото, Чарли, ах, какой звук! Мир пляшет под этот перестук.

Еще одно па, и он оказался в своем кресле, за письменным столом. В камине горел огонь. Я вдруг подумал, что вижу счастливого человека. Но чему он так радуется?

— Мы не сошлись характерами и решили пожить врозь. Временное прекращение брака. Мне нужна городская жизнь. Мадам счастлива лишь в резиденции, принимая Бонапартов. Возможно, она попытается развестись со мной, хотя не думаю. Я обещал возместить ей потерю четырех кляч. Да, не забыть бы послать ей бочонок лососины. Она ее очень любит. Моя первая жена тоже ее любила.

Полковник закрыл глаза. Взгрустнулось? Предался воспоминаниям? Ничуть.

— Ты подготовил подробную справку по делу де Пейстеров?

— Я начал, только…

Сквозь дым сигары он послал мне типичный бэрровский афоризм:

— Великолепно, Чарли. Не делай сегодня того, что можно отложить на завтра, ибо кто знает, что еще может подвернуться.

Мисс Кембл была превосходна в роли Джулии. Ее отец эффектно играл Горбуна. Новые декорации поражали пышностью: золото и пурпур на кремовом фоне, портрет Шекспира над аркой просцениума, а по обеим сторонам сцены, там, где прежде были зеркала, — музы, Комедии и Трагедии.

Разочаровывала только публика. В полупустых ложах сидела знать, в том числе мы с полковником. Партер же кишел шумными пьяницами, завербованными на Файв-пойнтс, чтобы освистать не актеров, нет — это вызвало бы просто бунт, — но администратора, мистера Эдмунда Симпсона, который якобы предпочитает английских актеров американским — вот уж чепуха, ибо он больше всего носится с нашим собственным Эдвином Форрестом. И все из-за глупого соперничества между Парк-тиэтр и Бауэри-тиэтр. Тамошний администратор Том Хамблин и нанял этих хулиганов, чтобы они орали и блеяли, особенно во время оркестровых интерлюдий. Они заглушают весь оркестр, кроме тупицы по прозвищу Барабан. Между тактами мистер Барабан спит, не замечая ни грохота в партере, ни дирижера. Но он умудряется честно вести свою партию. Его барабан самый громкий в Нью-Йорке. Бауэри-тиэтр заручился и поддержкой «Ивнинг пост». Сам Леггет принялся нападать на Парк-тиэтр. Понятно, мистер Симпсон не пускает его в театр. А Бауэри-тиэтр в поисках дешевой популярности сменил название на «Америкэн тиэтр», полагая, что никто не посмеет нападать на то, что прикрыто звездно-полосатым покрывалом.

Во время антракта я стою с полковником Бэрром у выхода на Бродвей, к церкви св. Павла. Храм освещен. Служба? Меж золотым сиянием, льющимся из окон храма, и белесым отсветом из театрального вестибюля большие снежинки, словно пух, медленно кружась, падают на землю. Полковник, как всегда, делает вид, что внимательно меня слушает, не отрываясь смотрит на мои губы, будто ловит каждое слово. Это нужно ему для того, чтобы обезопасить себя от чьей-нибудь выходки.

— Она прекрасное животное, Чарли!

Мисс Кембл восхитила его, но найдется ли мужчина, которого оставит равнодушным ее сильный, женственный голос? Я написал статью об игре актрисы, статью предполагает опубликовать «Миррор».

— А я-то думал, полковник, что вы верите в женскую душу, а не в животное начало, — съязвил я.

— У души есть плотская оболочка. Кроме того, еще неизвестно, может быть, и у животных есть душа. Многие люди, несмотря на свою бессмертную душу, — настоящие звери.

Пока мы говорили, я оглядывал зал. Те, кто постарше, заметили полковника и смотрели на него как зачарованные, а некоторые даже с ужасом. Молодым не было до него никакого дела. Ложи в Парк-тиэтр в основном занимают богачи. Они ненавидят президента, обожают Клея и Уэстера. Я пишу сейчас о политике не потому, что меня занимает, как голосует публика, наполнившая Парк-тиэтр, а потому, что меня дважды толкнул бородач в очках с толстыми стеклами. Первый раз я просто отодвинулся. Второй раз, когда он наступил мне на ногу, я гневно повернулся и в ту же минуту узнал под темной окладистой фальшивой бородой Уильяма Леггета.

— Ну, чем я не пророк Исайя?

— Не знаю, как выглядел пророк Исайя.

Он здорово отдавил мне палец. Затем я представил его полковнику Бэрру. Тот был милостив и величав, как лорд Честерфильд в сопровождении пажа.

— Меня здесь нет, — прошептал Леггет. — Симпсон пригрозил мне дуэлью. Я буду драться тростью. Он — глаголом.

Леггет вдруг умолк: в доме повешенного не говорят о веревке.

Но полковник был невозмутим.

— Очень разумный выбор оружия. Лично я всегда ненавидел дуэли.

— Еще бы. Варварство. Но… — Леггет запнулся. Фальшивые бакенбарды сдвинулись, усы сползли на нижнюю губу.

— Но в давние варварские времена у нас не было выбора. Это считалось делом чести.

Леггет поправил бороду.

— Однако вам везло, полковник. Вы прекрасно стреляли, и поэтому в те варварские времена преимущество было всегда на вашей стороне.

Леггет хватил через край, но полковник обошелся с ним в своей обычной любезной манере.

— Я редко делаю попытки опровергнуть легенду. Да это и невозможно. Но вам я открою одну тайну.

Глаза у Леггета загорелись. Он наклонился к полковнику.

Бэрр выдержал таинственную паузу.

— Несмотря на годы, проведенные в армии, мистер Леггет, я с двадцати шагов не попаду и в амбарную дверь.

— Вы скромничаете, сэр.

Бэрр засмеялся.

— Вовсе нет. Просто мне, наверное, очень везло. Несколько лет назад в Ютике в одной компании меня попросили показать свое искусство. Я ссылался на нездоровье. Они настаивали на том, чтобы Аарон Бэрр продемонстрировал свою меткость. Я показал им зарубку на дереве поодаль. Хотите, мол, попаду в нее? Еще бы! — Глаза у Бэрра засверкали. — Так вот, почти не целясь, с первого же выстрела я попал в самую середину зарубки.

— Вот видите… — начал Леггет.

— Дело в том, — закончил Бэрр, — что мне повезло. Не более. Зрители были в восторге. Они приготовили еще одну мишень, но я отговорился. И в Ютике до сих пор есть люди, которые об заклад будут биться, что я самый меткий стрелок на свете.

— Но ведь вы и в других, не менее примечательных случаях попадали в цель?

Я чуть не задушил Леггета тут же в вестибюле.

На лице у полковника все еще была мягкая улыбка, но голос у него как-то поскучнел, хотя и не утратил дружелюбия.

— Мистер Леггет, главное различие между моим другом Гамильтоном и мной состояло в том, что в роковой момент у него дрогнула рука, со мной же этого не случается.

За зеленым суконным занавесом прозвенел колокольчик. Мы вернулись на свои места. Головорезы неистовствовали в партере. Барабан спал на своем табурете. Оркестр замер, масляная лампа померкла, и занавес поднялся. Но я думал не о спектакле, а об удивительной прямоте полковника Бэрра. Сегодня он впервые заговорил о дуэли.

После спектакля полковник колебался, засвидетельствовать ли ему свое почтение папаше Кемблу, которого он знал, дабы познакомиться с дочкой Кембл, с которой он знаком не был. В конце концов он решил не ходить за кулисы.

— Слишком поздно, да и потом мне нужно ехать в Джерси-Сити.

Я помог ему надеть пальто. Легкий снегопад сменился холодным сильным ветром, он дул с реки Норт и хлопал ставнями расположенного по соседству музея. На Бродвее скопились кареты, ожидающие театралов. Мы с полковником подошли к св. Павлу (служба кончилась). На углу Фултон-стрит мы почему-то увидели уже безбородого Леггета, а ведь его собирался подвезти какой-то приятель.

— Не понимаю, что произошло.

— Возможно, — сказал полковник ровным голосом, — он не узнал вас без бороды.

Леггет засмеялся, закашлялся.

— Без бороды на меня мог бы напасть какой-нибудь страшный глагол.

— Например, «умереть»? — спросил полковник. — Время для всех нас его заготовило.

— Ну, как тебе понравились Кемблы? — Я переменил тему.

Леггет сказал, что Кемблы ему очень понравились, а я сказал, что мне кажется позорным, что «Ивнинг пост» продолжает на них нападки из-за распри между администраторами.

Пока мы спорили, полковник быстрым шагом направился по Фултон-стрит к пристани. Мы поспешили за ним.

Узнав, что полковник едет в Джерси-Сити, Леггет удивился.

— Но ведь поздно. Паромы уже не ходят. И надвигается шторм.

Миновав мрачную громаду Вашингтонского рынка, мы вышли на Вест-стрит.

— Эфраим! — крикнул Бэрр.

— Здесь, полковник.

Мы спустились к небольшой лодке, где нас ждал сын одного из друзей полковника по Революции.

— Чудесный вечер, Эфраим.

— Лучше не бывает, полковник.

Эфраим стоял во весь свой огромный рост в темной лодке и тянул за причальный канат, пока лодка, подпрыгивая в бурлящей воде, не пристала к сходням.

— Боже праведный, ну и холод! — Леггет не мог справиться с ознобом.

Полковник оперся на руку Эфраима и ловко прыгнул в лодку. Эфраим отчалил, полковник нам помахал.

— Ну что, мальчики, теперь видите, в чем радость жизни?

— Я замерзаю. — Леггет до ушей закутался в плащ.

Полковник Бэрр услыхал его, несмотря на ветер.

— Нацепите бороду, мистер Леггет. Она вас согреет.

В следующее мгновение лодка с полковником растворилась в промозглой тьме, а мы с Леггетом галопом пронеслись до самой Томас-стрит, и мадам Таунсенд поила нас в гостиной яблочной настойкой «Округ Колумбия» до тех пор, пока мы не отогрелись.

Леггет с невольным восхищением говорил о полковнике Бэрре.

Мадам Таунсенд одарила нас загадочной улыбкой.

— Я весь вечер читала его дедушку. И вообще я часто читаю Джонатана Эдвардса. Люблю острые ощущения.

Мадам Таунсенд ищет в вере драматизма. Прежде чем мы смогли ее остановить, она вытащила том из стопки книг на полу около софы. Страницы были заложены бумажными полосками. Она сделала вид, будто открыла книгу наугад, и начала читать: «Дети кажутся нам существами невинными, но, если не пребывают во Христе, и они в глазах божьих всего лишь змееныши, молодые змееныши».

— Молодые змееныши, — повторила она с чувством.

Известно ее отвращение к детям. Однажды, когда на улице какой-то ребенок ухватил ее за юбку, она вырвалась и завопила: «Нечисть!» Можно было подумать, что она имела в виду свою юбку или свою душу. Но тем, кто ее хорошо знает, ясно, что она имела в виду ребенка.

«Станут ли дети… которые жили и умерли, не зная мучений до самых врат адовых, благодарить родителей за то, что те не предупредили их о том, что им угрожает?»

— Какая гадость, — сказал Леггет. — Если так воспитывать ребенка, он предаст и бога и людей.

— Ну, полковника не назовешь предателем бога и людей, — встал я на защиту Бэрра.

Но мадам Таунсенд не покончила еще с Джонатаном Эдвардсом. Она открыла толстенный том, сдула пыль со страницы, вызвав припадок кашля у Леггета, и стала неумолимо читать: «Да будет ведомо, что, ежели жизни наши не путешествие в рай, они путешествие в ад». Она долгим взглядом посмотрела на Леггета.

— Это не просто пыль, — сказала она театральным шепотом, — но прах от праха. — Он перестал кашлять. — «Есть два великих пристанища для всех, кто покидает этот мир: одно — рай, куда немногие, очень немногие попадают». Ах, мистер Леггет, обратите внимание на этих немногих.

— Я лучше обращу внимание на Черную Бесс.

— У нее сейчас месячные. Но у нас есть кое-кто получше: молоденькая, из Огайо. — Тон у нее стал деловитый. Потом она снова обратилась к книге: — «А другое — ад, где собирается большинство… большинство… большинство человечества. И лишь в одно из этих мест попадем мы в конце путешествия, это нам предначертано». — Она замолкла, книга мягко захлопнулась, в свете лампы взметнулся хоровод пылинок.

— Мне говорили, мистер Леггет, да и вас, мистер Скайлер, это касается (значит, и меня заодно туда же, в ад), что Джон Рэндольф из Роанока, а он лежал на смертном одре в цилиндре, вдруг сел и стал повторять: «О муки совести, муки совести!»

— Рэндольф был псих и евнух. А я ни то, ни другое, милейшая мадам Таунсенд.

Леггет горячился. Мне было не по себе. Мадам Таунсенд раздвинула высохшие губы в улыбке, обнажив желтые клыки, и позвонила прислуге.

— Джентльмены, мы вас порадуем кое-чем новеньким.

Но тут она вспомнила.

— А для вас, мистер Скайлер, у нас припасена «старая» новинка. Так наслаждайтесь же… в этом мире.

И когда появилась прислуга, чтобы проводить нас в преддверие ада, мадам Таунсенд снова раскрыла «Свободу воли» Джонатана Эдвардса (он-то, конечно, в нее не верил).

Элен очаровательна, но зиму она ненавидит. Ждет не дождется весны, хочет уйти от мадам Таунсенд. Я обещаю помочь ей найти работу, и не лгу, ибо — уже потом — я говорю, что наведу справки у друзей, у которых есть знакомые портные. Она сказала, что хочет посмотреть Вокс-холл-гарденс. Я обещаю повести ее туда, как только будет хорошая погода.

Почему никто из моих знакомых девушек, ну, не привлекает меня столь сильно, как она? Хотя я и знаю, что она точно так же привлекает (нет, не может быть, не точно так же) всех, кто согласен за это платить.

Но если рая нет, значит, нет и ада?

Мы с Леггетом покинули Томас-стрит в хорошем расположении духа. Он немного проводил меня. Яблочная настойка и девушки согрели нас, да и северный ветер утих.

— Вот не думал, что полковник так хорошо сохранился.

— Он — замечательный!

— Ты его любишь.

Это прозвучало почти упреком.

— Как тебе сказать? Наверное, люблю. Он ко мне внимателен. А кто сейчас внимателен к кому-нибудь, особенно к молодым людям?

— Тебе удалось что-нибудь обнаружить?

Признаюсь ему, что улов небогат. Про записки о Революции я умолчал.

— А как насчет мистера Ирвинга?

— Он не очень-то разговорчив, осторожничает. Особенно когда речь заходит о Ван Бюрене.

— Хитрый старый кот. Терпеть не могу его мещанские истории.

Нет, это уж слишком!

— Он лучший из наших писателей…

— Быть может, однако не бог весть что. Знаешь, мы только что договорились с Купером, он будет писать для «Ивнинг пост» под псевдонимом.

Месяц назад Джеймс Фенимор Купер возвратился в Нью-Йорк после многих лет, проведенных за границей. Его прибытие осталось почти незамеченным, Ирвинг в отличие от него взял город приступом. Но Ирвинг деликатен, а Купер рад ткнуть своих земляков носом в их недостатки. Чересчур уж он хлесткий для наших ура-патриотов.

— Ты знаешь, — сказал Леггет, — я тщательнейшим образом изучил строение головы полковника Бэрра и теперь совершенно уверен, что он отец Ван Бюрена.

Леггет помешался на новой науке — френологии. Если ей верить, то все черты характера можно определить по шишкам на голове. Он даже предложил мне написать о френологии для «Ивнинг пост». Но сейчас последнее слово за мной.

— Мне интересней изучать, что происходит внутри головы полковника. Это единственный способ узнать, кто он такой и кем он приходится Ван Бюрену.

— Ага, ты перенял стиль полковника. — Он попал в точку. — Надеюсь, и у тебя рука не дрогнет.

Леггет галопом понесся по улице, фальшивая борода выпала у него из кармана на заиндевевшие булыжники, где и осталась лежать, словно дохлая кошка.

ГЛАВА ВТОРАЯ

На дворе апрель. У меня все не было времени — нет, время-то было, но не было охоты — продолжать эту летопись.

Полковник живет то в Джерси-Сити, то в конторе. Насколько я могу судить, от мадам не было никаких вестей. Нелсон Чейз перешел в другую адвокатскую контору. Не знаю в какую. Говорят, он работает у Александра Гамильтона-младшего. «Чисто сработано», — сказал бы полковник.

У полковника превосходное настроение. Он взялся за несколько новых дел. Но стал рассеян. Недавно клиентка заплатила ему 50 долларов, он положил деньги в словарь. Уходя из конторы, он стал шарить у себя по карманам.

— Чарли, у меня нет денег. Ни цента. И банк закрыт. У тебя не найдется десяти долларов?

— Нет, сэр. Но у вас пятьдесят долларов в словаре.

Он вздрогнул, открыл словарь и вынул деньги, которые недавно туда положил.

— Ты мой благодетель. Прямо как с неба свалились.

За непринужденностью я разглядел растерянность: когда его блистательный ум бездействует, Бэрр — ничто. Но память полковника на прошлое остра, как всегда. Вскоре после Нового года (1834 год, по предсказанию цыганки, будет лучшим годом моей жизни; правда, она говорила то же и накануне 1833 года) полковник спросил, что я думаю о его записках о Революции.

— Что это такое — «Ослиная история»?

Бэрр тупо уставился на меня.

— «Ослиная история»? А-а. — Он засмеялся. — Я рассказываю ее только детям, а ты уже вышел из детского возраста. Это очень длинная история об осле, на котором я ехал от Вест-Пойнта до Ньюберга. Мне нужно было на юг. Осел хотел на север. Мы сошлись на западном направлении, пройдя через штольню. Если бы ты был моложе, я бы пустился в подробности и звукоподражание.

Потом он сказал, что собирается подиктовать мне свои воспоминания.

— Пока они еще живы в моей памяти.

Что ж, я готов, я жажду; но он никак не начнет, тянет.

Леггет пригласил меня на ленч в гостиницу «Вашингтон-холл». За нашим столом были Вашингтон Ирвинг, конгрессмен-литератор Гулиан К. Ферпланк (в данный момент кандидат в мэры от антитамманской группировки) и Фицгрин Халлек. Мистер Купер и мистер Брайант тоже хотели прийти, но не смогли.

— Купер не переносит Ирвинга, — шепнул мне на ухо Леггет, когда мы рассаживались, — а Ирвинг не переносит всех, но он великолепный актер.

— Я так хотел встретиться с моим старым другом Купером. — Ирвинг был сама искренность. — Он не только великий — он хороший человек.

Официант, подавая мясо, задел плечо Ирвинга, подливка капнула на рукав.

— Это вам не «Холланд-хаус», — сказал Халлек, имея в виду, наверное, какой-то роскошный английский ресторан.

— Еда отличная. — Ирвинг мрачно стирал подливку.

Ферпланк заговорил о нападках на Ирвинга в «Норт америкэн ревью». Ирвинг сделал вид, что не читал статьи.

— Они утверждают, что вы черните Америку и хвалите все английское. Надо же! И это вы, вы, которому Америка обязана всей своей литературой. Правда, чуточку за счет бедных голландцев, нас грешных…

Ферпланк — человек прямой и язвительный.

— Мне кларета. — Ирвингу наконец удалось привлечь внимание официанта, но он тотчас отпрянул, когда официант плеснул вино в пыльный бокал.

Ферпланк, наслаждаясь подробностями, рассказывал об ужасных нападках на Ирвинга. Но наш литературный лев лишь кивал головой и бормотал для истории:

— Я всегда представлял мою страну за границей. Но теперь я дома… я вижу перемены… успехи… и счастлив представлять их.

Сначала из его фраз стали выпадать глаголы, потом и существительные тоже. Наконец, он смолк окончательно, только потягивал вино, ловко отрезал индейку, и вид у него стал осоловелый.

Леггет задавал вопросы Ферпланку в связи с выборами на следующей неделе. Из-за того что Ферпланк выступал против Джексона, который хочет заменить Банк Соединенных Штатов местными банками, его выкинули из Таммани-холла, но подхватили виги (новое название для всех тех, кто не принадлежит к джексоновским демократам). Ферпланк думает, что его выберут мэром, хотя ему и в конгрессе неплохо.

Леггет обращается к Ирвингу почтительно, хотя и с некоторым вызовом:

— «Ивнинг пост» скоро начнет печатать мистера Купера. Когда же вы будете писать для нас?

Ирвинг заморгал. Прочистил горло.

— Поэзия мистера Брайанта, как мне кажется, уникальна. Выше поэзии Вордсворта. В ней нет вульгарности Байрона и туманности Кольриджа.

Наверное, все знаменитости такие. Они настолько привыкли к затверженным вопросам и ответам, что иногда, не слушая, отвечают невпопад.

Но Леггет не отставал.

— Мы подозреваем вас в демократизме, мистер Ирвинг.

Ирвинг ответил кривой улыбкой. В глубине души он стопроцентный тори. Это видно по его манерам, по любви к прошлому, к изысканному и традиционному, не говоря уж о его окружении: он дружит со всеми богатыми купцами в городе. Но демократия — веяние времени, если верить Леггету. Я-то лично думаю, что Ирвинг ненавидит то, что происходит, однако далее следует:

— Зиму я провел в Вашингтоне. Не выходил из Капитолия. Слышал все дебаты — удачные и неудачные. Какие у нас великие ораторы! Клей, Уэбстер, Кэлхун.

— Все тори, — не сдавался Леггет.

— Все блестящие мужи. Но, — Ирвинг огляделся по сторонам, не слышно ли его в зале (хотя что можно услышать в этом звоне посуды, криках официантов, пререканиях поваров на кухне?), — но заблуждающиеся, как мне думается.

Ирвинг с предельной осторожностью высказался против нуллификаторов.

— Южане, знаете ли, как понаблюдаешь за ними в конгрессе или побеседуешь с глазу на глаз, оказывается — как бы это сказать? — не лишены справедливости. — Ирвинг просто не способен обидеть кого-то из присутствующих. — И в то же время, — опередил он Леггета, — мне ясно, что, если они настоят на своем, наш общий союз развалится.

— А это плохо или хорошо?

Хотя Халлек и славится умом, сегодня он не в ударе. Исподтишка поглядывает на меня. Очевидно, не может взять в толк, как я сюда попал.

— Пожалуй, плохо. — Ирвинг говорит это сухо. — Но Югу, может быть, будет лучше без нас.

Леггет попытался выведать что-нибудь о Ван Бюрене, но Ирвинг сделал вид, что ничего не знает о планах вице-президента.

Фицгрин Халлек тихонько спросил меня, чем я занимаюсь.

— Работаю в адвокатской конторе.

— Все в адвокатских конторах. Но вы-то чем занимаетесь? Литературой или политикой?

— Политику я ненавижу! (А, была не была!)

— Это хорошо. — Халлек улыбнулся. — Я тоже. К тому же к народу я отношусь враждебно. Я считаю, что государственный корабль подобен обычному кораблю: если капитан хочет, чтобы плавание прошло благополучно, пусть не советуется с командой. Вот почему я за короля, любого короля, и чем деспотичнее, тем лучше. Я склоняюсь к римской церкви, потому что так спокойнее: священники целиком отвечают за ваше спасение — только за это им и платят.

Он продолжал в том же духе. Я нахожу Халлека занятным, и, хотя он вроде бы шутит, мне кажется, он вполне серьезен.

Когда мы вставали из-за стола, Халлек что-то сказал Ирвингу, и тот повернулся, посмотрел на меня и утвердительно кивнул. У двери ресторана я посторонился, чтобы пропустить знаменитостей. Но Ирвинг взял меня под руку и провел в фойе.

— Вы произвели сильное впечатление на бедного Халлека.

— Да? — пробормотал я, не понимая, почему Халлек «бедный».

— Вы так похожи на Джозефа Родмана Дрейка. Он был самым близким другом Халлека, жил с ним, работал. А потом вдруг умер. Это было почти пятнадцать лет назад, и Халлек до сих пор не может забыть его. Они были словно Дамон и Пифий, Ионафан и Давид…

Мы вышли на улицу. Халлек тряхнул мою руку и поспешил прочь.

Пока Ферпланк и Леггет говорили о политике, Ирвинг повернулся ко мне:

— Я не забыл вашего интереса к полковнику Бэрру. Хотите взглянуть на Ричмонд-хилл?

Я сказал, что очень хочу. Полковник Бэрр в Олбани, а мистер Крафт привык во второй половине дня обходиться без меня.

Я сел в открытую карету Ирвинга. Леггет и прочие нам помахали, а Леггет по-школярски подмигнул мне, будто меня вызвали к доске. Смущенный всеобщим вниманием, я сел на заднее сиденье. Великий человек кивнул джентльменам, приподнял шляпу, прощаясь с дамами, и карета затряслась по Уолл-стрит.

— Не был в Ричмонд-хилле двадцать лет. Но думаю… Кучер, стой! Стой! — Ирвинг, оказывается, умеет кричать. Кучер осадил лошадей вовремя: из остановившейся впереди кареты величественно ступил на тротуар мистер Астор в горностаях, поспевший из Европы как раз к похоронам жены. Он и сам-то чуть жив, но дела, кажется, у него идут неплохо. Ирвинг с удивительной легкостью спрыгнул на землю; я подумал было, не последовать ли мне его примеру, но остался в карете.

Они стояли в дверях Коммерческого банка, лицом друг к другу, а под ногами у них суетилось поросячье семейство. Мистер Астор слывет любителем литературы и меценатом. Леггет говорит, что он хочет купить наш город под благовидным предлогом. Для этого он нанял Фицгрина Халлека секретарем и компаньоном, и тот поселился в его доме. Работа Халлека — следить за тем, чтобы о мистере Асторе уважительно писали в газетах.

Попрощавшись с Астором, Ирвинг пошел к карете, медленно, как и подобает великому и грузному человеку.

— Мне нужен совет по финансовым вопросам. — Он откинулся на сиденье и вздохнул. — Я питаю слабость к денежным операциям. Результаты всегда убийственные. Бедный, верней, богатый мистер Астор пытается мне помочь. Вы знаете, он стал хозяином Ричмонд-хилла после того, как полковник Бэрр его потерял. Дело в том, что с разделения поместья на участки и началось процветание Астора в Нью-Йорке. Как, кажется, просто, а? Взял и нажил состояние.

Ирвинг много говорил о домах, о собственности и деньгах. Я слушал внимательно. Мне не верилось, что я единственный собеседник знаменитого человека, которого узнавали, с которым здоровались люди в городском парке, высыпавшие погреться на робком апрельском солнышке.

И хотя меня несколько разочаровал практический склад его ума, Ирвинг возмещал это рассказами о днях нынешних и минувших.

— Вот здесь мы, бывало, на уток охотились. Вон за теми домами и сейчас еще тянутся Лиспенардские луга. А за ними был Ричмонд-хилл.

Когда мы поравнялись с проемом между домами, Ирвинг вдруг заволновался.

— Вон он! Видите колодец?

Я не видел ничего, кроме пустого поля. Но Ирвинг силой воображения способен создавать ландшафты.

— Манхэттенский колодец! Ранней весной тысяча восьмисотого года некую Эльму Сэндс нашли мертвой на дне этого колодца. — Щеки его порозовели. Маленькие глазки сверкали. — Молодого Леви Викса обвинили в убийстве. Он заявил, что в убийстве невиновен, а виноват лишь в том, что пользовался добротой Эльмы Сэндс. Город волновался. Два самых блестящих адвоката того времени защищали Викса — Аарон Бэрр и Александр Гамильтон. Я был в зале суда во время выступления полковника Бэрра. Когда он закончил, присяжные и судьи — да и сам дьявол тоже — поверили, что Эльма Сэндс — безнравственная женщина, а Леви Викс чуть ли не юный Галахад.

— Ну, а как на самом-то деле? — Я знаю, как хороший адвокат может влиять на присяжных. Полуденное солнце превращается в полуночную луну, если полковник Бэрр решил, что такое превращение совершится в интересах клиента.

— Кто же знает? Викса освободили. Затем… — Ирвинг повернулся ко мне, и я заметил маленькие прожилки у него на носу. Он даже губы облизал, смакуя воспоминания. — Когда судья, Бэрр и Гамильтон разговаривали друг с другом у здания суда, к ним подошла родственница Эльмы Сэндс и сказала: «Будьте вы все трое прокляты за то, что сделали с памятью Эльмы Сэндс». Вскоре судья исчез из отеля, и больше его никогда не видели. Потом Бэрр убил Гамильтона, а сам вот живет и живет, — голос, чистый и мягкий, отчетливо выделял каждый слог, — под страшным знаком Каина. — Ненаписанный рассказ Вашингтона Ирвинга глубоко тронул меня. Надо спросить полковника, что это за история.

Город все больше и больше наступает на Лиспенардские луга и на земли Ричмонд-хилла (который теперь обрамляют улицы Вэрик и Шарлтон). Но здание осталось, хотя и слегка изменилось с тех пор, как я ребенком был в Гриниче и тут играл.

Недавно срыли холм, на котором стояло здание. Оно теперь на одном уровне с улицами и уже не возвышается лад Гудзоном. Просто большая старая постройка с флигелями. Вывеска над парадной дверью гласит: «Ричмонд-хилл тиэтр». На вывеске поменьше анонс: «„Виргиний, или Освободитель Рима“ с участием Ингерсола».

Ирвинг оглядел новые дома слева и справа. Грустна покачал головой.

— Я впервые переступил порог этого дома, когда полковник Бэрр был вице-президентом. Меня привел сюда мой брат Питер. Треть столетия назад.

Полузакрыв глаза, Ирвинг смотрел на фасад (никаких признаков жизни ни внутри, ни снаружи), словно силой воображения хотел вернуть молодого Бэрра и «маленькую шайку». Так, наверное, Ирвинг смотрел, когда его гений вызывал из Альгамбры дух Боабдиля. Мне нравится, как он пишет, что бы ни говорил Леггет. Как не ценить магию в наш скудный век?

Ирвинг подошел к парадной двери, постучал. Никакого ответа. Он открыл дверь, и мы вошли. Часть бывшего вестибюля была отгорожена и теперь служила фойе. Стены расцвечены афишами на дешевой бумаге.

Ирвинг открыл следующую дверь, и мы очутились в центре запущенного здания. Главную залу превратили в партер, в дальнем конце устроили сцену; на сцене намалевана декорация замка. На бывшей площадке второго этажа полукругом построили ложи.

— Это была Голубая комната, — Ирвинг указал в партер. — Знаете, впервые я увидел жалюзи у полковника Бэрра.

Он осторожно двигался между рядами скамей туда, где была когда-то Голубая комната.

— О! — Ликование. Он обнаружил под побелкой очертания замурованного камина. — Вот здесь он стоял, когда мы с братом пришли после ужина.

Ирвинг вдруг превратился в робкого юнца, несмело шагнул к побеленной стене. Я даже представил себе Аарона Бэрра у камина, подтянутого, темноволосого, элегантного (с сигарой в руке? Нет-нет, в присутствии дам — невозможно).

— Вот там, у ломберного столика, сидел Вандерлин, молодой художник, очень красивый, очень талантливый. Бэрр познакомился с ним, когда тот мальчишкой голодал в Кингстоне. Увидел одну его картину, объяснил, что для успеха в Нью-Йорке ему нужна только чистая рубашка. Однажды в этой самой комнате, — Ирвинг дал волю фантазии, но я слушал как завороженный, трудно представить себе старого Вандерлина молодым и голодающим, — слуга подал полковнику пакет. Он его открыл. Там была грубая, но чистая рубашка. Юноша прибыл. Бэрр заплатил за его обучение, отправил в Париж. — По настоянию полковника Бэрра Вандерлин написал миниатюру моей матери, она до сих пор у меня.

Ирвинг помолчал, взглянул на грязный пол.

— Помню красный турецкий ковер. Мебели было немного. Полковнику пришлось продать все имущество незадолго до отъезда в Вашингтон. Он всегда сидел в долгах.

Ирвинг взмахнул рукой.

— Подумать только, какие здесь бывали замечательные люди.

Я послушно посмотрел на сцену, на ложи, на ряды скамей.

— Во время Революции — Вашингтон. Адамс здесь жил, когда был вице-президентом. А гости! Талейран, Жером Бонапарт, король Луи-Филипп. — Ирвинг произносил знаменитые имена, словно ведьма, творящая заклинания, и мне казалось, что вот-вот на сцене появится сам генерал Вашингтон и запоет «Янки дудль».

— Я даже ущипнул себя тогда, в первый вечер, мне не верилось, что это не сон, что я тут, — Ирвинг передвинулся в нишу слева от камина. Там стояли стремянка и ведро с затвердевшими белилами. — Она сидела вот там. На изящной кушетке, вся в бархате.

Ирвинг на цыпочках приблизился к стремянке. Нежно улыбнулся ведру с белилами.

— Теодосия, — прошептал он, — вы все еще здесь?

Но Теодосия давным-давно нашла могилу на дне морском, и, кроме нас, в руинах Ричмонд-хилла никого не было, не считая пьяного швейцара, который вдруг появился из боковой двери.

— Что вы тут делаете?

— Простите, — начал Ирвинг. — Дверь была открыта. Я бывал здесь, когда это был частный дом.

— Не видишь, что ли? Тут театр. Читать не умеешь? Если хочешь войти, купи билет, как все.

Он надвигался на нас. И хотя Ирвинг всячески старался задобрить швейцара, тот и слушать не хотел про Аарона Бэрра и Вашингтона Ирвинга, он твердо знал, что перед ним воры. И он нас выпроводил.

Ирвинг ни на минуту не замолкал всю дорогу до самого города. Вероятно, Теодосия была несравненна. Образованная, умная, красивая, она играла роль хозяйки за столом отца, когда ей было всего четырнадцать лет. (Я бы, наверное, от такой девушки просто бегал.) И все попадали: под ее обаяние.

Когда Теодосии исполнилось не то десять, не то одиннадцать лет, у нее умерла мать и она осталась единственным близким отцу человеком.

— Он больше никогда никого не любил. — Ирвинг вторил мадам. Весь Нью-Йорк, кажется, такого мнения: о, какая романтика!

— Полковник пришел в отчаяние, когда она вышла замуж за мистера Олстона и тот увез ее в Южную Каролину, в такую даль. Мне кажется, они последний раз виделись в Ричмонде, в штате Виргиния, во время суда по обвинению его в государственной измене. Признаюсь, он был великолепен! Герой дня. Теодосия была рядом с ним словно… словно царственная супруга! А как мы все, молодые, ему поклонялись!

И так далее, в том же духе. И снова он пообещал найти свои записки о процессе.

Лишь упомянув имя Леггета, я сумел вернуть Ирвинга от блестящего прошлого к скучному, но важному для меня настоящему.

— Мистер Леггет — резкий молодой человек. Но образованный. Очень образованный. Конечно, его политические взгляды, так сказать… — Ирвинг сделал движение кистью, словно обмахивался веером.

— Я думаю, Леггет будет противником мистера Ван Бюрена.

— Два года в политике — большой срок. — Мечтательные волшебные интонации уступили место более трезвым, хотя не менее пленительным ноткам. Теперь понятно, почему не только Ван Бюрен, но и генерал Джексон восхищается Ирвингом. — Я убежден, что в конце концов «Ивнинг пост» выполнит свой долг, не так ли?

Я в этом не был убежден и заговорил о политических разногласиях. Ирвинг сделал вид, будто ничего в таких делах не понимает, и отделался замечанием, что демократы вряд ли кого-нибудь подыщут за два года.

— Полковник Бэрр очень хорошо отзывается о мистере Ван Бюрене.

— Вот как? — Ирвинг посмотрел на меня, и взгляд его, казалось, проникал не только через мою одежду, но забирался под кожу. На губах его застыло подобие улыбки.

— О да, — сказал я. — Он считает его чуть ли не своим сыном.

Дело сделано.

Ирвинг продолжал улыбаться, но он уже пересчитал мои ребра в лучах первоапрельского солнца.

— Я этой версии… не верю. — К моему облегчению, Ирвинг отвел глаза. — Мать мистера Ван Бюрена была наипорядочнейшая из женщин, да и намного старше полковника Бэрра…

— А он женился на женщине на десять лет старше. — Нападение — лучший способ защиты.

Ирвинга покоробило. Я был доволен. Наконец-то я поколебал его невозмутимую добропорядочность.

— Я знал ее, мистер Скайлер, и знаю, что она была неспособна на такое.

— И все же полковник взял мистера Ван Бюрена на службу, помогал ему, продвигал…

— Полковник Бэрр, вы знаете это лучше меня, — врожденный педагог. Он любит молодых. Любит учить их. Ведь не зря он сын и внук ректоров Принстонского колледжа.

Я вдруг испугался, что Ирвинг снова плюхнется в трясину прошлого, как огромное речное чудовище, и наговорит мне о Принстонском колледже с три короба.

Но к счастью, он почуял опасность и был лаконичен.

— Помочь карьере блестящего молодого человека — совершенно в духе полковника Бэрра.

— Когда полковник вернулся из Франции, мистер Ван Бюрен пригласил его остановиться у него в Олбани.

— Мистер Ван Бюрен добрый и щедрый человек, даже, говорят, чересчур.

— И полковник Бэрр помог ему в ассамблее. Не помню, что именно сделал полковник для молодого члена ассамблеи, но что-то важное.

Ирвинг встревожился.

— Полковник — старый человек, склонный, наверное, к преувеличениям.

— Нет. Он всегда точен. Он все еще прекрасный юрист. Он не закрывает глаза на факты. — Я не удержался и подпустил шпильку мастеру фантазии.

Ирвинг отпарировал мой выпад.

— При случае полковник Бэрр так же вольно обращался с истиной, как любой другой политик или авантюрист.

— Но раз он с восхищением говорит о мистере Ван Бюрене…

— Мой милый мальчик, кое-кто готов уничтожить мистера Ван Бюрена любым оружием. Почему бы не с помощью любви? Поцелуй в Гефсиманском саду. Долгие годы враги вице-президента распространяли слух, будто он родной сын полковника Бэрра и его побочный политический отпрыск. И то и другое — ложь.

Наконец-то я его расшевелил!

— Если так, зачем мистеру Ван Бюрену понадобилось встречаться с полковником прошлым летом?

— Ну, вот мы и приехали. Рид-стрит.

Карета остановилась. Ирвинг показал на водонапорную башню в дальнем конце улицы:

— Памятник полковнику Бэрру. Знаете, он основал Манхэттенскую водопроводную компанию для того, чтобы под шумок открыть банк.

— Но вода-то до сих пор идет.

Ирвинг рассмеялся.

— Да, а у банкиров есть Манхэттенский банк. Спасибо, я сегодня славно развлекся. Всегда приятно встретить молодого человека, который интересуется прошлым.

Я долго благодарил его за доброту. Он похлопал меня по колену.

— Ваше расследование может вас бог весть куда завести. Будьте осторожны. Вас подстерегают западни.

Пальцы Ирвинга так же жестко щипнули меня, как при нашей первой встрече. Он вперил в меня ясный, твердый взгляд.

— Надеюсь, никто не попытается опорочить былую случайную дружбу между полковником и вице-президентом. Ибо мистер Ван Бюрен, конечно, станет нашим следующим президентом и запомнит недругов так же хорошо, как помнит друзей.

Предупреждение-угроза оказалась больней, чем щипок.

Когда я вылезал из кареты, Вашингтон Ирвинг снова был само воплощенье застенчивой скромности.

— Счастлив был с вами познакомиться, мы еще куда-нибудь прокатимся… Милый голландец!

В этот вечер, ложась спать, я увидел у себя на ляжке темный синяк. Теперь-то у меня нет сомнений, что Ван Бюрен — незаконнорожденный, и, таким образом, выборы теперь зависят от Аарона Бэрра.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вот уже три дня на улицах беспорядки. Конечно же, мы переживаем что-то вроде революции. Никогда еще не было таких ожесточенных выборов.

Сегодня утром (третий и последний день выборов) полковник Бэрр дал мне кое-какой материал для Мэттью Дэвиса.

— Ничего серьезного, — он похлопал по папке в моих руках, — просто хитрость, хочу узнать, что происходит.

