Book: Москва про Романовых



Москва про Романовых

Александр Анатольевич Васькин

Москва при Романовых

К 400-летию царской династии Романовых

Первопрестольный град Москва – родина царской династии Романовых

Ни один царский дом не начинался так необыкновенно, как начался дом Романовых. Его начало было уже подвиг любви. Последний и низший подданный в государстве принес и положил свою жизнь для того, чтобы дать нам царя, и сею чистою жертвою связал уже неразрывно государя с подданным. Любовь вошла в нашу кровь, и завязалось у нас всех кровное родство с царем. И так слился и стал одно-едино с подвластным повелитель, что нам всем теперь видится всеобщая беда – государь ли позабудет своего подданного и отрешится от него, или подданный позабудет своего государя и от него отрешится. Как явно тоже оказывается воля бога – избрать для этого фамилию Романовых, а не другую! Как непостижимо это возведенье на престол никому не известного отрока!

Н.В. Гоголь, «О лиризме наших поэтов»

1613 год стал не только началом царствования новой российской династии. Значение сего факта гораздо более весомо и выходит за рамки конкретного исторического периода, превращая его в поворотную точку всей ИСТОРИИ России. По сути,

Романовы стали первой истинно московской династией. Ведь не будем забывать, что князь Рюрик Варяжский, потомки которого правили на Руси с 862 года, был совершенно иного, нерусского, иноземного, происхождения (а уж точное место его рождения и вовсе неизвестно). Чего не скажешь о Романовых – даже не та или иная усадьба или обитель, а сама древняя Москва была их родовой вотчиной. В Первопрестольной родился и первый царь из династии Романовых – Михаил Федорович, и его сын Алексей Михайлович, и его венценосные внуки и правнуки – Софья, Федор, Иван, Петр, Елизавета, Александр…

Призвание боярского рода Романовых на царство в противовес тем, кто в 1613 году вновь было пытался посадить на кремлевский трон варягов, означало окончательное самоопределение различных элит российской власти, продемонстрировавших свою решимость поступиться личными местническими интересами ради прекращения кровопролитной смуты и окончательного «собирания» страны. Речь шла о спасении государства.

Можно только представить, какой тяжелейший груз лег на плечи шестнадцатилетнего Михаила Романова, наделенного в 1613 году не только атрибутами царской власти (среди которых были и шапка Мономаха, и держава со скипетром), но и взвалившего на себя огромную ответственность ради возрождения разоренной страны. Имелось и еще одно важнейшее обстоятельство: первые шаги юного царя должны были восстановить доверие к московской власти, утраченное за годы Смутного времени, когда один за другим предъявляли претензии на власть самозванцы всех мастей – Лжедмитрий I, II, III…

В том далеком 1613 году Михаилу Романову предстояло стать и главой династии, которой суждено было властвовать на протяжении последующих трех столетий. Немало побед и поражений пережила Россия под царской короной Романовых. Но эти три века превратили Московское царство в Российскую империю – мощную державу с самой большой территорией в мире, способную взять под защиту не только собственное население, но и братские славянские народы. А к 1913 году Россия стала сильнейшей экономической державой.

А что же Москва? Какую роль сыграл наш древний город в этой истории? Москва впитала в себя саму суть государствообразующих процессов романовского царствования, пожертвовав своим столичным призванием ради прогрессивного развития страны. Судьбоносные вехи создания Российской империи отражались на Москве незамедлительно и чрезвычайно сильно. Так, реформы Петра Великого привели к тому, что на берегах Невы возник новый город, провозглашенный столицей империи. Но даже перенос столицы в Санкт-Петербург не разорвал кровной связи Романовых с Москвою. Эта связь стала еще более крепкой, приобретя метафизический характер. Не Санкт-Петербург, а Москва была настоящим сердцем империи, которое неоднократно пытались поразить недруги России (недаром именно на Москву двинул свою армию Наполеон).

В книге пересекутся две главных линии повествования: роль Москвы в судьбе императорского дома Романовых и участие царской династии в развитии и строительстве Первопрестольной.

Москва про Романовых

Призвание Михаила Федоровича Романова на царство 14 марта 1613 года.

Худ. Г.И. Угрюмое.

Не позднее 1800 г.

Москва про Романовых

В Московском Кремле. Худ. А.М. Васнецов

Истоки династии: начиналось все с Кобылы…

Знатнейшие меж нами роды – где?

Где Сицкие князья, где Шестуновы,

Романовы, отечества надежда?

Заточены, замучены в изгнанье.

А. С. Пушкин, «Борис Годунов»

Начиная повествование о более чем трехсотлетнем пребывании Романовых у власти, кратко расскажем о том, откуда пошел их род, тем более что они вполне могли занять трон гораздо раньше – сразу после смерти царя Федора Иоанновича, последнего из рода Рюриковичей обладателя высшей власти в Московском царстве. Но обо всем по порядку.

Московские бояре Романовы вели свою родословную от Андрея Ивановича Кобылы, приближенного Ивана Калиты. Еще более древним предком считался у них знатный владетель прусский Гланд Камбил. До начала XVI века Романовы именовались Кошкиными (от прозвища пятого сына Андрея Кобылы – Федора Кошки), затем Захарьиными и Юрьевыми. Род Романовых-Юрьевых слыл среди княжеской знати «худородным».

Романовы (так или иначе) всегда находились рядом с властью, но это не значит, что царствовать в России им было предназначено судьбой. Подносить блюда на стол государю – это одно, а вершить судьбы государства за спиной царя – это совсем другое. Да к тому же, вокруг царского трона подобных охотников всегда толпилось во множестве.

Например, один из представителей рода – Михаил Захарьин, входил в опекунский совет при малолетнем Иване IV, пытаясь оказывать на него влияние. Но помимо Захарьина были и другие амбициозные опекуны – Воронцов, Шуйский, Глинский и другие…

Счастливый случай наступил, когда молодой Иван IV решил жениться, для чего на устроенный конкурс свезли невест со всей страны. В итоге, к удивлению многих, царь выбрал в жены уже знакомую ему с детства видную и статную Анастасию Захарьину, племянницу того самого Михаила Захарьина и дочь окольничего Романа Захарьина. Венчание состоялось в феврале 1547 года.

«Не знатность, а личные достоинства невесты оправдывали сей выбор, и современники, изображая свойства ее, приписывают ей все женские добродетели, для коих только находили они имя в языке русском: целомудрие, смирение, набожность, чувствительность, благость, соединенные с умом основательным; не говорят о красоте: ибо она считалась уже необходимою принадлежностию счастливой Царской невесты», – писал Николай Карамзин[1].

И ведь что примечательно, родовитые бояре в штыки встретили выбор царя, расценив это как оскорбление: дескать, «их всех (великородных бояр) государь не жалует, великих родов бесчестит, а приближает к себе молодых людей, а нас (бояр) ими теснит, да и тем нас истеснил, что женился у боярина у своего (Захарьина) дочерь взял, понял рабу свою, и нам как служити своей сестре?»[2]

Подковерная борьба между возвысившимися Романовыми и прежним окружением Ивана Грозного не прекращалась. И неудивительно, что одной из причин ранней смерти царицы Анастасии в 1560 году называется отравление, так полагал и сам царь: «А и с женою меня вы прочто разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было», – писал он Курбскому[3].

К тому времени Романовы уже успели укрепиться у кормила власти, искусно направив гнев скорбящего Ивана Васильевича против своих политических противников. И вновь полилась кровь на Лобном месте.

Второй и скорый брак Грозного еще больше укрепил положение Романовых, братьев покойной царицы – Данилы и Никиты, набравших большую силу в Ближней думе.

Никита Романов (а полное его имя звучит так – Никита Романович Захарьин-Юрьев) пользовался особым доверием подозрительного и мнительного Ивана Васильевича, что демонстрирует его недюжинные политические способности, т. к. даже более близкие родственники царя не избежали смерти. Ему была оказана высочайшая монаршья милость – боярин Никита Романов ходил с царем в «мыльню», по-нашему, в баню.

Сын Никиты, Федор Романов приходился двоюродным братом царю Федору, сыну Ивана Грозного. А посему после смерти своего тезки он имел гораздо больше прав на царский престол, чем Борис Годунов, бывший всего лишь шурином царя Федора. Расценивая присутствие такого сильного конкурента (и законного претендента на власть) как огромную для себя опасность, Годунов решил извести Романовых. Самого Федора Романова насильно постригли в монахи, как и его жену Аксинью. А из всех братьев Романовых в итоге в живых осталось лишь двое – Федор и Иван (в истории России он известен под прозвищем Иван Каша).

Сыном Федора Никитича и был первый русский царь из династии Романовых – Михаил Федорович. В дальнейшем судьба Федора Никитича сложилась следующим образом: из монастыря, куда его под именем монаха Филарета сослал Борис Годунов, его вернул Лжедмитрий I, сделав затем митрополитом Ростовским. При Лжедмитрии II он стал уже патриархом Филаретом и главой тушинского правительства.

Свою историческую роль патриарх Филарет сыграл в 1610 году, когда в составе русского посольства отправился к польскому королю Сигизмунду, дабы окончательно договориться о призвании его сына Владислава на русский престол. Однако, увидев, что Сигизмунд сам желает занять московский трон в нарушение ранее достигнутых договоренностей, Филарет сделал все для того, чтобы этого не допустить. В ответ в апреле 1612 года поляки арестовали Филарета и других послов, отправив их в Польшу. Вернулся Филарет из польского плена лишь в 1619 году, когда его сын Михаил Федорович уже шесть лет правил государством.

С большой долей вероятности можно утверждать, что не будь Филарет в плену во время Земского собора 1613 года, он и сам мог быть провозглашен первым «природным царем» из рода Романовых.

Москва про Романовых

Избрание Михаила Федоровича на царство (Призвание Михаила Федоровича на царство). Худ. М.В. Нестеров. 1886 г.

Москва про Романовых

Избрание Михаила Федоровича на царство 21 февраля 1613 года.

Из книги «Бояре Романовы и воцарение Михаила Феодоровича». 1913 г.

Успенский собор Кремля как символ начала царствования Романовых

Когда Романовых на царство

Звал в грамоте своей народ.

А. С. Пушкин, «Моя родословная»

В феврале 1613 года в Успенском соборе Кремля начался Земский собор – можно сказать, что начало трехсотлетнему правлению династии Романовых было положено именно в этом древнем православном храме, находящемся в самом сердце Москвы. Белокаменный собор был возведен итальянским зодчим Аристотелем Фиораванти в 1475–1479 годах, при Иване III. На сегодняшний день Успенский собор является старейшим московским зданием, пережившим многочисленные пожары Первопрестольной (и даже 1812 год).

А на тот момент Успенский собор был еще и самым большим зданием, способным вместить в себя всех участников собрания. Число приехавших в Москву делегатов из всех городов и весей России до сих пор служит предметом спора: называются цифры и в 800, и 1000, и даже 1500 человек. Представители самых разных земель и сословий разоренной смутой страны собирались на собор долго, сроки его начала неоднократно переносились.

Как пишет Ключевский: «Вожди земского и казацкого ополчения князья Пожарский и Трубецкой разослали по всем городам государства повестки, призывавшие в столицу духовные власти и выборных людей из всех чинов для земского совета и государского избрания. В самом начале 1613 г. стали съезжаться в Москву выборные всей земли… Это был первый бесспорно всесословный земский собор с участием посадских и даже сельских обывателей. Когда выборные съехались, был назначен трехдневный пост, которым представители Русской земли хотели очиститься от грехов Смуты перед совершением такого важного дела.

По окончании поста начались совещания»[4].

День за днем сходились в Успенский собор его участники, чтобы из нескольких кандидатов выбрать одного-единственно-го, который своими качествами и авторитетом устроил бы всех, прекратив тем самым период губительного и разрушительного по своим последствиям междуцарствия.

Рассматривались разные претенденты – прежде всего, свои, представители древних боярских родов Голицыных, Куракиных, Мстиславских и даже Шуйских, один из которых уже успел побывать на московском троне. Рассчитывал на престол и снискавший в народе популярность вождь народного ополчения князь Дмитрий Пожарский.

Нашлись и те, кто предлагал официально отдать шапку Мономаха иноземцам, в частности сыну польского короля Сигизмунда – королевичу Владиславу, или наследнику шведского престола – королевичу Карлу Филиппу. Но подобное предложение вряд ли могло найти поддержку у Земского собора, собравшегося в буквальном смысле на пепелище истерзанной иностранной интервенцией страны. Только-только выгнали из Кремля засевших там поляков, а тут нуте-ка: они опять могли вернуться в царские покои, но уже вполне на законных основаниях.

Заседания в Успенском соборе продолжались, «но выбрать и своего природного русского государя было нелегко, – подчеркивает Ключевский, – памятники, близкие к тому времени, изображают ход этого дела на соборе не светлыми красками. Единомыслия не оказалось. Было большое волнение; каждый хотел по своей мысли делать, каждый говорил за своего; одни предлагали того, другие этого, все разноречили; придумывали, кого бы выбрать, перебирали великие роды, но ни на ком не могли согласиться и так потеряли немало дней. Многие вельможи и даже невельможи подкупали избирателей, засылали с подарками и обещаниями… Соборные происки, козни и раздоры совсем не оправдывали благодушного уверения соборных послов. Собор распался на партии между великородными искателями… При недостатке настоящих сил дело решалось предрассудком и интригой. В то время как собор разбивался на партии, не зная, кого выбрать, в него вдруг пошли одно за другим «писания», петиции за Михаила от дворян, больших купцов, от городов Северской земли и даже от казаков; последние и решили дело. Видя слабосилие дворянской рати, казаки буйствовали в освобожденной ими Москве, делали, что хотели, не стесняясь временным правительством Трубецкого, Пожарского и Минина. Но в деле царского избрания они заявили себя патриотами, решительно восстали против царя из чужеземцев, намечали, «примеривали» настоящих русских кандидатов, ребенка, сына вора тушинского, и Михаила Романова, отец которого, Филарет, был ставленник обоих самозванцев, получил сан митрополита от первого и провозглашен патриархом в подмосковном лагере второго.

Сам по себе и Михаил, 16-летний мальчик, ничем не выдававшийся, мог иметь мало видов на престол, и, однако, на нем сошлись такие враждебные друг другу силы, как дворянство и казачество. Это неожиданное согласие отразилось и на соборе. В самый разгар борьбы партий какой-то дворянин из Галича, откуда производили первого самозванца, подал на соборе письменное мнение, в котором заявлял, что ближе всех по родству к прежним царям стоит М.Ф. Романов, а потому его и надобно выбрать в цари. Против Михаила были многие члены собора, хотя он давно считался кандидатом и на него указывал еще патриарх Гермоген, как на желательного преемника царя В. Шуйского. Письменное мнение галицкого городового дворянина раздражило многих. Раздались сердитые голоса: кто принес такое писание, откуда? В это время из рядов выборных выделился донской атаман и, подошедши к столу, также положил на него писание. «Какое это писание ты подал, атаман?» – спросил его кн. Д.М. Пожарский. «О природном царе Михаиле Федоровиче», – отвечал атаман. Этот атаман будто бы и решил дело: «прочетше писание атаманское и бысть у всех согласен и единомыслен совет», – как свидетельствует один бытописатель. Михаила провозгласили царем. Но это было лишь предварительное избрание, только наметившее соборного кандидата. Окончательное решение предоставили непосредственно всей земле. Тайно разослали по городам верных людей выведать мнение народа, кого хотят государем на Московское государство. Народ оказался уже достаточно подготовленным. Посланные возвратились с донесением, что у всех людей, от мала и до велика, та же мысль: быть государем М.Ф. Романову, а опричь его никак никого на государство не хотеть. Это секретно-полицейское дознание, соединенное, может быть, с агитацией, стало для собора своего рода избирательным плебисцитом. В торжественный день, в неделю православия, первое воскресенье великого поста, 21 февраля 1613 г., были назначены окончательные выборы. Каждый чин подавал особое письменное мнение, и во всех мнениях значилось одно имя – Михаила Федоровича. Тогда несколько духовных лиц вместе с боярином посланы были на Красную площадь, и не успели они с Лобного места спросить собравшийся во множестве народ, кого хотят в царя, как все закричали: «Михаила Федоровича»[5].



Таким образом, еще одним важнейшим историческим местом, связанным с избранием Романовых на царство, стала Красная площадь, где и собрался в ожидании решения Земского собора московский люд. Участник происходивших исторических событий Авраамий Палицын так описал события на Красной площади: «Заутра же снидошяся митрополиты и архиепископы и епископы и весь освященный собор и бояре и воеводы и весь царьский синьклит и, советовавше, избрашя царем государем на все Московское государьство благовернаго и благороднаго великого государя Михайла Федоровича и о избрании его царьском тако же написаша. Потом же посылают на Лобное место Рязанского архиепископа Феодорита, да Троицкого келаря старца Авраамиа, да Новово Спасского монастыря архимандрита Иосифа, да боярина Василья Петровича Морозова. И послаша их на Лобное место к вопрошению всего воиньства и всего народа о избрании царьском. Собрану же тогда к Лобному месту всему сонму Московского государьства бесчислено множество народа всех чинов, дивно же тогда сотворися. Неведущим народом, чесо ради собрани, и еще прежде вопрошениа во всем народе, яко от единех уст вси возопишя: «Михаил Феодоровичь да будет царь и государь Московскому государьству и всеа Рускиа державы»[6].

Теперь оставалось сообщить о результатах собора самому избраннику, находившемуся в это время в Ипатьевском монастыре на Костромской земле (куда так стремились добраться польские интервенты, взявшие себе в провожатого Ивана Сусанина). Для этого снарядили представительную делегацию. Но прибывшие в Ипатьевский монастырь участники Земского собора не сразу смогли уговорить шестнадцатилетнего Михаила Федоровича и его мать Марфу Ивановну смириться с неожиданно выпавшей на их долю честью.

Поначалу Михаил Федорович принялся было отказываться, заявив послам, что царем быть не хочет. Мать будущего царя объяснила: «Сын мой в несовершенных летах, и люди Московского государства измалодушествовались, прежним государям – царю Борису, Лже-димитрию и Василию Шуйскому присягали и потом изменили; кроме того, Московское государство разорено вконец: прежних сокровищ царских нет, земли розданы, служилые люди обеднели; и будущему царю чем служилых людей жаловать, свой двор содержать и как против недругов стоять? Наконец, митрополит Филарет в плену у польского короля, который, узнавши об избрании сына, отомстит за это на отце»[7].

В ответ на это послы успокоили, заявив, что «избран Михаил по Божьей воле, а три прежних государя садились на престол по своему желанию, неправо, отчего во всех людях Московского государства была рознь и междоусобие; теперь же русские люди наказались все и пришли в соединение во всех городах. Послы долго упрашивали Михаила и мать его, грозили, что в случае отказа Бог взыщет на нем окончательное разорение государства; наконец Марфа, инокиня (Ксения Иоанновна)Марфа Ивановна благословила сына принять престол», – отмечал Соловьев[8].

Особо отметим в этих словах историка саму суть событий, сделавшую их судьбоносными: Михаил Федорович был избран на царский престол, а его предшественники сами занимали его.

Итак, Михаилу Федоровичу Романову суждено было стать, как говорили тогда, первым избранным «природным царем». И как бы ни упрекали его сторонников в применении так распространенных сегодня административных технологий (а, судя по Ключевскому, технологии эти активно распространены были во все времена), главным итогом исторических заседаний в Успенском соборе стало официальное прекращение Смуты и долгожданное начало мирного, поступательного развития страны. Хотя до мира было еще далеко – шла война с Польшей и Швецией.

И вновь главные события восхождения Романовых на трон произошли на Красной площади – здесь, у Спасских ворот древнего Кремля, в мае 1613 года одолевший Смуту русский люд встречал крестным ходом юного царя Михаила Романова.

А 11 июля 1613 года (именно на эту дату указывает Соловьев), удобный и правым, и левым, боярский сын Михаил Романов был венчан на царство в Успенском соборе. Кстати, во время коронации первую царскую регалию – шапку Мономаха – держал в руках дядя царя, тот самый Иван Каша, один из двух уцелевших в результате годуновских репрессий братьев Романовых. В дальнейшем при Михаиле Федоровиче Иван Каша отвечал в государстве за внешнеполитические вопросы.

Как происходила коронация, читаем у Палицына: «Возведен же бысть благородный благоверный от Бога избранный и Богом дарованный великий князь Михаил Феодоровичь всея Русии самодержець на великий и превысочайший царьский его престол Московского государьства и многих государств Росийскиа державы во вселенстей велицей церкви Пресвятыя Владычица нашея Богородица и Приснодевы Мариа, честнаго и славнаго Ея Успениа (имеется ввиду Успенский собор – А.В.); венчан бысть рукою пресвященнаго Кир Ефрема,

Божиею милостию митрополита Казаньскаго и Свиязскаго, в лето 7121-е (1613 год – А.В.).

И седе Богом дарованный благоверный и благородный, прежде рождениа его от Бога избранный и из чрева матерня помазанный великий государь царь и великий князь Михаил Федоровичь всея великиа Росиа самодержец на своем на царьском столе Московского государьства, восприим скипетр Росийскиа державы многих государьств»[9].

Отныне Кремль навсегда будет крепко связан с царской династией Романовых. И если Успенский собор символизирует начало царствования, то Архангельский сбор станет местом их упокоения, вплоть до Петра II (все самодержцы после него найдут свое последнее пристанище в соборе Петропавловской крепости).

А Михаилу Федоровичу суждено было править государством до 1645 года и остаться в памяти потомков кротким и милостивым государем. Первому царю из династии Романовых удалось многое: восстановить страну после тяжелейшей Смуты и междоусобицы, дать отпор очередным иноземным захватчикам, вернуть ряд исконно русских земель. И, наконец, главными итогами правления Михаила Романова стало укрепление российского самодержавия и централизация власти, недаром его царская печать украсилась изображением короны, увенчавшей орлиные головы. Скончался царь в 1645 году в Кремле, сорока девяти лет от роду.

Москва про Романовых

Коронация Михаила Федоровича в Успенском соборе Кремля.

Гравюра XVII века

Москва про Романовых

Избрание Михаила Федоровича Романова (Послы московские умоляют его в Троицком соборе Ипатьевского монастыря принять корону). Худ. А.Д. Кившенко

Родовые палаты Романовых на Варварке

А родился первый царь из династии Романовых неподалеку от Кремля – в родовом гнезде семьи – боярской усадьбе в Зарядье, или «За рядами», как говорили в Москве. Сегодня от усадьбы остались лишь белокаменные палаты на Варварке (дом № 10). Когда-то в конце XV века усадьба принадлежала деду Михаила Романова – боярину Никите Романову. Обширный боярский двор попал даже на карту Москвы 1613 года.

Интересна история палат: они неоднократно страдали от больших московских пожаров, но все же так или иначе сохранились до нашего времени, приобретя статус музея более полутора веков назад.

Палаты Романовых – одно из тех немногочисленных мест в России (наряду с Ипатьевским монастырем и родовой усыпальницей в Новоспасском монастыре), которые стали для них родовыми святынями.

Поскольку резиденцией молодого царя стал Кремль, то усадьбу с 1613 года на Варварке стали именовать не иначе как «Старый государев двор, что на Варварском крестце или у Варвары-горы». Разбушевавшийся в мае 1626 года пожар не пощадил Москвы, огонь охватил и Государев Двор. Тем не менее после предпринятой переписи уцелевших строений выяснилось, что осталась «церковь древняя, двор, строение бояр Романовых»[10]. Под древней церковью подразумевался храм Знамения Пресвятой Богородицы.

Новый этап жизни усадьбы Романовых начался в 1629 году, когда по случаю рождения наследника престола – будущего самодержца Алексея Михайловича, был основан Знаменский монастырь, хотя ряд источников утверждают иное: обитель возникла в 1631 году в память о безвременной кончине матери царя, инокини Марфы Ивановны, в миру великой государыни Ксении Иоанновны Романовой. Так или иначе, своим указом Михаил Федорович отказал вновь учрежденному монастырю и Старый государев двор, и приписанные к нему угодья и земли. Вскоре, помимо усадебных строений, обитель приросла и новыми каменными зданиями, кельями и больницей.

Не только первый царь из династии Романовых немало поспособствовал расцвету монастырской жизни, но и его родня. Монастырь богател пожертвованиями представителей царской семьи. По большим праздникам отмечавшие обитель своим присутствием царь с боярами в сопровождении патриарха непременно выстаивали церковные службы – вечерни, всенощные, обедни. Как пишет М.И. Пыляев: «Перед праздником на Сытном дворе наливалась в монастырь лампада воску. От монастыря в этот день подносились иконы Знамения Богородицы со святою водою в вощанках всем членам царской фамилии, патриарху и именитым боярам»[11].

Именно к царю Алексею Михайловичу обратился с просьбой о помощи после опустошительного московского пожара 1668 года игумен Арсений: «Бьют челом богомольцы твои Знаменского монастыря, что на вашем Государевом старом дворе твое царское богомолие – монастырь – выгорел со всеми монастырскими службами и с запасьем, на церквах кровли обгорели и ваше государское старинное строение – палаты – от ветхости и от огня развалились, а нам, богомольцам твоим убогим, ныне построить нечем; место скудное; погибаем вконец»[12].

Вскоре заново отстроили новый пятиглавый собор, а также и палаты, а вместо деревянного частокола сложили каменную ограду. Однако серьезное влияние на долговечность монастырских построек оказывали специфические природные условия, недаром еще в XV веке это место называли Псковской горой. Для усиления слабого грунта фундамент и собора, и палат укрепляли дубовыми сваями. Монастырь нуждался в периодическом обновлении.

«В царствование императора Петра Знаменский монастырь претерпел многие невзгоды; в это время слабость грунта и косогор оказали свое действие на каменные здания и ограду монастырскую. Крыши тоже разрушились. Вдобавок в 1704 году сюда поместили колодников и арестантов с солдатами, в кельях у задних ворот. Последние криком и прошением милостыни отгоняли богомольцев от монастыря; к довершению бед последовавший в 1720 году указ о каменных мостовых вконец разорил этот монастырь, окруженный со всех четырех сторон улицами; имея еще в городе, за Москвою-рекою, землю, он должен был вымостить более 500 квадр. саж. Троицкий пожар 1737 года, испепеливший большую и лучшую часть Москвы, нанес также немалый вред монастырю»[13].

В дальнейшем, однако, внимание Романовых к родовому гнезду ослабло, чему способствовал и перенос столицы в Санкт-Петербург сыном Алексея Михайловича, царем Петром Алексеевичем. Правда, дочь Петра I Елизавета в 1743 году, вскоре после восшествия на трон, приказала помочь монастырю в обновлении его хозяйства и восстановить родовые палаты Романовых.

Несмотря на утрату Москвой столичных функций, все новые самодержцы продолжали приезжать в Первопрестольную, чтобы венчаться здесь на царство. В августе 1856 года в Москву на коронацию вместе со всей августейшей семьей приехал Александр II. Как и первый царь из династии Романовых, венчался на царство новый монарх в Успенском соборе Кремля. Здесь он был наделен священными реликвиями – державой и скипетром, а восседал государь на троне из слоновой кости, сделанном еще для Ивана III[14].

Первопрестольная была для Александра II родным городом, чего не скажешь о его предшественниках – последней уроженкой Москвы на царском престоле до него была Елизавета Петровна, родившаяся в подмосковном тогда селе Коломенском.

Нельзя отрицать то особое отношение Александра II к Москве, которое жило в его душе. И неслучайно наряду с присущими коронациям благими делами (отмена рекрутской повинности на три года, прощение недоимок, амнистия декабристов и других осужденных) Александр Николаевич решил посетить и родовое гнездо Романовых на Варварке. Хотя, учитывая, сколько пришлось пережить этим палатам, признаков мемориальности в них практически не осталось. И кто там только не жил за долгие годы – и монахи, и грузинский митрополит Афанасий, и купцы-арендаторы, и даже греки-торговцы. И каждый из жильцов переделывал устройство здания на свой лад.

Москва про Романовых

Поздравления, приносимые его величеству императору Александру II членами императорской фамилии после совершения коронования 26 августа 1856 года. Худ. МА. Зичи

Москва про Романовых

Улица Варварка, 1-я половина 19 века. Неизв. худ.


Приехав на Варварку, Александр II обратил внимание на плачевное состояние палат, приказав отреставрировать их, что и было осуществлено в 18571858 годах, а в 1859 году здесь при непосредственном участии царя был открыт музей «Дом бояр Романовых».

Вот как было обставлено начало работ по восстановлению палат: «В 1858 году августа 31-го начали возобновлять прародительскую палату бояр Романовых, находящуюся на углу монастыря по Варваринской улице и Псковской горе. На закладке при входе на паперть государя встретил митрополит Филарет с напрестольным крестом в руке – вкладом матери царя Михаила, великой инокини Марфы. При митрополите стоял придворный протодиакон с кадилом патриарха Филарета Никитича. Под сенью хоругвей оба иеромонаха держали в руках храмовой образ Знамения Богородицы, родовой бояр Романовых, царское моленье Михаила Феодоровича.

В приготовленное место для закладки государем и августейшей фамилией были положены новые и древние монеты, поднесенные членами комиссии по постройке. Так, И. Снегиревым были поданы на блюде серебряные и золотые монеты чекана 1856 года, в память коронования государя, – год, в который повелено возобновить Романовскую палату; А. Вельтманом – золотые и серебряные монеты 1858 года, в свидетельство действительного начала работ для обновления этого древнего памятника; г. Кене – золотые и серебряные монеты времен царя Михаила Федоровича, в память того, что в означенном доме родился и возрос этот государь, первый из поколения Романовых; известным нашим археологом, архитектором А.А. Мартыновым – серебряные монеты царствования Иоанна Грозного как свидетельство, что здание было построено при этом государе.

Возобновление палаты было окончено 22 августа 1859 года, и она освящена в этот же день в присутствии государя императора. Древняя боярская палата была построена в четыре этажа: первый, подвальный этаж, или так называемые в древности погребье с ледником и медушею; второй, нижний этаж, или подклетье, с людскою, кладовою, приспешнею или поварнею; третий, средний этаж, или житье с сенями, девичьею, детскою, крестовою, молельною и боярскою комнатою; четвертый, где находятся вышка, опочивальня и светлица. Все комнаты внутри были убраны старинными предметами или сделанными по старинным образцам. На восточной стороне палаты в среднем жилье выступает висячее крыльцо, или балкон, глядельня. Над ним в клейме – герб Романовых; под ним в нише – надпись на камне, начертанная уставною вязью, гласящая, при ком и когда начата и окончена постройка»[15].

Москва про Романовых

Палаты Романовых в 1883 году

Измайлово: «Как знаменита была когда-то эта вотчина!»

В тяжелом, кроваво-красном 1918 году, еще находясь в Москве, Иван Бунин записал:

«В жаркий день, в конце апреля, ходил в село Измайлово, вотчину царя Алексея Михайловича.

Выйдя за город, не знал, какой дорогой идти. Встречный мужик сказал: «Это, должно быть, туда, где церьква с синим кумполом».

Шел еще долго, очень устал. Но весна, тепло, радость, – было удивительно хорошо. Увидал, наконец, древний собор, с зелеными главами, которые мужик назвал синими, – как часто называют мужики зеленое синим, – увидал весенний сквозной лес, а в лесу стены, древнюю башню, ворота и храм Иоасафа, нежно сиявший в небе среди голых деревьев позолотой, узорами, зеленью глав, – в небе, которое было особенно прекрасно от кое-где стоявших в нем синих и лазурных облаков…

Теперь тут казармы имени Баумана. Идут какие-то перестройки, что-то ломают внутри теремов, из которых вырываются порой клубы известковой пыли. В храме тоже ломают. Окна пусты, рамы в них выдраны, пол завален и мусором, и этими рамами, и битым стеклом. Золотой иконостас кое-где зияет дырами – вынуты некоторые иконы. Когда я вошел, воробьи ливнем взвились с полу, с мусора, и усыпали иконостас по дырам и по выступам риз над ликами святых… А как знаменита была когда-то эта вотчина!»

Последнюю фразу Бунина мы вынесли в название и вот почему: сегодня, спустя четыре века с того исторического дня, когда первый самодержец из династии Романовых вступил на царский престол, нам остается лишь по крупицам воссоздавать образ Измайлова, ставшего в буквальном смысле колыбелью последней монархии России. Здесь возмужали Михаил Федорович и Алексей Михайлович, а Петр, совсем еще юный и невеликий, учился управлять найденным в местном амбаре ботиком. Анна Иоанновна собирала в Измайлове своих министров, а Елизавета Петровна охотилась в близлежащих лесных кущах. А внук Екатерины II, Николай I, основал здесь военную богадельню для ветеранов-участников Отечественной войны 1812 года…



Любим мы сравнивать себя с заграницей, причем не в свою пользу. И это мы у них переняли, и то. За что ни возьмись – везде сплошное преклонение перед Западом. Вот и с московскими усадьбами похожая ситуация. Про какое бы загородное имение русской знати ни шла речь, часто говорится, что это, мол, русский Версаль или русское Фонтенбло. И таких вот «Версалей» в Москве и ее окрестностях просто гроздь. Начиная с Архангельского, продолжая Малыми Вяземами, да еще и многими другими, и заканчивая Вороновым, которое его владелец граф Федор Ростопчин самолично в 1812 году поджег. Называя ту или иную усадьбу «русским Версалем», подразумевают, как правило, что хозяин ее стремился все сделать на западный манер, подражая загородной резиденции французского короля Людовика XIV, прозванного современниками «Король-солнце». И совсем забывают, что и у нас когда-то был прекрасный образец для подражания, которому Версаль и Фонтенбло в подметки не годились – да, это и есть Измайлово, изумлявшее приезжавших в Россию иностранцев своим великолепием.

Было это в 1705 году, при Петре I. В Россию из заграницы вернулись московские послы во главе с ближним окольничим и Ярославским наместником Андреем Артемовичем Матвеевым. Своеобразным отчетом о поездке послужил «Архив, или Статейный список московского посольства, бывшего во Франции; из Голландии инкогнито в прошлом, 1705 году, сентября в 5 день». Во многих городах и весях побывали московские послы. Видели Париж, Версаль, Фонтенбло.

И вот что находим мы в этом отчете: «Описание королевскому селу Фонтенбло. Сие село Фонтенбло и его место зело подобно есть селу Измайлову его царскаго величества, что близ Москвы, кроме гор каменных. Дом королевской в овраге некоем имеет свое положение, состоящ во многих малых дворцах и неправильною архитектурою построенных, понеже в притычку делан один после другаго. Ловитва (имеется в виду охота, от слова «ловить» – А.В.) есть лутчая красота сего села в лесу так стройном, бутто б нарочно насажденном, и столько дорог просечено, что не мочно верить, чтоб руки человеческие могли то зделать и выровнять. Соединение тех ловли дорог называют звезды, понеже таким видом учинены. В горах оных каменных множество кабанов, оленей и волков, что забавляет короля зело»[16].

Московский посол, впервые увидев одну из резиденций французского короля, не стушевался, а нашел с чем сравнить, причем сравнение это оказалось для Отечества нашего более чем лестным. Мол, и у нас есть не хуже…

И ведь что интересно: к созданию Версаля с Измайловым и Людовик XIV, и наш Алексей Михайлович приступили в одно время, в начале 1660-х годов. Но это лишь первое совпадение, которых в истории обеих резиденций немало. Вот еще одно – до того, как стать монаршими вотчинами, и Измайлово, и Версаль, использовались исключительно для охоты. Из непритязательных и небольших охотничьих палат и замков и выросли в результате долгих усилий многих людей царские поместья, поражавшие современников своим размахом и оригинальностью.

Во время своего царствования оба государя огромное значение уделяют превращению окружающей их дворцы природы в райское место, для чего разбиваются невиданные доселе по разнообразию сады, устраиваются новые пруды и водоемы. Для обеспечения достойной жизни монархов и в Измайлово, и в Версале внедряются новейшие технические новшества, используются лучшие методы организации и ведения хозяйства. Постепенно резиденции приобретают значение центра единоличной власти, где рождаются и объявляются важнейшие государственные решения и появляются на свет наследники престола.

Но если французский Версаль предстает сегодня во всей красе, воплощая историю французской монархии XVII–XVIII веков, то от русского Измайлова остались сущие крохи. И отмечаемый в этом году четырехсотлетний юбилей начала царствования династии Романовых – повод вспомнить и рассказать о том, как создавалось Измайлово, много лет служившее родовым гнездом Романовых.

Нет в Москве района, более тесно связанного с монархией Романовых, а значит и историей России, чем Измайлово. И хотя внимание царствующего дома к Измайлову, как и ко всей Москве, после переноса столицы в Санкт-Петербург несколько поубавилось, каждый русский самодержец считал своим долгом приезжать сюда, так или иначе способствуя продолжению его славной истории.

Сам факт существования Измайлова, то, что название это не сгинуло во тьме веков, а сохранилось поныне и обозначает сегодня один из привычно-московских районов, имеет огромное значение. Ведь до сих пор живет немало версий происхождения его названия – то ли от имени, то ли от фамилии владевшего в давние времена этими землями боярина, а быть может, и от пришлых людей, переселившихся сюда когда-то.

Для нас же в связи с отмечаемым юбилеем значение Измайлова заключается в том, что оно символизирует преемственность перехода власти от Рюриковичей к Романовым. Ведь еще до воцарения Романовых, в 1571 году, Измайлово было подарено самим Иваном Грозным своему «сродственнику», боярину Никите Романовичу Захарьину-Юрьеву.

В тот год, когда Никита Захарьин-Юрьев стал владельцем Измайлова, Москва пережила опустошительное по своим последствиям нападение татар и нагайцев под предводительством хана Девлет-Гирея. Это был печально известный Крымский поход на Москву 1571 года, после которого Иван Грозный и озаботился необходимостью строительства стены, опоясывающей Белый город.

Именно потомки Никиты Романовича Захарьина-Юрьева и стали писаться как Романовы. И уже после его смерти в 1586 году Измайлово перешло к сыну – Ивану Никитовичу Романову, тому самому, которому Лжедмитрий I дал прозвище Каша.

Иван Каша поставил в Измайлове деревянную трехшатровую церковь во имя Покрова Пресвятой Богородицы, при нем владение приросло и близлежащими землями. К 1623 году в Измайлове стояли боярский двор, охотный двор, 5 дворов нищих и 10 крестьянских и бобыльских дворов (29 человек). А к 1646 году в селе насчитывалось уже 32 крестьянских двора[17].

Умер Иван Каша в 1640 году, после чего Измайлово отошло к его третьему сыну Никите Ивановичу Романову, которого принято считать последним представителем нецарственной линии Романовых.

Своими пристрастиями в жизни Никита Иванович Романов чем-то был похож на Василия Васильевича Голицына, фаворита царицы Софьи и приверженца всего иноземного. Дом Никиты Романова был наполнен диковинками – огромными глобусами, часами с несколькими циферблатами, редкими фолиантами. Отличие лишь в том, что своими привычками он удивил современников гораздо раньше Голицына. К тому же, число приезжающих в Москву иноземных гостей при новом царе (с 1645 года) Алексее Михайловиче только увеличилось. В Россию приезжали и ученые, и врачи, и строители, и купцы, и, конечно, дипломаты.

Адам Олеарий писал: «В Москве живет некий князь по имени Никита Иванович Романов. После царя это знатнейший и богатейший человек, к тому же он близкий родственник царя. Это веселый господин и любитель немецкой музыки. Он не только любит очень иностранцев, особенно немцев, но и чувствует большую склонность к их костюмам. Поэтому он велел не раз шить для них польское и немецкое платье, а иногда и сам, ради удовольствия, надевал его и в нем выезжал на охоту, несмотря на то, что патриарх возражал против подобного одеяния. Боярин этот, впрочем, иногда и в религиозных вопросах, как кажется, сердил патриарха тем, что отвечал ему коротко, но упрямо.

Впрочем, патриарх в конце концов все-таки хитростью выманил у него костюмы и добился отказа от них»[18].

Поясним рассказ голштинского посла: Никита Иванович Романов не только сам носил иноземные наряды, но и своих слуг одевал в оные. Однажды патриарх испросил у него один из нарядов, якобы для того, чтобы обрядить в него своего слугу. Получив костюм, патриарх приказал изрезать его на куски, добиваясь тем самым от Романова отказа от ношения подобной одежды.

При Никите Ивановиче Измайлово расцвело. С удивлением смотрели не только свои, но и иностранцы на устроенное Романовым охотничье хозяйство в Измайлове, говоря, что и в Версале такого не видывали. Специальные люди и собак на зверей мастерски натаскивали (бульдогов, гончих и прочих пород), и «Волчий двор» содержали – с лисами, зайцами, медведями и кабанами. Часто бывал в охотничьих угодьях своего дяди и молодой царь Алексей Михайлович, ставший позднее страстным охотником.

Для плавания по здешним рекам Никита Иванович заказал у аглицких купцов ботик – тот самый, что впоследствии обнаружит здесь в льняном амбаре юный Петр I. Вот как он сам расскажет об этом: «Случилось нам быть в Измайлове, на льняном дворе, и, гуляя по амбарам, где лежали остатки вещей дому деда Никиты Ивановича Романова, между которыми увидел я судно иностранное, спросил Франца Тимермана, что то за судно? Он сказал, что то бот английский. Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях, для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет перед нашими судами (понеже видел его образом и крепостию лучше наших)? Он мне и сказал, что он ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветру; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно» [19].

Назывался ботик «Святой Николай». Чтобы привести его в плавучее состояние нашли старика голландца Карштен-Бранта, товарища корабельного пушкаря. Этот-то пушкарь и починил ботик, способный плавать против ветра, поставив на нем мачту и парус. И Петр стал учиться управлять первым в его жизни судном на Яузе. Однако вскоре и эта река для амбициозного молодого царя стала мала. И ботик вновь вернули в Измайлово, на Просяной пруд: «Но и там немного авантажу сыскал, – напишет Петр позднее, – а охота стала от часу быть более».

Этот ботик, по праву названный «дедушкой русского флота», выставлен сегодня в залах Центрального военно-морского музея в Санкт-Петербурге.

Во время Соляного бунта 1648 года Никита Романов выступил своего рода посредником между собравшейся в Кремле разъяренной толпой и царем Алексеем Михайловичем. Народ требовал выдать на расправу виновников-корыстолюбцев, стяжателей, набивших себе карман за счет непомерного роста налогов на соль.

Адам Олеарий вспоминал: «Его царское величество выслал своего двоюродного брата великого и достохвального вельможу Никиту Ивановича Романова, которого народ, ради доброй его славы, очень любил; он должен был попытаться смягчить обозленные умы и восстановить спокойствие. С обнаженной головою он вышел к народу (который отнесся к нему весьма почтительно и называл его отцом своим) и трогательно изложил, как его царское величество горестно ощущает все эти бедствия, тем более что он ведь в предыдущий день обещал народу прилежно рассмотреть все эти дела и дать им милостивейшее удовлетворение. Он сообщил; что его царское величество вновь велит все эти свои слова повторить, и обещает все сделать для народа, и, несомненно, сдержит свое обещание; поэтому они могли бы тем временем успокоиться и хранить мир. На это народ ответил: они очень довольны его царским величеством, охотно готовы успокоиться, но не раньше как его царское величество выдаст им виновников этого бедствия, а именно боярина Бориса Ивановича Морозова, Левонтия Степановича Плещеева и Петра Тихоновича Траханиотова, чтобы эти лица, на глазах у народа, понесли заслуженную кару. Никита поблагодарил за ответ и за то, что они хранят верность его царскому величеству, и высказался в том смысле, что можно согласиться с ними и должным образом доложить о требовании ими этих трех лиц. Он, однако, поклялся перед ними, что Морозова и Петра Тихоновича уже нет в Кремле, а что они бежали. Тогда они просили, чтобы им в таком случае немедленно выдали Плещеева. Никита затем попрощался с народом и поехал обратно в Кремль. Из Кремля вскоре получено было известие, что его царское величество постановил немедленно выдать Плещеева и согласился на казнь его на глазах народа; если же найдутся и остальные, то пусть и с ними будет поступлено по справедливости. Приказано было доставить на место палача для казни. Народ, не мешкая, привел поспешно к воротам палача с его слугами, и они тотчас же были впущены»[20].

В итоге выданного народу Плещеева растерзали тут же, не успев его даже довести до лобного места. Авторитет Никиты Ивановича еще более укрепился в глазах и народа, и его царя.

Никита Иванович Романов по своей смерти от чумы в 1654 году детей не оставил, а посему за отсутствием прямых наследников Измайлово перешло в Приказ Большого дворца как выморочное имение, иными словами, в казну. И царь Алексей Михайлович, с юности прикипевший к Измайлову, задумал превратить его в город-сад.

Михаил Пыляев пишет: «Окрестности Москвы славились своими садами и питомниками плодовых деревьев. Так, в родовой вотчине Романовых, селе Измайлове, сад был известен своими лекарственными и хозяйственными растениями. Вдоль по берегу речки Серебровки, против деревянного дворца на тридцать три сажени простирался «регулярный сад», от которого лишь следы – кустарники шиповника, барбариса, крыжовника и сирени. Позади дворца также был насажен царем Алексеем Михайловичем «виноградный сад» на пространстве целой версты, где разводились лозы виноградные, также росли разных сортов яблони, груши, дули, сливы, вишни и другие заморские деревья. Еще в пятидесятых годах здесь цела была липовая аллея, саженная, по преданию, царем Алексеем Михайловичем, под тенью которой любил гулять в юности Петр I со своими наставниками. Впоследствии там существовал вокзал (вокзалами в 18 веке называли помещения для увеселений и концертов – А.В.), где бывали в былое время блистательные собрания. Измайловские сады служили рассадниками для других садов в России; из них плоды доставляемы были для государева обихода, а целебные травы и коренья посылались в Аптекарский приказ, остальные поступали в продажу.

В садоводство Измайлова входило и хмелеводство; там разводился лучший хмель на косогорах и близ протоков. Хмельники ежегодно доставляли от 500 до 800 пудов хмелю не только для дворцовой пивоварни, но и на продажу. Цветущие луга, сады и огороды в Измайлове способствовали и размножению пчеловодства. В 1677 году они доставили 179 пудов меду и столько же воску»[21].

А еще Алексей Михайлович надеялся акклиматизировать на московских землях исключительно теплолюбивые культуры – в оранжереях и парниках произрастали тутовое дерево, виноград, грецкий орех, арбузы, финиковое дерево, миндаль, астраханский перец, и кавказский кизил, и даже хлопок, называемый бумажным деревом. Свои селекционные опыты государь проводил в разбитых в Измайлове садах, каковых насчитывалось не менее 15!

Грушевый, Сливовый, Вишневый сады. Что только в Измайлово не росло – лучше спросить, чего не было. Традиционным был Аптекарский сад, поставлявший лекарственные растения к царским лекарям. А в увеселительном саду «Вавилон» немудрено было и заблудиться – его разделял лабиринт дорожек, в котором чуть было не заплутал курляндский дипломат Рейтенфельс. А Просовый и Виноградный сады украшали помимо самих зеленых насаждений еще и художественные росписи. Развлекали царя Потешный и Островной сады. Диковенным был еще один сад – Тутовый. Правда, из идеи выведения тутового шелкопряда так ничего и не вышло. За что некоторые историки до сих пор ругают Алексея Михайловича.

Вот, в частности, один из доводов, с которым хочется поспорить: «Царь, имея склонность к экспериментаторству и по-детски любя всё «диковинное», пытается завести в подмосковном хозяйстве многие южные растения, в том числе даже виноград, даже хлопчатник и даже тутовое дерево. Разумеется, затеи эти провалились – не желали расти в Подмосковье такие культуры, как арбузы шемахинские и астраханские, финиковое дерево, миндаль и дули венгерские. Однако царь был на редкость упрям в своих начинаниях и до конца жизни мучил подчиненных своими «проектами». Все это весьма похоже на затеи избалованного барчука-«недоросля», которому ни в чем не отказывают. Мысль завести шелководство под Москвой не дает царю покоя. Садовнику-немцу Индрику царь предлагает совершить «дело наитайнейшее» – привить на яблоне «все плоды, какие у Бога есть». Озадаченный садовник врать не стал: «Все плоды, государь, невозможно привить». Но царь был, как известно, упрям и приказал приступить к тайному эксперименту»[22].

Дело было, конечно, не в эксперименте и не в «детскости» царя. Судя по всему, Алексей Михайлович надеялся превратить производство шелка (его в Россию привозили из-за границы) в одну из доходных статей государственной казны, как и выведение других, мало популярных до той поры, сельскохозяйственных культур. Ведь экономическое положение в стране оставляло желать лучшего – Медный бунт да война с Польшей обескровили Россию.

Что же касается прививки яблонь, то тут сказалась редкая набожность царя, для которого яблоня была особым деревом, библейским символом древа познания добра и зла. А Яблочный спас всегда являлся для Алексея Михайловича особо почитаемым праздником. Поэтому яблоневые сады благоухали по всей Москве, начиная с Кремля, и, конечно, в Измайлове. Большое внимание уделяли и выведению новых сортов.

Что же до набожности государя, то в искусстве поститься и молиться он мог потягаться с любым иноком: в постные недели он ел один раз в день, и притом капусту, грузди да ягоды. А в иные дни и вовсе и не пил, и не ел. По шесть часов кряду отстаивал он в церкви, отмеривая по полторы тысячи земных поклонов. «Это был истовый древнерусский богомолец, стройно и цельно соединявший в подвиге душевного спасения труд телесный с напряжением религиозного чувства», – оценивал государя Ключевский[23].

Еще одним «священным» плодом был для Алексея Михайловича виноград, который в его монаршем сознании был связан с образом Иисуса Христа. Интересный факт – в 1665 году в Измайлове посадили виноградные кусты, привезенные в Москву садовником из Астрахани Василием Никитиным. Прошло несколько трудных лет, а точнее, суровых зим, и вот, на радость царю, цепкие лозы благословенного и укоренившегося винограда обвили беседки в одном из измайловских садов, ставшем отселе Виноградным. Так и зародился на Москве этот южный фрукт.

Трудно приживался виноград в России. Но, несмотря на очевидные трудности, Алексей Михайлович не оставлял затеи с его повсеместным разведением. По задумке думного дьяка Аверкия Кириллова, заменой теплолюбивому винограду должен был послужить крыжовник, прозванный северным виноградом. И все-таки в иные года урожай винограда в Измайлове был неплохим, из него даже делали местное вино.

А какие были в Измайлове цветники! Не хуже, чем в Версале и Фонтенбло. Помимо тех цветов, что росли в нашей среднерусской полосе, разводили и тюльпаны, и лилии, и гвоздики. Для этой цели опять же пригласили голландских цветоводов. Получался прямо-таки Ботанический сад. Обширные и густо засаженные, яркие цветники обрамляли фонтаны с фигурами причудливых зверей, из пасти которых била вода.

Измайлово превратилось в любимую летнюю резиденцию Алексея Михайловича, куда царь привозил иностранцев продемонстрировать успехи отечественного сельского хозяйства. «При Алексее Михайловиче Измайлово славилось как обширная и благоустроенная сельскохозяйственная ферма. Для расширения пашни и сенокосов было расчищено много леса. На полях были устроены «смотрильни» – деревянные башни для наблюдения за работавшими на полях крестьянами», – пишет П. Сытин[24].

Москва про Романовых

Вербное воскресенье в Москве при царе Алексее Михайловиче. Шествие патриарха на осляти. Худ. В.Г. Шварц. 1865 г.

Москва про Романовых

Царь Алексей Михайлович с боярами на соколиной охоте близ Москвы.

Худ. Н.Е. Сверчков. 1873 г.


Осуществление перечисленных масштабных нововведений требовало привлечения немалого числа рабочих рук, для чего по повелению Алексея Михайловича началось переселение в Измайлово крестьян из разных уголков страны. Скотников привезли из Малороссии, садоводов с Нижнего Поволжья, льняников с Псковщины, а бахчеводов, выращивающих арбузы, из Астрахани.

Архивная справка трехсотлетней давности гласит: «Крестьяне свезены изо многих дворцовых сел и волостей и из купленных вотчин, а иные браны у всяких чинов людей… а иные призваны были литовские выходцы, а иные браны для того, что служили во дворах у всяких чинов людей посадские тяглые люди и дворцовых сел крестьяне и крестьянские дети, а иные куплены»[25].

Где же селили такое число вновь прибывших? Для этого к Измайлову приписали близлежащие земли, в результате чего границы Измайловской вотчины в 1660-х годах простирались от современного Черкизова на севере до Кускова на юге. Вотчину предполагалось заселить 548 дворами пашенных крестьян и 216 дворами «торговых и ремесленных людей». Были даже составлены чертежи расположения дорог, о чем рассказывают сохранившиеся рукописные планы Измайловских владений, датированные второй половиной XVII века.

Но крестьяне не всегда оправдывали возлагаемые на них надежды. Немало переселенцев, толком не обосновавшись, навострило лыжи обратно: слишком тяжелым оказалось бремя освоения новых земель, не отличающихся особым плодородием. Почва здесь, на краю Мещерской низменности, была глинистой, с повышенной влажностью. Вот и уходили из Измайлова крестьяне целыми семьями. Статистики того времени подсчитали, что из 664 переселенных на измайловские земли крестьянских семей сбежало 481.

А ведь для таких разнообразных работ, намеченных Алексеем Михайловичем, требовались люди опытные – животинники, зверовщики, кожевники, сыромятники, виноградари, огородники, пасечники. По отзывам управляющих, «крестьяне. на работе чинятся непослушны». Вот и приходилось специально нанимать людей со стороны, причем задорого. Исследователи называют и имена иноземцев, живших и работавших в Измайлово: мельничный мастер Яков Янов, садовник Валентин Давид, художник Петер Энглис.

Вообще же Измайлово стало своеобразной выставкой достижений «народного хозяйства» России второй половины XVII века. На его территории демонстрировались не только результаты внедрения передовой аграрной науки, но и современные промышленные предприятия. Стекольный завод, производивший стекло высочайшего качества, соответствующее лучшим европейским образцам, не хуже венецианского, кирпичный завод, винокурня…

Здесь были диковинки не только фруктовые и ягодные, но и механические – «часового строения станок», машина для обмолота зерна водою, изобретенная мастером Андреем Криком, молотильные образцы которой делал часовщик Моисей Терентьев. В общем, было на что посмотреть и царю, и его гостям.

Бурный подъем сельского хозяйства в пределах отдельно взятой царской вотчины не затмил для Алексея Михайловича одной из самых главных забав в его жизни – охоты. По-прежнему богат на развлечения был Звериный двор Измайлова. Один из иноземцев изумлялся увиденными им «невероятной величины белым медведем, леопардами, рысями и многими другими животными, находящимися только для того, чтобы на них смотрели». А еще были здесь лоси, олени, туры. Алексей Михайлович любил приезжать в свой зверинец, чтобы посмотреть на борьбу медведя с собаками или даже с охотником с одной лишь рогатиной. Сегодня от Звериного двора остались лишь названия двух улиц и переулков Измайловского зверинца.

А «на протекавших по Измайлову речках – Измайловке (Серебрянке) и Пехорке – было выкопано около 20 прудов и поставлены водяные мельницы. Во всех прудах разводилась рыба (стерлядь, осетр, белуга и пр.). Были и специальные пруды, например, Пиявочный, в котором разводились пиявки для лечебных целей; Стеклянный, обслуживавший стеклянный завод; Зверинецкий, обслуживавший зверинец. На Круглом пруду был остров, на котором Алексей Михайлович построил себе деревянный дворец, окруженный вдоль берегов пруда каменными стенами с башней-ворота-ми. Кроме деревянных служб, внутри стен для обслуживания дворца и хранения припасов стояли 53 каменные палаты и было вырыто пять погребов»[26]. А еще были Лебедянский, Олений и Собачий пруды.

Деревянный дворец да каменные палаты – это слишком скромное обозначение созданного в Измайлове архитектурного ансамбля, поражавшего современников своей красотой, ставшего воплощением честолюбивых замыслов переполняемого кипучей энергией царя Алексея Михайловича. Местом для строительства своей резиденции он избрал Измайловский остров, для чего была запружена местная речка Измайловка и создан большой Серебряно-Виноградный пруд вокруг острова.

Измайловский остров соединялся с остальной землей большим белокаменным мостом в четырнадцать пролетов, выстроенным в 1671–1674 годах. Мост был связан двумя башнями – на въезде и на выезде. Башня, находившаяся на острове, выполняла еще и функции колокольни Покровского собора. Башня-колокольня имела три этажа, внизу в караульне обитали стрельцы, а над ними была палата для заседаний Боярской Думы, по этой причине башню называли не только Мостовой, но и Думской.

Крестьян с острова выселили, дворы убрали, очистив, таким образом, землю под масштабное строительство. На острове был распланирован Государев двор, поделенный на две части – официальную и хозяйственную. Олицетворением первой стал деревянный царский дворец в три этажа, строительство которого началось в 1676 году и продолжалось в течение двух лет. Дворец состоял из семи отдельных срубов, объединенных между собой сенями и переходами. Как водилось на Руси, первый этаж был занят кухнями да кладовыми. Монаршие покои устроили на втором этаже – здесь обосновался сам Алексей Михайлович, царица Наталья Кирилловна (вторая жена, с 1671 года), царские дети.

Царь был не чужд и искусству живописи, а потому интерьер палат украшали полотна на библейские темы, из жизни древних царей Артаксеркса и Константина.

В хозяйственной части Государева двора находились службы, занимавшиеся бесперебойным обеспечением жизни царя и его семьи, наезжавших в Измайлово. Для этого выстроили палаты Сытного, Хлебного и Кормового дворов, угольную палату, вырыли погреба и обустроили ледники.

Покой и безопасность царской семьи охраняли стрельцы, обосновавшиеся в палатах, стоявших вплотную с Передними и Задними воротами Государева двора.

Измайлово украсилось и каменными храмами. При Алексее Михайловиче началось, а при его сыне Федоре Алексеевиче закончилось, возведение величественного Покровского собора Пресвятой Богородицы. По красивой легенде, царь задумал возвести собор в камне на месте прежнего деревянного по случаю рождения своего сына Петра в 1672 году. По одной из версий и сам преобразователь России также родился в Измайлове (его мать, царица Наталья Кирилловна, всем сердцем полюбила Измайлово).

Сохранившийся до нашего времени собор был возведен к 1679 году известным русским зодчим Иваном Кузнечиком и костромскими каменщиками Григорием и Федором Медведевыми (тот же каменных дел мастер Кузнечик строил в Измайлове риги, мельницы и плотины, он же возвел по заказу царя и сохранившийся до нашего времени храм Григория Неокесарийского на Большой Полянке).

Перед строителями была поставлена следующая задача: «Сделать в старом селе Измайлове церковь каменную против образца соборныя церкви, что в Александровской слободе, без подклетов длиною меж стен девять сажень, поперечнику тож, а вышина церкви и алтаря как понадобится, да кругом той церкви сделать три ступени как доведется, а делать нам то церковное каменное дело, как подмастерье укажет»[27].

Покровский (позднее Троицкий) собор Александровской слободы неслучайно служил образцом для зодчих, ведь слобода издавна была загородной резиденцией московских властителей – начиная с великого князя Василия III, не говоря уже об Иване Грозном. Но получился совсем иной собор, более похожий на Успенский, что в московском Кремле.

По оценкам искусствоведов, Покровский собор стал одним из самых грандиозных для своего времени. Уже одна его высота говорила о масштабе – почти 60 метров! А пять его огромных глав-луковиц издалека указывали путь к царской резиденции. К созданию пятиярусного иконостаса собора привлекли мастеров из Оружейной палаты Кремля – Федора Зубова, Семена Рожкова, Василия Познанского и Карпа Золотарева. Автор изразцов – Степан Полубес.

При царе Федоре Алексеевиче (правил в 1676–1682 годах) в стиле русского узорочья к 1676 году был выстроен каменный храм Рождества Христова с приделами Казанской иконы Божией Матери и святителя Николая Чудотворца. Храм этот был построен в слободе, где обосновались крестьяне-переселенцы. Он радует глаз москвичей и сегодня.

Вообще же при Федоре Алексеевиче Измайлово теряет значение экспериментальной площадки по внедрению лучших достижений аграрной науки, все больше превращаясь в загородную, летнюю резиденцию. Но все же наследство, оставленное Алексеем Михайловичем, было огромно, о чем свидетельствует перепись того времени:

«Рощи 115 десятин. Рощи, числом 5, заповедные. Роща цапельная, где жили цапли. Зверинец. Плодовые сады, числом 32, аптекарские огороды. Регулярный сад. Виноградный сад. Волчий двор. Житный двор в 20 житниц. Льняной двор для мятия льну. Скотный двор, в нем 903 быка, 128 коров, 190 телиц и 82 тельца, 82 барана, 284 свиньи. Конюший двор, в нем 701 иноходец, кони, кобылы и мерины. Воловий двор. Виноградная мельница. Пивоварня, медоварня, солодовня, маслобойня. Птичий двор, в нем лебеди, павлины, утки и охотничьи куры многих родов. На мукомольне 7 мельниц. Стеклянный завод. Церквей каменных 3, деревянных 2, дворов поповых 5 и 11 причетников. Воксал для блистательных представлений. Мост, мощенный дубовыми брусьями… 27 прудов, в одном щуки, в другом стерляди, каковым щукам царевны вешали золотые сережки и кликали в серебряные колокольчики.»[28].

Не ослабло внимание царской власти к Измайлову и с началом периода регентства царевны Софьи при двух малолетних царях – Петре I и Иване V, которое длилось с 1782 по 1789 годы. Внимание это выразилось в перестройке тщанием Софьи в 1688 году домовой церкви Иоасафа царевича Индийского. Эта церковь была известна тем, что под ее сводами в 1680 году сам Симеон Полоцкий читал свои вирши внимающим ему царю Федору Алексеевичу и его семье. При Софье церковь получила законченный облик в стиле нарышкинского барокко, став одним из первых образцов этого чисто московского стиля. Перестройкой двухярусного храма руководил Василий Голицын, фаворит царевны, повелевшей соединить храм со своими хоромами специальным переходом. Была здесь и колокольня. Интересно, что согласно легенде, после подавления Стрелецкого бунта Петр I поначалу приказал держать Софью именно в так любимом ею Измайлове, а уже потом ее перевели в Новодевичий монастырь. Храм Иоасафа снесли с 1936–1937 годах.

Любопытные заметки о жизни Измайлова при Софье оставил парусный мастер, голландец Ян Стрейс: «19 января 1669 г. мы. поехали в деревню на расстоянии полумили от Москвы. Там жила сестра его царского величества в огромном дворце, выстроенном из одного только дерева, однако весьма красиво и на чужеземный лад. При дворце было обширное место для боя зверей, и нам посчастливилось увидеть травлю медведей и волков, на которую приехали в санях его величество и высшее дворянство. Место это было огорожено большими бревнами, так что зрителям, которых было несчетное множество, удобнее было наблюдать стоя. Перед травлей мы увидели около двухсот волков и медведей рядом с огромной сворой собак. Диких зверей привозили в прочных клетках на санях. Его величество и знать стояли на галерее дворца, чтобы следить за зрелищем. По знаку выпустили нескольких волков и медведей, на них бросились собаки, и началась свалка; одни падали мертвыми, другие ранеными. Среди зверей находились московиты, направляли их и отводили тех, кто долго грызся, обратно в клетку. И свирепые звери, только что ужасно бесновавшиеся, позволяли вести себя, как ягнята»[29].

Осиротевшее после падения царской сестры Измайлово ненадолго перешло к брату Петра и его соправителю Ивану V. Иностранец Иржи Давид писал: «Измайлово, в миле от Москвы, из-за близости зеленых рощ очень удобное место для отдыха. Здесь есть стекольный завод, где немцы производят стекло для нужд царского двора. Царский дворец и здесь деревянный, а рядом каменная церковь, которую нынче царь Иван восстанавливает. Есть сад, большой и хорошо ухоженный»[30].

