Book: Европейцы (сборник)



Европейцы (сборник)

Генри Джеймс

Европейцы (сборник)

Купить книгу "Европейцы (сборник)" Джеймс Генри

* * *

Европейцы Перевод Л. Поляковой

1

Когда из окон хмурой гостиницы смотришь на тесное кладбище, затерявшееся в толчее равнодушного города, вид его ни при каких обстоятельствах не может радовать глаз, особенно же после унылого мокрого снегопада, словно изнемогшего в безуспешных попытках принарядить эти обветшалые надгробья и могильную сень. Но если в довершение всего календарь показывает, что вот уже шесть недель, как наступила благословенная пора весны, а воздух между тем отягощен ледяной изморосью, тогда, согласитесь сами, в пейзаже этом представлено все, что способно нагнать тоску. По крайней мере, так думала в некий день, точнее, 12 мая, тому назад лет тридцать одна дама, стоя у окна лучшей гостиницы старинного города Бостона. Она стояла там никак не менее получаса – не подряд, конечно, – время от времени она отходила от окна и в нетерпении кружила по комнате. Камин пылал, над горящими углями порхало легкое синеватое пламя, а вблизи камина за столом сидел молодой человек и усердно работал карандашом. Перед ним лежали листы бумаги, небольшие, одинаковой величины квадраты, которые он, судя по всему, покрывал рисунками – странного вида фигурками. Работал он быстро, сосредоточенно, порой откидывал назад голову и рассматривал рисунок, отодвинув его на расстояние вытянутой руки, и все время что-то весело напевал или насвистывал себе под нос. Кружа по комнате, дама всякий раз задевала его мимоходом; ее пышно отделанные юбки были необъятны. Но она ни разу не взглянула на его работу – взглядом она удостаивала лишь висевшее над туалетным столиком в противоположном конце комнаты зеркало. Перед ним она на мгновение останавливалась и обеими руками сжимала себе талию или, поднеся их – а руки у нее были пухлые, прелестные – к волосам, то ли поглаживала, то ли приглаживала выбивавшиеся из прически завитки. У внимательного наблюдателя могла бы, пожалуй, мелькнуть мысль, что пока дама урывками производила этот смотр, меланхолическое выражение исчезало с ее лица, но стоило ей только подойти к окну, и черты ее снова явственно отражали все признаки неудовольствия. Впрочем, откуда же было взяться удовольствию, если всё вокруг к этому ничуть не располагало? Оконные стекла были заляпаны снегом, надгробные камни внизу на кладбище, казалось, покосились, чтобы как-то увернуться и сохранить лицо. От улицы их отделяла высокая чугунная ограда; по другую ее сторону, переминаясь с ноги на ногу в подтаявшем снегу, толпились в изрядном количестве бостонцы. Многие из них поглядывали то вправо, то влево, как бы чего-то дожидаясь. Время от времени к тому месту, где они стояли, подъезжал странного вида экипаж – дама у окна, при весьма обширном знакомстве с плодами человеческой изобретательности, никогда ничего подобного не видела: это был огромный приземистый ярчайшего цвета омнибус, украшенный, насколько она могла разглядеть, бубенчиками, который влачила по пробитым в мостовой колеям, подбрасывая на ходу, немилосердно громыхая и скрежеща, пара на диво низкорослых лошадок. Когда сей экипаж приближался к определенному месту, толпившиеся у кладбищенской ограды люди – а большей частью это были женщины с пакетами и сумками в руках – бросались к нему, словно движимые единым порывом – так рвутся в спасательную шлюпку на море, – и исчезали в его необъятных недрах, после чего спасательная шлюпка, или спасательный вагон (как дама у окна в рассеянии окрестила его), подскакивая и позвякивая, отбывал на своих невидимых колесах, причем кормчий (человек у руля) управлял его ходом, стоя не на корме, а на носу, что было уже ни с чем не сообразно. Это необычное явление повторялось каждые три минуты, и поток женщин в плащах, с ридикюлями и свертками в руках, не иссякал: их убыль тут же самым щедрым образом пополнялась. По другую сторону кладбища тянулся ряд невысоких кирпичных домов, повернувшихся самым непринужденным и неприглядным образом спиной к зрителям. Напротив гостиницы, в наиболее удаленной от нее точке, высился покрашенный в белый цвет шпиль деревянной церкви, уходивший вверх и терявшийся в снежной мгле. Дама некоторое время смотрела на этот шпиль. По какой-то, ей одной ведомой, причине он казался ей бесконечно уродливым. Она просто видеть его не могла, она глубоко его ненавидела, он до такой степени ее раздражал, что этого нельзя было объяснить никакими разумными основаниями. Она никогда не думала, что церковные шпили способны возбуждать в ней такие сильные чувства.

Она не была красива, однако лицо ее, даже когда на нем выражалось досадливое недоумение, казалось необыкновенно интересным и привлекательным. Не была она и в расцвете молодости, но очертания ее стройного стана отличались на редкость уместной округлостью, свидетельствуя о зрелости, равно как и о гибкости, и свои тридцать три года она несла не менее легко, чем, должно быть, Геба несла своей тонкой в запястье рукой наполненный до краев кубок. Цвет лица у нее был, по выражению французов, несколько утомленный, рот крупный, губы слишком полны, зубы неровные, подбородок слегка расплывчат, нос толстоват, и, когда она улыбалась – а улыбалась она постоянно, – морщинки по обе стороны от него разбегались очень высоко, чуть ли не до самых глаз. Но глаза были прелестны – серые, сияющие, со взором то быстрым, то медлительно нежным, они искрились умом. Густые, темные, прихотливо вьющиеся волосы над низким лбом – единственной красивой чертой ее лица – она заплетала и укладывала в прическу, приводившую на ум женщин Юга или Востока – словом, что-то чужеземное. У нее был огромный набор серег, и она постоянно меняла их, этим тоже словно подчеркивая свою якобы принадлежность к полуденным странам, свое яркое своеобразие. Как-то раз ей сделали за глаза комплимент, и, пересказанный, он доставил ей ни с чем не сравнимое удовольствие. «Вы говорите, красивая женщина? – удивился кто-то. – Да у нее все черты лица дурны». – «Не знаю, какие у нее черты лица, – возразил некий тонкий ценитель, – но держать так голову может только красивая женщина». Надо полагать, она не стала держать ее после этого менее гордо.

Наконец она отошла от окна и прижала к глазам ладони.

– Ужасно! – воскликнула она. – Я ни за что здесь не останусь, ни за что. – Она опустилась в кресло у камина.

– Подожди немного, детка, – ласково откликнулся молодой человек, продолжая рисовать.

Дама выставила из-под платья ножку; ножка была миниатюрна, а на туфельке красовалась огромная розетка. Несколько секунд дама пристально изучала это украшение, потом перевела взгляд на пылавший в камине пласт каменного угля.

– Нет, ты видел что-нибудь более безобразное, чем этот огонь? – спросила она. – Видел ли ты что-нибудь более affreux [1] , чем все вокруг?

Дама говорила по-английски идеально чисто, но то, как она вставила в свою речь французское словечко, показывало, что говорить по-французски ей не менее привычно, чем по-английски.

– По-моему, огонь очень красив, – сказал молодой человек, бросив взгляд в сторону камина. – Эти пляшущие поверх красных угольев синие язычки пламени чрезвычайно живописны. Чем-то это напоминает лабораторию алхимика.

– Слишком уж ты благодушен, мой милый, – заявила его собеседница.

Молодой человек отставил руку с рисунком и, склонив набок голову, медленно провел кончиком языка по нижней губе.

– Благодушен, не спорю, но не слишком.

– Нет, ты невозможен, ты меня раздражаешь, – проговорила, глядя на свою туфельку, дама.

Молодой человек что-то подправил в рисунке.

– Ты, видно, хочешь этим сказать, что раздражена?

– Да, тут ты угадал! – ответила его собеседница с горьким смешком. – Это самый мрачный день в моей жизни. Ты-то ведь в состоянии это понять.

– Подожди до завтра, – откликнулся молодой человек.

– Мы совершили страшную ошибку. Если сегодня в этом можно еще сомневаться, завтра никаких сомнений уже не останется. Се sera clair, au moins! [2]

Молодой человек некоторое время молчал и усердно трудился над рисунком. Наконец он проговорил:

– Ошибок вообще нет и не бывает.

– Вполне вероятно – для тех, кто недостаточно умен, чтобы их признать. Не замечать собственные ошибки – какое это было бы счастье, – продолжала, по-прежнему любуясь своей ножкой, дама.

– Моя дорогая сестра, – сказал, не отрываясь от рисунка, молодой человек, – раньше ты никогда не говорила мне, что я недостаточно умен.

– Что ж, по твоей собственной теории, я не вправе признать это ошибкой, – ответила весьма резонно его сестра.

Молодой человек рассмеялся звонко, от души:

– Тебя, во всяком случае, моя дорогая сестра, Бог умом не обидел.

– Не скажи – иначе как бы я могла это предложить.

– Разве это предложила ты? – спросил ее брат.

Она повернула голову и изумленно на него посмотрела:

– Ты жаждешь приписать эту заслугу себе?

– Я готов взять на себя вину, если тебе так больше нравится, – проговорил он, глядя на нее с улыбкой.

– Ах да, тебе ведь все равно, что одно, что другое, ты не станешь настаивать на своем, ты не собственник.

Молодой человек снова весело рассмеялся:

– Если ты хочешь этим сказать, что у меня нет собственности, ты, безусловно, права!

– Над бедностью не шутят, мой друг, это такой же дурной тон, как и похваляться ею.

– О какой бедности речь? Я только что закончил рисунок, который принесет мне пятьдесят франков.

– Voyons! [3] – сказала дама и протянула руку.

Он добавил еще два-три штриха и вручил ей листок. Бросив взгляд на рисунок, она продолжала развивать свою мысль:

– Если какой-нибудь женщине вздумалось бы попросить тебя на ней жениться, ты ответил бы: «Конечно, дорогая, с радостью!» И ты женился бы на ней и был до смешного счастлив. А месяца три спустя сказал бы ей при случае: «Помнишь тот благословенный день, когда я умолил тебя стать моею?»

Он поднялся из-за стола, слегка расправил плечи и подошел к окну.

– Ты изобразила человека с чудесным характером, – сказал он.

– О да, у тебя чудесный характер. Я смотрю на него, как на наш капитал. Не будь я в этом убеждена, разве я рискнула бы привезти тебя в такую отвратительную страну?

– В такую уморительную, в такую восхитительную страну! – воскликнул молодой человек, сопровождая свои слова взрывом смеха.

– Это ты насчет тех женщин, которые рвутся в омнибус? Как ты думаешь, что их туда влечет?

– Думаю, там внутри сидит очень красивый мужчина.

– В каждом? Да им конца нет, их здесь сотни, а мужчины в этой стране вовсе, на мой взгляд, не красивы. Что же касается женщин, то, с тех пор как я вышла из монастыря, я ни разу не видела их в таком множестве.

– Женщины здесь прехорошенькие, – заявил ее брат, – и вся эта штука очень забавна. Я должен ее зарисовать.

Он быстро подошел к столу и взял рисовальные принадлежности: планшет, листок бумаги и цветные карандаши для пастельной живописи. После чего, примостившись у окна и поглядывая то и дело на улицу, он принялся рисовать с той легкостью, которая говорит об изрядном умении. Все время, что он работал, лицо его сияло улыбкой. Сияло – поскольку другим словом не передать, каким оно зажглось одушевлением. Ему шел двадцать девятый год; он был невысок, изящен, хорошо сложен и, при бесспорном сходстве с сестрой, намного ее совершеннее. У него были светлые волосы и открытое насмешливо-умное лицо, которое отличали тонкая законченность черт, выражение учтивое и вместе с тем несерьезное, пылкий взор синих глаз и так смело изогнутые, так прекрасно вычерченные брови, что если бы дамы писали сонеты, воспевая отдельные черты своих возлюбленных, брови молодого человека, несомненно, послужили бы темой подобного стихотворного сочинения; его верхнюю губу украшали небольшие пушистые усы, которые словно бы взметнуло вверх дыханием постоянной улыбки. В лице его было что-то и доброжелательное, и привлекающее взоры. Но, как я уже сказал, оно совсем не было серьезным. В этом смысле лицо молодого человека являлось по-своему замечательным – совсем не серьезное, оно вместе с тем внушало глубочайшее доверие.

– Не забудь нарисовать побольше снега, – сказала его сестра. – Bonté divine [4] , ну и климат!

– Я оставлю все белым, а черным нарисую крошечные человеческие фигурки, – ответил молодой человек, смеясь. – И назову… как там это у Китса? «Первенец мая…» [5]

– Не помню, чтобы мама говорила мне о чем-нибудь подобном.

– Мама никогда не говорила тебе ни о чем неприятном. И потом, не каждый же день здесь бывает подобное. Вот увидишь, завтра будет прекрасная погода.

– Qu’en savez-vous? [6] Меня здесь завтра не будет. Я уеду.

– Куда?

– Куда угодно, только подальше отсюда. Вернусь в Зильберштадт. Напишу кронпринцу.

Карандаш замер в воздухе, молодой человек, полуобернувшись, посмотрел на сестру.

– Моя дорогая Евгения, – проговорил он негромко, – так ли уж сладко тебе было во время морского путешествия?

Евгения поднялась, она все еще держала в руке рисунок, который вручил ей брат. Это был смелый выразительный набросок, изображавший горсточку несчастных на палубе: сбившись вместе, они цепляются друг за друга, а судно уже так страшно накренилось, что вот-вот опрокинется в провал меж морских валов. Рисунок был очень талантлив, полон какой-то трагикомической силы. Евгения взглянула на него и состроила кислую гримаску.

– Зачем ты рисуешь такие кошмарные вещи? – спросила она. – С каким удовольствием я бросила бы его в огонь!

Она отшвырнула листок. Брат спокойно следил за его полетом. Убедившись, что листок благополучно опустился на пол, он не стал его поднимать. Евгения подошла к окну, сжимая руками талию.

– Почему ты не бранишь, не упрекаешь меня? – спросила она. – Мне было бы легче. Почему ты не говоришь, что ненавидишь меня за то, что я тебя сюда притащила?

– Потому что ты мне не поверишь. Я обожаю тебя, моя дорогая сестра, счастлив, что я здесь, и полон самых радужных надежд.

– Не понимаю, какое безумие овладело тогда мной. Я просто потеряла голову, – добавила она.

Молодой человек продолжал рисовать.

– Это, несомненно, чрезвычайно любопытная, чрезвычайно интересная страна. И раз уж мы оказались здесь, я намерен этим насладиться.

Его собеседница отошла от него в нетерпении, но вскоре приблизилась снова.

– Бодрый дух, конечно, прекрасное свойство, – сказала она, – но нельзя же впадать в крайность; и потом, я не вижу, какой тебе прок от этого твоего бодрого духа?

Молодой человек смотрел на нее, приподняв брови, улыбаясь, постукивая карандашом по кончику своего красивого носа.

– Он сделал меня счастливым.

– Только и всего; и ни капли более. Ты прожил жизнь, благодаря судьбу за такие мелкие дары, что она ни разу не удосужилась ради тебя затрудниться.

– По-моему, один раз она все же ради меня затруднилась – подарила мне восхитительную сестру.

– Когда ты станешь серьезным, Феликс? Ты забыл, что я тебя на несколько лет старше.

– Стало быть, восхитительную сестру в летах, – подхватил он, рассмеявшись. – Я полагал, что серьезность мы оставили в Европе.

– Хочу надеяться, что здесь ты ее наконец обретешь. Тебе ведь уже под тридцать, а ты всего лишь корреспондент какого-то иллюстрированного журнала, никому неведомый художник без гроша за душой, богема.

– Никому неведомый – что ж, согласен, если тебе так угодно, но не очень-то я богема, на этот счет ты заблуждаешься. И почему же без гроша за душой, когда в кармане у меня сто фунтов! И мне заказано еще пятьдесят рисунков, и я намерен написать портреты всех наших кузенов и кузин и всех их кузенов и кузин – по сто долларов с головы.

– Ты совсем не честолюбив, – проговорила Евгения.

– Зато про вас, моя дорогая баронесса, этого никак не скажешь, – ответил молодой человек.

Баронесса с минуту молчала, глядя в окно на видневшееся сквозь мутную пелену снега кладбище, на тряскую конку.

– Да, я честолюбива, – вымолвила она наконец, – и вот куда меня завело мое честолюбие – в это ужасное место!

Окинув взглядом комнату, где все было так грубо обнажено – занавески на кровати и на окнах отсутствовали, – и горестно вздохнув, она воскликнула: «Бедное оскандалившееся честолюбие!» – после чего бросилась на стоявший тут же, у стола, диван и прикрыла лицо руками.

Брат ее продолжал рисовать – быстро, уверенно; вскоре он подсел к сестре на диван и показал ей свой рисунок.

– Ты не считаешь, что для никому неведомого художника это не так уж плохо? – спросил он. – Я шутя заработал еще пятьдесят франков.

Евгения взглянула на положенную ей на колени маленькую пастель.

– Да, это очень талантливо, – ответила она и почти без паузы спросила: – Как ты думаешь, и наши кузины это проделывают?

– Что именно?

– Карабкаются в эти штуки и выглядят при этом вот так.

Феликс ответил не сразу:

– Право, не знаю. Любопытно будет это выяснить.

– Наверное, когда люди богаты, они себе этого не позволяют, – заявила баронесса.

– А ты вполне уверена, что они богаты? – спросил как бы между прочим Феликс.

Баронесса медленно повернулась и в упор на него взглянула.



– Господи боже мой! – пробормотала она. – Ты и скажешь!

– Конечно, куда приятнее, если окажется, что они богаты, – продолжал Феликс.

– Неужели ты думаешь, я приехала бы сюда, если бы не знала, что они богаты?

Молодой человек ответил ясным сияющим взглядом на весьма грозный взгляд сестры.

– Да, было бы куда приятнее, – повторил он.

– Это все, чего я от них жду, – заявила баронесса. – Я не надеюсь, что они будут умны, или – на первых порах – сердечны, или изысканны, или интересны. Но богаты они быть должны, на иное я не согласна.

Откинув на спинку дивана голову, Феликс смотрел на кусочек неба, которому окно служило овальной рамой. Снег уже почти не шел; и небо как будто начало проясняться.

– Надеюсь, что они богаты, – сказал он наконец, – и влиятельны, и умны, и сердечны, и изысканны, и во всех отношениях восхитительны! Tu vas voir [7] . – Он нагнулся и поцеловал сестру. – Смотри! – продолжал он. – Небо на глазах становится золотым, это добрый знак, день будет чудесный.

И в самом деле, за какие-нибудь пять минут погода резко переменилась. Солнце, прорвавшись сквозь снежные тучи, ринулось к баронессе в комнату.

– Bonté divine, – воскликнула она, – ну и климат!

– Давай выйдем и оглядимся, – предложил Феликс.

Вскоре они вышли из подъезда гостиницы. Воздух потеплел, прояснело; солнце осушило тротуары. Они шли, не выбирая улиц, наугад, рассматривали людей и дома, лавки и экипажи, сияющую голубизну неба и слякотные перекрестки, спешащих куда-то мужчин и прогуливающихся не спеша молоденьких девушек, омытый красный кирпич домов и блестящую зеленую листву – это удивительное смешение нарядности и убожества. День с каждым часом делался более вешним, даже на этих шумных городских улицах ощутим был запах земли и деревьев в цвету. Феликсу все казалось необыкновенно забавным. Он назвал эту страну уморительной, и теперь, на что бы он ни смотрел, в нем все возбуждало смех. Американская цивилизация предстала перед ним точно сотканной из отменных шуток. Шутки были, вне всякого сомнения, великолепны, молодой человек развлекался весело и благожелательно. У него был дар видеть все, как принято говорить, глазом художника, и интерес, который пробудили в нем при первом знакомстве демократические обычаи, был сродни тому, с каким он наблюдал бы действия юного жизнерадостного существа, блистающего ярким румянцем. Одним словом, интерес был лестным и нескрываемым, и Феликс в эту минуту очень напоминал не сломленного духом молодого изгнанника, возвратившегося в страну своего детства. Он смотрел не отрываясь на темно-голубое небо, на искрящийся солнцем воздух, на множество разбросанных повсюду красочных пятен.

– Comme c’est bariolé, eh? [8] – проговорил он, обращаясь к сестре на том иностранном языке, к которому по какой-то таинственной причине они время от времени прибегали.

– Да, bariolé, ничего не скажешь, – ответила баронесса. – Мне эти краски не нравятся. Они режут глаз.

– Это еще раз подтверждает, что крайности сходятся, – откликнулся молодой человек. – Можно подумать, что судьба привела нас не на Запад, а на Восток. Только в Каире небо удостаивает таким прикосновением кровли домов; а эти красные и синие вывески, налепленные решительно повсюду, напоминают мне какие-то архитектурные украшения у магометан.

– Молодые женщины здесь никак не магометанки, – проговорила его собеседница. – Про них не скажешь, что они прячут лица. В жизни не видела подобной самонадеянности.

– И слава богу, что не прячут лиц! – воскликнул Феликс. – Они необыкновенно хорошенькие.

– Да, лица у них хорошенькие, – подтвердила она.

Баронесса была очень умная женщина, настолько умная, что о многом судила с отменной справедливостью. Она крепче, чем обычно, прижала к себе руку брата. Она не была такой весело-оживленной, как он, говорила мало, зато подмечала бездну вещей и делала свои выводы. Впрочем, и она испытывала легкое возбуждение, у нее появилось чувство, будто она в самом деле приехала в незнакомую страну попытать счастья. Внешне многое представлялось ей неприятным, раздражало ее, у баронессы был чрезвычайно тонкий, разборчивый вкус. Когда-то давным-давно она в сопровождении самого блестящего общества ездила развлечения ради в провинциальный городок на ярмарку. И теперь ей чудилось, что она на какой-то грандиозной ярмарке – развлечения и désagréments [9] были почти одного толка. Она то улыбалась, то отшатывалась; зрелище казалось на редкость забавным, но того и жди тебя затолкают. Баронессе никогда еще не доводилось видеть такое многолюдье на улицах, никогда еще она не оказывалась затертой в такой густой незнакомой толпе. Но постепенно у нее стало складываться впечатление, что нынешняя эта ярмарка – дело куда более серьезное. Они вошли с братом в огромный общественный парк, где было очень красиво, но, к своему удивлению, она не увидела там карет. День близился к вечеру, пологие лучи солнца обдавали золотом нестриженую сочную траву и стройные стволы деревьев – золотом, словно только что намытым в лотке. В этот час дамы обычно выезжают на прогулку и проплывают в своих каретах мимо выстроившихся в виде живой изгороди прохожих, держа наклонно зонтики от солнца. Здесь, судя по всему, не придерживались такого обыкновения, что, по мнению баронессы, было совсем уж противоестественно, поскольку парк украшала дивная аллея вязов, образующих над головой изящный свод, которая как нельзя более удачно примыкала к широкой, оживленной улице, где, очевидно, наиболее процветающая bourgeoisie [10] главным образом и совершала променад. Наши знакомцы вышли на эту прекрасно освещенную улицу и влились в поток гуляющих; Феликс обнаружил еще тьму хорошеньких девушек и попросил сестру обратить на них внимание. Впрочем, просьба была совершенно излишней. Евгения и без того уже с пристальным вниманием изучала эти очаровательные юные создания.

– Я убежден, что кузины наши в этом же духе.

И баронесса на это уповала, однако сказала она вслух другое:

– Они очень хорошенькие, но совсем еще девочки. А где же женщины – тридцатилетние женщины?

«Ты имеешь в виду – тридцатитрехлетние женщины?» – чуть было не спросил ее брат: обычно он понимал то, что она говорила вслух, и то, о чем умалчивала. Но вместо этого он стал восторгаться закатом, а баронесса, приехавшая сюда искать счастья, подумала, какой для нее было бы удачей, окажись ее будущие соперницы всего лишь девочками. Закат был прекрасен; они остановились, чтобы им полюбоваться. Феликс заявил, что никогда не видел такого роскошного смешения красок. Баронесса тоже нашла, что закат великолепен; возможно, угодить ей теперь стало менее трудно, потому что все время, пока они там стояли, она чувствовала на себе восхищенные взгляды весьма приличных и приятных мужчин, ибо кто же мог пройти равнодушно мимо изысканной дамы в каком-то необыкновенном туалете, скорее всего иностранки, которая, стоя на углу бостонской улицы, восторгается красотами природы на французском языке. Евгения воспряла духом. Она пришла в состояние сдержанного оживления. Она приехала сюда искать счастья, и ей казалось, она с легкостью его здесь найдет. В роскошной чистоте красок этого западного неба таилось скрытое обещание, приветливые, не дерзкие взгляды прохожих тоже в какой-то мере служили порукой заложенной во всем естественной податливости.

– Ну так как, ты не едешь завтра в Зильберштадт? – спросил Феликс.

– Завтра – нет, – ответила баронесса.

– И не станешь писать кронпринцу?

– Напишу ему, что здесь никто о нем даже не слышал.

– Он все равно тебе не поверит, – сказал Феликс. – Оставь его лучше в покое.

Феликс был все так же воодушевлен. Выросший в Старом Свете, среди его обычаев, в его живописных городах, он тем не менее находил эту маленькую пуританскую столицу по-своему чрезвычайно колоритной. Вечером, после ужина, он сообщил сестре, что завтра чуть свет отправится повидать кузин.

– Тебе, видно, очень не терпится, – сказала Евгения.

– После того как я насмотрелся на всех этих хорошеньких девушек, мое нетерпение по меньшей мере естественно. Всякий на моем месте хотел бы как можно скорее познакомиться со своими кузинами, если они в этом же духе.

– А если нет? – сказала Евгения. – Нам надо было запастись рекомендательными письмами… к каким-нибудь другим людям.

– Другие люди нам не родственники.

– Возможно, они от этого ничуть не хуже.

Брат смотрел на нее, подняв брови.

– Ты говорила совсем не то, когда впервые предложила мне приехать сюда и сблизиться с нашими родственниками. Ты говорила, что это продиктовано родственными чувствами, а когда я попытался тебе возразить, сказала, что voix du sang [11] должен быть превыше всего.

– Ты все это помнишь? – спросила баронесса.

– Каждое слово. Я был глубоко взволнован твоею речью.

Баронесса, которая, как и утром, кружила по комнате, остановилась и посмотрела на брата. Она собралась, очевидно, что-то ему сказать, но передумала и возобновила свое кружение. Немного погодя она, как бы объясняя, почему удержалась и не высказала свою мысль, произнесла:

– Ты так навсегда и останешься ребенком, мой милый братец.

– Можно вообразить, что вам, сударыня, по меньшей мере тысяча лет.

– Мне и есть тысяча лет… иногда.

– Что ж, я извещу кузин о прибытии столь необыкновенной персоны. И они тотчас же примчатся, чтобы засвидетельствовать тебе свое почтение.

Евгения, пройдя по комнате, остановилась возле брата и положила ему на плечо руку.

– Они никоим образом не должны приезжать сюда, – сказала она. – Ты не должен этого допустить. Я не так хочу встретиться с ними впервые. – В ответ на заключавшийся в его взгляде немой вопрос она продолжала: – Ты отправишься туда, изучишь обстановку, соберешь сведения. Потом возвратишься назад и доложишь мне, кто они и что из себя представляют, число, пол, примерный возраст – словом, все, что тебе удастся узнать. Смотри, ничего не упусти, ты должен будешь описать место действия, обстановку – как бы это поточнее выразиться, mise en scène [12] . После чего к ним пожалую я, когда сочту это для себя удобным. Я представлюсь им, предстану перед ними! – сказала баронесса, выражая на сей раз свою мысль достаточно откровенно.

– Что же я должен поведать им в качестве твоего гонца? – спросил Феликс, относившийся с полным доверием к безошибочному умению сестры устроить все наилучшим образом.

Она несколько секунд смотрела на него, любуясь выражением подкупающей душевной прямоты, потом, с той безошибочностью, которая всегда его в ней восхищала, ответила:

– Все, что ты пожелаешь. Расскажи им мою историю так, как ты найдешь это наиболее… естественным.

И, наклонившись, она подставила ему лоб для поцелуя.

2

Назавтра день, как и предсказал Феликс, выдался чудесный; если накануне зима с головокружительной быстротой сменилась весной, то весна, в свою очередь, с неменьшей быстротой сменилась сейчас летом. Таково было мнение молодой девушки, которая, выйдя из большого, прямоугольной формы загородного дома, прогуливалась по обширному саду, отделявшему этот дом от грязной проселочной дороги. Цветущий кустарник и расположенные в стройном порядке садовые растения нежились в обилии тепла и света; прозрачная тень огромных вязов, поистине величественных, как бы с каждым часом становилась гуще; в глубокой, обычно ничем не нарушаемой тишине беспрепятственно разносился дальний колокольный звон. Молодая девушка слышала колокольный звон, но, судя по тому, как она была одета, в церковь идти не собиралась. Голова ее была не покрыта; белый муслиновый лиф платья украшала вышитая кайма, низ платья был из цветного муслина. На вид вы дали бы ей года двадцать два – двадцать три, и хотя молодая особа ее пола, которая весенним воскресным утром гуляет с непокрытой головой по саду, не может, в силу естественных причин, быть неприятна глазу, вы не назвали бы эту задумавшую пропустить воскресную службу невинную грешницу необыкновенно хорошенькой. Она была высока и бледна, тонка и слегка угловата, ее светло-русые волосы не вились, темные глаза не блестели, своеобразие их состояло в том, что и без блеска они казались тревожными, – как видите, они самым непростительным образом отличались от идеала «прекрасных глаз», рисующихся нам неизменно блестящими и спокойными. Двери и окна большого прямоугольного дома, раскрытые настежь, впускали живительное солнце, и оно щедрыми бликами ложилось на пол просторной, с высоким сводом веранды, которая тянулась вдоль двух стен дома, – веранды, где симметрично были расставлены несколько плетеных кресел-качалок и с полдюжины низких, в форме бочонка табуреток из синего и зеленого фарфора, свидетельствующих о торговых связях постоянных обитателей этого жилища с восточными странами. Дом был старинный – старинный в том смысле, что насчитывал лет восемьдесят; деревянный, светлого и чистого, чуть выцветшего серого цвета, он украшен был по фасаду плоскими белыми пилястрами. Пилястры эти как бы поддерживали классического стиля фронтон с обрамленным размашистой четкой резьбой большим трехстворчатым окном посредине и круглыми застекленными отверстиями в каждом из углов. Большая белая дверь, снабженная начищенным до блеска медным молотком, смотрела на проселочную дорогу и соединялась с ней широкой дорожкой, выложенной старым, потрескавшимся, но содержащимся в необыкновенной чистоте кирпичом. Позади дома тянулись фруктовые деревья, службы, пруд, луга; чуть дальше по дороге, на противоположной ее стороне, стоял дом поменьше, покрашенный в белый цвет, с зелеными наружными ставнями; справа от него был сад, слева – фруктовые деревья. Все бесхитростные детали этой картины сияли в утреннем воздухе, вставая перед зрителем так же отчетливо, как слагаемые, дающие при сложении определенную сумму.

Вскоре из дома вышла еще одна молодая леди; пройдя по веранде, она спустилась в сад и подошла к той девушке, которую я только что вам описал. Вторая молодая леди тоже была тонка и бледна, но годами старше первой, ниже ростом, с гладко зачесанными темными волосами. Глаза у нее, не в пример первой, отличались живостью и блеском, но вовсе не казались тревожными. На ней была соломенная шляпка с белыми лентами и красная индийская шаль, которая, сбегая спереди по платью, доходила чуть ли не до носков обуви. В руке она держала ключик.

– Гертруда, – сказала она, – ты твердо уверена, что тебе лучше остаться дома и не ходить сегодня в церковь?

Гертруда взглянула на нее, потом сорвала веточку сирени, понюхала и отбросила прочь.

– Я никогда и ни в чем не бываю твердо уверена, – ответила она.

Вторая молодая леди упорно смотрела мимо нее на пруд, который сверкал вдали между двумя поросшими елью вытянутыми берегами.

Наконец она очень мягко сказала:

– Вот ключ от буфета, пусть он будет у тебя на случай, если кому-нибудь вдруг что-то понадобится.

– Кому и что может понадобиться? – спросила Гертруда. – Я остаюсь в доме одна.

– Кто-нибудь может прийти, – сказала ее собеседница.

– Ты имеешь в виду мистера Брэнда?

– Да, Гертруда. Он любит пироги и, наверное, не откажется съесть кусочек.

– Не люблю мужчин, которые вечно едят пироги, – объявила, дергая ветку куста сирени, Гертруда.

Собеседница бросила на нее взгляд, но сейчас же потупилась.

– Думаю, папа рассчитывает, что ты придешь в церковь, – проговорила она. – Что мне ему сказать?

– Скажи, что у меня разболелась голова.

– Это правда? – снова упорно глядя на пруд, спросила старшая.

– Нет, Шарлотта, – ответила со всей простотой младшая.

Шарлотта обратила свои спокойные глаза на лицо собеседницы:

– Мне кажется, у тебя опять тревожно на душе.

– На душе у меня в точности так же, как и всегда, – ответила, не меняя тона, Гертруда.

Шарлотта отвернулась, но не ушла, а все еще медлила. Она оглядела спереди свое платье.

– Как ты думаешь, шаль не слишком длинна? – спросила она.

Гертруда перевела взгляд на шаль и обошла Шарлотту, описав полукруг.

– По-моему, ты не так ее носишь.

– А как ее надо носить, дорогая?

– Не знаю, но как-то иначе. Ты должна иначе накинуть ее на плечи, пропустить под локти; сзади ты должна выглядеть иначе.

– Как же я должна выглядеть? – поинтересовалась Шарлотта.

– Наверное, я не смогу тебе этого объяснить, – ответила Гертруда, слегка оттягивая шаль назад. – Показать на себе я могла бы, но объяснить, наверное, не смогу.

Движением локтей Шарлотта устранила легкий беспорядок, который внесла своим прикосновением ее собеседница.

– Хорошо, когда-нибудь ты мне покажешь. Сейчас это не важно. Да и вообще, по-моему, совсем не важно, как человек выглядит сзади.

– Что ты, это особенно важно! Никогда ведь не знаешь, кто там на тебя смотрит, а ты безоружна, не прилагаешь усилий, чтобы казаться хорошенькой.

Шарлотта выслушала это заявление со всей серьезностью.

– Зачем же прилагать усилия, чтобы казаться хорошенькой? По-моему, этого никогда не следует делать, – проговорила она убежденно.



Гертруда, помолчав, сказала:

– Ты права, от этого мало проку.

Несколько мгновений Шарлотта на нее смотрела, потом поцеловала.

– Надеюсь, когда мы вернемся, тебе будет лучше.

– Мне и сейчас очень хорошо, моя дорогая сестра, – сказала Гертруда.

Старшая сестра направилась по выложенной кирпичом дорожке к воротам; младшая медленно пошла по направлению к дому. У самых ворот Шарлотте встретился молодой человек – рослый и видный молодой человек в цилиндре и нитяных перчатках. Он был красив, но, пожалуй, немного дороден. У него была располагающая улыбка.

– Ах, мистер Брэнд! – воскликнула молодая дама.

– Я зашел узнать, идет ли ваша сестра в церковь.

– Она говорит, что нет. Я так рада, что вы зашли. Мне кажется, если бы вы с ней поговорили… – И, понизив голос, Шарлотта добавила: – У нее как будто опять тревожно на душе.

Мистер Брэнд улыбнулся с высоты своего роста Шарлотте:

– Я всегда рад случаю поговорить с вашей сестрой. Для этого я готов пожертвовать почти что любой службой, сколь бы она меня ни привлекала.

– Вам, конечно, виднее, – ответила мягко Шарлотта, словно не рискуя согласиться со столь опасным высказыванием. – Я пойду, а то как бы мне не опоздать.

– Надеюсь, проповедь будет приятной.

– Проповеди мистера Гилмена всегда приятны, – ответила Шарлотта и пустилась в путь.

Мистер Брэнд вошел в сад, и, услышав, как захлопнулась калитка, Гертруда обернулась и посмотрела на него. Несколько секунд она за ним наблюдала, потом отвернулась. Но почти сразу же, как бы одернув себя, снова повернулась к нему лицом и застыла в ожидании. Когда его отделяло от нее всего несколько шагов, мистер Брэнд снял цилиндр и отер платком лоб. Он тут же надел его опять и протянул Гертруде руку. При желании, однако, вы успели бы разглядеть, что лоб у него высокий и без единой морщинки, а волосы густые, но какие-то бесцветные. Нос был слишком велик, глаза и рот слишком малы, тем не менее, как я уже сказал, наружность этого молодого человека была весьма незаурядная. Его маленькие, чистой голубизны глаза светились несомненной добротой и серьезностью; о таких людях принято говорить: не человек, а золото. Стоявшая на садовой дорожке девушка, когда он подошел к ней, бросила взгляд на его нитяные перчатки.

– Я думал, вы идете в церковь, – сказал он, – и хотел пойти вместе с вами.

– Вы очень любезны, – ответила Гертруда, – но в церковь я не иду.

Она обменялась с ним рукопожатием; на мгновение он задержал ее руку в своей.

– У вас есть на это причины?

– Да, мистер Брэнд.

– Какие? Могу я поинтересоваться, почему вы не идете в церковь?

Она смотрела на него, улыбаясь; улыбка ее, как я уже намекнул, была притушенная. Но в ней сквозило что-то необыкновенно милое, притягательное.

– Потому что небо сегодня такое голубое!

Он взглянул на небо, которое и в самом деле было лучезарным, и, тоже улыбаясь, сказал:

– Мне случалось слышать, что молодые девицы остаются дома из-за дурной погоды, но никак не из-за хорошей. Ваша сестра, которую я повстречал у ворот, сказала мне, что вы предались унынию.

– Унынию? Я никогда не предаюсь унынию.

– Может ли это быть! – проговорил мистер Брэнд, словно она сообщила о себе нечто неутешительное.

– Я никогда не предаюсь унынию, – повторила Гертруда, – но иной раз бываю недоброй. Когда на меня это находит, мне всегда очень весело. Сейчас я была недоброй со своей сестрой.

– Что вы ей сделали?

– Наговорила много такого, что должно было ее озадачить.

– Зачем же вы это сделали, мисс Гертруда? – спросил молодой человек.

– Затем, что небо сегодня такое голубое!

– Теперь вы и меня озадачили, – заявил мистер Брэнд.

– Я всегда знаю, когда озадачиваю людей, – продолжала Гертруда. – А люди, я бы сказала, еще и не так меня озадачивают. Но, очевидно, об этом и не догадываются.

– Вот как! Это очень интересно, – заметил, улыбаясь, мистер Брэнд.

– Вы желали, чтобы я рассказала вам, – продолжала Гертруда, – как я… как я борюсь с собой.

– Да, поговорим об этом. Мне столько вам надо сказать.

Гертруда отвернулась, но всего лишь на миг.

– Ступайте лучше в церковь, – проговорила она.

– Вы же знаете, – настаивал молодой человек, – что́ я всегда стремлюсь вам сказать.

Гертруда несколько секунд на него смотрела.

– Сейчас этого, пожалуйста, не говорите!

– Мы здесь совсем одни, – продолжал он, снимая свой цилиндр, – совсем одни в этой прекрасной воскресной тишине.

Гертруда окинула взглядом все вокруг: полураскрытые почки, сияющую даль, голубое небо, на которое она ссылалась, оправдывая свои прегрешения.

– Потому-то я и не хочу, чтобы вы говорили. Прошу вас, ступайте в церковь.

– А вы разрешите мне сказать это, когда я вернусь?

– Если вы все еще будете расположены, – ответила она.

– Не знаю, добры вы или не добры, – сказал он, – но озадачить можете кого угодно.

Гертруда отвернулась, закрыла уши ладонями. Он несколько секунд смотрел на нее, потом медленным шагом двинулся в сторону церкви.

Некоторое время она бродила по саду без всякой цели, смутно томясь. Благовест смолк. Тишина стояла полная. Эта молодая леди испытывала в подобных случаях особое удовольствие от сознания, что она одна, что все домашние ушли и вокруг нет ни души. Нынче и вся прислуга, как видно, отправилась в церковь – в раскрытых окнах ни разу никто не промелькнул, тучная негритянка в красном тюрбане не спускала за домом ведра в глубокий, под деревянным навесом колодец. И парадная дверь просторного, никем не охраняемого жилища была беспечно распахнута с доверчивостью, мыслимой лишь в золотом веке или, что больше к месту, в пору серебряного расцвета Новой Англии. Гертруда медленно вошла в эту дверь; она переходила из одной пустынной комнаты в другую – все они были просторные, светлые, отделанные белыми панелями, с тонконогой мебелью красного дерева, со старомодными гравюрами, преимущественно на сюжеты из Священного Писания, развешенными очень высоко. Приятное сознание, о котором я уже говорил, что она одна, что в доме, кроме нее, никого нет, волновало всегда воображение сей молодой леди, а вот почему – она вряд ли могла бы вам объяснить, как не может этого объяснить и повествующий о ней ваш покорный слуга. Ей всегда казалось, что она должна сделать что-то из ряда вон выходящее, должна чем-то это счастливое событие ознаменовать. Но пока она бродила, раздумывая, что бы предпринять, выпавшее ей счастье обычно подходило к концу. Сегодня она больше, чем когда-либо, томилась раздумьями, пока не взялась наконец за книгу. В доме не имелось отведенной под библиотеку комнаты, но книги лежали повсюду. Среди них не было запретных, и Гертруда не для того осталась дома, чтобы воспользоваться случаем и добраться до недоступных полок. Взяв в руки один из лежавших на виду томов «Тысячи и одной ночи», она вышла на крыльцо и, усевшись, раскрыла его у себя на коленях. С четверть часа она читала повесть о любви царевича Камар-аз-Замана и царевны Будур; когда же, оторвавшись от книги, она подняла глаза – перед ней, как ей показалось, стоял царевич Камар-аз-Заман. Прекрасный молодой человек склонился в низком поклоне – поклон был великолепен, она никогда ничего подобного не видела. Молодой человек словно бы сошел с неба; он был сказочно красив; он улыбался – улыбался совершенно неправдоподобно. Гертруда была так поражена, что несколько секунд сидела не двигаясь; потом поднялась, забыв даже заложить пальцем нужную страницу. Молодой человек стоял, держа в руках шляпу, смотрел на нее и улыбался, улыбался. Все это было очень странно.

– Скажите, пожалуйста, – промолвил наконец таинственный незнакомец, – не имею ли я честь говорить с мисс Уэнтуорт?

– Меня зовут Гертруда Уэнтуорт, – ответила она еле слышно.

– Тогда… тогда… я имею честь… имею удовольствие… быть вашим кузеном.

Молодой человек был так похож на видение, что сказанные им слова придали ему еще более призрачный характер.

– Какой кузен? Кто вы? – проговорила Гертруда.

Отступив на несколько шагов, он оглядел дом, окинул взглядом сад, расстилающуюся даль, после чего рассмеялся.

– Понимаю, вам это должно казаться очень странным, – сказал он.

В смехе его было все же что-то реальное. Гертруда осмотрела молодого человека с головы до ног. Да, он был необыкновенно красив, но улыбка его застыла почти как гримаса.

– Здесь так тихо, – продолжал он, снова приблизившись. Вместо ответа она лишь молча на него смотрела. И тогда он добавил: – Вы совсем одна?

– Все пошли в церковь, – проговорила Гертруда.

– Этого я и боялся! – воскликнул молодой человек. – Но вы-то меня, надеюсь, не боитесь?

– Вы должны сказать мне, кто вы.

– Я вас боюсь, – признался молодой человек. – Я представлял себе все совсем иначе. Думал, слуга вручит вам мою визитную карточку, и, прежде чем меня впустить, вы посовещаетесь и установите, кто я такой.

Гертруда раздумывала – раздумывала с таким стремительным упорством, что это дало положительный результат, который, очевидно, и был ответом – дивным, восхитительным ответом на томившее ее желание, чтобы с ней что-то произошло.

– Я знаю, знаю! – сказала она. – Вы приехали из Европы.

– Мы приехали два дня назад. Значит… вы о нас слышали и в нас верите?

– Мы представляли себе довольно смутно, – сказала Гертруда, – что у нас есть родственники во Франции.

– И вам никогда не хотелось нас увидеть?

Гертруда ответила не сразу:

– Мне хотелось.

– Тогда я рад, что застал дома вас. Нам тоже хотелось вас увидеть, и мы взяли и приехали.

– Ради этого? – спросила Гертруда.

Молодой человек, все так же улыбаясь, огляделся по сторонам.

– Да, пожалуй что, ради этого. Мы не очень вам будем в тягость? – спросил он. – Впрочем, не думаю… право же, не думаю. Ну и кроме того, мы любим странствовать по свету и рады любому предлогу.

– Вы только что приехали?

– В Бостон – два дня назад. В гостинице я навел справки о мистере Уэнтуорте. Вероятно, это ваш батюшка? Мне сообщили, где он живет; как видно, он достаточно известен. И я решил нагрянуть к вам без всяких церемоний. Так что нынче, в это прекрасное утро, меня наставили на правильный путь и велели не сходить с него, пока город не останется позади. Я отправился пешком: мне хотелось полюбоваться окрестностями. Я все шел, шел – и вот я здесь, перед вами. Отшагал я немало.

– Семь с половиной миль, – сказала мягко Гертруда.

Теперь, когда молодой человек оказался из плоти и крови, она ощутила вдруг, что ее пробирает смутная дрожь. Гертруда была глубоко взволнована. Еще ни разу в жизни она не разговаривала с иностранцем, но часто и с упоением об этом мечтала. И вот он здесь, перед ней, порожденный воскресной тишиной и предоставленный в полное ее распоряжение! Да еще такой блестящий, учтивый, улыбающийся. Тем не менее, сделав усилие, она взяла себя в руки, напомнила себе, что, как хозяйка дома, должна оказать ему гостеприимство.

– Мы очень… очень вам рады. Пойдемте в дом, прошу вас.

Она двинулась по направлению к открытой двери.

– Значит, вы не боитесь меня? – снова спросил молодой человек, рассмеявшись своим беззаботным смехом.

Несколько мгновений она раздумывала, потом ответила:

– Мы не привыкли здесь бояться…

– Ah, comme vous devez avoir raison! [13] – воскликнул молодой человек, глядя с одобрением на все вокруг.

Впервые в жизни Гертруда слышала так много произнесенных подряд французских слов. Они произвели на нее сильное впечатление. Гость шел следом за ней и, в свою очередь, смотрел не без волнения на эту высокую привлекательную девушку в накрахмаленном светлом муслиновом платье. Войдя в дом, он при виде широкой белой лестницы с белой балюстрадой приостановился.

– Какой приятный дом, – сказал он. – Внутри он еще больше радует глаз, чем снаружи.

– Приятнее всего здесь, – сказала Гертруда, ведя его за собой в гостиную – светлую, с высоким потолком, довольно пустынную комнату, где они и остановились, глядя друг на друга.

Молодой человек улыбался еще лучезарнее; Гертруда, очень серьезная, тоже пыталась улыбнуться.

– Думаю, вам вряд ли известно мое имя, – сказал он. – Меня зовут Феликс Янг. Ваш батюшка доводится мне дядей. Моя матушка была его сводной сестрой; она была старше его.

– Да, – сказала Гертруда, – и она перешла в католичество и вышла замуж в Европе.

– Я вижу, вы о нас знаете, – сказал молодой человек. – Она вышла замуж, а потом умерла. Семья вашего отца невзлюбила ее мужа. Они считали его иностранцем. Но он не был иностранцем. Хотя мой бедный отец и явился на свет в Сицилии, родители его были американцы.

– В Сицилии? – повторила полушепотом Гертруда.

– Жили они, правда, всю жизнь в Европе. Но настроены были весьма патриотично. И мы тоже.

– Так вы сицилиец? – сказала Гертруда.

– Ни в коем случае! Постойте, давайте разберемся. Родился я в небольшом селении – очень славном селении – во Франции. Сестра моя родилась в Вене.

– Значит, вы француз, – сказала Гертруда.

– Избави бог! – вскричал молодой человек.

Гертруда вскинула голову и так и приковалась к нему взглядом. Молодой человек снова рассмеялся:

– Я готов быть французом, если вам этого хочется.

– Все-таки вы в некотором роде иностранец, – сказала Гертруда.

– В некотором роде да, пожалуй. Но хотел бы я знать в каком? Боюсь, мы так и не удосужились решить этот вопрос. Видите ли, есть такие люди на свете, которые на вопрос о родине, вероисповедании, занятиях затрудняются ответом.

Гертруда смотрела на него не отрываясь. Она не предложила ему сесть. Она никогда о таких людях не слышала; ей не терпелось услышать о них.

– Где же вы живете? – спросила она.

– И на этот вопрос они затрудняются ответом, – сказал Феликс. – Боюсь, вы сочтете нас попросту бродягами. Где только я не жил – везде и всюду. Мне кажется, нет такого города в Европе, где бы я не жил.

Гертруда украдкой глубоко и блаженно вздохнула. Тогда молодой человек снова ей улыбнулся, и она слегка покраснела. Чтобы не покраснеть еще сильнее, она спросила, не хочется ли ему после долгой прогулки что-нибудь съесть или выпить, рука ее невольно опустилась в карман и нащупала там оставленный ей сестрой ключик.

– Вы были бы добрым ангелом, – сказал он, на мгновение молитвенно сложив руки, – если бы облагодетельствовали меня стаканчиком вина.

Она улыбнулась, кивнула ему и в то же мгновение вышла из комнаты. Вскоре она возвратилась, неся в одной руке большой графин, а в другой – блюдо с огромным круглым глазированным пирогом. Когда Гертруда доставала этот пирог из буфета, ее вдруг пронзила мысль, что Шарлотта предназначала его в качестве угощения мистеру Брэнду. Заморский родственник рассматривал блеклые, высоко развешенные гравюры. Услыхав, что она вошла, он повернул голову и улыбнулся ей так, словно они были старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки.

– Вы сами мне подаете? – проговорил он. – Так прислуживают только богам.

Гертруда сама подавала еду многим людям, но никто из них не говорил ей ничего подобного. Замечание это придало воздушность ее походке, когда она направилась к маленькому столику, где стояло несколько изящных красных бокалов с тончайшим золотым узором, которые Шарлотта каждое утро собственноручно протирала. Бокалы казались Гертруде очень красивыми, и ее радовало, что вино хорошее, это была превосходная мадера ее отца. Феликс нашел, что вино отменное, и с недоумением подумал, почему ему говорили, будто в Америке нет вина. Гертруда отрезала ему громадный кусок пирога и снова вспомнила о мистере Брэнде. Феликс сидел с бокалом в одной руке, куском пирога в другой – пил, ел, улыбался, болтал.

– Я ужасно голоден, – сказал он. – Устать я не устал, я никогда не устаю, но ужасно голоден.

– Вы должны остаться и пообедать с нами, – сказала Гертруда. – Обед в два часа. К этому времени они возвратятся из церкви, и вы познакомитесь со всеми остальными.

– Кто же эти остальные? – спросил молодой человек. – Опишите мне их.

– Вы сами их увидите. Расскажите мне лучше о вашей сестре.

– Моя сестра – баронесса Мюнстер, – сказал Феликс.

Услышав, что его сестра баронесса, Гертруда встала с места и несколько раз медленно прошлась по комнате. Она молчала, обдумывала то, что он ей сказал.

– Почему она тоже не приехала? – спросила она.

– Она приехала, она в Бостоне, в гостинице.

– Мы поедем и познакомимся с ней, – сказала, глядя на него, Гертруда.

– Она просит вас этого не делать! – ответил молодой человек. – Она шлет вам сердечный привет; она прислала меня известить вас о ее прибытии. Она явится сама засвидетельствовать почтение вашему батюшке.

Гертруда почувствовала, что снова дрожит. Баронесса Мюнстер, которая прислала этого блестящего молодого человека «известить о ее прибытии», которая явится сама, как к царю Соломону царица Савская, «засвидетельствовать почтение» скромному мистеру Уэнтуорту, – столь важная персона предстала в воображении Гертруды со всей волнующей неожиданностью. На мгновение она совсем потерялась.

– А когда ваша сестра явится? – спросила она наконец.

– Как только вы пожелаете… хоть завтра. Она жаждет вас увидеть, – ответил, желая быть любезным, молодой человек.

– Да, завтра, – сказала Гертруда; ей не терпелось его расспросить, но она не очень хорошо представляла себе, чего можно ожидать от баронессы Мюнстер. – Она… она… она замужем?

Феликс доел пирог, допил вино; встав с кресла, он устремил на Гертруду свои ясные выразительные глаза.

– Она замужем за немецким принцем, Адольфом Зильберштадт-Шрекенштейном. Правит не он, он младший брат.

Гертруда смотрела на Феликса во все глаза; губы у нее были полуоткрыты.

– Она… она принцесса ? – спросила она.

– О нет, – сказал молодой человек. – Положение ее весьма своеобразно, брак морганатический.

– Морганатический?

Бедная Гертруда впервые слышала эти имена, эти слова.

– Видите ли, так называется брак между отпрыском правящей династии… и простой смертной. Бедняжке Евгении присвоили титул баронессы – это все, что было в их власти. Ну а теперь они хотят этот брак расторгнуть. Кронпринц Адольф, между нами говоря, простофиля; но у его брата, а он человек умный, есть насчет него свои планы. Евгения, естественно, чинит препятствия; но, думаю, не потому, что принимает это близко к сердцу, – моя сестра – женщина очень умная и, я уверен, вам понравится… но она хочет им досадить. Итак, сейчас все en l’air [14] .

Легкий, жизнерадостный тон, каким гость поведал эту мрачно-романтическую историю, поразил Гертруду, но вместе с тем до некоторой степени польстил ей – польстил признанием за ней ума и прочих достоинств. Она была во власти самых разнообразных ощущений, и наконец то, которое одержало верх, облеклось в слова.

– Они хотят расторгнуть ее брак? – спросила она.

– Судя по всему, да.

– Не считаясь с ее желанием?

– Не считаясь с ее правами.

– Наверное, она очень несчастна? – сказала Гертруда.

Гость смотрел на нее, улыбаясь; он поднес руку к затылку и там ее на мгновение задержал.

– Во всяком случае, так она говорит, – ответил он. – Вот и вся ее история. Она поручила мне рассказать ее вам.

– Расскажите еще.

– Нет, я предоставлю это ей самой. Она это сделает лучше.

Гертруда снова в волнении вздохнула.

– Что ж, если она несчастна, – сказала она, – я рада, что она приехала к нам.

Гертруда настолько была всем этим поглощена, что не услышала шагов на крыльце, хотя шаги эти всегда узнавала; только когда они раздались уже в пределах дома, то привлекли наконец ее внимание. Она тут же посмотрела в окно: все возвращались из церкви – отец, сестра, брат и кузен с кузиной, которые обычно по воскресеньям у них обедали. Первым вошел мистер Брэнд; он опередил остальных, так как, очевидно, был все еще расположен сказать ей то, что она не пожелала выслушать час тому назад. Отыскивая ее глазами, он вошел в гостиную. В руке у него были две маленькие книжечки. При виде собеседника Гертруды он замедлил шаг и, глядя на него, остановился.

– Это кузен? – спросил Феликс.

Тогда Гертруда поняла, что должна его представить, но слух ее был переполнен услышанным, и уста, будучи, как видно, с ним заодно, произнесли:

– Это принц… принц Зильберштадт-Шрекенштейн.

Феликс расхохотался, а мистер Брэнд смотрел на него, застыв на месте, между тем как за его спиной выросли в открытых дверях успевшие к этому времени войти в дом и все остальные.

3

В тот же вечер за обедом Феликс Янг докладывал баронессе Мюнстер о своих впечатлениях. Она видела, что он возвратился в наилучшем расположении духа. Однако обстоятельство это не являлось, по мнению баронессы, достаточным поводом для ликования. Она не слишком доверяла суждениям своего брата. Его способность видеть все в розовом свете была так неумеренна, что набрасывала тень на этот прелестный тон. Все же в отношении фактов, ей казалось, на него можно было положиться, и потому она изъявила готовность его выслушать.

– Во всяком случае, тебе, как видно, не указали на дверь, – проговорила она. – Ты отсутствовал часов десять, не меньше.

– Указали на дверь! – воскликнул Феликс. – Да они встретили меня с распростертыми объятиями, велели заклать для меня упитанного тельца.

– Понимаю, ты хочешь этим сказать, что они – сонм ангелов.

– Ты угадала; они в буквальном смысле сонм ангелов.

– C’est bien vague [15] , — заметила баронесса. – С кем их можно сравнить?

– Ни с кем. Они несравнимы, ты ничего подобного не видела.

– Премного тебе обязана, но, право же, и это не слишком определенно. Шутки в сторону, они были рады тебе?

– Они были в восторге. Это самый торжественный день моей жизни. Со мной никогда еще так не носились – никогда! Веришь ли, я чувствовал себя важной птицей. Моя дорогая сестра, – продолжал молодой человек, – nous n’avons qu’à nous tenir [16] , и мы будем там звезды первой величины.

Мадам Мюнстер посмотрела на него, и во взгляде ее мелькнула ответная искра. Она подняла бокал и пригубила.

– Опиши их. Нарисуй картину.

Феликс осушил свой бокал.

– Итак, это небольшое селение, затерявшееся среди лугов и лесов; словом, глушь полнейшая, хотя отсюда совсем недалеко. Только, доложу я тебе, и дорога! Вообрази себе, моя дорогая, альпийский ледник, но из грязи. Впрочем, тебе не придется много по ней разъезжать. Они хотят, чтобы ты приехала и осталась у них жить.

– Ах так, – сказала баронесса, – они хотят, чтобы я приехала и осталась у них жить? Bon! [17]

– Там совершенная первозданность, все неправдоподобно естественно. И удивительно прозрачный воздух, и высокое голубое небо! У них большой деревянный дом, нечто вроде трехэтажной дачи – очень напоминает увеличенную нюрнбергскую игрушку. Это не помешало некоему джентльмену, который обратился ко мне с речью, называть его «старинным жилищем», хотя, право, вид у этого старинного жилища такой, будто оно только вчера построено.

– У них все изящно? Со вкусом?

– У них очень чисто; но нет ни пышности, ни позолоты, ни толпы слуг, и спинки кресел, пожалуй, излишне прямые. Но есть можно прямо с пола и сидеть на ступеньках лестницы.

– Это, конечно, завидная честь, и, вероятно, там не только спинки кресел излишне прямые, но и обитатели тоже?

– Моя дорогая сестра, – ответил Феликс, – обитатели там прелестны.

– В каком они стиле?

– В своем собственном. Я бы определил его как старозаветный, патриархальный; ton [18] золотого века.

– У них только ton золотой и ничего больше? Есть там какие-нибудь признаки богатства?

– Я бы сказал – там богатство без признаков. Образ жизни скромный, неприхотливый; ничего напоказ и почти ничего – как бы это выразить? – для услаждения чувств; но предельная aisance [19] и уйма денег – не на виду, – которые извлекаются в случае надобности без всякого шума и идут на благотворительные цели, на ремонт арендного имущества, на оплату счетов врачей и, возможно, на приданое дочерям.

– Ну а дочери, – спросила мадам Мюнстер, – сколько их?

– Две, Шарлотта и Гертруда.

– Хорошенькие?

– Одна хорошенькая, – сказал Феликс.

– Которая же?

Молодой человек молча смотрел на свою сестру.

– Шарлотта, – сказал он наконец.

Она посмотрела на него в свою очередь:

– Все ясно. Ты влюбился в Гертруду. Они, должно быть, пуритане до мозга костей; веселья там нет и в помине.

– Да, веселья там нет. Люди они сдержанные, даже суровые, скорее меланхолического склада; на жизнь они смотрят очень серьезно. Думаю, что у них не все обстоит благополучно. То ли их гнетет какое-то мрачное воспоминание, то ли предвидение грядущих бед. Нет, эпикурейцами их не назовешь. Мой дядюшка, мистер Уэнтуорт, человек высокой нравственности, но вид у бедняги такой, будто его непрерывно пытают, только не поджаривают, а замораживают. Но мы их взбодрим. Наше общество пойдет им на пользу. Расшевелить их будет очень нелегко, но в них много душевной доброты и благородства. И они готовы отдать должное своему ближнему, признать за ним ум, талант.

– Все это превосходно, – сказала баронесса, – но мы что ж, так и будем жить затворниками в обществе мистера Уэнтуорта и двух этих молодых женщин – как, ты сказал, их зовут, Дебора и Гефсиба?

– Там есть еще одна молодая девушка, их кузина, прехорошенькое создание; американочка до кончиков ногтей. Ну и кроме того, существует еще сын и наследник.

– Прекрасно, – сказала баронесса. – Вот мы добрались и до мужчин. Каков он, этот сын и наследник?

– Боюсь, любитель выпить.

– Вот как? Выходит, он все же эпикуреец. Сколько же ему лет?

– Он двадцатилетний юнец, недурен собой, но, думаю, вкусы у него грубоватые. Есть там еще мистер Брэнд – рослый молодой человек, что-то наподобие священника. Они о нем очень высокого мнения; но я его пока не раскусил.

– А между двумя этими крайностями, – спросила баронесса, – между загадочным священнослужителем и невоздержанным юнцом никого больше нет?

– Как же! Там есть еще мистер Эктон. Думаю, – сказал молодой человек, кивая своей сестре, – мистер Эктон тебе понравится.

– Ты ведь знаешь, – сказала баронесса, – я очень привередлива. Он достаточно благовоспитан?

– С тобой он будет благовоспитан. Он человек вполне светский. Побывал в Китае.

Баронесса Мюнстер засмеялась:

– Так он светский на китайский лад? Это, должно быть, очень интересно.

– Если я не ошибаюсь, он нажил там огромное состояние, – сказал Феликс.

– Ну это всегда интересно. Он что ж, молод, хорош собой, умен?

– Ему под сорок, он лысоват, остер на язык. Я готов поручиться, – добавил молодой человек, – что баронесса Мюнстер его очарует.

– Вполне вероятно, – сказала эта дама.

Брат ее, о чем бы ни шла речь, никогда не знал заранее, как это будет встречено, но вскоре баронесса заявила, что он превосходно все описал и что завтра же она отправится туда и посмотрит на все собственными глазами.

Итак, назавтра они сели в поместительную наемную коляску – экипаж не вызвал у баронессы никаких возражений, кроме цены и того обстоятельства, что кучер был в соломенной шляпе (в Зильберштадте слуги мадам Мюнстер носили желтые с красным ливреи). Они выехали за город, и баронесса, откинувшись на сиденье, покачивая над головой зонтик с кружевной оборкой, обозревала придорожный ландшафт. Прошло немного времени, и она произнесла: «Affreux» [20] . Брат ее заметил, что, судя по всему, передний план в этой стране значительно уступает plans reculés [21] . Баронесса в ответ на это сказала, что пейзаж здесь, по-видимому, весь можно причислить к переднему плану.

Феликс заранее уговорился со своими новыми друзьями, когда он привезет сестру; они решили, что самое подходящее для этого время – четыре часа пополудни. У большого, блещущего чистотой дома, к которому подкатила коляска, был, по мнению Феликса, очень приветливый вид; высокие стройные вязы отбрасывали перед ним удлиненные тени. Баронесса вышла из коляски. Американские родственники дожидались ее, стоя на крыльце. Феликс помахал им шляпой, и длинный худой джентльмен с высоким лбом и чисто выбритым лицом двинулся по направлению к воротам. Шарлотта Уэнтуорт шла рядом с ним. Гертруда несколько медленнее следовала позади. Обе молодые женщины были в шуршащих шелковых платьях. Феликс подвел свою сестру к воротам.

– Будь с ними полюбезнее, – сказал он ей.

Но он тут же понял, что совет его излишен. Евгения и без того уже приготовилась быть любезной – так, как это умела одна Евгения. Феликс испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие, когда мог беспрепятственно любоваться своей сестрой; удовольствие это выпадало ему довольно часто, но не утратило оттого прелести новизны. Если Евгения хотела понравиться, она казалась ему, как и всем прочим людям, самой обворожительной женщиной на свете. Он забывал тогда, что она бывала и другой, что временами становилась жестокой, капризной, что порой даже пугала его. Сейчас, когда, готовясь войти в сад, сестра оперлась на его руку, он понял, что́ она хочет, что она решила понравиться, и на душе у него стало легко. Не понравиться Евгения не могла.

Высокий джентльмен подошел к ней с видом чопорным и строгим, но строгость эта не содержала в себе и тени неодобрения. Каждое движение мистера Уэнтуорта, напротив, говорило о том, что он сознает, как велика возложенная на него ответственность, как торжественно нынешнее событие, как трудно оказать подобающее уважение даме столь знатной и вместе столь несчастной. Феликс еще накануне заметил эту свойственную мистеру Уэнтуорту бледность, а сейчас ему чудилось что-то чуть ли не мертвенное в бледном, с благородными чертами лице дяди. Но молодой человек был наделен таким даром сочувствия и понимания, что он тут же понял: эти, казалось бы, зловещие признаки не должны внушать опасений. Крылатое воображение Феликса разгадало на лету душевный механизм мистера Уэнтуорта, открыло ему, что почтенный джентльмен в высшей степени совестлив и что совесть его в особо важных случаях дает о себе знать подобными проявлениями физической слабости.

Баронесса, держа за руку дядю, стояла, обратив к нему свое некрасивое лицо и свою прекрасную улыбку.

– Правильно я сделала, что приехала? – спросила она.

– Очень, очень правильно, – сказал с глубокой торжественностью мистер Уэнтуорт.

Он заранее составил в уме небольшую приветственную речь, но сейчас она вся вылетела у него из головы. Он был почти что напуган. На него никогда еще не смотрела так – с такой неотступной, такой ослепительной улыбкой – ни одна женщина; и это смущало и тяготило его, тем более что женщина эта, которая так ему улыбалась и которая мгновенно заставила его ощутить, что обладает и другими беспримерными достоинствами, была его собственная племянница, родное дитя дочери его отца. Мысль о том, что племянница его – баронесса, что она состоит в морганатическом браке с принцем, уже дала ему более чем достаточную пищу для размышлений. Хорошо ли это? Правильно ли? Приемлемо ли? Он и всегда плохо спал, а прошлой ночью почти не сомкнул глаз, задавая себе эти вопросы. В ушах у него все звучало странное слово «морганатический»; почему-то оно напоминало ему о некой миссис Морган, которую он знавал когда-то и которая была особой наглой и неприятной. У него было такое чувство, что пока баронесса так на него смотрит и улыбается, его долг тоже смотреть ей прямо в глаза своими точно выверенными, намеренно невыразительными органами зрения. На сей раз ему не удалось выполнить свой долг до конца. Он перевел взгляд на дочерей.

– Мы очень рады вас видеть, – сказал он. – Позвольте мне представить вам моих дочерей: мисс Шарлотта Уэнтуорт, мисс Гертруда Уэнтуорт.

Баронесса подумала, что никогда еще не встречала людей менее экспансивных. Но тут Шарлотта поцеловала ее и, взяв за руку, посмотрела на нее с ласковой и серьезной торжественностью. У Гертруды, по мнению баронессы, вид был весьма похоронный, хотя, казалось бы, она могла и развеселиться: ведь с ней болтал Феликс, улыбаясь своей неотразимой улыбкой. Он поздоровался с ней так, словно они были старые друзья. Когда Гертруда поцеловала баронессу, в глазах ее стояли слезы. Баронесса Мюнстер взяла за руки обеих молодых женщин и оглядела их с головы до ног. Шарлотта нашла, что вид у баронессы очень необычный и одета она весьма странно; Шарлотта не могла решить, хорошо это или дурно. Во всяком случае, она рада была, что они надели шелковые платья и – особенно – что принарядилась Гертруда.

– Кузины мои очень хорошенькие, – сказала баронесса. – У вас очень красивые дочери, сэр.

Шарлотта залилась краской, – никогда еще прямо при ней не говорили о ее внешности так громко и с таким жаром. Гертруда отвела глаза – но не в сторону Феликса; она была страшно довольна. Довольна не тем, что услышала комплимент: она считала себя дурнушкой и в него не поверила. Гертруда вряд ли могла бы объяснить, что именно доставило ей удовольствие, – скорей всего, что-то в самой манере баронессы разговаривать, – и удовольствие это ничуть не стало меньше, а даже, как ни странно, возросло, оттого что она баронессе не поверила.

Мистер Уэнтуорт помолчал, потом промолвил с чопорной учтивостью:

– Не угодно ли вам пожаловать в дом?

– Но здесь ведь не все ваше семейство, – сказала баронесса, – у вас как будто еще есть дети?

– У меня есть еще сын, – ответил мистер Уэнтуорт.

– Почему же он не вышел меня встретить? – воскликнула баронесса. – Боюсь, он совсем не похож на своих очаровательных сестер.

– Не знаю, я выясню, в чем дело.

– Он робеет в присутствии дам, – сказала тихо Шарлотта.

– Он очень красивый, – сказала, стараясь говорить громко, Гертруда.

– Вот мы пойдем сейчас и отыщем его, выманим из его cachette [22] . – И баронесса взяла под руку мистера Уэнтуорта, который твердо помнил, что руки ей не предлагал, и по дороге к дому все время размышлял над тем, должен ли он был это сделать и пристало ли ей брать его под руку, если никто ей этого не предлагал. – Мне хотелось бы получше узнать вас, – сказала, прерывая его размышления, баронесса, – и чтобы вы меня узнали.

– Желание вполне законное, – ответил мистер Уэнтуорт. – Мы ведь близкие родственники.

– О да! – сказала Евгения. – Приходит в жизни минута, когда всей душой начинаешь ценить родственные узы… родственные привязанности. Думаю, вам это понятно.

Мистер Уэнтуорт слышал накануне от Феликса, что Евгения необыкновенно умна и блистательна. Поэтому он невольно все время чего-то ожидал. До сих пор, как ему казалось, она проявляла ум, а вот теперь, видно, начиналась блистательность.

– Да, родственные привязанности сильны, – пробормотал он.

– У некоторых, – заявила баронесса, – далеко не у всех.

Шарлотта, которая шла рядом, снова взяла ее руку; она все время улыбалась баронессе.

– А вы, cousine, – продолжала баронесса, – откуда у вас этот восхитительный румянец? Настоящие розы и лилеи! – Розы на лице у бедняжки Шарлотты мгновенно возобладали над лилеями, и, ускорив шаг, она поднялась на крыльцо. – Это страна восхитительных румянцев, – продолжала баронесса, обращаясь теперь к мистеру Уэнтуорту. – Насколько я могу судить, они здесь необыкновенно нежны. Румянцами своими славятся Англия… Голландия, но там они быстро грубеют. В них слишком много красного.

– Надеюсь, вы убедитесь, – сказал мистер Уэнтуорт, – что страна эта во многих отношениях превосходит упомянутые вами страны. Мне довелось бывать и в Англии, и в Голландии.

– А, так вы бывали в Европе! – воскликнула баронесса. – Почему же вы меня не навестили? Впрочем, пожалуй, все к лучшему. – Прежде чем войти в дом, она, помедлив, окинула его взглядом. – Я вижу, вы выстроили ваш дом… ваш чудесный дом… в голландском стиле?

– Дом очень старый, – заметил мистер Уэнтуорт. – Когда-то здесь провел неделю генерал Вашингтон.

– О, я слыхала о Вашингтоне, – вскричала баронесса. – Мой отец его боготворил.

– Я убедился, что в Европе он очень популярен, – заметил, немного помолчав, мистер Уэнтуорт.

Феликс тем временем задержался в саду с Гертрудой. Он стоял и улыбался ей точно так же, как накануне. Все происшедшее накануне казалось ей сновидением. Он явился и все преобразил; другие тоже его видели – они с ним разговаривали. Но представить себе, что он возвратится, что станет частью ее повседневной, будничной, наперед известной жизни, она могла, лишь получив новое подтверждение со стороны своих чувств. Подтверждение не заставило себя ждать. Он стоял перед ней, радуя все ее чувства.

– Как вам понравилась Евгения? – спросил Феликс. – Правда ведь, она очаровательна?

– Она блистательна, – ответила Гертруда. – Больше я ничего пока сказать не могу. Она все равно что певица, которая поет арию. Пока она ее не допела, ничего нельзя сказать.

– Она никогда ее не допоет! – смеясь, воскликнул Феликс. – Но вы согласны со мной, что она красива?

Гертруда не нашла баронессу красивой и была разочарована; почему-то она заранее вообразила, что баронесса должна быть похожа на чрезвычайно миловидный портрет императрицы Жозефины, гравюра с которого висела в гостиной, неизменно приводя в восторг младшую мисс Уэнтуорт. Баронесса ни капельки не была похожа на этот портрет – ни капельки! Но, и непохожая, она тем не менее была поразительна, и Гертруда приняла эту поправку к сведению. И все же странно, что Феликс говорит о красоте своей сестры как о чем-то бесспорном.