Полковник Бэрр поправил на шее шарф (в конторе жарко, погода стоит теплая). Он всегда возбужден во время выборов.

— В мое время все происходило просто. Всего тысяча избирателей участвовала в выборах.

— Не очень-то демократично, а?

— Не очень. Дело в том, что штат Нью-Йорк был частной собственностью трех семей. — Он процитировал: «У Клинтонов — власть, у Ливингстонов — количество, у Скайлеров — Гамильтон». А теперь любой мужчина, едва ему исполнится двадцать один год, может голосовать. Удивительно. — Бэрр задумчиво поглядел на золу в камине. — Никто, даже Джефферсон, не мечтал о такой демократии. Думаю, ничего хорошего из нее не выйдет. Но раньше было еще хуже, хотя, видит бог, все, что ни делается, — к лучшему…

С Дуэйн-стрит неслись крики.

— Вперед! На разведку! Надо видеть этих санкюлотов! Скажите Мэтту Дэвису, что душой я, как всегда, с ним. Но и только. Джексон — лучший из наших президентов… вот и все.

На Дуэйн-стрит я впервые увидел баталию и подумал: так ли было у Монмусского суда?

Все утро процессия вигов таскала по городу модель фрегата с надписью «Конституция», и вот наконец они опустили ее перед масонской ложей. А потом они вошли внутрь посовещаться. Около полудня банда пьяных ирландцев атаковала фрегат, но была рассеяна вигами.

Когда я прибыл на место происшествия, там толпилось несколько сотен злющих вигов (странная смесь работяг и богатых торговцев): подбитые глаза, проломленные головы; фрегат тем временем медленно плыл через улицу в безопасную гавань — во двор нью-йоркской городской больницы.

Я увидел мистера Дэвиса у входа в зал. С ним был крепкий мужчина с гневным лицом.

— Чарли Скайлер! Мой коллега-историк. — Одно стекло в очках мистера Дэвиса было разбито, и он выглядел из-за этого несколько странно, зато казался веселым.

— Дэвис, я настаиваю, вызовите мэра, — нервничал солидный мужчина. — Надо защищаться.

— Подумаешь, кучка подгулявших ребят! Зачем еще мэра вызывать!

Мистер Дэвис повернулся ко мне:

— Голосование идет как надо, Чарли! Мы получили большинство и, главное, обязательно изберем Ферпланка.

К нашим ногам угодил откуда-то брошенный булыжник. Солидный мужчина вскрикнул.

Мистер Дэвис и бровью не повел.

— Если сегодня мы изберем Ферпланка мэром, через два года мы изберем Генри Клея президентом.

На этой пророческой ноте демократия нас поглотила.

Размахивая дубинками, швыряя булыжники, несколько тысяч пьяных дикарей из Шестого округа заполнили Дуэйн-стрит.

Булыжник попал мне в плечо, меня отбросило к стене. Какой-то негодяй молотил солидного мужчину до тех пор, пока мистер Дэвис не поднял трость и со смачным хрустом не перебил негодяю нос. Затем Дэвис радостно нацелил трость в пах молодому парню с тяжелой дубиной. Парень согнулся пополам, сблевал пивом и остался с нами лишь во плоти, но не душою. Мистер Дэвис был явно в своей стихии. Чего не скажу о себе.

Увертываясь от ударов, я кое-как выбрался из гущи драки в тот момент, когда его честь мэр Гидеон Ли явился с парой вооруженных сторожей.

Мэр сурово возвышался во главе своего отряда.

— Прекратить! — крикнул он. Воцарилась тишина, и захватчики из Шестого округа обернулись, чтобы посмотреть, какое там еще им предстоит развлечение. — Я ваш мэр. Расходитесь по домам. Без шума. Это приказ.

Снайперски нацеленный булыжник снял цилиндр с головы мэра. Взяв палки наперевес, городские сторожа двинулись на толпу, а толпа пошла в контратаку.

Я со всех ног побежал во двор больницы и там увидел мистера Дэвиса и солидного джентльмена.

— Отчаянные ребята, наши друзья из Таммани.

Мистер Дэвис наслаждался беспорядками.

— Это, — он показал на бушующую вокруг битву, — начало конца мистера Ван Бюрена и рождение Генри Клея. Мой мальчик, мы действительно создали новую партию.

Мистера Дэвиса не поймешь. То он был лидером в Таммани, то поддерживал Джексона, то был союзником Ван Бюрена, и вот он порвал с ними со всеми из-за Банка (ему нравится Банк, им не нравится, ну и что дальше?). Теперь мистер Дэвис помог сколотить новую партию вигов, состоящую из богатейших и беднейших людей города. Две разные группы, и у них ничего общего, кроме поддержки Банка Соединенных Штатов, мистера Бидла и горячей симпатии к Генри Клею. Но бедным-то какое дело до Банка? А богатым — до Генри Клея? Ничего не поймешь!

Мы почтительно посторонились, пропуская двоих сторожей; они вносили в госпиталь потерявшего сознание мэра, продавленный цилиндр гордо покоился на его большом животе.

— Пойдем поищем, где поспокойнее.

Мистер Дэвис, бодрый, несмотря на урон, понесенный вигами, повел нас в неуютный «Бродвей-хаус». Его вместительный бар — неофициальная ставка партии вигов.

Мистер Дэвис развернул свой штаб в дальнем углу шумного прокуренного зала. Трезвых здесь почти не было; и голосуешь-то, чего греха таить, ради пьяного забвенья после голосования.

Темноволосый человек, трезвый как стеклышко, доложил мистеру Дэвису:

— Этих, из Четвертого округа, мы привели в чувство.

— Раненых нет?

— Убитых нет.

Когда он двинулся от нас, пальто на нем распахнулось и я увидел у него за поясом нож и дубинку, утыканную гвоздями.

Солидному человеку это не понравилось.

— Не следует им уподобляться.

— Защищаться-то надо.

Мистеру Дэвису подали чай, а нам пиво — мне и солидному человеку, который оказался пресловутым Мордекаем Ноем. Десять лет назад он стал первым — и единственным — евреем, удостоившимся поста нью-йоркского шерифа. Когда кто-то выразил недовольство тем, что еврей получил пост, который позволит ему вешать христиан, Ной якобы ответил: «Хороши христиане, если их надо вешать!»

Ной — существо удивительное. Он пишет мелодрамы для театра, редактирует газеты и является — или являлся — одним из лидеров Таммани: президент Мэдисон назначил его консулом в Тунис (во время стычек с пиратами), а президент Джексон — инспектором нью-йоркского порта, и только недавно он покинул этот пост, порвав с президентом из-за Банка. До последних выборов он был соредактором газеты «Курьер энд инквайерер», поддерживавшей Джексона до тех пор, пока не возникла «проблема Банка мистера Бидла». Тогда Ной и его газета развернулись на сто восемьдесят градусов и стали нападать на правительство. Во время выборов открылось, что Ной и второй редактор тайно получали деньги от мистера Бидла. Скандал был на руку властям и нанес урон мистеру Бидлу, развратителю прессы.

Сейчас Ной редактирует «Ивнинг стар», открыто поддерживая Банк и вигов. Отдав чуть не всю жизнь Таммани и рабочему люду, Ной переметнулся к богатею мистеру Бидлу и его ставленнику Генри Клею.

Леггет считает Ноя сумасшедшим: «Но яркая личность. Прирожденный актер. И конечно же, он король евреев — или думает, что король».

Леггет описал, как Ной, в короне и пурпуре, «завладел» островом Гранд на Ниагаре и провозгласил там город Арарат, убежище для всех евреев. Естественно, отцы города Буффало быстро положили этому конец.

Сегодня Ной, жалкий и издерганный, не очень-то похож на короля.

— Какая глупость! Закрыть предприятия и приказать рабочим голосовать за вигов.

— Не горюйте, Мордекай. Волна, которая выбросила на берег нас, смоет и нашего безбожника капитана. — Мистер Дэвис посмотрел на меня, словно хотел сгладить резкость. — Которому мы аплодируем. Что еще остается делать добрым демократам? Мы понимаем, что президент состарился на службе у народа и теперь — бедный старикан! — пляшет под дудку Ван Бюрена и других врагов народа. О, скоро наступят перемены!

Как ни стараюсь, никак не могу понять, почему людей вроде Дэвиса и Ноя волнует вопрос, кого выберут или не выберут в президенты или еще куда-то. Мне наплевать, кто будет правителем в Первом округе и президентом в Белом доме. Дело-то не в этом. Настоящего и активного сторонника Джексона в двадцать восьмом или тридцать втором привлекали денежки, или должность, или то и другое вместе. Сейчас половина деятелей из Таммани-холла — директора новых банков, которые возникли после того, как Джексон нанес удар Николасу Бидлу и Банку Соединенных Штатов. Кстати, никто — даже Леггет — еще не разъяснил, почему банк, находящийся под контролем федеральных властей, хуже, чем тысяча банков, которые никто не контролирует. И уж совершенно неясно, почему Банк считается «аристократическим», а банки — «демократическими». Ведь все вместе они будут обдирать бедных ничуть не хуже, чем их обдирал один из них.

— Не уверен. Совсем не уверен!

Рядом раздался взрыв. Окна в баре зазвенели.

— Прекрасно! Пусть Таммани сожжет город и тем прославится!

Мистер Дэвис ликовал. Я встревожился. И все кругом тоже. Стычки, мародерство и поджоги распространились по всему городу.

— Что же мне прислал полковник Бэрр? — Мистер Дэвис открыл портфель.

Наконец-то Ной обратил на меня внимание; спросил, действительно ли я посланец Аарона Бэрра.

— Не просто посланец, — ответил за меня мистер Дэвис, — но и летописец жизни человека, которого так обижают.

— Ей-богу, мне все больше нравится Бэрр. — Ной вдруг оживился. — Что вам известно о его делах на Западе?

И снова мистер Дэвис ответил за меня:

— По-моему, мы все знаем — полковник ни в чем не виноват.

— Да-да. Ну, а как насчет роли президента Джексона?

— Он в этом замешан не больше, чем…

— Не больше, чем… — я решил перейти в наступление в лучших традициях судопроизводства и одним ударом парализовал обвинителя, — Генри Клей.

Мистер Дэвис хмыкнул, то есть издал сухой шелестящий звук, словно потерли один о другой тома свода законов.

— А здорово он вас, Мордекай.

Ной был невозмутим.

— Клей просто защищал Бэрра в суде. Не более. А Джексон хотел ехать с ним в Мексику. Все об этом знают.

— Все, кроме двух его биографов. Нет, Мордекай, такая тактика нам ничего не даст. С Эндрю Джексоном нельзя так обращаться, его слишком любят. Кроме того, через два года, а то и раньше, он уже не будет президентом.

— Ну и что же, все равно я хочу рассказать народу о том, какой человек… Дэвис, вы только посмотрите…

Так Эдмунд Кин в роли Макбета смотрел на дух Банко. В бар вошел высокий улыбающийся человек. Подтянутый, аккуратный, но одет как мастеровой.

Мистер Дэвис потерял обычное самообладание.

— Давайте отвернемся, — сказал он явно с опозданием, так как высокий человек, щурясь в полумраке бара, уже шел к нашему столику. Дэвис мрачно представил меня Томасу Скидмору.

Пять лет назад Леггет дал мне почитать памфлет Скидмора «Права человека на собственность!». Но я его так и не прочитал. В те дни Скидмора считали антихристом, даже хуже — антисобственником! Механик-самоучка Скидмор выступал (блестяще, но безалаберно, если верить Леггету) за отмену тюремного наказания за неуплату долга, за отмену частной собственности на землю и за отмену прав наследования капитала. Он даже выступал за обложение налогом церквей и предлагал прочие меры, которые может породить лишь мозг сумасшедшего, задумавшего вызвать настоящую ненависть своих сограждан. Леггет в конце концов обрушился на него, назвав «апостолом системы общественного грабежа». И тем не менее Скидмор на целый сезон стал героем рабочего люда и грозой собственников.

— Мы овладеем городом. — Мистер Дэвис был вежлив, но холоден. Чего нельзя было сказать про Ноя. — Мы докажем, мистер Скидмор, что реформы возможны без уничтожения общества.

— Но в этом нет смысла. Никакого смысла. — Мягкий, грустный голос Скидмора противоречил резкости слов. — До тех пор пока каждому не обеспечат его долю, будет не общество, а тирания меньшинства.

— Именно так говорят представители Таммани в Шестом округе.

— Но, господа, они же только говорят, а мы делаем.

— Мы, мистер Скидмор? — Ной был очень резок.

Но Скидмор этого не замечал.

— Такая основополагающая идея, как истинное равенство, мистер Ной, не может быть нераздельным достоянием единственного ума, пусть даже самого радикального.

Мило кивнув, Скидмор направился к соседнему столику, где забулдыги глушили пиво. Усевшись, он вдруг громко сказал:

— Мистер Дэвис, партия вигов провалится. Потому что у других больше, чем у вас.

— Это что еще значит? — Ной повернулся к мистеру Дэвису: — Больше — чего?

Мистер Дэвис пожал плечами.

— Он отъявленный преступник!

Но я достаточно наслушался Леггета и тотчас нашелся:

— Он имеет в виду, что раз вы хотите, чтобы в мире была кучка богатых и множество бедных, то партия, в которой больше богатых, победит.

Впервые Ной удостоил мои слова вниманием, хоть и обращался к мистеру Дэвису, словно меня здесь и не было.

— Он прав, — сказал он.

— Чарли — умный парень.

— Тогда почему он работает у полковника Бэрра?

— И в самом деле, почему? — Мистер Дэвис кинул на меня взгляд, который означал: не верь ушам своим.

— Я восхищаюсь им как адвокатом.

Напрасно я приготовился к обороне.

— Чарли подбирается к золотой жиле. — Голос мистера Дэвиса звучал так торжественно, словно он только что дал взятку судье. — Он пишет истинную историю жизни полковника Бэрра, покуда я тут строчу официальные мемуары. Чарли положит меня на обе лопатки.

Так значит, мне предстоит конкуренция с Мэттью Л. Дэвисом? Что-то подозрительно.

— А вы уже договорились о публикации? — заинтересовался Ной.

— Да, — ответил за меня мистер Дэвис. — Чарли имеет дело с Уильямом Леггетом.

Мне стало не по себе. Откуда мистер Дэвис так быстро все узнает?

— Но я не пишу для «Ивнинг пост»…

— Леггет! — Ной стал нещадно костить Леггета. — Слава богу, Уэбб его отделал как следует! На улице! Тростью.

Я сказал, что было наоборот, Леггет избил Уэбба. Вдруг с улицы донесся цокот копыт, бряцанье оружия, крики: «Народное ополчение!»

— Будем надеяться, они доберутся до избирательных урн прежде, чем наши друзья из Таммани. — Мистер Дэвис впервые встревожился.

Однако, когда несколько мгновений спустя булыжник пробил окно прямо у него над головой, грохнул по столу, слегка качнул мою кружку и скатился на пол, он проявил большое самообладание. Мы с Ноем вскочили. А мистер Дэвис невозмутимо вычесывал осколки стекла из редких седых волос.

Красная рожа просунулась в разбитое окно и заорала: «Вот они, вот…»

Услышать, кто такие «они», нам не удалось, так как мистер Дэвис молниеносным движением взметнул трость и хрястнул по красной роже. «Вон отсюда, ублюдок!» — раздался звонкий голос бывшего великого вождя Таммани. Красная рожа исчезла.

Пивной зал ликовал. Мистер Дэвис принимал поклонение своих союзников с величественной, едва заметной улыбкой.

— Совсем как в прежние дни! — сказал он. — Когда Бэрр и Гамильтон сеяли раскол. Давненько у нас такого не бывало.

— Вы с ума сошли! Они сейчас спалят город! Они способны на все, лишь бы не проиграть выборы. — Ноя била дрожь.

— Ну что вы! — Мистер Дэвис собрал осколки оконного стекла в аккуратную кучку. Затем положил послание Бэрра в карман пальто, повернулся ко мне: — Полковник просит передать вам все записи, какие я только найду.

— Мне ничего не надо; неужели вы думаете, я собираюсь…

Чарли, Чарли! Читайте себе на здоровье, я пошлю вам все, что у меня есть.

Мистер Дэвис поднялся.

— И поторопитесь с публикацией.

Я поблагодарил мистера Дэвиса. Он такой любезный. Но ведь он сам уже несколько лет не может опубликовать собственную книгу и, возможно, рассчитывает, что мои усилия возбудят интерес публики к этой старой истории. Мои усилия? О чем это я?

Я уже убедил себя, будто действительно составляю жизнеописание полковника, а сам почти ничего не знаю. Но Леггет уверяет, что, если я докопаюсь до правды, это изменит историю. Хотя иногда я думаю: не все ли равно, кто будет президентом? Клей или Ван Бюрен? И мне-то какое до всего этого дело? Я же терпеть не могу политику и политиков. Моя тайная мечта — поселиться в Испании или Италии и писать рассказы, как Вашингтон Ирвинг. Этим трудом я рассчитываю заработать денег на путешествие. Надеюсь только, что полковника уже не будет в живых, когда выйдет моя книга. Нехорошо на такое надеяться. Но опубликовать книгу мне надо в течение полутора лет, не позже. До президентских выборов. Да, сложную я себе задал задачу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ферпланк не прошел в мэры, недобрал 179 голосов примерно из 35 000. Таммани-холл победил, но дорогой ценой, ибо виги заполучили совет общин города. Мистер Дэвис небось радуется. Полковник Бэрр тоже радуется. Нет, скорее развлекается.

— Это новые люди, Чарли. В один прекрасный день они захватят все.

— Мистер Дэвис считает, что Клей будет президентом.

— Бедный Мэтт! В больших делах ему не хватает мудрости, но он силен в мелочах. Ван Бюрена выдвинут, и он побьет Клея, побьет любого республиканца, нет-нет, вига. Пора привыкнуть называть их так. Все вверх тормашками! Те, кто за Революцию, были виги, а те, кто за Англию, — тори. Затем началась борьба за федеральную конституцию. В нашем штате губернатор Клинтон был за слабое федеральное правительство. Так вот, некоторые виги стали антифедералистами, а некоторые, как Гамильтон, стали федералистами. Затем тори-федералисты стали республиканцами. А теперь тори-федералисты-республиканцы называют себя вигами, хотя на самом деле они антивиги. Республиканцы же антифедералисты — теперь демократы-джексоновцы. О, магические названия.

— А кем были вы после Революции?

— Да никем. Хотя склонялся к антифедералистам, но не принимал участия в затянувшемся споре. Помню, впервые прочитал конституцию и решил — она и пятидесяти лет не протянет. Видно, ошибся в сроке. Но все равно я прав. Эта конституция не годится для такой страны. Между прочим, сегодня утром, сойдя с парома, я увидел на Вест-стрит труп человека. Его убили вчера вечером на избирательном участке, и никто даже не подумал убрать труп. «Рука твоя, о Анарх, вождь великий, над миром полог опускает, и мрак все поглощает». — Он так часто повторяет эти слова, что я выучил их наизусть.

— А вы за Ван Бюрена? — спросил я. Капля пота скатилась у меня по спине. Жарко сегодня.

— Да.

— Это из-за вашей старой связи?

Он закрыл глаза, опер маленькие ноги о край каминной решетки.

— Я стар, а потому умерен. Из всех стариков, каких я знаю, опасности и неожиданности любит только один Эндрю Джексон. Но думаю, что объяснить это может лишь медицина. У него высокое кровяное давление. Что до меля, мне по душе, как красиво действует Мэтти Ван. Он лишен свирепости, а Клей переменчив и нечестен.

— А мистер Дэвис знает, что вы отдаете предпочтение Ван Бюрену?

— О да. Но он на меня внимания не обращает. Он знает, что Аарон Бэрр — не тот, бывший, а теперешний — в бэрритах не числится.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Город взбаламучен беспорядками. В некоторых домах нет ни единого целого окна. А кому до этого дело? Погода прекрасная, народное ополчение разошлось по домам, у ирландцев с похмелья раскалываются головы, а я отправляюсь с Элен Джуэт в Воксхолл-гарденс.

Мы доехали на извозчике до перекрестка Бауэри и Бродвея. Элен радовалась как ребенок. С тех пор как она поступила в заведение мадам Таунсенд, ей ни разу не удалось пройти больше, чем один-два квартала по Томас-стрит. На ней закрытое платье, и она ничем не отличается от тех дам, что распивают чаи в зале для дам гостиницы «Сити».

— Ах, я часами ей втолковывала, что у меня тут есть тетка и что один… ну, один гость с ней знаком и она часто обо мне спрашивает, а потом я ей говорю: «Мадам Таунсенд, надо мне доложиться тетушке, что я жива-здорова, а то вдруг она станет меня через полицию разыскивать?» — улыбка у Элен — как опрокинутый треугольник. — Ну, она меня и отпустила на денек, хотя ворчала и говорила, что бог, мол, правду видит. Видит он, как ты думаешь?

Я сказал, что сомневаюсь. Но заверил ее, что, если ад существует, там в один прекрасный день появится на редкость образованная леди, которая сведет с ума Сатану знанием Евангелия и теологии.

Вечер теплый, в парке много парочек. Казалось, никому нет дела до того, что Леггет называет «революцией».

Мы погуляли под цветными фонарями, усердно вдыхая в себя чистый загородный воздух, напоенный запахом гиацинтов, а затем устроились в беседке, довольно близко от оркестра, так что могли слушать музыку. Официант-негр принес нам ванильное мороженое и торт. Я почему-то очень нервничал, непонятно почему.

Элен вела себя странно, — совершенно неожиданно для меня, а может быть, и для себя самой. Сперва она была как собачонка, которую спустили с поводка: жадно вглядывалась и вслушивалась в то, что всем давно приелось. Особенно понравился ей странный человечек по прозвищу Пряник, который вечно носится по Бродвею с развевающимися полами, а из карманов у него сыплются пряники — единственная его пища. Никто не знает, кто он и где живет, потому что он ни с кем не разговаривает, а только носится взад-вперед, ест пряники да пьет воду из уличных колонок.

К тому времени, как мы устроились в беседке и стали слушать оркестр, Элен совсем притихла, даже погрустнела.

— Какая радость от прогулки, раз нужно возвращаться?

Кажется, я был к этому готов. Какая собака, вкусив свободы, сама вернется в конуру и сядет на цепь? Жестоко, наверное, показывать ей мир за стенами ее каморки на Томас-стрит. Или просто глупо? Скорее, и то и другое.

— Я думал, тебе… ну, что тебе там не так уж не нравится.

— Мне там мерзко.

Она неприятно крошит пирожное. Надеюсь, мне не придется дотрагиваться до ее липкой руки. В детстве мне как-то попал за шиворот мед. Мама говорила, я потом орал целый час.

— Воды горячей никогда нет. — Элен нахмурилась. — Меня не любит негритянка. Другим дают горячую воду два раза в день. Мне же — чуть теплую и только один раз. А зимой — ледяную. Я говорю мадам Таунсенд: так жить нельзя. Она мне толкует про силу духа и обещает сказать негритянке, а на другой день все то же самое: негритянка только улыбается, когда я спрашиваю, где моя горячая вода. Улыбается злорадно, сует мне кувшин, а вода на пол льется.

Элен смахнула крошки на землю.

— Вот видишь. Нам с тобой и поговорить-то не о чем.

Я сказал, что она все равно мне нравится, о чем бы она они говорила. И был искренен. Но ее этим не тронул. Вечер не удался.

— А с девушками ты о чем говоришь?

Элен пожала плечами.

— Да так. Ни о чем. Ну, о клиентах. Они, девушки, ужас что рассказывают.

— Например?

— Ну, ужас.

Не очень-то пространный ответ. Интересно, что они обо мне говорят?

— Ну, еще говорим о платьях, это мне интересно. Я им шью. Я люблю шить. А сюда народ приходит каждый вечер? — Она посмотрела кругом, и розово-желтые блики от фонарей заплясали в ее зрачках. Музыка стала медленнее, одинокий скрипач фальшиво играл печальную мелодию. И все равно мне было хорошо: гиацинты, цветные фонарики и скрытое темнотой обиженное хорошенькое личико пленницы, которую я освободил лишь на один вечер. Как в сказке про Золушку, ведь к полуночи ей нужно возвратиться на Томас-стрит к злой волшебнице Розанне Таунсенд. А почему бы не освободить ее навсегда? Поднатужиться, снять ей комнату. Она бы зарабатывала шитьем. Я поделился с ней своими мыслями.

Наконец-то Элен улыбнулась, повеселела.

— Это было бы чудесно!

Я встревожился. Одно дело говорить такое под фальшивое пиликанье скрипача, а другое — проснуться утром и увидеть, что рядом с тобой лежит еще кто-то, и это уже на всю жизнь.

То ли Элен угадала мой страх, то ли она и в самом деле необыкновенная.

— Нет, так нельзя. Мы же не обручены. — Она выпалила то, что думала. — Нет, я не из таких.

— Ну, а как же… как же у мадам Таунсенд?

— То дело другое. — Элен была тверда. — Ты ведь на мне не женишься? — Она рассмеялась, прежде чем я нашелся, что ответить. — Конечно же, нет. Да и какая из меня жена! С детьми я не умею обращаться. Я их боюсь. Так что у мадам Таунсенд мне не так уж плохо. Если бы только горничная была другая… — Лицо ее омрачилось, стало злым, но еще более привлекательным. — Но ты не забудешь, ты поищешь мне работу, чтобы я зарабатывала столько же, сколько сейчас, и открыла собственное дело, хотя где я еще заработаю сто долларов? Ну, буду откладывать, а то я все трачу. Не знаю на что. Мама говорит, я кончу свои дни в приюте для бедных, она, бедняжка, сама там живет.

— А отец?

Такого веселого смеха я не слышал с тех пор, как один из клиентов мадам Таунсенд перепрыгнул через забор на заднем дворе и рухнул в соседский свинарник.

— Отец? Спроси что-нибудь полегче. Я его и не знала. И мама небось тоже. Она пила, когда была молодая, и швеей работала. Кроила, только и всего, а не шила. У нее глаза были плохие. И таланта не было. Лучше ты расскажи про своих родителей; если хочешь, конечно.

Наконец мы перешли на личные темы, впервые за семнадцать встреч. Я веду им счет.

— Отец держал бар в Гринич-вилледж. Мама тоже там работала. Он, верно, такой же пьяница, как твоя мать.

— Небось богатые были? — Последовал долгий вздох.

— Нет, но бар был доходный.

— Ну, а братья, сестры?

— Все умерли. Их, кажется, было пять. Я единственный остался.

— Матери твоей небось нелегко приходилось.

— Еще бы. Отца она ненавидела. Чего уж хорошего.

Я рассказал Элен все, или почти все. Она слушала, как ребенок, которому читают книжку. Сколько я себя помню, мать с отцом всегда ссорились. Он — вечно пьяный, грубый. Она — вечно в слезах. Как-то вечером в ноябре он не впустил ее в дом. Гордость не позволила ей идти к соседям, и она провела ночь под навесом во дворе. Кончилось все простудой, жаром, пневмонией, гробом. Я тогда жил в городе, учился в Колумбийском колледже, и только через неделю узнал, что она умерла. Приехал домой, и мы с отцом подрались во дворе. Я избил его до крови. С тех нор в Гриниче моей нош не было.

Рассказывая ей эту историю, я чувствовал себя сильным, талантливым, сказочным королем. И все, в общем-то, было правда, хоть я и умолчал о том, что мой отец чуть не выбил мне глаз ножкой от стула.

— С тех пор ты его не видел? — В ее голосе — я был очень доволен — слышался благоговейный ужас.

— Недавно, на улице. Очень вежливо поговорили.

Убийца, убийца, убийца! В голове моей бьет барабан, когда я думаю о нем, пишу о нем, смотрю на миниатюру моей матери, выполненную Вандерлином на слоновой кости, — красивая женщина, не знавшая счастья.

Рука об руку мы с Элен шли по парку, она обсуждала туалеты.

— Видишь, какой рукав в сборочку? Такой за год не сошьешь! А материя! Французский муар! Ой, гляди-ка! Бельгийское кружево!

Она подробно объясняла мне все о покрое и сообщала цену каждого туалета.

Обходя беседку, мы наткнулись на парочку. Они отпрянули друг от друга. Один был Уильям де ла Туш Клэнси, другой — хорошо сложенный мальчик лет шестнадцати, одетый с потугами на элегантность. Однако грубые большие руки выдавали простолюдина.

— Ну-с! — Клэнси зашипел, как гусак.

Мальчик смутился. Еще бы! Кое-что так стыдно делать, что даже деньга не утешают.

— Ну-с, как поживает ваш друг-радикал мистер Леггет? — Ага, значит, Клэнси меня запомнил.

— Прекрасно. А как ваш друг мистер Эдвин Форрест? — Это была наглость.

— Я вас где-то видел, мисс. — Мальчик смотрел на Элен, но она обратила на него такой невидящий взгляд, что он сделал бы честь любой даме из общества.

— Я работаю у Джозефа Хоукси, мисс. Он друг мадам Таунсенд. Вы, наверное, его знаете.

Элен и бровью не повела.

— Нам пора, — повернулась она ко мне. — Нас ждут друзья.

Но Клэнси хотелось сравнять счет.

— Таунсенд? Таунсенд? Вы имеете в виду Таунсендов, которые живут в Грамерси-парк?

— Нет, мистер Клэнси. Та дама живет на Томас-стрит. — Мальчик, видимо, готовил отпор на тот случай, если Элен вздумает обмолвиться, что он тоже отдается за деньги.

— Боюсь, я никого не знаю в этой интересной части города, если не считать моего старого друга достопочтенного мистера Хоукси, у которого работает Ричард.

— Неполный рабочий день?

Я не удержался и от этого выпада. В свете фонаря я увидел, как лицо мальчика побагровело от ярости.

— Я не расслышал вашего имени… — Клэнси обратился к Элен, но мы уже отошли.

К моему удивлению, Элен расхохоталась:

— Обязательно всем расскажу. Давай возьмем извозчика. Скорей! А я все думала, что-то он странный, этот мистер Хоукси. Теперь все ясно. Хорошенькие же у него подмастерья! Правду мальчик сказал. Я его уже видела. Иной раз остановится и пялится на наш дом. Ну, думаю, денег у него нет или храбрости не хватает войти, а выходит, просто охоты нет! На кой мы ему сдались? Ну и денек! Ты прелесть, Чарли! — Она поцеловала меня в щеку, как сестра.

Я опешил от такой непосредственности. Хоть я и провел много приятных вечеров в заведениях, вроде дома мадам Таунсенд, а все еще наивный простак! Ну и ну, такое мне и в голову не приходило. Я-то воображал, какое грустное будет у нас расставание.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я прочитал сотни страниц воспоминаний М. Л. Дэвиса об Аароне Бэрре и не почерпнул из них ничего нового. Вот что примерно он сообщает:

«После того как англичане покинули Нью-Йорк, юристов-тори лишили адвокатской практики, и это открыло возможности для юристов-вигов, особенно героев Революции. Но в штате Нью-Йорк действует правило: для того чтоб открыть практику, адвокат должен сперва три года преподавать право. Бэрр заторопился. Он поехал в Олбани, представился трем судьям Верховного суда штата, заставил их сделать для него исключение (особенно помог ему судья Роберт Ейтс), и 19 января 1782 года его зачислили в коллегию адвокатов. Среди его первых клиентов были его старый командир полковник Малколм, де Пейстеры из Олбани и Роберт Ливингстон.

Двенадцатого апреля 1782 года он стал советником юстиции.

Шестого июля 1782 года он обвенчался с Теодосией Прево в Парамусе, в штате Нью-Джерси. Ему было двадцать шесть лет. Ей — тридцать шесть.

21 июня 1783 года в Олбани у них родилась дочь Теодосия. В ноябре, вскоре после того, как английская армия покинула Нью-Йорк, туда переехали Бэрры.

Сначала Бэрры жили у Ферпланка, за два дома до ратуши. Потом они перебрались на угол Мейден-лейн и Нассау-стрит (задний двор там славился виноградом и беседками, а дом — пьянчугой-горничной по имени Ханна). В 1791 году они переехали в дом номер четыре на Бродвее. Для летней резиденции полковник снял особняк в Ричмонд-хилле.

В роли адвоката полковник Бэрр преуспел с самого начала.

Со своим первым партнером Уильямом Т. Брумом он сколотил и стал проматывать свое первое состояние. Адвокатом он был — и остается — безупречным. И все же он презирает собственную профессию. „Закон, — любит он говорить, — есть нечто, смело введенное и ловко поддерживаемое“.

Соперничество Бэрра с Гамильтоном началось уже в те дни. Оно было неизбежно. Оба герои, оба честолюбивы, оба юристы. Считалось, что Гамильтон более глубок, философичен, но и многословен: он губил блестящую защиту, чересчур ее растягивая.

Бэрр был в суде эффектней, находчивей; к тому же Бэрр выделялся среди той плеяды общественных деятелей нелюбовью к краснобайству; морализировал он разве что ради блестящего парадокса. Истово правоверные считали его порочным, ибо, кто не проповедует добро, тот плох. Но присяжные часто бывали благодарны полковнику за то, что он не читал им проповедей. Ни Бэрр, ни Гамильтон не родились ораторами, как Клей или Уэбстер. Они не увлекали толпу, зато прекрасно управлялись с присяжными.

Несмотря на соперничество, Бэрр и Гамильтон иногда работали вместе. Однажды честолюбивый, раздражительный Гамильтон настоял на том, чтобы Бэрр выступил до него. Бэрр безропотно согласился и ничтоже сумняшеся использовал все аргументы, которых ждал от Гамильтона. Тот пришел в ярость и в своей речи был краток и грубоват, что было ему несвойственно».

Вот вам факты, а мистер Дэвис просто-напросто их перечисляет, то и дело приклеивая банальности к восковому чучелу полковника. Только что я отослал ему рукопись с благодарственным письмом. Ладно, пора браться за работу всерьез: докопаться до истины, а если не удастся, то хоть извлечь пользу для себя.

Да, в рукописи Дэвиса есть одна важная деталь. Он воспроизводит письмо, написанное полковником Бэрром из поместья Ван Нессов в округе Колумбия. Текст письма (какому-то полковнику Клейпулу) не представляет интереса. Важны дата и место.

Дом Ван Нессов, где гостил Бэрр, всего в нескольких милях от Киндерхука, где 5 декабря 1782 года родился Мартин Ван Бюрен.

Письмо датировано 11 марта 1782 года (да-с, я отсчитал срок, на пальцах).

Последняя строчка загадочна: «Я развлекаюсь как могу в этом захолустье. Ты понимаешь, что я имею в виду».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Леггет мне рассказал последний анекдот о Ван Бюрене. Один сенатор заключил пари с другим сенатором, что заставит Ван Бюрена публично себя скомпрометировать.

«Мэтт, — сказал сенатор, — говорят, солнце встает на востоке. А вы как думаете?» — «Я слыхал про это, сенатор, но сам я встаю после рассвета, и у меня нет своего мнения на этот счет».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Мы с полковником Бэрром с детским восторгом наблюдали, как сносили целый квартал на Бродвее, точно напротив Парк-тиэтр. Мы были не одни. Казалось, полгорода пришло сюда посмотреть, как огромный железный шар, подвешенный к подъемному крану, проломил стену первого дома. Мистер Астор намеревается построить на этом месте отель, который затмит гостиницу «Сити». Ясно, ему это удастся. Ему всегда все удается.

— Потрясающе! — Полковник захлопал в ладоши, когда узкое на голландский манер здание рухнуло с глухим грохотом. Рассеялось громадное облако серой пыли, и публика начала расходиться.

Мы с полковником перешли на другую сторону и направились в городской сад. Нам надо было в контору, но полковнику работать не хотелось. И мы уселись на скамью под кустом сирени.

Бэрр умиротворенно посапывал, созерцая ухоженный парк.

— Раньше это называлось «Полями». — Он указал на возвышение, где стояла и ратуша. — А вот там была виселица. Но не просто виселица. О нет! Ньюйоркцы всегда любили экзотические удовольствия. Так вот, наша виселица была сконструирована в виде китайской пагоды. Да к тому же красивой. И сколько там несчастных перевешали! В первый год федеральной власти, когда Нью-Йорк был столицей, в день вешали по пять человек. Публика ликовала. Президент Вашингтон тоже не оставался равнодушным.

— Тогда было столько же убийц, как сейчас?

— Убийц? Да нет. В те дни мы вешали только взломщиков. Убийств тогда, пожалуй, не было совсем.

— Мне так хочется побольше расспросить про те времена.

— Ну конечно. — Бэрр рисовал тростью в пыли у своих ног солнце. Государственный герб мексиканской империи?

— Я начал читать книжку мистера Дэвиса.

— Про нее мне лучше не говори.

— Не буду.

— Верно, мне следует высказаться самому?

— Пожалуй, выбора у вас нет.

Полковник издал тихий стон.

— Ты знаешь, Чарли, я допустил большую ошибку. То есть из всех моих ошибок самая большая та, что я решил, будто человеку нельзя повредить ложью. Поэтому я никогда не опровергал клевету. Я просто полагал, что на свете достаточно порядочных людей, которые знают меня, и время все поставит на свои места. Но я ошибался. С друзьями расстаются, они умирают. А клевета никогда не умирает, никогда!

Бэрр проговорил это с удивлением. Я не заметил горечи в его словах.

— Когда была жива дочь, я делал все, чтобы обелить свое имя ради нее, ради внука. Но потом… — он снял шляпу, словно стоял над могилой, нет, над бездной морской, — долгие годы мне было все безразлично. И вдруг твой интерес… — Он взглянул на меня (наверняка все знает!) и улыбнулся. — Если хочешь, я даже рад пополнить твое образование, хотя предпочел бы любую другую тему, а не историю своей карьеры, несмотря на всю ее поучительность. Итак, мы будем беседовать, и, если тебя это забавляет, записывай все, что я скажу, стенографируй, твой лаконический стиль только украсит мой рассказ.

Кажется, я начал подгонять полковника, но время поджимает, а материала много. Леггет хочет, чтобы прояснилась связь полковника с Ван Бюреном, насколько это возможно для анонимного памфлета. Позже, уже под собственной фамилией, я напишу всю биографию, предвосхитив мистера Дэвиса. Планы эти увлекают меня, хотя Леггет полон дурных предчувствий.

— Ты благосклонен к Бэрру и по сей причине провалишься, ибо американский читатель терпеть не может неожиданностей. Он знает, что его страна — самая великая страна на земле, Вашингтон — самый великий из когда-либо живших людей, Бэрр — самый плохой, и иного не позволено. Стало быть, никаких фактов. Если хочешь завоевать внимание читателя, надо ему льстить. Разделять его предрассудки. Говорить ему о вещах, о которых он давно знает. И он оценит твою мудрость.

— Тогда объясни успех «Ивнинг пост». Вы каждый день нападаете на предрассудки собственных рекламодателей…

— И каждый день мы теряем рекламодателей из-за того, что Брайант называет моей свирепостью. И к тому же я рискую получить нож под ребро. Не обольщайся моим «успехом». Гляди в оба.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нам с полковником понадобилось несколько дней, чтобы приспособиться к совместной работе. Он не привык к диктовке и отнюдь не полагается на память. «Я ведь юрист. А посему мне нужны доказательства — книги, письма, газеты, чтоб было от чего отталкиваться».

Сперва у нас мало что получалось. Полковнику не удавалось соединять отдельные эпизоды. Он все время отклонялся от темы. Но теперь (в середине мая) мы работаем хорошо и от серии анекдотов и всяких историй перешли к последовательному повествованию, поток его несет нас от года к году, и я уже не сомневаюсь, что раз я снял подробную карту леса, то непременно найду зверя, как бы ни было замаскировано его логовище!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Полковник сегодня что-то особенно нервничает. «Я как актер, не выучивший роли». Он сидит, разложив перед собой на столе письма и вырезки из старых газет и открытую, испещренную пометками «Жизнь Александра Гамильтона», недавно опубликованную сыном Гамильтона, Джоном.

— Иногда, Чарли, я жалею, что нет рядом со мной, в моем доме, сына. Сыновняя любовь всегда приносит радость. Естественно, я полагаю, что, каким бы ни уродился мой сын, он писал бы лучше этого субъекта, объединившего в своем стиле многословие отца и запутанность мыслей своего деда Скайлера. Ну да ладно, буду сам себе сыном, с твоей помощью.

