Book: Аромат твоего дыхания



Аромат твоего дыхания

Мелисса П.

Аромат твоего дыхания

Томасу, который знает мой аромат,

моей матери — лесу,

моей сестре — грозе,

моей бабушке — мадонне.

А теперь уезжай,

садись на поезд и уезжай.

Потому что если ты не едешь,

ты и не уедешь.

В. Миллер, «Где-то там».

Я вышла в этот мир с пчелой в волосах. С пчелой, которая запуталась в моей шевелюре, судорожно била крыльями и жужжала, жужжала. А я ее не ловила, я позволила ей построить улей в моей голове, и каждый, кто меня встречал, говорил: «У тебя волосы, как мед» — и не знал, что в моей голове поселилась пчела, чье нежное полосатое тельце кружилось в моих мыслях, — она играла. Она составляла мне компанию, стала безотказной подругой, правда, не такой, которой я могла бы доверять: иногда она жалила меня в затылок — наверное, это должно было причинять мне боль. Но моя пчела слишком мала для этого, она копила во мне свой мед, а не яд. Однажды пчела прошептала мне что-то на ухо, но шепот был такой тихий, что я не смогла его расслышать. Я не спросила ее, что она хотела сказать, а теперь уже поздно: пчела вылетела из моих волос неожиданно, и какой-то прохожий ее убил. Он раздавил ее. Я вижу, как на белом мраморе блестит жидкость, новое вещество: я собираю его лопаточкой и отношу в лабораторию для анализов.

— Яд, — говорит мне биолог.

— Яд… — повторяю я.

Моя пчела умерла от яда. Не от того, что ее раздавили.

А за несколько часов до этого она ужалила меня.

1

Вчера с тобой все было хорошо? Когда ты пришла домой, прикурила на кухне сигарету от горевшей газовой плиты, когда наш кот урча стал тереться о твои ноги, когда ты закрыла глаза и свернулась в позе зародыша, о чем ты думала? С тобой все было в порядке?

Я заволновалась, когда прощалась с тобой в аэропорту, подошла к тебе и сказала: «Ну, ты поняла? Пройди регистрацию, поднимись по тому эскалатору, а потом иди к металлодетекторам». Я показала тебе пальцем: «После этого следуй к выходу, указанному в твоем посадочном талоне, и ты на месте. Когда придешь, позвони мне».

Я сказала это тебе, ушла, а потом вернулась и снова повторила все то же самое, слово в слово. Я повторила даже тот жест, которым указывала на металлодетектор.

Наконец я легко обняла тебя, почти не коснувшись, и прошептала на ухо:

— Спасибо.

Ты нетвердо ответила:

— Тебе спасибо, дорогая, тебе спасибо.

В тот же вечер мы с Томасом занимались любовью.

— Давай сделаем это, как будто в последний раз, — сказала я, глядя ему в глаза.

Он нерешительно спросил:

— Что ты хочешь сказать?

— Тупица… ничего ужасного. Это от избытка любви.

— Почему? — смущенно спросил он.

Я пожала плечами и ответила:

— Потому что мне надоело рассыпаться на куски. Я хочу полностью погрузиться в бесконечность.

— Но ты всегда это делаешь, — сказал он.

Я снова пожала плечами и фыркнула.

Нет, я никогда не погружалась в бесконечность. Я не знаю, какая она — бесконечность. Я знаю, что такое пределы, паралич, неполноценность. Но именно бесконечность — нет, я бы не сказала.

— Сделаем так. Представь, что кто-то из нас завтра умрет или я должна уехать на много-много лет, и мы сможем увидеться только спустя долгое время… или, может быть, не увидимся вообще. Как бы ты меня любил в таком случае?

Он был великолепен, я была великолепна. Нас возбуждал свет лампы на комоде, бросавший на наши лица разноцветные блики.

И когда мы занимались любовью, это был уже не он, это были он и ты. С одной стороны была я. А ты и он меня любили, целовали и разрывали на куски. Я видела твой нос, его рот, твои уши и его глаза. Я чувствовала, как бьются два сердца, и, когда мое тело содрогнулось, закричала: «Я так люблю тебя, так люблю!» Я кричала это и тебе тоже.

Ты и он — стражи моей души и тела. Заботливо глядящие на дорогу моей жизни: вы наблюдаете за ней и защищаете ее. Я не просила вас об этом, я не могла этого даже желать.

Его тело пахнет так, как пахнет твоя шея, а его шея пахнет тобой. И больше ничего. Веки опустились, как занавес после спектакля, и легкое удовлетворенное дыхание смешалось с запахами комнаты. И ты осталась.

Ты никогда не претендовала на мою жизнь и свободу. Ты очень легкая, а я слишком тяжелая. Сейчас я должна заставить замолчать все мои мысли о жизни, чтобы дать слово тому чувству, которое испытываю к тебе.

Может быть, ты его заслуживаешь.


— Билет в один конец до Рима, — сказала я.

Служащий турбюро посмотрел на меня и улыбнулся:

— Куда едешь на этот раз?

Я немного поразглядывала его, мысленно зарисовывая для себя одну особенность его лица.

— Домой, — ответила я.

Он опустил голову, будто поклонился, и, украдкой взглянув на меня, сказал:

— Сейчас сделаю.

Пока он стучал по клавишам компьютера, я рассматривала рекламные проспекты. Можешь поехать куда захочешь — от Конго до Лаоса. От Парижа до Хоккайдо. От Вальпараисо до Афин.

Я должна была убежать из агентства сразу же. Но отсутствие ответственности меня испугало, оно всегда меня пугало.

— Итак, летите в Рим? — спросил мужчина.

Я повернулась и кивнула с улыбкой.

— Хотите электронный билет?

— Нет-нет, прошу вас. Хочу держать его в руке.

Я как будто вдруг вышла на дорогу, которую много раз видела на горизонте и которую время от времени пересекала; мне казалось, что я живу уже сто лет, половину которых прожила хорошо, а вторую — так себе, если быть оптимисткой.

Я всегда полагала, что невозможно прийти в ту точку пересечения двух дорог, где я оказалась, не заметив расстояния и не спросив себя, как же это я сюда попала и что сделала бы, случись несчастье.

Неожиданно я оказалась в начале незнакомого пути с золотой вывеской: «Сомнительная дорога. Можешь идти прямо или налево».

Теперь я оглянулась назад и увидела свои следы, сеть дорог, которые соединялись в причудливую перспективу; асфальт был наполовину разбит: град, дождь и ветер разрушили его, проделали в нем ямы и истончили. Я увидела следы крови из ран, появившихся после падений, увидела несколько трупов, которые лежали голыми и с еще открытыми глазами. Твоих следов нет. Тебя нет. Только молочный запах, который распространяется вдоль пустого пути жизни. Я снова полюбовалась на золотую вывеску: она казалась входом в рай. Но кто-то однажды сказал мне, что нет лучшего рая, чем настоящий ад (или, может быть, это сказала моя совесть, чтобы обеспечить мне алиби?). В любом случае я решила испытать судьбу и, вместо того чтобы пойти по серой улице, на которую попала, когда пролезла в черную дыру с криками «Свет! Свет!», я вздохнула и повернула налево, скрестив руки на уровне сердца.

Я взяла билет на самолет и аккуратно держала его двумя пальцами: мой входной билет.

Когда я вышла из турагентства, от легкого холодного ветерка по моей коже побежали мурашки.

Я завернулась в свое пальто (то красное из бархата, которое Орнелле кажется халатом) и поднялась на Аккьянату Сан Джулиано[1], где избыток роскоши и барокко соревнуются с деградацией, смертью и разрушением тех самых домов, украшенных шрамами и цветами, которые распускаются в камне и неумолимо вянут. Здесь я впервые поцеловалась, здесь подралась с каким-то придурком на лестнице, где однажды вечером пила пиво с неизвестным парнем, не прося ничего взамен.

Но ни одно воспоминание не смогло разбудить уснувшие чувства.

Тогда я спустилась вниз, к Фонтану Слонов[2], но единственное, что увидела, — серые шляпы работников муниципалитета.

Я прошла до рыбного рынка и вспомнила, как мы с тобой и бабушкой покупали рыбу — меня больше всего потрясла тогда морская звезда, еще живая, присосавшаяся к спине рыбы-меч… Мало, очень мало воспоминаний, большая часть — смутные и блеклые.

Если бы кто-то меня спросил, какой город я ненавижу больше всего, я бы ответила: «Катанью». И дала тот же самый ответ, если бы меня спросили, какой город я люблю больше всего.

Ты всегда говорила мне, что жить далеко от своей земли — это самое тяжелое, что может быть в жизни. Ты всегда мне говорила, что когда я уеду — если я уеду, — то буду чувствовать, как ностальгия тащит меня в отчаяние и боль.

Я отвечала, что для меня много значит другое место и, более того, Катанья — место, которого я безумно боюсь, потому что этот город засасывает.

Темнота, пепел, сгустившаяся и застывшая лава. Несмотря на то что солнце иногда играет на барочных рельефах и уголках белых занавесок в старых домах в центре, весь город кажется погруженным в огромную, бесконечную, глубочайшую тьму. Она мрачная, Катанья. Этот город будто вползает в огромный разинутый рот мертвеца — длинный вялый червяк. Он такой даже тогда, когда кажется, что не может быть никакой жизни на его узких площадях и исцарапанных улицах, когда ночью подростки, воры, проститутки, наркоманы, семьи и туристы — все собираются в одном месте, в одно и то же время, устраивая экзотические и беспорядочные оргии. Катанья прекрасна, потому что не признает иерархий, не знает времени, потому что не осознает своего очарования. Она прекрасна, как нагая женщина, бледная, с черными-пречерными волосами, которая таращит глаза, когда рука сильного мужчины затыкает ей рот, и она слышит зловещий шепот: «Не дыши, проститутка».

Катанья — это проститутка, которая молчит, потому что кто-то ее душит.

Я — существо глубоко катаньское. Во мне жизнь и смерть, и меня не пугает ни то, ни другое. Иногда моя жизнь превращается в смерть.


Я часто слышу от того, кто давно уехал из родного дома, что единственная причина, по которой он возвращается, — необходимость найти свои корни, желание изучить их, вытащить из земли, убедиться в том, что они есть, разрезая их. Корни? О каких гребаных корнях они говорят? Мы не деревья, мы люди. Люди произошли из семени и вечно останутся семенами. Если нет, то, может быть, единственное место, где мы можем пустить корни, — это утроба матери.

Если я однажды захочу вернуться к истокам, если захочу съесть свои корни, мне нужно будет только вспороть брюхо, войти туда всем телом и связать себя с тобой нитью, теперь уже воображаемой.

Но мне это не нужно. Я хочу оставаться семенем. Я хочу сама быть своим началом и своим концом. И я не хочу гнить ни в какой земле, хочу, чтобы меня вечно носил ветер.

2

Еще прохладно, хотя по календарю весна уже вступила в свои права. Небо еще такое зимнее… лица людей зимние. Колизей занял собой почти все сердце города, он показывает всем свой огромный зад, обращенный прямо на улицу. Я стараюсь по возможности на него не смотреть, когда хожу за покупками. Мне не нравится Колизей, он кажется уже зрелым мужчиной, который хочет продемонстрировать всем свою мужскую силу, хотя на самом деле уже потерял ее. Я это не поощряю. Я от этого устала. Я иду по шумным улицам с пакетами в руках и смотрю вниз, иду так быстро, что, когда подхожу к двери своего дома, от напряжения у меня болят икры, а пальцы рук изрезаны пластиком пакетов и стали толстыми, распухшими, как сосиски.

В Катанье у меня быстро обсохло молоко на губах, возможно, меня слишком рано отняли от груди. Но я хотела, чтобы это случилось.

Что я там делала все эти годы, в этом темном и пугающем аду? Как я могла не заметить, что Катанья забирает мою душу, хотя я не давала на это своего согласия? Почему ты мне ничего не сказала?

Ты сговорилась с ней, чтобы я всегда оставалась привязанной к вашей груди? Ты постоянно твердила мне, что я вечно буду тосковать по своему городу и своей семье, что повсюду меня станут сопровождать одиночество и конфликты, что нет ничего прекраснее, чем проснуться утром и почувствовать, как морской бриз щекочет тебе ноздри. Мне наплевать на все: я ненавижу море и обожаю одиночество и конфликты.

Жаль, правда, что ты ошиблась.

Извини, я жестока. Я всегда искаженно воспринимаю чужие мысли, возможно, ты так никогда не думала. Может быть, ты на это надеялась — слегка, совсем чуть-чуть.



3

Я его не любила, не испытывала к нему нежности, он мне лишь немножко нравился. Я его использовала. Использовала его зрелый возраст, его опыт, уверенность, которую он сумел дать мне.

Он использовал ту детскую частичку меня, которую я ревниво охраняю, потому что она маленькая, незначительная, мягкая, но драгоценная. Мы использовали тела друг друга, говоря себе, что освобождаем души друг друга. Он говорил, что я дала ему свободу, что со мной у него вырастают крылья. Но что он дал мне?

Я отдавалась ему, потому что он был единственным, кто в тот момент мог зализывать мои раны. Зализывать, а потом открывать, обжигать их. И снова зализывать.

Я говорила себе, что его тело абсолютно совпадает с глубокой пропастью, которая образовалась в моем теле. Я считала, что его тело, вытягиваясь на моем, может неожиданно вылечить кровоточащую рану, которая открывалась с каждым днем все больше, каждый день на сантиметр.

Так что я позволяла ему любить меня, а он позволял мне любить его.

В момент наслаждения я чувствовала, что мой голод удовлетворен, я хотела остаться наедине с собой. Сворачивалась клубочком в постели спиной к нему в позу зародыша, закрывалась в себе. Я мастурбировала.

Он не трогал меня, просто неподвижно лежал, положив руку на голову и уставившись в потолок, и о чем-то думал. Казалось, по его телу еще пробегают эротические разряды, его мужская сила по-прежнему была очевидной.

В эти моменты тишины и неподвижности, когда темнота в гостиничной комнате разрезалась на части фарами проезжавшей мимо машины, я спрашивала себя, что остается делать ему, если весь настоящий аромат, который меня опьянял, я уже собрала и поглотила. Он похож на старый дуб, который высох и готов умереть; его корни навсегда останутся глубоко в земле, но жидкость больше не побежит к этому внушительному морщинистому стволу.

4

Голубоватый свет от телевизора, диван, покрытый красной тканью с большими коричневыми цветами, на мне плед. Мне четыре года, может быть, меньше. Я весь день была с папой, мы смотрели по телевизору выборы нового президента Республики. У меня нет даже смутной идеи, кто бы это мог быть, но Оскар Луиджи Скальфаро[3] — красивое имя, оно хорошо звучит. Я хорошо помню леди Оскар, мою героиню. Ты лежишь в постели с головной болью, папа быстро к тебе присоединяется, а я остаюсь одна на диване и, слушая музыку из мультфильма, шепчу: «Леди Оскар, леди Оскар, в твоих голубых глазах радуга… твой меч… в битве… не меняйся никогда, не меняйся никогда, леди Оскар», — веки тяжелеют и закрываются, я устала.

Я проваливаюсь в глубокий сон.

Кто-то ложится рядом со мной и щелкает пультом телевизора.

Мурашки в ногах неожиданно будят меня, у меня прикрыты глаза, я спрашиваю сонным голосом: «Что ты делаешь?»

Голос отвечает: «Тихо, я просто проверяю, стала ли ты уже синьориной».

Я снова засыпаю, погрузившись в поле коричневых цветов, которые леди Оскар элегантно срезает точными ударами меча.

Из стебля цветка — капля крови.

5

Я внезапно просыпаюсь в поту, простыня закрутилась вокруг ног, я почти увязла. Увязла, как комар в слезе.

Томас лежит рядом со мной, он заснул в очках и с книгой в руке. Я снимаю с него очки, гашу свет, говорю, что люблю его, кладу голову ему на грудь и слышу, что его сердце скрипит — как плохо работающий механизм. Не ровные человеческие удары, а только скрип, скрип — попытка остаться в живых. Первая мысль: сколько еще сможет биться его сердце рядом с моим лицом? Чего тебе не хватает, спрашиваю я себя. Любовного эликсира?


