Book: Убийство девушку не красит



Л. Ульянова

Убийство девушку не красит

Часть 1. Катя

1

– Черт! Черт, черт, черт!.. Черт побери!.. – бурчала Катерина, обреченно пробираясь по узкому проходу «боинга» к своему месту у окна.

«Это не проход узкий, это я слишком широкая…» – пыталась она философствовать, цепляясь большущей спортивной сумкой за подлокотники и спинки кресел.

Она тащила за собой ремни безопасности, роняла какие-то чужие вещи, извинялась с вымученной улыбкой: «Sorry! Very sorry!» – и продиралась дальше.

«Воспитание не пропьешь!» – оправдывала она себя.

А воспитание было такое: из поездок всенепременно полагалось везти подарки родным и близким. Хотя бы пустячные. И чтобы никого не забыть.

Обычно перед поездкой и сразу после нее выяснялось, что близких у Катерины великое множество. Гораздо больше, чем она предполагала.

Вот и в этот раз даже личный водитель Павлова не преминул напомнить, что является давним коллекционером бутылочных открывалок со всех концов света.

В этой облитой приятным осенним солнцем африканской стране с подарками как-то удручающе не повезло… Нет, их было великое множество, изобилие на любой вкус и цвет, но все сплошь стекло и камень. Вот и пришлось тащить заморские диковины ручной кладью, вызывая недоумение попутчиков и терпя глубоко врезающийся в плечо ремень…

Катя с усмешкой вспомнила, что ей пришлось пережить всего несколько минут назад.

Недалеко от регистрационной стойки, в центре зала, стояли небольшие круглые весы с прикрепленной сетчатой корзинкой. Надпись предупреждала: «Если ваша сумка вмещается в эту корзинку и весит меньше восьми килограммов, вы можете взять ее с собой ручной кладью».

Катя слегка подкинула впившуюся в плечо сумку и отчетливо поняла, что бесполезно даже пытаться приладить ее к корзинке – даже торцом не влезет… И вес ее ну всяко за двадцать… Но в сумке лежали, аккуратно переложенные бумагой, полотенцами, футболками, те самые пресловутые подарки. Несколько бутылок чудного местного вина, кружки с африканскими мотивами, настенные тарелочки с жирафами и бегемотами, другая хрупкая подарочная дребедень.

Мысленно Катя прикидывала, сколько же ей придется доплатить и не проще ли бросить все это богатство прямо здесь вместе с сумкой и необъятным чемоданом, вместилищем подарков из камня и эбенового дерева…

Вторую мысль она тут же отмела как абсолютно неприемлемую – в том, что касалось близких, Катя была непреклонна и упряма до абсурда.

Дотащившись до стойки, Катя протянула свой билет и дважды, виновато улыбаясь, объяснила служащей – безмерно толстой африканке в форменном костюме, – что ее сумка не багаж, а именно ручная кладь, а в багаж она сдает чемодан…

Аборигенка качала головой, пыталась растолковать глупой белой, что такой ручной клади не бывает. Она кивала в сторону весов с корзинкой, разводила руками и не переставала широко улыбаться ровными, крупными белыми людоедскими зубами.

Тут Катя глубоко вдохнула и строго произнесла спич о том, что она абсолютно не виновата, что в этой стране такие тяжелые сувениры, что быть здесь и не увезти с собой лучшего в Африке вина – кощунственно, что местные самоцветы непременно надо показывать всему миру. Как же, скажите на милость, она будет дома объяснять все это на словах?…

С интонациями спикера Госдумы Катя заявила, что дома у нее большая семья, которая любит ее и ждет, что она никого не может обидеть и никому не позволит отнять у нее подарки. Кроме того, доплачивать за вышеуказанные подарки она тоже не собирается, потому что не виновата в том, что… и все сначала, как в сказке про белого бычка.

Многочисленные свидетели этой речи раскрыли рты и с любопытством цирковых зрителей гадали, дойдет до конца каната эта смешная белая или сорвется из-под купола вниз, а по-простому – заплатит за перевес и сдаст в багаж свою неимоверную сумку.

Катька дошла!..

Людоедского вида тетка оглушительно захохотала, колыхаясь мощными телесами. Два раза сквозь смех она предложила все же оформить багаж, обещая доставить все подарки в целости и сохранности.

Но Катерина была абсолютно убеждена: если не здесь, то в родном Пулково разобьют, как пить дать.

Негритянка, прочувствовав врожденное Катино упрямство, сдалась. Кроме того, она была незнакома с нравами неведомого аэропорта Пулково из загадочной России – может, там по какой-то внутренней инструкции положено колошматить багаж, проверяя на прочность… Сдалась и с гордостью подтвердила, что их страна в самом деле уникальна, что им есть чем гордиться и есть что показать миру, скатилась на исторический экскурс, приводя в трепет выстроившуюся очередь – пассажиры не хотели экскурса, они торопились.

А Катя, одержав очередную, пусть маленькую, но победу, почувствовала вдруг дикую усталость, засмущалась под чужими одобрительными и насмешливыми взглядами, покраснела до самой макушки и боком-боком стала пробираться дальше, сгибаясь под тяжестью спасенной поклажи…

Наконец-то добравшись до своего ряда, Катя почувствовала растерянность и обиду: на ее месте, отвернув лицо к иллюминатору, спал абсолютно чужой мужик. Катя проверила билет – все верно, мужик дрых на ее законном месте. А ведь так хотелось забиться в уголок, и смотреть в густую темноту ночи, и разглядеть встающее солнце, и чтобы никто не мешал хождением туда-сюда…

Катя бессильно вздохнула: опять же воспитание не пропьешь – неудобно будить незнакомого человека, даже если он нагло вторгся на твою территорию. Вдруг он очень устал, или болен, или у него горе…

Самолет был полон почти до отказа. Летевшие из Кейптауна пассажиры дремали в полумраке салона или развлекали себя фильмом на большом салонном экране. Надо было срочно определяться, какое из двух оставшихся мест выбрать, куда запихнуть свою необъятную торбу. А то припрется еще кто-нибудь – и знай потом, извиняйся да сумищу перетаскивай – других-то вежливых дураков еще поди поищи!..

Ладно, напрягусь в последний раз, решила Катя, открывая над своей головой багажный ящик, как-нибудь затолкаю, все равно помощи ждать не от кого, не будить же, в самом деле, этого типа… А упадет, пусть всем будет хуже!.. Враз проснутся к чертовой матери, и этот первым подскочит, будет знать…

И вдруг навалилась со всех сторон тяжелая рыхлая темнота, и дышать стало трудно, и в ушах зашуршало, а вдоль тела зашелестели какие-то штуки, скользя к ногам со шлепками, звяканьем и тихим бряцанием.

«Это захват, сейчас будет взрыв…» – с тоской подумала Катя, совсем отчего-то не испугавшись.

Вот ведь досада какая! Ну почему со мной вечно морока какая-то происходит?! Всем хоть бы хны, а я вляпаюсь! Где всем хер, там мне полтора!..

Что ж, не видать Машке тарелочки с бегемотами, и водитель Гриша открывалки своей не получит.

Вот, собственно, и все…

Катя подняла руки, в беспокойстве начала медленно ощупывать голову. Боли пока не было, но она знала, что боль приходит не сразу. Так всегда бывает при шоке…

Голова была чужая, не ее голова – гладкая на ощупь, прохладная, она бугрилась и проминалась под пальцами и не заканчивалась там, где положено заканчиваться голове, а сразу плавно переходила в туловище… Голова и туловище как будто не чувствовали рук. Вот это было уже страшно.

Катя машинально продолжала ревизию собственного тела. Везде было гладко, бесформенно, бесчувственно и шуршало. Как в фильме ужасов…

Свет вспыхнул так же внезапно, как и исчез. Только руки добросовестно продолжали перебирать чужеродную субстанцию, тяжестью осевшую на них…

Катя елозила пальцами по чужой куртке, несколько секунд назад выпавшей из багажного ящика прямо ей на голову. Куртка была восхитительная – из гладкой, отличной выделки кожи. Она тонко пахла этой самой новой кожей, изысканным мужским парфюмом и чужим человеком. Пол под ногами был усеян теми самыми «штучками» – обычным содержимым обычных мужских карманов. Пассажиры в соседних креслах лениво открывали глаза на произведенный Катей шум, лениво улыбались ей дежурными понимающими улыбками и возвращались к своим снам и мыслям.

Краска вновь начала волной заливать лицо. Катерина чувствовала себя карманником, пойманным с поличным. Радовало лишь то, что это все же не взрыв и не налет…

Катя скосила глаза на соседнее кресло – мужик у окна даже не пошевелился. Стараясь действовать тихо и быстро, она принялась подбирать зажигалки, носовые платки, сигареты, жевательную резинку, монетки и рассовывать все обратно по карманам.

Конечно же, локтем она неловко задела свою сумочку – маленькую, вполне легальную для ручной клади, – и скинула ее с кресла, и теперь ее собственные «штучки» мгновенно перемешались со «штучками» соседа. Зачем-то Катя запихала в его карман свою губную помаду и долго бренчала, пытаясь выловить обратно.

Под руки попало нечто, не идентифицируемое на ощупь. Поднеся к глазам, она разглядела короткую ленточку «изделий, проверенных электроникой». Со злости захотелось скатать их в тугой комок и запустить прямо в лоб мирно сопящему паразиту.

Катерина засунула «патронташ» за ножку кресла, мстительно пробурчав:

– Подожди, будет тебе безопасный секс… Обломаешься!..

Наконец вещи были худо-бедно поделены и разложены по местам, багажный ящик захлопнут… Никаких сил не осталось на то, чтобы даже попытаться засунуть в него свою поклажу, и сумища была с трудом задвинута под кресло.

Повозившись немного и угнездив тело поудобнее в кресле, Катя вытянула ноги и обнаружила, что один приятный момент все же есть: второй сосед так и не появился, целых четырнадцать часов можно будет ощущать себя хозяйкой аж двух кресел сразу…

Ровно загудели двигатели, чуть завибрировал пол под ногами. Как будто просыпалось, урча, большое, сытое, хорошо прирученное животное. Просыпалось, чтобы выполнить привычную свою работу и перенести Катю из мира тепла и праздности, из теплой мягкой осени, больше похожей на лето, в холодную питерскую весну со слякотью и мокрым последним снегом, с привычными заботами и делами, с Бобом на диване у телевизора среди пледов и газет, со всем тем, что хоть порой и докучливо, но сердцу мило и дорого…

Фильм на салонном экране сменился на стандартный ролик с информацией о компании, маршруте, правилах пользования ремнями и спасательными жилетами. Ничего нового не показывали. Налетав сотни тысяч километров, Катя чувствовала себя великим теоретиком надевания спасательных жилетов, пригибания головы к коленям в экстремальных ситуациях, спуска на землю по желобам и надувным трапам и была твердо уверена, что именно ей, Екатерине Мироновой, тридцати восьми от роду лет, эти полумифические навыки никогда не пригодятся.

Загорелись таблички «No smoking!», «Fast bells!». Бортпроводницы походками манекенщиц прошли по салонам, помогая пристегнуть, убрать, закрепить. Самолет потихоньку выруливал на взлетную полосу.

Катя привычно пожалела о том, что с приходом телескопических трапов ушла из жизни большая часть романтики полетов. Не стало видно, как когда-то в детстве, самого самолета с его округлым брюшком и неправдоподобно большущими колесами шасси, трап не взмывал волшебной лестницей в небо, не попадались на глаза похожие на игрушечные тележки с чемоданами… Остался один сплошной узкий коридор – скучный, чистый и бездушный, – открывающийся прямо внутрь самолета. Как театр без вешалки – сразу зрительный зал.

Мысли скользили медленно и лениво, как сонные осенние мухи, тяжело переползая с одного на другое. Какая погода во Франкфурте и что из теплых вещей нужно будет достать, что еще пододеть к Питеру и какая там погода…

Мысли путались, глаза слипались, усталые плечи ныли…

Последней стала мысль о том, что почему-то у буржуев хороши не только дороги – шоссе, хайвэи, автобаны, но и взлетные полосы: самолет бежал аккуратно и мягко, набирая скорость.

И вот уже непонятно стало: еще бежим или уже летим?…

Летим!..

И сердце замерло, как обычно бывает на взлете. И уши стало закладывать понемногу.

Катя сглотнула, отпустило…

Ярко горящие в черноте ночи огни города стали уменьшаться, удаляться, сливаясь в единое световое пятно. Катя опустила спинку кресла, повернулась чуть набок, поджала гудящие ноги и провалилась в сон.



2

К тому, что поездка будет нелегкой, Катя была готова еще дома, в Питере, едва узнав, что заказчиком выступает собственной персоной «Савэкс», а «Савэкс» – это всегда неразбериха, форс-мажор, дурацкие сюрпризы и сплошная головная боль. Такие поездки Катя про себя называла геморройными.

Но «Савэкс» был памятью о трагически погибшем год назад Юрке Сараеве, а отказать Сараеву Катя не смогла бы. Ведь именно с легкой руки Сарая началась четыре года назад эта ее новая, интересная, самостоятельная жизнь…

Сарай, как ни в чем не бывало, появился у нее дома после нескольких лет глухого молчания. Просто позвонил в дверь привычным с детства условным звонком и прошел в квартиру, как и в детстве, не скинув ботинок.

Катю он застал далеко не в лучшем виде: еще за минуту до этого, поджав ноги в кресле, она ревмя ревела по причине абсолютного отсутствия денег и полной невозможности купить себе новые туфли, в то время как старые дырявыми подошвами взирали на грешный мир из помойного ведра.

О причине слез Катя по-партизански молчала. Ну как было рассказать о каких-то там туфлях человеку, распространявшему вокруг себя такой дивный аромат дорогого одеколона, выдержанного коньяка, отборного табака и зеленых денег. Еще не дай господь подумает, что она просит у него на туфли – и тогда все, конец дружбе… Дружбе, между прочим, проверенной средней школой от «а» до «я». Хотя сам-то ее друг, похоже, последние годы не шибко вспоминал о старой подруге.

Сарай со свойственной ему всегдашней легкостью списал слезы на неудавшийся роман, пустяки и женские истерики. Губокомысленно заверил, что «все они козлы, не бери в голову», и пустился в воспоминания об их боевом детстве, немало не заботясь тем незначительным обстоятельством, что хозяйке, мягко говоря, не до гостей.

Он сам принес себе с кухни пепельницу, щелкнув по пути чайником, а затем вынул из какого-то затейливого, манерного портсигара… нет, не сигарету – сигару в золоченой обложке.

Едва взглянув на это затейливое творение рук человеческих, Катя поняла, что стоит этот шматочек скрученных сухих листьев – источник тонкого вишневого дыма и недолгого удовольствия – дороже, чем каждая из вожделенных туфель, и слезы от классовой злости высохли сами собой.

Сарай выпустил курчавое душистое облако, улыбнулся кривоватой улыбкой прежнего Сарая – того самого, с которым прятались от учителей под лестницей, пили портвейн в школьном саду, разбили окно в кабинете химии, – и повелел:

– Ну, теперь рассказывай!..

Катя и раньше всегда считала, что Сарай выпутает ее отовсюду. А нынче ему бы букли да кринолин – и ни дать ни взять фея из «Золушки»! А сигара – волшебная палочка. Взмахнет ею – и как рукой отведет беду…

И Катю как прорвало. Как когда-то, взахлеб и без утайки, она рассказала, что в очередной раз порвала с Бобом, что госслужба, которой были отданы почти десять лет жизни, фактически приказала долго жить, что Катя осталась без работы, без денег… и так далее и тому подобное.

Сарай слушал внимательно, не перебивал, с тем самым видом, с каким взрослый дяденька выслушивает девочку-несмышленыша, с горечью и обидой рассказывающую про то, как другая девочка нашла ее «секрет» и разбила стеклышко, и достала цветочек.

Когда Катька подытожила, что придется ей, видно, в электричке мороженое продавать, Сарай снисходительно заметил:

– У тебя не получится! Ты не умеешь продавать мороженое…

– Я научусь! Делов-то куча… – перебила Катерина.

– Конечно, научишься… – усмехнулся Сарай. – И с годами наверняка станешь лучшей в мире продавщицей мороженого. Бригадиром мороженщиков. Ты упорная. Только зачем время-то терять?… Продавать нужно то, что ты можешь и умеешь. Знания свои продавать, опыт… Сама же говоришь: почти десять лет отдано. Тебя столько лет родная страна напрасно учила, что ли? Бесплатно учила, между прочим!

– Ты что, Сарай?! Кто за мои знания платить будет? Товар неходовой – не мороженое… И много за них не дадут.

Сараев глубокомысленно изрек нечто о том, что много не дадут в том случае, если много не просить, что хорошая вещь должна иметь хорошую цену.

На этой оптимистической ноте он удалился так же внезапно и весело, как и пришел. Только, пылко расцеловав Катерину на прощание, оставил на губах вкус вишневого дыма и сладкого коньячного послевкусия.

Катерина так и осталась стоять с раскрытым ртом, автоматически слизывая с губ вкус чужого, недоступного ей мира. Ничего себе фея! Пришла, пошуршала кринолином, покачала седыми с голубизной букольками, поводила перед носом золоченой волшебной палочкой и исчезла…

А как же хрустальные башмачки?! Да что там «хрустальные» – хотя бы из кожзамена, подпольного итальянского кооператива, окопавшегося где-нибудь в районе промзоны Парнас. Даже тыквы после себя не оставила…

Спустя несколько дней раздался телефонный звонок, и знакомым низким голосом фея спросила:

– Кать, тут один мой знакомый яхту купить хочет. Ты не могла бы помочь?…

– Юр, я бы с радостью, но у меня нет ни одной лишней яхты… Ой, погоди, одна есть, у моего трехлетнего племянника, он с ней в ванне моется. Голубенькая такая, пластмассовая. Подойдет?

Катька была бодра и убийственно язвительна. Фея, твою мать!..

– Катерина! Я, между прочим, серьезно. Только надо будет на Канары слетать ее посмотреть. Дня на два-три. Сможешь?

– Ах, на Канары! На Канары это мы запросто. Вечерней лошадью?

Юра был удивительно терпелив. Так терпелив, что Катя знала – сейчас заорет. Дальше издеваться было опасно.

– Юрочка, ну о чем ты! Я же не разбираюсь в яхтах! Я их толком-то в своей жизни не видела.

– Неправда. Это тебе только кажется. Ты десять лет занимаешься всякими там пароходами. А яхта тебе что, не пароход?! В покупке – да, ты как свинья в апельсинах, но в техническом-то состоянии разбираешься? Разбираешься. Яхта не новая, они там что-то темнят… Ты просто подскажи ребятам, на чем сбить цену. А то, может, это и не яхта, а корыто… Наши уже одну купили, хотели пассажиров по заливу возить, так потом замучились… Кать, парень ничего не смыслит в этом деле, он просто яхту хочет. И чтобы бабла по минимуму. Хороший парень, только жадноват. Но за экспертизу тебе заплатит.

– Сколько?

Катя вспомнила их разговор о хорошей цене на хорошие вещи и решила, что весь спектакль – всего лишь воспитательный момент взрослого дяди. Старой мудрой феи, мать ее. Отчего-то обиделась и брякнула первое, что в голову пришло, лишь бы отвязался:

– Тысяча долларов, гостиница четыре звезды, визы и билеты за счет заказчика. И культурная программа.

Катя была уверена, что Юрка поднимет ее на смех, но он громко расхохотался в трубку:

– Молодец, на лету схватываешь! Кать, а почему четыре?…

– Что четыре?

– Звезды. Не три, не пять, а четыре.

– Ну, Юр, три как-то мало, а пять – перебор…

– Красавица! Будет тебе четыре. Только культурная программа – в случае успеха предприятия.

Вот с этого все и началось. Первый блин вышел вполне удачным. Более того, именно благодаря ее специфическим знаниям удалось ущучить усатого темпераментного итальянца, выступавшего от лица продавца. Он-то сто пудов знал все огрехи и болячки внешне роскошной океанской красавицы, но торговался, как цыган на рынке. Красиво торговался – сочно, громко… Но цену скинул значительно.

Когда с Катькой наконец-то произвели расчет, она пищала от восторга. Сколько раз за последние десять лет она делала именно это от лица государства, но получала копейки. А тут сразу – штука баксов, а еще – весеннее цветущее средиземноморье, солнце, небо, фрукты, вино…

Катя догадывалась, что немалую роль в организации всего этого «праздника жизни» сыграл все тот же Сарай, хоть он всячески отнекивался.

Спустя месяц поступило еще предложение – посмотреть яхту в Египте. Оказывается, у богатеньких русских буратин пошла мода на личные плавсредства. А поскольку работала Катя качественно и быстро, въедливо работала, подчас значительно экономя деньги клиента, то и узнали ее в определенных кругах довольно скоро. Стало даже как бы хорошим тоном при покупке какой-нибудь лоханки брать с собой Миронову… Можно было и другого кого-нибудь взять, из мужиков, но Миронова коленец не выкидывала, не напивалась до блевоты, по бабам не шлялась, опять же глазок без нужды не строила и по магазинам болталась умеренно…

Частный флот рос, как на дрожжах: покупались буксиры, катера, бункеровщики, сухогрузы, и все как будто бы вернулось для Катерины на круги своя.

Работа давно вышла из-под патронажа Сараева, поэтому иногда случались малоприятные эксцессы. Могли забыть заплатить, недоплатить, поскупиться на гостиницу. Приходилось даже всерьез отбиваться руками от чересчур любвеобильных граждан, но Катя быстро училась. Теперь у нее была официально зарегистрированная консультационная фирма, договоренности четко фиксировались.

Иногда приходилось соглашаться на каторжный труд за большие деньги, иногда Катя покупалась на экзотику, местный колорит и короткий отдых, но практически никогда не отказывалась от работы. Понимала, что стоит отказаться раз-другой, и на то же самое согласится какая-нибудь другая Катя, а еще вероятнее – какой-нибудь Кать, и перетащит на себя одеяло. И так-то сфера деятельности не слишком широкая и уж больно специфическая…

Боясь потерять свою нишу, Катя постоянно что-то читала, узнавала, не стеснялась расспрашивать. В помощь себе взяла молоденькую, но ухватистую Лидусю, на которую можно свалить рутину, бумаги и телефонные звонки.

Иногда Катя ловила себя на мысли, что видела такие места, куда и туров-то нет, а в привычных всем Праге и Париже так и не побывала. Там не было порта.

Иногда она говорила себе, что это абсолютно не женская жизнь, что необходимо что-то менять. Еще чаще говорили ей об этом родные, но ничего не менялось, и настоящей женской жизни все никак не получалось.

Возвращаясь домой, Катя встречалась с друзьями, обменивалась фотографиями, сувенирами, впечатлениями.

Подружки замечали:

– Счастливая ты, Катя… Мы за этот тур бешеные деньги отдали, а ты и мир посмотрела, и заработала в придачу…

Катерина не спорила, не объясняла разницу между туризмом и эмиграцией, а, кивая головой, соглашалась.

Только уставать в последний год стала.

3

Когда вдруг позвонил Сева Павлов, партнер и соратник Сараева по «Савэксу», и попросил вместе с ним посмотреть в Кейптауне ледокол – сделка намечалась серьезная, – Кате очень захотелось закричать, что она при смерти, что у нее шизофрения и бешенство, она беременна на девятом месяце и что вообще она им не девочка…

«Савэкс» окуппировал строящийся в области порт и теперь активно скупал, где мог, суда технического флота. Но ледокол из Кейптауна – это было все же слишком…

Нет, Катя видела множество больших ледоколов, успешно работающих в арктических и антарктических широтах, и не боялась не справиться. Она боялась втянуться в очередную авантюру, испугаться одного вида потенциальной покупки – с деньгами в «Савэксе» нынче было не очень чтобы очень. А «хорошая вещь должна стоить хороших денег». Эту сараевскую истину она усвоила прочно.

С другой стороны, все равно ведь купят, раз решили, и придется здесь наизнанку выворачиваться, что-то придумывать, чтобы довести до ума и подвести под требования портовых властей, договариваться по старой памяти, взятки сулить. Лучше, наверно, самой поехать и посмотреть, может, еще и удастся отговорить…

Когда Павлов, как удочку, бросил фразу «в память о Юре», Катя уже решила ехать. Уговаривала себя тем, что в ЮАР никогда не была, что в Питере еще даже не весна, а там – самое начало осени, что можно выделить дней пять на приличный человеческий отдых, взять напрокат автомобиль и посмотреть окрестности, покупаться и полопать экзотических фруктов. Она даже в Интернет залезла – выясняла, что же стоит посмотреть…

А за день до вылета Сева Павлов играл с сыном в футбол и сломал ногу. Катя бушевала, что сломает ему вторую и голову открутит в придачу, когда Сева преспокойно заявил, что ей придется лететь одной и докладывать ему по телефону о ходе событий. Денег пообещал вдвое. Напоследок же попросил о маленьком одолжении: на обратном пути залететь в Йоханнесбург и передать там пакет с документами.

Отступать было некуда.

Пять дней Катя вкалывала как проклятая, не видя вокруг ни бирюзовой воды океана, ни Южного Креста над головой, ни всемирно известных Столовой горы и Мыса Доброй Надежды. Только пахнущее маслом темное корабельное нутро, сиротливо пустые каюты да бедный на стоянке камбуз.

Два супервежливых бура оказались темнилами высшей марки. Получить от них какие-либо документы и спецификации можно было, только пригрозив, что сделка не состоится. А то на все один ответ: судно попало в шторм, все чертежи смыло волной. Обхохочешься…

В качестве тяжелой артиллерии был выпущен старый морской волк – старший механик. Катя веселилась до слез, наблюдая, как он пытается ее нагреть, надуть и на хромой козе объехать. Куда ему было до наших, российских стармехов, как между молотом и наковальней зажатых требованиями санитарных правил и международных конвенций, с одной стороны, и скупостью и прижимистостью частных судовладельцев, с другой.

За предыдущие годы она навидалась таких немало. Эта игра в «веришь – не веришь» была стара, как мир. Так же стара, как мнение, что женщине не место на корабле, что ей не тягаться с морским волком, что она не полезет в опасные корабельные дебри, испугается… А если и полезет, то ничего там не поймет, только перепачкается.

Ну не рассказывать же, в самом деле, что целых три года она была замужем за русским стармехом и донимала его по полной программе – пришлось бедняге, наплевав на цеховую солидарность, продать за тарелку борща все секреты.

– Посмотрите сами, Сэм, вот здесь, в спецификации, указана установка для обеззараживания воды. Вот она на схеме. В машинном отделении даже место для нее выгорожено. Да-да, тот самый закуток, который вы почему-то назвали кладовой для швабры. А где сама установка?

– Установка? Для обеззараживания воды? Не было.

– Ну, как же не было, если в этом самом закутке между двумя старыми, с постройки трубами врезана новая труба. Как раз по длине установки… Я вам показывала. Вы мне еще объяснили, что это повредили и починили трубопровод… Не может быть, чтобы на судне такого класса не была предусмотрена установка обеззараживания воды. Так не бывает! Ваше судно строили в цивилизованной стране и по международным правилам… Сэм, признавайтесь, где «система керамических фильтров для обеззараживания воды»?

– Я на этом судне недавно.

– Я так понимаю, вы со мной согласны, что она все-таки была. Сэм, механик Клаус Швайгер рассказывал мне, что он служит на этом пароходе с постройки. Давайте пригласим его.

– Кэт, я был уверен, что вы работаете, а вы в это время беседуете о личной жизни с моими механиками.

– Это, знаете ли, тоже особое умение. Короче, признайтесь, что за годы эксплуатации керамические патроны побились по неосторожности или потерялись, корпус установки проржавел изнутри, поэтому ее и демонтировали за ненадобностью.

– Откуда вы знаете?! – Стармех был искренне изумлен.

Катя рассмеялась.

– Сэм, я занимаюсь своим делом много лет. По большому счету, это проблема решаемая: мы смонтируем другую установку, российскую, мы их делаем очень неплохие. Но при определении цены факт отсутствия штатной установки должен быть учтен…

Через три дня совместной работы эти двое – Катя и стармех – были уже почти влюблены друг в друга, наслаждаясь взаимной игрой в «поймай меня, если сможешь».

Разумеется, что-то продавцам удалось скрыть, ежу понятно, но в целом решили, что сделка вполне возможна и устроит обе стороны, если цена будет скорректирована с учетом выявленных недостатков… Пришли даже к единому мнению, что мужчины и женщины друзья навек, что и отметили пивом в Морском клубе.

Машину Катя так и не взяла. Движение здесь оказалось левосторонним, и она просто не рискнула сесть за руль. Стармех пригласил Катю к себе домой, познакомил с семьей, и они с женой по очереди возили и развлекали теперь уже «свою русскую гостью». Жена стармеха посвятила Катю в тонкости местного шоппинга, стармех провез по гордости здешних мест – винодельческим фермам. Все вместе они поднимались на плоскую, как тарелка, вершину Столовой горы, гуляли по ботаническому саду и в абсолютно русской традиции надрались на троих до вязкого похмелья и утреннего настроения «весь свет не мил, всех ненавижу».

Страна была удивительной. Катя благодарила судьбу, что ей довелось здесь очутиться, и именно ранней осенью. Изнуряющая жара уже спала, начался «бархатный сезон», когда повалили на отдых туристы со всего света. Океан остыл, но еще не пришли пронизывающие насквозь ледяные летние ветра, нагоняющие на пустые пляжи с белым песком тяжелые океанские волны. Солнце грело ласково и мягко, устав испепелять все вокруг, жечь траву, иссушать почву.



Праздные немцы, голландцы, американцы, австралийцы – улыбчивые, белозубые, громкие, в бейсболках, солнечных очках, сандалиях – были похожи друг на друга и плохо делились по половому признаку. Только внимательно присмотревшись, можно было разглядеть за шортами и майками, что у одних трикотаж выпукло топорщится над грудью, а у других рельефно обтягивает выпуклые пивные животики.

Вездесущие корейцы и китайцы сновали, щелкая затворами фотоаппаратов, глядя на мир через окошко видеокамер.

Катя ничем не выделялась в этом Ноевом ковчеге – в шортах, сандалиях, бейсболке, занавесив глаза темными очками, она праздно прогуливалась по туристическому Ватер-фронту, часами сидела в открытых кафе на берегу океана, наматывала километры по лабиринтам торгового центра.

Издали разглядела странное сооружение, напоминавшее очертаниями застойных времен летнюю эстраду в городском парке, и подошла поближе. И впрямь оказалась эстрада с амфитеатром уходившими вверх, крашенными в сентиментальный голубой цвет простенькими скамейками «зрительного зала». Представления не давали. Зато чуть подальше, на асфальтовом пятачке, окруженном опять же голубенькими обшорканными скамеечками, представляли этнические забавы – расчитанные токмо на туристов папуасские танцы одетых в тростниковые юбочки и перья аборигенов.

Танцы напоминали обычный брейк не супер какого пошиба, только под бой множества барабанов. Катя подозревала, что это рассчитанное на туристов действо так же далеко от настоящей местной культуры, как и предлагаемый иностранцам русский колорит в родимых городах Золотого Кольца, где молодцеватые хлопцы в косоворотках предлагают под бренчание балалаек отведать «исконно русское блюдо», – почти такое же исконно русское, как и каша, – шашлык.

Здесь вместо ложек и балалайки выступали волосатые барабаны, а вместо «ручейка» предлагалась ходьба гуськом на полусогнутых ногах. Тощие темнокожие танцоры, зазывно крутя юбочками на худосочных задах, тащили в свой полусогнутый в поясе круг наиболее отважных туристов. Самыми отважными почему-то оказывались дети и старики.

Катя тоже поддалась на призывы и, подгоняемая боем тамтамов, вошла в папуасский круг и ходила хороводом, согнув ноги в коленях, и, подавшись вперед плечами, гортанно радостно выкрикивала какую-то абракадабру по команде главного аборигена, крепко держалась за чье-то сухое и горячее темное плечо.

«Господи, здесь даже никто не подозревает, кто я и откуда…» – подумала она под одобрительные возгласы ребячливых американцев и звонкие аплодисменты суетливых корейцев.

Она точно знала, что в присутствии знакомых ни за что не вошла бы в этот нелепый туземный круг. Постеснялась бы. А, оказавшись одна, осмелела и пошла, и удовольствие от всей этой ерунды получила фантастическое, и настроение поднялось, и даже домой тянуть вдруг перестало…


За десять дней Катя говорила по-русски, только когда звонила домой или общалась по телефону с Павловым. Дважды она встречала русских туристов и один раз группку русских моряков, деловито сновавших по своим шоппинговым делам, но не подошла и навязываться не решилась.

Она тоже накупила подарков родным и близким, выбирая внимательно и с любовью. Подумала-подумала и раскошелилась на браслет с мелкими бриллиантами. Бриллианты здесь, в стране, издавна занимающейся их добычей, стоили гораздо дешевле, чем в Европе. Ограненные прямо на месте, оправленные в местное золото, они привлекали ценой туристов всех мастей. Выбор был широким – от перстней с огромными камнями до изделий с мелкой бриллиантовой крошкой. На любой вкус и кошелек.

Дешевле бриллиантов были только местные самоцветы в виде изделий, полуфабрикатов и просто булыжников. Их в изобилии предлагали на «каменных фабриках». Катя купила целый увесистый картонный сундучок, доверху наполненный мелкими опалами, нефритами, «тигровыми глазами», кусочками малахита и яшмы, твердо решив подарить его Павлову для его любимого аквариума.

Напокупала бус, браслетов, брелоков, пепельниц. Не для себя, в подарок – сама Катя камни любила издали, а носить не умела.

Здесь легко было чувствовать себя почти миллионершей: заработано было достаточно, цены низкие, а сервис на хорошем уровне. До сих пор в умах местного чернокожего населения сохранялось культивируемое веками понятие о превосходстве белой расы, а туризм был солидной статьей дохода, поэтому белому туристу можно было здесь почти все.

Все, если выполнять определенные правила, с которыми старший механик Сэм познакомил ее в первый же день знакомства.

Есть районы, в которые не нужно ходить.

Есть время суток, в которое не нужно гулять за пределами Ватерфронта.

И не нужно вступать в беседы с бомжеватыми чернокожими гражданами, активно предлагающими услуги по продаже золота и камней за бесценок.

Если ты соблюдаешь эти несложные правила, то все с тобой будет в порядке, а нет – пеняй на себя. Запросто вернешься без денег, документов, камеры, избитая или изнасилованная.