Полковник кладет ноги на каминную решетку, закрывает глаза, словно ожидая, когда поднимется занавес и вновь начнется давно разыгранный спектакле.

— Ты опрашивал меня о Гамильтоне. — Я спрашивал его о Ван Бюрене. — Ну что ж, я расскажу тебе несколько эпизодов. — Он откашливается. — Ноябрь…

Полковник на мгновенье приоткрывает глаза, бросает взгляд на газетную вырезку.

— Ноября, двадцать пятого дня, тысяча семьсот восемьдесят третьего года. Я только что приехал в Нью-Йорк из Олбани с женой и дочерью. Американские штаты заключили мир с Англией. Англичане готовились покинуть нашу страну. Генерал Вашингтон собирался совершить триумфальный въезд в город…

Ниже следует запись воспоминаний полковника, но не в том виде, как он мне диктовал, а в окончательном, с учетом поправок, внесенных его собственной рукой.

Воспоминания Аарона Бэрра — I

Примерно в полдень я приехал со своей женой Теодосией в таверну «Кейпс» на Бродвее. На улицах было полно ветеранов, пьяных, но счастливых. Нью-Йорк в те дни не был большим городом, но жители, несмотря на заметную примесь голландской крови, отличались живостью, как и сейчас. В прихожей толпились бывшие офицеры с черно-белыми кокардами и веточками лавра — знаками храбрости и патриотизма. Я почти всех их знал, хотя с женами знаком не был. Особенно хорошо помню генерала Мандуггала, он был заика и от радости совсем уж невнятно лопотал по-шотландски.

Теодосия пряталась за меня, стесняясь чужих. Но вот Элизабет Гамильтон крепко взяла ее за руку, как это умеют делать Скайлеры, и представила нескольким дамам. В юности Элизабет отличалась красотой; пожалуй, только слишком выдавались скулы. Мне говорили, будто Гамильтон рассказывал ей про все свои измены. Если так, у них было о чем поболтать.

Меня приветствовал мой старый друг Трауп; он тоже теперь занимался адвокатской практикой (за две недели в городе у меня скопилось столько дел, что я едва справлялся с ними).

— Великий день! — согласились мы с ним, хотя война закончилась не вчера, уже прошло какое-то время. Сегодняшней церемонией мы были обязаны медлительности сэра Гая Карлтона, английского военачальника в Нью-Йорке. Он все находил предлоги не отправляться восвояси: то погода не позволяла, то корабли нуждались в ремонте, то Его превосходительство плохо себя чувствовал. Но вот, слава богу, все это кончилось.

Пока мы ждали в таверне, солдаты сэра Гая медленно грузились на корабли у причала Бэтери. Наконец-то генерал Вашингтон мог «триумфально» войти в город, который он семь лет назад сдал англичанам и так и не сумел вернуть силой оружия.

В длинный зал быстрым шагом вошел Гамильтон, щеки у него пылали. Он тепло поздоровался с Траупом и со мной. Хоть мы соперничали в адвокатуре и каждый стремился быть первым в городе, в те дни мы с ним приятельствовали.

Какой живой, умный, милейший человечек был Гамильтон! Он умел очернить противника во имя высокой морали — настоящий дар! Его коварство поражало не меньше, чем блеск его ума.

— Он на Чатам-стрит, у водокачки, — сказал Гамильтон. Мы поняли, о ком идет речь. — Губернатор Клинтон сопроводит его сюда.

Мы поздравляли друг друга с тем, что славный генерал Вашингтон скоро окажется среди нас. В торжественные минуты людей подстерегает смешное. Я лишь однажды видел императора Наполеона: он поднимался по мраморным ступеням парижского театра с торжественной элегантностью, которую перенял от актера Тальмы. И вдруг, на самом верху лестницы, когда все мы согнулись в низком поклоне, он оглушительно пукнул.

Сегодняшнюю комедию подготовили двое английских солдат. Они потихоньку смазали жиром флагшток на причале Бэтери. И наш знаменосец, карабкаясь по флагштоку, рухнул вместе с флагом на землю, чем глубоко уязвил генерала Вашингтона.

Полковник (а с нынешнего дня генерал) Малколм подошел к нам. Подобно многим старшим офицерам, не побывавшим в бою, этому доброму человеку хотелось говорить лишь о войне. Но молодежь — а мы с Гамильтоном и Траупом считали, что наконец обрели молодость, — говорила лишь о настоящем и будущем.

— Как там ваши богатые и сиятельные друзья? — поддел я Гамильтона. Гамильтон представлял интересы доброй половины богатых тори Нью-Йорка.

— Им тоже тяжело.

— Надеюсь, я смогу быть им полезным. — Трауп нуждался в клиентах.

— Что ж, буду направлять к вам богатых вдовушек. — Пристрастие Гамильтона к богатым и сиятельным, без сомнения, объяснялось его незаконным и низким происхождением.

За пять лет до принятия конституции и создания федерального правительства разделение в нашем правящем классе было уже очевидно. Тори, сопротивлявшимся Революции, пришлось принять новые американские порядки. Но хотя армия англичан уже покинула Бэтери, тори никак не хотели расстаться со своим политическим идеалом — принципом английского правления. Они мечтали о правительстве, в котором привилегии правителей будут так же четко сформулированы, как обязанности подданных. Другими словами, они хотели воссоздать английскую систему правления. Гамильтон так упивался всем английским, что на его месте я бы на всех парусах отправился вслед за сэром Гаем в Англию, занялся бы там политикой и стал премьер-министром. Но Гамильтон решил остаться и бороться не только с вредной идеей демократии, но и с самым хитрым ее защитником — Томасом Джефферсоном, который вскоре стал посланником в Париже: конгресс загнал его туда, поскольку он провалился на посту губернатора Виргинии.

Мы услышали возгласы приветствия и поспешили к окнам. Полубог — нет, бог! — Вашингтон сходил с коня. В толпе махали шляпами. Он снял свою шляпу и сунул ее под мышку. Затем, сопровождаемый губернатором Клинтоном, Его сиятельство вошел в таверну. Между прочим, став президентом, Вашингтон пожелал, чтобы к нему обращались «Ваше сиятельство». Сенат не возражал. Палата представителей возражала и обратила внимание другой палаты на конституцию, по которой глава правительства назывался просто президентом. Договорились до того, что спикер — глупейший мистер Муленберг — намекнул даже, что генералу, возможно, хотелось бы, чтобы его величали «Ваше высочество и сиятельство». Мелкое подхалимство Муленберга не очень польстило величайшему человеку, в мире, который, как я подозреваю, вовсе не прочь был бы стать и королем, имей он сына — принца виргинского, который наследовал бы престол.

Но я забегаю вперед. Итак, знаменитейший из смертных входил в дверь таверны «Кейпс».

Мы стали в два ряда. Вашингтон медленно двигался между нами, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, и неподвижный, холодный взгляд озарялся неуверенной, почти мальчишеской улыбкой, когда он решал отметить благосклонностью того или иного подданного.

Поравнявшись с Гамильтоном, стоявшим рядом со мной, генерал остановился. Он вдруг повеселел, оживился, на мгновение лицо его мутным зеркалом отразило блеск Гамильтона.

— Мальчик мой. — Экая отеческая манера!

— Сегодня ваш день, генерал. Страна — ваша.

— Наш день, сэр. — И лицо его помрачнело, ибо он повернулся ко мне и увидел себя совсем в ином зеркале.

— Полковник Бэрр. Надеюсь, здоровье ваше поправилось?

Я укрепил в нем эту надежду и представил ему его старого друга, а мою новую жену. Теодосия сделала глубокий реверанс, словно перед королем.

Вашингтон, улыбнувшись, наклонился и взял ее под локоть.

— Полковник Бэрр, как и все мы… — По своему обыкновению, он не находил нужных слов. Я смутился. Теодосия побледнела. Гамильтон сделал то, для чего его предназначали небеса.

— …околдован хозяйкой Эрмитажа, — сказал он.

— Именно. — Вашингтон двинулся дальше, а Гамильтон подмигнул мне, верней, стрельнул в меня ясным голубым взглядом. Но что на самом деле думал он о Вашингтоне? Мы к этому подходим.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Полковник Бэрр в восторге от наших занятий, особенно когда перечитывает то, что надиктовал, и вносит изменения в текст.

— Все равно что готовить речь — защитительную, конечно!

Он все еще читает и делает пометки на полях «Жизни Александра Гамильтона». Старое соперничество не дает ему покоя.

— Вот как, — говорит он, — оказывается, мой друг Гамильтон считал, что у меня были «сомнения» по поводу конституции. Наконец-то он попал в точку. Я сомневался — и сомневаюсь до сих пор. Я тебе уже говорил, я знал, что в своем первоначальном варианте конституция не просуществует и пятидесяти лет. Так и вышло. Бесконечные поправки продолжают изменять ее суть — и все же недостаточно.

Он открыл том сочинений Гамильтона, полистал.

— Никто не скажет, что конституцию писали простаки. Я знал их почти всех: очень способные, ловкие адвокаты и не одного клиента спасли от верной петли. Законченные циники. Вот послушай Гамильтона.

Бэрр начал читать:

— «Люди всегда будут преследовать свои интересы. Человеческую природу изменить так же трудно, как противиться мощному потоку эгоистических страстей. Мудрый законодатель незаметно изменит русло и направит поток, если возможно, на общее благо». Мне нравится это «если возможно». А что делать мудрому законодателю, если это невозможно? Боюсь, он станет тоже думать только о своем благе.

Полковник вдруг рассмеялся и вспомнил, как однажды Гамильтон произносил предвыборную речь перед группой мастеровых.

— Увы, Гамильтон всегда обращался с низшими, подчеркивая, что они низшие… Кому такое приятно? Боюсь, толпа издевалась над ним. Взбешенный, в отчаянии он крикнул: «Вы сами свой злейший враг!» Что бы сказал он теперь? Ведь «быдло» (так он называл народ) управляет. Или мы только льстим ему, делая вид, будто оно управляет?

Он отложил книгу. Начал работать.

Воспоминания Аарона Бэрра — II

В 1787 году я не принимал никакого участия в дебатах, не высказывался ни за ни против конституции. Как прочие, я читал «Публия» в газетах. Как и прочие, я очень скоро сообразил, когда за «Публием» скрывался Гамильтон, когда Джей, когда Мэдисон. Как и прочие, я знал Гоббса и его непоколебимую веру (разделяемую Гамильтоном), что любая форма правления, даже тирания, лучше анархии. Читал я и Монтескье, чьи труды оказали большое влияние на трех «Публиев». Но в глубине души мне, скорее, нравилась свободная конфедерация штатов, которая существовала в период между 1783 и 1787 годами. В конце концов, Нью-Йорком вполне сносно управляла фракция губернатора Клинтона. И если кое-где в других штатах дела обстояли неважно — это уж их дело; пусть бы сами о себе заботились, а не полагались на кучку умников-адвокатов из Филадельфии. Словом, некоторая доля анархичности — не такая уж плохая штука.

Вопреки принятому мнению движение за конституцию и прочное федеральное правительство началось не с Гамильтона, а с генерала Вашингтона. Его обычно изображают добропорядочным тугодумом, этаким Цинциннатом, который счастлив лишь на своей ферме, когда толкает тяжеленный плуг собственного изобретения. Да, конечно, он был человек достойный (хотя и крайне тщеславный) и тугодум. Но не было его умней, когда дело касалось бизнеса и коммерции. Из соображений чисто практических он решил создать сильное центральное правительство и его возглавить. С самого начала он был законченным федералистом, и Гамильтон был ему нужен куда больше, чем он Гамильтону, чтоб обеспечить безопасность своих капиталовложений в земельную собственность.

Джефферсон мне рассказывал, что, несмотря на бесчисленные жалобы Вашингтона о тяжком бремени общественной деятельности, тот после Революции умирал от тоски. «Они из меня кабатчика делают!» — ворчал он, когда очередная партия любопытных сваливалась на него в Маунт Вернон. Когда Вашингтона избрали, он, как всегда, сидел без денег и перво-наперво взял аванс из государственной казны в счет будущего жалованья.

Помню одну неофициальную встречу с Вашингтоном после Революции. Это было в октябре 1791 года, вскоре после того, как я, в качестве сенатора от штата Нью-Йорк, прибыл в Филадельфию. В то время я мечтал написать подлинную историю Революции. Я вставал каждый день в пять утра и отправлялся в государственный департамент в сопровождении писаря. Вместе с ним до десяти часов мы просматривали и переписывали документы, а потом я шел на заседание сената.

Желая разобраться в некоторых военных вопросах, я попросил аудиенции у Его сиятельства. Согласие я получал так быстро, что мае следовало бы насторожиться. Ведь я занял место гамильтоновского тестя в сенате. Но началась Французская революция, и я, признаюсь, решил, что настала новая эра в истории человечества. Потом-то я понял, конечно, что на старую дурную эру всего лишь напялили маску и в улыбке вот-вот обнажатся окровавленные клыки. Но в 1791 году я, как и Джефферсон, был предан другой Революции и посему меня кляла федералистская фракция.

Президент принял меня в роскошном кабинете. Он совершенно переделал дом Морриса, превратив его в королевский дворец. Почтительный молодой секретарь, склонясь, распахнул дверь, и я вошел.

Вашингтон стоял у камина, словно позируя для портрета. Чересчур знаменитое желтое лицо сильно состарилось. К тому же Вашингтона замучили фурункулы. Он торжественно меня приветствовал и остался в той же позе, так что мы стояли перед камином, словно две непарные каминные подставки.

Я задавал ему вопросы о Революции, он давал уклончивые ответы. Как вопросы, так и ответы я забыл. Помню только его холодное благоволение.

— Вы предприняли весьма полезное дело, сенатор Бэрр. — Ему не льстили мои вопросы, они подчеркивали его поражения. Секретарь подал ему депеши, он взглянул на них, отпустил секретаря и пригласил меня сесть. Медленно, осторожно, морщась от боли, Вашингтон устроился в троноподобном кресле, выставив громадную ягодицу: проклятый фурункул выскочил прямо на этом чувствительном месте. Я выразил ему сочувствие в связи с вестями с Запада, где его любимец, генерал Сент-Клер, потерял чуть не тысячу солдат в боях с индейцами.

Вашингтон остался холоден и мрачен.

— Я готовлю послание конгрессу в связи с этим трагическим событием. Я совершенно уверен, что, если мы не уничтожим воинственные дикарские племена, мы потеряем все наши новые земли к западу от Огайо. — Он говорил голосом ожившей статуи.

Тут он подвинулся в кресле. Вскрикнул от боли, грубо выругался. Поняв, что в моих глазах он уже не царственная особа, а просто плантатор из Виргинии с нарывом на заду, он сказал:

— Разваливаюсь, а?

— По-моему, вы полны сил, сэр.

— B моей семье долго не живут. Я не жалуюсь. Судьба. Но не думал я, что конец окажется таким унизительным.

В первый и единственный раз он заговорил со мной почти как простой смертный — необычная снисходительность, ведь я был не влюбленный в него субалтерн, а сенатор-антифедералист и меня терпеть не мог его любимый Гамильтон.

— Слава — хорошее лекарство, сэр.

— Паллиатив. — Бледная, холодная улыбка приоткрыла плохие зубы. — Но конечно, я не соглашусь на второй срок.

Как мы теперь видим, все президенты говорят одно и то же. Но тогда никто еще не понимал, что это болезнь исполнительной власти; тогда все только начиналась.

— Полковник Бэрр, мне не нравится дух раскола. Я не могу понять, почему люди благородного происхождения, с общими интересами так жестоко ссорятся друг с другом, в то время как им необходимо объединяться перед лицом толпы. — Меня тронула его откровенность и необычная — в нем — непринужденность обращения с человеком, которого он не имел оснований ни приближать, ни любить.

— Разногласия, сэр, могут объясняться честным стремлением понять, как управлять лучше…

— Мне стало известно, полковник Бэрр, что вы восхищаетесь кое-чем из того, что происходит сейчас во Франции.

— Я думаю, сэр, причины их революции понятны и принципы, которые они утверждают, прекрасны.

— И тем не менее, если бы не король Луи, англичане все еще были бы на этих берегах.

— Согласен, с ним обошлись скверно.

Вашингтон говорил, не обращаясь ко мне, словно меня здесь и не было. Он глох и половины того, что ему говорили, не слышал.

— Когда мне доложили о предательстве некоего капитана Даниэля Шейса — я когда-то знал его, он негодяй, — я понял, что нам нужно твердое правительство, способное защитить нашу собственность. Мистер Гамильтон со мной согласился, и мы созвали конституционное собрание, на котором — не скрою, преодолев себя, — я председательствовал. Я считаю это собрание, сэр, самым значительным этапом в своей карьере. Ибо, если бы мы не придумали федерального правительства, они отняли бы у нас все. — Лицо его вдруг густо покраснело. Руки, протянутые к камину, задрожали. — Массачусетское отребье разделило бы всю собственность среди недостойных. Даже ваши французы не заходят так далеко. Я тогда сказал, что это неестественно. Это надо пресечь. Не для того мы воевали с заморским деспотом и выиграли войну, чтобы страдать от собственного народа, сделавшего ради победы, разрешите вам заметить, куда меньше тех джентльменов, которые отдали все во имя нашей независимости. И мы во что бы то ни стало сохраним наши завоевания, полковник Бэрр. Уверен, что вы согласитесь со мной.

Я меньше всего ожидал, что генерал Вашингтон ударится в политическую теорию. Ни Гоббса, ни Монтескье, ни Платона, ни других книг подобного рода он не читал. Но он умел складывать и вычитать по бухгалтерской книге, оценивать имущество, орлиным оком замечать в зерне — своем зерне — вредителя и орлом же бросаться на него и убивать.

— Конечно, я не поддерживал капитана Шейса. Я не признаю безнравственного раздела собственности, но…

— Рад это слышать. — Он меня прощупывал. Бог знает, что Гамильтон наплел обо мне Его сиятельству.

— …но я за более рыхлую федеральную структуру.

— Да, вы вроде моего старого друга губернатора Клинтона. Такие дружеские разногласия естественны в здоровом обществе.

В комнату неслышно вошел секретарь и что-то шепнул генералу в здоровое ухо.

— Пусть войдут. — Вашингтон со стоном поднялся с кресла. Несколько ливрейных лакеев-негров вошли в комнату, неся подносы с образцами столовой утвари. Вашингтон приказал разложить ножи, вилки, расставить тарелки. — Не выскажете ли вы нам свое мнение, полковник Бэрр? Я слышал, вы обставили Ричмонд-хилл с неслыханной роскошью.

— Да, сэр. Но должен предупредить вас, роскошь дорого обходится.

— Увы, не могу с вами не согласиться.

Итак, полчаса мы с президентом рассматривали столовую утварь, пытаясь отыскать поистине демократическое равновесие между слишком простой «республиканской» посудой и чересчур богатой «королевской».

Никогда не встречал я человека, который придавал бы такое значение внешним признакам богатства, как Вашингтон. Но в этом-то и заключался его гений. Он и проявлялся именно в этом «вживании в роль», а создать иллюзию величия невозможно, не вникнув скрупулезно в детали. Значительная часть его президентского времени уходила на придумывание монограмм для ливрей и королевских карет, не говоря уже об изобретении с помощью Гамильтона сложнейших правил дворцового этикета.

Между прочим, именно тогда законодатели в Пенсильвании приняли закон, по которому каждый, кто ввезет в штат взрослых рабов-негров, обязан освободить их по прошествии шести месяцев. И хотя неясно было, считать или не считать президента жителем Пенсильвании только потому, что столица расположена в этом штате, Вашингтон счел за благо собственных рабов быстренько увезти в Виргинию, дабы они не заразились идеями свободы, которую он вовсе не намеревался им предоставлять. Настоящий виргинец!

Расстались мы друзьями. На другой день, когда я пришел в государственный департамент поработать в архиве, смущенный клерк сказал мне, что государственному секретарю Джефферсону пришлось закрыть мне доступ к архивным материалам; предлог был сомнительный: некоторые материалы могут коснуться текущих дел исполнительной власти, и таким образом равновесие между властью законодательной и исполнительной может нарушиться. И хотя Гамильтон любил хвастаться, что это он запретил мне пользоваться архивом, Джефферсон доверительно мне сообщил, что на самом деле запрет исходил от президента Вашингтона, которому не хотелось, чтобы я чересчур вникал в его военный послужной список. Но напрасно Вашингтон меня боялся. Правда, я изобразил бы его как скверного военачальника, коим он и являлся, но и показал бы, что он был главным создателем Союза; я показал бы, как он своей исключительно мощной волей и с мудростью змия превратил рыхлую и ненадежную конфедерацию суверенных штатов в существующее по сей день сильное федеральное государство и отлил его по мрачному образу Римской империи и по собственному своему подобию.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Прошло несколько дней. Полковник Бэрр просматривает мои записи. Вносит поправки.

— Бедный Гамильтон. Как он жаждал безраздельной славы! У него в архиве нашли записку, в которой он клянется, будто написал свыше шестидесяти статей для «Федералиста», а ведь он написал самое большее пятьдесят. Он посягал на лавры Джемми Мэдисона.

Бэрр выпускает в меня три голубоватых кольца дыма и вдруг загорается злорадством.

— Ну, а теперь возьмемся за мистера Джефферсона. Вот его иногда называют «Великим Уравнителем» общества. А уравнял-то он всего-навсего одного меня!

Воспоминания Аарона Бэрра — III

Я был самым упрямым из всех политических руководителей новой республики. Вашингтон, Адамс и Джефферсон всю жизнь прослужили в конгрессах и ассамблеях или имели с ними дела в роли губернаторов и генералов. Подвизаясь на поприще политики, Гамильтон с самого начала возмечтал превратить Соединенные Штаты в некий аристократический пруд, на глади которого он станет плавать и сверкать. Меня же больше занимали моя жена и дочь, ну и еще юриспруденция, дававшая мне возможность их содержать.

Но спустя шесть месяцев после того, как я обосновался в Нью-Йорке (апрель 1784 года), меня избрали в ассамблею. «Это поможет вам в юридической карьере», — сказал мне Гамильтон, который мечтал об избрании в ассамблею, но мудро не выдвинул своей кандидатуры перед нашими немногочисленными избирателями (из 13 000 мужчин, живших в Нью-Йорке, только 1300 обладали имущественным избирательным цензом). Я вспомнил Гамильтона несколько лет назад, когда право голоса распространили на всех граждан мужского пола в возрасте от двадцати одного года. Доживи Гамильтон до наших дней, его хватил бы апоплексический удар от такого демократизма и сам канцлер Кент показался бы ему санкюлотом!

По истечении первого срока полномочий я так истосковался по семье, что не выставил своей кандидатуры для переизбрания. В 1788 году меня снова выдвинули кандидатом в ассамблею от антифедералистов и, к моему большому облегчению, забаллотировали. Я оставался довольно безразличным к делам общественным и почти не принимал участия в выработке конституции.

Моя политическая карьера началась в 1789 году, по всем правилам, когда мою кандидатуру выдвинули на пост губернатора. По дружбе я поддержал кандидата федералистов, старого приятеля судью Ейтса. Я предупредил Клинтона, что многим обязан судье и, хоть всегда прежде я голосовал за Клинтона, на сей раз мне придется голосовать против.

— Понимаю, понимаю. — Губернатор улыбнулся ясной улыбкой, которая обычно предвещала политическую расправу. Но со мной незачем было расправляться, ибо я не претендовал ни на какой политический пост. На сей раз я встал над схваткой: если жаждешь лавров победителя, лучше места не придумаешь.

Клинтона переизбрали ничтожным большинством голосов. Чтобы залучить меня в свой клан, он предложил мне пост прокурора штата — эта должность была мне не нужна. На меня надавили. Трауп сказал: «Вы будете опорой своим коллегам в штате. Вы об этом не пожалеете». Иными словами, не забывай своих федералистских коллег-юристов.

Как выяснилось, я никому не принес пользы на этом посту, где мне в основном приходилось глядеть в оба, как бы меня не вовлекли в земельные спекуляции, которыми занимались люди Клинтона. Не углубляясь в скучные детали, скажу только, что администрация штата в то время была так же поражена коррупцией, как и сейчас. В этом явно повинен гнилостный воздух Олбани.

А мой друг Гамильтон уходил ввысь, как ракета. Республика, конгресс, президент и премьер-министр де-факто воплотились в особе Гамильтона. В Нью-Йорке он превзошел себя, заставив штат ратифицировать конституцию и приведя в ярость губернатора Клинтона. Затем Гамильтон назначил первыми двумя сенаторами — тестя, генерала Скайлера, и старого друга из Массачусетса Руфуса Кинга, чем обозлил своих союзников Ливингстонов, лишив их исконного, по их мнению, места в сенате. Гнев Ливингстонов потом обернулся пагубой для Гамильтона и благодатью для меня.

В первые месяцы правления Вашингтона я много разъезжал по штату Нью-Йорк и иногда останавливался в Клермонте — поместье Ливингстонов на Гудзоне, — где проводила дни великая, вышедшая из милости семья, мрачно мечтая о мести моему другу Гамильтону, ловко лишившему ее высокого положения в республике.

Там-то, в гостиной Клермонта, меня и посвятили в самые дерзкие планы Ливингстонов. Мои отношения с канцлером Ливингстоном всегда были добрые, но не близкие. Во-первых, он был совершенно глух. Во-вторых, смотрел на мир сверху вниз, но ведь он и был наверху, а мир — внизу.

По просьбе канцлера мы — двенадцать человек — встретились в один из тех серебристых октябрьских дней, когда листва в Клермонте пылает желто-красным пламенем и пугливые олени, бросая фиолетовые тени на лужайку, следят, как мы следим за ними.

Канцлер, к счастью, сразу перешел к делу.

— Срок полномочий сенатора Скайлера истекает четвертого марта. Не вижу никаких причин, полковник Бэрр, почему бы вам не занять его место.

Настоящий политик, как и настоящий генерал, никогда не выказывает удивления. Я знал, что намечается альянс между антифедералистами (иначе говоря, антигамильтоновцами) и фракцией Ливингстона. Губернатор Клинтон не раз хвалил канцлера на званых обедах: «Удивительно глубокий человек, такой образованный!»

И мне предстояло воплотить в жизнь сей новый альянс. Я испытал скорее любопытство, чем удивление.

— Я вовсе не уверен, канцлер, что стремлюсь стать сенатором.

Это была правда. В те дни функции сената оставались загадкой для всех, включая его председателя Джона Адамса, который был просто не в состоянии измерить всю глубину обязанностей вице-президента. «Что же мне дальше-то делать?» — раздавался, бывало, с председательского места его беспомощный крик. Что тут ответить? «Председательствуй» и еще: «Жди смерти президента или пенсии». Место же в палате представителей куда приятней, ибо палата контролирует казну. Джемми Мэдисон всегда предпочитал палату представителей.

Канцлер стал резок, едва понял смысл моего ответа.

— У нас есть голоса в сенате. Губернатор Клинтон заверяет меня, что вы получите голоса в ассамблее, это его вотчина. Не вижу для вас причин отказываться.

Ну а я видел причину. Какую цену они запросят? Торг велся по всем тонким правилам политики.

— Интересно, — сказал я, — почему вы выбрали именно меня?

— Вы самая подходящая кандидатура!

Это крикнул один из родственников Ливингстона со стороны жены. Не помню, кто именно. Но разве их всех упомнишь?

— Вы самый приемлемый кандидат. — Канцлер смягчился. — Вы поддержали нашего друга судью Ейтса и показали независимость ума. И хоть вы не вполне антифедералист, отношения между вами и нашим губернатором отличные. Он даже говорил мне, что вы самая светлая голова среди всех юристов штата.

— Вряд ли было тактично говорить так в вашем присутствии, господин канцлер.

Такт — не главная черта этого достойного человека. Но у него есть свои добродетели, хоть он и не вполне джентльмен.

Как упорно Ливингстоны использовали это слово, дабы выпятить немногих, рожденных джентльменами, и унизить серую толпу, из нищих, опасных рядов которой Александр Гамильтон вспрыгнул на высокий сверкающий насест.

«Ведь женитьбы на Элизабет Скайлер недостаточно! — говаривала хозяйка Клермонта. — Жена не может совершенно переделать мужа».

То есть «узаконить» его, сделать «своим».

Вся ирония в том, что Гамильтон поклонялся аристократам, а они никогда не воспринимали его всерьез, только использовали. Он бы стал президентом, обратись он к народу, из которого вышел, к мастеровым, у которых были голоса, к кабацкому люду, который признал бы в нем своего человека, вознесшегося благодаря уму и хитрости. Но Гамильтон не хотел иметь ничего общего с бедняками, с низшим сословием. Он отказался от своих корней и якшался лишь с людьми благородного рождения и богачами, им он служил верой и правдой, перестав быть самим собой.

— Мне казалось, господин канцлер, что вы больше других можете претендовать на место в сенате.

— Без сомнения. — Канцлер предпочитал говорить без обиняков. — Но в данный момент невозможно избрать никого из Ливингстонов. А вас — можно. Все уже подготовлено. Так вы согласны? — Он выжидательно приставил ладонь к уху.

— Да! — заорал я. — Но не беру на себя обязательств ни перед какой фракцией.

Канцлер в раздумье смотрел на пыльные семейные портреты. Ливингстоны — и не без оснований — считают Нью-Йорк даром короля Карла, своей собственностью, на которую вечно посягает не только демократия, но, что еще страшнее, семья Скайлеров. Тогдашние Ливингстоны предпочли бы навозную телегу и гильотину, лишь бы не играть второй скрипки.

— Разумеется, — сказал канцлер.

И таким образом, из-за соперничества между двумя глупыми гордыми кланами меня избрали в январе тысяча семьсот девяносто первого года третьим сенатором Соединенных Штатов от Нью-Йорка.

Я не гнался за этой должностью, не хотел ее — и это придавало мне силы. Хотя я и был антифедералистом, у меня сложились прекрасные отношения со многими лидерами федералистов, и потому можно было действовать в высшей степени свободно. Мне не исполнилось еще и тридцати пяти, и я представлял важный штат. Пришлось покориться судьбе. Я стану президентом — должность, для которой (мне твердо представлялось) я, как никто, подхожу по характеру и жизненному опыту, не то зачем бы судьбе так высоко меня возносить? От меня требовалось только одно — подниматься. Гамильтона я не боялся. Видел его недостатки. А человека, которого мне следовало бояться, считал своим другом. Я позволил Джефферсону меня обмануть — и потерял все.

Воспоминания Аарона Бэрра — IV

Томас Джефферсон написал, что познакомился со мной только в сенате в Филадельфии (столица двигалась все дальше на юг благодаря виргинской хунте). Не будучи врагом истины, Джефферсон, однако, не отстаивал ее чересчур рьяно, если она противоречила его версии. Мы познакомились гораздо раньше.

Так как конгресс не заседал до осени 1791 года, я провел лето дома, зная, что нам с женой предстоит долгая разлука. Дом в Филадельфии купить было трудно, и жена моя все хворала.

В то лето Джефферсон и Мэдисон совершили свое знаменитое турне по штатам Нью-Йорк и Новая Англия. Их якобы интересовала ботаника, а также зловредные повадки гессенской мухи.

На самом же деле они хотели укрепить свои позиции против Гамильтона, который подчинил себе президента, конгресс и кабинет. Не имея опоры в кабинете, Джефферсон боролся за сохранение республики, которую Гамильтон стремился превратить — как утверждал Джефферсон — в скверную копию британской системы с палатой общин, палатой лордов и короной.

Примерно в середине июня Генриетта Колден пригласила меня на обед в узком кругу в честь государственного секретаря. Жена была больна, и я пошел один.

Генриетта тогда пользовалась успехом. Жизнерадостная, умная, она действовала как шампанское даже на самых мрачных гостей. Подозревали, что вдовец Джефферсон не просто друг вдовы Колден и что раньше она была любовницей Гамильтона. Но какая миловидная женщина в Нью-Йорке не вызывала более или менее серьезное внимание Гамильтона? Он был на редкость любвеобилен.

В пестрой гостиной Генриетты собралось несколько мужчин и женщин. Когда обо мне доложили, она схватила меня за руку, подвела к самому высокому мужчине в комнате.

— Наш новый сенатор! — воскликнула она, предполагая, что высокого мужчину не надо представлять, а с меня достанет и титула.

Большая вялая рука дотронулась до моей руки. Обычно я не обращаю внимания на рост, но рядом с Джефферсоном я всегда боялся вывернуть шею, потому что мне — как и всякому, кроме тех немногих, кто был одного с ним роста, — приходилось задирать голову, чтобы заглянуть в веснушчатое лисье лицо с умными карими глазами и тонкогубой улыбкой.

— Полковник Бэрр, какая честь! — Голос у него оказался тихий, и в нем проступало коварство. Даже стоя с ним лицом к лицу (верней, к груди), приходилось напрягать слух, чтобы его услышать, особенно когда он Погружался в раздумье и слова текли, словно из неистощимого источника. В этом словесном потоке слушатель — а иногда и он сам — мог разобрать кое-что интересное. Да, Джефферсон был самый очаровательный человек из всех, кого я знал, но и самый коварный. Будь в нем чуть поменьше очарования философа, его политическое коварство, наверное, не так бы поражало.

Мы любезно раскланялись.

— Мистер Мэдисон заболел! — весело объявила гостям Генриетта.

— Придется вам терпеть меня, — Джефферсон с обожанием взглянул на нее. — Мистер Гамильтон утверждает, что все виргинцы на одно лицо.

Генриетта пришла на защиту Гамильтона. В политике она совсем не разбиралась, зато в политиках — прекрасно.

Джефферсон подробно рассказывал о недавней поездке в Новую Англию.

— Это была ботаническая экскурсия, — сказал он совершенно серьезно. — Мы с мистером Мэдисоном просто в восторге от того, что там узнали, особенно интересны половые инстинкты гессенской мухи.

Джефферсон прикинулся, будто его интересуют мои взгляды. Расспрашивал о губернаторе Клинтоне, с которым однажды встретился в Олбани. Дал понять, что знает все подробности моего избрания в ассамблею. Расспрашивал о моих отношениях с семьей Ливингстонов. Канцлер сидел на другом конце стола, но мои комплименты в его адрес, без сомнения, ему передали.

По-моему, Джефферсон писал куда хуже, чем говорил, хотя и не менее многословно. Джефферсон обо всем имел свое мнение и неодолимо стремился выражать оное, касалось ли оно цвета кожи у негров (результат, по его теории, особенно вирулентной формы проказы) или возведения стен. Его нескромные эпистолярные труды когда-нибудь приведут в восторг или повергнут в смятение историков. Но письма его ко мне (большинство погибло во время кораблекрушения) являют образцы остроумия и здравого смысла.

К сожалению, Джефферсон не всегда чувствовал, когда нужно промолчать. За несколько месяцев до нашей встречи у миссис Колден вышла книга Тома Пейна «Права человека» с хвалебным отзывом Джефферсона на обложке. А так как английское правительство совсем недавно обвинило автора в государственной измене, то американскому государственному секретарю не подобало хвалить предателя, да к тому же еще и рассуждать о том, как опасно для Соединенных Штатов то, что Пейн окрестил «ересью».

Гамильтоновская газета «Юнайтед Стейтс» незамедлительно опубликовала нападки на Джефферсона, подписанные неким «Публиколой». Думали, что это псевдоним Джона Адамса. Но «Публиколой» оказался сын вице-президента — Джон Куинси Адамс.

— Понять не могу, почему мистер Адамс так расстроился, — прикинулся наивным Джефферсон.

— Возможно, потому, что он сам еретик.

Эту реплику подал Филип Френо, который тогда писал разгромные статьи против Адамса и Гамильтона для «Дейли адвертайзер».

Потом я узнал, что Джефферсон специально просил Генриетту пригласить его на обед. Френо уважал идеи, а не личности; он был не из тех, кем любил окружать себя Джефферсон. Но через два месяца после этого обеда Френо стал получать приличное жалованье референта по иностранным языкам в джефферсоновском государственном департаменте в Филадельфии и редактировать выпускаемую Джефферсоном антиправительственную газету под названием «Нэшнл газетт». Это многих возмутило. Обычно государственные деньги не тратят на жалованье редактору, который проводит политику, способствующую уничижению этого государства. Справедливо, хоть и злобно, Гамильтон предложил Джефферсону и Френо подать в отставку, ежели они не одобряют правительства, которое платит им жалованье. Время от времени Джефферсон делал заявления о том, что ничего общего не имеет с газетой Френо; причем он, счастливец, искренне верил в каждое из своих переменчивых суждений.

Специально для наших ушей Джефферсон сочинил причину ссоры с Адамсом.

— Признаюсь, когда я написал о «ереси» в письме, на публикование которого я вовсе не давал согласия издателю… — Правда это или вранье? У Джефферсона никогда не поймешь. — …я имел в виду ересь, к которой склоняется мистер Адамс. Он закоренелый монархист, и сам мне в том не раз признавался.

Два года спустя в разговоре со мной Адамс все это отрицал:

— Я никогда в жизни серьезно не разговаривал с мистером Джефферсоном. Даже будь я тайным монархистом, я никогда бы не доверился мистеру Джефферсону. К тому же он прекрасно знает, что я вовсе не тот, за кого он меня выдает, что он сам создал мой искаженный образ, точно так же, как образ ублюдка-полукровки. Мистер Джефферсон прекрасно понимает, что самый верный способ возвеличить себя — это натравить народ на нас с Гамильтоном и создать впечатление, будто мы хотим короля, в то время как мы мечтаем лишь о сильном федеральном правительстве. — То есть о таком, какое несколько лет спустя и создал сам Джефферсон.

Канцлер Ливингстон сказал, что государственный секретарь, видимо, преувеличивает. Неужели мистер Адамс такой уж монархист?

Блестящие карие глаза округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что нам пришлось перегнуться через стол над нашими фужерами, чтобы расслышать странную угрозу:

— Поверьте, джентльмены, здесь, в этой стране, существует заговор в самых высоких кругах против наших институтов. Англия хочет изменить их по своему образу и подобию. Однажды в моем присутствии Гамильтон сказал, что наша конституция «ни то ни се». О да, в своем презрении к республике он не уступит Катилине!

Я не подозревал тогда, что во чреве времени вызреет мысль наречь меня именем классического предателя и что Джефферсон радостно исполнит обязанности повитухи при этих неестественных родах. Но я, в неведении будущего, с восторгом внимал, как прекрасный тихий голос рассказывает о том, что Гамильтон выдаст тайны Казначейства друзьям-спекулянтам в надежде создать монархию при помощи английского золота. Теперь такие разговоры вспоминаются как чистое безумие. Но в то время это звучало вполне убедительно.

Беседа, по всей видимости, произвела большое впечатление на Френо. На меня тоже. Джефферсон завораживал меня, чего я не испытывал ни с одним другим человеком. И даже когда я узнал, как небрежно он обращается с истиной, я не мог противостоять его приглушенному голосу, его ясным детским глазам, его фанатическим идеям, его махровой клевете. Без сомнения, в нем было что-то колдовское.

Канцлер съязвил по поводу известного высказывания Джефферсона во время бунта Шейса, что иногда лучшим удобрением для древа свободы служит кровь. Джефферсон ответил вполне серьезно:

— Я лишь хотел сказать, что мы сможем себя поздравить, если за двести лет у нас произойдет всего лишь один такой бунт. Надо отдать нам должное: мы исправляем нравы, не дожидаясь бунтов.

— Как бы там ни было, вы теперь герой всех «шейсовцев».

В глубине души канцлер был федералист, хоть ему приходилось изображать республиканца. Не будь он обойден с назначением на пост верховного судьи, он счел бы идеи — а то и общество — Джефферсона весьма нежелательными.

— Мы видели много этих бедняг в Новой Англии.

Джефферсон изобразил на лице грусть.

— Шейс сбил их с пути истинного. Они не поверили, что в наших силах все…

— Например, сорок процентов годовых? Или убийственные налоги? Или набитые битком долговые тюрьмы? Или…

Френо приковал взор к Джефферсону и напоминал врача, который гадает, выдержит ли больной лошадиную дозу лекарства.

— Конечно, многие их жалобы оправданны. Согласитесь, как это ужасно — бросать в тюрьму за долги.