После скорой смерти Ивана Алексеевича в 1696 году Измайлово отошло его вдове Прасковье Федоровне с тремя дочерьми. Здесь в Измайлово и прошли юные годы племянницы Петра I и будущей императрицы Анны Иоанновны, младшей из трех дочерей Ивана V. А сестра ее – Екатерина, была матерью Анны Леопольдовны, являвшейся регентшей при малолетнем Иоанне Антоновиче, процарствовавшем на престоле всего лишь год.

Анна Иоанновна также полюбила Измайлово, особенно занимал ее театр. «В селе Измайлове дочь царя Иоанна Алексеевича сама распоряжалась представлениями за кулисами. На этом придворном театре в антрактах являлись дураки, дуры, шуты с шутихами и забавляли зрителей пляскою под звуки рожка с припевами или разными фарсами. Там было, по пословице царя Алексея Михайловича, «делу время, а потехе час», – писал Михаил Пыляев.

Чрезвычайно интересные свидетельства о пребывании в Измайлове в 1702 году оставил известный голландский живописец и путешественник Корнелис де Брюйн. Во время своей поездки в Россию он близко познакомился с царем Петром, попросившим художника запечатлеть своих племянниц на портретах:

«Царь, узнав, что я искусен в живописи, пожелал, чтобы я снял портреты с трех юных малых княжен, дочерей брата его, царя Ивана Алексеевича, царствовавшего вместе с ним до кончины своей, последовавшей 29 января 1696 года. Это, собственно, и было главным поводом, прибавил он, для чего я приглашаюсь теперь ко двору. Я с удовольствием принял такую честь и отправился к царице, матери их, в один потешный дворец его величества, называемый Измайловым, лежащий в одном часе от Москвы, с намерением прежде увидеть княжен, чем начать уже мою работу. Когда я приблизился к царице, она спросила меня, знаю ли я по-русски, на что князь Александр (А.Д. Меншиков – А.В.) ответил за меня отрицательно и несколько времени продолжал разговаривать с нею. Потом царица приказала наполнить небольшую чарку водкой, которую она и поднесла собственноручно князю, и князь, выпив, отдал чарку одной из находившихся здесь придворных девиц, которая снова наполнила чарку, и царица точно таким же образом подала ее мне, и я, в свой черед, опорожнил ее. Она попотчевала также нас и по рюмке вином, что сделали и три молодые княжны. Затем был налит большой стакан пива, который царица опять собственноручно подала князю Александру, и этот, отпивши немного, отдал стакан придворной девице. То же повторилось и со мною, и я только поднес стакан ко рту, потому что при дворе этом считают неприличным выпивать до дна последний подносимый стакан пива. После этого я переговорил насчет портретов с князем Александром, который довольно хорошо понимал по-голландски, и когда мы уже собирались уходить, царица и три ее дочери-княжны дали нам поцеловать правые свои руки. Это самая великая честь, какую только можно получить здесь»[31].

Художник принялся за работу. Петр торопил его, попросив закончить портреты как можно быстрее. Корнелис де Брюйн изобразил царских племянниц в полный рост, «в немецких платьях, в которых они обыкновенно являлись в общество», но с «античной» прической. Рисуя с натуры, живописец мог и подробно рассмотреть девочек: «Старшая, Екатерина Ивановна, – двенадцати лет, вторая, Анна Ивановна, – десяти и младшая, Прасковья Ивановна, – восьми лет. Все они прекрасно сложены. Средняя белокура, имеет цвет лица чрезвычайно нежный и белый, остальные две – красивые смуглянки. Младшая отличалась особенною природною живостью, а все три вообще обходительностью и приветливостью очаровательною».

Поясним, что взору голландца предстал уже новый царский дворец, построенный летом 1702 года взамен изветшавшего старого. Художник стал свидетелем и одного важнейшего события в жизни Измайлова – освящения этого дворца. Знаем мы и дату, когда произошло это событие – 19 декабря. В этот день Корнелис де Брюйн отправился в Измайлово чтобы показать написанные им парадные портреты петровских племянниц царице Прасковье Федоровне:

«Это был день, в который освящали новый дворец, прежде чем двор войдет в него. Доложивши о себе, я получил приказание подождать в первом покое, где я нашел множество придворных девиц. Пол устлан был сеном в этом покое, и в правой стороне его находился большой стол, уставленный большими и малыми хлебами, и на некоторых из сих хлебов лежали пригоршни соли, а на других – серебряные солонки, полные соли. По обычаю русских, родственники и знаемые тех, которые переезжали в новый дом, как бы посвящали его некоторым образом солью, и даже в продолжение нескольких дней сряду. Это приношение соли и хлеба было в то же время знаком всякого успеха, желаемого новым жильцам, желания, чтобы они никогда не нуждались ни в каких необходимых для жизни вещах. Даже тогда, когда русские переменяют жилище, то они оставляют на полу в том доме, из которого выезжают, сено и хлеб, как бы в знак благословений, которые они желают тем, которые будут жить в этом доме после них. Стены покоя, в котором я находился в ожидании, украшены были над дверями и окнами семнадцатью различными изображениями греческого письма, на которых были представлены важнейшие святые русских, которых они обыкновенно помещают в первом покое. Это, впрочем, не мешает, чтобы изображения эти находились и в других внутренних покоях».

А вот как происходило само освящение измайловского дворца: «Брат царицы (Василий Федорович Салтыков, кравчий Петра I – А.В.) стоял у входа второго покоя вместе со многими другими господами и несколькими священниками, которые, также стоя, держали в руках книги и пели духовные песнопения. Царица, окруженная несколькими боярынями, находилась в третьем покое во все время богослужения, продолжавшегося добрых полчаса. Когда служба кончилась, меня провели в один обширный покой обождать там, куда вскоре вошла и эта государыня, которой я пожелал всякого благополучия через переводчика, бывшего подле меня. Она взяла меня за руку и сказала: «Я желаю показать тебе несколько покоев», – с такой очаровательною добротой, какой я никогда не замечал в особе ее сана. Затем она приказала одной придворной девице налить мне небольшую золотую чарку водки, которую и подала мне сама, сделав мне затем честь, дозволив поцеловать ее руку, чего удостоили меня и молодые княжны, бывшие также здесь. После этого царица отпустила меня, приказав явиться к ней через три дня; затем я и удалился. Так как приближался праздник Рождества Христова, то я принял смелость поднести в дар царице сделанное мною изображение рождества Иисуса Христа и несколько четок, вывезенных мною из Иерусалима, и я просил ее принять то и другое вместо хлеба и соли. (Я тоже поднес четки и молодым великим княжнам.) Она, казалось, была очень довольна и отблагодарила меня, сделав же, в свою очередь, мне дорогой подарок – перстень, а четки для молодых княжен приказала мне самому отнести к княжнам. Я нашел этих последних за столом в другой комнате, где я и вручил им свой подарок и возвратился потом опять в покой царицы. Одна из княжен пришла туда же вслед за мной и поднесла мне небольшую чарку водки, а потом и большой стакан вина, после чего я удалился, нижайше отблагодарив их».

В январе Корнелис де Брюйн был вновь приглашен в Измайлово: «20-го числа царь прислал приказ важнейшим русским господам, госпожам и многим другим особам в числе трехсот человек явиться в Измайлово в 9 часов утра. То же самое предписано было и иностранным послам, большей части купцов и супругам их; таким образом, должно было собраться до пятисот человек, из которых каждому предложено было непременно принести царице подарок при ее поздравлении. Подарки эти состояли обыкновенно в разных изящных вещицах и редких изделиях, золотых и серебряных, в великолепных медалях и тому подобных вещах, смотря по желанию каждого. Но прежде поднесения подарков их записывали в книгу, с обозначением имени каждого приносившего дар, а затем вручали их в руки одной из молодых княжен, которая дозволяла после этого целовать приносителю руку свою. Большая часть бояр и боярынь, вручавших вначале свои подарки, разъехались по домам, остальных же пригласили к обеду. После обеда были пляски и веселились до полуночи, после чего уже разошлись».

Какое впечатление произвела Москва на художника? Самое прекрасное. А ведь это было не первое его путешествие, до того, как приехать в Россию, он видел немало красивых городов: Рим, Венеция, Иерусалим… Он стал одним из первых, кому удалось создать панораму древней русской столицы, хлебосольство которой запомнил на всю оставшуюся жизнь: «Любезности, которые оказывали мне при этом дворе в продолжение всего времени, когда я работал там портреты, были необыкновенны. Каждое утро меня непременно угощали разными напитками и другими освежительными, часто также оставляли обедать, причем всегда подавалась и говядина, и рыба, несмотря на то что это было в Великий пост, – внимательность, которой я изумлялся. В продолжение дня подавалось мне вдоволь вино и пиво. Одним словом, я не думаю, чтобы на свете был другой такой двор, как этот, в котором бы с частным человеком обращались с такой благосклонностью, о которой на всю жизнь мою сохраню я глубокую признательность».

А написанные голландцем портреты племянниц Петра I были по повелению царя разосланы иностранным женихам, с которыми так хотел породниться государь-реформатор, что во многом и привело впоследствии к столь пагубному засилью иностранцев на российском престоле. Вот почему царь так торопил художника.

Царские племянницы, предаваясь увеселению, жили в Измайлово почти до конца первого десятилетия XVIII века, переехав затем вкупе со всем царским двором в новую, северную, столицу.

Но старую вотчину Романовых царский двор не забывал. Так, в 1703 году Петр I в письме к Стрешневу велел «из села Измайлова послать осенью в Азов коренья всяких зелий, а особливо клубнишного, и двух садовников, дабы там оные размножить». А в 1704 году Петр приказал «прислать в С.-Петербург, не пропустя времени, всяких цветов из Измайлова, а больше тех, кои пахнут», – пишет Пыляев.

Почти каждый год приезжали в Москву Прасковья Федоровна с дочерьми: «Из Москвы пришли слухи, что вдовствующая супруга царя Ивана, Прасковия, с тремя дочерьми своими (из которых старшая Анна была тоже уже вдовою герцога Курляндского, а средняя вышла позднее за герцога Мекленбургского) получила приказание оставить свою увеселительную дачу, доставшуюся ей во вдовий удел – Измайлово, лежащее в 3 милях от Москвы, и приехать в Петербург», – писал в 1715 году немецкий дипломат Вебер[32].

Измайлово было непременным местом посещения иностранцев. В дневнике Фридриха Вильгельма Берхгольца, камер-юнкера из свиты голштинского герцога Карла-Фридриха, неоднократно упоминается Измайлово. В январе 1723 года Берхгольц стал свидетелем театрального представления в царском дворце:

«Когда мы приехали в дом, где назначался спектакль, нас провели в какую-то конуру, не просторнее и не лучше балагана марионеток в Германии; там было только несколько дам-иностранок и весьма немного порядочных кавалеров. Комедию представляли молодые люди, которые учатся в гошпитале хирургии и анатомии у доктора Бидлоо и которые, конечно, никогда не видали настоящей комедии. Они разыгрывали в лицах «Историю царя Александра и царя Дария», разделенную ими на 18 действий, из которых 9 давались в первый день и 9 на следующий. После каждого действия следовала веселая интермедия. Но все эти интермедии были из рук вон плохи и всегда оканчивались потасовкой. Комедия, сама по себе хоть и серьезная, разыгрывалась также как нельзя хуже; одним словом, все было дурно. Его высочество дал молодым людям 20 рублей, а император, как говорили, пожаловал им намедни 30»[33].

А вот и еще одно представление, зрителем которого оказался камер-юнкер:

«Когда наступило время представления, принцесса Прасковия пришла и объявила о том, почему ее величество скоро приказала горничным и двум-трем слугам везти себя в залу на своем стуле с колесами. Принцесса также была с нами необыкновенно милостива, повела нас с собою и очень заботилась, чтоб мы хорошо сели. В зале спектакля мы нашли большое общество здешних дам и кавалеров; но из иностранцев, кроме Бонде и меня, не было никого. В 5 часов подняли занавес, и комедия началась. Сцена была устроена весьма недурно, но костюмы актеров не отличались изяществом. Герцогиня Мекленбургская сама всем распоряжалась, хотя спектакль состоял не из чего иного, как из пустяков. По окончании его она опять вышла в залу к гостям; однако ж, поговорив немного с бывшими там дамами, скоро отправилась в свою комнату и приказала графу Бонде и мне следовать за собою».

Упомянутая герцогиня Мекленбургская – это племянница Петра Екатерина Иоанновна, вышедшая замуж за герцога Карла Леопольда Мекленбург-Шверинского в 1716 году. Союз получился больше политический, чем брачный. И, быть может, по этой причине уже вскоре, в 1722 году, Екатерина Иоанновна вернулась от мужа-деспота на родину. С собою она привезла трехлетнюю дочь Елизавету-Екатерину Христину. Эта маленькая девочка стала любимицей всего Измайлова. Ей суждено было в 1733 году принять православие и получить новое имя, став Анной Леопольдовной.

В середине 1720-х годов, со слов Берхгольца, измайловский «дворец – большой ветхий деревянный дом, где царица с некоторого времени поселилась и живет, как в монастыре».

Но каким бы ветхим ни был дворец, почти каждую неделю устраивалось там веселье с пирами да плясками, героем которых зачастую был царь Петр, сам любивший выпить и следивший за тем, чтобы вокруг него не было ни одного трезвенника. Именно в Измайлово приехал государь, чтобы «обрадовать» своих племянниц важнейшей новостью о своей скорой женитьбе на служанке Марте Скавронской, происхождение которой до сих пор остается спорным вопросом. Царские родственницы были так сражены этим намерением Петра, что сразу же стали наперебой рассказывать всем подряд о том, какая «радость» их ждет. Среди посвященных оказался и датский дипломат Юст Юль:

«Я ездил в Измайлово – двор в 3 верстах от Москвы, где живет царица, вдова царя Ивана Алексеевича, со своими тремя дочерьми, царевнами. Поехал я к ним на поклон. При этом случае царевны рассказали мне следующее. Вечером незадолго перед своим отъездом царь позвал их, царицу и сестру свою Наталью Алексеевну в один дом в Преображенскую слободу. Там он взял за руку и поставил перед ними свою любовницу Екатерину Алексеевну. На будущее время, сказал царь, они должны считать ее законною его женой и русскою царицей. Так как сейчас ввиду безотлагательной необходимости ехать в армию он обвенчаться с нею не может, то увозит ее с собою, чтобы совершить это при случае в более свободное время. При этом царь дал понять, что если он умрет прежде, чем успеет на ней жениться, то все же после его смерти они должны будут смотреть на нее как на законную его супругу. После этого все они поздравили Екатерину Алексеевну и поцеловали у нее руку. Без сомнения, история не представляет другого примера, где бы женщина столь низкого происхождения, как Екатерина, достигла такого величия и сделалась бы женою великого монарха. Многие полагают, что царь давно бы обвенчался с нею, если бы против этого не восставало духовенство, пока первая его жена была еще жива, ибо духовенство полагало, что в монастырь она пошла не по доброй воле, а по принуждению царя; но так как она недавно скончалась, то препятствий к исполнению царем его намерения более не оказалось»[34].

Необходимость немедленного отъезда в армию (о чем пишет дипломат) вместе с будущей российской императрицей была вызвана так называемым Прутским походом в Молдавию летом 1711 года. А обвенчался Петр с полюбившейся ему служанкой после возвращения из похода – в феврале 1712 года.

Петр I способствовал превращению Измайлова в заповедник, правда, это был заповедник для всех остальных, кроме самого царя, его семьи и тех, с кем они охотились. Тех же охотников, кто самовольно осмеливался заходить в Измайловские леса, царь повелел отдавать в Преображенский приказ.

О коротком правлении внука царя-реформатора – Петра II, напоминает старинная гравюра Ивана Зубова 1729 года, на ней мы видим не только въезд малолетнего царя в Измайлово, но и сам дворец, Покровский собор, Съезжий двор и церковь Иоасафа. Несчастный Петр II в то время стал объектом большой игры, в которой соперничали за влияние на него две политические группировки, пытавшиеся использовать неопытного царя в своих корыстных интересах. Испанский посол герцог Лирийский стал свидетелем этого: «В это время отец фаворита (князь Алексей Долгорукий – А.В.) приучил царя ездить каждый день поутру, как скоро он оденется, в одну подмосковную его величества, село Измайлово, в одной миле от города. Царя приучили ездить на охоту под предлогом удалить совершенно от Елисаветы, но на самом деле, для того, во-первых, чтобы удалить его от всех тех, кои могли говорить ему о возвращении в Петербург, во-вторых, для того, чтобы он не занимался государственными делами и чтобы поселить в него, елико возможно, мысль о введении старых обычаев, и, наконец, для того, чтобы заставить его жениться на одной из своих дочерей»[35].

Таким образом, по воле политических интриганов Измайлово вновь на короткое время привлекло внимание власть имущих.

Вступившая на престол в 1730 году Анна Иоанновна, вернувшаяся по такому случаю из Курляндии, вспомнила о так любимом ею в детстве и юности Измайлове. Став императрицей, она подолгу жила здесь, особенно в 1730–1732 годах, когда двор вновь переехал из Петербурга в Москву. В 1731 году императрица велела выстроить новый зверинец, по своим размерам и наполнению превосходивший прежний – в Измайлово на радость Анне Иоанновне завезли дикобразов, китайских коров, антилоп, диких ослов, обезьян, а еще павлинов, фазанов и прочую живность. Была здесь, как вспоминают очевидцы, даже своя зебра. А в Мостовой башне вновь стали проводиться заседания, только уже не Боярской Думы, а Сената.

Анна Иоанновна так привыкла к Измайлову, что повелела назвать в честь своей резиденции новый гвардейский полк – Измайловский, приобретший силу и значение не меньше уже существовавших, учрежденных ранее Петром I Семеновского и Преображенского. Согласно Высочайшему указу императрицы от 22 сентября 1730 года, должно было «выбрать из ландмилиции, учредить полк в трех батальонах и в одной гренадерской роте, именовать Измайловским и содержать, против л. – гв. Полка, третьим полком гвардейским, а офицеров определить из лифляндцев и курляндцев и прочих наций иноземцев и из русских, которые на определенных против гвардии рангами и жалованьем себя содержать к чистоте полка могут без нужды и к обучению приложат свой труд»[36].

Местом дислокации нового гвардейского полка выбрали опять же Измайлово, где и проходили военные смотры нового формирования. Анна Иоанновна с 1736 года являлась также и полковником Измайловского полка, а ее герцог Бирон (куда же без него!) – подполковником.

Пришедшая в 1741 году к власти Елизавета (дочь Петра I) не проявляла к Измайлову таких пылких чувств, как ее двоюродная сестра Анна Иоанновна. Оно и понятно – если для Анны Иоанновны царствование началось в Москве, то переворот, вознесший Елизавету Петровну на трон, случился в Петербурге. А ведь в исторической литературе встречается и такое мнение: Елизавета родилась в Измайлово. Но это лишь версия: знай дочь Петра, что она здесь появилась на свет, быть может, и отношение ее к Измайлову было бы более трепетным.

Но все же Елизавета наезжала в Измайловские леса не только поохотиться. Здесь же она встречалась со своим фаворитом графом Алексеем Григорьевичем Разумовским, прозванным «ночным императором», что жил в роскошном деревянном дворце в Перово (архитектор дворца – сам Растрелли). Для удобства сообщения между Измайловом и Перовом прорубили дорогу через тот самый заповедный лес, о необходимости защиты которого от самовольной вырубки заботился еще Петр I. Заезжала Елизавета Петровна и в деревянный охотничий замок, спрятанный в измайловских кущах.

При Екатерине II началось оскудение Измайлова, что было вполне естественно – ведь с этой местностью Софию Фредерику Августу Ангальт-Цербстскую ничего не связывало, да и родилась будущая императрица даже не в России. Столичный Петербург ей был куда ближе, чем древняя Москва, которую она недолюбливала.

Москва про Романовых

Село Измайлово. Гравюра И. Зубова. 1720 г.

Москва про Романовых

Дедушка русского флота (Франц Тимерман объясняет юному Петру Алексеевичу устройство ботика, найденного в одном из амбаров села Измайлово. Май 1688 г.). Худ. Г.Г. Мясоедов. 1871 г.


Постепенно пересохли пруды, в которых когда-то в избытке плескалась рыба, заросли райские сады Алексея Михайловича. Обветшание и запустение пришло и в храмы. По удивительному стечению обстоятельств, именно в год начала правления этой императрицы, по жилам которой не текло ни капли романовской крови, опустела церковь Иоасафа царевича Индийского, здесь прекратились службы, а через протекающую крышу сочилась дождевая и талая вода. Отсутствие пристального царского присмотра привело к тому, что в 1780 году после удара молнии, разрушившего иконостас, не было принято решения о ремонте храма. А ставший к тому времени ветхим царский дворец по указу Екатерины разобрали в 1765 году. Та же участь постигла и каменный мост. Упадок – таким словом характеризуем мы следующий этап жизни Измайлова.

Черное дело сотворили и наполеоновские солдаты, осквернившие своим присутствием опустевшую романовскую вотчину в 1812 году. Последствия оккупации и вовсе обескровили Измайлово, состояние которого в последующие десятилетия можно назвать запустением.

Унылую картину этого времени нарисовал летописец Москвы Иван Кондратьев: «Огромный брусяной дворец с теремами сломан, материалы распроданы, пахотная земля роздана крестьянам с наложением на них денежного оброка, рогатый скот от падежа весь перевелся, и все хозяйственные строения оставлены в запустении. Но псовая охота все еще поддерживалась, и в зверинце водились разные звери до 1812 года».

И вновь атмосферу давней эпохи воссоздает для нас картина художника, на этот раз К.Ф. Бодри, написавшего в 1830-х годах мрачный пейзаж Измайлово. Мы видим здесь остатки былого величия, своеобразные маленькие острова прошлого, чудом сохранившиеся, – Покровский собор с покосившимися крестами да одинокую, заросшую Мостовую башню. При тщательном рассмотрении этого полотна не оставляет мысль, что сиротливо стоящее вдалеке дерево художник уподобил опустевшему и забытому царями Измайлову. И все это на фоне сгущающихся, сизых туч, не предвещающих ничего хорошего.

К концу 1830-х годов на Измайловском острове стояло всего шесть домов, принадлежавших бывшим придворным истопникам, полотерам, рабочим и их семьям.

И вновь крутой поворот в жизни Измайлова вызвал приезд сюда очередного монарха из династии Романовых. В 1837 году здешние места посетил Николай I. Год тот был особый: четверть века со дня окончания Отечественной войны 1812 года. Царь выбрал опустевший Измайловский остров для размещения на нем богадельни для ветеранов прошедших сражений. Выбор этот кажется на редкость символичным, также как и создание Алексеем Михайловичем на здешних землях своей резиденции, характеризовавшее преемственность власти. Появление в Измайлово богадельни для призрения увечных солдат было очень уместным – ведь здесь когда-то Петр I нашел тот самый ботик «Святой Николай», ставший, если можно так выразиться, первой ласточкой флота российского. С Измайлово накрепко была связана память о достославных победах русского оружия, так где же еще, как не здесь, строить богадельню для воинов?

В этом году исполняется 275 лет с тех пор, как Николай I утвердил проект богадельни: «Государь Император Высочайше повелеть соизволил: остров, на котором существует в с. Измайлове, Московской Губернии, бывшие Дворцовые строения, кои по Высочайше утвержденному 26 ноября 1838 года проекту об устройстве в том Селе Военной Богадельни, предназначены под помещение квартир и хозяйственных заведений сей Богадельни, передать в военное ведомство. Имею честь покорнейше просить, приказать означенный остров передать в ведение Строительного комитета I округа корпуса инженеров Военных поселений. Военный Министр Граф Чернышев», – писал в 1892 году И.М. Снегирев[37].

Создать проект богадельни государь поручил зодчему Константину Тону, наиболее точно воплотившему в своих произведениях идеологическую триаду николаевского царствования – «православие, самодержавие, народность». А потому уже существовавший на Измайловском острове Покровский храм пришелся очень кстати, став, по задумке Тона, центральной частью будущей богадельни. Хотя не все остались довольны его проектом, упрекнув в слишком вольном обращении с древним зданием храма. Дело в том, что Тон задумал разобрать его северное и южное крыльцо, чтобы соединить храм со вновь спроектированными корпусами богадельни, стилизованными под XVII век, время Алексея Михайловича. Зато такой проект обрадовал главного заказчика – Николая I: старые и больные ветераны могли ходить на церковную службу, не покидая богадельни. А Покровский собор, таким образом, становился ее домовой церковью.

Москва про Романовых

Вид Измайлова. Худ. К.Ф. Бодри. 1830 г.

Москва про Романовых

Измайлово. 1950-е гг.


Перед тем, как начать строительство, с острова отселили местных жителей, которым за их дома было заплачено в среднем по сто рублей. Объявили торги на поставку «рабочих людей и материалов, потребных для построения в Селе Измайлове Военной Богадельни». Причем крепостных рабочих покупали так же, как и кирпичи, – скопом.

Строили Измайловскую богадельню довольно долго – с течением времени число ветеранов все увеличивалось, а потому и строительные работы не прекращались. Но первый этап работ был все же закончен к 1849 году. Кроме того, помимо строительства трех новых 3-х этажных корпусов, отреставрировали сам Покровский собор, храм Иоасафа, Мостовую башню, Передние и Задние ворота Государева двора, палату, где хранился ботик Петра, построили новый мост.

Николай весьма тщательно следил за постройкой богадельни, интересовался, как идут работы. 12 апреля 1849 года он сам приехал в Измайлово по случаю освящения обновленного Покровского собора, сопровождаемый великим князем Михаилом Павловичем и архитектором Тоном. Царь все очень придирчиво осмотрел, как будто ему самому предстояло здесь жить.

Так, ревизуя корпуса богадельни, Николай заметил, что лестницы с этажа на этаж слишком неудобны для будущих жильцов, людей немолодых и нездоровых, а потому на межлестничных переходах следует установить скамейки, а вдоль самих лестниц – деревянные поручни. Опять же заботясь о ветеранах, государь велел сделать на этажах по восемь умывальников с пятью кранами в каждом (водопровод к тому времени уже провели). Самое интересное, что эти «николаевские» умывальники сохранились до нашего времени!

Царь приказал исправить обнаруженные им недостатки, велев старую стену Государева двора сохранить, а не ломать. Также он распорядился разбить сад перед въездом в богадельню, внутри провести дорогу, а вдоль нее – устроить огороды.

В соответствии с «Временным уставом Измайловской военной богадельни» 1850 года было объявлено, что «Измайловская Военная Богадельня учреждается для призрения отставных офицеров и нижних чинов, не могущих за старостью лет, болезнями или увечьями снискивать себе пропитание трудами», что «Военная Богадельня помещается в здании, которое возведено для нее близ Москвы, в селе Измайловском»[38] и т. д.

Устанавливалось и первоначальное число призреваемых – 10 офицеров и 100 нижних чинов. Таковых и было к ее открытию, однако уже к 1852 году количество нижних чинов выросло вдвое, а к 1870 году – вчетверо. Многие из жителей богадельни здесь же и работали – дворниками, истопниками, садовниками и проч.

Здесь было немало и старых отставников, в том числе неходячих и слепых участников Отечественной и Кавказской войн, Георгиевских кавалеров. Каждый солдат, отслуживший положенный срок – 25, а позднее и 20 лет – и желающий поступить в богадельню, мог прийти с документами к директору и после освидетельствования врача и запроса в Главное военно-медицинское управление его принимали под «призрение».[39]

В Измайлове вновь закипела жизнь, и хотя иностранные дипломаты да царские вельможи сюда почти не заглядывали, но жители богадельни без государственного внимания не оставались. Внимание это было направлено на бесперебойное снабжение богадельни и обеспечение ее нужд. Для ее содержания требовались немалые деньги – 27 тысяч в год, а потому необходимо было привлечение частных пожертвований. В 1851 году московская купеческая управа объявила подписку в пользу Измайловской военной богадельни. Но дело едва сдвинулось бы с мертвой точки, если бы тогдашний генерал-губернатор Арсений Андреевич Закревский не «попросил» купцов «скинуться». В итоге набрали капитал в 50 000 рублей! Рады были все – и градоначальник, и государь, поручивший Закревскому «изъявить Московскому купечеству. душевную признательность и уверить его в постоянном… благоволении»[40].

И как ни дорого обошлась купцам «душевная признательность» – вольно или невольно они жертвовали из своего кармана десятки тысяч рублей – но ведь дело-то было благое! Архивные источники свидетельствуют, что московские купцы Досужев и Радионов «доставили в полное распоряжение Закревского на разные благотворительные цели 60 000 рублей серебром, из которых Закревский внес в московский Опекунский Совет

20 тысяч рублей на Измайловскую военную богадельню», а «торгующие в Москве инородные купцы доставили Закревскому 1200 рублей серебром»; купец Мазурин дал 10 000 рублей серебром на первоначальное обзаведение учреждения мебелью; его коллега Волков «принял на свой счет» полное обеспечение одеждой, бельем и обувью 10 офицеров, 100 нижних чинов, прислуги и лазарета; купец Сорокин взялся оплатить питание всех на тот момент 110 призреваемых со дня открытия богадельни в течение года и т. д. В итоге, в 1851 году в богадельню было принято еще дополнительно 50 человек.

Арсений Андреевич Закревский уже сам находился в том возрасте, когда старые раны, полученные в боях за Отечество, давали о себе знать. И потому московскому градоначальнику были ближе чаяния инвалидов и ветеранов, чем стенания купцов, немало зарабатывавших на поставках продовольствия и обмундирования на очередную войну. Как и свое давнишнее назначение в созданный в 1814 году Комитет для вспомоществования изувеченным и раненым, так и новое дело по обустройству Измайловской военной богадельни Закревский воспринял как святую обязанность.

Как приятно ему было сообщать теперь уже новому государю – Александру II, что по случаю его коронации к августу 1856 года московское купечество собрало для богадельни 300 000 рублей серебром. В своем письме к Александру II Закревский особо отмечал, что деньги собраны при его «содействии». Кроме того, благодаря его усилиям, из Московской городской думы ежегодно отпускались на столовое содержание богадельни 8500 рублей серебром. А в марте 1856 года Арсений Андреевич сообщил в столицу «о желании почетных граждан Василия Рахманова и Козьмы Солдатенкова пожертвовать 80 000 рублей серебром на постройку нового каменного корпуса на 200 инвалидов», возведенного по проекту архитектора М.Д. Быковского в 1856–1859 годах. Как установила историк Т.П. Трифонова, во время своего посещения богадельни 2 сентября 1856 года Александр II выразил пожелание использовать этот корпус для семейных инвалидов, что и было исполнено.

Москва про Романовых

Поздравление, приносимое казачьим войском Александру II в Успенском соборе. Худ. В.Ф. Тимм


А в последний год генерал-губернаторства Закревского, 1859-й, московские купцы порадовали его следующим решением: «По предмету, столь близкому нашему сердцу, и с тем вместе по чувствам глубокого нашего уважения к Особе его Сиятельства графа Арсения Андреевича Закревского, мы, нижеподписавшиеся, согласились единодушно пожертвовать капитал для выстройки отдельно каменного одноэтажного корпуса для инвалидов его Сиятельства.»[41].

Этот корпус, получивший название Семейного, поначалу был рассчитан на проживание 15 офицеров с семьями, на содержание которых Закрев-ский положил под проценты 39 500 рублей. Он был построен неподалеку от храма Иоасафа Царевича Индийского.

Современники отмечали более чем сносные условия жизни ветеранов: «Помещения инвалидов, удобные и опрятные, больница, аптечка, библиотека, столовая, убранная прекрасными портретами царскими, мраморным бюстом Николая I. Кушанье здоровое, сытное и вкусное. Кажется, здесь все придумано, чтобы доставить призреваемым покой и удобство в жизни».

Николаевская богадельня (так ее назвали в память о царе-основателе) существовала в Измайлове до 1917 года, когда и прекратилось царствование династии Романовых в России.

Но в том трагическом году история Измайлова не закончилась, пережив лихолетье, эта древняя вотчина Романовых (а точнее, то, что от нее осталось) превратилась в интереснейший музей-заповедник, хранящий еще немало тайн и легенд.

Страстной монастырь как олицетворение набожности Романовых

Первые цари из династии Романовых были на редкость набожными людьми. Недаром избрание Михаила Федоровича на русский престол, как мы уже могли убедиться, произошло «по Божьей воле». Вера в Бога воплощалась у Романовых, в том числе, и в строительстве Русской Православной Церкви – основании храмов и монастырей, в щедром жертвовании богатых даров и вкладов на развитие церковной жизни. Одним из самых известных возникших таким образом монастырей является Страстной, стоявший ранее на одноименной площади, известной ныне как Пушкинская.

История возникновения Страстного монастыря такова.

Однажды до Михаила Федоровича дошла весть о чудотворной иконе Божией Матери Страстной, приносящей исцеление от тяжелых недугов. Царь захотел самолично увидеть чудотворный образ. И 13 августа 1641 года по старому стилю икону «греческого письма, два аршина длиной и шириной» торжественно принесли в Москву. У Тверских ворот Белого города образ встречали празднично и, как говорится, всем миром: сам царь, его сын и наследник Алексей и патриарх Иосиф, а также «другие официальные лица», т. е. тьма народу. А посему с тех пор 13 августа по старому стилю считается днем прославления Страстной иконы Божией Матери. Происхождение этого большого церковного праздника связано со Страстным монастырем.

Иконография Страстной Богоматери относится еще к XII веку. Особенностью именно такого изображения Богоматери является поза Иисуса Христа, который держит обеими руками большой палец правой руки Богоматери и, обернувшись, смотрит на орудия Страстей в руках ангелов. В церковнославянском языке слово «страсти» означает «страдания», «мучения».

Внимание царя к чудотворной иконе можно объяснить его естественным желанием излечиться от нездоровья. Человек он был болезненный, и без того слабый духом, испытывал он и частые физические страдания.

Москва про Романовых

Страстной монастырь со старой колокольней


Быстро утомляли его и езда, и ходьба, и даже долгое сидение на троне. К тому же иностранные лекари нашли у царя признаки водянки. Первая жена его умерла вскоре после свадьбы, а из трех сыновей от второго брака выжил лишь один. Все это тяжелым спудом давило на слабую и впечатлительную натуру Михаила Федоровича.

Неудивительно, что в том же 1641 году на месте встречи иконы у Тверских ворот Белого города царь «повел возградити церковь камену во имя Пресвятыя нашея Богородицы»[42]. В этой церкви и должна была помещаться чудотворная икона, на которую так уповал государь Всея Руси. Но возрадоваться новому храму он не успел, скончавшись в 1645 году.

Закончилось строительство церкви уже при следующем самодержце – Алексее Михайловиче, словно по недоразумению оставшемся в русской истории Тишайшим. И вправду, чего только при нем не случилось: война, Смута, Соляной и Медный бунты, восстание Степана Разина, церковный раскол и многое другое. Но тишайшим был его характер, а не правление. Такого доброго и мягкого царя подданные еще не видели. Да и опытные, много чего повидавшие на Руси заморские посланцы отмечали: какой странный царь у русских – при своей безграничной власти над народом, привыкшим к рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь – сказал, как отмерил, австрийский посол Мейерберг.

Образцом набожности назвал Василий Ключевский царя Алексея Михайловича, которому по наследству перешла не только шапка Мономаха, но и благоговение перед иконой Страстной Богоматери.

Отмеченное в книге «Выходы государей, царей и великих князей Михаила Феодоровича, Алексия Михайловича, Феодора Алексиевича» посещение новым самодержцем только что отстроенной церкви («в 1646 году, 25 октября был крестный ход в церковь Страстной Богоматери») позволяет с большой вероятностью предположить, что именно в этот день храм и был освящен. В дальнейшем царь Алексей Михайлович неоднократно бывал на Страстной площади, приходя в церковь, как правило, на праздник Страстной иконы Божией Матери[43].

А в 1651 году здесь же, на площади, состоялась торжественная встреча царем Алексеем Михайловичем, патриархом Иосифом и боярством принесенных из Старицкого монастыря останков святейшего Иова, Патриарха Московского в 1589–1605 годах. Патриарх Иов, не признавший Лжедмитрия I царем, был лишен самозванцем сана и сослан им в Старицу, где и скончался в 1607 году. Царь Алексей Михайлович пожелал воздать сверженному патриарху посмертные почести, перезахоронив его в Успенском соборе Кремля.

А вскоре после этого благочестивый царь повелел основать у Тверских ворот Белого города «монастырь девичий во имя Страстной Божией Матери». Сосредоточием монастырской жизни стал не храм, а уже собор Страстной иконы Божией Матери.

Какой была обитель в XVII столетии? Об этом узнаем из описи, составленной стольником Алексеем Мещерским почти через полвека после начала сооружения монастыря.

Москва про Романовых

Страстной монастырь с новой колокольней (построена в 1855 году)


Пятиглавый, крытый «досками немецкого железа вылуди, т. е. жестью», собор завершался вызолоченными сквозными железными крестами, «а цепи у крестов крашеные». Вокруг собора «в закомарах и на шеях писаны разные святые в лицах»[44]. Над слюдяными соборными окнами – херувимы. Нижняя церковь собора освящена была во имя Архангела Михаила (это имя носил отец царя Алексея Михайловича).

И в более поздние времена члены императорской фамилии неоднократно посещали обитель, одаривая ее дорогими подарками и драгоценностями. В помощи монастырь нуждался особенно после погрома, устроенного французами осенью 1812 года. Например, в 1817 году риза находящейся в соборе чудотворной иконы во имя Страстной Божией Матери украсилась драгоценными камнями – крупной бирюзой, осыпанной мелкими брильянтами, и внушительной жемчужной серьгой – подарком вдовствующей императрицы Марии Федоровны (матери Александра I и Николая I), лично посетившей монастырь в тот год.

Часто приходил в монастырь великий князь Михаил Николаевич Романов, четвертый сын Николая I. Он молился в южной части собора, под изящным резным балдахином, венчавшим серебряную вызолоченную гробницу с главой святой великомученицы Анастасии Узорешительницы (этой святой обычно молились о разрешении уз, связывающих душу и тело). Анастасия Узорешительница служила ангелом-хранителем единственной дочери великого князя (у него было еще шесть сыновей), великой княжны Анастасии Михайловны, будущей великой герцогини Мекленбург-Шверинской.

Великий князь Михаил Николаевич подарил обители красивую серебряную лампаду с выгравированными на ней словами: «Твоя от Твоих Тебе приносяще». Эту лампаду повесили над гробницей святой Анастасии. В феврале 1862 году сам московский митрополит Филарет зажег в лампаде огонь.

Новоспасский монастырь – родовая усыпальница Романовых

Эта старинная обитель на берегу Москва-реки (основана в 1490 году Иваном III) занимает в истории дома Романовых свое особое место, недаром столько внимания уделял Михаил Федорович обустройству и обороне монастыря. Так, в 1640 году за счет казны вместо деревянного частокола обитель окружили мощной крепостной стеной с башнями-бойницами.

Церковное строительство вообще было составной частью государственной политики первых царей династии. Тщанием Михаила Федоровича к 1645 году был возведен и Спасо-Преображенский собор, где уже при Алексее Михайловиче совершал богослужения архимандрит Никон – будущий патриарх-раскольник.

В то время между Никоном и Алексеем Михайловичем не было противоречий относительно перспектив развития Русской Православной Церкви. Более того, сам собор, строгая простота его пятикупольного образа, перекликающаяся с образами кремлевских храмов – символов романовского царствования, вполне отвечал взглядам Никона, противника всякого рода «обмирщения». Никон не просто пользовался личным доверием Алексея Михайловича – он был назначен служить наместником Новоспасского монастыря по царской просьбе.

У Михаила Федоровича и у его сына было основание заботиться и о защите монастыря, и о его развитии: здесь, в подклете Спасо-Преображенского собора с давних пор находилось захоронение старинного боярского рода Романовых. Правда, тогда они еще носили другие фамилии.

Первым похороненным здесь в 1498 году представителем рода стал Василий Юрьевич Кошкин-Захарьин, дядя царицы Анастасии, жены Ивана Грозного. Затем в 1543 году – его брат Роман Юрьевич Кошкин-Захарьин. Он-то своим именем и дал название роду Романовых. Именно его дочерью была будущая царица Анастасия.

Наконец, в 1586 году, здесь похоронен сам Никита Романович Захарьин-Юрьев (или просто Никита Романов), дед Михаила Федоровича. За два года до смерти, в 1584 году он занимал в Думе 2-е место по старшинству, тогда как Борис Годунов был лишь десятым. Но тяжелый недуг не позволил занять ему царский трон. Никита Романович перед кончиной принял постриг под именем Нифонта.

Москва про Романовых

Внешний вид Новоспасского монастыря при Петре I

Москва про Романовых

Внутренний вид Знаменской церкви монастыря


А вот еще три захоронения Романовых возникли в Новоспасском монастыре уже при Лжедмитрии II. Речь идет о трех братьях Федора Никитича (патриарха Филарета) – Василии, Александре и Михаиле, останки которых перенесли сюда в 1605 году. Так Лжедмитрий I выразил свое уважительное отношение к Филарету.

Но если сам Филарет упокоился в Успенском соборе в 1633 году, то его жену инокиню Марфу (и мать царя Михаила Федоровича) похоронили здесь, в Новоспасском монастыре, в 1631 году. Всего же к концу XVII века здесь насчитывалось до 70 захоронений царских родственников.

Неудивителен тот пиетет, с которым Михаил Федорович относился к монастырю. Он часто бывал здесь, как и его сын Алексей Михайлович, участвуя в молебнах на могилах своих предков. Монастырь точно расцвел при первых Романовых.

Летопись свидетельствует: «1633 года января 23 день. Ходил Государь к Спасу на Новое к вечерней панихиде. А на Государе было платья: шуба санная, сукно темно-вишнево; зипун комнатной, шапка, сукно вишнево с тафтяными петли; да в запас отпущено: стул сафьяной, подножье теплое меньшое, кабеняк лундыш вишнев, три суконца кровельных»[45].

А вот интереснейшее свидетельство от 6 августа 1662 года: «Обедни государь (Алексей Михайлович – А.В.) слушал у праздника Преображения Спасова Нового монастыря. А на Государе было платья: ферезия, сукно скорлат червчет, с широким кружевом, холодная; ферези, атлас бел, испод соболий, зипун без обнизи, шапка, бархат двоеморх шафранного цвета с большими запоны».

Исторические источники отмечают, что особенно часто – каждую неделю! – приезжал в монастырь Федор Алексеевич. Это случилось после погребения здесь его тетки Ирины Михайловны. Царь, следуя примеру деда и отца, щедро раздавал милостыню монастырской братии.

Видели в Новоспасском и царей-братьев Ивана и Петра. А в 1716 году Петр I, выражая особое свое отношение к монастырю, велел отлить для него большой колокол. А ведь в это время Россия воевала с Швецией, и, согласно указу императора, церковные колокола переливали в пушки!

Но чем меньше романовской крови было в каждом следующем монархе, тем реже они посещали могилы предков. Последней, кто привечала монастырь, была Елизавета Петровна. А уж при Екатерине II ни о каком особом отношении к Новоспасскому не было и речи – зов предков манил ее совершенно в иные края. Считанные разы бывали здесь Александр I и Николай I.

1812 год огненным ураганом прошелся по обители – многие гробницы Романовых были утрачены, осталось чуть больше тридцати. Восстановить родовую усыпальницу решил Александр II в 1857 году, в результате чего гробницы были отделаны белым камнем.

Николай II приходил в усыпальницу вместе со своими детьми в 1913 году во время празднования трехсотлетия царской династии. А последним из Романовых, чей прах нашел пристанище в родовой усыпальнице в 1995 году, стал великий князь Сергей Александрович, погибший от бомбы террориста Ивана Каляева 4 февраля 1905 года (об этом мы расскажем в следующих главах).

Москва про Романовых

Новоспасский монастырь. 1882 г.

Перенос столицы: за что Петр Великий Москву невзлюбил

Переломным моментом в отношениях Романовых и Москвы является перенос столицы в Санкт-Петербург, явившийся личной и глубоко субъективной инициативой Петра I. Петр Москву не любил и даже боялся. Да и как любить город, еще с детства ставший для него олицетворением постоянного страха за свою жизнь.

Навсегда запомнил он май 1682 года, когда перед его глазами развернулась кровавая трагедия – натравленные сестрой Петра, Софьей, стрельцы пришли в Кремль, чтобы посмотреть на его брата Ивана. Софья нашептала стрельцам, будто Ивана уж и нет в живых. Растерянных Петра и Ивана вывели из царского терема на Красное крыльцо и показали стрельцам, которые, однако, не успокоившись, жаждали крови. Разъяренная толпа потребовала выдать им на растерзание наиболее известных и влиятельных бояр.

Десятилетний Петр видел, как бросили на копья главу Стрелецкого приказа князя Михаила Долгорукого, как изрубили на куски боярина Артамона Матвеева, ближайшего соратника его отца, как расправились, а затем глумились над телами его дядюшек – Ивана и Афанасия Нарышкиных. А ведь они были братьями его матери, царицы Натальи Кирилловны Нарышкиной. Что и говорить, зрелище ужасное даже для взрослого человека с уравновешенной психикой. А тут ребенок. Вот потому-то так быстро и повзрослел Петр Алексеевич.

Попытка узурпации власти Софьей и последовавшая за этим Хованщина стали продолжением длинной череды противоречивых событий, сформировавших негативное отношение Петра к Москве. Став постарше, он практически переехал жить в Преображенское, расценивая пребывание в Кремле как большую опасность для себя. Вот как пишет об этом Ключевский:

«События 1682 г. окончательно выбили царицу-вдову из московского Кремля и заставили ее уединиться в Преображенском, любимом подмосковном селе царя Алексея. Этому селу суждено было стать временной царской резиденцией, станционным двором на пути к Петербургу. Здесь царица с сыном, удаленная от всякого участия в управлении, по выражению современника князя Б.И. Куракина, «жила тем, что давано было от рук царевны Софии», нуждалась и принуждена была принимать тайком денежную помощь от патриарха Троицкого монастыря и ростовского митрополита. Петр, опальный царь, выгнанный сестриным заговором из родного дворца, рос в Преображенском на просторе. Силой обстоятельств он слишком рано предоставлен был самому себе, с десяти лет перешел из учебной комнаты прямо на задворки. Легко можно себе представить, как мало занимательного было для мальчика в комнатах матери: он видел вокруг себя печальные лица, отставных придворных, слышал все одни и те же горькие или озлобленные речи о неправде и злобе людской, про падчерицу и ее злых советчиков. Скука, какую должен был испытывать здесь живой мальчик, надо думать, и выжила его из комнат матери на дворы и в рощи села Преображенского. С 1683 года, никем не руководимый, он начал здесь

продолжительную игру, какую сам себе устроил и которая стала для него школой самообразования, а играл он в то, во что играют все наблюдательные дети в мире, в то, о чем думают и говорят взрослые. Современники приписывали природной склонности пробудившееся еще в младенчестве увлечение Петра военным делом. Темперамент подогревал эту охоту и превратил ее в страсть, толки окружающих о войсках иноземного строя, может быть, и рассказы Зотова об отцовых войнах дали с летами юношескому спорту определенную цель, а острые впечатления мятежного 1682 года вмешали в дело чувство личного самосохранения и мести за обиды. Стрельцы дали незаконную власть царевне Софье: надо завести своего солдата, чтобы оборониться от своевольной сестры. По сохранившимся дворцовым записям можно следить за занятиями Петра, если не за каждым шагом его в эти годы. Здесь видим, как игра с летами разрастается и осложняется, принимая все новые формы и вбирая в себя разнообразные отрасли военного дела. Из кремлевской Оружейной палаты к Петру в Преображенское таскают разные вещи, преимущественно оружие, из его комнат выносят на починку то сломанную пищаль, то прорванный барабан. Вместе с образом спасителя Петр берет из Кремля и столовые часы с арабом, и карабинец винтовой немецкий, то и дело требует свинца, пороха, полковых знамен, бердышей, пистолей; дворцовый кремлевский арсенал постепенно переносился в комнаты Преображенского дворца. При этом Петр ведет чрезвычайно непоседный образ жизни, вечно в походе: то он в селе Воробьеве, то в Коломенском, то у Троицы, то у Саввы Сторожевского, рыщет по монастырям и дворцовым подмосковным селам, и в этих походах за ним всюду возят, иногда на нескольких подводах, его оружейную казну. Следя за Петром в эти годы, видим, с кем он водится, кем окружен, во что играет; не видим только, садился ли он за книгу, продолжались ли его учебные занятия. В 1688 году Петр забирает из Оружейной палаты вместе с калмыцким седлом «глобус большой». Зачем понадобился этот глобус – неизвестно; только, должно быть, он был предметом довольно усиленных занятий не совсем научного характера, так как вскоре его выдали для починки часовому мастеру. Затем вместе с потешной обезьяной высылают ему какую-то «книгу огнестрельную».

Для мужающего Петра в те годы основным способом защиты было бегство из Москвы. Взять хотя бы тот памятный отъезд в Троицу в 1689 году:

«Последнее по времени публичное столкновение Петра с Софьей произошло в июле 1689 года и было связано с торжеством по случаю возвращения Голицына из Крымского похода. Этот поход, как отмечалось выше, не принес славы ни ратным людям, ни их начальнику. Тем не менее Софья не скупилась на награды за сомнительные боевые подвиги, стремясь тем самым заручиться поддержкой стрельцов в надвигавшемся столкновении с Петром.

Петр демонстративно отказался от участия в пышных торжествах. Руководитель похода и другие военачальники, прибыв в Преображенское, даже не были приняты Петром. Эти действия Софья сочла прямым себе вызовом. Она апеллирует к стрельцам: «Годны ли мы вам? Буде годны, вы за нас стойте, а буде не годны – мы оставим государство». Последней частью фразы Софья подчеркивала скромность своих намерений. В действительности в Кремле, как и в Преображенском, велась лихорадочная подготовка к развязке. Она, как это часто бывает в напряженной обстановке, полной тревог и ожиданий, произошла совершенно неожиданно.

В ночь с 7 на 8 августа в Кремле поднялась тревога, стрельцы взялись за ружья: кто-то пустил слух, что потешные из Преображенского идут в Москву. Сторонники Петра среди московских стрельцов, не разобравшись в происходившем, сочли, что стрельцы готовятся не к обороне Кремля, а к походу в Преображенское. Мигом они помчались в резиденцию Петра, чтобы предупредить его о грозящей опасности. Тревога оказалась ложной, тем не менее слух вызвал цепную реакцию.

Петра разбудили, чтобы сообщить новость. Можно представить, какие мысли пронеслись в голове Петра и что он пережил в те недолгие секунды. Промелькнули события семилетней давности – разъяренная толпа вооруженных людей, бердыши, алебарды, пики, на острие которых сбрасывали с крыльца сторонников Нарышкиных. Решение, вызванное страхом за жизнь, было неожиданным – бежать. Бросился в одной рубашке в ближайшую рощу и в ночной тишине пытался уловить гул топота двигавшихся стрельцов. Но было тихо. Лихорадочно соображал, куда бежать. Ему принесли одежду и седло, привели коня, и он всю ночь в сопровождении трех человек скакал в Троице-Сергиев монастырь, за толстыми стенами которого семь лет назад укрывалась Софья.

В зрелые годы Петр был человеком большой отваги, много раз попадал в смертельно опасные переделки. Но в семнадцать лет он оставил жену и мать, кинул на произвол судьбы близких людей и потешных солдат, не подумав о том, что стены Троице-Сергиевой лавры, никем не защищаемые, не могли бы его спасти. Изнуренный долгой скачкой, Петр прибыл в монастырь утром 8 августа, бросился на постель и, обливаясь слезами, рассказал архимандриту о случившемся, прося защиты.

На следующий день из Преображенского к Петру прибыли потешные солдаты и стрельцы Сухарева полка, приехала и мать.

В Кремле узнали о бегстве Петра только 9 августа – весь день накануне Софья в сопровождении стрельцов была на богомолье. Новость вызвала тревогу, которую пытались скрыть наигранным спокойствием: «Вольно ему, взбесяся, бегать», – сказал Шакловитый.

Софья предприняла несколько неудачных попыток примирения. Сначала она для улаживания конфликта отправила к Троице патриарха Иоакима, но тот, симпатизируя Петру, остался при нем. «Послала я патриарха, – делилась со стрельцами результатами своей неудачной затеи Софья, – для того, чтобы с братом сойтись, а он, заехав к нему, да там и живет, а к Москве не едет». Затем она отправилась к монастырю сама, но в пути получила категорическое повеление брата вернуться в Кремль.

Москва про Романовых

Приезд царей Иоанна и Петра Алексеевичей на Семеновский потешный двор в сопровождении свиты. Худ. И.Е. Репин. 1900 г.

Москва про Романовых

Вид Москвы времен Петра. Худ. К.И. Рабус.


Военные силы, на которые рассчитывала опереться Софья, таяли с каждым днем. Вместе с Шакловитым она не могла удержать в повиновении солдатские и стрелецкие полки, не рисковавшие вступить в вооруженный конфликт с войсками, поддерживавшими Петра. По его вызову в Троице-Сергиеву лавру прибывали, во главе солдат и стрельцов, командиры полков. Там стрелецкие начальники сообщили царю о тайном совещании, созванном Шакловитым, о его попытке произвести дворцовый переворот. Последовало требование выдать Шакловитого.

Апелляция Софьи к оставшимся в Москве стрельцам, призыв встать на защиту своего начальника успеха не имели. Правительнице пришлось выдать фаворита, он был 7 сентября доставлен в монастырь, подвергнут допросу и пыткам и через пять дней казнен вместе с главными сообщниками.

Выдача Шакловитого означала полное поражение Софьи. Петр и его сторонники вполне овладели положением. Стрельцы вышли встречать ехавшего в Москву царя, в знак покорности легли вдоль дороги на плахи с воткнутыми топорами и громко просили о помиловании.

Еще продолжался розыск над Шакловитым, а Петр, находясь в Троице, отправил брату Ивану письмо с решением отстранить Софью от власти. «Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте тому зазорному лицу государством владеть мимо нас». Далее Петр испрашивал разрешения «не отсылаясь к тебе, государю, учинить по приказом правдивых судей, а не приличных переменить, чтоб тем государство наше успокоить и обрадовать вскоре»[46].

В процитированных повествованиях историков не раз употребляется село Преображенское, основанное еще царем Алексеем Михайловичем, выстроившим здесь летний дворец с богатой усадьбой. Это-то село и стало пристанищем для Натальи Кирилловны с малолетним Петром. Значение Преображенского стало еще более весомым с взрослением Петра. И появление здесь в 1683 году потешных полков – не просто детская забава, а подсознательное желание Петра защититься от возможной опасности, исходящей, по его мнению, из Кремля, от амбициозной Софьи с ее стрельцами. А потому уже в 1687 году в Преображенском возникла населенная офицерами и солдатами слобода. Так зарождалась будущая российская армия.

Но не в этом главный смысл Преображенского. Петр превратил его в противостоящий Кремлю центр власти, совсем не потешный. Здесь была своеобразная кузница будущих кадров петровских преобразований. И не беда, что иные соратники Петра до конца жизни не умели ни писать, ни читать, главное, что они были преданы ему лично, готовые пройти со своим государем и огонь, и воду. За это Петр их ценил и выдвигал. Об особенностях и роли Преображенского в судьбе Петра хорошо сказал Николай Павленко:

«Двор в Преображенском, где жила царица с сыном, находился на полуопальном положении и, хотя был расположен рядом с Москвой, представлял собою своего рода провинцию, где жизнь текла по иным законам, где придворный этикет не стеснял поведения Петра и не накладывал своим благочинием ограничений на характер его забав и развлечений. Иным был и состав двора в Преображенском. Здесь мы почти не встретим представителей знатных родов. Молодые люди, окружавшие Петра, не гнушались изнурительной работы, сопровождавшей военные забавы, во время этих забав складывались особые отношения, основанные совсем на иных принципах, чем в Кремлевском дворце.

Боярин оставался боярином, даже если он попадал в опалу и блистательно начатый в Москве жизненный путь завершал воеводой какого-либо окраинного уезда. Опала для него означала ущемление спеси родовитого человека, утрату возможности получить новые пожалования, но не означала полной катастрофы и лишения средств к существованию. Карьера сына такого боярина опиралась на чин и породу отца. У людей, окружавших Петра, не было подобной опоры, традиции преемственности отсутствовали. Меншиков, не окажись он в компании Петра, в лучшем случае стал бы богатым купцом. Единственным достоянием Меншикова на первых порах были его ум, сметливость, безграничная преданность Петру, умение с полуслова понимать и даже угадывать его желания и прихоти.

Из окружения молодого Петра вышли потом военачальники и дипломаты, инженеры и администраторы. Но все это случилось позже. А пока, в первые годы правления Петра, они вместе с ним были поглощены военными играми, потешными сражениями, маневрами»[47].

Казалось бы, что после подавления очередного Стрелецкого бунта в 1689 году и низложения Софьи Петр должен был въехать в Кремль на белом коне и успокоиться. Но не таков был будущий император всероссийский. Начав царствовать единолично, в 1696 году он совершает свой первый военный поход в Архангельск, затем, на следующий год, второй и более успешный.

А в это время вновь в Москве зреет заговор, и опять движущей его силой выступают стрельцы, ведомые теперь уже не Софьей, заточенной в монастыре, а ненавидящим Петра полковником Цыклером, не скрывающим перед стрельцами своей цели: «Как государь поедет с Посольского двора, и в то время можно вам подстеречь и убить»[48]. Наказание заговорщику было соответствующим.

А Петр снова рвется из Москвы – здесь ему тесно. Отправившись весною 1697 года в составе Великого посольства галопом по Европе, царь, вдохновленный увиденным, летом 1698 года вынужден прервать свое путешествие – из Москвы приходят дурные вести об очередном стрелецком бунте. Петр возвращается и устраивает «Утро стрелецкой казни».

Вряд ли нужно говорить, что на протяжении почти что двадцати лет Первопрестольная была для Петра олицетворением постоянного страха за свою власть и свою жизнь. В такой обстановке впору не о создании империи думать, а о собственном спасении. Петра же, как мы знаем, обуревали совсем иные планы. Вероятно, уже тогда он задумался о переносе столицы в другое место. Только вот куда? В такой же древний город? Не лучше ли основать столицу на новом и притом пустом месте?

Выезжавшего за границу, воюющего со шведами Петра в Москве не видели годами. Отсутствие царя в столице отнюдь не способствовало стройности государственного устройства, привыкшего к иному образу жизни первого лица в государстве. Русские цари дальше границы-то никогда не выезжали, а тут – Англия, Голландия. Да и сам Петр понимал, что долго так продолжаться не может. Утверждая победы русского оружия на Западе, он и столицу хотел иметь поближе для собственного удобства, как бы под боком. Так что в Москве ему было еще и не очень сподручно.

Едва-едва отвоевав у шведов кусок земли (а война-то еще и не окончилась!), Петр 16 мая 1703 года закладывает именной город – Санкт-Петербург. С того дня и началась история противостояния двух столиц Российской империи – новой, северной, и старой, боярской.

И ведь что интересно: если последние Рюриковичи называли Москву Третьим Римом, то Петр заявил, что видит город имени себя подобным Амстердаму. Какие разные представления о значимости и исторической роли двух столиц!

Москва стала терять функции главного города постепенно, отдав Санкт-Петербургу бремя принятия государственных решений. Вслед за Петром на берега Невы переехали и органы власти, Сенат, Синод, коллегии. В Санкт-Петербурге все было новое, а в Москве осталось все старое, в том числе и стрелецкие бунты. Петр уже мог не опасаться повторения таковых.

Одного лишь не смогли отнять у Первопрестольной – права короновать новых российских самодержцев. Никто из Романовых после Петра не был столь радикален – всю страну поставил он вверх ногами, патриаршество уничтожил, бороды и кафтаны лично укорачивал, сам головы рубил, а право венчать царей Москве сохранил. Быть может, зов крови не давал ему возможности перейти этот последний, крайний рубеж.

Как Петр Великий в Москве Триумфальные ворота поставил

То академик, то герой,

То мореплаватель, то плотник,

Он всеобъемлющей душой

На троне вечный был работник.

А.С. Пушкин, «Стансы»

Обозревая многочисленные нововведения, смело позаимствованные за границей Петром Великим в период его царствования, невозможно не заметить, что коснулись они буквально всех сторон жизни русского народа. Будь то празднование Нового года 1 января или разрешение продажи табака – до всего было дело кипучей и энергичной натуре государя-реформатора.

Вот и Москва не осталась в стороне. Одним из новшеств, внедренных при Петре I, стало возведение в Первопрестольной триумфальных врат. Царь полагал, что Российская империя ничем не хуже Римской, где подобных сооружений было во множестве.

Но в отличие от иноземных обычаев, в соответствии с которыми строительство триумфальных арок приурочивалось к самым разным поводам, в России эти сооружения ставили в случае военных побед и коронаций. Интересно, что в Москве в основном воздвигали арки в честь сухопутных побед, а в Петербурге, провозглашенном столицей, – морских.

В 1720 году после сноса Тверских ворот Белого города на их месте образовалась обширная площадь, впрочем, долго не пустовавшая. Уже в следующем 1721 году на ней была построена триумфальная арка для торжественного въезда в Москву царя Петра I, заключившего со шведами Ништадтский мир.

В 1721 году Петр I специально прибыл в Москву, чтобы вместе с многочисленной свитой совершить торжественный въезд по Тверской улице через триумфальные врата. О том, что происходило почти триста лет назад на нынешней Пушкинской площади, мы можем судить по историческому документу – «Реляции, что при отправлении торжественного входа Его Императорского Величества Всероссийского в Москву в 18 день декабря 1721 года, чинилось», составленной в Санкт-Петербурге в 1722 году.

«Когда Его Императорское Величество приблизился с Гвардиею и прочими учрежденными полками ко Тверским триумфальным воротам, тогда великим трубным гласом, так же литаврным и барабанным боем и пушечную стрельбою со всенародною радостию принят. И по вошествии в Белый город с башен и болверков пушечною стрельбою, и всех церквей колокольным звоном приветствовали».

У Тверских ворот Петра встречало московское начальство в полном составе: генерал-губернатор, губернатор и все «знатнейшие под их командой обретающиеся офицеры и прочие гражданские управители»[49].

Изображение Тверских ворот того времени до нас не дошло, но благодаря сохранившемуся описанию ворот, можно себе представить их торжественный облик. Описание называется «Врата триумфальные в царствующем граде Москве. На вход Царского Священнейшего величества, Императора Всероссийского, Отца Отечества Петра Великого с торжеством окончания войны благополучным миром между империею российскою и короною шведскою»[50].

Петр повелел выстроить в Москве три триумфальные арки. Каждая арка несла глубокий смысл. Первая – «у Тверских ворот по Белому городу» ставилась в знак прошедшей войны. И должна была являть собою «мимошедшей войны благополучия, аки семена мира». Арка у Тверских ворот должна была быть построена «тщанием и иждивением именитых человек, господ Строгановых, архитектором Иваном Юстиновым». Эти ворота по фамилии финансировавшего их купца называли также Строгановскими.

Вторая арка – в честь достигнутого мира – «в Китае городе у собора Казанского. Тщанием Святейшего Синода. Архитектором Иваном Зарудным».

Третья арка – в честь плодов достигнутого мира, «образующих и надеемых». Место для арки выбрали у Мясницких ворот Земляного города (сегодня мы знаем это место как площадь Красные ворота). Арка называлась магистратской, т. к. строилась «тщанием и иждивением Магистрата. Архитектором Иваном Юстиновым упомянутым».

Указания кому и на чьи деньги строить этим не ограничились. Подробное описание внешнего вида ворот также очень интересно. В частности, Тверские ворота приказано было украсить столпами с изображениями четырех главных добродетелей: правда с весами и мечом; премудрость с зерцалом и змием; целомудрие, сосуд «не весьма полно наливающее»; мужество, опершееся на обломок столпа, при себе льва имеющее.

Это с одной стороны ворот, а с другой – «любовь к отечеству, в лице жены, город на руках пестующей». И еще разнообразные декоративные элементы, как то: статуи святых апостолов Петра и Андрея, картины баталий и атак, провидение в лице царицы с корабельным кормилом, державой и царским глобусом в руках и т. д. А над всем этим парил «герб Государев, Орел позлащенный».