Я была одета, как он хотел. Мне было приятно следовать его эстетическим вкусам и желаниям: я стала такой, какой он хотел меня видеть. Меня не вдохновляло то, что я ему подчиняюсь: моей главной задачей было понравиться ему.

Мы сидели на улице, за столиком ресторана, прямо за площадью Театро Массимо[4].

Лето только закончилось, и осень делала мой загар более нежным и легким. Улицы по ночам становились спокойнее, словно отдыхали после дневного хаоса. Столик стоял криво — брусчатка была неровной. Из ресторана доносилась музыка рэгги, и я заулыбалась, увидев его удивленное лицо: я прекрасно знала, что эта музыка — самое чуждое ему, что может быть на свете. Он бы предпочел другое заведение, которое можно было бы описать прилагательными «изящное», «нежное», «изысканное». То место, где мы находились, определялось как «шумное», «вульгарное», «молодежное». Он старался смотреть на меня и словно отгораживался от звуков музыки.

— Странно, как тебе удается сказать мне то, что я никогда не сказал бы сам себе, — произнес он.

Я ограничилась улыбкой. Я его не слушала.

— Когда я говорю тебе о моих гноящихся снах, о новой жизни, которую ты мне подарила, я впервые слышу, что меня не судят. Даже поддерживают. Понимаешь, что я хочу сказать?

Я кивнула головой. Мне это все надоело.

Он сделал паузу, потом, пристально глядя на меня, спросил:

— А что ты думаешь обо мне?

Последнее, что должен делать мужчина, — это спрашивать меня, что я о нем думаю.

Я ничего не думаю — чего там думать-то? Если я тебя люблю — я тебя люблю, если ты мне противен — ты мне противен. Что тут сложного? Ты хочешь знать, что я думаю? Думаю, что тебе на хрен не нужно то, что о тебе думают другие люди. Я думаю, что ты эгоист, негодяй и вдобавок слепец. Я думаю: ты весь вечер говорил со мной, но так и не понял, что я тебе не отвечала. Я думаю, что ты настолько жаждешь меня, что даже не почувствовал, пока меня трахал, что мое тело холодно и спокойно, как это дорогое белое вино в большом бокале.

Он посмотрел на меня, как побитая собака. Он ждал.

Я глотнула вина и выдохнула:

— Я думаю, что ты хороший человек.

— Знаешь, я никогда не чувствовал себя свободным. Даже с женой, — сказал он, не обращая внимания на слова, которые я только что произнесла.

Мне не хотелось говорить. Это ему хотелось говорить. Я позволила ему продолжать.

— Я всегда чувствую тиски, которые сжимают мне сердце, мозг, язык, делают меня пассивным импотентом. Ты знаешь, что это значит? Ты это знаешь? — Его тон стал обвиняющим, как будто он меня упрекал.

Я пожала плечами и тихо сказала:

— Нет, не знаю. Я всегда любила свою свободу.

У него задрожали губы, и он продолжил громче:

— Ты — девочка и не можешь понять многих вещей. Ты не знаешь, как чувствует себя человек, лишенный самого себя, как он видит сны, выброшенные на помойку рациональными, сознательными, взрослыми людьми! Я был, как ты: не хотел взрослеть, чувствовал себя свободным. Но меня отодрали. И тебя отдерут. — Он заскрипел зубами.

— Бывают разные точки зрения, — ответила я.

— Ты ничего не знаешь, ты не знаешь, как я себя чувствую.

Нет, и не хочу знать.

— Конечно, я знаю, Клаудио. Но я прошу тебя, не говори со мной все время об этом.

— А что ты хочешь слышать? Что жизнь прекрасна, люди тебя любят, все, как на празднике?

Я широко улыбнулась и воскликнула:

— Почему нет?

Он начал беззвучно плакать. Слезы текли из глаз, и лицо сморщилось.

Я посмотрела на него с состраданием и прошептала:

— Все будет хорошо. Нам лучше вернуться домой, ты должен успокоиться.

Он кивнул и встал из-за столика, не попрощавшись со мной.

Я осталась одна, вошла в ресторан и улыбнулась летящей навстречу музыке.

Сто раз «спокойной ночи».

6

Его глаза, мокрые от слез, казались удивленными, слабыми, послушными. Но они заставляли, давили, проклинали, упрекали.

Машина останавливается на дороге в деревне у подножия Этны, дождь только что закончил стучать по ветровому стеклу, запах гниющей почвы, мои трусы и носки разбросаны по кабине, волосы потяжелели от влажности, его пронизывающее дыхание, запах его лосьона после бритья. Носовые платки в бардачке, фиолетовые, желтые, красные цветы; грузовики, проезжавшие мимо; пчела, судорожно бившаяся в окно. Пот, слюна, шорохи, вонь мокрой ткани, звон пряжки ремня, солнце, которое вновь появилось, смущение, страсть, спешка, волнение, ревность, бессилие, несостоятельность, иллюзия, ложь, безразличие до боли.

Было все — за исключением любви.

7

Моя кожа стала прозрачной. Неожиданно все поры открылись так, что тело превратилось в одну огромную пору. Мое тело — словно из ветра. И мое лицо. Вены, артерии, капилляры. Я все вижу. Красные и фиолетовые дорожки скрещиваются и в местах скрещения дают кобальтовый цвет. Мои яичники — две маленькие горошины, висящие в воздухе. Одна из них больше и ниже другой, потому что скоро наступит менструация. А внутри — красная мякоть, запекшаяся, вертящаяся, как фруктовый сок в автоматах. Почки — две фасолины, точно такими я их представляла себе, когда в младших классах учительница пыталась объяснить нам их форму. Я начинаю думать, что мое тело — сад. Легкие там и тут покрыты черным мхом, белые пятна встречаются теперь редко, но они такие красивые!

Сердце. Сердце бьется, покрытое нейлоновыми колготками, как лицо бандита. Маленький презерватив, внутри которого — жизнь. Бандит, который бежит к смерти, но он бежит и к любви, и к сильной боли. Потому что он слишком ждал смерти, слишком много боли похоронил, слишком много любви его сжимало.

Мозг. Мозг. Мозг. Только мечты. Много изображений и ни одного звука.


Когда я ездила на машине с тобой и папой, размышляла об очень многих вещах. Я любила эти поездки на машине, мне нравилось объезжать весь берег Сицилии, любоваться пейзажем, пока бесконечное число молекул мысли волновали мой маленький мозг. Было удивительно, как берег менялся всего через несколько километров: от песка — к скалам, от скал — к ровным площадкам, снова становясь песком, а потом неожиданно — холмом. Большой зеленый холм, который нависал над морем.

Мы уезжали рано утром, я всегда вставала первой. Не хотела, чтобы вы меня будили, не желала быть для вас помехой. Так что я вставала, мылась, и когда вы просыпались, то видели меня уже умывшейся и собравшейся. Для вас это было нормально, и вы никогда меня не хвалили. Может быть, если бы у меня был ребенок, я бы ему часто делала комплименты, чтобы, когда он станет взрослым, не чувствовал себя слишком… чтобы он не чувствовал себя некомпетентным, вот. Папа обычно не обращал внимания на то, как я одета, но ты изучала меня несколько минут.

«Почему ты надела эту юбку? Она плохо сидит, и ее надо постирать». «Что ты собралась делать в этих туфлях? Хочешь поехать на бал? Надень теннисные туфли, те грязные, прошлогодние. Сегодня мы едем на море к бабушке, мы проведем там Пасху».

Тем не менее тогда я была счастлива. Я закрывала окно, потому что ненавидела ветер, который проникал в щелку и гулял по салону… он казался мне крутящейся в воздухе шпагой или лассо ковбоя. Мне нравился звук радио и звук твоего голоса, когда ты говорила с папой. От Миа Мартини[5] до Риккардо Коччианте[6] и Лореданы Берте[7] — вот из каких звуков состояли мои мысли. Те песни, которые ты пела во все горло, а я учила: я их смущенно шептала, потому что стыдилась своего хриплого мальчишеского голоса. Разбитая любовь, потерянная любовь, брошенная любовь — вот темы моего детства.

Часто я засыпала. Как замечательно было спать в машине, свернувшись калачиком. Мне почти казалось, что я возвращаюсь внутрь твоего живота. Кстати, что ты чувствовала, когда я была внутри? Ты считала меня инородным телом или частью себя? Я много весила? Ты всегда была такой маленькой, такой миниатюрной… Твоим движениям не мешала еще одна жизнь внутри тебя? Ты когда-нибудь разговаривала со мной? Что ты мне говорила?

Вчера я опять попросила Томаса пососать мою грудь, как будто он сосет молоко. Это время материнства. Прекрасно все, от чего я чувствую себя женщиной.

Серьезно: знаешь, что я думала в течение этих долгих поездок? Я думала: «Однажды я хотела бы опубликовать свой дневник, описание своей жизни. Я должна серьезно подумать о том, чтобы завести его… Даже если я знаю, что мне надоест его писать».

Однажды я попросила папу подарить мне красивый дневник с большим замком. Всю неделю, каждый день, когда он возвращался домой, я его спрашивала: «Папа, ты принес дневник?» Я его спрашивала, когда мы ужинали, всегда вполголоса, выжидая момент, когда за столом все погружалось в тишину — я не хотела перебивать вас. Каждый раз, когда я спрашивала его, не купил ли он дневник, чувствовала себя виноватой. Когда он говорил «нет», я не обижалась: это был самый очевидный ответ на мой нескромный вопрос. Если бы он мне его принес, то тут же его отдал мне, какой был смысл у него спрашивать?

Через неделю мы ехали с тобой в машине, вместе вышли и направились в табачную лавку. Худющая женщина, которая стояла за прилавком, с глазами вареной рыбы и тонкими-претонкими волосами, была мамой одной из моих одноклассниц; мне нравилась эта женщина, она казалась феей, переодетой в ведьму. Все мои одноклассники ее боялись, а я считала ее прекрасной. Ты показала мне полку, где лежали тетради, карандаши и другие канцелярские товары; среди всего этого я увидела дневник. Он был покрыт грязно-белым атласом. На нем нарисована девушка, блондинка с красной гвоздикой на мотоцикле. Дневник был тонким-тонким, от силы в двадцать страниц. Тонкий позолоченный замок весь в коричневых пятнах. Единственный дневник в магазине. Он остался с незапамятных времен. Хотя дневник был жутким, мне он очень понравился. Фея, переодетая колдуньей, взяла с тебя полторы тысячи лир.

Но моя обычная непоследовательность быстро заставила меня бросить проект. Я исписала всего пять страниц, и тут же мне это надоело.

«Я стану писать, когда мне будет что сказать», — пообещала я себе. Я ненавидела делать что-то, лишенное смысла.

Итак, когда я считала, что пришло время похоронить мою душу и жить только материей, исключительно непристойной, какой-то ангел-извращенец прошептал мне на ухо: «Пиши. Эти чувства больше не вернутся. Если ты напишешь, дыхание души останется в твоей груди».

И, поскольку мне всегда было нечего терять, делая вид, что пишу дневник, я написала роман.

8

Сегодня, когда он смеялся, я заметила, что один его зуб лезет за другой, как будто смутился и хочет спрятаться. Я нашла этот дефект невероятно очаровательным и спросила себя, по какой такой странной причине я его никогда не замечала. Я знаю его родинки, его волоски, знаю запахи его тела. Знаю, что у него на одно ребро больше, — то, которого нет у женщин. У него веснушки на спине и большие суставы на руках. Свет звезд — это лишь бледное и скучное отражение по сравнению со светом его глаз. У него мягкий рот, такой бывает только у женщин. У него такие родные грудь и живот, как у новорожденного.

У него родинка под глазом, на той же высоте, что и у меня.

Пока я в экстазе смотрела на его кривой зуб, он уставился на меня и, почти раздраженный, сказал:

— В чем дело?

Я поняла — что-то не так.

Я поняла — меня скоро бросят.


Первая вещь, которая стала для нас общей, — книга стихов Мао Цзэдуна, купленная в букинистическом магазине. Мы читали ее ночью в его комнате, когда пуховое одеяло укрывало наши нагие и еще разгоряченные тела. На стене горели красные рождественские гирлянды, и нам казалось, что мы в прозрачном кубе, подвешенном в воздухе, и каждый может нас увидеть.

9

Мы устроились снаружи, под небом, полным воды. Закрывал нас какой-то зонтик, грела нас какая-то печка. Сильнейший свет был направлен на наш столик, и дым от жаркого дерзко лип к нашим волосам.

Я хотела уйти, я спрашивала себя, какого хрена я там делаю.

«Нужно встретиться с важными людьми» — это то, что меня заставляла делать моя жизнь. Но мой дух и тело восставали против этого.

Для меня не могут быть важными людьми те, кто сидит вокруг этого стола, окруженного сыростью и запахом жаркого. Этот актер мне на фиг не нужен, этот издатель может спокойно пойти в задницу, этот фотограф может сплющить свое тело до размеров фотографии и так и жить до скончания века.

Но это то, что мы, человеческие существа, всегда делаем: мы остаемся, как в капкане, в наших произведениях, в наших мирах. Никто не может спасти нас из наших миров, никто не может вытащить нас оттуда.

И пока все пили за мой успех и за тысячу других вещей, я повторяла про себя одно: «Идите на… вы все, мерзкие говнюки, жополизы. Хотела бы я увидеть ваши лица, если я покажу вам живого воробья».

Я сжимаю руку Томаса и шепчу ему:

— Увези меня отсюда, сейчас.

10

Я ем соленые крекеры, играет музыка — бредовый джаз, на улице идет дождь. У меня такие широкие бока, что я могу посадить вас к себе на локти.

У меня хриплый голос. Вчера приезжал Максимилиано, мой неаполитанский друг, о котором я тебе пару раз говорила, иногда он приезжает ко мне, и, когда улыбается, я никогда не могу понять, грустно ему или нет.

— Я боюсь, — прошептала я ему.

Он посмотрел на меня смущенно и страдальчески:

— Чего?

— Что он меня предаст… — ответила я.

— Что заставляет тебя так думать?



— Ничего… я это чувствую.

Он посмотрел на меня, кивая, и я сразу поняла, о чем он думает.

Я вытаращила глаза и крикнула:

— Ты считаешь меня сумасшедшей?

Он сказал, что я сгущаю краски, что мир, в котором я живу, — это не реальность.

— Открой глаза, Мелисса. Ты создаешь мир, в котором нет ничего общего с миром вокруг тебя.

Я взяла его за руку и выбросила вон с такой силой, что у меня остался клочок его рубашки в клеточку, вырванный моими яростными пальцами.

Потом закрыла за ним дверь, и у меня закружилась голова. Я пошла в ванную и заметила, что на раковине в спешке оставила использованную прокладку. Неважно, кровь меня не смущает. Вышла на балкон, стиральная машина только что выключилась. Я стояла и долго смотрела в барабан стиральной машины, не знаю почему. Моя голова настолько заполнена мыслями, что кажется пустой. Я изнемогаю от счастья, оно меня деморализует. И спрашиваю себя каждый день, каждую минуту, будет ли конец этому счастью и когда он настанет. Я знаю, я пессимистка. А может быть, еще и мазохистка. Да, прекрасно это осознаю. Послания, которые приходят из мира, не обнадеживают: ничто не вечно, все когда-нибудь вянет и в конце концов умирает. Если этого не случится со мной, что мы будем делать? Если я навсегда останусь мелкой, с убогим интеллектом, если я навсегда останусь влюбленной, что мы будем делать?

Знаю, я не согласна меняться. Я слишком традиционна, слишком привязана к воспоминаниям и — парадокс — слишком привязана к фантазиям будущего. Именно поэтому мое настоящее такое беспокойное, хотя и счастливое: я перемешиваю прошлое, настоящее и будущее, как будто из этой смеси может получиться изысканная сладость. Сладость, от которой хорошо, потому что от нее плохо. Прекрасная сладость, созданная из противоположностей.