Еще бы! Единственное, что объединяло меня, Джефферсона и Гамильтона, — это долги. Все мы жили не по средствам, на широкую ногу. Гамильтон умер, оставив долги. Джефферсон умер нищим в разваливающемся Монтичелло. К счастью, в отличие от мелких фермеров или мастеровых нас нельзя было упрятать в долговую тюрьму. Всегда кто-нибудь вызывался оплатить наши долговые обязательства, а позорные условия займа ловко прятались за затейливыми росчерками богатых магнатов, склонных искать дружбы с государственными деятелями.

Френо еще увеличил дозу.

— В Массачусетсе девяносто процентов заключенных сидят за долги. Так вот, сэр, будь я бедняком в этом штате, я бы пошел за Даниэлем Шейсом.

— Мистер Френо! — возмутился канцлер. — Конечно же, вы не разделяете взглядов этого человека? Конечно же, вы не хотите, чтобы всю собственность поровну поделили между гражданами?

За столом наступила напряженная тишина. Из гостиной доносился резкий, неприятный смех приятнейшей миссис Колден.

Джефферсон поник, сгорбился, наклонил голову, закрыл веснушчатыми руками нижнюю часть лица. Он не вмешивался в разговор.

Френо решил снять напряжение:

— Я разрешил бы вашей семье оставить за собой Клермонт, канцлер. А вот мистеру Джефферсону пришлось бы расстаться с Монтичелло, ибо он верит в демократию, а вы нет.

Джефферсон засмеялся, пожалуй, чересчур весело. Остальные сделали вид, будто им понравилась шутка. Через два года такая шутка была бы уже невозможна: эксцессы Французской революции превратили к тому времени мечту Даниэля Шейса в кошмарный сон. После парижской бойни никому в Штатах уже не пришло бы в голову предлагать раздел богатства.

После ужина мы с Джефферсоном вышли на Ганноверскую площадь. На западе проглядывала ущербная луна. В ее неверном свете Джефферсон высился надо мной, как дерево или крутой утес (стой и жди, что на тебя вот-вот обрушится лавина). Он страдал мигренями и все недоумевал, отчего бы это.

— Возможно, — сказал я в ответ на привычную жалобу, — это из-за вашего роста. Вы слишком близко к небу, к грому и молнии.

Вместо того чтобы улыбнуться моей шутке, он помрачнел.

Джефферсон шел развинченной походкой, вообще в ту пору он напоминал французского щеголя. Одевался нарядно. Длинную фигуру всегда украшали серебро и кружева, а на пальце он носил огромный золотистый топаз. Позже, сделавшись президентом и вождем демократии, он стал носить в президентском дворце старые шлепанцы и старушечьи кофты. Подобно Наполеону, актер он был великолепный, только еще утонченней, да и вообще он был куда удачливей корсиканца.

— Вот вы говорите Монтескье, — сказал Джефферсон, беря меня за руку. — В своей предвзятости он похож на англичан. Хотя в основных вопросах он проявляет мудрость. Вы с ним чем-то похожи. Он близок мне, и, конечно же, он подлинный республиканец.

На Бродвее мы обошли спящих свиней, улицы были пустынны.

Я упоминаю об отношении Джефферсона к «Духу законов» Монтескье лишь потому, что двадцать лет спустя Джефферсон жестоко на него обрушился за то, что тот доказывал, будто настоящая республика с демократическим порядком возможна лишь в малой стране. Естественно, такая «идеальная» форма правления не подходит для империи, которую Джефферсон подарил нам, незаконно присвоив Луизиану, тем самым удвоив территорию Соединенных Штатов и положив раз и навсегда конец надежде, что наша страна станет республикой, о которой мечтал барон де Монтескье и которую провозгласил Джефферсон. Чтобы обелить себя, Джефферсон восстал против своего старого идола и низверг его за «ересь» (любимое словечко Джефферсона). Но еретиком-то был сам Джефферсон, а Монтескье — истинным поборником демократии.

Я перевел разговор на политические темы. Было уже ясно, что Вашингтона сменит Адамс. Ну, а потом? Я боялся, как бы Адамса не сменил Гамильтон. Или Джефферсон. Больше некому. Я не исключал возможности, что стану лидером антифедералистов, по у меня хватало здравого смысла догадаться, что виргинец Джефферсон будет первым кандидатом в президенты после того, как Адамс ублажит Массачусетс. Независимо от того, что сулило будущее, Джефферсон нуждался во мне в ту летнюю ночь, когда мы, спотыкаясь, брели по какому-то мусору, обходя спящих свиней, ведь их визг разбудил бы и мертвого.

— По всей видимости, мы обречены на политический разброд, — меланхолически заявил Джефферсон. — Виноват во всем Гамильтон. Он насквозь испорчен.

Я промолчал, хотя питал к Гамильтону самые дружеские чувства. (Даже тогда я не знал, до чего доходил он в своей клевете.) Джефферсон же не питал иллюзий насчет нашего врага.

— Он во что бы то ни стало хочет превратить республику в монархию.

— А сам — выступить в роли Александра Великого?

Джефферсон не отличался чувством юмора.

— Нет, я думаю, королем он сделает Адамса, а сам займет пост премьер-министра, вероятно, станет новым Уолполом. Предупреждаю вас, полковник Бэрр, Гамильтон — воплощение предательства!

Я сменил тему разговора:

— Что вы думаете о губернаторе Клинтоне из Олбани?

Джефферсон был одержим, когда дело касалось монархизма, а этот порок он приписывал всем, кто стоял на его пути. Джефферсон возомнил, будто лишь он представляет демократию и что все мы, от Вашингтона до Адамса и Гамильтона, только и мечтаем о коронах и о том, как бы выбить его из седла. Я выбрал Джорджа Клинтона как совершенно безопасную тему. Он был не монархистом, а просто абсолютным властителем Нью-Йорка и врагом федералистов.

Джефферсон даже замурлыкал, когда стал рассказывать о своей встрече с Клинтоном.

— Энергичный человек, не правда ли? А эти его странные теории относительно гессенской мухи! Прямо скажем, ваш губернатор не блещет ученостью, но святая простота его даже привлекательна. Знаете, он очень доволен, что вас избрали.

— Да, я знаю.

Ночной дилижанс чуть не переехал нас около церкви св. Троицы.

— Должен признаться, я так же рад неудаче сенатора Скайлера, как и тому, что столь выдающийся поборник демократии, как вы, пополнит наши ряды в Филадельфии. — Когда Джефферсон нуждался в чьей-нибудь поддержке, он беззастенчиво льстил. — Гамильтон может потерять большинство в сенате.

— Но его поддерживает президент.

Джефферсон вздохнул:

— Наш досточтимый президент думает, что Гамильтон самый умный человек на свете.

— Будем надеяться, господин Джефферсон, что президент ошибается.

Даже в темноте я почувствовал, как уставились на меня его ясные глаза, сверху вниз. Он ответил не сразу.

— Возможно, — сказал он после долгого молчания, — следовало бы организовать сеть клубов или обществ для тех, кто предан демократии.

— Есть общество св. Таммани.

«Таммани» образовалось четыре года назад как патриотический клуб, где крупные нью-йоркские зеленщики и мебельщики изображали политических деятелей.

— Но члены Таммани в основном федералисты. — Охота за страшной гессенской мухой не совсем отвлекла Джефферсона от политической реальности небольшого, но важного нью-йоркского избирательного округа.

— Нашим друзьям следовало бы организовать демократические общества, особенно теперь, когда так популярна Французская революция.

Я с ним согласился. Прощаясь, Джефферсон обхватил мою руку обеими ладонями.

— Дорогой полковник Бэрр, нам еще так много нужно сделать. Провести столько боев, искоренить столько ереси. Надо держаться друг за друга.

— Можете во всем на меня положиться, — сказал я. Я говорил искренне. А он? Трудно сказать. Джефферсон был беспощаден, он хотел создать новый мир, мир вольных фермеров, живущих в богатых поместьях, где работают рабы. Удивительно, как он умел свести воедино вопиющие противоречия. Но ведь на словах — если не на деле — Джефферсон был удивительно человечен, поразительно расплывчат, насквозь бесчестен, и все это так ненавязчиво. Он так страстно обманывал самого себя, что Джефферсон-президент и Джефферсон-человек (не говоря уже о Джефферсоне — авторе запутанных сентенций и бредовых метафор) стал совершенно непонятен даже для почитателей. Провозгласив неотъемлемые права человека для всех (кроме рабов, индейцев, женщин и неимущих), Джефферсон пытался силой захватить обе Флориды и мечтал завоевать Кубу и, тайно купив Луизиану, направил военного губернатора в Новый Орлеан против воли его жителей.

Наконец, во время второго срока своего президентства Джефферсон, увидев, что не смог создать на земле рай, о котором мечтал, с подозрительной легкостью согласился на гамильтоновский порядок и, как усердный федералист, стал взимать налоги и создавать флот (по дешевке; его знаменитые канонерки пришлось снять с вооружения) и разрабатывать политический курс для Запада и Юга с рассудочностью и изобретательностью, достойными Бонапарта. Не будь Джефферсон лицемером, я восхищался бы им. Что ни говори, он был самым удачливым строителем империи в наше столетие и преуспел там, где Бонапарт терпел неудачи. Но Бонапарт никогда не скрывал своих мотивов, а Джефферсон всегда был бесчестен. И вот откровенность потерпела крах, бесчестие восторжествовало. Но не буду, не буду читать проповедь.

В начале октября 1791 года я прибыл в Филадельфию и поселился на Второй Южной улице, в доме № 130, у двух пожилых вдов, матери и дочери, глухих, как тетерки. Достойные женщины в первый же день любезно предложили мне не напрягать моих сенаторских голосовых связок, когда я пытался с ними общаться. И так как я был их единственный постоялец, в доме на Второй Южной улице царила мертвая тишина, и я преотлично высыпался в своей спальне.

Двадцать четвертого октября собралась вторая сессия конгресса, а на другой день президент Вашингтон, запинаясь, прочитал нам послание, подготовленное для него Гамильтоном. Помню, я подивился, какой здоровый вид у президента: его лицо, обычно землистое, ярко раскраснелось. Но меня просветил сенатор Джеймс Монро от штата Виргиния.

— Последнее время, перед тем как появиться на публике, он малюет себя, словно вывеску на кабаке. Дома ему можно дать лет сто.

Монро уже тогда откровенно презирал отца нации. Со своей стороны Вашингтон терпеть не мог сенатора от своего родного штата, считая его завзятым якобинцем.

Сенат поручил мне ответить на президентское послание. Сочинив высокопарную чепуху (главной темой на сессии была угроза индейских племен), я отправился с остальными членами конгресса в особняк Морриса на Хай-стрит (особняк этот без всякой иронии называли «дворцом»).

Мы предстали перед великим человеком словно школьники. В роскошных одеждах, держа в руках шляпу с кокардой, при шпаге, почему-то сильно нарумяненный, Джордж Вашингтон стоял у камина, Джефферсон стоял справа от него, Гамильтон — слева. Гамильтон выглядел моськой рядом с двумя гигантами, каждый из которых был более шести футов ростом (обеспечивает ли такая высота величие?). Монро тоже был высок, хоть вечно сутулился.

Вице-президент Адамс пробормотал несколько слов (вот он был маленький и толстый). Медленно, осторожно президент склонил голову (волосы его, только что напудренные, словно нимб, обрамили легендарную голову).

Я ответил на его послание от имени конгресса, и он произнес несколько ответных фраз. Гамильтон не спускал с меня глаз, и на губах его играла странная, возможно невольная, улыбка. Но вот распахнулись двери, и в глубине зала появилась леди Вашингтон в окружении филадельфийских дам. Белые слуги в пурпурных дворцовых ливреях обнесли нас, верноподданных простолюдинов, сливовым тортом и вином.

Я оказался рядом с одержимым республиканцем — сенатором Маклеем (который потерял свое место в сенате в марте, но все еще находился в Филадельфии). Он пылал такой злобой против монархии, что Джефферсон рядом с ним казался просто дилетантом.

— Посмотрите на короля Джорджа! — Маклей с презрением указал на президента, перед которым в глубоком реверансе склонялись дамы. — Если бы народ это увидел…

— Народ был бы в восторге. — По моему убеждению, народ вовсе не демократичен; лишь аристократы-рабовладельцы, вроде Джефферсона, позволяют себе верить в демократию.

— Зато я не в восторге. — Маклей с отвращением наблюдал, как Вашингтон наклоном головы приветствовал проходящих перед ним мужчин. — Заметьте, он никогда не подает руки. Считает это вульгарным.

Тут ко мне подошла красавица миссис Бингэм (кузина Пегги Шиппен-Арнольд).

— Так мы вас ждем. После всей этой церемонии. — Миссис Бингэм повела рукой в сторону пышной леди Вашингтон не без легкой снисходительности. Двор Вашингтона был предметом насмешек высшего филадельфийского общества, особенно его королевы миссис Бингэм. Ее дом-дворец на Третьей улице был самым изысканным в Соединенных Штатах.

— И вас тоже, мистер Гамильтон. — Изящно одетая миниатюрная фигурка вдруг выросла рядом со мной.

Я протянул ему руку, но тотчас сообразил, что министр финансов, верно, следует привычкам патрона. Он картинно поклонился мне, опустив руки.

— Рад вас видеть, полковник Бэрр.

Мы играли в дружбу.

— Сожалею, что мне приходится заменять здесь генерала Скайлера.

— То были не последние выборы. — Странная улыбка Гамильтона, казалось, приклеилась к губам. — Надеюсь, мы с вами сможем избежать духа фракционизма.

— Я ни к какой фракции не принадлежу. — Я выпалил правду. — Меня избрали и федералисты и республиканцы.

— Знаю. И вряд ли они могли сделать более тонкий выбор.

Интересно, что он имел в виду? Я решил сыграть сцену до конца и не уступать ему в светскости.

— Но я не вижу тут таких уж глубоких противоречий.

— Просто вы недавно приехали. — Улыбка исчезла (следом за миссис Бингэм), ее сменила непритворная озабоченность. — Джефферсон задался целью: подорвать правительство изнутри. — Гамильтон выложил это одним духом. Его трагедия, равно как и его дар, в том, что он был человеком страстного интеллекта и главным оружием своим считал язык. Когда он волновался, то не умел промолчать и просто себя губил.

— Я знаю, вы встречались с Джефферсоном и Мэдисоном в Нью-Йорке…

— Только с мистером Джефферсоном. Боюсь, вам рассказал об этом…

— Гессенская муха! — В глазах Гамильтона вдруг блеснул добрый юмор. Он был так же изменчив, как погода на тропическом острове в Вест-Индии, откуда он был родом. — Я уверен, что Джефферсон сделал все возможное, дабы убедить вас, будто я хочу надеть на голову генерала корону.

— Нет, на свою. — Уж если разговор переходит в перепалку, я не сдамся.

Но не тут-то было. Лицо его вновь стало озабоченным.

— Я думаю, Бэрр, Джефферсон не в своем уме. По крайней мере в этом вопросе. Во-первых, он слишком долго пробыл во Франции и привязался к этой нации, как влюбленная женщина. И он — на расстоянии — счел весьма соблазнительной их теперешнюю форму анархии. Сомневаюсь, чтобы он когда-либо согласился отдать народу даже свою ферму в Виргинии. О Бэрр, поверьте, он настоящий лицемер!

Мне стало неловко от этой неожиданной вспышки, особенно потому, что Джефферсон сонно наблюдал за нами из дальнего угла залы; но я не смог остановить Гамильтона.

— Вы знаете, какие страшные трудности были у нас на последней сессии конгресса из-за моего плана по созданию Банка. — Я сказал, что, конечно, знаю. Разногласия по поводу Банка Соединенных Штатов являлись камнем преткновения в отношениях между двумя фракциями, которые сделались — и навсегда — двумя политическими партиями. Северные штаты, заинтересованные в торговле и мануфактурах, стояли за Банк. Аграрные южные штаты выступали категорически против: у фермеров вечно не хватает наличных, и они все до единого боятся банков, векселей и просроченных закладных.

Гамильтон не зря обижался на Джефферсона, а по страстности своей натуры он не мог сдержаться, не поведать обиды мне, потенциальному противнику, но, с его точки зрения, и потенциальному союзнику — сенатору от штата, поддерживающего торговлю и мануфактуры.

— Три года назад, когда Джефферсон стал государственным секретарем, мы договорились о том, чтобы федеральное правительство взяло на себя долги штатов. Так как Виргиния выплатила свой долг почти полностью, виргинцы в конгрессе были против. Это и заставило меня обратиться к Джефферсону. Мы стояли у президентского дома в Нью-Йорке. Я чуть не встал на колени, умоляя Джефферсона помочь мне изменить решение виргинцев. Предупредил его, что другие штаты выйдут из союза, если мы не поможем им уплатить долги. Он сказал, что со всем согласен, более того, согласился, что эта мера в интересах всех штатов. И предложил мне обо всем рассказать Мэдисону у него на обеде. Я повторил Мэдисону все, что говорил Джефферсону. Но Мэдисон отнесся к моему плану без энтузиазма, и — удивительно! — Джефферсон все время пытался сменить тему разговора. Заговорил о климате. О флоре. О фауне. О красоте природы в Виргинии. Я сделал вид, будто с захватывающим интересом слушаю его лекцию о строении тела опоссума. У опоссума, как выяснилось, есть в желудке сумка. Так вот, Джефферсон очень волновался по поводу этой сумки. Наконец я понял, куда гнет наш мудрый философ. Он хотел сделать новую столицу в Виргинии, на берегу реки Потомак, неподалеку от Джорджтауна. Если я помогу ему в этом, он и Мэдисон поддержат меня в вопросе покрытия долгов. Я согласился. У меня не оставалось выбора. Вот почему мой законопроект о покрытии долгов штатов так быстро прошел через конгресс, и вот почему через девять лет столица нашей страны окажется в Виргинии, если, конечно, нерасторопные фермеры соберутся выстроить город за этот срок.

Я тогда очень сомневался в правдивости Гамильтона. Позже я обнаружил, что он говорил правду. В таких вещах он всегда был правдив. В отличие от Джефферсона Гамильтон никогда не лгал, когда речь шла о делах; лгал он, только когда речь шла о людях.

— Мне кажется, — я соображал на ходу, что сказать дальше, — если Джефферсон так легко идет на это, вы и дальше поддерживайте в нем интерес…

— К сожалению, он только что открыл для себя народ. Быдло привлекает его. Он готов всех уравнять. И не потому, что питает такую большую любовь к его величеству народу, а потому, что он демагог и думает, что легче всего поднять народ против нас с президентом, обозвав нас «монархистами». Но если он преуспеет, я ему не завидую. Без Вашингтона нет Соединенных Штатов. Без Соединенных Штатов нет Джефферсона. Он не ведает, что творит.

Я нашел единственное возражение:

— Нельзя недооценивать усердие Джефферсона, ведь он фанатически следует своим принципам…

— Принципам! Почитали бы, какое письмо он недавно написал одному своему парижскому другу.

(В те времена лучшим способом широкой огласки была частная переписка, а не газеты. Мы писали шифром, а письма все равно перехватывали и расшифровывали. Гамильтон и Джефферсон тратили уйму времени, читая частную переписку друг друга).

— В одном письме Джефферсон советует некоему мистеру Шорту положить деньги в Банк. В тот самый Банк, который Джефферсон публично называет угрозой для республики! Поистине двуликий Янус! Вы знаете, почему он так хочет войны в Европе? Потому что война поднимет цену на пшеницу, а он ее выращивает. И еще он дал указания управляющему на ферме посеять коноплю, хлопок и лен, чтобы получать большие барыши у себя дома, когда в Европе начнется война. Вот так-то Джефферсон способствует войне, которая — он эдак и выразился — «поможет промышленности в Америке»!

Не знаю, есть ли тут доля правды. Однако примечательно, что сам Гамильтон в это верил. Ну и фанатики! Хотя я считаю Гамильтона более благородным из них двоих. Он, без сомнения, более реалистически относился к жизни. Выучившись коммерции у евреев в Вест-Индии, он понимал значение денег и торговли, как никто в то время, за исключением Галлатэна. Сам Гамильтон был, вероятно, честен, хотя и окружил себя ворами, вроде его близкого друга, помощника министра финансов Уильяма Дуэра. Гамильтон не мешал Дуэру продавать секреты казны спекулянтам, пока тот не сел в тюрьму. А в общем, Гамильтон плохо разбирался в людях. Он жил в миро теорий. Этим он отличался от Джефферсона, который, хоть как будто и не от мира сего, понимал человеческую натуру лучше, чем кто-либо из известных мне политических деятелей. Если бы из них двоих склеить одного, нами правил бы король-философ, эдакий Платон, а я бы куда раньше отправился в Мексику, в мои Сиракузы!

О чем мы еще говорили — не помню. Гамильтону отчаянно нужны были голоса в сенате, особенно сейчас, когда он потерял Скайлера. Он рассчитывал, что я буду нейтрален и разумен на предстоящих сессиях. Мы надолго оказались союзниками.

Выходя из «дворца», я в дверях столкнулся с Адамсом, которого за глаза называли Его Округлость. Толстый, шарообразный, бестактный, с носом, как клюв попугая, с холодным пронзительным взглядом, он был внушителен, хоть и комичен, и славился своими нелепыми оговорками: в бытность президентом, выступая перед враждебным республиканским конгрессом, он сказал, например, что имел честь был представленным английскому королю. Людей он не понимал, но в идеях разбирался прекрасно.

Когда мы ждали карету (таков уж претенциозный ритуал Филадельфии: несмотря на небольшие расстояния, здесь все держали свой выезд или нанимали кареты, чтобы доехать от Зала конгресса до «дворца», до меблированных комнат), Адамс сказал:

— Вашу семью чтут в Новой Англии, сенатор. — Типичный Адамс! — Ваш дедушка, Джонатан Эдвардс, как бы воспитал наш дух.

— Значит, и я неплохо понимаю Новую Англию.

Несмотря на всю прямолинейность, Адамс в отличие от Джефферсона не чуждался иронии.

— О, еще бы. Ведь вы сверстник мистера Гамильтона. Я видел, как вы с ним сейчас разговаривали.

— Да, мы почти ровесники. Но и только.

— Фракция! Здесь прямо-таки воняет политическим фракционизмом!

Это услышал проходивший мимо Фишер Эймс, рискнувший демократически пуститься домой пешком.

— Кое-кому, — бросил на ходу Эймс, — эта вонь кажется ароматом роз.

К Адамсу подошла жена, которая всегда была со мной любезна. Она говорила о Гамильтоне не без симпатии.

— Мне хочется опекать его, быть ему матерью.

Вид у миссис Адамс был далеко не материнский.

— Зато у меня нет ни малейшего желания заменить ему отца, да и кого заменять-то! — На Адамса явно повлиял пуританизм моего дедушки. Джон Адамс вообще не был похож на нашего современника — пережиток старой Новой Англии, гневный бог, полный мыслей о вездесущем грехе и страшных карах. Правда, ум Адамса, несмотря на шоры, отличался глубиной. То, что он знал, он знал хорошо. К сожалению, то, чего он не знал, он считал несуществующим.

Незаконнорожденность Гамильтона раздражала Адамса еще до того, как начались раздоры. Миссис Адамс укоряла супруга. Но Адамс уже сел на своего конька:

— Придет время, и мир еще раскусит этого молодого человека, которого ты хочешь по-матерински опекать, и поймет, что он — сирота от природы.

— Смилуйся, Джон!

— Я просто размышляю. Гамильтону необходимы отцы и матери, он жаждет их и приобретает на ходу. Президент не усыновлял его, он сам сделал президента своим приемным отцом. Он привязывался к людям старше его с детства, с тех самых пор, как стал сиротой, парией в респектабельном обществе, которое отвергло его, и недаром. Сенатор Бэрр, мир жесток, но справедлив.

Подъехала карета вице-президента, жестоко, но справедливо обдав нас грязью.

Когда лакей сошел с облучка, Адамс повернулся ко мне и сказал:

— Полагаю, сэр, что от вашего участия сессия конгресса только выиграет.

— Так же, сэр, как и от того, что вы председательствуете в нашей палате.

Ледяной взгляд широко раскрытых глаз вонзился мне в лицо.

— Боюсь, что этот конгресс будет не лучше первого — разгул фракционизма. Боюсь и тех его членов, которые слишком привязаны к злостной Французской революции.

— Что до меня, то я боюсь воякой чрезмерной привязанности.

Адамс пропустил мимо ушей эту двусмысленность.

— Нам угрожает правительство профессиональных чиновников…

— Поехали, Джон. — Миссис Адамс заторопилась, засмущалась.

Но Адамса не так-то легко было остановить.

— …партийных бюрократов, а не государственных деятелей.

— Иногда трудно провести грань.

— Мне — не трудно.

Миссис Адамс с силой потянула своего супруга за руку, пытаясь втащить его в карету.

— Можете ли вы заметить перемену с самого начала, мистер Адамс? И понять, к лучшему она или нет?

— Когда не к лучшему…

Но миссис Адамс и лакей силой затолкали вице-президента в карету. Лакей захлопнул дверцу кареты, и последнее слово осталось за мной.

— Новые обстоятельства, мистер Адамс, требуют новых людей и новых идей.

Карета рванула с места. Я услышал, как Адамс раздраженно говорит жене:

— Ишь, какой гладкий!

Мне стало немного не по себе. Ведь он сказал правду. Я потолстел от всех этих вечеринок. И дал себе слово завтра же начать новую жизнь.

Пока я ждал кареты, подошел Джеймс Монро. Он слышал конец разговора и скорчил гримасу:

— Эти старые тори — сильные враги.

— Так надо поскорее их убрать! — Я неожиданно приобретал союзника.

— А возможно это? Без кровопролития?

— Возможно и нужно, иначе мы сваляем дурака.

— Вы что, пророк?

— Нет, сэр, просто я вижу, с кем имею дело. Они не верят народу. Нам потребуется лишь довести до сведения народа, с каким презрением к нему относятся его хозяева, а дальше уж дело за ним.

Я сел в наемную карету.

— Вы с Джефферсоном? — крикнул Монро мне вслед.

— В таком-то деле кто же из республиканцев не с ним? — На этой двусмысленной, как сказал бы Гамильтон, фразе мы и расстались с Монро, а он все кричал мне вслед, чтобы я опасался «шулеров» — филадельфийских торговцев. На ступенях «дворца» Вашингтона я сделал первые шаги к президентству.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В то утро полковник Бэрр был в веселом расположении духа из-за газетного отчета о недавнем выступлении Генри Клея в сенате.

— Думаю, оконные стекла дрожали, когда мистер Клей низвергал Эндрю Джексона. Затем он повернулся к председательствующему вице-президенту. Взывал, чтобы тот привел в чувство своего друга президента. Вот, послушайте: «Умолите его остановиться… — Бэрр чудесно передал гнусавость Клея. — …остановиться и понять, что есть предел человеческому терпению и нельзя доводить до безумия и отчаяния храбрый, щедрый и патриотический народ».

Бэрру удалось даже передать рыдание в голосе, к которому Клей иногда так искусно прибегает в своих кодах.

— Затем мистер Ван Бюрен передал председательские полномочия одному из сенаторов и направился вдоль прохода туда, где, с мольбой распростерши руки, все еще стоял Генри Клей, и у всех на глазах спросил тихо и вкрадчиво: «Мистер Клей, не угостите ли меня понюшкой вашего чудесного маккобойского табака?» — Хохот Бэрра разнесся по душному кабинету.

— Прямо слышу ваш голос, полковник.

— Я никогда не мог с таким блеском разрядить атмосферу. К тому же в первые дни существования сената у нас не было зрителей. Заседания шли при закрытых дверях, пока я не настоял, чтобы пускали публику. Наши дебаты тотчас стали интересней. Ничто так не улучшает речь сенаторов, как присутствие зрителей.

Дверь распахнулась, и, как всегда без стука, вошел Сэм Свортвут.

— Полковник, победа ваша!

— Вы преувеличиваете, мальчик мой.

— Я проходил мимо и решил принести вам вести прямо из порта. Лафайет умер.

— Нельзя сказать, что он ушел безвременно. Надо сдержать свое горе. — Глаза полковника, естественно, не увлажнились. — Ему было, кажется, около восьмидесяти?

— Семьдесят семь. Моложе вас, полковник.

— В таком случае я дрожу от холодного недоброго ветра из Франции. Бедняга! Столько еще мог сделать. Надеюсь, он уже на небесах с генералом Вашингтоном и они, бок о бок, возлежат на облаках, осененные звездами вечности, мечтая о великих баталиях.

— Новости из Вашингтона. — Свортвут принял заговорщический вид. Я вышел.

Позже, когда полковник возобновил диктовку, в мыслях у него была Франция.

Воспоминания Аарона Бэрра — V

Тем, кто живет в 1834 году, трудно понять, до какой степени на жизнь и политику первых дней республики влияла Европа, особенно Франция и Англия. Никому это не нравилось; даже тори со всей своей любовью к королю не хотели, чтобы мы впутывались в дела Европы. К сожалению, мы не могли выбирать.

Вначале Франция была нашим главным союзником. Ведь если бы не французский флот, в Бэтери до сих пор стоял бы английский гарнизон. Но революция во Франции повергла в уныние наших тори — или федералистов, как их потом называли; просто ирония судьбы, ведь они противились созданию федерального правительства и предпочитали короля. Но когда мы навязали им независимость, тори понадобилось сильное федеральное правительство, чтобы лучше защищать собственность и держать народ в повиновении.

Но и мы, республиканцы, мало чем от них отличались. Ни Джефферсона, ни меня не беспокоили ограничения избирательного права в нашей конституции. Я вспоминаю, что в 1789 году из более чем 300 000 жителей штата Нью-Йорк только 12 000 имели право участвовать в выборах губернатора. Стоит ли говорить, что никто не мог непосредственно участвовать в выборах президента. Считалось чересчур опасным предоставить эту привилегию небольшой кучке имущих избирателей. Они могли голосовать за выборщиков штата, а те в свою очередь выбирали президента.

Между первым и вторым конгрессом проявился «дух фракционизма», как называл его Адамс. Гамильтон был монархистом не более, чем Джефферсон, но он видел будущее Америки в развитии промышленности и торговли, а это в свою очередь требовало банков, налогов, городов, армии и флота. Джефферсону весь континент виделся как своего рода Виргиния, населенная честными фермерами, пожинающими плоды негритянского труда. Джефферсон не хотел ни городов, ни банков, ни промышленности, ни налогов. Джефферсон был не прав, а Гамильтон прав. Хуже того, Джефферсон был непрактичен.

Раздоры в кабинете Вашингтона усугублялись Французской революцией. Когда в 1789 году пала Бастилия, даже федералисты сначала ликовали. Хотя каждый американец был в большом долгу перед Людовиком XVI, все мы считали, что для него же лучше быть королем в республике. Боюсь, что в то время мы были простоваты, и все, что происходило в Париже, казалось нам своеобразным галльским повторением нашего собственного славного опыта.

Как-то в апреле 1793 года мы узнали о казни Людовика XVI. Республиканский дух восторжествовал. Все посрезали косички и завели прически а-ля Брут. На смену коротким штанам пришли брюки. Все называли друг друга «гражданин» и «гражданка», а невоспитанность, подмечаемая многочисленными туристами на наших берегах (грубость детей, наглость торговцев и слуг), явилась к нам в ту же весну, что и французский посол гражданин Женэ. Вежливость в низших сословиях вдруг стала считаться проявлением раболепия. А ведь до приезда Женэ американцы считались самыми вежливыми людьми в мире — вроде англичан, но только мягче и независимей. После Женэ они стали такими, какими мы их видим сегодня, — грубыми, надутыми и завистливыми.

В день казни короля и королевы их портреты висели на стенах сенатской палаты (и все отмечали сходство миссис Бингэм с Марией-Антуанеттой, в том числе сама миссис Бингэм). После казни многие республиканцы — включая Френо — требовали, чтобы портреты сняли. Как относился к портретам Джефферсон, неизвестно, но от казни он был в восторге.

— В конце концов, — сказал он мне, — никогда еще такой успех не достигался такой малой кровью.

Я сказал, что, судя по всему, успех стоил очень большой крови.

Но Джефферсон не сдавался.

— По мне, лучше пусть гибнет полмира, только не революция. В конце концов, если бы в каждой стране осталось по Адаму и Еве, по одному свободному Адаму и по одной свободной Еве, мир стал бы лучше, чем сейчас.

Я не верил своим ушам. Либо Джефферсон — фанатичный дурак, либо воплощение зла.

Так как Франция воевала с Англией, Австрией, Россией, Сардинией и Нидерландами, президент Вашингтон мудро решил, что мы должны сохранять строгий нейтралитет. Это привело в ярость и республиканцев, и федералистов. Первые жаждали войны с Англией, вторые — с Францией. В результате стало возможно провести четкое различие между двумя политическими партиями: республиканская партия была профранцузской, антианглийской и выступала за равенство; федералистская партия была полной противоположностью.

В руководство республиканской партии входили Джефферсон, Мэдисон, Клинтон и я. Федералистов возглавляли Гамильтон, Адамс, Клей, Нокс и — оставаясь в тени — сам Вашингтон.

В четверг, 16 мая 1793 года, гражданин Эдмон Женэ прибыл в Филадельфию вручить верительные грамоты президенту. Американский народ поверил ему еще раньше. Прибыв несколькими неделями ранее в Чарльстон, штат Южная Каролина, он начал триумфальное путешествие в нашу столицу и по пути приветствовал на прекрасном английском языке ликующие толпы.

Филадельфийцы собрались у причала Грейс, приветствовать Женэ. По ошибке посол попал на другой причал и произнес страстную речь перед дюжиной перепуганных бездельников, которых он принял за представителей республиканцев. Но в последующие несколько дней ему было сторицей воздано за комедийный дебют.

Послу дали роскошный обед в гостинице «Эллер». Из-за нейтралитета те, кто занимал государственные посты, присутствовали ex officio[67]. Естественно, республиканская фракция конгресса пришла в полном составе.

Мы с Монро сидели рядом в конце длинного стола в главном конференц-зале. Признаюсь, мы все гадали, явится ли Джефферсон — защитник прав человека, или Джефферсон, подписавший Декларацию нейтралитета, проявит осмотрительность. Апостол демократии мудро не явился.

Вино лилось рекой, гражданин Женэ, веселый толстяк лет тридцати, чем-то напоминающий молодого Бенедикта Арнольда, обходил стол под руку с губернатором Мифлином, который торжественно представил нас с Монро поборнику свободы, равенства и братства.

— Я скоро буду в вашем штате, сенатор Бэрр. — Гражданин держал обе мои руки в своих. Говорил он весьма театрально. — Придется потрудиться там на благо свободы.

— У вас будет широкое поле деятельности, гражданин Женэ.

— Я очень хочу познакомиться с вашим губернатором Клинтоном.

— Уверен, он захочет познакомиться с вами. — Как оказалось, я в некотором роде предвосхитил события. За год жирондистов (а к ним принадлежал Женэ) уничтожили якобинцы, и новое правительство решило отозвать Женэ в Париж, чтобы отрубить ему голову. Не пожелав расстаться с этим редким украшением, Женэ женился на дочери губернатора Клинтона и поселился на Лонг-Айленде; при помощи ее денег он стал богатым фермером, коим и остался по сей день.

— Бэрр, я презираю французов! — бушевал неотесанный Клинтон. — Нация парикмахеров и учителей танцев! Подумать только, моя дочь, моя родная дочь подцепила картавого, нищего, общипанного французского петуха и вышла за него замуж!

Но в тот вечер в гостинице «Эллер» клинтоновский общипанный петух выступал сущим павлином. По меньшей мере двадцать раз пили за него и за его страну. Я даже произнес тост за «французскую и американскую республики — да будут они едины в деле свободы».

На Женэ водрузили фригийский колпак. Воя «Марсельезу», он пустил колпак по кругу. Каждый на мгновение водружал его на голову, а Филип Френо запевал гимн собственного сочинения, в котором прославлялись права человека, но мотив до неловкости смахивал на «Боже, храни короля».

Обычно мрачный, Монро был в восторге от вечера. Когда мы вместе выходили из «Эллера», он сказал:

— Хотел бы я послушать, что будут докладывать завтра Гамильтону и президенту о сегодняшнем вечере. — Монро говорил почти весело.

— А я хотел бы посмотреть, как Джефферсон будет представлять Женэ Его сиятельству.

Мы находились как раз против Рикетс-сэркус, когда полдюжины свирепых французских матросов налетели на нас с ножами из темной аллеи.

— Вы англичане! — крикнул один. Другой приставил мне нож к горлу. — Мы убиваем всех англичан!

— Вы убиваете американского сенатора, — сказал я по-французски, — и вас повесят.

— Ты говоришь по-французски как англичанин!

Один матрос полез ко мне в кармашек для часов.

К счастью, тут к нам подошла большая группа гостей из «Эллера», и матросы разбежались.

Мы с Монро разозлились и перепугались. Я хотел арестовать негодяев. Мы были почти уверены, что они с «Embuscade», который пришвартовался у причала на Маркет-стрит.

— Не надо. — Монро был осторожней меня. — Лучше не поднимать шума. Зачем играть на руку Гамильтону?

И мы не стали поднимать шум.

В то лето в Филадельфии царил настоящий террор, и дело Французской революции сильно от этого пострадало. В безбожном союзе с беженцами из Санто-Доминго (которых изгнали их рабы-негры) французская матросня грабила филадельфийцев во имя свободы. Был момент, когда казалось, что бандиты в союзе с недовольными свергнут правительство и отрубят голову Вашингтону. И хотя опасность была не так велика, как изображали Гамильтон и Адамс, Женэ удалось настолько подорвать популярность президента среди низших сословий, что Его сиятельство часто — неслыханное lèse-majesté[68] — освистывали в театре и на улицах. При всем своем глубоком, чуть ли не молитвенном благоговении пред собственной особой Вашингтон сумел сдержаться и предоставил петушку самому себя погубить.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я встретился с мистером Дэвисом совершенно случайно в вестибюле гостиницы «Сити», где я ждал — как выяснилось, понапрасну — задолжавшего клиента фирмы. С деньгами теперь туго. Я уже два месяца не получаю жалованья. Потому-то я весь месяц и не появлялся у мадам Таунсенд.

Мистер Дэвис пригласил меня в бар, и бармен через свое оконце подал нам некое зелье из рома. В послеобеденные часы бар гостиницы «Сити» похож на клуб и у постоянных посетителей свои столики. Должен сказать, мне нравится эта прокуренная комната, где витает дух богатства и тайны, где преуспевающие дельцы чуть не шепотом говорят о деньгах и приглушенный гул голосов то и дело прерывается стуком ломика, которым бармен крошит лед.

Мистер Дэвис знал половину присутствующих, и его тепло приветствовали. Другая половина, надо полагать, тоже его знает, но не подает виду. Политические раздоры особенно обострились после апрельских волнений.

— Мы победим, Чарли. Тут нет сомнения.

Мистер Дэвис посмотрел на меня сквозь очки, которые увеличивают его большие честные глаза. Правда, через увеличительное стекло все глаза кажутся честными. Я Мэтту Дэвису не верю ни на йоту.

— Вы ведь внесете свой вклад, не правда ли?

Я заинтересовался и, как всегда, не смог этого скрыть. Из меня не получился бы заговорщик; начинаю думать, что и юрист из меня плохой.

— Мы ждем вашей книжицы, — подмигнул мне мистер Дэвис.

Я не успел спросить его, что, собственно, он имеет в виду и знает ли он о моей договоренности с Леггетом, — он переменил тему. Он стал расхваливать Генри Клея, которого якобы хорошо знал и считал верным последователем Джефферсона. Я перебил его:

— Когда начались разногласия между Джефферсоном и полковником Бэрром?

— Во время выборов тысяча семьсот девяносто второго года. — Тут-то я сообразил, что в повествовании полковника Бэрра — вроде бы подробном — деликатно опущены события тысяча семьсот девяносто второго года, когда Джорджа Вашингтона и Джорджа Адамса переизбрали на новый срок президентом и вице-президентом, а Джон Джей проиграл губернаторство Нью-Йорка Джорджу Клинтону. — Весь штат, вся страна в те дни благодаря Гамильтону были одержимы идеей Банка. Но ко времени выборов началась депрессия. Друг Гамильтона Дуэр обанкротился и попал в тюрьму. Федералисты пришли в отчаяние. Многие хотели, чтобы Бэрр стал их кандидатом. Гамильтон это пресек. Он убедил Джона Джея, верховного судью, участвовать в предвыборной кампании. Тот принял предложение и чуть не победил.