Кате, родившейся и выросшей в России, про правила самосохранения долго разъяснять не было нужды, и она не выходила вечерами за пределы Ватерфронта, где и так все было круглосуточно к услугам человека.

4

В последний день втроем с Сэмом и Паолой поехали на Мыс Доброй Надежды, с детства знакомый по урокам географии и приключенческим пиратским историям для старшего школьного возраста.

Паола уверенно вела «порше» по извилистой дороге, успевая как заправский гид поминутно призывать «посмотрите направо», «посмотрите налево».

Ехали через эвкалиптовые рощи, странно выглядящий в этих местах сосновый лесок, по добела выжженной солнцем равнине. Разглядывали прогуливающихся вдоль дороги страусов, позорно ведущих себя бабуинов. Эти обезьяньи семьи сидели посередине шоссе, дразня автомобилистов и категорически отказываясь уступать дорогу.

Один наглый обезьян явно оскорблял проезжающих, усевшись верхом на дорожном знаке, визгливо выкрикивая угрозы и показывая всем безобразный синюшно-красный лысый зад.

И тут старый морской волк поразил Катю до глубины души. Он достал из бардачка обыкновенную, всем знакомую с детства рогатку с горстью фасоли и начал ловко расстреливать обезьян. Те подняли невообразимый шум, протестовали и возмущались, ругались пуще прежнего, но дорогу уступали.

Паола с Катей, сами под стать двум обезьянам, с гиканьем и азартом подбадривали своего вожака. Их стая победила…

Один раз они видели, как из раскрытого багажника припаркованной у обочины машины прямо на глазах у зазевавшегося водителя бабуин вытащил стильный мужской ботинок и, отбежав в сторону, сел, держа башмак лапами.

Поджарый, лохматый водитель, сам сильно смахивающий на бабуина, бежал к обезьяне и широко размахивал руками. Обезьяна бежала быстрее, снова садилась в отдалении и принималась разглядывать, обнюхивать и облизывать трофей. При всем этом оба выкрикивали в адрес друг друга примерно одинаковые ругательства, да и вели себя схоже…

От смеха Катька даже забыла заснять сцену на камеру и очень печалилась, что не сможет никому показать такие уникальные кадры.

Так, с приключениями, и доехали до мыса, края земли, где сходились Индийский и Атлантический океаны и где вот уже несколько веков горел один из самых знаменитых в мире маяков.

На маяке дул сильный, пронизывающий насквозь ветер, бросающий в лицо мелкие соленые брызги, пузырящий и срывающий одежду, до глухоты закладывающий уши.

Катя выдержала минут десять, таращась на глянцевую бирюзовую гладь воды и пытаясь разглядеть все же границу двух океанов. Разумеется, ничего не разглядела, но с мыслью «Я видела это!», знакомой всем на свете туристам, пустилась в обратный путь, снова пропуская через себя бессчетные щербатые каменные ступени.

Потом они спускались к самой воде, бродили вдоль берега, похрустывая сухими, густо пахнущими йодом и гнилью водорослями, выброшенными на берег строптивой водой, и собирали маленькие, с ноготь, ракушки, которые, как уверяли хозяева, водятся только здесь, у мыса, и больше нигде.

Чтобы быть абсолютно уверенной, что это именно те самые ракушки, Катя не подбирала их просто так, а отковыривала ключом от своей питерской квартиры.

И все вокруг нее было так чудесно, ноги приятно омывались нагретой солнцем водой, а ветер щекотно и ласково обдувал кожу…

На следующее утро маленький «боинг» уже нес Катю дальше, в Йоханнесбург. Павлов обещал, что передача документов займет всего несколько минут, а потом ее будут целый день гостеприимно катать по столице, показывая все, что только можно показать гостю.

Почти не соврал.

Очень гостеприимные хозяева за несколько минут приняли у Кати пакет с бумагами и очень гостеприимно попрощались, не предложив даже чашки кофе.

В очередной раз посылая на грешную Павловскую голову всевозможные проклятия, Катерина взяла такси и через несколько минут оказалась в центре города.

В столице было пасмурно, непривычно холодно и совсем неуютно. Прямо на глазах небо затянулось густыми серыми тучами, роняя на тротуар первые крупные капли. Сидя у окна в кафе, Катя наблюдала, как стекают по стеклу щедрые струи воды, и слушала наперебой повторяемую одну и ту же фразу:

– Наконец-то, дождя не было больше двух месяцев…

Они радовались холодному, унылому дождю, испортившему Кате последний день отдыха, как у нее дома, в Питере радуются внезапно случившемуся теплому солнечному дню, вклинившемуся в бесконечную череду мороси, вечно мокрых ног и непросыхающих зонтов.

Дождь шел, стихая и начинаясь вновь, а Катерина сидела и сетовала на свое «цыганское счастье»: всего один день в столице был безнадежно испорчен.

Катька мелко дрожала от холода и сырости, перебегая по улице от магазина к магазину. Куда еще здесь можно пойти, она не знала. Пришлось купить себе теплый мягкий розовый свитер, ботинки и носки, а больше «магазинного настроения» не было. Шоппинг не удался. Катька безразлично и бесцельно глазела на ряды, ломящиеся от продуктов, напитков, кастрюль, постельного белья, рыболовных крючков и удилищ, тряпочек, детских игрушек…

Когда и это осточертело, вернулась в аэропорт, мысленно подгоняя время к вечеру, когда наконец-то можно будет улететь.

В аэропорту время пошло быстрее: пока ела, забирала сумку из камеры хранения, получала деньги в «Tax Free», объявили начало регистрации.

5

Первое, что почувствовала Катя, проснувшись, – абсолютно родной сердцу дух, запах свежего перегара.

Чуть приоткрыв глаза, сквозь щелочки Катя увидела, что сосед тоже проснулся и смотрит на нее. Перегаром тянуло именно от него, такого роскошного и благополучного, обладателя сногсшибательной дорогущей куртки.

Катя видела по «Дискавери» целую передачу про этот запредельный мужской гламур. Производила их одна-единственная фирма, и обычному обывателю название ее мало что говорило – только тонким знатокам и специалистам.

Весь процесс шел вручную, и подделать такую вещь было невозможно, абсолютно не имело смысла. Между прочим, сногсшибательной куртка была в самом прямом смысле слова.

«Да, плохонько же сейчас тебе, бедному немцу. Или кому там еще… Американцу? Голландцу?… Все ж таки пьянка интернациональна, перегар космополитичен, а алкоголизм бродит по Европе, как призрак коммунизма», – лениво и сонно подумала Катя.

Она подняла глаза, переводя взгляд на лицо пьянчуги, и «навела резкость»…

Через мгновение ей остро захотелось вскочить, убежать, спрятаться где-нибудь в самом хвосте, а лучше – в кабине пилота, захлопнув на замок бронированную дверь.

Еще можно было надеть спасательный жилет, обхватить голову руками, пригнуть ее к коленям и по надувному трапу соскользнуть куда-нибудь подальше отсюда. Десятки раз выслушав это в теории, Катя бы справилась…

Рядом с ней сидел Герой ее романа, ее Прекрасный Принц, ее Идеальный Мужчина.

Как в Средние века у рыцарей были Прекрасные Дамы, так и у Кати вот уже пятнадцать лет был свой Мужчина, герой ее грез и мечтаний.

Она не посвящала ему стихов, не совершала подвигов в его честь, но каждый раз, когда жизнь в очередной раз давала трещину, а семейная лодка разбивалась о быт, она извлекала его из потайных уголочков души, сдувала нафталин, и он вырастал рядом надеждой и опорой, терзая безответным вопросом: «А что было бы, если…»

Когда личная жизнь налаживалась, он тихо и безропотно удалялся на задний план, сворачивался клубочком где-то под сердцем и лежал там тихохонько до тех пор, пока Катя снова не начинала в нем нуждаться.

Пару раз Катя мысленно прощалась с ним насовсем, говоря, что дальше все будет хорошо и она теперь справится без него… Он безмолвно удалялся, но не уходил окончательно, лежал себе незаметно, чтобы в трудную минуту снова появиться рядом верным другом и героем.

Если бы кто-нибудь спросил, хочет ли она встретиться с ним наяву, она наверняка отказалась бы с испугом. Свят, свят… Тот молодой человек, которого она когда-то знала, не заинтересовал бы повзрослевшую Катю, а представить его сложившимся мужчиной – с новыми привычками, взглядами, – она даже не пыталась. Новым он был ей безынтересен.

Да и что общего могло быть теперь между ними, когда у каждого, как говорят моряки, зад оброс своими ракушками?…

И вот Он, ее Герой и Рыцарь, сидит пьяный рядом с ней в соседнем кресле – и не спрятаться, не скрыться.

Листья желтые, скажите, что вам снится…

Или как у Дюма: «Десять лет спустя», «Двадцать лет спустя».

Впрочем, двадцать еще не прошло. Но Кате казалось, что она узнала его и снова узнала бы из тысячи. Даже теперь, когда поредела шевелюра, мощно пробилась в висках седина, неумолимо наросли на пузо лишние килограммы излишеств.

Мамочки мои, я же наверно страшна как смертный грех!..

Неумытая, не накрашенная, голова грязная, чуть живая от усталости…

А вдруг у меня во сне рот открылся? Да ведь у меня уже все лицо в морщинах, и под глазами мешки бывают с утра!!!

А я еще иногда всхрапываю во сне и сама от этого просыпаюсь. Вот позор-то, если храпела…

Катя попыталась отвести взгляд от его лица… и не могла. Так, наверно, кролик смотрит на удава в последние мгновения своей жалкой кроличьей жизни.

Сейчас сожрет…

Но Он не сожрал.

Он улыбнулся, еще раз дохнул густым перегаром прямо ей в лицо, спрашивая на не слишком хорошем английском разрешения пройти.

Голос был высокий, тонкий, неподходящий для такого крупного мужчины. Незнакомый голос. Не Его… Хотя рост примерно тот же и комплекция подходящая, если убрать лишние килограммы.

Катьке очень хотелось разглядеть его хотя бы со спины, но он двинулся по проходу назад, а обернуться было страшно. Ведь даже чудом уцелевшие кролики никогда не оглядываются на удавов. А Катя не была уверена, что уцелеет.

Катька хорошо знала Его спину, ведь именно со спины она впервые обратила на Него внимание. В начале первого курса, было еще тепло…

Когда Он попался ей на глаза еще раза три, Катя всерьез заинтересовалась и стала наводить справки. По большому счету, интересоваться там было особенно нечем: не красавец, походка вразвалку, ноги косолапит, угрюмый и необщительный, одет кое-как… Бирюк. Не душа компании.

Почти всегда Он попадался на глаза вместе с товарищем из Его группы, более продвинутым и видным, хоть и мелким. Пат и Паташон. Тарапунька и Штепсель. Рам и Ширам. Хотя нет, Рам и Ширам из другой оперы…

Они учились на одном с Катькой курсе, только на другом факультете. Салажата-первогодки, не нюхавшие пороху. Правда, держались по-взрослому, с достоинством, выгодно отличаясь в Катиных глазах от беспечных сверстников, стрекозлов, не видавших ничего серьезней средней школы.

Кате Он встречался часто, но не так часто, как хотелось бы. Катя примерно знала расписание их лекций, знала, где и когда их встретит непременно. Где будут они стоять, чинно покуривая у входа в аудиторию.

Сама Катька тогда не курила, просто стояла и болтала в компании «своих», придирчиво оглядывая себя со стороны, держала ровно спину и громко смеялась. В компании «своих» не страшно было разглядывать Его. Мол, на тебя я только-то смотрю, так, из любопытства, а веселюсь со «своими»…

Если Он исчезал из поля зрения на неделю-другую, Катя начинала испытывать пустоту и легкий душевный дискомфорт.

Вернувшись с каникул, она в первый же день встретила Его и обрадовалась, как родному. Заулыбалась приветливо, приготовилась заговорить. Но Он лишь мазнул по ней взглядом и прошел по своим делам со своими «своими», не удостоив Катю вниманием.

Зато Его товарищ познакомился с Катей запросто, быстро превратившись из знакомого в приятеля, из приятеля в…

6

На соседнем кресле Катя разглядела темно-красную книжечку, невесть как выпавшую из алкогольных соседских недр.

Паспорт!

Не в силах терпеть, осторожно, прямо на сиденье, Катя перевернула его лицевой стороной и утробно ойкнула: прямо на нее смотрел с обложки знакомый трехглавый орел. Боже!..

Секунду помешкав, – любопытство сгубило кошку, – открыла и по слогам прочитала: Поярков Михаил Кузьмич.

Нет, вы подумайте только – Михаил Кузьмич Поярков! Поярков-Доярков.

Кузькину мать Кате в жизни видеть приходилось неоднократно, иногда даже доводилось ее показывать. Но Кузькиного сына видеть еще пока не случалось… И это был не Он. Не Он! Не Он!.. Не ее Прекрасный Принц! Не ее Надежная Жилетка, а неведомо откуда взявшийся Поярков-Доярков. Кузькин Сын.

Даже неясно, радоваться надо было или печалиться.

– Sorry… – произнес над ухом высоким голосом вернувшийся Поярков.

Слава Богу, Катя успела закрыть паспорт. Сидела как на именинах, словно ни в чем не бывало.

– Да что уж там, проходите… – брякнула по-русски, не раздумывая.

– Ох, я, кажется, паспорт выронил… А вы что, русская?

– Русская, русская… Куда же от нас, от русских, денешься! – Катя старательно делала вид, что ничуть не смущена.

– Э, нет, не скажите, я вот за две недели совсем отвык, даже соскучился.

Речь нетрезвого Пояркова слегка сбоила, будто он ехал по кочкам. Катю снова обдало волной перегара.

За спиной раздались голоса, перезвон и перестук. Пассажирам предлагали напитки и еду.

Катя и Поярков дружно опустили перед собой столики.

Катя взяла стакан сока из грейпфрута, Поярков – порцию джина с тоником. Не дожидаясь коробочки с «продуктовым набором», он одним махом опрокинул в себя живительную жидкость и тут же попросил повторить.

Стюардесса на секунду задумалась, но налила еще. Никаких чувств не отразилось на ее лице. Зато на Катином лице за это мгновение промелькнула целая буря: лететь рядом с пьяным мужиком совершенно не хотелось, а затормозить процесс было невозможно…

Открыв коробочку с завтраком, Катя почувствовала голод и скоренько уплела йогурт, булку с маслом и джемом, фруктовый салат и кексик.

Внимательно наблюдая за жующей Катей, сосед повел рукой в сторону своей коробочки и щедро предложил:

– Хотите?

Его в настоящий момент из еды интересовала лишь порция джина. На этот раз стюардесса тоже не отказала, но размышляла уже дольше и джина налила совсем чуть-чуть, а тоника – до краев.

Поярков, выпив, поморщился. Не понравилось.

– Нет, нет… Спасибо. Вы бы лучше сами закусывали, – поспешно посоветовала Катя.

– А что тут закусывать?… – Поярков покрутил пустой стаканчик, перевернул его вверх дном и поставил на столик. Неудобно изогнулся, пошуршал у себя под ногами и вытащил на свет почти целую бутылку «Гордонса». Открутил крышечку, щедро плеснул в стакан и выпил, не разбавляя.

У Катерины началась тихая паника. Оставшиеся часы обещали быть особенно интересными.

– Куда летим? – осведомился между тем Поярков.

– А что, тут разве все в разные стороны летят? – Катя была не слишком любезна.

– А потом?…

– В Россию. – Откровенничать не хотелось.

– И я с вами! Девушка, а как вас зовут?… – Язык Пояркова заплетался, а голос срывался на неприятный фальцет.

Катя вздохнула. Заводить подобные знакомства было не в ее правилах. А этот тип вообще не вызывал желания общаться.

И как до этого она могла так ошибиться!.. Ее Герой даже через пятнадцать лет не мог стать таким. Там, под сердцем, он вел примерную, трезвую жизнь, являясь по первому зову и готовый на подвиги…

Хотя этот на подвиги тоже вполне готов.

Пьяному – море по колено.

7

В институте все они пили. Точнее, выпивали. По праздникам, по случаю, по поводу, со стипендии.

Пили старую добрую водку – «Пшеничную», «Русскую», «Особую». Пили дешевый портвейн, сухое вино, привозимую грузинами чачу, привозимую болгарами ракию, украинцами горилку.

Иногда втихую сливали спирт в операционной из больших банок толстого стекла, где лежали на подстеленных бинтах катушки шовного материала. Спирт этот на вкус отдавал тряпкой бинта и назывался «бинтовкой».

«Бинтовку» Катя не пила.

Она вообще пила плохо. Мало и неумело. Быстро пьянела и хотела спать. Утром маялась головной болью, была зла и противна сама себе.

Его иногда видела «после вчерашнего» – помятого, с красными глазами, небритого. Но слава пьющего за ним водилась.

Вместе они выпивали только один-единственный раз…

8

– …Как вас зовут? – напомнил о себе фальцет.

Надо было выбирать: либо называть свое имя и тем самым продолжать знакомство, либо хамски прерывать беседу.

С откровенным хамством у Катьки всегда было плохо, пришлось назваться:

– Миронова Екатерина Сергеевна. Россия, Санкт-Петербург.

Поярков побулькал из бутылки в свой стаканчик, понюхал содержимое и благородно протянул Кате:

– А мое вы уже знаете…

Будто нисколько не сомневался в том, что она прочитала его данные в паспорте. Уличенная, Катя сочла за лучшее не усугублять.

– Угощайтесь. За знакомство. Я ведь тоже из Питера.

Вот радость-то! Это, значит, с ним еще от Франкфурта лететь придется…

Пить вместе с Доярковым совершенно не хотелось. Катя слегка поморщилась и коротко отказалась.

– И напрасно, очень даже неплохой джин. Может, вам водичкой разбавить? – Поярков принялся размахивать руками, подзывая стюардессу. Девушка подошла строгая и неприступная, готовая категорически отказать в спиртном.

Но пассажир попросил всего лишь тоника. Взял принесенный стакан и протянул Кате:

– Запейте. Нет? Зря, «Гордонс» местного разлива, но хороший. Там, в Кейптауне, какая-то очень мягкая вода из горных источников. Слышали об этом? А пиво, какое там пиво!..

Последние слова Поярков произнес совсем заплетающимся языком.

– Извините меня, но я, наверное, посплю, – тонко намекнула Катя. Подумала-подумала и пересела в крайнее кресло, у прохода.

Пояркову хватило ума не комментировать. А, может, просто не хватило сил…

Вместо этого он тихо, сам с собою, еще выпил, громко икнул, запил тоником из принесенного для Кати стакана, обливая сливочного цвета тонкий джемпер и растирая ручейки рукой по груди.

Катя, с детства не раз слышавшая, что с бедой надо переспать, закрыла глаза и, понадеявшись на лучшее, заснула.

9

…Его приятеля звали Димкой.

Они познакомились невзначай, в очереди в библиотеке. Получив учебники, вышли на улицу и стояли еще под пышной липой, обсуждая учебу, преподов, нашумевший фильм, Апдайка в «Иностранке». Перескакивали с одного на другое, передавая друг другу темы, как мячик в теннисе. Пас, пас!

Когда на горизонте показался Он, мячик разговора вылетел за поле, исчез в траве. Катя торопливо попрощалась и, сославшись на неотложные, внезапно возникшие дела, бросилась бежать куда глаза глядят. Поскорее отсюда. От Него.

Встречая Димку одного, она всегда махала издали рукой, подходила, болтала запросто, весело смеялась с ним и над ним, беззлобно подтрунивала.

Но если Димка шел с Ним, она старалась делать вид, что не видит их странную пару – Пат и Паташон, Тарапунька и Штепсель, – и тогда Димка сам непременно ее окликал. И ничего не оставалось делать, как подходить на непослушных макаронных ногах, стоять и тупо кивать китайским болванчиком. Выдавливать из себя банальности, краснеть из-за ерунды, хоть Он практически никогда сам не заговаривал с Катей, только смотрел. А чаще и не смотрел вовсе – курил, копался в сумке, отвлекался на разговоры с кем-то еще. Бирюк.

Вдвоем с Димкой, без этого Мефистофеля – такого притягательного и пугающе опасного, – Кате было интересно и весело. Она не вела себя дубина-дубиной, не краснела без повода, а выказывала себя особой образованной, сообразительной и чуточку надменной. Не одергивала поминутно полы безупречного белого халата, не теребила рукой пуговицы на пальто, не елозила взад-вперед замочком «молнии» на куртке, а стояла, как все нормальные люди стоят, и не мешали, не становились врагами собственные руки и ноги…

Такое положение дел было попросту невозможным, и они втроем будто пришли к уговору дружить по двое. Он с Димкой и Катя с Димкой. И никак иначе.

По двое отчего-то все получалось.

Тем более что по утрам в институт они ехали с разных сторон: Он на автобусе, а Катя с Димой на трамвае. У них с Димой был уже «свой» трамвай, шесть дней в неделю в одно и то же время подбиравший их на своих остановках. И Кате непременно нужно было садиться во второй вагон и в последнюю дверь, где поджидал ее на задней площадке верный товарищ Димка.

Иногда после занятий – или вместо них – они куда-нибудь ходили вдвоем. В кино, в Эрмитаж на выставки импрессионистов и костюма от Ив Сен-Лорана, в Манеж на Глазунова. Димка хорошо разбирался в искусстве, да и во многих других вещах он разбирался лучше Кати. Он не навязывал своего мнения и не нудил, толково разъяснял.

Зимой они иногда ездили на каток и катались по кругу, держась за руки. Падали друг на друга и с хохотом валялись на льду, отряхивали друг друга от снега и снова катились дальше.

Это не была влюбленность. По крайней мере, с Катиной стороны. Им просто хорошо было вместе. Их отношения не были окрашены сексуальностью. Просто сходство взглядов и интересов. Может быть, их дружба и переросла бы во что-то большее – отношения строились, исходя из Катькиной доброй воли, а она начинала порой задумываться: не перевести ли их в другую, более тесную плоскость.

Задумывалась не столько под влиянием родителей и подружек – все они были от Димки в полном восторге, – сколько чтобы сделать что-то назло Ему, вырваться из неудобной и муторной от Него зависимости. Хотя, что было Ему до Кати и ее сердечных привязанностей!.. Он бы и на свадьбу к лучшему другу пришел, поздравлял бы, говорил тосты, был бы даже свидетелем. Ни на минуту бы не задумался, что все это Ему назло… Только вот видеть Его свидетелем на своей свадьбе было выше Катькиных сил.

Неожиданно Димка перевелся в Москву. Московский диплом был много престижней питерского, да и школа московская сильнее. Так, во всяком случае, утверждал сам лучший друг… Рад Димка был безмерно, подбрасывал Катерину к потолку, громко вопил, обещал звонить и писать, приезжать на выходные.

На прощальную вечеринку Катя не пошла. Она дружила только с Димкой, и в его компании чувствовала себя чужой. Девицы из Димкиной группы косились на Катю недружелюбно, ребята, наоборот, с нескрываемым интересом. А самое главное, Катька боялась, очень боялась оказаться рядом с Ним в неформальной обстановке проводов. Боялась, что он привычно не обратит на нее внимания, а она весь вечер будет ждать и надеяться, а от этого делать глупости, говорить ерунду, кукситься в углу… Короче, не пошла, выдумав какую-то эфемерную причину.

С Димкой они прощались наедине, в недавно открытой первой в городе пиццерии. Отстояв большую очередь на морозе, получили маленький интимный столик в уголке, на двоих, пили коньяк и ели обжигающе горячую пиццу – новомодное яство, малоизученное еще чудо итальянской кухни. Димка утверждал, что пицца есть по сути своей ни что иное, как кусок горячей булки с колбасой, сыром и кетчупом, что сам такое изготовит для Катьки на своей кухне, а Катерина кипятилась, обвиняла его в отсталости и утверждала, что пиццерия – это приобщение к европейской цивилизации, урбанизации и так далее…

Когда Дима уехал, Катя первое время чувствовала себя обделенной и одинокой. Ей казалось, что и Он тоже чувствует себя неуютно, неприкаянно и печально слоняется один по институту. Самое время было подойти, заговорить, попечалиться об уехавшем общем друге, а там чем черт не шутит…

Но они так и не заговорили друг с другом.

Потом, со временем, пустота заполнилась другими людьми, у Катьки грянула первая в ее жизни настоящая любовь, и Он был временно забыт, как бывает забыта старая любимая кукла с появлением новых, ярких игрушек.

Забыт до поры до времени…

10

Кате было удобно и мягко. Сбоку приятно грело руку и плечо…

Она пошевелилась в недоумении, открыла глаза и обнаружила себя сидящей, крепко вцепившись в руку Пояркова, притулившись к нему и даже положив голову ему на плечо.

Поярков же сидел тихо, как мышь, и только влажно дышал перегаром. Этого ей еще не хватало, самолетного интима с Поярковым!..

– Вы что, нарочно пересели, чтобы травить меня выхлопными газами?

– Какими газами?… – Бедолага Поярков не заметил, как она проснулась, и вздрогнул. Теплая гора мышц заколыхалась под Катиным боком.

– Перегаром!

– Ну, знаете, от перегара еще никто не умер. Даже не отравился… Подумаешь, выпил немножко мужик… Что же теперь, шум поднимать?… – В голосе его слышалась легкая укоризна.

– Как это по-русски! – патетически воскликнула Катя. Получилось неубедительно и глупо.

– Барышня, вы ведь не русофобка? – В голосе Пояркова звучала скрытая насмешка.

Одно из двух: либо она долго спала, либо он быстро трезвел. Несмотря на тяжелый дух, говорил он вполне трезво, даже неприятный фальцет пропал. Кроме того, русофобкой Катя не была. Просто не любила пьяниц.

А еще ей положительно не нравился этот тип, который самим фактом своего существования, своей внешностью словно бы покушался на благополучие жившего под сердцем Прекрасного Принца.

Да и Прекрасный Принц что-то завозился, пытался вылезти наружу из своего пыльного уголка и вмешаться в происходящее, против Катиной воли напомнить о себе.

С двоими можно было и не справиться…

– А пересел я специально. У тебя голова болталась, жалко стало…

– И нечего на меня смотреть. И я вам не «ты»!

– Почему же, на красивую женщину смотреть приятно. И нужно. Душу лечит. Кроме того, как известно, красота спасет мир. Вы согласны, надеюсь?

– Вы меня что, втягиваете в дискуссию о красоте?

– Я не втягиваю, я приглашаю к разговору. Нам с вами еще долго до Питера добираться. Я ведь в некотором роде профессионал красоты. Создаю ее своими руками… Но если не желаете о красоте, можем говорить на расхожие темы. Природа, погода…

Голос его, хоть и излишне высокий, звучал успокаивающе, примирительно. Ругаться с ним не было никакой возможности. Зато появилась возможность узнать о нем побольше.

– А чем вы занимаетесь?

– Я… – Фраза оборвалась, повисла пауза. – Я ювелир. Работаю в основном для женщин. Поэтому их мнение мне всегда интересно.

– Понятно… – протянула Катя слегка разочарованно. Ювелир. Совсем не то, что она надеялась услышать. – Поэтому вы и здесь? Тут для вас золотое дно. Эльдорадо.

– Почему?! – Поярков искренне удивился.

– Ну как же, здесь ведь золото копеечное, и камни тоже.

– Ах, да, конечно… У меня своя фирма, я здесь… с закупками.

– Успешно? – Разговор теперь мало интересовал Катю, из вежливости поддерживала. Она не увлекалась ювелирными украшениями и плохо разбиралась в пробах, камнях, способах огранки, креплениях. Она не носила колец и серег, даже уши не удосужилась проколоть. Признавала только браслеты.

– О, да, вполне успешно.

Поярков бросил взгляд на Катины руки, уши:

– Занятно. Вы совсем не увлекаетесь украшениями?

– Знаете, – задумчиво начала Катя и тоже принялась разглядывать свои руки, – в молодости было мало денег. Не хватало даже на необходимое, а не то что на такие маленькие и никчемные штуки… Всегда находилось что-то более нужное… А позже, когда смогла себе позволить, это уже стало чем-то вроде стиля – не носить украшений. Но я пробовала кольца носить: с непривычки мешают, я бросила. И совсем в этом не разбираюсь. В журналах рекламу смотрю: что-то нравится, что-то нет, но за душу не берет. То ли дело классная техника, автомобили… Меха завораживают. Пожалуйста, расскажите мне о камнях. Просто для общего развития.

– О камнях? – Поярков замешкался на мгновение, задумался, издал странный утробный звук, склонился к ногам и снова зашуршал пакетом. С видом победителя вытащил заветную бутылку джина и стаканчик.

– Катя, давайте лучше выпьем! – произнес он торжественно, с расстановкой. – А потом я все расскажу.

Катя чуть не взвыла. Начавший понемногу выстраиваться диалог снова скатился к выпивке.

– Я не пью, – твердо и холодно произнесла она.

– Да, я знаю.

– Откуда? – Катя вздрогнула, посмотрела ему в глаза с надеждой. Может быть, все-таки Он? Никакой не Поярков-Доярков, а Он? Ну, правда, ведь пятнадцать же лет прошло, мог стать и таким.

Или не мог?…

Нет, ювелиром все-таки вряд ли…

– Да ниоткуда, просто у вас на лице все написано. Прямо бегущая строка: не приставайте ко мне, я не пью, мужиков как класс презираю, интим не предлагать!

Катя оскорбленно фыркнула. Ну не комментировать же, в самом деле…

11

Катя действительно долго тренировала именно такое выражение лица, эту холодную неприступность. Вежливый отказ, возведенный в абсолют еще до того, как озвучено предложение. Эту защитную маску, постепенно приросшую к лицу, проросшую как золотыми нитями выражением полной независимости и самодостаточности.

Распределенная после института в санэпидстанцию порта, в отделение гигиены водного транспорта, молоденькая и открытая миру Катька столкнулась с проблемой: все с радостью готовы были видеть в ней женщину, даже девочку, но никак не хотели заглянуть дальше и понять, что она пришла все-таки работать. Работать рядом и наравне с мужчинами. Ну пусть не наравне, но без женских всяких глупостей… Почему-то мужчин это совершенно не устраивало.

Моряки – большие дети. Они для пущей важности придумали себе особый язык и, задрав нос, бросали направо и налево диковинные слова, пугая женщин и детей, напуская туману, делая смысл беседы непонятным для окружающих. Пароль – отзыв. Так считала Катя. Ну какому нормальному придет в голову называть «подволоком» потолок, «переборкой» – стену, а «голяком» – обычный веник?

И, казалось бы, все вокруг уже поняли и привыкли, что камбуз – это кухня, гальюн – туалет и так далее. Так нет вам, глупые сухопутные крысы!.. Выяснилось, что говорить отчего-то надо не «нос» и «корма», а «бак» и «ют». И поди ты их разбери! И попробуй-ка найди без специальной подготовки «коффердам шириной в одну шпацию». В медицинском, увы, учили совсем другому…

А не можешь найти, не знаешь нашего языка, не способна грамотно вести диалог – снисходительная тебе усмешка. В лучшем случае.

Одно слово – баба…

Не потому баба дура, что дура, а потому что баба!..

С первого дня Катя, не терпевшая над собой насмешек, взялась за изучение этого таинственного языка. И, вот же беда, даже словарей нет. Даже ненормативной лексики и блатного жаргона есть, а этого чудо-языка – нет. Пароль – отзыв. У вас продается славянский шкаф?… Шкаф продан, осталась одна кровать. С тумбочкой.

Днем Катя деловито выслушивала, заучивала и записывала диковинные слова, а вечером спешно звонила маминому брату, старому морскому волку, и требовала разъяснений. В голове все путалось и перемешивалось, а старик доходил до истерического хохота и гипертонического криза. Легко хохотать, когда сам ты учил всю эту абракадабру постепенно, с первого курса, а Катьке надо выучить все сразу!..

Она постигала корабельное нутро, как постигают на первом курсе анатомию человека: где-то осмысленно, а по большей части бессознательно, лишь твердо зная, что без «судовой анатомии» никогда не постигнет «корабельных болезней».

И она сделала это! Научилась разговаривать, вызывая к себе уважение знанием терминологии и проблемы, а когда перестала бояться, то поняла, что «морские волки» совершенно не страшные люди, просто сплошь и рядом «делают вид». На деле они понимали чуть больше, а иногда и меньше Кати.

Спору нет, в силовых установках Катя разбиралась не очень, только с точки зрения создаваемых ими шума и вибрации, влияющих в итоге на микроклимат. Для оценки ходовых качеств и безопасности мореплавания приглашали других специалистов. Но судовые системы Катя освоила «на пять». Судовое водоснабжение, канализация, вентиляция представлялись ей ясными и логичными совершенными структурами. Или же нелогичными и несовершенными – в зависимости от обстоятельств.

Она даже чертежи и спецификации научилась читать почти с лету, как музыканты читают ноты с листа. Поэтому и кустарные, самопроизвольные изменения в системах находить умела. Простите, не кустарные изменения, а «нештатные врезки»… Она четко понимала, как улучшить и наладить быт людей, немалую часть своей жизни проводящих в железных коробках в изоляции от цивилизованного мира, как организовать их безопасное и правильное питание, как уберечь их от электромагнитных излучений антенн.

Иногда она спрашивала сама себя: кого в ней больше – врача или инженера, и порой затруднялась с ответом.

Шестилетняя дочка Катиной подруги в детском саду так охарактеризовала «свою любимую тетю Катю»:

– Она работает в такой специальной больнице для пароходов. Когда пароходы болеют и начинают чихать и кашлять, тетя Катя приходит и их лечит.

Катька была в полнейшем восторге от такой характеристики. Воистину: устами младенца…

Однако, несмотря на возросший профессионализм, для многих Катерина все равно оставалась в первую очередь женщиной. Ее замечали при первой же встрече, приглашали, ухаживали – то наивно и трогательно, а то бесцеремонно и напрямик, норовили поддержать под локоток на крутом трапе, подать руку на шатких сходнях, поднести сумку, подать пальто и даже помешать в чашке сахар.

Называли ее не всегда по имени-отчеству или «доктором», а иногда придумывали обращения вроде «девушка», «милая», «хозяйка» и даже просто «мать».

Несколько раз ей по-деловому сулили денег за скорый интим прямо в каюте, предлагали просто интим, без денег, напрашивались вечерком в гости и даже приглашали в гости к себе.