Нет ничего позитивного в такой палитре чувств. Это оргия, мама. Оргия чувств. В которой непонятно, кому лучше, в которой невозможно предвидеть, выиграешь ты в качестве приза жизнь или смерть, любовь или боль. Это бесконечный хаос, связанный тысячью крошечных колечек, которые спутаны между собой, и рвут мое сердце, и тянут меня в мрачные закоулки, в самые невыносимые состояния души.

В своей глубинной сути я — испорченный человек. Я не могу следовать инстинктам, а позволяю наваждениям и сильным страстям рвать меня на части. Как ты думаешь, это просто потому, что я сицилийка? Или потому, что меня терзает этот чертов страх остаться без лучшей части меня? Без Томаса.

11

Я разбудила его, тряся за плечи, я задыхалась.

— Здесь призраки, я их чувствую, — прошептала я, чтобы они меня не слышали.

Сон, ответил он, кошмарный сон, расслабься, сказал он.

Нет, я не могла. Одной рукой я чувствовала, как кто-то бьется в стену рядом с кроватью. И стук превращается в нежную мелодию. Полуоткрытыми глазами я видела черную высокую женскую фигуру.

Спи, спи, не бойся. Спи, спи, не бойся. Не бойся.

Утром воспоминания ночи уже в прошлом, но сохраняется странная притягательность, которая снова заставляет меня желать оказаться во тьме, во мраке. Я слышу странное эхо, пью беспечное молоко моих мыслей, сижу с голыми ногами — нога на ногу — и нетерпеливо ищу сигареты, потому что шесть часов без курения — это слишком.

Вонь от грязных тарелок в раковине все хуже день ото дня, сегодня я решаю сделать уборку в доме, клянусь, я это сделаю. Я спокойна, хотя это эхо, как тибетская песня, не оставляет меня, но и не мучает.

Он говорит мне:

— Иди посмотри.

Я с улыбкой иду по узкому коридору и чувствую, что сегодня утром я действительно хочу заняться любовью. Думаю, что, когда войду в комнату, брошу его на постель и поимею, даже не взглянув на него.

Он только что принял душ, он еще мокрый, я ощущаю кожу его женственной спины, она скользит под моими пальцами.

— Иди посмотри, — повторяет он.

Я не вхожу, а останавливаюсь у входа в комнату, опершись ногой о стену, с улыбкой, которая прекрасно выдает мои намерения.

Он этого не замечает, показывает на стену пальцем.

Черная рука. Нет, не рука, три пальца. Три черных пальца отпечатались на стене, как будто кто-то опалил пламенем ладонь, а потом прижал ее к штукатурке.

Я только произношу: «Я же тебе говорила» — и чувствую два укуса изнутри. Кто-то говорит мне, что я должна спрятаться, потому что никто не сумеет расслышать это эхо.

12

Я поняла, что влюбилась в него, однажды вечером в конце лета.

Электрическим вечером в Риме — городе, который был еще большим кобелем, чем когда-либо. Он согнулся так, будто пытался извиниться за слишком большой шум, за то, что он слишком красивый, слишком шизофреничный, слишком древний. Рим императоров и ростовщиков, политиков и таксистов, потерявшихся девочек и распутных девиц в мини-юбках. Рим вина и молока, церквей и публичных домов.

Я потягивала из бокала винсанто[8], глядя на лица, мелькавшие на экране. Телевизор вобрал меня в себя, я будто вселилась в него, глаза и слова говорящих чучел казались направленными на меня, как грубые мечи, готовые разить. Какой я была? Я не была. Я чувствовала жуткую усталость от самой себя, говорила то, во что никогда не хотела верить, — ведь то, что я хотела сказать, казалось слишком сумасшедшим и беспорядочным; это можно было понять. Я старалась соответствовать тому, что происходило.

Мартина и Томас лежали на красивом кожаном диване, мы с Симоном приклеились к телевизору.

— Томми, ты сделаешь мне массаж спины? Она у меня так болит… — сказала Мартина.

Он взял в рот сигарету и крепко зажал ее губами. Он прикрыл глаза, чтобы защитить их от дыма. Его миндалевидные глаза с длинными густыми ресницами стали похожи на два полумесяца.

Мартина повернулась к Томасу спиной, и он начал делать ей массаж, двумя пальцами массируя каждый позвонок с нежной силой. Я подумала: как здорово чувствовать две большие руки, как эти, на своем теле, как приятно, когда запах сигарет проникает тебе в ноздри. В этот момент я желала Томаса, и не только физически.

Вдруг я чуть не спросила его: «Томас, сделаешь массаж и мне?» Клянусь, я почти сказала это.

Потом я не знаю, как это случилось…


В этот же вечер на огромной постели имперского стиля мы с Клаудио занимались любовью. Он — на мне, я лениво раздвинула ноги. Запах старого дерева создавал приятное ощущение тепла. Тьма поглотила все, единственный светлый блик в комнате — жемчужное ожерелье, которое он мне подарил. Мои мысли как падающие звезды с таким длинным светящимся следом, что невозможно разглядеть его начало.

В последнее время Клаудио демонстрировал какую-то странную ревность-зависть; если я не проводила с ним достаточно времени, он заставлял меня чувствовать себя виноватой. Звонил, плакал, просил не оставлять его.

«Я не могу дождаться, когда вся эта пыль осядет, — говорил он, — я хочу, чтобы ты снова была только со мной. И потом, не обольщайся, скоро ты перестанешь совпадать с ними».

Я не обольщаюсь, Клаудио. Я искренне надеюсь, что они перестанут совпадать со мной, я надеюсь, что никто меня не вспомнит. Но и ты должен забыть меня.

Клаудио вошел в меня и начал двигаться. Я чувствовала его напряженный живот и воспринимала секс с ним как нечто уже чуждое. Я отвернулась, его живот скользил по моему лобку.

У меня набухли соски, мне захотелось его помучить.

После пяти-шести толчков он обычно начинал потеть. Капли пота стекали по его лицу, падали мне на губы, и я устало слизывала их: они были горькие и соленые.

В эту ночь все произошло иначе: на третьем толчке я остановила его и сказала: «Я люблю другого человека, мне это невыносимо».

Он оторвался от меня, ничего не ответив, я повернулась на другой бок. Передо мной был старинный шкаф с огромным зеркалом, в которое я смотрела несколько минут, показавшихся вечностью. И вновь увидела тот потерянный, пассивный взгляд, который сопровождал меня всю жизнь.

«Ты не любишь другого, ты любишь свой успех, думаешь, что я бедный неудачник, который даже не может удовлетворить твои капризы», — прошептал он через несколько минут.

«Да заткнись ты», — тихо ответила я. Мне надоело слышать, что успех меня изменил. Единственное, что изменилось, — то, как он воспринимал меня. Он считал, что я теперь принадлежу не ему, а всем. Клаудио казался мне враждебным, я начинала испытывать к нему отвращение. Не ненавидеть, нет — он был мне отвратителен.

«Это тот писатель, которого ты встретила на вечеринке, да?»

«Если тебе нравится так думать, думай, — безразлично ответила я. — Как всегда, я тупица… я все тебе рассказываю. Но ты увидишь, что с сегодняшнего дня все изменится». — Я говорила отвернувшись, тихо-тихо.

Потом услышала, что он плачет, но закрыла глаза, наплевав на его обиду. Подумаешь…

Он немного поплакал, но быстро понял, что этого недостаточно, чтобы меня разжалобить. Его слезы появлялись тогда, когда он нуждался в понимании, поддержке и утешении. Я хотела, чтобы он почернел от моих кулаков и побелел не от моих ласк.

Мои соски напряжены, но я хотела его помучить.

Зашуршали простыни, и прежде чем я поняла, что он делает, услышала хрип из его рта. Я посмотрела в зеркало перед собой и ясно увидела немного приподнявшуюся простыню и его руку, сжимавшую член. Он мастурбировал рядом со мной, чтобы насладиться и, может быть, отомстить.

Я почувствовала, как он прикасается ко мне, и закрыла глаза, пытаясь заснуть — не видеть и не слышать.

С набухшими сосками я продолжала его мучить.

Он встал, пошел в ванную, откуда донесся последний, долгий всхлип наслаждения.

На следующее утро мы позавтракали, не разговаривая. Больше я его не видела.

В каком-то смысле я чувствовала себя сиротой, хотя у меня было два отца: один настоящий, к которому я никогда не испытывала никаких чувств — ни зла, ни гнева, ни любви; и другой, которого заставили любить меня, и я заставила себя любить его.

С расслабленными сосками и со свободой вдобавок.

13

Голая, я сижу за компьютером, он на кухне моет посуду и насвистывает. Мне нравится шум, когда я работаю, мне нравится гул. Потом он ставит компакт-диск, и я, пока пишу, вдруг замечаю, что пританцовываю, и от этого мой стул на колесиках ходит волнами. Занавесок еще нет, и окна высокие, типичные для дворца XVIII века. Все могут увидеть нас, но мы даже хотим, чтобы нас видели, когда занимаемся любовью. Может, это обычное дело для тех, кто влюблен, — показывать всем, как они друг друга любят. Я начинаю кружиться к коридоре, иду в гостиную и ласкаю дерево бонсай кончиками пальцев. Он стоит сзади меня, я обвиваю его грудь, а потом начинаю тереться о нее своим лобком. Я решительным движением поворачиваю его, смотрю, не понимая, понравилось ли ему мое движение. Поворачиваюсь, трусь о него попой; он нежно ласкает мою спину, я сажусь на мокрую и холодную раковину, от этого моя кожа вибрирует, и каждая частичка моего тела тянется к нему.

Он на мне, вытягивается и шепчет слова, которые мне нравятся, моя ушная мочка нагревается от его дыхания.

Вдруг я слышу приступ кашля и открываю глаза: вижу женщину, которая наклонилась над столом и судорожно кашляет, она смотрит на меня и злобно улыбается. Она блондинка, худая и морщинистая, на ней платье в цветочек. Я снова гляжу на нее, потом на него, закрываю глаза, вновь открываю — женщины нет, она исчезла. Но я еще слышу, как она кашляет.

Я привлекаю его к себе и осыпаю поцелуями.

Его кровавый язык и алые щеки на моей шее.

14

Фильм — чудесный, потрясающий, великолепный. Прикосновение гения украсило эту картину.

Он сделан новым режиссером, который выиграл конкурс в Берлине, тебе не кажется? Или в Каннах? Или в Венеции?

Ну… я…

А что ты скажешь об Эдгаре Аллане По, о Селине, о поэтах-декадентах начала века? Тебе не кажется, что слово совершенно наполнено мыслью?

Да, конечно, но…

А выставку Тинторетто[9]? А ты ходила смотреть последний фильм Тарантино, а ты видела первый фильм Бунюэля?

Нет…

Ваши мозги разлагаются. Вы умеете знать, а я нет.

Я — homo sapiens, который еще не эволюционировал. Я пока на первой стадии и не собираюсь ее покидать.

Они все — неподвижные статуи из пепла. Плотно слепившегося пепла, который невозможно разрушить. Я бы так хотела походить по их осколкам.

Однажды кто-то мне сказал, что мы окружены мертвыми людьми. Мертвецы ходят по улицам, едят, пьют, занимаются любовью, читают книги, смотрят фильмы и знакомятся с важными людьми. Но мертвецы, в отличие от живых, не могут испытать трепет, не могут ощутить эмоций. Они используют только интеллект, ум и хотят создать собственную культуру.

Я боюсь мертвецов.

Я боюсь мысли, что когда-нибудь могу умереть и я.

Над пляжем в Роккалюмере висела огромная вывеска «Купаться запрещено», хотя это был самый людный пляж в западной Сицилии. Там не было ни песка, ни скал. Только камушки. Камушки, забивавшиеся между пальцами ног, а на коже от них оставались следы.

«Стой, надень резиновые туфли, так тебе не будет больно».

Я всегда ненавидела эти отвратительные резиновые туфельки. Я чувствовала себя в них ужасно — одной из немецких туристок, старухой с белыми волосами или вечной балериной с резиновыми пробками на ногах.

Пусть лучше мне будет больно, и я решила — когда я долго иду, мне нравится это ощущение на коже, сладкое мучение, которое я причиняю своим детским ногам.

Я не любила ходить на пляж утром, идеальное время — день, сразу после еды.

«Не вздумай купаться, ты только что поела», — хором говорили ты, бабушка и тети.

Мужчины храпели, вернувшись с ночной рыбалки.

«Нет, обещаю, я не буду купаться, просто полежу на солнышке», — серьезно отвечала я.

«Ты получишь солнечный удар!»

«Я буду ходить мочить голову время от времени», — мудро возражала я.

Я уходила вместе с Франческо и Анджелой, которые сначала посылали меня на разведку, чтобы я убедила вас, что нам можно идти.

Мы пересекали улицы, держась за руки, и, приходя на берег, бросали матрас на воду и ложились на него. Мы играли на спор, у кого первого намокнет живот. Вода была холоднющая, и вся пища, которую мы съели на завтрак, могла тут же заморозиться в желудке. Вскоре мы привыкли даже к медузам. Здесь они маленькие, но смертельно опасные. Мы брали с собой оливковое и сливочное масло, крем «Нивея». Смешивали это все и намазывали на место укуса, после чего кожа, в масле и на солнце, поджаривалась, как яйца с беконом. Потом сверху клали горячий камень и от боли сжимали зубы и били ногами по земле.

Франческо, который был маленьким, умудрялся казнить медуз своим кинжалом. В битве погибали дюжины медуз, они лежали на солнце разодранные, и из них испарялась жидкость.

Пока он жестоко расправлялся с медузами на пляже, мы с Анджелой бегали под душ, удостоверившись, что нас никто не видит. Мы стояли под водой и пели: «Бранкамента! Тра-та-та!», извиваясь, как две змеи.

К пяти приходили вы. Издалека, бледные от духоты, вы казались персонажами фильмов Серджио Леоне. Жара, тишина вокруг, вы вооружены: масло для загара, матрасы, серсо, маски, парео, радиолы, контейнеры Таппервер, в которых лежали печенья, фрукты, бутерброды с маслом, помидорами и солью. Мои любимые, от которых у меня горели потрескавшиеся губы.

Мы смотрели на вас издалека и чувствовали себя как животные, которые наблюдают за другим животным, чтобы разглядеть его слабые места. Инстинктивно. Через несколько минут вы бежали к нам с криками: «Паразиты, вы все-таки купались?!»

«Восемь лет впустую! Тебе восемь лет, и все они прошли зря!»

«Я выну из тебя душу, зараза!»

«Мама, как ты можешь вынуть из меня душу?»

Мне представлялась замечательная картина: ты проделываешь дырку у меня в желудке и вытаскиваешь мою душу руками, как струну.

Мы чувствовали все увеличивающуюся радость: от игры в воде и оттого, что нарушили ваши идиотские правила. Потому что, если вы не хотели, чтобы мы купались после еды, на кой хрен вы тащили еду на пляж?

В шесть, когда солнце начинало отступать, а море становилось серым, вот тогда приходила самая главная.

Главная была не выше, чем мы, дети, у нее были короткие светлые волосы, огромные зеленые глаза, кожа гладкая, как шелк, обвисшие груди, из-за шести детей, рожденных ею за шесть лет, напряженный жесткий живот. А бедра… самые красивые бедра, какие я видела. Тонкие, гибкие, накачанные, ни капельки целлюлита, но мягкие.

Главная спускалась еще более вооруженной, чем вы: она тащила с собой кувшины с водой, полные подносы еды, коробки мороженого и огромные связки бананов. Главная пугала нас, и мы, дети, были вынуждены есть бананы у нее на глазах.

«Съешь при бабушке, это тебе полезно».

Наши желудки были до отказа набиты пищей, мы могли прожить без еды несколько месяцев. Но это был ее способ показать нам свою любовь.