— С помощью Таммани-холла?

— Мы не могли ничем помочь. Мы оставались тайным обществом. Не упомню и двадцати смельчаков в тогдашних избирательных комитетах, да и те поровну разделились между Клинтоном и Джеем.

В бар вошел Нелсон Чейз. Увидел меня. Остановился. Потом подошел к нашему столику.

— У меня есть поручение к полковнику Бэрру. Где мне его найти?

Я вовсе не собирался говорить ему, что в настоящий момент полковник в Бауэри с Аароном Колумбом Бэрром.

— В Джерси-Сити, — сказал я.

Нелсон Чейз поблагодарил меня и ушел. Мистер Дэвис кивнул, мое вранье пришлось ему по душе. Он продолжал:

— Надо отдать должное Бэрру — через год после его избрания в сенат многие республиканцы уже смотрели на него как на будущего президента. Джефферсон сочинил план, как подорвать авторитет Адамса на посту вице-президента. Пусть единогласно переизбирают Вашингтона, но необходимо провалить или по крайней мере обкорнать Адамса. К удивлению Джефферсона, большинство проголосовало за полковника Бэрра, а вовсе не за него, Джефферсона. В конце концов состоялось совещание, на котором республиканское руководство, направляемое Джефферсоном, убедило Бэрра отдать свои голоса губернатору Клинтону при условии, что в тысяча семьсот девяносто шестом году Бэрр будет нашим кандидатом в вице-президенты.

— Когда Таммани-холл занялся политикой?

— Во время Французской революции. Ох, и кровожадными же якобинцами были мы в те времена! Гражданин Женэ стал нашим богом. Между прочим, прошлой весной в этом баре я его видел — располнел, состарился, разбогател! Из-за него-то храбрецы, которые не любили Французскую революцию, начали от нас отходить. К выборам тысяча восьмисотого года осталось всего-навсего около ста пятидесяти храбрецов, и те хотели, чтобы Джефферсон был президентом, а вице-президентом — Клинтон.

— А не полковник Бэрр?

— А не полковник Бэрр.

— Почему же все считают, что полковник создал Таммани?

— Потому что Таммани считают злом и Бэрра считают злом. Все зло едино. Вы же знаете людей.

Я не знаю людей; но начинаю узнавать.

Воспоминания Аарона Бэрра — VI

Джон Адамс сошел в могилу в полной уверенности, что летом 1793 года правительству не миновать гильотины. В самом деле, на торжествах 4 июля в Филадельфии прославляли гражданина Женэ и права человека вообще, и федералисты повсюду отступили на задний план.

В начале сентября 1793 года Джефферсон прислал мне в Ричмонд-хилл записку, в которой просил меня приехать в столицу, повидаться с ним. Я согласился, несмотря на эпидемию желтой лихорадки в Филадельфии. Но в те годы мы гордились своим хладнокровием. Пусть простые смертные боятся заразы и смерти; мы же, боги, их игнорировали. В результате бог Гамильтон лежал при смерти в тот день, когда я проезжал по улицам Филадельфии, не встречая ничего, кроме тяжелых телег. Возницы покрикивали: «Выносите покойников!» — и в голосах звучало отвращение — ибо лихорадка обезображивает трупы.

Я убежден, что есть взаимосвязь между температурой воздуха и желтой лихорадкой. Болезнь приходит только детом, причем в те годы, когда лето начинается с холода и сырости, а затем наступает засуха и невыносимая жара. Эпидемия всегда кончается с наступлением первых холодов. Каков бы ни был источник заразы (Джефферсон подозревал кофе, который грудами гнил на одной филадельфийской пристани), ее питает дождь, потом жара, и она передается от человека к человеку до тех пор, пока ей не кладет конец холодная погода. Умные люди при первых признаках эпидемии ищут убежища в сельской прохладе. Я же неразумно подвергался заразе в самый разгар эпидемии и ехал по улицам города, приложив ко рту платок, пропитанный камфарой (в то время мы считали ее лучшей профилактикой). К счастью, в городе мне не пришлось оставаться. Джефферсон снял летний дом у переправы Грейс на реке Скайлкилл, где лихорадка не так свирепствовала.

На крыше дома Джефферсона было что-то вроде балюстрады, и, вылезая из кареты, я увидел его там вместе с двумя мужчинами. Он махнул мне и исчез в комнатах.

В прохладной гостиной меня встретила дочь Джефферсона.

— Какой же вы смелый человек! Надеюсь, вы убедите отца уехать отсюда, пока мы все не заболели.

— Но ваш дом на возвышении.

В то время считали, что на холмах лихорадка не страшна — пока ею не заболевали. Тут нет правил, и нет еще средства от болезни. Кое-кто выздоравливает наперекор врачам, большинство умирает.

Джефферсон меня приветствовал, лицо у него пылало. Я подумал было, что это лихорадка, но оказалось, что белая веснушчатая кожа просто загорела. С ним были доктор Джеймс Хатчинсон (почти такой же толстый, как генерал Нокс) и Джонатан Сарджент — два известных республиканца.

— Еще один храбрец! — Джефферсон пребывал в хорошем расположении духа.

— Нет, просто фаталист.

— Это то же самое. Пойдемте, я покажу вам, что я недавно соорудил. — Джефферсон заставлял гостей осматривать его новые изобретения. Даже снимая дом на короткое время, он рьяно брался его совершенствовать. Я сделал вид, будто мне интересно.

Нас провели в небольшую комнату между двумя гостиными.

— Отойдите назад. — Мы отошли. — Теперь смотрите.

Джефферсон ухватился за конец каната, опускавшегося с потолка, и потянул. Раздался грохот, и тяжелая кровать приземлилась у ног изобретателя, едва не избавив нас от правления Джефферсона.

— О боже! — Американский Архимед пригорюнился. — Ничего не понимаю.

— Канаты слабые, — глубокомысленно заметил доктор Хатчинсон.

— Прекрасное изобретение, по крайней мере в принципе, — вежливо сказал я.

Я уже видел подобное сооружение в городском доме Джефферсона. Ночью кровать опускали на пол, днем ее подтягивали на канатах к потолку. Ума не приложу — зачем.

Некоторое время Джефферсон важно рассуждал о Ньютоновой теории притяжения и обратном квадратном корне, непосредственно объясняющем тот выдающийся факт, что тяжелая кровать, не прикрепленная толстыми канатами к потолку, неизбежно падает на пол.

Обед подали в три часа на лужайке, под сносной тенью высоких платанов. Несмотря на жару, мы воздали более чем должное чудесам джефферсоновской кухни и погреба, с которыми нас ознакомил мажордом по прозванию Крошка. У великого демократа всегда угощали по-царски.

Среди прочих гостей были Филип Френо и Джон Браун, сенатор от Кентукки. Настоящее собрание республиканцев с весьма интересной целью, по весьма интересному поводу.

Как всегда, Джефферсон долго говорил о чем угодно, только не о деле. Хотя мадера и считалась лучшим средством от лихорадки, белое холодное французское вино буквально лилось рекой, и мы чересчур много его выпили: словно персонажи Боккаччо, мы играли в «пир во время чумы» (и каждый гадал, кто же умрет первым).

Джефферсон сообщил нам новости о Гамильтоне:

— Он, верно, заболел несколько дней назад после обеда с президентом.

— Блюда со стола Короля Джорджа надо сначала дать попробовать слуге. — Френо особенно злобно нападал на Вашингтона в то лето — последнее лето «Нэшнл газетт». Через месяц газета прогорела.

— Мудрый поест, прежде чем отправляться на обед к Вашингтонам. — Джефферсон резвился вовсю. — Несмотря на монархические тенденции президента, стол у него республиканский. Так вот, Гамильтон вызвал не одного, а двух докторов, чтобы спасти свою драгоценную жизнь. — Джефферсон говорил презрительно. — Страшно боится умереть. Вообще трусливая натура. Боится ездить верхом, боится выходить в море, трусит в бою, ведь так, полковник Бэрр?

— Вообще-то в тех редких случаях, когда он бывал на поле брани, он проявил себя неплохим офицером…

— Но несравненно лучше он проявил себя в штабе, изображая Ионафана[69] при Вашингтоне в роли Давида. — Френо был так же безжалостен, как и Джефферсон, но еще ядовитее, ибо питал непомерную страсть к обобщениям, свойственную столь многим литераторам. Есть основания считать, что Френо все-таки верил в права человека. Хотя неприязнь Джефферсона к монархии была искренней, он знал, как и все, что ни один американец никогда не наденет корону; и он вечно обыгрывал эту тему лишь для того, чтоб очернить любого, кто имел несчастье стать между ним и тем троном, к которому он с самого начала стремился. Джефферсон все переводил на личности, Френо обо всем рассуждал отвлеченно. Естественно, каждый казался противоположностью тому, чем был на самом деле.

Они с таким презрением говорили о боевых качествах Гамильтона, что я невольно пришел на помощь сопернику:

— Гамильтон всегда был там же, где все мы. И принимал участие в битве за остров Нью-Йорк. И вместе со всеми нами терпел лишения в Вэлли-Фордж. Он был в Йорктауне. Он никогда не уклонялся от исполнения долга…

Я нечасто веду себя бестактно, но, пока я говорил, я почувствовал, что за столом как бы заметно похолодало.

Я взглянул на Джефферсона и увидел, что он покраснел, как всегда, когда ему бывало не по себе. Он, верно, решил, что я намекаю на неблаговидную роль, которую он сыграл в Революции. Это была единственная тема (кроме Гамильтона, а потом уже меня), простое упоминание которой туманило его разум — и не без причины. При подходе английской армии губернатор Джефферсон бежал в Монтичелло, бросив штат на произвол судьбы. В Монтичелло он думал только о том, как спасти свои книги. А когда первые английские подразделения подошли к Монтичелло, он с семьей пустился наутек. Вскоре фракция Патрика Генри в виргинской ассамблее потребовала расследования, но, к счастью для Джефферсона, гордые виргинцы ее желали, чтобы им напоминали о позоре штата, и незадачливый губернатор избежал суда. Правда, ему не удалось избежать издевательств, а это куда страшнее, чем формальное осуждение.

Доктор Хатчинсон заговорил о другом, о гражданине Женэ. Но кто о нем тогда не говорил?

Джефферсон опечалился — думаю, искренне.

— Страстный, достойный человек. — Джефферсон особенно оживлялся, когда, вот как сейчас, высекал на мраморе эпитафию современнику. — Конечно же, наша республика перед ним в неоплатном долгу.

— Но если он будет и дальше нападать на президента, он нас погубит. — Сенатор Браун, как все в западных штатах, слишком много пил.

— Знаю, знаю. Я пытался его сдержать. — Джефферсон улыбнулся. — Но он меня просто не слышал. — Мы засмеялись громче, чем того требовала шутка. Но Джефферсон ведь так редко говорил что-то ироническое или — упаси бог — самоуничижительное.

— У гражданина Женэ очень громкий голос. — Джефферсон подробно объяснил смысл своей шутки, смех за столом стал утихать. — Но у мистера Гамильтона он тоже громкий. Вы знаете, он хочет, чтобы мы выслали Женэ и закрыли демократические общества. Он выступил в кабинете с тремя длинными речами подряд. Выступал как прокурор в суде… Президент гневался, особенно когда генерал Нокс, ваш друг… — Он наклонил голову в мою сторону; он и впрямь был в ироническом расположении духа. Не иначе как его вдохновила эпидемия. — …показал президенту карикатуру вашей работы, — он уже обращался к Френо, — изображающую его в виде тирана, которому вот-вот отрубят голову. Я даже думал, что мы тут же лишимся великого человека и вы, Френо, войдете в историю как его убийца. Президент пришел в ярость, я никогда его таким не видел. На висках вздулись вены. Он бросил шляпу об пол. Клялся, что предпочел бы быть фермером, чем императором мира. Клялся, что не имеет ли малейшего желания быть королем и вообще править страной. Я думал, он умрет от ярости.

— Я зашел слишком далеко. — Френо потупил глаза.

На губах Джефферсона мелькнула хитрая улыбка.

— Президент особенно злится, что вы посылаете ему три экземпляра каждого номера. «Зачем же три? Этот тип за мальчишку-газетчика меня принимает?»

— Он неправильно относится к справедливой критике. — Френо был явно доволен собой.

— Ему придется выдержать еще более суровую критику, — заметил Сарджент, — если он останется креатурой Гамильтона и «банкитом». — Неуклюжее слово принадлежало Джефферсону. Легким кивком головы он признал свое авторство. Затем поделился с нами оригинальной идеей насчет того, как лучше всего уничтожить Банк Соединенных Штатов.

— Допустим, намечается открытие отделения Банка в Ричмонде, штат Виргиния, тогда губернатор штата должен обратиться к статье конституции, согласно которой все права, кроме недвусмысленно предоставленных федеральному правительству, принадлежат штатам. А раз право федерального правительства на учреждение Банка нигде не записано, только штаты и могут его учредить. Полковник Бэрр, вы самый опытный юрист за этим столом. Верно ли, что любое лицо, признающее иностранное законодательство в вопросах, относящихся к компетенции государства, совершает государственную измену?

Я ушам своим не верил.

— Вы утверждаете, что федеральное правительство — иностранное правительство?

— Именно.

— Иными словами, вы утверждаете, что суд штата должен судить за государственную измену всякого виргинца, который согласится стать директором, скажем, Банка Соединенных Штатов?

— Если он сделал это на территории Виргинии — да.

— И если суд признает его виновным в государственной измене…

— По нашей конституции, суд штата обязан признать его виновным.

— Тогда вы казните его как предателя штата Виргиния?

— Да, чем будет навсегда положен конец Банку мистера Гамильтона, ибо никто не согласится стать его директором, зная, что за это вешают. — Джефферсон был явно не Джонатан Свифт. Он говорил совершенно серьезно. Много лет спустя Мэдисон рассказывал мне, что Джефферсон и ему толковал о том же. Мэдисон пришел в такой же ужас, как я, и разубедил Джефферсона, а не то конституцию пришлось бы отменить задолго до истечения пятидесятилетнего срока, который я ей предсказывал!

Республиканские лизоблюды за столом сочли план превосходным. Френо высказался за то, чтобы немедленно приступить к его выполнению. Я мягко возражал, пока разговор не пошел по другому, более приятному руслу.

Мы наслаждались персиковым мороженым, налегали на охлажденное вино, наблюдали, как на лужайку ложатся длинные тени и вспыхивают в кустах светлячки, Джефферсон объяснил, почему он пригласил нас на обед.

— Я хотел сообщить добрым друзьям, что я вручил президенту прошение об отставке с поста государственного секретаря. — Хор ахов и охов. — Начиная с первого октября. Я сказал президенту, что не вижу далее возможности приносить пользу его кабинету.

— Теперь Гамильтон станет главой государства, — нарушил молчание сенатор Браун.

— Если, — с надеждой сказал доктор Хатчинсон, — не умрет в ближайшее время.

— На это нельзя рассчитывать. — Джонатан Сарджент смотрел на вещи мрачно.

Но Джефферсон приготовил нам еще один сюрприз:

— Президент приезжал сюда — в этот дом — на прошлой неделе. Заявил, что крайне огорчен моим решением. «Вы с Гамильтоном убедили меня против моего желания остаться на второй срок на посту президента. И вот — оставляете меня в одиночестве».

— Гамильтон тоже уходит в отставку? — Я не мог этому поверить.

— По истечении срока полномочий настоящего конгресса, как сказал президент.

Я сказал, что не верю, и оказался прав. Гамильтон оставался на своем посту еще два года, до начала 1795 года. Но в тот теплый вечер на берегу реки Скайлкилл Джефферсон был счастлив. Подобно Вашингтону, он жаловался на тяготы политической карьеры и, подобно Вашингтону, ни за что не хотел упускать власть. Но сейчас он понял, что исчерпал себя. Дело с Женэ совершенно его изнурило. Как потом мы узнали, Джефферсон уже попросил французов отозвать посла, направив им соответствующий документ — как мне говорили, шедевр дипломатии. С его помощью Джефферсон покидал свой пост в ореоле славы, сохраняя, с одной стороны, верность оголтелых республиканцев, которые боготворили Женэ и Революцию, а с другой — показывая федералистам, что он ставит интересы Соединенных Штатов выше интересов Франции. Талейран говорил, что, если бы он стал императором, он взял бы Джефферсона министром иностранных дел.

Пользуясь вечерней прохладой, мы решили погулять под деревьями и встали из-за стола. Дочь Джефферсона умоляла нас убедить государственного секретаря немедленно покинуть Филадельфию, но Джефферсон и слышать об этом не хотел.

— Я не хочу, — сказал он сурово, — создавать панику.

— Но президент уезжает на следующей неделе.

— А мы уедем через две недели, как собирались. Надо сохранять подобие правительства, хотя у меня остался всего один писарь. — Джефферсон взглянул на Френо и поспешно поправился: — Один писарь и один великолепный переводчик.

У воды, где растут ивы с могучими корнями, доктор Хатчинсон с грустью говорил об отставке Джефферсона.

— До следующих выборов три года, но Адамс и Гамильтон начнут править страной гораздо раньше. — Добрый доктор ужасно огорчался, глаза сверкали, лицо пылало.

Мы с сенатором Брауном тоже уговаривали Джефферсона не уходить с поста, но он был непоколебим. Он составил план, вернее, несколько планов развития нашей демократии. Сенатор Браун намекнул на самый смелый из планов.

— Ваш француз, верно, сейчас в Кентукки.

— Мой француз? — Джефферсон задумался. — Нет, он не мой. И если он потерпит неудачу, он окажется ничьим французом.

— В таком случае, — согласился сенатор Браун, — он станет мертвым французом.

Джефферсон, помедлив, повернулся к доктору Хатчинсону и ко мне:

— Вы слышали о таком ботанике: Андре Мишо?

Доктор Хатчинсон о нем слышал, хвалил недавнее выступление молодого человека перед философским обществом. Мишо, кажется, сделал интереснейшие открытия о лиственных деревьях.

— Гражданин Женэ просил меня послать Мишо в Кентукки с письмом губернатору, чтоб тот помог ему отобрать Новый Орлеан у испанцев.

— Наконец-то! — загорелся доктор Хатчинсон. — Вы, конечно, согласились?

В заходящих лучах солнца трудно было понять выражение лица Джефферсона.

— Я дал ему письмо.

Сенатор Браун всегда ставил точки над i.

— За три тысячи фунтов два наших генерала, Кларк и Логан, поднимут жителей пограничных районов и займут Новый Орлеан. И тогда мы наконец-то получим то, что должно нам принадлежать, — контроль над рекой Миссисипи.

Я тоже увлекся планом. Интересно, как Джефферсон собирается замести следы? Он сказал со всей откровенностью:

— Это будет — с виду — чисто французское мероприятие. Правительство гражданина Женэ обеспечит три тысячи фунтов…

— Но у нас мирные отношения с Испанией, — сказал я, мысля юридически, вместо того чтобы мыслить философски и таким образом завоевать мир.

— И мы их сохраним, — мягко сказал Джефферсон. — Я позаботился о том, чтобы людей готовили не на американской земле.

— А что, — спросил я, — если у них это получится? Если они возьмут Новый Орлеан?

— Тогда вся территория Луизианы присоединится к нашему союзу, хотя и сохранит определенную зависимость от Франции.

— Испанцы так слабы? — полюбопытствовал я; моя судьба тогда еще не связалась — нет, именно в ту минуту она и связалась с этой увлекательной частью мира.

— Так нам кажется.

— А что, если вы… если они потерпят неудачу?

— Я предупредил Мишо, что в таком случае — мы их не знаем. К счастью, этот молодой человек — стоик. — Голос Джефферсона начал сливаться с дуновением теплого ветра. Я уже не различал его лица. В доме зажигали огни.

— Да нет, о неудаче не может быть и речи, мистер Джефферсон. Вас поддержит все население Кентукки. — Сенатор Браун был склонен к преувеличениям в манере, свойственной жителю границы: они вам посулят все, что угодно, а дойдет до дела — всучат кувшин самогона.

— Будем надеяться. Ведь это моя последняя… акция на правительственном посту.

— Пока мы не сделаем вас президентом.

Доктор Хатчинсон взял Джефферсона под руку, и мы направились через лужайку к дому, а Джефферсон по пути объяснял нам, отчего светится светлячок.

Я оставил Джефферсона у подъездной аллеи.

— Спасибо, — сказал он, — что не побоялись заразиться и навестили меня в конце моей политической карьеры.

— Полагаю, это только ее начало.

— Нет, нет, нет. — И без того тихий голос совсем затих. — Но по-моему, нам надо внимательно следить за монократами[70], вам — в Нью-Йорке, мне — в Виргинии. Будем переписываться.

Появился доктор Хатчинсон и попросил меня довезти его до дома. Я согласился. Мы откланялись (руки во время эпидемии лихорадки не подавали).

Карета тронулась, Джефферсон помахал нам на прощание. В свете из окон он вдруг показался мне огромным вороньим пугалом. Так, наверное, выглядит смерть, подумал я и содрогнулся: кошмарная фигура, истонченные члены, шелестящий голос. Затем медленно, медленно увеличивающееся расстояние обратило чудище в чучело, в ничто, во тьму.

Доктор Хатчинсон рассыпался в похвалах.

— Невиданный разум! Такого еще не бывало! Даже Франклин ему уступает, а я его близко знал. Если кто может превратить нас в истинную республику, то только Джефферсон.

— Или в империю. То, что он затевает в Кентукки, — очень смело.

— Мир уважает именно смелость. Нам нужны новые территории.

— Но нужна ли нам… можем ли мы позволить себе войну с Испанией?

Доктор Хатчинсон рассмеялся.

— Джефферсон сказал мне, что на всякий случай у него есть превосходный предлог. Испанцы контролируют индейцев племени крик. Эти индейцы все время беспокоят наших поселенцев. Если индейцев из племени крик не приструнят испанские хозяева, Джефферсон будет угрожать Испании… — Доктор Хатчинсон вдруг запнулся. — Чересчур много выпил. Простите. Прошу вас, остановите карету.

Он вылез, и его вырвало. Я притих и держал у рта платок, пропитанный камфарой; я не сомневался, что скоро жизнь моя кончится и что видение Джефферсона в образе смерти — дурное предзнаменование.

Когда доктор Хатчинсон снова сел в карету, мы оба поняли, что он заразился желтой лихорадкой — этим объяснялся пунцовый цвет губ и остекленевшие глаза.

— Ох, и обкормил он нас, да еще в такую жару.

Я согласился.

В молчании мы доехали до дома доктора. Мы пожелали друг другу спокойной ночи. На следующий день доктор Хатчинсон умер.

Через несколько недель умер Джонатан Сарджент, приведя тем в восторг Джона Адамса, который всегда говорил, и, возможно, всерьез, что только желтая лихорадка спасла в то лето Соединенные Штаты от революции.

Экспедиция Мишо провалилась, но Джефферсон вышел сухим из воды. Он позаботился, чтобы во всем обвинили гражданина Женэ.

Забавно, что через несколько дней после нашего обеда, когда Джефферсон выражал решимость «не допускать никакой паники», он бежал в Монтичелло, предварительно заняв, как сообщил мне с восторгом Гамильтон, сто долларов на путевые расходы в ненавистном ему Банке Соединенных Штатов.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мы с полковником Бэрром отправились обедать в гостиницу «Сити». Против обычая полковник занял место за столом, где всегда сидит старый холостяк Чарльз Болдуин. Толстый, краснолицый, шумный Болдуин развлекал дружков высказываниями, как он сам считал, в стиле Самюэля Джонсона.

— А, полковник Бэрр! Наш Фемистокл. Как поживаете, сэр? — Он повернулся к друзьям. — Принесла нелегкая!

Полковник Бэрр не повернул головы. Я делал вид, что занимаю его каким-то разговором, а он сделал вид, что внимательно слушает мою чепуху.

Но Болдуин не унимался. Раздирая жирную жареную утку и запихивая огромные куски в рот, заливая все это кларетом, он болтал (и глотал) без остановки:

— Надо же! Показывается среди честных людей! А руки-то у него — ну, как это? — обагрены!

Болдуин вдруг схватился за горло: хотел сделать вдох. Не смог. Уткнулся в тарелку с разодранной уткой.

Поднялась суета. В соседнем зале нашелся врач. Толстяк лежал на полу, прислонив голову к плевательнице, его старались привести в чувство.

Полковник брезгливо поднялся.

— Думаю, Чарли, бедный мистер Болдуин умер. — (Так оно и оказалось). — От обжорства. — Полковник задумчиво покачал головой. — Это урок для нас всех, — сказал он, ни к кому не обращаясь, и повел меня прочь от притихших соседей, словно хотел уберечь от заразы.

На улице мы вместо обеда поели устриц, и Бэрр мрачно острил по поводу неожиданной кончины Чарльза Болдуина. Старики безжалостны.

В тот же день, до начала нашей работы с Бэрром, я спросил об экспедиции Мишо.

— Ничего не вышло. — Полковник тщательно закрыл пыльное окно, чтобы по комнате не гулял освежающий ветерок. — Здесь что-то прохладно, а?

Он помешал в очаге кочергой. Я молча истекал потом.

— Видишь ли, Джефферсон мечтал аннексировать Канаду, Кубу, Мексику и Техас. Он, как и мы с Гамильтоном, благосклонно относился к идее доминиона в Южной Америке.

— А не трудно республике управлять такой большой территорией?

Бэрр улыбнулся.

— Республики так же быстро меняют форму, как империи. Смотри, что происходит во Франции Бонапарта. Единственным настоящим республиканцем среди нас был маленький Джемми Мэдисон. — Бэрр открыл толстую папку с бумагами. — О нем и пойдет сегодня речь. Я уже кое-что набросал.

Воспоминания Аарона Бэрра — VII

Я познакомился с Джемми Мэдисоном, когда мне было тринадцать лет, во время первого года обучения в колледже Нью-Джерси (я по-прежнему так называю нынешний Принстонский колледж). Шел 1769 год. Мэдисон был на пять лет старше меня, но он не такой скороспелый, как я (у меня-то и отец и дед были ректорами колледжа, и потому я поступил сразу на второй курс).

Я окончил колледж в 1772 году. Мэдисон — в 1771, но остался еще на один год, чтобы подготовиться к духовной карьере. Он происходил из богатой виргинской семьи и, насколько я знаю, получил только домашнее образование; в 1775 году он стал членом Комитета общественной безопасности от округа Орэндж. Год спустя он составил проект конституции штата, внеся в него «радикальную» статью, гарантирующую свободу вероисповедания. Ее немедленно отвергли виргинцы.

С 1780 по 1783 год Мэдисон был депутатом Континентального конгресса, где стал мастером парламентской борьбы и смог наконец использовать солидные, хотя и несколько беспорядочные познания в важном деле создания документа, являющего верх юридического искусства, — американской конституции. К счастью или к несчастью, документ этот в основном составлен Мэдисоном.

Мало того, что он ее сочинил, Мэдисон с редкой ловкостью умел отстаивать ее в так называемых статьях «Федералиста» и с редкой хитростью заставил-таки упрямых виргинцев согласиться на федеральную республику. Мэдисон пропагандировал свои идеи так блистательно и в результате так ожесточил своих врагов, что проиграл, когда выставил свою кандидатуру в качестве первого сенатора от штата Виргиния. Однако он сумел победить на выборах в палату представителей в 1789 году, обскакав Джеймса Монро.

На Мэдисона, маленького и невзрачного, никто не обращал внимания до тех пор, пока он не начинал говорить (едва слышно, почти как Джефферсон); затем, вслушиваясь, люди начинали понимать, какое величие заключено в хрупком теле. Но я, признаюсь, никогда не думал, что он станет президентом. И сам он, верно, не думал. Его возвысил Джефферсон.

Когда мне исполнилось тринадцать, а Мэдисону — восемнадцать, я был с него ростом. Когда мы оба стали взрослыми, он был меньше меня. Мы не очень дружили в Принстоне. Отчасти из-за того, что он, бледный, слабенький, увлекался богословием, а меня оно никогда не интересовало. И я любил жизнь, а он нет. Насколько мне известно, он не знал женщин, пока ему не перевалило за тридцать, и тогда в Нью-Йорке он влюбился в шестнадцатилетнюю девочку. В конце концов она его бросила и сошлась с молодым священником. С тех пор Мэдисон, уже закоренелый холостяк, впал в глубокую печаль.

После летней эпидемии 93-го года правительство снова собралось в Филадельфии. Похоронив чуть не 4000 человек, филадельфийское общество предавалось веселью. Театр, цирк и приемы у миссис Бингэм превращали город в некий провинциальный Вавилон, который возродился после гнева Иеговы ничуть не раскаявшимся; таким бы, вероятно, возродился и сам Вавилон.

18 мая 1794 года после долгой и тяжелой болезни, разрушившей ее разум и тело, умерла моя жена Теодосия. Она так страдала, что я был рад за нее, когда все кончилось; мы же с дочерью предавались горю и не могли поверить, что никогда уже ее не увидим.

В конце мая я занимался в Нью-Йорке делами покойной жены, а Джеймса Монро назначили посланником во Франции — пост, который Мэдисон и Монро упорно прочили мне. Президент сказал «нет», не вдаваясь в подробности; он решил назначить Мэдисона или Монро. Мэдисон отказался. Монро согласился. Позже новый посол объяснял мне, будто меня отвергли из региональных соображений. Пост в самом начале якобы предложили Роберту Ливингстону из Нью-Йорка. Когда тот отказался, президент не хотел предлагать его другому ньюйоркцу, чтобы не создалось впечатления, будто этот пост — привилегия Нью-Йорка. Монро хотел, чтобы я поверил такой чепухе.

Истина мне так и не открылась. Ведь прошло много лет, пока я узнал о том, что делал Монро, стараясь лишить меня голосов на Юге во время выборов вице-президента в 1792 году. Он утверждал, что я слишком молод. Не спорю, говорил правду, но зачем же тогда он согласился меня поддерживать?

В наши дни, когда сенаторы так великолепны, а послы так незаметны, трудно понять, что означал для нас посольский пост. Во-первых, он давал возможность не жить в Америке — неоцененное благо (которое публично отрицали все послы, от Франклина до Адамса, Монро и Джея), не уменьшаемое их торжественными патриотическими заверениями. Представлять американскую республику при иностранном дворе — редкое счастье. К тому же само существование Соединенных Штатов зависело от того, как натравить одну европейскую державу на другую. Быть одним из тридцати сенаторов значило присоединить свой голос к дружному хоровому «за» или «против». Представлять же республику во Франции означало олицетворять республику, и решения, принимаемые послом, могли влиять на судьбы мира — например, маневры Ливингстона увенчались тем, что Джефферсон купил Луизиану.

Я высказал Мэдисону свое глубокое разочарование, когда мы выходили из Зала конгресса на Честнат-стрит. Мы говорили с трудом. Боясь рецидивов лихорадки, мы держали у рта пропитанные камфарой платки.

Мэдисон расстроился из-за меня, но пытался меня успокоить.

— У Монро много дарований…

— Например? — Я забыл об этикете.

— Он изучал право с Джефферсоном. — Мэдисон всегда умел меня рассмешить.

— Ладно. Согласен, у него есть это сверхважное достоинство. Но он же ничего не знает о Франции…

— Увы, кое-что он о ней все-таки знает. Он в восторге от их революции даже больше, чем Джефферсон. Даже больше, чем они сами, я думаю. Он не сможет защищать наши интересы так, как защищали бы вы.

Не думаю, что Мэдисон мне просто льстил. Как бы там ни было, через два года Монро отозвали, почти с позором. В ярости на Вашингтона он разразился пренеприятнейшим памфлетом о правлении сего паладина. Вашингтон его так и не простил. Мне даже рассказывали, что генерал втайне читал и перечитывал оскорбительный памфлет, ругаясь вслух и делая пометки на полях.

Вдруг Джемми Мэдисон спросил меня тихим голосом:

— Бэрр, вас очень любят женщины. Скажите, почему?

— Потому что я обращаюсь с ними, как с мужчинами.

Джемми удивленно взглянул на меня.

— А как же, Бэрр, нужно, в таком случае, обращаться с мужчинами?

Мэдисон обладал добродушным, неназойливым остроумием в отличие от блестящего, но совершенно лишенного юмора Джефферсона, чьим орудием, желая того или нет, он являлся. Думаю, желая того. И по-моему, он играл вторую скрипку намного лучше, чем сам Джефферсон играл первую.

Я жил тогда в пансионате у квакерши миссис Джон Пейн. У миссис Пейн гостила ее дочь, миссис Тодд, овдовевшая полгода назад во время эпидемии желтой лихорадки. Миссис Тодд была хорошенькая, хотя и грубоватая молодая женщина, с густыми бровями, завлекательно хриплым смехом и чересчур пышным телом — на мой вкус, которому я подчиняюсь, хотя и не слепо.

По-моему, миссис Тодд с матерью имели на меня виды. Новоявленный вдовец, а она вдова. У нее маленький сын, у меня дочь. Я сенатор и, кажется, богат. Обе квакерши явно задались целью окрутить меня. Но не тут-то было. Тем не менее мне нравилась миссис Тодд, и я хотел ей чем-нибудь помочь.

После заседаний в сенате я пил кофе в гостиной с двумя женщинами; миссис Тодд расспрашивала меня о политике, и я рассказывал ей разные веселые истории, так как видел, что она интересуется не политикой, а политиками. Однако кое в чем она разбиралась. Ей нравилась политическая игра, у нее были даже кое-какие связи: мать ее состояла в родстве с Патриком Генри, а ее пятнадцатилетняя сестра убежала из дому и вышла замуж за племянника президента Вашингтона. Тем не менее и этих связей, и денег у женщин было недостаточно, чтоб их допускали по вторникам на приемы короля Джорджа и королевы Марты. Если миссис Тодд не сделает удачной партии, она обречена на безвестность и мало приятную бедность.

У дома миссис Бингэм я остановился.

— О, Бэрр! — Джемми поднял ко мне печальное лицо. — Опять бурный вечер!

— Составьте мне компанию. Заходите, миссис Бингэм будет в восторге.

Мэдисон покачал головой.

— Дамы никогда не приходят в восторг, если являюсь я.

— Жалуетесь?

— Еще как!

И тут-то меня осенило вдохновение.

— Приходите завтра вечером в пансион миссис Пейн. — Я дал ему адрес. — Я хочу вас кое с кем познакомить.

— Он что, метит на должность министра почт?

— Это она, и она хочет познакомиться с Джеймсом Мэдисоном.

Джемми бросил на меня недоверчивый взгляд.

— Мой дорогой Бэрр, ни одна женщина никогда не выражала желания познакомиться со мной, а уж в теперешнем моем солидном возрасте это тем более сомнительно.

Должен сознаться, в глубине души я с ним согласился. Сорокатрехлетний (мне он казался стариком), крошечного роста, он робел перед женщинами. Но я полагал, что миссис Тодд не придаст значения его внешности и манерам и, если даже не оценит глубину его интеллекта, у нее хватит ума сообразить, что самый влиятельный член палаты представителей (и хозяин замечательного поместья Монпелье) холост и одинок.

Тот вечер уже стал историей, и мне нечего добавить к общеизвестным фактам. Мой слуга Брукс приготовил ужин на четверых: для миссис Тодд, ее компаньонки миссис Ли, Мэдисона и меня. По преданию, Мэдисон просил меня представить его прекрасной миссис Тодд. Ничего подобного. Я просто сказал Мэдисону, что дама желает с ним познакомиться, а даме сказал, что он желает познакомиться с ней. Двойная любезная ложь явилась прекрасным началом, и, думаю, по сей день оба они понятия не имеют, что никто не просил меня устроить эту встречу. Я сделал доброе дело за Эроса.

Миссис Тодд вся сияла за столом, который Брукс с большим вкусом сервировал в парадной гостиной (мамашу Пейн представили гостю, и она ушла восвояси). Сначала Мэдисон робел, но вскоре миссис Тодд расшевелила его, подливая ему мой лучший кларет. В тот вечер она была просто цветущей молодой квакершей (когда еще станет Долли Мэдисон носить дорогие парижские туалеты, не говоря уж об экзотических тюрбанах, которые она в свое время введет в моду!).

Долли привела Мэдисона в восторг. Он спросил разрешения понюхать табак, и она великодушно разрешила. Когда же он вытер свой мышиный носик огромным кружевным платком, она спросила:

— А мне можно, мистер Мэдисон?

К удивлению Мэдисона, Долли взяла понюшку табаку (тогда неслыханный для девушки поступок) и, фыркнув, сказала:

— Это я против лихорадки.

Долли сочетала в себе смелость со скромностью, и ни один мужчина не мог устоять, когда она хотела его очаровать, а она всегда хотела. Много лет Долли, насколько позволяли обстоятельства, оставалась моим верным другом. И верным другом моей дочери.

Мэдисоны не худшая пара из когда-либо занимавших президентский дом. Недавно один наш общий знакомый видел их в Монпелье. Там они живут, стареют, угасают.

— Вы уж не разговаривайте, — сказал наш общий знакомый, не желая утруждать бледного, хрупкого, крошечного Мэдисона, вытянувшегося на диване. — Вас так скрутило.

Мэдисон ответил как ни в чем не бывало:

— Мой дорогой, пока я могу разговаривать, я всегда выкручусь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Уже больше недели мне не удается продолжить работу над воспоминаниями полковника Бэрра.

Двенадцатого июля мадам подала на развод и назвала некую миссис Макманус в качестве главной любовницы полковника. Для достоверности они приплела и другие измены. Мадам подала и особое заявление, в котором просила суд лишить полковника права на ее собственность. Она прямо-таки задавила полковника законом, а он в ответ, для самозащиты, называет имена ее любовников. От этой деятельности он так помолодел, что уже не заставляет топить камин.

— Она утверждает, будто я истратил тринадцать тысяч долларов ее денег! Если бы! — Перед полковником на зеленом сукне стола разложены законы о разводе всех штатов. — Я ни пенни ее денег не потратил. Наоборот. — Он, очевидно, забыл о деньгах, вырученных от продажи кареты и лошадей и от акций на платные мосты. Но я давно заметил, что, когда речь идет о деньгах — берет ли он их взаймы или отдает, — Бэрр теряет ощущение пропорций.

Особенно его разозлил выбор адвоката.

— Ну и такт проявила эта женщина! — Как известно всему Нью-Йорку, мадам выбрала адвокатом Александра Гамильтона-младшего. — Мне так и хочется к списку ее любовников приписать того самого покойника. Видит бог, она действительно, выражаясь языком Библии, познала папу Гамильтона.

— Когда? — У меня так и зачесались руки немедленно взяться за перо, но у него уже не осталось времени для прошлого.

— Мадам вела жизнь куда более бурную, чем я. Ничего, все тайное станет явным!

Я помог ему составить несколько обвинительных актов против жены, и он отправился в Джерси-Сити, оставив меня с мистером Крафтом, который только трясет головой да шепчет:

— Так вываляться в грязи!..

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Вчера вечером мы с Леггетом вывалялись в грязи.

Два дня лидеры аболиционистов подвергались атакам толпы. Леггет хочет знать, кто их подстрекает. Он подозревает вигов.

— Ты всегда подозреваешь вигов, — сказал я. В общем-то, движение за освобождение черных рабов на Юге очень непопулярно. Не потому, что ньюйоркцы так уж поддерживают институт рабства, но они не любят святош, которые хотят его отмены.

Мы стояли на Сентр-стрит, в сердце негритянского района, недалеко от Файв-пойнтс. Прямо перед нами высилась африканская епископальная церковь, и пастор, отец Питер Уильямс, вышел приветствовать Леггета.

Пастор боялся, что его церковь пострадает прежде всего. Маленький черный человек с вкрадчивым голосом и даром политика, естественно, испугался.

— Они нападут на нас, а не на белых радикалов.

— Но вы-то ведь тоже хотите отмены рабства на Юге? — Леггету по штату положено задавать вопросы.

— Да, хочу, мистер Леггет, но я не хочу стать жертвой насилия, а ведь этим все и кончится.