Иногда Катя пыталась совместить работу с личной жизнью, набила себе на этом шишек, наступила несколько раз на одни и те же грабли и поняла, что ничего хорошего все равно не получится…

Легче всего получалось просто шутить и приятельствовать, дружить со всеми и не более того.

Вот здесь и приросло постепенно к лицу выражение доброжелательной строгости, мягкой иронии, а дальше и вправду: «Не приставайте ко мне, я не пью, интим не предлагать!»

12

– Вот и не предлагайте мне ничего! Оба мы от этого только выиграем! – воскликнула Катя как можно веселее и радушнее, пытаясь скрыть неловкость и растерянность.

– Что же мы сможем выиграть, если ничего не будем друг другу предлагать? – резонно заметил Поярков, щедро плеснув из бутылки. – Ну, за понимание!..

На Катю пахнуло можжевеловым запахом джина, а еще этот низкий голос снова неуловимо напомнил что-то прежнее, далекое… Очень захотелось отнять у него стакан, смять его с хрустом и выкинуть подальше, в проход.

Но умом Катя понимала, что коренным образом это ничего не изменит. И, в общем-то, ювелир был прав, когда говорил, что нечего шум поднимать, когда дело сделано. Получится хамский поступок, и ничего больше. Возьмет себе у стюардессы другой стакан – и погнали все заново…

И разговор стал вдруг каким-то двусмысленным, продолжать его не хотелось. Не хотелось держать себя в напряжении, угадывать скрытый смысл слов, скользить по тонкому льду воспоминаний.

Катя, насколько могла, мило улыбнулась, достала из сетчатой авоськи кресла пакет с наушниками, размотала провода, вставила штекер в разъем подлокотника и дружелюбно предложила:

– Знаете, давайте кино смотреть.

Предложение было менее чем кстати: на экране снова шел скучный ролик с информацией о полете. Поярков, хоть и пьян, но намек понял, усмехнулся, извинился, встал и снова протиснулся в проход.

Когда он вернулся, Катерина уже отгородилась наушниками и не сводила глаз с экрана, безуспешно пытаясь погрузиться в виртуальный мир кино.

Пояркова снова развезло, он уронил голову на грудь и заснул, похрапывая и дыша перегаром, словно Горыныч огнем. Часто просыпался, шуршал, булькал, снова протискивался перед Катей, возвращался, звал стюардессу и просил пить, проливая воду Кате на колени.

В конце концов в одну из его отлучек Катя не выдержала и пересела к окну. На свое законное место.

Вернувшись из туалета, кроме зловонного спиртного духа, он распространял вокруг себя еще и запах свежего табака. Катя только успела подумать с завистью, что она ни за что не решилась бы покурить в сортире, как к ним приблизилась бдительная стюардесса и с очаровательной улыбкой принялась разъяснять горе-нарушителю всю его неправоту.

Поярков непонимающе потаращился, повернулся к Кате и, вконец заплетающимся языком, тонким голосом спросил:

– И чего хочет?…

– Представитель компании запоздало пытается вам разъяснить правила поведения пассажира во время полета.

– Ну и?…

– Господи, как же вы в чужой стране общаетесь?! Вы что, языков международного общения вовсе не знаете?…

– У меня есть электронный карманный переводчик, – выговорил ювелир с трудом, по слогам. Но тоном было сказано таким, будто объяснял пигмею, что у него есть волшебная штука, компас, и сам он – большой белый исследователь Африки. – Вообще-то, я понял: у них курить нельзя. И пить нельзя. Да? А как человеку столько часов выдержать?

– Основной смысл вы уловили верно, а насчет «столько часов», ровняйтесь на прогрессивное человечество. Во всем мире идет борьба с табакокурением, и за четырнадцать часов без никотина никто не умер…

«Вот ханжа…» – подумала о себе Катерина. Курить хотелось очень. Пока не вспоминала, было вроде бы и ничего, а теперь, когда разговор неизбежно закрутился вокруг этой темы, когда от него так пахло табаком, снова невыносимо захотелось затянуться, вдыхая запретный, ядовитый дым. «Молодец все-таки Кузькин сын, хоть и поймали, а удовольствие успел получить!»

Поняв, что пассажир английским не владеет, да и вообще находится в том состоянии, когда не владеют уже и родным языком, стюардесса принялась разъяснять необходимость соблюдения правил Кате. Она говорила, что надеется на Катю, которая, конечно же, объяснит своему приятелю, что правила компании приняты для всех без исключения, что Катя должна повлиять на своего спутника, который вызывает недовольство других пассажиров.

Пояркову надоело переводить непонимающий взгляд с одной женщины на другую.

– Что она говорит?

– Предлагает вас высадить. Да что вы так испугались?… Она говорит, что парашют прицепят. В багажном отделении через специальный люк выбросят, даже никто не заметит, так что вы не волнуйтесь.

Говорила Катя нежно и убедительно. Пояркову потребовалось время, чтобы догадаться, что это черный юмор. Он нахохлился, надулся и демонстративно закрыл глаза, откинувшись на спинку кресла.

Подумаешь, «другие пассажиры»! Другим пассажирам до моего недовольства как отсюда до Луны, с раздражением подумала Катя. А вслух попросила стюардессу пересадить ее на любое свободное место. Печально разглядывала при этом разводы на своих брюках, оставленные неизвестной жидкостью, пролитой на нее Поярковым.

Стюардесса недоуменно перевела взгляд с Кати на Кузьмича, потом снова на Катю и припечатала:

– Но это же ваш мужчина!

Катин мужчина мирно похрапывал, выпуская изо рта одинокий слюнявый пузырь. Вот так всегда… Всю жизнь грезишь о Прекрасном Принце, Рыцаре на белом коне, а потом как припечатают: твой Мужчина – слюнявый, вонючий пьяница, из-за которого приходится выслушивать претензии. Ну уж нет!..

– Нет-нет, это не мой мужчина, я его вообще не знаю. Как он может быть моим, если мы сели в разных аэропортах? – Жалобно и предательски Катя вмиг сдала Пояркова.

Стало отчего-то стыдно.

Стюардесса добила окончательно:

– Это ваш соотечественник. Ближе вас у него здесь никого нет. Один он может не долететь до дома. Я так понимаю, что вы из России.

С таким напутствием барышня удалилась, как и пришла, с дежурной улыбкой в тридцать два ровных зуба, оставив Катю разбираться с соотечественником, размышлять на темы патриотизма и снисхождения к ближнему.

Сидеть у окна вроде бы было удобнее: Поярков не шастал поминутно туда-сюда, не толкался, ничего не проливал на Катю. Но все равно он раздражал одним своим присутствием. Раздражали его ноги с высоко торчащими крупными коленями, его чистые ухоженные руки, лопнувший в уголке рта пузырь, мерное сопение. Даже исходящий от него старомодный запах «Фаренгейта», который всегда нравился, раздражал…

Катя сердилась, что теперь ей будет из-за него не выйти, хоть выходить никуда и не хотелось. Просто сидела и бесцельно злилась на него, на то, что вместо цивилизованного полета получилось черт-те что, катавасия с храпом и выпивкой нон-стоп.

А ведь действительно, в таком виде можно и до дома не добраться с первой попытки. Не пустят во Франкфурте в самолет – и делай, Кузьмич, что хочешь… Протрезвеет, конечно, полетит другим рейсом, позвонит кому-нибудь, чтобы денег прислали, если нет, только ведь трепка нервов это…

Катя уже почти-почти прониклась жалостью, как Поярков перестал сопеть, завозился в кресле, как потревоженный медведь в берлоге, широко зевнул, потер пальцами глаза и, наклонившись к Катиному уху, доверительно шепнул:

– Катюша, там где-то мой пакет…

Катя отодвинулась, помахала перед носом ладошкой, демонстративно разгоняя воздух, и выразительно сморщилась.

– Катюша, у меня в пакете… у меня джин остался, – объяснил Поярков.

Кате раньше казалось, что таким голосом только валидол просят.

И внезапно отчего-то кольнуло сердце и стало очень-очень его жалко. По-настоящему жалко. До слез. Такого большого, беспомощного, неприкаянного, отличного от окружающих их американцев, европейцев, корейцев с дежурными улыбками и выражением «мой дом – моя крепость» на лице. Этот был свой. Хоть и дурак, идиот, а свой дурак…

Катя непроизвольно накрыла рукой его большую руку и, умоляюще заглянув в глаза, попросила:

– Кузьмич, миленький, ну потерпи чуть-чуть!.. Нас с тобой сейчас кормить будут. Слышишь, тележками гремят… Ты поешь горяченького, и тебе легче станет. Закусывать ведь нужно. Кофе попьешь. Я тебе сколько хочешь кофе возьму. Во Франкфурт прилетим – покурим. Мне тоже курить страшно хочется. Стараюсь себя уговорить, что бросают же люди и не умирают. И мы с тобой еще несколько часов не умрем.

От неожиданности, от этих «ты» и «мы с тобой», интимно объединяющих и многообещающих, Поярков вытаращился на Катьку. Глаза у него были темно-коричневые, карие глаза. Не Его глаза – у Него глаза были серыми.

Когда-то давным-давно, в той жизни, Катька однажды смотрела в них очень близко…

13

Они с Катей продолжали встречаться в широких институтских коридорах, на аллеях. Только Катькино сердце замирало теперь не от Него. Первая настоящая, взрослая любовь превратила ее из девочки в женщину, из куколки вылупилась яркая бабочка, и не заметить этого было невозможно.

Правда, что-то оставалось, какая-то ниточка присутствовала. Иначе с чего бы вдруг было быстро отводить глаза, встретившись взглядами, делать слишком уж нарочитым их незнакомство?

Когда Катя однажды застала Его под лестницей целующимся со смазливенькой первокурсницей, она почувствовала себя глубоко оскорбленной, и было неважно, что сама она только что приехала в институт из чужой постели.

Иногда Катька даже специально ходила на Него посмотреть – в кафетерий через дорогу, где Он обедал во время большого перерыва. Эстет! Не мог давиться в институтской столовке жутчайшими серыми котлетами и компотом, предпочитал черный кофе с пирожными. Здесь был именно такой ассортимент, а точнее – отсутствие всякого ассортимента: черный кофе, рогалики и вечные дежурные эклеры.

Отстояв очередь, прижимая руки к теплому боку огромной оранжевой кофеварки, Катька с подружками получали за полтинники эклеры на тарелочке и кофе в щербатых белых чашках с синим нашлепком рисунка и перемещались к маленькому круглому столику с мраморной столешницей на высокой металлической ноге. Стульев не было, и есть нужно было стоя, не раздеваясь, подвесив сумку с тетрадками на крючок «ноги».

Катька пила кофе и смотрела, как Он ест за соседним таким же столиком.

Он брал себе два кофе и большущий сдобный рогалик, скудно посыпанный сверху сладкими крошками. Катю это очень потешало: она кивала на него подружкам, округляла глаза, закатывала их к потолку и быстро-быстро отводила взгляд, встретившись с Ним глазами. А Он просто был молодым, крупным и очень голодным. Ему и злосчастный рогалик казался маленьким.

Он съедал свой «обед» очень быстро и уходил, дожевывая на ходу. Чаще всего один, волк-одиночка.

Катя знала, что Он подрабатывает по ночам, с самого первого курса, через ночь, и оттого всегда хочет спать, ходит с красными глазами, небритый и злой.

Знала, что за неуспеваемость – именно за неуспеваемость: Он не успевал совмещать работу с учебой – Ему грозят отчислением.

Хотела подойти и предложить помощь, но опять заробела и не подошла. Ничего особенного не было в таком предложении, любому другому бы предложила, а Ему не смогла…

Или просто Он был не любой?…

А потом грянул крах в ее собственной личной жизни.

Настоящая взрослая любовь оказалась штукой непростой и не сказочной.

В один не прекрасный день Катька узнала, что ее бросили, поменяли на «точно такую же, только с перламутровыми пуговицами».

Жизнь перевернулась и остановилась в один день.

Еще на что-то надеясь, она уже точно знала, что это конец. Конец света, конец жизни, конец всего и всему.

Ей конец.

Она сидела в кресле, закутавшись в одеяло жарким летним днем, и смотрела перед собой остекленевшим взглядом, ничего не видя и не слыша, забывая утирать слезы. Вокруг тихой тенью шелестела мама, скорбно и бессильно вздыхала и страдала, казалось, еще больше Кати. Страдала от невозможности хоть чем-то помочь. Мама обнимала Катю, прижимала к себе вместе с одеялом и со слезами в голосе уговаривала:

– Ты, Катенок, поверь мне, просто поверь, и все! Через год будешь вспоминать обо всем об этом и удивляться, какой дурочкой была, из-за чего страдала… Все пройдет, Катюша. Все проходит. Жизнь на этом не заканчивается, поверь. Будут и другие мальчики, мужчины. Настоящие будут… И другая любовь будет. И целая жизнь у тебя, моя девочка, впереди.

Но какая, скажите, какая может быть целая жизнь и другая любовь, если все рухнуло и полетело в Тартарары, и ничего больше никогда уже не будет.

Как оказалось впоследствии – будет. И новая любовь, и новый разрыв, а за ним еще любовь и снова разрыв… И дальше будет уже легче, хоть и тоже тяжело. И каждый раз будет казаться, что вот это и есть настоящее, вечное. И каждый раз на помощь душе будет приходить Он. Успокаивать, совершать подвиги, красиво отбивать у обидчиков, носить на руках и дарить миллион алых роз.

14

Снова им предложили перед обедом попить и выпить. Катя скосила глаза на Пояркова, убрала руку с его руки. Поярков поймал ее взгляд, тяжело вздохнул, как старая собака, и взял томатный сок.

Кате захотелось перед обедом красного вина, но она сочла это непедагогичным и тоже попросила сок из помидоров.

Обед был так себе, без изысков. Кузьмич лениво ковырял вилкой в плошке с горячим. Ковырял долго и мучительно, пока не сдался:

– Эх, выпить бы под курочку…

– Брось ты, здесь курицы кот наплакал.

– Так и джина совсем мало… – закинул он удочку. Резонно: немножко выпить, слегка закусить.

Катя разозлилась:

– Ты о чем-нибудь постороннем думать можешь?

– Выпью и смогу.

– Хорошо, – внезапно согласилась Катя, склонилась к пакету у себя под ногами и вытащила бутылку «Гордонса».

Джина в самом деле оставалось на донышке. Она отвинтила крышку, понюхала содержимое, вылила в стаканчик. Получилось немного больше половины. Поярков оживился в предвкушении. Катя зажала стакан в руке, не глядя на соседа, выдохнула и… одним махом выпила сама. Горло и рот обожгло, на глаза навернулись слезы.

Переведя дух, сказала твердо:

– Все, Доярков, джина больше нет.

– Моя фамилия Поярков, – в изумлении поправил обманутый Кузьмич.

– Нет, Кузьмич, это тебе только так кажется, что Поярков, а на самом деле ты – Доярков. До-яр-ков.

Свой монолог Катя дурашливо протянула-пропела.

– Слушай, радость, тебя что, развозит за полминуты? Закусывай давай!..

Но сам как-то поскучнел, обед не доел, только расковырял. Молчал, пытался читать. Катя решила, что он обиделся. Какие мы нежные!.. Она тоже достала книгу и углубилась в чтение.

15

Димка объявился только следующей осенью и сразу же пригласил Катьку на дачу. На даче у него Катя никогда не была и слегка растерялась.

– Бери с собой подруг и поехали на выходные. Не бойся ты, все пристойно… Отметим мой редкий приезд на родину. Шашлычков наделаем, молодость вспомним. Компания будет веселая, не пожалеете. Песни попоем под гитару. Мальчишки справные!

Про Него не было сказано ни слова, и Катя решила, что их с Димкой пути окончательно разошлись. Опять же, где Он, а где «веселая компания и песни под гитару»! Где дом, а где Кура.

И она согласилась. Позвала с собой двух самых закадычных подружек, и в субботу утром они стояли на вокзале, под расписанием пригородных электричек в ожидании ребят.

Первым Катя увидела Его. Захотелось метнуться за ларек с мороженым, завалиться незаметной хлебной крошкой, стать подгоняемым ветром конфетным фантиком.

Ватные ноги приросли к земле. Краснела, молчала, все делала невпопад, но в суете всеобщего знакомства и посадки в переполненную электричку вроде бы никто ничего не заметил.

Потихоньку неудобство и растерянность отпустили ее, да и некогда было смущаться – доехали быстро. Долго шли пешком до дачи, вдыхая свежий, опьяняющий воздух, наполненной горьковатым дымом жженых листьев, прелой землей, грибами, стоячей водой…

Дом был крепким и старым, вырастившим летней каникулярной порой не одно поколение детей. Здесь проводили отпуска, варили варенье из своих ягод, ходили по грибы, а после развешивали возле белобокой русской печки длинные низки порезанных ломтиками боровиков. От дома веяло спокойствием и безмятежностью.

Это был «яблочный» год. Яблоки висели на корявых ветках старых деревьев, были рассыпаны по столам и диванам, грудились в тазах на крыльце. Неубранная падалица лежала прямо на дорожках, а стоило задеть ветку, и последние яблоки катились под ноги. Нагретые солнцем, они источали дивный аромат, пропитавший все вокруг.

Катя с удовольствием держала в руках большие, жесткие, желтоватые «антоновки», впивалась в них крепкими зубами, жевала до оскомины.

Топили печку, чистили картошку. Димка, чертыхаясь, отовсюду сгребал мешающие яблоки, а яблоки не давались, прыгали по полу и катились под столы.

Наготовили немудреных закусок, накрыли стол, достали из холодильника запотевшую бутылку дефицитной «Столичной», – не первую уже, – принесли «Алазанскую долину» и высыпали во двор наблюдать, как хозяин колдует над шашлыками. Его подгоняли шутками и советами, смеялись, вспоминали анекдоты «в тему», а Димка никому не позволял приближаться, от помощи решительно отказывался, шаманил в пестром бабьем переднике, подвязав волосы легкой косынкой, и возмущенно кричал:

– Невежи, что б вы понимали! Да у меня черный пояс по кулинарии!

О карате тогда не каждый слышал, подробностей не знали. Знали только, что это запрещенная в СССР, убийственная борьба японцев. Катя так и не поняла, при чем здесь какой-то черный пояс…

Шашлыки поспели как раз вовремя – начало темнеть. Переместились в тепло дома, к разожженному камину, к накрытому столу. Все шло как нельзя лучше, легко и непринужденно. Еще раньше, днем, наметились «интересы»: шумный Саша явно положил глаз на заводную, уютную Ирочку, Машка активно искала общий язык с хозяином дачи, а Катя осталась один на один с Ним.

Это оказалось совсем не смертельно. Наоборот, как будто они давно отлично знали друг друга, только вчера расстались и сегодня встретились вновь. Он сидел с ней рядом за столом, умело ухаживал, подливал красную «Долину», смеясь, предлагал еще яблоко.

За яблоками пошли вдвоем на веранду. Катька в темноте споткнулась обо что-то, Он ловко ее поймал, поставил на ноги и держал дольше необходимого. Свет фонаря падал Ему на лицо, и Катька впервые заметила, что глаза у Него темно-серые, с густыми, темной щеточкой ресницами.

Потом они с яблоками, набитыми Ему в карманы, долго курили на крыльце, и Его вытянутая рука упиралась в дверной косяк чуть выше Катиного плеча.

Вернувшись в комнату, они застали народ за танцами. Очень медленный танец под тягучую «Lady in Red» Криса де Бурга. На две пары. Они стали третьей парой, и Катька с трепетом ощущала на себе Его уверенные, большие ладони. Ладони замерли: одна на спине, а другая на ее согнутой руке, старомодно и нерешительно, и очень хотелось положить Ему на грудь голову. Хотелось, чтобы не заканчивал петь Крис де Бург, хотелось всегда чувствовать это тепло рук, а еще хотелось плакать. Плакать от счастья.

Потом были еще танцы, быстрые и медленные, с Ним и не с Ним, были песни хором под гитару, снова еда и снова выпивка. Потом они вдвоем опять курили на крыльце – два маленьких огонька в темноте осенней ночи, – и Катька вглядывалась в Его смутно различимое лицо. Она не различала во мраке цвета Его глаз, даже когда Он глубоко затягивался и лицо слабо освещалось вспыхнувшим огоньком сигареты, но точно знала, что глаза у него серые и ресницы ровной густой щеточкой…

В саду было темно и очень тихо, только изредка раздавались шлепки падающих с дерева яблок. Катя докуривала свою сигарету и лихорадочно соображала, что бы такое сделать, чтобы не уходить в дом, а остаться с Ним вдвоем в пустом, темном саду под черным звездным небом.

И совершенно отчетливо поняла, что делать ничего не нужно, что никуда они отсюда не уйдут, что здесь и сейчас произойдет именно то, что должно было произойти между ними давным-давно, сразу после первой встречи. Расстояние между ними сокращалось, и Катя уже чувствовала на своем лице Его дыхание…

Дверь на крыльцо распахнулась с яркой вспышкой света. С шумом высыпал на улицу жаждущий свежего никотина народ.

– Ой, а что вы здесь делаете? – с игривым хихиканьем спросила Машка.

– Курим. – Его голос звучал очень низко и хрипло.

Катьке казалось, что даже в темноте видно, как лицо ее заливает краска. Словно пойманная на месте преступления, она подхватилась и без слов вбежала в дом. Дрожащими руками сама себе налила в бокал «Алазанской долины», залпом выпила и принялась усердно греть у огня камина озябшие руки.

Через несколько минут все вернулись, никто и не думал даже ни в чем ее уличать, и снова начались танцы.

Сидя на корточках и подставляя огню растопыренные ладони, Катя боковым зрением с каким-то даже мазохистским весельем наблюдала за тем, как на глазах внезапно разваливалась идиллическая картина вечера. Так разваливается в одно неловкое прикосновение удачно собранный пазл.

Отчего-то на авансцену черным лебедем вышла Машка.

Машка, закадычная подружка, ее вечная соперница со школьных времен, Машка танцевала с Ним, тесно прижималась сдобным телом, обхватывала руками Его крепкую шею. Машка сама наливала Ему «Столичную», уговаривала выпить на брудершафт, заботливо засовывала Ему в рот кусочки пупырчатого соленого огурца, снова тащила Его танцевать, щебетала на ухо. В завершение всего Машка победно окинула присутствующих взглядом, словно требовала поддержки и понимания, и увела Его за руку в маленькую темную комнату. Как бычка на веревочке.

Катьке почудилось, что дверь за ними закрылась с оглушительным хлопком, просто с пушечным выстрелом. Стало очень-очень больно, сердце сжалось внутри в тугой комок.

Чтобы не было так тяжело сердцу, нужно было перенести куда-то хоть часть этой боли. Катя протянула руку вперед, к злому, колючему огню, плясавшему над березовыми чурочками. Руке стало сразу горячо и влажно от жара. Осталось только опустить ее ниже, к самым язычкам пламени, но на руку вдруг птицей упала большая рука и выдернула из пасти камина.

Катя вздрогнула, от неожиданности завалилась назад, на чьи-то ноги и увидела, подняв голову, Димку. Он не ругался, не утешал. Он не сказал ни слова, просто поднял Катю, поставил на ноги и посмотрел долгим пронзительным взглядом, в котором читались все вместе взятые утешения, все на свете ругательства, и дружеская улыбка, и тоска.

Также безмолвно он приподнял Катьку над полом и почти понес танцевать, крепко держа за вздрагивающие плечи, прижимая к груди. Так и танцевали: Катя едва касалась ногами пола, прижатая, висела на Димкиной груди как медаль.

Когда Катька слегка пришла в себя от боли и разочарования, они вдвоем стояли у темного большого окна, всматриваясь в ночь, и Димка по-прежнему поддерживал Катерину, сцепив на ее животе руки, тихо рассказывал на ухо всякую ерунду про звезды, яблоки, птиц и соседнее озеро.

Катька потеряла счет времени, не понимала смысла льющихся слов, только выхватывала отдельные фразы.

Дверь распахнулась так же шумно, как и закрылась. Из темноты чертиком из табакерки выскочил Он, всклокоченный, с обезумевшими глазами, щурился от яркого света, как крот.

За ним выбежала Маша, на ходу приглаживая волосы пятернями, застегивая пуговицы на кофте, подтягивая джинсы.

Он весь топорщился и одергивался, отводя глаза, прямиком направился на крыльцо.

Димка аккуратно усадил Катю тут же, у окна в кресло-качалку и вышел следом. Под мерный скрип сухого старого дерева Катя отстраненно слушала доносящийся с крыльца разговор на повышенных тонах. Отчего-то Димка назвал Его сукой, а Катя думала: как же Он может быть сукой, ведь сука женского рода?

Машуня у стола закидывала в рот колечки краковской колбасы. Ирочка, чтобы скрыть общую неловкость подслушанного чужого разговора, громко уговаривала Сашу помочь ей накрыть на стол к чаю. Домашний звон посуды и кухонная суета отвлекли Катю от поганых мыслей, мешали жалеть себя, и она тоже впряглась помогать. Все происходящее вокруг стало внезапно абсолютно безразличным, черно-белым, размытым.

Она даже не отреагировала, когда с крыльца донесся бухающий звук ударов, гулко задребезжало и загремело покатившееся пустое ведро. Просто продолжала с тупой увлеченностью расставлять по пустому столу чайные чашки. Ирочка еще деловитее засновала по комнате, шепнула рванувшемуся было Саше:

– Не надо, сами разберутся.

Он влетел в комнату мокрый и еще более всклокоченный, пронесся насквозь к лестнице и взбежал наверх семимильными шагами, стремительно слетел обратно уже с сумкой и торпедой исчез на улице.

Вошел Дима, потирая рукой наливающуюся багрянцем скулу, и сообщил, что Ему срочно понадобилось в город. Катя не поняла: на последнюю электричку Он поспешал или на первую.

Чай пили впятером. Разговор не клеился, ни о каких приличиях речи не шло, потому что Машка затеяла душевный стриптиз: кидалась Кате на шею, винилась и убивалась, размазывая по щекам пьяные слезы, объясняя всем и каждому, что «бес попутал», что «ничего не было» и что «он же ничего не может».

Присутствующие чувствовали себя неловко, а Катю не интересовал даже вопрос, может Он что-нибудь или нет. Кажется, в психиатрии это называется скорбным бесчувствием, отстраненно подумала о себе Катя.

Все быстро разошлись спать, только Катя с Димкой долго сидели на крыльце под звездами. Верный друг Димка, – и ничуть он не изменился, – как мама, кутал ее в большое ватное одеяло, гладил по голове, утешал, выслушивал и снова утешал.

Катя рассказывала, как Его боится, как ловит каждый Его взгляд, как ходит смотреть на Него, а Димка прижимал ее к себе вместе с одеялом и, как маленькую, тихонько целовал в макушку.

Катька, бережно завернутая в одеяло, с тоской мечтала о том, чтобы не Димка, а тот, другой сидел бы сейчас с ней рядом.

Нет в жизни совершенства…

Катерина не подозревала тогда, что это последние ее посиделки с Димкой. Последний разговор. Последняя встреча.

Через некоторое время его не стало. Не стало у Катьки верного, преданного друга, готового выслушать и утешить, поспорить и объяснить.

Катя узнала о его смерти поздно, после похорон. Она в одиночестве съездила на старое маленькое кладбище в центре города, положила на заснеженный холмик букет розоватых, чуть подхваченных морозом хризантем. Сидела у могилы и корила себя, что тогда, в звездном осеннем саду, сама не расспросила его, не поддержала, не уберегла…

Вдруг ясно поняла, что Димка просто любил ее, глупую корову. А поздно…

В институте занятия с осени начались на базовых кафедрах, и всех их раскидали по городу. Его она не видела почти до весны.

Весной они снова встретились, на свадьбе у Саши и Ирочки. Даже разговора между ними не случилось. Народу было очень много. Катька пришла со своим будущим мужем, да и обида на него была все еще сильна. Катя демонстративно не смотрела в Его сторону, уходила, чтобы не быть рядом. Но точно знала, что Он наблюдает за ней серыми глазами.

16

Снова «No smoking!», «Fast bells!», спинки кресел в вертикальное положение… Аккуратное точное приземление и мягкий пробег по безупречной посадочной полосе.

Не нашедшие взаимопонимания, Катя и Поярков так и не разговаривали с обеда. В знак того, что оскорблена в лучших чувствах, Катя «делала лицо» и фырчала под нос. Доярков дышал, пыхтел и дулся.

Но как только приветливо сообщили о том, что полет подошел к концу и можно покидать насиженные за четырнадцать часов места, взаимные обиды рассеялись. Они синхронно облегченно вздохнули, заулыбались и начали собираться.

Поярков галантно вытащил из-под кресла Катину сумку, крякнул и заявил:

– Чувствую, что теперь это мой крест.

– Правильно чувствуете. – Катя благоразумно решила не отказываться от помощи, даже предложенной в такой двусмысленной форме. – Только предупреждаю сразу: уроните – оторву руки по самые ноги.

– Ой-ой, отрывать замучаешься! Там у тебя богемский хрусталь?

– В Африке, Доярков, богемское стекло не актуально. Там подарки семье.

На «Дояркова» он отреагировал вяло: хмыкнул и криво усмехнулся. Только и всего.

– Что, такая большая семья? Семеро по лавкам? Детишки малые?

– Вы клинья подбиваете? Спрашивайте тогда прямо: есть ли муж?

– Катерина, ты ко всему еще и старомодна. Как бабушкин зонтик, – облачаясь в восхитительную куртку, с удовольствием произнес Поярков. На Катин взгляд, мужчине в такой куртке был простителен даже легкий алкоголизм. Респектабельность сглаживала проблему. – В наше смутное время муж давно уже не является препятствием для чего-либо. Любая замужняя женщина прекрасно это знает. Да и я на тебе жениться пока не собираюсь…

Ого! У пьяницы и дебошира прорезалось гипертрофированное самомнение.

Катя рассмеялась:

– Доярков, попрошу без оскорблений. Жениться на мне, уж поверь, большая честь. Не каждому удается. А если все-таки интересно, то у меня есть Боб, и я его люблю.

Зачем сказала? Сама не поняла. Что хотела доказать?

– Барышня, любите хоть фасоль.

– Хам трамвайный!

– Ага, самолетный… Пьяница, нарушитель и хулиган.

– Бери сумку двумя руками, хулиган, и двинули на выход. Раньше выйдем – раньше покурим.

При вожделенном слове «покурим» Поярков оживился и бодро водрузил Катину сумку на плечо. Своего багажа у него не было. Катя шла следом и думала, что, если закрыть глаза на пьянство, то мужик он очень респектабельный. К его одежде подошли бы ключи от «майбаха» и билет в салон первого класса. Интересно, что же это он так надрался и в демократию играет? Нет, кто же он все-таки такой, ювелир из Петербурга?

Ювелир же из Петербурга впереди громко распевал:

Я маленькая лошадка,

Но стою очень много денег.

И я везу свою большую повозку

С того на этот берег…

Чертов пьяный мерин! Знает ведь, что петь…

А вслух произнесла тоном «мир хижинам, война дворцам»:

– Еще раз прошу без намеков. Я уже давно все поняла. Только будь скромнее, Доярков, уверяю, без куртки ты – обыкновенный российский пьяница.

Доярков растопырился посередине прохода, повернул к ней вытянутое от удивления лицо:

– Чего? При чем здесь моя куртка?

– Перевожу: человека встречают по одежке. Я в курсе стоимости твоей одежды.

Для верности Катя опустила глаза вниз, ему на ноги, уверенная, что обувь – явный показатель благосостояния человека. Странно было бы увидеть у него на ногах китайские кроссовки. Все верно, Холмс: супер, медленно переходящий в best.

– Я понимаю, что мне достался очень дорогой носильщик. Сделаю все, что смогу: буду присматривать за пьяным соотечественником до прилета на родную землю.

– За кем присматривать?

– Да за тобой!

– Кать, я выпил, не отрицаю. Но не настолько сильно, чтобы ничего не понять. А я ничего не понял.

– А что ты мне всякую дрянь поешь? – возмутилась Катя. Чувствовала, что ее понесло куда-то не туда, но упрямо не останавливалась.

– Не дрянь, а прикольная песня. Мне нравится. Между прочим, русский рок. Что ты заладила: песня, куртка… Что не так тебе?

– Ничего, Кузьмич, все в порядке. – Катя спешно сбавила обороты. И что, правда, привязалась к человеку? Но окончательно остановиться было так трудно! – Ты ведь сам знаешь, что это суперская и очень дорогая вещь. Я могу тебе даже про фирму рассказать, которая их шьет, по телевизору целая передача была. Это эксклюзив. Запредельно дорого. Для меня, во всяком случае, а я себя, знаешь, бедной не считаю…

– Опять ты о куртке! Ты хоть передачу смотрела, а я даже вопросом не владею. По мне, хорошая вещь, удобная, стильная. Но без подробностей. Мне ее отец подарил.

– Живут же люди!.. – с притворным восхищением заметила Катя. – И кто же у нас папенька-то? А ты что, папенькин сынок, что ли? Из этих, на которых природа отдыхает?

Ни с того ни с сего Поярков разозлился не на шутку, почти что закричал зло и упрямо:

– Папенька у нас пенсионер!

Они наглухо застряли у самого выхода из самолета. Сзади за ними молча и терпеливо толпились люди, любовались их «семейной сценой». Люди нервничали, но разборок не прерывали, ждали. Цивилизованные граждане, одним словом. На российской внутренней линии их обоих живо бы вытурили наружу суетные громкоголосые гражданки.

– Ну пенсионер так пенсионер… Пойдемте быстрее, мы с вами все движение загородили. Только, знаете что, мой пенсионер может на свою пенсию лишь кефира на месяц купить и колбасы вареной.

– Он так много ест? – по-прежнему злясь, осведомился Поярков.

– Нет, он так мало от государства нашего имеет. Ладно, давай хотя бы из-за родителей не будем ругаться, как молодые супруги. Тем более, что ты на мне и жениться не собираешься… Идем, народ задерживаем.

Молча вышли на терминал, молча приблизились к заветному пристанищу никотинозависимых.

– Три-четыре, курим! – Катя бодро раскрыла свою дамскую сумочку и выхватила сигарету из пачки. Поярков галантно дал ей прикурить, прикурил сам, затянулся, блаженно закрыл глаза и вдруг быстрым движением руки выудил из Катиной незакрытой сумочки какой-то предмет.