На восьмом банане, если кто-то из нас говорил: «Хватит, бабушка, я объелся», она кидала на него свирепый взгляд, от которого мы писались, — хорошо, что на нас были уже мокрые купальники. Потом спускались папа и дяди, и у них тоже было свое вооружение: фотоаппараты и камеры. Они говорили, что хотят сфотографировать нас, детей, но на самом деле объектив всегда был направлен на задницы женщин на пляже. Этим они вас бесили, но вы продолжали загорать, бурча: «И чего хорошего вы нашли в этой заднице? Дряблая, обвислая…»

Каждые выходные приезжал оркестр и располагался в центральном дворике, куда выходили дома всех деревенских жителей. Я наблюдала за ним, сидя на цементной ступеньке крыльца и болтая ногами. Во дворе был синьор Сибилла, который, когда его жена уходила из дома, флиртовал со своей соседкой — вульгарной толстой бабой, от которой шел сильный запах плесени. Была Мегера, которая спускалась всегда разодетая в блестящее и обтягивающее, глаза подведены «ядерными» зелеными тенями, чернющие волосы до плеч. Она садилась рядом с клавишником оркестра и пыталась следить за его игрой по нотам, чтобы повторить это на своем пианино на следующий день. Она была нашим оркестром всю неделю.

Бедра женщин в этих случаях были великолепны, когда они танцевали: «Всплесни руками в воздухе, а потом позволь им двигаться… если ты будешь делать, как Симон, то точно не ошибешься».

Они казались великолепными для меня и синьора Лоя — сардинца, у которого была жена, похожая на тарантула. Каждые выходные оркестр был вынужден уходить раньше, потому что дедушка дрался с синьором Лоем, который, несмотря ни на что, продолжал пускать слюни, глядя на бабушку.

Она сияла больше всех, королева лета. Она блистала, и ее излучение было сильнее, чем свет солнца, ярче, чем блестки Мегеры.

15

Иногда я думаю о вас. Нет, неправда, я думаю о вас не иногда, а всегда. И каждый раз у меня вытекает слеза из одного глаза, только из одного. Если Томас спрашивает меня, почему я плачу, отвечаю: «Ничего, просто я зафиксировала взгляд на горизонте, и меня слепит радуга».

Я думаю о вас, о вашем совместном одиночестве.

Как только привозят пиццу на дом, вы роетесь в копилке, чтобы найти мелочь, потому что у доставщика нет сдачи. Когда он уходит, вы смеетесь над его красными фурункулами и говорите: «Какой глупый батрак».

Вы садитесь на диван, скрестив ноги, включаете видеомагнитофон и пытаетесь найти фильм, который может вас взволновать. Костюмный фильм, предпочтительно с подходящим романтическим сюжетом. Франческо и Морино нюхают помидоры в своей пицце, вы протягиваете им крупинку соли на пальце. Вы уже открыли окна, терраса и сад в нескольких шагах от вас, вы чувствуете свежесть луга после быстрого дождя. Смешно смотреть на Орнеллу, лежащую на животе на ковре перед телевизором, она уставилась в экран. Ее веки тяжелеют, она засыпает.

Чудесно наблюдать, как она посылает тебя в задницу, когда ты кричишь ей, чтобы она пошла в постель. Она встает, смотрит на тебя своим дерзким взглядом и говорит: «Ты, хренова идиотка, на кой черт ты меня разбудила?»

Ты не отвечаешь, потому что иначе это все закончится пощечинами и пинками.

Если бы я была с вами, я бы сидела неподвижно, свернувшись в кресле, и быстро бы заснула. Но сейчас ты одна, и только кошки сопровождают Орнеллу в ее постель.

Ты зажгла сигарету и заплакала перед телевизором. Твои глаза, сделанные из воды, тонут в океане слез.

Когда ты просыпаешься, замечаешь, что тебя позвал не мой голос, тебя разбудила вонь очередной непотушенной сигареты, которая проделала очередную дырку в диване.

Ты идешь в постель, зная, что меня нет, и ты не сможешь смеяться надо мной, говоря: «Да какая тебе разница, что я сплю прямо на диване?»

Ты проскальзываешь в постель, твои слезы уже высохли.

А я в другом мире.

Я люблю.

Я думаю о тебе, о нем, обо мне и о нем прежде всего. Твои глаза сделаны из воды, мои — из огня, его — из земли. Из вас троих только я поддерживаю ваше превосходство, только я его люблю.

16

Сначала я приближалась медленно, потом, однажды коснувшись его бедер, мои колени отодвинулись, а движения стали обволакивающими. Я окружала его сначала легким движением руки. Его тело напряглось, и показалось, что его дыхание остановилось на несколько минут. Он оставался неподвижным. Вытянутым мизинцем я почувствовала его эрекцию. Он не был импотентом, но, проклятие, эрекция была слишком слабой, хотя я тогда еще не знала, что такое настоящая эрекция. Поэтому моя рука стала смещаться все выше и выше, на уровень его сердца. Когда он легко коснулся моих пальцев, я поняла, что ничего уже не будет так, как раньше.

— Ты хочешь спать со мной этой ночью? — спросила я.

Мы были в Козенце[10], в университете, который приютил меня и дал мне в распоряжение две комнаты — одну для меня, другую для того, кто со мной.

— Так ужасно спать в одиночестве… — продолжала я, усиливая его смущение.

— О'кей, — ответил он, а его щеки полыхали огнем.

Аромат его шеи был опьяняющим, молодым, детским. Это все, что мне нужно.

— Аромат твоего дыхания… — неожиданно прошептал он ночью, — я обожаю аромат твоего дыхания.

Я сжала в пальцах его футболку и закрыла глаза.

Он заключил мое дыхание в перегонный куб из ветра и вдыхает его каждый раз, когда меня любит.

17

Ход поезда повторяет наши движения, а наше дыхание создает легкую и нежную мелодию, иногда прерываемую всхлипом в горле, губами, тянущимися друг к другу; темнота ночи разрывается разбросанными по деревенским улицам фонарями, смутное согласие и возбуждающие фантазии, мои бедра на его теле, они сжимают его и кричат: «Я не хочу, чтобы ты уходил, я не хочу, чтобы ты уходил! Почему ты убегаешь? Почему не возвращаешься? Почему не останавливаешь мое дыхание?»

Ладони на его груди, теплой, материнской, шея наклонена вправо, глаза сдерживают слезы, может быть, кровавые слезы.

Снова шепот в моей голове, слишком слабый, чтобы я могла его разобрать, но довольно сильный, чтобы я могла услышать легкое дуновение, вихрь. Я наслаждаюсь оргазмом, я излучаю такую энергию, что даже у него трясется все тело. Кровь, кровь повсюду. Кровь в моей голове, кровь в моих глазах. Мои вены пусты.

Я провожу по себе черту авторучкой, которую мне подарил папа, той, которой пишу, я хочу понять, осталась ли у меня еще кровь внутри.

Пустая, совсем пустая.

Я только помню, что он вернулся в купе и закричал. Помню его испачканные пальцы и потерянные глаза, теперь такие далекие.

Расстояние между нами когда-нибудь приведет его на край жизни, он удалится от меня и войдет в Ее руки. Когда он будет у Нее, он увидит, как сгущается туман и мешает воспоминаниям. Когда он будет у Нее, я умру и медленно войду в этот туман. И тогда хотя бы увижу его вблизи.


Ядовитый глист свил гнездо в наших животах, на его теле отпечатались изображения нашей жизни. Каждый раз, когда глист двигается, он показывает новое изображение, которое проецируется на наш живот, а свет снаружи высвечивает его и очаровывает нас. Мы сидим и смотрим на него, а потом разражаемся слезами.

Вначале я не понимала, что двигается в моем животе. Я думала, это ребенок, который не хочет рождаться и не хочет расти, поэтому остается погруженным в невесомость в моей околоплодной жидкости. А потом я увидела картинки в голове, которые были плодом боли.

Эта боль была плодом движения моих кишок, моей плоти, моего чрева.

Боль, корни которой уходят в мое прошлое, а я не могу просто так избавиться от этого прошлого, выплюнуть его с кашлем, я должна жить им и видеть его.

Глист помогает мне в этом, и я его люблю.

18

Море волновалось, мне было четыре года, и я надела красный купальник. Пляж сиял от дневного солнца, камушки сверкали, и контраст с глубокой голубизной моря был сильным, сильнейшим. Живот мой сжимал пластиковый спасательный круг с нарисованными красными яблоками. Я держала его обеими руками и топала ногами, потому что хотела любой ценой искупаться, хотя казалось, что волны грозят поглотить берег.

«Я хочу купаться!» — кричала я со слезами, визгливым голосом.

Папа, лежавший на циновке, делал вид, что не слышит меня.

«Я хочу купаться!» — повторяла я, пока он не был вынужден поднять глаза и посмотреть на меня нетерпеливо.

«Ты не можешь, — сказал он, — море слишком штормит».

«Мне так нравится, — ответила я, — я играю с волнами».

Ты лежала на животе, чтобы загорела спина, и ответила ему, бормоча: «Да ладно, давай, если ты будешь с ней рядом, ничего не случится».

Удовлетворенная, я внутренне возликовала, но мое лицо все еще искажала гримаса.

Я бегом побежала к морю, вцепившись в свой спасательный круг. Папа догнал меня, я сунула ногу в воду. Она была очень холодной, но я не обратила на это внимания.

«Вода холодная, — сказал он, — уходим».

Я не ответила, а двинулась вперед, пока вода не скрыла меня наполовину.

Я пошла дальше, ступни уже не касались дна, накатывали волны, которые тащили меня и мой спасательный круг. Папа наблюдал за мной, нетерпеливо ожидая, пока я скажу: «Папа, пойдем».

Я плавала и играла с волнами, которые величественно поднимали меня высоко вверх, может быть, я улыбалась. Будто это были большие руки, которые поднимали меня вверх, а потом снова опускали, и я испытывала одновременно страх и возбуждение. Страх упасть и желание подниматься к небу — на мгновение, на секунду. Я чувствовала себя на верху блаженства.

Повернулась и увидела его — папин взгляд от нетерпения превратился в болезненный.

В этот момент меня пронзила боль — мне показалось, что ему холодно. Я увидела страдание на его лице и почувствовала такую нежность, что упрекнула себя: я была такой эгоисткой, что думала только о себе, о своем удовольствии.

«Папа, вернемся на берег».

Он вышел из воды почти бегом, а я размахивала руками, в гневе отталкивая волны, которые все еще хотели поднять меня высоко.

Вытаращив глаза, я пыталась догнать его, но ничего не получалось. Слов не было, а снова увидеть этот ужасный папин взгляд я не могла, мне хотелось побыть одной.

Когда я вышла на берег, он уже лежал на циновке и читал журнал.

19

Сегодня ночью мне приснился прекрасный и беспокойный сон. Там были я, Томас и девочка. Прекрасная девочка с рыжими волосами, круглым лицом, красными пухлыми губами. Мне было почти страшно смотреть на нее, она была красива пугающей красотой. Это была наша дочь.

Во сне я сама была и Томасом, и собой, и девочкой. Я все видела глазами всех. Я чувствовала себя частью всех.

Мы были одеты как в XIX веке. Не в роскошные одежды XIX века, которые носили при дворе, а в простые деревенские платья.

Девочка отвела нас к морю. Она заставила нас погрузиться в воду, но мы не купались.

Мы скользили в воде, как рыбы. Вокруг нас были полипы, медузы, раки… Девочка лежала на поверхности воды, вытянув руки, и ее рыжие, очень длинные волосы продолжали расти и извиваться. Волосы у нее красивые, шелковистые, и они растут и растут. Потом в какой-то момент становятся белыми и жесткими и начинают выпадать, пока совсем не исчезают. Теперь у нее лысая голова. Она новорожденная. Но продолжает быть ослепительно красивой.

Я обнимаю ее, прижимаю к груди, а она закрывает глаза и прячет лицо на моей шее. Я чувствую ледяной холод, который будит меня. Я прикасаюсь к своей шее — она очень холодная. Но это длится несколько секунд, а потом я закрываю глаза и снова вижу свой сон. Девочка умирает у меня на руках, а я поднимаюсь на поверхность, плыву в грот. Томас остается внизу, смотрит на нее и обнимает. Но я продолжаю видеть все происходящее глазами Томаса. Он берет девочку, поднимается на поверхность и, когда попадает в грот, поднимает ее и кричит: «Она жива! Она жива!»

Ты, вся в черном, бежишь и кричишь от счастья. Я продолжаю смотреть на прекрасное лицо девочки и понимаю, что она мертвая. Мертвая. Но я притворяюсь, что она живая. Мы все притворяемся, что она дышит.


Когда-нибудь я заселю мои сны и совершу в них грандиозную оргию любви с теми, кого люблю и кого любила.

20

— Хочешь? — спросил меня мужик.

Он был высокий, крепкий, с большими черными блестящими глазами и редкими вьющимися волосами.

Он протягивал мне приоткрытую деревянную коробочку, а в другой руке держал банкноту в 100 евро и тонкое лезвие.

Я смотрела на него и представляла себе, что он — африканский вождь, предлагающий мне сокровище своей страны, и у него священный кинжал, которым я должна порезать палец, чтобы смешать свою кровь и его.

— Отличный, первый сорт, — продолжал он.

Я представила себе, как деревенские крестьяне копаются в черной сухой земле, чтобы извлечь оттуда эти драгоценные кристаллы.

Он подбадривал меня жестом, чтобы я приняла его подарок.

Я посмотрела в его глаза и поняла, что его нет. Он смотрел на меня, но не видел. У него не было ни малейшего опыта, и он не понял, что перед ним только-только созревшая девочка, которая моложе его как минимум на четыре года.

Я покачала головой.

Он улыбнулся и рассыпал свою пыльцу на серебряный поднос, сбрызнутый там и сям несколькими каплями шампанского. Потом вытер капли манжетами рубашки.

Он втянул все это сразу. Поднял голову, откинул назад, закрыл глаза и начал двигать носом, как кролик.

На секунду мне показалось, что его тело становится прозрачным. Я видела, как с него соскальзывает кожа и его туловище становится прозрачным. Его внутренности были еще чернее, чем его глаза, и то там, то здесь какая-нибудь язва разрывала слизистую. Кристальная пыль распространялась по всему его телу, разветвлялась, как река, у которой есть разные устья, и превращалась в почти божественный источник, в почти очищающий родник.

Потом в дверях появился сначала огромный живот, а потом тело молодой и красивой женщины, которая приблизилась к мужчине — африканскому вождю — и погладила его по волосам, спрашивая, красива ли она.

Он глубоко вздохнул, раздувая ноздри, и ответил:

«Божественная».

Женщина скорчила гримасу, как будто говорила:

«Жаль, что у меня ребенок в животе, а то…»

Потом она посмотрела на меня и спросила:

«Ты этого даже не пробовала, да?»

Я затрясла головой и ответила:

«Нет, мне не нравится».

Она сделала одобрительный жест и повернулась к большому шкафу, открыла один ящик и вытащила заранее набитый и свернутый косяк.

Я посмотрела на него как на драгоценный камень и вздохнула.

Она зажгла его и легла на кровать, со смаком затянувшись.

Спустя несколько недель я увидела ее в кино: у нее были более длинные волосы и уже не было живота. Ее зрачки — словно кончики иглы.

21

Это случилось неожиданно. Я сидела в туалете и сначала почувствовала мурашки в низу живота, потом услышала глухой шум в унитазе. Когда я была маленькой, боялась, что из туалета выскочат жабы и заберутся мне на спину. Я встала, широко раздвинув ноги, и капли крови стали падать на пол.

Внутри была не лягушка. Это был головастик. Красный головастик-самец. Он плавал в золотистом бассейне, глядя на меня единственным черным глазом, который был больше всей его головы. У него был маленький хвостик, а тело длинное, как у ящерицы.

— Под дворцом живет, сумасшедший песик, сумасшедший песик откусит тебе носик, — прошептало это жуткое создание.

Я почувствовала, как у меня дрожит сердце и затуманивается рассудок. Он плавал туда-сюда, как будто играл в воде. Я слышала вдалеке тоненький смех ребенка, а головастик продолжал плавать и плавать, повторяя: «Под дворцом живет сумасшедший песик, сумасшедший песик откусит тебе носик».