Наступали сумерки, стали зажигаться уличные фонари, по всей улице начали захлопывать ставни. Захлопывать — и тотчас приоткрывать, ибо черное население внимательно следило за врагом. А враг затаился поблизости. До нас доносился неровный бой барабана у Файв-пойнтс, голоса с ирландским акцентом, горланящие кровожадные песни.

В пятницу вечером был налет на часовню на Чатам-стрит, где в это время происходило собрание аболиционистов и замышлялось покушение на братьев Артура и Льюиса Таппэн — руководителей аболиционистского движения в Нью-Йорке. К счастью, Таппэнам удалось скрыться. Однако дом Льюиса Таппэна сожгли дотла.

Вчера вечером пошли слухи, что толпа собирается выкурить всех известных аболиционистов до единого и сжечь их дома и церкви (чересчур рьяные радетели о благе рабов — в большинстве своем священнослужители; я не разделяю энтузиазма Леггета по поводу их движения). Как потом выяснилось, толпа не зашла так далеко. Но налет на африканскую епископальную церковь был.

Полдюжины полицейских, которых вызвали охранять церковь, куда-то пропали, и уже знакомая толпа (я теперь различаю кое-какие ирландские рожи) с ревом понеслась на нас со стороны Файв-пойнтс.

Когда толпа штурмовала церковь, пастор исчез в переулке. Окна повыбили. Сорвали дверь. Скамьи выбросили из окон и сожгли на улице. Ну и ненавидят же они черных, эти белые бедняки!

В проемах церковных окон показались языки пламени. Громадный костер из церковных скамей отбрасывал жуткий отсвет на все и вся, включая нас с Леггетом, явно чуждых толпе, а следовательно — врагов. В одно мгновение нас опрокинула — другим словом не скажешь — дюжина обезумевших юнцов.

В грязи и окровавленных перьях (мы вывалялись в грязи как раз напротив лавки, торговавшей курами) мы пустились наутек: даже воинственному Леггету не хотелось связываться с толпой.

И так как мой пансион был ближе, мы бросились туда; принеся горячую воду, экономка стала божиться, что месяц назад ее тоже «сильничали» взбунтовавшиеся каменотесы, и слово «сильничали» в беззубых устах вызывало в памяти жуткий призрак похотливой сабинянки.

— Будь я мэром, я бы этих аболиционистов, которые город жгут, всех перестреляла. — Ненавидя аболиционистов, миссис Редман, как многие простолюдины, путала, кто кого преследует.

Мы с Леггетом сняли оперенные костюмы и отдали их чистить миссис Редман. Оставшись в одних рубашках, мы умылись.

Когда Леггет отмывал манишку, руки у него дрожали. У меня тоже. Он тяжело дышал, и кожа на коротких голых ногах была — как бы это сказать? — как у только что ощипанной курицы. Не могу забыть тех кур.

Я нашел немного голландского джина, и мы выпили за аболиционистов. Душная ночь полнилась визгом, и криками, и звоном стекла, а из открытого окна поверх темных крыш мы видели красивый розоватый отсвет от горящей в соседнем квартале церкви.

— Эдак весь город вымрет. — Я больше, чем Леггет, боюсь анархии.

— Вряд ли. — Леггет лежал на кровати в расстегнутой рубашке, волосатая мускулистая грудь вдруг взмокла от пота. Разорванные легкие уж не починить. Я поймал себя на том, что думаю о его скорой смерти, и смущенно отвел глаза. К счастью, он не знал, о чем я думаю. Он не обращает внимания на то, что харкает кровью, на приступы озноба, на нездоровый пот.

Я показал Леггету кое-что из этих страниц и сказал, что пишу, так сказать, мемуары полковника Бэрра, под его диктовку. Леггет пришел в восторг, увидев письмо, где подтверждался факт присутствия Бэрра около Киндер-хука, когда миссис Ван Бюрен забеременела будущим вице-президентом.

— Вот видишь, Чарли! Он там был! Тут доказательство. Чего же тебе еще?

Пришел мой черед смеяться над Леггетом.

— У нас, юристов, не так, как у вас, журналистов. Это не доказательство. Всего лишь косвенная улика.

— Зато какая! — Сам того не замечая, Леггет массировал грудь странными круговыми движения, словно помогая легким. — Письмо и несколько реминисценций полковника Бэрра относительно его протеже…

— Да он о нем почти не упоминает…

— Ну, тут уж ты виноват. Будь похитрей. Он хочет оправдаться, верно? Он чуть ли не прямо так говорит тебе и Дэвису. И уж конечно, он хочет, чтобы его до конца считали влиятельной фигурой. Вот пусть и расскажет тебе, как он помог Мэтти Вану начать политическую карьеру, как он… — Вдруг спазм, судорога пронизала все тело Леггета, и он запнулся на полуслове. Он задохнулся.

— Ничего, ничего, — пробормотал он наконец. — Я немного отдохну. — Он упал на подушки и всю ночь провел в забытьи.

Я свернулся в кресле калачиком, не зная, найду ли утром своего гостя живым.

Меня разбудил Леггет. Он уже оделся и выглядел совершенно здоровым.

— Утро уже. Жена будет волноваться. Спасибо за ночлег. Начинай работать над памфлетом. Немедленно. Он нам необходим до съезда, до октября. Если чувствуешь, что один не справишься, давай я тебе помогу.

Леггет ушел. Уже июль. Как закончить через три месяца, ведь я еще так мало знаю!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Полковник уже сомневается, стоит ли ему возбуждать встречный иск.

— Наверное, это не очень-то по-джентльменски.

Я ничего ему не советую. Да он и не ждет от меня совета, он часто разговаривает сам с собой, а мое дело — молчать и слушать.

— Но это заявление — ну и наглость! Я, видите ли, хотел забрать ее деньги! По себе судит. Сама грабила всех, кого могла. И меня. И Гамильтона. И мы никогда — я никогда ничего назад не требовал.

— А Гамильтон?

Полковник не слышал моего вопроса.

— Когда ее выгнал первый любовник, я просто подарил ей деньги, чтобы спасти от долговой тюрьмы. Ну ладно, ее не переделаешь. И меня тоже.

Полковник вдруг умолк; резким движением отодвинул в сторону бумаги на столе.

— Давай займемся чем-нибудь полегче. Поговорим о том, чем жила Америка осенью тысяча семьсот девяносто пятого года.

Воспоминания Аарона Бэрра — VIII

На последнем заседании третьей сессии конгресса я возглавил борьбу в сенате против ратификации договора Джея с Англией. Договор был плохо составлен и невыгоден для нас. В нем нам даже запрещалось экспортировать хлопок на американских судах. Другими словами, договор превращал нас снова в колонию. Он обнажил и глубокий, непоправимый раскол между республиканской и федералистской партиями — уже настоящими политическими партиями, а не фракциями. Одна была профранцузская, другая — проанглийская. Одна хотела вольной конфедерации штатов, другая — сильного централизованного правительства; одна состояла из независимых фермеров и городских ремесленников, другая стремилась развивать торговлю и промышленность. Одна партия была Джефферсон, другая — Гамильтон.

И так как Гамильтон одержал верх в конгрессе, договор ратифицировали. Меня считали теперь не только первым из республиканцев в верхней палате (как Мэдисона в нижней), но и лидером — вместе с губернатором Клинтоном — партии в штате Нью-Йорк. Я приобрел союзников в лице Галлатэна из Пенсильвании; кузенов Эдвардс из Коннектикута; Джонатана Дейтона из Нью-Джерси; Мэдисона и (так я думал) Монро из игравшей решающую роль Виргинии. Я упорно пытался заключить союз с Теннесси. Это расположило в мою пользу главного представителя этого штата. Он подошел ко мне на улице около Дворца конгресса.

— Клянусь всевышним, полковник Бэрр, я ваш горячий поклонник!

Эндрю Джексон был красивый молодой человек с огненным темпераментом; когда он волновался (то есть почти всегда), он говорил бессвязно. К тому же он брызгал слюной, потом, правда, отучился. Джефферсон прозвал его «бешеной собакой».

Я дал изысканный званый обед в честь Джексона, но, по-моему, он наслаждался не столько приятным обществом, сколько возлияньями. Он не любил конгресс, и конгресс отвечал ему тем же. Вскоре Джексон ушел с поста, думаю, ему просто стало скучно. И хоть наша дружба очень пригодилась мне во время выборов 1800 года, для него, бедняги, она оказалась чуть ли не роковой, когда меня арестовали, обвинив в государственной измене, а его назвали моим соучастником.

В 1792 году виргинцы обещали мне, что, если я сниму свою кандидатуру на пост вице-президента в пользу Джорджа Клинтона, они помогут мне получить этот пост через четыре года. В политике, как и в жизни, следует держать слово. Так считал я, Дон Кихот. Виргинцы же не отличались такой — ну, как бы это сказать? — щепетильностью. Поэтому спустя некоторое время я решил напомнить главному виргинцу об этом обещании хунты.

18 сентября 1795 года я уезжал в почтовом дилижансе из Филадельфии, а в Нью-Йорке в это время разразилась желтая лихорадка. Со мной был мой слуга Алексис. И почему в истории жизни человека, им ли самим рассказанной или другими, никогда не говорится о его слуге? Ведь вся наша жизнь проходит в обществе верных слуг. У меня не было более преданного друга, чем Алексис — негр из; Санто-Доминго, который однажды… но это уже другая история, и для других мемуаров.

Прибыв в «город» Вашингтон, я почувствовал себя странно. В ушах звенело. Меня бил озноб. Однако некая мисс Дункансон приняла меня, проявив смелость, достойную святых и мучеников. Другой не пустил бы меня на порог и бросил умирать в лесу — так погибли во время эпидемии 93-го года многие филадельфийцы, бежавшие из города; боясь заразы, население окрестных деревень на выстрел не подпускало несчастных. Даже когда президент Вашингтон оставил Филадельфию и направился в Маунт Вернон, его ни в одной деревне не пустили на порог и Его сиятельству пришлось спать не среди верноподданных, а среди равнодушных деревьев.

Наутро, раздвинув занавески и увидев мое лицо, Алексис понял, что больше ему у меня служить не придется.

— Diable![71]

— Qu’y a-t-il?[72] — Я едва ворочал языком. Он принес мне зеркало. Лицо и шея у меня опухли, а белки глаз так же покраснели, как у бедного доктора Хатчинсона, когда он последний раз на меня смотрел.

Мисс Дункансон проявила невиданную деликатность. О лихорадке не упоминалось, и, не будучи помянута, она отступила. Я ничего не ел, не разрешил врачам делать мне кровопускание, встал с постели через несколько дней свежий и здоровый и начал обследовать новую столицу вашего государства.

Признаюсь, никогда я не видел такого мрачного пустыря. Часть Капитолия и президентского особняка у уже принимала некую форму, но не более. Строители жили в халупах — во время моего визита в город в 1806 году эти халупы так и стояли и в них по-прежнему жили.

Я участвовал в спекуляциях землей, как все, включая генерала Вашингтона, который только что приобрел два участка неподалеку от Капитолия. Я заплатил наличными за участок около Белого дома. Наверно, мы были похожи на сумасшедших. Взрослые люди верхом на лошадях разъезжали по темному лесу, сверяясь с картой, чтобы уверенно ткнуть в участок болотистой местности и сказать: «Ну вот, тут угол такой-то улицы. Отлично, совсем рядом с Капитолием. Здесь я построю дом — нет, гостиницу». Кто проявил упорство в этих дебрях, сколотил состояние. Ну, а я, конечно, остался ни с чем.

Потом я отправился верхом в Монтичелло по совершенно диким местам, через предательские стремнины, по бродам.

Около десяти утра в конце сентября я стоял у подножия холма, на котором строился настоящий дворец. Кругом царила суета. На большом кузнечном горне вместо кузнецов дюжина черных мальчишек — «кузнечики» — делали гвозди. Апостол аграрного направления весело признался, что стал промышленником.

— Выбора у меня нет, — сказал Джефферсон, приветствуя меня у наковальни. — Отдаю весь урожай за переделку дома. Гвозди идут в уплату за бакалейные товары. При таком уровне производства я погашу долги через четыре года.

Я похвалил его. Я и сам когда-то пытался с помощью гвоздей избавиться от долгов. Но от гвоздей что-то мало толку.

Джефферсон сел на лошадь и поехал со мной на холм, ни на минуту не умолкая. Ему в то время было около пятидесяти, он начинал седеть, его мучил ревматизм, и он мрачно считал его предвестником конца.

Джефферсон похвалил меня за то, что я выступал против договора Джея.

— Вы — самая светлая голова в сенате.

Я сказал, что, учитывая уровень моих коллег, это не такой уж комплимент.

Вдруг лошадь Джефферсона шарахнулась. Он с такой яростью дернул за поводья, что у лошади выступила кровавая пена. Он работал хлыстом, пока на теле у бедного животного не вздулись рубцы. Впервые я увидел, как он обращается с лошадьми.

На вершине холма меня пригласили полюбоваться неким подобием античных развалин. Большую часть здания разобрали. Кирпичи летели во все стороны, и стены исчезали; потом они опять воздвигались в соответствии с новейшим проектом Джефферсона.

— По-моему, нет ничего увлекательней, чем разрушать и снова создавать.

Мы ехали по лугу, где стояли бесчисленные печи для обжига кирпича. Повсюду сновали рабы. Я удивился, увидев, насколько они «светлы». Не знаю, говорят ли теперь так на Юге, но в те дни раб с большой примесью белой крови назывался «светлым». Мне стало не по себе при мысли, что столько мужчин и женщин, у которых кожа куда светлее, чем у меня, принадлежат мистеру Джефферсону.

Некоторые были очень красивы, особенно члены семьи Хеммингс; самая блестящая представительница этой семьи — Сэлли — была наложницей Джефферсона, родила ему по крайней мере пятерых. Недавно я узнал, что Сэлли живет с сыном в Мэриленде. Видимо, сына считают белым, и поэтому мать должна скрывать от соседей, кто она такая.

— Я получил светлых рабов в наследство от своего тестя, Джона Уэйлса, — вздохнул Джефферсон. — И не секрет — в Виргинии секретов нет — многие из них его дети.

Сэлли Хеммингс, тоже дочь Уэйлса, то есть сводная сестра покойной жены Джефферсона, и впрямь удивительно напоминала Марту Уэйлс, если верить портрету в столовой Монтичелло. Забавно, что, прелюбодействуя с красавицей рабыней, Джефферсон одновременно спал со своей золовкой! Хорошо бы послушать, как он морализирует на эту тему.

Сэлли приветствовала нас в дверях. Миловидная светлокожая девушка. В скромной роли экономки она воплощала джефферсоновский идеал жены — послушной, стеснительной и глуповатой.

— Мне совершенно ясно, что женщины уступают мужчинам по интеллекту. — Это он сказал за вином во время обеда. — О присутствующих я не говорю. И я не отталкиваюсь от теории Адамова ребра, а исхожу из фактов. — Затем он сказал еще несколько глупостей, которые я опроверг, приведя в пример мою Теодосию, которая знала латынь и греческий (если знание этих языков можно считать критерием) лучше, чем виргинский фермер-недоучка. Но спор носил дружеский характер — по крайней мере, насколько мне удавалось расслышать собеседника сквозь грохот падающих кирпичей, крики рабов и скрип телег.

Остальные гости были соседи Джефферсона, виргинские плантаторы, которые всегда хмелеют к концу обеда. Роль хозяйки играла дочь Джефферсона, Марта. В доме находились еще ее муж и две сестры Джефферсона, но они хворали и к столу не вышли.

— Я все лето только и делаю, что выхаживаю больных, — сказал Джефферсон.

В отличие от своих гостей он весьма умеренно пил хорошее французское вино и ел в основном овощи — очень разумная диета, я часто сам ей следую.

Как всегда, темой разговора стал Гамильтон. Джефферсон прямо-таки бесновался, когда речь заходила о сопернике.

— Колосс монархии — да, колосс, ибо нельзя отрицать, что он человек блестящего ума. Это так же неопровержимо, как то, что он продажен и рвется к власти даже сейчас, когда он как бы в отставке.

Я знал, что он рвется к власти, и поддержал Джефферсона. Гамильтон только что организовал ряд серьезных побед федералистов над нашей партией в штате Нью-Йорк. В результате я уступлю место в сенате тестю Гамильтона, а губернаторство перейдет от нашего Клинтона к их Джону Джею.

Джефферсона особенно взволновало, что Гамильтон наконец проявил свою склонность к насилию. Кто еще, кроме монократа, мог ввести двенадцать тысяч национальных гвардейцев в Западную Пенсильванию? И зачем? Чтобы схватить несколько фермеров, которые и не думали сопротивляться; они просто не хотели платить налог на виски, и были правы.

— Налог этот — глупая затея, — согласился я. Естественно, я не стал напоминать хозяину, что в бытность свою государственным секретарем он отнюдь не возражал против налога на виски.

— Мы и Революцию-то совершили для того, чтобы покончить с такими несправедливостями.

— Верно. Но сейчас у нас конституция, в которой ясно сказано, что конгресс властен облагать налогом и взимать его, и, стало быть, налоги платить следует.

— Конгресс — да! Президент — ни в коем случае! — Джефферсон умел быть потрясающим крючкотвором.

В данном вопросе, как и ранее в деле с Банком, он готовил почву для проведения в жизнь нуллификации, которая когда-нибудь, конечно, приведет к полному распаду союза штатов. Для Джефферсона конституция являлась удобным средством, когда позволяла ему делать, что он хотел, и монархическим документом, когда ему мешала. Он считал, что внутреннее правление — дело штатов, а внешняя политика — дело президента, наивно полагая в то время, что можно отделить одно от другого. Прозрение пришло к нему, когда, будучи президентом, он решил бороться с пиратами в Средиземном море, купить Луизиану, украсть две Флориды и, если удастся, прихватить и Кубу. К концу правления Джефферсона полномочия президента стали намного шире, чем в эпоху двух «монархистов» — Вашингтона и Адамса.

Дочь Джефферсона (очень на него похожая) попыталась переменить тему разговора, но Джефферсона уже понесло. У меня не хватает искусства точно передать поток его красноречия. Казалось, он мыслит вслух, и он заставлял слушателей мыслить с ним вместе, овладевал их умами настолько, что всякий раз, как он останавливался, подыскивая слово, мозг слушателя будто переставал работать, выключался, в ожидании, пока он снова начнет думать за всех, найдет подходящее выражение за всех. Что за дьявольский дар!

— Нужно было возбудить дело против Гамильтона, как только мы узнали о его друге Дуэре. Гамильтон, конечно, прекрасно знал, чем занимается Дуэр в Казначействе. Оба замешаны. Бессовестные спекулянты, вроде доносчиков мистера и миссис Рейнольдс! — Он сверкнул на меня глазами, но отвел их, когда я посмотрел на него, словно кролик на удава. Кстати, я ни у кого не видел такого бегающего взгляда, как у Джефферсона. За многолетнюю практику в суде я убедился, что тот, кто во время перекрестного допроса не смотрит вам прямо в глаза, говорит правду, а свидетель, не отводящий взора, лжет. Джефферсон — исключение, подтверждающее правило.

Из-за присутствия дам Джефферсон не продолжил рассказа о деле Рейнольдсов. Я уже много позже узнал подробности странной истории о том, как Гамильтона шантажировала развратная чета.

Джефферсон пустился в рассуждения о характере Вашингтона, приведя в восторг всех сквайров (кроме одного, в этот момент рухнувшего под стол и тем возвестившего окончание пира).

Мы вышли на лужайку, вернее, на ту полоску травы, которая оставалась между двумя ревущими обжиговыми печами. Виргинцы привыкли к шуму и суете и совершенно не замечали их, как и наш хозяин.

Джефферсон не понимал реакции Вашингтона на учащающиеся нападки не только на его правление, но и на него лично.

— Это ведь всего лишь плата за свободу прессы, причем небольшая, учитывая все выгоды.

— Возможно, президента беспокоит источник нападок, — предположил я.

Джефферсон посмотрел на меня невинными глазами.

— Источник?

— Газета Френо представляла ваши интересы.

— Но ведь нам нужна была своя пресса в Филадельфии. И я же никогда не жаловался из-за нападок Френо на меня. — В разговорах со мной Джефферсон не упускал случая пожаловаться на клевету, ересь, оскорбление личности, безнравственность и бунтарство «свободной» прессы, и был по крайней мере один случай, когда он пытался подавить ее свободу.

— Какое дело великому человеку до комариных укусов? Вашингтону обеспечено место в истории. Если его авторитет не подорвет Гамильтон. — Джефферсон нахмурился и под грохот сыпавшихся с ближней стены кирпичей разразился утонченной тирадой. — Мне покоя не дают визитеры из-за границы, и ведь не ко мне приезжают, а посмотреть, как мы строим республику, посмотреть, достаточно ли все это, — тут он широким жестом обвел свою гору, свои печи, своих рабов, свои аллеи желтолистых деревьев в долине, — достаточно ли все это жизнеспособно. Посмотреть, можно ли на своей собственной земле — а я хочу, чтобы каждый владел хоть пятьюдесятью акрами земли, пусть даже за счет правительства или западных индейцев, — можно ли обеспечить себя и семью, выращивая собственный хлеб, производя одежду и — да-да, гвозди тоже! Вот что я вам скажу, полковник Бэрр: в этом замечательном климате, на этой богатой земле возможно все, то есть, — голос у него стал торжественным, обычная хрипотца сменилась необычной звонкостью, — возможно создание республики, настоящей республики, какую никто и не пытался создавать с античных времен. Вот почему нам так важен союз с Францией. Мы и они — только две республики существуют на земле, и нам есть чему поучиться друг у друга.

О да! Пока мы рассуждали, французский армейский офицер по фамилии Бонапарт принимал поздравления от имени республики за то, что приказал открыть огонь по парижской толпе и двести «недовольных» были убиты; орел уже начал расправлять крылья, и скоро мы станем единственной республикой на земле. Но в ком было больше царственного? В Бонапарте, от всех военных побед которого не осталось и следа? Или в Джефферсоне, чьи хитрые завоевания существуют по сей день?

Разговор о Франции навел живую мысль нашего хозяина на неприятности в Санто-Доминго.

— Это всем нам урок. — Он обращался преимущественно к виргинцам. — Черные убивают белых. Рабы убивают хозяев. Говорю вам, что, если мы не сумеем постепенно уничтожить рабство, наших внуков и правнуков вырежут так же, как французов в Санто-Доминго.

Я вспоминаю эти слова сейчас, когда Нью-Йорк являет собой поле брани между аболиционистами и их врагами. Обе фракции прикрываются именем Джефферсона. О, если бы он сейчас оказался с нами и объяснился бы точней!

Сорок лет назад Джефферсон, мягко говоря, не был аболиционистом. События в Санто-Доминго возмущали и пугали его. Он говорил: «Нельзя попустительствовать анархии — даже во имя высокого идеала». Он молил господа, чтобы Франция как можно скорее восстановила порядок в Санто-Доминго, даже ценой возрождения рабства. Для Соединенных Штатов он видит лишь одно решение проблемы: «Надо вывезти наших черных в Вест-Индию и в Африку в надежде, что, возвратясь в родные места, они будут так же свободны, как мы, и в то же время обогащены знаниями, почерпнутыми у нас».

На этом виргинцы вернулись в дом, а Джефферсон пошел показывать мне плуг собственного изобретения; при этом он с любовью рассказывал о своем внуке:

— Настоящий индеец, зимой бегает босиком. Приходится просто привязывать ему к ногам мокасины.

Джефферсон пустился в ученые рассуждения об индейцах:

— Думаю, у них те же корни, что у нас. Интеллект как будто не уступает нашему, но, к сожалению, они в плену старых дурных обычаев и не хотят обрабатывать землю, предпочитая бесцельную жизнь охотников. Но если американская природа сделала из них то, чем они являются, не окажет ли она и на нас такое же воздействие?

— То есть мы станем охотниками? Покинем наши города…

— …покинем наши фермы. — Это слово было явно подчеркнуто.

Русоголовый мальчуган швырял камни в последнее (и весьма удачное) изобретение хозяина — плуг. Джефферсон добродушно наблюдал за мальчуганом, не оставляя мысли об индейцах.

— Бюффон, конечно, неправ. Он считал, что индейцы вырождаются, потому что они ростом меньше европейцев. Совершенная чепуха. Ирокезы гораздо крупнее большинства европейцев. Отсутствие растительности на лице индейцев Бюффон считал признаком вырождения, не замечая, как тщательно они сводят волосы. Он утверждал также, что половые органы у них меньше, чем у нас. Мой опыт этого не подтверждает. А ваш?

— Боюсь, что недостаточно изучил этот вопрос.

Ирония не попала в цель. Опровержение Бюффона продолжалось.

Затем Джефферсон снова заговорил о резне в Санто-Доминго. Она не давала ему покоя. Кошмар каждого рабовладельца стал реальностью. Рабы могли захватить не только целую плантацию, но и всю страну.

— Невероятно! Но как они будут управлять? Как будут существовать? Во-первых, негры — это не индейцы, это не мы. У них интеллект значительно уступает нашему. Конечно, хочется думать, что глупыми их сделали тяжелые условия. Но чем тогда объяснить высокий интеллект римских рабов, белых римских рабов? Условия жизни у них были не лучше, чем у наших негров, но посмотрите, чего они достигли! Да ведь раб Эпиктет был мудрейшим человеком своего времени! Нет, боюсь, не рабство само по себе, а некий природный дефект обусловил недостаточный интеллект негров. — Джефферсон помахал хорошо одетому чернокожему, верхом выехавшему из леса нам навстречу. — Хотя в делах сердечных природа к неграм более чем щедра.

Чернокожий оказался знаменитым Юпитером, которому поручались дела, требующие особой смекалки, вроде получения денег с тех, кто покупал у Джефферсона гвозди.

Юпитер поздоровался, доложил о проведенной операции и ускакал.

— Примесь нашей крови меняет их, — сказал Джефферсон, прочитав мои мысли.

Юпитер был черен, как деготь.

Я показал на мальчугана, который карабкался по дереву, рискуя свалиться:

— Ваш внук ушибется.

Джефферсон покраснел до корней волос.

— Это деревенский мальчишка, из Хеммингсов, наверное.

Мальчик явно приходился ему сыном или внуком, следовательно, я совершил грубую ошибку, а незнание закона, как известно, не оправдывает преступника. Странно было ходить по Монтичелло и всюду встречать живые копии Джефферсона и его тестя. Словно нас всех превратили в собак, и, как один самец создает целое собачье общество, так Джефферсон оставил мощный след в крови африканских рабов и, подобно вожаку стаи (или турецкому султану), теперь оглядывал свои владения и наблюдал почти полную чистоту породы.

— Сейчас мы не можем их освободить. — Впервые я почувствовал некоторую неуверенность в голосе Джефферсона. — Как они будут жить? Кто будет о них заботиться? — Он вздохнул. — И тем не менее несправедливо, что одна половина населения попирает права другой.

— Вы когда-нибудь отпускаете своих рабов на волю?

Джефферсон кивнул.

— Я вот-вот лишусь прекрасного повара. Обещал отпустить его, как только он научит нового повара всему, чему научился, когда был со мной во Франции.

— Он превосходен.

— Знаю. К сожалению, он нашел место в Филадельфии, и новый хозяин его у меня откупает.

Потом я узнал, что Джефферсон никого из своих рабов не освобождал просто так. Однако иногда он разрешал рабам, нашедшим работу, откупаться, обычно деньгами, полученными в задаток от будущего хозяина. Сотня мужчин, женщин и детей, которыми владел Джефферсон в Монтичелло, составляла его капитал. Без них он не смог бы обрабатывать землю или производить гвозди и кирпичи, строить и перестраивать дома, писать Декларацию независимости. Судя по всему, он был добрым хозяином. Правда, сегодня мне уже трудно поверить, что Джефферсон, которого так любят цитировать демагоги-аболиционисты, и Джефферсон-рабовладелец, которого я видел в Монтичелло, — одно и то же лицо.

Джефферсон умел вовремя и «правильно» ответить на любой вопрос, касающийся морали. Но сам он редко отклонялся от оппортунистического курса, рассчитанного на то, чтобы обеспечить ему власть. Джефферсон, отменивший законы о смертной казни и объявлении вне закона за государственную измену в подготовленном им проекте виргинской конституции в 1783 году, за пять лет до этого объявил законным правом каждого поймать и убить некоего Джозию Филипса лишь по подозрению в преступлении. В более поздний период жизни Джефферсон в целом одобрял подобные постановления.

Джон Маршалл однажды сказал мне, что особенно презирает Джефферсона за незаконную расправу с Филипсом.

— Или ты уважаешь закон, — сказал Маршалл, — и право каждого гражданина на судебное разбирательство, или мы живем в джунглях беззакония, где каждый может стать жертвой сумасшедшего правителя или даже заблуждающегося большинства. В цивилизованном обществе нельзя убивать человека за то, что ты считаешь его, как Джефферсон считал многих, дурным человеком.

Джефферсон считал также преступлением, если солдат «предательски и нелестно» высказывался о властях Соединенных Штатов или о законодательстве какого-либо штата.

При поддержке монархиста Адамса эти строгости вошли в наш военный устав в 1776 году и были отменены только в 1806.

Позднее я расскажу о том, как Джефферсон устроил надо мной суд по обвинению в государственной измене, сфабриковал доказательства, угрожал свидетелям — ибо, как говорил он, мы не победили бы в Революции, «если бы наши руки были скованы наручниками закона», и есть «особые случаи, когда законы бессильны и когда спасение лишь в твердой власти диктатора или военно-полевом суде». Поразительно, что Гамильтон считал меня «потенциальным Цезарем» именно тогда, когда Джефферсон уже стал Цезарем и правил нами.

Но все это было еще впереди. Сейчас, на вершине зеленого холма, мы были союзниками.

— Ко мне приезжал Мэдисон — с невестой, которую вы ему сосватали.

— Мое главное достижение на третьей сессии конгресса.

— Мэдисон словно заново родился и, говорит, готов век сидеть у домашнего очага.

— Ну, в таком случае нам придется плохо. Если его не будет в палате, а вас в правительстве…

— Зато Аарон Бэрр сможет защищать наши интересы в Филадельфии.

Мы подошли к хижинам рабов. Крупные женщины в ярких платьях стирали белье в лоханках. В пыли играли дети, и над всем этим царствовал мой спутник, время от времени на меня поглядывавший, но отводивший карие глаза, словно пугливая лесная тварь, всякий раз, как я пытался задержать его взгляд.

Наконец мы перешли к политике.

— Знаете, кому федералисты обязаны своей недавней победой в Нью-Йорке…

— Гамильтону! — Он просто закричал.

— И несостоятельности Клинтона, — заключил я. — И потому через год я покидаю сенат.

— Значит, нам конец в конгрессе. — Он изобразил отчаяние.

Я продолжал:

— Я думаю возвратиться в ассамблею штата, где за два года, я уверен, добьюсь республиканского большинства.

— Вы считаете, что такое большинство возможно? — Он, сам того не замечая, сжимал и разжимал большие веснушчатые кулаки — на ум приходит Понтий Пилат (но это уже теперь!).

— Да. Дело в том, что скорее Клинтон проиграл Нью-Йорк, чем Гамильтон его выиграл. — Я остановился, заговорил напрямик. — Каковы ваши политические планы?

— Я в отставке, мой дорогой Бэрр. Посмотрите вокруг! У меня здесь хватит работы на оставшиеся мне десять-пятнадцать лет. — Он прожил еще тридцать. — Власть мне совершенно не нужна. — Не буду воспроизводить знакомые речи. Вашингтон, Джефферсон и Мэдисон произносили их вечно в разных вариантах на протяжении всей своей политической (а другой у них не было) жизни.

Когда речь об отставке окончилась, мы вернулись к сути дела как ни в чем не бывало.

Я продолжал:

— Четыре года назад я уступил в пользу Клинтона, получив заверение Виргинии, что в девяносто шестом году меня поддержат, если я выставлю свою кандидатуру в вице-президенты.

— Мне кажется, — Джефферсон подобрал в пыли старую подкову и стал ее удивленно рассматривать, словно в жизни не видел подков, — что Адамс без труда станет преемником Вашингтона.

— Думаю, все же не без труда. — Мне были известны кое-какие факты, которых он не знал. — Гамильтон тайно поддерживает Пинкни из Южной Каролины. Гамильтон считает, что Пинкни он сможет держать в руках, а Адамса — нет.

— Пинкни не выберут. — Он вдруг переменил мечтательный тон на совершенно земной.

— Согласен, но Гамильтон расколет федералистов. Нам это на руку.

— Нам?

— Вы ведь все еще интересуетесь республиканским движением?

— Да, да. Но на расстоянии.

— И я полагаю, что вы будете нашим кандидатом в президенты, а я — как мы договорились — кандидатом в вице-президенты.

Джефферсон попытался разогнуть подкову.

— Честно говоря, по мне, лучше бы Мэдисон… стал президентом, — добавил он поспешно.

— Но Мэдисон предпочитает вас.

Он зорко глянул на меня и убедился, что мы с Мэдисоном уже это обсуждали.

— Ну и что же? А я буду тверд.

— Значит, вы поддержите кандидатуру Мэдисона и мою?

Неразогнутая подкова упала на землю.

— Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр. — Голос у него прерывался от волнения. Он неловко пожал мне руку.

Я провел приятный вечер с ним и его соседями. Он играл на скрипке, и против ожидания не так уж плохо. На рассвете я уехал.

«Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр».

Да, Джефферсон сделал все, что мог, — для себя! Он был кандидатом республиканцев на пост президента, а я, как договорились, кандидатом в вице-президенты. Коллегия выборщиков выбрала президентом Адамса, который получил семьдесят один голос. Джефферсона избрали вице-президентом — шестьдесят восемь голосов (в те времена, если кандидат шел вторым по большинству голосов, он автоматически делался вице-президентом). Пинкни шел третьим, набрав пятьдесят девять голосов, а я — четвертым, с тридцатью голосами. На первый взгляд вроде естественно. Но когда я изучил, каким образом голосовал каждый штат, я увидел, что Теннесси отдал мне три голоса, Кентукки — четыре, Северная Каролина — шесть, Пенсильвания — тринадцать, Мэриленд — три, а виргинцы — мои добрые друзья и союзники — отдали мне один-единственный голос.

«Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр».

Я больше уже не верил Джефферсону. Но так как мы были друг другу нужны, я притворился, что прощаю его.

Потом Мэдисон пытался объяснить мне поведение Джефферсона:

— Он считает вас слишком независимым политиком и личным соперником, а потому вас боится.

— Вас-то он не боится.

— Потому что я его часть, а не соперник.

— А я — соперник?

— Он думает, что вы соперник.

— Что же мне делать?

Мэдисон скривился. С таким человеком, мол, ничего не поделаешь. Я так и не узнаю — да и кто узнает? — что на самом деле думал Мэдисон о своем удивительном друге.

Воспоминания Аарона Бэрра — IX

Летом 1797 года я оказался замешанным вместе с Монро и Гамильтоном в одном сомнительном деле чести, или, может быть, лучше сказать — деле сомнительной чести. Пять лет назад, когда Гамильтон создавал Банк и вообще формировал республику, Джефферсон заподозрил его в махинациях в Казначействе. Джефферсон убедил Джона Бекли, секретаря палаты представителей, провести частное расследование дел своего врага.

Не знаю всех хитросплетений интриги. Но знаю, что некоего нечистоплотного спекулянта Джеймса Рейнольдса посадили в тюрьму за скупку по дешевке долговых сертификатов, которые выдавались солдатам — участникам Революции в счет жалованья. Он, очевидно, заранее знал, в какую сумму Казначейство оценит эти сертификаты, и сумел заработать большие деньги до того, как отправился в тюрьму.

По предложению Бекли конгрессмен Муленберг и сенатор Джеймс Монро посетили Рейнольдса, и тот намекнул, что, если его освободят, он сможет впутать в дело Гамильтона.

Затем расследователи нанесли визит миссис Рейнольдс, миловидной простолюдинке, и та, вдосталь поплакав, показала им различные записки к ее мужу, якобы от Гамильтона, написанные «особым шифром». Никаких вещественных доказательств обнаружить им не удалось. Я бы тут и прекратил поиски, и Муленберг, думаю, к этому склонялся, но Монро заупрямился. Джефферсон в свое время даже жаловался на честность Монро. «Наизнанку его выверни — и ни пятнышка не найдешь, ни пятнышка!» И он удивленно качал головой.

Монро, Муленберг и еще третий конгрессмен предстали перед всемогущим министром финансов и попросили объяснить его связь с Рейнольдсом.

— Виноват, конечно, был только «маленький креол»! — Даже сейчас я помню, как сверкнули холодные серые глаза Монро при мысли об унижении Гамильтона. — Он потерял дар речи. Нет, вы подумайте! Гамильтон потерял дар речи! Наконец он сказал, что примет нас у себя дома сегодня вечером и скажет нам, конфиденциально, всю правду. — Невеселый хохоток Монро пугал всех, кто его слышал.

В тот вечер Гамильтон с поразительной откровенностью рассказал, как полтора года назад миссис Рейнольдс пришла к нему домой и попросила о помощи. И хотя он ее никогда раньше не видел, Гамильтона растрогал рассказ о жестоком муже, от которого она хотела избавиться. Гамильтон не остался равнодушным и к ее прелестям — всю жизнь его привлекали женщины из низов, включая мою собственную милую супругу Элизу Боуэн. Справедливости ради скажу, что меня всегда, или по крайней мере в молодости, привлекали женщины старше меня, а вот Джефферсон любил лишь хорошеньких замужних женщин, особенно жен своих друзей.

К удивлению Монро — и отвращению, — Гамильтон затем рассказал, как он отправился с деньгами в пансионат «Ин-Скип» (настолько дурного пошиба, что, видимо, это-то и возбудило в нем похоть) и нырнул прямехонько в постель к миссис Рейнольдс.

— Говорю вам, Бэрр, — и Монро горестно покачал головой, — я ушам своим не верил! Рассказывал он это все в гостиной жены. На полу разбросаны детские игрушки… Потом Гамильтон показал расследователям безграмотные письма от миссис Рейнольдс. В одном письме говорилось, что муж все узнал и хочет сообщить президенту Вашингтону, конгрессу и миссис Гамильтон. Именно в такой последовательности. Министр финансов уплатил. Сначала шестьсот долларов. Потом еще четыреста. Так его доили почти целый год.

Конгрессмены, ведущие расследование, настолько смутились, что требовали прекратить дознание.

— Тогда я подготовил отчет, и мы договорились не предавать его гласности. Гамильтон взял с нас клятву держать все в полной тайне.

Но конечно же, Монро немедленно рассказал Джефферсону. Реакцию Джефферсона можно было предсказать заранее. «Гамильтон насквозь испорчен, — сказал он мне потом. — Иначе зачем бы ему с такой готовностью признаваться в адюльтере? Он решил, что, признавшись в грехе помельче, он отвлечет внимание от худшего греха, который положил бы конец его карьере».

Как только Адамс и федералисты пришли к власти, они освободили Бекли от обязанностей секретаря палаты. Снедаемый жаждой мщения, Бекли немедленно передал репортеру скандальной хроники Каллендеру все свои записки о деле Рейнольдса — Гамильтона.

В июне 1797 года полный отчет об адюльтере Гамильтона опубликовали в виде анонимного памфлета. Написал его Каллендер на основе записок Бекли, а оплатил Джефферсон.

Через несколько недель в моем нью-йоркском доме появился Монро. Теодосия уехала; в Ричмонд-хилле остались одни лишь голые стены, так как мебель пошла на оплату долгов; я пребывал в мрачном одиночестве.

Монро весь клокотал:

— Дуэль! Дуэль! — Он грудью наступал на меня, и я, как всегда, видел глубокую ямочку на его подбородке, уподоблявшую его лицо яблоку.

— Гамильтон вас вызвал?

Монро рухнул на стул. Алексис без его просьбы принес ему бренди. Он залпом его выпил.

— Нет, он сам приехал вчера ко мне. Когда я сказал, что никакого отношения не имею к этому памфлету, он обозвал меня лжецом.