Серьезно и озабоченно спросил:

– Катя, ты что, клептоманка?

Катя задохнулась: мало того, что он позволяет себе бесцеремонно копаться в чужих сумках, так еще обвиняет ее в воровстве! Это очень плохая шутка, и на веселые чертики в его глазах ей решительно наплевать.

Только было раскрыла рот, чтобы жестко припечатать «зарвавшегося хулигана», да так и застыла, держа рот корытцем. Предмет при ближайшем рассмотрении оказался мобильным телефоном. Чужим. Катя испугалась: откуда это? Это была не ее «игрушка» – на его ладони лежала маленькая «раскладушка», VIP-модель, все мыслимые и немыслимые навороты.

– Не-е-е-т… – испуганно пискнула она. И внезапно догадалась: сама же и засунула телефон к себе в сумку, когда в спешке собирала с пола вещи, на ощупь приняла его за пудреницу.

Поярков громко, раскатисто смеялся, довольный произведенным эффектом. Отомстил!

– Катя, не пугайся же ты так! Ха-ха-ха! Я же видел, как ты все вещи на пол вывалила.

– Видел?! Как видел?… Ты же спал!

– Это тебе только кажется, что я спал. На самом деле я все видел, я же Доярков. Видел и слышал. Ха-ха-ха! Ты пыхтела, как паровоз, ругалась и все собирала!

– Почему же тогда не помог? Я стояла, как дебилка, с твоей дурацкой курткой на голове, от страха умирала, что все сейчас на воздух взлетит, я твои презервативы мерзкие руками по полу собирала, а ты смотрел и смеялся?!

Катя перешла уже с визга на шипение, но Доярков был совершенно безмятежен. И даже доволен.

– Просто ты мне сначала жутко не понравилась.

– А зачем… зачем ты мое место занял? – в запале взвизгнула Катерина.

– Кто первым встал, того и тапки.

– А чем же я тебе так не понравилась? – Вот еще! Не понравилась она ему! Подумаешь, персона какая, пьяница последний.

– Пришла, разбудила, смотрела, как на врага… Я терпеть не могу таких вот молодых, самоуверенных, слишком самостоятельных. Не должна барышня одна на другой конец земли мотаться. Летают по миру, словно в ближайшую булочную за хлебом ходят. Весь мир, что ли, осмотрен, на край земли потянуло? Шоппинг-боулинг-лифтинг-фитнесс-клуб…

Какое право имел этот надутый дурак критиковать ее с таким трудом выстроенную жизнь? Тем более, что на боулинг, лифтинг и фитнесс-клуб и времени-то никогда не было.

– А твое какое дело, папенькин сынок? Ну нет у меня такого папочки. Не-ту! Мне работать приходится. И на краю света в том числе. Где платят, там и работаю. И родителей своих, кстати, кормлю, я у них одна. – Катя аж захлебнулась от гнева. – А ты, ты просто идиот набитый, индюк! Отдай мои вещи и катись отсюда вместе со своими взглядами!..

Катя рывком выбросила сигарету, подскочила на полметра от пола, сорвала с плеча Пояркова, который был выше ее почти что на голову, свою сумку и фурией унеслась прочь, не попрощавшись и совершенно наплевав на судьбу соотечественника.

17

Никто мне не нужен, я буду все и всегда решать сама. Сдались мне какие-то дураки, которые вести себя не умеют в общественных местах. Сначала пьют, а потом разглагольствуют. Между прочим, никто их мнения не спрашивает и никому оно не интересно. Тоже мне, истина в последней инстанции! Никто, никто мне не нужен. Никто мне не сдался. И Ты сиди, не высовывайся лучше. А то размахался там внутри руками, разворочался. Свернись немедленно клубком и спи в своей норке под сердцем. Прижмись себе к перикарду и спи, а то и Тебе достанется!..

Катерина пролетела немалое расстояние в неизвестном направлении, пока не пришла немного в себя. Наконец остановилась и отдышалась. Сумка вновь нестерпимо врезалась в плечо.

Дотащившись до первого попавшегося кафе, Катерина взяла кофе и штрудель, густо обсыпанный корицей и сахарной пудрой, развернула перед собой предусмотрительно прихваченную из самолета схему аэропорта. Выяснилось, что все это время она бежала не в ту сторону и теперь нужно возвращаться.

Допив кофе, Катя двинулась в обратный путь, к терминалу на Петербург.

Шла себе, разглядывала витрины, никого не трогала и много ведь уже прошла, как вдруг прямо перед собой увидела Пояркова. О, ужас! Он спал, развалясь на диване, полусъехав с него на пол. Сам с зеленцой в тон обивке. Из кармана небрежно распахнутой куртки торчали наружу документы и бумажник, на полу стояла жестянка с пивом.

Пассажиры, глядя на него, отчего-то умилялись, пересмеивались между собой, а местный полицейский наблюдал за ним из угла.

Катька начала жестоко корить себя за то, что бросила Кузьмича одного, недосмотрела за ним, и вот… Его же сейчас точно заберут в какой-нибудь аэропортовый вытрезвитель!

Катя решительно подошла, поставила сумку, присела над Поярковым и яростно затрясла его за плечо:

– Устин Акимыч, миленький, где ж ты так нализалси? – Эта фраза из старого культового фильма Кате очень нравилась.

Из его кармана прямо под ноги выпал пухлый кожаный бумажник, а Поярков еще больше съехал с дивана, вытянув вперед длинные ноги в светлых брюках, уляпанных разномастными пятнами.

Катя подобрала бумажник, с ним в руках принялась снова трясти Пояркова, попыталась подтянуть его повыше на диван.

Ничего не получалось.

– Кузьмич, милый… Кузькин ты сын, что же тебя на минуту одного оставить нельзя! Как ребенок!.. Доярков, да проснись ты наконец, позорище мое! Мудило грешное, просыпайся…

Поярков зашевелился, подавая признаки жизни. Уперся согнутыми в коленях ногами в пол и подтянул себя кверху. Открыл мутные глаза, долго вглядывался в пространство и, узнав Катю, широко расплылся в улыбке.

– М-м-м… – Голова его упала набок, и он снова заснул.

У Кати за спиной раздались четкие шаги, и строгий голос поинтересовался:

– Служба безопасности аэропорта. Скажите, леди, вам знаком этот мужчина?

Катя выпрямилась и увидела перед собой того самого полицейского, что бдительно караулил Пояркова. Блюститель порядка красноречиво взирал на Катины руки с зажатым в них чужим бумажником.

«Боже мой, он принимает меня за воровку! Сейчас я сама оттянусь по полной в местной кутузке».

Катя принялась сбивчиво объяснять, что мужчина ей знаком, под неодобрительным взглядом выудила из поярковского кармана паспорт и билет и предложила проверить, что знает, кто он и куда летит… Показывала свои документы, подтверждала, что летят они вместе, просто Катя не уследила за ним, а он ну оч-чень больной человек. Брала на себя всю ответственность и даже для пущей важности назвалась женой.

Когда полицейский ушел, удовлетворившись объяснениями и тщательно проверив документы, Катя повалилась на диван рядом с Поярковым, от души негромко выругалась:

– Кузькин сын… Чтоб тебя разорвало!.. Да он же теперь до самого отлета глаз с нас не сведет, чемодан ты без ручки. И нести тяжело, и бросить жалко.

До Кати вдруг дошел тайный смысл невзначай брошенных слов: сдвинуть с места и Пояркова, и вещи не было никакой возможности.

Она подняла недопитую Поярковым, банку пива, рукой обтерла краешек и отхлебнула.

– Черт меня попутал назваться твоей женой. Вот уж правда – только под страхом тюрьмы.

Поярков снова заворочался, открыл глаза, сориентировался уже быстрее и забормотал:

– Катя… мы с тобой… ты и я…

Видно, мысли его на этом окончательно заблудились в алкогольном тумане. Что же именно они должны были сделать вместе, Катя так и не узнала. Он в очередной раз уронил голову на грудь и отключился. Но Катя все равно поспешила успокоить:

– Конечно, мы. Конечно, ты и я. Все будет хорошо. Все будет хорошо, и мы поженимся. В крайнем случае, созвонимся. Ты спи, спи… У нас еще есть время. А пиво я тебе не отдам.

Она снова отхлебнула и похлопала его по руке. Кузьмич поудобнее устроился на диване, притулился к Кате немелкой тушей и положил голову ей на плечо.

– Ну да, долг платежом красен, – невесело усмехнулась Катя. – Я на тебе спала? Спала. Теперь твоя очередь.

Стараясь не дергать плечом, она убрала в сумку его документы, билет и бумажник. На всякий случай заискивающе улыбнулась полицейскому, по-прежнему наблюдавшему за ними со стороны. Тот улыбнулся в ответ, поднял руки с растопыренными пальцами, обозначив, что все в порядке, и скрылся.

«Ну чего же ему не хватает? – размышляла Катя о Дояркове. – Ведь ничегошный вроде бы мужик. Из себя видный, фирма своя, одет хорошо, со вкусом, говорит грамотно. Все это вместе – уже само по себе редкость. Всегда так: если все при всем, так обязательно должен быть и недостаток. Какие к такому набору идут недостатки? Правильно: или импотент, или хронический алкоголик. Нет, хронический алкоголик должен под забором валяться, а этот вроде бы про работу рассказывал, про фирму свою… Впрочем, этот-то как раз и валяется, благо, что не под забором. Но сути не меняет. Может, ювелир не должен быть алкоголиком? Руки ведь будут трястись. Значит, импотент. Жаль… Так бы подобрать его, отмыть, подкормить, подлечить немного, и жила бы себе припеваючи за широкой спиной. Ну и ладно, что импотент. У него, может быть, душа добрая. Может, он бы меня любил и понимал, и заботился бы. А я бы дома сидела, раз ему так нравится. Никуда бы не летала, готовила бы ему обеды. Вечерами клали бы друг другу голову на плечо у телевизора, и было бы это большое человеческое счастье… Пустяки, что импотент…»

Катя скосила глаза на удобно устроившегося Пояркова. Волосы у него были темно-русые, короткие и заметно поредевшие на макушке, в висках – обильная проседь.

Слегка нагнула голову и увидела сеточку морщин на лице, две резкие складки в уголках рта, дубленую кожу щеки. После долгого перелета пробивалась ровная, мощная щетина, оттеняя лицо серым, выделяя скулы.

Определенно, очень даже ничего мужчина.

Если бы не запах… Перегарный дух был не в состоянии заглушить даже «Фаренгейт».

«Фаренгейт». Его аромат Боб в свое время предпочитал всем остальным.

Боб. Бобка. Борис. Боренька.

Как ты там сейчас? Кто бы мог подумать, раньше я думала о тебе каждую минуту, с готовностью ловила любое твое желание, считала за счастье дышать с тобой одним воздухом, просыпаться в одной постели, а сейчас я сижу в чужой стране, с чужим мужиком под боком и рассуждаю о том, не отмыть ли мне его для личного пользования?

А ведь, поди, у ювелира таких как я, сладких, не одна будет. Вдобавок еще и молоденьких… Ты, Катерина, уже в тираж выходишь. Так, на сезонной распродаже, со скидкой тридцать процентов еще покатишь…

А вдруг он верный семьянин? По выходным с семьей на дачу ездит, в гамаке газеты читает, детей песочит?…

Катя пыталась представить себе Пояркова в обычной жизни. В офисе. В мастерской. Дома на кухне, в старых джинсах и майке. В автомобиле. С тележкой в магазине.

Образ получался достойный, притягательный.

Внезапно до нее дошло, что это не Пояркова, это Его она пытается представить себе, закрыв глаза. Ведь Ему сейчас примерно столько же лет и внешне похож. Только глаза другие и голос. Да лишнего веса килограмм двадцать.

18

В конце пятого курса Катя вышла замуж. Окунулась в семейную жизнь и отбросила в сторону ерунду с мечтаниями о несбыточном. Его видела очень редко и почти не вспоминала. Институт был закончен, их пути окончательно разошлись. Катя даже не знала, куда Он распределился на работу. Никто из знакомых, вспоминая однокурсников, никогда о Нем не говорил. Еще бы, Он не был живой легендой курса, ничем выдающимся не отличался.

За прошедшие годы Катя видела Его три раза, абсолютно случайно, мельком. В первый раз – сразу после развода. Она уезжала в Москву и из окна медленно ползущего вдоль перрона вагона увидела Его. Он шел сердитый, как обычно, какой-то неухоженный, привычно сутулился и держал руки глубоко в карманах куртки. Внезапно поднял голову, словно на зов, встретился с Катей взглядом, изменился в лице, вспыхнул какой-то беззащитной детской улыбкой, изумленно собрал в складки высокий лоб… Неумолимый тепловоз вез Катю в столицу, резко и решительно оборвав возможную встречу.

Второй раз она видела Его перед Новым годом, в толчее шумной улицы. Он большими шагами быстро шел по другой стороне. Плечи подняты, руки в карманах, подбородок зарылся в исландский шарф. Их разделял сумрак декабрьского пасмурного дня, плотный поток медленно движущихся грязных машин, разбрасывающих вокруг себя шматы грязного мокрого снега. Катя даже не была уверена, что это Он, но первым желанием все равно было броситься к Нему, растормошить, заглянуть в глаза снизу вверх…

Только не побежала, рассеянно посмотрела, как человек нырнул под арку и исчез в темноте двора.

В третий раз Катя, можно сказать, рисковала из-за Него жизнью, встретив на заправке, за рулем хорошего автомобиля, в компании шикарной дивы. Он, разумеется, не заметил Катю, но от глупой яростной ревности, проснувшейся вдруг спустя столько лет, Катя вдавила резко педаль газа и вылетела с заправки на проспект, еле-еле встроившись перед мчавшимся джипом.

Резко перестраиваясь из ряда в ряд, используя любую щель, старалась побыстрее убраться подальше, чтобы, не дай Бог, снова Его не увидеть рядом с молодой лучезарной красоткой.

Только дома поняла, что вполне могла не рассчитать свои силы, так и остаться на дороге покореженным памятником безвозвратно ушедшей юности. Оттого долго и взахлеб рыдала в подушку, проклинала вечную неустроенность мира.

19

Катя осторожно достала из сумочки зеркальце, пытливо вгляделась в свое отражение и ужаснулась. Долгий перелет с урывками сна положил под глаза резкие серые тени. Глаза казались запавшими, тусклыми и безжизненными. Кожа лица стала желтоватой, с пергаментным налетом от сухого кондиционированного воздуха. По лицу разбегалось множество тонких морщинок, знакомых до мельчайших подробностей и в лучшие дни почти не заметных. На виске предательски выбивался толстый седой волос.

Все-таки хорошо, что это не Он. Дояркову на мои морщины плюнуть и растереть, а Он бы сразу заметил, как я постарела, со вздохом подумала Катя, но злосчастный волос все же решительно выдернула.

От пессимистических мыслей ее отвлек появившийся снова знакомый полицейский. Он подошел, ведя за собой высокую блеклую немку в медицинской униформе. Оказалось, она пришла, чтобы оказать посильную помощь больному русскому. Ловко и профессионально она растолкала спящего Пояркова, заставила выпить принесенную с собой в стаканчике мутную бурую жидкость. В ответ на его скорчившееся в гримасе лицо она весело прощебетала, что сейчас станет намного легче, сосчитала пульс, одобрительно похлопала по руке и предложила помощь Кате.

Катя категорически не хотела микстуры, от которой у Дояркова чуть глаза на лоб не вылезли. Пришлось со слащавой улыбкой уверять, что она-то себя чувствует просто отлично… Только что ж тут может быть отличного, когда при одном взгляде на тебя сразу микстурки попить предлагают?

Пояркову медицинская помощь пришлась кстати. То ли микстура действительно была термоядерная, то ли он просто выспался, но, посидев минут пять, уставившись в одну точку, он потряс головой, проморгался и вполне сносно заговорил:

– Кать, как у нас со временем?

– Поспать больше не успеешь, а в остальном должно хватить, – успокоила Катя. – Сам идти сможешь?…

– Обижаешь, гражданин начальник, посижу чуть-чуть и побегу. Сумку твою понесу, а тебя, прости, не смогу.

– Ничего, Кузьмич, не печалься, у нас с тобой все впереди.

Он посмотрел на нее внимательно и протяжно, так, что Катя смутилась и по привычке залилась краской:

– То есть я хотела сказать, что нам еще лететь и вообще… Да, как ты считаешь, ты – форс-мажор?

– Что???

– Ну можно ли тебя причислить к форс-мажорным обстоятельствам? Как землетрясение или цунами?

– Катя, ну прости! Я буду вести себя примерно. Что-то я и вправду перебрал… Со мной такого почти никогда не бывает… Хочешь, буду скромен и целомудрен. Целомудренен. Давай, я тебе за форс-мажор убытки возмещу. Пойдем с тобой сейчас в магазин, выберешь все, что захочешь…

– Доярков, ты что, вправду больной? Не нужно мне ничего. Я не корысти ради, мне за державу обидно. Да, я на всякий случай у тебя документы и ценности изъяла, так что ты пока неплатежеспособный. Имей это, пожалуйста, в виду. Так сказать, полковник Кудасов нищий, господа.

Поярков двумя руками охлопал грудь, проверяя карманы.

– Как это ты вытащила?

– Я известная клептоманка, сам знаешь, но по чужим карманам не лазаю. Оно само выпало, а я подобрала. Будешь себя хорошо вести – куплю мороженое. Остальное верну в Питере, по прилету на родную землю. А то ты опять начнешь шалить и куролесить. Вот домой вернешься, там хоть упейся, но без меня. И, пожалуйста, не спорь.

От напряжения мысли и резких движений голове его, вероятно, снова стало хуже. Он досадливо поморщился, держась руками за виски.

– Хочешь, кофе тебе принесу? Или водички холодной?

– Что, готова выступить сестрой милосердия? Погоди, Катя, я схожу умоюсь, а потом кофе.

Он встал, стал поправлять на себе одежду и вытащил из бокового кармана небольшой сверток в белом полиэтиленовом пакете. Протянул его Кате и попросил:

– Спрячь, пожалуйста. Это очень ценная вещь. Ценней денег и документов. Я никак не должен его потерять. Не имею права.

– Не контрабанда. случайно? Меня уже один раз из-за тебя чуть не арестовали. Ладно, давай сюда свой пакет и ступай мыться. Я тебя здесь ждать буду. Как Пенелопа.

Вернулся Поярков посвежевший, со влажными от воды волосами, но все равно угрюмый. Кряхтя, водрузил на плечо сумку и повел Катю в ближайшее кафе. Или она его повела.

Катя взяла себе к кофе еще кусок штруделя. Поярков же только пил кофе, на пирог смотрел с отвращением. Зато тоскливо косил взглядом на стойку с алкоголем. Но мужественно молчал. И правильно делал.

– Катя, а что ты делала в Йоханнесбурге? – вдруг задумчиво поинтересовался он.

– Ничего не делала, проездом оказалась. Вернее, пролетом. В Иоханессбурге я пролетала, как фанера над Парижем. Я в Кейптаун работать летала.

– Катя, кем ты работаешь?

– Врачом, – просто ответила Катя.

– Что, симпозиум какой-нибудь?

– Да нет, просто работала, – долго было объяснять и настроения не было.

– В Кейптауне своих врачей не хватает? – не отставал Доярков.

– Я, Кузьмич, не простой врач. Я, скорее, даже вообще не врач. Я – специалист по судовым системам. В Кейптауне пароход стоял, который мне нужно было посмотреть.

– Что-то я не понял… По пароходам и судовым системам обычно бывает механик, я так понимаю. Ты какой врач?

– Санитарный.

– Это СЭС, что ли?

– В некотором роде. Раньше работала в СЭС, только это давно по-другому называется. Теперь работаю сама по себе. У меня большой опыт.

– И пользуется спросом опыт?

– Пользуется. Смотри, допустим, ты решил купить себе автомобиль. Подержанный. Покупал?

– И не раз. Каких только не было.

– Сам покупал? Или просил кого-нибудь прежде посмотреть?

Поярков рассмеялся:

– Знаешь, первый раз покупал сам. Так потом намучался, что с тех пор больше самодеятельностью не занимался. Нанимал людей, которые подбирали. Я же не специалист.

– А я как раз специалист. Только я помогаю покупать не автомобили, а пароходы. Я смотрю, даю заключение, а ты уже потом торгуешься.

– А что, на такое дело мужиков уже не осталось?

– Я, Кузьмич, лучше мужика. Я водку не пью, похмельем утром не мучаюсь, за бабами не волочусь и не продаюсь другой стороне. Приезжаю, быстро работаю и быстро уезжаю, потому что не в моих правилах по два дня успехи обмывать. А правила, Кузьмич, они единые. Выучить их может любой, независимо от пола. Я, между прочим, эту нишу первая заняла, а, как ты справедливо выражаешься, кто первым встал, того и тапки. Я не говорю, что я лучшая, но и не хуже других.

– Но при этом ты врач? Дела… А почему именно в Кейптауне?

– Где продают, там и смотрю. Хоть в Кейптауне, хоть в Мурманске, хоть в Костроме.

– Разве Кострома тоже порт?

– Порт, только речной. На Волге. А в Кейптауне я впервые была…

Их разговор перешел на ЮАР. Тут можно было вволю обмениваться впечатлениями:

– А видела…

– А ездил…

– А помнишь…

За этим увлекательным занятием добрались до своего терминала и обнаружили, что по метеоусловиям Питера их рейс откладывается предположительно на два часа. Теперь уже Катя почувствовала усталость, безумно потянуло в сон и разболелась голова.

Поярков засуетился, бесцеремонно занял целый диван в уголке зала и разместил на нем Катю, несмотря на ее вялые протесты. Катю он затолкал на диван с ногами, прижал к своей теплой груди, а сверху накрыл снятой курткой. В зале было холодно, и Кате нравилось чувствовать сквозь свитер тепло его тела, слушать ухом четкий ритм сердца, ощущать тяжелое и крепкое кольцо его рук.

Подремала немного, а, проснувшись, еще некоторое время с удовольствием полежала в его объятиях. Время оставалось, и они все же решили зайти в «Duty Free», где Катя разыскала нечто, напоминающее собой то ли большую пепельницу, то ли маленькую мисочку с голубой росписью на охотничьи темы.

– Зачем она тебе? – удивился Поярков.

– Это моему любимому. Он охоту очень уважает, – пояснила Катя, не вдаваясь в подробности.

Подробности были абсолютно ни к чему.

– Ты бы лучше ему водки купила, – грубовато подсказал Поярков, – приедет с охоты, хлобыснет за твое здоровье!

– Он не любит водку.

– Случается… Бедолага… – Катя не была точно уверена, но, похоже, он издевался.

– Вот это уж точно не твоего ума дело!

Поярков все-таки подтащил ее к ювелирной витрине и, пытаясь загладить вину, настоятельно предлагал купить огромный безвкусный перстень.

– Тебе нравится? – с сомнением в голосе спросила Катя. – Мне бы такой носить на пальце не хотелось. По-моему, пошло и претенциозно. Ты тоже такие делаешь?

Он начал объяснять ей что-то о вкусах, направлениях, тенденциях на сезон и тому подобное, но уговорить не смог. Катя решительно отказалась и от перстня, и от всего остального. Согласилась на букет цветов по прилету домой.

Они еще немного побродили и вышли из магазина с одинаковыми цветными пакетами. Все как обычно: спиртное, сигареты, конфеты в металлических бонбоньерках.

Усадив Катю среди горы пакетов, с сумкой возле ног, Поярков извинился и через мгновение скрылся в неизвестном направлении.

Катя ждала довольно долго, начала нервничать. Но уж лучше бы он не возвращался. Потому что, когда Катя увидела его, нетвердо приближающегося шаткой походкой с початой бутылкой виски в одной руке и огромным букетом роз в другой, она крепко закрыла глаза ладонью, сильно выдохнула и выругалась под нос.

На лице ювелира блуждала наглая вызывающая улыбка, а руки, занятые цветами и спиртным, были разведены в стороны, словно он нес перед собой оконное стекло.

Поярков приблизился вплотную и с высоты своего роста с грохотом бухнулся на колени, протягивая Кате цветы. Розы были чудесные, свежие, бледно розовые, с восковым налетом и мельчайшими водяными капельками, обрамленные темными узорчатыми листьями, травинками и затейливыми стружками, в клетчатой упаковке, перетянутой лентой в тон цветков.

Катерина набрала в легкие побольше воздуха, расправила плечи, но Доярков опередил, пресекая попытку выговориться на корню:

– И-только-не-надо-сцен! Не забывай, что ты мне пока не жена. И думаю, что твой Боб тебе таких не дарит. Бери.

Катя медленно протянула руку и взяла букет, почти упирающийся ей в лицо. Не глядя, положила рядом с собой на кучку пакетов и, стараясь держать себя в руках, прошипела:

– Ты прав, Боб мне цветов не дарит. Но это совершенно не твое дело. И ты второй раз прав: ты мне не муж. Ты мне вообще никто. Поэтому сделай милость: скройся с глаз, чтобы я тебя больше не видела!.. Лютики можешь прихватить с собой.

Она достала из сумки его документы и деньги, решительно протянула:

– Долетишь самостоятельно. Индюк и папенькин сынок! Ишь, нашел себе няньку…

– А-а-а! Вот та-ак! То-то ты мне сразу не понравилась. Такие, как ты, они нас, мужиков, ненавидят. Ненавидят, потому что понимают, что сами во всем виноваты. И все рветесь, рветесь, юбки теряя, не в свое дело: во власть, в бизнес… А простую жизнь свою устроить не умеете… И ничего-то ты не понимаешь…

Пьяные сентенции лились через пень-колоду, пробуксовывая через слово, но с большим чувством. Поярков оседлал любимого конька.

Катя решила долго не слушать:

– Да пошел ты к черту, урод закомплексованный! У самого ведь проблема на проблеме, невооруженным глазом видно. Это тебя, красавца такого, бабы не любят. Не за что, наверно. И это твои личные трудности. Сам виноват, сноб. А у меня, будет тебе известно, со взаимоотношением полов все в порядке. Уматывай отсюда подобру-поздорову!

Она не кричала, не шипела, произнесла свои слова тихо и устало, только встала с кресла и резко ткнула ему в грудь бумажником. Кузьмич не удержался на ногах и боком плюхнулся в низкое кресло.

Катя скоро собрала свои пакеты, для верности заглянув в каждый, в первый попавшийся пакет запихнула документы и приготовилась ретироваться, как вдруг Доярков демонстративно открутил пробку и громко хлебнул из горлышка, всем своим видом показывая, что задерживать ее не собирается.

Катя притормозила и тяжело опустилась рядом: виски в бутылке было достаточно для полной анестезии, и чувство ответственности снова взяло верх. Проще простого было бы бросить его сейчас, но она знала, что будет дергаться и нервничать до самого отлета, а потом, не обнаружив его в самолете, начнет есть себя поедом за гордыню и бессердечность. В конце концов, алкоголизм – это болезнь, а его взгляды – всего лишь взгляды, его личное дело. Не детей же ей с ним крестить…

– Катя! Катя, не бросай меня. Не смей даже думать об этом, – раздался рядом его голос. Как ни странно, он не просил, не умолял – он требовал.

Ну почему с ней так всегда! Почему какие-то алкоголики позволяют себе требовать!.. Ну ладно бы еще только они требовали, но почему она, умница и красавица, которую все слушают и уважают, идет на поводу? Почему, когда доходит до личного, она превращается в какую-то гусыню? По всему выходит, что этот бесполезный, нелепый и чужой пьяница прав, когда начинает говорить о ее личной жизни. Нет, такого просто не может быть!

Поярков, пока она размышляла, уже ничего себе и не требовал, только тихо тянул:

– Катя, я дурак, я знаю. Ты меня не слушай. Не слушай меня… Я понимаю, что со мной тяжело… Ты не бери в голову. Ты лучшая…

Договорить он не успел. Прямо-таки на самом интересном месте объявили долгожданную посадку на рейс. Катя смилостивилась:

– Слушай меня внимательно: шаг вправо, шаг влево – расстрел на месте! Полетишь один и сам знаешь куда… Стоишь и молчишь, рта не раскрываешь и ни на кого не дышишь. Прорвемся. Бутылку отдай.

Она достала из пакета его измятые документы, расправила их ладонью на коленке и снова убрала себе в сумку. Туда же засунула и бутылку виски.

Поярков встал и с готовностью схватился за сумку. Мужественно закинул ее на плечо, собрал в одну руку все их пакеты и стоял, пошатываясь, – ждал дальнейших указаний. Молчал.

20

Прорвались.

Катины волнения оказались напрасными, в самолет они проникли без проблем.

Чем ближе было к дому, тем реальнее становилось их неминуемое расставание. «Романтическое» путешествие подходило к концу. Сутки перелета брали свое. Говорить отчего-то не хотелось. Так и молчали до самой посадки.

На земле, обмениваясь лишь дежурными фразами, выполнили все положенные процедуры. Говорила Катя, а Поярков молчал у нее за спиной тургеневским Герасимом. Хотя теперь никто не требовал от него ни молчания, ни послушания.

Они получили объемный багаж, который он с верхом нагрузил на самую большую тележку, и покатились к выходу.

Настроение у Кати упало окончательно. Было понятно, что сейчас каждый из них шагнет в привычную жизнь, где нет места другому. Ну, если честно, то Катя в своей жизни нашла бы для него немного места. И много нашла бы… Ей очень хотелось, чтобы Поярков предложил встретиться, пообещал бы позвонить на днях. Катя почему-то была уверена, что он не всегда так безобразно напивается и что вообще мужик он стоящий. Поярков-Доярков, постаревший суррогат Его, эрзац промелькнувшей юности.

Но Доярков молчал, а самой навязываться не хотелось. Не имело смысла. И оттого было совсем тоскливо.

В молчании докатились до зала, наполненного истомившимися встречающими. Из глубины им навстречу выдвинулась, обращая на себя внимание толпы, роскошная дама в фантастической шубе из розоватой норки. Смоляные длинные волосы рассыпались по плечам, яркие полные губы изгибались в улыбке, длинные ноги красиво клали шаги по гранитному полу. Жар-Птица! Шемаханская Царица!

Подойдя к ним вплотную, Жар-Птица равнодушно скользнула взглядом по Кате, царственно кивнула и уложила безупречные руки с идеальным маникюром на грудь Пояркову.

Катя, сломавшая ноготь еще в Йоханнесбурге, инстинктивно подобрала пальцы в кулаки.

Неземное создание капризно произнесло, растягивая слова:

– Масик, привет! Я скучала. Масик, какая прелесть!

Последнее восклицание было направлено в адрес его пресловутой куртки.

Боже, мало того, что он Кузькин сын, так он еще и Масик! Жаль, что Катя раньше этого не знала. Интересно, а дамочку ему тоже папаша подарил? Уровень тот же. Высший класс.

Завороженная видом девицы, Катя даже позабыла посмотреть на реакцию Пояркова и только теперь скосила на него любопытный взгляд. Ей показалось, что Поярков изменился: из почти близкого ей, попавшего в беду пьяницы, молящего недавно не бросать его одного, он превратился в пресыщенного, абсолютно чужого человека с холодным взглядом темных глаз. Его лицо не выражало ничего душевного, казалось, что он смотрит на красавицу как на заранее оплаченную свою собственность.

Руки яркими ногтями скользнули вверх по его груди и сцепились на затылке. Жар-Птица ткнулась в него клювом и резко отстранилась:

– Масик, что происходит? Ты пил?! – требовательно спросила она, втягивая хищными ноздрями воздух.

И тоже, ни тебе радости, ни восторга. Впрочем, в их с Бобом жизни тоже бывали такие периоды. У кого же их не бывает?

Со следами яркой помады не губах Поярков смотрелся премерзко. А женщина-вамп продолжала водить носом перед его лицом, словно взявшая след ищейка. «Нюхай, нюхай, – одобрила Катя злорадно, – я всю дорогу наслаждалась».

Чуть скривив упомаженные губы, Доярков устало произнес:

– Здравствуй, Лора. Я тоже очень скучал по тебе. Зачем ты приехала в такую погоду? Я бы сам прекрасно добрался…

– Я захотела тебя встретить. Я ехала аккуратно. Или ты трясешься за свою машину? Фу, Масик, почему от тебя так воняет? Ты весь, как из автобуса в час пик.

– Лора, я очень устал, – произнес он с досадой, – я лечу почти сутки.

– Что, на каждой остановке наливали? За прилет? Я за тобой такого не замечала… – Недовольство Лоры начинало набирать обороты, но тут же она сбилась и задумчиво произнесла, откровенно любуясь Поярковым: – Нет, мне не нравится. Я к тебе такому привыкать не собираюсь…

Поярков улыбнулся этому как какой-то несусветной чуши и взглядом пригласил Катю повеселиться вместе с ним. Кате было не смешно. Совсем не смешно. Рядом с Лорой она чувствовала себя маленькой, страшненькой, а самое главное – старой. Стало особенно остро понятно, что ее телефончика никто тут не попросит.

Прощай, милый никчемный пьяница, мы славно провели время… У тебя сильное, удобное плечо, уютные руки, может быть, даже неплохой характер. Но все дело в том, что я тебя выдумала. Прощай!..

А вы, высокомерный, надменный и холодный Михаил Кузьмич, мне не милы. И я вам, разумеется, тоже.

– Лора, познакомься, это Катя. Екатерина Сергеевна. Мы с ней вместе летели.

– Вместе пили? – язвительно уточнила Лора.

– Лора, Катя мне очень помогла, – терпеливо объяснил Кузьмич.

Этого только не хватало! Вот спасибо! «Вместе пили» – «Очень помогла».

Лора развернулась и в упор посмотрела на Катю как на неодушевленный предмет. Или как если бы Поярков привел с собой на поводке шелудивую, блохастую обезьяну.

– Пока я только вижу, как ты при ней носильщиком служишь.

– А знаете, он прекрасно справляется с этим занятием, – с холодной вежливостью ответила Катя и принялась доставать из тележки свои вещи, заглядывать в каждый пакет и приговаривать: «Это твое, это мое…»

– Катя, правда, спасибо тебе за все. Без тебя бы я…

– Прошу вас, помогите мне вытащить чемоданы, – перебила Катя.

Лоре совсем не нужно было знать, что было бы.

В их с Поярковым отношениях Лора была лишней. Хотелось побыстрей остаться одной, распрощавшись с обоими.

Пока Поярков с готовностью вытаскивал чемоданы, Катя достала его бумажник и демонстративно протянула вместе с паспортом, который держала в руках.

Лорик от подобного демарша чуть не упала в обморок:

– Мась, почему у нее твои деньги? У вас настолько теплые отношения?…

Масик ничего не успел ответить, потому что Катя быстро всучила ему початую бутылку со словами:

– Кстати, забери. Мы не допили.

– Ну, все понятно… – бросив на Катю уничтожающий взгляд, протянула Лорик.

Ой, Бог ему судья. Ну что она выпендривается-то? Нужно тебе, Катя, человеку жизнь осложнять. Если ему нравятся такие лорики, то его можно понять, и нечего нагнетать обстановку. Лора же не виновата ни в чем.

Катя взяла лежащий среди пакетов букет и обеими руками протянула ревнивой Лоре:

– Ах да, это же вам. Михаил Кузьмич специально для вас выбирал во Франкфурте.

Поярков посмотрел на Катю как на дуру.

Катя зачастила:

– Была очень рада познакомиться. Надеюсь, что не доставила вам особенных затруднений. Простите, но я должна бежать. Ждут…

– Боб? – рассеянно поинтересовался Поярков.

– Совершенно верно. Носильщик!

Катя крепко ухватила за локоть проходящего мимо носильщика, не давая тому никакой возможности отказаться, передоверила ему свои вещи и поспешила за местным Гераклом без оглядки.

21

Родина встретила колючими иголками мелкого последнего снега, порывами ледяного ветра, заползавшего за пазуху и отбрасывающего волосы на лицо, холодной кашей снежного крошева под ногами.

После жары последних дней с непривычки перехватило дыхание и заслезились глаза.

Или, может, не от этого заслезились…

Павлов, голубчик, на тебя вся надежда! Ты же обещал мою машину подогнать. Ну сдержи слово, а то хороша же я буду: «Меня ждут»!

Катя оглядывалась по сторонам, откидывая с лица волосы и щуря глаза. Павлов слово сдержал. Ее «гольф» стоял немного поодаль, не успев припорошиться снегом. Павлов заглаживал свою вину. Вероятно, заставил кого-то сидеть и греть машину до самого прилета. Машина изнутри даже не успела выстыть, завелась с полоборота. Только Катя не уезжала, а, положив руки на руль, со щемящей тоской наблюдала, как вышли из здания вокзала Поярков с Лорой, как погрузились в гигантский хищный «понтиак», как медленно скрылись в вихре снежинок, высвечивая из белой пелены перемигивающимися бегущими огоньками габаритов.

«Мазохизм какой-то, – ругала себя Катя. – Ну что собственно случилось?… Ничего. Просто встретились случайно и расстались без печали. Я совсем его не знаю, ну нисколечко. У него, оказывается, жесткий взгляд и сухой голос. Это здорово даже, что он мне ничего не предложил. Я не узнаю ничего о нем, а он обо мне. И Лорик, как ни крути, а существует. Еще одна стильная игрушка преуспевающего мужчины. Мне с ней не тягаться. Я что? Рабочая лошадка, навьюченная поклажей. Недосуг даже маникюр сходить сделать. Если вечером ногти перед телевизором покрашу, то рада радехонька. Нет, срочно надо заняться собой вплотную. Хватит уже в феминизм и демократию играть. Завтра же пересмотрю свои взгляды на жизнь. Буду вместе с Бобом у телевизора валяться. Нет, валяться не буду, буду примерной женой и хозяйкой, стану готовить и мужа с работы ждать…»

Только вот беда: мужа на горизонте было не видать, а Боб был всего лишь таксой. Самый верный, отважный, преданный недочеловечек с толстенькими кривыми лапками и шелковистыми тряпочками ушей.

По Катиному лицу лились горькие ручейки, солоно затекая в рот и смазывая открывающуюся глазам панораму.

22

Два года назад, когда ее любимый Борис-Боб-Бобочка нежданно-негаданно снискал славу продвинутого в андеграунде дизайнера по интерьеру, из него вдруг не по-детски полезли псевдохудожественные, богемные манеры. И если с его изменившимся внешним видом – пальтушками из клетчатого драпа с искусственными меховыми воротничками, вельветовыми куртенками по пояс, рваными штанами с бахромой, специально «заношенным» тряпьем за неимоверные бабки, – Катя, не поднимавшаяся в одежде на дизайнерский уровень, еще могла мириться, то против нового образа жизни упрямо восставала. Ночные клубы, бесконечные тусовки ночи напролет с ему подобными, тщательно запачканными мальчиками и девочками, с чадом марихуаны и кокаиновыми дорожками у нее дома, вызывали у Кати приступы безумной ярости и детского бессилия.

Слезы чередовались со скандалами, уговоры – с молчаливым спусканием с лестницы новых друзей, непонимание – с мольбами о необходимости выбираться вместе.

Боб никуда и ниоткуда выбираться не собирался. Он длинно объяснял что-то про имидж, необходимость быть на виду, а, по мнению Кати, просто сидел посередине мерзотной лужи и радостно хлопал по воде руками, обдавая и ее тучей грязных брызг.

Одно «но»: новый образ жизни, мелькание на экране скандальных хроник на дешевых каналах, идеи, рожденные в наркотическом бреду, приносили с собой золотые яйца. Катин труд рассматривался уже как хобби, милое развлечение «на булавки».

Врач в Кате бил тревогу, но все попытки что-то изменить терпели неудачу. Более того, оказалось, что это Катино поведение было вызывающим, ведь именно она уносилась на край света тогда, когда Боб в ней особенно нуждался. Кате был поставлен жесткий ультиматум: «или я, или твоя работа». Катя все никак не могла решиться выбрать – очень жаль было успешного, своими руками выстроенного дела.

И уже почти решила, как Пенелопа выбрала место у очага, но опоздала…

Боб вдруг вернулся домой необыкновенно рано и с порога решительно заявил, что раз Катя не может отказать своему заказчику, то он вынужден, просто вы-нуж-ден поехать на Ибицу с Сиреной. И даже продемонстрировал эту, приведенную с собой, Сирену. Чтобы охарактеризовать ее, Кате понадобились всего два слова: шлюха малолетняя.

Из последних сил стараясь держать себя в руках, Катя заверила любимого, что чемодан со всеми его вещами будет приготовлен Бобу к утру.

За вещами Боб приехал другим вечером и привез с собой на этот раз не свою малолетнюю шлюху, а симпатичного рыженького щенка за пазухой. Это был замечательный, еще не вытянувшийся в длину собачий карапуз с глубокой скорбной складочкой на лбу и чисто-розовым гладким пузом. От него нежно пахло молоком.

Боб похвастался, что подарил ему щенка сам имярек, фамилию которого нетусовочная Катя тут же забыла, от своей сто раз породистой, преэлитной суки. Добавил, что на Ибицу собаку везти невозможно, а оставить не с кем, и предложил Кате приютить щенка у себя. На время.

Когда Катя принялась сопротивляться, он назвал ее мелочной, низкомстительной и бесчувственной…

Боб ушел, таща за собой нажитое барахло, а Катя осталась стоять в дверях с раскрытым ртом, щенком на руках и напутствием:

– На улицу не выносить, поить только кипяченой водой!

Сразу же оказалось, что кроме кипяченой воды таксик хочет еще и есть, и в ночи Катя поплелась в ближайший открытый магазин за молоком и геркулесом. Пока она варила и остужала кашу, он мужественно и тихо ждал у ног, следя за Катей черными виноградинами глаз и морща лобик. Катя гладила его по голове, уговаривала подождать чуть-чуть, а он ставил ей на колени толстенькие когтистые лапки и лизал руку, заглядывая в глаза.

Скорбеть по Бобу было некогда. Они ели кашу, писали на газетку, залезали во все уголки квартиры и снова писали. В третьем часу ночи щенок решил угомониться. Катя положила его на стареньком одеяльце в придвинутое к кровати кресло и мягко наказала «Место», поглаживая по теплой гладкой голове. Щенок послушался и свернулся тугим калачиком в кресле.

Проснулась Катя через час, почувствовав, как коварный такс притуляется у нее под боком. Бережно переложила теплый комок обратно в кресло, приговаривая сквозь сон «Место, малыш, место», и накрыла своей рукой. Щенок моментально обхватил руку двумя лапами и щекотно уткнулся теплым сонным носом.

Еще раз пять она возвращала его обратно в кресло, стоило лишь убрать затекшую, неудобно вывернутую руку. Он не ныл, только глубоко и протяжно вздыхал в одиночестве, без матери и собратьев, и от этого у Кати щемило сердце. Было ужасно жалко маленького сироту, а еще жальче брошенку-себя, которой некуда ткнуться холодным носом и некому положить уверенную большую руку ей на голову.

Утром встала разбитая, невыспавшаяся, с красными глазами и возмутительными желтыми мешками под ними. Сердитая и несчастная, слонялась из угла в угол, не понимая, за что приниматься, и только маленький таксик, источник хлопот и ночных волнений, скрашивал недоброе одинокое утро. Он громко, оптимистично цокал коготками по паркету, весело и тоненько лаял и поминутно тыкался холодным влажным носом в Катины голые ноги.

Катя взяла его на руки, и он тут же приветливо вылизал ей ухо. Катя поцеловала пахнущий молоком крошечный кожаный нос, потерлась щекой о нежную макушку, потрепала уши-тряпочки и тихо сказала:

– Спасибо тебе, малыш, без тебя мне было бы совсем плохо…

К концу фразы голос ее предательски дрожал. Уже в тот момент где-то в глубине сознания зрела твердая уверенность, что она никому его не отдаст.

23

Нет, раскисать было нельзя. Ни по-какому нельзя. Тем более нельзя, что и почвы-то нет. Подумаешь, ну подумаешь, какой-то встречный-поперечный… Поярков-Доярков. Кузькин сын. Индюк надутый.

Вот если бы это был Он, тогда понятно, тогда да…

Хм, Масик! Ма-сик!

Катя громко, от души высморкалась. Должно быть, возвышенная Лора никогда не сморкается с таким шумом…

Катя привела лицо в минимальный порядок и тоже въехала в вихрь кружащихся над дорогой снежинок, заметающих чистое поле по обе стороны шоссе. Дома ее ждали. Это она знала точно.

Часть 2. Страх

1

Катю встречали мама, Боб и старенькая шотландская овчарка Лукерья. Хоть Катя и звонила им каждый день, но встреча все равно была безудержной, словно она затерялась где-то давным-давно и вот, наконец, нашлась. Многократные вопли, визги, объятия, громкий лай и мокрые поцелуи.

Квартира встретила Катю знакомым запахом своей квартиры, смешанным с запахом свежих огурцов, только что выпеченного теста и жареного мяса.

Катя тут же бросилась распаковывать чемоданы, выуживать подарки и подарочки, многочисленные покупки. Мама охала, фыркала, прижимала руки к груди и хваталась за сердце. Это означало, что все понравилось. Немного припозднился приехавший с дачи отец с букетом и большим тортом. Ввалился в квартиру заснеженый, вкусно пахнущий свежестью улицы, и с холодными ярко-розовыми щеками. Тоже обнимал-целовал, охал и громко требовал еды.

За столом Катя с набитым ртом, вращая глазами, эмоционально рассказывала об увиденном, демонстрировала прямо в фотоаппарате кадры, отвечала на бесконечные вопросы. Умолчала она лишь о своем спутнике, коротко заметив, что долетела хорошо, только слишком долго.

Счастливые Боб и Луша лежали под столом у ее ног, и не было на целом свете ничего ближе и дороже всего этого.

А наутро каждого затянула своя привычная колея. Родители, взяв Лушу, вернулись к себе. Боб, десять дней тосковавший в родительской квартире, привычно разлегся в ногах у дивана, поближе к горячей батарее. Катя с утра пораньше поехала в офис, где бдительным стражем сидела Лидуся, единственный Катин сотрудник и помощница.

В ожидании Катерины у Лидуси уже томился Павлов, развалившись в широком низком кресле и вытянув на всеобщее обозрение покалеченную ногу с привязанной к гипсу старой кроссовкой.

Очередные взаимные охи-ахи, похлопывания по спине, громкие возгласы, и вот уже они втроем пьют за встречу привезенное Катей вино, заедая его заказанной через дорогу пиццей.

После традиционной раздачи подарков Павлов с Катей долго подводили итоги Катькиного «полного опасностей героического путешествия». Обсудили техническую сторону вопроса, финансовую, плавно перешли на досуг. Катя полезла в сумку за фотоаппаратом и неожиданно наткнулась на непонятный мягкий сверток в белом целлофане. Даже не сразу сообразила что это такое, а, догадавшись, ужаснулась: это были те самые ценности, которые ей вручил на хранение Поярков. Которые никак нельзя было потерять.

Катя не собиралась ничего рассказывать о ювелире Павлову с Лидусей, засмеют ведь. Особенно Павлов. И Катя, мучимая угрызениями совести, сразу сникла, потерялась, скомкала просмотр фотографий, комментарии ее были унылыми и односложными.

Когда Павлов уехал, бросив на прощание, что настроение у Катьки меняется, как у беременной, Катя еще помаялась, а потом поделилась все же своей заботой с Лидусей.

– Катюня, а ты его данные помнишь?

– Ну так… Основные паспортные, – слукавила Катя.

Не рассказывать же сейчас, что из данных больше всего ей запомнились сильные и мягкие руки, еще вчера обвивавшие ее кольцом.

– Давай!

– Поярков Михаил Кузьмич.

– Это хорошо. Имеем шанс. Лучше, чем Смирнов Владимир Николаевич. Год рождения может и не понадобиться.

Лидуся достала из стола пиратский диск с базами данных на горожан и бодро засунула его в машину. Поисковая система выкинула им всего двух Поярковых Михаилов Кузьмичей, причем одному из них было глубоко за семьдесят.

Вскоре Лидуся положила перед Катей бумажку с адресом и телефоном:

– Ловкость рук и немного мошенничества. Держи.

– Спасибо, – односложно ответила Катя.

Все происходило слишком уж быстро и просто. Она была еще не готова к такому повороту событий, и что делать со своими новыми знаниями не понимала.

– Звони, – потребовала заинтригованная Лидуся.

Но Катя не поддалась, пообещала позвонить как-нибудь потом, понесла какую-то ахинею, на которую даже сентиментальная любительница бразильских сериалов Лида выразительно вскинула тоненькие ниточки бровей и понимающе протянула:

– А-а-а…

И все-таки на Катю обиделась, надулась, как мышь на крупу, за своим компом. Еще бы, она приложила, можно сказать, свой умище, свои навыки, да и просто не чужой человек, а Катюня что-то темнит, и колоться не собирается…

А как колоться, когда сама не понимаешь толком, что делаешь и зачем. Ведь не позвонишь же и не скажешь:

– Слушай, Кузьмич, я долго думала и нашла достойный предлог. Хочу снова тебя видеть и…

Дальше «и» все было зыбко и неясно, вроде и лучезарно солнечно, а вроде и по-лондонски туманно. А тут еще предлагается выяснять все это при свидетелях. Нет, лучше потом. Может быть, вечером. Дома.

Вернувшись домой, Катя с удовольствием поотбивалась от слюнявых нежностей успевшего соскучиться Боба, взяла поводок и направилась вместе с другом в сумеречный, плохо вычищенный от снега парк.

Боб веселился, беззаботно размахивал на бегу ушами, а Катя медленно брела по аллеям и старательно отвлекала себя от мыслей о Пояркове.

Совсем как Скарлет О'Хара: «Я подумаю об этом завтра».

2

В первый же день жизни на новом месте маленькому таксу пришлось остаться одному. Перед уходом Катя долго сидела возле него на корточках, объясняя, что вернется при первой же возможности, что оставит ему еды, что не будет ругать, если он написает, где не положено.

А, возвращаясь домой, встретила у подъезда соседку, добрейшую старушку Марию Михайловну, добровольно растившую Катю много лет в дни особой родительской занятости.

– Катя, что у тебя там происходит?! – строго потребовала она объяснений. – Там целый день кто-то плачет. И так жалобно, так жалобно… Разве ж так можно? Ты бы хоть мне утром сказала, я бы присмотрела.

– У меня там, Марь Михайловна, щенок. Только он не мой.

– Все равно, пошто животину мучать? Завела – сиди дома, рости или не бери. Ну нет, Катя, как так можно?

Мария Михайловна выручала Катьку в большом и малом миллионы раз. Что же Катерина не догадалась, что щенок будет скулить?

Катя быстрее побежала домой.

Маленький пес вел себя исключительно сознательно: он ничего не изгрыз, не испортил в одиночестве, но и с оставленными ему игрушками не играл. И не ел. Он вытянулся в прихожей столбиком вдоль Катиной ноги, преданно смотрел в глаза, тоненько скулил от радости и мелко дрожал.

Катя, с навернувшимися на глаза слезами, бережно прижала его к себе, гладила по дрожащей спинке и терлась щекой о собачью голову. Потом она решительно позвонила Лидусе и сообщила, что ее не будет три дня.

Положив трубку, подмигнула собаке и доверительно сообщила:

– Ну вот, теперь мы будем заниматься твоими проблемами. Больше я не уйду. Ешь и собирайся. Мы едем на дачу.

Наморщив лоб и повращав маслинами глаз, осмысливая сообщение, щенок покладисто пошел к блюдцу и съел все подчистую. Катя собрала необходимые ей вещи, кое-какие рабочие бумаги – посмотреть на досуге, – подтерла образовавшиеся за день лужицы, и они отправились за город.

Катя догадывалась, что будут проблемы: мама наверняка была не готова взять вторую собаку. Уже несколько лет сердца всех членов семьи были безраздельно отданы Лукерье – изумительно послушной и покладистой шотландской овчарке. Но Катя надеялась, что гнев минует их с таксиком бедные головы.

Гнев не миновал.

Подъехав к дому, Катя увидела, как навстречу ей поспешают мама и Лушка. Мама в коротких цветастых шортах и большой папиной майке спускалась с крыльца, а Луша, обгоняя, трусила впереди. Вот они сейчас обрадуются! Катя мысленно сжалась в комок.

Пока Луша вертелась в ожидании у запертой родительской двери, мама по-хозяйски открыла другую дверь и приготовилась вынимать сумки с едой.

Щенок родственных связей пока не распознал и ни с того ни с сего грозно выставил коротенькую шерсть на загривке. Не успела мама выговорить: «Это что еще такое?» – как он старательно залаял, по-детски неумело рыча.

Мама оторопела лишь на мгновение, но быстро взяла себя в руки и скомандовала:

– Вот прямо сейчас и уезжайте, откуда приехали. Вдвоем. Нечего мне здесь собаку нервировать.

Имелась в виду, конечно же, Луша, растерянно и бестолково метавшаяся под дверью. Но в маминых глазах все равно читался немой вопрос и восторг, не все было потеряно.

– Мама, мы уедем, давай я только сумки занесу, – примирительно предложила Катя.

– Сама занесу, – отрезала мама.

В это время таксик снова пару раз тявкнул для порядка. Лушка, которой надоело маяться у закрытой двери, обежала машину и с любопытством засунула морду в салон, просачиваясь за мамиными ногами. Щенок, наверно впервые в жизни увидевший такую большую собаку, присел на сиденье и описался от избытка обуявших его противоречивых собачьих чувств.

Катя, как можно спокойнее, достала упаковку салфеток, промокнула лужицу, словно ничего и не произошло, прижала песика к себе и тихо попросила:

– Можно я чашку кофе выпью с бутербродом? Я с утра работала, ехала. Так устала…

Это было попадание «в десятку». Мама всегда строго следила за тем, чтобы ее дочь нормально питалась хотя бы на ее глазах. Отказать единственному ребенку в куске хлеба с колбасой она не могла. Путь к дому был расчищен.

С таксом на руках Катя вышла из машины, хотела погладить любимую Лушу, но та демонстративно вывернулась из-под руки и боком-боком потрусила к калитке. Перед калиткой Лушка внезапно уселась на дорожку, подняла к небу страдальческие глаза и замерла, выдавливая из себя большущую лужу. Это был не просто немой собачий протест, это был выпад, открытое обвинение в предательстве, ужас того, что сейчас ее, старую и верную, выкинут на помойку, а пригреют страшного, лысого, кривоногого гаденыша. Это была вся возможная ревность, собранная воедино.

Луша не сводила укоризненного взгляда с Кати, а лужа растекалась и растекалась во все стороны, унося встречающиеся на ее пути соринки и клубки пыли. Это было серьезно.

Невозможно было предать Лушку, верную подружку, сторожа и пастуха их семьи, умеющую скрасить бездетную жизнь и погасить начинающуюся ссору.

Но и маленького беззащитного сироту, доверчиво прижавшегося теплым упругим тельцем, бросить тоже было никак нельзя.

Катерина присела на корточки, спустила на землю щенка с приглашением:

– Смотри, как здесь интересно.

Щенок замер на мгновение от страха, втянул голову и поджал прутик хвоста, а потом – будь что будет! – отважно двинулся в чужой незнакомый мир.

Катя на корточках, неудобно передвигая ноги, подобралась к Лушке, обняла за шею и жарко зашептала в загнутое конвертиком ухо:

– Дурочка ты моя, неужели я тебя на кого-то променяю? Ты у нас самая лучшая, ты – Лушка-ватрушка, ты…

В Лушкино ухо лился поток добрых, ласковых слов. От удовольствия Лукерья положила голову Кате на плечо и замерла, внимая и доверяясь. Пахло от нее нагретой на солнце шерстью, пылью и деревней.

Помирившись, Катя снова подхватила на руки такса и проникла-таки на участок, где папа, как обычно прозевавший самое интересное, с веселым удивлением наблюдал за процессией.

Завидев нового незнакомого человека, щенок ловко вывернулся с рук на землю и посеменил знакомиться. Папу он не облаивал, а подошел вплотную, обнюхал ноги, посмотрел снизу высоко вверх, вздохнул и сел. Как будто наконец пришел домой после долгих скитаний. Мама, за много лет научившаяся понимать без слов и собачьи, и человеческие выходки, на всякий случай напомнила:

– Пьете кофе и уезжаете обе!

Однако же при этом понимала, что данная битва проиграна ею всухую.

Такс освоился на природе в два счета. Тот, которого «на улицу не выносить и поить только кипяченой водой», через час был, как черт: нос в земле, лапы в грязи, а сам в зеленой ряске. Пока все отвлеклись, он по старым подгнившим мосткам резво спустился в заросший прудик и аппетитно хрустел улитками. Обнаружили его только по сердитому лаю Луши, в бессилии бегавшей вдоль берега. От хохота не смогли даже сразу выловить его из воды.

Умаявшись от избытка впечатлений, вскоре такс крепко спал в теньке под яблоней, а Катя нежилась рядом на солнце, подставляя лицо и тело косым вечерним лучам.

Мама в тот вечер больше не заводила разговоров об отъезде. И было ощущение маленького счастья, уютного домашнего очага и абсолютного мира. О Бобе Катя старалась не вспоминать, просто лежала на свежеподстриженной траве и радовалась теплу, лету, распускающимся бабочкам ирисов, запаху стоячей воды из пруда, крику какой-то вечерней птицы.

Утром она проснулась поздно и не обнаружила возле себя щенка. Мама давно забрала его, накормила деревенским творогом и в ожидании Кати потихоньку воспитывала.

Воспитывать малыша пытались все понемногу, но основную ответственность по становлению цивилизованной собаки взяла на себя Лукерья. Она неусыпно косила взглядом: что же делает маленький неугодный мерзавец, обманом проникший в дом, и при первых попытках нашкодить с радостью пресекала поползновения в корне. Она рычала, била его лапой, трепала за шкирку и лаяла, призывая хозяев, если не могла справиться сама. Щенок быстро сообразил, что лучше не связываться со странной большой и волосатой собакой, лучше во всем ей подражать.

Через день Катя, всласть насладившись долгим сном, завтраком на газоне в пижаме, рассказала родителям о том, как появился в ее жизни щенок… Но что был какой-то там щенок по сравнению с радостью оттого, что дочь собралась все-таки с духом и рассталась со своим Бобом. Хотя было не до конца ясно, кто и с кем расстался. Но это ерунда, главное – результат. Тем более что Катя пообещала, что Боб заберет щенка через неделю, а пока попросила оставить собаку здесь. Якобы у Кати нет возможности кормить его по часам и быть при нем нянькой.

Все последующие дни она при первой возможности неслась ночевать на дачу, подгоняемая опасением, что в один прекрасный вечер мама вынесет ей щенка прямо к машине и скажет как в тот раз:

– Прямо сейчас и уезжайте отсюда. Вдвоем. Я его пасти не нанималась.

Но мама открыто не протестовала, только с первого дня поделила братьев меньших на «твою собаку» и «нашу собаку». Надо же было как-то обозначать безымянного детеныша. Дележ на «твою» и «нашу» вышел символический, потому что щенок никого и ничего делить не собирался, сытно накормленный и обихоженный Катиной мамой. Между тем за вожака стаи держал с первого дня Катю, ей отдавал всю свою щенячью преданность и любовь.

И только балагур-папа, помятуя о происхождении щенка, упорно называл его Бобом. При этом никакой злости на щенке не срывал, а подзывал мягким голосом:

– Ну, иди ко мне, Бобик.

Не через неделю, а почти что через месяц настоящий Боб доехал-таки до Кати. Был он сильно «после вчерашнего», с нудными подробностями рассказывал об Ибице и не вызывал в Кате былых пылких чувств, а вызывал лишь чувство слабо ноющей, затягивающейся раны, которая напоминает о себе, только если неловко повернуться, потревожить. Казалось, он приехал зондировать почву: пустят ли обратно. Был Боб не дурак, понял, что нужно по крайней мере выждать, что сейчас не пустят…

Катя весь вечер ждала, когда же зайдет разговор о собаке. Отдавать смешного инопланетянина с тельцем-сарделькой и маленькими сарделечками лап ужасно не хотелось. А Боб, оказалось, про него и вовсе забыл. Когда она наконец не выдержала и напомнила, он не сразу сообразил, о ком речь, испугался лишних, ненужных хлопот и с радостью передарил его Катьке. А через некоторое время даже привез ей родословную, где черным по белому было написано, что щенок породы «такса гладкошерстная стандарт» зовется Бобтеус Реджинальд Голд Тил и имеет таких предков, что Катьке со своими «вшивыми интеллигентами» нужно как минимум называть его на «вы».

3

И вот теперь потомок собачьих принцев с гордым именем Бобтеус Реджинальд Голд Тил радостно и увлеченно толкал перед собой пустую консервную банку, нападая на нее сбоку как на маленькую металлическую лисицу, подминая ее под себя в охотничьем азарте.

Выросший на свежем воздухе, вскормленный деревенским творогом и «своими» овощами вперемешку с обрезками парного рыночного мяса, Боб превратился в молодого, крепкого, ширококостного кобеля с блестящей шерстью, крепкими нервами и устойчивой психикой, повадками сторожевого пса и любопытным нравом.

Давно уже он выбрался из-под Лушиной власти, представляя собой цельный, самостоятельный организм, обуреваемый постоянной жаждой охоты.

Ради Боба Катин папа даже достал много лет бесцельно лежащее ружье и осенью заходил вдруг на охоту в дальний лес. Папа утверждал, что знает пару-тройку енотовых нор, а мама с Катей смеялись и издевались над охотниками. Смеялись до тех пор, пока однажды им не принесли с охоты настоящую лису.

В другие времена приходилось довольствоваться охотой более примитивной: на мышей, лягушек, пчел и даже птичек. Тут уж Боб охотился самостоятельно, возвращаясь или с гордо зажатым в зубах трофеем, или же, скуля и мотая бедовой головой, с перекошенной от пчелиных укусов мордой.

Самым же экстремальным видом охоты подросший собачий принц считал охоту на кошек. Еще бы, у каждой уважающей себя кошки существовал хозяин, который представлял собой опасность даже большую, чем острые когти. Те же, кто по определению хозяев не имел, были сущими бандитами с большой дороги, оглашавшими округу воинственными воплями и шипением почище Соловья Разбойника. Со слабыми, старыми и ленивыми Боб не связывался – неинтересно. Самым смаком в охоте была погоня, чувство превосходства. Что же это за охота такая, если зверь сидит перед тобой, сжавшись в комок, и даже не шипит?

Короче, дело это было на редкость опасное. И, не теряя надежды когда-нибудь словить добычу, гонял Бобтеус попадающихся кошек с диким визгом и до изнеможения. Ну, если совсем честно, то не всегда до изнеможения, чаще до гневного хозяйского окрика. Тогда он вздыхал, сетовал в душе на полное непонимание хозяевами его натуры и печально брел следом, мечтая о побежденном страшном, царапучем и шипучем хищнике, как каждый настоящий охотник мечтает о заваленном в честном бою медведе…

Вернувшись домой, Катя долго набиралась смелости, чтобы позвонить Пояркову. Как могла, занимала себя нехитрыми домашними делами, лишь бы оттянуть этот момент. Но внутри, в самой середине позвоночника, свербело желание поскорее снова оказаться рядом, один на один с Кузьмичом.

Наконец набралась смелости и с замирающим сердцем нажала заветные кнопки. Телефон отозвался длинными протяжными гудками. Поздно ночью, наплевав на приличия, позвонила еще раз, и опять гудки повторились. Никто не брал трубку и на следующий день.

Катька чувствовала себя обманутой. Обманутой и немного все же виноватой в том, что забыла вернуть Пояркову его бесценный пакет.

Ну, разумеется, Катя заглянула в таинственный пакет – ее проходной билет, ее контрамарку, дающие доступ в жизнь и время Пояркова. Знала, понимала, что неприлично, но заглянула. В конце концов, это была тоненькая ниточка, ведущая к нему, позволяющая узнать о нем чуть больше.

В пакете, аккуратно сложенные, лежали старые письма. Без конвертов. Только сложенные вчетверо и втрое, разные по размеру и фактуре листочки, исписанные одним почерком. Они были сложены по годам, и каждое датировано двадцать восьмым октября. Двадцать девять писем, написанных двадцать восьмого октября двадцать девять лет подряд. Все они начинались одинаково: «Здравствуй, любимая моя!» и заканчивались словами «Твой Я». Эти чужие чувства, не растраченные на протяжении многих лет, вызвали в Кате такой душевный трепет, такое волнение и отчаяние, что читать их Катя не решилась. Это было бы и вправду кощунством.

Она сразу же прониклась сознанием того, что это действительно очень ценные бумаги. Не может быть пустяком то, что пронесено через тридцать лет чьей-то неизвестной жизни.

Катя спросила себя: а хотелось бы ей, чтобы вот так каждый год, в один и тот же день, вероятно памятный для них обоих, кто-то писал ей, начиная письмо словами «Здравствуй, любимая моя…?»

И испугалась, и не смогла себе ответить.

И вспомнила при этом о Нем.

Где Он? Что с Ним? Пишет ли Он кому-нибудь «Здравствуй, любимая…»?

Катя решила просто поехать к Пояркову и отвезти ему пакет.

Ехала, глубоко пряча тайное любопытство, оправдывая себя тем, что так поступил бы на ее месте каждый нормальный человек. Ехала, как верительную грамоту уложив в сумку пакет, спрятав в карман бумажку с записанным Лидусей адресом.

4

Поярков жил в дореволюционной постройки престижном доме в Центре. Все как полагается: вход через собственный чистенький дворик, огороженный от хищного грязного города аркой с резными чугунными воротами, ряд вылизанных иномарок, застывших в ожидании хозяев, детская площадка с гномиками и горкой, консьержка с лицом домоправительницы Фрекен Бок.

Все указывало на благополучие, сытость и дорогой покой обывателей.

Катя насмешливо фыркнула. Образ знакомого ей Пояркова никак не сочетался с этим домом. То есть машина его, телефон, куртка и даже Лорик сочетались, но не он. Неприкаянный алкоголик, любитель джина и баночного пива.

А, впрочем, что она знала о нем всамделишнем?

Консьержка Фрекен Бок воевала с тремя дяденьками в форменных куртках с надписью «Лучшая мебель Франции» на спинах.

– Мы мебель привезли в десятую, какой-то Буке. Вы нам откройте ворота, чтобы машина заехала. – Разговор вел самый старший из них, зажавший в руках пачку бумаг.

– Не Буке, молодые люди, а Бука, – наставительно поправила величавая консьержка. – Бу-ка. Не склоняется. Вы что, не слышали никогда? Всемирно известный пианист. Бука.

Движением руки она преградила дорогу возникшей перед ней Кате:

– Одну минуту, девушка.

– Вот-вот. Там и рояль есть, кабинетный. Откройте ворота, – встрял не к месту самый молоденький, худенький пацанчик лет восемнадцати.

– Исключено, молодые люди. В наш двор посторонним машинам въезд запрещен.

– А нам что, по воздуху рояль закидывать? Так пусть окно откроет.

– Погоди, Сережа, – оборвал старший, – разберемся сейчас. У господина Буки оплачена доставка до квартиры.

– Вот идите отсюда на набережную, к черному ходу, там все всё носят.

– К какому черному ходу?! У нас горка с дверцами из хрусталя, рояль известной фирмы, стулья… Нам простор нужен для маневра. Как мы по черной лестнице рояль понесем?!

– Да, стулья, гарнитур мастера Гамбса, – снова некстати схохмил грузчик Сережа. Консьержка перевела на него грозный взгляд и уже примеривалась, как бы сообразить нахалу дополнительные трудности.

– Извините его, – уловил настроение старший. – Этаж пятый, последний. Как мы понесем?

– Василич, какой пятый этаж? Здесь всего четыре, я считал. Может, мы не туда приехали? – не унимался молодой Сережа.

– Илья Ильич Бука занимает мансарду. На набережную, господа, на набережную! Я сейчас позвоню в квартиру, и вам откроют черную лестницу. – Фрекен Бок набрала номер и подобострастно загудела в трубку почти басом: – Илья Ильич, это вахта. Вам здесь мебель привезли… Да, у меня стоят… Трое… Да, Илья Ильич, да, я так и сделаю… Да, скажу обязательно… Пусть Наташа спускается. – Трубка почтительно опустилась на рычаг. – Сейчас спустится домработница Наташа и откроет вам дверь с черного хода.

Старший грузчик, видимо, отвечавший головой за сохранность доставляемых предметов, продолжал упорствовать:

– Как же мы по черной лестнице понесем рояль? Там же узко. Да еще пятый этаж…

– Там не узко, молодые люди, не нужно видеть во мне зверя. Наша черная лестница была раньше парадной, и там очень широко. Там даже мраморные ступени. И там всем носят мебель, пройдет там рояль, не сомневайтесь.

– А зачем же переделали? – не унимался Сережа.

– Вход непосредственно с набережной не безопасен, – важно пояснила консьержка тоном экскурсовода в музее. – Здесь у нас во дворе собственная стоянка, охрана, я. И лифт со стороны набережной приделать было невозможно. Поэтому жильцы пользуются бывшей черной лестницей как парадной, а больше на лифте ездят. Старая же парадная лестница используется как хозяйственная. На набережную, молодые люди, на набережную, там Наташа вас встретит…

Вспомнив про Катю, «домоправительница» скупо извинилась.

Робея под колючим взглядом Фрекен Бок, Катя нарочито бодро справилась у нее о том, дома ли Михаил Кузьмич Поярков, и получила в ответ приторно-карамельную улыбку и ответ странным шепотом:

– Третий этаж, от лифта налево, пожалуйста.

Ответ был дан только после того, как дама задумчиво оглядела Катю с головы до ног. Катя еле удержалась, чтобы демонстративно не повернуться перед ней на триста шестьдесят градусов и не поинтересоваться, может, и ей сразу на черную лестницу. Но удержалась и под прицелом глаз, сверливших спину, прошла к лифту.

Современный лифт «Отис» не выглядел в дореволюционном доме неуместным, он был заботливо стилизован под старину – респектабельный, с большой, в зеркалах кабиной, деревянными панелями и чистым, не заплеванным полом. Только внизу, под зеркалом было выцарапано гвоздиком по темному дереву «Симка – коза драная дает за деньги!»

Катя улыбнулась, нажимая на круглую пупочку с цифрой три: респектабельность еще не полностью проникла в души поклонников неизвестной Серафимы…

На третьем этаже широкую площадку заливало яркое весеннее солнце, обливая лучами намытые квадратики разноцветной плитки под ногами. Поднявшись на полпролета, Катя остановилась у двери из деревянного массива и, чуть помедлив, позвонила. В глубине квартиры отозвалась негромкая соловьиная трель. Катя покраснела и испугалась: что же она скажет? С чего начнет? А если откроет Лорик? А вдруг откроет он сам и решит, что Катя навязывается?…

Еще Катю волновало, достаточно ли хорошо она выглядит. Все-таки нужно было надеть новое шерстяное пальто, но в нем так неудобно выходить из машины. Уверенности придавало только то, что вчера наконец-то был сделан «Рестилайн» во весь лоб. Лоб сиял девственной чистотой без единой морщинки, из уголков глаз ушли предательские «гусиные лапки», а сами уголки призывно приподнялись вверх. Катя знала, что выглядит замечательно.

Для пущей уверенности она сложила перед собой руки, выпятив элегантные, тоже суточной давности, нарощенные ногти с французским маникюром.

За дверью раздалось еле слышное копошение. Кто-то разглядывал Катю в «глазок». Катя занервничала и начала сердиться, раздумывая, не уйти ли отсюда и ну его к черту с его письмами. Письма, в конце концов, можно у консьержки оставить. Руки со свежим маникюром спрятала глубоко в карманы куртки. Подумав, одну вытащила и чуть более решительно нажала на пуговку звонка.

Дверь, после быстрого шевеления с той стороны, открылась почти мгновенно. На пороге стоял незнакомец: средних лет, средней внешности, среднего роста – взглядом скользнешь мимо, не останавливаясь, и забудешь в то же мгновение. Если бы не уши. Уши жили тут самостоятельной, яркой и колоритной жизнью. Несчастные уши-инвалиды бывшего борца, жалкие остатки недобитых хрящиков, обтянутые кожей и живописно выкручивающиеся двумя розочками по бокам стриженой головы. Эти уши были его единственной, но прочно запоминающейся приметой. Катя так и назвала его про себя: Человек-Ухо.

Человек-Ухо молча наблюдал за Катей, проникая взглядом под одежду и тщательно ощупывая глазами. Нет, это не был взгляд записного ловеласа, раздевающего хотя бы мысленно каждую женщину детородного возраста. Это был взгляд профессионала – острый, внимательный, чутко реагирующий на любое незаметное обычному глазу движение. Охранник. Неудивительно, если задуматься. Просто там, в дороге, Поярков предстал перед ней в другом свете, она и предположить тогда не могла, что его, кроме нее, может охранять еще кто-то. А вот, оказывается, как…

Все это время Катя тоже с интересом разглядывала поярковского бодигарда и, разумеется, не выдержала первой, ежась под взглядом:

– Здравствуйте. Мне нужен Михаил Кузьмич.

– Михаил Кузьмич в настоящее время не может с вами встретиться.

Построение фразы и интонация сделали бы честь дворецкому королевской семьи. Кате стало смешно. Она разом перестала чувствовать неловкость и весело спросила:

– Но он хотя бы дома?…

– Михаил Кузьмич в настоящее время отсутствует. – Человек-Ухо нахмурился, недовольный охватившим Катю весельем.

– А когда же Михаил Кузьмич соизволят вернуться домой? – Тон Кати изменился с веселого на заговорщицкий. Тон профессионального разведчика из старого советского кинофильма. Сама Катя привстала на цыпочки и придвинулась ближе к Человеку-Уху, интимно заглядывая в глаза.

– В зависимости от обстоятельств, – невозмутимо растолковал охранник. Вроде бы и ответил, а вроде бы и ничего не сказал. Молодец, дело свое знает туго! Никакого внимания на Катино глумление не обращает. Более того, внезапно подобрел, взглянул услужливо и любезно предложил:

– Может быть, я могу вам чем-то помочь? Что ему передать? Кто приходил?…

Катя растерялась. Передать можно было только пакет писем. Но тогда обрывалась единственная ниточка, единственная реальная зацепка. К чему лукавить: благое дело по передаче писем – это ведь только предлог. Красивый и благородный повод. Какая тогда останется причина для встречи? Да никакой. А снова увидеть Пояркова вдруг захотелось просто нестерпимо, будто жизненно необходимо.

«Ладно, попробую еще раз дозвониться, тем более что оказывается адрес его я вычислила точно», – решила Катя.

– Нет-нет, спасибо. Ничего не нужно передавать. Я передумала.

– Может быть, все-таки назовете себя?

Вот привязался, неугомонный. Какое похвальное рвение!

– Всего хорошего. Привет хозяину, – бросила на прощание и направилась к лифту, громко стуча каблучками по плитке. Только после того, как остановилась на этаже кабина лифта, дверь за Катиной спиной закрылась.

Выйдя из лифта, Катя вновь столкнулась нос к носу с Фрекен Бок. Прямо директор подъезда какой-то. Массивная дама на этот раз оглядела Катю более дружелюбно, даже поинтересовалась, все ли у нее в порядке.

Катя в ответ посмотрела с удивлением и озадаченно произнесла:

– Спасибо, вполне.

– А разве Михаил Кузьмич дома?

– Не-ет, – протянула Катя. Больные они здесь все какие-то. Зачем же ты, толстая цесарка, заставила меня подниматься наверх, если знала, что хозяина квартиры нет? – Нет, но я встречусь с ним в другой раз.

Фрекен Бок открыла было рот, но передумала и только молча покачала головой. Катя пожала узкими плечиками, туго затянутыми в кожу, и попрощалась, дивясь на странных обитателей этого дома.

Ну вот, еще один облом в жизни. Видать, судьбу-то не объегоришь…

Она медленно прошла через двор с детской площадкой, вышла на набережную и собиралась уже двинуться к машине, припаркованной за углом, в переулке, – в этом Центре поди найди место для парковки, – но остановилась. В двух шагах от нее давешние грузчики заносили в подъезд горку «с дверями из хрусталя». Возле раскрытой металлической двери была припаркована грузовая машина с нарисованным на борту диваном, на котором удобно развалился франт в камзоле и с трубкой в зубах. «Лучшая мебель Франции». Видимо, франт должен был олицетворять собой какого-то известного француза. Может быть, шевалье Д’Артаньяна на отдыхе, а, может быть, и самого Людовика.

Катя мгновенно сообразила, что именно этот черный ход имела в виду Фрекен Бок. У знаменитого Бука пятый этаж и десятая квартира, а у Пояркова третий и шестая. Надо же, подъезд Пояркова. Практически руку протяни – и потайной ход!

Потайной ход был распахнут настежь, а дверь заботливо подперта монтировкой, чтоб не закрывалась. Через раскрытую дверь слышалось, как наверх тащат горку.

Безотчетно Катерина подошла вплотную к раскрытой металлической двери и воровато оглянулась по сторонам: водитель машины читал газету, а больше вокруг не наблюдалось ни души.

Сим-сим, открой дверь!

В подъезде было душно, и сразу захотелось чихнуть. В пробивающемся сквозь грязное стекло солнечном свете кружились вальсом растревоженные грузчиками пылинки. На площадке первого этажа у одной двери стояли два подростковых велосипеда, а у другой детская коляска, в углу свалены ролики. Интересно, а что у Пояркова – коляска или велосипеды…

Катя прислушалась: горку дотащили еще только до середины лестницы, и она несмело поднялась чуть выше. На втором этаже вдоль стены расположились летние колеса, загодя приготовленные для смены. Еще несколько шагов вверх.

«Как девчонка, честное слово, ну что мне здесь надо-то? Какая мне разница что у Пояркова под дверью, коляска или велосипед? Поярков, Поярков-Доярков, что ж ты ко мне прицепился так…»

Под дверью Михаила Кузьмича Пояркова было пусто. Ничегошеньки. Ни велосипеда, ни коляски, ни колес и ни даже роликов. Абсолютно ничего, что могло бы указать на хоть какую-то личную жизнь хозяина. Только тонкий слой пыли на перилах и безликий резиновый коврик под дверью. Дверь призывно манила блестящей латунной ручкой: «Открой меня! Заходи ко мне!»

Это, наверно, и есть «черная» дверь в поярковскую вотчину. Вот будет здорово, если дверь сейчас откроется, Катя прокрадется тихонько, на цыпочках в прихожую и нежно спросит у Уха:

– Как дела, служивый?

Катя осторожно прикоснулась к холодной латуни, нажала. Дверь не поддалась. Легонько подергала – никакого результата. Еще бы! Не ее, видать, не Катин сегодня день.

Где-то наверху произошло шевеление, раздались бодрые шаги, и мужской голос забубнил-запел и подсвистом:

– Трам-пам-пам… Фью-фьюить… Па-ра-ра-ра-ра-рам… По всей видимости, донесли наконец горку. Вот попалась так попалась! Что она здесь делает? Катя заметалась по площадке, на носочках покралась было вниз, но шаги настигали.

Сверху раздался игривый баритон:

– Сударыня, я вас вижу, не убегайте.

Вниз по лестнице мячиком катился прямо на Катю всемирно знаменитый пианист Бука. Несмотря на мрачную фамилию, он оказался кругленьким, ладненьким старичком с густой седой шевелюрой и розовыми щечками, совершенно не страшным.

Сверху он погрозил Кате пальцем и громким шепотом заявил:

– Я вас знаю! Вы новая домработница депутата ЗакСа Семенова. Угадал?

Катя выдавила из себя невнятный писк.

– Вы не тушуйтесь, не тушуйтесь, мы здесь совсем не страшные и девушек не обижаем. Я – Бука, но все, как вы понимаете, называют меня просто букой. Вы не стесняйтесь, если что будет нужно – заходите к моей Наташе, она поможет и объяснит. А мне рояль привезли, рояль! Бегу встречать, смотреть, чтобы не поцарапали.

Катя в очередной раз пискнула, закивала головой в благодарности. Потопталась для приличия, пока Бука не приблизился, извинилась и бросилась бежать вниз по лестнице.

– Дикая какая-то… – недоуменно констатировал Бука и снова засвистел вниз по лестнице. – Па-ба-рам… Пам… Фьююю…

Катя, грохоча каблуками, выскочила на улицу, сощурилась от дневного света и бегом побежала к машине. Даже не заметила, что в десяти метрах на нее изумленно пялится давешний знакомый, Человек-Ухо.

5

Ни этот день, ни следующий не привнесли в Катину жизнь никакого разнообразия. Все было обычно, рутинно и беспросветно скучно. «Хоть бы произошло что-нибудь интересное…»– мечтала Катя.

На ее звонки Поярков не отвечал. Она сама перед собой делала вид, что ей это совершенно безразлично, но от этого день не клеился и, чем дальше, тем не клеился больше и больше…

Домой Катя приехала окончательно разбитая. Не переодеваясь, как была «в цивильном», вышла выгулять Боба и моментально поняла, что и здесь попала не в масть. Ветер задувал в низкий вырез пальто, и приходилось придерживать ворот двумя руками, тонкая кожа перчаток не грела рук, в легких ботинках мигом окоченели ноги, юбка собиралась на коленях в неудобные складки и ползла кверху.

Боб чувствовал ее настроение, бегал в стороне сам по себе и не приставал с играми, только косил на хозяйку печальные круглые глаза. Словно пожалев Катю, минут через пятнадцать он самостоятельно повернул и решительно потрусил к подъезду.

Доведенными до автоматизма движениями Катя вымыла Бобтеусу лапы, разогрела ужин, и в молчании оба поели. Катя свалила грязную посуду в машину и устало предложила:

– Пойдем, Бобка, полежим немножко.

Глаза слипались, переодеваться не было сил, знобило.

Катя прилегла на диван и натянула на себя толстый плед. Боб запрыгнул следом и улегся на привычное место, в ямку под коленями. От его горячего тельца наверх по телу пошло приятное, живое тепло и, поправив под головой подушку, Катя, засыпая, решила, что резкая смена климата не доводит все же до добра…

Снилось что-то приятное. Катя стояла на берегу океана, мелкие волны мягко бились о голые ноги, плескались вокруг лодыжек. Под ногами бугрились какие-то коричневые садовые шланги, в изобилии разложенные до самого горизонта.

Катя шагнула из воды, но, кроме как на шланги, ступить было некуда. Стоять на них оказалось неудобно, и Катя балансировала обеими руками, подставив тело теплому солнцу и остро пахнущему аптекой ветру. Под ногами хрустело. «Они же сейчас все потрескаются, и огород будет нечем поливать», – подумала во сне Катя и сама себя успокоила: никакие это не шланги, а выброшенные на берег, высушенные солнцем толстые стебли водорослей, издающие сильный запах йода и гнили. Мыс Доброй Надежды.

Катя обернулась, хрустя, и заметила, как издали к ней приближаются двое мужчин. Молодой и постарше. Они тоже брели босиком по стеблям, засучив до колен светлые брюки, балансируя на ходу руками. Лиц было не разобрать, только два силуэта на пустом, безлюдном берегу, но Катя узнала их сразу. Обоих. Он в юности и Он сейчас, даже еще старше. Катя удивилась, что так сразу узнала Его-старика, прежде никогда не видев.

Спешили они именно к ней. Они торопились, цеплялись ногами за стебли и должны были предупредить о чем-то жизненно важном. Они кричали что-то, но голоса заглушал свист ветра. Свист, переходящий в настойчивый, резкий звук…

Катя проснулась от звонка в дверь. Даже не от звонка, а от сердитого шевеления в ногах. Боб заерзал, вскинул голову, приготовился залаять, но посмотрел на хозяйку и опустил морду поверх согнутых Катиных ног, вопрошая: «Открываем или дальше спим?»

– Нас нет дома, – вяло ответила ему Катя.

Боб покладисто вернул голову на прежнее место. Но звонок раздался снова – резко и долго, настойчиво прогоняя сон.

Никого не хотелось видеть, ни с кем разговаривать. Хотелось лежать в тепле под пледом, ощущая нутром близкую явь – воспоминания о Мысе. Но Боб, лучший в мире охранник, такого наглого вторжения в его нору перенести не мог – со свирепым лаем бросился к входной двери. Как говорила несравненная Масяня: «Романтический момент упущен». О том, чтобы поспать больше, не было и речи. Что-то изнутри прочно удерживало Катерину на диване, кричало:

– Не ходи! Не вставай! Лежи камушком.

Катерина усилием воли отогнала неведомый голос. Вдруг что-то важное? Может, с Марьванной плохо.

Запутавшись в тапках, Катя в колготках прошлепала к двери, под которой неистово надрывался Боб, и, глубоко вздохнув, посмотрела в «глазок». На пороге стояла соседка Нина. Нина была не то, чтобы соседкой в общепринятом смысле слова, она жила двумя этажами ниже и с Катей обменивалась при встрече лишь легкими кивками головы, скупым «Привет!» Катя и имя ее узнала случайно, подозревая, что для Нины является безымянной «хозяйкой таксы с шестого этажа». Поэтому она удивилась Нининой просьбе одолжить полстакана соли. Нет, странный день и люди странные…

Катя насыпала соли в подставленный пластиковый стакан, но Нина не уходила. Топталась в прихожей, рассматривала старинный корабельный барометр на стене, любопытно заглядывала внутрь квартиры, пыталась вести глупую беседу о погоде. Боб беспокойно переминался с лапы на лапу, блестя агатами глаз, неодобрительно морщил лоб складкой и глухо рычал.

– Ну что ты, малыш, все в порядке. Какой ты негостеприимный!.. – увещевала друга Катя, но сама отвечала соседке односложно и потихоньку выпирала Нину телом к входной двери.

Позднее Катя часто вспоминала этот неурочный звонок, Нину со стаканом соли в руках, густо пахнущую потом и несвежим бельем, и думала о том, как странно и нелепо может выглядеть посланец ада. Ведь именно в эти минуты, с этим резким звонком разверзлись под ногами паркетины пола, весь дом вместе с фундаментом, все известные геологические слои, явив перед Катей недра преисподней с пышущими жаром сковородками и кипящими котлами, выплеснув к босым ногам сполох невыносимого огня, на глазах разгоравшегося во все пожирающий, безжалостный пожар беды… По крайней мере, так виделось это Кате.

Если бы знать… Если бы было дано предвидеть то, что случится через минуту, Катя вцепилась бы тогда в потный нестиранный халат, затащила бы Нину в комнату, усадила бы в самое мягкое кресло, говорила бы о погоде до скончания века, только бы не отпускать.

Но что-то знал, похоже, только Боб. Чувствовал, да не мог помочь.

6

Нина выдохлась, трудно вести диалог в одиночку. Да и Катя преуспела в своем деле – до двери Нине оставался один шаг. Соседка вздохнула, отвела глаза, наскоро бросила:

– Пока, – и распахнула дверь на лестницу.

В раскрытую дверь внутрь повалили чужаки. Один. Второй. Третий… Молодые, моложе ее, спортивного вида, они окуппировали прихожую, внося с собой запахи мокрой кожи курток, дешевого одеколона и мятной жвачки. Кислотно-щелочной баланс всегда в норме.

От ужаса стало темно перед глазами. Катя вжалась в стену, руками крепко обхватила себя за плечи. Хотелось позвать на помощь, но крик намертво застрял в горле. Лишь Боб со свирепостью кавказской овчарки бросился наперерез пришельцам в защите своего логова. Рычал и скалил острые зубы «крыской», короткая шерсть угрожающе вздыбилась на холке.

– Уберите собаку, – грозно велел один из мужчин, доставая пистолет. И вовсе не вороненая, просто серо-буро-грязная сталь оружия.

Катерина отлепилась от стены, метнулась коршуном и накрыла Боба руками, словно крыльями, прочно прижала к груди. Боб скалился, пытался извернуться и снова броситься в атаку. Ничего не понимающая Катя не уступала.

Тройка молодцов дружно сунула руки за пазухи. Мысли завертелись каруселью в голове: грабеж… убьют… будут сначала бить… боль… мама… кровь… Так же дружно руки вылезли из-за пазух и перед глазами хороводом замелькали, сливаясь воедино, строчки фамилий, лица фотографий, фиолетовые пятна печатей. Ага, это, наверно, и называется «предъявить удостоверения». В голове было, как в доме Облонских.

Дрогнула входная дверь, и на пороге возник свежий персонаж. Человек-Ухо. Промелькнула радостная непутевая мыслишка о том, что хоть один из них знаком, будет кому предъявить. Но ее тут же сбила с ног мысль-палач: свидетелей не оставят, теперь ее точно «уберут»…

Ноги начали подкашиваться, затекшие руки, уставшие сдерживать мятежного Боба, ослабли. Боб моментально воспользовался ситуацией, спрыгнул на пол и, одним прыжком приблизившись к двери, вцепился Уху в штанину. Тянул, рыча и упираясь в пол коротенькими, сильными лапами. Раздался треск рвущейся материи. Один взмах чьей-то ноги, и единственный защитник отлетел в угол, кратко взвизгнув от боли и беспомощности. Снова мелькнул пистолет, сопровождаемый возгласом:

– Я же сказал: уберите собаку. Пристрелю!..

Опять Катя рванулась в угол, накрывая собой Боба, и очутилась на полу с псом в охапке. Человек-Ухо озадаченно разглядывал свисавший со штанов лоскут, за которым просвечивала бледная нога с торчащими вразнобой длинными рыжеватыми волосками. Все молчали.

Катя, обнаружив себя под ногами невесть у кого, резко поднялась, автоматически поцеловала Боба в макушку и, раскрыв дверь в ванную, осторожно спустила собаку с рук в спасительную темноту. Дверь поскорее захлопнула. Там, во всяком случае, он был в относительной безопасности. Боб моментально навалился на запертую дверь и заново заголосил.

Выматерившись над безвозвратно погибшими штанами, Человек-Ухо тоже поводил перед Катиным лицом удостоверением, одновременно озвучивая написанное. Катя только уловила фразу «оборот наркотиков».

– Вы Миронова Екатерина Сергеевна? – не столько спросил, сколько констатировал он, убирая удостоверение во внутренний карман.

Катя молча кивнула.

Из черной папки Человек-Ухо достал некую официальную бумагу, расцвеченную снизу фиолетовым цветком печати, и протянул Кате. Смысл написанного не то чтобы ускользал, он даже не появлялся. Отдельные, не монтирующиеся друг с другом фразы: «городская прокуратура», «контрабанда наркотических веществ», «в особо крупных размерах», «предумышленное убийство».

На фоне этих малопонятных фраз значение для Кати имела только ее собственная фамилия, да фамилия Пояркова. Кате казалось, что вместо головы у нее зависший компьютер, из последних сил выведший на экран буквы ЧТОТОНЕТАК. Буквы крутились внутри черепа, поворачиваясь в разных плоскостях и проекциях, заполняя собой все извилины, действуя как анестезия.

От собственной беспомощности Катя внезапно громко зевнула. Глупый и неуместный ее зевок, казалось, вернул всех на место.

Человек-Ухо, определенно главный из всех, объяснил ей как юродивой:

– Мы из милиции. Это – санкция на проведение у вас обыска. Вы подозреваетесь в причастности к убийству гражданина Пояркова Михаила Кузьмича и в хранении у себя наркотических веществ. Понятно это?…

Это было понятно. Человек-Ухо между фразами делал длинные паузы, словно проверял, доходит ли до Кати смысл его слов. Когда смысл начал доходить, стало даже как-то легче.

«Сейчас разберемся, мне скрывать нечего», – подумала Катя и только сейчас заметила, что Нины с ними нет.

Катя предложила всем четверым пройти в комнату и пошла вперед, оставив Боба беситься в запертой ванной.

Стандартная процедура вопросов и ответов. Просьба предъявить документы. Изучение страничек ее паспорта. Разглядывание оказавшихся под рукой водительского удостоверения и техпаспорта: вот ведь, баба, обезьяна с гранатой. Зачем-то попросили Катины фотографии, и один из молодцов засел в кресле за разглядыванием разных моментов Катиной жизни.

К Кате начала потихоньку возвращаться всегдашняя язвительность. Хотела было сказать, что есть еще две полки видеокассет и файлы в компьютере, но передумала. А они не спросили.

Человек-Ухо, Катя так и не запомнила имен и фамилий, не делал вид, что видит Катю впервые в жизни. Они оба прекрасно понимали, что хорошо запомнили друг друга при единственной вчерашней встрече. Еще до Кати дошло, что гражданина Пояркова нет больше среди живых. Бедный Кузьмич, Поярков-Доярков… Мысль о его смерти мало беспокоила сейчас Катю, гораздо меньше, чем мысль о предательски запертом в ванной Бобе.

Вот только фразу о контрабанде наркотических веществ Катя, как ни пыталась, не могла никуда приставить. Разве что к Бобу. Не к тому, что покорно начал затихать в темноте, а к Борису-Бобу-Бобочке, покинувшем ее дом давным-давно.

Последняя их случайная встреча произошла осенью, в тихом модном ресторане, куда Катя пришла на деловой обед. Боб тоже обедал, но один. За прошедшее время он сильно сдал, осунулся и постарел. Выглядел нелепо: немолодой мужик тинейджерского прикида с уклоном в хэви-металл.

Катя злилась на себя за малодушие – ей было неудобно за Боба перед заказчиком, который сам из себя не Бог весть что представлял, но она не предложила подошедшему к их столику Бобу подождать ее. Она чувствовала, что Борису хочется поговорить, рассказать о себе, пожаловаться, как встарь, но не дала ему такой возможности, встречи не назначила и звонить не предложила. От общих знакомых Катя знала, что Боб прочно «сидит на игле», и сейчас связала приход ментов именно с ним. Больше не с кем вроде. Но его фамилии ведь до сих пор никто не называл.

«Все чудесатее и чудесатее», – сказала себе Катя словами кэролловской Алисы.

– Что вас, Екатерина Сергеевна, связывает с гражданином Поярковым Михаилом Кузьмичом?

Катя задумалась. Что же их связывает? И связывает ли что-либо? Можно ли принимать во внимание его теплое плечо, уверенные руки, отпечаток его губ на пивной банке?

Односложно ответила:

– Полагаю, что его вещи.

– Какие вещи?

– Полиэтиленовый пакет с бумагами.

При словах «полиэтиленовый пакет» все четверо дружно повернули головы в Катину сторону.

– Где сейчас этот пакет?

– На кухне в тумбе лежит.

На лице Человека-Уха разгладились резкие складки. Какая умница, решила не отпираться…

– Не могли бы вы показать нам пакет?

– Могла бы.

В сопровождении «конвойного» Катя принесла сверток и протянула его Человеку-Уху. Тот цапнул пакет и стремительно нырнул внутрь. Ничего не понимая, перебирал чужие старые письма, не зная, что делать дальше: читать или не читать. Читать долго. Он аккуратно сложил их обратно в пакет и положил перед собой на стол.

– Еще какие-нибудь вещи гражданина Пояркова у вас имеются?

– Нет.

– Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с гражданином Поярковым?

– Мы с ним летели в самолете в соседних креслах.

– «…И совершенно случайно мы взяли билеты на соседние кресла на большой высоте…», – негромко пропел в стороне тот, что размахивал пистолетом, плохо попадая в мотив хита.

Человек-Ухо грозно кашлянул, и пение прекратилось.

– А до этого вы были знакомы с гражданином Поярковым?

– До этого не была.

– То есть вы хотите сказать, что он отдал свои бумаги случайной попутчице? Очень странно. Зачем он это сделал?

– Он боялся их потерять. Попросил меня подержать, а я сунула в сумку и забыла. – Кате не хотелось рассказывать Уху романтическую историю совместного перелета.

– Зачем Поярков дал вам свой адрес?

– А он не давал…

Снова все дружно дернулись и настороженно посмотрели на Катю.

– Как же вы узнали его адрес? – терпеливо продолжал допытываться Человек-Ухо.

– Через диск с базами данных.

– Зачем?

– Чтобы вернуть ему пакет. Кузьмич сказал, что это очень ценная вещь, и он не имеет права ее потерять.

– Кузьмич? Ну-ну… – протянул Ухо недоверчиво. – Передавал ли вам гражданин Поярков еще что-нибудь?

– Да, букет цветов.

– Где сейчас цветы?

– У Лорика. Я их подарила.

– Кто такой Лорик?

– Лорик – женщина Пояркова. Она встречала его в аэропорту.

Очередное дружное подергивание и взгляды четырех пар глаз. Под этими взглядами Катя почувствовала себя Шарлем Перро, Г. – Х. Андерсеном и обоими братьями Гримм вместе взятыми. Великим сказочником. Человек-Ухо вообще сидел с видом Станиславского. Того и гляди закричит свое «Не верю!». Целая гамма чувств – от веселья до негодования – отразилась на его лице.

– Ну, вот что, давайте к обыску приступать. Коля, пригласи понятых.

Коля, певун и владелец пистолета, решительно встал с места, вышел и вскоре вернулся, приведя с собой все ту же Нину и Марию Михайловну. Нина, встретившись с Катей взглядом, потупилась и пошла пятнами. Маленькое свинство по отношению к «хозяйке таксы с шестого этажа», видно, слегка кололо шилом ниже худосочной спины. Мария Михайловна, на глазах которой выросла во взрослую женщину маленькая доверчивая Катюшка, зашла, вытирая глаза чистеньким дешевым детским платочком. Прошаркала старыми войлочными шлепанцами к Кате, обняла пухлыми руками, прижала к мягкой обвисшей груди, к цветному самошитому переднику, погладила по покорно склоненной голове.

– Ну-кась, Катюша, всякие ошибки бывают. Держись, девочка, все наладится…

Мария Михайловна осторожно всхлипнула, опустила глаза вниз, на Катины ноги в колготках и, как встарь, грозно велела:

– Сейчас же тапки надень!

Катя подчинилась.

Мария Михайловна и Нина осторожно сели на край дивана, как две школьницы, выпрямив спины и сложив руки на коленях. Человек-Ухо что-то зачитал им по бумажке, и обыск начался.

До сих пор Катя видела обыски только в кино: вывороченные из шкафов вещи, вскрытые половицы, тщательно простуканные стены, вспоротые подушки и раскуроченные подоконники. Как жалко, как больно стало за свой дом. За любовно созданный уют. Но и обыск был так же нелеп, как и все происходящее.

Сначала Человек-Ухо учтиво поинтересовался, не хочет ли Екатерина Сергеевна выдать что-нибудь добровольно. Катя подумала и не вспомнила у себя ничего такого, что было бы не стыдно предложить милиции. Даже бесполезный перцовый баллончик остался в машине. Можно было бы выдать папино охотничье ружье. Но ружье было все-таки не Катино, и она честно отказалась.

Тогда Человек-Ухо принялся маетно ходить по комнате, передвигаясь от предмета к предмету.

– А это что у вас? Шкаф?… А что в шкафу? Откройте.

Катя открывала по очереди дверцы, выдвигала ящики.

Человек-Ухо лениво заглядывал внутрь, но ничего не трогал и ничем не интересовался. Так они обошли всю квартиру. Шкаф-купе с одеждой на все сезоны. Стеллажи с книгами. Компьютерный стол с установленной на нем машиной. Ноутбук в чехле. Домашний кинотеатр. Полка с дисками и кассетами. Да, начнешь – не остановишься.

Нина и Мария Михайловна словно застыли на диване в неудобных позах, слышались только редкие, сдавленные всхлипы старушки. Подмастерья Уха прилежно что-то писали и разглядывали фотографии. Кате казалось, что никто точно не знает, что же именно все они тут дружно ищут. И ищут ли вообще… Они больше напоминали собой риэлторов, имевших виды на квартиру вместе с обстановкой.

– Есть еще помещения?

– Да, есть еще ванная, – с мстительной готовностью выговорила Катя Уху в лицо. Подскочила к двери в ванную и сделала вид, что собирается открыть. Успокоившийся Боб завозился, подавая голос. Человек-Ухо отпрянул, тряхнул лохмотьями штанов и, быстрее чем следовало, скомандовал:

– Не надо! Там мы смотреть не будем. Коля, ты все записал? Понятые, прочитайте и распишитесь. Здесь и здесь…

Понятые расписались за изъятые у Кати документы, записную книжку, несколько фотографий и пакет с письмами. «Це понятые, це подставные», – с грустью вспомнила Катя фразу из любимого «Места встречи…».

– Екатерина Сергеевна, вам придется сейчас поехать с нами.

– Это куда еще?! Ночь на дворе! – грозно взвилась Мария Михайловна.

– В прокуратуру.

– Зачем?!

– Там с Екатериной Сергеевной побеседует следователь. Вы, Екатерина Сергеевна, ответите на его вопросы и вернетесь.

Катя устало молчала, но Человек-Ухо, отвечая на вопросы своенравной старушки, обращался именно к ней. Кате дольше всего хотелось, чтобы все ушли. Ушли и оставили ее поскорей в покое, наедине с Бобом, диваном, спасительным овечьим теплом пледа. Но было понятно, что уходить одни они не собираются. Придется тащиться к их следователю…

– Может быть, кофе хотите? – Ей самой чашка крепкого кофе была просто необходима, чтобы не заснуть, не впасть в спасительный анабиоз, не провалиться в летаргический сон. А пить одной было неловко.

– Кофе?! – изумился Человек-Ухо.

– Да, есть такой напиток из какао-бобов.

– Нет-нет, спасибо, кофе мы не хотим!..

Что ж, придется обойтись без кофе.

Катя прошла на кухню, села в одиночестве на диван и закурила. Легче не стало, желудок свело судорогой. Следом на запах табака быстро прибежали двое милиционеров.

– Можно нам тоже покурить? – жалобно попросил тот, что помладше. Катя взглянула на часы и с удивлением отметила, что канитель с обыском тянется больше двух часов.

– Конечно, ребята, курите, – миролюбиво разрешила она.

Ребята, практически совсем мальчишки в потертых джинсах и похожих китайских свитерах, дружно затянулись и стали с интересом смотреть по сторонам. Кухня у Кати была стильная, модерновая и тщательно продуманная. Любимое место в доме, щедро оснащенное бытовой техникой.

«Не кухня, а кабина космического корабля. Центр управления полетом», – отзывался о кухне Катин папа.

Мальчишки исподтишка разглядывали эффектное сочетание хрома и пластика.

– Может быть, все-таки кофе? – Катя перехватила тоскливый взгляд, брошенный на кофейную машину.

– Нет-нет, вы сами пейте, – испуганно хором пропели они. Было понятно, что кофе они хотят. И бутербродов хотят. А еще больше они хотят по тарелке борща с большим ломтем свежего хлеба. Но «старшой» запретил.

Катя не стала уговаривать. Никто их сюда не звал.

– Скажите, может быть, мне нужно что-то из вещей с собой взять? – спросила она у терпеливо ожидавшего ее Уха.

– Зачем? – искренне удивился тот. Брови домиком поползли вверх.

– Ну, я не знаю, может быть, меня из прокуратуры прямиком в тюрьму отправят, – мрачно пошутила Катя.

– А разве есть за что?… Ничего не нужно, поехали!

Катя оглядела себя в большое зеркало. Даже после валяния на диване, после двухчасовых перепитий английский темно-желтый костюм сидел хорошо, не стыдно и к следователю.

Для придания себе уверенности она слегка припудрила заблестевшее лицо, мазнула по губам помадой, надела ботинки. Через колготки ощутила холодную сырость измученной за день обуви. Постояла, переминаясь с ноги на ногу, в ожидании того, что кто-нибудь подаст ей пальто. Не дождалась и влезла в рукава сама.

– Выходите, мне нужно собаку выпустить. Не сидеть же ему в ванной.

Боб шуршал и порыкивал. Милиционеры на секунду задумались, но не нашли в этом предложении ничего криминального и резво выскочили за дверь.

Катя выпустила Боба. Он запрыгал вокруг, царапая лапами пальто и счастливо заглядывая в лицо, довольный тем, что так хорошо все наконец разрешилось. Катя потрепала его за ушами, поцеловала в макушку, пообещала скоро вернуться и вышла вслед за четверкой.

Тихо отворилась соседская дверь, и в проеме показалась Мария Михайловна. В заплаканных глазах застыла печаль неизбежной беды. Старушка вряд ли помнила страшные ночи сталинских довоенных годов, была она тогда совсем крохой, но хрущевскую оттепель и брежневский застой застала уже в сознательном возрасте, поэтому ночной уход в сопровождении милиции воспринимала тревожнее, чем свободолюбивая Катя.

– Катюша, ты только не волнуйся, не беспокойся ни о чем. Я все сделаю. Ключи у меня есть. С Бобом я погуляю, покормлю…

– Марь Михална, я же недолго. Я утром сама погуляю. Это вы не беспокойтесь. Утром зайду и все расскажу.

Вот ведь старая пуганая ворона, ну что может такого случиться?… Ясно же сказано: ответите на вопросы и вернетесь.

Катя, подходя к лифту, не видела, каким скорбно-испуганным, затравленным было выражение лица долго прожившей на белом свете женщины. Мария Михайловна тихо перекрестила Катю в спину собранными в щепотку пальцами пухлой руки, неумело шепча:

– Господе Иисусе, спаси ее и помилуй. Не отвернись от девочки, Богородица-заступница, Дева Мария. Помоги и сохрани. Помоги и сохрани. Аминь. Аминь. Аминь.

7

Старший следователь по особо важным делам Борис Николаевич Заморевич уже час как томился в ожидании гражданки Мироновой. Он злился на то, что рабочий день давно подошел к концу, и на то, что как последняя падла сидит один на этаже.

Попытался было исправно потрудиться, поперекладывал с места на место бумажки, да и послал все к едрене фене, предпочтя «Мортал Комбат». Азартно шел по виртуальным лабиринтам, мочил врагов направо и налево, заливая вражеской кровью экран монитора, ухая, эхая и матерясь.

За таким нехитрым, но требующим огромного напряжения воли, занятием он и был застигнут долгожданной гражданкой Мироновой.

Заморевич был еще десяток лет назад красавцем-белорусом, косая сажень в плечах, с копной пшеничных волос и щекотными пышными усами. Сам себя ощущал он Крутым Уокером, только значительно умнее и проницательней. Этому ощущению нисколько не мешал некий элемент продажности бравого майора, легко оправдываемый низкой зарплатой из средств налогоплательщиков. Просто, по здравому разумению Заморевича, некоторым отдельно взятым налогоплательщикам приходилось брать на себя заботу о материальном обеспечении старшего следователя. Только и всего, безо всякого ущерба для основной массы налогоплательщиков.

Эта трогательная о нем забота позволяла Заморевичу быть не чуждым рекламных страниц в глянцевых журналах. И, хотя многое с этих страниц по-прежнему оставалось недоступным – Заморевич дорожил своей свободой, не понаслышке зная об особенностях жизни следака в неволе, – кое-что сверх положенного бюджетом позволить себе мог. Хороший костюм, нестарую «тойоту», телефон со встроенной камерой на два мегапикселя, массивную печатку на толстом крестьянском пальце и молоденькую шалаву-любовницу, существовавшую параллельно с сытой майорской семьей. Именно к ней, роскошной телом, умелой и требовательной в любви двадцатитрехлетней Зинке и стремилась, рвалась сейчас душа сорокапятилетнего майора.

Заморевич чувствовал, что немного ему осталось пользоваться бескорыстным успехом у горячих, гладких девчонок: сильно поредела за последние годы роскошная шевелюра, предательски нависал над ремнем дряблый бледный живот, поуменьшилась мужская сила, уступая место тахикардии и одышке. Да и стаи оперившихся молодых самцов все увереннее теснили его к обочине жизни. И надо было уже крепко держаться, цепляться руками, чтобы не быть до времени сброшенным в кювет. Больше и больше денег требовалось на поддержание имиджа Крутого Уокера. То, что раньше давалось бесплатно, смело срываемое с ветки удовольствий одной рукой, обрело с годами вполне определенную стоимость. Усеченная формула классика политэкономии: «…-деньги-товар». Та же сука-Зинка, в лирические минуты называемая майором «моя лебединая песня», требовала для себя все новых и новых изощренных благ, ласково заглядывая в лицо и грозя медовым голоском:

– Котик, я могу другого кого-нибудь попросить. Мне купят, ты не сомневайся…

А ведь еще так недавно любая почла бы за честь проверить шелковистость его усов самыми неподходящими местами. И совершенно бесплатно – самой большой ценой за интим была доводящая до колик веселая, забористая заморевичская шутка.

Шутить Борис Николаевич умел и любил. Грубо, плоско, а порой оскорбительно. Именно за абсолютно идиотские шутки и не любили майора коллеги. Считали своим парнем, ценили за накопленный с годами опыт, – выработанный именно годами работы и крестьянской хитростью, а не недюжинным умом, – восхищались успехами его у баб, а за шутки не любили и даже по морде били неоднократно.

Мог, например, Борис Николаевич сказать новоиспеченному мужу-ревнивцу секретарши Светочки, выскочившей на улицу за сигаретами для него же, Заморевича:

– Ты посиди, твоя, наверно, опять по кабинетам подол задирает. Подмахнет сейчас кому-нибудь и явится, куда денется…

А в прошлом месяце вышел и совсем вопиющий случай. Хозяин соседнего кабинета договорился о встрече с весьма важным свидетелем, да опоздал. Выезжал на место преступления. Двое солидных, немолодых мужчин по наивности постучались к Заморевичу, справиться у него о соседе. Заморевич, напустив на лицо горестное выражение, чуть не выдавив из глаза слезу, пояснил:

– Не ждите, беда у нас. Сергей Васильевич сегодня утром на работу опаздывал, бежал и под трамвай попал. Ноги отрезало. От потери крови скончался, до больницы не успели довезти.

Сергея Васильевича Заморевич не любил. Вчера только в буфете сцепился с ним из-за последних бутербродов с колбасой.

Нежданно-негаданно приобщившись к чужой беде, свидетели горестно покачали головами, пробормотали осторожные соболезнования и покорно ушли, понимая, как неуместны они в данный момент. Вышли на улицу, покурили в машине, посовещались и поняли, что смерть следователя их проблем не решает. Вернулись прямо в кабинет к прокурору, где в тот момент преспокойно отчитывался по делу абсолютно здоровый и бодрый Сергей Васильевич…

Если начало этой истории прошло незамеченным для многих в здании прокуратуры, то окончание ее слышали одновременно на всех этажах. Из характеристик, выкрикиваемых в адрес Заморевича багровым от ярости Сергеем Васильевичем, самыми приличными были «старый сифилитик» и «гондон рваный».

Что двигало в такие моменты мыслью старшего следователя, было тайной за семью печатями и для него самого. Шутки казались ему в тот момент остроумными и изящными, истинно английскими. А что не всем понятными, так английский юмор тоже не до каждого доходит…

8

Когда Катя вошла, Борис Николаевич, ходко двигая мышкой в попытке сохранить последнюю виртуальную жизнь, как раз прикидывал в уме, что бы он мог сейчас делать в маленькой Зинкиной квартирке. А делать он мог ого-го что, потому что к визиту подготовился заранее, упрятав во внутренний карман пиджака коротенькую золотую цепочку для аккуратной Зинкиной лодыжки. И вот вместо этого приходилось терять время в пустом кабинете в ожидании какой-то там бабы!

Дело об убийстве гражданина Пояркова было для Заморевича лишней головной болью и досталось ему исключительно по причине эпидемии позднего весеннего гриппа, скосившего большинство сотрудников. Широко известный в узких специфических кругах наркодиллер Михаил Кузьмич Поярков был слишком одиозной фигурой: все и всё про него знали, а взять не могли. Уж очень щедро платил Михаил Кузьмич наверх – тоже, видать, знал цену свободе.

Малая толика «спонсорских средств» Пояркова вливалась иногда ручейком через более мелкую рыбешку и в речушку благосостояния Заморевича. Ручейка было жаль. И было хорошо понятно, что спустит с него начальство за это дело три шкуры. Круг подозреваемых был одновременно и слишком широким, и сужающимся до точки ввиду полного отсутствия конкретных подозреваемых лиц.

С первого взгляда на Катю Борис Николаевич испытал смесь восхищения, бессильной злости и острого желания обладать. Все вместе взятые двадцатитрехлетние Зиночки, встретившиеся на его трудном жизненном пути, не шли ни в какое сравнение с этой сердитой и усталой женщиной, возникшей на его пороге. В ней чувствовалась порода, огонь, а главное – внутренняя сила. С юности крестьянский паренек с Гомельщины тайно мечтал о таких – роскошных, раскрепощенных, свысока смотрящих, готовых в любую минуту выпорхнуть из рук, дать отпор. Такая не отдастся за коротенькую браслетку на ногу. Да она и за длинную не отдастся, диковинная заморская птица, не поющая в неволе. Перед такими старый Дон Жуан Заморевич всегда жутко робел, боялся что-нибудь предложить из-за очень реальной возможности отказа. А отказов он не любил, они глубоко ранили его самолюбие. И поэтому никогда таких баб не имел.

Ее не портили ни круги под глазами, ни перекошенный ворот дорогого пальто, ни морщинки галочкой вниз от носа, ни потерянный вид. Просто птица временно заболела, попав из своей сказочной страны в промозглую гриппозную питерскую весну.

Майор быстро скосил глаза себе на грудь, проверив, все ли там в порядке, не съехал ли в сторону галстук. Галстуком своим он втайне гордился: хоть и купленный женой в секонд-хенде, на обороте он имел маленький неброский ярлычок «Пьер Карден».

– Старший следователь по особо важным делам советник юстиции Заморевич Борис Николаевич, – гордо представился он, не вставая.

«Батюшки Святы, как же у них тогда младший выглядит!..» – ужаснулась Катя.

Ей казалось, что на лбу сидевшего перед ней мужика светится яркая бегущая строчка «ХЛЫЩ!». Все в нем вызывающе кричало, что помощи ждать неоткуда. Особенно галстук.

Снова были выполнены положенные законом процедуры знакомства. Человек-Ухо не ушел, тихо примостился в углу старенького дивана и слушал.

– Скажите, Екатерина Сергеевна, есть ли у вас адвокат, услугами которого вы бы хотели воспользоваться? – Заморевич был дежурно вежлив и, на всякий случай, даже предупредителен. Неизвестно на что способна сидевшая перед ним особа.

Знакомый адвокат у Кати был, периодически она консультировалась с ним по вопросам своего бизнеса, но она скорее откусила бы себе язык, чем призналась кому-то из знакомых о постигшем ее позоре: на ночь глядя оказаться в прокуратуре по подозрению в убийстве.

Она только покачала головой из стороны в сторону.

– Тогда мы предлагаем вам дежурного адвоката. У вас могут возникнуть затруднения при допросе, который мы сейчас начнем.

Адвокат был очень молод, но при этом нездорово толст и неопрятен. Глаза практически скрывались за сильными стеклами очков в толстой «роговой» оправе из пластмассы. Мужчина длинно представился, с регалиями и названием некоего адвокатского сообщества. Катя запомнила фамилию: Семенов.

Адвокат Семенов важно попросил у хозяина кабинета разрешения несколько минут пообщаться с клиенткой наедине и вывел Катю по коридору в какой-то грязный закуток, далеко на подступах к которому заканчивался евроремонт. В закутке было по-советски казенно и убого: парочка видавших виды письменных столов в застарелых чернильных пятнах, ряд недокалеченных разномастных стульев с дерматиновыми сиденьями и большая банка от «Нескафе», доверху забитая вонючими окурками.

– Екатерина Сергеевна, в чем вас обвиняют? – быстро и по-деловому уточнил Семенов.

К этому моменту Катя уже столько раз слышала эти обвинения, что с грехом пополам сумела сформулировать. Семенов, мелко затягиваясь и соря пеплом на выпирающий живот, так же коротко расспросил ее о знакомстве с убиенным Поярковым. Катя рассказывала путано и невнятно, чувствовала это и оттого еще больше путалась.

– Так. Вину свою, разумеется, нужно признавать, – безапелляционно постановил Семенов.

– Какую вину?… – испугалась Катя.

– Вашу вину по делу. Вы же понимаете, что в городскую прокуратуру вызывают не случайно. Сами признаете, что с Поярковым знакомы, – строго окоротил адвокат. Подумав, добавил мягче: – Признавать хотя бы частично. Частично нужно обязательно.

– А если я признаю частично, то меня отпустят? – с робкой надеждой ухватилась за соломинку Катя.

– Чистосердечное признание смягчает вину, – мутно пояснил Семенов, мысленно добавив: «…и увеличивает срок».

А старший следователь в это время обменивался в кабинете впечатлениями с Ухом.

– Ну и как она тебе?

– Или дура, или большая артистка. Театр по ней плачет.

– Тюрьма по ней плачет, а не театр. Витя, ты мне это брось, на меня сверху знаешь, как давят?… Дайте им убийцу, и все тут. А кого я возьму? У одного депутатская неприкосновенность, другой позавчера, как узнал, так первым рейсом в Испанию отбыл. Домик у него там, в Испании. У тебя, Витя, есть домик в Испании?…

– У меня домик на станции Мшинская. Кстати, ехать туда надо, теща всю плешь проела, что снег тает и крыша протекла.

– Витя, милый, все в твоих руках. Как только найдем убийцу Пояркова, так и поедешь свою крышу чинить. Еще раз спрашиваю: как она тебе?

– Как она мне? Вот как она мне, – Витя-Ухо задрал ногу до уровня стола и поболтал перед глазами Заморевича обрывками штанины, – новые почти брюки.

– Она что, тебя кусала? Или в порыве страсти на части рвала? – искренне заинтересовался Заморевич.

– Собачища у нее знаешь какая! Бультерьер!

– Ты мне что, предлагаешь ее посадить за твои штаны?

– Не за штаны, Борис Николаевич, не за штаны! Она когда мне у дома Пояркова под ноги из подъезда вывалилась, с черного хода, и шасть в машину – я сразу все понял. Она про этот подъезд знала. Ну, мы ее по машине быстренько пробили – и готово дело.

– Кстати, Витя, ты не находишь странным, что на черный ход тебя преступники сами выводят? Может быть, твои люди, Витя, не умеют работать со свидетелями? Почему им третьего дня, при осмотре места происшествия, никто про черный ход не сказал? Ежу ведь понятно, что дом старинный, в этих домах были отдельные входы для кухарок.

– Не нашли сразу, согласен. Только из квартиры Пояркова этой двери не видно, хрен найдешь. Там шкаф книжный стоит и ручка такая, потайная, нажмешь – шкафчик и отъезжает. Прикольно. Кузьмич этот вход не афишировал. Знать нужно про этот вход, чтобы найти. Мы, в конце концов, нашли ведь. И люди мои, кстати, со свидетелями работать умеют. А если тебе, Борис Николаевич, мои люди не нравятся, дай других. Ты знаешь, сколько оперуполномоченный получает?

– Ой, только не жалоби меня, Витя, не жалоби… Лучше скажи, что Миронова на той лестнице делала?

– Понятно что: хотела в квартиру проникнуть и что-то забрать.

– Ага, когда ты в этой самой квартире сидишь?

– Значит, отпечатки пальцев стереть хотела. Пояркова ведь через эту дверь убивать пришли.

– А почему не стерла? Там вся дверь в пальцах и перила тоже…

– А потому что не успела. Ее мужик сверху спугнул, пианист. Там вообще в это время мебель носили в квартиру, грузчики шныряли. Нет, она про дверь знала. И еще, зачем она назвалась домработницей?

– Ладно, тише, Витя, идут они.

Допрос начался. Старший следователь задавал вопросы, и бодро выстукивал Катины ответы на клавиатуре, порхая по ней шпикачками пальцев, поблескивая громадной купеческой печаткой.

Вопросы были несложными, отвечала Катя прилежно, с явным намерением помочь следствию разобраться в ее непричастности. Человек-Ухо затих в своем углу. Адвокат Семенов тоже не встревал в беседу.

Выяснив интересующие его подробности, Заморевич какое-то время изучал изъятые у Кати предметы. Из кармашка записной книжки достал несколько хранящихся там рецептурных бланков.

– Скажите мне, Екатерина Сергеевна, откуда у вас чистые рецептурные бланки?

– Я же врач по образованию. В принципе, имею право выписать рецепт. Иногда я болею и к врачу не хожу, лечусь сама.

Старший следователь повертел бланки перед собой, задумался. Катя чувствовала какую-то отрешенность, словно все происходило не с ней. Медлительность следователя, безучастность адвоката, вязкость действия и глупые вопросы действовали на нервы.

– А вот, например, можно на этих рецептах выписать наркотики? – спросил Заморевич лениво-задумчиво, словно прикидывая.

Катя начала понимать, куда он клонит.

– Можно, – ответила не моргнув глазом и добавила: – Выписать можно, но ни одна аптека их не отпустит.

– Почему?

– Потому что для наркотических веществ существуют специальные бланки. Я не сомневаюсь, что вам это известно.

Еще бы не известно. А она, смотри, зубы показывает!

– И у вас они, конечно же, есть…

– У меня их, Борис Николаевич, конечно же, нет.

– А почему? – Заморевич притворно удивился.

– Потому, что это документы строгой отчетности, и иметь их мне не полагается. Кроме того, они мне без надобности.

– А если вас попросит кто-нибудь из знакомых? – В голосе следователя звучала укоризна.

– Знаете, меня мои знакомые отчего-то об этом не просят. Борис Николаевич, пожалуйста, давайте заканчивать! Я устала и спать хочу. Я вам все рассказала, и добавить мне нечего.

– Ну, давайте заканчивать, – покладисто согласился старший следователь, ставя на «печать» курсор. Бегло просмотрел распечатанные листки и передал через стол Кате. – Прочитайте внимательно и, если все правильно, то распишитесь на каждой странице, а на последней напишите «С моих слов записано верно».

Голова кружилась, и строчки прыгали, налезая одна на другую. Читать то, что до этого повторила дважды, ни в какую не хотелось. Катя бегло просмотрела листки – говорили вроде об этом – и подписала в указанных местах.

– Я могу быть свободна?

Старший следователь по особо важным делам опять посмотрел себе на живот, проверяя правильность расположения галстука. Галстук отклонился от вертикали, но поправлять его Заморевич не стал. Его раздражала эта Миронова. Сдерживался он лишь потому, что так и не понял, чего же от нее ждать. Хотя райская птица на поверку оказалась обычной нелепой курицей. Дурной бабой. Она сидела перед ним два часа и несла ахинею о каком-то невероятном полете. Вроде и знакомства с Поярковым не отрицала, а врала напропалую. От ее туфты Заморевич слегка окосел и сильно разозлился. Его, Крутого Уокера, вздорная баба пыталась развести, как щенка-недоноска. Она что, совершенно не понимает своими птичьими мозгами, где и перед кем сидит? Эх, была бы его, Заморевича, воля, поставил бы ее лицом к столу, пригнул бы за шею пониже и прочистил бы мозги старым известным мужским способом, чтобы не выеживалась… Цаца. Домой она собралась. Спать она хочет. Я тебе покажу домой! Допрыгалась, курочка.

– Нет, Екатерина Сергеевна, – голос Заморевича был насмешлив, а брови взмыли вверх, – вы являетесь подозреваемой в убийстве. В у-бий-стве. И посему домой вы не поедете, а заночуете у нас. Право на это у нас имеется, я вас уверяю.

– Где у вас? – Катя решила, что ослышалась. Свою часть договора оно выполнила честно и рассчитывала с полным правом на отдых в своей постели.

– Узнаете где. У нас имеются для подобных случаев специально выделенные места, – успокоил Заморевич.

От абсурдности ситуации, позднего времени, от ласковости голоса Катя повелась и идиотски предложила:

– Давайте, если нужно, утром я снова приеду. У вас еще остались вопросы…

Заморевич не дал закончить:

– Вот что – хватит!.. Вы задержаны как подозреваемая в убийстве. Что не понятно?

Не понятно было ничего. Правда, Катя, никогда не общавшаяся с правоохранительными органами, понаслышке знала, что да, могут на сколько-то там задержать. На всякий случай она вопросительно посмотрела на своего адвоката. Тот молча развел руками, подтвердил, что ли.

Катя внезапно вспомнила сцену, многократно растиражированную отечественным и мировым кинематографом.

– Я имею право на телефонный звонок.

Семенов, не удосужившийся напомнить ей об этом праве, тем не менее кивнул. Заморевич сморщился как от незрелой клюквы, предвкушая последующую сейчас телефонную истерику, но телефонный аппарат в ее сторону пододвинул, бросив:

– Звоните, но недолго.

Куда нужно звонить, Катя не знала. Понапрасну беспокоить родителей, доводя до инфаркта сообщением о том, что их дочь ночует в милиции по подозрению в убийстве, было никак нельзя. Звонить за полночь кому-то из друзей с такой чушью тоже было несерьезно. И Катя выбрала единственного своего соучастника, Марию Михайловну. Та, несмотря на поздний час, трубку схватила моментально, закричала в волнении:

– Катя, где ты? Что они с тобой сделали?

– Тетя Маша, вы не волнуйтесь, ничего они со мной не сделали, просто поздно уже, и я здесь заночую.

– Катерина, не дури! Где здесь?! Ничего не поздно! Бери такси и приезжай домой! Или они тебя не отпускают? Я сейчас сама за тобой приеду. Катя, они тебя арестовали?…

Голос соседки сорвался, было слышно, как в отдалении залаял Боб.

– Не знаю, – призналась Катя, – вроде бы нет. Только вы, пожалуйста, не волнуйтесь и возьмите Боба к себе.

– Уже взяла, уже взяла! Ты не бойся, девочка, мы тебя дождемся…

Заморевич решил свернуть излияние бабьих чувств.

– Заканчивайте.

Катя наспех попрощалась и положила на рычаг теплую трубку. Старший следователь по особо важным делам, кивнув на Катину сумочку, строго велел:

– Можете оставить себе самое необходимое.

Кате всегда казалось, что она носит с собой только самое необходимое. Выяснилось же, что в действительности необходимого намного меньше, а все остальное возбраняется.

Необходимое легко поместилось в маленький пластиковый пакетик с надписью «Мир камней. Кейптаун». Расческа, упаковка одноразовых платков, гигиеническая салфетка, несколько дежурных прокладок. Две пачки купленного еще днем «Кента» и зажигалка. Телефон, ключи от квартиры и машины, документы, печать фирмы, маникюрные ножницы и даже часы оказались предметами нон-грата.

В другое время, лишенная даже одного из этого жизненно важного набора, Катя впала бы в несусветную панику. Сейчас же, отнятые вкупе, все сразу, они не вызывали ни сожаления, ни горечи потери. Только большое, всеобъемлющее, спасительное отупение и неожиданная покорность остались в ней.

9

Впоследствии Катя так и не смогла восстановить единой картины происходившего с ней в те памятные дни. Дни, поделившие жизнь на две четкие половины. Красочное, ясное, наполненное воздухом и светом «до», в котором светлой и чистой – оказалось вдруг – была даже самая большая печаль, и мрачное, затхлое, тяжелое «после», пролегшее жгуче-черной полосой по зебриной шкуре жизни.

От дней тех в памяти Кати остались только отдельные сцены, слова, движения и запахи, грозовыми сполохами вспыхивающие время от времени в голове.

Тяжелый, безысходный грохот захлопывающейся за спиной металлической двери, лязганье металлом по металлу. За мутной перегородкой оргстекла со следами жирных пальцев потерпевших и преступивших черту – двое в серой милицейской форме. Серые рубашки в брюки под ремень, высоко шнурованные черные ботинки. Перед ними на видавшем виды столе – тоненькая серая бюрократическая папочка с большими четкими буквами «Дело №…», и Катя отчетливо видит свою фамилия под ними.

Говорят грубо, резко, отрывисто и пронзительно громко…


Кто-то берет Катю за кисть, неудобно выворачивая руку, зажав локоть себе под мышку, и возит по ладони черным и гадким, от чего на руке четко проступают петельки, зигзаги и линии. Выворачивая руку по своему усмотрению, этот кто-то больно прижимает Катины пальцы к поделенному на квадратики листу бумаги.

Потом Катя стоит, беспомощно вытянув перед собой сажисто-черные ладони, и слезы бессильно льются по щекам, искажая без того смутную картину, добавляя серо-черному нелепый радужный ореол.

Кто-то третий, тоже в сером, берет сзади Катю за плечи и ведет по темно-зеленому коридору в тупичок, где за обшарпанной коричневой дверью висит на столе изъеденная ржавчиной железная раковина со сколами застарелой эмали, а над ней – убогий латунный кран с единственным вентилем. Только холодная вода.

Матернувшись, он галантно задирает Кате до локтей рукава светлого пальто, желтого английского костюма.

В обжигающе ледяной воде не хочет мылиться осклизлое хозяйственное мыло, чернота развозится по тыльным сторонам кистей, по запястьям. На засаленную бурую эмаль падают жалкие хлопья серой скудной пены…

– Извините, – равнодушно интересуется Катя, – где я?

– Изолятор временного содержания. Захарьевская, бывшая Каляева, может, слышала? Все слышали…


Сумеречное узкое помещение: бетонный пол, шершавые бетонные стены, густо исписанные посланиями прежних временных жильцов, деревянные лавки вдоль стен, в углу немыслимо загаженная раковина и нечто диковинное, при ближайшем рассмотрении оказывающееся обычным унитазом. Единственное маленькое окошко высоко в стене забрано сваренными крест-накрест толстыми арматуринами.

Катя долго стоит у порога, боясь шагнуть дальше, и в ушах ее издевкой звучат слова старшего следователя:

– У нас имеются для подобных случаев специально выделенные места…

Нет! Нет, нет и нет! Здесь нельзя ночевать. Здесь нельзя даже на лавку присесть, не замаравшись.

Катя слышит, как несколько раз за спиной у нее открывается «глазок», чувствует на себе чужой враждебный взгляд.

Больше нет сил стоять, и через некоторое время, еле живая от пережитого, Катя уже лежит на вытертой до блеска чужими штанами лавке, надвинув на лицо большой капюшон пальто, подложив согнутую руку под голову…


Сквозь сон слышится громкое металлическое хлопанье и зычный мужской голос:

– Подъем!

Катя лежит с закрытыми глазами, пытаясь понять, отчего по всему телу идет такая ломота и продирает холод. Странный какой сон… Кажется, и не кошмар, а пошевелиться страшно.

– Встать, я сказал!..

Катя неуклюже вскакивает на ноги, отчего-то мысленно ругая будильник, открывает глаза и видит вокруг себя грязные темные стены с похабно-ностальгическими надписями.

Камера…

– Пошевеливайся давай, я тебе не ресторан. – Мужской голос безобиден и весел. В открывшееся в двери маленькое окошечко падает неровно отрезанная половинка кирпичика хлеба. Падает прямо в руки подскочившей в испуге Кате. Следом почти что в живот упирается алюминиевая солдатская кружка с кратким пояснением:

– Чай. Кашу будешь?

В окошко пролезает старая алюминиевая миска с серо-бурым варевом, от одного вида которого хочется плакать.

Катя спешит заверить, что совсем не голодна. Каши много, от души. А вдруг сейчас заставят все это съесть? Но местный официант не настаивает, втягивает миску обратно и ловко переворачивает назад в котел.

Катя раскрывает было рот для вопроса, но окошко с грохотом захлопывается, и слышен лязг засова.

Она медленно садится на лавку с буханкой хлеба и кружкой в руках. Кружку ставит рядом с собой. Рассматривает темный кирпичик хлеба. Горячий чай терпко пахнет веником. Так в далеком детстве пах заваренный «грузинский второй сорт».

Есть совсем не хочется, даже от мысли о том, что можно есть здесь, подташнивает, но хлеб положить некуда, и в бессмысленном раздумье Катя отламывает маленькие кусочки корки и отправляет в рот. Хлеб свежий, кисловатый, внутри сырой, и только пахнущая постным маслом корка весело хрустит на зубах. Бессознательно отхлебывает из кружки невкусный теплый чай. Видит напротив себя на лавке белым инопланетным пятном маленький пакет с надписью «Мир камней. Кейптаун» и понимает, что все это явь, все всерьез. Все вместе: омерзительная раковина с одним вентилем, заплеванный пол, запах кислого сырого хлеба вперемешку с запахом плохого казенного чая, пакет с собранными в нем жалкими остатками прежней жизни – вызывают чувство острой жалости к себе, беды и унижения. Это не кокетливое сетование «ах, всегда со мной так… ах, что же я такая невезучая… ах…» – это щемящая, прожигающая душу насквозь жалость, от которой на выбивающейся из-под пальто желтой шерсти юбки неведомым островом расплывается бурое чайное пятно…


– Встать! – резкий окрик и грохот открывающейся двери. На пороге во всей красе крупный молодцеватый мужик с усами в пол-лица, выпирающей колесом грудью, плавно переходящей в живот, в центре которого блестит начищенная бляха ремня.

– Чево качаешься? Пьяная или чё? – сурово спрашивает страж, оглядывая Катю. – Может, плохо тебе?

– Мне хорошо! – с дерзким вызовом отвечает она.

Страж на дерзость не реагирует. Наоборот, миролюбиво предлагает:

– Ну, а если хорошо, так и пошли за мной. Следователь до тебя пришел…

10

Заморевич сидел в почти такой же грязной камере, только «камере-офисе», весь обложенный бумагами. Еще бумаги во множестве торчали из лежащей на табурете щегольской папки. Заморевич с его велюровым пиджаком, вычищенными до блеска ботинками, ярким аляповатым галстуком показался Кате анекдотически здесь неуместным.

– Здравствуйте, Екатерина Сергеевна, как спалось?

В интонации старшего следователя улавливалась плохо скрытая издевка. Или это такой специфический профессиональный юмор?

Катя молча проглотила обиду. Ну не отвечать же этому, что может сам попробовать. Вкупе с завтраком. Полный пансион.

– Все в порядке. Спасибо.

– В порядке? Хм. Ну, если у вас все в порядке, то приступим. Ознакомьтесь.

В руки Кате ложится листок с фиолетовой печатью и размашистой подписью внизу, и она пытается сложить во фразы мелкие черные буковки. Вроде бы то же самое она уже читала вчера. Подняла удивленно-беспомощные глаза на следователя, и Заморевич понял, что требуются объяснения. Он коротко разъяснил ей разницу в статусах между подозреваемой и обвиняемой.

С сегодняшнего дня Катя – обвиняемая. Об-ви-ня-е-ма-я. И все меняется. Даже голос и интонации следователя превращаются из вежливо-деловитых в бесцеремонно-небрежные. Он больше не разглядывает ее, разыскивая под одеждой женщину, он привычно выполняет обыденную свою работу.

Протянул Кате несколько выуженных из папки фотографий.

– Взгляните внимательно, Екатерина Сергеевна.

Катя взяла в руки тоненькую пачечку их четырех фотографий. На цветных снимках было запечатлено памятное для кого-то событие: компания, состоящая в основном из мужчин, весело и неформально отмечает что-то за шикарно сервированным столом.

Все они беспечны, благополучны, доброжелательны друг к другу и не скованы условностями. Широкие улыбки, запрокинутые в раскатистом смехе головы, пиджаки отдыхают на спинках стульев, узлы широких галстуков привольно распущены… На одном снимке все они с рюмками водки в руках. Водка ледяная, и рюмки на фотографии вкусно матово запотели.

Но самое примечательное на фотографиях не водка, не крупная икорница с любовно уложенной на лед осетровой икрой, даже не томящийся посередине стола молочный поросенок в облаке бумажных кружев, а то, что ни с кем из празднующих Катя не знакома. Ни с коротко стриженным пухлячком с багровым лицом гипертоника, ни с лысеньким нуворишем (галстук-«бабочка» и белая рубашка с коротким рукавом), ни с тощеньким «бухгалтером» (челочка набок, очки в тонкой золотой оправе).

Самый же колоритный среди незнакомцев «человек-гора» – груда совсем не постного мяса, бритый череп, в вороте глубоко расстегнутой рубахи цепь толщиной с Катин палец. Лет десять назад за его спиной стопроцентно висел бы малиновый пиджак с золотыми пуговицами.

Две присутствующих при гульбе дамочки явно не являлись «гвоздем программы» – на снимках они были с краю, вполоборота, а то и вовсе наполовину срезаны кромкой кадра.

– Екатерина Сергеевна, скажите, вы можете назвать место, где это происходит?

Примечательно, что место Катя назвать могла. Она не с первого, со второго взгляда узнала запоминающиеся детали интерьера одного не слишком рекламируемого, но вполне респектабельного ресторана, где сама была лишь однажды. Стильная резная деревянная арка, мрачные аквариумы с обитающими в них водяными черепахами и черепашками.

Ни секунды не колеблясь, Катя послушно ответила:

– Это «Шаровня», ресторанный зал.

Лицо Заморевича враз смягчилось, и он удовлетворенно кивнул.

– А кто изображен на снимках?

Спрашивать «когда» было бессмысленно: в уголке каждого снимка стояла дата.

– Простите, но я с этими людьми не знакома, – ответила Катя извиняющимся, но вполне твердым и уверенным тоном.