В ужасе перед этим чудовищем я нажала на смыв. Сильный водоворот увлек его в глубину.

За шумом воды я не услышала, что пришел Томас. Он закрыл дверь и положил шлем на пол.

— Эй, я дома!

Взять его. Вот что я должна была сделать. Взять его и задушить.

— Где ты прячешься?

Задушить его от гнева, от суровой любви, от той любви, которую он вызвал во мне в самое короткое время, и от смерти, которую он вырвал из моего живота.

— Pequeca[11], где ты?

Я вышла из туалета, не глядя ему в глаза, и улыбнулась.

— Что ты делала? — спросил Томас.

— Была в туалете, — ответила я.

Высосать из него кровь и оставить его голым и выскобленным на подушке.

— Ой, слушай, у меня для тебя сюрприз! — воскликнул Томас с энтузиазмом.

Трогать его ослабевшее тело и протыкать пальцем его грудь. Забрать у него сердце и вернуть его на небо.

— Я знаю, что мы должны были сделать это вдвоем, но я не удержался…

Прижать его к груди всего на несколько минут, чтобы поплакать.

Я почувствовала, как лысая голова трется о мои лодыжки, и подумала, что мой ребенок вернулся в виде бархатного чудовища.

Я посмотрела прямо перед собой и спросила Томаса:

— Что это?

Он уставился на меня и сказал:

— Собака.

Я опустила голову, мои глаза наполнились слезами.

А потом я разразилась рыданиями и криками.


Темнота уже воцарилась в комнате, красная занавеска колыхалась под легким ветерком, звук телевизора соседей наполнял эту неподвижную тишину.

— Что мы хотим сделать? — спросил он, лаская мои ноги.

— То, что надо было сделать, он уже сделал. Все как раньше, — сухо ответила я.

Он встал, зажег сигарету и повернулся к окну. Слышно было его дыхание.

Собака испуганно забилась в угол, но краем глаза следила за моими усталыми движениями.

— Все как раньше, — повторила я.

Дым сигареты расходился в воздухе кругами.

— Почему ты его выбросила? — спросил он таким тоном, которого я никогда раньше не слышала.

— Он вышел сам, но…

— Нет-нет, — перебил он меня. — Почему ты нажала на слив?

Я задумалась на мгновение — на самом деле я этого не знала.

Собака продолжала смотреть на меня, и в голове пульсировала фраза: «Под дворцом живет, сумасшедший песик, сумасшедший песик откусит тебе носик».

— От страха, наверное, — ответила я.

— Страха чего? — спросил он.

Я пожала плечами, но Томас не мог этого видеть.

— Ты должна была показать мне его, — сказал он.

— Что бы изменилось?.. — ответила я со слезами, которые вновь начали жечь мне глаза.

Потом он повернулся и сказал:

— Мне жаль.

Все как раньше.


Все как раньше?

22

Ты почти черная, а я белая, как клочок ваты, ты веселая, а я постоянно в меланхолии.

Я прекрасно помню твою желтую машину: «фиат-127», очень старая модель, на таких больше не ездят. Она была смешная, как в комиксах, а мы считались их главными персонажами. У тебя был плащ того же самого оттенка, канареечно-желтый. Я называла тебя «женщина в желтом». У тебя были две сережки, очень напоминавшие плитки шоколада, желтые и мягкие, с выемкой в центре. Я на них смотрела, когда ты вела машину. Я смотрела на твое ухо, на родинку, по которой понимала, что ты — моя мама. Эта родинка была тобой. Без этой родинки ты не была бы ты, даже в желтом плаще и с шоколадкой в ушах.

После обеда мы оставались вдвоем и играли, как две сестры с совсем небольшой разницей в возрасте. Ты говорила, я слушала. Ты говорила со мной, потому что, слушая тебя, я оставалась серьезной и кивала головой: «Я все поняла, не беспокойся, продолжай».

Ты столько говорила мне, мама, и я столько забыла, но, возможно, все это навсегда растворено в моей душе.

Потом, когда тебе надоедало говорить, я спрашивала: «Мама, куда мы поедем сегодня?»

Ты пожимала плечами, заговорщически мне улыбалась и отвечала: «Какая разница? Садимся в машину, пускай она нас везет!»

Это была зачарованная машина, желтый «фиат-127», которая возила нас в заколдованные края.

Безымянные улицы, пустые серые площади, дома болтливых и любящих все драматизировать родственников, салон красоты твоей любимой подруги, с которой ты обменивалась важными секретами — о браке и мужьях. Сидя на табуретке, я смотрела на твое тело, покрытое кремами и маслами, я чувствую их запах даже сейчас, достаточно лишь подумать о них.

Твои слова и слова твоей подруги были для меня фундаментальными: думаю, что в этой комнатке салона красоты начинался мой сексуальный путь. Именно там я начала слышать о мужчинах или хотя бы немного думать о них. Я была очень внимательна, молчала, но жадно, в оба уха слушала.

Когда я возвращалась домой, со мной всегда было какое-то новое открытие, какая-то часть моего любопытства была удовлетворена.

Каждый день, когда я тебя спрашивала: «Мама, куда мы поедем?», я надеялась, что ты ответишь: «В салон красоты!»

127-я была нашим гнездом, нашим убежищем. Долго?

Думаю, порядочно. Тебе было двадцать пять лет или даже меньше, мне почти пять, но мы обе интуитивно чувствовали, что время скоро украдет у нас очень драгоценную вещь — легкомыслие.

Когда ты сменила желтую 127-ю на новую красную машину, наши отношения изменились, и я должна была сама ходить в зачарованные края, в края иллюзий.

«Завтра твоя девочка сможет сама идти по дорогам жизни, наполненным слезами и мечтами, и, может быть, в ее сердце будет своя рана». Ты помнишь эти слова?

Я их помню. Всегда.

23

— Пойду куплю сигарет, — сказал он, выходя, сильно хлопнув дверью.

Я курила последнюю, валяясь на диване, под впечатлением от лиц и голосов по телевизору. Кивнула, глядя перед собой.

Когда я слушала, как открывается и закрывается дверь лифта, как будто вспышка неожиданно мелькнула перед глазами и наполнила меня нечеловеческой энергией. Я побежала к окну и схватила его сотовый, лежавший на подоконнике.

Клавиши скользят у меня в руках, я быстро смотрю на входящие сообщения: нет ничего, что могло бы меня обеспокоить, хотя на секунду я предчувствую, что он мог бы написать чей-то чужой номер как мой или как номер своей матери. Я читаю тексты всех сообщений, и предчувствие исчезает.

Хриплый кашель заставляет меня вздрогнуть; я ощущаю дуновение ветра. Рядом — женщина в черном.

Я смотрю на нее и говорю: «Какого хрена тебе надо? Я занята. Ты не вовремя».

Она улыбается и шепчет каркающим голосом: «Мне нравится то, что ты делаешь. Ты должна знать все. Давай, давай, контролируй любое его движение, следуй за каждым его шагом, вслушивайся в его слова: он может солгать тебе в каждый миг. Я здесь, чтобы помочь тебе понять: реальность не такая, какой ты ее представляешь».

«Да? — спрашиваю я презрительно, — а ты что о ней знаешь?»

Она не отвечает, идет на кухню, наливает немного воды в стакан. Молча поворачивается ко мне, выплескивает воду из стакана, но вода, к моему удивлению, не растекается, а образует прямую горизонтальную линию в воздухе. Линию, которая обрывается в нескольких сантиметрах от моего лица.

Я смотрю на женщину и взволнованно спрашиваю: «Что это?»

Она, скрестив руки на груди, с улыбкой отвечает: «Это твоя реальность. Прозрачная, ясная, текучая. Ты налила ее в сосуд и теперь живешь в ней. Но эта емкость — не та, в которой реальности надлежит находиться. То, что у тебя перед глазами, — это твоя реальность, а истинная — прямая, совершенная линия, в то же время расходящаяся в разные стороны. Эта линия — ты».

«Ты пытаешься мне сказать, что я делаю неправильный выбор? Да?»

Она трясет головой, подходит ближе и замораживает воду, которая по-прежнему висит в воздухе.

«Послушай, — говорит женщина, — до сих пор ты скрывала свою подлинную природу, потому что в тебя заложено представление о нормальной и спокойной жизни. Но ты ее не хочешь, никогда не хотела. Твоя попытка проконтролировать его — это только начало. Поэтому хватит болтать, посмотри повнимательнее, что еще есть в этом хреновом телефоне, и хорошенько об этом подумай».

Женщина опять закашлялась и исчезла. Растворилась.

Исчез и ручеек, который плавал в воздухе в нескольких сантиметрах от моего лица, в комнате снова стало холодно и шумно.

Нисколько не потрясенная, как будто только что открывала дверь соседке, зашедшей попросить пару лимонов, я продолжила изучать досье из «дьявольского аппаратика».

Вижу новое имя во входящих звонках: Виола.

Ну и кто же такая эта Виола?

Тут же в моем воображении возникают черты нежного, но неприятного лица, длинные ухоженные руки, стройные изящные ноги, великолепный зад.

Внезапная дрожь, резкая почти до боли, проходит по моим мышцам. Рот кривится, дрожит, удары сердца становятся сильнее. Озноб сменяется волной жара, бросающей меня в дрожь.

И когда смутные образы роятся в моей голове, увлекая меня в темные неизведанные дали, он открывает дверь.

24

Одна — высокая и худая, с обожженным лицом, закутанная в коричневую шаль. Показывает изрезанные запястья.

Другая — маленькая блондинка с голубыми глазами в фиолетовой шляпе и сиреневой шали. Она похожа на циркачку. У нее ампутированы ноги.

Мать и дочь держатся за руку, у дочери — белая собачка, которую она тащит за ошейник. Девочку зовут Обелинда, у нее коричневая рубашка в цветочек, застегнутая до самого верха, мама почти такая же, у них только разный цвет глаз. Они убили себя газом.

Турецкая пара улыбается, они только что с собственной свадьбы. Они прекрасны, счастливы, она одета в красное. Я видела, как машина размазала их по стене.

Когда моя душа соединяется с телом, я прежде всего думаю: какой смертью я умерла, по мнению этих людей?

Болит голова.

25

Когда мы смотрим комедию, над которой не смеемся, Томас рассказывает свой сон.

Ему снилось, что мы сидим за сервированным столом, скатерть белая-белая, стол накрыт безупречно. Я наливаю красное вино в бокал, рассеянно роняю его на скатерть — на ней расплывается пурпурное пятно. Тогда я начинаю плакать, говорю, мне жаль, мне жаль, а он обнимает меня и утешает, что ничего не произошло, что с ним тоже могло такое случиться. Тогда он тоже проливает вино. Но я продолжаю плакать. Его пятно покрывает мое, он говорит: «Видишь? Теперь никто не заметит то, что ты сделала».

Он заканчивает рассказ и молча смотрит на меня.

Я знаю: он боится. Я знаю: он знает, что я боюсь. Мы оба знаем: этот проклятый страх нас убьет.

Я слишком слабая, чтобы победить этот страх, тем более что в глубине души мне нравится это ощущение. Но желание любить его пересиливает страх.


Сегодня он опять ушел не попрощавшись. Вчера вернулся домой без сюрпризов: ни мороженого (раньше он почти каждый вечер приносил мне мороженое и много-много вишни), ни фильма из видеотеки, ни поцелуя.

Вчера утром, пока он чистил зубы, я ворвалась в туалет не постучав и увидела, как он стоит на коленях на полу и изучает унитаз.

— Что ты делаешь? — спросила я.

Он, смущенный, ответил:

— Ничего.

Я сразу поняла, что он там ищет.

— Я его выбросила, — сказала я, — нечего там искать.

— Я знаю, я не такой сумасшедший, как ты, — жестоко ответил он, убивая меня своим взглядом.


Как и в первые месяцы нашего романа, мы не занимаемся любовью. Но это вдох перед тем, как нырнуть, — чудесная эротическая игра. Сегодня это невыносимо больно, но я знаю, что боль станет еще невыносимее, если мы все-таки это сделаем. Я не хочу больше любить его.

Его тело — словно музыкальный инструмент. Оно похоже на прекрасное пианино, украшенное черными и белыми клавишами. Мои пальцы двигаются по ним легко и уверенно, хотя опыта игры у меня почти нет. Я импровизирую, но его прерывистое дыхание и блеск глаз дают мне понять, что ему нравится мелодия.

Его тело — восхитительная смесь ангельской чистоты и опустошающей дьявольской силы.


— Ты меня больше не любишь.

— Это вопрос?

— Нет, — ответила я.

— Это ты меня больше не любишь, — сказал он.

— Что нас разлучает? — спросила я.

— Мы, — ответил он.

— Если хочешь уйти — уходи, — сказала я.

26

Теперь я знаю, кто такая Виола.

В течение этих недель у нее было много лиц, и она занималась любовью с ним много раз, я видела их в кафе во время обеденного перерыва — они трогательно держались за руки. Она все время смеялась, ее тело преображалось, как мягкая глина, каждый раз становясь новым. Он любил ее всегда, какими бы ни были ее лицо и голос.

Я познакомилась с Виолой вчера в зоомагазине, где она работает. Она молодая, некрасивая, думаю, что и остальные не особенно красивые, но она — это именно его тип. Первое, что мне пришло в голову, — избить ее не смущаясь — отстраненно и осознанно. Под ее обтягивающей футболкой — две гигантские груди.

Мужчина в магазине позвал ее по имени — Виола.

Я стиснула зубы.

Она посмотрела на меня приветливо и сказала:

— Ты что-то ищешь? Я могу тебе помочь?

Если ты действительно хочешь мне помочь, помоги мне удалить эти жуткие образы, которые поселились в моем воображении. Я прошу тебя, надень трусы, слезь с дивана, собери волосы, заплети их в косу, сделай макияж и застегни молнию на сапогах. Закутайся в шарф и надень пальто. Когда будешь выходить, не прощайся с ним, просто прошепчи: «Мы виделись в последний раз. Ты был замечательным» — и посмотри на него — сильного, голого, не понимающего, почему ты уходишь.

И когда ты выйдешь из этой проклятой двери, не плачь, милая. Не плачь, ты делаешь мне слишком больно. Твои зеленые глазищи могут больше не увидеть солнца, я могу ослепить тебя светом своего пламени.

Виола смотрит на меня, пока я мысленно просматриваю фрагменты этого жуткого фильма.

— Ты Мелисса, правда? — спрашивает она.

Я киваю и неуклюже отвечаю:

— Да, а что?

— Я тебя видела несколько раз по телевизору. Ты мне симпатична. — Та же улыбка. Какого хрена? — Я читала и твою книгу, — продолжает она. — Мне очень понравилось, правда, может быть, я бы написала по-другому…

Жопа, дерьмо. Покажи мне, что бы ты сделала. Сейчас. Возьми бумагу и ручку и напиши книгу, если можешь. Но ты умеешь только скакать на члене мужчины, который принадлежит мне и никогда не отдастся тебе так, как он отдался мне.

— Мне ничего не нужно, спасибо. Извини, я должна идти, — говорю я, направляясь к выходу.

Она молча смотрит, как я ухожу, и я отчетливо вижу, как ее глаза превращаются в зеленую бездну, в которой я скоро, очень скоро пропаду.

27

Прошло всего несколько недель после этой ночи в Козенце, мы ехали в поезде, который вез нас туда, где мы должны остаться вдвоем и отпраздновать Новый год.

— У тебя есть идея, куда мы можем поехать? — спросила я его.

— В спокойное место, — ответил он, — подальше от всех.

Так мы сняли красную лачугу, окруженную деревьями, затерянную в тенистых холмах. Она была красная, как вишня, красная и маленькая.

Там внутри, говорили мы, встречаются наши ночные сны, где бы мы ни находились.

«Когда мы будем далеко друг от друга, наши сны придут сюда и встретятся, мы увидим, как они сплетаются в воздухе и танцуют, обнявшись, под звуки симфонии, которая еще не написана», — говорил мне Томас.