— Господи! — Джентльмены не разговаривают так друг с другом, если только они не приготовились к смерти: таков был в те времена кодекс чести. Хоть Гамильтон всю жизнь провел среди богачей и элиты, он до конца дней остался изгоем из-за своей незаконнорожденности и, пользуясь красивой внешностью и умом, добивался того, что было ему необходимо. Вечно он старался очаровывать глупых старцев. Я думаю, такое постоянное угождение другим обострило его гордость и толкало на подлости. Он боролся с врагами пером и речами, но не шпагой.

— Я прошу вас быть моим секундантом. — Монро снова налил себе бренди. Во время Революции, в бытность свою адъютантом лорда Стирлинга, он, естественно, научился пить. Но в отличие от благородного патрона он научился не пьянеть, ибо на адъютанта ложится обязанность укладывать генерала в постель и сажать его на другое утро в седло.

— Я абсолютно уверен в вашей беспристрастности, чести и в дружеском расположении ко мне. — Я растрогался, совсем забыв про то, какую роль он сыграл, чтобы лишить меня пять лет назад вице-президентства.

— Что ж, я согласен. Однако, мне кажется, дело можно разрешить, не прибегая к… какое будет оружие?

— Пистолеты. — Легкий всхлип, Монро словно подавился.

— В одном я уверен совершенно: Гамильтон отнюдь не горит желанием стреляться, он не такой, как мы с вами.

Монро взглянул на меня с благодарностью. Это «мы с вами» ему польстило.

— Мне кажется, — продолжал я, — надо послать ему объяснение, которое он имел бы возможность принять…

— Я сказал все, что мог. Я даже вручил ему письменное заявление, в котором подчеркивал, что мы поверили ему на слово, без доказательств, что он виновен в адюльтере, но не в спекуляции.

— Другими словами, вы просто-напросто обвинили его во лжи.

— Не во лжи. Я только напомнил ему, что мы никогда не просили у него доказательств. Мы просто прекратили расследование.

Я нашел выход. Написал проект обращения Монро к Гамильтону, где снова подтверждалась непричастность Монро к памфлету Каллендера — Бекли (Джефферсона) и прямо указывалось, что, когда джентльмен утверждает, что говорит правду, у другого джентльмена нет иного выбора, как ему поверить. Эту палку о двух концах я изобрел очень мудро.

— Насколько я знаю Гамильтона, он будет счастлив избежать дуэли.

— Вы так считаете? — Монро сомневался, он уже видел себя мертвым на Джерсийских холмах. Да и кто бы чувствовал себя иначе перед дуэлью?

Я устроил встречу с Гамильтоном в таверне капитана Аорсона на Нассау-стрит. Этот славный капитан воевал рядом со мной в Квебеке и был в таком восторге от нашей ратной молодости, что таверна почти всегда пустовала, ибо закаленные бойцы боялись его воспоминаний и обращались в бегство, лишь бы не слушать снова и снова, как он штурмовал Квебек бок о бок — как он рассказывает — с Монтгомери и со мной. Но я-то действительно был в Квебеке и потому избавился от его воспоминаний и мог наслаждаться приятной таверной, не боясь, что мне будут надоедать.

Я приехал первый, устроился в тихом уголке, заказал испанский кларет, которым увлекался в те времена (пока не отведал настоящего).

Гамильтон явился через несколько минут, как всегда подтянутый, немного располневший по сравнению с тем временем, когда был министром.

— Ужасное происшествие, мой дорогой Бэрр! Ужасное! — Он сел возле меня, тоже взял бокал с кларетом. Я заметил, что рука у него дрожит. Трудно сказать, кто больше нервничал, Монро или Гамильтон. — Вы знаете, как я не одобряю дуэлей!

— Не замечал. Помню, вы вызвали Чарльза Ли и потом командора Никольсона, а сейчас вызываете Джеймса Монро.

— Но что делать? Вы же видели клевету, которую написали обо мне ваши друзья-республиканцы.

Тогда я рассказал ему, как Монро клялся мне, что не нарушил обещания, данного Гамильтону.

— И вы ему верите?

— Безусловно.

— Кто же виноват в том, что все это опубликовано?

— Понятия не имею.

— Масса Том? — У Гамильтона даже голос задрожал от неприязни к Джефферсону.

— Бесполезно строить догадки. Я, откровенно говоря, заинтересован лишь в одном — помешать дуэли между вами и Монро.

— Я в лицо назвал его лжецом. — В голосе Гамильтона вдруг прозвучало раскаяние, а ведь он-то всегда считал себя правым и посему разрешал себе говорить все что заблагорассудится, не боясь кого-либо оскорбить.

— Вы сделали глупость.

— Вы действительно не считаете его лжецом? — Гамильтон мгновенно увидел выход из западни, и я помог ему из нее выбраться. Я показал ему послание Монро. Он взглянул на него (Гамильтон удивительно быстро читал). Нахмурился. Улыбнулся. Грозу пронесло. — Я могу это принять.

— Мы обсудим все с вашим секундантом.

— Вы очень любезны, Бэрр.

— Знаю.

Гамильтон улыбнулся мне своей обворожительной мальчишеской улыбкой.

— Нельзя позволять, чтобы кто-то становился между нами. — В его словах звучала пусть минутная, но неподдельная приязнь.

— Но кому это нужно? — спросил я невинно. — Ведь оба мы уже не занимаемся политикой.

— Вы очень остроумны, Бэрр. Пойдемте. Проводите меня до таверны «Сити».

Вместе мы пошли по Нассау-стрит и, перейдя Пайн-стрит, вышли на Бродвей. Продвигались мы медленно, нам мешала толпа, многие хотели приветствовать лидера федералистской партии (хотя его влияние в партии ослабевало из-за враждебности президента Адамса), и многие проявляли интерес ко мне как к лидеру республиканских сил в штате (меня снова выбрали в ассамблею несколько месяцев назад). Будучи политическими соперниками, мы по-прежнему оставались и практикующими адвокатами, и нам приходилось иметь друг с другом дело в суде и за его стенами. Думаю, до какой-то степени мы даже сблизились в те дни.

Гамильтон пытался навести разговор на Джефферсона, но я не попался на эту удочку.

— Конечно, я подозревал Монро. Но раз он невиновен — а мы ведь согласились, что он невиновен, — добавил он поспешно, — тогда ответственность за все несет Джефферсон. И я знаю, почему он это сделал. А вы?

— Не уверен, что Джефферсон имеет к этому отношение. — Я осторожничал.

Гамильтон пустился во все тяжкие:

— Из-за миссис Уокер.

— А кто такая миссис Уокер?

— Естественно, жена мистера Уокера, бывшего друга Джефферсона.

Я вспомнил этого джентльмена. Его, чтобы заполнить вакансию, назначили сенатором от штата Виргиния.

— Мистер Уокер очень злился на Джефферсона за то, что тот не оставил его в сенате. Как вы знаете, политика для виргинцев — дело чисто семейное.

Тесть Гамильтона совсем недавно занял мое место в сенате, и я не сдержался:

— В отличие от Нью-Йорка.

Гамильтон расхохотался.

— Ну, скажем, есть хорошие и плохие семьи. Как бы там ни было, мистер Уокер с тех пор невзлюбил Джефферсона и сейчас распространяет слухи, что Джефферсон пытался соблазнить его жену.

— Безуспешно?

— В таких делах обычно есть две версии. Одна из двух всегда одинакова — версия жены. В отсутствие мужа миссис Уокер неоднократно и добродетельно сопротивлялась Масса Тому.

— А вы давно знаете эту историю? — Мы стояли перед церковью св. Троицы.

— Уже несколько лет.

— А можете вы — или один из ваших газетчиков — использовать ее против Джефферсона?

Он снова омрачился. Мы ушли с шумного Бродвея в тень церковного дворика. Тогда, как и сейчас, желая поговорить с глазу на глаз, прохаживались вдвоем между могил.

— Я убежден, чтобы защититься, Джефферсон первым нанес мне удар. Tu quoque[73], так сказать.

Мы остановились у церковной стены в тени листвы, и Гамильтон сказал очень странную фразу.

— Иногда я начинаю сомневаться, — сказал он, — для меня ли эта страна.

— Вы предпочли бы жить под английской короной? — Я с ним играл.

— Нет, конечно! Но здесь что-то не так. Я это во всем чувствую. А вы?

Я высказал свою точку зрения:

— Я чувствую, что все просто озабочены желанием найти свое место в жизни. Более энергичным удается устроиться лучше. Но жизнь здесь мало чем отличается от того, что происходит в Лондоне, или от того, что происходило в Риме во времена Цезаря.

— Нет, все не так просто, Бэрр. — Гамильтон покачал головой. — Но я-то всегда считал, что мы можем создать здесь нечто небывалое.

— Наша «небывалость» лишь в географическом положении.

— Нет, она духовная. Лишь в этом секрет всякого величия.

— По-вашему, духовность есть непременный признак величия души?

— Единственный! — И это говорил соблазнитель миссис Рейнольдс! Сразу оговорюсь, сам я не вижу в его интрижке ничего особенно духовного. Скорее, Гамильтон просто выставлял напоказ грязное прелюбодеяние, прикрывая то, что Джефферсон и Монро до самой могилы считали жульничеством в Казначействе. У Гамильтона, мягко выражаясь, было извращенное понимание духовности. Но ведь слово «духовный» он употреблял в богословском смысле; у меня же мозг мирянина.

Гамильтон снова тепло поблагодарил меня за добрую услугу, и мы вышли вместе с кладбища, пройдя по тому самому месту, где он семь лет спустя лег — благодаря мне.

В ответ на выпад Каллендера Гамильтон опубликовал сенсационный памфлет, в котором поведал миру о своем адюльтере с миссис Рейнольдс и заявил о своей безупречности на официальном посту.

Когда Монро показал мне памфлет, я подумал, что его написал кто-то другой. Но Монро уверил меня, что автор — сам Гамильтон.

— Он покончил с политической карьерой, — выпалил я.

— Не торопитесь с выводами. — Монро был осторожен.

— Но его больше никогда не изберут.

— А зачем ему избираться? Он и так командует в кабинете Адамса.

— Но не самим Адамсом.

— А он ему и не нужен. Ведь Гамильтон пользуется поддержкой самодовольного старика из Виргинии. — Так Монро называл основателя виргинской династии.

Четыре или пять лет назад, переходя Уильям-стрит, я увидел, как дряхлый старик садился в карету. Меня поразили напудренные волосы, шляпа с кокардой, черный бархатный камзол. Он выглядел странно — как Рип Ван Винкль. И вдруг я вздрогнул, узнав своего бывшего друга Джеймса Монро. Но первое, что бросилось мне в глаза, — необъяснимое сходство с его старым врагом Джорджем Вашингтоном. Я убежден, сходство это не случайно: последний представитель виргинской династии решил уподобиться первому, которого он не выносил и поносил, — без сомнения, он устроил этот элегантный маскарад, чувствуя свой близкий конец.

Через несколько месяцев Монро умер в доме у зятя. Как все мы — нищим!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Полковник Бэрр решил не опротестовывать иск мадам.

— Это отнимет много времени, а надо беречь остатки моего разума. — Он сидел за бухгалтерскими книгами, вырезками из газет, пачками пожелтевших писем, перевязанных выцветшими шелковыми ленточками («Любовные послания», — вдруг сказал мне мистер Крафт с пренеприятнейшей ухмылкой).

Изо дня в день я записываю повествование полковника, а оно течет теперь таким непрерывным потоком, что я натер себе пером огромную мозоль на среднем пальца правой руки.

Сегодня после обеда, до того как начать работать, Бэрр вдруг вспомнил Гамильтона:

— Где-то нам необходимо сказать, что Гамильтон оставался моим другом на протяжении следующих трех лет, пока я не стал вице-президентом. Мы даже вместе работали над созданием Манхэттенской водопроводной компании…

— Гамильтон принимал в ней участие вместе с вами? — Это что-то новенькое.

— Да. Манхэттенская водопроводная компания — весьма почтенная организация. В те дни основным источником водоснабжения города был большой пруд, который потом зацвел. Большинство считало, что причина желтой лихорадки — плохая вода. После эпидемии девяносто восьмого года решили брать воду для города из реки Бронкс. Я стоял за учреждение частной компании. Другие считали, что оплату водопровода должен взять на себя город, но даже Гамильтон признавал, что без новых — ненавистных — налогов тогда не обойтись, а он ведь разбирался в данном вопросе! Тогда я убедил федералистские законодательные власти принять мой законопроект, то есть учредить компанию, которой управлял бы весьма представительный совет директоров. По просьбе Гамильтона я даже сделал одним из директоров его шурина. Так мы дали городу питьевую воду. — Бэрр вдруг засмеялся. — По просьбе Джефферсона на его надгробии написано, что он основал Виргинский университет. Ну, а на моем пусть будет высечено, что Аарон Бэрр коснулся скал Манхэттена — и потекла вода. Пей, о Израиль, воду Ааронову! И ведь пьют по сей день.

Тут полковник налил себе стакан крепкого чаю, открыл бухгалтерскую книгу, где сделал ряд пометок, и впервые поведал свою версию того, что произошло, когда они с Джефферсоном получили равное число голосов на президентских выборах.


Воспоминания Аарона Бэрра — X

Ко времени президентских выборов 1800 года всем, кроме Джона Адамса, стало ясно, что его не переизберут. Его правление потерпело крах и сравнимо в нашей истории лишь с правлением его сына Джона Куинси. Странно, но два умнейших человека оказались совершенно неспособными вести общественные дела хотя бы с минимальной разумностью и справедливостью. Может быть, и впрямь их характеры сложились под влиянием моего деда. Если так, их карьера объяснима, ибо, согласно пуританскому образу мышления, ад предначертан судьбой и посему вмешиваться в божьи дела на земле — противно воле божьей, а лучше славить господа за его божественный произвол.

Падение Адамса — и наше восхождение — началось с законов об иностранцах и о подстрекательстве к мятежу. О них хорошо известно, и нет смысла подробно здесь говорить, разве что замечу, что, боясь войны с Францией, правительство Адамса протолкнуло через конгресс четыре законоположения. Во-первых, президент получал право арестовывать иностранцев во время войны; во-вторых, закон разрешал при надобности их депортировать; в-третьих, время постоянного жительства для получения гражданства увеличивалось от пяти до четырнадцати лет (эту меру называли «законом Галлатэна» — Альберт Галлатэн приехал в Соединенные Штаты из Женевы, был избран в сенат от штата Пенсильвания, затем сенатом же был лишен места, несмотря на все мои усилия его спасти). В-четвертых, был проведен закон о подстрекательстве к мятежу: запрещалось публиковать «какую-либо клеветническую, скандальную и злобную литературу», направленную против правительства и его членов.

У меня был разговор с Гамильтоном в июле девяносто восьмого года, когда вышел закон о подстрекательстве. Он разыграл отчаяние:

— Я жизнь отдал, пытаясь укрепить жиденькую, никудышную ткань нашей конституции, а теперь этот дурак Адамс навязывает нам тиранию.

— Не волнуйтесь. У него не будет такой возможности. Считайте, что он уже расстался с президентством.

— Я вовсе не уверен. — Розовощекое лицо вдруг приняло злорадное выражение. — В конце концов, депортация иностранцев у нас только приветствуется.

— А как насчет ареста редакторов?

— Лично я их колесовал бы и четвертовал, и вы тоже. Но может быть, нам и повезет.

Неделю спустя я понял, что он имел в виду. Вашингтон по просьбе президента принял командование армией. Гамильтона назначили заместителем командующего в ранге генерал-майора. Далее президент Адамс предложил присвоить мне звание бригадного генерала, но Вашингтон отклонил мою кандидатуру на том основании, что я друг Джефферсона и, значит, скрытый демократ, который может попытаться свергнуть правительство!

Гамильтон намеревался спровоцировать войну с Францией. Тогда американская армия (с английским флотом) нападет не прямо на Францию, а на испанскую империю и при попустительстве Англии присоединит Латинскую Америку к Соединенным Штатам — план бредовый.

К счастью для республиканской партии, Адамса не интересовала война. К не меньшему счастью, Вашингтон умер в декабре 1799 года. Тогда со стороны французской Директории последовали миролюбивые жесты, мечты генерал-майора Гамильтона о военных завоеваниях а-ля Бонапарт рухнули, и в нем окрепло желание наказать основную фигуру, препятствовавшую его планам, — Джона Адамса.

Вскоре после наступления нового, 1800 года Джефферсон посетил меня в гостинице Фрэнсиса в Филадельфии, куда я приехал по его настоянию. Я снял небольшую угловую комнатку для нашей встречи, которая оказалась довольно продолжительной. Нам многое пришлось сказать друг другу, и не все из того, что мы говорили, было приятно.

Из главной гостиной доносился громкий говор конгрессменов, чьи основные дебаты проходили не в конгрессе, а в уединении заведения Фрэнсиса. Вообще все они отличались веселым нравом, и их определенно следовало избегать.

День был холодный, и вице-президент оделся соответственно. Рыжие волосы обрамлены мехом, веснушки особенно выступали на зимней бледности лица. Он сжал мою ладонь в теплом рукопожатии. Джефферсон сбросил подбитый мехом капюшон и стал рассуждать о франклиновской переносной печке, он вдумчиво разъяснил мне принцип ее работы (что я знал), высказал несколько наблюдений о характере ее изобретателя — Бенджамина Франклина (что тоже было мне известно) — и явно собирался болтать о чем угодно, кроме того, зачем я ему понадобился, — кроме альянса между Виргинией и Нью-Йорком, который сделал бы его президентом. Прикидываясь, будто он вовсе не политик, он был политиком до мозга костей.

Я спросил его о похоронах Вашингтона. Джефферсон вдруг стал холоден.

— Я не присутствовал. Полагаю, он хотел, чтобы на его похоронах не было никаких речей.

— Однако он десять лет, кроме прославления, ничего не слыхал.

— Мало ли что. — И Джефферсон почти слово в слово повторил мне свое мнение о Вашингтоне, высказанное на берегу реки Скайлкилл. Я заметил, что даже самые великие люди любят повторяться. Пожалуй, их можно понять: встречаясь со многими людьми, не будешь же все время придумывать что-то новое.

В тот сезон Джефферсон был особенно занят. Взбешенный законами об иностранцах и подстрекательстве к мятежу, он, скрывшись под псевдонимом, напал на них в печати, смело защищая право любого штата аннулировать любой закон федерального правительства, если штат сочтет его неконституционным. Он блистательно и смело поставил вопрос о выходе любого штата из Союза. Я ужаснулся. Мэдисон тоже; он устало сказал мне, что Джефферсон в гневе не ведает, что творит.

— Гений бывает особенно свиреп, когда поддается минутным страстям, — сказал Мэдисон печально. — Проявив верх неблагоразумия, законодатели в Кентукки приняли формулировку Джефферсона (не зная, кто ее автор), а Виргиния приняла гораздо более разумный документ Мэдисона. Обе резолюции затем были представлены остальным штатам на утверждение. Их отвергли. Другие штаты не желали так поспешно расправляться с федеральным союзом.

— Я попал в весьма деликатное положение. Ведь я служащий федерального правительства. И тем не менее я против тирании федеральной системы. — Джефферсон всегда умудрялся оказаться в положении агента-двойника. В качестве государственного секретаря он дал согласие на введение налога на виски; а потом принял сторону фермеров, восставших против налога. В качестве вице-президента он сейчас отстаивал расчленение Союза.

Я всегда убеждался, что, имея дело с Джефферсоном, нужно обязательно при каждой новой встрече все начинать сначала, чтобы установить — нет, не близость, а некоторую общность интересов. У меня есть от него несколько писем, посланных через короткие промежутки времени, в которых он каждый раз представал передо мной будто новым человеком. Он вечно ускользал, менялся, и так же уклончива была вся его политика. Отношения с ним не имели продолжения.

Черный слуга принес нам рому, и мы оба, принимая во внимание обычную нашу воздержанность, выпили довольно много. Приход негра напомнил Джефферсону про законопроект, переданный на рассмотрение конгрессу, — об ограничении власти Туссена Л’Увертюр — черного правителя Санто-Доминго.

— Мы не сможем его признать. Никогда. Хотя бы из-за наших французских друзей. — Джефферсон разволновался. Надо было дать возможность братской республике (с девизом свободы, равенства и братства) подавить черных бунтовщиков. А до тех пор о признании нечего и думать, и вот еще, оказывается, почему: — Представляете себе, во что превратят наши южные порты эти бывшие рабы, поубивавшие своих хозяев?

Блистательный довод, ничего не скажешь!

Мы поговорили об аресте редактора Джеймса Каллендера на основании закона о подстрекательстве.

— Безусловно, его выпустят, — бодро заявил Джефферсон, он любил своего ставленника.

Однако уже в августе Джефферсон сказал мне печально:

— Бедный Каллендер ждет суда в ричмондской тюрьме. Жалуется, что люди Габриэля Прозера горланят по ночам и не дают ему спать. — Габриэль Прозер руководил восстанием рабов, вызванным, как выразился Джефферсон, ужасными событиями в Санто-Доминго. Никто не знает, какое множество негров казнили в тот год перепуганные виргинцы.

Джефферсон восхищался книгой Каллендера «Что нас ожидает», где тот поносил Адамса и вообще федералистов. Мы поразмышляли о том, что будет, когда Каллендер предстанет перед судом. Джефферсон уверял, что его оправдают. Но он ошибся. Верховный судья Чейз приговорил Каллендера к девяти месяцам тюрьмы. Процесс немало повлиял на наши общие судьбы.

Однако вернемся к зимнему свиданью в Филадельфии. Я сказал, что арест двадцати редакторов, возможно, поможет нам на предстоящих выборах.

— Думаете, эти аресты только начало? — И Джефферсон бросил на меня взор гонимого пророка, я уже изучил этот взор и боялся его, ибо он предвещал громы и молнии против «ереси», «монократов», «катилин и цезарей».

— Вы про генерала Гамильтона?

— Именно. Он командует армией. Он, и только он. Адамс слишком слаб, чтобы его сдерживать, Вашингтон умер. Гамильтон может захватить власть, когда ему заблагорассудится.

Я не стал слушать знакомую тираду, заклубившуюся по небольшой гостиной в гостинице Фрэнсиса.

Когда Джефферсон закончил, я заговорил о текущих делах:

— На выборах Гамильтон будет поддерживать брата Пинкни, а не Адамса.

— Да, мне уже докладывали. Это совсем ослабит Адамса, особенно в Южной Каролине. — Джефферсон-политик устраивал меня больше, чем Джефферсон — дутый философ. Затем: — Как вы расцениваете собственное положение в Нью-Йорке?

Гамильтон и федералисты пороли патриотическую горячку в нью-йоркской ассамблее, и большинство переметнулось к федералистам, а я потерял место.

— Думаю, первого мая меня снова выберут в ассамблею.

— Вы оптимист. — Джефферсон смотрел на вещи иначе. — Мне кажется, Нью-Йорк в руках федералистов, и я не надеюсь на ваших выборщиков.

— Все голоса выборщиков Нью-Йорка будут ваши.

Джефферсон знал, конечно, что на свете есть остроумие, ирония, юмор, так же как он знал, например, что у сумчатой крысы есть сумка; но в точности так же, как не распознал бы, столкнувшись с ней, эту диковину, он всякий раз терялся, сталкиваясь с вышеозначенными проявлениями человеческого ума. Моя манера всегда сбивала его с толку.

— Думаете, вы сможете обеспечить республиканское большинство?

— Совершенно верно.

— Разрешите узнать, каким образом?

— Извольте. — Я решил отыграться за все его коварство. — Но должен предупредить: хоть я и думаю, что мой штат будет республиканским, я вовсе не уверен, что вы будете кандидатом.

Джефферсон зло посмотрел на меня.

— Лучше бы, — сказал он, не повышая голоса, — они выдвинули Мэдисона. — Привычная заученная смиренность.

— Многие не захотят виргинца!

— Понимаю. — Кажется, он действительно понял.

— К тому же вас считают атеистом.

— Всю жизнь я боролся за свободу вероисповедания. — Я испугался, что он пустится в подробные объяснения, но он осекся. — Знаю, религиозный фанатизм все же лучше терпимости на Севере, где клерикалы до сих пор у власти.

— Так будьте же готовы к их нападкам. Еще говорят, что вы якобинец и хотите уравнять общество, уничтожить богачей…

— Ну, этот слух на голосование не повлияет.

— Согласен. Еще вас будут обвинять в распутстве.

— Кто, Гамильтон? — Сколько презрения! — Любовник миссис Рейнольдс?

— Нет. Некий мистер Джон Уокер из Виргинии.

Бледное лицо вдруг залилось краской.

— Я привык к таким нападкам. — Он не ответил, не опроверг обвинения. Позже он признавался, что лишь раз, один-единственный раз, согрешил, «предложив любовь» прекрасной даме — увы, жене старого друга. Тогда я ничего не знал про его интрижку во Франции с некой миссис Косвей, женой миниатюриста, выразившего по этому поводу весьма малое удовольствие. Нет ничего тайного, что не стало бы в свое время явным. Но редко когда существенным.

Заставив Джефферсона обороняться, я стал закреплять собственные позиции: кандидатство от республиканцев на пост вице-президента.

— Мы уже говорили об этом, мистер Джефферсон, и я не хотел бы вас утомлять, но хочу надеяться, что Виргиния отдаст все голоса за меня, точно так же как вы получите все голоса Нью-Йорка.

Джефферсон уставился на боковину франклиновской печки. Железо пошло красными пятнами, словно залился румянцем чернокожий.

— Мне кажется, партийная игра унизительна для всех.

— Она никому не нравится, но вы сами разработали правила и должны им подчиняться. — Будто бы наш самый хитрый политик нуждался в моих советах! Он меня уже обыграл, а я и не подозревал об этом.

— Вы ставите мне условия, полковник Бэрр? — Наконец-то он посмотрел мне прямо в глаза.

— Я возвращаюсь к прежней договоренности, мистер Джефферсон. И от вас жду того же.

— Я всегда стараюсь придерживаться всех договоренностей. — Он не отрывал глаз от моего лица. Как видно, решил справиться со своим бегающим взглядом и заставить меня отвести глаза. Это ему не удалось.

— Значит, вы поддержите мою кандидатуру на пост вице-президента?

— Но я не обладаю таким уж большим влиянием, полковник Бэрр.

— Ну, а то, которым обладаете, конечно, любезно используете. Как и мой друг Мэдисон, на чье слово я совершенно полагаюсь.

Губы его сжались — точно так он стиснул зубы, когда избивал лошадь в Монтичелло.

— Влияние не поддается измерению, сэр. Я не ответствен за чужую совесть.

— В таком случае, мистер Джефферсон, вам, как в мне, придется положиться на случай. — Я выложил последнюю карту.

— Вы будете против моей кандидатуры в президенты. — Помню, веснушки на пепельном лице вдруг потемнели, словно чумные пятна.

— Я не хочу вам препятствовать. В конце концов, у меня еще есть время. Но если меня снова предадут…

Слово было произнесено. Ответ последовал мгновенно:

— Вы получите голоса Виргинии, полковник Бэрр. — Он отвел глаза от моего лица. Поединок окончился. Началась война.

— А вы получите голоса штата Нью-Йорк и президентство. — Я его подбодрил. — Я же буду всего лишь вашим вице-президентом, то есть буду ждать, когда меня пригласят на обед и я удостоюсь чести побеседовать с вами — самое большее, на что может рассчитывать вице-президент, вы ведь это лучше меня знаете. К счастью, ваши речи я предпочитаю самой сладкой музыке.

Джефферсон воспринял мои слова совершенно серьезно, стал дружелюбен, доверчив; завлекал меня. Завлекал меня!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Я пристрастился писать для «Ивнинг пост» под псевдонимом Старожил — от лица эдакого консервативного, сердитого, строгого ньюйоркца. Мистер Брайант в восторге, Леггета это забавляет.

— Вот не думал, что под твоей нудной голландской внешностью кроется столько огня и ярости.

— Я тоже. — Кажется, решительно все раздражает меня, включая голоса поющих женщин. Противный это обычай, но на благопристойных вечерах (хотя на такие я хожу редко) женщины поют. От их пения штукатурка осыпается, они визжат, у них нет слуха, хуже того, у них нет стыда. Они соревнуются друг с другом, кто кого переорет, а мы должны сидеть не шелохнувшись, как на молитве, и делать вид, будто все это нас возвышает и вдохновляет. Мои нападки на поющих дам огорчили мистера Брайанта, но вчера он их разрешил напечатать, и теперь все злятся.

— Значит, в цель попал, — сказал Леггет.

— Надеюсь, — сказал мистер Брайант. — Но пусть теперь ваш Старожил выскажется о чем-нибудь более… утешительном.

Полковника забавляют «Заметки старожила».

— Ты очень мило управляешься с нашим трудным языком. Наверное, станешь юристом-литератором, как Ферпланк.

Мне приятна похвала полковника, но юристом я предпочел бы вообще не становиться.

От юристов-литераторов он перешел к Гамильтону. Он показал мне карикатуру на своего соперника, тот обнимал растерзанного вида женщину, и было сказано, что это миссис Рейнольдс.

— В Гамильтоне есть что-то загадочное. О Джефферсоне этого не скажешь, тот просто хотел достичь верхов. Странно, что сейчас Джефферсона считают гением, чуть ли не Леонардо из Виргинии. Действительно, он за все хватался: и пиликал на скрипке, и строил дома, даже изобрел лифты для подачи еды с кухни, но, по совести-то, он ведь ничего не умел — разве только добиваться власти. Но его совершеннейшая посредственность в искусстве и ремеслах ныне всех приводит в восторг, зато его политический гений вовсе не получил признания.

Полковник разложил на своем столе бумаги, которые ему нужны для работы.

— Будь я помоложе, — он улыбнулся, — и будь я юристом-литератором, а не юристом-крючкотвором, я бы создал жизнеописание Гамильтона и поехал бы в Вест-Индию, чтобы разузнать о некоем мистере Николасе Крюгере. Он был молод, холост, имел там дело. Когда Александр осиротел двенадцати или тринадцати лет, Крюгер забрал его к себе. Мальчик жил в его доме, пока ему не исполнилось семнадцать; он поехал в Америку учиться. Удивляют две вещи. Во-первых, в четырнадцать лет Гамильтон заведовал делами Крюгера. Во-вторых, уже взрослым, Гамильтон ополчился на своего благодетеля. Почему? Поссорились? Как всегда ссорился Гамильтон с лже-отцами? Весьма таинственно. У меня есть свои теории, но, но… — Полковник осекся и начал диктовать мне дневную порцию. Так я и не выведал у него, что это за теории.

Воспоминания Аарона Бэрра — XI

Я вернулся в штат Нью-Йорк и застал Джорджа Клинтона в дурном настроении. Он не любил Джефферсона, не желал принимать участия в выборах. Мне удалось его разубедить, я выразил надежду, что губернатора Джона Джея провалят, и добавил, что счастлив занять его место. Мысль о том, что я вдруг стану губернатором, чудеснейшим образом подняла старику настроение. Он был готов на коленях умолять Шестой округ, чтобы меня поскорее выпроводили из штата — вице-президенту нечего здесь делать.

Ливингстоны были полезными союзниками; достаточно было внимательно выслушивать их советы, а следовать им — не обязательно. Эдвард Ливингстон особенно ко мне благоволил: «…Если придется выбирать между вами и Джефферсоном, я буду за вас». Хорошо, что я никогда не пытался поймать его на слове.

У нас сколотилась «маленькая шайка»: братья Свортвут, Мэтт Дэвис, братья Ван Несс (совсем недавно в юридическую контору Питера Ван Несса прибыл с севера штата молодой клерк по имени Мэтти Ван Бюрен), семья Прево и т. д. Через Дэвиса мне удалось заручиться поддержкой общества св. Таммани.

Я подозревал, что Гамильтон выдвинет в законодательное собрание одних ничтожеств, и дождался, пока федералисты отзаседают. Увидав безвестные имена гамильтоновских кандидатов, я понял, что разобью его наголову, ибо намеревался выдвинуть в законодательное собрание от республиканцев самых знаменитых людей штата.

Генерал Гейтс жил теперь в Нью-Йорке. Имя его до сих пор гремело, несмотря на все попытки Вашингтона предать его, подобно Ли, забвению. Гейтс согласился на выдвижение. Согласился и министр почт в правительстве Вашингтона Самюэль Осгуд, и Брокхольст Ливингстон — пожалуй, самый блестящий член семьи. Наконец, я уговорил и Джорджа Клинтона поставить свое имя в избирательный бюллетень. Никогда бы мне не уговорить почтенных людей баллотироваться на столь маловажные посты, не сумей я убедить их, что мы непременно победим.

— Безумие, Бэрр, чистое безумие! — Клинтон негодовал: вдруг подумают, будто он жаждет занять место в законодательном собрании штата. — Мне, губернатору, совершенно не подобает…

— Бывшему губернатору…

— Тому, кто был губернатором, идти служить в эту вашу ассамблею, да я ее никогда не любил, и все ради офранцузившегося приспособленца, безбожника из Виргинии? Нет, сэр, увольте. Вот если бы вы баллотировались в президенты, ну, тогда дело другое, тогда пожалуйста, но не для Масса Тома.

Я убил на него уйму времени, но в конце концов бывший губернатор согласился вписать свое имя в избирательный бюллетень.

— Но я палец о палец не ударю, чтоб меня выбрали, и, если спросят мое мнение, я скажу, что не хочу, чтобы меня выбрали. — Старик Клинтон совсем раскипятился. Он всегда напоминал мне танцующего на цепи медведя: неуклюжий, добродушный, того гляди, обхватит вас лапищами.

Сам я баллотировался от графства Орэндж, где друзья защищали мои интересы, а мне предоставляли возможность действовать в городе.

Выборы проходили с 29 апреля по 1 мая. Мы с Гамильтоном несколько раз выступали с одних и тех же трибун. Соблюдая декорум, на публике мы отдавали друг другу должное и, не теряя времени, тут же наносили друг другу удары. За несколько недель до этого мы, демонстрируя безоблачность наших отношений, даже объединились, защищая человека, обвиняемого в убийстве, — и добились его оправдания.

К вечеру 2 мая стало ясно, что республиканская партия одержала в городе полную победу и обеспечила нам большинство в законодательном собрании. Все двенадцать голосов выборщиков Нью-Йорка будут отданы Джефферсону и Бэрру.

Примечательно, как отозвался на это Гамильтон. Он отправил «секретное» письмо губернатору Джею и призывал его немедленно собрать сессию действующего законодательного собрания (с федералистским большинством), чтобы изменить избирательное законодательство. Выборщики президента не должны избираться законодательными собраниями штатов, пусть их избирает народ. Нет, право, очень мило — Гамильтону захотелось один-единственный раз расширить избирательное право, чтобы хитростью получить победу на выборах. Прекрасно понимая, что предлагает мошенничество, он убеждал Джея отодвинуть на задний план «соображения деликатности и приличия… ради особого случая». К чести Джея, тот не откликнулся на этот призыв.

Любопытно, как Гамильтон (способный на любое беззаконие, вплоть до военного переворота) сумел так прочно приклеить ко мне кличку «потенциального Цезаря». При всем своем честолюбии я никогда не помышлял отменить законные выборы или уничтожить конституцию. Я подозреваю, что, глядя на меня, Гамильтон каким-то колдовским образом видел собственное отражение. Раз ты сам потенциальный Цезарь, обвини зеркало в государственной измене и отвлеки гнев плебса. А еще лучше, разбей зеркало, освободи себя и делай, что душе угодно.

В последний момент Гамильтон отдал нам президентские выборы точно так же, как, нелепо подобрав кандидатов, он отдал нам выборы в штате. Как всегда не сдержав себя, он выразил свою ярость в памфлете (хорошо бы высечь перо на его надгробии), низвергая Джона Адамса, лидера его партии. Более мудрые и пуганые, федералисты уговорили Гамильтона не публиковать памфлет. Но он имел хождение в узком кругу. К счастью, Элиза Боуэн придержала для меня экземпляр, и я напечатал его в республиканской газете «Аврора». Президенту Адамсу памфлет не очень-то понравился, и Гамильтон с тех пор винил меня (и бедную Элизу) в том, что сам же написал.

Потом я поехал по Новой Англии и Нью-Джерси, чтобы посмотреть, на какую поддержку можно рассчитывать. Джефферсон радовался, что я целиком занимаюсь выборами. «Вы сделали, — писал он мне из Филадельфии, — то, что казалось мне невозможным (он имел в виду республиканское большинство в законодательном собрании Нью-Йорка), и я все отдаю в ваши руки и не удивлюсь, если вы даже в Массачусетсе установите демократию, несмотря на церковников и все прочее».

Я не превратил Массачусетс в республиканский штат, но обласкал тех федералистов, которые не любили Гамильтона и ему не верили. Позже меня обвинили в том, что я просто заручился их поддержкой для получения президентства. Обвинение наполовину справедливо. Я всегда обхаживал федералистов ради достижения нашей главной цели. К тому же многие их лидеры верили мне, ибо не считали меня фанатиком, вроде Джефферсона, решившего принизить богачей и возвеличить бедняков.

Позднейшее обвинение Джефферсона, будто я хотел лишить его президентства, вполне в духе бредней Гамильтона, видевшего во мне военного авантюриста. Джефферсон не держал слова, когда ему было не с руки, и меня мерил своей меркой. Но Джефферсон не был джентльменом даже в честерфильдовском толковании этого слова (из виргинцев таковым был лишь один Мэдисон), я же, к несчастью, был джентльменом — или старался им быть. Я делал лишь то, о чем мы договорились в Филадельфии: добивался избрания Джефферсона и Бэрра.

Летом и осенью 1800 года я был занят, как никогда. Мы все замучились — я, Джефферсон и бедный Джон Адамс. Я надеялся склонить Нью-Джерси на нашу сторону, но штат перешел на сторону федералистов, как и Коннектикут. Поздней осенью борьба перекинулась в Пенсильванию, и там царила полная неразбериха. Род-Айленд тяготел к нам, а Южная Каролина имела сомнительное счастье быть родным штатом оголтелых братьев Пинкни, причем один из них благодаря Гамильтону стал активным кандидатом в президенты.

Джефферсон был в отчаянии. Я, как мог, его подбадривал. «С Род-Айлендом у вас все равно будет большинство», — писал я ему. Но его так же трудно было убедить, что он победит на выборах, как меня в том, что я могу положиться на виргинцев и их заверения. К счастью, я имел союзника в лице Джеймса Мэдисона. Он убедил южан, что поддержать меня — дело их чести.

В начале декабря Пенсильвания избрала законодательное собрание, республиканцы получили перевес в один голос. Южная Каролина голосовала последней. Стало ясно, что Джефферсон будет президентом, но, если Южная Каролина проголосует за своего Пинкни, вице-президентом станет он (или Адамс). К счастью, я имел достаточно друзей и союзников в этом очаровательном штате. В результате выборщики из Южной Каролины отдали все свои голоса за Джефферсона и за меня. Мы победили на выборах с помощью бойкого пера Александра Гамильтона.

Я был в Ричмонд-хилле, когда пришло сообщение о голосовании в Южной Каролине. «Маленькая шайка» пришла в восторг. А я — нет. Я почувствовал: тут что-то не так. Извинившись, я немедленно поднялся в кабинет, сел в кресло с томом Блэкстоуна на коленях (мой письменный стол продали) и начал подсчитывать голоса выборщиков по Соединенным Штатам в целом. Мои опасения оправдались. Джефферсон — 73, Бэрр — 73, Адамс — 65, Пинкни — 64, Джей — 1.

Мы с Джефферсоном сыграли вничью, и теперь палате представителей решать, кому быть президентом. Вторичная проверка цифр показала, что исход выборов предрешили выборщики от штата Нью-Йорк. Без Нью-Йорка у Джефферсона было бы на семь голосов меньше, чем он набрал в девяносто шестом году. Адамс же без Нью-Йорка получил бы на девять голосов больше. Что бы ни случилось в палате представителей, я победил в штате Нью-Йорк, и Нью-Йорк решил исход выборов.

Я спал особенно хорошо той ночью, а утром увидел, что улицы завалило снегом. Это напомнило мне дни Революции, и я как будто помолодел.