– Мне кажется, потом она будет казаться мне красивой, – сказала Гертруда. – Как интересно, должно быть, сойтись с ней поближе. Мне это никогда не удастся.

– Вы прекрасно с ней сойдетесь, вы очень с ней подружитесь, – заявил Феликс так, словно ничего не могло быть проще.

– Она очень изящна, – проговорила Гертруда, глядя вслед баронессе, словно подвешенной к руке ее отца.

Сказать, что кто-то «изящен», для нее уже было удовольствием. Феликс оглянулся.

– А ваша вчерашняя маленькая кузина, – спросил он, – необычайно хорошенькая… куда она делась?

– Она в гостиной, – ответила Гертруда. – Да, она очень хорошенькая. – У Гертруды было такое чувство, точно она должна сейчас же отвести его в дом, где он увидит ее кузину. Но, немного поколебавшись, она решилась еще помедлить. – Я не верила, что вы вернетесь, – сказала она.

– Не верили, что я вернусь! – смеясь, воскликнул Феликс. – Тогда вы не догадываетесь о впечатлении, произведенном на это чувствительное сердце.

Гертруда решила, что, скорее всего, он говорит о впечатлении, произведенном на него кузиной Лиззи.

– Просто я не верила, – сказала она, – что мы вас увидим снова.

– Помилуйте, куда же я мог деться?

– Не знаю, я думала, вы растаете в воздухе.

– Это, конечно, очень лестно, но я не настолько бесплотен. Таю я достаточно часто, – сказал Феликс, – но что-то от меня всегда остается.

– Я вышла на крыльцо дожидаться вас, потому что все вышли. Но если бы вы так и не появились, я ничуть не была бы удивлена.

– Надеюсь, – сказал Феликс, – вы были бы разочарованы?

Гертруда несколько мгновений смотрела на него, потом покачала головой:

– Нет… нет!

– Ah, par exemple! [23] Вы заслуживаете того, чтобы я никогда вас не покидал.

Когда они вошли в гостиную, мистер Уэнтуорт торжественно представлял баронессе присутствующих. Перед ней стоял молодой человек, который то и дело краснел, посмеивался и переминался с ноги на ногу, – он был стройный, с кротким лицом, правильностью черт напоминавшим лицо отца. За его спиной два других джентльмена тоже поднялись со своих мест, а в стороне от них, у одного из окон, стояла необычайно хорошенькая молодая девушка. Девушка вязала чулок, но, в то время как пальцы ее проворно перебирали спицы, она не спускала блестящих, широко раскрытых глаз с баронессы.

– Как же вашего сына зовут? – спросила, улыбаясь молодому человеку, Евгения.

– Меня зовут Клиффорд Уэнтуорт, мэм, – сказал он срывающимся от смущения голосом.

– Почему вы не изволили выйти меня встречать, мистер Клиффорд Уэнтуорт? – спросила с той же своей прекрасной улыбкой баронесса.

– Я думал, я вам не понадоблюсь, – сказал молодой человек, медленно пятясь.

– Как может не понадобиться beau cousin [24] , коль скоро он у вас существует! Но так и быть, если впредь вы будете со мной очень милы, я вас прощу.

И мадам Мюнстер обратила свою улыбку к прочим присутствующим. Сначала она перенесла ее на бесхитростную физиономию облаченного в долгополую одежду мистера Брэнда, который не сводил глаз с хозяина дома, как бы призывая мистера Уэнтуорта вывести его поскорее из этого противоестественного положения. Мистер Уэнтуорт назвал его имя. Евгения подарила мистера Брэнда наилюбезнейшим взглядом и тут же перевела его на следующее лицо.

Этот последний был нерослым, неосанистым джентльменом с живыми, наблюдательными, приятными темными глазами, небольшим количеством редких темных волос и небольшими усами. Он стоял, засунув руки в карманы, но, как только Евгения на него взглянула, сразу же их оттуда вынул. Однако, в отличие от мистера Брэнда, он не пытался уклониться, не призывал на помощь хозяина дома. Он встретился взглядом с Евгенией и, по-видимому, почел эту встречу за счастье. Мадам Мюнстер мгновенно ощутила, что, по существу, он самое здесь значительное лицо. Она не пожелала это впечатление скрыть и отчасти обнаружила его легким одобрительным кивком, когда мистер Уэнтуорт произнес:

– Мой кузен – мистер Эктон.

– Ваш кузен, но не мой? – спросила баронесса.

– Это зависит только от вас! – сказал мистер Эктон, смеясь.

Баронесса несколько мгновений на него смотрела; ей бросилось в глаза, что у него очень белые зубы.

– Это будет зависеть от вашего поведения, – сказала она. – Думаю, торопиться мне не следует. Кузенов и кузин у меня достаточно. Разве что мне позволено еще претендовать на родство с этой очаровательной юной леди.

И она указала на молодую девушку у окна.

– Это моя сестра, – сказал мистер Эктон.

И Гертруда Уэнтуорт, обняв молодую девушку за плечи, вывела ее вперед, хотя та нисколько, судя по всему, не нуждалась в том, чтобы ее вели. Она легкими быстрыми шагами направилась к баронессе, с полным хладнокровием сворачивая вокруг спиц недовязанный чулок. Глаза у нее были темно-голубые, волосы темно-каштановые, и была она необычайно хорошенькая.

Евгения поцеловала ее, как и двух других молодых девушек, потом, слегка отстранив от себя, посмотрела на нее.

– А вот это совсем другой type [25] , – сказала она, выговаривая это слово на французский лад. – И весь облик, и характер совсем иные, мой дорогой дядя, чем у ваших дочерей. Пожалуй, Феликс, – продолжала она, – вот таким мы и представляли себе всегда тип американки.

Служившая наглядным примером молодая девушка улыбалась слегка всем по очереди и вне очереди – Феликсу.

– Я вижу здесь только один тип, – вскричал Феликс, – тип, достойный восхищения!

Реплика эта встречена была полным молчанием, но мгновенно все постигавший Феликс постиг уже, что молчание, которое время от времени смыкало уста его новых знакомцев, не было укоризненным или негодующим. Чаще всего оно выражало ожидание или смущение. Все они столпились вокруг его сестры, как бы ожидая, что сейчас она продемонстрирует какую-нибудь сверхъестественную способность, какой-нибудь необыкновенный талант. Они смотрели на нее с таким видом, словно перед ними был жонглер словами в блестящем умственном уборе из газа и мишуры. Вид их придал последующим фразам мадам Мюнстер некий иронический оттенок.

– Итак, это ваш кружок, – сказала она, обращаясь к своему дяде. – Это ваш salon и его постоянные посетители. Я рада видеть всех в полном сборе.

– О да, – сказал мистер Уэнтуорт, – они то и дело забегают к нам мимоходом. Вы должны последовать их примеру.

– Папа, – вмешалась Шарлотта Уэнтуорт, – мы ждем от наших новых родственников большего. – И она обратила вдруг свое милое серьезное лицо, в котором робость сочеталась с невозмутимым спокойствием, к их важной гостье.

– Как вас зовут? – спросила она.

– Евгения Камилла Долорес, – ответила, улыбаясь, баронесса. – Но называть меня так длинно не надо.

– Если вы позволите, я буду называть вас Евгенией. Вы должны приехать и остаться у нас жить.

Баронесса с большой нежностью коснулась руки Шарлотты, но не спешила с ответом. Она спрашивала себя, сможет ли она с ними ужиться.

– Это было бы просто чудесно… просто чудесно, – сказала баронесса, обводя глазами комнату и всех присутствующих. Ей хотелось выиграть время, отодвинуть окончательное решение. Взгляд ее упал на мистера Брэнда, который смотрел на нее, скрестив на груди руки, подперев ладонью подбородок. – Этот джентльмен, очевидно, какое-то духовное лицо? – понизив голос, спросила она у мистера Уэнтуорта.

– Он священник, – ответил мистер Уэнтуорт.

– Протестантский? – поинтересовалась Евгения.

– Я унитарий, сударыня, – проговорил внушительным тоном мистер Брэнд.

– Вот как, – сказала Евгения. – Это что-то новое.

Она никогда о таком вероисповедании не слышала. Мистер Эктон засмеялся, а Гертруда взглянула с беспокойством на мистера Брэнда.

– Вы не побоялись приехать в такую даль, – сказал мистер Уэнтуорт.

– В такую даль… в такую даль, – подхватила баронесса, покачивая с большим изяществом головой, и покачивание это можно было истолковать как угодно.

– Хотя бы поэтому вы должны у нас поселиться, – сказал мистер Уэнтуорт суховатым тоном, который (Евгения была достаточна умна, чтобы это почувствовать) нисколько не снижал высокой учтивости его предложения. Она взглянула на своего дядю, и на какой-то миг ей показалось, что в этом холодном, застывшем лице она улавливает отдаленное сходство с полузабытыми чертами матери. Евгения принадлежала к числу женщин, способных на душевные порывы, и сейчас она ощутила, как в душе у нее что-то нарастает. Она все еще обводила взглядом окружавшие ее лица и в устремленных на нее глазах читала восхищение; она улыбнулась им всем.

– Я приехала посмотреть… попытаться… просить… – сказала она. – Мне кажется, я поступила правильно. Я очень устала. Мне хочется отдохнуть. – В глазах у нее были слезы. Пронизанный светом дом, благородные, уравновешенные люди, простая строгая жизнь – ощущение всего этого нахлынуло на нее с такой неодолимой силой, что она почувствовала, как поддается одному из самых, быть может, искренних в своей жизни порывов. – Мне хотелось бы здесь остаться, – сказала она. – Примите меня, пожалуйста. – Хотя она улыбалась, в голосе ее, так же как и в глазах, были слезы.

– Моя дорогая племянница, – сказал мистер Уэнтуорт ласково.

Шарлотта, обняв баронессу, притянула ее к себе, а Роберт Эктон отвернулся тем временем к окну, и руки его сами собой скользнули в карманы.

4

Через несколько дней после первого своего визита к американским родственникам баронесса Мюнстер приехала и поселилась вместе с братом в том маленьком белом домике поблизости от жилища Уэнтуортов, который на этих страницах уже упоминался. Мистер Уэнтуорт предоставил баронессе домик в полное ее распоряжение, когда с двумя дочерьми наносил ей ответный визит. Это предложение было итогом растянувшихся никак не меньше чем на сутки семейных дебатов, в ходе которых оба иностранных гостя обсуждались и разбирались по косточкам с немалой обстоятельностью и тонкостью. Дебаты, как я уже сказал, протекали в кругу семьи, но круг этот вечером, после возвращения баронессы в Бостон, как, впрочем, и во многих других случаях, включал в себя мистера Эктона и его хорошенькую сестру. Если вам довелось бы там присутствовать, вы навряд ли сочли бы, что приезд блистательных иностранцев воспринимается как удовольствие, как праздничное событие, обещавшее внести оживление в их тихий дом. Нет, мистер Уэнтуорт не склонен был так воспринимать ни одно событие в мире сем. Неожиданное вторжение в упорядоченное сознание Уэнтуортов элемента, не предусмотренного системой установленных нравственных обязательств, требовало прежде всего перестройки чувства ответственности, составлявшего главную принадлежность этого сознания. Не в обычае американских кузин и кузенов Феликса было рассматривать какое-либо явление прямо и неприкрыто с той точки зрения, способно ли оно доставить удовольствие; подобный род умственных занятий был им почти незнаком, и едва ли кому-нибудь из них могло прийти в голову, что в других краях он как нельзя более распространен. Приезд Феликса Янга и его сестры был им приятен, но приятность эта странным образом не несла в себе ни малейшей радости или подъема. Речь шла о новых обязанностях, о необходимости проявить какие-то до сих пор сокрытые добродетели, но ни мистер Уэнтуорт, ни Шарлотта, ни мистер Брэнд, бывший у этих превосходных людей главным вдохновителем их дум и устремлений, явно не помышляли ни о каких новых радостях. Эту заботу целиком взяла на себя Гертруда Уэнтуорт, девушка своеобразная, но обнаружившая свое своеобразие в полной мере только тогда, когда так кстати нашелся для этого повод в виде приезда столь любезных иностранцев. Гертруде, однако, предстояло бороться с бесчисленными препятствиями как субъективного, по выражению метафизиков, так и объективного толка, о чем и пойдет речь в нашей маленькой повести, не последняя цель которой – изобразить эту борьбу. Главным же при таком внезапном умножении привязанностей мистера Уэнтуорта и его дочерей было то, что появилась новая плодотворная почва для возникновения всяческих ошибок, между тем как доктрина, не побоюсь употребить здесь это слово, гнетущей серьезности ошибок являлась одной из наиболее свято хранимых традиций семейства Уэнтуорт.

– Я не верю, что она хочет приехать и поселиться в этом доме, – сказала Гертруда.

Мадам Мюнстер отныне и впредь обозначалась у них этим личным местоимением. Шарлотта и Гертруда выучились со временем, почти не запинаясь, звать ее в глаза Евгенией, но, говоря о ней между собой, они чаще всего именовали ее «она».

– Она что ж, считает, что здесь недостаточно хорошо для нее? – вскричала Лиззи Эктон, любившая задавать праздные вопросы, на которые, не предполагая, по правде говоря, получить ответ, неизменно отвечала сама безобидно-ироническим смешком.

– Но она ясно сказала, что хочет приехать, – возразил мистер Уэнтуорт.

– Это простая любезность, – настаивала Гертруда.

– Да, она очень любезна… очень, – сказал мистер Уэнтуорт.

– Чересчур любезна, – заявил его сын свойственным ему добродушно-ворчливым тоном, который, вообще-то, говорил всего лишь о желании понасмешничать. – Прямо не знаешь, куда и деться.

– Зато вас, сэр, в излишней любезности упрекнуть нельзя, – сказала Лиззи Эктон с обычным своим смешком.

– Ну, поощрять ее я не намерен, – продолжал Клиффорд.

– А хоть бы и намерены, мне-то что до этого! – вскричала Лиззи Эктон.

– Она не о тебе будет думать, Клиффорд, – сказала Гертруда убежденно.

– Да уж надеюсь! – воскликнул Клиффорд.

– Она будет думать о Роберте, – продолжала Гертруда тем же тоном.

Роберт Эктон начал краснеть, хотя, казалось бы, у него не было на это никаких причин, поскольку все обернулись к Гертруде – по крайней мере, все, кроме Лиззи, которая, склонив набок хорошенькую головку, глядела с пристальным вниманием на брата.

– Зачем же приписывать другим задние мысли, Гертруда? – сказал мистер Уэнтуорт.

– Я никому ничего не приписываю, папа, – сказала Гертруда. – Просто я говорю, что думать она будет о Роберте, вот увидите.

– Гертруда судит по себе, – воскликнул Эктон, смеясь. – Правда ведь, Гертруда? Ну разумеется, баронесса будет думать обо мне. Она будет думать обо мне с утра и до вечера.

– Ей будет очень хорошо у нас, – сказала не без некоторой естественной для хозяйки дома гордости Шарлотта. – Мы предоставим ей большую северо-восточную комнату. И французскую кровать, – добавила она, памятуя все время о том, что гостья их иностранка.

– Ей там не понравится, – сказала Гертруда. – Даже если ты пришпилишь по десять салфеточек к каждому креслу.

– Почему же, дорогая? – спросила Шарлотта, расслышав иронические нотки, но нисколько на это не обидевшись.

Гертруда давно уже встала с места; она ходила по комнате, и ее надетое в честь баронессы тяжелого шелка платье шуршало, прикасаясь к ковру.

– Не знаю, – ответила она. – Думаю, ей нужно что-то более уединенное.

– Если ей нужно уединение, пусть сидит у себя в комнате, – заметила Лиззи Эктон.

Гертруда приостановилась и посмотрела на нее:

– Это не доставит ей удовольствия, а ей захочется сочетать уединение с удовольствием.

Роберт Эктон снова рассмеялся:

– Ну и мысли у вас, моя дорогая кузина!

Шарлотта не сводила серьезных глаз с сестры; она не могла понять, откуда взялись у Гертруды такие странные представления. Мистер Уэнтуорт тоже наблюдал за младшей дочерью.

– Не знаю, какой она привыкла вести образ жизни, – сказал он, – но готов утверждать, что у нее не могло быть дома более безупречного, с более благоприятной обстановкой, чем этот.

Гертруда стояла и смотрела на них.

– Она жена принца, – сказала она.

– Здесь все мы принцы, – сказал мистер Уэнтуорт. – И насколько мне известно, никто поблизости не сдает внаймы дворца.

– Кузен Уильям, – вступил в разговор Роберт Эктон, – хотите сделать благородный жест? Предоставьте им в дар на три месяца ваш маленький домик напротив.

– Не слишком ли ты щедр за чужой счет? – вскричала его сестра.

– Роберт не менее щедр и за свой счет, – проговорил невозмутимо мистер Уэнтуорт, глядя в холодном раздумье на своего родственника.

– Гертруда, – продолжала Лиззи, – а мне-то казалось, что новая родня пришлась тебе по душе.

– Кто именно? – спросила Гертруда.

– Да уж конечно, не баронесса, – ответила Лиззи со своим смешком. – Я думала, ты намерена видеться с ним почаще.

– С Феликсом? Я надеюсь очень часто с ним видеться, – сказала Гертруда просто.

– Тогда почему же ты хочешь держать его подальше от себя?

Гертруда взглянула на Лиззи и отвела глаза.

– Лиззи, а вы хотели бы, чтобы я жил в одном доме с вами? – спросил Клиффорд.

– Ни за что на свете. Ненавижу вас! – ответила юная леди.

– Папа, – проговорила Гертруда, останавливаясь перед мистером Уэнтуортом и обращаясь к нему с улыбкой, которая казалась особенно милой еще и оттого, что была редкостью, – пожалуйста, пусть они поселятся в маленьком домике напротив. Это было бы так чудесно!

Роберт Эктон внимательно смотрел на нее.

– Гертруда права, – сказал он, – Гертруда – самая умная девушка на свете. Если и мне позволено высказать свое мнение, я очень рекомендовал бы поселить их именно там.

– Но северо-восточная комната куда красивее! – настаивала Шарлотта.

– Она сама наведет красоту, предоставьте это ей, – воскликнул Роберт Эктон.

В ответ на его похвалы Гертруда, бросив на него взгляд, покраснела: можно было подумать, что не он, а кто-то другой, не так близко знакомый, похвалил ее.

– Она сама наведет красоту, увидите! Как это будет интересно! Мы сможем ходить к ним в гости. Это будет иностранный дом.

– Так ли уж нужен нам здесь иностранный дом? – спросил мистер Уэнтуорт. – Вы убеждены, что нам желательно завести иностранный дом… в наших тихих краях?

– Послушать вас, – смеясь, сказал Эктон, – так можно вообразить, что бедная баронесса решила открыть здесь питейное заведение или рулетку.

– Это было бы так чудесно! – снова сказала Гертруда, опираясь рукой на спинку кресла, в котором сидел ее отец.

– Если бы она открыла рулетку? – спросила с величайшей серьезностью Шарлотта.

Гертруда секунду смотрела на нее, потом спокойно сказала:

– Да, Шарлотта.

– Гертруда стала много себе позволять, – раздалось юношески-насмешливое ворчание Клиффорда Уэнтуорта. – Вот что бывает, когда поведешься с иностранцами.

Мистер Уэнтуорт поднял голову и, взглянув на стоявшую рядом с ним дочь, мягко притянул ее к себе.

– Ты должна быть осторожна, – сказал он. – Должна все время следить за собой. Да и всем нам следует соблюдать осторожность. Нам предстоит огромная перемена, мы испытаем на себе чуждые влияния. Я не хочу сказать, что они дурные, ни о чем не хочу судить заранее. Но, возможно, от нас потребуется все наше благоразумие, все умение владеть собой. Установится совсем другой тон.

Из уважения к словам отца Гертруда немного помолчала, но то, что она потом произнесла, никак нельзя было счесть на них ответом.

– Мне хочется посмотреть, как они будут жить. Они введут у себя другой распорядок дня, вот увидите. И каждую мелочь она, наверно, делает по-другому. Ходить к ним в гости будет все равно для нас что съездить в Европу. Она устроит себе будуар. Станет приглашать нас обедать – под вечер. Завтракать будет у себя в спальне.

Шарлотта снова в изумлении посмотрела на сестру. Ей казалось, что воображение Гертруды просто не знает удержу. Она всегда помнила, что у Гертруды богатое воображение, – и гордилась им. Но в то же время считала, что это опасное и безответственное свойство; в настоящую минуту оно грозило, по ее мнению, превратить сестру в какую-то незнакомку, как бы возвратившуюся вдруг из дальних странствий и толкующую о непривычных – пожалуй, даже неприятных – вещах, которые ей довелось там видеть. Воображение Шарлотты никогда ни в какие странствия не пускалось; она держала его, так сказать, у себя в кармане вместе с прочим содержимым этого хранилища: наперстком, коробочкой мятных леденцов и кусочком пластыря.

– Не думаю, что она станет готовить обеды… или хотя бы завтраки, – сказала старшая мисс Уэнтуорт. – Не думаю, что она умеет что-нибудь делать сама. Мне пришлось бы отрядить к ней половину прислуги, и всем им было бы на нее не угодить.

– У нее есть горничная, – сказала Гертруда, – горничная-француженка. Она вскользь об этом упомянула.

– Интересно, ходит ли ее горничная в гофрированной наколке и красных башмачках, – сказала Лиззи Эктон. – В той пьесе, на которую меня брал Роберт, тоже была горничная-француженка. Она расхаживала в розовых чулках и была ужасная проныра.

– Это была soubrette [26] , – заявила Гертруда, не видевшая за всю свою жизнь ни одной пьесы. – Их называют субретками. Какой у нас будет великолепный случай научиться французскому!

Шарлотта только тихо и беспомощно охнула. Ей представилась пронырливая театральная особа в розовых чулках и красных башмачках, тараторящая без умолку на своем непонятном языке и снующая по всем священным и неприкосновенным закоулкам большого опрятного дома.

– Это единственное, из-за чего стоило бы поселить их здесь, – продолжала Гертруда. – Но мы можем попросить Евгению говорить с нами по-французски, и Феликса. Я собираюсь начать… в следующий же раз.

Мистер Уэнтуорт, не отпускавший все это время от себя свою дочь, снова окинул ее серьезным, бесстрастным взглядом.

– Я хочу, чтобы ты обещала мне одну вещь, Гертруда.

– Какую? – спросила она с улыбкой.

– Сохранять спокойствие. Не допустить, чтобы все эти… эти события лишили тебя покоя.

Посмотрев на него, она покачала головой:

– Боюсь, я не могу этого обещать, папа, я уже неспокойна.

Мистер Уэнтуорт некоторое время молчал, да и все они приумолкли, словно столкнувшись с чем-то дерзостным, внушающим опасения.

– Думаю, лучше поселить их в другом доме, – сказала Шарлотта тихо.

– Да, я поселю их в другом доме, – заключил мистер Уэнтуорт веско.

Гертруда отвернулась, потом посмотрела на Роберта Эктона. Кузен Роберт был ее давнишним другом, и она часто вот так, ни слова не говоря, на него смотрела, однако ему показалось, что на этот раз взгляд ее заменяет собой большее, чем обычно, число робких высказываний, предлагая ему, между прочим, обратить внимание на всю несостоятельность плана ее отца – если у него в самом деле был такой план – сократить ради сохранения душевного спокойствия их точки соприкосновения с иностранными родственниками. Но кузен Роберт принялся сейчас же восхвалять мистера Уэнтуорта за его щедрость.

– Вы совершенно правы, решив предоставить им маленький домик, – сказал он. – Это очень с вашей стороны благородно, и вы ни при каких обстоятельствах об этом не пожалеете.

Мистер Уэнтуорт был щедр и знал, что он щедр. Ему доставляло удовольствие знать это, ощущать это, убеждаться каждый раз, что щедрость его не осталась незамеченной, и удовольствие это было единственной известной автору этих строк слабостью, которую позволял себе мистер Уэнтуорт.

– Трехдневный визит – самое большее, что я бы там выдержала, – заметила, обращаясь к брату, мадам Мюнстер после того, как они вступили во владение маленьким белым домиком. – Это было бы слишком intime [27] , вне всякого сомнения, слишком intime. Завтрак, обед, чай en famille [28] – да если я дотянула бы до конца третьего дня, это означало бы, что наступил конец света. – Она высказала эти соображения и горничной своей Августине, особе весьма умной, к которой баронесса питала почти неограниченное доверие. Феликс заявил, что охотно провел бы всю жизнь в лоне семьи Уэнтуорт, что таких добрых, простых, милых людей он никогда еще не встречал и что полюбил их всей душой. Баронесса согласилась с ним, что они просты и добры, являют собой образец добропорядочности и очень ей нравятся. Молодые девушки – законченные леди: Шарлотта Уэнтуорт, несмотря на ее вид сельской барышни, леди в самом полном смысле этого слова.

– Но это не значит, – сказала баронесса, – что я готова признать их самым интересным для себя обществом, и тем более не значит, что готова жить с ними porte à porte [29] . С таким же успехом можно было бы ожидать от меня, что я пожелаю возвратиться в монастырь, носить бумазейный передник и спать в дортуаре.

Тем не менее баронесса была в превосходном расположении духа и чрезвычайно всем довольна. Наделенная живой восприимчивостью, утонченным воображением, она умела наслаждаться всем, что есть в мире самобытного, всем, что в своем роде по-настоящему хорошо, а дом Уэнтуортов представлялся ей в своем роде совершенным – на редкость мирным и безупречным. Исполненный голубино-сизой прелести, от которой веяло благожелательностью и покоем, присущими, как полагала баронесса, квакерству, он опирался в то же время на такой достаток, каким в ряде мелочей повседневной жизни отнюдь не мог похвалиться маленький бережливый двор Зильберштадт-Шрекенштейн. Баронесса чуть ли не с первого же дня убедилась, что ее американские родственники очень мало думают и говорят о деньгах, и это произвело на нее сильное впечатление. Вместе с тем она убеждена была, что если бы Шарлотта или Гертруда попросили у отца любую сумму, он им тотчас же ее бы предоставил, и это произвело на баронессу впечатление еще более сильное. Но самое, пожалуй, сильное впечатление произвело на нее следующее: баронесса сразу же – можно сказать, почти мгновенно – утвердилась в мысли, что Роберт Эктон бросится сорить деньгами по первому слову этой маленькой пустозвонки – его сестры. Мужчины в этой стране, говорила баронесса, бесспорно, очень услужливы. Заявление ее, что она всей душой стремится к отдыху и уединению, ни в коей мере не было полной неправдой; баронесса вообще никогда не говорила полной неправды, но справедливости ради следует, по-видимому, добавить, что и полной правды она тоже никогда не говорила. Евгения написала в Германию своей приятельнице, что пребывание ее здесь – как бы возврат к природе, все равно что пить парное молоко, а она, как известно, парное молоко очень любит. Себе она сказала, что придется немного поскучать; но что лучше доказывает ее хорошее расположение духа, чем готовность даже немного и поскучать? Когда с веранды пожалованного ей домика она смотрела на безмолвные поля, на каменистые пастбища, на светлую гладь прудов, на беспорядочно растущие фруктовые деревья, ей казалось, что ни разу в жизни ее не обступала такая беспредельно глубокая тишина, доставлявшая ей тонкое чувственное удовольствие. Так все это было хорошо, невинно, надежно, что непременно должно было привести к чему-то тоже хорошему. Августина же, которая привыкла полностью доверять уму и дальновидности своей госпожи, была крайне озадачена и угнетена. Обычно ей достаточно было и намека, если намек ей был понятен, – Августина не любила не понимать, а тут она просто терялась в догадках. Нет, скажите, что здесь делать баронессе – dans cette galère? [30] Какую рыбу думает она выудить из этих стоячих вод? Видно, очень уж хитрую игру она затеяла. Августина верила в свою госпожу, но ей не нравилось ходить впотьмах, и неудовольствие этой тощей, рассудительной немолодой особы, не имевшей ничего общего с представлением Гертруды о субретках, выражалось на ее бледной физиономии такими косыми усмешками, с какими навряд ли еще кому-нибудь доводилось смотреть на скромные свидетельства мира и достатка в доме Уэнтуортов. По счастью, она могла топить свое неодобрение в бурной деятельности. Августина, мало сказать, разделяла мнение своей госпожи – она дошла в нем, безусловно, до крайности, – что маленький белый домик плачевно гол. «Il faudra lui faire un peu de toilette» [31] , – заявила она и принялась вешать на двери portières [32] , расставлять в самых неожиданных местах раздобытые в результате усердных поисков восковые свечи и набрасывать на ручки диванов и спинки кресел какие-то невообразимые покровы. Баронесса привезла с собой в Новый Свет изрядный гардероб; и обе мисс Уэнтуорт, явившиеся к ней с визитом, были несколько ошеломлены этим столь неумеренным использованием предметов ее туалета. На дверях висели индийские шали, исполнявшие роль занавеса; со всех сидений беспорядочно свешивались диковинные ткани, отвечавшие метафизическому представлению Гертруды о мантильях. На окнах были розовые шелковые шторы, благодаря которым комната казалась странно затуманенной, а на каминной доске лежала полоса великолепного бархата, прикрытая грубым, грязного цвета кружевом.

– Я слегка навела здесь уют, – сказала баронесса, к немалому смущению Шарлотты, которая чуть было не предложила, что придет и поможет убрать все лишнее. Но в том, что Шарлотта по простоте душевной приняла за чуть ли не достойный порицания затянувшийся беспорядок, Гертруда сразу же увидела необычайно изобретательный, необычайно интересный, необычайно романтичный замысел. «В самом деле, – спрашивала она себя тайком, – что такое жизнь без занавеса?» И ей вдруг показалось, что существование, которое она до сих пор вела, было слишком на виду и совсем лишено прикрас.

Феликс не принадлежал к числу молодых людей, которых вечно что-то заботит, и меньше всего он заботился о том, чем бы себя порадовать. Способность радоваться была в нем так велика, так независимо от него самого неистребима, что, можно сказать, имела постоянный перевес над всеми сомнениями и горестями. Его восприимчивая натура была просто по природе своей жизнерадостна, и всякая новизна, всякая перемена уже приводили Феликса в восторг. А поскольку они выпадали ему достаточно часто, то и жизнь его была приятнее, чем это могло бы показаться со стороны. Трудно было представить себе натуру более счастливую. Он не принадлежал по духу своему к мятущимся, недоверчивым честолюбцам, задумавшим тягаться с неумолимой судьбой, но сам, будучи нрава неподозрительного, усыплял ее внимание и уклонялся, ускользал от ее ударов легким и естественным движением колеблемого ветром цветка. Феликс от всего на свете получал удовольствие; его воображение, ум, душевные склонности, чувства – все этому способствовало. Ему казалось, что с Евгенией и с ним обошлись здесь как нельзя лучше; он находил поистине трогательным отношение к ним мистера Уэнтуорта, это сочетание отеческой щедрости и светской предупредительности. Ну разве не верх великодушия – предоставить в их полное распоряжение дом! Феликсу определенно нравилось иметь свой дом, ибо маленький белый коттедж среди яблонь – баронесса Мюнстер неизменно называла его шале – являлся для него в гораздо большей мере своим, чем любое прежнее его пристанище au quatrième [33] , окнами во двор, с просроченной платой за квартиру. Феликс значительную часть жизни провел, глядя во дворы, опираясь локтями, чаще всего несколько продранными, на подоконник забравшегося чуть ли не под самую крышу окна, и струйка дыма от его сигары плыла вверх – туда, где стихают крики улиц и внятно слышен мерный перезвон, несущийся со старых колоколен. Ему никогда еще не доводилось видеть такие истинно сельские просторы, как эти поля Новой Англии, и они пленили его своей первозданной простотой. Никогда еще он так твердо не ощущал блаженной уверенности в завтрашнем дне, и, даже рискуя представить его вам чуть ли не корыстолюбцем, я все же не скрою: он находил величайшую прелесть в том, что мог изо дня в день обедать у своего дяди. Прелесть эта была велика главным образом благодаря его воображению, окрашивавшему в розовый цвет столь скромную честь. Феликс высоко ценил предлагаемое ему угощение; такой свежести было все это обилие, что ему невольно приходило на ум: должно быть, так жили люди в те баснословные времена, когда стол накрывали прямо на траве, запасы пополняли из рога изобилия и прекрасно обходились без кухонных плит. Но самым большим счастьем для Феликса была обретенная им семья, возможность сидеть в кругу этих милых великодушных людей и называть их по имени. А как они слушали его, с каким прелестным вниманием! Перед ним словно бы лежал большой чистый лист лучшей бумаги для рисования, который только и ждет, чтобы его искусно расцветили. У Феликса никогда не было кузин, и никогда еще ему не случалось так беспрепятственно общаться с незамужними молодыми женщинами. Он очень любил женское общество, но наслаждаться им так было для него внове. Сначала Феликс не знал, что и думать о своем душевном состоянии. Ему казалось, что он влюблен во всех трех девушек сразу. Он видел, что Лиззи Эктон затмевает своим хорошеньким личиком и Шарлотту, и Гертруду, но это преимущество почти не шло в счет. Удовольствие ему доставляло нечто, в равной мере отличавшее всех трех, – в том числе деликатное сложение, которое как бы обязывало девушек носить только легкие светлые ткани. Но они и во всех смыслах были деликатны, и ему приятно было, что деликатность их становилась особенно заметна при близком соприкосновении. Феликс, на свое счастье, знавал многих добропорядочных и благовоспитанных дам, но сейчас ему казалось, что, общаясь с ними (тем более с незамужними), он смотрел на картины под стеклом. Теперь он понял, какой помехой являлось это стекло, как оно все портило и искажало и, отражая в себе посторонние предметы, заставляло все время переходить с места на место. Ему не надо было спрашивать себя, видит ли он Шарлотту, Гертруду и Лиззи Эктон в их истинном свете, – они всегда были в истинном свете. Феликсу все в них нравилось, даже, например, то – он вполне снисходил до подобного обстоятельства, – что у всех трех ножки с узкой ступней и высоким подъемом. Ему нравились их хорошенькие носики, их удивленные глаза, их неуверенная, совсем не настойчивая манера разговаривать; особенно же ему нравилось сознавать, что он волен часами оставаться наедине, где только ему вздумается, с любой из них, а посему вопрос о том, кого он предпочтет, кто разделит с ним его уединение, представлялся не столь уж важным. Милые строгие черты Шарлотты Уэнтуорт были так же приятны ему, как и необычайно выразительные глаза Лиззи Эктон, да и Гертруда, точно всем своим видом говорившая, что ей бы только бродить да слушать, тоже была прелестна, тем более что походка ее отличалась большой легкостью. Но когда спустя немного времени Феликс стал делать между ними различие, ему и тогда порой очень хотелось, чтобы все они были не так грустны. Даже Лиззи Эктон, несмотря на ее колкое щебетание и смех, выглядела грустной. Даже Клиффорд Уэнтуорт – хотя, казалось бы, о чем такому юнцу грустить в его-то годы, да еще будучи владельцем кабриолета с огромными колесами и гнедой кобылки с самыми стройными в мире ногами, – даже этот молодой баловень судьбы зачастую прятал с несчастным видом глаза и старался ускользнуть при встрече, словно у него была нечистая совесть. И только в Роберте Эктоне, единственном из них, не чувствовалось, по мнению Феликса, ни малейшей подавленности.

Можно было бы ожидать, что сто́ит мадам Мюнстер покончить с теми изящными домашними усовершенствованиями, о которых шла здесь речь, и она немедленно столкнется лицом к лицу с пугающей перспективой скуки. Но пока она не проявляла никаких признаков испуга. Баронесса была беспокойная душа и, где бы она ни оказалась, заражала своим беспокойством все вокруг. Поэтому до поры до времени вполне можно было рассчитывать на то, что ее будет тешить беспокойство. Она вечно чего-то ожидала, а пока не наступает разочарование, ожидание, как известно, само по себе уже изысканное удовольствие. Для того чтобы разгадать, чего ожидала баронесса на сей раз, пришлось бы пустить в ход немалое хитроумие; скажем только, что, оглядываясь по сторонам, она всегда находила, чем занять свое воображение. Она убеждала себя, что без ума от своих новых родственников, внушала себе, будто ей, как и ее брату, бесконечно дорого, что она обрела семью. Несомненно одно: ей пришлось как нельзя более по вкусу почтительно-ласковое отношение к ней ее новой родни. Восхищение не являлось для нее чем-то новым, она была им в достаточной мере избалована и отточенных комплиментов выслушала довольно на своем веку, но она понимала, что впервые ей дано ощутить всю полноту своего могущества, впервые она так много значит сама по себе, поскольку в том маленьком кружке, где она теперь вращалась, попросту не было образца для сравнения. Сознание, что этим добрым людям невозможно за неимением указанного образца ни с кем сравнить ее столь выдающуюся особу, давало ей, в общем-то, ощущение чуть ли не безграничного могущества. Правда, она тут же напоминала себе, что, не обнаружив по этой причине ничего, что говорило бы против нее, они вместе с тем могут и пройти мимо ее несомненных достоинств; но, всякий раз подводя итог подобным размышлениям, она заверяла себя, что сумеет об этом позаботиться.

Шарлотта и Гертруда мучились сомнениями, не зная, как им быть; они хотели выразить должное уважение мадам Мюнстер и в то же время боялись оказаться навязчивыми. До сих пор белый домик среди яблонь предоставлялся обычно на летние месяцы близким друзьям дома или бедным родственникам, обретавшим в лице мистера Уэнтуорта хозяина, который считал своим долгом заботиться об их интересах и забывать о своих. При этих обстоятельствах обращенные друг к другу двери маленького домика и дома большого, разделенные лишь дружественной сенью садов, не возбраняли их обитателям ежечасные посещения. Но у обеих мисс Уэнтуорт сложилось впечатление, что Евгения не сторонница доброго старого обычая «забегать» мимоходом, – очевидно, она не представляла себе, что можно жить без привратника. «В ваш дом входят совсем как в гостиницу – разве что к вошедшему не бросаются со всех ног слуги», – сказала она Шарлотте, но тут же добавила, что это совершенно восхитительно. Гертруда объяснила сестре, что слова ее следует понимать в обратном смысле, то есть что ей это вовсе не нравится. Шарлотта спросила, зачем же ей говорить неправду, и Гертруда ответила, что, наверное, у нее есть на то причины, а какие именно – они поймут, когда ближе с ней познакомятся.

– Нет таких причин, которые позволяли бы говорить неправду, – сказала Шарлотта. – Надеюсь, она так не считает.

Разумеется, сначала они хотели сделать все от них зависящее, чтобы помочь ей как можно лучше устроиться. Шарлотте казалось, что им надо очень многое обсудить. Но баронесса, как видно, не склонна была ничего обсуждать.

– Напиши ей записочку, справься, можно ли ее навестить. Думаю, ей это должно понравиться.

– Зачем же мне ее утруждать? – спросила Шарлотта. – Ей придется писать ответ, отсылать его.

– Не думаю, что она станет себя утруждать, – проговорила глубокомысленно Гертруда.

– Что же она сделает?

– Это-то мне и любопытно знать, – сказала Гертруда, и Шарлотта не могла избавиться от чувства, что любопытство ее сестры нездоровое.

Они навестили баронессу без предварительной переписки и в маленьком салоне с благоприятным светом и всеми прочими прикрасами, которые она успела уже к этому времени создать, застали Роберта Эктона. Евгения была с ними необыкновенно мила, но попеняла им на то, что они совсем ее забросили.

– Видите, пришлось мистеру Эктону надо мной сжалиться, – сказала она. – Брат уходит на целые дни писать этюды, на него я рассчитывать не могу. Потому я и собиралась отправить к вам мистера Эктона, чтобы он упросил вас прийти и предоставить мне возможность воспользоваться вашими мудрыми советами.

Гертруда посмотрела на сестру. Ей хотелось сказать: « Вот что она бы сделала». Шарлотта сказала, что они надеются, баронесса будет, как правило, приходить к ним обедать, им это доставит огромное удовольствие, а ее избавит от забот, поскольку в этом случае ей не нужна будет кухарка.

– Но кухарка мне нужна! – воскликнула баронесса. – Старуха-негритянка в желтом тюрбане. Я просто мечтаю об этом. Хочу видеть из окна, как она сидит вон там на траве, на фоне этих приземистых корявых пыльных яблонь, с полным подолом кукурузы и снимает с початков лиственную пелену. Понимаете, это послужит местным колоритом. Его здесь, не в обиду вам будь сказано, не так уж много, поэтому приходится пускаться на выдумки. Я с радостью приду к вам обедать, когда вы меня позовете, – но я хочу иметь возможность приглашать и вас иногда. Хочу иметь возможность приглашать и мистера Эктона, – добавила баронесса.

– Вам придется прежде пожаловать ко мне, – сказал Эктон. – Вам придется пожаловать ко мне с визитом, вам придется сначала отобедать у меня. Я хочу показать вам мой дом, хочу представить вас моей матушке.

Два дня спустя он снова навестил мадам Мюнстер. Он постоянно бывал в доме напротив, добираясь туда обыкновенно из своего собственного не по дороге, а полями. Как видно, он был менее щепетилен по части «забегания», чем его кузины. На сей раз оказалось, что и мистер Брэнд явился засвидетельствовать свое почтение очаровательной иностранке. Но с момента прихода мистера Эктона молодой богослов не проронил ни слова. Он сидел, сложив на коленях руки, устремив на хозяйку дома внимательный взгляд. Баронесса разговаривала с Робертом Эктоном, но, разговаривая, то и дело поворачивала голову и улыбалась мистеру Брэнду, который, словно зачарованный, не сводил с нее глаз. Мужчины вышли от баронессы вместе и направились к мистеру Уэнтуорту. Мистер Брэнд по-прежнему молчал. Только когда они были уже в саду у мистера Уэнтуорта, он остановился и, оглянувшись, смотрел некоторое время на маленький белый домик. Потом, склонив набок голову и слегка нахмурившись, взглянул на своего собеседника.

– Так вот что такое, оказывается, разговор, – промолвил он. – Настоящий разговор.

– Вот что такое, сказал бы я, очень умная женщина, – ответил Эктон, смеясь.

– Все это чрезвычайно интересно, – продолжал мистер Брэнд. – Жаль только, что она говорила не по-французски; одно с другим больше вяжется. Должно быть, это и есть тот самый стиль, о котором мы слыхали, о котором мы читали: стиль разговора мадам де Сталь, мадам Рекамье.

Эктон в свою очередь посмотрел на расположенные среди штокроз и яблонь владения мадам Мюнстер.

– Хотелось бы мне знать, – сказал он, – что привело мадам Рекамье в наши края.

5

Каждый день мистер Уэнтуорт, держа в руках трость и перчатки, отправлялся с визитом к племяннице. Часа два спустя она сама являлась в дом Уэнтуортов к чаю. Предложением Шарлотты у них обедать Евгения пренебрегла; она услаждала себя по мере возможности видом старой негритянки в малиновом тюрбане, вечно лущившей горох в саду под яблоней. Шарлотта, предоставившая ей эту древнюю негритянку, не совсем понимала, как все-таки ведется сей странный дом, поскольку Евгения сообщила ей, что всем, в том числе и древней негритянкой, распоряжается Августина – Августина, которая не могла связать двух слов по-английски из-за полного своего незнакомства с этим возвышающим умы языком. Самое безнравственное душевное движение, в каком я осмелюсь упрекнуть Шарлотту, сводилось к испытанному ею легкому разочарованию, когда оказалось, что, несмотря на все упомянутые неправильности, в обиходе белого домика не было ничего вопиющего – правда, с несколько своеобразной точки зрения самой Евгении. Баронессе нравилось приходить к вечернему чаю, и одевалась она так, словно шла на званый обед. Чайный стол являл собой зрелище невиданное, но красочное, а после чая они обыкновенно все сидели и разговаривали на просторной веранде или бродили при свете звезд по саду под неумолчное стрекотание неких удивительных насекомых, которые, по общему мнению, составляют часть очарования летних ночей во всем мире, но нигде, по мнению баронессы, не достигли такого бесподобного звучания, как под этими западными небесами.

Мистер Уэнтуорт, наносивший, как я уже сказал, ежедневно церемонный визит племяннице, привыкнуть к ней тем не менее никак не мог. Даже напрягая до предела свое воображение, он все равно не мог поверить в то, что она родная дочь его сводной сестры. Сестра осталась для него воспоминанием детства, ей было всего двадцать лет, когда она уехала за границу, откуда так и не вернулась, выйдя там самым своевольным и нежелательным образом замуж. Тетушка его, мисс Уайтсайд, взявшая ее с собой в Европу всего лишь с целью попутешествовать, высказала по возвращении столь нелестное мнение об Адольфусе Янге, с которым строптивица связала свою судьбу, что это подействовало чрезвычайно расхолаживающе на родственные чувства – в первую очередь на чувства сводных братьев. Кэтрин и дальше ничего не предприняла, чтобы умилостивить родню. Она не удостоила их даже письмом, где дала бы им более или менее недвусмысленно понять, что ей дорого их временно замороженное расположение, а посему бостонское общество почло за высшее милосердие по отношению к этой молодой леди забыть о ней и воздерживаться от догадок насчет того, в какой мере заблуждения матери передались ее отпрыскам. Что касается самих молодых людей – смутные слухи об их существовании дошли до него, – мистер Уэнтуорт не устремлял все эти годы им вослед свое воображение, у него достаточно было дел и под рукой. И хотя почтенный джентльмен наделен был весьма беспокойной совестью, мысль о том, что он жестокосердый дядюшка, не беспокоила его, разумеется, нисколько. Теперь же, когда племянник и племянница предстали перед ним, он убедился воочию, что они произросли в другой обстановке, в другой среде, совсем не похожей на ту, в какой собственное его потомство достигло предполагаемой зрелости. У него не было оснований утверждать, что среда эта оказала на них дурное влияние, но порой он боялся, что так и не сможет полюбить свою, похожую на знатную даму, изысканную, утонченную племянницу. Его сбивала с толку, приводила в растерянность ее иностранность. Они как бы говорили с ней на разных языках. В ее словах всегда было что-то непонятное. Ему казалось, что другой на его месте сумел бы примениться к ее тону: задавал бы вопросы, обменивался бы острыми словечками, отвечал бы на ее шутки, иной раз по меньшей мере странные, если учесть, что они обращены были к нему, ее дяде. Но сам он был на все это решительно не способен. Он не способен был даже оценить ее положение в обществе. Она являлась женой знатного иностранца, желавшего расторгнуть с ней брак. Это было ни на что не похоже, но мистер Уэнтуорт чувствовал себя недостаточно вооруженным знанием жизни, чтобы об этом судить. И как ни пытался он убедить себя, что дело обстоит иначе – ведь он светский человек, чуть ли не один из столпов общества, – тем не менее дело, как видно, обстояло именно так, и он стыдился признаться в этом самому себе, а еще больше – каким-нибудь, возможно, слишком наивным вопросом обнаружить перед Евгенией, до чего беден в этом отношении его арсенал.

Мистер Уэнтуорт полагал, что может подступиться ближе – он так бы это выразил – к своему племяннику, хотя и не поручился бы, что племянник его вполне надежен. Он был настолько весел, красив и разговорчив, что нельзя было не думать о нем хорошо. Но вместе с тем, казалось, есть что-то почти вызывающее, почти порочное – или, по крайней мере, должно было быть – в этом одновременно и столь жизнерадостном, и столь положительном молодом человеке. Надо сказать, что Феликс хоть и не отличался серьезностью, однако, безусловно, стоил большего – обладал большим весом, содержанием, глубиной, чем многие молодые люди, чья серьезность не подлежала сомнению. Между тем как мистер Уэнтуорт размышлял по поводу этого противоестественного явления, племянник его бездумно восхищался своим почтенным дядей. Ему чрезвычайно нравился этот деликатный, великодушный, наделенный высокими нравственными достоинствами старый джентльмен с благородным аскетическим лицом, которое Феликс пообещал себе во что бы то ни стало нарисовать. Ибо Феликс отнюдь не делал тайны из того, что владеет кистью. И не его вина, если не сразу все приняли к сведению, что он готов писать необычайно похожие портреты за необычайно умеренную плату. Он художник – кузен мой художник, – сообщала Гертруда всем и каждому, как только представлялся для этого случай; она сообщала это и себе – так сказать, для острастки, для того чтобы лишний раз напомнить; она повторяла себе, как только оставалась одна, что ее кузен обладает этим священным даром. Гертруда впервые видела художника – она знала о них только из книг. Ей казалось, что жизнь этих романтических и таинственных существ сплошь состоит из приятных случайностей, не выпадающих никогда на долю простых смертных. И ее скорее разжигали, чем расхолаживали постоянные заявления Феликса, что он не настоящий художник: «Я никогда этим серьезно не занимался, – говорил он. – Никогда ничего не изучал. У меня нет никакой подготовки. Я владею всем понемногу, а как следует ничем. Я всего лишь дилетант».

Хотя Гертруде нравилось думать, что Феликс – художник, ей еще больше нравилось думать, что он дилетант. Слово это звучало, по ее мнению, еще более изысканно. Но она понимала, что обращаться с таким словом следует осторожно. Мистер Уэнтуорт, тот очень свободно с ним обращался – и не потому, что так уж хорошо его понимал, а потому, что находил удобным: оно спасало положение, когда приходилось рекомендовать каким-то образом Феликса, ибо молодой человек, умный, деятельный, несомненно добропорядочный, однако не занятый никаким общепринятым делом, являл собой досадное отклонение от нормы. Разумеется, баронесса и ее брат – начинали всегда с нее – служили неисчерпаемой темой для разговоров между мистером Уэнтуортом и его дочерьми, с одной стороны, и наезжавшими к ним время от времени гостями – с другой.

– А этот молодой человек, ваш племянник, чем он занимается? – спросил некий почтенный джентльмен, мистер Бродерип из Сейлема, однокашник мистера Уэнтуорта по Гарварду, который учился там вместе с ним в 1809 году, а теперь заглянул в его контору на Девоншир-стрит (мистер Уэнтуорт в последние годы приезжал туда всего три раза в неделю; в его личном ведении находилось множество дел сугубо доверительного порядка).

– А он дилетант, – ответил не моргнув глазом дядюшка Феликса, испытывая безусловное удовлетворение оттого, что ему есть что сказать.

И мистер Бродерип возвратился к себе в Сейлем, полагая, что на языке европейцев это означает «маклер» или «торговец зерном».

– Мне хотелось бы нарисовать вас, сэр, – сказал как-то вечером Феликс дядюшке в присутствии всего общества – мистер Брэнд и Роберт Эктон тоже при этом были. – Думаю, мне удастся сделать недурной портрет. У вас очень интересное лицо, сэр, очень средневековое.

Мистер Уэнтуорт помрачнел – ему было крайне не по себе, словно все они застали его врасплох, когда он гляделся в зеркало.

– Таким его создал Господь Бог, – сказал он. – Думаю, человеку не пристало создавать его заново.

– Безусловно, его создал Господь Бог, – ответил, смеясь, Феликс. – И очень хорошо создал. Но и жизнь добавила кое-какие штрихи. Лицо у вас очень интересного типа. Оно так прелестно измождено и обескровлено. Так удивительно выбелено. – И Феликс обвел взглядом общество, как бы призывая всех обратить внимание на столь интересные детали. Мистер Уэнтуорт на глазах у них еще больше побелел. – Мне хотелось бы изобразить вас старым прелатом, или кардиналом, или настоятелем монашеского ордена.

– Прелатом или кардиналом? – сказал тихим голосом мистер Уэнтуорт. – Вы имеете в виду католических церковников?

– Я имею в виду почтенного священнослужителя, прожившего чистую и праведную жизнь. Мне кажется, с вами все обстояло именно так, сэр. Это написано у вас на лице, – продолжал Феликс. – Вы были очень, очень… воздержанны. Это всегда написано на лице у человека, вы согласны со мной?

– Вам виднее, что написано на человеческих лицах, я не позволяю себе так в них всматриваться, – сказал мистер Уэнтуорт сухо.

Баронесса постучала веером и рассмеялась своим восхитительным смехом.

– Всматриваться слишком пристально рискованно! – воскликнула она. – За моим дядюшкой водятся грешки.

Мистер Уэнтуорт смотрел на нее в мучительном недоумении, и все зримые признаки чистой и воздержанной жизни обозначились сейчас в его лице, пожалуй, особенно явственно.

– Вы, дорогой дядюшка, beau vieillard [34] , — сказала мадам Мюнстер, улыбаясь своими иностранными глазами.

– Думаю, вы сказали мне комплимент? – проговорил мистер Уэнтуорт.

– Безусловно, я не первая женщина, которая говорит вам комплимент! – вскричала баронесса.

– Думаю, что первая, – ответил мистер Уэнтуорт, помрачнев. И, повернувшись к Феликсу, тем же тоном добавил: – Прошу вас, не рисуйте мой портрет. У детей есть дагеротип, этого вполне достаточно.

– Я не могу вам обещать, – сказал Феликс, – что не вставлю куда-нибудь ваше лицо…

Мистер Уэнтуорт посмотрел на него, на всех остальных, потом поднялся с места и медленно отошел в сторону.

– Феликс, – сказала Гертруда, нарушая воцарившееся молчание. – Я хочу, чтобы вы нарисовали мой портрет.

Шарлотта, не уверенная в том, что Гертруде следовало это говорить, сразу же посмотрела на мистера Брэнда, дабы законным образом рассеять свои сомнения. Стоило Гертруде что-нибудь сказать или сделать, Шарлотта тут же смотрела на мистера Брэнда, так что у нее был постоянный повод на него смотреть – всегда, как казалось Шарлотте, во имя блага Гертруды. Правда, она всегда и всей душой хотела, чтобы Гертруда поступала правильно, ибо Шарлотта на свой скромный лад была героическая сестра.

– Мы рады будем иметь ваш портрет, мисс Гертруда, – сказал мистер Брэнд.

– Я счастлив, что буду писать такую прелестную модель, – заявил Феликс.

– Ты что же, душечка, думаешь, что ты такая красотка? – откусывая на своем вязанье узелок, сказала свойственным ей безобидно-вызывающим тоном Лиззи Эктон.

– Не потому совсем, что я думаю, будто я красива, – сказала, глядя на всех, Гертруда. – Я совсем этого не думаю. – Она говорила с каким-то нарочитым спокойствием, и Шарлотте казалось очень странным, что она так свободно в присутствии всех обсуждает этот вопрос. – Просто я думаю, что позировать интересно. Я всегда так думала.

– Мне жаль, что тебе больше не о чем было думать, Гертруда, – сказал мистер Уэнтуорт.

– Вы очень красивы, кузина Гертруда, – заявил Феликс.

– Это комплимент, – сказала Гертруда. – Я складываю все полученные комплименты в маленькую копилку со щелью сбоку. Иногда я их встряхиваю, и они бренчат. Их там не так уж много – всего два или три.

– Нет, это не комплимент, – возразил Феликс, – сейчас вы в этом убедитесь – я постараюсь преподнести это не в форме комплимента. Сначала я не думал, что вы красивы. И только потом, постепенно, стал так думать.

– Смотри, как бы твоя копилка не треснула! – воскликнула Лиззи Эктон.

– Я думаю, что позирование для портрета – это род праздности, – сказал мистер Уэнтуорт. – Имя им легион.

– Дорогой сэр, – воскликнул Феликс, – нельзя назвать праздным того, кто заставляет своего ближнего так усердно трудиться.

– Можно ведь рисовать человека и спящим, – подал мысль мистер Брэнд, чтобы тоже принять участие в разговоре.

– Ой, нарисуйте меня, пожалуйста, спящей, – сказала, улыбаясь Феликсу, Гертруда. И на какое-то мгновение закрыла глаза.

В последнее время Шарлотта с замиранием сердца ждала, что еще скажет или сделает ее сестра.

Гертруда начала позировать на следующий же день в северной стороне открытой веранды.

– Хотела бы я, чтобы вы рассказали мне, что вы о нас думаете. Какие мы, на ваш взгляд? – сказала она Феликсу, как только он уселся перед своим мольбертом.

– На мой взгляд, нет на свете людей лучше вас! – сказал Феликс.

– Вы говорите это, – возразила Гертруда, – чтобы избавить себя от труда сказать что-нибудь еще.

Молодой человек взглянул на нее поверх своего мольберта:

– А что еще я мог бы сказать? Мне, безусловно, стоило бы немалого труда сказать что-нибудь другое.

– Но вы ведь и раньше, наверное, – сказала Гертруда, – встречали людей, которые вам нравились?

– Слава богу, встречал, разумеется!

– И они ведь совсем были на нас не похожи, – продолжала Гертруда.

– Это только доказывает, – сказал Феликс, – что можно на тысячу ладов быть чудесными людьми.

– Вы считаете нас чудесными людьми? – спросила Гертруда.

– Достойными водить дружбу с королями.

Гертруда помолчала.

– Должно быть, можно на тысячу ладов быть унылыми, – сказала она наконец. – Иногда мне кажется, что мы унылы на все тысячу ладов сразу.

Феликс быстро встал и поднял руку.

– Если бы вы только могли удержать на лице это выражение хотя бы на полчаса – чтобы мне его схватить! – сказал он. – Оно удивительно красиво.

– Целых полчаса быть красивой – вы хотите от меня слишком многого! – ответила она.

– Это будет портрет молодой женщины, которая необдуманно дала какой-то зарок, какой-то обет, – сказал Феликс, – и теперь в этом раскаивается.

– Я не давала никаких зароков, никаких обетов, – сказала серьезно Гертруда. – И мне не в чем раскаиваться.

– Дорогая моя кузина, не следует понимать меня буквально, это всего лишь образное выражение. Я совершенно убежден, что в вашей превосходной семье никому и ни в чем не надо раскаиваться.

– А при этом мы только и делаем, что раскаиваемся! – воскликнула Гертруда. – Вот что я имела в виду, когда назвала нас унылыми. Да вы и без меня это знаете, только не показываете виду.

Феликс вдруг рассмеялся:

– Полчаса подходят к концу, а вы стали еще красивее. Не всегда же можно говорить все:

– Мне, – сказала Гертруда, – можно говорить все.

Феликс посмотрел на нее, как умеют смотреть только художники, и некоторое время молча рисовал.

– Да, вы мне кажетесь другой, не такой, как ваш отец, как ваша сестра, как большинство людей, которые вас окружают, – заметил он.

– Когда говоришь это о себе, – продолжала Гертруда, – то как бы невольно даешь понять, что ты лучше. Я не лучше, я гораздо хуже. Но они и сами говорят, что я другая. Они от этого несчастны.

– Ну, раз вы обвиняете меня в том, что я скрываю свои истинные впечатления, так и быть, скажу вам, что, на мой взгляд, вы – я имею в виду всех вас – слишком склонны по малейшему поводу чувствовать себя несчастными.

– Вот и скажите это папе, – проговорила Гертруда.

– И он почувствует себя еще более несчастным! – воскликнул, смеясь, Феликс.

– В этом можно не сомневаться. Не думаю, что вы когда-нибудь еще видели подобных людей.

– Ах, моя дорогая кузина, откуда вам знать, что я видел? – спросил Феликс. – Как мне вам это рассказать?

– Вы столько могли бы мне рассказать, если бы, конечно, захотели. Вы видели подобных вам людей: веселых, жизнерадостных, любящих развлечения. Мы ведь не признаем здесь никаких развлечений.

– Да, – сказал Феликс, – меня это удивляет, не скрою. По-моему, вы могли бы получать от жизни больше удовольствия, больше ей радоваться… вас не задевают мои слова? – спросил он и замолчал.

– Прошу вас, продолжайте! – ответила она ему горячо.

– Мне кажется, у вас есть для этого все: деньги, свобода и то, что в Европе называют «положение в обществе». Но вы смотрите на жизнь как на что-то – как бы это сказать – очень тягостное.

– А надо смотреть на нее как на что-то веселое, заманчивое, чудесное? – спросила Гертруда.

– Да, конечно… если вы только способны. По правде говоря, все дело в этом, – добавил Феликс.

– А вы знаете, сколько на свете горя? – спросила Феликса его модель.

– Кое-что я повидал, – ответил молодой человек. – Но все это осталось там, за океаном. Здесь я ничего такого не вижу. У вас здесь настоящий рай.

Гертруда ничего не сказала в ответ, она сидела и молча смотрела на георгины, на кусты смородины в саду; Феликс тем временем продолжал рисовать.

– Чтобы радоваться, – сказала она наконец, – чтобы не смотреть на жизнь как на что-то тягостное, надо дурно вести себя?

Феликс снова рассмеялся своим неудержимым, беззаботным смехом:

– Нет, по чести говоря, не думаю. И по этой причине в числе всех прочих, я ручаюсь, вы вполне способны, если только вам предоставить эту возможность, радоваться жизни. И в то же время не способны вести себя дурно.

– Знаете, никогда не следует говорить человеку, что он не способен дурно вести себя, – сказала Гертруда. – Стоит только в это поверить, и тебя тут же подстережет судьба.

– Вы, как никогда, прекрасны, – сказал без всякой последовательности Феликс.

Гертруда привыкла уже к тому, что он это говорит. Ее не так это взволновало, как в первый раз.

– Что же надо для этого делать? – продолжала она. – Давать балы, посещать театры, читать романы, поздно ложиться спать?

– Не думаю, что радость дает нам то, что мы делаем или не делаем. Скорее – то, как мы смотрим на жизнь.

– Здесь на нее смотрят как на испытание: для того люди и рождаются на свет. Мне часто это повторяли.

– Что ж, это очень хорошо, но ведь можно смотреть на нее и иначе, – добавил он, улыбаясь. – Как на предоставленную возможность.

– Предоставленную возможность? – сказала Гертруда. – Да, так было бы куда приятнее.

– В защиту этого взгляда могу сказать лишь одно: я сам его придерживаюсь, а это немногого стоит. – Феликс отложил палитру и кисти; скрестив руки, он откинулся назад, критически оглядывая результат своей работы. – Я ведь, – сказал он, – не больно-то важная птица.

– У вас большой талант, – сказала Гертруда.

– Нет, нет, – возразил молодой человек неунывающе-бесстрастным тоном. – У меня нет большого таланта. Ничего из ряда вон выходящего. Будь он у меня, уверяю вас, я бы уж об этом знал. Я так и останусь неизвестен. Мир никогда обо мне не услышит.

Гертруда смотрела на Феликса со странным чувством: она думала об этом огромном мире, который ему был знаком, а ей нет, о том, сколько же в нем должно быть людей, блистающих талантами, если он, этот мир, позволяет себе пренебрегать подобным дарованием.

– Вообще не надо, как правило, придавать значение тому, что я говорю, – продолжал Феликс, – но в одном вы мне поверьте: ваш кузен, хоть он и добрый малый, всего лишь вертопрах.

– Вертопрах? – повторила Гертруда.

– Я истинный представитель богемы.

– Богемы?

Гертруда никогда не слышала этого слова, разве что очень похожее географическое название, и она не могла понять тот переносный смысл, который вкладывал в него ее собеседник. Но оно ей понравилось.

Феликс отодвинул стул, встал из-за мольберта и, улыбаясь, медленно подошел к ней.

– Ну, если хотите, я искатель приключений, – сказал он, глядя на нее.

Она тоже поднялась, улыбаясь ему в ответ.

– Искатель приключений, – повторила она. – Тогда расскажите мне про ваши приключения.

Какое-то мгновение ей казалось, что он хочет взять ее за руку, но он вдруг очень решительно засунул руки в карманы своей просторной блузы.

– А собственно говоря, почему бы и нет, – сказал он. – Пусть я и искатель приключений, приключения мои были вполне невинного свойства. Все они счастливо оканчивались, и, я думаю, среди них нет ни одного, о котором мне не следовало бы вам говорить. Все они были очень приятны и очень милы. Словом, я рад буду воскресить их в памяти. Займите свое место снова, и я начну, – добавил он почти тотчас же, улыбаясь своей неотразимой улыбкой.

Гертруда позировала ему и в этот день, и в последующие дни. Работая кистью, Феликс без конца ей рассказывал, а она жадно слушала и не могла наслушаться. Она не спускала глаз с его губ, она была очень серьезна. Порой, когда лицо ее вдруг недоумевающе омрачалось, ему казалось, что она недовольна. Но Феликс не способен был больше чем на секунду поверить в неудовольствие, причиной которого являлся бы он сам. Это свидетельствовало бы о крайней его недалекости, если бы в основе этого оптимизма не лежала скорей надежда, нежели пагубное заблуждение. И затем следует подчеркнуть, что совесть Феликса была спокойна, ибо этот молодой человек не был наделен той сверхчувствительной совестью, с которой никогда не знают покоя; напротив, он был удивительно здоровой натурой и все силы души тратил на вполне реальные благие намерения, не нуждавшиеся в ином пробном камне, кроме точности попадания в цель. Он рассказал Гертруде, как исходил Германию и Италию с рисовальными принадлежностями в заплечном мешке, расплачиваясь за предоставленные ему еду и ночлег чаще всего тем, что набрасывал на скорую руку лестный портрет хозяина или хозяйки. Он рассказал ей, как играл на скрипке в маленьком – не ахти каком прославленном – оркестрике, который скитался по чужим странам и давал в провинциальных городах концерты. Рассказал ей еще, как был кратковременным украшением труппы бродячих актеров, задавшихся труднодостижимой целью приохотить французскую и немецкую, польскую и венгерскую публику к Шекспиру.

Пока длилось это обрывавшееся на «продолжение следует» повествование, Гертруда жила в каком-то фантастическом мире; ей казалось, что она читает выходящий ежедневными выпусками роман. Это было так упоительно, что могло сравниться только с чтением «Николаса Никльби». Как-то раз после обеда она отправилась навестить миссис Эктон, матушку кузена Роберта, которая была тяжело больна и никогда не покидала дома. Гертруда возвращалась назад пешком, полями – все они чаще всего добирались этим кратчайшим путем. Феликс уехал в Бостон с ее отцом, желавшим, чтобы молодой человек побывал с визитом у тех старых джентльменов, его друзей, которые помнили еще матушку Феликса – помнили, но никогда ни словом о ней не упоминали. Кое-кто из них вместе со своими благовоспитанными женами приезжал из города в окруженный яблонями белый домик засвидетельствовать почтение баронессе, приезжали в экипажах, напомнивших хозяйке, принимавшей своих гостей с отменной учтивостью, ту огромную легкую дребезжащую коляску, в каковой сама она прибыла в эти края. День был на исходе. Написанная в западном небе темно-красной и серебряной красками величественная картина – закат в Новой Англии – словно спускалась с зенита; на каменистые пастбища, которыми шла погруженная в свои мысли Гертруда, ложились легкие, прозрачные отблески. Вдали, возле открытой калитки на одном из полей, она увидела фигуру мужчины; он как будто поджидал ее, и, подойдя к нему ближе, она узнала мистера Брэнда. У нее было такое чувство, точно она уже довольно давно его не видела, но как давно, она не могла бы сказать, поскольку при этом ей казалось, что он был у них в доме совсем на днях.

– Можно мне проводить вас? – спросил он. И когда она ответила, что, разумеется, можно, если у него есть желание, он заявил, что увидел и узнал ее, когда она была еще на расстоянии полумили.

– Наверное, у вас очень острое зрение, – сказала Гертруда.

– Да, мисс Гертруда, зрение у меня очень острое, – сказал мистер Брэнд.

Гертруда подумала, что он что-то под этим подразумевает, но, так как он уже с давних пор постоянно что-то подразумевал, для нее это стало как бы в порядке вещей. Однако она почувствовала: то, что он подразумевал, могло сейчас с небывалой силой встревожить ее, внести смуту, нарушить душевный покой. Несколько секунд он молча шел рядом, потом добавил:

– Потому я сразу увидел, что вы начали меня избегать, хотя, возможно, – продолжал он, – чтобы увидеть это, вовсе и не нужно обладать острым зрением.

– Я не избегаю вас, мистер Брэнд, – сказала, не глядя на него, Гертруда.

– Думаю, вы делаете это бессознательно, – ответил мистер Брэнд. – Как правило, вы просто не замечаете, что я присутствую.

– Но сейчас вы здесь, мистер Брэнд, – сказала, чуть усмехнувшись, Гертруда. – Как видите, я замечаю, что вы присутствуете.

Он не стал возражать. Просто шел рядом, медленно – иначе и нельзя было идти по густой траве. Вскоре они снова оказались перед калиткой, на этот раз закрытой. Мистер Брэнд взялся за нее рукой, но открывать не стал; он стоял и смотрел на свою спутницу.

– Вы очень захвачены, очень поглощены, – сказал он.

Гертруда мельком на него взглянула и увидела, как он бледен, как взволнован. Она впервые видела его взволнованным и подумала, что, дай он себе волю, зрелище это было бы внушительным, чуть ли не душераздирающим.

– Поглощена чем? – спросила она.

Потом она отвернулась и стала смотреть на зарево заката. Ей было не по себе; она чувствовала себя виноватой и в то же время досадовала на себя за это чувство вины; мистер Брэнд, не сводивший с нее сейчас своих маленьких, добрых, настойчивых глаз, воплощал для нее множество наполовину погребенных обязательств, которые вдруг ожили и весьма внятно о себе заявили.

– У вас есть новые интересы, новые занятия, – продолжал он. – Не берусь утверждать, что у вас есть новые обязанности. Но у всех нас всегда есть старые, Гертруда, – добавил он.

– Откройте, пожалуйста, калитку, мистер Брэнд, – сказала она с невольным чувством, что с ее стороны это проявление малодушия, невыдержанности.

Однако он открыл калитку и посторонился, пропуская молодую девушку, потом закрыл ее за собой. Но до того как Гертруда успела свернуть в сторону, он взял ее руку и несколько секунд не отпускал.

– Я хочу сказать вам одну вещь, – проговорил он.

– Я знаю, что́ вы хотите мне сказать, – ответила она и чуть было не добавила: «И знаю, как вы это скажете», но вовремя удержалась.

– Я люблю вас, Гертруда, – сказал он. – Очень люблю. Еще больше, чем прежде.

Он произнес эти слова именно так, как она и предполагала; она не в первый раз их слышала. Они лишены были для нее какого бы то ни было очарования, – ее это даже удивляло. Считается ведь, что женщина должна испытывать восторг, когда слышит такие слова, а ей они казались плоскими, безжизненными.

– Как бы я хотела, чтоб вы об этом забыли, – вымолвила она.

– Разве я могу… Да и почему? – спросил он.

– Я ведь ничего вам не обещала… не давала никаких обетов, – продолжала она, глядя ему в глаза, и голос ее при этом слегка дрожал.

– Но вы давали мне понять, что я имею на вас влияние. Вы открывали мне душу.

– Я никогда не открывала вам души, мистер Брэнд! – воскликнула с большой горячностью Гертруда.

– Значит, вы не были со мной так откровенны, как я предполагал… как все мы предполагали.

– При чем здесь все! – вскричала Гертруда.

– Я имею в виду вашего отца, вашу сестру. Вы же знаете, как они хотят, чтобы вы меня выслушали, какое это было бы для них счастье.

– Нет, – сказала она, – это не было бы для них счастье. Их ничто не может сделать счастливыми. Здесь никто не чувствует себя счастливым.

– Мне кажется, ваш кузен, мистер Янг… очень счастлив, – возразил мягко, чуть ли не робко, мистер Брэнд.

– Тем лучше для него! – сказала Гертруда и снова чуть усмехнулась.

Молодой человек несколько секунд смотрел на нее.

– Вы очень изменились, – сказал он.

– Я этому рада, – заявила Гертруда.

– А я нет. Я знаю вас много лет. И я любил вас такой, какой вы были.

– Благодарю вас, – сказала Гертруда. – Мне пора домой.

Он в свою очередь усмехнулся:

– Вот видите – вы, несомненно, меня избегаете!

– Ну так избегайте и вы меня, – сказала Гертруда.

Он снова на нее посмотрел.

– Нет, я не стану вас избегать, – ответил он очень мягко. – Но я предоставлю вас пока самой себе. Думаю, через какое-то время вы вспомните то многое, о чем вы сейчас забыли. Думаю, вы снова ко мне вернетесь. Я очень на это уповаю.

Заключенный в его словах упрек прозвучал с такой силой, что Гертруде нечего было на это ответить.

Мистер Брэнд отвернулся и, облокотившись на калитку, обратил лицо к прекрасному закатному небу. Гертруда, оставив его там стоять, снова пошла по направлению к дому, но, дойдя до середины соседнего поля, вдруг разрыдалась. Ей казалось, что слезы эти накапливались уже давно, и ей сладко было их пролить. Однако они быстро высохли. Была в Гертруде какая-то непреклонность, и после этого она ни разу уже больше не плакала.