Внутри дома стены были желтыми, а полы кирпичными, и, если ходить босиком, можно почувствовать, как едва заметное, слабое тепло распространяется по всему телу.

Выйти, единожды войдя, было почти невозможно. Мне казалось, над постелью витал горький дурман, который не давал нам подняться. Три дня пролетели как часы, минуты, секунды; мы перенеслись в другую галактику, в другие миры. В этом красном мире, спрятанном на огромной зеленой груди, билась любовь — гигантская, потерянная, удивительная любовь, которую мы пили медленно и долго, большими глотками, любовь, которая позволяла нам наслаждаться друг другом, не погружаясь в глубокую, слепую темноту страсти.

Его тело было нежным, я лежала на нем и не чувствовала опасности.

«Если нам придется когда-нибудь расстаться, — сказала я, — кому я буду рассказывать смешные истории? Когда со мной случается что-то смешное, мне не терпится рассказать об этом тебе».

И кому я рассказываю смешные истории теперь? Со мной случается что-то по-настоящему смешное?

Не знаю, не думаю.


Может быть, в том, кого я спустила в канализацию, не было ничего человеческого, но это был плод удивительного чувства, название которого я забыла.

28

Сегодня утром, в четыре часа, меня разбудил голос. Он звал меня. Это была женщина в черном, со вскрытыми венами.

Я смотрела на нее в ужасе, она ехидно ухмылялась.

Часто в кошмарных снах я чувствую давящий груз, который не дает кричать, попросить помощи, бежать. В реальности со мной такое тоже случается, особенно когда я не могу понять, где я и мои страхи.

«Возьми ее», — сказала женщина, кивнув на ручку, лежащую на столе.

Я не двинулась.

«Возьми ее, я тебе сказала!» — тонкие губы не шевелились, но я ее понимала.

«Что я должна делать?» — спросила я, испуганная, но заинтригованная.

«Ты знаешь, что должна делать. Не прикидывайся идиоткой, возьми эту хренову ручку. Давай быстрее».

Я взяла ее так, как брала железную линейку вегатеста[12] на приеме у гомеопата. Сжала ее со всей силы.


…Я подошла к нему. Он беспокойно спал, откинув простыни. Губы приоткрыты, длинные пушистые ресницы. Во сне он был похож на очень красивую девочку.

Я поднесла ручку к его груди, мне хотелось разорвать его. Потом съесть и переварить.

Я долго смотрела на него, и мои глаза наполнялись слезами. Прижала ручку к его груди, но не воткнула глубоко. На его белой коже появилась капелька крови.

Мне вдруг вспомнилась строчка из песенки: «Может, это не очень законно, но тебе так идут синяки».


Я разбудила его, чтобы заняться любовью. Чтобы залечить его рану.

И свою тоже.

Чем глубже он погружался в меня, чем больше лечил меня, тем сильнее я агонизировала, ждала смерти, и тем настойчивее женщина в черном просила меня подождать ее.

И когда он любил меня, обнимал крепко, топя свою любовь и свое отчаяние в моей любви и в моем отчаянии, я слышала: «Трахайся, б…, трахайся».

Все мое безумие вырвалось наружу, как ветер, вызванный моим эхом. Не легкий и свежий ветер, а несущий с собой отбросы, спертый воздух, страхи и воспоминания.

И я исчезла.

И он исчез.

29

Я помню, что в нашей гостиной был грот, а в гроте — статуя мадонны, которая кровоточила.

Я разговаривала с ней, ты заходила из другой комнаты и спрашивала, с кем я разговариваю.

Я тебя не слушала и продолжала говорить на языке, которого ты не понимала.

Ты поговорила с падре Паскуалино, и он посоветовал попробовать записать мой голос.

Ты записала, но кассета оказалась пустой.

Ты поговорила с папой, и он ударил тебя, а потом заплакал, признавшись, что видел, как какой-то мужчина разгуливает по кухне.

Ты снова пошла к падре Паскуалино, и он на следующий же день пришел освятить дом.

Когда мы провожали его до калитки, я начала бегать и кричать, что за мной гонится дюжина змей.

Тогда ты отвела меня к врачу, и он сказал, что я страдаю от депрессии и галлюцинаций.

Мне было пять лет, и я не знала этих слов.

Ты мне объяснила, что депрессия — это сильная грусть, а галлюцинации — сильная радость.

Когда ты рассказала папе то, что сказал врач, он снова ударил тебя, а потом разбил все окна в доме.

Я помню, что позже ты возила меня по домам своих подруг, и вы водили меня по комнатам, спрашивая, в какой живут привидения, а в какой — нет.

Я показывала на углы дома и убегала.

До восьми лет я видела тень, которая очень быстро передвигалась, и я не могла ее разглядеть.

Я обратилась к психологу, он направил меня к психиатру, и тот посоветовал мне воплотить свое безумие, чтобы избавиться от него.

Я стала рисовать, но не могла закрашивать, не вылезая за края.

Я купила гитару, но испугалась, что струны порежут мне пальцы.

Я начала писать, и что-то во мне зашевелилось.

Я писала, писала, писала много.

И стала известной.

И то, что я высвободила, снова вернулось и завоевало меня.

Убивая меня.

30

Однажды мы с тобой гуляли в деревне. В руках я держала длинную палку, при помощи которой мне было легче взбираться на холм, и время от времени цинично давила какую-нибудь ящерицу, пробегавшую мимо.

Ты была беременна, с огромным, тугим животом. Я боялась, что ящерицы причинят тебе боль, боялась, что весь мир причинит тебе боль. Поэтому я заслоняла тебя своим тельцем и шла за тобой всюду.

Мы присели под большим деревом с белыми цветами. Я помню, что из ствола тек сок, и мои пальцы липли к нему. Под деревом была огромная лужа, и мы намочили ноги. Была весна, мир казался раем.

Между небом и землей летало бесконечное количество бабочек и стрекоз, как будто они хотели составить нам компанию, но не решались приблизиться.

«Видишь их? — показала ты на стрекоз. — Это могут быть женщины».

«Женщины?» — зачарованно спросила я.

«Да, женщины. Они приходят к тебе ночью в обличье насекомых и разрушают твои сны, насылают на тебя жуткие кошмары, даже смертельные…» — сказала ты, широко раскрыв глаза.

«А почему?» — Я была страшно взволнована.

«Есть женщины, которые колдуют против тебя, они встают на колени, расчесывают волосы и повторяют магические слова, которые никто не знает».

«Женщины на коленях… А ты знаешь эти магические фразы?» — Я тоже хотела их знать.

Ты покачала головой и продолжила:

«Но я знаю магические слова, чтобы избавиться от ронни-нотти».

«От кого?»

«От ронни-нотти. Это женщины, которые превращаются в стрекоз и приходят ночью…» — сказала ты.

«А, ну да».

«Наутро ты заметишь, что они приходили, потому что увидишь, что волосы заплетены в крошечные косы, почти невидимые, которые невозможно расплести».

«Невозможно?» — теперь я спрашивала односложно.

«Не то чтобы совсем невозможно… Ты должна поливать волосы маслом и повторять эти слова… — Ты набрала воздуха в грудь, и огромный живот надулся так, что чуть не лопался. — Понедельнище, вторнище, средище, четвержище, пятнище, субботище, пусть ронни-нотти потеряют свои крылья».

Я открыла рот и прошептала:

«Вот это да…»

«И запомни: каждый раз, когда ты увидишь стрекозу, убей ее. Если ты оставишь ее в живых, ей будет легче убить тебя».

Мы по-прежнему болтали ногами в воде, а я продолжала погружаться в зачарованный мир твоих сказок.


— Я думала, ты вернешься раньше, — сказала я, давя окурок в пустой и грязной тарелке.

— Извини, на работе были проблемы, — неуверенно ответил он.

Меня смущают ложь, лицемерие, они заставляют меня чувствовать себя маленькой и незначительной, они убеждают меня в том, что другой человек считает меня тупой, униженной, не заслуживающей доверия. В этом случае — сумасшедшей.

Я собираюсь с духом и говорю ему:

— Ты не хочешь мне сказать, кто такая Виола?

— Какая Виола? — спрашивает он.

— Какая Виола? — отвечаю я.

— А, та, у которой я купил собаку. — И показывает на усыновленного сироту рядом с нами, который смотрит снизу вверх глазами, которые я начинаю всерьез любить.

— А, понятно. И это было так важно, что ты записал ее номер в телефонную книжку? — язвительно спрашиваю я.

Он пожимает плечами и говорит:

— Ну хорошо, какая разница?

Я вскакиваю, как ужаленная:

— Какого черта ты говоришь «какая разница»? Есть разница! Еще какая разница!

Он еще раз пожимает плечами, но на сей раз его взгляд меняется.

— Ну… Мы пару раз встретились в баре, съели по сандвичу… Ничего особенного.

— Хотела бы я на это посмотреть! «Ничего особенного»? А чего тебе еще надо? Бутерброд и что-нибудь на сладкое? Тогда я не понимаю, почему тебе захотелось разделить его с ней, — я яростно смотрю ему в глаза.

Я смотрю на него и представляю, как он разговаривает с ней. Я могу войти в его мысли и услышать ее слова, чтобы он бросил меня. В этот момент он думает, что я делаю его жизнь невыносимой. Но сейчас мне нужно только обрести уверенность, которой мне не хватает. Я знаю, знаю, что с минуты на минуту он хлопнет дверью и больше не вернется, бросит меня окровавленной и пустой на этом полу, и я медленно-медленно исчезну, не причинив никому никаких проблем. Но сейчас он должен взять меня за руки и успокоить.

Он, как бы там ни было, пытается рассуждать логично и образумить меня, но не может. Он не способен сказать: «О'кей, ты меня достала, я ухожу» — это не его. Он со мной, смотрит на меня, иногда улыбается без упрека. Я ненавижу его «хорошесть», его терпимость. Из-за этого я чувствую себя недостойной, ничтожной, убогой. Пытаюсь спрятаться, скрыться, уткнуться лицом в подушку, убежать от проблем. Я не способна быть такой спокойной, такой ровной.

Потом он берет меня за руки и шепчет:

— Я люблю только тебя.

Я в это не верю. Ни во что не верю.

Не спрашивайте меня почему, не говорите со мной об этом, забудьте.

Я не верю.


Потом он говорит мне о свободе, говорит, что ему ее не хватает. Говорит, что я вырвала ему крылья. Вот дура, я-то думала, что я буду его свободой, его крыльями и что со мной он сможет полететь куда захочет, он будет лежать на моей спине и направит меня за облака. Сквозь облака с высоты птичьего полета мы увидим дома и будем смеяться над тупыми и бессильными людьми, которые ползают по улицам, как улитки.

Он говорит, что у него есть право встречаться с кем он захочет, это не уменьшит его любовь ко мне. «Ты должна мне доверять» — вот его слова.

Но я, в свою очередь, имею право умереть, разрушать себя, право чувствовать, как разрывается мое тело, сходить с ума, встречаться с моими кошмарами-кукловодами.

У меня есть право поддаться инстинкту. У меня есть право плакать и наслаждаться этим. Еще у меня есть право думать, что если он чувствует, что я удавка у него на шее, то я больше не та нежная, текучая волна, которая подхватывала его и на которой он скользил. Теперь я — буря, а у него нет ничего, чтобы защититься.

За исключением Виолы и ее нормальности.

31

Почему ты так бьешься, прекрасная стрекоза, кончиками красных крыльев? На этой белой стене твое черное тело кажется словом на исписанной странице. Почему ты вздымаешь крылья на каждом вздохе? Как будто ты испытываешь ненависть, злобу, гнев. Ты остановилась в нескольких сантиметрах от его фотографии… Нет, стрекоза, этого ты не сделаешь. Я подойду к тебе, возьму его фото, прижму к груди, а ты будешь смотреть на меня разочарованная и в слезах, а я буду бросать тебе взгляды, наполняться ненавистью, злобой, гневом. Ты сходишь с ума сейчас? Я вижу, что твой полет становится запутанным и неточным, ты теряешь курс. Если я покажу тебе его фото издалека, ты поблагодаришь меня?

Я не убью тебя, успокойся. Я хочу смотреть, как ты умираешь медленно-медленно.

Я знаю, что не должна оставлять тебе это ужасное послание над дверью, стрекоза, но оно написано моей кровью, я хочу разрушить все, что стремится разрушить меня.

Молчи, ты ничего не знаешь. Ты не знаешь, что такое прощание, что такое траур по любви. Ты не понимаешь, что каждый раз, когда ты смотришь на него своими зелеными глазищами, ты вырываешь у меня кусок жизни, отбираешь воздух? Если ты отберешь мое дыхание, он не сможет больше любить его, не сможет больше вдыхать его.

Моя мама, мама, с которой я разговариваю, говорила, что стрекозы должны быть убиты и забыты. Но я хочу увидеть, как ты немного пострадаешь, хочу поиграть с твоей жизнью и подержать ее подвешенной на тончайшей нитке.

Я расскажу тебе о том дне, когда мы пошли на реку. Это был чудесный день, камни сияли, растительность вокруг ничем не напоминала о смерти и уродстве. Все было светлым, чудесным, полным силы.

Я привыкла плавать в море, сталкиваться с волнами, чувствовать, как волнующий страх захватывает меня, когда синева была такой темной и глубокой, что я практически ничего не видела. Я всегда сражалась с бесконечными пространствами, с неопределенными горизонтами. Мне это нравилось, но я это не любила. Мое сердце желало плавать в чем-то, что было ясным, чистым, имело четкие контуры, которые я могла бы видеть, к которым я могла бы прильнуть.

Так что, когда он предложил пойти на реку, я запрыгала от радости, обняла его и прошептала: «Не пытайся отвертеться, на сей раз мы точно узнаем, можно ли заниматься любовью в реке», — и он, откинувшись назад, ухмыльнулся: «Посмотрим».

И на самом деле любовь была прекрасной, радостной, игривой, с тысячью брызг на наших разгоряченных телах, и я чувствовала себя сиреной с моим тритоном — король и королева воды в этом уединенном месте, в этой красоте.

А еще я могу тебе рассказать, как я была в гостинице, далеко, в Южной Америке, мне было плохо, я дрожала от холода, но сердце билось ровно. Он прижал меня к себе и тихо заговорил со мной, слезы высохли, я улыбнулась. Он сказал мне, что в эту ночь я могу забыть, кто я, что значу для остальных людей. Он прошептал, что в эту ночь я просто женщина, которую он любит, и больше ничего, а все остальное — смешная шутка.

Я могу сказать тебе, что обожаю в нем все, и не солгу.

Объясни мне, зачем тебе эта красная кайма на крыльях?

Ты хочешь проскользнуть незамеченной, хочешь оттенить свой цвет, хочешь стать соблазнительной?


Когда в двери поворачивается ключ, она понимает, что настал момент уйти. Для нее, я думаю, это всего лишь развлечение.

32

В коридоре нашего дома есть огромное пятно, прямо напротив моей комнаты. Я думала, что это профиль Хичкока, каждый раз, когда я проходила мимо него по ночам, я закрывала глаза и быстро проскальзывала мимо его контура, дрожа от страха. Более того, сначала я смотрела, как ты спишь. Я разглядывала тебя несколько минут, наклонив голову, как кошки, поглупевшие от любопытства. На глаза наворачивались слезы, потому что я чувствовала нежность. Потом тень Хичкока снова появлялась перед моими глазами, я падала во тьму, в отчаяние, в одиночество. И искала твое тепло.

Однажды ночью, когда я бежала с закрытыми глазами, я увидела, что дверь вашей спальни закрыта. Я бежала, как неукрощенная лошадь, не понимая, что происходит, чувствуя только ночь и ее кошмары. Я сильно ударилась о ручку двери и ощутила такую боль, какой никогда до этого не испытывала, но сделала вид, что ничего не произошло, чтобы не беспокоить вас. Я, как всегда, скользнула в вашу постель и заснула с этой болью. Наутро, глядя в зеркало, я увидела запекшуюся кровь на лице.

В этот момент я казалась себе божественной.

33

— Ты понимаешь, какое дерьмо ты сотворила? — спросил он, пытаясь сохранять спокойствие. Однако глаза его потемнели и наполнились гневом.