Примерно тогда же Джефферсон написал мне одно из своих хитроумнейших писем. Поздравил меня с победой. Заметил, что пост вице-президента выше любого поста, который он мог бы мне предложить, и выразил глубокое сожаление по поводу «той потери, которую понесет новое правительство без Вашей помощи. Пробел трудно будет восполнить. Я хотел сплотить вокруг себя людей, чьи таланты, честность, имена и поведение сами по себе внушают доверие. Вас я потерял, в остальных не уверен».

Достойная дань от человека, который потом клялся, что никогда не доверял мне и сомневался в моей честности. Важна дата: письмо написано накануне голосования в Южной Каролине. Я убежден, что Джефферсон принял меры (или слышал, что принимаются меры), чтоб я проиграл вице-президентство Адамсу или Пинкни. Письмо должно было предвосхитить и смягчить мою злость посулом поста в кабинете. К счастью, я имел сильные позиции в Южной Каролине и набрал не меньше голосов, чем он.

Федералисты пришли в смятение. Иные склонялись ко мне на том основании, что при всех своих недостатках (а Гамильтон, как я позже узнал, счел возможным их описать во всех подробностях каждому мало-мальски весомому члену конгресса) я не фанатик, в отличие от Джефферсона. В худшем случае во мне подозревали бонапартистские устремления. Это плохо. Но Джефферсона подозревали в робеспьеровских устремлениях, а это куда хуже.

Я принял срочные меры, чтобы мою кандидатуру не выдвигали в противовес Джефферсону. Существовало, конечно, опасение, что федералисты в конгрессе совсем сойдут с ума и, воспользовавшись двусмысленностью конституции, выберут президента pro tem[74] и он, если эта двусмысленность всех устроит, станет президентом вместо Джефферсона или меня.

Гамильтону, преуспевшему в уничтожении Адамса и расколе его партии, пришлось выбирать между Джефферсоном и мной — двумя людьми, ненавистными ему больше всех на свете. Как ни странно, он предпочел мне Джефферсона, фанатичного уравнителя — тому Цезарю, которого видел, глядясь в зеркало. Со злорадным удовольствием он, прирожденный саморазрушитель, отказывал мне в президентстве, как бы отказывая в нем и самому себе. Но любой здравомыслящий человек, выбирая между тем, кого он почитает фанатиком, и политическим авантюристом, без сомнения, выберет авантюриста, известного искусством компромисса. Как бы там ни было, хочу сказать раз и навсегда: я отказался бы от президентства по соображениям практическим (не говоря уже о долге чести, столь чуждом виргинцам), ибо было ясно, что народ Соединенных Штатов хотел, чтобы президентом был Джефферсон, и, захватив его законное место, я лишился бы возможности править. К тому же мне было сорок пять лет, и я считал, что еще смогу занять этот высокий пост, как предыдущие вице-президенты, да я и заслужил такую награду, принеся первую победу республиканской партии на национальных выборах. Я не предполагал, что, вновь захватив исполнительную власть, Виргиния еще четверть столетия не выпустит ее из рук.

К тому же Французская республика оказалась в руках военного деспота, а наша собственная конституция стала абсурдней, чем когда-либо, и любое незаконное — вернее, безнравственное — давление с моей стороны разорвало бы молодую республику на части.

Я отправил несколько писем в Вашингтон. Письмо Самюэлю Смиту в Мэриленд опубликовано. В нем я начисто отрицал всякое соперничество с Джефферсоном. Я думал, тем все и кончится.

В январе я поехал в Олбани и занял свое место в ассамблее, проводя дни в созерцании нью-йоркских каналов и рек, а вечерами наслаждался прелестями гостиничной жизни. Вряд ли это поведение типично для интригана.

Как ни странно, моей единственной серьезной искусительницей была Теодосия. За день до того, как обвенчаться с Джозефом Олстоном из Южной Каролины, она пришла ко мне в комнату, как я думал, для того, чтобы провести со своим отцом последний вечер девственницы — фраза чудовищная, Чарли, но мне она нравится!

Я сидел с Джоном Свортвутом, его тоже избрали в ассамблею. Мы просматривали последние газеты с Юга и длиннющий меморандум от одного из моих стойких поклонников в Вашингтоне, который хотел, чтобы я предложил свои услуги федералистам и стал бы президентом на следующих выборах. Свортвут и я обсуждали это письмо, когда вошла Теодосия. Свортвут направился к двери.

— Нет-нет! Останьтесь! — Она положила руку ему на плечо: она была как сестра всем троим Свортвутам. — Я все слышала из соседней комнаты.

— В таком случае я плохо тебя воспитал.

— Напротив! Вы сделали меня мудрей, чем вы сами!

— Она завтра выходит замуж, — сказал я Свортвуту, — и совсем потеряла голову. Это пройдет.

— Никогда! — Тут я понял, что это не обычные ее капризы. Она повернулась к Свортвуту: — Он станет президентом. У него нет выбора.

Свортвута не меньше, чем меня, поразила ее страстность.

— Это невозможно, — возразил я.

— Нет, возможно, только бы вы захотели! Сегодня же напишите конгрессмену Байарду, скажите ему все, что он хочет услышать. Он преподнесет вам Вермонт в первом же туре… Он обеспечит вам и Мэриленд.

— Что это ты вдруг заинтересовалась закулисной стороной политики?

— Потому что я заинтересована в вас и знаю — это ваш единственный шанс занять первое место, а не воспользуетесь — всю жизнь будете жалеть.

Я поразился совершенно несвойственной ей горячности.

— Дитя мое, я дал слово Джефферсону.

— Нарушьте его! Он станет вас только больше уважать, он должен уважать любой смелый шаг. Он предал вас четыре года назад и предаст снова. Уничтожьте его.

— Он нужен народу…

— Народу нужнее вы, лишь бы он узнал вас получше. Вы восхищаетесь Бонапартом. Подумайте о нем. Он использовал свой шанс, и теперь он первый человек в Европе; ну, а вы можете стать первым человеком в Америке, и, да помилует нас господь, зачем вам быть вторым?

— Зря я давал тебе так много читать Плутарха.

— Я поняла, — рассмеялась Теодосия, — что мудрый поступает так, как требуют обстоятельства. — Она указала на письмо моего поклонника из Мэриленда.

— Я не могу нарушить слово.

— Вот и будете всю жизнь жалеть, что не нарушили. — Моя дочь стояла перед жертвенным костром, как кумская сивилла, а я-то, глупец, считал, что она потеряла голову из-за приближающейся свадьбы.

— А теперь, я полагаю, ты выслушаешь речь отца о браке и о грубых потребностях самца.

Теодосия улыбнулась; сивилла исчезла, ее сменила моя прежняя веселая дочка.

— Старшая мисс де Пейстер уже мне все рассказала. В самый тяжелый момент надо громко молиться. И устыдить грубияна.

— Аминь, — прошептал я. Мы засмеялись.

На другой день она обвенчалась. Я палец о палец не ударил, чтобы получить президентство. Я повел себя достойно и, как и предсказывала Теодосия, всю жизнь об этом жалел.

11 февраля 1801 года началось голосование. Делегация от каждого штата имела один голос. Если бы президент избирался большинством палаты представителей, меня бы избрали, несмотря на все мои протесты, во время первого тура голосования 55 голосами против 51 голоса за Джефферсона. На деле из шестнадцати штатов, входящих в Союз, Джефферсон выиграл восемь (Нью-Йорк, Нью-Джерси, Виргинию, Пенсильванию, Северную Каролину, Кентукки, Джорджию и Теннесси). Шесть штатов голосовало за меня (Массачусетс, Коннектикут, Южная Каролина, Род-Айленд, Нью-Гэмпшир и Делавэр). Мы поровну поделили между собой Вермонт и Мэриленд. В первый день было проведено девятнадцать туров голосования, которые ничего не решили. Федералисты все как один игнорировали советы Гамильтона и решили поддерживать меня — меньшее из двух демократических зол.

На второй день голосования Джефферсон сделал пометку в дневнике о федералисте Байарде. Байард, единственный представитель от Делавэра, мог решить исход выборов. Как утверждает Джефферсон, Байард посулил Смиту из Мэриленда любой пост в кабинете Бэрра. К счастью, Смит был еще жив, когда опубликовали комментарий Джефферсона, и он опроверг его на заседании сената, а Байард любил повторять: «Мы вполне могли избрать Бэрра, но он не пожелал с нами сотрудничать». И так как я палец о палец не ударил, после семидневного тупика победил Джефферсон.

А сам Джефферсон, председательствуя в сенате, в соседнем зале недостроенного — господи, доколе? — Капитолия, несмотря на все уверения, что никогда не искал президентства, что он выше этого и прочее и прочее, прекрасно устраивал свои дела.

Джефферсон сказал мне во время нашей первой неофициальной встречи после вступления в должность, что, когда федералисты пригрозили с помощью конституции отклонить наши кандидатуры и выбрать президента из членов конгресса, он «предупредил мистера Адамса, что, если его партия попытается сделать что-либо подобное, средние штаты восстанут и силой оружия утвердят волю народа». Я не знаю ответа Джона Адамса. Могу лишь догадываться. Как многие, не нюхавшие пороха, Джефферсон любил угрожать кровопролитием.

Джефферсон с гордостью сообщил мне, что Байард обещал поддержать его, если он не уволит кое-кого из федералистов с правительственной службы.

— Я сказал мистеру Байарду, что не могу так поступить ради достижения поста, которого вовсе не жажду, мне не позволяет совесть. Генерал Смит обратился ко мне с такой же просьбой и получил такой же ответ.

Несколько лет спустя генерал Смит клялся, что Джефферсон согласился лишь с самим принципом не увольнять правительственных чиновников по политическим соображениям. После этого заверения Байард отдал президентство Джефферсону, и тот уволил всех чиновников-федералистов, едва соблюдая приличия и оставив лишь тех, о ком просил Байард. Он всегда был верен себе.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Я показал последние страницы Леггету, и тот, как и следовало ожидать, ухватился за упоминание о Ван Бюрене.

— Развейте эту тему! — Мы были у него в кабинете в «Ивнинг пост».

— Нет. Она ни к чему не приведет.

Вошел мистер Брайант. Я почтительно поднялся.

— А, биограф полковника Бэрра. — Очевидно, теперь я значусь под этой этикеткой.

— Чарли выкапывает уйму интересных вещей.

Мистер Брайант озабоченно нахмурился.

— Не лучше ли, мистер Скайлер, не вспоминать об интригах полковника?

— Я не согласен с вами, мистер Брайант.

— Конечно, конечно. — Великий человек пошел на попятный. Подобно Вашингтону Ирвингу, он боится, как бы его героя Джексона не изобличили вместе с Генри Клеем как предателей Союза. Если и впрямь они окажутся заговорщиками вместе с полковником Бэрром, я с величайшим удовольствием предам это гласности.

Мистер Брайант передал Леггету клочок бумаги.

— Завтра вице-президент выступит с речью о демократии.

— Я буду там, переодевшись мастеровым.

— В его честь сегодня прием в гостинице «Америкой». — Поклонившись, мистер Брайант исчез.

Леггет встал.

— Пора вам познакомиться с человеком, которого мы собираемся уничтожить.


Зала в гостинице «Америкэн» кишела политиками. Не было ни одного демократа, занимающего мало-мальски официальный пост в городе, который бы не явился туда. Руководство Таммани тоже явилось. Сэм Свортвут находился в состоянии среднего опьянения и до прибытия вице-президента — в центре внимания.

Мы с Леггетом стояли на небольшом возвышении в дальнем конце залы и поэтому все превосходно видели. Вот двери распахнулись, и тамманская чернь заорала: «Вице-президент!»

Мартин Ван Бюрен показался в дверном проеме. Косые лучи солнца ударили по золотым волосам, словно для того, чтобы и впрямь его фигура казалась золотой, огненной.

На мгновение в зале воцарилась тишина, и элегантная, изящная фигурка медленно двинулась через расступающуюся толпу. Одет он был изысканно (Эллен научила меня обращать внимание на такие вещи): темно-коричневый костюм с бархатным воротничком, густое кружевное жабо, в левой руке он держал желтые лайковые перчатки, башмаки были из сафьяна. Ван Бюрен поворачивался то в одну, то в другую сторону, пожимая руки, слегка улыбался, и у меня голова закружилась при мысли, что такому крошке дана такая власть.

При виде Леггета вице-президент улыбнулся еще шире.

— Мистер Леггет. — Маленькая рука стремительно протянулась вперед, коснулась руки Леггета и проворно отдернулась (обычная манера политических деятелей: а то совсем расплющат руку). — Как поживает мистер Брайант? — Да, Ван Бюрен картавит и говорит с легким голландским акцентом.

— Очень хорошо. Аплодирует каждому вашему шагу, за исключением недавней поддержки рабства на Юге.

Вызов остался без ответа. Ван Бюрен повернулся ко мне. Леггет произнес мое имя. У меня закружилась голова, когда его ручка коснулась моей руки. Мы абсолютно одинакового роста. На миг он так ко мне приблизился, что я буквально почуял, чем от него пахнет — смесь кордовской кожи и дорогого нюхательного табака.

— Мистер Скайлер служит в адвокатской конторе Аарона Бэрра. — Леггет бездарно сыграл экспромт, сделав мелодраматическое ударение на словах «Аарона Бэрра». Но ни в лице, ни в повадке вице-президента ничто не изменилось. Он просто вежливо поглядел на меня. Большие золотые глаза в точности как у Аарона Бэрра, но без той глубины.

— Как поживает полковник Бэрр?

— Ах, очень хорошо, сэр, — по-дурацки затараторил я, — и он просил передать поклон, сэр, и еще он говорил, как премного он…

Вдруг Ван Бюрен сказал мне что-то по-голландски. Длинное предложение, без всякой картавости. Затем, не поинтересовавшись, понял я его или нет, золотая историческая фигурка отошла, оставив меня в смущении, а Леггета в ярости. Что толку от голландского происхождения, коли ни слова не смыслишь в этом чертовом языке?

Позднее я описал (конечно же, кое-что опустив) эту сцену полковнику Бэрру и все гадал, что же сказал вице-президент.

— Вероятно, пожелал тебе счастья и успеха. Мэтти Ван хорошо воспитан. Немудрено, я столько времени на него потратил. А вот на тебя — маловато. — И все.

Сходство между ними разительное, особенно похоже они двигаются. Я бы сказал, величественно — другого слова не подыщешь. Меня уже почти тяготит та роль, которую я должен буду играть в уничтожении Ван Бюрена.

— А теперь, — сказал полковник, — давай-ка посмотрим, каким был город Вашингтон весной тысяча восемьсот первого года.

Воспоминания Аарона Бэрра — XII

В начале марта Теодосия, ее муж и я прибыли в новую столицу, мало похожую на город и еще меньше на столицу. На возвышенности посреди дикой природы стояло здание сената. В нескольких ярдах от него находилось эллипсообразное здание, наспех построенное, чтобы приютить палату представителей, и прозванное несчастливыми обитателями «Жаровней». Два здания связывал крытый переход. Вот и весь Капитолий. Нынешний благородный купол был тогда лишь мечтой.

Несколько десятков домов поблизости от Капитолия составляли ядро города. В те времена стремились селиться в верхнем конце «Ф»-стрит, а если не пугало расстояние — в Джорджтауне.

В полутора милях от Капитолия уже почти отстроили здание Казначейства, президентский особняк. От дома президента к Капитолию вела длинная коровья тропа, по обеим сторонам которой Джефферсон посадил потом несколько рядов жалких деревьев и всем, кому не лень слушать, рассказывал, как это напоминает парижские бульвары. На самом же деле Пенсильвания авеню годилась больше для отстрела куропаток, гнездившихся в старом кустарнике, или для ловли окуней в маленькой речушке (под названием Тибр!), пересекавшей «авеню».

Первые несколько ночей мы провели в пансионате Конрада, неподалеку от Капитолия. Пансионат был переполнен, и я спал в одной комнате с Теодосией и ее мужем. На другой половине в роскошном одиночестве жил Джефферсон. Остальные номера были битком набиты конгрессменами, многим приходилось спать на полу.

Тот вечер мы приятно провели в столовой Конрада. Джефферсон куда-то отправился (обычно он сидел во главе стола и всячески подчеркивал свой демократизм: куда подевались кольцо с топазом, серебро, кружева?). Столом правила Теодосия, и я гордился ею, как никогда.

В те времена было тридцать два сенатора и сто шесть членов палаты представителей, из которых меньше половины были республиканцы. В тот вечер у Конрада собрались почти все республиканцы. Произносились тосты, бутылки переходили из рук в руки, и казалось, что в мире зла победило добро.

Вскоре после полуночи я откланялся, оставил Теодосию с мужем править пиршеством и поднялся наверх. Дверь в гостиную Джефферсона была открыта. Он полулежал на софе и что-то читал секретарю. Оба испуганно посмотрели на меня. Секретарь хотел закрыть дверь. Джефферсон его остановил.

— Заходите, полковник. — Оба поднялись, когда я вошел в гостиную. — В последний раз наслаждаюсь уютом в Вашингтоне. — Секретарь предложил мне сесть в кресло. Джефферсон растянулся на софе. — Я страшусь того дома. — Он сделал неопределенный жест рукой в направлении президентского особняка. — Слишком большой. Неудобный. При нашей жизни его уже не достроят. И там нет конюшен.

Я сказал ему, что еще не видел дом изнутри.

— Вы должны приехать погостить Составьте мне компанию. Без жены совсем плохо. — Джефферсон повернулся к секретарю. — Когда уезжает мистер Адамс?

— По последним данным, он собирался выехать в полночь.

Джефферсон взглянул на каминные часы.

— Значит, уже выехал. — Он повернулся ко мне. — Мистер Адамс решил не присутствовать завтра на нашей инаугурации.

— Мне кажется, это очень… нелюбезно. — Сославшись на траур по поводу недавней (несколько месяцев назад) кончины одного из сыновей, Адамс решил не присутствовать на узурпации места, которое считал своим по праву.

— Я не хочу ссориться. — Джефферсон дотронулся до стопки бумаги — это оказалась речь, приготовленная для церемонии вступления в должность. — Замечательное произведение! — Джефферсон держал преданного секретаря. И редкостного урода.

— С удовольствием послушаю.

— Но я сам буду читать ее без всякого удовольствия. — Джефферсон действительно очень не любил выступать публично — зато рта не закрывал в неофициальной обстановке. Он с силой прихлопнул муху, севшую ему на руку. — Особенно перед моим недоброжелательным кузеном. — За несколько недель до этого Адамс назначил государственного секретаря Джона Маршалла на пост верховного судьи Соединенных Штатов. Маршалл питал глубокое недоверие к Джефферсону, а тот ненавидел кузена. В конце концов они столкнулись на процессе по обвинению меня в государственной измене.

— Я обратился к верховному судье с просьбой — смиренной и робкой — привести меня к присяге, и, к моему удивлению, он согласился. За такое примерное поведение мы теперь должны построить Верховному суду небольшое здание где-нибудь в городе.

Секретарь прыснул. Джефферсон совсем развеселился. Да и что было не веселиться новоявленному президенту? Ошибок пока не сделано, будущее светло.

Я пожелал ему спокойной ночи; Джефферсон взял меня за руку, заглянул в глаза.

— Теперь мы на пороге подлинной американской революции.

Наутро Теодосия с мужем и я отправились пешком из пансионата Конрада к Капитолию. В те дни население Вашингтона насчитывало три тысячи человек, если считать и жителей Джорджтауна. Все три тысячи были в то утро налицо и топтали кустарник вокруг Капитолия, дрожа от пронизывающего северного ветра.

Рота стрелков вытянулась по стойке смирно, когда я появился у входа в Капитолий. Кто узнавал меня — аплодировал. В то время политических деятелей не так хорошо знали в лицо, как сейчас, и мы не часто показывались народу, разве на небольших официальных встречах у себя в штате. Джефферсона знали по высокому росту и рыжим волосам; меня — по маленькому росту и темным волосам. Если же не считать этих примет, народ мог нас знать лишь по карикатурам, авторы которых вряд ли стремились соблюдать сходство.

Я переступил порог зала заседаний сената и увидел весьма впечатляющий благодаря дорическим колоннам и мрамору интерьер, хотя новизна отделки немного резала глаз. На стенах полукруглой палаты висели не отличающиеся сходством портреты Людовика XVI и Марии-Антуанетты, камины по обоим концам палаты сильно дымили, но слабо грели. Под потолком помещалась обширная галерея, до отказа набитая зрителями. На помосте стояло три кресла. В центре сидел Джон Маршалл, ростом почти с Джефферсона, черноволосый, с непомерно маленькой головой.

Я стоял рядом с церемониймейстером, ожидая, когда установится тишина; затем направился по проходу к помосту. Когда я поднялся, верховный судья встал, приветствуя меня.

Наступила неловкая тишина. Надо ли было произносить речь? Никто толком не знал. Мы выглядели глупо. Наконец верховный судья прошептал:

— Я думаю, лучше сначала привести к присяге президента.

Тогда я приветствовал верховного судью несколькими вежливыми фразами; обратился со словами гостеприимства к присутствовавшим; сообщил, что новоизбранный президент прибудет в полдень, о чем уже все знали, и занял свое место в центре как председательствующий в сенате, по левую руку посадив верховного судью.

Через несколько минут нестройный ружейный залп возвестил о прибытии новоизбранного президента.

Церемониймейстер распахнул двери и под аплодисменты с галереи Джефферсон ступил в палату. На нем было простое темное платье. Он очень нервничал: лицо горело, глаза бегали, он облизывал пересохшие губы. Когда он двинулся вдоль прохода, сжимая в руках рукопись, грянули артиллерийские залпы и прекратились, лишь когда он взошел на помост.

Я указал ему на центральное кресло. Сам сел в кресло справа. Снова мы замешкались. Джефферсон стоял, смущенно прижимая к груди листки.

— Пожалуй, начнем, — сказал я, вводя новый порядок, и Джефферсон без дальнейших церемоний прочитал верховному судье и мне свою вступительную речь. Я говорю «прочитал нам», ибо больше никто в палате не услышал ни слова, и даже Маршаллу и мне приходилось то и дело наклоняться в креслах, чтобы уловить мудрость, слетавшую с красноречивых уст.

Маршалл, видимо, испугался и обрадовался, когда Джефферсон заявил:

— Расхождения во мнениях — еще не расхождения в принципах. Мы лишь по-разному именуем поборников одной и той же идеи. Мы все республиканцы, и мы все федералисты.

Я же был просто ошеломлен и подавлен его лицемерием: Джефферсон, как никто из американцев, отравил политическую жизнь нации, клеймя именем «монархиста» всякого, кто стоял у него на пути. Правда, речь получилась если и не mea culpa[75], то содержала скрытое признание прежних крайностей. И то хорошо: народ всегда доволен, видя, что вожди государства, как только их выберут, к переменам уже не стремятся.

Мы с Маршаллом вдруг переглянулись. Джефферсон удивительно путал метафоры. В одном месте он подарил нам образ безумца, бьющегося в «предсмертных корчах», но его словесная алхимия тотчас обратила эти корчи в «волны», и мы чуть не расхохотались.

Но вот Джефферсон сел под сдержанные аплодисменты конгресса, не услышавшего ни слова из его речи.

Верховный судья вышел вперед, и Джефферсон снова встал, уронив несколько страниц. Я их подобрал. Его привели к присяге. Вслед за ним я тоже присягнул в верности конституции Соединенных Штатов. Таким образом, 4 марта 1801 года Томас Джефферсон стал третьим президентом, а Аарон Бэрр третьим вице-президентом двенадцатилетней американской республики.

Все вернулись к обеду в пансионат Конрада, и новый президент скромно направился к дальнему концу стола, несмотря на все попытки сенаторши Браун уступить ему место у камина.

Он сказал мне за весь вечер всего два слова: «Революция началась». Мне стало легче на душе. Значит, все еще есть разница между республиканцами и федералистами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Мистер Дэвис сегодня утром прислал мне записку, прося оказать ему честь и встретиться с ним в гостинице «Сити».

Когда я приехал, он сидел один в углу бара и тянул пиво из оловянной кружки.

— Как полковник?

— Чудесно. — Полковник и правда последнее время был в хорошей форме. — По крайней мере когда я его в последний раз видел. Два дня назад. Он в Джерси-Сити.

— Сегодня-то он там. — Мистер Дэвис принял свой всегдашний заговорщический вид. — А вот вчера он был в городе. В этой самой гостинице. В половине шестого. Наверху. В особой комнате для встреч.

Мистер Дэвис любит тайны. Я — нет.

— Разумеется, — отрезал я.

— Вам, верно, небезынтересно будет узнать, кого он навещал наверху?

— Быть может.

— Он оставался с мистером Ван Бюреном более сорока минут. Наедине.

— Они старые друзья. — Нет, я не дам мистеру Дэвису меня удивлять. Я переменил тему разговора, и сам его удивил.

— Мне интересно другое: что же произошло между президентом Джефферсоном и полковником Бэрром после церемонии вступления в должность?

— Что произошло? — Мистер Дэвис надул губы; вид у него был озадаченный: лгать или нет? — Ну, полковник Бэрр попросил всего три должности. Получил две. Я должен был получить третью. За мою работу во время кампании меня хотели назначить инспектором нью-йоркского порта. Но поста этого я не получил, как не получили своего поста и другие друзья Бэрра. Джефферсон отказал бэрритам и заключил союз со старым губернатором Клинтоном и его племянником, молодым Де Уиттом Клинтоном.

Я спросил мистера Дэвиса, почему Джефферсон хотел уничтожить полковника Бэрра. Вопрос простой, и я уже много раз его задавал. К сожалению, я так и не получил на него исчерпывающего ответа.

Мистер Дэвис вздохнул.

— Само собой ясно. Когда Бэрр получил равное количество голосов с Джефферсоном и никак это не использовал, для Джефферсона это решило все. Такие, как Джефферсон, никогда не прощают сопернику, если тот ведет себя благородно. К тому же Джефферсон уже давно задумал — для блага народа, естественно, — после окончания своего второго срока выдвинуть в президенты другого виргинца.

— Джефферсон отличался неблагодарностью.

— Именно. Тут-то и секрет его силы. В отличие от полковника Бэрра он не имел друзей. А только слуг, вроде Мэдисона, Галлатэна, Монро.

— Но он вознаграждал их.

— Мэдисон и Монро продлили правление Джефферсона на шестнадцать лет. Дружба тут ни при чем. Джефферсон оставался хозяином в республике.

По-моему, он сильно преувеличил; надо бы узнать точку зрения полковника Бэрра. Ведь умер Джефферсон в бедности, да и влияния под конец, кажется, никакого не имел.

К нам подсел невозмутимый молодой человек с громадными бакенбардами, спускающимися на подбородок, и лысой головой.

— Вот и Реджинальд Гауэр. — Сказал так, будто я обязан знать этого человека. Я не знал. Но скоро разобрался, что к чему. Гауэр — печатник. Владеет книжной лавкой. Хочет опубликовать мой памфлет про то, кто отец Мартина Ван Бюрена, «и — что еще важнее, мистер Скайлер, — про политическое влияние полковника Бэрра на вице-президента. Вчерашняя встреча весьма показательна». Гауэр кивнул мистеру Дэвису, тот кивнул в ответ. Как два китайских болванчика.

— А полковник Бэрр знает, что вы затеваете? — Я повернулся к мистеру Дэвису, старейшему другу и политическому союзнику полковника.

— А полковник знает, что вы затеваете? — Не в бровь, а в глаз.

— Нет. — Я не умею лгать, но и правду тут, пожалуй, не скажешь.

— Леггет хочет убрать Ван Бюрена, потому что тот недостаточно радикален. Мы хотим его убрать, потому что он слишком радикален. Леггет хочет, чтобы президентом стал Джонсон. Мы хотим Клея. Вы, Чарли, мальчик мой, можете угодить нам обоим. Такое редко бывает! — Увеличенные очками глаза мистера Дэвиса смотрели на меня, добродушно помаргивая.

Я хотел было спросить, откуда он узнал про нашу договоренность с Леггетом, но решил, что это ему слишком польстит.

— А почему бы вам самому не написать этот памфлет?

— У вас есть материал, а у меня его нет. — Слишком уж быстро он ответил. — К тому же у меня нет времени вытягивать из полковника необходимые сведения.

Мистер Гауэр обратился ко мне:

— Насколько я представляю, вы уже начали. Хочу, чтобы вы знали, мистер Скайлер, что я готов дать вам аванс в пятьсот долларов сейчас же, а остальные пятьсот — если вы закончите к сентябрю.

Я не был готов к подобному искушению. Я никогда еще не держал в руках больше ста долларов. Я молчал. И не мог придумать, что ответить.

Гауэр не заставил себя ждать.

— Естественно, вы получите еще и гонорар…

— В зависимости от тиража. — Мистер Дэвис пытался сэкономить Гауэру деньги, но я тоже не зевал, и мы пришли к соглашению.

В баре гостиницы «Сити» я обнаружил, что могу теперь качать деньги с моего счета в 500 долларов в Манхэттенском банке (изобретение полковника Бэрра, чье же еще?). Я богат.

Я тут же направился на Томас-стрит. Мадам Таунсенд встретила меня в гостиной, где громоздилась большая позолоченная статуя толстого голого мужчины.

— Это Будда. — Мадам Таунсенд указала на несколько пыльных фолиантов, лежавших один на другом слева и справа от идола. — Я расширяю религиозный диапазон.

— Разумно ли это? Ведь, как известно, бог Джонатана Эдвардса — ревнивый бог.

— Я приняла меры предосторожности, — сказала она загадочно. — Давненько мы вас не видели. Элен по вас сохнет.

— Я интервьюировал мистера Ван Бюрена.

Глупо, но я не смог сдержаться. Мадам Таунсенд кивнула, по всей видимости, довольная, что я не ограбил банк и не возглавил бунт.

— Как же, помню, помню, милый молодой человек, живет по-доброму, зла никому не сделал.

Она незаметно улыбнулась Будде. Похоже, они понимают друг друга.

— Он был вчера с полковником Бэрром.

— Ах так? — Мадам Таунсенд зажгла сандаловую палочку и поставила ее перед статуей. Пряный дым, извиваясь, потянулся к потолку.

— Полковник Бэрр — добрый друг молодого человека.

— Он сын полковника?

Мадам Таунсенд приложила длинный палец к тонким губам и повернулась к Будде, чья улыбка проглядывала через вьющийся дымок. Надо быть осмотрительным, не то бог рассердится.

— Слыхала я эти сплетни в Киндерхуке, но и внимания не обратила. Ведь я знала матушку Ван Бюрена. Совсем простая женщина. И намного старше полковника.

— А вы знали первую жену полковника?

— О да. Часто видела на рынке. Всегда с двумя неграми в ливреях. Элегантная дама.

— Тоже из простых и намного старше полковника?

— Да, кажется. — Мадам Таунсенд задумчиво посмотрела на меня. — Понимаю.

Уж если мадам Таунсенд в чем и разбирается (кроме разных ликов господа бога), так это в интимных странностях мужчин.

— А кто может знать правду?

— Это важно?

— По-моему, да. Я не для публикации спрашиваю. Просто надо разгадать тайну близости этих двоих.

Мадам Таунсенд кивнула.

— Аарон Колумб Бэрр как-то мне рассказывал, что ездил по Гудзону с мистером Ван Бюреном и полковником. Говорил, что мистер Ван Бюрен — наиприятнейший человек.

Я спросил ее, где найти молодого ювелира. Она сказала. Я чуть не позабыл про Элен, так мне захотелось поскорей заработать себе свободу. Но не мог же я огорчить мадам Таунсенд, не говоря уж о собственном удовольствии.

У Элен было плохое настроение, и оно еще больше ухудшилось, когда я предложил ей покинуть Томас-стрит.

— Но куда же я денусь? Отправлюсь на Файв-пойнтс?

— Я найду тебе комнату.

— А что, интересно, я буду целый день делать в твоей комнате? — Она вдруг рассвирепела; лицо побледнело, глаза горели, как в лихорадке.

— Что хочешь. Работай. Зарабатывай деньги.

— Чем? — Она указала на умывальник и кувшин с холодной водой.

— Чем угодно. — Она упрямилась, а я все больше волновался. — Я думал, ты хочешь работать, шить платья.

— А ты что будешь делать?

— Тебя навещать.

— Ты сейчас тоже меня навещаешь, и это дешевле обходится, чем каждую неделю платить за комнату и еду, уж я-то знаю.

Она подумает, так мы решили. Я с ума сошел, сам знаю, но я никогда еще не был так свободен, так богат!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Аарон Колумб Бэрр так же высок, как полковник мал, но такой же темноволосый; он необычайно красив. И хотя не очень похож на полковника, у него те же утонченные манеры; сильный французский акцент еще более их подчеркивает.

Пока мы говорим в маленькой тесной мастерской, он чеканит лист серебра на деревянной форме. Молоточек мелькает с такой быстротой, что рябит в глазах, словно бьются крылышки колибри.

Я представился как друг мадам Таунсенд. Густые темные брови взметнулись вверх. Сверкнули в улыбке белые зубы.

— Значит, у нас с вами есть кое-что общее.

Я вдосталь поломал голову, за кого бы себя выдать, ибо не мог назваться ни журналистом, ни политиком, не портя игры, и я не мог признаться, что знаю полковника Бэрра, тут бы я вдвойне себя разоблачил. Ну, а раз я клиент мадам Таунсенд — значит, мы просто принадлежим к одному клубу и у нас общая тайна, которая стала еще приятней, когда меня осенило вдохновение.

— Я через месяц женюсь, мистер Бэрр, на девушке из Коннектикута. — Полуправда всегда звучит правдивее правды. Я сказал, что хотел бы узнать цены на серебро — старое и новое: мой будущий тесть щедр.

Французский Бэрр был сама услужливость; полчаса показывал мне свою мастерскую, а следующие полчаса расспрашивал о мадам Таунсенд, интересовался, знал ли я Кору. Бывал ли я с Маргаритой? Оправилась ли темнокожая из Санто-Доминго от загадочной ножевой раны?

Я пригласил его в бар неподалеку. Он крикнул что-то своей жене в верхних комнатах. Затем запер мастерскую, мы пересекли оживленную Бауэри и вошли в маленькое французское кафе с вывеской у входа, на которой было написано «Маркиз де Лафайет».

Французы за круглыми мраморными столиками играли в шахматы и домино и вспоминали родной дом — где-нибудь на острове в Вест-Индии. Экзотическая публика. Увижу ли я когда-нибудь Францию?

Хозяин обнял Колумба и проводил нас к угловому столику, где нам подали хлеб и сыр и простое красное вино — все это заказал Колумб (как я называл его по его просьбе), притом на беглом французском. Я деликатно намекнул, что он, очевидно, француз, несмотря на свое английское имя.

— Это имя отца. Видите ли, он американец. Адвокат. Очень старый. Очень известный. Моя мать — француженка. Они поженились в Париже. Она любит Париж. Он любит Нью-Йорк. Когда я совсем маленький, я в Париже. Когда больше, еду в Нью-Йорк.

— Бэрр? Я, кажется, слышал. — Я нахмурился.

Но от Колумба было мало проку.

— Он старый, старый человек. Моя мать очень молода, когда они женятся.

Колумбу хотелось поговорить о девицах; так мы и сделали, и я все подливал ему красного вина, а он все пил. От девиц и мадам Таунсенд мы, естественно, перешли к религии (он набожный католик; я делаю вид, что поражен такой невидалью); от религии — почти естественно — разговор перешел на политику.

Да, он знаком с мистером Ван Бюреном.

— Я знаком с ним на корабле, идущем в Олбани, — о, когда я здесь впервые — может быть, десять лет назад. — На самом деле это было шесть лет назад. Я вычислил, что это было в мае или в июне 1828 года. Колумб сопровождал полковника Бэрра и сенатора Ван Бюрена из Нью-Йорка в Олбани, где — мне следовало бы это знать — Ван Бюрен выступал помощником Бэрра в суде по пересмотру дела Вэрик против Джексона. (Мистер Крафт обещал мне найти протоколы. Он припоминает, что гонорар был приличный и что полковник Бэрр помог тогда сенатору Ван Бюрену.)

— Это моя первая поездка на речном судне. Полковник Бэрр берет меня с собой потому, что он хочет, чтобы я ходил в школу в Олбани, но я не нравится школа и возвращается обратно. Очень быстро. Мистер Ван Бюрен пытается говорить мне, как образование важно. «О, — говорит он, — что бы я отдал, чтобы иметь образование!» А полковник Бэрр смеется, и соглашается с ним, и говорит, если бы мистер Ван Бюрен был образованный человек, он был бы гораздо больше, чем просто сенатор от Нью-Йорка, что есть глупая вещь, говорит он. Он смеется много, полковник Бэрр.

Я старался держаться непринужденно. Не нажимать. Не сбивать Колумба.

— Мне казалось, мистер Ван Бюрен был в тысяча восемьсот двадцать восьмом году губернатором, а не сенатором.

Колумб отрицательно покачал головой. Отрезал себе толстый ломоть хлеба и съел с маринованным луком. Я почти ощутил оскомину и сморщился, а он беззаботно уплетал за обе щеки.

— Мистер Ван Бюрен скоро потом губернатор, потому что на корабле они говорят об этом. «Я должен обеспечить штат Джексону», — говорит мистер Ван Бюрен. «Обязательно должен», — говорит полковник Бэрр. «Но теперь старый губернатор Клинтон умер, нет никого, кто победит в этом году», — говорит мистер Ван Бюрен. «Есть вы», — говорит полковник. «Но меня только что снова избрали в сенат», — говорит мистер Ван Бюрен. «Да, — говорит полковник Бэрр, — и вы станете губернатором, и вы сделаете генерала Джексона президентом, и вы в будущем году будете государственным секретарем». И они спорят о том, что делать, но к тому времени, когда мы приезжаем в Олбани, мистер Ван Бюрен говорит, что полковник прав и он сделает то, что тот говорит, и он делает. Очень affreuse[76] — этот Олбани и голландские девочки уродливы. Вы не голландец случайно?

— Нет-нет. Ирландец.

Я изо всех сил старался выведать, известно ли Колумбу, кто настоящий отец Ван Бюрена, но нет, он ничего не знал, или он более скрытный, чем кажется.

Кое-что я все же уточнил. За несколько месяцев до поездки по реке Ван Бюрен произнес в сенате речь о сохранении половины жалованья всем оставшимся в живых офицерам Революции.

— «Лучшей речи я никогда для вас не писал, Мэтти», — говорит полковник. «Но еще напишете», — говорит мистер Ван Бюрен.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Я пересказал этот разговор Леггету, и тот пришел в восторг.

— Для начала более чем достаточно.

Он вынул несколько памфлетов из письменного стола.

— Вот тебе несколько пасквилей, для знакомства.

Как бывает в таких случаях, первый был о собственном его кандидате Ричарде М. Джонсоне. По всей видимости, сенатор из Джорджии только что лишился наложницы-мулатки, некой Джулии Чинн, у которой от него было две дочери. И хотя девушки высокообразованны, ему не удалось ввести их в общество. Он снова купил девушку-мулатку и уложил ее в свою постель. Я прочитал вслух один из самых пикантных отрывков.

Леггет испуганно машет в сторону кабинета мистера Брайанта.

— Ш-ш! Он и так чересчур подозрителен.

Я умолкаю.

— Мне писать в таком же стиле?

— Да. Вставь даже несколько моих фраз, если хочешь.

Я рассказал ему о встрече с Гауэром, но не упомянул о гонораре, который должен получить. Леггет задумался.

— Лучше быть поосторожней с Мэттом Дэвисом.

— У него с тобой общие цели.

— Возможно. — Леггет удивленно покачал головой. — Я понятия не имел, что Ван Бюрен с Бэрром так близки, что совсем недавно занимались совместной юридической практикой — а когда?

— Шесть лет назад. И вчера сорок минут беседовали в гостинице «Сити».

— Остается только догадываться о чем.

— Может, нам написать, что они обсуждали вопрос восстановления рабства в штате Нью-Йорк?

Меня уже раздражает мое задание.

— Говори все, что взбредет в голову, но только разумно, правдоподобно. Анониму многое позволено.

— Но зачем же лгать? Особенно о человеке, которым восхищаешься.

— Бэрром ты восхищаешься? Или Ван Бюреном?

— Угадай! — Я почувствовал неприязнь к Леггету, а сам себе стал просто противен.

— Ты не повредишь своему другу полковнику. Он привык к клеве