6

Являясь с ежедневным визитом к племяннице, мистер Уэнтуорт часто заставал там, в маленькой гостиной, Роберта Эктона. Обстоятельство это нисколько не смущало мистера Уэнтуорта, ибо он и не помышлял соперничать со своим молодым родственником, добиваясь большей благосклонности мадам Мюнстер. Дядя Евгении был самого высокого мнения о Роберте Эктоне, который завоевал молчаливое признание всей родни. Они гордились им в той мере, в какой могут гордиться люди, не замеченные в неблаговидной слабости «приписывать себе честь». Они никогда не похвалялись Робертом Эктоном, не упоминали его тщеславно при всяком удобном случае, не повторяли его умных слов, не прославляли его великодушных дел. Но исполненная какой-то скованной нежности вера в его беспредельное благородство стала для них мерилом ценностей. Пожалуй, ничто лучше не доказывает, как высоко они ставили своего родственника, чем то, что они никогда не позволяли себе судить его поступки. Хулить его они были так же не склонны, как и хвалить, но по молчаливому уговору считалось, что он – украшение семьи. Роберт Эктон превзошел их всех в знании света. Он побывал в Китае и привез оттуда собрание редкостей, он нажил состояние – вернее, увеличил по меньшей мере в пять раз состояние и без того значительное; он был холост, владел «собственностью» и отличался добрым нравом – преимущества изрядные, волнующие даже самое неразвитое воображение, и, разумеется, все были убеждены, что он не замедлит предоставить их в распоряжение какой-нибудь уравновешенной молодой особы «своего круга». Мистер Уэнтуорт не способен был признаться себе – там, где это не затрагивало его отцовских чувств, – что тот или иной человек больше ему по душе, чем остальные, но он находил Роберта Эктона в высшей степени рассудительным, что для старого джентльмена было едва ли не равносильно страстности предпочтения, противной его натуре, которая восставала против всяких пристрастий так же решительно, как пыталась бы высвободиться из пут чего-то слегка постыдного. Эктон и в самом деле был очень рассудителен – но этим далеко не все исчерпывалось; и право же, мы можем утверждать, что в самых незаконных закоулках предпочтения, которое мистер Уэнтуорт отдавал своему кузену, смутно брезжило подобие уверенности, что все же главное его достоинство состоит в некой завидной способности дерзостно отмахнуться от всего продиктованного голосом рассудка и проявить больше мужества, доблесть более высокого свойства, нежели того требуют обычные обстоятельства. Мистер Уэнтуорт никогда не отважился бы предположить, что Роберт Эктон пусть в самой малой степени принадлежит к разряду героев, но не станем слишком его за это упрекать, поскольку Роберт, безусловно, и сам никогда бы на это не отважился. Эктон проявлял несомненное благоразумие во всем – начиная с оценки самого себя; он нисколько не заблуждался насчет своего знания света, понимая, что оно совсем не так велико, как воображает здешнее общество; но следует при этом добавить, что он не заблуждался и насчет своей природной наблюдательности, намного превышавшей пределы, в каких он обнаруживал ее перед тем же обществом. Он был чрезвычайно привержен смотреть на все с насмешливой иронией и убедился, что человеку подобного склада даже самый ограниченный круг людей предоставляет неисчерпаемые возможности. Они-то, эти позволявшие ему упражнять свой ум возможности, и составляли в течение некоторого времени – точнее говоря, восемнадцать месяцев, минувшие после возвращения сего джентльмена из Китая, – наиболее деятельное начало в его жизни, носившей сейчас достаточно праздный характер. Роберт Эктон охотно бы женился. Он любил книги и имел неплохую библиотеку, то есть у него было гораздо больше книг, чем у мистера Уэнтуорта. Он любил картины, хотя следует признаться, что украшавшие его стены шедевры, если рассматривать их в беспощадном свете современной критики, были весьма сомнительного свойства. Он обрел свои знания – а они отличались большей, чем это могло бы показаться, глубиной – в Гарварде, он любил все связанное с этим учебным заведением, и в числе прочих вещей, доставлявших Эктону повседневное удовольствие, было и то, что он живет так близко от Гарварда и, когда ездит в Бостон, часто проезжает мимо. Эктона чрезвычайно интересовала баронесса.

Она была с ним очень откровенна, или, во всяком случае, старалась быть откровенной.

– Вам, безусловно, должно казаться странным, что я вздумала поселиться в такой глуши, – сказала она недели четыре спустя после того, как окончательно водворилась в белом домике. – И вы, конечно, спрашиваете себя, из каких побуждений я это сделала. Поверьте, из самых лучших.

Баронесса могла к этому времени считать себя местной старожилкой, – у нее перебывал цвет бостонского общества, и Клиффорд Уэнтуорт вот уже несколько раз возил ее кататься в своем кабриолете.

Роберт Эктон сидел возле нее, играя веером; в гостиной всегда лежало на столиках несколько вееров, к которым прикреплены были разных цветов длинные ленты, и Эктон всегда одним из них играл.

– Нет, – проговорил он медленно, с улыбкой, – я не вижу ничего странного в том, что умная женщина пожаловала вдруг в Бостон или его окрестности; это не требует особых объяснений. Бостон – славный город.

– Если вы воображаете, что я стану вам противоречить, vous vous у prenez mal [35] , – сказала баронесса. – Когда я в хорошем расположении духа, я способна согласиться с чем угодно. Бостон – рай, и мы в окрестностях рая.

– В настоящую минуту я не в окрестностях, я в самих его кущах, – возразил сидевший в несколько небрежной позе Эктон.

Но не всегда он позволял себе подобную небрежность, а если иногда и позволял, то чувствовал себя совсем не так свободно, как хотел показать. До какой-то степени эта показная свобода помогала ему прятать смущение, и, как чаще всего и бывает с людьми, когда они делают что-либо напоказ, он излишне усердствовал. Кроме того, прикрываясь своим непринужденным видом, он вел неусыпное наблюдение. Она возбуждала в нем более чем обычный интерес, эта умная женщина, которая, что бы там ни говорили, была умна отнюдь не по бостонским меркам; она повергала его в волнение, держала в состоянии непонятного ожидания. Он вынужден был признаться себе, что другой такой женщины не встречал – даже в Китае. По какой-то необъяснимой причине он стыдился пылкости своего интереса и без особого успеха притворялся, что относится к мадам Мюнстер с насмешливой иронией. Конечно, если говорить по совести, он вовсе не находил это исполненное родственного рвения паломничество баронессы столь уж естественным. Следует заранее сказать, что Эктон был примерным бостонцем и не усмотрел бы ничего из ряда вон выходящего в стремлении жителя какой-нибудь даже самой отдаленной страны посетить столицу Новой Англии. Подобный порыв, разумеется, ни в каких оправданиях не нуждался, а баронесса Мюнстер являлась еще к тому же счастливой обладательницей нескольких новоанглийских кузенов и кузин. Но дело в том, что мадам Мюнстер слишком уж не подходила этому кружку; в лучшем случае она была очень приятной, изящно-загадочной белой вороной. Он прекрасно понимал, что нельзя взять и откровенно высказать свои мысли мистеру Уэнтуорту; ему не приходило в голову просить старого джентльмена разрешить его недоумение относительно того, что у этой баронессы на уме. Да, право, он и не имел охоты делиться ни с кем своими сомнениями. Он сберегал их для собственного удовольствия, – большего Роберт Эктон не знал, по крайней мере, с тех пор, как возвратился из Китая. Нет, он оставит баронессу на радость и на горе себе одному: он полагал, что вполне заслужил право владеть ею безраздельно, ибо кто, как не он, способен был оценить и вполне сносно утолить ее жажду общения? В самом скором времени он убедился, что баронесса не склонна ставить его безраздельному владению пределы.

Как-то раз (он снова сидел в гостиной и играл веером) она попросила его, если ему представится случай, извиниться за нее в Бостоне перед теми людьми, у которых она все еще не побывала с ответным визитом.

– Это пять-шесть мест, – сказала она, – устрашающий список! Шарлотта Уэнтуорт составила его сама своим убийственно разборчивым почерком. Увы, сомнений нет, я прекрасно знаю, где я должна побывать. Карета, как любезно заверил меня мистер Уэнтуорт, всегда к моим услугам, и Шарлотта в своих узких перчатках и туго накрахмаленных нижних юбках готова в любую минуту меня сопровождать. А я вот уже три дня как медлю. Они, наверное, считают меня невоспитанным чудовищем.

– Вы просите за вас извиниться, – сказал Эктон, – но не говорите, что я должен привести в ваше оправдание.

– На мой взгляд, это лишнее, – ответила баронесса, – все равно что я попросила бы вас купить мне букет цветов и дала для этого деньги. Причин нет никаких, кроме одной: меня это ничуть не манит; пришлось бы сделать над собой невероятное усилие. Годится в Бостоне подобное оправдание? Говорят, здесь все необыкновенно правдивы, не привирают ни капли. Ну и потом, со мной должен ехать Феликс, а его никогда нет на месте. Я просто его не вижу. Вечно он бродит по полям и рисует старые сараи, или совершает десятимильные прогулки, или пишет чьи-то портреты, или катается в лодке по озеру, или флиртует с Гертрудой Уэнтуорт.

– Я думал, если вы повидаете кое-каких людей, вас это развлечет. У нас здесь тишь и покой. Вам, должно быть, скучно.

– Ах, покой, покой!.. – воскликнула баронесса. – Он-то мне и мил. Я отдыхаю душой. Затем я сюда и приехала. Развлечения? Я сыта развлечениями. И на людей я насмотрелась достаточно за свою жизнь. Если бы это не было столь невоспитанно, я покорнейше просила бы здешнее общество обо мне забыть!

Эктон несколько секунд смотрел на нее, а она смотрела на него. Она принадлежала к числу женщин, которые чувствуют себя прекрасно, когда на них смотрят.

– Значит, вы приехали сюда отдохнуть? – сказал Эктон.

– Пожалуй что так. И по многим другим причинам, которые, казалось бы, и причинами не назовешь – понимаете? И вместе с тем они-то и есть самые настоящие: чтобы уехать, переменить обстановку, со всем порвать. Ну а когда человек уезжает, естественно, ему надо куда-то приехать, вот я и спросила себя, почему бы мне не приехать сюда.

– Времени у вас для этого в пути было, безусловно, достаточно, – сказал, смеясь, Эктон.

Баронесса снова на него посмотрела, потом с улыбкой сказала:

– И безусловно, у меня было достаточно времени, с тех пор как я здесь, чтобы спросить себя, зачем я приехала. Но я не люблю задавать себе праздные вопросы. Так или иначе, я здесь. И мне кажется, вы должны мне быть за это только благодарны.

– Когда вы захотите уехать, вы увидите, какие я буду чинить вам препятствия.

– Вы собираетесь чинить мне препятствия? – спросила баронесса, поправляя у себя на корсаже розу.

– Непременно… И главное, сделаю все, чтобы быть вам приятным.

– И тогда я не в силах буду уехать? Не очень-то на это надейтесь. Там, за океаном, я оставила несколько чрезвычайно приятных мне людей.

– Но лишь для того, – сказал Эктон, – чтобы приехать сюда. Где живу я.

– Я не подозревала о вашем существовании. Простите за грубую откровенность, но, честно говоря, я приехала совсем не для того. Нет, – продолжала баронесса, – я приехала сюда, как раз чтобы не видеть вас… людей вашего толка.

– Людей моего толка! – воскликнул Эктон.

– Мне вдруг страстно захотелось вернуться к тем естественным отношениям, которые, как мне казалось, меня здесь ожидали. Там у меня были только искусственные отношения. Вы понимаете, в чем разница?

– Понимаю, что она не в мою пользу, – сказал Эктон. – Значит, со мной у вас искусственные отношения.

– Тривиальные! – воскликнула баронесса. – Весьма тривиальные.

– Что ж, у леди и джентльмена всегда есть возможность сделать свои отношения естественными, – заметил Эктон.

– Вы хотите сказать – сделаться возлюбленными? Иногда это естественно, иногда нет, – заметила Евгения. – Во всяком случае, nous n’en sommes pas là! [36]

Да, пока это еще было не так, но спустя какое-то время, когда они стали вместе совершать прогулки, легко могло показаться, что это так. Несколько раз он заезжал за ней один в своем высоком «фургоне», запряженном парой прелестных резвых лошадок. Это было совсем другое дело, не то что ездить кататься с Клиффордом Уэнтуортом, который приходился ей кузеном и был намного ее моложе. Конечно, ни о каком флирте с Клиффордом, с этим смущающимся подростком – к тому же, по мнению большей части бостонского общества, «помолвленным» с Лиззи Эктон, – не могло быть и речи. Да и вообще никому не приходило в голову, что с баронессой можно затеять флирт – ведь она была замужняя дама. Морганатический характер ее брачного союза, разумеется, ни для кого не являлся тайной, но, не желая ни на секунду допустить, что это хоть на йоту меньше, чем наизаконнейший брак, общественное мнение Бостона помирилось на том, что это даже больше.

Эктону хотелось, чтобы она полюбила американскую природу, и он увозил ее далеко от дома, выбирая самые красивые дороги, откуда открывались самые необъятные просторы. Если правда, что мы делаемся хорошими, когда довольны жизнью, то добродетели Евгении должны были бы достигнуть сейчас верха совершенства, ибо она находила огромную прелесть и в этом стремительном беге лошадей по первозданному краю, где на нехитрых грунтовых дорогах коляска время от времени ныряла движением, напоминавшим полет ласточки, и в своем спутнике, который, как она чувствовала, многое сделал бы по первому ее слову. Случалось, что часа два подряд им не попадалось на пути ни единого дома, что кругом были только леса, реки, озера и украшенные нарядными горами горизонты. Как мы уже говорили, баронесса находила все пленительным в своей первозданности, и от этих впечатлений в ней почему-то крепло появившееся по приезде в Новый Свет ощущение расширившихся возможностей.

Как-то раз – дело было под вечер – Эктон остановил лошадей на вершине холма, откуда открывался великолепный вид. Дав лошадям как следует отдохнуть, он сидел тем временем и беседовал с мадам Мюнстер. Вид, открывавшийся с холма, был великолепен, но незаметно было никаких признаков человеческого существования: одни глухие леса вокруг, да где-то внизу поблескивала река, да там, на горизонте, смутно виднелись вершины доброй половины гор Массачусетса. Вдоль дороги тянулась поросшая травой обочина, и чуть в стороне, по пестревшей цветами траве, бежал глубокий, прозрачный ручей, а возле самого ручья лежало поваленное дерево. Эктон подождал немного, пока наконец не увидел приближавшегося к ним деревенского жителя. Эктон попросил его подержать лошадей, и тот не отказал своему соотечественнику в дружеской услуге. После чего Эктон предложил баронессе выйти из коляски; они прошли по густой траве до ручья и сели на поваленное дерево.

– Представляю себе, как это не похоже на Зильберштадт, – сказал Эктон.

Он ни разу до этого случая не упоминал в разговоре с ней Зильберштадт; у него были на то особые причины. Он знал, что там у нее муж, и ему это было неприятно. К тому же Эктону неоднократно повторяли, что муж хочет от нее отделаться, и обстоятельство это было такого свойства, что малейший, даже самый косвенный, на него намек был недопустим. Правда, сама баронесса упоминала Зильберштадт достаточно часто, и так же часто Эктон думал о том, почему ее муж решил от нее избавиться. Роль отвергнутой жены, несомненно, ставила женщину в ложное положение, но баронесса, надо сказать, играла ее с большим тактом и достоинством. Она с самого начала дала понять, что в вопросе этом существуют две стороны и что, пожелай она, со своей стороны, пролить свет на события, в рассказе ее не было бы недостатка в трогающих сердца подробностях.

– Конечно, это ничем не напоминает самого города, – сказала она, – украшенных скульптурой фронтонов, готических храмов, замка с крепостными рвами и множеством башен. Зато немного напоминает другие уголки герцогства; можно вообразить, что мы в могучих старых лесах Германии, в ее легендарных горах; подобный вид открывается из окон Шрекенштейна.

– Что такое Шрекенштейн? – спросил Эктон.

– Огромный замок, летняя резиденция принца.

– Вы там жили?

– Я гостила там, – ответила баронесса.

Эктон некоторое время молча смотрел на расстилавшийся перед ним пейзаж без замков.

– Вы впервые задали мне вопрос о Зильберштадте. Я думала, вам захочется расспросить меня о моем браке. Он должен казаться, на ваш взгляд, очень странным.

Эктон посмотрел на нее:

– Неужели я мог бы себе это позволить!

– Вы, американцы, страшные чудаки! – заявила баронесса. – Вы никогда ни о чем прямо не спросите; конца нет тому, о чем у вас здесь не принято говорить.

– Мы, американцы, очень вежливы, – сказал Эктон, национальное сознание которого значительно усложнилось благодаря пребыванию в других странах, но которому тем не менее не нравилось, когда бранили американцев. – Мы не любим наступать людям на мозоль, – сказал он. – Но мне очень хотелось бы услышать о вашем браке. Расскажите, как это произошло?

– Кронпринц в меня влюбился, – ответила со всей простотой баронесса. – И стал настойчиво добиваться моей благосклонности. Сначала он не собирался на мне жениться – у него и в мыслях этого не было. Но я не пожелала его слушать. Тогда он предложил мне брак – в той мере, в какой он мог. Я была молода, и, признаюсь, мне это польстило. Но если бы все повторилось снова, я, безусловно, ему бы отказала.

– Когда же это все произошло? – спросил Эктон.

– Ну… несколько лет назад, – сказала Евгения. – У женщины никогда не следует спрашивать дат.

– Но я полагал, когда речь идет об истории… – сказал Эктон. – И теперь он хочет этот брак расторгнуть?

– Они хотят, чтобы он заключил политически выгодный брак. Идея принадлежит его брату. Тот очень умен.

– Оба хороши, один другого стоит! – воскликнул Эктон.

Баронесса с философским видом слегка пожала плечами.

– Que voulez-vous! [37] Они принцы, им кажется, что они обходятся со мной как нельзя лучше. Зильберштадт – маленькое, но в полном смысле слова деспотическое государство. Принц мог бы расторгнуть мой брак росчерком пера. Тем не менее он обещал мне не делать этого без моего официального согласия.

– А вы согласия не даете?

– Пока нет. Все это в достаточной мере постыдно! И облегчать им задачи я уж, во всяком случае, не собираюсь. Но в моем секретере хранится коротенький документ, который надо только подписать и отослать принцу.

– И тогда с этим будет покончено?

Баронесса подняла руку и уронила ее:

– Я сохраню, конечно, свой титул, по крайней мере, я вольна его сохранить, если пожелаю. И думаю, я пожелаю его сохранить. Всегда лучше иметь какое-то имя. И я сохраню свой пенсион. Он очень мал, ничтожно мал, но на него я живу.

– И вам надо только подписать эту бумагу? – спросил Эктон.

Баронесса несколько секунд на него смотрела.

– Вы меня к этому склоняете?

Он медленно поднялся и стоял, заложив руки в карманы.

– Что вы выигрываете, не делая этого?

– Предполагается, что я выигрываю время, что, если я буду тянуть и медлить, кронпринц может еще ко мне вернуться, может пойти против брата. Он очень меня любит, и брату далеко не сразу удалось его на это толкнуть.

– Если бы он к вам вернулся, – сказал Эктон, – вы бы… вы бы его приняли?

Баронесса встретилась с ним взглядом и слегка покраснела. Потом она тоже поднялась с поваленного дерева.

– Я сказала бы ему с чувством глубокого удовлетворения: «Теперь мой черед. Я порываю с вами, ваша светлость!»

Они направились к карете.

– Да, – сказал Роберт Эктон, – очень любопытная история! А как вы с ним познакомились?

– Я жила в Дрездене, у старой дамы – старой графини. Когда-то она была дружна с моим отцом. Отец умер. Я осталась совсем одна. Брат странствовал по свету с труппой актеров.

– Вашему брату следовало бы находиться при вас, – заметил Эктон. – И удержать вас от того, чтобы вы слишком доверялись принцам.

Баронесса, немного помолчав, сказала:

– Он делал все, что мог. Он посылал мне деньги. Старая графиня была на стороне кронпринца. Она даже пыталась оказать на меня давление. Мне кажется, – добавила мадам Мюнстер мягко, – что при сложившихся обстоятельствах я вела себя весьма похвально.

Эктон взглянул на нее и мысленно заключил – это был уже не первый в его жизни случай, – что когда женщина повествует о своих грехах или невзгодах, она всегда очень хорошеет.

– Хотел бы я видеть, – заметил он вслух, – как вы скажете его светлости: «Подите вы… прочь!»

Мадам Мюнстер наклонилась и сорвала в траве ромашку.

– И не подпишу отречения?

– Ну, не знаю… не знаю, – сказал Эктон.

– В одном случае я буду отомщена, в другом – свободна.

Подсаживая баронессу в карету, Эктон слегка усмехнулся.

– Как бы то ни было, – сказал он, – берегите этот документ.

Несколько дней спустя он пригласил баронессу к себе. Он давно уже собирался показать ей свой дом, но посещение все откладывалось из-за состояния здоровья его матушки. Она была неизлечимо больна и вот уже несколько лет терпеливо проводила день за днем в огромном, с цветочным узором кресле у окна своей комнаты. Последнее время она была так слаба, что никого не принимала; однако сейчас ей стало лучше, и она прислала баронессе чрезвычайно любезное послание. Эктон хотел пригласить мадам Мюнстер на обед, но она предпочла начать с обычного визита. Евгения рассудила, что, если она согласится на обед, позовут не только ее, но и мистера Уэнтуорта с дочерьми, а ей представлялось, что особый характер этого посещения будет лучше всего выдержан, если она окажется с хозяином дома tête-à-tête [38] . Почему посещение это должно было носить особый характер, этого она никому не объясняла. На посторонний взгляд, оно просто было очень приятным. Эктон приехал за ней и довез ее до порога своего дома, на что потребовалось совсем немного времени. Баронесса мысленно сказала, что дом хорош, вслух – что он восхитителен. Дом был большой, прямоугольный, покрашенный коричневой краской и стоял среди аккуратно подстриженного кустарника; к входу вела короткая подъездная аллея. Он казался значительно более современным, чем жилище мистера Уэнтуорта, и отличался более пышным убранством и дорогими украшениями. Баронесса убедилась, что его гостеприимный хозяин достаточно тонко разбирается во всем, что составляет комфорт. К тому же он являлся обладателем привезенных из Небесной империи дивных chinoiseries [39] ; в этой коллекции были пагоды черного дерева и шкатулки из слоновой кости; с каминов, на фоне миниатюрных, великолепной работы ширмочек ухмылялись или злобно косились уродцы; за стеклянными дверцами горок красного дерева отсвечивали обеденные приборы; по углам расставлены были обтянутые шелком большие ширмы с вышитыми на них мандаринами и драконами. Вещи стояли во всех комнатах, что дало баронессе повод произвести доскональный осмотр. Ей чрезвычайно все нравилось, все было по душе, она пришла к заключению, что дом у Эктона отменный. В нем сочетались безыскусственность и размах, и, хотя это был чуть ли не музей, его просторные комнаты, куда, очевидно, не часто заглядывали, были так же опрятны и свежи, как молочная ферма, а может быть, еще свежее. Лиззи сказала ей, что каждое утро с пагод и прочих безделушек сама обметает пыль, и баронесса ответила, что она настоящая домашняя фея. Лиззи совсем была не похожа на юную леди, способную обметать пыль, она ходила в таких очаровательных платьях и у нее были такие нежные руки, что трудно было представить себе ее за черной работой. Она вышла встречать мадам Мюнстер, но ничего – или почти ничего – ей не сказала, и баронесса снова – уже в который раз – подумала, что американские девочки плохо воспитаны. Эту американскую девочку она очень недолюбливала и нисколько не удивилась бы, узнав, что и ей не удалось завоевать расположение мисс Эктон. Баронесса находила ее самонадеянной и до дерзости прямой, а ее способность совмещать в себе такие несовместимые вещи, как пристрастие к домашней работе и умение носить свежайшие, словно только что присланные из Парижа, туалеты, наводила на мысль об угрожающем избытке сил. Баронессу раздражало, что в этой стране придают, по-видимому, значение тому, является ли девочка совсем пустышкой или не совсем, ибо Евгения не привыкла исходить из моральных соображений при оценке незрелых девиц. И разве это не дерзость со стороны Лиззи – чуть ли не сразу исчезнуть, оставив баронессу на попечение брата? Эктон чего только не рассказал ей о chinoiseries; он, несомненно, знал толк в фарфоре и драгоценных безделушках. Обходя дом, баронесса не раз останавливалась. Она часто присаживалась, говоря, что устала, и спрашивала то про одно, то про другое, сочетая самым удивительным образом живейшее внимание с безразличием. Если ей было бы кому это сказать, она призналась бы, что положительно влюблена в хозяина дома, но не могла же она – даже под строжайшим секретом – признаться в этом самому Эктону. Как бы то ни было, ей доставляло удовольствие, не лишенное прелестного привкуса новизны, со всей свойственной ей тонкостью ощущать, что в натуре этого человека нет острых граней и что даже его насмешливая ирония не имеет ядовитого жала. Впечатление от его порядочности было такое же, как от букета цветов, когда несешь их в руках: пахнут они божественно, но время от времени причиняют неудобство. Во всяком случае, довериться ему можно было с закрытыми глазами; и притом он не отличался полным простодушием, что было бы уже излишне, а был простодушен в меру, что баронессу вполне устраивало.

Лиззи появилась снова и сообщила, что матушка ее счастлива будет видеть у себя мадам Мюнстер, и баронесса последовала за ней в комнату миссис Эктон. Пока они туда шли, Евгения размышляла о том, что недолюбливает эту юную леди не за ее нарочито вызывающий тон, – на сей счет она сама могла бы преподать Лиззи урок, и не за дерзкие со стороны этой девчонки притязания на соперничество, а за какое-то смеющееся, детско-издевательское равнодушие к результатам сравнения. Миссис Эктон, исхудавшая, с необыкновенно милым лицом женщина пятидесяти лет, сидела, обложенная со всех сторон подушками, и смотрела на кусты тсуги. Она была очень скромна, очень застенчива и очень больна. Евгения, глядя на нее, мысленно поблагодарила судьбу за то, что с ней самой все обстоит по-другому – она и не больна, и ни в коей мере не так скромна. На стуле возле больной лежал том «Эссе» Эмерсона. Для миссис Эктон при ее неподвижном образе жизни был целым событием визит этой умной иностранной дамы, которая отличалась такой учтивостью, что ни одна дама из тех, кто известен был миссис Эктон, и даже десять дам, вместе взятых, не могли бы с ней равняться.

– Я столько о вас слышала, – тихо сказала она баронессе.

– От вашего сына, наверное? – спросила Евгения. – А знали бы вы, как он говорит о вас, как без конца вас превозносит! – заявила она. – Впрочем, такой сын и не может говорить иначе о такой матери!

Миссис Эктон изумленно на нее посмотрела: видно, это тоже следовало отнести за счет «учтивости» мадам Мюнстер. Но и Роберт смотрел на нее с изумлением: он твердо знал, что, разговаривая с блистательной гостьей, лишь мельком упоминал о своей матушке. Он никогда не говорил об этом тихом и недвижном материнском присутствии, очищенном от всего до такой прозрачности, что в нем, ее сыне, оно вызывало в ответ лишь глубокое чувство благодарности. А Эктон редко говорил о своих чувствах.

Баронесса обратила к нему свою улыбку и мгновенно ощутила: ее поймали на том, что она приврала. Она взяла фальшивую ноту. Но кто они, эти люди, если им не по душе, когда так привирают. Ну если изволят быть недовольны они, то она и подавно; и, обменявшись несколькими любезными вопросами и негромкими ответами, баронесса распрощалась с миссис Эктон и встала. Она попросила Роберта не провожать ее домой, она прекрасно доберется в карете одна. Таково ее желание. Она высказала его достаточно властно, и ей показалось, что вид у Роберта был разочарованный. Когда она стояла с ним у парадной двери в ожидании, пока карета подъедет к самому крыльцу, мысль эта помогла ей вновь обрести безмятежность духа.

Прощаясь, она протянула Роберту руку и несколько мгновений на него смотрела.

– Я почти решилась отослать эту бумагу, – сказала она.

Он знал, что речь идет о документе, который она называет своим отречением; ни слова не говоря, он помог ей сесть в карету. Но прежде чем карета тронулась, он сказал:

– Что ж, когда вы в самом деле ее отошлете, надеюсь, вы поставите меня об этом в известность.

7

Феликс закончил портрет Гертруды, потом запечатлел на полотне черты многих членов кружка, где, можно сказать, стал к этому времени чуть ли не центром и осью вращения. Боюсь, мне все же следует признаться, что он принадлежал к числу художников, откровенно приукрашивающих свои модели, и наделял их романтической грацией, которую, как оказалось, можно легко и дешево обрести, вручив сто долларов молодому человеку, способному превратить позирование в увлекательнейшее времяпрепровождение. Феликс, как известно, писал портреты за плату, не делая с самого начала тайны из того обстоятельства, что в Новый Свет его привело не только страстное любопытство, но и желание поправить денежные дела. Портрет мистера Уэнтуорта он написал так, словно тот и не помышлял никогда отклонить эту честь, и поскольку Феликс добился своего, лишь прибегнув к легкому насилию, то справедливости ради следует добавить, что он пресек все попытки старого джентльмена уделить ему что-либо, кроме времени. Как-то летним утром он взял мистера Уэнтуорта под руку – немногие позволяли себе подобную вольность – и повел сперва через сад, потом за ворота и к домику среди яблонь, в свою импровизированную мастерскую. Серьезный джентльмен с каждым днем все больше пленялся одаренным племянником, который при своей бьющей в глаза молодости был настоящим кладезем удивительно обширного жизненного опыта. У мистера Уэнтуорта сложилось впечатление, что Феликс знает буквально все на свете, и ему хотелось бы выяснить, что тот думает о кое-каких вещах, относительно которых его собственные высказывания всегда были крайне сдержанны, а представления туманны. Феликс так уверенно, с такой веселой прозорливостью судил о человеческих поступках, что мистер Уэнтуорт начал мало-помалу ему завидовать, – можно было вообразить, будто разбираться в людях не стоит никакого труда. Для самого мистера Уэнтуорта составить мнение, скажем, о том или ином человеке, было все равно что пытаться открыть замок первым попавшимся ключом. У него было такое чувство, будто он ходит по свету с огромной связкой этих бесполезных инструментов на поясе, между тем как племянник его одним поворотом руки открывает любую дверь, точно заправский вор. Он считал своим долгом свято соблюдать обычай, предписывающий дяде во всех случаях жизни быть умнее племянника, хотя сводилось это главным образом к тому, что он сидел и с глубокомысленным видом слушал не смолкавшие ни на минуту меткие и непринужденные рассуждения Феликса. Но в один прекрасный день он отступил от заведенного порядка и чуть было не обратился к племяннику за советом.

– Вы не пришли еще к мысли, что вам следует перебраться в Соединенные Штаты на постоянное жительство? – спросил он как-то утром Феликса, который усердно работал кистью.

– Дорогой дядя, – сказал Феликс, – простите мне невольную улыбку. Но, прежде всего, я никогда не прихожу к мысли, обычно мысли сами приходят мне в голову. К тому же я ни разу в жизни не строил планов. Знаю, что вы хотите сказать – вернее, знаю, что вы думаете, так как, думаю, вы мне этого не скажете: вы считаете меня страшно легкомысленным, даже беспутным. Конечно, вы правы, но так уж я создан: доволен сегодняшним днем и не заглядываю в завтрашний, пока не настал его черед. Ну и кроме того, я никогда не предполагал жить где-либо постоянно. Я, мой дорогой дядя, непостоянен. И на постоянное жительство не способен. Знаю, что сюда обычно приезжают именно с целью сделаться постоянными жителями. Но я, отвечая на ваш вопрос, должен признаться, что к этой мысли не пришел.

– Вы намереваетесь возвратиться в Европу и возобновить вашу рассеянную жизнь?

– Я не сказал бы, что намереваюсь, просто, скорей всего, я вернусь в Европу. В общем-то, я ведь европеец, от этого никуда не денешься, это во мне. Но в основном все будет зависеть от сестры. Мы оба с ней европейцы, и она еще больше, чем я; здесь она картина, вынутая из своей рамы. Что же до возобновления рассеянной жизни, то, право, дорогой дядя, я и не переставал никогда ее вести. О таком рассеянии я и мечтать не мог.

– О каком? – спросил мистер Уэнтуорт, бледнея, по своему обыкновению, от крайней серьезности.

– О таком, как это! Жить вот так среди вас прелестной, тихой семейной жизнью; породниться с Шарлоттой и Гертрудой; бывать с визитами по меньшей мере у двадцати молодых дам и совершать с ними прогулки; сидеть с вами по вечерам на веранде и слушать сверчков; и в десять вечера ложиться спать.

– Вы описали все с большим воодушевлением, – сказал мистер Уэнтуорт, – но в том, что вы описываете, я не вижу ничего предосудительного.

– Я тоже, дорогой дядя. Все совершенно прелестно, иначе это было бы мне не по душе. Уверяю вас, все предосудительное мне не по душе, хотя, насколько я понимаю, вы думаете обратное, – сказал, продолжая рисовать, Феликс.

– Я никогда вас в этом не обвинял.

– И впредь, пожалуйста, не надо, – сказал Феликс. – Видите ли, дело в том, что в глубине души я страшный филистер.

– Филистер? – повторил мистер Уэнтуорт.

– Да, да. Ну, если хотите, богобоязненный, честный малый. – Вид у мистера Уэнтуорта был совершенно непроницаемый, как у сбитого с толку мудреца, и Феликс продолжал: – Надеюсь, на старости лет я окажусь человеком и почтенным, и почитаемым, а жить я собираюсь долго, хотя планом это, пожалуй, не назовешь, скорее это страстное желание, светлая мечта. Думаю, я буду веселым, вероятно даже легкомысленным, стариком.

– Желание продлить приятную жизнь вполне естественно, – сказал наставительным тоном дядя. – Мы эгоистически не расположены класть конец нашим удовольствиям. Но, я полагаю, – добавил он, – вы намереваетесь рано или поздно жениться?

– Это тоже, дорогой дядя, лишь надежда, желание, мечта, – сказал Феликс.

На мгновение у него мелькнула мысль, уж не вступление ли это, вслед за которым ему предложат руку одной из превосходных дочерей Уэнтуорта. Но должная скромность и трезвое понимание суровых законов жизни заставили его тут же эту мысль отбросить. Дядя его, конечно, верх благожелательности, но одно дело благожелательность, а другое – желать, более того, признавать за благо, чтобы юная леди, по всей видимости с блестящим приданым, сочеталась браком с художником, не имеющим ни гроша за душой и никаких надежд прославиться. Феликс в последнее время стал замечать за собой, что предпочитает бывать в обществе Гертруды Уэнтуорт, по возможности не разделяя его ни с кем другим, но пока он относил эту юную леди к предметам роскоши, холодно блистающим и ему недоступным. Она была не первая в его жизни женщина, которой он был так неразумно очарован. Ему случалось влюбляться в графинь и герцогинь, и несколько раз он оказывался буквально на волосок от того, чтобы цинически заявить, что бескорыстие женщин весьма и весьма преувеличено. А в общем, скромность удерживала этого молодого человека от безрассудства, и справедливости ради следует сказать сейчас вполне недвусмысленно, что он был решительно не способен воспользоваться столь щедро предоставленной ему свободой и начать ухаживать за младшей из своих привлекательных кузин. Феликс воспитан был в правилах, согласно которым подобные поползновения считались грубым нарушением законов гостеприимства. Я говорил уже, что этот молодой человек всегда чувствовал себя счастливым, и среди нынешних источников его счастья можно было назвать и то, что совесть его насчет отношений с Гертрудой была отменно чиста. Собственное поведение казалось ему овеянным красотой добродетели, а красотой во всех ее видах Феликс восхищался равным образом горячо.

– Я думаю, если бы вы женились, – тут же добавил мистер Уэнтуорт, – это способствовало бы вашему счастью.

– Sicurissimo! [40] – воскликнул Феликс, кисть замерла в воздухе, и он с улыбкой посмотрел на своего дядю. – Меня так и подмывает сказать вам одну вещь. Могу я рискнуть?

Мистер Уэнтуорт слегка выпрямился.

– Мне можно довериться, я не болтлив.

Но, по правде говоря, он надеялся, что Феликс не позволит себе ничего слишком рискованного. Феликс в ответ на это снова рассмеялся:

– Так странно слышать, когда вы толкуете мне, что́ человеку нужно для счастья. Думаю, мой дорогой дядя, вы и сами этого не знаете. Я чудовищно груб?

Старый джентльмен помолчал, потом с суховатым достоинством, растрогавшим почему-то его племянника, ответил:

– Иногда мы указываем другим путь, по которому сами идти не способны.

– Неужели вас что-нибудь печалит? – спросил Феликс. – Я никак этого не предполагал; у меня в мыслях было совсем другое. Просто я хотел сказать, что вы не позволяете себе ни малейших удовольствий.

– Удовольствий? Мы не дети.

– Совершенно верно. Вы вышли уже из детского возраста. Так я и сказал на днях Гертруде, – добавил Феликс. – Надеюсь, это не было с моей стороны опрометчиво?

– А если и было, – ответил с неожиданной для Феликса тонкой иронией мистер Уэнтуорт, – зачем же отказывать себе в удовольствии? Думаю, вы не знали в жизни огорчений.

– Знал – и немало! – заявил не без горячности Феликс. – Пока не поумнел. Но больше меня на этом не поймают.

Мистер Уэнтуорт какое-то время хранил молчание не менее выразительное, чем глубокий вздох.

– У вас нет детей, – сказал он наконец.

– Но ваши прелестные дети не могут причинять вам огорчений! – воскликнул Феликс.

– Я говорю не о Шарлотте, – секунду помолчав, мистер Уэнтуорт продолжал: – И не о Гертруде. Но я очень тревожусь за Клиффорда. В следующий раз когда-нибудь я вам об этом расскажу.

Когда в следующий раз мистер Уэнтуорт позировал Феликсу, племянник напомнил своему дяде о его обещании.

– Как сегодня Клиффорд? – спросил Феликс. – Он производит впечатление молодого человека крайне осторожного. Я назвал бы его верхом осторожности. Меня он старательно избегает, считая, по-видимому, что я слишком для него легкомыслен. На днях он заявил своей сестре – мне сказала об этом Гертруда, – что я всегда над ним смеюсь. А смеюсь я только из желания внушить ему доверие. Другого способа я не знаю.

– Положение Клиффорда таково, что тут уж не до смеха, – сказал мистер Уэнтуорт. – Дело, как вы, я думаю, догадались, совсем не шуточное.

– Ах, вы имеете в виду его увлечение кузиной?

Мистер Уэнтуорт, изумленно на него посмотрев, слегка покраснел.

– Я имею в виду то, что он не в университете. Он временно исключен. Мы предпочитаем, пока нас не спросят, об этом не говорить.

– Исключен? – повторил Феликс.

– Администрация Гарварда предложила ему на шесть месяцев покинуть университет. Его репетирует сейчас мистер Брэнд. Мы думаем, мистер Брэнд ему поможет; во всяком случае, мы очень на это уповаем.

– А что он там в университете натворил? – спросил Феликс. – Оказался слишком большим любителем удовольствий? Можно быть спокойным, этому его мистер Брэнд не научит!

– Он оказался слишком большим любителем того, чего любить не должен. Как видно, это считается удовольствием.

– Можно ли сомневаться, дорогой дядя, что это удовольствие? Как во Франции говорят, c’est de son âge [41] , – заявил Феликс с обычным своим беззаботным смехом.

– Я бы сказал, скорее это порок людей преклонного возраста, разочарованной старости.

Феликс, подняв брови, смотрел на своего дядю.

– О чем вы толкуете? – спросил он, улыбаясь.

– О том, в каком положении был застигнут Клиффорд.

– Он был застигнут, его поймали с поличным?

– Не поймать его нельзя было, он не держался на ногах, не мог сделать и шагу.

– Вот оно что! – сказал Феликс. – Он выпивает! Так я отчасти и заподозрил в первый же день на основании кое-каких наблюдений. Разделяю ваше мнение полностью. Это свидетельствует о грубости вкусов. Джентльмену такой порок не к лицу. Клиффорд должен отстать от этой привычки.

– Мы возлагаем большие надежды на благотворное влияние мистера Брэнда. Он уже говорил с ним об этом, ну и затем, сам он капли в рот не берет.

– Я поговорю с Клиффордом, непременно с ним поговорю! – заявил бодрым тоном Феликс.

– И что же вы ему скажете? – спросил его с некоторой опаской дядя.

Феликс несколько секунд молчал.

– Вы думаете женить Клиффорда на его кузине? – спросил он наконец.

– Женить Клиффорда? – переспросил мистер Уэнтуорт. – Не думаю, что кузина его пожелает выйти за него замуж.

– Разве у вас нет на этот счет договоренности с миссис Эктон?

Мистер Уэнтуорт смотрел на Феликса в совершенном недоумении:

– Мы никогда с ней на подобные темы не говорили.

– Мне кажется, сейчас самое время. Лиззи Эктон необыкновенно хорошенькая, и если Клиффорд внушает вам опасения…

– Они не помолвлены, – сказал мистер Уэнтуорт. – Насколько мне известно, они не помолвлены.

– Par exemple! – воскликнул Феликс. – Тайная помолвка? Клиффорд на это не способен. Повторяю, он милейший юноша. Значит, Лиззи Эктон не станет ревновать его к другой женщине?

– Полагаю, ни в коем случае, – сказал старый джентльмен, смутно ощущая, что ревность – порок еще более низменный, чем любовь к спиртному.

– Тогда было бы всего лучше, если бы у Клиффорда появился интерес к какой-нибудь умной и очаровательной женщине. – В порыве доброжелательной откровенности Феликс отложил кисть и, опираясь локтями о колени, внимательно смотрел на своего дядю. – Видите ли, я придаю огромное значение женскому влиянию. Близость с женщинами помогает мужчине стать джентльменом. Спору нет, у Клиффорда есть сестры – и притом очаровательные, но здесь должны быть затронуты иные чувства, не братские. Конечно, у него есть Лиззи Эктон, но, вероятно, она слишком еще юна.

– Думаю, она пыталась его образумить, говорила с ним.

– О том, как дурно напиваться и как прекрасно быть трезвенником? Веселое занятие для хорошенькой молодой девушки, ничего не скажешь! Нет, – продолжал Феликс, – Клиффорд должен почаще бывать в обществе какой-нибудь привлекательной женщины, которая, не касаясь ни словом этих малоприятных тем, даст ему понять, что напиваться смешно и неприлично. А если он слегка в нее влюбится – что ж, тем лучше. Это его излечит.

– Ну и какую даму вы могли бы предложить? – спросил мистер Уэнтуорт.

– У вас есть очень умная женщина под рукой. Моя сестра.

– Ваша сестра? У меня под рукой? – повторил мистер Уэнтуорт.

– Намекните Клиффорду, скажите ему, чтобы он был посмелее. Он уже и без того к ней расположен, приглашал ее несколько раз покататься с ним. Но не думаю, что он ее навещает. А вы посоветуйте ему бывать у нее – бывать почаще. Хорошо, если бы он проводил у ней послеобеденные часы, они будут беседовать, это пойдет ему на пользу.

Мистер Уэнтуорт размышлял.

– Вы думаете, она окажет на него благотворное влияние?

– Она окажет на него облагораживающее – я бы сказал, отрезвляющее влияние. Очаровательной да еще и остроумной женщине это ничего не стоит, особенно если она чуть-чуть кокетка. Мое образование, дорогой дядя, – наполовину по крайней мере – это общество подобных женщин. Если Клиффорд, как вы говорите, исключен из университета, сделайте Евгению его наставницей.

Не переставая размышлять, мистер Уэнтуорт спросил:

– Вы думаете, Евгения – кокетка?

– Какая же хорошенькая женщина не кокетка? – спросил в свою очередь Феликс. Но мистеру Уэнтуорту это ничего не объяснило, он не считал свою племянницу хорошенькой. – С Клиффордом кокетство Евгении сведется к тому, что она будет с ним немного насмешлива, а это все, что требуется. Словом, посоветуйте ему быть с ней полюбезнее. Понимаете, лучше, чтобы это предложение исходило от вас.

– Правильно ли я вас понял, – спросил старый джентльмен, – я должен порекомендовать своему сыну в качестве… в качестве рода занятий… проникнуться нежными чувствами к мадам Мюнстер?

– Да, да, в качестве рода занятий, – подтвердил с полным одобрением Феликс.

– Но, насколько я понимаю, мадам Мюнстер – замужняя женщина?

– Ну, – сказал, улыбаясь, Феликс, – выйти замуж за Клиффорда она, конечно, не может. Но она сделает все, что в ее силах.

Мистер Уэнтуорт сидел некоторое время, опустив глаза, потом он встал.

– Не думаю, – сказал он, – что я могу рекомендовать своему сыну подобный образ действий. – И, стараясь не встретиться глазами с изумленным взглядом Феликса, он прервал сеанс и в течение двух недель не являлся позировать.

Феликс очень полюбил маленькое озеро, занимавшее в обширных владениях мистера Уэнтуорта немало акров, и сосновый лесок на дальнем его крутом берегу, куда постоянно наведывался летний бриз. Нашептывание ветерка в высоких вершинах сосен было удивительно внятным, почти членораздельным. Как-то раз Феликс шел из мастерской мимо гостиной своей сестры: дверь в комнату была открыта, и он увидел там в прохладном полумраке Евгению, всю в белом, утонувшую в кресле и прижимающую к лицу огромный букет цветов. Напротив нее, вертя в руках шляпу, сидел Клиффорд Уэнтуорт; судя по всему, он только что преподнес этот букет баронессе, прекрасные глаза которой приветливо улыбались молодому человеку поверх герани и крупных роз. Феликс помедлил на пороге дома, раздумывая, не следует ли ему повернуть назад и войти в гостиную. Но он продолжал свой путь и вскоре оказался в саду у мистера Уэнтуорта. Облагораживающее воздействие, которому он предлагал подвергнуть Клиффорда, началось, по-видимому, само собой; Феликс, во всяком случае, был уверен, что мистер Уэнтуорт не воспользовался его хитроумным планом, предложенным с целью пробудить в молодом человеке эстетическое сознание. «Он определенно решил, – сказал себе после приведенного на этих страницах разговора Феликс, – что я, как заботливый брат, хлопочу о том, чтобы развлечь сестру флиртом – или, как он это, вероятно, называет, любовной интригой – с увлекающимся Клиффордом. Да уж, когда люди строгой нравственности дают разгуляться своему воображению – признаться, я не раз это замечал, – за ними никому не угнаться!» Сам Феликс, естественно, тоже не обмолвился об этом Клиффорду ни словом. Но Евгении он сказал, что мистер Уэнтуорт удручен грубыми вкусами сына. «Надо им чем-то помочь; они проявили в отношении нас столько сердечности, – добавил он. – Обласкай Клиффорда, пусть он к тебе почаще заглядывает, приохоть его к беседам с тобой, это отобьет у него охоту к другому, которая объясняется лишь его ребячеством, нежеланием отнестись к своему положению в обществе достаточно серьезно, как это подобает состоятельному молодому человеку из почтенной семьи. Постарайся привить ему серьезность. Ну а если он сделает попытку за тобой ухаживать, тоже ничего страшного».

– Я должна предложить себя в качестве высшей формы опьянения – взамен бутылки бренди? – спросила баронесса. – Поистине странные обязанности возлагают на нас в этой стране!

Но она не отказалась наотрез взять на себя заботу о дальнейшем образовании Клиффорда; и Феликс, который тут же об этом забыл, поглощенный мечтами о предметах, неизмеримо ближе его касающихся, сейчас подумал, что перевоспитание началось. На словах тогда выходило, что план на редкость удачен, но теперь, когда дошло до дела, у Феликса появились кое-какие опасения. «Что, если Евгения… если Евгения?..» – тихонько спрашивал он себя, но при мысли о непредсказуемых способностях Евгении так и не завершал вопроса. Однако не успел Феликс внять или не внять столь туманно выраженному предостережению, как увидел, что из боковой калитки сада мистера Уэнтуорта выходит Роберт Эктон и направляется к домику среди яблонь. Очевидно, Эктон добирался сюда проселками с намерением навестить мадам Мюнстер. Проводив его взглядом, Феликс продолжал свой путь. Он предоставит Эктону выступить в роли Провидения и прервать, если в том будет надобность, увлечение Клиффорда Евгенией.

Феликс шел по дорожкам сада, приближаясь к дому и к той задней калитке, откуда начиналась тропинка, ведущая полем и вдоль опушки рощи к озеру. Молодой человек остановился и взглянул на дом, точнее говоря, на одно открытое окно на теневой его стороне. Вскоре в нем показалась, щурясь от яркого света, Гертруда. Феликс, сняв шляпу, поздоровался; он сказал, что хотел бы прокатиться в лодке на другой берег озера, и спросил, не окажет ли она ему честь его сопровождать. Несколько секунд она на него смотрела, потом, ни слова не говоря, исчезла, но вскоре появилась снова, уже внизу, в подвязанной белыми атласными лентами, очаровательной, с причудливыми полями шляпке из итальянской соломки, которые в те времена носили, и с зеленым шелковым зонтиком в руке. Они пришли с Феликсом к озеру, где всегда были привязаны две лодки; в одну из них они сели, и Феликс, взявшись за весла, направил ее несильными гребками к противоположному берегу. День стоял ослепительный, как это бывает в самом разгаре лета, и маленькое озеро сливалось с залитым солнцем небом; слышен был только плеск весел, и оба они невольно к нему прислушивались. Высадившись из лодки, они извилистой тропинкой взобрались на заросший соснами бугор, где в просветах между деревьями сверкала гладь озера. Место было восхитительно прохладным, и прелесть его заключалась еще в том, что прохладу – среди тихих шорохов сосновых веток, – казалось, можно не только ощущать, но и слушать. Феликс и Гертруда опустились на ржавого цвета ковер из сосновых игл и разговорились о самых разных вещах; наконец в ходе разговора Феликс упомянул о своем отъезде; тему эту он затронул впервые.

– Вы от нас уезжаете? – спросила, глядя на него, Гертруда.

– Когда-нибудь, когда начнут облетать листья. Сами понимаете, не могу же я остаться здесь навсегда.

Гертруда отвела от него взгляд и несколько секунд молча смотрела вдаль, потом сказала:

– Я никогда вас больше не увижу!

– Почему же? – спросил Феликс. – Надо думать, мы оба переживем мой отъезд.

Но Гертруда только повторила:

– Я никогда вас больше не увижу. Я ничего не буду знать о вас. Раньше я ничего о вас не знала, и так все снова и будет.

– Раньше я тоже, к великому моему сожалению, ничего о вас не знал, – сказал Феликс. – Но теперь я вам буду писать.

– Не пишите мне. Я вам не отвечу, – заявила Гертруда.

– Конечно, я сжигал бы ваши письма.

Гертруда снова посмотрела на него:

– Сжигали бы мои письма? Какие вы иногда говорите странные вещи.

– Сами по себе они не странные, – ответил молодой человек, – они кажутся странными, только когда я говорю их вам. Вы приедете в Европу.

– С кем я приеду? – спросила Гертруда; она задала этот вопрос чрезвычайно просто, она была очень серьезна. Феликс обратил внимание на ее серьезность; несколько секунд он был в нерешительности. – Зачем вы мне это говорите? – продолжала Гертруда. – Не хотите же вы сказать, что я приеду с моим отцом или сестрой. Вы сами в это не верите.

– Я буду хранить ваши письма, – только и сказал в ответ Феликс.

– Я не пишу писем. Не умею.

После чего Гертруда сидела некоторое время молча, а ее собеседник смотрел на нее, желая лишь одного: чтобы ухаживать за дочерью оказавшего им гостеприимство старого джентльмена не считалось «вероломством».

День был на исходе, заметно удлинились тени; в закатном небе сгустилась лазурь. На другом берегу появились двое: выйдя из дому, они шли по лугу.

– Вон Шарлотта и мистер Брэнд, – сказала Гертруда. – Они идут сюда.

Но, дойдя до озера, Шарлотта и мистер Брэнд остановились; они стояли и смотрели на противоположный берег, не делая, однако, попытки перебраться, хотя к их услугам была оставленная Феликсом вторая лодка. Феликс помахал им шляпой – кричать не имело смысла, они все равно не услышали бы. Не отозвавшись никак на его приветствие, они повернули и пошли вдоль берега.

– Мистер Брэнд, как видно, человек крайне сдержанный, – сказал Феликс, – со мной он, во всяком случае, ведет себя крайне сдержанно. Сидит, подперев рукой подбородок, и молча на меня смотрит. Иногда он отводит взгляд. Ваш отец говорит, что он необыкновенно красноречив; мне хотелось бы его послушать. По виду он очень незаурядный молодой человек. Но говорить со мной он не желает. А я так люблю цветы красноречия.

– Он очень красноречив, – сказала Гертруда, – но без всяких цветов. Я много раз его слушала. Я знала, как только они нас увидели, что они не захотят сюда перебраться.

– А! Он неравнодушен к вашей сестре, как говорится, il fait la cour [42] . Им хочется побыть вдвоем?

– Нет, – сказала сдержанно Гертруда. – Если они вдвоем, то не по этой причине.

– Но почему он за ней не ухаживает? – спросил Феликс. – Она так красива, так деликатна, так добра.

Гертруда взглянула на него, потом посмотрела на удалявшуюся пару, которую они сейчас обсуждали; мистер Брэнд и Шарлотта шли рядом; чем-то они напоминали влюбленных, чем-то – нет.

– Они считают, что мне не следует находиться тут.

– Со мной? Я думал, у вас на это смотрят иначе.

– Вы не понимаете. Вы очень многого не понимаете.

– Я понимаю, как я глуп! Но почему же Шарлотта и мистер Брэнд, ваша старшая сестра и священник, которым дозволено прогуливаться вдвоем, не явятся сюда и не надоумят меня, не прервут это незаконное свидание, на которое я вас завлек?

– Они никогда себе этого не позволят, – сказала Гертруда.

Изумленно подняв брови, Феликс несколько секунд на нее смотрел.

– Je n’y comprends rien! [43] – воскликнул он, потом обратил взгляд вослед удалявшейся строгой паре.

– Что бы вы мне ни говорили, – заявил он, – но ваша сестра явно не безразлична к своему статному спутнику. Ей приятно идти с ним рядом. Мне и отсюда это видно.

Увлеченный своими наблюдениями, Феликс поднялся с земли. Поднялась и Гертруда, но она не пыталась состязаться с ним по части открытий; она предпочитала в ту сторону не смотреть. Слова Феликса потрясли ее, но ее держала в узде известная деликатность.

– Конечно, Шарлотта не безразлична к мистеру Брэнду, – сказала Гертруда, – она о нем самого высокого мнения.

– Да это же видно… видно! – повторял, склонив набок голову, поглощенный созерцанием Феликс. Гертруда повернулась к противоположному берегу спиной; ей неприятно было туда смотреть, но она надеялась, что Феликс скажет еще что-нибудь. – Ну вот они и скрылись в лесу, – добавил он.

Она тут же повернулась снова.

– Шарлотта в него не влюблена, – сочла своим долгом объявить Гертруда.

– Тогда он в нее влюблен, а если нет, то напрасно! В своем роде она идеал женщины. Она напоминает мне старинные серебряные щипцы для сахара, а я, как вам известно, до сахара большой охотник. И она очень с мистером Брэндом мила, я не раз это замечал, и нежна, и внимательна.

Гертруда несколько секунд раздумывала. Наконец она приняла важное решение.

– Она хочет, чтобы он женился на мне, – сказала Гертруда, – потому она, конечно, с ним мила.

Брови Феликса взлетели вверх.

– Чтобы он женился на вас! Да ну! Как это интересно! И вы считаете, что с мужчиной надо быть очень милой, чтобы его на это подвигнуть?

Слегка побледнев, Гертруда тем не менее продолжала:

– Мистер Брэнд и сам этого хочет.

Феликс стоял, скрестив руки, и смотрел на нее.

– Понятно… понятно… – сказал он торопливо. – Но почему же вы раньше ничего мне об этом не говорили?

– Мне и сейчас неприятно об этом говорить. Просто я должна была вывести вас из заблуждения насчет Шарлотты.

– Значит, вам не хочется выходить замуж за мистера Брэнда?

– Нет, – сказала Гертруда сдержанно.

– А ваш отец этого хочет?

– Очень.

– Вам он не нравится?.. Вы ему отказали?

– Я не хочу выходить за него замуж.

– А ваш отец и ваша сестра считают, что вам следует, так?

– Это длинная история, – сказала Гертруда. – Они считают, что для этого есть серьезные основания. Что у меня есть обязательства, что я подавала ему надежду. Мне трудно вам это объяснить.

Феликс улыбался ей так, словно она рассказывала ему занимательную историю о ком-то совершенно постороннем.

– Вы представить себе не можете, как мне это интересно, – сказал он. – Ну а сами вы не признаете этих оснований… этих обязательств?

– Не уверена… Все очень сложно.

И, подняв с земли зонтик, она повернулась, как бы собираясь спуститься с холма.

– Скажите мне вот что, – продолжал, спускаясь рядом, Феликс, – вы склонны согласиться – дать им себя уговорить?

Гертруда обратила к нему свое лицо, которое почти не покидало серьезное выражение, так отличавшееся от только что не пылкой улыбки Феликса.

– Я никогда не выйду замуж за мистера Брэнда, – сказала она.

– Понятно! – воскликнул Феликс, и, не обменявшись больше ни словом, они спустились с холма и подошли к озеру. – Вам, конечно, виднее, – продолжал он, – но, знаете, в общем-то, я не очень этому рад. Если бы ваш брак с мистером Брэндом был уже делом решенным, я в какой-то мере вздохнул бы с облегчением, это развязало бы мне руки. Ведь сам я не имею права за вами ухаживать, так?

И, задав как бы невзначай этот вопрос, он замолчал.

– Ни малейшего, – ответила Гертруда быстро, слишком быстро.

– Ваш отец никогда бы на это не согласился, у меня нет ни гроша; мистер Брэнд, разумеется, человек состоятельный?

– Наверное, какое-то состояние у него есть, но это не имеет значения.

– Для вас – безусловно, но для вашего отца и вашей сестры имеет; поэтому, как я уже сказал, если бы ваш брак был уже делом решенным, я чувствовал бы себя свободнее.

– Свободнее? – повторила Гертруда. – Отвяжите, пожалуйста, лодку.

Феликс размотал веревку и стоял, держа ее в руке.

– Я не стал бы тогда отказывать себе в удовольствии и сказал вам то, чего сейчас сказать не могу, – продолжал он, – сказал бы, как я любуюсь вами, не боясь уже, что покажется, будто я притязаю на то, на что притязать не вправе. Я отчаянно бы за вами ухаживал, – добавил он, смеясь, – если бы только знал, что вы ограждены и я не могу вас задеть.

– Вы хотите сказать, если я была бы помолвлена с другим? Какое странное рассуждение! – воскликнула Гертруда.

– В этом случае вы не отнеслись бы ко мне серьезно.

– Я отношусь серьезно ко всем, – сказала Гертруда и без его помощи легко ступила в лодку.

Феликс взялся за весла и направил лодку к другому берегу.

– Вот о чем вы все это время думали. Мне так и показалось, что на душе у вас какая-то тяжесть. Как бы я хотел, – добавил он, – чтобы вы рассказали мне про эти так называемые основания или обязательства.

– Это не какие-нибудь серьезные… настоящие основания, – сказала, глядя на розовые и желтоватые отблески на воде, Гертруда.

– Тогда я отказываюсь понимать! Нельзя же считать основанием невинное кокетство привлекательной девушки.

– Если вы обо мне, вы ошибаетесь. Я не кокетничала.

– Как бы там ни было, вас это тревожит, – сказал Феликс.

– Сейчас уже не так, как раньше, – ответила Гертруда.

Он смотрел на нее, не переставая улыбаться:

– Не слишком-то вы со мной откровенны, а?

По-прежнему серьезная, она не отрывала глаз от бликов на воде. Ему показалось, что она пытается скрыть от него, как сильно ее тревожит все, что она сейчас ему рассказала. Если Феликс замечал в ком-нибудь признаки грусти, ему всегда так же не терпелось разогнать ее, как хорошей хозяйке смести пыль. И сейчас ему очень хотелось кое-что смести. Задержав вдруг в воздухе весла, он перестал грести.

– А почему мистер Брэнд обратился к вам, а не к вашей сестре? – спросил он. – Я уверен, она бы ему не отказала.

В семье у них считалось, что Гертруда слишком легкомысленна; но в своем легкомыслии она никогда не заходила так далеко. Феликс, однако, говорил настолько уверенно, что это не могло ее не взволновать, и, подняв глаза, она несколько секунд пристально на него смотрела, пытаясь представить себе это чудо – роман своей собственной сестры со своим собственным поклонником. Гертруда, как известно, была щедро наделена воображением, поэтому вполне возможно, ей это отчасти удалось. Но она только прошептала:

– Ах, Феликс, Феликс!

– Почему бы им не пожениться? Попытайтесь их женить! – воскликнул Феликс.

– Попытаться их женить?

– Ну да, поменяйтесь с ними ролями. И тогда они оставят вас в покое. Я помогу вам, насколько это в моих силах.

У Гертруды колотилось сердце, она была страшно взволнована. Ей никто еще никогда не делал такого интересного предложения. Феликс снова принялся грести, но теперь он направлял лодку к дому сильными гребками.

– Думаю, он и правда ей нравится, – сказала Гертруда, как только они высадились на берег.

– Вне всякого сомнения; и мы их женим, для них это будет счастьем, и для всех это будет счастьем. Мы устроим свадьбу, и я сочиню свадебный гимн.

– Мне кажется, для меня это было бы счастьем.

– Избавиться от мистера Брэнда? Снова обрести свободу?

Гертруда сделала несколько шагов.

– Знать, что моя сестра замужем за прекрасным человеком.

Феликс усмехнулся:

– Вы все на свете сводите к подобным вещам. О себе у вас, как правило, нет и речи. До чего же вы здесь все боитесь оказаться эгоистами. Впрочем, скорей всего, у вас ничего бы из этого и не вышло, – продолжал он. – Давайте-ка я вас научу! Для меня это будет счастьем – речь идет не о ком-нибудь, а обо мне – по причине, противоположной той, которую я привел пять минут назад. Тогда, если я стану за вами ухаживать, вам придется поверить, что это серьезно.

– Я никогда не поверю в вашу серьезность, – сказала Гертруда. – Вы слишком невероятны.

– Ах так! – воскликнул Феликс. – После этого я могу говорить вам все, что мне угодно! Гертруда, я в вас без памяти влюблен!

8

Когда они добрались до дому, оказалось, что Шарлотта и мистер Брэнд еще не возвращались; к чаю пришла баронесса, а следом за ней и Роберт Эктон, который постоянно претендовал теперь на место за этой обильной трапезой или появлялся позже вечером. Клиффорд Уэнтуорт со свойственной ему юношеской насмешливостью не преминул это обстоятельство отметить.

– Что-то вы повадились к нам пить чай, Роберт, – сказал он. – Неужели вы не напились всласть чаю в Китае?

– С каких это пор мистер Эктон так к вам зачастил? – спросила баронесса.

– С тех пор, как приехали вы, – сказал Клиффорд. – Можно подумать, будто вы что-то вроде приманки.

– Вероятно, я диковина, – сказала баронесса. – Подождите, скоро я создам у вас салон.

– Все равно, как только вы уедете, все пойдет прахом! – воскликнул Эктон.

– Вы не должны так легко говорить об ее отъезде, – сказал Клиффорд. – Я могу впасть в тоску.

Мистер Уэнтуорт бросил взгляд на Клиффорда; он невольно обратил внимание на последнюю фразу сына и подумал, уж не учит ли его Феликс в соответствии с изложенной им программой ухаживать за женой немецкого принца.

Шарлотта пришла поздно вместе с мистером Брэндом; и Гертруда, которую Феликс в самом деле кое-чему научил, тщетно вглядывалась в лицо сестры, отыскивая в нем следы преступной страсти. Мистер Брэнд сел рядом с Гертрудой, и она сразу же спросила его, почему они с Шарлоттой не переправились на другой берег и к ним не присоединились.

– Жестоко с вашей стороны меня об этом спрашивать, – ответил он очень мягко. Перед ним был большой кусок торта, но он только колупал его ложкой, а есть не ел. – Мне иногда кажется, что вы становитесь жестокой.

Гертруда молчала; она боялась заговорить; в ней закипал гнев. Она чувствовала: еще немного, и она поверит, будто ее преследуют. Она права, твердила она себе, не позволяя ему внушить ей, что она виновата. Гертруда думала о том, что сказал ей Феликс. Она правда хотела, чтобы мистер Брэнд женился на Шарлотте. Не произнеся больше ни слова, Гертруда отвернулась. Мистер Брэнд принялся в конце концов за торт, а Феликс тем временем, сидя напротив него, описывал мистеру Уэнтуорту студенческие дуэли в Гейдельберге. После чая, когда они разбрелись, как всегда, по веранде и по саду, мистер Брэнд снова подошел к Гертруде.

– Я не присоединился к вам нынче потому, что вы были не одна, – начал он. – Потому что с вами был ваш новый друг.

– Феликс? Теперь он уже старый друг.

Мистер Брэнд стоял несколько секунд, опустив глаза.

– Мне казалось, я готов к тому, что услышу от вас нечто подобное, – продолжал он. – И все же мне это очень тяжело.

– Не знаю, что еще я могла бы вам ответить? – сказала Гертруда.

Мистер Брэнд молча шел рядом с ней; Гертруда хотела одного: чтобы он скрылся с ее глаз.

– У него множество достоинств, не спорю. Но думаю, я должен вас предостеречь.

– Предостеречь меня?

– Думаю, я знаю вашу натуру.

– Думаю, что нет, – сказала, мягко усмехнувшись, Гертруда.

– Вы стараетесь казаться хуже, чем вы есть… ему в угоду, – проговорил с тоской мистер Брэнд.

– Хуже… ему в угоду? Что вы этим хотите сказать? – спросила, остановившись, Гертруда.

Остановился и мистер Брэнд; он ответил ей с той же мягкой прямотой:

– Ему не дорого то, что дорого вам… не дороги высокие истины.

Гертруда, глядя ему в глаза, покачала головой:

– Мне тоже не дороги высокие истины; они выше моего понимания.

– Было время, когда вы этого не говорили, – сказал мистер Брэнд.

– Ну, – возразила Гертруда, – думаю, под вашим влиянием я говорила немало глупостей. И потом все зависит от того, – добавила она, – что называть высокими истинами. Есть истины, которыми я очень дорожу.

– Это те, о которых вы беседуете с вашим кузеном?

– Вы не должны настраивать меня против моего кузена, мистер Брэнд, – сказала Гертруда, – это недостойно!

Почтительно ее выслушав, он с легкой дрожью в голосе сказал:

– Я был бы крайне огорчен, если бы совершил что-нибудь недостойное, но я не вижу ничего недостойного в том, что нахожу вашего кузена легкомысленным.

– Подите и скажите это ему самому!

– Думаю, он не станет этого отрицать, – сказал мистер Брэнд. – Да, да, он будет держаться именно так; он этого не стыдится.

– Ну так и я этого не стыжусь! – заявила Гертруда. – Наверно, тем он мне и нравится. Я и сама легкомысленна.

– Вы стараетесь, как я уже сказал, всячески себя принизить.

– Я стараюсь хоть раз быть естественной! – не сдерживая себя больше, вскричала Гертруда. – Всю свою жизнь я притворялась; я вела себя нечестно. И все по вашей вине! – Мистер Брэнд смотрел на нее оторопев, а она продолжала: – Почему мне нельзя быть легкомысленной, если я этого хочу? Человек имеет право быть легкомысленным, если такова его натура. Нет, я не дорожу высокими истинами. Я дорожу удовольствиями, развлечениями. Может быть, мне по душе дурные вещи. Очень может быть.

Мистер Брэнд по-прежнему смотрел на нее с великим изумлением, он даже чуть побледнел, словно был напуган.

– Думаю, вы сами не знаете, что вы говорите! – воскликнул он.

– Может быть. Может быть, я говорю глупости. Но я говорю их только вам. Я никогда не говорю их моему кузену.

– Мы продолжим этот разговор, когда вы будете спокойнее, – сказал мистер Брэнд.

– Стоит вам со мной заговорить, и я сразу теряю спокойствие. Я должна вам это сказать, даже… даже если это навсегда вас оттолкнет. Когда я разговариваю с вами, я всякий раз прихожу в раздражение. Вот когда со мной мой кузен, все иначе. Все мирно и естественно.

Он несколько секунд смотрел на нее, потом с каким-то беспомощным отчаянием отвел взгляд, обратив его на сумеречный сад, на неяркие летние звезды. Но внезапно он снова повернулся к ней, и у него вырвался глухой стон:

– Гертруда, Гертруда! Неужели я правда вас теряю!

Ее это тронуло, причинило ей боль, но она уже поняла, что слова тут не помогут, – поможет другое. Навряд ли отчаяние ее собеседника смягчилось бы, знай он в эту минуту, где почерпнула она свое хитроумие, кого ему надо благодарить за эту дружескую услугу.

– Мне вас не жаль, – сказала Гертруда, – потому что, уделяя так много внимания мне, вы гоняетесь за призраком и проходите мимо другого, драгоценного… намного лучшего, чем я, настоящего! Того, что могло бы принадлежать вам, но вы не видите, не смотрите!

Сказав это, она многозначительно на него взглянула и попыталась даже улыбнуться. Улыбка ее показалась ему очень загадочной, но Гертруда сейчас же повернулась и ушла.

Она бродила одна по саду, раздумывая над тем, что мог заключить мистер Брэнд на основании ее слов, произнести которые было для нее ни с чем не сравнимым удовольствием. Пересекая центральную аллею, она увидела вдали, у ворот, две знакомые фигуры. Это мистер Брэнд, уходя домой, желал доброй ночи провожавшей его до калитки Шарлотте. Видя, что прощание затягивается, Гертруда повернулась и пошла в противоположную сторону. Но спустя некоторое время она услышала, что сестра медленно ее нагоняет. Она не обернулась и не остановилась, чтобы подождать; она знала наперед, что та ей скажет. И действительно, Шарлотта, как только поравнялась с ней, взяла ее под руку и сразу же начала:

– Ты позволишь мне, дорогая, сказать тебе что-то очень важное?

– Я знаю, чтó ты хочешь сказать, – ответила Гертруда. – Мистеру Брэнду очень тяжело.

– Как ты можешь обращаться с ним так, Гертруда? – спросила Шарлотта. И поскольку Гертруда молчала, она добавила: – После всего, что он для тебя сделал!

– А что он для меня сделал?

– И ты еще спрашиваешь, Гертруда? Он так тебе помог. Ты сама мне это говорила, и не раз. Ты говорила, что он научил тебя бороться с твоими… твоими странностями. Говорила, что он научил тебя обуздывать твой нрав.

Гертруда несколько секунд молчала.

– А что, мой нрав был таким уж необузданным? – спросила она.

– Я ни в чем тебя не обвиняю, Гертруда, – сказала Шарлотта.

– Что же ты тогда делаешь? – спросила, усмехнувшись, младшая сестра.

– Я защищаю мистера Брэнда – пытаюсь напомнить тебе, чем ты ему обязана.

– Он может взять это все назад, – сказала с той же усмешкой Гертруда. – Он может взять назад все добродетели, которыми он меня наделил. Я хочу снова стать дурной.

Сестра, заставив ее остановиться, смотрела на нее в темноте с нежной укоризной.

– Если ты будешь говорить такие вещи, мне придется в это поверить, – сказала она. – Вспомни все, чем мы мистеру Брэнду обязаны. Вспомни, чего он от тебя всегда ждал. Вспомни, чем он был для всех нас. Как прекрасно он повлиял на Клиффорда.

– Он очень хороший, – сказала, глядя на сестру, Гертруда. – Я не сомневаюсь, что он очень хороший. Но он не должен настраивать меня против Феликса.

– Феликс хороший, – ответила Шарлотта мягко, но торопливо. – Феликс просто чудесный. Только он совсем другой. Мистер Брэнд нам гораздо ближе. Мне никогда не пришло бы в голову обратиться к Феликсу за помощью, за советом. Мистер Брэнд значит больше для нас, Гертруда.

– Он очень… очень хороший, – сказала Гертруда. – Для тебя он значит больше, гораздо больше… Шарлотта, – добавила она вдруг, – ты в него влюблена.

– Гертруда! – вскричала бедняжка Шарлотта, и сестра ее увидела, как та вспыхнула в темноте.

– Я хочу, чтобы он на тебе женился, – продолжала Гертруда, обнимая сестру.