— А что я сделала? Она первая начала, — отвечаю я.

— Начала что? — зло спрашивает он.

— Быть с тобой, — шепчу я по слогам.

— Да ты понимаешь, что ты — сумасшедшая маньячка? — бросает он острые, истеричные фразы.

— Я защищаю то, что принадлежит мне.

— Эта бедняжка пришла ко мне в слезах, говоря, что ты оставила угрожающее послание над дверями магазина! Ты совсем сбрендила! — продолжает он.

— А! Вот! Она! Пришла! К тебе! — восклицаю я разъяренно. — Она и ко мне приходила, знаешь?

— Когда? — удивленно спрашивает он.

— Сначала скажи мне, трахался ли ты с ней. Или еще проще: скажи мне, любишь ты ее или нет, — спрашиваю я, уткнув ему палец в грудь.

— Шлюха! Ничего не было, да и с какой стати я должен тебе об этом говорить? — Он в отчаянии обнимает меня. — Почему ты продолжаешь причинять себе боль? Почему ты считаешь, что она что-то для меня значит?

Я вырываюсь и смотрю ему в глаза.

— Я это чувствую, — говорю я шепотом.

Проходит какое-то время в молчании и полном бессилии, потом он спрашивает:

— И когда же она приходила?

— Она ушла незадолго до тебя. Она вылетела в окно, — я показываю на окно.

— Какого ху… — восклицает он.

— Мудак. Я ее не убила. Она пришла в другой форме. Но я ее узнала. Она хотела развести меня, проститутка, но у нее ничего не вышло, — говорю я с гордостью.

Он трясет головой и выбегает из комнаты. Без единого слова.


Страх теперь ходит со мной рука об руку, и нет в мире такого места, где моя дрожь унимается. Я дрожу сейчас, когда пишу, дрожу, когда ем, дрожу, когда по моему телу бежит вода, дрожу, когда смотрю на него, дрожу, когда смотрю на небо, дрожу, когда стаи птиц создают разные рисунки и контуры в небе Рима. Я часами смотрю на них в окно, на их пируэты, как они летят то влево, то вправо, рисуют круги, летят, как тайфун, кажутся крошечными родинками, а потом летят вниз — вниз, до крон деревьев.

Я боюсь. Боюсь, когда вибрирует все в мире, в воздухе, дрожу, потому что знаю, что снаружи еще есть жизнь, а я не знаю, как жить этой жизнью.

Мне необходимо видеть жизнь, которая у меня внутри, — темную жизнь, отличающуюся от других, я должна жить внутри себя, потому что там никто не сможет заставить меня жить. Я надеялась, что он сможет, что он не бросит меня умирающей изо дня в день. Но именно это он и делает, он убивает меня короткими, рассчитанными, хорошо продуманными ударами.

34

Я лежу на животе, уткнув лицо в подушку, руки за головой, и начинаю медленно заплетать волосы в косы.

«Понедельнище, вторнище, средище, четвержище…» — бормочу я.

Я заплетаю их медленно и аккуратно, держа в руках тончайшие пряди волос.

Я думаю, что, если я это сделаю до того, как это сделает она, со мной ничего не случится.

Мое тело выгнуто, руки напряжены из-за позы, в которой я лежу, как паук, за путавшийся в собственной паутине.

Я заплетаю косичку и чувствую, какая она гладкая, тугая и маленькая.

Я говорю, что так я не причиню себе боли.

Но тут же думаю о нем и понимаю, что он тоже в опасности.

А если стрекоза придет сегодня ночью заплести его волосы? С этого момента он будет связан с ней навсегда, и я не смогу вернуть его, даже если я разрежу себя на крошечные кусочки и лягу ему под ноги.

Так что ночью, сегодня ночью, я пристроюсь к нему, и когда он закроет глаза, я аккуратно, бесшумно заплету его волосы.

И он будет в безопасности. Мы будем в безопасности.

35

Как только мне подрезали крылья и глаза затуманились до того, что ослепли, его отсутствие стало невыносимым.

Сегодня я проглотила ее одним махом, потому что только ею я могу питаться, потому что больше ничто не может меня накормить, кроме человеческого существа. Мне нужно мясо женщины, ядовитой, ужасной женщины, женщины-стрекозы.

Я что-то другое, более темное.

Я невесомый туман, ужасный ветер, бьющийся в рамы, я жалкая ревность-убийца, я любовь, которую потеряла и больше не найду. Я клубок воспоминаний и радостей, который начал разлагаться и превращаться в перегной от моих наваждений.

Я огромная растянутая простыня, белая, на которой отражаются образы моей истории любви, и каждое воспоминание причиняет боль и страх. Я не хочу искажать реальность, но это мой необъяснимый инстинкт — сделать жизнь сложной и грубой. В его лице я вижу только ложь, нетерпение, неприятие. Я не смогу больше представить его счастливым.

Я летучая мышь, и я только что съела стрекозу. Мы остались с ней вместе надолго под стеклянным колоколом, который наше дыхание сделало невидимым. Она порвала мое крыло, и я слизывала кровь, мой маленький красный язычок вылечил рану, а потом мои острые зубы стали кусать ее лицо и съели ее. Ее тело еще вибрировало, ты должна была это видеть, мама. Ее тело без головы продолжало двигаться, и кровь еще вытекала из артерий. Это был прекрасный спектакль, колокол из стекла был забрызган кровью, которую я слизывала, торжествуя победу.

Я разрушила свой дом и разбросала воспоминания. Мои антенны стали слишком слабыми, глаза — почти слепыми. Я глотаю все, что встречу на своем пути, и мне все равно, если я проглочу и его.


У меня больше не осталось времени вспоминать, восстанавливать себя. Потому что сейчас, я уверена, ничто больше не является плодом моей фантазии и моего страха.

Теперь все реально, ощутимо.

Если мои кошмары снова расцветут, теперь я не испугаюсь, я знаю, что они хотят мне помочь. Они здесь, чтобы я жила безмятежно или, наоборот, всю оставшуюся жизнь находилась в пропасти.

Для меня одно стоит другого. Если его нет, эти две судьбы весят одинаково.

36

Я слышу его шаги, они остановились перед дверью, молчат, размышляют, потом поворачиваются и удаляются, оставляя меня одну. Моя постель никогда не была такой широкой и печальной, никогда не была такой глубокой и опасно удобной. Я уже чувствую, как его кожа скользит по моей, как его слезы смешиваются с моими, и мы испытываем единое чувство, да, единое чувство, потому что ничто из того, что случилось, не является реальным. Он пишет что-то, я поворачиваюсь к столу, мои глаза в моем сердце, я чувствую себя крошечным муравьем, потерянным в этой ужасной огромной постели. Я хочу быть еще меньше, хочу стать прозрачной. Хочу, чтобы он меня раздавил. Я с трудом пытаюсь найти тепло в краю пухового одеяла, и кончики пальцев чувствуют, как оно рвется. Мое тело — это просто кусок плоти, лишенный крови, брошенный в морозильную камеру; он ждет, чтобы кто-нибудь купил его, приготовил, сожрал. Существует только мое тело, и оно выдуманное.

Голубые глаза, похожие на твои, смотрят на меня и улыбаются. Я шепчу: «Мама», но она качает головой и нежно улыбается.

«Ты должна уйти, — говорит она, — ты должна убежать и понять».

Я делаю вид, что ничего не слышу.

«Посмотри на меня, — восклицает она, — посмотри мне прямо в глаза».

Я смотрю туда, а там слова. Сначала они неясные, каракули, капли чернил, но постепенно буквы приобретают конкретную форму и превращаются в слова. Это письмо. Похоже на почерк молодой женщины, торжественный, внутри «о» и «а» большое пространство, которое делает буквы надутыми, как воздушные шарики.

Письмо гласит:

Дорогая Мелисса, я твоя поклонница. Я знаю, что я одна из многих, но надеюсь, что ты прочтешь это письмо, может быть, даже ответишь мне, кто знает.

История, которую ты рассказала, не моя история, она мне не принадлежит. У меня другая жизнь, другой опыт, я совершала выбор — может быть, неверный, но это был мой выбор, а не чей-то еще.

Однако, дорогая Мелисса, я чувствую контакт с тобой. Как будто между нами натянута нить. Существует связь, я это поняла, и, надеюсь, ты не сочтешь меня невеждой. Я просто хотела сказать тебе то, что думаю. Это очень сильная связь, я не могу ее объяснить.

Твоя Пенелопа.

P.S. Прилагаю свою фотографию, думаю — так ты представишь того, кто прячется за словами.

«И что? — спрашиваю я у женщины с глазами, как твои. — Еще одна думает, что она — это я?»

«Дура, это может избавить тебя от всех страданий. Ты что, не понимаешь, что единственная связь между вами — это он? Единственное, что может быть между вами общего, — это любовь, которая связывает вас с ним».

«Что ты несешь? Что это была не Виола, а эта паршивая Пенелопа, которая подвергает опасности мою любовь с Томасом? Хочешь сказать, что я была слепа, как всегда?»

Ее глаза снова становятся нежными, и это меня нервирует.

«Нет, — говорит она, — эта придет после тебя, ее даже нет в его мыслях. Она придет, если ты решишься, если ты пойдешь вниз, откроешь почту и посмотришь фото, которое она тебе прислала. Ты можешь решить, выжить или умереть… Я не знаю, что из этого хуже», — говорит она, стыдливо закрывая рот.

«Заткнись, заткнись, не смейся! Объясни мне как следует», — подстрекаю я женщину с твоими глазами.

«Сделай так. Если ты хочешь умереть, лучше всего сделать вот что: ты пригласишь ее к себе домой и за несколько часов до ее приезда уедешь. Уберешься. Но ты должна уйти насовсем. Через некоторое время, когда он будет дома, она позвонит в дверь, он откроет, и она будет вынуждена принять его приглашение войти, потому что проделала долгий путь… И так ты умрешь, но хотя бы будешь счастлива. И будешь знать, что все реально и ничто больше не воображаемо».

Я смотрю на нее, думаю, кусаю губы и шепчу: «Я еду посмотреть на нее».

Открываю почту, замечаю, что там есть письмо, но это меня не волнует. Голова моя пуста. Когда я смотрю на ее фото, то думаю: «Она красивее меня».

И я уже решилась.

37

Я села на поезд, идущий в деревню, в Лацио[13], а эта тень бежала параллельно моему лицу, мои глаза смотрели прямо на кресло передо мной, не замечая знакомое, но уже призрачное лицо.

Он смотрит на меня, как несколько месяцев назад, в самые зрачки, своими блестящими глазами, раздувая ноздри, приоткрыв рот.

Теперь в моем сердце больше нет смерти, потому что оно опустошено. Теперь смерть разрастается, как раковая опухоль, я чувствую, как она ползет и гнездится в суставах и мышцах.

Она медленная, нежная, гибкая, как кошка. Она меня не пугает. Она хорошо играет свою роль, знает, как завязывать в узел людей.

Я бросаю его и возвращаюсь в красный дом на холме, взяв с собой его рваные футболки, я не сплю, потому что мне кажется, что если я засну, то больше не проснусь никогда. Я лежу на диване и думаю, а ночью разжигаю камин и плачу, будто от дыма.

Я не знаю, что сделала Пенелопа, я спрашиваю себя, приехала ли она. Надеюсь, что да, и я закутываюсь и думаю о ней и о нем. Он ей говорит: «Давай, входи, Мелисса должна вернуться», а она отвечает: «Ой, нет, мне жаль, а то я вернусь очень поздно», и тогда он смотрит на нее и понимает, что у нее прекрасные глаза и прекрасное лицо в окружении прекрасных волос. Но он ее не желает, нет, еще не желает. Она идет вниз, чтобы подождать меня, а так как я не приду, она звонит в дверь и говорит: «Знаешь, она не приехала. Мой поезд уже ушел… Я уеду в половине одиннадцатого». И тогда он ее обязательно пригласит и предложит холодного пива, и тогда, только тогда, пока смотрит, как она пьет пиво, поймет, что ее рот — самый прекрасный из тех, что он видел в жизни. И тогда, только тогда он захочет ее поцеловать.

И я засыпаю.


И когда я слышала, как ты плачешь, прежде чем я тебя оставила, я повернулась к тебе спиной и подумала: «В сущности, это моя жизнь. Я могла сделать ее более счастливой… в прошлом… но я не смогла. Может быть, я должна извиниться?»

Может быть, я должна извиниться?


Моя новая змеиная кожа слишком быстро засияла.

38

Я слежу за ним ночью, когда он разъезжает по городу на мопеде, а грудь Пенелопы лежит на его спине. Я вспоминаю, как мы развлекались, считая норы Рима, бесконечные выбоины, образовавшиеся на улицах, из-за которых наш мопед подкидывало. От набережной Тибра до Эсквилино мы насчитали тридцать восемь нор, а от площади Фьюме до Кассии их было так много, что их невозможно было посчитать.

Я шатаюсь по вонючим узким улицам, на лестнице рядом с нашим домом побирается нищий, ставни закрываются, и механики прощаются с нами, назначают встречу на завтра, хозяева выводят своих собак на поводке. Из дверей дома выходит он, потом она, потом собака. Я стою, прислонившись к лестнице, и вижу девушку, набросившую куртку на плечи, она садится на мопед, как Одри Хепберн в «Римских каникулах». Вот уже три месяца каждую ночь я слежу за входом в дом, надеясь увидеть, как они выходят вместе. Я сажусь на поезд в шесть, уезжаю и каждую ночь кружу по Риму, как токсикоманка, но мой яд — это любовь. Кто узнает меня на улице, смотрит на меня, но не заговаривает, и по глазам я понимаю, что меня считают наркоманкой, звездой, которая слишком легко вознеслась и не смогла остаться собой. Да, я не смогла остаться собой. Я запуталась в смыслах.

У нее счастливая улыбка, которую я прекрасно знаю, полные скулы, беспорядочно разбросанные волосы. В ней есть какая-то смерть внутри, у нее плохая наследственность, но она умеет любить.

Я хотела бы, чтобы она влюбилась до потери пульса, и не потому, что ее счастье делает меня счастливой, но потому, что боль, которую я причиняю сама себе, делает меня счастливой.

Через пять месяцев я сижу на балконе и слышу, как она стонет от удовольствия, возвращаюсь домой и защищаю себя маленькими надрезами на коже. Я пишу его имя лезвием, пишу свое имя, пишу то, что в средней школе писала на доске: «Мелисса + Томас = любовь».

Он никогда не узнает о моей боли, потому что мои глаза — безмолвные собаки, идущие за ним с пеной у рта.

Его счастье мне приятно, потому что оно само по себе — источник моей боли, зла, которое я делаю.

И за это я ему вечно благодарна. Проклятие.

Я проклинаю всех.

39

Я чувствую, как глист двигается, вползает в мои страхи и становится их королем.

Я все еще очень боюсь темноты, чудовищ в постели, крови, которая может потечь из раковины. Я вижу глаза на стенах, слышу, как руки стучат в пол, волки воют где-то внизу, у холмов.

Красный дом ночью становится черным, его цвет превращается в кровавый, мне кажется, что он — огромная капля крови, плавающая вместе с моими кошмарами.

Даже боль, которую я испытываю, признается мне в таких вещах, в которых не признавалась никогда.

Боль — начало моей жизни, моей фантазии. Чтобы любить, я должна испытывать боль, чтобы причинить себе боль, я должна умереть.

Сколько всего изменилось, мама. Это правда, что жизнь — концентрат многих жизней, которые, если их все суммировать, никогда не дадут тебе удовлетворительного результата.

Мне всего девятнадцать лет, но жизней, которые я прожила, слишком много. Я прожила больше жизней, чем все персонажи моих историй.

Я бросила тебя, бросила любовь, которая еще жива и пульсирует. Я бросила себя.

Мама, я хочу пережить снова то, что уже пережила. Я хочу совершить те же ошибки.

Я сидела целый день, закрывшись в комнате, сигаретный дым заполнил все пространство.