Эмблематика триумфальных врат петровской эпохи была богатой.

Церемония прохода через Тверские триумфальные ворота была разработана заранее и не могла быть ни в коей мере и ни по чьему бы то ни было желанию изменена. Первой шла рота гренадеров. Затем гвардии Преображенский полк во главе с полковником – Петром I. За полковником следовали два подполковника – Светлейший князь Александр Данилович Меншиков и Иван Иванович Бутурлин. За ними – четыре майора. За майорами – шеренга из восьми капитанов. Затем – восемь капитан-лейтенантов. За ними в две шеренги несли шестнадцать знамен. За Преображенским полком маршировал Семеновский, таким же порядком. За Семеновским – Ингерманландский, Астраханский, Лефортовский, Бутырский. «Шли до десятого часа по полудни. Потом распущены были по кватерам» (орфография источника сохранена).

Интересно, что в петровское время торжественное шествие победителей к Кремлю начиналось с двух сторон – либо от Серпуховской заставы, либо от Тверских ворот Земляного города. Все зависело от того, где и над кем была одержана очередная «преславная виктория»: над турками, например, или над шведами.

Так, в 1696–1697 годах войска входили через Серпуховскую заставу, поскольку возвращались с юга. А в 1702–1704 годах армия приближалась к Москве с севера, поэтому полки входили в город по Тверской улице. Даже если царь Петр приезжал в Москву по другой дороге, то шествие начиналось оттуда, откуда прибывала в Москву армия.

Москвичи поначалу с опаской смотрели на новую традицию, однако затем постепенно привыкли и к торжественным парадам и триумфальным аркам, ставшим естественным следствием петровских побед.

История триумфальных врат не прервалась со смертью царя-работника (так Петра назвал Пушкин), сама жизнь диктовала необходимость ее продолжения, поскольку Москва, потеряв столичные функции, оставила себе право венчать на царство новых самодержцев из рода Романовых. Ритуал коронации предусматривал проезд новоиспеченного государя через триумфальную арку.

Внук Петра I, Петр II, также въезжал на коронацию через Тверские ворота Белого города: «Как скоро Его Императорское Величество триумфальные ворота пройти изволил, дан сигнал к пальбе из пушек, по окончании пушечной стрельбы стреляли полки трижды беглым огнем», – писали «Санкт-Петербургские ведомости» в 1728 году.

Москва про Романовых

Чертеж Триумфальных ворот, что на Тверской улице у Земляного Города


На коронацию императрицы Анны Иоанновны арку у Тверских ворот специально не строили. И дочь Петра Елизавета также повелела новую арку здесь не сооружать. В 1763 году триумфальные врата возвели к восшествию на престол Екатерины II (арх. Д.В. Ухтомский), в 1773 году – в честь победы над турками армии полководца П.А. Румянцева.

Снесенные в 1928 году Красные ворота (1753-57, арх. Д.В. Ухтомский) очень напоминали своих «собратьев», что радовали когда-то глаз москвичей. Что же касается Триумфальной арки, стоящей нынче на Кутузовском проспекте, то первоначально она была поставлена в 1834 году на площади Тверской заставы.

Но все же возведение триумфальных врат хотя и было в глазах Петра одним из атрибутов именно имперской России, которую создавал царь-реформатор, но не отвечало древним русским традициям. Еще с тех времен, когда только-только собиралась в единое государство древняя Русь, зародился у нас такой обычай – ставить по случаю военных побед храмы, посвященные святым покровителям, например, Георгию Победоносцу или Дмитрию Солунскому. Ставились такие церкви и в Москве. Петр этой традиции изменил, и теперь уже другим Романовым, тем, кто царствовал в девятнадцатом веке, предстояло эту традицию восстановить.

Москва про Романовых

Триумфальные ворота у Тверской заставы.

Худ. Ф. Бенуа. 1845–1850 гг.

Управление Москвой при Романовых

Все Романовы – революционеры и уравнители.

А. С. Пушкин – великому князю Михаилу Павловичу, 1830 г.

Зачиная свои реформы, перекраивая карту государства по своему разумению, Петр устраивает по-новому и управление Москвой. С 1709 года во главе Первопрестольной он ставит генерал-губернатора. Выстраивая новую вертикаль власти, первый российский император поделил страну на губернии. Как это ни странно покажется, но основной причиной, побудившей Петра к учреждению губерний, были его ратные походы, прямым следствием чего было частое отсутствие царя в России и все возрастающие военные расходы.

Петр хорошо понимал, что его частые отлучки из Москвы не идут на пользу государству, уделяя большое внимание внешним сношениям и военным делам, он все меньше времени тратил на решение внутренних проблем. Государственный аппарат разбалтывался, эффективность царской власти снижалась. Так и возникла у Петра идея нарезать Россию на несколько крупных территорий во главе с верными ему людьми – наместниками, которые могли бы без лишних проволочек изыскивать необходимые средства на военные расходы.

Военные походы Петра требовали больших затрат, что, в свою очередь, вызывало необходимость пополнения государственной казны. А с этим были определенные проблемы. Государственные налоги и сборы со всей страны стекались в Москву, где расходились по приказам и, как правило, таяли там, как прошлогодний снег. Лишь малая часть собираемых средств вновь тратилась на насущные государственные нужды, как то: финансирование армии, производство и закупка вооружения. Петр одновременно с реформой госаппарата менял и фискальную систему, которая должна была стать такой, «чтобы всякий знал, откуда определенное число получать мог»[51].

Это была не первая попытка царя-реформатора изменить систему власти в Москве, опиравшейся дотоле на приказы, существовавшие еще со времен Ивана Грозного и занимавшиеся каждый своим делом (потому и названия у них были сами за себя говорящие: счетный, челобитный, посольский, тайных дел и т. д.). Число московских приказов возросло и при Алексее Михайловиче – учреждены были хлебный приказ, панихидный, рейтарский, строения богаделен, монастырский, смоленский, малороссийский и другие. Находились приказы в Кремле.

Реформа самоуправления, предпринятая Петром в январе 1699 года, положила начало существованию в Москве совершенно нового учреждения: Бурмистерской палаты (или Ратуши), состоящей из представителей торгово-промышленного сословия. Как и многие новшества того времени, появление Ратуши стало результатом поездки молодого царя в Западную Европу, где подобные органы управления существовали издавна.

В подчинении московской Ратуши находились местные земские избы – выборные посадские органы во главе с земскими старостами, которых стали называть бурмистрами. Ратуша возглавлялась президентом и была коллегиальным органом, состоявшим из двенадцати бурмистров. Наделив Ратушу правом финансового контроля, Петр полагал, что сможет покончить с воровством воевод. Ратуша собирала в казну государственные платежи: налоги, таможенные пошлины, мзду с кабаков и харчевен – чтобы затем распределять накопленные деньги.

Волновала царя и необходимость увеличения государственных расходов, вести которые он также доверил Ратуше. Но здесь его ждало разочарование. Так, назначенный в 1705 году инспектором ратушного правления Алексей Александрович Курбатов беспрестанно докладывал царю о злоупотреблениях уже не только среди воевод, но и среди выборных московских бурмистров: «В Москве и городах чинится в сборах превеликое воровство… и ратушские подъячие превеликие воры»[52].

Тем не менее, несмотря на коррупцию среди московских чиновников, Петру удалось добиться увеличения прибылей Ратуши, однако все возрастающих военных расходов они покрыть не могли. Терпение государя переполнилось, и он вновь решился на реформу – губернскую. Как справедливо отметил Василий Ключевский: «Губернская реформа клала поверх местного управления довольно густой новый административный пласт… Петр поколебал эту старую, устойчивую и даже застоявшуюся централизацию. Прежде всего, он сам децентрализовался по окружности, бросив старую столицу, отбыл на окраины, и эти окраины загорались одна за другой либо от его пылкой деятельности, либо от бунтов, вызванных этой же деятельностью».

Своим указом от 18 декабря 1708 года Петр I создал следующие губернии: Московскую, Азовскую, Архангелогородскую, Ингерманландскую (с 1710 года Санкт-Петербургскую), Казанскую, Киевскую, Сибирскую и Смоленскую. С годами число российских губерний росло. В 1775 году их было уже 23, к 1800 году – 41, а к концу существования Российской империи – уже 78.

В 1719 году губернии были подразделены на провинции во главе с воеводами, провинции же состояли из уездов, руководимых комендантами. А во главе губерний царь поставил главных начальников – губернаторов. Первым московским губернатором в 1708 году был назначен родственник царя – Тихон Никитич Стрешнев (1644–1719), один из немногих бояр, бороду которого Петр пожалел. Стрешнева царь любил как отца родного, часто так и обращаясь к нему в письмах и при разговоре. Один из ближайших сподвижников Петра, Стрешнев пользовался его особым доверием, недаром еще в 1697 году именно его царь оставил управлять государством, отправившись в Западную Европу.

Наместниками остальных губерний Петр также поставил преданных себе людей, в частности столичным генерал-губернатором стал Александр Меншиков. Приставка «генерал» в его новой должности означала, что Меншиков управлял приграничной губернией и был в военном звании. Он-то и стал первым в России генерал-губернатором.

Главной задачей губернатора стал сбор доходов на содержание расквартированных на территории губернии войск, а также управление и надзор над этими войсками, контроль за работой судов. Занимались царские наместники и гражданским управлением, зачастую полагаясь в этой части своих полномочий на вице-губернаторов. Первый вице-губернатор появился в России уже при следующем после Стрешнева градоначальнике – князе Михаиле Григорьевиче Ромодановском, также петровском сподвижнике. Вицегубернатором при Ромодановском стал В.С. Ершов.

Как отмечал С.М. Соловьев: «При губернаторах находилась земская канцелярия, приводившая в исполнение все его распоряжения. Для суда учреждены были земские судьи, или ландрихтеры и обер-ландрихтеры, и, чтоб дать им полную независимость, они и имения их были изъяты из-под ведомства губернаторского. Губернаторам предписывалось смотреть, чтобы не было волокиты и напрасных убытков челобитчикам всякого чина»[53].

После того как столичные функции перешли к молодому и быстро растущему Санкт-Петербургу, значимость должности генерал-губернатора Москвы нисколько не уменьшилась. Москва – старая столица – своим многовековым опытом главного города Руси, а затем и Российской империи, оказывала на жизнь страны огромное влияние. Именно здесь всегда решалась судьба России. И в 1612 году, и в 1812 году, и уже гораздо позднее, когда никаких генерал-губернаторств не было и в помине – в 1941 году.

Важнейшим обстоятельством, определявшим значение фигуры московского генерал-губернатора, было и то, что именно в Москве короновались на царствование все российские самодержцы. И от того, как была подготовлена и организована церемония, как проходила встреча нового государя (или государыни) Москвой и москвичами, зависело расположение самодержца к своему наместнику в Первопрестольной, да и к самому городу.

На протяжении двухсот лет место и роль главного начальника Москвы в системе самоуправления неоднократно менялись. И вызвано это было как объективной необходимостью, так и субъективными причинами. Ведь, как писал В.О. Ключевский, есть один симптом русского управления на протяжении столетий: «Это – борьба правительства, точнее, государства, насколько оно понималось известным правительством, со своими собственными органами, лучше которых, однако, ему приискать не удавалось»[54].

В 1719 году полномочия назначения губернаторов перешли к Сенату, важнейшему органу управления, созданному Петром для руководства страной в его отсутствие. В 1728 году при Петре II в соответствии с «Наказом губернаторам и воеводам и их товарищам» губернаторы получили право осуждать виновных на смертную казнь. Существенно расширились полномочия губернаторов и при Анне Иоанновне, давшей своему наместнику в Москве графу Семену Андреевичу Салтыкову (он был двенадцатым московским генерал-губернатором) следующие указания: следить и наблюдать за всеми московскими чиновниками и учреждениями, немедленно сообщать в столицу о непорядках и безобразиях, а в исключительных случаях для предотвращения оных принимать решения самому, на месте.

А в екатерининскую эпоху, в 1764 году, в выпущенном «Наставлении» губернаторы и вовсе были названы «хозяевами» своих территорий. Причем хозяйские права не остались на бумаге: все учреждения губернии поступали в полное распоряжение их наместников с правом увольнения чиновников, а подчинялись наместники только лишь императрице и Сенату. Лишь двух генерал-губернаторов императрица выделила особо, издав для них отдельные «Наставления московскому и санкт-петербургскому генерал-губернаторам». В это время (1763–1772) Москвой управлял Петр Семенович Салтыков, сын того Салтыкова, о котором мы упоминали выше. Согласно высочайшим указаниям, П.С. Салтыков должен был раз в три года объезжать свои владения, чтобы поощрять крестьян самим выращивать хлеб, потому как они из-за своей лени этого не делают, а покупают его в городах. Из-за этого, беспокоилась Екатерина, хлеб в городах отличается такой дороговизной.

Однако переломным этапом в развитии городского самоуправления стала губернская реформа 1775 года, проведенная Екатериной II и надолго закрепившая новую структуру власти в губерниях. Итогом реформы, закрепленной в «Учреждениях для управления губерний Всероссийския империя», стало определение губернии как основной административно-территориальной единицы с населением в 300–400 тысяч человек[55]. Во главе губернии стоял губернатор, опиравшийся на свою канцелярию – губернское правление, контролировавшее деятельность губернских учреждений. Решением финансовых вопросов занимался вице-губернатор, судебных – прокурор и т. д. Несколько губерний объединялись в генерал-губернаторство. Самих же генерал-губернаторов переименовали в наместников. Московский и санкт-петербургский генерал-губернаторы стали именоваться главнокомандующими (указ от 13.06.1781 года «О новом расписании губерний с означением генерал-губернаторов»).

Суть этой реформы состояла в том, чтобы превратить пост генерал-губернатора в главный надзорный орган на местах, несколько подняв его статус как непосредственного руководителя губернией (эти функции оставили губернаторам), но с такими полномочиями, чтобы генерал-губернатор, если нужно, мог и поправить губернатора, принять решение за него. Губернатор выполнял административно-полицейскую функцию, а генерал-губернатор – еще финансовую и судебную. Т. е. генерал-губернатор – тот же царь, но в масштабах своей территории. Отличие лишь в том, что он не был помазанником божьим и над ним был другой царь.

В Москве генерал-губернатором или главнокомандующим с 1782 по 1784 годы был граф Захар Григорьевич Чернышев. И хотя управлял он недолго, но в наследство будущим начальникам Москвы он оставил один из главных символов власти – свой дом на Тверской улице, где и по сей день размещается мэрия столицы.

На первый взгляд, новая система власти отличалась стройностью и простотой (чувствовалась женская рука государыни императрицы). Здесь было предусмотрено все: кто и за что должен отвечать, а главное – перед кем. Благодаря губернской реформе Екатерины II в Москве, образно говоря, было посажено крепкое и разветвленное дерево власти с сильными и длинными ветвями, держащими на себе административные, полицейские, судебные, хозяйственные и финансовые органы. Корни этого дерева питались российским законодательством, а на вершине находился генерал-губернатор.

Основы созданной губернской реформой управленческой системы сохранялись до 1918 года. Правда, отдельные изменения в эту систему вносились и при следующих монархах. Например, при Павле I, ревизовавшем законодательное наследство своей матери и издавшем указ «О новом разделении государства на губернии». Он вновь передал часть функций генерал-губернаторов губернаторам, издав в 1796 году указ «О новом разделении государства на губернии». Институт же генерал-губернаторства при нем и вовсе перестал существовать.

Самих же генерал-губернаторов стали называть военными губернаторами. Но на практике все осложнялось местными и личностными особенностями царских сановников.

При Александре I в 1802 году наместников губерний подчинили Министерству внутренних дел, восстановив при этом и должности генерал-губернаторов. Именно по представлению министра император их и назначал. Интересные свидетельства об отношениях министерства внутренних дел и губернаторов находим мы в Отчете Третьего Отделения Императорской Его Величества канцелярии за 1832 год: «При всем разумении, при всем усердии гражданского губернатора он необходимо встречает затруднения в сохранении должного в губернии устройства и порядка. Должно к сему присовокупить, что и из числа губернаторов есть многие, которые худо разумеют свое дело и руководствуются людьми неблагонадежными. Министерство внутренних дел встречает затруднения находить достойных губернаторов; звание сие в общем мнении потеряло свою значительность, и люди образованные и с достатком отклоняются от сей должности, зная, с какою она сопряжена трудностью и строгою ответственностью и сколь ничтожны средства, коими губернатор должен действовать»[56].

В 1853 году Николай I утвердил «Общую инструкцию генерал-губернаторам». В этой инструкции в очередной раз был определен круг обязанностей главного начальника губернии: он отвечал не только за государственную безопасность и исполнение российских законов, но и за безопасность продовольственную и даже санитарную. Он имел право надзирать и контролировать деятельность подведомственных учреждений и судов. Генерал-губернатор был наделен полномочиями принимать чрезвычайные меры в целях пресечения беспорядков и волнений.

Эта инструкция призвана была также обозначить систему разделения власти между генерал-губернатором и губернатором на местах. Губернатор, заведуя всеми текущими административными делами в местности, должен был исполнять все законные требования, предложения и предписания генерал-губернатора. Но, являясь вторым лицом в местной администрации после генерал-губернатора, губернатор тем не менее не был его заместителем. В инструкции оговаривалось, что в отсутствие генерал-губернатора губернатор управляет по правилам своей должности на том же основании, как в губерниях, где нет генерал-губернаторов[57].

Но, несмотря на это, окончательной ясности в разделении ответственности между генерал-губернатором и губернатором не было. Почти по каждому вопросу их компетенция могла пересекаться. Часто генерал-губернатор занимался не только стратегическими задачами развития губернии, но и не свойственными ему мелкими задачами, которые мог бы решить и губернатор.

Недаром, по данным на 1874 год, штат канцелярии генерал-губернатора Московской губернии князя Владимира Андреевича Долгорукова был почти в три раза больше численности канцелярии губернатора. Штат канцелярии московского генерал-губернатора, включающий в себя: адъютантов генерал-губернатора, чиновников по особым поручениям, управляющего канцелярией, начальников отделов, столоначальников, их помощников, казначея, контролера, журналиста (с помощником и переводчиком), архивариуса, канцелярских чиновников и канцелярских служителей, инспекторов по надзору за типографией, литографией и книжной торговлей, а также чиновников, состоящих при министерстве внутренних дел и находящихся в распоряжении московского генерал-губернатора, – насчитывал 112 человек. А в управлении московского губернатора служило всего 34 человека, в обязанности которых входило решение текущих вопросов[58].

Отсюда возникал вывод: а не упразднить ли вовсе пост губернатора? Для чего нужно кормить столько чиновников, выполняющих сходные функции? Именно Москва и была примером подобного дублирования. В январе 1874 года в своем дневнике бывший министр внутренних дел П.А. Валуев отметил: «Тимашев (заместитель Валуева – А.В.) передал мне в Государственном совете записку об упразднении в Москве должности гражданского губернатора. Я старался ему доказать, что таких мер нельзя принимать потому только, что Дурново (губернатор Москвы – А.В.) не ладит с кн. Долгоруковым и что Дурново вообще оказался несостоятельным»[59].

Запись Валуева демонстрирует, насколько субъективными были причины тех или иных кадровых и правовых решений в области управления страной и губерниями вне зависимости от его уровней. Эта субъективность и лихорадила систему самоуправления в России и Москве, т. к. правила игры неоднократно менялись. Получается, что отсутствие взаимопонимания между генерал-губернатором и губернатором считалось главным вопросом, а вот как ликвидация поста губернатора могла бы повлиять на качество управления Москвой – это уже вопрос второстепенный.

Какие бы законы и положения ни принимались в области местного самоуправления, последнее слово всегда было за генерал-губернатором, личным представителем государя. В то время как губернатор отчитывался перед министром внутренних дел. А уж про думу и говорить нечего: несмотря на совершенствование законодательства, возможности Московской городской думы в управлении городом следует признать недостаточно большими. Правда, к компетенции думы отнесли вопросы благоустройства и прочие хозяйственные дела.

Все остальное по-прежнему решал московский генерал-губернатор, вот почему вне зависимости от того, кто был на этой должности, его всегда называли хозяином Москвы. Ни одно решение Московской городской думы не могло быть реализовано без его одобрения. Думцы вынуждены были не только обращаться к нему за разрешением по любому малосущному вопросу, но еще и отчитываться об исполнении дел и своих расходах.

Каким образом хозяин Москвы осуществлял свою власть? Как правило, в его канцелярию поступал рапорт обер-полицмейстера или иного чиновника или докладная с изложением просьбы. В ответ генерал-губернатор направлял городскому голове предложение вынести этот вопрос на обсуждение Городской думы. Иногда одновременно с Думой в курс дела вводился и губернатор. Бесполезно было пытаться решить вопрос, минуя генерал-губернатора, напрямую с думой. Ведь в итоге решал все один человек[60].

Обострение политической ситуации в Российской империи и нарастание революционных настроений вынудило Александра II наделить генерал-губернаторов еще более широкими полномочиями. Согласно положению «О мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» от 1881 года генерал-губернаторы получили право подавлять на своей территории малейшие проявления неповиновения властям: закрывать собрания, запрещать нахождение в губернии неблагонадежных лиц, которых с каждым годом появлялось все больше и больше. Приговоры военных судов также утверждались генерал-губернаторами.

На рубеже XIX–XX веков существенно возросли полицейские функции императорских наместников, оно и понятно: террористические акты следовали один за другим. Серьезно ухудшилась криминальная обстановка в стране. Мишенью террористов стали высшие чиновники империи, в том числе генерал-губернаторы. Так, в феврале 1905 года от взрыва бомбы, брошенной Иваном Каляевым, погиб бывший московский генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович.

В условиях ужесточения внутренней политики наиглавнейшей обязанностью генерал-губернатора стало обеспечение общественного спокойствия и охрана порядка, за которую непосредственно в городе отвечал обер-полицмейстер.

Одной из особенностей московского управления было то, что в Первопрестольной обер-полицмейстер подчинялся не губернатору, а генерал-губернатору. Как мы увидим из дальнейшего повествования, такое подчинение давало генерал-губернатору широкие возможности в достижении поставленных им целей. Здесь все зависело от того, сторонником каких методов управления был главный начальник Москвы: либеральных или жестких. Если это был, например, Арсений Закревский, то, нередко, дело заканчивалось превышением полномочий со стороны полиции. При Владимире Долгорукове хватало и простого внушения провинившимся.

Гражданский губернатор же распоряжался только уездной полицией. Полномочия московской полиции простирались весьма далеко – от наведения порядка на улицах, до организации благоустройства и поддержки санитарии на должном уровне. Еще в 1782 году был принят «Устав благочиния, или полицейский», согласно которому полицейские обязаны были проявлять «неусыпное старание и попечение, чтоб дороги, улицы, мосты и переправы чрез реки и воды, где есть, в таком исправном состоянии и содержании были, чтоб проезжим не было ни остановки, ни опасности»[61].

Интересно, что с января по июнь 1905 года должность московского генерал-губернатора была вакантной, в это же время вместо должности обер-полицмейстера был введен пост градоначальника, которому надлежало управлять и полицейскими, и административными делами в Москве. Именно с 1 января 1905 года Москва стала отдельным градоначальством. Тем не менее уже в апреле 1905 года неспокойная обстановка внутри страны вновь вернула в Москву генерал-губернатора. Им стал генерал-адъютант A.А. Козлов.

С этого времени началась чехарда новых назначений и должностей в Москве. В октябре 1909 года пост генерал-губернатора Москвы вновь оказался свободным. Функции по управлению городом оказались раздроблены между министром внутренних дел, губернатором B.Ф. Джунковским и градоначальником А.А. Андриановым, последний с июля 1914 года был назначен главноначальствующим над Москвой. А в мае 1915 года его сменил князь Феликс Феликсович Юсупов, граф Сумароков-Эльстон.

Последним главным начальником Москвы оказался (сам того не ведая) Иосиф Иванович Мрозовский. 2 октября 1915 года именно на него, генерала от артиллерии и командующего Московским военным округом, возложили обязанности по управлению Первопрестольной. Время ему досталось неспокойное: Москва была объявлена на военном положении. Закончилось его градоначальство домашним арестом, под который он был посажен 1 марта 1917 года.

Почти двести лет просуществовали в России генерал-губернаторы и губернаторы. За это время в Москве сменилось пятьдесят руководителей города. Чаще всего менялись генерал-губернаторы в восемнадцатом веке – почти сорок раз! А в девятнадцатом веке хозяев дома на Тверской было всего лишь двенадцать.

Находились на этой должности люди разные: и прирожденные начальники, вписавшие в историю Москвы незабываемую страницу, и случайные, занесенные в Первопрестольную ветром политической конъюнктуры. Были среди них и члены царской фамилии, и представители знатных дворянских родов, причем нередко целыми семьями (да, да, есть примеры, когда сразу несколько поколений рода было представлено на генерал-губернаторском посту в Москве), были и люди худородные. Были и те, кто, родившись в России, до конца жизни говорил с французским акцентом и писал только по-французски. Были и другие, знавшие лишь русский язык.

Москва про Романовых

Красная площадь. Худ. Ф. Алексеев. 1801 г.


Но как много зависело от того, кто занимал самую высокую должность в Первопрестольной – какой это был человек, как видел он дальнейшее развитие города, готов ли был отдать Москве все плоды своей деятельности или вел себя как временщик. Не менее важным было для Москвы и то, сумел ли московский генерал-губернатор найти общий язык с Романовыми.

Как Елизавета Петровна в Москве «Святилище науки» основала

Не могу не заметить, что со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно.

А. С. Пушкин, «Путешествие из Москвы в Петербург»

Если говорить о просветительской деятельности Романовых, то нельзя обойти вниманием такое важное событие, как открытие Московского императорского университета в 1755 году, или «Святилища науки», как его называли вплоть до начала XIX века. Произошло это при дочери Петра – Елизавете.

Интересно, что будучи хорошо образованной, зная четыре языка, эта российская императрица учредила университет именно в Москве, в то время как Академия художеств открылась в Санкт-Петербурге. Таким образом, Москва по праву считается родиной российского высшего образования.

Дочь Петра, по сути, исполнила завет своего отца, так и не успевшего при жизни решить столь важный вопрос – создать в России такое учебное заведение, чтобы не приходилось посылать молодежь учиться на Запад (ведь и сам он был вынужден постигать многие науки самостоятельно, уже будучи взрослым молодым человеком), а также как можно меньше использовать на госслужбе иностранных специалистов.

Первый российский университет был основан указом императрицы Елизаветы Петровны по инициативе великого русского ученого М.В. Ломоносова и при содействии графа И.И. Шувалова, пробившегося наверх благодаря своей близости к царствующей особе. Для России сей факт совсем не исключение, а даже наоборот, вполне естественное явление. Но его близость к трону благотворно сказалась на внутренней и внешней политике России середины XVIII века. Это был прогрессивный государственный деятель и фаворит. Помимо участия в организации университета, он основал Академию художеств, инициировал перевооружение армии, учреждение банков и прочее.

Подписать указ об основании в Москве университета Шувалов уговаривал Елизавету Петровну почти полгода и ведь нашел-таки убедительные доводы – 12 января (по старому стилю) 1755 года поставила императрица свою вельможную подпись на гербовую бумагу. Официально документ назывался «Указ об учреждении Московского университета и двух гимназий».

Указ установил, что «над оным университетом и гимназиями быть двум кураторам, упомянутому изобретателю того полезного дела действительному нашему камергеру и кавалеру Шувалову и статскому действительному советнику Блюментросту, а под их ведением директором – коллежскому советнику Алексею Аргамакову». Не обойден был вниманием и денежный вопрос: «для содержания в оном университете достойных профессоров и в гимназиях учителей, и для прочих надобностей, как ныне на первый случай, так и повсегодно, всемилостивейше мы определили довольную сумму денег»[62].

Итак, после открытия университета именно Шувалов стал одним из двух его кураторов. Подбор профессуры и студентов, условия учебы и жизни, программы образования, гимназия, типография, бюджет, правовой статус университета – вот только краткий перечень дел, которыми он занимался в новой должности.

Можно сказать, что университету повезло с куратором. Иван Иванович, судя по многочисленным историческим свидетельствам, был абсолютно лишен тщеславия. Шувалов не имел высших воинских званий и титулов, всех тех блестящих атрибутов власти и внешнего почета, которыми временщики, как правило, стремились компенсировать незаконность своего могущества. Он бежал от почестей, отклоняя один за другим проекты о наградах и пожалованиях, чем разительно отличался от других баловней судьбы – своего двоюродного брата П.И. Шувалова, Меншикова, Бирона, Потемкина. Это был человек совсем иного рода. Шувалов испытывал неподдельный интерес к литературе и искусству, покровительствовал Ломоносову и Сумарокову, переписывался с Вольтером. Он был по сути меценатом, а по призванию – просветителем. Собранные в Западной Европе коллекции произведений искусства Шувалов передал в Академию художеств и Эрмитаж.

Небольшой пример, говорящий о скромности Шувалова. В 1757 году вице-канцлер М.И. Воронцов предоставил графу для передачи на подпись Елизавете Петровне проект указа, согласно которому Шувалов сразу становился членом Конференции при высочайшем дворе, сенатором, кавалером ордена Андрея Первозванного и, наконец, обладателем поместий с населением до 10 тысяч душ. Но этот проект, как и многие другие, ему подобные, не был осуществлен из-за противодействия самого Шувалова, оставшегося до конца царствования Елизаветы лишь «генерал-адъютантом, от армии генерал-поручиком, действительным камергером, орденов Белого Орла, Святого Александра Невского и Святой Анны кавалером, Московского университета куратором, Академии художеств главным директором и основателем, Лондонского королевского собрания и Мадридской королевской академии художеств членом»[63].

Под стать Шувалову был и «научный руководитель» университета, много труда и энергии вложивший в его развитие – Михаил Васильевич Ломоносов (1711–1765). А ведь помимо этого важного дела, можно сказать, дела всей его жизни, Ломоносов стоял у истоков многих наук, а некоторые его открытия более чем на 100 лет опередили современную ему научную мысль. Он был основателем совершенно новой науки – физической химии, вывел общий закон сохранения вещества и движения, носящий его имя, дал правильное объяснение таким загадочным в те времена явлениям, как молния и северное сияние, ему принадлежит и идея молниеотвода. Ломоносов первым обнаружил атмосферу вокруг Венеры.

Еще за восемь лет до основания университета Ломоносов обратился к императрице Елизавете Петровне с призывом обратить ее монаршее внимание на развитие русской науки. Он сделал это, написав оду «На день восшествия на Всероссийский Престол Ея Величества государыни императрицы Елисаветы Петровны 1747 года»:

…О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает,

Каких зовет от стран чужих,

О, ваши дни благословенны!

Дерзайте ныне ободренны

Раченьем вашим показать,

Что может собственных

Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать.

Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха.

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наедине,

В покое сладки и в труде.

Тебе, о милости источник,

О ангел мирных наших лет!

Всевышний на того помощник,

Кто гордостью своей дерзнет,

Завидя вашему покою,

Против тебя восстать войною;

Тебя зиждитель сохранит

Во всех путях беспреткновенну

И жизнь твою благословенну

С числом щедрот твоих сравнит.

Простое перечисление заслуг Ломоносова в энциклопедическом словаре занимает почти целую страницу: ему обязаны не только физика и химия, геология и астрономия, но также история и философия, теория русского стихосложения и география, лингвистика и искусство.

Но почему университет был основан в Москве, а не в тогдашней столице – Санкт-Петербурге? В указе императрицы назывались причины: «наш действительный камергер и кавалер Шувалов, усердствуя нам и отечеству, изъяснял для таковых обстоятельств, что установление университета в Москве тем способнее будет:

1) великое число в ней живущих дворян и разночинцев;

2) положение оной среди Российского государства, куда из округ лежащих мест способно приехать можно;

3) содержание всякого не стоит многого иждивения;

4) почти всякий у себя имеет родственников или знакомых, где себя квартирою и пищею содержать может;

5) великое число в Москве у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть не токмо учить науке не могут, но и сами к тому никакого начала не имеют…»[64].


Первых студентов в университете было немного, не больше дюжины, а потому для подготовки абитуриентов организовали две гимназии: для дворян и разночинцев. Поначалу университет помещался в здании Главной аптеки на Красной площади (на ее месте сейчас Исторический музей). Затем с 1793 года занятия проводились в специально построенном здании (ныне Моховая, 11, строение 1).

Но уже в начале XIX века Университету стало тесно и там, т. к. с каждым десятилетием росло не только число студентов и преподавателей, но и расширялся диапазон научных исследований и изысканий. Здесь преподавали лучшие ученые России, многие из которых пользовались огромным авторитетом за границей. Университет имел и собственную типографию и цензуру.

Отечественная война 1812 года прервала мирное течение университетской жизни. Московский пожар не пощадил «старого» здания университета. Все, что не удалось эвакуировать, сгорело дотла; особенно сильно пострадала библиотека и ряд ценных коллекций, накопленных к тому времени.

Когда в 1813 году обсуждался вопрос о возвращении университета в Москву, то было неясно, где же проводить занятия. Потом заключили договор о найме зданий, принадлежавших купцу А.Т. Заикину, рядом с университетом (Долгоруковский пер., д. 5). Здесь и разместился университет и работал до 1818 года, когда открылся главный его корпус, восстановленный по проекту архитектора Д.И. Жилярди. Уже 11 июля 1813 года состоялось первое заседание профессоров, на котором решено было обратиться с открытым воззванием к обществу с просьбой делать пожертвования и дары университету для восстановления его научного фонда.

К 1826 году университет вновь обладал библиотекой в 30 тысяч томов, гербарием с 21 тысячей растений, ботаническим садом, химическим и анатомическим кабинетами. Общая сумма пожертвований на восстановление университета превышала один миллион рублей.

«Московский университет вырос в своем значении с Москвою после 1812 года. С тех пор началась для нее новая эпоха. В ней университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены: историческое значение, географическое положение и отсутствие царя», – писал Александр Герцен в 1830-е годы.

Во второй половине девятнадцатого века Московский университет стал все больше превращаться в своеобразный «генератор» передовых идей своего времени, особенно в области общественного переустройства. «Тогдашнее студенчество делилось на множество кружков, но совершенно частного характера, без определенной организации и представительства, и с этими кружками профессорам приходилось вступать в сношения исключительно по вопросам научного характера. Столкновения между отдельными студентами и целой группой их бывали у членов инспекции, но они не принимали за время моего пребывания в университете слишком острого характера, подобного тому, что было потом, в конце семидесятых и восьмидесятых годов. Студенты в шестидесятых годах были менее требовательны, чем теперь, в отношении своих академических прав, и собственно на этой почве я помню лишь одно крупное явление, «Полунинскую историю», возникшую, если не ошибаюсь, уже в начале 1870 г. из-за недовольства студентов-медиков профессором Полуниным, слушать лекции которого они отказывались, кончившуюся тем, что, кажется, семнадцать студентов были исключены из университета. На юридическом факультете эта история, вызвавшая сильное раздражение против начальства, применившего столь строгую дисциплинарную меру, отозвалась тем, что между студентами была открыта подписка в пользу исключенных и собрана порядочная сумма.

Вообще 1870 г., я говорю про первую его половину, прошел в студенчестве не так тихо и покойно, как предшествовавшие. В отдельных студенческих кружках усилилось зародившееся, конечно, еще раньше брожение политического характера, находившееся в связи с таким же, но более энергичным движением студентов Петровской академии. В аудиториях во время междулекционных перерывов появлялись иногда ораторы, не непременно из своих студентов, бывали даже гости из Петербурга, и состоялось несколько сходок, в большинстве на университетском дворе, за старым университетом. Говорилось на них, кроме вопросов академической жизни, о начавшейся реакции, о необходимости общестуденческой организации и взаимной поддержке кружков и т. п. Около этого времени было произведено между студентами довольно много обысков и несколько арестов, что вызвало, само собой разумеется, протесты и требования об освобождении товарищей. Все это было, однако, лишь подготовлением и началом тех бурь, которые впоследствии разразились среди московского студенчества, приняв гораздо более острый характер и приблизившись по направлению к общему, не специально студенческому, движению. В кружках, о которых я упомянул, уже тогда говорилось о необходимости сближения с народом, о том, что надо «идти в народ» с целью помощи ему духовной и материальной, развития его, пробуждения в нем сознания человеческих и гражданских прав, и, конечно, читалась недозволенная цензурой литература», – вспоминал в 1914 году выпускник университета, а позднее его преподаватель, Н.В. Давыдов[65].

Университет дал России много прогрессивных ученых, писателей, общественных деятелей. Их имена начертаны на многочисленных мемориальных досках на близлежащих зданиях, а в советское время они были увековечены в названиях улиц. Большая Никитская была переименована в улицу Герцена, а ее близлежащие переулки получили имена Белинского, Грановского, Огарева, Станкевича – деятелей русской культуры и науки, связанных с Московским университетом.

В университете учились или преподавали такие выдающиеся ученые и граждане России, как П.Л. Чебышев, Н.И. Пирогов, Н.В. Склифосовский, А.Г. Столетов, И.М. Сеченов, К.А. Тимирязев, Н.Е. Жуковский, С.А. Чаплыгин, Н.Д. Зелинский, Д.Н. Анучин, С.И. Вавилов, Д.И. Фонвизин, А.С. Грибоедов, М.Ю. Лермонтов, И.А. Гончаров, И.С. Тургенев, А.Н. Островский, А.П. Чехов, К.Д. Ушинский и многие другие.

А вот великому русскому художнику И.Е. Репину так и не удалось поступить в Московский университет. В 1881 году, 37 лет от роду, будучи уже знаменитым художником, он решил поступить в Московский университет, и только бюрократизм канцелярии оттолкнул его от выполнения этого намерения. Репин писал Стасову: «Здесь я бы хотел поступить в университет. но там, начиная с Тихонравова, ректора, оказались такие чинодралы, держиморды, что я, потратив две недели на хождение в их канцелярию, наконец плюнул, взял обратно документы и проклял этот вертеп подьячих. Легче получить аудиенцию у императора, чем удостоиться быть принятым ректором университета!»[66].

Революционные настроения начала ХХ века не могли не затронуть Московский университет, студенты которого в этот период часто превращали аудитории в места сходок. Не раз на Моховой улице перед университетом происходили демонстрации, а полиция загоняла арестованных демонстрантов в обширное и пустующее здание близлежащего Манежа.

Царское правительство неоднократно закрывало университет. В 1911 году в знак протеста против введения в университет полицейских войск и массового исключения студентов более ста профессоров и преподавателей покинули его стены, в том числе К.А. Тимирязев, Н.Д. Зелинский, П.Н. Лебедев, В.И. Вернадский, С.А. Чаплыгин, Ф.Ф. Фортунатов, А.Н. Реформатский.

Российские императоры неоднократно удостаивали своим венценосным вниманием университет, оплот вольнодумства и либерализма, периодически вызывавший у Романовых сомнения в необходимости его дальнейшего существования. Но это основанное некогда Елизаветой Петровной «святилище науки» уже невозможно было закрыть.

Так было с конца 1820-х годов при Николае I, обеспокоившемся искоренением заразных либеральных идей в российском обществе. Кроме ужесточения цензуры, царь рассматривал и такую крутую меру, как упразднение университета…

Москва про Романовых

Московский университет на Моховой до пожара.

Гравюра с акварели конца XVIII в.

Москва под колпаком Третьего отделения

Какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность написал презельную оду, где досталось всей фамилии Романовых вообще, а государь Александр назван кочующим деспотом… К чему мы идем?

Из дневника В.Н. Каразина, от 18 ноября 1819 года

Основным источником информации о настроениях в университетской среде были «Краткие отчеты общественного мнения» Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии, совершено нового для России надзорно-аналитического органа, создание которого в 1826 году можно расценивать в качестве реакции на восстание декабристов 1825 года.

О причинах, побудивших царя сделать столь новаторский шаг, сказать стоит. Жаль, что зачастую Николая Павловича именуют не иначе как «фельдфебелем с оловянными глазами».

Это герценовское выражение не раз упоминается в связи с Николаем I. Но такими ли оловянными были глаза императора?

Взгляд-то у него на происходящее в России был вполне трезвым. А иначе зачем бы тогда он приказал составить «Свод показаний декабристов о внутреннем состоянии России»? Этот на редкость правдивый документ стал настольной книгой императора, создавая довольно полную картину «злоупотреблений и беспорядков во многих частях управления».

Вот Николай I и решил сформировать у себя под боком свой собственный, карманный социологический орган, который мог бы регулярно надзирать (подобно золотому петушку царя Додона) и доносить государю обо всем, что творится в его империи.

И, конечно, одним из важнейших и главных объектов наблюдения Третьего отделения стала Москва. Уже в первом «Кратком обзоре общественного мнения за 1827 год» Первопрестольной отведено было особое место. Согласно обзору, высшее общество в России делится на две большие группы: «довольные» и «недовольные». К «довольным» относятся те, кто предан государю и существующему строю, среди них называются Кочубей, Сперанский, Пален, Закревский, т. е. те, кто «распространяет благоприятное правительству мнение, но, в силу местных условий, влияние их не велико и зависит от индивидуальных свойств и умения действовать каждого из них». Все хорошие и преданные люди живут в Петербурге.

Гораздо более многочисленной является группировка «недовольных», состоящая из двух частей: «русских патриотов» во главе с Мордвиновым и «старых взяточников», собравшихся вокруг князя Куракина. Центр фронды, недовольной принимаемыми государем кадровым решениями, находится в Москве. Среди видных фрондеров – генералы Ермолов и Раевский. Недовольные главным своим орудием выбрали «ропот на немцев», т. е. на иностранцев, назначаемых на высокие посты.

В отчете говорится и о московском студенчестве: «Молодежь, т. е. дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма. Тенденции, незаметно внедряемые в них старшими, иногда даже их собственными отцами, превращают этих молодых людей в настоящих карбонариев. Все это несчастье происходит от дурного воспитания. Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достигнуть коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения. В этом развращенном слое общества мы снова находим идеи Рылеева, и только страх быть обнаруженными удерживает их от образования тайных обществ. Злонамеренные люди замечают этот уклон мыслей и стараются соединить их в кружки под флангом нравственной философии и теософии. Главное ядро якобинства находится в Москве, некоторые разветвления – в Петербурге. Но тайные политические общества не образуются без иностранного влияния. Конечно, в массе есть и прекрасные молодые люди, но, по крайней мере, три четверти из них – либералы. Впрочем, надо надеяться, что возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло»[67].

С помощью этого отчета нам очень важно (и нужно) уяснить саму общественно-политическую атмосферу, царившую в Москве после 1825 года. Социологи из Третьего отделения вполне точно обрисовали картину – центр якобинства в Москве, и если его не выжечь, то со временем дурная кровь из него отравит все государство. А лучше даже не выжечь, а ампутировать. Так Николай Павлович и поступит с Благородным пансионом, готовившим будущих студентов университета. А как же иначе, ведь все зло – в плохом воспитании. Но поразителен наивный вывод из этого отчета: «Возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло». Как видим, в 1827 году царские чиновники еще надеялись, что самый лучший лекарь для гангренозной части империи – это время. Но так ли уж наивен был государь?

В этом первом и наивном по своим выводам отчете зафиксированы настроения во многих слоях населения. Про разделение Двора на довольных и недовольных мы уже писали. Про Средний класс (столичные помещики, не служащие дворяне, купцы первых гильдий, литераторы) написано так: «Именно среди этого класса государь пользуется наибольшей любовью и уважением. Здесь все проникнуты в правильность Его воззрений, Его любовь к справедливости и порядку, в твердость Его характера».

Можно себе представить, какой бальзам на душу императора пролился при чтении этих строк, впрочем, и дальше читать тоже было приятно: «Литераторы настроены превосходно. Несколько главных вдохновителей общественного мнения в литературных кругах, будучи преданы монарху, воздействуют на остальных».

О ком это написано? Возможно, о Пушкине, действительно главном вдохновителе общественного мнения. Свое отношение к Николаю после встречи с ним поэт выразил в известнейшем стихотворении «Стансы», опубликованном в январе 1828 года в «Московском вестнике»:

В надежде славы и добра

Гляжу вперед я без боязни:

Начало славных дней Петра

Мрачили мятежи и казни.

Но правдой он привлек сердца,

Но нравы укротил наукой,

И был от буйного стрельца

Пред ним отличен Долгорукой.

Самодержавною рукой

Он смело сеял просвещенье,

Не презирал страны родной:

Он знал ее предназначенье.

То академик, то герой,

То мореплаватель, то плотник,

Он всеобъемлющей душой

На троне вечный был работник.

Семейным сходством будь же горд;

Во всем будь пращуру подобен:

Как он, неутомим и тверд,

И памятью, как он, незлобен.

После встречи с государем поэт был настолько воодушевлен, что позволил себе сравнить Николая Павловича с Петром Великим, что вызвало некоторое охлаждение со стороны московских литераторов и признательность со стороны Двора. Другой великий поэт и уроженец Москвы – Лермонтов – не мог не прочитать это стихотворение, подивившись историческому оптимизму Пушкина. В дальнейшем ряд исследователей творчества Лермонтова допускали, что он даже по-своему ответил Пушкину следующим стихотворением:

О, полно извинять разврат!

Ужель злодеям щит порфира?

Пусть их глупцы боготворят,

Пусть им звучит другая лира,

Но ты остановись, певец,

Златой венец – не твой венец.

Изгнаньем из страны родной

Хвались повсюду, как свободой.

Высокой мыслью и душой

Ты рано одарен природой;

Ты видел зло, и перед злом

Ты гордым не поник челом.

Ты пел о вольности, когда

Тиран гремел, грозили казни.

Боясь лишь вечного суда

И чуждый на земле боязни,

Ты пел, и в этом есть краю

Один, кто понял песнь твою.

Эти строки, написанные в 1830–1831 годах, являют собою явный укор их адресату, иллюстрирующий осуждение всякого компромисса с властью.

Продолжим листать отчет. Про Чиновников написано совсем немного: «Это сословие, пожалуй, является наиболее развращенным морально. Среди них редко встречаются порядочные люди». Ну что же, отметим мы, отчет действительно отражал реальность. Но все же: чиновники не опасны, потому как развращены они не политически, а лишь морально.

Наконец, Армия. Тут тоже волноваться нечего: «Она вполне спокойна и прекрасно настроена».

Крепостные: «Среди крестьян циркулирует несколько пророчеств и предсказаний: они ждут своего освободителя, как евреи Мессию. Так как из этого сословия мы вербуем своих солдат, оно, пожалуй, заслуживает особого внимания со стороны правительства».

Духовенство: «Государство не может рассчитывать в своих видах на духовенство до тех пор, пока оно не даст ему обеспеченного существования. Духовенство вообще управляется плохо и пропитано вредным духом. Священники в большинстве случаев разносят неблагоприятные известия и распространяют среди народа идеи свободы. Хорошие священники – большая редкость».

Что же мы видим? Из всех охарактеризованных Третьим отделением групп населения лишь дворянская молодежь Москвы наделена просто-таки демоническими чертами. Она – главная опасность для существования монархии Романовых. И это после казни пяти декабристов! Царю явно стоило глубоко задуматься, как избежать нового подобного восстания.

Так Москва стала главным объектом наведения порядка, который Николай I полагал единственной формой существования. В Петербурге – столице империи – император уже построил всех во фронт и в прямом, и в переносном смысле: «Общественное настроение никогда еще не было так хорошо, как в настоящее время <…> нравственная сила правительства так велика, что ничто не может противустоять ей. Это до такой степени справедливо, что если бы злонамеренные вздумали теперь явиться в роли непризнанных пророков, то были бы жестоко освистаны»[68].

Начитавшись отчетов своей канцелярии, Николай решил своими глазами посмотреть, каким образом вызревает в старой русской столице эта самая «гангренозная часть империи». Начал он с Благородного пансиона при Московском университете, что находился тогда на Тверской (на месте нынешнего Центрального телеграфа).

Возникновение пансиона неразрывно связано с историей Московского императорского университета. Его и создали в том же году – 1755-м. Правда, сперва это была университетская гимназия, готовившая студентов к поступлению в первое в России высшее учебное заведение. В «Проекте об учреждении Московского университета» говорилось: «В обеих гимназиях учредить по четыре школы, в каждой по три класса. Первая школа российская, в ней обучать: в нижнем классе грамматике и чистоте штиля, в среднем – стихотворства, в вышнем – оратории.

Вторая школа латинская, в ней обучать: в нижнем классе первые основания латинского языка, вокабулы и разговоры, в среднем толковать нетрудных латинских авторов и обучать переводам с латинского на российский и с российского на латинский язык, в верхнем толковать высоких авторов и обучать сочинениям в прозе и в стихах. Третья школа первых оснований наук: в нижнем классе обучать арифметике, в среднем геометрии и географии, в вышнем сокращенную философию. Четвёртая школа знатнейших европейских языков.

В двух нижних классах обучать первые основания и разговоры с вокабулами немецкого и французского языков, в двух верхних классах обучать чистоте стиля помянутых языков»[69].

Михаил Васильевич Ломоносов, всю душу свою вложивший в дело создания университета, так писал в 1754 году И.И. Шувалову о гимназии: «При университете необходимо должна быть гимназия, без которой университет как пашня без семян».

Только вот «семена» эти должны были взращиваться порознь друг от друга: отдельно дворяне и отдельно разночинцы. Кроме поступления в университет, гимназия готовила и будущих чиновников для государственной службы.

Гимназия несла в себе не только учебную, но и воспитательную функцию, и это одно из тех свойств, что роднило ее с будущим Царскосельским лицеем, основанным в 1811 году. Ученики жили в самой гимназии, сначала в здании главной аптеки на Красной площади, а потом в университетском корпусе на Моховой улице.

Из первой сотни учеников одна половина принадлежала к дворянскому сословию, другая – к разночинцам. Учили их за казенный счет. Многие богатые родители, узнав о гимназии, открывавшей перед их выпускниками такие широкие возможности, спешили пристроить туда своих чад. Спрос рождает предложение, а потому вскоре была предусмотрена такая возможность, как учеба «за свой кошт».

Все это и дало возможность в 1778 году образовать отдельный Благородный пансион, статус которого был существенно повышен по сравнению с гимназией. Благородный пансион можно также еще назвать и дворянским пансионом. К 1787 году в пансионе насчитывалось 1010 учеников (из них обучение лишь 150 человек оплачивалось из казны). Годовую плату установили в 80 рублей.

Принимали в пансион детей от 9 до 14 лет на шестилетний срок обучения, включающий изучение десятков дисциплин по университетской программе (кроме медицины). Нередко в пансион определяли сразу нескольких отпрысков из одной семьи, что было довольно удобно родителям.

Университетские профессора преподавали и словесность, и мифологию, и иностранные языки, и артиллерию, и богословие, и географию, и фортификацию, и архитектуру, и математику, а еще фехтование и верховую езду. Выпускник пансиона должен был выйти из него энциклопедически образованным человеком, обладающим весомым багажом знаний и разносторонним кругозором.

Интересно, что окончание пансиона давало право на те же чины Табели о рангах, что и диплом Московского университета, а также право на производство в офицеры. Лучшие воспитанники могли без экзаменов зачисляться в университет[70].

Николай I был твердо убежден, что Благородный пансион был даже более опасен в отношении распространения вольнодумства, ведь «семена» свободомыслия сеялись в головы его учеников в гораздо более раннем возрасте, а значит, в университетские стены приходили уже убежденные либералы-максималисты.

Вот и отчет, подготовленный Третьим отделением за 1830 год, отводил пансиону особое и почетное место: «Среди молодых людей, воспитанных за границей или иноземцами в России, а также воспитанников лицея и пансиона при Московском университете, и среди некоторых безбородых лихоимцев, и других праздных субъектов, мы встречаем многих пропитанных либеральными идеями, мечтающих о революциях и верящих в возможность конституционного правления в России. Среди этих молодых людей, связанных узами дружбы, родства и общих чувств, образовались три партии, одна в Москве и две в Петербурге. Их цель – распространение либеральных идей; они стремятся овладеть общественным мнением и вступить в связь с военной молодежью. Кумиром этой партии является Пушкин, революционные стихи которого… «Ода. Вольность»… переписываются и раздаются направо и налево». К тем, кто переписывал, относился и пансионер с 1828 года Михаил Лермонтов…

Но это еще полбеды, если бы пансион вкупе с университетом не дал России столько декабристов! В его стенах учились Н.М. Муравьев, И.Д. Якушкин, П.Г. Каховский, В.Д. Вольховский, Н.И. Тургенев, А.И. Якубович. «Московский университетский пансион… приготовлял юношей, которые развивали новые понятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное. Гвардия наполнена была офицерами из этого заведения», – писал декабрист В.Ф. Раевский[71].

Неудивительно, что наконец-то «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Московского университета, а наипаче принадлежащего к оному Благородного пансиона, господствует неприличный образ мыслей»[72].

Процитированные слова содержатся в специальном предписании начальника главного штаба Дибича флигель-адъютанту Строгонову от 17 апреля 1826 года. Строгонов должен был, в частности, выяснить, до какой степени неприличным является образ мыслей учеников пансиона:

«1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?

2) Каково нравственное образование юных питомцев и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами.


То, что вредного в пансионе было много, можно догадаться и по многочисленным воспоминаниям его учеников, в частности будущего военного министра Д.А. Милютина, поступившего сюда в 1829 году. Уже одно лишь подпольное чтение стихов казненного в 1826 году декабриста Кондратия Рылеева способно было ввергнуть петербургского ревизора в ужас. Пансионер старших классов Николай Огарев вспоминал о той эпохе в стихотворении «Памяти Рылеева»:

Мы были отроки…

Везде шепталися.

Тетради Ходили в списках по рукам.

Мы, дети, с робостью во взгляде,

Звучащий стих, свободы ради,

Таясь, твердили по ночам.

А уж существование в пансионе рукописных журналов и альманахов и вовсе можно трактовать как расцвет самиздата, не подконтрольного никакой цензуре, даже университетской. Вот почему Николай I, как говорится, «точил зуб» на пансион. Гром грянул неожиданно.

В марте 1830 года Николай Павлович приехал в Москву и, проезжая по Тверской мимо Благородного университета, решил запросто так зайти туда. Дадим слово очевидцу:

«Вдруг вся Москва встрепенулась:.неожиданно приехал сам император Николай Павлович…Это было первое царское посещение. Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели», если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уже неудобные проявления молодечества.

В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, – и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, – Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «Здравия желаю вашему величеству!» – Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут, наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь – мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство»[73].

Сцена, надо сказать, гоголевская – это как же чтили государя в пансионе, если никто из пансионских шалунов-дворянчиков даже не узнал его в лицо? А ведь наверняка портрет его венценосной особы висел в пансионе на самом почетном месте, и не один.

Возмущение Николая Павловича отчасти можно понять, к тому же, его воспитывали гораздо строже. В своих записках 1831 года он так рассказывает о своем тяжелом детстве: «Мы поручены были, – писал он, – как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки…граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и, должно признаться, что не без успеха. Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всего любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как граф Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков»[74].

Вот как. Будущего императора нещадно били в детстве и не только тростником и линейкой, но и даже ружейным шомполом. Больно и часто получал он за свою строптивость и вспыльчивость, коих у него было не меньше, чем у пансионеров. Однажды граф Ламздорф в припадке ярости и вовсе позволил себе невиданное: схватил великого князя за воротник и ударил венценосной головой его об стену.

Николаю Романову явно не хватало материнской ласки. Причем его матушка, вдовствующая императрица, знала о жестоких наказаниях, заносимых в педагогический журнал, но в процесс воспитания не вмешивалась. И хотя в те годы о царском будущем Николая Павловича ничего не было известно (в очереди к трону он стоял отнюдь не первым), кто знает, быть может, Мария Федоровна таким образом готовила будущего российского императора?

Представляем себе, что думал Николай Павлович, наблюдая за творящейся в пансионе свободой передвижения «ребятишек» (а по его мнению – сущим беспорядком и бардаком): сюда бы этого Ламздорфа! Уж он бы навел порядок в два счета! Его, графа Матвея Ивановича, не пришлось бы искать по коридорам, чтобы спросить: что у вас тут происходит? Но дело в том, что к тому времени, когда император зашел в пансион, графа уже два года как прибрал Бог.

Уместным будет вспомнить об одной легенде, согласно которой, Павел I, назначая в 1800 году генерала Ламздорфа воспитателем своих сыновей Михаила и Николая, напутствовал его: «Только не делайте из моих сыновей таких повес, как немецкие принцы!» Уж не знаем про немецких принцев, а Николай Павлович в детстве был повесой не меньшим, чем Лермонтов.

Еще с 1822 года Благородный пансион вошел в число военно-учебных заведений, а значит, что и дисциплина здесь должна была царить армейская: «Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь – одним словом, всю материальную к духовную жизнь нации», – писал российский историк Чулков.

А восемнадцатилетний пансионер Константин Булгаков (1812–1862), единственный, кто узнал царя и выразил ему свои верноподданнические чувства (это даже могло быть воспринято как издевательство, что в некоторой степени роднило его поступок с выходками бравого солдата Швейка), был сыном широко известного в Москве Александра Яковлевича Булгакова, чиновника генерал-губернаторской канцелярии и при Ростопчине, и при Голицыне. Но главным его призванием стала работа в почтовом ведомстве: он служил московским почт-директором четверть века, с 1832 по 1856 годы (интересно, что его брат был почт-директором в Санкт-Петербурге). Но сын Александра Булгакова не пошел по стопам отца и дяди, выбрав военную карьеру. А известность в свете ему принесли остроумие и веселость характера, временами переходящая в шутовство.

На другой день после визита государя, в пансионе «заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона. И действительно, вскоре после того последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт», с низведением на уровень гимназии… Таков был печальный инцидент, внезапно взбаламутивший мирное существование нашего Университетского пансиона»[75].

Сей печальный инцидент не просто взбаламутил, а вызвал крутой поворот в судьбе одного из пансионеров – Михаила Лермонтова. Не проучившись и двух лет, вскоре после памятного визита царя он подал прошение об увольнении, в апреле 1830 года. И хотя после этого он еще успел поучиться в Московском университете, его он также не окончил, оказавшись, как и многие его однокашники (например, тот же Константин Булгаков), в петербургской Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров.

На решение Лермонтова покинуть пансион, безусловно, повлиял царский указ от 29 марта 1830 года, преобразовывавший Университетский благородный пансион во вполне рядовую гимназию по уставу 8 декабря 1824 года на том основании, «что существование пансиона с особенными правами и преимуществами, дарованными ему в 1818 году, противоречило новому порядку вещей и нарушало единство системы народного просвещения, которую правительство ставило на правилах твердых и единообразных»[76].

Понимал ли Николай, что ликвидация пансиона не будет принята большинством дворянства? Конечно, ведь он был далеко не глуп. Но для царя важнее было поставить пансион обратно в строй, из которого тот ненароком выбился, причем поставить по команде «смирно», а не «вольно». И то, что он прочитает уже в следующем году, нисколько не смутит его, а даже, наоборот, вдохновит: «Уничтожение в Москве Благородного университетского пансиона и обращение оного в гимназию произвело весьма неприятное впечатление и по общему отзыву московского и соседних губерний дворянства лишило их единственного хорошего учебного заведения, в котором воспитывались их дети»[77], – из отчета Третьего отделения за 1831 год.

Преобразование пансиона в гимназию расширяло и полномочия воспитателей, обладавших правом применять такой вид наказания, как розги. Все становилось на свои места, т. к. в николаевскую эпоху «Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. д. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры… Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина». В этом был убежден и сам император. Он помнил шомпол своего воспитателя Ламздорфа и, по-видимому, склонен был думать, что ежели он, государь, подвергался побоям, то нет основания избегать их применения при воспитании и обучении простых смертных[78].

Мы же скажем так: если бы не визит царя, свалившегося как снег на голову ничего не подозревающим воспитанникам пансиона, и последующие за этим оргвыводы, то великий русский поэт Михаил Лермонтов мог бы доучиться до конца и окончить пансион.

Москва про Романовых

Николай I


Ну а что же Николай Павлович? Как человек, привыкший принимать личное участие в осуществлении своих же поручений (как то: подавление восставших декабристов на Сенатской площади или усмирение холерного бунта), он решил проверить – как выполняется его державная воля, для чего вторично пришел в Благородный пансион (который уже стал к тому времени гимназией) в сентябре 1830 года.

И в этот раз его впечатления оказались куда более положительными: «В субботу государь был в Университетском пансионе и остался очень доволен против последнего разу; спросил о Булгакове. Вызвали Костю, он подошел и сказал смело: здравия желаю, ваше императорское величество!» – писал Александр Булгаков своему брату Константину 2 ноября 1831 года. А мы добавим: государя, видимо, узнали. И тот визит царя в Первопрестольную остался в анналах. Николай I приехал в Москву, чтобы лично бороться с эпидемией холеры, и об этом будет наш следующий рассказ.

Как Николай I из Москвы холеру прогнал

Холера – единственная верная союзница Николая I.

Александр Герцен, «Былое и думы»

Вторично в 1830 году государь приехал в Москву 29 сентября. Год этот был ох каким нелегким и для Московского университета, и для Благородного пансиона. И уж конечно не приезд государя вызвал эти трудности, а холера. Эпидемия пришла с Ближнего Востока и завоевывала Россию с юга: перед холерой пали Астрахань, Царицын, Саратов. Летом холера пришла в Москву. Скорость распространения смертельной болезни была такова, что всего за несколько месяцев число умерших от холеры россиян достигло 20 тысяч человек.

Очевидец писал: «Зараза приняла чудовищные размеры.

Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном и учрежден карантин.

Кто мог и успел, бежал из города»[79].

Генерал-губернатор Москвы Дмитрий Владимирович Голицын объявил настоящую войну холере, проявив при этом качества прирожденного стратега и тактика. Каждый день в его казенном доме на Тверской заседал своеобразный Военный совет – специальная комиссия по борьбе с эпидемией. Градоначальник окружил Москву карантинами и заставами. У Голицына в Москву даже мышь не могла проскочить, не говоря о людях. Сам Пушкин не мог прорваться в Москву, к своей Натали. Направляясь из Болдино в Москву и застряв по причине холерного карантина на почтовой станции Платава, поэт шлет в Москву Гончаровой просьбу: «Я задержан в карантине в Платаве: меня не пропускают, потому что я еду на перекладной; ибо карета моя сломалась. Умоляю вас сообщить о моем печальном положении князю Дмитрию Голицыну – и просить его употребить все свое влияние для разрешения мне въезда в Москву. Или же пришлите мне карету или коляску в Платавский карантин на мое имя»[80]. С колясками тоже были проблемы: Голицын приказал окуривать каждый экипаж, въезжавший в Москву.

Генерал-губернатор организовал своеобразное народное ополчение. Сотни москвичей, среди них студенты закрытого на время карантина Московского университета, явились добровольцами на борьбу с болезнью, работали в больницах и госпиталях.

Один в поле – не воин, гласит народная мудрость. А потому Голицын собрал у себя и тех уважаемых горожан, что не покинули Москвы, призвав их стать подвижниками и взять под свое попечение и надзор разные районы Москвы. Каждый надзиратель имел право открывать больничные и карантинные бараки, бани, пункты питания, караульные помещения, места захоронения, принимать пожертвования деньгами, вещами и лекарствами. Среди попечителей были и те, кто воевал с Голицыным бок о бок. Например, генерал-майор и бывший партизан Денис Давыдов, принявший на себя должность надзирателя над двадцатью участками в Московском уезде, вследствие чего число заболеваний на подведомственной ему территории резко пошло на спад. С Давыдова Голицын призывал брать пример.

А другие москвичи тем временем покидали родной город (у кого была такая возможность). Третьи же заперлись в своих домах, «как зайцы». Последнее сравнение принадлежит Михаилу Погодину: «К Аксаковым я езжу только под окошки. Все заперлись: Загоскин, Верстовский, как зайцы. Елагины все здоровы; не езжу к ним, чтобы не принесть случайно заразы»[81].

Но были и те, кто внезапно ринулся обратно в Первопрестольную, объясняя это вот чем: «В Москве тогда в первый раз появилась холера, все перепугались, принимая ее за что-то вроде чумы. Страх заразителен, вот и мы, и соседи наши побоялись оставаться долее в деревне и всем караваном перебрались в город, следуя, вероятно, пословице: на людях смерть красна»[82].

Помимо лучших медиков, свезенных в Москву по дозволению государя, Голицын прибег и к помощи народных целителей. Он узнал, что в Смоленской губернии некий мещанин по фамилии Хлебников по-своему лечит холерных больных: уксусом и сеном, распаренным в горшке. Несмотря на сопротивление официальной медицины (лечившей кровопусканием), Голицын призвал целителя к себе и распространил его опыт на всю Москву.

В годы Отечественной войны 1812 года о положении дел на фронте москвичам рассказывали ростопчинские афиши. Приравняв ситуацию в Москве к осадному положению, Голицын распорядился выпускать специальное приложение к «Московским ведомостям» – ежедневную «Ведомость о состоянии города Москвы». Для организации выпуска ведомости он призвал Михаила Погодина.

Цель этого издания была объявлена следующая: «Для сообщения обывателям верных сведений о состоянии города, столь необходимых в настоящее время, и для пресечения ложных и неосновательных слухов, кои производят безвременный страх и уныние, Московский Военный Генерал-Губернатор князь Д.В. Голицын предписал издавать при временном Медицинском Совете особливую Ведомость, в которой будут сообщаться официальные известия о приключившихся внезапных болезнях и смертях; известия о действиях холеры в прочих местах; разные наставления о том, какие должно жителям принимать предосторожности; известия о мерах, принимаемых Правительством для отвращения заразы»[83].

Первый выпуск «Ведомости» вышел 23 сентября 1830 года. Градоначальник распорядился распространять газету бесплатно, что позволило вскоре значительно улучшить нравственно-психологическую обстановку в Москве. Газету читали не только в Москве, но и в провинции. Как писал отсиживающийся за пределами Москвы Хомяков, из этой газеты он узнавал: «Сколько добрых людей в Москве на тот свет отправляется. <…> Даже в 12-му году не с большим нетерпением ожидали газет, чем мы ваших бюллетеней. Нужно ли мне прибавить, с каким удовольствием я всегда взгляну на подпись, доказывающую мне неоспоримо, что по крайней мере один приятель в Москве жив и здоров»[84].

Как и в 1812 году, в 1830 году Москве пришла на помощь вся Россия. Достаточно сказать, что в Первопрестольную приехал сам император Николай I. Причем за несколько дней до этого,

26 сентября 1812 года, он написал Голицыну: «С сердечным соболезнованием получил я ваше печальное известие. Уведомляйте меня с эстафетами о ходе болезни. От ваших известий будет зависеть мой отъезд. Я приеду делить с вами опасности и труды. Преданность в волю божию! Я одобряю все ваши меры. Поблагодарите от меня тех, кои помогают вам своими трудами. Я надеюсь всего более теперь на их усердие»[85].

Но 29 сентября 1830 года Николай уже был в Москве.

О том, как встретились царь и градоначальник, сохранилось занятное свидетельство Александра Булгакова:

«Государь изволил прибыть 29-го сентября в 10 часов утра и вышел из коляски прямо в наместнический дом на Тверской. Люди бросились было докладывать князю Дмитрию Владимировичу, но Государь запретил говорить, а только приказал проводить себя прямо к князю, который, встав только что с постели, перед зеркалом чистил себе рот, в халате своем золотом. Государь тихонько к нему подкрался. Можно себе представить удивление князя, увидя в зеркале лицо Государя, тогда как он еще накануне имел от его величества приказание письменное посылать всякий день куриеров! Князь, не доверяя близорукому своему зрению, обернулся и увидел стоящего перед собою императора. Замешательство его было еще более умножено страхом: что должен был Государь подумать, найдя наместника своего в столь смутное время в 10 часов еще не одетого! Но милосердный Николай, обняв его, начал разговор сими словами: «J’espre, mon Prince, que tout le monde Moscou se porte aussi bien que vous» (Я надеюсь, мой Князь, что все в Москве также хорошо себя чувствуют, как вы. – франц.). Потом, запретя князю одеваться наскоро, сел возле него и более получаса говорил о вещах самонужнейших, изъявляя благоволение свое за содействие, оказанное князю высшим и низшим классами: дворянства, купечества, медиков; одобрял взятые меры, кроме крестных ходов, находя, что прибегать должно к ним в самых крайностях и что они могут быть вредны по великому стечению народа в одно место»[86].

Из приведенной цитаты следует, что Булгаков с некоторым сарказмом рисует образ Голицына-борца с холерой. Мемуарист считает, что Голицын переоценил опасность эпидемии, что и вызвало приезд царя, упавшего как снег на голову московскому градоначальнику: «Конечно, князь Голицын предался с самого начала напрасному страху, который передал и в Петербург; надобно было поддержать написанное. После смертность, действительно, умножилась, но когда заставила Государя решиться ехать сюда, не было еще доказано, что точно умирали холерою, и самые сведения, ежедневно печатаемые о состоянии города, говорили глухо о умерших с признаками холеры».

Однако принятые Голицыным меры показали, что он отнюдь не преувеличил смертельную опасность и размеры эпидемии. Более того, в Москве, в отличие от других городов России, не случилось холерных бунтов. В Новгороде, например, в военных поселениях произошли волнения. Солдаты взбунтовались под предлогом, что их хотят отравить. «Генералы, офицеры и лекаря были все перебиты с утонченной жестокостью. Император отправился туда и усмирил бунт с поразительным мужеством и хладнокровием. Но нельзя допускать, чтобы народ привыкал к бунтам, а бунтовщики – к появлению государя»[87].

Неспокойно стало и в столице. В эпидемии обвинили врачей: «Времена стоят печальные. В Петербурге свирепствует эпидемия. Народ несколько раз начинал бунтовать. Ходили нелепые слухи. Утверждали, что лекаря отравляют население. Двое из них были убиты рассвирепевшей чернью. Государь явился среди бунтовщиков»[88].

В Москве же такого не было, опять же благодаря Голицыну. Николай потому и приехал в Москву, предполагая, если появится необходимость, вновь лично успокаивать народ, так сказать, применять ручное управление страной. Но этого не потребовалось. Пробыв в Москве 10 дней, он уехал успокоенным и уверенным в скорой победе над холерой. При этом он вновь высоко оценил работу Голицына и всей его администрации.

А Булгаков был не одинок в своей иронии. По Москве ходили ядовитые карикатуры на Голицына, вызванные тем, что градоначальник на некоторое время эпидемии выехал из своего особняка на Тверской, переселившись в дом Небольсина на Садово-Кудринской улице: «При всей доброте и благожелательности каждому Голицыны имели, однако, недоброжелателей и завистников, которые старались при случае повредить им в общественном мнении. Так, во время первой холеры, когда все ужасно трусили от этой новой и неизвестной болезни, князь и княгиня выехали из своего казенного дома, что на Тверской, и на время переехали на житье в дом губернатора Небольсина, находившийся на Садовой. Там жила старушка очень почтенная, тетка Небольсина, Авдотья Сильвестровна, которую Голицыны почему-то особенно любили и уважали, и во все время холеры там и прожили»[89].

Некоторые и вовсе пишут, что Голицын «убежал» от холеры, что несправедливо. Голицын не покинул подчиненного ему города. А в истории Москвы были и такие градоначальники, которые в трудное время бросали ее, причем, в похожих обстоятельствах.

За шестьдесят лет до описываемых событий при Екатерине II в Москву пришла чума. Люди умирали тысячами. В ту пору генерал-губернатором Москвы служил Петр Семенович Салтыков, уверовавший, что главным лекарством от чумы могут быть молебны и крестные ходы. Не проявив необходимых для такого ответственного поста качеств и испугавшись народного гнева, в сентябре 1771 года он бежал из города в свое подмосковное имение Марфино, прихватив полк солдат и даже пушки. Его примеру последовали и подчиненные – московский обер-полицмейстер генерал-майор Бахметьев. На следующий день начался чумной бунт, направленный против врачей-вредителей немецкой национальности, которых просто переубивали. Сожгли больницы и карантинные бараки. А затем гнев обратился супротив архиепископа Московского Амвросия, запретившего молебны и крестные ходы, как средство распространения эпидемии. Архиепископа поймали и растерзали. Лишь привлечение армии к усмирению бунтовщиков по приказу Екатерины II прекратило беспорядки.

При Голицыне же все было с точностью да наоборот. И хотя Салтыков был фельдмаршалом, а Голицын – генералом от кавалерии, проявил Дмитрий Владимирович себя в этой ситуации как настоящий фельдмаршал. Все принятые Голицыным меры позволили в 1831 году победить холеру. Даже в Европе заметили, как «едва ли в каком-нибудь ином городе так умно обошлись с холерой, как в Москве»[90].

Тем не менее последствием холеры стала отставка министра внутренних дел Арсения Андреевича Закревского, на которого Николаем I и была возложена обязанность по борьбе с эпидемией и в Москве, и во всей России.

Бороться с эпидемией боевой генерал Закревский – типично николаевский генерал – стал строевыми методами. Прежде всего, в приказном порядке собрал в холерные губернии экспедицию из врачей, не спрашивая на то их согласия. Затем организовал карантины, проникновение за границу которых приравнивалось к преступлению. Никто не мог проскочить мимо расставленных Закревским караулов и застав. А если что – солдатам разрешалось открывать огонь.

Все это привело к обратному эффекту. Сосредоточение в карантинах большого количества людей и животных приводило не к прекращению холеры, а к еще большему ее распространению. Холера стала появляться там, где ее совсем не ждали. В результате болезнь дошла и до Москвы, и до Петербурга. То тут, то там возникали стихийные холерные бунты, направленные против иностранцев и врачей, которых толпа забивала до смерти. Все потуги Закревского побороть эпидемию оказались тщетными. Надежд императора Арсений Андреевич не оправдал. Более того, Николай был вынужден лично успокаивать разбушевавшийся народ во время беспорядков на Сенной площади в Петербурге.

Дело в том, что Закревский предложил в целях пресечения бунта в столице применить войска. Однако народ это не испугало. Лишь смелое и неожиданное появление перед толпой царя, обратившегося к собравшимся с теплыми словами, позволило направить ситуацию в другое русло. Но не мог же император ездить по всем российским губерниям, успокаивая народ. Этим должны были заниматься местная власть и полиция!

На вопрос императора о причинах народных волнений Закревский откровенно ответил то, что виновата в этом полиция, злоупотребляющая своими полномочиями, которая тащит в холерные больницы всех подряд, а затем за взятки отпускает.

Закревский понял, что перестарался. В октябре 1831 года он обратился к государю с прошением об отставке, сославшись на нездоровье. Тогда же Николай удовлетворил просьбу Закревского, надписав на высочайшем рескрипте выразительную фразу: «Не могу не согласиться». Для Закревского это не было большой трагедией, если верить его словам, сказанным вскоре после назначения в министры: «Я не искал быть министром».

А что же говорили об этой отставке в Москве? А. Булгаков в письме своему брату в столицу 19 октября 1831 года писал: «Весь город наполнен известием об увольнении Закревского. Все генерально жалеют, что государь лишается столь верного слуги, а некоторые недоброжелатели говорят, что при отличных своих качествах Закревский был не на своем месте.»[91].

Из этого письма мы узнаем и обстоятельства, предшествовавшие отставке: Закревский представил императору к награждению девяносто два чиновника своего министерства «за холеру», но ему было в этом отказано, что оскорбило его. «Можно было не делать огласки, – пишет А. Булгаков. – Другому бы это ничего, но я знаю щекотливость Закревского. Всякий добрый русский пожалеет, что человек, как он, жить будет в бездействии».

Причиной отставки называли следующее обстоятельство, переполнившее чашу терпения императора: якобы Закревский приказал подвергнуть телесному наказанию городского голову какого-то южного города, на что не имел никаких полномочий. Сам же Арсений Андреевич считал, что во всем виноваты завистники.

Александр Герцен дополняет рассказ: «Прибавлю только несколько подробностей о холере 1831 года. Холера – это слово, так знакомое теперь в Европе, домашнее в России до того, что какой-то патриотический поэт называет холеру единственной верной союзницей Николая, – раздалось тогда в первый раз на севере. Все трепетало страшной заразы, подвигавшейся по Волге к Москве. Преувеличенные слухи наполняли ужасом воображение. Болезнь шла капризно, останавливалась, перескакивала, казалось, обошла Москву, и вдруг грозная весть «Холера в Москве!» – разнеслась по городу.

Утром один студент политического отделения почувствовал дурноту, на другой день он умер в университетской больнице. Мы бросились смотреть его тело. Он исхудал, как в длинную болезнь, глаза ввалились, черты были искажены; возле него лежал сторож, занемогший в ночь. Нам объявили, что университет велено закрыть. В нашем отделении этот приказ был прочтен профессором технологии Денисовым; он был грустен, может быть, испуган. На другой день к вечеру умер и он.

Мы собрались из всех отделений на большой университетский двор; что-то трогательное было в этой толпящейся молодежи, которой велено было расстаться перед заразой. Лица были бледны, особенно одушевлены, многие думали о родных, друзьях; мы простились с казеннокоштными, которых от нас отделяли карантинными мерами, и разбрелись небольшими кучками по домам. А дома всех встретили вонючей хлористой известью, «уксусом четырех разбойников» и такой диетой, которая одна без хлору и холеры могла свести человека в постель.

Странное дело, это печальное время осталось каким-то торжественным в моих воспоминаниях. Москва приняла совсем иной вид. Публичность, не известная в обыкновенное время, давала новую жизнь. Экипажей было меньше, мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как в военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы, страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут весть за вестью – что тот-то занемог, что такой-то умер…

Митрополит устроил общее молебствие. В один день и в одно время священники с хоругвями обходили свои приходы. Испуганные жители выходили из домов и бросались на колени во время шествия, прося со слезами отпущения грехов; самые священники, привыкшие обращаться с богом запанибрата, были серьезны и тронуты. Доля их шла в Кремль; там на чистом воздухе, окруженный высшим духовенством, стоял коленопреклоненный митрополит и молился – да мимо идет чаша сия. На том же месте он молился об убиении декабристов шесть лет тому назад…

Князь Д.В. Голицын, тогдашний генерал-губернатор, человек слабый, но благородный, образованный и очень уважаемый, увлек московское общество, и как-то все уладилось по-домашнему, то есть без особенного вмешательства правительства. Составился комитет из почетных жителей – богатых помещиков и купцов. Каждый член взял себе одну из частей Москвы. В несколько дней было открыто двадцать больниц, они не стоили правительству ни копейки, все было сделано на пожертвованные деньги. Купцы давали даром все, что нужно для больниц, – одеяла, белье и теплую одежду, которую оставляли выздоравливавшим. Молодые люди шли даром в смотрители больниц для того, чтоб приношения не были наполовину украдены служащими.

Университет не отстал. Весь медицинский факультет, студенты и лекаря привели себя в распоряжение холерного комитета; их разослали по больницам, и они остались там безвыходно до конца заразы. Три или четыре месяца эта чудная молодежь прожила в больницах ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоводителями, – и все это без всякого вознаграждения и притом в то время, когда так преувеличенно боялись заразы. Я помню одного студента малороссиянина, кажется Фицхелаурова, который в начале холеры просился в отпуск по важным семейным делам. Отпуск во время курса дают редко; он, наконец, получил его – в самое то время, как он собирался ехать, студенты отправлялись по больницам. Малороссиянин положил свой отпуск в карман и пошел с ними. Когда он вышел из больницы, отпуск был давно просрочен – и он первый от души хохотал над своей поездкой.

Москва, по-видимому сонная и вялая, занимающаяся сплетнями и богомольем, свадьбами и ничем – просыпается всякий раз, когда надобно, и становится в уровень с обстоятельствами, когда над Русью гремит гроза. Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии!»

А поэтесса Евдокия Сушкова (Ростопчина) вспоминала: «В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или общее отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти. Отец мой прискакал за мною, чтоб увезти меня из зачумленного города в Петербург.»[92].

27 сентября 1830 года холера прервала едва начавшуюся учебу студентов Московского университета. Студент Михаил Лермонтов вместе с бабушкой заперлись в своем доме на Малой Молчановке. Но юный поэт не терял времени даром, правда, стихи под воздействием окружающей атмосферы сочинялись соответствующие: 5 октября – стихотворение «Могила бойца», сопровожденное припиской: «1830 год – 5-го октября. Во время холеры-morbus», 9 октября – стихотворение с совсем уж жутким названием – «Смерть».

Как видим, произведения эти явно навеяны сложной эпидемиологической обстановкой в Москве. Еще бы! Ведь, если верить тому же Герцену, люди мерли как мухи. И потому поэт развивает тему в другом стихотворении – «Чума». Здесь уже и по названию ясно, о чем оно.

Мало-помалу холера стала отступать, и у Лермонтова из-под пера стали выходить куда более оптимистичные стихотворения, с началом 1831 года возобновились занятия и в Московском университете, «но лекции как самими профессорами, так и студентами посещались неаккуратно» – пишет Степан Шевырев[93]. А Николай I высоко оценил победу Москвы над холерой.

Екатерининская Москва – лицо эпохи Просвещения

Почаще ездите в Москву, а лучше – переселитесь туда насовсем!

Дени Дидро – Екатерине II

В истории императорского дома Романовых было лишь два монарха, удостоившихся титула Великий. Кроме Петра I, таковой потомки нарекли и императрицу Екатерину II. И хотя в венах ее не течет ни капли романовской крови (именно со смертью ее супруга Петра III в 1762 году и пресеклась мужская линия дома Романовых), Екатерина сделала для процветания России не меньше, чем все прежние, «кровные» Романовы. При ней границы Российской империи значительно расширились, причем как на Западе, так и на Юге.

Что же касается культурной политики, то правление Екатерины Великой по праву считают эпохой Просвещения, что отразилось на Первопрестольной прежде всего. Мы имеем в виду и основание в Москве ряда просветительских и общественных учреждений, и перестройку центра города по проектам зодчего Матвея Казакова. Благодаря ему Москва приобрела новый, современный облик в стиле классицизма, украсились дворянскими усадьбами и гражданскими зданиями, сформировавшими лицо екатерининской эпохи.

Екатерина также лично распорядилась разобрать-таки наконец стену Белого города и разбить на ее месте Бульварное кольцо. Дело в том, что снести обветшавшую стену повелела еще императрица Елизавета Петровна. Несколько десятилетий приговоренная к сносу стена стояла полуразрушенной (ну почти как Колизей, которому в свое время также грозило уничтожение – хозяйственные римляне долго растаскивали по домам колизейские камни – травертины) до тех пор, пока однажды часть ее не обрушилась и не погребла под собой нескольких человек. Вот тогда и решили самовольный разбор прекратить и снести стену окончательно. Кое-что все же из камней крепостной стены успели построить: Воспитательный дом и дом генерал-губернатора графа Чернышева на Тверской.

По воле Екатерины, Каменный приказ, созданный в июне 1774 года под руководством генерал-губернатора Москвы князя М.Н. Волконского, получил предписание: крепостные стены порушить. Императрица пожелала, чтобы на месте крепостной стены по-европейски проложили бульвары – на всем ее протяжении. Первым бульваром Москвы стал Тверской.

Если говорить о московских символах просвещенного екатерининского царствования, то к ним в первую очередь относится Петровский путевой дворец, который императрица повелела выстроить на въезде в Москву (1774–1780 годы, арх. Матвей Казаков). Дворец построен в честь победоносного завершения русско-турецкой войны 1768–1774 годов, итогом которой стало окончательное закрепление России на Черном море. Во дворце впоследствии останавливались, прибывая на коронацию, все последующие российские императоры (начиная с Павла I).

Москва стала центром торжеств по случаю победы над турками. На празднование Кючук-Кайнарджийского мирного договора Екатерина прибыла в Первопрестольную в 1775 году, к этому времени для ее размещения был выстроен Пречистенский дворец (на основе усадьбы Голицыных, ныне Малый Знаменский переулок, дом 1). Императрица не возжелала останавливаться в Кремле, заявив, что он для этого плохо приспособлен.

Рядом, на Волхонке (совр. дом 16), поселили и цесаревича Павла Петровича. В том же году, этот дом на Волхонке Екатерина подарила главному герою русско-турецкой войны – генерал-фельдмаршалу Петру Румянцеву-Задунайскому. Императрица пожелала, чтобы полководец, подобно римским военачальникам, въехал в Москву через Триумфальную арку. Так Екатерина напомнила России о славных петровских временах.

Ну а в самом Петровском путевом дворце императрица впервые остановилась в 1887 году. И это, как ни странно, можно считать своеобразным исключением из правил. Ведь ряд других проектов императрицы так и остался нереализованным. Так, в многолетнюю эпопею превратилось строительство императорских дворцов в Царицыно и Лефортово. На бумаге остались и планы по постройке в Кремле нового Большого Кремлевского дворца по проекту Василия Баженова, а также возведение дворца в Коломенском.

Москва про Романовых

Вид Петровского дворца до пожара 1812 года.

Исторические этюды о Москве. – Лондон. 1813 г.

Москва про Романовых

Вид Императорского дворца в Кремле до пожара 1812 года.

Исторические этюды о Москве. – Лондон, 1813 г.


Интересно, что строительная площадка будущего Большого Кремлевского дворца была оформлена деревянными щитами с начертанными на них стихами, славящими Москву и Екатерину:

Да процветет Москва

Подобьем райска крина,

Возобновляет Кремль

И град Екатерина.

Но, похоже, что Екатерина так и не определилась окончательно – какую из столиц она любит больше: Москву или Санкт-Петербург. А ведь еще Дени Дидро ей советовал: «Прикажите сначала перенести в ваш московский дворец большую часть картин – там они будут полезнее, чем в петербургском дворце, потому что станут доступнее для учащейся молодежи, – а затем почаще ездите туда сами и проводите в Москве сначала два месяца в году, потом – три, потом – шесть и кончите тем, что поселитесь там совсем. А что касается зданий, которые пришлось бы Вам построить в Москве, то издержек жалеть не следует – по сравнению с важностью дела, деньги ничего не значат. Вы как бы еще раз оснуете Москву»[94].

Но второй раз основать Москву у Екатерины не хватило духу, недаром она признавалась, что «Я вовсе не люблю Москвы, Москва – столица безделья. Дворянству, которое собралось в этом месте, там нравится, это не удивительно, но с самой ранней молодости оно принимает там тон и приемы праздности и роскоши, оно изнеживается и видит только жалкие вещи, способные расслабить самый замечательный гений»[95].

Тем не менее следы просвещенного «века» Екатерины Великой в Москве остались, приобретя значение выдающихся памятников русского зодчества, среди которых можно назвать и Екатерининские казармы, и Пашков дом, и кремлевский Сенат, и Воспитательный дом.

Росток гражданского общества: Английский клуб

«Concordia et laetitia»

Именно в Екатерининскую эпоху возник в Москве Английский клуб, случилось это в 1772 году. Поскольку клубы как явление общественной жизни в России были результатом исключительно западного влияния, то вполне естественно, что Первопрестольная в этом вопросе следовала примеру Петербурга, где подобное учреждение возникло на два года раньше, в 1770 году.

Поначалу название клуба полностью оправдывало его предназначение – собирались в нем иностранцы, в основном англичане, промышлявшие в России коммерцией. Целью клуба было исключительно проведение досуга, и потому девизом этого сообщества стали слова «Concordia et laetitia», что в переводе на русский означало «Согласие и веселье». То есть веселились члены Английского клуба в согласии друг с другом.

Постепенно слава об увеселительном заведении распространилась и среди российских дворян, не чуждых свободному времяпрепровождению. Вновь вступавшие в клуб его русские члены постепенно разбавляли иностранную его составляющую.

По сути, Английский клуб стал первым ростком общественной жизни в России, что укладывается в общую схему нашего представления о царствовании Екатерины II, наполненном идеей просвещения. Членство в клубе стало непременным условием престижа и авторитета в обществе. Недаром Энциклопедия Брокгауза и Эфрона подчеркивает: «Быть членом Английского клуба – означало преуспевать».

Чтобы стать первым членом Английского клуба, необходимо было соблюдать два главных условия: иметь знатное происхождение и ежегодно уплачивать клубный взнос – довольно крупную по тем временам сумму. И еще. В клуб допускались исключительно мужчины, даже прислуга, полотеры и стряпчие были мужского пола.

Вступивший на престол в 1896 году сын Екатерины, Павел усмотрел в существовании Английского клуба большую опасность для себя. Его волновало не только подозрительное название (Англию император считал главным врагом России), но и отсутствие контроля за тем, что и как говорили собиравшиеся в клубе аристократы. И потому клуб по распоряжению Павла на время прикрыли. Впрочем, подозрения его относительно тлетворного влияния Англии оказались не беспочвенны – нити заговора, в результате которого Павел был убит, вели в английское посольство.

Светлая полоса наступила для клуба с воцарением сына Павла, Александра I. Именно «в дни Александровы прекрасное начало» клуб вновь открыл свои двери для соскучившихся по общению московских дворян, быстро привыкших к тому, что теперь не надо ехать в гости друг к другу для обсуждения политической обстановки, куда приятнее собраться вместе, по выражению Н.М. Карамзина, «чтобы узнать общее мнение».

Уже тогда клуб не знал отбоя от желающих в него вступить – поток новых членов в буквальном смысле хлынул в обитель хорошей кухни, картежных игр и политической болтовни. Поэтому число членов ограничивалось сначала 300, а позже 500 дворянами. Известный мемуарист С.П. Жихарев в своих записках, относящихся к 1806 году, дает Английскому клубу в высшей степени похвальную характеристику:

«Какой дом, какая услуга – чудо! Спрашивай чего хочешь – все есть и все недорого. Клуб выписывает все газеты и журналы, русские и иностранные, а для чтения есть особая комната, в которой не позволяется мешать читающим. Не хочешь читать – играй в карты, в бильярд, в шахматы. Не любишь карт и бильярда – разговаривай: всякий может найти себе собеседника по душе и по мысли. Я намерен непременно каждую неделю, хотя по одному разу, бывать в Английском клубе. Он показался мне каким-то особым маленьким миром, в котором можно прожить, обходясь без большого. Об обществе нечего и говорить: вся знать, все лучшие люди в городе являются членами клуба»[96].

А вот мнение еще одного современника. В 1824 году С.Н. Глинка, беллетрист, издатель «Русского вестника» писал: «Тут нет ни балов, ни маскарадов. Пожилые люди съезжаются для собеседования; тут читают газеты и журналы. Другие играют в коммерческие игры. Во всем соблюдается строгая благопристойность»[97].

Надо сказать, Английский клуб всегда твердо сохранял воспетую Глинкой серьезность тона, чураясь театрализованных увеселений. Этому препятствовало жесткое правило: лишь по требованию пятидесяти одного члена клуба старшины имели право пригласить для развлечения певцов или музыкантов. Зато любители сладостей не оказывались обойденными, и в отдельной комнате их постоянно ждали наваленные грудами конфеты, яблоки и апельсины.

Первоначально члены Английского клуба собирались в доме князей Гагариных на Страстном бульваре у Петровских ворот. 3 марта 1806 года здесь был дан обед в честь генерала П.И. Багратиона. «…Большинство присутствовавших были старые, почтенные люди с широкими, самоуверенными лицами, толстыми пальцами, твердыми движениями и голосами», – описывал Лев Толстой это событие в романе «Война и мир».

Во время московского пожара 1812 года дом Гагариных сгорел дотла. Но уже довольно скоро, в следующем году, деятельность Английского клуба возобновилась в доме И.И. Бенкендорфа на Страстном бульваре. Но так как этот дом оказался для клуба неудобным, то вскоре его члены стали собираться в особняке Н.Н. Муравьева на Большой Дмитровке. Прошло 18 лет, пока выбор старшин клуба не остановился на доме, что и по сей день украшает Тверскую.

Здание это (ныне Музей современной истории России, дом № 21) – один из немногих хорошо сохранившихся памятников архитектуры Тверской улицы – не стало бы таковым, если бы не было построено в 1780 году на месте парка, лежавшего между Тверской и Козьим болотом. Возводили усадьбу для генерал-поручика А.М. Хераскова – родного брата известного поэта Михаила Хераскова. При генерале был возведен главный каменный дом в три этажа.

Херасков «приютил» у себя первую московскую масонскую ложу. На «тайные вечери», проходившие здесь при свечах, собирались книгоиздатель Н.И. Новиков, историк Н.М. Карамзин, государственный деятель И.В. Лопухин и другие. В 1792 году Екатерина II прекратила кипучую деятельность масонского кружка, для многих масонов наступили трудные времена, но больше всех не повезло Новикову, посаженному в крепость.

С 1799 года владельцем дома становится генерал П.В. Мятлев; от того времени сохранились стены дома и частично – его первоначальная планировка.

С 1807 года усадьба перешла во владение графа Льва Кирилловича Разумовского, занявшегося ее перестройкой. Однако начало войны и оккупация Москвы французскими войсками перечеркнули далеко идущие планы графа. После пожара 1812 года здание восстанавливалось по проекту архитектора А. Менеласа, пристроившего к дворцу два боковых крыла. Тогда же, вероятно, были созданы и скульптуры у ворот дома, походящие на львов. Именно этих львов упомянул А. С. Пушкин в «Евгении Онегине»: «Балконы, львы на воротах…». Поэт и сам не раз бывал в этом здании.

В итоге здание приобрело облик городской усадьбы, характерный для эпохи классицизма. После смерти Разумовского в 1818 году хозяйкой здесь стала его жена, Мария Григорьевна Разумовская, но вскоре она навсегда покинула дом на Тверской улице, переехав жить в Петербург. А усадьба перешла к ее сводному брату, Николаю Григорьевичу Вяземскому.

В первой половине XIX века осуществлялись работы по перестройке здания, очевидно, по проекту Д.И. Жилярди. В конце XIX века были снесены столь привычные нашему взору ворота и каменная ограда, а на их месте развернулась бойкая торговля. Восстановили разрушенное уже при Советах; правда, само здание при выпрямлении улицы Горького задвинули поглубже, на место усадебного сада. При этом крылья дома обрубили.

Сад, конечно, жалко. По воспоминаниям гулявших в нем, он был замечательным: «Прекрасный сад с горками, мостиками, перекинутыми через канавки, в которых журчала вода, с беседками и даже маленьким водопадом, падающим между крупных, отполированных водой камней. Старые липы и клены осеняли неширокие аллеи, которые когда-то, наверное, посыпались желтым песком, а ныне были лишь тщательно подметены»[98].

В настоящее время зданию возвращен близкий к первоначальному облик. Фасад усадьбы, сохранившей строго симметричную композицию со скругленным парадным двором, отличается монументальной строгостью, характерной для ампира. Выделяется восьмиколонный дорический портик на мощном арочном цоколе. Пространство стен подчеркивается крупными, пластичными, но тонко прорисованными деталями (декоративная лепнина, лаконичные наличники с масками и прочее). Вынесенные на красную линию улицы боковые флигеля решены в более камерном масштабе, двор замыкает чугунная ограда с каменными опорами и массивными пилонами ворот.

Внутри дома сохранились мраморные лестницы с коваными решетками, обрамления дверей в виде порталов, мраморные колонны, плафоны, украшенные живописью и лепниной.

Таково было окончательное и последнее пристанище Английского клуба. Интересно, что павловский запрет был единственной истинно политической причиной, препятствовавшей жизни клуба. Второй раз клуб закрылся по, так сказать, форсмажорным обстоятельствам – в 1812 году. А затем спокойно существовал в этом здании вплоть до 1917 года.

Потомки Павла Петровича не считали возможным приостанавливать деятельность клуба, даже в самые тяжелые времена, и после 1825 года, когда любое вольномыслие было для Романовых источником страха за устойчивость порядка в империи. Почему? А потому, что мнение клуба всегда было интересно власти. Проще было иметь своих информаторов среди членов клуба, чем выявлять либералов по одиночке.

В «Кратком обзоре общественного мнения за 1827 год», который соизволил прочитать Николай I, о настроениях, царивших в Английском клубе, говорилось так:

«Партия русских патриотов очень сильна числом своих приверженцев. Центр их находится в Москве. Все старые сановники, праздная знать и полуобразованная молодежь следуют направлению, которое указывается их клубом через Петербург. Там они критикуют все шаги правительства, выбор всех лиц, там раздается ропот на немцев, там с пафосом принимаются предложения Мордвинова (Мордвинов Н.С., сенатор – А.В.), его речи и слова их кумира – Ермолова (Ермолов А.П., генерал – А.В.). Это самая опасная часть общества, за которой надлежит иметь постоянное и, возможно, более тщательное наблюдение. В Москве нет элементов, могущих составить противовес этим тенденциям. Князь Голицын (Голицын Д.В., генерал-губернатор Москвы – А.В.) – хороший человек, но легкомыслен во всем; он идет на поводу у своих приверженцев и увлекаем мелкими расчетами властолюбия. Партия Куракина (князь Куракин А.Б., отставной сановник – А.В.) состоит из закоренелых взяточников, старых сатрапов в отставке, не могущих больше интриговать»[99].

Характеристика, данная в этом обзоре настроениям Английского клуба, ясно и правдоподобно выражает атмосферу не только постдекабристской Москвы, но и общую направленность мыслей его членов – критика решений, принимаемых в столичном Петербурге, причем по любому поводу.

Такая оппозиционность была свойственна Английскому клубу на протяжении всего девятнадцатого века. Противостояние Москвы и Петербурга не утихало, а разгоралось с каждой новой реформой, предпринимаемой Романовыми.

Для примера сравним оценку умонастроений, сделанную через тридцать лет в «Нравственно-политическом обозрении за 1861 год» теперь уже для другого императора – Александра II:

«Дворянство, повинуясь необходимости отречься от старинных прав своих над крестьянами и от многих связанных с оными преимуществ, жалуется вообще на свои вещественные потери, которые оно считает несправедливыми и проистекающими от положения государственной казны, не дозволяющего ей доставлять им удовлетворение»[100].

Жалуется – это еще мягко сказано, московские дворяне открыто выражали недовольство антикрепостной реформой, не оправдывая надежд и чаяний Александра II на то, что Москва станет примером для всей остальной России в этом вопросе. Московские помещики и землевладельцы с большей охотой и расположением внимали речам своего генерал-губернатора Арсения Закревского, убежденного крепостника и рутинера, чем увещеваниям государя, не раз выступавшего в эти годы в Дворянском собрании.

Английский клуб сделали местом действия героев своих произведений многие русские писатели. Взять хотя бы толстовского Левина из романа «Анна Каренина» (о чем мы еще расскажем). И все же полнее дух клуба передан не в романах и повестях, преследовавших цель создания широкого полотна московской жизни, а в записках тех его завсегдатаев, для которых он стал родным домом и для которых последние дни Страстной недели, когда клуб закрывался, оказывались самыми мучительными днями в году.

«Они чувствуют не скуку, не грусть, а истинно смертельную тоску, – писал в 1820-х годах П.Л. Яковлев, автор популярной некогда книги «Записки москвича». – В эти бедственные дни они как полумертвые бродят по улицам или сидят дома, погруженные в спячку. Все им чуждо! Их отечество, их радости – все в клубе! Они не умеют, как им быть, что говорить и делать вне клуба! И какая радость, какое животное наслаждение, когда клуб открывается. Первый визит клубу и первое «Христос воскресе!» получает от них швейцар. Одним словом, в клубе вся Москва со всеми своими причудами, прихотями, стариною».

Среди основателей и первых членов клуба присутствовали представители княжеских родов: Юсуповы, Долгоруковы, Оболенские, Голицыны, Шереметевы. Уже позднее, от прочих сословий были здесь представители поместного дворянства, московские купцы и разночинная интеллигенция.

Среди членов клуба были целые династии: Пушкины, сначала отец и дядя Александра Сергеевича, затем он сам и, наконец, его сын Александр; Аксаковы, отец семейства Сергей

Тимофеевич, его сыновья Иван Сергеевич и Константин Сергеевич. Здесь также можно было встретить Е.А. Баратынского, П.Я. Чаадаева, М.А. Дмитриева, П.А. Вяземского, В.Ф. Одоевского и многих других.

В одном из писем жене А.С. Пушкин писал: «В клубе я не был – чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет. Надобно будет заплатить 300 рублей штрафу, а я весь Английский клуб готов продать за 200…».

Пушкин впервые почтил своим присутствием Английский клуб, когда тот располагался на Большой Дмитровке. Допущен он был в клоб в качестве гостя (тогда нередко говорили «клоб» вместо «клуб»). Чаще всего поэт приходил с Петром Вяземским и Григорием Римским-Корсаковым. В марте 1829 года Пушкин стал действительным членом Московского Английского клуба.

22 апреля 1831 года журнал «Молва» известил читателей: «Прошедшая среда, 22 апреля, была достопамятным днем в летописях Московского Английского клуба. В продолжение 17 лет он помещался в доме г. Муравьева на Большой Дмитровке… Ныне сей ветеран наших общественных учреждений переселился в прекрасный дом графини М.Г. Разумовской, близ Тверских ворот; дом сей по обширности, роскошному убранству и расположению может почесться одним из лучших домов в Москве. 22 апреля праздновали новоселье клуба».

Вскоре после новоселья клуба в сопровождении Пушкина сюда заявился на обед англичанин Колвил Фрэнкленд, гостивший в то время в Москве и издавший позднее в Лондоне свой дневник «Описание посещения дворов русского и шведского, в 1830 и 1831 гг.». Обед оказался весьма недолгим, что удивило англичанина: «Я никогда не сидел столь короткого времени за обедом где бы то ни было». Основное время членов клуба занимала игра: «Русские – отчаянные игроки». Кроме карт и бильярда, имевших в клубе преимущество перед гастрономическими удовольствиями, русские джентльмены продемонстрировали иноземцу и другие свои занятия. За домом, в саду, уничтоженном позднее во время реконструкции улицы Горького, члены клуба играли в кегли и в «глупую школьническую игру в свайку», по правилам которой надо было попасть железным стержнем в медное кольцо, лежащее на земле.

Пушкин оставил клуб незаметно, по-английски – как пишет Колвил Фрэнкленд, он «покинул меня на произвол судьбы и тихонько ускользнул, – как я подозреваю, к своей хорошенькой жене». Иностранец, очевидно, рассчитывал, что Пушкин заплатит за его обед. Но ему пришлось самому заплатить по своему счету, а поведение Пушкина он оценил как эксцентричное и рассеянное.

В своем дневнике англичанин отметил, что в Москве, в отличие от столицы, существует вольность речи, мысли и действия. Последние обстоятельства делают Москву, по его мнению, приятным местом для него, живущего под девизом «гражданская и религиозная свобода повсюду на свете».

После посещения Английского клуба, Колвил Фрэнкленд, будто начитавшись отчетов Третьего отделения, записал: «Факт тот, что Москва представляет род встреч для всех отставных, недовольных и уволенных чинов империи, гражданских и военных. Это ядро русской оппозиции. Поэтому почти все люди либеральных убеждений и те, политические взгляды которых не подходят к политике этих дней, удаляются сюда, где они могут сколько угодно критиковать двор, правительство и т. д., не слишком опасаясь какого-либо вмешательства властей».

Ну а Пушкин мог ответить ему и так: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство» (из письма Петру Вяземскому, 27 мая 1826 года).

Английский клуб – одно из тех мест в Москве, посещение которого было непременным в холостой и «безалаберной» жизни молодого Льва Толстого, новоявленного московского денди. В дневнике от 17 декабря 1850 года находим следующую запись: «Встать рано и заняться письмом Дьякову и повестью, в 10 часов ехать к обедне в Зачатьевский монастырь и к Анне Петровне, к Яковлевой. Оттуда заехать к Колошину, послать за нотами, приготовить письмо в контору, обедать дома, заняться музыкой и правилами, вечером. в клуб.». Клуб на Тверской Лев Николаевич оставляет на последнее, на десерт.

Жил он тогда «без службы, без занятий, без цели». Жил Толстой так потому, что подобного рода жизнь ему «нравилась». Как писал он в «Записках», располагало к такому существованию само положение молодого человека в московском свете – молодого человека, соединяющего в себе некоторые качества; а именно, «образование, хорошее имя и тысяч десять или двадцать доходу». И тогда жизнь его становилась самой приятной и совершенно беспечной: «Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды; нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его».

Интересно, что, современник графа Толстого, князь Владимир Одоевский писал о том же самом, о молодых людях, слонявшихся по Москве. Но в отличие от Льва Николаевича, констатирующего факт, Одоевский призывал лечить этих денди, причем весьма своеобразным лекарством: «Москва в 1849-м году – торжественное праздношатательство, нуждающееся еще в Петровой дубинке; болтовня колоколов и пьяные мужики довершают картину. Вот разница между Петербургом и Москвою: в Петербурге трудно найти человека, до которого бы что-нибудь касалось; всякий занимается всем, кроме того, о чем вы ему говорите. В Москве нет человека, до которого что-нибудь бы не касалось; он ничем не занимается, кроме того, до чего ему никакого нет дела»[101].

В незаконченном романе «Декабристы» Лев Толстой так описывает клуб: «Пройдясь по залам, уставленным столами со старичками, играющими в ералаш, повернувшись в инфернальной (игорный зал. – Авт.), где уж знаменитый «Пучин» начал свою партию против «компании», постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле-еле попадал в свой шар, и заглянув в библиотеку, где какой-то генерал степенно читал через очки, далеко держа от себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, золотой молодой человек подсел на диван в бильярдной к играющим в табельку, таким же, как он, позолоченным молодым людям. Был обеденный день, и было много господ, всегда посещающих клуб».

Толстой не раз бывал в 1850-1860-х годах в этом «храме праздности», как назвал он это заведение в романе «Анна Каренина». Клуб неоднократно упоминается в романе, став местом действия одного из его эпизодов. Сюда после долгого отсутствия приходит Константин Левин. А поскольку «Левин в Москве – это Толстой в Москве», как писал Сергей Львович Толстой, то и впечатления Левина от клуба на Тверской, добавим мы, есть впечатления Льва Толстого.

Многое ли изменилось в клубной жизни после того, как Левин-Толстой не был в клубе, «с тех пор как он еще по выходе из университета жил в Москве и ездил в свет»?

«Он помнил клуб, внешние подробности его устройства, но совсем забыл то впечатление, которое он в прежнее время испытывал в клубе. Но только что, въехав на широкий полукруглый двор и слезши с извозчика, он вступил на крыльцо и навстречу ему швейцар в перевязи беззвучно отворил дверь и поклонился; только что он увидал в швейцарской калоши и шубы членов, сообразивших, что менее труда снимать калоши внизу, чем вносить их наверх; только что он услыхал таинственный, предшествующий ему звонок и увидал, входя по отлогой ковровой лестнице, статую на площадке и в верхних дверях третьего, состарившегося знакомого швейцара в клубной ливрее, неторопливо и не медля отворявшего дверь и оглядывавшего гостя, – Левина охватило давнишнее впечатление клуба, впечатление отдыха, довольства и приличия».

Добавим, впечатления «отдыха, довольства и приличия», полученные не где-нибудь на пашне или в момент наилучших проявлений семейной жизни, а именно в стенах этого заведения. Все здесь, похоже, осталось по-прежнему: и швейцар, знавший «не только Левина, но и все его связи и родство», и «большой стол, уставленный водками и самыми разнообразными закусками», из которых «можно было выбрать, что было по вкусу» (даже если и эти закуски не устраивали, то могли принести и что-нибудь еще, что и продемонстрировал Левину Облонский), и «самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие, люди», среди которых «ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни». Встречались здесь и «шлюпики» – старые члены клуба, уподобленные старым грибам или разбитым яйцам. И все они легко уживались и тянулись друг к другу в Английском клубе на Тверской.

В молодую пору и Лев Толстой являлся непременным участником этих собраний. С особой силой влекла его на Тверскую страсть к игре на бильярде. 20 марта 1852 года Толстой записал в дневнике: «Сколько я мог изучить себя, мне кажется, что во мне преобладают три дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие». Далее Толстой рассматривал «каждую из этих трех страстей. Страсть к игре проистекает из страсти к деньгам, но большей частью (особенно те люди, которые больше проигрывают, чем выигрывают), раз начавши играть от нечего делать, из подражания и из желания выиграть, не имеют страсти к выигрышу, но получают новую страсть к самой игре – к ощущениям. Источник этой страсти, следовательно, в одной привычке; и средство уничтожить страсть – уничтожить привычку. Я так и сделал. Последний раз я играл в конце августа – следовательно, с лишком 6 месяцев, и теперь не чувствую никакого позыва к игре. В Тифлисе я стал играть с [мошенником] маркером на партии и проиграл ему что-то около 1000 партий; в эту минуту я мог бы проиграть всё. Следовательно, уже раз усвоив эту привычку, она легко может возобновиться; и поэтому, хотя я не чувствую желания играть, но я всегда должен избегать случая играть, что я и делаю, не чувствуя никакого лишения».

Свое непреодолимое влечение к бильярду Толстой излил в рассказе «Записки маркера», написанном еще в 1853 году и имевшем в основе реальный случай из его собственной жизни.

Владимир Гиляровский пишет в «Москве и москвичах», что, посетив клуб в 1912 году, он видел в бильярдной китайский бильярд, связанный с именем Толстого. На этом бильярде писатель в 1862 году проиграл проезжему офицеру тысячу рублей и пережил неприятную минуту: денег, чтобы расплатиться у него не было, что грозило попаданием на «черную доску». На доску записывали исключенных за неуплаченные долги членов клуба, которым вход воспрещался впредь до уплаты долгов. Чем бы все это закончилось для Толстого – неизвестно, если бы в это время в клубе не находился М.Н. Катков, редактор «Русского вестника» и «Московских ведомостей», который, узнав, в чем дело, выручил Льва Николаевича, дав ему взаймы тысячу рублей. Но не безвозмездно – в следующей книге «Русского вестника» была напечатана повесть «Казаки».

Во второй половине XIX века в клубе появилось немало русских предпринимателей и промышленников: С.И. Мамонтов, К.Т. Солдатенков, П.И. Харитоненко, а также представители купеческих династий Морозовых, Кнопп, Прове, Щукиных.

П.И. Щукин оставил весьма колоритные воспоминания о своем времяпрепровождении здесь: «В Английском клубе были старики-члены, которые обижались, если кто-нибудь садился даже по незнанию на кресла, на которых они привыкли сидеть много лет. Член Иван Васильевич Чижов, напоминавший Фальстафа в «Виндзорских кумушках», пил много шампанского, которое в виде пота выходило у него из безволосой головы.

Старик Михаил Михайлович Похвиснев по субботам нарочно садился на краю обеденного стола, с которого начинают обносить кушанья, и, любя мороженое, сваливал себе на тарелку громадную порцию, а пунш-гласе брал пять-шесть бокалов.

Столетний Геннадий Владимирович Грудев, состоявший на государственной службе еще в 1812 году, ел с большим аппетитом. Когда официант спрашивал его: «Суп или щи?» – Геннадий Владимирович отвечал: «Семь бед – один ответ, давай щей».

Отставной гвардии полковник Казаков, имени которого приют для дворян находится на Поварской, несмотря на то, что был слеп, приезжал на субботние обеды. За стулом Казакова всегда стоял слуга и накладывал ему на тарелку кушанья. Казаков же сам без посторонней помощи резал и ел.

Князь Питер Волхонский, которому дома, вследствие запрещения врача, не давали ни водки, ни закуски, заезжал в Английский клуб, чтобы наскоро выпить рюмку водки и закусить, после чего отправлялся домой обедать.

Богатый, но скупой Василий Иванович Якунчиков пил только яблочный квас, а вино лишь тогда, когда его угощали. Раз только, по случаю какого-то радостного события в семье, Василий Иванович разошелся и спросил бутылку «Донского», которым стал угощать своих знакомых. При этом мой отец иронически заметил Василию Ивановичу, что «мы не казаки, и по случаю такой семейной радости следовало бы выпить настоящего шампанского».

Анатолий Васильевич Каншин, с черной шелковой повязкой на одном глазу, известный любитель цыган, носивший прозвище Цыганского Каншина, со своим приятелем Николаем Николаевичем Дмитриевым пили исключительно дорогие вина. Дмитриев с пренебрежением относился к членам клуба, которые играли в карты по небольшой ставке. «Перехватить с них какую-нибудь сотню рублей, – говаривал он, – не стоит и мараться». Когда Дмитриев проходил мимо хора девиц, певших иногда в клубе, то всегда с презрением показывал им язык»[102].

Московские генерал-губернаторы также удостаивали своим вниманием Английский клуб. Очень уважали здесь Дмитрия Владимировича Голицына, избрав его почетным старшиной в марте 1833 года. Не раз в клубе устраивались званые обеды в честь градоначальника. А в 1830 году Голицын запретил играть в клубе в азартную карточную игру в экартэ. Члены клуба зашумели («Шумим, братец, шумим!»), а Пушкин написал об этом так: «Английский Клуб решает, что князь Дмитрий Голицын был неправ, запретив ордонансом экартэ. И среди этих-то орангутангов я принужден жить в самое интересное время нашего века!»[103]

Московский генерал-губернатор князь В.А. Долгоруков тоже посещал Английский клуб, где играл на бильярде с маркером или слушал русский хор А.З. Ивановой.

Художник Константин Коровин однажды встретил в клубе сына А.С. Пушкина: «Москва, зима… Много раз, после работ, я заходил на Тверскую в Английский клуб обедать… Каменная ограда и ворота с забавными по форме львами, которые отметил Пушкин. Большой мощеный двор и прекрасное, старинное здание.

Потолки в залах Английского клуба были украшены прекрасными плафонами французских художников. Они были темные, теплого цвета, глубокие и прекрасные по тону. Лакеи, старые люди, одетые в ливреи времен Александра I, дополняли характер эпохи.

Народу за обедом в Английском клубе бывало мало. Однажды, заехав в клуб, я никого не встретил. В большой столовой, за большим столом, мне поставили один прибор. Когда я сел за стол, вошел пожилой генерал, высокого роста, лет семидесяти, с лицом восточного типа. Мы поздоровались. В Английском клубе, по обычаю, все члены должны были быть знакомы, но я не знал, кто этот генерал. Наклонив голову, он ел суп. Я заметил, что когда его большие глаза смотрели в тарелку – белки их отливали синевой. Я подумал: если бы на него надеть чалму, он был бы похож на дервиша.

– Как я люблю Английский клуб, ваше превосходительство, – сказал я. – Здесь ощущаешь историю. Все дышит прошедшим: сколько впечатлений, волнений, разговоров, дум прошло здесь. Что-то родное чувствуешь в этих стенах. Я слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.

Генерал почему-то пристально посмотрел мне в глаза и сказал:

– Да, отец мой очень любил этот клуб.

Я удивился и спросил:

– Как, отец ваш?

– Да, я Пушкин. Поэт Александр Сергеевич был мой отец. Я – Александр, значит, Александрович.

Я встрепенулся и как-то нескладно сказал:

– Как, неужели? Как я рад.

– Я живу больше в Петербурге, – сказал генерал, – но люблю этот клуб. Тут тихо. Москву я люблю тоже. В Москве у вас мороз крепкий, зима настоящая. Отец мой тоже любил Москву, зиму любил. У вас в Москве еще в домах лежанки топятся. Кот у меня тут, приятель, мурлыкает. В окно сад виден в инее»[104].

К окончанию царствования Романовых клуб совершено отрекся от тех принципов, на которых создавался при Екатерине II, об этом читаем у Гиляровского:

«После революции 1905 года, когда во всех клубах стали свободно играть во все азартные игры, опять дела клуба ослабли; пришлось изобретать способы добычи средств. Избрали для этой цели особую комиссию. Избранники додумались использовать пустой двор возведением на нем по линии Тверской, вместо стильной решетки и ворот с историческими львами, ряда торговых помещений.

Несколько членов этой комиссии возмутились нарушением красоты дворца и падением традиций. Подали особое мнение, в котором, между прочим, было сказано, что «клубу не подобает пускаться в рискованные предприятия, совсем не подходящие к его традициям», и закончили предложением «не застраивать фасада дома, дабы не очутиться на задворках торговых помещений».

Пересилило большинство новых членов, и прекрасный фасад Английского клуба, исторический дом поэта Хераскова, дворец Разумовских, очутился на задворках торговых помещений, а львы были брошены в подвал.

Дела клуба становились все хуже и хуже… и публика другая, и субботние обеды – парадных уже не стало – скучнее и малолюднее… Обеды накрывались на десять-пятнадцать человек. Последний парадный обед, которым блеснул клуб, был в 1913 году в 300-летие дома Романовых»[105].

Москва про Романовых

Английский клуб

Верховная добродетель: Воспитательный дом

«Себя не жалея, питает птенцов»

Дом этот занимал целый квартал на Солянке между Свиньинским переулком и Солянским проездом. В то время адрес его был таков: «в Мясницкой части под нумером 1», или «на Солянке и на Набережной, в 1 квартале», или еще «близ Варварской площади»[106].

История Воспитательного дома началась с манифеста императрицы Екатерины II от 1 сентября 1763 года об учреждении «Сиропитального дома»:

«Объявляем всем и каждому.

Призрение бедным и попечение о умножении полезных обществу жителей суть две верховныя должности и добродетели каждаго Боголюбиваго владетеля. Мы, питая их в нашем сердце, восхотели конфирмовать ныне представленный нам генерал-поручиком Бецким проект с планом о построении и учреждении общим подаянием в Москве, как древней столице империи нашей, Воспитательного дома для приносимых детей с особливым гошпиталем сирым и неимущим родительницам. И тако мы сим, как оный с планом проект во всех его частях, так представленный нам об оном доклад, высочайше конфирмуя, определяем быть ему государственным учреждением.»[107].

Упомянутый выше Иван Иванович Бецкой – личный секретарь государыни и президент Академии художеств, главный инициатор учреждения Воспитательного дома. Выдающийся общественный и государственный деятель своего времени, Бецкой разработал образовательную реформу в духе Просвещения, одними из пунктов которой были «Генеральное Учреждение о воспитании юношества обоего пола», а также «Генеральный план» Московского воспитательного дома, представленный им императрице в 1763 году.

По мысли Бецкого, молодое поколение каждого российского сословия должно было воспитываться в своих, закрытых, специально созданных для этого учебных заведениях. В 1764 году первым в России открылся Императорский Московский Воспитательный дом, созданный для подкидышей, внебрачных детей, сирот, а также детей из беднейших семей. При доме был и «особливый госпиталь» для «сирых и неимущих родительниц».

Здание нового (как для Москвы, так и для России) заведения на протяжении всего своего существования неоднократно достраивалось, став в итоге крупнейшим в Первопрестольной. По проекту предполагалось, что Воспитательный дом будет состоять из трех корпусов в форме каре, из которых в XVIII веке успели возвести лишь два (архитектор К.И. Бланк). Проект предполагал возведение «громадного центрального пятиэтажного корпуса, так называемые корделожи, к концам которого должны были примыкать под прямым углом два строения квадратной формы высотой в пять этажей с внутренним двором посередине, а также множество связанных между собой маленьких служебных помещений»[108].

В девятнадцатом веке над дальнейшим расширением и оформлением дома работали лучшие зодчие России – М.Ф. Казаков, отец и сын Жилярди, Ю.М. Фельтон, А.Г. Григорьев, М.Д. Быковский. Достраивалось здание и в советское время (арх. И.И. Ловейко), правда, уже не для воспитательных нужд, а для учебных – и сегодня здесь находится Военная академия Ракетных войск стратегического назначения им. Петра Великого. А в другом здании (Опекунского совета), выходящем на Солянку, разместился президиум Российской академии медицинских наук.

Управлялся дом главным попечителем, ниже которого был Опекунский совет, которому, в свою очередь, и подчинялся главный надзиратель.

Открытие такого богоугодного заведения в Москве стало важнейшим событием в жизни российского государства, ведь в Европе подобные учреждения существовали еще в семнадцатом веке. Девизом дома стали слова «Себя не жалея, питает птенцов», имелась в виду изображенная на гербе богоугодного заведения птица пеликан, кормящая грудью своих птенцов. А в 1767 году все российские губернии были извещены, что отныне Воспитательный дом готов к приему детей со всей империи.

В 1797 году новый самодержец Павел I значительно повысил статус Воспитательного дома, отдав его под ведомство своей венценосной супруги, императрицы Марии Федоровны, совсем не формально, а искренно и заинтересованно занимавшейся делами по воспитанию подкидышей и детей из бедного сословия.

По образцу московского Воспитательного дома открылись аналогичные учреждения и в других городах империи. Но и их не хватало, а потому немало беспризорных детей везли по-прежнему в столицу. С каждым годом росло число сирот, нашедших приют в московском Воспитательном доме, к 1812 году число их превысило сто тысяч!

Защита Воспитательного дома стала одним из ярких примеров самоотверженного поведения москвичей в оккупированной французами Первопрестольной в 1812 году.

Когда утром 2 сентября 1812 года генерал-губернатор Москвы Ростопчин в спешке покидал вверенный ему императором Александром I город, вместе с ним Москву оставили и чиновники губернаторской канцелярии, и полиция, и все, кто мог эвакуироваться. Кто же остался в столице? Об этом узнаем из дневника князя Д.М. Волконского: «Итак, 2-го город без полиции, наполнен мародерами, кои все начали грабить, разбили все кабаки и лавки, перепились пьяные, народ в отчаянии защищает себя, и повсюду начались грабительства от своих»[109].

Одним из немногочисленных московских чиновников, оставшихся в такой тяжелой обстановке в городе, был действительный тайный советник Иван Акинфиевич Тутолмин (17521815), главный надзиратель Императорского Московского Воспитательного дома.

Несмотря на заверения генерал-губернатора Ростопчина, до последнего дня августа 1812 года сообщавшего в своих афишках, что Москва сдана не будет, главный надзиратель Воспитательного дома Иван Тутолмин, предпринял все меры к эвакуации детей. Но много воспитанников вывезти из Москвы не удалось – всего лишь 333 человека вывезли в Казань.

В Воспитательном же доме оставалось почти в два раза больше детей. Согласно ведомости, представленной Тутолминым Наполеону, на 6 сентября в Воспитательном доме находилось грудных детей обоего пола 275 человек, от года до 12 лет здоровых – 207 и от года до 18 лет больных – 104 человека. Всего же в Воспитательном доме было 586 детей. Кроме того, в родильных «гошпиталях» Воспитательного дома было 30 беременных женщин, «родильниц» и вдов. А всего служащих, кормилиц, нянек и прочих насчитывалось 1125 человек[110].

Недостаток подвод, а самое главное, дефицит времени не позволил эвакуировать детей из Москвы. Не только Ростопчин, Кутузов, но и непосредственная начальница Тутолмина – вдовствующая императрица Мария Федоровна, не давали ему возможности форсировать события. В секретном распоряжении Тутолмину Мария Федоровна велела детей «оставить до того момента, когда опасность не станет неизбежной»[111].

Императрица также надеялась, что малолетних детей французы не тронут, поэтому их можно не эвакуировать «в надежде, что такое милосердное учреждение будет уважено неприятелем»[112].

Интересно, что перед эвакуацией несколько старших воспитанников и служащих дома вступили в народное ополчение, причем по собственной инициативе. Шестнадцать подростков из домашних ремесленных и один из аптеки были определены в ополчение унтер-офицерами[113].

В период французской оккупации, благодаря Тутолмину, Воспитательный дом стал островком спасения в охваченной пожарами и мародерством Москве. Сюда стремились попасть те, кто бежал от французского насилия, пытался найти кров и стол, приют и лечение. Не только детей, но и немало взрослых москвичей сумел спасти скромный и честный патриот Иван Тутолмин и его товарищи:

«Не находя себя в безопасности, – отмечал Бестужев-Рюмин, – я рассудил также с семейством моим искать спасения в Воспитательном доме, и его превосходительство Иван Акинфьевич Тутолмин дал мне, по милости своей, в оном комнату, в которой я поместился»[114].

А вот что писал князь С.М. Голицын: «Ежедневно прибегали под кров его лица разных званий и состояний; ежедневно приводили туда детей осиротевших или разрозненных со своими родителями во всем общем смятении и пожаре»[115].

В общей сложности, в Воспитательном доме нашли спасение более трех тысяч москвичей. Неудивительно, что многие выжившие в период французской оккупации всю оставшуюся жизнь добрым словом вспоминали Воспитательный дом и его начальника.

За все, сделанное Тутолминым для спасения Воспитательного дома и его населения (что в полной мере позволяет назвать его поведение подвигом) император Александр I наградил Ивана Акинфиевича орденом св. Анны I степени. Награды получили и другие служащие дома.

Москва про Романовых

Воспитательный дом. Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800 г.

Александр I и Москва 1812 года

Рассказав о Воспитательном доме, мы плавно перешли к важнейшей теме в истории взаимоотношений Романовых и Москвы – политике Александра I по отношению к Москве в 1812 году. Роль его в развернувшихся в Первопрестольной трагических событиях – главная и решающая, но обо всем по порядку.

Отечественная война для Москвы началась раньше, чем для всей остальной России, – не в июне 1812 года, когда наполеоновы войска переправились через Неман, а в мае, после назначения в Первопрестольную генерал-губернатором графа Федора Васильевича Ростопчина. 5 мая 1812 года государь Александр I подписал рескрипт о новом московском градоначальнике, коим и стал весьма авторитетный и популярный граф. Известность Ростопчину принесла агрессивная антифранцузская риторика, нашедшая хорошо удобренную почву в самых разных слоях российского общества, прежде всего, в Английском клубе. Сам-то Александр Ростопчина терпеть не мог.

Откуда взялась неприязнь к Ростопчину? Корни ее лежат глубоко и тянутся еще со времен павловского царствования. Ведь Федор Васильевич был убежденным сторонником и правой рукой Павла I и противником его отстранения от власти (это еще мягко сказано – отстранение). При нем он и графом-то стал. Павлу Ростопчин был обязан всем, тот буквально поднял его «из грязи в князи». «Нас мало избранных!» – мог бы вслед за поэтом вымолвить Ростопчин. Да, близких Павлу людей было крайне мало, вот почему в его царствование карьера Ростопчина разовьется так стремительно.

Когда в ноябре 1796 года с Екатериной II случился удар, именно Ростопчин явился вестником этой важнейшей новости для будущего императора. Все последующие сутки находился он неотлучно от Павла, присутствуя при последних минутах государыни в числе немногих избранных.

Все, что произошло в тот день, Ростопчин описал в своем очерке «Последний день жизни императрицы Екатерины II и первый день царствования императора Павла I». Как быстро, на протяжении суток, выросла роль Ростопчина в государстве, как при этом преображались лица придворных, с мольбой устремлявших свои взгляды на главного фаворита нового императора! Вот уже и влиятельный канцлер Безбородко, вытащивший когда-то Ростопчина из безвестности, умилительным голосом просит его об одном: отпустить его в отставку «без посрамления». Лишь бы не сослали!

Павел, призвав Ростопчина вопрошает: «Я тебя совершенно знаю таковым, каков ты есть, и хочу, чтобы ты откровенно мне сказал, чем ты при мне быть желаешь?» В ответ Ростопчин выказал благородное желание быть при государе «секретарем для принятия просьб об истреблении неправосудия». (ссылка) Но, во-первых, поначалу следовало исправить самое главное «неправосудие», столько лет длившееся по отношению к самому Павлу; а во-вторых, у нового государя было не так много преданных людей, чтобы ими разбрасываться на пустяковые должности, и он назначил Ростопчина генерал-адъютантом, «но не таким, чтобы гулять только по дворцу с тростью, а для того, чтобы ты правил военною частью»[116]. И хотя Ростопчин не желал возвращаться на военную службу, возразить на волеизъявление императора он не посмел (должность генерал-адъютанта была важнейшей при дворе – занимающий ее чиновник должен был рассылать поручения и рескрипты государя и докладывал ему поступающие рапорты). Тем более, что одно не исключало другого – Ростопчин мог исполнять должность генерал-адъютанта и одновременно помогать просящим, которых вскоре появилось превеликое множество.

Но все же главная должность Ростопчина не была прописана ни в каких табелях о рангах – ее можно выразить фразой, сказанной про него Павлом: «Вот человек, от которого я не намерен ничего скрывать». Он отдал Ростопчину свою печать, чтобы тот опечатал кабинет Екатерины, передал ему несколько распоряжений относительно «бывших», а после принятия присяги, состоявшегося тут же, в придворной церкви, попросил (а не приказал) об одном деле весьма тонкого свойства. «Ты устал, и мне совестно, – сказал государь, – но потрудись, пожалуйста, съезди… к графу Орлову и приведи его к присяге. Его не было во дворце, а я не хочу, чтобы он забывал 28 июня» (28 июня 1862 года – день, когда свершился государственный переворот, итогом которого стало воцарение Екатерины II. Отец Павла, Петр III, вскоре после этого был убит, по всей видимости, Алексеем Орловым)[117].

За столь короткий срок царствования Павла Ростопчин успел поруководить несколькими ведомствами: военным, дипломатическим и почтовым. Где бы он ни работал, ему всегда удавалось доказывать значительность занимаемой должности. Многие современники, даже его противники, отмечали завидную работоспособность Ростопчина, его хорошие организационные способности. В этом он был под стать императору, встававшему спозаранку и день-деньской занимавшемуся насущными государственными делами. Павел задумал за несколько лет сделать то, на что обычно требуются десятилетия. Особую заботу нового императора и вдохновляемых им приближенных составляло наведение порядка в распустившейся, по его мнению, стране: укрепление и централизация царской власти, введение строгой дисциплины в обществе, ограничение прав дворянства (например, он приказал всем дворянам, записанным на службу, явиться в свои полки, а служили тогда с младенчества).

Смысл жизни подданного – служение государю, а всякая свобода личности ведет к революции. Этот постулат павловского времени Ростопчин принял на всю оставшуюся жизнь. Именно Павел «сделал» Ростопчину прививку от либерализма. Ростопчин хорошо усвоил, что совсем немного времени требуется, чтобы «закрутить гайки»: ужесточить цензуру, запретить выезд молодежи на учебу за границу.

Управляя Военным департаментом и военно-походной канцелярией императора (с мая 1797 года), Ростопчин написал новую редакцию Военного устава по прусскому образцу. Целью нового устава было превращение армии в слаженный механизм с помощью повседневных смотров и парадов. Как глава почтового ведомства (с мая 1799 года), он имел возможность читать проходящую через него почту. Факт немаловажный, особенно для того, кто знает толк в интригах.

Но наиболее бурную деятельность Ростопчин развил, занимаясь внешнеполитическими делами Российской империи. В сентябре 1799 года государь назначил его первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел, т. е. фактически канцлером (занимавший эту должность Безбородко умер еще в апреле 1799 года). Ростопчин планировал развернуть внешнюю политику России на 180 градусов, избрав в качестве союзника Францию, а не Англию с Австрией. Таким образом, он двигался в русле политики Павла, который «перевернул все вверх дном», как выразился его старший сын Александр. Ростопчин даже планировал тайно отправиться в Париж для ведения переговоров с Бонапартом. Теперь даже трудно предположить, что могло бы получиться, если бы Наполеон и Ростопчин встретились. Возможно, что судьба Москвы сложилась бы по-другому. А тогда государь никак не мог его отпустить во Францию – ведь на дворе стояла уже осень 1800 года, тучи над Михайловским замком сгущались. Из затеи Ростопчина ничего не вышло.

Еще одно важное открытие Ростопчина – то, что у России не может быть политических союзников в принципе, а есть лишь завистники, которые так и норовят сплотиться против нее. Недаром ему приписывают фразу: «Россия – это бык, которого поедают и из которого для прочих стран делают бульонные кубики». Как напишет Ростопчин впоследствии в своей «Записке. о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования»: «России с прочими державами не должно иметь иных связей, кроме торговых»[118].

Павел бы скор и на похвалу, и на наказание. Ростопчин дважды попадал при нем в опалу. Последняя пришлась аккурат на конец павловского царствования. Как и в прошлый раз, Ростопчину было велено выехать в подмосковное имение Вороново. Император даже отказался с ним переговорить напоследок, а жить Павлу оставалось всего три недели. Почувствовав неладное, он написал было Ростопчину, чтобы тот немедля возвращался. Но было слишком поздно. Ростопчин узнал о смерти любимого императора в дороге и в Петербург уже не поехал.

Как пошли бы дела, если бы Ростопчин успел вернуться в Петербург? История не знает сослагательного наклонения. Но ясно, что он ни при каких условиях не мог бы оказаться в рядах заговорщиков, потому как предан был государю лично. Преданность эта была следствием того доверия, что оказывал ему Павел. Именно в его окружении Ростопчин был на своем месте. А его видение государственных интересов полностью соответствовало взглядам Павла. Со своей стороны, он имел влияние на императора и использовал всякую возможность воздействовать на принятие им важнейших решений. Как показала вся дальнейшая его жизнь, Ростопчин как государственный деятель сумел максимально реализоваться именно в павловское царствование.

Итог службе Ростопчина подвел Петр Вяземский: «Служба Ростопчина при Императоре Павле неопровержимо убеждает, что она не заключалась в одном раболепном повиновении. Известно, что он в важных случаях оспаривал с смелостью и самоотвержением, доведенными до последней крайности, мнения и предположения Императора, которого оспаривать было дело нелегкое и небезопасное»[119].

Если Аракчеева Александр I вернул и приблизил к себе, то о возвращении Ростопчина не могло быть и речи. Отношения между новым государем и бывшим фаворитом его отца были крайне испорченными. Как выражался сам Федор Васильевич, наследник «его терпеть не мог». И если про Павла и Ростопчина можно было сказать, что у них было много общего, то с Александром в начальную пору его царствования графа мало что связывало. Потому-то он и повернул обратно к себе в Вороново, узнав о смерти Павла. Девизом нового царствования стало «Все будет как при бабушке», и потому Ростопчин пришелся не ко двору.

Удалившись в свое имение Вороново, купленное у графа Д.П. Бутурлина в 1800 году за 320 тысяч рублей, Ростопчин не остался без дела. Свои силы он направил в совершенно другое русло – сельское хозяйство. Впрочем, новым для него, уроженца российской провинции, оно не было. Планы его были грандиозны, изменился лишь масштаб его деятельности – в пределах лишь собственных владений.

Не менее активен граф стал и на литературном поприще, сочиняя антифранцузской направленности памфлеты, наполненные обличительной критикой в адрес новых порядков. Все, что ни делал Александр I, хорошо чувствовавший общественные настроения, вызывало у Ростопчина резкий протест. Особенно в направлении либерализации общества: свобода въезда и выезда из России, свобода торговли, открытие частных типографий и беспрепятственный ввоз любой печатной продукции из заграницы, упразднение Тайной экспедиции и т. д.

Все эти меры Ростопчин считал очень вредными для России: «Господи помилуй! Все рушится, все падает и задавит лишь Россию», – читаем мы в его переписке 1803–1806 годов. В чем он видит основную причину «падения» России? Как и в сельском хозяйстве, это – увлечение всем иноземным: «прокуроров определяют немцев, кои русского языка не знают», «смотрят чужими глазами и чувствуют не русским сердцем» и т. д. Для исправления ситуации Ростопчин избирает весьма оригинальный способ: взять из кунсткамеры дубину Петра Великого и ею «выбить дурь из дураков и дур», а еще понаделать много таких дубин и поставить «во всех присутственных местах вместо зерцал»[120].

Как жалел Федор Васильевич о преждевременной гибели императора Павла, не скрывая своего разочарования царствованием Александра. И оба этих противоречивых чувства были глубоко связаны между собой. Как метко по этому поводу заметил тот же Вяземский: «Благодарность и преданность, которые сохранил он к памяти благодетеля своего (как всегда именует он Императора Павла, хотя впоследствии и лишившего его доверенности и благорасположения своего), показывают светлые свойства души его. Благодарность к умершему, может быть, доводила его и до несправедливости к живому».

А что же государь? Вспоминал ли он о Ростопчине? По крайне мере, Александр знал о том, что Ростопчин является выразителем мнения определенной части дворянства правого толка, т. н. «русской партии»[121]. Дошла до императора и трактовка Растопчиным Аустерлицкого поражения 1805 года как «божьей кары» за убийство Павла I.

В декабре 1806 года Ростопчин обращается напрямую к Александру, предлагая ему диагноз быстрого излечения страны (в павловском стиле): выслать всех иностранцев, приструнить своих говорунов-либералов и тем более масонов: «Исцелите Россию от заразы и, оставя лишь духовных, прикажите выслать за границу сонмище ухищренных злодеев, коих пагубное влияние губит умы и души несмыслящих подданных наших». Ожидаемой Ростопчиным реакции государя не последовало.

А тем временем серьезно обострилась международная обстановка. В 1807 году Александр был вынужден подписать с Наполеоном невыгодный для России Тильзитский мир, по которому с Францией устанавливались союзнические отношения, а сам Бонапарт признавался французским императором. Более того, Россия обязана была участвовать в континентальной блокаде Великобритании, в союзе с которой ранее была образована т. н. четвертая коалиция против Наполеона. Россия несла не только моральные, но и экономические убытки (торговля с Великобританией была крайне выгодной), что не могло не сказаться на общественном мнении, на политической атмосфере при дворе.

В донесениях иностранных послов своим государям все чаще стало встречаться уже забытое с 1801 года слово «переворот»: «Недовольство императором усиливается. Говорят о перемене царствования. Говорят о том, что вся мужская линия царствующего дома должна быть отстранена. На престол хотят возвести великую княжну Екатерину». Упоминаемая шведским послом княжна – родная сестра государя, великая княгиня Екатерина Павловна, которая сыграет важнейшую роль в будущей судьбе Ростопчина.

И вот, доселе не принимаемые во внимание суждения Ростопчина о засилье иностранщины, о вреде губящего страну либерализма, наконец-то нашли свою хорошо удобренную почву в среде недовольного дворянства, особенно московского, сосредоточившегося в Английском клубе. Хотя и в столице были те, кто готов был выслушивать Ростопчина не без интереса: это и министр полиции А.Д. Балашов, и министр юстиции И.И. Дмитриев, и Н.М. Карамзин, и даже брат императора, великий князь Константин Павлович. А встречались оппозиционеры посередине, между двумя столицами – в Твери, в салоне той самой сестры императора, великой княгини Екатерины Павловны и ее мужа герцога Ольденбургского, местного губернатора.

По сути, на этих собраниях Ростопчин являлся главным представителем оппозиционной Москвы. Как правило, тем для разговоров было три: Наполеон, Сперанский и масоны. Ростопчин уподоблял их трехголовой гидре, которая погубит Россию. В Твери Ростопчин нашел не только единомышленников, но и высокопоставленных покровителей и ходатаев в лице великой княгини

Екатерины Павловны и ее мужа. «Посмотрите, – все громче говорил Ростопчин, – до чего довело нас преклонение перед всем французским, Наполеоновы-то войска уже у наших границ!» Действительно, перспективы новой большой войны становились все очевиднее, даже без обличительных речей Ростопчина.

С 1810 года Александр стал готовить Россию к войне, проведя военную реформу, начав перевооружение армии, возведение крепостей на западной границе и создание продовольственных баз в тылу. Возникла потребность и в мобилизационных мерах, особенно информационного характера, готовящих общественное мнение к неизбежности столкновения с Наполеоном. И вот здесь патриотическая риторика Ростопчина наконец-то была востребована императором, желавшим сгладить недовольство дворянства и чиновничества. Подготовка к войне – очень хорошая возможность повысить авторитет власти, если ведется она на фоне умелого поиска внутренних и внешних врагов. А врагов этих Ростопчин хорошо знал.

Официальное возвращение Ростопчина на государственную службу состоялось 24 февраля 1810 года, когда он был назначен обер-камергером с правом числиться в отпуску. Назначению предшествовала встреча Александра с Ростопчиным в ноябре 1809 года в Москве. Среди сопровождающих императора была и все та же великая княгиня. Не без ее влияния, царь дал Ростопчину первое поручение – провести ревизию московских богоугодных заведений, что тот и сделал, подготовив очень обстоятельный и подробный отчет. Но получив должность обер-камергера, Ростопчин все же не мог часто бывать при дворе, т. к. один обер-камергер там уже был, и притом действующий, – А.Л. Нарышкин. Все это указывало на нежелание Александра приближать к себе Ростопчина, а может и на желание приберечь его на будущее.

Это был и определенного рода знак недовольным, что их голос услышан и принят во внимание. Ведь 1810 год – это начало реформ Михаила Сперанского, создателя совершенно нового для Российской империи учреждения – Государственного Совета. «Манифест об открытии Государственного Совета» подписал 1 января 1810 года император, а председателем Совета стал канцлер Николай Румянцев, государственным секретарем – Сперанский. Госсовет выполнял роль совещательного органа и должен был обсуждать и готовить законопроекты на подпись императору. Хотя первоначально речь шла о более радикальном шаге – создании Государственной Думы.

Сперанского люто ненавидела подавляющая часть дворянства. Своей активной деятельностью он раздражал при дворе многих. Велась и соответствующая работа по дискредитации реформатора с целью сместить его, что было непросто, т. к. он все еще пользовался доверием государя. Император же в этой ситуации, похоже, пытался усидеть на двух стульях. Он пошел на полумеры. И Госсовет учредил, и Ростопчина назначил. Вот в какой обстановке произошло возвращение Ростопчина на государственную службу.

Противники Ростопчина использовали его для борьбы против Сперанского, которого в чем только не обвиняли: в краже документов, в шпионаже, продаже российских интересов за польскую корону, обещанную ему Наполеоном, и т. д. Ростопчин сумел облечь обвинения против Сперанского в «научную» форму, написав в 1811 году «Записку о мартинистах», т. е. масонах[122].

Кому как не Ростопчину было писать эту записку. Ведь, если верить ему, еще в 1796 году, разбирая архив покойной императрицы, обнаружил он секретные бумаги о масонском заговоре с целью убийства Екатерины и довел эти сведения до Павла. Император же в 1799 году и вовсе запретил масонские ложи в России.

По Ростопчину получалось, что тайные общества никуда не исчезли после запрета их деятельности, а лишь на время законспирировались. А Сперанский и есть главный покровитель масонов, вражеского общества «нескольких обманщиков и тысяч простодушных жертв», «поставившего себе целью произвести революцию. подобно негодяям, которые погубили Францию». Злободневность записке придало и упоминание Наполеона, «который все направляет к достижению своих целей, покровительствует им и когда-нибудь найдет сильную опору в этом обществе, столь же достойном презрения, сколько опасном». Записка получила широкое распространение и дошла до адресата, которому она и была предназначена, хотя поначалу писалась для его сестры Екатерины Павловны.

Как же тогда Ростопчин попал на должность московского военного генерал-губернатора? Случилось это после короткого рандеву с Александром в марте 1812 года. Сам граф утверждал, что даже не помышлял о таком высоком доверии и пытался отказываться. И лишь после просьбы царя согласился. Все произошло как бы случайно: «Накануне войны я решился поехать в Петербург, чтобы предложить свои услуги государю, – не указывая и не выбирая какого-либо места или какой-нибудь должности, а с тем лишь, чтобы он дозволил мне состоять при его особе. Государь принял меня очень хорошо. При первом свидании он мне долго говорил о том, что решился насмерть воевать с Наполеоном, что он полагается на отвагу своих войск и на верность своих подданных»[123].

Ростопчин нашел весьма удачный повод напомнить о себе государю. Намерения графа были таковы: служить без какого-либо места, без какой-нибудь должности, ни за что серьезно не отвечая, но главное – быть рядом с троном. Государь удовлетворил просьбу графа, и тот стал собираться в Москву, чтобы затем оттуда выехать в Вильно, где находилась главная квартира Его императорского Величества.

В это же время государь был озабочен и другой кадровой проблемой – кем заменить давно просящегося на покой престарелого московского военного генерал-губернатора Ивана Васильевича Гудовича. И здесь все решили те же «В. К. К. и кн. О», т. е. Екатерина Павловна и ее супруг. Именно они и предложили кандидатуру Ростопчина: «Государь накануне приезжал провести с ними вечер и выражал, что затрудняется в выборе преемника фельдмаршалу Гудовичу, которого не хотел оставлять на занимаемом месте, по причине его старости и слабости. В. К., относившаяся ко мне всегда весьма добродушно и дружелюбно, назвала ему меня, и государь тотчас же решился и благодарил ее за эту мысль, которую назвал счастливою». Вот так и решилась судьба Москвы.

Узнав о свалившейся на него чести, Ростопчин стал было отказываться, мотивируя это тем, что лучше «предпочел бы сопровождать императора в момент, когда всем благородным и честным людям следует быть около его особы». А на следующий день его уже уговаривал сам император: «Государь стал настаивать, наговорил мне кучу комплиментов, прибегнул к ласкательству, как то делают все люди, когда они нуждаются в ком-нибудь или желают чего-либо, а наконец, видя, что я плохо поддаюсь его желанию, прямо сказал: «Я того хочу». Это уже было приказанием, и я, повинуясь ему, уступил. Так как лица, которых считали нужными, в большинстве случаев ломались и, ничего еще не сделав, желали оценки их будущих трудов, просили денежных наград, лент, чинов и т. п., – то я взял на себя смелость потребовать от государя, чтобы мне лично ничего не было дано, так как я желал еще заслужить те милости, которыми августейший его родитель, в свое царствование, осыпал меня; но, с другой стороны, просил принимать во внимание мои представления в пользу служащих под моим начальством чиновников». Ростопчин немного поломался и согласился.

Выбор государя вызывает немало вопросов. Неужели никому, кроме Ростопчина, нельзя было доверить столь важный стратегический пост, как управление Москвой? Что же это за новоявленный Илья Муромец такой, что тридцать лет и три года сидел на печи, а затем вдруг понадобился? Почти десять лет пребывал он в отставке, отправленный в оную еще при Павле I!

И еще бы просидел столько, если бы не 1812 год.

Возникает и другой важный вопрос – не спроецировалась ли давняя неприязнь к Ростопчину на отношение Александра к Москве, сданной французам без боя? Понимал ли он, что, доверяя Ростопчину Москву, он провоцирует того на проявление отнюдь не дружеских чувств по отношению к тем же иностранцам, которыми была засорена Москва? И что за действия Ростопчина предстоит отвечать тем же москвичам, наиболее видных представителей которых Наполеон впоследствии, в сентябре 1812 года, прикажет взять в заложники, добиваясь возвращения из ссылки московских французов, отправленных «за можай» именно графом? Все эти вопросы вряд ли волновали тогда царя, не предполагавшего, что французы дойдут до Москвы. Надо сказать и другое: Александр относился к назначению Ростопчина, скорее, как к вопросу краткосрочному, а не стратегическому. А потому и все возможные последствия этого кадрового решения не просчитал.

Кроме того, Ростопчин вовсе не являлся тем «крепким хозяйственником», что способен был мобилизовать Москву с ее огромным общественным и промышленным потенциалом на помощь армии, а в случае чего – организовать эвакуацию населения и имущества. Если Александр назначал его с этой целью, то сделал это слишком поздно, не дав Ростопчину достаточно времени войти в курс дела.

Не был граф и одаренным военачальником, который сумел бы превратить Первопрестольную в город-крепость. Чем же тогда руководствовался император, назначая Ростопчина? Скорее всего, политической конъюнктурой, общественным мнением, в котором московский дворянин Ростопчин зарекомендовал себя как истинный борец с франкофонией, противник Наполеона, да и всей Франции, в общем, настоящий патриот. Это было назначение чисто политическое, что и привело в дальнейшем к столь печальным результатам.

Какова была Москва перед Отечественной войной 1812 года? Витало ли в воздухе предчувствие скорого и неизбежного столкновения с Наполеоном? Москвич А.Д. Бестужев-Рюмин так описывает обстановку: «С половины еще 1811 года стали поговаривать в Москве о разрыве мира, который заключен был в 1807 году с Французами в Тильзите; однако ж ничего не было приметно, и все оставалось спокойно; напротив, еще в С.-Петербургских и Московских ведомостях величали Наполеона великим. Я часто ходил в Греческие гостиницы читать иностранные газеты, и хотя из многих листов видел, что что-то неладно между нами и Французами, но все это большого вероятия не заслуживало; потому что газеты иностранные часто наполняются всякими неосновательными слухами единственно для того, чтобы что-нибудь печатать. Но когда многие листы иностранных ведомостей были задерживаемы, то стали догадываться, что что-нибудь да есть, а движение войск наших, которые отовсюду стремились к западным границам, делали догадки вероятными. В конце же 1811 года явно уже говорили, что с Французами будет война, и война жестокая. Однако ж 1812 год начался весьма спокойно и, благодаря Богу, Москва ничем возмущена не была: масленицу провели очень весело, не подозревая никаких опасностей, и не думали даже о них»[124].

22 июня 1812 года в «Московских Ведомостях» за № 50 москвичи прочитали высочайший рескрипт на имя председателя Государственного Совета, генерал-фельдмаршала, графа Николая Ивановича Салтыкова. Этим посланием государь Александр I уведомил своих соотечественников, что французские войска вошли в пределы Российской Империи и что французам объявлена война:

«Граф Николай Иванович! Французские войска вошли в пределы НАШЕЙ Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое наблюдение союза. Я для сохранения мира истощил все средства, совместные с достоинством Престола и пользою МОЕГО народа. Все старания МОИ были безуспешны. Император Наполеон в уме своем положил твердо разорить Россию. Предложения самые умеренные остались без ответа. Внезапное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается МНЕ иного, как поднять оружие и употребить все врученные МНЕ Провидением способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие МОЕГО народа и храбрость войск МОИХ. Будучи в недрах домов своих угрожаемы, они защитят их с свойственною им твердостью и мужеством. Провидение благословит праведное НАШЕ дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной принудило НАС препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве МОЕМ. Пребываю вам благосклонный. Вильна, Июня 13-го 1812 года».

В дальнейшем газеты регулярно печатали сводки с фронта, «Известия из главной квартиры», приносящие нелицеприятные вести о том, что «Великая армия» Наполеона, перешедшая Неман 12 июня 1812 года, все ближе продвигалась к Москве.

Жизнь в Москве переменилась – писал Александр Пушкин в «Рославлеве»: «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».

Написание простонародных листков или афиш – одно из тех дел, которыми активный градоначальник запомнился москвичам и вошел в историю. Слишком необычно это было – начальник Москвы лично занимался их написанием, развивая свой литературный дар.

А 11 июля в Москву пожаловал сам государь. Это был тот самый визит Александра I в Первопрестольную, во время которого чуть было не задавили маленького Петю Ростова, решившегося в тайне от родителей пойти в Кремль, чтобы вместе со всем народом поглазеть на царя-благодетеля.

Вместе с государем прибыла представительная делегация: обер-гофмаршал граф Толстой, генерал от артиллерии граф Аракчеев, генерал-адъютант, министр полиции Балашов, вицеадмирал, государственный секретарь Шишков, генерал-адъютант князь Волконский, генерал-адъютант граф Комаровский. Александр обратился к москвичам со следующим манифестом:

«Первопрестольной столице нашей Москве.

Неприятель вошел с великими силами в пределы России! Он идет разорять любезное наше Отечество. Хотя пылающее мужеством ополченное Российское воинство готово встретить и низложить дерзость его и зломыслие, однако ж, по отеческому сердоболию и попечению нашему о всех верных наших подданных, не можем мы оставить без предварения их о сей угрожающей им опасности, да не возникнет из неосторожности нашей преимущества врагу. Того ради, имея в намерении для надежнейшей обороны собрать новые внутренние силы, наипервее обращаемся мы к древней столице предков наших, Москве: она всегда была главою прочих городов Российских; она изливала всегда из недр своих смертоносную на врагов силу; по примеру ея из всех прочих окрестностей текли к ней, наподобие крови к сердцу, сыны отечества для защиты оного. Никогда не настояло в том вящей надобности, как ныне. Спасение веры, престола, царства того требуют. Итак, да распространится в сердцах знаменитого дворянства нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляют Бог и Православная наша церковь; да составит и ныне сие общее рвение и усердие новые силы, и да умножатся оные, начиная с Москвы, во всей обширной России! Мы не умедлим сами стать посреди народа своего в сей столице и в других государства нашего местах для совещания и руко-водствования всеми нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными на поражение оного везде, где только появится. Да обратится погибель, в которую мнит он низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!»

Ростопчин выехал встречать царя в Перхушково, а вслед за своим градоначальником по Смоленской дороге потянулись десятки тысяч москвичей. Александр остался доволен тем, как приняла его Москва: огромное количество народа пришло засвидетельствовать свою преданность и уверенность в скорой победе над врагом под его мудрым руководством. Особое благоволение проявил царь к Ростопчину, организовавшему встречу на высоком уровне. В своих мемуарах граф подчеркивает: «В одном из домов была приготовлена закуска». Больше часа просидели они за столом, в конце беседы государь посмотрел на Ростопчина и сказал, что на его эполетах чего-то не хватает, а именноцарского вензеля, отличительного знака, свидетельствовавшего о принадлежности к свите Его Императорского Величества. «Мне любо быть у вас на плечах», – подытожил Александр[125].

Похоже, что в душе и Александра, и Ростопчина поселились спокойствие и уверенность в неизбежности скорой победы над Наполеоном. Уже заполночь, получив указание от царя вернуться в Москву, в хорошем расположении духа направлялся граф в Первопрестольную. Но вот какое странное ощущение посетило его: толпы людей вдоль дороги, ожидавшие въезда в город государя, а главное – священники с горящими свечами и крестами для благословления царя – все это на минуту напомнило Ростопчину. похороны. Но мысли эти довольно скоро оставили графа, ведь предстоящие в Москве с участием государя события навевали совершенно иное, благостное настроение.

Александр пробыл в Москве неделю, успев за это время пообщаться с представителями различных сословий и получить мощную народную поддержку. Простой люд собрался в Кремле и бурно приветствовал своего государя, вышедшего на Красное крыльцо. Император потонул в людском море, слух его услаждался отовсюду раздававшимися возгласами, называвшими его спасителем и отцом родным. А во время молебна в Успенском соборе царь услышал, что он – Давид, которому предстоит одолеть Голиафа – Наполеона. Москвичи побогаче – дворяне и купцы – пообещали царю собрать деньги, что и выполнили немедленно – пожертвовав за полчаса почти два миллиона рублей.

Таковой представлялась внешняя сторона дела, но была и другая, потаенная. Предварительно Ростопчин провел большую подготовительную работу с представителями богатых сословий Москвы. Для того, чтобы никому в голову из дворян не пришло задавать государю неприятные вопросы о «средствах обороны», Ростопчин решил припугнуть их: рядом со Слободским дворцом, где 15 июля проходила встреча с государем, он велел поставить полицейских и запряженные телеги (для будущих арестантов), готовые отправиться в дальнюю дорогу. После того, как слух об этом дошел до участников собрания, желающих задавать «нехорошие» вопросы не нашлось. Недаром участник тех событий Д.Н. Свербеев сказал, что «восторженность дворянства была заранее подготовлена гр. Ростопчиным». Также продуктивно поработали и с купцами. Ближайший помощник Ростопчина, гражданский губернатор Н.В. Обрезков, обрабатывал купцов, «сидя над ухом каждого, подсказывая подписчику те сотни, десятки и единицы тысяч, какие, по его умозаключению, жертвователь мог подписать»[126].

Очевидец событий рассказывает: «15 дня. В сей день собраны были дворянское и купеческое сословия в залах Слободского Дворца. Я сам был там лично. По прибытии Государя Императора в залу, в которой собралось дворянство, и по прочтении воззвания к первопрестольной столице Москве, оное общим согласием положило обмундировать и вооружить с одной Московской губернии, для отражения врага, восемьдесят тысяч воинов. Государь, приняв сие пожертвование с душевным умилением, изрек дворянству: «Иного я не ожидал и не мог от вас ожидать. Вы оправдали мое о вас мнение». Потом Государь Император вошел в залу, в которой ожидали его купечество и мещанство, и я туда пошел, чтобы слышать, что они будут говорить; и по прочтении того же воззвания, они общим голосом отвечали: «Мы готовы жертвовать тебе, отец наш, не только своим имуществом, но и собою». И тут же началась подписка денежного пожертвования»[127].

А в это время подробности царского визита в Первопрестольную обсуждали в… ставке Наполеона: «Дворяне, принадлежавшие к самым знаменитым семьям, жили там (в Москве – А.В.) в своем кругу и как бы вне влияния двора. Они были менее царедворцами и поэтому более гражданами. Оттого-то государи так неохотно приезжали туда, в этот обширный город дворян, которые ускользали от их власти благодаря своему происхождению, своей знатности, и которых они все-таки вынуждены были щадить.

Необходимость привела Александра в этот город. Он отправился туда из Полоцка, предшествуемый своими воззваниями и ожидаемый населением. Прежде всего, он появился среди собравшегося дворянства. Там все носило величественный характер: собрание и обстоятельства, вызвавшие его, оратор и внушенные им резолюции. И не успел он кончить своей речи, как у всех вырвался единодушный общий крик. Со всех сторон раздавались слова: «Государь, спрашивайте что угодно! Мы предлагаем вам все! Берите все!»

Александр говорил потом речи и купцам, но более кратко. Он заставил прочесть им то воззвание, где Наполеон назывался коварным Молохом, который с изменой в душе и лояльными словами на устах явился, чтобы стереть Россию с лица земли!

Говорят, что при этих словах на всех мужественных, загорелых лицах, которым длинные бороды придавали древний вид, внушительный и дикий, появилось выражение сильной ярости. Глаза засверкали и руки вытянулись, потрясая кулаками, а заглушенные восклицания и скрежетание зубов указывали силу возмущения. Результат не замедлил сказаться. Их старшина, избранный ими, оказался на высоте: он первый подписал 50 тысяч рублей, две трети своего состояния, и на другой же день принес это.

Купцы разделяются на три класса, каждому из которых было предложено определить размеры своих взносов. Но один из них, причисленный к последнему классу, объявил вдруг, что его патриотизм не подчиняется никаким границам. Он тут же наложил на себя контрибуцию, далеко превышающую предложенную сумму. Другие тоже последовали его примеру, в большей или меньшей степени.

Говорят, что этот патриотический дар Москвы достигал двух миллионов рублей. Другие губернии повторили, точно эхо, этот национальный крик, раздавшийся в Москве»[128], – писал адъютант Наполеона Филипп Поль де Сегюр.

О приезде государя говорили и на улицах, и в дворянских салонах: «Принесли указ городу Москве о предстоящей опасности и о скорейшем вооружении всякого звания людей. Сие известие всех поразило и произвело даже в народе самые неприятные толки, – записывал в эти дни князь Д.М. Волконский. – Вместе с сим узнали, что и государь едет сюда из армии. Все же сии известия привез сюда ген. – атьютант князь Трубецкой. Я тотчас поехал к Растопчину, узнал, что государь будет к вечеру в Кремлевской дворец, но что наши армии ничего не потеряли и баталии не было; не менее все встревожено в городе»[129].

В том, что «баталии не было», убедил Волконского Ростопчин, но лишь после разговора с государем стало понятно истинное положение вещей: «12-го поутру я поехал во дворец. Государь был у молебну в Соборе. Народу стечение ужасное, кричали «Ура» и теснились смотреть его. Приехали с ним Аракчеев, Балашов, Шишков. Я с ним говорил наедине; начальные меры, кажется, были неудобны, растянуты войска и далеко ретировались, неприятель пробрался к Орше и приблизился к Смоленску, но с малою частью, и отступил, но силы его превосходны и, кажется, явно намерен идти на Москву. Многие уже испугались, приехали из деревень, а из армии множество обозов воротились, порох даже из Смоленска привезли сюда».

Отметим, что, судя по разговору Волконского с государем, перспективы сражения за Москву стали очевидны для приближенных к императору вельмож уже к середине июля. Неслучайно присутствовавший на собрании в Слободском дворце С.Н. Глинка, который, по выражению Петра Вяземского, был «рожден народным трибуном, но трибуном законным, трибуном правительства», в конце своей речи произнес: «Мы не должны ужасаться; Москва будет сдана». Тем самым он огорошил аудиторию: «Едва вырвалось из уст моих это роковое слово, некоторые из Вельмож и Превосходительных привстали. Одни кричали: «Кто вам это сказал?» Другие спрашивали: «Почему вы это знаете?» Не смущаясь духом, я продолжал: «Милостивые Государи! Во-первых: от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля. Во-вторых: из всех отечественных летописей наших явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. В-третьих (и, дай Бог, чтобы сбылись мои слова): сдача Москвы будет спасением России и Европы»[130].

Таким образом, у московских властей было еще некоторое время для анализа самых различных вариантов развития событий и принятия соответствующих мер. Одна из этих мер была озвучена – создание Комитета по организации московской милиции или народного ополчения под председательством Ростопчина. В ополчение принимались все, кто мог носить оружие: отставные офицеры, сохранявшие прежний чин, гражданские чиновники, получавшие чин рангом меньше, а также крепостные, отпущенные хозяевами на войну, но не все, а каждый десятый, правда, с провиантом на три месяца. Первым, кто вступил в ополчение, стал тот же Глинка, удостоенный государем за свою откровенность еще и ордена св. Владимира IV степени.

А еще ему вручили триста тысяч рублей на организацию ополчения. Ростопчин так и сказал ему: «Развязываю вам язык на все полезное для отечества, а руки на триста тысяч экстраординарной суммы».

Но не все было гладко. Князь Волконский писал: «15-го в Слободском дворце дворяне и купечество собрались. Приехал Ростопчин и с ним статс-секретарь Шишков, прочли указ о необходимости вооружения, о превосходстве сил неприятеля разнодержавными войсками. Тут же согласились дать по 10-ти человек со ста душ. Сей ужасный набор начнут скоро только в здешней губернии, а купцы, говорят, дают 35 миллионов.

…Граф Мамонов не токмо формирует полк, но и целым имением жертвует. Демидов также дает полк, и все набирают офицеров. Народ весь в волнении, старается узнать о сем наборе. Формировать полки хотят пешие и конные, принимать людей без меры и старее положенного, одежда в смуром кафтане по колено, кушак кожаной, ширавары, слабцан, а шапочка суконная и на ней спереди под козырьком крест и вензель государя. Открываются большие недостатки в оружии, в офицерах способных, и скорость и время едва ли допустят успех в порядочном формировании полками. Тут же в собрание приехал государь и, изъяснив еще причины, утвердил сие положение. Прочли штат сих полков и разъехались».

В приведенном свидетельстве обращает на себя внимание словосочетание «ужасный набор». Ужасным, т. е. довольно ощутимым, он был не только для дворянского бюджета, но и для крестьян, часть которых и вправду не очень-то хотела воевать. В следующие дни князь Волконский отметит: «Тут начался набор в Московское ополчение 10-го человека. Крестьяне жалко унылы, я их старался ободрять… Был на сходке крестьян при выборе людей на ополчение, жалкие сцены видел. Отдача обходится, говорят, свыше 60 р., мужики же здесь очень бедны.».

А вот еще один интересный момент: «22-го (октября – А.В.) приказчик мой поехал в Ярославль и повез Макарку отдать в ополчение за пьянство». Из кого же состояло ополчение, если туда отдавали за пьянство?

Видимо, и в окружении Александра I не все разделяли его патриотический оптимизм: «Вот еще одно обстоятельство, которое случилось во время пребывания Государя в Москве и о котором умолчать я почел бы преступлением. Дворянство Рязанской губернии, в которой имел я небольшую деревню, узнав о воззвании Императора к первопрестольной столице Москве, немедленно выслало своих депутатов, состоящих из уездных предводителей дворянства, с тем, чтобы они, по приезде в Москву, повергнув себя к стопам Государя, донесли Его Величеству, что Рязанское дворянство готово поставить на защиту Отечества шестьдесят тысяч воинов, вооруженных и обмундированных. Сам же губернский предводитель сего дворянства, Лев Дмитриевич Измайлов, в числе депутатов, по болезни своей, не был.

Депутаты, частью мне знакомые люди, по приезде в Москву остановились в доме губернского своего предводителя Измайлова, что у Мясницких ворот, и на другой день явились к министру полиции, генерал-адъютанту Балашову, прося его, чтоб он доложил об них Государю Императору.

Генерал Балашов принял их самым неблагосклонным образом, кричал на них, говоря, как смели они отлучиться от должностей своих; и когда депутаты отвечали, что они это сделали по общему приговору дворянства и с личного дозволения г-на Рязанского гражданского губернатора Бухарина, тогда Балашов сказал, что он сделает строгое взыскание, и почти выгнал их от себя.

Хотя депутаты Рязанской губернии чрезвычайно оскорбились и огорчились таким неделикатным поступком с ними генерала Балашова, однако ж не отчаивались и обратились к главнокомандующему в Москве, графу Растопчину, который и принял их очень вежливо и ласково. Они, объяснив ему причину своего приезда в Москву, не умолчали о поступке с ними генерала Балашова, и граф Рас-топчин, порицая поступок Балашова, обещал в тот же день доложить об них Государю Императору. На другой день рано через Московскую полицию приказано им было выехать немедленно из столицы. Они с сердцем, преисполненным горести, что не видели Государя и не выполнили на них возложенного препоручения Рязанским дворянством, возвратились восвояси. Что должно думать о генерал-адъютанте, министре полиции Балашове? Искренно ли он любил благодетеля своего, Государя Императора, и истинный ли был сын Отечества? По поступку его можно усомниться» [131].

Добавим, что генерал А.Д. Балашов в первые дни войны имел возможность лично встретиться с Наполеоном, выполняя поручение Александра I. Но переговоры эти закончились ничем, осталось лишь предание, что, когда Наполеон спросил Балашова о самой кратчайшей дороге на Москву, Балашов ответил: «Есть несколько дорог, государь. Одна из них ведёт через Полтаву».

У Александра I и Ростопчина было много времени, чтобы обсудить самые разные вопросы. Наверняка, говорили они о разворачивающемся деле купеческого сына Верещагина, и о судьбе связанного с этим делом московского почт-директора Ключарева, и о возможном исходе генерального сражения с Наполеоном, могла ли обсуждаться при этом и печальная участь Москвы? Мы можем это лишь предполагать.

Итог волеизъявлению москвичей, готовых снять последнюю рубашку, подвел Александр: в присутствии приближенных вельмож он обнял Ростопчина, расцеловал его, сказав, что он «весьма счастлив, что он поздравляет себя с тем, что посетил Москву и что назначил генерал-губернатором» Ростопчина. Присутствовавший там же Аракчеев сказал Ростопчину, что за все время его службы царю, тот никогда не обнимал и не целовал его, что свидетельствовало о получении Ростопчиным высшего знака благоволения.

В ночь на 19 июля государь, перед отъездом из Москвы, отдал Москву в полное распоряжение Ростопчину: «Предоставляю вам полное право делать то, что сочтете нужным. Кто может предвидеть события? и я совершенно полагаюсь на вас». Как метко напишет об этом сам Ростопчин, Александр оставил его «полновластным и облеченным его доверием, но в самом критическом положении, как покинутого на произвол судьбы импровизатора, которому поставили темой: «Наполеон и Москва». Свое полное доверие к Растопчину император обозначил присвоением ему титула «главнокомандующего» всей Москвой и губернией. Между строк читается более интересно: похоже, что во время московских бесед государя с Ростопчиным, перспектива сожжения Москвы обсуждалась неоднократно.

Кроме того, Ростопчин был назначен начальником ополчения шести приграничных с Москвой губерний: Тверской, Ярославской, Владимирской, Рязанской, Калужской и Тульской. Общее число ополченцев должно было составить 116 тысяч человек. За сутки ополчение было собрано, но в силу дефицита оружия, немалая часть из них была вооружена пиками. Лишь пятая часть ополченцев имела при себе огнестрельное оружие. Тем не менее ополченцы героически проявили себя в Бородинском сражении, общая численность московских ополченцев, принявших участие в этой кровопролитной битве, составила порядка 19 тысяч человек.

Еще 16 июля дворянское собрание Москвы выбрало начальника Московского ополчения, «главнокомандующего Московской военной силы». Им стал М.И. Кутузов, получивший наибольшее число голосов – 243, второе место занял сам Ростопчин. Почти одновременно и дворяне Петербурга также выбирают Кутузова начальником своего ополчения. В итоге император утверждает Кутузова начальником петербургского ополчения. В Москве ополчением будет командовать граф М.И. Морков. В условиях отступления русской армии и непрекращающихся распрей между Багратионом и Барклаем (Багратион за глаза называл своего соперника «Болтай, да и только») Кутузов становится чуть ли не единственной надеждой России. 5 августа созданный Александром Особый комитет выбирает из шести кандидатур на пост главнокомандующего кандидатуру Кутузова. Но государь медлит с его назначением.

6 августа Ростопчин обращается к государю с письмом, в котором требует назначения Кутузова главнокомандующим всеми российскими армиями: «Государь! Ваше доверие, занимаемое мною место и моя верность дают мне право говорить Вам правду, которая, может быть, и встречает препятствие, чтобы доходить до Вас. Армия и Москва доведены до отчаяния слабостью и бездействием военного министра, которым управляет Вольцоген. В главной квартире спят до 10 часов утра; Багратион почтительно держит себя в стороне, с виду повинуется и по-видимому ждет какого-нибудь плохого дела, чтобы предъявить себя командующим обеими армиями… Москва желает, государь, чтобы командовал Кутузов. Решитесь, Государь, предупредить великие бедствия… Я в отчаянии, что должен Вам послать это донесение, но его требуют от меня моя честь и присяга». Ростопчин в своем репертуаре: мало того, что Барклай – не русский, так еще и управляет им какой-то Вольцоген.

Наконец, 8 августа Александр подписывает рескрипт о назначении Кутузова главнокомандующим:

«Князь Михаил Илларионович! Настоящее положение военных обстоятельств наших действующих армий, хотя и предшествуемо было начальными успехами, но последствия оных не открывают еще той быстрой деятельности, с каковою надлежало бы действовать на поражение неприятеля. Соображая сии последствия и извлекая истинные тому причины, Я нахожу нужным назначение над всеми действующими армиями одного общего Главнокомандующего, которого избрание, сверх воинских дарований, основывалось бы и на самом старшинстве. Известные военные достоинства ваши, любовь к Отечеству и неоднократные опыты отличных ваших подвигов приобретают вам истинное право на сию Мою доверенность.

Избирая вас для сего важного дела, Я прошу Всемогущего Бога, да благословит деяния ваши к славе Российского оружия, и да оправдает тем счастливые надежды, которые Отечество на вас возлагает. 8 августа 1812 г.»[132].

Немалую роль сыграло в этом решении письмо Ростопчина, о чем царь говорил своим приближенным. В Москве известие о новом главнокомандующем встречают ликованием, связывая с ним надежду на скорую победу над врагом. Рад и московский градоначальник. Но пройдет каких-то лет десять, и Ростопчин весьма скептически оценит те августовские дни: «Москва дала новое доказательство недостатка в благоразумии. При вести о его назначении все опьянели от радости, целовались, поздравляли друг друга».

Назначение Кутузова, как это ни покажется странным, лежало в том же русле, что и назначение Ростопчина на Москву. Обществу российскому надоел Барклай, под командованием которого армия постоянно отступала. И тогда Александр призвал Кутузова, хорошо говорившего по-русски то, что от него хотели услышать. Обращает на себя внимание поразительная уверенность общества, что одноглазый Михаил Илларионович и есть та волшебная палочка-выручалочка, способная одним махом спасти и Москву, и Россию: «Весь народ в радости от назначения Кутузова главнокомандующим над обеими армиями. Он все поправит и спасет Москву. Барклай – туфля, им все недовольны; с самой Вильны он все пакостит только. Я поклянусь, что Бонапарту не видать Москвы», – не мог сдержать восторга чиновник ростопчинской канцелярии А.Я. Булгаков.

Однако в его же московском письме от 13 августа 1812 года есть и другие подробности: «Здесь большая суматоха. Бабы, мужеского и женского полу, убрались, голову потеряли; все едут отсюда, слыша, что Смоленск занят французами». Эта цитата с большей достоверностью создает картину Москвы перед сдачей ее французам.

Об этом же писал и князь Волконский: «19-го было объявлено, чтобы желающие покупали оружие, а наши войска отступили уже за Вязьму. Кутузов уже приехал и принял команду. Все винят Барклая и отчаиваются. Из Москвы множество выезжают и все в страхе, что все дома будут жечь. Единую надежду все полагают на распоряжения Кутузова и храбрость войск. Ожидают сюда государя. Публика радуется и полагает большую надежду на князя Кутузова, уверяясь, что он будет действовать наступательно».

Сколько интересных подробностей узнаем мы из этих дневниковых записей! С одной стороны, вновь в Первопрестольную ждали государя, возлагая на него надежду на спасение. С другой стороны, уже ползли по городу слухи о будущих пожарах, хотя до сдачи Москвы оставалось еще немало времени.

Москва про Романовых

Пожар Москвы 3 (15) сентября 1812 года. Вид из Кремля в сторону Воспитательного дома. Гравюра ИЛ. Ругендаса. 1813 г.

Москва про Романовых

Пожар Москвы в 1812 году. Худ. И.А. Клейн. 1830 г.

Александр I и масонский заговор

В начале июля 1812 года москвичи узнали, что в городе раскрыт заговор. Дадим слово очевидцу, Бестужеву-Рюмину:

«Июля 3 дня выдано в Москве следующее печатное объявление: «Московский военный губернатор, граф Растопчин, сим извещает, что в Москве показалась дерзкая бумага, где, между прочим вздором, сказано, что Французский император Наполеон обещается через шесть месяцев быть в обеих Российских столицах. В 14 часов полиция отыскала и сочинителя, и от кого вышла бумага. Он есть сын Московского второй гильдии купца Верещагина, воспитанный иностранцем и развращенный трактирною беседою.

Граф Растопчин признает нужным обнародовать о сем, полагая возможным, что списки сего мерзкого сочинения могли дойти до сведения и легковерных, и наклонных верить невозможному. Верещагин же сочинитель и губернский секретарь Мешков, переписчик их, преданы суду и получат должное наказание за их преступление»[133].

Дело об измене купеческого сына Верещагина стало разрастаться как снежный ком. Ростопчин рассматривал его как начало более масштабного расследования враждебной деятельности московских масонов, возглавлял которых действительный статский советник Федор Петрович Ключарев, почт-директор московского почтамта.

Ключарев стал масоном в 1780 году (за шесть лет до самого Ростопчина), близко сошедшись с Николаем Новиковым, сохранив дружбу до конца дней опального издателя. Именно к Ключареву приехал Новиков после отсидки в Шлиссельбургской крепости (освободил его Павел I). Оно и понятно – еще в 1782 году в масонской иерархии Новиков являлся председателем директории восьмой провинции (то есть России), а Ключарев – одним из пяти членов этой директории.

Это о них писал Ростопчин в своей «Записке о мартинистах»: «По восшествии на престол императора Александра, Мартинисты, не подвергаясь ни стеснениям, ни преследованию, не были однако же в сборе. Прежний гроссмейстер их Новиков, с двумя или тремя близкими друзьями, вел скромную жизнь в деревне под Москвою; они не писали ничего, в поступках своих соблюдая крайнюю осторожность. Он редко бывал в Москве, где останавливался у Ключарева; кажется даже, что разгром, постигший их при Екатерине, внушал им робость и недоверчивость. Не ранее как в 1806 году, во время созвания милиции, секта подняла голову, опять выступила наружу и приобрела важное значение на выборах. Князья Трубецкие, Лопухин, Ключарев, князь Гагарин, Кутузов и сотни других собирались на сходках, для предварительного обсуждения важнейших дел».

Итак, Москва – просто скопище масонов, главный из которых – Ключарев. И ведь на какое место пролез, на почту! Недаром почта была одной из главных целей революционеров во все времена. Ростопчин до такой степени не доверял Ключареву, что даже предупреждал Александра I об опасности пересылать секретные бумаги через московский почтамт, куда, в том числе, могли приходить и те самые вражеские газеты, цензурирование которых было обязательно. Интересно, а сам Александр, определяя Ростопчина в Москву, догадывался, чем в первую очередь займется новоиспеченный градоначальник в Первопрестольной?

Ростопчин был уверен: мартинисты никуда не исчезли, как и двадцать лет назад они, олицетворяя собой пятую колонну, плетут свою паутину заговора, особенно много их в Москве, да и в самой столице. Более того, они только того и ждут, чтобы, так сказать, открыть ворота Москвы Наполеону. Иными словами, если вспомнить постулаты нашего недавнего прошлого, классовая борьба со временем только усиливается. И чем ближе подходят французы к Москве, тем активнее и наглее ведут себя внутренние враги.

А потому решить судьбу Верещагина должен не кто иной, как. сам государь: «Этот Верещагин, сын купца 2-й гильдии и записан вместе с ним, поэтому изъят от телесных наказаний. Его дело не может долго продолжаться в судах; но оно должно поступить в Сенат и тогда затянется надолго. Между тем надо спешить произведением в исполнение приговора, в виду важности преступления, колебаний в народе и сомнений в обществе. Я осмелюсь предложить Вашему императорскому Величеству согласить правосудие с Вашею милостию: прислать мне указ, чтобы Верещагина повесить, возвесть на виселицу и потом сослать в Сибирь в каторжную работу. Я придам самый торжественный вид этой экзекуции и никто не будет знать о помиловании до тех пор, пока я не произнесу его»[134].

Московский генерал-губернатор остается верен самому себе: так же, как за несколько месяцев до этого он просил государя о самом высоком жаловании, чтобы затем отказаться от него, так и теперь он думает, прежде всего, не о законности наказания, а о том, какое впечатление оно произведет на общество. Для Ростопчина важно и то, как он сам будет выглядеть при этом. К тому же, как мы увидим в дальнейшем, подозрения Ростопчина о наличии в Москве пятой колонны окажутся совсем не беспочвенными, именно ее представители и придут на Поклонную гору, чтобы выразить свои верноподданнические чувства.

Тем не менее Александр не оценил выдумку графа, вопрос о Верещагине был рассмотрен в Комитете министров, вынесшем 6 июля следующее решение: «Суд над Верещагиным. кончить во всех местах без очереди и, не приводя окончательного решения в исполнение, представили б оное к министру юстиции для доклада Его Императорскому Величеству. Верещагина же содержать между тем под наикрепчайшим присмотром»[135].

В Петербурге не отнеслись к делу Верещагина с той серьезностью, с какой смотрел на него Ростопчин, приложивший максимальные усилия к ужесточению возможного наказания. Недаром уже после приговора Верещагину он будет писать в Сенат, что «находит преступление Верещагина самоважное и в том случае, если бы он единственно перевел Прокламацию и речь Наполеона; но как он есть сочинитель сей дерзкой бумаги, и писал ее именем врага России… то его следовало наказать кнутом и сослать в Нерчинск в работу»[136].

В итоге Верещагина приговорили к каторге в Нерчинске. Но 2 сентября 1812 года его постигла куда более трагическая участь. Ни в какой Нерчинск купеческого сына не повезли, держа до времени в Московской тюрьме. В тот день он был растерзан возбужденной толпой у дома Ростопчина на Лубянке.

Впоследствии действия Ростопчина были осуждены самим Александром I, которому лично пришлось извиняться перед отцом Верещагина (в 1816 году, во время своего визита в Первопрестольную, государь, стремясь загладить вину перед купцом, одарил его 20 000 рублями и бриллиантовым перстнем). Дело Верещагина было закрыто в 1816 году. Бывшего почт-директора Ключарева же возвратили из ссылки довольно скоро, вернув ему жалование, а в 1816 году он был «Высочайшим Его Императорского Величества указом Правительствующему Сенату, в вознаграждение за потерпенное удаление от должности, произведенное по обстоятельствам 1812 г. тогдашним московским местным начальством, Всемилостивейше пожалован в тайные советники и облечен званием сенатора»[137].

Москва про Романовых

Иллюминация на Соборной площади в Кремле по случаю коронации Александра I. Худ. Ф. Я. Алексеев. 1801 г.

Наполеон: «Брату моему императору Александру…»

Эвакуация ценностей и имущества из Москвы была проведена отнюдь не на самом высоком уровне. Неудачной была и попытка вывезти по обмелевшей Москве-реке имущество и боеприпасы, назначенная буквально на последний день – 31 августа. 23 груженые барки сели на мель близ села Коломенского. Большая часть сопровождающих их чиновников и рабочих разбежалась. В результате непринятия своевременных мер по спасению казенного имущества лишь 3 барки доплыли до пункта назначения, 13 было сожжено, а 7 достались французам.

Часть боеприпасов все же удалось посуху вывести в Нижний Новгород и Муром. То же, что не удалось затопить, Ростопчин распорядился раздать оставшемуся в Москве населению. Но ружей в арсенале оставалось еще много – более 30 тысяч, а об оставшихся огромных запасах холодного оружия и говорить не приходится. Остались в Москве и огромные запасы продовольствия.

Несмотря на явные просчеты и дезорганизованность эвакуации, Ростопчин положительно оценил ее ход: «Поспешное отступление армии, приближение неприятеля и множество прибывающих раненых, коими наполнились улицы, произвели ужас. Видя сам, что участь Москвы зависит от сражения, я решился содействовать отъезду малого числа оставшихся жителей. Головой ручаюсь, что Бонапарт найдет Москву столь же опустелой, как Смоленск. Все вывезено: комиссариат, арсенал»[138].

Позднее граф уточнил: «Тысяча шестьсот починенных ружей в Арсенале были отданы Московскому ополчению; что же касается до пушек, то их было девяносто четыре шестифунтового калибра с лафетами и пороховыми ящиками. Они были отправлены в Нижний Новгород до входа неприятеля в Москву, который нашел в Арсенале только шесть разорванных пушек без лафетов и две огромнейшие гаубицы»[139].

А неприятель, между прочим, нашел в Арсенале немало оружия, да к тому же еще и нового: «Часть оружия была взята нами из арсенала в Кремле; оттуда же были взяты ружья с трутом вместо кремней, трут кладут всегда, когда ружья новы и стоят в козлах»[140].

Тем не менее об успехе эвакуации докладывал Александру и Кутузов: «Все сокровища, Арсенал и почти все имущества, как казенные, так и частные, вывезены, и ни один житель в ней не остался» [141].

И действительно, вывезено оказалось далеко не все, что и стало известно в результате специального расследования: 20 сентября 1812 года Александр потребовал провести проверку того, как была организована и проведена эвакуация.

В предоставленном императору рапорте одной из причин «потери в Москве артиллерийского имущества» было названо то, что «в последних уже днях августа месяца главнокомандующий в Москве г. генерал от инфантерии граф Растопчин многократными печатными афишками публиковал о совершенной безопасности от неприятеля, из коих в одной от 30 августа изъяснением, что г. главнокомандующий армиями для скорейшего соединения с идущими к нему войсками, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него нападет, и что он г. главнокомандующий армиями Москву до последней крови капли защищать будет и готов хоть в улицах драться».

В то время, когда французы захлебывались в восторге от увиденной ими картины без боя сдавшейся Москвы, русские генералы и офицеры на чем свет проклинали и Кутузова, и Ростопчина, и Александра. Реакция русского офицерства на сдачу Москвы может быть продемонстрирована на примере дневниковой записи князя генерал-майора В.В. Вяземского, сделанной в сентябре 1812 года: «Французы в Москве! Вот до чего дошла Россия! Вот плоды отступления, плоды невежества, водворения иностранцев, плоды просвещения, плоды, Аракчеевым, Клейнмихелем, etc, etc насажденные, распутством двора выращенные. Боже! За что же? Наказание столь любящей тебя нации! В армии глухой ропот: на правление все негодуют за ретирады от Вильны до Смоленска»[142].

В этой дневниковой записи выражено отношение большей части офицерства и к политической ситуации в стране, и в армии. Ростопчин в своей ненависти к иноземцам был отнюдь не одинок. И вновь все беды относятся за счет Аракчеева и его единомышленников, хотя главнокомандующим русской армией, как мы помним, в это время был Кутузов, самый русский из всех военачальников.

Именно 3 сентября было обозначено Александром I в «Манифесте о вступлении неприятеля в Москву» как дата начала французской оккупации. Государь обратился к народу с воззванием, в котором говорилось:

«С крайнею и сокрушающею сердце каждого сына Отечества печалью сим возвещается, что неприятель Сентября 3 числа вступил в Москву. Но да не унывает от сего великий народ Российский. Напротив, да поклянется всяк и каждый вскипет новым духом мужества, твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое нам врагами зло и вред обратятся напоследок на главу их. Неприятель занял Москву не от того, чтоб преодолел силы наши, или бы ослабил их. Главнокомандующий по совету с первенствующими генералами нашел за полезное и нужное уступить на время необходимости, дабы с надежнейшими и лучшими потом способами превратить кратковременное торжество неприятеля в неизбежную ему погибель (здесь и далее выделено автором – А.В.). Сколь ни болезненно всякому Русскому слышать, что Первопрестольный град Москва вмещает в себе врагов Отечества своего; но она вмещает их в себе пустая, обнаженная от всех сокровищ и жителей. Гордый завоеватель надеялся, вошед в нее, сделаться повелителем всего Российского Царства и предписать ему такой мир, какой заблагорассудит; но он обманется в надежде своей и не найдет в Столице сей не только способов господствовать, ниже способов существовать. Собранные и отчасу больше составляющиеся силы наши окрест Москвы не перестанут преграждать ему все пути, и посылаемые от него для продовольствия отряды ежедневно истреблять, доколе не увидит он, что надежда его на поражение умов взятием Москвы была тщетная, и что по неволе должен он будет отворять себе путь из ней силою оружия.

Положение его есть следующее: он вошел в землю нашу с тремястами тысяч человек, из которых главная часть состоит из разных наций людей, служащих и повинующихся ему не от усердия, не для защиты своих отечеств, но от постыдного страха и робости. Половина сей разнородной армии его истреблена частью храбрыми нашими войсками, частью побегами, болезнями и голодною смертью. С остальными пришел он в Москву. Без сомненья смелое или, лучше сказать, дерзкое стремление его в самую грудь России и даже в самую древнейшую Столицу удовлетворяет его честолюбию, и подает ему повод тщеславиться и величаться; но конец венчает дело. Не в ту страну вошел он, где один смелый шаг поражает всех ужасом и преклоняет к стопам его и войска, и народ. Россия не привыкла покорствовать, не потерпит порабощения, не предаст законов своих, веры, свободы, имущества. Она с последнею в груди каплею крови станет защищать их. Всеобщее повсюду видимое усердие и ревность в охотном и добровольном против врага ополчении свидетельствует ясно, сколь крепко и непоколебимо Отечество наше, ограждаемое бодрым духом верных его сынов. И так да не унывает никто, и в такое ли время унывать можно, когда все состояния Государственные дышат мужеством и твердостью? Когда неприятель с остатком отчасу более исчезающих войск своих, удаленный от земли своей находится посреди многочисленного народа, окружен армиями нашими, из которых одна стоит против него, а другие три стараются пресекать ему возвратный путь и не допускать к нему никаких новых сил? Когда Гишпания не только свергла с себя иго его, но и угрожает впадением в его земли? Когда большая часть изнуренной и расхищенной от него Европы, служа по неволе ему, смотрит и ожидает с нетерпением минуты, в которую бы могла вырваться из-под власти его тяжкой и нестерпимой? Когда собственная земля его не видит конца проливаемой ею для славолюбия своей и чужой крови?

При столь бедственном состоянии всего рода человеческого не прославится ли тот народ, который, перенеся все неизбежные с войною разорения, наконец терпеливостью и мужеством своим достигнет до того, что не токмо приобретет сам себе прочное и ненарушимое спокойствие, но и другим Державам доставит оное, и даже тем самым, которые против воли своей с ним воюют.

Приятно и свойственно доброму народу за зло воздавать добром.

Боже Всемогущий! Обрати милосердные очи Твои на молящуюся Тебе с коленопреклонением Российскую Церковь. Даруй поборающему по правде верному народу Твоему бодрость духа и терпение. С ими да восторжествует он над врагом своим, да преодолеет его, и, спасая себя, спасет свободу и независимость Царей и Царств»[143].

Жаль, что Наполеон не прочитал вовремя это воззвание, иначе его взгляд на происходящие в Москве события был бы иным. Александр уже изначально, ничего не скрывая, объяснил задачу: продержать Наполеона в голодном и пустом городе короткое время, чтобы затем вынудить его отступить.

А Наполеон пока что обживался в царских покоях Кремля, но недолго. Грандиозный пожар заставил французского императора бежать из Москвы и найти временное укрытие в Петровском путевом дворце. Отсюда ему оставалось лишь наблюдать, как тонет в огне так и не доставшаяся ему древняя русская столица. Правда, даже во дворце стекла от жара нагревались настолько, что к окнам невозможно было подойти, поэтому волосы любопытного императора обгорели: «Я оставался в Москве, пока пламя не окружило меня. Тогда я уехал в загородный дворец императора Александра (Петровский путевой дворец – авт.), и вы, может быть, представите себе силу огня, если я вам скажу, что трудно было прикладывать руку к нагретым стенам или окнам дворца со стороны Москвы», – диктовал он позднее своему врачу на острове св. Елены[144].

Символичным было это пристанище: Александр I жил в Петровском путевом дворце за несколько дней до того, как принять все атрибуты царской власти, а Наполеон занял Москву, также рассчитывая стать властителем, но уже не России, а огромной империи.

Наполеон наблюдал из кабинета Александра I не только за тем, как гибнут в огне нарисованные им блестящие перспективы всемирного господства. Ведь он рассчитывал через Россию совершить поход на Индию, крупнейшую британскую колонию. Только достигнув Индии, Наполеон надеялся окончательно подорвать экономическую мощь Великобритании, для борьбы с которой он устроил колониальную блокаду. Но блокада эта оказалась слишком непрочной: то тут, то там проникали через нее колониальные товары, сводя на нет все усилия Наполеона. Главной пособницей Англии по подрыву этой блокады император считал александровскую Россию, через которую контрабанда потоком текла в Европу.

Есть и еще одно неожиданное предположение: Наполеон рассчитывал объявить себя в Москве не иначе как. императором всей Европы, нового огромного государства от Ла-Манша до Урала. А для этого уже заранее задумал привезти в Первопрестольную самого папу Римского Пия VII, который и должен был благословить его как будущего верховного правителя европейского континента. Захотел бы приехать папа? А куда бы он делся! Наполеон уже однажды выписывал его себе из Парижа в 1804 году, когда возжелал, чтобы тот лично возложил на его золотую голову большую императорскую корону, подобно своему далекому предшественнику, короновавшему за десять столетий до того Карла Великого. А чем Наполеон хуже легендарного короля франков и императора Запада? Этот эпизод многократно описан историками и еще более красочно художниками – ведь Наполеон в самый кульминационный момент коронации, проходившей в Соборе Парижской Богоматери, вырвал из рук папы корону, чтобы самому увенчать себя, а затем и свою коленопреклоненную супругу[145].

Так вот, папа Римский должен был приехать в Москву и не только помазать Наполеона на новое царство, но и выступить объединителем и унификатором православной и католической церквей. Благо, что католических священников, иезуитов было в Москве и России достаточно, да и паства их была велика: немало французов бежало от своей Великой революции в Россию и неплохо прижилось здесь. А уж о том, что детей русских дворян с детства учили всему французскому (за это французов и не любил тот же Ростопчин), и говорить не приходится (см. 1-ю главу «Евгения Онегина»). Иными словами, Отечественная война 1812 года была еще и крестовым походом против России. Что же тогда удивляться жестокости наполеоновских солдат, проявленной к московским священникам, и варварству оккупантов в православных соборах и храмах.

Все возможные санкции к побежденной России Наполеон продумал заранее: это и непосильные контрибуции, и обязанность содержания французских гарнизонов, которые Наполеон непременно бы посадил на шею российскому народу, и французские таможни в крупнейших портах, и отторжение Украины, Белоруссии, Прибалтики, а главное – потеря независимости, за которую так часто и с кровопролитными потерями сражались наши предки.

Через призму столь ужасных последствий сожжение Москвы не выглядит таким уж катастрофичным, когда оно является единственно возможным средством остановить вражескую армию, деморализовать ее и вынудить убраться восвояси. Так думал и Александр I, и его назначенец граф Ростопчин.

Впрочем, Москва вдохновила Наполеона и на неожиданный ход – вернувшись (когда все уже сгорело) в Кремль, он принялся. искать мира с Александром I, для чего вызвал к себе все того же Ивана Тутолмина из Воспитательного дома.

Наполеон принял Тутолмина в Кремле 7 сентября. Разговор продолжался почти полчаса, в течение которого говорил в основном Наполеон. О содержании их разговора мы можем судить как по письмам и донесениям самого Тутолмина (например, его письмо вдовствующей императрице Марии Федоровне от 11 ноября 1812 года, опубликованное в 1900 году в «Русском архиве», № 11), так и по воспоминаниям наполеоновского секретаря Фэна.

Войдя в кабинет, Тутолмин поклонился Наполеону, находившемуся в хорошем расположении духа, что продемонстрировала не совсем уместная шутка императора. Он спросил, боятся ли до сих пор сироты Воспитательного дома, что французы их съедят? В ответ Тутолмин изрек обязательные в таком случае слова благодарности в адрес императора за его заботу о детях, за выделенную охрану и т. д. Видимо, удовлетворившись ответом Тутолмина, Наполеон решил прочитать ему лекцию о том, что если бы «этот Ростопчин» не сжег Москву, то всем москвичам было бы сейчас так же хорошо, как и населению Воспитательного дома.

Ростопчина Наполеон вспоминал не раз и не два в своем обличительном монологе, причем самыми недобрыми словами. Могло даже сложиться впечатление, что поскольку Москва занята французами, то и в этом также виноват московский генерал-губернатор. «Донесите о том императору Александру!» – то ли попросил, то ли приказал Наполеон Тутолмину.

Наговорившись, напоследок (так решил Иван Акинфиевич)

Наполеон спросил русского, не нужно ли ему чего еще. Набравшись храбрости, Тутолмин испросил разрешения написать в столицу о чудесном спасении Воспитательного дома. Император милостиво разрешил.

Затем, ознакомившись со списком детей, который захватил с собою Тутолмин, Наполеон вновь пошутил, сказав с улыбкой, что всех взрослых девиц таки успели эвакуировать! (Действительно, детей старше 11 лет велела вывезти в Казань вдовствующая императрица Мария Федоровна, еще 22 августа давшая следующее указание: «Помышляя, что жизнь, честь, невинность и нравы их могут подвергнуться опасности, я почитаю необходимым удалить из Москвы всех воспитанниц свыше 11 лет и воспитанников свыше 12 лет»[146].) Тутолмин не преминул пожаловаться и на оставшийся месячный запас продовольствия в Воспитательном доме.

Неизвестно, какую еще шутку отпустил бы Наполеон, если бы взгляд его не остановился на окне, откуда ему вновь показалась сгоревшая Москва. Император опять переключился на больную тему: «Несчастный! К бедствиям войны, и без того великим, он прибавил ужасный пожар, и сделал это своей рукой хладнокровно! Варвар! Разве не довольно было бросить бедных детей, над которыми он первый попечитель, и 20 тыс. раненых, которых русская армия доверила его заботам? Женщины, дети, старики, сироты, раненые – все были обречены на безжалостное уничтожение! И он считает, что он римлянин! Это дикий сумасшедший!» Нетрудно догадаться, что Наполеон вновь вспомнил о Ростопчине, дав ему такую объемную и эмоциональную характеристику.

Наконец, взяв себя в руки, Наполеон выдавил из себя то, ради чего он и позвал в Кремль Тутолмина: он выразил готовность к заключению мира с Александром I, которого, как оказалось, он очень любит и уважает. Тутолмин и призван был стать тем перекидным мостиком, по которому желание миролюбивого французского императора достигло бы ушей и глаз русского государя. Для чего Наполеон попросил Тутолмина немедля написать соответствующий рапорт своему царю.

Уже на следующий день Тутолмин такое письмо отвез в Кремль для ознакомления с его текстом французского императора. Долгими путями шел рапорт Тутолмина в столицу, но в конце концов достиг царского двора. Однако ответа не удостоился – в переписку с Наполеоном Александр I вступать не пожелал.

Как ни уговаривали императора его же маршалы поскорее убраться из спаленной пожаром Москвы, пугая русскими холодами, голодом, усугубляющейся деморализацией армии – а он ни в какую! Больше месяца Наполеон безрезультатно прождал перемирия в древней русской столице. Нельзя не отметить, что два этих процесса проходили одновременно: чем ниже было моральное падение французских солдат, тем сильнее их император жаждал мира. Уже и есть в Москве было нечего, и раненых вывозить не на чем (одних лошадей съели, а другие сами передохли), а Наполеон все надеялся: Александр I вот-вот протянет ему руку дружбы.

Не дождавшись ответа на письмо Тутолмина, озадачившись необходимостью скорейшего заключения перемирия с русским царем, Наполеон приказал искать в госпиталях и среди пленных какого-нибудь русского офицера из высоких чинов, чтобы использовать его как посредника для переговоров. И вскоре такого человека нашли. Им стал помещик Иван Алексеевич Яковлев.

Как и в случае с Тутолминым, очень похожим было содержание аудиенции, данной этому очередному невольному парламентеру, сын которого известен нам как Александр Герцен (он тоже участник описываемых событий, т. к. родился за полгода до них). Именно благодаря основателю «Колокола» мы знаем занимательные подробности, сложившиеся в легенду, неоднократно слышанную им с детства:

«Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору. Отец мой заметил, что предложить мир, скорее, дело победителя.

– Я сделал что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина, – будет им война.

После всей этой комедии отец мой попросил у него пропуск для выезда из Москвы.

– Я пропусков не велел никому давать, зачем вы едете? чего вы боитесь? Я велел открыть рынки.

Император французов в это время, кажется, забыл, что, сверх открытых рынков, не мешает иметь покрытый дом и что жизнь на Тверской площади средь неприятельских солдат не из самых приятных. Отец мой заметил это ему; Наполеон подумал и вдруг спросил:

– Возьметесь ли вы доставить императору письмо от меня? на этом условии я велю вам дать пропуск со всеми вашими.

– Я принял бы предложение вашего величества, – заметил ему мой отец, – но мне трудно ручаться.

– Даете ли вы честное слово, что употребите все средства лично доставить письмо?

– Je mengage sur mon honneur (Ручаюсь честью, государь. – фр.).

– Этого довольно. Я пришлю за вами. Имеете вы в чем-нибудь нужду?

– В крыше для моего семейства, пока я здесь, больше ни в чем.

– Герцог Тревизский сделает, что может.

Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал за моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.

Пожар достиг в эти дни страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносим от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона, Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал каббалистическим словом: «Москва»; в Москве догадался и он.

Когда мой отец взошел, Наполеон взял запечатанное письмо, лежавшее на столе, подал ему и сказал, откланиваясь: «Я полагаюсь на ваше честное слово». На конверте было написано: «A mon frere L’Empereur Alexandre» (Брату моему императору Александру – фр.).

Пропуск, данный моему отцу, до сих пор цел; он подписан герцогом Тревизским и внизу скреплен московским обер-полицмейстером Лессепсом. Несколько посторонних, узнав о пропуске, присоединились к нам, прося моего отца взять их под видом прислуги или родных. Для больного старика, для моей матери и кормилицы дали открытую линейку; остальные шли пешком. Несколько улан верхами провожали нас до русского арьергарда, ввиду которого они пожелали счастливого пути и поскакали назад. Через минуту казаки окружили странных выходцев и повели в главную квартиру арьергарда»[147].

Яковлев выполнил обещание, и письмо Наполеона дошло до Александра I, но, как и в прошлый раз, русский царь ответить не соизволил.

Затем французский император решил послать на переговоры своего генерала Коленкура, бывшего посла в России, но тот отказался, вспомнив слова Александра о том, что «он скорее отступит до Камчатки, чем уступит свои губернии или будет приносить жертвы, которые не приведут ни к чему, кроме передышки».

Оставшееся в городе население, пережившее пожары, мародерство и голод, не осталось без внимания временно эвакуировавшейся власти. 20 сентября генерал-губернатор Москвы Ростопчин посылает из Владимира в Москву свою новую афишу – своеобразную политинформацию, в ней он неоднократно упоминает Александра I, единственную надежду и опору России:

«Крестьяне, жители Московской губернии! Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, злой француз взошел в Москву: предал ее мечу, пламени; ограбил храмы Божии; осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем; надевал ризы вместо попон; посорвал оклады, венцы со святых икон; поставил лошадей в церкви православной веры нашей, разграбил дома, имущества; наругался над женами, дочерьми, детьми малолетними; осквернил кладбища и, до второго пришествия, тронул из земли кости покойников, предков наших родителей; заловил, кого мог, и заставил таскать, вместо лошадей, им краденое; морит наших с голоду; а теперь как самому пришло есть нечего, то пустил своих ратников, как лютых зверей, пожирать и вокруг Москвы, и вздумал ласкою сзывать вас на торги, мастеров на промысел, обещая порядок, защиту всякому. Ужли вы, православные, верные слуги царя нашего, кормилицы матушки, каменной Москвы, на его слова положитесь и дадитесь в обман врагу лютому, злодею кровожадному? Отымет он у вас последнюю кроху, и придет вам умирать голодною смертию; проведет он вас посулами, а коли деньги даст, то фальшивые; с ними ж будет вам беда. Оставайтесь, братцы, покорными христианскими воинами Божией Матери, не слушайте пустых слов! Почитайте начальников и помещиков; они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить. Истребим достальную силу неприятельскую, погребем их на Святой Руси, станем бить, где ни встренутся. Уж мало их и осталося, а нас сорок миллионов людей, слетаются со всех сторон, как стада орлиныя. Истребим гадину заморскую и предадим тела их волкам, вороньям; а Москва опять украсится; покажутся золотые верхи, дома каменны; навалит народ со всех сторон. Пожалеет ли отец наш, Александр Павлович, миллионов рублей на выстройку каменной Москвы, где он мирром помазался, короновался царским венцом? Он надеется на Бога всесильнаго, на Бога Русской земли, на народ ему подданный, богатырскаго сердца молодецкаго. Он один – помазанник его, и мы присягали ему в верности. Он отец, мы дети его, а злодей француз – некрещеный враг. Он готов продать и душу свою; уж был он и туркою, в Египте обасурманился, ограбил Москву, пустил нагих, босых, а теперь ласкается и говорит, что не быть грабежу, а все взято им, собакою, и все впрок не пойдет. Отольются волку лютому слезы горькия. Еще недельки две, так кричать «пардон», а вы будто не слышите. Уж им один конец: съедят все, как саранча, и станут стенью, мертвецами непогребенными; куда ни придут, тут и вали их живых и мертвых в могилу глубокую. Солдаты русские помогут вам; который побежит, того казаки добьют; а вы не робейте, братцы удалые, дружина московская, и где удастся поблизости, истребляйте сволочь мерзкую, нечистую гадину, и тогда к царю в Москву явитеся и делами похвалитеся. Он вас опять восстановит по-прежнему, и вы будете припеваючи жить по-старому. А кто из вас злодея послушается и к французу преклонится, тот недостойный сын отеческой, отступник закона Божия, преступник государя своего, отдает себя на суд и поругание; а душе его быть в аду с злодеями и гореть в огне, как горела наша мать Москва»[148].

Что бросается в глаза в этой, в общем-то, дежурной афише, – это фраза: «Почитайте начальников и помещиков; они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить». К тому времени француз уже три недели как обживал Москву, так что политинформация Ростопчина не имела никакого смысла. Чтобы увидеть происходящее, достаточно было выглянуть в окно – если, конечно, было откуда выглядывать.

Суть этой фразы более глубокая – это такая важная тема, как возможная отмена крепостного права Наполеоном, которая постоянно волновала дворянское сословие. Наиболее яркие представители его выражали общее опасение, что крестьяне, питавшиеся слухами и домыслами, вполне могут клюнуть на эту удочку. Не случайна и одна из последних фраз этого послания Ростопчина: «Он (царь – А.В.) вас опять восстановит по-прежнему, и вы будете припеваючи жить по-старому».

Так и вышло, после окончания войны все пошло по-старому, не решился Александр I отменить крепостное право в России в качестве великой благодарности русскому народу за принесенную своему императору победу над французами и еще кучей европейских поработителей. И пройдет десять, двадцать лет после войны, а в отчетах Третьего отделения теперь уже брат Александра, Николай, прочитает о единственном пребывающем в рабстве «русском народе-победителе» и других народах – финнах, эстляндцах, мордве, чувашах – живущих на свободе. Кстати, выражение это – «народ-победитель» – родилось именно в те года.

6 октября, в день, когда под Тарутином русская армия одержала первую после Бородина победу, французские войска начали оставлять Москву. Последние дни оккупантов в Москве были окрашены в исключительно блеклые тона. Голод и холод выгоняли наполеоновских вояк из Первопрестольной.

Как отметит Александр I в своем «Манифесте об изъявлении Российскому народу благодарности за спасение Отечества от 3 ноября 1812 г.»: «После всех тщетных покушений, [Наполеон] видя многочисленные войска свои повсюду побитые и сокрушенные, с малыми остатками оных ищет личного спасения своего в быстроте стоп своих: бежит от Москвы с таким уничижением и страхом, с каким тщеславием и гордостью приближался к ней. Бежит, оставляя пушки, бросая обозы, подрывая снаряды свои и предавая в жертву все то, что за скорыми пятами его последовать не успевает. Тысячи бегущих ежедневно валятся и погибают»[149].

Напоследок Наполеон, рассерженный уже не только на одного Ростопчина с его поджигателями, но и на Александра, от которого он так и не дождался перемирия, и на весь русский народ («Где это видано, чтобы народ сжег свою древнюю столицу?»), решил дожечь Москву и взорвать Кремль. Москвичи заметили, что из Кремля стали непрестанно вывозить большое количество земли, а на освободившееся место привозят порох. И сразу же стала ясна участь древней русской крепости. Наполеон распорядился, чтобы вся операция по подготовке взрыва Кремля проходила максимально тайно, для чего к ней были допущены только французы, не доверяли даже немцам и полякам.

В «Записках московского жителя, живущего в Запасном дворце, о происшествиях в августе до ноября 1812-го года» мы можем прочитать следующие свидетельства о том, как Москва очистилась от наполеоновской армии:

«12-е число было уверением, что французы оставили Москву совершенно чрез вступление в город российской регулярной конницы, как то: части драгунов, уланов, гусаров и казаков с генералами Иловайским 4-м и Бенкендорфом, с которыми также прибыл и исправляющий должность полицмейстера господин Гельман. После чего натурально мы стали ожидать оживления себе от своих соотечественников! И надеемся, что, видевши ужасы всех родов, перенеся все бедствия неслыханные и примерные, изувеченные, лишенные всего и потерявшие еще многих кровных, надеемся, что всеблагий Бог возрит на наши мучения! Что премудрый Александр, милосерднейший монарх наш, вникнет в положение своих подданных и единым соболезнованием своим воскресит уже нас, почти умерших!»

Воскрешение Москве действительно понадобилось, ведь некогда Златоглавая древняя столица если не скончалась, то была при смерти, потеряв в огне три четверти своих зданий. Ужасная картина предстала перед вернувшимися в город московскими чиновниками, один из которых, Александр Булгаков, писал 28 октября 1812 года: «Я пишу тебе из Москвы или, лучше сказать, среди развалин ее. Нельзя смотреть без слез, без содрогания сердца на опустошенную, сожженную нашу золотоглавую мать. Теперь вижу я, что это не город был, но истинно мать, которая нас покоила, тешила, кормила и защищала. Всякий русский оканчивать здесь хотел жизнь Москвою, как всякий христианин оканчивать хочет после того Царством Небесным. Храмы наши все осквернены были злодеями, кои поделали из них конюшни, винные погреба и проч. Нельзя представить себе буйства, безбожия, жестокости и наглости французов. Я непоколебим в мнении, что революция дала им чувства совсем особенные: изверги сии приучились ко всем злодеяниям, грабеж – единственное их упражнение. На всяком шагу находим мы доказательства зверства их».

Помощь москвичам оказывалась масштабная, подспорьем чему был высочайший рескрипт Александра I на имя Ростопчина от 11 ноября: «Граф Федор Васильевич! Обращая печальный взор наш на пострадавшую от руки злобного неприятеля Москву, с крайним сожалением помышляем мы об участи многих, потерпевших и разоренных жителей ее; Богу так угодно было! Неисповедимы судьбы Его. Часто в бурях посылает Он нам спасение и во гневе являет милость Свою. Сколь ни болезненно Русскому сердцу видеть древнюю столицу нашу, большею частью превращенную в пепел; сколь ни тяжко взирать на опаленные и поруганные храмы Божии; но не возгордится враг наш сими своими злодействами. Пожар

Москвы потушен кровью его (выделено – А.В.); под пеплом ее лежат погребенные гордость его и сила; из оскорбленных нечестивою рукою его храмов Божьих изникла грозная и праведная месть; уже руки, наносившие зло России, связаны. Уже обращенный в бегство неприятель предает на посечение тыл свой, льет кровавые [по]токи по следам своим. Голод и смерть текут за ним. Быстрота стоп не помогает ему. Долгота пути приводит его в отчаяние. Россия видит сие, и вскорости с радостью увидит вся Европа. И так, хотя великолепную столицу нашу пожрал ненасытный огонь, но огонь сей будет в роды родов освещать лютость врагов и нашу славу; в нем сгорело чудовищное намерение всесветного обладания, приключившее толико бедствий всему роду человеческому и приготовлявшее столько же зол предбудущим родам. Россия вредом своим купила свое спокойствие и славу быть спасительницею Европы. Толь знаменитый и достойный храброго народа подвиг исцелит и не даст ей ран своих чувствовать. Между тем обращая попечительное внимание Наше на пострадавших жителей Московских, повелеваем вам немедленно приступить к призрению их и к поданию нуждающимся всевозможной помощи, возлагая на вас обязанность представлять Нам о тех, которые наиболее претерпели. Пребываем вам благосклонны»[150].

О последовавшей реакции Ростопчина мы узнаем из его афиши от 27 ноября: «Главнокомандующий в Москве, генерал от инфантерии и кавалер гр. Ростопчин, объявляет, что во исполнение высочайшего его императорского Величества рескрипта от 11-го ноября, для подания всевозможной помощи пострадавшим жителям московским, на первый случай учреждается в Приказе Общественного призрения особенное отделение, в которое будут принимать всех тех, кои лишены домов своих и пропитания; а для тех, кои имеют пристанище и не пожелают войти в дом призрения, назначается на содержание: чиновных по 25, а разночинцев по 15 коп. в день на каждого, что и будет выдаваться еженедельно по воскресным дням в тех частях, в коих кто из нуждающихся имеет жительство, по билетам за подписанием господина главнокомандующего в Москве; на получение же билета должно представить свидетельство частного пристава, что действительно лишились имущества, с означением числа особ, составляющих семейства, и находящихся служителей».

Но основной задачей все же было восстановление сгоревшей Москвы. Для решения этого вопроса 5 мая 1813 года император учредил Комиссию для строения Москвы во главе с Ростопчиным. Именно этой комиссии предстояло «способствовать украшению» Москвы, а не пожару, как утверждал грибоедовский Скалозуб. Для воплощения планов Москве была дана беспроцентная ссуда в пять миллионов на пять лет. В комиссии работали лучшие зодчие – Бове, Стасов, Жилярди и другие.

Постепенно отстроили и Московский университет, и новый театр, и многочисленные усадьбы. А вот одним из первых восстановленных после пожара 1812 года зданий стал Пашков дом. В 1818 году в Первопрестольную пожаловал сам прусский король Фридрих Вильгельм III с сыновьями, захотевший осмотреть город с самой высокой точки. Таковым на тот момент оказался бельведер Пашкова дома. Здесь и произошла пронзительная по своему содержанию сцена (подробнее об этом в главе про Пашков дом).

Ну а вскоре закончилась и переписка Александра I с Ростопчиным, на которого москвичи, независимо от сословной принадлежности, возложили всю вину за потерю своего имущества, в открытую браня графа на рынках и площадях, в салонах и в письмах.

Востребованная накануне войны консервативная идеология уже не отвечала политическим реалиям. Авторитет Александра, въехавшего в Париж победителем, был как никогда высок. Вспомним, что назначение Ростопчина и его соратников было вызвано именно политическими причинами. Теперь эти же причины повлекли и обратный процесс.

В августе 1814 года граф приехал в Петербург на аудиенцию к императору. Поначалу события не предвещали для Ростопчина ничего худого: «9-го августа 1814-го года Петербург. Граф Ф. В. прибыл сюда благополучно и принят у двора хорошо»[151]. Но уже 30 августа 1814 года Ростопчин сошел с политической сцены, а вместе с ним – представители консервативного крыла российской политики, Шишков и Дмитриев.

При визите к императору, Ростопчин было хотел просить у него о новом месте службы в Варшаве для сына Сергея, довольно часто огорчавшего его своим поведением и образом жизни, но отложил эту просьбу на определенное время. Куда уж тут просить о сыне – самому бы не остаться у разбитого корыта. Напоследок, правда, император наделил Ростопчина полномочиями члена Государственного Совета, впрочем, не имевшего почти никакого влияния.

Оценка Александром I событий, развернувшихся в Москве в 1812 году, выражена в его же словах из приведенного нами ранее рескрипта: «Пожар Москвы потушен кровью русского сердца». Слова эти довольно точны и красноречивы. Московский пожар 1812 года стал трагедией, не имеющей аналогов в мировой истории. Но вероятная победа Наполеона над Россией обрела бы все возможные черты еще большего горя, и даже катастрофы.

Что и говорить, и французы, и русские оказались не слишком изобретательны в выборе средств борьбы с неприятелем в городских условиях. А ведь выбор был: бои на улицах города, превращение каждого дома в крепость – таких примеров было во множестве уже в другую Отечественную войну, которую зовем мы Великой. А в Отечественную войну 1812 года Москву просто предпочли спалить. Отличие лишь в том, что русские сожгли свою Москву сначала, а французы хотели ее взорвать в конце, и притом Москву чужую. Еще одно важное обстоятельство: когда в 1814 году великая справедливость восторжествовала и русские войска добрались до окрестностей Парижа, французам даже в голову не пришло подпалить свою столицу. Они боялись другого – русские в отместку запалят столицу Франции. Но русский народ показал свое великодушие. Потому столь торжественным был въезд императора Александра I в побежденный город.

Могла ли Москва остаться в живых? Конечно, могла. Другой вопрос, каким был бы исход Отечественной войны и закончилась бы она в 1814 году. Но главнокомандующим русской армии был Кутузов, который (хоть и одним глазом) видел стратегический выигрыш в том, что Москва должна быть пожертвована ради спасения России. Он рассчитывал, что в то время, пока наполеоновские солдаты будут грабить Москву, русские получат передышку и сумеют перегруппироваться. Так же, как Ростопчин отдал Верещагина на растерзание толпе, так и Москву Кутузов кинул на расправу французам. Может быть, другой на его месте придумал что-нибудь иное, но другого главнокомандующего у России в то время не было.

То, что Москва сгорела, – это уже следствие стратегии Кутузова. И не для того оставлял он Москву французам, чтобы они в ней перезимовали. Вот почему ответственность за пожар Москвы несут два человека – генерал-фельдмаршал Кутузов и генерал от инфантерии Ростопчин. Один не защитил Москвы, другой – оставил ее. Спорить здесь можно лишь о степени вины каждого и о том, насколько вина одного повлекла за собой вину другого.

А как же Александр I? В споре на тему, кто виноват в поджоге Первопрестольной, главнокомандующий армии или Москвы, как-то не находится место для государя. В этой связи к месту будет вспомнить еще одну интересную версию происхождения пожара. Д.П. Рунич указывает нам на то, что главным инициатором сожжения Москвы был не кто иной, как лично государь император Александр I. Это довольно интересное предположение не лишено оснований, ведь, в самом деле: кто еще мог взять на себя такую историческую ответственность? Пожар, полагает осведомленный Рунич, мог быть задуман «только самим императором», его приказано было исполнить лишь в последней крайности, когда опасность угрожала бы всей Империи»[152].

Условия наступления этой «крайности» и могли обсуждать Ростопчин и Александр во время монаршего визита в Москву. Скажем больше: зная Ростопчина, то, как в самых разных случаях граф спешил залезть «вперед батьки в пекло», предлагая царю сначала приговорить Верещагина к высшей мере, а затем заменить ее ссылкой, мы можем с большой вероятностью предположить, что он сам и мог сагитировать царя на пожар Москвы. Недаром государь оставил его полным хозяином положения, переложив на Ростопчина весь груз принятия тяжелого решения.

Александр самоустранился от принятия главного решения. Это ему было вполне свойственно. Вспомним трагическую гибель Павла I, который был ему, прежде всего, отцом, а уж затем монархом. Александр сыграл в этой позорной истории крайне отрицательную роль, за что его и осуждал Ростопчин. Александр не был среди заговорщиков, совершивших той ночью 1801 года свое черное дело в Михайловском замке. Но он был с ними духовно, особо не препятствуя воплощению коварного замысла, направляемого, по словам того же Ростопчина, из английского посольства. А после смерти отца он взошел на престол как ни в чем не бывало. И вроде как, и ни при чем. Так же получилось и в Москве. Всех собак повесили на Ростопчина. Русская пословица «победителей не судят» в этот раз не сработала.

Фигура Ростопчина до сих пор выглядит настолько зловещей, будто это он, Федор Васильевич, допустил французов до Москвы, проигрывая сражение за сражением. Но ведь это не так. Сначала «лавры» главного виновника достались Барклаю. Затем все ликовали от назначения Кутузова, не остановившего отступления и давшего сражение почти у самой Москвы, при Бородине. А когда в итоге битвы стало ясно, что никаких сил не хватит дать следующее сражение – за Москву, то Кутузов и задумал ее сдать. Для Кутузова, как профессионального военного, главной ценностью была армия, а не Москва. Он даже царя не счел нужным поставить в известность: «Князь Михаил Илларионович. С 29-го августа не имею Я никаких донесений от вас. Между тем, от 1-го сентября получил я через Ярославль от Московского главнокомандующего печальное известие, что вы решились с армией оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет Мое удивление…»[153].

Кутузов был настолько высокого мнения о себе, что ни Александр, ни Ростопчин не смогли бы изменить его решения.

Ну а Ростопчин еще в 1807 году предупреждал об опасности слишком тесного сближения с Францией, о все растущем влиянии французской колонии в России, со временем превратившейся в пятую колонну. И как итог – множество французов, ждущих Наполеона как отца родного в опустевшей Москве. Много ли мог успеть сделать Ростопчин за месяц с небольшим, получив назначение в Москву? Сделал немного, а вот написал достаточно.

Самоустранение Александра, самонадеянность Кутузова и ультрапатриотизм Ростопчина и послужили вкупе своеобразным запалом московского пожара, разом уничтожившего все имеющиеся у Наполеона преимущества и навсегда похоронившего его планы по созданию огромной империи от Ла-Манша до Урала.

Москва про Романовых

Император Александр I и император Наполеон на охоте…

Худ. И.Е. Репин. 1907–1908 гг.

Строительство Храма Христа Спасителя – возрождение Романовыми древнерусской традиции

Издавна в Москве память о великих победах русского оружия сохранялась путем возведения соответствующих размеров храмов. Один из самых известных – Храм Василия Блаженного на Красной площади, что был поставлен в честь победы под Казанью еще Иваном Грозным.

Романовым также выпала честь выстроить свой храм, огромный по масштабу и значению, содержащий в себе глубочайший смысл сохранения памяти и поминовения погибших.

Мы имеем в виду Храм Христа Спасителя.

Кому как не Александру I суждено было возродить наконец древнюю русскую традицию возведения храмов по случаю военных побед именно в Москве.

Сама великая победа над французами в Отечественной войне 1812 года вернула этот обычай.

Каждый из самодержцев, начиная с Александра I и заканчивая Александром III, принимал личное и деятельное участие в деле сооружения храма.

Началось все с «Высочайшего манифеста о построении в Москве церкви во имя Спасителя Христа», подписанного Александром I 25 декабря 1812 года. В соответствии с документом храму суждено было стать главным памятником Отечественной войне 1812 года: «Спасение России от врагов, столь же многочисленных силами, сколь злых и свирепых. есть благость Божия. В сохранение вечной памяти того беспримерного усердия, верности и любви к Вере и Отечеству. вознамерились мы в Первопрестольном граде Нашем Москве создать церковь во имя Спасителя Христа»[154].

В 1813 году был объявлен официальный конкурс на проект храма. Среди архитекторов, принявших в нем участие, были русские и иностранные зодчие А.Н. Воронихин, В.П. Стасов, А.Л. Витберг, А.Д. Захаров, А.И. Мельников, О.И. Бове, Д.И. Жилярди, Д. Кваренги. К декабрю 1815 года на конкурс поступило около 20 предложений.

Среди различных проектов, представленных на усмотрение государя в процессе международного соревнования, внимание Александра I привлекла работа молодого художника Александра Лаврентьевича Витберга (1787–1855). Проект Витберга, прежде мало знакомого с архитектурой, поразил царя своей грандиозностью. Император сказал ему: «Я чрезвычайно доволен вашим проектом. Вы отгадали мое желание, удовлетворили моей мысли об этом Храме. Я желал, чтобы он был не одной кучей камней, как обыкновенное здание, но был одушевлен какой-либо религиозной идеею; но я никак не ожидал получить какое-либо удовлетворение, не ждал, чтобы кто-либо был одушевлен ею, и потому скрывал свое желание. И вот я рассматривал до 20 проектов, в числе которых есть весьма хорошие, но все вещи самые обыкновенные. Вы же заставили говорить камни»[155].

Откуда же взялся молодой конкурсант Витберг, оставивший далеко позади своих именитых архитекторов-конкурентов?

Александр Лаврентьевич Витберг (до принятия православия – Карл Магнус) родился 15 января 1787 года в Петербурге в семье «лакировальщика швецкой нации». Его отец приехал в Россию в 1773 году и обосновался в северной столице после недолгого пребывания в Ревеле (Таллине).

В 1802 году Витберга приняли в Академию Художеств, учился он у одного из крупнейших тогда русских живописцев – Г.И. Угрюмова. Учеба шла успешно – в 1806 году Витбергу присудили малую и большую серебряные, а в 1807 году – малую и большую золотые медали. Последняя давала право на пенсионную поездку за границу. Но из-за непростой международной обстановки зарубежные поездки были прекращены, и Витберга оставили для совершенствования в искусстве живописи при Академии в качестве помощника Угрюмова. Современники высоко оценивали талант Витберга, считая, что если бы он не оставил свои занятия изобразительным искусством, он мог бы стать одним из самых значительных художников романтизма[156].

Объявление в 1813 году конкурса на проект Храма Христа Спасителя произвело подлинный переворот в душе и сильно изменило жизнь молодого художника. Он оставил занятия живописью и всецело посвятил себя созданию храма.

Место для храма Витберг выбрал поначалу в Кремле между Москворецкой и Тайницкой башнями, но затем изменил свой выбор, избрав для постройки Воробьевы горы. Проект Витберга был совершенно не похож ни на один храм, построенный к этому времени в России, да и в мире, и имел серьезную философскую основу. Зодчий считал, что человек состоит из трех начал – тела, души и духа. Аналогично этой теории и в жизни Христа Спасителя художник обозначил три важнейших этапа: Воплощение, Преображение и Воскресение, воплотив их в трех храмах, имеющих между собой неразрывную связь и составляющих единое целое[157].

В основании Храма Христа Спасителя Витберг предложил устроить нижний храм Воплощения, в форме параллелограмма, который озарялся бы естественным светом только с одной стороны. Храм Воплощения должен был покоиться на катакомбах, вобравших в себя прах погибших участников Отечественной войны 1812 года.

Над нижним храмом Витберг спроектировал второй храм – Души, который должен был находиться на поверхности, открытый свету. Форма этого храма было уподоблена православному кресту. Внутри царил полусвет, мистически изображая, по объяснению автора, самоё жизнь: смешение света и тьмы, добра и зла.

Из второго храма внутренняя лестница вела в третий храм – храм Духовный, круглый по форме, освещенный множеством окон и потому светлый и радостный. Согласно условиям местности, к нижнему храму примыкала длинная колоннада, на стенах которой предполагалось изобразить события Отечественной войны 1812 года. На вершине колоннады было предположено воздвигнуть два обелиска в 50 м высотой каждый. Все колоссальное сооружение завершалось пятью главами, причем главный купол имел 25 м в диаметре. Размеры спроектированного Витбергом храма поражали своим размахом, а главное, объемом средств, которые необходимо было затратить на строительство. Но это нисколько не смутило царя[158].

О том, каким бы мог быть Храм Христа Спасителя, если бы проект Витберга осуществился, мы можем судить по запискам архитектора: «Я пламенно желал, чтобы храм сей удовлетворил требование царя и был достоин народа. Россия, мощное, обширное государство, столь сильно явившееся в мире, не имеет ни одного памятника, который был бы соответственен ея высоте. Я желал, чтобы этот памятник был таков. Но чего можно было ждать от наших художников, кроме бледных произведений школы, бесцветных подражаний! Следовательно, надлежало обратиться к странам чуждым. Но разве можно было ждать произведения народного, отечественного, русско-религиозного от иностранца? Его произведение могло быть хорошо, велико, но не соответствовать ни мысли отечества, ни мысли государя. Я понимал, что этот храм должен быть величествен и колоссален, перевесить, наконец, славу Храма Петра в Риме, но тоже понимал, что, и выполнив сии условия, он ещё будет далек от цели своей. Надлежало, чтоб каждый камень и все вместе были говорящими идеями религии Христа, основанными на ней, во всей её чистоте нашего века; словом, чтоб это была не груда камней, искусным образом расположенная; не храм вообще – но христианская фраза, текст христианский. Но каков же храм чисто христианский? «Вы есте храм Божий и Святой Дух в вас обитает». И следовательно, из самой души человека надлежало извлечь устройство храма»[159].

12 октября 1817 года, через пять лет после того, как французы оставили Москву и бросились бежать из России по Калужской дороге, произошла торжественная закладка храма на Воробьевых горах в присутствии императора Александра Павловича. Закладка была совершена весьма торжественно, особенно запомнились многим слова архиепископа Августина: «Где мы? Что мы видим? Что мы делаем?» Как оказалось впоследствии, слова эти были пророческими.

Вскоре после торжественной закладки храма Витберг принял крещение, став из Карла Александром. А крестным его стал сам государь.

По приказанию Александра I собралась Комиссия по построению храма. Всю работу по руководству строительством храма государь возложил на Витберга, несмотря на возражения последнего, ведь в подобных делах молодой архитектор был человеком неопытным. Ему же поручено было составить и «Экономический проект» сооружения храма.

Восемь лет царь дал на воплощение проекта. Наряду с доработкой проекта Витбергу приходилось заниматься поисками материалов для строительства и способами их доставки. На это ушло почти три года. Одновременно архитектор был занят разработкой экономической стороны проекта. И лишь в 1820 году представленный Витбергом «Экономический проект» был утвержден императором[160].

В 1823 году началась заготовка камня (в деревне Григово Верейского уезда) и работы по соединению верховьев Волги и Москвы-реки. Первый опыт доставки камня оказался удачным, и в 1825 году последовало Высочайшее повеление о соединении обеих рек для доставки камня к храму. Но вывезти большие партии камня так и не удалось: воду в Москве-реке не смогли поднять до нужного уровня.

Руководство строительством давалось Витбергу с большим трудом. Хотя земляные работы велись в большом объеме, грунт не был по-настоящему исследован, не было точных соображений об устройстве фундамента. В неудаче с доставкой камня Витберг увидел злонамеренные действия, стоившие казне до 300 тысяч рублей. Это и другие злоупотребления привели Витберга к решению отправиться в Петербург и доложить обо всем царю[161].

Получив докладную Витберга, Александр I поручил заняться делами строительства храма графу А. А. Аракчееву, однако тот вскоре заболел и был отстранен от дел. А через два месяца император скончался. Александр Витберг лишился своего главного покровителя. Тем временем на престол взошел Николай I, брат усопшего государя.

Как верно отмечено в сохранившейся в фондах Российской государственной библиотеки редкой книге «Торжество заложения Храма во имя Христа Спасителя в Москве», изданной в 1839 году, Александр I оставил отечеству «Завет, драгоценный для всей России: увековечить память 1812 года сооружением храма, который мог бы служить в одно время и памятником нашей земной славы, и благодарственной жертвою нашею пред Небом». Завет этот суждено было воплотить сменившему Александра I его брату Николаю, который вмешался и приказал остановить работы по строительству.

Повелением Николая I от 4 мая 1826 года была закрыта назначенная для постройки храма комиссия и учрежден «Искусственный комитет для проверки действий и изыскания способов и средств для окончания храма». Комитет, составленный из видных архитекторов, весьма прохладно отнесся к проекту Витберга и дал заключение, что на Воробьевых горах строить такое огромное здание нельзя. В дальнейшем, кстати, по этой же причине был отклонен проект здания МГУ архитектора Б. Иофана, который в своей работе расположил высотный дом слишком близко к склону Москва-реки.

Воробьевы горы и по сей день являются весьма трудной для строительства местностью, слишком прихотливой. А по проекту Витберга, фундамент храма должен был касаться песчаного слоя горы, под которым находилась целая система родников. Строительство на этом месте столь грандиозного сооружения привело бы к оседанию почвы и разрушению построенного здания. В итоге начатые ранее работы в 1826 году были прекращены.

Неудача со строительством храма на Воробьевых горах имеет глубокий подтекст. Московская окраина, коей были Воробьевы горы, была не самым подходящим местом для такого храма-памятника. А вот центр, сердце Первопрестольной, вполне был этого достоин.

Весной 1830 года по приказанию царя генерал-губернатор Москвы Дмитрий Голицын собрал ведущих российских архитекторов для обсуждения дальнейших планов по возведению Храма. Столичные зодчие, за исключением Константина Тона, выразили готовность продолжать проектирование и строительство на Воробьевых горах. Московские же архитекторы предложили новые места для строительства Храма (Осип Бове и др.). Однако именно проект петербуржца Константина Андреевича Тона (1794–1881) и был поддержан и утвержден Николаем I в конце 1831 года. Он же выбрал и новое место для Храма – на Волхонке. Тон был любимцем царя, и Николаю I во многом мы обязаны именно тем образом храма, который в конце концов и появился на Волхонке и полностью соответствовал главному принципу николаевского правления: «Самодержавие – Православие – Народность».

10 апреля 1832 года Николай I послал Голицыну следующее предписание: «Блаженной памяти Император Александр I, побуждаемый чувством благоговения и благодарности… повелел соорудить в Москве храм во имя Христа Спасителя, памятник, достойный великих событий того времени и сердца великого Государя. В 1817 году храм сей был заложен на Воробьевых горах, но непреодолимые препятствия… остановили предприятие. Надлежало избрать другое, более удобное и приличнейшее место: таким признано нами занимаемое ныне Алексеевским девичьим монастырем, как находящееся среди самого города и положением своим подобное первому месту. Утвердив ныне проект сооружаемого храма… Нам приятно поручить вам возвестить любезно верным жителям первопрестольной столицы Нашей, что обет, произнесенный Им в незабвенный день спасения России, будет при помощи Божией совершен»[162].

А какова же была дальнейшая судьба архитектора Александра Витберга? Для него и смерть государя Александра I, и последовавшее за этим приостановление стройки были большим ударом. Но беда не приходит одна. Кроме прочего, Витберга обвинили в растрате казенных сумм. Начался судебный процесс, где подлинные виновники «проскользнули»; в дело шли подтасовки, уничтожение документов, фиктивные экспертизы.

Суд длился долго. За это время у Витберга умерла жена, бывшая ему верной помощницей, затем скончался отец. В 1834 году Витберг вторично женился. На руках у зодчего было двое малолетних детей; его материальное положение оказалось крайне шатким, а здоровье расстроенным.

Летом 1835 года долгое разбирательство закончилось. Все бывшие под судом лица во главе с Витбергом были признаны виновными «в злоупотреблениях и противозаконных действиях в ущерб казне». В покрытие государственного долга (строительство обошлось казне в более чем четыре миллиона рублей!) все имущество осужденных было реквизировано и продано с торгов. В том же 1835 году Витберга отправляют в ссылку в Вятку с запрещением ему, лишенному средств, служить. Кстати, для Вятки Витберг спроектировал Александро-Невский собор (1839–1864, не сохранился).

В Вятке Витберга и встретил Александр Герцен: «Само собою разумеется, что Витберга окружила толпа плутов, людей, принимающих Россию – за аферу, службу – за выгодную сделку, место – за счастливый случай нажиться. Не трудно было понять, что они под ногами Витберга выкопают яму. Но для того, чтобы он, упавши в нее, не мог из нее выйти, для этого нужно было еще, чтоб к воровству прибавилась зависть одних, оскорбленное честолюбие других»[163].

Возвращение в Петербург в 1840-х годах из ссылки обернулось для Витберга окончательной гибелью надежд на осуществление подвижнического труда почти всей жизни. Последние 15 лет Александр Лаврентьевич Витберг занимался архитектурным трудом лишь эпизодически и умер в 1855 году. Сегодня в запасниках Русского музея, Третьяковской галереи хранятся картины художника Александра Витберга, среди них – портрет A.И. Герцена (1837)[164].

Проведение нового конкурса на проект Храма Христа Спасителя привлекло внимание многих видных архитекторов России, среди них были А.П. Брюллов, B.П. Стасов, А.И. Бове, Е.Д. Тюрин.

19 февраля 1830 года министр императорского двора сообщил московскому генерал-губернатору: «Его Императорское Величество приказал, чтобы князь Голицын собрал всех архитекторов и спросил, согласны ли они строить храм на Воробьевых горах, если нет, тогда уже избрать места и составить конкурс из русских архитекторов и заграничных»[165]. Таким образом, возникла необходимость не только в новом обоснованном проекте храма, но и в выборе другого места под его строительство. Новое место для храма было избрано самим Николаем I – рядом с Кремлем, на берегу Москвы-реки, где находился до того времени Алексеевский женский монастырь. Здания монастыря предполагалось разобрать, а сестер монастыря перевести в Красное село.

Современники так оценили выбор царя: «Место для постройки избрано самим Государем на возвышении берега Москвы-реки, в виду величественного Кремля – Палладиума нашей народной славы» [166].

10 сентября 1839 года на Волхонке состоялась закладка Храма: «В сей день с утра первопрестольный град пришел в движение. Светлый осенний день благоприятствовал торжеству. На месте закладки выстроен был великолепный павильон»[167].

Сама церемония указывала на огромное, государственное значение факта закладки храма, недаром все опять началось с Успенского собора, откуда и пошло царствование Романовых: «К 10-ти часам утра все лица, назначенные к участию в церемонии, собрались в Успенском соборе. По окончании литургии вся церемония вышла с молебным пением из южных врат, обогнула Ивановскую колокольню и заняла свои места близ большого колокола»[168].

Космический масштаб мероприятия восторженно воспринимался простыми москвичами. Один из них, Федот Кузмичев, так вспоминал появление царя: «Наконец, после долгого ожидания, раздались голоса командующих: смирно! На плечо! Барабаны забили, звуки музыкальных инструментов раздавались вместе с гулом ура! И пронеслись по всему фронту. Вот наш Батюшка несется на борзом коне. За ним Государь Наследник, Его Высочество Михаил Павлович. Ну слава Богу, теперь дождемся великой церемонии закладки Храма, в память избавления России в 1812 году»[169].

Процессия, выйдя на Красную площадь через Никольские ворота, двинулась затем по набережной через Ленивку к месту закладки храма. Затем «Государь Император, приближаясь к месту заложения, благоволил высыпать в выдолбленное там укрепление приготовленные для сего отечественные монеты чекана 1839 года. Главный архитектор (Константин Тон – А.В.) представил Государю Императору на серебряном золоченом блюде плитку с именем Его Величества, а также золоченую лопатку с молотком; в то же время каменный мастер поднес на другом серебряном блюде известь. Император, приняв плитку, благоволил положить оную в выдолбленное место, а подле с левой стороны приложил и другую плитку с именем Государыни Императрицы»[170].

Свидетелем торжественной церемонии был и юный Лев Толстой. Его вместе с братьями и сестрой специально привезли из Ясной Поляны, чтобы они стали свидетелями знаменательного события. Будущий великий писатель наблюдал за торжественной церемонией из окна дома Милютиных, московских знакомых Толстых. Дом этот стоял недалеко от храма и не сохранился до наших дней. Левушка видел и почтившего своим присутствием сие событие царя Николая I, принимавшего парад гвардейского Преображенского полка. По окончании церемонии процессия отправилась обратным порядком в Кремль: «Зрители с мест зашевелились, народ закипел по тротуарам к домам, всякий с удовольствием рассказывал, как он насмотрелся на нашего Батюшку – Государя. В нашей Белокаменной Москве нет ни одного жителя, нет ни одного цехового и фабричного, которые не прибегали бы в священный Кремль поглядеть, полюбоваться, насладиться лицезрением Помазанника, поставленного Самим Богом управлять миллионами народов. Всякий друг другу говорил: «Пойдем, посмотрим на нашего земного Бога, который любит нас как детей своих. Он у нас в Москве редко гостит, зато, Батюшка, с сердцами нашими неразлучен: мы всегда о нем помышляем!»[171]

Такое благоговейное отношение народа к своему государю связано не только с редкой возможностью поглазеть на него, но и самим фактом освящения храма-великана. Событие это настолько сильно захватило умы москвичей, что само долгожданное освящение воспринималось как некое чудо, подспорьем которому послужило появление Николая, помазанника Божиего. Обращают на себя внимание слова очевидца: «Тишина, царствовавшая на сем огромном пространстве, усеянном таким множеством людей, придавала некоторую таинственность сему величественному зрелищу»[172].

Народ давно ждал от Романовых такого шага – основания Храма Христа как олицетворения победы над Антихристом-Наполеоном…

Не раз приезжал на строительство и Александр II, чтобы своими глазами удостовериться, как идет строительство: «Государю было угодно, чтобы вся одежда храма как внешняя, так и внутренняя состояла из камней одних русских приломов, но высокая цена отечественных материалов, не полная известность о всех местах их нахождения и неточное исследование их свойства для употребления в дело, побудили назначить на внутреннюю облицовку храма не более двух сортов русских камней: лабрадор и шокшинский порфир и добавить к ним пять сортов итальянского мрамора. Эти сорта итальянских мраморов назначены потому, что свойства и цвета их при полировке давно известны…»[173].

Один из тех русских писателей, в произведениях которых сохранилось свидетельство о приезде государя, – Иван Шмелев. В его рассказе «Царский золотой» один из героев вспоминает о своем участии в строительстве храма: «Годов шесть тому было. Роботали мы по храму Христа Спасителя, от больших подрядчиков. Каменный он весь, а и нашей роботки там много было… помосты там, леса ставили, переводы-подводы, то-се… обшивочки, и под кумполом много было всякого подмостья. Приехал государь поглядеть, спорные были переделки. В семьдесят в третьем, что ли, годе, в августе месяце, тепло еще было. Ну, все подрядчики, по такому случаю, артели выставили, показаться государю, царю-освободителю, Лександре Николаичу нашему. Приодели робят в чистое во все. И мы с другими, большая наша была артель, видный такой народ… худого не скажу, всегда хорошие у нас харчи были, каши не поедали – отваливались. Вот государь посмотрел всю отделку, доволен остался. Выходит с провожатыми, со всеми генералами и князьями. И наш, стало быть, Владимир Ондреич, князь Долгоруков, с ними, генерал-губернатор. Очень его государь жаловал»[174].

В отрывке упоминается московский генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков, управлявший Первопрестольной в 1865–1891 годах.

Рассмотрим подробнее проект храма, многолетняя реализация которого стала поистине всенародным делом. Как отмечали специалисты, Храм Христа Спасителя был спроектирован Тоном по примеру восходившего к византийским образцам, наиболее величественного и одновременно традиционного типа древнерусской соборной церкви. Пятикупольный, четырехстолпный храм, с характерным позакомарным перекрытием: каждая перекрытая сводом часть храма получала прямое выражение на фасадах в виде криволинейного завершения. Наряду с этим Тон воспроизводит и ряд второстепенных особенностей древней архитектуры, которые имели важное символическое значение и ассоциировались с совершенно определенными прототипами. К таким элементам относились, например, килевидные очертания закомарю, свойственные московским храмам XV–XVI веков (закомары килевидной формы имели Благовещенский собор – домовая церковь московских царей, и церковь Ризоположения, расположенные на Соборной площади Кремля).

Знатоки московской архитектуры подчеркивали, что форма главного купола и боковых глав-колоколен храма также восходит к древнерусским прототипам. Все они имеют характерную для московских храмов XV–XVI веков луковичную форму. Тон придал Храму Христа Спасителя еще одну характерную для древнерусского храма соборного типа особенность – опоясывающую основной объем церкви крытую галерею. В древнерусских храмах она устраивалась более низкой, чем основной объем, придавая тем самым церкви ступенчатый силуэт и ярко выраженную вертикальность общей композиции. В проекте Тона галерея двухъярусная. В ней архитектор как бы соединил сразу два разновременных, но в равной степени распространенных в древнерусском зодчестве элемента – галереи и хоры (хоры – элемент, распространенный в наиболее древний домонгольский период древнерусского зодчества). Второй (верхний) ярус галереи и служит хорами[175].

В плане храм представляет равноконечный крест, называемый еще греческим. Крестообразность достигалась не за счет пристройки портиков к прямоугольному или квадратному основному объему храма, как в проекте Витберга и как вообще в храмах, созданных в стиле классицизма. Крестообразность – изначально присущая, исходная форма всего объема храма. Она возникла благодаря устройству ризалитов – выступающей вперед центральной части каждого из фасадов. Как и в проекте Витберга, крест – символ крестной муки, принятой павшими во имя спасения Отечества. Подвиг павших воинов сравнивается с искупительной жертвой Христа. Крестообразные в плане церкви не часто, но встречались в древнерусской архитектуре. Такой план имеет Церковь Вознесения в Коломенском (1532), в виде равноконечного креста были спроектированы два наиболее знаменитых петербургских собора в стиле барокко – в Смольном монастыре и Никольский военно-морской собор. Плану здания в виде равноконечного креста соответствуют одинаковые по композиции и облику фасады (различаются они только тематикой расположенных на их поверхности скульптурных композиций).

Как свидетельствуют исторические источники, в процессе продолжительного строительства проектирование не прекращалось. Непрерывно вносились изменения, которые сводились, по большей степени, к увеличению сходства с наиболее известными московскими историческими памятниками. Первым в 1840-е годы появляется опоясывающий фасады на уровне окон аркатурный пояс (арочки, опирающиеся на колонны). Аркатурный пояс воспроизводил характерную, легко узнаваемую особенность фасадов Успенского собора Московского Кремля, который, в свою очередь, позаимствовал этот элемент в храмах древнего Владимира. В то же время главам боковых колоколенок придается ребристая форма, отчасти напоминающая главы малых столпов Собора Василия Блаженного.

В 1851 году Тон вносит в проект еще ряд принципиальных изменений: окна барабана главного купола окружаются аркадой (аналогичной той, что на фасадах), а главному куполу придается такая же ребристая форма, что и малым куполам (ранее на главном куполе предполагалось исполнить звезды). Особенно важным дополнением стало украшение раковинами кокошников центральной главы. Этот элемент в соединении с другими уподоблял Храм Христа Спасителя группе главных храмов Соборной площади Кремля, символически уравнивая новый собор с историческими предшественниками, подчеркивая его важность как национального памятника, связь новой истории России с древней, укорененность ее в прошлое и верность традициям. Таким образом, по проекту Тона, в храме Христа Спасителя все должно быть символично и направлено на выражение идеи народности, все подчинено тому, чтобы сделать памятник Отечественной войны 1812 года памятником русской национальной истории и главным храмом России.

Но в то же время в композиции храма проступают и характерные признаки классицизма: массивный кубовидный объем, относительная грузность пропорций. В особенностях пятиглавия – купол на широком барабане и относительно небольшие боковые колоколенки – легко распознаются конкретные прототипы, в частности Исаакиевский собор в Петербурге. Тон сознательно ориентируется на некоторые особенности Исаакиевского собора. Храм Христа Спасителя претендует не только на роль новой, соизмеримой по значению с кремлевскими соборами святыни. Своей архитектурой он пытается встать вровень с Исаакиевским собором в Петербурге. Этот собор своими размерами, местоположением, значением (в день празднования св. Исаакия Далматского родился Петр I) превращался в символ новой европеизированной России – детища Петра I. Храм Христа Спасителя становится антиподом Исаакиевского собора[176].

Москва про Романовых

Прибытие государя на парад 15 мая 1883 года.

Лист из альбома «Крещеное коронование государя императора Александра III15 мая 1883 года». Худ. И.К. Макаров. 1883 г.


Противопоставление храмов обнажает гораздо более глубокое разномыслие, основанное на противоречии разных концепций истории России. Храм Христа Спасителя возвращает Россию к своим истокам, показывая, что Романовы видят себя частью многовековой русской цивилизации, образованной на византийской идеологеме: «Москва третий Рим, и четвертому Риму не бывать».

Сооружение храма началось в 1839 году. На строительные материалы не скупились. Их привозили не только со всей России, но и из-за границы.

К 1849 году закончили основные работы на большом куполе храма, в 1858 году со здания были сняты наружные леса. Работа теперь продолжалась внутри. И закончилась в основном к 1881 году. И лишь 1883-й год – год коронации государя императора Александра III – стал годом освящения храма. Таким образом, суммарное время строительства храма составило более сорока лет!

Видные российские скульпторы и художники приняли участие в оформлении храма. Снаружи храм украсили двойным рядом мраморных горельефов работы скульпторов Н.А. Рамазанова, А.В. Логановского, П.К. Клодта. Скульпторы отдали почти двадцать лет этой работе. Выбор сюжетов для горельефов по высочайшей воле императора был предоставлен митрополиту Филарету. Митрополит, что вполне естественно, избрал для оформления храма религиозные сюжеты. Среди живописцев, работавших над росписью храма были В.П. Верещагин, А.Г. Марков, П.В. Басин, Ф.А. Бруни, Г.И. Семирадский, В.И. Суриков, К.Е. Маковский и другие. Только на одну лишь роспись храма ушла почти четверть века, настолько велик был объем работ. Но и стоимость возведения храмового здания была велика – 15 миллионов рублей!

Самый большой в России храм строился при четырех императорах и семи генерал-губернаторах Москвы. Даже архитектор Константин Тон не дожил до освящения своего детища – в 1880 году его принесли к подножию храма на носилках – ему было уже за восемьдесят. Он хотел подняться, чтобы взойти по ступеням в храм, но так и не собрался с силами. Очевидцы запомнили его глаза, наполнившиеся слезами.

Через семьдесят лет после опубликования манифеста и через сорок четыре года с начала строительства, все работы были завершены, были также приобретены для размещения духовенства и причта близлежащие дома, изготовлены утварь и облачения, устроены новая площадь и набережная. Храм-красавец, построенный в русско-византийском стиле, стал важнейшей архитектурной доминантой старой Москвы.

16 мая 1883 года состоялось освящение Храма Христа Спасителя, которое по праву может считаться событием исторического масштаба, учитывая, сколько времени потребовалось на воплощение его замысла. Кроме того, освящение храма состоялось сразу же после коронации Александра III, ставшего по признанию современников, олицетворением истинного русского царя-самодержца.

Неслучайно именно Александру III выпала честь освящения храма, ведь при нем возведение православных церквей в России необычайно оживилось – за тринадцать лет его правления построено было пять тысяч храмов, а число церковно-приходских школ, в которых обучалось более одного миллиона детей, превышало 30 тысяч.

Москва про Романовых

Вид храма Христа Спасителя с Пречистенки в Москве. Худ. А.П. Боголюбов. 1880 г.

Москва про Романовых

Вид храма Христа Спасителя. Фото 1890-х гг.


На освящение храма прибыла вся царская семья, иностранные принцы, дипломаты.

Как вспоминал очевидец, «вся Москва видела это торжество, и, несомненно, оно надолго останется в памяти москвичей и всех тех, кого осчастливила судьба видеть это. Внутри храма, в левом его углу, северном, стояли ветераны Отечественной войны; для отдыха им были подготовлены скамьи. Перед выходом из храма государь император изволил подходить к ветеранам и милостиво с ними беседовал. Их, как и следовало ожидать, было немного. Все были удрученные годами старцы. Каждый из них был с Георгием на груди. Надо себе представить, что чувствовали они, свидетели былой русской славы, при виде русской славы наших дней»[177].

О былой русской славе со стен храма свидетельствовали и напоминали 177 мраморных досок с именами погибших, раненых и награжденных офицеров, названиями воинских частей, датами важнейших сражений Отечественной войны 1812 года.

Было и еще одно событие, совпавшее по времени с освящением Храма Христа Спасителя, – открытие Исторического музея. И в этом факте мы видим также выражение определенных черт правления Александра III, основавшего и возглавившего Императорское Историческое Общество.

К столетию Отечественной войны в мае 1912 года рядом с храмом открыли памятник императору Александру III по проекту М.А. Опекушина. Памятник демонтировали в 1918 году. На его месте планировалось установить памятник «Освобожденный труд». Сегодня недалеко от храма установлен памятник другому царю – Александру II.

В августе 1917 года в храме открылся Поместный Собор Русской Православной Церкви, восстановивший патриаршество в России. В ноябре 1917 года здесь же избрали первого после двухсотлетнего перерыва Патриарха Всероссийского. Им стал митрополит Московский Тихон. С 1918 года храм содержался на деньги Братства Храма Христа Спасителя, созданного для предотвращения его закрытия. В 1922–1923 годах храм был захвачен обновленцами, в 1931 году закрыт.

После освящения в 1883 году храм не простоял и пятидесяти лет. 5 декабря 1931 года Храм Христа Спасителя по решению Советского правительства был взорван. Варварская акция была заснята на кинопленку специально приглашенными кинооператорами. Большевики захотели уничтожить и саму древнерусскую традицию возведения церквей, но время все расставило по своим местам, и сегодня на Волхонке вновь возвышается храм-исполин.

Долгая история московского Манежа

Еще одним московским зданием, появившимся в Москве по воле Александра I, стал Манеж. «Прямоугольное или круглое здание без внутренних перегородок (иногда огороженная площадка) для тренировки лошадей, обучения верховой езде, конноспортивных соревнований», – так гласит определение слова «манеж». Если исходить из него, то получается, что большую часть своего существования в Москве Манеж использовался не по назначению. Но ведь это и к лучшему. Сколько событий в культурной жизни нашей страны связано с Манежем, сколько исторических фактов стали таковыми благодаря тому, что в Манеже уже давно не обучают верховой езде и не тренируют лошадей.

Московский Манеж – не первый в России, еще в начале девятнадцатого века в Санкт-Петербурге был построен Конногвардейский Манеж (арх. Д. Кваренги). Тогда возводимые манежи принято было называть более сложным немецким словом – экзерциргауз.

«Суровость климата и продолжительные зимы, препятствующие обучению войск, заставили в некоторых германских городах построить такие здания, где непогода или температура воздуха не мешала бы экзерцициям солдат: от того и происхождение слова «экзерциргауз». Император Павел I велел построить несколько экзерциргаузов в Петербурге: из них находящийся при Михайловском дворце – наибольший. Когда после бедствий 1812 года Москва возникала из пепла, император Александр приехал в древнюю столицу и оставался в ней довольно долго. В Москве поэтому было собрано много войск и оказалась особенно ощутительною необходимость в экзерциргаузе»[178], – писал один из современников.

Московский Манеж был построен в 1817 году к пятилетию со дня победы России в Отечественной войне 1812 года. Автор проекта здания – военный инженер, генерал-лейтенант Августин Августинович Бетанкур (1758–1824). Августин – так его звали на русский лад, а вообще-то он был испанец по имени Агустин, родившийся на Канарских островах.

В 1781 году он окончил Королевскую академию изящных искусств в Мадриде. Его большое дарование и талант изобретателя проявились уже в молодости, Бетанкур, в частности, усовершенствовал технологию производства шелковых тканей.

В Испании Бетанкур проявил свой организаторский талант в области дорожного и мостового строительства. Его успехи были оценены довольно высоко – в 1803 году он стал главным интендантом испанской армии. В его обязанности входило обеспечение войск продовольствием, оружием и сопутствующим военным имуществом.

Известия о талантливом инженере дошли и до России, и в 1808 году Александр I пригласил Бетанкура на службу с зачислением в армию в чине генерал-майора. В 1816 году Август Бетанкур возглавил «Комитет для приведения в лучшее устройство всех строений и гидравлических работ в Санкт-Петербурге и прикосновенных к оному местах». Этот комитет руководил всеми крупными архитектурно-строительными работами тогдашней российской столицы. Здесь служили крупнейшие зодчие того времени К.И. Росси и В.П. Стасов. Работа под руководством Бетанкура оказала большое влияние на начинающего свой профессиональный путь Константина Тона. Бетанкур помог ему освоить принципы архитектурной организации городских пространств, что сказалось впоследствии на необыкновенной точности, с которой Тон вписывал свои постройки в городскую среду.

Когда знакомишься с результатами кипучей деятельности Бетанкура, удивляешься широте его интересов. Наверное, России он принес больше пользы, чем Испании. Вот лишь небольшой список добрых дел Бетанкура: переоборудование Тульского оружейного завода с установкой там паровых машин, созданных по его же проекту; постройка в Казани новой литейной для пушек; углубление порта в Кронштадте и сооружение канала между Ижорским заводом и Петербургом с применением изобретенной им же в 1810 году паровой землечерпательной машины; проектирование и сооружение здания Экспедиции заготовления государственных бумаг в Петербурге (ныне Гознак); строительство Гостиного двора в Нижнем Новгороде…

В 1819 году Александр I поручает Бетанкуру руководить строительством российских дорог – он назначается главным директором путей сообщения России (министром путей сообщения на современный лад). Вскоре появился и первый значительный результат: к 1822 году в России построена первая большая шоссейная дорога Петербург – Новгород – Москва. Но и этого Бетанкуру оказалось мало, он обратил свое внимание на судоходные пути России, добившись и здесь больших успехов.

Вернемся, однако, к главному, как у нас многие считают, творению Бетанкура – Манежу. Возводилось это здание под руководством не самого автора проекта, а инженера Льва Львовича Карбонье (1770–1836). При строительстве Манежа были применены уникальные не только для архитектуры того времени, но и для современного зодчества методы создания огромного внутреннего пространства («79 сажен длины и 21 сажень ширины») на деревянных стропильных фермах из вековой лиственницы. Здание было перекрыто кровлей, которая поддерживалась полностью деревянной конструкцией. Огромные фасады Манежа словно прорезывались арочными окнами. Всеобщую архитектурную гармонию дополнял пояс строгих дорических колонн.

Открыли Манеж в присутствии Александра I менее чем через год после начала строительства, 30 ноября 1817 года, в пятилетнюю годовщину победы над Наполеоном, отмеченную парадом. Событие это и впрямь было выдающееся – посреди сгоревшей Москвы, можно сказать, на пепелище, выросло новое, красивое здание.

Дадим слово очевидцам открытия Манежа: «Внутренность здания представляет собой гигантскую залу, где свободно может маневрировать целый полк солдат, и над всем этим пространством прямой потолок не поддерживается ни одною колонною. Зала так велика, что огромные камины по стенам и окна, которые везде могли бы служить огромнейшими дверьми, кажутся только соразмерными в этом здании. Фундамент здания углублен на две сажени. Толщина стен 4,5 аршина»[179].

Среди тех, кто маневрировал в Манеже, были и солдаты Семеновского полка, батальон которого приходил сюда из Хамовнических казарм под командой полковника Леонтия Гурко. Однажды произошел в Манеже такой случай: «Когда полк пришел в манеж, людям, как водится, дали поправиться, затем учение началось, как всегда, ружейными приемами. Гурко заметил, что один солдат не скоро отвел руку от ружья, делая на караул, и приказал ему выйти пред батальоном, обнажить тесаки, спустить с провинившегося ремни от сумы и тесака.

Брат мой повысил шпагу, подошел к Гурко, сказал, что солдат, выведенный из фронта, числится в его роте, поведения беспримерного и никогда не был наказан. Гурко так потерялся, что стал объясняться с братом перед фронтом по-французски. И солдат не был наказан.

Когда ученье кончилось, солдатам дали отдохнуть, а офицеры собрались в кружок пред батальоном, тогда я взял и поцеловал руку брата, смутив его такой неожиданной с моей стороны выходкой»[180], – вспоминал поручик Матвей Муравьев-Апостол.

Оценили по достоинству Манеж и солдаты, целыми днями занимавшиеся муштрой не на открытом воздухе, под солнцем или дождем, а в отапливаемом помещении. Но не прошло и года, и то ли от бесконечных парадов, то ли по причине чересчур скорого строительства, две стропильные фермы дали слабину, короче говоря, треснули. Их довольно быстро заменили опять же под присмотром того же Карбонье.

Но уже через год в 1819 лопнули еще несколько ферм. Тогда наконец эту череду происшествий связали с недостаточной проработанностью проекта. Якобы кровля здания не предусматривала естественных отверстий для проветривания, а потому, раскаляясь на солнце, медная крыша, отдавала свое тепло стропилам, приходящим в негодность вследствие такой щедрости. Тогда и прорезали в кровле специальные окна, названные по имени сработавшего их мастера Слухова слуховыми. Такая вот занимательная московская легенда.

Официальная же история гласит: Бетанкур сам предложил переделать кровлю, что и было предпринято особой комиссией по обследованию конструкции кровли под руководством инженера-полковника Я. Де-Витте.

В 1823–1824 годах по проекту и под руководством военного инженера полковника Р.Р. Бауса и при участии инженера А.Я. Кашперова был произведен монтаж новой кровли, основание которой покоилось уже не на 30, а на 45 фермах.

В 1824 году за Манеж взялся известный русский зодчий, приверженец стиля ампир Осип Иванович Бове (1784–1834), который уже ранее участвовал в архитектурном оформлении здешних мест. Бове принадлежит главенствующая роль в создании облика послепожарной Москвы на основе утвержденного в 1817 году генерального плана, по которому уже весь город должен был стать своеобразным памятником Отечественной войне 1812 года.

Включенный Александром I в Комиссию о строении Москвы, Бове отвечал за восстановление центра города: Тверской, Арбатской, Пресненской, Новинской и Городской частей. А в 1814 году он стал главным архитектором «фасадической части», наблюдающим за проектами и их «производством в точности по прожектированным линиям, а также выдаваемым планам и фасадам»[181].

Неутомимый труженик, Осип Бове не только надзирал за фасадами, но и создал ряд блестящих архитектурных ансамблей, один из которых – Театральная площадь с ее Большим и Малым театрами – стал визитной карточкой Москвы. А еще был Александровский сад, Триумфальная арка (та, что ныне переехала на Поклонную гору), 1-я Градская больница и прочее, прочее.

Работая над обновлением Манежа, Бове создал проект декоративного скульптурного убранства фасада здания в античных мотивах – деталях военного снаряжения римских легионеров. Эти элементы оформления нашли свое место как на фасаде, так и в интерьере здания в 1825 году.

Была у зодчего и еще одна задумка – поместить на простенках Манежа дюжину чугунных горельефов «Военные доспехи», образ которых был создан Бетанкуром. Но в связи с тем, что рисунки Бетанкура так и не удалось найти, а сам их автор скончался в 1824 году, Бове пришлось заново делать эту работу. Правда, в итоге, горельефы так и не появились на Манеже.

Чтобы максимально продлить жизнь деревянной крыше Манежа, его чердак был буквально засыпан махоркой – слоем в полметра высотой. Махорка своим запахом отпугивает всякого рода грызунов и вредных насекомых, питающихся древесиной, вот почему и через сто лет после открытия Манежа, его уникальные деревянные конструкции выглядели как новенькие.

Изящной составляющей образовавшегося на Манежной площади архитектурного ансамбля стали Кремлевские сады, проект которых разработал Бове в 1820–1823 годах, еще при жизни Александра I. Сады выросли на месте спрятанной под землю реки Неглинки, что текла через весь центр Москвы, от современной улицы с таким же названием через Театральную площадь. А ведь Неглинка могла бы и не спрятаться – предполагалось, что она даст свою воду для наполнения прудов, кои должны были быть вырыты в садах.

Указ императора Александра I предусматривал обустройство нескольких садов: Верхнего, Среднего и Нижнего. Верхний сад известен гротом «Руины», или «Итальянским гротом», хранящим память о событиях 1812 года – его стены выложены камнями, найденными на пепелище московских зданий. Аналогичную смысловую нагрузку несут и чугунные ворота в сад, изготовленные по чертежам архитектора Е.Ф. Паскаля, украсившего ограду военной символикой.

В 1856 году Кремлевские сады получили новое название, под которыми мы знаем их и сегодня. Здесь появился большой, объединенный Александровский сад.

Манеж первоначально был предназначен для проведения военных смотров, поэтому величина здания была задумана так, чтобы одновременно вмещать 2000 человек. Постепенно расширялся диапазон использования больших площадей Манежа, здесь проводились концерты, выставки, народные гуляния. В Манеже, например, обучался велосипедной езде Лев Толстой.

«Кроме своей замечательной громадности Манеж достопамятен также несколькими празднествами, совершившимися в его стенах. Первое и самое знаменитое происходило во время коронации государя императора Николая Павловича в 1826 г.: тут московское купечество имело счастие угощать своего государя со всем его августейшим семейством, множеством генералов и избранных чинов гвардии. Другое празднество подобного же рода было в 1839 г., когда через Москву проходил отряд гвардейцев, присутствовавший при открытии Бородинского памятника и затем при закладке храма Христа Спасителя. Купечество угощало гвардейцев, при чем присутствовал и сам государь. В 1872 г. в здании Экзерциргауза помещались некоторые отделы Политехнической выставки, причем из Александровского сада был сделан туда ход на подмостках, и в окна входили, как в двери», – вспоминал московский старожил Иван Кондратьев.

В 1865–1867 годах в Манеже проходила этнографическая выставка, цель которой состояла в изображении повседневного быта всех народов России с помощью фигур из папье-маше, одетых в костюмы. Сооружались декорации, а костюмы были настоящими, глаза для фигур привезли из-за границы – их нужно было слишком много. Изготовленные фигуры несли в Манеж на носилках, поэтому нередко москвичи принимали их за покойников и при этом крестились. Выставку в Манеже посетил Александр II, но пробыл там недолго, – назвав изображенных в папье-маше людей уродами, быстро удалился.

В 1894 году в Манеже прошло прощание с безвременно скончавшимся в Ливадии на 50-м году жизни императором Александром III. Покойного государя привезли в древнюю русскую столицу из Севастополя, чтобы затем направиться в Петербург, место его последнего упокоения.

А с конца девятнадцатого века Манеж служил московской полиции очень удобным местом для содержания в нем буйствующих революционных студентов Московского университета: «С каждым годом все чаще и чаще стали студенты выходить на улицу. И полиция была уже начеку. Чуть начнут собираться сходки около университета, тотчас же останавливают движение, окружают цепью городовых и жандармов все переулки, ведущие на Большую Никитскую, и огораживают Моховую около Охотного ряда и Воздвиженки. Тогда открываются двери Манежа, туда начинают с улицы тащить студентов, а с ними и публику, которая попадается на этих улицах», – свидетельствовал Владимир Гиляровский.

В 1917 году наступила новая эпоха и в истории Манежа: отметив вековой юбилей, здание стало использоваться как гараж для правительственных автомобилей. Ветшала и кровля, пришли в негодность и знаменитые лиственничные стропила, которые уже не защищались от порчи махоркой, растащенной на самокрутки победившим пролетариатом…

Манеж пережил даже бомбежку 1941 года, а вот нашей светлой действительности не перенес, сгорев в 2004 году. После этого он стал истинно московским зданием, ведь у нас что только не горело, чтобы затем восстать из пепла.

Восстановленный по чертежам Бетанкура и Бове новый Манеж вновь отрыл свои двери теперь уже исключительно для гуманитарных целей – выставок и вернисажей. А мы можем лишний раз убедиться в исключительности его местоположения: несмотря на произошедшие за два века многочисленные изменения на Манежной площади, огромное здание Манежа не только не давит своим объемом на кремлевскую стену и Московский университет, а даже наоборот, выступает вполне законным участником архитектурного ансамбля площади.

Москва про Романовых

Московский Манеж. Вид со стороны Моховой ул.

(Акварель архитектора А. Бетанкура. Ок. 1817 г.). На углах здания изображены металлические трофеи, которые в действительности не были выполнены

Москва про Романовых

Манеж. Начало XX века

«На пользу общую…»: Николаевский вокзал

Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то все косточки русские…

Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

НА. Некрасов, «Железная дорога»

В феврале 1842 года Николай I подписал указ о строительстве железной дороги Санкт-Петербург – Москва протяженностью 604 версты: «На пользу общую сообщение, столь важное для всей промышленности и деятельности жизни государства». В 1843 году строительство дороги началось по проекту инженеров П.П. Мельникова и Н.О. Крафта. Естественно, возникла необходимость в строительстве вокзалов.

Конкурс на строительство первого московского вокзала не объявляли (супротив тому, как это было с другими московскими вокзалами более поздней постройки). Царь сам выбрал архитектора. Им стал все тот же Константин Андреевич Тон.

Это был автор не только первого вокзала Москвы, но и первого российского вокзала.

А самый первый вокзал, спроектированный Тоном, находился в Царском селе. Царскосельский вокзал был скромным одноэтажным зданием. Поначалу деревянный, в 1849–1852 годах он был отстроен из камня, также по проекту Тона. Царскосельскую железную дорогу открыли в октябре 1837 года и простиралась он всего на 25 км. Как выяснилось впоследствии, вокзалы Тона оказались настолько удобны в планировке, что смогли нормально функционировать многие десятилетия, несмотря на рост интенсивности движения.

Зодчий должен был разработать проекты сразу двух вокзалов – в Петербурге и Москве. И если в столице, функции которой выполнял тогда Санкт-Петербург, место под будущий вокзал нашли сразу – на Знаменской площади у Невского проспекта, то в Москве рассматривались два варианта – у Тверской заставы и на Трубной площади.

Это были уже довольно населенные и застроенные районы Москвы. Однако оба этих места были отвергнуты из-за боязни пожаров от огня и искр, вырывавшихся из топки паровозов и производимого ими «адского шума». Тогда и нашли большой пустырь у Каланчевского поля. А пустырь этот образовался вот как. По южной стороне площади на месте современного Казанского вокзала было болото, по которому протекал ручей. С востока площадь имела границей Красный пруд. На западном берегу пруда, занимая территорию нынешних Ярославского и Ленинградского вокзалов, с конца XVII века находился Новый полевой артиллерийский двор – завод и склад пушек и снарядов, со многими деревянными строениями, занимал он около 20 гектаров. Но в 1812 году, в Отечественную войну, двор сгорел от взрыва находившихся здесь снарядов, причем взрыв этот потряс дома всей восточной части Москвы. С того времени пустырь почти не застраивался. Так что место для строительства было хоть отбавляй.

По первоначальному проекту Тон предлагал поставить по северной границе Каланчевского поля протяженный фронт застройки, в центре которого находился сам вокзал, выделенный башней с часами и богатым декором, а по бокам два здания со значительно более сдержанной отделкой – таможня слева и жилой дом справа. Дом так и не построили, а таможня и вокзал были выстроены к 1851 году.

Строительство вокзалов в обоих городах началось почти одновременно, в 1844 году Тон предложил абсолютно идентичные проекты зданий и для Москвы, и для Петербурга. Видимо, чтобы не обидеть ни тех, ни других.

Взору императора предстала следующая картина: неприметное здание со строгим двухэтажным фасадом, «равномерно члененным расположенными в простенках между окнами приставными колонками, со знакомыми по Кремлевскому дворцу и Оружейной палате арочными окнами с гирьками в первом этаже и сдвоенными – во втором»[182]. В центральной части здания – двухъярусная башенка с часами и флагштоком.

Вокзал в Москве был построен в 1849 году и стал называться, что вполне естественно, Петербургским. Железная дорога же называлась Петербургско-Московской и торжественно открылась 19 августа 1851 года. В этот день первый поезд с Государем Императором Николаем I с супругой, наследником престола, великими князьями, четырьмя германскими принцами и придворными, а также сопровождающей свитой и двумя батальонами гвардейцев Семеновского и Преображенского полков проехал от Петербурга до Москвы. Высокая комиссия выехала из Петербурга в три часа утра, а приехала в Москву в одиннадцать часов вечера, путь занял девятнадцать часов. Дорога императору очень понравилась. Он высоко оценил работу архитектора Тона.

Чтобы имя строителей дороги осталось в памяти потомков, императорский министр путей сообщений Павел Петрович Мельников вынес на коллегию МПС предложение о строительстве железнодорожной церкви. Предложение было поддержано. Строилась церковь по проекту Тона и вполне типична для него. Постройка велась на добровольные пожертвования, большую часть которых вложил П.П. Мельников (ныне на площади Трех вокзалов стоит памятник Мельникову).

Регулярное движение по первой российской магистрали было открыто 1 ноября 1851 года. А московский генерал-губернатор «…объявил жителям, что с первого числа ноября месяца начнется движение по С.-Петербургско-Московской железной дороге, и на первое время будет отходить в день по одному поезду. Пассажиры приезжают за час, а багаж за 2 часа. Доезжают за 22 часа»[183].

Кстати, для чего император взял с собой целых два батальона гвардейцев – вопрос особый. Как и все новое, дорога поначалу вызывала у обывателей страх и удивление перед невиданным ранее чудом. Желающих обновить путь не находилось. Поэтому пассажирами первого и второго поездов и были исключительно солдаты Преображенского и Семеновского полков, совершивших путешествие из Петербурга в Москву и обратно. Толпы населения встречали и провожали первые поезда, удивляясь при этом: «До чего народ доходит – самовар в упряжке ходит!» Это были слова из стихотворения, расходившегося в лубках по всей России:

Близко Красных ворот

Есть налево поворот.

Место вновь преобразилось,

Там диковинка открылась,

И на месте, на пустом,

Вырос вдруг огромный дом.

На дому большая башня,

И свистит там очень страшно

Самосвист замысловатый,

Знать заморский, хитроватый.

Там чугунная дорога,

Небывалая краса,

Это просто чудеса.

В два пути чугунны шины,

По путям летят машины,

Не на тройках, на парах,

Посмотреть, так прямо страх.

Ну, признаться, господа,

Славны Питер и Москва.

До чего народ доходит —

Самовар в упряжке ходит.

Но вскоре железная дорога стала привычной: беспрецедентное железнодорожное строительство буквально преобразило страну. Именно оно послужило своеобразным рычагом, потянувшим за собой и промышленность и земледелие. Вторым решающим фактором был интенсивный приток иностранных инвестиций, которые позволили России преодолеть в считанные годы пропасть, отделявшую ее, полуфеодальную страну с неразвитым транспортом, отсутствием промышленности и товарного земледелия, от передовых и развитых стран Запада, подойти к промышленной революции и совершить ее.

В 1855 году после восшествия на престол император Александр II постановил впредь называть дорогу Николаевской в честь главного организатора и вдохновителя строительства. Соответственно и вокзал в Москве назвали Николаевским, коим он стал с 1856 года. В то время железная дорога Петербург – Москва была самой длинной в мире двухпутной дорогой, со сложнейшим техническим хозяйством. Николаевской дорога была до 1923 года, и только когда переименовали Петроград, дорогу назвали Октябрьской.

Первый вокзал Москвы внутри оставлял даже более глубокое впечатление, чем снаружи. Длина его составляла 25 саженей, ширина – 12 саженей (1 сажень = 2,134 м). На первом этаже здания располагались просторный двухсветный вестибюль, пассажирские залы и апартаменты для императорской семьи, а на втором – служебные квартиры для начальников и специалистов.

Внутренняя отделка вокзала была великолепной: пол из дубового паркета, обложенные мрамором шведские печи, камины в ватер-клозетах. Особенно шикарной была отделка императорских покоев: генерал Крафт, отвечавший за строительство здания, распорядился поставить массивные дубовые двери, граф Клейнмихель – шкафы с зеркальными стеклами (именно этот граф упоминается в эпиграфе к стихотворению Некрасова «Железная дорога» 1864 года).

Москва про Романовых

Николаевский вокзал. 1851 г.

Москва про Романовых

Грузовые подводы на площади Николаевского вокзала в Москве. 1914 г.


Со стороны путей к вокзальному зданию примыкал дебаркадер, т. е. крытый перрон, длиной в 50, шириной 12,5 саженей, с двумя путями и каменными пассажирскими платформами. Оригинальная вантовая система дебаркадера, спроектированная архитектором Р.А. Желязевичем, оказалась весьма удачной и простояла до 1903 года, когда ее заменили на арочную.

Вокзал построен Тоном в характерном для него русско-византийском стиле. Стиль этот проявляется в сочетании строгости форм и симметрии композиционного построения. Даже при мимолетном взгляде на фасад вокзала четко видны одинаковые центральные части, с равномерным членением стен измельченными декоративными деталями – арочками, колонками, гирьками. В середине здания выделяется двухъярусная башня с часами, которая подчеркивает его центральную ось.

Компонуя главный фасад вокзала, Тон воспользовался приемами итальянского ренессанса. О его традициях прежде всего напоминают декоративные колонны, расположенные в каждом из двух этажей, и большие «венецианские» окна. Перекрытый сводами вестибюль также вызывает в памяти образы архитектуры Возрождения. Центр сооружения увенчан часовой башней, похожей на те, которые можно видеть на ратушах ряда европейских столиц.

Интересно, что такое же здание в Петербурге оказалось совершенно в другой архитектурной среде. Ведь в Москве местом для строительства выбрали пустырь. А в Петербурге вокзал оказался практически в центре классической для столицы застройки, поэтому там, в столице Российской империи, в облике здания не оказалось ничего, что могло бы указывать на его сугубо современное назначение. Очевидно, Тон и не ставил перед собой такой задачи, учитывая, что по-новому вокзал будет выглядеть лишь со стороны железнодорожных путей.

А вот в Москве такое же здание и выглядело по иному, т. к. окружение его было совсем иным. К тому же, рядом с вокзалом позднее было построено здание таможни, также спроектированное Тоном.

Таким образом, Николаевский вокзал стал памятником одному из колоритнейших представителей дома Романовых – государю Николаю Павловичу, не раз навещавшему Москву и оставившему в ее истории глубокий след.

«Чтобы городу служило украшеньем»: Романовы и Императорский Большой театр

«Всемилостивейшая государыня! Театр московский зачат еще с большими непорядками, нежели прежде, и которых отвратить нельзя, ибо никакие доказательства, служащие к порядку, не приемлются»[184], -жаловался Александр Сумароков императрице Екатерине II.

В своем письме от 31 января 1773 года первый русский драматург расписывал в подробностях состояние московского театрального дела: гонорары авторам не платят, тексты пьес режут по живому («пиесы всемирно безобразятся»), актеров никто не учит и т. д.

Письмо Сумарокова отражало общую ситуацию с московскими театрами той поры. Организация театрального дела в основном была на любительском уровне. Попытки создать профессиональный стационарный театр, как правило, заканчивались финансовым кризисом тех, кто это дело начинал. В Москве даже не было здания, про которое можно было сказать, что это театр, а посему антрепренеры устраивали спектакли в домах московской знати. Постоянной театральной труппы не было, а те, что имелись, состояли преимущественно из крепостных актеров. Вот в таких непростых условиях и возник первый русский национальный оперный театр.

История Большого театра началась не на Театральной площади, над которой вот уже много лет царит квадрига Аполлона. Случилось это на Знаменке, там, где сегодня находится музыкальная школа им. Гнесиных.

Днем рождения Большого принято считать 28 марта 1776 года, когда Московская полицмейстерская канцелярия дала губернскому прокурору князю Петру Васильевичу Урусову правительственную привилегию «содержать театральные всякого рода представления, а также концерты, воксалы и маскарады» (кстати, питерская Мариинка основана на семь лет позже).

С просьбой о привилегии Урусов обратился к матушке-государыне еще в сентябре 1775 года: «Августейшая монархиня, всемилостивейшая государыня! Как я уже содержу для здешния публики театр с протчими к тому увеселениями, и еще хотя осталось мне продолжать содержание онаго только будущаго 1776 года июня по 15 число, но в прошедшее время по причине дороговизны всех принадлежащих припасов имел я самомалейшую от того выгоду, а в толь оставшееся уже малое время почти и убытков моих возвратить не надеюся, того ради припадая ко освященным стопам вашего императорского величества, всенижайше прошу отдать мне содержание театра… Всемилостивейшая государыня, ежели из высочайшего вашего милосердия сим я пожалован буду, то и прошу всенижайше повелеть оставить мне нижеследущия выгоды:

1. Чтоб никто другой вышеозначенных увеселений, маскарадов, ваксала и концертов, и всякаго рода театральных представлений, без моего особливаго на то согласия, давать ни под каким видом не мог.

2. И всеми силами доставлять публике все возможныя дозволенныя увеселения и особливо подщуся завести хороших русских актеров, так же, как и выше донесено, французскую оперу комик, а со временем, есть ли на то обстоятельства дозволят, и хорошей балет завести же постараются.

Всемилостивейшая государыня… всенижайше прошу вашего имп. величества всеподданейший раб князь Петр Урусов. Сентябрь 28 дня 1775 года»[185].

И хотя расстояние от Санкт-Петербурга до Москвы преодолевалось в те времена за три дня, положительного ответа на свою просьбу Урусову пришлось ждать полгода. На десять лет Урусов получил своего рода монополию от императрицы на ведение театрального дела в Москве: «Кроме его, никому никаких подобных увеселений не дозволять, дабы ему подрыву не было». В обмен на полученную привилегию Урусов обязался за пять лет выстроить в Москве здание для театра, причем не простое, а каменное, «чтобы городу оно могло служить украшением, и сверх того, для публичных маскарадов, комедий и опер комических»[186].

Ко времени получения привилегии Урусов находился в весьма сложном финансовом положении. Он, говоря современным языком, вложился в организацию московской театральной антрепризы. Вместе со своим партнером по бизнесу итальянцем Мельхиором Гроти в особняке графа Воронцова на Знаменке (ныне дом № 12) они организовали антрепризный театр. Но вскоре компаньон-иностранец исчез, а вместе с ним пропала и весомая часть театрального реквизита, зато остались долги перед кредиторами.

Спасением для Урусова явился другой иностранец – Майкл Медокс, уже имевший успешный опыт организации театрального дела у себя на родине, в Лондоне. В Москве Медокса прозвали кардиналом за красный плащ, в котором он появлялся на улице. А вообще-то у нас он был известен как Михаил Егорович, промышлял он фокусами и показом всяких механических диковинок. Он был искусный мастер-часовщик и кумекал не только головой – у него были золотые руки, коими он тринадцать лет собирал чудо-часы «Храм славы», чтобы преподнести их императрице Екатерине Великой. Описывать часы – занятие неблагодарное, лучше своими глазами увидеть их в Оружейной палате Московского Кремля.

С пожелтевших страниц одного из старых путеводителей по Москве мы читаем о Медоксе: «Человек предприимчивый почти до авантюризма»[187]. Видимо, без авантюризма было в театральном деле никуда.

Как это часто у нас бывает, когда наибольших успехов добиваются именно варяги, за дело англичанин взялся споро, начав с поисков места для нового здания театра. Нашли требуемый участок как раз на будущей Театральной площади, представлявшей в то время унылое зрелище: болото, кучи мусора, да еще и разливающаяся по весне река Неглинка с ее топкими берегами. Вдоль противоположной площади китай-городской стены была городская свалка, ближе к Воскресенским воротам стояли водяные мельницы. А улица Петровка заканчивалась питейным домом «Петровское кружало». Это был не самый престижный район Москвы.

В купчей от 1777 года читаем: «Декабря 16 дня лейб-гвардии Конного полку ротмистр князь Иван княж Иванов сын Лобанов-Ростовский продал губернскому прокурору князь Петру княж Васильеву сыну Урусову и англичанину Михаиле Егорову сыну Медоксу двор в Белом городе, в приходе церкви Спаса Преображения Господня, что в Копиях. По правую сторону – улица Петровка, по левую сторону – двор отставного майора князь Ильи Борисова Туркистанова да вышеписанная церковь и при ней земля церковная и дворы той же церкви причетников, да проезд к церкви, а позади – переулок проезжий, за 7 750 руб.»[188].

В ожидании нового здания, спектакли шли на Знаменке, в «Знаменском оперном театре», где в 1777 году была показана премьера оперы Д. Зимина «Перерождение». Опера была составлена из русских песен и, как писал современник, «имела большой эффект»[189].

Поначалу небольшой по численности (в труппе было два десятка актеров, а также несколько танцоров и дюжина музыкантов), постепенно театральный коллектив разрастался – за счет актеров театра Московского университета и крепостных артистов домашних театров Урусова и Воронцова, среди которых были Матрена, Анка, Федор живописец, Игнатий Богданов и другие не менее выдающиеся личности.

С большим успехом на сцене театра в 1779 году прошла премьера одной из первых русских опер «Мельник – колдун, обманщик и сват» композитора М. Соколовского: «Сия пьеса настолько возбудила внимание от публики, что много раз сряду была играна и завсегда театр наполнялся»[190], – отзывались видевшие «сие» зрелище зрители.

Пожар – частое событие в жизни многих московских театров, коснулся он и «Знаменского оперного театра». Вечером 26 февраля 1780 года давали трагедию Сумарокова «Дмитрий Самозванец». И трагедия действительно произошла – по причине «неосторожности нижних служителей, живших в оном, пред окончанием театрального представления сделался пожар»[191].

И надо же случиться такому совпадению, в этот же день «Московские ведомости» напечатали, что «контора Знаменского театра, стараясь всегда об удовольствии почтенной публики, через сие объявляет, что ныне строится вновь для театра каменный дом на большой Петровской улице, близ Кузнецкого мосту, который к открытию окончится нынешнего 1780 года в декабре месяце.»[192]. Почти на полгода театр прекратил показывать спектакли.

А уже 30 декабря того же года состоялось первое представление театра Медокса в новом здании (так стали называть театр, и, причем, заслуженно – именно англичанин нес на своих плечах основные хлопоты по управлению труппой, т. к. Урусов отказался к тому времени от своей доли в предприятии, продав ее Медоксу за 28 тысяч рублей). Новый театр выстроили фасадом на Петровку, по проекту архитектора Х. Розберга в модном тогда стиле классицизма. Каменный, в три этажа дом выделялся своими размерами и обошелся Медоксу в 130 тысяч рублей.

«Московские ведомости» извещали: «Огромное сие здание, сооруженное для народного удовольствия и увеселения к совершенному окончанию приведено с толикою прочностью и выгодностью, что оными превосходит оно почти все знатные европейские театры»[193].

В день открытия театра давали музыкальный спектакль в двух отделениях: пролог Е. Фомина «Странники» и балет-пантомиму Л. Парадиза «Волшебная школа». В прологе на сцену выезжал в колеснице бог Аполлон. Декорация изображала гору Парнас с лежащей у ее подножия Москвой, которая представлена была ярко выписанным новым зданием Петровского театра.

Репертуар театра складывался не только из опер и балетов, разбавлялся он и драматическими постановками. А в 1803 году труппа разделилась на драматическую и оперную, правда, весьма условно, ведь одни и те же артисты играли в постановках разного жанра. Часто артисты, выступавшие в опере, в другой раз играли в драматическом спектакле. Как, например, Михаил Щепкин. Впервые в труппе театра он сыграл в операх «Несчастье от кареты» и «Редкая вещь». А Павел Мочалов выступал в опере А. Верстовского и одновременно играл Гамлета.

Медокс платил труппе жалованье более 12 тысяч рублей в год. И лишь один актер Померанцев получал так называемый старший оклад в 2 тысячи рублей. Его называли предтечей самого Мочалова. Играли здесь актеры Волков, Лапин, Залышкин, Ожогин, Плавильщиков. Одним из самых модных актеров был Сила Сандунов, первый русский комик. Он с успехом исполнял роли во французских комедиях, где главным героем становится шельмоватый слуга при незадачливом хозяине. Про него говорили, что, разговаривая с кем-либо, он видел собеседника насквозь, чтобы затем изобразить его на сцене.

Московский старожил С.Н. Глинка рассказывал: «Медокс существовал одними только сборами, а содержал труппу многочисленную и давал представления блистательныя. Но еще страннее покажется, когда я скажу, что весь репертуар Медокса ограничивался тридцатью пиесами и только семидесятью пятью спектаклями в год. Он смотрел на театр не как на простую забаву, а как на училище, в котором народ мог почерпать свое образование. Порядок приема пиес был следующий. Когда сочинители или переводчики доставляли в дирекцию пиесу, то Медокс составлял совещательный комитет из главных актеров. Если на этом комитете большинство голосов решало принять пиесу, содержатель театра удалялся, предоставляя каждому актеру, с общаго согласия, выбрать себе роль по силам и таланту. Потом он опять возвращался с вопросом: во сколько времени пиеса может быть поставлена на сцену? Срока, определеннаго артистами, он никогда ни убавлял, а иногда даже, смотря по пиесе, увеличивал его.

Устройство тогдашняго театра походило совершенно на нынешнее устройство парижских театров. Подле самаго оркестра, стояли табуреты, занимаемые обыкновенно присяжными посетителями театра. Многие из этих любителей сцены имели свои домовые театры, которые тогда были в большой моде в Москве. Медокс часто руководствовался их советами. Он всегда приглашал их на две генеральным репетиции новой пиесы. Каждый имел голос, и дельное замечание охотно принималось артистами и директором»[194].

Как следует из антикварного альбома, выпущенного московской университетской типографией в 1797 году, «Планы и фасады театра и маскарадной залы в Москве, построенных содержателем публичных увеселений англичанином Михаилом Маддоксом», театральный зал вмещал в свои стены более полутора тысяч человек – восемьсот в зале и столько же в галерее. С расположенного под углом партера открывался прекрасный вид на возвышавшуюся перед зрителями на полтора метра сцену. Театр имел «старую маскерадную залу в два света и карточную в один свет», «дамский уборный кабинет» и т. д.

В 1797 году к театру пристроили обширный, увешанный зеркалами, зал (40 метров) для маскарадов и балов «Ротунда», освещавшийся 42 хрустальными люстрами. В лучшие дни здесь одновременно собиралось до 2-х тысяч человек! Вход был разрешен только зрителям, пришедшим в маскарадных костюмах. Платили за вход рубль медью.

Михаил Пыляев в книге «Старая Москва» будто на правах очевидца делится впечатлениями от посещения театра зажиточными москвичами, выкупавшими для своих семей целые ложи, обычно на год. Они получали не только ключ от ложи, но и имели право обклеивать ее стены обоями по своему вкусу, ставить там понравившуюся мебель и освещение. Хотя освещение тогда было одно – свечное. Те зрители, что не участвовали в абонементе, могли купить билет в партер за рубль, а за два рубля – для дам, кресла для которых были установлены перед сценой.

Нельзя сказать, что Медокс разбогател на своем театральном деле, не помогло ему и продление привилегии еще на десятилетие, до 1796 года. Дело в том, что за привилегию он должен был вносить в Опекунский совет до 10 % в год от всех сборов. Но даже этих денег он не платил. Когда Медокс обратился к московскому главнокомандующему князю Прозоровскому с просьбой о финансовой помощи, тот дал антрепренеру суровую отповедь: «Фасад вашего театра дурен, нигде нет в нем архитектурной пропорции; он представляет скорее груду кирпича, чем здание. Он глух потому, что без потолка и весь слух уходит под кровлю. В сырую погоду и зимой в нем бывает течь сквозь худую кровлю, везде ветер ходит и даже окна не замазаны, везде пыль и нечистота.»[195]. Кажется, что главнокомандующий слишком сгустил краски, вероятно, имея на Медокса зуб.

Кончилось тем, что имущество Медокса было продано. Императрица Мария Федоровна отблагодарила антрепренера, повелев выплатить ему единовременно 10 тысяч рублей и назначить пенсионное содержание в 3 тысячи рублей ежегодно.

Прогорел не только Медокс, сгорело и его детище. 22 октября 1805 года в историю театра вновь вмешивается огненная стихия – очередной пожар уничтожил Петровский театр со всеми декорациями, машинами и гардеробом. В афише объявлено было, что в этот вечер будут давать оперу «Днепровская русалка», но «в четыре часа пополудни по причине гардеробмейстера Карла Фелкера, бывшего с двумя свечами в гардеробе, вышедшего оттуда и оставившего оные там с огнем, сделался пожар, от которого весь театр сгорел»[196].

А на утро «Петровского театра как не бывало, кроме обгорелых стен, ничего не оста-лось»[197], – писал современник. Утверждают, что огонь чудесным образом не коснулся дома, где с семьей жил Медокс. Интересно пишет об этом Глинка: «С судьбой театра, построенного Медоксом, решилась и его судьба. Одни голые станы остались от великолепного здания; но Медокс не мог с ними расстаться. Он прилепился к ним душой и телом, как улитка к своей раковине, и до конца жизни жил в небольшой, деревянной пристройке к театру».

До 1806 года почти вся труппа Петровского театра состояла, за небольшим исключением, из крепостных актеров А.Е. Столыпина (прадеда М.Ю. Лермонтова). Крепостных актеров от свободных артистов отличали тем, что на афишах не ставили буквы «Г.», т. е. «господин» или «госпожа», да и обращались с ними тоже не особенно любезно. Так, С.П. Жихарев рассказывает:

«Если они зашибались, то им делали тут же на сцене выговор особого рода».

«В 1806 году этих бедняков, – пишет Пыляев, – помещик намеревался продать. Проведав про это, артисты выбрали из среды своей старшину Венедикта Баранова; последний от лица всей труппы актеров и музыкантов подал прошение императору Александру I: «Слезы несчастных, – говорил он в нем, – никогда не отвергались милосерднейшим отцом, неужель божественная его душа не внемлет стону нашему. Узнав, что господин наш, Алексей Емельянович Столыпин, нас продает, осмелились пасть к стопам милосерднейшего государя и молить, да щедротами его искупит нас и даст новую жизнь тем, кои имеют уже счастие находиться в императорской службе при Московском театре. Благодарность будет услышана Создателем Вселенной, и он воздаст спасителю их».

Просьба эта через статс-секретаря князя Голицына была препровождена к обер-камер-геру А.А. Нарышкину, который представил государю следующее объяснение: «Г. Столыпин находящуюся при Московском Вашего Императорского Величества театре труппу актеров и оркестр музыкантов, состоящий с детьми их из 74 человек, продает за сорок две тысячи рублей. Умеренность цены за людей, образованных в своем искусстве, польза и самая необходимость театра, в случае отобрания оных, могущего затрудниться в отыскании и долженствующего за великое жалованье собирать таковое количество нужных для него людей, кольми паче актрис, никогда со стороны не поступающих, требуют непременной покупки оных. Всемилостивейший государь! По долгу звания моего, с одной стороны, наблюдая выгоды казны и предотвращая немалые убытки театра, от приема за несравненно большее жалованье произойти имеющие, а с другой стороны, убеждаясь человеколюбием и просьбою всей труппы, обещающей всеми силами жертвовать в пользу службы, осмеливаюсь всеподданнейше представить милосердию Вашего Императорского Величества жребий столь немалого числа нужных для театра людей, которым со свободою от руки монаршей даруется новая жизнь и способы усовершенствовать свои таланты, и испрашивать как соизволения на покупку оных, так и отпуска означенного количества денег, которого ежели не благоволено будет принять на счет казны, то хотя на счет Московского театра, с вычетом из суммы, ежегодно на оный отпускаемой».

Бумага эта была подана государю 25 сентября 1806 года; император нашел, что цена весьма велика, и повелел г. директору театров склонить продавца на более умеренную цену. Столыпин уступил десять тысяч, и актеры, по высочайшему повелению, были куплены за 32 000 рублей»[198].

И если с труппой проблем не возникало, то после пожара 1805 года постройки нового здания пришлось ждать гораздо дольше. Труппа долго скиталась по Москве, показывая спектакли то в Пашковом доме на Моховой, то в особняке графа Апраксина на той же Знаменке, а с 1808 года – в деревянном Арбатском театре, сгоревшем в 1812 году.

Лишь в 1821 году император Александр I соизволил утвердить проект нового здания театра. Участие царя в судьбе театра было вызвано тем, что еще в 1806 году Петровский театр стал императорским, подведомственным Дирекции московских императорских театров. Это значительно повысило статус театра. Ведь что такое были императорские театры? Об этом хорошо сказал Федор Шаляпин: «Россия могла не без основания ими гордиться, потому что антрепренером этих театров был не кто иной, как Российский Император. И это, конечно, не то, что американский миллионер-меценат или французский кондитер. Величие Российского Императора – хоть он, может быть, и не думал никогда о театрах, – даже через бюрократию отражалось на всем видении дела»[199]. Императорских театров было совсем немного – пять на две столицы. Актеры, перешедшие под крыло дирекции императорских театров, освобождались от крепостной зависимости.

Автором проекта нового здания театра (в стиле ампир) являлся архитектор А. Михайлов, а строил новый Петровский театр Осип Бове, автор проекта реконструкции всей Театральной площади. По задумке Бове, новое здание Большого театра должно было стать доминантой площади, которая к тому времени освободилась от болота. Спрятали под землю и так досаждавшую площади Неглинку, название которой сохранилось лишь в имени известной московской улицы. Для драматической труппы Бове перестроил в 1824 году соседний дом купца Варгина, который вскоре нарекли Малым театром.

Выступая фасадом на Театральную (тогда еще Петровскую) площадь, новый театр преобразил не только ее, он стал украшением Москвы. Да и сама замощенная булыжником прямоугольная площадь предстала теперь в ином обличье – Большой театр слева и справа обрамлялся невысокими ампирными домами-крыльями.

«Большой Петровский театр, как феникс из развалин, возвысил стены свои в новом блеске и великолепии», – извещали «Московские ведомости» в январе 1825 года. Построили новый театр на фундаменте прежнего, сгоревшего, оставшиеся после пожара стены разрушать не стали, а включили их в конструкцию зрительного зала.

В общих чертах он походил на тот образ Большого театра, который мы привыкли видеть на обертке шоколада «Вдохновение»: торжественный портик с восемью массивными колоннами, держащий треугольный фасад с неизменной квадригой Аполлона наверху.

Открылся новый театр 6 января 1825 года спектаклем «Торжество муз» на музыку А. Алябьева и А. Верстовского. Начался вечер нетрадиционно: собравшиеся стоя аплодировали, причем не артистам, а зодчему Бове. Главным героем спектакля явился персонаж по имени Гений России (в исполнении Павла Мочалова), провозглашавший:

Воздвигайтесь, разрушенные

стены!

Восстань, упадший ряд столпов!

Да снова здесь звучат и лиры

вдохновенны,

И гимны фебовых сынов!

Интересно, что зрителей, желающих попасть на первое представление, оказалось больше, чем мог вместить театральный зал, и потому спектакль пришлось повторить на следующий день. Сергей Аксаков вспоминал: «Большой театр, возникший из старых, обгорелых развалин, изумил и восхитил меня. Великолепное громадное здание, великолепная театральная зала, полная зрителей, блеск дамских нарядов, яркое освещение, превосходные декорации»[200].

Осенью 1826 года театр почтило своим присутствием царское семейство, посетившее Москву по случаю коронации. А новоявленный император Николай обновил царскую ложу, задрапированную малиновым бархатом. В честь исторического события устроили маскарад в русских национальных костюмах. Освещала все это действо огромная люстра в 1300 свечей.

В сентябре 1826 года, вскоре после своего возвращения в Москву, в Большой театр пришел Александр Пушкин: «Мгновенно разнеслась по зале весть, что Пушкин в театре; все лица, все бинокли были обращены на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густою толпою»[201]. Пушкин неоднократно бывал в театре, в частности, он смотрел здесь оперу Д. Россини «Итальянка в Алжире». А через несколько дней после свадьбы, в феврале 1831 года, он пришел сюда с женой на маскарад, устраиваемый в пользу бедных, пострадавших от холеры.

Постепенно из названия театра пропало прилагательное Петровский и он стал именоваться просто и ясно: Большой театр. На тот момент это было одно из самых крупных по своим размерам театральных зданий Европы, после Ла Скала.

Приезжая в Москву, Романовы обязательно приходили в Большой театр, где для них была приготовлена специальная ложа – императорская, напротив сцены. Именно эта ложа и стала предметом происков московского генерал-губернатора А.А. Закревского, захотевшего в отсутствие царя из этой ложи смотреть спектакли.

Москва про Романовых

Вид Старого деревянного театра в Москве до пожара 1812 года

Исторические этюды о Москве. – Лондон, 1813 г.

Москва про Романовых

Спектакль в московском Большом театре по случаю священного коронования императора Александра II. Худ. МА. Зичи


В 1851 году он обратился к директору императорских театров А. Гедеонову со следующим посланием:

«Понятия московской и петербургской публики о звании военного генерал-губернатора совершенно различны. В Москве военный генерал-губернатор есть представитель власти, в Петербурге много властей выше его. Ложбенуар в Большом театре, отчисляемая ныне к императорским ложам, состояла всегда в распоряжении московских военных генерал-губернаторов. Ею пользовались и предместники мои, и я по настоящее время. Всегда принадлежавшее военным генерал-губернаторам право располагать этою ложею составляет в мнении жителей Москвы одно из преимуществ, сопряженных со званием генерал-губернатора. Дать генерал-губернатору ложу в бельэтаже или бенуар наряду с прочей публикой значит оскорбить и унизить в глазах Москвы звание главного начальника столицы и дать праздным людям, которых здесь более нежели где-либо, повод к невыгодным толкам. Прошу Вас, Милостивый Государь, довести до сведения его светлости министра Императорского Двора, что по вышеизложенным причинам я нахожу несовместимым с достоинством московского военного генерал-губернатора иметь ложу в здешнем Большом театре в ряду обыкновенных лож и бенуаров. Собственно для меня не нужно никакой ложи, но меня огорчает то, что в лице моем оскорбляется звание московского военного генерал-губернатора»[202].

Мы специально привели текст письма в таком объеме, чтобы продемонстрировать своеобразие канцелярского стиля того времени. Почти в каждом предложении упоминается должность просителя – военный генерал-губернатор. От этих частых упоминаний рябит в глазах.

Если смотреть глубже, то в этом письме к Гедеонову сформулировано отношение Закревского к Москве: он в ней не управляет, а царствует, причем как ему вздумается. И никто ему не указ. Казалось бы, что может прибавить к этому авторитарному полновластию со сверх широкими полномочиям царская ложа? Оказывается, может. Она не только тешит самолюбие Закревского, показывая и всем остальным, кто сидит в ложе вместо императора и как вследствие этого надо к нему относиться. В итоге, Закревский получил право занимать царскую ложу, как и все последующие начальники Москвы.

Еще одним важным событием в жизни Большого театра стал пожар 1853 года. Это был второй пожар Большого в девятнадцатом веке. И надо отдать должное тому же Закревскому, сделавшему все возможное для скорейшего начала восстановительных работ, приуроченных к коронации Александра II.

В августе 1856 года в Успенском соборе Кремля новый император, сидя на троне Ивана III, был венчан на царство, обрел он и титул: «Божиею поспешествующею милостию, Мы, Александр Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсониса Таврического, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский, Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея Северныя страны, Повелитель и Государь Иверския, Карталинския, Грузинския и Кабардинския земли и Армянския области, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель, Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голштейнский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая».

Взойдя на престол, Александр II высочайшим манифестом даровал многие послабления и амнистии своим подданным. А вечером 26 августа вместе с семьей он присутствовал на спектакле в Императорском Большом театре, в царской ложе…

Москва про Романовых

Священнейшее миропомазание государя императора Александра II во время его коронования в Успенском соборе Московского Кремля 26 августа 1856 года. Худ. В.Ф. Тимм

Благородное собрание: «Поставлен был кумир Екатерины»

Сюда гусары отпускные

Спешат явиться, прогреметь,

Блеснуть, пленить и улететь.

А.С. Пушкин, «Евгений Онегин»

Начиная повествование о Благородном собрании, доверимся, однако, непременному персонажу московской жизни Филиппу Филипповичу Вигелю (1786–1856), знавшему всю Москву и многих ее обитателей. Наряду с братьями Булгаковыми, оставившими нам свою сорокалетнюю переписку, «Записки»

Вигеля – богатый и щедрый источник сведений о московском житье-бытье.

«В эту зиму я увидел и московские балы; два раза был я в Благородном собрании. Здание его построено близ Кремля, в центре Москвы, которая сама почитается средоточием нашего отечества. Не одно московское дворянство, но и дворяне всех почти великороссийских губерний стекались сюда каждую зиму, чтобы повеселить в нем жен и дочерей. В огромной его зале, как в величественном храме, как в сердце России, поставлен был кумир Екатерины (имеется в виду памятник – А.В.), и никакая зависть к ее памяти не могла его исторгнуть. Чертог в три яруса, весь белый, весь в колоннах, от яркого освещения весь как в огне горящий, тысячи толпящихся в нем посетителей и посетительниц, в лучших нарядах, гремящие в нем хоры музыки и к конце его, на некотором возвышении, улыбающийся всеобщему веселью мраморный лик Екатерины, как во дни ее жизни и нашего блаженства! Сим чудесным зрелищем я был поражен, очарован. Когда первое удивление прошло, я начал пристальнее рассматривать бесчисленное общество, в коем находился; сколько прекрасных лиц, сколько важных фигур и сколько блестящих нарядов! Но еще более, сколько странных рож и одеяний!

Помещики соседственных губерний почитали обязанностию каждый год, в декабре, со всем семейством отправляться из деревни, на собственных лошадях, и приезжать в Москву около Рождества, а на первой неделе поста возвращаться опять в деревню. Сии поездки им недорого стоили. Им предшествовали обыкновенно на крестьянских лошадях длинные обозы с замороженными поросятами, гусями и курами, с крупою, мукою и маслом, со всеми жизненными припасами. Каждого ожидал собственный деревянный дом, неприхотливо убранный, с широким двором и садом без дорожек, заглохшим крапивой, но где можно было, однако же, найти дюжину диких яблонь и сотню кустов малины и смородины.

Все Замоскворечье было застроено сими помещичьими домами. В короткое время их пребывания в Москве они не успевали делать новых знакомств и жили между собою в обществе приезжих, деревенских соседей: каждая губерния имела свой особый круг. Но по четвергам все они соединялись в большом кругу Благородного собрания; тут увидят они статс-дам с портретами, фрейлин с вензелями, а сколько лент, сколько крестов, сколько богатых одежд и алмазов! Есть про что целые девять месяцев рассказывать в уезде, и все это с удивлением, без зависти: недосягаемою для них высотою знати они любовались, как путешественник блестящею вершиной Эльбруса.

Не одно маленькое тщеславие проводить вечера вместе с высшими представителями российского дворянства привлекало их в собрание. Нет почти русской семьи, в которой бы не было полдюжины дочерей: авось ли Дунюшка или Параша приглянутся какому-нибудь хорошему человеку! Но если хороший человек не знаком никому из их знакомых, как быть? И на это есть средство. В старину (не знаю, может быть, и теперь) существовало в Москве целое сословие свах; им сообщались лета невест, описи приданого и брачные условия; к ним можно было прямо адресоваться, и они договаривали родителям все то, что в собрании не могли высказать девице одни только взгляды жениха. Пусть другие смеются, а в простоте сих дедовских нравов я вижу что-то трогательное. Для любопытных наблюдателей было много пищи в сих собраниях; они могли легко заметить озабоченных матерей, идущих об руку с дочерьми, и прочитать в глазах их беспокойную мысль, что, может быть, в сию минуту решается их участь; по веселому добродушию на лицах провинциалов легко можно было отличить их от постоянных жителей Москвы»[203].

Как точно и полно передана в этих воспоминаниях сама суть старомосковской жизни! Вигель создал на редкость красочную картину, способную затмить собою иную зарисовку. Кстати, последний абзац служит еще и прекрасной декорацией к первому балу пушкинской Татьяны Лариной, привезенной в Москву на ярмарку невест:

Ее привозят и в Собранье.

Там теснота, волненье, жар,

Музыки грохот, свеч блистанье,

Мельканье, вихорь быстрых пар,

Красавиц легкие уборы,

Людьми пестреющие хоры,

Невест обширный полукруг,

Всё чувства поражает вдруг.

Здесь кажут франты записные

Свое нахальство, свой жилет

И невнимательный лорнет.

Сюда гусары отпускные

Спешат явиться, прогреметь,

Блеснуть, пленить и улететь.

И красавицы, и гусары резвились здесь под строгим взором Екатерины II, статуя которой стояла в Благородном собрании как олицетворение признательности российской императрице, в просвещенную эпоху которой, в 1783 году, оно было учреждено. А с 1810 года с вступлением в его ряды внука императрицы, Александра I, оно именовалось Российским благородным собранием, что отражало его уникальность и узкосословное предназначение.

Читатель спросит: но ведь в Москве уже был подобный сонм избранных – Английский клуб, открытый за десятилетие до этого, в 1772 году. Но дело в том, что обстановка клуба не позволяла «Блеснуть, пленить и улететь». В отличие от Английского клуба, Благородное собрание давало такую возможность – «доставлять потомственному дворянству приятные занятия, приличные классу образованному и не возбраняемые законом», согласно своему уставу[204].

В отличие от чопорного Английского клуба, членами Благородного собрания могли быть не только мужчины, но и женщины. Лишь бы они были потомственными дворянами, внесенными в родословные книги Московской губернии. Однако и дворяне других губерний также могли претендовать на право стать членами собрания.

А руководящая роль отводилась дюжине выборных старшин, состав которых ежегодно обновлялся на треть. Существовало собрание на членские взносы, что позволило в 1784 году приобрести для его размещения дом скончавшегося за два года до этого московского главнокомандующего В.М. Долгорукова-Крымского.

В отличие от Английского клуба, путешествовавшего по Москве, здание в Охотном ряду так и осталось домом Благородного собрания, к перестройке в 1784–1787 годах которого приложил свою талантливую руку сам Матвей Казаков. В 1812 году здание пострадало во время французского нашествия. Восстанавливалось по проекту архитектора А.Н. Бакарева.

Кстати, веселье в Благородном собрании не прекращалось даже в тревожные дни, предшествующие сдаче Москвы, когда основная масса дворян выехала из Первопрестольной. Те же, кто еще не уехал, пытались сохранять видимость спокойствия и светской жизни. Так, 30 августа в Благородном собрании по случаю тезоименитства государя был дан бал-маскарад, народу, правда, наскребли немного: «С полдюжины раненых молодых, да с дюжину не весьма пристойных девиц»[205].

Было и еще одно существенное отличие Благородного собрания от Английского клуба, ставшего оплотом недовольной московской фронды и «старых взяточников», как писалось в отчете Третьего Отделения. Девиз «Шумим, братец, шумим!» здесь не был актуален. Собрание было куда более светским и жило по правилу: «Все запрещенные и нравственности противные рассуждения и разговоры касательно до разности вер, или относящиеся до правительства и начальствующих, также и все сатирические изречения возбраняются»[206].

Еще Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург» отмечал: «В зале Благородного собрания два раза в неделю было до пяти тысяч народу. Тут молодые люди знакомились между собою; улаживались свадьбы».

Сюда же впервые пришел юный Михаил Лермонтов вместе со своим отцом, Юрием Петровичем, бывшим членом собрания в 1815, 1819 и 1822 годах. Помимо членов, были еще и так называемые «визитеры» и просто гости. Дворянин, желающий вступить в члены собрания должен был представить документ, подтверждающий его дворянское происхождение, за подписями губернского предводителя дворянства либо двух членов Благородного собрания, которые соглашались быть его поручителями. Если препятствий не возникало, то претендента записывали в ежегодную «Книгу членов-кавалеров» (для дам и девиц была заведена особая книга), и он приобретал годовой билет. Билеты эти были именными и давали их владельцам право входа в собрание в любые дни, когда оно было открыто. По истечении года билет следовало продлевать, в противном случае его владелец выбывал из числа членов собрания. Билет для мужчин стоил 50 рублей серебром, дамский – 25 рублей, билет для девиц – 10 рублей.

А «визитерами» называли дворян, живших в Москве постоянно или хотя бы приезжавших на зиму, которые по каким-либо причинам не вступили в число членов собрания. Они могли посещать собрание только в дни балов, маскарадов или концертов, каждый раз беря в конторе собрания разовый билет. Покупая билет, посетитель должен был предъявить записку от рекомендующего его члена собрания и записать свое имя, звание и чин в специальную «Визитерную книгу». Билет для посетителя мог взять заранее и сам член собрания; в этом случае в «Визитерную книгу» записывался не только посетитель, но и «пропозирующий» (от франц. proposer – представлять, предлагать) его член. Записи эти могли делаться как ими собственноручно, так и письмоводителем собрания (он же бухгалтер и продающий билеты кассир)[207].

Изучение «Визитерских книг» Благородного собрания позволило установить точные даты посещения Лермонтовым особняка на Охотном ряду. Это случилось 18 января 1830 года, во время зимних каникул. Юрий Петрович с сыном пришли на маскарад.

Кто знает, быть может, придя домой на Малую Молчановку именно из Благородного собрания, юный поэт доверил свои чувства бумаге:

Один среди людского шума

Возрос под сенью чуждой я,

И гордо творческая дума

На сердце зрела у меня.

По крайней мере, на автографе стихотворения так и отмечено: «1830 года в начале».

Начиная со своего первого выхода в свет в январе 1830 года, Лермонтов довольно часто бывает в Благородном собрании. Удалось ему попасть и на устроенный 8 марта 1830 года в зале собрания концерт знаменитого пианиста Джона Фильда, послушать которого пришел и сам государь Николай Павлович. Как видим, в своем плотном графике царь нашел время и на культурную программу (не забудем, что именно на этот его приезд в Первопрестольную и выпало то знаменательное посещение пансиона).

Кроме игры Фильда, слух самодержца и еще двух тысяч зрителей услаждали своим вокалом певцы П.А. Булахов и Репина. Концерт Фильда остался в памяти москвичей ярким и запоминающимся событием.

В своих произведениях Лермонтов не раз упоминает о Благородном собрании. Например, в «Странном человеке» читаем: «В прошлый раз в Собрании один кавалер уронил замаскированную даму». Вот и Максим Максимыч вспоминал: «Видал я наших губернских барышень, а раз был-с и в Москве в благородном собраний, лет 20 тому назад, – только куда им! совсем не то!»

Благородное собрание не перестало быть для Лермонтова одним из частых мест проведения досуга и после поступления в Московский университет, немало студентов которого разделяли его привязанность. Слушатель словесного отделения Павел Федорович Вистенгоф вспоминал: «Лермонтов любил посещать каждый вторник тогдашнее великолепное Московское Благородное собрание, блестящие балы которого были очаровательны. Он всегда был изысканно одет, а при встрече с нами делал вид, будто нас не замечает. Не похоже было, что мы с ним были в одном университете, на одном факультете и на одном и том же курсе. Он постоянно окружен был хорошенькими молодыми дамами высшего общества и довольно фамильярно разговаривал и прохаживался по залам с почтенными и влиятельными лицами. Танцующим мы его никогда не видали»[208].

Биографы Лермонтова установили, что Лермонтов был в собрании на музыкальном вечере 25 марта 1831 года. Из «Визитерской книги» следует, что билет для поэта взял его старший приятель Алексей Степанович Киреевский, представитель известной московской литературной семьи, входившей в пушкинский круг. Киреевский приходился двоюродным братом славянофилу А. С. Хомякову.

И в дальнейшем Лермонтов обычно приходил на балы в дом на Охотном ряду не один, а с приятелями. Так было и 17 ноября 1831 года, и 24 ноября 1831 года, когда Лермонтова сопровождали Николай Столыпин и Алексей Лопухин.

Видели Лермонтова в Благородном собрании и 6 декабря 1831 года, в тот день светское общество было представлено Д.В. Давыдовым, М.Н. Загоскиным, Б. К. Данзасом и другими достойными людьми.

Влекли студента Лермонтова в Благородное собрание и маскарады. Об этом пишет и Вистенгоф: «В старое доброе время любили повеселиться. Процветали всевозможные удовольствия: балы, собранья, маскарады, театры, цирки, званые обеды и радушный прием во всякое время в каждом доме. Многие из нас усердно посещали все эти одуряющие собрания и различные кружки общества, забывая и лекции, и премудрых профессоров наших».

Недаром свою пьесу Лермонтов назвал «Маскарад»! Суть его посещений была даже не в том, чтобы себя показать. Поэт был уверен, что:

Под маской все чины равны,

У маски ни души, ни званья нет, —

есть тело.

 И если маскою черты утаены,

То маску с чувств снимают смело.

Снятие масок стало одной из целей его маскарада.

О том, что из себя представлял маскарад с участием московского света, рассказывает Вигель: «На одном из них [маскарадов], в Благородном собрании, самом блистательном и многолюдном, явилась старшая из трех дочерей князя Василия Алексеевича Хованского, о которых не один раз я упоминал. Она была одета какой-то воинственной девой, с каской на голове, в куртке светло-зеленого цвета с оранжевым, вместо обыкновенных лент, украшенная георгиевскими, принадлежащими гвардейскому егерскому полку, коего Багратион был шефом, и своим прекрасным голосом пропела стихи во славу его. Все это было очень трогательно и немного смешно. Возвратившись, как мне казалось, со стыдом, я никуда не показывался и пишу здесь все одно слышанное»[209].

Лермонтов также являлся на маскарады в Благородное собрание в причудливых одеяниях. На Новый год 31 декабря 1831 года он, по воспоминаниям А.П. Шан-Гирея, «явился в костюме астролога, с огромной книгой судеб под мышкой, в этой книге должность кабалистических знаков исправляли китайские буквы, вырезанные мною из черной бумаги, срисованные в колоссальном виде с чайного ящика и вклеенные на каждой странице; под буквами вписаны были <…> стихи, назначенные разным знакомым, которых было вероятие встретить в маскараде»[210].

Стихов этих лермонтоведы насчитали семнадцать штук.

В основном носили они критический характер. Нам, несомненно, очень интересно знать, что за причина заставила Михаила Юрьевича нарядиться астрологом-предсказателем. Ведь к тому времени сказка «Золотой петушок» еще не была написана Пушкиным. Быть может, Михаил Юрьевич задумал сочинить свою похожую сказку. В тот вечер Лермонтов весьма напоминал как с неба свалившегося на царя Додона звездочета-прорицателя…

Москва про Романовых

Дом Благородного собрания в XIX веке

«Московский Акрополь»: Румянцевский музей в Пашковом доме

Беречь как глаза.

(канцлер Николай Румянцев)

Было время, когда дом этот называли «Акрополем, сияющим на поросшем кустами холме»: бросалась в глаза гармоничность его архитектурных форм, скрывавших то, что здание в себе хранило и незримо излучало. Духовные излучения исходили от Румянцевского музея и Публичной библиотеки.

1 июля 1862 года император Александр II одобрил «Положение о Московском публичном музеуме и Румянцевском музе-уме». Согласно положению, это были первые общедоступные музеи Москвы, включавшие в себя восемь отделений: рукописей и редких книг, изящных искусств и древностей, отделение христианских древностей, зоологическое, этнографическое, нумизматическое, минералогическое.

Открылся музей в присутствии царской семьи в доме Пашкова на Моховой улице.

При этом на фронтоне дома Пашкова воспроизвели такую надпись: «От государственного канцлера графа Румянцева на благое просвещение» – доставив составлявшие ее металлические литеры из Санкт-Петербурга. Входившая в состав музея Румянцевская библиотека была провозглашена публичной в декабре 1863 года.

Дом капитан-поручика лейб-гвардии Семеновского полка Петра Егоровича Пашкова (17261790) построен в 1784–1788 годах. Авторство архитектурного проекта приписывают как В.И. Баженову, так и М.Ф. Казакову (есть у нас в Москве такая традиция – упоминать фамилии Баженова и Казакова вместе, если автора архитектурного проекта трудно определить).

И вот ведь как интересно: якобы Баженов в отместку Екатерине II за отлучение от Царицынского дворца специально выстроил Пашков дом спиной к Кремлю (то, что мы видим сегодня с Моховой улицы – это задний фасад, а парадный въезд во дворец находится со стороны Староваганьковского переулка). Многое здесь указывает на оппозиционность: белый цвет в отместку красному кремлевскому, Ваганьковский холм напротив Боровицкого, круглая Пашкова башня супротив храмообразных башен Кремля. Да и заказчик-то кто! Не Шереметев с Голицыным, а новый русский екатерининской эпохи, быстро разбогатевший на винных откупах Петр Пашков, сын петровского денщика.

Дом Пашкова возвели на месте усадьбы светлейшего князя А.Д. Меншикова. Бывшего и нового хозяина этого владения связывало то, что достигли они своего высокого положения благодаря Петру I. Меншиков – бывший царский денщик, а впоследствии его верный сподвижник и богатейший царедворец, которого сам царь не единожды стыдил за казнокрадство. П.Е. Пашков же получил богатое наследство от своего отца (по другим данным – деда), тоже денщика Петра I – Егора Пашкова.

Интересно, что приехавший на коронацию в Москву Павел I приказал снять с купола здания венчавшую его статую богини Минервы, символа царствования его матери.

В 1812 году здание почти полностью выгорело, но затем по рисункам XVIII века было восстановлено. Сгорели интерьеры, обрушилась крыша. Были утрачены скульптура, первоначально завершавшая бельведер, и герб Пашкова в обрамлении скульптурной группы, венчавший центральный портик со стороны Моховой улицы. Несмотря на то, что дом был частной собственностью Пашковых, деньги на реставрацию его – уже тогда ставшего самым красивым зданием Москвы – были отпущены из казны. Авторами реставрации Пашкова дома исследователи называют архитекторов О.И. Бове, С.И. Мельникова и И.Т. Таманского. Бельведер, восстановленный после пожара, имел уже не свободно стоящие колонны, а примыкающие к стене парные полуколонны. К 1817 году весь дом был восстановлен.

Многие москвичи того времени специально приходили к Пашкову дому, чтобы полюбоваться английским садом, разбитым рядом со зданием. Украшением сада был прекрасный пруд, выстланный камнем. По пруду плавали лебеди, в саду расхаживали журавли, павлины, бегали кролики. П.Е. Пашков умер бездетным. Жена ненадолго пережила его, и все имущество Пашкова перешло к его двоюродному брату А.И. Пашкову, который расширил и еще более украсил дом. С 1831 года последней владелицей дома была внучка А.И. Пашкова, по мужу Д.И. Полтавцева.

В 1830-х годах дворец стоял уже бесхозным и пустым. Очевидцы писали: «Не спешите ныне к сему дому, вы увидите все в самом жалком состоянии… Огромный дом ныне только что не развалины, окошки забиты досками, сад порос мохом и густой травою»[211]. Подобная же ситуация повторилась в недавнее время, еще пятнадцать лет назад Пашков дом находился в плачевном состоянии. Особенно удручала разруха интерьера. Но сегодня Пашков дом предстает во сей красе. И снаружи, и, особенно, внутри.

В 1839 году дом, по высочайшему повелению, был приобретен для Университетского дворянского института, а с 1852 года в здании помещалась 4-я московская гимназия.

Являясь жемчужиной русской архитектуры, Пашков дом во все времена приковывал к себе внимание простых москвичей, а также именитых гостей столицы и коронованных особ. В июне 1818 года, на следующий год после свадьбы дочери прусского короля Фридриха Вильгельма III принцессы Шарлотты с братом императора Александра I великим князем Николаем Павловичем (будущим императором Николаем I), Москву изволил посетить сам прусский король с сыновьями. Однажды он обратился к главному распорядителю всех мероприятий графу Толстому и попросил, чтобы его проводили на крышу какого-нибудь высокого здания, откуда можно было бы посмотреть панораму города. Толстой поручил генералу П.Д. Киселеву найти такой дом и попросил его сопровождать прусских гостей. Киселев выбрал только что обновленный после пожара дом Пашкова.