Шарлотта вырвалась из ее объятий.

– Не смей этого никогда говорить! – вскричала она, чуть ли не задохнувшись.

– Ты не желаешь признаться в том, как он тебе нравится, а он не сознает, как ему нравишься ты.

– До чего это с твоей стороны жестоко! – прошептала Шарлотта Уэнтуорт.

Но сколь это ни было жестоко, Гертруда безжалостно продолжала:

– Нет, потому что я говорю правду; я хочу, чтобы он на тебе женился.

– Пожалуйста, никогда этого больше не говори.

– Я и ему это скажу, – заявила Гертруда.

– Гертруда, Гертруда, как ты можешь! – взмолилась ее сестра.

– Знай, если он снова заведет речь обо мне, я так ему и скажу: «Почему вы не женитесь на Шарлотте? Она в тысячу раз лучше меня».

– Ты в самом деле стала жестокой, ты в самом деле изменилась! – вскричала Шарлотта.

– Если ты этого не хочешь, ты легко можешь это предотвратить, – сказала Гертруда. – Удержи его от разговора со мной!

С этими словами Гертруда повернулась и ушла, прекрасно понимая, что́ она сейчас сделала, оценивая со всех сторон свой поступок и находя в нем вкус радости и живительное ощущение свободы.

Мистер Уэнтуорт был далек от истины, предположив, что Клиффорд без зазрения совести осыпает комплиментами свою блистательную кузину; молодой человек был более совестлив, чем это признавали за ним в его семье. Уж одно то, как откровенно он смущался, служило ручательством, что беспутная жизнь не по нему. Его университетские грешки возбудили в кругу его домашних ропот, докучавший ему примерно так же, как взломщику докучали бы скрипящие башмаки. Но если взломщик упростил бы дело, сняв с себя chaussures [44] , Клиффорду казалось, что он выйдет кратчайшим путем к добрым отношениям с людьми – отношениям, позволившим бы не думать каждый раз, как к нему обращались, что ему читают мораль, – если распрощается со всеми честолюбивыми стремлениями стяжать лавры на поприще бесчинств. И в самом деле, честолюбивые стремления Клиффорда влились в весьма похвальное русло. Он видел себя в будущем снискавшим общее уважение и любовь мистером Уэнтуортом из Бостона, который в ходе естественного преуспеяния женится на своей хорошенькой кузине Лиззи Эктон, поселится в доме, обращенном широко раскинувшимся фасадом к общинному лугу, и будет разъезжать по сырым осенним дорогам в легком экипаже, запряженном парой прекрасно подобранных гнедых лошадок. Мечты Клиффорда о будущем были донельзя просты; в них неизменно присутствовали само собой разумеющееся супружество и вдвое увеличившееся по сравнению с нынешним число мчащих его рысью лошадиных ног. Он не просил еще руки своей кузины, но намерен был сделать это сразу же по окончании университета. Лиззи Эктон не сомневалась в его намерениях и хранила безмятежное спокойствие, твердо решив, что Клиффорд образумится. Брат ее, нежно любивший свою живую, смышленую, ловкую маленькую Лиззи, не считал нужным вмешиваться. Ему приятно было, что, следуя освященному веками обычаю, Клиффорд и его сестра вступят в брак; сам он не был женат, но, по счастью, не все же так глупы, как он. Любя также и Клиффорда, он несколько иначе – чего, надо сказать, слегка стыдился – смотрел на те провинности, которые повлекли за собой вынужденное удаление молодого человека из расположенного по соседству храма науки. Эктон повидал свет – так, во всяком случае, он говорил себе, – побывал в Китае и достаточно долго обретался в мужском обществе. Он знал, что есть существенное различие между хорошим молодым человеком и дурным молодым человеком, и поручился бы, что с Клиффордом все обстоит благополучно. Эктон придерживался мнения – хотя, признаться, не находил в себе мужества заявить об этом вслух, – что в молодости надо перебеситься главным образом потому, что это лучше всего, на его взгляд, предохраняло от излишних страхов: если бы мистер Уэнтуорт, Шарлотта и мистер Брэнд руководствовались этим мнением в истории с Клиффордом, они были бы намного счастливее, чего он, Эктон, от души им желал. Они приняли юношеские прегрешения Клиффорда слишком близко к сердцу; слишком серьезно с ним разговаривали, напугав мальчика и приведя его в растерянность. Спору нет, есть нерушимые нравственные правила, возбраняющие молодому человеку напиваться, играть в бильярд на деньги и поощрять в себе чувственные пристрастия; но кто бы стал опасаться, что бедняга Клиффорд взбунтуется против каких бы то ни было нерушимых правил? Эктону, однако, никогда не пришло бы в голову прочить в спасительницы заблудшему студенту баронессу. Он почел бы это орудие спасения излишне сложным. Феликс, напротив, исходил из убеждения, что чем женщина очаровательнее, тем многочисленнее – в буквальном смысле – ее непременные обязанности по отношению к обществу.

У самой Евгении, как известно, достаточно было времени, чтобы обдумать свои обязанности. Я уже имел честь вам намекнуть, что она приехала в эту страну, преодолев расстояние в четыре тысячи миль, искать счастья, и после столь значительных усилий, естественно, нельзя было и ожидать, что она позволит себе пренебречь каким-либо очевидным средством для достижения цели. Описывая привычки и обычаи этой замечательной женщины в столь тесных рамках, увы, я вынужден иной раз кое о каких вещах говорить слишком прямолинейно. Так, на мой взгляд, обстоит дело, когда я объясняю, что сначала она усмотрела средство для достижения своей цели в лице Роберта Эктона, но спустя какое-то время вспомнила, что всякий предусмотрительный стрелок из лука всегда имеет наготове запасную тетиву. Евгения принадлежала к числу женщин, движимых сложными побуждениями; намерения ее никогда не были явно неблаговидны. Она изобрела для Клиффорда некий эстетический идеал и полагала, что эта бескорыстная причина дает ей право забрать его в руки. Молодому джентльмену с ярким румянцем дозволено быть простодушным, но, право же, Клиффорд просто неотесан. При таком приятном лице манеры должны быть особенно приятными. Она внушит ему, что единственный сын из прекрасной семьи, наследник большого состояния, с таким, как в Европе говорят, положением в обществе, должен уметь себя держать.

Как только Клиффорд стал появляться у нее сам по себе и ради самого себя, он сделался частым гостем. Едва ли он взялся бы объяснить, почему он приходит: он видел ее чуть ли не каждый вечер в доме отца и не имел особой надобности что-либо ей сообщить. Она не была молоденькой девушкой, а он и его сверстники навещали только молоденьких девушек. Он преувеличивал ее возраст. Она казалась ему пожилой женщиной. К счастью, баронессе, при всем ее уме, такая мысль никогда не приходила в голову. Но вскоре Клиффорд начал думать, что, посещая пожилую женщину – представьте себе! – можно, как говорят о некоторых продуктах питания, войти во вкус. Баронесса, конечно, была очень занятная пожилая женщина, она разговаривала с ним так, как никогда не разговаривала с ним ни одна леди, да, признаться, и ни один джентльмен.

– Вы должны поехать в Европу, побывать там в разных странах, – сказала она ему в один прекрасный день. – Конечно, как только вы окончите университет, вы сразу поедете.

– Не хочу я туда, – заявил Клиффорд, – есть у меня приятели, которые побывали в этой Европе. Они говорят, у нас здесь куда веселей.

– Как сказать. Все зависит от того, что называть весельем. По-видимому, ваших приятелей никто не представил.

– Представил? – спросил Клиффорд.

– Они не были приняты в обществе, не завязали никаких relations [45] . – Это было одно из тех французских слов, которыми баронесса обычно уснащала свою речь.

– В Париже их раз позвали на бал, это я точно знаю, – сказал Клиффорд.

– Бал балу рознь, особенно в Париже. Нет, вы должны поехать. Вам без этого не обойтись, понимаете? Вам это необходимо как воздух.

– Мне и без того хорошо, – сказал Клиффорд. – Я вполне здоров.

– Необходимо не для здоровья, мой бедный мальчик, а для ваших манер.

– Нет у меня никаких манер! – проворчал Клиффорд.

– Совершенно верно, – подтвердила, улыбаясь, баронесса. – С вашего позволения, я не стану с вами спорить. Поэтому вы должны поехать в Европу и приобрести хоть мало-мальские. Лучше это делать там. Жаль, что вы не приехали, когда я… жила в Германии. Я представила бы вас обществу, ввела бы в кружок своих прелестных друзей. Правда, вы были слишком еще для этого молоды, но, на мой взгляд, чем раньше начинать, тем лучше. Теперь, во всяком случае, вам нельзя терять времени, и, как только я туда возвращусь, вы должны сейчас же ко мне приехать.

Клиффорду все эти рассуждения о необходимости рано начинать, о возвращении Евгении в Европу и введении его в кружок ее прелестных друзей казались очень путаными. Что, собственно говоря, он должен был начинать и что это был за кружок? Представления Клиффорда о ее браке были весьма туманны, но одно он ясно себе представлял: касаться этой темы следует с большой осторожностью. Клиффорд отвел взгляд; у него было такое чувство, будто в каком-то смысле она говорит о своем браке.

– Нет уж, в Германию я не хочу, – сказал он, полагая, что удачно вышел из положения.

Она несколько секунд смотрела на него, улыбаясь ему одними губами.

– Что, совесть не велит?

– Совесть? – спросил Клиффорд.

– Вы, здешние молодые люди, весьма своеобразны. Не знаешь, чего и ждать от вас. То вы в высшей степени непристойны, то до ужаса пристойны. Вы что ж думаете, если я вступила в брак не по всем правилам, так я общаюсь с кем попало? Вы глубоко заблуждаетесь. Я особенно разборчива.

– Да нет же, – сказал искренне огорченный Клиффорд. – Совсем я так не думаю.

– Вы вполне в этом уверены? Ваш отец и ваши сестры, во всяком случае, так думают, в этом я убеждена. Они друг другу говорят, что здесь я веду себя примерно, но там, за океаном, будучи морганатической супругой, вращаюсь в кругу женщин легкого нрава.

– Да нет же! – решительно запротестовал Клиффорд. – Ничего такого они друг другу не говорят.

– Но если они так думают, то пусть бы лучше и говорили, – заявила баронесса. – По крайней мере, можно было бы их опровергнуть. Прошу вас, Клиффорд, каждый раз, как вы это услышите, смело опровергайте. И не бойтесь приехать ко мне в гости, пусть вас не страшит общество, которым я окружена. Я имею честь знать столько выдающихся мужчин, сколько вам, мой бедный мальчик, навряд ли доведется увидеть за всю вашу жизнь. Я встречаюсь с немногими женщинами, но все они – знатные дамы. Так что вам, мой юный пуританин, бояться нечего. Я ни в коей мере не принадлежу к числу тех, кто считает, что молодым людям нужно для их развития общество женщин, которые утратили свое положение в vrai monde [46] . Я никогда этого мнения не разделяла. Сама я сохранила свое положение в высшем свете. И мне кажется, мы лучшая школа, чем они. Вверьте себя моему попечению, Клиффорд, и вы в этом убедитесь сами, – продолжала баронесса с приятным сознанием, что никто, во всяком случае, не может обвинить ее в том, что она совратила своего юного родственника. – Так что если вы собьетесь с пути, надеюсь, вы не станете потом говорить всем и каждому, что это не бес вас попутал, а я.

Клиффорду было так забавно, что, несмотря на ее образный язык, он догадывается, о чем она говорит, и она говорит именно о том, о чем он догадывается, что при всем старании он не мог удержаться от смеха.

– Смейтесь! Смейтесь, если мои слова кажутся вам занятными! – воскликнула баронесса. – На то я и существую здесь. – И Клиффорд подумал, что она и вправду очень занятна. – Но помните, – добавила она, – на будущий год вы приедете туда ко мне в гости.

Неделю спустя она спросила его напрямик:

– Вы по-серьезному ухаживаете за вашей кузиной?

Клиффорду казалось, что в устах мадам Мюнстер слова «по-серьезному ухаживаете» звучат достаточно многозначительно и нескромно; и он не решался ответить на ее вопрос утвердительно, чтобы, чего доброго, не взять на себя то, о чем он и не помышлял.

– А хотя бы и так, я все равно не сказал бы! – воскликнул Клиффорд.

– Почему не сказали бы? – спросила баронесса. – Такие вещи должны быть известны.

– Мне нет дела, известны они или неизвестны, – возразил Клиффорд. – Только не хочу, чтобы на меня глазели!

– Молодой человек, значительный молодой человек вроде вас должен приучить себя к тому, что на него смотрят, держать себя так, словно ему это безразлично. Но он вовсе не должен делать вид, будто он этого не замечает, – пояснила баронесса, – нет, всем своим видом он должен показывать: дескать, знаю, что на меня смотрят, нахожу это вполне естественным, иначе и быть не может. А вы этого не умеете, Клиффорд, совсем не умеете. Понимаете, вам надо этому научиться. И не вздумайте говорить мне, что вы не значительный молодой человек, – добавила Евгения. – Не вздумайте говорить плоскости.

– И не собираюсь! – воскликнул Клиффорд.

– Нет, вы непременно должны приехать в Германию, – продолжала мадам Мюнстер. – Я покажу вам, как люди могут не замечать, что за спиной у них идут толки. О нас с вами, уж наверное, пойдут толки; будут говорить, что вы мой возлюбленный. Я покажу вам, как мало это должно трогать, как мало это будет трогать меня.

Клиффорд смотрел на нее во все глаза, смеялся, краснел.

– Ну нет! – заявил он. – Меня это очень даже будет трогать.

– Не слишком, слышите! Это было бы с вашей стороны неучтиво. Чуть-чуть пусть это вас трогает, я вам разрешаю; особенно если вы питаете нежные чувства к мисс Эктон. Voyons [47] , питаете вы их или нет? Казалось бы, что стоит ответить на мой вопрос? Почему вы не хотите, чтобы я знала? Когда затевают жениться, своих друзей ставят об этом в известность.

– Ничего я не затеваю, – ответил Клиффорд.

– Значит, вы не намерены жениться на вашей кузине?

– Я намерен поступить так, как найду нужным!

Баронесса откинула голову на спинку стула и с усталым видом прикрыла глаза. Потом, снова открыв их, она сказала:

– Ваша кузина совершенно очаровательна.

– Она тут у нас самая хорошенькая девушка, – заявил Клиффорд.

– Не только «тут у вас» – она всюду считалась бы очаровательной. Боюсь, вы попались.

– Нет, не попался.

– Вы помолвлены? В вашем возрасте это одно и то же.

Клиффорд смотрел на баронессу, как бы собираясь с духом.

– Вы обещаете никому не говорить?

– Раз это столь священно – обещаю.

– Ну так… мы не помолвлены! – сказал Клиффорд.

– Это такая великая тайна… что вы не помолвлены? – спросила, внезапно рассмеявшись, баронесса. – Ну, очень рада это слышать. Вы еще слишком молоды. Молодой человек с вашим положением в обществе должен выбирать, сравнивать; должен сначала повидать свет. Послушайтесь моего совета, – добавила она, – не решайте этого, пока не побываете в Европе и не нанесете визита мне. Есть кое-какие вещи, на которые я хотела бы прежде обратить ваше внимание.

– Побаиваюсь я что-то этого визита, – сказал Клиффорд. – Это вроде того как снова пойти в школу.

Баронесса несколько секунд на него смотрела.

– Мой дорогой мальчик, – сказала она, – вряд ли найдется хоть один сколько-нибудь привлекательный мужчина, который в свое время не прошел бы школу у какой-нибудь умной женщины… как правило, чуть постарше, чем он сам. Вы должны быть еще благодарны, что ваше образование достанется вам даром. А у меня оно вам достанется даром.

На следующий день Клиффорд сказал Лиззи Эктон, что баронесса считает ее самой очаровательной девушкой на свете. Кузина его покачала головой.

– Нет, она так не считает, – сказала Лиззи.

– Вы думаете, все, что она говорит, надо понимать наоборот? – спросил Клиффорд.

– Думаю, что да, – сказала Лиззи.

Клиффорд собрался было заявить, что в таком случае баронесса, видно, жаждет всей душой, чтобы мистер Клиффорд Уэнтуорт женился на мисс Элизабет Эктон, но решил, что лучше ему от этого замечания воздержаться.

9

Роберту Эктону, после того как Евгения посетила его дом, казалось, что между ними произошло что-то очень их сблизившее. Он затруднился бы сказать, что именно, – разве только что она поставила его в известность о своем решении насчет кронпринца Адольфа, поскольку визит мадам Мюнстер ничего, собственно говоря, в их отношениях не изменил. Эктон постоянно у нее бывал, но он и раньше бывал у нее нередко. Ему приятно было находиться в ее маленькой гостиной, но и это не содержало в себе ничего нового. Новым было то, что если прежде баронесса часто присутствовала в его мыслях, теперь она и вовсе их не покидала. Она с первого взгляда пришлась ему по сердцу, но постепенно завладела и его умом. Он вечно обдумывал ее слова, ее побуждения; они были так же интересны ему, как коэффициенты в алгебраическом выражении. Что, вообще-то, говорило о многом, ибо Эктон был большим любителем математики. Он спрашивал себя, уж не влюблен ли он в нее, чего доброго, и от души надеялся, что нет. Надеялся не столько ради себя, сколько ради самой любовной страсти. Если это любовь – любовь переоценивали. Любовь – поэтический порыв души, а в его чувстве к баронессе явно преобладало в высшей степени прозаическое начало – любопытство. Правда, как говорил себе, рассуждая, по своему обыкновению, Эктон, далеко зашедшее любопытство легко может превратиться в романтическую страсть; и право, он так много думал об этой обворожительной женщине, что потерял покой и даже слегка загрустил. Он недоумевал и досадовал на себя за недостаток пылкости. Ведь он ни в коем случае не хотел остаться холостяком. В молодости он, правда без особого успеха, внушал себе: «То ли дело быть неженатым» – и тешил себя мыслью, что его холостое положение – своего рода крепость. Но если это и была крепость, он давно уже сровнял с землей все наружные укрепления; убрал с бастионов пушки; спустил надо рвом подъемный мост. Мост слегка качнулся от шагов мадам Мюнстер. Почему же Эктон не велит поднять его и тем самым захватить ее в плен? Ему приходило в голову, что она – по крайней мере, со временем, ознакомившись с удобствами, которые может предоставить вышеупомянутая твердыня даме, – окажется вполне терпеливой пленницей. Но подъемный мост все не поднят, и его блистательная гостья может так же свободно уйти, как и пришла. Любопытство Эктона во многом объяснялось его желанием знать, какого черта столь чувствительный к женской прелести мужчина не влюблен в столь обворожительную женщину. Но если разнообразные достоинства этой женщины являлись, как я уже сказал, коэффициентами алгебраического выражения, то ответом на вопрос была, очевидно, некая неизвестная величина. Поиски этой неизвестной величины оказались занятием чрезвычайно увлекательным; в настоящее время они поглотили Эктона целиком.

В середине августа он вынужден был на несколько дней отлучиться из дому; старый друг, с которым он близко сошелся в Китае, попросил его приехать в Ньюпорт, так как был опасно болен. Другу вскоре стало лучше, и к концу недели Эктон снова обрел свободу; я употребил выражение «обрел свободу» не случайно; ибо хоть Эктон и предан был душой собрату по Китаю, душа его рвалась прочь; он не мог избавиться от чувства, будто его вызвали во время представления из театра, где играли интереснейшую драму. Занавес так и не опускался, и без Эктона на сцене шел четвертый акт, который совершенно необходим, чтобы оценить по достоинству пятый. Иными словами, он думал о баронессе, казавшейся ему на расстоянии поистине неотразимой. Эктон видел в Ньюпорте немало хорошеньких женщин, способных, благодаря своим прелестным летним туалетам, тоже показаться неотразимыми, но притом, что говорили они без умолку, а сильной стороной баронессы было, пожалуй, ее умение вести разговор, мадам Мюнстер нисколько от сравнения с ними не проигрывала. Он сожалел, что она не в Ньюпорте. Нельзя ли, спрашивал он себя, затеять что-нибудь вроде увеселительной прогулки, отправиться всем обществом на знаменитые воды и пригласить с собой Евгению? По совести говоря, удовлетворение его было бы полным, если он провел бы дней десять в Ньюпорте только с одной Евгенией. Ему доставило бы огромное удовольствие видеть ее в обществе, которое она, безусловно, покорит. Когда Эктон поймал себя на этой мысли, он принялся ходить из угла в угол по комнате, заложив руки в карманы, нахмурившись, глядя в пол. Что доказывало – а что-то оно, несомненно, доказывало – его живейшее желание «укатить» с мадам Мюнстер подальше от всех? Подобные мечты, несомненно, наводили на мысль о браке – разумеется, после того, как баронесса на самых законных основаниях избавится от своего незаконного супруга. Эктон со свойственной ему осторожностью воздержался от попытки истолковать свои мечты каким-либо иным образом, а потому от этого воздержится и повествующий об этих событиях ваш покорный слуга.

Эктон поспешил покинуть Ньюпорт, и так как прибыл домой уже под вечер, то постарался, не теряя времени, присоединиться к дружескому кружку. Однако, подойдя к дому Уэнтуортов, он увидел, что веранда пуста: двери и окна были распахнуты, и свет зажженных в комнатах ламп позволял в этом убедиться. Войдя в дом, Эктон набрел в одной из комнат на мистера Уэнтуорта, который сидел в одиночестве, погрузившись в чтение «Североамериканского обозрения». После того как они обменялись приветствиями и старший кузен вежливо расспросил младшего о его путешествии, Эктон поинтересовался, куда делось все общество.

– Разбрелись, по своему обыкновению, кто куда и развлекаются, – сказал старый джентльмен. – Шарлотту я видел совсем недавно; она сидела на веранде с мистером Брэндом. Они, как и всегда, о чем-то оживленно беседовали. Думаю, они присоединились к Гертруде, которая в сотый раз показывает своему иностранному кузену сад.

– Феликсу? – спросил машинально Эктон и, получив от мистера Уэнтуорта подтверждение, сказал: – А где же остальные?

– Ваша сестра вечером не появлялась. Разве дома вы ее не видели? – сказал мистер Уэнтуорт.

– Видел и даже звал с собой, но она идти отказалась.

– Думаю, Лиззи ожидает гостя, – сказал с каким-то сдержанным лукавством старый джентльмен.

– Если она ожидала Клиффорда, то он так и не пришел.

Закрыв «Североамериканское обозрение», мистер Уэнтуорт заметил, что, насколько он помнит, Клиффорд объявил о своем желании навестить кузину. А при этом подумал: раз Лиззи ничего о его сыне не известно, тот, очевидно, отправился в Бостон, что в такой летний вечер было по меньшей мере странно, особенно если учесть, на какие он ради этого пустился ухищрения.

– Не забывайте, теперь у него две кузины, – сказал, смеясь, Эктон и затем задал главный свой вопрос: – Однако я вижу, нет не только Лиззи, но и баронессы.

Мистер Уэнтуорт несколько секунд молча на него смотрел. Он вспомнил сомнительное предложение Феликса. Он даже подумал, уж не лучше ли, в конце концов, чтобы Клиффорд оказался в Бостоне.

– Баронесса не удостоила нас нынче своим присутствием, – сказал он. – Она вот уже три дня как не приходит.

– Не больна ли она? – спросил Эктон.

– Нет, я у нее был.

– Тогда в чем же дело?

– Подозреваю, мы ей наскучили, – сказал мистер Уэнтуорт.

Эктон присел было для приличия на кончик стула, но ему явно не сиделось; и скоро он убедился, что не способен поддерживать разговор. Не прошло и десяти минут, как он взялся за шляпу, заявив, что ему пора, – уже очень поздно, уже десять часов. Старший кузен посмотрел на него с невозмутимым видом.

– Вы домой? – спросил он.

Эктон на миг замялся, потом ответил, что хочет наведаться к баронессе.

– Вы хоть, по крайней мере, честны, – сказал мистер Уэнтуорт.

– Вы тоже, если на то пошло! – смеясь, воскликнул Эктон. – А почему мне не быть честным?

Старый джентльмен снова открыл «Североамериканское обозрение» и пробежал глазами несколько строк.

– Если у нас есть какие-то добродетели, нам следует сейчас крепко за них держаться, – сказал он; это не было цитатой из «Североамериканского обозрения».

– У нас есть баронесса, – сказал Эктон. – Вот за что нам следует крепко держаться!

Ему так не терпелось увидеть поскорее мадам Мюнстер, что он не стал вникать в смысл слов мистера Уэнтуорта. Тем не менее, когда Эктон выбрался благополучно из дому, миновал единым духом сад и пересек дорогу, отделявшую его от места временного пребывания мадам Мюнстер, он остановился. Он стоял в ее саду; французское окно ее гостиной было распахнуто, и ему видно было, как белая штора с кругом света от лампы колышется на теплом ночном ветру. При мысли, что сейчас он снова увидит мадам Мюнстер, у Эктона слегка закружилась голова; он ощутил, что сердце бьется у него намного быстрее, чем всегда. Оттого он и остановился вдруг с удивленной улыбкой. Но спустя несколько секунд он уже шел по веранде и стучал тростью в переплет открытого французского окна. Он видел стоявшую в глубине гостиной баронессу. Баронесса подошла к окну и откинула штору. Несколько секунд она на него смотрела. Она не улыбалась; лицо ее было серьезно.

– Mais entrez donc! [48] – вымолвила она наконец.

Эктон шагнул в комнату, у него мелькнула в голове мысль: что с ней? Но в следующее мгновение она уже с обычной своей улыбкой протягивала ему руку, говоря:

– Лучше поздно, чем никогда. Очень любезно с вашей стороны пожаловать ко мне в такой час.

– Я только что возвратился из Ньюпорта, – сказал Эктон.

– Очень, очень любезно, – повторила она, оглядывая комнату и решая, где им лучше расположиться.

– Я побывал уже в доме напротив, – продолжал Эктон. – Рассчитывал застать вас там.

Она опустилась в свое излюбленное кресло, но сейчас же поднялась и снова прошлась по комнате. Положив трость и шляпу, Эктон стоял и смотрел на нее; он находил неизъяснимую прелесть в том, что видит ее снова.

– Даже и не знаю, следует ли предложить вам сесть, – сказала она. – Пожалуй, сейчас не время начинать визит – слишком поздно.

– Но еще слишком рано кончать его, – заявил Эктон. – Бог с ним, с началом.

Она снова посмотрела на Эктона и спустя несколько мгновений снова опустилась в низкое кресло; Эктон сел подле нее.

– Стало быть, мы в середине? – спросила она. – Там, где остановились перед вашим отъездом? Нет, я не была в доме напротив.

– Ни вчера и ни позавчера?

– Не знаю, сколько дней, не считала.

– Они вам наскучили? – спросил Эктон.

Скрестив руки, она откинулась на спинку кресла:

– Обвинение ужасное, но защищаться я не в силах.

– А я на вас и не нападаю, – сказал Эктон. – Я знал, что этим рано или поздно кончится.

– Это только доказывает, как вы необыкновенно умны. Надеюсь, вы хорошо провели время.

– Отнюдь, – заявил Эктон. – Я предпочел бы находиться здесь, с вами, – сказал он.

– Вот видите, вы все же на меня нападаете, – сказала баронесса. – Ваша верность – укор моему непостоянству.

– Да, признаюсь, люди, которые мне приятны, наскучить мне не могут.

– А! Но вы – это вы, а не какая-то несчастная грешная иностранка с расстроенными нервами и лукавым умом!

– После того как я уехал, с вами что-то произошло, – сказал, пересаживаясь на другое место, Эктон.

– Произошло то, что уехали вы.

– Вы хотите сказать, что вы по мне скучали? – спросил он.

– Даже если и так, не стоит обращать на это внимание. Я очень неискренна, мои лестные слова всего лишь пустой звук.

Эктон несколько секунд молчал.

– Вы пали духом, – сказал он наконец.

Встав с места, мадам Мюнстер принялась ходить по комнате.

– Ненадолго. Я снова воспряну.

– Смотрите на это проще. Если вам тошно, не бойтесь в этом признаться – по крайней мере, мне.

– Вы не должны мне этого говорить, – ответила баронесса. – Вы должны стараться меня ободрить.

– Я восхищен вашим терпением – это ли не ободрение?

– Вы и этого не должны мне говорить. Это бросает тень на ваших родственников. Терпение наводит на мысль о страданиях. Что же приходится терпеть мне?

– Не голод, разумеется, и не жестокое обращение, – смеясь, сказал Эктон. – Тем не менее мы все восхищены вашим терпением.

– Вы все меня ненавидите! – отворачиваясь от него, вскричала неожиданно горячо баронесса.

– Не очень-то вы облегчаете пути человеку, – произнес, вставая с места, Эктон, – которому хочется сказать вам что-нибудь нежное.

В этот вечер она казалась удивительной – трогательной, не такой, как всегда: была в ней какая-то непривычная мягкость, затаенное волнение во взгляде. Он вдруг до конца оценил, как прекрасно она все это время держалась. Став жертвой жестокой несправедливости, она приехала сюда, в эту глушь, и с какой изящной, достойной благодарностью приняла она дарованный ей здесь покой. Она вступила в их простодушный круг, не гнушалась их скучными провинциальными разговорами, разделяла их скудные пресные радости. Поставив перед собой задачу, она неуклонно ее выполняла. Она применилась к угловатым нравам и обычаям Новой Англии, и у нее достало такта и выдержки делать вид, будто они ей по душе. Эктон никогда еще не испытывал такой острой потребности сказать ей, как он ею восхищается, какая она необыкновенная женщина. До сих пор он всегда держал с ней ухо востро: осторожничал, приглядывался, не доверял, но сейчас легкое волнение в крови как бы говорило о том, что если он окажет более высокое доверие этой обворожительной женщине, оно уже само по себе явится наградой.

– Мы не ненавидим вас, – сказал он. – Не знаю, с чего вы это взяли. Во всяком случае, за себя я ручаюсь; об остальных мне ничего не известно. Я допускаю, что вы ненавидите всех за ту скучную жизнь, на которую вас здесь обрекли. Право, я выслушал бы это от вас не без удовольствия.

Евгения, смотревшая с пристальным вниманием на дверь в противоположном конце комнаты, медленно обратила свой взгляд к Эктону.

– Что может побудить человека, – сказала она, – такого порядочного человека, как вы, galant homme [49] , говорить низости?

– Разве это низость? – искренне удивился Эктон. – Да, пожалуй, вы правы; благодарю вас за то, что вы мне сказали. Конечно, меня не следует понимать буквально.

Евгения стояла и смотрела на него.

– А как вас следует понимать?

Эктон не нашелся что ответить и, чувствуя, что поставил себя в глупое положение, встал и подошел к окну. Проведя там несколько секунд в раздумье, он возвратился назад.

– Помните тот документ, который вы должны были отослать в Германию? – сказал он. – Вы называли его своим отречением. Так как? Отослали вы его?

Мадам Мюнстер только широко открыла глаза; вид у нее был очень серьезный.

– Какой странный ответ на мой вопрос.

– Никакой это не ответ. Я давно уже собирался вас спросить. Но я думал, вы сами мне скажете. Конечно, вопрос этот с моей стороны несколько сейчас неожиданный, но, думаю, он в любое другое время прозвучал бы не менее неожиданно.

Баронесса помолчала.

– По-моему, я и так сказала вам слишком много, – проговорила она.

Слова ее показались Эктону вполне убедительными; у него тоже было такое чувство, будто он просит у нее больше, чем предлагает сам. Он снова подошел к окну и постоял там, глядя на мерцавшую сквозь решетку веранды далекую звезду. Во всяком случае, у него есть что предложить, и немало. Вероятно, он выражал это до сих пор недостаточно ясно.

– Мне хотелось бы выполнить какое-нибудь ваше желание, – сказал он наконец. – Не могу ли я что-нибудь сделать для вас? Если вы не в силах больше выносить эту скучную жизнь, позвольте мне вас развлечь.

Баронесса снова опустилась в кресло; она раскрыла двумя руками веер и поднесла к губам. Глаза ее смотрели поверх веера на Эктона.

– Что-то я вас сегодня не узнаю, – сказала она, смеясь.

– Я готов выполнить любое ваше желание, – сказал, стоя перед ней, Эктон. – Не хотели бы вы попутешествовать, ознакомиться хотя бы слегка с этой страной? Посмотреть на Ниагару? Знаете, вы должны во что бы то ни стало посетить Ниагару.

– Вы имеете в виду – с вами?

– Я был бы счастлив вас сопровождать.

– Вы – один?

Эктон смотрел на нее, улыбаясь, но глаза его при этом были серьезны.

– Отчего же нет? Мы могли бы поехать туда одни, – сказал он.

– Если бы вы не были тем, что вы есть, – ответила она, – я восприняла бы это как оскорбление.

– Что значит… тем, что я есть?

– Если вы были бы одним из джентльменов, которые окружали меня всю мою жизнь. Если вы не были бы ни на что не похожим бостонцем.

– Если джентльмены, которые окружали вас всю вашу жизнь, приучили вас ожидать оскорблений, – сказал Эктон, – я рад быть тем, что я есть. Поедемте-ка лучше на Ниагару.

– Если вам хотелось «развлечь» меня, – заявила баронесса, – вам не надо больше прилагать усилий. Вы уже развлекли меня сверх всякой меры.

Эктон сел напротив нее, она все так же держала двумя руками веер, закрывавший ее лицо до самых глаз. Несколько секунд длилось молчание, наконец Эктон повторил свой вопрос:

– Отослали вы этот документ в Германию?

Снова последовало молчание, которое, если бы его не нарушали выразительные глаза мадам Мюнстер, было бы полным.

– Я отвечу вам… на Ниагаре, – сказала она.

Не успела она договорить, как дверь в дальнем конце комнаты, на которую Евгения совсем недавно смотрела со столь пристальным вниманием, распахнулась. На пороге стоял Клиффорд Уэнтуорт, красный, смущенно озирающийся.

Баронесса вмиг поднялась; следом за ней, несколько медленнее, и Роберт Эктон. Клиффорд с ним не поздоровался; он смотрел на Евгению.

– Вы были здесь? – воскликнул Эктон.

– Он был в мастерской у Феликса, – ответила мадам Мюнстер. – Он хотел посмотреть его рисунки.

Клиффорд взглянул на Роберта Эктона, но ничего не сказал; он стоял и обмахивался шляпой.

– Вы выбрали неподходящее время, – сказал Эктон. – Сейчас там, наверное, темновато.

– Там и вовсе темно, – сказал Клиффорд, смеясь.

– У вас потухла свеча? – спросила Евгения. – Надо было возвратиться назад и снова ее зажечь.

Клиффорд смотрел несколько секунд на Евгению.

– Я… и возвратился. Только я позабыл свечу.

Евгения отвернулась:

– До чего же вы бестолковы, мой бедный мальчик! Шли бы вы лучше домой.

– Ладно, – сказал Клиффорд. – Спокойной ночи!

– И у вас не найдется ни одного слова для человека, который благополучно возвратился из опасного путешествия? – спросил Эктон.

– Здравствуйте, – сказал Клиффорд. – Я думал… я думал, вы… – Он замолчал и снова посмотрел на баронессу. – Вы думали, я в Ньюпорте? Я и был там… нынче утром.

– Спокойной ночи, мой догадливый мальчик, – обронила через плечо баронесса.

Клиффорд смотрел на нее во все глаза – вид его говорил о чем угодно, только не о догадливости; наконец, проворчав, по своему обыкновению, что-то насмешливое, он удалился.

– Что с ним происходит? – спросил Эктон, как только Клиффорд ушел. – Он словно немного не в себе.

Евгения, которая успела уже подойти к окну, выглянула из него и несколько секунд прислушивалась.

– Происходит… происходит, – ответила она. – Но у вас здесь не принято говорить о таких вещах.

– Если вы подразумеваете то, что он выпивает, можете это сказать.

– Он больше не выпивает. Я его вылечила. И за это он в меня влюбился.

Теперь Эктон в свой черед смотрел на нее во все глаза. Он тут же подумал о своей сестре, но ничего по этому поводу не сказал. Он рассмеялся:

– Меня нисколько не удивляет пылкость его чувств; меня удивляет другое: почему он променял ваше общество на кисти и краски вашего брата?

Евгения ответила не сразу:

– Он не был в мастерской… я это тут же сочинила.

– Сочинили? Зачем?

– Клиффорд полон романтических бредней. Он взял за правило являться ко мне в полночь – прямо из сада через мастерскую Феликса, дверь из которой ведет сюда. Его это, по-видимому, забавляет, – добавила она, чуть усмехнувшись.

Эктон старался не показать виду, как он удивлен. Клиффорд предстал перед ним в совершенно неожиданном свете, – до сих пор во всех его похождениях не было ничего романтического. Эктон попытался рассмеяться, но ему это не удалось; он был настроен серьезно, и серьезность его нашла объяснение в произнесенных им после некоторых колебаний словах.

– Надеюсь, вы его не поощряете? – спросил он. – У бедняжки Лиззи не должно быть повода обвинить его в неверности.

– У вашей сестры?

– Они, как вам известно, очень близки, – сказал Эктон.

– А! – вскричала, улыбаясь, Евгения. – Она… она…

– Не знаю, что она, – перебил ее Эктон. – Но, насколько я могу судить, Клиффорд всегда стремился завоевать ее расположение.

– Par exemple! – продолжала баронесса. – Ах он, маленький изверг! Как только он примется в следующий раз томно вздыхать, я тут же скажу, что ему должно быть стыдно.

– Лучше ничего ему не говорите.

– Я и без того уже пыталась его образумить, – сказала баронесса. – Но в этой стране отношения между молодыми людьми носят такой странный характер, просто не знаешь, что и думать. То они почему-то не помолвлены, хотя, на ваш взгляд, им давно уже следовало бы. Возьмите, например, Шарлотту Уэнтуорт и этого богослова. Да на месте ее отца я просто потребовала бы, чтобы он на ней женился, но здесь, по-видимому, считается, что время терпит. То вы вдруг узнаете, что двадцатилетний юнец и маленькая девочка, которая еще на попечении гувернантки… ах, у вашей сестры нет гувернантки?.. ну, тогда… которая не отходит ни на шаг от своей матушки – словом, юная пара, в чьих отношениях, казалось бы, нет ничего, кроме столь свойственного их возрасту детского поддразнивания, вот-вот станет мужем и женой.

Баронесса говорила как-то излишне многословно, что не очень вязалось с той томной грацией, которой исполнено было до появления Клиффорда каждое ее движение. Эктону показалось даже, что во взгляде ее промелькнуло раздражение, а в голосе (в частности, когда она говорила, что Лиззи не отходит ни на шаг от своей матушки) иронические нотки. Если мадам Мюнстер была раздражена, то Роберт Эктон был слегка заинтригован; она снова принялась ходить по комнате, а он только молча на нее смотрел. Наконец она вынула свои часики и, взглянув на них, объявила, что уже третий час утра, ему пора идти.

– Я пробыл у вас не больше часа, – сказал он. – В доме напротив и не думают расходиться. Посмотрите, там все лампы зажжены. И ваш брат еще не возвращался домой.

– Ох уж этот дом напротив! – вскричала Евгения. – В нем живут ужасные люди! Ума не приложу, чем они там занимаются. Да я по сравнению с ними простушка и скромница. У меня есть жесткие правила, которым я неукоснительно следую. Одно из них – не принимать под утро гостей, особенно таких умных мужчин, как вы. Итак, спокойной ночи!

Нет, баронесса, вне всякого сомнения, настроена была на язвительный лад, и Эктон, хоть ему ничего не оставалось, как, пожелав доброй ночи, откланяться, был весьма и весьма заинтригован.

Назавтра Клиффорд Уэнтуорт явился навестить Лиззи, и Роберт, который сидел дома и видел, как молодой человек шел по саду, невольно обратил внимание на это обстоятельство. Естественно, ему захотелось как-то примирить его с наступившим, по словам мадам Мюнстер, охлаждением. Но поскольку хитроумию Роберта задача сия оказалась явно не по силам, решено было в конце концов призвать на помощь чистосердечие Клиффорда. Дождавшись, пока молодой человек стал уходить, Роберт вышел из дому и отрезал ему путь к отступлению.

– А ну-ка, друг любезный, ответьте мне на такой вопрос, – сказал Эктон. – Что вы вчера делали у мадам Мюнстер?

Клиффорд рассмеялся и покраснел, но совсем не как молодой человек, с романтической тайной.

– А что сказала вам она? – спросил он.

– Именно этого я и не собираюсь говорить.

– Да, но я хочу сказать то же самое, – возразил Клиффорд. – А если я не буду знать, вдруг как я не угадаю.

Они остановились на одной из садовых дорожек; Эктон смерил своего розовощекого родственника строгим взглядом.

– Она сказала, что просто не понимает, почему вы ее так бешено невзлюбили.

Клиффорд изумленно на него посмотрел, вид у него был слегка встревоженный.

– Вот еще! – проворчал он. – Да это вы шутите!

– И что когда – приличия ради – вы изредка появляетесь в ее доме, то бросаете ее одну и проводите время в мастерской у Феликса под тем предлогом, что вам хочется посмотреть его рисунки.

– Вот еще! – снова проворчал Клиффорд.

– Вы когда-нибудь слышали, чтобы я говорил неправду?

– И не раз! – сказал Клиффорд, пытаясь с помощью остроумия выйти из затруднительного положения. – Ладно, так уж и быть, скажу вам, – добавил он вдруг, – я принял вас за отца.

– Значит, вы знали, что там кто-то есть?

– Мы слышали, как вы шли.

Эктон размышлял.

– Так вы были с баронессой?

– Я был в гостиной. Мы услыхали за окном ваши шаги. Я подумал, что это отец.

– И тогда, – сказал Эктон, – вы сбежали?

– Она велела мне уходить – уходить через мастерскую.

Эктон размышлял еще более сосредоточенно; если бы где-нибудь поблизости стоял стул, он бы на него сел.

– А почему она не захотела, чтобы вы встретились с отцом?

– Да отцу не нравится, когда я там бываю, – сказал Клиффорд.

Эктон покосился на своего собеседника, но от каких-либо замечаний воздержался.

– И он сказал об этом баронессе? – спросил Эктон.

– Ну нет, – ответил Клиффорд. – Он и мне так, прямо, не говорил. Но я знаю, что его это огорчает; а я хочу перестать его огорчать. Баронесса тоже это знает и тоже хочет, чтобы я перестал.

– Перестали у нее бывать?

– Этого я не знаю; но перестал бы огорчать отца. Евгения знает все, – добавил с видом знатока Клиффорд.

– Вот как? – переспросил Эктон. – Евгения знает все?

– Она знала, что это не отец.

– Тогда почему же вы ушли?

Клиффорд снова покраснел и рассмеялся:

– Побоялся, а вдруг это отец. И потом, она все равно велела мне уходить.

– Она решила, что это я? – спросил Эктон.

– Этого она не сказала.

Роберт Эктон опять задумался.

– Но вы же не ушли, – сказал он наконец. – Вы вернулись.

– Мне никак было оттуда не выбраться, – ответил Клиффорд. – Дверь мастерской была заперта, а Феликс, чтобы свет падал сверху, заколотил чуть ли не до половины окна досками. И теперь от этих треклятых окон нет никакого толку. Я прождал там целую вечность; и вдруг мне сделалось стыдно. Почему я должен прятаться от собственного отца? Мне стало невмоготу. Вот я и выскочил, а когда увидел, что это вы, сперва я немного опешил. Но Евгения держалась молодцом, – добавил Клиффорд тоном юного насмешника, чьи жизненные впечатления не всегда бывают омрачены сознанием собственных незадач.

– Она держалась великолепно, – сказал Эктон. – Особенно если учесть, что сами вы вели себя весьма беспардонно и, надо думать, немало ей досадили.

– Не беда! – отмахнулся молодой человек равнодушно, всем своим видом показывая, что хоть он и оплошал по части хороших манер, но в людях зато разбирается. – Евгении все нипочем!

Эктон ответил не сразу.

– Благодарю вас за то, что вы мне это сказали, – нашелся он наконец. После чего, положив Клиффорду руку на плечо, добавил: – Ответьте мне еще на один вопрос: уж не влюблены ли вы самую малость в баронессу?

– Нет, сэр! – сказал Клиффорд и почти что сбросил с плеча его руку.

10

В первый же воскресный день после возвращения Эктона из Ньюпорта стоявшая так долго в это лето ослепительная погода вдруг круто переменилась. Стало пасмурно и холодно; полил дождь. Надев галоши, мистер Уэнтуорт и его дочери отправились в церковь, а Феликс Янг, без галош, шел с ними, держа над головой Гертруды зонт. Боюсь, что из воскресного ритуала он ценил эту честь превыше всего. Баронесса не пожелала пойти в церковь; она настроена была не светло и не благочестиво, – впрочем, во время своего пребывания в Соединенных Штатах она никогда не пыталась выдать себя за ревностную прихожанку. В это воскресное утро, о котором я веду речь, она стояла у окна своей маленькой гостиной и смотрела, как длинная ветка, отделившись от украшавшего ее веранду розового куста, машет, жестикулирует, мечется взад и вперед на фоне замутненного моросящим дождем неба. Время от времени розовый куст, подхваченный порывом ветра, обдавал окно каскадом брызг, во взмахах его чудилось что-то преднамеренное: то ли угроза, то ли предостережение. В доме было холодно; набросив на плечи шаль, мадам Мюнстер принялась ходить по комнате. Наконец она решила у себя затопить и, призвав для этого древнюю негритянку, чей малиновый тюрбан и словно полированного черного дерева лицо доставляли ей на первых порах немалое удовольствие своим контрастом, распорядилась, чтобы та развела в камине огонь. Старуху звали Азарина. Вообразив поначалу, что болтовня ее должна отдавать буйной пряностью, баронесса забавы ради пыталась заставить ее разговориться. Но Азарина держалась сухо и чопорно, в речах ее не было ничего африканского; она напоминала баронессе скучных старых дам, с которыми та встречалась в обществе. Тем не менее разводить огонь Азарина умела, и, после того как она сложила в камине поленья, томившаяся тоской Евгения с полчаса развлекалась тем, что сидела и смотрела, как они, потрескивая, разгораются. Ей представилось вполне вероятным, что ее придет навестить Роберт Эктон; она не виделась с ним с того злополучного вечера. Однако утро уже было на исходе, а он все не шел. Несколько раз ей казалось, что она слышит на веранде его шаги; но это порывом дождя и ветра сотрясало ставень. Баронесса с самого начала событий, которые автор этих страниц пытался бегло обрисовать, нередко бывала раздражена. Но ни разу раздражение ее не достигало такого накала; оно словно ежеминутно росло. Оно требовало от нее действий, но не подсказывало при этом хоть сколько-нибудь выигрышной линии поведения. Будь на то ее воля, баронесса села бы тут же, не задумываясь, на первый попавшийся европейский пароход и с восторгом положила конец этой постыдной неудаче – визиту к американским родственникам. Почему баронесса называла эту свою затею постыдной неудачей, не совсем понятно, ведь как-никак ей возданы были наивысшие по американским понятиям почести. Раздражение ее, в сущности, проистекало от не покидавшего ее с первого же дня и проявившегося сейчас с особой остротой чувства, что общественная почва этого большого непонятного материка по тем или иным причинам не приспособлена для выращивания растений, аромат которых был всего приятнее ей, которыми ей всегда хотелось видеть себя окруженной, для чего она и носила при себе, образно говоря, целую коллекцию семян. Высшим блаженством для баронессы было производить известного рода впечатление, ощущать свое известного рода могущество, и теперь она была так же разочарована, как усталый пловец, когда, завидев издали желанный берег, вдруг убеждается, что там, где он рассчитывал найти песчаную отмель, перед ним высится отвесная скала. Могущество баронессы, казалось, утратило в американском климате всю свойственную ему цепкость: гладкая скала была неодолима. «Право, je n’en suis pas là [50] , – сказала она себе, – если способна разволноваться из-за того, что какой-то мистер Роберт Эктон не удостоил меня визитом». И все же, к великой своей досаде, она была этим раздосадована. Брат ее, во всяком случае, явился, он топал в прихожей и отряхивал пальто. Через минуту он вошел в комнату; щеки у него горели, на усах блестели капельки дождя.

– О, да у тебя топится! – сказал он.

– Les beaux jours sont passés [51] , — сказала баронесса.

– Нет, нет! Они только начались, – заявил, усаживаясь у камина, Феликс.

Подставив спину огню, он, заложив назад руки, вытянув ноги, смотрел в окно, и выражение его лица словно бы говорило, что даже в красках этого пасмурного воскресенья он различает розовый цвет. Подняв глаза, сестра, сидя в своем низком кресле, наблюдала за братом, и то, что она читала в его лице, очевидно, никак не отвечало нынешнему ее расположению духа. Не многое в жизни могло Евгению озадачить, но характер брата, надо признаться, часто приводил ее в изумление. Сказав «часто», а не «постоянно», я не обмолвился, ибо протекали длительные периоды времени, когда внимание ее было поглощено другим. Иногда она говорила себе, что его счастливый нрав, его неизменная жизнерадостность не более чем притворство, pose [52] , но она и тогда не могла отказать ему в том, что нынче летом он весьма успешно ломал комедию. Они ни разу еще друг с другом не объяснялись; она не видела в этом смысла. Феликс, как она полагала, следовал велениям своего бескорыстного гения, и любой ее совет был бы ему непонятен. При всем том Феликс, несомненно, обладал одним очень приятным свойством – можно было поручиться, что он не станет ни во что вмешиваться. Он отличался большой деликатностью, эта чистая душа Феликс. И, кроме того, он был ее брат; мадам Мюнстер находила это обстоятельство во всех отношениях чрезвычайно уместным и благопристойным. Феликс и правда отличался большой деликатностью; он не любил объясняться с сестрой; это принадлежало к числу немногих на свете вещей, которые были ему неприятны, но сейчас он, по-видимому, ни о чем неприятном не думал.

– Мой дорогой брат, – сказала Евгения, – перестань смотреть les yeux doux [53] на дождь.

– С удовольствием, – ответил Феликс. – Я буду смотреть умильно на тебя.

– Долго ли еще, – спросила секунду спустя Евгения, – ты думаешь оставаться в этом райском уголке?

Феликс изумленно на нее посмотрел:

– Ты хочешь ехать – уже?

– Твое «уже» прелестно. Я не столь счастлива, как ты.

Глядя на огонь, Феликс опустился в кресло.

– Понимаешь, я в самом деле счастлив, – сказал он своим звонким, беззаботным голосом.

– И ты думаешь до конца своих дней ухаживать за Гертрудой Уэнтуорт?

– Да, – ответил, смущенно улыбаясь, Феликс.

Баронесса смотрела на него без улыбки.

– Она так тебе нравится? – спросила она.

– А разве тебе – нет? – спросил он.

– Я отвечу словами джентльмена, которого раз спросили, нравится ли ему музыка: «Je ne la crains pas!» [54]

– А она от тебя в восхищении.

– Мне это безразлично. Другие женщины не должны быть от меня в восхищении.

– Они что ж, должны тебя недолюбливать?

– Ненавидеть! И если я не внушаю им подобных чувств, это лишь говорит о том, что я понапрасну теряю здесь время.

– Когда человек счастлив, ни о каком потерянном времени не может быть и речи, – изрек Феликс с жизнерадостной назидательностью, от которой в самом деле легко было прийти в раздражение.

– Особенно когда человек за это время, – подхватила с весьма язвительным смехом его сестра, – завладел сердцем молодой леди с приданым.

– Сердцем Гертруды я завладел, – подтвердил вполне серьезно и искренне Феликс. – А вот насчет приданого я далеко не уверен. Еще неизвестно, будет приданое или нет.

– Но может статься, что будет. То-то и оно.

– Все зависит от ее отца. Он смотрит на наш союз не слишком благосклонно. Как тебе известно, он хочет, чтобы она вышла замуж за мистера Брэнда.

– Мне ничего об этом не известно! – воскликнула баронесса. – Подложи, пожалуйста, в камин полено. – (Феликс исполнил ее просьбу и теперь сидел, глядя на оживившийся огонь.) – И ты что ж, задумал бежать с этой барышней? – добавила секунду спустя его сестра.

– Ни в коем случае. Я не хочу причинить мистеру Уэнтуорту ни малейшего огорчения. Он был так добр к нам.

– Но тебе придется рано или поздно решать, кому ты хочешь угодить: ему или себе.

– Я хочу угодить всем! – воскликнул радостным тоном Феликс. – Совесть моя чиста. Я с самого начала запретил себе ухаживать за Гертрудой.

– И тогда, чтобы упростить дело, она взяла все на себя?

Феликс посмотрел на сестру с неожиданной серьезностью.

– Ты сказала, что не боишься ее, – проговорил он. – А знаешь, быть может, тебе и следовало бы… чуть-чуть. Она очень умна.

– Теперь я это вижу! – вскричала баронесса. Феликс, ничего ей не возразив, откинулся на спинку кресла; воцарилось долгое молчание. Наконец, уже другим тоном, мадам Мюнстер сказала: – Как бы то ни было, ты думаешь на ней жениться?

– Если мне это не удастся, я буду глубоко разочарован.

– Если ты будешь раз-другой разочарован, тебе это только пойдет на пользу! Ну и затем ты намерен, очевидно, стать американцем?

– Мне кажется, я и так уже в достаточной степени американец. Но мы поедем в Европу. Гертруда мечтает увидеть мир.

– Совсем как я, когда сюда приехала.

– Нет, не как ты, – возразил Феликс, глядя с какой-то ласковой серьезностью на сестру, которая поднялась в это время со своего кресла. Поднялся следом за ней и он. – Гертруда совсем другая, чем ты, – продолжал Феликс. – Но по-своему она почти так же умна. – Он секунду помолчал. У него было очень хорошо на душе, и он жаждал это излить. Перед его духовным взором сестра представала всегда в виде лунного диска, когда он не весь, а только частично освещен. Тень на этой блестящей поверхности то сжималась, то разрасталась, но, каково бы ни было соотношение света и тени, Феликс неизменно ценил лунный свет. Он взглянул на сестру и поцеловал ее. – Я страшно влюблен в Гертруду, – сказал он. Евгения отвернулась и принялась ходить по комнате. – Она так интересна, – продолжал Феликс, – так не похожа на то, чем кажется. У нее пока еще не было случая проявить себя. Она совершенно обворожительна. Мы поедем в Европу и примемся там развлекаться.

Баронесса подошла к окну и посмотрела в сад. День стал еще более пасмурным; казалось, дождю не будет конца.

– Да, – сказала она наконец, – для того чтобы развлекаться, надо, вне всякого сомнения, ехать в Европу. – Она повернулась и посмотрела на брата, потом, облокотившись на спинку стоявшего поблизости стула, спросила: – Ты не находишь, что с моей стороны чрезвычайно любезно приехать с тобой в такую даль только ради того, чтобы ты мог здесь честь честью жениться, – правда, неизвестно еще, будет ли это честь честью?

– Ну конечно же будет! – вскричал с беззаботным воодушевлением Феликс.

Баронесса усмехнулась:

– Ты занят только собой, ты так и не ответил на мой вопрос. А что прикажешь делать мне, пока ты будешь развлекаться со своей обворожительной Гертрудой?

– Vous serez de la partie! [55] – воскликнул Феликс.

– Благодарю покорно; я вам все испорчу. – Баронесса на несколько мгновений опустила глаза. – Ты что ж, думаешь оставить меня здесь? – спросила она.

Феликс ей улыбнулся:

– Когда речь идет о тебе, моя дорогая сестра, я не думаю, а выполняю распоряжения.

– По-моему, – сказала медленно Евгения, – нет более бессердечного человека, чем ты. Разве ты не видишь, что я расстроена?

– Я увидел, что ты не очень весела, и поспешил сообщить тебе приятную новость.

– Ну, в таком случае и я сообщу тебе одну новость. Вероятно, сам ты никогда бы не догадался. Роберт Эктон хочет на мне жениться.

– Нет, об этом я не догадывался! Но я вполне его понимаю. Так отчего же ты несчастна?

– Оттого что я не могу решить.

– Соглашайся, соглашайся! – вскричал радостным тоном Феликс. – Лучше человека, чем он, во всем мире не сыщется.

– Он ужасно в меня влюблен, – сказала баронесса.

– И у него огромное состояние, позволь и мне, в свою очередь, напомнить тебе об этом.

– О, я прекрасно это знаю, – сказала Евгения. – Пожалуй, это самый сильный довод в его пользу. Как видишь, я вполне с тобой откровенна.

Отойдя от окна, она приблизилась к брату и пристально на него посмотрела. Он перебирал в уме разного рода возможности; она думала о том, как он ее на самом деле понял. Понять ее можно было, как я уже намекнул, по-разному: можно было понять то, что она сказала, или то, что она подразумевала, и, наконец, можно было понять ее и вовсе на третий лад. Скорее всего, она в конечном счете подразумевала, что Феликсу следует избавить ее от необходимости излагать обстоятельства дела более подробно, а засим почесть своим непременным долгом помогать ей всеми правдами выйти замуж за этого лучшего в мире человека. Но что из всего этого понял Феликс, мы так и не узнаем.

– Раз ты снова получаешь свободу, за чем же дело стало?

– Как тебе сказать… он не слишком мне нравится.

– А ты постарайся себя уговорить.

– Я и так стараюсь, – ответила баронесса. – Мне это лучше удалось бы, если бы он жил не здесь. Я никогда не смогу жить здесь.

– Так убеди его поехать в Европу, – предложил Феликс.

– Ты толкуешь о счастье, основанном на отчаянных усилиях, – возразила баронесса. – Это совсем не то, к чему я стремлюсь. Он никогда не согласится жить в Европе.

– С тобой он согласится жить хоть на краю света, – сказал галантно Феликс.

Сестра по-прежнему смотрела на него, пронзая его лучами своих прелестных глаз; потом она снова отвернулась.

– Во всяком случае, как видишь, – сказала она, – если кому-нибудь вздумалось бы говорить обо мне, что я приехала сюда искать счастья, то при этом следовало бы добавить, что я его нашла!

– Так не упусти его! – убеждал ее хоть и улыбаясь, но вполне серьезно Феликс.

– Я очень благодарна тебе за участие, – заявила она несколько секунд спустя. – Но ты должен обещать мне одну вещь: pas de zèle! [56] Если мистер Эктон станет просить тебя защищать его интересы, под любым предлогом откажись.

– У меня есть прекрасный для этого предлог, – сказал Феликс. – Необходимость защищать свои собственные.

– Если он примется говорить обо мне… лестно, – продолжала Евгения, – охлади его пыл. Я не терплю, когда меня торопят. Предпочитаю решать такие вещи не спеша, взвесив все доводы за и против.

– Я буду крайне сдержан, обещаю, – сказал Феликс. – Но тебе я говорю, соглашайся во что бы то ни стало.

Она подошла уже к открытой двери и стояла там, глядя на брата.

– Я иду к себе переодеваться, – сказала она. – И обо всем подумаю.

Он слышал, как она медленно прошла в свои комнаты.

Дождь под вечер прекратился, и сразу вслед за тем занялся, замерцал, заструился закат. Феликс работал, сидя у себя в мастерской; наконец, когда и без того не слишком яркий свет стал заметно убывать, Феликс отложил кисти и вышел на маленькую веранду. Некоторое время он по ней прохаживался, глядя на роскошно пылавшую в небе полосу и повторяя себе в который раз, что это страна закатов. Чудесные глубины разгоравшегося пожара волновали его воображение, он всегда находил там, в этом небе, какие-то образы, какие-то добрые предзнаменования. Он думал о самых разных вещах: о том, как они с Гертрудой пустятся странствовать по свету; он словно бы видел их возможные приключения на пламеневшем между двумя грядами туч фризе; и еще он думал о том, что сказала ему сейчас Евгения. Он от всей души желал, чтобы мадам Мюнстер вступила в благополучный и благопристойный брак. Закат все сгущался и разрастался, и Феликсу вдруг пришла охота набросать эту ошеломляющую своими красками картину. Он пошел к себе в мастерскую, принес оттуда небольшую тонкую доску, палитру, кисти и, прислонив доску к подоконнику, принялся с немалым воодушевлением класть на нее краски. Прошло немного времени, и Феликс увидел, как вдали, из дома мистера Уэнтуорта, выходит, прижимая к груди огромный сложенный зонт, мистер Брэнд. Он шел невеселый, задумчивый, не поднимая головы. Задержав в воздухе кисть, Феликс несколько секунд наблюдал за ним и, когда тот достаточно приблизился, словно движимый внезапным порывом, подошел к садовой калитке и стал ему махать, что, благодаря зажатому в руке пучку кистей и палитре, выглядело достаточно выразительно.

Мистер Брэнд вздрогнул, замер, однако решил, очевидно, откликнуться на приглашение Феликса. Выйдя из ворот, он перешел наискосок дорогу и очутился в яблоневом саду дома напротив. Феликс успел уже возвратиться к своему закату; продолжая быстро класть мазки, он приветствовал своего гостя.

– Мне так хотелось поговорить с вами, что я решился вас окликнуть, – сказал он дружелюбнейшим тоном, – тем более что вы ни разу меня не посетили. Мою сестру вы посещали, это я знаю. А меня, прославленного художника, вы так и не посетили. А художники, как известно, народ чувствительный, они придают этому значение. – И он обратил к мистеру Брэнду улыбающееся лицо с зажатой в губах кистью.

Мистер Брэнд стоял недоумевающий, откровенно величественный, расправляя складки огромного зонта.

– Чего ради я должен посещать вас? Я мало что смыслю в искусстве.

– Если это не звучало бы так самонадеянно, – проговорил Феликс, – я сказал бы: вот вам недурной случай узнать побольше. Вы спросите меня, зачем вам это, и я не смогу ответить. Священник, очевидно, может обойтись и без искусства.

– Но без запаса терпения ему не обойтись, сэр, – сказал твердо мистер Брэнд.

Феликс с палитрой на большом пальце вскочил, всем своим видом выражая живейшее раскаяние.

– Это вы о том, что я заставил вас стоять, а сам сижу и без зазрения совести расплескиваю красную краску? Бога ради, меня извините! Видите, как искусство делает человека невежливым и как вы правы, что держитесь от него подальше. Но я не хотел заставить вас стоять. На веранде полным-полно стульев. Должен вас, правда, предупредить: можно в самом неожиданном месте наткнуться на гвоздь. Просто мне вздумалось вдруг набросать этот закат. Такого великолепия красных тонов я, признаться, никогда еще не видел. Ничего не стоит вообразить, будто Небесный Град объят пламенем. Наверное, если бы все обстояло так на самом деле, вам, богословам, пришлось бы тушить пожар. И подумать только, что я, нечестивый художник, сажусь как ни в чем не бывало рисовать его.

Мистер Брэнд и раньше находил, что Феликса нельзя упрекнуть в излишней застенчивости, но сейчас беззастенчивость его, казалось, перешла всякую меру, и Феликс должен был чем-то это объяснить, даже, если угодно, извинить. Следует добавить, что впечатление было в достаточной мере оправданным. Феликс и всегда держался с блестящей уверенностью, являвшейся не чем иным, как проявлением его доброго веселого нрава, но в настоящий момент у него был некий план, который он и сам признал бы отчаянно дерзким, поэтому не случайно Феликс призвал на помощь все свое умение вести разговор – по части чего был большой мастер. Однако в его намерения никак не входило обидеть своего гостя; и он быстро спросил себя, что можно сказать молодому священнику особо лестного, чтобы поскорее его умилостивить. Если ему удалось бы что-нибудь придумать, он ему тут же бы это преподнес.

– Вы сегодня опять произносили одну из ваших превосходных воскресных проповедей? – спросил он вдруг, откладывая палитру. Ему так и не удалось ничего придумать, но для разбега годилось и это.

Мистер Брэнд нахмурился в той мере, в какой это дано человеку с необыкновенно светлыми пушистыми бровями, из-под которых смотрят необыкновенно добрые ясные глаза.

– Нет, сегодня я не произносил проповеди. Вы для того и призвали меня, чтобы задать этот вопрос?

Феликс видел, что мистер Брэнд раздражен, и очень об этом сожалел, но он ни секунды не сомневался, что в конце концов ему удастся его ублаготворить. Он взглянул, улыбаясь, на своего гостя и положил руку ему на локоть:

– Нет, нет, не для того, совсем не для того. Мне надо кое о чем спросить вас, кое-что вам сказать. Я уверен, что это не может вас не заинтересовать. Но поскольку речь пойдет о вещах сугубо личных, не лучше ли нам перейти в мою мастерскую; одно из окон там выходит на запад, закат нам будет виден. Andiamo! [57] – И он снова погладил рукой локоть гостя.

Феликс повел мистера Брэнда в дом; и тот покорно и скованно следовал за ним. В мастерской к этому времени еще больше стемнело, но стена напротив западного окна рдела отблеском заката. Там, в розоватом отсвете, висело множество рисунков и неоконченных полотен. Углы комнаты тонули в серовато-коричневом полумраке. Феликс предложил мистеру Брэнду сесть и, оглядевшись, воскликнул: «Боже, до чего красиво!» Но мистер Брэнд сесть не пожелал; отойдя к окну, он прислонился к нему спиной; он спрашивал себя, зачем он понадобился Феликсу. В тени, на почти не освещенной части стены, смутно виднелись две-три поразительные фантастические картины. На них были как будто изображены обнаженные фигуры. Склонив слегка голову, Феликс стоял и смотрел на своего гостя, он изо всех сил улыбался ему и теребил усы. Мистеру Брэнду сделалось не по себе.

– Дело мое очень деликатного свойства, – начал Феликс, – но я много о нем думал.

– Если можно, не тяните, пожалуйста, скажите поскорее, – проговорил мистер Брэнд.

– Понимаете, это только потому, что вы священник, – продолжал Феликс, – будь вы таким же обыкновенным человеком, как все, я никогда бы не решился вам этого сказать.

Мистер Брэнд помолчал.

– Если речь идет о том, чтобы не стерпеть обиды или поддаться слабости, боюсь, я такой же обыкновенный человек, как и все.

– Любезный друг! – воскликнул Феликс. – Об обиде и речи нет, речь идет о вашем благе, о величайшей услуге. – В полумраке он все так же усердно улыбался своему гостю. – Вам очень это придется по душе, только, как я уже предупреждал, дело крайне деликатное. Видите ли, я принимаю живейшее участие в моих кузинах – в Шарлотте и Гертруде Уэнтуорт. Нужны ли вам еще доказательства, если ради того, чтобы их увидеть, я пропутешествовал ни много ни мало пять тысяч миль. – Мистер Брэнд ничего на это не сказал, и Феликс продолжал говорить: – Поскольку прежде я их не знал, то, попав в незнакомое для себя общество, естественно, оказался очень восприимчив к новым впечатлениям. И впечатления мои отличались большой остротой и живостью. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Я в этом не уверен; но продолжайте, я вас слушаю.

– Я сказал бы, впечатления мои вообще отличаются большой живостью, – продолжал занимать своего гостя любезный хозяин. – Но в данном случае нет ничего удивительного в том, что, явившись, как я уже сказал, со стороны, я был поражен кое-какими вещами, которых сами вы не замечали. Ну и кроме того, мне очень помогла моя сестра; нет женщины более наблюдательной, чем она.

– Я ничуть не удивлен, – сказал мистер Брэнд, – что двое умных людей нашли в нашем маленьком кружке достаточную пищу для наблюдений. Поверьте, я и сам с некоторых пор нахожу ее там немало.

– Постойте, я все же вас удивлю! – вскричал, смеясь, Феликс. – Мы, моя сестра и я, прониклись большой симпатией к нашей кузине Шарлотте.

– К кузине Шарлотте? – переспросил мистер Брэнд.

– Мы влюбились в нее с первого же взгляда.

– Вы влюбились в Шарлотту? – пробормотал мистер Брэнд.

– Dame! [58] – воскликнул Феликс. – Она совершенно очаровательна; Евгения – та просто от нее без ума. – Мистер Брэнд изумленно на него смотрел, и Феликс продолжал: – Как вы сами знаете, когда люди к кому-то всем сердцем расположены, это придает им зоркости, и мы кое-что заметили. Шарлотта несчастлива. Шарлотта влюблена! – И, придвинувшись к своему собеседнику, Феликс снова положил руку ему на локоть.

Мистер Брэнд, уже не таясь, смотрел на Феликса как завороженный. И все же пока он еще настолько владел собой, что с немалой внушительностью произнес:

– Если она влюблена, то не в вас.

Феликс усмехнулся и, как отважный мореход, почувствовавший, что попутным ветром ему надувает парус, с необыкновенной живостью подхватил:

– О нет, если бы она была влюблена в меня, я бы уже это знал! Я не так слеп, как вы.

– Как я?

– Мой дорогой сэр, можно только поражаться тому, как вы слепы. Бедняжка Шарлотта до смерти влюблена в вас.

Мистер Брэнд стоял несколько секунд молча; он тяжело дышал.

– Это и есть то, что вы хотели мне сказать? – спросил он.

– Я уже три недели хочу вам это сказать. Понимаете, в последнее время все очень усугубилось. Я ведь предупреждал вас, – добавил Феликс, – дело крайне деликатное.

– Ну знаете, сэр… Ну знаете…

– Я убежден, что вы ни о чем не догадывались, – продолжал Феликс. – Но теперь, как только я об этом заговорил, не правда ли, все встало на свои места?

Мистер Брэнд ничего ему не ответил; он поискал глазами стул и медленно на него опустился. Феликс видел, как он покраснел. До сих пор мистер Брэнд смотрел своему собеседнику прямо в глаза, теперь он отвел взгляд. В нем прежде всего восстала его скромность.

– Разумеется, – сказал Феликс, – я ничего не предлагаю. С моей стороны было бы крайне самонадеянно что-либо вам советовать. Но сам факт, как мне кажется, сомнению не подлежит.

Мистер Брэнд сидел с полминуты, не поднимая глаз. Он был подавлен разнообразием охвативших его чувств. Феликс не сомневался, что одно из них – величайшее удивление. Наивный молодой человек не подозревал, что в груди у Шарлотты скрыт тайный пламень. Феликс воспрял духом, он не сомневался, что мистер Брэнд очень польщен. Полагая, что видит своего гостя насквозь, Феликс не ошибался. Этот молодой человек был столь же не способен таить свои истинные чувства, сколь проявлять ложные.

– Даже не знаю, как мне с этим быть, – сказал он наконец, не поднимая глаз.

И Феликса потрясло, что он не делает попытки возражать, противоречить. Очевидно, от спички, поднесенной Феликсом, одно за другим вспыхивали воспоминания, проливая задним числом свет. Изумленным взорам мистера Брэнда предстало изрядное пламя; вторым его чувством было удовлетворенное самолюбие.

– Поблагодарите меня за то, что я вам сказал, – ответил Феликс. – Это надо знать.

– Я в этом не уверен, – сказал мистер Брэнд.

– Не заставляйте ее томиться понапрасну, – обронил легко и непринужденно Феликс.

– Стало быть, вы все же мне советуете? – спросил, вскидывая на Феликса глаза, мистер Брэнд.

– Я поздравляю вас! – ответил Феликс. Ему показалось сначала, что гость взывает к нему, сейчас он убедился, что тот слегка иронизирует.

– Это в ваших интересах; вы расстроили мои планы, – продолжал молодой священник.

Феликс по-прежнему стоял и улыбался. В маленькой комнате было теперь совсем темно; малиновый отблеск угас, но мистер Брэнд видел тем не менее эту сияющую улыбку.

– Я не хочу притворяться, будто мне непонятен смысл ваших слов, – сказал наконец Феликс. – Но на самом деле я не расстроил ваши планы. Там – я имею в виду другое лицо – вы, собственно говоря, ничего не утратили. Зато подумайте, что вы обрели!

– Предоставьте судить о том и о другом мне! – заявил мистер Брэнд. Он поднялся и, приложив шляпу полями к губам, смотрел в сгустившемся сумраке на Феликса.

– Вы утратили иллюзию, – сказал Феликс.

– Что вы называете иллюзией?

– Уверенность в том, что вы знаете… что вы когда-либо действительно знали Гертруду Уэнтуорт. Признаюсь вам, – продолжал Феликс, – что я ее еще не знаю, но у меня нет на этот счет никаких иллюзий. Я на это не притязаю.

Мистер Брэнд все так же пристально смотрел на него поверх полей шляпы.

– Она всегда была натурой ясной и прозрачной, – сказал он внушительно.

– Она всегда была дремлющей натурой; она ждала, пока пробьет ее час. Теперь она начинает пробуждаться.

– Не расхваливайте ее мне, – сказал дрогнувшим голосом мистер Брэнд. – Раз вы одержали надо мной верх, это с вашей стороны невеликодушно.

– Мой дорогой сэр, я просто исхожу великодушием. И я не расхваливаю мою кузину, а пытаюсь подвергнуть ее критическому разбору. Ей до́роги не отвлеченные истины (в противовес тому, что вы всегда полагали), на чем вы возводили ваше здание. Она поглощена вполне реальными вещами. И мне эти реальные вещи тоже дороги. Но Гертруда сильнее меня, она увлекает меня за собой, как вихрь.

Мистер Брэнд несколько секунд смотрел внутрь своей шляпы.

– Она необычайно интересная натура.

– О да, – сказал Феликс. – Но она мчит… мчит, словно закусившая удила лошадь. Ну а я люблю, когда лошадь мчит, закусив удила, и, если меня выбросит на ходу из экипажа, невелика беда. А вот если выбросило бы вас, мистер Брэнд… – тут Феликс многозначительно помолчал, – еще одно лицо оказалось бы жертвой несчастного случая.

– Кто именно?

– Шарлотта Уэнтуорт.

Мистер Брэнд покосился недоверчиво на Феликса, после чего взгляд его блуждал некоторое время по потолку. Феликс не сомневался, что гость его втайне потрясен сей глубоко романтической ситуацией.

– Думаю, это не наше с вами дело, – пробормотал молодой священник.

– Согласен – не мое, но уж ваше-то оно безусловно.

Мистер Брэнд, глядя на потолок, медлил; очевидно, его мучила какая-то мысль.

– Что вы имели в виду, назвав мисс Гертруду сильной? – спросил он.

– То, – сказал Феликс задумчиво, – что она проявила большую твердость духа. Она ждала – долгие годы ждала; даже когда могло показаться, что она живет не будущим, а настоящим. Она умела ждать, у нее была цель. Вот что я имел в виду, назвав ее сильной.

– Какова же была ее цель?

– Ну… цель ее – увидеть мир.

Мистер Брэнд снова покосился недоверчиво на своего необыкновенного собеседника, но ничего не сказал. Наконец он повернулся, с тем чтобы уйти. Но, по-видимому, он был до такой степени ошеломлен, что направился не к двери, а в противоположную сторону. Феликс несколько секунд наблюдал, как он движется чуть ли не ощупью в темноте. Потом почти что с братской заботливостью подвел его к двери.

– Это все, что вы хотели мне сказать? – спросил мистер Брэнд.

– Да, все… Но согласитесь, здесь есть над чем подумать.

Феликс проводил гостя до садовой калитки и стоял и смотрел, как тот с опущенными плечами, пытаясь распрямить их однако, медленно исчезает в сгустившемся сумраке. «Он уязвлен, взволнован, ошеломлен, растерян… и восхищен! – сказал себе Феликс. – Отменное разнообразие чувств!»

11

После визита баронессы к миссис Эктон, который был описан более или менее подробно в середине нашего повествования, отношения между этими двумя дамами не приняли характера частого и тесного общения. И не потому, что миссис Эктон не смогла оценить по достоинству очарование мадам Мюнстер, напротив, она слишком даже остро восприняла все изящество манер и речей своей блистательной гостьи. Миссис Эктон была, как в Бостоне говорят, «слишком впечатлительна», и впечатления ее подчас оказывались ей не под силу. Состояние здоровья бедной дамы обязывало ограждать ее от волнений, и, сидя в своем неизменном кресле, она принимала очень немногих из числа наиболее скромных местных жителей, – вот почему она вынуждена была ограничить свои встречи с баронессой, чей туалет и манеры воскресили в ее воображении – а у миссис Эктон было чудо какое воображение – все, что она когда-либо читала о самых бурных исторических эпохах. Тем не менее она без конца посылала баронессе написанные витиеватым слогом послания, букеты из цветов собственного сада и корзины великолепных фруктов. Феликс съедал фрукты, баронесса расставляла букеты и отсылала назад корзины и ответные послания. На следующий день после вышеупомянутого дождливого воскресенья Евгения решила отправиться с «visite d’adieux» [59] к столь заботливой больной – так, по крайней мере, сама она определила предстоящее ей посещение. Следует, пожалуй, отметить, что ни в воскресенье вечером, ни в понедельник утром ожидаемого визита со стороны Роберта Эктона не последовало. Очевидно, по его собственному мнению, он просто «не показывался», а поскольку баронесса, в свою очередь, не показывалась в доме дяди, куда ее несмущающийся гонец Феликс вот уже три дня приносил извинения и сожаления баронессы по поводу ее отсутствия, то нечаянный случай не спутал предназначенных судьбой карт. Мистер Уэнтуорт и его дочери не нарушали уединения Евгении; периоды таинственного затворничества составляли, на их взгляд, неотъемлемую часть изящного ритма сей необыкновенной жизни; с особой почтительностью относилась к этим паузам Гертруда; она гадала, чем мадам Мюнстер заполняет их, но никогда не позволила бы себе проявить излишнее любопытство.

Продолжительный дождь освежил воздух, а светившее двенадцать часов подряд ослепительное солнце осушило дороги; так что баронесса, пожелав в конце дня пройти пешком до дома миссис Эктон, не подвергла себя большому неудобству. Когда своей прелестной плавной походкой она шла под развесистыми ветками фруктовых деревьев по сплошь заросшему травой краю дороги в этот тихий предвечерний час, в эту достигшую пышной зрелости летнюю пору, она ощущала даже какую-то сладкую грусть. За баронессой водилась эта милая слабость – способность привязываться к местам и в тех случаях, когда сначала они вызывали у нее неприязненное чувство; теперь же, ввиду скорого отъезда, она испытывала нежность к этому тенистому уголку западного мира, где закаты так прекрасны, а помыслы так чисты. Миссис Эктон смогла принять ее, но, войдя в просторную, пахнущую свежестью комнату, баронесса сразу же увидела, что больная очень плоха. Бледная, почти прозрачная, она сидела в своем с цветочным узором кресле совершенно неподвижно. Но она слегка вспыхнула – совсем как молоденькая девушка, подумала баронесса, – и посмотрела ясными улыбающимися глазами прямо в глаза гостье. Голос ее звучал тихо, ровно; казалось, ему не был никогда знаком язык страстей.

– Я пришла пожелать вам всего доброго, – сказала Евгения. – Я скоро уезжаю.

– Когда вы уезжаете?

– Скоро. Со дня на день.

– Как жаль, – сказала миссис Эктон. – Я думала, вы останетесь навсегда.

– Навсегда? – переспросила Евгения.

– Я хотела сказать – надолго, – ответила своим слабым мелодичным голосом миссис Эктон. – Мне говорили, у вас там так хорошо… что у вас чудесный домик.

Евгения только широко открыла глаза – точнее говоря, она улыбнулась; она мысленно представила себе свое убогое маленькое шале и подумала, уж не изволит ли хозяйка дома шутить.

– Да, домик у меня великолепный, – сказала она, – хотя не идет ни в какое сравнение с вашим.

– И мой сын так любит бывать у вас, – добавила миссис Эктон. – Боюсь, моему сыну будет очень вас недоставать.

– Но, дорогая сударыня, – сказала, слегка усмехнувшись, Евгения, – не могу же я остаться в Америке ради вашего сына.

– Разве Америка вам не нравится?

Баронесса посмотрела на корсаж своего платья.

– Если бы Америка мне нравилась, я осталась бы уже не ради вашего сына!

Миссис Эктон внимательно смотрела на нее своими грустными ласковыми глазами, словно пытаясь проникнуть в смысл ее слов.

Баронессу стал наконец раздражать этот неотступно устремленный на нее нежный и кроткий взгляд; если бы не безусловная необходимость проявлять милосердие к тяжелой больной, она, возможно, позволила бы себе мысленно назвать ее дурой.

– Боюсь, в таком случае я никогда вас больше не увижу, – сказала миссис Эктон. – Знаете, я ведь умираю.

– Бог с вами, дорогая сударыня, – пробормотала баронесса.

– Я хочу оставить моих детей радостными и счастливыми. Моя дочь, наверное, выйдет замуж за своего кузена.

– У вас такие прелестные дети, – сказала рассеянно баронесса.

– Я жду своего конца со спокойной душой, – продолжала миссис Эктон. – Он приближается так легко, так неотвратимо.

Она замолчала, по-прежнему не спуская своего мягкого взгляда с гостьи. Баронесса терпеть не могла, когда ей напоминали о смерти, но, даже столкнувшись с ее неизбежностью постольку, поскольку речь шла о миссис Эктон, сохранила всю свою благовоспитанность.

– Ах, сударыня, вы и в болезни очаровательны, – заметила она.

Но вся тонкость замечания гостьи, очевидно, пропала даром, так как хозяйка рассудительным тоном продолжала:

– Я хочу оставить моих детей веселыми и довольными. Мне кажется, вы все здесь очень счастливы… вот так, как есть. Поэтому я и хотела, чтобы вы не уезжали. Роберту это было бы так приятно.

Евгения спросила себя, что могут означать слова: «Роберту это было бы так приятно». Но тут же подумала: ей никогда не понять, что могут означать слова женщины подобного толка. Евгения встала: она боялась снова услышать от миссис Эктон, что та умирает.

– Позвольте мне пожелать вам всего доброго, дорогая сударыня, – сказала она. – Я помню, что ваши силы драгоценны, их надо беречь.

Миссис Эктон на мгновение задержала ее руку в своей:

– Но вы ведь были здесь счастливы, не правда ли? И вы полюбили нас всех? Мне жаль, что вы не можете остаться… в вашем чудесном маленьком домике.

Она объяснила Евгении, что за дверью ее дожидается служанка, которая проводит ее вниз; но на лестничной площадке никого не оказалось, и Евгения стояла там некоторое время, оглядываясь по сторонам. Она испытывала раздражение: про умирающую даму, как известно, не скажешь, что у нее la main heureuse [60] . Продолжая оглядываться, Евгения стала неторопливо спускаться. Широкая лестница круто поворачивала, и в углу было высокое, обращенное на запад окно, а под ним широкая скамья, уставленная цветами в старинных, причудливой формы горшках из синего фарфора. Желтый вечерний свет, пробиваясь сквозь цветы, играл на белой стенной панели; Евгения приостановилась; в доме стояла глубокая тишина, только где-то вдали тикали большие часы. Вестибюль у подножия лестницы был чуть ли не весь устлан огромным персидским ковром. Евгения еще помедлила, по-прежнему оглядываясь и подмечая все мелочи. «Comme c’est bien!» [61] – сказала она себе; все вокруг как бы указывало на то, что жизнь здесь построена на прочном, надежном, безукоризненном основании. И вдруг у нее мелькнула мысль, что миссис Эктон должна скоро из этой жизни уйти. Мысль эта не оставляла Евгению все время, пока она спускалась по лестнице; внизу она снова постояла, глядя вокруг. В просторном вестибюле два больших, в глубоких проемах окна по обе стороны парадной двери отбрасывали назад разнообразные тени. Вдоль стены стояли стулья с высокими спинками, на столиках громоздились восточные вазы, справа и слева высились две горки, за стеклянными дверцами которых смутно виднелись фарфоровые безделушки. Раскрытые двери вели в окутанные полумраком гостиную, библиотеку, столовую. Во всех трех комнатах, судя по всему, не было ни души. Евгения, проходя мимо, постояла в каждой из них на пороге. «Comme c’est bien!» – прошептала она снова; именно о таком доме она и мечтала, когда надумала ехать в Америку. Она сама открыла парадную дверь – шаги ее были так легки, что на них никто из прислуги не отозвался, – и, уже стоя на пороге, еще раз окинула все прощальным взглядом. Однако и вне дома она сохранила свое любознательное расположение духа и, вместо того чтобы направиться прямо по аллее к воротам, уклонилась в сторону раскинувшегося справа от дома сада. Пройдя совсем немного по густой траве, она вдруг застыла на месте, увидев распростертого на зеленой лужайке под деревом джентльмена. Не подозревая о ее присутствии, он лежал совершенно неподвижно на спине, заложив под голову руки, уставившись в небо. Благодаря последнему обстоятельству баронесса могла свободно разрешить свои сомнения: она убедилась, что перед ней тот самый джентльмен, который в последнее время постоянно занимал ее мысли, и тем не менее первым ее побуждением было повернуться и уйти, ибо она вовсе не хотела, чтобы он подумал, будто ее привело сюда желание отыскать Роберта Эктона. Однако джентльмен на лужайке решил все за нее. Он не мог долго оставаться нечувствительным к столь приятному соседству. Посмотрев назад, он издал удивленный возглас и вмиг вскочил на ноги. Несколько секунд он стоял и смотрел на нее.

– Простите мне мою смешную позу, – сказал он.

– У меня нет сейчас желания смеяться, а если у вас оно есть, все равно не воображайте, что я пришла сюда ради того, чтобы увидеть вас.

– Берегитесь! – сказал Эктон. – Как бы вам не навести меня на эту мысль. Я думал о вас.

– Какое бесцельное занятие, – сказала баронесса. – К тому же, когда о женщине думают в такой позе, это совсем для нее не лестно.

– А я не сказал, что думал о вас хорошо, – подтвердил, улыбаясь, Эктон.

Бросив на него взгляд, она тут же отвернулась.

– Хоть я и пришла не ради того, чтобы увидеть вас, – сказала она, – не забывайте, что я у вас в саду.

– Я счастлив… Благодарю вас за честь! Не угодно ли войти в дом?

– Я только что оттуда вышла. Я навещала вашу матушку. Приходила к ней прощаться.

– Прощаться? – спросил Эктон.

– Я уезжаю, – ответила баронесса и, словно для того, чтобы подчеркнуть смысл сказанного, двинулась прочь.

– Когда вы уезжаете? – спросил Эктон и на миг замер на месте. Но баронесса ничего не ответила, и он двинулся следом за ней.

– Я забрела сюда полюбоваться вашим садом, – сказала она и, ступая по густой траве, повернула к воротам. – Однако я спешу домой.

– Позвольте мне, по крайней мере, проводить вас.

Он поравнялся с ней, но они хранили молчание и, пока не дошли до ворот, не обменялись больше ни словом. Калитка была раскрыта, и они постояли там, глядя на дорогу, на которую легли длинные причудливые тени кустарника.

– Вы очень спешите домой? – спросил Эктон.

Она не ответила; потом, помолчав, сказала:

– Почему вы у меня все это время не были? – Ответа не последовало, и она продолжала: – Почему вы не отвечаете?

– Пытаюсь придумать ответ, – признался Эктон.

– Как! У вас нет ничего наготове?

– Ничего, что я мог бы вам сказать, – проговорил он. – Но позвольте мне проводить вас.

– Поступайте, как вам угодно.

Она медленно двинулась по дороге, Эктон шел рядом с ней.

– Если бы я поступал так, как мне угодно, – сказал он, помолчав, – я бы уже не раз к вам пришел.

– Вы сейчас это придумали? – спросила Евгения.

– Нет, это истинная правда. Я не появлялся потому…

– А! Сейчас мы услышим причину.

– Потому что мне хотелось о вас подумать.

– Потому что вам хотелось лежать! – сказала баронесса. – Я насмотрелась, как вы лежите – или только что не лежите – у меня в гостиной.

Эктон остановился, он словно всем своим видом молил ее не спешить. Она замедлила шаги, и несколько секунд он на нее смотрел; он находил ее совершенно обольстительной.

– Вы пошутили, – сказал он. – Но если вы правда уезжаете, это очень серьезно.

– Если я останусь, – сказала она с легкой улыбкой, – это будет еще серьезнее.

– Когда вы уезжаете?

– Постараюсь как можно скорее.

– Почему?

– А почему я должна здесь оставаться?

– Потому что мы все вами восхищаемся.

– Это не причина. Мной восхищаются и в Европе.

И она снова пошла по направлению к дому.

– Что я должен сделать, чтобы удержать вас? – спросил Эктон. Он правда хотел ее удержать, и он не преувеличил, говоря, что всю эту неделю думал о ней. Теперь он в самом деле был в нее влюблен; так он чувствовал, или, во всяком случае, так ему казалось; и единственное, что его останавливало, – он не знал, можно ли ей доверять.

– Что вы должны сделать, чтобы удержать меня? – повторила она. – Так как я всей душой стремлюсь уехать, то сообщать это вам не в моих интересах. Да и право, мне ничего не приходит в голову.

Он молча шел рядом с ней; то, что она сказала ему, подействовало на него гораздо сильнее, чем это можно было предположить. С того вечера, когда он возвратился из Ньюпорта, она, смущая его покой, неотступно стояла у него перед глазами. То, что ему сказал Клиффорд Уэнтуорт, тоже на него подействовало, только противоположным образом, не освободив, однако, из-под власти ее чар, как ни восставал против них его ум. «Она не честна, она не честна», – твердил он себе. Он твердил это десять минут назад и летнему небу. К несчастью, он не мог решить этого окончательно и бесповоротно, а сейчас, когда она была возле него, это вдруг стало так мало значить. «Эта женщина способна солгать», – повторял он всю неделю. Когда сейчас он напомнил себе о своем открытии, оно почти не испугало его. Он чуть ли не хотел заставить ее солгать, чтобы потом, уличив во лжи, посмотреть, как это ему понравится. Он не переставая об этом думал, идя рядом с ней, а она тем временем шла вперед своей легкой, изящно-величавой походкой. До этого Эктон сидел рядом с ней, катался с ней в коляске, но ему ни разу еще не случалось идти с ней рядом.

«Бог мой, до чего же она comme il faut», – сказал он себе, незаметно на нее поглядывая. Когда они подошли к домику среди яблонь, баронесса, не пригласив Эктона зайти, вошла в калитку; но она обернулась и пожелала ему доброй ночи.

– Я задал вам на днях вопрос, и вы так мне на него и не ответили, – сказал Эктон. – Вы отослали бумагу, которая возвращает вам свободу?

Она какую-то долю секунды помедлила – очень естественно.

– Да, – сказала она просто.

Идя домой, он спрашивал себя, та ли это ложь, которую он хотел услышать, или ему этого недостаточно. В тот же вечер он встретился с баронессой снова; она опять появилась в доме дяди. Однако говорить с ней ему почти не довелось; в гости к мистеру Уэнтуорту и его дочерям приехали в кабриолете двое джентльменов из Бостона, и, разумеется, больше всего их интересовала мадам Мюнстер. Впрочем, один из них не вымолвил за весь вечер ни слова, он только сидел и с величайшей серьезностью смотрел на нее, и всякий раз, как она роняла какое-нибудь замечание, торжественно подавался всем корпусом вперед, подставляя, как глухой, свое внушительных размеров ухо. Очевидно, его угнетала мысль о выпавших на ее долю несчастьях и злоключениях; он так ни разу и не улыбнулся. Спутник его – тот вел себя иначе: он подсел с веселым и непринужденным видом к мадам Мюнстер и, стараясь заставить ее разговориться, предлагал каждые пять минут новую тему. Евгения не так живо, как обычно, отзывалась на все и не так пространно высказывалась о сравнительных достоинствах европейских и американских установлений, как ожидал от нее наслышавшийся о ее красноречии собеседник. Тем не менее она была недоступна Роберту Эктону, который, заложив руки в карманы, слонялся по веранде, прислушиваясь, не раздастся ли скрип подаваемой к заднему крыльцу бостонской коляски. Но сколько он ни прислушивался, все было напрасно. И в конце концов он потерял терпение, и, когда к нему подошла сестра и позвала домой, он тут же с ней и ушел. Евгения, видевшая, что они уходят, и находившаяся в раздраженном расположении духа, еще больше утвердилась в своем мнении, что сей джентльмен куда как хорош. «Даже эта mal-élevée [62] девчонка, – подумала она, – вертит им, как ей вздумается». Евгения сидела поблизости от одного из выходивших на веранду высоких окон, но, вскоре после того как Роберт Эктон ушел – как раз в тот момент, когда словоохотливый джентльмен из Бостона поинтересовался, что она думает о нравах вышеупомянутого города, – вдруг поднялась с места. На веранде ей попался навстречу шедший с другого конца дома Клиффорд Уэнтуорт. Она остановила его, сказав, что ей надо с ним поговорить.

– Почему вы не пошли провожать вашу кузину? – спросила она.

Клиффорд удивленно на нее посмотрел:

– Как – почему? С ней пошел Роберт.

– Совершенно верно, но ведь обычно вы этого ему не передоверяете?

– Да, но я хочу отправить бостонцев, – видно, они первый раз в жизни взяли в руки вожжи.

– Так вы не поссорились с вашей кузиной?

Клиффорд секунду подумал, потом с тем полным простодушием, которое больше всего и сбивало баронессу с толку, сказал:

– Да нет, мы помирились.

Баронесса устремила на него взгляд, но Клиффорд начал с некоторых пор побаиваться этих взглядов баронессы и старался быть вне пределов их досягаемости.

– Почему вы ко мне не приходите? – спросила она. – Вы мной недовольны?

– Недоволен вами? Еще не хватало, – сказал Клиффорд, смеясь.

– Тогда почему же вы не приходите?

– Да боюсь снова угодить в заднюю комнату и сидеть там впотьмах.

– Я думала, вам это придется по вкусу, – сказала, не сводя с него взгляда, Евгения.

– По вкусу! – воскликнул Клиффорд.

– Мне бы пришлось, будь я молодым человеком, который явился с визитом к очаровательной женщине.

– Что мне за польза от очаровательной женщины, когда я заперт в этой задней комнате?

– Боюсь, от меня вам везде мало пользы! – сказала мадам Мюнстер. – А я ведь так хотела быть вам полезна.

– Вот и коляска, – заметил, вместо ответа, Клиффорд.

– Забудьте вы на минуту про эту коляску. Вы знаете, что я вас покидаю?

– Вы имеете в виду – сейчас?

– Я имею в виду – через несколько дней. Я уезжаю совсем.

– Вы возвращаетесь в Европу?

– Вы угадали, и вы должны побывать в Европе и навестить меня там.

– Да, да, я там побываю.

– Но до того, – заявила Евгения, – вы должны навестить меня здесь.

– Ладно, только я уж буду держаться подальше от этой темной комнаты! – заявил ее наивный молодой родственник.

Баронесса помолчала.

– Вы правы, вы должны прийти смело… открыто. Так будет гораздо лучше. Теперь я это вижу.

– И я вижу! – воскликнул Клиффорд. – Ах ты… что там с этой коляской! – добавил он тут же, уловив своим привычным ухом какой-то неположенный скрип колес у подаваемого в этот момент к крыльцу бостонского экипажа и бросаясь со всех ног выяснять причину столь серьезной неисправности.

Баронесса, возвращаясь домой одна при свете звезд, спрашивала себя: неужели она так и уедет ни с чем? Неужели она так ни с чем и уедет?

В маленьком кружке, составившемся возле двух джентльменов из Бостона, Гертруда Уэнтуорт сидела молчаливой зрительницей. Сами гости были ей неинтересны; она наблюдала за мадам Мюнстер, как наблюдала теперь за ней постоянно. Она знала, что и Евгении гости неинтересны, что она скучает, и Гертруда прилежно изучала, каким образом Евгения, несмотря на все свое безразличие, свою рассеянность, умудряется сохранить этот чарующий тон. Гертруда тоже хотела бы обрести этот тон; она решила выработать его в себе и желала одного: чтобы – ради большего очарования – ей впредь приходилось как можно чаще скучать. В то время как Гертруда занималась своими скрупулезными наблюдениями, Феликс Янг отправился на поиски Шарлотты, которой ему надо было кое-что сказать. Ему вот уже несколько дней как надо было кое-что сказать Шарлотте. И нынче вечером диктуемая чувством приличия необходимость этого важного разговора окончательно назрела и переросла в радостное нетерпение. Он слонялся по просторному нижнему этажу, переходя из одной пустынной комнаты в другую, и наконец набрел на эту молодую леди в небольшом помещении, именуемом по не совсем понятным причинам «конторой» мистера Уэнтуорта и представлявшем собой тщательно прибранную, без единой пылинки, комнату, где на одной стене выстроились стройными рядами своды законов в потемневших от времени кожаных переплетах, на другой висела огромная карта Соединенных Штатов с теснившимися по обе стороны от нее гравюрами Рафаэлевых Мадонн, а на третьей было несколько витрин с засушенными жуками и бабочками. Сидя под лампой, Шарлотта вышивала по канве комнатную туфлю. Феликс не стал спрашивать, кому она предназначается; туфля была очень большая.

Придвинув поближе к Шарлотте стул, Феликс сел, улыбаясь, по своему обыкновению, но сначала ни слова не говоря. Задержав в воздухе иглу, Шарлотта смотрела на него с тем робким и трепещущим видом, который появлялся у нее всякий раз, как к ней приближался ее иностранный кузен. Было в нем что-то, удесятерявшее скромность Шарлотты, ее застенчивость; если бы это зависело только от нее, она предпочла бы никогда не оставаться с ним наедине; и в самом деле, знал бы ее иностранный кузен, которого она, между прочим, считала человеком в высшей степени незаурядным, блестящим, доброжелательным, – знал бы он, к каким она прибегала боязливым ухищрениям, чтобы, упаси бог, не оказаться с ним tête-à-tête. Бедняжка Шарлотта вряд ли могла бы объяснить, чем это вызвано, не погрешив против себя или своего кузена; единственное, что она могла бы сказать – вернее, чего она в жизни бы не сказала, – что в таком слишком уж мужском обществе ей не по себе. Поэтому она не испытала успокоения, когда Феликс, сияя восторгом, еще больше подчеркивавшим смысл его слов, начал:

– Моя дорогая кузина, какое счастье, что я застал вас одну.

– Я очень часто сижу одна, – заметила Шарлотта и тут же добавила: – Но я не чувствую себя от этого одинокой.

– Такая умная женщина, как вы, не может чувствовать себя одинокой, – сказал Феликс, – ведь с ней всегда ее верный друг, ее прекрасная работа. – И он бросил взгляд на большую комнатную туфлю.

– Я люблю работать, – сказала Шарлотта просто.

– И я тоже, – заявил ее собеседник. – Правда, я люблю и побездельничать, но к вам я пришел не от безделья. Мне надо сказать вам одну важную вещь.

– Ну конечно, – пробормотала Шарлотта, – если вам надо…

– Моя дорогая кузина, – сказал Феликс. – Я не собираюсь говорить ничего такого, что не предназначено для ушей молодой леди. По крайней мере, так мне кажется. Впрочем, voyons [63] , предоставляю судить об этом вам. Я без памяти влюблен.

– Но Феликс… – начала Шарлотта Уэнтуорт очень сдержанно. Однако именно ее сдержанность и не позволила ей докончить фразу.

– Я влюблен в вашу сестру, влюблен без памяти, Шарлотта, без памяти! – продолжал молодой человек. Шарлотта опустила на колени вышивание и, положив поверх него свои сжатые руки, сидела, не поднимая глаз. – Одним словом, моя дорогая кузина, я влюблен, – сказал Феликс. – И я хочу, чтобы вы мне помогли.

– Помогла вам? – спросила дрожащим голосом Шарлотта.

– Я не имею в виду вашу сестру, с ней мы прекрасно друг друга понимаем; о, какой у нее дар понимания! Я имею в виду вашего отца и вообще всех, в том числе и мистера Брэнда.

– Бедный мистер Брэнд! – сказала медленно и с такой искренностью Шарлотта, что Феликсу сразу стало ясно: молодой священник не посвятил ее в их недавний разговор.

– Полно вам говорить «бедный мистер Брэнд»! Мне совсем не жаль мистера Брэнда. Мне жаль немного вашего отца; я не хотел бы его ничем огорчить. Поэтому я и прошу вас похлопотать за меня. Как по-вашему, я выгляжу не слишком неприглядно?

– Неприглядно?! – ахнула Шарлотта, в глазах которой Феликс был олицетворением всего, что есть в джентльменах изысканного и блестящего.

– Я говорю не про свой внешний вид, – сказал, рассмеявшись, Феликс, поскольку Шарлотта упорно смотрела на его ботинки. – Я говорю про свое поведение. Как по-вашему, я не нарушил законы гостеприимства?

– Тем… тем, что полюбили Гертруду? – спросила Шарлотта.

– Тем, что я объяснился. Потому что объяснение состоялось, Шарлотта; я не хочу ничего от вас скрывать… Оно состоялось. Конечно, я хочу на ней жениться, в этом-то вся и трудность. Я держался сколько мог; но она так пленительна! Она очень необычна, Шарлотта, я не думаю, что вы ее на самом деле знаете. – (Шарлотта снова взялась за вышивание и тут же снова его отложила.) – Мне известно, что ваш отец мечтал о лучшей для нее партии, – продолжал Феликс. – И наверное, вы разделяли его мечты. Вы хотели выдать ее замуж за мистера Брэнда.

– О нет, – сказала Шарлотта, – мистер Брэнд всегда восхищался ею. Но мы ничего такого не хотели.

Феликс удивленно на нее посмотрел:

– Но ведь речь шла о браке?

– Да. Но мы не хотели выдавать ее.

– A la bonne heure! [64] Дело в том, что это очень рискованно. С этими вынужденными браками потом не оберешься бед.

– Никто не стал бы ее вынуждать, Феликс, – сказала Шарлотта.

– Я рад это слышать. Потому что в этих случаях даже самая безупречная женщина невольно начинает думать о том, чем себя вознаградить. На горизонте появляется какой-нибудь красавчик, и voilà! [65] – Шарлотта сидела молча, не поднимая глаз, и Феликс через секунду добавил: – Почему вы отложили туфлю? Мне так приятно смотреть на вас, когда вы вышиваете.

Шарлотта взялась за свою многоцветную канву и с отсутствующим видом украсила несколькими синими стежками большую круглую розу.

– Если Гертруда так… так необычна, – сказала она, – почему же вы хотите на ней жениться?

– Именно поэтому, дорогая Шарлотта. Мне нравятся необычные женщины, всегда нравились. Спросите Евгению! А Гертруда неповторима, она говорит такие бесподобные вещи.

Шарлотта подняла глаза и, как бы желая подчеркнуть укоризненный смысл своих слов, чуть ли не в первый раз на него посмотрела:

– Ваше влияние на нее очень велико.

– И да и нет! – сказал Феликс. – Сначала, наверное, это было так. А сейчас неизвестно, кто на кого влияет больше: скорей всего, в равной мере. Ее власть надо мной сильна – ведь Гертруда очень сильная. Я не думаю, что вы ее знаете; она такая одаренная натура!

– О да, Феликс, я всегда считала, что Гертруда – одаренная натура.

– Это вы говорите сейчас. Постойте, то ли еще будет! – вскричал молодой человек. – Она нераспустившийся цветок. Дайте мне сорвать ее с отчего древа, и вы увидите, как она расцветет. Я уверен, вы этому порадуетесь.

– Я вас не понимаю, – пробормотала Шарлотта. – Я не способна, Феликс.

– Но это вы ведь способны понять – я прошу вас замолвить за меня слово перед вашим отцом. Он считает меня, что вполне естественно, легкомысленным малым, богемой, прожигателем жизни. Скажите ему, что это не так, а если когда-то и было так, я все забыл. Я люблю радости жизни, не спорю, но невинные радости. Горе – оно и есть горе. А вот радости, как вы знаете, бывают самого разного толка. Скажите ему, что Гертруда – нераспустившийся цветок и что я человек серьезный.

Шарлотта встала и медленно свернула свое вышивание.

– Мы знаем, Феликс, что сердце у вас доброе, – сказала она. – Но нам жаль мистера Брэнда.

– Ну конечно, вам в особенности! Потому что, – поспешил он добавить, – вы женщина. Но мне ничуть его не жаль. Любому мужчине на его месте достаточно было бы того, что в нем принимаете участие вы.

– Мистеру Брэнду этого недостаточно, – сказала просто Шарлотта и замерла, как бы послушно дожидаясь, не скажет ли ей Феликс еще чего-нибудь.

– Мистер Брэнд теперь не так уж стремится к этому браку, – не замедлил сказать Феликс. – Ваша сестра пугает его; она кажется ему слишком легкомысленной.

Шарлотта смотрела на него умоляюще своими прекрасными глазами, в которых, казалось, вот-вот появятся слезы.

– Феликс, Феликс! – воскликнула она. – Что вы с ней сделали?

– Думаю, она спала, а я ее разбудил!

Судя по всему, Шарлотта не смогла удержать слез; она тут же вышла из комнаты. И Феликс, который о чем-то размышлял, глядя ей вслед, был, очевидно, так жесток, что испытал от ее слез удовлетворение.

В ту же ночь Гертруда, молчаливая и серьезная, вышла к нему в сад; это было что-то вроде свидания. Гертруде, как оказалось, свидания нравились. Сорвав веточку гелиотропа, она воткнула ее в корсаж; но она не произнесла ни слова. Они шли по садовой дорожке, и Феликс смотрел на этот едва обозначавшийся при свете звезд прямоугольный гостеприимный дом, где во всех окнах было темно.

– Меня немного мучит совесть, – сказал он. – Я не должен был так с вами встречаться – до того, как получил согласие вашего отца.

Гертруда несколько секунд на него смотрела:

– Я вас не понимаю.

– Вы очень часто это говорите, – сказал Феликс. – Притом что мы так плохо друг друга понимаем, надо только удивляться, что мы так хорошо ладим.

– Но с тех пор как вы приехали, мы только и делаем, что встречаемся – встречаемся без всех, одни. Когда я в первый раз вас увидела, мы были с вами одни, – продолжала Гертруда. – В чем же разница? В том, что сейчас ночь?

– Разница в том, Гертруда, – сказал, преграждая ей путь, Феликс, – что я люблю вас… люблю больше, чем раньше.

И они стояли в напоенной теплом тишине в двух шагах от темного дома и говорили.

– Я обратился к Шарлотте, пытался до разговора с вашим отцом заручиться ее поддержкой. Но она полна какого-то благородного упрямства; виданное ли дело, чтобы женщина во что бы то ни стало хотела действовать себе во вред?

– Вы слишком осторожны, – сказала Гертруда, – слишком дипломатичны.

– Не затем я приехал сюда, – вскричал молодой человек, – чтобы кто-то из-за меня стал несчастным!

Гертруда постояла несколько секунд, озираясь в благоухающем ночном мраке.

– Я сделаю все, что вы пожелаете, – сказала она.

– Например? – спросил, улыбаясь, Феликс.

– Уеду отсюда. Я сделаю все, что вы пожелаете.

Феликс смотрел на нее с благоговейным восторгом.

– Да, мы уедем, – сказал он. – Но сначала мы восстановим согласие.

Гертруда снова стояла, озираясь по сторонам, и вдруг у нее вырвалось из глубины души:

– Почему из-за них всегда чувствуешь себя виноватой? Почему все должно даваться с таким трудом? Почему они не могут понять?

– Я заставлю их понять! – сказал Феликс.

Он продел ее руку в свою, и они еще с полчаса бродили по саду и говорили.

12

Феликс подождал два дня, предоставляя Шарлотте возможность просить за него, а на третий день стал искать встречи с дядей. Дело было утром, мистер Уэнтуорт сидел у себя в конторе, и Феликс, войдя к нему, застал там и Шарлотту, о чем-то совещавшуюся с отцом. После разговора с Феликсом Шарлотта не отходила от мистера Уэнтуорта ни на шаг. Твердо решив, что ее долг – передать ему слово в слово страстную просьбу кузена, она следовала за отцом словно тень, чтобы он оказался поблизости в ту минуту, как она соберется с духом и сможет приступить к разговору. У бедняжки Шарлотты, естественно, не хватало духу заговорить с ним на эту тему, особенно когда ей приходили на память кое-какие предположения Феликса. День за днем все крепче заколачивать гроб, где лежит приготовленное для погребения непризнанное, но милое вам дитя вашего заблудшего сердца, – занятие во всех случаях не из приятных, и оно не становится легче оттого, что дерзкие непонятные слова разговорчивого иностранца вызвали из царства теней призрак удушенной вами былой мечты. Что имел в виду Феликс, заявив, будто мистер Брэнд не так уж теперь стремится к этому браку? Приунывший на самом законном основании поклонник ее сестры ничем перед ней не обнаруживал, что он дрогнул. Шарлотта трепетала с головы до ног, когда нет-нет да и позволяла себе на миг поверить, что, быть может, мистер Брэнд втайне дрогнул; а поскольку ей казалось, что слова Феликса обретут бóльшую силу, если она повторит их отцу, то она дожидалась только минуты, когда к ней возвратится наконец спокойствие. Однако сейчас она сетовала мистеру Уэнтуорту на то, как она обеспокоена, и даже принялась перечислять все, что ее беспокоит, когда вошел Феликс.

Оторвавшись от чтения бостонских «Известий», мистер Уэнтуорт сидел, положив ногу на ногу, обратив к дочери праведное бесстрастное лицо. Феликс вошел в комнату, улыбаясь, как бы всем своим видом говоря, что ему надо сообщить что-то важное, и дядя смотрел на него так, словно он ожидал этого и вместе с тем хотел бы предотвратить. Феликс с его необыкновенным даром красноречия стал постепенно внушать опасения своему дяде, который все еще не мог прийти к твердому мнению насчет того, как держаться с племянником. Впервые в жизни мистер Уэнтуорт стремился уклониться от ответственности; он всей душой желал, чтобы ему не пришлось решать, как следует относиться к легкомысленному витийству Феликса. Он жил в вечном страхе, что племянник выманит у него согласие на одно из своих сомнительных предложений; и внутренний голос подсказывал старому джентльмену, что самый надежный путь – не пускаться с Феликсом в рассуждения. Мистер Уэнтуорт надеялся, что приятный эпизод, каковым являлся визит племянника, благополучно минует, не заставив его проявить еще большую непоследовательность.

Феликс посмотрел с понимающим видом на Шарлотту, потом на мистера Уэнтуорта и снова на Шарлотту. Мистер Уэнтуорт обратил к племяннику свое благородное, с нахмуренными бровями чело и разгладил верхний лист «Известий».

– Мне полагалось бы явиться с букетом, – сказал, смеясь, Феликс. – Во Франции так принято.

– Мы не во Франции, – ответил мистер Уэнтуорт сдержанно, между тем как Шарлотта смотрела на Феликса не отрывая глаз.

– Да, по счастью, мы не во Франции. Боюсь, мне пришлось бы там во много раз хуже. Шарлотта, голубушка, вы оказали мне милую услугу, о которой я вас просил? – И Феликс склонился перед ней в легком поклоне, как будто кто-то его ей представлял. Шарлотта смотрела на него чуть ли не с испугом, а мистер Уэнтуорт подумал: вот оно начинается, сейчас Феликс пустится с ним в рассуждения.

– А для чего букет? – спросил он, желая отвлечь внимание собеседника.

Феликс смотрел на него, улыбаясь.

– Pour la demande! [66] – Придвинув стул, Феликс с какой-то нарочитой торжественностью сел, держа в руке шляпу. Он снова повернулся к Шарлотте. – Шарлотта, душа моя, голубушка, – пробормотал он, – вы не предали меня? Не перекинулись на другую сторону?

Шарлотта поднялась, и, хоть по ней это было не видно, у нее все внутри дрожало.

– Вы сами должны говорить с отцом, – сказала она. – Вы достаточно для этого умны.

Феликс тоже поднялся, он попросил ее остаться.

– Мне легче говорить, обращаясь к публике, – заявил он.

– Надеюсь, речь пойдет не о чем-нибудь неприятном? – сказал мистер Уэнтуорт.

– Речь пойдет о моем счастье! – Феликс положил шляпу и снова сел, зажав коленями стиснутые руки. – Мой дорогой дядя, – сказал он, – я жажду всей душой жениться на вашей дочери Гертруде. – Шарлотта медленно опустилась на стул, а мистер Уэнтуорт сидел и смотрел прямо перед собой застывшим от изумления взглядом, и свет, который сквозил в его лице, могла бы испускать глыба льда. Он все смотрел и смотрел и не произносил ни слова. Феликс, по-прежнему стиснув руки, откинулся назад. – А! Вам это не по душе. Этого я и боялся. – Он густо покраснел, и, заметив это, Шарлотта сказала себе, что первый раз видит, как Феликс краснеет. Она и сама, глядя на него, покраснела, подумав, что, должно быть, он ужасно влюблен.

– Это очень неожиданно, – сказал наконец мистер Уэнтуорт.

– Разве вы ни о чем не догадывались, дорогой дядя? – спросил Феликс. – Это только доказывает, что я вел себя крайне благоразумно. Да, так я и знал, что вам это будет не по душе.

– Это очень серьезно, Феликс, – сказал мистер Уэнтуорт.

– Вы считаете, что я нарушил законы гостеприимства! – воскликнул, снова улыбаясь, Феликс.

– Нарушили законы гостеприимства? – медленно повторил его дядя.

– Феликс и мне это говорил, – добросовестно подтвердила Шарлотта.

– Ну конечно же, вы так считаете. Не отрицайте! – продолжал Феликс. – И я, безусловно, их нарушил. Единственное, что я могу сказать в свое оправдание: грех этот, пожалуй, простительный. Я просто совершенно потерял голову; тут уж ничего не поделаешь. Хоть вы и отец Гертруды, не думаю, дорогой дядя, что вы представляете себе, до какой степени она обворожительна. У нее все задатки необычайно, я бы даже сказал, неповторимо обворожительной женщины.

– Меня всегда заботило, как сложится ее судьба, – сказал мистер Уэнтуорт. – Мы всегда желали ей счастья.

– Вот оно, ее счастье! – заявил Феликс. – Я сделаю ее счастливой. И она так думает. Неужели вы этого не видите?

– Я вижу, что она очень изменилась, – заявил мистер Уэнтуорт, и бесстрастный, невыразительный тон, каким это было сказано, открыл Феликсу всю глубину его протеста. – Возможно, она, как вы говорите, становится обворожительной женщиной, только и всего.

– В душе Гертруда такая серьезная, такая верная, – мягко сказала Шарлотта, устремив взгляд на отца.

– У меня сердце радуется, когда вы ее хвалите! – вскричал Феликс.

– У нее очень своеобразный характер, – сказал мистер Уэнтуорт.

– И это тоже похвала! – подхватил Феликс. – Я понимаю, я совсем не тот муж, о каком вы для нее мечтали. У меня нет ни состояния, ни положения в обществе. Я не могу предоставить ей достойное ее место в свете. Место в свете, где она могла бы проявить свои таланты, – вот что ей нужно.

– Место, где она могла бы выполнить свой долг! – заметил мистер Уэнтуорт.

– Ах, как прекрасно она его выполняет… свой долг. Как глубоко она его сознает! – воскликнул с сияющим лицом Феликс. – Но что-что, а для этого, дорогой дядя, у нее будут все возможности. – (Мистер Уэнтуорт и Шарлотта смотрели на него с таким видом, будто перед ними петляла борзая.) – Конечно, со мной она зароет свои таланты в землю, они так и останутся под спудом, – продолжал Феликс. – Увы, я и есть этот спуд. Знаю, что я вам более или менее по сердцу, вы не раз давали мне это понять; но вы считаете, что я легкомысленный, что у меня нет ни гроша за душой и что я вел себя весьма неприглядно. Вы правы, правы, тысячу раз правы. Кем я только не был – скрипачом, художником, актером… и все же: во-первых, думаю, вы преувеличиваете, вы приписываете мне то, что на самом деле мне несвойственно. Да, я богема, но в кругу богемы я всегда слыл джентльменом; мне жаль, что здесь нет моих старых camarades [67] , они бы вам подтвердили. Я любил свободу, не спорю, но никогда не употреблял ее во зло. В смертных грехах я неповинен; я не посягал ни на имущество ближнего, ни на его жену. Так что видите, дорогой дядя, как обстоит дело. – (Не видеть мистер Уэнтуорт не мог, его холодные голубые глаза смотрели очень пристально.) – Ну и кроме того, c’est fini! [68] Все это позади. Je me range [69] . Взялся за ум. Как оказалось, я могу заработать на жизнь – и весьма сносную, – странствуя по свету и рисуя плохие портреты. Спору нет, профессия не слишком завидная, но вполне почтенная. Этого вы ведь не станете отрицать. О чем бишь я… так вот, я сказал: странствуя по свету. Этого я тоже не стану отрицать; боюсь, таков уж мой удел – странствовать в поисках приятных моделей. Под приятными я разумею тех, кто падок слегка на лесть и готов расщедриться. Гертруда утверждает, что охотно будет сопровождать меня в моих странствиях и занимать во время сеансов мои модели. Ей это даже представляется заманчивым; и уж раз об этом зашла речь, то, в-третьих, я Гертруде нравлюсь. Вы только вызовите ее на разговор, и она сама вам это скажет.

Язык Феликса явно двигался слишком быстро, и воображение слушателей за ним не поспевало; от потоков его красноречия, как от раскачивающейся в водах глубокого спокойного озера лодки, расходились круги молчания. Но и тогда, когда сам Феликс тоже замолкал и сидел в ожидании ответа, устремляя глаза то на отца, то на дочь, он все равно как бы продолжал говорить, убеждать и своей сияющей нетерпением улыбкой, и взлетом бровей, и выразительным ртом.

– Нет, дело не в том, что у вас нет средств, – сказал, прерывая долгое суровое безмолвие, мистер Уэнтуорт.

– Как чудесно это слышать от вас! Но ведь и не в том, что у меня нет характера – потому что характер у меня есть: не скала, конечно, а какой-то осколочек, но на него вполне можно положиться.

– Папа, мне кажется, надо сказать Феликсу, что все дело в мистере Брэнде, – проговорила с бесконечной мягкостью в голосе Шарлотта.

– Нет, не только в мистере Брэнде, – заявил мистер Уэнтуорт внушительно. Он долго, глядя на свое колено, молчал. – Мне трудно это объяснить. – Очевидно, ему очень хотелось быть справедливым. – Все дело, как говорит мистер Брэнд, в нравственных основаниях, в том, хорошо ли это для Гертруды.

– Что может быть лучше? Что может быть лучше, дорогой дядя? – убеждал Феликс и как бы для большей убедительности встал и подошел к мистеру Уэнтуорту. Дядя его, который сидел, глядя все так же на свое колено, когда Феликс поднялся с места, перевел взгляд на ручку находившейся напротив него двери. – Что может быть лучше для девушки, чем выйти замуж за человека, которого она любит! – воскликнул Феликс.

Мистер Уэнтуорт увидел, что ручка двери повернулась и дверь приотворилась; она так и оставалась приотворенной, пока Феликс не изрек до конца сию отрадную истину. Однако, как только он договорил, дверь распахнулась, на пороге стояла Гертруда. Она казалась очень взволнованной, что-то сверкало во взоре ее милых, без блеска глаз. Она медленно, но с решительным видом вошла в комнату и, мягко прикрыв за собой дверь, обвела их всех взглядом. Феликс устремился к ней и предложил ей с нежной учтивостью руку; Шарлотта потеснилась, предоставляя ей место на диване. Но Гертруда заложила руки за спину и в сторону дивана даже не поглядела.

– Мы говорим о вас! – сказал Феликс.

– Я знаю, – ответила она. – Потому я и пришла. – И она обратила глаза на отца, который, в свою очередь, смотрел на нее очень пристально. Во взгляде его холодных голубых глаз светилось подобие просьбы, призыва образумиться.

– Хорошо, что ты здесь, – сказал он. – Мы как раз решаем твою судьбу.

– Зачем вам этим заниматься, – сказала Гертруда, – предоставьте это мне!

– Иными словами – мне! – воскликнул Феликс.

– Я предоставляю конечное решение воле более мудрой, чем наша, – проговорил старый джентльмен.

Феликс провел рукой по лбу:

– Но, en attendant [70] решения мудрой воли, должен сказать, что у вашего отца нет доверия.

– Ты не доверяешь Феликсу? – нахмурилась Гертруда.

Отец и сестра впервые видели ее такой. Шарлотта, встав с дивана, подошла к ней, как бы желая ее обнять, но, устрашившись, так и не рискнула.

Мистер Уэнтуорт был, однако, неустрашим.

– У меня больше доверия к Феликсу, чем к тебе.

– Ты никогда мне не доверял, никогда! Не знаю почему.

– Сестра, сестра! – прошептала Шарлотта.

– Ты всегда нуждалась в руководстве, – заявил мистер Уэнтуорт. – У тебя трудный характер.

– Почему вы называете его трудным? Он мог бы быть легким, если бы вы этому не препятствовали. Вы не давали мне быть самой собой. Не понимаю, чего вы от меня хотели. И хуже всех был мистер Брэнд.

Шарлотта рискнула наконец прикоснуться к сестре. Она положила ей обе руки на плечо.

– Он так тебя любит, – сказала она почти шепотом.

Гертруда несколько секунд внимательно на нее смотрела, потом поцеловала.

– Нет, – сказала она. – Он меня не любит.

– Я никогда не видел тебя такой разгоряченной, – заметил мистер Уэнтуорт, чье негодование, если бы не его высокие принципы, было бы очень велико.

– Раз, по-твоему, я виновата, прости, мне жаль, – сказала Гертруда.

– Ты виновата, но не думаю, что тебе в самом деле жаль.

– Ей правда жаль, папа, – сказала Шарлотта.

– Я пошел бы даже еще дальше, дорогой дядя, – сказал Феликс, – позволил бы себе усомниться в том, что она виновата. Чем она перед вами виновата?

Мистер Уэнтуорт ответил не сразу. Несколько секунд помолчав, он сказал:

– Она не оправдала наших надежд.

– Не оправдала надежд? Ah voilà! [71] – воскликнул Феликс.

Гертруда побледнела; она стояла, опустив глаза.

– Я сказала Феликсу, что уеду с ним, – сказала она.

– А! Вы иногда говорите бесподобные вещи! – воскликнул молодой человек.

– Уедешь, сестра? – спросила Шарлотта.

– Да, да, уеду; в одну далекую страну.

– Она просто пугает вас, – сказал, улыбаясь Шарлотте, Феликс.

– Уеду в… как… как она называется?.. – спросила, повернувшись на секунду к Феликсу, Гертруда. – В Богемию.

– Ты решила обойтись без всех предварительных действий? – спросил, поднимаясь с места, мистер Уэнтуорт.

– Vous plaisantez [72] , дорогой дядя! – воскликнул Феликс. – Что же все это, как не предварительные действия?

Гертруда повернулась к отцу.

– Я оправдала ваши надежды, – сказала она. – Вы хотели, чтобы у меня был твердый характер. Что ж, он у меня достаточно для моего возраста твердый. Я знаю, чего я хочу; мой выбор сделан. Я решила выйти замуж за этого джентльмена.

– Вам лучше согласиться, сэр, – сказал очень мягко Феликс.

– Да, сэр, вам лучше согласиться, – произнес вдруг совсем другой голос. Шарлотта вздрогнула, все остальные повернули головы в ту сторону, откуда он раздался. Голос принадлежал мистеру Брэнду, который вошел с веранды через распахнутое французское окно и стоял, отирая платком лоб. Он очень раскраснелся и выглядел весьма необычно. – Да, сэр, вам лучше согласиться, – повторил он, выходя на середину комнаты. – Я знаю, что подразумевает мисс Гертруда.

– Мой добрый друг, – пробормотал Феликс, ласково коснувшись рукой его локтя.

Мистер Брэнд посмотрел на него, на мистера Уэнтуорта и, наконец, на Гертруду. На Шарлотту он не смотрел, а между тем ее серьезные глаза были прикованы к его лицу, они спрашивали его о самом для нее насущном. Ответ на этот вопрос не мог быть получен сразу, но кое-что о нем уже говорило, в том числе и пылающее лицо мистера Брэнда, и его высоко вскинутая голова, и возбужденный блеск глаз, и вообще весь его смущенно-дерзновенный вид – такой вид бывает у человека, когда он принял важное решение и, хотя не сомневается, что внутренних сил его осуществить у него достанет, мучим сомнениями относительно того, как он с этим справится внешне. Шарлотте казалось, что он держится необыкновенно величественно; и мистер Брэнд, бесспорно, был исполнен величия. По существу, это была самая величественная минута его жизни, и естественно, что для крупного, плотного, застенчивого молодого человека это был весьма благоприятный случай допустить ряд неловкостей.

– Входите, сэр, – сказал мистер Уэнтуорт, сопровождая свои слова каким-то скованным жестом. – Вам надлежит здесь присутствовать.

– Я знаю, о чем вы толкуете, – ответил мистер Брэнд. – Я слышал, что сказал ваш племянник.

– А он слышал, что сказали вы! – воскликнул Феликс, снова поглаживая его локоть.

– Я не уверен, что понимаю, – сказал мистер Уэнтуорт тоном таким же скованным, как и его жест.

Гертруда смотрела во все глаза на своего бывшего поклонника, она была не менее озадачена, чем ее сестра, но она отличалась более живым воображением.

– Мистер Брэнд просит, чтобы ты разрешил Феликсу увезти меня, – сказала она отцу.

Молодой человек посмотрел на нее отчужденным взглядом.

– Но не потому, что я не желаю вас больше видеть, – проговорил он так, словно хотел довести это до всеобщего сведения.

– Вы вправе не желать меня больше видеть, – сказала негромко Гертруда.

Мистер Уэнтуорт не мог прийти в себя от изумления.

– Вам не кажется, что вы изменили вашему решению, сэр? – спросил он.

– Да, сэр. – Мистер Брэнд посмотрел на всех – на всех, кроме Шарлотты. – Да, сэр, – повторил он, прикладывая к губам платок.

– Каковы же ваши нравственные основания? – спросил мистер Уэнтуорт, считавший всегда, что его младшей дочери при ее своеобразном характере нужен как раз такой муж, как мистер Брэнд.

– Знаете, иногда изменять решение очень нравственно, – подсказал Феликс.

Шарлотта тихо отошла от сестры; она все ближе придвигалась к отцу. Наконец рука ее незаметно скользнула ему под руку. Мистер Уэнтуорт сворачивал бостонские «Известия» до тех пор, пока не превратил их в на удивление маленький комок, который он и уместил в одной ладони, крепко придавив его другой. Мистер Брэнд смотрел на мистера Уэнтуорта, и хотя Шарлотта стояла тут же рядом, он так с ней глазами и не встретился. Гертруда наблюдала за сестрой.

– Не стоит говорить о том, что изменилось, – сказал мистер Брэнд. – В каком-то смысле ничего не изменилось. Я чего-то желал, о чем-то вас просил; я по-прежнему чего-то желаю, о чем-то вас прошу. – Он помолчал.

Вид у мистера Уэнтуорта был недоумевающий.

– Я хотел бы, как священник, сочетать браком эту пару.

Наблюдавшая за сестрой Гертруда увидела, что та вспыхнула до корней волос, а мистер Уэнтуорт ощутил, что она прижала к себе его руку.

– Силы небесные! – пробормотал мистер Уэнтуорт, впервые в жизни чуть ли не побожившись.

– Как это чудесно, как благородно! – воскликнул Феликс.

– Ничего не понимаю, – сказал мистер Уэнтуорт, хотя ясно было, что все остальные уже все поняли.

– Это прекрасно, мистер Брэнд, – сказала, вторя Феликсу, Гертруда.

– Я хотел бы вас обвенчать. Мне это доставило бы большое удовольствие.

– Как говорит Гертруда, прекрасная мысль! – сказал, улыбаясь, Феликс; мистер Брэнд, в отличие от него, не пытался улыбаться. Он относился к своему предложению чрезвычайно серьезно.

– Я все обдумал, да, я хотел бы вас обвенчать, – подтвердил он.

Шарлотта все шире открывала глаза. Воображение ее – я не раз уже вам говорил – было не таким живым, как у сестры, но сейчас оно как бы несколько раз подпрыгнуло.

– Папа, – прошептала она, – соглашайся!

Мистер Брэнд это слышал; он отвел взгляд, но мистер Уэнтуорт, тот, очевидно, совершенно был лишен воображения.

– Я всегда считал, – начал он медленно, – что Гертруда при ее характере нуждается в том, чтобы ее особым образом направляли.

– Папа, – повторила Шарлотта, – соглашайся.

И тут наконец мистер Брэнд посмотрел на нее. Отец почувствовал, как она всей тяжестью оперлась на его руку. И поскольку раньше этого никогда не случалось и сопровождалось это каким-то милым замиранием голоса, мистер Уэнтуорт невольно спросил себя: что с ней? Он посмотрел на Шарлотту как раз в тот момент, когда она встретилась взглядом с молодым богословом, но даже это ничего мистеру Уэнтуорту не сказало. Продолжая все так же недоумевать, он тем не менее наконец произнес:

– Я согласен – поскольку это рекомендует мистер Брэнд.

– Мне хотелось бы совершить обряд как можно скорее, – сказал с торжественной простотой мистер Брэнд.

– Чудесно, чудесно! – воскликнул, радуясь без зазрения совести, Феликс.

– Очень возможно, но при условии, если вы способны здесь что-нибудь понять, – заметил рассудительно и не без некоторой язвительности мистер Уэнтуорт, снова опускаясь на стул.

Гертруда, подойдя к сестре, увела ее с собой. Феликс, взяв под руку мистера Брэнда, вышел вместе с ним через французское окно из комнаты, а мистер Уэнтуорт так и остался сидеть в беспросветном недоумении.

Феликс в этот день не брался за кисть. После обеда они сели с Гертрудой в одну из лодок и медленно – Феликс почти не прикасался к веслам – скользили в ней по озеру. Они говорили о мистере Брэнде… и не только о нем.

– Это был благородный жест, – сказал Феликс, – даже героический.

Гертруда смотрела задумчиво на озерную рябь:

– Он этого и хотел: он хотел совершить подвиг.

– Теперь он не успокоится, пока нас не обвенчает, – сказал Феликс. – Что ж, тем лучше.

– Он хотел проявить великодушие, испытать высокое нравственное удовлетворение. Я хорошо его изучила, – продолжала Гертруда. Феликс не сводил с нее глаз; она говорила неторопливо, погрузив взгляд в прозрачную воду. – Он не переставая об этом думал днем и ночью. Думал о том, как это прекрасно. И наконец решил, что это его долг; его долг ни много ни мало как обвенчать нас. Он исполнился восторга, сознания собственного величия. Он очень это любит. Для него ничего не может быть лучше – это даже лучше для него, чем если бы я дала согласие.

– Для меня это, во всяком случае, лучше, – улыбнулся Феликс. – Кстати, раз уж речь зашла о его самопожертвовании, не кажется ли вам, что, когда он принимал решение, он уже не так горячо восхищался вами, как, скажем, за несколько недель до того?

– Он никогда мной не восхищался. Он восхищался всегда Шарлоттой; меня он жалел. Я хорошо его изучила.

– Стало быть, он уже не так горячо вас жалел.

Подняв глаза, Гертруда смотрела несколько секунд, улыбаясь, на Феликса.

– Вам не пристало, – сказала она, – преуменьшать величие его подвига. А восхищался он всегда Шарлоттой, – повторила она.

– Великолепно! – воскликнул, рассмеявшись, Феликс, погружая весла в воду.

Я не могу вам сказать с уверенностью, что́ именно во фразе Гертруды привело его в восторг; он снова погрузил весла в воду, и лодка продолжала медленно скользить по озеру.

Ни Феликс, ни его сестра не присутствовали на вечерней трапезе в доме Уэнтуортов. Обитатели шале обедали вдвоем, и молодой человек сообщил своей собеседнице, что брак его теперь уже дело решенное. Евгения поздравила Феликса, добавив, что если он окажется таким же рассудительным мужем, как и братом, то у жены его не будет повода жаловаться.

Феликс посмотрел на нее, улыбаясь.

– Надеюсь, – сказал он, – мне не придется опираться на мой рассудок, до этого дело не дойдет.

– Ты прав, – сказала Евгения. – Опираться на рассудок не слишком приятно, это нечто убийственно плоское. Кровать без матраца.

Позже вечером брат с сестрой все же отправились в дом напротив: баронесса желала поздравить свою будущую невестку. Они застали все общество, за исключением Лиззи и Клиффорда, на веранде, и так как все, по своему обыкновению, встали, чтобы приветствовать баронессу, то она приносила поздравления в присутствии восторженных зрителей.

Роберт Эктон, который стоял с краю, прислонившись к одной из белых колонн веранды, очутился возле Евгении, когда она произносила свою недлинную, но очень складную поздравительную речь.

– Мне так приятно будет узнать вас поближе, – сказала она Гертруде. – Я видела вас менее часто, чем мне хотелось бы. Это вполне естественно – теперь я понимаю почему. Вы постараетесь полюбить меня, не правда ли? Льщу себя надеждой, что при близком знакомстве я выигрываю.

И, сопроводив заключительную фразу нежнейшим понижением голоса, баронесса запечатлела на лбу у невесты величественный парадный поцелуй.

Возросшая близость не развеяла в воображении Гертруды таинственного ореола Евгении, и по окончании этой маленькой церемонии Гертруда чувствовала себя польщенной, осчастливленной. Роберт Эктон тоже был восхищен; он всегда восхищался изящными проявлениями ума мадам Мюнстер. Они странным образом мгновенно повергали его в волнение; вот и теперь он отошел вдруг прочь, засунув руки в карманы, потом вернулся назад и снова прислонился к колонне. Евгения тем временем поздравляла дядю с помолвкой дочери, и мистер Уэнтуорт слушал ее со свойственной ему сдержанной, но изысканной вежливостью. Следует надеяться, что к этому времени он уже более ясно представлял себе взаимоотношения окружавших его молодых существ; но настроен он был по-прежнему чрезвычайно серьезно, в нем не чувствовалось ни малейшего оживления.

– Феликс будет ей хорошим мужем, – сказала Евгения. – Он прекрасный спутник; у него есть великий дар: его неизменная жизнерадостность.

– Вы находите, что это великий дар? – спросил старый джентльмен.

Евгения, глядя ему в глаза, задумалась.

– А вы находите, что от нее можно устать?

– Я не убежден, что хотел сказать именно это, – ответил мистер Уэнтуорт.

– Давайте тогда скажем так: хотя другие могут от этого уставать, быть жизнерадостным – счастье. А поскольку принято, как вы знаете, считать, что муж женщины – это ее второе «я», то жизнерадостность будет у Гертруды и Феликса их общим достоянием.

– Гертруда всегда была очень жизнерадостна, – сказал мистер Уэнтуорт, пытаясь попасть в тон своей племяннице.

Вынув из карманов руки, Роберт Эктон придвинулся на шаг к баронессе:

– Вы сказали, что при близком знакомстве выигрываете, а я утверждаю, что от знакомства с вами выигрываешь – и немало.

– Что же выиграли вы ? – спросила Евгения.

– Стал в сто раз умнее.

– Сомнительное благо, когда человек и без того так умен.

Эктон покачал головой:

– Не скажите, я был страшно глуп до того, как с вами познакомился.

– Настолько, что имели глупость со мной познакомиться? Как это лестно!

– Я хотел бы, с вашего разрешения, это знакомство продолжить, – сказал, смеясь, Эктон. – Надеюсь, предстоящая свадьба вашего брата задержит вас здесь нам на радость.

– Почему меня должна задержать свадьба брата, если меня не задержала бы и моя собственная? – спросила баронесса.

– Почему бы вам во всех случаях не задержаться здесь, когда, по вашим словам, вы расторгли теперь формальные узы, которые связывали вас с Европой?

Баронесса на него посмотрела.

– По моим словам? Вы позволяете себе в этом усомниться?

– А! – сказал, встретившись с ней глазами и не дрогнув, Эктон. – Это остатки моего былого безумия. Между прочим, у нас есть приятный сюрприз, – добавил он. – Нам предстоит еще одна свадьба.

Но баронесса как будто его и не слышала; она все так же на него смотрела.

– Мои слова никто никогда не брал под сомнение, – сказала она.

– Нам предстоит еще одна свадьба, – повторил, улыбаясь, Эктон.

– Еще одна свадьба? – наконец-то баронесса, по-видимому, поняла и огляделась по сторонам: Феликс болтал с Гертрудой, Шарлотта наблюдала за ними издали, а в противоположном углу комнаты, повернувшись ко всем спиной, заложив руки под фалды, склонив набок голову, стоял мистер Брэнд и смотрел на тонкий, нежный серп молодой луны.

– Наверное, это Шарлотта и мистер Брэнд, хотя, глядя на них, этого не скажешь.

– В этом случае, – возразил Эктон, – не следует верить своим глазам. Хотя, глядя на Шарлотту и мистера Брэнда, этого и не скажешь, здесь много чего кроется. Я не сомневаюсь, что со временем они соединятся. Но я говорил не о них.

– Мне не всегда удается разгадать моих собственных поклонников, – сказала баронесса, – где уж мне разгадать чужих.

Эктон громко рассмеялся и собрался было что-то ответить, но в этот момент к племяннице снова подошел мистер Уэнтуорт.

– Вероятно, вам интересно будет услышать, – сказал в порыве низошедшей на него вдруг шутливости старый джентльмен, – о еще одной паре смельчаков, отваживающихся вступить в брак.

– Я как раз начал об этом баронессе рассказывать, – заметил Роберт Эктон.

– Очевидно, мистер Эктон хотел объявить о своей собственной помолвке, – сказала Евгения.

Шутливость мистера Уэнтуорта возросла.

– Вы почти угадали; речь идет о его семье. Клиффорд, услыхав нынче утром, что мистер Брэнд выразил готовность связать узами брака его сестру, возымел вдруг желание, чтобы наш добрый друг проделал бы заодно то же самое с ним и Лиззи Эктон.

Откинув назад голову, баронесса улыбнулась дяде; потом с еще более ослепительной улыбкой она повернулась к Роберту Эктону.

– Как глупо с моей стороны, что я сразу об этом не подумала, – сказала она. Опустив глаза, Эктон разглядывал носки ботинок, словно понимая, что в своих экспериментах дошел до предела дозволенного; Евгения какое-то время молчала. По правде говоря, это был сильный удар, от него надо было оправиться. Однако ей это быстро удалось. – Где же молодая пара? – спросила она.

– Они решили провести нынешний вечер с моей матушкой.

– Как будто это несколько неожиданно?

Эктон поднял глаза:

– Совершенно неожиданно. Все знали, что это рано или поздно произойдет; но в последние дни по какой-то таинственной причине Клиффорд решил вдруг ускорить события.

– Причина эта, – сказала баронесса, – очарование вашей прелестной сестры.

– Очарование моей сестры для него не новость: они с детства неразлучны, – опять начал экспериментировать Эктон. Однако ясно было, что баронесса на сей раз не намерена ему помогать.

– А! Здесь никогда ничего не знаешь. Клиффорд очень молод. Но он славный мальчик.

– Он на редкость приятный мальчик и со временем будет очень богат. – Это был последний эксперимент Эктона; мадам Мюнстер отвернулась.

Визит ее был недолгим, вскоре она вместе с Феликсом отправилась домой. В маленькой гостиной она сразу же подошла к висевшему над камином зеркалу и, подняв над головой свечу, стояла, глядя на собственное отражение.

– Я не останусь на твою свадьбу, – сказала она. – Я велю Августине завтра же сложить вещи.

– Дорогая сестра! – воскликнул Феликс. – Свадьба вот-вот. Мистеру Брэнду не терпится нас обвенчать.

Евгения, все так же держа над головой свечу, обернулась и молча окинула взглядом маленькую гостиную со всей ее мишурой, портьерами и подушечками.

– Я велю Августине завтра же сложить вещи, – повторила она. – Bonté divine [73] , какое убожество! Я чувствую себя совсем как бродячая актриса. А это мой «реквизит».

– Представление окончено, Евгения? – спросил Феликс.

Она пристально на него посмотрела:

– Я доиграла свою роль, произнесла последнюю реплику.

– Под гром аплодисментов, – сказал ее брат.

– Ах, аплодисменты… аплодисменты, – прошептала она и, кружа по комнате, подхватила на ходу кое-что из разбросанных повсюду украшений. Глядя на великолепную парчу, она сказала: – Не понимаю, как я могла все это вытерпеть!

– Потерпи еще немного. Останься на мою свадьбу.

– Благодарю; это твое дело. Мне здесь делать нечего.

– Куда ты едешь?

– В Германию – первым же пароходом.

– Ты решила не выходить замуж за Эктона?

– Я ему отказала.

Брат молча на нее смотрел.

– Мне жаль, – сказал он наконец. – Но я, как ты и просила, вел себя очень осторожно. Хранил молчание.

– Пожалуйста, и впредь не упоминай об этом ни словом.

Феликс в знак повиновения склонил голову.

– Ваше желание для меня закон. Но каково твое положение в Германии? – продолжал он.

– Пожалуйста, избавь меня от разговоров на эту тему.

– Я только хотел сказать, что, по-видимому, оно изменилось.

– Ты ошибаешься.

– Но я думал, ты подписала…

– Я ничего не подписала! – сказала баронесса.

Феликс перестал докучать ей вопросами, и они решили, что он немедленно займется ее отъездом.

Мистеру Брэнду в самом деле не терпелось довершить свое самопожертвование, благородно увенчав его обрядом бракосочетания; но Евгении еще больше не терпелось покинуть страну, в которой она, приехав искать счастья, его не нашла. Правда, нельзя сказать, что Евгения приложила много усилий, и тем не менее она считала себя вправе обобщать, делать окончательные выводы, что обстановка на этом провинциальном континенте не благоприятствует процветанию блестящих в полном смысле этого слова женщин. Старый Свет – вот истинные их подмостки. То, как она прямо и открыто стала, исходя из этих разумных выводов, действовать, казалось изображенному в повести маленькому кружку зрителей не чем иным, как высшим проявлением характера, которому жизненный опыт придал несравненную гибкость. Это, безусловно, произвело очень сильное впечатление на Роберта Эктона, и два дня, остававшиеся до ее отъезда, он все время был не в духе, не находил себе места. Последний вечер баронесса провела в доме дяди, где еще раз всех очаровала; прощаясь с невестой Клиффорда Уэнтуорта, она сняла с собственной руки изящное старинное кольцо и преподнесла его ей, сопроводив это любезными словами и поцелуем. Гертруда, которая в качестве невесты тоже удостоилась ее милостей, пришла от этой маленькой сценки в восторг. Роберт Эктон подумал было, уж не вправе ли он, как опекун и старший брат Лиззи, в свою очередь, сделать баронессе щедрый подарок. Он был бы бесконечно счастлив, если бы мог сделать баронессе щедрый подарок; но он воздержался от подобного проявления чувств и потому так и был до последней минуты, до конца безутешен. Он простился с ней чуть ли не в последнюю минуту – поздно ночью накануне ее отъезда в Бостон.

– Себе я желал бы, чтобы вы остались, – сказал он. – Вам я этого не желаю.

– Я не так противоречива, как вы, – сказала баронесса. – Мне просто жаль, что я уезжаю.

– Вы куда более противоречивы, – заявил Эктон. – Вы хотите этим сказать, что вы просто рады!

Феликс простился с ней на палубе парохода.

– Мы будем часто там видеться, – сказал он.

– Не убеждена, – ответила она, – Европа, на мой взгляд, намного больше Америки.

Конечно, не один мистер Брэнд был в последующие дни во власти нетерпения, но можно утверждать, что из всех нетерпеливых юных душ никто не жаждал больше, чем он, оказаться на высоте положения. Гертруда покинула вместе с Феликсом Янгом свой родной дом; они были безмятежно счастливы и уехали в далекие страны; Клиффорд и его молодая жена тоже обрели счастье, но в пределах более тесного круга; влияние Лиззи на ее супруга с успехом оправдало теорию, которую Феликс столь безуспешно развивал перед своим дядей, что мужчину очень облагораживает близкое общение с умной женщиной. Гертруда долго жила вдали от них. Но когда Шарлотта вышла замуж за мистера Брэнда, Гертруда приехала домой. Она была у них на свадьбе, где Феликс доказал, что ему не изменила его жизнерадостность. Потом Гертруда скрылась снова, и отголоски ее собственной жизнерадостности, сливаясь с Феликсовой, все чаще доносились до ее отчего дома. И мистер Уэнтуорт начал мало-помалу к ним прислушиваться; а Роберт Эктон после смерти своей матушки женился на удивительно милой и благовоспитанной девушке.

Осада Лондона Перевод Г. Островской

Часть первая

1

Занавес «Комеди Франсез», это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер, – «L’Aventurière» [74] Эмиля Ожье – не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе – как он изволил назвать шедевр одного из Бессмертных, – его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.

– Ни одной хорошенькой женщины, – заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае – слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил. – Черт возьми! – воскликнул он. – Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… – он приостановился, изучая ее, – красавицей… в своем роде!

– В каком? – рассеянно спросил Литлмор.

– В необычном… Словами не определишь.

Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:

– Сделайте милость, окажите мне услугу!

– Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры – doubleures [75] .

– Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? – продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.

Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох:

– Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?

– Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, – продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину – тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности – она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, – такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался. – Вероятно, никакого, если на них только смотреть, – бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.

– Вы смотрите на всех без разбора, – продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, – разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.

– Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, – добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. – К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?

Литлмор безразлично поглядел вокруг:

– Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек – вполне приличный молодой человек, – добавил он, помолчав.

– Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.

Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse [76] , стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо – красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:

– Дайте-ка мне бинокль!

– Вы с нею знакомы? – спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.

Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.

– Нет, она не добропорядочная женщина, – сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: – Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.

– А вы не хотите, чтобы она вас заметила? – спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.

Помолчав, Литлмор сказал:

– Я не хочу портить ей игру.

К этому времени entr’acte [77] окончился; вновь поднялся занавес.

Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу – Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у «Гран-кафе» в респектабельной части бульвара Мадлен, – Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья – раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга – тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере одни, Литлмор произнес:

– Пожалуй, я все же не прочь снова ее увидеть.

Он говорил так, будто Уотервил все о ней знал. Это не соответствовало действительности – откуда ему было знать, – но, поскольку его друг, очевидно, многое мог порассказать, Уотервил решил, что только выиграет, если будет посдержаннее. Поэтому он ограничился тем, что протянул Литлмору бинокль:

– Нате, смотрите.

Литлмор взглянул на него с добродушным сожалением:

– Я вовсе не хочу глазеть на нее в эту мерзкую штуку. Я хочу повидаться с ней… как мы виделись раньше.

– А где вы виделись раньше? – спросил Уотервил, распрощавшись со сдержанностью.

– На задней веранде в Сан-Диего.

Ответом ему был лишь недоумевающий взгляд, поэтому Литлмор продолжал:

– Выйдем, здесь нечем дышать, и я вам все объясню.

Они направились к низкой и узкой дверце, более уместной для кроличьей клетки, нежели для знаменитого театра, которая вела из партера в вестибюль; и поскольку Литлмор шел первым, его бесхитростный друг, идущий сзади, заметил, что тот посмотрел на ложу, занятую парой, которая вызвала их интерес. Та, что интересовала их больше, как раз повернулась спиной к залу, – должно быть, она выходила из ложи следом за спутником, но мантильи она не надела: очевидно, они еще не собирались уходить. Стремление Литлмора к свежему воздуху не увело его, однако, на улицу; когда они достигли изящной, строгой лестницы, ведущей в фойе, он взял Уотервила под руку и начал молча подниматься по ступеням. Литлмор был противником развлечений, если это требовало от него усилий, но на этот раз, подумал его друг, он превозмог себя и отправился на поиски дамы, которую столь лаконично ему охарактеризовал. Молодой человек покорился необходимости воздержаться на время от расспросов, и они прошествовали в ярко освещенное фойе, где десяток зеркал отражал замечательную статую Вольтера работы Гудона [78] , на которую вечно пялят глаза посетители театра, со всей очевидностью уступающие в остроте ума тому, чей гений запечатлен в сих живых чертах. Уотервил знал, что Вольтер был чрезвычайно остроумен: он читал «Кандида» и не раз имел случай оценить по достоинству работу Гудона. Фойе было почти пусто; на просторе зеркального паркета терялись небольшие группки зрителей; группок десять находилось в самом фойе, остальные вышли на балкон, нависавший над площадью Пале-Рояль. Окна были распахнуты настежь. Париж сверкал огнями, словно в этот скучный летний вечер отмечался какой-то праздник или начиналась революция; казалось, снизу долетает приглушенный шум голосов, и даже здесь было слышно медленное цоканье копыт и громыхание фиакров, кружащих по гладкому, твердому асфальту.

Дама и ее спутник стояли спиной к нашим друзьям перед мраморным Вольтером; дама была с ног до головы в белом: белое платье, белая шляпка. Литлмор, подобно другим, кто здесь бывал, подумал, что такую сцену можно увидеть только в Париже, и загадочно рассмеялся:

– Забавно встретить ее здесь! Последний раз мы встречались в Нью-Мексико.

– В Нью-Мексико?

– В Сан-Диего.

– А-а, на задней веранде, – догадался Уотервил.

Он понятия не имел, где находится Сан-Диего; получив не так давно назначение в Лондон на второстепенный дипломатический пост, он усердно занимался географией Европы, но географией своей родины полностью пренебрегал.

Говорили они вполголоса и стояли далеко от дамы в белом, но внезапно, точно услышав их, она обернулась. Ее глаза сперва встретились с глазами Уотервила, и он понял, что если она и поймала обрывки их разговора, то не по их вине, а благодаря необычайной остроте ее слуха. Глаза смотрели отчужденно, даже когда остановились мимоходом на Джордже Литлморе, но через мгновение отчужденность исчезла, глаза заблестели, на щеках выступил нежный румянец, улыбка, по-видимому редко покидавшая ее лицо, стала еще ослепительнее. Теперь она совсем повернулась к ним и стояла, приоткрыв приветственно губы, чуть ли не повелительным жестом протянув руку в длинной, до локтя, перчатке. Вблизи она была еще красивее, чем на расстоянии.

– Кого я вижу! – воскликнула она так громко, что каждый, кто там находился, вероятно, отнес это к себе.

Уотервил был поражен: даже после упоминания о задней веранде в Сан-Диего он никак не ожидал, что она окажется американкой. При этих словах ее спутник тоже к ним обернулся. Это был белокурый худощавый молодой человек во фраке; руки он держал в карманах. Уотервил решил, что он-то, во всяком случае, не американец. Для такого цветущего, в полном параде молодого человека у него был слишком суровый вид, и, хотя ростом он не превышал Уотервила и Литлмора, взгляд его упал на них с отвесной высоты. Затем он опять повернулся к статуе Вольтера, будто и раньше предчувствовал, даже предвидел, что его дама может встретить людей, которых он не знает и, скорее всего, не пожелает узнать. Это в известной степени подтверждало слова Литлмора о том, что добропорядочной женщиной ее назвать нельзя. Зато в самом молодом человеке добропорядочности было более чем достаточно.

– Откуда это вы взялись? – продолжала дама.

– Я здесь уже довольно давно, – отвечал Литлмор, направляясь к ней (не очень поспешно), чтобы пожать ей руку. Он тоже улыбался, но куда сдержанней, чем она. Все это время он не спускал с нее глаз, словно немного опасался ее, – с таким видом осторожный человек подходит к грациозному душистому зверьку, который того и гляди укусит.

– Здесь, в Париже?

– Нет, в разных местах… вообще в Европе.

– Да? Как же это мы с вами до сих пор не встретились?

– Лучше поздно, чем никогда, – сказал Литлмор. Улыбка его была несколько напряженной.

– Что ж, у вас вполне европейский вид, – продолжала она.

– У вас также… другими словами – очаровательный; впрочем, это одно и то же, – отвечал Литлмор, смеясь; он явно старался держаться непринужденно. Можно было подумать, что, очутившись с ней лицом к лицу после долгого перерыва, он нашел ее куда более достойной внимания, чем это представлялось ему, когда внизу, в креслах, он решил повидаться с ней.

Услышав эти слова, молодой человек перестал изучать Вольтера и обратил к ним скучающее лицо, не глядя, впрочем, ни на одного из них.

– Я хочу познакомить вас с моим другом, – проговорила дама. – Сэр Артур Димейн… мистер Литлмор. Мистер Литлмор… сэр Артур Димейн. Сэр Артур – англичанин. Мистер Литлмор – мой соотечественник и старинный приятель. Я не виделась с ним целую вечность… Сколько лет мы не встречались? Лучше не считать… Странно, как это вы меня вообще узнали, – произнесла она, обращаясь к Литлмору. – Я ужасно изменилась.

Все это она произнесла громко и весело, тем более внятно, что говорила она с ласкающей медлительностью. Мужчины, отдавая долг учтивости по отношению к даме, молча обменялись взглядом; англичанин при этом слегка покраснел. Он ни на миг не забывал о своей спутнице.

– Я еще почти ни с кем вас не знакомила, – сказала она ему.

– О, это не имеет значения, – возразил сэр Артур.

– Надо же повстречать вас тут! – вновь воскликнула она, продолжая глядеть на Литлмора. – А вы тоже изменились. Сразу видно.

– Только не по отношению к вам.

– Вот это я и хотела бы проверить. Почему вы не представите мне своего друга? Он прямо умирает от желания познакомиться со мной.

Литлмор проделал эту церемонию, но свел ее к минимуму: кивнув на Руперта Уотервила, он пробормотал его имя.

– Вы не назвали ему моего имени! – вскричала дама, в то время как Уотервил приветствовал ее по всем правилам хорошего тона. – Надеюсь, вы не забыли его?

Литлмор бросил на нее взгляд, в который вложил больше, нежели позволял себе до сих пор; если бы облечь этот взгляд в слова, он бы звучал так: «Забыть-то не забыл, но которое из имен?!»

Она ответила на молчаливый вопрос, протянув Уотервилу руку, как раньше Литлмору:

– Рада познакомиться с вами, мистер Уотервил. Я – миссис Хедуэй… Возможно, вы слышали обо мне. Если вы бывали в Америке, вы не могли обо мне не слышать. Не так в Нью-Йорке, как в западных штатах… Вы американец?! Ну, значит, мы все тут земляки… кроме сэра Артура Димейна. Позвольте познакомить вас с сэром Артуром. Сэр Артур Димейн… мистер Уотервил. Мистер Уотервил… сэр Артур Димейн. Сэр Артур – член парламента; молодо выглядит, правда?

Не дожидаясь ответа на этот вопрос, она тут же задала другой, играя браслетами, надетыми поверх длинных, свободных перчаток.

– О чем вы думаете, мистер Литлмор?

Он думал о том, что, должно быть, действительно забыл ее имя, ибо названное ею ничего ему не говорило. Но вряд ли он мог признаться ей в этом.

– Я думаю о Сан-Диего.

– О задней веранде в доме моей сестры? Ах, не надо, там было ужасно. Она уехала оттуда. Оттуда все, верно, уехали.

Сэр Артур Димейн вынул из кармана часы, всем своим видом показывая, что он не намерен участвовать в этих семейных воспоминаниях: казалось, сословная сдержанность странным образом сочетается в нем с природной стеснительностью. Он напомнил, что им пора бы уже возвращаться в зал, но миссис Хедуэй не обратила на это никакого внимания. Уотервилу не хотелось, чтобы она уходила; глядя на нее, он испытывал такое же чувство, какое вызывает прекрасная картина. Ее густые черные волосы, роскошными кольцами спускающиеся на низкий лоб, были того оттенка, который редко теперь встретишь; цвет лица спорил с белой лилией, а когда она поворачивала голову, ее точеный профиль был столь же безупречен, как абрис камеи.

– Знаете, это здесь лучший театр, – обратилась она к Уотервилу, словно желая приобщить его к разговору. – А это Вольтер, знаменитый писатель.

– Я очень люблю «Комеди Франсез», – ответил Уотервил, улыбаясь.

– Ужасный зал, мы не слышали ни слова, – заметил сэр Артур.

– О да, ложи… – проговорил вполголоса Уотервил.

– Я немножко разочарована, – продолжала миссис Хедуэй, – но мне хочется узнать, что будет с этой женщиной дальше.

– С доньей Клориндой? Вероятно, ее убьют: во французских пьесах женщин обычно убивают, – сказал Литлмор.

– Это напомнит мне Сан-Диего! – вскричала миссис Хедуэй.

– Ну, в Сан-Диего убивали не женщин, а женщины.

– Однако ж вы остались в живых, – кокетливо возразила миссис Хедуэй.

– Да, но я изрешечен пулями.

– Бесподобно! – продолжала дама, поворачиваясь к гудоновской статуе. – Какое прекрасное изваяние.

– Вы сейчас читаете господина Вольтера? – предположил Литлмор.

– Нет, но я приобрела его сочинения.

– Вольтер – неподходящее чтение для женщин, – строго произнес англичанин, предлагая миссис Хедуэй руку.

– Ах, почему вы не сказали мне этого раньше, до того как я их купила! – воскликнула она с преувеличенным испугом.

– Я и вообразить не мог, что вы купите сто пятьдесят томов.

– Сто пятьдесят?! Я купила всего два.

– Быть может, два не так уж сильно вам повредят, – заметил Литлмор с улыбкой.

Она пронзила его укоризненным взглядом:

– Я знаю, что вы хотите сказать. Что я и так плохая. Что ж, как я ни дурна, вы должны меня навестить. – И, бросив на ходу название отеля, она покинула фойе вместе со своим англичанином.

Уотервил с интересом поглядел ему вслед; он слышал о нем в Лондоне, видел его портрет в «Ярмарке тщеславия» [79] .

Вопреки утверждению этого джентльмена, спускаться в зал было еще рано, и наши друзья вышли на балкон.

– Хедуэй… Хедуэй?.. Откуда, черт возьми, у нее это имя?! – воскликнул Литлмор, в то время как они глядели вниз, в исполненный жизни мрак.

– Вероятно, от мужа, – предположил Уотервил.

– От мужа? Но от которого? Последнего звали Бек.

– А сколько их у нее было? – спросил Уотервил; ему не терпелось услышать, почему миссис Хедуэй нельзя назвать добропорядочной.

– Понятия не имею. Это нетрудно выяснить, поскольку все они, как я полагаю, живы. Когда я ее знал, она была миссис Бек… Нэнси Бек.

– Нэнси Бек! – в ужасе вскричал Уотервил. Ему представился ее профиль – тонкий профиль прекрасной римской императрицы. Да, тут многое нуждалось в объяснении.

Литлмор все объяснил ему в нескольких словах еще до того, как они вернулись в кресла, добавив, правда, что не может пока пролить свет на ее теперешнее положение. Она была для него воспоминанием о днях, проведенных на Западе; в последний раз он видел ее лет шесть назад. Он знал ее очень хорошо, встречался с ней в разных местах; полем ее деятельности были главным образом юго-западные штаты. В чем заключалась эта деятельность – трудно сказать, одно было ясно: она ограничивалась светскими рамками. Говорили, что у нее есть муж, некий Филаделфус Бек, издатель газеты демократов «Страж Дакоты», но Литлмор ни разу его не видел – супруги жили врозь, и в Сан-Диего считали, что брачные узы мистера и миссис Бек почти окончательно распались. Как он вспоминает теперь, до него впоследствии дошли толки, что она получила развод. Получить развод не составляло для нее никакого труда: никто из судей не мог перед ней устоять. Она и прежде раза два разводилась с человеком, имени которого он не помнит, и, по слухам, даже эти разводы были не первыми. Она не знала в разводах никакого удержу. Когда Литлмор впервые встретил ее в Калифорнии, она звалась миссис Грэнвил, и ему дали понять, что имя это не благоприобретенное, а унаследованное от родителей и вновь взятое после расторжения очередного злосчастного союза. В жизни Нэнси это был не первый такой эпизод – все ее союзы оказывались злосчастными, и она переменила с полдесятка имен. Она была прелестная женщина, особенно для Нью-Мексико, но злоупотребляла разводами… Это подтачивало всякое доверие; она разводилась чаще, чем выходила замуж.

В Сан-Диего она жила у сестры, очередной супруг которой (та тоже уже прошла через развод) был самой важной персоной в городе, владел банком (при содействии шестизарядного револьвера) и не давал Нэнси оставаться без крова в ее безмужние дни. Нэнси начала рано, сейчас ей, должно быть, лет тридцать семь. Вот все, что он имел в виду, когда назвал ее недобропорядочной. Хронология ее браков довольно запутанна; во всяком случае, ее сестра однажды сказала Литлмору, что была такая зима, когда даже она не знала, кто муж Нэнси. Увлекалась Нэнси чаще всего издателями – она питала глубокое уважение к журналистике. Все они, видимо, были ужасными негодяями – ведь ее привлекательные качества ни у кого не вызывали сомнения. Было прекрасно известно, что, как бы она ни поступала, она поступала так из самозащиты. Словом, кое-какие поступки за ней числились. В том-то и суть. Она была очень хороша собой, неглупа, приятного нрава, одна из лучших собеседниц в тех краях. Типичный продукт Дальнего Запада, цветок, возросший на побережье Тихого океана: невежественная, невоспитанная, сумасбродная, но исполненная отваги и мужества, с живым от природы умом и хорошим, хотя и неровным, вкусом. Она не раз говорила ему, что подвернись ей только случай… Теперь, по-видимому, этот случай подвернулся. Одно время Литлмор без нее просто пропал бы. У него было ранчо неподалеку от Сан-Диего, и он ездил в городок повидаться с ней. Иногда оставался там на неделю, и тогда они виделись каждый день. Стояла нестерпимая жара; обычно они сидели на задней веранде. Она всегда была столь же привлекательна и почти столь же хорошо одета, как сегодня. Что до внешнего вида, ее в любую минуту можно было перенести из пыльного старого городишки в Нью-Мексико на берега Сены.

– Эти женщины с Запада поразительны, – сказал Литлмор. – Им нужна лишь зацепка.

Он никогда не был в нее влюблен… ничего такого между ними не было. Могло бы быть, но почему-то не было. Хедуэй, по-видимому, был преемником Бека; хотя, кто знает, в промежутке между ними, возможно, были и другие. Она не принадлежала к высшему обществу, была знаменитостью только в местном масштабе («элегантная, блистающая талантами миссис Бек» – так называли ее в тамошних газетах… другие издатели, не ее мужья), но в этой огромной стране «местность» – понятие весьма широкое. Она совсем не знала восточных штатов и, насколько ему известно, никогда не бывала в Нью-Йорке. Однако за эти шесть лет многое могло случиться; без сомнения, она «пошла в гору». Запад снабжает нас всем (Литлмор рассуждал как абориген Нью-Йорка), почему бы ему не начать наконец снабжать нас блестящими женщинами. Она всегда смотрела на Нью-Йорк свысока; даже в те дни она только и говорила что о Париже, хотя у нее не было никаких надежд туда попасть. Так вот она и жила в Нью-Мексико. Она была честолюбива, провидела свое будущее и никогда не сомневалась, что уготована для лучшей судьбы. Еще в Сан-Диего она нарисовала в воображении своего сэра Артура, время от времени в ее орбиту попадал какой-нибудь странствующий англичанин. Они не были все подряд баронетами и членами парламента, но все же выгодно разнились от издателей. Любопытно, что она намерена делать со своим нынешним приобретением? Нет сомнения, баронет может быть с нею счастлив… если он вообще способен быть счастлив, а это не так-то легко сказать. Вид у нее роскошный, – вероятно, Хедуэй оставил ей изрядный куш, чего нельзя было вменить в заслугу ни одному из его предшественников. Она не берет денег… он уверен, что денег она не берет.

На обратном пути в партер Литлмор, рассказавший все это в юмористическом тоне, однако ж и не без легкой грусти, неотделимой от воспоминаний о прошлом, вдруг громко рассмеялся.

– Прекрасное изваяние… сочинения Вольтера! – воскликнул он, возвращаясь к их разговору в фойе. – Забавно наблюдать, как она пытается воспарить над самой собой; в Нью-Мексико она понятия не имела ни о каком ваянии.

– А мне не показалось, что она хочет пустить пыль в глаза, – возразил Уотервил, движимый безотчетным желанием быть снисходительным к миссис Хедуэй.

– Не спорю, просто она – по ее собственным словам – ужасно переменилась.

Они были на своих местах еще до начала третьего акта, и оба снова взглянули на миссис Хедуэй. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, медленно обмахиваясь веером, и, не таясь, смотрела в их сторону, словно все это время ждала, когда же Литлмор войдет в зал. Сэр Артур Димейн сидел хмурый, уткнув круглый розовый подбородок в крахмальные воротнички; оба как будто молчали.

– Вы уверены, что он с нею счастлив? – спросил Уотервил.

– Да. Люди вроде него проявляют это именно так.

– И она выезжает с ним одна? Где ее муж?

– Вероятно, она с ним развелась.

– И теперь хочет вступить в брак с баронетом? – спросил Уотервил, словно его приятель был всеведущ.

Литлмору показалось забавным сделать вид, будто так оно и есть.

– Он хочет вступить с нею в брак.

– Чтобы получить развод, как остальные?

– О нет, на этот раз она нашла то, что искала, – сказал Литлмор, глядя, как поднимается занавес.

Литлмор переждал три дня, прежде чем навестить миссис Хедуэй в отеле «Мёрис», и мы можем заполнить этот промежуток, добавив еще несколько слов к той истории, которую мы услышали из его уст. Пребывание Джорджа Литлмора на Дальнем Западе было вызвано довольно обычным обстоятельством – он отправился туда попытать счастья и вновь наполнить карманы, опорожненные юношеским мотовством. Вначале попытки эти не имели успеха: с каждым годом все труднее было сколотить состояние даже такому человеку, как Литлмор, хотя он, вероятно, отчасти унаследовал от своего почтенного батюшки, незадолго до того почившего вечным сном, те дарования, посвященные в основном ввозу чая, благодаря которым Литлмор-старший сумел прилично обеспечить своего сына. Литлмор-младший пустил по ветру наследство и не спешил проявить свои таланты, состоявшие пока главным образом в неограниченной способности курить и объезжать лошадей, что вряд ли могло привести его к овладению какой-либо, пусть даже свободной, профессией. Отец послал сына в Гарвард, чтобы там возделали его природные склонности, но они расцвели таким пышным цветом, что потребовалось не столько культивировать их, сколько время от времени заглушать, из-за чего Литлмор-сын был вынужден несколько раз сменять университет на одну из живописных деревень коннектикутской долины. Это временное удаление из-под ученого крова под сень дубрав, возможно, спасло его в том смысле, что отторгло от вредоносной почвы и подсекло под корень его сумасбродства. К тридцати годам Литлмор не овладел ни одной из наук, если не считать великой науки равнодушия. Пробудился он от равнодушия благодаря счастливому случаю. Чтобы помочь приятелю, еще настоятельнее нуждавшемуся в наличности, нежели он, Литлмор приобрел у него за скромную сумму (выигранную в покер) пай в серебряных копях, где – по искреннему и неожиданному признанию того, кто сбыл ему акции, – не было серебра. Литлмор поехал взглянуть на копи и убедился в истинности этого утверждения, однако ж оно было опровергнуто несколько лет спустя в результате внезапного интереса к копям, вспыхнувшего в одном из акционеров. Этот джентльмен, убежденный, что серебряные копи без серебра встречаются столь же редко, как следствие без причины, докопался до благородного металла, руководствуясь логикой вещей. Это пришлось Литлмору как нельзя более кстати и положило начало богатству, которое не раз ускользало от него за все эти безрадостные годы, проведенные в самых суровых местах, и которого человек, не столь уж упорно стремящийся к цели, пожалуй, и не заслужил. С дамой, поселившейся сейчас в отеле «Мёрис», он познакомился еще до того, как добился успеха. Теперь ему принадлежал самый большой пай в копях, которые, вопреки всем предсказаниям, продолжали давать серебро и позволили ему купить в числе прочего ранчо в Монтане куда более внушительных размеров, чем несколько акров сухой земли в окрестностях Сан-Диего. Ранчо и копи рождают чувство надежности, и сознание, что ему не нужно слишком пристально следить за источниками своего дохода (обязанность, способная испортить все для человека такого склада, как Литлмор), еще более способствовало обычной невозмутимости нашего джентльмена. И нельзя сказать, что невозмутимость эта не подвергалась испытаниям. Приведем хотя бы один – самый наглядный – пример: года за три до того, как мы с ним познакомились, он потерял жену, прожив с ней всего лишь год. Ему было сорок, когда он встретил и полюбил двадцатитрехлетнюю девушку, которая, подобно ему, искала путей устроить счастливо дальнейшую судьбу. Она оставила ему маленькую дочь, которую он вверил заботам единственной своей сестры, владелицы английского сквайра и унылого поместья в Хемпшире. Дама эта, по имени миссис Долфин, пленила своего сквайра во время его вояжа по Соединенным Штатам, предпринятого с целью осмотра всех достопримечательностей этой страны. Из всего, что он там увидел, наиболее примечательным, по его словам, оказались хорошенькие девушки больших городов, и года два спустя он вернулся в Нью-Йорк, чтобы жениться на мисс Литлмор, не растратившей, в отличие от брата, своей доли наследства. Ее золовка, выйдя замуж много позднее и приехав по этому случаю в Европу, где, как она тешила себя надеждой, были непогрешимые врачи, умерла в Лондоне через неделю после рождения дочери, а бедный Литлмор, хотя и отказался временно от родительских прав и обязанностей, оставался в этих обманувших его чаяния краях, чтобы быть поближе к хемпширской детской. Он был весьма видный мужчина, особенно с тех пор, как поседел. Высокий, сильный, с хорошей фигурой и скверной осанкой, он производил впечатление человека одаренного, но ленивого; ему обычно приписывали большой вес в обществе, о чем он даже не подозревал. Взгляд у него был спокойный и проницательный, улыбка, медленно и не очень ярко освещавшая лицо, привлекала своей искренностью. Основным его делом было теперь ничегонеделание, и он довел это занятие до высокого совершенства. Эта способность Литлмора вызывала жгучую зависть у Руперта Уотервила, который был на десять лет его моложе и слишком отягощен честолюбивыми помыслами и заботами – не очень тяжелыми порознь, но составлявшими вкупе ощутимое бремя, – чтобы спокойно дожидаться, когда на него снизойдет благодать. Уотервил полагал это большим талантом и надеялся когда-нибудь тоже им овладеть; это помогало обрести независимость, не нуждаться ни в ком, кроме самого себя. Литлмор мог молча и неподвижно просидеть весь вечер, покуривая сигару и разглядывая ногти. Поскольку все знали, что он славный малый, к тому же сам нажил себе состояние, никто не приписывал такое его скучное времяпрепровождение глупости или угрюмости. Это говорило скорее о большом жизненном опыте, о таком запасе воспоминаний, что перебирать их в памяти хватит до конца дней. Уотервил чувствовал, что если с пользой употребить ближайшие годы, быть начеку и ничего не упустить, то он накопит достаточный опыт и, возможно, лет в сорок пять у него тоже достанет времени разглядывать свои ногти. Ему представлялось, что так погружаться в созерцание – не буквально, разумеется, а символически – может только светский человек. Ему представлялось также – возможно, без достаточных на то оснований, ибо он не ведал, каково на этот счет мнение государственного департамента, – что сам он вступил на дипломатическую стезю. Он был младшим из двух секретарей, наличие которых делает personnel [80] американской миссии в Лондоне столь многочисленным, и в настоящее время проводил в Париже свой ежегодный отпуск. Дипломату пристало быть непроницаемым, и, хотя в целом Уотервил вовсе не брал Литлмора за образец – можно было найти куда лучшие образцы в американском дипломатическом корпусе в Лондоне, – он полагал, что выглядит достаточно непроницаемо, когда вечерами в Париже в ответ на вопрос, чем бы он предпочел заняться, отвечал: ничем – и просиживал весь вечер перед «Гран-кафе» на бульваре Мадлен (он был очень привержен к кофе), заказывая одну за другой demi-tasses [81] . Литлмор даже в театр ходил редко, и описанное нами посещение «Комеди Франсез» было предпринято по настоянию Уотервила. За несколько вечеров до того тот смотрел «Le Demi-Monde» [82] , и ему сказали, что в «L’Aventurière» он увидит обстоятельную трактовку того же сюжета – как воздают по заслугам женщинам, которые любыми средствами готовы втереться в почтенную семью. Он счел, что в обоих случаях дамы заслужили свою участь, но предпочел бы, чтобы поборникам чести не приходилось так много лгать. Они с Литлмором были в хороших, дружеских, хотя и не очень близких отношениях и много времени проводили вместе. На этот раз Литлмор не сожалел, что пошел в театр, ибо его весьма заинтриговала новая ипостась Нэнси Бек.

2

Однако с визитом Литлмор решил повременить; оснований тому было более чем достаточно, и не обо всех из них стоит упоминать. Когда он наконец собрался, то застал миссис Хедуэй дома и не удивился, увидев в гостиной сэра Артура Димейна. Что-то неуловимое в атмосфере свидетельствовало о том, что визит этого джентльмена сильно затянулся. Литлмор предполагал, что при данных обстоятельствах тот поспешит откланяться – ведь хозяйка, должно быть, осведомила его о давней и близкой дружбе, связывающей ее с Литлмором. Возможно, у баронета есть на нее определенные права – судя по его виду, это именно так, – но чем они определеннее, тем скорее он может позволить себе проявить деликатность и временно отказаться от них. Так раздумывал Литлмор, в то время как сэр Артур сидел, не сводя с него глаз и ничем не выказывая желания отбыть. Миссис Хедуэй была сама любезность – она и всегда держалась так, словно знает вас тысячу лет, – горячее, чем того требовал случай, попеняла ему за то, что он не собрался раньше ее навестить, но и самые ее укоры тоже были проявлением любезности. При дневном свете миссис Хедуэй выглядела несколько поблекшей, но выражение ее лица было неподвластно времени. Она занимала лучшие апартаменты в отеле и, судя по роскоши обстановки и туалетов, была чрезвычайно богата; в передней, за дверью, сидел ее фактотум [83] ; она, несомненно, умела жить. Миссис Хедуэй попыталась вовлечь сэра Артура в общий разговор, но тот, хотя упорно продолжал сидеть, вовлекаться не пожелал и лишь улыбался, не говоря ни слова, – ему было явно не по себе. Поэтому беседа их носила светский характер – качество, в прежние дни меньше всего присущее беседам миссис Хедуэй с ее друзьями. Англичанин глядел на Литлмора странным упорным взглядом, что тот, посмеявшись про себя, сперва приписал обыкновенной ревности.

– Дорогой сэр Артур, мне бы очень хотелось, чтобы вы ушли, – обратилась к молодому человеку миссис Хедуэй минут через пятнадцать.

Сэр Артур поднялся и взял шляпу.

– Я думал, что окажу вам услугу, если останусь.

– Чтобы защитить меня от мистера Литлмора? Я знаю его с детства… я знаю худшее, на что он способен. – Она послала свою прелестную улыбку вслед уходящему гостю и неожиданно добавила: – Я хочу поговорить с ним о прошлом.

– Это как раз то, о чем я хотел бы услышать, – сказал сэр Артур, останавливаясь на пороге.

– Мы будем болтать по-американски, вы нас не поймете… Он говорит на английский манер, – объяснила она, как всегда, исчерпывающе и кратко, когда баронет, заявив, что вечером он в любом случае придет, закрыл за собой дверь.

– Ему не известно ваше прошлое? – спросил Литлмор, стараясь, чтобы вопрос не прозвучал слишком дерзко.

– Ах, я все ему рассказала, но он не понимает. Эти англичане такие странные; боюсь, они не очень умны. Он никогда не слышал, чтобы женщины… – Миссис Хедуэй не договорила, и Литлмор заполнил паузу смехом.

– Ну что тут смешного? А впрочем, не важно, – продолжала она. – На свете есть много такого, о чем они не слышали. Все равно англичане мне нравятся – во всяком случае, он. Он настоящий джентльмен – вы понимаете, что я хочу сказать? Только он слишком засиживается у меня и с ним немного скучно. Я очень рада для разнообразия видеть вас.

– Вы хотите сказать, что я не джентльмен? – спросил Литлмор.

– Ну что вы! Вы были джентльменом в Нью-Мексико. Я думаю, вы были там единственным джентльменом; надеюсь, вы им и остались. Поэтому я поздоровалась с вами в театре. Я ведь могла сделать вид, что знать вас не знаю.

– Как вам угодно. Еще и сейчас не поздно.

– Но я вовсе этого не хочу. Я хочу, чтобы вы мне помогли.

– Помог?

– Как вы думаете, он все еще здесь?

– Кто? Ваш бедный баронет?

– Нет, Макс, мой фактотум, – не без важности произнесла миссис Хедуэй.

– Понятия не имею. Хотите, посмотрю?

– Нет, тогда мне придется дать ему поручение, а я, хоть убей, не знаю, что бы такое придумать. Он часами сидит в передней; привычки мои просты, и ему нечего делать. Прямо беда, нет у меня никакого воображения.

– Бремя роскошной жизни, – сказал Литлмор.

– О да, я живу роскошно. И в общем-то, мне это по вкусу. Боюсь только, как бы он меня не услышал. Я так громко говорю – еще одна привычка, от которой я стараюсь избавиться.

– Почему вы хотите стать другой?

– Потому что все стало другим, – с легким вздохом ответила миссис Хедуэй. – Вы слышали, что я потеряла мужа? – спросила она внезапно.

– Вы имеете в виду мистера… э-э… мистера?.. – Литлмор приостановился, но она, по-видимому, не поняла почему.

– Я имею в виду мистера Хедуэя, – с достоинством сказала она. – Мне немало выпало на долю, с тех пор как мы с вами виделись в последний раз: замужество, смерть мужа, неприятности – всего не перечесть.

– Ну, мужей на вашу долю выпало немало и до того, – осмелился заметить Литлмор.

Она остановила на нем кроткий, ясный взгляд; лицо ее не залилось бледностью, не зарделось румянцем.

– Не так много… не так много…

– Не так много, как могло бы показаться?

– Не так много, как болтали досужие языки. Не помню – была я тогда замужем?

– Болтали, что да, – сказал Литлмор, – но я никогда не встречался с мистером Беком.

– Вы ничего не потеряли, он был форменный негодяй! Я совершала в жизни поступки, которые сама не могу понять. Что же удивляться, если другие не могут понять их. Но со всем этим покончено… Вы уверены, что Макс не слышит? – быстро спросила она.

– Нет, не уверен. Но если вы подозреваете, что он подслушивает у замочной скважины, прогоните его.

– Нет, этого я не думаю… я тысячу раз распахивала дверь.

– Ну, значит, он ничего не слышит. Я не знал, что у вас столько секретов. Когда мы с вами расстались, мистер Хедуэй был еще в будущем.

– Теперь он в прошлом. Он был милый… Этот свой поступок я вполне могу понять. Но он прожил всего год, у него было больное сердце, он очень хорошо меня обеспечил. – Все эти разнообразные сведения были сообщены единым духом, словно это были вещи одного порядка.

– Рад за вас. У вас всегда были разорительные вкусы.

– У меня куча денег, – продолжала миссис Хедуэй. – У мистера Хедуэя была земельная собственность в Денвере. Она очень поднялась в цене. После его смерти я пробовала жить в Нью-Йорке. Мне не понравился Нью-Йорк.

Тон, каким хозяйка дома произнесла эту фразу, являлся как бы résumé [84] светского эпизода.

– Я собираюсь жить в Европе… мне нравится Европа, – продолжала она. Если в ее предыдущих словах слышался отголосок истории, последнее заявление прозвучало пророчески.

Миссис Хедуэй немало удивила, более того – позабавила Литлмора.

– Вы путешествуете вместе с молодым баронетом? – спросил он с невозмутимостью человека, желающего продлить забаву, насколько это возможно.

Миссис Хедуэй скрестила руки на груди и откинулась на спинку кресла.

– Послушайте-ка, мистер Литлмор, – проговорила она. – Нрав у меня все такой же незлобивый, но знаю я теперь куда больше. Уж надо думать, я путешествую не вместе с баронетом; он всего-навсего друг.

– А не любовник? – безжалостно спросил Литлмор.

– Ну кто же путешествует со своим любовником? Не нужно смеяться надо мной. Нужно мне помочь. – И она посмотрела на него с нежной укоризной, которая должна была бы растрогать его: у нее был такой кроткий и рассудительный вид. – Говорю вам, мне пришлась по вкусу Европа, я бы навек осталась здесь. Я бы только хотела побольше узнать об их жизни. Думаю, она по мне… лишь бы мне помогли для начала. Мистер Литлмор, – добавила она, помолчав, – с вами я могу говорить без утайки, тут нет ничего зазорного. Я хочу попасть в светское общество. Вот куда я мечу.

Литлмор уселся поплотнее в кресле: так человек, которому предстоит поднять тяжкий груз, старается найти точку опоры. Однако голос его звучал шутливо, чуть ли не поощрительно, когда он повторил вслед за ней:

– В светское общество? Мне кажется, вы уже там, раз у ваших ног баронет.

– Это я и хотела бы узнать! – нетерпеливо воскликнула она. – Баронет – это много?

– Принято считать, что да. Но я тут не судья.

– Разве вы не бываете в обществе?

– Я? Разумеется, нет. С чего вы это взяли? Великосветское общество интересует меня не больше, чем вчерашний номер «Фигаро».

На лице миссис Хедуэй отразилось крайнее разочарование, и Литлмор догадался: прослышав о его серебряных копях и ранчо и о постоянном пребывании в Европе, она надеялась, что он вращается в высшем свете… Но она тут же овладела собой:

– Не верю ни одному вашему слову. Вы сами знаете, что вы джентльмен. Тут уж ничего не попишешь.

– Возможно, я и джентльмен, но привычки у меня не джентльменские. – Литлмор запнулся на миг и добавил: – Я слишком долго прожил на славном Юго-Западе.

Щеки ее вспыхнули; она сразу все поняла… поняла даже больше того, что он хотел вложить в эти слова. Но Литлмор был ей нужен, и миссис Хедуэй выгоднее было проявить терпимость – тем более что это входило в число ее счастливых свойств, – нежели наказывать его за злой намек. Все же она не отказала себе в легкой насмешке:

– Что с того? Джентльмен – всегда джентльмен.

– Не всегда, – со смехом возразил Литлмор.

– При такой сестре и не иметь знакомств в европейском обществе? Быть того не может!

При упоминании о миссис Долфин, сделанном с нарочитой небрежностью, однако ж не ускользнувшей от него, Литлмор невольно вздрогнул. «При чем тут моя сестра?» – хотелось ему сказать. Намек на эту даму неприятно поразил его, она была связана для него с совсем иным кругом представлений; не могло быть и речи о том, чтобы миссис Хедуэй познакомилась с ней, если, как выразилась бы сама миссис Хедуэй, она на это «метила». Но он предпочел отвести разговор в сторону.

– Европейское общество? Что вы под этим разумеете? Это очень неопределенное понятие. Надо представлять, о чем идет речь.

– Речь идет об английском обществе… о том обществе, куда вхожа ваша сестра… вот о чем, – сказала миссис Хедуэй, не любившая обиняков. – О людях, которых я видела в Лондоне, когда была там в прошлом году… видела в опере и в парках… о людях, которые бывают на приемах у королевы. Остановилась я в гостинице на углу Пикадилли… в той, что выходит на Сент-Джеймс-стрит. Я часами сидела у окна, глядела на людей в каретах. У меня тоже была карета, и когда я не сидела у окна, я каталась в парке. Я была совсем одна. Видеть людей я видела, но никого не знала, мне и поговорить не с кем было. Я тогда еще не была знакома с сэром Артуром… я встретила его месяц назад в Хомбурге. Он поехал за мной в Париж… Вот почему он теперь навещает меня. – Последние слова были произнесены спокойно, буднично, без малейшей рисовки, словно иначе и быть не могло и миссис Хедуэй привыкла к тому, что за ней едут следом, а джентльмены, которых встречаешь в Хомбурге, непременно едут за тобой. Тем же тоном она добавила: – Я вызвала в Лондоне немалый интерес… это нетрудно было заметить.

– Вы всюду будете его вызывать, где бы вы ни появились, – сказал Литлмор и сам почувствовал, как банально прозвучали его слова.

– Я не хочу вызывать такой большой интерес, я считаю это вульгарным, – возразила миссис Хедуэй с какой-то особой приятностью в своем благозвучном голосе, говорящей, казалось, о том, что она находится во власти нового понятия. Судя по всему, ее ум был широко открыт новым понятиям.

– Позавчера в театре все на вас смотрели, – продолжал Литлмор. – Вам нечего и надеяться избежать внимания.

– Я вовсе не хочу избегать внимания… на меня всегда смотрели и, верно, всегда будут смотреть. Но смотреть можно по-разному. Я знаю, как мне надо, чтобы на меня смотрели. И я этого добьюсь! – воскликнула миссис Хедуэй. Да, она говорила без обиняков.

Литлмор сидел с ней лицом к лицу и молчал. В нем боролись разнообразные чувства; воспоминания о других местах, других часах постепенно овладевали им. В прежние годы почти ничто не стояло между ними – он знал ее так, как можно знать человека только на просторах юго-западных штатов. Тогда она нравилась ему чрезвычайно; правда, в городишке, где они жили, проявлять слишком большую взыскательность было бы просто смешно. И все же Литлмора не оставляло некое внутреннее ощущение, что его симпатия к Нэнси Бек неотрывна от Юго-Запада, что самой подходящей декорацией для этого лирического эпизода была задняя веранда Сан-Диего. Здесь, в Париже, она представала перед ним в новом обличье… по-видимому, хотела быть причисленной к совсем иной категории. К чему ему брать на себя этот труд, подумал Литлмор; он привык смотреть на нее именно так… не может же он теперь, после стольких лет знакомства, начать смотреть на нее иначе. И не станет ли она скучной? Миссис Хедуэй трудно было заподозрить в этом грехе, но если она задалась целью сделаться другой, вдруг она станет утомительной? Он даже испугался, когда она принялась толковать о европейском обществе, о его сестре, о том, как то-то и то-то вульгарно. Литлмор был неплохой человек и любил справедливость, во всяком случае не меньше, чем любой его ближний, но в его душевный склад входили и лень, и скептицизм, возможно даже жестокость, заставлявшие его желать, чтобы сохранилась былая простота их отношений. У него не было особого желания видеть, как «поднимается» женщина, он не возлагал особых упований на этот мистический процесс; он уповал, что женщинам не обязательно «падать» – обойтись без этого и вполне возможно, и весьма желательно, – но думал, что обществу только пойдет на пользу, если они не станут mêler les genres [85] , как говорят французы. Вообще-то, он не брался судить о том, что именно хорошо для общества: на его взгляд, общество было в довольно плохом состоянии, но в правильности этого суждения он был твердо убежден. Смотреть, как Нэнси Бек берет старт на большой приз, – что ж, это зрелище может развлечь, если смотреть со стороны, но стоит из зрителя превратиться в участника спектакля, тут же попадешь в неловкое и затруднительное положение. Литлмор не хотел быть грубым, но миссис Хедуэй не мешало понять, что обвести его вокруг пальца не так-то легко.

– Конечно, если вы захотите чего-нибудь, вы этого добьетесь, – сказал он в ответ на ее последнее замечание. – Вы всегда добивались того, чего хотели.

– Но я еще никогда не хотела того, чего я хочу сейчас… Ваша сестра постоянно живет в Лондоне?

– Сударыня, ну что вам моя сестра? – спросил Литлмор. – Такие женщины, как она, не в вашем вкусе.

Наступило короткое молчание.

– Вы не уважаете меня! – вдруг воскликнула миссис Хедуэй громким, почти веселым голосом.

Если Литлмор хотел, как я сказал, сохранить былую простоту их отношений, она, по всей очевидности, была готова пойти ему навстречу.

– Ах, дорогая миссис Бек!.. – вскричал он протестующе, хотя и не очень уверенно, случайно употребив ее прежнее имя. В Сан-Диего он никогда не задумывался над тем, уважает он ее или нет, вопрос об этом просто не возникал.

– Вот вам и доказательство – назвать меня этим противным именем!.. Вы разве не верите, что мистер Хедуэй был мой муж? Мне не слишком везло на имена, – добавила она с грустной задумчивостью.

– Я чувствую себя крайне неловко, когда вы так говорите. Это дико. Моя сестра почти круглый год живет за городом, она недалекая, скучноватая и, пожалуй, грешит кое-какими предрассудками. А у вас живой ум, широкий взгляд на вещи. Вот почему я думаю, что она вам не понравится.

– Как вам не стыдно так плохо отзываться о своей сестре! – воскликнула миссис Хедуэй. – Вы как-то говорили мне в Сан-Диего, что она очень милая женщина. Как видите, я не забыла этого. Вы сказали еще, что мы с ней одних лет. И вам не совестно будет не познакомить меня с ней? Посмотрим, как вы из этого выпутаетесь. – И хозяйка дома рассмеялась без всякой жалости к Литлмору. – Меня ничуть не пугает, что она скучна. Быть скучной – так изысканно. Во мне уже слишком много живости.

– И слава богу! Но нет ничего легче, чем познакомиться с моей сестрой, – сказал Литлмор, прекрасно зная, что говорит неправду. И, желая отвлечь миссис Хедуэй от этой щекотливой темы, неожиданно спросил: – Вы собираетесь замуж за сэра Артура?

– Вам не кажется, что с меня хватит мужей?

– Возможно, но это откроет перед вами новое поприще, все будет по-иному. Англичан у вас еще не было.

– Если я и выйду замуж, так только за европейца, – невозмутимо произнесла миссис Хедуэй.

– У вас есть на это все шансы: сейчас многие женятся на американках.

– Но уж теперь – шалишь! Иначе как за джентльмена я замуж не пойду. У меня и так много упущено. Вот это я и хочу узнать насчет сэра Артура, а вы за весь вечер так ничего мне и не рассказали.

– Право же, мне нечего сказать… я даже не слышал о нем. Разве он сам ничего вам о себе не рассказывал?

– Ни слова, он очень скромный. Он не хвастает, никого из себя не корчит. Тем он мне и нравится. Это такой хороший тон. Мне нравится хороший тон! – воскликнула миссис Хедуэй. – Но вы так и не сказали, – добавила она, – что поможете мне.

– Как я могу вам помочь? Я – никто, я не имею никакого веса.

– Вы поможете мне, если не станете мешать. Обещайте не мешать мне. – Она снова устремила на него пристальный блестящий взгляд; казалось, он проникает в самую глубину его глаз.

– Боже милостивый, как бы я мог вам помешать?

– Не думаю, чтобы вы это смогли, но вдруг вы попытаетесь.

– Я слишком ленив, слишком глуп, – шутливо сказал Литлмор.

– Да-а, – раздумчиво протянула миссис Хедуэй, все еще глядя на него. – Наверное, вы для этого слишком глупы. Но вы для этого и слишком добры, – добавила она более любезно. Когда она говорила подобные вещи, перед ней невозможно было устоять.

Они болтали так еще с четверть часа, наконец – словно раньше она не решалась упомянуть об этом – миссис Хедуэй заговорила с ним о его женитьбе и смерти жены, проявив больше такта (как отметил про себя Литлмор), чем при упоминании о других предметах…

– Вы должны быть счастливы, что у вас есть дочь; я всегда мечтала о дочери. Господи, я бы сделала из нее настоящую леди! Не такую, как я… в другом стиле!

Когда Литлмор поднялся, намереваясь уйти, она сказала, что он должен почаще ее навещать; она пробудет в Париже еще несколько недель; и пусть он приведет с собой мистера Уотервила.

– Вашему англичанину это придется не по вкусу – наши частые визиты, – сказал Литлмор, стоя в дверях.

– Не понимаю, при чем тут он, – отвечала миссис Хедуэй, изумленно взглянув на него.

– Ни при чем. А только, вероятно, он в вас влюблен.

– Это не дает ему никаких прав. Еще не хватало, чтобы я стала поступать в угоду всем мужчинам, которые были в меня влюблены!

– Да, конечно, ваша жизнь превратилась бы просто в ад. Даже делая лишь то, что вам угодно, вы не обошлись без треволнений. Но чувства нашего молодого друга, по-видимому, дают ему право сидеть здесь, когда к вам приходят гости, с надутым и хмурым видом. Это может надоесть.

– Как только он мне надоедает, я прогоняю его. Можете не сомневаться.

– Впрочем, – продолжал, спохватившись, Литлмор, – это не так уж важно. – Он вовремя подумал, что, если он получит миссис Хедуэй в свое безраздельное владение, это сильно обременит его досуг.

Миссис Хедуэй вышла в переднюю его проводить. Мистер Макс, фактотум, к счастью, отсутствовал. Миссис Хедуэй замешкалась, – видимо, она еще что-то хотела ему сказать.

– Но вы ошибаетесь, сэр Артур рад, что вы пришли, – проговорила она. – Он хочет поближе познакомиться с моими друзьями.

– Поближе познакомиться? Зачем?

– Он хочет разузнать обо мне и надеется, что они что-нибудь ему расскажут. Как-нибудь он спросит вас напрямик: «Что она за женщина, в конце концов?»

– Неужели он сам этого еще не выяснил?

– Он не понимает меня, – сказала миссис Хедуэй, разглядывая подол платья. – Таких, как я, он никогда не видел.

– Еще бы!

– Оттого он и спросит вас.

– Я отвечу, что вы самая очаровательная женщина в Европе.

– Это не ответ на его вопрос. Да он и сам это знает. Его интересует, добропорядочна ли я.

– Он чересчур любопытен! – вскричал Литлмор со смехом.

Миссис Хедуэй слегка побледнела; казалось, она пытается прочесть его мысли по губам.

– Так вы уж и скажите ему, – продолжала она с улыбкой, не вернувшей, однако, румянца ее щекам.

– Что вы добропорядочная? Я скажу ему, что вы – обворожительная.

Несколько мгновений миссис Хедуэй не двигалась с места.

– Ах, от вас никакого проку! – вполголоса произнесла она и, внезапно повернувшись, пошла обратно в гостиную, волоча за собой длинный шлейф.

3

«Elle ne se doute de rien» [86] , – сказал себе Литлмор на обратном пути из отеля и вновь повторил эту фразу, говоря о миссис Хедуэй с Уотервилом.

– Ей хочется стать респектабельной, – добавил он, – только у нее ничего не выйдет, она слишком поздно взялась за это; хорошо, если она станет полуреспектабельной. Но поскольку она не будет знать, когда она грешит против респектабельности, это не имеет значения. – И далее принялся доказывать, что в каких-то отношениях она неисправима, ей не хватает деликатности, не хватает сдержанности, не хватает такта; она может сказать вам: «Вы меня не уважаете!» Как будто женщине пристало так говорить!

– Это зависит от того, какой смысл она вложила в эти слова. – Уотервил любил докапываться до смысла вещей.

– Чем больше она в них вложила, тем меньше ей следовало говорить так, – заявил Литлмор.

Однако он вновь посетил отель «Мёрис» и на этот раз взял с собой Уотервила. Секретарь дипломатической миссии, которому не часто доводилось близко соприкасаться с дамами столь неопределенного положения, ждал, что ему предстоит увидеть весьма любопытный экземпляр. Конечно, он шел на риск, она могла оказаться опасной, но, в общем-то, чувствовал себя спокойно, ибо предметом его привязанности в настоящее время была Америка, во всяком случае государственный департамент, и он не имел никакого намерения им изменять. К тому же у него был свой идеал привлекательной женщины – молодой особы, транспонированной в совсем иной тональности, нежели эта сверкающая, улыбающаяся, шуршащая шелками говорливая дщерь Юго-Запада. Женщина, которой он отдаст свое сердце, будет безмятежна и неназойлива, она не станет на вас посягать, будет порой предоставлять вас самому себе. Миссис Хедуэй была чересчур вольна, фамильярна, слишком непосредственна, она вечно взывала к вам о помощи или вменяла что-нибудь в вину, требовала объяснений и обещаний, задавала вопросы, на которые надо было отвечать. Все это сопровождалось тысячью улыбок и лучезарных взглядов, подкреплялось прочими приятностями, отпущенными ей природой, но в целом бывало слегка утомительно. У миссис Хедуэй, несомненно, было много очарования, бесконечное желание нравиться и замечательное собрание нарядов и украшений, но она была слишком занята собой и пылко стремилась к заветной цели, а можно ли требовать, чтобы другие разделяли ее пыл? Если она хотела проникнуть в высший свет, то у ее друзей-холостяков не было никаких оснований хотеть ее там увидеть, ведь именно отсутствие светских условностей и привлекало их в ее гостиную. Без сомнения, она сочетала в своем лице сразу нескольких женщин – почему бы ей не удовольствоваться такой многоликой победой? С ее стороны просто глупо, заметил Литлмор Уотервилу, рваться наверх, ей бы следовало понимать, что ей куда уместнее оставаться внизу. Она чем-то раздражала его; даже ее попытки воспарить над собственным невежеством – исполнившись критическим жаром, она расправлялась со многими произведениями своих современников смелой и независимой рукой – заключали в себе некий призыв, мольбу о сочувствии, что, естественно, не могло не вызывать досаду у человека, не желавшего беспокоить себя и пересматривать старые оценки, освященные многими и в какой-то мере нежными воспоминаниями. Несомненно, у миссис Хедуэй была одна прелестная черта: в ней таилось множество сюрпризов. Даже Уотервил не мог не признать, что его идеалу женщины не повредит, если к безмятежности подмешать толику неожиданности. Спору нет, существуют сюрпризы двоякого рода, и не все они приятны без оговорок, а миссис Хедуэй одаряла ими в равной мере. Она поражала внезапными восторгами, эксцентрическими восклицаниями, ставящей в тупик любознательностью – дань утонченным обычаям и возвышенным удовольствиям, к которым с таким опозданием приобщается человек, наделенный склонностью к комфорту и красоте и выросший в стране, где все ново и многое безобразно. Миссис Хедуэй была провинциальна – чтобы это увидеть, не требовалось особой прозорливости. Но в одном она была истинная парижанка – если это можно считать мерой успеха, – она все схватывала на лету, понимала с полуслова, из каждого обстоятельства извлекала урок. «Дайте мне время, и я буду знать все, что нужно», – как-то сказала она Литлмору, наблюдавшему за ее достижениями со смешанным чувством восхищения и грусти. Ей нравилось называть себя бедной дикаркой, которая стремится подобрать хоть крупицу знания, и эти слова производили изрядный эффект в сочетании с ее точеным лицом, безукоризненным туалетом и блеском ее манер.

Один из преподнесенных ею сюрпризов заключался в том, что после первого визита Литлмора она не упоминала более о миссис Долфин. Возможно, он был к ней крайне несправедлив, но он ожидал, что миссис Хедуэй станет заговаривать об этой даме при каждой встрече. «Если только она оставит в покое Агнессу, пусть делает все что угодно, – заметил он Уотервилу со вздохом облегчения. – Моя сестра и смотреть на нее не захочет, и мне было бы очень неловко, если бы пришлось ей об этом сказать». Миссис Хедуэй ждала от него помощи, она показывала это всем своим видом, но пока не требовала никаких определенных услуг. Она выжидала молча, терпеливо, и уже это одно служило своего рода предостережением. Нужно сознаться, что по части знакомств ее перспективы были невелики – единственными ее посетителями, как выяснил Литлмор, оставались сэр Артур Димейн да они с Уотервилом, два ее соотечественника. Она могла бы иметь и других друзей, но она очень высоко себя ставила и предпочитала не водить знакомства ни с кем, если не может завести его в самом лучшем обществе. Очевидно, она льстила себя мыслью, что выглядит жертвой собственной разборчивости, а не чужого небрежения. В Париже было множество американцев, но ей не удалось проникнуть в их круг: добропорядочные люди к ней не шли, а других она сама ни за что бы не приняла. Она точно знала, кого она желает видеть и кого – нет. Всякий раз, приходя к миссис Хедуэй, Литлмор ожидал, что она спросит его, почему он не приводит к ней своих друзей, и даже приготовил ответ. Ответ этот был достаточно неубедителен, ибо состоял в банальном уверении, что он хочет сохранить ее для себя одного. Она, бесспорно, возразит, что это шито белыми нитками, как оно в действительности и было, но дни шли, а она все не требовала от него объяснений. В американской колонии в Париже много благожелательных женщин, но среди них не было ни одной, кого Литлмор решился бы попросить нанести ради него визит миссис Хедуэй. Вряд ли он стал бы после этого лучше к ним относиться, а он предпочитал хорошо относиться к тем, к кому обращался с просьбой. Поэтому миссис Хедуэй оставалась неизвестной в salons [87] авеню Габриель и улиц, окружавших Триумфальную арку. Литлмор лишь изредка упоминал о том, что здесь, в Париже, живет сейчас очень красивая и довольно эксцентрическая уроженка западных штатов, с которой они были очень дружны в прежние времена. Звать к ней одних мужчин он не мог, это лишь подчеркнуло бы то, что дам он не зовет, поэтому Литлмор не звал никого. К тому же была некоторая – пусть и небольшая – доля правды в том, что он хотел сохранить ее для себя: он был достаточно тщеславен и не сомневался, что нравится ей значительно больше, нежели ее англичанин. Однако же ему, разумеется, и в голову не пришло бы жениться на ней, а англичанин, по-видимому, только о том и мечтал. Миссис Хедуэй ненавидела свое прошлое, она не уставала твердить об этом таким тоном, словно речь шла о каком-то привеске, досадном, но привходящем обстоятельстве того же порядка, что, скажем, слишком длинный трен или даже нечестный фактотум. Поскольку Литлмор принадлежал к ее прошлому, можно было ожидать, что она возненавидит и его и захочет вместе с воспоминаниями, которые он воскрешал в ее памяти, удалить с глаз. Однако она сделала исключение в его пользу, и если в собственной биографии с неудовольствием читала главу об их былых отношениях, то казалось, читать ее в биографии Литлмора доставляет ей прежнее удовольствие. Он чувствовал, что она боится его упустить, верит, что он в силах ей помочь и в конечном счете поможет. На этот конечный счет она мало-помалу и настроила себя.

Миссис Хедуэй без труда поддерживала согласие между сэром Артуром Димейном и своими гостями-американцами, навещавшими ее куда реже, чем он. Она легко убедила сэра Артура в том, что у него нет никаких оснований для ревности и что ее соотечественники вовсе не намерены, как она выразилась, вытеснять его, ведь ревновать сразу к двоим просто смешно, а Руперт Уотервил, узнав дорогу в ее гостеприимные апартаменты, появлялся там не реже, чем его друг Литлмор. По правде сказать, друзья обычно приходили вместе, и вскоре их соперник почувствовал, что они отчасти снимают с него бремя принятых им на себя обязательств. Этот любезный и превосходный во всех отношениях, но несколько ограниченный и чуточку напыщенный молодой человек, до сих пор не решивший, как ему быть, порой поникал под тяжестью своего дерзкого предприятия, и, когда оставался с миссис Хедуэй наедине, мысли его порой бывали так напряжены, что это причиняло ему физическую боль. Стройный и прямой, он казался выше своего роста, у него были прекрасные шелковистые волосы, бегущие волнами от высокого белого лба, и нос так называемого римского образца. Он выглядел моложе своих лет (несмотря на два последних атрибута) отчасти из-за необычайно свежего цвета лица, отчасти из-за младенческой наивности круглых голубых глаз. Он был застенчив и неуверен в себе, существовали звуки, которые он не мог произнести. Вместе с тем сэр Артур вел себя как человек, взращенный, чтобы занять значительное положение, человек, для которого благопристойность вошла в привычку и который, пусть неловкий в мелочах, с честью справится с крупным делом. Он был простоват, но почитал себя глубокомысленным; в его жилах текла кровь многих поколений уорикширских сквайров, смешанная в последней инстанции с несколько более бесцветной жидкостью, согревавшей длинношеюю дочь банкира, который ожидал, что его зятем будет по меньшей мере граф, но снизошел до сэра Болдуина Димейна – как наименее недостойного из всех баронетов. Мальчик, единственный ребенок, унаследовал титул, едва ему исполнилось пять лет. Его мать, вторично разочаровавшая своего золотоносного родителя, когда сэр Болдуин сломал себе на охоте шею, охраняла ребенка с нежностью, горящей столь же ровным пламенем, как свеча, прикрытая просвечивающей на свету рукой. Она не признавалась даже самой себе, что он отнюдь не самый умный из людей, но понадобился весь ее ум, которого у нее было куда больше, чем у него, чтобы поддерживать такую видимость. К счастью, сэр Артур был достаточно благоразумен, она могла не опасаться, что он женится на актрисе или гувернантке, как некоторые его приятели по Итону. Успокоенная на этот счет, леди Димейн уповала, что рано или поздно он получит назначение на какой-нибудь высокий пост. Сэр Артур баллотировался в парламент от красночерепичного торгового городка, представляя там – через партию консерваторов – консервативные инстинкты и голоса его жителей, и регулярно выписывал у своего книготорговца все новые экономические издания, ибо решил в своих политических взглядах опираться на твердый статистический базис. Он не был тщеславен, просто находился в заблуждении… относительно самого себя. Он считал, что он необходим в системе мироздания – не как индивидуум, а как общественный институт. Однако уверенность в этом была для него слишком священна, чтобы проявлять ее в вульгарной кичливости. Если он и был меньше места, которое занимал, он никогда не разглагольствовал громким голосом и не ходил выпятив грудь; возможность вращаться в обширной общественной сфере воспринималась им как своего рода комфорт, вроде возможности спать на широкой кровати: от этого не станешь метаться по всей постели, но чувствуешь себя свободнее.

Сэр Артур никогда еще не встречал никого похожего на миссис Хедуэй, он не знал, какой к ней приложить критерий. В ней не было ничего общего с английскими дамами, во всяком случае с теми, с какими ему приходилось общаться; однако нельзя было не видеть, что у нее есть свой собственный критерий поведения. Он подозревал, что она провинциальна, но, поскольку был во власти ее чар, пошел на компромисс, сказав себе, что она – просто иностранка. Разумеется, быть иностранкой провинциально, но эту особенность она, во всяком случае, делила со многими добропорядочными людьми. Сэр Артур был благоразумен, и его мать всегда льстила себя надеждой, что в таком наиважнейшем деле, как женитьба, он последует ее совету; кто бы мог подумать, что он увлечется американкой, вдовой, женщиной на пять лет его старше, которая ни с кем не была знакома и которая, очевидно, не совсем уяснила себе, кто он такой. Хотя сэр Артур не одобрял того, что миссис Хедуэй иностранка, именно это ее качество и привлекало его; казалось, она была совершенно иной, противоположной ему породы, в ее составе вы бы не нашли и крупицы Уорикшира. Она могла бы с таким же успехом быть мадьяркой или полькой, с той лишь разницей, что он почти понимал ее язык. Злополучный молодой человек был очарован, хотя еще не признавался себе в том, что влюблен. Он не намеревался спешить, соблюдал осторожность, ибо ясно видел всю серьезность того положения, в которое он попал. Сэр Артур был из тех людей, которые заранее планируют свою жизнь, и уже давно решил, что женится в тридцать два года. За ним наблюдали многие колена предков, и он не представлял, что́ именно они могут подумать о миссис Хедуэй. Он не представлял, что́ именно он сам думает о ней; абсолютно уверен он был лишь в одном: никогда нигде, чем бы он ни занимался, время не пролетало так быстро, как рядом с нею. Его томила смутная тревога; в том, что время следует проводить именно так, он отнюдь не был уверен. Что у него оставалось в результате? Ничего – обрывки беседы с миссис Хедуэй, странности ее акцента, ее остроты, смелый полет ее фантазии, таинственные намеки на прошлое. Конечно, он знал, что у нее было прошлое, она не девушка, она вдова, а вдовство по самому своему существу свидетельствует об уже свершившемся факте. Сэр Артур не ревновал ее к прошлому, но он хотел понять его, и вот тут-то и возникали трудности. Оно озарялось то тут, то там неровным светом, но никогда не представало ему в виде общей картины. Он задавал миссис Хедуэй множество вопросов, но ответы были столь поразительны, что, подобно внезапным вспышкам, лишь погружали все вокруг в еще больший мрак. По-видимому, она провела свою жизнь в третьеразрядном штате второразрядной страны, но из этого вовсе не следовало, что сама она была низкоразрядной. Она выделялась там, как лилия среди чертополоха. Разве не романтично человеку его положения возыметь интерес к такой женщине? Сэру Артуру нравилось считать себя романтичным; этим грешил кое-кто из его предков – прецедент, не будь которого он, возможно, не отважился бы положиться на себя. Он заблудился в лабиринте догадок, из которого его мог бы вывести один-единственный светлый луч, проникший извне. Сэр Артур все понимал в буквальном смысле, чувство юмора было ему незнакомо. Он сидел у миссис Хедуэй в смутной надежде, что вдруг что-нибудь произойдет, и не спешил с объяснениями, дабы не связать себя. Если он и был влюблен, то по-своему: задумчиво, сдержанно, упрямо. Он искал формулу, которая оправдала бы и его поведение, и эксцентричность миссис Хедуэй. Вряд ли он представлял себе, где ему удастся ее найти; глядя на него, вы могли бы подумать, что он высматривает ее в изысканных entrées [88] , которые им подавали у Биньона или в «Кафе англе», когда миссис Хедуэй милостиво соглашалась отобедать там с ним; или в одной из бесчисленных шляпных картонок, которые прибывали с рю де ля Пэ и которые она нередко открывала в присутствии своего воздыхателя. Бывали моменты, когда он уставал ждать напрасно, и тогда появление ее друзей-американцев (он часто недоумевал, почему их так мало) снимало груз тайны с его плеч и давало ему передышку. Сама миссис Хедуэй не могла еще дать ему эту формулу, ибо не представляла пока, сколь многое она должна охватить. Миссис Хедуэй говорила о своем прошлом, ибо считала это лучшим выходом из положения; она была достаточно умна и понимала, что ей остается одно – обратить его себе на пользу, раз уж нельзя его вычеркнуть, хотя именно это она предпочла бы сделать. Миссис Хедуэй не боялась приврать, но теперь, решив начать новую жизнь, почитала за лучшее отклоняться от истины только в случае крайней необходимости. Она была бы в восторге, если бы могла вообще против нее не грешить. Однако в некоторых случаях ложь была незаменима, и не стоит даже пробовать слишком пристально всматриваться в ту искусную подтасовку фактов, при помощи которой миссис Хедуэй развлекала и… интриговала сэра Артура. Ей, разумеется, было ясно, что в качестве продукта фешенебельных кругов она не пройдет, но как дитя природы может иметь большой успех.

4

Даже в разгар беседы, во время которой каждый из них, возможно, делал не одну мысленную оговорку в дополнение к сказанному вслух, Руперт Уотервил помнил, что он находится на ответственном официальном посту, представляет здесь, в Париже, Америку, и не один раз спрашивал себя, до каких пределов он может позволить себе санкционировать претензии миссис Хедуэй на роль типичной американской дамы новой формации. Он льстил себя надеждой, что не менее разборчив, чем любой англичанин, и действительно был по-своему не менее растерян, чем сэр Артур. А вдруг после столь близких отношений миссис Хедуэй явится в Лондон и попросит в дипломатической миссии, чтобы ее представили королеве? Будет так неловко ей отказать… разумеется, они будут вынуждены ей отказать! А посему он тщательно следил за тем, как бы случайно не дать ей молчаливого обещания. Она могла все что угодно истолковать как обещание – он-то знал, что любой, самый незначительный, жест дипломата подвергается изучению и толкованию.

Уотервил прилагал все усилия, чтобы, общаясь с этой очаровательной, но опасной женщиной, быть настоящим дипломатом. Нередко все четверо обедали вместе – вот до чего сэр Артур простер свое доверие, – и при этих оказиях миссис Хедуэй, пользуясь одной из привилегий светских дам, даже в самом роскошном ресторане протирала свои рюмки салфеткой. Однажды вечером, когда, доведя бокал до блеска, она подняла его и, склонив голову набок, чуть заметно прищурилась, разглядывая на свет, Уотервил сказал себе, что у нее вид современной вакханки. В это мгновение он заметил, что баронет не сводит с нее глаз, и спросил себя, уж не пришла ли ему в голову та же мысль. Он часто задавался вопросом о том, что думает баронет: в общем и целом он посвятил немало времени размышлениям о сословии баронетов. Только один Литлмор не следил в этот момент за миссис Хедуэй; он, по-видимому, никогда за ней не следил, она же частенько следила за ним. Уотервил о многом спрашивал себя, в том числе о том, почему сэр Артур не приводит к миссис Хедуэй своих друзей, – за те несколько недель, что прошли с их знакомства, в Париж понаехало изрядное количество англичан. Интересно, просила она его об этом? А он отказал? Уотервилу очень хотелось узнать, просила ли она сэра Артура. Он сознался в своем любопытстве Литлмору, но тот отнюдь его не разделил. Однако сказал, что миссис Хедуэй, безусловно, просила; ее не удержит ложная щепетильность.

– По отношению к вам она была достаточно щепетильна, – возразил Уотервил. – Последнее время она совсем на вас не нажимает.

– Просто она махнула на меня рукой; она считает, что я скотина.

– Интересно, что она думает обо мне, – задумчиво проговорил Уотервил.

– О, она рассчитывает, что вы познакомите ее с посланником. Вам повезло, что представителя миссии сейчас нет в Париже.

– Ну, – воскликнул Уотервил, – посланник уладил не один сложный вопрос, думаю, он сумеет уладить и это! Я ничего не буду делать без указания моего шефа. – Уотервил очень любил упоминать о своем шефе.

– Она несправедлива ко мне, – добавил Литлмор через минуту. – Я говорил о ней кое с кем.

– Да? Что же вы сказали?

– Что она живет в отеле «Мёрис» и что она хочет познакомиться с добропорядочными людьми.

– Они, вероятно, польщены тем, что вы считаете их добропорядочными, однако к ней они не идут, – сказал Уотервил.

– Я говорил о ней миссис Бэгшоу, и миссис Бэгшоу обещала ее навестить.

– Ах, – возразил Уотервил, – миссис Бэгшоу не назовешь добропорядочной. Миссис Хедуэй и на порог ее не пустит.

– Об этом она и мечтает: иметь возможность кого-нибудь не принять.

Уотервил высказал предположение, что сэр Артур скрывает миссис Хедуэй, так как хочет преподнести всем сюрприз. Возможно, он намеревается экспонировать ее в Лондоне в следующем сезоне. Прошло всего несколько дней, и он узнал об этом предмете даже больше, нежели хотел бы знать. Как-то раз он предложил сопровождать свою прекрасную соотечественницу в Люксембургский музей и немного рассказать ей о современной французской школе. Миссис Хедуэй была незнакома с этой коллекцией, несмотря на свое намерение видеть все заслуживающее внимания (она не расставалась с путеводителем, даже когда ехала к знаменитому портному на рю де ля Пэ, которого, как она уверяла, многому могла бы научить), ибо обычно посещала достопримечательные места с сэром Артуром, а сэр Артур был равнодушен к современной французской живописи. «Он говорит, что в Англии есть художники получше этих. Я должна подождать, пока он сведет меня в Королевскую академию художеств в будущем году. Он, видно, думает, что ждать можно вечно. У меня не столько терпения, как у него. Мне некогда ждать… я и так ждала слишком долго» – вот что сказала миссис Хедуэй Руперту Уотервилу, когда они уславливались посетить как-нибудь вместе Люксембургский музей. Она говорила об англичанине так, словно он был ей мужем или братом, подобающим спутником и защитником. «Интересно, она представляет, как это звучит? – спросил себя Уотервил. – Полагаю, что нет, иначе она не говорила бы так. Да, – продолжал он свои раздумья, – когда приезжаешь из Сан-Диего, надо учиться множеству вещей: нет конца тому, что необходимо знать настоящей леди. И как она ни умна, ее слова о том, что она не может позволить себе ждать, вполне справедливы. Учиться ей надо быстро». И вот вскоре Уотервил получил от миссис Хедуэй записку – она предлагала пойти в музей на следующий день: приехала мать сэра Артура, она здесь проездом в Канны, где собирается провести зиму. Пробудет в Париже всего три дня, и, естественно, сэр Артур отдал себя в ее полное распоряжение. (Миссис Хедуэй, по-видимому, точно знала, как именно до́лжно вести себя джентльмену по отношению к матери.) Поэтому она будет свободна и ждет, что Уотервил заедет за ней в таком-то часу. Уотервил явился точно в назначенное время, и они отправились на другой берег Сены в ландо на высоких рессорах, в котором миссис Хедуэй обычно каталась по Парижу. С мистером Максом на козлах – фактотума украшали бакенбарды невероятных размеров – экипаж этот имел весьма респектабельный вид, но сэр Артур заверил ее – и она не замедлила повторить его слова своим друзьям-американцам, – что на следующий год в Лондоне у нее будет куда более великолепный выезд. Друзей-американцев приятно поразила готовность сэра Артура проявить постоянство, хотя, в общем-то, Уотервил именно этого от него и ожидал. Литлмор ограничился замечанием, что в Сан-Диего миссис Хедуэй разъезжала, сама держа в руках вожжи, в расшатанной тележке с залепленными грязью колесами, частенько запряженной мулом. Уотервилу не терпелось узнать, согласится ли матушка баронета познакомиться с миссис Хедуэй. Она должна была понимать, что, если ее сын сидит в Париже, когда английским джентльменам положено охотиться на куропаток, виной тому женщина.

– Она остановилась в отеле «Дю Рэн», и я объяснила ему, что не следует оставлять ее одну, пока она в Париже, – сказала миссис Хедуэй, в то время как они проезжали по узкой рю де Сэн. – Ее зовут не миссис, а леди Димейн, потому что она дочь барона. Ее отец был банкир, но он оказал какую-то услугу правительству… этим… как их там… тори… вот он и попал в знать. Так что, видите, попасть в знать возможно! С ней едет дама-компаньонка.

Сидя рядом с Уотервилом, миссис Хедуэй так серьезно сообщала ему все эти сведения, что он не мог не улыбнуться: неужели она думает, он не знает, как титулуют дочь барона? Вот тут-то и сказывается ее провинциальность: она преувеличивает цену своих духовных новоприобретений и полагает, что все остальные столь же невежественны, как она. Он также заметил, что под конец миссис Хедуэй совсем перестала называть бедного сэра Артура по имени и обозначала его то личным, то притяжательным – одним словом, брачным – местоимением. Она так часто и так незатруднительно выходила замуж, что у нее вошло в привычку говорить о джентльменах столь сбивающим с толку образом.

5

Они обошли всю Люксембургскую галерею, и, если не считать того, что миссис Хедуэй смотрела на все сразу и не рассматривала ничего в отдельности, говорила, как всегда, слишком громко и наградила слишком большим вниманием несколько плохих копий, которые делались с посредственных картин, она была очень приятной спутницей и благодарной слушательницей. Она быстро все схватывала, и Уотервил не сомневался, что к тому времени, как они покинут галерею, она получит достаточно точное представление о художниках французской школы. Она уже вполне могла критически сравнивать их картины с картинами, которые ей предстояло увидеть на лондонских выставках в будущем году. Как они с Литлмором не раз говорили, миссис Хедуэй представляла собой очень странный конгломерат. В ее разговоре, в ней самой полно было стыков и швов, причем очень заметных там, где старое соединялось с новым. Когда они прошли по всем дворцовым покоям, миссис Хедуэй предложила не возвращаться сразу домой, а прогуляться по садам, примыкающим к дворцу; ей очень хочется их посмотреть, она не сомневается, что сады ей понравятся. Миссис Хедуэй вполне уловила разницу между старым Парижем и новым и ощущала власть романтических ассоциаций Латинского квартала столь остро, словно обладала всеми преимуществами современной культуры.

На аллеи и террасы Люксембургского сада лилось нежаркое сентябрьское солнце, густая листва подстриженных кубом деревьев, тронутых осенней ржавчиной, частым кружевом нависала над головой, сквозь нее просвечивало бледное небо, исчерченное полосами нежнейшей голубизны. Цветочные клумбы возле дворца пылали красным и желтым огнем, сверкали под солнцем смотревшие на юг гладкие серые стены цокольного этажа; перед ними на длинных зеленых скамьях сидели рядком загорелые, краснощекие кормилицы в белоснежных передниках и чепцах, насыщая такое же количество белоснежных свертков. Другие белые чепцы прогуливались по широким аллеям в сопровождении загорелых миниатюрных детей; там и тут виднелись низкие плетеные стулья – то поодиночке, то наваленные грудой. Держа в руках большой дверной ключ и глядя прямо перед собой, на самом краешке каменной скамьи (слишком высокой для ее крошечного роста) недвижно сидела седая старая дама в черном, с большими черными гребнями по обе стороны лба; под деревом читал что-то священник – даже на расстоянии было видно, как шевелятся его губы; медленно прошел молоденький солдатик-недоросток, засунув руки в оттопыренные карманы красных рейтуз. Уотервил и миссис Хедуэй уселись на плетеные стулья. Немного помолчав, она сказала:

– Мне здесь нравится; это еще лучше, чем картины в галерее. Больше похоже на картину.

– Во Франции все похоже на картину, даже уродливое, – ответил Уотервил. – Здесь все служит для них сюжетом.

– Да, мне нравится Франция, – продолжала миссис Хедуэй и почему-то вздохнула.

И, повинуясь побуждению еще более непоследовательному, чем ее вздох, вдруг добавила:

– Он попросил меня нанести ей визит, но я отказалась. Если она хочет, она может сама навестить меня.

Ее слова были так неожиданны, что поставили Уотервила в тупик, но он тут же сообразил, что миссис Хедуэй кратчайшим путем вернулась к сэру Артуру Димейну и его почтенной матушке. Уотервилу нравилось быть в курсе чужих дел, но вовсе не нравилось, когда ему намекали на это, поэтому, сколь ни любопытно ему было узнать, как старая дама – так он величал ее про себя – отнесется к его спутнице, он без особого восторга выслушал ее конфиденциальное сообщение. Он и не подозревал, что они с миссис Хедуэй такие близкие друзья. Вероятно, для нее близость между друзьями разумелась сама собой – взгляд, который вряд ли придется по душе матушке сэра Артура. Уотервил сделал вид, будто не совсем уверен, о чем идет речь, но миссис Хедуэй не сочла нужным объяснять и продолжала, опустив все промежуточные звенья:

– Самое меньшее, что она может сделать, – это навестить меня. Я была добра к ее сыну – почему же я должна идти к ней? Пусть она идет ко мне. А если это ей не по вкусу, что ж, никто ее не неволит. Я хочу попасть в европейское общество, но хочу попасть туда по-своему. Я не хочу гоняться за людьми, я хочу, чтобы они гонялись за мной. И все так и будет – дайте срок.

Уотервил слушал, опустив глаза в землю, он чувствовал, что щеки его горят. Было в миссис Хедуэй нечто, что шокировало и оскорбляло его; Литлмор был прав, говоря, что ей не хватает сдержанности. У нее все наружу: ее побуждения, ее порывы, ее желания вопиют о себе. Ей необходимо видеть и слышать собственные мысли. Пылкая мысль неминуемо изливается у нее в словах – хотя слова не всегда отражают ее мысль, – а сейчас ее речь внезапно сделалась очень пылкой.

– Пусть она придет ко мне хоть разок, ах, тогда я буду с ней хороша, как ангел, уж я сумею ее удержать. Но пусть она сделает первый шаг. Я, признаться, надеюсь, что она будет со мной любезна.

– А если не будет? – сказал наперекор ей Уотервил.

– Что же, пусть. Сэр Артур мне ничего о ней не рассказывал, ни разу ни слова не сказал о своих родственниках. Можно подумать, он их стыдится.

– Вряд ли.

– Я знаю, что это не так. Это все его скромность. Он не хочет хвастаться… он слишком джентльмен. Он не хочет пускать пыль в глаза… хочет нравиться мне сам по себе. Он мне и нравится, – добавила она, помолчав. – Но понравится еще больше, если приведет ко мне свою мать. Это сразу станет известно в Америке.

– Вы думаете, в Америке это произведет впечатление? – с улыбкой спросил Уотервил.

– Это покажет, что меня посещает английская аристократия. Это придется им не по нутру.

– Не сомневаюсь, что вам не откажут в таком невинном удовольствии, – проговорил Уотервил, все еще улыбаясь.

– Мне отказали в обыкновенной вежливости, когда я была в Нью-Йорке! Вы слышали, как со мной обошлись, когда я впервые приехала с Запада?

Уотервил с изумлением воззрился на нее: этот эпизод был ему неизвестен. Собеседница обернулась к нему, ее хорошенькая головка откинулась назад, как цветок под ветром, на щеках запылал румянец, в глазах вспыхнул блеск.

– Мои милые ньюйоркцы! Да они просто не способны быть грубыми! – вскричал молодой человек.

– А!.. Я вижу, вы – один из них. Но я говорю не о мужчинах. Мужчины вели себя прилично, хотя и допустили все это.

– Допустили? Что допустили, миссис Хедуэй? – Уотервил ничего не понимал.

Она ответила не сразу; ее сверкающие глаза смотрели в одну точку. Какие сцены рисовались ее воображению?!

– Что вы слышали обо мне за океаном? Не делайте вид, будто ничего.

Уотервил действительно ничего не слышал в Нью-Йорке о миссис Хедуэй, ни единого слова. Притворяться он не мог и был вынужден сказать ей правду.

– Но меня не было, я уезжал, – добавил он. – И в Америке я мало бываю в обществе. Какое в Нью-Йорке общество – молоденькие девушки и желторотые юнцы!

– И куча старух! Они решили, что я им не подхожу. Меня хорошо знают на Западе, меня знают от Чикаго до Сан-Франциско, если не лично (в некоторых случаях), то, во всяком случае, понаслышке. Вам там всякий скажет, какая у меня репутация. А в Нью-Йорке решили, что я для них недостаточно хороша. Недостаточно хороша для Нью-Йорка! Как вам это нравится?! – И она коротко рассмеялась своим мелодичным смехом. Долго ли миссис Хедуэй боролась с гордостью, прежде чем признаться ему в этом, Уотервилу не дано было знать. Обнаженная прямота ее признания говорила, казалось, о том, что у нее вообще нет гордости, и, однако, как он только теперь понял, сердце ее было глубоко уязвлено, и больное место начало саднить.

– Я сняла дом… один из самых красивых домов в городе… и просидела в нем всю зиму одна-одинешенька. Я была для них неподходящей компанией. Я… такая, как вы меня видите… не имела там успеха. Истинный бог, так все и было, хоть мне и нелегко признаваться вам в этом. Ни одна порядочная женщина не нанесла мне визита.

Уотервил был в замешательстве; даже он, дипломат, не знал, какую избрать линию поведения. Он не понимал, что побудило ее рассказать правду, хотя эпизод этот показался ему весьма любопытным и он был рад получить сведения из первых рук. Он понятия не имел о том, что эта примечательная женщина провела зиму в его родном городе, – неопровержимое доказательство того, что и приезд ее, и отъезд прошли незамеченными. Говорить, будто он уезжал надолго, было бессмысленно, ибо он получил назначение в Лондон всего полгода назад и провал миссис Хедуэй в нью-йоркском обществе предшествовал этому событию. И вдруг на него снизошло озарение. Он не стал ни объяснять случившегося, ни приуменьшать его важности, ни искать ему оправдания; он просто отважно положил на миг свою руку поверх ее руки и воскликнул как можно нежнее:

– Ах, если бы я тогда знал, что вы там!

– У меня не было недостатка в мужчинах… но мужчины не в счет. Если они не помогают по-настоящему, они только помеха, и чем их больше, тем хуже это выглядит. Женщины просто-напросто повернулись ко мне спиной.

– Они вас опасались – в них говорила зависть, – сказал Уотервил.

– С вашей стороны очень мило пытаться все это объяснить, но что я знаю, то знаю: ни одна из них не переступила мой порог. И не старайтесь смягчить краски: я прекрасно понимаю, как обстоит дело. В Нью-Йорке я, с вашего позволения, потерпела крах.

– Тем хуже для Нью-Йорка! – пылко воскликнул Уотервил, невольно, как он признался впоследствии Литлмору, разгорячившись.

– Теперь вы знаете, почему здесь, в Европе, я хочу попасть в общество?

Миссис Хедуэй вскочила с места и стала перед ним. Она смотрела на него сверху с холодной и жесткой улыбкой, которая была лучшим ответом на ее вопрос: эта улыбка говорила о страстном желании взять реванш. Движения миссис Хедуэй были столь стремительны и порывисты, что Уотервилу было за ней не поспеть: он все еще сидел, отвечая ей на взгляд взглядом и чувствуя, что теперь наконец беспощадность, мелькнувшая в ее улыбке, сверкнувшая в вопросе, помогла ему понять миссис Хедуэй.

Она повернулась и пошла к воротам сада, он последовал за ней, смущенно и неуверенно смеясь ее трагическому тону. Конечно, она рассчитывает, что он поможет ей взять реванш; но в числе тех, кто выказал ей пренебрежение, были его родственницы: мать, сестры, бесчисленные кузины, и, идя рядом с ней, он решил по размышлении, что в конечном счете они были правы. Они были правы, что не нанесли визита женщине, которая может вот так жаловаться на причиненные ей в свете обиды. Ими руководил верный инстинкт, ибо, даже не ставя под сомнение порядочность миссис Хедуэй, нельзя было не сознаться, что она вульгарна. Возможно, европейское общество и примет ее в свое лоно, но европейское общество будет не право. Нью-Йорк, сказал себе Уотервил в пылу патриотической гордости, способен занять более правильную позицию в таком вопросе, чем Лондон. Несколько минут они шли в молчании, наконец Уотервил заговорил, честно пытаясь выразить то, что в тот момент больше всего занимало его мысли:

– Терпеть не могу это выражение: «попасть в общество». По-моему, никто не должен ставить это себе целью. Следует исходить из того, что вы уже находитесь в обществе… что вы и есть общество, и если у вас хорошие манеры, то, с точки зрения общества, вы достигли всего. Остальное не ваша забота.

В первый момент миссис Хедуэй, казалось, его не поняла, затем воскликнула:

– Что же, видно, у меня дурные манеры; во всяком случае, мне этого мало. Понятное дело, я говорю не так, как надо… Я сама это знаю. Но дайте мне сперва попасть туда, куда я хочу… а уж потом я позабочусь о своих выражениях. Стоит мне туда попасть, и я буду само совершенство! – Голос ее дрожал от клокотавших в ней чувств.

Они достигли ворот сада и, выйдя к низкой сводчатой галерее «Одеона» с книжными ларями вдоль нее, на которые Уотервил бросил тоскливый взгляд, остановились, поджидая коляску миссис Хедуэй, стоявшую неподалеку. Украшенный бакенбардами Макс уселся внутри на тугих, упругих подушках и задремал. Он не заметил, как коляска тронулась с места, и пришел в себя, лишь когда она подъехала вплотную. Он вскочил, недоуменно озираясь вокруг, затем без тени смущения выбрался на подножку.

– Я научился этому в Италии… там это называется siesta [89] , – заметил он с благодушной улыбкой, открывая дверцу перед миссис Хедуэй.

– Оно и видно! – ответила ему эта дама с дружеским смехом и села в ландо. Уотервил последовал за ней. Он не удивился тому, что она так распустила своего фактотума; она и не могла иначе. Но воспитанность начинается у себя дома [90] , подумал Уотервил, и эпизод этот пролил иронический свет на ее стремление попасть в общество. Однако мысли самой миссис Хедуэй были по-прежнему прикованы к тому предмету, который они обсуждали с Уотервилом, и, когда Макс забрался на козлы и ландо тронулось с места, она сделала еще один выпад: – Лишь бы мне здесь утвердиться, я тогда и не посмотрю на Нью-Йорк. Увидите, как вытянутся физиономии у этих женщин.

Уотервил был уверен, что лица его матери и сестер не изменят своих пропорций, но вновь остро ощутил, в то время как карета катилась обратно к отелю «Мёрис», что понимает теперь миссис Хедуэй. На подъезде к отелю их опередил чей-то экипаж, и, когда через несколько минут Уотервил высаживал свою спутницу из ландо, он увидел, что из него спускается сэр Артур Димейн. Сэр Артур заметил миссис Хедуэй и тут же подал руку даме, сидевшей в coupé [91] . Дама вышла неторопливо, с достоинством и остановилась перед дверьми отеля. Это была еще не старая и привлекательная женщина, довольно высокая, изящная, спокойная, скромно одетая и вместе с тем сразу привлекающая к себе внимание горделивой осанкой и величавостью манер. Уотервил понял, что баронет привез свою матушку с визитом к Нэнси Бек. Миссис Хедуэй могла торжествовать: вдовствующая леди Димейн сделала первый шаг. Интересно, подумал Уотервил, передалось ли это при помощи каких-нибудь магнетических волн дамам Нью-Йорка и перекашиваются ли сейчас их черты. Миссис Хедуэй, сразу догадавшись, что произошло, не проявила ни излишней поспешности, приняв этот визит как должное, ни излишней медлительности в изъявлении своих чувств. Она просто остановилась и улыбнулась сэру Артуру:

– Разрешите представить вам мою матушку, она очень хочет познакомиться с вами.

Баронет приблизился к миссис Хедуэй, ведя под руку мать. Леди Димейн держалась просто, но настороженно: английская матрона была во всеоружии.

Миссис Хедуэй, не трогаясь с места, протянула руки навстречу гостье, словно хотела заключить ее в объятия.

– Ах, как это мило с вашей стороны, – услышал Уотервил ее голос.

Он уже собирался уйти, ибо его миссия была окончена, но молодой англичанин, сдавший свою мать с рук на руки, если можно так выразиться, миссис Хедуэй, остановил его дружеским жестом:

– Я полагаю, мы с вами больше не увидимся… я уезжаю из Парижа.

– Что ж, в таком случае – всего хорошего, – сказал Уотервил. – Возвращаетесь в Англию?

– Нет, еду в Канны с матушкой.

– Надолго?

– Вполне возможно, до Рождества.

Дамы, сопровождаемые мистером Максом, уже вошли в вестибюль, и Уотервил вскоре распрощался со своим собеседником. Идя домой, он с улыбкой подумал, что сей индивид добился уступки от матери только ценой собственной уступки.

На следующее утро он отправился завтракать к Литлмору, к которому захаживал по утрам запросто, без особых приглашений. Тот, по обыкновению, курил сигару и просматривал одновременно два десятка газет. Литлмор был счастливым обладателем большой квартиры и искусного повара; вставал он поздно и целое утро слонялся по комнатам, время от времени останавливаясь, чтобы поглядеть в одно из окон, выходивших на площадь Мадлен. Не успели они приступить к завтраку, как Уотервил объявил, что сэр Артур собирается покинуть миссис Хедуэй и отправиться в Канны.

– Это для меня не новость, – сказал Литлмор. – Он приходил вчера вечером прощаться.

– Прощаться? Что это он вдруг стал таким любезным?

– Он пришел не из любезности… он пришел из любопытства. Он обедал здесь в ресторане, так что у него был предлог зайти.

– Надеюсь, его любопытство было удовлетворено, – заметил Уотервил как человек, который вполне может понять эту слабость.

Литлмор задумался.

– Полагаю, что нет. Он просидел у меня с полчаса, но беседовали мы обо всем, кроме того, что его интересовало.

– А что его интересовало?

– Не знаю ли я чего-нибудь предосудительного о Нэнси Бек.

Уотервил изумленно взглянул на него:

– И он называл ее Нэнси Бек?

– Мы даже не упомянули ее имени, но я видел, что ему надо, он только и ждал, чтобы я о ней заговорил, да я-то не намерен был этого делать.

– Бедняга, – пробормотал Уотервил.

– Не понимаю, почему вы его жалеете, – сказал Литлмор. – Воздыхатели миссис Бек еще ни у кого не вызывали сожаления.

– Ну, ведь он, конечно, хочет на ней жениться.

– Так пусть женится. Мое дело сторона.

– Он боится, как бы в ее прошлом не оказалось чего-нибудь такого, что ему будет трудно проглотить.

– Так пусть не проявляет излишнего любопытства.

– Это невозможно, ведь он в нее влюблен, – сказал Уотервил тоном, свидетельствующим о том, что и эту слабость он тоже способен понять.

– Ну, милый друг, это решать ему, а не нам. Во всяком случае, у баронета нет никакого права спрашивать меня о таких вещах. Был момент, перед самым его уходом, когда этот вопрос вертелся у него на кончике языка… Он остановился на пороге, он просто не мог заставить себя уйти и уже готов был спросить меня напрямик. Так мы стояли, глядя друг другу в глаза чуть не целую минуту. Но он все же решил промолчать и ушел.

Уотервил выслушал своего друга с живейшим интересом.

– А если бы баронет все-таки спросил вас, что бы вы ответили?

– А вы как думаете?

– Ну, вы сказали бы, вероятно, что это нечестный вопрос.

– Это было бы равносильно тому, что признать худшее.

– Да-а, – задумчиво протянул Уотервил, – этого сделать вы не могли. С другой стороны, если бы он попросил вас поручиться честью, что на миссис Хедуэй можно жениться, вы оказались бы в очень неловком положении.

– Достаточно неловком. К счастью, у него нет оснований взывать к моей чести. Да к тому же у нас с ним не такие отношения, чтобы он мог позволить себе расспрашивать меня о миссис Хедуэй. Он знает, что мы с ней большие друзья, с чего бы ему ждать от меня каких-либо конфиденциальных сведений?

– И все же вы сами считаете, что она не из тех женщин, на которых женятся, – возразил Уотервил. – Вы, конечно, можете дать пощечину тому, кто вас об этом спросит, но это же не ответ.

– Пришлось бы удовольствоваться таким, – сказал Литлмор и, помолчав, добавил: – Бывают случаи, когда мужчина обязан пойти на лжесвидетельство.

Уотервил принял серьезный вид:

– Какие случаи?

– Когда на карту поставлено доброе имя женщины.

– Я понимаю, что вы хотите сказать. Конечно, если здесь замешан он сам…

– Он сам или другой – не важно.

– По-моему, очень важно. Мне не по душе лжесвидетельство, – сказал Уотервил. – Это щекотливая материя.

Разговор был прерван приходом слуги, внесшим вторую перемену. Наполнив свою тарелку, Литлмор рассмеялся:

– Вот была бы потеха, если бы она вышла замуж за этого надутого господина!

– Вы берете на себя слишком большую ответственность.

– Все равно, это было бы очень забавно.

– Значит, вы намереваетесь ей помочь.

– Упаси бог! Но я намереваюсь держать за нее пари.

Уотервил бросил на своего сотрапезника суровый взгляд: он не понимал его легкомыслия. Однако ситуация была сложной, и, кладя на стол вилку, Уотервил негромко вздохнул.

Часть вторая

6

Пасха в том году была на редкость мягкой; теплые – то дождливые, чаще солнечные – дни подгоняли весну. В Уорикшире живая изгородь боярышника, высокая и густая, сплошной стеной обрамляла дорогу, возвышаясь над усеянными первоцветом обочинами; деревья, самые великолепные во всей Англии, возникавшие одно за другим с регулярностью, говорившей о консерватизме местных жителей, начали покрываться нежным зеленым пушком. Руперту Уотервилу, приверженному своим обязанностям и неукоснительно ходившему в посольство, было до сих пор недосуг воспользоваться буколическим гостеприимством и погостить в загородных поместьях, которые являются одним из важнейших изобретений англичан и идеальнейшим отражением их характера. Его звали время от времени то туда, то сюда, ибо он зарекомендовал себя в Лондоне как весьма положительный молодой человек, но Уотервил был вынужден отклонять предложения чаще, нежели принимать. А посему поездка в прекрасный старинный дом, окруженный наследственными владениями, один из домов, о которых он с самого приезда в Англию думал с любопытством и завистью, не утратила еще для него прелести новизны. Уотервил намеревался осмотреть их как можно больше, но не любил ничего делать в спешке или когда мысли его бывали поглощены – а они теперь почти всегда были поглощены – важными, как он полагал, делами. Он отложил загородные дома на потом: и до них дойдет черед, сперва ему надо получше освоиться в Лондоне. Однако приглашение в Лонглендс он принял не колеблясь; оно пришло к нему в виде короткой дружеской записки от леди Димейн. Уотервил знал, что она вернулась из Канн, где провела всю зиму, ибо прочел об этом в воскресной газете, но лично он с ней еще не был знаком, поэтому несколько удивился непринужденному тону ее письма. «Дорогой мистер Уотервил, – писала она, – сын сказал мне, что вы, вероятно, найдете возможность приехать сюда семнадцатого и провести у нас несколько дней. Это доставило бы нам большое удовольствие. Мы обещаем вам общество вашей очаровательной соотечественницы миссис Хедуэй».

Уотервил уже виделся с миссис Хедуэй; она написала ему недели за две до того из гостиницы на Корк-стрит, что приехала в Лондон на весенний сезон и будет очень рада его видеть. Он отправился к ней с визитом, трепеща от страха, как бы она не начала разговора о том, чтобы ее представили королеве, и был приятно удивлен тем, что она даже не затронула этой темы. Миссис Хедуэй провела зиму в Риме и прямо оттуда приехала в Англию, лишь ненадолго остановившись в Париже, чтобы обновить свой гардероб. Она была очень довольна Римом, где завела много друзей; она заверила Уотервила, что познакомилась с половиной тамошней знати.

– Они милейшие люди; у них есть только один недостаток – они слишком долго сидят, – сказала она. И в ответ на его вопросительный взгляд объяснила: – Я хочу сказать: когда приходят в гости. Они приходили каждый вечер и готовы были сидеть до утра. Все они – князья и графы. Я давала им сигареты и прочее. Знакомых у меня было хоть отбавляй, – добавила она через минуту, возможно разглядев в глазах Уотервила отблеск той сочувственной симпатии, с которой полгода назад он слушал рассказ о ее поражении в Нью-Йорке. – Там была куча англичан. Я с ними со всеми теперь знакома и собираюсь их навещать. Американцы ждали, как поступят англичане, чтобы сделать наоборот. Благодаря этому я была избавлена от нескольких жутких типов. Там, знаете, такие попадаются! К тому же в Риме не так уж важно бывать в обществе, если вам нравятся руины и Кампанья, а мне Кампанья ужасно понравилась. Я часто сидела и мечтала в каком-нибудь сыром старом храме. Кампанья напоминает окрестности Сан-Диего… только возле Сан-Диего нет храмов. Мне нравилось думать о прошлом, когда я ездила на прогулки, мне то одно приходило на память, то другое.

Однако здесь, в Лондоне, миссис Хедуэй выбросила прошлое из головы и была готова целиком отдаться настоящему. Она хотела, чтоб Уотервил посоветовал, как ей жить, что ей делать. Что лучше – остановиться в гостинице или снять дом? Она бы предпочла снять дом, если бы удалось найти что-нибудь по ее вкусу. Макс хотел пойти поискать – что ж, пусть поищет, он снял ей такой красивый дом в Риме… Миссис Хедуэй ни словом не обмолвилась о сэре Артуре Димейне, а ему-то, казалось бы, скорее пристало быть ее советчиком и покровителем. Уотервил с любопытством подумал, уж не произошел ли между ними разрыв. Он встречался с сэром Артуром раза три после открытия парламента, и они обменялись двумя десятками слов, ни одно из которых, однако, не имело ни малейшего отношения к миссис Хедуэй. Уотервила отозвали в Лондон сразу же после встречи, свидетелем которой он был во дворе отеля «Мёрис», и единственным источником его сведений о том, что последовало за ней, был Литлмор, заехавший в английскую столицу на обратном пути в Америку, куда его, как он неожиданно выяснил, на всю зиму призывали дела. Литлмор сообщил, что миссис Хедуэй была в восторге от леди Димейн и не находила слов, чтобы описать ее любезность и доброту. «Она сказала мне, что всегда рада познакомиться с друзьями своего сына, а я сказала ей, что всегда рада познакомиться с близкими моих друзей», – рассказывала ему миссис Хедуэй. «Я согласилась бы стать старой, если бы была в старости такой, как леди Димейн», – добавила миссис Хедуэй, забыв на момент, что по возрасту она немногим дальше от матери, чем от сына. Так или иначе, мать и сын отбыли в Канны вместе, и тут Литлмор получил из дому два письма, заставившие его сразу уехать в Аризону. Поэтому миссис Хедуэй оказалась предоставленной самой себе, и Литлмор опасался, что она умирает от скуки, хотя миссис Бэгшоу и нанесла ей визит. В ноябре миссис Хедуэй отправилась в Италию… не через Канны.

– Как вы думаете, что она будет делать в Риме? – спросил его тогда Уотервил; сам он представить этого не мог, ибо нога его еще не касалась Семи Холмов.

– Не имею ни малейшего понятия, – ответил ему Литлмор. – И не интересуюсь, – добавил он, помолчав.

Перед отъездом из Лондона он сказал между прочим Уотервилу, что, когда он зашел в Париже к миссис Хедуэй, чтобы с ней попрощаться, она совершила на него еще одно, довольно неожиданное, нападение.

– Все та же история – как ей попасть в общество. Она сказала, что я просто обязан что-нибудь сделать. Больше так продолжаться не может. Она просила меня ей помочь во имя… боюсь, я даже не знаю, как и выразить это.

– Буду очень признателен, если вы все же попытаетесь, – сказал Уотервил; он постоянно напоминал себе, что человек, занимающий такой пост, как он, обязан печься об американцах в Европе, как пастырь о своем стаде.

– Ну, во имя тех нежных чувств, которые мы питали друг к другу в прежние времена.

– Нежных чувств?

– Так ей было угодно выразиться. Но я этого не признаю. Если ты обязан питать нежные чувства ко всем женщинам, с которыми тебе доведется «скоротать вечерок», хотя бы и не один, то… – И Литлмор замолчал, не сформулировав, к чему может привести подобное обязательство.

Уотервилу осталось призвать на помощь собственную фантазию, а его друг отбыл в Нью-Йорк, так и не успев ему рассказать, как же в конце концов он отразил нападение миссис Хедуэй.

На Рождество Уотервил узнал о том, что сэр Артур вернулся в Англию, и ему казалось, что в Рим баронет не заезжал. Уотервил придерживался теории, что леди Димейн очень умная женщина… во всяком случае, достаточно умная, чтобы заставить сына исполнить ее волю и вместе с тем внушить ему, будто он поступает по собственному усмотрению. Она вела себя дипломатично, сознательно пошла на уступку, согласившись нанести визит миссис Хедуэй, но, увидев ее и составив о ней свое суждение, решила оборвать это знакомство. Доброжелательна и любезна, как сказала миссис Хедуэй, ибо тогда это было проще всего, но ее первый визит оказался в то же время последним. Да, доброжелательна и любезна, но тверда как камень, и если бедная миссис Хедуэй, приехав в Лондон на весенний сезон, рассчитывала на исполнение туманных обещаний, ей предстояло вкусить горечь разбитых надежд. Хоть он и пастырь, а она – одна из его овец, решил Уотервил, в его обязанности вовсе не входит пасти ее, не спуская глаз, тем более что ей не грозит отбиться от стада. Уотервил виделся с ней еще раз, и она по-прежнему не упомянула о сэре Артуре. Наш дипломат, у которого на всякий жизненный случай была своя теория, сказал себе, что миссис Хедуэй выжидает и что баронет у нее еще не появлялся. К тому же она переезжала; фактотум нашел для нее в Мэйфер, на Честерфилд-стрит, к востоку от Гайд-парка, настоящую жемчужину, которая должна была обойтись ей во столько же, сколько стоят натуральные жемчуга. Вполне понятно, что Уотервил был порядком удивлен, прочитав записку леди Димейн, и поехал в Лонглендс с тем нетерпением, с каким в Париже поехал бы, если бы смог, на премьеру новой комедии. Уотервилу казалось, что ему неожиданно посчастливилось получить billet d’auteur [92] .

Он был рад, что приезжает в английский загородный дом под вечер. Ему нравилось ехать со станции в сумерках, глядеть на поля и рощи, на дома, одинокие и туманные по сравнению с его четкой и определенной целью, нравилось слышать шуршание колес по бесконечной, обсаженной деревьями дороге, петлявшей в разные стороны, уводя его оттуда, куда он все же наконец попал – к длинному зданию с раскиданными по фасаду яркими пятнами окон с подъездом, к которому вела изгибающаяся дугой плотно утрамбованная аллея. Дом спокойного серого цвета имел величественный, даже помпезный вид; его приписывали гению сэра Кристофера Рена [93] . С боков полукружьями выступали крылья со статуями по карнизу; в льстивом полумраке здание походило на итальянский дворец, воздвигнутый при помощи магических заклинаний посреди английского парка. Уотервил приехал поздним поездом, и в его распоряжении было всего двадцать минут, чтобы переодеться к обеду. Он чрезвычайно гордился своим умением одеваться тщательно и быстро, но сейчас эта процедура не оставила ему свободного времени, чтобы выяснить, приличествует ли отведенный ему покой достоинству секретаря дипломатической миссии. Выйдя наконец из комнаты, Уотервил узнал, что среди гостей находится посол, и это открытие приостановило его тревожные размышления. Он сказал себе, что ему предоставили бы лучшие апартаменты, если бы не посол, который, разумеется, более значительная персона. Большой, сияющий огнями дом переносил вас в прошлый век и чужие страны: пастельные краски, высокие сводчатые потолки с фресками бледных тонов на мифологические сюжеты, позолоченные двери, увенчанные старинными французскими панно, поблекшие гобелены и узорчатые дамасские шелка, старый фарфор, и среди всего этого – ослепительными вспышками большие вазы алых роз. Гости собрались перед обедом в центральном холле, где, оживляя все своим светом, горели в камине огромные поленья; компания была столь многочисленна, что Уотервил испугался, уж не последний ли он. Леди Димейн, спокойная и безмятежная, улыбнулась ему, слегка коснувшись его руки и сказав несколько ничего не значащих слов, будто он свой человек в доме. Уотервил вовсе не был уверен, что такое обхождение ему по вкусу, но нравилось это ему или нет – равно не трогало хозяйку, глядевшую на гостей так, словно она считала их по головам. Сэр Артур беседовал у камина с какой-то дамой; заметив Уотервила в другом конце комнаты, он приветственно помахал ему рукой, всем видом показывая, что очень ему рад. В Париже у него никогда не было такого вида, и Уотервил получил возможность проверить то, о чем ему часто случалось слышать, а именно насколько более выгодное впечатление производят англичане в своих загородных домах. Леди Димейн вновь обратилась к Уотервилу с любезной, неопределенной улыбкой, казалось одинаковой для всех.

– Мы ждем миссис Хедуэй, – сказала она.

– А-а, она приехала? – Уотервил совершенно забыл про свою соотечественницу.

– Она прибыла в половине шестого. В шесть она пошла переодеваться. Она находится у себя в комнате два часа.

– Будем надеяться на соответствующий результат.

– Ах, результат… не знаю, – тихо проговорила леди Димейн, не глядя на него; и в этих простых словах Уотервил увидел подтверждение своей теории, что она ведет сложную игру.

Ему хотелось знать, придется ли ему за обедом сидеть рядом с миссис Хедуэй; при всем уважении к прелестям этой дамы он надеялся, что ему достанется что-нибудь поновей. Наконец их глазам предстали результаты затянувшегося на два часа туалета: миссис Хедуэй появилась на верху лестницы, спускающейся в холл. Поскольку шествовала она довольно медленно, не менее трех минут, лицом к гостям, собравшимся внизу, можно было как следует ее рассмотреть. Глядя на нее, Уотервил почувствовал, что это знаменательный момент в ее жизни, – она в буквальном смысле слова вступала в английское общество. Миссис Хедуэй вступила в английское общество наилучшим образом, с очаровательной улыбкой на устах и трофеями с рю де ля Пэ, торжественно шуршавшими в такт ее шагам. Все глаза обратились к ней, разговоры стихли, хотя и до тех пор были не слишком оживленны. Она казалась очень одинокой. Спуститься к обеду последней было с ее стороны довольно нескромно, хотя, возможно, это объяснялось лишь тем, что, сидя перед зеркалом, миссис Хедуэй просто не могла самой себе угодить. Судя по всему, она понимала важность момента. Уотервил не сомневался, что сердце громко бьется у нее в груди. Однако держалась она храбро: улыбалась ослепительнее, чем обычно, и сразу было видно, что эта женщина привыкла вызывать к себе интерес. Конечно, сознание, что она хороша собой, служило ей поддержкой, ибо в красоте ее не было в тот момент ни малейшего изъяна, и стремление во что бы то ни стало добиться успеха, которое могло бы сделать жесткими ее черты, вуалировалось добродетельным сознанием того, что она ничего не упустила. Леди Димейн пошла ей навстречу, сэр Артур, казалось, ее не заметил, и через минуту Уотервил уже направлялся в столовую с супругой некоего духовного лица, которой леди Димейн представила его, когда холл почти совсем опустел. Место этого священнослужителя в церковной иерархии он узнал на следующее утро, а пока лишь удивился тому, что священнослужители в Англии женятся. Англия даже по прошествии года преподносила ему такие сюрпризы. Однако сама эта дама не являла собой никакой загадки, была вполне заурядна, и, чтобы ее породить, не было нужды в Реформации. Звали ее миссис Эйприл; на ее плечи была накинута огромная кружевная шаль, во время обеда она сняла лишь одну перчатку, и у Уотервила возникало по временам странное ощущение, что их пиршество, несмотря на его безупречность, носит характер пикника. Миссис Хедуэй сидела неподалеку, наискось от него; к столу ее сопровождал джентльмен с худощавым лицом, длинным носом и холеными бакенбардами – генерал, как сообщила Уотервилу его соседка; с другой стороны от нее был лощеный молодой человек, которого трудно было причислить к какому-либо определенному разряду. Бедный сэр Артур помещался между двумя дамами куда старше, чем он, чьи имена, источающие аромат истории, Уотервил не раз слышал и привык ассоциировать с более романтическими фигурами. Миссис Хедуэй никак не приветствовала Уотервила, – очевидно, она заметила его, только когда они сели за стол; тут она уставилась на него с безграничным изумлением, которое на миг чуть не стерло улыбку с ее лица. Обед был обильный, все шло в должном порядке, но, оглядывая гостей, Уотервил подумал, что кое-какие его ингредиенты скучноваты. Поймав себя на этой мысли, Уотервил понял, что смотрит на всю эту процедуру не столько своими глазами, сколько глазами миссис Хедуэй. Он не знал за столом никого, кроме миссис Эйприл, которая, проявив почти материнское стремление приобщить его к своей осведомленности, назвала ему имена многих их сотрапезников; он в ответ пояснил ей, что не входит в их круг. Миссис Хедуэй вела оживленную беседу с генералом; Уотервил наблюдал за ними пристальнее, чем можно было догадаться, и заметил, что генерал – субъект, по-видимому, отнюдь не церемонный – пытается вызвать ее на откровенность. Уотервил надеялся, что она будет осторожна. Он был по-своему наделен воображением и, сравнивая ее с остальными, говорил себе, что миссис Хедуэй – отважная маленькая женщина и в задуманном ею деянии есть свой героизм. Она была одна против многих, ее противники стояли сомкнутым строем, те, кто был сегодня здесь, представляли в своем лице тысячу других. Они выглядели людьми совсем иной породы, и для человека, наделенного воображением, миссис Хедуэй выгодно отличалась от них. Они были так отшлифованы, так непринужденны, так в своей стихии… Мужчины со свежим румянцем, волевыми подбородками, учтивым взглядом холодных глаз, с хорошей осанкой и сдержанным жестом, женщины – многие чрезвычайно красивые, – полузадушенные тяжелыми жемчужными ожерельями, с гладкими длинными локонами, взором, рассеянно скользящим по сторонам, блюдущие молчание, словно оно им к лицу так же, как свет свечей, и лишь изредка переговаривающиеся между собой чистыми, мягкими голосами. Их сопрягала общность взглядов, общность традиций, они понимали язык друг друга, даже отклонения от этого общего языка. Миссис Хедуэй при всей своей привлекательности преступала пределы дозволенных отклонений, она выглядела чужой, утрированной, в ней было слишком много экспрессии – она вполне могла быть певицей, ангажированной на вечер. При всем том Уотервил успел заметить, что английское общество прежде всего ищет для себя забаву, а в своих сделках руководствуется денежным расчетом. Если миссис Хедуэй будет достаточно забавна, вполне возможно, она добьется успеха и ее состояние – если оно существует – отнюдь ей не повредит. После обеда, в гостиной, он подошел к ней, но она не удостоила его приветствием, только взглянула на него с нескрываемой неприязнью – странное выражение, какого он никогда у нее не видел.

– Зачем вы сюда приехали? – спросила она. – Следить за мной?

Уотервил покраснел до корней волос. Он знал, что дипломату краснеть не пристало, но не мог справиться с этим своим несчастным свойством. Он был рассержен, он был возмущен и вдобавок ко всему озадачен.

– Я приехал потому, что меня пригласили, – сказал он.

– Кто вас пригласил?

– То же лицо, вероятно, которое пригласило и вас: леди Димейн.

– Старая ведьма! – воскликнула миссис Хедуэй, отворачиваясь от него.

Уотервил также от нее отвернулся. Он не понимал, чем заслужил подобное обхождение. Это было полной неожиданностью, такой он ее никогда не видал. Какая вульгарная женщина! Вероятно, так разговаривают в Сан-Диего. Уотервил с пылом включился в общую беседу, все прочие гости казались ему теперь – возможно, по контрасту – сердечными и дружелюбными людьми. Однако утешиться зрелищем того, как миссис Хедуэй наказана за свою грубость, ему не удалось, ибо ей отнюдь не было выказано небрежение. Напротив, в той части комнаты, где она сидела, группа гостей была всего гуще, и время от времени оттуда доносились единодушные взрывы смеха. Если она будет достаточно забавна, сказал он себе, она добьется успеха; что ж, судя по всему, ей удалось их позабавить.

7

Да, миссис Хедуэй вела себя странно, и ему предстояло еще раз в том убедиться. Назавтра, в воскресенье, была прекрасная погода. Спустившись вниз до завтрака, Уотервил вышел в парк; он прогуливался, то останавливаясь поглядеть на тонконогих оленей, рассеянных, как булавки на бархатной швейной подушечке, по отдаленным склонам, то блуждая вдоль кромки большого искусственного водоема с храмом, построенным в подражание храму Весты, на островке посередине. О миссис Хедуэй он больше не вспоминал; он размышлял о том, что эта величественная панорама более ста лет служила фоном для семейной истории. Однако продолжи он свои размышления, ему бы, возможно, пришло в голову, что миссис Хедуэй представляет собой немаловажный эпизод в истории семьи. За завтраком недоставало нескольких дам; миссис Хедуэй была одной из них.

– Она говорит, что никогда не покидает комнаты до полудня, – услышал Уотервил слова леди Димейн, обращенные к генералу, вчерашнему соседу миссис Хедуэй, осведомившемуся о ней. – Ей нужно три часа на одевание.

– Чертовски умная женщина! – воскликнул генерал.

– Раз умудряется одеться всего за три часа?

– Нет, я имею в виду то, как она прекрасно владеет собой.

– Да, я думаю, она умна, – сказала леди Димейн тоном, в котором, как льстил себя надеждой Уотервил, он услышал куда больше, нежели генерал.

Было в этой высокой, стройной, неторопливой женщине, одновременно благожелательной и отчужденной, что-то вызывавшее его восхищение. Уотервил видел, что при всей деликатности ее манер и приличествующей женщине ее круга внешней мягкости внутренне она очень сильна; она довела свою кротость до высот совершенства и носила ее как диадему на челе. Ей почти нечего было сказать Уотервилу, но время от времени она задавала ему какой-нибудь вопрос, свидетельствующий о том, что она о нем помнит. Сам Димейн был в превосходном настроении, хотя никак особенно этого не проявлял, – просто у него был свежий и бодрый вид, словно он каждый час или два принимал ванну; казалось, он чувствовал себя огражденным от всяких неожиданностей. Уотервил беседовал с ним еще меньше, чем с его матерью, но баронет улучил накануне минутку в курительной комнате, чтобы сказать ему, как он рад, что Уотервил нашел возможность у них погостить, и, если тот любит настоящий английский ландшафт, он с удовольствием покажет ему кое-какие места.

– Вы должны уделить мне часок-другой, прежде чем вернетесь в Лондон. Право же, здесь есть уголки, которые понравятся вам.

Сэр Артур говорил так, словно Уотервил невероятно разборчив; казалось, баронет хочет приписать ему некое значение, показать, что считает его почетным гостем. В воскресенье утром он спросил Уотервила, не пойдет ли тот в церковь; туда собирается большинство дам и кое-кто из мужчин.

– Я не настаиваю, поступайте как знаете, а только туда ведет полем очень живописная дорога, и сама церковка довольно любопытна, она стоит здесь еще со времен короля Стефана [94] .

Уотервил сразу представил ее себе – это была готовая картинка. К тому же ему нравилось бывать в церкви, особенно если он сидел в той ее части, которая была отгорожена для сквайра и часто превосходила размерами дамский будуар. Поэтому он сказал, что с удовольствием к ним присоединится. И добавил, не объясняя причины своего любопытства:

– А миссис Хедуэй идет?

– Право, не знаю, – сказал хозяин дома, резко изменив тон, словно Уотервил спросил его, пойдет ли экономка.

«Ну и чудаки эти англичане!» – не отказал себе в удовольствии мысленно воскликнуть Уотервил, прибегнув к помощи этой фразы, как делал со времени приезда в Англию всякий раз, сталкиваясь с брешью в логической последовательности вещей.

Церковь оказалась еще более картинной, нежели описывал сэр Артур, и Уотервил подумал, что миссис Хедуэй сделала глупость, не придя сюда. Он знал, к чему она стремится: она хотела постигнуть англичан, чтобы их завоевать; пройди она между живой изгородью из приседающих крестьянок, посиди между надгробьями многих поколений Димейнов – это кое-что рассказало бы ей об англичанах. Если она хотела вооружиться для сражения, ей бы лучше было пойти в эту старую церковь… Когда Уотервил вернулся в Лонглендс – он пришел пешком через луга с женой каноника, большой любительницей пеших прогулок, – до ленча оставалось полчаса, и ему не захотелось идти в дом. Он вспомнил, что еще не видел фруктового сада, и отправился его искать. Сад был такого размера, что найти его не составило труда, и выглядел так, словно за ним неустанно ухаживали в течение нескольких столетий. Не успел Уотервил углубиться в его цветущие пределы, как услышал знакомый голос и спустя минуту на повороте дорожки столкнулся с миссис Хедуэй, сопровождаемой владельцем Лонглендса. Она была без шляпы, под зонтиком; увидев своего соотечественника, она откинула зонтик назад и остановилась как вкопанная.

– О, мистер Уотервил, по своему обыкновению, вышел шпионить за мной, – такими словами приветствовала миссис Хедуэй немного смущенного молодого человека.

– А, это вы! Уже вернулись из церкви? – сказал сэр Артур, вынимая часы.

Уотервила поразило, более того – восхитило его самообладание, ведь как ни говори, а сэру Артуру вряд ли было приятно, что их беседу прервали. Уотервил чувствовал себя в глупом положении и жалел, что не пригласил с собой миссис Эйприл, тогда бы казалось, что он находится в саду ради нее.

Миссис Хедуэй выглядела восхитительно свежей, но туалет ее, подумал Уотервил, имевший свое мнение по этим вопросам, вряд ли можно было счесть подходящим для воскресного утра в английском загородном доме: белое, украшенное желтыми лентами négligé [95] , все в оборочках и воланах, – одеяние, в котором мадам де Помпадур могла бы принимать Людовика XV у себя в будуаре, но в котором, вероятнее всего, не выехала бы в свет. Этот наряд добавил последний штрих к сложившемуся у него впечатлению, что, в общем-то, миссис Хедуэй прекрасно знает, что делает. Она намерена идти своим путем, она не намерена ни к кому приноравливаться. Она не намерена спускаться к завтраку, она не намерена ходить в церковь, она намерена надевать в воскресное утро изысканно небрежный наряд, придающий ей сугубо неанглийский и непротестантский вид. Возможно, в конечном итоге это и лучше.

– Ну не прелестно ли здесь! – непринужденно заговорила миссис Хедуэй. – Я шла пешком от самого дома. Я не слишком хороший ходок, но эта трава как ковер. Тут все выше похвалы. Сэр Артур, вам следовало бы уделить хоть немного внимания послу, стыд и срам, сколько я вас здесь продержала. Вас не заботит посол? Вы же сами сказали, что не перемолвились с ним и словом, надо же загладить свою вину. Я еще не видела, чтобы так неглижировали своими гостями. Разве здесь так принято? Идите пригласите его покататься верхом или сыграть партию на бильярде. Мистер Уотервил проводит меня в дом, к тому же я хочу побранить его за то, что он за мной шпионит.

Уотервил горячо возмутился этим обвинением.

– Я и понятия не имел, что вы здесь! – негодующе заявил он.

– Мы не прятались, – спокойно возразил сэр Артур. – Быть может, вы проводите миссис Хедуэй обратно? Мне действительно следует проявить внимание к старому Давыдову. Ленч, кажется, в два.

И он оставил их продолжать прогулку по саду. Миссис Хедуэй тут же пожелала узнать, зачем Уотервил сюда явился, – чтобы подсматривать за ней? Вопрос этот, к его удивлению, был задан тем же язвительным тоном, что и накануне. Однако Уотервил отнюдь не был намерен ей это спустить; он никому не позволит обращаться с собой таким возмутительным образом, это ей с рук не сойдет.

– Вы, вероятно, воображаете, что мне не о ком думать, кроме как о вас? – спросил он. – Бывает, представьте, что я про вас и забываю. Я вышел полюбоваться садом и, если бы вы меня не окликнули, прошел бы мимо.

Миссис Хедуэй и не подумала обидеться, – казалось, она даже не заметила его обороны.

– У сэра Артура есть еще два поместья, – сказала она. – Это именно я и хотела узнать.

Но Уотервил не так-то легко прощал обиды. Оскорбить человека, а потом забыть, что ты его оскорбил, – такой способ искупить свою вину был, вне сомнения, в широком ходу в Нью-Мексико, но тому, кто дорожил своей честью, этого было мало.

– Что вы имели в виду вчера вечером, когда заявили, будто я приехал сюда из Лондона, чтобы за вами следить? Простите, но я должен сказать, что это было довольно грубо с вашей стороны.

Обвинение это уязвило Уотервила тем острее, что в нем заключалась доля правды; однако миссис Хедуэй в первый момент не поняла, о чем он говорит, и озадаченно воззрилась на него. «Да она просто дикарка, – подумал Уотервил. – Она считает, что женщина может ударить мужчину по лицу и убежать».

– А!.. – внезапно воскликнула миссис Хедуэй. – Я вспомнила: я на вас разозлилась, я не ожидала вас здесь увидеть. Но дело было не в этом. На меня иногда такая злость нападает, ну, я и срываю ее на первом, кто мне подвернется под руку. Через три минуты все проходит, я больше и не вспоминаю об этом. Вчера вечером я была очень зла. Меня взбесила эта старуха.

– Старуха?

– Мать сэра Артура. Так или иначе, ей здесь нечего делать. В этой стране, когда муж умирает, жене положено освободить родовое поместье. У нее есть свой собственный дом в десяти милях отсюда и еще один, в Лондоне, на Портмен-сквер, у нее куча мест, где она может жить. Но она липнет к нему… липнет как пластырь. Я поняла, почему она пригласила меня сюда, – не потому вовсе, что я ей понравилась, а потому, что она мне не доверяет. Она боится, что мы поженимся, считает меня неподходящей партией для своего сына. Она, верно, думает, что я жду не дождусь, как бы мне его заполучить. Я никогда за ним не бегала, это он бегает за мной. Он-то меня и надоумил приехать в Англию – еще прошлым летом, в Хомбурге: он спросил, почему я сюда не еду, и сказал, что я буду иметь в Лондоне большой успех. Спору нет, сэр Артур не очень-то смыслит в таких вещах, на это нюх нужен. Но он такой благопристойный человек, что там ни говори; и так приятно видеть его в окружении… – миссис Хедуэй приостановилась и с восхищением поглядела вокруг, – в окружении его фамильных владений. Неплохое поместье, – продолжала она, – и прекрасно расположено; мне тут нравится. Я думала, леди Димейн дружески относится ко мне; она оставила у меня визитную карточку, когда я приехала в Лондон, а потом прислала мне приглашение сюда. Но я догадливая, мигом вижу, что к чему. И я увидела вчера кое-что, когда она подошла ко мне перед обедом. Она не ожидала, что я так хорошо выгляжу, и прямо позеленела от злости, она надеялась, что я буду похожа на пугало. Я была бы рада ей угодить, да это от меня не зависит. И я поняла, что она пригласила меня сюда только потому, что он настоял на этом. Он не навестил меня сразу, когда я приехала в Лондон… он не появлялся целых десять дней. Она сумела ему помешать, заставила его дать обещание. Но потом он передумал и понял, что надо загладить свою вину. Он приходил ко мне три дня подряд и ее заставил прийти. Она из тех женщин, которые противятся до последнего, а затем делают вид, что уступают, хотя по-прежнему стоят на своем. Она меня смертельно ненавидит; не знаю, что я сделала ей плохого. Она двуличная, криводушная – настоящая старая ведьма! Когда я заметила вас вчера за обедом, я решила, что она пригласила вас сюда себе в помощь.

– Себе в помощь? – переспросил Уотервил.

– Чтобы вы рассказали ей обо мне. Сообщили ей какие-нибудь факты, которыми она воспользуется против меня. Можете говорить ей все, что вам будет угодно.

Уотервил так напряженно внимал этому порыву откровенности, что буквально забывал переводить дыхание, и сейчас вдруг почувствовал настоящую дурноту. Он остановился; опередив его на несколько шагов, миссис Хедуэй тоже остановилась и, обернувшись, взглянула на него.

– Я еще не встречал такой неописуемой женщины! – воскликнул он. Она поистине казалась ему дикаркой.

Она засмеялась – он чувствовал, что она смеется над тем, какое у него выражение лица, – смех звонко разнесся по величественному саду.

– Неописуемой? Не понимаю. А вы все-таки попробуйте меня описать.

– Вы совершенно лишены такта!.. – решительно произнес Уотервил.

Она вспыхнула, хотя, как ни странно, по-видимому, не рассердилась.

– Лишена такта? – повторила она.

– О таких вещах не рассказывают.

– А-а, понимаю, вы про то, что я обо всем говорю. Когда я взволнована, я должна выговориться. Я не могу иначе. У меня достаточно такта, когда люди со мной хороши. Спросите сэра Артура, тактична ли я… спросите Джорджа Литлмора. Вы что, целый день собираетесь там стоять? Нам пора возвращаться.

И миссис Хедуэй вновь пустилась в путь; Руперт Уотервил, возведя на мгновение глаза горе, не спеша догнал ее.

– Погодите, пока я обоснуюсь здесь, вот тогда я буду тактична, – продолжала она. – Тут не до такта, когда спасаешь свою жизнь. Вам хорошо говорить, когда у вас за спиной весь американский дипломатический корпус. Понятно, я взбудоражена. Я завладела тем, к чему давно стремилась, и не намерена выпускать это из рук!

Пока они шли к дому, миссис Хедуэй объяснила Уотервилу, почему он был приглашен в Лонглендс одновременно с ней. Уотервил предпочел бы считать, что это достаточно объясняется его личными достоинствами, но миссис Хедуэй придерживалась иного мнения. Ей было угодно полагать, что вокруг нее бушует стихия интриг и козней и, что бы с кем ни произошло, это обязательно связано с ней. Уотервила пригласили потому, что он был – пусть скромным – представителем американской дипломатической миссии, и хозяину Лонглендса хотелось из дружеских чувств к миссис Хедуэй создать впечатление, будто его прелестная гостья из Америки, о которой никто ничего не знает, находится под покровительством этого почтенного учреждения.

– Это поможет мне сделать первые шаги, – невозмутимо промолвила миссис Хедуэй. – Так что вольно или невольно, а вы мне помогли. Если бы сэр Артур был знаком с посланником или с первым секретарем, он бы пригласил их. Но он с ними незнаком.

К тому времени как миссис Хедуэй окончательно развила свою мысль, они успели подойти к дому, что послужило для Уотервила более чем достаточным предлогом, чтобы задержать ее в галерее.

– Вы утверждаете, что сэр Артур так прямо вам все это сказал? – с несвойственной ему резкостью спросил Уотервил.

– Сказал? Разумеется, нет! Неужели вы полагаете, я позволила бы ему хотя намекнуть, что нуждаюсь в каких-то одолжениях? Хотела бы я послушать, как он говорит, что мне требуется помощь!

– Не понимаю, почему бы ему так и не сказать… сами-то вы перед этим не останавливаетесь, говорите каждому встречному.

– Каждому встречному? Я говорю это вам и Джорджу Литлмору… когда я нервничаю. Вам – потому что вы мне нравитесь, а ему – потому что я его боюсь. Вас, между прочим, я ни чуточки не боюсь. Я совсем одна… у меня никого нет. Нужна же мне какая-то поддержка. Сэр Артур заметил, что вчера вечером я была с вами нелюбезна, и побранил меня за это; вот почему я догадалась, что́ у него на уме.

– Очень ему обязан, – проговорил Уотервил, совершенно сбитый с толку.

– Так что помните: вы отвечаете за меня. Вы не собираетесь предложить мне руку? Нам пора идти в дом.

– Удивительное вы создание, – пробормотал Уотервил, в то время как она стояла, глядя на него с улыбкой. – Чего только в вас нет!

– Ну-ну, смотрите теперь вы не влюбитесь! – вскричала миссис Хедуэй со смехом и, не беря предложенной руки, прошла в дверь, оставив его позади.

В тот вечер, перед тем как переодеться к обеду, Уотервил забрел в библиотеку; он был уверен, что найдет там превосходные переплеты. В комнате никого не было, и он провел счастливые полчаса среди сокровищ литературы и шедевров переплетного мастерства, сработанных из старинного сафьяна. Наш дипломат питал глубокое уважение к хорошим книгам и считал, что они должны иметь соответствующее облачение. День пошел на убыль, и всякий раз, что Уотервил различал в многоцветном полумраке поблескивание золоченого корешка, он снимал том с полки и шел к нише одного из окон. Только он кончил рассматривать восхитительно благоухающий фолиант и собирался отнести его на место, как вдруг прямо перед ним возникла леди Димейн. В первый момент он испугался ее появления, ибо в высокой, стройной фигуре, прекрасном лице, казавшемся бледным на фоне высоких коричневых стен, и той целеустремленной серьезности, с которой она явилась ему, было что-то призрачное. Однако он тут же увидел, что она улыбается, и услышал, как она произносит своим нежным, грустным голосом:

– Разглядываете наши книги? Боюсь, они довольно скучны.

– Скучны? Что вы, они такие же яркие, как в тот день, когда их переплели. – И он повернул к ней тисненную золотом крышку фолианта.

– Давно уже я не брала их в руки, – негромко проговорила леди Димейн, подходя к окну, и, остановившись, посмотрела наружу.

За прозрачным стеклом парк уходил вдаль, на голых ветвях огромных дубов повис сгущающийся вечерний сумрак. Все выглядело холодным и пустынным. Деревья стояли с высокомерным видом, словно сознавали свою значительность, словно самое природу подкупили каким-то образом, чтобы она приняла сторону уорикширской знати. С леди Димейн беседовать было нелегко, она была замкнута и немногословна, она находилась в плену своих представлений о себе и окружающем ее мире. Даже простота ее была данью условности, пусть и благородной. Вы бы посочувствовали леди Димейн, если бы догадались, в каком жестком альянсе живет она с некими неукоснительными идеалами. От этого у нее бывал временами усталый вид, как у человека, взвалившего на себя непосильную ношу. От нее исходил ровный свет, что отнюдь не равнозначно интеллектуальному блеску и скорее свидетельствует о тщательно охраняемой непорочности души.

Леди Димейн ничего не ответила на его слова, но и в самом молчании ее, казалось, таилось значение, словно она хотела показать, что у нее есть к нему конфиденциальное дело, не утруждая себя словами. Она привыкла к тому, что люди сами догадываются, чего ей от них нужно, и избавляют ее от объяснений. Уотервил сказал наудачу несколько слов о том, какой прекрасный стоит вечер (в действительности погода испортилась), которые она не удостоила ответом. Затем, с присущей ей мягкостью, произнесла:

– Я надеялась застать вас здесь. Я хочу вас кое о чем спросить.

– О чем вам будет угодно… Я к вашим услугам! – воскликнул Уотервил.

Она кинула на него взгляд – не высокомерный, напротив, чуть ли не умоляющий, – казалось говоря: «Пожалуйста, будьте со мной проще… как можно проще». Затем оглянулась, словно в комнате были еще люди; ей не хотелось, чтобы создалось впечатление, будто она предумышленно зашла сюда, будто ей нужно побеседовать о чем-то с ним наедине. Но, так или иначе, она была здесь и продолжала свою речь:

– Когда сын сообщил о своем желании пригласить вас в Лонглендс, я очень обрадовалась. Конечно, нам приятно видеть вас у себя, но к тому же… – Она замялась на мгновение, затем добавила просто: – Я хочу спросить вас о миссис Хедуэй.

«Так я и знал!» – вскричал про себя Уотервил. Но внешне он ничем себя не выдал, лишь улыбнулся как можно приятнее и сказал:

– Я вас слушаю.

– Вы не рассердитесь на меня? Надеюсь, что нет. Мне больше некого спросить.

– Ваш сын знает миссис Хедуэй куда лучше, чем я. – Уотервил произнес эти слова без всякого намерения ее уязвить, просто чтобы выйти из трудного положения, и сам был напуган тем, какой издевкой они прозвучали.

– Не думаю, чтобы он ее знал. Она знает его, но это вовсе не одно и то же. Когда я спрашиваю его о ней, он отвечает мне, что она обворожительна. Она действительно обворожительна, – произнесла леди Димейн с неподражаемой сухостью.

– Вполне с вами согласен. Она очень мне нравится, – радостно подхватил Уотервил.

– Тем проще вам высказать о ней свое мнение.

– Хорошее мнение, – сказал, улыбаясь, Уотервил.

– Конечно, если оно хорошее. Я буду счастлива его услышать. Я только того и хочу – услышать о ней что-нибудь хорошее.

Казалось бы, после этого Уотервилу оставалось одно: разразиться хвалебной речью в честь своей загадочной соотечественницы, но он понимал, что в этом таится не меньшая опасность.

– Я могу сказать лишь одно: она мне нравится, – повторил он. – Она была очень мила со мной.

– Она, по-видимому, всем нравится, – сказала леди Димейн, сама не ведая, сколь патетически звучат ее слова. – Она, бесспорно, очень забавна.

– Она очень доброжелательна, она полна благих намерений.

– Что вы называете благими намерениями? – спросила леди Димейн чрезвычайно любезно.

– Ну, я имею в виду, что она сама расположена к людям и хочет расположить их к себе.

– Разумеется, вы не можете ее не защищать. Ведь она американка.

– Защищать?.. Для этого надо, чтобы на нее нападали, – со смехом возразил Уотервил.

– Вы абсолютно правы. Мне нет надобности указывать на то, что я на нее не нападаю. Я не стану нападать на свою гостью. Я только хочу хоть что-нибудь узнать о ней, и если сами вы не хотите мне в этом помочь, возможно, вы хотя бы назовете кого-нибудь, кто это сделает.

– Спросите у нее самой. Она ответит вам в ту же минуту.

– То, что она говорила моему сыну? Я ее не понимаю. Сын не понимает ее. Все это очень странно. Я так надеялась, что вы, быть может, что-нибудь мне объясните.

Несколько секунд Уотервил молчал.

– Боюсь, я не сумею объяснить вам миссис Хедуэй, – произнес он наконец.

– Значит, вы признаете, что она весьма своеобразна.

Уотервил опять помолчал.

– Ответить на ваш вопрос – было бы взять на себя слишком большую ответственность.

Уотервил чувствовал, что поступает неучтиво; он прекрасно знал, чего именно ждет от него леди Димейн, но не собирался чернить репутацию миссис Хедуэй ей в угоду. И вместе с тем его деятельное воображение помогло ему понять и даже разделить чувства этой хрупкой, чопорной, строгой женщины, которая – это было нетрудно увидеть – искала (и нашла) свое счастье в культе долга и в предельной верности двум или трем объектам ее привязанности, избранным раз и навсегда. При ее взгляде на вещи миссис Хедуэй действительно должна казаться ей антипатичной и даже опасной. Однако Уотервил тут же понял, что леди Димейн восприняла его последние слова как уступку, которая может ей помочь.

– Значит, вы знаете, почему я вас о ней спрашиваю?

– Думаю, что догадываюсь, – сказал Уотервил все с тем же неуместным смехом. Смех этот звучал глупо даже в его собственных ушах.

– А если знаете, вы должны мне помочь.

При этих словах голос изменил ей, в нем послышалась дрожь, выдавшая ее страдание. Страдание было глубоко, иначе она не решилась бы обратиться к нему, в этом не было никакого сомнения. Уотервилу стало ее жаль, и он решил быть как можно серьезнее.

– Если бы я мог вам помочь, я бы помог. Но я в очень трудном положении.

– Не в таком трудном, как я. – Она не останавливалась ни перед чем, она буквально молила его о помощи. – Я не думаю, что у вас есть какие-нибудь обязательства перед миссис Хедуэй… вы кажетесь мне совсем разными людьми, – добавила она.

Уотервилу было отнюдь не безразлично, когда сравнение с кем-нибудь другим оказывалось в его пользу, но слова леди Димейн несколько скандализировали его, словно она пыталась его подкупить.

– Меня удивляет, что миссис Хедуэй вам не нравится, – решился он заметить.

Леди Димейн несколько мгновений смотрела в окно.

– Не думаю, чтобы вас это действительно удивляло, хотя, возможно, вы стараетесь в этом убедить себя. Но мне, во всяком случае, она не нравится, и я даже представить не могу, почему она понравилась сыну. Она очень хороша собой и, по-видимому, очень умна, но я ей не доверяю. Не знаю, что на него нашло, в нашей семье на таких не женятся. Вряд ли она человек нашего круга. Я совсем иначе представляю себе женщину, которую хотела бы видеть его женой… Наверно, вам ясно, о чем я говорю. В ее жизни есть многое, чего мы не понимаем. Сын не понимает этого так же, как я. Если бы вы могли хоть что-нибудь объяснить, вы оказали бы нам огромную услугу. Я ничего не скрываю от вас, хотя мы видимся впервые; я просто не знаю, к кому мне обратиться. Я чрезвычайно встревожена.

Нетрудно было догадаться, что она встревожена, голос ее звучал все горячее, глаза сверкали в сгущающемся сумраке.

– Вы уверены, что существует опасность? – спросил Уотервил. – Он уже сделал ей предложение и она его приняла?

– Если я стану ждать, пока они всё решат, будет поздно. У меня есть основания полагать, что сын еще не обручился, но он сильно запутался. Вместе с тем у него очень неспокойно на душе, это еще может его спасти. Честь для него превыше всего. Его не может не смущать ее прошлое; он не знает, что и думать о тех вещах, которые стали нам известны. Даже то, что она сама рассказывает о себе, крайне странно. Она была замужем четыре или пять раз и неоднократно разводилась… этому просто трудно поверить. Она говорит ему, что в Америке на это смотрят по-иному, и, осмелюсь сказать, у вас о многом свои представления, но, согласитесь, всему есть предел. Она, видимо, вела очень беспорядочный образ жизни… боюсь, были даже публичные скандалы. Это ужасно, с такими вещами невозможно примириться. Сын не говорит мне всего, но я достаточно хорошо его изучила, чтобы самой обо всем догадаться.

– А он знает о нашем разговоре? – спросил Уотервил.

– Понятия не имеет. Но не скрою, что я повторю ему все, что будет свидетельствовать против нее.

– Тогда я лучше ничего не скажу. Это очень щепетильный вопрос. Миссис Хедуэй некому тут защитить. Нравится она или нет, это другое дело. Но я не видел с ее стороны ни одного неподобающего поступка.

– И ни о чем не слышали?

Уотервил вспомнил слова Литлмора о том, что бывают случаи, когда честь обязывает мужчину солгать, и подумал, не такой ли сейчас случай. Леди Димейн вызвала его сочувствие, она заставила его поверить, что у нее действительно есть повод для беспокойства, он видел, какая пропасть лежит между нею и напористой маленькой женщиной, жившей в западных штатах с издателями тамошних газет. Леди Димейн совершенно права, не желая иметь ничего общего с миссис Хедуэй. И если на то пошло, его отношения с этой дамой не налагают на него обязанности кривить ради нее душой. Он не искал ее знакомства, напротив, она стремилась познакомиться с ним, она пригласила его к себе. Но при всем том он не мог «продать» ее, как говорят в Нью-Йорке; это претило ему.

– Боюсь, я действительно ничего не могу сказать. Да это ничего не изменило бы. Ваш сын не откажется от нее потому только, что она мне отчего-то не нравится.

– Если бы он знал, что она поступала дурно, он бы от нее отказался.

– Увы, ничто не дает мне права это утверждать, – сказал Уотервил.

Леди Димейн отвернулась от него, он ее явно разочаровал. Уотервил испугался, как бы у нее не вырвалось: «Зачем же, вы думаете, я вас сюда приглашала?» Она отошла от окна и, видимо, намеревалась покинуть комнату. Но вдруг остановилась:

– Вам известно нечто порочащее ее, но вы не хотите мне сказать.

Уотервил крепче прижал к себе фолиант; ему было не по себе.

– Вы приписываете мне то, чего нет. Мне нечего вам сказать.

– Воля ваша. Есть еще кто-то, кто ее знает… один американец… господин, который был в Париже тогда же, когда и сын. Я забыла его имя.

– Друг миссис Хедуэй? Вы, вероятно, имеете в виду Джорджа Литлмора.

– Да… мистер Литлмор. У него есть сестра, я с ней встречалась. Я только сегодня узнала, что он ее брат. Миссис Хедуэй упомянула о ней, но, как выяснилось, они незнакомы. Одно это о многом говорит, вы согласны? Как вы думаете, он мне поможет? – просто спросила леди Димейн.

– Сомневаюсь, но попробуйте.

– Жаль, что он не приехал вместе с вами. Как вы думаете, он бы приехал?

– Он сейчас в Америке, но, полагаю, скоро вернется.

– Я поеду к его сестре. Я попрошу ее привезти его к нам. Она на редкость мила; я думаю, она поймет. К сожалению, у меня осталось очень мало времени.

– Не очень-то рассчитывайте на Литлмора, – серьезно сказал Уотервил.

– Вы, мужчины, безжалостны.

– Почему бы нам вас жалеть? Каким образом миссис Хедуэй может задеть такого человека, как вы?

Несколько секунд леди Димейн молчала.

– Меня задевает даже звук ее голоса.

– У нее очень мелодичный голосок.

– Возможно. Но она омерзительна!

Это уж слишком, подумал Уотервил; бедную миссис Хедуэй было так легко порицать, он и сам назвал ее дикаркой, но омерзительной она не была.

– Пусть вас пожалеет ваш сын. Если у него нет к вам жалости, как вы можете ожидать ее от чужих людей?

– Ах, он и жалеет меня!

И леди Димейн двинулась к выходу с величавостью еще более поразительной, чем ее логика.

Уотервил опередил ее и распахнул перед ней дверь. Когда она переступила порог, он сказал:

– Вам одно остается: постарайтесь ее полюбить.

Леди Димейн кинула на него испепеляющий взгляд:

– Это было бы хуже всего!

8

Джордж Литлмор прибыл в Лондон двадцатого мая и в один из первых же дней направился в посольство повидать Уотервила и сообщить ему, что он снял до конца сезона дом на Куин-Эннз-Гейт, чтобы его сестра с мужем, вынужденные из-за снижения земельной ренты сдать собственную городскую квартиру, могли приехать из загородного поместья в Лондон и провести с ним месяца два-три.

– Теперь, когда вы обзавелись своим домом, вам придется принимать у себя миссис Хедуэй, – сказал Уотервил.

Литлмор сидел, опершись о набалдашник трости, и глаза его, устремленные на Уотервила, отнюдь не зажглись радостью при упоминании об этой даме.

– Что же, проникла она в европейское общество? – без особого интереса спросил он.

– И довольно глубоко, скажу вам. У нее есть особняк, и карета, и драгоценности, и все прочее – одно лучше другого. Судя по всему, она успела перезнакомиться с кучей людей; о ней упоминают в «Морнинг пост». Она пошла в гору очень быстро, она чуть ли не знаменитость. Все ею интересуются… вас засыплют вопросами.

Литлмор слушал его с мрачным видом.

– Как это ей удалось?

– Она была на большом приеме в Лонглендсе, все гости нашли, что она очень забавна. Должно быть, они и взяли ее под свое покровительство, помогли сделать первые шаги.

В ответ Литлмор разразился смехом, его, видимо, поразила нелепость того, что он услышал.

– Только подумать!.. Нэнси Бек!.. Ну и чудаки эти англичане. За кем только они не побегут! В Нью-Йорке к ней бы и близко не подошли.

– О, Нью-Йорк старомоден, – сказал Уотервил и далее сообщил своему другу, что леди Димейн с нетерпением ожидает его приезда и надеется с его помощью помешать сыну ввести «эту особу» в семью. Литлмора не особенно встревожили замыслы ее светлости – как он дал понять, достаточно дерзкие; он заметил, что уж сумеет не попасться ей на глаза.

– И все же баронету не пристало жениться на миссис Хедуэй, – заявил Уотервил.

– Почему бы и нет, раз он ее любит?

– Ну, если вопрос только в этом!.. – вскричал Уотервил с цинизмом, весьма сильно удивившим его друга. – А вы женились бы на ней?

– Разумеется, если бы был в нее влюблен.

– Но вы поостереглись в нее влюбляться.

– Да… и Димейну лучше было бы последовать моему примеру. Но раз уж он попался… – И Литлмор закончил фразу плохо скрытым зевком.

Затем Уотервил поинтересовался, как его друг ухитрится пригласить к себе миссис Хедуэй, несмотря на приезд сестры, и Литлмор ответил, что тут и ухитряться не нужно – он просто не станет ее приглашать. На это Уотервил заметил, что он непоследователен; Литлмор согласился, что это вполне может быть, и спросил своего молодого друга, нельзя ли найти иной темы разговора, чем миссис Хедуэй. Он не разделяет интереса Уотервила к этой даме, а ему, несомненно, еще достаточно придется сталкиваться с ней в дальнейшем.