Мои мертвые волосы разбросаны по полу, мои бледные точеные пальцы, мои желтые глаза.

Я думаю о стрекозе Виоле и хочу реинкарнироваться в нее, если я вновь появлюсь в этом мире. Я думаю, что раз она не была частью моей реальности, а частью нашей с Томасом реальности, она существовала на самом деле. Она всегда была и проделала огромную дыру в моей душе, как гусеница в еще незрелом яблоке.

Я сплю, смотрю на себя в зеркало и смеюсь. Смеюсь над собой, над своими призраками, посылаю их в задницу, и они начинают носиться, как сумасшедшие, по всему дому. Они начинают напевать, говорят мне, что я умру. Сегодня ко мне пришла Обелинда и сказала: «Не верь, что ты с этим справишься».

«Я и не верю», — ответила я, глядя в сторону.

Она меньше чем за секунду скользнула в мою кровать и спросила: «Ты знаешь, что с тобой случится потом, ты знаешь, правда?»

«Я составлю тебе компанию в другом измерении?»

«Нет, хуже», — ответила она, и зрачки закрыли все ее лицо; щек, рта, носа больше не было. Только глаза.

«Хуже, моя милая, — продолжила она. — Ты знаешь, что случается с теми, кто умирает от любви?»

Я оставалась неподвижной.

Она коснулась моей ноги, и я закричала от боли, она обожгла мою кожу.

«Что случается?» — спросила я со слезами на глазах.

«Ты будешь вынуждена убить того, кто довел тебя до смерти. Это твой долг, твоя цель».

Я покачала головой, я этого не хотела.

«Нет, милая, ты это сделаешь. Ты это сделаешь, потому что это единственный способ снова соединиться с ним. Теперь ты его демон, и только демоны могут забрать с собой тех, кого они защищают», — сказала она.

«Ты хочешь сказать, что ты этого не можешь сделать?»

«Если бы я это сделала, я бы осталась проклятой душой, а он — свободной душой. Если это сделаешь ты, ты утащишь его с собой, потому что только тебе он будет подчиняться».

«Я не хочу его. Я исчезну навсегда и буду смотреть, как он любит: вот наказание, которое я заслужила», — ответила я.

Она приблизилась ко мне и задышала мне в лицо. От ее дыхания мои мышцы заледенели.

«Глупая, избалованная девчонка. Ты этого сама захотела. Я и другие причиним тебе такую боль, что ты станешь молить нас о жестокой смерти. Мы тебя прикончим».


Когда я была маленькой, то нарисовала на листке бумаги достаточно ровный полукруг. Я изобразила два кружка на концах полукруга, потом написала «любовь» с одной стороны и «ненависть» с другой.

40

Холодный пол. Наглухо запертые двери и опущенные жалюзи. Погашен свет. Мое голое тело на полу. Ветер над холмами. Дождь. Солнце. Снова дождь. Неделя. Две недели. Три недели. Три дня. Никакого упрека, никакого блага, никакой эмоции. Отсутствие кошмаров. Чувство достижения совершенства и всемогущества. Всемогущество. Всемогущество.

Потом приходит тьма и берет меня за руку.

41

Что ты делала сегодня? Когда кто-то тебе позвонил в шесть утра и сказал, что твою дочь нашли на полу в агонии и она с радостью ждала смерти, о чем ты подумала? Ты закричала, стала браниться, поддалась смирению? Ты подумала, что у тебя сумасшедшая дочь? Или подумала, что твоя дочь влюблена? Или ты подумала, что верно и то, и другое?

Когда ты полетела на первом рейсе в Рим и потом проехала более ста километров, чтобы найти меня, и когда ты приехала в дом на холме и не нашла никого, только мои волосы на ковре, как звали твою боль?

Какой консистенции была твоя любовь, когда ты смотрела на меня через стекло в двери, а мои запястья были искромсаны и теперь уже зарубцевались, они были вытянуты и подвешены на двух полосках белой ткани?

Какой страх ты почувствовала, когда увидела мои глаза? Когда заметила, что один из них ослеп, он был полон крови, сгустившейся внутри?

И ты ласкала себя моими руками без ногтей?

И где та часть, которую я отдала тебе?

Если она еще внутри тебя, отпусти ее, дай ей полетать. Возможно, однажды она вернется ко мне, и мы проникнем в великое таинство любви.

Благодарность

По многим причинам, разным и непроизносимым, я благодарю: моего пса Буррито, который появился поздно, но не слишком. Симона Кальтабеллота, прибывшего, наоборот, чересчур рано. Ники Судден, Ника Кельмана и Рокко Фортунато. Мартину Донти и Мелиссо, а еще такого долгожданного (но уже родившегося!) Нило. Джульетту и Бенджи, Игнасио и Марио Берга.

Я благодарю также второго главного героя этой книги, хотя, по-моему, ему и так посвящено слишком много времени (и в жизни, и в книге).

пЕпПе и Максимилиано, всегда связанным. Габриэль Ругон, с большим чувством.

А еще спасибо всем, кто меня ненавидит, потому что благодаря им я люблю себя еще больше.

«Я думаю, ее надо читать не глазами, а душой…»

Весной 2005 года итальянский Интернет был переполнен комментариями по поводу книги, которая… пока еще не вышла. Люди, не читавшие романа «Аромат твоего дыхания», взахлеб спорили о том, можно ли публиковать подобные книги. Кто-то кричал: «Куда катится Италия?», кто-то вопрошал: «Как подобные книги могут быть бестселлерами!», кто-то взывал к временам, когда лучшими итальянскими писателями считались Габриэле д'Аннунцио и Умберто Эко… Среди этого океана голосов робкие реплики напоминали: позвольте, но ведь вы еще не читали эту книгу! Как можно говорить о том, что еще не прочитано? Но само имя автора говорило многое: это была Мелисса Панарелло, молодая итальянка, автор романа «Сто прикосновений», имевшего оглушительный успех во всем мире. Этот почти порнографический роман, который критики советовали читать на ночь вместо виагры, разошелся в более чем 2 500 000 экземпляров — и это только в Италии, где в последние годы катастрофически упал интерес к чтению! Автора клеймили «малявкой», «нимфеткой», а один читатель даже написал, что все мысли, описанные в романе, — это мысли его юной двоюродной сестры, так что он не находит в них ничего оригинального.

От второго романа Мелиссы ждали все той же откровенной эротики — и были разочарованы. Молодая писательница не стала радовать своих читателей описаниями любовных сцен. Она углубилась в психологию — и читателям открылся совершенно иной аспект ее творчества.

Когда страсти в Интернете поутихли, в переписку включились люди, действительно читавшие роман. Один из них, пожелавший остаться анонимным, написал большими буквами, чтобы привлечь внимание остальных (оригинальный текст можно найти на сайте www.bol.it): «Я ДУМАЮ, НЕВАЖНО, ПИШЕТ МЕЛИССА ПРАВДУ ИЛИ НЕТ (Я УЖЕ ЧИТАЛ КНИГУ И МОГУ СУДИТЬ), КНИГА ВСЕ РАВНО БУДЕТ ХОРОША ДЛЯ ОДНИХ И ПЛОХА ДЛЯ ДРУГИХ. Я СЧИТАЮ, ЧТО ОНА МОЛОДЕЦ. ОНА ПРЕКРАСНО РАССКАЗЫВАЕТ О ЖИЗНИ, О РЕАЛЬНОСТИ, И ТОТ, КТО ЧИТАЕТ, ПОЙМЕТ. ОНА РАССКАЗЫВАЕТ, КАК СЕКС ВЫРАЖАЕТ ВСЮ СУЩНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА, ОНА ПОКАЗЫВАЕТ ВСЮ ГЛУБИНУ СВОЕГО ОДИНОЧЕСТВА. Я ДУМАЮ, ЧТО В ГЛУБИНЕ ДУШИ МЕЛИССА — ОДИНОКИЙ И РАНИМЫЙ ЧЕЛОВЕК, И ОНА ПЫТАЕТСЯ СКРЫТЬ СВОЮ РАНИМОСТЬ В СЕКСЕ. НЕЛЕГКО ОБНАЖИТЬ СЕБЯ, РАССКАЗАТЬ О СЕБЕ ВСЕ, ЕСЛИ ТЫ ЧЕЛОВЕК РАНИМЫЙ. МНЕ ПОНРАВИЛАСЬ И ПЕРВАЯ, И ВТОРАЯ КНИГА МЕЛИССЫ. Я ДУМАЮ, ЕЕ НАДО ЧИТАТЬ НЕ ГЛАЗАМИ, А ДУШОЙ. В НЕЙ ОПИСАНЫ ИНСТИНКТЫ, КОТОРЫЕ ЕСТЬ В НАС, ХОТИМ МЫ ЭТОГО ИЛИ НЕТ. В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ КАЖДЫЙ СВОБОДЕН ДУМАТЬ, ЧТО ОН ХОЧЕТ».

Роман «Аромат твоего дыхания» — это роман-дневник, роман-автобиография. Главную героиню, как и автора, зовут Мелисса, а ее возлюбленного, как и возлюбленного писательницы, — Томас. Более того, главная героиня романа — писательница. Она даже посвящает нас в тайны своей профессии: в турбюро она долго смотрит на лицо служащего, чтобы запомнить одну черту его лица и потом вставить в роман. Ее страсть к писательству началась еще в детстве.

Маленькая Мелисса видела призраков, слышала голоса, и психолог посоветовал ей заняться творчеством, чтобы освободиться от голосов. И тогда…

«Я стала рисовать, но не могла закрашивать, не вылезая за края.

Я купила гитару, но испугалась, что струны порежут мне пальцы.

Я начала писать, и что-то во мне зашевелилось.

Я писала, писала, писала много и стала известной.

И то, что я высвободила, снова вернулось, и завоевало меня.

Убивая меня».

Эта книга началась с маленького детского дневника, подаренного Мелиссе, с белой записной книжки с замочком и фотографией какой-то девушки на обложке.

В этой книге Мелисса исписала всего пять страниц, а потом сказала себе, что начнет писать тогда, когда ей будет, что сказать.

Героиня анализирует свои переживания и ощущения, свою любовь к Томасу и чувства Томаса к ней. Как пишет ее безвестный почитатель в Интернете, она анализирует секс как способ выражения личности. Разные люди по-разному ведут себя в любви, и в этом проявляются особенности их психологии. До Томаса в жизни Мелиссы был другой мужчина, который требовал от нее жалости, который старался вызвать у нее милосердие — как в жизни, так и в сексе.

Однако постижение психологии через секс — не главное открытие этого романа. В нем, кроме героини и ее любимого, есть и третий герой — мать Мелиссы, к которой и обращен весь роман. Нескончаемый монолог главной героини адресуется ее матери — женщине, которая научила ее жить и любить, создала ее картину мира. Она повсюду, даже в чертах любимого мужчины, видит ее лицо.

Достижением Мелиссы, по мнению итальянской прессы, является открытие новых отношений между женщиной и ее матерью. Лучана Сика называет это «смешением чувств, эросом по отношению к обожаемому молодому человеку, но еще больше к любимой матери, аспект, давно соблазняющий психологов: каждая женщина, ищущая мужчину, который будет о ней заботиться, желает не друга, любовника или отца, но мать, с которой она жаждет инцеста» (21 мая 2005 г., «Ла Република»). Героиня романа постоянно вызывает в памяти образ материнского чрева: там ей было спокойнее и уютнее всего, туда она жаждет вернуться. Лежа под одеялом, свернувшись в клубок на заднем сиденье машины, она представляет себя внутри материнского живота.

С образом матери связана не только безумная любовь, но и безумная ненависть. Со злой иронией героиня изображает свой родной дом, где малышей закармливают бананами до полного изнеможения, где от одного взгляда бабушки (мать матери, праматерь!) дети в ужасе писаются, а мамина машина представляется дочери заколдованной каретой, увозящей ее в чудесные места. Родной город героини — Катанья, расположенный на Сицилии, и этот город, подобно матери, вызывает одновременно любовь и ненависть. Самое любимое и самое ненавистное место на Земле для Мелиссы — это ее родной город. Отношения с матерью становятся еще более противоречивыми, когда самой Мелиссе не удается стать матерью: она переживает выкидыш и в ужасе слышит, как ее нерожденный ребенок разговаривает с ней и поет ей песенки.

Призраки, рожденные сказками матери, наполняют сны Мелиссы. Когда-то в детстве мама рассказывала ей о женщинах-стрекозах, которые приходят по ночам и забирают душу спящего, заплетая его волосы в крошечные косички.

Когда любовь Мелиссы и Томаса оказывается под угрозой, Мелиссе кажется, что любовница Томаса прилетает к ней в обличье стрекозы с красноватыми крылышками. Вернувшийся домой Томас с изумлением узнает, что его любовница была здесь и вылетела в окно, как только он открыл дверь!

Мир призраков переплетается с миром людей настолько, что порой невозможно понять, кто из них реален. Защита от призраков — в материнском чреве или в объятиях Томаса, и для Мелиссы порой ее мать и Томас становятся одним и тем же человеком: «И когда мы занимались любовью, это был уже не он, это были он и ты. С одной стороны, была я. Ты и он меня любили, целовали и разрывали на куски. Я видела твой нос, его рот, твои уши и его глаза. Я чувствовала, как бьются два сердца, и когда мое тело содрогнулось, я закричала: „Я так люблю тебя, так люблю!“ — и я кричала это и тебе тоже.

Ты и он, стражи моей души и тела. Заботливо глядящие на террасу моей жизни, вы наблюдаете за ней и защищаете ее. Я не просила вас об этом, я не могла этого даже желать.

Его тело пахнет так, как пахнет твоя шея, а его шея пахнет тобой. И больше ничего. Веки опустились, как занавес после спектакля, и легкое удовлетворенное дыхание смешалось с запахами комнаты. И ты осталась».

Психологические исследования, рассказы о переживаниях Мелиссы написаны живым языком, иногда настолько живым, что он шокирует читателей. Та же Лучана Сика, которая комментировала выход книги в газете «Ла Република», пишет: «Недостаток Мелиссы — незрелость, невозможность принять ее слова всерьез. Ее слова всегда отмечены легкомыслием, несерьезностью, юмором. И это хуже всего: пафос, появляющийся на страницах, искренность ее боли часто выражается в таких словах, что читатель смущается». Действительно, в романе Мелиссы много образов, уничтожающих пафос. Родной город героини, Катанья, сравнивается с задушенной проституткой, Колизей — с мужчиной, который демонстрирует всем свою уже увядшую мужественность. Но это искренний голос героини, она пишет то, что видит, то, как видит. Не случайно главные герои романа носят имена ее самой и ее друга. Герои часто произносят нецензурные слова, все вещи в романе названы своими именами. Это голос молодой итальянки, не приукрашенный цензурой.

Что бы ни говорили противники Мелиссы, читатели сказали свое слово: книга продается все большими и большими тиражами, она переведена на тридцать языков. Теперь среди них и русский язык.

Ю. В. Шуйская

Примечания

1

Роскошная улица в итальянской Катанье. Катанья — город на острове Сицилия у подножия действующего вулкана Этна на берегу Ионического моря. — Здесь и далее прим. ред.

2

Один из самых красивых и знаменитых фонтанов в Катанье.

3

Президент Италии в 1992–1999 годах.

4

Оперный театр в Палермо (главном городе Сицилии).

5

Итальянская актриса.

6

Итальянский композитор и музыкант.

7

Итальянская певица.

8

Итальянское белое сладкое вино.

9

Прозвище итальянского живописца Джакопо Робусти — одного из величайших представителей эпохи Возрождения.

10

Город на юге Италии, в Калабрии.

11

Малышка (исп.).

12

Вегетативный резонансный тест — диагностический метод, основанный на регистрации изменения электропроводности акупунктурной точки при действии тестового или фильтрующего препарата, выявляющего наличие или отсутствие у пациента тех или иных нарушений в различных органах и системах. Позволяет выявить различные нарушения организма, геопатогенные и радиационные нагрузки.

13

Область в центральной Италии, на Аппенинском полуострове.


home | my bookshelf | | Аромат твоего дыхания |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу