Книга: Эстер Уотерс



Эстер Уотерс

Джордж Мур

Эстер Уотерс

Джордж Мур и его роман «Эстер Уотерс»

Джордж Мур ирландец — по национальной принадлежности и глубоким связям с духовной жизнью своей страны. В Ирландии он ирландский писатель и в истории ирландской литературы занимает видное место. В Англии он английский писатель ирландского происхождения и в истории английской литературы заметная фигура. Джордж Мур родился в Ирландии, в ней провел свое детство, к родным краям обращался в своем творчестве, деятельное участие принимал в развитии национальной ирландской культуры. Однако писал Джордж Мур, как и многие писатели-ирландцы, на английском языке.

Джордж Мур (1852–1933) родился в поместье Мур-Холл (графство Мейо), где у его отца, ирландца, впоследствии члена парламента, была скаковая конюшня. Кони и люди в седле постоянно мелькали у будущего писателя перед глазами. Он не только видел, как готовятся к скачкам и скачут на лошадях. Быт конюшни, пробные галопы и прикидки, увлеченные разговоры о скачках на языке жокеев составляли «волшебные впечатления» его беззаботной юности, ее волнующий и незабываемый аромат. И чуть было не составили его будущее: Мур мечтал стать жокеем. Ему, как и его герою из романа «Эстер Уотерс», «помешал рост». Неподходящий рост стал для него препоной, а пережитые впечатления «материалом» творчества.

Иная помеха для иной мечты возникла, когда после смерти отца, в самом начале семидесятых годов, восемнадцатилетний Джордж Мур, располагая материальным достатком, отправился в Париж. Он познакомился с Дега, Ренуаром, Мане, Сислеем, вращался в их среде. Эдуард Мане, с которым он был особенно близок, написал его портрет. Жизнь творческой среды захватила Мура. Казалось, все сошлось для того, чтобы Джордж Мур стал художником — желание, способность, склонность, навык, перед глазами живой пример и образец, яркая современная школа, благожелательность наставников; нет, не вышло, все было, кроме одного, — призвания, той силы, которая только и могла позволить творческой личности раскрыть себя, выразить свою сущность в области искусства, ставшего деятельностью совершенных профессионалов. Джордж Мур отказался от своего намерения стать художником, а пережитые впечатления, обретенный опыт послужили ему «материалом» для творчества и непосредственно отразились в книге «Современная живопись» (1906).

Джордж Мур умел сидеть в седле, он умел действовать кистью, он мог даже писать стихи и зачитывался поэтами. Готье и Бодлер, особенно Готье, вызывали в нем восторг, поэты-символисты Малларме и Верлен — восхищение. Джордж Мур попробовал стать поэтом. В 1878 году вышел сборник его стихов «Цветы страсти», напоминавший своим названием бодлеровские «Цветы зла»; спустя три года (в 1881 г.) появились «Языческие стихи». Это были стихи профессионального поэта, но слишком уж напоминавшие других поэтов, настоящих и значительных, и Джордж Мур отказался от своего намерения стать поэтом, а пережитые им чувства в волшебном мире поэзии и обретенный им опыт стихотворца послужили ему «материалом» для творчества и нашли отражение в книгах «Воспоминания о моей мертвой жизни», в «Признаниях», «Беседах на Эбюри-стрит» и других.

К началу восьмидесятых годов Джордж Мур еще не обрел себя, все сделанное им было легковесно, не могло поддерживать его имя на том уровне, до которого нисходит если не слава, то хотя бы известность. В 1882 году Мур покинул Париж и направился в Лондон, он поехал туда с намерением сказать в английской литературе новое слово, даже изменить ее направление, во всяком случае, высвободить ее из-под викторианской опеки нравственного пуризма и лицемерия. Он полагал, что вполне вооружен для этого, черпая свою уверенность в новых представлениях о задачах искусства и соотношении искусства и нравственности, обретенных им во Франции.

Поначалу Мур занялся в Лондоне журналистикой и не без бравады сообщал знакомым, что живет на Стрэнде в скромных условиях. Но бравада не могла скрыть глубокого огорчения, вызванного неудавшимися творческими пробами. Затеянная Муром дуэль со столичным аристократом имела своим поводом не оскорбленную честь, а раздраженное самолюбие и жажду решительным жестом обратить на свою персону внимание. Дуэль не состоялась и сохранилась в биографии писателя всего лишь как беглый штрих, однако не лишенный психологического значения и важный для полноты характеристики литературного портрета.

Какие бы переживания ни тревожили Мура, как бы далеко отвлеченные фантазии ни заносили его, к литературному труду он уже в то время относился как убежденный профессионал. Каждый день он садится за стол и пишет, пишет; личный опыт и распространенная практика создания литературы в столицах Европы свидетельствовали, что наступила эра неумолимого профессионализма в искусстве, требующего не только от литературного поденщика, но и от творческой личности повседневного, разностороннего и ломового труда.

Спустя год после приезда в Лондон Джордж Мур выпустил в свет свой первый роман «Современный любовник» (1883), вещь малосамостоятельную, в большей мере сколоченную, чем написанную пером. Опять-таки беглый, но характерный штрих: Мур усиленно и напористо тренирует перо на чужих образцах, вырабатывая собственную технику письма.

В муровском стиле соединились изысканность и простота. Мур будет ценить в слоге его выработанность, обдуманную отточенность выражения, изящество и легкость письма. О писателях, своих современниках, он часто судит по их манере изложения, по их чувству стиля, вполне и профессионально осознанному, ориентированному на строгий отбор и обработку словесного материала. Он будет подчеркивать свое превосходство писателя-профессионала, знатока и ценителя искусства слова, над многими собратьями по перу, со снобистской иронией посмеиваться над Томасом Гарди, уже в своей «Исповеди молодого человека» и еще более в «Беседах на Эбюри-стрит». Однако при всей очевидной, особенно в «Исповеди», свободе и даже простоте, впрочем, нередко обманчивой, муровского стиля в нем сказывается, и все более будет сказываться во многих его произведениях, недостаток органической естественности, той свободы и непринужденности выражения, о которой трудно судить, как она достигается, — она не поддается толкованию путем разложения текста на структурные элементы и приемлет лишь живой и остроумный о себе комментарий.

В «Современном любовнике» Джордж Мур взял за образец для подражания Бальзака. Моделью для героя ему послужил изображенный Бальзаком тип преуспевающей бездарности. Льюис Сеймур, герой романа «Современный любовник», не даровит и лишен творческого и нравственного стержня. Зато он напорист и хваток, и если ему не дано стать художником по призванию, он готов удовлетвориться ролью художника по положению. Он добивается своей цели — признания и материального благополучия, используя любовь богатой женщины. Таков, утверждает Мур, «современный любовник» и в то же время современный художник — заметный тип художника новейшего времени, художника по положению.

По словам Мура, автор «Человеческой комедии» оказал на него «огромное нравственное влияние». Однако в исходный момент влияние Золя было более значительным. Золя, говорил Мур, явился «моим началом», Золя вдохновил и направил его, указал ему путь. И до сих пор, характеризуя направление творчества Джорджа Мура, его ставят в связь с Эмилем Золя и относят к числу натуралистов. Если судить о Муре по его роману «Жена комедианта», второму по счету роману писателя, если всего Мура замкнуть в этом произведении 1885 года и повторять его похвальные отзывы об авторе «Экспериментального романа» и «Ругон-Маккаров», то нетрудно увидеть в нем приверженца и последователя Золя. «Жена комедианта» своего рода «экспериментальный роман» в духе Золя. И все же это не слепое подражание. Золя привлек Мура не одной манерой письма и не схемой «экспериментального романа». Он покорил и вдохновил его «идеей нового искусства». Суть этого воздействия можно почувствовать, вчитываясь в слова признания, высказанные Муром в «Исповеди молодого человека»: «Идея нового искусства, основанного на науке, противоположного искусству старого мира, основанного на воображении, искусства, могущего все объяснить и объять современную жизнь в ее полноте, в ее бесконечных ответвлениях, способного стать новым кредо новой цивилизации, поразила меня, и я онемел от восторга перед грандиозностью этой мысли и неимоверной высоты устремления».

Не только легкая возбудимость нервов и подъем вдохновения разожгли этот беспредельный энтузиазм молодого неофита, который в игре воображения возмечтал об искусстве, лишенном этой силы. Его неуемный восторг питала жажда самоутверждении и вдруг открывшаяся ослепительная перспектива. Он еще не писатель, но он хочет быть писателем, и не обычным, он хочет быть режиссером и героем новой литературы, по крайней мере на английской почве.

Джордж Мур не раз оказывался на перепутье, под воздействием разноречивых влияний, и всякий раз обнаруживал податливость и склонность увлекаться до крайности. «Видно, от рождения натура моя была мягкой, как воск, она не чувствовала давления, легко поддаваясь ему». Так говорил Джордж Мур в «Исповеди молодого человека» (1888), книге автобиографической, давая повод исследователям его жизни ссылаться на эти слова как на факт самохарактеристики.

К тому же к 1888 году, когда была издана «Исповедь» Мура, относится его статья о Тургеневе — как бы дополнение к «Исповеди» или самостоятельная ее часть. Эта статья — отлично написанное лирическое эссе и важное свидетельство многостороннего влияния великого русского писателя на западноевропейскую литературу. Мур был лично знаком с Тургеневым, необычайно дорожил памятью об этом знакомстве, испытал сильное влияние его «изумительного мастерства», восторженно отзывался о нем как о творческой индивидуальности.

К началу 1894 года, когда появилась «Эстер Уотерс», Джордж Мур уже был автором семи романов, двух стихотворных сборников, двух пьес, автобиографии, нескольких произведений критики и художественной публицистики, — словом, к тому времени он был искушенным литератором с немалым жизненным и творческим опытом. Едва ли «Эстер Уотерс» могла бы возникнуть, если бы на этот пройденный путь, если бы ей не предшествовали две книги, опубликованные во второй половине восьмидесятых годов, — роман «Кисейная драма» и уже упомянутая «Исповедь». В этих двух книгах четко обозначился писательский облик Мура, направление его литературных интересов и манера его письма. «Кисейную драму», в которой Мур обратился к ирландской теме и социальным проблемам, он назвал в подзаголовке «реалистическим романом». Тот же подзаголовок мог бы стоять под названием «Эстер Уотерс» — правдивой истории обездоленной девушки, вынужден, ной оставить место служанки в помещичьем доме из-за прегрешения неосмотрительной любви, носить клеймо «падшей», терпеть тяготы изнурительного труда и горькой нужды. Узколобая и ханжеская критика встретила «Эстер Уотерс» враждебно, усмотрев в этом романе «скандальный пример декадентской литературы, деморализующей народ». Ничего декадентского и деморализующего нет в истории жизни Эстер Уотерс, насыщенной драматизмом и горечью. В романе есть точные, трезвые наблюдения среды и нравов разных слоев английского общества, изображены неприглядные и отталкивающие явления, однако без какого-либо оттенка упадочного настроения.

Значительнее всего в «Эстер Уотерс» сама Эстер Уотерс, героиня романа, ее характер. Суть его составляют сила жизни и воля к ней, соединенные с непреклонным достоинством. Органичность для муровской героини этих отличительных черт, естественная соединенность в ней простых и вместе с тем возвышенных чувств выделяют ее облик и делают его привлекательным. В борьбе литературных направлений «конца века» Джордж Мур, автор «Эстер Уотерс», оказался на иной стороне, чем декаденты разных толков и проповедники права сильного, хотя еще в «Исповеди» в порыве бравады и эпатажа он произносил похвальное слово «Несправедливости» и готов был ради «одного сонета Бодлера пожертвовать многими жизнями». Эстер Уотерс сближала Мура с Томасом Гарди, как бы внутренне автор «Исповеди» ни сопротивлялся этому, дала повод сопоставить ее с Тэсс из рода д’Эрбервиллей, сколь бы ни были различны эти два ярких свидетельства демократизации английской литературы на «рубеже веков».

Эстер Уотерс не раз оказывается на перекрестках жизненных дорог, испытывающих ее характер. Ей не раз приходится делать выбор и расплачиваться за каждый опрометчивый шаг. И ни разу она не изменяет себе, сути своего характера, в самые критические моменты в себе самой находит опору.

Пережив короткую, вдохновенную первую любовь, Эстер Уотерс остается одна. Поругано лучшее чувство, попрано женское достоинство, утрачены репутация и место работы, все омрачено, и, казалось бы, нет просвета. Но Эстер Уотерс не надламывается духовно и не опустошается нравственно под натиском невзгод. Оставшись одна с внебрачным ребенком, она растит его ценой неимоверных усилий, не поступаясь достоинством.

Проходят годы, для Эстер Уотерс тяжкие и мучительные, и вот случай сводит ее с первой любовью. Сводит в тот момент, когда в ее судьбе наметился перелом к лучшему и возникла перспектива устроенной жизни. Появился человек, ее полюбивший, его отношение к ней и ее ребенку, отношение к ней его семьи — все обещает ей иные условия существования, некую безусловную меру покоя и благополучия. Однако она отказывается от этой перспективы, отвергает одностороннее чувство, для которого в себе не находит ответа: оно не сулит ей душевной отрады. Верх берет не расчет, не потребность отдыха и покоя ценою забвения могущественных желаний сердца, верх берет жажда живого, органичного чувства, и она перебарывает горечь обиды на отца своего ребенка. Так четкая мера достоинства и потребность живого, наполненного, цельного чувства отчетливо обозначают логику поведения героини.

Подобной же потребностью одержим сам автор в своих поисках темы, героя, материала, способа и приемов повествования. Он берется писать о предметах и ситуациях, которые в его время еще считались нехудожественными и не подходящими для литературы. Он стремится писать об этом с естественной непринужденностью и артистизмом, с полным сознанием поставленной перед собой задачи. Ему удается расширить поле писательского действия в направлениях, которые до него и в его время считались запретными и которые даже Диккенсу или Томасу Гарди приходилось обходить стороной. Он один из первых в английской прозе стал писать о самой обыденной жизни с естественной повествовательной интонацией, избегая нажима сторонних влияний, воздействия сентиментальных мотивов, мелодраматического пафоса, публицистической риторики. Он не приемлет «острого» сюжета, построенного на подпорках случайных событий, на сочиненных, немотивированных происшествиях. Сюжетная напряженность обусловлена у него столкновением характеров, психологическими конфликтами, воздействием времени, обстоятельств и бытовой среды на судьбу личности, отчетливым и подвижным ритмом повествования.

Автор «Эстер Уотерс» ориентируется на объективную манеру письма флоберовской школы, удерживает повествование в рамках безличного отношения к происходящему, решительно избегает открытых заявлений, прямого обращения к читателю или посредничества между читателем и героем. Мур отвергает роль вездесущего и всеведущего автора, но свою позицию сохраняет, от своего мнения не отказывается, и выдает свое присутствие отбором материала, последовательным выражением «точки зрения» героини, эстетической эмоцией, интонацией, особенной, «ирландской» иронией, насмешливой, едкой и скептической, делающей рассказ о событиях более острым и подвижным.

В «Эстер Уотерс», романе «объективном», Мур продолжает писать о себе, многое черпает из впечатлений своей юности. Все, что в диковинку Эстер Уотерс, все, что поражает и обескураживает ее, когда она, в самом начале романа, появляется в старом поместье и сталкивается с бытом скаковой конюшни, все это было отлично известно Джорджу Муру. Какое-то время для него вся вселенная размещалась между стартом и финишем скаковой дорожки. Вынесенное им впечатление от этой особой, сокращенной вселенной, ее ощутимый, реально-фантастический образ служит в романе не просто материалом для изображения необычной обстановки. Мур производит творческий эксперимент, одним из первых мастеров европейской прозы новейшего времени сознательно ставит студийную задачу изобразить действительность в двух реально-обыденных, а по отношению друг к другу контрастных планах. Скаковая конюшня, подготовка к скачкам, нескончаемые разговоры о прошедших и предстоящих скачках, практика букмекерства, играющие на скачках — все изображено в своей повседневности, но эта повседневность особого рода, не похожая на обыденную жизнь. Для стороннего взгляда скаковая конюшня — экзотика, скачки — экзотический праздник, но и для знатока «мир галопа — волшебный мир». Он причудлив, он действует на воображение и предоставляет писателю очевидные выгоды, говоря языком скачек, дает ему фору.



Пользуясь «форой», Мур пишет обыденность, тусклую, угнетающую воображение, демонстрируя, как можно подчинить слову «дикий» материал, «пером не объезженный» и ничем артистическим не выявленный. И в том, как он решает эту писательскую задачу, как он делит действительность на два плана, сказывается его позиция, его взгляд на житейскую прозу, на условия существования, шире — его концепция жизни.

Скаковая дорожка, ограниченная стартом и финишем, или арена для боя быков, то есть малая, замкнутая и вместе с тем красочная площадка действия, изображенная в контрасте с обыденной жизнью, сокращенная вселенная, противопоставленная всему миру буржуазного существования, — этот способ изображения и оценки действительности, хорошо знакомый современному читателю по книгам Шервуда Андерсона или Эрнеста Хемингуэя, был в конце прошлого века обстоятельно разработан Джорджем Муром.

В «Эстер Уотерс» вокруг скачек группируются многие лица, устанавливается система отношений, образуется особый мир. Его законы жестоки и губительны, жертвы у всех на виду, но они не распугивают его приверженцев. Есть в нем нечто, что к нему притягивает. Это нечто — своего рода «полнота жизни», доставляемая напряженностью сосредоточенных, захватывающих все существо переживаний. Приверженец особого мира сам «свободно» устремляется к желанной цели, «свободно» принимает общие для всех правила, охотно участвует в обряде игры, в которой правит случай, всем предоставляющий равные возможности. Он идет на риск, и риск для него — благородное дело, он сам строит теорию удачи, сам испытывает ее, — словом, он живет, не прозябает, — так представляется ему участие в игре, которой он отдается со всей силой страсти и воображения. Приверженец обычную практику «конька», «хобби», сильного увлечения чем-либо делает универсальной. Для него «конек» — не временное отстранение от обыденности, не передышка от житейских забот, не развлечение «на час», для него «конек» — все, вся жизнь в буквальном и переносном смысле: он оседлывает «конька», чтобы скакать за удачей, скакать изо дня в день и только этой скачкой — игрой в скачки — и живет.

Автор «Эстер Уотерс» до известного предела на стороне приверженцев этого особого мира, он их понимает, им сочувствует, он с их стороны смотрит на всю остальную жизнь, точнее сказать, на обыденность буржуазного существования. Он ее ненавидит, он ее презирает, он не находит в торжествующем буржуа ничего возвышенного, героического, истинно человеческого. Ему претит мещанский «здравый смысл», делячество, его возмущают придавленные мысли, убогие чувства, кичливость сытых, самодовольство пошляков, бесконечное лицемерие. Судья, ополчившийся против приверженцев «незаконного» «конька», сам его приверженец, только лицемерный, раздвоенный, для него «конек» всего лишь «конек», увлечение, приятная возможность отвлечься от трудов, которые он считает праведными.

Джордж Мур избрал принцип объективного повествования и следует ему. Но наступает момент, когда он не выдерживает тона. Однажды он дает полную волю своему возмущению. На нескольких страницах романа он особенно отчетливо обнаруживает авторское «я», резко возвышая свой голос против буржуазной машины подавления и расправы. Он в лучших традициях английской литературы использует иронию и сатиру, когда в главе XLI описывает судейство самодовольного и бездушного крючкотвора. Тут он берет на себя обязанность обличителя и «срывает маски». Он изобличает с выношенной злостью и убежденностью демагогические разглагольствования судьи, его закоренелое лицемерие и его профессиональную жестокость. «Его Милость кинул взгляд на дрожащую от страха женщину за барьером и приговорил ее к полутора годам каторжных работ, после чего, собрав лежавшие перед ним бумаги, тотчас раз и навсегда выкинул ее из своей памяти». Демагогия, лицемерие и жестокость представлены Муром как нечто неотъемлемое от буржуазного правосудия. Судейская практика вырабатывает в «Его Милости» хладнокровие машины, поразительную способность не тревожить себя содеянной несправедливостью и жестокостью. «Старая, как мир, история: для богатых — один закон, для бедных — другой», — так общей формулой с чувством возмущения характеризует социальный смысл этой практики далеко отстоящий от политики Уильям Лэтч, букмекер, хозяин заштатной пивной «Королевская голова», муж Эстер Уотерс, теперь уже Эстер Лэтч. Он раздражен и возмущен несправедливостью, но дальше общей формулы не идет и желает только одного — чтобы его и всех приверженцев «игры» оставили в покое, чтобы полиция не совала нос в «подпольное» букмекерство и чтобы не фарисействовали те, кто возвысился над уровнем «неимущих классов». «Уильям, — как замечает автор, — не пытался вникать в этот вопрос глубже». Тем менее пытается вникать в «этот вопрос» его жена, героиня романа, «простая душа» — Эстер. Она способна глубоко сочувствовать обиженным и оскорбленным, оказать им непосредственную помощь, пойти на жертвы, проявить стойкость, выдержку, по не ее призвание «глубоко вникать в вопросы».

Джордж Мур, по его собственным словам, изображает судьбу Эстер Уотерс, ее продвижение по жизненному пути «как единоборство характера с обстоятельствами». И характер и обстоятельства представлены автором в их сложности, в их очевидных, легко объяснимых и в загадочных проявлениях. Разные силы воздействуют на Эстер в кризисных ситуациях, когда ее судьба оказывается в зависимости от ее выбора и решения, — силы внешние и внутренние.

Казалось, что оборванные отношения с Уильямом после пережитых Эстер страданий восстановить невозможно. Случайная встреча после долгих лет разлуки вызывает их на трудное испытание. В себе самой Эстер переживает борьбу разноречивых чувств. «Она поставила себе целью отделаться от Уильяма, чтобы выйти замуж за другого, но она глядела на него и вдруг почувствовала, как былое влечение пробуждается в ней снова». «Былое влечение» Мур трактует отнюдь не в духе теории натурализма и описывает его как реалист.

Джекки, ребенок Эстер и Уильяма, служит причиной их сближения, по в какой-то момент он разъединяет их, возбуждает напряженную неловкость, ревность, повод для враждебного, даже злобного чувства. Джекки не знает отца, но вот он явился перед ним и нарушил установившееся равновесие обделенных чувств. Реакция ребенка проста и наивна и невольно обнаруживает драматизм ситуации: «Наконец, не отрывая глаз от кончиков своих башмаков, Джекки спросил хотя и угрюмо, но доверчиво:

— А вы правда мой папа? — и добавил вдруг, пытливо поглядев Уильяму в глаза: — Только без обмана, ладно?»

Смятенные, противоречивые чувства Эстер, вызванные отцовскими притязаниями Уильяма и откликом на них ее Джекки, все это изображено убедительно, без влияния «натуралистических» мотивов. Все же они, эти мотивы, есть в «Эстер Уотерс». Они сказываются, например, в некоторых натуралистических параллелях и сопоставлениях, в сравнении толпы со стадом, в подчеркнутом выявлении роли инстинкта в жизни человека. В объемном романе эти мотивы почти незаметны, но его концовка невольно напоминает о них.

В «Эстер Уотерс» Мур идет на риск смелых литературных исканий и опытов. Он словно щеголяет специальной осведомленностью, насыщает текст профессиональной речью. Испытывая терпение читателя, он часто и подолгу держит его на специфическом, так сказать, конюшенном речевом рационе, приобщая его не только и даже не столько к особому профессиональному быту, сколько к особому типу душевных состояний. Решая писательские задачи, Мур готов соперничать с великими мастерами. Не исключено, что он дерзнул соревноваться с самим Толстым, когда свою героиню отправил на скачки и показал их без скачек. У Мура скачки без скачек не простой эксперимент, не только выработка и апробация приема на новом материале в стендалевской традиции изображения войны без войны — без фронтовых стычек и схваток. В «Эстер Уотерс» скачки — кульминация «игры», на ней сосредоточиваются страсти, ставкой оказываются жизни, она решает судьбы. Скачки у Мура при всей их очевидности нечто неуловимое — «многоцветное, многоголосое», нечто загадочное и непостижимое. Этим самым они тем более притягательны для их приверженцев, и по той же самой причине они не притягивают Эстер Уотерс, ставшую Эстер Лэтч. Она впервые едет на скачки, поездка ее описана в подробностях, все, что происходит вокруг скачек, представлено в деталях, но самих скачек Эстер так и не видит. «После нескольких фальстартов лошади пошли. Отыскав окошечко между множеством котелков и шляп, Эстер увидела пять-шесть стройных лошадок — они показались ей похожими на борзых. Они пронеслись мимо и растаяли, словно призраки, а Эстер вдруг прониклась сочувствием к гнедой лошадке, которая тихонько трусила позади, сбившись в сторону».

Вот и все, что в день дерби Эстер, специально приехавшая посмотреть скачки, увидела на скаковой дорожке. Только это мгновение последней скачки показал писатель своей героине и читателю. Скачки без скачек у Мура не простой прием. Эпизод со скачками занимает в сюжете романа особое положение и проникнут принципиальным смыслом. Эстер смотрит на скачки совсем не так, как ее муж Уильям Лэтч, как все игроки и вся толпа. Для нее это нечто игрушечное и эфемерное. Скачущие лошади кажутся ей похожими на борзых, и проносятся они, «словно призраки». И колышущаяся толпа на трибуне напоминает ей марионеток, а сама трибуна — «палубу тонущего корабля». Неподалеку от трибуны — карусель с деревянными скакунами, безобидное подобие скачек и пародия на них. А над толпой, над сокращенной вселенной, ограниченной стартом и финишем, «знойное голубое небо» — вселенная без конца и края. Так показаны скачки, в таком виде они предстают перед Эстер, этой своей стороной они повернуты к читателю.

В эпизоде со скачками выделяется еще один момент. Перед тем как покататься на карусели, а потом взглянуть на скачущих лошадей, Эстер оказывается в палатке Армии спасения — религиозно-филантропической организации, построенной по военному образцу. Военизированные «братья во Христе» клеймят скачки как козни сатаны, как путь к «погибели» и сулят свое решение проблемы: их «ставка — спасение души, а выигрыш — вечное блаженство». Эстер не хочет быть с этой армией заодно. Горький жизненный опыт заставил ее разувериться в «общественном» буржуазном долге и в посулах христианского смирения. «В жизни не получается делать то добро, к которому стремишься, и тогда стараешься делать добро там, где можно» — вот ее вывод. Индивидуальное достоинство, долг перед мужем, ребенком, друзьями — такова ее замкнутая нравственная программа, противопоставленная настырному лицемерию и душевной неразборчивости В драматических ситуациях, которые в дальнейшем возникают на жизненном пути Эстер, она следует этой программе, обнаруживая, как всегда, сердечную прямоту и стойкость, отзывчивость, готовность идти на жертвы.

В книге «Признания» Джордж Мур, используя скаковой жаргон и извиняясь за него, так писал об английском романе: «Английские романисты никогда не приходят к финишу с честью. Они закидываются или сходят с дистанции, стирают подковы, встают в обрез, как это говорится… Английская проза полукровка. Французское или русское повествование показывает больше породы».

Литература не скачки, и скаковой жаргон, при всех его изобразительных возможностях, мало подходит для ее оценки, для столь широко охватывающих и категоричных выводов. Но сам Джордж Мур своей практикой романиста подтверждает высказанное им суждение. Автор «Эстер Уотерс» «стирает подковы» на финишной прямой. Эстер Уотерс — «простая душа» английской литературы; Джордж Мур — искушенный ее представитель. «Простая душа» остается верной себе на всех драматических этапах жизни, она «не сходит с дистанции» и на последней странице романа «полна одним чувством» — чувством исполненного материнского долга. «Искушенная душа» литератора позволяет ей на глазах у читателя пережить «счастье этой минуты», не обещая ей покоя в будущем. Концовка романа формально не замыкает сюжета, обретая свойство «открытой» концовки. Но философский и житейский выводы автором уже сделаны, они утверждают «вечные начала» с помощью символики и риторики. В рамках «вечных начал», от старта до финиша, от рождения до смерти, доля «простой души» — «трудиться и трудиться», выполняя «назначение женщины».

Однако читатель передвигался вместе с Муром на всем направлении драматического сюжета, и если автор у финиша «встал в обрез», то читателю он предоставил возможность двигаться дальше и делать свои выводы с учетом всего жизненного опыта героини и социальных условий жизни, правдиво изображенных в «Эстер Уотерс».

В беседе с одним из своих биографов, точнее, с предполагаемым автором его биографии, Джордж Мур краткой, почти афористической формулой обозначил нелегкую задачу, пожалуй, не только эту частную, но и существенную часть общей задачи жизнеописания творческой личности. «Вы, — сказал Мур, — собираетесь писать историю человека, который самоопределился благодаря своему воображению, и вам надлежит выяснить, когда его воображение выражало его натуру и когда искажало ее».

Конечно, рекомендация Мура кажется неожиданной. Странно слышать слова категорического признания столь действенной роли воображения из уст художника, приходившего в восторг от идеи искусства, пренебрегшего воображением. Но это один из парадоксов его мысли и душевных состояний.

Согласие муровского воображения с его натурой было гибким и подвижным, когда он писал автобиографическую «Исповедь молодого человека» (1888), роман «Эстер Уотерс» (1894) и рассказы, вошедшие в сборник «Невозделанное поле» (1903). Это самые популярные книги Джорджа Мура, заметные вехи на его пути, наглядная мера его достижений и возможностей, источник его деятельных связей с литературой и читателем.


М. Урнов

Эстер Уотерс

Роман

Эстер Уотерс

I

Она стояла на платформе, глядя вслед удаляющемуся поезду. Редкие кусты скрывали изгиб железнодорожного полотна: над кустами поднимался белый пар и таял в бледном вечереющем небе. Еще секунда — и последний вагон скроется из глаз. Белый шлагбаум медленно опустился над рельсами.

Небольшой продолговатый сундучок, выкрашенный красновато-коричневой масляной краской и перевязанный толстой веревкой, она поставила возле себя на скамью. Сгорбленная спина, согнутые плечи — все говорило о том, что узел, который она держит в руке, тяжел; сквозь туго натянутую серую бумажную ткань узла проступало что-то твердое. На ней было выцветшее желтое платье и черная жакетка, слишком теплая для такого погожего дня. Это была совсем еще молоденькая девушка — лет двадцати, не больше, невысокая, крепко сбитая, с короткими, сильными руками. Волосы русые, довольно заурядного оттенка, не привлекающие к себе внимания, шея пухлая, нос чуть толстоватый, но с красивым рисунком ноздрей. Светло-серые, опушенные темными ресницами глаза казались совсем прозрачными. Несколько угрюмое обычно выражение лица мгновенно менялось от яркой задорной улыбки. Вот и сейчас она улыбнулась, обнажив ряд белоснежных миндалевидных зубов. Носильщик спросил ее, почему она не хочет оставить свой узелок вместе с сундучком. Доставят все на тележке, сказал он. Тележка заезжает каждый вечер за багажом… Дорога туда вот по этой улице прямо. Усадьбы никак не минуешь. Сначала будет небольшая рощица, за ней — ворота и сторожка. Девушка была мила, и носильщик не спешил уходить, но начальник станции крикнул ему, чтобы он пошел забрать багаж.

Местность казалась бесплодной. Когда-то в часы высокого прилива море поднималось до середины этих пологих холмов. Теперь этому препятствовал намытый волнами вал песка и гальки. Вдоль вала струилась заросшая тиной речонка, и на берегу ее притулился городок, сползая к самому краю воды. Старые суда догнивали в гавани, и два деревянных волнореза, словно две тощие руки, были простерты в море с призывом к кораблям, которые никогда не приплывали. За железнодорожным полотном над белеными изгородями розовели цветущие яблони; по холмам раскинулись огороды. Дальше, гряда за грядой, поднимались холмы. Вершину ближайшего холма опоясывали деревья. Это и был Вудвью.

Девушка смотрела на открывшуюся ее глазам довольно унылую картину, как смотрит тот, кто видит что-либо впервые. Однако взгляд ее был рассеян, другие мысли занимали ее. Она никак не могла решить, оставить ли ей свой узелок вместе с сундучком. Узелок оттягивал ей руку, а далеко ли добираться от вокзала до Вудвью, она не знала. Пройдя до конца платформы, она отдала начальнику станции свой билет и спустилась по ступенькам, все еще исполненная нерешимости. Улица встретила ее чугунными решетками, кустами лавров, застекленными террасами. Ей уже случалось работать в таких домах, и она знала, в чем заключались бы ее обязанности, если бы ее наняли в один из них. Но жизнь в усадьбе представлялась ей волшебной сказкой, и она не могла поверить, что сумеет выполнить все, что может там от нее потребоваться. Там будут дворецкий, и лакей, и мальчик на побегушках… Мальчик на побегушках — это еще ладно, а вот дворецкий и лакей, как-то они к ней отнесутся? Там будет старшая горничная, и младшая горничная, и, возможно, камеристка хозяйки дома, и, верно, все эти дамы уже побывали в заморских краях вместе с господами. А ей доводилось только слышать о Франции и Германии. Конечно, там будут говорить об этих странах, и она выдаст свое невежество молчанием. Они спросят ее, где она прежде была в услужении, и, когда узнают правду, ей придется с позором покинуть усадьбу. А денег на обратный билет до Лондона у нее не хватит. Да и как оправдается она в глазах леди Илвин, которая раздобыла для нее это место судомойки в Вудвью и таким образом избавила ее от работы у миссис Дэнбар? Возвращаться никак нельзя. Отец проклянет ее, да, пожалуй, еще и прибьет и ее и мать. Нет! Не посмеет он больше ее ударить!



При одной мысли об этом щеки девушки зарделись от стыда. А ее маленькие братишки и сестрички поднимут плач, если она возвратится. Им и без того нечего есть. Да, нельзя возвращаться. Даже думать об этом глупо!

Она улыбнулась, и улыбка ее была такой же светлой, как солнце этого июньского дня. Лишь бы все обошлось в первую неделю, а там будет легче. Жаль, что у нее нет платья, чтобы переодеваться по вечерам! Ее старое желтенькое совсем уже никуда не годится. Вот пестрое ситцевое — то еще сойдет. Надо бы купить красную ленту — подпоясаться, так совсем другое будет дело. Она слышала, что горничные в таких богатых домах, как Вудвью, обязательно переодеваются два раза в день, а по воскресеньям прогуливаются в шелковых накидках и в самых новомодных шляпках. Ну, а камеристка — та небось донашивает все платья своей госпожи и ходит гулять с дворецким. Что все они подумают, когда к ним явится такая девчонка, как она! Сердце у нее упало, и тяжелый вздох, предвестник многих горестей и разочарований, вырвался из груди. Ведь даже после того, как она получит свое жалованье за первый квартал, едва ли ей удастся купить себе платье, — деньги надо будет отослать домой. Жалованье за первый квартал! Куда там — хоть бы за первый месяц! Надо ведь еще удержаться на месте. Небось все эти поля и эти красивые рощи — все принадлежит сквайру. Наверно, это очень благородные господа, такие же, как леди Илвин. Даже еще более важные — ведь леди Илвин живет в таком доме, как те, что возле вокзала.

За высокими изгородями по обеим сторонам прямой как стрела дороги на зеленых лужайках, в густой тени деревьев, сидели и лежали няньки — жаждая подле своей детской коляски. Шум города затихал вдали; картины будущего все отчетливее и отчетливее рисовались девушке. Впереди она увидела два дома — один из серого камня, другой красный кирпичный с увитым плющом фронтоном, — и между ними, дальше к северу, вознесся церковный шпиль. Обратившись к одному из прохожих, она узнала, что серое здание — это дом священника, а красный домик — сторожка Вудвью. Если это сторожка, то какой же там дом?

Ярдов через двести дорога разветвлялась, огибая небольшую купу деревьев, образующих треугольник. На открытых местах солнце сильно припекало, но в зеленой тени деревьев воздух был свеж и так напоен ароматами, что усталая горожанка почувствовала, как через все поры тела в нее вливается здоровье и сила. За деревьями были высокие, выкрашенные белой краской деревянные ворота, а за воротами — красивая подъездная аллея. Сторож велел ей идти все время прямо, а в конце аллеи свернуть влево. Девушка еще никогда не видела такого великолепия и остановилась, преисполненная восхищения. Ветви вязов, сплетясь, образовали над головой зеленый свод, а сквозь него проглядывали розовые, словно нарисованные на небе облака. И монотонное воркованье горлицы было как биение сердца разлитой вокруг тишины.

Величие этой картины превзошло все, что она себе рисовала, и ее снова охватили сомнения. Нет, никогда ей не удержаться на службе в таком месте! За поворотом аллеи она неожиданно оказалась лицом к лицу с молодым парнем, который курил трубку, прислонясь к ограде.

— Извините, сэр, как мне пройти к Вудвью?

— Прямо, мимо конюшен, обогнешь их и налево. — Затем, разглядев коренастую, но складную, не лишенную грации фигурку и яркий румянец на нежных щечках, незнакомец добавил — А ты здорово навьючена. Узелок-то у тебя тяжелый, давай помогу.

— Да, я малость устала, — сказала девушка, кладя узелок на изгородь, — На станции сказывали, что мой сундучок привезут на тележке.

— А, так ты наша новая судомойка? Как тебя зовут?

— Эстер Уотерс.

— А моя мать — здешняя повариха. С ней держи ухо востро, не то в два счета вылетишь вон. Это — бес в юбке, когда разбушуется, но в общем-то она ничего, если ее не злить.

— А ты тоже работаешь здесь?

— Пока нет, но скоро, надеюсь, буду работать. Мог бы уже два года назад, да мать не хотела, чтобы я надевал ливрею; не знаю даже, как взгляну ей в глаза, когда побегу за экипажем, чтобы вскочить на запятки.

— А место-то еще свободно? — спросила Эстер, застенчиво поглядывая на него сбоку.

— Свободно, Джима Стори прогнали неделю назад. Стоит ему приложиться к кружке, и он может разболтать все как есть про наши конюшни. Вот его нарочно и заманивали в «Красный лев». Хозяин, ясное дело, такого не потерпит.

— И ты хочешь поступить на его место?

— Ну да. Не могу же я до конца дней своих таскать чужие пожитки взад и вперед по Кингс-роуд, со станции Брайтон и обратно. Лишь бы мне удалось пристроиться на его место. Да я не так уж за самим местом гонюсь — тут другое важно: получаешь сведения из первых рук. Уж меня-то никто не заставит развязать язык за стойкой «Красного льва», чтобы потом телеграф перестукал каждое мое слово в Лондон и все это появилось наутро во всех газетах.

Эстер не поняла, о чем это он. Она присмотрелась внимательнее, увидела небольшую круглую голову, низкий лоб, довольно длинный нос, острый подбородок, острые скулы и щеки без румянца; грудь была немного узкая, впалая, но рост и плечи — хоть куда; эти длинные мускулистые руки могли дать хорошего тумака. Низкий лоб и малоподвижный взгляд свидетельствовали об отсутствии воображения и неглубоком уме, но правильные черты лица и открытое, простодушное его выражение делали Уильяма Лэтча привлекательным мужчиной в глазах восемнадцати женщин и десяти мужчин из любых двух десятков особ того и другого пола.

— Я вижу, у тебя тут книжки, — сказал он, помолчав. — Ты что, охотница до чтения?

— Это книги моей матери, — поспешно отвечала девушка. — Мне не хотелось оставлять их на станции, там ведь легко могут стянуть одну-другую, а я бы и не заметила, пока не развязала бы узелка.

— Сара Тэккер — это наша старшая горничная — не даст тебе покоя из-за этих книг. Она читает запоем. Прочла все истории до единой, что были напечатаны в «Колокольчике» за последние три года, и ее ни на чем не подловишь, как ни старайся, — помнит все имена, точно скажет, какой именно лорд спас красотку, когда лошади, закусив удила, понесли карету прямо к пропасти в сто футов глубиной, и каков он был из себя, этот баронет, из-за которого девчонка побежала топиться при лунном свете. Сам-то я этих книжек не читал, но мы с Сарой большие приятели.

Эстер очень боялась, что он снова спросит ее, любит ли она читать. Читать она не умела и стыдилась своего невежества.

Уильям же, заметив, как она насупилась, решил, что ей не понравились его неумеренные похвалы Саре, и пожалел, зачем развязал язык.

— Мы с ней добрые друзья, понимаешь, и только. А гулять я с ней никогда не гулял, уж больно она докучает своими рассказами про разные книжки. А ты что больше любишь? Я, например, люблю что-нибудь поживее. Хорошая лошадка — вот это в моем вкусе.

Боясь, как бы он снова не стал расспрашивать ее про книги, она собралась с духом и сказала:

— А на станции мне сказывали, что тележка заберет мой сундучок.

— Сегодня вечером двуколка не поедет на станцию… А ведь тебе небось понадобятся твои вещички. Я спрошу кучера, может, он поедет с кабриолетом. Ах ты, черт побери, мы тут с тобой болтаем, а он небось с полчаса уж как уехал! Влетит мне от матери, что я тебя задержал, — она еще час назад все тебя поджидала… Шесть персон будут сегодня к обеду, а у нее ни единой души на подмогу. Придется тебе сказать, что поезд опоздал.

— Так надо поскорей идти! — вскричала Эстер. — Ты мне покажешь куда?

Как только беседа оборвалась, воркованье голубей стало слышнее. Кроны каменных дубов осеняли чугунную ограду парка. Вдали, среди деревьев, белели мраморные урны и статуи ангелов итальянской беседки. Эстер и Уильям свернули влево и зашагали по аллее, и Уильям объяснил девушке, что строения, отгороженные от парка кирпичной стеной, — это конюшни. Они проходили мимо многочисленных дверей, откуда доносились стук копыт и позвякивание уздечек. Аллея привела их к просторному двору, в глубине которого стоял дом, а позади него — новые пристройки из красного кирпича. Эстер увидела двускатные кровли и лепные украшения над балконами; за большими окнами кухни двигались слуги. Ворота за домом вели в парк, и здесь, как повсюду, каменные дубы сплетали над головами шатер. Кавалькада всадников подскакала к воротам, и Уильям бросился отворять. На лошадях были серые попоны и капоры; сквозь прорези на Эстер глянули черные круглые глаза. Всадники — невысокие, невзрачные с виду парни — привставали на стременах и стегали лошадей ясеневыми ветками, когда те закидывали головы и закусывали удила. Уильям, возвратившись, сказал:

— Погляди, вот этот третий — это он, это Серебряное Копыто.

Нетерпеливый стук в кухонное окно положил конец его восторгам, и, обернувшись к Эстер, он торопливо проговорил:

— Не забудь сказать, что поезд опоздал. Смотри не проболтайся, что я задержал тебя, не то достанется мне на орехи. Вот сюда.

Они вступили в широкий коридор, застеленный кокосовой циновкой, сделали несколько шагов, и первая же дверь привела их на кухню; красивое просторное помещение, в котором очутилась Эстер, никак не вязалось в ее представлении со словом «кухня», она еще никогда не видывала таких кухонь да и не слыхала про такие. Плита была почти во всю стену, и на ней булькала по меньшей мере дюжина кастрюлек; на посудной полке под самый потолок разместилось неисчислимое количество тарелок и блюд. Разве она сумеет держать все это в таком образцовом порядке, подумалось Эстер, и при виде слуг в красивых белых колпаках, хлопотавших вокруг белого стола, она еще острее почувствовала свое ничтожество.

— Я привел вам новую судомойку, маменька.

— Вон что! В самом деле? — сказала миссис Лэтч, оторвавшись на мгновение от подноса с тарталетками, которые она только что, вынув из духовки, наполняла вареньем. Эстер сразу бросилось в глаза большое сходство между миссис Лэтч и Уильямом. Только волосы у матери были уже с проседью, но, как и у сына, прежде всего обращал на себя внимание крупный нос.

— Ты, конечно, скажешь сейчас, что поезд опоздал?

— Да, маменька, поезд опоздал на четверть часа, — сразу ввязался в их разговор Уильям.

— А я тебя не спрашиваю, и ты помалкивай, лентяй, бездельник, бродяга несчастный! Небось сам и задержал девчонку. Шесть персон приглашены к обеду, а я целый день мыкаюсь тут без судомойки. Не приди Маргарет Гейл подсобить, просто не знаю, что бы я делала, и все равно с обедом нипочем не поспеть вовремя.

Две горничные в пестрых ситцевых платьях стояли и слушали. Эстер нахмурилась. Когда миссис Лэтч велела ей снять жакетку и приниматься за дело — побыстрей почистить овощи, поглядим, мол, на что ты годишься, — Эстер ответила не сразу. Помолчав, она проговорила негромко, глядя в сторону:

— Мне бы переодеться надо, а мой сундучок еще не привезли со станции.

— Подоткнешь платье, а Маргарет Гейл одолжит тебе пока что свой фартук.

Эстер была в нерешительности.

— Эта тряпка, что на тебе надета, хуже, думается мне, уже не станет. Ну, давай, принимайся!

Горничные громко хихикнули, Эстер нахмурилась еще больше, и на лице ее появилось выражение угрюмого упрямства, а нежно-розовый румянец стал багровым.

II

В единственное окно в косом потолке мансарды проник утренний луч солнца и заиграл на обоях с голубыми и белыми цветочками на противоположной стене. На двери висели два пестрых ситцевых платья; стену украшали две картины: вырезанная из иллюстрированного журнала цветная литография — девушка с корзинкой цветов и поблекшая гравюра прошлого столетия. На каминной полке стояли фотографии всего семейства Гейлов в воскресных нарядах и зеленые вазы, которые Сара подарила Маргарет в день ее рождения.

Эстер лежала в полудремоте на низкой узенькой железной кровати, вплотную придвинутой к стене, вся залитая утренним солнцем; широко открытые глаза ее были еще затуманены сном. Она поглядела на часы. Вставать было рано, и она потянулась и уже хотела закинуть руки за голову, но, внезапно вспомнив вчерашний день, опустила их, и лицо ее омрачилось. Вчера она отказалась чистить овощи. Она не стала давать никаких объяснений, и повариха выгнала ее из кухни. Она выбежала за дверь; на миг у нее мелькнула безумная надежда, что она сможет пешком добраться до Лондона. Но на аллее ее догнал Уильям, загородил ей дорогу и принялся ее уговаривать. Она пыталась избавиться от него и, потерпев неудачу, разрыдалась. Уильям был полон сочувствия, и в конце концов она позволила ему повести ее обратно, а он всю дорогу напевал ей в уши, что уладит ее ссору со своей маменькой. Но миссис Лэтч захлопнула дверь кухни перед ее носом, и ей ничего не оставалось, как подняться в отведенную ей каморку. Даже если они оплатят ей проезд до Лондона, что она скажет матери? А как разбушуется отец! Он выгонит ее из дома. А ведь что она такого сделала?.. За что повариха обидела ее?

Натягивая чулки, она подумала, не разбудить ли Маргарет Гейл. Кровать Маргарет стояла в затемненном углу под скосом потолка. Маргарет лежала в неудобной позе, одна рука у нее свесилась с кровати, скуластое лицо было обращено к свету. Ее так трудно было добудиться, что Эстер даже испугалась. Но вот глаза Маргарет открылись, и она поглядела на Эстер, как смотрят спросонок, словно из глубин вечности. Протерев глаза, она спросила:

— Который час?

— Только что шесть пробило.

— Так у нас еще уйма времени. Нам положено спускаться к семи. Ты одевайся пока, а я подожду — для чего мне вставать, мы только будем натыкаться друг на друга. Надо же — засунуть двух девушек в такую каморку! И одно зеркало на двоих, и то с ладошку величиной. А вещи приходится держать под кроватью… У тех господ, где я раньше служила, у меня была красивая комнатка с мраморным умывальником, а на полу — брюссельский ковер. Одного дня здесь бы не пробыла, если бы не… — Девушка усмехнулась и лениво перевернулась на другой бок.

Эстер молчала.

— Ну скажи, можно ли запихивать двух девушек в такую жалкую, грязную конуру? А ты у кого служила раньше?

Эстер ответила, что раньше ей почти не приходилось быть в услужении. Маргарет, поглощенная своими мыслями, не обратила внимания на сдержанность ответа.

— Здесь, в Вудвью, одно только хорошо: еда. Ешь, что хочешь, а если бы не старуха повариха, так нам доставалось бы даже еще больше. Она должна от всего урвать кусочек себе и по утрам обделяет нас, когда раздает бекон. Да, послушай! Ты же разозлила повариху. Тебе надо как-нибудь ее умаслить, если ты хочешь остаться здесь.

— А почему это я должна была приниматься за работу, не переодевшись даже?

— Верно, это она зря так с тобой… Да, она уж всегда заставит судомоек попотеть. А вчера вечером ей и самой пришлось туго — к обеду ждали гостей. Я могла одолжить тебе передник, а платье твое совсем незавидное.

— Если девушка бедна, это еще не причина…

— Да разве я об этом! Бывает, иной раз так прижмет — мне ли этого не знать.

Маргарет затянула корсет на своем пышном стане и шагнула к двери за платьем. Курносая, с большими ясными глазами, она была очень миловидна. Свои рыжеватые волосы более светлого оттенка, чем у Эстер, она зачесывала со лба наверх, стараясь придать удлиненный овал круглому, широкоскулому лицу.

Когда Эстер опустилась на колени, чтобы прочесть молитву, Маргарет, застегивая ботинки, повернулась к окну и, увидев ее, воскликнула:

— Подумать только! По-твоему, от молитв прок есть?

Эстер молча сердито на нее поглядела.

— Мне-то что — молись себе на здоровье, только я бы на твоем месте не стала делать этого перед другими — они подымут тебя на смех, назовут лицемеркой и святошей.

— Ох, Маргарет, неужто они все такие дурные? Мне здесь долго не продержаться, так что не все ли равно, что они обо мне подумают.

Спустившись вниз, они стали отворять окна и двери, чтобы проветрить помещение, после чего Маргарет повела Эстер по комнатам, показала ей, где что лежит, и объяснила, на сколько человек нужно накрыть на стол. Ломтики бекона уже жарились на плите, когда в коридоре раздались громкие голоса, и в комнату ввалилась ватага молодых парней и несколько мужчин постарше. Все они наперебой кричали, чтобы она поторапливалась, — времени у них в обрез!

Эстер понятия не имела, кто они такие, но старалась услужить им, как могла. Наскоро позавтракав, они все ринулись к конюшням. А тут и сам сквайр и его сын Артур вышли во двор. «Старик» — так его здесь все называли — был мужчина среднего роста, в бриджах и гетрах, придававших его толстым ногам совсем уж непомерную толщину. Сын же был узкогрудый, низкорослый, неправдоподобно худой, лицо продолговатое, с острыми чертами. Он тоже был в бриджах и в сапогах с длинными шпорами. Светло-желтые волосы усиливали несколько комическое впечатление, которое производила его внешность, однако стоило ему вскочить в седло, и он разительно менялся. У него была очень красивая гнедая лошадка, слишком тощая, как подумалось Эстер. Некрасивые худые мальчишки тоже оседлали таких же худых, как они сами, лошадей. Сквайр сел на небольшую коренастую серую лошадку. Однако при этом он пристально наблюдал за гнедой и — с не меньшим интересом — за караковой, которая, все время капризно мотала головой, норовя вырвать поводья из рук самого маленького рыжеволосого и веснушчатого паренька.

— Караковый жеребец — это Серебряное Копыто, на нем ездит Демон, а гнедой — это Осенний Лист, на нем — Рыжий, он взял первый приз и на Городских скачках и на Пригородных. Да, вот уж когда мы повеселились! Ведь все ставили, кто сколько мог. Выдача была двадцать к одному, и я выиграла двенадцать шиллингов шесть пенсов. Гровер выиграла тридцать шиллингов. Говорят, Джон — это наш дворецкий — выиграл целое состояние, но он такой скрытный, у него никогда ничего толком не узнаешь… А повариха не ставила ничего; она считает, что игра на скачках — погибель для слуг. Муж-то у нее, говорят, из-за этих самых скачек и попал в беду. Он был управляющим имением у нас здесь при старом хозяине.

И Маргарет принялась рассказывать все, что ей было по этому поводу известно. Покойный мистер Лэтч был управляющим и пользовался полным доверием хозяина, который никогда не спрашивал с него отчета, хотя через руки Лэтча проходили немалые деньги. И вот, вопреки всяким ожиданиям, Отмеченный не выиграл кубка на скачках в Честере, и имение сквайра было взято в опеку. Тут начали рыться в делах и бумагах и обнаружили, что в отчетах мистера Лэтча не всегда сходятся концы с концами. Когда Отмеченный проиграл скачку, это ударило мистера Лэтча по карману так же основательно, как и его хозяина, и, чтобы отдать деньги, взятые в долг под честное слово, мистер Лэтч воспользовался имевшимися в его распоряжении хозяйскими деньгами, надеясь через несколько месяцев вернуть их. Неудача, постигшая хозяина, помешала ему осуществить это намерение. Мистеру Лэтчу угрожало судебное преследование, но делу не был дан ход благодаря вмешательству миссис Лэтч, которая принесла в покрытие долга все свои сбережения и предложила удерживать с нее жалованье на протяжении нескольких лет, пока не будет выплачено все до последнего пенни. Вскоре после этого старик Лэтч скончался, а сквайру снова повезло на скачках, и вся история отошла в область предания, а теперь стала просто легендой семейства Лэтч, но только не для миссис Лэтч, для нее это — незаживающая рана, и, чтобы спасти сына от опасных влияний, которые, как она считает, были причиной гибели его отца, миссис Лэтч отклоняет все предложения мистера Барфилда сделать что-нибудь для Уильяма. Вопреки ее ноле он был обучен верховой езде: рассчитывали, что он станет жокеем, но, к великой радости матери, его высокий рост закрыл для него дорогу к скачкам. Миссис Лэтч пристроила сына на работу в Брайтон — рассыльным в контору. Однако по своему росту и телосложению этот парень, казалось, был рожден для ливреи, и мистер Барфилд так и сказал миссис Лэтч, ранив ее этим в самое сердце. «Почему не могут они оставить моего сына в покое!» — восклицала миссис Лэтч. Ей казалось, что как только на ее сына нацепят это ненавистное одеяние — все эти галуны, пуговицы и прочее, так он тут же будет для нее потерян. Да и не могла она забыть о том, какое положение занимала их семья когда-то.

— Похоже, сегодня утром у них будет пробный галоп, — сказала Маргарет. — Ты заметила — Серебряное Копыто уже вычистили. Рыжий никогда не пропускает ни одного пробного галопа.

— Я что-то не пойму — про что ты? — сказала Эстер. — Это ведь не упряжные лошади? Больно уж они какие-то хилые с виду.

— Что ты, дурочка, упряжные! Ты что, никогда лошадей не видела? Это же скакуны, неужто не понимаешь?

Эстер потупилась и пробормотала что-то себе под нос — Маргарет не разобрала — что.

— Правду сказать, я сама не очень-то понимала в лошадях, когда попала сюда, ну, а здесь ни о чем другом и не говорят. А к слову сказать, — стоит тебе сболтнуть чего лишнего про наши конюшни, и в два счета вылетишь вон. Если тебя буду спрашивать — ты ничего не знаешь. Ведь Джим Стори только из-за этого и лишился места — сболтнул в «Красном льве», что Любимчик захромал на проездке. И как-то это дошло до ушей Старика. Думается мне, мистер Леопольд ему донес, — этот все вызнает. Да, я же хотела рассказать тебе, кто меня научил разбираться малость во всех этих делах. Джим Стори — это был мой дружок, понимаешь? Сара, та сохнет по Уильяму, ну, по этому парню, который привел тебя вчера на кухню. Так вот — Джим ни о чем говорить не мог, кроме как о лошадях. Мы с ним встречались каждый вечер; если дождь, так сидели, бывало, в шалаше, а в хорошую погоду все больше гуляли по аллеям. Джим женился бы на мне, ей-богу, женился бы, не рассчитай они его. Вот почему так плохо служить у господ. Вышвырнули его за дверь, как собаку. Зря, понятно, он сказал, что лошадь захромала, что верно, то верно, но только это еще не причина сразу выгонять парня.

Эстер не особенно прислушивалась к довольно бессвязной болтовне Маргарет. Она раздумывала над своим отчаянным положением. Отошлют они ее обратно в конце недели или сегодня же вечером? Рассчитаются они с ней за неделю или выставят за дверь без гроша и ей придется добираться до Лондона пешком? Что ей делать, если они выгонят ее сегодня? Идти пешком в Лондон? Она не знала, хватит ли у нее на это сил, не знала, как далеко она заехала. Но, уж конечно, путь предстоял неблизкий. Города, леса, холмы, реки — сколько их промелькнуло за окном! Нет, никогда не найти ей пути обратно из этой дали… Да разве дотащит она на себе свой сундучок! Что же ей делать? Ни денег у нее нет, ни единой знакомой души. И за что только такая напасть бедной, несчастной девушке, которая никому на свете не причинила зла? А если даже они оплатят ей обратный проезд, так что тогда? Возвратиться домой? Куда домой? К матери, к своей несчастной матери, которая разрыдается, увидав ее, и скажет: «Бедняжка ты моя! Что ж нам с тобой делать-то теперь! Твой отец нипочем не согласится принять тебя обратно!»

После того как Эстер появилась на кухне, миссис Лэтч не обмолвилась с ней ни единым словом. Эстер казалось, что повариха поглядывает по сторонам с таким видом, словно выискивает, к чему бы еще придраться. Теперь она велела Эстер заново накрыть на стол, да побыстрей. После того как жокеи и конюхи встали из-за стола, надо было подавать завтрак остальным слугам. Выяснилось, что особа в темно-зеленом платье, которая при разговоре надменно задирала кверху нос с красноватыми ноздрями и выставляла вперед подбородок, — это мисс Гровер, камеристка госпожи. Она переговаривалась о чем-то с Сарой Тэккор — высокой худощавой девушкой с темно-рыжими волосами и веснушчатым лицом. Дворецкий был нездоров, завтракать не пришел, и Эстер послали к нему с чашкой чая.

Нужно было перемыть посуду и перечистить ножи, а покончив с этим, нашинковать капусту, нарезать лук, почистить картофель, наполнить водой кастрюли, принести угля для плиты… Эстер работала не покладая рук и все время со страхом ждала появления миссис Гарфилд, которая часов около десяти должна была спуститься на кухню, чтобы отдать распоряжения насчет обеда. Уже пробило девять часов. В воротах один за другим начали появляться жокеи на лошадях. Маргарет окликнула мистера Джона Рэндела, маленького высохшего человечка с землистым от дурного пищеварения цветом лица.

— Ну как у вас там? Старик доволен? — спросила Маргарет.

Мистер Джон пробормотал что-то нечленораздельное, всем своим видом показывая, что он крайне не одобряет женщин, которые интересуются скачками, и, когда Сара и Гровер, промчавшись по коридору, принялись наперебой расспрашивать его о том, как Серебряное Копыто сделал пробный галоп, он сердито отстранил их, проворчав, что, держи он скаковую конюшню, ни одной женщины и близко к ней не подпустил бы…

— Сущее проклятие эти трещотки… Как прошел испытание! Еще чего! И куда только эти бабы не суют свой нос… — Конец воркотни затерялся где-то в складках его воротничка, и мистер Джон скрылся в буфетной, захлопнув за собой дверь.

— Ну и злющая же каракатица! — воскликнула Сара. — Мог бы ведь сказать нам, какая лошадь победила на галопе. Он столько лет знает Старика, что ему с первого взгляда видно, доволен он лошадьми или нет.

— Нельзя на минутку встретиться с парнем в аллее, чтобы на другой же день это не стало известно Джону, — сказала Маргарет. — Пегги его видеть не может. Знаешь, как она вечно крадется задними дворами и подстерегает молодого Джонсона где-нибудь на холмах, когда он возвращается домой верхом?

— Прекратите чесать языками у меня на кухне, — прикрикнула на них миссис Лэтч. — Вы что — ослепли, что ли, дайте наконец этой девушке пройти в моечную.

Эстер, вероятно, неплохо управилась бы со своими обязанностями, если бы не второй завтрак, который подавался в столовую. Мисс Мэри ждала к себе друзей — партнеров по теннису. Кроме жареных цыплят, готовили еще котлеты и пряный соус. На десерт подавались желе и бланманже, а Эстер понятия не имела, где все эти блюда стоят, и много времени ушло зря.

— Ладно, сиди уж, я быстрей управлюсь сама, — сказала повариха.

Мистер Рэндел тоже был рассержен тем, что она не успела согреть тарелки, да к тому же еще перепутала, какие подаются в господскую столовую и какие — слугам. Однако Эстер понимала, что нужно терпеть и помалкивать, если хочешь удержаться на месте. Она должна научиться обуздывать свой характер — хочешь не хочешь, должна. И с этими мыслями, исполненная твердой решимости, она переступила порог столовой для слуг.

Там за обеденным столом сидело человек десять-одиннадцать, но сидели они так тесно, что Эстер показалось, будто их много больше, и, когда она заняла свое место рядом с Маргарет Гейл, добрая половина лиц была ей незнакома. Она не сразу узнала четырех некрасивых низкорослых пареньков, которых уже видела раньше верхом на лошадях; почти напротив них, рядом с камеристкой, сидел невысокий белокурый мужчина лет сорока с явной наклонностью к полноте и небольшими круглыми бакенбардами на бледных щеках. Мистер Рэндел, во главе стола, раскладывал по тарелкам пудинг. Обращаясь к белокурому, он величал его мистер Надувало, настоящее же его имя, как впоследствии узнала Эстер, было Уорд, а занимаемая им должность — старший грум мистера Барфилда. Узнала она также, что Демон тоже не настоящее имя паренька с красными, как морковка, волосами, и с изумлением воззрилась на него, когда он шепнул ей на ухо, что ему до смерти хочется отдать должное этому пудингу, да от него так толстеют, что приходится только сидеть и облизываться. Заметив, что девушка не очень-то уразумела смысл его слов, он пояснил:

— Ты же понимаешь, больше шести стоунов[1] мне иметь нельзя, а выдерживаться иной раз жуть до чего трудно.

Эстер он показался очень славным малым, и она принялась горячо убеждать его отказаться от своего решения и отведать пудинга и убеждала до тех пор, пока мистер Надувало не велел ей замолчать, после чего внимание всего стола обратилось на этого мальчишку, и Эстер была изумлена еще больше, заметив, что этот малыш, несмотря на свою невзрачность, здесь, как видно, на особом положении, в то время как другим, куда более солидным с виду парням, совсем не уделяется такого внимания. Напротив Эстер, рядом с мистером Надувало, сидел какой-то длинноносый сутулый малый с подслеповатыми глазами, над которым все издевались, а особенно изощрялся мистер Надувало, непрестанно отпускавший шуточки по его адресу. Теперь мистер Надувало принялся рассказывать о том, как бедному Джиму не повезло со Стариком.

— А почему вы называете этого человека мистер Леопольд — ведь его зовут мистер Рэндел? — собравшись с духом, спросила Эстер у Демона.

— Да потому, что ходит слух, будто он богат, как Леопольд Ротшильд, — сказал Демон. — Выиграл кучу денег и на Городских и на Пригородных. Жаль, что тебя здесь не было, могла бы и ты посмотреть.

— Я еще никогда в жизни не бывала на скачках, — простодушно призналась Эстер.

— Никогда не бывала ни на Городских, ни на Пригородных?.. Я был в форме, и у лошади резвости было в запасе хоть отбавляй, так что я сразу оторвался от остальных, как только пошел под уклон. Но Жестянщик чуть не обошел меня у финиша, начал посылать свою лошадь как бешеный. Он жуткий парень, этот Жестянщик. Однако Старик меня тоже кое-чему научил… Да, кое-что я от него взял.

Теперь уже всем жокеям, за исключением Демона, накладывали на тарелки мясной пудинг с картофелем и овощами. Получила свою порцию и Эстер. Мистер Леопольд, мистер Надувало, горничная и повариха разделили между собой баранью ногу, отрезав тоненький ломтик Демону.

— Вот и мой обед! — воскликнул тот и, вооружившись ножом и вилкой, отрезал от этого ломтика совсем маленький кусочек. — Тебе, верно, никогда не приходилось сгонять три фунта? — сказал он. — Девушкам этого не требуется. А я уж больно легко толстею, ты просто не поверишь, беда да и только! Живо набрал бы три-четыре фунта, если бы то и дело не ходил пешком в Портслейд и обратно. Ну, и еще слабительное, без него я бы пропал. А ты можешь принимать слабительное?

— Один раз я приняла три слабительные пилюли.

— Пилюли — чепуха. А касторку ты можешь пить?

Эстер молча с удивлением поглядела на этого малого. Надувало услышал его вопрос и расхохотался. Всем захотелось узнать, почему он смеется, и, заметив, что ее хотят поднять на смех, Эстер отказалась отвечать на вопросы.

Слуги уже заморили червячка — кто пудингом, кто бараниной — и не особенно торопились попросить еще; навалившись грудью на стол, все хохотали; Эстер видела перед собой только широко разинутые рты. Скудно обставленная комната освещалась единственным окном, на фоне которого четко вырисовывался суровый темно-серый силуэт миссис Лэтч. Окно выходило в один из небольших задних двориков с выложенными черепицей дорожками; от сумрачного северного освещения на лица ложились неяркие сероватые блики.

— Вы же знаете, — сказал мистер Надувало, покосившись на Джима, словно желая удостовериться, что парень на месте и не ускользнет от клещей его сарказма, — вы же знаете, как быстро Старик бормочет и как он не любит, когда его переспрашивают. Джиму это тоже известно, и он всякий раз знай приговаривает: «Да, сэр, да, сэр». — «Ну, ты все понял?» — спрашивает его Старик. «Да, сэр, да, сэр», — отвечает Джим, не уразумев ни единого слова, но полагаясь на нас, — мы, дескать, ему растолкуем. «Так что это он мне велел делать?» — спрашивает нас Джим, едва Старик малость отъехал. Но мы-то сегодня утром были далеко впереди, а Старик и Джим поотстали. Старик, как всегда, спросил: «Ну, ты все понял?» И Джим, как всегда, ответил: «Да, сэр, да, сэр». Я так и знал, что Джим ни словечка не понял, и сказал ему, когда он поравнялся с нами: «Если ты не очень-то хорошо разобрал, что он тебе велел делать, лучше поезжай обратно, спроси сто». Но Джим заявил, что все понял как нельзя лучше. «Так что же все-таки он приказал?» — спросил я. «Он велел, — говорит Джим, — принять и ехать вовсю туда, где он будет стоять в конце дорожки». Чудно что-то, подумалось мне, зачем делать жеребенку такой тяжелый галоп? Но Джим утверждал, что он все понял от слова до слова. Ну, приняли они от противоположной прямой по Саусвикскому холму. А Старик, вижу, машет руками, а уж что он там кричал, не знаю. Пусть вам лучше Джим сам доложит. Что, задал он тебе жару, ты, Недотепа? — заключил мистер Надувало в потрепал парня по плечу.

— Можете смеяться сколько влезет, только я-то все равно знаю, что он сам велел от гумна ехать почти в резвую, — заявил Джим и, чтобы переменить тему разговора, попросил мистера Леопольда положить ему еще немножко пудинга. Алчный взгляд Демона проследил, как остатки лакомого блюда ложатся на тарелку Недотепы. Заметив, что Эстер не притронулась к своему пиву, он воскликнул:

— Удивительное дело! Поглядеть, как ты ешь и пьешь, так можно подумать, что тебе надо согнать вес, чтоб обставить нас всех на скачках в Гудвуде.

Шутка вызвала дружный смех, и, окрыленный своим успехом, Демон обхватил Эстер за талию и, сжав ей руки, сказал:

— Лиха беда — начало, а там, глядишь, ты и нам утрешь нос…

Но Демон, развеселившись, никак не ожидал, что эта тихая с виду девчонка может показать характер, и был совершенно ошарашен, когда крепкая затрещина опрокинула его на скамью.

— Ах ты дрянь! — завопил он. — Ты что, шуток не понимаешь?

Но Эстер уже вся кипела от гнева. Она не уразумела ни слова из того, что говорилось за столом, и от сознания своего невежества и обездоленности почти все шутки принимала на свой счет; пылая негодованием, она почти не слышала, как кричали ей рассерженные жокеи: «Паршивая грязнуха, судомойка, злючка!» — и еще что-то в таком же духе; она даже не поняла, о чем шепчутся эти парни. А они уже сговаривались хорошенько проучить эту девчонку, когда она будет проходить мимо конюшен. Остальные, особенно Гровер и мистер Леопольд, старательно отводили глаза в сторону. А Маргарет сказала:

— Ничего, эти наглые мальчишки будут теперь знать, что столовая для прислуги — это им не шорный сарай. Их бы вообще не следовало пускать сюда.

Мистер Леопольд кивнул и сказал Демону, чтобы он перестал хныкать.

— Не так уж сильно тебе досталось. Утрись и возьми кусок смородинного пирога или убирайся вон. Я хочу, чтобы мистер Надувало рассказал, как прошла прикидка. Мы знаем, что Серебряное Копыто был первым, но каким первым, под каким весом, это нам пока еще неизвестно.

— Значит, так, — сказал мистер Надувало, — Я вот что могу вам сообщить: я ехал в восьми стоунах семи фунтах, один-два фунта туда-сюда, а Щепка, сами знаете, больше семи фунтов от Осеннего Листа форы не имела. Рыжий обычно имеет почти мой вес, — стало быть, он мог ехать в восьми стоунах семи фунтах, думаю, так оно и было, а Демон, известное дело, сейчас тянет больше шести стоунов; в обычной одежде он едет в шести стоунах семи фунтах.

— Ладно, а откуда нам знать, что он семь, а может, и десять фунтов свинца себе в седло не доложил.

— Демон говорит, что этого не было. Верно, Демон?

— Ничего я не знаю. Я не желаю получать затрещины от судомоек.

— Ладно, заткнись или убирайся отсюда, — сказал мистер Леопольд. — Нам надоело про это слушать.

— Я принял скачку, как было велено. Рыжий был почти на корпус впереди меня, и лошадь у него прет. Старик стоял у трехчетвертовой отметки, и Рыжий туда легко довел, но потом они поехали дальше к мельнице — так было велено, — и тут уж Демон выиграл на полкорпуса. Хотя вообще-то Рыжий мог объехать его.

— Объехать! — воскликнул Демон. — Да когда мы были в четверти мили от финиша, я уже наддал, он даже опомниться не успел, а кончил я броском на последних пятидесяти ярдах в полкорпусе от него. Рыжий ездит ничуть не лучше всякого любителя.

— Видали! — сказал мистер Надувало. — Оплеуху от судомойки он еще готов стерпеть, а вот попробуйте сказать, что любитель мог обставить его на финише! А если бы это был сам Жестянщик, что тогда, а, Демон?

— Известно, — сказал мистер Леопольд, — что Осенний Лист может сделать милю. Верно, разница в весах у них была порядочная. К тому же, по-моему, прикидка была на три четверти мили. Зачем лошадей на милю трепать?

— А я так полагаю, — заметил мистер Надувало, — что лошади испытывались с разницей в один стоун, и если Серебряное Копыто мог побить Осенний Лист с этим весом, у него большие шансы на скачках в Гудвуде.

И, опершись локтями о стол, держа большие куски сыра на кончиках ножей, жокеи и вся мужская прислуга внимательно слушали, как мистер Леопольд и мистер Надувало обсуждали шансы конюшни Вудвью выиграть Кубок Главного распорядителя с помощью Серебряного Копыта.

— Но он все равно будет продолжать прикидывать лошадей, — сказал мистер Надувало. — А какой от этого толк, спрашивается, зачем их прикидывать, когда они и наполовину не готовы к скачкам, да еще когда за каждым холмом сидит какой-нибудь соглядатай? Уже до того доходит, что нельзя расчесать лошади гриву, чтобы это не появилось на следующий день во всех газетах. Будь моя воля, я бы этим господам показал…

Мистер Надувало одним глотком прикончил свое пиво и с таким грохотом опустил кружку на стол, словно хотел пригвоздить ею ненавистных соглядатаев. Наступило довольно продолжительное молчание, которое нарушил мистер Леопольд.

— Пойдем ко мне в буфетную, выкурим трубочку. Скоро должен спуститься мистер Артур. Может, он скажет нам, в каком весе ехал сегодня утром.

— Старая лиса, — сказал мистер Надувало, поднимаясь из-за стола и вытирая бритые губы тыльной стороной руки. — Вы хотите, чтобы мы поверили, будто вам ничего не известно? Хотите, чтобы мы поверили, будто Старик не рассказал вам все с самого утра, когда вы подавали ему воду?

Но мистер Леопольд только негромко хмыкнул с крайне загадочным и коварным видом и повел мистера Надувало к себе в буфетную. Эстер в каком-то странном душевном смятении смотрела им вслед.

В ее представлении скачки были местом соблазна, где мужчины приходили к гибельному концу, а игра на скачках — греховным занятием. В этом же доме никто, казалось, не мог думать ни о чем другом. Нет, этот дом — не для доброй христианки.

— Давайте почитаем, что там дальше, — сказала Маргарет. — Ты ведь получила новый номер? В последнем было про то, как он собирался уговорить оперную певичку убежать с ним.

Сара вытащила из кармана иллюстрированный журнал и принялась читать вслух.

III

Эстер принадлежала к религиозной общине Плимутских Братьев во Христе. В часовне этой общины, — если дом, где община собиралась для молитвы, можно было назвать часовней, — не было ни органа, ни изображений святых, ни священника в облачении — не было ничего, что могло бы подстегнуть воображение; не было даже молитвенников. Все познания Эстер были ограничены ее личным жизненным опытом. Область страстей была ей неведома; она знала о ней не больше того, что могло поведать Евангелие. В этой истории, которую Сара прочитала вслух из журнала «Семейное чтение», жизнь раскрылась Эстер с совершенно новой стороны, и новая для нее область человеческих чувств наполнила ее таким волнением, словно перед ней предстало некое божество, ждущее поклонения. Актриса сказала Норрису, что любит его. Они стояли ночью на балконе, над головой у них было звездное небо, ярко сияла луна, из сада доносился аромат резеды. Норрис был во фраке, в манжетах у него сверкали бриллиантовые запонки, у актрисы были округлые белоснежные руки. Они любили друг друга уже много лет. Самые удивительные события должны были свершиться, чтобы объединить их, и Эстер против воли слушала чтение, как зачарованная. По когда одна глава была прочитана, порицание инстинктивно сорвалось у нее с языка:

— Это очень дурно читать такие книги, — вот что я нам скажу.

Сара молча, с удивлением уставилась на нее.

Гровер сказала:

— А тебе вообще здесь не место. Неужто у миссис Лэтч не нашлось для тебя дела на кухне?

А тут уже и Сара, оправившись от потрясения, сказала:

— Верно, там, откуда ты явилась, тебе ничего не позволяли читать… Святоша несчастная!

На том бы все и кончилось, если бы Маргарет неожиданно не сообщила, что в сундучке у Эстер куча книг.

— Хотела бы я поглядеть на эти книжки, — сказала Сара. — Ручаюсь, что там одни молитвенники.

— Можете говорить про меня что угодно, но не смейте трогать мою религию.

— При чем тут твоя религия! Я сказала только, что ты в жизни не прочла ни одной книжки, кроме молитвенника.

— А мы не пользуемся молитвенниками.

— Так какие же книжки ты читаешь?

Эстер смутилась, и это выдало ее. Сара, заподозрив истину, сказала:

— А я так думаю, что ты просто не умеешь читать. Ну-ка, держу пари на два пенса, что ты не сумеешь прочесть и пяти строк из этого журнала.

Эстер отстранила журнал и вышла из комнаты, чувствуя себя глубоко несчастной и униженной. Вудвью со всеми его обитателями стал невыносим для нее, и, не заботясь больше о том, что может сказать про нее повариха, она взбежала вверх по лестнице и заперлась у себя в каморке. Почему им так нравится мучить ее, спрашивала она себя. Разве это ее вина, что она не умеет читать? Она смотрела на книги, которые были дороги ей как память о матери, книги, навлекшие на нее такой позор. Даже названий этих книг она не могла прочесть, и сознание своего невежества камнем лежало у нее на сердце. «Ежегодник Питера Парли», «Солнечные воспоминания о чужеземных странах», «Дети Аббатства», «Хижина дяди Тома», сочинения Шекспира в пересказе Лэмба, «Поваренная книга», «Подвиг любви», Библия и карманный молитвенник.

Она перелистывала их одну за другой, терзаясь загадкой, сокрытой в этих печатных знаках. Они казались ей не менее таинственными, чем звезды.

Эстер Уотерс родилась в Барнстейпле и была воспитана в пуританской строгости религиозной общины Плимутских Братьев. Воспоминания раннего детства сохранили для нее молитвы, тихую, размеренную жизнь в узком семейном кругу. Эта жизнь оборвалась, когда ей было десять лет. Тогда скончался ее отец. По профессии он был маляр, в юности попал в дурную компанию, сбился с пути и пристрастился к вину. В периоды запоя он часто не в состоянии был выйти на работу, и однажды в жаркий солнечный день пиво ударило ему в голову, когда он висел на лесах. В больнице он молил бога положить конец его страданиям, и тогда Братья сказали ему: «Прежде ты никогда не вспоминал господа. Наберись терпенья. Господь возвратит тебе здоровье, но готов ли ты возблагодарить его из глубины души и принять в свое сердце?»

Их слова перевернули Джону Уотерсу душу. Он вступил в общину Плимутских Братьев и порвал со своими товарищами, которые не захотели последовать за ним по пути, указанному господом. Его обращение на путь благочестия привлекло к нему сердце Мэри Торнбай. Однако отец Мэри не давал согласия на их брак, требуя, чтобы Джон бросил свою опасную профессию маляра. Джон Уотерс принял это условие, и старик Джемс Торнбай, сколотивший небольшое состояние на продаже разных диковинок и древностей, предложил на определенных условиях передать свою лавку новобрачным. Условия эти были приняты, и Джон под руководством своего тестя вполне успешно попел дело, торгуя старинной мебелью, старинным стеклом и ювелирными изделиями.

Это занятие Джона было не по душе Братьям, и они частенько наведывались к Джону и говорили ему:

— Конечно, это дело твоей совести, но только эти безделушки (они указывали на старинное стекло и драгоценности) — часто не что иное, как капканы для слабых наших братьев и сестер и вводят их в соблазн. Но, конечно, это дело твоей совести.

Джон Уотерс терзался сомнениями, опасаясь, что он занимается неправедным делом, но мягкий голос и ласковый взгляд его жены и сознание ограниченности своих возможностей, — ибо после несчастного случая он остался калекой, — побеждали угрызения совести, и он до конца жизни продолжал заниматься антиквариатом и только убрал из лавки те предметы, которые вызывали у Братьев особенно резкое осуждение.

После его смерти вдова пыталась вести дело сама, но теперь уже совсем одряхлевший отец ее не в состоянии был оказывать ей помощь. А через год после смерти мужа она схоронила и обоих своих родителей. И Барнстейпле тем временем происходили большие перемены: строились дома, в богатом районе города был открыт новый, куда более роскошный антикварный магазин, и миссис Уотерс вынуждена была продать свою лавку за бесценок и вскоре вышла замуж вторично. От второго брака быстро, один за другим, пошли дети; колыбелька почти никогда не пустовала, а маленькая Эстер превратилась в няньку. Эстер жалела свою бедную мать, здоровье которой было подорвано, от бесконечных беременностей у нее развилось малокровие. Нередко можно было видеть, как мать и дочь прогуливаются вместе по вечерам — мать с младенцем у груди, дочь с полуторагодовалым ребенком на руках. У Эстер не хватало духу оставить мать без помощи, и она бросила школу, так и не научившись читать.

Между миссис Сондерс и ее мужем частенько возникали ссоры, и одной из причин этих ссор было посещение ею молитвенных собраний; муж считал, что вместо этого ей следовало сидеть дома и заниматься детьми. Он постоянно упрекал ее за то, что она «возится со своими святошами», и в отместку ей говорил:

— На этой неделе я оставлю в пивной на пять шиллингов больше, — может, это научит тебя уму-разуму, если даже колотушки не помогают. Я ведь говорил тебе, что не потерплю этих ханжей у себя в доме.

И вот еды в доме Сондерсов становилось все меньше и меньше, и Эстер все чаще и чаще приходилось задумываться над тем, что подаст она на обед своей больной матери и голодным братишкам и сестричкам. Однажды они почти тридцать часов просидели совсем без пищи. Эстер собрала вокруг себя малышей и вместе с ними преклонила колени; они молились богу, испрашивая у него помощи, и их мольбы не остались без ответа: в полдень в доме появилась дама-благотворительница с букетом цветов в руках. Она осведомилась у миссис Сондерс, хороший ли у нее аппетит. Миссис Сондерс отвечала, что аппетит у нее лучше, чем она может себе позволить, так как в доме нет даже крошки хлеба. Тогда дама-благотворительница дала им восемнадцать пенсов, и они все снова преклонили колени и возблагодарили господа.

Однако, хотя Сондерс оставлял немалую часть своего заработка в пивных, он редко напивался до бесчувствия и никогда не терял работы. Он красил паровозы, считался первоклассным маляром и неплохо зарабатывал — от двадцати пяти до тридцати шиллингов в неделю. О себе он был весьма высокого мнения и так скуп, что ради денег мог решиться на все. Он горячо интересовался политикой, однако в любую минуту продал бы свой голос на выборах тому, кто больше заплатит, и когда Эстер сравнялось семнадцать лет, он заставил ее наняться в прислуги, не считаясь с тем, в какой дом и к каким людям она попадет. Семейство Сондерсов только что перебралось из Барнстейпла в Лондон; теперь они жили на маленькой улочке возле Воксхолл-Бридж-роуд, рядом с заводом, на котором работал сам Сондерс, и после переезда Эстер пошла в услужение.

Чего ради должен он ее содержать? Она не его дочь, у него и своих ребятишек хватает. Иногда по вечерам, когда Эстер удавалось урвать свободный часок, к ней забегала мать, и тогда, обнявшись, закутавшись в одну шаль, мать и дочь прохаживались взад и вперед возле дома, поверяя друг другу, как в прежние времена, свои горести и заботы. Но такие минуты выпадали на их долю не часто. В грязных и мрачных меблированных комнатах, где приходилось работать Эстер, она трудилась не покладая рук от зари до глубокой ночи — чистила камины, готовила яичницу с беконом или отбивные котлеты, стелила постели. Она стала одной из тех лондонских служанок, которым отдых неведом, не говоря уже о развлечениях, ибо стоит им присесть на минутку, как до них доносится голос хозяйки: «Что это, Элиза, разве тебе делать нечего, почему ты сидишь сложа руки?» Две хозяйки меблированных комнат, у которых работала Эстер, разорились одна за другой, имущество их пошло с молотка, дома стояли заколоченные, в служанках никто не нуждался, и Эстер пришлось возвратиться к своим. При последнем ее возвращении отчим, схватив ее за плечо, сказал:

— Никому в меблированных комнатах не требуются служанки? Я займусь этим сам. Скажи-ка мне, заходила ли ты в дом номер семьдесят восемь?

— Заходила, но другая девушка побывала там раньше меня, и когда я пришла, место было уже занято.

— Чем же, скажи на милость, ты занималась, что тебя успели опередить? Небось разводила тары-бары со своей маменькой! Ну, а в двадцать седьмом на Крессент была?

— Туда не пойду… Эта миссис Денбар дурная женщина.

— Дурная женщина? Да кто ты такая, чтобы судить об этой даме? Кто это тебе наплел, что она дурная женщина? Верно, какая-нибудь из ваших ханжей. Ну, так убирайся вон из моего дома.

— Куда же я пойду?

— А хоть к черту на рога, мне-то что за дело? Слышишь, проваливай.

Эстер не двинулась с места… Брань, затем удары. Каким-то чудом Эстер удалось спастись от разъяренного отчима; он утихомирился лишь после того, как миссис Сондерс пообещала, что Эстер примет предложенное ей место.

— Только на первое время, голубка. Может быть, миссис Денбар и не такая уж скверная женщина.

Ну ради меня! Если ты не согласишься, он может убить тебя, да и меня тоже.

Эстер молча поглядела на мать, потом сказала:

— Хорошо, мама. Завтра я пойду туда.

Миссис Денбар приняла ее с охотой. Эстер больше не голодала, да и работать до седьмого пота ей теперь не приходилось, и мысль о завтрашнем дне уже не приводила ее в ужас и отчаяние. А миссис Денбар, видя, какая Эстер хорошая, порядочная девушка, уважала ее стыдливость. Миссис Денбар, в сущности, была очень добра, и Эстер скоро привязалась к ней. Это помогало ей закрывать глаза на образ жизни хозяйки. Опасный это был момент в жизни молоденькой девушки. Эстер была неопытна, недурна собой и так замучена, что здоровье ее пошатнулось. В эту критическую минуту ее жизни леди Илвин, добросердечная благотворительница, посещавшая бедняков в этом районе, услышала от кого-то про Эстер и пообещала миссис Сондерс подыскать для ее дочери другое место. А для того, чтобы иметь возможность рекомендовать ее, леди Илвин предложила взять Эстер к себе в услужение на такой срок, чтобы можно было дать ей рекомендацию. Так случилось, что Эстер поступила в Вудвью судомойкой.

И вот сейчас Эстер перелистывала свои книги — книги, которые она не умела читать, — а в ее чистой, но смятенной душе рождались воспоминания прожитых лет. Ей припомнились ее бедные маленькие братишки и сестренки, и горячо любимая несчастная мать, и тиран отчим, вымещавший на них свою злобу за те жалкие крохи, какие перепадали Эстер с его стола. Нет, она заставит себя перенести все насмешки, все оскорбления и не станет обращать внимания, как бы над ней ни измывались. Что все эти обиды по сравнению с теми муками, какие ей придется вынести, если она возвратится домой! Правду сказать — это все пустое. И все же девушке страстно хотелось убежать из Вудвью. Она впервые забралась так далеко от дома. А там, где буйствовал ее отчим, была еще и мать, и молитвенные собрания. Здесь же, в Вудвью, она была совершенно одинока; одна Маргарет поднялась к ней в каморку, чтобы сказать ей слово утешения и уговорить ее вернуться на кухню. Принятое решение отняло у Эстер столько душевных сил, что, спускаясь вниз, ома ощущала полное безразличие ко всему.

Прошло уже несколько дней, а Эстер все еще не знала, что готовит ей судьба: останется ли она здесь, или ей придется покинуть Вудвью. Миссис Барфилд по прежнему была нездорова, но однажды, когда неделя подходила к концу, Эстер, моя посуду, услышала незнакомый женский голос. Миссис Барфилд разговаривала с миссис Лэтч. Эстер услышала, как повариха жалуется хозяйке, что новая судомойка, придя вечером со станции, отказалась сразу же приступить к работе. Однако миссис Барфилд заявила, что она не желает больше выслушивать никаких жалоб; за четыре месяца в доме сменилось уже три судомойки, и с этой последней миссис Лэтч придется, так или иначе, ужиться и как-нибудь примириться с ее недостатками. После этого миссис Барфилд велела позвать к себе Эстер. Войдя в кухню, Эстер увидела миниатюрную рыжеволосую даму с миловидным худощавым лицом.

— Мне сказали, Уотерс, — так, кажется, вас зовут? — что вы, как только приехали, отказались исполнять распоряжения поварихи и даже покинули кухню.

— Я только сказала ей, мэм, что мне надо сначала переодеться, а со станции еще не привезли моего сундучка. А миссис Лэтч сказала, что такое платье, как у меня, беречь нечего, но только, если кто беден и у него не так много платьев…

— Так у вас нет платьев?

— У меня их не так много, мэм, и это платье, в котором я приехала…

— Забудьте об этом. Скажите мне, у вас нет платьев? Если вам нужны платья, у моей дочери, вероятно, найдется для вас что-нибудь… Вы примерно одного роста, и если немножко переделать…

— Ах, мэм, вы очень добры. Благодарю вас, благодарю, но я обойдусь пока своими до первой получки.

Даже хмурая гримаса на длинном лице миссис Лэтч не могла испортить удовольствия, полученного Эстер от этой коротенькой беседы с миссис Барфилд, которая оказалась такой славной, доброй женщиной. С легким сердцем принялась Эстер за работу и даже стала напевать что-то, моя овощи. И твердо решила про себя: пусть миссис Лэтч ее невзлюбила, она постарается своим добродушием победить ее неприязнь, ведь она ничем этого не заслужила. А Маргарет дала Эстер совет — отказаться от своей кружки пива. Пинта доброго пива в день не может не смягчить сердце поварихи, сказала Маргарет; кто знает, а вдруг она научит Эстер делать желе и пирожные.

Правда, когда Эстер подняли на смех, узнав, что она по утрам и вечерам читает молитвы, Маргарет не отставала от других. И случалось, что она вместе с Гровер и Сарой изводила Эстер, расспрашивая ее, где и как она прежде работала, но в общем-то она была к Эстер добра, и Эстер понимала, что Маргарет выбрала правильную линию поведения по отношению к ней. Она опекала ее осторожно, чтобы это никому не бросалось в глаза, и, по-видимому, искренне симпатизировала ей, порой даже помогала в работе, которой миссис Лэтч старалась навалить на Эстер как можно больше. Но Эстер теперь была исполнена решимости; она справится со всем, чего бы от нее ни потребовали, и нипочем не даст им повода отослать ее обратно; она останется в Вудвью до тех пор, пока не проникнет в секреты приготовления разных блюд, а потом устроится куда-нибудь на хорошее место. Однако миссис Лэтч, пользуясь своим положением, очень ловко ставила ей в этом всяческие препоны. Прежде чем приняться за приготовление желе или соуса, миссис Лэтч неизменно обнаруживала какую-нибудь кастрюльку или сковородку, которая нуждалась в том, чтобы ее еще раз потерли песком, а если кастрюльки не оказывалось под рукой, она посылала Эстер наверх, в свою комнату, скрести пол.

— Просто в толк не возьму, почему она так на меня взъелась? — не раз спрашивала у Маргарет Эстер.

— Да не больше, чем на всех других. Не жди, что она научит тебя стряпать; она всегда боялась, как бы кто-нибудь из судомоек не позарился на ее место. Но скажи на милость, с какой стати должна ты, что ни день, вывозить грязь из ее спальни? Если бы Гровер не задирала так нос, можно было бы пожаловаться ей, а она сказала бы Ангелочку — мы все так называем нашу хозяйку между собой, — и Ангелочек живо положила бы конец этому безобразию. Этого у нашего Ангелочка не отымешь — она любит, чтобы все было по справедливости.

Миссис Барфилд, или Ангелочек, как называли ее слуги, принадлежала к той же религиозной общине Плимутских Братьев, что и Эстер. Она была дочерью одного из местных фермеров-арендаторов — в те дни уже очень древнего старца — по фамилии Эллиот. Всю свою жизнь он трудился на клочке бесплодной холмистой земли, не сводя дружбы ни с кем, никому — будь то сквайр или поденщик — не уступая ни гроша. Его и сейчас можно было видеть порой где-нибудь на склоне холма в черном долгополом, застегнутом на все пуговицы сюртуке и низко надвинутой на лоб фетровой шляпе, широкие поля которой оставляли в тени его тощее, землистого цвета лицо. Фанни, миловидная дочка Эллиота, покорила сердце сквайра, когда он проезжал верхом мимо их фермы. Встает ли перед вашим взором скромный облик молоденькой девушки, воспитанной в пуританской строгости, чей легкий, скользящий шаг в желтых зарослях дрока заставляет сквайра убыстрять бег его кобылы и под разными предлогами хозяйственного характера все чаще и чаще наведываться на ферму, прячущуюся за рощей в глубине ложбины? Сквайр вынужден был дать обещание вступить в общину Плимутских Братьев. Он дает также слово никогда не играть больше на скачках, после чего Фанни Эллиот соглашается стать миссис Барфилд. Честолюбивые члены барфилдского семейства объявляют этот брак мезальянсом, по более рассудительные и менее строгие судьи находят, что молодые чрезвычайно подходят друг другу, ибо еще живы в памяти те времена, когда три поколения назад семейство Барфилдов содержало платные конюшни и лишь при покойном сквайре поднялось до уровня местной знати; следовательно, утверждают завистники, эта семейка теперь просто возвращается туда, откуда пришла.

Первое время сквайр оставался верен своему слову. Скаковые лошади исчезли из конюшен Вудвью. И лишь после того, как жена родила ему двоих детей, он записал одного из своих жеребцов на стипл-чез. А затем, уже в самом непродолжительном времени, скаковая конюшня Вудвью снова заработала на полный ход. Были пролиты слезы, в доме на какой-то период воцарился разлад, но время заставляет всех нас идти на уступки. Миссис Барфилд перестала удерживать мужа от скачек, он же, со своей стороны, не делал больше попыток охладить ее религиозный пыл. Она могла посещать молитвенные собрания всякий раз, когда этого жаждала ее душа, и могла читать Евангелие столько, сколько ей заблагорассудится.

Мало-помалу у миссис Барфилд вошло в обычай каждое воскресенье после полудня собирать всю женскую прислугу на полчаса в библиотеке и рассказывать им о жизни Христа. Худощавое, продолговатое лицо ее светилось добротой, рыжеватые волосы с поредевшим пробором были гладко зачесаны на висках, как на старинных гравюрах, и хотя ей уже далеко перевалило за сорок, стан ее все еще был девически строен. Эстер инстинктивно почувствовала, что душа хозяйки в религиозно-нравственном отношении сродни ее душе, и если, произнося слова молитвы, они встречались глазами, она читала в ответном взгляде признание этого сродства. В такие минуты Эстер ощущала прилив счастья и знала, что она уже не одинока — рука об руку со своей хозяйкой она вступала в блаженную обитель духа господня. Когда Эстер смотрела на миссис Барфилд, в памяти ее всплывали картины ее благочестивого детства: она снова видела себя в старой антикварной лавке, в атмосфере истой религиозности, снова слышала прекрасные и возвышенные слова молитв, под звуки которых она росла. И она легко, без смущения отвечала на вопросы хозяйки и заслуживала ее похвалы своим знанием Священного писания. Но когда служанки приступили однажды к чтению глав из Нового завета, она поняла, что ей не удастся сохранить свою тайну. Вот уже Сара прочла положенное ей, и миссис Барфилд растолковала, что было непонятного, и теперь начала читать Маргарет. Эстер слушала ее чтение и думала: нельзя ли ей сказаться больной и уйти? Но пока она в растерянности не знала, на что решиться, миссис Барфилд предложила ей читать дальше после Маргарет. Уличенная в своем невежестве, она потупилась, сгорая от стыда, и, когда миссис Барфилд снова попросила ее продолжить чтение, отрицательно покачала головой.

— Вы не умеете читать, Эстер? — услышала она мягкий голос хозяйки, и при звуках этого ласкового голоса все накопившееся на дне души вырвалось наружу, и, уже не владея больше собой, Эстер горько разрыдалась. Она почувствовала себя очень одинокой в своем горе, все вокруг померкло для нее, но хозяйка, взяв ее за руку, вывела из комнаты, и прикосновение этой нежной руки вознаградило девушку за обидное хихиканье, раздавшееся за ее спиной, когда за ними закрывалась дверь. Заставить Эстер рассказать о себе было не так-то легко; из первых же произнесенных ею фраз стало ясно, что в двух словах не передашь всего, что она пережила. Миссис Барфилд тотчас решила взяться за дело, отпустила прислугу, возвратилась вдвоем с Эстер в библиотеку, и в этой залитой мягким светом комнате среди полупустых книжных шкафов, маленьких зеленых кушеток и клеток с птицами эти две женщины — служанка и хозяйка заключили союз дружбы, оставшийся нерушимым на всю жизнь.

Эстер поведала хозяйке все; какую гору работы наваливает на ее плечи миссис Лэтч и каким насмешкам подвергается она со стороны остальной прислуги из-за своих религиозных привычек. Рассказывая, Эстер невольно упомянула о скачках, и затуманившийся печалью взгляд миссис Барфилд сказал ей без слов, чему приписывает хозяйка дома падение нравственных устоев своей прислуги.

— Я хочу научить вас читать, Эстер. По воскресеньям, после чтения Библии, вы будете оставаться здесь одна со мной еще на полчаса. Читать не трудно, вы скоро научитесь.

И с этого дня каждое воскресенье после полудня миссис Барфилд посвящала полчаса обучению своей судомойки, и эти полчаса стали счастливейшими в жизни Эстер; она ждала их целую неделю и радовалась, что они будут повторяться снова и снова. Однако, наделенная от природы живым умом, Эстер плохо постигала грамоту, несмотря на все свое рвение и прилежание. Миссис Барфилд была озадачена плохими успехами своей ученицы; она приписывала это своей собственной неопытности и тому, что времени на уроки было отведено слишком мало. Но, так или иначе, Эстер никак не удавалось складывать из слогов слова и постигать их смысл. Сколь это ни странно, но всякое печатное слово, казалось, ставило ее в тупик, и значение его ускользало от нее.

IV

Теперь положение Эстер в Вудвью упрочилось, и это стало общепризнанным фактом, что, впрочем, отнюдь не изменило к лучшему отношение к ней остальной прислуги. Миссис Лэтч по-прежнему делала все от нее зависящее, чтобы помешать Эстер постичь тайны кулинарии, хотя и не перегружала ее работой, как прежде. Мистера Леопольда Эстер доводилось видеть не чаще, чем господ. Он быстро проходил по коридорам или сидел целый день, затворясь у себя в буфетной. Рыжий заглядывал к нему туда выкурить трубочку. Порой, когда дверь в буфетную бывала неплотно притворена, Эстер видела мельком худощавую фигуру молодого человека, сидевшего, болтая ногами, на краю стола.

Познания мистера Леопольда были предметом восхищения всех слуг. Его рассказы о скачках, происходивших тридцать лет назад, неизменно возбуждали всеобщий интерес; ему довелось видеть самых знаменитых лошадей, клички которых были занесены в племенную книгу; лошади эти принадлежали Старику; он сам их выдерживал и сам на них скакал, и мистер Леопольд был неисчерпаемым кладезем разных забавных историй про этих лошадей и про их хозяина. Хмурая тень ложилась на лицо Рыжего всякий раз, когда он слышал похвалы искусству верховой езды своего отца, и, как только дверь буфетной захлопывалась за ним, Надувало говорил, ухмыляясь:

— Когда мне хочется вывести Рыжего из себя, я говорю: «Э, нет! Такого жокея-любителя, каким был хозяин в свои лучшие годы, нам больше не видать, никто не умел так работать хлыстом на финише, как он».

Все любили посидеть потолковать в буфетной, мистер Надувало частенько приносил из экипажа волчью полость и раскидывал ее на деревянном кресле мистера Леопольда, чтобы тому было мягче сидеть, и маленький человечек с землистым лицом поудобнее устраивался в кресле и, поджав под себя ноги и покуривая свою длинную глиняную трубку, принимался обсуждать веса следующего большого гандикапа. Если Рыжий пытался ему что-нибудь возразить, он подходил к шкафу и извлекал из его темных недр кипу журналов «От старта до финиша» или подшивку «Спортсмена».

Шкаф мистера Леопольда! Ни один человек за все сорок лет не получил права заглянуть в этот шкаф. Мистер Леопольд зорко охранял от посторонних глаз но таинственное хранилище всякой всячины, из которою он по желанию мог, казалось, извлечь все, что бы ему ни потребовалось — от скобяных товаров до аптекарских.

В буфетной соблюдались свои правила поведения, свои этикет. Жокеи редко допускались туда, разве лишь в тех случаях, когда требовались их услуги по части чистки ножей или сапог. Уильям же пользовался правом доступа и очень этим гордился. За полчаса, проведенных в буфетной, он охотно готов был пожертвовать прогулкой по аллее в обществе Сары. Однако стоило миссис Лэтч прознать, что ее сын скрылся за дверью буфетной, как лицо ее становилось мрачнее тучи, а грохот сковородок и кастрюль на плите достигал угрожающих размеров. Миссис Барфилд разделяла суеверный страх своей поварихи перед помещением, именуемым буфетной, и нередко весьма пренебрежительно отзывалась о мистере Леопольде, называя его «этот человечек». Занимая официальное положение дворецкого, мистер Леопольд всегда, по существу, оставался личным камердинером хозяина, живым напоминанием о его былой холостяцкой жизни. И миссис Барфилд и миссис Лэтч — обе недолюбливали дворецкого. Миссис Барфилд была убеждена, что без пагубного влияния мистера Леопольда ее супруг никогда не вернулся бы к своим греховным привычкам. Не будь мистера Леопольда, и ее муженек никогда не вздумал бы играть на скачках, рассуждала миссис Лэтч. Имя мистера Леопольда было овеяно тайной, вокруг него и его буфетной плелись легенды, и для неискушенного ума Эстер эта маленькая комната, где в воздухе плавали клубы табачного дыма и на столе стояли стаканы, стала символом греха и соблазна; проходя мимо этого опасного места, она как бы мысленно затыкала уши и невольно опускала глаза.

Любовь к богу и любовь к ближнему — вот простые жизненные правила, которыми привыкла руководствоваться Эстер. Но протестантское воспитание пало на живую, пылкую натуру; ведь человек — прежде всего человек, а потом уже христианин. И Эстер в эту пору ее жизни была прежде всего просто молоденькой девушкой. Ей шел двадцатый год, жизнь кипела в ней ключом. Теперь ей уже не приходилось работать не по силам, и молодая, здоровая кровь бурлила в ее жилах. За работой ома пела, поглядывая в окно на двор, радуясь всему, что видит и слышит: молодым грачам, жизнерадостно перекликавшимся в ветвях вечнозеленых деревьев; садовнику, сновавшему то туда, то сюда с растениями в руках; белым котятам, вылизывающим свои шкурки на солнцепеке или бросающимся навстречу блюдечкам с молоком, которые выносят им из дома молодые хозяйки; скаковым лошадям — они то возвращались с холмов, то снова направлялись туда и порой были покрыты белой пылью от холки до копыт, и тогда их туалет частично совершался во дворе, и Эстер любовалась красавцем скакуном, которого привязывали за поводья к вбитому в стену крюку, а мальчишка-жокей в жилетке и закатанных за колено штанах, не проявляя ни малейшего страха, охаживал его хлыстом и приводил к повиновению, если он начинал лягаться и закусывать удила, почувствовав щекочущее прикосновение мокрой щетки к животу. А иной раз, когда с делами было покончено, парни поднимали возню, затевалась борьба или игра в мяч, и только Демон уныло стоял в сторонке, жалобно наблюдая за происходящим. Он готовился в очередной раз прогуляться пешком в Портслейд и обратно в тяжелой шубе, жаркой, по его словам, как адское пекло.

Эстер частенько так и подмывало принять участие в их забавах, — она уже давно стала всеобщей любимицей. Как-то раз они застали ее на сеновале, и все здорово повеселились, кувыркаясь на теплом душистом сене и опрокидывая на него друг друга. Случалось, что ее крутой нрав давал себя знать, но вспышка гнева быстро гасла под звуки дружелюбного хохота. А потом, устав от возни, все, немного притихшие, шли прогуляться, и кто-нибудь, не избежав ловко подставленной ножки, кувырком летел в траву, а остальные с отчаянным визгом устремлялись вперед по аллее. Потом настал день, когда Недотепа объяснился ей в любви, и как же здорово провела она его за нос, притворившись, будто хочет от ревности повеситься. Здорово они все посмеялись тогда! Она, помнится, взяла веревку, закинула ее за сук и преклонила колени, как бы желая помолиться перед смертью. Простодушный Недотепа не мог стерпеть такого: он бросился к ней и принялся клятвенно заверять ее, что не взглянет больше ни на одну девушку, если она пообещает ему не вешаться. Тут на аллею выскочили все парни, спрятавшиеся в кустах. Ну и потешались же они над Недотепой! Бедняга расплакался, и Эстер стало так его жаль, что она едва не согласилась выйти за него замуж из сострадания.

День ото дня она чувствовала себя все счастливее. Она не сокрушалась больше по поводу того, что миссис Лэтч не хотела обучить ее приготовлению желе, да и язвительные намеки Сары на неграмотность уже не задевали ее так, как бывало. У Эстер по-прежнему не было ни гроша, не хватало даже самой необходимой одежды, и в повседневной ее жизни случалось немало мелких огорчений и забот, но теперь выдавались минуты, которые вознаграждали за все. Ведь именно к ее помощи прибегала миссис Барфилд, когда у нее внезапно возникала в чем-нибудь нужда, и мисс Мэри тоже всегда обращалась к Эстер, если ей требовалось молоко для котят или отруби и овес для кроликов.

Жизнь в Вудвью текла по двум руслам: Старик и его скаковые конюшни. Ангелочек и ее оранжереи. Изредка приезжали гости; их принимала мисс Мэри в гостиной или на теннисной площадке. Миссис Барфилд не выходила к гостям. Она предпочитала оставаться в своем домашнем платье — старом, давно отвергнутом ее дочерью и державшемся кое-где на булавках, — и в таком же древнем чепце с выгоревшим цветком мака, свисающим с макушки. В этом одеянии она бродила от оранжереи к садовому сарайчику и обратно, поливала, подрезала, опрыскивала свои растения и желала только одного — чтобы ей не мешали заниматься этим делом. Цветы свои она любила больше всего на свете, не считая детей; да она и в самом деле заботилась о них, как о детях, и день-деньской могла просидеть, склонившись над цветами, очищая их от вредных насекомых, в то время как солнце немилосердно жгло ей спину сквозь стеклянную крышу оранжереи. И она могла лейку за лейкой носить воду по длинной садовой дорожке, никогда не жалуясь на усталость. И лишь тогда с ее губ срывался жалобный упрек, когда мисс Мэри забывала покормить кого-нибудь из своих любимцев, которых у нее было бесчисленное количество — кролики, котята, грачи, — и весь уход за ними был возложен на нее. Голодный вид этих бессловесных тварей был для миссис Барфилд непереносим, и она поспешно направлялась в конюшню и возвращалась оттуда с охапкой сена. А если одной пары рук не хватало, она посылала Эстер с молоком и кусочками хлеба с мясом покормить несчастных грачей, столь безжалостно позабытых мисс Мэри.

— Я не буду больше заводить животных, — говорила миссис Барфилд. — Мисс Мэри нисколько о них не печется и все перелагает на мои плечи. Взгляните на этих несчастных котят — как они жалобно мяукают и цепляются за мой подол! — Миссис Барфилд могла без конца говорить о своей безграничной любви ко всем животным, и, пересказывая Эстер различные мелкие события, она мало-помалу развертывала перед ней картину своей жизни.

Однако миссис Барфилд, в свою очередь, любила послушать, как Эстер рассказывает о своем отце и маленькой антикварной лавочке в Барнстейпле, о молитвенных собраниях, о суровой и бесхитростно простой вере добрых Плимутских Братьев. Под воздействием обстоятельств жизнь Ангелочка не была столь строго ограничена религиозными рамками, как прежде, однако она не утратила совсем своих религиозных привычек. Ее религия была подобна саду, который стали менее усердно возделывать, чем в былые времена, но не стали менее горячо любить, и, слушая рассказы Эстер, она заново переживала свою молодость и замирала, опустив лейку, погружаясь в сладостные воспоминания о счастливых днях. Так текла и формировалась жизнь Эстер; так в бесконечном повторении простых повседневных дел хозяйка дома и служанка учились понимать и любить друг друга, и взаимная ножная симпатия, объединявшая их, росла и крепла, питаясь общностью расы и религии.

V

В дремотном летнем зное выгорала трава на холмах, и после каждой езды Старик осторожно и боязливо ощупывал стройные ноги своего лучшего скакуна, проверяя, нет ли где опухоли. Почти каждый день наведывался Уильям — разузнать новости. Он поставил пять шиллингов и, по его расчетам, должен был выиграть пять фунтов десять шиллингов — целое маленькое состояние. Направляясь в буфетную, он обычно задерживался возле Эстер и расспрашивал, что слышно нового. Да, говорят, будто Серебряное Копыто в порядке, отвечала Эстер, продолжая выбивать ковер.

— Тебе до скончания века не выбить этого ковра, — говорил Уильям. — Давай-ка его сюда — После некоторого колебания Эстер все же отдавала ему ковер, и он выколачивал его о стену. — Вот, — говорил он, — вот как я выбиваю ковры. Теперь в нем нет ни пылинки.

— Спасибо… Сара ушла часа полтора назад.

— А! Верно, отправилась в Городской сад. Ты никогда там не бывала? Там и театр, и танцевальная площадка, и разные аттракционы, словом, всякая всячина. По ты такая набожная, небось не захочешь пойти туда?

— Просто каждый воспитан по-своему.

— Ну так что ж, пойдешь?

— Я думаю, мне не поправится в этом Саду… Хотя, может, там и не хуже, чем в любом другом таком месте. Я уже-столько всего наслушалась с тех пор, как попала сюда, что, по правде-то говоря…

— Что — по правде-то говоря?

— Да другой раз кажется, что вроде и ни к чему слишком-то всего бояться.

— Ну правильно… Чепуха все это. Так что ж, может, сходим в следующее воскресенье?

— Ну уж нет, только не в воскресенье.

Уильям сказал Эстер, что Старик взял его к себе в ливрейные лакеи. В субботу будет готова его ливрея, и с понедельника он приступит к исполнению своих обязанностей. И оба они сразу подумали о том, что теперь, значит, будут видеться каждый день. Уильям опять сказал, что мать будет очень расстраиваться, как только увидит, что он сбегает с крыльца и становится на запятки.

— Она вбила себе в голову, что мне не подобает быть слугой, а я так считаю: делай то, за что тебе больше платят. Я бы хотел стать жокеем и, верно, сумел бы неплохо показать себя — Старик одно время говорил, что я в седле лучше Рыжего. Но мне не повезло — к пятнадцати годам я начал расти… Эх, если бы я остался таким, как Демон!

Эстер поглядела на него с недоверием — всерьез ли он это говорит, вправду ли хотел бы он променять этот замечательный рост и эти плечи…

Прошло еще несколько дней, и Уильям убедил ее приобрести за шиллинг лотерейный билет — он взялся распространить эти билеты среди домашней прислуги и работников усадьбы. Эстер пыталась отговориться: у нее нет денег, жалованье ей заплатят только в конце августа. Но Уильям сказал, что одолжит ей деньги, и с такой умильной улыбкой протянул шляпу с билетиками, на которых были написаны клички лошадей, что она не устояла против внезапно охватившего ее желания сделать ему приятное, не раздумывая больше, сунула руку в шляпу и взяла билетик.

— Никаких билетиков, никакой игры у меня в кухне, — сказала миссис Лэтч, оборачиваясь от плиты — Не можешь ты, что ли, оставить в покое эту девчонку, пока вы ее вконец не испортили?

— Хватит вам ворчать-то, маменька. Мы же не бьемся об заклад — это лотерея.

— Хрен редьки не слаще, — буркнула миссис Лэтч. — Так вот оно и начинается, а потом и пошло и пошло. До добра это никогда не доводит, а уж несчастий, видит бог, видела я от этого на своем веку предостаточно.

Маргарет и Сара, несколько смущенные, глядели на миссис Лэтч, держа билетики в руках. Эстер еще не развернула свой билетик. Она посмотрела на миссис Лэтч и пожалела, что приняла участие в лотерее.

А вдруг Сара или Гровер, которая только что заглянула на кухню, поднимут ее на смех, — ведь она даже не могла прочесть кличку лошади на своем билетике. Поняв ее затруднение, Уильям пришел ей на выручку.

— Серебряное Копыто… — прочел он. — Черт побери, она вытащила то, что надо.

Тут со двора долетел стук подков, и все служанки бросились к окнам.

— Он выиграет! — закричал Уильям, стоя позади девушек и махая рукой Демону, проскакавшему мимо на Серебряном Копыте. — Старик приведет его первым к финишу, будьте спокойны.

— И я так считаю, — сказал мистер Леопольд. — А дождь сыграл нам на руку: неделю назад Серебряное Копыто начал было сдавать. Нам бы еще немножко дождя. Еще бы недельку-другую.

И небеса, казалось, шли навстречу желаниям мистера Леопольда, словно и они принимали интересы конюшни близко к сердцу. Дождь обычно начинал накрапывать с вечера и шел всю ночь, а утра были ясные, погожие, и Серебряное Копыто ежедневно делал свою положенную милю и становился все крепче, все выносливее. И под шум этих дождей, которые приносил с моря ветер, обитатели Вудвью все веселели, и уверенность в предстоящем успехе начала отражаться на всех лицах. Исключением были лишь миссис Барфилд и миссис Лэтч, косо поглядывавшие на торжествующего дворецкого. А сам он все чаще становился темой разговоров. Всем казалось, что он держит нити их судьбы где-то в недрах своего шкафа. Больше всего нагонял он страху на мисс Пегги.

В доверительной беседе со своей судомойкой молодая барышня сказала:

— Я люблю узнавать разные новости, потому что мне доставляет удовольствие делиться ими, а он — потому что ему доставляет удовольствие о них молчать. — Полное имя Пегги было Маргарет, мисс Маргарет Барфилд; она доводилась двоюродной сестрой хозяину и была дочкой богатого пивовара. — Когда он приносит утром письма, у него такой вид, словно он знает, от кого они. Противный маленький уродец! Я вся дрожу, когда он входит в комнату!

— Он ненавидит женщин, мисс. Он не подпускает нас близко даже к своей буфетной, а Уильяма держит там часами и все толкует с ним про скачки.

— Ах, Уильям — это совсем другое дело. Он был рожден не для ливреи. Его семья занимала когда-то положение не ниже нашего.

— Я слышала про это, мисс. Но в жизни все так — то вверх, то вниз, никогда не поймешь, кто — что. И мы все тоже любим Уильяма и терпеть не можем этого карлика и его буфетную. А миссис Лэтч называет его злым гением.

Замкнутый, таинственный человечек, словно бы стыдящийся своих домочадцев женского пола, он прилагал все усилия к тому, чтобы держать их вдали от посторонних глаз. Его жена — бледная, тусклая женщина, сохранившая изящные манеры хорошо вышколенной камеристки, казалась еще выше рядом со своим низкорослым муженьком; застенчивая, пугливая — то ли по натуре, то ли от долголетнего подчинения суровому супругу, — она всегда старалась стушеваться и, повстречавшись с кем-нибудь на аллее, прижималась к живой изгороди, словно надеялась стать невидимой, или отступала к двери буфетной, если кто-нибудь заглядывал туда за горячей водой либо с письмом для отправки на почту. Ее супруг, по характеру закоренелый холостяк, безотчетно стыдился своего семейства, и, если его худосочная жена, или пугливая, худая, как жердь, дочка, или дородный, глуповатый с виду сын находились дома, в тот момент, когда за дверью раздавались чьи-либо шаги, он, словно маленькая злая оса, выглядывал наружу, всем своим видом показывая, что ему не нужны непрошеные посетители, и спрашивал, чем может быть полезен. Если это был Рыжий, мистер Леопольд неизменно говорил:

— Чем могу служить, мистер Артур?

— Нет, так, пустяки, спасибо. Я подумал было… — И молодой человек наскоро придумывал какой-нибудь малоубедительный предлог и поспешно ретировался, чтобы выкурить свою трубку в другом месте.

Каждый день незадолго до полудня мистер Леопольд отправлялся на утреннюю прогулку; каждый день в хорошую погоду его можно было встретить в этот час на дороге — он либо держал путь в Шорхем, либо возвращался оттуда. На протяжении тридцати лет он ежедневно совершал свой маленький моцион, неизменно в один и тот же час, неизменно по одной и той же дороге и неизменно возвращался домой в положенное время, чтобы в половине второго расстелить на столе скатерть. Время между двенадцатью и часом он проводил в своем маленьком коттедже, который арендовал у сквайра для жены и детей, а иногда в «Красном льве», где за кружкой пива любил перемолвиться словечком с букмекером Уоткинсом.

— Вон он, пошел в свой «Красный лев», — говорила миссис Лэтч, — Они там всегда стараются вызнать у нет все, что только можно, да куда им, он для них слишком хитер, видит их насквозь. Вот за этим он туда и ходит: это его забавляет — то, как они глотают все басни, которые он им преподносит… Двадцать лет он брешет им что попало про лошадей, а они все еще верят ему. Стыд и позор! Ведь это он наплел невесть чего Джексону про Синюю Бороду и заставил этого несчастного поставить на нее все до последнего гроша.

— А лошадь не выиграла скачку?

— Не выиграла! Да хозяин уже тогда знал, что она не побежит, и Джексон проиграл все свои денежки, и даже больше. Тогда он пошел на речку и утопился. Да, смерть этого бедняги на совести Джона Рэндела. Однако совесть не очень-то его тревожит, иначе он уже давным-давно сошел бы в могилу. Лжет, лжет, ни словечка правды не вымолвит! Да и то сказать, может, я слишком к нему строга: разве мы все не лжем с колыбели? У слуг один удел — лгать, соблюдая интересы господ, а уж если слуга вошел в доверие, — значит, это король лжецов!

— Так, может, он не знал, что лошадь снимут?

— А ты, я вижу, начинаешь усваивать всю ихнюю тарабарщину.

— Ну как же! — смеясь, возразила Эстер. — Ведь здесь только это и слышишь — хочешь не хочешь, а всему научишься. Говорят, мистер Леопольд очень богат. Жокеи сказывали, что он выиграл кучу денег и на Городских и на Пригородных, и в банке у него несколько тысяч.

— Да, говорят, а кто знает, сколько у него на самом-то деле? Про выигрыши все болтать горазды, а вот насчет проигрышей — так больше помалкивают.

VI

Парни играли в мяч во дворе конюшни, но Эстер сегодня не тянуло присоединиться к ним. Такая сладостная тишина была разлита в воздухе, что Эстер казалось, будто эта тишина обволакивает ее и заставляет растворяться в ней. Эстер направилась к лужку для выездки лошадей; маленькие лошадки и ослики выбежали ей навстречу, и она всем им по очереди почесала морды. Прикосновение к предметам, особенно к живым существам, доставляло ей странное удовольствие. Вязы казались необычайно высокими и неподвижными на фоне безоблачного неба; пряный аромат гвоздик лился сквозь живую ограду сада, а в запахе земли и листвы было что-то будоражившее кровь. Эстер тревожили крики грачей, собиравшихся к отлету; радость жизни, любовь ко всему земному и сущему переполняли ее, и ей хотелось слиться с природой воедино. Красота этого вечернего часа, овеянного едва уловимым дыханием морского ветра, рождала в ней ощущение бессмертности бытия; ей представилось вдруг, что перед ней появится какой-то неведомый юноша, подобный тем, что появлялись перед великосветскими дамами из Сариных книг, и они будут о чем-то вести беседу в сумерках, а восходящая луна будет светить сквозь ветви деревьев, и в воздухе будут реять летучие мыши.

Господа уехали из Вудвью, и Эстер могла еще неделю хоть каждый вечер наслаждаться красотой сумерек и восходящей луной. Но ощущение счастья, переполнившее ее в тот вечер, больше не повторилось. Одиночество ее томило. Сара и Гровер были о себе слишком высокого мнения, чтобы снизойти до прогулки с нею. Маргарет же уходила гулять со своим кавалером, а потом ночью в каморке пересказывала Эстер все, что он ей говорил. И Эстер все долгие летние вечера просиживала одна с шитьем у кухонного окна. Порой она роняла шитье на колени, и из груди ее вырывался томительный вздох. Ну чем, скажите на милость, можно тут еще заняться? Так вот сиди и шей весь вечер? Или уж пойти, что ли, побродить по холмам? Но как же они ей надоели — эти несносные холмы! Однако сидеть на кухне допоздна она тоже была не в силах. На холмах можно хоть повстречать старика пастуха с его овцами. Эстер положила в карман кусок хлеба для пастушьих собак и стала взбираться по склону холма. Маргарет ушла на весь вечер в Сад. Когда-нибудь и за Эстер придет ухажер и поведет ее гулять. Интересно, каков он будет с виду. Она рассмеялась и прогнала от себя эту мысль. Едва ли какой нибудь молодой человек может заинтересоваться по. И тут, оглянувшись, она увидела, что какой-то мужчина отворяет калитку. Высокий рост, широкие плечи — Уильям! «Разыскивает Сару! — промелькнуло у нее в голове. — Еще подумает, что я поджидала его здесь». Она продолжала взбираться на холм, боясь оглянуться, не зная, идет ли он за ней. Наконец ей показалось, что она слышит шаги. Сердце ее забилось. Уильям окликнул ее.

— А Сара, по-моему, ушла гулять в Сад, — сказала Эстер, бросив на него взгляд через плечо.

Вечно ты напоминаешь мне о Саре. Сколько раз я тебе говорил, что между нами ничего нет… А все, что было, давно прошло… Ты что — вышла погулять?

Эстер отвечала, что ей охота подышать свежим воздухом, и они вместе направились к калитке. Уильям распахнул калитку и придержал ее, пока Эстер проходила.

Владения Вудвью простирались до середины первого холма. Возделанная долина пестрела всеми видами злаков; по вечереющему небу протянулись длинные розовые облака. В глубине долина замыкалась рощей, за которой стояла ферма Эллиота. А дальше к северу лежала огромная безлесная, бесплодная пустошь, погруженная в вековое величественное безмолвие, отгороженная диким горным хребтом от длинной цепочки прибрежных городов и скрытая за туманной дымкой моря.

Ветерок донес запах овец, и они увидели, что пастух в широкополой шляпе и с посохом в руке гонит навстречу им стадо, а две косматые собаки бегут за ним следом. Пара куропаток выпорхнула из эспарцета и с шумным хлопаньем крыльев поднялась над холмом. Нагретый солнцем лужок манил к себе; Уильям и Эстер опустились на траву. Суровое величие природы потрясло их.

— Какой чудесный вечер! — сказал Уильям. — Не упомню такой дивной погодки. И дождя не предвидится.

— Откуда ты это знаешь?

— Сейчас объясню, — сказал Уильям, которому очень хотелось похвалиться своими познаниями, — Погляди на юго-запад, прямо в этот просвет между холмами. Видишь что-нибудь?

— Нет, ничего не вижу, — сказала Эстер, всматриваясь вдаль.

— Вот то-то и оно… А если бы собирался дождь, ты бы увидела остров Уайт.

Не найдя, что сказать, и желая сделать ему приятное, Эстер спросила, где тут бывают скачки.

— Вон там, в той стороне, — сказал Уильям. — Старт отсюда не виден — он далеко, за холмом. Оттуда лошади скачут через ту поросшую дроком равнину и финишируют у амбара Трули… Амбар Трули отсюда тоже не виден. То, что ты видишь, — это упряжной сарай Сандера, а они скачут еще полмили дальше.

— И вся эта земля принадлежит Старику?

— Да, и не только эта, а много еще. Эта низина немногого стоит, никак не больше десяти шиллингов за акр.

— А сколько всего акров?

— Где, здесь?

— Ну да.

— Да ведь владения Старика простираются до самого Саусвикхилла и далеко к северу тоже. А ты небось не знаешь, что все, отсюда и вот до того амбара, принадлежало когда-то нашему семейству?

— Вашему семейству?

— Да. Лэтчи были когда-то видными людьми. Когда был еще жив мой прадед, Барфилдам приходилось склонять голову перед Лэтчами. У моего прадеда была куча денег, но все ухнуло.

— На скачках?

— Да, главным образом, конечно, на скачках. Любил пожить, кутнуть; охота, петушиные бои, скачки — так и шло из года в год, от весны до весны. А после него дед начал вести судебный процесс, и кончилось все это очень печально — дед вконец разорился и оставил моего отца без гроша. Вот почему маменька не хочет, чтобы я носил ливрею. Наша семейка из поколения в поколение опускалась все ниже и ниже, и маменька решила, что я рожден для того, чтобы восстановить былое величие нашей фамилии. Может, так оно и есть, но только не таким способом, как это мнится маменьке; таскать пакеты взад и вперед по Кингс-роуд — толку мало.

Эстер внимала Уильяму, развесив уши, а тот, видя, что нашел в ее лице благодарного слушателя, продолжал свой монолог, на все лады расписывал достаток и высокое положение своей семьи, и только густая роса заставила их подняться с травы. Отряхнув приставшие к одежде травинки, они направились домой. Полная луна плыла в светлом небе; белый густой туман лежал в долине, как в чаше, наполняя ее до краев, а вдоль берега от одного городка к другому протянулась мерцающая гирлянда огней.

Овец загнали в загон, и они мирно спали на склоне холма; угодья Вудвью лежали затихшие в лунном сиянии; огни городка проглядывали сквозь кроны вязов — зеленые завесы, разделявшие море и холмы, и Эстер внезапно с небывалой остротой ощутила несказанную красоту мира. Закинув голову, она поглядела на Уильяма.

— Ах, до чего ж красиво!

Они уже вышли на дорогу; из-под ног у них поднимались облачка меловой пыли, оседая на башмаки, и Уильям сказал:

— Это вредная штука для Серебряного Копыта. Нужен хороший дождь — денька этак через два, три… Давай прогуляемся до фермы, — неожиданно предложил он, — Ферма принадлежит Старику, а сторожку он сдал одному молодому парню по имени Джонсон. Это тот самый малый, который приглянулся мисс Пегги, и такая тут из-за этого пошла свара! А этот молодчик еще подлил масла в огонь — возьми да и выложи Старику все насчет Эгмонта.

И опять потекла занятная беседа. Уильям рассказал Эстер кое-что про парня, который увлек мисс Мэри, йотом — про разных водевильных актрис, полонивших пылкое сердце Рыжего. Эстер чувствовала себя необыкновенно счастливой. Все, казалось, слилось воедино, чтобы родить в ее душе это необычайное ощущение, а вид старой фермы пробудил в ней такой интерес, что она почти забыла испытанное ею разочарование, когда Уильям не понял ее восторга перед красотой этого вечера. Зато он показал ей голубятню и дремлющих на черепичной кровле сизых и белых голубей, кузницу, мастерские и старые домики — пастуха и управляющего. И все эти, казалось бы, бездушные предметы, все самые ничтожные мелочи возбуждали в ней нежное чувство, и смутное, необъяснимое ощущение счастья переполняло ее.

Покинув ферму, они вышли на дорогу и остановились у изгороди перед пшеничным полем. Из рощи доносилось пение соловья. Его трели как-то тревожно нарушали торжественный покой ночи и отвлекали внимание Эстер от Уильяма. Ей хотелось, чтобы соловей умолк и не мешал ей следить за его рассказом. А он делился с ней своими планами. Ему хотелось восстановить былое положение своей семьи.

— Маменька твердит, что у меня совсем нет гордости, иначе я бы, дескать, никогда не согласился надеть ливрею. А я ей говорю так: «Что толку в гордости, если пуст карман?» Я битком набит гордостью, говорю, но моя гордость в том, чтобы делать деньги. По мне, тот человек не имеет ни капли гордости, кто всю жизнь готов прожить бедняком… Но, черт подери! С маменькой можно спорить, пока не одуреешь, — она все равно упрется в эту ливрею — и точка. Все женщины таковы — никто из них не видит дальше своего носа… Много добра принесет мне, если я всю жизнь буду разносить пакеты, а йотом, когда отмахать четыре мили в час станет не под силу, окажусь на улице, помру где-нибудь в канаве и меня похоронят из милости за счет прихода? «Нет, это не по мне, — сказал я ей. — Если вы так понимаете гордость, маменька, то можете раскурить этой гордостью вашу трубку, а нет у вас трубки, так растопите ею печь», — да, вот так я ей и сказал. Нет, если я могу чего-нибудь добиться, так только на службе здесь, это мне ясно, и я останусь здесь, пока не сколочу кругленькую сумму. А тогда открою свою собственную славную маленькую харчевню и стану букмекером.

— А сам ты тогда уже не будешь больше играть?

— Ставить на лошадей я больше не буду, если ты это хотела спросить… Чего бы мне хотелось — так это с десяток раз удачно поставить и взять хороший куш, а если б так повезло, как с Серебряным Копытом, так и пяток раз хватило бы. Тогда за тысячу фунтов или тысчонки за полторы я мог бы купить «Красного льва», а сотню фунтов пустить в дело, — стал бы уже сам принимать ставки у себя за стойкой при всех больших скачках.

Он чиркнул спичкой и раскурил потухшую трубку. Треск спички вспугнул пернатого музыканта, и, когда они пошли дальше по белой дороге, Уильям без помех продолжал свой монолог, лишь время от времени попыхивая трубкой.

Эстер слушала, целиком захваченная его мечтами; мелькали имена жокеев, трактирщиков, упоминались шансы лошадей, вес жокеев. Уильям был твердо уверен в том, что, заполучи он «Красного льва», и все клиенты Джо Уолтера перебегут к нему. При упоминании о полиции и оброненном вскользь замечании о том, что, конечно, принимать ставки можно только у проверенных лиц, Эстер стало немного не по себе. Но когда Уильям, обхватив ее за талию, наклонился к ней, когда он сделал попытку поцеловать ее, эти опасения были вытеснены другими. Нет, так негоже, запротестовала она, раз он собирается жениться на Саре. Такое возражение, казалось, очень позабавило Уильяма; он громко расхохотался, и они продолжали свой путь — обычная гуляющая парочка влюбленных из простонародья.

VII

Барфилд считал, что у них в запасе еще целый стоун. На Осеннего Листа, возражал мистер Леопольд, ставить будут хоть до миллиона, если его гандикапируют в семь стоунов, а Серебряное Копыто, который на пробном галопе вместе с Осенним Листом показал тот же результат, что прежде, остался с гандикапом только в шесть стоунов.

Снова и снова выпадали дожди, сенокос был испорчен, сено гнило в стогах, да и урожай пшеницы оказался под угрозой, но какое значение могли иметь несколько бушелей пшеницы? Лишний фунт мускулов в прославленных задних ногах стоил куда больше, чем все зерно, которое можно было бы собрать с этих полей. Пусть льет дождь, пусть гниют на корню все пшеничные колосья, лишь бы эти непревзойденные передние бабки скакуна были в порядке. Такое настроение умов господствовало в Вудвью, и имелись признаки, что оно начинает распространяться и в городке, и среди некоторых фермеров, которым уже надоело смотреть, как их урожай гибнет на склонах холмов. Лихорадка азарта близилась к апогею и давала себя знать в самых неожиданных местах: начальник станции, носильщики, извозчики — все делали ставки, и, несмотря на немеркнущую славу двух фаворитов — Узника и Стока Ньюингтона, — количество ставок на Серебряное Копыто значительно возросло. Слухи о его победе на пробном галопе достигли Брайтона, и ставки были теперь двадцать пять к одному.

Неожиданное открытие, что Демон набрал несколько лишних фунтов весу, влило ложку дегтя в бочку меда, заронив в сердца отчаянный страх. Немедленно было произведено строжайшее расследование: где и как мог он раздобыть еду, чтобы нарастить такое количество жира? Затем хозяин вызвал мальчишку к себе наверх и влил в него добрую толику горькой соли, проследив, чтобы он выпил все до последней капли. Когда же это снадобье оказало свое действие, Демона послали прогуляться до Портслейда и обратно, напялив на него две тяжелые шубы и дав ему в провожатые Уильяма, длинные ноги которого неутомимо отмеряли милю за милей. К их возвращению были приготовлены две хороших перины, и мистер Леопольд вместе с мистером Надувалой уложили Демона между ними, и лишь только было замечено, что пот на его лбу начинает просыхать, мистер Леопольд тотчас вскипятил для него хорошую чашку чая.

— Вот так и Старик сгонял, бывало, вес, когда брал призы в Ливерпуле.

— Демон сам во всем виноват, — сказал мистер Надувало. — Не будь он так прожорлив, не пришлось бы ему и потеть, а нам — хлопотать и тревожиться.

— Прожорлив! — пробормотал несчастный мальчишка, снова обливаясь потом после чашки горячего чая. — Да я уже три месяца, как в глаза не видал настоящего обеда. Брошу я все это, вот что.

— После скачек — пожалуйста! — сказал мистер Надувало. — Может, положить грелку под перину? Как считаете, мистер Леопольд? Что-то он начинает остывать.

— Остывать! Самим бы вам попасть в такое пекло! Христа ради, мистер Леопольд, не велите ему подходить ко мне с грелкой, он же растопит последнее мясо, что у меня осталось на костях!

— Не подымай столько шума, — сказал мистер Леопольд. — Если не будешь делать, что тебе говорят, снова получишь стакан горькой соли и отправишься на прогулку с Уильямом.

— Если мы не подогреем перины, он просохнет, — сказал мистер Надувало.

— Да не просохну я, от меня пар идет!

— Ну, будь послушным мальчиком, и, когда встанешь, получишь хороший кусочек баранины, — сказал мистер Леопольд.

— Сколько? Два тонких ломтика?

— Ну, знаешь ли, обещаний мы не даем — поглядим, сколько ты спустишь. Не можем же мы, согнан с тебя жир, дать тебе снова его нагуливать.

— В жизни не слыхал подобной чепухи, — сказал Надувало. — В наше время никто не интересовался, как жокей себя чувствует, — его просто заставляли делать то, что считалось нужным, и все.

Мистер Леопольд, стараясь отвлечь внимание Демона, принялся его расхваливать — припомнил, как он отличился на Городских и Пригородных, а мистер Надувало полез тем временем к нему под перину.

— Ой, мистер Надувало, вы же меня сожжете!

— Да держите вы его, бога ради, не давайте ему вылезать из-под перины! Не можете вы его удержать, что ли? Сожгу я его, видите ли! Да я даже не подложил тебе грелку — это ты о перину обжегся.

— Значит, перина горячая, как огонь. Оставьте вы меня в покое!

— Что такое? Ведь ты же — Демон, а боишься какой-то грелки. Просто не верю своим ушам, — сказал мистер Леопольд. — Ну ладно, говори, хочешь ты взять приз на Гудвудских скачках или нет? Если хочешь, лежи смирно и не мешай нам согнать с тебя еще фунта два.

— Вот как раз эти последние два фунта и приканчивают человека. Вначале-то все идет как по маслу, — сказал Демон, перекатываясь под периной подальше от грелки. — Знаю я, чем это кончится: я так ослабею, что никуда не буду годен на скачках.

Мистер Леопольд и мистер Надувало переглянулись. По-видимому, они уловили некий резон в словах измученного мальчишки, и грелку убрали. Но когда Демона снова поставили на весы, оказалось, что он еще чуть-чуть не достиг желаемого веса, и хозяин приказал сделать еще одну попытку. Хотя Демон хныкал и утверждал, что он натер себе ноги, его все-таки снова послали в Портслейд в сопровождении надежного Уильяма.

Когда тщедушное тельце Демона лишилось последних излишних фунтов веса, физиономия мистера Леопольда приняла несколько более спокойное выражение, и в доме начали перешептываться о том, что он вместо того, чтобы поставить для перестраховки часть денег на другую лошадь, решил поставить все на одну. Однажды огородник сообщил, что видел, как мистер Леопольд отправился в Брайтон.

— Старик Уоткинс уже недостаточно хорош для него — вот что я вам скажу. Если Серебряное Копыто победит, мистера Леопольда только и видели здесь, в Вудвью. Он купит себе один из этих больших домов на побережье и заведет собственную конюшню.

VIII

Великий день был теперь уже не за горами, и сквайр пообещал отвезти всех в Гудвуд в большом экипаже… Никто больше не молил бога о дожде, ноги лошадей были в отличном состоянии, и три погожих солнечных дня способствовали всеобщему приподнятому настроению. Миссис Лэтч и Эстер хлопотали на кухне, готовя в изобилии цыплят, пироги и желе, а в коридоре появились ящики с фруктами и вином. Из Уорсинга приехала портниха, и молодые дамы завладели ею на несколько дней. Наконец одним ранним солнечным утром, когда не пробило еще восьми часов, пару коренников поставили в оглобли экипажа, прибывшего из Брайтона, во дворе заиграл рожок, а Рыжий уже надрывался под окном у своей сестрицы:

— Ты опоздаешь, ты опоздаешь! — вопил он.

За исключением двух молодых людей, присоединившихся к компании по приглашению барышень, никого посторонних не было. Мисс Мэри, вся в белом и голубом, заняла место на козлах рядом с отцом и выглядела очаровательно, а черные волосы Пегги казались еще чернее под белым шелковым зонтиком, которым она небрежно играла, стоя в коляске и перебрасываясь шутками то с тем, то с другим, пока сквайр сердито не приказал ей сесть. Пора было отправляться. Уильям и кучер, державшие коренников под уздцы, бросились бегом к экипажу и вскочили каждый на свое место. Желтоватый профиль мистера Леопольда выглядывал из-за корзин и макинтошей, заполнявших экипаж.

— Ах, до чего ж хорош Уильям в новой красивой ливрее!.. Все, все про это говорят — и Сара, и Маргарет, и мисс Гровер. Зря вы не вышли поглядеть.

Миссис Лэтч ответствовала молчанием, и Эстер, вспомнив, что повариха терпеть не могла ливреи, пожалела о своих словах «Теперь она опять на меня взъестся», — подумала девушка. Миссис Лэтч быстро прошлась взад и вперед по кухне, открыла духовку, закрыла ее, поглядела в окно и, убедившись в том, что остальные служанки все еще стоят на дворе и не могут ее слышать, сказала:

— Как ты думаешь, он много на этот раз поставил на скачках?

— Ну откуда же мне знать, миссис Лэтч?.. Да ведь Серебряное Копыто обязательно победит.

— Обязательно победит! Сколько раз я слышала такие слова. Все они всегда обязательно должны победить. Я вижу, ты уже научилась рассуждать, как те, — сказала миссис Лэтч, отходя от окна.

— Я знаю, что это скверно — играть на скачках, да ведь что я-то могу — простая, бедная девушка? Если бы не Уильям, я бы и не взяла этого билетика.

— Так тебе, значит, очень нравится Уильям?

— Он был такой добрый… Такой добрый, когда…

— Ясно, ясно, — когда я была злой. Ты от меня тогда добра не увидела. Но ты всего не знаешь. Я очень была расстроена в те дни, ну и потом еще… Но ты на меня не в обиде? Я теперь кое-что для тебя сделаю — научу тебя стряпать.

— Ох, миссис Лэтч, — я уж так буду…

— Ладно, ладно. Когда ты прошлый раз гуляла с ним вечером, говорил он тебе, много ли поставил на скачках?

— О скачках-то он говорил, все тут про них говорят, а вот сколько поставил, не сказал.

— Ну да, они никогда этого не говорят… А ты не передашь ему, что я у тебя спрашивала?

— Нет, миссис Лэтч, не скажу.

— Это, понимаешь, ни к чему, только разозлит его. Восстановит против меня. Его теперь, боюсь, ничем уже не остановить. К этому стоит только пристраститься — все равно как к выпивке. Вот если бы он женился, может, тогда и поотстал бы. Если бы жена попалась с характером, взяла бы его в руки. Мне одно время казалось, что ты девушка с характером…

Сара и Гровер, громко переговариваясь, вошли в кухню. Скоро ли обедать будем, спросили они миссис Лэтч. Хорошо бы поскорей, потому как Ангелочек отпустила их сегодня на целый день, попросила только возвратиться домой часам к восьми, не позже. Ангелочек — добрая душа. Она сказала, что сама о себе позаботится и прислуживать ей не надо. Где еще найдешь такую хозяйку?

Миссис Лэтч велела Эстер поторопиться, и к часу дня с обедом было покончено. Сара и Маргарет отправились в Брайтон за покупками, а Гровер — в Уорсинг проведать супругу одного из кондукторов Брайтонской железной дороги. Миссис Лэтч поднялась к себе прилечь на часок. Кухня опустела. Шитье выпало из рук Эстер, и она стала раздумывать, чем бы ей заняться… Может, пойти к морю?.. Эстер надела шляпку… Последний раз она видела море, когда была совсем маленькой девочкой; ей вспомнились высокие корабли — они входили в гавань, и парус падал вслед за парусом. И высокие корабли, которые выходили из гавани, и парус поднимался над парусом, надуваясь ветром.

По висячему мостику, охраняемому львами, она пришла над тенистой речкой, пересекла заросший осокой берег и взобралась на каменистую отмель. Море лежало перед ней, притихшее, словно дикий зверь в клетке, полны лизали гальку. Небо было как раскаленная печь, и в воздухе стояло дрожащее марево. Между колесами полусгнившей купальной кабинки росли цветы. Эстер когда-то любила море, но здесь она чувствовала себя одиноко, как в тюрьме. Она глядела на безлесный берег, на цепочку далеких селений, и мысли ее внезапно обратились к Уильяму. Весь тот вечер припомнился ей — как она увидела его, когда он отворял калитку, и вплоть до той минуты, когда в ночной тишине они, стоя возле конюшен, слушали, как Серебряное Копыто переступает с ноги на ногу у себя в стойле. Обняв ее за плечи, Уильям объяснял ей, что она получит семь шиллингов, если эта лошадь выиграет скачку. Она знала теперь, что Уильям не интересуется Сарой, и мысль о том, что, быть может, она сама ему приглянулась, придавала совершенно новый и неожиданный смысл ее существованию. Мечты обволакивали ее, становились все более сладкими и неясными к перешли в жаркую послеполуденную дремоту…

Пробудившись, она увидела стаю облаков — белые облака плыли прямо у нее над головой, а дальше к западу они становились розовыми — и лишь потом заменила высокую печальную фигуру женщины. Женщина сидела неподалеку от нее, и Эстер показалось, что она ее узнала, Эстер поднялась и направилась к ней.

— Добрый вечер, миссис Рэндел, — сказала Эстер, обрадовавшись возможности перекинуться словом, — А я уснула тут.

— Добрый вечер, мисс. Вы, кажется, из Вудвью?

— Да, я судомойка. Господа уехали на скачки, в доме нечего делать, вот я и пришла сюда.

Наступило довольно долгое молчание, и наконец миссис Рэндел нерешительно заметила, что для скачек сегодня выдалась на редкость хорошая погода. Эстер отвечала, что да, хорошо бы там побывать сейчас, и разговор снова увял.

Губы миссис Рэндел зашевелились; казалось, она хочет что-то сказать. Но она молчала. И через несколько минут поднялась.

— Верно, пора уже чай пить, мне надо идти. Если вы не спешите, пойдемте, выпейте со мной чашку чая.

Эстер была немало удивлена, что эта дама нашла возможным пригласить к себе судомойку, и они вдвоем молча спустились с отмели и зашагали дальше по травянистому берегу к реке. По длинному мосту, похожему на тонконогого паука, с шумом проносились поезда, и казалось, что следом за ними летят вести из Гудвуда и невидимой стаей опускаются на прибрежный песок. И, словно встревоженная тем, что они предвещают, миссис Рэндел сказала, отпирая дверь своего дома:

— Сейчас скачки уже кончились. Там, в этих поездах, люди уже знают все, — знают, кто выиграл скачку.

— Да, там, думается, знают, и мне почему-то кажется, что я знаю тоже. Я чувствую, что выиграл Серебряное Копыто.

Дом миссис Рэндел был так же уныл, как она сама. Все выглядело каким-то обветшалым, скудная мебель повествовала о голоде и одиночестве. Но в сахарнице сохранилось еще несколько кусочков сахара. У миссис Рэндел был такой вид, словно она вот-вот расплачется. Накрывая на стол, она выронила из рук тарелку и стояла, жалобно глядя на разлетевшиеся по полу кусочки фаянса. А когда Эстер попросила чайную ложечку, самообладание окончательно покинуло хозяйку, и она дала волю слезам.

— У нас нет чайных ложек. Я даже забыла, что их уже нет. Мне не следовало приглашать вас к чаю. Надо было помнить, что у нас нет ложечек.

— Да это не имеет значения, миссис Рэндел. Я могу обойтись и без ложечки… Можно помешать в чашке вязальной спицей, вполне сойдет…

— Мне следовало бы помнить об этом и не приглашать вас к чаю, но я так несчастна, так одинока в этом доме, что уже не в силах этого перенести… Мне хотелось поговорить с вами, чтобы ни о чем не думать, я не хочу ни о чем думать, пока не узнаю, чем кончились скачки. Если Серебряное Копыто не победит, мы погибли… Не знаю, что с нами тогда будет. Пятнадцать лет я все терпела, держалась. Хорошо, когда в доме была хоть корка хлеба, а то ведь нередко и вовсе ничего. Но все это пустяк по сравнению с вечной тревогой… Он возвращался домой белый как мел, падал на стул, говорил: «Обскакал на голову у самого финиша», — или: «Сошел, а ведь шутя мог бы обскакать их всех». Я всегда старалась быть ему хорошей женой, утешала его, как могла, когда он говорил: «Потерял все полугодовое жалованье. Не знаю, как мы теперь протянем». Разве расскажешь обо всем, чего я натерпелась, сотой доли не передашь. Как страдает жена, если муж играет на скачках, этого никто понять не может… Как вы думаете, что я должна была чувствовать, когда однажды ночью он разбудил меня и говорит: «Я не могу умереть, Энни, не попрощавшись с тобой». Это было после того, как Арлекин проиграл скачку на Ливерпульский кубок. «У меня одна надежда, что ты как-нибудь выкрутишься, и Старик, я знаю, сделает для тебя все, что в его силах, хотя он сам страшно погорел на этих скачках. Ты не должна плохо думать обо мне, Энни, но мне так тяжело, что я не могу больше жить. Лучше уж уйти совсем». Вот что он говорил. Легко ли услышать такие слова от мужа в ночном мраке! Тут уж и за доктором-то посылать было поздно. Я вскочила с постели, поставила чайник на огонь и заставила его выпить воды с солью — несколько стаканов, один за другим, пока весь опий не вышел из него.

Эстер слушала горестную повесть этой женщины, и перед глазами ее возникал образ маленького человечка, которого она видела изо дня в день — такого аккуратного, подтянутого, такого степенного и невозмутимого, жизнь которого, как ей казалось, протекала спокойно, без малейших треволнений и бурь, — и вот какой была она на самом деле!

— Если бы я могла думать только о себе, мне бы было все равно, но у нас ведь дети подрастают. Как же он не думает о них? Одному богу известно, какая участь их ждет… Джон был бы самым лучшим из мужей, если бы не этот его порок, но он не может противиться своей страсти, как пьяница не может отойти от стойки.

— Победитель скачки на Кубок Стюартов! Победитель скачки на Кубок Стюартов!

Обе женщины вскочили. Когда они выбежали на улицу, мальчишка был уже далеко; к тому же у них не было даже пенса, чтобы заплатить за газету. Они бесцельно побрели по улице. Наконец Эстер решила положить конец их мучениям. Она предложила отправиться в «Красный лев» и узнать там, кто выиграл скачку. Миссис Рэндел стала просить ее не делать этого, утверждая, что дурной вести она не переживет.

— Серебряное Копыто, — отвечал трактирщик.

Девушка опрометью кинулась к двери.

— Все хорошо, все хорошо, он выиграл скачку!

Вскоре даже малые ребятишки на улице кричали во все горло:

— Серебряное Копыто победил!

И Эстер вне себя от радостного волнения зашагала по дороге вдоль моря навстречу экипажу.

Она шла и шла в малиновых вечерних сумерках, пока не услышала звук рожка и не увидела лошадей в клубах пыли. Лошадьми правил Рыжий, и он крикнул ей:

— Он выиграл скачку!

И сквайр закричал, размахивая рожком над головой:

— Он выиграл!

И Пегги махала сломанным зонтиком и кричала:

— Он выиграл!

Эстер взглянула на Уильяма. Он наклонился к ней с запяток и крикнул:

— Он выиграл!

Только тут Эстер спохватилась, что совсем забыла про обед. Что скажет миссис Лэтч? Ничего она не скажет в такой день, как сегодня.

IX

Почти все блюда уносили вниз нетронутыми. На скачках то и дело подкреплялись едой и питьем, и теперь к девяти часам вечера Эстер уже перемыла всю посуду и застелила скатертью стол в столовой для прислуги. Если наверху съедено было мало, то внизу насыщались вовсю; бараний бок был уничтожен в мгновение ока, и миссис Лэтч достала из кладовой остатки мясного пудинга. Но даже после этого аппетиты не были удовлетворены до конца, и пришлось почать новый круг сыра. Пиво было разрешено пить в неограниченном количестве, и сверх того господа послали вниз еще четыре бутылки портвейна, чтобы не посрамить честь лошади, за которую пили.

Утоляя голод, мужчины обменивались впечатлениями о том, как Демон плохо провел конец скачки — ведь он едва не проиграл. Когда с едой было покончено, оставшееся время можно было посвятить беседе, и мистер Леопольд, подзадориваемый Уильямом, принялся методично и профессионально, с множеством подробностей разбирать скачку. Женщины слушали, поглядывая на круг сыра и молчаливо спрашивая себя, может ли в желудке вместиться еще кусочек. Мужчины потягивали портвейн и попыхивали трубками. С особенной жадностью слушал мистера Леопольда Уильям, смакуя про себя каждое словечко жаргона скаковых конюшен и с большим знанием дела напоминая рассказчику кое-какие подробности, опущенные им, чтобы сократить повествование. Особенно много времени было уделено разбору ошибок, допущенных Демоном, а Уильям искусно вставленными замечаниями заставил мистера Леопольда углубиться в воспоминания о высоком искусстве знаменитых жокеев первой половины века. Эти экскурсы в прошлое прискучили Саре и Гровер; их мысли улетели к нарядам, увиденным в этот день на скачках, и тут камеристка заметила, что вечером, укладывая спать барышень, она узнает все необходимое по части туалетов. Наконец, потеряв терпение, Сара заявила, что ей наплевать, что сказал какой-то там Чеффни, когда ему удалось на последних двенадцати ярдах опередить на полноздри своих соперников; она желает знать, почему Демон едва не проиграл скачку, — может, он принял кого-нибудь за финишный столб и раньше времени осадил лошадь? Уильям кинул на нее презрительный взгляд, и грубое слово уже готово было сорваться с его губ, но в эту минуту мистер Леопольд принялся рассказывать о том, какие указания получил Демон от Старика. Демон должен был на первой полумиле подравняться к лидерам и держаться за ними. Но, само собой разумеется, если бы он заметил, что у лошади еще много резвости в запасе, как, собственно, и рассчитывал Старик, ему не возбранялось при желании и оторваться от них, — ведь опасались только одного, как бы лошадь, сразу показав резвость, не выдохлась на финише.

— Ну, так вот, — говорил мистер Леопольд, — было два фальстарта, и Серебряное Копыто проскакал сотни две ярдов, прежде чем Демону удалось остановить его, и мальчишка сразу сдал. Он вообще был еле жив после того, как с него согнали эти четыре фунта. Ему теперь уже, верно, никогда и не оправиться… Еще перед стартом он говорил, что чувствует ужасную слабость. Ты, Уильям, совсем загнал его, когда вы возвращались из Портслейда в последний раз.

— А попробуй оставь его одного, — он тут же остановится и начинает играть в камушки с мальчишками у саусвикского трактира.

— Словом, еще один фальстарт, и для нас все было бы кончено. Старик был бледен как полотно и смотрел в бинокль не отрываясь. Лошадей бежало больше тридцати, так что, сами понимаете, легко ли было выстроить их в линию. Все же с третьего раза они пошли как надо, вытянулись темной ленточкой поперек скаковой дорожки. И почти тут же черный камзол и черный картуз вырвались вперед, и кругом загудели: Серебряное Копыто повел скачку. В жизни своей не видал такого. Он был на три корпуса впереди, и остальные явно отставали все больше. «Ну, черт побери, этот мальчишка уйдет от них на двенадцать корпусов и выиграет скачку шутя», — сказал Старик, не отнимая от глаз бинокля. Но когда до трибуны оставалось всего несколько ярдов…

Раздался звонок. Мистер Леопольд сказал:

— Слышите? Они хотят пить чай. Я должен идти.

— К черту их с ихним чаем! — сказала Маргарет. — Пусть подождут. Кончайте рассказ; мы хотим знать, как он выиграл.

Мистер Леопольд поглядел вокруг, увидел, что все взоры прикованы к нему, прикинул в уме, много ли еще осталось рассказать, и скороговоркой продолжил свое повествование:

— Короче говоря, замечаю я, что Серебряное Копыто, приближаясь к трибунам, начинает сбавлять ход. В эту минуту Демон поглядел через плечо, увидал, что его достают, и поднял хлыст. Но едва он дал лошади хлыста, как она, словно крыса, шарах в сторону прямо под трибуны. Демон ударил ее слева кулаком в нос, но тут Жестянщик на Зяблике наддал. У меня, скажу вам, сердце захолонуло. — При воспоминании об этой страшной минуте мистер Леопольд понизил голос, и лицо его помрачнело… Впрочем, оно тут же снопа осветилось улыбкой, когда он перешел к описанию последующего триумфа. — Сначала я подумал, что все кончено, — сказал он, — да и Старик думал то же самое В жизни не видал, чтобы человек был так бледен. Ну прямо как мертвец. Все произошло в какие-то секунды, но нам то показалось, что это длилось целую вечность Уже примерно на половине финишной прямой Жестянщик поравнялся с Демоном, Было десять шансов против одного, что Серебряное Копыто сойдет с круга, а даже если и не сойдет, то у мальчишки не хилым сил дотянуть до финиша первым. И тут мне вспомнилось, как вы, Уильям, таскал его в Портслейд, и я бы дорого дал в эту минуту, чтобы у него было фута на два больше в шенкелях и в плечах. Жестянщик был великолепен, он выжимал из своего Зяблика все до последнего. А Демон так ослаб, что от него мало было толку, казалось, он еле держится в седле. Да, мы уже думали, что нам крышка, но тут Серебряное Копыто каким-то чудом сам, по собственной охоте, пошел таким галопом, такой показал запас резвости, что у финиша вырвался вперед на целую голову — ровно на голову… Со мной творилось что-то невообразимое, да и Старик тоже был как помешанный, но я сказал ему еще прежде, чем на таблице появились цифры: «Все в порядке, сэр, он сделал свое дело»… А когда выставили его номер, все так и поплыло у меня перед глазами. Да, клянусь богом, мы были на волосок от гибели.

Все молчали, затаив дыхание. Наконец мистер Леопольд сказал, словно очнувшись от каких-то мыслей:

— А теперь надо идти подавать господам чай.

Эстер сидела, подперев щеку рукой. Краем глаза, не поворачивая головы, она могла видеть Уильяма. Сара перехватила один из этих украдкой брошенных взглядов, и лицо ее стало злым; повернувшись к Уильяму, она спросила, скоро ли будут выдавать выигрыши по билетикам. Вопрос заставил Уильяма пробудиться от мечтаний об удачных ставках, и он отвечал, что не видит причины, почему бы им не поделить выигрыши прямо сейчас.

— Двенадцать человек брали билетики. Правильно? Сара, Маргарет, Эстер, мисс Гровер, мистер Леопольд, я, четверо жокеев, Надувало и Уолл… Условия были такие: чья лошадь пришла первой, получает семь долей, у кого пришла второй — три доли, и у кого третьей — две. Третьей лошади ни у кого не было, значит, я полагаю, эти два шиллинга должны достаться главному победителю.

— Главному победителю? Это что — Эстер? А почему, скажите на милость, ей? Что же такое получается? И как это не было третьей лошади? Третьим пришел Мыльный Пузырь, так ведь?

— Так, только эта лошадь не участвовала в лотерее.

— Почему это она не участвовала?

— Потому что не попадала в число первых одиннадцати — в число фаворитов. Мы играли только на тех лошадей, которые были названы в «Спортсмене» как фавориты, на которых больше всего делали ставок.

— А как же тогда попал в игру Серебряное Копыто?

— Да что ты так кипятишься, Сара, никто не собирается тебя обманывать, все делается честно, а если ты нас в чем-то подозреваешь, говори прямо.

— Я хочу знать, как попал в игру Серебряное Копыто — он же не был в числе фаворитов.

— Ну, не строй из себя дурочку, Сара. Ты же прекрасно знаешь, что мы согласились сделать исключение для нашей лучшей лошади. Хороша была бы лотерея, если бы мы не включили в нее Серебряное Копыто.

— А если бы первым Мыльный Пузырь пришел, — воскликнула Сара, сдвинув брови, — что бы тогда было с нашими денежками?

— Вам бы их вернули — каждый получил бы свой шиллинг обратно.

— А теперь я, видите ли, должна получить три шиллинга, а эта святоша, Плимутская Сестричка, или как там ее, получит девять! — вскричала Сара, быстро, несмотря на выпитое пиво, все прикинув в уме. — Почему это два шиллинга, которые должны были достаться за Мыльного Пузыря, отдавать теперь за первую лошадь, а не за вторую?

Уильям был в нерешительности, он не мог сразу найти на это убедительного ответа, и Сара, почувствовав, что берет верх, тотчас обвинила его в том, что он просто старается угодить Эстер.

— Будто мы не видели, как ты с ней гуляешь допоздна, чуть не до полночи, — вот потому ты и хлопочешь, чтобы все денежки достались ей. Что же, ты нас за дураков считаешь, что ли? Вот уж, у кого бы я ни работала, а такого еще не видала, — где это слыхано, чтобы лакей гулял с судомойкой, да еще с сектанткой.

— Ну ты, потише! Не смей задевать мою религию! — Эстер вскочила с места, но Уильям успел схватить ее за руку.

— Не обращай внимания, пусть себе мелет языком…

— Ишь ты, не обращай внимания!.. Чтобы такая особа… Она даже и не служила прежде нигде. Верно, ее взяли из какого-нибудь работного дома — так вроде это называется…

— Я не позволю ей оскорблять меня!.. Не позволю! — кричала Эстер, вся дрожа от ярости.

— Подумаешь, важная птица — оскорбили ее! — уперев руки в бока, выкрикивала Сара.

Вот что я тебе скажу, Сара Тэккер, — сказала миссис Лэтч, поднимаясь со стула. — Я запрещаю тебе дразнить эту девушку. Ты нарочно ее бесишь, чтобы она сделала что-нибудь, чего не положено, а ты тогда ухватишься за это и побежишь жаловаться на нее хозяйке… Пойдем отсюда, Эстер, пойдем со мной. Пускай делят свои выигрыши, если им охота. Я-то знаю, что это никогда не приводило к добру.

— Вам хорошо так рассуждать, маменька, но нам же надо договориться и поделить деньги.

— Не нужны мне ваши деньги, — угрюмо сказала Эстер. — Не возьму я их.

— Что за вздор, черт подери! Ты должна взять свои деньги. Ага, вон идет мистер Леопольд — он нас рассудит.

Мистер Леопольд сразу же сказал, что деньги, которые должны были бы достаться за третью лошадь, следует поделить между теми, кто получает за первую лошадь и за вторую. Однако Сара не согласилась с таким решением. В конце концов было предложено передать этот вопрос на решение редактору «Спортсмена», но поскольку Сара и тут осталась глуха ко всем доводам, Уильям предложил ей выбрать самой, кому она больше доверяет — «Спортсмену» или «Спортивной жизни».

— Послушайте, вы, — сказал Уильям, становясь между обеими девушками, — в такой вечер, как сегодня, грех ссориться. Каждый из нас что-то выиграл и должен быть этому рад. Спор-то ведь пошел из-за двух шиллингов, которые должны были бы достаться за третью лошадь, если бы она участвовала в лотерее. Мистер Леопольд сказал, что эти деньги надо поделить. Ты, Сара, с этим не согласна. Мы предложили написать в «Спортсмен». Эстер сказала, что она вообще отказывается от этих денег. Так, Христа ради, Сара, скажи же нам, чего ты хочешь?

С минуту Сара колебалась; затем предложила что-то совсем нелепое и после продолжительной перепалки с Уильямом, состоявшей преимущественно из брани и оскорбительных намеков, объявила, что не возьмет этих двух шиллингов и одного не возьмет тоже. Пусть ей отдадут те три, что она выиграла, больше ей ничего не надо. Уильям поглядел на нее, пожал плечами, достал свою трубку и кисет и заявил, что, по его глубокому убеждению, ни одна женщина на свете не должна играть на скачках.

— Спокойной ночи, сударыни, на сегодня я сыт вашим обществом по горло, пойду лучше покурю в буфетной. Смотрите не выдерите друг другу волосы — оставьте что-нибудь для медальона мне на память.

Дверь буфетной захлопнулась. Несколько минут мужчины курили в молчании, затем Уильям сказал:

— Как вы считаете, у него есть шансы выиграть Честерфилдский кубок?

— Он выиграет шутя, если пойдет сразу. Только на месте Старика я бы посадил на него парня покрепче. Его же могут загандикапировать на семь фунтов, а тогда на него можно посадить и Джони Скотта.

Разгорелся жаркий спор по вопросу о том, в какой мере можно рассчитывать на то, что норовистая под одним жокеем лошадь станет спокойной под другим; приводились интересные примеры из того далекого прошлого, когда мистер Леопольд служил еще камердинером у Старика, и оба они были холосты, и в их жизни не было ничего, кроме скачек и бокса. Однако, закончив свой рассказ о том, как однажды он встретился в раздевалке с Бирмингемским Цыпленком и, не зная, с кем имеет дело, предложил выйти с ним на ринг, мистер Леопольд признался, что он не уверен в том, как ему следует сейчас поступить: он может поставить пятьдесят фунтов против десяти шиллингов в дубле. Ставить все на одну лошадь или подстраховаться, поставив часть денег на другую? Уильям даже затрясся от восторга. Ну и отчаянная же голова! Кто бы мог подумать, что эта маленькая, чуть больше кокосового ореха, голова начинена такими мозгами! Пятьдесят фунтов к десяти шиллингам — поставить все на одну лошадь или подстраховаться? Кто может ответить на этот вопрос лучше, чем сам мистер Леопольд? Только, конечно, жалко разбивать такую круглую сумму. Какое значение могут иметь десять шиллингов? Мистер Леопольд не такой человек, чтобы не выдержать удара, если даже эти деньги ухнут. Уильям был очень горд, что у него спросили совета. Никто до сих пор не слыхал о том, чтобы мистер Леопольд посвящал кого-нибудь в свои планы.

На следующий день они вместе отправились в Шорхем. В «Красном льве» было полно народу. Порой голос трактирщика или кого-нибудь из посетителей перекрывал шум:

— Две кружки бартоновского, кружку горького, три порции виски со льдом!

Железнодорожные служащие, матросы, рыбаки, приказчики, торговцы овощами — все собрались здесь. Каждый из них что-то выиграл на скачках, и все пришли за своими выигрышами.

Старина Уоткинс, пожилой мужчина с седыми бакенбардами и округлым брюшком, тоже заглянул в бар, чтобы промочить горло. В контору к себе он вернулся вместе с мистером Леопольдом и Уильямом. Контора представляла собой просто маленький закуток, отгороженный от какого-то флигеля; в нее попадали прямо с улицы.

— Вот и говорите о фаворитах! — сказал Уоткинс. — Мне куда легче выплачивать за трех первых фаворитов, чем за одного этого: тридцать — двадцать к одному стартовая ставка, и весь город на него ставит, это кого хочешь разорить может!.. А вы, друзья, зачем пожаловали? — спросил он, обернувшись к станционным носильщикам.

— Да вот, мы тут с приятелем вроде малость выиграли на этой самой лошадке.

— Сколько?

— По шиллингу ставили — двадцать пять к одному.

— Проверь-ка, Джой. Все нормально?

— Да, сэр, все правильно, сэр, — сказал клерк.

Старик Уоткинс запустил руку в карман штанов и вытащил пригоршню золота и серебра.

— Ну давайте, давайте, друзья, теперь уж вам никак нельзя не поставить на него в скачках на Честерфилдский кубок — вам теперь это по карману. Так сколько вы ставили, говорите, — по шиллингу каждый?

— По шиллингу ставили, — сказал младший носильщик. — Эта лошадка лучше всех показала себя на пробных… Так какая ставка, мистер Уоткинс?

— Десять к одному.

— Идет, вот вам мой шиллинг.

Остальные носильщики тоже дали по шиллингу. Уоткинс опустил их деньги обратно в карман и велел Джою записать ставки.

— Ну, теперь займемся с вами, мистер Лэтч.

Уильям начал перечислять ставки, которые он делал. Он поставил десять шиллингов на одну лошадь в одном заезде и проиграл; поставил полкроны на другую и проиграл; таким образом, три шиллинга и шесть пенсов следует скостить с той суммы, которую он выиграл, поставив на Серебряное Копыто. Значит, ему причитается больше пяти фунтов. Щеки Уильяма зарделись от удовольствия, когда он опустил четыре соверена и пригоршню серебра в жилетный карман с таким видом, словно завоевал весь мир. Не поставит ли он соверен из этого выигрыша на Серебряное Копыто на предстоящих скачках в Честерфилде? Хватит и полсоверена!.. Рискнуть совереном — на это у него не хватало духу.

— Итак, мистер Лэтч, — сказал Уоткинс, — если вы желаете сделать ставку, решайтесь. Я веду дела не только с вами, у меня клиентов много.

Уильям все еще колебался, затем сказал, что поставит полсоверена из десяти к одному на Серебряное Копыто.

— Полсоверена из десяти к одному? — переспросил старик Уоткинс.

— Да, — пробормотал Уильям, и Джой записал ставку.

Дело мистера Леопольда требовало большего внимания. Толстый букмекер и маленький, тощий, как пугало, дворецкий отошли в сторону и переговаривались, явно не замечая нетерпения, проявляемого кучкой менее важных клиентов. Временами раздавался резкий хрипловатый голос Джоя, — он повторял поступавшие к нему предложения; полкроны, десять к одному или пять шиллингов, десять к одному — и спрашивал хозяина, принимать ли ставку. Тогда Уоткинс отворачивался от мистера Леопольда, кивал, соглашаясь, или отрицательно тряс головой, а иногда показывал на пальцах, какие шансы он дает. Ни с кем другим не повел бы старик Уоткинс столь продолжительной беседы, никому не оказал бы такого уважения, как мистеру Леопольду. А тот ухитрялся окружать все свои действия ореолом такой таинственности, что эта беседа привлекала к себе огромный интерес. Наконец, покончив, по-видимому, с наиболее важными вопросами, они оба снова обернулись к Уильяму, и тот услышал, что Уоткинс уговаривает мистера Леопольда не ставить все пятьдесят фунтов только на одну лошадь.

— Я принимаю вашу исходную — двенадцать к одному… Значит, двадцать четыре фунта к двум. Можно записать?

Мистер Леопольд кивнул и, загадочно улыбаясь, заявил, что ему пора домой. Это произвело очень сильное впечатление на Уильяма, и он в душе похвалил себя за то, что у него хватило храбрости поставить полсоверена десять к одному. Мистер Леопольд знает, что делает. Утром он беседовал со Стариком; если бы у него не было уверенности, он поставил бы часть денег на другую лошадь. Вторичная победа Серебряного Копыта едва не разорила старика Уоткинса. Он заявил, что это самый тяжелый из всех ударов, какие выпадали на его долю, но, поскольку он ни у кого не просил отсрочки и продолжал целыми пригоршнями вытаскивать и серебро, и золото, и бумажные деньги из своих объемистых карманов, его жалобы только раззадоривали удачливых игроков, и с ликованием в душе они возвратились в трактир, чтобы выпить за здоровье лошади.

На следующий день одна из двухлеток Старика тоже вышла победительницей на скачке, а еще через день Серебряное Копыто выиграл Честерфилдский кубок. И золото потекло в маленький, обветшалый городишко, притулившийся у высокой каменистой отмели за длинным плесом илистой речки. Доброе золото весело позвякивало в карманах, оно заставляло трепетней биться сердца, убыстряло шаги, рождало улыбку на губах, звенело радостным смехом. Доброе золото выпало ласковым живительным дождем, облегчив тяжелую участь рабочего люда. Согбенные тяжким трудом спины распрямились, и в душах ожили мечты. Доброе золото действовало, как наркотик; оно изгоняло из сердца печальные думы о трудной, полной лишений жизни, оно окрашивало все в более светлые, радужные тона, и люди смеялись над своими вчерашними страхами и не понимали, почему жизнь могла казаться им такой жестокой и беспросветной. Доброе золото радовало, как пение птички на ветке, как аромат цветка; звон его был сладок, яркий цвет ласкал глаз.

Копыта лошадей принесли столько денег и столько волнений, что никакая торговля, никакое ремесло не могли с ними состязаться. Копыта лошадей поднимали в воздухе пыль, и она золотым дождем проливалась на Шорхем. Все было озарено блеском золота. Нарядное красное платье на жене подрядчика, перья на шляпках девиц, — как они щеголяли ими перед своими кавалерами! — брюки самых кричащих тонов на мужчинах, сигары у них во рту — все это было золото Гудвуда. Оно сверкало в ушах молодых девушек и на их пальцах.

Прошел слух, что жители Шорхема выиграли на скачках две тысячи фунтов; прошел слух, что мистер Леопольд выиграл двести фунтов; прошел слух, что Уильям Лэтч выиграл пятьдесят; прошел слух, что кучер Уолл выиграл двадцать пять; прошел слух, что Старик выиграл сорок тысяч фунтов. На десять миль и округе только и разговоров было, что о богатстве Барфилдов, и, подобно тому, как мотыльки слетаются на свет свечи, так со всех концов графства в усадьбу начали съезжаться визитеры, даже из самых отдаленных уголков, даже ведущие самый замкнутый образ жизни; все оставляли свои визитные карточки, иные же разгуливали со сквайром по газону и, затаив дыхание, слушали каждое его слово. Желтый усадебный дом, построенный в стиле итальянских палаццо, был окружен золотым ореолом преуспеяния. Что ни час, под кронами вязов появлялся какой-нибудь экипаж и, обогнув купу каменных дубов, подкатывал к дому. Говорили, что в усадьбе намечаются большие переустройства, что предполагают разбить итальянский сад, творили о балюстрадах и террасах, о больших и пышных приемах, о том, что конюшни уже начали переоборудован, и закупили новых скаковых лошадей. Лошади прибывали ежедневно — изящные создания в матерчатых капорах, сквозь прорези которых поблескивали темные глаза, — и восторженные зеваки сопровождали их от вокзала до усадьбы, обмениваясь впечатлениями. Теперь здесь жили на широкую ногу — танцы, песни, вино и в верхних покоях дома, и внизу, в помещении для прислуги, — и все эти увеселения завершились большим балом для слуг в шорхемском Городском саду.

Вся прислуга Вудвью, за исключением миссис Лэтч, была на этом балу, а также и прислуга из поместья мистера Норскота и из поместья сэра Джорджа Престона — двух наиболее видных семейств графства. Немало слуг понаехало и из западного Брайтона, и из Лепсинга, и из Уорсинга. Всего собралось человек двести, а может, и триста. «Вечерние туалеты обязательны» — было напечатано на пригласительных билетах. С помощью этой уловки дворецкие, лакеи, повара, камердинеры, камеристки и экономки надеялись собрать на балу только избранное общество. Это суровое ограничение снова обрекало Эстер на роль Золушки.

X

Однако сделать бал доступным лишь для обладателей вечерних туалетов и тех, кто имел возможность их раздобыть, оказалось непосильной задачей, и немалое количество клетчатых брюк и красных галстуков отплясывало на балу. Сельские жители путем всевозможных ухищрений старались придать своему костюму бальный вид. Какая-нибудь молодая девушка доставала из сундука венчальное платье своей бабушки, а какой-нибудь молодой человек надевал канареечного цвета жилетку и синий мундир — из обмундирования береговой стражи начала века. Эти полеты фантазии и характерные штрихи индивидуального вкуса резко отличали сельский люд от господских слуг. При одном взгляде на дворецкого сразу возникала мысль о каком-либо изысканном блюде, а вид камердинера приводил на память щетки для волос и тазы с горячей водой. Поварихи, все как одна, были в черных шелковых платьях со шлейфом и пелериной, застегнутой золотой брошью с миниатюрой покойного супруга. В глубине зала помещалась полукруглая стойка, вокруг которой толпились мужчины. Впрочем, при появлении Эстер многие оглянулись. Мисс Мэри подарила ей свое белое муслиновое платье с глубоким квадратным вырезом, пышными рукавами до локтя и широким голубым кушаком, и когда она проходила по залу, не раз можно было услышать: «Какая хорошенькая, славная девушка». Уильям поджидал ее, и они понеслись по залу в задорной польке.

Многие из танцоров уже вышли освежиться в сад, но несколько пар продолжали кружиться; мужчины насильно вытаскивали женщин на середину зала, выделывая ногами странные геометрические фигуры.

У мистера Леопольда дел было по горло — он отгонял от стойки мужчин, заставляя танцевать всех — даже тех, кто не умел.

— Старик просил меня пуще всего последить за тем, чтобы никто из дам не остался без партнера, а вы поглядите-ка на зал — половина девушек еще не вставала со стула. А вот, пожалуйста, и партнер для вас, — сказал дворецкий и потащил молодого лесничего к девушке, только что появившейся в дверях. Девушка вошла медленно, опустив голову, глядя в пол и прижав к груди скрещенные руки. Необычность ее поведения заставила мистера Леопольда недоуменно умолкнуть. Вокруг зашептались, что, должно быть, она впервые надела платье с глубоким вырезом, и Гровер пришла ей на выручку со своим носовым платком.

— Как это вы ухитряетесь не потеть в такую жарищу? — вопрошала одна молодая дама.

— Не потеть! — восклицал ее кавалер. — Да я пропотел насквозь, хоть выжми. — И в доказательство он извлекал носовой платок из кармана своего бархатного пиджака и вытирал лоб.

— Могу ли я иметь удовольствие пригласить вас на следующий танец? — спрашивал даму молодой мистер Престон, старший сын сэра Джорджа.

— Ах, боже мой, мистер Престон, мне так жарко!.. Но с вами, пожалуй, разок пройдусь.

Тонкий, украшенный жемчужной булавкой пластрон, светло-лиловые лайковые перчатки, изысканные черты холеного лица, говорящего о легкой и праздной жизни, сильно выделяли молодого мистера Престона и молодого мистера Норскота — двух друзей Рыжего — из толпы слуг и трудового люда. Рыжий обожал высший свет и отплясывал сейчас польку в наимоднейшей лондонской манере, выставив вперед локоть, словно бушприт корабля; фалды его фрака развевались, когда он стремительно врезался в толпу танцующих, которые лишь подпрыгивали на месте, почти не продвигаясь вперед.

Молодой человек в бархатном пиджаке пожал плечами:

— Все они на один лад — им подавай светского щеголя. Погляди-ка на вашу судомойку — вон она танцует с Рыжим. Будь спокоен, эти двое даром времени не теряют.

Уильям не успел ничего ответить, как Сара, указав на Эстер, которую Рыжий вел под руку обратно к ее стулу, сказала, что эта парочка, видать, хорошо спелась, и, громко расхохотавшись, отошла. Танец закончился, все устремились к дверям, Рыжий взял молодого Норскота под руку и, церемонно поклонившись своей даме, оставил ее в обществе Уильяма.

— Хорошо ты себя ведешь! Послушала бы, что тут о тебе говорят!

— О чем это ты?

— О том, как ты себя ведешь с Рыжим.

— Кто это обо Мне говорит — Сара?

— Не только Сара.

— А ты их слушаешь?

— Вот что я тебе скажу: девушка, которая гоняется за господскими сынками, мне не нужна.

Эстер изменилась в лице, начала что-то возражать, а потом сказала:

— Ну и ладно. Я тоже не хочу иметь дело с парнем, у которого такие гадости на уме… Зря я сюда пришла. Не стану больше танцевать ни с тобой, ни с кем еще.

Но Эстер уже явно пользовалась самым большим успехом на этом балу, она даже танцевала с молодым мистером Престоном, и Гровер, подозвав ее к себе, спросила, почему она больше не танцует. Эстер ответила, что устала, и погрузилась в угрюмое созерцание танцующих пар.

— Ну пойдем же, потанцуем полечку в знак того, что ты больше на меня не дуешься. — Уильям повторял свою просьбу уже в десятый раз. Наконец Эстер сказала:

— Ты испортил мне все удовольствие от танцев.

— Прости меня, Эстер. Я приревновал тебя, вот и все.

— Приревновал! Почему это ты вдруг приревновал? Мало ли что болтают люди. Я-то сама знаю, что не делаю дурного.

Уильям ничего не ответил, и они молча вышли в сад. Ночь была теплая, даже душная; луна, словно большой воздушный шар, висела над кронами деревьев. Кое-кто из гулявших в саду останавливался поглядеть на пятна, отчетливо видные на лике луны. В саду было много беседок, искусственных гротов, тенистых аллей, и струившийся сквозь листву лунный свет придавал всему что-то колдовское. Уильям показал Эстер летний театр и объяснил, для чего он построен. А когда они неожиданно вышли на берег красивого озера, на поверхности которого лежали тени высоких деревьев, Эстер показалось, что все это ей грезится. Там, где озеро сужалось, был перекинут деревянный мостик. Эстер и Уильям остановились полюбоваться на озеро.

— Как тихо здесь и как красиво отражаются звезды в воде!

— Ты бы посмотрела, что творится здесь в субботу, часика этак в три, когда сюда приезжает публика из Брайтона!

Они пошли дальше, и Эстер спросила:

— А вот это что? Там внутри совсем темно.

— Это беседки, Туда подают креветок и чай. Если хочешь, мы придем сюда в следующую субботу.

На мостик взбежала шумная ватага молодых людей; следом за ними — три-четыре девушки. Все остановились и начали спорить, на каком берегу озера можно достать лодку. Одни говорили — на правом, другие — на левом, и все рассыпались в разные стороны. Вскоре с правого берега донеслись торжествующие крики, и на середину озера выплыла лодка. Молодые люди перекликались друг с другом, громко восхищались луной и звездами, затем кто-то затянул песню. Когда запели второй куплет, Уильям обнял Эстер.

— Ах, Эстер, до чего ж я тебя люблю!

Она поглядела на него; ее серые глаза светились любовью.

— Я все думала: неужто это правда?.. За что ты можешь меня любить?

Но он только крепче прижал ее к себе, продолжая твердить:

— Люблю, люблю! Крепко люблю тебя, Эстер.

Она молчала, и они медленно пошли дальше. Листья падуба отбрасывали черную тень на усыпанную гравием дорожку. Таинственный сумрак сада, казалось, был полон неясных намеков… Но вот сквозь листву проглянула украшенная резьбой железная крыша бального зала.

За время их короткого отсутствия в зале уже многое изменилось. Вокруг стойки собралась толпа мужчин — всем хотелось выпить, и все громко толковали о скачках. Кое-кто отправился ужинать, а оставшиеся забавлялись кто как мог. Высокая тощая женщина в белом муслиновом платье с янтарным ожерельем на шее танцевала лансье с Демоном, и все так и покатывались со смеху, глядя, как она кружит бедняжку, держа его в своих могучих объятиях и едва не поднимая на воздух. Уильяму хотелось потанцевать, но Эстер проголодалась, и они пошли в соседний павильон, где наиболее сильным и предприимчивым удавалось раздобыть себе холодного мяса, цыплят и пива. Когда они пробивались сквозь толпу, Эстер заметила в другом конце зала трех молодых джентльменов.

— Ну вот, скажи, как, по-твоему, если кто-нибудь из этих молодых господ пригласит меня танцевать, что я должна сделать? Прямо так в лицо и брякнуть: «Не пойду»?

Уильям раздумывал с минуту, потом сказал:

— Если тебя пригласят, так уж лучше пойди, потанцуй. А то Сара скажет, что это я тебя подучил отказываться.

— Давайте сюда еще бутылку! — кричал Рыжий. — Что вы скажете, мистер Томас, — правильно?

Мистер Томас улыбнулся, кашлянул и сказал, что мистер Артур хочет, видимо, чтобы он попал в участок. Тем не менее он согласился принять участие в выпивке. На столе появились еще две бутылки, и, разгоряченные вином, все принялись обсуждать, с каким весом будут записаны лошади на предстоящих осенних скачках. Уильям был страшно горд, что его приняли в такую компанию, и с сигарой в зубах, от которой ему было тошно, и с бокалом шампанского в руке прислушивался к разговору… Внезапно звуки корнета, возвещавшего популярный вальс, прервали разговор, и все — трезвые и пьяные — поспешили в бальный зал.

Ни Эстер, ни Уильям не умели вальсировать, и все же они кружились по залу, получая от этого безмерное удовольствие. В польке и в мазурке они уже могли отличиться лучше. А потом танцевали кадриль и лансье, в которых приняли участие и господа, — и веселье стало всеобщим; даже на обычно угрюмом лице Сары заиграла приветливая улыбка, когда все дамы, взявшись за руки, закружились вокруг стоявших в центре зала мужчин. Потом цепочка начала завиваться туда и сюда, словно в лабиринте, и дамы то теряли, то внезапно находили своих партнеров. Но гвоздем бала был «контраданс сэр Роджер де Коверли». Обычно столь трезвая и рассудительная головка Эстер совсем закружилась в этом бешеном беге по залу — туда и сюда и снова обратно на свое место, да еще так, чтобы опередить остальных! Она не успевала опомниться, как снова наступала ее очередь, а вид ее дорогого Уильяма был так сладок ее душе, и какое-то странное волнение охватывало ее, когда она бежала навстречу молодому мистеру Престону, делала реверанс и бежала обратно, и так снова, и снова!..

Внезапно кто-то крикнул:

— Смотрите, заря занялась! — И в светлом дверном проеме Эстер увидела маленькую покачивающуюся фигуру одного из жокеев, мертвецки пьяного. И в это мгновение ей вдруг показалось, что все эти танцы, возлияния и поцелуи в темных беседках — все это очень дурно и не следовало ей поддаваться уговорам и идти на этот бал. Да как не пойдешь, когда мисс Мэри послала за ней и пообещала дать одно из своих нарядных платьев! Как можно отказать мисс Мэри? Тут из сада донеслись громкие голоса, и тощая женщина в белом муслиновом платье принялась обвинять в чем-то молодого мистера Престона, а тот очень решительно все отрицал. Эстер услышала голос Уильяма: он уговаривал кого-то не горячиться, утверждал, что произошла ошибка и что он и его приятели не желают, чтобы этот бал был испорчен, и вообще не допустят здесь никаких скандалов.

Сердце Эстер, наблюдавшей эту сцену, преисполнилось любовью к ее дорогому Уильяму. Какой он славный малый! Какие у него красивые широкие плечи и как здорово он осадил этого маленького сутулого человечка! Положив ссоре конец, Уильям подал Эстер жакетку, взял ее под руку, и они направились домой через весь маленький городок. Маргарет следовала за ними в сопровождении станционного носильщика, а Сара — со своим преданным поклонником, рыжебородым мужчиной, которого она подцепила на балу. Позади всех плелась Гровер, чрезвычайно озабоченная судьбой своего зеленого шелкового платья, подол которого, оберегая его от пыли, она задирала, пожалуй, слишком высоко.

Когда они вышли к станции, небо на горизонте уже порозовело, и голые холмы, протянувшиеся по горизонту от Ленсинга до Брайтона, казались еще более мертвыми в призрачном свете зари. Маленькие пташки чистили свои крылышки и, повинуясь требованиям зарождавшегося дня, летели к посевам.

Ночь была жаркой, душной, и даже в этот предрассветный час воздух не посвежел. Эстер внимательным взглядом озирала холмы. Ей припомнилось, как увидела она их впервые. Какое-то неясное воспоминание (быть может, вид этих холмов на утренней заре напомнил ей, как она увидела их тогда, на закате?) или стремление продлить этот сладкий миг, эти мгновения счастья, заставило ее приостановиться и шепнуть Уильяму:

— Погляди, как красивы эти поля и холмы!

Но знакомый с рождения пейзаж не пробудил никакого отклика в душе Уильяма. Эстер интересовала его сейчас куда больше, и в то время как она мечтательно глядела на холмы, он любовался нежной линией ее шеи в незастегнутом вороте жакетки. Никогда еще не казалась она ему такой хорошенькой, как в это утро, на пыльной дороге, в белом измятом платье и простой черной жакетке, из-под которой выглядывали концы голубого кушака.

XI

А потом целыми днями только и разговору было, что об этом бале: как танцевал тот, и как безвкусно была одета та, и кто к кому теперь посватается. Бал был развлечением для всех; Эстер он принес счастье. Счастьем светилось ее лицо, счастье звенело в ее голосе, и ядовитые намеки Сары на ее неспособность научиться читать не трогали ее больше, она оставалась к ним равнодушна. Казалось, любовь к Уильяму научила ее всепрощению, и сердце ее было переполнено любовью ко всему. Днем — случайные встречи украдкой, торопливо, на бегу брошенные слова… А вечером, когда с работой покончено, неспешные прогулки между надворными строениями. Они слушали грачей, смотрели, как гаснет закат, и в девять часов вечера, когда на землю медленно спускалась летняя ночь, Эстер уже шагала рядом с Уильямом, посланным отнести письма на почту.

Пшеницу сжали и собрали в снопы, и повсюду, куда бы Эстер с Уильямом ни заглянули — и на гумне, и в мастерской плотника, и в крошечной рощице, — они говорили о своей любви и о женитьбе. Они лежали на теплом лугу, слушали позвякивание овечьих колокольчиков и смотрели, как меркнет золото заката на небосклоне.

Однажды вечером Уильям отложил в сторону трубку, обнял Эстер и нежно прошептал ей что-то, назвав ее своей женушкой. Эти слова сладкой музыкой прозвучали в ее ушах; он продолжал нашептывать ей еще, но она почти не слышала его, охваченная странной истомой… Верно, от пива, подумалось ей. Зря она выпила эту последнюю кружку. Противиться Уильяму у нее не хватило сил…

В небе уже зажглись звезды, когда он шагал следом за ней, взбираясь на холм. Он молил ее выслушать его, по она опрометью бежала по длинной пыльной дороге и, войдя в дом, бросилась вверх по лестнице прямо к себе в комнату. Маргарет уже лежала в постели и, на секунду пробудясь, спросила ее сонным голосом, где она была так поздно. Эстер ничего не ответила, и Маргарет тут же уснула снова. Эстер стала припоминать все. Они ужинали, Сара запоздала, пришла последняя и села рядом с ней. Уильям сидел напротив, миссис Лэтч — на своем обычном месте, все жокеи — в ряд, за ними — мистер Надувало со своей табакеркой нюхательного табаку, рядом с ним — Маргарет и Гровер. Аппетит у всех был отменный, и мистер Леопольд не один раз спускался в погреб за пивом. У нее немножко кружилась голова, когда Уильям позвал ее прогуляться по холмам. Коровы на лугу укладывались на ночь, и в темнеющем небе стайки грачей с криком разлетались по своим гнездам. Она с Уильямом прошла через калитку и углубилась в безлюдье холмов. Все так отчетливо припоминалось ей сейчас. Дальше вспоминать она не хотела и пролежала всю ночь, уставившись открытыми глазами во мрак, а поутру, когда Маргарет окликнула ее, она была бледна как смерть.

— Что с тобой? У тебя совсем больной вид.

— Я не сомкнула глаз всю ночь. Голова у меня разламывается и тяжелая, как свинцом налита. Я не смогу работать сегодня.

— Для прислуги болеть — последнее дело. Больна ты, здорова — никому до этого нет дела — Маргарет, держа косу в левой руке, отвернулась от зеркала, наклонила голову и, укладывая косу в пучок и закалывая ее шпильками, внимательно поглядела на Эстер. — Да, виду тебя препоганый, — сухо заметила она.

Эстер, переломив себя, начала одеваться, и они вместе спустились вниз. Никогда они не запаздывали так! Уже половина восьмого, а даже ставни еще не открыты! Уильям, чистивший сапоги в буфетной, прислушался, ожидая, когда захлопнется обитая байкой дверь, отделявшая служебные помещения от парадных комнат, и бросился на кухню в надежде застать там Эстер одну. Миссис Лэтч спросила его, что ему нужно. Пробормотав что-то себе под нос, он ретировался. В дом съехались гости, и у Уильяма в это утро дел было по горло, а Эстер не отходила от миссис Лэтч. Она не могла поднять глаз на Уильяма, — ей казалось, что она умрет от стыда. Когда сели завтракать, Уильям что-то спросил у Эстер, и ей волей-неволей пришлось ему ответить. Сара тотчас заметила, что между ними пробежала кошка, и лицо ее просияло.

— Ну и дела! Поглядите-ка на нее! Почему это у нее такая постная рожа, словно она не за чайным столом, а на молитвенном собрании?

— Тебе какое дело? — сказал Уильям.

— Мне какое дело? А мне не нравится смотреть на такие угрюмые рожи, когда я сижу за столом, вот что.

— Тогда не дай тебе бог поглядеться ненароком в зеркало. Хорошо, что их у нас тут не понавешено по стенам.

Сара и Уильям сцепились в горячей перебранке, в разгар которой Эстер тихонько выскользнула из комнаты. За обедом она почти не промолвила ни слова, хотя Уильям делал попытки заговорить с ней. После обеда она с трудом спаслась от него, затворившись у себя в комнате, и не спускалась вниз до тех пор, пока, как она прикинула, он не уехал с господским экипажем. Однако она все же ошиблась в своих расчетах, вышла на несколько минут раньше, чем нужно, и увидела, что Уильям уже бежит по коридору навстречу к ней. Он с мольбой схватил ее за руку.

— Не трогай меня! — сказала Эстер, и глаза ее сверкнули зловещим огнем.

— Ну, будет тебе, Эстер, не дури!.. Брось ты, не принимай так близко к сердцу…

— Убирайся! Я не хочу с тобой говорить!

— Да ты хоть выслушай меня!

— Убирайся! Не уйдешь, я пойду прямо к миссис Барфилд.

Уильям стоял в растерянности, а она прошла в кухню и захлопнула дверь перед его носом. Он слегка побледнел, с минуту еще потоптался на месте и побежал к конюшням. Эстер видела в окно, как он вскочил на запятки.

Поскольку уже случалось не раз, что Эстер, повздорив с кем нибудь, могла неделями не разговаривать, ее угрюмое молчание не возбудило ни в ком подозрений, — все приписали его какой-то очередной ссоре. А Сара сказала:

— Все мужчины — дураки. Он только и делает, что просит у нее прощенья. Нет, вы поглядите на него — все еще продолжает за ней бегать. Вон и сейчас потащился за ней следом в дровяной сарай.

Все было именно так, как говорила Сара. Уильям ходил за Эстер по пятам — из кухни в моечную, из моечной в дровяной сарай… Она же молча проходила мимо, не удостаивая его ни единым словом, а когда он становился ей на пути, говорила:

— Дай мне пройти, слышишь? Ты мешаешь мне работать. — Если же он продолжал преграждать ей муть, она грозилась, что пожалуется миссис Барфилд.

Она отдалась ему против воли; он воспользовался ее минутной слабостью и овладел ею; она этого не хотела. Так объясняла себе Эстер свое падение, и если норой сердце ее смягчалось и в душу закрадывалась коварная мысль о том, что грех ее не так страшен, раз они решили пожениться, рассудок заставлял ее поступать вопреки велению сердца. Ей казалось, что она может завоевать уважение Уильяма только одним путем: если ему долго придется вымаливать у нее прошение. Религиозные понятия, в которых она была воспитана с пеленок, суровые правила нравственности подкреплялись врожденными предрассудками ее расы, и даже естественный стыд, испытанный ею в первые минуты, уже почти не мучил ее больше, — все затмило яростное желание утвердить свою добродетель.

Она даже перестала бояться разоблачения. Не все ли равно, кто узнает о ее падении, раз она знает о нем сама? И ночью, упав на колени, она открывала свое сердце господу. Христос взирал на нее, коленопреклоненную, с небес, но лик его был суров. Ведь она совершила тяжкий грех, грех, к которому все ее предки были особенно беспощадны. И с камнем на сердце она ложилась в постель. Она исповедовала веру своих отцов, и Христос не мог простить ей падения, ибо она сама не прощала его себе.

Дни шли за днями, а все осталось по-старому, и, измученный ее упрямством, Уильям решил: «А, ладно, пускай себе дуется!» — и пошел гулять с Сарой, Эстер же, увидав, как они идут через двор, сказала себе: «Ну и пусть гуляет с ней, он мне не нужен». Ибо она понимала, что это — всего лишь попытка вызвать ее ревность, и такая уловка только рассердила ее еще больше и восстановила против него. Поэтому, когда она, выйдя в сад покормить котят, нечаянно столкнулась с ним, и он сказал: «Прости меня, Эстер. Я пошел с Сарой только потому, что ты сводишь меня с ума», — она стиснула зубы и не удостоила его ответа. По Уильям преградил ей дорогу, решив, что на этот раз он ее так не отпустит.

— Я без ума от тебя, Эстер, и женюсь на тебе, как только буду достаточно зарабатывать. Или если выиграю на скачках, чтобы мы могли зажить припеваючи своим домом.

— Ты дурной человек. Я никогда не выйду за тебя замуж.

— Ну, прости меня, Эстер. Не такой уж я дурной, как ты думаешь. Это ты со зла говоришь. Вот только сколочу немножко деньжат…

— Будь ты порядочным человеком, так не стал бы откладывать, а тут же женился бы на мне.

— Что ж, я женюсь, если хочешь, только, по правде говоря, у меня сейчас не больше трех фунтов за душой. Мне последнее время не везло…

— У тебя нет ничего другого на уме, кроме этих проклятых скачек. Ладно, дай мне пройти. Не желаю больше слушать всякую брехню.

— Постой! После скачек…

— Пусти меня. Я не хочу с тобой разговаривать.

— Ну послушай же, Эстер. Поженимся мы или не поженимся, но так тоже нельзя, скоро все станут догадываться.

— А я уеду из Вудвью. — Не успела Эстер произнести эти слова, как ей вдруг стало ясно, что она и в самом деле должна уехать, и чем скорее, тем лучше. — Слышишь, дай мне пройти… Если миссис Барфилд…

Лицо Уильяма стало злым, и он сказал:

— Я хотел поступить с тобой по-честному, а ты не хочешь. Ты просто упряма, как ослица!.. Сара, видать, права: с такой женой, как ты, жизнь будет сущий ад.

Она должна заставить его уважать себя. С первой же минуты она смутно почувствовала, что в этом ее единственное спасение, а теперь это ощущение оформилось, облеклось в слова, и она решила, что не поддастся на его уговоры, останется тверда и заставит его покаяться в содеянном им грехе, а тогда пусть приходит и предлагает ей замужество Прежде всего и больше всего Эстер хотелось, чтобы Уильям покаялся. Глубокая набожность, руководящая всеми ее поступками, безотчетно заставляла ее видеть в его раскаянии залог их будущего счастья. Как могут быть они счастливы, если он не богобоязненный человек? Этот вопрос постоянно возникал в ее сознании, и она чувствовала, что не сможет выйти за него замуж, пока он не испросит у господа прощения за свой грех. Вот тогда они соединятся и будут жить в любви и согласии до самой смерти. Таков был естественный привычный для нее образ мыслей, который жизнь еще не успела поколебать. Но подобно тому, как луч солнца прорезает густой туман, окутавший долину, так ее естественная, земная любовь к Уильяму освещала ее душу, окутанную мраком предрассудков; жар влечения растапливал упрямство, и глаза ее невольно искали Уильяма, а ноги сами выносили ее из кухни за дверь, как только ее слух ловил его шаги в коридоре. Дай Эстер себе волю, смягчись она раньше, и ее судьба сложилась бы по-иному; однако, когда любовь победила предрассудок, когда сердце ее открыто, сломав все преграды, устремилось к Уильяму, когда она уже готова была броситься в его объятия со словами: «Да, я люблю тебя, сделан меня своей женой», — она заметила (или так ей показалось), что он избегает встречаться с ней взглядом; она почувствовала, что какие-то новые, неведомые ей мысли зародились у него в уме, и ее душа преисполнилась мрачных предчувствий.

Все ее существо тянулось к Уильяму, и потому она первая стала замечать то, что ускользало от менее наблюдательных глаз, и первая приметила, как при каждом звонке из гостиной Уильям, опережая мистера Леопольда, неспешно поднимавшегося со стула, говорил: «Ничего, не беспокойтесь, у меня ноги помоложе».

Никому, даже Саре, не приходило в голову, что Уильям не просто хочет снискать благосклонность мистера Леопольда, что у него может быть что-то другое на уме, но Эстер, даже еще не догадываясь об истине, прислушивалась к дребезжанию колокольчика, доносившемуся из гостиной, словно к заупокойному звону над могилой своих надежд. Она отмечала про себя, сколько времени проводит Уильям наверху, и в тревоге задавала себе вопрос: что может удерживать его там так долго? Последние дни сильно похолодало… Может быть, его попросили растопить камин? Эстер не знала, кто находится там, в гостиной. Порасспросив Маргарет, она выяснила, что мисс Мэри и миссис Барфилд уехали с визитом в Саусвик, а от одного из жокеев она узнала, что Старик и Рыжий с утра отправились верхом в Фендон на ярмарку и пока еще не возвращались. Значит, звонила Пегги. Эстер продолжала работать. Внезапно что-то давно позабытое возникло перед ее глазами. Ей вспомнилось, как по приезде в Вудвью она впервые вошла в библиотеку, где каждое воскресенье все семейство и вся прислуга собирались на молитву, и, направляясь к своему месту, перехватила взгляд Пегги, сидевшей на маленьком зеленом диванчике. Она заметила тогда, как Пегги с нескрываемым восхищением окинула взглядом высокую, стройную фигуру Уильяма. Это был мимолетный взгляд, но он врезался ей в память, и всю ночь Эстер казалось, что бледное лицо, обрамленное черными как смоль волосами, смотрит на нее из мрака.

На следующий день Эстер напряженно прислушивалась, не прозвучит ли снова звон колокольчика, уводящий от нее ее возлюбленного. Медленно ползли послеполуденные часы, и у нее уже зародилась надежда, что все это пустая тревога, но тут металлический язычок заговорил снова. Эстер услышала, как обитая байкой дверь захлопнулась за Уильямом, а вкрадчивые призывы колокольчика продолжали настойчиво звучать. Через минуту все стихло.

Подобно человеку, увязающему по колено в зыбучем песке, Эстер почувствовала, что настало время действовать, иначе будет поздно. Она должна бороться за своего возлюбленного. Но как? Уильям, казалось, стал ее избегать, и по его поведению можно было подумать, что он больше не стремится к примирению. Но гордость уже изменила Эстер, строптивый характер ее был сломлен, она не видела, не замечала ничего, кроме Уильяма, она следила за каждым его шагом, ее интересовало все, что могло иметь хоть малейшее к нему отношение, и, предугадывая любые его намерения, стала появляться перед ним в коридоре, когда он меньше всего этого ожидал.

— Вечно-то я попадаю тебе на пути, — говорила она с ненатуральным смехом.

— Ну, что тут такого… Наше дело известное — подай, принеси.

Они стояли, глядя друг на друга. Время пришло, объяснение было неизбежно, но в эту минуту в гостиной наверху зазвенел колокольчик. Уильям сказал:

— Звонят, надо пойти, — и, повернувшись, скрылся за обитой байкой дверью, прежде чем Эстер успела вымолвить хоть слово.

И вот однажды Сара ядовито заметила, что Уильям теперь, похоже, все время пропадает в гостиной. Эти слова вывели Эстер из ее угрюмой задумчивости, и у нее невольно сорвалось с языка:

— Не очень-то я высокого мнения о госпожах, которые бегают за лакеями.

Взгляды всех обратились на Эстер. Миссис Лэтч положила большой нож для разрезания жаркого и пристально поглядела на своего сына.

— Тоже мне, госпожа! — сказала Сара. — Никакая она не госпожа! Ее мать подметала двор, пока не выскочила замуж.

— Вот что я тебе скажу: ты думай, что говоришь, — рявкнул Уильям. — Если только такие слова услышат наверху, ты в два счета вылетишь отсюда и, боюсь, не скоро устроишься на другое место.

— Вылечу отсюда? Подумаешь, есть о чем жалеть! Ты обо мне не беспокойся, я себе место всегда найду. Только если уж на то пошло, так ты куда скорее можешь вылететь отсюда, чем я.

Уильям смутился, и, пока он подыскивал подходящий ответ, миссис Лэтч и мистер Леопольд властно положили конец пререканиям. Мальчишки-жокеи ухмылялись, Сара сердито нахмурилась, мистер Надувало и мистер Леопольд задумчиво молчали. Слуги постарше чувствовали, что эта сплетня не задержится в стенах столовой для прислуги; сегодня же вечером она будет у всех на языке в трактире «Красный лев», а на следующий день облетит весь город.

На другой день часов около четырех Эстер увидела, что миссис Барфилд, мисс Мэри и Пегги идут через двор, направляясь в сад, Эстер вышла тоже — ей надо было в дровяной сарай, — и заметила, как Пегги проскользнула обратно через заднюю калитку и поспешила к дому. Эстер тотчас возвратилась на кухню и замерла в ожидании звонка. Ждать пришлось недолго. Колокольчик зазвенел, но чуть слышно, и Эстер подумала: «Ишь, как тихо звонит — это сигнал. Не хочет, чтобы другие услышали, а он начеку и ждет».

Ей припомнились разговоры о том, сколько тысяч фунтов лежит на счету у этой молодой особы, и о том, какие красивые платья она носит. Ей, Эстер, не на что надеяться. Не на что. Куда ей в ее ситцевом платье, с ее ничтожным жалованьем! Он и не посмотрит на нее больше! Но как же это дурно, как жестоко! Как может тот, кто столько имеет, красть у того, кто беден? Да, это очень дурно и очень жестоко, и добра от этого не будет ни ей, ни ему, — это Эстер знала твердо. Бог всегда карает зло. Эстер чувствовала, что Уильям не любит Пегги. Как же грешно ему так поступать, срам какой! После всех его обещаний, после того, что случилось! Никогда не думала она, что он может быть таким обманщиком. И бешеная ненависть к девушке, так жестоко обокравшей ее, заглушила все другие мысли. Он скрылся за этой обитой байкой дверью и теперь сидит с Пегги в новой гостиной. Ушел туда, куда она не может за ним последовать, туда, где знатные господа проводят свои дни в безделье, душой и телом погрязнув во грехе, едят, пьют, предаются азарту и не помышляют больше ни о чем, а слуги должны им прислуживать и выполнять все их приказы, избавляя их от самого малого беспокойства! Она знала, что эти благородные господа считают слуг существами низшего порядка. Но разве она не слеплена из того же теста, что и они? Пусть Пегги носит красивые платья, но она ничем не лучше ее. Стащить с нее это платье, и под ним такая же женщина, как она, — просто женщина.

Пройдя в обитую банкой дверь, Эстер сделала несколько шагов по коридору и увидела перед собой широкую дубовую лестницу, на которую падал свет из большого окна с цветными стеклами; по обе стороны окна стояли статуи. Пологие ступени лестницы вели к просторной площадке, украшенной колоннами, вышитыми портьерами и синими вазами Эстер видела все это как сквозь сон; в ее памяти запечатлелось множество ковров, циновок, отполированных дверей… Она не знала, какая дверь ведет в гостиную, не раз упоминавшуюся в разговорах слуг, в ту гостиную, где воздух пропитан запахом духов и где среди золоченой мебели Уильям внимает в эту минуту словам порочной женщины, которая хочет соблазнить его и отнять у нее, у Эстер… Внезапно перед ней вырос Уильям. Увидав Эстер, он остановился и с минуту, казалось, был в нерешительности: сделал шаг вперед, потом отступил. Лицо у него стало злым и испуганным; наконец он быстро шагнул к ней и спросил:

— Что ты здесь делаешь?.. — И добавил, понизив голос: — Сюда без приглашения входить не велено.

— Я хочу поговорить с ней.

— Только-то и всего? И что же ты хочешь ей сказать? Ты эти штучки брось… Чего это ты взялась шпионить за мной? Ты что затеяла?

— Хочу поговорить с ней.

— Мы сейчас поговорим об этом — на кухне, — сказал Уильям и, взяв ее за плечи, начал выпроваживать из холла. Тут отворилась дверь, и, прижав платочек к губам и пряча лицо, барышня взбежала вверх по дубовой лестнице. Эстер хотела было кинуться за ней, но Уильям удержал ее. Эстер повернулась, вышла в коридор и пошла на кухню. Лицо ее помертвело, крепкие руки беспомощно повисли, и Уильям понял, что сейчас надо повременить.

— Ну, послушай, Эстер, — сказал он, — ты, черт побери, должна быть мне благодарна, что я помешал тебе свалять дурака и выставить себя на посмешище.

У Эстер задрожали веки и глаза наполнились слезами. Она не могла произнести ни слова.

— Знаешь, если бы мисс Маргарет узнала… — продолжал Уильям.

— Убирайся! Убирайся! Я… — И тут на глаза ей попался большой остро отточенный нож, лежавший на столе. Ярость затуманила ее сознание, и, схватив нож, она кинулась на Уильяма.

Уильям отпрянул в сторону, а миссис Лэтч успела удержать ее руку. Эстер вскрикнула и швырнула нож об стену; отскочив от стены, нож со звоном покатился по металлической сетке от мух, которой покрывали мясо. Вырвавшись из рук миссис Лэтч, Эстер хотела поднять нож, но тут силы оставили ее, и она без чувств упала на пол.

— Чем ты обидел эту девушку? — спросила миссис Лэтч.

— Ничем, маменька… Мы просто немножко повздорили, вот и все. Она сказала, что я не должен гулять с Сарой.

— Врешь… По лицу вижу, что врешь. Хорошая девушка не схватится ни за что ни про что за нож, а вот если мужчина доведет ее до того, что она уже сама себя не помнит…

— Ну ясное дело, разве вы когда-нибудь станете на сторону сына?.. Не верите мне, спросите ее, пусть она сама вам скажет. — И, повернувшись на каблуках, Уильям вышел за дверь.

Миссис Лэтч видела в окно, как он прошел через двор к конюшням. Она плеснула Эстер в лицо водой. Девушка открыла глаза и с недоумением поглядела на миссис Лэтч, не понимая, почему эта старая женщина стоит, наклонившись над ней…

— Тебе лучше, милочка?

— Да, да… Но почему… — Тут память вернулась к ней, — Он ушел? Я ударила его ножом? Я помню, что…

— Он цел и невредим.

— Я не хочу больше его видеть. Да, нам лучше не встречаться. Я была не в себе. Не понимала, что делаю.

— Поговорим об этом в другой раз, милочка.

— Где он? Скажите, мне надо знать.

— Пошел, верно, в свои конюшни. Но ты не должна ходить за ним… Увидишь его завтра.

— Я и не собираюсь идти за ним. Но я его не поранила? Мне только это надо знать.

— Нет, нет, ничего с ним не сталось… Ну, ты, я вижу, немножко оправилась… Обопрись об меня… Ляжешь в постель, и сразу станет легче. Я принесу тебе чашечку чая.

— Да, сейчас все пройдет. Но как вы управитесь без меня с обедом?

— Об этом не беспокойся, ступай наверх и приляг.

В душе Эстер еще жила отчаянная надежда, что она может вернуть себе Уильяма. Вечером она встала с постели и спустилась вниз. В кухне было полно народу — и Маргарет, и Сара, и Гровер, — и Эстер узнала, что сразу после второго завтрака Старик вызвал к себе мистера Леопольда и велел ему выплатить Уильяму жалованье за месяц вперед и проследить, чтобы он без промедления покинул дом. Сара, Маргарет и Гровер пристально следили за выражением лица Эстер и немало удивились ее безразличию. Она, казалось, была даже довольна. Так ведь куда же лучше! Уильям теперь разлучен с ее соперницей, и, выйдя из-под греховного влияния этой женщины, он, ясное дело, обратится к той, которую истинно любит. А она по первому зову вернется к нему и все простит. Но к вечеру, когда из столовой начала поступать грязная посуда, слуги стали перешептываться: Пегги за столом не было.

А уже совсем поздно вечером, когда слуги собирались ложиться спать, стало известно, что Пегги тоже покинула дом и уехала шестичасовым поездом в Брайтон. Эстер опрометью сбежала вниз с лестницы, взгляд ее был безумен. Маргарет преградила ей дорогу.

— Это же ни к чему, моя милая. Ты ничего не можешь сделать так поздно ночью.

— Я могу пойти пешком в Брайтон.

— Нет, не можешь. Ты не знаешь дороги, и, даже если доберешься туда, где ты будешь их искать?

Сара и Гровер безмолвно наблюдали эту сцену, и все, ни слова не промолвив, разошлись по своим комнатам. Маргарет прикрыла дверь и обернулась к Эстер, которая, упав на стул, неподвижным взглядом уставилась в пространство.

— Я знаю, каково тебе. Со мной тоже было так, когда они прогнали Джима Стори. Сперва кажется, что ты этого не переживешь, но потом все как-то отходит.

— Неужто они поженятся?

— Почему бы нет? У нее куча денег.

А два дня спустя во двор въехал наемный экипаж и остановился под самым окном кухни. На крыше экипажа стояли две большие красивые дорожные корзины с инициалами — багаж Пегги. Став на козлах на колени, кучер освобождал рядом место для небольшого баульчика из рыжей телячьей кожи, перевязанного толстой веревкой. Этот бедный незатейливый баульчик всколыхнул в душе Эстер образ Уильяма, заставив так остро почувствовать невозвратимость утраты, что она, не совладав с собой, вышла из кухни. Она прошла в моечную, захлопнула дверь, села и уткнулась лицом в фартук. Послышались приглушенные всхлипывания. Когда она подняла голову, на лице ее было обычное замкнутое выражение, и она снова принялась за работу, словно ничего не произошло.

XII

— Они там все прямо с ума из-за этого посходили. Особенно Старик и Рыжий ярятся. Нужно продать усадьбу, говорят они, и построиться где-нибудь в другом месте. Никто из достойных людей не захочет теперь с ними знаться… И ведь надо же, чтобы это случилось именно теперь, когда у них дела идут так хорошо! Мисс Мэри тоже совсем убита: говорит, что теперь все ее надежды рухнули, а Рыжему, говорит она, остается только жениться на судомойке, чтобы уж совсем погубить семью.

— Мисс Мэри — добрая душа — она нипочем не скажет ничего обидного для других. Только такая старая лгунья, как вы, и может такое выдумать.

— Ну что, получили, миледи! — сказала Сара, радуясь случаю отплатить Гровер, с которой она не ладила.

Гровер с удивлением поглядела на Сару, как бы говоря: «Вы что — все начали держать сторону этой жалкой судомойки?»

А Сара, чтобы подольститься к миссис Лэтч, принялась распространяться о том, какое хорошее положение занимало в прежние времена семейство Лэтчей. Варфилды были тогда никто. И теперь они могут похвалиться только деньгами, да и те принесла им конюшня.

— Оно и видно: взять хотя бы Рыжего — куда ему насупротив Престона или молодого Норскота. Разница-то сразу в глаза бросается.

Шел конец октября, и Эстер слушала эти пересуды совершенно так же, как она слушала их в первые дни сентября, — с застывшим лицом и тупой болью в сердце. Теперь у нее не было врагов, не было даже недоброжелателей. Тот, кто был предметом ревности и зависти, исчез, и все стали ее жалеть. Все понимали, что ее сильно обидели и она страдает, и теперь, видя вокруг себя только друзей, Эстер невольно думала о том, как хорошо жилось бы ей в этом красивом доме, как она была бы здесь счастлива, если бы не Уильям. Она любила свою работу и любила тех, на кого работала. Другого счастья она не знала и не могла мечтать о нем. Но она согрешила, и господь покарал ее, и она должна безропотно нести наказание за свой грех и благодарить Его за то, что Он не покарал ее еще более тяжко.

Вот какие мысли бродили в уме Эстер три месяца после отъезда Уильяма, и изо дня в день в послеполуденные часы, когда в работе наступала передышка, она погружалась в размышления о постигшем ее великом несчастье — измене возлюбленного.

Как-то в начале декабря, когда миссис Лэтч поднялась к себе вздремнуть после обеда, Эстер сидела у камина, придвинув стул поближе к огню. По двору вели покалечившуюся скаковую лошадь, — ноги у нее были забинтованы от бабок до колен, — ее выводили для прогулки по холмам. Вскоре, стук копыт замер вдали.

Эстер сидела одна со своими мыслями. Поставив ногу на решетку камина, она отклонилась на деревянную спинку стула, закинула руки за голову и смотрела в окно. Отблески огня играли на ее пестром ситцевом платье. Она долго сидела так, в полузабытьи, и вдруг почувствовала, как что-то словно бы шелохнулось в ней — что-то едва уловимое, как трепетание крыл; по телу ее пробежала дрожь, и сердце отчаянно заколотилось. Когда дурнота прошла, она поднялась на ноги. Лицо ее смертельно побледнело, на лбу выступили капли пота; она вся напряглась, судорожно прижав вытянутые руки к бокам. Открытие озарило ее, словно свет внезапно вспыхнувшей звезды, и в этот миг прозрения она, казалось, охватила взором всю свою трагическую судьбу, от которой уже ничто не могло ее избавить, все, что предстояло ей пережить за часом час. Дикий ужас пронзил ее; промелькнула мысль: «Верно, я схожу с ума». Но нет, она уже понимала, что это правда. Значит, ей придется покинуть Вудвью. Срам-то какой! Как признаться в своем позоре миссис Барфилд, которая так добра к ней и такого о ней хорошего мнения! Отец не пустит ее на порог. В Лондоне у нее не будет даже крыши над головой… И никакой надежды устроиться на место… Никто теперь не даст ей рекомендации. Она будет в Лондоне одна как перст, бездомная, и с каждым месяцем ее положение будет все ужасней…

Она снова почувствовала дурноту. Тело приходило на выручку духу, и, уже почти теряя сознание, она тяжело опустилась на стул; ей казалось, что она умирает. Медленным движением она утерла фартуком пот со лба… Может быть, она ошиблась… Она закрыла лицо руками… Потом упала на колени и взмолилась господу, чтобы Он дал ей силы безропотно нести уготованный ей крест.

В душе ее все еще брезжила надежда, что, может быть, она ошиблась, и с этой надеждой она жила одну неделю, за ней другую, но в конце третьей надежда угасла, и она поняла, что ей остается только молиться. Она молилась, чтобы господь ниспослал ей силы выдержать испытания, которые, как она понимала, ей предстоят, чтобы Он просветил ее разум, указал ей путь, каким она должна идти. Следует ли ей пойти к миссис Барфилд и признаться, что с ней случился грех? Миссис Барфилд, узнав правду, не сможет оставить ее в своем доме, даже если и пожалеет ее. А ведь если она не обмолвится никому ни словом, так никто ничего не будет знать. Она может остаться в Вудвью и заработать жалованье еще за один квартал; первое жалованье она все потратила — купила себе платье и башмаки, сейчас ей только что выплатили второе. Если она проработает в Вудвью еще три месяца, у нее будет восемь фунтов, и с этими деньгами она еще, может быть, как-нибудь протянет, ведь ждать уже останется не так долго. Но сумеет ли она сохранить свою тайну еще почти целых три месяца — до выплаты следующего жалованья? Надо попытаться.

В вечном страхе, в мучительном напряжении протекли эти три месяца, и никто, даже Маргарет, ничего не заподозрил. Ободренная своим успехом и видя, что фигура у нее почти не изменилась, Эстер решила попробовать протянуть еще месяц — ведь от каждого пенни, которое она еще может заработать, будет скоро зависеть ее жизнь, — а потом она пойдет и попросит, чтобы ее рассчитали. Прошел месяц, Эстер уже стала готовиться к отъезду, как вдруг слуги начали перешептываться, и прежде чем Эстер успела сама заявить о своем уходе, ей сказали, что миссис Барфилд просит ее подняться в библиотеку. Эстер изменилась в лице и побледнела. Ей казалось, что она не найдет в себе силы взглянуть в глаза миссис Барфилд и признаться ей в своем позоре. Маргарет, стоявшая возле Эстер, поняла, каково ей в эту минуту, и сказала:

— Не робей, Эстер. Ты же знаешь Ангелочка — это добрая душа. А добрые люди — они не так суровы…

— О чем это вы? Что случилось с Эстер? — спросила миссис Лэтч, до ушей которой еще не дошел слух о постигшей Эстер беде.

— Сейчас я вам все объясню, миссис Лэтч. Ну, ступай, милок, кончай с этим.

Эстер, не раздумывая больше, отворила обитую байкой дверь и прошла по коридору. Повернуть налево, сделать несколько шагов, и вот библиотека. Комната сразу возникла перед ее мысленным взором: она отчетливо видела все — неяркий свет лампы, маленький зеленый диванчик, круглый стол, на нем много книг, у стены рояль, в углу — клетка с попугаем, на окне — клетки с канарейками. Постояв с минуту в нерешительности перед дверью, она постучала. Хорошо знакомый голос произнес:

— Войдите.

Эстер повернула ручку двери и оказалась лицом к лицу с хозяйкой. Миссис Барфилд отложила в сторону книгу и подняла на Эстер глаза. Она не казалась рассерженной, как ждала Эстер, но голос ее звучал жестче, чем обычно.

— Это правда, Эстер?

Эстер опустила голову. В первую минуту она не в силах была произнести ни слова; потом прошептала:

— Да.

— Я считала вас порядочной девушкой, Эстер.

— Я сама так считала, мэм.

Миссис Барфилд снова быстро вскинула на девушку глаза. Помолчав, она сказала:

— И все это время… Как давно это случилось?

— Почти семь месяцев назад, мэм.

— И все это время вы обманывали нас!

— Я была уже на третьем месяце, когда заметила это, мэм.

— На третьем месяце! Значит, на протяжении трех месяцев вы каждое воскресенье преклоняли с молитвой колени в этой комнате, двенадцать воскресений вы сидели здесь возле меня, и я учила вас читать, а вы ни словом не обмолвились мне о своей беде?

Упрек прозвучал очень резко, и непокорный дух Эстер взбунтовался. Брови ее хмуро сошлись на переносице; она сказала:

— А признайся я вам в этом раньше, вы бы отослали меня отсюда. А у меня денег было — всего только одно жалованье за квартал. Мне бы тогда либо с голоду помирать, либо утопиться.

— Мне больно слышать от вас такие слова, Эстер.

— Чего человек не скажет, когда попадет в беду, мэм, а у меня ведь беда, да еще какая.

— Почему вы не пришли, не доверились мне? Разве я была к вам сурова?

— Нет, конечно, нет, мэм. Лучшей хозяйки, чем вы, ни одна девушка Себе не пожелает, только…

— Что только?

— Понимаете, мэм, ведь это вот как… Мне самой до смерти противен был весь этот обман, право же. Только ведь я теперь не могу думать об одной себе. Теперь я должна позаботиться о ком-то другом.

Во взгляде миссис Барфилд промелькнуло что-го похожее на восхищение. Видимо, она все же не совсем ошиблась в оценке характера этой девушки. Она сказала уже несколько иным тоном:

— Быть может, вы и правы, Эстер. Я не могла бы оставить вас, потому что это подало бы дурной пример молодым служанкам. Я, конечно, могла бы помочь вам деньгами. По что бы вы делали шесть месяцев в Лондоне, совсем одна, в вашем положении! Сейчас я даже рада, что вы ничего не сказали мне, Эстер. И вы правы — теперь нужно подумать о ком-то другом. Я верю, что вы никогда не бросите на произвол судьбы вашего ребенка, если он, бог даст, благополучно появится на свет.

— Конечно, не брошу, мэм. Я буду стараться для него, как смогу.

— Бедная, бедная девочка! Вы еще не знаете, какие вам уготованы испытания. Одна, с ребенком, в двадцать-то лет!.. О, это ужасно! Да подаст вам господь бог силы!