Спустя много лет генерал вспоминал: «Я провел их (т. е. короля с двумя сыновьями) на Пашкову вышку – бельведер – в доме на Моховой, принадлежавшем тогда Пашкову, а ныне занимаемом Румянцевским музеем. Только что мы вылезли туда и окинули взглядом этот ряд погорелых улиц и домов, как, к величайшему моему удивлению, старый король, этот деревянный человек, как его называли, стал на колени, приказав и сыновьям сделать то же. Отдав Москве три земных поклона, он со слезами на глазах несколько раз повторил: «Вот она, наша спасительница». Так прусский король выразил благодарность Москве и России за спасение от наполеоновского нашествия.

Москва про Романовых

Пашков дом. Худ. Ж. Делабарт. XVIII в.

Москва про Романовых

Дом Пашкова и окружающие усадьбы после пожара 1812 г.

Худ. Д.Т. Джеймс


Выдающийся русский философ-космист Николай Федорович Федоров (1828–1906), работавший библиотекарем в Публичном и Румянцевском музеях в 1874–1898 годах, писал, что под тем бельведером, на котором стояли прусские гости, была впоследствии размещена одна из ценнейших книжных музейных коллекций – библиотека императрицы Александры Федоровны. Это собрание произведений немецкой классической литературы – 9 тысяч томов – принадлежало дочери Фридриха Вильгельма III принцессе Шарлотте. В связи с этим Федоров высказал идею о создании на верху Пашкова дома скульптуры коленопреклоненного монарха.

Музеи, о которых идет речь, ведут свое начало с 1831 года. Основой музеев послужила коллекция известного в России мецената и собирателя графа Н.П. Румянцева. Согласно последней воле графа, его рукописное, этнографическое, нумизматическое и книжное собрания были переданы казне и преобразованы в Румянцевский музей, открывшийся в Санкт-Петербурге.

В газете «Санкт-Петербургские Ведомости» появилось по этому поводу следующее объявление: «С 23-го ноября сего года Румянцевский Музеум открыт для публики на основании Высочайше утвержденного в 28 день мая 1831 года Учреждения сего Музеума, в коем § 2-м постановлено: каждый понедельник с 10-ти часов утра до 3-х пополудни Музеум открыт для всех, желающих осматривать оный. В прочие дни, кроме воскресных и праздничных, допускаются те посетители, кои намерены заниматься чтением и выписками в Музеуме, где могут они для сего оставаться – зимою с 10-ти часов утра до захождения солнечного, а летом с 10-ти часов утра до 8-ми часов вечера». На фронтоне здания сделали ту самую надпись, что впоследствии была повторена в Москве: «От государственного канцлера графа Румянцева на благое просвещение».

Но нужен ли был музей столице Российской империи с ее Эрмитажем? Жаль, что спросить не у кого. Да только к концу 1850-х годов музей пришел в сильный упадок. Денег на поддержание и пополнение коллекций не было. Музей оказался бедным пасынком Императорской публичной библиотеки, к которой его присовокупили в

1845 году. А в Москве ни своего Публичного музея, не общедоступной библиотеки не было. И тогда директор Румянцевского музея, князь и литератор Владимир Одоевский, разумно полагая, что Москва музей усыновит, написал записку наверх. Александр II, увлеченный в то время отменой крепостного права, тем не менее затею одобрил и предложил перевести Румянцевский музей в Москву.

Большую роль в организации переезда коллекции сыграл попечитель Московского учебного округа генерал-майор Николай Васильевич Исаков, который, собственно, и добился подписания соответствующего указа. Впоследствии он писал: «Румянцевский музей создавался в Москве так, как создаются храмы Божии – без всяких средств, только жертвами милостивцев». Переезд музея в старую столицу осуществлялся, в том числе, и на средства купца Харичкова[212].

В Москве музею и подобрали одно из самых красивых зданий – дом Пашкова. Князь В. Д. Голицын в книге «Записка о Румянцевском музее» писал: «Еще с лета 1861 года здание начали приспосабливать под музей; после нескольких ремонтов в нем постепенно были произведены большие переделки. Отдельные помещения превращены в залы, устроены каменные своды, деревянные перекрытия заменены железными, голландское отопление духовым (позже пароводяным)». Финансировались строительные работы на средства купцов Солдатенкова и Попова.

Сам Николай Петрович Румянцев, именем которого Александр II повелел назвать первый общедоступный музей Москвы, родился почти за сто лет до его основания – в 1754 году и был вторым сыном знаменитого екатерининского полководца и фельдмаршала П.А. Румянцева-Задунайского, хозяина близлежащего к Моховой улице дворца.

Николай Румянцев верой и правдой служил Романовым и Российскому государству еще со времен Екатерины II. Образование он получил в Лейденском университете, посетив немало европейских стран. Основных успехов он добился на дипломатическом поприще, дослужившись до должности канцлера и министра иностранных дел Российской империи. Ревностно отстаивая интересы Отечества, граф не упускал случая вступить в резкий спор с тем или иным заморским дипломатом, если тот задевал честь и достоинство России.

На протяжении всей жизни Румянцев собирал рукописные и печатные материалы по истории России. К работе с огромной массой почти никем не тронутых материалов он сумел привлечь крупнейших ученых – историков, языковедов, палеографов. Румянцевский кружок, в который входили академик Круг, священнослужитель и ученый Болховитинов, историки Бантыш-Каменский, Малиновский и Калайдович, библиограф Строев, филолог Востоков, вел систематические поиски исторических документов в российских и зарубежных архивах.

Еще перед войной 1812 года Румянцев и члены его кружка начали готовить к изданию многотомный труд – «Собрание государственных грамот и договоров», хранящихся в Государственной коллегии иностранных дел. Но военные события прервали эту работу. Первый том «Собрания» вышел лишь в 1813 году, заключительный, четвертый, том увидел свет в 1828 году. Это была последняя книга, изданная Румянцевским кружком. Всего же за пятнадцать лет своей деятельности кружок выпустил около пятидесяти книг, многие из которых на сегодняшний день являются бесценными, т. к. выходили они очень ограниченными тиражами.

К оформлению и иллюстрированию книг привлекались лучшие российские художники-граверы: Галактионов, Клаубер, Алексеев, Скотников, Ухтомский, Ческий. Среди румянцевских изданий – «Словарь исторический о бывших в России писателях духовного чина грекороссийской церкви» Болховитинова (1818), «Древние российские стихотворения, собранные Киршою Даниловым» (1818), «Исследования, служащие к объяснению древней русской истории» (1819), «Рустрингия, первоначальное отечество первого российского князя Рюрика и его братьев» (1819), «Слово о полку Игореве» (1819), «Софийский временник, или Русская летопись с 862 по 1534 год» (1820–1821), «Сведения о трудах Швайпольта Феоля, древнейшего славянского типографщика» К. Калайдовича (1820), «Памятник российской словесности XII века» (1821), «Кирилл и Мефодий, словенские первоучители» (1825) и др.

В 1814 году Румянцев вышел в отставку с поста министра иностранных дел и уехал в свое родовое имение под Гомелем. В 1825 году он вернулся в Петербург и жил в своем доме на Английской набережной, около Николаевского моста. Все залы, все кабинеты дома были заполнены рукописями, книгами, медалями, монетами. В этом же доме 3 января 1826 года Румянцев и скончался.

Современники высоко оценивали личность Н.П. Румянцева. Вот что писал о нем в 1846 году известный журналист А.В. Старчевский. Статья называлась «О заслугах Румянцева, оказанных отечественной истории», орфография сохранена:

«Граф Николай Петрович Румянцев был сын фельдмаршала, графа Петра Александровича Румянцева-Задунайско-го. Родился он в памятный для России год, в который императрица Елизавета уничтожила смертную казнь; воспитывался в доме отца. С юных лет Румянцев отличался кротостью, благородством души, светлым умом и необычайною понятливостью. Молодой Румянцев вполне оправдал надежды отца. Старому воину жаль было только одного, что сын его не имел влечения к военному поприщу.

Образованность, и в особенности знание иностранных языков, весьма рано обратили на молодого Румянцева всеобщее внимание. Это льстило немало честолюбию отца, который писал к императрице Екатерине II об успехах старшего сына и просил употребить его по дипломатической части. В год восшествия на престол Екатерины II (1762) молодой Румянцев записан был в военную службу. На 17 году (1770) он был уже адъютантом, а спустя два года (1772) пожалован в камер-юнкеры. Через два года после того он уехал за границу для окончания своего образования и пробыл там около пяти лет. Возвратившись в Отечество, он поступил на службу при дворе и пожалован в камергеры (1779). Вслед за тем он назначен чрезвычайным посланником и полномочным министром при Германском Сейме во Франкфурте-на-Майне.

Убедившись в неполноте своего образования, он с усердием приступил к изучению германской, французской и английской литературы. Находясь на одном месте целые пятнадцать лет, Румянцев обогатил свои сведения, в особенности в науках политических, исторических, филологии и библиографии. Ознакомившись с сокровищами, которые раскрыла пред его любознательным взором образованность главнейших европейских государств, он хорошо понял младенческое состояние наук в своем Отечестве. Тогда-то родилась у него мысль – оказать соотечественникам услугу в этом отношении.

Первою его мыслью было – составить себе отборную библиотеку, которая могла бы быть полезною в его Отечестве. При составлении ее он обращал внимание не только на любимые предметы, но в особенности на все то, что прямо или косвенно касалось отечественной истории. В течение пятнадцати лет он сделал много важных приобретений, и должно отдать ему полную справедливость в том, что между всеми русскими книгохранилищами нет ни одного, которое могло бы похвалиться такою многочисленностью сочинений по предмету северной и славянской истории, какое мы встречаем в его Музеуме. Вторая важнейшая часть его библиотеки состоит в собрании сочинений по части библиографии вообще.

Однако же Румянцев, следя за развитием иностранной литературы и собирая библиотеку, не забывал главных своих обязанностей. Он успел уже отличиться на поприще дипломатическом, чему доказательством служат награды, полученные им от императрицы, умевшей ценить достоинства и заслуги своих сановников. Сначала (1784) он пожалован Кавалером ордена Св. Владимира II степени Большого Креста, потом (1791) произведен в тайные советники, а за усердные действия к поддержанию стороны Бурбонов и пребывание его в Кобленце при братьях короля французского Людовика XVI Румянцев получил в том же году орден св. Александра Невского»[213].

Высоко оценена была деятельность Николая Румянцева и при следующем самодержце дома Романовых – Павле I. Новый император определил Румянцева в ту группу царских вельмож, которая была им возвышена и щедро одарена. Павел произвел Румянцева сперва в гофмейстеры, затем, спустя десять дней, – в обер-гофмейсте-ры, а еще через три дня – в действительные тайные советники. При Павле Петровиче Николай Петрович занимал посты генерал-прокурора и главного попечителя Вспомогательного банка, был сенатором.

Трагическая смерть Павла не прервала ступенчатой карьеры Румянцева, которого теперь уже следующий государь – Александр Павлович – ввел в состав Государственного Совета. Вскоре Румянцев стал главным директором Департамента водяных коммуникаций и экспедиции об устроении в России дорог, а после учреждения министерств в 1802 году – министром коммерции. При нем, как пишет современник, «торговля России не только приведена была в цветущее состояние, но сравнялась с торговлями первейших европейских государств. Санкт-Петербургский порт, занимавший почти половину торга всей империи, вполне оправдал его попечение. Отпуск отечественных произведений постоянно превышал привоз иностранных»[214].

В 1807 году Румянцев стал еще и министром иностранных дел. Служба его по министерству иностранных дел пришлась на предгрозовое для России время – канун Отечественной войны 1812 года. Румянцев, казалось, сделал все возможное для предотвращения войны. Не раз встречался с Наполеоном. Так было в 1809 году, когда по указанию царя граф выехал в Париж для участия в переговорах о примирении Австрии с Францией.

Наполеон, после знакомства с Румянцевым и его дипломатическими способностями, выразил мнение, что лучшего министра иностранных дел еще не видел. Румянцев также пленился Францией, полагая, что лучшего союзника у Российской империи и быть не может. Эти свои соображения он непрестанно доводил до Александра I.

За заключение в 1809 году выгодного для России Фридрихсгамского договора со Швецией Румянцев получил от Александра I почетное звание Государственного Канцлера. Но еще большим подарком было все более возраставшее влияние графа на царя, так же, как и Наполеон, полагавшего, что лучшего министра иностранных дел вряд ли можно найти. В 1810 году Румянцев занял одну из высших должностей – Председателя Государственного Совета.

Румянцев всей душой полюбил Францию, и потому таким сильным ударом для него было вступление наполеоновской армии в пределы России. Канцлер так верил Наполеону, что и предположить не мог всей глубины коварных замыслов поработителя Европы. От сильных переживаний у графа случился инсульт, лишивший его возможности слышать.

Не чувствуя за собой морального права и физических сил исправлять должности Председателя Государственного Совета и министра иностранных дел, а также коммерции, Румянцев обратился к Александру I с просьбой об отставке. Но освобождение от своих многочисленных государственных обязанностей Румянцев получил лишь по окончании Отечественной войны.

В отставке у Румянцева наконец появилась возможность целиком посвятить себя просветительской деятельности, в которой его всячески поддерживал историк Николай Михайлович Карамзин. Румянцева занимало не только собирательство и коллекционирование, но даже такие вопросы, как существование прохода из Южного океана в Атлантическое море, для чего он снарядил корабль «Рюрик» под командованием лейтенанта Коцебу.

Интересовала графа и такая область истории, как свидетельства иностранцев о России, особенно те, что не опубликованы и находятся в европейских архивах и библиотеках. А потому Румянцев отправил на Запад двух молодых ученых – Штрандмана в Италию и Шульца в Пруссию, в Кенигсберг.

Граф задался целью издать научно-историографический труд, вмещающий в себя все имеющиеся иностранные источники, рассказывающие о России разных эпох: от Иоанна III до последнего Рюриковича – Федора Иоанновича, затем о времени Смуты, и, наконец, от первого Романова – Михаила Федоровича, до его внука Петра I.

Деятельность Румянцева демонстрирует одно из укреплявшихся в те годы направлений общественной мысли – повышенный интерес к отечественной истории. Неслучайно, что возник он после победы России над наполеоновской Францией и успешным окончанием заграничных походов русской армии. Эти события вновь показали, что Россия, как и в петровские времена, способна не только отразить натиск врага, но и уничтожить противника в его собственном логове. Знаменательно, что интерес к своей истории стал все более возрастать при Александре I.

К Румянцеву «стали присылать изо всех концов России летописи, списки разных грамот, выписки из исторических сочинений, копии синодиков, каталогов и реестров рукописей и разных бумаг, хранящихся в различных монастырских библиотеках и архивах. Таким образом, Канцлер успел приобрести до 732 рукописей; из них некоторые могут быть отнесены к XII веку. Они писаны на пергаменте и большею частью касаются Церкви и ее управления. Иностранные рукописи писаны на различных европейских и азиатских языках: первые получены из разных иностранных библиотек и архивов, а последние от частных лиц.

В 1818 году Румянцев сам отправился в Оршу и в 24 верстах от города, на дороге, ведущей к Толочину, извлек из забвения надгробный камень внука Мономахова, скончавшегося в XII столетии. Оршинский камень, занимающий первое место после камня Тмутара-канского, – из сероватого гранита, шириною в 3 аршина и 6 вершков, длиною в 4 аршина и 4 вершка. На нем находится следующая надпись: «Въ лето 6679 (1171) мес. мая въ 7 день успе; Господи, помози рабу своему, Василию въ крещении, именемъ Рохволду, сыну Борису».

Для приобретения древних рукописей и старопечатных книг Канцлер ежегодно посылал знатоков этого дела на Нижегородскую ярмарку. Во время своих поездок в Гомель Румянцев успел также приобрести много замечательных рукописей. На счет его были отписываемы все редкие рукописи, хранившиеся в разных местах России, которых нельзя было приобрести, и в особенности рукописи библиотек: Московской Синодальной, Новгородской Софийской, Московского архива Коллегии иностранных дел и многих других библиотек, большею частью монастырских.

Несмотря на преклонные лета свои, Канцлер готовился совершить еще многое. Он имел намерение издать «Древние путешествия россиян». В состав этого собрания должно было войти 36 авторов. Граф Румянцев уже успел было собрать их всех, но смерть помешала этому предприятию.

Нельзя умолчать еще об одном пожертвовании, сделанном им в последние годы жизни в пользу русской истории. Желая поощрить к занятию отечественной историей учеников Киевской Духовной Академии, он положил на вечные времена капитал в 3000 руб. с тем, чтобы проценты с оного отдавались ежегодно за признанное лучшим сочинение студента Киевской Академии касательно русской истории.

Двенадцать лет, проведенных Румянцевым в уединении, лет тяжких, сопровождаемых все более и более усиливавшеюся болезнью, были блистательною эпохою изысканий отечественных древностей. Вся тогдашняя историческая деятельность (с 1814 по 1826 г.) сосредотачивалась около этого великого человека и патриота и жила более или менее значительными его пожертвованиями. Умер этот неусыпный деятель, и историческая деятельность тотчас же прекратилась. Правительство, сознавая всю важность великой мысли графа Румянцева и не видя в частных лицах готовности поддерживать его предприятия, приступило само к исполнению того, чего не в силах был сделать даже и знаменитый Румянцев. Оно положило издать все древние памятники отечественной истории, уцелевшие до наших дней», – писал Старчевский.

Скончался Николай Петрович Румянцев 3 января 1826 года и похоронен был в своем имении в Гомеле. Перед смертью Румянцев завещал «словесно, чтобы все богатое его собрание книг и других редкостей осталось для общей пользы».

Ну а через три десятка лет Румянцевский музеум, ставший итогом всей жизни замечательного гражданина и патриота своей страны Николая Румянцева, оказался в Москве.

С самых первых дней своего московского существования румянцевская коллекция стала пополняться новыми экспонатами. Собрание крепло, богатело «путем частных дарений и общественного почина», как писали в конце XIX века. В сентябре

1861 года московский генерал-губернатор П.А. Тучков обращался к попечителю Московского учебного округа, что «в видах содействия к успешному устройству переводимого в Москву по высочайшему повелению Румянцевского музея предложено было мною некоторым из московских жителей принять участие в добровольных пожертвованиях, необходимых к скорейшему приведению в исполнение высочайшей воли»[215]. Несколько сот книжных и рукописных коллекций, отдельных бесценных даров влилось в библиотечный фонд Московского публичного и Румянцевского музеев.

Большой честью для музеев стали подношения от членов императорской семьи. Первый дар от Александра II поступил в 1861 году. Это была картина

А.А. Иванова «Явление Христа народу», для которой построили специальный «Ивановский зал». Сам император и другие члены царской фамилии приносили в дар музеям бесценные книги и предметы, посещали их неоднократно, о чем свидетельствует «Книга для записывания имен посетителей Библиотеки Московского публичного и Румянцевского музеев с 1 июля 1862 г. по 10 ноября 1926 г.». Попечителем музеев с самых первых лет был член царствующей фамилии, а с 1894 года сам император стал покровителем Московского публичного и Румянцевского музеев. Вот как писал об этом уже упомянутый нами князь В.Д. Голицын:

«Государь (Александр II) соизволил и на перенос Румянцевского музея в Москву, и на учреждение при нем Московского публичного музея выдать из казны и сам стал вторым его крупнейшим жертвователем, купив для него на собственные средства картину А.А. Иванова «Явление Христа народу» и знаменитое прянишниковское собрание картин и повелел отобрать для Императорского музея из Эрмитажа копии и картины, а также повелел впредь даром доставлять Румянцевскому музею для его Библиотеки по одному экземпляру каждого выходящего в России издания… С легкой руки Высочайшего почина пожертвования, можно сказать, посыпались на новоселье Румянцевскому музею, одними из первых отозвались Августейшие братья Государя Великие князья Михаил и Николай Николаевичи, передавшие музею богатейшую библиотеку своей матери императрицы Александры Федоровны, единственную по обилию художественных альбомов и ценности и красоте переплетов. За ними последовал целый ряд образованных вельмож и меценатов того времени, обогативших музей своими дарами»[216].

Позднее, в 1914 году, для экспонирования картины Иванова рядом с домом Пашкова была выстроена специальная галерея со стеклянной кровлей, сохранившаяся до нашего времени.

Меценаты и благотворители опекали музеи постоянно. Сохранилось письмо директора музеев В.А. Дашкова министру народного просвещения, написанное в 1870 году. Обеспокоенный «крайне обветшалым» состоянием зданий музеев, Дашков писал, что средств, отпущенных министерством (7226 рублей) для исправления этого положения, явно недостаточно и что он вынужден был обратиться к содействию купца А.А. Захарова. За это император пожаловал «московскому 2-й гильдии купцу, из крестьян, Алексею Захарову, золотую медаль с надписью «За усердие» для ношения на шее на Аннинской ленте за пожертвование его в пользу Московского публичного и Румянцевского музеев»[217].

О Василии Андреевиче Дашкове следует рассказать особо, он был не только директором музеев в 1867–1896 годах, но и меценатом, подарившим музеям этнографическую коллекцию, известную как Дашковский этнографический музей. Он был сыном сенатора Андрея Васильевича Дашкова и племянником министра юстиции Дмитрия Васильевича Дашкова, от которых и унаследовал свои недюжинные организаторские способности. Немалую роль сыграло и его большое личное состояние.

В Румянцевский музей Василий Андреевич вошел, как рачительный хозяин. Благодаря его содействию и пожертвованиям, в 1867 году Общество любителей естествознания открыло в Москве Русскую этнографическую выставку. Об этой выставке мы уже писали, когда рассказывали о Манеже. После завершения работы выставки все экспонаты общей стоимостью свыше 75 тысяч рублей были выкуплены

В.А. Дашковым и переданы заведению, в котором он директорствовал. Именно эта коллекция и стала Дашковским этнографическим музеем. Постоянно расширяемый, музей просуществовал до 1924 года.

В 1882 году Дашков передал музеям галерею изображений выдающихся русских деятелей, создававшуюся его тщанием в течение шестнадцати лет. В то время оно состояло из 243-х портретов в натуральную величину, скопированных с подлинников лучшими русскими художниками – Крамским, Репиным, Васнецовым… Впоследствии галерея не переставала пополняться, и в итоге число портретов в ней перевалило за 300.

Попечением Дашкова были изданы также «Материалы для исторического описания Румянцевского музея» (М., 1882) и «Сборник материалов по этнографии» (М., 1886–1888). На его личные средства производились ремонт коллекций, устройство выставок и юбилейных музейных торжеств.

Публичный и Румянцевский музеи, помимо картинной галереи и этнографических коллекций, славились также своей библиотекой, по значению претендовавшей на 3–4 место среди книгохранилищ России. Первый читальный зал библиотеки открылся 2 января 1863 года. Он был невелик – всего на 20 мест. В 1879 году на втором этаже левого флигеля со стороны Знаменки открылся еще один читальный зал, на 170 мест. А в 1915 году в центральном корпусе открылся читальный зал на 300 мест.

Расширение читальных залов и книгохранилищ проводилось за счет постепенного перемещения из Пашкова дома отделений музея. Еще в 1914 году библиотека вытеснила оттуда в другое, специально построенное по соседству помещение, картинную галерею. Спустя 10 лет та же участь постигла и этнографическое отделение музея – так много книг хранилось в библиотеке, пополняемой, согласно утвержденному Александром II «Положению о Московском публичном музе-уме и Румянцевском музеуме», обязательными экземплярами от всей печатной продукции, издававшейся на территории Российской империи. И хотя денег на библиотеку не отпускалось до 1913 года, ее книжный фонд рос непрерывно. Если на 1 января 1864 года в библиотеке было только 100 тысяч единиц, то на 1 января 1917 год – уже 1 200 000 единиц хранения.

Москва про Романовых

Пашков дом. 1890-е гг.


Право на получение обязательного экземпляра библиотека обрела вслед за петербургскими Публичной библиотекой и Библиотекой Академии наук. Таким образом, обязательные экземпляры составляли 80 % книжного фонда. Другим источником комплектования библиотеки были переданные ей частные коллекции, дары, пожертвования, завещания. Таких дарений насчитывалось в книжном фонде свыше 300.

Московский фабрикант, купец 1-й гильдии, потомственный почетный гражданин Москвы К.Т. Солдатенков еще в 1861 году одарил будущую библиотеку 3000 рублями и всю свою последующую жизнь в течение сорока лет передавал ежегодно по 1000 рублей серебром. Также по его завещанию библиотеке и музеям отошла его личная библиотека и коллекция картин, благодаря чему коллекция живописи музеев удвоилась.

Ученый и путешественник, участник войны 1812 года А.С. Норов передал библиотеке коллекцию редких отечественных и зарубежных книг числом в 16 тысяч единиц, в том числе 155 инкунабул, т. е. книг, изданных до 1 января 1501 года.

Среди дарителей также были библиограф С.Д. Полторацкий, композитор М.Ю. Виельгорский, философ П.Я. Чаадаев, ученый Ф.В. Чижов, дипломат К.А. Скачков и многие другие. Музеям приносили в дар рукописи А.С. Пушкина, Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, Н.В. Гоголя, И.С. Тургенева, рукописи декабристов. А писательница Е.С. Некрасова, долгие годы собиравшая материалы, имеющие отношение к А.И. Герцену и Н.П. Огареву, передала все эти документы и материалы в библиотеку, где при содействии директора музеев ученого М.А. Веневитинова был создан первый музей общественного движения в России – «Комната людей 1840-х годов».

Кто только не был читателем Румянцевки, не говоря уже о крупнейших русских писателях той эпохи! Лев Толстой ходил сюда, как в дом родной. И не только почитать книги, но и пообщаться, в том числе и с легендарным библиотекарем Николаем Федоровым. Про него говорили, что спит он на голом сундуке, а ест один хлеб. Вполне возможно, ведь свою зарплату он тратил на покупку книг для библиотеки, а потому одет был более чем скромно. Некоторые читатели, впервые оказавшись в Румянцевке, даже могли дать Федорову на чай, не понимая, кто перед ними находится.

А чай Федоров любил попить с Толстым. В один прекрасный день чаепитие не состоялось. То ли кипяток остыл, то ли сахару оказалось маловато – великий писатель, показав на книги, с присущей ему прямотой заявил: «Ах, если б все это сжечь!» Федоров схватился за голову, закричав: «Боже мой! Что вы говорите! Какой ужас!»

В Пашковом доме наряду с рукописями Пушкина, Гоголя, Достоевского хранились и рукописи толстовских романов. Однако в 1904 году ввиду ремонта дома Толстому было предложено вывезти свои рукописи, так как места в хранилище для них уже не оставалось – и без того некуда было девать древние манускрипты. Особенно сильно возмущалась Софья Андреевна, назвав директора музея Ивана Цветаева «невоспитанным и противным». Рукописи Толстого принял Исторический музей.

Сто лет назад много шума произвело дело о краже из Пашкова дома. Украли в том числе и редкие гравюры. Всех собак повесили на Цветаева, отставив его от должности. А он, между прочим, отдал музею без малого 30 лет жизни.

Цветаев долго оправдывался, даже написал книгу в 1910 году: «Московский Публичный и Румянцевский Музеи. Спорные вопросы. Опыт самозащиты И. Цветаева, быв. директора сих Музеев». Суд снял с него подозрения, а в 1913 году в качестве компенсации Цветаева избрали почетным членом Румянцевского музея. В то время он уже трудился в основанном им же Музее изящных искусств на Волхонке. Но здоровье профессора было подорвано, в том же году он скончался.

В 1940 году Марина Цветаева напишет: «Мой отец поставил Музей Изящных Искусств – один на всю страну – он основатель и собиратель. В бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда, матери и отца. Мы Москву – задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?»

Очередной период подношения даров наступил после 1917 года. Правда, владельцев не спрашивали, хотели бы они передать Румянцевке свои собрания. Хорошо хоть ноги удалось унести. В условиях, когда жгли барские усадьбы, Пашков дом оказался настоящим спасением для графских и княжеских библиотек. А в 1925 году распустили музеи. Картины и скульптуру отдали на Волхонку, в Третьяковку, Исторический музей.

Очередным испытанием для Пашкова дома стало строительство нового здания Библиотеки имени Ленина, как ее нарекли большевики в 1924 году. Архитекторы Щуко и Гельфрейх задумали выстроить дом – памятник вождю. Ударная стройка должна была закончиться к 16-й годовщине революции. Гранита для облицовки было в избытке, а вот с бронзой возникла напряженка. Зато много в Москве оставалось колоколов, которые оперативно переплавили для нужд строительства.


С течением времени стали бросаться в глаза вычурность и чужеродность нового библиотечного здания, своей серостью диссонирующего с белым цветом Пашкова дома. Куда как приятнее глазу был белокаменный терем Архива иностранных дел, украшавший раньше Воздвиженку. А уж о гигантском здании книгохранилища, ставшем насестом для рекламы заморских брендов, и говорить не хочется.

Многое пришлось пережить Пашкову дому: пожар 1812 года, бомбежки 1941 года, прокладку станции метро «Боровицкая» в 1986 году, в результате чего дворец треснул по швам и 20 лет стоял в лесах. Уж и не чаяли, когда откроется.

Это здание – центральное звено важнейшей культурной цепи: Университет на Моховой – Пашков дом – Музей изящных искусств. Пройти по ней можно минут за 15, а складывалась эта последовательность домов-символов несколько столетий. И потому учреждение здесь новых музеев, персональных галерей многим кажется не вполне обоснованным.

Москва про Романовых

Король Прусский Фридрих Вильгельм III с сыновьями благодарит Москву за спасение его государства (с бельведера Пашкова дома).

Худ. Н.С. Матвеев. 1896 г.


Когда в метро объявляют, что следующая остановка – «Библиотека имени Ленина», поневоле задумываешься. Справедливым было бы назвать нынешнюю библиотеку именем Румянцева. «Беречь как глаза» – сегодня повторяем мы вслед за канцлером Румянцевым, относившим эту фразу к своим книгам, мы же адресуем эти слова к самому Пашкову дому.

В честь царя Александра I Благословенного

В апреле 1867 года Московская городская дума приняла решение уступить Московско-Смоленской железной дороге «бесплатно участки городской пустопорожней земли, которые ей могут понадобиться под Московскую станцию и под самую дорогу, как в черте города, так и вообще в городских владениях…»[218].

Речь шла о новом вокзале Москвы – Смоленском. Строительству вокзала предшествовала прокладка железнодорожных путей. Изыскания местности для прокладки пути «Государь Император дозволил Смоленскому земству провести на свой счет»[219]. Смоленские промышленники, заинтересованные в соединении с Москвой, охотно давали деньги на будущую железную дорогу, москвичи тоже понимали ее выгодность.

А 23 апреля 1868 года император Александр II разрешил «приступить к работам по предполагаемой железной дороге от Смоленска до Москвы и утвердить в общем виде направление этой дороги»[220].

Прокладка железнодорожных путей началась от Тверской заставы Москвы. Местность эта была вполне выгодной во многих отношениях. Расположение вокзала именно там позволяло проложить от новой магистрали соединительную ветку до Николаевской железной дороги. К тому же выбор был продиктован и экономическими соображениями: большая часть земель, предназначаемых под станцию и пути, не приносила городу никакого дохода, так что издержки города на отчуждение частных земель и снос построек составили всего 50 тысяч рублей.

Единственными, кто пострадал от нововведения, стали коннозаводчики. Дело в том, что новая железная дорога проходила через место конских скачек. Однако генерал-губернатор князь В.А. Долгоруков, хотя сам и являлся президентом «Императорского Московского Скакового общества», не смог удовлетворить просьбу коннозаводчиков об оказании содействия, «дабы линию означенной дороги отклонить от ипподромов, насколько окажется возможным»[221].

Строительство вокзала началось в апреле 1869 года. Ответственным за возведение зданий и всех построек, согласно контракту, был крупный предприниматель, владелец кирпичных заводов статский советник Немчинов (сегодня о нем напоминает название станции Немчинов-ка, устроенной по просьбе братьев Немчиновых, основавших в пригороде Москвы дачный поселок).

Однопутная Московско-Смоленская железная дорога строилась одновременно из Смоленска и из Москвы. 9 августа 1870 года от Смоленска до Гжатска (ныне г. Гагарин) прошли первые составы. На московском участке путь до станции Бородино был уже готов, и рельсы спешно укладывались до Гжатска: 25 августа ожидалась комиссия по приемке линии. На дорогу стал поступать подвижной состав, заказанный в Европе.

Готов был к сроку и Смоленский вокзал, двухэтажный, построенный из красного кирпича и оштукатуренный. Если сравнивать здание вокзала с современными его аналогами, то, конечно, примечательным его не назовешь, но для того времени это было вполне новым словом в архитектуре.

Торжественное открытие Московско-Смоленской железной дороги состоялось 19 сентября 1870 года. О новом вокзале московская пресса писала: «Станция представляет собой довольно красивое здание. С открытием движения по Смоленской дороге вся местность, прилегающая к Тверской заставе и четырем Ямским улицам, сильно оживится: уже теперь цены на дома и пустопорожние земли здесь возвысились довольно значительно»[222].

Сама дорога с начала эксплуатации принадлежала акционерному обществу Московско-Брестской железной дороги (образовано при слиянии Московско-Смоленской и Смоленско-Брестской железной дороги), а в 1896 году была выкуплена казной и находилась в ведении МПС.

С увеличением протяженности железной дороги на запад Российской империи, росло число городов, до которых можно было по ней доехать. Когда дорога дошла до Бреста, вокзал стал называться соответственно – Брестский. Именно так он стал именоваться в московских путеводителях с ноября 1871 года. Железная дорога Москва – Брест стала самой протяженной в России – 1100 км!

Весной 1896 года в связи с предстоящей коронацией Николая II архитектору Л. Кекушеву было поручено срочно построить для встречи царской семьи на Брестском вокзале Императорский павильон. До нашего времени он не сохранился. В настоящее время на этом месте находится вестибюль метро «Белорусская-радиальная».

Николай II должен был прибыть в Москву на коронацию в Успенском соборе. Будущий император приехал в Москву поездом по соединительной ветке, получившей название Алексеевская ветка, по селу Алексеевское на северо-востоке Москвы.

Деревянный терем был построен в русском стиле, с красивым коньком, с кокошниками и всевозможными украшениями. Интерьер терема был отделан богатыми материалами – бархатом, кожей, парчой. Стены и потолки Императорского павильона были обиты тиком стального цвета, фризы и потолок украшали золоченые орнаменты, мебель была завезена французская. Терем делился на три части: в центре была приемная; а по бокам – крытые застекленные галереи, за которыми следующие – крытые, но без стекла – галереи шли до самой платформы. Крыльцо венчал рельефный государственный герб. Рядом стоял флагшток, на котором 6 мая 1896 года в момент прибытия царского поезда был поднят императорский штандарт. Выход из павильона на вокзальную площадь застилал бархатный ковер. Императорский павильон долго служил для торжественных встреч знатных особ. Разобрали его лишь в 1908 году во время строительства следующего здания вокзала.

Работы по постройке царского терема и связанные с этим расходы не предусматривали расширение вокзальных площадей. Все остальные, кроме императора, продолжали ютиться в ставшем уже тесным и неудобным здании Брестского вокзала. Дорога уже сильно изменилась по сравнению с той, первоначальной. В начале 90-х годов XIX века железная дорога стала двухпутной, а платформа отправления была по-прежнему одна. Вокзальные помещения, особенно третьего класса, даже не вмещали в себя пассажиров одного поезда.

Да и сами порядки на железной дороге мало отвечали требованиям времени. Так, кондуктор (т. е. проводник) запускал пассажиров в вагон за 15 минут до отправления, и если пассажир опаздывал и приходил, например, минуты за три до отбытия, то кондуктор мог его не пустить. Так как платформ отправления было чрезвычайно мало, то пригородные поезда нередко брались штурмом. И как только состав подавался под посадку, то буквально за 5-10 минут он переполнялся (картина знакомая, не правда ли?). Значит, требовалось увеличение количества платформ до такого числа, чтобы отправление и посадка пассажиров проходили бесперебойно и максимально комфортно.

Начальник дороги Д.А. Кригер, начиная с 1898 года, неоднократно обращался в Министерство путей сообщения с просьбой выделить казенные деньги на обновление и расширение станции. Но приступить к реконструкции удалось лишь в 1907 году.

Был проведен конкурс на лучший проект нового здания вокзала. Первое место в этом конкурсе получил инженер Иван Иванович Струков, который, может быть, до этого не был широко известен, но ему удалось предложить наиболее приемлемый для того времени проект.

Здание по проекту Струкова состояло из двух корпусов, сходящихся под тупым углом. Угловая часть – в то время одноэтажная – предназначалась под царские покои и получила название «Царский угол».

Его задумка – здание из двух корпусов, как бы охватывающее всю привокзальную площадь своими корпусами, сходящимися под тупым углом. Угловая часть – в то время одноэтажная – предназначалась под царские покои и получила название «Царский угол». Фасад здания украшали картуши в виде щитов с железнодорожными эмблемами. Над входами в залы для пассажиров возвышались четыре изящные башенки с флагштоками.

Новый вокзал был весьма просторен. Площадь его в три раза превышала площадь прежнего. Всеобщее одобрение вызвали и архитектурный облик здания, и отделка интерьеров, и новейшее техническое оборудование телеграфа и билетных касс, где впервые в Москве были установлены аппараты, печатающие железнодорожные билеты. Московские газеты особо подчеркивали, что «все здание выполнили из железа и бетона и безопасно в пожарном отношении»[223].

Деятельное участие в строительстве принимал новый начальник дороги, военный инженер, генерал Ф. Мец. К весне 1910 года правое крыло здания было готово. На вокзале появились вместо одной сразу четыре посадочные платформы. Крайняя, Императорская, была одновременно и передаточной – через соединительную ветку с Николаевской железной дорогой.

Для снабжения дороги в Москве был построен газовый завод, в ведении дороги находились железнодорожные мастерские в Москве и Минске.

Первую очередь вокзала торжественно открыли 25 мая 1910 года. А церемония освящения левого крыла состоялась почти через 2 года – 26 февраля 1912 года, как раз к столетию Отечественной войны 1812 года. В связи с этим «по всеподданнейшему докладу господина Министра Путей Сообщения

С.В. Рухлова 4 мая 1912 г. последовало Высочайшее Его Императорского Величества соизволение на переименование Московско-Брестской железной дороги в Александровскую»[224]. Именно с этого времени вокзал получил название Александровского, а паровозы и вагоны стали украшать объемные вензеля Александра I. Позже из-за дороговизны их стали просто рисовать на стенках подвижного состава.

Поскольку строительство финансировалось из казны, а не из частных источников, как в случае с Ярославским или Казанским вокзалом, то и денег на новый вокзал особенно не считали. А обошелся он казне почти в миллион рублей.

В Первую мировую войну Александровский вокзал одним из первых стал фронтовым. По дороге перевозились боеприпасы, продовольствие, воинские эшелоны, беженцы. Отсюда отправлялись эшелоны на запад, сюда привозили раненых, для которых были организованы первые пункты питания.

В августе 1922 года Александровская и Московско-Балтийская дороги были объединены в Московско-Белорусско-Балтийскую, и вокзал был переименован в Белорусско-Балтийский. А с мая 1936 года – после очередной реорганизации железных дорог – вокзал получил свое современное имя – Белорусский.

В декоре фасадов Белорусского вокзала соединены элементы многих архитектурных стилей, оставшихся, правда, в далеком прошлом. Прошлом даже для начала двадцатого века.

Эклектичность вокзала бросается в глаза. Здесь и неоклассицизм, и готика, и ампир. Фасад вокзала явно европеизирован. Но другой такой же, даже похожий, вряд ли можно найти еще в Москве. И если Казанский вокзал – это ворота на Восток, то Белорусский, как его ни назови в зависимости от исторической эпохи, это ворота на Запад.

Издали кажется, что фасад вокзала несколько перегружен дробностью деталей и повторяемостью элементов. Но все же при более детальном рассмотрении перед нами раскрывается оригинальность замысла, согласно которому почти все архитектурные стили Европы должны напомнить пассажиру, откуда он приехал или куда направляется. Само оформление вокзала рассчитано, скорее, на тех, кто доедет до Бреста, а не выйдет где-нибудь под Смоленском.

Лепные украшения, орнамент, покатые крыши, сохранившие свой первоначальный вид до наших дней, передают благостную атмосферу восприятия западных веяний в первом десятилетии прошлого века. Выразительный силуэт здания заканчивается эффектными, частыми башнями и издалека заметными куполами. Построенный в сочетании нескольких архитектурных стилей, вокзал получился довольно изящным и сохраняет это качество до сих пор.

Москва про Романовых

Брестский вокзал в 1905 г.

Музей изящных искусств: «Имени Александра III»

Важнейшим культурным событием московской жизни при Николае II стало основание Музея изящных искусств на Волхонке имени императора Александра III (ныне Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина).

Место для будущего музея было выбрано заповедное – Волхонка и по сей день считается старейшей московской улицей.

С XVI века на месте музея были государевы «большие конюшни» – «Конюшенный» и «Колымажный» дворы (отсюда и название Колымажного переулка). В XIX веке каменные строения конюшен были приспособлены под тюрьму. Отсюда зимой 1864 года член студенческого революционного кружка Болеслав Шостакович (дед композитора Д.Д. Шостаковича) помог бежать польскому революционеру Ярославу Домбровскому, будущему генералу Парижской Коммуны.

В 1830-х годах был снесен Колымажный двор, на его месте устроили открытый манеж для обучения верховой езде. А в 1898 году здесь началось строительство Музея изящных искусств Московского университета по проекту архитектора Р.И. Клейна.

Появление Музея изящных искусств именно на Волхонке весьма символично, поскольку еще в 1865–1886 годах здесь неподалеку существовал т. н. Голицынский музей, хранивший коллекции живописи, древностей и редких книг. Однако необходимость создания нового современного музея и постройки для него специального здания стала все более ощущаться со второй половины XIX века. Ведь в крупнейших европейских столицах уже давно существовали подобные музеи, наполненные зачастую даже не слепками, а оригиналами. Московский музей выступал едва ли не последним по времени из этого ряда, но самым богатым и роскошным и по строгому отбору экспонатов, их научному содержанию и диапазону представления истории искусства.

Среди тех, кто публично высказывался за эту идею, была и княгиня Зинаида Волконская, не только гостеприимная хозяйка популярного в Москве литературного салона на Тверской улице, но и автор ряда исторических сочинений. В 1825 году она была избрана почетным членом Общества истории и древностей российских при Московском университете. Княгиня не раз предлагала создать университетский «эстетический» музей, посвященный античной скульптуре. Дело оставалось за малым и самым главным – собрать деньги на это благое начинание и получить монаршее благоволение.

Единомышленниками Волконской были профессора Московского университета С.П. Шевырев и К.К. Герц, директор Московского Публичного и Румянцевского музеев Н.В. Исаков и другие представители московской интеллигенции.

Наиболее значимую роль в основании Музея изящных искусств сыграл Иван Владимирович Цветаев (1847–1913), обладавший большим опытом музейной работы. С 1882 года он служил в Московском Публичном и Румянцевском музеях, сначала заведующим гравюрным кабинетом, затем с 1883 года хранителем отделения изящных искусств и классических древностей, а с 1901 по 1910 год директором музеев.

Кроме того, Цветаев был профессором кафедры теории и истории искусства в Московском университете, доктором римской словесности, историком искусства. Он имел огромный авторитет в научной среде, будучи действительным членом Императорского Московского археологического общества, Императорской Академии художеств, членом-корреспондентом Императорской Академии наук…

А ведь Иван Владимирович был совсем не дворянского происхождения, уроженец Шуйского уезда Владимирской губернии, он должен был стать, как его предки, священником. И сперва ничего не предвещало ему будущее основателя крупнейшего московского музея. Начальное образование Цветаев получил в духовном училище, среднее – во Владимирской духовной семинарии. А вот историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета в 1870 году он окончил с золотой медалью.

Избрав для себя не церковную, а светскую карьеру, Цветаев в течение ряда лет преподавал в университетах Российской империи, а с 1877 года и в Московском университете, где в 1889 году возглавил Кабинет изящных искусств и древностей. Вот из этого кабинета и вырос Музей изящных искусств имени Александра III.

Коллекция кабинета с 1881 года находилась всего лишь в двух помещениях одного из старых университетских корпусов на Большой Никитской улице. Благодаря Цветаеву, с 1894 года приходить сюда смогли не только студенты, но и все желающие.

Кипучая энергия Ивана Владимировича не могла ограничиваться рамками университетского кабинета, направляя мысли ученого по пути создания более крупного, систематического собрания гипсовых слепков древневосточного, античного и европейского искусства. Цветаев мечтал о таком музее, который стал бы «наглядной хрестоматией по истории мировой скульптуры и архитектуры»[225], подобно музеям Лондона, Парижа и Рима.

С начала 1890-х годов профессор Цветаев приступил к практической работе по организации музея, главной целью которой стало убеждение и чиновников, власть имущих, и богатых соотечественников в необходимости существования в Москве совершенно нового, по-европейски современного культурно-просветительского и художественного учреждения.

Вот, например, его письмо другу и единомышленнику Н.В. Баснину от 29 декабря

1893 года: «Не оставляя этих музейных дум и по ночам или, вернее, страдая от них бессонницами, я пришел к сознанию необходимости активной помощи со стороны моих друзей и добрых знакомых. Одному мне не сделать этого сложного дела. Тут необходимо содействие многих. Доколе я обращаюсь к участию лиц более мне близких по духу, по стремлениям высшего порядка. К Вам я обращаюсь с сердечной просьбой – … не могу я звонить и просить «на построение храма искусств» у людей богатых только потому, что они богаты и у меня в музее много нужд. Надобно достигать намеченой цели, соблюдая приличие и не унижая достоинство университета и задуманного учреждения»[226].

И богатые люди откликнулись. Среди меценатов были владельцы текстильных фабрик братья Арманд, московская благотворительница Мария Семеновна Скребицкая, предприниматель и благотворитель Павел Григорьевич Шелапутин, мануфактурист и собиратель произведений новых русских и французских художников Михаил Абрамович Морозов, предприниматель Иван Андреевич Колесников и его жена Ксения Федоровна, банкир Иван Михайлович Рукавишников и промышленник Михаил Николаевич Журавлев, чаеторговец Константин Семенович Попов, коллекционеры Козьма Терентьевич Солдатенков и Павел Михайлович Третьяков, основатель Кустарного музея в Москве Сергей Тимофеевич Морозов, гравер и собиратель редких гравюр Николай Семенович Мосолов, банкир Лазарь Соломонович Поляков и многие другие.

Расщедрились и представители императорской фамилии, ведь речь шла о музее, сохраняющем память об одном из выдающихся членов дома Романовых, – великие князья Сергей и Павел Александровичи, греческая королева, урожденная великая княжна Ольга Константиновна.

Одной из первых в ряду благотворителей стоит фамилия купеческой вдовы Варвары Андреевны Алексеевой, пожертвовавшей на создание музея 150 тысяч рублей в 1895 году. Условием сего акта было присвоение музею имени императора Александра III. Это было весьма кстати и серьезно повышало статус музея и его шансы на поддержку со стороны царской фамилии. Да и место для такого музея, названного в честь отца Николая II, требовалось соответствовавшее названию.

Кроме того, особый смысл названию будущего музея придавало то, что инициатива по присвоению ему имени покойного императора исходила не от власти, а из народа.

Цветаеву в буквальном смысле пришлось вести напряженную борьбу за выделение земельного участка под строительство. Видимо, и тогда существовали в столице серьезные проблемы со свободными участками под строительство «объектов бюджетной сферы».

В течение двух с половиной лет Московская городская дума решала судьбу будущей территории музея. Как писал Цветаев, члены городской думы «Все жилы напрягали к тому, чтобы не дать площади Колымажного двора под музей. желая в своём упрямом неразумении застроить площадь. промышленным училищем, с его химическими и даже мыловаренными лабораториями и фабриками»[227].

О напряженной борьбе за землю свидетельствовали и московские газеты. В 1898 году «Русские ведомости» сообщали: «Гласный Н.А. Найденов высказал, что дума в прошлом заседании отказала университету в ходатайстве о прирезке под музей земли свыше 1200 кв. саж., потому что у города мало остается свободной земли, в особенности в центральной части. Но если, как теперь выясняется, для музея необходимо отвести 1867 кв. саж., иначе он не может быть построен по составленным планам, то нужно удовлетворить ходатайство университета».

Цветаеву удается донести до Николая II мысль о том, что именно Волхонка должна стать местом «прописки» будущего музея. И царь идет навстречу: в июле 1895 года он распоряжается приостановить закладку на Колымажном дворе здания Промышленно-технического училища в память 25-летия царствования Александра II и предоставить это место будущему музею.

В подтверждение одержанной в трудной борьбе победы Московский университет получил дарственную грамоту: «Городу Москве, запечатлевшей имя свое в истории художественного просвещения принесением в дар Музею изящных искусств места бывшего Колымажного двора».

Цветаев много времени проводит за границей, осматривая лучшие музейные собрания Европы, он посещает Рим, Флоренцию, Неаполь, Дрезден, Берлин, Швейцарию, причем за свой собственный счет.

Труды и траты Цветаева не прошли даром, увенчавшись 28 февраля 1898 года утверждением Николаем II Положения о Комитете по устройству Музея изящных искусств имени Александра III.

Комитет создавался как добровольное сообщество лиц, желающих активно участвовать в систематическом распространении научных знаний в области изящных искусств среди широких кругов русского общества. Комитет объединял руководство университета (Правление в полном составе), профессоров историко-филологического факультета и высших представителей властей с частными лицами, приносившими средства на организацию Музея, дарившими экспонаты или оказывавшими другие важные услуги работе Комитета. Участие в его работе для всех членов, кроме архитектора и его помощника, было безвозмездным. Назначение Комитета – содействие университету в сооружении здания

Музея и в комплектовании его художественными и научными коллекциями, в изыскании денежных средств для дальнейшего существования Музея. Полученные суммы передавались Правлению университета, которое утверждало их расходование по представлению Комитета. Комитет учреждался на период сооружения Музея изящных искусств, однако фактически существовал до февраля 1917 года[228].

Председателем комитета стал дядя Николая II и генерал-губернатор Москвы великий князь Сергей Александрович Романов, что указывало на значимость и весомость решения царя, способствовавшего выделению на устройство музея из государственной казны 200 тысяч рублей.

Иван Владимирович Цветаев был назначен секретарем комитета. В этой должности он занимался сбором частных пожертвований, формированием собрания, а также организацией архитектурного конкурса на лучший проект музейного здания. А дом для музея требовался довольно просторный, т. к. зарубежные коллеги Цветаева, узнавшие о том, что в России скоро появится свое собрание античных слепков, спешили помочь, предоставляя для копирования свои шедевры.

Заместителем председателя комитета по устройству Музея изящных искусств имени Александра III стал владелец стекольных заводов в Гусь-Хрустальном Юрий Степанович Нечаев-Мальцов (1834–1913). И если на Цветаева легла организационная часть работы, то Нечаев-Мальцов во многом обеспечивал финансирование. А денег требовалось немало -3 миллиона рублей, из которых семьдесят процентов пожертвовал именно он. О том, какой это был замечательный человек, свидетельствует сам факт того, что еще в 1897 году, до создания комитета, он приобрел для музея первые экспонаты – оригинальные памятники искусства и культуры Древнего Египта. Он же покупал и ценные копии всемирно известных скульптурных шедевров древности.

17 августа 1898 года состоялась торжественная закладка здания музея на Колымажном дворе в присутствии членов императорской фамилии и большого стечения народа. Дом для музея (даже не дом, а храм) должен был строиться по проекту авторского коллектива во главе с архитектором Романом Ивановичем Клейном (1858–1924).

Этот проект среди прочих пятнадцати и победил в конкурсе.

Авторы проекта смогли удовлетворить главному условию конкурса – форма музея должна в полной мере отражать его содержание, т. е. здание должно быть и изящным, и нести в себе все признаки высокого художественного вкуса либо в стиле эпохи Возрождения, либо в античных мотивах (но ни в коем случае не эклектики, т. е. смешения стилей!).

Неслучайно, что одной из изюминок главного фасада музея стала колоннада, повторяющая в большем масштабе пропорции колоннады восточного портика древнегреческого храма Эрехтейона, что и по сей день возвышается на афинском Акрополе. Ионическая колоннада на Волхонке создает впечатление основательности и сдержанности.

Свою роль сыграла и определенная удаленность здания от перспективы улицы, как бы выделяющая его из строя соседних домов, невольно привлекая к нему интерес, заставляя прохожих обратить внимание на безукоризненность архитектурных форм и законченность художественного образа, которую удалось достичь зодчим.

Для строительства здания использовались не только современные методы и технологии, но и лучшие материалы со всей Европы – из Польши, Финляндии, Норвегии, Швеции, Германии, Италии. Поделилась своими полезными ископаемыми и Россия – с Урала привезли белый морозоустойчивый мрамор для облицовки колоннады и фасадов.

Помимо Клейна, удостоенного за эту работу звания академика архитектуры и хорошо известного москвичам своими проектами (Бородинский мост, 1912; универмаг «Мюр и Мерилиз», осуществлен в 1910 году, ныне здание ЦУМа; Средние торговые ряды на Красной площади, 1891–1893), над проектом здания музея работали и другие зодчие.

Архитектор Григорий Борисович Бархин свою профессиональную деятельность начал в качестве сотрудника у Р.И. Клейна именно в момент проектирования здания музея. В дальнейшем он станет автором одного из самых известных воплощенных в Москве проектов 1920-х годов – здания редакции «Известия» (1925–1927). Бархин являлся также участником составления Генерального плана Москвы в 1935 года.

В мастерской Р.И. Клейна трудился и архитектор Алексей Дмитриевич Чичагов, ему принадлежит авторство оформления Египетского зала, а инженер Владимир Григорьевич Шухов был автором проекта стеклянных перекрытий здания музея и внутренних коммуникаций.

Автор проекта парадной лестницы – архитектор Жолтовский. Тезка Цветаева, Иван Владимирович Жолтовский относится к числу наиболее выдающихся русских зодчих XX столетия, он являлся автором проектов таких московских зданий, как Дом скакового общества (1903–1905), особняк Тарасова (1909–1912), Государственный банк (1927–1929), электростанция МО ГЭС (1927–1928), дом № 16 на Моховой улице (1933–1934), дом № 11 на Ленинском проспекте (1949), дом № 184 на проспекте Мира (1951–1957), а также Ипподром (1951–1955). Олицетворенные в камне творения Жолтовского уже при жизни признавались архитектурными шедеврами. И потому участие зодчего в работе над проектом здания Музея изящных искусств было вполне обоснованным, и даже необходимым. Проект парадной лестницы Жолтовского отвечал требованиям конкурса, поскольку мастер в течение своей долгой творческой жизни оставался верен классическому стилю, будучи приверженцем архитектурных идей эпохи итальянского Возрождения.

Имя Жолтовского связано с Волхонкой не только по осуществленному проекту парадной лестницы музея, архитектор являлся участником конкурса на строительство Дворца Советов на месте разрушенного Храма Христа Спасителя. Зодчий был удостоен одной из трех высших премий на открытом международном конкурсе на проект Дворца Советов, проходившем в 1932 году.

Фасад музея венчают фризы с изображением Олимпийских игр (скульптор Г. Залеман), заказанные на средства Нечаева-Мальцова.

Подлинным праздником не только в масштабах Москвы, но и России стало открытие Музея изящных искусств имени Александра III 31 мая (13 июня) 1912 года. Как и полагалось, церемонию почтили своим присутствием император Николай II и его мать, вдовствующая императрица Мария Федоровна. Звучавшие на открытии речи обещали музею долгую и насыщенную жизнь.

Ну а первым директором музея стал Иван Владимирович Цветаев. И естественно, что мы не можем не вспомнить здесь о его дочери – Марине Цветаевой, помогавшей отцу управляться с музейными делами. Она вела всю переписку Ивана Владимировича, которая, как мы уже знаем, была огромна. Этой работой Марина Ивановна занялась после ранней смерти своей матери Марии Александровны Мейн в 1906 году.

Это была удивительная и прекрасно образованная женщина – пианистка, художница, говорившая на четырех языках. Цветаев сравнивал супругу с Зинаидой Волконской, говоря о том, что за весь свой жизненный опыт он знал только двух женщин, столь образованных в истории искусств.

Кроме Марины, в музее работали и ее сестра Анастасия, а также сводный брат Андрей, обладавший редким качеством – он мог безошибочно определить время создания и автора картины. Вот какие образованные и незаурядные дети были у основателя Музея изящных искусств имени Александра III Ивана Цветаева.

После открытия музея постепенно росло число его посетителей, и если в будни на Волхонку приходило до 700 человек, то в воскресенье уже в четыре раза больше. С годами музей вошел в число непременных московских достопримечательностей, наряду с Третьяковской галереей и Историческим музеем. Имя императора Александра III музей носил до 1917 года.

Москва про Романовых

Прием волостных старшин императором Александром III во дворе Петровского дворца в Москве.

Худ. И.Е. Репин. 1885–1886 гг.

Тяжкий крест Романовых: покушение в Кремле

В феврале 1905 года в Кремле в результате покушения погиб великий князь Сергей Александрович Романов. К тому времени он уже как месяц перестал быть генерал-губернатором Первопрестольной, исполняя лишь обязанности командующего Московским военным округом. Это очень важное обстоятельство – убили не московского градоначальника, а одну из ключевых фигур Императорского дома Романовых, имевших огромное влияние на своего племянника Николая II.

К смерти великого князя приговорили наиболее радикальные представители российской оппозиции в отместку за Кровавое воскресенье 9 января 1905 года, когда мирная манифестация была расстреляна войсками петербургского гарнизона.

Вот что писал один из свидетелей покушения на Сергея Александровича: «Без десяти минут в три. я взглянул в окно и увидел следующее. К Никольским воротам подъезжал на карете великий князь. а навстречу карете, но по тротуару шел какой-то человек с черными усами, одетый в суконную поддевку, черную шапку. На вид ему было лет около 30. Сначала он шел по тротуару, а потом при приближении кареты сошел на мостовую. Когда карета проехала мимо него, он быстро обернулся, выхватил из-под полы какой-то предмет, завернутый во что-то черное, и с силой бросил его в зад кареты. Блеснул огонь, в котором скрылась карета, послышался страшный, оглушительный удар, и я отлетел от окна вглубь комнаты сажени на 4 и упал на пол. Задребезжали и посыпались стекла. Когда я встал и подошел к окну, то мне представилась следующая картина. Прямо против окна лежала какая-то груда. Снег был обрызган. Были разбросаны части рук великого князя и одна уцелевшая нога. Тут же лежала ось кареты и два колеса. Кучер, доехав до решетки, идущей от ворот до суда, здесь упал. Но потом поднялся, встал и оперся головой о решетку. В таком виде он был посажен, минут 5 спустя, на извозчика и отвезен [в больницу]»[229].

Кучер князя скончался от полученных ранений 7 февраля в Яузской больнице, перед смертью он рассказал следователю:

«Отъехав от Николаевского дворца, я пустил лошадей крупной рысью. Проезжая по Сенатской площади, мы мало кого встречали. Я вез великого князя в генерал-губернаторский дом. Подъезжая к Никольским воротам, я направил лошадей немного левее считая от Николаевского Дворца, чтобы быть как раз против ворот. Я видел, как стоявший на посту полицейский отдал великому князю честь. Вдруг, что-то точно разорвалось в воздухе, глаза мне закрыло облаком, и я почувствовал, что полетел вверх вместе с сиденьем. Боли я не чувствовал первое время никакой и не мог понять, что со мной происходит. Меня отнесло в сторону Окружного суда, и я крепко держался за решетку: мне представлялось, что я держу лошадей. Сиденье и передок кареты находились около меня. Все это продолжалось несколько минут, а после у меня закружилась голова, и я стал терять сознание»[230].

Вскоре после взрыва на Сенатскую площадь приехала супруга князя, великая княгиня Елизавета Федоровна, «встав на колени, она стала рыться в куче останков убитого князя, ощупывала руки, проводила по плечам, отыскивая голову»[231].

Собравшиеся на месте взрыва случайные прохожие пытались взять на память кто кусок шинели убитого, а некоторые – даже часть останков.

В Санкт-Петербург, где в соборе Петропавловской крепости последние сто лет хоронили Романовых, великого князя не повезли. Отпевали его 10 февраля 1905 года в Алексиевской церкви Чудова монастыря, служивший панихиду митрополит Владимир назвал покойного мучеником (мог ли он предполагать, что это лишь начало мученичества Романовых!). Николай II на прощание не приехал.

Похоронили Сергея Александровича тут же – в храме-усыпальнице. И это очень символично – в Чудовом монастыре когда-то жил Гришка Отрепьев, а в 1612 году здесь умер в заточении священномученик Гермоген, патриарх и активный сторонник воцарения Романовых на российском престоле. Монастырь снесли большевики в 1930 году, уничтожив и храм-усыпальницу. Останки великого князя были найдены лишь в 1995 году при археологических раскопках в Кремле, оттуда они и были перенесены в Новоспасский монастырь.

На месте гибели великого князя в апреле 1908 года установили памятный крест (автор В.М. Васнецов). А через десять лет крест был снесен по указанию Ленина. Сегодня крест воссоздан в Новоспасском монастыре.

Смерть великого князя послужила жутким предзнаменованием такого близкого и скорого финала царствования Романовых. Ведь и жизнь-то его кончилась не в Санкт-Петербурге, а там, где за триста лет до этого было положено начало высшей власти Романовых, в нескольких метрах от Успенского собора.

Мрачной, зловещей тенью поминальный крест словно нависал над древним Кремлем, над усыпальницей первых царей династии Романовых в Архангельском соборе, указывая, что все возвращается на круги своя. Пройдет каких-то десять с лишним лет, и не только сам Николай II, но и его дочери, и сын, и жена, а также другие члены императорской семьи примут мученическую смерть в расплату и за Рюриковичей, и за всех Романовых.

Москва про Романовых

Крест-памятник на месте убийства великого князя Сергея Александровича

Марфо-Мариинская обитель как олицетворение нравственного очищения общества

Кремлевский крест послужил не единственной формой увековечения памяти о великом князе, в память о своем убиенном супруге великая княгиня Елизавета Федоровна основала в Москве Марфо-Мариинскую обитель, что было чрезвычайно высоко расценено современниками – как духовно-нравственный подвиг. Благотворительность и милосердие – две добродетели, которые сделали великую княгиню известной далеко за пределами России, недаром ее скульптура установлена на фасаде Вестминстерского аббатства в Лондоне в ряду мучеников 20 века.

Причем упоминается она там именно под своим, российским титулом и именем, которые она обрела в 1884 году, бракосочетавшись с братом Александра III великим князем Сергеем Александровичем. А до замужества дочь великого герцога Гессенского Людвига IV была известна как принцесса Елизавета Александра Луиза Алиса Гессен-Дармштадская. А ее младшая сестра – принцесса Виктория Алиса Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадтская стала в 1894 году супругой Николая II, десятью годами позже. Последнюю российскую императрицу мы знаем как Александру Федоровну.

Интересно, что брат обоих принцесс – Фридрих, страдал так называемой «королевской болезнью» – гемофилией, унаследованной им от своей бабки, английской королевы Виктории. Этим же заболеванием страдал и наследник престола, цесаревич Алексей Николаевич.

Попав в Россию, Гессен-Дармштадская принцесса постепенно пришла к выводу, что самой судьбой ей предназначено вершить здесь благие дела. Российская империя в буквальном смысле стала для нее второй родиной. И если ее сестра-императрица говорила по-русски до конца жизни с акцентом, то Елизавета Федоровна освоила его как родной.

Большое впечатление произвела на Елизавету Федоровну златоглавая Москва – город Сорока сороков, множества храмов и монастырей. И неслучайно, что именно в 1891 году, когда ее муж стал генерал-губернатором Первопрестольной, протестантка Елизавета Федоровна искренне и всем сердцем приняла православие: «Я все время думала и читала и молилась Богу – указать мне правильный путь – и пришла к заключению, что только в этой религии я могу найти настоящую и сильную веру в Бога, которую человек должен иметь, чтобы быть хорошим христианином» [232].

Религиозность была привита ей с детства и стала основной чертой ее характера именно в Рос