Уотервилу было бы неприятно, если бы у Литлмора создалось ложное впечатление о степени его интереса к миссис Хедуэй, ибо он льстил себя надеждой, что интерес этот простирается лишь до определенных пределов. Он нанес ей визит раза два или три, с облегчением думая о том, что она больше в нем не нуждается. Таких откровенных разговоров, как в Лонглендсе, теперь между ними не возникало. Миссис Хедуэй могла обойтись без его помощи; она и сама знала, что стоит на пути к успеху. Она делала вид, будто удивлена своим везением, в особенности его быстротой, но в действительности ее ничто не удивляло. Она все принимала как должное и, будучи натурой активной, столь же мало времени тратила на ликование по поводу нынешнего успеха, сколь мало потратила бы его на уныние по обратному поводу. Она много говорила о лорде Эдуарде, и леди Маргарет, и прочих титулованных особах, выказавших желание поддерживать с нею знакомство, и утверждала, будто прекрасно понимает причину своей популярности, которой, видимо, предстояло еще возрасти. «Они приходят, чтобы потешаться надо мной, – сказала она Уотервилу, – они приходят, просто чтобы им было что повторять. Стоит мне раскрыть рот, они заливаются смехом. Они решили раз и навсегда, что у меня типично американское чувство юмора, и, что бы я ни сказала, даже самую простую вещь, они хохочут до слез. Должна же я как-то выражать свои мысли, да к тому же, если я молчу, я кажусь им еще смешнее. Они повторяют то, что я говорю, одной важной персоне, и эта персона намекнула на днях кое-кому из них, что хочет послушать меня собственными ушами. Ну и получит от меня то же, что и другие, не лучше и не хуже. Я не знаю, как я этого добиваюсь, иначе я говорить не умею. Мне толкуют, будто соль не в том, что я говорю, а в том, как я говорю. Что ж, им легко угодить. До меня самой им дела нет, им одно подавай – последнее «словечко» миссис Хедуэй. Каждый из них хочет услышать его первым, они устроили форменные гонки». Когда миссис Хедуэй поняла, чего от нее ждут, она сделала все возможное, чтобы предоставить требуемый товар в избытке, и усердно трудилась над своими «американизмами». Если Лондону это по вкусу, она постарается его удовлетворить. Жаль только, что она не знала этого раньше, она бы лучше подготовилась. Было время, она горевала из-за того, что жила прежде в Дакоте и Аризоне, лишь недавно принятых в Штаты, но теперь она поняла, что ей, как она выразилась про себя, чертовски повезло. Она пыталась припомнить все смешные истории, которые слышала на родине, и горько сожалела, что не записывала их. Она призывала к себе на помощь эхо Скалистых гор и упражнялась в интонациях Тихоокеанского побережья. Когда она видела, как ее аудитория корчится в конвульсиях, она поздравляла себя с успехом и не сомневалась, что, появись она здесь на пять лет раньше, она вышла бы за герцога. Это было бы еще более захватывающим спектаклем для лондонского великосветского общества, чем тот, что разыгрывал перед ними сэр Артур Димейн, который, однако, достаточно привлекал к себе внимание света, чтобы можно было поверить слухам, будто в городе заключают пари относительно исхода его затянувшегося ухаживания. Чтобы молодой человек его образца, один из немногих «серьезных» молодых людей среди тори, обладатель состояния, способного удовлетворить куда более экстравагантные вкусы, нежели вкусы нашего баронета, столь упорно добивался расположения дамы на несколько лет его старше, чей набор жаргонных калифорнийских словечек превышал даже ее денежный запас, – это ли не пища для любопытства? С тех пор как миссис Хедуэй прибыла в Лондон, она обзавелась множеством новых понятий, однако сберегла и несколько старых, главным из которых (она составила его год назад) было убеждение, что сэр Артур Димейн – самый безупречный молодой человек на свете. Спору нет, существовало много качеств, которые в применении к сэру Артуру можно было перечислить со словечком «не». Он не умел развлекать, он не умел ухаживать, он не пылал неукротимой страстью. Она полагала, что он постоянен, но, безусловно, он не был чересчур нетерпелив. Однако без всех этих качеств миссис Хедуэй прекрасно могла обойтись; в особенности она теперь мало нуждалась в том, чтобы ее развлекали. Она прожила весьма бурную жизнь, и ее представление о счастье в настоящий момент совпадало с понятием «величественная скука». Мысль об абсолютной, безупречной добропорядочности проливала бальзам на ее душу; ее воображение падало ниц перед этим божком. Миссис Хедуэй сознавала, что сама она не сумела достичь столь ценимой ею добродетели, но теперь она могла, по крайней мере, соединиться с нею священными узами. Это послужило бы свидетельством ее сокровеннейшего чувства – преклонения перед главным достоинством сэра Артура, перед его гладкой, округлой, цветущей, лилейной свободой от недостатков в глазах света.

Миссис Хедуэй оказалась дома, когда Литлмор пришел к ней с визитом; хотя был уже восьмой час, она угощала чаем нескольких гостей, которым тут же представила своего соотечественника. Литлмор подождал, пока они разойдутся, несмотря на маневры некоего джентльмена, явно стремившегося его пересидеть, но, как бы милостива ни была к тому судьба во время предыдущих визитов, не получившего на сей раз поощрения со стороны миссис Хедуэй. Он смерил Литлмора медленным взглядом снизу – начиная с кончиков туфель – вверх, словно пытаясь понять причину такого неожиданного предпочтения, затем, не попрощавшись, оставил его с глазу на глаз с хозяйкой дома.

– Любопытно посмотреть, что вы сделаете для меня теперь, когда ваша сестра живет у вас, – начала без предисловия миссис Хедуэй, уже узнавшая об этом обстоятельстве от Руперта Уотервила. – Вам, знаете, все же придется что-нибудь сделать. Я вам сочувствую, но не вижу, как вы сможете от этого отвертеться. Разве что вы пригласите меня к обеду, когда она будет обедать в гостях. Я и тогда приду, я боюсь потерять вашу благосклонность.

– Ну и заслужить ее так нельзя, – сказал Литлмор.

– А-а, понимаю. Заслуживает ее только ваша сестра. А все же положение у вас трудное. Хотя вы ко всему относитесь спокойно. Порой вы доводите меня до белого каления. Что ваша сестра обо мне думает? Терпеть не может?

– Она ничего о вас не знает.

– Вы ей ничего не рассказывали?

– Ни слова.

– Неужто она вас не расспрашивала? Значит, терпеть не может. Она считает, что я позорю Америку. О, мне все это известно! Она хочет показать здешнему обществу, что их я, возможно, и обвела вокруг пальца, но ее мне не провести. Однако ей придется спросить вас обо мне, не может же она до бесконечности молчать. Что же вы ей скажете?

– Что вы – женщина, которая пользуется в Европе самым большим успехом.

– Пустая болтовня! – раздраженно воскликнула миссис Хедуэй.

– Но разве вы не проникли в европейское общество?

– Может быть, да, а может быть, нет. Пока трудно сказать. Все говорят, надо подождать до следующего сезона, тогда будет видно. Иногда вас берут под крылышко на пару недель, а потом и в лицо не узнают. Все это надо как-то закрепить… довести до конца… вбить гвоздь по самую шляпку.

– Вы говорите так, будто речь идет о гробе, – заметил Литлмор.

– Что ж, в какой-то мере – да. Я хороню свое прошлое.

Литлмор поморщился при этих словах. Ему до смерти надоело ее прошлое. Поэтому он сменил предмет разговора и принялся расспрашивать ее о Лондоне – тема, к которой она отнеслась с большим чувством юмора. Миссис Хедуэй развлекала его с полчаса за счет большинства ее новых друзей и некоторых самых почтенных, освященных веками особенностей великого города. Литлмор и сам, насколько это было возможно, смотрел на Англию со стороны, но, слушая, как она походя расправляется с людьми и вещами, знакомыми ей лишь со вчерашнего дня, он вдруг подумал, что она никогда по-настоящему не войдет в общество. Она, жужжа, бьется о поверхность явлений, как муха об оконное стекло. Ей все здесь чрезвычайно нравилось: она упивалась комплиментами, похвалами, шумом, поднятым вокруг нее; она самоуверенно роняла суждения, словно разбрасывала цветы, и толковала о своих намерениях, своих планах, своих надеждах. Но об Англии она знала столько же, сколько о молекулярной теории. На память ему вновь пришли слова, которыми он некогда охарактеризовал ее Уотервилу: «Elle ne se doute de rien». Внезапно миссис Хедуэй вскочила с места: она ехала на званый обед, пора было переодеваться.

– Я хочу, чтобы вы обещали мне кое-что, прежде чем вы уйдете, – сказала она так, словно это только что пришло ей в голову, но по брошенному на него уже знакомому ему взгляду он понял, что это для нее весьма важно.

– Вас обязательно будут расспрашивать обо мне… – Она умолкла.

– Откуда известно, что мы с вами знакомы?

– Вы этим не хвастались? Так надо вас понимать? Вы умеете быть очень жестоким, когда хотите. Так или иначе, это известно. Возможно, я упоминала об этом. К вам придут, чтобы обо мне расспросить. Я имею в виду – от леди Димейн. Она в ужасном состоянии… она так боится, что ее сын женится на мне.

Литлмор не мог удержаться от смеха:

– А я нет, раз он этого еще не сделал.

– Он не может решиться. Я ему очень нравлюсь, а вместе с тем он полагает, что на мне жениться нельзя.

Поразительно! Так, словно со стороны, говорить о самой себе!

– Жалкий он человек, если он не может взять вас такую, какая вы есть, – сказал Литлмор.

Не очень-то это было любезно с его стороны, но миссис Хедуэй предпочла пропустить его слова мимо ушей.

– Что же, он осторожен, – только и сказала она, – и таким ему и следует быть.

– Если он задает слишком много вопросов, не стоит он того, чтобы за него выходить.

– Прошу прощения, но за него стоит выходить, что бы он ни делал… во всяком случае, для меня он стоит того. И я хочу за него выйти… ничего другого я не хочу.

– Что же, он ждет, чтобы я решил это за него?

– Он ждет, я сама не знаю чего… чтобы кто-нибудь пришел и сказал ему, что я лучше всех на свете. Тогда он в это поверит. Кто-нибудь, кто жил в Америке и все обо мне знает. Ясное дело, вы – этот самый кто-нибудь, вы созданы для этого. Помните, еще в Париже я говорила вам, что он хочет вас расспросить. Ему стало стыдно, и он отказался от этой мысли; он попытался забыть меня. Но теперь все началось снова, только за это время в дело вмешалась его мать. Она обрабатывает его днем и ночью, точно крот, копает под меня яму, доказывает, что я ему не ровня. Он очень к ней привязан и легко поддается влиянию, я имею в виду – ее влиянию, больше он никого не станет слушать. Кроме меня, разумеется. Ах, уж я старалась на него повлиять, я объясняла ему все сто раз подряд. Но, сами знаете, некоторые вещи так запутаны, а он возвращается к ним снова и снова. Он хочет, чтобы я объяснила ему все до мельчайших подробностей. Он к вам не придет, скорее – мать сама или пришлет какое-нибудь доверенное лицо. Я думаю, она пришлет адвоката… они называют его семейным стряпчим. Она хотела отправить его в Америку, чтобы навести там обо мне справки, только не знала куда. Само собой, она не могла ожидать, что я подскажу, куда ехать, тут уж им придется самим поискать. Она все о вас знает, она познакомилась с вашей сестрой. Видите, как много мне известно. Она вас ждет не дождется, она намерена вас подловить. Она полагает, что доберется до вас и вы пойдете ей навстречу… скажете, что ей надо. А она выложит это сэру Артуру. Так что, будьте добры, начисто все отрицайте.

Литлмор внимательно выслушал монолог миссис Хедуэй, но заключительная фраза заставила его изумленно взглянуть на нее:

– Неужели вы думаете, будто от того, что я скажу, хоть что-нибудь зависит?

– Не притворяйтесь! Вы знаете это не хуже меня.

– Вы считаете его порядочным идиотом.

– Не важно, кем я его считаю. Я хочу выйти за него, вот и все. Я прошу, я умоляю вас! Вы можете меня спасти, вы же можете меня погубить. Если вы трус, вы погубите меня. Стоит вам промолвить против меня хоть слово – я погибла.

– Идите переодевайтесь к обеду, в этом ваше спасенье, – ответил Литлмор, расставаясь с ней у верхней площадки лестницы.

9

Взять с ней такой тон было, конечно, нетрудно, но что ему сказать людям, намеренным, как выразилась миссис Хедуэй, «подловить» его, Литлмор действительно не знал, хоть и думал об этом всю дорогу домой. Заклинания миссис Хедуэй в какой-то мере подействовали на него; ей удалось заставить его почувствовать свою ответственность. Однако ее успех в свете ожесточил его сердце, ее триумф вызвал в нем раздражение.

В тот вечер Литлмор обедал один; его сестра с мужем, получившие приглашения на каждый день месяца, делили эту трапезу с кем-то из друзей. Однако миссис Долфин вернулась довольно рано и тут же постучалась в небольшую комнату у подножия лестницы, уже получившую название «берлога Джорджа». Реджиналд отправился еще куда-то на вечеринку, а она без промедления поехала домой, ибо ей не терпелось поговорить с братом о важном предмете; она просто не в состоянии была ждать до утра. Миссис Долфин не скрывала своего нетерпения – она ничем не походила на Литлмора.

– Я хочу, чтобы ты рассказал мне о миссис Хедуэй, – заявила она.

Литлмор даже вздрогнул: сестра словно прочла его мысли – он как раз пришел наконец к решению с ней поговорить. Миссис Долфин развязала мантилью и кинула ее на стул, затем стянула длинные черные перчатки – не такие тонкие, как перчатки миссис Хедуэй: казалось, она готовится к серьезной беседе. Миссис Долфин была невысокая, изящная женщина, в прошлом миловидная, с негромким тонким голосом, приятными, спокойными манерами и абсолютной уверенностью в том, как следует поступать в каждом конкретном случае. Так именно она всегда и поступала и настолько четко представляла, к чему должен привести каждый ее поступок, что, соверши она оплошность, ей не было бы никаких оправданий. Ее обычно принимали за англичанку, но она неукоснительно подчеркивала, что она – уроженка Америки, ибо льстила себя мыслью, что принадлежит к тому типу американок, которые тем именно выделяются среди других, что редко встречаются. Она была по природе своей чрезвычайно консервативна и, выйдя замуж за консерватора, перегнала в этом качестве даже мужа. Кое-кто из ее старых друзей считал, что со времени замужества она чрезвычайно изменилась. Она знала об английском обществе все до малейших подробностей, точно сама его изобрела; любое платье сидело на ней как амазонка; у нее были тонкие губы и превосходные зубы, и держалась она столь же самоуверенно, сколь любезно. Она сказала брату, что миссис Хедуэй выдает его за своего близкого друга, не странно ли, что он ни разу не упомянул о ней. Литлмор признал, что знаком с миссис Хедуэй уже давно, поведал, при каких обстоятельствах возникло их знакомство, и добавил, что виделся с нею днем. Он сидел с сигарой в руке, глядя на потолок, а миссис Долфин обстреливала его вопросами. Правда ли, что миссис Хедуэй ему нравится? Считает ли он, что на ней можно жениться? Правда ли, что у нее весьма своеобразная биография?

– Не буду скрывать от тебя, что я только что получила письмо от леди Димейн. Оно пришло, как раз когда мы ехали на обед; оно у меня с собой.

Она вынула из кармана эту эпистолу с явным намерением прочитать вслух, однако Литлмор не проявил охоты ее услышать. Он знал, что сестра хочет вытянуть у него признание, которое поможет сорвать планы миссис Хедуэй, но, хотя взлет этой дамы в высшие сферы общества не доставлял ему особого удовольствия, Литлмор терпеть не мог, чтобы его к чему-нибудь понуждали. Он питал глубокое уважение к миссис Долфин, которая среди всех прочих верований, приобретенных в Хемпшире, уверовала в превосходство мужской ветви семьи и посему оказывала ему такое большое внимание, что иметь сестру в Англии доставляло одно удовольствие. При всем том Литлмор сразу дал ей понять, что рассчитывать на него в отношении миссис Хедуэй нечего. Он признал без лишних слов, что миссис Хедуэй не всегда была образцом добродетели – не стоило спорить о мелочах, – но не считал ее намного хуже других женщин, и его совершенно не волновало, выйдет она замуж за сэра Артура или нет. Это вообще его не касается, как, кстати, не касается и миссис Долфин; он не советует ей вмешиваться в чужие дела.

– Но этого требует простая человечность, – возразила ему сестра и добавила, что он очень непоследователен. Он не уважает миссис Хедуэй, он знает о ней самые ужасные вещи, он не считает ее подходящей компанией для собственной сестры и в то же время охотно допускает, чтобы она поймала в свои сети бедняжку сэра Артура.

– Вполне охотно! – воскликнул Литлмор. – Единственное, чего мне не следует делать, – жениться на ней самому.

– А тебе не кажется, что у нас есть моральные обязательства перед другими людьми?

– Не знаю, что ты имеешь в виду. Если она сумеет добиться успеха, буду только рад за нее. Это великолепное зрелище… в своем роде.

– В каком смысле великолепное?

– Да она взлетает вверх, как белка по дереву!

– Это верно, она смела à toute épreuve [96] . Но и английское общество стало до неприличия доступно. Кому только там не покровительствуют! Не успела миссис Хедуэй появиться, как ее встретил горячий прием. Стоит им подумать, что в вас есть какая-то червоточинка, и за вами бегом побегут. Словно в Риме времен упадка. Достаточно взглянуть на миссис Хедуэй, сразу видно, что она не леди. Я не спорю, она очень красива, но ведь она выглядит как гризетка. В Нью-Йорке она потерпела полное фиаско. Я встречала ее три раза. Должно быть, она много выезжает. Я ни с кем о ней не говорила, я хотела знать, что намерен сделать ты. Оказалось, что ты вообще ничего не намерен делать, а это письмо было последней каплей. Оно написано специально, чтобы я показала его тебе, чтобы ты знал, чего леди Димейн от тебя хочет. Она писала мне еще в Хемпшир, и, как только я приехала, я отправилась ее навестить. Положение очень серьезное. Я сказала леди Димейн: пусть она кратко изложит свои вопросы, и я передам их тебе, как только мы здесь обоснуемся. Для нее это настоящее горе. Мне казалось, что ты должен бы посочувствовать леди Димейн и сообщить ей действительные факты. Женщина просто не имеет права требовать, чтобы ее принимали в свете, если она ведет себя так, как вела себя эта Хедуэй. Возможно, она уладила это со своей совестью, но она не может так легко уладить это с обществом. Вчера вечером на приеме у леди Давдейл я испугалась, что она догадается, кто я, и заговорит со мной. Мне стало так страшно, что я уехала. Если сэр Артур хочет взять ее в жены такую, как она есть, это, конечно, его личное дело. Но в любом случае ему следует знать правду.

Миссис Долфин говорила спокойно, без запинки; она приводила свои резоны с уверенностью человека, привыкшего к тому, что здравый смысл на его стороне. Она горячо желала, чтобы триумфальное шествие миссис Хедуэй было приостановлено, – та и так достаточно злоупотребила предоставленными ей возможностями. Миссис Долфин, сама вступившая в брак с англичанином, естественно, хотела, чтобы сословие, к которому она принадлежит, сплотило ряды и высоко несло свое знамя.

– А на мой взгляд, она ничем не хуже баронетика, – возразил Литлмор, зажигая другую сигару.

– Не хуже? Что ты имеешь в виду? Никто никогда и слова против него не сказал.

– Возможно. Но он ничтожество, а она, по крайней мере, личность. К тому же она весьма неглупа. Да и чем она хуже тех женщин, на которых женятся многие из них? Вот уж не думал, что английская знать столь безупречна.

– Я ничего не знаю о других случаях, – сказала миссис Долфин, – но об этом я знаю. Так уж вышло, что он стал мне известен и что ко мне обратились за помощью. Англичане весьма романтичны… самые романтичные люди на свете, если ты это имеешь в виду. Под воздействием страсти даже те, от кого этого меньше всего ожидаешь, совершают очень странные поступки – женятся на своих кухарках… выходят замуж за кучеров, и все эти романтические истории имеют самый плачевный конец. Я уверена, что тот эпизод, о котором мы говорим, ни к чему хорошему не приведет. И ты еще пытаешься сделать вид, будто такой женщине, как миссис Хедуэй, можно доверять! Я вижу только одно – прекрасный старинный род, один из старейших и наиболее почтенных в Англии, людей, всегда отличавшихся пристойностью поведения и высокими принципами, и ужасную, вульгарную женщину с сомнительной репутацией, которая даже понятия не имеет о подобных вещах, старающуюся проникнуть в их круг. Я не в силах смотреть на это, мне сразу хочется прийти на помощь.

– А мне нет, меня мало заботит судьба прекрасного старинного рода.

– Ну разумеется, ведь ты ни в чем здесь не заинтересован… как и я. Но ты считаешь, что она ведет себя красиво и пристойно?

– Миссис Хедуэй не непристойна, ты заходишь слишком далеко. Не забывай, что она – моя давнишняя приятельница.

Голос Литлмора звучал сурово: миссис Долфин явно позабыла, как, по понятиям англичан, подобает относиться к братьям.

Однако она забылась еще больше.

– Ну, если ты и сам в нее влюблен… – проговорила она вполголоса, отворачиваясь от него.

Литлмор ничего не ответил, ее слова никак его не задели. Наконец, чтобы покончить с этим, он спросил, чего же надо от него старой даме. Чтобы он вышел на Пикадилли и сообщил всем прохожим, что однажды даже родная сестра миссис Хедуэй не знала, кто ее муж?

В ответ миссис Долфин прочла ему письмо леди Димейн. В то время как она вновь складывала его, Литлмор воскликнул, что в жизни еще не слыхивал ничего подобного.

– Это очень грустное письмо… это мольба о помощи, – сказала миссис Долфин. – Весь его смысл в том, что она хочет повидаться с тобой. Она не пишет этого прямо, но я читаю между строк. Да она и говорила мне, что ей крайне необходимо тебя увидеть. Уверяю тебя: поехать к ней – твой прямой долг.

– Поехать, чтобы поносить Нэнси Бек?

– Поезжай и превозноси ее, если хочешь! – Весьма неглупый ответ со стороны миссис Долфин, но ее брата не так-то легко было поймать. Он отнюдь не разделял ее взгляда на то, что является его долгом, и категорически отказался переступить порог дома ее светлости.

– Тогда она сама приедет к тебе, – решительно сказала миссис Долфин.

– Что ж, я скажу ей, что Нэнси Бек – ангел.

– Если ты можешь сказать это положа руку на сердце, леди Димейн будет счастлива слышать твои слова, – ответила ему миссис Долфин, беря со стула мантилью и перчатки.

На следующее утро, встретив, как обычно, Руперта Уотервила в клубе Сент-Джордж, предоставлявшего свои гостеприимные стены благородным секретарям дипломатических миссий и туземцам тех стран, которые эти секретари здесь представляли, Литлмор сообщил своему другу, что его пророчество сбылось: леди Димейн ищет с ним встречи.

– Сестра прочитала мне ее письмо. Удивительное письмо, – сказал он.

– В каком смысле?

– Она до того напугана, что готова на все. Может быть, это и жестоко с моей стороны, но ее испуг меня смешит.

– Вы находитесь в положении Оливье де Жалэна из «Demi-Monde», – заметил Уотервил.

– Из «Demi-Monde»? – переспросил Литлмор; он не так уж был силен в литературе.

– Ну, помните, та пьеса, что мы видели в Париже? Или дона Фабриче в «L’Aventurière». Грешная женщина пытается выйти замуж за почтенного человека, который не знает, до какой степени она грешна, и они – те, которые это знают, – вмешиваются и толкают ее назад.

– Да, вспомнил. Чего только они на нее не наговорили!

– Зато помешали браку, что самое главное.

– Да, если вас это волнует. Один из них был близкий друг жениха, другой – его отец. Димейн мне никто.

– Он очень приятный человек, – сказал Уотервил.

– Что ж, пойдите и доложите ему.

– Сыграть роль Оливье де Жалэна? Нет, не могу: я не Оливье. Но хотел бы, чтобы он здесь появился. Право же, нельзя позволить, чтобы миссис Хедуэй пробралась в общество.

– Господи, хоть бы они оставили меня в покое, – пробормотал Литлмор, уставившись в окно.

– Вы все еще придерживаетесь прежних взглядов? Вы готовы лжесвидетельствовать в ее пользу? – спросил Уотервил.

– Я могу просто отказаться отвечать на вопросы… даже на этот вопрос.

– Как я вам уже говорил, это будет равносильно приговору.

– Пусть это будет равносильно чему угодно. Я думаю, я уеду в Париж.

– Ну, это все равно что не отвечать на вопросы. Пожалуй, лучшего вы ничего не можете сделать. Я много думал обо всей этой истории, и, право же, мне кажется, если глядеть на это с точки зрения света, ее, как я уже сказал, нельзя пропустить в общество.

У Уотервила был такой вид, будто он смотрит на все происходящее откуда-то с высоты; тон его голоса, выражение лица – все говорило о том, что он вознесся в подоблачную высь, отчего раздражение, вызванное в Литлморе сентенциями его молодого друга, еще усилилось.

– Нет, черт возьми, им не удастся прогнать меня отсюда! – внезапно воскликнул он и вышел из комнаты, сопровождаемый взглядом своего собеседника.

10

На следующее утро после этого разговора Литлмор получил от миссис Хедуэй письмо – коротенькую записку всего в несколько слов: «Я буду дома сегодня днем. Не придете ли вы ко мне в пять часов? Мне очень надо с вами поговорить». Он не послал ей никакого ответа, но в час, указанный хозяйкой уютного домика на Честерфилд-стрит, стучался у ее дверей.

– Нет, вы меня не понимаете, вы не знаете, что я за женщина! – воскликнула миссис Хедуэй, как только он переступил порог.

– О боже!.. – простонал Литлмор, падая в кресло. Затем добавил: – Не начинайте все с самого начала.

– Именно начну… об этом я и хотела говорить. Для меня это очень важно. Вы не знаете… не понимаете меня. Вам кажется, что понимаете, а на самом деле – нет.

– Но не из-за того, что вы не старались мне объяснить… много-много раз! – И Литлмор улыбнулся, хотя с тоской думал о том, что ему предстоит. В конечном итоге можно было сказать одно: миссис Хедуэй до смерти ему надоела. Она не заслуживает того, чтобы ее жалеть.

В ответ миссис Хедуэй гневно взглянула на него; казалось, лицу этому была незнакома улыбка; черты ее заострились, глаза метали молнии, она выглядела чуть ли не старухой – ее просто нельзя было узнать. Но тут же она сердито рассмеялась:

– Мужчины так глупы! Они знают о женщинах только то, что женщины говорят им о себе. А женщины нарочно их дурачат, чтобы убедиться в том, насколько они глупы. Вот и я рассказывала вам всякие небылицы для развлечений, когда мне было скучно. Если вы им поверили, не моя вина. Но сейчас я говорю серьезно. Я хочу, чтобы вы по-настоящему меня узнали.

– А я не хочу. Я и так достаточно знаю.

– Что значит – достаточно?! – вскричала она, и ее лицо запылало огнем. – Какое вы имеете право вообще что-нибудь обо мне знать?!

Бедняжка, в своей страстной целеустремленности она вовсе не обязана была быть последовательной, и громкий смех, которым Литлмор встретил этот вопрос, наверно, показался ей чрезмерно жестоким.

– Все равно вам придется выслушать то, что я хочу сказать. Вы считаете меня дурной женщиной… вы не уважаете меня; я уже говорила вам это в Париже. Не спорю, я делала вещи, которые сейчас сама себе не могу объяснить, я полностью это признаю. Но я совершенно переменилась и хочу переменить свою жизнь. Вы должны это понять, должны увидеть, чего я хочу. Я ненавижу свое прошлое, я презираю его, я гнушаюсь им. Мне приходилось идти тем путем, которым я шла, пробуя то одно, то другое… Но теперь я получила то, что хочу. Чего вам надо – чтобы я стала на колени перед вами? Что же, и стану, мне так нужна ваша помощь… Лишь вы можете мне помочь… никто, кроме вас… они все только ждут, решится он или нет. Я просила вас об этом в Париже и прошу сейчас; мне без вас не обойтись. Замолвите за меня словечко, бога ради! Вы же и пальцем не шевельнули, не то я бы уже об этом знала. Это все сразу изменит. Или если бы ваша сестра навестила меня… тогда бы мне не о чем было волноваться. Женщины безжалостны, да и вы тоже. Не в том дело, что она такая уж важная персона, многие из моих друзей поважнее ее! Но она – единственная женщина, которая знает , и людям известно, что она знает. Ему известно, что она знает, известно и то, что она ни разу не нанесла мне визита. Она меня губит… губит! Я так хорошо понимаю, чего ему нужно… я сделаю все, я наизнанку вывернусь, я буду ему идеальной женой. Старуха станет меня обожать, когда познакомится со мной поближе… так глупо, что она этого не видит. Все, что было у меня в прошлом, осталось позади, отвалилось, как шелуха. Это жизнь другой женщины. Я нашла здесь то, что искала, я была уверена, что найду это когда-нибудь. Что мне еще оставалось делать во всех тех ужасных местах? Мне приходилось брать то, что я могла. Но теперь наконец я попала в страну, которая мне по сердцу. Я хочу, чтобы вы были ко мне справедливы, вы никогда не были справедливы ко мне. Для этого я сегодня и послала за вами.

Литлмор внезапно перестал скучать, и вместо одного чувства – скуки – на него нахлынуло множество самых разнообразных чувств. Он был невольно тронут; она искренне верила в то, что говорила. Мы не можем изменить своей природы, но наши цели, идеалы, пути их достижения меняются на протяжении жизни. Эта пылкая и бессвязная речь служила заверением того, что миссис Хедуэй мечтает пользоваться уважением света. Но что бы она ни делала, бедняжка была осуждена, как сказал Литлмор Уотервилу в Париже, быть лишь полуреспектабельной. Столь бурное проявление чувств – пусть даже ею двигали страх и эгоизм – вызвало краску на щеках Литлмора. Она не очень-то хорошо распорядилась прежними годами своей жизни, но падать перед ним на колени ей не было нужды.

– Мне очень тяжело это слышать, – сказал он. – Вы вовсе не обязаны все это мне говорить. У вас совершенно неправильное представление о моем отношении к вам… о моем влиянии.

– Ах, вы увиливаете… вы хотите лишь одного – увильнуть! – воскликнула она, яростно отшвыривая в сторону диванную подушку, на которую она облокачивалась.

– Выходите за кого вам угодно! – чуть не в голос закричал Литлмор, вскакивая на ноги.

Не успел он договорить этих слов, как дверь распахнулась и слуга доложил о приходе сэра Артура Димейна. Баронет проворным шагом вошел в комнату, но, увидев, что миссис Хедуэй не одна, остановился как вкопанный. Однако тут же, узнав в ее посетителе Литлмора, издал негромкое восклицание, могущее сойти за приветствие. Миссис Хедуэй поднялась с места, когда он вошел, и с необычайной серьезностью глядела поочередно на своих гостей, затем, словно на нее вдруг снизошло наитие, стиснула руки и вскричала:

– Я так рада, что вы встретились! Если бы я захотела подстроить это свидание, мне бы это так хорошо не удалось.

– Подстроить? – переспросил сэр Артур, слегка наморщив высокий белый лоб; а у Литлмора тут же мелькнула мысль, что, вне сомнения, она и подстроила их встречу.

– Я сейчас сделаю очень странную вещь, – продолжала миссис Хедуэй, и блеск ее глаз подтверждал ее слова.

– Вы возбуждены, боюсь, вы не совсем здоровы. – Сэр Артур стоял со шляпой и тростью в руках; было видно, что он раздосадован.

– Это такой удобный случай, лучше не придумаешь, вы должны простить меня, если я воспользуюсь им. – И она кинула на баронета нежный, умоляющий взгляд. – Я давно этого хочу… вы, возможно, и сами это видели. Мистер Литлмор знает меня уже много лет, он мой старый-престарый друг. Я говорила вам об этом в Париже, помните? К тому же здесь он – мой единственный друг, и я хочу, чтобы он замолвил за меня словечко.

Теперь ее глаза были обращены к Литлмору; она смотрела на него с обвораживающей улыбкой, делающей ее поступок еще более дерзким. Да, она уже снова улыбалась, хотя было видно, что она дрожит.

– Он – мой единственный друг, – повторила она. – Очень жаль, что я не могу познакомить вас с остальными. Но я здесь одинока. Я вынуждена обратиться за помощью к тому, кто у меня есть. Мне так хочется, чтобы кто-нибудь замолвил словечко за меня. Обычно с просьбой о такой услуге обращаются к родным или к другой женщине. К сожалению, мне некого об этом попросить, но это моя беда, а не моя вина. Здесь нет никого из моих родных, я ужасно здесь одинока. Мистер Литлмор все вам расскажет, ведь он знает меня много лет. Он скажет, есть ли какие-нибудь основания… известно ли ему что-нибудь плохое обо мне. Он давно хотел это сделать, но ему не представлялся случай; он считал, что не может первый с вами об этом заговорить. Вы видите, я отношусь к вам как к старому другу, дорогой мистер Литлмор. Я оставляю вас с сэром Артуром. Разрешите мне покинуть вас.

Лицо ее, обращенное к Литлмору, в то время как она произносила эту странную речь, было сосредоточено, как у чародея, творящего магические заклинания. Она снова улыбнулась, теперь сэру Артуру, и величественно вышла из комнаты.

Ни один из мужчин не тронулся с места, чтобы открыть ей дверь, – она поставила их обоих в немыслимое положение. После ее ухода в комнате повисла глубокая, зловещая тишина. Сэр Артур Димейн, очень бледный, вперил взгляд в ковер.

– Это совершенно невозможная ситуация, – произнес наконец Литлмор, – я думаю, для вас она столь же неприемлема, как и для меня.

Баронет ничего не ответил, он по-прежнему смотрел на пол. Литлмора захлестнуло внезапной волной жалости. Конечно, ситуация эта была неприемлема и для сэра Артура, и при всем том баронета томило страстное желание услышать, как этот загадочный для него американец, столь же необходимый ему, сколь и лишний, столь же знакомый, сколь непроницаемый, ответит на вызов миссис Хедуэй.

– У вас есть ко мне вопросы? – продолжал Литлмор.

Сэр Артур поднял глаза. Литлмор уже видел однажды этот взгляд; он описал его Уотервилу после того, как баронет навестил его в Париже. Но теперь сюда примешивалось еще кое-что: стыд, раздражение, гордость; однако надо всем этим преобладало главное – неудержимое стремление знать.

«О господи, как мне сказать ему?» – воскликнул про себя Литлмор.

Колебания сэра Артура продолжались, вероятно, какие-то секунды, но Литлмор слышал, как маятник стенных часов отсчитывал их одну за другой.

– Разумеется, у меня нет к вам вопросов, – надменно ответил ему молодой человек с холодным удивлением в голосе.

– В таком случае до свидания.

– До свидания.

И Литлмор оставил гостиную в распоряжении сэра Артура. Он ожидал, что найдет миссис Хедуэй у подножия лестницы, но покинул дом без помехи.

На следующий день, после полудня, когда он выходил из своего особняка на Куин-Эннз-Гейт, почтальон вручил ему письмо. Литлмор вскрыл его и прочитал тут же, на ступенях дома; это заняло у него всего несколько мгновений. Вот что он прочел:

...

«Дорогой мистер Литлмор, вам, вероятно, будет интересно узнать, что сэр Артур Димейн сделал мне предложение и что наше бракосочетание совершится, как только закроется сессия этого дурацкого парламента. Однако помолвка наша еще некоторое время останется в тайне; надеюсь, что я могу положиться на вашу осмотрительность.

Всегда ваша

Нэнси X.

...

P. S. Он устроил мне за вчерашнее ужасную сцену, но вечером вернулся, чтобы помириться со мной. Тут-то все и было решено. Он не пожелал рассказать мне о вашем разговоре… попросил меня никогда не вспоминать о нем. Мне все равно. Я дала себе слово, что вы с ним поговорите!»

Литлмор сунул это послание в карман и продолжал свой путь. Он вышел из дому по делам, но теперь совершенно забыл об этом и, сам не заметив как, очутился в Гайд-парке. Оставив поток экипажей и всадников в стороне, он зашагал Серпентайном в Кенсингтон-парк и прошел его из конца в конец. Литлмор не понимал, почему испытывает досаду и разочарование; он не смог бы этого объяснить, даже если бы предпринял такую попытку. Теперь, когда Нэнси Бек достигла цели, ее успех казался ему возмутительным, и он был готов пожалеть, что не сказал накануне сэру Артуру: «Да, знаете, она достаточно дурно себя вела». Но как бы там ни было, раз все решено, они, по крайней мере, оставят его в покое. Быстрая ходьба одержала победу над раздражением, и, еще прежде чем Литлмор приступил к делам, из-за которых вышел из дому, он перестал думать о миссис Хедуэй. Он вернулся домой к шести часам, и слуга, открывший ему, сообщил, что миссис Долфин просила ему передать, когда он придет, что она ждет его в гостиной. «Еще одна ловушка», – подумал Литлмор, но, не вняв внутреннему голосу, направился наверх. Войдя в покой, где обычно пребывала миссис Долфин, он обнаружил, что она не одна. Гостья – высокая пожилая женщина, – судя по всему, собиралась уже уходить; обе дамы стояли посреди комнаты.

– Я очень рада, что ты вернулся, – сказала миссис Долфин, стараясь не встретиться с ним взглядом. – Мне давно хочется познакомить тебя с леди Димейн, я так надеялась, что ты придешь… Вам непременно надо идти? Может быть, вы еще немного побудете? – добавила она, обращаясь к гостье, и, не дожидаясь ответа, торопливо продолжала: – Мне надо вас на минутку оставить… простите. Я сейчас вернусь.

Не успел Литлмор опомниться, как очутился с глазу на глаз с леди Димейн; он понял, что, поскольку он не проявил желания ее посетить, она решила сама сделать первый шаг. И все-таки было удивительно видеть, что его сестра прибегла к той же уловке, что и Нэнси Бек.

«Она ужасно волнуется», – подумал он, стоя напротив леди Димейн. Она казалась хрупкой, сдержанной, почти застенчивой, насколько так может выглядеть высокая невозмутимая женщина с гордой посадкой головы; всем своим обликом леди Димейн столь решительно отличалась от миссис Хедуэй, что по контрасту с Нэнси Бек, торжествующей свою победу, Литлмору увиделось в ней своего рода величие побежденных. Это не могло не вызвать в нем сочувствия к ней. Леди Димейн не теряла времени и сразу приступила к делу. По-видимому, она понимала, что в том положении, в которое она сама себя поставила, она может выиграть при одном условии: если будет держаться просто и деловито.

– Я так рада, что могу побыть с вами наедине. Я очень хочу попросить вас сообщить мне то, что вам известно об одной знакомой вам особе, о которой я писала миссис Долфин. Я имею в виду миссис Хедуэй.

– Может быть, вы присядете? – сказал Литлмор.

– Нет, благодарю, в моем распоряжении всего несколько минут.

– Могу я спросить, почему вы обращаетесь ко мне с этой просьбой?

– Конечно, я должна привести вам свои основания. Я боюсь, что мой сын женится на ней.

Литлмор удивленно взглянул на нее, затем догадался, что ей еще неизвестна новость, сообщенная ему в письме миссис Хедуэй.

– Она вам не нравится? – спросил он, невольно делая ударение на отрицательной частице.

– Решительно нет, – сказала леди Димейн, глядя на него с улыбкой. Улыбка была мягкой, беззлобной и показалась Литлмору удивительно привлекательной.

– Что вы хотите от меня услышать? – спросил он.

– Считаете ли вы ее добропорядочной женщиной?

– Что это вам даст? Как это может повлиять на ход событий?

– Это ничего мне не даст, разумеется, если вы отзоветесь о ней с похвалой. В противном случае я смогу сказать сыну, что единственный человек в Лондоне, знающий миссис Хедуэй более полугода, считает ее дурной женщиной.

Этот эпитет, отчетливо произнесенный устами леди Димейн, не вызвал в душе Литлмора никакого протеста. Он внезапно ощутил потребность сказать ей правду – ту неприкрытую правду, что он сказал Руперту Уотервилу в ответ на его первый вопрос в «Комеди Франсез».

– Я не считаю миссис Хедуэй добропорядочной, – произнес он.

– Я была уверена, что вы это скажете. – Леди Димейн говорила, чуть-чуть задыхаясь.

– Ничего больше я сказать не могу… ни единого слова. Это просто мое мнение. Не думаю, чтобы оно вам помогло.

– А я думаю, что поможет. Мне хотелось услышать его из ваших уст. Это совершенно меняет дело, – возразила леди Димейн. – Я вам чрезвычайно обязана. – И она протянула ему руку, после чего он молча проводил ее до дверей.

Литлмор не испытывал ни неловкости, ни раскаяния в своих словах; он испытывал лишь облегчение. Возможно, потому, что знал: они ничего не изменят. Дело менялось лишь для него одного – в том, к чему в конечном итоге все сводилось: правильно ли он поступил. Надо было только сказать леди Димейн, что, скорее всего, миссис Хедуэй будет ее сыну превосходной женой. Но это уж действительно ничего бы не изменило. Литлмор попросил сестру, чрезвычайно удивленную краткостью его беседы с леди Димейн, уволить его от расспросов, и некоторое время миссис Долфин пребывала в приятной уверенности, что английскому обществу не грозят ужасные американки, могущие бросить тень на ее родную страну.

Однако заблуждение ее было недолговечным. Ничто ничего не изменило; возможно, поздно уже было что-либо менять. В первых числах июля лондонское великосветское общество услышало не о том, что сэр Артур Димейн намерен жениться на миссис Хедуэй, а что пара эта без особой огласки вступила в брачный союз, которому, как можно было надеяться, на этот раз не грозило быть расторгнутым миссис Хедуэй. О леди Димейн не было ни слуху ни духу – она сразу же удалилась в свое загородное имение.

– Полагаю, что тебе следовало поступить иначе, – сказала, побледнев, миссис Долфин. – Конечно, теперь все выйдет наружу.

– О да, и она еще больше войдет в моду, чем раньше, – с циническим смехом ответил ей брат. После краткой беседы со старшей леди Димейн он не чувствовал себя вправе навестить младшую и так никогда не выяснил – да и выяснять не хотел, – простила ли она его, достигнув наконец предела своих мечтаний.

Уотервил – как ни странно – был скандализирован ее успехом. Он считал, что надо было воспрепятствовать браку миссис Хедуэй с доверчивым джентльменом, и употребил в разговоре с Литлмором те же слова, что и миссис Долфин. Он полагал, что Литлмору следовало поступить иначе.

Уотервил говорил с таким жаром, что Литлмор пристально взглянул на него… настолько пристально, что заставил его покраснеть.

– Вы что же, сами хотели жениться на ней? – осведомился он у своего младшего друга. – Мой дорогой, да вы в нее влюблены! Вот в чем, оказывается, дело!

Однако, покраснев еще пуще, Уотервил с негодованием отверг его подозрения. Спустя некоторое время, как он узнал из письма, в Нью-Йорке стали спрашивать: кто такая, собственно, эта миссис Хедуэй?

Трофеи Пойнтона Перевод Н. Роговской, М. Шерешевской

Глава 1

Миссис Герет накануне вызвалась пойти со всеми в церковь, но сейчас вдруг поняла, что, пожалуй, не сможет спокойно сидеть в ожидании этой благословенной минуты: к завтраку здесь, в Уотербате, спешить не полагалось, и теперь ей предстояло томиться почти целый час. Она вернулась к себе в комнату и, зная, что церковь расположена неподалеку, приготовилась к необременительной сельской прогулке, после чего снова спустилась по лестнице, прошла по коридорам, отмечая на каждом шагу полнейшее отсутствие мысли и вкуса в убранстве огромного дома, – и тут ее охватило вчерашнее раздражение и нахлынуло все то, от чего она втайне страдала, сталкиваясь с уродством и глупостью. Зачем только она поддерживала подобные знакомства, зачем так опрометчиво подвергала себя испытаниям? На то у нее, Господь свидетель, были свои причины, но на этот раз испытание оказалось более суровым, чем ей представлялось. Вырваться отсюда – прочь, на воздух, к деревьям и небу, цветам и птицам – было потребностью каждого ее нерва. Конечно, цветы в Уотербате все не того оттенка, а соловьи фальшивят, однако она припомнила, что поместье славилось красотами, кои принято называть «естественными». Красоты, коими оно явно не обладало, можно было перечислять бесконечно. Ей с трудом верилось, что женщина способна выглядеть презентабельно после того, как несколько часов кряду не могла уснуть из-за обоев в спальне; и все же, когда она, два года как вдовица, шурша юбками, шла по холлу, ее немного ободрила мысль, которая неизменно скрашивала ее светские воскресенья, – мысль, что она, единственная из обитательниц дома, решительно не способна одеваться к выходу с той омерзительной печатью «безупречности», какая пристала жене бакалейщика. Она скорее согласилась бы умереть, чем выглядеть endimanchée [97] .

По счастью, соперничать ей было не с кем: кроме нее, женщин в холле не оказалось – все они наряжались, стремясь именно к вышеозначенному никчемному результату. Едва войдя в сад, она тотчас увидала, что в окружающем пейзаже звучала безошибочная нота, и это служило, казалось бы, прямым указанием для хозяев дома; Уотербат мог бы быть прелестным уголком. Она сама, окажись в ее владении такой прелестный уголок, сумела бы прислушаться к вдохновенному голосу природы! Внезапно, за поворотом аллеи, она наткнулась на одну из приглашенных, молодую особу, сидевшую на скамейке в глубоком и одиноком раздумье. Она приметила эту юную леди еще за обедом и позже украдкой наблюдала за ней: она всегда присматривалась к девицам с опаской или сомнением, словно примеряя их к своему сыну. В глубине ее души таилось убеждение, что Оуэн, вопреки всем ее ухищрениям, женится в конце концов на какой-нибудь пустоголовой куколке, – не потому, что она могла представить убедительные свидетельства столь нежелательного исхода, но просто потому, что она ощущала потаенное беспокойство и даже уверенность, что женщине, наделенной, как она, особой тонкостью чувств, от подобного дара ждать можно только беды. Такая уж уготована ей судьба, участь, крест – дожить до невыносимого часа, когда к ней в дом введут разряженную куклу. Девица на скамейке, одна из двух сестер Ветч, красотой не блистала, однако миссис Герет, умевшая мгновенно узреть искру жизни под покровом неброской внешности, тотчас определила ее в разряд – пусть хотя бы на этот момент – неопасных кандидаток. В том, как была одета Фледа, просматривалась идея (и больше, пожалуй, ничего) – тем самым между ними устанавливалась незримая связь (при отсутствии всякой иной связи), особенно если учесть, что идея в данном случае была подлинной, не вторичной. Миссис Герет давно уже вывела общее правило, согласно которому характер «куколки» почти неизбежно сочетается с некой тривиальной миловидностью. Всего в доме сейчас было пять молодых девиц, и миловидность этой девушки, тоненькой, бледной, черноволосой, на фоне остальных четырех, по крайней мере, не сулила обмена дежурными банальностями. В особенности она выигрывала рядом с двумя меньшими девицами Бригсток, дочками хозяев дома, до невозможности «премилыми» созданиями. Нынче утром, вновь окинув взглядом повстречавшуюся ей на пути юную особу, миссис Герет прониклась отрадной уверенностью, что девушку нельзя упрекнуть также и в стремлении казаться соблазнительной или утонченной. Они покуда не обмолвились ни единым словом, но в самом облике девушки был залог того, что они в конце концов легко сойдутся, если только молодая леди выкажет мало-мальское понимание их душевного родства. Девица поднялась с улыбкой, почти не затронувшей выражения отрешенности, которое уловила в ней миссис Герет. Старшая дама тут же снова ее усадила, и с минуту они, сидя бок о бок и глядя друг другу в глаза, обменивались безмолвными посланиями. «Можно ли на вас положиться? Высказаться откровенно?» – взглядом говорила одна другой, вмиг распознав, а точнее, провозгласив единую для обеих потребность бежать прочь из этого дома. Необычайная привязанность, как ее позднее окрестили, которую миссис Герет суждено было испытать к Фледе Ветч, началась, в сущности, с этого открытия: бедное дитя инстинктивно пустилось в бегство даже прежде ее самой! И то, что бедное дитя с неменьшим проворством почуяло, насколько далеко ей позволено зайти, проявилось тотчас в бесконечной доверчивости первых сорвавшихся у нее с языка слов:

– Какое уродство, правда?

– Чудовищно, чудовищно! – воскликнула миссис Герет, рассмеявшись. – И какое удовольствие наконец сказать это вслух! – Про себя она считала, что ей удается, ценой немалых усилий, хранить в тайне свою нелепую причуду – ощущать себя несчастной рядом с уродством. Причина крылась в страсти ко всему изысканному, но страсть эту, как ей казалось, она никогда не выставляла напоказ и не кичилась ею, лишь позволяла ей молчаливо направлять свои шаги, памятуя неизменно о том, что беззаветная преданность, как мало что еще, творится в безмолвии. И потому ее так поразило, насколько безошибочно эта хрупкая девушка сразу нащупала ее тайную пружину. Что же до «уродливого» и «чудовищного», то речь шла о неизбывном уродстве Уотербата – именно этот феномен стал предметом обсуждения наших дам, пока они, сидя в тенистой прохладе, черпали отдохновение в огромном безмятежном небе. Уродство здешнего дома было фундаментальным и систематическим – и являлось следствием какого-то врожденного изъяна Бригстоков: самый принцип вкуса каким-то непостижимым образом был напрочь исключен из их естества. В обустройстве Уотербата действовал иной принцип, и действовал на диво активно, хотя постичь его или хотя бы выявить не представлялось возможным; последствия его воздействия казались весьма удручающими, они обретали форму всеобъемлющей безысходности. Дом, по правде сказать, и сам был неказист, но, возможно, и сошел бы, на худой конец, если бы только его оставили как есть. Однако таковая спасительная милость была его хозяевам неведома: несчастный дом задыхался от фанфаронских украшений и образчиков доморощенного искусства, от нелепой, оскорбляющей глаз лепнины и гроздьями свисавших драпировок, от безделушек, которые разве только горничным дарить на добрую память, от туалетных принадлежностей, которыми разве только слепцов награждать. С коврами и портьерами хозяева не знали никакого удержу: их вел безошибочный инстинкт губить все, к чему они ни прикасались; рок владел ими с такой жестокой силой, что в конце концов они выступали фигурами едва ли не трагическими. Их гостиная, призналась, понизив голос, миссис Герет, вогнала ее в краску… Тут каждая из новообретенных приятельниц поведала другой, что, уединившись в отведенном ей покое, не могла сдержать слез. У старшей комнату украшала серия юмористических акварелей, милая семейная шутка семейного же гения, а младшей досталось любоваться сувениром с какой-то юбилейной выставки, который у обеих дам вызвал содрогание. Дом был, как нарочно, напичкан сувенирами из разных мест, в своем уродстве его даже превосходивших, – напоминаниями о том, о чем, ради всех святых, лучше бы поскорее забыть. А главным кошмаром был лак, акры и акры чего-то гадко пахнущего, чем здесь было вымазано абсолютно все: Фледа Ветч нимало не сомневалась, что покрывать все поверхности лаком, причем собственноручно, весело толкая друг друга в бок, составляло главную забаву Бригстоков в дождливые дни.

Когда же в своей критике они продвинулись еще глубже и Фледа вскользь заметила, что найдутся, вероятно, желающие разглядеть в Моне нечто заслуживающее внимания, миссис Герет тотчас оборвала ее протестующим возгласом или скорее выразительным стоном: «Только не это!» Мона была старшей из трех сестер, и именно на ее счет у миссис Герет были самые большие подозрения. Она доверительно поведала юной приятельнице, что подозрение и привело ее в Уотербат; поскольку такое признание завело миссис Герет чересчур далеко, она тут же, как за спасительную соломинку, как за противоядие, ухватилась за мысль, что, может быть, эта девушка, случайная собеседница, ей пригодится. Во всяком случае, ее собственная излишняя, как ей почудилось, откровенность заставила миссис Герет с новой остротой ощутить всю силу пережитого потрясения, спросить себя, холодея от страха, ужели судьба и правда замыслила наградить ее невесткой, воспитанной в эдаком месте. Она имела счастье лицезреть Мону здесь, в ее родной стихии, и она видела, как Оуэн, большой, красивый, породистый, возле нее увивался; однако впечатление от тех первых часов, по счастью, было не таково, чтобы совершенно омрачить перспективу. Теперь для нее стало еще очевиднее, что она никогда не сумеет принять Мону, но ведь еще далеко не факт, что Оуэн ее об этом попросит. За обедом он сидел с какой-то другой девицей, да и после был занят беседой с миссис Фермин, ужасной, как и все прочие, но, слава богу, замужней дамой. Его дородность, которую она, по своей привычке все несколько преувеличивать, не стеснялась называть иначе, сказывалась на его натуре двояко: у него напрочь отсутствовал вкус, зато рассудительности было с избытком. И если бы для того, чтобы завоевать Мону, ему пришлось бы проявить характер, то беспокоиться не о чем – такая линия поведения ему несвойственна.

Отвечая на вопрос своей юной собеседницы о достоинствах Пойнтона, миссис Герет начала было что-то рассказывать, но, заслышав неподалеку голоса, осеклась. Уже в следующее мгновение она поднялась, и Фледа могла с уверенностью сказать, что от увиденного тревога ее новой знакомой нисколько не улеглась. Позади того места, где сидели дамы, земля круто шла под уклон, и по этому длинному травяному склону карабкались вверх, помогая друг другу, приодетые для выхода в церковь и сами над своим нарядом привычно подтрунивавшие Оуэн Герет и Мона Бригсток. Когда они поднялись на ровную поверхность, Фледе стал понятен смысл восклицания, которым миссис Герет минуту назад выразила свои невысказанные сомнения по поводу привлекательности мисс Бригсток. Хотя только что мисс Бригсток заливалась смехом и, мягко говоря, резвилась, таковые обстоятельства не оставили ни тени выражения на ее челе. Высокая, прямая, светловолосая, длинноногая и вся зачем-то в рюшах и оборках, она стояла перед ними без искры в глазах и без видимого намека на какие-либо эмоции в какой-либо еще черте. Она принадлежала к той породе, для которой речь – ничем не подкрепленное звукоизвержение, а тайна собственного бытия хранится свято и нерушимо. Выражение ее лица, вероятно, было бы пленительно, если бы таковое на лице имелось, однако все, что сообщала Мона Бригсток, сообщалось каким-то только ей ведомым способом – без сигналов. А вот у Оуэна Герета их было предостаточно, и все очень простые и непосредственные. Пышущий здоровьем, в высшей степени естественный и в то же время исключительно благовоспитанный, он казался бесцельно деятельным и располагающе заурядным. Как и его мать и Фледа Ветч, хотя и по иной причине, он со своей спутницей вышел пройтись перед воскресным походом в церковь.

Внезапная встреча этих двух пар вызвала ощутимую неловкость, и Фледа, со свойственной ей проницательностью, тотчас поняла, что́ так потрясло миссис Герет. Чувствовалась несомненная фамильярность – да-да, фамильярность, а не только полудетская шалость – в том веселом дурачестве, которое наши дамы только что невольно подглядели. Все четверо вместе двинулись к дому, и от Фледы вновь не укрылось, как ловко и быстро миссис Герет устроила, чтобы влюбленные – назовем их так – оказались разлучены. Сама Фледа шла позади с Моной, поскольку матушка тотчас же завладела сыном и на ходу о чем-то с ним переговаривалась, хотя слов расслышать было нельзя и о содержании разговора оставалось только гадать. Та из этой четверки, в чьем неутомимом сознании нам полезнее всего искать отражение маленькой драмы, нас занимающей, получила еще одно, даже более наглядное впечатление о вмешательстве миссис Герет, когда десять минут спустя, по дороге в церковь, комбинация в парах опять была изменена. Теперь Оуэн шагал с Фледой, и ее забавляло, что за этим стоит, несомненно, прямое распоряжение его матушки. Забавляло Фледу и кое-что другое: она заметила, например, что миссис Герет оказалась теперь в паре с Моной Бригсток; подметила, что она с сей юной дамой была сама любезность; отметила, что миссис Герет, натура недюжинная, яркая, из тех, кто умеет заставить других себе подчиниться; и, наконец, вынесла впечатление, что Оуэн Герет изумительно хорош собой и восхитительно глуп. Наша юная леди даже от самой себя скрывала удивительные тайны собственной утонченности и гордыни; но сейчас она, как никогда прежде, размышляя о подобных материях, подошла к ясно оформившейся мысли, которая вдруг целиком ею овладела, мысли, что быть глупым, но безобидным – весьма приятное для окружающих и даже замечательное свойство, куда более приятное и замечательное, чем быть умным и гадким. Во всяком случае, Оуэна Герета со всеми его дюймами роста, чертами лица и несуразностями в мыслях и словах никак нельзя было отнести к последней из двух категорий. Сама она с большой охотою, случись ей когда-нибудь выйти замуж, одна за двоих внесла бы в брачный союз в качестве своей лепты весь необходимый ум, и ей нравилось думать, что ее будущий супруг окажется силой, которая с благодарностью позволит направлять себя в нужное русло. Она в своих скромных масштабах была натурой под стать миссис Герет. В то щедрое на эмоции и лица утро случилось нечто замечательное: ее неприметная жизнь ощутила в себе необыкновенное, новое, ускоренное биение. Ее неказистое прошлое упало с нее как дурно пошитое платье, и, когда она в понедельник на поезде приближалась к Лондону, перед ее неподвижным взором в пейзаже за окном стояло ее будущее, сплошь состоящее из того, что было ей особенно мило.

Глава 2

Все, что было ей особенно мило, в изобилии – о чем она успела узнать от миссис Герет – имелось в Пойнтоне. Пойнтоном звался дом на юге Англии, где проживала почтенная леди на правах законной, вернее, уже незаконной его владелицы, поскольку незадолго до того он перешел во владение ее сына.

Отец молодого человека, единственного ребенка в семье, умер двумя годами раньше; живя в Лондоне вместе с матерью, Оуэн в мае и июне занимал особняк, предоставляемый из благорасположения к ним полковником Геретом – их соответственно дядей и деверем. Его матушка так обворожительно взяла в оборот Фледу Ветч, что всего через несколько дней юная леди прониклась мыслью, как славно было бы им с миссис Герет на пару страдать в Кадоган-Плейс, страдать почти так же, как страдали они в Уотербате. Дом милейшего полковника тоже был нелегким испытанием, но наши приятельницы в предстоящие месяцы могли бы, по крайней мере, находить утешение в доверительной беседе друг с другом. Главным недостатком положения, в котором волею судьбы оказалась миссис Герет, было то, что из-за редкостного совершенства Пойнтона она обречена была брезгливо морщиться, куда бы ни обращался ее взгляд. Добрую четверть века она прожила в столь тесном соседстве с прекрасным, что, по ее собственному чистосердечному признанию, жизнь превратилась для нее в своего рода блаженную иллюзию. Выходя за порог своего дома, она всякий раз рисковала выдать себя. И хотя сама миссис Герет прямо этого не говорила, Фледа догадывалась, что в Англии, по ее убеждению, ничто не могло сравниться с Пойнтоном. Были места величественнее и богаче, но не было другого такого законченного произведения искусства, такого совершенства, которое безоговорочно пришлось бы по вкусу истинным знатокам. Вложив ей в руку подобные дары, фортуна оказала ей неоценимую услугу, и миссис Герет вполне понимала, как редкостно ей повезло, сколь редкое счастье ей выпало вкусить.

Начать с того, что ей достался великолепный старинный дом эпохи короля Якова I, выигрышный во всех отношениях, – какой простор для фантазии, вдохновения, какое бесподобное полотно для будущей картины! Затем у нее были поддержка и великодушие мужа, его понимание и любовь, их совместная жизнь душа в душу, двадцать шесть лет общих планов и поисков, долгий, безоблачный сбор урожая вкуса и любознательности. И наконец, и этого она никогда не отрицала, у нее был ее личный дар – гений, страсть, терпение коллекционера, особенное терпение, эта чуть ли не дьявольская изощренность, благодаря которой ей удалось, располагая ограниченными средствами, осуществить все задуманное. Кому угодно другому никаких денег не хватило бы, с гордостью говорила она, но ей хватило. Они во многом себе отказывали, и много чего у них никогда не было, зато в каждом уголке Европы у них была своя «рука» среди евреев. Могла ли не заслушаться бедная Фледа, у которой не водилось ни гроша в кармане и ни единой красивой вещицы в доме, у которой всего богатства только и было, что ее тонкий ум, когда благородная английская леди, румяная и белокурая, молодая в свои пятьдесят с лишком лет, говорила о величайшем своем упорстве в достижении цели. У Фледы же, после смерти матери оставшейся, в сущности, без дома, единственная надежда обрести в скором времени новый дом была связана с наметившейся помолвкой ее сестры с молодым священником, если его старший брат, по слухам располагавший имуществом, быть может, благоволит выделить содержание молодым. Отец оплачивал иногда ее счета, но не горел желанием жить с ней под одной крышей; она на год уехала в Париж, где усердно посещала художественную студию и вооружала себя для суровой жизненной борьбы, посещая курс живописи под началом художника-импрессиониста. Она решительно настроилась работать, но покуда ее «впечатления» и вызванные ими впечатления других были единственным результатом ее усилий. Миссис Герет говорила, что полюбила ее за необыкновенное чутье, точнее, нюх; но в сложившихся обстоятельствах нюх был сомнительным достоянием: принимая во внимание, по каким далеко не благоуханным лондонским окрестностям пролегал ее обычный путь, с таким даром ей недолго было заполучить хронический катар. Ее то и дело призывали в Кадоган-Плейс, и не прошло месяца, как ей предложили там погостить – нанести визит, так сказать, завершение которого, по взаимному согласию, никак не должно зависеть от его начала. У нее появилось чувство, отчасти восторженное, отчасти тревожное, что она чересчур скоро стала необходима своей властной подруге, которая сама не преминула дать этому исчерпывающее объяснение, сообщив Фледе, что, кроме как в ней, больше ни в ком она не встречает понимания. Говоря же о значении тех дней в жизни миссис Герет, понимание требовалось недюжинное, хотя, прибегнув к вольному обобщению, можно свести все к одному – она была подавлена. Она сказала Фледе, что той никогда вполне не понять ее состояния, пока она своими глазами не увидит сокровища Пойнтона. Фледа тотчас ухватила, какая тут связь, – в этом и проявлялся ее талант постигать скрытую, тайную суть вещей, непостижимую для всех, кроме нее.

Фледе было обещано, что дивный дом предстанет перед ее глазами в начале июля, когда миссис Герет переедет туда на летний сезон, но еще прежде, чем свершился обряд посвящения, она безошибочно нащупала то место, которое в растревоженной душе бедной миссис Герет болело сильнее всего. Той не давала покоя назойливая мысль – страх неизбежной капитуляции. Причина этого наваждения крылась в небезосновательной догадке, что Оуэн Герет женится на Моне Бригсток – женится-таки на ней, вопреки ее материнской воле, – и что такой поступок повлечет за собой непредсказуемые последствия. Эти последствия, как представлялось юной компаньонке, рисовались миссис Герет в столь красочных подробностях, что временами живость воображения граничила чуть ли не с безумием. Ей придется отказаться от Пойнтона, и отказаться в пользу той, кто сама плоть от плоти Уотербата, – вот с чем никак невозможно смириться, вот где кроется главное унижение, всю горечь которого Фледа сумеет постичь, только когда сама побывает в Пойнтоне… Что ж, она побывала в Уотербате и исполнилась презрения – уже немалое основание для сочувствия. Сочувствие шло не только от сердца, но и от ума, ибо она глубоко проникала в суть вещей; ее поверг в ужас впервые по-настоящему открывшийся ей жестокий английский обычай, согласно которому овдовевшая мать лишалась всяких прав на имущество в пользу сына. Покойный мистер Герет был, вне всякого сомнения, прекрасной души человек, но тот же мистер Герет оставил после себя распоряжения, которым Фледа не могла не изумляться. Пойнтон, со всем, что в нем содержалось, понимался как некая неделимая ценность и как таковая переходил в прямое владение его сына, тогда как его вдове предстояло довольствоваться скромным содержанием и небольшим сельским домом в другом графстве. При этом никоим образом не учитывалось ее прямое отношение к сокровищам собранной ею коллекции, та страсть, с которой она годами дожидалась их, трудилась ради них, отбирала их, дабы они были достойны друг друга и достойны Пойнтона. Вероятно, мистер Герет как само собой разумеющееся полагал, что мать с сыном договорятся полюбовно, что в этом он вполне может положиться на сыновние чувства Оуэна. Да и то сказать, как в сердцах восклицала несчастная миссис Герет, разве мог он предвидеть – он, инстинктивно отводивший взгляд от любой безвкусицы, – столь вопиющую несуразность, как девица Бригсток из Уотербата? На своем веку он повидал немало уродливых жилищ, но от такого кошмара, как Уотербат, судьба его все же уберегла. Кто мог, право, ожидать подобной нелепицы, чтобы наследнику прекраснейшего в Англии дома взбрело в голову бросить его к ногам девицы до такой степени испорченной. Миссис Герет говорила об «испорченности» бедной Моны так, словно подразумевала, что за этим стоит чуть ли не оскорбление приличий, и всякий непосвященный невольно задался бы вопросом, в каких грехах повинна – вернее, в каких только не повинна – злополучная девица. Вся беда была в том, что Оуэн с молодых ногтей не придавал родительской коллекции ни малейшего значения и ни гордости, ни радости от своего дома никогда не испытывал.

– Что ж, коли так – если он не придает этому значения!.. – воскликнула Фледа не без запальчивости, тут же, впрочем, оборвав себя на полуслове.

Миссис Герет посмотрела на нее почти сурово:

– Если он не придает этому значения, тогда что?..

Фледа замялась – мысль ее еще не вполне созрела.

– Тогда… тогда он все отдаст.

– Отдаст что?

– Как что – все, что представляет художественную ценность.

– Отдаст все кому? – Миссис Герет уже почти с вызовом смотрела ей прямо в лицо.

– Вам, разумеется, – чтобы вы этим вещам радовались и держали их при себе.

– А в доме останутся голые стены? Там нет ничего, что не представляло бы художественной ценности!

Фледа была немного обескуражена, натолкнувшись на волну негодования, которую с трудом сдерживала ее старшая приятельница.

– Я, конечно, не имею в виду, что ему следует отказаться от всего абсолютно, но он мог бы позволить вам отобрать те вещи, которые вам особенно дороги.

– Я думаю, он пошел бы на это, если бы был свободен в своем решении, – сказала миссис Герет.

– Так вы полагаете, что при нынешних обстоятельствах она ему этого не позволит? – Мона Бригсток у наших подруг именовалась не иначе как «она».

– Всеми доступными ей средствами.

– Но ведь не потому, что она способна понять и оценить их совершенство?

– Нет, – ответила миссис Герет, – просто потому, что это принадлежность дома, а дом принадлежит Оуэну. Пожелай я что-нибудь оттуда забрать, она все с той же неподвижной маской скажет мне: «Это прилагается к дому». И так день за днем, по каждому поводу, чуть речь зайдет о великодушном жесте, она будет твердить, как говорящая кукла, когда ей надавят живот: «Прилагается к дому – прилагается к дому». Таким манером она оградит себя от любых сторонних посягательств.

Фледа была ошеломлена и, пожалуй, напугана тем, как досконально миссис Герет вообразила весь дальнейший ход событий – включая даже, пусть только для того, чтобы убедиться в тщетности своего сопротивления, мысль о предстоящей войне с единственным сыном. Такой поворот в разговоре побудил Фледу задать вопрос, который прежде казался ей бестактным: по ее разумению, оставалась еще и другая возможность – почему бы ее приятельнице не жить, как раньше, в Пойнтоне? Зачем думать, что они непременно пойдут на крайние меры? Неужели нельзя изобресть – и попытаться претворить в жизнь какой-то никого не ущемляющий и достойный компромисс? Разве не могут все они ужиться под одной крышей? Так ли уж немыслимо, чтобы женатый сын делил с матерью – с такой обворожительной матерью! – на склоне ее дней тот самый дом, который она на протяжении больше двух десятков лет превращала в шедевр для него же, своего сына? Миссис Герет отозвалась на этот вопрос измученно-снисходительной улыбкой, сказав в ответ, что жить общим домом при подобных обстоятельствах именно немыслимо и Фледе достаточно окинуть взором прекрасный лик английской земли, чтобы убедиться, сколь ничтожно число тех, кому в голову приходили подобные мысли. Такое решение всегда воспринималось как чудачество, «ошибка», образчик чрезмерной сентиментальности; и, признаться, она так же мало способна прибегнуть к эдакой экстравагантности, как и сам Оуэн. И даже если бы они оба были на это способны, нельзя сбрасывать со счетов ненависть Моны, с которой им волей-неволей пришлось бы столкнуться. У Фледы подчас захватывало дух от внезапных скачков и поворотов, которые устами миссис Герет направляли течение разговора в совершенно неожиданное русло. Вот и сейчас – она впервые услыхала про ненависть Моны, хотя и без миссис Герет, конечно, понимала, что при близком знакомстве эта юная особа, наверное, обнаружит хорошо завуалированное ослиное упрямство. Со временем Фледа пришла, впрочем, к мысли, что едва ли найдется девица, которая не воспылала бы ненавистью к любому, кто столь откровенно демонстрирует свое нежелание с ней знаться. Но покамест, по ходу беседы со своей молодой наперсницей, миссис Герет выдвинула весьма наглядный резон для своего отчаяния: как, спрашивается, должна она себя чувствовать при новых владельцах, если ей суждено лишь смиренно сидеть и сносить – или, если угодно, покорно глотать – все те ужасы, которые они примутся учинять в доме? Фледа возразила, что ни крушить все подряд, ни швырять сокровища в огонь они все-таки не станут; и припертая к стене миссис Герет вынуждена была признать, что всерьез она этого тоже в виду не имела. Она подразумевала, что они оставят бесценные вещи в небрежении, предоставят их заботам нерадивой прислуги (а ведь в Пойнтоне нет ни единого предмета, с которым не нужно было бы обращаться с исключительной любовью) и пожелают, скорее всего, заменить их поделками в духе вульгарных новомодных понятий об удобстве. А сверх всего – и она заранее это видела расширившимися от ужаса глазами, – они рано или поздно начнут перемежать подлинные шедевры всякой гадостью, возмутительными до безумия реликвиями Уотербата, всякими полочками и розовыми вазочками, безделками с благотворительных базаров и семейными фотографиями, домашним творчеством и «святынями» из мерзопакостного родового гнезда Моны. Да не довольно разве уже того, что все отношение Моны к Пойнтону будет совершенно в духе урожденной Бригсток – и что в духе урожденной Бригсток будут производиться ею все последующие приобретения? Неужто Фледа и правда способна вообразить, будто она, миссис Герет, может провести остаток своих дней в обстановке, где ей на каждом шагу придется сталкиваться с такой особой?

Фледа вынуждена была объявить, что такого она вообразить, разумеется, не способна и что Уотербат представляет собой угрозу, отмахнуться от которой было бы верхом беспечности. В то же самое время про себя она считала, что они обе слишком забегают вперед, и поскольку, как она знала, Оуэн Герет отрицает факт своей помолвки, для всех вышеприведенных умопостроений никаких серьезных оснований не имеется. Юной леди виделось, что Оуэн обладал даром вести себя в затруднительной ситуации с каким-то природным изяществом, побуждавшим его даже с ней, введенной в дом и посвященной в черные подозрения его матушки, обращаться с такой естественной предупредительностью, что ей становилось отчасти совестно, ибо в душе она страдала оттого, что в глазах Оуэна представляет чуть ли не заговорщицу, действующую заодно с маменькой вопреки его интересам. Ей оставалось только гадать, узнает ли он когда-нибудь, как мало это похоже на ее настоящую роль, поймет ли, что она в доме (куда вошла по настоянию миссис Герет!) вовсе не для того, чтобы злоупотреблять доверием, но чтобы в нужную минуту поддержать и защитить. То, что его матушка невзлюбила Мону Бригсток, вполне могло пробудить в нем ответную нелюбовь к предмету матушкиных очевидных предпочтений, и Фледа всякий раз содрогалась, напоминая себе о своей незавидной доле выступать перед ним в качестве поучительного образца, призванного оттенить недостатки его избранницы. Впрочем, у этого беспечного юноши было столько же чутья к побуждениям других людей, сколько у глухого – музыкального слуха: изъян, от которого она в конечном счете могла как выиграть, так и проиграть. Он приходил и уходил по каким-то своим делам, которых в Лондоне было предостаточно, однако находил время не раз сказать ей: «Я страшно признателен, что вы взяли на себя заботу о бедной матушке». Все вместе, и его сбивчивая скороговорка, от застенчивости маловразумительная, и его детские глаза на лице взрослого мужчины, убеждали ее в том, что, как ни странно,