— Я знаю, мэм, что меня ждет тяжелая жизнь, по я молила господа, чтобы Он укрепил меня, и я знаю — Он меня не оставит, и я не должна роптать. Мне еще не так плохо, как другим, у меня есть почти восемь фунтов. Я не пропаду, мэм, если, конечно, вы меня поддержите — не откажетесь дать мне рекомендацию.

— Могу ли я дать вам рекомендацию? Вы были чистой, неискушенной девушкой и пали жертвой соблазна. Я должна была строже следить за вами. Теперь и на меня ложится ответственность. Скажите мне, ведь это случилось не по вашей вине?

— Это не может быть не по вине девушки, мэм. Но он не должен был бросать меня, а он бросил. Вот за это только я его и виню, а в остальном я сама виновата — не надо мне было пить эту вторую кружку пива. Я тогда уже была без ума от него, знаете, как это бывает. Позволяла ему целовать себя, думала — беды большой в этом нет. Он водил меня гулять на холмы и вокруг фермы. Говорил, что любит меня и женится на мне… Вот как все было. А потом стал просить, чтобы я подождала с женитьбой до скачек, а меня это здорово обозлило, и тут я поняла, что вела себя дурно. После этого я не стала гулять с ним и даже разговаривать не стала, а пока мы были в ссоре, мисс Пегги прибрала его к рукам, и тогда он меня бросил.

При упоминании имени Пегги лицо миссис Барфилд омрачилось.

— С вами поступили очень постыдно, дитя мое. Я ничего об этом не знала. Так он обещал жениться на вас, если выиграет на скачках? Ох, эти скачки! В этом доме — что у нас наверху, что там у вас внизу — ни о чем другом не говорят. Просто как отрава какая-то! А во всем виноват… — Миссис Барфилд взволнованно прошлась по комнате, поглядела на Эстер и заговорила снова: — Всю мою жизнь я не видела вокруг себя ничего, кроме лошадей, и никогда эти скачки не приносили людям ничего, кроме греха и бед, и вы не первая жертва. Ах, боже мой, сколько горя, сколько крушений, сколько смертей!

Миссис Барфилд закрыла лицо руками, словно заслоняясь от обступивших ее видений.

— Если мне позволено сказать, — то я так думаю, мэм, что от этой игры на скачках и вправду много вреда. В тот день, когда ваша лошадь выиграла, я, пока вы все были в Гудвуде, спустилась к морю поглядеть, какое оно тут у вас. Я ведь росла на побережье, в Барнстейпле. Так вот, на пляже я встретила миссис Леопольд, то есть миссис Рэндел, жену мистера Джона. Она была ужас как расстроена и такая несчастная… Она пригласила меня к себе домой попить чайку. Не хотелось, верно, быть одной. И в таком она была расстройстве, мэм, что позабыла даже про чайные ложечки — позабыла, что они у нее в закладе, а когда сообразила, что ложек-то нет, так и совсем расплакалась и рассказала мне про все свои беды.

— Что же она вам рассказала, Эстер?

— Я не очень-то хорошо запомнила, мэм, только все это про то же самое: не выиграет лошадь, — значит, иди по миру, а выиграет — надо ставить снова. Только, сказала она, им еще никогда не приходилось так туго, как накануне того дня, когда Серебряное Копыто взял скачку. Если бы он не выиграл, они оказались бы на улице, и, как говорят, — половина города тоже.

— Значит, этот маленький человечек тоже бедствует. А я думала, что он рассудительнее других… Наш дом — рассадник греха, он несет гибель всей округе, а ведь должен был бы служить примером нравственности Миссис Барфилд подошла к окну, продолжая разговаривать, словно сама с собой. — Всю жизнь я боролась против этого зла, и все напрасно. Сколько еще горя суждено мне будет увидеть? — обернувшись к Эстер, она сказала: — Да, игра на скачках — это большое зло… Много людей погибло из-за этого… Но сейчас мы должны подумать о вас, Эстер. Сколько у вас денег?

— Около восьми фунтов, мэм.

— А сколько, по-вашему, потребуется вам на первых порах, пока вы не подыщете снова работу?

— Право, не знаю, мэм, мне ведь еще не приходилось… думаю, отец позволит мне остаться дома, если я буду платить за стол. На семь шиллингов в неделю я вполне могу прожить. А когда придет срок, лягу в больницу.

Выслушав Эстер, миссис Барфилд прикинула, что на все ее нужды ей понадобится фунтов десять. Проезд поездом до Лондона, оплата содержания за два месяца по семь шиллингов в неделю, плата за комнату, которую ей придется снять перед родами где-нибудь поближе к больнице, — потом она вернется в нее вместе с младенцем, — все это обойдется примерно в четыре-пять фунтов, и нужно будет еще позаботиться о белье для малютки… Если дать Эстер четыре фунта, у нее будет в общей сложности двенадцать фунтов, и этого ей должно хватить. Миссис Барфилд подошла к старинному секретеру, выдвинула один из маленьких ящичков, достала бумажный конверт.

— Вот что, дитя мое. Я дам вам четыре фунта. Вместе с вашими сбережениями у вас будет двенадцать фунтов, и, мне кажется, с этими деньгами вы обернетесь. Вы были хорошей служанкой, Эстер, вы мне очень пришлись по душе, и я искренне сожалею, что должна расстаться с вами… Вы мне напишите, когда все будет позади, и если будете искать место, а я смогу вам что-нибудь предложить, буду рада взять вас обратно.

Суровость, резкий тон всегда заставляли Эстер ощетиниваться и замыкаться в себе, но на доброе слово она была очень отзывчива, а сейчас ей захотелось броситься к ногам своей хозяйки. Однако, сдержанная по натуре, она не могла позволить себе подобных излияний и только пробормотала сдержанно, как истая англичанка:

— Вы слишком добры ко мне, мэм. Я не заслужила такого обращения… Я понимаю, что не заслужила.

— Не нужно об этом больше, Эстер. Я верю, что господь даст вам силы нести свой крест… А теперь ступайте, уложите вещи. Но сначала скажите мне, Эстер, сознаете ли вы свой грех? Можете ли вы перед лицом господа нашего искренне, от всей души, сказать, что раскаиваетесь?

— Да, мэм, мне кажется, могу.

— Тогда, Эстер, подойдите сюда и преклоните вместе со мной колени, и помолимся господу, чтобы Он укрепил вашу волю и не дал вам больше впасть в соблазн.

Миссис Барфилд взяла Эстер за руку, они опустились на колени перед овальным столом, положили руки на его край, и миссис Барфилд ясным, звонким голосом начала молиться вслух, а Эстер повторяла за ней слова молитвы:

— Боже милостивый! Ты, кому открыты все наши помыслы! Ты знаешь, как впала в грех сия заблудшая раба твоя. Но Ты сказал, господи, что одному раскаявшемуся грешнику больше возликуют на небесах, чем девяноста девяти праведникам. И потому, о господи, преклонив здесь перед тобой колена, мы молим Тебя: сжалься над бедной девушкой, ибо она раскаивается в своем грехе, и в несказанном милосердии своем укрепи ее против новых соблазнов. Прости ей ее прегрешение, господи, как простил Ты самаритянке ее грех. Дай ей силы честно идти путем Твоим, дай ей силы безропотно нести бремя страданий, ожидающих ее.

Женщины поднялись с колен и стояли, глядя друг на друга. Глаза Эстер были полны слез. Она молча повернулась к двери.

— Обождите минутку, Эстер. Вы просили дать вам рекомендацию. Я колебалась, но сейчас мне кажется, что было бы неправильно отказать вам в этом. Если я не дам вам рекомендации, вы можете не получить места, а кто знает, как сложится тогда ваша жизнь. Я не уверена, что поступаю сейчас правильно, но я знаю, что значит для прислуги не получить рекомендации, и не могу взять на себя такой ответственности.

Миссис Барфилд написала Эстер рекомендацию, аттестовав ее как девушку честную и трудолюбивую. Она хотела добавить «положительную», задумалась и вместо этого написала: «Я уверена, что в глубине души она глубоко религиозна».

Эстер поднялась к себе укладываться. Когда она спустилась вниз, все женщины уже собрались на кухне, — как видно, они ждали ее. Шагнув к ней навстречу, Сара сказала:

— Надеюсь, мы расстанемся друзьями, Эстер. Мы, правда, ссорились иногда… Но ведь никто из нас не затаил обиды, верно?

— Я ни на кого не в обиде. Мы все сдружились последнее время, и вы были очень добры ко мне. — И с этими словами Эстер поцеловала Сару в обе щеки.

— Право же, нам всем очень жалко расставаться с тобой, — сказала Маргарет, подходя ближе. — Надеюсь, ты будешь нам писать, сообщишь, как твои дела.

Сердобольная Маргарет даже расплакалась, целуя Эстер, и заявила, что ни с одной девушкой ей не жилось в ее каморке так хорошо. Гровер пожала Эстер руку, и Эстер подняла глаза на миссис Лэтч. Старуха обмяла ее.

— У меня сердце разрывается, как подумаю, что он, плоть от плоти моей, мог так дурно поступить с тобой… Если только тебе что понадобится, дай мне знать, я все сделаю. Я знаю, тебе нужны деньги, так вот я тут кое-что приготовила для тебя.

— Спасибо вам, спасибо, но у меня есть деньги. Миссис Барфилд была очень добра ко мне.

На шум голосов выглянул из буфетной мистер Леопольд; он появился с кружкой пива в руке, и это навело Сару на мысль предложить тост.

— Давайте выпьем за здоровье малютки, — сказала она. — Мистер Леопольд, верно, не откажется дать нам пивка по такому случаю.

Это предложение вызвало на лицах добродушные ухмылки, а Эстер закрыла лицо руками и хотела убежать, но Маргарет ее не отпустила.

— Вот еще глупости! — сказала Маргарет. — Ты от этого не стала для нас хуже. Чего уж там! Такое может случиться с любой из нас.

— Упаси бог, — сказала Эстер.

Прикончив кувшин пива, снова обнялись и расцеловались, поплакали, и вот уже Эстер зашагала через двор мимо конюшен.

Аллея ее встретила дождем и ветром; жалобно шумели ветви над головой; пустынные поля одело белым туманом, дорогу развезло, дома выглядели бесприютно на фоне уныло-бесцветного моря, и на душе у Эстер было так же пусто и безотрадно. Она приехала сюда, в Вудвью, из родного дома, жизнь в котором стала для нее невыносима, и теперь возвращалась обратно, а положение ее было во много раз хуже, и ко всем ее бедам прибавилась еще горечь воспоминаний об утраченном счастье. Все горести, все заботы, какие достаются в удел девушкам ее класса, терзали сердце Эстер, когда она, стоя у окна вагона, в последний раз провожала взглядом суровые холмы и промелькнувших между деревьями мраморных ангелов итальянской беседки. Достав из кармана жакетки платок, она изо всех сил старалась скрыть от посторонних глаз душившее ее отчаяние.

XIII

Когда Эстер сошла с поезда на вокзале Виктории, шел дождь. Подобрав юбку, она перешагнула через лужу, и резкий сырой ветер, гнавший потоки дождя по мокрой улице, хлестнул ей в лицо.

Сундучок свой она оставила на вокзале на хранение, так как не знала, позволит ли ей отец остаться дома. Мать — та скажет ей напрямик все, что она о ней думает, но что сделает отец — этого никак нельзя знать наперед. Если она возьмет с собой свои пожитки, он может вышвырнуть их вместе с ней на улицу; лучше уж явиться без сундучка, даже если придется потом брести за ним обратно под дождем. Новый порыв ветра обрушился на нее с удвоенной силой, башмаки у нее промокли насквозь. Небо было серым, как зола, низкие кирпичные строения тонули в тумане, на булыжной мостовой стояли лужи, и лишь унылое позвякивание трамваев нарушало тишину. Эстер стояла в нерешительности; ей не хотелось без нужды тратить ни единого пенни, но, вспомнив поговорку, что мудро потраченным пенни лучше глупо сбереженного фунта, она помахала рукой вагоновожатому, вошла в трамвай и доехала до маленькой, застроенной кирпичными домами улочки, где жили Сондерсы. Эстер толкнула дверь, увидела кухню, услышала голоса ребятишек. Миссис Сондерс подметала лестницу, но при звуке шагов перестала мести и, перегнувшись через перила, крикнула:

— Кто там?

— Это я, мама.

— Как! Ты, Эстер!

— Да, мама.

Миссис Сондерс прислонила метлу к стене, поспешила вниз и, заключив дочь в объятия, расцеловалась с ней.

— Как же я тебе рада, доченька, так давно не виделись! Но ты что-то неважно выглядишь? — Радость на лице матери потухла. — Что случилось? Ты потеряла место?

— Да, мама.

— Ох, вот беда-то! А мы думали, что тебе там хорошо и новая хозяйка тебе нравится. Ты что — небось не смолчала и нагрубила ей? С хозяйками часто нелегко бывает поладить, это я знаю, да еще с твоим характером. Ты у нас не очень-то умеешь держать себя в руках.

— На хозяйку грех жаловаться. Она самая добрая на свете, лучше не бывает. А характер мой… Да не в этом дело, мама…

— Так скажи мне, что случилось, доченька?..

Эстер молчала. Дети в кухне притихли, дверь туда была отворена.

— Пойдем в гостиную, там поговорим… Отец когда должен вернуться?

— Часа через два, не раньше.

Эстер затворила входную дверь, они прошли в гостиную и сели рядом на маленький, набитый конским волосом диванчик, стоявший у стены напротив окна.

Сердца обеих были полны тревоги, и она отражалась на их лицах.

— Меня рассчитали, мама. Я на седьмом месяце.

— Что ты говоришь, Эстер! Да не может этого быть!

— Да, мама, это так.

Эстер начала торопливо рассказывать матери про свою беду, а когда та стала перебивать ее и расспрашивать о подробностях, сказала:

— Ах, мама, ну, не все ли равно? Не хочется мне это рассусоливать.

По щекам миссис Сондерс покатились слезы; она утерла их краем передника, и в затихшей комнате стали слышны ее негромкие всхлипывания.

— Не плачь, мама, — сказала Эстер, — Я знаю, что поступила очень дурно, но господь сжалится надо мной. Я не перестаю молиться ему, как ты меня учила, и мне кажется, что все как-нибудь уладится.

— Отец никогда не позволит тебе остаться здесь. Он скажет, как всегда, что здесь и без того слишком много ртов.

— Я стану жить не задаром — сама знаю, что иначе он живо вышвырнет меня за дверь. Я буду платить за свой стол. У Барфилдов я недурно зарабатывала, и Ангелочек — так прислуга зовет хозяйку, и уж что верно, то верно, она сущий ангел, — хотя и рассчитала меня, но все ж таки дала мне четыре фунта, чтобы помочь выкрутиться из беды. У меня сейчас еще больше одиннадцати фунтов. Не плачь, мамочка, дорогая. Слезами горю не поможешь, а ты должна мне помочь. Пока у меня есть деньги, я могу снять комнату где угодно, но мне хочется быть поближе к тебе, а отец, верно, будет даже рад пустить меня в гостиную, если я буду платить за свой стол десять или пусть даже одиннадцать шиллингов в неделю, — я могу себе это позволить, а он не из таких, чтобы отказываться от денег, когда они сами плывут в руки. Ну как ты думаешь, согласится он?

— Даже не знаю, милочка. Трудно сказать, что он может выкинуть. Мука жить с таким человеком. До чего же я извелась с ним последнее время, а тут еще рожаешь одного за другим. Несчастные мы, разнесчастные, и за что только нам так достается!

— Бедная мамочка! — сказала Эстер, сжав матери руку. И, обняв, она притянула ее к себе и поцеловала. — Я-то знаю, как с ним тяжело. А как он сейчас — еще хуже?

— Пьет больше и еще грубее стал. Да вот как-то тут на днях подаю я ему обед, и сочный такой попался кусочек говядины, такой аппетитный с виду, что я возьми и отрежь себе — ну самую что ни на есть малость, просто попробовать. А он увидел, да как закричит: «Это еще что такое, черт побери! Ты куда суешься?» Я ему говорю: «Да я маленький кусочек отрезала, только попробовать». — «А вот этого попробовать не хочешь?» — говорит он, да как съездит мне промеж глаз. Ах, доченька, повезло тебе, что ты все это время была в услужении, верно, позабыла даже, что нам тут приходится терпеть.

— Ты всегда была слишком добра к нему, мама. Небось меня-то он больше ни разу пальцем не тронул, после того как я плеснула ему кипятком в лицо.

— Знаешь, Эстер, иной раз кажется, — ну, нет больше моего терпения, так бы пошла и утопилась. Да вот Дженни и Джулия… ты же не забыла маленькую Джулию, она уже стала большая девочка, быстро подрастает… Они обе сейчас сидят на кухне, работают. А из-за Джонни у меня душа не на месте, — ни словечка правды от него не добьешься. Как-то тут отец взял ремень и избил его чуть не до полусмерти, а что толку? Если бы не Дженни и Джулия мы бы просто по миру пошли; они день-деньской делают собачек, и хозяин магазина говорит, что у них самые аккуратненькие собачки получаются, совсем как живые. Они, бедняжки, все пальцы себе постирали, набивая бумагой каркасы. А ведь никогда не жалуются. Да и я не стала бы жаловаться, будь он не так груб и не оставляй больше половины заработка в кабаке. Я рада, что ты не жила это время с нами, Эстер, — нрав-то у тебя горячий, ты бы нипочем не стерпела. Я, ты знаешь, не люблю прибедняться, а все же иной раз кажется, — еще немного — и не выдержу. А пуще всего, когда подумаю, что с памп со всеми будет: ребятишки маленькие, с деньгами все хуже и хуже, а расходы растут. Я тебе еще не сказала, да ты, верно, уже заметила, — ведь еще один скоро прибавится. Когда живешь в нищете, с детьми последнее здоровье теряешь. Ну, а тебе-то еще хуже досталось. Да только падать духом нельзя. Будем как-нибудь справляться с этой бедой, а больше — что ж мы можем?

Миссис Сондерс снова утерла глаза краем передника. Эстер с обычным своим спокойствием и замкнутым выражением смотрела на мать, и не прибавив больше ни слова, обе они направились на кухню, где работали девочки. Кухня была длинная, с низким потолком, единственное окно ее выходило на небольшой дворик за домом, в глубине которого рядом с мусорной кучей и сараем высилась груда антрацита. У одной из стен стоял длинный стол и скамья, за ними — камин, напротив него — буфет, и повсюду, в любом свободном пространстве, вперемежку с кухонной утварью валялись груды игрушечных собачек — и совсем маленьких, величиной с ладошку, и покрупнее, кончая пуделем почти в натуральную величину. Дженни и Джулия хорошо потрудились за последние несколько дней, и теперь выполнение заказа, полученного из магазина, подходило к концу. Трое малышей сидели на полу и рвали коричневую оберточную бумагу, передавая ее по мере надобности Дженни и Джулии. Обе старшие девочки, наклонившись над столом, набивали бумагой каркасы, сильными ловкими пальцами уминали ее, заклеивали каркасы.

— Гляньте, да это же Эстер! — воскликнула Дженни, старшая из девочек — А как разодета — настоящая леди! Да тебя не узнать. — И, осторожно поцеловав сестру, чтобы не замарать вымазанными клеем пальцами восхитивший их туалет, они замерли в немом созерцании, потрясенные до глубины души наглядным доказательством неслыханных преимуществ работы в прислугах.

Эстер подняла на руки Гарри, славного мальчугана лет четырех, и спросила, помнит ли он ее.

— Нет, не помню что-то. Пожалуйста, отпусти меня.

— Ну, а ты-то, Лиззи, помнишь меня? — спросила Эстер девочку лет семи, чьи ярко-рыжие волосы пылали в сгущавшихся сумерках, словно костер.

— Знаю, ты моя старшая сестра. Тебя не было дома целый год, а то и больше — ты работаешь прислугой.

— А ты, Мэгги, ты меня помнишь?

Мэгги, казалось, была в сомнении, но, немного подумав, решительно кивнула головой.

— Поди сюда, Эстер, погляди, как наша Джулия справляется с этим делом, — сказала миссис Сондерс. — Она делает собачек почти так же быстро, как Дженни. Только не очень аккуратно набивает их бумагой. Ну, ясное дело, — что я говорила. У этой собаки одно плечо вдвое толще другого.

— Да ну, мама, никто даже не заметит, я уверена!

— Как это не заметит! Ты погляди на эту зверюшку! Разве она похожа на собаку? Кто ж так делает — шаляй-валяй!

— Эстер, глянь, какая у Джулии собака получилась, — закричала Дженни. — У нее же одного плеча почти нет. Хорошо, что мама заметила, а увидал бы управляющий, так начал бы ко всему придираться, и скостил бы нам шиллинг, а то и больше, за эту неделю.

Джулия расплакалась.

— Дженни вечно на меня нападает. Мама сказала, что я быстро работаю, вот она и злится. А к ее собакам придраться тоже можно…

— Все мои собаки вон там справа на буфете — я всех своих нарочно кладу туда, — ну-ка найди там хоть одну с кривым плечом, я тогда…

— Дженни сама толстая, так ей хочется, чтобы все были толстые, вот она и пихает столько бумаги в своих собак.

Крошка Этель, сидя в своем углу и отрывая большой кусок бумаги, с таким серьезным и важным видом сделала это умозаключение по поводу совершенства Дженниных собак, что все рассмеялись. Но смех Эстер внезапно оборвался, — она вспомнила о своей большой беде. Миссис Сондерс тотчас же подметила это и бросила на Эстер сочувствующий взгляд, а затем, чтобы положить конец неуместному веселью, велела Джулии переделать собаку. Содрав с собачьего туловища шкурку, она помогла напихать в углы каркаса побольше твердой бумаги.

— Ну вот, — сказала она, — теперь это собака! И плечи ровные — будь она живой, побежала бы, не хромая.

— Вот беда-го! — закричала вдруг Дженни, — У меня нет больше пуговиц для глаз! Как же я закончу сегодня последнюю дюжину? А черные кнопки, которые Джулия ставит маленьким собачкам, совсем не годятся для таких больших собак, как мои.

— А в магазине тебе больше не дадут? Я ведь думала, сдадим этих собачек и протянем неделю.

— Нет, в магазине не дают. Говорят, вы этих собак делаете на дому. Были бы даже у них пуговицы, они бы их нам все равно не дали. Они, чуть что, говорят: вы на дому работаете. Противные они там все.

— А может, у тебя есть шесть пенсов мама? Я побегу куплю пуговиц.

— Нет, у меня все деньги вышли.

— Я могу дать тебе шесть пенсов на пуговицы, — сказала Эстер.

— Вот и хорошо. Дан нам шесть пейсов, а мы вернем их тебе завтра, если ты еще не уедешь. Сколько ты с нами пробудешь? А уедешь, так мы тебе вышлем.

— Я пока останусь здесь.

— Как! Ты что же — потеряла место?

— Нет, нет, — поспешно сказала миссис Сондерс. — Просто Эстер немного нездорова и приехала домой на поправку. Бери шесть пенсов и беги в магазин.

— А можно и я с ней пойду? — спросила Джулия. — Я работаю с восьми часов, и мне совсем немного собачек осталось доделать.

— Ладно, можешь пойти. Ну бегите, не вертитесь у меня под ногами, мне надо готовить ужин для вашего отца.

Когда Дженни и Джулия убежали, Эстер и миссис Сондерс получили возможность свободно поговорить друг с другом, остальные ребятишки были еще слишком малы, чтобы вникать в их беседу.

— Другой раз, бывает, он вроде ничего, — сказала миссис Сондерс, — а другой раз — просто страх божий. Никогда не знаешь, как к нему подступиться, а подступиться нам с тобой к нему надо, да как? Бывает, диву даешься — так тебе что-нибудь, легко сойдет с рук, а бывает… Ну вот, как с этим кусочком говядины… Попадешь ему под злую руку, он тебя пинками спровадит за дверь, а в хорошую минуту может сказать: «Ну что ж, голубка, добро пожаловать».

— Он меня, как пить дать, выгонит. Лучше ты сама поговори с ним, мама.

— Попытаюсь, конечно, а что будет — не поручусь. Хороший ужин — вот что бы нам помогло, так ведь, как назло, в доме пусто, тоненький ломтик бекона — и все, а подай я ему хороший кусок говядины, у него глаза так бы и загорелись, повеселел бы сразу.

— Послушай, мама, если ты думаешь, что это поможет, я сбегаю на угол к мяснику и…

— Правильно, возьми полфунта говядины. Хороший, сочный бифштекс все может решить для нас с тобой. Он его разнежит. Только жалко мне, чтоб ты тратила свои деньги — тебе же они самой позарез нужны.

— Ничего не поделаешь, мама. Ладно, я мигом обернусь. И прихвачу еще пинту портера.

На обратном пути Эстер столкнулась с Дженни и Джулией, и когда она сказала им про свои покупки, они многозначительно переглянулись: сегодня дома будет мир и покой.

— Если он хорошо поест, так тут же уйдет выкурить трубку с приятелями, — сказала Дженни, — Тогда нам никто не будет мешать, и ты расскажешь, как ты там работала. Они держат дворецкого и лакея, верно? Это небось очень важные люди? Расскажи про лакея, какой он? Красивый? Говорят, все лакеи красавцы.

— А свои платья ты нам покажешь? — спросила Джулия. — Сколько их у тебя? И как это ты ухитрилась скопить денег, чтобы накупить себе таких красивых нарядов? Это твое платьице — как картинка.

— Это платье мне подарила мисс Мэри.

— Вон что! Должно быть, она и вправду хорошая. Как бы мне хотелось поступить в прислуги! Надоело делать собачонок. Работаешь, работаешь целый день, и почти все денежки уходят в трактир. Отец пьет все пуще и пуще.

Миссис Сондерс похвалила Эстер — говядина была отменная. Разожгли огонь, и через несколько минут мясо уже жарилось на рашпере. Часы на буфете в окружении незамысловатой посуды хрипло отсчитывали секунды. Дженни и Джулия, торопясь покончить с работой, нетерпеливо запихивали бумагу в каркасы и покрикивали на малышей, чтобы они попроворней отрывали им куски бумаги. Эстер и миссис Сондерс с тяжелым сердцем прислушивались, не раздадутся ли в прихожей тяжелые шаги. И наконец они их услышали. Миссис Сондерс перевернула говядину в надежде, что ее аппетитный запах еще издали пощекочет ее муженьку ноздри и он предстанет пред ними умиротворенный и благодушный.

— Ты сегодня пораньше, Джим. А у меня ужин еще не совсем готов.

— Ничего не раньше, с чего это ты взяла? А, привет, Эстер! Приехала на денек повидаться? Что это у тебя там, хозяйка? Чертовски здорово пахнет.

— Кусочек говядины, Джим. Да такой славный попался. Бифштекс должен получиться мягкий, сочный.

— Неплохо бы. Я уж боялся, что у тебя опять не найдется ничего, кроме ломтика бекона, а я прямо помираю с голоду.

Джим Сондерс был коренастый темноволосый мужчина лет сорока. Давно не бритые скулы и подбородок его заросли черной щетиной; жесткие усы были подстрижены щеточкой. На нем была синяя, сильно выношенная, грязная куртка и обтрепанные брюки. На короткой бычьей шее — рваное шерстяное кашне. Он швырнул свою корзину в угол и повалился на грубую деревянную скамью, прибитую к стене; он лежал, не произнося ни слова, принюхиваясь к запаху жарящейся говядины, словно животное, ожидающее, когда ему бросят вожделенный кусок. Внезапно почуяв запах пива, он протянул мозолистую руку, схватил кувшин и заглянул в него, проверяя, не обмануло ли его обоняние.

— Ишь ты! — воскликнул он, — Пинта портера! Меня сегодня хорошо потчуют, как я погляжу! Это ж по какому случаю?

— Ничего особенного, Джим, дорогой, ничего особенного. Просто вот приехала Эстер, ну и решили малость тебя побаловать. Это Эстер сбегала за пивом: она неплохо заработала и может немножко раскошелиться.

Джим с удивлением воззрился на Эстер, смутно понимая, что ему следует что-то сказать. Но подходящие слова не шли на ум, и он наконец промолвил:

— Ну ладно, за твое, значит, здоровье! — После чего надолго присосался к кувшину. — Где ты брала пиво?

— У «Ангела» на Дерхем-стрит.

— Я так и думал. В «Розе» и «Короне» такого не продают. Ну что ж, очень тебе признателен. Теперь бы неплохо и кусочек говядины проглотить. Я вижу там, на рашпере, что-то поджаривается? Ну как, старуха, мясо-то небось готово уже? Ты знаешь, я не люблю, когда из него все добро выгорает.

— Сейчас, сейчас, Джим. Еще минутка — и готово…

Джим алчно потянул ноздрями воздух и обратился к Эстер:

— Смотри-ка, а ведь они неплохо там с тобой обошлись. Ты стала франтихой, черт побери! Прямо знатная дама… Конечно, жить в прислугах самое разлюбезное дело для девушки, я всегда это говорил. Ну-ка, Дженни, разве ты бы не хотела тоже пойти в услужение, как твоя сестрица? Верно, это куда интереснее, чем делать собачонок по три шиллинга шесть пенсов за нею кучу.

Да я и сама так думаю. Я бы рада. Надо будет попытать счастья, как только Мэгги сможет работать за место меня.

— Это красивое платье подарила ей хозяйкина дочь, — сказала Джулия. — Подумать только! Верно, наша Эстер крепко пришлась ей по душе.

Тут миссис Сондерс сняла говядину с рашпера, положила на горячую тарелку и, подхватив снизу передником, подала Джиму со словами:

— Смотри не обожгись, горячая, как огонь.

Джим торопливо глотал в полном молчании, а дети следили за ним, затаив дыхание, и думали о том, что они в жизни никогда так не ужинали. Джим не произнес ни слова, пока не отправил в рот добрую половину бифштекса, после чего он снова надолго присосался к кувшину с пивом и наконец сказал:

— Давненько не доводилось мне так славно поесть. Еле дотащился домой сегодня, чувствую — совсем разбит. Да, когда гнешь спину как проклятый всю неделю, кусок доброй говядины во как кстати.

Тут какая-то новая мысль зародилась у него в уме. Он снова похвалил Эстер, добавив, что она отлично выглядит, а затем, проявляя все более настойчивое любопытство, принялся ее расспрашивать о людях, у которых она теперь работает. Но у Эстер совсем не было охоты вести беседу, и она кратко отвечала на его вопросы и не желала вдаваться в подробности. Однако ее сдержанность лишь сильнее разожгла его любопытство, а как только она упомянула о скачках, он еще больше навострил уши.

— Да я мало что понимаю в них. Смотрела просто изо дня в день, как лошадей ведут через двор, чтобы дать им побегать по холмам. В столовой для прислуги только и разговору было что о лошадях, но я не очень-то прислушивалась. Эти скачки — сущая напасть для миссис Барфилд… Я ведь уже говорила тебе, мама, — она принадлежит к той же общине, что и мы.

Презрительно покосившись на жену и падчерицу, Джим сказал:

— Хватит уж об этих ваших Братиях, оставьте их в покое. Расскажи-ка лучше про лошадей. Были у вас там победители скачек? Этого-то ты не могла не слышать.

— Да, Серебряное Копыто выиграл Кубок Стюартов.

— Серебряное Копыто из тамошней конюшни?

— Ну да, мистер Барфилд выиграл много тысяч, и все в Шорхеме что-нибудь да выиграли, и по этому случаю в Городском саду был устроен бал для прислуги.

— А тебе и в голову не пришло, что надо бы написать мне об этом! Я бы мог сорвать тридцать к одному с Билла Шорта! Фунт десять шиллингов на шиллинг! А ты даже не подумала мне подсказать. Ну, черт побери! Вы, женщины, ни дьявола ни в чем не смыслите… Тридцать к одному выплачивал Билл Шорт! И выплачивал, никуда не денешься. Во всех газетах, помню, писали: «тридцать к одному», — вот какая была выплата! Если бы ты дала мне знать, что ты там пронюхала, я бы мог поставить полсоверена и получить пятнадцать фунтов! А чтоб столько заработать, мне надо три месяца по восемь-десять часов в день потеть с ведерком краски в руке над этими чертовыми паровозами. Ну ладно, снявши голову, по волосам не плачут… Такого случая больше не представится, но кое-что может еще подвернуться. Каких лошадей думают они посылать осенью и на какие скачки? Слыхала ты об этом что-нибудь?

— Слышала, что они как будто пошлют эту лошадь на Кембриджширские, но только, если я правильно поняла, так мистер Леопольд — это наш дворецкий, имя-то у него другое, но там его все так зовут…

— А, понятно, — это в честь барона. Так что он говорил? Он-то, верно, знает. Вот бы мне потолковать немножко с этим вашим мистером Леопольдом. Так что он говорил? Потому что кого-кого, а такого человека стоит послушать. Тут ты время даром не потратишь, или я уж ни черта не смыслю. Так что он говорил?

— Мистер Леопольд не очень-то разговорчив. Но Старик ни с кем больше не делится — только с ним. Про них говорят: куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Мистер Леопольд был его камердинером, когда Старик — ну, наш хозяин — был еще холост.

Джим хмыкнул.

— Понимаю я, что за птица ваш мистер Леопольд. Так что же он все-таки говорил насчет Кембриджширских?

Он только ухмыльнулся и сказал, что, по его мнению, от этой лошади нельзя ждать многого на осенних скачках… Нет, не на скачках, он сказал другое.

— В гандикапах?

— Вот, вот. Но только на его слова никак нельзя полагаться — он никогда не говорит того, что думает. Я слышала, как Уильям, это лакей…

— Ну, чего ты замолчала? Что ты слышала? Что он сказал?

— Сказал, что надеется подработать кое-что весной.

— А назвал он какие-нибудь скачки? Упомянул он Городские или Пригородные?

— Упомянул.

— Ну да, так оно, верно, и есть, — сказал Джим, снова берясь за еду. На тарелке оставался уже совсем крошечный кусочек говядины, и Джим с аппетитом прикончил его, а затем допил пиво и откинулся на спинку стула с довольным и сытым видом. Умяв грязным пальцем табак в еще более грязной трубке, он сказал:

— Очень бы мне хотелось знать, как у них там пойдут дела дальше. Ты когда возвращаешься туда? На денек приехала?

Эстер ничего не ответила, и Джим, потянувшись к столу за спичками, вопросительно на нее поглядел. Решающий момент настал, и миссис Сондерс сказала:

— Эстер не думает пока возвращаться туда.

— Не думает возвращаться? Уж не хочешь ли ты сказать, что она не довольна работой?.. Что у нее хватает…

— Эстер туда больше не вернется, — внезапно вырвалось у миссис Сондерс, — Послушай, Джим…

— Ну, ну, что там еще, выкладывай, старуха, нечего вола вертеть! О чем это ты толкуешь? Она не вернется на такое прекрасное место, где с ней так хорошо обращались? Да ты погляди на ее тряпки, чего только на ней не наверчено!

Быстро сгущались сумерки, отблески огня плясали на игрушечных собачках, наваленных на буфете. Джим раскурил свою трубку, и в кисловатом, теплом запахе табака утонул аромат горячего жира и жареного картофеля, кусочки которого еще оставались на тарелке, а от короткой черной трубочки, зажатой в зубах, распространился крепкий, тошнотворный запах высыхающей глины. Эстер сидела у огня, сложив руки на коленях: на ее замкнутом, угрюмом лице нельзя было прочесть волновавших ее чувств. Маленькие ребятишки затеяли какую-то ссору. Миссис Сондерс стояла возле Эстер; на ее лице был написан страх, она с тревогой следила за мужем.

— Ну, старуха, выкладывай! — сказал Джим. — В чем дело? Неужто девчонка потеряла место, неужто ее прогнали? Да, видать, так оно и есть. А все ее сволочной характер. Значит, как мне с ней было невмоготу, так и в деревне не нашлось охотников ее терпеть. Ну что ж, это ее забота! Если она будет бросаться такими местами, пускай пеняет на себя. А жаль, могла бы сослужить мне неплохую службу, подсказать кое-что.

— Дело не в характере, Джим. Эстер в положении.

— Что ты сказала? Эстер в положении? Вот это разодолжила, черт побери! Ну и новость, лучше не придумаешь! Я ж тебе говорил, что эти святоши из того же теста слеплены, что и все другие! Притворства только больше, вот и все. Так, значит, эта особа, которая не желала знаться с такими, как миссис Денбар, ухитрилась забрюхатеть! Ну и ну! Впрочем, ничего другого я и не ждал. Эти святоши-недотроги хуже других. Так, значит, она в положении! Ну что ж, придется ей самой выкручиваться из беды.

— Послушай, Джим, дорогой, не будь к ней слишком суров. Она могла бы тебе кое-что порассказать, и ты бы понял, что все это не так, как ты думаешь, но ты же знаешь Эстер. Видишь, сидит как каменная, словечка не вымолвит себе в оправдание.

— А я и не желаю ее слушать. Мне наплевать. Меня это не касается. Я просто посмеялся, потому что…

— Джим, дорогой, это немножко касается всех нас. Мы с Эстер подумали, что ты мог бы позволить ей пожить здесь с нами, пока не придет время ложиться в больницу.

— Ах, вот оно что! Вот откуда взялась говядина и пинта портера в придачу. Я же сразу почуял — что-то у вас тут затевается. Значит, она хочет пожить здесь. Как будто у нас и без нее мало ртов. Ну нет, черт побери, этому не бывать! Хорошенькое дело! Не успела девчонка поступить в прислуги, как уже возвращается домой к своим почтенным родителям и заявляет, что она в положении. В положении — вон как это у них называется! Ну вот что. Я этого знать не желаю. Нас тут без нее хватает, да, на беду, и сами еще одного ждем. Нам ублюдки не нужны… Хорошенький опять же пример для остальных девчонок! Нет, не позволю.

Дженни и Джулия с любопытством уставились на Эстер, а та сидела молча, с застывшим лицом. Миссис Сондерс повернулась к ней; растерянный вид ее говорил без слов: «Ты видишь, бедняжка моя, какие дела? Что же я могу тут поделать?»

Эстер, хотя она и сидела, не поднимая глаз, прочитала мысли матери и с решительным видом встала со стула.

Но если дочь разгадала мысли матери, то и мать поняла, что творится у дочери в душе. Миссис Сондерс кинулась к Эстер:

— Нет, нет, Эстер, погоди! Он не может быть так жесток к тебе. — Она повернулась к мужу. — Ты же не понял, Джим. Ведь это совсем ненадолго.

— Нет! Я сказал тебе: нет! Не позволю! Нас здесь и без нее, как сельдей в бочке.

— Ну, совсем ненадолго. Джим.

— Нет. И чем скорее непрошеная гостья смоется отсюда, тем будет лучше, вот мой совет. У нас здесь и так повернуться негде. Я сказал: нет, и чтоб я больше об этом не слышал.

— Но ведь Эстер будет нам платить, Джим. Она скопила немного денег и может платить нам десять шиллингов в неделю за стол и койку.

Джим, казалось, был озадачен.

— Чего ж ты мне сразу не сказала? Конечно, я не хочу обижать девчонку, — я ведь так и говорил, слышала небось. Десять шиллингов в педелю за стол и койку?.. Что ж, это по совести, и коли ей у нас удобно, так мы будем рады. Понятное дело, мы будем ей рады. Мы ведь всегда были с тобой добрыми друзьями, Эстер, разве не так, хоть ты мне и не родная дочь? — И с этими словами Джим протянул Эстер руку.

Эстер пыталась отстранить мать, которая стала у нее на пути.

— Не желаю я никому навязываться. Не хочу жить из милости. Дай мне пройти, мама.

— Нет, нет, Эстер. Разве ты не слышала, что он сказал? Ты же моя родная доченька, пусть не его, но моя, и ты разобьешь мне сердце, как бог свят разобьешь, если уйдешь жить к чужим людям. Твое место здесь, среди своих. Кто, кроме нас, станет о тебе заботиться?

— Ладно, Эстер, зачем нам ссориться? Я не хотел тебя обидеть. Нас здесь, видишь, целая куча, и я ведь должен подумать о своих ребятишках. Но мне тоже, ей-богу, будет обидно, если ты отдашь свои деньги чужим людям и не получишь за них того, что тебе причитается. Лучше оставайся у нас. А на меня не обижайся. Ну как — поладили?

— Джим, Джим, дорогой, не надо больше ничего говорить. Оставь ее, я сама все улажу. Эстер, поживи у нас, ну, ради меня! Ты попала в беду, и твое место сейчас возле матери. Джим ведь не сказал ничего, кроме горькой правды. Мы просто не в состоянии держать тебя даром, даже если б захотели, но раз ты можешь платить, значит, должна остаться с нами. Ну, одумайся, Эстер, дорогая, одумайся. Пожми отцу руку, а я сейчас приготовлю тебе постель на кушетке.

— Да не хочет — не надо. На черта мне, чтоб она пожимала мне руку, — угрюмо проворчал Джим и засопел трубкой.

Эстер хотела бы поступить так, как просила мать, но не могла переломить свой упрямый характер. Подойти и помириться с отцом было выше ее сил, и все могло бы обернуться по-другому, но тут внезапно Джим, не сказав ни слова, нахлобучил на голову шапку и вышел из дома — «повидаться с ребятами», которые поджидали его у трактира возле извозчичьей биржи на Воксхолл-Бридж-роуд. И все сразу вздохнули свободно. Ребятишки радостно засмеялись и запрыгали, а Дженни и Джулия подошли к Эстер и стали просить ее, чтобы она осталась.

— Ясное дело, она останется, — сказала миссис Сондерс. — А ну-ка, Эстер, пойдем, поможешь мне постелить тебе постель в гостиной.

XIV

На другое утро, когда миссис Сондерс вошла в гостиную, Эстер крепко спала. Миссис Сондерс постояла немного, глядя на дочь. Неожиданно Эстер повернулась на другой бок и спросила:

— Который час, мама?

— Уже шесть пробило. Но ты погоди, не вставай. Ты теперь сама себе госпожа, пока ты здесь, с нами. Ты же платишь нам за все.

— Не к чему мне разлениваться. У тебя тут работы но горло, я тебе помогу.

— Работы хватает, это верно… Да тебе-то какая об этом забота? К тому же ты ведь на седьмом месяце. Небось тяжело даже со стула подыматься, так бы сидела и сидела. Правда, говорят, кто работает до последнего, у того роды легче. Только я что-то этого не замечала.

Эстер ничего не ответила, она сидела, завернувшись в одеяло, спустив ноги с кушетки, и смотрела на мать.

— Тебе не больно-то удобно спать на такой маленькой кушетке, — сказала миссис Сондерс.

— Пустое, я прекрасно устроилась. Будь бы только это…

— Больно уж ты приуныла, Эстер. Держись, не падай духом. Бывает, все оборачивается куда лучше, чем ждешь.

— У тебя что-то никогда так не оборачивалось, мама.

— У меня, пожалуй, нет… Но это ж не значит, что у всех так. Надо терпеливо нести свой крест.

Слово за слово, и Эстер понемногу рассказала матери всю историю своих злоключений: про Уильяма, про игру на скачках, про бал в Городском саду, про то, как гуляла она с Уильямом за фермой по холмам.

— Работать прислугой — это совсем негоже для девушки, если ты привыкла жить так, как мы жили когда-то, при папаше. В какой дом ни пойди служить — все одно. Я это хорошо поняла. Моя хозяйка — из той же общины, что и мы, а ведь и ей приходится мириться со всем — и пьянство-то, и игра на скачках, и танцы, а о боге никто не думает. И ничего с этим поделать нельзя. Начнешь молиться, так тебя обзовут лицемеркой, а то и похуже. Попробуй-ка читать молитву, когда у тебя за спиной какая-нибудь девица хохочет или распевает песни. Ладно, думаешь, лягу в постель и буду молиться про себя, но тут тебя сон одолевает, и так, мало-помалу, и совсем отвыкнешь молиться. Ну и выпивка. Мы ведь как росли? Ничего в рот не брали, а когда к тебе все время пристают и пристают, ты, хочешь не хочешь, выпьешь, чтобы их не обижать, раз-другой за здоровье лошади. А там и пойдет… Ты не знаешь, как это бывает, мама, ты жила среди богобоязненных людей, пока не вышла второй раз замуж. Не все такие хорошие, как ты. Только я ведь не хотела, так получилось, и все.

— Девушка никогда не знает, что у мужчины на уме. И нам всегда хочется верить хорошему, а не плохому.

— Я не говорю, что моей вины совсем тут нет, но только…

— Ты же не думала, что он так дурно с тобой поступит.

Эстер ответила не сразу.

— Я знала, что он такой же, как и все мужчины. Но он говорил… Он обещал жениться на мне.

Миссис Сондерс молчала, и Эстер спросила:

— Ты мне не веришь, думаешь, я неправду говорю?

— Нет, я тебе верю, доченька. Просто я задумалась. Ты моя родная доченька, и самая хорошая из дочерей. Лучшей дочери на всем свете не сыщется.

— А я говорю тебе, мама…

— А я не желаю слушать, что моя Эстер может быть плохой девочкой!

Миссис Сондерс сидела, задумчиво покачивая головой, — любящая, всепрощающая мать, — и Эстер почувствовала, сколь самоотверженна любовь ее матери и как она в простоте души думает лишь о том, чтобы помочь дочери в беде. Обе молчали, Эстер стала одеваться. Наконец миссис Сондерс сказала:

— Ну, как тебе нравится твоя комнатка? По-моему, она очень славненькая, верно? Я старалась сделать ее покрасивее. А картинки эти повесила Дженни. С ними как-то веселее. — Миссис Сондерс показала на цветные иллюстрации из журналов, развешанные по стенам.

А эту фарфоровую пастушку с пастухом помнишь? Они были у нас в Барнстейпле.

Когда Эстер оделась, мать и дочь преклонили вместе колени и прочли молитвы, после чего Эстер сказала, что она хочет прибраться в комнате, а покончив с уборкой и не слушая уговоров матери, занялась хозяйством.

После обеда Эстер взялась помочь сестрам делать собачек — набивать бумагой каркасы, обклеивать их, вырезать шкурки по шаблонам. В пять часов, напоив ребятишек чаем, мать и дочь решили немного пройтись. Прежде они, бывало, частенько ходили на вокзал Виктории, поглядеть на оживленную толпу, или прогуливались по Бекингем-Пэлес-роуд, разглядывали витрины. Обе получали своеобразное грустное удовольствие от этих прогулок. Мать чувствовала, как заботы все больше пригибают ее к земле, как слабеют ее силы, ибо ноша ее из года в год становится тяжелее; а дочь полна тревоги и страха перед будущим и горьких сожалений о прошедшем. Но их объединяла и поддерживала глубокая привязанность друг к другу. Во время этих прогулок Эстер всегда заботливо охраняла мать, оберегала ее в толпе, помогала ей переходить улицу на оживленных перекрестках, и не раз какой-нибудь случайный прохожий останавливался и смотрел им вслед, привлеченный этим зрелищем необычайной заботливости, которой молодая женщина окружала старшую. Они мало разговаривали, больше гуляли молча, иногда перебрасывались случайными замечаниями, и только эти отрывочные фразы говорили о том, что было у каждой из них на уме.

Во время одной из таких прогулок миссис Сондерс, заметив в витрине магазина детские распашонки и фланелевые пеленки, сказала:

— Знаешь, Эстер, а ведь пора подумать о приданом для малыша. Надо подготовиться заранее. Никогда не знаешь, доносишь ты полный срок или нет.

Слова эти поразили Эстер: она вдруг осознала, как близок и неизбежен роковой час.

— Ты должна иметь все наготове, детка. Кто его знает, как оно обернется Уж сколько раз я прошла через это, а все равно, и мне бывает не по себе. Как начнутся, бывало, схватки, погляжу на кухне по сторонам и подумаю: может, в последний раз все это вижу.

Слова эти были сказаны вполголоса, так, чтобы только Эстер могла их услышать: продавщица в это время доставала с полки кое-какие вещицы для новорожденных, которые миссис Сондерс попросила ей показать.

— Вот, — сказала продавщица, — ночная рубашечка — шиллинг шесть пенсов, вот фланелевые пеленки — шиллинг шесть пенсов, и вот распашонка — шесть пенсов.

— На первых порах этого хватит, дорогая, а если ребенок останется жив, купишь еще.

— Ну что ты, мама, конечно, он будет жить. Как может быть иначе?

Тут даже продавщица улыбнулась, а миссис Сондерс сказала, обращаясь к ней:

— Когда им это впервой, они всегда надеются на лучшее.

Продавщица возвела глаза к небу, вздохнула и сочувственно осведомилась: значит, у дочки первые роды?

Миссис Сондерс утвердительно кивнула и тоже вздохнула, после чего продавщица спросила ее, не нуждается ли и она в приданом для новорожденного. Миссис Сондерс ответила, что у нее уже есть все необходимое. Продавщица завернула покупку, и мать с дочерью направились к двери, но Эстер вдруг сказала:

— Я, пожалуй, куплю еще материи и сошью все, что нужно, на смену, — будет, по крайней мере, чем заняться по вечерам. Приятно как-то сделать все самой.

— У нас есть превосходный материал по шесть с половиной пенсов за ярд.

— Можно взять три ярда, Эстер. Если с ребенком не все будет ладно, пригодится тебе самой. И возьми еще три ярда фланели. Почем у вас фланель?

— У нас есть превосходная фланель, — сказала продавщица, выкладывая на прилавок тяжелый отрез и тускло-желтой оберточной бумаге. — Десять пенсов ярд. Для распашонок нужно брать самый лучший сорт.

И теперь Эстер каждый вечер сидела в гостиной у окна и, поднимая глаза от шитья, смотрела на мощенную кирпичом улицу, на игравших ребятишек и слушала, как женщины перекликаются друг с другом у раскрытых окон и дверей; она подрубала пеленки, не зная, будут ли они кому-нибудь нужны, и шила распашонки, которые, быть может, не на кого будет надевать, а сердце ее сжималось при мысли о том, что ей уготовано, как сложится теперь ее судьба. В эти часы она отчетливей осознала все тяготы, которые ее ждут, и ей казалось, что у нее не хватит сил исполнить свой долг. Разве сможет она вырастить сына, поднять его на ноги, а кроме нее, кто же о нем позаботится? (Эстер ни разу не усомнилась в том, что у нее родится мальчик.) Стоявшая перед ней задача казалась непосильной, и в минуты отчаяния она думала, что смерть была бы для ребенка избавлением. Что с ним будет, если она не сумеет устроиться на место? Отец не позволит ей жить дома, это она знала твердо. Что же ей тогда делать с беззащитным крошкой на руках? Уильяма она больше никогда не увидит — это она тоже понимала. Он женился на благородной, и, довелись им даже повстречаться где-нибудь, он и не посмотрит на нее. Гнев вспыхивал в ней с новой силой, и мысль о том, как несправедливо обошлась с ней судьба, раздирала ее сердце. Но стоило улечься бесплодному гневу, и мысли Эстер обращались к ее дитяти, и она живо предвкушала радость, рисуя себе в мечтах, как малютка протянет к ней ручонки, как она прижмется щекой к его невинной щечке… И мечты уносили ее далеко: она думала о том, как ее сын научится какому-нибудь ремеслу и будет по утрам уходить на работу, а вечером возвращаться к ней домой, довольный и гордый трудом своих рук и честно заработанными деньгами.

Немалое место в думах Эстер занимала и ее бедная мать: она казалась такой слабой и болезненной, и это ее состояние еще усугублялось мнительностью и паническим страхом. Она внушила себе, что на этот раз ей суждено умереть в родах. Разве доктор не предупредил ее, что предстоящие роды могут оказаться очень тяжелым испытанием для нее? Да и в самом деле, в этом доме, с пьяницей мужем, который день ото дня пил все больше и все меньше считался с нуждами семьи, надежды на то, что все обойдется благополучно, было мало; миссис Сондерс могла умереть просто от недоедания, от отсутствия ухода. К несчастью, мать и дочь должны были рожать одновременно, и миссис Сондерс не могла рассчитывать на то, что Эстер успеет поправиться, чтобы поухаживать за ней. «Какое животное!» — думала Эстер об отчиме, хотя и понимала, что так думать дурно. Но ведь у него нет жалости ни к кому из них! Вчера он заявился домой, еле держась на ногах. Пришел, качаясь, икая, оставив половину получки в кабаке.

— Ну, ну, старуха, выкладывай денежки! Мне нужно несколько пенсов. Приятели ждут, не могу же я идти к ним с пустым карманом.

— У меня осталось всего несколько полупенсовиков, надо же состряпать детям хоть какой-нибудь обед. Если я отдам тебе деньги, дети останутся голодными.

— Чепуха! Дети поедят чего-нибудь. Я хочу выпить пива. Если у тебя нет денег, раздобудь.

Миссис Сондерс отвечала, что, будь у него хоть какая-нибудь лишняя одежонка, она снесла бы ее старьевщику на угол. Джим сказал:

— Ну, поскольку у меня нет даже лишней жилетки, оттащи что-нибудь из твоего барахлишка. Говорю тебе, я хочу выпить пива, и я не шучу, поняла?

И, подняв кулак, он начал надвигаться на несчастную женщину, требуя, чтобы она сняла с постели простыни, отнесла их на угол старьевщику и раздобыла денег. Верно, он ударил бы ее, если бы Эстер не встала между ними и не сказала, опуская руку в карман:

— Тише, успокойтесь. Я дам вам денег.

Она уже делала это и раньше и, если потребуется, сделает еще. Она не допустит, чтобы это животное било ее мать, он ведь может и убить ее. Спасти мать — ее священный долг. Однако эти постоянные посягательства на ее маленькие сбережения приводили Эстер в ужас. Ведь ей нужно было беречь каждый пенс. Быть может, тех десяти шиллингов, которые уже взял у нее отчим, как раз и не хватит ей, чтобы снова подняться на ноги и прокормить себя и сына, пока она не найдет работу. А если так пойдет и дальше — тогда ей пропадать. И в эту ночь Эстер обратилась с молитвой к богу, чтобы Он дал ей скорее разрешиться от бремени.

XV

— Хорошо бы тебе, мама, лечь в больницу вместе со мной. И расходов будет меньше, и уход за тобой будет лучше.

— Я бы сама хотела быть возле тебя, доченька, но как же можно оставить таких малых ребятишек без присмотра? Нет уж, придется мне рожать дома. А тебе, Эстер, я давно хочу сказать: пора уж позаботиться насчет письма.

— Насчет какого письма, мама?

— Тебя не примут в больницу без письма от кого-нибудь из попечителей. Я бы на твоем месте пошла сейчас, пока такая хорошая погода и у тебя еще есть силы, в больницу Королевы Шарлотты. Это где-то на Эджуэйр-роуд. Может, сходишь завтра?

— Завтра воскресенье.

— Неважно. Больницы все равно работают.

— Ладно, схожу завтра, как только приберусь в доме.

Накануне Эстер снова пришлось дать денег отчиму на выпивку. Она дала ему два шиллинга, и теперь к нему перекочевал из ее кармана уже целый соверен.

В субботу далеко за полночь его принесли домой мертвецки пьяного, а наутро одна из девочек должна была бежать в пивную раздобывать ему что-нибудь опохмелиться. Он провалялся в постели до обеда, грозясь проломить череп каждому, кто обеспокоит его хоть малейшим шумом. На другой день даже воскресный обед — хороший мясной пудинг — не пришелся ему по вкусу; он хмурый вышел из-за стола и сказал, что пойдет поищет Тома Картера, чтобы покататься с ним на лодке. Все семейство с нетерпением ожидало, когда наконец за ним захлопнется дверь. Но он все топтался на месте, нес всякую чушь, и миссис Сондерс с детьми уже начала терять надежду на избавление от него. Эстер сидела, не проронив ни слова. Обозвав ее угрюмой скотиной, он схватил шапку и ушел. Не успел он шагнуть за порог, как ребятишки защебетали, словно птенчики. Эстер надела жакетку и шляпу.

— Я пошла, мама.

— Смотри, будь осторожнее, дочка. Храни тебя господь.

Эстер невесело улыбнулась. Однако погода стояла чудесная, Эстер глубоко вдохнула теплый свежий воздух, почувствовала, как он тает на губах, увидела ласточку, кружившую над извозчичьей биржей, и проводила глазами эту черную точку, стрелой промелькнувшую вдоль конюшен и исчезнувшую под карнизом. Был теплый, погожий денек середины апреля, в Грин-парке ветви вязов уже оделись зеленоватой дымкой, и на Парк-лейн во всех палисадниках, на всех балконах, всюду, где природа могла найти для себя хоть какую-то точку опоры, показались нежно-зеленые ростки. Омнибусы сновали взад и вперед по Оксфорд-стрит. Улицы были полны торопливых пешеходов, и откуда-то все время доносилась музыка — звучали флейты и барабаны. Из-за угла Эджуэйр-роуд показалась процессия с флагами, и полицейский, пропуская ее, остановил движение. Самый большой флаг, синий с золотом, красиво развевался на ветру: мужчины шагали, распрямив плечи, не сгибаясь под тяжестью древков. Оркестр заиграл новую мелодию, кругом переговаривались, обсуждая причину демонстрации, и Эстер не сразу удалось привлечь к себе внимание полицейского. Наконец кондуктор дал звонок, омнибус тронулся, и, собравшись с духом, Эстер спросила у полицейского дорогу. Ей казалось, что все взгляды прикованы к ней, и от смущения она говорила очень тихо — полицейский разобрал лишь одно слово — «Шарлот», в это время неподалеку от них остановился еще один омнибус.

— Шарлот-стрит, Шарлот-стрит, — припоминал полицейский. — В районе Блумсбери есть Шарлот-стрит. — И прежде чем Эстер успела вымолвить хоть слово, он обратился к кондуктору: — Есть здесь где-нибудь поблизости Шарлот-стрит?

— Нет, что-то не знаю. Только, сдается мне, ей совсем не Шарлот-стрит нужна, а больница Королевы Шарлотты. И я бы на вашем месте, не мешкая, указал ей туда дорогу.

Слова кондуктора вызвали грубые шутки и смех прохожих, и Эстер, сгорая от стыда, торопливо свернула на Эджуэйр-роуд. Вскоре ей пришлось снова спрашивать дорогу. Но теперь она всякий раз вглядывалась в прохожих, ища какую-нибудь почтенного вида женщину или, на худой конец, ребенка.

Наконец она очутилась на пустынной, довольно неприглядной улице. По одну сторону стояло высокое здание с тонкими серыми колоннами, а прямоугольное здание мрачного вида через дорогу оказалось больницей. Эстер позвонила у массивной высокой двери; дверь отворилась, и Эстер увидела перед собой мальчика.

— Я хотела бы поговорить с секретарем. Можно мне его увидеть?

— Пожалуйста. Проходите.

Мальчик провел ее в приемную, и Эстер стала ждать, от нечего делать разглядывая развешанные по стенам литографии религиозного содержания. Появился молодой человек лет шестнадцати. Он спросил:

— Вы хотите видеть секретаря?

— Да.

— К сожалению, это невозможно, его сейчас нет.

— Я прошла через весь город, нельзя ли мне поговорить с кем-нибудь еще?

— Можете поговорить со мной, я его помощник. Вы хотите лечь в нашу больницу?

Эстер подтвердила, что именно за этим она пришла.

— Но у вас еще не начались схватки, — сказал юноша, — А мы никого не кладем заранее.

— Я не собираюсь ложиться раньше чем через месяц. Пришла просто, чтобы договориться.

— У вас есть рекомендательное письмо?

— Нет.

— Вам нужно принести письмо от одного из полечи гелей.

— Но я никого не знаю.

— Вы найдете в справочнике их фамилии и адреса.

— Ноя ни с кем из них не знакома.

— Этого и не требуется. Можете просто поехать к кому-нибудь из них. Поезжайте к тем, кто живет поближе, — все так обычно делают.

— А вы дадите мне справочник?

— Сейчас принесу.

Молодой человек тотчас возвратился с небольшой книжечкой и попросил заплатить шиллинг. С той минуты, как Эстер очутилась в Лондоне, ей то и дело приходилось раскошеливаться. Деньги она всегда носила при себе — не решалась оставлять дома, боясь, как бы отчим их не присвоил. Молодой человек отыскал для нее несколько адресов, и она постаралась их запомнить: двое попечителей жили в Кэмберленд-плейс и еще один — на Брейнстоун-сквер. В доме на Кэмберленд-плейс она была принята пожилой дамой, которая заявила, что осуждать людей не в ее правилах, но у нее твердый принцип давать рекомендательные письма только замужним женщинам. Комната благоухала тонкими духами, дама полулежала в кресле и лениво помешивала щипцами огонь в камине. Эстер уже дважды пыталась уйти, но почтенная, твердая в своих принципах дама проявила большой интерес к судьбе Эстер и задавала ей один вопрос за другим.

— Не пойму, зачем вам все это нужно знать, раз вы не собираетесь давать мне письмо, — сказала Эстер.

По другому адресу хозяйки не оказалось дома, но она должна была вернуться с минуты на минуту, и горничная предложила Эстер обождать в прихожей. Однако, когда Эстер не пожелала поделиться с горничной своими бедами, та заявила, что зря Эстер так задирает нос и вообще поделом ей, а хозяйку ждать бесполезно. В третьем доме дверь открыл лакей и потребовал, чтобы Эстер сообщила ему, по какому делу она пришла. Потом лакей сказал, что пойдет узнает, дома ли хозяин, и, возвратившись, сообщил, что хозяин недавно куда-то уехал. Застать его дома легче всего утром, часов в десять, в половине одиннадцатого.

— Не беспокойся, хозяин все для тебя сделает, — ом никогда не отказывает хорошеньким девушкам. Как это с тобой приключилось?

— Это вас не касается. Я же не лезу в ваши дела.

— Ну, ну, зря ты так ершишься.

И в эту минуту в комнату вошел хозяин — высокий, моложавый мужчина лет тридцати пяти; он предложил Эстер пройти к нему в кабинет. У него были светло-серые глаза, белокурые волосы, приятный голос и такие мягкие, обходительные манеры, что это сразу расположило к нему Эстер. Все же ей хотелось, чтобы она могла исповедаться в своих несчастьях не ему, а его матери, ибо перед этим молодым человеком она испытывала особенно жгучий стыд. А он, казалось, искренне сочувствовал ей и сожалел, что использовал все свои рекомендательные бланки. Потом его озарила новая мысль, и он тут же написал письмо одному из своих друзей — банкиру, проживавшему на Линкольнс-инн-филдс. Этот господин, сказал он, жертвует большие суммы на больницу и, без сомнения, не откажется написать ей рекомендацию. И он выразил надежду, что у Эстер все кончится благополучно.

Эта беседа послужила немалым утешением для бедной девушки; она медленно брела по улице, спрашивая дорогу, и все вспоминала добрые глаза этого человека; наконец она добралась до Марбл-Арч и остановилась, глядя на бесконечную Бейзуотер-роуд. Один за другим загорались уличные фонари, силуэты высоких домов четко вырисовывались на фоне заката. В этот сумеречный час город, овеянный призрачной поэтической дымкой, взволновал душу Эстер, и она решила пройти через парк. Вереницы гуляющих казались черной гирляндой на тусклом, серо-зеленом фоне газонов. Местами возле ограды парка черная гирлянда свивалась в черный клубок, в центре которого возвышался какой-нибудь оратор-демократ, суливший бедному роду людскому полное избавление от всяческих бед и зол. Откуда-то доносились звуки фисгармонии и пение гимнов, и Эстер пошла дальше, но и здесь неуверенность и страх читались на лицах, словно в них отразилась душа города.

Подул прохладный ветер; вместе с ночью на землю возвращалась зима, но дух весны продолжал жить в кронах деревьев. Густой сладкий аромат гиацинтов плыл над оградой парка, и на всех скамейках сидели в обнимку парочки — такие ж простые, как Эстер, девушки и парни, — и ей захотелось подозвать их всех к себе и поведать им свою беду, чтобы они научились кое-чему на ее горьком опыте.

XVI

Не больше трех недель отделяло теперь Эстер от предстоящего ей испытания. Она надеялась провести эти последние дни с матерью, которая была полна тревоги, совсем пала духом и отчаянно нуждалась в поддержке. Но это было невозможно: отчим пил все безудержнее и день ото дня все настойчивее вымогал у Эстер деньги. У нее осталось уже меньше шести фунтов, и она понимала, что ей надо уйти из дома. Дела принимали такой оборот, что, останься она здесь, никто бы не поручился за сохранность не только ее денег, но и ее последнего платья. Миссис Сондерс судила об этом совершенно так же и убеждала Эстер уйти. Но Эстер не могла решиться оставить мать.

— Нет, не могу я бросить тебя, мама. Чувствую я, что должна остаться с тобой. Страшно нам разлучаться. Как бы я хотела, чтобы ты легла вместе со мной в больницу. Там тебе будет куда лучше и спокойнее, чем дома.

— Я знаю, доченька, но что об этом толковать. Только еще тоскливее на душе становится. Сама понимаешь — не могу я оставить дом. А уж тяжко мне, ох, как тяжко, сама знаешь. — Миссис Сондерс закрыла лицо передником и заплакала. — Ты всегда была хорошей девочкой, самой лучшей на свете, единственной моей отрадой после смерти твоего бедного отца.

— Не плачь, мама, — сказала Эстер. — Мы будем молиться друг за друга, и господь не оставит нас в беде. Через месяц мы обе уже поправимся, и ты благословишь моего ребеночка, а я стану мечтать о том, как сдам его тебе с рук на руки.

— Бог даст, Эстер, бог даст, но только страшно мне. Боюсь я, ой боюсь, что не свидеться нам больше… на этой земле не свидеться.

— Мама, дорогая, не говори так, ты разобьешь мне сердце!

Извозчик, на котором Эстер добиралась до своего нового жилья, запросил с нее полкроны, и такая пустая трата денег очень испугала бережливую по натуре девушку, унаследовавшую эту бережливость от многих поколений предков, привыкших добывать хлеб своим трудом. Но, слава тебе господи, с этим покончено, подумала она, очутившись наконец в своей комнатке неподалеку от больницы, в небольшом восьмикомнатном меблированном доме, принадлежавшем одной старой женщине, сын которой был каменщиком.

Миновала неделя. Как-то после полудня Эстер сидела одна у себя в комнате, и вдруг ей показалось, что жизнь покидает ее. Это было словно удар молнии. Несколько минут она продолжала сидеть совершенно неподвижно, не в силах шевельнуться, а жгучая боль разрывала ей поясницу… Эстер поняла, что ее час настал, и, как только боль утихла, она спустилась вниз, чтобы посоветоваться с миссис Джонс.

— Не поехать ли мне сразу в больницу, миссис Джонс?

— Еще время не приспело, милочка. Это только первые схватки, а до больницы недалеко. Обождем часика два, посмотрим, как оно пойдет.

— Неужто еще так долго?

— Скажи спасибо, если родишь до ночи. У меня роды длились куда дольше.

— Можно мне побыть с вами на кухне? Одной как-то боязно.

— Ну конечно, сиди, мне только веселей. Сейчас напоим тебя чаем.

— Нет, я даже думать ни о чем не могу. О, господи, какая мука! — воскликнула Эстер и принялась шагать по кухне из угла в угол, прижимая ладони к бокам и со стоном раскачиваясь. Время от времени миссис Джонс, хлопотавшая возле плиты, поглядев на нее, говорила:

— Знаю, знаю, каково тебе, не раз сама испытала. Веемы через это проходим — таков уж наш земной удел.

Часов около семи вечера Эстер вдруг припала к столу, и такая боль исказила ее лицо, что миссис Джонс отставила в сторону кастрюлю с сосисками и подошла к измученной девушке.

— Ну что? Неужто так плохо?

— Ох, мне кажется, я умираю, — простонала Эстер. — Я сейчас упаду, дайте мне стул, дайте стул! — И она повалилась на стул, упав головой на руки. Лицо и шея у нее были в холодном поту.

— Придется Джону самому приготовить себе ужин, я оставлю для него сосиски на полке в очаге. Побегу наверх, надену шляпку. Ты приготовила все детские вещички, чтобы взять с собой, связала их в узелок?

— Да, да.

Миссис Джонс спустилась с лестницы, накинула на плечи Эстер шаль, и стоило посмотреть, как заботливо хлопотала она вокруг бедной девушки, то и дело уговаривая ее покрепче опереться на ее руку и, главное, ничего не бояться.

— Ну что же, милочка, храбрее, — нам и пройти-то нужно всего несколько шагов.

— Какая вы хорошая, как добры ко мне, — сказала Эстер, прислонясь к стене, когда миссис Джонс звонила у дверей больницы.

— Крепись, девочка. К завтраму все уже будет позади. А я приду тебя проведать.

Дверь распахнулась. Швейцар позвонил, и по лестнице поспешно спустилась сиделка.

— Сюда, сюда, возьми меня под руку, — сказала сиделка, — и дыши глубже, когда будешь подниматься по лестнице. Идем, не надо мешкать.

Поднявшись на площадку, сиделка отворила дверь, и Эстер увидела комнату, где было довольно много народу — человек восемь-девять молодых мужчин и женщин.

— Как! Это здесь? Но тут полно народу! — изумилась Эстер.

— Ну, конечно, — это же все акушерки и студенты.

Эстер поняла, откуда исходят вопли, долетавшие даже на лестницу: у левой стены стояла кровать, и на ней, разметавшись, лежала женщина. Онемевшую от ужаса Эстер сиделка увела за ширму и быстро принялась раздевать. Потом на нее надели рубашку, которая была ей непомерно велика, и такую же огромную кофту. Она заметила, что сиделка что-то пробормотала по этому поводу. Все окна стояли настежь; когда Эстер проходила по комнате, ей бросились в глаза тазы на полу, лампа на круглом столе и блеск стальных инструментов.

За спиной у нее студенты и сиделки угощались конфетами, — Эстер слышала, как один из студентов спрашивал женщин, не хотят ли они еще леденцов. Их смех и болтовня бередили ей нервы. У нее снова начались схватки, и она увидела, что молодой человек, угощавший всех конфетами, направляется к ней.

— Ой, нет, нет! Только не он, только не он! — закричала Эстер, обращаясь к сиделке. — Только не он! Он слишком молод! Не позволяйте ему подходить ко мне!

Все громко расхохотались, а Эстер, истерзанная стыдом и болью, зарылась головой в подушку. Услышав, что студент приблизился к ее кровати, она сделала попытку вскочить.

— Пустите меня! Я уйду отсюда! Да вы все просто животные!

— Ну, ну, без глупостей! — сказала сиделка. — Мало чего ты захочешь. Студенты приходят сюда учиться.

Пока студент проверял, как протекают схватки, Эстер услышала, что акушерка предложила послать за доктором; другая же заметила: у этой часа через три все будет кончено.

— Тут, похоже, роды будут легкие, — сказала она, — вон у той поинтереснее…

Потом они заговорили о каких-то пьесах, которые смотрели в театре или предполагали посмотреть, затем принялись обсуждать достоинства какого-то романа, выпущенного дешевым изданием и читавшегося нарасхват, а вслед за этим Эстер услышала, что все — и сиделки, и акушерки, и студенты — бросились к окнам. По улице проходил немецкий духовой оркестр.

— Разве это годится, няня, — так бросать пациентку? — спросил студент, стоявший возле кровати Эстер. У него было приятное, открытое круглое лицо. Эстер взглянула в его ясные, голубые, совсем девичьи глаза, удивилась чему-то про себя и отвернулась, охваченная стыдом.

Сиделка, имитировавшая в этот момент игру какой-то популярной комедийной актрисы, прервала свое занятие и сказала:

— Так у нее же все в порядке. Если бы у всех было, как у нее, нам бы незачем и приходить сюда.

— К сожалению, все они на один лад, — сказал другой студент, — коренастый, плотный молодой человек с остроконечной рыжей бородкой, золотившейся в лучах солнца. Эта рыжая щетина притягивала к себе взгляд Эстер помимо ее воли, и ее охватывала неприязнь к этому человеку — к его громкому голосу и шуточкам. Эстер казалось, что одна из акушерок — длинноносая, с маленькими серыми глазками — насмехается над нею, и она взмолилась в душе о том, чтобы эта женщина не подходила к ней; ей казалось, что она не вынесет ее прикосновения. Что-то зловещее чудилось Эстер в ее лице, и она очень обрадовалась, когда к ней подошла другая — та, что понравилась ей больше остальных — маленькая курчавая блондинка, — и спросила ее, как она себя чувствует. Эстер показалось, что она чем-то сродни студенту, стоявшему возле ее кровати; ей подумалось сначала, что они брат и сестра, а потом она решила, что это возлюбленные.

Прозвенел звонок, и студенты спустились вниз — ужинать: дежурная сиделка должна была известить их, если в состоянии рожениц произойдет какая-нибудь перемена. Обессиленная родовыми схватками, Эстер задремала. Впрочем, ей казалось, что она не спит, — так явственно доносилась до нее болтовня сиделок. В этом полусне восприятие реальности приняло искаженные формы, и когда сиделки заговорили о какой-то неудачной операции, Эстер померещилось, что они составляют заговор с целью ее убить. Она пробудилась, прислушалась, и мало-помалу в голове у нее прояснилось. Она находится в больнице… Сиделки говорят о какой-то женщине, умершей на прошлой неделе… Несчастная женщина, лежавшая на другой койке, по-видимому, очень страдает. Перенесет ли она роды? А она сама? Суждено ли ей дожить до утра? Как медленно тянется время! Как ужасна, эта больница!.. Хоть бы уж сиделки перестали так громко болтать… Вот сейчас снова начнутся схватки… Как это страшно — лежать тут, прислушиваться, ждать. В растворенные окна ночной ветерок доносил дразнящий, веселый уличный шум… Потом раздались голоса, топот ног — студенты, отужинав, возвращались обратно. В эту минуту боль снова поползла по ее телу вверх от колеи. Кто-то из студентов заявил, что роды у нее еще не начались. Акушерка со зловещим выражением лица, которой так боялась Эстер, придерживалась другого мнения. Поднялся спор, и все, заинтересовавшись, отошли от окна и окружили споривших. Молодой человек проявил большие познания в анатомии и медицине. Сиделки слушали с обычным для женщин преклонением перед мужским авторитетом.

Отчаянный крик Эстер неожиданно положил конец спору. Эстер казалось, что ее рвут изнутри на части и душа ее расстается с телом. Сиделка кинулась к ней и произнесла торжествующе:

— Сейчас мы увидим, кто был прав! — И тут же бросилась за доктором. Доктор прибежал, прыгая через ступеньки, и наука и опыт сразу пришли на помощь Эстер. Быстро осмотрев роженицу, доктор негромко произнес:

— Боюсь, это не такие уж легкие роды, как можно было предположить. Придется прибегнуть к хлороформу.

Он наложил небольшую проволочную сетку с ватой на нижнюю часть лица Эстер, она вдохнула тошнотворный запах хлороформа, которым была пропитана вата, и голова у нее закружилась: ей показалось, что она задыхается, все поплыло у нее перед глазами, склонившиеся над ней лица с каждым вдохом отступали куда-то все дальше и дальше…

Когда она открыла глаза, доктор и сиделки все еще стояли возле ее кровати, но на лицах уже не было прежнего живого интереса. На секунду она удивилась этой перемене, но тут чей-то слабый крик нарушил тишину.

— Что это? — спросила Эстер.

— Это твой ребенок.

— Мой ребенок? Дайте мне взглянуть на него! Это мальчик или девочка?

— Мальчик. Его принесут тебе, когда тебя переведут из родильной палаты.

— Я знала, что родится мальчик. — Жалобный вопль прорезал воцарившуюся было тишину. — Неужто эта женщина все еще мучается? Она ведь уже была здесь, когда я пришла. Неужто она все еще не родила?

— Нет, и, должно быть, не разродится раньше полудня, у нее очень тяжелые роды.

Отворилась дверь, и кровать Эстер выкатили в коридор. Эстер была как оживающее растение, которое всеми своими веточками тянется из сумерек умирания к животворному солнцу, но мысль о новом существе, уже появившемся на свет, преобладала над всем.

— Где мой мальчик? — спросила Эстер, — Принесите мне его.

Вошла сиделка и сказала:

— Вот он.

На подушку рядом с Эстер положили комочек красного мяса, завернутый в фланелевую пеленку. Глаза у этого существа были открыты, они глядели на нее, и она испытала чувство блаженства, столь глубокое, столь острое, что это было подобно колдовству. Эстер взяла ребенка, и ей показалось, что она сейчас умрет от счастья. Она не слышала слов сиделки и не поняла, почему, отняв у нее ребенка, сиделка снова положила его на подушку, приговаривая:

— Дай малютке поспать, и сама постарайся заснуть тоже.

А Эстер казалось, что она уже не существует больше сама по себе; она стала лишь фоном существования ребенка, безликой эманацией любви. Она лежала, растворяясь в этой плоти от ее плоти, в этой жизни, сотворенной из ее жизни, осознавая себя не больше, чем осознает себя губка, плывущая в теплой морской воде. Она робко прикоснулась рукой к этому живому комочку и затрепетала, и снова вся растворилась в чувстве любви. Она открыла глаза и поискала взглядом ребенка — он был здесь. Она вспомнила, что сказала сиделка: это мальчик. Она должна поглядеть на своего сына. Ее руки как бы по собственной воле принялись распеленывать младенца; одержимая любовью, она исступленно глядела и глядела на него, пока он не пробудился и не заплакал. Тогда она принялась убаюкивать его, хотела снова запеленать, но силы ей изменили. Она не могла успокоить ребенка, и ее охватил страх — ей показалось, что он сейчас умрет. Она снова попыталась взять его на руки и не нашла в себе сил, а крик младенца тревожно и глухо отдавался в ее мозгу… Но тут подошла сиделка и сказала:

— Глянь-ка, что ты наделала! Бедный малютка весь раскрыт, не мудрено, что он плачет. Сейчас я его запеленаю, только ты уж больше его не тронь.

Однако не успела сиделка отвернуться, как Эстер снова взяла ребенка. Всю ночь она не сомкнула глаз: преисполненная любви и обожания, она думала о своем сыне.

XVII

Эстер была счастлива, ее малютка покоился возле пес. Сладкая истома разливалась по ее телу, медленно текли дни в покое и расслабленности. Какие-то дамы навещали ее, задавали вопросы. Эстер объяснила, что ее мать и отец живут на Воксхолл-Бридж-роуд, она призналась, что скопила немного денег, и у нее осталось от них четыре фунта. Она лежала в палате на две койки, и вторая роженица заявила, что она нищая, бездомная, что у нее нет ни денег, ни друзей. Все сразу прониклись к ней сочувствием, обещали помочь. Эстер же, по их мнению, в помощи не нуждалась и вообще — что посеешь, то и пожнешь. Потом их удостоил своим посещением священник. Он говорил Эстер о мудрости господа и его милосердии, но все его торжественные слова звучали как-то отвлеченно, и Эстер была очень пристыжена и огорчена, что они не затронули ее души. Приди к ней кто-нибудь из ее близких, чтобы преклонить колени у ее постели и прочитать простые слова молитвы, к которым она привыкла с детства, все было бы иначе, но этот благообразный священник с его высокопарными словесами был ей чужд и не смог отвлечь ее мысли от спящего ребенка.

Шел уже девятый день, но Эстер поправлялась очень медленно, и было решено продержать ее в больнице еще дней десять. Эстер знала, что стоит только ей ступить ногой за порог больницы, и ее спокойной жизни придет конец, и, прислушиваясь к неумолчному шуму, доносившемуся с улицы, она испытывала страх. Часами она думала о своей бедной матери и томилась без вестей из дому. Когда ей сказали, что ее пришла проведать сестра, лицо у нее вспыхнуло от дурного предчувствия.

— Что случилось, Дженни? Маменьке плохо?

— Мама умерла. Я пришла сообщить тебе об этом. Я бы пришла раньше, да только…

— Мама умерла? О нет, нет, Дженни! Не может быть! Наша бедная мама!

— Да, Эстер, она умерла. Я знала, что ты страшно расстроишься, мы все тоже очень расстроены. Она умерла уже несколько дней назад, а я пришла, чтобы сказать тебе…

— Как так, Дженни? Несколько дней назад?

— Да, уже больше недели, как мы ее схоронили. Очень мы жалели, что ты не могла быть на похоронах. Мы все ходили на кладбище, и у нас были черные банты из крепа, а у отца был креп на шляпе. И все плакали, особенно во время отпевания и когда стояли вокруг могилы, а когда могильщик стал сыпать землю и она так страшно колотилась о крышку гроба, я совсем разревелась. А Джулия просто ополоумела и стала кричать, чтобы ее похоронили вместе с матерью, и мне пришлось увести ее. А потом дома был поминальный обед.

— Ох, Дженни, какое горе! Наша бедная мама ушла от нас навсегда! Расскажи мне, как она умирала. Тихая была кончина? Она не очень страдала?

— Да что тут рассказывать-то. Матери стало плохо почти тут же, как ты от нас ушла. Она мучилась весь день и всю ночь, просто невозможно было оставаться в доме, так она стонала и кричала, — мурашки по телу бегали.

— А потом?

— Ну а потом родился ребенок. Он родился мертвый, а маменька умерла от слабости. От упадка сил, сказал доктор.

Эстер зарылась лицом в подушку. Дженни примолкла; мало-помалу на ее грубоватом, простонародном лице — типичном лице подростка из лондонского предместья — появилось озабоченное недовольное выражение.

— Послушай, Эстер, ты же можешь поплакать, когда я уйду. У меня времени мало, а я еще должна поговорить с тобой о деле.

— Ах, Дженни, зачем ты так! Скажи мне, отец не обижал мать?

— Да он не очень-то о ней беспокоился, почти все время сидел в кабаке. Сказал, что не может жить в доме, где женщина вопит, как зарезанная. Приходила соседка помочь матери, а под конец позвала доктора…

Эстер смотрела на сестру, из глаз ее струились слезы. Женщина, лежавшая на другой койке, высказала свое суждение по поводу того, как глупо поступают некоторые бедняки, оставаясь рожать дома: «Дома, да еще когда муж — пьяница, а в нынешнее-то время они почитай что все такие».

В эту минуту младенец проснулся и потребовал грудь. Крошечные губки ухватили сосок, маленькая ручка уперлась в округлую белую плоть, и на мгновение в глазах Эстер появилось то просветленное выражение нежной заботы, которое придавал Рафаэль устремленному на младенца взгляду своих мадонн. Дженни с интересом разглядывала жадно сосущий маленький ротик, но мысли ее были полны тем главным, что привело ее к сестре.

— Он очень здоровый с виду, твой малыш.

— Да, он и в самом деле здоровый, ничего-то у него не болит, ни на что-то он не жалуется. Ни у одной матери нет сыночка лучше моего. Но бедная наша мама! Дженни, подумай о нашей бедной маме!

— Я думаю о ней, Эстер. Но не могу же я не глядеть на твоего ребенка. Он похож на тебя, Эстер. У него такое же выражение глаз. Только я, мне кажется, нипочем не стала бы обзаводиться ребенком — слишком дорогое удовольствие для того, кто беден.

— Бог даст, мой ребенок ни в чем не будет терпеть нужды, пока я в силах работать на него. А для тебя, Дженни, моя судьба — хороший урок. Я надеюсь, ты всегда будешь порядочной девушкой и не собьешься с пути. Обещай мне.

— Обещаю.

— Теперь, когда бедной маменьки не стало, а отец вечно пьян, у нас дома будет еще хуже, чем прежде. Ты, Дженни, старшая и должна приглядывать за малышами и, как только сумеешь, удерживать отца от пьянства. Меня с вами не будет. Я, как только поправлюсь, должна устроиться на место.

— Вот затем я к тебе и пришла. Отец собрался уехать в Австралию. Англия ему опостылела, работу на железной дороге он потерял, ну и решил уехать. Все уже устроил: но в агентстве ему сказали, что нужно уплатить по два фунта с головы, а для такой семейки, как наша, это, сама понимаешь, куча денег. Так что, похоже, меня хотят бросить здесь. Отец говорит, что я уже большая, сама могу о себе позаботиться. Вот если я раздобуду денег и уплачу за себя, тогда он не прочь меня взять, а без денег — нет. Ну, я и пришла к тебе.

Значит, Дженни пришла просить у нее денег. Но Эстер не могла ничего ей дать, и она задумалась над тем, как внезапно все это произошло: вот она уже остается совсем одна без семьи. Эстер не знала, где находится Австралия, но ей смутно припомнилось, как кто-то говорил, что добираться туда надо месяцами. Значит, теперь все близкие покидали ее: они поплывут на большом корабле по большому морю и с каждым днем будут уплывать от нее все дальше и дальше. Она ясно увидела перед собой этот корабль; от махающих рук и развевающихся носовых платков он казался каким-то живым существом… Она видела их всех там на палубе — Дженни, Джулию и маленькую Этель. Но вот корабль вышел из гавани, и она перестала различать их лица; вскоре он был уже далеко среди широкого водного простора — и его летящие паруса стали не больше крыла чайки; еще немного, и это уже едва заметная точка на горизонте — она мелькнула в последний раз и скрылась.

— Почему ты плачешь, Эстер? Я никогда не видала, чтобы ты плакала. Прямо даже не верится.

— Я очень ослабела. Смерть маменьки разбила мне сердце, а теперь еще, оказывается, я никого из вас больше не увижу!

— Это, понятно, тяжело. Нам тоже жуть как будет тебя не хватать. Но я тебе о чем толкую: отец не возьмет меня с собой, если я не раздобуду двух фунтов.

Ты же не захочешь, чтобы я осталась здесь одна, всеми брошенная, правда, Эстер?

— Я не могу дать тебе денег, Дженни. Отец и так забрал у меня слишком много. Не знаю, как сама-то перебьюсь. У меня осталось всего четыре фунта. Я не могу отдать деньги и отнять их у моего ребенка. Одному богу известно, как мы будем жить, пока я не устроюсь на работу.

— Да ты уже почти совсем поправилась. Но раз ты не можешь мне помочь, значит, ничего не поделаешь. Только куда я теперь денусь? Отец не возьмет меня с собой, если я не раздобуду денег.

— Ты говоришь, агентство требует по два фунта за каждого?

— Ну да.

— А у меня четыре фунта. Если бы не малыш, мы могли бы поехать обе; мне кажется, они не должны брать денег за грудного ребенка.

— Не знаю. А что скажет отец? Ты же знаешь, какой он.

— Это верно, он меня не захочет взять, я ему не родная. Но, Дженни, дорогая, как ужасно остаться совсем одной. Бедная мама умерла, и вы все уезжаете в Австралию, и я никогда вас больше не увижу.

Беседа оборвалась. Эстер переложила ребенка к другой груди, а Дженни напряженно думала, что сказать такое, что помогло бы склонить сестру исполнить ее просьбу.

— Если ты не дашь денег, меня бросят здесь. Не везет же мне, — говорят, в Австралии девушка может очень хорошо устроиться. Не знаю, что со мной будет, если я останусь здесь.

— Тебе надо поступить в прислуги… Мы тогда будем с тобой видеться иногда. Жалко, что ты не умеешь стряпать, тебе бы легче было подыскать себе место.

— Я ничего не умею делать, кроме собачек, а этими собачками я уже сыта по горло.

— Ты можешь наняться прислугой куда-нибудь в меблированные комнаты.

— В меблированные комнаты? Нет уж, спасибо. Ты сама знаешь, что это за работа. Удивляюсь, зачем ты мне такое предлагаешь.

— Так что же ты думаешь делать?

— Может, попробую устроиться статисткой в пантомиму, если возьмут.

— Ох, Дженни, не делай этого! Ты же знаешь, театр — греховное занятие, нам же всегда так говорили.

— Ну и черт с ним, что греховное! Стану я слушать, что там разные ваши Братья-святоши говорят!

— Ладно, не хочу с тобой спорить, сил у меня нет, и для молока плохо. — Помолчав, Эстер вдруг добавила, словно разговор этот навел ее на какие-то мысли: — Я надеюсь, Дженни, что ты не наделаешь глупостей, — мой пример должен уберечь тебя. Ты всегда будешь порядочной девушкой, верно?

— Буду, если не собьюсь с пути.

— Как ты можешь говорить такое, едва схоронили нашу бедную маму!

Дженни так и подмывало сказать: «К лицу ли тебе с незаконным ребенком на руках читать мне проповедь», — но, зная горячий нрав Эстер, она воздержалась от таких рискованных слов и сказала только:

— Я не говорю, что вот прямо сегодня вечером побегу на панель, но только одинокой девушке в Лондоне, хочешь не хочешь, легко сбиться с пути, особенно когда ее и поддержать-то некому.

— Нет, девушка всегда может сохранить себя. А если собьется с пути, никто в этом не виноват, кроме нее самой. — Эстер произнесла эти слова почти механически, но внезапно мысль о собственной судьбе заставила ее прибавить: — Я бы дала тебе денег, но не могу из-за ребенка.

— А я знаю, что ты распрекрасно можешь обойтись без этих денег. Иначе я бы не стала у тебя просить. Ты же можешь хоть сейчас заработать фунт в неделю.

— Фунт в неделю? Это как же?

— Если пойдешь в кормилицы. Да еще и стол у тебя будет бесплатный.

— Откуда ты это знаешь, Дженни?

— Одна подружка мне сказала: она лежала здесь в прошлом году, а потом устроилась кормилицей, и ты тоже можешь устроиться, если захочешь. Представляешь: шесть месяцев будешь получать по фунту в неделю, и на всем готовом. А мне одолжила бы денег, и я бы поехала в Австралию вместе с нашими.

— Я дам тебе денег, если то, что ты сказала, правда.

— Так это очень просто — спроси экономку, правду и говорю или нет. Обожди, я позову ее. Послушаешь сама, что она скажет.

Не прошло и минуты, как Дженни уже возвратилась вместе с благообразной женщиной средних лет. Несколько раздраженное и озабоченное выражение ее лица говорило о том, что у нее дел по горло, а ее слишком часто от них отрывают. Она еще не раскрыла рта, по на лице у нее уже было написано: «Ну, в чем дело? Выкладывайте быстрее».

— Мать у нас умерла, ее схоронили на прошлой неделе, и отец со всеми малышами задумал уехать в Австралию. Он говорит, что ему теперь здесь нечего делать, а там жизнь легче. А меня он не может взять с собой. В агентстве требуют два фунта с головы, и он едва наскреб денег, а двух фунтов не хватает. Ну, раз я самая старшая после Эстер, а она ему не родная, так он говорит, что мне придется остаться, что я уже большая и сама могу себя прокормить. Только это ведь очень трудно для девушки, а мне едва шестнадцать минуло. Вот я и подумала: пойду-ка попрошу сестру…

— Но, моя дорогая, какое мне до всего этого дело? Я же не могу дать тебе двух фунтов и отправить тебя в Австралию! Ты зря отнимаешь у меня время.

— Выслушайте меня, миссис. Я хочу, чтобы вы объяснили моей сестре, что можете устроить ее кормилицей, и она будет получать фунт в неделю — так им всем платят. Я ей это толкую, а она мне не верит, а вот если вы ей скажете, так она даст мне два фунта, и тогда я смогу уехать с отцом в Австралию, а там, говорят, девушке куда легче устроиться.

Экономка окинула критическим взглядом жалкую юбчонку, стоптанные башмаки, бесформенное подобие шляпки, — перед ней было типичное дитя улицы, — и она тут же составила себе мнение о моральном облике этой девчонки.

— Я считаю, что твоя сестра поступит крайне глупо, если даст тебе денег.

— Ох, не говорите так, миссис, не говорите!

— Откуда ей знать, что вся рассказанная тобой история не сплошная выдумка? Очень может быть, что ты и не помышляешь ехать ни в какую Австралию.

— Конечно, очень может быть, что я туда не попаду, — вот этого-то я и боюсь. Но отец-то поедет, и это я вам сейчас докажу. Я притащила от него письмецо, вот оно. Чего ж ей еще больше? Каких доказательств?

— Потише, потише, не нахальничай, или я в два счета выставлю тебя за дверь! — сказала экономка.

— Нисколько я не нахальничаю, — с самым кротким видом произнесла Дженни, — только я не люблю, чтобы мне говорили, будто я лгу, когда я говорю истинную правду.

— Ну что ж, я вижу, что твой отец действительно намерен отправиться в Австралию, — сказала экономка, возвращая письмо Дженни. — И ты, значит, хочешь отправиться туда же и просишь для этого денег у сестры?

— Я хочу, чтобы вы пообещали моей сестре пристроить ее куда-нибудь кормилицей, тогда она, может, даст мне денег.

— Если твоя сестра хочет пойти в кормилицы, я, пожалуй, могу подыскать ей место, и жалованье будет фунт в неделю.

— Но мне придется тогда отдать кому-нибудь моего ребенка на воспитание? — спросила Эстер.

— А тебе так и так придется его отдать, — вмешалась Дженни. — Ты же не можешь девять месяцев протянуть на свои сбережения. И тебе надо хорошо питаться, иначе у тебя молока не будет.

— На месте твоей сестры я, прежде чем давать тебе деньги, повидалась бы с отцом. Надо же набраться такого нахальства — приходить и просить денег, потому что в Австралии девушка, видите ли, может хорошо устроиться. А сестра с грудным ребенком пускай себе, дескать, остается здесь. Слыхали вы что-нибудь подобное!

Дженни и экономка удивленно обернулись к лежавшей на соседней кровати женщине, которая столь неожиданно выразила свое мнение. Дженни страшно обозлилась.

— А вам-то какое дело! — взвизгнула она. — По какому это праву суете вы свой нос в мои дела?

— Сейчас же замолчи, я не потерплю здесь скандалов! — воскликнула экономка.

— Каких это еще скандалов! Я спрашиваю, почему она суется, куда ее не просят.

— Замолчи, говорят тебе! Я не позволю волновать моих пациенток. Еще одно слово, и ты вылетишь за дверь.

— Вылечу за дверь? Это почему? Кто начал-то? Нет миссис, это несправедливо. Пусть сначала моя сестра даст ответ.

— Так пусть она поторопится — я не могу торчать здесь с вами целый день.

— Я дам сестре денег на поездку в Австралию, если это правда, что вы можете устроить меня кормилицей.

— Что ж, это я, пожалуй, могу. Ты дала мне на хранение четыре фунта пять шиллингов. Я запомнила эту сумму, потому что никто еще ни разу не приносил сюда и половины. Если у них есть пять шиллингов в кармане, так нм кажется, что они могут купить себе пол Лондона.

— Моя сестра очень бережлива, — наставительно проговорила Дженни.

Экономка пристально на нее поглядела и сказала:

— Пойдем со мной — я достану деньги твоей сестры. Я не могу оставить тебя здесь, ты опять устроишь какую-нибудь свару…

— Не беспокойтесь, миссис, право же, я ни словечка не промолвлю.

— Делай, что тебе говорят. Идем со мной.

Поглядев исподлобья на женщину, которая «сует нос не в свои дела», Дженни пошла следом за сестрой-хозяйкой, не спуская с нее угрюмого взгляда.

Когда они возвратились, взгляд Дженни был прикован к пухлой руке экономки, словно она видела зажатые в ее пальцах вожделенные желтые кружочки.

— Вот твои деньги, — сказала экономка. — Четыре фунта пять шиллингов. Можешь дать из них своей сестре, сколько тебе не жалко.

Эстер с минуту молча подержала на ладони четыре соверена и две монетки по полкроны. Потом сказала:

— Вот, Дженни, тебе два фунта, чтобы ты могла поехать в Австралию. Хотелось бы мне, чтобы эти деньги принесли тебе счастье и чтобы ты вспоминала меня хоть изредка.

— Конечно, я буду тебя вспоминать, Эстер. Ты была мне доброй сестрой, что правда, то правда. Я тебя никогда не забуду и буду тебе писать… Ах, расставаться всегда тяжело.

— Ладно, ладно, нечего тут рассусоливать. Получила свои денежки, попрощайся с сестрой и ступай.

— Почему вы такая бессердечная! — воскликнула Дженни. Получив деньги, она сразу расчувствовалась. — Вы что, каменная, что ли, не понимаете, что это значит — распрощаться с родной сестрой, да еще, может, навсегда? — И, вдруг расплакавшись, Дженни бросилась Эстер на грудь. — Ах, Эстер, я же так тебя люблю! Ты всегда была такая добрая, я никогда этого не забуду. Мне будет очень плохо без тебя. Пиши мне, хоть понемножку. Мне будет легче, если я буду знать, как ты тут. А если я выйду замуж, ты приедешь ко мне и привезешь с собой своего сыночка.

— Да, уж, конечно, я его не брошу. Поцелуй его на прощанье.

— До свидания, Эстер. Береги себя.

И Эстер осталась совсем одна. Ей припомнился тот вечер, когда она возвращалась домой после первого посещения больницы, припомнилось, каким чужим и бездушным показался ей город. И вот теперь она совсем одна среди этой пустыни, с ребенком, ради которого ей предстоит трудиться еще много-много лет. Что ждет ее впереди? Хватит ли у нее сил? Правильно ли она поступила, отдав Дженни деньги — деньги своего ребенка? Верно, не следовало их отдавать, но она была так слаба, что почти не понимала, что делает, а известие о смерти матери совсем ее сломило. Нет, она не должна была отдавать Дженни деньги сына… Но, быть может, все еще обернется к лучшему. Если экономка раздобудет ей место кормилицы, она как-нибудь продержится.

— Значит, они теперь разлучат нас, — прошептала она, склоняясь над спящим младенцем. — Ничего не поделаешь, бедный мой малыш, ничего не поделаешь… ничего не поделаешь!

На следующий день Эстер разрешили встать с постели, и после обеда она несколько часов просидела в кресле. Потом ее пришла навестить миссис Джонс, и Эстер показалось, что она знает эту маленькую старушку уже целую вечность, и она поведала ей все: и о смерти матери, и о том, что вся их семья уезжает в Австралию. Теперь через какую-нибудь неделю ей предстояло совсем одной вступить в борьбу за существование, которой она так страшилась. Ей говорили, что в больнице редко держат рожениц больше двух недель.

Миновало три дня после визита миссис Джонс, и в палату Эстер вошла экономка. Она явно спешила.

— Мне очень жаль, — сказала экономка, — но к нам поступает много новых пациенток, и нам придется вас обеих выписать. Я вижу, что вы еще не совсем оправились, но ничего не поделаешь.

— Как, вы и меня выписываете? — спросила другая женщина. — Но я едва держусь на ногах. Я сейчас еле прошла по комнате.

— Мне очень жаль, но прибывают новые пациентки. А потом нам предстоит ежегодный весенний ремонт. У тебя есть куда пойти?

— Нет, только снять где-нибудь комнату, — сказала Эстер. — Но у меня осталось всего два фунта пять шиллингов.

— Зачем же вы нас приняли сюда? Чтобы потом выбросить на улицу, когда мы еще на ногах не стоим? — сказала соседка по палате. — Лучше бы уж я пошла и утопилась, как хотела поначалу. По крайней мере, теперь бы все было кончено и для меня, и для этого бедняжки.

— Меня неблагодарностью не удивишь, — сказала экономка. — Ты благополучно разрешилась от бремени, и ребенок твой вполне здоров. Надеюсь, ты будешь его беречь. Есть у тебя деньги?

— Всего четыре шиллинга шесть пенсов.

— Может, у тебя есть какие-нибудь друзья, у которых ты могла бы пожить?

— Нет, никого.

— Тогда тебе придется попросить, чтобы тебя приняли в работный дом.

Женщина молчала; вошли две сиделки и принялись одевать ее, хотя она и противилась. Временами она почти лишалась чувств, повисая у них на руках.

— Господи, ну и работка! — сказала одна из сиделок. — Подержи-ка такую — все руки оттянет. А ведь каждая норовит проторчать здесь целый месяц, а то и больше.

Эстер была крепче и одевалась без помощи сиделок, и вторая сиделка сказала:

— Ты погляди, какая сильная, тебя бы надо выписать еще два дня назад.

— Грубые вы животные, вот вы кто, — пробормотала Эстер. Потом, повернувшись к экономке, она сказала — Вы же обещали подыскать мне место кормилицы.

— Верно, обещала, но сегодня утром я получила от этой дамы, которой хотела тебя рекомендовать, письмо: она пишет, что уже взяла себе кормилицу.

— А меня вы не можете пристроить в кормилицы? — спросила соседка Эстер. — Это избавило бы меня от работного дома.

— Ну, что мне с вами со всеми делать! Все вы так бы и лежали в больнице по месяцу, чтобы вас тут кормили-поили, а потом подавай вам место кормилицы и жалованье фунт в неделю.

— Так ведь я бы нипочем не отдала сестре два фунта, если бы вы не пообещали устроить меня на место, — возмущенно сказала Эстер.

— Мне, право, жаль, что я должна тебя выписать, — сказала экономка. — Я бы с удовольствием подержала тебя еще, но только никак невозможно. А насчет места я постараюсь, похлопочу. То место, что я для тебя намечала, как видишь, уже занято, но скоро подвернется что-нибудь другое, и я сразу же тебя устрою. Дай мне твой адрес. Можешь на меня положиться, долго ждать не придется. Я вижу, что ты еще очень слаба. Может, послать сиделку проводить тебя? Да, лучше пускай проводит, а то ты, не ровен час, еще упадешь и ушибешь ребенка. А мальчишка у тебя чудесный, право слово.

— Да, он правда очень хороший. Мне кажется, я умру, если придется с ним расстаться.

Сиделка подхватила Эстер под руку, и они спустились по каменной лестнице. Около десятка несчастных женщин с младенцами на руках уже стояли за дверью лечебницы. Одни прислонились к колоннам, другие цеплялись за ограду. Резкий ветер норовил сорвать с них шляпки. В своих темных, обтрепанных платьях они походили на полумертвых мух, выползших погреться на послеполуденном октябрьском солнце.

— С непривычки, после теплой комнаты, этот ветер прямо с ног валит, — сказала какая-то женщина, стоявшая рядом с Эстер. — Я до того ослабела, ребенка руки не держат. Не знаю, как доберусь в такую даль, до Эджуэйр-роуд. Там проходит мой омнибус. А тебе не по дороге со мной?

— Нет, мне здесь рядом, за угол.

XVIII

Волосы у нее висели космами, лицо осунулось, под глазами залегли синяки, кожа на руках потрескалась, и во всем теле была такая слабость, что оно стало словно кисель. Ребенок высасывал из нее последние силы, и с каждым днем мужество оставляло ее; нездоровье и слабость сломили ее дух, и она уже не решалась заглядывать в будущее. В этом болезненном состоянии она пробыла целую неделю, не находя в себе силы думать ни о чем. Миссис Джонс была очень добра к ней и брала с нее всего десять шиллингов в неделю за жилье и стол, но для Эстер и это была огромная сумма, — ведь у нее оставалось всего два фунта и пять шиллингов, после чего ей грозил работный дом, и она остро осознала это в ту минуту, когда миссис Джонс спросила у нее деньги за первую неделю. Десять шиллингов ушли; оставался один фунт пятнадцать шиллингов, а она была еще так слаба, что едва могла подняться по лестнице. Но будь она даже слабее вдвое, будь она даже так слаба, что ей пришлось бы ползти по улице на четвереньках, все равно она должна была добраться до больницы и вымолить у экономки место кормилицы. Дождь лил как из ведра, и миссис Джонс твердила, что это чистое безумие — выходить в такую погоду, однако Эстер понимала одно — надо идти. До больницы было всего несколько сотен ярдов, но Эстер минутами хотелось лечь на тротуар и умереть. А в больнице ее не ожидало ничего, кроме разочарования. Как жаль, что она не пришла раньше. Две знатные дамы приехали вчера и забрали двух женщин. Такой случай может теперь не скоро представиться. «Не скоро! — подумала Эстер, — Зато скоро мне придется проситься в работный дом». Она напомнила экономке ее обещание и полумертвая вернулась домой. Миссис Джонс помогла ей переодеться и всячески старалась подбодрить. Эстер обратила на нее исполненный безнадежности взгляд и, присев на край постели, приложила ребенка к груди.

Еще одна неделя осталась позади. Эстер ходила теперь в больницу каждый день, но запросов на кормилицу больше не поступало. У Эстер оставалось уже всего несколько шиллингов, и она старалась примириться с мыслью, что ей придется воспользоваться жестоким гостеприимством работного дома. Она говорила себе, что могло бы быть и хуже, но при мысли о работном доме вся душа у нее переворачивалась. Однако она понимала, что должна поступить так, как лучше для ребенка. Не раз задавала она себе вопрос: чем все это может кончиться? И чем больше она об этом думала, тем безнадежней представлялось ей будущее. Однажды ее тяжкие думы были прерваны шумом шагов на лестнице: мисс Джонс спешила сообщить ей, что из больницы пришла какая-то дама, которой нужна кормилица. На даме было элегантное коричневое шелковое платье; она с ужасом обвела глазами убогую комнатку с грязным окном, отставшими от сырости обоями, грубой домотканой дорожкой на полу… Эстер поднялась с кровати и с изумлением уставилась на нарядную даму. Дама была среднего роста, худощава, у нее было длинное лицо, нос с горбинкой, колючие глаза и неприятный голос.

— Вы та самая молодая особа, которая ищет место кормилицы?

— Да, мэм.

— Вы замужем?

— Нет, мэм.

— Это ваш первый ребенок?

— Да, мэм.

— Жаль! Впрочем, это не так важно, если вы и ребенок здоровы. Покажите мне вашего ребенка.

— Он сейчас спит, мэм, — сказала Эстер, откидывая простынку. — Это самый здоровый ребенок на свете.

— Да, с виду он действительно вполне здоров. У вас много молока?

— Да, мэм.

— Пятнадцать шиллингов на всем готовом. Устраивает это вас?

— Я рассчитывала получить фунт в неделю.

— Но это же у вас первый ребенок? Следовательно, пятнадцать шиллингов вполне достаточно. Разумеется, я могу взять вас лишь в том случае, если доктор поручится, что вы здоровы. Я попрошу его освидетельствовать вас.

— Хорошо, мэм. Я буду рада поступить к вам.

— Значит, вопрос решен. Вы можете сразу пойти со мной?

— Я должна сначала пристроить моего ребенка, мэм.

— Я понимаю, но мой ребенок не может ждать.

— Мне очень жаль, мэм, но я не могу бросить моего ребенка на улице.

Дама нахмурилась. Потом, как видно, что-то обдумав, сказала:

— Ну конечно, вы должны позаботиться о своем ребенке; надеюсь, вы все устроите как должно. Скажите женщине, которая будет за ним ходить, что я хочу, чтобы мне его показывали раз в три недели. Так будет лучше, — пробормотала она про себя, — ведь двое уже умерли.

Эстер была счастлива, что не потеряла вожделенного места из-за своего неосторожного резкого ответа, и уже прикидывала в уме, в чьи бы руки ей лучше отдать ребенка.

— Вот моя визитная карточка, — сказала дама, — Меня зовут миссис Риверс. Керзон-стрит, Мейфэр. Приходите завтра после обеда — если, конечно, заключение доктора будет положительным. Вот вам шиллинг и шесть пенсов на извозчика.

— Очень признательна, мэм.

— Я буду ждать вас к четырем часам, не позже. Надеюсь, что вы меня не подведете. Не забудьте, моему ребенку нужно молоко.

Когда миссис Риверс ушла, Эстер стала держать совет с миссис Джонс. Теперь вся трудность заключалась в том, чтобы пристроить ребенка. Было уже два часа пополудни. Малыш крепко спал. Еще часа три-четыре он есть не запросит. Эстер надо было надеть жакетку и шляпу и, не мешкая, отправиться по адресам. Миссис Джонс дала ей адрес одной вполне достойной женщины, которая бралась ухаживать за младенцами. Однако оказалось, что эта женщина выкармливает близнецов и не в состоянии взять на себя заботу еще об одном ребенке. Эстер обошла множество адресов, и везде по той или иной причине ее ждала неудача. Наконец поиски привели ее в Уондсуорт, в маленький непроезжий тупичок, где стояло четыре ветхих домишка и навес для угля. Сломанный деревянный забор огораживал крохотный дворик, расположенный ниже уровня улицы; несколько деревянных ступенек вели в полуподвал. На противоположную сторону улицы выходили зады каких-то конюшен. Дул резкий ветер, на сеновалах скрипели ржавые петли ставен. Трое крошечных ребятишек играли на крыльце, самый маленький из них был привязан к стулу. Невысокая толстая женщина вышла из кухни навстречу Эстер. Засаленный передник обтягивал ее объемистый живот, бесцветные волосы были собраны в пучок на макушке.

— Чего тебе надо?

— Вы миссис Спайрс? Мне нужно пристроить ребенка.

— Да, я миссис Спайрс. А тебя кто прислал, позволь узнать?

Эстер объяснила, и миссис Спайрс предложила ей зайти в кухню.

— Видела во дворе ребятишек? Я присматриваю за ними, пока их мамаши работают — кто стирает, кто ходит делать уборку… А вечером они забирают ребят домой. Я беру с них всего по четыре пенса в день, и это совсем даром, возни с ними не оберешься. Твоему сколько?

— Моему только месяц. Я могу сейчас наняться кормилицей, если пристрою куда-нибудь ребенка. Могли бы вы приглядеть за моим малышом?

— А сколько ты будешь мне платить?

— Пять шиллингов в неделю.

— А сама в кормилицах будешь получать фунт в неделю? Ты можешь раскошелиться и на большее.

— Я буду получать пятнадцать шиллингов в неделю.

— Ну что ж, значит, можешь платить шесть. Больно уж это муторное дело стало — смотреть в наши дни за младенцами; за меньшее смысла нет.

Эстер колебалась, ей не нравилась эта женщина.

— Небось тебе ведь захочется, чтобы твой малютка получал все самое что ни на есть лучшее, — сказала женщина уже совсем другим, льстивым тоном. — Не захочешь небось, чтобы я сливала ему в бутылочку остатки молока, какие под рукой?

— Я хочу, чтобы за моим ребенком был хороший уход и чтобы вы показывали мне его раз в три недели.

— Ты что ж, хочешь, чтобы я возила к тебе ребенка — туда, где ты будешь служить, и платила за автобус из пяти шиллингов в неделю? Нет, так не пойдет! — Эстер молчала. — Ты небось не замужем? — неожиданно спросила миссис Спайрс.

— Нет, я не замужем. Ну и что?

— Да ничего. Просто таких, как ты, много сейчас. А папашу потрясти нельзя? Или ты не можешь до него добраться?

Снова наступило молчание. Эстер была в какой-то странной нерешительности. Она с недоверием поглядывала по сторонам, и, перехватив ее взгляд, миссис Спайрс сказала:

— Здесь за твоим малюткой будет хороший присмотр. Кухонька у меня теплая, других младенцев пока нет, а те ребятишки мешать не будут, они играют во дворе. Советую тебе принести сюда твоего малыша, лучшего места ты не найдешь.

Эстер сказала, что она подумает и завтра даст ответ. Пока она, пересаживаясь с омнибуса на омнибус, добиралась до дому, уже успело стемнеть. Первое, что она услышала, отворив дверь, был плач ее малютки.

— Что случилось? — воскликнула она, опрометью бросаясь через прихожую.

— Это ты? Как долго тебя не было. Несчастный ребенок совсем изголодался, плачет почитай что целый час. Я бы дала ему молочка, да у меня даже бутылки с соской нет.

— Он проголодался? Ну, сейчас получит вдоволь. Может, мне уже недолго кормить его, бедняжку.

Эстер рассказала миссис Джонс про миссис Спайрс, и они стали сообща решать, как быть.

— Раз тебе так и так придется оставлять на кого-то ребенка, почему бы не оставить там? Эта женщина постарается за ним присматривать наилучшим образом хотя бы ради шести шиллингов в неделю.

— Да, это верно, я понимаю. Только все говорят, что дети, оставленные кому-нибудь на попечение, часто умирают… Если мой сын умрет, я никогда себе этого не прощу.

Вскоре Эстер легла спать, но уснуть не могла; она лежала, легонько обхватив ребенка рукой, и мысль о разлуке с ним приводила ее в отчаяние. За что ей такое наказание, почему должна она отдавать куда-то своего ребенка? Чем провинился несчастный малютка? Он-то, во всяком случае, ни в чем не повинен, за что же разлучать его с матерью? В полночь она встала, зажгла свечу, поглядела на ребенка и взяла его на руки; она так крепко прижала его к груди, что он заплакал; безумная мысль промелькнула у нее в голове: лучше задушить его собственными руками, чем отдавать чужому человеку. Он будет заброшен и зачахнет! Наконец сон принес ей избавление от этих страшных мыслей.

Когда она проснулась, ярко светило солнце, и безумная мысль — убить ребенка — растаяла вместе с ночным мраком, а поездка в Уондсуорт даже доставила ей удовольствие. Малыш улыбался и ворковал, пассажиры в омнибусе расхваливали его на все лады, и закоулок, где жила миссис Спайрс, показался теперь Эстер не таким уж убогим. Разгружали воз сена, и это сразу придало тупичку приятный сельский вид. И миссис Спайрс была на этот раз одета чище, опрятнее. Эстер уже не чувствовала к ней неприязни. Миссис Спайрс соорудила для малютки славную маленькую колыбельку, и у него был такой довольный вид, когда его положили в нее, что прощание с ним оказалось для Эстер не столь мучительным, как она ожидала. Через несколько недель она опять увидит его, а за это время подработает денег. Ей не сразу удалось сосчитать, сколько же это будет за три недели. Просто не верилось, что она может заработать так много денег за такой короткий срок. Ей долго не везло, но вот наконец счастье ей как будто улыбнулось. Эстер так углубилась в мечты о светлом будущем, что едва не проехала свою остановку на Чаринг-кросс: окажись кондуктор менее внимательным, она бы уехала невесть куда — до Клеркенуэлла или даже до Айлингтона. Она пересела в другой омнибус и вышла на Оксфорд-стриг, решив остальной путь проделать пешком. Ей но хотелось тратить ни единого пенса зря…

Миссис Джонс нашла, что Эстер сделала все правильно, помогла ей собрать ее пожитки и, от души пожелав удачи, проводила до извозчика, который повез ее на Керзон-стрит.

Эстер чувствовала себя окрыленной, будущее рисовалось ей в радужном свете. Она старалась представить себе новый дом: будет ли он таким же роскошным, как Вудвью? Дверь ей отворила горничная в аккуратном черном платье с белыми манжетами и с белой наколкой на волосах. В холле ей бросился в глаза витраж; на выкрашенных белой масляной краской стенах висели гравюры в белых рамах. Где-то справа отворилась дверь, и из желтой гостиной появилась миссис Риверс.

— А, это вы! — сказала миссис Риверс. — Я с нетерпением ожидаю вас. Малютка капризничает. Ступайте прямо в детскую. Как, кстати, вас зовут?

— Уотерс, мэм.

— Эмили, распорядитесь, чтобы вещи Уотерс отнесли к ней в комнату.

— Хорошо, мэм.

— Так идите же, Уотерс. Надеюсь, от вас будет больше толку, чем от ваших предшественниц.

Высокий благообразный мужчина стоял в дверях комнаты, которая была полна всевозможных красивых вещей; миссис Риверс сказала, проходя:

— Это наша новая няня, дорогой.

Они поднялись по лестнице, и Эстер краем глаза увидела спальню, завешанную мягко ниспадающими драпировками, заставленную изящными фарфоровыми безделушками. Они преодолели еще одну лестницу и услышали жалобный плач ребенка. Миссис Риверс сказала:

— Бедная крошка! Это дитя все время плачет. Возьмите ее, Уотерс, возьмите скорей!

Эстер села, и вскоре крошечное существо затихло.

— Кажется, вы ей понравились, — сказала заботливая мамаша.

— Похоже, что так, — сказала Эстер. — Какая ома крохотная, мой мальчик вдвое больше.

— Надеюсь, что ваше молоко придется ей по вкусу и она не будет срыгивать все обратно. Иначе я просто не знаю, что делать.

— Думается мне, обижаться не будете, мэм. А сами-то вы не можете ее кормить? Нездоровы, верно? А ведь по виду не скажешь.

— Я? О нет, этого я не могу себе позволить. — Миссис Риверс с подозрением покосилась на небольшую грудь Эстер, похожую на перевернутую чашу, и сказала: — Надеюсь, у вас много молока!

— О да, мэм. В больнице говорили, что у меня хватило бы и на близнецов.

— Ужин будет в девять часов. Но вам не годится так долго ждать. Я распорядилась, чтобы вам подали стакан портера и сандвичи. А может быть, вы предпочитаете дождаться ужина? Если хотите, вам могут дать ужин и в восемь часов.

Эстер взяла сандвич, и миссис Риверс налила ей стакан портера.

Вечером миссис Риверс, покинув гостиную, снова появилась в детской, чтобы проверить, какой ужин подали кормилице; превосходная еда, стоявшая перед Эстер, не получила ее одобрения; миссис Риверс направилась в кухню и строго-настрого наказала повару, чтобы мясо в следующий раз не было пережаренным.

Теперь Эстер все время казалось, что она только и делает, что ест. После долгих мытарств пища, разумеется, шла ей впрок, да и ела она, изголодавшись, с большим аппетитом. Свежая кровь прибывала в ее жилы и создавала ощущение здоровья и довольства, и Эстер жила растительной жизнью, бездумно предаваясь соблазнам чревоугодия. Однако, воспитанная в твердых нравственных устоях, она чувствовала, как в душе ее назревает молчаливый бунт. В этом непрестанном пожирании пищи, в этом откармливании было что-то противоестественное, и ум простой неграмотной служанки был в смятении, а чувство собственного достоинства унижено. Положение, которое она занимала в этом доме, претило ей, и она искала опоры в мысли о том, что зарабатывает деньги для своего ребенка. Она заметила, что ее никогда не выпускают из дома одну, да и прогулки были строго ограничены — ее бы, верно, не выпускали из дома вовсе, если бы это не вредило здоровью.

Так прошло две недели, и как-то раз, после обеда, уложив ребенка спать, Эстер сказала миссис Риверс:

— Я бы хотела, мэм, отпроситься у вас часочка на два. Вам я, верно, не нужна, а малышка еще не скоро проснется. Я очень беспокоюсь о своем ребенке.

— Что вы, няня! Об этом не может быть и речи! Такие отлучки совершенно недопустимы. Можете написать женщине, которая за ним присматривает, если хотите.

— Я не умею писать, мэм.

— Ну попросите кого-нибудь, чтобы за вас написали. Ничего с вашим ребенком не может случиться.

— Но вы же, мэм, беспокоитесь о своем ребенке. Вы подымаетесь сюда, в детскую, по двадцать раз на дню. Разве не попятно, что я тоже могу беспокоиться о своем?

— Нет, нет, няня, мне абсолютно некого послать с вами.

— А совсем не нужно никого со мной посылать, мэм. Я не маленькая.

— Еще того не легче! Отпустить вас одну в такую даль… Где это, говорили вы, находится ваш ребенок? В Уондсуорте? Нет, это немыслимо. Я не хочу без нужды быть слишком строгой, но такой вещи ни одна мать не допустит. Я должна думать о благополучии своего ребенка… Конечно, не следует допускать, чтобы вы зря волновались, и я могу, если хотите, сама написать этой женщине. Большего вы от меня не можете требовать, и, надеюсь, это должно вас удовлетворить.

Эстер сидела, глядя в огонь. По какому праву разлучают ее с ребенком? Кто выдумал этот закон? Она не могла больше слышать, как миссис Риверс беспрестанно твердит: «Моя малютка, моя малютка, моя малютка», — и видеть, как эта благородная дама отворачивается, стоит только кормилице упомянуть о своем ребенке, о таком прекрасном мальчике. Когда миссис Риверс явилась, чтобы нанять ее, она сказала, что ребенка должны привозить к ней раз в три недели — так, дескать, будет лучше, и при этом упомянула что-то о двоих, которые уже умерли. В то время Эстер не постигла значения этих слов. Она подумала, что миссис Риверс уже лишилась двоих детей. Но вчера горничная сказала ей, что у этой крошки, лежащей в колыбели, уже сменилось до Эстер две кормилицы, и каждая из них потеряла своего ребенка. Значит — жизнь за жизнь. Нет, хуже. Дети двух несчастных женщин были принесены в жертву ради спасения ребенка этой богатой дамы. Но, видно, и этого мало: следующей жертвой должен стать ее чудесный мальчик. Еще какие-то отрывочные воспоминания пронеслись в разгоряченном мозгу Эстер: темные намеки, недомолвки миссис Спайрс… Она была как в страшном сне: ее неискушенному уму рисовался хитрый, зловещий заговор, жертвой которого должен был пасть ее сынишка, и, словно попавшее в капкан животное, она обводила блуждающим взглядом двери и окна, ища средств к спасению.

В дверь постучали, и вошла горничная.

— К вам пришла женщина, которая присматривает за вашим ребенком.

Эстер вскочила со стула. Маленькая, толстая миссис Спайрс перевалилась через порог, волоча по полу концы своей шали. Из-под слишком короткого спереди платья высовывались новые башмаки с резинками.

— Где мой ребенок? — опросила Эстер. — Почему вы не привезли его?

— Да вот какое дело, милочка. Наш малютка что-то малость занедужил сегодня, и я побоялась тащить его сюда, — путь-то неблизкий, да и холодновато… А здесь у вас хорошо, тепло. Могу я присесть?

— Садитесь, вот вам стул… Что с ним?

— Малость, верно, простыл, ничего такого страшного… Не волнуйся, голубка, обойдется. Тебе волноваться нельзя, и для этого ангелочка в колыбельке вредно будет. Можно, я на него гляну?.. Девочка?

— Да, девочка.

— Красотка! И здоровенькая! Небось на твоем молоке так цветет? Да и ты небось уже полюбила ее, как родную?

Эстер молчала.

— Я-то знаю, все вы на один лад — первые дни не наглядитесь на своих. А только это такая обуза — ребенок-то для девушки, которая хочет жить в услужении. Большое это счастье, скажу я, что богатые дамы не кормят сами своих детей. Иначе что бы со всеми вами, бедняжками, сталось? Лучшего места, чем место кормилицы, не сыщешь, да и платят хорошо. Надеюсь, ты меня послушала — выторговала фунт в неделю? Для таких богатых дам фунт в неделю — это сущий пустяк; они и два заплатят, коли увидят, что их ребенок получает то, что надо.

— Мои деньги не ваша забота. Расскажите, что с ребенком.

— Ну чего ты так о нем печешься! Я же тебе сказала, что все в порядке. Ничего такого страшного нет, просто простыл немножко, ну, а я решила, — лучше пойду скажу, знаю, что ты уж больно о нем тревожишься. Может, подумалось мне, захочет позвать к нему доктора.

— А ему нужен доктор? Вы же сказали, что ничего серьезного нет?

— Ну, так ведь это кто как смотрит. Одни любят, чуть что, звать докторов, а другие их терпеть не могут, не верят им. Вот я решила: пойду спрошу, как ты сама думаешь. Я бы позвала доктора еще утром — я-то докторам верю, но у меня сейчас с деньгами малость туговато, так я и подумала — пойду попрошу у тебя немножко деньжат.

И эту минуту в детскую вошла миссис Риверс; взгляд ее, как всегда, прежде всего устремился к колыбельке, потом она обернулась к присевшей в реверансе миссис Спайрс.

— Это миссис Спайрс, она смотрит за моим ребенком, мэм, — сказала Эстер, — И пришла с дурной вестью — мой ребенок болен.

— Все дети болеют. А эти женщины всегда делают из мухи слона.

— Миссис Спайрс говорит, что мой ребенок болен. Зачем бы ей придумывать, чего нет.

— Да, мэм, малютка что-то немножко прихворнул, и я…

— Ну так велите ей послать за доктором. Вы поручили ей заботу о вашем ребенке, значит, должны предоставить ей делать то, что положено. А я не разрешаю ей приходить сюда и волновать вас.

— У меня сейчас малость туговато с деньгами, мэм, вот я и пришла повидаться с кормилицей. Я, конечно, понимаю, что кормилицу волновать не след, и, конечно, здоровье вашего ребеночка должно быть на первом месте. И, осмелюсь сказать, драгоценная крошка выглядит — лучше нельзя. Няня так хорошо ее выкармливает, что вы, верно, не нарадуетесь!

— Да, моя малютка, кажется, ею довольна. Поэтому я не хочу, чтобы вы волновали кормилицу.

— Больше этого не случится, мэм, обещаю.

Эстер молчала; ее бледное, угрюмое лицо было неподвижно. У нее много кое-чего накопилось на душе, и ей было что сказать, но слова не шли у нее с языка.

— Когда ребенок поправится и доктор подтвердит, что опасности заражения нет, тогда можете принести его сюда… Раз в месяц будет вполне достаточно. Надеюсь, это все?

— Миссис Спайрс считает, что к моему ребенку надо позвать доктора.

— Ну так пусть она пошлет за доктором. Я не возражаю.

— У меня сейчас немного туговато…

— Сколько вам надо? — спросила Эстер.

— Так ведь доктору мы всегда платим пять шиллингов, но, может, он еще и лекарство какое пропишет, и потом я хотела попросить у тебя на кусок фланели. Так что ты бы дала мне для начала шиллингов десять.

— У меня нет таких денег. И я должна проведать моего ребенка, — сказала Эстер и шагнула к двери.

— Нет, нет, няня, и не выдумывайте. Лучше я сама заплачу эти деньги. Сколько вам нужно, миссис Спайрс?

— На первое время обойдусь десятью шиллингами, мэм.

— Вот, получите. Смотрите, чтобы у ребенка было все необходимое, и запомните: вы не должны приходить сюда и беспокоить кормилицу. И главное, я не разрешаю вам приходить в детскую. Я вообще не понимаю, как вы сюда попали. Это недосмотр новой горничной. Вы должны были прежде всего спросить разрешения у меня.

Все это миссис Риверс произносила властной скороговоркой, выпроваживая миссис Спайрс из детской. Остер слышала, что они поговорили еще о чем-то на лестнице; она прислушивалась, стараясь собраться с мыслями. Одно она знала твердо — нужно немедленно увидеть ребенка, и со страхом спрашивала себя: что, если ее не выпустят отсюда? И пока она размышляла, миссис Риверс вернулась.

— Я ни под каким видом не могу позволить этой женщине являться сюда и волновать вас, — сказала она. Однако мрачный вид Эстер, по-видимому, произвел на нее впечатление, и она добавила: — Нечего беспокоить вас по пустякам. Можете быть уверены, что все будет в порядке. У него просто легкое недомогание.

— Я должна повидать моего ребенка, — сказала Эстер.

— Вы и повидаете, как только доктор даст разрешение.

— Я должна повидать его сегодня же, мэм.

— Сегодня же! Да ни под каким видом! Вы занесете в дом заразу, и мой ребенок заболеет.

— Вам дорог ваш ребенок, а мне — мой.

— Вы забываете, что я плачу вам пятнадцать шиллингов в неделю на всем готовом.

— Я работаю за эти деньги ради своего ребенка, а не ради вашего.

— Тише, тише, няня, не повышайте голоса. Вы увидите вашего ребенка, как только доктор скажет, что его можно принести сюда. Это самое большее, что я могу для вас сделать. — Эстер стояла молча, словно окаменев, и, решив, что следует переменить тему, миссис Риверс подошла к колыбели. — Поглядите, няня, наша дорогая малютка проснулась, Идите, возьмите ее на руки. Она уже, наверное, проголодалась.

Эстер, казалось, не слышала. Она стояла, уставясь куда-то в пространство, и миссис Риверс почла за благо избежать сцены. Она не спеша направилась к двери. Негромкий плач донесся из колыбельки, и миссис Риверс остановилась.

— Что же вы стоите, няня? Подойдите, возьмите малютку, она зовет вас.

Эстер сказала, словно пробуждаясь от глубокого сна:

— Если вы так любите своего ребенка, почему вы не кормите его сами? Вы ничем не больны и не слабее меня. Кормили бы сами, ничего бы с вами не случилось.

— Вы забыли, с кем вы разговариваете, няня!

— Ничего я не забыла. Я разговариваю с матерью этого ребенка, разве не так? Почему вы не кормите его сами?

— Послушайте, няня, — сказала миссис Риверс, изо всех сил стараясь сдержаться. — Я плачу вам за то, что вы кормите моего ребенка. Вы получаете от меня деньги. Этого достаточно…

— Да, деньги я от вас получаю, но разве это все?.. А те двое младенцев, почему они умерли? Когда вы в прошлый раз заговорили о них, я думала — это вы своих потеряли, но горничная сказала мне, что умерли дети кормилиц, которых вы нанимали еще до меня и рассчитали, потому что их молоко не подходило для вашего ребенка. Выходит, умирают-то наши дети, выходит, это — жизнь за жизнь, хуже даже — две жизни за одну, а теперь вам еще одна жизнь понадобилась, моего ребенка…

Голос Эстер оборвался. Хозяйка и служанка молча смотрели друг на друга.

— Я не позволю, чтобы со мной разговаривали в таком тоне. Вы забываетесь.

— Нет, мэм, и вы сами очень хорошо знаете, что я говорю только сущую правду… Я думала, думала, и наконец все поняла. Ведь вы сколько уж раз намекали мне, что я все равно не смогу вырастить своего ребенка, что он всю жизнь будет для меня обузой. Я не хочу сказать, что вы так уж прямо задумали что-то худое, но все равно эта мысль все время сидела у вас в голове: если мой ребенок умрет, вашему будет только лучше…

Эстер говорила спокойно, даже как-то бесстрастно; слова сами слетали у нее с языка.

— Вы просто не понимаете, что говорите… Как вы смеете!.. Вы совершенно забылись. В следующий раз, нанимая себе кормилицу, я постараюсь найти такую, которая уже потеряла ребенка, и буду тогда избавлена от всех этих беспокойств!

— Беспокойств! — промолвила Эстер. — Двух ни в чем не повинных младенцев отправили на тот свет, чтобы ребенок богатой дамы выкармливался без помех. Я не боюсь так говорить, потому что это правда. Я бы хотела, чтобы об этом узнали все, все!

При словах «отправили на тот свет» миссис Риверс изменилась в лице. Она отлично понимала, что не позволила себе ничего противозаконного, что она поступала точно так же, как сотни других светских женщин поступали и продолжают поступать… Но эта простая девушка ухитрялась как-то слишком просто и прямо говорить о деликатных вещах, а миссис Риверс отнюдь не хотелось, чтобы где-нибудь прошел слух о том, что выкармливание ее ребенка стоило жизни двум другим младенцам. В этих обстоятельствах следовало действовать осторожно, и она это понимала, но ей тоже нелегко было взять себя в руки, и когда Эстер сказала, что пусть свет узнает о том, как убивают ни в чем не повинных младенцев, с языка миссис Риверс сорвалось слово «ублюдок».

— Не смейте бранить моего ребенка, он ничем не хуже вашего, только куда здоровее, и я не позволю его убить, как тех двух. Я не дам его миссис Спайрс на расправу, не дам! Я теперь все поняла. Разные знатные дамы, вроде вас, платят денежки, а такие, как миссис Спайрс, разделываются с бедными крошками. Сегодня одним молоком покормят, завтра другим, не уберегут от простуды, а там, глядишь, и бедную служанку освободили от забот о ее ребеночке, чтобы она могла без помех выкармливать богатого заморыша, выращивать из него здорового красивого ребенка!

Снова раздался плач младенца. Обе женщины поглядели на колыбельку.

— Вы совершенно потеряли рассудок, няня. Вы несете бог знает какой вздор… Все, что вы тут наговорили, неправда… Вы обвинили меня в том, что я желаю смерти вашему ребенку. Трудно даже припомнить, что вы только позволили себе наболтать. Я не намерена все это терпеть… Завтра вы должны будете прийти и извиниться. А пока что, вы видите — малютка просит молока. Подойдите к ней…

— Я ухожу к моему ребенку…

— Вы что же — отказываетесь накормить моего?

— Да. Я должна позаботиться о своем собственном.

— Если вы сейчас покинете мой дом, вы больше никогда не переступите его порога.

— А я и не собираюсь.

— Если вы оставите моего ребенка голодным, я не заплачу вам ни шиллинга. Вы выйдете отсюда без единого пенни…

— Как-нибудь обойдусь. Пойду в работный дом. Как ни худо там, зато ребенок будет с матерью.

— Если вы уйдете сегодня, моя малютка может умереть. Она не вынесет искусственного выкармливания.

— А откуда вы знаете, что мой вынесет? Мне жалко вашего ребенка, но я не могу не уйти к своему.

— Тогда убирайтесь сейчас же, сию же минуту…

— Я и уйду сию минуту. Мне нужно только надеть жакетку и шляпу…

— И заберите с собой ваши пожитки… Если не возьмете, я велю вышвырнуть их на улицу.

— Я не сомневаюсь, что вас и на это хватит, только смотрите, как бы не пришлось отвечать.

XIX

Выйдя из дома на Керзон-стрит, Эстер прежде всего сунула руку в карман — посмотреть, сколько у нее осталось денег. Всего несколько пенсов, но на проезд в омнибусе хватит. Дальше этого ее мысли не шли. Ею владело одно всепоглощающее стремление — увидеть своего ребенка, вырвать его из рук миссис Спайрс. Забившись в угол омнибуса, она сидела словно каменная и видела перед собой только маленькую улочку и четыре хибарки с окнами на сеновал. Улочка эта рисовалась ей смутно, как в тумане, но ограда дворика, круто спускающегося к лестнице в полуподвал, кухня с низким потолком, колыбель в углу и невысокая толстая женщина — все это отчетливо стояло перед глазами, и даже время, казалось, остановилось для нее: одержимая одним-единственным неукротимым желанием, она как бы перестала сознавать окружающее и, выйдя из омнибуса, машинально зашагала прямо к дому, словно животное, которым руководит безошибочный инстинкт. В кухне горела лампа, и, спустившись по четырем деревянным ступенькам во дворик, она заглянула в окно, чтобы проверить, там ли миссис Спайрс. Миссис Спайрс была в кухне. Эстер отворила дверь.

— Где мой ребенок?

— Господи помилуй, как ты меня напугала! — сказала миссис Спайрс, обернувшись от плиты и прислонясь к столу, уже накрытому для ужина, — Кто же так входит в дом — не окликнет, не постучит!

— Извините, но я очень беспокоюсь о своем ребенке.

— Так беспокоишься? Вот и видно, что он у тебя первый. Вон он — лежит себе в колыбельке.

— Вы послали за доктором?

— За доктором? Мне нужно ужин готовить для мужа.

Эстер вынула ребенка из колыбели. Он проснулся и заплакал. Эстер сказала:

— Я присяду на минутку, если позволите. Бедняжка голоден.

— А если миссис Риверс узнает, что ты даешь грудь своему ребенку?

— Мне наплевать, пусть знает. Он похудел. Он очень изменился за эти десять дней…

— А ты что же, хочешь, чтобы ребенок без матери рос, как при ней? И как это тебе удалось оттуда выбраться? Ты небось ушла прямо следом за мной?

— Не могла же я там оставаться, когда мой ребенок болен.

— Так неужто ты ушла совсем? Бросила такое место?

— Она сама сказала: если я уйду, могу больше не возвращаться…

— А ты что сказала?

— Сказала, что я и не собираюсь возвращаться.

— Ты ведь как будто говорила, что у тебя нет денег. Так что же ты, позволь тебя спросить, намерена теперь делать?

— Не знаю.

— Послушайся моего совета, ступай обратно и попроси, чтоб она тебя простила на первый раз…

— Ну нет, она меня нипочем не возьмет обратно.

— Возьмет, возьмет. Твое молоко годится для ее ребенка, а это для них самое главное.

— Не знаю, что теперь будет со мной и с моим ребенком.

— Да, я тоже не знаю. Не можешь же ты всю жизнь жить в работном доме, а ребенок будет вечно связывать тебя по рукам и ногам… Ты не пробовала как-нибудь добраться до его папаши?

Эстер покачала головой, и миссис Спайрс увидела, что она плачет.

— Я одна как перст, — сказала Эстер — Не знаю, что мне делать, чтобы не пропасть!

— Да и пропадешь. С ребенком на руках разве выкрутишься… Все вы, молодые, на один лад. Первые две-три недели не надышитесь, не нарадуетесь на свое сокровище, а потом начинаете от него уставать, — я же вас знаю. Это ж такая обуза! И тогда пойдут жалобы — и зачем только я его на свет произвела да почему он не родился мертвым! Не скажу, чтобы мне совсем было их не жалко, этих бедных крошек, да ведь они не понимают ничего, и для них самих куда лучше, если господь их приберет, право слово, лучше. Ну что их ждет впереди — одни беды Я частенько думаю, что не надо бы их трогать, дать бы им спокойненько отправиться на тот свет — самое было бы доброе дело. Ну не так, чтобы нарочно забросить без всякого присмотра, но когда на одних руках их штук десять — двенадцать, сама понимаешь, что можно тут поделать, а у меня их иной раз и больше набирается. Думается, они еще должны сказать мне спасибо…

Эстер молчала. Решив по выражению ее лица, что она совсем отчаялась, миссис Спайрс рискнула пойти дальше.

— Вон там, в углу, еще ребенок — его тоже одна служанка, вроде тебя, принесла… Сама, как ты, пошла в кормилицы к богатой даме за фунт в неделю. Ну, теперь скажите мне на милость, как может она вырастить этого ребенка? Он у нее маленький, слабенький, ему нужен доктор и хороший уход. Если этот ребенок не уберется на тот свет, он начисто загубит жизнь матери. Ты меня слышишь?

— Слышу, — отвечала Эстер как в полусне. — Она что же — совсем не любит своего ребенка?

— Поначалу-то она их всех любила, но только если бы они у нее выживали, что бы с ней тогда сталось, спрашивается? У нее их было четверо, этот вот пятый… А так они ей и ничего не стоят, только еще деньги приносят. И без места она ни разу не сидела, кормилицы всегда нужны.

— Они, выходит, все до единого умерли?

— Все, все умерли, да и этот, последний, похоже, долго не протянет… — вон он какой, — сказала миссис Спайрс, вынимая ребенка из колыбели, чтобы покачать его Эстер.

Эстер поглядела на маленькое, сморщенное, перекошенное от боли личико, и слабый, жалобный писк прозвучал в ее ушах отголоском горестной судьбы.

— Прямо за сердце хватает, — сказала миссис Спайрс, — истинный бог, правда. Только, если господь призовет их к себе — это для них избавление. Ведь кому они нужны? А их сотнями рожают каждый год. Да куда там — тысячами, и все погибают, как молодые побеги. Плохо им, плохо, бедным крошкам, и потому и для них и для всех лучше, когда их господь приберет. Ну к чему они — одни лишние расходы да позор…

Миссис Спайрс все говорила и говорила, слова сыпались быстро, монотонно, усыпляюще. Налив в детскую бутылочку молока, она взяла с буфета кувшин с водой.

— Но это же холодная вода, — сказала Эстер, выходя из своего столбняка, порожденного отчаянием. — У ребенка обязательно начнутся рези в животе.

— А где я возьму горячей воды? Сейчас погрею бутылочку перед огнем, и все будет как надо.

Не спуская глаз с Эстер, миссис Спайрс подержала бутылочку перед очагом и, надев на нее соску, сунула ребенку в рот. Вскоре из колыбельки донесся жалобный плач.

— Этому бедняжке с первого дня все худо и худо. Не удивлюсь, если он скоро помрет, — может, и до утра-то не протянет. Вот он какой плохонький стал. Что ни говори, а жаль их, хоть и понимаешь, что нет им места на земле. Бедные ангелочки умирают даже некрещеными.

— Этого ребенка и не крестили даже?

— А кто ж его будет крестить?

— Окрестить каждый может. Я его окрещу. Найдется у вас вода?

Миссис Спайрс наполнила водой таз.

— Вода совсем холодная, — сказала Эстер. — Это может убить ребенка.

— Ну так обойдется без крещения. Нет у меня горячей воды, — сердито отрезала миссис Спайрс.

Эстер взяла таз, окунула пальцы в воду и, побрызгав водой на ребенка, произнесла:

— Во имя отца и сына и святого духа я, Эстер, окрестила тебя.

— Ну, такое крещение немногого стоит.

— По-вашему, значит, только то крещение годится, когда с погружением в купель?

Миссис Спайрс только пожала плечами и принялась готовить ужин для своего супруга. Несколько раз она порывалась что-то сказать, но не решалась. Эстер, признаться, ставила ее в тупик. Действительно ли она так любит своего ребенка, что это поможет ей преодолеть все трудности, или это преходящая привязанность молодой матери, которая угаснет под бременем невзгод, утратив весь свой первоначальный пыл? Миссис Спайрс не раз слышала такие же речи от других матерей, но, когда тяготы жизни обрушивались на их плечи, они поддавались соблазну избавиться от своей обузы. Миссис Спайрс не верилось, что Эстер не такая, как другие. Если повести себя с ней умно да осторожно, она в конце концов поступит так же, как те. И все же сделать Эстер откровенное предложение у миссис Спайрс не хватало духу, что-то ее удерживало. А упустить Эстер ей тоже не хотелось — пять фунтов на земле не валяются. Три колыбельки приносили каждая по пять фунтов. Если Эстер можно будет урезонить, доход с колыбелек возрастет до двадцати фунтов, а деньги нужны были миссис Спайрс позарез. Наконец алчность еще раз развязала миссис Спайрс язык. Она снова заговорила о матери умирающего ребенка; она старалась изобразить себя в роли ее ангела-хранителя. Если бы не она, что бы эта бедная девушка делала? Ведь она всех своих ребятишек приносила к ней.

— И они все умирали? — спросила Эстер.

— Все. Да туда им и дорога, — сказала миссис Спайрс, позволив своему нетерпению на мгновение возобладать над осторожностью. Что, в конце концов, эта нищая потаскушка издевается над ней, что ли? Тоже мне принцесса, пришла сюда нос задирать. Ну, не на такую напала, она ее в два счета поставит на место. По тут миссис Спайрс увидела, что Эстер плачет. Слезы миссис Спайрс всегда считала добрым знаком и поэтому решила еще разок попытать счастья, — Чего же ты ревешь? — спросила она.

— Ах, я даже не знаю, где мне сегодня приклонить голову, — сказала Эстер. — У меня осталось всего три пенса, и ни единой близкой души на всем свете.

— Ну, вот что. Ты меня слушай, я дело говорю. Чего ты на меня уставилась, будто я тебе враг? Я ведь не одну бедную девушку выручала из беды и тебе тоже помогу, если не будешь дурочкой. Сделаю для тебя то, что сделала для других. Дашь мне пять фунтов…

— Пять фунтов? Да у меня всего несколько пенсов.

— Ты слушай меня. Ступай назад к своей хозяйке, она тебя примет обратно, — ребенок у нее поправляется на твоем молоке, а ей больше ничего не надо. Попросишь у нее вперед пять фунтов, она даст, если ты скажешь, что это нужно, чтобы освободиться от ребенка, — они все страсть как не любят, когда их кормилицы тоскуют по своим собственным, им нужно, чтобы они их совсем забыли. Они первым делом спрашивают, жив ли ребенок, и не очень-то любят нанимать кормилиц с живым ребенком, так что будь спокойна, она даст денег, если ты скажешь, что нужно заплатить кому-то, кто согласится усыновить ребенка. Ты так ей должна сказать.

— А вы за пять фунтов навсегда освободите меня от моего ребенка?

— Ну да. А если потом ты снова захочешь устроиться кормилицей, я и от второго ребенка помогу тебе освободиться, за ту же цену.

— Вы злая, негодная женщина! Чудовище!

— Потише, потише!.. Чего это ты вдруг на меня налетела? Только потому, что я предложила подыскать человека, который усыновит твоего ребенка?

— Неправда это, вы совсем не то сказали. Не успела я перешагнуть порог, как вы принялись уговаривать меня убить моего ребенка, как вы убиваете всех этих несчастных, что лежат тут у вас в колыбельках.

— Врешь ты все, да только не желаю я с тобой спорить. Заплати мне, что положено, и убирайся отсюда. Слышишь, уходи из моего дома!

Однако Эстер, против ожидания, не оробела. Крепче прижав ребенка к груди, она сказала:

— Я заплатила вам, что следовало, и даже с лихвой. Вы получили от миссис Риверс десять шиллингов на доктора и не подумали его позвать. Дайте мне пройти.

— Нет, ты сначала мне уплати.

— Что тут за крик? — спросил высокий рыжебородый мужчина, появляясь в дверях. — Никто не уйдет отсюда с ребенком, пока не уплатит, что положено. На кого это ты тут кричишь? Если ты думаешь, что я позволю тебе оскорблять мою жену, так это мы еще посмотрим. Не на таких напала.

— Я заплатила все сполна, — сказала Эстер. — А вы оба самые настоящие убийцы. Вы хотите убить моего несчастного ребенка, чтобы получить пять фунтов, да только не бывать этому.

— Возьми свои слова обратно, не то ты у меня получишь! — сказал мужчина, замахиваясь на Эстер кулаком.

— Помогите, помогите, убивают! — закричала Эстер. Она метнулась к выходу, но мужчина схватил ее за горло, прежде чем она успела крикнуть снова. Эстер показалось, что ей пришел конец.

— Отпусти ее, отпусти! — взвизгнула миссис Спайрс, повиснув на руке мужа. — Не хватает еще, чтобы пришла полиция.

— Полиция! Да плевал я на полицию! Пусть заплатит, что следует.

— Ладно, Том, брось. Там мелочь какая-то. Пусти ее. Ну ты, катись отсюда! — сказала миссис Спайрс, оборачиваясь к Эстер. — Мы не желаем иметь дело с такими, как ты.

Муженек, проворчав что-то, отпустил Эстер, и она бросилась к выходу. Стрелой промчавшись по деревянным ступенькам, она выбежала на улицу. Испуг ее был так велик, что, увидав в окне трактира мужчин с пивными кружками в руках, ома снова пустилась бежать. За углом была извозчичья биржа, и, боясь попасться на глаза извозчикам и всяким праздношатающимся, она перебежала на другую сторону улицы. Сердце у все колотилось, мысли путались и она не сразу опомнилась и поняла, что идет, сама не зная куда. Она остановилась, чтобы спросить дорогу, и только тут до ее сознания дошло, что идти ей некуда.

Ей придется провести ночь в работном доме, а потом? Что будет дальше, она не знала… Мысли у нее шли вразброд, и она снова потеряла дорогу. Какие-то отрывочные, непрошеные воспоминания роились в ее мозгу, а она все шла и шла… Остановившись на мосту, она положила младенца на перила и окинула взглядом ночной Лондон — синюю даль, и золото огней, и широкий простор реки, катящей, катящей, катящей свои воды. Мерцающий звездный купол над головой был как из сказки, и она чувствовала себя затерянной в этом огромном сказочном мире. Неужто так ей и суждено умереть — и ей, и ее ребенку — в этом чужом, бесприютном городе, под сиянием этих звезд? Почему так жестока к ней судьба? Работный дом, работный дом, работный дом! Ей показалось, что она сходит с ума. Сделав над собой усилие, она постаралась привести свои мысли в порядок. «Почему, в конце концов, не пойти и работный дом на одну ночь?..» Ей-то самой работный дом был не страшен, но идти туда с ребенком! А если такова божья воля?.. Может быть, все еще обернется к лучшему. Самоутешения эти были напрасны, и она брела по набережной, чувствуя, что не в силах принять неизбежное. Ночь была прохладная. Эстер поплотнее закутала ребенка в шаль и еще раз попыталась убедить себя, что ей надо искать пристанища в работном доме. Она поглядела на бледную тусклую луну, плывущую высоко в небе, потом на огни набережной, золотыми кинжалами рассекавшие мрак над рекой, и голова у нее закружилась. Работный дом, работный дом! Что такое она совершила, чтобы он выпал ей на долю? А главное, за что страдает этот невинный малютка, чем он-то, бедняжка, заслужил такую участь? Ей казалось, что если только она хоть раз переступит порог работного дома, то уже останется там навсегда, и тогда она и ее ребенок превратятся в обыкновенных нищих. «Но что же мне делать?» — в отчаянии, как безумная, спрашивала она себя, опустившись на скамейку.

Какой-то подгулявший молодой человек, проходя мимо, окинул ее взглядом. Ей вдруг захотелось побежать за ним и поведать ему о своей беде… Ну что ему стоит помочь ей? Ведь для него это такой пустяк. Но захочет ли он? Однако, пока она колебалась, молодой человек окликнул проезжавшего мимо извозчика и тут же скрылся из глаз. Эстер поглядела на окна большого отеля и подумала: сколько там людей, которые легко могли бы спасти ее от работного дома, если бы узнали о ее бедственном положении. Верно, там нашлась бы не одна добрая душа; расскажи она им свою историю, и они пришли бы ей на помощь. Да ведь в том-то и дело, что не может она рассказать про свою беду, не может никому поведать о своих страданиях. Она совсем простая, неграмотная девушка, не сумеет она рассказать так, чтобы ее поняли. Все подумают, что она обыкновенная нищенка. Никто и слушать ее не станет… Остается только работный дом. Ей придется пойти туда. Мысль о неотвратимости этого шага судорогой сдавила ей горло, и, обезумев от горя, она спросила себя: правильно ли она поступила, взяв ребенка у миссис Спайрс? Ведь и в самом деле, какая судьба уготована этому несчастному созданию? Появился еще один молодой человек в вечернем костюме. Какой у него счастливый, беззаботный вид! Он шагал размашистым шагом, слегка покачиваясь. Остановившись возле Эстер, он осведомился:

— Мисс вышла подышать свежим воздухом?

— Нет, сэр. Я сижу здесь, потому что мне некуда пойти.

— Как же так?

Он присел на скамейку рядом с ней, и она рассказала ему про миссис Спайрс. Он участливо выслушал ее, и ей показалось, что чудо, о котором она мечтала, сейчас совершится. По он только похвалил ее за мужество и поднялся со скамейки. Она поняла, что он совсем не расположен выслушивать печальные истории. Подошел бродяга и опустился на скамью.

— Фараон сгонит нас отсюда в два счета, — сказал бродяга, — Да все равно, так холодно, что не уснешь, и, похоже, дождь будет. Кашель меня замучил.

Она могла бы попроситься на ночлег к миссис Джонс. Но та жила далеко, Эстер чувствовала, что у нее не хватит сил туда добраться. Да и миссис Джонс может не оказаться дома. Что ж она тогда будет делать? Работный дом в том районе ничем не лучше работного дома в этом. И если даже миссис Джонс приютит ее на одну ночь, что толку? Она не может держать ее у себя даром, а еще раз получить место кормилицы ей уже не удастся — больница не станет ее больше рекомендовать… Придется пойти в работный дом. Бессвязные, лихорадочные воспоминания пронеслись в ее голове. Она подумала об отце, о братьях и сестрах, уехавших в Австралию. Добрались ли они уже туда, вспоминают ли о ней!.. Огромный, залитый лунным светом город глядел на нее мириадами своих огней, а она с младенцем на руках должна была идти в работный дом. Никогда не думала она, что может дойти до такого состояния. Скоро ей с ребенком придется просить милостыню. Она поглядела на бродягу — он уже крепко спал. Вот этот все знает про работные дома — расспросить его, что там и как? Он, как видно, так же одинок, как она. Иначе не спал бы здесь на скамье, на набережной. И он может рассказать ей, как пройти в работный дом. Спросить его? Спит он, бедняга. Ей не хотелось его будить. Во сие люди чувствуют себя счастливее.

Полная луна плыла высоко в небе над городом — призраком, окутанным тусклой, голубовато-серой дымкой, словно тихим дыханием безветренной ночи. Эстер смотрела на луну и на бегущую воду, и у нее начала кружиться голова; это медленное неустанное движение притягивало ее к себе, как магнит, и ей захотелось уплыть куда-то далеко, далеко, на край света вместе с этой луней, с этой рекой…

Луна все так же безмятежно плыла у нее над головой; Эстер вдруг ощутила тяжесть ребенка на руках… Бродяга — куча жалких лохмотьев — спал на другом конце скамейки. Но Эстер не могла уснуть… Прокатил запоздалый извозчик, спеша на отдых; грохот экипажа гулко разнесся по пустынной набережной. Все ощутимее и ощутимее становились мгновения полной тишины. Но вот размеренный стук полицейских сапог нарушил эту хрупкую тишину… Эстер поднялась со скамейки навстречу полисмену, совершающему обход. Полисмен указал ей дорогу к Ламбетскому работному дому, и, направляясь в сторону Вестминстера, она слышала, как этот страж порядка разбудил бродягу и велел ему убираться с набережной.

XX

Если кто-нибудь в поисках прислуги и обращался в работный дом, то самое большое жалованье, на которое в этих случаях можно было рассчитывать, никак не превышало четырнадцати фунтов в год, а за такую сумму никто не соглашался взять ребенка на попечение. Благожелательная к Эстер экономка делала все, что могла, но четырнадцать фунтов — это был предел. «Больше мы платить не в состоянии». Но вот наконец от одного лавочника из Челси поступило предложение с жалованьем в шестнадцать фунтов в год, и экономка познакомила Эстер с миссис Льюис, одинокой вдовой, которая за пять шиллингов в неделю соглашалась присматривать за ребенком… Это давало Эстер возможность тратить три фунта в год на одежду — три фунта в год на себя!

Какая удача!

Лавка была расположена очень удобно — на пересечении двух улиц. Фасад дома — двенадцать футов в длину — выходил на Кингс-роуд, а боковая стена, примерно вдвое короче, — в переулок, и во всех витринах были выставлены обои и цветное стекло. Жилые комнаты помещались над лавкой, вход в которую был с угла Кингс-роуд. Семейство Бингли принадлежало к секте диссидентов. Это были весьма практичные люди, умевшие выжать все до последнего фартинга равно как из покупателей, так и из своих служащих. Миссис Бингли — высокая, тощая, с седыми буклями, временами спускалась в кухню, чтобы проследить за приготовлением блюд, и голос ее всегда звучал резко и сварливо. По воскресеньям она надевала черное шелковое платье, заколотое у ворота камеей, а на шею — длинную золотую цепочку. В этих случаях она начинала держать себя крайне надменно, и, если ее супруг, обращаясь к ней, позволял себе называть ее «мать», она раздраженно осаживала его: «Какая я вам мать!» При этом она то и дело поправляла ему либо галстук, либо воротничок. Всю неделю он ходил в обыкновенном пиджаке, но по воскресеньям натягивал на себя дурно сшитый сюртук. У него была непомерно длинная верхняя губа — бритая, как и подбородок, но последний окаймлялся снизу неопределенного цвета бородкой — не то каштановой, не то рыжей, с пробивающейся сединой. Разговаривая, он очень широко разевал рот; ни зияющие дыры на месте отсутствующих зубов, ни два-три оставшихся во рту желтых клыка нисколько, по-видимому, его не смущали.

Джон — старший из их сыновей — был молчаливый юноша, одержимый, казалось, одной-единственной страстью — он любил подслушивать. Джон вечно околачивался у дверей в надежде разузнать, о чем говорит его сестрицы, и стоило Эстер перемолвиться словечком на кухне с девушкой, помогавшей ей в работе, как Джон тут же сползал украдкой до половины лестницы. У Эстер не раз мелькала мысль о том, что, должно быть, барышне, за которой он ухаживал, уж очень не везло с поклонниками, если она соглашалась проводить время в его обществе. «Ну, пошли, Эми», — так обычно звучало его приглашение, и, не дожидаясь ее, он шел впереди, она — за ним, — и даже в конце продолжительной прогулки он никогда не брал ее под руку, и они возвращались домой, шагая рядом, как подростки.

Хьюберт, младший брат Джона, был юноша совсем иной складки. Ему посчастливилось не унаследовать ни отцовского характера, ни отцовской длинной верхней губы. Хьюберт был единственным светлым пятном в этой довольно мрачной семейке, и Эстер с удовольствием слушала, как он кричал матери на прощанье:

— Все в порядке, маменька, у меня есть ключ от парадного, совершенно ни к чему меня дожидаться. Я запру дверь, не беспокойтесь.

— Ах, Хьюберт, возвращайся не позже одиннадцати. Неужели ты опять на какой-нибудь бал? Отец проведет электрический звонок на дверь, чтобы знать, когда ты возвращаешься домой.

Все четыре дочки являлись обладательницами длинной верхней губы и густого румянца. Особенно неказиста была старшая. Она вела отцовские счетные книги и пекла пироги. Вторая и третья лелеяли робкие надежды на замужество. Младшая была склонна к каким-то странным припадкам истерического характера.

Дом Бинглей был наглядным воплощением их идеалов и вкуса, и они настойчиво старались навязать их всем своим соседям. Лестницу устилала белая дорожка. Белые кафельные стены кухни блистали безупречной чистотой. Цветов на окнах не было, но все пружины всех жалюзи содержались в образцовом порядке. Гостиную загромождали солидные, прочные столы, шкафы, кресла с вязаными салфеточками на спинках, китайские безделушки и хрустальные вазы. Здесь же стояло пианино, и на этом инструменте каждый воскресный вечер одна из сестриц играла гимны, а все семейство распевало их хором под ее аккомпанемент.

Вот в этот дом и попала Эстер в качестве «прислуги за все» на жалованье в шестнадцать фунтов в год. И семнадцать часов в сутки, или двести тридцать часов, на протяжении каждых двух недель она мыла, скребла, стряпала, бегала по различным поручениям и ни минуты не принадлежала самой себе. Раз в две недели по воскресеньям ей разрешалось отлучаться на четыре, иногда на четыре с половиной часа; ее свободные часы в эти дни были установлены от трех до девяти, однако она должна была вернуться домой так, чтобы успеть вовремя приготовить ужин, и, если ровно в девять ужин не был на столе, получала выговор.

Денег у Эстер не было. Жалованье выплачивалось раз в три месяца, и получить его ей предстояло только через две недели, а так как этот день не совпадал с ее воскресным свободным днем, то и навестить своего ребенка она могла не раньше чем через три недели. Уже месяц она не видела сына и сгорала от желания прижать его к груди, прильнуть щекой к его нежной щечке, подержать его теплые, пухлые ножки в своих руках. Она думала о том, как быстро промелькнут четыре драгоценных часа свободы и снова начнется долгое двухнедельное рабство. Двадцать раз на дню она старалась примириться с судьбой и двадцать раз — именно в ту минуту, когда, казалось, все уже было передумано и решено — вся горечь поднималась со дна ее души и в ней нарастал бунт, с которым раз от разу становилось все труднее совладать.

Да, придется заложить платье — единственное еще приличное платье, которое у нее уцелело. А что скажет хозяйка? Все равно она должна повидать своего ребенка; платье она выкупит, как только получит жалованье. Потом ей придется еще купить себе пару ботинок, а ведь она уже задолжала порядочную сумму миссис Льюис. Пять шиллингов в неделю — это тринадцать фунтов в год, и, таким образом, у нее оставалось всего три фунта и на башмаки, и на одежду, и на поездки, и на все необходимое для ребенка. Нет, это не годится, так она не вытянет. И платье заложить страшно — ей уже никогда его не выкупить.

Чувство безнадежности охватило Эстер, по телу ее разлилась слабость, и она прислонилась к спинке кровати, которую застилала. В это мгновение какой-то блестящий предмет на полу под умывальником привлек к себе ее внимание. Там лежало полкроны. Она смотрела на монету, и в сердце ее закрадывался соблазн; с трудом оторвав от монеты глаза, она обвела взглядом комнату.

Эстер находилась в спальне Джона, фискала. Она была одна. Ради этой монеты она, кажется, согласилась бы отрезать себе палец. Полкроны сулили столько радости, такое блаженство, соблазн был так непреодолим, что Эстер на миг закрыла глаза. Монета, которую она держала в руке, зажав между большим и указательным пальцами, могла в мгновение ока разрешить все ее трудности. Взять или не взять? Она решительно отбросила от себя коварную мысль, но мысль эта тотчас завладела ею снова. Если она не возьмет эту монету, ей не придется поехать в Пэкхем в воскресенье. А как только ей заплатят жалованье, она положит такую же монетку на место. Никто ведь не знает, что она туда закатилась — между ковром и стеной, — никто бы ее все равно там не обнаружил. Верно, она лежит там уже невесть сколько месяцев, и никто и не заметил пропажи. К тому же ей совсем не обязательно брать монету сейчас. Она положит монету обратно, никто ее там не тронет, а в воскресенье после обеда она ее возьмет, и если она тут же ее разменяет… На монете не было никакой отметины. Эстер внимательно обследовала ее со всех сторон. Нет, никакой отметины не было… И тут соблазн развеялся, и Эстер с изумлением спросила себя, как это могло случиться, что ей, порядочной девушке, ни разу в жизни не помыслившей о каком-либо бесчестном поступке, могла прийти в голову мысль о краже? Чувство жгучего стыда обожгло ее как огнем.

Прочь от соблазна! И Эстер так стремительно выбежала из комнаты, что Джон, шпионивший за ней, не успел ни скользнуть вниз по лестнице, ни укрыться в комнате брата. Они столкнулись лицом к лицу.

— Ох, извините, сэр! Я нашла эти полкроны на полу в вашей комнате.

— Что же тут такого необыкновенного? Чего это вы разволновались? Вы же хотели вернуть мне эту монету, так я полагаю?..

— Понятное дело, я хотела ее вернуть! А то как же… — Эстер внезапно умолкла. Ее красивые серые глаза вспыхнули презрением и гневом, и уголки пунцового рта опустились вниз, как у собаки. Она вдруг поняла, что этот бледный, одутловатый молодой человек нарочно положил монету в такое место, куда она могла якобы случайно закатиться и где Эстер рано или поздно должна была бы ее обнаружить. Не сегодня ли утром он жаловался, что она недостаточно тщательно убирает его комнату! Это был хорошо продуманный план. Он все время следил за ней и теперь, конечно, думает, что только проявленное им любопытство помешало ей попасться на крючок. Не прибавив больше ни слова, Эстер уронила монету к его ногам и возвратилась к прерванной работе. С этой минуты она упорно отказывалась разговаривать с мистером Джоном; она исполняла все его приказания, но ни разу не обмолвилась при этом ни словом, не произнесла даже ни «да», ни «нет».

В краткие минуты послеобеденного отдыха вся накопившаяся за день усталость с особенной силой придавливала ее к земле; смертельная слабость разливалась по телу, и ей казалось, что она никогда уже не сможет собраться с силами, не сможет заставить себя выбивать ковры или подметать лестницы. Но если она не вскакивала с места с первым ударом часов, возвещавшим конец отдыха, миссис Бингли тотчас спускалась в кухню.

— Что случилось, Эстер, разве вам нечего делать?

А к вечеру, примерно так часов около восьми, Эстер чувствовала, что ноги отказываются ее держать. После четырнадцати часов почти непрерывной физической работы ей казалось, что на оставшиеся три часа у нее, как бы она ни старалась, не хватит сил. Именно эти завершающие дневной труд часы требовали непомерного напряжения всех ее душевных и телесных сил. И даже мысль о долгожданном отдыхе в одиннадцать часов вечера была омрачена сознанием, что завтра снова наступит такой же день, и долгие беспросветные часы этого грядущего дня, казалось, глядели на нее из темноты своими пустыми незрячими глазницами. Нередко она бывала так утомлена, что не могла уснуть и ворочалась с боку на бок на своей жалкой постели в чердачной каморке, чувствуя, как ноет у нее все тело. Непосильная работа заглушала в ней все человеческие чувства, даже мысль о ребенке оставляла ее равнодушной. А что, если он умрет! Она не желала смерти своему ребенку, но не могла забыть слов миссис Спайрс: ее ноша никогда не станет легче, наоборот, она день ото дня будет нее тяжелее и тяжелее. Какой конец ее ждет? Неужто нет для нее спасения? Эстер зарывалась лицом в подушку, стараясь заглушить нараставшее отчаяние. Не под счастливой родилась она звездой, да и сама упустила то, что шло ей в руки.

Поработав шесть месяцев в доме на Челси, Эстер был а уже истощена до предела, но тут на помощь ей пришло то, что принято называть случаем, и это решило ее судьбу. В этом единоборстве характера с обстоятельствами до сих пор победу одерживал характер. Но чаши весов стояли так ровно, что, казалось, малейший толчок мог изменить положение. И тут обстоятельства бросили в схватку с характером свежие силы. Как-то утром громкий стук в дверь поднял Эстер с постели. Миссис Бингли пришла спросить, известно ли ей, который час. Было уже почти семь часов. Впрочем, миссис Бингли не могла отчитывать Эстер слишком сурово, ибо сама забыла включить электрический звонок. Эстер принялась поспешно одеваться, но второпях наступила на подол платья и оторвала его. И надо же, чтобы случилось такое, когда она и без того запоздала! Эстер приподняла разорванную юбку. Это была жалкая изношенная тряпка, починить ее будет трудно… Эстер услышала голос хозяйки. Ничего не оставалось, как спуститься вниз и объяснить, что произошло.

— Переоденьтесь, разве вам больше нечего надеть?

— Нечего, мэм.

— Но я же не могу позволить вам отворять дверь в таком виде. Служанка в рваном платье не делает чести моему дому. Вы должны немедленно приобрести новое.

Эстер пробормотала, что у нее нет на это денег.

— Куда же вы тратите свое жалованье, не понимаю.

— Это уж мое дело. Не беспокойтесь, у меня есть, куда его потратить.

— Я не могу позволить прислуге разговаривать со мной в таком тоне.

Эстер молчала, и миссис Бингли добавила:

— Это мой долг — следить за тем, как вы тратите ваши деньги, и позаботиться о том, чтобы вы не истратили их ни на что дурное. Я отвечаю за вашу нравственность.

— В таком случае, мэм, я думаю, мне лучше взять расчет.

— Вы хотите бросить место только потому, что я, зная, какими соблазнами окружена каждая молодая девушка, не могу позволить вам дурно распоряжаться вашими деньгами?

— Ну, для того, кто работает по семнадцать часов в сутки, соблазн не страшен!

— Эстер, вы, по-видимому, забываете…

— Нет, мэм. Только впустую этот разговор о том, куда я деваю свои деньги… Есть и другая причина. Работа у вас для меня не по силам. Я это уже давно почувствовала, мэм. Здоровье мое не выдерживает.

Высказав наконец все, что накопилось у нее на душе, Эстер уже не захотела отступить и решительно отклонила все попытки миссис Бингли уговорить ее остаться. Она понимала, что подвергает себя большому риску, отказываясь от места, и вместе с тем, подобно затравленному животному, которого инстинкт гонит из его логова искать спасения в бегстве, она поступала так, как подсказывал ей внутренний голос. Ее тело жаждало отдыха, она чувствовала, что он ей сейчас необходим. Миссис Льюис примет ее с ребенком за двенадцать шиллингов в неделю. Уже подошло рождество, и ее сбережения возросли до пяти фунтов двадцати шиллингов: миссис Бингли подарила ей десять шиллингов, мистер Хьюберт — пять, а молодые барышни — остальные десять. На эти деньги Эстер рассчитывала купить себе платье, пару ботинок и отдохнуть недели две у миссис Льюис. Этот план созрел у нее педели за три до истечения месячного срока, который она должна была отработать после того, как попросила расчет, и ей казалось, что последним тягостным дням не будет конца; стремление вырваться на свободу из этого плена порой охватывало ее с такой неудержимой силой, что она жила словно в бреду. Всякий раз, присев поесть, она думала о том, что еще на несколько часов приблизилась к цели — к своему двухнедельному отдыху; большего она себе позволить не могла, но в ее теперешнем беспросветном существовании эти две недели рисовались ей одновременно и раем и вечностью. Только одна мысль пугала ее: что, если здоровье сдаст, она не дотянет, сляжет и проболеет весь долгожданный отдых? В эти дни крайнего физического истощения ее мысли были далеки от ребенка. Даже для матери необходимо получать что-то в ответ на ее любовь, а в этот год ее Джекки потребовал от нее многого, ничего не дав взамен.

Но вот настал день, когда она отворила дверь дома миссис Льюис, и ее Джекки с криком: «Мама, мама!»— со всех ног бросился к ней. А когда он сразу же оказал ей предпочтение, взобравшись на колени к ней, а не к миссис Льюис, любовь пустила новые свежие ростки в ее материнском сердце.

Стояли те редкие солнечные дни января, когда глаз, обманутый ярким светом и теплом, невольно ищет на земле цветов и с трудом верит, что земля гола. В эти дни все яркие послеполуденные часы Эстер неразлучно проводила с Джекки. Они поднимались на вершину холма; оттуда их путь лежал по узкой улочке между кирпичной стеной и высоким дощатым забором. Здесь Эстер обычно брала сына на руки, потому что дорога становилась скользкой и грязной, а Джекки любил поглядеть в щелку на свиней. Но когда они выходили на гладкое, широкое шоссе, сбегавшее в долину, Эстер спускала Джекки с рук, и он с криком: «Гулять мамочка гулять!» — устремлялся вперед, и его маленькие ножки мелькали с такой быстротой, словно он катился на колесиках. Эстер спешила за ним, и порой ей приходилось даже бежать, — она очень боялась, как бы он не упал. Они спускались с холма в парк и проводили много счастливых часов среди нарядных цветочных клумб и извилистых дорожек. В этих прогулках Эстер отваживалась забираться довольно далеко — до старой деревни Далвич, и они бродили там по длинной сельской улице, за которой лежали убогие, безрадостные поля, перегороженные поломанными плетнями. Потом Джекки начинал проситься на руки, и Эстер радостно было нести сына, чувствуя его тяжесть. Утомившись, она отдыхала, прислонясь к ограде какой-нибудь фермы и глядя на неясные очертания раскинувшейся внизу долины. Когда же вечерняя прохлада пробуждала ее от грез, она, прижав Джекки к груди, поворачивала к дому и с новой силой ощущала прилив счастья.

Вечера тоже были исполнены очарования. Зажигались свечи, на стол подавался чай, Джекки дремал у Эстер на коленях, а она глядела на мерцающий огонь и погружалась в мечты, изредка прерываемые безыскусственной болтовней миссис Льюис. Потом, уложив ребенка, она принималась за шитье, пытаясь соорудить себе новое платье, или, нагрев большой чан воды, обе женщины становились к корытам. Тогда на следующий вечер они уже стояли по обе стороны гладильной доски; ярко горела свеча, и в тишине маленького коттеджа отрадно звучала незамысловатая женская беседа. Услыхав, что часы бьют девять, они отправлялись спать, и так неспешно текли дни — счастливые и обыденные, как простая мечта. До конца третьей недели миссис Льюис и слышать не хотела, чтобы Эстер начала подыскивать себе место, но тут Эстер неожиданно повезло. Приятельница миссис Льюис сообщила ей о том, что одна служанка отказывается от места где-то в районе Вест-Энда, и на следующий же день Эстер отправилась по адресу. Удача продолжала ей сопутствовать, однако не успела она проработать на Онслоу-сквер и недели, как ей сказали, что хозяйка хочет с ней поговорить и ждет ее в столовой.

— Думается мне, — сказала повариха, — это из-за твоего ребеночка. Насчет этого у нас строго…

Эстер вошла в столовую. Миссис Трэбнер сидела у камина в низком плетеном кресле. Это была крупная женщина с орлиным профилем. Последние годы у нее сильно ослабело зрение, и горничная читала ей вслух; при появлении Эстер горничная закрыла книгу и вышла из комнаты.

— Мне стало известно, Уотерс, что у вас есть ребенок, а вы, как я понимаю, незамужем.

— Да, мэм, со мной случилась беда, и у меня родился ребенок, но ведь это ничему не помеха, если я хорошо исполняю свою работу. Разве повариха жаловалась на меня, мэм?

— Нет, повариха на вас не жаловалась, но если бы мне были известны эти обстоятельства, вероятно, я бы нас не наняла. В рекомендации, которую вы мне представили, миссис Барфилд пишет, что считает вас глубоко религиозной девушкой.

— И мне кажется, это правда, мэм. Я очень сожалею о своем проступке. Мне немало горя пришлось натерпеться.

— Это вы все говорите. А если такое повторится снова у меня в доме? Если…

— Должно быть, мэм, вы не верите, что человек может раскаяться и его можно простить? А Иисус Христос сказал…

— Вам следовало все рассказать мне с самого начала, да и миссис Барфилд поступила крайне предосудительно…

— Что ж, мэм, вы, значит, хотите каждую бедную девушку, с которой случилась беда, лишить заработка и куска хлеба? Будь все такие, как вы, так еще больше было бы несчастных, которые накладывают на себя руки и убивают своих младенцев. Вы не знаете, как тяжко нам приходится. Отдашь ребенка на воспитание, а тебе говорят: «Дай мне пять фунтов, и я подыщу хорошую женщину, она усыновит твоего ребеночка, и ты его больше не увидишь и не услышишь, освободишься от него навсегда». Так и мне было сказано — слово в слово. Я забрала его оттуда — думала, как-нибудь выращу сама, но ежели я останусь без места…

— Мне бы очень не хотелось помешать кому-то зарабатывать свой хлеб…

— У вас ведь тоже есть дети, мэм, вы знаете, что значит быть матерью.

— Ну это, знаете ли, совсем другое дело… Не понимаю, что вы хотите этим сказать, Уотерс.

— Я хочу сказать, что если я из-за моего ребенка лишусь места, то одному только богу известно, что тогда со мной будет. Если я работаю хорошо…

В столовую вошел мистер Трэбнер. Это был дородный мужчина, с таким же орлиным носом, как у его мамаши, но увенчанным пенсне; он слегка запыхался.

— Ах, прошу прощения, маменька, я не знал, что вы заняты, — пробормотал он и уже хотел ретироваться, но миссис Трэбнер сказала:

— Это наша новая служанка, которую рекомендовала нам та дама из Сассекса.

Эстер заметила, что молодой человек невольно поморщился.

— Решайте это дело сами, маменька, не вмешивайте меня.

— Нет, я непременно должна поговорить с тобой, Гарольд.

— Право же, я не могу. Я совершенно не разбираюсь в этих вопросах.

Он хотел уйти, но мать задержала его, и он сказал раздраженно:

— Ну хорошо, в чем дело? Я сейчас очень занят, и к тому же…

Миссис Трэбнер приказала Эстер обождать за дверью…

— Так в чем дело? — повторил мистер Трэбнер. — Вы уволили ее? Я ведь предоставил вам самой решать эти вопросы.

— Она рассказала мне всю свою историю: эта девушка старается вырастить ребенка на свое жалованье… Сказала, что, если ее лишат возможности заработать кусок хлеба, она не знает, что тогда с ней будет. Положение ее поистине отчаянное.

— Мне все это известно… Но мы не можем держать безнравственную женщину в нашем доме. Все они мастерицы бить на жалость. Мир полон мошенников.

— По-моему, эта девушка не похожа на мошенницу.

— Очень может быть, но каждый имеет право оберегать себя.

— Не говори так громко, Гарольд, — сказала миссис Трэбнер, понижая голос. — Подумай, ведь от этого зависит участь ее ребенка. Неизвестно, что может с ней случиться, если мы ее уволим. Конечно, если ты так настаиваешь, я рассчитаю ее и выплачу ей жалованье за месяц вперед, но только это все на твою ответственность.

— Я не несу никакой ответственности в этом деле. Если бы она проработала у нас с полгода и зарекомендовала бы себя хорошей служанкой, тогда, может быть, нам бы и не следовало увольнять ее… Однако очень много хороших девушек нуждаются сейчас в работе не меньше, чем она. Не вижу причины, почему мы должны оказывать покровительство распутной женщине, когда есть так много порядочных.

— Значит, ты хочешь, чтобы я ее уволила?

— Я не желаю впутываться в это дело. Вы сами должны знать, как вам следует поступить. Все это может повториться снова. В нашем доме бывают молодые люди, мои кузены…

— Но ей же не приходится с ними сталкиваться.

— Поступайте как знаете, это ваше дело. Меня это не касается, незачем было и обращаться ко мне. Можете оставить ее, если хотите… Вам бы следовало приглядеться к ней повнимательнее, прежде чем нанимать… Я считаю, что этой даме, которая дала ей рекомендацию, следует написать очень резкое письмо.

Они забыли притворить дверь. Эстер стояла в коридоре, и щеки у нее горели от стыда.

С этого дня она больше ни с кем не обмолвилась ни словом о своем ребенке. Она чуралась теперь всякого общения с остальной прислугой и держалась так замкнуто и неприступно, что сделалась предметом постоянных насмешек. Она уходила из дому всегда одна и, зная, что такое поведение может показаться странным, появлялась в маленьком коттедже, с трудом переводя дыхание от страха и тревоги. А там возле дородной женщины средних лет стоял маленький мальчик, переворачивая страницы иллюстрированного журнала, который мать, не имея денег на покупку игрушек, принесла ему в прошлое свое посещение. Роняя на пол «Иллюстрейтед Лондон Ньюс», мальчик восклицал: «Мама пришла!» — и, раскинув ручонки, бросался к ней в объятья. Ах, какая минута! Душа Эстер таяла. Она пододвигала себе стул, миссис Льюис снова принималась за шитье, и между ними завязывалась долгая беседа. Эстер рассказывала о своих хозяевах и о прислуге, прерывая время от времени свой рассказ, чтобы взглянуть на какую-нибудь картинку в иллюстрированном журнале, которую показывал ей Джекки, доверчиво просовывая свою ручонку в ее руку.

Особенно трудно приходилось Эстер с одеждой, и временами ей казалось, что лучше уж снова каторжный труд, как в Челси, чем то унижение, которое она испытывала каждое воскресенье вот уже восемь-девять месяцев, выходя из дому все в одном и том же стареньком платьишке под насмешливыми взглядами остальной прислуги Ей всячески давали понять, что она — существо низшего разбора и не годится в подметки даже слугам. Ей приходилось мириться с насмешками и с бранью, а порой и с грубыми заигрываниями, лишь бы только не ввязаться в ссору и не потерять место. Ей приходилось закрывать глаза на то, что поварихи воруют, приходилось бегать для них за пивом и исполнять их работу, если они не успевали управиться сами. Но выхода у нее не было. И выбора тоже; она должна была соглашаться на любую работу, за которую платили хоть немногим больше шестнадцати фунтов в год, и все терпеть.

Разве это, если вдуматься, не пример героического подвига — борьба одинокой матери за жизнь своего ребенка против всех ухищрений цивилизации, направленных на уничтожение слабых и беззащитных? Сегодня у нее есть работа, но есть ли у нее уверенность в завтрашнем дне? Эстер чувствовала свою странную зависимость не только от состояния своего здоровья, но — и даже в еще большей степени — от материального положения своих нанимателей и от их капризов. Она остро сознавала грозящие ей опасности; ее бросало в дрожь, когда где-нибудь на углу улицы она видела отверженную мать, видела, как из-под лохмотьев высовывается тощая рука и тянется за подаянием для голодных ребятишек Три месяца без работы — и она тоже окажется на улице и будет продавать цветы или коробки спичек, или…

Впрочем, пока что все ее страхи были как будто напрасны. Ей начала сопутствовать удача. Она устроилась в дом к богатым людям в Вест-Энде. Хозяйка ей очень пришлась по душе, и с остальной прислугой она ладила. Вероятно, она удержалась бы на этом месте, если б снова в ее судьбу не вмешался случай. На летние каникулы приехали домой сыновья. Однажды Эстер поднималась по лестнице к себе в комнату и отступила к перилам, пропуская вперед молодого мастера Гарри, но юноша остановился и с какой-то странной улыбкой поглядел на нее…

— Послушай, Эстер, ты мне ужасно нравишься. Ты самая хорошенькая девушка, милее я не встречал. Пойдешь со мной погулять в следующее воскресенье?

— Как вы можете такое говорить, мастер Гарри! Дайте мне пройти, слышите!

Они были одни; юноша стоял на ступеньку выше ее, в доме царила тишина… Он сделал попытку обнять Эстер за талию, но она оттолкнула его руку и поднялась к себе в комнату, похолодев от негодования. А несколько дней спустя она внезапно обнаружила, что он идет следом за ней по улице. Она резко обернулась:

— Мастер Гарри, я знаю, что с вашей стороны это просто ребячество, но, если вы не оставите меня в покое, я потеряю место, а вы ведь, верно, не хотите наделать мне таких неприятностей.

Мастер Гарри, казалось, опечалился и пообещал, что не будет больше ходить за ней по пятам. А еще через несколько дней она получила письмо и, никак не предполагая, что оно может быть от него, попросила Энни, старшую горничную, прочесть его вслух. В письме содержались любовные излияния, просьба о свидании и обещание жениться, если она лишится места по его вине. Эстер слушала, как громом пораженная. Юношеское увлечение, глупая сентиментальная влюбленность мальчишки, что-то почти столь же невесомое, как опавший лист, навлекло на ее голову такую беду.

Если бы она не показала письма Энни, еще можно было бы рассчитывать, что ей удастся уговорить мальчишку внять голосу рассудка. Но Энни прочла письмо, а ей доверять было нельзя. Все это, конечно, выйдет наружу, а тогда она потеряет не только место, но и репутацию. Как же Эстер было обидно! Хозяйка обещала научить ее стряпать, и с жалованьем поварихи она более твердо стояла бы на ногах. А такой случай может больше никогда не представиться, и она останется судомойкой до конца дней своих. Не раздумывая долго, она направилась прямо в гостиную. Хозяйка была одна. Эстер протянула ей письмо.

— Мне кажется, вам лучше прочесть это, мэм. Прошу вас, не думайте, что тут есть моя вина. Конечно, молодой господин не хотел сделать ничего дурного.

— А еще кто-нибудь видел это письмо?

— Я показала его Энни. Я сама-то не сильна в чтении, а написано как-то неразборчиво…

— Вы, разумеется, не должны предполагать.. — Как часто разговаривал с вами мастер Гарри?

— Только два раза, мэм.

— Конечно, это просто ребячество. Вы сами понимаете, что он не думает всерьез того, что тут пишет.

— Я говорила ему, мэм, что, если он не оставит меня в покое, я потеряю место.

— Мне жаль расставаться с вами, Эстер, но, я думаю, что вам, конечно, лучше уйти. Я признательна вам за то, что вы показали мне это письмо. Мастер Гарри, как вы видите, пишет, что он уезжает на неделю в деревню. Он уехал сегодня утром. Вы получите жалованье вперед за месяц, и это, мне кажется, должно вас удовлетворить. Вы зарекомендовали себя превосходной служанкой, и я с радостью дам вам рекомендацию.

Хозяйка направилась к письменному столу, и Эстер услышала, как она пробормотала что-то по адресу хорошеньких служанок, которых опасно нанимать. Эстер получила жалованье за месяц вперед и в тот же день покинула этот дом.

XXI

Наступил август, и все улицы Лондона, казалось, были охвачены ленивой, жаркой дремотой. Ветер неустанно кружил в воздухе пыль, и кудрявое облачко то и дело завивалось и таяло над вершиной холма в углу Гайд-парка. Дома и дворцы смотрели на улицы белыми, незрячими глазами; в опустевших садах деревья беспокойно шелестели листвой, словно им уже не терпелось сбросить свой приевшийся наряд. А сторожа и тощие коты, в огромном количестве появившиеся на Парк-лейн и Мейфэр, свидетельствовали о том, что тот слой общества, от которого зависела судьба Эстер, покинул город. Эстер возвращалась из отеля «Александра», где, как ей говорили, требовалась судомойка. Миссис Льюис уговаривала ее подождать, пока начнут съезжаться лондонцы. Летом трудно устроиться на хорошее место, а устраиваться куда попало хоть на время не годится, лучше выждать. Эстер удалось скопить немножко денег, усталость давала себя знать, и поначалу она решила было последовать этому совету. Но ей не пришлось отдохнуть в Далвиче и недели, — на беду, заболел Джекки. Его болезнь сразу пробила брешь в ее сбережениях, и она поняла, что надо, не теряя ни минуты, устраиваться на работу. Эстер свернула в парк. Она направлялась в северную часть города, в контору по найму прислуги, расположенную неподалеку от Оксфорд-стрит, куда ей посоветовала обратиться миссис Льюис. Отыскать Холборн-роуд оказалось делом нелегким, и Эстер пришлось не раз спрашивать дорогу, но совсем неожиданно она вдруг поняла, что попала наконец на ту улицу, которую искала: молодые девушки, по виду служанки, то и дело входили в помещение какой-то конторы или выходили оттуда. Вместе с пятью другими девушками Эстер поднялась по узкой мрачной лесенке. Контора помещалась в бельэтаже. Дверь стояла настежь, и на Эстер сразу повеяло специфическим запахом нищеты: здесь царила атмосфера грошовой скаредности.

Пятнадцать — двадцать бедно одетых женщин сидели на обитых красным плюшем скамейках, расставленных вдоль стен. Маленькая старушка с очень бледным лицом и совсем белыми волосами, стоя возле окна, жаловалась в пространство на свои беды.

— Я жила у нее больше тридцати лет. Всех ее детей вырастила. Поступила к ней нянькой, а когда дети подросли, все хозяйство на меня свалилось. Сама-то хозяйка последние годы была прикована к постели. Она все переложила на мои плечи. Сколько раз, бывало, возьмет мою руку и скажет: «Вы такая славная женщина, Холмс, только не вздумайте покинуть меня, разве я могу обойтись без вас?» Но, когда она умерла, семья решила расстаться со мной. Очень сожалеем, сказали они, им никогда такое и в голову бы не пришло, да только их, понимаете ли, пугает, что я становлюсь слишком стара. Верно, не следовало мне так долго служить на одном месте. Я бы, может, и переменила работу, да ведь она твердила с утра до ночи: «Вы не должны оставлять нас, мы без вас просто не можем обойтись».

Двери раздвинулись, и появилась секретарша — энергичная молодая особа, говорившая непререкаемым тоном.

— Попрошу прекратить разговоры, — сказала она. Ее проворный взгляд остановился на маленькой старушке, и она шагнула к ней. — Как, вы опять здесь, мисс Холмс? Я же сказала, что дам вам знать, если подвернется что-либо для вас подходящее.

— Да, вы так сказали, мисс, но мои маленькие сбережения подходят к концу, а хозяйка требует денег за комнату.

— Тут я вам ничем помочь не могу. Когда что-нибудь подвернется, я вам напишу. Но я не могу допустить, чтобы вы появлялись здесь через два дня на третий и отнимали у меня время… Нечего вам тут прохлаждаться. — И, пробормотав что-то по адресу глупых старух, которые все надеются устроиться на место, секретарша подозвала к своей конторке четырех женщин и в том числе Эстер. Критически оглядев их с головы до пят, она остановила свой взгляд на Эстер, по-видимому, оставшись довольна ее внешностью.

— Подыскать такое место, как вам хочется, будет до начала сезона нелегко. Будь вы хоть на дюйм-два повыше ростом, я бы мигом устроила вас горничной в любой дом. Сейчас в моде высокие служанки в возрасте примерно двадцати пяти лет, и по летам вы как раз подходите.

Эстер оставила секретарше дюжину почтовых марок, и вскоре к ней стали поступать письма с адресами дам, которым требовалась прислуга. Предложения были весьма разнообразны, так как секретарша, по-видимому, посылала их без разбору, и Эстер приходилось проделывать длинный-предлинный путь из Брикстона до Ноттинг-хилла, лишь для того, чтобы побывать у каких-то бедняков, для которых одна «служанка за все» и та являлась большой роскошью. Эта бессмысленная беготня по городу крайне ее утомляла. Из какого-нибудь дома на Бейзуотер ей приходилось тащиться в Кенсингтон на Хай-стрит, затем в Эрлс-коурт, а третий наниматель мог оказаться где-нибудь в Челси. Угадать, где больше повезет, было невозможно, а пока она колебалась, не зная, какой адрес предпочесть, место мог перехватить кто-нибудь другой. Нередко бывало и так, что хозяев не оказывалось дома, и ей предлагали наведаться позже. Эти случайные свободные часы она проводила в парке — чинила Джекки носки или подрубала носовые платки. Нередко ее заставал за этим занятием вечер, а потом ее ждало новое разочарование, и с тяжелым сердцем она брела в теплых летних сумерках от Марбл-Арч по опустевшей Серпентайн и выходила на Пиккадилли — сверкающую цепочку огней на фоне заката.

Стоя на Пиккадилли в ожидании омнибуса, который должен был доставить ее на Ладгейт-хилл, Эстер чувствовала себя в центре многолюдного людского потока, заполнявшего улицы. Огромные отели, фиолетовые в вечерних сумерках, стояли спокойно и величаво; кафе «Монико» — французские газеты и итальянские вина… Фешенебельный отель «Критерион»… Нарядные экипажи останавливались перед его серым фасадом, и приехавшие поужинать господа направлялись к подъезду. Хорошая погода ранее обычного часа привлекала сюда женщин с бедных окраин. Они появлялись на Пиккадилли, прогуливались по площади, сворачивали на влекущую к себе Риджент-стрнт; белые платья плотно обтягивали бедра, подолы развевались, боа из страусовых перьев, ниспадая с плеч, едва не мели концами тротуар… Но под этим пышным маскарадом глаз Эстер нередко угадывал обыкновенных девушек-служанок. И она думала о том, что их судьба во многом была сродни ее судьбе. Они также были обмануты и брошены, как она, и, быть может, у каждой из них был ребенок, которого она растила, как могла, только им не посчастливилось, как ей, устроиться на место.

А теперь, казалось, удача и к ней повернулась спиной. Была уже середина сентября, а она все еще никак не могла подыскать себе подходящей работы, и со дня на день ей становилось все труднее отказываться от предложений места с жалованьем в шестнадцать фунтов в год. Но она подсчитала все точно до единого пенни и знала, что меньше, чем на восемнадцать фунтов в год, ей не прожить. Если она получит восемнадцать фунтов и хозяйка будет к ней настолько добра, что подарит ей что-нибудь из своих старых платьев, тогда все устроится. Но что она будет делать, если не раздобудет этих двух лишних фунтов, Эстер не знала. Может быть, какое-то время ей и удастся протянуть на шестнадцать фунтов, но рано или поздно она кончит работным домом. Ее бы это не испугало, если бы не ребенок. Не может она расстаться со своим драгоценным сынишкой, который так нежно ее любит, — не может, будь что будет, только не это! Внезапно она отчетливо увидела его перед собой, увидела, как он играет на улице и ждет, чтобы мама вернулась домой, и любовь к нему пронзила ее с такой силой, что у нее на миг словно бы помутилось в голове, и, с изумлением прислушиваясь к самой себе, она подумала: ну можно ли так сходить с ума из-за ребенка?

Дрожь испуга прошла по ее телу. Чтобы не тратить денег на омнибус, она решила пройти через Лейстер-сквер. Порой она убыстряла шаг или, рассерженная, негодующая, перебегала на другую сторону улицы, когда какой-нибудь прохожий окликал ее, привлеченный ее миловидной внешностью… Шелка и атлас исчезали в подъезде отеля «Эмпайр», цветные стекла и шпили «Альгамбры» горели в свободном, чистом пространстве неба. Эстер совсем пала духом. Целый день она бродила по городу, с утра у нее еще не было крошки во рту и, ослабев телом, она ослабела и душой. Она почувствовала, что не в силах больше бороться с судьбой, когда весь мир, казалось, ополчился против нее… Голод, жажда, усталость сломили ее. А соблазны города обступали ее со всех сторон, чаша с отравой была у самых ее губ. Какой-то молодой человек в смокинге заговорил с ней. У него был мягкий голос и ласковый взгляд.

Вспоминая это мгновение десять минут спустя, Эстер чувствовала, что она готова была ответить ему.

Она стояла тогда на Чаринг-кросс, ощущая в голове какую-то странную звонкую пустоту и легкость, которые не в силах была преодолеть, и, как во сне, видела вокруг себя шумную, бурлящую толпу. Но через секунду дурнота прошла, и Эстер ужаснулась, поняв, какого страшного она избежала соблазна. И тут, как и на Пиккадилли, она так же без труда различала среди уличных женщин бывших служанок, только здесь это были уже служанки из меблированных комнат — бедные погибшие создания, одетые кое-как, не брезгующие услугами булавок. Две молодые женщины брели впереди Эстер. Одна повисла у другой на руке, и они лениво перебрасывались фразами. Они только что вышли из закусочной, и взгляд их выражал сытое довольство. На той, что шла с краю тротуара, была порядком засаленная лиловая юбка с такой же засаленной блузкой шоколадного цвета. С помятой шляпки уныло свисало сломанное желтое перо. Другая была в тускло-зеленой юбке и вытертой жакетке из бумажного вельвета, утратившего все признаки вельвета, кроме бумажной основы. Девушка лет шестнадцати переходила улицу. На ней было красное кашемировое платье, на плечах — вышитая бисером накидка, в волосы вплетена красная лента. Она шагала твердо, размашисто, словно мальчишка, засунув левую руку в карман. Прошло несколько толстух; их глаза влажно и призывно блестели; подгулявший мужчина лет пятидесяти, огромный, горбоносый, с нафабренными усами, стоял в дверях ресторана, разглядывая проходивших мимо женщин. Из табачной лавочки вышли, пошатываясь, двое молодых людей с лицами пропойц и игроков. Двери ресторанов и пивных стояли настежь — там на высоких табуретках перед полированными стойками восседали завсегдатаи баров.

Лениво катилась по Стрэнду обычная толпа праздношатающихся; никто никуда не спешил — разве что этот бритый актер, да и тот остановился, чтобы сообщить кому-то, что он прямо из Дворца. Это был Лондон по ту сторону Темзы, Лондон театров, мюзик-холлов, винных кабачков, пивных баров: пестро размалеванные стены домов, огромные золоченые буквы вывесок, в бледном небе над головой — тонкая паутина проводов, под нею — толпы людей, неспешно движущихся кто куда, одни — в сторону кружевного шпиля храма святой Марии, за которым на восточном, похолодавшем небе обозначились островерхие кровли деловой части города, другие — в сторону шпиля храма святого Мартина, господствующего над лесом печных труб на фоне желтовато-розового закатного неба. Рослый полисмен гнал с улицы толпу замызганных мальчишек и девчонок. Нагло отругиваясь, они все же почли за лучшее исчезнуть в переулке. Неожиданно Эстер столкнулась лицом к лицу с какой-то женщиной и узнала Маргарет Гейл.

— Смотрите-ка! Это ты, Маргарет?

— Да, она самая. Что ты тут делаешь? Надоело работать в прислугах? Идем, угощу тебя пивом, старуха.

— Нет, спасибо, Маргарет, я очень рада, что повстречалась с тобой, но боюсь опоздать на поезд.

— Ну нет, так не пойдет, — сказала Маргарет, подхватывая Эстер под руку. — Мы должны выпить по кружке пива и вспомнить старые времена.

Эстер вдруг почувствовала, что упадет в обморок, прежде чем доберется до Ладгейт-хилла, если сейчас же не съест чего-нибудь, и Маргарет решительно повлекла ее за собой через всю пивную и принялась одну за другой отворять все полированные двери кабинок, ища, в какой бы укромный уголок им пристроиться. Разыскав одну пустую кабинку в самой глубине зала, она вошла и придержала дверь, пропуская вперед Эстер.

— Да что с тобой такое? — спросила она с испугом, глядя на побелевшее лицо Эстер.

— Ничего, просто слабость. Весь день ничего не ела.

— Давайте-ка сюда быстрее четыре коньяка и бутылку воды! — крикнула Маргарет бармену и через минуту уже подносила стакан к губам своей подруги. — Целый день ничего не ела, милая? Тогда мы с тобой сейчас перекусим. Я что-то проголодалась. Два раза сосиски и две булочки с маслом! — распорядилась Маргарет.

Поев, подруги принялись беседовать. Маргарет поведала Эстер историю своих злоключений. Барфилды вылетели в трубу. Им крепко не повезло на скачках, пришлось рассчитать прислугу, и тогда Маргарет приехала в Лондон. Каких только мест она не сменила! Кончилось тем, что она понесла от одного из своих хозяев, и ее выгнали из дома взашей. Что же ей оставалось делать? Тогда Эстер рассказала о том, как она потеряла место из-за молодого мастера Гарри.

— И ты так с этим и ушла? Подумать только! Чем порядочней девушка себя ведет, тем хуже с ней поступают, а пойдешь в прислуги, значит, в конце концов останешься без гроша — даже по воскресеньям пообедать будет не на что.

Подруги вышли из пивной, и Маргарет проводила Эстер до Веллингтон-стрит.

— Дальше я не пойду, — сказала она и, указав туда, где Лондон сливался с холодеющим небом, добавила — Я живу на той стороне, на Стэмфорд-стрит. Может, навестишь меня когда-нибудь, если тебе надоест работать в прислугах? У нас там сдаются очень приличные комнаты.

Теплые солнечные дни сменились непогодой, а Эстер в мокрой, облипающей колени юбке, в тяжелых от грязи башмаках, под зонтиком, с которого струями стекала вода, все продолжала ходить по адресам. Даже погода, казалось, была против нее, — ведь когда идешь наниматься, держись весело, бодро и старайся выглядеть как можно лучше, а легко ли сохранять опрятный, веселый вид, прошлепав две мили под дождем!

Одна хозяйка сказала Эстер, что ей нравятся высокие горничные, другая — что она никогда не нанимает хорошеньких девушек, а в третьем доме, где ее могли бы взять, она сама испортила все дело, неосторожно признавшись, что посещает молельню. Хозяйке же было угодно, чтобы вся ее прислуга посещала только церковь. Постигали ее и другие разочарования: получив письмо, она отправлялась по адресу и выслушивала извинения — им очень понравилась другая девушка, и место, к сожалению, уже занято.

Прошла еще неделя, и Эстер начала относить в заклад платья, чтобы иметь деньги на поездки в Лондон и на марки для конторы по найму. Положение ее становилось день ото дня безнадежней, и бессонными ночами она думала о том, что ей с Джекки снова придется пойти в работный дом. Оставаться дольше у миссис Льюис было невозможно. Миссис Льюис была терпелива и добра, но Эстер задолжала ей уже за две недели. Что же можно было еще предпринять? Эстер слышала о благотворительных учреждениях, но не знала, куда и как обратиться. А ведь ей нужно было так немного денег, совсем немного! Эта мысль сверлила ей мозг. Только чтоб продержаться, пока состоятельные люди вернутся в Лондон.

Однажды миссис Льюис, просматривая для Эстер газеты, наткнулась на объявление, которое, как ей показалось, сулило надежды. Эстер поглядела на последнее пенни, оставшееся от денег, полученных под заклад платья.

— Боюсь, — сказала она, — что и тут будет, как в других местах. Не везет мне.

— Не говори так, — сказала миссис Льюис. — Не вешай носа. Я буду помогать тебе, пока смогу.

Обнявшись, они наплакались всласть, после чего миссис Льюис посоветовала Эстер не отказываться от места, даже если жалованье будет не больше шестнадцати фунтов в год.

— Если беречь каждое пенни, можно отложить кое-что, а если еще хозяйка будет дарить тебе свои старые платья и десять шиллингов на рождество, так, я считаю, ты как-нибудь выкрутишься. Мальчишка не будет стоить тебе больше пяти шиллингов в неделю, пока ты не устроишься на хорошую работу, хоть кухаркой. Ну, запоминай адрес: Мисс Райс, Вест-Кенсингтон, Эвондейл-роуд.

XXII

Эвондейл-роуд оказался безвестным закоулком на далекой окраине города — безвестным уже хотя бы потому, что совсем недавно его не существовало вовсе. Строительные леса еще захламляли соседний пустырь, где через несколько месяцев, дабы поддержать престиж Эвондейл-роуд, должен был воздвигнуться красный фронтон и черепичная кровля Летнего театра. Осматриваясь по сторонам, Эстер нигде не могла обнаружить ни малейших признаков вожделенных восемнадцати фунтов в год. Поглядев на жалюзи единственного окна гостиной, она сказала себе: «Сегодня горячее жаркое, на завтра холодные остатки». Она окинула взглядом аккуратно подстриженные худосочные кусты за чугунной решеткой палисадника и крошечные окошечки мансарды и отчетливо представила себе каморку величиной с платяной шкаф, какие обычно отводятся для единственной служанки в такого рода домах.

Пройдя еще несколько шагов, она поравнялась с угловым домом под номером сорок один. Жидкая лесенка и узенький коридорчик лишь укрепили впечатление, которое произвела на нее улица, и ей подумалось, что седая тощая женщина, стоявшая в ожидании у дверей, куда больше подходит к этому окружению, чем она сама. Женщина с опаской поглядела на Эстер и сразу осведомилась, не пришла ли она наниматься; когда же Эстер ответила утвердительно, лицо женщины исказилось, как от боли, и она сказала:

— Что ж, тебя возьмут. А я слишком стара, берут только на поденную. Сколько думаешь просить?

— Меньше чем на шестнадцать мне соглашаться нельзя.

— Шестнадцать! Когда-то и мне столько платили. Теперь бы рада хоть двенадцать получить. Если перевалило за сорок, тут о шестнадцати не мечтай, а я к тому же и зубы потеряла, — значит, еще два фунта долой.

В это время приотворилась дверь, и Эстер услышала женский голос, пригласивший тощую женщину войти. Оставшись одна, Эстер мысленно вознесла богу мольбу о том, чтобы место осталось незанятым. Прошло едва ли больше минуты. Тощая женщина появилась в дверях; в глазах у нее стояли слезы, и, проходя мимо Эстер, она шепнула:

— Ничего не вышло. Я ведь тебе говорила: слишком стара, гожусь только на поденную.

Краткость оказанного тощей приема поразила Эстер, и, приготовившись встретиться с весьма суровой хозяйкой, она была приятно удивлена, увидев перед собой стройную худощавую даму лет тридцати семи и встретив доброжелательный взгляд небольших серых глаз, говоривший о мягкости характера. Хозяйка принимала ее в своем кабинете. На большом письменном столе, заваленном бумагами и книгами, стояли хризантемы в высоком стеклянном бокале. На стенах, оклеенных серыми обоями с красивым рисунком, висело несколько гравюр; в углу помещался книжный шкаф. Вместо обычных раздвижных дверей комната была перегорожена занавеской из бус.

Вид комнаты говорил сам за себя — это был кабинет писательницы и старой девы. Рукопись романа мисс Райс, написанная красивым, четким круглым почерком, лежала на столе и ждала, когда хозяйка, покончив с наймом прислуги, снова примется за литературу.

— Я видела ваше объявление в газете, мисс, и пришла предложить свои услуги.

— У вас есть навык в такого рода работе?

— Да, мисс. Я служила в разных хороших домах и получила отовсюду самые лучшие рекомендации.

И Эстер принялась рассказывать о всех злоключениях: где, и у кого, и как она работала. Мисс Райс надела очки, и в ее серых глазах за стеклами промелькнула улыбка: ей, по-видимому, понравилась эта грубоватая, изрядно обтрепанная девушка с приятным лицом.

— Я живу одна, — сказала мисс Райс. — Работа нетяжелая, и если жалованье вас удовлетворит, мне кажется, что вы мне подойдете. Служанка, которая жила у меня несколько лет, выходит замуж.

— А какое вы платите жалованье, мисс?

— Четырнадцать фунтов в год.

— Боюсь, мисс, что мне никак невозможно поступить к вам. Четырнадцатью фунтами мне не обойтись, у меня слишком много расходов. Очень жаль, мисс, я чувствую, что мне было бы хорошо у вас.

Не было никакого смысла соглашаться на эти условия. Даже если мисс Райс будет иногда отдавать ей свои старые платья, в четырнадцать фунтов все равно не уложишься. Эстер почувствовала, что силы ее оставляют, и с трудом удержалась от слез.

— Да, мне кажется, что мы бы подошли друг другу, если бы мне это было по карману. А сколько хотели бы вы получать?

— В моем положении, мисс, я не могу работать меньше чем за шестнадцать фунтов в год. А получала-то я всегда восемнадцать.

— Шестнадцать — это больше, чем я могу себе позволить, но все же подумаю. Оставьте мне ваш адрес.

— Меня зовут Эстер Уотерс. Далвич, Поплар-роуд, тринадцать.

Эстер уже повернулась было к двери, но в устремленном на нее взгляде было столько доброты… Мисс Райс сказала:

— Я чувствую, что у вас какое-то горе… Присядьте, расскажите мне, что у вас стряслось.

— Нет, мисс, ни к чему это… — Но мисс Райс глядела на нее с таким сочувствием, что Эстер не выдержала. — Ничего мне не остается другого, как пойти в работный дом! — вырвалось у нее.

— Но почему же в работный дом? Ведь я предлагаю вам четырнадцать фунтов в год на всем готовом.

— Видите ли, мисс, у меня ребенок, и мне уже пришлось однажды побывать в работном доме. Я попала туда в ту ночь, когда бросила работу, чтобы спасти ребенка от миссис Спайрс, она хотела убить его и убила бы за пять фунтов — вот ведь какая этому цена. Только, мисс, моя история не годится для ушей такой дамы, как вы.

— Ну, мне кажется, в моем возрасте я вполне могу выслушать вашу историю. Садитесь и рассказывайте.

И Эстер поведала ей все, а глаза мисс Райс еще больше потеплели от сострадания.

— Это очень печальная история, и притом одна из тех, что случаются на каждом шагу. Судьба сурово покарала вас, очень сурово.

— Да, мисс, я тоже так считаю. И теперь мне тяжело снова тащить ребенка в работный дом, после того как я столько лет старалась, растила его. Я не хочу сказать, что со мной там плохо обращались, я о ребенке думаю. Тогда-то он был совсем крошка несмышленый, да и пробыли мы там всего несколько месяцев. Никто об этом и не знает. Но теперь он уже большой мальчик, он запомнит работный дом на всю жизнь и будет этого стыдиться.

— Сколько ему лет?

— В мае исполнилось шесть, мисс. Нелегко мне было его вырастить. Я сейчас плачу за него шесть шиллингов в неделю — это больше четырнадцати фунтов в год, и на одежду уходит никак не меньше фунта. А ведь он подрастает и будет обходиться еще дороже. Хорошо еще, что миссис Льюис, — это та женщина, у которой он живет, — любит его, совсем как родного. Она не хочет даже ничего брать с меня сверх его содержания, только поэтому я еще как-то и продержалась до сих пор. Но ведь я понимаю, что дальше этак уже никак невозможно. Ребенок растет, на него нужно все больше и больше денег, а жалованье остается прежним. Я гордилась тем, что вырастила его на свой заработок, и мое единственное желание — это чтобы он вырос честным человеком и мог сам заработать себе на хлеб. Только не получается этого, мисс, не получается. Придется нам с ним смириться и пойти в работный дом.

— Я вижу, вам действительно нелегко пришлось.

— Да, мисс, очень даже нелегко; никому не понять, как нелегко. Да я бы не жаловалась, если бы теперь не приходилось все начинать сызнова… Они заберут у меня сына?.. Я не увижу его, пока мы будем в работном доме. Как бы я хотела умереть, мисс, нет у меня больше сил…

— Вы не попадете в работный дом, Эстер, если я смогу этому помешать. Я буду платить вам жалованье, которое вы просите, Восемнадцать фунтов в год — это больше, чем я могу себе позволить, но ваш ребенок останется с вами. Вы не пойдете в работный дом. Таких порядочных женщин, как вы, Эстер, не очень-то много на свете.

XXIII

Заинтересовавшись судьбой своей новой служанки, мисс Райс старалась вызвать ее на откровенность. Но далеко не сразу удалось им обеим преодолеть врожденную сдержанность. Обе они по натуре были даже чем-то сродни друг другу: обе, типичные англичанки, были замкнуты, ровны, но под этой бесстрастной оболочкой скрывался характер сильный и горячий.

Очень скоро в Эстер пробудился инстинкт сторожевого пса, и она распространила свою заботу не только на все хозяйственные нужды, но и на здоровье своей хозяйки.

— Нет уж, мисс, извольте-ка съесть ваш суп, пока он не остыл. Отложите-ка свое писание, вы и так уж пишете с самого утра. Этак еще, чего доброго, сляжете, и мне придется ходить за вами.

Если вечером мисс Райс собиралась выйти из дому, Эстер обычно преграждала ей путь в прихожей.

— Нет уж, мисс, этого я, как хотите, не допущу — вы же простудитесь насмерть. Извольте-ка надеть теплое пальто.

Круг знакомых мисс Райс состоял преимущественно из дам средних лет. Порой ее навещали сестры — крупные, дородные женщины — и один весьма элегантно и по моде одетый молодой человек, которого мисс Райс явно отличала среди всех прочих. Молодого человека звали мистер Олден, и мисс Райс сказала, что он тоже пишет романы. Они часами могли толковать о книгах, и Эстер стала опасаться, что мисс Райс отдает свое сердце человеку, который к ней равнодушен. Впрочем, быть может, ей было вполне достаточно того, что мистер Олден появлялся раз в неделю и она могла часок-другой поболтать с ним о книгах. Эстер казалось, что, будь у нее самой ухажер, она бы не потерпела, чтобы он появлялся и исчезал, словно тень. Но у нее не было ухажера, и она не стремилась его иметь. Все ее желания сводились к одному: проснуться поутру и знать, что с ее ребенком все обстоит благополучно; впрочем, была у нее теперь и еще одна забота: на сколько это в ее силах, сделать удобной и приятной жизнь своей хозяйки. И больше года она неустанно заботилась только об этом. Она отклонила сделанное ей предложение руки и сердца и очень редко соглашалась провести вечер с кем-нибудь из своих ухажеров. Одним из таких ухажеров был старший приказчик из магазина канцелярских принадлежностей. Эстер почти каждый день заходила в этот магазин: то за бумагой, на которой ее хозяйка писала свои романы, то за промокательной бумагой, то за марками, то опустить письма… Магазин этот занимал прочное место в жизни обеих женщин.

Старшего приказчика звали Фред Парсонс; это был худощавый невзрачный человек лет тридцати пяти; маленькое остроносое личико увенчивал высокий выпуклый лоб; негустая светлая бородка и усы оставляли доступным для глаз безвольный подбородок и красные, словно сургуч, губы; тусклые рыжеватые волосы Фреда уже заметно начали редеть. Поношенный сюртук мешковато сидел на сутулых плечах. Впрочем, все эти недостатки в какой-то мере искупались удивительно чистым и звонким, как колокольчик, голосом, в котором, казалось, никогда не звучало ни единой потки неуверенности или сомнения, и уравновешенным умом, хорошо оснащенным умеренным количеством религиозных и политических доктрин. Прежде Фред служил в одной из торговых контор Вест-Энда, но неукротимое желание спрашивать каждого вступавшего с ним в разговор посетителя, проникся ли он до глубины души верой во второе пришествие Христа, привело к размолвке между ним и его нанимателем. Он работал в Вест-Кенсингтоне вторую неделю, когда в магазин зашла Эстер за писчей бумагой для своей хозяйки, и в нем тотчас зародилось желание познакомиться поближе с ее религиозными воззрениями, однако, памятуя о недавнем увольнении, он до поры до времени воздерживался от вопросов. Как-то в конце следующей недели они остались одни в магазине. На этот раз Эстер пришла за почтовой бумагой, и Фред пожалел в душе, что не вторично за писчей, — в этом случае ему было бы легче завязать с ней разговор о втором пришествия; но так или иначе, и эту возможность упускать не следовало. Фред сказал:

— Ваша хозяйка изводит, должно быть, огромное количество бумаги. Всего два-три дня назад я продал вам четыре стопы.

— Та бумага была для писания книг, а эта нужна ей для писем.

— Так ваша хозяйка пишет книги?

— Да.

— Будем надеяться, что это хорошие книги… Нравственные. — Он умолк и поглядел по сторонам — не слушает ли их кто-нибудь. — Книги, которые возвращают грешников в лоно господне.

— Я не знаю, о чем она там пишет. Знаю только, что пишет книги. Говорили, будто — романы.

Фред явно не одобрял романы — Эстер это сразу поняла и огорчилась. Фред показался ей славным, порядочным молодым человеком, и ей захотелось объяснить ему, что уж кто-кто, а ее хозяйка никак не может написать ничего такого, что могло бы пойти кому-то во вред. Но хозяйка ждала бумагу, и Эстер поспешно распрощалась с Фредом. А в другой раз они встретились на улице. Эстер вышла перед закрытием магазинов поискать свежих яиц на завтрак для хозяйки. Навстречу ей быстрым шагом двигался невзрачный человечек небольшого роста; длинные рыжеватые волосы выбивались, курчавясь, из-под широких полей черной фетровой шляпы; человек этот показался ей знакомым. Проходя мимо, он вежливо улыбнулся и поклонился.

«О господи, я же его знаю, — подумала Эстер. — Это старший приказчик из писчебумажного магазина».

На следующий вечер она снова встретила его на той же улице. Эстер вышла прогуляться, Фред спешил на поезд. Они остановились, перекинулись двумя-тремя словами, а еще несколько дней спустя повстречались опять, часов в восемь вечера, почти на том же самом месте.

— Мы с вами постоянно встречаемся, — сказал Фред.

— Да. Чудно, право… Вы небось возвращаетесь этой дорогой с работы? — спросила Эстер.

— Да, я кончаю работу в восемь часов.

Стоял конец августа, в небе одна за другой загорались звезды, в глубине неширокой пригородной улицы печально угасал дымный лондонский закат. Фред и Эстер обошли вместе маленький унылый скверик с редкими, только что посаженными кустами, и оба почти бессознательно и не без удивления отметили про себя, что эта совместная прогулка им приятна. Разговор их сразу вернулся к той теме, на которой он когда-то оборвался.

— Жаль все-таки, — сказал Фред, — что эта бумага не послужит более полезному делу.

— Знали б вы мою хозяйку, не стали бы так говорить.

А вот вы тоже, верно, не знаете, что в этих романах все больше пишут о любви мужчин к чужим женам. Такие книги не служат добру.

— Нипочем не поверю, чтобы моя хозяйка писала о таких вещах. Да откуда ей про это знать, она же агнец божий. Сразу видно, что вы ее не знаете.

Однако слово за словом, и выяснилось, что хозяйка Эстер не бывает ни в церкви, ни в молельне.

Фред был потрясен.

— Надеюсь, вы не следуете примеру вашей хозяйки?

Эстер призналась, что последнее время она мало уделяла внимания религии. Тут Фред позволил себе даже заметить, что ей следовало бы уйти с этого места и устроиться в какую-нибудь по-настоящему религиозную семью.

— Я и подумать не могу, чтобы ее оставить, я ей стольким обязана. А если я теперь меньше думаю о боге, так хозяйка тут вовсе ни при чем. Из всех мест, что я переменила, это первое, где у меня есть время помолиться.

Эти слова, казалось, успокоили Фреда.

— А какую церковь вы обычно посещали?

— Мои родители, и отец и мать, принадлежали к общине Плимутских Братьев.

— Открытой или Закрытой?

— Не припомню что-то. Я тогда была ребенком.

— Я тоже принадлежу к Плимутским Братьям.

— Вон что! Подумать только!

— Надобно помнить, что только через веру в господа нашего Иисуса Христа, распятого за нас на кресте, может прийти к нам спасение.

— Да, я тоже так верую.

Эти взаимные признания как-то сразу сблизили их друг с другом, и на следующей неделе в воскресенье Фред повел Эстер на молитвенное собрание и представил ее там как заблудшую овцу, которая лишь временно отбилась от стада.

Эстер бывала на молитвенных собраниях только в детстве, и простая, суровая обстановка молитвенного дома и простое, суровое учение — все вызвало живейший отклик в ее душе; всплыли воспоминания о доме, об отце и о матери, обо всех, кто ушел из ее жизни, и она испытала глубокое волнение, чистое и возвышенное. Проповедь читал Фред; он говорил о втором пришествии Христа, когда истинно верующие в сиянии вечной славы вознесутся на небо и мир будет очищен от всяческой скверны, после того как последнего из грешников поглотит геенна огненная. Молящиеся были охвачены священным трепетом, и молоденькая девушка, сидевшая с закрытыми глазами рядом с Эстер, протянула руку, как бы желая удостовериться, что ее соседка все еще здесь — что она не вознеслась в сиянии славы на небо.

По дороге домой Эстер призналась Фреду, что давно уже не чувствовала себя такой счастливой. Он пожал ей руку и посмотрел на нее благодарным взглядом, вложив в него всю душу. Теперь они навеки принадлежат друг другу. Ничто не может разлучить их, ведь он вернул ее душу богу. Его экзальтированность поразила и растрогала ее. Но хотя сама она и не была способна на такие возвышенные порывы, разве не вера в бога, в которой она была рождена и воспитана, помогла ей выстоять все эти тяжкие годы? Мысли ее унеслись в будущее. В следующее воскресенье Фред опять предложит ей пойти на молитвенное собрание, а ей надо ехать в Далвич. Рано или поздно он узнает, что у нее есть ребенок, и тогда не захочет больше с нею знаться. Лучше уж сказать ему об этом самой, пока он не услышал от других. Но она чувствовала, что не вынесет этого унижения, этого стыда. Лучше бы им никогда не встречаться. Ребенок становится на ее пути к счастью… Нет, надо сразу порвать с Фредом. Но под каким предлогом? Ничего-то у нее в жизни не ладится. Может статься, он сделает ей предложение… Тогда, хочешь не хочешь, придется во всем признаться.

Еще одна неделя подходила к концу; вечером Эстер услышала стук в окно. Это был Фред. Почему ее не видно? — спросил он. Эстер сказала, что была очень занята.

— А сегодня вечером вы свободны?

— Да, пожалуй.

Она надела шляпку, и они пошли пройтись. Оба молчали, но как-то само собой, не сговариваясь, свернули в сторону маленького скверика, где прогуливались в первую их встречу.

— Последние дни я много думал о вас, Эстер. И решил просить вас выйти за меня замуж.

Эстер молчала.

— Вы согласны? — спросил Фред.

— Я не могу. Мне, право, жаль, но не просите меня, не надо.

— Почему вы не можете?

— Если я вам скажу, вы сами не захотите на мне жениться. Да уж, верно, лучше сказать. Я вовсе не такая порядочная женщина, как вы думаете. У меня есть ребенок. Ну вот, теперь я вам все сказала, и можете, если хотите, убираться на все четыре стороны.

Ее прямая, грубоватая натура дала себя знать. Уйдет, ну и пусть уходит, ей наплевать. Теперь он все знает и волен поступать, как хочет.

После долгого молчания Фред сказал:

— Но ведь вы раскаялись, Эстер?

— А как вы думаете! Да я так была наказана за этого несчастного ребенка, словно дюжину детей народила!

— Вот как! Значит, это случилось не теперь!

— Не теперь? Почти восемь лет назад.

— И все эти годы вы вели жизнь порядочной женщины?

— Да, уж я полагаю, что так.

— В таком случае, если…

— Не хочу я никаких «если». Если я недостаточно хороша для вас, ступайте, возьмите себе ту, что лучше. А я наслушалась проповедей. Хватит с меня!

— Я не собирался читать вам проповедь. Я знаю, что путь женщины еще более тернист, чем наш. Не каждая женщина виновата в том, что она пала, но мужчина всегда виноват. Мужчина всегда может уйти от соблазна.

— Да, только нет такого мужчины, который бы ушел.

— Нет, Эстер, не все такие.

Эстер поглядела на него в упор.

— Я понимаю, что вы хотите спросить, Эстер, но про себя я могу сказать честно, что со мной ничего такого никогда не было.

Такое целомудрие не возвысило его в глазах Эстер, а его холодный, звонкий голос внезапно вызвал в ней раздражение.

— Но это не дает мне права строго судить тех, чья жизнь сложилась не так счастливо, как моя. У меня и в мыслях не было упрекать вас, Эстер. Я сожалею только об одном — что вы не рассказали мне все это раньше, до того как я повел вас на молитвенное собрание.

— Ах, так! Вы, значит, стыдитесь меня? Ну, и держите свой стыд при себе…

— Нет, нет, совсем не то, Эстер…

— Вам надо было, чтобы я там не знала, куда глаза девать от стыда, словно я еще мало всего натерпелась!

— Нет, Эстер, выслушайте меня. Тот, кто нарушает нравственный закон, не должен преклонять колена вместе со всеми, пока не раскается, но тот, кто истинно верует, что господь пострадал на кресте за грехи наши, будет прощен, а я полагаю, что вы веруете.

— Да, я верую.

— Согрешивший и раскаявшийся… Я буду говорить об этом в своей проповеди на следующем молитвенном собрании. Вы пойдете со мной?

— В следующее воскресенье я поеду в Далвич проведать сына.

— А вы не можете сначала пойти на молитвенное собрание?

— Нет, я не могу отлучаться из дома и утром и после обеда.

— А можно мне проводить вас?

— Это в Далвич-то?

— Если вы поедете, когда собрание уже окончится. Я могу встретить вас на вокзале.

— Ну что ж, коли вам охота.

По дороге домой Эстер рассказала Фреду историю своего падения. Он выслушал ее со вниманием и был исполнен сочувствия.

— Я люблю вас, Эстер. А когда любишь, прощаешь.

— Вы очень хороший человек, Фред. Вот уж никак не думала, что встречу такого хорошего человека.

Отворяя калитку, она взглянула ему прямо в глаза; в эту минуту ей показалось, что она готова полюбить его.

XXIV

Миссис Хэмфриз, пожилая особа, экономка холостяка, соседа мисс Райс, привыкшая заглядывать к Эстер на кухню, чтобы выпить чашечку чайку и поболтать, вскоре начала все чаще и чаще заговаривать о Фреде. Очень милый молодой человек, говорила она, может составить счастье любой женщины. Эстер, как всегда несловоохотливая, ходила по кухне, занимаясь хозяйством, и отмалчивалась. Неожиданно она сообщила миссис Хэмфриз, что была с Фредом в Далвиче, и просто чудо, как он и Джекки понравились друг другу.

— Да что вы говорите! Вот замечательно! Оказывается, эти набожные люди совсем не такие жестокосердые, как о них говорят.

Миссис Хэмфриз придерживалась мнения, что Эстер следовало бы выдавать себя за тетушку Джекки.

— Никто, конечно, этим россказням не поверит, но выглядеть будет как-то почтеннее, и я уверена, что мистер Парсонс это одобрил бы.

Эстер ничего не ответила, но задумалась над словами миссис Хэмфриз. Может, и вправду было бы лучше, если бы Джекки перестал называть ее мамочкой. «Тетя». Нет, ни за что! Фред должен принять ее такой, какая она есть. Эстер казалось, что они нашли общий язык. И Фред неплохо зарабатывал — тридцать шиллингов в неделю. А Эстер шел уже двадцать восьмой год. Если она вообще намерена выйти замуж, то пора об этом подумать.

— Просто не знаю, как моя дорогая хозяюшка будет без меня обходиться, — сказала Эстер Фреду, когда они ранним октябрьским утром тряслись в неспешном пригородном поезде, только что отошедшем от вокзала Сент-Поль. Фред вез Эстер в Кент познакомить со своей семьей.

— А почему ты не думаешь о том, как я буду обходиться без тебя?

Эстер рассмеялась.

— Ну верно, как-нибудь обошелся бы. Чтобы мужчина да не сумел сам о себе позаботиться!

— Но мои старики спросят, когда же свадьба. Что я им отвечу?

— В это же время через год. Да и то, как бы не слишком скоро. Может, я еще и надоем тебе до тех пор.

— Давай сыграем свадьбу весной, Эстер.

Поезд остановился.

— Вон и отец — поджидает нас в своей двуколке. Отец! Не слышит. Глуховат стал с годами. Отец!

— Ну, вот и вы! Поезд опоздал.

— Папенька, познакомьтесь — это Эстер.

Они собирались провести целый день у родителей Фреда на ферме, и Эстер старалась представить себе, как это будет. Она знала, что ей предстоит познакомиться с сестрами Фреда и его братом. Но они мало занимали ее воображение. Мысли ее были сосредоточены на миссис Парсонс. Фред очень много рассказывал ей о своей матери. Узнав о существовании Джекки, она, разумеется, огорчилась, но, услышав от сына, что пришлось испытать Эстер, сказала: «Жизнь полна искушений, и если твоя Эстер искренне раскаялась и замаливала перед господом свой грех, мы не имеем права ее отринуть». И все же Эстер было очень не по себе, и она уже начала жалеть, что согласилась познакомиться с родителями Фреда, прежде чем станет его женой. Однако раздумывать над этим было теперь поздно. Вдали показался фермерский дом, и старая буланая лошадка, почуяв близость конюшни, бодрой рысцой начала взбираться на холм. Двуколка остановилась перед невысоким палисадником. В саду увядали последние астры, плющ багряной мантией одевал стену дома. Отец сказал, что поставит двуколку в сарай, и Фред повел Эстер по мощенной кирпичом дорожке к дому и отворил дверь. Когда они проходили через кухню, Фред представил Эстер своим сестрам — Лили и Мэри, — хлопотавшим у плиты.

— Маменька в гостиной, — сказала Мэри. — Она вас ждет.

У окна в большом деревянном кресле сидела грузная женщина лет шестидесяти, в черном платье. Длинные локоны, свисавшие по обеим сторонам длинного бледного лица, придавали ей несколько комический вид. Но когда она поднялась с кресла навстречу сыну, лицо ее просияло, и она сразу перестала казаться смешной. Широким, радушным жестом она протянула руки.

— Фред, дорогой, добро пожаловать! Как я рада! Хорошо, что ты выбрался проведать нас!

— Маменька, это Эстер.

— Здравствуйте, Эстер, добро пожаловать. Очень рада познакомиться с вами. Сейчас раздобуду для вас стул. Снимайте свою жакетку, дорогая, проходите и садитесь.

Она заставила Эстер снять жакетку и шляпу, отобрала их у нее, положила на диван и заковыляла по комнате, волоча за собой два стула.

— Идите сюда и рассказывайте мне все. Я теперь почти все время сижу дома и люблю, когда мои дети собираются вокруг меня. Эстер, вы садитесь сюда, — Она обернулась к Фреду. — Ну, Фред, как у тебя дела? Ты по-прежнему живешь в Хакни?

— Да, маменька. Но думаю, когда мы с Эстер поженимся, снять коттедж где-нибудь на Мортлейк. Эстер там понравится больше, чем в Хакни, — ближе к природе.

— Так тебя, значит, все еще тянет в деревню? Мортлейк — это, кажется, на берегу реки? Лишь бы там не было сыро.

— Нет, маменька, не сыро, и там есть очень хорошенькие домики. В Мортлейке, думается мне, нам будет неплохо. Там у меня много друзей. Каждое воскресенье все сходятся вместе, набирается человек до пятидесяти. И политикой можно заняться. Я знаю, что вы против политики, но в наши дни мужчина не может стоять от нее в стороне. Времена меняются, маменька.

— Лишь бы не забывать о боге, мой мальчик, тогда чем бы ты ни занялся — все хорошо. Но вы же небось проголодались с дороги. Фред, голубчик, постучи-ка в эту дверь. Там твоя сестрица Клара одевается. Скажи ей, чтобы ома поторопилась.

— Сейчас, маменька, — раздался голос из-за перегородки, делившей комнату на две части, и почти туг же дверь распахнулась и появилась молодая женщина лет двадцати восьми. Она была недурна собой — значительно привлекательней своих сестер, и все — от покроя юбки до более светской манеры себя держать, проявившейся уже в том, как она поцеловала брата и протянула руку Эстер, — сильно отличало ее от всего остального семейства. Клара работала старшей модисткой в одной из больших мастерских головных уборов. На ферму она приезжала в субботу после обеда и проводила здесь воскресенье. Сегодня она ушла с работы пораньше и теперь принялась рассказывать, как ей это удалось, явно стараясь произвести впечатление на Эстер.

Миссис Парсонс предложила выпить по рюмочке смородинной наливки, и появилась Лили с подносом. Клара осведомилась, скоро ли будет готов обед. Мэри сказала, что придется подождать, а Лили шепнула, понизив голос: «Через полчасика».

После обеда отец заявил, что им всем надо еще немного поработать в саду. Эстер вызвалась помочь, но когда она уже собралась последовать за остальными, миссис Парсонс задержала ее.

— Вы ведь не прочь потолковать немножко со мной, дорогая? Долго я вас не задержу. — Она пододвинула Эстер стул. — Когда-то теперь увижу я вас снова, а годы мои немалые, и господь может прибрать меня в любой день. Я хочу сказать вам, голубушка, что крепко на вас надеюсь. Я знаю, что вы будете хорошей женой Фреду, а он будет хорошим отцом вашему сынишке, и если господь пошлет вам еще детей, Фред не станет делать различия между ними. Он сам мне так сказал, а мой Фред умеет держать слово. Вы впали в грех, но раскаялись. Мы все живем среди соблазнов и должны уповать на господа, чтобы он помог нам не споткнуться.

— Я, понятное дело, виновата, я же не говорю, что нет, да только…

— Ну и хватит об этом. Все мы — грешники, даже самые лучшие из нас. Вы станете женой моего сына, значит, вы — моя дочь, и двери этого дома всегда будут открыты для вас, когда бы вы ни надумали нас проведать, а мне хотелось бы, чтобы это было почаще. Я люблю, когда мои дети собираются вокруг меня. Сама-то я теперь редко выползаю из дома, так что уж приходится им меня навещать. Очень мне обидно, что я не могу больше ходить на молитвенные собрания. Не была уже с рождества, но в кухонное окно я вижу всех, кто идет туда, и какие же у них счастливые лица, когда они возвращаются обратно! Сразу видно, что приобщились богу. Из Армии спасения тоже иногда заглядывают на нашу улицу. Стоят и распевают гимны. Слов не разберешь, но по лицам видно, что они беседуют с господом… Ну вот, я и сказала все, что было у меня на душе. Ладно, не буду вас больше задерживать, Фред уж небось заждался.

Эстер поцеловала старушку и спустилась в сад. Фред, стоя на лестнице, стряхивал яблоки с веток. Увидев Эстер, он спустился вниз, а его брат Гарри занял его место. Эстер и Фред наполнили яблоками корзину, а потом, не сговариваясь, движимые одним желанием, пошли прогуляться по саду и остановились на маленьком деревянном мостике. Слова казались излишними, оба чувствовали, как им хорошо друг с другом.

Тихо журчал в камышах ручей, спускались сумерки, отчетливее стал слышен стук падающих яблок. Ветерок зашелестел верхушками яблонь, сбивая на землю пожелтевшие листья. Звонко перекликались сборщики, наполнив свои корзины. Они поднялись на мостик, отпуская шуточки по адресу влюбленных, а те отступили к перилам, давая им пройти. В потемневшем свинцово-синем небе из-за края холма выплыла красная луна.

Когда Эстер и Фред вошли в дом, они увидели, что старик фермер, вернувшийся домой раньше них, сидит возле жены, держит ее руку в своей и поглаживает, и эта забавно старомодная, исполненная глубокого внутреннего смысла картина надолго запечатлелась в памяти Эстер. Ей подумалось, что она никогда не видела союза более прекрасного. Вот так прожила эта чета сорок лет в любви и верности! Будет ли Фред сорок лет спустя сидеть возле нее и держать ее руку в своей, спросила она себя.

Старый фермер зажег фонарь и пошел на конюшню закладывать двуколку. Они ехали темными полями, далеко позади мерцали огоньки поселка. Какой-то крестьянин, словно призрак, возник из темноты. Отступив в сторону, он пожелал им доброй ночи, и они ответили на его приветствие: старый фермер — глухим хрипловатым голосом, Фред — звонко и весело. В жизни Эстер никогда еще не было такого длинного, такого счастливого дня, так глубоко созвучного самым сокровенным ее мечтам. Все, казалось, слилось воедино, чтобы наполнить странным ликованием все ее существо, и она с непривычной для нее нежностью прислушивалась к словам Фреда.

Поезд с грохотом пронесся по полям и перелескам, с грохотом ворвался в пригородные кварталы, прогрохотал мимо улиц, которые становились все более людными, грохоча, проложил свой путь в лабиринте кирпичных строений, прогремел по железным виадукам, над глубокими ущельями улиц, над бесконечной цепочкой огней.

Фред попрощался с Эстер у калитки ее дома. Она дала ему слово, что они обвенчаются весной, и он ушел обрадованный. Эстер стрелой взлетела по лестнице, спеша поблагодарить свою дорогую хозяюшку за то, что она по доброте своей дала ей возможность провести такой счастливый день в деревне. Мисс Райс опустила на колени книжку и с живейшим интересом выслушала рассказ Эстер, от всей души радуясь ее радостью.

XXV

Но когда пришла весна, Эстер попросила Фреда повременить со свадьбой до осени; мисс Райс плоховато чувствует себя последнее время, сказала Эстер, и она никак не хочет оставлять хозяйку в такую минуту.

Был один из тех долгих летних вечеров конца июля, когда кажется, что свет в небе так никогда и не погаснет. Улица лежала притихшая от пыли и зноя, и Эстер, метя землю подолом своего ситцевого платья, засмотрелась на лошадь, с трудом тащившую тяжелую повозку по свежему, еще не улежавшемуся крупному гравию дороги. Сострадание к бедному животному настолько ее поглотило, что она не заметила идущего ей навстречу худощавого широкоплечего мужчину в светло-серых брюках и черной, немного коротковатой, не по росту, куртке, делавшей его непомерно длинноногим с виду. Он шел ровным, широким шагом, держа в одной руке трость, засунув другую в карман брюк; массивная золотая цепочка поблескивала на фоне темного жилета, мягкая шляпа и красный галстук дополняли костюм. Бритая верхняя губа и бакенбарды делали его похожим на камердинера. Он не заметил Эстер, и когда она, засмотревшись на лошадь с повозкой, неожиданно шагнула в сторону, они едва не налетели друг на друга.

— Что же вы так ходите, не глядя! — воскликнул мужчина, отпрянув назад, чтобы не наступить на пивной кувшин, который Эстер выронила из рук. — Видали! Да никак это ты, Эстер!

— Смотри-ка! Я пролила из-за тебя все пиво.

— В пивной найдется еще. Я куплю тебе новый кувшин.

Очень тебе признательна. Я и сама могу купить.

Они взглянули друг на друга, и после довольно продолжительного молчания Уильям сказал:

— Вот это встреча! Подумать только! Знаешь, я очень рад увидеть тебя снова.

— Ах, ты, значит, рад! Что ж, может, и так. Ну, а теперь тебе направо, а мне налево. Прощай.

— Обожди минутку, Эстер!

— Ну да, а моя хозяйка будет сидеть без обеда! Мне теперь надо снова бежать за пивом.

— Можно, я подожду тебя здесь?

— Подождешь меня? Вот уж совсем ни к чему.

Эстер бегом пересекла маленький дворик, спустилась в кухню. Доставая с полки кувшин, она помедлила секунду: множество мыслей вихрем пронеслось у нее в голове. Может, он все еще стоит перед домом, ждет. Что делать? Надо же, чтоб так случилось! Если он станет ходить сюда, как бы еще не повстречался с Фредом.

— Ну, чего ты ждешь, хотелось бы мне знать? — крикнула она, снова выходя во двор.

— Это даже невежливо с твоей стороны, Эстер. Мы так давно не виделись. Можно подумать…

— А мне не интересно, что можно подумать. Уходи отсюда, и все. Ты слышишь? Я знать тебя не желаю. Мало ты мне горя наделал!

— Успокойся, Эстер, послушай, я тебе все объясню.

— Не надо мне твоих объяснений. Уходи.

В ней все кипело: с новой силой вспомнилась обида, которую он ей нанес, и, бросив на Уильяма горящий взгляд, она отстранилась от него и прошла мимо. Не разбей она уже одного кувшина, так, кажется, и хватила бы его сейчас этим кувшином по голове! Но порыв гнева прошел, не вылившись в действие, и заставил ее погрузиться в угрюмое молчание. Уильям шел за нею по улице до самой пивной. Эстер протянула кувшин хозяину, тот стал его наполнять, а она сунула руку в карман и увидела, что забыла взять с собой деньги. Уильям тотчас вынул шестипенсовик. Эстер метнула на него разъяренный взгляд и сказала, обращаясь к хозяину пивной:

— Я заплачу вам завтра. Ничего страшного, думается мне? Наш адрес Эвондейл-роуд, сорок один.

— Да это ладно, а что мне прикажете делать с этим шестипенсовиком?

— Это меня не касается, — сказала Эстер, подбирая подол юбки. — За то, что я у вас взяла, я заплачу сама.

Зажав шестипенсовик в коротких потных пальцах, хозяин вопросительно поглядел на Уильяма. Уильям сказал с улыбкой:

— Ну, вы знаете, как на них иной раз находит.

Он распахнул перед Эстер дверь, придержав ее, пока она проходила, и, перехватив его взгляд, Эстер уловила в нем восхищение. Это разозлило ее еще больше. У нее появилось смутное ощущение, что судьба снова преследует ее, грозит ей бедой. Этот человек искалечил ее жизнь и сгинул, а теперь появляется снова в такую минуту, когда перед ней, казалось, открылась возможность устроить свою судьбу.

— Это же все получилось из-за твоего упрямства — ты ведь две недели словом со мной перемолвиться не хотела. Да ты и теперь, похоже, все такая же, — сказал Уильям, пристально глядя на Эстер.

Но лицо Эстер оставалось непроницаемым, пока он не заговорил о том, как несчастлив был его брак.

— Эта женщина оказалась просто скотиной… Мы ведь больше не живем вместе. Вот уж три года. С ней невозможно было ужиться. Она такая… Ну, да это долгая история.

Эстер молчала. Он неуверенно поглядел на нее и, видя, что ее не так-то легко пронять, перевел разговор на другое.

— Послушай, Эстер, — сказал он, придерживая рукой калитку, — давай встретимся как-нибудь в воскресенье. Я теперь держу на паях с одним человеком пивную «Королевская голова», и этот год мне здорово везло на скачках. Мы с тобой можем неплохо провести вечер, денег у меня теперь хватает. Мне бы хотелось как-то загладить старое. Я не знаю, может, тебе иной раз туго приходилось? Рассказала бы мне, что ты делала все эти годы?

— Что я делала? Растила твоего ребенка. Вот что я делала!

— Как? У тебя есть ребенок? — ошеломленно спросил Уильям, и, воспользовавшись его замешательством, Эстер проскользнула в калитку и скрылась в доме. В первую секунду Уильям хотел было броситься за ней, но передумал. Постояв еще немного у калитки, он медленно зашагал прочь, в сторону вокзала.

— Простите, что заставила вас ждать, мисс. Со мной тут приключилась беда, и я по нечаянности разбила кувшин. Пришлось воротиться домой за другим.

— Что же такое с вами приключилось, Эстер?

— Да засмотрелась я, мисс. Засмотрелась на повозку, которая никак не могла проехать по Пэмброк-роуд, — там укладывают новую мостовую, и бедная лошадка совсем выбилась из сил, думалось — вот-вот свалится и околеет, и пока я на нее смотрела, столкнулись мы тут с одним человеком, ну, я испугалась и выронила кувшин.

— Как же так? Вы что — знаете этого человека?

Эстер молча гремела тарелками в буфете, и, почувствовав, что с ее служанкой произошло что-то необычное, мисс Райс воздержалась от дальнейших расспросов. Обед прошел в молчании. Полчаса спустя Эстер вошла к хозяйке в кабинет, пододвинула к ней низенький плетеный столик и стала накрывать его для чая. Задумчивое, спокойное выражение липа мисс Райс, мирный свет затененной абажуром лампы, выступавшие из полумрака ряды книг — вся эта дышавшая умиротворением обстановка внезапно заставила Эстер остро почувствовать, как полна превратностей ее жизнь, и все тревоги, горести, страхи всколыхнулись в ее душе. Так уж, видно, написано ей на роду. Все страдания, через которые она прошла, припомнились ей, и она удивилась тому, что еще жива. И вот теперь, когда перед ней забрезжила надежда устроить свою жизнь, все, того и гляди, опять рухнет. Фред уехал отдыхать на две недели, и в его отсутствие Эстер могла чувствовать себя в безопасности. Но он вернется, и тогда мало ли что может произойти. Она инстинктивно чувствовала, что Фред, так легко простивший ей грех, пока об отце ребенка совсем не заходило речи, может отказаться от брака с ней, если Уильям начнет ее преследовать. Ах, не выйди она тогда из дома, они с Уильямом могли бы никогда не встретиться! Он ведь не живет где-то здесь по соседству, если бы он тут жил, они бы повстречались раньше. А может, он только недавно тут обосновался? Это было бы хуже всего. Нет, нет, нет! Это просто случайная встреча. Если бы пива хватило на день-два дольше или наоборот — если бы оно кончилось на день-два раньше, она, быть может, никогда не встретилась бы снова с Уильямом!

Но теперь она никуда не могла от него скрыться. Он целыми днями торчал на улице, подкарауливая ее, и стоило ей выйти из дома, он шел за ней следом.

…Она должна хотя бы выслушать его… Какая она стала хорошенькая, лучше, чем прежде… Ему по-на-стоящему-то никто никогда не был нужен, кроме нее… Он женится на ней, как только получит развод, и они будут вместе растить их сына…

Эстер отмалчивалась, но когда она услышала про «их сына», вся кровь в ней закипела: чтобы Джекки стал «их» сыном? Этого еще не хватало! После того как она одна-одинешенька растила его, одна работала на него, как каторжная. Да она и думать забыла о том, что у Джекки есть отец, все равно, как если бы ребенок свалился к ней в подол с неба!

Как-то вечером, накрывая на стол, она не сумела переломить себя; внезапно обступившие ее тревоги застали ее врасплох, и она украдкой смахнула слезу. Мисс Райс почувствовала, что делать вид, будто она и тут ничего не замечает, было бы неуместным притворством, и сказала ласково и душевно, как всегда:

— Эстер, мне кажется, вы чем-то очень расстроены. Может быть, я могу помочь?

— Нет, мисс, нет, это пустяки. Не обращайте внимания, сейчас все пройдет.

Эстер крепилась изо всех сил, и все же, не удержавшись, горько всхлипнула.

— Расскажите-ка лучше, что случилось. Даже если я не смогу помочь, все равно, когда вы поделитесь со мной, вам станет легче. Надеюсь, Джекки не заболел?

— Нет, мисс, нет, слава богу с ним все в порядке. Он тут ни при чем, хотя… — Взяв себя в руки, она подавила вновь прихлынувшие к горлу слезы. — До чего ж глупо, — пробормотала она. — И обед ваш простынет.

— Я совсем не хочу совать свой нос в ваши дела, но вы знаете, что…

— Да, мисс, я знаю, как вы добры. Но тут ничего нельзя поделать, терпеть надо, и все. Вы меня сейчас спросили насчет Джекки. Так вот: объявился его папенька.

— Но право же, Эстер, мне кажется, это вовсе не причина, чтобы так расстраиваться. По-моему, вам бы, наоборот, радоваться надо.

— Понятно, что вы так думаете, мисс. Тому, кто в этакой беде не был, все представляется по-другому. Понимаете, мисс, я уже почитай что девять лет, как его не видела, и за эти годы я такого натерпелась… никто про это не знает. Столько горя перенесла, работала, как каторжная, а теперь, когда все самое плохое позади, он, видите ли, явился и хочет чтобы я вышла за него замуж, как только он получит развод.

— А вам, должно быть, уже кто-то другой больше по душе?

— Да, мисс, это правда, и я нисколько этого не стыжусь. В том-то и дело, что вот уже месяца два, а то и больше я встречаюсь с Фредом Парсонсом — это старший приказчик из писчебумажного магазина, вы небось видели его, мисс, — и мы с ним решили пожениться. У него неплохое жалованье — тридцать шиллингов в неделю, — и он очень хороший человек: набожный, добрый, лучшего мужа и пожелать себе нельзя. Когда работаешь прислугой, так в какой дом попадешь, а то и помолиться некогда, и я совсем было отвыкла посещать молитвенные собрания, а вот встретилась с Фредом — и он опять привел меня ко Христу. Но он хоть и набожный человек, а все понимает и не любит осуждать — так же вот, как и вы, мисс. Он давно знает про Джекки и ни словом меня не попрекнул, сказал только, что понимает, как я, должно быть, настрадалась, а уж это истинная правда. Он ездил со мной проведать Джекки и просто чудо, до чего ж они пришлись друг другу по душе. Прямо будто он его родной отец. А вот теперь, похоже, все рухнет; стоит Фреду встретиться с Уильямом, и он уж, верно, станет думать обо мне по-другому.

Закат умирал за красными черепичными кровлями пригорода; зеленые тени сгущались в маленьком садике. Обед был окончен, мисс Райс, откинувшись в кресле, раздумывала над тем, что рассказала ей Эстер. Жизненный опыт этой типичной английской старой девы, живущей крайне замкнуто, исчерпывался встречами и беседами за чашкой чая; все остальные ее познания были почерпнуты из французских романов в желтой бумажной обложке, заполнявших ее книжные полки. Темный силуэт Эстер четко выделялся на фоне еще светлого окна; она умолкла и ждала, что скажет хозяйка.

— А как это получилось, что вы снова встретились с Уильямом? Кажется, его так зовут?

— Это было в тот день, мисс, когда я пошла за пивом. Из-за него я и кувшин разбила — помните, мисс, мне пришлось прибежать домой за другим кувшином? Я вам тогда рассказывала. Когда я опять вышла из дома, он ждал меня на улице и шел за мной до «Гончей собаки» и даже хотел заплатить за пиво, только и, понятное дело, не позволила ему, сказала хозяину, чтобы он записал за мной, а я, мол, завтра принесу. С Уильямом-то я ни словом не перемолвилась, а он снова пошел за мной и шел до самой калитки. Все расспрашивал, как я жила эти годы. Ну, я не выдержала, взяла да и брякнула: «Растила твоего ребенка». «Моего ребенка? — говорит он, — Так у тебя есть ребенок, вон оно что!»

— Но ведь, он, по вашим словам, женился на барышне из того поместья, где вы работали?

— Какая она барышня! Разве такие благородные бывают! По так или иначе, оказалось, что она то ли слишком хороша, то ли слишком плоха для него. Не сошлись они характерами и теперь живут врозь.

— А о ребенке он расспрашивает? Хочет повидать его?

— Вот то-то и оно, что хочет, мисс. У него даже хватило нахальства сказать, что мы будем растить вместе нашего сына… нашего сына, слыхали! Это после того, как я все эти годы работала, не разгибая спины, а он где был?

— Но, может быть, он готов сделать что-нибудь для ребенка, может быть, он как раз этого и хочет.

— Нет, мисс, я его лучше знаю. Это все хитрость и притворство. Думает этак, через ребенка, ко мне подъехать.

— Во всяком случае, я не вижу, какой вам смысл отталкивать его, ведь вы же хотите добра вашему ребенку? А он, как вы сами сказали, владелец пивной.

— Не нужны мне его деньги. Мы с Джекки уже столько лет обходились без них, бог даст, обойдемся как-нибудь и дальше.

— А вы подумайте вот о чем, Эстер: если мне почему-либо суждено будет завтра умереть, вы снова окажетесь точно в таком же положении, как в тот день, когда пришли ко мне наниматься. Вы помните, как это было? Вы не раз говорили, что только один шиллинг шесть пенсов отделяли вас от работного дома, а миссис Льюис вы тогда задолжали уже за две недели. Думаю, что, работая у меня, вы, конечно, скопили немного денег, но, вероятно, это всего несколько фунтов. А сейчас перед вами открывается возможность получить помощь, и мне кажется, вам никак не следует ее упускать, пусть если не ради себя, то хотя бы ради Джекки. Уильям, судя по его словам, умеет делать деньги. Он может разбогатеть; детей от жены у него нет. Быть может, он захочет завещать часть своих денег или имущества Джекки.

— Он и раньше постоянно похвалялся своими деньгами. Не верю я ничему, что он говорит, — ни про деньги, ни про что еще.

— Может быть, вы и правы, а может быть, у него действительно есть деньги, и тогда вы не должны мешать ему позаботиться о ребенке. А что, если Джекки упрекнет вас за это впоследствии?

— Никогда Джекки не упрекнет меня, мисс. Он поймет, что я всегда хотела ему только добра.

— Да вы сами можете пожалеть об этом, если когда-нибудь снова останетесь без места и Джекки будет сидеть голодный.

— Я надеюсь, что этого никогда не случится, мисс.

— Я знаю, что вы крайне упрямы, Эстер. А когда должен вернуться Парсонс?

— Примерно через неделю, мисс.

— Вам надо выяснить, насколько тверд Уильям в своем намерении не оставлять вас в покое. А относительно Парсонса ничего ему говорить не следует. Я вполне согласна с вами, что нужно приложить все усилия к тому, чтобы эти молодые люди не встретились, но, мне кажется, отказываясь разговаривать с Уильямом и не позволяя ему увидеться с Джекки, вы сами создаете условия для этой встречи, которую так стремитесь избежать. Уильям часто появляется здесь?

— О да, мисс, он прямо-таки целыми днями торчит под окнами, даже перед соседями неудобно. Просто со стыда сгоришь. Сколько уж я у вас работаю, мисс, а такого не было, чтобы мои ухажеры вас донимали.

— Так неужели вы не понимаете, глупая вы девочка, что если он по-прежнему будет вечно торчать перед домом, Парсонс, как только вернется, в ту же секунду об этом узнает? Вам нужно немедленно принять какие-то меры.

— Я знаю, вы никогда плохого не посоветуете, мисс. Конечно, это все правильно, что вы говорите, а вот не могу я себя переломить, не могу разговаривать с ним. Я ведь ему уже сказала, что знать его не хочу.

— Да, уж можно не сомневаться, что вы так ему и сказали. Конечно, в таких деликатных вопросах советы давать опасно, но все-таки я убеждена, что вы не имеете права препятствовать отцу позаботиться о сыне. Джекки уже восемь лет, у вас нет средств дать ему хорошее образование, а вы по себе знаете, насколько это мешает в жизни, если человек не выучился ни читать, ни писать.

— Вы бы послушали, как Джекки читает! Миссис Льюис обучила его.

— Пусть так, Эстер, но ведь, помимо чтения и письма, существует еще много других предметов. Вы — рассудительная девушка, поразмыслите-ка над этим хорошенько. Обдумайте все еще раз, когда будете ложиться спать.

На следующий день, увидав Уильяма под окнами, Эстер поднялась к мисс Райс спросить у нее позволения отлучиться из дому.

— Вы позволите мне, мисс, оставить вас на часок? — без обиняков спросила она.

Мисс Райс уже заметила прогуливавшегося перед домом мужчину и сказала:

— Ну конечно, Эстер.

— Вы не боитесь оставаться одна, мисс? Я буду где-нибудь неподалеку.

— Нет, не боюсь. И, кроме того, я жду мистера Олдема. Я сама открою ему дверь и приготовлю чай.

Эстер пробежала через палисадник и быстро зашагала по улице, словно торопясь выполнить какое-то поручение. Уильям тотчас перешел через дорогу и быстро нагнал ее.

— Нельзя же быть такой злючкой, — сказал Уильям. — Можешь ты хотя бы выслушать человека?

— Не желаю я тебя слушать. Не интересно мне, что ты будешь говорить.

Голос ее звучал все так же сердито и угрюмо, и все же Уильям уловил в нем какую-то едва заметную перемену.

— Пойдем пройдемся, я тебе кое-что скажу, и если ты и тут со мной не согласишься, я больше не стану докучать тебе.

— Ты что, меня за дурочку принимаешь? Чтобы я поверила твоим обещаниям!

— Ну выслушай же меня, Эстер. Ты нипочем не хочешь меня простить, а вот если бы ты меня выслушала…

— Говори, кто тебе мешает. По-моему, никто здесь не затыкает тебе рот.

— Не могу я высказать все вот так, на ходу. Это длинный разговор… Я виноват перед тобой, но не так виноват, как ты думаешь. Я могу тебе кое-что объяснить.

— А меня не интересуют твои объяснения. Если у тебя только и заботы, что объяснять…

— Не только — еще сын.

— Ах, ты, значит, о сыне беспокоишься?

— Да. И о тебе тоже, Эстер. Мать неотделима от сына.

— Что верно, то верно. А вот отец — другое дело.

— Если ты все время будешь так огрызаться на каждое слово, я никогда не доберусь до того, что хотел тебе сказать. Я скверно поступил с тобой, Эстер, и теперь, чтобы искупить прошлое, чем только могу…

— А почем ты знаешь, — может, мне еще хуже вред от того, что ты теперь ходишь за мной по пятам.

— Ты что, хочешь сказать, что у тебя кто-то есть и я тебе больше не нужен?

— Ты будто не знаешь, что я не замужняя, что я работаю в прислугах. А ты околачиваешься тут, потому что тебе взбрела в голову этакая прихоть, и нисколечко не думаешь о том, что я снова по твоей милости, как и тогда, могу лишиться места.

— Ну, какой толк нам тут стоять и пререкаться? Пойдем куда-нибудь, где можно спокойно поговорить, и если я и тогда не сумею ничего тебе втолковать — что ж, ты пойдешь своей дорогой, а я — своей. Ты вот говоришь, будто я не знаю, что ты не замужем. А я и правда не знаю, но если это так, то тем лучше. А если замужем — так и скажи, и я уберусь отсюда навсегда Я без того уж много зла тебе причинил, не хватает только еще становиться между тобой и твоим мужем.

Уильям говорил так серьезно, так искрение и задушевно, что Эстер против воли смягчилась.

— Нет, я еще пока не замужем, — сказала она.

— Рад эго слышать.

— Не понимаю, какая тебе разница — замужем я или нет. Ты-то ведь сам женат.

Некоторое время Уильям и Эстер шли молча, прислушиваясь к ровному дневному шуму пригородных кварталов. Небо казалось почти бесцветным — блекло-серое, чуть отливающее голубизной, — и кирпично-красные силуэты домов были резко вычерчены на этом тусклом фоне. Время от времени ветер взвивал над дорогой облачко пыли.

Уильям остановился возле какого-то пустыря.

— Давай пройдем сюда, — сказал он. — Здесь можно будет потолковать без помех.

Эстер промолчала. Они свернули с дороги и отыскали местечко, где можно было присесть.

— Совсем как в старое доброе время, — сказал Уильям, придвигаясь к ней ближе.

— Если ты опять примешься за свои глупости, я встану и уйду. Я пошла с тобой только потому, что ты как будто хотел сказать что-то важное насчет ребенка.

— Я, понятное дело, хочу повидать своего сына.

— Почем ты знаешь, что это сын?

— Да ты вроде бы так сказала. И мне хотелось бы, чтобы это был сын… Так все-таки это — мальчик?

Да, это мальчик, и очень хороший мальчик, совсем не похож на своего папашу. И я сказала ему, что его отец умер.

— И его это не огорчило?

— Да нисколечко. Я сказала ему, что его отец плохо обошелся со мной, а он не любит тех, кто обижает его мать.

— Ты, я вижу, постаралась внушить ему ненависть ко мне.

— Да он и не думает о тебе… С чего бы он стал о тебе думать?

— Ну понятно, только зря ты так озлобилась на меня, ведь что сделано, того уж не воротишь. Я скверно с тобой поступил, не спорю, но и со мной обошлись не лучше — прямо скажем, чертовски скверно. Тебе пришлось туго, но и мне тоже. Не знаю уж, утешит тебя это или нет.

— Может, это и плохо, но только, как я тебя увидела, так во мне такая злость закипела… Я и сама не знала, что ее столько накопилось.

Уильям растянулся на траве, опершись на локоть. Он покусывал длинную сухую травинку, зажав ее в мелких желтоватых зубах. Разговор прервался. Уильям смотрел на Эстер. Она сидела очень прямо, туго накрахмаленное ситцевое платье веером раскинулось по жесткой траве, жакетка была расстегнута. Уильям подумал, что она очень привлекательная женщина, и тут же увидел ее за стойкой в «Королевской голове». Его брак оказался неудачным во всех отношениях, и притом бездетным. Теперь ему хотелось взять себе другую жену, — вот такую, как Эстер. При мысли о сыне у него вдруг защемило сердце. Он старался прочесть мысли Эстер на ее спокойном, непроницаемом лице. Оно казалось необычно серьезным, и ничто не выдавало душившего ее волнения. А она думала о том, что должна во что бы то ни стало предотвратить встречу Уильяма с Фредом. Как же ей отделаться от Уильяма? Она перехватила брошенный им на нее взгляд, и, чтобы направить его мысли в другое русло, спросила, куда поехал он со своей женой, когда они покинули Вудвью.

Неожиданно он сказал:

— Пегги с самого начала знала, что я сохну по тебе.

— Ну, что сейчас об этом говорить. Расскажи лучше, куда вы отправились? Болтали, что вроде за границу.

— Сначала мы поехали в Булонь, — это во Франции, но там почти все говорят по-английски, и совсем неподалеку была неплохая бильярдная, где по вечерам принимали ставки на лошадей. Мы с Пегги ездили на скачки. В первый день я поставил на трех фаворитов и выиграл. Но уже на второй день дело пошло хуже. Потом мы поехали в Париж. Там ипподром совсем рядом, полчаса езды — готов. Уж что хорошо, то хорошо, этого у Парижа не отымешь.

— А твоей жене понравился Париж?

— Да, поначалу он ей здорово понравился — роскошные магазины, всякие там моды. Но вскорости ей и там все прискучило, и тогда мы поехали в Италию.

— А это где?

— А это еще дальше, на юг. Препаршивые места — одно кислое вино, а готовят все на оливковом масле, и податься некуда — кругом одни картинные галереи. До того мне все это осточертело, уж просто мочи нет. «Ну, хватит с меня, говорю. Я хочу домой, где можно выпить кружку пива и съесть кусок бекона и где есть лошади, на которых не стыдно глядеть».

— А ведь Пегги, что ни говори, была от тебя без ума.

— Была, на свой лад. Но ей бы только болтать с разными певцами и художниками, которых там всегда хоть пруд пруди. Конечно, ничего такого между ними не было. Это случилось уже на третий год, как мы поженились.

— Да что случилось-то?

— Да то, что я поймал ее с поличным.

— А как ты можешь знать, было что или нет? Мужчины всегда дурно думают о женщинах.

— Нет, это уж точно так; я ей к тому времени до черта надоел, да и она мне тоже. У нас и с самого начала все шло как-то не по-людски. Не по-семейному как-то, а это уж не брак, коли в дому нет лада, так я считаю. Я никак не годился для ее друзей, а над моими друзьями она издевалась у меня на глазах. Стоило мне позвать какого-нибудь малого в гости, она нипочем не желала оставаться с ним в одной комнате. Вот уж до чего у нас под конец дошло. А я все время вспоминал тебя, и, бывало, твое имя нет-нет да сорвется с языка. Вот как-то раз она мне и говорит: «Ты, по-моему, очень жалеешь, что не женился на служанке». А я ей в ответ: «А ты, по-моему, жалеешь, что вышла замуж за лакея».

— Это ты ее неплохо осадил. Ну и что она?

— Обхватила меня за шею и стала уверять, что не любит никого, кроме своего Большого Билла. Только все эти ее подходы были напрасны. Я сказал себе: «Смотри за ней в оба». Потому как возле нее стал увиваться один молодчик, и вензеля, которые он вокруг нее выписывал, были мне совсем не по нутру. И слишком уж он лебезил передо мной, вечно заводил разговор о лошадях, а я сразу увидал, что ни черта он в них не смыслит. До того дошел, что даже поехал со мной на скачки.

— Ну, и чем же все это кончилось?

— Я решил проследить за этим мозгляком и как-то раз вернулся из Аскота не тем поездом — когда они меня еще не ждали. Вошел в дом — и прямо в гостиную. Они, конечно, были там — сидели рядышком на диванчике. Я сразу увидел, что застал их врасплох. Малый этот стал красный как рак, вскочил и ну пороть какую-то чушь: «Как! Вы уже вернулись? Ну что там в Аскоте? Хорошо провели время?» «Шикарно! А сейчас надеюсь провести еще лучше», — говорю я, а сам все смотрю на жену, глаз с нее не спускаю. Я по ее роже увидал, что тут все так, как я думал. Ну я и взял его за грудки: «Давай, говорю, выкладывай все, как есть, как на духу. Я, говорю, и сам все знаю, но желаю услышать от тебя. Ну, живо, признавайся, не то придушу». И тут я легонько сдавил ему глотку, чтоб он не подумал, будто я шучу. Он глаза выпучил, а жена как завизжит: «Караул, убивают!» Я отшвырнул его, стал перед дверью, запер ее на ключ и спрятал ключ в кармане. «А теперь, говорю, я выколочу правду из вас обоих». Он аж побелел весь и забился в угол за камином, а она, ну, она так на меня посмотрела — кажется, убила бы на месте, будь у нее что под рукой. Я заметил даже, как она глянула на каминные щипцы, а потом вдруг и говорит — этак ядовито, на это она была мастерица: «А к чему нам таиться, Перси? Да, — говорит она, — я его любовница, можешь, если хочешь, получить развод». Тут я малость растерялся. Мне ведь хотелось припугнуть как следует этого малого, осрамить его перед ней. Но она испортила мне всю игру, и я понял по ее глазам, что она отлично это понимает. «А теперь, Перси, — говорит она, — нам с тобой, пожалуй, лучше удалиться». Тут вся кровь во мне закипела, и я говорю: «Удалиться-то вам придется, но не раньше, чем я вам позволю». И без лишних слов беру я его за шиворот и веду к двери, а он идет послушно, как ягненок, и я спускаю его с лестницы таким первоклассным пинком, какого он, поручусь, никогда еще не получал. Все ступеньки пересчитал и не поднялся, пока не докатился до самого низа. Видела бы ты, как она тогда на меня взглянула: ее бы воля — не быть мне в живых. Не моргнув глазом, убила бы она меня, если б только могла, но, понятное дело, где ж ей меня убить, и мало-помалу она пришла в себя. «Дай мне пройти. Зачем я тебе нужна? Ты можешь получить развод… Расходы я оплачу». — «А, может, я не хочу доставить тебе такого удовольствия? Ты, значит, хочешь выйти за него замуж, моя красавица?» — «Он настоящий джентльмен, а тобой я сыта по горло. Если тебе нужны деньги, ты их получишь». Я рассмеялся ей в лицо, и так мы пререкались еще примерно с час. Потом вдруг она вроде как поутихла. Я чувствовал, что у нее что-то на уме, только не знал — что. Не помню, говорил я тебе или нет, что мы тогда жили в меблированных комнатах — ну, в таких, как повсюду, — гостиная с раздвижной дверью, спальня. Она прошла в спальню, а я — за ней следом, чтобы как-нибудь не ускользнула ненароком. Дверь из спальни на лестницу была заставлена тяжелым комодом. Я никак не думал, что у нее хватит сил сдвинуть его с места, и вернулся в гостиную. Но она, понимаешь, ухитрилась все же — отодвинула, да еще так тихо, что я и не услышал. Не успел я сообразить, что к чему, а она уже стремглав летит вниз по лестнице. Я бросился за ней, да куда там — услышал только, как захлопнулась парадная дверь.

Разговор оборвался. Уильям отбросил в сторону изжеванную травинку, Эстер, которая тоже сорвала стебелек, нетерпеливо похлопывала им по траве.

— Зачем мне все это знать? — спросила она. — Если ты привел меня сюда, чтобы я слушала, как…

— Хорошенькое дело! Разве не ты сама начала меня расспрашивать?

— Ну что ж, выходит, ты бросил не одну женщину, а двух, только и всего.

— Ну, если ты это так понимаешь, так я лучше пойду, — сказал Уильям, вскочил на ноги и стал, глядя на Эстер, а она замерла, не решаясь поднять на него глаза; сердце ее бешено колотилось. Что он сейчас сделает: повернется и уйдет от нее навсегда? Ответить ему что-нибудь или просто промолчать? Она избрала последнее. Вероятно, это было неправильное решение, потому что ее тупое молчание обескуражило его, он снова опустился рядом с ней и принялся вымаливать у нее прощение. Он будет ждать, пока она его не простит. Тут сердце ее упало, руки и ноги похолодели.

— Моя жена думала, что у меня нет ни гроша за душой и потому она может как угодно мною командовать. Но мне весь сезон здорово везло на скачках, и я скопил тысчонки две в банке. Тысячу фунтов я отложил для дела, потому что решил теперь бросить игру и заделаться букмекером. И с той поры у меня неплохо пошло. Бывают удачи, бывают неудачи, но жаловаться не приходится. Сейчас у меня уже около трех тысчонок наберется.

Услыхав про такую кучу денег, Эстер подняла глаза. Она пристально поглядела на Уильяма. Она поставила себе целью отделаться от этого человека, чтобы выйти замуж за другого, но она глядела на него и вдруг почувствовала, как былое влечение к нему пробуждается в ней снова.

— Мне надо идти. Хозяйка, верно, уже заждалась.

— Да зачем тебе так спешить. Рано еще. И мы же ничего не порешили.

— Ты зато рассказывал про свою жену. А на что мне все это знать?

— Я думал, тебе будет интересно, думал, ты поймешь, что не так уж сильно я виноват.

В глубине глухого пустыря уже сгущались сумерки.

— Мне надо домой, — повторила Эстер. — Если ты хочешь еще о чем говорить, поговорим по дороге.

— Да что ж, все сводится к одному, Эстер: если я получу развод, мы можем снова с тобой сойтись. Что ты скажешь?

— Скажу, что тебе лучше помириться с женой. Верно, она очень жалеет о том, что натворила.

— Пустое ты говоришь, Эстер. Ни о чем она не жалеет, и я не хочу с ней жить, и она не хочет жить со мной. Да и какой толк тянуть эту волынку? Что прошло, то прошло, пора бы тебе забыть старое. Ты понимаешь, о чем я… Выходи за меня замуж.

— Никак это невозможно.

— Ты, значит, любишь другого. Любишь другого, и для меня нет места в твоей жизни? Потому ты и хочешь, чтобы я вернулся к жене? Ты не думаешь о том, чего я с ней натерпелся.

— Ты и вполовину того не натерпелся, чего натерпелась я. Побьюсь об заклад, что ты ни разу не сидел без обеда. А я голодала.

— Эстер, подумай о ребенке!

— Это ты мне говоришь! После того как я все эти годы работала ради него, как каторжная.

— Значит — нет? Такой ты мне даешь ответ?

— Нам с тобой не по пути.

— Ты и сына не дашь мне повидать?

Эстер колебалась, ответила не сразу.

— Сына можешь повидать, если тебе охота.

— А где он?

— Можешь поехать к нему со мной в следующее воскресенье. А теперь отпусти меня.

— В какое время мне зайти за тобой?

— Часа в три… Или малость позднее.

XXVI

Уильям уже ждал ее у палисадника, и, надевая шляпку, Эстер обдумывала, как ей вести себя с ним. Сообщить ли ему, что она собирается замуж за Фреда? Потом решительным движением она с треском воткнула длинную черную булавку в тулью соломенной шляпки, сказав себе: там видно будет.

Когда Уильям отступил в сторону, пропуская ее в калитку, она невольно обратила внимание на его элегантный костюм. На нем были серые брюки, щегольская визитка и пучок гвоздик в петлице.

Они прошли по улице несколько шагов в полном молчании.

— Зачем тебе понадобилось теперь видеть ребенка? Ты же и не знал о нем ничего все эти годы.

— Я тебе объясню… А до чего ж хорошо идти опять вот так с тобой, Эстер… Знаешь, как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. Ведь мы могли бы знатно зажить с тобой вместе. А, как ты думаешь?

Эстер молчала, и Уильям сказал:

— Ей-богу, чудно, что мы опять идем рядом, что я повстречал тебя снова после стольких лет. Я ведь никогда не бываю в здешних местах, а тут вот подвернулось дельце с одним малым, который живет на твоей улице, и я уже возвращался от него и все думал насчет того, что он мне сказал, будто Восходящее Солнце имеет шансы взять Кубок Стюартов, и вдруг гляжу, идет какая-то мне навстречу с кувшином в руке, и я подумал: «Хороша девчонка, давненько я таких не видал; вот бы мне такую за стойку». У тебя ж фигурка — что надо, да ты и сама знаешь, что нисколечко не изменилась с тех пор. А уж когда я эти белые зубки увидел — «Батюшки! — думаю. — Да ведь это же Эстер».

— Ты же вроде насчет сына хотел со мной потолковать?

— Да, и насчет сына, но в первую голову о тебе. Я как взглянул тебе в глаза, так сразу понял, что все у нас получилось не так, что мне никого не надо, кроме тебя.

— Значит, все это сплошное вранье — будто ты так хочешь видеть сына?

— Нет, никакое не вранье. Вы нужны мне оба — и мать и сын, если я могу вас вернуть. Я тебе истинную правду говорю, Эстер. Сначала я думал о ребенке просто потому, что хотел вернуть тебя, но мало-помалу мне захотелось поглядеть на него, узнать, какой он, а когда я начал думать об этом мальчишке, тут и мои мысли о тебе другими стали — ведь ты же мать моего сына. И тогда мне захотелось вернуть себе вас обоих, и с тех пор я только об этом и думаю.

Они подходили к станции метрополитена, и Уильям бросился к кассе за билетами. Они услышали подземный гул и припустились вниз по лестнице. Контролер, увидев, что они опаздывают, поспешил пропустить их на платформу, и, когда поезд уже трогался, Уильям втолкнул Эстер в вагон второго класса.

— Мы не в тот вагон сели! — воскликнула Эстер.

— В тот, в тот, входи! — крикнул Уильям и вскочил на подножку следом за ней, не обращая внимания на проводника, который кричал ему, чтобы он поостерегся. — Я чуть не остался на платформе из-за тебя. Что бы ты делала, если бы уехала одна?

Вопрос был не слишком деликатным, и Эстер спросила:

— Ты, значит, ездишь вторым классом?

— Да, я теперь всегда езжу вторым классом. Пегги никогда на это не соглашалась, ну а по мне так и второй класс вполне хорош. Третьим ездить я не люблю, разве что с компанией, когда можно занять весь вагон. Так мы делали, когда отправлялись в Ньюмаркет или в Донкастер.

В купе, кроме них, никого не было. Уильям наклонился к Эстер, взял ее руку.

— Неужели ты не можешь простить меня, Эстер!

Она выдернула руку. Он встал, пересел на скамейку рядом с ней и обнял ее за талию.

— Нет, нет! Без глупостей. С этим у нас с тобой все покончено.

Уильям внимательно на нее поглядел, не зная, как к ней подступиться.

— Я понимаю, тебе трудно пришлось, Эстер. Расскажи мне про твою жизнь. Что ты делала после того, как покинула Вудвью? — И, не удержавшись, он неосторожно добавил: — У тебя был за это время кто-нибудь?

Вопрос задел ее за живое, и она сказала:

— Это тебя не касается, как я жила и был у меня кто или нет.

Оба замолчали. Потом Уильям заговорил о Барфилдах, и Эстер волей-неволей пришлось выслушать, как протекала жизнь в Вудвью последние восемь лет.

С Вудвью начались все ее беды, все мученья. Она попала туда в ту пору, когда жизненные соки остро забродили в ее юном теле, и Вудвью остался в памяти как самый яркий кусок ее жизни. Перед глазами Эстер возник обширный, добротно построенный усадебный дом, парк, луга, ферма в долине, длинная аллея вязов… Она снова увидела лошадей — стройных, под серыми попонами; круглые черные глаза внимательно поглядывали в прорези капоров; странные маленькие фигурки жокеев верхом… Вот они, один за другим — шесть, семь, восемь проезжают, как всегда, мимо окон кухни и скрываются под сводом вечнозеленых деревьев за воротами. Ей вспомнилось, как ликовали все, когда Серебряное Копыто вышел победителем на скачках в Гудвуде, вспомнился бал в Шорхемском Городском саду. Вудвью занимал слишком большое место в ее жизни, чтобы его можно было забыть; его холмы, люди, среди которых она там жила, врезались ей в память навсегда. Внезапно какая-то нотка, прозвучавшая в голосе Уильяма, заставила ее очнуться от грез, и она услышала, что он продолжает свой рассказ:

— Бедняга хозяин, это его доконало, он так и не оправился потом. Я позабыл тебе сказать, что скакал-то Рыжий и делал, что мог. Старт он упустил, пытался зажать лошадь в коробку, но ничего не получилось, у лошади, как на грех, резвости было хоть отбавляй, и не мог же он, черт побери, сидеть и зажимать ее, когда она его тащила и когда бинокль сэра Томаса — это главный судья — держал его под прицелом. Его, черт побери, больше не допустили бы ни до одних скачек, а на это уж он, понятное дело, пойти не мог даже ради спасения своего отца. Лошадь легко пришла к финишу первой, и на Кембриджширских ее так гандикапировали, что дали ей нести восемь стоунов. Это разбило хозяину сердце. Ему пришлось продать всю свою конюшню, и вскоре после этого он скончался. Чахотка свела его в могилу. Говорят, это у них в роду, они все рано умирают от чахотки. Мисс Мэри…

— Да, да, расскажи мне про нее! — воскликнула Эстер, которую все время не покидала мысль о миссис Барфилд и мисс Мэри. — Скажи мне, с мисс Мэри-то все благополучно?

— Да нет, не совсем. Она не может больше жить в Англии. На зиму ей приходится уезжать. В Алжир как будто.

Раздался скрип тормозов, вагон затрясло, и они выехали из туннеля на Блэкфрайерс.

— Мы как раз успеем поймать четырехчасовой на Пэкхем, — сказала Эстер.

Они побежали вверх по крутой лестнице, и Уильям прыгал через ступеньки так быстро, что Эстер вынуждена была крикнуть:

— Постой, Уильям, бог с ним, с поездом, не могу я бегать как угорелая.

Они едва успели взять билеты до Ладгейт-хилл. В вагоне они снова оказались одни, и Уильям предложил поднять окна, чтобы спокойнее поговорить. Ему хотелось рассказать Эстер о том, как неудача, словно рок, преследует некоторых лошадей, а ей хотелось узнать о судьбе миссис Барфилд.

— Ты прямо-таки души в ней не чаешь, что такое особенное сделала она для тебя?

— Все на свете… После того как ты уехал, она была очень добра ко мне.

— Рад это слышать, — сказал Уильям.

— Значит, они живут в Вудвью только летом, а на зиму уезжают в чужие края?

— Да, только летом. Да и больше половины угодий продано. Но у миссис Барфилд, у Ангелочка, — ты помнишь, ее у нас все называли Ангелочком, — у нее есть свой доход, примерно пятьсот фунтов в год, и это помогает им сводить концы с концами, но живут они, понятно, скромно. Не могут даже держать выезд, а в конце октября уезжают и возвращаются только в начале мая. Вудвью теперь совсем не тот, что прежде. Ты помнишь, они начали строить новые конюшни, когда Серебряное Копыто выиграл подряд два Кубка? Ну вот, эти конюшни так и стоят по сей день: стены и стропила.

— Скачки эти, видать, никому не приносят счастья. Не мое, конечно, дело, но только, будь я на твоем месте, бросила бы все это и взялась бы за какую-нибудь честную работу.

— А для меня скаковая лошадь всегда была самым верным другом. Если бы не скачки, что бы я сейчас имел?

— Так, значит, все слуги ушли из Вудвью? Интересно, кто где теперь?

— Ты помнишь мою мать, повариху? Она умерла два года назад.

— Миссис Лэтч умерла! Вот горе-то!

— Она была уже в преклонном возрасте. А дворецкого Джона Рэндела ты помнишь? Он работает где-то на Кэмберленд-плейс, неподалеку от Марбл-Арч. Заглядывает иногда ко мне выпить стаканчик пива. Сара Тэккер тоже устроилась где-то в городе. А вот про Маргарет Гейл ничего что-то не слышно.

— Я встретила ее как-то раз на Стрэнде. Я в тот день ничего не ела, и со мной чуть обморок не приключился. Так она повела меня в закусочную и накормила сосисками.

Поезд начал замедлять ход, и Уильям сказал:

— Вот и Пэкхем.

Они показали свои билеты и вышли на маленькую кривую улочку, застроенную невысокими домами и лавчонками; здесь трамваи, позванивая, прокладывали себе путь уже не в такой гуще человеческой, к какой привыкли на своих улицах лондонцы.

— Вот сюда, — сказала Эстер. — Надо идти в сторону Рэя.

— Значит, Джекки живет в Рэе?

— Неподалеку от Рэя. Ист-Далвич. Знаешь?

— Нет, сроду там не бывал.

— Миссис Льюис, — женщина, которой я отдала его на воспитание, — живет в Ист-Далвиче, это не так далеко отсюда. Я всегда схожу здесь. Думаю, ты не прочь прогуляться пешком с четверть часика?

— С тобой — сколько пожелаешь, — галантно ответил Уильям и пошел следом за Эстер, лавируя между прохожими.

Вскоре они уже были в районе Рэя, который открылся их взорам, словно большой парк, возникший на краю города и уходящий вдаль к сельским просторам. Район Пэкхсма заканчивался небольшим искусственным водоемом, красиво обсаженным деревьями; мальчишки пускали здесь игрушечные кораблики, и в воде резвился чей-то пудель. Две старые дамы в черном вышли из садика, густо заросшего штокрозами, и, пройдя несколько шагов, уселись на скамеечку полюбоваться осенним пейзажем. Уильям и Эстер шли все дальше и дальше, а Рэю, казалось, не будет конца.

Они спустились в широкую ложбину, где стоял неумолчный стрекот последних сверчков; здесь все ласкало глаз: стройные деревья, японский павильон, изысканно вознесенный на вершину небольшого кургана, и волнистая цепь холмов на горизонте с их виллами и зелеными террасами, спускающимися к подножью. Они взобрались по крутой тропинке на холм и увидели поля и риги — живописную окраину Рэя. Уильям заговорил о скачках в Честере:

— Не такой уж это большой ипподром. Захудалая дыра. И, между прочим, не каждая лошадь может там бежать.

Свернув направо и оставив Рэй позади, они пошли в гору по весьма неказистой, унылой и длинной улице, застроенной маленькими, словно игрушечными домиками, с маленькими, какими-то неживыми с виду палисадниками. Потом они снова долго поднимались на холм, на вершине которого был пустырь с редкими деревьями. Маленький мальчик бросился им навстречу, спотыкаясь о кучи шлака, о разбросанные повсюду жестянки из-под консервов. Что-то подсказало Уильяму, что это его сын.

— Этот ребенок свернет себе шею, черт побери, если не поостережется, — задумчиво пробормотал он.

А у Эстер вся горечь поднялась со дна души, и чтобы утвердить свое полное и нераздельное обладание ребенком, она молча прижала Джекки к груди, ни словом не объясняя присутствия Уильяма, словно его здесь и не было, и тут же нарочно принялась расспрашивать сына о таких предметах, о которых Уильям не мог иметь никакого представления.

Уильям с нежностью глядел на сына, ожидая, чтобы Эстер их познакомила. А мать и сын были так счастливы, были так поглощены друг другом, что совсем забыли об элегантном господине, стоявшем рядом. Но вот Джекки внезапно взглянул на незнакомого мужчину, и Эстер вдруг почувствовала легкий укол совести.

— Джекки, — сказала она, — этот господин приехал, чтобы познакомиться с тобой. Знаешь, кто он?

— Нет, не знаю.

Эстер совсем не хотелось, чтобы в Джекки пробудилась любовь к отцу, и все же в эту минуту ей стало жаль Уильяма.

— Я твой папа, — сказал Уильям.

— Нет, вы не папа. У меня нет папы.

— Почему ты так думаешь, Джекки?

— Мама сказала, что мой папа умер, когда я еще не родился.

— Мама могла ошибиться.

— Если бы мой папа не умер, когда я еще не родился, он бы уже давно приехал повидаться с нами. Пойдем, мама, пойдем чай пить. Миссис Льюис жарит лепешки; они у нее совсем сгорят, если мы будем тут стоять и разговаривать.

— Конечно, сыночек, но только этот господин говорит правду. Он твой отец.

Джекки молчал, и Эстер сказала:

— Я говорила тебе, что твой отец умер, но я ошиблась.

— Хочешь, пойдем вместе к тебе домой? — спросил Уильям.

— Нет, благодарю вас. Я лучше пойду с мамой.

— Он всегда дичится чужих, — сказала Эстер. — Робок больно. Ты его сейчас оставь, он потом сам подойдет и поговорит с тобой.

Они направились к домам. Возле каждого домика имелся незамысловатый цветничок, и над ветхими изгородями покачивались желтые нимбы подсолнухов. Они остановились перед маленькой калиткой, и в окне показалось круглое лицо миссис Льюис. Минуту спустя она была уже у двери и радушно приветствовала гостей, направлявшихся к дому по выложенной кирпичом дорожке. Однако, увидев рядом с Эстер Уильяма, она умерила пылкость своих восторгов. Она учтиво посторонилась, пропуская вперед этого красивого господина, и, когда все прошли в кухню, Эстер сказала:

— Это отец Джекки.

— Вон оно что! Подумать только! А я-то было… Очень рада познакомиться. — Затем, заметив красивую золотую цепочку поперек жилета, элегантный покрой костюма и уверенную, непринужденную манеру себя держать, говорившую о том, что карман гостя не пуст, она еще жарче рассыпалась в любезностях.

— Уж как мы рады видеть вас, сэр. Не будете ли так любезны присесть? — И она подала Уильяму стул, обмахнув сиденье передником. Затем, обернувшись к Эстер, сказала: — Садись, моя голубка, сейчас подам чай. — Миссис Льюис была из того сорта женщин, которые, несмотря на то, что тесемки их передников с трудом сходятся на талии, сохраняют удивительную живость движений и речи. — Надеюсь, сэр, вы останетесь довольны тем, как мы его воспитали. Все старались сделать, что только могли. Он очень хороший мальчик. Мы с матерью даже иной раз немножко ревнуем его друг к другу, а мальчик все-таки не избалованный. Зря хвалить не хочу, а все ж скажу: ведет он себя прекрасно. Бывает, конечно, иной раз немножко строптив, но больших проказ за ним не водится, и кому-кому, а уж мне-то вы можете поверить, я ведь растила его с самого, можно сказать, младенчества. Джекки, дорогой, почему ты не подойдешь к папе?

Джекки — худенький, высокий не по возрасту мальчик, стоял возле стула матери в своей излюбленной позе, — заплетя ногу за ногу. Темные волосы тяжелыми густыми завитками окружали его детское личико, и из-под этой копны волос его большие лучистые глаза украдкой поглядывали на отца. Миссис Льюис велела ему вынуть палец изо рта, и, получив это напутствие, он неуверенно шагнул к Уильяму; вид у него был довольно удрученный. Некоторое время он молчал, но все же позволил Уильяму обнять себя за плечи и притянуть поближе. Наконец, не отрывая глаз от кончиков своих башмаков, он спросил хотя и угрюмо, но доверчиво:

— А вы правда мой папа? — И добавил вдруг, пытливо поглядев Уильяму в глаза: — Только без обмана, ладно?

— Я не собираюсь обманывать тебя, Джекки. Я твой самый настоящий папа. Что ты про меня скажешь? Ты, правда, кажется, уже заявил, что папа тебе не нужен?

И Уильям покосился на Эстер, а та, в свою очередь, — на миссис Льюис.

Джекки не сразу ответил на вопрос. Подумав немножко, он сказал:

— Если вы мой папа, почему не пришли повидаться с нами раньше?

— Боюсь, это довольно длинная история, Джекки. Я был далеко, в чужих краях.

Заметно было, что Джекки не прочь узнать побольше про «чужие края», и Уильям ждал, что с языка ребенка сорвется вопрос. Но вместо этого Джекки неожиданно обернулся к миссис Льюис и сказал:

— А лепешки не пригорели? Я, как только маму увидал, побежал к ней навстречу со всех ног.

Эта детская мгновенная смена настроений заставила их рассмеяться, и неловкость пропала. Миссис Льюис сняла блюдо с лепешками с полки в очаге и начала разливать чай. И дверь и окно были распахнуты, и умирающий луч заката окрашивал в нежные тона чайный стол и спокойно-умиротворенное лицо матери, следящей взглядом за своим сыном, за всеми его столь знакомыми ей повадками, и исполненное живого любопытства лицо отца, сидящего по другую сторону стола. Уильям с искренним восхищением приглядывался к сыну, ловил каждое его слово, каждый взгляд, и все наполняло его удивлением и радостью. Джекки сидел между матерью и миссис Льюис. Он, казалось, понимал, что настал такой момент, когда ему дозволено съесть столько лепешек, сколько в него влезет, и он так и поступал, не отрывая глаз от блюда и заранее намечая, какую лепешку возьмет, как только разделается с той, которую держит в руке. Чаепитие почти все время протекало в молчании: два-три замечания о погоде, предложение выпить еще чашечку чайку… Мало-помалу до сознания миссис Льюис дошло, что у Эстер с Уильямом не все ладно и что ей следует оставить их вдвоем. Она надела чепчик и сняла с вешалки шаль. Обещалась заглянуть к соседке, пояснила она. Всего на полчасика, они же не уйдут, не дождавшись ее? Уильям поглядел ей в спину, обдумывая, что он скажет Эстер, когда миссис Льюис уже не сможет его услышать.

— Этот наш с тобой сын очень славный малыш. Ты была ему хорошей матерью, сразу видно. Эх, если б только я знал…

— Нечего об этом толковать. Что сделано, то сделано.

В открытую дверь они видели, как их сын качается на калитке. В вечерней тишине прохожие появлялись и исчезали, словно призраки. Взгляды отца и матери были прикованы к маленькой раскачивающейся взад и вперед фигурке. Оба они не знали, что сказать. И оба ощущали бремя ответственности, которой была чревата эта минута. Наконец Уильям промолвил:

— Брак без детей не имеет никакого смысла.

— А твоя жена не родила тебе детей?

Нет, это не для нее. Да и я считал, что дети мне ни к чему, пока ты не сказала, что у тебя ребенок… А тут… Никогда в жизни, кажется, со мной такого не было, — даже когда Фельдмаршал вырвался вперед на полкорпуса у столба. Я ставил сорок к одному на него, и притом все, что было у меня за душой, не перестраховался ни на единое пенни. Но когда ты сказала мне, что у тебя есть ребенок, меня словно огнем ожгло, и я пошел домой сам не свой, и с той поры ни о чем другом думать не могу.

— Я вырастила, воспитала ребенка, он любит меня, и я, понятное дело, готова за него жизнь отдать, а вот как ты можешь его любить, когда и увидал-то его сегодня впервой. Этого я никак в толк не возьму.

— Да видишь ли, это как-то нежданно-негаданно для меня самого получилось. Я все время, непрестанно думаю и думаю о нем и, мне кажется, по-своему уже полюбил этого мальчишку, может, даже больше, чем ты. Да черт побери, узнай я про него раньше, я бы давно ушел от жены.

— Очень бы плохо сделал. Я так полагаю, что ты еще вернешься к ней.

— Вернусь к ней? Так она же живет с другим.

— А почем ты знаешь? Может, и нет.

Конечно, я доподлинно ничего не знаю. Я и не старался разузнавать, на что мне. И не очень-то мне это приятно от тебя слышать, что я будто могу вернуться к жене и продолжать с ней жить. Получается, что тебе вроде как совсем на меня наплевать?

— Я не хочу иметь никакого дела с женатым человеком.

— Я могу получить развод.

— Лучше бы тебе вернуться к жене. Раз уж женился, значит, все, так я считаю.

— Ну зачем ты так говоришь, Эстер? Неужто ты вправду считаешь, что нужно жить с женой, как бы она с тобой ни поступила?

Эстер уклонилась от прямого ответа и заговорила о неверности мужчин вообще и постоянстве женщин. Вспыхнул спор, но тут Уильям вспомнил, ЧТО миссис Льюис собиралась вернуться домой через полчаса.

— Мы этак ни до чего не договоримся, если все будем переливать из пустого в порожнее, — сказал он, прерывая Эстер. — Не можем же мы после сегодняшнего вечера так вот взять и распрощаться снова навсегда.

— А почему это не можем? Кто я для тебя теперь? У тебя есть жена, А на меня у тебя никаких прав нет. Ты можешь идти своей дорогой, а я — своей.

— А ребенок? Я обязан сделать что-нибудь для него.

— Ну и сделай, а зачем меня-то губить?

— Губить тебя, Эстер?

— Конечно, ты меня губишь. Я не хочу, чтобы про меня пошли сплетни, что я вожу компанию с женатым человеком. Мало ты мне, что ли, горя принес, постыдился бы начинать все сызнова. Можешь платить за обучение сына, воля твоя, можешь и за его содержание платить, но только не воображай этаким путем заполучить меня.

— Ты это всерьез, Эстер?

— Як себе ухажеров не вожу, в нашем доме такое не положено. Ты женатый человек, мне все это ни к чему.

— Ну а потом, когда я получу развод?

— Когда ты получишь развод? Почем я знаю, что тогда будет? Ну вот, миссис Льюис вернулась, пробирает Джекки — зачем катается на калитке. Вот неслух, сто раз ему говорили не виснуть на калитке. А мне домой пора.

Заболталась она тут с ним, сказала Эстер, вон как задержалась. На все его вопросы относительно Джекки она отвечала с полным безразличием. Написать он ей может, если надо будет сообщить что-нибудь важное, но водить знакомство с женатым человеком она не станет.

Возле ее палисадника они расстались, обменявшись рукопожатием. У Уильяма был совсем убитый вид. И Эстер тоже, сама не зная почему, была расстроена. Она добилась всего, что ей было нужно, но это, против ожидания, не принесло ей ни радости, ни успокоения.

Она поставила себе задачей устранить Уильяма со своего пути и ускорить брак с Фредом. Но мысль об этом браке, казавшемся ей прежде таким желанным, не радовала ее больше. Она была полна сомнений. Конечно, она сказала Фреду про ребенка. И он ее простил. Но теперь она уже думала о том, что мужчины легко готовы все простить до свадьбы. Однако, как знать, не начнет ли он поминать ей про ее грех при первых же семейных размолвках? Ах, нет, счастью не бывать. Не повезло ей в жизни. И не хочет она ни за кого выходить замуж.

Поездка в Далвич совсем вывела ее из равновесия. Надо было бы ей держаться от Уильяма подальше. Этот человек, казалось, обладал какой-то странной властью над ней, и она ненавидела его за это. Зачем понадобилось ему видеть ребенка? Что ему ребенок? Она сваляла дурака, теперь Уильям не оставит Джекки в покое. А сквозь горячечный сумбур этих тревожных мыслей прорывалось желание узнать, какое впечатление произвел на Джекки отец, какое мнение составила себе об Уильяме миссис Льюис.

Сгорая от желания найти ответ на все эти вопросы, она в конце концов не вытерпела и попросила у хозяйки разрешения отлучиться на вечер из дома. Сжигавшее ее волнение почти ни в чем не проявлялось внешне, однако от проницательных глаз мисс Райс не укрылось, что жизнь Эстер пришла к какому-то поворотному рубежу. Опустив на колени книгу, она мягко, осторожно задала своей служанке несколько вопросов, и в тот же день после обеда Эстер уже торопливо шагала к станции метрополитена.

Дверь в дом была отворена, и, проходя через маленький садик, Эстер услышала голос миссис Льюис:

— Ну, смотри же, будь хорошим мальчиком и не бегай по саду в своем новом костюмчике.

Войдя в дом, она увидела, что миссис Льюис поправляет на Джекки галстук, который она ему только что повязала.

— А теперь будь умником, сядь вон на тот стул и жди папу.

— Ой, мама! — воскликнул Джекки, выскальзывая из-под заботливой руки миссис Льюис. — Мамочка, погляди, какой у меня новый костюм, погляди!

Джекки стоял перед Эстер в новом вельветовом костюмчике — в бриджах и курточке с медными пуговицами; дополнением к костюму служил бледно-голубой галстук:

— Его папаша… мистер Лэтч… приехал к нам в четверг утром и забрал его…

— Он повез меня в город…

— И привез обратно вот в этом костюме.

— Мы с ним были в таком большущем магазине на Оксфорд-стрит, и они там для нас столько костюмов понадоставали, а мы выбирали, какой подойдет. Папе жуть как трудно угодить, я уж думал, что мы так и уйдем ни с чем, а мне же нельзя было ходить с папой по Лондону в моих старых штанишках. Вон они какие никудышные. — И Джекки презрительно пнул ногой сброшенную на пол одежду. Это был серый костюмчик, который Эстер сама сшила ему когда-то. — Папа велел им снять с меня мерку и заказал еще один костюм, но он будет готов только через несколько дней. Потом папа повел меня в зоологический сад, и мы видели там львов и тигров, а еще сколько там обезьян! Там есть одна обезьянка… Мамочка, а почему ты так сердито на меня смотришь? Ты разве никогда не гуляла с папой по Лондону? Там так красиво! А потом мы прошли через парк, и там столько мальчишек, и они пускали кораблики, и папа спросил, есть ли у меня кораблик. Я сказал, что ты не можешь покупать мне игрушек, а он сказал: «Плохо твое дело». И на обратном пути мы зашли в игрушечный магазин, и папа купил мне кораблик. Хочешь покажу?

Джекки был так поглощен своим корабликом, что не заметил помрачневшего лица матери. Миссис Льюис хотела отвлечь его мысли на другое, но не успела ничего придумать, как он уже схватил со стола кораблик и стал совать его матери.

— Это одномачтовая яхта — видишь, у нее три паруса и только одна матча. Это папа мне так объяснил. Он скоро приедет, через полчаса, и мы с ним пойдем в Рэй, будем пускать кораблик на пруду, и если наш кораблик переплывает на другую сторону, папа возьмет меня в другой парк, где очень большой пруд, во много раз больше, чем в Рэе. Как ты думаешь, мамочка, я сумею так пустить кораблик, чтобы он переплыл такой большой-большой пруд, как в этом… забыл, как он называется? Как называется этот парк, мамочка?

— Почем я знаю. Не приставай ко мне со своим корабликом.

— Мамочка, почему ты на меня сердишься, почему не смотришь на мой кораблик? Разве ты не пойдешь со мной и с папой в Рэй поглядеть, как я буду запускать его?

— Нет, не пойду. Я же тебе больше не нужна. Я ведь не могу покупать тебе кораблики… Ступай, не надоедай мне с твоими игрушками, — сказала Эстер, отталкивая Джекки, и в припадке раздражения она выхватила у него кораблик и отшвырнула его от себя. Кораблик ударился о стену, мачта сломалась, паруса и снасти жалобно обвисли. Джекки бросился к своему кораблику, поднял его с пола, на лице его было написано отчаяние.

— Я же не смогу его теперь пустить! Он не поплывет! Мачта, паруса — все поломалось… Мамочка, зачем ты сломала мой кораблик? — Джекки разрыдался, и в эту минуту в дверях появился Уильям.

Почему ребенок плачет? — осведомился Уильям, останавливаясь на пороге.

Эстер уловила хозяйскую нотку в его голосе, и это распалило ее еще больше.

— А тебе какое дело, почему он плачет? — сказала она, оборачиваясь к нему. — Какое ты имеешь отношение к этому ребенку, чтобы приходить сюда да еще распоряжаться! Подличать у меня за спиной — это на тебя похоже! Выпрашивал, вымаливал, чтобы я дала тебе повидаться с ребенком, а когда я позволила, так ты украдкой приходишь сюда и стараешься подкупить ребенка костюмчиками да игрушками и украсть у меня его любовь…

— Эстер, Эстер, да у меня и в мыслях не было отвращать ребенка от тебя. Я же ничего плохого не хотел. Миссис Льюис сказала, что он как будто заскучал, и мы решили, что не худо бы ему малость развеяться. Ну и…

— Ах, вот как! Это, значит, миссис Льюис попросила тебя повезти его в Лондон? Чудно, что творят с людьми деньги, пусть даже небольшие! Не успел ты тут появиться, как она уже начала делать тебе реверансы, стулья подавать. Мне это сразу не очень-то понравилось, но только я не думала, что она этак обернет все против меня. И, обратившись к своей старой приятельнице, Эстер сказала: — Кто это позволил вам отпускать с ним ребенка?.. Кто платит за его воспитание, я или он? Отвечайте-ка. С чем это он к вам подъехал — подарил новое платье?

— Ну и ну, Эстер, дивлюсь я на тебя. Вот уж никогда не думала, что ты вообразишь такое — будто меня можно подкупить. И это после всех-то лет! — Миссис Льюис смахнула слезу краем передника, а Джекки украдкой боязливо шагнул к отцу.

— Это не я сломал кораблик, это мама, она очень сердится. Я не знаю, почему она его сломала. Я ничего плохого не сделал.

Уильям посадил мальчика к себе на колено.

— Мама не хотела его сломать, она нечаянно. Ну-ка, будь умником, перестать плакать.

Джекки поднял глаза на отца.

— А ты купишь, мне другой кораблик? Сегодня магазины закрыты. — Он сполз с отцовского колена, подобрал с полу игрушку, снова подошел к отцу и сказал: — А может, мы его как-нибудь починим? Как ты думаешь?

— Джекки, миленький, не приставай к папе, ступай поиграй в той комнате, — сказала миссис Льюис.

— Нет, не надо, пусть остается здесь, — сказала Эстер. — Я не хочу с ним больше разговаривать, теперь у него есть отец, может разговаривать с ним. — Эстер резко повернулась и шагнула к двери. Но Джекки с горестным криком, выронив из рук игрушку, бросился к матери и в отчаянии уцепился за ее юбку.

— Нет, мамочка, дорогая, не уходи. Мне не нужен кораблик! Я люблю тебя больше, чем кораблик… Не нужен он мне!

— Эстер, Эстер, ведь это же глупо. Ну послушай..

— Нет, не стану я тебя слушать. А вот ты послушай меня. Когда мы ехали сюда на прошлой неделе, ты в поезде спросил меня, что я делала все эти годы Я тебе тогда не ответила а теперь отвечу. Я была в работном доме.

— Как в работном доме?

— Ну да. А что, тебя эго удивляет?

И Эстер принялась рассказывать историю своей жизни за последние восемь лет. Слова, тяжелые, словно камни, срывались с ее языка, и казалось, что она швыряет ими в Уильяма… Больница Королевы Шарлотты, миссис Риверс, миссис Спайрс, ночь на набережной, работный дом…

— А когда я вышла из работного дома, так обошла пешком весь Лондон — искала работу хотя бы на шестнадцать фунтов в год, чтобы не умереть с голоду, и не могла найти и питалась одним черствым хлебом. Вот она может рассказать тебе — она все это видела. Я уж молчу про стыд, про то, каково мне было терпеть все насмешки и измывательства — тебе этого не понять… А со скольких мест меня прогоняли, стоило им только узнать, что у меня есть ребенок. Потому что никто не хочет держать у себя в доме гулящую. Да, вот как обзывали меня! А пока я тут мучилась, ты жил припеваючи в чужих краях со своей богачкой, а теперь, когда она тебя знать не хочет и вышвырнула за дверь, ты притащился сюда и тебе, видите ли, понадобился ребенок! Захотелось получить и свою долю! Да какая тут твоя доля, хотелось бы мне знать?

— Эстер!

— Ты исподтишка, на свой подлый манер явился сюда, чтобы украсть у меня любовь ребенка.

Силы внезапно оставили ее, и она умолкла, задохнувшись под наплывом ярости, и эта внезапно воцарившаяся в комнате тишина была, казалось, страшнее всех ее неистовых слов. Уильям стоял потрясенный, весь дрожа, готовый провалиться сквозь землю. Миссис Льюис с тревогой смотрела на побледневшее лицо Эстер, боясь, что она лишится чувств. Серые глаза Джекки стали совсем круглыми от испуга, он машинально сжимал в руке сломанный кораблик. Смысл происходящего был неясен его детскому уму, но с перепугу он внезапно разразился слезами, и его рыдания несколько разрядили атмосферу… Миссис Льюис прижала его к груди и принялась утешать. Уильям хотел что-то сказать, но только беззвучно пошевелил губами.

Миссис Льюис шепнула:

— Ее сейчас не вразумить, видите, она не в себе. Лучше уходите пока. Она сама не знает, что песет.

— Если один из нас должен уйти, — сказал Уильям покорно, — тут выбирать не приходится.

В дверях, прежде чем надеть шляпу, он остановился. Эстер стояла, повернувшись к нему спиной. Помолчав, он сказал:

— Прощай, Джекки. Ты, наверно, не захочешь больше меня видеть?

Вместо ответа Джекки отбросил в сторону свой кораблик и прижался к миссис Льюис, как бы ища защиты. Ни от кого не укрылось, как больно задело Уильяма поведение Джекки.

— Постарайся уговорить маму, чтобы она простила меня. Но это правильно — что ее ты любишь больше. Она была тебе очень хорошей матерью. — И, не прибавив больше ни слова, он надел шляпу и вышел.

Все молчали, и с каждой минутой это молчание становилось все более тягостным. Джекки повертел еще немного в руках сломанный кораблик и отбросил его в сторону, словно утратив к нему всякий интерес. Потом он поднял с полу свой старенький костюмчик и ушел с ним в соседнюю комнату. Никто, конечно, не повезет его сегодня в Рэй, значит, можно снять новый костюм. Джекки понял, что маме больше нравится, когда он в старом. В соседней комнате он переоделся, и, когда мать увидела, что сделал сын, сердце ее растаяло: она поняла, что поступила грубо и жестоко, сломав его кораблик, и пожалела об этом.

— Ты получишь другой кораблик, мое солнышко, — сказала она, наклоняясь к сыну и глядя на него с нежностью. — И он будет ничуть не хуже того, что я сломала.

— Правда, мамочка? Тоже яхта, с тремя парусами как эта?

— Да, мой дорогой, такой же хороший кораблик с тремя парусами.

— А когда ты мне его купишь, — завтра?

— Как только смогу, Джекки.

Это обещание, казалось, утешило его. Неожиданно он снова поднял глаза на мать;

— А папа больше не придет?

— А ты хочешь, чтобы он пришел?

Джекки явно был в нерешительности. Эстер повторила свой вопрос.

— Нет, не хочу, если ты не хочешь, мамочка.

— А если он подарит тебе еще один кораблик — большой, с четырьмя парусами?

— А они не ставят четырех парусов — на этих, у которых одна мачта.

— А если он подарит тебе с двумя мачтами, ты возьмешь его?

— Я буду стараться не брать. Я буду очень стараться.

В голосе Джекки зазвенели слезы, и внезапно, словно усомнившись в своей способности устоять против соблазна, он зарылся лицом в материнское платье и снова горько расплакался.

— Ты получишь новый кораблик, мое сокровище!

— Не хочу я никаких корабликов, совсем никаких! Я люблю тебя больше, чем кораблик, мамочка, честное слово!

— А твой новый костюмчик? Скажи, чего ты больше хочешь — остаться со мной в этом старом костюмчике или пойти к папе и носить красивый бархатный костюм?

— Можешь отослать его обратно, этот бархатный костюм.

— Правда? Ах ты, мое солнышко, мамочка купит тебе другой красивый костюмчик! — И Эстер, крепко прижав к себе сына, покрыла его лицо поцелуями.

— А почему, мамочка, ты не хочешь, чтобы я носил этот бархатный костюмчик и почему папе больше нельзя приходить сюда? Почему ты не любишь папу? Ты не должна сердиться на него за то, что он подарил мне кораблик. Он же ничего плохого не сделал.

— Я вижу, ты очень любишь папу. Ты любишь его больше, чем меня.

— Нет, не больше, чем тебя, мамочка.

— А ты не хотел бы иметь другого папу, не этого, который твой настоящий папа, а другого?

— Зачем же мне папа, который не мой настоящий папа?

Эстер не стала больше касаться этой темы, и вскоре Джекки спросил, нельзя ли починить его кораблик. Эстер надела шляпу и жакетку и отправилась в сопровождении миссис Льюис и Джекки на станцию, все время чувствуя, что произошло что-то непоправимое. На платформе состоялось примирение, и Эстер и миссис Льюис поцеловались, но все же в их прощании была какая-то нотка горечи, непонятная им обеим. Джекки и миссис Льюис возвратились домой в молчании, а Эстер одна, в вагоне третьего класса, глубоко задумалась над своей жизнью. Тому, что рисовалось ей прежде в мечтах, как видно, уже не суждено сбыться, — какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что не бывать ей женой Фреда. Все, казалось, говорило о том, что их разрыв неизбежен.

Эстер решила ни под каким видом не встречаться больше с Уильямом, но он написал ей письмо, в котором испрашивал ее позволения участвовать в расходах по содержанию ребенка. Обсудить этот вопрос, избегая личной встречи, не представлялось возможным, а мисс Райс и миссис Льюис, казалось, считали уже делом решенным, что Эстер должна выйти замуж за Уильяма, когда он получит развод. Уильям, со своей стороны, очень решительно действовал в этом направлении и заявлял, что вполне доволен достигнутыми результатами. А Джекки при каждом свидании с матерью неизменно справлялся об отце. Ему так хотелось, чтобы мамочка простила бедного папу, который совсем не хотел ничего плохого. Эстер говорила себе, что была права, когда всей душой противилась встрече ребенка с Уильямом, и напрасно она поддалась на уговоры мисс Райс и поступила вопреки своим опасениям, хотя, конечно, мисс Райс желала ей только добра. Она отчетливо понимала, что теперь уже Джекки нипочем не примирится с Фредом в роли отчима, что он никогда не простит ей, если она выйдет замуж за другого и тем самым разлучит его с родным отцом. День ото дня его неприязнь к отчиму будет усиливаться, и он, как только подрастет, покинет дом, чтобы избавиться от ненавистного отчима, и уйдет жить к отцу, а это значит, что он будет играть на скачках и пить, и следовательно, она потеряет сына, если выйдет замуж за Фреда.

XXVII

Как-то вечером прибравшись в кухне и собираясь лечь спать, она услышала легкий стук в окно. Неужто Фред? Сердце у нее отчаянно заколотилось. Надо впустить его. Палисадник был погружен во мрак; она ничего не могла разглядеть.

— Кто здесь? — крикнула она.

— Это я. Мне необходимо поговорить с тобой, чтобы…

Эстер вздохнула с облегчением и предложила Уильяму войти в дом.

Уильям ожидал более сурового приема. Эстер разговаривала с ним почти любезно: от него, в сущности, не потребовалось такого количества извинений, но он их заранее приготовил, и они невольно срывались у него с языка.

— Да, — сказала Эстер, — время-то в самом деле позднее. Я уже и спать собралась, но если разговор не слишком долгий, тогда выкладывай, с чем пожаловал.

— Я постараюсь покороче… Сегодня я встречался с моим адвокатом, и он сказал, что получить развод будет не так-то просто.

— Значит, ты не можешь получить развод?

— А ты рада?

— Не знаю.

— Как это понять? Либо ты рада, либо нет.

— Я сказала, что думаю. Я не привыкла врать. — Эстер поставила ночник на стол. Горящий фитиль, потрескивая, плавал в масле. Уильям вопросительно на нее поглядел. Она всегда оставалась для него загадкой. Быстро, взволнованно он стал рассказывать ей что в свое время не позаботился заручиться доказательствами неверности жены, а так как она с тех пор вела себя осторожно, хотя, несомненно, и продолжала ему изменять, его адвокат считает, что вести против нее судебный процесс будет нелегко.

— Да, может, она никогда и не изменяла тебе, — сказала Эстер, поддавшись желанию позлить его.

— Как это не изменяла! Зачем ты так говоришь? Разве я не рассказывал тебе, как накрыл их, когда приехал из Аскота?.. Да она же сама призналась во всем. Каких еще доказательств тебе нужно?

— Ну, так или иначе, их у тебя, значит, нет. Так что ты собираешься делать? Ждать, пока опять накроешь ее с поличным?

— Да… больше ничего не остается, разве что только… — Уильям умолк и отвел глаза в сторону.

— Разве что?

— Да вот, понимаешь, мой адвокат разговаривал с ее адвокатом, и ее адвокат сказал, что если все обернуть наоборот, что если я дам ей повод требовать развода, она с охотой этим воспользуется. Он-то больше ничего не сказал, но я потом повидался с женой, и она сказала, что, если я дам ей основание для получения развода, она не только сама будет о нем хлопотать, но и готова оплатить все издержки, и мне это не будет стоить ни пенса. Что ты на это скажешь, Эстер?

— Я что-то не очень понимаю. Или ты, значит…

— Видишь, Эстер, для того чтобы получить развод… Нас тут никто не может подслушать?

— Нет, в доме сейчас, кроме меня и хозяйки, нет ни души, а она в своем кабинете, сидит читает. Продолжай.

— Получается, понимаешь, что один из супругов должен открыто находиться с кем-то в сожительстве, для того чтобы второй из супругов мог потребовать развод. Понятно тебе?

— Уж не хочешь ли ты сказать, что я теперь понадобилась тебе как сожительница, чтобы ты мог бросить меня еще раз?

— Ладно, Эстер, чепуху ты мелешь и сама это знаешь.

— Если это все, что ты собирался мне сказать, так вот бог, а вот порог.

— Но ведь нужно же подумать и о ребенке, и ты хорошо знаешь, Эстер, что теперь тебе опасаться нечего. Ты не хуже меня понимаешь, что на этот раз я намерен поступить с тобой честно. Да и раньше этого хотел. Ну, кто старое помянет, тому глаз вон, а я знаю, что ты сама хочешь, чтобы у ребенка был отец, так что, хотя бы ряди сына…

— Ради сына? Вот это мне нравится! Можно подумать, что я еще мало для него делала! Можно подумать, что я не работала ради него, как каторжная, и не ходила в отрепьях! Да я чуть не подохла, — вот чего стоил мне этот ребенок. А ты что сделал для него? Ну-ка скажи? Да он тебе ни единого пенни не стоил — разве что игрушечный кораблик да вельветовый костюмчик, — а теперь ты заявляешься ко мне и говоришь… Нет, послушать только, чего от меня хотят! Выходит, женщина никогда не может позаботиться о самой себе? Я уж, значит, не человек? Ради ребенка, слыхали! Да кто бы еще так говорил, а уж только не ты. Ну, а я-то что ж, позволь тебя спросить? Кто я-то, по-твоему? Сколько лет я отдувалась за все одна. Так кто же я теперь? Вот что хотелось бы мне знать.

— Зачем ты так горячишься, Эстер? Я знаю, что тебе туго пришлось, знаю, что все с самого начала сложилось очень плохо для тебя. Но к чему говорить, что я опять тебя брошу, когда ты не хуже меня знаешь, что этого не будет. Ты вправе отказаться, воля твоя, поступай как знаешь. Нельзя требовать от тебя, чтобы ты снова жертвовала собой ради ребенка. Тут я с тобой согласен. Но если я пришел сказать тебе, что другого способа получить развод нет, это еще не причина так на меня набрасываться.

— Кто тебе мешает найти себе какую-нибудь другую женщину — вот и получишь развод.

— Конечно, я могу это сделать, но я считал, что прежде мне следует обсудить все с тобой. Ведь если я сойдусь с другой женщиной, не очень-то будет красиво с моей стороны покинуть ее, после того как я разведусь.

— Меня же ты покинул.

— Ты опять за старое.

— Для меня это не старое. Это вся моя жизнь, а она еще покамест не пришла к концу.

— Но зато, если ты сделаешь то, о чем я прошу, все сразу придет к хорошему концу.

Помолчав, Эстер сказала:

— Я не понимаю, с чего ты вообще надумал разводиться. Небось жена примет тебя обратно, стоит тебе только попросить.

— Она не рожает детей и никогда не будет рожать, а без детей что ж это за брак, все хлопоты и заботы — к чему все это? Зачем жениться, если не для того, чтобы иметь детей? Без детей счастья не будет. Я уже все перепробовал…

— Ну, а я нет.

— Я знаю. Знаю, как тебе лихо пришлось, Эстер. У меня сейчас была удачная неделя в Донкастере, я выиграл, и теперь денег хватит, чтобы откупить долю у моего компаньона. Тогда весь домик будет наш, и, мне думается, мы вдвоем сумеем повести дело неплохо, а со временем все это перейдет к сыну. Я говорил тебе, что мне везло на скачках, но, если хочешь, я это брошу. Не поставлю больше ни на одну лошадь. Ну, думается, я все сказал. Что я могу еще предложить тебе, Эстер? Скажи, что ты согласна. Согласна, да? — И Уильям попытался ее обнять.

— Убери руки, — сердито сказала Эстер и с таким угрюмым видом отодвинулась от него, что он совсем было потерял надежду, что ему когда-нибудь удастся ее уломать.

— Полно тебе, Эстер… — сказал Уильям и осекся. Он почувствовал, что спорить с ней бесполезно.

Оба молчали. Наконец Уильям сказал, глядя на красноватый огонек свечи:

— Ты — мать моего сына, так что это совсем особое дело. А подавать мне совет сожительствовать с кем-то еще — вот чего уж я никак не ждал от такой набожной девушки, как ты.

— Набожной? Там, где я работала, не очень-то много времени оставалось для молитв. — И тут ей вспомнился Фред, и она добавила, что зато теперь ее возвратили к Христу, и Он, может быть, простит ей ее прегрешения.

Уильяму хотелось, чтобы она побольше рассказала о себе, и он заметил, что хватало у нее времени для церкви или не хватало, а только она все равно осталась такой же суровой недотрогой, как прежде.

— Что ж, если ты не хочешь выходить за меня замуж, я могу сказать только одно: очень жаль, но это никак не помешает мне платить раз в неделю за содержание и обучение Джекки столько, сколько ты положишь. Мой сын теперь не будет стоить тебе ни пенни. Мне хотелось бы еще больше позаботиться о мальчике, но этого я не могу, пока ты не сделаешь меня по закону его отцом.

— А для этого я должна поселиться у тебя и жить с тобой? — Внезапно при этих словах в глазах ее невольно вспыхнул огонек желания.

— Да, и через полгода ты станешь моей законной женой… Соглашайся.

— Я не могу… не могу. Не проси меня.

— Ты не Доверяешь мне? Боишься? Так, что ли?

Эстер не отвечала.

— Это тоже можно уладить. Я положу пятьсот фунтов на твое имя для тебя и для ребенка.

Эстер подняла на него глаза. В них опять зажегся этот огонек, но была в них и нежность, неожиданно закравшаяся в ее сердце. Она стояла, опершись о стол. Уильям присел на край стола и обнял ее за талию.

— Ты же знаешь, что я хочу поступить с тобой по чести, по совести.

— Да, вроде бы…

— Так соглашайся.

— Не могу — теперь уже поздно.

— У тебя есть другой?

Она кивнула.

— Я так и думал. Ты любишь его?

Эстер промолчала.

Уильям притянул ее к себе. Она не сопротивлялась. Он увидел, что она плачет. Он поцеловал ее в шею, затем в щеку и все спрашивал, любит ли она того, другого. Наконец она отрицательно покачала головой.

— Тогда скажи «да».

— Не могу, — пробормотала она.

— Можешь, можешь, можешь! — Он снова стал целовать ее, повторяя между поцелуями: — Можешь, можешь, можешь! — Это звучало как заклинание или крик попугая. Минуты текли; оплывшая свеча угасала, потрескивая.

Эстер сказала:

— Пусти меня. Дай-ка я зажгу лампу.

Отыскивая спички, она взглянула на часы.

— Как поздно-то! А я и не думала…

— Скажи «да», и я уйду.

— Не могу.

Вынудить у нее обещание было невозможно.

— Я очень устала, — сказала она, — Оставь меня.

Он снова обнял ее и сказал, целуя:

— Моя дорогая женушка.

Когда он поднимался по лестнице в палисадник, она вспомнила, что однажды уже слышала от него эти слова. Она старалась вызвать в памяти образ Фреда, по широкие плечи Уильяма заслонили от нее маленькую, тщедушную фигурку. Она вздохнула и снова, как прежде когда-то, почувствовала себя во власти какой-то непонятной силы, которой не могла противостоять.

XXVIII

Эстер обошла дом, запирая двери, задвигая засовы, проверяя, чтобы все было надежно закрыто на ночь. Мучительные мысли одолевали ее. Возле лестницы наверх она остановилась и прикрыла рукой глаза. Она чувствовала себя несчастной, необъяснимая тоска раздирала ей сердце, и она не могла справиться с этой тоской. Она сознавала, что жизнь оказалась сильнее ее, что она не может повернуть ее по-своему, и ей уже словно бы и безразлично было, что с ней теперь станет. Она мужественно боролась с враждебной судьбой и часто выходила победительницей из этой борьбы; она одержала бессчетное количество побед над собой, а сейчас почувствовала вдруг, что у нее уже не хватает сил на решающую схватку; у нее не было даже сил корить себя, и, размышляя над тем, как могла она позволить Уильяму целовать себя, испытывала только удивление. Она не забыла, какую ненависть питала к нему все эти годы, а теперь ненависти не стало. Она не должна была разговаривать с ним, а главное — не должна была показывать ему сына. А могла ли она этого не сделать?

Она поднялась наверх.

Ее комнатка находилась рядом со спальней мисс Райс (ах, как мирен был сон этой доброй женщины!), и Эстер вдруг неудержимо захотелось войти к хозяйке и поделиться с ней своими тревогами. Только к чему? Никто не в силах ей помочь, Фред такой славный, и Эстер казалось, что они очень подходят друг к другу; она могла бы стать ему хорошей женой, не повстречай она снова Уильяма. Фред — вот кто ей нужен. Она старалась представить себе домик в Мортлейке и как бы они в нем зажили; она стала думать о молитвенных собраниях, пытаясь этим еще больше разжечь свою симпатию к Фреду; она представила себе даже то простое черное платье, которое будет там носить, и вся эта жизнь казалась такой естественно предуготованной для нее, что ей было странно, почему она еще колеблется… А если она выйдет замуж за Уильяма, то станет хозяйкой «Королевской головы». Будет стоять за стойкой, обслуживать посетителей. До сих пор ей совсем не привелось повидать жизнь, и она почувствовала, что была бы не прочь хоть немножко больше узнать ее. В домике в Мортлейке жизнь будет не слишком богата впечатлениями, — что там может быть, кроме молитвенных собраний… Она вдруг опомнилась, поражаясь собственным мыслям. Никогда прежде не было у нее таких мыслей. Казалось, они рождались в голове какой-то другой, совсем незнакомой ей женщины. Хочется ли ей выйти замуж за Уильяма и сделаться хозяйкой «Королевской головы»? Она и сама не знала. Она, словно человек, стоящий на пересечении дорог, никак не могла решить, какой путь ей избрать. Если она пойдет по дороге, ведущей к маленькому домику и молитвенной общине, мирное, благополучное существование будет ей обеспечено. Ей казалось, что эту жизнь она может провидеть всю, до самого конца, вплоть до той минуты, когда Фред подойдет и сядет возле и возьмет ее руку, совсем как сделал это его отец, и они так же вот будут молча сидеть рядышком. Если же она пойдет по дороге, ведущей к пивной и скачкам, тогда может случиться что угодно, ничего нельзя предугадать. Впрочем, Уильям пообещал положить на ее имя пятьсот фунтов — для нее и для сына. Значит, она будет обеспечена от всяких превратностей и в этом случае.

Нет, она должна выйти замуж за Фреда; она пообещала ему выйти за него замуж; она хочет вести добродетельную жизнь, а он может дать ей ту жизнь, для которой она создана, к которой она всегда стремилась, ибо так жили ее отец и мать, так протекало ее детство. Она выйдет замуж за Фреда, только… У нее вдруг перехватило дыхание. Уильям стал на ее пути, вот что. Не встреться она с ним тогда в Вудвью, не повстречай она его снова на Пэмброк-роуд в тот вечер, когда она побежала за пивом к обеду для хозяйки, и вся ее жизнь сложилась бы по-другому! Да пусть бы она и встретилась с ним, но только позже, несколько месяцев спустя, когда была бы уже женой Фреда!

Совершенно измученная, она лежала в постели, продолжая этот нескончаемый спор с самой собой и желая только одного — чтобы все разрешилось как-то помимо ее воли, чтобы она могла уснуть и пробудиться уже женой одного из двух. И, засыпая, она сознавала, что отныне жизнь ее круто изменится либо в одну, либо в другую, совсем противоположную, сторону, причем в обоих случаях она будет не вполне такой, какая ей нужна. Она понимала, что предпочла бы нечто среднее, и пока она все глубже и глубже погружалась в сон, чудо совершилось. Ей приснилось, что она стала женой человека, который соединял в себе качества обоих претендентов на ее руку, и жизнь ее не ограничена ни молитвенным домом, ни пивной. Однако иллюзия была непродолжительной, одно лицо распалось на два, идеал сменился гротеском, и Эстер в ужасе проснулась с ощущением, что она вышла за двоих мужчин сразу.

XXIX

Скажи ей Фред: «Уйдем со мной», — и романтическая струнка, искони присущая всем женщинам, вероятно, одержала бы верх в душе Эстер. Но когда она пришла в магазин, Фред повел речь только о том, как прошел у него отпуск, какие он совершал далекие прогулки, какие политические и религиозные собрания посещал. Эстер слушала его вполуха и бессознательно жалела о том, что он не может быть чуточку иным. Какие-то глупые, совсем неуместные мысли роились в ее мозгу. Фред нравился бы ей больше, если бы носил цветные галстуки и короткую куртку; ей бы хотелось, чтобы он был немного другим, чтобы не было этого мешковатого старомодного сюртука, черного галстука, бесцветных волос, тусклых глаз… Но у него был такой ясный звонкий голос — он всегда брал ее за душу; стоило ей услышать его, и она чувствовала, что может безбоязненно доверить ему свою жизнь. И вместе с тем ее не покидало ощущение, что Фред не вполне понимает ее, и мысль о том, что она не имеет права разлучить Джекки с отцом, помимо воли крепла в её сознании день ото дня. Она должна все рассказать Фреду. А он не поймет, — в этом она была уверена, — и его отношение к ней изменится бесповоротно. Но сделать это было необходимо, и она послала сказать ему, что ей нужно повидаться с ним после закрытия магазина; не заглянет ли он к ней часов в восемь.

Едва пробило восемь, как она услышала легкий стук в окно. Эстер отворила дверь, и Фред вошел. Ее молчаливость удивила его.

— Надеюсь, у тебя все в порядке? Ничего не случилось?

— Очень даже случилось. Боюсь, что я не могу выйти за тебя замуж, Фред. Вот видишь, что случилось.

— Как же так, Эстер? Что может помешать нашему браку? — Она молчала, и он спросил: — Ты меня разлюбила?

— Нет, дело не в этом.

— Отец Джекки вернулся?

— Ты угадал. Именно это и случилось.

— Очень печально, что этот человек снова появился на твоем пути. Мне казалось, ты говорила, что он женат. Перестань же меня мучить, Эстер, скажи, что у вас с ним произошло?

И Эстер рассказала ему все; в голосе ее звучала неподдельная мука, она говорила, с трудом подыскивая слова, и особенно старалась убедить Фреда в том, что приложила все усилия, чтобы помешать Уильяму встретиться с сыном.

— Я не знаю, имеешь ли ты юридическое право запрещать отцу иметь доступ к ребенку.

Фред часто употреблял непонятные, для Эстер слова, но суть его мысли она угадала правильно и ответила:

— Вот и мисс сказала то же самое; она уговорила меня повезти его повидаться с сыном. А я знала, что стоит ему увидеть Джекки, как нам от него спасенья не будет. Теперь мне уже никогда от него не отделаться.

— Он не имеет на тебя никаких прав. Он низкий, подлый человек, и это очень на него похоже — явиться и начать тебя преследовать. Но ты не волнуйся, предоставь это дело мне. Я найду способ воспрепятствовать его мерзким замыслам.

Эстер невольно покосилась на его тщедушную фигуру.

— Ты ничего не можешь тут поделать, и никто ничего не может тут поделать, — сказала она, и ее красивые серые глаза наполнились слезами, — Он хочет, чтобы я переехала жить к нему, и тогда его жена сможет развестись с ним.

— Он хочет, чтобы ты переехала жить к нему? Неужели, Эстер, он…

— Да, он хочет, чтобы я жила с ним, и тогда его жена сможет получить развод, — резко перебила его Эстер, которую этот разговор начал раздражать. — А как же я могу отказать ему в этом?

— Эстер, неужели ты это серьезно? Ты же не можешь… Ты же сказала мне, что не любишь его, и после всего… — Он умолк и ждал, что ответит Эстер.

— Да, — сказала она торопливо, — ничего нельзя тут поделать.

— Эстер, этот человек снова пытается соблазнить тебя, а ты не ищешь спасения в молитве.

Эстер молчала.

— Я не желаю этого слушать, — сказал Фред и схватил шляпу. — Я никогда бы этому не поверил, если бы не услышал все из собственных твоих уст. Ни одному человеку на свете не поверил бы. Ты любишь его, хотя, быть может, сама этого не понимаешь, и выдумала всю эту историю просто как предлог, чтобы покинуть меня. Что ж, прощай, Эстер.

— Фред, дорогой, постой, выслушай меня. Зачем ты так сразу? Ты мой единственный друг. Дай я тебе все объясню.

— Да что тут объяснять!

— Прежде я тоже так думала, пока все это не случилось со мной. Ты не знаешь, как я страдала последние дни. Сколько слез я пролила, все вспоминала о том, как ты говорил мне про наш будущий дом, про то, как мы заживем там с тобой. — Она говорила так горячо, что Фред уже не сомневался больше в ее искренности. — Я очень люблю тебя, Фред, и, будь все по-другому, мне думается, я стала бы тебе хорошей женой. Только этому не бывать.

— Эстер, я не понимаю. Если ты не хочешь видеть этого человека, ты же можешь никогда больше с ним не встречаться.

— Да нет, нет, все это не так просто. Он отец моего ребенка, у него есть деньги, он обеспечит Джекки, если по закону станет его отцом.

— Это он и так может сделать, тебе для этого не обязательно жить с ним.

— Нет, так он не хочет. Я понимаю, чего он хочет. Ему нужно иметь дом, семью, на меньшее он не согласен.

— Как могут люди быть так низки…

— Нет, ты к нему несправедлив. Он не хуже других. Он самый обыкновенный человек, — не лучше и не хуже прочих. Будь он совсем негодный человек, было бы лучше, потому что тогда он никогда не стал бы между нами. Ты теперь понимаешь, Фред, верно? Если я не соглашусь жить с ним, Джекки лишится всего. Ему нужна семья, настоящая семья, дети, и если я не соглашусь, он найдет себе другую.

— А ты, значит, ревнуешь?

— Нет, Фред, но ты подумай, что будет, если мы поженимся. Ведь у нас, понятное дело, пойдут дети, и в твоих глазах они всегда будут лучше, чем мой мальчик.

— Эстер, обещаю тебе, что…

— Нет, это так, Фред. И даже если ты будешь любить его, как своего родного сына, откуда ты знаешь, что и он будет любить тебя?

— Мы с Джекки…

— Да, да, вы бы, наверно, полюбили друг друга, если бы Джекки никогда не видел своего родного отца. Но он уже просто души в отце не част, а с годами это будет все крепнуть. В пашен с тобой семье он не будет знать радости. Он всегда будет тянуться к отцу. И кончится тем, что я его больше не увижу, он уйдет от меня к отцу и научится пить и играть на скачках.

— Если у него такой отец, значит, главное, что надо сделать для Джекки, — это оградить его от влияния отца. Если он получит развод и женится на другой, он думать позабудет про Джекки.

— Да, так тоже может случиться, — согласилась Эстер, и Фред, обрадованный, принялся развивать свою мысль дальше, но Эстер прервала его: — Но тогда Джекки потеряет все отцовские деньги, а пивная…

— Значит, ты намерена стоять за стойкой в пивной, Эстер?

— Жена всегда должна быть рядом с мужем.

— Но он же не твой муж, он женат на другой.

— Он женится на мне, когда получит развод.

— А если он опять бросит тебя, сделав еще одного ребенка?

— Ты ничего не можешь сказать такого, о чем бы я уже сама не подумала. Придется рискнуть. Верно, это тоже будет мне наказание за мой грех. Никто, видно, не может избежать наказания, а уж женщины так и подавно. Хотя я, по правде, думала, что бог уже достаточно покарал меня.

— Этот второй твой грех будет хуже первого. Он ведь женат, Эстер… А я-то считал тебя такой набожной.

— Ах, быть набожной иной раз совсем нетрудно, а иной раз — никак не получается, если хочешь исполнить свой долг. Может, я и не права, но так все будет, как чему положено, — он, что ни говори, отец моего ребенка.

— Боюсь, что ты уже все решила, Эстер. Но подумай еще хорошенько, пока не поздно.

— Фред, я же ничего не могу с собой поделать… Разве ты этого не видишь? Когда ты так говоришь, мне только еще тяжелее — и все.

— Когда ты собираешься переселиться к нему?

— Сегодня вечером. Он ждет меня.

— Значит, прощай, Эстер, желаю…

— Но ты будешь приходить навещать нас?

— Я хочу, чтобы ты была счастлива, Эстер, но едва ли нам с тобой доведется часто встречаться. Ты знаешь, я не охотник до пивных.

— Да, я знаю, но ты можешь наведываться к нам по утрам, когда бывает мало посетителей.

Фред только грустно улыбнулся в ответ.

— Что ж, значит, не придешь? — спросила Эстер.

— Прощай, Эстер.

Они пожали друг другу руки, и Фред торопливо зашагал прочь. Эстер постояла с минуту, смахнула с ресниц слезу и поднялась наверх, к своей хозяйке.

Мисс Райс в кресле у окна читала при угасающем свете дня. Длинный косой луч солнца золотил тростниковую занавеску, и Эстер еще раз остро почувствовала, какая пропасть разделяет ее полную тревог жизнь и умиротворенное уединение этой худощавой миниатюрной старой девы.

— Все, мисс, — сказала она. — С этим покончено. Я сказала ему.

— Сказали, Эстер? — Изящные белые руки мисс Райс легли на захлопнутую книгу. Блеснули два маленьких скромных золотых колечка, в третьем кольце заискрился рубин.

— Да, мисс, я все ему сказала. Он, похоже, крепко огорчился, да и я сама, признаться, всплакнула. Ведь знаю я, что была бы ему хорошей женой, только этому не суждено сбыться.

— И вы сказали ему, что уходите к Уильяму?

— Да, мисс. Раз приходится говорить, лучше уж сказать всю правду. Я сказала ему, что ухожу сегодня вечером.

— Он очень набожный молодой человек?

— Да, мисс. Он стал было говорить мне о том, что это грех, а я сказала, что не хочу оставить Джекки без отца и без отцовских денег, — они его по праву. Я понимаю, что уж тут хорошего — жить с женатым человеком, но вы-то мисс, знаете, в каком я положении, знаете, что я делаю это только потому, что потом все должно обернуться к лучшему.

— А что сказал Фред?

— Ничего такого, мисс, только что Уильям может снова меня бросить, и даже не постеснялся добавить — со вторым ребенком.

— А вы сами думали об этой опасности?

— Да, мисс, я обо всем думала. Но, думай не думай, ничего не изменишь. Приходится мириться с тем, что есть, по крайней мере нам, женщинам. Не таким, понятно, как вы, мисс, а таким, как я.

— Да, — задумчиво произнесла мисс Райс. — В жертву всегда приносится женщина.

На мгновение ее мысли унеслись к роману, который она писала, и он вдруг показался ей бледным и банальным рядом с этой страницей живой жизни. Не использовать ли ей историю своей служанки как сюжет для книги, промелькнуло у нее в голове. Она мыслен, но перебирала в уме имена писателей, чье перо было бы достойно этой задачи, затем перевела взгляд с книжных полок на Эстер.

— Значит, вы, Эстер, намерены стать хозяйкой пивной? И уходите от меня сегодня? Я ничего вам не должна, все уплачено сполна?

— О нет, ничего, мисс. Вы были очень добры ко мне, мисс, очень добры… Я вас никогда не забуду, мисс. Мне очень хорошо было у вас, и ничего бы я так не хотела, как остаться с вами.

— А я могу сказать вам, Эстер, что вы были очень хорошей служанкой, и мне очень жаль расставаться с вами. Я хочу, чтобы вы запомнили: если что-нибудь обернется не так, как бы вы хотели, я буду рада сделать все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Вы всегда найдете друга в моем липе. Когда же вы уходите?

— Как только соберу свои вещи, мисс. Сундучок у меня почти уложен, а к приходу новой служанки все будет готово. Она должна прийти к девяти часам. Да вот звонят, верно, это она. До свидания, мисс.

Мисс Райс инстинктивно протянула руку. Эстер пожала ее и, ободренная этим, сказала:

— У вас такое доброе сердце, мисс, и так вы все понимаете — я таких, как вы, еще и не встречала. Верно, я вам много беспокойства причинила, мисс… Не будь я служанкой, я бы вас поцеловала.

И прежде чем мисс Райс успела что-нибудь ответить, Эстер и в самом деле обняла и поцеловала ее.

— Не сердитесь на меня, мисс. Я просто не могла с собой совладать.

— Нет, Эстер, я не сержусь.

— Ну, надо пойти, отворить дверь.

Мисс Райс подошла к своему письменному столу, и такое чувство одиночества охватило ее вдруг, что из глаз покатились слезы. Внезапность душевного излияния Эстер застала ее врасплох. Однако новая служанка уже поднималась к ней, и слезы надо было осушить.

А вскоре мисс Райс услышала на лестнице шаги извозчика, который пришел за сундучком Эстер. Потом они вместе снесли сундучок вниз, и мисс Райс слышала, как Эстер просила извозчика нести осторожнее, чтобы не поцарапать краску на двери. Эта девушка была хорошей, преданной служанкой, и мисс Райс очень не хотелось ее терять. А Эстер тоже было грустно, что теперь уже не она будет заботиться об этой славной, доброй женщине. Но что поделаешь! Эстер твердо решила выйти замуж. Она не сомневалась, что Уильям женится на ней, и не успел извозчик свернуть на Бромптон-роуд, как мысли ее уже целиком унеслись в будущее, к предстоящей ей новой жизни. Столь внезапная, столь резкая перемена произошла в ее душе, что это удивило ее. Верно, потому так, решила она, что ей очень хотелось выйти за Фреда, а вот не получилось. И теперь она, понятно, не может не думать о своем будущем муже. И туту нее невольно мелькнула мысль, что Уильям очень видный мужчина, и перед ней сразу возникла его статная фигура, — вот он шагает по улице, расправив плечи. Позади пивной они устроят небольшую гостиную, и она много времени будет проводить там. Она же станет теперь хозяйкой дома. Они будут держать слугу и мальчика на побегушках, а может, наймут даже и буфетчицу.

Кеб выехал на площадь Пиккадилли, и Эстер задумалась: сумеет ли она управиться с делами в таком заведении, как «Королевская голова»?

Был тихий, ясный сентябрьский вечер, и темные кривые улицы Сохо казались позолоченными заходящим солнцем. Поднимался легкий туман, и в глубине каждой улицы и переулка фигуры прохожих появлялись и таяли в таинственной голубоватой дымке. Эстер еще никогда не доводилось бывать в этой части Лондона; неизвестность подхлестнула ее воображение, и она старалась угадать, где, на какой улице какая из многочисленных пивных окажется той, которую она ищет. По кеб, погромыхивая, катил все мимо и мимо. Казалось, что он так никогда и не прибудет на место. Однако на углу Дин-стрит и Олд-Кэмптон-стрит он все же остановился наконец — почти напротив извозчичьей биржи. Извозчики сидели в пивной за кружкой нива; неизменный лондонский бродяга сторожил экипажи. Он предложил Эстер помочь отнести ее пожитки, и когда она спросила, не знает ли он, где сейчас мистер Лэтч, провел ее в маленькую буфетную. Дверь распахнулась, и Эстер увидела Уильяма; он стоял, наклонившись над стойкой, и разговаривал с каким-то худощавым человеком небольшого роста. Оба курили сигары, перед каждым стояла полная кружка пива, а на прилавке лежала спортивная газета.

— А, вот и ты наконец, — сказал Уильям, выходя из-за стойки. — Я ждал тебя часом раньше.

— Новая служанка опоздала, а без нее я не могла уйти.

— Да это ладно, я рад, что ты уже здесь.

Эстер почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд и увидела, что маленький худой человечек — не кто иной, как Джон Рэндел, или, иначе говоря, мистер Леопольд, как привыкли называть его все в усадьбе Барфилдов.

Мистер Леопольд пожал Эстер руку и пробормотал:

— Рад повстречаться с вами снова!

Однако в этом приветствии прозвучала досада на непрошеное вторжение женщины в жизнь мужчин. А во взгляде, который мистер Леопольд бросил на Уильяма, Эстер уловила равнодушное презрение. «Никак не можешь ты, братец, без баб», — прочла она в этом взгляде. На секунду воцарилось молчание. Затем Уильям спросил у Эстер, что она хочет выпить, а мистер Леопольд поглядел на часы и заявил, что ему пора.

— Если завтра у вас выберется часок свободного времени, загляните сюда вечерком.

— А ты, значит, сам не собираешься в Ньюмаркет?

— Нет, я с этого года думаю бросить игру на скачках. Но если удастся, зайдите вечерком, я буду здесь. Завтра вечером я непременно должен быть здесь, — повторил Уильям, оборачиваясь к Эстер. — Сейчас я тебе все объясню.

Мужчины обменялись еще несколькими словами, и, попрощавшись с Джоном, Уильям подошел к Эстер.

— Ну, как тебе тут нравится? Уютно, верно? — И прежде, чем она успела ответить, он продолжал — Ты приносишь мне удачу. Я выиграл сегодня двести пятьдесят фунтов, и деньги эти пришлись как нельзя более кстати, потому что Джим Стивенс — это мой совладелец, — согласился взять половину деньгами, а половину под закладную. А вот и он, сейчас я вас познакомлю. Джим, иди-ка сюда.

— Обожди малость, сначала я нацежу себе кружку пива, — отвечал плотный, коренастый мужчина в жилетке и без пиджака; вытерев мокрые от пива руки, он направился к ним.

— Разреши мне познакомить тебя с моим самым близким другом, Джим — это мисс Уотерс.

— Очень, очень рад познакомиться, — сказал Джим, протягивая над прилавком пухлую руку. — Вы с моим партнером, как я слышал, собираетесь снять с меня заботу об этом доме? Ну что ж, у вас должно получиться неплохое дельце. Там, где подают добрые напитки, недостатка в клиентах не бывает. Что позволите предложить вам, сударыня? У нас есть виски четырнадцатилетней выдержки, или, может быть, вы, как дама, предпочитаете отведать самого лучшего нашего сухого вина?

Эстер стала отказываться, но Уильям сказал, что за дом нельзя не выпить.

— Вам ирландского или шотландского, сударыня? Мистер Лэтч пьет шотландское.

Видя, что ей никак не отвертеться, Эстер решила попробовать сухого. На прилавке зазвенели стаканы, и Уильям шепнул:

— Это вино мы не подаем всем и каждому, это для особых случаев. Ты, понятно, не заметила. Он взял бутылку из третьего ряда слева.

Вошел извозчик и спросил, нужно ли вынимать из экипажа вещи Эстер. Уильям сказал — нет, пусть остаются.

— Я, кажется, не говорил тебе, — ведь я пока еще не живу здесь, верхний этаж дома занимает мой совладелец, но он обещал освободить помещение в конце недели. А я живу в меблированных, неподалеку от Шафтсбери-авеню, так что нам еще понадобится извозчик.

У Эстер был разочарованный вид, но она промолчала. Уильям сказал, что надо поднести извозчику стаканчик и, подмигнув Эстер, шепнул:

— Третий ряд слева, компаньон.

XXX

«Королевская голова» был невзрачный с виду и довольно старомодный кабачок. Дом выглядел так, словно строили его лет двести назад, а пивная походила на вырубленную в нем пещеру. Пол в пивной был на несколько дюймов ниже уровня улицы, а потолок — всего на несколько футов выше головы мужчины хорошего роста. И не было здесь многочисленных полированных перегородок, как того требовала последняя мода. Их было всего три. Вход в жилую часть дома находился на Дин-стрит; им же изредка пользовались запоздалые гуляки, чтобы по дороге из театра выпить виски с содовой. На буфетной стойке возвышалась небольшая полка красного дерева, и Эстер обслуживала посетителей, доставая расставленные на ней закуски. Вход в буфет, над которым красовалась вывеска с изображением пивной кружки и бутылки, и вход в пивной зал были с переулка. Отдельной комнаты для избранных посетителей позади стойки не было, а в общем зале делалась немыслимая толчея, стоило туда набиться хотя бы дюжине человек. Пивная «Королевская голова» никак не могла тягаться с современными питейными заведениями. Однако она имела свое преимущество — общедоступность, и Уильям говорил, что нужно только подавать доброкачественные напитки, и от посетителей отбоя не будет. Его прежний компаньон нанес большой урон заведению тем, что постоянно разбавлял пиво. А тут еще на той же улице, совсем неподалеку, открылась новая пивная с цветными изразцами и бронзовыми канделябрами, и туда сразу потянулись посетители со всех окрестных улиц. Эстер была даже больше, чем Уильям, обеспокоена состоянием их торгового баланса, а доходы, получаемые им как букмекером от сбора ставок на скачках, пробуждали в ней ревность; когда же он начинал подсмеиваться над пей, она говорила:

— Тебе хорошо — ты никогда не бываешь здесь днем и не знаешь, как противно лезут в глаза эти пустые столы и стулья и утром и в полдень.

И она начинала докладывать ему: днем продали всего дюжину пива и несколько стаканов горького, да и то лишь потому, что сегодня в театре репетиция, — вот примерно и все.

Пивная пустовала; в послеполуденные часы знойного летнего дня зал казался погруженным в дремоту. Эстер шила, сидя за стойкой, и поджидала возвращения Джекки из школы. Уильям уехал в Ньюмаркет. Часы пробили пять. Джекки заглянул в дверь, нырнул под прилавок и бросился в раскрытые материнские объятия.

— Ты получил хорошие отметки сегодня?

— Да, мамочка, хорошие.

— Ну, умник. А теперь, верно, хочешь чаю?

— Да, мамочка, я очень голоден, едва дотащился до дому.

— Едва дотащился? Неужто так проголодался?

— Да, мамочка. А на Оксфорд-стрит открылся новый магазин. И в окне полным-полно корабликов. Как ты думаешь, если в этом месяце фавориты не придут первыми на скачках, папа купит мне кораблик?

— А мне что-то послышалось, будто кто-то так проголодался, что едва доплелся домой?

— Да, мамочка, я правда проголодался, по…

Эстер рассмеялась.

— Ладно, садись вот здесь и будешь пить чай — Она прошла в гостиную и позвонила, чтобы подали чай.

— Мамочка, а мне можно гренков с маслом?

— Да, мой дорогой, можно.

— А можно, я спущусь вниз и помогу Джейн их приготовить?

— Можно, можно, и ей тогда не придется подыматься наверх. Снимай куртку, давай мне твою шапочку, а теперь беги помоги Джейн делать гренки.

Эстер отворила стеклянную дверь, затянутую красной шелковой занавеской, отделявшую пивной зал от гостиной — крошечной комнатки, немногим больше буфетной; сюда с трудом был втиснут маленький круглый столик, буфет, три стула и кресло. По утрам сквозь тусклое стекло единственного окна в гостиную проникал унылый рассвет, но уже после полудня здесь приходилось зажигать газовую лампу. Эстер достала из буфета скатерть и накрыла для Джекки стол. Джекки поднимался по лестнице из кухни и объяснял Джейн, как он сегодня обставил всех в игре в шарики. В этот момент из зала донеслись чьи-то голоса.

Эстер приотворила дверь. Она увидела высокую худую фигуру Уильяма; на нем был серый, застегнутый на все пуговицы сюртук, на плече висел полевой бинокль. Рядом с ним стоял Тед Блейми, его помощник, — тщедушный, сухонький человечек в поношенном костюме из твида, с ног до головы покрытый белой известковой пылью; он держал кожаный саквояж, заметно оттягивавший ему руку.

— Поставь-ка ты этот саквояж, Тедди, и давай выпьем.

Эстер с первого взгляда поняла, что дела у них на этот раз шли не слишком удачно.

— Ну что, фавориты выиграли?

— Да, черт побери, все до единого. Пять фаворитов один за другим — три вчера и два накануне. Против такого невезения ни один человек не выстоит, клянусь богом! Ну, Тедди, что тебе налить?

— Немножко виски, хозяин, если позволите.

Мужчины выпили. Затем Уильям велел Тедди отнести саквояж наверх, а сам прошел за Эстер в гостиную. Она видела по его лицу, что проигрыш очень велик, по воздержалась от расспросов.

— Ну, Джекки, теперь поговори с папой, расскажи ему, как у тебя дела в школе. А я пойду на кухню, погляжу, что там с обедом.

— Насчет обеда не беспокойся, Эстер, я сегодня думаю пообедать в ресторане. Ворочусь часикам к девяти.

— Значит, я опять тебя не увижу? Мы всю эту неделю и двумя словами не перемолвились. Ты целыми днями на скачках, а вечером — со своими друзьями. Мы ни минуточки не бываем вдвоем.

— Да, Эстер, это верно, но, правду сказать, я немного не в своей тарелке. Последняя неделя была хуже некуда. Фавориты выигрывали один за другим, а я принял очень много ставок на Коноплянку. У меня, понимаешь, были сведения, что это — самое надежное дело. Теперь хочу пойти посидеть с ребятами в ресторане, развеяться немножко.

Однако, заметив, что Эстер расстроилась, Уильям остановился в нерешительности и спросил, что у нее сегодня на обед.

— Хороший бифштекс и рыба — морской язык. Я знаю, тебе понравится. А мне так нужно поговорить с тобой. Прошу тебя, Билл, останься, уважь меня.

Устоять против ее просьбы, выраженной присущим ей спокойным, рассудительным тоном, было невозможно. Уильям заключил ее в объятия и, целуя, сказал, что никуда он не уйдет, что никто на свете не умеет так приготовить морской язык, как она, и у него уже при одной мысли об этом блюде слюнки текут.

— А можно мне побыть с папой, пока ты готовишь обед? — спросил Джекки.

— Можно, но как только я подам обед, ты сейчас же отправишься спать. Мне надо поговорить с папой.

Джекки это, по-видимому, вполне устраивало, однако, когда Эстер с блюдом в руках поднялась по лестнице из кухни и уже хотела препроводить Джекки к Джейн, он принялся выпрашивать, чтобы ему позволили побыть в столовой, пока отец обедает.

— Тебе же все равно, мама, — сказал он. — Ты опять пойдешь на кухню жарить бифштекс.

Но вот Эстер принесла и бифштекс, а Джекки по-прежнему не хотел уходить.

— Немедленно отправляйся в постель, — сказала Эстер, и на этот раз Джекки понял, что упрашивать бесполезно. Впрочем, чтобы немножко утешить мальчика, Эстер пообещала прийти поцеловать его на сон грядущий.

— Ты правда придешь, правда, мамочка? Я не усну, пока ты не придешь!

Родители улыбнулись. Эстер была довольна — она все еще не перестала немного ревновать Джекки к отцу.

— Ну, пошли! — крикнул Джекки служанке и побежал вверх по лестнице, рассказывая на ходу, какие игрушки видел он на Оксфорд-стрит. Чарльз принялся зажигать газовую лампу. Эстер заглянула в буфет, чтобы обслужить посетителей, и возвратилась к Уильяму, оставив дверь приотворенной. Уильям закурил трубку. Приготовленный Эстер обед возымел свое действие. Уильям уже перестал сокрушаться о проигрыше и готов был поделиться новостями. А у него было что рассказать. Он видел Рыжего. Рыжий подошел к нему, прямо как к самому закадычному другу, и спросил, какие ставки он принимает.

— И что ж, поставил он у тебя что-нибудь?

— Поставил. Я дал ему десять к пяти.

Заработал ли Уильям на этом что-нибудь, спрашивать было бесполезно. Он снова начал жаловаться на судьбу.

— Завтра тебе больше повезет, — сказала Эстер, — Не могут фавориты без конца приходить первыми. Расскажи мне про Рыжего.

— Да нечего в общем-то рассказывать. Мы немного поболтали. Ему все известно насчет этой маленькой сделки, ну, насчет пятисот фунтов, понимаешь, и он посмеялся от души. Пегги вышла замуж. Позабыл, как зовут этого субъекта.

— За того самого, которого ты спустил с лестницы?

— Нет, за другого. Чудно, право слово. А впрочем, что мне. Рыжий тебя сразу вспомнил, пожелал нам счастья, взял наш адрес и сказал, что, если сможет, забежит повидаться с тобой сегодня вечером. Верно, дела у него не очень-то хороши, иначе он не держался бы так, запанибрата. Потом я видел Джимми Уайта — ты помнишь крошку Джимми, мы прозвали его Демоном — ну, того, что выиграл Кубок Стюартов на Серебряном Копыте? Помнишь, ты еще влепила ему оплеуху за обедом в первый день твоего приезда?

— Это было на второй день.

— Да, верно, на второй. В первый день ты повстречалась мне на аллее; я стоял возле ограды, курил трубку, а ты идешь с тяжелым узелком в руках и спрашиваешь, как пройти к дому. Я тогда еще не был у них на службе. Да, черт побери, как летит время! Ведь прямо словно вчера все было… И надо же повстречать тебя снова, когда ты на минутку выбежала из дома за пивом, а теперь вот мы с тобой муж и жена и сидим рядком в нашем собственном доме!

Уже почти год, как Эстер стала хозяйкой «Королевской головы». Первая супруга мистера Лэтча без всяких затруднений добилась развода, а Эстер мало-помалу начала понимать еще задолго до того, как они с Уильямом однажды завернули в ближайшую брачную контору и вышли оттуда законными супругами, что судьба послала ей совсем неплохого мужа.

Чарльз заглянул в дверь.

— Там мистер Рэндел, сэр, он хочет поговорить с вами.

— Хорошо, — сказал Уильям. — Скажи ему, что я сейчас приду. — Чарльз ушел. — Боюсь, — сказал Уильям, понизив голос, — что у старика плохи дела. Он уже давно ни у кого не служит, и ему теперь нелегко будет снова устроиться на место. Только начни стариться, и на тебя уже никто смотреть не хочет. Мы с ним оба сейчас вроде как не у дел.

Мистер Рэндел сидел у стены в своем излюбленном углу, покуривая трубку. На нем был длинный сюртук, несколько утративший первоначальную форму; во всей его внешности заметны были трогательные попытки сохранить былую респектабельность. Однако края его круглой шляпы засалились, тулья пропылилась и побурела, рубашка, хотя и чистая, не была накрахмалена, худую шею обвивал ветхий черный шелковый шарф; словом, он имел вид типичного старого слуги, оставшегося без места, — старого слуги, услуги которого никому уже больше не нужны.

— Черт знает, как не повезло мне нынче в Ньюмаркете, — сказал Уильям, — фавориты так и перли к финишу одни за другим.

— Я видел, что все фавориты приходят первыми. Но я кое-что узнал — про одну темную лошадку, ее готовят к призу для старшего возраста. Сегодня утром получил письмо. Решил заглянуть, поделиться с тобой новостью.

— Очень признателен, старина, но мне не положено интересоваться этими вещами. Букмекер не должен принимать во внимание сведения такого рода, пусть даже самые что ни на есть проверенные… Но все равно, большое вам спасибо, старина. Что вам налить?

— А я еще не прикончил свою кружку… — И он осушил ее до дна.

— Повторить? — спросил Уильям.

— Да, пожалуй!

Уильям налил две кружки портера.

— За удачу! — Оба кивнули друг другу, выпили, и Уильям обернулся к группе мужчин, расположившихся в другом конце стойки.

— Послушай, — сказал Джон Рэндел, тронув Уильяма за плечо. — Это верняк, какой только раз в жизни бывает. Я не забыл свой долг тебе, и если на этот раз все пойдет как надо, я смогу расплатиться с тобой. Принимай ставки, хоть двадцать соверенов к одному, а сам ставь на… — Старик Джон оглянулся по сторонам, убедился, что никто не может подслушать, и, наклонившись к Уильяму, шепнул ему на ухо кличку лошади. Уильям рассмеялся.

— Раз уж вы так уверены в этой лошади, — сказал он, — я, кабы мог, скорее одолжил бы вам соверен, чтобы вы поставили на нее еще у кого-нибудь.

— А ты можешь одолжить мне соверен?

— Одолжить вам соверен, когда пять фаворитов один за другим взяли все первые призы! Да вы, видать, принимаете меня за барона Ротшильда. Если у меня пивная, так вы что, думаете — я деньги кую? Так я их не кую. Нам они здесь достаются тоже не легко. Вы можете этому не поверить, но вам ли не знать, что лучших напитков, чем у нас, не сыщешь ни в одной пивной во всей округе.

Старик Джон слушал с безразличием человека, целиком поглощенного одной-единственной страстью и не способного заинтересоваться ничем другим. Эстер начала расспрашивать его о жене и детях, но разговоры такого рода всегда были ему неприятны, и он постарался отделаться несколькими фразами. А как только Эстер отошла, он наклонился к Уильяму:

— Одолжи мне двенадцать фунтов, проценты — десять шиллингов. Я сумею выплатить, не беспокойся. На Оксфорд-стрит открывается новый ресторан, им понадобится метрдотель, и я хочу предложить свои услуги.

— Вы-то хотите, а вот захотят ли они? — напрямик спросил Уильям. Ему совсем не хотелось обижать старика, но по натуре он был человек грубоватый и простой, и деликатности в нем было не больше, чем в табуретке.

Худой подбородок исчез в недрах ненакрахмаленного воротника и старомодного шарфа; старый Джон продолжал посасывать свою трубочку, и никому не было до него дела. Эстер поглядела на старика. Она видела, что счастье повернулось к нему спиной, и ей вспомнилась высокая, бледная печальная женщина, плакавшая на морском берегу, где она встретила ее в тот день, когда Серебряное Копыто выиграл Кубок. Где-то она теперь ютится и что с ней сталось? — думала Эстер. И что сталось с ее сыном, которому Джон Рэндел не разрешал идти в услужение к Барфилдам, считая, что он заслуживает лучшей участи?

Один за другим начали появляться завсегдатаи. Эстер встречала их кивком и приветливой улыбкой. Она разливала пиво по кружкам, держа сразу две кружки в одной руке, потом взяла два маленьких градуированных стаканчика — один побольше, другой поменьше — и отмерила виски. Она уже изучила вкусы своих клиентов, и если ей случалось ошибиться, бормотала себе под нос: «Вот дуреха!» — и очень позабавила мистера Кетли, забыв, что он любит брать сразу бутылку. Он был один из немногих посетителей «Королевской головы», который мог позволить себе пить дорогое виски.

— Мне пора бы уж запомнить, — виновато сказала Эстер.

— Ничего, грех да беда на кого не живет, — отвечал торговец маслом. Он был маленький, тощий, довольно жалкий с виду: желтоватый, болезненный цвет лица, белокурая бородка, бесцветные глаза, вечно встревоженный взгляд, беспокойные движения узких костлявых рук… Он всегда казался каким-то удрученным и то и дело приподнимал шляпу и вытирал платком высокий потный лоб и лысину. Рядом с ним стоял Джорнеймен, являвший собой полную противоположность Кетли, — высокий, ширококостный мужчина с продолговатым смуглым лицом и решительными манерами отставного офицера. Он покусывал кончик каштанового уса, держа в волосатой руке стакан виски с содовой. На нем был поношенный черный сюртук, под мышкой торчала газета. Кетли и Джорнеймен придерживались прямо противоположных методов игры на скачках. Кетли верил в сны и предзнаменования… Джорнеймен работал клерком в районном муниципальном бюро и черпал свои сведения из официального скакового бюллетеня: он руководствовался им во всех своих действиях и не придавал значения всевозможным слухам, постоянно циркулирующим по поводу результатов предварительных испытаний. Конечно, на официальные данные тоже полностью полагаться нельзя, говорил он, но если у человека есть голова на плечах и он помнит все предыдущие скачки и умеет сопоставлять, официальный бюллетень ему не повредит, надо только уметь им пользоваться. В игре на скачках, говорил Джорнеймен, все дело в правильном расчете, и он от души презирал тщедушного, робко улыбающегося Кетли и старался задеть его при каждом удобном случае. Но Кетли, несмотря на свою жалкую внешность, был не лишен известного мужества, и постоянные схватки между этими двумя противниками служили неиссякаемым источником развлечения для посетителей «Королевской головы».

— Ну, что, Герберт, ваши предзнаменования на сей раз не оправдали себя? — спросил Джорнеймен, и его небольшие карие глазки злорадно блеснули.

— Нет. Просто произошел непредвиденный несчастный случай, как это часто бывает.

— Несчастный случай! — насмешливо передразнил его Джорнеймен. — При чем тут несчастный случай, если все дело в предзнаменовании? Вы же все выше таких мелочей, как дистанции, вес, плохая езда… Какое значение могут иметь два-три фунта лишнего веса, если предзнаменование должно сбыться?

При этих словах Джорнеймена в группе мужчин, толпившихся возле стойки, послышались смешки, но Кетли это ни в коей мере не смутило. Он не спеша осушил свой стакан виски с содовой. Кетли, говоря на жаргоне ипподрома, был не из тех, кто легко сходит с круга.

— Знаю я эти разговоры, не впервой мне их слышать, вы меня с толку не собьете. Я столько странных случаев перевидал на своем веку, что мне смешно думать, будто все можно рассчитывать с помощью карандаша и листка из грязного блокнота.

— А какое отношение имеет к этому мой грязный блокнот? — спросил Джорнеймен, окидывая взглядом слушателей. Те заулыбались и закивали. — Вы сказали, что приметы и предзнаменования стоят большего, чем расчеты и соотношения весов. Так что оставьте в покое мой блокнот, какой бы он там ни был, — грязный ли, чистый ли. Вы сказали, что на предзнаменование молено больше полагаться, чем на сведения из скаковых конюшен.

— А мне сдается, что вы не очень-то полагаетесь на такого рода сведения, а руководствуетесь высчитыванием весов, которые производите в своем блокноте.

— Да что вам дался мой блокнот? Хотите на него взглянуть? Вот, пожалуйста, и ничуть он не грязнее любого другого блокнота, который отыщется здесь, спорю на две кружки пива.

— Да при чем тут блокноты, будь то грязные, будь то чистые? — сказал Уильям, — Уолтер правильно поставил вопрос Герберту. Предзнаменование не сбылось, и Уолтер хочет знать, почему оно не сбылось.

— Вот именно, — сказал Джорнеймен.

Теперь уже все глаза были прикованы к Кетли.

— Вы хотите знать, почему предзнаменование не сбылось? Я вам скажу: потому что это вообще было не предзнаменование, вот почему. Предзнаменования всегда сбываются. А вот мы не всегда умеем правильно их разгадать, иной раз у нас для этого не то состояние духа.

Джорнеймен презрительно пожал плечами, но Кетли поглядел на него все с тем же невозмутимым и снисходительным видом.

— Хотите, чтобы я вам объяснил? Ну что ж, объясню. Предзнаменование всегда бывает правильным, но мы не всегда находимся в том состоянии духа, при котором способны его разгадать. Вам это кажется сметным, Уолтер, но почему предзнаменования должны отличаться от всех прочих явлений? А ведь все мы, к примеру, один день проверяем свои счетные книги медленнее, а другой день вдвое быстрее, потому как мозг яснее работает. Пусть-ка мне кто-нибудь скажет, что это не так!

Теперь вниманием присутствующих завладел Кетли, и замечание Джорнеймена, что, может, это бывает, когда выпито лишнее, лишь на мгновение вызвало смешки. Кетли уставил на Джорнеймена долгий, пристальный взгляд и промолвил:

— Если выпито лишнее, это может сказаться на ваших подсчетах не меньше, чем на моих предзнаменованиях… Мне все эти шуточки знакомы, я их не в первый раз слышу, но только я-то совсем не шучу, а говорю вполне серьезно. — Присутствующие одобрительно закивали. — Я ведь о чем: бывают такие минуты, когда мозг наш свеж, как майское утро. Вот такими минутами должны уметь пользоваться те, кто наделен даром читать предзнаменования. Это озарение находит вдруг, словно луч солнца, который вырывает из мрака то, что было в нем скрыто, и тогда ты можешь узреть… если ничто не помешает тебе узреть. Ну, вы поняли теперь?

Никто ничего не понял, но у всех возникло такое чувство, словно еще немножко — и они что-то поймут.

— Все дело только в том, чтобы ничто не помешало озарению.

— Но вы же сами сказали, что далеко не всегда бываете в состоянии прочесть предзнаменования, — сказал Джорнеймен, — и какая-нибудь случайность может сбить вас с правильного пути, так что все сводится к тому же самому, что с предзнаменованиями, что без них.

— Человек может споткнуться, переходя улицу, но это еще не значит, что ему надо перестать выходить из дома, разве не так, Уолтер?

На это Уолтер не нашелся что ответить, и его противник выиграл еще одно очко.

— Так вот, я допустил ошибку, сам знаю, и могу объяснить, как это произошло. Может, вам тогда легче будет понять. Три недели назад я пошел в эту самую пивную и взял то, что беру всегда… Час был ранний, никто из вас еще не заглядывал сюда. Думаю, было не позже восьми. Мистер Лэтч уехал на север — уже дня три-четыре пропадал там на скачках, и хозяюшка малость заскучала. — Кетли с улыбкой поглядел на Эстер, которая слушала его так же внимательно, как остальные, предоставив Чарльзу обслуживать посетителей. — Я неплохо поужинал, мозги у меня прояснились, ну, словом, был я как раз в таком состоянии, как уже объяснял, — подходящем, так сказать, для предзнаменования, — сидел, ни о чем не думал, и вдруг меня озарило. Вспомнился мне разговор с одним парнем насчет американского зерна, что правительство, дескать, облагает пошлиной американское зерно, будто это может помочь английским фермерам. Так вот, говорю, на меня словно озарение нашло, — так припомнился мне весь этот разговор от слова до слова, а пуще всего стояло у меня перед глазами это проклятое зерно. Прямо, кажется, мог бы все зернышки пересчитать. Тут я сразу почувствовал, что это неспроста, что это мне знак какой-то, и, поверите ли, аж задрожал весь. Хватаю я газету — она лежала на стойке, точнехонько, где вы сейчас держите руку, Уолтер, — и в ту самую минуту, когда я уже хотел пробежать глазами список лошадей, слышу на улице грохот какой-то: извозчик проскакал, как на пожар. Нас в пивной всего двое-трое было, и мы все выбежали наружу. Гляжу: лошади брыкаются, встают на дыбы, оглобли сломаны, извозчик держит лошадей из последних сил, а сделать ничего не может… Лошади понесли, и экипаж перевернулся. Бедняга извозчик был еле жив; он сломал ногу, и нам пришлось доставить его в больницу. Так вот, спрашивается, когда такое сотворилось, мог я проглядеть знамение? А на другой день — так уж, видно, судьбе было угодно — я возьми да и заверни полфунта масла в газету с этим самым скаковым столбцом.

— Ну, а пусть бы ничего не случилось, и вы глянули бы на список лошадей, почем вы знаете, что угадали бы победителя?

— Да вы что? Я бы не угадал Коноплянку, когда вся голова у меня была набита этим самым американским зерном? По-вашему, я мог бы не сообразить такое?

Все молчали, задумавшись, и Кетли допил свое виски в полной тишине. Наконец кто-то сказал, выражая, по-видимому, мнение большинства присутствующих:

— Не знаю, стоит ли ставить на лошадь из-за хорошей приметы, но пусть меня повесят, если я поставлю, когда примета плохая.

А еще один подхватил:

— Да, иной раз диву даешься, до чего все сходится У меня у самого бывало так, да небось и у вас тоже. — Все задумчиво закивали головами. — И ведь какой-нибудь новичок, который ни уха ни рыла не смыслит в лошадях, — и чем меньше он смыслит, тем, заметьте, больше ему везет, — заглянет в программку, выберет какую попало лошадь просто так, сдуру, — кличка понравится или еще что, — и попадет на победителя.

— Что-то в этом есть, — сказал тучный мясник с внушительным животом и рачьими глазами под набрякшими веками. — Я и раньше посещал церковь, а с тех пор, как поставил на Суету и она взяла Честерский кубок, ни одной службы не пропускаю. Я тогда задремал было во время проповеди и вдруг проснулся и слышу: «Суета сует и всяческая суета»…

После этого было рассказано еще несколько подобных же историй, затем подвергся обсуждению вопрос — как лучше делать ставки.

— Вы вот не верите, а бывает, что иной раз лошадь нарочно придерживают, — сказал мистер Стэк, швейцар из богатого дома на Оксфорд-стрит, представительный мужчина, высокий, дородный, краснолицый, с редкой бороденкой, маленькими черными бусинками глаз и громким самонадеянным голосом, одетый в темно-голубую ливрею с медными пуговицами. — Знаю, вы не верите, что лошадей придерживают, — повторил он.

— Я не говорю, что не бывает, чтобы придерживали, — сказал Джорнеймен. Он стоял, прислонясь к перегородке, расставив длинные ноги. — Это, конечно, случается, ничего не скажу, так ведь нужно знать, а кому это может быть известно?

— Это как сказать, — заметил мистер Стэк. — У нас гостит один молодой человек, держит своего слугу, а у того есть двоюродная сестра, которая живет в деревне и дружит с одним парнем из конюшни Уайт-хауз. Если этого, по-вашему, мало, так я уж не знаю, чего вам еще, а, по мне, словечко оттуда стоит моей полкроны и еще одной пинты пива, с разрешения миссис Лэтч.

Эстер подала пиво. Старик Джон, не проронивший пока ни слова, внезапно вступил в разговор. Он тоже слышал кое-что, — может, то самое, что и Стэк, только, пожалуй, нет… Нет, едва ли, потому как про его лошадь не знает ни одна живая душа. И он тоже не скажет никому, пока сам не поставит. И тут уж никакие полкроны или доллар его не устроят; если он не сможет раздобыть два-три соверена, чтобы поставить на эту лошадь, так просто плюнет на это, и все. Да, на этот раз либо пан, либо пропал. Все напряженно слушали старика, но он напустил на себя таинственный вид и отказался добавить хоть слово. Разговор возвратился в прежнее русло, и снова разгорелся горячий спор — как делать ставки. Прерывая одного из спорщиков, предлагавшего особенно нелепый способ, Джорнеймен не выдержал и сказал:

— Давайте-ка послушаем, что скажет наш хозяин. Ему-то уж лучше известно, кто на своих ставках больше всех выкачал денег у него из кармана.

Предложение Джорнеймена было встречено всеобщим одобрением. Даже бродяга, пристроившийся на скамье с кружкой портера и объедками, собранными со столов, подошел поближе: ему тоже хотелось узнать, кто из игроков лучше других обставил букмекера.

— Ну что ж, — сказал Уильям, — я не так давно занимаюсь этим делом, как некоторые, но раз вы меня спрашиваете, я скажу. Мне ровным счетом наплевать, почему вы делаете ставку, — высчитали чего, или сои такой приснился, или просто блажь. Для меня все равны — и тот, кто ставит на лошадь, и тот, кто — на жокея, и тот, кто играет от случая к случаю, когда что-нибудь пронюхает, и тот, кто не пропускает ни одной скачки и ставит по системе, да еще каждый раз подстраховывается, и тот, кто играет то так, то этак, как бог на душу положит. Да разве всех перечислишь! Словом, я готов принимать ставки у каждого. Всем и каждому я говорю одно и то же, и говорю от чистого сердца: «Старая фирма, старая надежная фирма, не обходите вашим вниманием нашу старую фирму… Чем могу я быть вам полезен сегодня, сэр?» Есть только один субъект, которого я на дух не принимаю.

— Это кто ж такой? — спросил Джорнеймен.

— Это мистер Джордж Бафф.

— Кто? Кто? — зашумело сразу несколько голосов. И всех немало позабавило, когда бродяга вдруг спросил:

— Он делает ставки на ипподроме?

— Да, на ипподроме, — сказал Уильям, только на ипподроме, и нигде больше. И не пропускает почти ни одной скачки, прямо как самый заправский букмекер. Глаза б мои не глядели на его рожу… Я был бы богачом, если б мог вернуть деньги, которые этот малый выкачал из меня за последние три года.

— А по какой системе он ставит? — спросил мистер Стэк.

— Да я знаю об этом не больше, чем вы.

Это признание разочаровало всех — каждому показалось, что он уже на несколько шагов приблизился к Эльдорадо.

— А вам не приходилось замечать, что он делает ставки по каким-то определенным дням? — спросил мистер Кетли.

— Нет, не замечал.

— Он ставит на темных лошадок? — спросил Стэк.

— Нет, только на фаворитов. Но вот чего я никак в толк не возьму: почему иной раз он не делает ставок совсем, и в девяти случаях из десяти в эти дни фавориты остаются за столбом.

— Может, он ставит только на тех, кто уже основательно показал себя? — спросил Джорнеймен.

— Нет, не обязательно.

— Тогда, значит, он получает информацию из конюшен, — сказал Стэк.

— Не знаю, — сказал Уильям, — может, оно и так. Одно скажу: хорошо, что таких, как он, не много. Хотелось бы мне, чтобы он нашел себе другого букмекера. Меня от него с души воротит.

— А на кого он смахивает с виду? Похоже, что был у кого-нибудь в услужении или нет? — спросил старик Джон.

— Да трудно сказать. Всегда в хорошем костюме и с моноклем в глазу. Когда я вижу этот монокль и его каштановую бороду, у меня прямо душа в пятки уходит. Если он не делает ставок, так он тебя вовсе не замечает, проходит мимо с таким видом, будто вокруг него ни души и лошади его не интересуют. А я как увижу, что он не намерен играть, так начинаю зазывать его: «Лучшую цену даю, мистер Бафф. Два к одному вкруговую на любую лошадь, десять к одному тоже на любую, за исключением двух-трех фаворитов». А он только подбросит свой монокль, утвердит его в глазу, поглядит на меня этак с улыбкой, покачает головой и шествует дальше. А денежки у него водятся, карман набит куда как тую.

— Одно мне невдомек, — сказал Джорнеймен, — почему он всегда делает ставки только на поле. Вы же говорите, что он совсем не разбирается в лошадях. Для чего ж тогда тратиться зря на разъезды, а не играть, сидя дома.

— Я тоже об этом думал, — сказал Уильям, — и не больше вашего понимаю, в чем тут дело. Ясно одно: нашему брату букмекеру этот самый Бафф обходится на круг, если считать на всех нас пятерых-шестерых, никак не меньше шестисот фунтов в год.

В пивную вошел невысокий худощавый мужчина. Эстер узнала его сразу. Это был Рыжий. Он почти не изменился — чуть отощал и спал с лица, чуть меньше стал походить на джентльмена.

— Не пожалуете ли в буфетную, сэр? — сказал Уильям. — Там вам будет удобнее.

— Да не стоит. Я заглянул просто так, по дороге из театра… А вы, я вижу, не забыли старых лошадок, — добавил он, заметив вырезанные из журналов фотографии Серебряного Копыта и Солнечной Долины, развешанные по стенам. — Это был великий день, верно? Пятьдесят к одному, а началось с тридцати, и вы помните, как Старик тренировал его с двадцатью фунтами веса сверх положенного… Привет, Джон! Рад видеть вас снова. Надеюсь, вы здоровы и дела в порядке?

У старого дворецкого был такой потрепанный вид, что Рыжий не поздоровался с ним за руку, и это не удивило Эстер. «Интересно, узнает ли он меня?» — промелькнуло у нее в голове, и в эту минуту Рыжий протянул ей руку над стойкой.

— Надеюсь, вы окажете мне честь распить со мной бутылочку вина, — сказал Уильям. Рыжий ничего не имел против, и Уильям велел Эстер спуститься вниз и принести бутылку шампанского.

Кетли, Джорнеймен, Стэк и все прочие внимательно прислушивались к их разговору. Увидеть лицом к лицу прославленного жокея из благородных — это было немалое событие в их жизни. Однако разговор вертелся все время только вокруг барфилдовских лошадей, да и то полунамеками, и Джорнеймену надоело в него вникать; он заявил, что ему пора домой. Остальные согласно кивнули, осушили свои кружки и, попрощавшись с Уильямом, покинули пивную. Заглянули несколько девушек-цветочниц с распущенными волосами, в накинутых на плечи шалях и с корзинами цветов в руках; девушки заказали четыре порции эля и принялись болтать с бродягой, который собирал свои спичечные коробки, готовясь сделать последнюю попытку раздобыть милостыню. Уильям уже откупоривал бутылку шампанского, но тут Чарльз, выносивший лестницу, чтобы потушить уличный фонарь, возвратился с плащом в руке и сказал, что один малый предлагает продать его за два шиллинга шесть пенсов.

— А ты знаешь этого малого? — спросил Уильям.

— Знаю. Вчера вечером мне пришлось выставить его за дверь. Это Билл Ивенс, он еще всегда ходит в синей куртке.

Вращающаяся дверь пропустила мужчину лет тридцати пяти, среднего роста, курчавого, смуглого, в синей суконной куртке и котелке; вид у него был живописный и не внушающий доверия; что-то хищное сквозило во всей его повадке.

— Берите, берите плащ, — редкий случай, другого не представится, — сказал он и, подойдя, кинул на стойку пени с таким видом, словно это был соверен. — Кружку портера. Погожие денечки стоят, как раз под жатву, как по заказу. Я прямиком из деревни… Немного пропылился, а?

— Уж вы не тот ли малый, — сказал Уильям, — который держал пари с мистером Кетли на полкроны шесть к одному, что Шелапут не выиграет скачку?

Чарльз утвердительно кивнул, и Уильям сказал:

— Как же у вас хватило нахальства прийти ко мне в пивную?

— Не серчайте, хозяин, никто ж не слышал, иначе я бы не стал.

— Ну, ладно, — сказал Уильям. — Ваш плащ никому не нужен. Мы любим знать, откуда берутся вещи, которые мы покупаем.

Билл Ивенс допил свое пиво.

— Ну, что ж, спокойной ночи, хозяин. Значит, никто не в обиде.

Цветочницы пересмеивались. Одна из них предложила Биллу цветок.

— Бери за так, ты мне понравился, — сказала она.

Билл соблаговолил принять цветок, и они удалились вместе.

— Не по нутру мне этот малый, — сказал Уильям и пустил пробку от шампанского в потолок. — Ваше здоровье, сэр.

Они подняли бокалы, и разговор перешел на ближайшие скачки.

— Насчет этих скачек мне ничего не известно, — сказал старый Джон, — а вот на Леджеровских победит темная лошадка.

— А вы поставили на нее?

— Поставил бы, будь у меня деньги, но последнее время мне крепко не везет. А вам, сэр, я бы посоветовал рискнуть. Таких надежных сведений я еще отродясь не получал.

— Неужто! — сказал Рыжий, у которого явно пробудился интерес, — Значит, будем ставить — и я и вы. Будь я проклят, если вы не сделаете свои ставки тоже. Ну давайте, выкладывайте, какая лошадь? А Уильям скажет, какие ставки он готов принять. Так что за лошадь?

— Розовый Шиповник, сэр, из конюшни Уайт-хауз.

— Вот как! А я предполагал, что…

— Нет, сэр, Розовый Шиповник, только он.

Рыжий взял газету.

— На Розового Шиповника ставят двадцать пять к одному.

— Вот видите, сэр.

— Ну как, Уильям, — примете полсоверена двадцать пять к одному?

— Приму, сэр.

Рыжий вынул полсоверена из кармана и протянул его букмекеру.

— Я никогда не принимаю ставок здесь, за стойкой. Пусть останется за вами, сэр, — сказал Уильям, с улыбкой возвращая деньги.

— Но я же не знаю, когда теперь увижу вас, — сказал Рыжий. — Это будет меня обременять. Да и нет здесь никого.

— Никого, кроме бродяги со спичками да двух цветочниц. Они же не в счет? — Серое лицо старика озарила улыбка. Появилось что-то, ради чего стоит жить. Каждое утро будет приносить какие-то вести о лошади, каждый день послеполуденные часы будут протекать в приятном нетерпеливом ожидании вечерней газеты и разговоров за пивной стойкой. Сделал ставку — и надежда оживляет душу, омертвевшую от безнадежности.

XXXI

Никогда еще дерби не возбуждали такого интереса. Четыре фаворита! Отдать предпочтение одному из них, казалось, было просто невозможно. На Форзаца, взявшего приз в две тысячи, ставили два к одному; на Старинный Перстень, который на последующих скачках почти без тренировки обошел Форзаца на голову, ставили четыре к одному; четыре к одному ставили на Диадему, победившую в двух скачках: на приз в одну тысячу и на Кубок Миддл-парка. И, наконец, Ежевика, блестящий призер скачек в Ньюмаркете, собрала семь к одному. Каждый вечер в «Королевской голове» шли жаркие споры о том, какая из этих лошадей окажется победителем. Жена Кетли до замужества носила диадемку из желтых бусин, но как-то уже запамятовала, что потом с ней сталось. Кетли сам никогда не носил старинного перстня, и никто из его друзей тоже не был обладателем такого перстня. Ежевика росла на берегу реки, но еще не поспела. А форзац… Кетли не был книгочеем и не очень-то знал, что это за штука. Так что, как ни прикидывай, Кетли не ждал себе добра от этих дерби. Джорнеймен ядовито замечал, что даже если все предзнаменования будут неблагоприятны, какая-то лошадь так или иначе придет первой. А почему Герберт не поинтересуется аутсайдерами? Может быть, там его предзнаменования сослужат ему службу.

Старику Джону его опыт подсказывал, что наибольшие шансы имеют Форзац и Старинный Перстень. Однако, каких кровей лошадь — вот что, по его мнению, было решающим, а предки Старинного Перстня показали себя более выносливыми, чем предки Форзаца.

— Форзац выдохнется после подъема, помяните мое слово.

Стэк одобрительно кивнул головой. Сам он поставил пять шиллингов на Ежевику. Как там у нее с выносливостью, этого он не знал, но зато на нее ставила вся конюшня.

— А когда я узнаю, на кого ставит конюшня, с меня этого достаточно.

Рыжий, время от времени заглядывавший в пивную, восторженно отзывался о Диадеме, говорил, что это самая красивая кобыла нашего столетия. Его слушали с благоговейным вниманием, а когда он описал, как она выиграла скачку, в зале воцарилась мертвая тишина. Сам бы он на ней повел скачку по-другому, но, в конце концов барьерные скачки — это одно, а гладкие — совсем другое, тут он не специалист. Слушатели запротестовали, и старик Джон напомнил о том, как великолепно провел скачку Рыжий, когда он на Лисьем Хвосте взял Ливерпульский приз: сберегал силы лошади до самого конца, потом буквально на последних ярдах в великолепном броске послал ее вперед и у финиша на голову обошел Джима Сэттена, который до этого вел всю скачку. Билл Ивенс, снова появившийся в пивной в этот вечер, сказал, что ничуть не будет удивлен, если какой-нибудь аутсайдер обставит всех четырех фаворитов. Он слышал кое-что, и с него этого достаточно. Он не ждет, что хозяин поверит ему в долг на слово, но у него есть неплохие часы, которые должны стоить никак не меньше трех с половиною фунтов.

— Уберите их от меня куда-нибудь подальше, старина, — сказал Уильям.

— Ладно, хозяин. Я никому свой товар не навязываю. А может, еще кто-нибудь из джентльменов пожелает взглянуть на механизм или заинтересуется парой запонок? Цена всего пятнадцать шиллингов. Вот и чек. У меня сейчас туговато с деньгами, а один аутсайдер не дает мне покоя. Тоже, знаете ли, хочу рискнуть и готов уступить за… Может, выпьем по маленькой, мистер Кетли?

— Вы слышали, что я сказал? — сердито прервал его Уильям. — Или ждете, когда я выйду из-за стойки?

— А вы, миссис Лэтч, теперь уже, вероятно, много раз видели скачки? — спросил Рыжий.

— Нет, сэр. Слышать-то я слышала про них много, а сама не видала ни разу.

— Как же так? Разве вам не интересно?

— Да, понимаете, мужу в это время не до меня, ему надо собирать ставки, ну и за домом кому-то надо присмотреть.

— А ведь мне это как-то и в голову не приходило, — сказал Уильям, — Ты же и вправду не видела скачек, Эстер. Ни разу не была. Хочешь на будущей неделе поехать посмотреть дерби?

— Я не прочь, пожалуй.

В дверь заглянул полицейский. Все невольно посмотрели на часы, а Эстер сказала:

— У нас отымут патент, если…

— Если мы сейчас же не уберемся отсюда? — спросил Рыжий.

— Закон есть закон, сэр, — смущенно сказал Уильям, — Одни закон — и для богатых и для бедных. Очень мне неприятно беспокоить вас, сэр, но в наши дни можно лишиться патента из-за самой малости. Ну, Герберт, допивайте пиво. Нет, Уолтер, сегодня больше не обслуживаем… Чарльз, запри дверь в буфетную и никого больше не впускай… Итак, джентльмены…

Старик Джон раскурил трубку и первым направился к выходу. Уильям придержал дверь, пока они выходили. Через несколько минут пивная опустела.

Началась ежевечерняя часовая уборка перед отходом ко сну: запирались ящики, задвигались щеколды на дверях, убиралась посуда, везде наводился порядок. После этого супруги зажгли в маленькой гостиной свечу и поднялись наверх.

Уильям скинул куртку.

— До смерти устал, — сказал он, — и все это для того, чтобы одним махом… — Он не договорил.

Эстер сказала:

— На дерби у тебя полным-полно ставок. Может, выиграет какой-нибудь аутсайдер.

— Будем надеяться… Но если хочешь посмотреть скачки, это можно устроить. Я-то буду занят, но Джорнеймен или Кетли могут тебя сопровождать.

— Не хочется мне что-то торчать там целый день в обществе Джорнеймена или Кетли.

Усталость давала себя знать. Обменявшись еще двумя-тремя словами, они разделись и легли в постель. Эстер опустила голову на подушку, закрыла глаза.

— А с кем же ты хотела бы поехать?

— Да меня совсем туда не тянет, Билл.

После довольно длительного молчания Уильям сказал:

— А все-таки в самом деле странно, что ты все время варишься в этом соку и ни разу не видала скачек.

Эстер ничего не ответила. Она уже начинала засыпать и смутно, сквозь дремоту слышала голос Уильяма. Внезапно она пробудилась от резкого толчка в бок.

— Проснись, старуха, я придумал. Почему бы нам не пригласить твою старинную подружку Сару Тэккер поехать с нами? Джон сказывал, что она сейчас, кажись, без места. Может, ей будет приятно?

— Да… Я бы очень хотела повидать Сару.

— Да ты совсем спишь.

— Вовсе я не сплю. Ты сказал — надо пригласить Сару поехать с нами.

Уильям пожалел, что у него нет экипажа, — он бы сам отвез их на скачки. А брать извозчика будет слишком накладно, да и опоздать можно. Дорога теперь не та, что прежде, и все больше ездят поездом. И, раздумывая, как им раздобыть адрес Сары, они уснули.

Прошло несколько дней, и однажды утром Уильям, вскочив с постели, сказал:

— Денек, Эстер, похоже, будет что надо.

Уильям достал из гардероба свой лучший костюм, выбрал красивый шелковый галстук. Эстер, всегда отличавшаяся крепким сном, продолжала лежать, свернувшись калачиком, лицом к стене. Уильям молча одевался; потом сказал:

— Ну же, Эстер, вставай. Сейчас придет Тедди собирать мои пожитки.

— Разве уже пора?

— Да уж, по-моему, давно пора. Вставай, бога ради.

Эстер приготовила себе для дерби новое платье. Она купила его на Тоттенхем-Корт-роуд, и его доставили ей накануне вечером. Превосходное летнее платье! Из белой материи в лиловых разводах, рукава и ворот отделаны лиловыми цветочками и кружевами, на белой шляпке точно такие же цветочки и кружева; хорошо подобранный в тон зонтик дополнял туалет.

Раздался стук в дверь.

— Обожди минутку, Тедди, жена еще не оделась. Поторопись, Эстер.

Эстер осторожно надевала юбку, чтобы не испортить прически. Нетерпеливый маленький мистер Блейми вошел, едва она успела застегнуть корсаж.

— Прошу прощенья, мэм, но надо ехать, не то хозяину не достанется хорошего места на холме.

— Ладно, ладно, Тедди, ты тоже поторапливайся, собирай обмундирование, прохлаждаться некогда.

Коротышка Тедди разложил на полу портплед и достал из гардероба костюм в белую и черную клетку, каждая в размер шестипенсовой монеты.

— Наденете зеленый галстук, сэр?

Уильям кивнул. Пышный шелковый галстук цвета морской воды был длиной по меньшей мере в ярд.

— Я притащил вам желтую бутоньерку, сэр. Вденете сейчас или уложить пока в портплед?

Уильям покосился на бутоньерку.

— Пожалуй, будет малость крикливо, а? — сказал он. — Подождем, пока не прибудем на место. Клади в портплед.

Поверх всего положили полоску картона; на ней золотыми буквами по зеленому фону было начертано; «Уильям Лэтч, Лондон» — и ее надлежало прикрепить к тулье белого цилиндра. Сапоги на толстой, в три дюйма, подошве упрятали в ящик, на котором Уильяму предстояло стоять, выкрикивая свои ставки. Оставалось прихватить с собой кусок полотна, прикрепленный к двум деревянным шестам; на полотне — тоже золотыми буквами — стояло: «Уильям Лэтч, пивная «Королевская голова», Лондон. Сходные цены, быстрое обслуживание».

День был пасмурный, лишь изредка проглядывало солнце, и когда экипаж проезжал по мосту Ватерлоо, округлые очертания собора святого Павла по одну сторону реки и прямые контуры верфей и пакгаузов по другую нерезко выступали из серой дымки. На улицах было полно молодых людей, порой в толпе мелькало девичье голубое платье. На вокзале их уже поджидали Джорнеймен и старик Джон, но Сары нигде не было видно. Уильям сказал:

— Этак мы опоздаем. Придется ехать без нее.

Лицо Эстер омрачилось.

— Не можем мы без нее ехать. Обожди малость.

И в ту же минуту белое муслиновое платье мелькнуло в сером сумраке вокзала, и Эстер воскликнула:

— Вот, верно, и она!

Оберегая свои прически и шляпки, женщины отважились обменяться лишь легкой имитацией поцелуя, а Уильям сказал:

— Ну, болтать будете в поезде, у вас впереди еще целый час, чтобы обсудить ваши туалеты. Идите в вагон, идите в вагон! — И он чуть не силком заставил их подняться в вагон третьего класса. Женщины расположились у окна. Они не виделись столько лет, и так много им нужно было сказать друг другу, что ни одна не знала, с чего начать. Первой заговорила Сара.

— Спасибо, что ты вспомнила про меня. — И, понизив голос, прибавила: — Значит, ты вышла замуж, и, подумать только, все ж таки за него!

Эстер рассмеялась.

— И в самом деле, странно, как оно обернулось.

— Ты мне должна все, все рассказать, — заявила Сара. — Чудно, что мы с тобой ни разу не повстречались за это время.

— Маргарет рассказывала мне про тебя.

Из полутемного вокзала поезд выкатился на яркий солнечный свет. Лучи солнца нестерпимо жгли лицо и руки сквозь стекло окна. Поезд мчался на уровне верхних этажей домов, почти на уровне красных и желтых печных труб, мимо пустырей, грузоподъемных кранов, свалок железного лома, сложенных штабелями железнодорожных шпал, пестрых плакатов, светящихся реклам, огромных газовых резервуаров — черных, округлых, оплетенных металлическими сетками, — мимо, а порой и выше, стройных церковных шпилей, и огромный Лондон оставался позади: голубоватые кровли, зеленые пятна парков растаяли в туманной утренней дымке. Поезд промчался под бесчисленными арками виадука, а навстречу ему по черной железнодорожной насыпи неслись в вихре крутящихся колес другие поезда, спеша доставить многотысячную армию служащих из пригорода к месту их повседневного труда. А тряские вагоны катились все дальше и дальше, порой застревая перед какими-нибудь унылыми палисадниками, где на веревках развевались розовые юбки и белые рубашки. Узенькие улочки сбегали вниз с холмов; здесь уже не было трамваев, исчезли даже омнибусы, только кое-где виднелись фигуры одиноких пешеходов — это пошли пригороды. Когда поезд остановился в Клапхеме, в вагон хлынула толпа завсегдатаев скачек — все в серых плащах, с большими биноклями через плечо, — и поезд покатил дальше, через унылость кирпичных джунглей, которые, по словам старика Джона, сорок лет назад были еще цветущей долиной.

Мужчины покуривали трубочки и с удовольствием слушали бесконечные истории старика Джона о былых временах, когда он с Хозяином и самыми знаменитыми в ту пору в скаковом мире людьми езживал на лошадях по этой дороге. Эстер уже успела рассказать Саре, при каких обстоятельствах довелось ей встретиться с Маргарет, и Сара начала расспрашивать ее про Уильяма — как же это они все-таки поженились в конце концов. Поезд снова остановился на какой-то маленькой станции, и все залюбовались синим небом с белыми перышками облаков. Однако старик Джон считал, что эти облака не предвещают ничего хорошего, и женщины начали поглядывать на перекинутые через руку плащи.

Проехали выгон, где паслись коровы и какая-то одинокая лошадь, потом миновали небольшой погост, и неожиданно Лондон снова дал о себе знать: снова — квартал за кварталом — голубые крыши, снова одноликие доходные дома. Но этот пригород был уже последним. Перед окнами вагона возник первый кедр и за ним — первый теннисный корт. Игроки замерли с ракетками в руках, все провожали взглядами поезд, зная, что это едут на дерби. Но поезд останавливался еще не раз, снова и снова путь был не свободен. Однако Лондон уже скрылся из глаз, и вот наконец последняя остановка, и вокруг прекрасный летний пейзаж.

Цветущий луг за купой пышно разросшихся деревьев, простенькая, обветшалая церквушка, бескрайние поля еще зеленых хлебов, стайки птиц в пронизанном солнцем воздухе и ленивые облака, уплывающие вдаль, уступающие место чистой голубизне долгого июньского дня.

XXXII

Было решено, что Уильям облачится в свой букмекерский наряд в «Летящем орле». Гостиница — прямоугольное строение, с портиком и колоннами — стояла на пересечении дорог неподалеку от железнодорожной станции. Уже в этот ранний час мимо текла река лондонцев. Лошади пили из деревянных корыт, возницы пили в трактире за стойкой. Девушки в светлых платьях угощались пивом вместе с молодыми людьми. Небольшая часть лондонцев проезжала мимо, не останавливаясь, спеша поскорее попасть на скачки. Длинная вереница экипажей сворачивала на перекрестке в одном направлении. Посреди дороги гарцевал полицейский на ладном копе. Лакеи в красных ливреях стояли на запятках карет и четырехколесных шарабанов, звуки медных рожков сотрясали воздух. Экипажи всех родов и видов катили по дороге — один запряженные парой, другие в одну лошадь; погромыхивали фаэтоны, вышедшие из употребления полвека назад; появлялись даже тележки, запряженные осликами. Эстер и Сара были поражены количеством торговцев с тачками, по старик Джон заявил: это сущие пустяки по сравнению с тем, что творилось здесь пятьдесят лет назад. В тот год, когда Эндовер взял дерби, дорога еще за семь-восемь миль до Эпсома была запружена так, что ни проехать, ни пройти. По полчаса стояли, не двигаясь. А сколько было веселья, смеха! Герцоги перешучивались с разносчиками; а теперь уже все не то.

— Боже милостивый! — воскликнула Эстер, когда Уильям появился перед ними в своем букмекерском одеянии. — Да я бы тебя и не узнала.

Уильям и в самом деле выглядел ослепительно в своем клетчатом костюме с зеленым галстуком и желтым цветком в петлице, на голове — белый цилиндр с золоченой надписью на кокарде: «Мистер Уильям Лэтч, Лондон».

— Ну еще бы, — сказал он. — Ведь ты никогда не видала меня в этом наряде. Я неплохо выгляжу, верно? Но мы здорово запаздываем. Мистер Норт предложил подвезти меня, да у него только два места. Нам с Тедди надобно отправляться, а вам-то спешить некуда. Скачки начнутся еще не скоро. А прогуляться пешком здесь одно удовольствие, да и недалеко — не больше мили. Эти джентльмены будут вас сопровождать. Вы ведь знаете, где меня найти? — сказал он, обращаясь к Уолтеру и старику Джону. — Позаботьтесь о моей жене и мисс Тэккер, хорошо? — И с этими словами он прыгнул следом за Тедди в шарабан и покатил прочь.

— Ну уж это, я бы сказала, нахальство, — заявила Сара. — Укатил себе в шарабане, а нас оставил шлепать по дороге пешком.

— Ему нужно занять место на холме, иначе он не соберет ставок, — сказал Джорнеймен. — А у нас еще уйма времени, скачки не начнутся раньше часа.

Дорога навеяла на старика Джона мысли о былом, снова развязав ему язык, и он предался воспоминаниям о тех великих днях, когда сэр Томас Хейворд три раза подряд ставил против фаворита. Пятнадцать тысяч фунтов против десяти тысяч. Последнюю ставку он делал уже на ипподроме, но герцог отказался ее принять, заявил, что к этому моменту ставки на поле уже закончились. Так что сэр Томас потерял только тридцать тысяч фунтов, а не сорок пять. Эта история привела Джорнеймена в восторг, но Сара так поглядела на старика, словно хотела сказать: «Ноги моей больше не будет на этих скачках, неужто мне весь день торчать в обществе таких двух стариканов…»

— Пойдем вперед, — шепнула она Эстер, — пускай себе толкуют о своих скачках. — Дорога шла полем, огненным от лютиков; за полем был пруд; трое подвыпивших рыболовов тупо глазели на воду, — Слышишь, что они говорят, сколько здесь рыбы? — сказала Сара.

— А ты не слушай, — сказала Эстер. — Знала бы ты, как я, чего можно наслушаться от пьяниц, ты бы их на пушечный выстрел обходила… А до чего ж тут хорошо. Воздух-то какой теплый, легкий.

— Нет уж, хватит с меня деревни. До смерти рада, что вернулась обратно в город. За двадцать фунтов в год не соглашусь больше работать в поместье.

— Да ты только глянь на деревья, — сказала Эстер, — Я ни разу не была в деревне с тех пор, как уехала из Вудвью. Если, правда, не считать Далвича — это где Джекки рос, там тоже вроде деревни.

Жители лондонских предместий вступили в тенистую аллею, обсаженную каштанами и ракитником. Весна запоздала в этом году, и каштаны были кое-где еще в цвету, в белых свечках, а пожухшие соцветия поникали, словно подвески; лучи солнца покрывали листву тонкой позолотой, и на красноватую землю ложились прозрачные тени. Но вскоре приятную прохладу аллеи сменил знойный солнцепек дороги, по которой усталые лошади с трудом тащили в гору тяжелые экипажи. Деревья вдоль обочин закрывали обзор; кроны деревьев и придорожная трава были белы от поднятой в воздух пыли; под деревьями расположились разносчики со своим товаром и бродяги. Пешеходы сторонились, давая дорогу Экипажам; молодые люди в светло-серых костюмах и девушки в белых платьях смотрели вслед высокому ландо, запряженному четверкой лошадей, в котором восседали лондонские франты. Появился неуклюжий омнибус, битком набитый молоденькими толстушками в розовых платьях и желтых шляпках; рессорная двуколка стояла в тени живой ограды. В воротах коттеджей толпился народ — все вышли поглазеть на лондонцев, направлявшихся на дерби. Из беседок, превращенных на скорую руку в киоски с прохладительными напитками, доносился запах пива и апельсинов. Послышались нестройные звуки шарманки — какой-то слепец, аккомпанируя себе на этом инструменте, распевал гимны. Одноногий нищий протягивал прохожим шапку, собирая милостыню, а чуть дальше высокая женщина с суровыми глазами раздавала брошюрки, предостерегая всех от грозящей им опасности, умоляя одуматься и разойтись по домам.

Но вот живая изгородь кончилась, и наши путешественницы увидели, что стоят на вершине залитого солнцем холма; на выжженной траве паслось несколько стреноженных осликов.

— Это и есть дерби? — спросила Сара.

— Надеюсь, ты не жалеешь, что притащилась сюда?

— Понятное дело, нет, милочка, но только где же весь парод? Куда подевались все эти шикарные экипажи?

— Сейчас увидите, — сказал старик Джон и принялся объяснять. — Белое здание — это главная трибуна. Финишный столб — чуть дальше, перед ней.

— А откуда они побегут? — спросила Сара.

— Во-он, оттуда, от той группы деревьев. Пойдут прямо через дроковую пустошь к повороту.

Огромная толпа людей заполняла вершину противоположного холма; за холмом был виден край плато, полого поднимавшегося вверх, кое-где поросшего кустарником и опоясанного на горизонте деревьями.

— Вон там, где деревья, — это и есть поворот. — Старик Джон произнес эти слова с восторгом и волнением и тут же принялся описывать, как лошади появляются там, на фоне деревьев, — Они спускаются с холма вон по той ложбине и кончают скачку как раз напротив нас, у «Кольца Бернарда».

— Как! Там же полно народу! — воскликнула Сара.

— Полиция всех разгонит оттуда. Заставит взобраться на холм.

— И Уильям там, пойдем к нему, — сказала Эстер.

— Я, кстати, немного проголодалась, а ты как? У него там корзинка с закуской… Но, черт возьми, сколько народу! А это кто — глянь!

Внимание Сары привлек к себе мальчишка, пробиравшийся сквозь толпу на высоченных, футов в восемь, ходулях. Время от времени он что-то выкрикивал, подтягивал свои широкие штаны и ловил монеты, которые бросали ему в его остроконечный колпак. Кареты и шарабаны продолжали подкатывать. Взмыленных лошадей тотчас распрягали, и грумы вместе с лакеями устанавливали экипажи так, чтобы из них было лучше видно. Затем лакеи принимались вытаскивать корзины с вином и закусками; замелькали в воздухе расстилаемые скатерти, и к ним мгновенно устремился разный народ — бродячие музыканты, гадалки, ребятишки, выклянчивающие подачки, — и вокруг модных серых фраков и шелковых зонтиков тотчас развернулась оживленная деятельность особого рода. А в тени оград спали, растянувшись на земле те, кто попроще, придавая всему вид огромного вокзального зала: из-под нолей надвинутых на лицо шляп торчали чубуки глиняных трубок, коричневые от загара руки раскинулись но серой траве.

Неожиданно старик Джон заявил, что ему надобно с кем-то повидаться: один приятель обещал снабдить его самыми последними сведениями относительно некой лошадки… Эстер, Сара и Джорнеймен втроем отправились разыскивать Уильяма. Вычурно одетые мужчины стояли на высоких табуретах вдоль ограды; у всех были огромные бутоньерки в петлицах, большие полевые бинокли через плечо и сумки; над каждым на куске белого полотна, натянутого между двух вбитых в землю шестов, красовалась соответствующая надпись крупными золотыми буквами. Сара принялась читать надписи вслух: «Джек Хупер, Мэрилебон. Все ставки оплачиваются». «Том Вуд, владелец знаменитого боксерского клуба в Эпсоме». «Джеймс Уэбстер, комиссионер, Лондон»… Все букмекеры громко выкрикивали ставки, стоя на своих возвышениях, и потряхивали полными монет сумками, чтобы привлечь к себе внимание клиентов.

— Чем могу вам услужить сегодня, сэр? — наперебой кричали они, заприметив брошенный в их сторону взгляд какого-нибудь хорошо одетого господина. — На дерби, на дерби, играйте на дерби… Поставьте и выиграете, возьмете приз, либо второе-третье место… Семь к одному, минус два-три процента, семь к одному, минус два-три, старая фирма, старая фирма… — Словно перезвон колоколов, и каждый старался быть голосистее другого.

У подножия холма в защищенной от ветра ложбине кто-то уже раскинул просторную удобную палатку. Джорнеймен сказал, что это палатка вест-эндских евангелистов. Он считал, что проповедник вполне может удовольствоваться своим собственным обществом, и они задержались у фургона с бочками уотерфордского эля. Одну бочку уже сняли с фургона и установили на маленьком столике, и все алчущие разбирали кружки с пивом. Вокруг были разбросаны небольшие парусиновые навесы, и оттуда то и дело доносилось:

— Прохладитесь, прохладитесь!..

Солнце уже поднималось к зениту, и последние ватные клочки облаков уплывали вдаль. На жаркой синеве неба отчетливо выделялась большая трибуна — вся в черных точках, словно потолок в мухах. Под беспощадными лучами солнца в неподвижности застыли палатки, кареты, таратайки, импровизированные подмостки, рекламы букмекеров. Даль тонула в знойном мареве. А в долине, на всем пространстве квадратной мили реяли флаги и полотнища реклам и колыхалась толпа — кто распивал пиво, кто покуривал трубку, кто метал биты в «Тетушку Салли», кто кружился на деревянном коне в карусели. И через эту орущую, потную толпу продирались Эстер, Сара и Джорнеймен в тщетных поисках Уильяма. В толчее невозможно было даже понять, спускаются они с холма или взбираются на него, и лишь усталость в ногах могла дать на это ответ. Наконец Сара заявила, что с нее хватит, больше она не ступит ни шагу, и лишь с большим трудом удалось уговорить ее пройти еще немного. Но вот Джорнеймен увидел знакомые широкие плечи.

— Вот и вы! Чем могу вам служить, уважаемые дамы? Десять к одному, минус три-четыре процента. Подходит вам?

— Корзинка с закуской подошла бы нам куда больше, — сказала Сара.

Подбежал какой-то малый, позвякивая двумя монетами по полкроны.

— Какая ставка на фаворита?

— Два к одному! — крикнул Уильям. Две полкроны исчезли в его сумке, и, ободренный, он начал выкрикивать еще громче: — Старая фирма, старая фирма, не забывайте старую фирму! — Широкая, веселая улыбка играла на его лице — эта улыбка всегда привлекала к нему немало клиентов. — Ставьте в дерби, ставьте в дерби!

Люди всех возрастов и всех сословий устремлялись к Уильяму, чтобы сделать свои ставки, и дело шло бойко; он не мог даже присоединиться к женщинам, хлопотавшим возле корзины с закуской; они с Тедди будут весьма признательны, заявил он, если им принесут выпить, и чем больше, тем лучше.

— Имбирного пива с каплей виски, пожалуй, будет в самый раз, верно, Тедди?

— Верно, хозяин, по мне, так лучше не надо… А на Ежевику-то мы уже столько ставок набрали, что можно, думается, и спустить очко.

— Ладно, Тедди… А может, дамы соорудят нам два-три добрых сандвича?.. Ты, верно, осилишь два-три сандвича, Тедди?

— Думается, осилю, хозяин.

В корзине сыскался отличный кусок ростбифа, и Эстер приготовила мужчинам хорошие сандвичи, не пожалев на хлеб масла и на мясо горчицы. Когда она принесла сандвичи, Уильям наклонился и шепнул ей на ухо:

— Ты моя голубка! Ни у кого на свете нет такой женушки!

Эстер покраснела от удовольствия и рассмеялась, и если оставалась в ее сердце хоть капля горечи за все причиненные ей страдания, то в эту минуту она растаяла бесследно. Впервые она всем сердцем почувствовала — это ее муж, впервые полностью ощутила то душевное слияние, в котором и заключен смысл брачного союза, и поняла: этому человеку она будет предана до конца дней своих.

Джорнеймен, у которого никак не налаживалась беседа с Сарой, закусив, отправился по своим делам, — у него-де назначено свидание с приятелями в «Кольце Бернарда», — и все почувствовали облегчение, когда он ушел. Саре было о чем порассказать, и Эстер, слушая повествования о незавершившихся браком помолвках, перекладывала время от времени зонтик с плеча на плечо, чтобы не терять из виду высокой, худой фигуры своего муженька. А он выкрикивал ставки, заявляя о своей готовности принять ставку на любую лошадь, и раздавал билетики направо и налево всем толпившимся вокруг него игрокам, без различия. А у каждого были свои суеверия, свои причуды: один верил в приметы, другой полагался на советы знатоков, третий — на таланты или везение своего излюбленного жокея. Сара продолжала трещать, рассказывая о хозяевах, у которых ей довелось работать. Ее здорово клонило ко сну, но она боялась, что это будет выглядеть неприлично. Ее колебания закончились тем, что она примолкла, и приятельницы почти мгновенно задремали под спасительной тенью своих зонтиков. Эта дремота на свежем воздухе была хрупкой и прозрачной, как стекло, и сквозь нее, как сквозь стекло, просачивалось то многоцветное, многоголосое, что именовалось скачками.

Временами до них доносился голос Уильяма, потом они услышали удар колокола и крики толпы: «Пошли! Пошли!» — после чего на какое-то мгновенье наступила тишина, их восприятие окружающего обострилось, и когда они стряхнули с себя дремоту, над головой у них было все то же знойное голубое небо, и перед глазами — колыхавшаяся то туда, то сюда толпа похожих издали на марионеток зрителей.

По и сон не мог поднять настроения Сары.

— Тебе-то, конечно, чем плохо, — сказала она. — Ты тут со своим муженьком… Ну, а я без кавалера на эти скачки больше ни ногой. Мне надоело тут сидеть. Трава колючая, от земли жаром печет. Пойдем прогуляемся.

Они поднялись — две молодые, хорошенькие англичанки из простонародья, в нарядных светлых платьях, с дешевыми зонтиками в обтянутых нитяными перчатками руках. Сара бросала тоскующие взгляды на всех молодых мужчин. Это ли не почва для завязывания знакомств, и Сара не позволила Эстер прогнать Билла Ивенса, когда он, как ни в чем не бывало, словно его и не выпроваживали из «Королевской головы», направился к ним со своим обычным приветствием:

— Доброе утро, сударыни, недурная погодка для скачек!

Брошенный Сарой искоса взгляд на франтоватую синюю куртку и котелок достаточно красноречиво говорил о ее чувствах, и казалось маловероятным, чтобы она была способна сейчас внять голосу благоразумия. Вскоре завязалась оживленная беседа, и Эстер получила возможность сопровождать, если ей угодно, эту парочку.

Эстер шла рядом с Сарой, но про нее, казалось, совсем позабыли. И внезапно она лицом к лицу столкнулась с Фредом Парсонсом. Стоя перед входом в палатку Братьев во Христе, Фред призывал всех не поддаваться соблазнам Сатаны и обратиться ко Христу.

У Билла Ивенса уже готово было сорваться с языка крепкое словечко по адресу «блаженного», но, заметив, что тот, по-видимому, знаком с Эстер, он вовремя осекся. Эстер остановилась поговорить с Фредом, а Билл не преминул воспользоваться случаем и увлек куда-то Сару.

— Никак не ожидал встретить тебя здесь, Эстер.

— Я приехала с мужем. Он сказал, что мне надо немножко развлечься…

— Это далеко не безобидное развлечение, Эстер. Здесь сплошное пьянство и дебоши. И я надеюсь, что больше ты никогда не приедешь сюда, разве что вместе с нами. — И он указал на девушек, наряженных, как букмекеры; у одной на сумке, перекинутой через плечо, было написано: «Погибель», а у другой — «Спасение», и обе усердно уговаривали всех проходящих мимо заглянуть к ним в палатку.

— Милости просим, милости просим! — говорили девушки и вручали карикатурные программки скачек с описаниями несуществующих лошадей и их рекордов. — Для всех, посетивших нас, будут отверзнуты врата райские. Наша ставка — Спасение души, а выигрыш — Вечное блаженство.

Фред повторил свое увещевание:

— Надеюсь, что в следующий раз ты придешь сюда с нами и поможешь нам спасти еще несколько заблудших душ.

— А мой муж будет в это время собирать ставки?

Наступило неловкое молчание. Наконец Фред сказал:

— Может, зайдешь? Проповедь уже началась.

Эстер прошла следом за Фредом в палатку. Там стояло несколько скамей, и какой-то седобородый человек с беспокойным взглядом говорил о грешниках и искупительных жертвах. Неожиданно раздались звуки фисгармонии, и Эстер, стоя бок о бок с Фредом, запела гимн. Молитва была для нее столь естественным состоянием, что она даже не ощутила, как не вяжется все происходящее здесь с обстановкой скачек, а если бы кто-нибудь обратил на это ее внимание, она сказала бы, что это неважно — где мы и чем заняты, если душа наша обращена к богу.

Фред вышел из палатки вместе с ней.

— Я чувствую, что ты не утратила веры.

— Нет, как можно!

— Но почему же я встретил тебя здесь в такой компании? Ты не пришла сюда, как мы, чтобы спасать души грешников.

— Я бога не забыла, но мой долг быть возле мужа. Как могу я делать что-то во вред мужу, ты же сам, верно, скажешь, что этого нельзя. Если жена вносит разлад в семью, это плохая жена, так меня учили.

— Ты всегда больше думала о своем муже, чем о боге, Эстер.

— Каждый должен служить господу, как умеет. Грешно мне было бы пойти против мужа.

— Он, значит, все-таки женился на тебе? — не без горечи заметил Фред.

— Да. Ты говорил, что он снова бросит меня, а он оказался самым хорошим мужем.

— Я не испытываю доверия к тем, кто не с господом нашим Иисусом Христом. Его любовь к тебе не от духа святого. Не будем говорить о нем. Я всей душой любил тебя, Эстер. Я мог бы привести тебя ко Христу… Может, ты еще навестишь нас когда-нибудь?

— Я Христа не забыла. Он всегда со мной, в моем сердце, и я верю, что ты любил меня. Мне нелегко было порвать нашу помолвку, ты сам знаешь. Я не виновата, что так вышло.

— Эстер, никто не любил тебя так, как я.

— Ты не должен так говорить. Я ведь замужем.

— Я не имел в мыслях ничего дурного, Эстер. Просто думал о прошлом.

— Ты должен все это забыть… Прощай, Фред. Я рада, что повидала тебя и что мы помолились вместе.

Фред ничего не ответил, и Эстер направилась разыскивать пропавшую неизвестно где Сару.

XXXIII

Толпа неистовствовала. Эстер поглядела туда, куда были устремлены все взгляды, но не увидела ничего, кроме белой трибуны на фоне слепящей синевы. Заполненная людьми трибуна походила на палубу тонущего корабля. Толпа была охвачена волнением, но причина его оставалась скрытой от глаз Эстер. Она протискалась сквозь толпу и выбралась на белый от извести проселок, где у коновязей стояли лошади и мулы, потом стала взбираться выше по холму, снова попала в гущу толпы и неожиданно вышла к подвесной дороге. Вагонетки, полные хохочущих, взвизгивающих девиц, проплывали над вершиной среднего холма и ползли еще выше — к самому высокому. А среди притворно отчаянных воплей начиналось путешествие обратно, и вся эта суматоха протекала под аккомпанемент марионеточного оркестра. Звенели колокольчики и цимбалы, свистела дудка, барабаны рассыпали механическую дробь, а игрушечный солдатик отбивал такт. Под полосатым тентом проносились деревянные лошадки, сконструированные так искусно, что они даже покачивались на ходу, воспроизводя с предельной добросовестностью движения живых лошадей. Эстер стала наблюдать за катающимися. Эта, в синей юбке, похожа на амазонку, а та, в палево-розовом платье, сидит в седле, совсем как заправский жокей. Девушка в серой жакетке подбадривала трусоватую девушку в белом платье на серой лошадке… Но прежде чем Эстер успела сообразить, что мужчина в синей куртке и в самом деле Билл Ивенс, он уже скрылся из глаз, и ей пришлось дожидаться, пока его лошадка, проделав круг, возвратится на то же место. И тут она увидела красные маки на шляпке Сары.

Карусель начала замедлять ход. Лошадки кружились все медленнее и медленнее и наконец стали. Катающиеся начали спрыгивать на землю, и Эстер поспешила вперед, проталкиваясь между зеваками, боясь, что она не успеет догнать Сару с Биллом.

— Вот ты где! — сказала Сара. — А я уж думала, что и не разыщу тебя. Какая жарища!

— А вы покатались на карусели? Давайте прокатимся еще разок, все втроем. Вот на этих трех лошадках.

И карусель завертелась снова. Деревянные скакуны добросовестно покачивались под звуки дудок, барабанов и цимбал. Лошадки несколько раз прокатили их мимо финишного столба; полагалось прокатиться пять кругов, а когда карусель останавливалась, та лошадка, которая оказывалась ближе всех к финишу, получала приз.

Над всем пространством скачек стоял неумолчный гомон, похожий на рокот моря; но вот в этом гуле стали различимы слова: «Идут, идут! Синий камзол впереди! Фаворит отстал!»

Эстер не прислушивалась к этим крикам, и смысл их не доходил до ее сознания; они лишь смутно запечатлелись в ее мозгу, и вскоре их заглушила резкая музыка карусели… Деревянные лошадки начали замедлять свой бег по кругу… Все медленнее и медленнее… Казалось, что победителями будут Сара и Билл, сидевшие бок о бок, по в последнюю секунду их лошадки скользнули мимо финишного столба. Скакун же Эстер остановился как раз вовремя, и она получила право выбрать себе любой фарфоровый кувшин из целой груды.

— Ну, вам сегодня счастье так и прет, — сказал Билл. — У Скошенного Луга, на которого ставили всю зиму, месяц назад обнаружился брок… Два к одному ставили на Форзаца, четыре к одному на Старинный Перстень, четыре к одному на Ежевику, десять к одному на Авангарда, и на победителя выдача будет пятьдесят к одному. Ваш муж должен заработать сегодня небольшое состояние. Небывалый день для букмекеров.

Эстер пробормотала, что она очень рада. Она все никак не могла остановить свой выбор ни на одном кувшине. Вдруг она заметила кувшин, на котором золотыми буквами было выведено: «Джек».

После этого они отправились поглядеть картинки в стереоскоп, и парад конногвардейцев в Сент-Джеймском парке пришелся им больше всего по вкусу; бой быков в Испании показался не особенно увлекательным, а в палате общин Сара не нашла ни одного молодого мужчины, который бы ей приглянулся. Среди дрессированных птиц им больше всего понравилась прыгающая вверх по лестнице канарейка. Внимание Билла привлек к себе американский механический силомер, и он не преминул тут же продемонстрировать силу своих мышц, чем чрезвычайно восхитил Сару. Потом все по очереди попробовали испытать свою меткость в сбивании кокосовых орехов, а уже мимо большого кегельбана Дж. Билтона прошли, не заглянув в него.

Снова воздух задрожал от криков: «Идут! Идут!»— и даже торговцы высыпали из своих палаток — всем не терпелось узнать, какая лошадь пришла первой. А еще через несколько минут стайка почтовых голубей взвилась в синюю высь и разлетелась в различных направлениях: одни птицы устремились прямо к Лондону, другие растаяли в таинственной голубоватой дымке, заволакивающей вечереющие, испепеленные солнцем холмы, истоптанные и замусоренные шумной беспорядочной человеческой ордой — подвыпившими мужчинами и женщинами.

— Ну, вот вы и сыскались наконец, — сказал Уильям. — Фаворита побили. Вы небось уже знаете, что приз взял аутсайдер. А что делает здесь этот господин?

— Случайно повстречался с дамами и водил их повсюду, показывал разные разности. Надеюсь, хозяин, вы на меня за это не в обиде?

Уильям не удостоил его ответом, но когда Билл стал прощаться с Сарой, Эстер поняла, что они уже сговорились о новой встрече.

— Где это вы его подцепили?

— Он сам к нам подошел и заговорил, а Эстер остановилась поболтать с проповедником.

— С проповедником? С каким еще проповедником?

Когда ему все растолковали, Уильям спросил, как им понравились скачки.

— А мы не видели никаких скачек, — сказала Сара. — Мы были на холме и катались на деревянных лошадках. И лошадка Эстер тоже взяла приз. Фарфоровый кувшин. Покажи ему свой кувшин, Эстер.

— Значит, ты так-таки и не видела дерби? — спросил Уильям.

— Она ухитрилась не увидеть скачек! — воскликнул другой букмекер. — Вот уж кому, я считаю, полагается главный приз!

Женщины не поняли шутки, видели только, что мужчины над ними подсмеиваются.

— Поди сюда, Эстер, — сказал Уильям, — стань на мое место. Сейчас лошадей выведут на проминку, а потом они поскачут. А ты, Сара, стань на место Тедди. Сойди с ящика, Тедди, уступи место даме.

— Да, да хозяин. Забирайтесь сюда, мэм.

— Неужто это лошади? — сказала Сара — Что-то уж больно они маленькие.

Букмекеры покатились со смеху.

— Вы не туда смотрите, мэм. Те просто пасутся на холме, — сказал один из букмекеров.

— Это не самые классные скакуны, — прибавил другой.

После двух-трех фальстартов лошади пошли. Отыскав окошечко между множеством котелков и шляп, Эстер увидела пять-шесть стройных лошадок — они показались ей похожими на борзых. Они пронеслись мимо и растаяли, словно призраки, а Эстер вдруг прониклась сочувствием к гнедой лошадке, которая тихонько трусила позади, сбившись в сторону.

Это была последняя скачка. И снова фаворит остался за столбом. Выплачивать было некому, и букмекеры начали складывать свое снаряжение, тащить которое предстояло беднягам помощникам. Просто не верилось, что Тедди сможет дотянуть до вершины холма. Уильям стал протискиваться сквозь толпу, подхватив под руки Эстер и Сару. Особенно трудно было пробиться сквозь поток экипажей. Повсюду запрягали лошадей, и Сара все время боялась, что какая-нибудь лошадь укусит ее или лягнет. Какой-то молодой денди, сам правивший лошадьми, осыпал их бранью, грум затрубил в рожок, и кабриолет умчался. Так большое стадо внезапно снимается с места, подчиняясь могучему инстинкту. Все вокруг — и холмы, и долины, и пригородные селения — утопало в лучах заходящего солнца; над еще не остывшей дорогой висела белая пыль, и в облаках этой пыли двигалось в сторону Лондона все, что так или иначе могло двигаться, — от карет до тележек; торговцы апельсинами, мелкие разносчики, карманные воришки, бродяги, цыгане — все устремлялись каждый к своей цели: к придорожным харчевням, ригам, к живым изгородям или к железнодорожной станции. Огромная толпа людей сползала с пологого холма; кто поскромнее — пешком, кто поважнее — в карете, и все направлялись к одной цели — к перекрестку дорог. В «Летящем орле» делали привал и распивали последнюю прощальную кружку пива; здесь букмекеры переодевались в свою повседневную одежду, и отсюда толпа растекалась уже по двум руслам — одно вело к железнодорожной станции, другое — на лондонское шоссе. Отсюда же начинались традиционные дорожные шутки. Большая орава щеголей во вместительном ландо принялась обстреливать горохом из духовых ружей торговцев с тележками; те отругивались, а щеголи делали вид, что сейчас наедут на крайнюю тележку. Появилась линейка с двумя воткнутыми по бокам шестами, между которыми раскачивались на веревке миниатюрные ночные горшки. За линейкой шествовала лошадка, на передние ноги у нее были надеты дамские панталоны. Бедная лошадка, не понимавшая, во что ее обрядили, столь нелепо выступала в этом неподобающем одеянии, что Эстер и Сара прямо помирали со смеху.

На платформе Уильям заприметил старика Джона и окликнул его. Джон ставил на Султана, который вышел победителем, а выдача была сорок к одному. Это Кетли уговорил его рискнуть и поставить полсоверена на эту лошадь. Кетли был на дерби, они встретились возле лужка, и Кетли рассказал старику Джону потрясающую историю с коробкой турецкого рахат-лукума. На сей раз предзнаменование сбылось, и Джорнеймен был посрамлен.

— Можете говорить, что угодно, — сказал Уильям, — но все-таки что-то в этом, черт побери, есть. И если кто-нибудь научится распознавать эти предзнаменования, всем нам, букмекерам, тогда крышка. — Он говорил полушутя, полусерьезно, однако в душе жалел, что Кетли не попался ему на глаза. Поставь он хотя бы пять фунтов на эту лошадь — и получил бы двести!

На мосту Ватерлоо им повстречался Кетли собственной персоной, и все пожелали тотчас услышать историю с рахат-лукумом непосредственно из его уст. По этому случаю Уильям предложил всей компании зайти в «Королевскую голову» выпить пива. Они доехали на омнибусе до Пиккадилли, и тут туго набитая деньгами сумка побудила Уильяма, плюнув на расходы, пригласить всех поужинать.

— Где здесь лучше всего кормят? — осведомился он у швейцара в отеле.

— В Восточном зале самая лучшая кухня, сэр.

Притененные свечи в изысканных канделябрах, маленькие столики, ослепительное декольте какой-то красавицы, элегантные молодые люди — все в черном и в белом — это ошеломило бедных служанок, и они почувствовали себя не в своей тарелке. А старик Джон, казалось, готов был перекинуть через руку салфетку и склониться у ближайшего столика с вопросом: «Что господам угодно будет заказать?» Кетли предложил перекочевать лучше в закусочную, но Уильям, который успел уже немножко хватить лишнего на скачках, заявил, что плевать он на всех хотел, и он-де может откупить разом все столики в этом дерьмовом ресторане. Метрдотель предложил гостям проследовать в отдельный кабинет, но предложение это было отвергнуто самым решительным образом, и Уильям потребовал меню.

— «Бисксун» — что это за чертовщина? Ты должен знать, Джон. — Однако Джон отрицательно покачал головой. — «Ри де во»! Это напоминает мне те времена, когда… — Уильям не договорил и оглянулся по сторонам — не сидит ли где-нибудь в зале его бывшая жена. В конце концов метрдотелю было велено подать самый лучший ужин, какой они могут предложить. Кто-то намекнул на жару и пыль, Джорнеймен предложил помыть руки, и кто-то осведомился, как пройти в туалет. Эстер и Сара задержались в туалете дольше мужчин и потом долго стояли в растерянности в конце зала, пока Уильям громко не позвал их к столику. Остальные посетители, казалось, были несколько напуганы, и метрдотель, чтобы успокоить их, напомнил, что сегодня день дерби.

Уильям заказал шампанского, но оно никому не пришлось по вкусу, за исключением, пожалуй, Сары, которая развеселилась от этого напитка даже несколько чрезмерно, да и изысканные блюда тоже не произвели должного впечатления; поковыряв вилками, их оставляли почти нетронутыми на тарелках, и лишь после того, как Уильям велел подать седло барашка и взялся разрезать его сам, ужин стал похож на ужин. После этого Эстер и Сара с удовольствием отдали дань мороженому, а мужчины напропалую принялись расхваливать сыр. Кофе никто пить не пожелал, а маленькие рюмочки коньяка послужили лишь к дальнейшему опьянению. Уильям, икнув, заказал бутылочку джемисонского восьмилетней выдержки, однако вскоре выяснилось, что курить трубки в зале не разрешается, а сигары единодушно были признаны нудным делом, и вся компания перекочевала в буфет, где никто не мог помешать нм напиваться дальше в свое удовольствие. Уильям сказал:

— Ну-ка по-послушаем теперь про эту чер-чертову штуку, которая навела тебя на Султана… про этот чер-чертов… как его… рахат-лукум.

— С-самая уди-удн-вительная вещь, в жизни еще со мной такого не бывало… — сказал Кетли, вперив свой взор в Уильяма и стараясь получше его разглядеть.

Уильям кивнул.

— Так как же это было? Мы хотим послушать все, от начала до конца. Сара, помолчи. Прошу прощенья, но Кетли хочет рас-рассказать нам об этом, черт его подери, пред-предзнаменовании. Небось и тебе интересно послушать, старуха.

Все, по-видимому, началось с маленькой девочки, возвращавшейся домой из школы, и клочка бумажки, валявшегося на тротуаре, но Кетли никак не мог связно изложить самую суть дела и все сбивался куда-то в сторону. Тем не менее слушатели остались чрезвычайно довольны его повествованием и с большим воодушевлением заявили, что букмекерство — занятие для дураков Поставь на призера сорок к одному и одним махом загребешь больше, чем несчастный букмекер заработает за полгода, бегая с одних скачек на другие. И они пили, спорили и переругивались до тех пор, пока Эстер не бросилось в глаза, что Сара больно уж что-то побледнела. А старик Джен был и подавно готов. Джорнеймен же, который, как видно, знал меру, любезно предложил проводить его домой.

Кетли заверил швейцара, что он отнюдь не пьян. Когда они вышли на улицу, Сара вынуждена была отойти на минутку в сторону, а возвратясь, заявила, что чувствует себя получше.

Все стояли на тротуаре, ослепленные неожиданно ярким светом луны. Казалось, вся толпа со скачек перекочевала на Пиккадилли. А женщины стекались сюда отовсюду. Изогнутая полукольцом Риджент-стрит напоминала амфитеатр. В воздухе ни дуновенья ветерка — синяя прозрачная неподвижность. На противоположной стороне улицы яркие платья женщин мелькали в толпе, словно светляки. Медленно проезжали извозчики, зазывая пешеходов.

XXXIV

Трое мужчин вышли один за другим из буфета. Все они были согласны друг с другом, что жизнь не имеет никакого смысла. Один из них изрек:

— Я стараюсь над этим не задумываться. В жизни для меня есть только две вещи — пиво и женщины.

Уильям, услыхав это признание, сказал:

— Правильно, старина, — и протянул руку Биллу Ивенсу. — В конце концов все сводится именно к этому — пиво и женщины. Не нужно, однако, чтобы они нас слышали.

Мужчины пожали друг другу руки, и Билл сказал, чтобы они не беспокоились о Саре, — он проводит ее домой. Эстер пыталась этому помешать, но Уильям не понял ее намеков, и Билл уехал с Сарой на извозчике. Сара тут же задремала, склонив голову к нему на плечо, и, когда извозчик, к немалому удивлению Билла, остановился перед вполне респектабельным с виду домом, добудиться ее было не так-то легко. Билл заглянул в полуподвальные окна, бросил взгляд на слуховое окно мансарды и особенно был потрясен, уловив за окнами гостиной очертания пальм.

— А вы тут неплохо живете, я погляжу, — сказал он. — Есть у тебя ключ?

— Нет, отец мне ключа не дает. Придется поднять его с постели… Ох, до чего же я устала, Билл, просто на ногах не стою.

— Поедем ко мне, если не хочешь будить отца.

— Нет, Билл, не могу. Я еле жива.

Билл снова принялся звонить.

— Смотри, отец рассвирепеет… Ты же перебудишь всех постояльцев.

— А что поделаешь? Я же не могу одного разбудить, а других — нет.

Наконец дверь отворилась и появился высокий мужчина в рубашке без пиджака.

— Что тут за шум? А, это ты, Сара!

— Я, отец.

— Что случилось? — спросил отец, взяв ее за плечи. — Да ты пьяна, черт подери!

— Вовсе она не пьяна. Просто жарища была страшная.

— А вы кто такой? Почему вы являетесь сюда вместе с моей дочерью, да еще в такой поздний час?

— А кто вы такой, позвольте вас тогда спросить? Не будь меня, она бы сейчас тащилась по улице пешком.

— Ах, отец, перестань… Просто мистер Лэтч попросил этого господина проводить меня домой. Мы все ужинали в ресторане отеля «Критерион».

— Так! Ужинала в «Критерионе» и на рассвете прикатила домой на извозчике! Пример твоей сестры ничему, видать, тебя не научил?

— Да что я такого сделала, отец? Мистер и миссис Лэтч пригласили меня поужинать.

Мистер Тэккер шагнул вперед, чтобы получше разглядеть стоявшего перед ним мужчину, а Сара, воспользовавшись удобным моментом, проскользнула мимо отца в дом.

— А вы, значит, тоже ужинали с Лэтчами? Хорошенькую они водят компанию… А мы с вами как будто уже встречались?

— Что-то не припомню. И если больше не встретимся, меня это тоже не больно-то огорчит. Хорошо же вы благодарите человека за беспокойство, которое он на себя принял. Попадись мне теперь ваша дочка одна на улице, где встречу, там и брошу.

Билл ушел, чертыхаясь, а мистер Тэккер, стоя в дверях, долго глядел ему вслед и все повторял: «Ей-богу, я его где-то видел».

Тэккеры поселились в Блумсбери совсем недавно. Тэккер-отец служил в полиции и вышел в отставку. Чета Тэккеров владела домом на Португал-стрит и сдавала внаем комнаты, но произошла реконструкция улицы, их дом снесли, они получили компенсацию и на эти деньги меблировали новый дом и стали сдавать комнаты — преимущественно студентам-медикам. Миссис Тэккер и единственная служанка, которую они держали, занимались стряпней; на Лиззи, младшей дочери, лежала вся остальная домашняя работа. Переселение в Блумсбери принесло свои плоды — в виде младенца, отцом которого был один из студентов-медиков. Молодой человек добровольно согласился платить на содержание ребенка, сумма была признана мистером и миссис Тэккер приемлемой, и они стали растить внука. Однако второго ребенка Лиззи ни мистер, ни миссис Тэккер не пожелали знать, ограничившись тем, что судом принудили его отца — официанта из соседнего ресторана — платить на содержание ребенка.

— С любой девчонкой может приключиться беда, — сказала миссис Тэккер, — и родная дочь, что ни говори, — родная дочь, но второй ребенок — это уж нам ни к чему.

Когда же стало очевидно, что Лиззи брюхата в третий раз, мистер Тэккер заявил, что знать ее больше не желает.

— Она нас позорит, ходит тут, переваливаясь с боку на бок, огромная, как комод, это может принести дому дурную славу, — сказал мистер Тэккер и, оберегая репутацию своего семейного очага, выгнал дочку из дома. А тут как раз Сара, оставшись без места, возвратилась под отчий кров, и это пришлось как нельзя кстати, — вся работа Лиззи теперь перешла к ней. Сара всегда умела заработать себе на хлеб, ей удалось скопить немножко денег, и мистер Тэккер был в восторге от своей старшей дочки. Тем сильнее был он удручен, когда она вдруг явилась домой в час ночи и к тому же явно под хмельком. Миссис Тэккер старалась выгородить Сару, как в свое время она выгораживала Лиззи. Мистер Тэккер молчал, но, казалось, готов был принять точку зрения жены. И, вероятно, Сара вскоре была бы прощена, если бы не проявленное ею упрямство: когда мистер Тэккер заявил, что Билл Ивенс прохвост, каких мало, Сара решительно стала на его защиту. Она не желала слушать, как его ругают, и целую неделю семейство Тэккеров проводило время в яростных перебранках и страстных увещеваниях. Лиззи, заглянув однажды в отсутствие отца домой, пришла в бешенство, узнав, что сестра заняла ее место, и, не будь она на сносях, Сара получила бы от нее хорошую трепку. Как-то раз вечером мистер Тэккер сказал Биллу Ивенсу, чтобы он не смел переступать порог его дома, и между ними вспыхнула жестокая ссора.

— Таких, как вы, нам здесь не надобно…

— Каких это «таких», что вы обо мне знаете?

— Достаточно много. И даже обязан знать, после двадцати-то лет службы в полицейском участке…

— Ах, так вы полицейское пугало? Как это я сразу не распознал… Вашего участка я не знаю и знать не хочу, зато таких, как вы, перевидал достаточно. Люди платят полкроны в педелю, чтобы вы их оставили в покое. Вот она откуда — ваша пенсия, из чужих карманов!

— Хватит молоть языком. Я сказал: чтобы духу твоего здесь не было, и все.

Мистер Тэккер спустился в кухню и объявил, что дочери — это проклятье божье.

— Хлестать джин и рожать приблудных детей — только на это они и годны.

Так что же это все-таки было — пиво или джин? Сара призналась, что ома отведала и того и другого понемножку, и миссис Тэккер помогла ей подняться по лестнице. На следующее утро Сара была совсем больна и полна раскаяния. Отец заглянул к ней в комнату и еще раз дал ей хорошую взбучку. Сара клялась, что она не виновата, что ей совсем не хотелось пить эту мерзость. Билл, скотина этакий, насильно напоил ее, видать, с целью, и она знать его больше не желает, заявила Сара и дала слово, что не станет с ним встречаться. Она была сильно напугана и, не задумываясь, дала это обещание. Ей внушили подозрение таинственные встречи Билла с какими-то его дружками в различных кабаках. То он перешептывался с кем-то у стойки, то передавал какие-то записочки через официанта или бродягу, приглядывающего за извозчичьими лошадьми возле пивной. А вчера он и один из его дружков отправились куда-то на извозчике вместе с каким-то молодым человеком, с которым только что свели знакомство, и бросили Сару одну — добирайся домой как знаешь. Словом, у Сары было немало причин быть недовольной Биллом, и она пообещала отцу больше с ним не встречаться. И все же в иные минуты воспоминания исторгали из ее груди вздох, подобный рыданию, и, охваченная сладкой истомой, она закрывала глаза. Эти настроения были мимолетны, но они повторялись снова и снова, и силы Сары слабели, жизнь превращалась в пытку.

Однажды мистер и миссис Тэккер собрались в деревню по делам. Возвратиться они должны были только к вечеру. И первая мысль Сары была о Билле. Должно быть, выражение ее лица выдало обуревавшие ее чувства, потому что отец тотчас решил не оставлять ей ключа. Она должна присматривать за домом и не отлучаться ни на минуту. Сара пообещала сидеть дома. Нет, она не хочет видеть Билла, и это даже хорошо, что отец забрал с собой ключ. Теперь, по крайней мере, ей не придется бороться с искушением: хочешь не хочешь — сиди дома. Однако Сара не учла силы желания и тоску одинокого вечера, когда вся работа переделана, а починка платья никак не помогает занять мысли. Воспоминания обступали ее со всех сторон, она отложила платье в сторону, подошла к двери и стала на пороге. Все поплыло у нее перед глазами, и она схватилась рукой за косяк, чувствуя, как теряет последние остатки воли. У нее нет ключа, и ей не войти обратно в дом, но она должна увидеть Билла. Потом она может дождаться своих на лестнице… А там будь что будет. Ей нужно увидеть Билла. И она написала ему записку, назначая свидание. Отослав записку, она сразу почувствовала облегчение, быстро приоделась и вышла из дома, уже заранее предвкушая, как проведет с Биллом целый вечер.

И вечер действительно оказался приятным, только нет-нет да и всплывала мысль о том, как встретится она с отцом на пороге дома, и это немного портило настроение. Саре не верилось, что отец примет ее теперь обратно… А если там что-нибудь стряслось, если в ее отсутствие в дом залезли грабители, что ей тогда делать, как оправдаться? Билл заметил, что ее отец никогда не поверит, будто она здесь совсем ни при чем. Такая возможность не приходила Саре в голову. Теперь она уже окончательно перепугалась, и Биллу не составило труда уговорить ее уйти из дома и поселиться у него.

XXXV

До поры до времени все шло хорошо — пока не иссякли Сарины сбережения, после чего Билл решил снова попытать счастья на скачках — поставить в долг, а в случае проигрыша скрыться, не уплатив. Вскоре его начала разыскивать полиция, и они с Сарой вынуждены были удрать в Бельгию, где Саре пришлось изыскивать средства к жизни. Когда шум улегся и полиция позабыла о Билле, они снова вернулись в Лондон.

Долгими вечерами Сара сидела одна, поджидая Билла. Он возвращался расстроенный, злой. Быстро вспыхивала ссора. Однажды Саре показалось, что сейчас он ее ударит. Но Билл сдержался, — быть может, опасаясь вмешательства других жильцов. Он просто схватил ее за руку, сволок вниз по лестнице и вытолкнул за дверь во двор. Она услышала удаляющиеся шаги и увидела край черной стены на фоне серого неба. Часы пробили два. Сара постояла еще несколько минут в надежде, что Билл, быть может, смягчится, а потом выбралась из задворок и побрела по Друри-лейн. Кошка проскользнула между прутьями решетки и пропала в темноте, и Сара невольно позавидовала ей.

По Стрэнду еще прогуливались женщины, которых застигла здесь ночь. В холодном пронзительном свете зарождающегося утра город показался Саре огромной тюрьмой. Она присела у какой-то колонны напротив извозчичьей биржи, тупо глядя прямо перед собой. Лошади жевали овес в мешках, привязанных к мордам, голуби слетались к ним из-под застрех. Сара сидела в своем поношенном черном платье, уронив руки на колени, и столько печали и безысходности было в ее позе, что проходивший мимо человек во фраке бросил на нее внимательный взгляд и, сделав несколько шагов, вернулся и спросил, не может ли он быть ей чем-нибудь полезен. Сара пробормотала:

— Благодарю вас, сэр.

Он сунул ей в руку шиллинг. Такой беспросветный мрак царил в душе Сары, что она даже не подняла головы, и молодой человек ушел, раздумывая над ее судьбой. Сара встала и побрела куда глаза глядят: растрепанные рыжие волосы, исхудалое веснушчатое лицо, понурая походка… все наводило на мысль о владевшем ею отчаянии. Река все время незримо присутствовала в ее мыслях. Река притягивала ее к себе, и она смутно чувствовала, что там ее ждет успокоение, если она захочет его принять. Южный край неба розовел, а над собором святого Павла и Блэкфрайерским мостом розовые краски незаметно растворялись в бледно-кремовых. Высокая вода тихо плескалась о камни набережной; в предрассветных сумерках она казалась совсем синей, и эта холодная синь сулила освобождение от всех страданий. Жить дальше не было сил. Бремя жизни стало непосильным, и все же Сара чувствовала, что она не может утопиться. Она была полумертва от горя, а воля была утрачена. Он выгнал ее, сказал, что знать ее больше не желает; но ведь это просто потому, что ему все время очень не везло. Ей надо было лечь спать, а не сидеть, не ждать его. Он сам не понимал, что делает; пока у него нет другой женщины, он еще может вернуться к ней. Редкие деревья тихо шелестели листвой в прозрачном светлом воздухе в лучах разгорающейся зари; Сара присела на скамью и смотрела, как фонари гаснут один за другим, и синяя вода в реке становится коричневой. Час проходил за часом, а в голове ее кружились все те же неотвязные мысли… Наконец усталость взяла свое, и она задремала.

Ее разбудил полицейский; она встала и снова побрела куда-то. Уже появились первые омнибусы; с рынка возвращались женщины с корзинами в руках… «Сохраняют ли им верность их мужья, их любовники, — думала Сара, — встретят ли они их дома пинками и ударами?» Ее за самую ничтожную провинность награждали оплеухами, а ведь, видит бог, она ли не старалась выбрать для него кусочек бекона по вкусу; ее ли это вина, если она нигде не может раздобыть денег? Почему он так безжалостен к ней? Разве сыщется на свете женщина, которая полюбила бы его крепче, чем она… Вот Эстер всегда везло. У нее хороший муж. Раньше девяти они не открывают, а сейчас только пробило семь. Еще два часа ждать, а она так устала, так устала. Сара присела на каком-то крылечке. Молочницы громко расхваливали свой товар. Крепкотелые женщины в коротких юбках, они приносили с собой свежий воздух деревни в самые грязные закоулки города.

Но воздух Хаймаркета еще, казалось, дышал пороком. Сара свернула на Шафтсбери-авеню и, дойдя до Дин-стрит, остановилась. Сначала ей показалось, что жалюзи в доме уже подняты, но она тут же убедилась в своей ошибке. Ничего не поделаешь, приходится ждать, и она присела на ступеньках театрального подъезда. Взошло солнце, Сара от нечего делать разглядывала извозчичьи упряжки. Из дома вышел мальчишка и принялся чистить уличный фонарь. Сара не решалась расспрашивать его — боялась, что, он, увидев, как она одета, ответит какой-нибудь грубостью. Лицо Эстер стояло у нее перед глазами. Эстер пожалеет ее и поможет. Сара не сразу направилась в «Королевскую голову». Она прошла немного дальше по улице и вернулась обратно. Мальчишка стоял к ней спиной; она заглянула в пивную. В зале не было ни души, и Сара решила подождать еще у подъезда театра. Там уже играла ватага ребятишек, и ни один из них не посторонился, чтобы дать ей присесть на ступеньках. Сара была так измучена, что не захотела с ними связываться, и опять прошлась взад и вперед по улице. Наконец она снова заглянула в пивную и увидела Эстер.

— Сара! Откуда ты?

— Да вот, пришла.

— Так входи же… Куда это ты пропала? Что случилось?

— Я всю ночь пробродила по улицам. Билл выгнал меня из дома, и я не знала, куда мне деваться.

— Билл тебя выгнал? Как так? Ничего не понимаю.

— Ну, ты же знаешь Билла Ивенса, помнишь, мы встретились с ним на скачках… С этого все пошло. Вы угощали нас ужином в «Критерионе», а потом он проводил меня домой… Вот с тех самых пор у нас с ним это и тянулось.

— Боже милостивый!.. Ну-ка, рассказывай все по порядку.

Прислонившись спиной к перегородке, Сара мало-помалу рассказала, как она ушла из дому и стала жить с Биллом Ивенсом.

— Поначалу мы с ним очень хорошо ладили, но потом его начала беспокоить полиция, и нам ничего не оставалось, как удрать в Бельгию. Там нам совсем лихо пришлось, и у меня не было выхода — пошла на панель.

— Это он тебя заставил?

— Не подыхать же ему было с голоду, как ты считаешь?

Женщины молча поглядели друг другу в глаза. Затем Сара принялась рассказывать дальше. Они возвратились в Лондон без единого пенни в кармане.

— Я вижу: Билл хотел бы жить честным трудом, — сказала Сара, — да только нет ему удачи, таким, как он, нелегко приходится. Он пробовал работать, но как-то не получилось, а какие у него теперь дела, я даже не знаю, только, надо полагать, хорошего мало. Вчера вечером я все тревожилась и не ложилась спать, поджидала его. Он пришел во втором часу. Ну, мы с ним повздорили, и он спустил меня с лестницы, вышвырнул за дверь. Сказал, что видеть больше моей мерзкой хари не желает. А ведь не такое уж я страшилище. Мне в жизни туго пришлось, и я, понятно, уже не та, что была, да ведь кто, как не он, сделал меня такою. Ну, да что об этом толковать, прежнего не воротишь, я уж на себе крест поставила, что бы со мной ни случилось, мне теперь наплевать. Просто захотелось повидать тебя, отвести душу. Мы всегда были друзьями.

— Да не падай ты так духом, подружка. Держи голову выше. На тебе лица нет… Немудрено — всю ночь прошаталась по улицам. Пойдем, позавтракай с нами.

— Чашечку чайку я бы выпила. А спиртного я больше не пью. С этим покончено.

— Пойдем в гостиную. Тебе сразу полегчает, как поешь. А мы с Уильямом подумаем, чем тебе помочь.

— Только слушай, Эстер, твоему мужу о Билле ни слова. Я не хочу, чтобы Билл попал через меня в беду. Он меня убьет. Пообещай, что ни словом о нем не обмолвишься. И зачем только я тебе все это рассказала! Да я до того измучилась, что сама не понимала, что болтаю.

Завтрак был весьма обилен: жареная рыба, хороший основательный кусок ростбифа, чай и кофе.

— Вы, видать, неплохо живете, — сказала Сара. — Приятно, должно быть, держать прислугу. Дела у вас идут, как я погляжу.

— Да, жаловаться не приходится… Если б только не здоровье Уильяма.

— А что с ним такое? Разве он болен?

— Да вот стал последнее время прихварывать. Не легкое это дело — носиться с одного ипподрома на другой и торчать целый день под открытым небом, хоть в слякоть, хоть в дождь… Он жуткую схватил простуду прошлой зимой, свалился с воспалением легких, и с тех пор так как следует и не оправился.

— И он что ж — больше теперь не ездит на скачки?

— С самой осени там не был. Один из этих проклятых стипл-чезов как раз и доконал его.

— А выпивает?

— Пьяным никогда не был, а пьет, прямо скажу, многовато. И это ему никак не на пользу. Он думал, что может все себе позволить — такой ведь крепкий, сильный мужчина, — а теперь сам видит, что-то не то.

— Значит, он теперь ведет свои дела здесь, в Лондоне?

— Да, — с заминкой отвечала Эстер, — когда что-нибудь подвернется. Я хочу, чтобы он бросил это. Но в нашем районе торговля идет не слишком-то бойко, особенно у нас, и он думает, что нам иначе не свести концы с концами.

— Так ведь трудно небось держать это дело в секрете? Кто-нибудь да пронюхает и натравит на вас полицию.

Эстер промолчала. Разговор оборвался, вошел Уильям.

— Кого я вижу! Никак, это Сара к нам пожаловала! А мы тут диву давались, куда это ты пропала.

Уильям сразу заметил, что вид у Сары потрепанный и лицо встревоженное. А Сара заметила, что он не тот, что был: ввалившиеся щеки, впалая грудь, — казалось, он весь как-то высох. Женщины наскоро, перебивая друг друга, постарались объяснить ему Сарину беду.

Уильям сказал:

— Я всегда знал, что он прохвост, и очень не любил, когда он сюда заглядывал.

— Мне кажется, — сказала Эстер, — что Сара на первых порах может пожить у нас.

— Я не желаю, чтобы этот малый ошивался тут.

— Не беспокойся, он меня разыскивать не станет. Ему, видишь ли, противна моя мерзкая харя. Ладно, пускай поищет, кто еще сделает для него столько, сколько я.

— Она поживет у нас, пока не устроится на место, — сказала Эстер. — Так будет лучше всего, я считаю. Поживи у нас, пока не поступишь на работу.

— А как быть с рекомендацией?

— Тебе незачем особенно распространяться о том, чем ты занималась последний год. А если станут очень уж допытываться, скажи, что жила у нас. Но пообещай мне не встречаться с этим животным. Пусть он только заявится сюда — я ему выложу напрямик все, что о нем думаю. А будь я покрепче, как год назад, я бы его еще не так угостил — он бы у меня получил по шее, — Уильям закашлялся, и Эстер поглядела на него с тревогой.

XXXVI

Отсутствие внизу гостиной для приема избранных посетителей заставило Уильяма оборудовать на втором этаже специальную комнату, где можно было посидеть, покурить, распить бутылочку вина. Здесь у окон стояли маленькие столики, а вдоль стен — стулья. Посредине комнаты помещался небольшой бильярд.

Когда Уильям бросил ездить по ипподромам, он решил, что не станет принимать ставок за стойкой, а будет вести дела только в комнате наверху. Так будет безопаснее, казалось ему. Но количество клиентов росло, и он увидел, что не может приглашать их всех наверх: это даже больше привлекало к себе внимание, чем деньги, украдкой сунутые из руки в руку над стойкой. Тем не менее комната наверху пользовалась популярностью и принесла удачу. В тихой комнате, где можно поболтать с приятелями, деньги легче уплывали из кармана, чем на высоком стуле за стойкой, где все тебя пихают и толкают, и мало-помалу комната наверху превратилась в своего рода клуб, куда с охотой заглядывала добрая половина населения района, чтобы почитать газету, перекинуться словечком, послушать сплетни. И первыми завсегдатаями оказались здесь Джорнеймен и Стэк. Оба они нигде больше не работали, оба уже стали профессиональными игроками и с утра до ночи кочевали из одной пивной в другую, из табачной лавчонки — в парикмахерскую, вынюхивая просачивающиеся из конюшен сведения о состоянии здоровья лошадей, о том, как они проходят предварительные испытания. И центром их деятельности стала комната второго этажа над пивным залом «Королевской головы». Стэк был неутомим в сборе информации такого рода. Джорнеймен полагался только на науку и опыт. Обладая феноменальной памятью, он был способен отмечать и запоминать те или иные преимущества в весах, ускользавшие от внимания неискушенного наблюдателя. Ему нередко случалось выискивать лошадей, которые если и не всегда выигрывали, то почти всегда собирали наименьшее количество ставок перед скачкой.

В обеденные часы торговля в «Королевской голове» обычно шла бойко. Парикмахеры и их помощники, извозчики, рабочие сцены (если в театре давали matinee[2]), слуги, оставшиеся без места или урвавшие часок от работы, мелкие лавочники — словом, все, угнетенные монотонностью своего убогого существования, стекались сюда.

Одиннадцать часов! Через час и пивной зал, и комнату на втором этаже заполнят посетители. А сейчас здесь было пока еще пусто, и, воспользовавшись преимуществом уединения и тишины, Джорнеймен решил немножко поработать над своим гандикапом. Все скачки последних трех лет были отчетливо запечатлены в его мозгу, и он мог по желанию восстановить в памяти любую самую ничтожную подробность; ему почти никогда не приходилось прибегать для этого к «Скаковому календарю». Странник побил Кирпича с гандикапом в десять фунтов. Снежная Королева — Сапожника с четырьмя фунтами; а Сапожник — Странника — с семью фунтами. Проблему усложняло и запутывало еще то обстоятельство, что Кирпич стойко показывал лучшее время, чем Снежная Королева. Джорнеймен был в нерешительности. Он поглаживал волосатой рукой свои короткие каштановые усы и грыз кончик карандаша. Пока он так бесплодно раздумывал, в комнату вошел Стэк.

— А вы, как я погляжу, все еще возитесь со своим гандикапом, — сказал Стэк. — Ну, как, проясняется что-нибудь?

— Более или менее. — Джорнеймен вздохнул. — Не скажу, чтобы это выглядело одной из моих самых больших удач. Тут есть несколько довольно твердых орешков.

— Это которые же? — спросил Стэк.

Джорнеймен оживился и тут же выложил Стэку то, что он именовал «узловой задачей сопоставленных показателей».

Стэк слушал его со вниманием, и, ободренный этим, Джорнеймен начал перечислять, в каких случаях определение весовых гандикапов ставило его в тупик.

— Всякий, кто хоть сколько-нибудь смыслит в скачках, не может не признать, что тут и выбирать-то нечего, — у них же совершенно одинаковые показатели. Будь это настоящий гандикап, я бы поспорил на даровую выпивку всем желающим, что пятнадцать из этих двадцати пройдут. И это самое большее, что можно сказать про Коуртнейский гандикап. Веса будут объявлены завтра, и вот тогда мы увидим.

— Как насчет полпинты? — сказал Стэк. — И мы пройдемся по всему вашему гандикапу. Вы свободны еще полчасика?

Тусклое лицо Джорнеймена просияло. На звонок явился мальчишка, получил распоряжение принести две полпинты, и Джорнеймен стал читать вслух приписанные лошадям веса. Время от времени он останавливался, чтобы объяснить причину того, что могло на первый взгляд показаться недостаточно обдуманным решением, или незаслуженной суровостью, или неуместной снисходительностью. Джорнеймену не часто приходилось иметь такого благодарного слушателя. Ему постоянно давали понять, что его гандикапирование бессмысленно, а сейчас он с удовольствием замечал, что внимание Стэка не только не ослабевало, но даже возрастало, по мере того как он в своих раскладках весов подходил к концу. Когда он умолк, Стэк сказал:

— Я вижу, что вы приписали Бену Джонсону шесть стоунов семь фунтов. Объясните, почему?

— Когда-то это был очень хороший жеребец. Он состарился, выдохся. Его уже нельзя так гонять, как прежде, так что шесть-семь — это будет для него в самый раз. А ниже никак нельзя, хоть он и стар и выдохся. Это был скакун высокого класса, когда он завоевал Большой кубок в главной скачке в Эборе.

— Значит, по-вашему, если они поставят его к стартовому столбу в такой же отличной форме, как в тот день, когда он взял приз в Эборе, так он победит и на этот раз?

— В такой же форме, как на главной скачке в Эборе, и с шестью стоунами семью фунтами на спине? Да для него это будет прогулка!

— Вы не считаете, что один из трехлеток может его обставить? Победитель дерби с семью стоунами вполне может.

— Да, этот может, но никакой другой. Но пусть даже так — старик Бен все равно покажет себя. Это же была знатная лошадь когда-то. Маленькая караковая лошадка… и такая сухая, крепко сбитая, как ляжка уэльского барашка… Да что толку все это вспоминать. Уж не первый год они стараются его подготовить. Даже в турецкой бане парили — сгоняли жир. Это была фултоновская затея. Он всегда говорил, что не имеет значения, каким способом согнать жир, лишь бы его согнать. Чем меньше в легких жира, тем больше в них воздуха, говорил он. Да только после этой турецкой бани лошади приходили к финишу измочаленные вдрызг. Если лошадь не стоит на ногах, все ваши тренировки — пустое дело. На каждый фунт веса, который вы у нее отнимете, вы должны бы добавить ей фунт здоровья. Ничего у них со старым Беном не выйдет, если они не отрастят ему новую парочку крепких передних ног. А на старые я своих денежек не поставлю.

— Но не думаете же вы, что Коуртней непременно так же, как вы, расценит возможности этой лошади? Припишет ей так же мало, как вы?

— А он не может приписать ей больше… Эта лошадь должна получить семь стоунов, может быть, даже меньше, но никак не больше.

— Рад это слышать, ведь я знаю, какая у вас башка на плечах, и все скачки до единой прочно сидят вот тут. — Стэк постучал пальцем по лбу. — Но вот что я хочу вас спросить: есть ли там трехлетки, которые могли бы быть ему опасны?

— Победители дерби и приза для старшего возраста получат от восьми стоунов до восьми с лишним, а трехлеткам, если у них на спине будет больше восьми стоунов, нечего делать на скаковой дорожке Цесаревича.

Оба умолкли. Удивленный молчанием Стэка, Джорнеймен сказал:

— А в чем дело? Вы слышали что-нибудь интересное про нашего старину Бена?

Стэк наклонился к собеседнику.

— Да, я кое-что слышал и начал наводить справки.

— А каким образом удалось вам что-то услышать?

Стэк пододвинул свой стул поближе.

— Я был в Чолк-Фарм, в «Ярборовском гербе», ну, знаете небось, — возле омнибусной остановки. Там этими делами занимается Боб Баррет. Он три раза в неделю снимает для этого у хозяина буфетную — в среду, пятницу и субботу. А Чарли Гроув принимает там ставки по понедельникам, вторникам и четвергам. Но у Боба дело поставлено шире. Говорят, что он собирает не меньше двадцати фунтов за утро. Вы ведь знаете Боба — здоровенный такой малый, восемнадцать стоунов, ни на унцию меньше. И уж больно горячий, под злую руку ему не попадись.

— Да, я его знаю; у него всегда бывает про запас веселая история про какую-нибудь девчонку. Народ его любит. Ходит в этакой плоской шляпе с широченными полями. Да, я его знаю. Говорили, что он подался в этот район. А раньше держал табачную лавочку на Грей-Портленд-стрит.

— Он самый, — сказал Стэк. — Я так и думал, что вы про него слышали.

— Здесь нет таких, про кого б я не слышал. Не скажу, чтобы этот малый был мне по душе. Я знаю одну девушку — так она имени его слышать не может. Но ставки он принимает сходные, и дела у него идут неплохо.

— У него недурной домик в Брикстоне, свой экипаж, и жена — прехорошенькая женщина, залюбуешься. Я видел ее с ним в Кэмптоне.

— Вы были там сегодня утром?

— Был.

— Это не он ли шепнул вам кое-что?

— Дождешься от него!

Оба рассмеялись, и Стэк сказал:

— Вы знаете Билла Ивенса? Вы ведь встречали его здесь. Тот, что всегда в синей куртке и котелке. Такой статный, смуглый, не дурной из себя малый, и вечно у него имеется какая-нибудь вещичка на продажу или закладная, с которой он может расстаться за бесценок.

— Да, знаю я этого малого. В Эпсоме на дерби встретил как-то. Сара Тэккер, хозяйкина подружка, была от него прямо без ума.

— Ну как же, она ушла из дома и жила с ним. Потом они поскандалили, а теперь как будто снова сошлись. Кто-то видел их вместе. В общем, помирились. Билла здесь не было все лето, бродяжничал где-то. Никудышный малый, но разнюхать, что надо, — на это он горазд.

— Так это у вас от Билла Ивенса сведения?

— Ну да, от него. Он только что воротился из Истборна, — все время околачивался там на тренировочных дорожках. Что его туда приманило — лошади или другое что, — бог весть, но только узнал он от пастуха, что Бен Джонсон имел по семь часов шаговой работы в день. Ну, тут, видно, Билла и взяло за живое. Семь часов в день — это, что ни говори, малость странновато. А Билл приволокнулся за одной служанкой из тамошних тренировочных конюшен, — до того хороша была красотка, говорит Билл, глаз не оторвешь, — ну вот он и надумал вызнать через нее кое-что насчет этих семичасовых прогулок. Один из конюхов ухлестывал за этой девицей тоже, и Билл вскорости узнал все, что ему было нужно. Лошадь слабовата на передние ноги — это вы верно сказали, — вот почему стали они ее так прогуливать.

— Значит, по-ихнему, если лошадь целый день будет выхаживать шагом по холмам, так потом придет к финишу первой?

— Я же не говорю, что они совсем не пускают его работать галопом. Ясное дело, ему и пробный галоп дают, но только помаленьку, потому как ноги у него не в порядке.

— Так толку тоже не будет. Не верю я, чтобы лошадь могла взять Приз Цесаревича, если у нее нет четырех крепких ног, — а у старины Бена их только две.

— Он долго отдыхал, и говорят, что еще никогда, с того времени, как выиграл Большой Эбор, не был в таком порядке, как сейчас. Никто не считает, что он не выдержит долгого галопа, но они не хотят тренировать его сверх необходимости по причине слабых связок. Беда-то не в заднем сухожилии, а в слабой связке. Они считают, что дело не в том, чтобы получше натренировать его, — по их мнению, он обязательно выдержит скачку, что его хватит даже на три скачки. Они говорят: если его гандикапируют с семью стоунами, пусть он будет лишь наполовину натренирован, ни одна лошадь в Англии не выстоит против него. У них к той же скачке подготовлена еще одна лошадка — Лавровый Венок. Так она вначале должна повести за него скачку, но только ей далеко до Бена. Вы же сами говорите, что с шестью стоунами семью фунтами он легко может взять приз. Тогда он даст кучу денег. На старте за него будут давать пять к одному. А общая игра по всем большим скаковым клубам дойдет, прежде чем объявят веса, до ста к одному. Я сам не прочь поставить на него соверен, если вы войдете со мной в долю.

— Лучше подождем, пока объявят веса, — сказал Джорнеймен. — Потому что, если до Коуртнея дойдет, что старину Бена пытаются натренировать, он, глазом не моргнув, навалит на него семь стоунов десять фунтов.

— Вы так полагаете? — промолвил Стэк.

— Да, так, — сказал Джорнеймен.

— Но вы согласны со мной, что если его гандикапируют не больше чем в семь стоунов и приведут к столбу в хорошей форме, тогда можно голову прозакласть, что эта скачка для него плевое дело?

— Не только голову, можно ставить тысячу фунтов против медного фартинга.

— Но смотрите — никому ни слова.

— Да к чему мне это?

Оба помолчали. Затем Джорнеймен сказал:

— Вы не видели мой Кембриджширский гандикап? Интересно, что вы скажете.

Стэк ответил, что он с удовольствием поглядит его как-нибудь в другой раз, и предложил спуститься вниз.

— Никак, там у них полиция, — сказал Стэк, выглянув за дверь.

— Тогда лучше останемся здесь. Мне совсем не улыбается попасть в участок.

Они прислушивались, приотворив дверь.

— Это не полиция, — сказал Стэк. — У них там шум из-за какой-то ставки. Лэтчу надо быть поосторожнее.

Причиной шума был высокий молодой рабочий с золотистой бородкой и ослепительно белыми зубами. На шее у этого красавца был повязан рваный носовой платок, пьяные глаза смотрели остекленело. Приятели пытались его утихомирить.

— Оставьте меня в покое, — восклицал молодчик. — Ставка была десять к одному, я ставил полкроны и не позволю себя обмишуривать.

Уильям побагровел.

— Обмишуривать? — повторил он. — Таких слов в моем заведении еще не слыхивали. — Он приготовился перепрыгнуть через стойку, но Эстер повисла на нем.

— Я знаю, что говорю. Пустите меня! — сказал молодой рабочий, отбиваясь от своих приятелей. — Ставка была десять к одному, я ставил полкроны.

— Да пускай себе плетет, не обращайте на него внимания, хозяин.

— Как это не обращать на меня внимания! — Теперь уж казалось, что приятели, того и гляди, подерутся, но тут сознание молодого человека окончательно затуманилось, и он пробормотал: — В прошлый понедельник в этой треклятой пивной… На эту лошадь в Таттерсоле ставили двенадцать к одному.

— Он сам не знает, чего мелет, но только я никому здесь не позволю обвинять меня в мошенничестве.

— Не обижайтесь, хозяин, ошибиться всякий может.

Уильям невольно усмехнулся и послал Тедди наверх принести газету за понедельник.

— В Таттерсоле в понедельник после полудня на эту лошадь ставки были восемь к одному, — сказал он, указывая на газетный столбец.

В дверь протискались два новых посетителя — швейцар из театра и рабочий сцены. Эстер и Чарльз едва поспевали разливать пиво и крепкие напитки и обслуживать посетителей, однако разгоревшийся из-за ставки спор заставил многих позабыть про выпивку.

— Ну-ка, налей мне еще, — сказал молодчик. — Вернешь себе свои десять полкрон на пиве, хозяин, и хватит с тебя. Правильно я говорю, хозяин?

— Какие еще десять полкрон? — сердито сказал Уильям, — Я же тебе показал, что в тот день, когда ты делал свою ставку, на эту лошадь в Таттерсоле ставили восемь к одному.

— Десять к одному, хозяин.

— Ну, мне недосуг с тобой препираться… Ты мешаешь мне работать. Пошел вон из моей пивной.

— Хотел бы я поглядеть, кто посмеет меня отсюда выгнать.

— Чарльз, сбегай, приведи полицейского.

При слове «полицейский» в голове у молодчика как будто немного прояснилось, и он сказал:

— К черту! Никого ты сюда не приведешь. Тоже мне — приведи полицейского! А как насчет твоих грязных делишек, — за них по головке не погладят.

Уильям поглядел по сторонам, проверяя, всем ли тут можно доверять. Он знал лично каждого из присутствующих и считал, что может на них положиться. У него был только один выход: держаться храбро и верить, что кривая вывезет.

— А ну, пошел отсюда, — сказал он, перепрыгивая через стойку, — чтоб духу твоего здесь не было.

Чарльз, как тигр, перемахнул через стойку следом за хозяином, они вдвоем вышвырнули пьяницу за дверь.

— Он никого не хотел обидеть, — сказал один из его дружков. — Завтра притащится снова и будет просить у вас извинения за свои слова.

— Не нужны мне его извинения, — сказал Уильям. — А обзывать меня жуликом я никому не позволю… Заберите своего приятеля и смотрите, чтобы он больше не попадался мне на глаза.

Внезапно лицо Уильяма побелело. Он мучительно закашлялся и облокотился о стойку; этот высокий крепкий мужчина, казалось, вдруг совсем ослаб. Эстер увела его в гостиную, оставив Чарльза обслуживать посетителей. Эстер присела возле мужа и взяла его руку — рука дрожала, как сухой лист на ветру. Вошел мистер Блейми и спросил, можно ли принять ставку от одного молодого человека из учителей: тридцать шиллингов, десять к трем на фаворита. Эстер заявила, что сегодня Уильям не будет больше заниматься клиентами. Через десять минут мистер Блейми появился снова и сообщил, что в зале целая куча жаждущих сделать ставки. Неужто ни от кого не принимать?

— Ты их всех хорошо знаешь? — спросил Уильям.

— Да, вроде так, хозяин.

— Гляди, не связывайся ни с кем, кого не знаешь. Мне совсем худо, даже язык не ворочается.

— Лучше бы спровадить их всех отсюда, — сказала Эстер.

— Так они ж переметнутся к кому-нибудь другому.

— И пусть. Они знают, что тут без обмана, и прибегут обратно.

— Ну, я не так уж в этом уверен, — чуть слышно прошептал Уильям. — Ты только поосторожней, Тедди, и все, думается мне, будет в порядке.

— Конечно, хозяин, зарываться не стану.

XXXVII

Как-то раз после полудня в пивную «Королевская голова» заглянул Фред Парсонс. На нем была куртка и фуражка Армии спасения. Его теперь уже величали «капитан Парсонс». В зале было пусто, в эти часы торговля замирала. Утренние клиенты, сделав свои ставки, разбрелись кто куда, и Уильям пошел прогуляться, зная, что новая волна посетителей нахлынет не раньше вечера, когда выйдет «Ивнинг стандард». В доме оставались только Эстер и мальчишка-подручный. Мальчишка подметал двор, а Эстер шила, сидя в гостиной. Услыхав шаги, она вышла в зал. Увидев ее, Фред растерялся; он явно был обескуражен.

— Ваш супруг дома? — спросил Фред. — Я бы хотел побеседовать с ним.

— Нет, муж ушел. Вернется через час, не раньше. Что ему передать?

Эстер хотела было спросить: «Как ты поживешь?» — но Фред держался так чопорно и голос его звучал так сухо, что она воздержалась от вопроса. Однако, по-видимому, это первое побуждение достаточно живо отразилось на ее лице, потому что внезапно в поведении Фреда произошла перемена. Испустив глубокий вздох, он меланхолично провел рукой по лбу, словно отгоняя какую-то невольно возникшую мысль, и сказал:

— Что ж, пожалуй, я могу изложить свое дело и тебе. Думал поговорить с твоим мужем, но, быть может, тебе я даже лучше сумею все объяснить. Речь идет об игре, которая тут у вас ведется. Мы намерены положить этому конец. Вот это я и хотел сообщить ему. С игрой надо кончать. Ни один уважающий себя человек… Короче говоря, так продолжаться не может.

Эстер молчала. Ничего не отразилось на ее суровом, хмуром лице. Фред же пришел в крайнее волнение. Руки у него беспокойно двигались, слова застревали в горле. Эстер подняла на него ясный взор. Маленькие бесцветные глазки Фреда убежали в сторону.

— Я пришел предупредить, — сказал он, — что мы прибегнем к помощи закона… Это очень мучительная обязанность для меня, но что-то предпринять необходимо. Весь наш приход отравлен этой заразой…

Эстер по-прежнему ничего не отвечала, и Фред спросил:

— Почему ты молчишь, Эстер?

— А что я могу сказать? Вы, значит, собираетесь натравить на нас полицию. Помешать вам я не могу. А слова твои я мужу передам.

— Это очень серьезный вопрос, Эстер. — Фред наконец овладел своим голосом и теперь говорил твердо, решительно. — Если мы добьемся постановления, вас не только подвергнут крупному штрафу за подпольное букмекерство, но и лишат патента. Мы же требуем от вас только одного: прикройте игру… Нет! — воскликнул он, прерывая ее возражения. — Не нужно отрицать, это совершенно бесполезно, нам известно все. Игра на скачках деморализовала весь приход. Никто ни о чем больше не думает, все только и делают, что собирают сведения о лошадях. Днем скачки, а вечером все ждут газет с последним скаковым бюллетенем. Ты сама не понимаешь, какой вред вы приносите людям. Что ни день, мы узнаем о каком-нибудь новом несчастье: разоряются целые семьи, матери попадают в работный дом, дочери — на панель, отцы — в тюрьму, а причина всему одна — игра на скачках. Ах, Эстер, это ужасно! Подумай о том, сколько зла вы приносите людям.

Звонким фальцетом Фред Парсонс яростно бичевал ненавистный порок. Высокий, выпуклый лоб его был грозно нахмурен, близорукие глаза выражали отвращение и страх.

Внезапно он осекся и с тревогой и недоумением поглядел на Эстер. Она все так же молча смотрела на него, и он спросил:

— Почему ты ничего не отвечаешь, Эстер?

— А что я могу тебе ответить?

— Ты всегда была добродетельной, благочестивой женщиной. Ты помнишь наши прогулки и беседы, когда ты еще работала на Эвондейл-роуд? Ты тогда соглашалась со мной, что нужно только сильно захотеть, и можно сделать много добра. Ты очень переменилась с тех пор.

Разбуженные словами Фреда воспоминания, казалось, взволновали Эстер. Она сказала тихо, раздумчиво:

— Нет, Фред, я не изменилась, но все повернулось по-другому. В жизни так не получается — делать то добро, к которому стремишься, и тогда стараешься делать добро там, где можно. У меня есть муж и сын, и я должна заботиться о них. Они для меня и есть добро, ради них я и живу. Во всяком случае, я так понимаю.

Фред смотрел на Эстер, и взгляд его выражал любовь и преклонение перед ее характером.

— Ради своих близких человек может и должен сделать многое, — сказал он, — но не все. Даже ради них нельзя причинять вред другим. А ты не можешь не понимать, что приносишь очень большое зло людям этим вашим букмекерством. Пивные сами по себе достаточно скверная штука, но когда к выпивке присоединяется еще и азартная игра, нам не остается ничего другого, как прибегнуть к помощи закона. Ты погляди, Эстер, ведь любой мальчишка-рассыльный, у которого и жалованье-то всего восемнадцать шиллингов в неделю, все время околачивается у вас здесь и норовит поставить полкроны на какую-нибудь лошадь. Ваш дом стал главным рассадником греха в нашем приходе. Вы берете деньги у всех подряд, никому нет отказа. Какой-нибудь юнец заложит отцовские часы и тащит денежки в «Королевскую голову», чтобы поставить на лошадь. Отец простит его раз, простит другой, а там, глядишь, мальчишка стянет что-нибудь у квартирантов. Один такой стащил полкроны у семидесятипятилетней старухи, которая зарабатывает девять шиллингов в неделю, присматривая за конторским помещением. Кончилось тем, что отец обратился в магистрат и заявил, что ничего не может поделать с сыном, с тех пор как тот пристрастился к игре на скачках. А мальчишке всего четырнадцать лет. Разве не ужасно? Нельзя допускать такого. И мы решили положить игре конец. Вот с этим я и пришел к твоему мужу.

— А ты уверен, — спросила Эстер, покусывая губу, — что хочешь возбудить против нас дело только потому, что печешься о ближних?

— Не думаешь же ты, что мною руководят какие-то другие побуждения, Эстер? Не думаешь же ты, что я делаю это потому… потому, что он тебя отнял у меня?

Эстер молчала. Молчал и Фред; когда он заговорил, в голосе его звучали страдание и мольба.

— Мне больно, что ты могла так дурно подумать обо мне. Не я возбуждаю против вас дело. И не могу этому помешать, если бы даже захотел… Просто мне известно, что решено прибегнуть к помощи закона, и в память прошлого я хочу выручить тебя из беды. Вот я и пришел предупредить тебя, что у вас будут крупные неприятности, если вы не прекратите принимать заклады. Я не имел права этого делать, но я готов на все, чтоб помочь тебе и твоим близким.

— Ты очень добр. Прости мне мои слова.

— Доказательств у нас пока еще нет. Мы знаем, конечно, о том, что здесь происходит, но для того, чтобы прибегнуть к помощи закона, кто-то должен дать показание под присягой, так что, если ты сейчас уговоришь мужа прикрыть игру, все обойдется благополучно.

Эстер молчала.

— Только по старой дружбе я решился прийти и предостеречь тебя об опасности. Надеюсь, ты на меня не в обиде, Эстер?

— Нет, Фред, нет. Я, конечно, понимаю — Они снова помолчали. — Верно, мы уже сказали друг другу все, что могли. — Эстер отвернулась.

Фред смотрел на нее, и Эстер, не глядя, чувствовала выраженную в его взгляде любовь. Минуту спустя он ушел. В простом, бесхитростном уме Эстер возникла мысль о неисповедимости судьбы. Выйди она замуж за Фреда, и вся жизнь ее была бы иной. Она жила бы так, как ей когда-то мечталось. Но она вышла замуж за Уильяма, и… Что ж, она должна сделать все, что от нее зависит. И тут же ее мысли обратились к мужу. Если Фред или друзья Фреда натравят на Уильяма полицию, его не только оштрафуют, но, как сказал Фред, могут еще и патента лишить. Что им тогда делать? Здоровье Уильяма не позволяло ему теперь ездить с ипподрома на ипподром, как прежде бывало. За последние полгода он потерял крупную сумму денег. Да и о Джеке надо подумать, Джек уже ходит в школу. Мысль о грозящей им опасности весь вечер сверлила ей мозг. Уильям возвратился поздно, и ей не удалось поговорить с ним с глазу на глаз, пришлось ждать, пока они останутся наедине в спальне. Там, развязывая тесемки юбки, Эстер сказала:

— Фред Парсонс заходил сегодня днем.

— Это тот малый, с которым ты была обручена? Он что, снова за тобой волочится?

— Нет, он заходил поговорить со мной насчет закладов.

— Закладов? Это как же понять?

— Говорит, если мы не прикроем игру, против нас возбудят судебное преследование.

— И он, значит, заявился сюда, чтобы сообщить тебе об этом? Жаль, что меня тут не было.

— Нет, я рада, что тебя не было. Что толку-то? Вы бы повздорили, и было бы еще хуже.

Уильям закурил трубку и принялся расшнуровывать башмаки. Эстер надела ночную рубашку и скользнула под одеяло. Кровать была широкая, металлическая, без полога. В комнате было два окна — одно над самым изголовьем постели, другое напротив двери. Между окнами помещался комод. Здесь Эстер разместила книги, доставшиеся ей в наследство от матери, а Уильям развесил по стенам несколько литографий спортивного характера. Не вынимая трубки изо рта, он достал ночную рубашку из-под подушки и надел ее. Он любил докурить свою трубку, лежа в постели.

— Это он мстит мне за то, что я увел тебя, — сказал Уильям, натягивая одеяло до подбородка.

— Нет, не похоже. Сначала я тоже так подумала и даже сказала ему это.

— А он что?

— Сказал, что я не должна так дурно думать о нем, что он просто пришел предостеречь нас. Если бы он хотел нам зла, тогда как раз ничего бы не сказал. Как ты считаешь?

— Да, выходит, вроде так. Тогда зачем они все это затеяли, как по-твоему?

— Он говорит, что игра разлагает здесь народ.

— Ты думаешь, он и в самом деле так считает?

— Понятное дело. И не только он один. Я ведь выросла среди таких людей — они все так думают, мне ли этого не знать. Все наши Братья по общине считали выпивку и азартные игры большим грехом и злом.

— Но ты же давно позабыла и думать про своих Братьев.

— Нет, не позабыла. То, что всосала с молоком матери, не позабудешь.

— Ну, а теперь что ты об этом думаешь?

— Я с тобой никогда об этом не говорила. Жена не должна вмешиваться в дела мужа — я так считаю. Да и торговля у нас шла из рук вон плохо, и здоровье у тебя после той простуды, что ты схватил, когда простаивал целыми днями на поле, уже не прежнее, так что вроде как и выхода другого у нас не было. Но теперь, после того как торговля пошла бойчее, пожалуй, как раз самое время бросить эти дела.

— Так ведь, не будь игры, и торговля бы не пошла. Без этого мы и на пять фунтов в неделю не наторговали бы. Какая разница, делает человек ставку на ипподроме или в пивной? А там никто тебе слова не скажет: там полиция следит только за порядком, смотрит, чтобы не было жульничества. У трибун или в Альберт-клубе — почему там можно, в чем разница? На бирже тоже. Там каждый день тысячи людей ставят и принимают ставки. Старая песня — для богатых один закон, для бедных другой. Почему бедняк не имеет права поразвлечься за свои полкроны, а богач может за свою тысячу развлекаться, когда и где ему угодно? То же самое и с выпивкой: ханжи и лицемеры попрекают бедняка кружкой пива, а богачам в их роскошных клубах никто не мешает опиваться шампанским. Все это одно мерзкое притворство, и меня с души воротит, когда я это слышу. Чертовы святоши! Азарт! А что не азарт? Как они могут положить этому конец, когда так оно повелось с сотворения мира? Бред, говорю я! Все, что они могут, это разорить такого бедняка, как я, а больше ничего. Нас-то прижать легко, а богачи всегда выйдут сухими из воды. Ханжи слюнявые — вот они кто. Одной рукой крестятся, другой — в сахар песок подсыпают. Знаю я этот народ. Ненавижу таких вот святош, у которых бог не сходит с языка. Когда я слышу, как кто-нибудь слишком уж много распространяется насчет благочестия, меня так и подмывает поглядеть в его счетные книги.

Уильям потянулся к ночному столику, чтобы раскурить трубку от свечи.

— На свете немало и хороших людей, которые всегда стараются делать добро, а не просто живут ради собственного удовольствия.

— Знаешь, Эстер, если только работать и работать, так и одуреть можно. У бедняка одно развлечение — игра. Он сделает ставку и надеется, ждет. Выиграет или проиграет, а удовольствие за свои денежки уже получил. Ты сама знаешь, что я правду говорю. Видала небось: они ждут не дождутся вечерней газеты, чтобы поглядеть, как ставят на их лошадку. Человек не может жить без надежды. А у бедняка только эта надежда и есть, и никто не имеет права ее отымать, вот что я скажу.

— Ну, а что ты скажешь про их несчастных жен? Много им пользы от того, что их мужья играют на скачках? Тебе хорошо так говорить, Уильям, но только ты сам знаешь, — и не спорь, — от этих скачек беды не оберешься. Когда голова только этим и забита, так и работают спустя рукава, сам знаешь. Взять хотя бы Стэка — был швейцаром, выгнали. Джорнеймен тоже слоняется без работы.

— А чем плохо? Они теперь живут куда лучше, чем прежде.

— Пока что, может, и лучше. А кто поручится, что так будет и дальше? Погляди-ка на старика Джона — он же стал совсем оборванцем. Намедни забегала сюда вечером его несчастная жена, — страшно подумать, как она живет. Говоришь, никакого вреда от игры нет? А этот мальчишка, которого тут на днях забрали в полицию? Он же сам сказал: все это случилось со мной оттого, что я пристрастился к игре. Поначалу заложил отцовские часы. А ведь первый раз он поставил на лошадь здесь, у нас. Ну скажи: разве это порядок — принимать ставки у таких желторотых?

— Лошадь, на которую он ставил у меня, принесла ему выигрыш.

— Тем хуже… Теперь этот мальчишка нипочем не станет заниматься честным трудом. Стоит им выиграть, они тут же на радостях напиваются, а когда проигрывают, напиваются, чтобы разогнать тоску.

— Сдается мне, Эстер, что тебе надо было за того малого замуж выйти, он бы тебе устроил жизнь по твоему вкусу. Пивная для тебя не место.

Эстер повернулась к мужу, их глаза встретились. Какую-то странную отчужденность уловила она во взгляде Уильяма; никогда еще не были они так разобщены, как в эту минуту.

— Меня с детства приучили думать совсем по-другому, — сказала Эстер, уносясь мыслями в прошлое, к далеким годам, проведенным в маленьком приморском городке на юге Англии. — Верно, потому и выпивка и азартная игра для меня всегда — грех и зло. Мне бы хотелось жить совсем не так, да ведь жизнь-то себе не выбираешь, можно только стараться сделать ее получше. Ты был отцом моего ребенка, с этого все и пошло.

— Да, пожалуй, ты права.

Уильям вытянулся на спине, дымя трубкой.

— Если ты не перестанешь курить, мы тут просто задохнемся.

— Не буду больше. Потушить свечу?

— Потуши, если хочешь.

Спальня погрузилась во мрак, и, когда они укладывались поудобнее, готовясь уснуть, Уильям сказал:

— Это он доброе дело сделал, что пришел предупредить нас. Надо мне наперед быть поосторожнее.

XXXVIII

В воскресенье, сразу после обеда, Эстер собралась в Ист-Далвич проведать миссис Льюис. Но не успела она шагнуть за порог, как увидела, что к дому направляется Сара.

— Ах, ты уходишь?

— Ничего, заходи, я могу немного повременить.

— Нет, спасибо, не стану тебя задерживать. Тебе в какую сторону? Я провожу тебя.

Они прошли до Ватерлоо-плейс, потом по Пэл-Мэл. На Трафальгар-сквер им встретилась демонстрация, и Сара так долго глазела на толпу, что, когда они добрались до Чаринг-кросс, Эстер поняла: ей уже не попасть в Ладгейт-хилл к своему поезду. Какая обида, сказала Сара. Но в саду на набережной играл духовой оркестр, и Сара предложила послушать музыку. Огромные отели вздымали ввысь свои бесчисленные окна, бесчисленные балконы… Скамейка была мокрой после дождя, подруги вытерли ее носовыми платками и сели. Собралась небольшая толпа — преимущественно рабочие, с женами, с ребятишками. Ни одного модного платья, полюбоваться было не на что, и бравурная музыка звучала как-то нелепо в унылой пустоте воскресного лондонского дня. Такой же нелепой казалась Эстер и болтовня Сары, и она только диву давалась, как это Сара может так, без толку, трещать языком; ее все сильнее разбирала досада, что она не попала в Ист-Далвич. Внезапно Сара упомянула про Билла, и у Эстер пробудился интерес.

— А я думала, ты с ним больше не встречаешься. Ты же нам пообещала.

— Я не виновата… Случайно получилось. Я как-то раз шла из церкви с Энни — это у нас новая служанка, — а он подошел и заговорил.

— И что же он сказал?

— Ну, сказал: «Как поживаешь… Какая неожиданная встреча!»

— А ты что сказала?

— А я сказала: «Я тебя знать не желаю». Энни пошла вперед, а он стал просить у меня прощения, сказал, что больно уж ему тогда не везло, оттого все так и получилось.

— И ты ему поверила?

— Да что говорить, конечно, это глупо с моей стороны. Но ничего я не могу с собой поделать. Ты вот любила кого-нибудь так, без памяти?

И, не дожидаясь ответа, Сара продолжала свои излияния. Она сказала Биллу, чтобы он оставил ее в покое. Но ей показалось, что он жалеет о том, что натворил. Он, между прочим, ездил куда-то в деревню и раздобыл там интересные сведения насчет одной лошади, которую будут писать на Приз Цесаревича. Если эта лошадь выиграет скачку, его дела поправятся.

Эстер наконец потеряла терпение.

— Вечереет, — сказала она, поглядев на солнце, клонившееся к закату.

Река была подернута мелкой рябью, очертание складов смягчала туманная дымка. От реки повеяло свежим ветерком, и, проходя под аркой моста Ватерлоо, женщины поежились. Поднявшись по широким ступеням, они крытым проходом вышли на Стрэнд.

— Я была очень несчастна, когда жила с Биллом, частенько нам совсем нечего было есть, но без него мне еще хуже. Я знаю, ты будешь смеяться надо мной, Эстер, но разлука с ним разбила мне сердце… Я не могу жить без Билла… Ради него я готова на все.

— Он совсем этого не заслуживает.

— Пусть так, все равно. Ты не знаешь, что такое любовь. Если с женщиной такого не было, чтоб она любила, а ее — нет, она не поймет. Мы с ним жили когда-то неподалеку отсюда. Может, пройдемся до Друри-лейн? Мне хочется показать тебе тот дом.

— Так это ж нам не по дороге.

— Нет, почему? Мы обогнем церковь и пройдем по Ньюкасл-стрит. Вот, посмотри — в эту закусочную мы с ним иногда захаживали. Я там немало посла хороших сосисок с луком, а в эту пивную мы тоже не раз наведывались выпить кружку пива.

Дворы и задворки изрыгали людской поток на улицу. Толстые матроны в шалях кормили младенцев грудью, сидя на приступках своих трущоб. Согбенные старухи на порогах ветхих лачуг перебирали в пальцах передники. Детские скакалки взлетали в воздух над мостовой. Продавец дешевого мороженого раскинул свой ларек и быстро собирал медяки. Эстер и Сара свернули в грязный дворик, где какая-то старая карга продавала свиной холодец, яростно торгуясь с членами многочисленного семейства, которые, навалившись грудью друг на друга, высовывались из окна второго этажа. В этом доме Сара и жила когда-то. С одного боку во двор выходила глухая стена старого театра, с другого — небольшой пустырь был расчищен под стройку.

— Вон там мы с ним жили, — сказала Сара, указывая на окна третьего этажа. — Похоже, этот дом скоро снесут. Когда я сюда прихожу, все старое так и оживает во мне. Помню, как закладывала платье — там, через дорогу. И дали-то всего шиллинг. А вон видишь лавчонку, — ставни сейчас закрыты, сегодня воскресенье, — это лавчонка мясника, он торгует дешевой говядиной, ливером, бульонной, требухой… Я как-то раз купила у него бычье сердце, потушила с картофелем, и, знаешь, с каким удовольствием мы его слопали!

Сара с таким жаром предавалась своим воспоминаниям, что у Эстер не хватало духу прервать ее. Они направились дальше по Кэтрин-стрит, свернули на Индел-стрит, обогнули церковь святого Эгидия и окунулись в лабиринт уличек Сохо.

— Я, верно, надоела тебе. И чего я разболталась, какое тебе до всего этого дело!

— Ну что ты, мы ведь с тобой старые друзья.

Сара поглядела на Эстер и тут же, не совладав с искушением, снова принялась болтать: Билл сказал… я ему сказала… и не умолкала всю дорогу, пока они не вышли на угол Олд-Кэмптон-стрит. Эстер, которой все это порядком прискучило, протянула Саре руку.

— Тебе, верно, пора возвращаться. Может, зайдешь, выпьешь чего-нибудь?

— Седьмой час, поздновато. Но раз уж ты так добра, пожалуй, от кружки пива не откажусь.

Прощаясь, Сара спросила:

— Ты небось много слышишь вечерами всяких разговоров про скачки?

— Я не прислушиваюсь, но тут хочешь не хочешь — наслушаешься.

— А про Бена Джонсона, которого готовят к скачкам на Приз Цесаревича, разговору много?

— Только и слышно. Он сейчас у всех на языке.

Хмурое лицо Сары сразу просветлело, и Эстер спросила:

— Ты что, поставила на эту лошадь, что ли?

— Да, совсем пустяк. Полкроны — один приятель одолжил. А что говорят — может он выиграть?

— Говорят, если брок на ноге не подведет, то он обойдет всех на полмили. Все будет зависеть от того, выдержат ли сухожилия.

— А ставки на него растут?

— Да, сейчас как будто дают двенадцать к одному. Хочешь, могу спросить Уильяма.

— Нет, не надо. Мне просто хотелось узнать, не слышала ли ты чего новенького.

XXXIX

После этого Сара стала снова наведываться к ним в пивную. Она появлялась часов около девяти вечера и задерживалась на полчаса, а иной раз и дольше, и так продолжалось недели две. Она говорила, что заходит проведать Эстер, однако всякий раз отказывалась пройти с ней в гостиную, где они могли бы спокойно поболтать наедине, и предпочитала сидеть в пивном зале, прислушиваясь к разговорам мужчин и согласно кивая головою, когда старик Джон принимался расхваливать выносливость старого Бена. А на следующий день все ее внимание было уже целиком поглощено Кетли, она начинала допытываться, не произошло ли чего-нибудь, похожего на предзнаменование. Ей снились скачки, заявила Сара, но это был совсем дурацкий сон, просто какая-то неразбериха. Кетли горячо восстал против такой легкомысленной оценки столь важного предмета и даже пошел проводить Сару до Оксфорд-стрит и посадить в омнибус, надеясь, что ему удастся ее разубедить. Однако на следующий вечер Сару уже не интересовал никто, кроме мистера Джорнеймена, утверждавшего, что, принимая во внимание гандикап Бена в весе, его победа становится все более и более реальной, и он берется это доказать; он высчитал, что этой лошади можно дать шесть стоунов десять фунтов, а ее гандикапировали всего в шесть стоунов семь фунтов.

— Они пришлют ее сюда на этой неделе, и, если нога в порядке, на старину Бена можно ставить сто фунтов против медного фартинга.

— А сколько они еще будут его тренировать? — спросила Сара.

— Сейчас он делает полторы мили в день… Послезавтра его будут испытывать, проверять, не потерял ли он в скорости, и если испытание пройдет как надо, верьте мне, эта лошадь не подведет.

— А когда вы будете знать, как прошло испытание?

— В пятницу утром мне должны прислать письмо, — сказал Стэк. — Загляните сюда вечерком, и я уже смогу вам сообщить кое-что.

— Очень вам признательна, мистер Стэк. А теперь, мне, пожалуй, пора домой.

— Нам с вами по пути, мисс Тэккер… Если вы не против, я вас провожу… — мистер Стэк понизил голос до шепота, — и расскажу вам все про эту лошадку.

Когда дверь за ними закрылась, участие женщин в игре на скачках подверглось обсуждению.

— Воображаю, что бы это было, если бы моя жена заделалась букмекером. Держу пари, набрала бы ставок сверх головы, а потом сама начала бы ставить на фаворита ниже, чем принимала.

— А я не вижу причины, почему это мы должны быть умнее вас, — сказала Эстер. — Ты-то сам разве никогда не набирал лишнего? А как было с Синтаксисом и с той лошадью, про которую ты мне сказывал на прошлой неделе?

Уильям крупно погорел на прошлой неделе, когда не поверил в одну лошадь и напринимал на нее ставок, а она выиграла скачку. Слова Эстер были встречены общим смехом.

— Какие из них букмекеры, я не скажу, — заметил Джорнеймен, — но только в теперешнее время и среди женщин есть немало таких, что распознают лошадку лучше тех, кто ее гандикапирует.

— Вот и эта особа, — сказал Кетли, ткнув указательным пальцем в сторону входной двери, за которой Сара скрылась вместе со Стэком, — тоже, похоже, что-то пронюхала.

— Надо будет попытать Стэка, когда он воротится, — сказал Джорнеймен, подмигнув Уильяму.

— Женщины умеют волноваться из-за самых ничтожных пустяков, — презрительно заметил старик Джон. — Небось и поставила-то полкроны, как не меньше. Ей же наплевать и на лошадь, и на скачку, ни одну женщину это сроду не интересовало. Она о каком-нибудь своем дружке печется, а тот небось играет по крупной.

— Пожалуй, вы правы, — задумчиво сказала Эстер. — Прежде я никогда не замечала, чтобы ее так уж занимали скачки.

В день розыгрыша приза часа в три пополудни Сара снова заглянула в маленькую буфетную при пивной. Вестей с ипподрома еще не поступало.

— Может, посидишь в гостиной? — спросила Эстер, — Там тебе будет удобнее.

— Нет, спасибо, милочка, не стоит. Мне просто хочется узнать, кто возьмет приз.

— Ты что, много поставила?

— Нет, всего пять шиллингов… Но один мой приятель рассчитывает выиграть крупную сумму, А у тебя, никак, новое платье, милочка? Где ты его покупала?

— Материя лежала у меня давно, да я только в прошлом месяце собралась сшить. Тебе нравится?

— Очень хорошенькое платьице, — отвечала Сара. Однако Эстер видела, что мысли ее далеко.

— Скачка, верно, уже закончилась. Она ж должна была начаться в два тридцать.

— Да, только там никогда точно не начинают. Могло быть несколько фальстартов.

— Я вижу, ты теперь во всем разбираешься.

— Да здесь же ни о чем другом и не говорят.

Эстер спросила Сару, когда ее хозяева возвращаются в город. Сара изменилась в лице.

— Их ждут завтра, — сказала она. — А почему ты спрашиваешь?

— Не знаю, просто так.

Обе примолкли; взгляды их встретились. И в эту минуту до них долетели крики, которые быстро приближались: «Победитель скачки! Победитель скачки!..»

— Я пошлю за газетой, — сказала Эстер.

— Ой, нет, не надо… А вдруг он не выиграл!

— Так от этого теперь ничего не изменится.

— Ах, нет, Эстер, подожди, кто-нибудь придет и все нам расскажет. Скачка не могла так рано кончиться. Это же большая скачка, они долго скачут.

Мальчишка-газетчик тем временем уже пробежал мимо. Вызывавшие трепет слова: «Победитель! Победитель!»— звучали все слабее.

— Все равно теперь уж поздно бежать за газетой, — сказала Сара. — Сейчас кто-нибудь вернется, и мы все узнаем… Я уверена, что в газете вообще ничего нет. Эти мальчишки кричат что попало, лишь бы распродать свой товар.

— Победитель! Победитель!.. — Крики приближались снова.

— Если эта лошадь взяла приз, мы с Биллом поженимся… Но у меня какое-то дурное предчувствие.

— Победитель!..

— Сейчас мы все узнаем. — Эстер вынула из кассы полпенса.

— Не надо, давай обождем. Это же не могло уже попасть в газету, а если там что-нибудь напутали…

Но Эстер, не говоря ни слова, протянула Чарльзу монетку. Чарльз вышел и через несколько минут возвратился с газетой.

— Первым пришел Ураган, вторым Бен Джонсон, третьим Лесничий, — прочел он. — Хорошие вести для хозяина. На Урагана мало кто ставил…

— Значит, эта лошадь пришла второй, — сказала Сара. Лицо ее было смертельно бледно. — А говорили, что она не может не выиграть.

— Надеюсь, ты не так уж много потеряла, — сказала Эстер. — Ты не у нас делала ставки?

— Нет, не у вас. Да я и поставила-то всего несколько шиллингов. Не о чем говорить. Я хочу выпить.

— Чего тебе налить?

— Виски.

Сара выпила виски, не разбавляя, Эстер поглядела на нее с тревогой.

Эстер знала, что пивная будет пустовать еще часа два, а она не любила, когда время пропадает даром; ей нужно было сделать кое-какие покупки, и она предложила Саре пойти вместе с ней. Но Сара, сославшись на усталость, сказала, что она лучше подождет ее здесь.

Эстер ушла немного встревоженная. Ей пришлось задержаться дольше, чем она предполагала. Возвратившись, она увидела, что Сара бесцельно бродит из угла в угол и выпрашивает у Чарльза виски.

— Брешешь ты все, черт бы тебя побрал! Кто сказал, что я пьяна? Нисколько я не пьяна… Ну, погляди на меня. Эта лошадь не выиграла? Нет? А я говорю, что она выиграла. Эти чертовы газеты тоже все брешут.

— Ох, Сара, что с тобой?

— А тебе что еще надо? Отвяжись от меня, слышишь!

— Мистер Стэк, может быть, вы проводите ее наверх?.. Только не подзадоривайте ее.

— Наверх? Разве я в себе не вольна? Не желаю я идти наверх. Я сама себе хозяйка. Ну-ка, скажи, скажи, что я сама себе не хозяйка! — пошатываясь и с трудом удерживаясь на ногах, сказала Сара и уставилась на Эстер тупым, мутным взглядом. — Чего я там не видела у вас наверху?

— Ах, Сара, подымись наверх и приляг. Не выходи на улицу.

— Я ухожу домой. Руки прочь, руки прочь! — закричала Сара, отталкивая Эстер.

Мы пили, пьем и будем пить,

Но к нам судьба стучится,

Нам не придется, может быть,

Еще разок напиться.

Так пей со мной, и в свой черед

Всю ночь я пить согласна

За буйный наш, лихой народ

Ирландии прекрасной.

Помнишь, как мы распевали это? А как отплясывали девчонки, получив денежки, когда их лошадь брала приз, как выхвалялись, позвякивая своими монетами! Веселые были денечки, как, бывало, соберутся под деревьями… И как же они скакали, девчонки!

Мы пили, пьем и будем пить,

Но к нам судьба стучится,

Нам не придется, может быть.

Еще разок напиться.

Парни, девушки, все веселились вместе!

— Сара, ну послушай же…

— Чего там — послушай! Давай выпей со мной, подружка, и я хлебну глоточек. — Пошатываясь, она двинулась к стойке. — Ну-ка еще стаканчик на счастье, оглох ты, что ли? — И прежде чем Чарльз успел ей помешать, Сара схватила только что початую бутылку виски.

— Да это же мое виски! — воскликнул Джорнеймен. Он метнулся к Саре, но было уже поздно. Сара опрокинула в глотку стакан виски и стояла, отупело глядя в пространство. Джорнеймен с таким расстроенным видом уставился на пустую бутылку, что все покатились со смеху.

Сара сделала шаг вперед, покачнулась и без чувств повалилась Джорнеймену на руки. С помощью Эстер он отнес ее наверх и уложил в постель.

— Ох, и худо же ей будет завтра поутру, — сказал Джорнеймен.

— Ну, как это ты позволил ей так напиться, — попеняла Эстер Чарльзу, возвратившись в зал. Эстер была так расстроена, что из уважения к ее чувствам все перестали смеяться над Сарой. А Эстер понимала, что с Сарой что-то стряслось. Недаром она так напилась, что-то ее мучит. Уильям был того же мнения. Верно, случилась какая-то беда. Когда они поднимались к себе в спальню, Эстер сказала:

— А всему виной — игра на скачках. Кругом одно разорение. Дома, мебель — все идет с молотка, и ты за это в ответе.

— С ума можно сойти, когда ты так говоришь, Эстер. Народ все равно будет играть, и ты не можешь этому помешать. Я хоть работаю честно, и люди спокойны за свои денежки. А ты говоришь, будто это моя вина, что они распродают имущество с молотка.

Эстер молчала. Когда они поднялись на площадку, она сказала:

— Надо пойти поглядеть, как там Сара.

Наклонившись над спящей, она осторожно потрясла ее за плечо.

— Сара! — Ей с трудом удалось заставить ее очнуться.

— Где я? Что со мной… Убери свечу, мне режет глаза… О господи, голова разламывается. — Сара повалилась на подушку, и Эстер показалось, что она снова сейчас уснет. Но Сара открыла глаза, приподнялась на локте и спросила:

— Где я?.. Это ты, Эстер?

— Понятно, я. А ты что — ничего не помнишь?

— Нет. Помню только, что лошадь не выиграла скачку, а больше ничего не помню… Я, верно, напилась? Больно уж мне погано. Как с похмелья.

— Да, лошадь не выиграла, и тогда ты хватила лишнего. Глупо так падать духом.

— Падать духом! Ну, напилась! Ну, и что? Мне теперь крышка.

— Ты много проиграла?

— Не в том дело, что проиграла, а в том, что взяла одну вещь… Я дала Биллу блюдо, чтобы заложить в ломбарде. Теперь все пропало. Хозяин с хозяйкой возвращаются домой завтра… Ладно, не хочу об этом… Я для того и напилась, чтобы не думать.

— Ох, Сара, беда-то какая! Я и не знала, что так скверно. Ну-ка, расскажи мне все.

— Не хочу я об этом думать. Скоро придут и заберут меня. И вообще я сейчас ничего не помню. Господи, как у меня пересохло в глотке… Дай мне попить… Да не ищи ты стакана, я попью из кувшина.

Она жадно глотала воду и, казалось, стала понемногу приходить в себя. Эстер заставила ее поподробнее рассказать про заложенное блюдо.

— Ты же знаешь, что я твой друг. Лучше расскажи мне все, как есть. Я хочу помочь тебе выпутаться из беды.

— Никто теперь не может мне помочь. Крышка мне теперь. Пускай приходят и забирают, я и слова не скажу, пойду, и все.

— Сколько стоит это блюдо? Да не реви ты так, — сказала Эстер, достала платок и принялась утирать Саре слезы. — Сколько оно стоит? Может, я уговорю Уильяма дать мне денег, чтобы его выкупить.

— Не старайся помочь мне, Эстер… ни к чему. Я не хочу об этом говорить, не то сойду с ума.

— Скажи одно: сколько ты получила под залог?

— Тридцать фунтов.

Эстер стоило немалого труда раздеть Сару, на которую время от времени находило оцепенение. Наконец Сара сделала над собой усилие, и ей удалось освободиться от одежды. Когда Эстер вошла в спальню, Уильям уже спал, и она потрясла его за плечо.

— Все это куда хуже, чем я думала! — воскликнула Эстер. — Послушай, что я тебе расскажу.

— О чем ты? — спросил Уильям, открывая глаза.

— Она заложила блюдо за тридцать фунтов, чтобы поставить на лошадь.

— На какую лошадь?

— На Бена Джонсона.

— Он был уже возле кустов, когда его подвели сухожилия — брок подвел. Не случись этого, я бы остался без гроша в кармане. Все, кого ни возьми, ставили на него… Так, значит, она заложила блюдо, чтобы поставить на Бена. Она не сама до этого додумалась, кто-то ее подучил.

— Ну да, Билл Ивенс!

— Ясно! Этот негодяй подбил ее. А я думал, что у них все кончено. Она же обещала, что ни словом с ним больше не обмолвится.

— Она совсем от него без ума и ничего не смогла с собой поделать. Так ведь, знаешь, бывает.

— А сколько они получили за это блюдо?

— Тридцать фунтов.

Уильям протяжно свистнул. Потом сел в постели и сказал:

— Саре нельзя у нас оставаться. Если выплывет, как она раздобыла эти деньги, чтобы поставить на лошадь, нас по головке не погладят. Мы и так уже на подозрении. Этот парень из Армии спасения — твой бывший жених, он и так старается раздоказать, что у нас тут ведется игра.

— Сара утром уйдет. Но, по-моему, тебе надо одолжить ей денег, чтобы она выкупила блюдо.

— Что? Тридцать фунтов?

— Я знаю, это большие деньги, а все-таки, мне кажется, ты можешь ее выручить. Тебе же на этот раз очень повезло.

— Да, повезло, но ты забыла, сколько я потерял летом. И вот в кои-то веки мне повезло наконец.

— Все равно, по-моему, ты можешь это сделать.

Эстер стояла, наклонившись над постелью, поставив одно колено на край кровати. Уильям глядел на нее и думал, что лучшей женщины, чем она, нет на свете. Он сказал:

— Тридцать фунтов или полпенса — для меня все едино, если это нужно тебе, Эстер.

— Я ведь никогда не была транжиркой, верно? — сказала Эстер, забираясь под одеяло; она обняла Уильяма. — Я никогда еще не просила у тебя денег. Сара мой друг… И твой тоже. Мы знаем ее столько лет. Не можем же мы сидеть сложа руки, Билл, и смотреть, как ее потащат в тюрьму.

Никогда еще не называла она его уменьшительным именем, и он был растроган.

— Я тебе всем обязан, Эстер, и все мое — твое. Но что ты скажешь, — отклоняясь, чтобы лучше видеть ее лицо, спросил он, — если я тоже попрошу тебя кое о чем.

— А о чем ты хочешь попросить?

— Хочу, чтобы ты не морочила мне больше голову насчет ставок. Ты просто так воспитана, что тебе это кажется злом. Я сам все знаю, но, видишь ли, без этого нам не прожить.

— Ты считаешь, что мы не справимся?

— А эти тридцать фунтов, которые ты просишь для Сары, откуда, по-твоему, они взялись?

— Вероятно, оттуда же.

— Да, можешь не сомневаться.

— Но я не могу отделаться от дурного предчувствия, Билл. Не всегда же будет нам везти.

— Ты хочешь сказать, что в один прекрасный день нагрянет полиция?

— А ты сам разве не думаешь, что так не может продолжаться вечно, что рано или поздно нас накроют? Чуть не каждый день я слышу о том, как полиция громит подпольных букмекеров, одного за другим.

— Да, они много их выловили за последнее время, но что поделаешь? Мы с тобой только толчем воду в ступе. Не по моему здоровью бегать с ипподрома на ипподром, как прежде когда-то. Но у меня есть одна мыслишка, Эстер. Я последнее время много над всем этим думал и… Дай-ка мне мою трубку… Вон она, за твоей спиной. А теперь, будь добра, подержи свечу.

Уильям долго, старательно раскуривал трубку. Потом откинулся на подушку и сказал:

— Я все хорошо обдумал. Игра принесла нам неплохую, бойкую торговлю. Если мы продержимся еще некоторое время, ну, скажем, еще годик, за нашу пивную можно будет выручить не меньше, чем мы за нее дали… А что ты скажешь, если я предложу тебе перебраться в деревню — купить приличный, доходный трактир и обосноваться там? Мне опостылел Лондон. Здешний климат плох для меня. В деревне где-нибудь на южном побережье я бы, сдается мне, сразу поправился. Где-нибудь в районе Борнемута. Ну, что?

Но не успела Эстер открыть рот, как Уильям закашлялся; приступ кашля так сотрясал его широкие плечи, что на него жалко было смотреть.

— По-моему, — сказала Эстер, когда кашель немного утих, — еще очень много вреда тебе от трубки. Ты ее просто не выпускаешь изо рта… Да и я прямо задыхаюсь от этого дыма.

— Верно, я, пожалуй, слишком много курю… Да, не тот уж я, что прежде. Сам вижу. На, положи трубку и погаси свечу… Ну, а как Сара-то?

— Плохо ей. Она была совсем не в себе и не хотела мне всего рассказывать.

— А сказала она, где заложила блюдо?

— Нет. Я спрошу у нее завтра утром.

Эстер приподнялась и задула свечу. Еще секунду красный уголек фитиля тлел во мраке. Эстер и Уильям уснули, счастливые своей взаимной любовью; сочувствие к попавшему в беду другу, казалось, связало их еще более крепкими узами.

XL

— Сара, ты должна собраться с силами, встать и одеться.

— Ох, до чего ж мне плохо! Хоть бы уж помереть!

— Нельзя так распускаться. Дай-ка я помогу тебе надеть чулки.

Сара подняла глаза на Эстер.

— Какая ты добрая, Эстер, ничего, я и сама. — Однако у нее едва хватило сил натянуть чулки, и она тут же снова повалилась на подушку.

Эстер подождала немного.

— Вот твоя нижняя юбка. Завяжи тесемки. Я дам тебе свой халат и ночные туфли.

Уильям сидел в гостиной и завтракал.

— Ну что, неможется? — обратился он к Саре. — Поешь чего-нибудь? У нас тут неплохая жареная рыбка… Или на рыбу тебя сейчас не потянет?

— Ох, нет! Даже глядеть ни на что не могу. — И Сара плюхнулась на диван.

— Тебе бы хорошо выпить чашку чаю и погрызть сухариков. Уильям, налей-ка ей чашечку.

Сара выпила чаю и заявила, что ей уже немного полегчало.

— А теперь, — сказал Уильям, — расскажи нам все. Мы ведь хотим сделать все, что можно, чтобы помочь тебе. Эстер небось говорила?

— Ничем вы не можете помочь. Теперь мне крышка, — жалобно сказала Сара.

— Это почему же? — сказал Уильям. — Мне пока что известно только, что ты отдала этой скотине Биллу Ивенсу блюдо, и он его заложил.

— А больше нечего и рассказывать. Он уверял, что эта лошадь обязательно выиграет скачку. На нее уже тогда ставили тридцать к одному. На тридцать фунтов можно было получить почти тысячу, и Билл сказал, что на эти деньги мы купим трактир где-нибудь в деревне. Он хотел осесть, остепениться, хотел покончить со всем этим… Я ни в чем его не виню. Он сказал: помоги мне не упустить этот шанс, я начну правильную жизнь, и мы тут же поженимся.

— Так, значит, он сказал? И небось сказал еще, что у тебя будет собственный дом? Каков прохвост!

Видно, заслуживает всего, что про него говорят. И ты ему поверила?

— Не то чтоб я ему поверила, а просто не могла совладать с собой. Он со мной делает, что хочет, а я против его воли ничего не могу. Сама не понимаю, как это получается… Верно, у мужчин характер посильнее нашего. Как я взяла это блюдо, сама не знаю, не понимала, что делаю. Ну, точно во сне. Он поглядел на меня и говорит: «Делай, что тебе сказано», — и я сделала, а теперь пойду за решетку. Я истинную правду говорю, да кто ж этому поверит. К чему они меня присудят, как ты думаешь?

— Думаю, что нам как-нибудь удастся вызволить тебя из беды. Ты получила тридцать фунтов под заклад блюда? Эстер ведь сказала тебе, что я могу одолжить эту сумму, чтобы ты выкупила блюдо.

— Ты правда это сделаешь? Да, вы настоящие друзья… Но я же никогда не смогу выплатить вам такой кучи денег.

— Об этом мы сейчас говорить не будем. Нам нужно только одно: ты пообещай, что покончишь с этим типом раз и навсегда.

Сара изменилась в лице, и Уильям сказал:

— Неужто ты все еще страдаешь по нему?

— Да нет, а только стоит мне с ним повстречаться, и он как-то умеет все повернуть по-своему. Страшное это дело — так вот полюбить, как я его люблю. Знаю ведь, что он меня не любит, знаю — все правда, что вы про него говорите, а поделать ничего с собой не могу. Так что не стану я вас больше обманывать.

Уильям, казалось, был озадачен. Он долго молчал и наконец сказал:

— Ну, если такое дело, то уж не знаю, как мы можем тебе помочь.

— Постой, Уильям. Сара сама не понимает, что говорит. Она пообещает нам не встречаться с ним больше.

— Вы оба такие добрые, а я просто дура, сама знаю. Ведь уж пообещала раз не встречаться с ним и не смогла.

— Ты пока поживи у нас, а потом устроишься на место куда-нибудь за городом, — сказала Эстер. — Там он тебя донимать не будет.

— Да, пожалуй.

— Мне не очень-то интересно выкладывать денежки, если никому от этого никакой пользы, — сказал Уильям. Эстер выразительно на него поглядела, и он добавил: — Но пусть будет так, как хочет Эстер. Это же не я одалживаю тебе деньги, а она.

— Это мы оба, — сказала Эстер. — Но ты сделаешь, как я говорю, Сара?

— Да, да, все, как ты говоришь, Эстер! — И Сара, рыдая, бросилась в объятия подруги.

— Ну, рассказывай теперь, где ты заложила блюдо? — спросил Уильям.

— Это далеко отсюда. Билл сказал, что знает такое место, где можно отдать в заклад без всякого риска. Он мне велел объяснить, что меня, дескать, прислала хозяйка. Этого будет достаточно, сказал он… Лавчонка где-то на Майл-энд-роуд.

— А ты сумеешь ее найти? — спросил Уильям.

— У нее же есть квитанция, — сказала Эстер.

— Нет, квитанции у меня нет, Билл забрал ее.

— Значит, мы, похоже, стараемся впустую.

— Замолчи, — сердито оборвала мужа Эстер. — Может, ты пожалел денег и хочешь увильнуть от своего обещания — так и скажи, и дело с концом.

— Зря ты такое говоришь, Эстер. Если тебе нужно еще тридцать фунтов, чтобы выкупить у него квитанцию, ты можешь их получить.

Эстер молча бросила на мужа быстрый, исполненный благодарности взгляд.

— Не сердись, — сказала она, — это все мой скверный характер. Но где Билл-то живет, ты знаешь? — спросила она, оборачиваясь к несчастной Саре, которая с убитым видом, бледная, дрожащая, сидела на диване.

— Знаю, Милуорд-сквер, тринадцать.

— Так нечего даром время терять, надо разыскать его поскорее.

— Нет, Уильям, голубчик, тебе туда соваться не надо. Ты выйдешь из себя, и он может тебя ударить.

— Он меня? Да я ему еще покажу, кто из нас чего стоит!

— И слышать этого не хочу! Он не должен ходить с тобой, Сара.

— Брось, Эстер, не дури. Отпусти меня.

Уильям снял с вешалки шляпу, но Эстер стала перед дверью.

— Не позволю! — сказала она, — Не пущу я тебя, и все… Еще подеретесь, чего доброго, а куда тебе с таким кашлем.

Уильяма бил кашель. Он побледнел и сказал, тяжело опершись о стол:

— Дай-ка мне попить, молока налей.

Эстер подала ему чашку. Он сделал несколько медленных глотков.

— Я поднимусь наверх, возьму шляпу и жакетку, — сказала Эстер. — А ты тут занимайся своими ставками. — Уильям улыбнулся. — Сара, ты поняла, — он с тобой не пойдет!

— Ты уже позабыла, что говорила вчера вечером насчет ставок?

— Мало ли что я вчера говорила — это не имеет отношения к делу, а сейчас я говорю, что ты из дома не выйдешь. Сара, ступай наверх, одевайся, и пошли.

Уильям, облокотившись о стойку, ласково кивнул Эстер на прощанье, когда она толкнула вращающуюся дверь и скрылась за ней вместе с Сарой. Стэк и Джорнеймен уже давно поджидали его, чтобы перемолвиться словечком. Оба просадили кучу денег, поставив на «старину Бена», и теперь не знали, как свести концы с концами; да и почти всех игроков постигла такая же неудача, и лица завсегдатаев пивной были угрюмы.

А Уильям, поглядывая на расстроенные лица мелких служащих, парикмахеров и официантов из бесчисленных кафетериев и ресторанов, невольно подумал о том, что, быть может, есть среди них и такие, которые поставили на Бена не принадлежащие им деньги.

Эта неудача разрушила все их планы, и даже наиболее осторожным, придержавшим кое-какую сумму про запас, не оставалось теперь ничего другого, как ставить на аутсайдеров в надежде поправить свои дела, если будет крупная выдача.

К двум часам пивная опустела. Уильям в одиночестве дожидался возвращения Эстер и Сары. Ему казалось, что им давно бы уже пора быть дома. Впрочем, от Сохо до Майл-энд-роуд путь неблизкий, и когда в пятом часу Эстер и Сара наконец вернулись, Уильям сразу увидел, что их старания не увенчались успехом. Он поднял откидную доску, и они прошли за стойку и в гостиную.

— Он вчера съехал с квартиры на Милуорд-сквер, — сказала Эстер. — Тогда мы отправились по новому адресу, а оттуда — еще по другому. Потом обошли все злачные места, где он бывал с Сарой, но ничего не сумели про него разузнать.

Сара расплакалась.

— Значит, теперь все, — сказала она. — Крышка мне. Заберут, как пить дать. Сколько придется отсидеть, как вы думаете? Могут они засадить меня на десять лет?

— Я считаю, что тебе остается только одно, — сказала Эстер. — Ступай к своим хозяевам, расскажи им без утайки все, как есть, может, они тебя и помилуют.

— По-твоему, она должна признаться, что заложила блюдо, чтобы поставить на лошадь?

— Ясное дело.

— Это значит еще больше науськать полицию на букмекеров.

— Ничего не поделаешь.

— Не годится, чтобы ее забрали отсюда, — сказал Уильям, — Это может нам здорово повредить… А ей-то ведь все равно, откуда ее поведут в тюрьму.

Эстер молчала.

— Я уйду. Не хочу никому причинять неприятности, — сказала Сара, поднимаясь с дивана.

В дверь просунулась голова Чарльза.

— Вас там спрашивают, сэр.

Уильям поспешил в зал. Через несколько минут он вернулся, вид у него был испуганный.

— Они уже здесь. — сказал он.

Следом за ним в гостиную вошли двое полицейских. Сара негромко вскрикнула.

— Вы Сара Тэккер? — спросил полицейский, вошедший первым.

— Я.

— Вы обвиняетесь в ограблении мистера Шелдона, проживающего на Кэмберленд-плейс, тридцать четыре.

— И вы так вот поведете меня по улицам?

— Можете ехать на извозчике, если согласны заплатить, — отвечал полицейский.

— Я поеду с тобой, милочка, — сказала Эстер, но Уильям дернул ее за рукав.

— Зачем ты поедешь? Какой от этого прок?

XLI

Магистрат, как и следовало ожидать, направил дело в суд, и тридцать фунтов, которые Уильям пообещал Эстер, пошли на гонорар адвокату. Поначалу появилась кое-какая надежда, что доказать виновность Сары не представится возможным, но в ходе дела возникли новые улики ее причастности к исчезновению блюда, и в конце концов защита пришла к решению, что обвиняемой лучше не упорствовать и признать себя виновной. С этой минуты все усилия адвоката были направлены на то, чтобы добиться не слишком сурового приговора. Защита вызвала в суд Эстер и Уильяма, которые должны были засвидетельствовать безупречное поведение обвиняемой; защита долго распространялась о дурном влиянии, оказанном на подсудимую, и настойчиво упирала на то, что украсть блюдо, в сущности, никак не входило в ее намерения. Соблазненная посулами, она позволила уговорить себя заложить блюдо лишь для того, чтобы сделать ставку на лошадь, которая, как ее заверили, не могла не взять приза. Если бы лошадь действительно выиграла скачку, блюдо было бы выкуплено и водворено на положенное ему место в доме его обладателя, а подсудимая получила бы возможность выйти замуж. Впрочем, вполне вероятно, что этот брак, к которому так стремилась подсудимая, обернулся бы для нее еще большей бедой, чем имеющая место судебная процедура. У защиты не хватает слов, чтобы заклеймить безнравственное поведение человека, заставившего несчастную девушку рискнуть своей свободой ради его низких целей, а затем трусливо покинувшего ее в бедственный час. Защита призывала принять во внимание доверчивую натуру подсудимой, которая не только согласилась отдать в заклад блюдо своих хозяев, поддавшись подстрекательству подлого соблазнителя, но была к тому же настолько легковерна, что оставила ему на сохранение квитанцию. Так рассказывает об этом сама подсудимая, и защита утверждает, что это звучит вполне правдоподобно. Это очень печальная, но вместе с тем и очень трогательная история — история наивной, доверчивой и бесхитростной души, и защита надеется, что, приняв во внимание безупречную характеристику, которую дают подсудимой свидетели. Его Милость найдет для нее смягчающие вину обстоятельства.

Его Милость, любовные интрижки которого затянулись более чем на полвека, а азартная игра на скачках постоянно привлекала к себе внимание молвы, поджал старческие губы и уставил мертвенный взгляд остекленелых глаз на подсудимую. К его крайнему сожалению, заявил он, характер подсудимой представляется ему в несколько ином свете, нежели его ученому коллеге. Полиция приложила немало усилий к тому, чтобы установить личность некоего Ивенса, который, по словам подсудимой, является главным виновником содеянного преступления. Однако все усилия полиции оказались тщетными. Тем не менее полиции удалось напасть на след некоего Ивенса, который, вне всякого сомнения, действительно существует и едва ли может считаться завсегдатаем великосветских салонов. По залу прокатился небольшой смешок; ученый коллега с довольным видом оправил свою мантию и слегка наклонился вперед, дабы не пропустить ни слова. Можно было ожидать, что Его Милость блеснет юмором, а подсудимая отделается легким приговором. Однако угрюмая усмешка внезапно приобрела зловещий оттенок, и стало ясно, что Его Милость решил нагнать страху на всех нарушителей закона. Его Милость привлек внимание к тому обстоятельству, что, как было установлено на предварительном следствии, подсудимая в течение довольно долгого времени состояла в сожительстве с упомянутым Ивенсом, и в этот период им было совершено несколько краж; правда, прямых доказательств того, что подсудимая была замешана в этих кражах, нет. Подсудимая оставила Ивенса и устроилась на работу к своим теперешним хозяевам. Когда рекомендации, полученные ею от прежних хозяев, подверглись рассмотрению, подсудимая, утаив свое сожительство с упомянутым Ивенсом, заявила, что находилась в услужении в семье Лэтча, владельца пивной, дававшего здесь показания в ее пользу. Полиции стало также известно, что Ивенс был частым посетителем пивного заведения «Королевская голова», принадлежащего Лэтчам, и представляется вполне вероятным, что именно там подсудимая и свела знакомство с Ивенсом. Подсудимая, нанимаясь на работу, сослалась на Лэтчей, подтвердивших ее ложные показания, что она якобы прожила у них год, в то время как в действительности она состояла в это время в незаконном сожительстве с известным вором. Тут Его Милость разразился весьма суровой филиппикой против тех, кто, попустительствуя далеко не безупречным в моральном отношении лицам, помогает им устраиваться в услужение путем обмана, — явление, ставшее довольно обыденным и таящее в себе большую опасность для общества, опасность, от которой обществу следует всемерно себя оградить.

Далее Его Милость позволил себе заметить, что блюдо, как утверждают, было заложено, однако не имеется никаких доказательств того, что это соответствует истине, ибо закладную квитанцию подсудимая, по ее собственным словам, отдала все тому же Ивенсу. Она не может даже указать, где именно был произведен заклад, и утверждает только, что отправилась вместе с упомянутым Ивенсом в Уайтчепел и заложила блюдо где-то на Майл-энд-роуд. Однако она не помнит ни номера дома, в котором помещается контора ростовщика, ни каких-либо его примет, — единственное сделанное ею показание сводится к тому, что это находится где-то на Майл-энд-роуд. Все лавки ростовщиков на Майл-энд-роуд были проверены, но блюда, отвечающего описаниям украденного, обнаружить не удалось.

Ученый коллега пытался внушить мысль, что поступок этот был в некотором роде непредумышленным, что подсудимая действовала под влиянием мимолетного, но неодолимого соблазна. Ученый коллега взял на себя труд окутать это преступление некой романтической дымкой, он приписывал эту кражу страстному желанию подсудимой выйти замуж. Однако, заявил Его Милость, он не усматривает столь полного отсутствия корысти в действиях подсудимой. Нет никаких оснований предполагать, что у подсудимой вообще имелись какие-либо основания помышлять о браке; преступление явилось результатом не стремления к браку, а результатом порочной животной страсти. Что же касается утверждения, будто преступление было совершено непредумышленно, достаточно указать на то, что оно было совершено с весьма определенной целью и выполнено в сообщничестве с закоренелым вором.

— Остается еще одно обстоятельство, к которому я хотел бы привлечь ваше внимание: это утверждение, что подсудимая не имела намерения украсть блюдо, а хотела лишь получить под залог его деньги, дабы иметь возможность вместе со своим сообщником поставить их на лошадь, которая, по их мнению, была… — Тут Его Милость чуть было не обмолвился сочным словечком из скакового жаргона, однако вовремя спохватился и продолжал — …была… была… которая, по их мнению, имела шансы выйти победителем. Насколько я понимаю, речь идет о розыгрыше приза, носящего название Приза Цесаревича, а кличка лошади, если память мне не изменяет (Его Милость потерял на Бене Джонсоне триста фунтов), — Бен Джонсон (тут Его Милость немного порылся в бумагах), да, правильно, я не ошибся… Кличка лошади — Бен Джонсон. Исходя из этого, мой ученый собрат предполагает, что, если бы лошадь выиграла скачку, блюдо было бы выкуплено и водворено на свое место на полке буфета в кладовой. Позволю себе заметить, что это не более как гипотеза. Выигранные деньги с таким же успехом могли быть использованы для дальнейшей игры на скачках. Признаться, я не вижу никаких причин уменьшать меру ответственности подсудимой на основании того, что она совершила свое преступление, дабы иметь возможность играть на скачках. По правде говоря, на мой взгляд, это лишь усугубляет ее вину. Этот порок получает все большее распространение среди малоимущих слоев населения, и я полагаю, что закон отнюдь не должен потворствовать этому злу, а, наоборот, должен пресекать его, должен приложить все усилия к тому, чтобы его искоренить. Лично я совершенно не в состоянии усмотреть какого-либо элемента романтики в этом пороке. В его основе лежит стремление разбогатеть, не прилагая к этому труда, другими словами — даром; труд, приложенный в прошлом или прилагаемый в настоящем, — вот естественный источник богатства, и всякое богатство, приобретенное без труда, всегда в какой-то мере является преступлением против общества. Нищета, безделье, отчаяние — все эти пороки произрастают на почве азартных игр так же закономерно и в таком же изобилии, как сорняки на пустыре. А пьянство, в свою очередь, является надежнейшим сподвижником азарта.

Тут Его Милость почувствовал, что у него пересохло в горле, и это напомнило ему о пинте превосходного клярета, которую он привык выпивать за завтраком, и мысль эта тут же вдохновила его на не менее превосходную обличительную речь, направленную против пива и спиртных напитков как источника всех зол. А крупный проигрыш Его Милости по вине лошади, клички которой ему никак не удавалось припомнить, помог ему с большой силой и убедительностью развить свою теорию взаимосвязи азартных игр и пьянства, обоюдно поддерживающих и укрепляющих друг друга. Когда известие о том, что Бен Джонсон проиграл скачку, дошло до ушей Его Милости, он выпил две кварты шампанского, и воспоминание об этом обстоятельстве послужило материалом для чрезвычайно красочного описания упадка духа, возникающего в результате крупного проигрыша, порождающего, естественно, стремление найти забвение в алкоголе. Пьянство и азартные игры — социальное зло, и оно растет. Однако оно вполне поддается искоренению — для этого требуется лишь твердое законодательство. Далеко не первый процесс такого рода слушается сейчас в этом суде, подобных случаев много. Но данный процесс чрезвычайно типичен, ибо в нем нашли отражение все наиболее яркие черты того порока, который побудил Его Милость уделить ему так необычно много своего времени. Преступления, подобные этому, все учащаются, и если они будут учащаться и дальше, для пресечения их должен быть введен более строгий закон. Но даже в рамках ныне действующего законодательства все букмекерские конторы и питейные дома, где принимаются ставки на лошадей, существуют нелегально, и прямой долг полиции принять меры к тому, чтобы накрыть нарушителей закона с поличным и привлечь их к ответственности. Тут Его Милость кинул взгляд на дрожащую от страха женщину за барьером и приговорил ее к полутора годам каторжных работ, после чего, собрав лежавшие перед ним бумаги, тотчас раз и навсегда выкинул ее из своей памяти.

Суд удалился на обеденный перерыв; Эстер и Уильям протолкались сквозь толпу адвокатов и секретарей. Первые минуты протекли в молчании. Уильяма задело за живое замечание Его Милости по поводу питейных домов и мера, предложенная им полиции, — усилить бдительность и не оставить камня на камне, но положить конец этому проклятью и бичу неимущих классов. Старая, как мир, история: для богатых — один закон, для бедняков — другой.

Уильям не пытался вникать в этот вопрос глубже; ему казалось, что на судебном разбирательстве проблема была исчерпана до конца; вспоминая слова этого судьи-фарисея, он думал о том, как трудно ему будет укрыться от глаз закона. А если его накроют, то придется платить сто фунтов штрафа, и к тому же можно потерять патент. Что же тогда делать? Он таил свой страх про себя, не признавался в нем Эстер. Она пообещала не заводить больше разговора о скачках, но мнения своего не изменила. Она была из тех упрямых натур, что лучше умрут, чем откажутся от своих взглядов. Вместе с тем ему очень хотелось узнать, что думает она по поводу речи, которую произнес Его Милость. Небось она сейчас снова и снова перебирает его слова в уме.

Однако Уильям ошибался. Перед глазами Эстер стоял образ худой, измученной Сары. Она думала о той жалкой похлебке, которая станет теперь ее каждодневной пищей, о дощатых нарах, на которых она будет спать, и о том, какая горькая участь ее ждет, когда она выйдет из тюрьмы.

Был яркий зимний день. Служащие из Сити в теплых, застегнутых на все пуговицы пальто спешили каждый по своим делам; в пронизанном ветром небе стайка голубей кружилась над рядами телеграфной проволоки. На Флит-стрит группы репортеров разбредались по многочисленным закусочным, буфетам и кафе. Их торопливая подвижность выделяла их из толпы, и Эстер бросилось в глаза, каким медлительным выглядит Уильям по сравнению с ними и как свободно болтается на нем одежда. А холодный воздух уже щекотал ему легкие, вызывая кашель, и Эстер попросила его застегнуть пальто. Они вышли на Стрэнд, прошли мимо закусочной, из которой на них повеяло аппетитным запахом, и Уильям сказал:

— Я вроде немного проголодался, а ты? Может, пообедаем здесь?

— Глянь-ка, это не жена старика Джона? — спросила Эстер.

— Ну да, она и есть, — сказал Уильям, — Хорошо, что этот малый как раз давал ей шиллинг, и она нас не заметила… Боже милостивый, вот уже до чего они докатились! Видала ты когда-нибудь такие лохмотья? А нога-то — как бревно и в одном рваном чулке, без башмака. Не гляди на нее, все равно ее не пустят с нами в закусочную.

Они съели свой обед в полном молчании. Это было печальное утро, и при виде нищенских отрепьев миссис Рэндел душа Эстер исполнилась мрачных предчувствий. Шумная многолюдность закусочной лишь помогала углубляться в свои мысли, и Эстер, словно со стороны, увидела себя в беспощадном потоке жизни. Испуг охватил ее. Так в поле, под темным грозовым небом, животные со страхом ждут приближения бури. Ей внезапно припомнилась миссис Барфилд, и она отчетливо услышала ее голос, предостерегающий против игры на скачках, сулящей неисчислимые беды. Где-то она сейчас? Доведется ли им встретиться когда-нибудь? Мистер Барфилд скончался, мисс Мэри по слабости здоровья вынуждена выезжать за границу, прежняя жизнь ушла и никогда не вернется. Слова миссис Барфилд неожиданно пришли ей на ум. Она никогда не понимала их до конца, но и забыть тоже не могла; они звучали в ее ушах на протяжении всей ее жизни; «Дитя мое, — говорила миссис Барфилд, — я на двадцать с лишним лет старше вас, и, поверьте мне, годы пролетают, как краткий сон. Жизнь — ничто. Мы должны думать о том, что ждет нас за гробом».

— Выше голову, старуха! Полтора года — это, конечно, не шутка, но жизнь-то еще впереди. Сара выдержит. А когда она выйдет из тюрьмы, мы поглядим, что можно для нее сделать.

Эстер вздрогнула, выведенная из задумчивости словами Уильяма. Она рассеянно на него поглядела, и он понял, что мысли ее витали где-то далеко.

— А я думал, ты это из-за Сары так расстроилась.

— Нет, — сказала Эстер, — Я думала не о Саре.

Уильям нахмурился, лицо его помрачнело. Он готов был голову прозакласть, что Эстер думает сейчас о том, какое это зло — игра на скачках. Терпенья ж нет, когда жена все время терзается из-за того, чего никак нельзя изменить.

Уильям расплатился, они вышли, остановили проезжавший мимо омнибус, а от Пиккадилли до дома решили пройтись пешком, и первый, кого они увидели, войдя в пивную, был старик Джон. Он сидел в углу на высоком табурете в совершенно пустом зале. Мертвенно-серое лицо его понуро клонилось на ветхий, ненакрахмаленный пластрон сорочки, остатки рваного шарфа были дважды обмотаны вокруг худой, морщинистой шеи и завязаны причудливым узлом, вышедшим из моды полвека назад; на нем были грязные, рваные и кое-как залатанные брюки неопределенного цвета и стоптанные башмаки; позеленевший от времени сюртук, мятый, рваный и ставший непомерно большим для его исхудалого тела, болтался на костлявых плечах. Видно было, что старик очень ослаб, и взгляд его слезящихся глаз был тускл и лишен выражения.

— Полтора года. Суровый приговор, черт побери, для первой-то судимости, — сказал Уильям.

— Вот завернул на минутку, а Чарльз говорит: они сейчас вернутся. Только вы что-то задержались.

— Мы зашли немного перекусить. Вы слышали, что я сказал: ей дали полтора года.

— Кому дали полтора года?

— Саре.

— Ах, Саре. Ее сегодня судили. Значит, ей дали полтора года?

— Да что это с вами? Спите вы, что ли? Ну-ка, встряхнитесь. Что дать вам выпить?

— Стакан молока, если у вас найдется.

— Стакан молока? Вы нездоровы, старина?

— Да, что-то неможется. Правду сказать, помираю с голоду.

— Вон оно что!.. Тогда пойдем в гостиную, и мы вас накормим. Чего ж вы сразу не сказали?

— Не очень-то это приятно говорить.

Уильям повел старика в гостиную, усадил на стул.

— Не хотелось признаваться, что туго пришлось? С чего это вдруг? Вы же всегда запросто заглядывали ко мне, когда вам нужно было раздобыть полфунта.

— Чтобы поставить на лошадь — это другое дело. А просить, чтоб тебя накормили, не так-то легко… Извините, мне трудно говорить, ослаб…

Когда старик Джон поел, Уильям стал расспрашивать его, почему у него так пошатнулись дела.

— До черта не везло мне последнее время, никак не попадал на победителя, на какую бы лошадь ни поставил. Ставил на лошадей, которые на пробном галопе показывали рекордное время при двух лишних стоунах на спине, и, представь, стоило мне на них поставить, как они оставались за столбом. Сколько полкрон потерял я на первых фаворитах, и не счесть. Тогда я начал ставить на вторых фаворитов, так вместо них стали приходить либо первые фавориты, либо аутсайдеры. Какие бы секреты ни выведывал Стэк, какие бы знамения ни являлись Кетли — все было ни к чему, если ставку делал я. Нет уж, когда не везет, так не везет.

— Игроков губят разные их фантазии. Букмекерам лучше — нам не до фантазий. Мы должны придерживаться определенных правил.

Старик Джон продолжал повествовать про свои неудачи. На службе ему тоже не повезло. Из ресторана его уволили ни за что ни про что, с работой он справлялся хорошо.

— Да только старые официанты никому не нужны. Молодые немчики целыми оравами набиваются на работу; ну, и притом еще посетители жаловались, что от меня дурно пахнет. От старой моей одежды, верно, да еще оттого, что дом у нас без всяких удобств, трудно содержать себя в чистоте. Платить три шиллинга шесть пенсов за квартиру нам не по карману, пришлось заложить черный сюртук и жилетку, а без этого, если и подворачивалось местечко, где не так придираются к возрасту, я уже не мог туда сунуться. Вот до чего дело дошло, подумать страшно, и эго после того, как я сорок лет проработал дворецким, получал пятьдесят фунтов в год на всем готовом и красавцы лакеи и мальчишки-ученики были у меня под началом. Да разве я один так. Горькая наша доля. Тебе хорошо, ты вырвался из этого ярма. А меня, надо думать, ждет работный дом. Силенок уже маловато, и…

Голос старика оборвался. Он ни словом не обмолвился о своей жене. Он никогда не любил говорить о ней, как и вообще о своей личной жизни. Разговор перекинулся на Сару. Заговорили о суровости вынесенного ей приговора, и Уильям заметил, что речь судьи заставит насторожиться полицию. Букмекерам станет теперь труднее вести свои дела так, чтобы не попасться.

— Да, что говорить, это для тебя большая неприятность, — сказал старик Джон. — Главное — нужно держать ухо востро с клиентами и не принимать ставок, если нет солидных рекомендаций.

— Или вообще бросить это занятие, — сказала Эстер.

— Бросить это занятие, слыхали! — возмущенно воскликнул Уильям, и краска выступила на его щеках. Он заговорил, распаляясь гневом все больше и больше: — Разве тебе так уж плохо живется в этом доме? Разве ты в чем-нибудь терпишь нужду? Так, может, тебе не следовало бы совать нос в дела мужа? Ходила бы на свои молитвенные собрания и проповедовала там, коли уж такая охота припала.

Уильям на этом не успокоился бы, но раздражение вызвало приступ кашля. Эстер окинула его презрительным взглядом и, не ответив ни слова, ушла в зал.

— А скверный у тебя кашель, — сказал старик Джон.

— Да, — сказал Уильям и выпил воды, стараясь унять кашель. — Очень уж он на нервы действует, надо бы сходить к доктору. А хозяюшка моя, похоже, здорово рассвирепела, а?

Старик Джон промолчал; не в его обычаях было обращать внимания на домашние размолвки, особенно если в них принимали участие женщины — странный народ, всегда остававшийся для него загадкой. Мужчины потолковали еще о речи судьи, обсудили со всех сторон возникшую в результате ее опасность для дела, пороптали на несправедливость закона, не препятствующего богачам играть на скачках и кладущего запрет для бедняков, вспомнили несколько анекдотов к случаю, однако все это никак не помогло им разрешить их затруднения, и когда старик Джон стал прощаться, Уильям в нескольких словах подвел итог беседе:

— Ставки принимать я буду, иначе мне не заработать на хлеб, только теперь придется быть поосторожнее с незнакомыми людьми.

— Если ты твердо возьмешь себе это за правило и не будешь от него отступать, ничего они тебе не сделают — я так считаю, — сказал старик Джон и надел свою засаленную широкополую шляпу, которая была ему непомерно велика. В этой шляпе и в рваном мешковатом сюртуке он являл собой довольно странную фигуру, какую не часто встретишь, проброди по улицам хоть целый день.

«Да, если взять себе это за правило и не отступать от него», — подумал Уильям.

Дела и благие намерения не часто идут рука об руку в полном согласии. Одно всегда стремится свести на нет другое, и тем не менее благие намерения Уильяма несколько месяцев твердо одерживали победу, и он снова и снова упорно отказывался принимать ставки у малознакомых лиц. Однако настал все же день, когда правило, которому он следовал, не оправдало себя. Уильям взял деньги у человека, показавшегося ему вполне благонадежным. Он сделал это под влиянием минуты, но едва рука его опустила в ящик две полкроны, завернутые в бумажку, на которой была написана кличка лошади, как он тут же почувствовал, что ему не следовало этого делать. Он и сам не знал, отчего возникло это ощущение. Просто он вдруг понял, что нельзя было брать деньги у этого высокого, чисто выбритого мужчины, одетого в черный сюртук из тонкого сукна. Но отступать было поздно. Незнакомец выпил кружку пива и тотчас покинул пивную, что само по себе уже выглядело подозрительно.

А три дня спустя вскоре после полудня, в самое горячее время, когда в пивной было полно народу, раздался чей-то крик: «Полиция!» Кто-то бросился к дверям, кто-то начал прятать реестр ставок, но все было уже напрасно. Дом был оцеплен полицией, сержант и констебль приказали всем оставаться на местах. Записали фамилии и адреса, произвели обыск, обнаружили пакетики с деньгами и реестровые книги, после чего всех обязали явиться на Марльборо-стрит.

XLII

А на следующий день в большинстве газет появилось следующее сообщение: «Полицейский налет на одного из букмекеров Вест-Энда. Уильяму Лэтчу, тридцати пяти лет, владельцу пивной «Королевская голова» на Дин-стрит в Сохо, предъявлено обвинение в том, что он, обладая патентом на содержание пивного заведения, использовал свою пивную для незаконного сбора ставок на скаковых лошадей, кои он принимал с посетителей вышеуказанной пивной. Томас Уильям, тридцати пяти лет, маркёр, Голден-стрит, Баттэрси; Артур Генри Парсонс, двадцати пяти лет, официант, Нортумберленд-стрит, Мэрилебон; Джозеф Стэк, пятидесяти двух лет, джентльмен; Гарольд Джорнеймен, сорока пяти лет, джентльмен, Хай-стрит, Норвуд; Филипп Хэтчинсон, торговец, Бейзи-роуд, Фулхем; Уильям Тэнн, настройщик, Стэндард-стрит, Сохо; Чарльз Кетли, торговец, Грин-стрит, Сохо; Джон Рэндел, Фриз-стрит, Сохо; Чарльз Маллер, сорока четырех лет, портной, Мэрилебон-лейн; Артур Бартрем, владелец писчебумажного магазина, Ист-стрит, Билдингс; Уильям Бэртон, шорник, Блу-Лайон-стрит, Бонд-стрит, обвиняются в том, что они, в свою очередь, использовали пивную «Королевская голова» для подпольной игры на скачках. По свидетельству полиции, в комнате второго этажа производилась продажа спиртных напитков в неположенные для торговли часы после закрытия пивной. Имели также место случаи дебоширства, а в магистрате выплыло наружу то обстоятельство, что именно в пивной «Королевская голова» была арестована некая служанка, похитившая у своих хозяев блюдо, дабы употребить полученные таким путем деньги для игры на скачках. Принимая во внимание все вышеизложенное, магистрат почел необходимым наложить на владельца пивной штраф в сумме ста фунтов стерлингов. Всех, задержанных в пивной Лэтча, магистрат распорядился взять на заметку».

Кто же донес? Вот вопрос, который прежде всего возникал у каждого. Старик Джон сидел с трубкой в своем обычном углу. Джорнеймен развалился на стуле, прислонившись к выкрашенной в желтый цвет перегородке. Стэк стоял, широко расставив ноги, багровое лицо его являло резкий контраст с тощим изжелта-бледным лицом Кетли.

— Ну как предзнаменования — не проливают света на это событие? — спросил Джорнеймен.

Кетли вздрогнул, очнувшись от своих дум.

— Ах, — сказал Уильям, — если б только мне узнать, кто этот сукин сын.

— А у тебя нет никаких догадок на этот счет? — спросил Стэк.

— Месяца два назад заходил сюда один малый из Армии спасения и сказал моей жене, что игра на скачках разлагает тут у нас весь народ и этому надо, дескать, положить конец. Может, он.

— Так ты же никого не просишь приносить тебе свои ставки. Каждый волен делать, что ему больше по вкусу.

— Как бы не так! Никто не принадлежит себе в наше время. А Комитет воздержания, а Комитет чистоты, а Комитет по борьбе с азартными играми — вся их деятельность только в том и состоит, чтобы мешать людям делать то, что им нравится.

— Что верно, то верно, — сказал Джорнеймен.

Стэк поднял стакан и сказал:

— Ну, за удачу.

— Похоже, нам ее теперь не видать, — сказал Уильям. — Все идет прахом. Сам не пойму, куда уплывают все денежки. Видно, этот дом не принес мне счастья, и я начинаю подумывать, не перебраться ли отсюда куда-нибудь.

— В доме можно прожить не один год, и все равно не сразу узнаешь, приносит он счастье или нет, — сказал Кетли. — Я прожил в своем доме двадцать лет и только теперь обнаружил, что был в большом заблуждении относительно него.

— Это все ваше суеверие, — сказал Джорнеймен. — Если бы с домом было что-нибудь неладное, вы бы это давно заметили.

— Разве у вас торговля пошла хуже? — спросил Стэк.

— Еще бы! И на мое масло и на яйца здорово упал спрос.

Все молчали. Потом Стэк спросил:

— Ты решил не принимать здесь больше ставок?

— Как же можно иначе, после того как меня оштрафовали на сто фунтов? Вы слышали, чего он наговорил насчет Сары, и все только потому, что ее взяли под стражу здесь, у нас. Уж Сару-то, кажись, он мог бы сюда не приплетать.

— Да и блюдо-то она взяла вовсе не для того, чтобы поставить на лошадь, — сказал Джорнеймен. — Она его прикарманила только потому, что этот ее молодчик обещал жениться на ней.

— Не пойму я, зачем только ты бросил ходить на ипподром, — сказал Стэк.

— Здоровье не позволяет. Я крепко простыл в Кэмптоне, когда стоял по щиколотку в воде. Так с тех пор и не могу оправиться от этой простуды.

— Да, я помню, — сказал Кетли, — как вы тогда месяца два говорили почти шепотом.

— Какой там два! Больше трех месяцев.

— Четырнадцать недель, — сказала Эстер.

Эстер склонялась к тому, чтобы продать дом и переехать жить в деревню. Однако вскоре выяснилось, что теперь, после того как на них был наложен штраф, выгодно продать дом стало значительно труднее. Впрочем, оставалась надежда, что на следующий год, если патент будет возобновлен и торговля пойдет бойко, цена на дом может снова подняться. А теперь нужно было направить все усилия на то, чтобы поставить дело на более широкую ногу. Эстер наняла еще одного слугу; она стала готовить более обильную закуску; стала добывать лучшую говядину и отборные овощи, какие ей только были по карману; Уильям ухитрялся доставать пиво и спиртные напитки высшего качества — лучшие во всем районе. И все это не достигало цели. Как только люди поняли, что теперь уже нельзя украдкой передать из рук в руки полкроны или шиллинг, завернутый в бумажку, торговля в пивной стала падать.

Наконец Уильям не выдержал; он вымолил у Эстер разрешение снова выйти на ипподром для сбора ставок. С приходом весны его здоровье пошло на поправку, зачем же держать его дома, где он сходит с ума от тревоги, глядя, как идет на убыль торговля в пивной, рассудила Эстер. К тому же ей приходили на память старые времена, когда Уильям возвращался домой с биноклем через плечо и весело говорил: «Всех фаворитов сегодня побили, чем же ты меня покормишь по этому случаю, старуха?» Эстер так хотелось снова увидеть мужа счастливым, так хотелось, чтобы он хоть немного поздоровел, что она уже позабыла про свою прежнюю ненависть к скачкам. Однако Уильям день ото дня худел все больше и больше, и никакая еда не шла ему впрок.

Однажды Уильям вернулся домой промокший до костей, — стоял чуть не по колено в грязи, пожаловался он. Весь вечер его трясло, как в лихорадке, и у него появилось предчувствие, что теперь он заболеет всерьез и надолго. Несколько недель он пролежал в постели, голос у него стал слабым, глухим, и казалось, что это уже навечно. Пивная пустовала, торговли почти не было, и Уильям, перестав принимать ставки, начал ставить сам. Раза два-три ему удалось поставить на победителя, но постоянно рассчитывать на такую удачу было невозможно. А раз торговля замерла, не имело особого значения, если даже его опять поймают с поличным. Ему теперь уже нечего было терять, и он снова начал — сначала украдкой, а потом и более открыто — принимать ставки за стойкой, и каждый поставленный шиллинг приносил еще шиллинг за выпивку. Мало-помалу торговля начала оживать, а потом народ уже повалил валом, и вскоре в пивной «Королевская голова» опять негде было протолкнуться. Если их накроют еще раз, им крышка, но приходится рискнуть, говорил Уильям, и Эстер, как послушная жена, примирилась с решением мужа. Впрочем, Уильям принимал ставки только от надежных людей. Он всегда требовал рекомендации и из осторожности наводил справки относительно каждого нового для него лица.

— Если вести дело потихоньку, — говорил он Кетли, — и не гнаться за клиентами, так все будет шито-крыто. А будешь стараться расширить дело, и, как пить дать, рано или поздно нарвешься на какого-нибудь типа. Эта комната наверху — вот что меня сгубило.

— Мне самому было там всегда не по себе, — сказал Кетли. — Что-то есть там такое, отчего не лежит к ней душа. Дело, конечно, ваше, но вы же не принимаете ставок в буфете? Так вот, эта комната наверху — в ней тоже есть что-то такое, примечали?

— Да не сказать, чтоб примечал. Я что-то даже не очень понимаю, о чем это вы?

— Ну, если сами не примечали, значит — все. А я так очень даже примечаю, и упаси вас бог принять там у кого-нибудь ставку. А меня туда ни за какие деньги не заманишь.

Уильям рассмеялся. Он думал сначала, что торговец просто шутит, но вскоре понял, что он и в самом деле исполнен недоверия к этому помещению. А когда к Кетли начали приставать с вопросами, он сказал Джорнеймену, что он не то чтобы боится заходить в буфет, а только ему там не по себе.

— Вам ведь тоже небось в одних местах как-то приятнее, чем в других.

Джорнеймен вынужден был признать, что так действительно бывает.

— Ну вот, это как раз и есть одно из таких мест, какие мне не по нутру. Разве вы не слышите, там какой-то голос говорит — тихий такой, глухой и вроде как с усмешечкой?

А еще как-то раз он вдруг с каким-то странным выражением уставился в угол, держа руку козырьком над глазами.

— На что это вы смотрите? — спросил его Джорнеймен.

— На то, чего вы все равно не увидите, — отвечал Кетли и принялся допивать свое виски с задумчиво-глубокомысленным видом. А недели две-три спустя все заметили, что он старается держаться как можно дальше от входа в буфетную и всем и каждому рассказывает длиннейшую историю о страшной опасности, которая его там подстерегает.

— Он меня поджидает. Но я не пойду туда, и тогда ничего не случится. Он за мной идти не может. Он ждет, когда я сам к нему приду.

— Так держитесь от него подальше, — сказал Джорнеймен. — А может, спросите у этого своего дьявола, не подскажет ли он нам, на какую лошадку поставить?

— Я стараюсь не попадаться ему на глаза. Но он все время следит за мной, кивает и манит к себе.

— А сейчас вы его видите? — спросил Стэк.

— Вижу, — сказал Кетли. — Вон он сидит и словно хочет сказать: не придешь ко мне, так еще хуже будет.

— Бросьте вы с ним разговаривать, — шепнул Уильям Джорнеймену на ухо. — Видать, он малость умом повредился. Ему здорово не везло последнее время.

Прошло еще несколько дней, и Джорнеймен с удивлением увидел, что Кетли как ни в чем не бывало сидит в ненавистной ему буфетной.

— Он все-таки поймал меня. Пришлось мне к нему пойти. Больно уж громко нашептывал он мне в уши, пока я шел по улице. Я хотел было перейти с тротуара на мостовую, чтобы избавиться от него, да какой-то пьяница толкнул меня обратно, а он уже стоит у двери, поджидает меня и говорит: «Ну, теперь уж лучше заходи. Сам знаешь, что будет, если не зайдешь».

— Бросьте чепуху пороть, старина. Пойдемте-ка, выпьем с нами.

— Сейчас не могу… Может, немного погодя.

— Что он говорит? — спросил Стэк.

— А черт его душу знает, разве поймешь, — сказал Джорнеймен. — Мелет, как всегда, какой-то вздор.

Все принялись обсуждать, какая из облюбованных ими лошадей имеет больше шансов выйти победителем на скачках, но каждый невольно поглядывал на странного маленького человечка с изжелта-бледным лицом, который, сидя на высоком табурете в соседнем зале, чистил себе перочинным ножом ногти. Чувство надвигающейся беды охватило всех, но прежде чем кто-либо успел произнести хоть слово, Кетли всадил себе нож в горло по самую рукоятку и повалился на пол. Уильям, ринувшись вперед, перепрыгнул через стойку, и в тот же миг в горле у него словно лопнуло что-то и он стал бледнее мертвеца, лежавшего на полу у его ног. Стэк и Джорнеймен бросились к нему на помощь. Из горла у него хлынула кровь. Кровь била из раны на шее у Кетли, и оба кровавых потока растеклись большой лужей, пропитывая опилки, устилавшие пол.

— Это оттого, что я перепрыгнул через стойку, — ослабевшим голосом произнес Уильям.

— Пустите, я сама позабочусь о своем муже, — сказала Эстер.

Кровь снова хлынула из горла Уильяма, и речь его оборвалась; опираясь на руку жены, с трудом передвигая ноги, он побрел в маленькую гостиную позади зала. Эстер отчаянно звонила в колокольчик.

— Бегите за доктором Грином! — крикнула она. — Если его нет дома, позовите кого-нибудь еще, кто поблизости. Без доктора не возвращайтесь.

Доктор сказал, что лопнул небольшой сосуд, и теперь Уильям в течение долгого времени должен соблюдать величайшую осторожность. Похоже, что болезнь может затянуться. Кетли же одним молниеносным ударом перерезал себе яремную вену, и смерть наступила почти мгновенно.

Как и следовало ожидать, началось следствие, и следователь уголовного розыска проявил большой интерес к образу жизни самоубийцы. Среди опрошенных им свидетелей была миссис Кетли, которая показала под присягой, что ее покойный супруг посещал пивную «Королевская голова», делал там ставки на лошадей и потерял за последнее время очень много денег на скачках. Полиция сообщила, что содержатель «Королевской головы» был подвергнут штрафу в сто фунтов стерлингов за подпольное букмекерство, и председатель присяжных заявил, что игра на скачках ведет к разорению неимущих классов и необходимо положить этому конец. Следователь, со своей стороны, присовокупил, что заведения, подобные «Королевской голове», должны быть лишены патента. Это простейший и наиболее безошибочный способ покончить с подобными безобразиями.

— Этот дом не принес нам счастья, — сказал Уильям. — А если порой мне и везло, то теперь удача совсем от меня отвернулась. Через три месяца нас вытолкают отсюда в шею. Еще один привод в суд, и на меня наложат штраф в две сотни, а то и вовсе упрячут в тюрьму месяца на три, и это уж меня доконает.

— Нам никогда не выдадут больше патента, — сказала Эстер. — А Джек-то ходит здесь в школу и так хорошо учится!

— Тяжело мне, Эстер, что я навлек на нас такую беду. Однако ж надо теперь как-то выкручиваться, надо постараться побольше выручить за дом. Может, мне еще повезет — угадаю, на какую лошадь поставить. Да что толковать — этот дом не принес нам счастья. Я его ненавижу и рад буду от него избавиться.

Эстер вздохнула. Ей неприятно было слышать такие дурные слова о своем доме. И после стольких лет, прожитых в нем, говорить так было вовсе негоже.

XLIII

Всю зиму Эстер оберегала Уильяма от простуды и не выпускала из дому. Хотя здоровье его и не пошло на поправку, но хуже ему тоже не стало, и Эстер начала тешить себя надеждой, что разрыв сосуда — это еще не чахотка. Однако весной Уильяму пришлось все же заняться делами, и резкие весенние ветры были ему не на пользу. Принимались меры против возобновления с ним контракта, и Уильям решил потягаться со своими противниками. Он нанял адвоката, вложив в это немало денег. Тем не менее в патенте ему было отказано, а северо-восточный ветер не переставал злобствовать, словно поставив себе целью свести Уильяма в могилу. Деньги, вложенные в дом, были безнадежно потеряны, и Эстер с больным мужем на руках стала готовиться к переезду.

Уильям показал себя хорошим мужем, и за эти годы, когда Эстер была хозяйкой «Королевской головы», она знала немало счастливых минут: нет, она никак не могла сказать, что была несчастлива. Только она всегда была против игры на скачках… Да, ведь они и пытались обойтись без этого… Конечно, было в их жизни немало и такого, о чем они не могли не сожалеть… Впрочем, Кетли был всегда немного со странностями, а беда, приключившаяся с Сарой, имела самое малое отношение к «Королевской голове». Ведь они, как могли, старались отдалить ее от этого парня. Она одна повинна в своем несчастье. Есть на свете немало мест похуже, чем «Королевская голова», и Эстер чувствовала, что ей не к лицу поносить свое заведение. Она прожила здесь семь лет; здесь подрастал ее сын — теперь он уже почти юноша и получает хорошее образование. И уж это-то, что ни говори, — только благодаря доходам от «Королевской головы». А вот для здоровья Уильяма, может, оно было и плохо. Ставки, ставки, она уже устала о них думать. И притом эти бесконечные выпивки. Уильям не мог отказываться, когда то один, то другой приглашал его выпить… Эстер на мгновение застыла на месте, и лицо у нее стало испуганное, расстроенное…

Она упаковывала шторы. Хуже всего было то, что она совсем не представляла себе, как они теперь будут жить. Все было бы ничего, если бы они могли вернуть деньги, вложенные в дом. Но от этой потери трудно было оправиться: столько денег ухнуло — все равно, как если бы они выбросили их в реку. Семь лет тяжелого труда (а ведь она трудилась не покладая рук), и в итоге — ничего. Если бы все эти годы она разыгрывала из себя важную даму, ничуть не было бы хуже. Лошади выигрывали скачку, лошади проигрывали скачку — вечное беспокойство, вечная тревога, а в итоге — ничего. При этой мысли к горлу у нее подкатывал комок. Столько труда, и все понапрасну! Она окидывала взглядом пустые стены, спускаясь по голой лестнице без ковровой дорожки. Ни одной пинты пива не подаст она больше никому в этом зале. Каким здоровенным, крепким малым был Уильям, когда она решилась переселиться к нему. Как страшно изменился он с тех пор. Увидит ли она его снова здоровым, полным сил? Ей припомнилось, как он сказал ей однажды, что поднакопил уже почти три тысячи фунтов стерлингов. Брак с ней не принес ему удачу. Что осталось теперь у них от этих денег?

— Сколько у нас на книжке, милый?

— Шестьсот фунтов с небольшим. Я как раз вчера проверил. А почему ты спрашиваешь? Хочешь напомнить мне, сколько я проиграл? Ну да, я проиграл. Успокоилась теперь?

— Я об этом и не думала вовсе.

— Нет, думала, зря отпираешься. Не моя вина, что лошади не выигрывают. Я стараюсь, как могу.

Эстер ничего не ответила. Помолчав, Уильям сказал:

— Это все моя болезнь — я стал какой-то раздражительный. Ты не сердишься, голубка?

— Нет, милый. Я знаю, ты ничего этого не думал. Кто ж придает значение пустым словам.

Эстер говорила так мягко, что Уильям с удивлением на нее поглядел — уж ему ли было не знать ее горячий нрав.

— Не было на свете лучшей жены, чем ты, Эстер.

— Ну что ты, Билл, просто я стараюсь, как могу.

Весна выдалась на редкость сырая и холодная, и кашель Уильяма становился все хуже и хуже, а в мокроте снова появилась кровь. Эстер встревожилась не на шутку. Доктор стал поговаривать о Бромптоновской больнице, и Эстер потребовала, чтобы Уильям пошел туда и обследовался. Но Уильям никак не соглашался идти вместе с ней, и Эстер, не желая раздражать больного, не стала настаивать. Она осталась дома и в отчаянной тревоге ждала возвращения мужа, надеясь на лучшее вопреки всему, ибо доктор предупредил ее, что болезнь Уильяма может оказаться очень затяжной.

Когда Эстер увидела, как Уильям, бледный, ослабевший, поднимается по лестнице, она сразу по выражению его лица поняла, что он возвратился с дурными вестями. Ей показалось, что силы оставляют ее, но, совладав с собой, она спросила:

— Ну, что они сказали? Я хочу знать. Я должна знать все.

— Сказали, что у меня чахотка.

— Ой! Так и сказали?

— Да, но я еще не собираюсь умирать. Они сказали, что надеются подлечить меня. Люди, случается, живут даже с половиной одного легкого, а у меня только левое легкое пропало.

Он кашлянул и вытер кровь с губ. Эстер была ни жива ни мертва.

— Да не смотри ты на меня так, словно мне уже завтра в гроб ложиться, — сказал Уильям.

— Они, значит, надеются тебя подлечить?

— Да, они сказали, что я еще могу долго протянуть, только прежнее здоровье уже не вернется.

Это было настолько ясно и ей самой, что в глазах у нее невольно промелькнуло сострадание.

— Если ты будешь так на меня смотреть, я лучше пойду обратно в больницу. Это не самое веселое место на свете, но там все-таки лучше, чем здесь.

— Я расстроилась, оттого что они нашли у тебя чахотку. Но раз они сказали, что могут тебя подлечить, значит, все будет в порядке. Главное, что они так сказали.

Она знала, что должна превозмочь свою тревогу, должна сделать вид, будто слова докторов означают только одно: ничего страшного, хороший уход непременно поставит его на ноги. Нельзя предаваться отчаянию, надо надеяться на лучшее. Уильям верил, что с приходом теплых дней ему полегчает, и Эстер решила довериться его чутью. Однако ей стоило немалого труда сохранять веселый вид и говорить веселым тоном, в то время как муж таял у нее на глазах, а когда наконец проглянуло солнышко, оно, казалось, высосало из него последние соки, и он день ото дня становился все бледнее и чах, словно погибающее от засухи растение. Этот вечный, неуемный кашель, эти пятна крови на платке! А тут еще, как назло, его снова стала преследовать неудача. Ему уже больше никак не удавалось «попасть» на победителя, и деньги утекали вместе с жизнью. Будь то фаворит или аутсайдер — все едино; стоило Уильяму поставить на эту лошадь, и она непременно проигрывала, и Эстер теперь испуганно вздрагивала, заслышав крик: «Победитель скачки! Победитель! Победитель!» В солнечную погоду Уильям имел обыкновение сидеть после полудня на маленьком балкончике и глядеть на улицу, ожидая, когда из переулка покажется мальчишка-газетчик с кипой «специального выпуска». Тогда Эстер должна была спуститься вниз и принести газету, и в тех редких случаях, когда лошадь, на которую ставил Уильям, приходила первой, на него жалко было смотреть — это было поистине душераздирающее зрелище. Лицо Уильяма преображалось, худые руки конвульсивно дергались, и он принимался строить планы и лелеять несбыточные — Эстер понимала это — мечты.

Все же Эстер настаивала, чтобы он аккуратно принимал лекарство, прописанное ему врачом в больнице, но добиться этого было нелегко. Уильям видел, что лекарство не приносит ему пользы, и становился с каждым днем все раздражительнее. Он бранил докторов, незаслуженно над ними издевался, а сухой кашель донимал его все сильнее, и кровохарканье неотвратимо и беспощадно появлялось снова, стоило только забрезжить надежде, что хотя бы эта напасть миновала. Однажды утром Уильям заявил Эстер, что решил просить докторов обследовать его снова. Они обещали подлечить его, так вот он и хочет знать: будет он жить или ему надобно готовиться к смерти. Эстер почувствовала даже некоторое облегчение, когда он заговорил об этом так, напрямик; она была истерзана бесплодными надеждами и готова принять жестокую правду. Уильям хотел отправиться в больницу один, но Эстер стала молить его, чтобы он взял ее с собой, — она не в силах сидеть дома и считать минуты, ожидая его возвращения. Он не стал возражать, и это ее удивило. Она ждала, что ее просьба вызовет бурю протеста, но Уильям, услышав, что она хочет сопровождать его, принял это как должное, и Эстер была обрадована вдвойне, — ведь не предложи она пойти с ним, и он бы еще, пожалуй, обвинил ее в отсутствии заботы о нем. Эстер надела шляпку, — было начало августа, и жакетки в такую жару не потребовалось. Город казался покинутым, изнемогшие от зноя улицы плавились на солнце, и даже здоровым легким Эстер не хватало воздуха, так его было мало и так он был сух. Кашель Уильяма сразу усилился, и Эстер с надеждой подумала, что, быть может, доктора велят ему поехать к морю.

С верхних сидений омнибуса им был хорошо виден Грин-парк — высохший, бесцветный, как пустыня; когда они спустились с холма, им бросилось в глаза, что осень уже начала свою расправу над кронами деревьев: внизу, в лощинах, было полно опавших листьев. На возвышенном месте, в углу Гайд-парка, ветер поднял в воздух смерч пыли; когда они проезжали мимо Сент-Джордж-плейс, за решеткой мелькали лужайки безлюдного парка. Широкие мостовые, Бромптон-роуд, маленькие пивные на перекрестках, — глазам лондонцев открывалось предместье Лондона.

— Погляди, — сказал Уильям, — видишь домик вон за теми деревьями, там, где дорога поворачивает влево, — это «Рога и колокольчик». Вот дом, хозяйкой которого хотелось бы мне тебя увидеть.

— Жаль, что мы не купили его, когда у нас были деньги.

— Не купили! Этот домик стоит десять тысяч фунтов, а то и больше.

— Я когда-то работала неподалеку отсюда. Мне очень нравится Фулхем-роуд. Похоже на деревенскую улицу, только длиннее, верно?

Эстер припомнилось, как она впервые нанялась в прислуги — к миссис Денбар на Сидней-стрит; там, в конце Челси, была церковь с невысокой колокольней, а чуть подальше был Вестри-холл на Кингс-роуд, а налево — Оукли-стрит, которая вела к Баттерси. Миссис Денбар любила гулять в парке в конце Кингс-роуд. Этот парк назывался Кремон-гарденс, там устраивались фейерверки, и Эстер частенько стояла вечерами у окна, наблюдая, как взлетают в воздух ракеты. А потом леди Илвин пристроила ее судомойкой в Вудвью. Эстер отчетливо припомнилось все, даже лавки: молочная Палмера, бакалейная Хайда… Ничто не изменилось с тех пор, как она отсюда уехала. А сколько же лет минуло? Пятнадцать, а то и все шестнадцать. Эстер так погрузилась в свои воспоминания, что Уильяму пришлось тронуть ее за плечо.

— Приехали, — сказал он. — Ты что, не узнаешь этих мест?

Нет, она тотчас узнала это внушительное здание из красного кирпича с двумя флигелями, обнесенное высокой чугунной решеткой, вдоль которой рос унылый кустарник. Длинные прямые дорожки, безрадостные ряды подстриженных деревьев, где прогуливались или отдыхали, обессиленно присев на скамейку, исхудалые люди; они еще тогда, с юности, отчетливо врезались ей в память — эти терпеливые страдальцы, бродившие здесь, словно в собственном склепе. Она старалась угадать, кто они и могут ли еще поправиться, а затем, испуганная близостью смерти, спешила дальше по своим делам. Низкие деревянные, выкрашенные желтой краской ворота были все те же. Только она никогда раньше не видала, чтобы они были отворены, и столь же неожиданным показалось ей, что сад залит ярким солнцем и в нем полно посетителей. На клумбах цвели цветы, и деревья были красивы в своем осеннем уборе. Зелень листвы была уже чуть тронута багрянцем, и то тут, то там усталый лист, отделившись от ветки, падал на землю.

Уильям, знакомый с порядками больницы, кивнул привратнику и был пропущен внутрь без лишних вопросов. Миновав главный вход в центре здания, он направился к флигелю. Доктор разговаривал с каким-то молодым человеком, в котором Эстер узнала мистера Олдена. «Неужто и он тоже умирает от чахотки?» — промелькнуло у нее в уме, но его здоровый вид и жизнерадостный смех убедил ее в противном. Из здания вышла коренастая, тоже совсем здоровая с виду девушка; она вела за руку девочку лет двенадцати — тринадцати; смерть уже наложила свой отпечаток на это детское личико.

Мистер Олден остановил их и с обычной для него приветливостью и добротой выразил надежду, что здоровье девочки идет на поправку. Девушка отвечала, что ребенку стало лучше. Доктор попрощался с мистером Олденом и знаком предложил Уильяму и Эстер последовать за ним. Эстер хотелось поговорить с мистером Олденом, но он не заметил ее, и она направилась за своим мужем, который, продолжая разговаривать с доктором, вошел в подъезд и зашагал по длинному коридору. В конце коридора стояла группа девушек в пестрых ситцевых платьях. Глядя на эти веселые цветастые платья, Эстер приняла девушек за посетительниц, но негромкий сухой кашель оповестил ее о том, что и над ними витает смерть. Проходя дальше, она заметила скелетообразную фигуру в кресле на колесиках. Исхудалые руки покоились на коленях, в пальцах был зажат маленький носовой платочек. Алые пятна на белизне платка были ярче, чем цветы на ситце. Они свернули в другой коридор; навстречу им попалась сиделка — хорошенькая, в скромном черном платье и косынке; она подняла на молодого доктора полный обожания взгляд. Было ясно, что они влюблены друг в друга. Вечная, как мир, любовь торжествовала и в этом царстве смерти!

Эстер хотелось присутствовать при осмотре, но Уильям неожиданно заупрямился, заявил, что предпочитает остаться вдвоем с доктором, и Эстер возвратилась в сад. Она видела пациентов, отдыхавших под деревьями, и время от времени до нее отчетливо долетал негромкий кашель; этот кашель никогда не умолкал здесь надолго.

Мистер Олден еще не ушел, он стоял к ней спиной. Маленькая девочка, о здоровье которой он справлялся, сидела на скамейке под деревом; на руки у нее был надет толстый моток шерсти, и сопровождавшая ее девушка сматывала шерсть в клубок. Рядом с ними сидели еще две молоденькие женщины; все они улыбались и перешептывались, поглядывая на мистера Олдена. Им явно хотелось привлечь к себе его внимание, хотелось, чтобы он подошел и заговорил с ними. Это желание нравиться было столь естественным, что, тронутый их невинным кокетством, мистер Олден подошел к ним, и Эстер видела, что каждой из них хочется перемолвиться с ним словечком. Эстер тоже хотелось поговорить с ним, — ведь он был ее старинным знакомым. И она пошла по дорожке, решив нарочно пройти мимо него, когда повернет обратно. Мистер Олден по-прежнему стоял к ней спиной, а женщины были настолько углублены в беседу, что не замечали ничего вокруг себя. Одна из них была удивительно хороша собой. Белоснежная кожа, безупречный овал лица, большие голубые глаза, изящный небольшой носик с горбинкой и темные ресницы… Эстер услышала, как она сказала:

— Я бы чувствовала себя совсем хорошо, если бы не кашель. Он никак не проходит еще с… — кашель помешал ей договорить, и мистер Олден, словно бы не поняв, сказал:

— Да, да, уже с прошлой недели.

— С прошлой недели! — воскликнула бедняжка, — Он не проходит с рождества.

Она произнесла это с каким-то удивлением, и мистер Олден, у которого перехватило горло от жалости, с трудом заставил себя пробормотать, что эта прекрасная погода, вне всякого сомнения, поможет ей избавиться от кашля.

— Такая погода, — сказал он, — помогает не хуже, чем поездка в теплые края.

Другая молодая женщина, услышав это утверждение, возразила, что она уже ездила для поправки здоровья в Австралию, и принялась рассказывать о своем путешествии, но ее рассказ все время прерывался негромким покашливанием, еще более зловещим оттого, что он казался таким безобидным. Однако остальным хотелось слушать не ее, а мистера Олдена, — про поездку в Австралию они уже слышали не раз, и все нетерпеливо поглядели на подошедшую Эстер. Мистер Олден заметил это и обернулся.

— Кого я вижу? Эстер!

— Да, это я, сэр.

— Но у вас вполне здоровый вид. С вами все в порядке?

— Да, я здорова, сэр. У меня муж болеет.

Они сделали несколько шагов по дорожке.

— Ваш муж болен? Я очень огорчен.

— Он уже давно лечится на дому и все продолжает хворать. А сейчас его осматривает доктор.

— За кого же вы вышли замуж, Эстер?

— За Уильяма Лэтча, букмекера, сэр.

— Вы, Эстер, вышли замуж за букмекера? Чего только не бывает на свете! Помнится мне, вы были обручены с одним очень богобоязненным молодым человеком, приказчиком из писчебумажного магазина. Вы тогда работали у мисс Райс. Вы, вероятно, знаете, что она умерла.

— Нет, сэр, я не знала. Я ее почитай что два года не видела. У меня последнее время было очень много всяких неприятностей. Когда же она умерла, сэр?

— Месяца два назад. Так вы вышли замуж за букмекера? Мисс Райс что-то говорила мне про ваше замужество, но я не понял, что ваш супруг букмекер. Мне казалось, что он содержит пивную.

— Так оно и было, сэр. Но он принимал ставки на лошадей, и мы потеряли патент.

— Вы говорите, что его осматривает доктор? Он тяжело болен?

— Боюсь, что тяжело, сэр.

Они в молчании дошли до ворот.

— Здесь у меня всю душу переворачивает. Этот почти никогда не смолкающий тихий кашель. Вы слышали, с каким удивлением эта бедная женщина говорила о том, что кашель у нее не проходит с рождества?

— Слышала, сэр. Мне кажется, бедняжка долго не протянет.

— Но расскажите мне о вашем муже, Эстер, — с выражением искреннего сочувствия сказал мистер Олден. — Я один из здешних попечителей, и если ваш муж захочет лечь к нам в больницу, я надеюсь, вы дадите мне знать.

— Благодарю вас, сэр. Вы всегда были очень добры, но мне не обязательно беспокоить вас. Кое-кто из наших друзей уже рекомендовал сюда моего мужа, и теперь все зависит только от него — захочет он лечь или останется дома.

Мистер Олден поглядел на свои карманные часы и сказал:

— Я очень огорчен, что мы встретились с вами при столь печальных обстоятельствах, но все же я рад этой встрече. Верно, уже минуло лет семь или даже больше с тех пор, как вы покинули мисс Райс. Однако вы мало изменились, хороши по-прежнему.

— Полноте, сэр!

Мистер Олден рассмеялся, заметив ее смущение, и, выйдя на мостовую, помахал извозчику, совсем как в старые времена, когда он приходил проведать мисс Райс. Воспоминания тех дней нахлынули на Эстер. Как удивительно, что они встретились снова после стольких лет. Эстер охватило предчувствие, что теперь уже она видит его в последний раз… Как это глупо, как дурно думать о таких вещах, когда у нее умирает муж… Но она ничего не могла поделать с собой… Эта встреча всколыхнула в ее памяти так много, и все это прошло и никогда не возвратится… Но минуту спустя она уже смахнула с ресниц себялюбивую слезу и с открытой душой пошла разыскивать Уильяма.

— Что сказал доктор?

Она должна знать правду. Потерять Уильяма — значит потерять все. Нет, не все. У нее остается сын. Внезапно Эстер поняла, что главный смысл ее жизни — в сыне. Эти мысли одна за другой проносились у нее в голове, пока она ждала, что ответит Уильям на ее вопрос.

— Доктор сказал, что от левого легкого ничего не осталось и еще одну зиму в Англии я не перенесу. Сказал, что мне нужно поехать в Египет.

— В Египет? — переспросила Эстер. — А это очень далеко отсюда?

— Какое это имеет значение? Если в Англии я помру, значит, надо ехать туда, где не помру.

— Не сердись, милый. Я понимаю, что это ты от болезни такой раздражительный, но иной раз прямо уж сил нет.

— А тебе не хочется поехать со мной в Египет?

— Как ты можешь спрашивать такое, Билл? Разве я когда тебе в чем отказывала?

— Ладно, старуха. Прости. Я знаю, что ты для меня готова на все. Я ведь это всю жизнь говорю, верно? Этот кашель совсем меня истерзал, вот я и стал такой злой да придирчивый. В Египте переменюсь.

— Когда же мы поедем?

— В конце октября было бы как раз самое время. Денег потребуется куча. Путешествие дорогое, и там придется пробыть с полгода. Я и думать не могу возвращаться домой раньше конца апреля.

Эстер ничего не ответила. Они прошли еще несколько шагов в молчании. Потом Уильям сказал:

— Мне жутко не везло последнее время. На счету осталось чуть больше сотни.

— А сколько нам потребуется?

— Три-четыре сотни, никак не меньше. Джекки мы с собой не возьмем, это уж нам будет не по карману, но надо бы заплатить в школу за два квартала вперед.

— Ну, это еще не так много.

— Нет, не много, если мне будет везти. Должна же когда-нибудь прийти удача, а у меня сейчас самые верные сведения насчет йоркширских скачек и Большого Эбора. А Стэк разузнал кое-что про одну-другую лошадку, которых берегут для Сэндауна. Беда в том, что в августе мало работы. Но я должен сколотить деньжат. Это вопрос жизни и смерти.

Эстер понимала: теперь в игре на скачках для Уильяма ставкой была жизнь. Горечь и злоба вспыхнули в ее душе, но она тотчас подавила в себе эти чувства, Уильям заметил испуганное выражение ее лица и сказал:

— Это мой последний шанс. Никак иначе денег не раздобыть, а умирать мне пока еще не хочется. Я не дал тебе той жизни, о какой мне мечталось, да и для мальчишки нужно бы кое-что сделать, сама понимаешь.

Пребывание на воздухе после захода солнца было ему запрещено, однако он не хотел останавливаться ни перед чем, раздобывая сведения о лошадях, и нередко возвращался домой в девять, а то и в десять часов вечера, и Эстер еще издалека слышала, как ом, покашливая, бредет по улице. Придя домой, он валился с ног от усталости. Карманы у него были набиты спортивными газетами, и, расстелив их на столе под лампой, он тут же углублялся в их изучение, а Эстер сидела возле, пытаясь занять себя шитьем. Но работа то и дело падала у нее из рук, а глаза наполнялись слезами. Однако она очень старалась, чтобы Уильям не заметил этих слез, ей не хотелось расстраивать его понапрасну. Бедняга! Ему и без того было нелегко. Случалось, он читал ей вслух клички лошадей и спрашивал, какая лошадь должна, по ее мнению, выиграть скачку, на какую из них она бы поставила. Эстер молила мужа не искать ее совета, и между ними не раз возникали размолвки, но в конце концов Уильям понял, что просить ее об этом жестоко. Порой к ним наведывались Стэк и Джорнеймен, и тогда они до полуночи обсуждали веса и дистанции. Приходил проведать их и старик Джон и всякий раз приносил какие-нибудь новые сведения о лошадях. Эстер все время так и подмывало сказать Уильяму, чтобы он поставил на ту лошадь, какая ему самому больше по душе, и покончил наконец с этой мукой; она видела, что эти бесконечные обсуждения только отнимают у него силы и он все так же бродит в потемках, как две недели назад. Меж тем ставки на лошадь, которую он облюбовал, поднялись. Однако Уильям все твердил, что нужно действовать очень осторожно. У них оставалось всего сто фунтов, и нельзя по-глупому рисковать этими деньгами, — ведь это цена его жизни. Потеряв эти деньги, он тем самым подпишет себе смертный приговор, да и не только себе, но и ей. Как знать, быть может, ему удастся протянуть еще довольно долго, но работать он уже не сможет, это уж точно, если, конечно, не съездит в Египет, — так сказал доктор. А тогда, значит, ей придется его содержать. Если же господь бог сжалится над ним и приберет его сразу, тогда она окажется в еще более бедственном положении, чем до брака с ним, а тут еще и сын подрастает! Нет, это невыносимо!

И Уильям, совершенно убитый, закрыл лицо руками. Потом его снова начал мучить кашель, и некоторое время он уже не мог думать ни о чем, кроме своей болезни. Эстер дала ему выпить молока, и он сказал:

— У нас есть его фунтов, Эстер. Это немного, но это кое-что. Я не очень-то верю, что от этого Египта мне будет много пользы. Мне уже не поправиться. Мне, по-настоящему, следовало бы утопиться. Это самый лучший выход, если не быть эгоистом.

— Не смей так говорить, Уильям, — сказала Эстер. Она отложила работу и подошла к мужу. — Если ты такое сделаешь, я тебе этого никогда не прощу. Что же мне тогда о тебе думать!

— Ладно, старуха, не расстраивайся. Верно, я слишком много думал об этих злосчастных лошадях, и у меня уже ум зашел за разум. Все образуется, вот увидишь. Я считаю, что Магомет обязательно возьмет Большой Эбор, а как по-твоему?

— По-моему, ты сам понимаешь в этом лучше всякого другого. Да и все говорят, что если эта лошадь не захромает, она должна прийти первой.

— Значит, деньги будут поставлены на Магомета. Завтра же пойду и поставлю на него.

Придя наконец к решению, на какую лошадь поставить, Уильям повеселел. Он выкинул эту заботу из головы, и они заговорили о другом; разговор перешел на Джекки, и они стали строить планы и немного помечтали о его будущем. Однако в день скачек Уильям уже с утра не мог найти себе места. Обычно он довольно спокойно принимал свои выигрыши и потери. Если ему очень уж не везло, он бранился вполголоса, но Эстер никогда не замечала, чтобы он сильно волновался перед скачкой. Однако предстоящая скачка была для него особенной, и у Эстер сердце разрывалось при виде его терзаний. Он ни секунды не знал покоя. Измученный предчувствиями и ожиданием, несчастная жертва заманчивых надежд, он стоял, прислонившись к буфету, и утирал капли пота со лба. Бешеное солнце плавило стекла окон, в комнате было жарко, как в печке, и в конце концов Уильям вынужден был уйти в гостиную и прилечь. Он лежал, скинув куртку, и едва дышал от изнеможения; желтые сморщенные руки, когда-то такие сильные и крепкие, повисли как плети, в лице не было ни кровинки. Эстер смотрела на него и теряла надежду, что есть где-то благодатный климат, который мог бы вернуть ему здоровье. Внезапно он спросил ее, который час, и сказал:

— Скачки уже начались.

Прошло еще несколько минут, и он снова сказал:

— Похоже, Магомет выиграл. Мне почудилось, что я вижу, как он первым приходит к финишу. — Он говорил очень уверенно и даже не спросил про вечернюю газету. Если он обманулся в своих надеждах, это убьет его, подумала Эстер и, опустившись на колени возле кровати, начала молиться богу о том, чтобы Магомет пришел первым. Она знала: жизнь ее мужа зависит от исхода этой скачки, и ни о чем другом не могла думать. «О господи, сделай так, чтобы эта лошадь пришла первой!» Внезапно Уильям сказал:

— Да чего ты молишься! Я чувствую, что все в порядке. Выйди на балкон, чтобы не пропустить газетчика, он сейчас прибежит.

Стоя на крошечном балкончике, Эстер со смятенной душой глядела на длинную, застроенную кирпичными домами улицу, на высокое светлое небо, и ей казалось, что его величавый покой дарует надежду. И тут она услышала крик: «Победитель скачки! Победитель! Победитель!» Этот крик доносился и с севера, и с востока, и с запада. Трое мальчишек одновременно разносили по городу весть… Что, если это весть дурная! Но что-то говорило Эстер: нет, она будет доброй! Зажав в руке полпенни, Эстер сбежала вниз, чтобы перехватить газетчика. Мальчишка замешкался, вытаскивая газету из большой кипы, зажатой под мышкой, и, заметив нетерпение Эстер, сказал:

— Магомет выиграл.

В глазах у нее потемнело, мостовая поплыла из-под ног, а сердце, казалось, готово было разорваться от счастья при мысли о том, какую радостную весть принесет она сейчас несчастному страдальцу, ожидавшему ее там, в гостиной.

— Все в порядке, — сказала она.

— А я это знал. Иначе и быть не могло. — На щеках Уильяма вспыхнул румянец, казалось, жизнь возвращается к нему. Он сел на постели и взял у нее газету. — Гляди-ка, — сказал он. — И эти денежки, что я поставил на другую лошадь, тоже не пропали даром. Надеюсь, Стэк и Джорнеймен догадаются заглянуть к нам сегодня вечером. Мне хочется перекинуться с ними словечком. Поди сюда, поцелуй меня, голубка. Значит, я еще не умру. Не так-то это приятно — думать, что ты должен скоро помереть, что для тебя нет надежды и остается один путь — в могилу.

Теперь предстояло угадать победителя в Йоркширском гандикапе, и на этот раз Уильяму не повезло, но зато на скачках в Сэндаун-парке все его лошади пришли первыми, и к концу недели у него собралась почти вся сумма, необходимая для поездки в Египет.

Однако следующая неделя — неделя Донкастерских скачек — оказалась для Уильяма роковой. Он просадил почти весь свой выигрыш, и единственная надежда оставалась теперь только на то, что счастье снова улыбнется ему в Ньюмаркете.

— Ведь что самое обидное, — если я не раздобуду денег в октябре, потом будет уже поздно. Доктора говорят, что ноябрьские туманы меня доконают.

Но еще до скачек в Ньюмаркете Уильям снова поставил на лошадь и снова проиграл, после чего сразу погрузился в черную меланхолию. Бесполезно бороться с судьбой, говорил он. Никуда он не поедет, останется в Лондоне и будет ждать, когда смерть унесет его в ноябре или в декабре. Дальше-то он все равно не протянет. Но тогда, по крайней мере, он сможет оставить Эстер хотя бы пятьдесят фунтов на первое время. А там, глядишь, и мальчишка сам начнет зарабатывать. Ясное дело, так будет лучше. Какой смысл пускать на ветер последние деньги, спасая его здоровье, которое не стоит фартинга? Не хочет он больше играть на скачках, выдохся он, все сгорело у него внутри. Никакой Египет ему не поможет, а раз ему все равно помирать, так уж чем скорее, тем лучше.

Эстер старалась его переубедить. Если он уйдет от нее, к чему ей тогда жить. Доктора сказали, что Египет может поставить его на ноги. Она не очень-то много в этом смыслит, но только слышала не раз, что люди там исцеляются.

— Это верно, — сказал Уильям. — Я тоже слышал, что другому в Англии оставалось скрипеть какую-нибудь неделю и вместо легких были одни лохмотья, а в Египте он, глядишь, и поправлялся. Может, я там и работенку какую себе подыщу. И мальчишку туда выпишем.

— Вот когда ты так говоришь, это мне нравится. Почем знать, может, в Ньюмаркете тебе повезет! Одна хорошая, крупная выдача, пятьдесят к одному, — вот и все, что нам нужно.

— Как раз об этом я и думал. Мне дали сногсшибательную информацию насчет Приза Цесаревича и Кембриджширского. Я могу поставить, как ты говоришь, — пятьдесят к одному в дубле, — на Спичку и Ризу — понимаешь? Да, я хочу рискнуть. Это мой последний шанс.

XLIV

Когда Спичка выиграла Приз Цесаревича, обскакав на пять корпусов своих соперников, Уильям лежал в постели и, казалось, был уже при смерти. Он схватил простуду, возвращаясь домой поздно вечером, и теперь кашлял кровью почти беспрестанно. Состояние его было настолько тяжелым, что он равнодушно выслушал добрую весть и лишь потом, немного оживившись, сказал:

— Слишком поздно.

Но когда на Ризу начали ставить десять к одному и стало ясно, что она может принести огромный выигрыш, а по словам Джорнеймена и Стэка, конюшня не сомневалась в ее победе, к Уильяму начала возвращаться жизнь, и он даже заговорил о том, чтобы перестраховаться еще на одну лошадь.

— Если я получу девять или хотя бы восемь к одному, тебе хоть что-нибудь да останется.

Но доверить Стэку или Джорнеймену сделать за него ставку он не пожелал; надо нанять извозчика, поеду сам, сказал он.

— Ну, в таком случае — выиграет лошадь или проиграет, для него уже мало что изменится, — заявил доктор. — Ему надо немедленно лечь в больницу — вот самое разумное, что он может сделать. Там в палате все время поддерживается ровная температура, и он получит уход, который нельзя обеспечить дома.

Но Уильяму не хотелось ложиться в больницу; он считал, что это будет дурным предзнаменованием. Если он это сделает, то Риза нипочем не выиграет, — так ему казалось.

— Ляжет он в больницу или не ляжет — как это может повлиять на успех лошади на предстоящих скачках? — возмущался доктор, — Окно у вас плотно не затворяется, из-под двери дует, а если вы устраните сквозняк, в комнате станет невыносимо душно. Вы же хотите поехать полечиться, а перед поездкой вам необходимо хорошенько отдохнуть недельки две.

Уильям дал себя уговорить, его увезли в больницу, а Эстер осталась дома — ждать решающего дня. Теперь, когда умирающего мужа не было возле нее, ей нечем было занять себя, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей, и они жгли ей мозг. Победит ли Риза? Этот вопрос не покидал ее ни на мгновение. Она видела перед собой стройных, похожих издали на борзых, лошадей; они рисовались ей совершенно такими, как в Эпсоме, когда она смотрела на них поверх моря голов и шляп, и она даже спрашивала себя: какая из них Риза — та караковая лошадка, первой прискакавшая к финишному столбу, или гнедая, которая приплелась последней? Минутами ей казалось, что она сходит с ума; в голове у нее словно раскалывалось что-то, рвалось на части, как кусок миткаля…

Тогда она пошла проведать сына. Ему шел уже шестнадцатый год; это был высокий, крепкий юноша, нисколько, по счастью, не утративший своей детской привязанности к матери. Сердце Эстер преисполнилось нежностью. Она полюбовалась на его длинные стройные ноги в желтых чулках, поправила воротник на куртке и, шагая бок о бок с ним, засунула пальцы под его кожаный ремень. По обычаю своей школы, он был без головного убора, и она поцеловала темные непослушные завитки на его курчавом затылке. В детстве волосы у него были совсем светлыми… Тогда она работала по семнадцать часов в сутки, чтобы спасти свое сокровище от голодной смерти. Но он сторицей вознаградил ее за все, что ей пришлось ради него претерпеть.

Она выслушала похвалы учителей — мальчик делал отличные успехи — и прошла вместе с сыном по длинным коридорам и прямоугольникам дворов, радостно прислушиваясь к звуку его голоса, внимая его рассказу о школьных товарищах и занятиях. Она должна жить ради него, даже если жизнь ей опостылела. Да, благодарение небу, у нее есть ее ненаглядный сыночек, и какое бы горе ни ждало ее впереди, ради сына она стерпит все. Джекки знал, что его отец болен, но мать ни словом не обмолвилась о том, как близок роковой конец. Врожденное душевное благородство Эстер подсказывало ей, что она не должна преждевременно омрачать жизнь этого юного существа столь страшной вестью, и хотя для нее самой было бы несказанным облегчением поделиться с ним своим горем, она все же проглотила слезы и заставила себя мужественно нести свой крест в одиночестве, не перекладывая его тяжести на плечи сына.

Всякий день, когда в больницу допускались посетители, она появлялась там с последним скаковым листком в руках.

— Риза десять к одному, — читал Уильям вслух.

Ставки на эту кобылу снова поднялись, и Уильям вопросительно и с надеждой поглядел на жену.

— Сдается мне, она должна выиграть, — сказал он, приподнимаясь в своем плетеном кресле.

— Будем надеяться, дорогой, — пробормотала Эстер, поправляя ему подушки.

Два дня спустя на кобылу ставили тринадцать к одному, а потом даже восемнадцать к одному, после чего ставки снова упали до двенадцати к одному. Эти колебания показывали, что не все идет гладко, и Уильям начал терять надежду. Но на следующий день на кобылу опять поставили кучу денег, а потом еще раз ставки возвратились к прежнему — десять к одному. Когда ставки стабилизировались, у Уильяма снова возродилась надежда, и лицо его просветлело. Один из больных, проходя по коридору и увидав на коленях у него листки «Спортсмена», спросил, не играет ли он на скачках. Уильям ответил утвердительно и добавил, что сможет поехать в Египет, если Риза придет первой.

— У кого есть деньги, те могут покупать себе здоровье, как и все прочее. Мы все могли бы поправиться, будь у нас возможность выбраться отсюда куда-нибудь.

Уильям рассказал своему собеседнику, какую сумму он может выиграть.

— Ну, с такими деньгами как не поправиться. Вы говорите, что на кобылу ставят десять к одному? Поставишь двадцать, возьмешь двести? Может, и мне раздобыть деньжат? Продать дом, что ли?

Однако, прежде чем ему удалось раздобыть денег, ставки на кобылу снова изменились, стали восемнадцать к одному, и он сказал:

— Эта кобыла не выиграет. Моей жене не придется вытряхиваться из дома. Нет, уж кто попал сюда, тому счастья не видать.

В день скачек Эстер бродила по улицам, словно потерянная, бесцельно разглядывая прохожих, прислушиваясь к спорам извозчиков с возницами омнибусов. Но временами мысли ее прояснялись, и тогда в душе пробуждалась холодная уверенность в том, что Риза не выиграет скачки. Если бы она выиграла, они имели бы две тысячи пятьсот фунтов и могли бы поехать в Египет. Но поверить в возможность такой удачи Эстер не могла; ей представлялось куда более вероятным, что лошадь не выиграет и Уильям умрет, а ей самой придется еще раз вступить в единоборство с жизнью. Все эти дни она пыталась молиться, чтобы господь послал Ризе победу, хотя понимала, что возносить такие мольбы грех. Но что-то она должна была делать, иначе, казалось ей, у нее разорвется сердце. И она верила, что бог простит ей этот грех. И все же теперь, когда настал день скачек, в душе у нее не было веры в то, что бог исполнит ее просьбу. Но и поверить, что Уильям умрет, она тоже не могла. Ум ее был в смятении.

Она заглянула в «Рога и колокольчик», чтобы спросить, который час, и очень удивилась, узнав, что на целых полчаса ошиблась в своих предположениях. Скачки уже начались; копыта Ризы решали сейчас судьбу ее мужа: будет он жить или умрет? Скоро по этим проводам прилетит весть. Провода отчетливо прочерчивали сизую голубизну неба. Какие из них бегут отсюда в Ньюмаркет — эти или те? Какие…

Показалось красное кирпичное здание. Один больной медленно брел по дорожке спиной к Эстер, другой присел на скамейку отдохнуть. Эстер припомнилось, как шестнадцать лет назад больные так же бродили здесь по дорожкам и так же устилали землю осенние листья… «Когда же появится первый мальчишка-газетчик», — без всякой связи с предыдущей всплыла в ее голове мысль, Уильяма в саду не было. Он там, наверху, за этими окнами. Бедняга! Она ясно увидела, как он сидит за одним из окон и, быть может, поглядывает, не идет ли она. Но ей нет смысла подыматься к нему, пока она не узнает, как прошли скачки. Надо дождаться газеты. Она принялась бродить возле больницы, прислушиваясь, не раздастся ли крик газетчика. Напряженное ожидание заставляло ее время от времени принимать какие-то доносившиеся с улицы возгласы за роковой крик: «Победитель скачки! Победитель! Победитель!» Еще несколько минут, и этот крик разлетится по всему городу. Эстер прибавила шагу. Нет, опять не то. Внезапно этот возглас прозвучал у нее за спиной. Она поспешила за мальчишкой-газетчиком, но ей не удалось его догнать. Повернув обратно, она увидела другого. Она дала ему полпенни и взяла газету. И только тут сообразила, что надо было спросить мальчишку, какая же лошадь выиграла. Но мальчишка не слушал ее, он уже перебежал через дорогу и продавал газету мужчинам, вышедшим из пивной. Эстер направилась к больнице, вошла в ворота. Не может она дать Уильяму газету и ждать, пока он прочтет ей, что там написано. Если весть дурная, это может его убить. Она сначала должна узнать все сама, чтобы, взглянув ей в лицо, он уже приготовился к худшему. Она протянула газету привратнику и попросила прочесть ей вслух.

— Ежевика, Козырной Король, Юное Упование, — прочел привратник.

— А Риза не выиграла? Вы хорошо посмотрели?

— Конечно, хорошо! Вот же тут, читайте.

— Я не умею читать, — сказала Эстер и отвернулась.

Неудача оглушила ее; все окружающее вдруг потеряло реальность, она стояла в растерянности, не зная, на что решиться, и несколько раз повторила про себя: «Ничего же не поделаешь, надо подняться наверх и сказать ему, что же я еще могу…»

Лестница была крутая, и Эстер поднималась по ней медленно; на первой площадке она остановилась и поглядела в окно. Какое-то жалкое создание с впалой грудью с трудом тащилось по лестнице позади нее, останавливаясь почти на каждой ступеньке; в пустынном лестничном пролете гулко отдавался сухой кашель.

«Обычно они кашляют не так громко», — пронеслось у Эстер в голове, и она стала думать о том, как сообщить Уильяму злую весть. «Ему так хотелось дожить до того дня, когда Джекки станет на ноги. Он ведь надеялся, что мы всей семьей сможем поехать в Египет и он там совсем поправится, — ведь там так много солнца. А теперь он уж, конечно, настроится на то, чтобы помереть в ноябре, когда начнутся туманы». В голове у нее почему-то все внезапно прояснилось, и она была удивлена, заметив, как четко и бесстрастно работает ее мысль, но, когда она свернула на последнюю площадку лестницы, все вдруг перевернулось в ее душе. Нет, она не сможет сообщить ему эту весть! Это слишком жестоко. Она остановилась, пропуская мимо себя больных, и, оставшись наконец совсем одна на площадке, поглядела в темный провал. Она почувствовала, что ее тянет броситься туда, вниз. Все, что угодно, лишь бы избежать того, что ей предстояло сделать! Но она быстро поборола приступ малодушия и твердо зашагала по коридору. Длинный этот коридор, казалось, вел через все здание, пол и панели были здесь из такого же натертого до блеска темного дерева, как и перила лестницы. Вдоль стен стояла скамейки, и в плетеных креслах, стоявших в оконных нишах, лежали исхудалые люди с изможденными лицами. В коридор выходили двери больничных палат — каждая на шесть-семь коек. Все двери стояли настежь, и когда она проходила мимо одной из палат, ей невольно бросился в глаза мальчик, сидевший на постели. Волосы у мальчика были коротко острижены, и Эстер увидела бледный череп, бледную маску лица и жуткий своей отрешенностью взгляд.

В конце коридора было окно, и Уильям сидел возле него и читал книгу. Он первый заметил Эстер, а она, увидав его, невольно приостановилась. В руке у нее была газета, и, сделав еще шаг, она поняла, что он уже обо всем догадался по ее лицу.

— Она, значит, не выиграла, — сказал он.

— Да, милый, она не выиграла. На этот раз нам не повезло. В следующий раз…

— Следующего раза не будет, по крайней мере, для меня. Когда начнутся скачки, я буду уже далеко. Ноябрьские туманы сделают свое дело. Я это чувствую.

Теперь у меня вся надежда на то, что хоть недолго ждать. Всегда лучше знать правду и приготовиться к худшему. Со мной, значит, все кончено, так ведь? Спасенья, значит, нет, и теперь, когда начнутся скачки, я уже буду гнить в земле. Больше мне не поставить ни на одну лошадку и не принять ни одной ставки. Как все-таки странно! Эх, если бы только эта кобыла выиграла!.. Я так и знал, черт побери, что она не выиграет, если я заберусь в эту больницу.

Потом, заметив страдальческое выражение ее лица, он сказал:

— Нет, верно, ничего бы не изменилось. Видно, так суждено, и чему быть, того не миновать. Мне пришло время сойти в могилу, и я все время знал, что так оно и будет. Египет все равно не помог бы мне. Я никогда, сказать по чести, в это не верил — пустые всё были надежды. Ты думаешь, я неправду говорю? А вот взгляни сюда, знаешь, что это за книга? Это Библия. Теперь ты видишь — я давно знал, что моя песенка спета. Я знал — не могу тебе объяснить почему, но только я знал, — что Риза не выиграет… Это ведь всегда как-то знаешь наперед. Даже когда я ставил на эту кобылу, у меня не было в нее той веры, как бывало прежде с другими лошадьми. И с каждым днем это чувство росло. Почему-то мне казалось, что счастью не бывать, и сегодня я уже ясно почувствовал — все пошло прахом, и попросил, чтобы мне дали эту книгу… Какие прекрасные тут есть мысли.

— Да, конечно, конечно, Билл. Вот увидишь, тебе никогда не надоест читать ее.

— Просто удивительно, какое утешение она дает. Послушай, я тебе почитаю… Не правда ли, как хорошо сказано? Какие чудесные слова!

— Правда. Я всегда знала, что ты когда-нибудь обратишься к господу.

— Боюсь, что я жил неправедно. Я не хотел тебя слушать, когда ты, бывало, толковала мне о том, сколько зла приносит всем этим беднякам, которые приходили к нам в пивную, игра на скачках. Взять хоть Сару. Верно, она уже вышла из тюрьмы? Ты ее ни разу не видела?

— Нет, ни разу.

— А потом еще Кетли.

— Перестань, Билл, не нужно об этом думать. Если ты от души раскаялся, господь тебя простит.

— Ты думаешь, он простит?.. А сколько, может быть, еще людей погибло, о которых мы ничего не знаем? А я никогда тебя не слушал. Я был упрям, а теперь вдруг все понял. У меня открылись глаза. Эти благочестивые люди, которые затеяли против нас дело, они знали, что добиваются правды. Я им всем прощаю.

Уильям закашлялся, беседа оборвалась, и из коридора, словно эхо, донесся кашель других больных. Кашляли мужчины, лежавшие в больших плетеных креслах; кашляло несчастное скелетоподобное создание с впалыми щеками, ввалившимися глазами и жидкой бородкой, присевшее на скамейку у стены; кашлял высокий белый как лунь старик. Он сидел неподалеку от Эстер и Уильяма и прилежно трудился, сплетая коврик.

— Когда я его обрежу, он будет выглядеть еще лучше, — сказал старик сиделке, которая похвалила его работу. — Да, тогда он будет еще лучше.

Из палат тоже доносился кашель, и Эстер вспомнился испугавший ее мальчик, прямо и неподвижно сидевший на своей койке; она снова увидела бледное восковое лицо и остановившийся взгляд, устремленный в пустоту. Уильям опять закашлялся, и они молча поглядели друг на друга. Каждому из них хотелось что-то сказать, но они не находили слов. Уильям заговорил первым:

— Я вот тебе сказал, что у меня не было той веры в Ризу, какая бывает, когда ставишь на лошадь, которая должна выиграть. Она пришла второй? Если так, то здорово же мне не везет. Дай-ка взгляну.

Эстер протянула ему газету.

— Ежевика — выдача пятьдесят к одному, а на нее дай бог если один из сотни поставил. Козырной Король — тоже не из фаворитов. Юное Упование — чистейший аутсайдер. Какой день для букмекеров!

— Ты не должен больше думать об этом, — сказала Эстер. — У тебя же есть Библия. Она тебе лучше поможет.

— И как это я не подумал об Ежевике… Я бы мог получить сто к одному, если бы поставил в дубле — связал Спичку с Ежевикой.

— Зачем терзаться тем, чего не воротишь? Нам надо подумать о будущем.

— Если бы я мог перестраховаться, когда делал эту ставку, ты получила бы хоть что-нибудь для начала, а теперь, после уплаты долгов, у тебя в наличии едва ли останется пять фунтов… Не могу я об этом не думать. Ты была мне хорошей женой, а я был тебе плохим мужем.

— Ты не должен так говорить, Билл. Постарайся обратить свою душу к богу. Думай о нем, а он позаботится о нас, когда тебя с нами не будет. Меня никогда не покидала вера в него. И он меня не покинет.

Глаза ее были сухи. А душа, казалось, окаменела. Они поговорили еще немного, и посетителям пришло время покинуть больницу. И лишь когда Эстер вышла на Фулхем-роуд, по щекам ее покатились слезы. Они становились все обильней и обильней, словно дождь после долгой засухи. И весь мир исчез для нее за этой пеленой слез. Горе сразило Эстер, и она, обессилев, прислонилась к какой-то решетке. Прохожие оборачивались и поглядывали на нее с любопытством.

XLV

При хорошей погоде Уильям протянул бы до рождества, но стоило лечь туманам, и душа его могла отлететь с последними опадающими листьями. И настал день, когда Эстер получила письмо, — Уильям предупреждал ее, чтобы она перенесла свой визит с пятницы на воскресенье. Он надеялся, что к воскресенью ему станет лучше, и тогда они совместно решат, когда она заберет его домой. Уильям просил, чтобы к его возвращению она привезла Джека. Он хотел повидать сына перед смертью.

Миссис Коллинз, жившая по соседству, прочла Эстер это письмо.

— Постарайтесь уж, сделайте, как он просит. Они если что заберут себе в голову, колом не выбьешь.

— Так разве ж можно забрать его из больницы в такую погоду — это его прикончит.

Женщины подошли к окну. Сквозь густой туман едва проступали очертания домов. Тускло и скорбно горели фонари, словно в городе мертвых, и глухой шум, долетавший с улицы, еще усиливал жуткое чувство, рождавшееся в этих странных потемках.

— Что он пишет про Джека? Чтобы я привезла его домой? Понятно, что он хочет повидаться с сыном перед смертью, но для мальчика было бы спокойнее, если бы я повела его в больницу.

— Вы же видите, он хочет умереть дома, хочет, чтоб вы были с ним до последнего.

— Да я и сама хочу быть с ним до последнего. Но вот как же с Джеком, где он будет спать?

— Можно постелить ему матрац на полу в моей комнате, я старуха, никто не обессудит.

Воскресное утро выдалось холодное, с резким ветром, и когда Эстер вышла на станции Саус-Кенсингтон, большое желтоватое облако опускалось на кровли домов, и туман заползал во все углы. На Фулхем-роуд дома уже совсем утонули в тумане, и только ближайшие два-три фонаря просвечивали сквозь серую завесу.

Сердце у Эстер упало, и она сказала, торопливо шагая по тротуару:

— Вот такая погода и отправляет их на тот свет. Мне и то дышать нечем.

Все казалось призрачным; похожие на тени фигуры прохожих расплывались и таяли в тумане, и на какую-то секунду Эстер померещилось, что она заблудилась, хотя это было невозможно, — ведь путь ее лежал все прямо и прямо… Внезапно впереди выросло здание с двумя флигелями, казавшееся огромным на фоне желтовато-серого неба. Над палисадниками, расположенными ниже тротуаров, поднимались ядовитые испарения, а худосочные деревья были похожи на чахоточных людей. Кашель привратника звучал глухо, словно из могилы, и когда Эстер проходила мимо, привратник сказал:

— Скверная погодка для этих бедняг, что там, наверху.

Эстер уже приготовилась к худшему, но все же она никогда не думала, что живой человек может казаться мертвецом.

Одышка не позволяла Уильяму лежать, и он полусидел на постели с подушками за спиной и был еще больше похож на призрака, чем все те растворившиеся в тумане тени, которые Эстер видела на улице. Туман заполз даже сюда, и в унылой тишине больничной палаты тускло светились красноватые огни ламп; здесь стояло пять кроватей с низкими железными изголовьями, все застеленные коричневыми одеялами. В дальнем углу занимал койку рабочий — мужчина могучего телосложения, превратившийся в скелет. Он был в вельветовых штанах и башмаках, подбитых гвоздями; одна рука, некогда загорелая и мускулистая, теперь высохшая и сморщенная, беспомощно, словно детская ручонка, свисала с кровати. На средней койке, совершенно измученный и обессиленный болезнью, лежал маленький клерк, с трудом ловя ртом воздух. Рабочий был совсем один; маленького клерка окружала его семья — жена и двое ребятишек; один сидел у матери на коленях, другой, трехлетний мальчуган, стоял возле. В палату только что зашел доктор, и женщина оживленно рассказывала ему о том, как она разрешилась от бремени.

— …И через неделю я была уже на ногах. Просто чудеса, чего-чего только нам, женщинам, не выпадает на долю, просто вообразить невозможно… Я привела ребятишек повидаться с отцом. Он, бедняжка, прямо молится на них.

— Как ты себя чувствуешь, дружок? — спросила Эстер, опускаясь на стул возле койки Уильяма.

— Лучше, чем в пятницу, но если такая погода простоит еще, она меня доконает… Видишь, вон там две койки? Эти преставились вчера, и, говорят, трое не то четверо из тех, что на днях выписались из больницы, тоже померли.

Доктор подошел к постели Уильяма.

— Ну как, вы все же решили отправиться домой? — спросил он.

— Да, я предпочитаю умереть дома. Вы же мне ничем больше не можете помочь… Я хочу умереть дома, хочу повидать сына.

— Ты можешь повидать Джека и здесь, — сказала Эстер.

— Нет, лучше уж дома. Но тебе, видать, неприятно, что в доме будет покойник?

— Ах, Уильям, зачем ты так говоришь!

Больной мучительно закашлялся и в изнеможении откинулся на подушки.

Эстер пробыла с Уильямом все отведенное для посещения время. Говорить он не мог, но она знала, что ее присутствие ему приятно.

В четверг она приехала снова, чтобы забрать его домой. Он чувствовал себя немного лучше. Жена клерка снова весело трещала языком. Великан-рабочий по-прежнему лежал в своем углу, неподвижный, как изваяние. Эстер все поглядывала на него и с грустью думала: неужели у него совсем нет друзей, неужели никто не может пожертвовать часок и навестить его.

— А я уж было подумал, что ты не придешь, — сказал Уильям.

— Он у вас такой беспокойный, — сказала жена клерка. — Через каждые три минуты спрашивал, который час.

— Как ты мог подумать такое? — сказала Эстер.

— Сам не пойму… Ты ведь малость запоздала, верно?

— Это они от болезни становятся такими беспокойными, — сказала жена клерка. — Но мой бедняжка очень спокойный — не правда ли, голубчик?

Умирающий клерк не в силах был вымолвить ни слова, и его жена снова обратилась к Эстер:

— А как вы находите сегодня вашего?

— Да все так же… Хотя, может, и получше малость, покрепче, как будто. Да больно уж погода тяжкая. Я не знаю, вы-то откуда, а в наших местах и не видывали такого тумана. Я уж думала, не придется ли мне назад поворотить.

Тут расплакался младенец, и мамаша принялась расхаживать по палате из угла в угол, отчаянно трясти ребенка и громко его успокаивать, производя большой шум. Однако ребенок не унимался…

— Уже грудь просит! — сказала женщина. — В жизни не видала такого жадного до молока ребенка. — И, присев на стул, она расстегнула платье.

Вошел молодой доктор, женщина поспешно прикрыла грудь, но доктор попросил ее не смущаться и начал расспрашивать о новорожденном, Женщина показала ему царапину у ребенка на шее.

— Ужас как он орал сначала, — сказала она, — теперь ничего, заживает.

Доктор поглядел на клерка, который, казалось, едва дышал.

— Мне сегодня немножко лучше, благодарю вас, доктор.

— Ну и прекрасно, — сказал доктор и подошел к Уильяму.

— Вы твердо решили выписаться? — спросил доктор.

— Да, хочу домой. Хочу…

— Вам будет трудно в такую погоду. Лучше бы вы…

— Нет, спасибо, доктор. Я хочу домой. Вы были ко мне очень добры, сделали для меня все, что только можно. Но, значит, на то божья воля… Моя жена тоже очень благодарна вам.

— Да, да, я очень вам благодарна, сэр. Даже не знаю, как мне вас благодарить за вашу заботу о моем муже.

— Мне жаль, что я больше ничего не могу для него сделать. Но вам потребуется сиделка, чтобы одеть его. Сейчас я ее пришлю.

Когда они помогли ему подняться с постели, Эстер ужаснулась, увидав, как исхудал бедняга. От него остались только кожа да кости. Впалая грудь, торчащие ребра, ноги как спички, и эта невиданная слабость — она была страшней всего, из-за нее им никак не удавалось его одеть. Наконец они все же кое-как управились. Эстер зашнуровала один башмак, сиделка — другой, и, опираясь на руку Эстер, Уильям в последний раз обвел глазами комнату. Рабочий обернулся к нему и сказал:

— Прощай, друг.

— Прощай… Прощайте все.

Сынишка клерка прижался к юбке матери — его напугало, что такой большой дядя едва держится на ногах.

— Подойди и попрощайся с этим господином.

Ребенок застенчиво шагнул вперед, протянул ручонку. Уильям поглядел на бледное маленькое личико, кивнул отцу ребенка и повернулся к двери.

Когда они спустились с лестницы, Уильям сказал, что хотел бы поехать домой на омнибусе. Доктор и сиделка принялись его отговаривать, но он настаивал; наконец Эстер попросила его отказаться от своей затеи ради нее.

— Они так громыхают, эти колымаги, особенно если окошки отворены, поговорить нельзя.

Извозчик затрусил по Пиккадилли, и пока он не спеша поднимался по крутой улице, взгляд умирающего был прикован к цепочке фонарей, опоясывающих Грин-парк, подобно огонькам какого-то далекого селения, и Эстер подумала, не приводит ли это Уильяму на память Шорхем, — когда-то она сама так же вот смотрела издали на его огни… А быть может, он думает о том, что больше ему не доведется поглядеть на Лондон, и говорит себе: «Неужто никогда, никогда не увижу я больше Пиккадилли?» Они миновали Сент-Джеймс-стрит. Показалась площадь; толпа проституток, праздношатающиеся гуляки перед входом в ресторан «Критерион». Уильям слегка подался вперед, и Эстер разгадала его мысли: ему уже не суждено больше переступить порог этого ресторана. Извозчик свернул влево, и Эстер сказала, что он проедет через Сохо и, вероятно, под Олд-Кэмптон-стрит, мимо их старого дома. Так и случилось. Глаза Эстер и Уильяма встретились. Что за люди подают теперь виски и пиво в их заведении? Они услышали крик мальчишек-газетчиков:

— Победитель скачек! Победитель! Победитель!

— Сегодня скачки. Гладкие скачки, без препятствий — в этом году они теперь будут идти одни за другими.

Эстер ничего не ответила. Кеб катился дальше по асфальтовой мостовой. Уильям спросил:

— Джек ждет нас?

— Да, он приехал еще вчера.

Блумсбери была окутана густым туманом. Выйдя из кеба, Уильям закашлялся и, обессиленный, прислонился к решетке. Нужно было расплатиться с извозчиком, а Эстер все никак не могла найти деньги. Неужто никто не отворит дверь? Эстер удивилась, увидав, что Уильям сам поднимается по ступенькам и тянется к звонку, и, разыскав наконец мелкую монетку, она поспешила за мужем. Он не захотел, чтобы она помогла ему подняться по лестнице.

— Я сам. Иди вперед, я за тобой.

Останавливаясь через каждые три-четыре шага, чтобы перевести дыхание, Уильям медленно поднялся до первой лестничной площадки. Эстер предложила принести стул, чтобы он мог отдохнуть. Дверь отворилась, и в освещенном проеме появился Джек.

— Это ты, мама?

— Да, мой дорогой, и папа со мной.

Мальчик хотел было подойти помочь, но мать прошептала ему на ухо:

— Папа хочет сам.

У Уильяма едва хватило сил добраться до комнаты; ему подали стул, и он повалился на него в полном изнеможении. Он обвел глазами комнату и, казалось, был доволен, что возвратился домой. Эстер дала ему молока, подлив в него немножко коньяку, и он мало-помалу ожил.

— Подойди ко мне, Джек, я хочу на тебя поглядеть. Встань поближе к свету, чтобы мне было лучше видно.

— Хорошо, папа.

— Нам недолго осталось быть вместе, Джек. И мне захотелось эти дни провести дома, с тобой и с мамой. Пока я еще могу немножко говорить. А завтра, может, уже и не смогу.

— Да, папа.

— Ты должен пообещать мне, Джек, что никогда не будешь ходить на скачки и не будешь делать ставок. Нам с твоей матерью это не принесло счастья.

— Хорошо, папа, не буду.

— Ты обещаешь, Джек? Дай руку. Обещаешь?

— Да, папа, обещаю.

— Теперь-то я все хорошо понял. Твоя мать, Джек, — лучшая женщина на земле. И она крепче любила тебя, чем я. Она много трудилась, чтобы прокормить тебя… Это очень печальная история. Бог даст, тебе не доведется ее услышать.

Глаза Эстер и Уильяма встретились, и взгляд жены был порукой мужу, что сын никогда не узнает о том, как его мать была брошена отцом.

— Твоя мать всегда была против игры на скачках, Джек, всегда говорила, что это нас погубит. Я был одно время обеспеченным человеком, но потерял все. Деньги надо добывать трудом, иначе от них не будет добра.

— А я считаю, что и ты вкладывал немало труда, чтобы выиграть, — сказала Эстер. — Дни и ночи ездил с одного ипподрома на другой. Торчал там в любую, погоду. Вот и схватил простуду, а с этого все и пошло.

— Да, труда я вкладывал немало, что верно, то верно. Только вкладывал его не туда, куда нужно… Я не хочу с тобой спорить, Эстер, но я теперь все понял. Ты всегда была права. Если деньги нажиты не простым, честным трудом, от них добра не будет.

Уильям снова отхлебнул горячего молока с коньяком и взглянул на заливавшегося горькими слезами Джека.

— Не нужно так плакать, Джек. Я хочу, чтобы ты послушал, что я скажу. Я еще не все тебе объяснил. Твоя мать, Джек, — самая лучшая женщина на свете. Ты пока слишком мал, чтобы понять, какая она хорошая. Я сам долго этого не понимал, но потом пришло время, когда я все понял, — и ты поймешь, Джек, когда подрастешь. Я надеялся дожить до такого дня, когда ты станешь мужчиной, Джек, и мы с твоей матерью думали, что нам удастся оставить тебе немножко деньжат. Но все эти деньги, которые я сберегал для тебя, ухнули. И больнее всего мне то, что я оставляю тебя и твою мать в таком же бедственном положении, в каком она была, когда я женился на ней. — Уильям тяжело вздохнул, а Эстер сказала:

— Ну, что толку говорить об этом, только растравлять себя понапрасну.

— Нет, я должен говорить, Эстер. Я бы умер спокойно, если бы знал, что у тебя с сыном жизнь налажена. Теперь тебе придется работать на него, как ты работала прежде. Все словно бы начинается сызнова.

По его щекам покатились слезы; он закрыл лицо руками и зарыдал, потом рыдания перешли в приступ кашля. Внезапно из горла у него хлынула кровь. Джек бросился за доктором, но все усилия эскулапа остановить кровотечение были тщетны.

— Есть еще одно средство, — сказал доктор, — но если и оно не поможет, вам придется приготовиться к худшему.

Однако это последнее средство возымело свое действие, и кровотечение прекратилось. Уильяма раздели и уложили в постель. Доктор сказал:

— Завтра он не должен вставать.

— Завтра ты будешь лежать в постели и постараешься восстановить силы. Ты слишком переутомился сегодня.

Эстер передвинула кровать мужа в самый теплый угол, поближе к камину, а себе соорудила под окном нечто вроде постели, чтобы немножко вздремнуть, — она знала, что как следует поспать ей не удастся. Не раз за ночь нужно будет встать, чтобы поправить больному подушки, напоить его молоком или водой с каплей коньяка.

Ночь прошла, наступил рассвет, потом день вступил в свои права, и около полудня Уильям стал просить, чтобы его подняли с постели. Эстер пыталась отговорить его, но Уильям заявил, что он больше лежать не в силах, и Эстер не оставалось ничего другого, как попросить миссис Коллинз помочь ей одеть мужа. Они постарались поудобнее устроить его в кресле. Уильяму как будто стало получше, кашель утих, и в ночь с субботы на воскресенье он спал так крепко, как не спал уже давно, а проснувшись поутру, почувствовал, что сон освежил его, да и с виду он казался окрепшим. За обедом он съел основательный кусок тушеного кролика. Говорил он мало, и Эстер казалось, что больной все еще продолжает размышлять над судьбой семьи. Часа в четыре, когда начало смеркаться, он подозвал к себе сына, велел ему сесть поближе к окну, так, чтобы он мог его видеть, и устремил на него печальный, задумчивый взор. Столь тягостным было это безмолвное прощанье, что Эстер отвернулась, чтобы скрыть слезы.

— Как бы мне хотелось увидеть тебя взрослым мужчиной, Джек.

— Не говори так, папа… Не могу я этого слышать, — сказал бедный мальчик и расплакался. — Может быть, ты еще не умрешь.

— Нет, Джек, для меня уже все кончено. Я чувствую, что здесь, — сказал он, указывая на грудь, — уже не осталось ничего, чтобы продлить жизнь… Это меня господь покарал.

— Покарал тебя? За что, папа?

— Я не всегда поступал хорошо с твоей мамой, Джек.

— Уильям, прошу тебя, сделай милость, не говори об этом больше.

— Мальчик должен знать все. Для него это послужит хорошим уроком, а мне облегчит душу.

— А я не хочу, чтоб моему сыну говорили плохое про его отца, и я запрещаю ему слушать.

Разговор оборвался, и вскоре Уильям сказал, что силы его оставляют и он хочет лечь. Эстер помогла ему раздеться и с помощью Джека уложила в постель. Уильям откинулся на подушки и задумчиво, какими-то уже не живыми глазами поглядел на жену и сына.

— Тяжело мне расставаться с вами, — сказал он. — Если бы Риза выиграла, мы бы все могли поехать в Египет. Я мог бы поправиться там.

— Не нужно больше об этом говорить. Все мы в руках божьих.

Эстер преклонила колени и велела Джеку опуститься рядом с ней, а Уильям попросил сына прочесть что-нибудь из Библии. Джек прочел наугад, там, где открылось, а когда он кончил читать, Уильям сказал, что это доставило ему большое удовольствие. Голос Джека звучал для него как райская музыка.

Часов около восьми Уильям попрощался с сыном.

— Спокойной ночи, сынок. Может быть, мы уже не увидимся больше. Может быть, это наш последний вечер вдвоем.

— Я не хочу уходить от тебя, папа.

— Нет, сынок, ложись спать. Мне надо побыть вдвоем с твоей матерью. — Голос больного упал до шепота — А что ты мне обещал, помнишь?.. Насчет скачек… Люби мать… Нет лучше матери, чем твоя, на всей земле.

— Я буду работать для мамы, слышишь, папа, я буду работать для нее.

— Ты пока еще мал, сынок. Но как подрастешь, будешь помогать матери, я уверен. Она когда-то крепко поработала на тебя… Прощай, мой мальчик.

Умирающий был весь в испарине, и Эстер время от времени утирала ему лицо. Вошла миссис Коллинз. В руках у нее был оловянный подсвечник с огарком свечи. Уильям жестом показал, чтобы она убрала свечу куда-нибудь в сторонку. Миссис Коллинз поставила подсвечник на стол, так, чтобы свет не резал больному глаза.

— Вы поможете Эстер уложить меня в гроб?.. Я не хочу, чтобы это сделал кто-нибудь еще. Та, другая соседка, мне не по душе.

— Мы с Эстер позаботимся о вас, не беспокойтесь об этом. Кроме нас с ней, никто к вам не прикоснется.

Эстер снова утерла ему лоб, и он показал рукой на подушки, чтобы она их поправила, — говорить он уже не мог. Миссис Коллинз шепнула Эстер, что, похоже, конец близок, и, движимая каким-то жутким болезненным любопытством, пододвинула себе стул и уселась. Эстер то и дело вытирала капельки пота, выступавшие у Уильяма на лбу, потом вытирала ему шею и грудь, тоже покрывавшиеся испариной. Взгляд Уильяма был устремлен в темноту, пальцы непроизвольно шевелились, но Эстер всегда безошибочно угадывала его желания. Она приготовила ему воды с коньяком и, видя, что он не может пить из стакана, принялась поить его с ложечки.

Больной пробыл в полудремотном состоянии почти до десяти часов. Когда часы на каминной полке пробили десять, Эстер отвернулась, чтобы достать коньяк. Свеча, принесенная миссис Коллинз, зашипела и потухла. Завиток дыма поднялся в воздух над обугленным концом фитиля. Огонь угас мгновенно, словно свеча и не горела вовсе… Эстер увидела, что мрак сменил свет, и услышала голос миссис Коллинз:

— Мне кажется, все кончено, дорогая.

Эстер резко обернулась.

Голова Уильяма слегка склонилась к плечу.

— Он умер?

— Да. Я всегда вижу, когда отлетает душа. Лицо становится таким холодным и словно застывает. Но мы сейчас проверим… Есть у вас зеркальце?

Эстер молчала. Миссис Коллинз предложила:

— Я подымусь наверх.

Каким маленьким казался его профиль на подушке.

Миссис Коллинз спустилась по лестнице с зеркалом в руке.

— Подержите голову. Если он еще дышит, зеркало замутится.

Эстер повиновалась.

— Он умер, не дышит. Видите, голубка, зеркало совсем не замутилось.

— Я хочу помолиться. Помолитесь вместе со мной.

— Да мне и самой хочется помолиться. Молитва так облегчает душу.

XLVI

Она стояла на платформе, глядя вслед удаляющемуся поезду. Редкие кусты скрывали изгиб железнодорожного полотна; над кустами поднимался белый пар и таял в серых вечерних сумерках. Еще секунда — и последний вагон скроется из глаз. Белый шлагбаум медленно опустился над рельсами.

Небольшой сундучок, выкрашенный красновато-коричневой масляной краской, она поставила возле себя на скамью. Ей было лет тридцать семь, тридцать восемь с виду; коренастая, крепко сбитая, с короткими руками и мозолистыми ладонями, она была одета в потрепанную черную юбку и вытертый на швах жакет, слишком легкий для такого сырого ноябрьского дня. У нее были мягкие черты лица, в серых глазах отражалась врожденная рассудительность саксонской расы.

Носильщик предложил ей отправить ее сундучок завтра утром в Вудвью. Дорога туда вот по этой улице прямо. Усадьбы никак не минуешь. Сначала будет небольшая рощица, за ней — ворота и сторожка. Глядя на пустынную полосу земли между холмами и каменистым берегом, она думала о том, как бы ей переправить свой сундучок в Вудвью сегодня же вечером. Маленький городок вокруг пустынной гавани, казалось, одряхлел еще больше, еще больше был похож на выброшенное на берег разбитое судно, и Эстер, выйдя за переезд, заметила, что и домишек тут не прибавилось; все было как восемнадцать лет назад: чугунные ограды, кусты лавра, вышитые салфеточки на спинках кресел… Да, восемнадцать лет назад погожим июньским днем она впервые шла по этой дороге. И на этом вот самом месте остановилась и задумалась: удастся ли ей удержаться здесь на должности судомойки. Ей вспомнилось, как она жалела, что у нее нет нового платья, но подбадривала себя надеждой, что можно подпоясаться красной шелковой лентой, и ее пестрое ситцевое платьице будет выглядеть не так уж плохо. Ярко светило солнце, и она встретила Уильяма: он стоял, прислонясь к ограде, и курил трубку… Восемнадцать лет минуло с тех пор — восемнадцать лет тяжелого труда, страданий, разочарований. Столько событий произошло за это время, что многое стерлось у нее в памяти. Работа в разных домах; годы, прожитые у этой славной, душевной женщины, мисс Райс; потом встреча с Фредом Парсонсом, и снова Уильям; замужество, пивная, крупные выигрыши и крупные потери, душевные муки, смерть — она прошла через все, что может выпасть на долю человека. А сейчас все это вспоминалось ей как сон. Но остался сын. Она вырастила своего сына, хвала господу, на это ее хватило. И как только это ей удалось! Как часто видела она себя у порога работного дома! И последний раз — всего лишь на прошлой неделе. На прошлой неделе ей уже казалось, что придется смириться с работным домом. И все-таки она сумела этого избежать, и вот теперь снова была там, откуда все пошло, снова возвращалась в Вудвью, снова поступала в услужение к миссис Барфилд.

Последние деньги ушли на лечение Уильяма и на его похороны, и когда она с Джеком вернулась домой с кладбища, ей пришлось разменять свой последний соверен. Она прижала сына к груди — он стал уже высоким пятнадцатилетним подростком — и разрыдалась. Но она не объяснила ему причину своих слез, сказала только:

— Мы здесь больше не можем оставаться. Теперь, после смерти отца, нам это не по карману.

И они переселились в трущобу, где плата была всего три шиллинга шесть пенсов в неделю. Если бы Эстер была совсем одна на всем белом свете, она снова устроилась бы в какой-нибудь дом служанкой. Но она не могла заставить себя расстаться с сыном и стала подыскивать поденную работу. Не легко ей было браться за это после жизни в собственном доме, где она сама была хозяйкой и держала слугу, но что поделаешь, приходилось снова идти на поденную, чтобы как-нибудь свести концы с концами, пока Джек не станет на ноги. Однако скребла ли она полы, убирала ли всю квартиру — этот случайный труд оплачивался так скудно, что Эстер вскоре поняла: на такой заработок ей не прожить. Пришлось оставить сына и пойти работать служанкой. Когда положение ее стало безвыходным, она нанялась на работу в кафе на лондонском шоссе. Весь свой заработок, шесть шиллингов в неделю — ей приходилось отдавать Джеку, и он должен был как-то на это существовать. О себе Эстер не думала, — пока ее не подвело здоровье, она все перенесет.

Кафе помещалось в невысоком кирпичном доме; четыре его окна подслеповато смотрели на улицу. На каждом из них было выведено белой масляной краской: «Постели хорошо проветриваются». А вывеска, прибитая к столбу возле бокового входа, оповещала, что чай и кофе всегда к услугам посетителей. На задней стороне вывески сохранилась реклама обойщика, и яркие краски брюссельских ковров, казалось, подчеркивали убогую обстановку кафе.

Порой по утрам в кафе заглядывал какой-нибудь рабочий; в обеденные часы могла появиться супружеская пара. Случалось, что они вытаскивали из кармана кусочки бекона или сырой бифштекс.

— Не поджарите ли вы это для нас, миссис?

И только часам к девяти вечера начиналась настоящая торговля и продолжалась до часа ночи, когда в кафе еще стучался какой-нибудь последний запоздалый гуляка. Основной доход поступал от сдававшихся внаймы коек. Лучшие комнаты иной раз шли даже по восемь шиллингов за ночь, а еще четыре койки сдавались по четыре пенса за ночь, они помещались в подвале, где Эстер стояла у большой лохани, стирая простыни и одеяла, или мыла сковородки, в те часы, когда с уборкой комнат на втором этаже было покончено. Под кухней находилась еще комната с двуспальной кроватью. А на втором этаже хозяин, умевший плотничать и столярничать, ухитрился использовать каждый самый крохотный уголок, чтобы впихнуть в него кровать, и весь дом был похож на соты. Сам хозяин спал на чердаке под крышей, а для его экономки, красивой молодой женщины, сыскалось местечко в углу коридора. Эстер и ребятишки — хозяин был вдовец с детьми — спали в кафе на досках, положенных на высокие спинки скамеек. На доски стелили матрацы и простыни, и спавшим на этом возвышении казалось, что они могут дотянуться рукой до потолка. Эстер спала с младшим ребенком — пятилетним малышом; два мальчика постарше спали в другом конце комнаты, у входной двери. Старшему мальчику шел пятнадцатый год, он был слабоумный, однако помогал по дому, умел застилать кровати и зорче всех в доме следил за тем, чтобы никто из жильцов не стянул простыню или одеяло. Эстер не могла забыть, как он садился на постели ранним утром, зажигал свечу и протирал стекло окна, чтобы его лучше было видно с улицы. Если все койки были заняты, он отрицательно качал головой, а когда находилась свободная койка, показывал на пальцах, какая за нее плата.

Хозяин был высокий тощий мужчина с узким лицом, длинным носом и седеющими волосами. Он был весьма немногословен и однажды удивил Эстер, когда как-то вечером резко остановил парочку, собиравшуюся подняться на второй этаж.

— Это ваша жена? — спросил он.

— Да, это моя жена, все в порядке.

— Что-то она больно молода с виду.

— Она старше, чем кажется.

— С такими не знаешь, что и делать, — сказал хозяин, обращаясь то ли к Эстер, то ли к своей экономке. — Спроси у них брачное свидетельство, они наверняка сунут тебе какую-нибудь бумажку.

Экономка ответила, что они платят исправно, а это всего важнее.

По после того, как была сделана попытка украсть простыни, хозяин и экономка стали осторожнее в выборе постояльцев. Как-то раз Эстер отпирала дверь для вполне почтенной с виду женщины, покидавшей дом, и в это время слабоумный крикнул ей сверху:

— Не выпускай ее! Простыня пропала.

— Это еще что такое! Я не брала вашей простыни. Пропустите меня, я спешу.

— Я не могу вас выпустить, пока не отыщется простыня.

— Поищите ее там, под кроватью; она, верно, упала на пол. Я спешу.

— Позвони в полицию! — крикнул сверху слабоумный.

— Давайте лучше подымемся наверх, и вы поможете мне отыскать простыню, — сказала Эстер.

Женщина была в нерешительности, но потом стала подниматься по лестнице впереди Эстер. Когда они зашли в спальню, она потрясла свои нижние юбки, и простыня упала на пол.

— Подумать только! — сказала Эстер. — В хорошенькую переделку могла бы я из-за вас попасть. И пришлось бы еще платить за простыню.

— Ах, я могла бы заплатить за нее сама. Просто у меня сейчас денежные затруднения.

— Уж вам придется платить, если вы наперед не станете умнее, — сказала Эстер.

А вскоре после этого у Эстер украли книги ее матери. Постояльцев было мало, и Эстер разрешили спать в одной из пустующих комнат. Внезапно эта комната понадобилась, и Эстер не успела унести оттуда все свои пожитки, а зайдя потом сделать уборку, обнаружила пропажу книг и янтарных серег, подаренных ей когда-то Фредом. Делать было нечего; парочка, переночевавшая в этой комнате, была к этому времени уже далеко, книги и серьги пропали безвозвратно, и Эстер очень из-за них горевала. Серьги были хотя и дешевым, но единственным имевшимся у нее украшением, а теперь и их не стало, и она с особенной остротой почувствовала, что некому за нее заступиться на целом свете. Если завтра она заболеет, ей придется пойти в работный дом. Что будет тогда с ее сыном? Она боялась об этом думать. Думами не поможешь. Надо просто работать, стирать постельное белье до тех пор, пока хватит сил. Стирать, стирать всю неделю, и только проработав каждый день до часу ночи, могла она иной раз выкроить себе свободное от работы воскресенье. Никогда, даже в ту пору, когда она работала в Челси, труд ее не был так тяжел, а ведь сил-то становилось все меньше. И все же она не падала духом. Но вот однажды в воскресенье Джек пришел к ней с известием, что хозяева, у которых он работал, продали свое предприятие.

И тогда какая-то странная слабость овладела ею. Она увидела впереди еще одну бесконечную неделю изнурительной работы в подвальном помещении, огромный кипящий котел на огне, груду грязного белья в углу, пар, поднимающийся над корытом, и внезапно почувствовала, что у нее уже не хватит на это сил.

Она поглядела на сына; взгляд ее выражал отчаяние. Когда-то очень давно она шепнула ему однажды — он был тогда еще совсем крошечным младенцем, спящим у нее на руках: «Мой бедный мальчик, одно нам с тобой остается — работный дом». И сейчас она глядела на этого высокого юношу с большими серыми глазами и темными курчавыми волосами, и та же мысль сверлила ей мозг. Но она не позволила себе поделиться с ним своим отчаянием и сказала только:

— Просто не знаю, как мы с тобой выкрутимся теперь, Джек, да поможет нам бог.

— Ты слишком большие стирки берешь, мать. Ты себя изнуряешь. А ты не знаешь никого, кто бы мог нам сейчас помочь?

Эстер пристально поглядела на сына. Внезапно ей пришла на ум мысль о миссис Барфилд. Вероятно, она с дочерью где-нибудь на юге. Но если только миссис Барфилд в Вудвью, она не откажет ей в помощи. Эстер была в этом уверена. Джек сел писать письмо под диктовку Эстер, и ответ пришел быстрее, чем они ждали: миссис Барфилд прекрасно помнит Эстер; она только что возвратилась с юга и сейчас совсем одна в Вудвью; служанка ей очень нужна. Эстер может, если пожелает, приехать и поступить к ней на работу. К письму были приложены пять фунтов стерлингов, и миссис Барфилд выражала надежду, что эти деньги позволят Эстер без промедления покинуть Лондон.

И вот она снова здесь — стоит, охваченная странным волнением. Между деревьями проглянул знакомый церковный шпиль; волнистая линия холмов будила в ее душе мучительные воспоминания. Эстер знала, что скоро должны показаться белые ворота, но где они — она уже припоминала смутно; вместо того, чтобы свернуть направо, свернула налево, и ей пришлось пойти обратно. Калитка была сорвана с петель, и она с трудом ее отворила. Сторожка, в которой жил слепой привратник, игравший на флейте, была заколочена. Ограда парка пришла в негодность, и забредавший сюда скот обгрыз живую изгородь, а упавший вяз сломал часть усадебной стены и так и лежал в проломе.

Дойдя до чугунных ворот под зеленым сводом деревьев, Эстер замедлила шаг. Ведь здесь она впервые встретила Уильяма. Он повел ее мимо конюшен и показал ей стойло Серебряного Копыта. Ей вспомнились лошади; они то исчезали вдали среди холмов, то, спускаясь с холмов, возвращались обратно; одних заводили в конюшню, других выводили на прогулку, и повсюду был слышен стук копыт… А теперь здесь было тихо. Многие надворные строения стояли без крыш, и двор был завален хламом. Ей вспомнилось, как лучи заходящего солнца били в кухонные окна, вспомнилось, как слуги в белых колпаках хлопотали вокруг длинного стола. Теперь окна были закрыты ставнями, нигде не светился огонь, у двери на черный ход не было молотка, и Эстер остановилась в нерешительности. На секунду ее охватил страх… А что, если она не найдет здесь миссис Барфилд? Она стала обходить дом, пробираясь среди кустов, переступая через упавшие сучья и поваленные стволы деревьев; с верхушек лиственниц с шумом слетела стая грачей. Сердце у нее замерло от испуга, и она едва нашла в себе силы пробираться дальше сквозь разросшийся кустарник. Наконец она вышла на газон и, все еще дрожа от испуга, отыскала дверной звонок. Он был сорван и болтался на проволоке; слабое дребезжание нарушило унылую тишину пустого дома.

Но вот наконец огонек, шаги; дверь на цепочке приотворяется, чей-то голос спрашивает: кто здесь? Эстер назвала себя, дверь распахнулась, и служанка оказалась лицом к лицу со своей прежней хозяйкой. Миссис Барфилд стояла, высоко держа свечу, чтобы получше разглядеть Эстер. Она мало изменилась, и Эстер узнала ее сразу. Она сохранила свои великолепные белые зубы и улыбку молоденькой девушки; черты суховатого, удлиненного лица были все же те, но рыжеватые волосы так поредели, что приходилось делать косой пробор и зачесывать их набок, чтобы прикрыть голый череп; фигура была по-прежнему подвижна и грациозна. Все это сразу бросилось Эстер в глаза, а миссис Барфилд, со своей стороны, отметила, что Эстер порядком раздобрела. Лицо ее сохранило свою привлекательность, — простое, открытое, честное, как ее душа, — и в этом была сила ее обаяния. Она стояла, перебирая край жакетки в загрубелых руках, — сорокалетняя, крепко сбитая женщина из простонародья.

— Давайте лучше заложим на двери цепочку, я совсем одна в доме.

— И вам не страшно, мэм?

— Немного страшновато, но я просила полицейского, чтобы он приглядывал, а впрочем, здесь и красть-то нечего. Пойдемте в библиотеку.

Круглый стол, маленький диванчик, пианино, попугай в клетке, стенные шкафы, выкрашенные желтой краской… Казалось, это было совсем на днях: ее пригласили в эту комнату, и она стояла перед хозяйкой, готовясь сделать признание. Да, казалось, это было всего лишь вчера, а ведь более семнадцати лет минуло с тех пор. И все эти годы вспоминались, как сон, смутный, утративший последовательность… И вот теперь она снова стоит в той же комнате перед той же хозяйкой.

— Вы, верно, продрогли, Эстер? Выпьете чаю?

— Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне, мэм.

— Никакого беспокойства, я с удовольствием выпью сама. В кухне огонь уже потух, но мы можем вскипятить чайник здесь.

Отворив обитую фланелью дверь, они прошли по длинному коридору. Миссис Барфилд стала объяснять Эстер, где находится кладовая, где кухня, где буфетная. Эстер отвечала, что она прекрасно все помнит, и ей это совсем не казалось странным. Миссис Барфилд сказала:

— Значит, вы не забыли Вудвью, Эстер?

— Нет, мэм, все вспоминается так, словно было вчера… Только вот боюсь, мэм, что в кухне-то, верно, сырость, плита давно не топлена…

— Ах, Вудвью теперь совсем не тот, что прежде.

Их беседа затянулась на долгие часы. Миссис Барфилд рассказала о том, как она похоронила мужа в старой деревенской церкви. А дочь она повезла в Египет, и та тихо угасала там. В могилу они опустили скелет.

— Да, мэм, я знаю, как эта хвороба съедает их день за днем. Мой муж умер от чахотки.

Одно приводило на память другое, и в этот долгий вечер Эстер мало-помалу рассказала миссис Барфилд всю свою жизнь, начиная с того дня, когда они распрощались друг с другом в этой комнате, где теперь беседовали.

— Да это целый роман, Эстер.

— Нелегко мне пришлось, мэм, и кто знает, что еще впереди. Только тогда успокоюсь, когда Джек устроится на постоянную работу. Лишь бы мне дожить до этого дня.

Потом они долго молча сидели у камина. Наконец миссис Барфилд сказала:

— Должно быть, уже время спать.

— Да, верно, уже поздно, мэм.

Эстер спросила, можно ли ей поместиться в той комнатке, которую она делила когда-то с Маргарет Гейл. Миссис Барфилд отвечала со вздохом, что в доме все комнаты свободны, но она предпочитает, чтобы Эстер спала в комнате рядом с ее спальней.

XLVII

Эстер как-то само собой приняла Вудвью как свою последнюю жизненную пристань. Всякую дальнейшую перемену в своей судьбе она считала невозможной, да и не стремилась к ней. Скоро ее сын уже станет на ноги; он будет навешать ее время от времени. А большего она и не требовала. Нет, она совсем не страдала здесь от одиночества. Будь она молоденькой девушкой — другое дело, но ее молодость прошла; днем она трудилась, а покончив с работой, с удовольствием присаживалась отдохнуть.

Надев длинные плащи, обе женщины отправлялись на прогулку; иной раз они шли побродить по холмам, иной раз — забредали в Саусвик за покупками. По воскресеньям они посещали молитвенные собрания в Бидинге, и когда зимней дорогой возвращались домой, довольство и покой были написаны на их лицах; не стыдясь своих грубых ботинок, они приподнимали юбки и перешагивали через лужи. Они ни с кем не заводили знакомств, вполне, по-видимому, довольствуясь обществом друг друга. Чуть сгорбившись, они шагали по дороге и вели разговор о привычных предметах. Какая жалость — еще одно дерево повалило ветром. Джек уже неплохо зарабатывает — десять шиллингов в неделю. Лишь бы ему там удержаться, мечтала Эстер. Случалось, Эстер вдруг сообщала хозяйке, что одна из лошадей мистера Артура взяла, как говорят, приз на скачках. Мистер Артур жил на севере Англии, держал небольшую конюшню, и вести о нем доходили до его матери лишь через спортивные газеты.

— Он уже четыре года не заглядывал сюда, — говорила миссис Барфилд. — Он ненавидит этот дом. Если я его завтра сожгу дотла, он и бровью не поведет… А все-таки я стараюсь сделать что могу и не теряю надежду, что он когда-нибудь женится, приедет и поселится здесь.

Мистер Артур — так называли они его в своих беседах — не извлекал никакого дохода из имения. Ренты вдове едва хватало на жизнь и на выплату по закладным. Вся земля сдавалась внаем; мистер Артур пытался сдать дом тоже, однако это оказалось невозможным — пришлось бы сначала израсходовать солидную сумму, чтобы привести дом и усадьбу в надлежащее состояние, а заниматься этим у мистера Артура не было никакой охоты. Скачки куда более доходное предприятие, заявил он. К тому же ведь и парк был сдан в аренду, и мистер Артур мог распоряжаться только домом и садом; он даже не мог больше скакать верхом по холмам, не спросив у кого-то дозволения, поэтому ему было уже все равно, что станется с усадьбой. Его матушка могла доживать там свои дни, стараясь, по ее собственным словам, сохранить, что возможно, — мистера Артура это не касалось, лишь бы она его не тревожила. Все это мистер Артур изложил во время одного из своих редких посещений, а также в своих письмах, когда он брал на себя труд отвечать на письма матери. Его равнодушие причиняло боль старой даме, — ведь у нее уже ничего не оставалось в жизни, кроме усадьбы. Мало-помалу миссис Барфилд перестала советоваться с сыном, и когда ходить в Бидинг ей стало не под силу, она вынесла из гостиной мебель и поставила там простой сосновый стол. Она не задумалась над тем, что скажет Артур, если она станет приглашать к себе на молитвенные собрания соседей или вывесит на столбе у ворот объявление об этих собраниях.

Однажды миссис Барфилд и Эстер прогуливались по аллее и с удивлением увидели, что белая калитка отворилась и появился мистер Артур. Мать поспешила навстречу сыну и приостановилась в нерешительности, испуганная гневным выражением его лица. Она вспомнила про объявление и пожалела, что рассердила его. Ей просто не пришло тогда в голову, что это будет ему неприятно, и теперь она семенила рядом с ним, прося выслушать ее. Но, к великому ее огорчению, Артур, по-видимому, не мог совладать со своим раздражением. Он не желал ничего слушать и продолжал осыпать мать упреками, стараясь при этом уколоть ее как можно больнее.

Ему наплевать, если ветер валит деревья, ему наплевать, если со стен сыплется штукатурка, он не имеет ни пенса от этой усадьбы, и пусть бы она провалилась к черту, ему наплевать. Мать получает свою вдовью часть доходов, он не мешает ей распоряжаться ими по своему усмотрению и разрешил ей жить здесь. Однако он не потерпит, чтобы всякая шантрапа из города лезла в его дом. Семейство Барфилдов как-никак принадлежит к дворянскому сословию, и пока стены Вудвью еще не рассыпались в прах, он желает, чтобы этот дом оставался тем, чем он был. Если дом пришел в упадок, этого он ничуть не стыдится. Принца Уэльского можно принимать в развалинах замка, но нельзя приглашать его в диссидентскую молельню.

Миссис Барфилд возразила, что ей непонятно, какое бесчестие может навлечь на дом то обстоятельство, что несколько добрых друзей соберутся в нем для молитвы… Она не предполагала, что сыну будет неприятно, если она примет их. Больше она этого делать не будет. К сожалению, ходить в Бидинг ей уже не под силу, а другого подходящего дома поблизости нет, значит, ей придется отказаться от посещения молитвенных собраний.

— А я не могу понять, какое можно получать удовольствие, преклоняя колени вместе с толпой мелких лавочников… Это вы здесь, перед этим столом, плюхаетесь на колени? — спросил мистер Артур, указывая на длинный сосновый стол. — Вы превратили гостиную в самую настоящую сектантскую молельню.

— Господь сказал, что, когда двое соберутся для молитвы, он будет с ними. Это великие слова, и с годами мы все сильнее и сильнее чувствуем потребность в духовном общении. Только таким путем мы воистину ощущаем свою близость к господу… Ты презираешь простых людей, а в глазах господа все люди равны.

И что бы я делала здесь совсем одна, если бы не молитва? И Эстер, прожив такую трудную, полную испытаний жизнь, в чем еще найдет она утешение, как не в молитве? Это наша единственная отрада.

— Полагаю, что для молитвы также следует выбирать себе подходящее общество, как и для всего прочего. Да и какой толк от ваших молитв? Чудес в наше время не бывает.

— Ты еще молод, Артур, и у тебя не может быть такой потребности в молитве, как у нас, — у двух старых одиноких женщин. По мере того как годы и одиночество ложатся нам на плечи, реальная жизнь течет мимо нас как бы стороной, а мы становимся все чувствительнее к таинствам духа. Затем господь наш Иисус Христос и одарил нас своей любовью и молитвой, чтобы мы могли заглянуть дальше, в глубь души.

Необычайно прекрасно было в это мгновение ее лицо — отрешенность от всего мирского придала ему удивительную одухотворенность, преобразив его подобно тому, как сумерки смягчают и преображают предметы. Устами смиреннейших глаголет истина, когда их слова исходят из глубины сердца. И даже Артур, этот грубый игрок, был тронут. Он сказал:

— Если я чем-нибудь оскорбил ваши религиозные чувства, прошу у вас прощения.

Миссис Барфилд промолчала.

— Вы не хотите простить меня, маменька?

— Дорогой мой мальчик, что мне в твоих извинениях, для чего они? Мое единственное желание — это чтобы ты обратился к Христу. Все остальное не имеет значения… Я всегда буду молиться за тебя.

— Можете приглашать сюда кого вам угодно. Если это дает вам радость, я ничего не имею против. Мне совестно, что я так вспылил. Не будем больше говорить об этом. Я заехал всего на денек… Завтра возвращусь домой.

— Домой, Артур? Здесь твой дом. Не могу слышать, когда ты говоришь, что твой дом не здесь.

— Ладно, маменька. Тогда скажем так: завтра я возвращусь к своим делам.

Миссис Барфилд вздохнула.

XLVIII


Проходили дни, недели, месяцы, и дружба двух женщин крепла все больше и больше, и уже все реже чувствовалось, что одна из них — хозяйка, другая — служанка. И не потому, чтобы Эстер когда-нибудь позволила себе опустить почтительное «мэм» в обращении к своей хозяйке, и не потому, чтобы они хоть раз сели обедать за один стол. Но эти маленькие социальные различия, которых они придерживались по привычке и отказавшись от которых каждая из них ощущала бы неловкость, ни в коей мере не мешали их сближению. Вечера они проводили вместе в библиотеке — шили или делились мыслями о своих сыновьях, а иной раз миссис Барфилд читала вслух. По воскресеньям у них происходили молитвенные собрания. К ним стали съезжаться даже издалека; порой больше двадцати человек преклоняли колени вокруг соснового стола в гостиной, и Эстер казалось, что эти дни — счастливейшие в ее жизни. Это мирное уединение было ей глубоко по душе, и она знала, что миссис Барфилд и в будущем не оставит ее своей заботой. Только одно ее тревожило: Джек все еще никак не мог устроиться на постоянную работу в Лондоне, а ее жалованье было невелико и помощь сыну — ничтожна. И потому всякий раз, когда она видела его почерк на конверте, ее бросало в дрожь, и, случалось, проходили часы, прежде чем она отваживалась показать письмо миссис Барфилд.

Как-то утром в воскресенье обе женщины вышли после молитвенного собрания прогуляться по холмам, и Эстер сказала:

— Я получила письмо от Джекки, мэм. Верно, он пишет, что устроился на другую работу.

— Боюсь, что я не смогу прочесть его, Эстер. Я не взяла с собой очки.

— Ну что ж, мэм, письмо подождет.

— А впрочем, дайте-ка его сюда… Он пишет так крупно и разборчиво. Может быть, я и сумею прочесть. «Дорогая мама, место, о котором я тебе писал в последнем письме, уже занято, и я продолжаю работать в магазине игрушек, пока не подвернется что-нибудь получше. Жалованье всего шесть шиллингов в неделю и чай, так что не очень-то разживешься…» Тут еще что-то… что-то… «Плачу три шиллинга шесть пенсов в неделю…» Что-то не разберу… «За койку…» Опять не разберу… Нет, не разберу…

— Я знаю, мэм. Он, верно, пишет, что должен делить койку со старшим мальчишкой — хозяйским сыном.

— Да, это самое. И он спрашивает, не можете ли вы ему помочь. «Не хотелось бы мне беспокоить тебя своими просьбами, мама, но одинокому парню в Лондоне прожить не так-то легко».

— Но я же отослала ему все свои деньги. До следующего квартала у меня не будет ни пенса.

— Я одолжу вам немного денег, Эстер. Мы же не можем обречь мальчика на голодную смерть. Ему не прожить на два шиллинга шесть пенсов в неделю.

— Вы очень добры, мэм, но не хочется мне одалживать у вас деньги. Мы же тогда не сможем привести в порядок сад к зиме.

— Ну, как-нибудь обойдемся, Эстер. Сад подождет. Прежде всего надо подумать о том, чтобы ваш сын не голодал.

Женщины возобновили свою прогулку. Приостановившись на вершине холма, миссис Барфилд сказала:

— Уж много месяцев нет писем от мистера Артура. Я завидую вам, Эстер, завидую этим коротеньким посланиям с просьбой о деньгах. Какой смысл в деньгах, если не делиться ими с детьми? Помогать другим — только это и дает радость.

В глубине долины под сенью деревьев стоял старый, крытый красной черепицей фермерский дом, в котором родилась миссис Барфилд. Позади него пологие холмы простирались к северу до горизонта. Миссис Барфилд вспомнились те дни, когда ее муж, соскочив с седла, шагал рядом с нею сквозь заросли дрока к их ферме. Из этого фермерского домика за рощицей она переселилась в большой дом в итальянском стиле, укрывшийся за высокими деревьями. Так романтически сложилась ее судьба. Она окинула взглядом холмы и море. Владения Вудвью терялись вдали, а за ними — там, где линия холмов сливалась с морем, между верхушками вязов проглядывали кровли городка. По тонконогому, словно паук, мосту ползла змейка поезда; уныло-бесцветная речка впадала в залив: высокий вал намытой морем гальки защищал долину от наводнения. Поезд скрылся за простой суровой колокольней деревенской церкви. Там, под церковной плитой, похоронен ее муж; ее отец, мать и все ее близкие покоятся на церковном кладбище. Пройдет еще несколько лет, и она ляжет там в землю тоже… А ее дочь похоронена далеко, далеко в Египте. Среди этих холмов прошла вся ее жизнь, вся жизнь, кроме тех немногих месяцев, которые она провела у постели дочери в Египте. Она вышла из глубины долины, из этого фермерского домика за рощицей и только пересекла холмы.

Эстер этот пустынный ландшафт говорил не меньше, чем ее хозяйке. По этим холмам она гуляла с Уильямом. Он родился и вырос среди этих холмов; теперь он покоится далеко отсюда, на Бромптонском кладбище, а она вернулась сюда! И Эстер в душевной простоте тоже на свой лад задумывалась над неисповедимостью судьбы.

Когда они спускались с холма, миссис Барфилд спросила Эстер, известно ли ей что-нибудь о Фреде Парсонсе.

— Нет, мэм, не знаю, что с ним сталось.

— Повстречайся он вам сейчас, пошли бы вы за него замуж?

— Пойти за него замуж и начать всю жизнь сначала? Снова все эти волнения, тревоги? Да к чему мне выходить замуж? У меня в жизни одна цель — поставить на ноги сына.

Женщины продолжали свой путь молча; прошли мимо разрушенных конюшен, миновали каретный сарай, амбары, ригу — на всем лежал отпечаток ветхости и запустения. Постояв немного, они направились к парку, отодвинули сломанную калитку и вступили в миниатюрное царство хаоса. Посаженные шпалерами яблони утопали в зарослях дикого плюща; там, где раньше были проложены аллеи, густо разрослись огромные кусты шиповника, и в лицо им повеяло сыростью; казалось, даже птицы покинули это угрюмое место. От оранжереи осталась только куча битого стекла и черный остов печи. Упавший вяз повалил часть изгороди на южной стороне парка, и старый павлин, разгуливавший под облетающими деревьями, испускал жалобные крики, призывая к себе покинувшую его подругу.

— Едва ли Джеку удастся этой зимой подыскать себе местечко получше. Мы должны посылать ему шесть шиллингов в неделю; с теми, что он зарабатывает, у него будет двенадцать; на эти деньги он сможет прожить не так уж плохо.

— Да уж что говорить! Но как же мы заплатим жалованье рабочим, которые придут убирать сад?

— Придется пока убрать не весь сад, Джим расчистит нам небольшой участок, чтобы весной посадить для нас немного овощей, — нам хватит совсем небольшого участка. Но прежде всего нужно будет убрать эти яблони. Боюсь, что придется повалить и этот орех. Под ним ничего не станет расти… Как страшно разросся этот дикий шиповник и сколько тут сорной травы! А ведь всего десять лет назад мы уехали из Вудвью, и вот с тех пор сад начал приходить в запустение. Природе не много надо, чтобы взять свое… Несколько лет, всего несколько лет…

XLIX

Всю зиму по холмам гулял жестокий северный ветер; в парке повалило много деревьев, и к концу февраля усадьба Вудвью имела еще более одичалый, заброшенный вид, чем прежде; подъездная аллея была завалена обломанными сучьями, и высокие деревья стояли, обнажив свои раны. По вечерам Эстер и ее хозяйка сидели у огня и, прислушиваясь к завыванию ветра, обсуждали, за что им нужно будет приняться, как только утихнет непогода.

Миссис Барфилд удалось скопить за зиму несколько фунтов, и в тот день, когда Джим выкорчевал первые декоративные деревья, она ни на минуту не покидала сада и, не отрываясь, следила за работой. Но мысль о том, что в это самое время ее сын участвует в большом стипл-чезе, омрачила ей радость этого дня. Она трепетала за его жизнь; ночью она не сомкнула глаз и рано утром поспешила спуститься в сад за газетой, которую должен был принести Джим. Джим, не торопясь, извлек газету из кармана.

— Его нет в первой тройке, — сказала миссис Барфилд. — Я всегда знаю, что он цел и невредим, когда его имя в первой тройке. Надо прочесть отчет о скачках, узнать, не было ли несчастных случаев.

Она перелистнула страницу газеты.

— Слава богу, он невредим, — сказала она. — Его лошадь пришла четвертой.

— Зря вы так беспокоитесь, мэм. С таким хорошим наездником, как он, ничего не может случиться.

— Самые лучшие наездники иногда погибают, Эстер. Я не знаю ни секунды покоя, когда он участвует в стипл-чезе. Вечный страх, что его когда-нибудь принесут с поля на носилках.

— Как можно думать о таком, мэм. А если завтра объявят войну, что я тогда буду делать? Это после всех-то моих стараний и трудов, после того, как я столько лет растила сына? Только я не хочу и думать об этом. Работать надо и стараться сделать для них, что можем. Всякое, конечно, случается, а нам остается только молиться, чтобы господь их уберег.

— Вы правы, Эстер. Больше нам ничего не дано. Трудиться, трудиться, пока есть силы… Сегодня ваш сын приедет повидаться с вами?

— Да, мэм, он должен приехать в двенадцать часов.

— Вы счастливее меня. А я вот не знаю, придется ли мне еще когда-нибудь свидеться с сыном.

— Ну, как же, мэм, конечно, свидитесь. Глядишь, и нагрянет к вам, может, совсем даже скоро. Все будет хорошо. Я всегда так говорю… Ну, надо мне пойти, сделать кое-что по дому. А вы как? Останетесь здесь или пойдете со мной?

— Я, пожалуй, останусь здесь. Я люблю наблюдать за работой.

— Не по здоровью это вам — стоять тут в сырости на глине.

Но миссис Барфилд только улыбнулась и покачала головой, а Эстер, остановившись у сломанной калитки, смотрела, как хозяйка наблюдает за расчисткой десять лет зараставшего сорняками сада, так же увлеченная идеей выращивания капусты и гороха, как прежде когда-то — разведением редких сортов цветов. Миссис Барфилд стояла там, где прежде была гравиевая дорожка; тяжелые комья глины налипли на ее башмаки; она смотрела, как Джим сваливает сорняки в тачку. Управится ли он к концу недели с расчисткой этого участка? И что им делать с этим огромным ореховым деревом? Ничего не будет под ним расти. Джим боялся, что ему одному не повалить дерева, и миссис Барфилд предложила отпилить часть ветвей, но Джим не был уверен, что от этого будет много толку. Он считал, что дерево высасывает из земли все соки, и пока оно тут стоит, от огорода прока не будет. Миссис Барфилд осведомилась, покроет ли выручка от продажи этого дерева расходы по его выкорчевыванию. Джим задумался, опершись о лопату; найдутся ли в городе охотники валить это дерево задаром, чтобы взять его себе? Пожалуй, должны бы найтись. А ведь если на то пошло, так миссис Барфилд должна бы получить кое-что за свое дерево. Орех — порода ценная, идет на поделку разной дорогой мебели. Джим долго еще продолжал рассуждать в таком же духе, пока миссис Барфилд не предложила ему снова приняться за работу.

В полдень Эстер и миссис Барфилд прогуливались по лужайке. С моря налетал свежий ветер и сердито трепал верхушки деревьев, словно вымещая на них свою злобу. Грач с веточкой в клюве перепархивал с одного дерева на другое. Женщины плотнее закутывались в свои плащи. Вдали прошел поезд, и они стали прикидывать, как скоро Джек доберется домой со станции. Вот еще один грач появился на лужайке, поднял с земли веточку и унес. Ветер все крепчал. Он раздувал кроны вечнозеленых деревьев, и они становились похожими на зонтики. Молодая трава еще не проглянула, и зеленовато-серые холмы сливались с серым морем. Женщины стояли в ожидании на лужайке на самом ветру и с трудом удерживали шляпки на голове; от сильного ветра юбки плотно облегали их колени. Стоять так, не двигаясь, было слишком холодно. Они сделали несколько шагов к дому, потом обернулись. В калитку вошел высокий солдат. На нем был красный мундир и лихо заломленное набок кепи на коротко подстриженных волосах. Эстер ахнула и бросилась к нему навстречу. Джек заключил мать в объятия, расцеловал ее, и они направились к миссис Барфилд. Счастье этой минуты заставило забыть все — долгие годы упорной борьбы за жизнь сына, грозящие ему опасности, — ведь в любой миг он мог пасть жертвой случайной пули… Сейчас душа Эстер была полна только одним чувством — она выполнила свое назначение женщины, она вырастила сына, и он стал мужчиной. Это вознаграждало ее за все. Да какой же он у нее красавец! Она и не знала, что он так пригож собой. И, раскрасневшись от удовольствия и гордости, она представила сына хозяйке, застенчиво косясь на него краем глаза:

— Это мой сын, мэм.

Миссис Барфилд протянула молодому солдату руку.

— Я много наслышана о вас от вашей матушки.

— Я тоже много слышал о вас, мэм. Вы были очень добры к моей матери. Не знаю прямо, как вас и благодарить…

И они молча направились к дому.


Эстер Уотерс

Примечания

1

Стоун — английская мера веса, равная 6,34 кг.

2

Здесь: утренний спектакль (франц.).


на главную | моя полка | | Эстер Уотерс |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 2.7 из 5



Оцените эту книгу