Заморевич досадливо поморщился. Ответ поставил его в тупик. Так хорошо все началось, место признала и вдруг опять начала выкручиваться. Дура набитая. Неужели не понятно, что он, Заморевич, ее все равно раскрутит, додавит и выведет если уж не на чистую воду, то на скамью подсудимых точно. Тем более что больше выводить туда некого, а сделать это нужно обязательно и как можно скорее. Дело-то на контроле.

– То есть вы хотите сказать, что в «Шаровне» не бывали? – уточнил старший следователь в предвкушении скорой и сладкой победы.

– Нет, я хочу сказать, что как раз была, но людей, изображенных на фотографиях, не знаю. Подозреваю, что мы были там в разное время.

– Ну, Екатерина Сергеевна, – умоляюще протянул Заморевич, – а это кто, по-вашему?

Из папочки он вытянул еще одну фотографию, козырную, и кончиком ручки указал на женщину на снимке. Четкий абрис щеки, прямые каштановые волосы уходят за кадр, спина в синем бархатном жакете видна только до лопаток.

Катя взяла снимок в руки, подержала, пригляделась и протянула через стол обратно.

– Боюсь, что с дамой я тоже не знакома, хотя наверняка сказать не берусь, лица не видно.

– Вот видите, наверняка сказать не беретесь. Екатерина Сергеевна, а вы приглядитесь повнимательней. Ведь это же вы и есть!

Катя какое-то время осмысливала услышанное, переводя взгляд с лица Заморевича на фото и снова на лицо. Она как будто проверяла, насколько серьезен старший следователь по особо важным делам. Казалось, что время и место для шуток он выбрал крайне неуместное.

Катя возмущенно взбрыкнула:

– Ну, знаете что! Где вы меня здесь видите? У вас от переутомления, видно, галлюцинации начались. Беречь себя надо! Да, кстати, без своего адвоката я отказываюсь продолжать с вами какой бы то ни было разговор. Увольте!

Это она снова вспомнила расхожую кинематографическую фразу.

Такого с собой обращения старший следователь по особо важным делам Борис Николаевич Заморевич не позволял никому. Засиженные урки вели себя с ним почтительнее – знали, чего можно ожидать. А тут ощипанная курица фортеля выкидывает! Терпение его решила испытать! Узнаешь сейчас!.. Про адвоката она вспомнила. Раньше нужно было про адвоката вспоминать…

Сегодня Заморевичу уже не хотелось воспитывать ее старым проверенным способом. Сегодня хотелось положить ей на осунувшееся надменное лицо пятерню и с силой толкнуть, чувствуя ладонью гладкую, мягкую кожу. Хотелось крепко взяться двумя руками за лацканы желтого жакета и тряхнуть так, чтобы голова заболталась из стороны в сторону, и чтобы треснули фирменные нитки на фирменном воротнике, и вылезла наружу фирменная подкладка…

У него, у Заморевича, между прочим, еще пять дел в производстве, каждая минута на счету, и начальство над головой нависло похуже какого-то там меча. И в «Кресты» отсюда тащиться, а потом в управу. Когда раскрывать-то? Это только в кино все просто. Нет, надо как-то ускоряться, а не адвокатов обсуждать. Хотя в целом курица права, без адвоката-то неправильно выходит.

– Адвоката захотела?! Да ты сейчас уйдешь отсюда в камеру с парочкой кумарящихся наркоманок и будешь ждать там своего адвоката ровно столько, сколько я этого захочу! Знаешь, что такое кумары?! Тебе белый свет с овчинку покажется!

Заморевич, Крутой Уокер, потерял самообладание, вскочил со своего места и навис над Катей, опершись на стол обеими руками, выкрикивая слова ей в лицо и отвратительно брызгая слюной.

От крика Катя начала приходить в себя. К ней постепенно возвращались уверенность, злость, возмущение. Сморщив лицо, как будто вляпалась в дерьмо, Катя демонстративно достала из кармана упаковку платков и принялась тереть заплеванное лицо.

Неизвестно, чем закончилась бы дружелюбная встреча, если бы на пороге как по мановению волшебной палочки не возник вдруг адвокат Семенов. Ему прошедшая ночь тоже не пошла на пользу. Был он так же неопрятен, тяжело дышал, на ходу расстегивая пуговицы засаленной на пузе куртки. Посмотрев сквозь толстущие стекла очков, Семенов, как ни в чем не бывало, произнес:

– Здравствуйте. А вот и я. Извините, опоздал.

– Господин Семенов, – похоже, Заморевич тоже не знал его имени-отчества, – объясните своей клиентке положение соответствующей статьи Уголовного кодекса.

– Дача заведомо ложных показаний, – объявил Семенов без запинки, – наказывается вплоть до ареста на срок три месяца.

– Не переживайте, я готова ответить за каждое свое слово, – обрубила обоих Катя, обращаясь прежде всего к Заморевичу.

Семенов посчитал, что достойно ответил на вопрос экзаменатора, и, гордый собой, уселся у стены на привинченный к полу табурет.

Заморевич, обрадованный поддержкой, воскликнул:

– Ну вот вам и желаемый адвокат, так что увильнуть от дачи показаний не удастся.

– Скажите, господин Заморевич, а почему в присутствии адвоката вы меня больше на «ты» не называете? Господин Семенов, можно ли назвать угрозой обещание следователя превратить для меня мир в овчинку, посадив в камеру с наркоманками?

Катя задала вопросы сразу обоим и сидела, довольная собой, в ожидании ответов. Заморевич поиграл желваками, но промолчал.

Семенов же вновь бросился демонстрировать знания.

– С юридической точки зрения я бы не назвал это угрозой, скорее, высказанной теоретической возможностью. Размещение обвиняемых по камерам проводится по половому признаку, а не по статейному. Кроме того, сказанное без свидетелей…

Он не договорил и в бессилии развел руками.

– А почему вы не защищали мои интересы с самого начала? Меня тут незнамо в чем обвиняют, а вы где-то ходите!..

– Простите еще раз, не рассчитал время.

Заморевич перебил:

– Вернемся к теме допроса. Итак, Екатерина Сергеевна, вы узнаете женщину, изображенную на продемонстрированной вам фотографии?

– Повторяю, снимок недостаточно информативен для идентификации данной женщины. – Когда надо было, Катя в совершенстве владела вычурно-конторским бюрократическим языком.

– Как?… – Заморевич оторвал глаза от своей писанины и вытаращился на Катю. Обычно его клиенты изъяснялись несколько иначе. В частности, за долгие годы службы русский народный матерный язык был освоен им досконально. Вот сука! Это же как-то записать надо, чтобы она потом не вопила, что говорила не так и имела в виду не то.

– Как говорю, так и записывайте. – Катя быстро уловила свое сильное место.

Адвокат Семенов у стены с трудом сдерживал смех. Старший следователь не мог себе позволить, по-японски говоря, «потерять лицо» перед этой наглой фифой. Она как-то в одночасье переменилась и теперь была уже не ощипанной курицей, не больной птицей, а злобной, хитрой сукой. Вот только определить, какой породы, Заморевич пока затруднялся. Но сукой точно. Попросить еще раз повторить ту фразу про женщину было выше его сил, а записать по памяти невозможно. От всей мудреной фразы в голове всплыло только название фильма «Идентификация женщины».

Сопя и невероятно напрягаясь, Заморевич наскоро вывел в протоколе допроса, пока окончательно не забыл: «Женщина на фотографии моей идентификации не поддается». Вроде как-то не так она говорила. А, леший с ним!.. Смысл тот же: телку на фотке не знаю.

Что же она так по-глупому упирается-то? Ведь все же как дважды два, как два пальца об асфальт. Сама призналась, что Пояркова знает, что в аэропорту они встречались, но почему-то передача не состоялась, и тут же придумывает ерунду про какой-то совместный полет. И не откуда-нибудь, а прямо из какого-то полуфантастического Кейптауна. Где это?

«На задворках Кейптауна матросы трахали девочку-дауна»… Это было все, что Заморевич знал о загадочном Кейптауне.

– Екатерина Сергеевна, а есть ли в вашем гардеробе синий бархатный жакет? – по-доброму, по-свойски поинтересовался как бы между делом Заморевич. Для себя ответ на этот вопрос он знал: ребята-опера поведали, что при обыске видели в шкафу у нее именно такой жакет.

– Да, есть.

– И вы его надеваете? Как часто?

– Не часто, это не каждодневная вещь.

– Ну, скажем так, это вещь для ресторана. Правда?

– Знаете что, бархатный жакет я могу надеть хоть в ресторан, хоть на лыжную прогулку. Это мое личное дело! И не надо вымогать у меня ответ, что женщина в похожем жакете на фотографии – это я. Адвокат Семенов, с точки зрения закона все в порядке?

– С точки зрения закона… Борис Николаевич, давайте считать, что моя клиентка ответила на ваш вопрос, – примирительно предложил адвокат.

– А скажите еще, Екатерина Сергеевна, какую прическу вы предпочитаете для торжественных случаев?

Катю Заморевич видел второй раз, и оба раза волосы ее были высоко заколоты на голове пучком.

– Полагаю, что ваш вопрос не имеет отношения к контрабанде наркотических веществ. Или вы считаете, что я перевожу их в прическе?…

– Отказываетесь отвечать? Кстати, здесь я решаю, какие вопросы к чему имеют отношение.

– Записывайте так, как я сказала.

– Хорошо. – Заморевич был удивительно покладист, ответ записал и, снова покопавшись в папке, с видимым удовольствием достал еще одну, последнюю, самую козырную фотографию. Джокера. – А этот снимок вам знаком?

Катя сразу же узнала себя. Фото было сделано в ресторане, на Дне рождения ее подруги. Катя стоит с бокалом в руке, в синем бархатном жакете, с распущенными по плечам волосами. Вот ведь, блин, какое неудачное совпадение. Спасибо хоть ресторан другой. Она и забыла совсем, как мимолетно удивилась, обнаружив, что при обыске у нее изъяли эту фотографию.

Заморевич положил перед Катей оба снимка и, довольный произведенным эффектом, поинтересовался нежно:

– И что вы можете на это сказать?

– А что конкретно вы хотите на это спросить?

С таким трудом обретенное терпение начало вновь ускользать от блюстителя закона.

– Вам не кажется, что женщины на обеих фотографиях очень похожи?

Сходство, к превеликому Катиному сожалению, было, и немалое. Но она твердо решила не сдаваться.

– О какой, простите, похожести может речь идти, если одна из женщин снята лицом, а другая спиной? Давайте не будем терять время. Я категорически отрицаю, что принимала участие в застолье, изображенном на предыдущих снимках. И людей, изображенных на фотографиях, я не знаю.

И тут Заморевич поступил абсолютно непрофессионально. Вероятно, сказались прежние бессонные ночи: в объятиях Зинки-шалавы, в беседах с Мироновой, в грязной сваре с женой. Сказались утренняя, привычная перепалка с сыном, абсолютно не желавшим учиться; посторонний стук в двигателе автомобиля, появившийся по дороге; недовольство прокурора стилем работы Заморевича и еще много более мелких неурядиц: натертая нога, очередной проигрыш «Зенита», повышение цены на бензин.

Заморевич побагровел лицом, снова вскочил на ноги и завис над Катей. Катя в предвкушении брызжущей на нее майорской слюны резко отпрянула и потянулась за платком. Заморевич заводил перед ее носом толстым пальцем, грозя, и начал отрывисто выкрикивать:

– Я тебе что, лох чилийский?! Что ты, сука, о себе возомнила?! Я на этом месте столько лет сижу, что тебе и не снилось, и все твои фортеля наперед вижу. Мне фиолетово, что ты будешь нести, я главное знаю: Пояркова за день до вашей встречи в аэропорту полгорода видело, он не мог лететь в самолете, да еще из какой-то сраной Африки. Это раз! У Пояркова нет и не может быть никакой бабы, это два. Потому что он голубого голубей, его только мальчики интересуют. Он пи-да-рас! Пи-дор!..

– Педераст, – машинально поправила Катя.

Заморевич чуть не взорвался.

– Гей! Гомосексуалист! Мужиков в жопу трахает! Я совершенно точно знаю, что в аэропорту он должен был забрать товар, и ты подтвердила, что виделась там с ним. По каким-то причинам передача не состоялась, и ты сама потащилась к нему домой, по заведомо известному тебе адресу. И вместо того, чтобы выдать добровольно наркоту, по-хорошему выдать, ты втюхиваешь мне старые, никому не нужные сопливые письма и утверждаешь, что с Поярковым здесь не была!..

Заморевич отвел палец от Катиного лица и ткнул им в то фото, с водкой. Палец попал в маленького в золотых очках.

– Да вот он, Поярков!

Кате снова понадобилось время на осмысление. Поярков с ней не летел. Поярков – голубой. У Кати где-то наркота. А самое главное, Поярков – это худенький «бухгалтер» в очках. Ладно бы еще здоровенный детина с собачьей цепью на шее, но этот…

Помолчав немного, Катя выдала, задумчиво глядя на Заморевича:

– Бред сумасшедшего.

Она даже забыла поинтересоваться у Семенова, соблюдены ли положенные ей законом права. Сейчас это не имело никакого значения по сравнению с открывшимися ей откровениями. Она забыла даже вытереть заплеванное лицо, только повторила снова:

– Бред сумасшедшего.

– Есть и не бред, Екатерина Сергеевна. Есть и не бред… – Заморевич снова стал ласков и сердечен. – Как вы можете объяснить, что на дверной ручке квартиры Пояркова ваши отпечатки пальцев? И на перилах тоже. Только не той лестницы, где все жильцы ходят, а на другой, на черной? И как вы мне объясните, почему вы представились гражданину Буке домработницей господина Семенова?

Катя почувствовала, как похолодела спина. Это действительно был не бред. Это был провал. Как у Штирлица, когда ему предъявили отпечатки его «пальчиков» на чемодане радистки Кэт. То есть это был такой бред, который и бредом-то быть уже переставал. Что она могла этому противопоставить? Что решила посмотреть, что стоит на площадке у Пояркова, велосипед или коляска? Что захотела проникнуть в его жизнь с черного хода? Вот дурища!.. И, между прочим, это не она представилась домработницей, а толстячок-пианист сам решил. Но следователь ее и так особо умной не считает, а если она еще и это объяснять начнет…

– Никак, – глухо ответила Катерина.

11

Снова привиделся Мыс.

Она стоит на скользких толстых стеблях, а сильный ветер налетает порывами, хватая за руки и сбивая в воду. Вода леденит голые ступни, и оттого сразу начинает ломить зубы. Колючие водяные брызги врезаются в обнаженную кожу тысячей острых иголок, кожа рук моментально пупырится, вздыбливаются тонкие бесцветные волоски…

По берегу к ней по-прежнему приближаются двое знакомых до боли мужчин. Замерзая, поминутно соскальзывая ногами в воду, Катя терпеливо ждет их с какой-то непонятной тоской, а они тяжело бредут, пригибаясь от резких ветряных порывов, втянув головы в поднятые плечи и обхватив себя руками. Вдруг старший поскальзывается и неуклюже съезжает в воду. Катя видит, что он совсем старик. Молодой помогает ему подняться, тянет вверх за бессильную высохшую руку, поднимает и бережно ставит его на мокрый песок. Дальше они идут плечо к плечу, крепко держась друг за друга. Их белые одежды испачканы и порваны, мокрые брюки облепляют плохо слушающиеся ноги. Они спешат к окоченевшей Кате изо всех своих сил, но расстояние совсем не сокращается. Ветер пахнет не йодом, а сырым кислым хлебом и «грузинским второй сорт».

…Часов нет, но за окном начало смеркаться. Голову стальным кольцом сжала тупая пульсирующая боль. Катя повалилась на лавку, закрыла лицо капюшоном и замерла. Не было слез, не было истерики, не было чувств. Ничего не было. Слышала, как несколько раз приближались к двери тяжелые шаги, лязгал «глазок» и шаги удалялись. Катя усмехнулась: проверяют, не повесилась ли. Не хотелось даже повеситься.

По возможности тихо кто-то открыл окошечко в двери и сочувственно спросил:

– Есть будешь?

От мысли о еде затошнило. Никто не настаивал, окошко так же тихо закрылось, не дождавшись ответа.

Надо взять себя в руки и достойно встретить… Что встретить? Она пока даже не догадывается, что ждет ее впереди. На то, что все вот-вот закончится, что вот-вот проснется, Катя уже не надеется. В голове прочно засела мысль об ошибке, которую можно пока еще исправить. Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете, взмахнет палочкой, сбросит сверху спасительную лестницу, затянет к себе и унесет домой, кормя по дороге эскимо.

Надо взять себя в руки.

Взятие себя в руки начинается с умывания и стирки под краном колготок. Больше снять с себя нечего. Колготки Катя развешивает на тщательно протертой салфеткой чугунной батарее. На горячей батарее колготки сохнут очень быстро. Катя надевает их, а на батарею вывешивает выстиранные кружевные трусики. Цвета шампанского, ха-ха-ха!


Дверь распахивается без предупреждения. На пороге показывается широко улыбающийся охранник с двумя большими пакетами из «Перекрестка»:

– Получи. Это тебе, девка.

– Что это?

– Передача. Распишись. – Палец указывает строчку для подписи, и Катя послушно расписывается на бумажке. – Там к тебе приходили, вещи принесли. Да не дергайся ты так, ушли они уже, разрешения у них нет… Вещи получишь, когда уезжать будешь.

– Куда уезжать?…

– В тюрьму, – буднично отвечает усач-молодец. Он, возможно, неплохой дядька, и он знает, что и как говорить. В другой раз у Кати ноги бы подкосились от одного этого слова и пакеты повалились бы из рук, а сейчас Катя собранно и деловито интересуется:

– Скажите, может быть, можно мыло, полотенце и зубную щетку? И еще переодеться, мне очень неудобно в этом. И холодно. Пожалуйста.

Охранник окидывает Катю задумчивым взглядом, отрывисто бросает:

– Пойдем со мной.

В маленькой каморке он выставляет перед Катей знакомую до боли сумку.

– Много не бери, не положено…

Заботливой маминой рукой в сумку уложено все, необходимое единственному ребенку в тюрьме. Свитер и джинсы, носки и кроссовки, теплая куртка, футболки, полотенца. Большая теплая безрукавка из собачьей шерсти и такие же «лушкины» носки. Даже книга почитать. Даже журнал сканвордов. Господи, милые мои, дорогие! От такой заботы слезы сами собой застлали глаза, и руки начали трястись, зарываясь в домашние, привычно пахнущие вещи. Как, оказывается, здорово пахнут ее вещи! Чуть слышно пахнут свежестью туалетной воды, не исчезающей даже после стирки, деревом шкафа, собственным чистым телом.

– Ладно, не хнычь. Бери все, там разберешься. Когда переоденешься, я лишнее обратно унесу. Я тебе сейчас кипятка принесу, чаю попьешь.

Он и вправду приносит обычный пластиковый чайник «Тефаль» и наливает Кате через окошечко кипяток в подставленную алюминиевую кружку. Насыпав в горячую воду «Нескафе», Катя устраивает свой личный маленький пир. Пир во время чумы.

Оказывается, очень хочется есть. Хочется всего: колбасы с хлебом, сыра с булкой, конфет, печенья, зефира, бананов и яблок. Разложив по лавке свой «продуктовый набор», свое богатство, Катя кидает в рот все подряд, запивая горячим кофе, а слезы льются, льются, льются…

Чтобы не давать воли слезам, слегка осоловевшая от еды Катька, презрев все условности, раздевается и моется холодной водой. Надевает все удобное, свое, домашнее. Надевает и вспоминает: свитер подарила Машка на Новый год, джинсы куплены в Голландии на весенней распродаже, кроссовки из «Спортмастера», их они покупали вместе с Лидусей…

Э, нет, так нельзя. Вспоминать нельзя. Ничего этого нельзя вспоминать. Той жизни больше нет. Буду читать. Катя раскрывает сканворды и принимается за дело. Дело идет из рук вон плохо. В другой раз разгадала бы почти все, а сейчас только впустую перелистывает страницы. Через несколько страниц глаза ее упираются в надпись, сделанную в клеточках тоненькими карандашными буковками: «Держись. Мы делаем все. Любим».

12

Снова «камера-офис». Тот же стол, те же привинченные к полу табуретки, тот же яркий свет. За столом мужчина в простом сером костюме, портфель у ног. Лицо его Кате смутно знакомо, но откуда – не сообразить. Лет пятьдесят, небольшие залысины, очки, гладко выбритое лицо.

– Ну, привет, Катерина. Вот уж не думал, не гадал… – уютно басит он. – Помнишь, как прошлый год двадцать третье февраля отмечали?

Какое двадцать третье февраля? Какой прошлый год? Ах да, что-то из той жизни… Ох, да это ведь какой-то родственник Павлова. Точно, дядя его жены, младший брат матери. Про него еще говорили, что он адвокат. И как отмечали двадцать третье февраля, Катя помнит. Черт занес ее тогда в «Савэкс» с поздравлениями! Сарай тогда был еще жив…

С порога Катю усадили за огромный корпоративный стол, махали руками и не хотели слушать, что она на минутку зашла, только поздравить. Весело бузящая, шумная мужская орда дружно вскидывала рюмки, с аппетитом закусывала, дымила и обсуждала рабочие проблемы одновременно. Проблемы обсуждались несерьезно, вскользь, просто потому, что нельзя было не говорить о наболевшем. Серьезно произносились только тосты, и то не все. Женщин было значительно меньше, чем мужчин, может быть, еще и поэтому так обрадовались внезапно нагрянувшей Кате.

Чувствовали себя женщины в меньшинстве по-королевски. И вообще это было больше похоже на празднование Восьмого марта. К Катиному появлению веселье достигло того приятного градуса, когда тосты произносятся исключительно за женщин. Красиво говорили, с любовью. Подливали и подкладывали, наперебой приглашали танцевать. Павловский родственник сидел за столом рядом с Катей. Вот имя его она забыла…

– Здравствуйте. – Катя не знала, как себя с ним вести: то ли радоваться старому знакомому, то ли делать вид, что ничего не помнит. В самом деле, не вспоминать же прошлогодние праздники он пришел сюда. Поэтому Катя стояла у двери и молчала.

– Катюша, я твой адвокат. Меня пригласил к тебе Сева Павлов. Если ты помнишь, я родственник его жены. Свояк, кажется, или что-то вроде. Звать меня Николай Михайлович Зернов.

Точно, именно Николай Зернов. Только тогда он назвался просто Николаем. Между ними ничего тогда не было, потому что Катя спешно сбежала в преддверии того, что вот-вот будет. Позорно сбежала, как какая-нибудь дурацкая Золушка. Сослалась на Боба, с которым надо срочно гулять, – тоже мне, Синдерелла!.. Но сейчас это было так далеко и неважно.

– Вам Семенов позвонил? Точнее, маме?

– Никто твоей маме не звонил. Соседка твоя шум подняла. Вбила себе в голову, что это были бандиты. Два дня тебя искали. По больницам, по моргам, прости душу грешную. И Семенов твой тут абсолютно не при чем. Ну, вот еще… Слез не хватает.

От воспоминаний, от близости кого-то из знакомых, даже этого, один раз только виденного мужчины, на глаза уже привычно навернулись слезы, готовые крупными горошинами покатиться по щекам. Хотелось подойти и крепко вцепиться в него двумя руками, держать и не отпускать. И в то же время было ужасно неловко, что он видит ее в таком виде: собачья жилетка, кроссовки с шерстяными носками, лохматые волосы, помятое лицо. Он с той, свободной стороны стола, а она – с этой.

– Катя, ты садись и успокойся. У нас с тобой времени много, я никуда не тороплюсь. Поверь моему опыту, еще не конец света. Да, больно, да, унизительно, да, страшно, но не смертельно… В жизни и похуже бывает. Дома все любят тебя и ждут, просили передать, чтобы держалась. Как с тобой обращаются?

– Не знаю… А как надо? Передачу принесли вот, переодеться дали. Это правильно? Кипятка налили…

– Это не правильно. Не совсем правильно. Но за те деньги, что им заплачено, по-другому и быть не могло. Хотя и не правильно. – Последнее он произнес не слишком категорично. Голос у него был густой, трубный. Очень подходящий для адвоката голос.

– Ой, что, много? – прошептала Катя. Наверное, здесь нельзя о таком.

– Сколько положено, такса единая. Ты не переживай, расходы Павлов взял на себя. Так и просил передать, что все расходы берет на себя, и чтобы ты о финансовой стороне не думала.

Зернов глядел на растрепанную Катю, мужественно пытающуюся удержать слезы, и тоже плохо понимал, как ему следует себя с ней вести. Он, известный адвокат по уголовным делам Николай Зернов, хорошо знал, как и о чем следует говорить с бандитами, мошенниками, грабителями, убийцами, но с мужчинами. Мужиками! Те дела, которые он привык вести, касались чисто мужских проблем. Женщин-клиенток у него не было давно. Он и не брал «женских» дел именно потому, что не хотел быть свидетелем слез, соплей, истерик. Хотя и у матерых мужиков они случались.

Ох, если бы не Павлов…

К женщинам у Зернова было романтическое, лирическое отношение, не вполне совместимое с уголовным процессом. Дома у него было свое «женское царство»: жена, две достаточно взрослые дочки, теща и кошка Сима. И он никак не мог себе представить, как они вели бы себя, его женщины, зажатые в тиски закона, попавшие в безжалостную мясорубку следствия. Даже думать боялся и гнал от себя крамольные мысли и жуткие видения. Несмотря на то, что любил старую шансоновскую песню со справедливыми словами «Люди делятся на „сел“ и „не сел“…»

Если бы не Павлов…

С бульдожьей хваткой отстаивая интересы своих клиентов, Зернов по опыту своему знал, что дыма без огня не бывает. Никогда не комментируя поступков своих подзащитных, Зернов по-человечески понимал, с кем именно имеет дело, и сейчас ему совершенно не хотелось узнавать о сидящей напротив Кате ничего из того, что он был готов узнать. Он ловил себя на искренней мужской жалости к ней, а для работы это было совсем не здорово…

Он вздохнул, выложил перед Катей несколько скрепленных степлером листков и заговорил, придав голосу нарочитую строгость:

– Это твои показания на двух предыдущих допросах. Сейчас почитаешь. Ты мне скажи, глупая росомаха, зачем ты вообще стала давать показания?

– А как же?

– Надо было молчать. Пока ты не заговорила, у них на тебя почти ничего не было. Ты должна была воспользоваться статьей сорок шестой Уголовно-процессуального кодекса: подозреваемый вправе либо давать объяснения и показания по поводу имеющегося против него подозрения, либо же отказаться от дачи объяснений и показаний. Отказаться, поняла?…

Катя смутно вспомнила, что слышала что-то такое об этой статье от Заморевича, но вот что именно… Вспомнила она и другое:

– Но они ведь сказали, что, если я все расскажу, они меня отпустят.

– Деточка, да они всем так говорят!.. Почему ты сразу не позвонила кому-нибудь, хоть Павлову? У тебя сразу был бы адвокат.

Катя растерялась. Получалось, что она все сделала неправильно. Ну почему, почему никто и нигде не учил ее общению с правоохранительными органами? Чему только ни учили – начиная от начальной военной подготовки и заканчивая научным коммунизмом. Не пригодилось ни разу. А такому необходимому и полезному предмету не учили нигде и никогда. Лучше бы вместо разборки и сборки автомата Калашникова ей кто-нибудь рассказал об Уголовно-процессуальном кодексе.

– У меня есть адвокат. Семенов. Он мне сразу сказал, что нужно сознаваться, хотя бы частично.

– Нет у тебя адвоката Семенова!.. – взревел вдруг Зернов. – У тебя сейчас есть адвокат Зернов! Хочешь ты этого или нет, но мне за работу платят, и я собираюсь выполнять ее на совесть. А Семенов – адвокат твоего следователя. Не знаю я, как это делается!.. Ты где этого Семенова взяла?

– В прокуратуре предложили. Он дежурил.

– Так я и думал… Что ты успела ему рассказать, без протокола?

– Вроде бы ничего…

– Хоть на это ума хватило.

Катя не стала уточнять, что Семенов не особенно и спрашивал. И если бы Катя что-то знала, то рассказала бы непременно. С адвокатом ведь – как с гинекологом: какой смысл к нему идти, если решила темнить и отпираться?… И на вопли Зернова Катя почему-то совсем не сердилась: ни на «росомаху», ни на «деточку». И вроде бы он подозревает, что с умом у Кати плохо… Но с ним было намного легче, с ним Катя была уже не одна.

– А что сообщать, если я следователю все рассказала? Ну, почти все…

– Вот видишь: почти. Ладно, читай.

В «почти» не входили улыбка Пояркова, его руки, теплое плечо, пиво из одной банки. Но об этом Катя не собиралась рассказывать и Зернову.

Потому что Поярков – голубой, «бухгалтер» в золотых очечках, и он никуда не летел. А еще он умер.

«Я схожу с ума», – мельком подумала Катя.

Она придвинула ближе листочки и попыталась сосредоточиться на чтении. Зернов не торопил, молча читал газету.

– Что это? – недоуменно спросила она, ткнув пальцем в лист. – «…В аэропорту у меня состоялась встреча с Поярковым».

– Это я тебя должен спросить. Это твои показания на первом допросе.

– Я такого не говорила, – жалобно отпиралась Катерина, – все было совсем не так…

– Как все было, это другой вопрос, – перебил Зернов, – а вопрос номер один – зачем ты эту дрянь подписала? Ты сама читала, прежде чем подписывать?…

Зернов счел за лучшее выбрать для себя в разговоре именно такой стиль: пенял ей ворчливо и по-свойски, словно браня за двойки. Ничем не напоминал, что год назад был ну очень не прочь всерьез приударить за хорошенькой коллегой Павлова, волею случая оказавшейся рядом с ним за столом. Уже рисовал себе в мыслях приятные моменты их красивого романа, – что все с ней будет красиво, он не сомневался, – сразу настраивал себя на «отношения с продолжением», а она, поганка, весь вечер авансы раздавала, а под конец сбежала от него. Бросила на прощание, что у нее дома собачка одна. Между прочим, Зернов мог бы и сам погулять с ее собачкой…

– Читала… Да, я читала. Вроде бы. Мне казалось, как я говорила, так и записано.

– Так, да не так. Башку бы тебе отвернуть. И Семенову вместе с тобой.

– Что же теперь делать? Теперь все кончено, да? – В голосе Кати звучали досада на себя и испуг.

– Повторяю, кончено все будет тогда, когда гвоздики начнут в крышку гроба заколачивать. До этого времени ничего не кончено. А раз не кончено, то будем бороться. Не бойся, вместе будем.

Зернов как будто что-то вдруг вспомнил. Нагнулся под стол, вытащил из портфеля два глазированных сырка, банан и коробочку сока с соломинкой.

– На, это я тебе привез. Поешь.

Катя совсем недавно наелась вкусностей из передачи и была сыта, но отказаться было неловко: чужой человек тащился ради нее в магазин, проявил неуклюжую человеческую солидарность, заботу. Она сердечно поблагодарила Зернова за такой милый жест и через силу съела сырок, не почувствовав вкуса. Принялась за спелый, желтый банан, но поняла, что еще кусочек – и ее вытошнит прямо на протокол допроса. На глаза опять полезли слезы жалости.

Нет, надо взять себя в руки. Никому тут мои слезы не нужны. Сама вляпалась непонятно во что, сама и отвечай. Очень ему приятно на бабьи истерики смотреть. Впрочем, он, наверно, к такому привычный. Но все равно… Я ведь «морской волк». Ну, почти… А «морские волки» не нюнятся на людях, не сиропятся, не орошают слезами все окрест.

А «привычный» Николай Зернов смотрел, как Катя давится бананом и слезами, сидя напротив него в старушечьей серой жилетке и поджав под себя ногу в шерстяном носке, и с ужасом понимал, как много вопросов придется решить ему в ближайшее время. Вопросов, формально никак не связанных с уголовным процессом, сугубо бытовых. Ведь завтра, в понедельник, ее переведут в тюрьму, а он, Зернов, никаких связей в женской тюрьме не имеет. В Крестах многие проблемы решились бы одним телефонным звонком: камера поменьше, отношение человечней, «пригляд» кое-кого из администрации, хорошие домашние харчи, телевизор и холодильник. Адвокат ведь ценен не только своими знаниями, но и своими связями…

В женской тюрьме связей у него не было никаких. По причине их ненадобности. До сегодняшнего дня. Нужно было срочно кого-то искать, кто выведет на нужных людей там. Да еще у нее, наверняка, есть какие-то интимные, женские просьбы. Какие-нибудь критические дни и тому подобное. Может быть, ей что-нибудь нужно, а она молчит. С другой стороны, спасибо ей большое, что молчит. Зернов не мог себе даже представить, как будет просить в аптеке женские прокладки. Никогда в жизни этого не делал. Со стыда сгореть! Не хватало на старости лет такого… Может, ей еще одного адвоката нанять, женщину. Просто, чтобы ходила к ней, поесть приносила в портфеле, штуки разные женские, разговаривала бы с ней о своем, о доме. А то Зернов плохо понимал, о чем с ней говорить. Не очередной же проигрыш «Зенита» обсуждать… Может, она сериалы любит? Но в сериалах Зернов был полный профан.

Зернов глубоко вздохнул своим мыслям и продолжил:

– Набила утробу? До конца дочитала? Теперь рассказывай по порядку, как все было на самом деле. И, самое главное – как твои отпечатки пальцев оказались на двери, и что ты делала на черной лестнице.

13

Старший следователь по особо важным делам Борис Николаевич Заморевич длинно выматерился, узнав, что мироновские родственники наняли самого Зернова.

Зернов был хорошо известен в уголовном мире, как по ту, так и по эту сторону закона. Не из «Золотой пятерки», нет, но один из самых сильных. Он славился воистину выдающейся способностью вытащить своего клиента из любого дерьма. И если уж клиент получал на суде свою пятерку против запрошенных прокурором пятнадцати, значит, сделать больше было ничего нельзя.

Хватка у Зернова была железная, но и гонорары золотые. У него, Заморевича, хватка тоже не баран чихнул, да тянули они с адвокатом одеяло в разные стороны, и такие гонорары Заморевичу только в сладких снах виделись.

Эх, чувствовал ведь Заморевич, чувствовал, что не так проста эта Миронова, как кажется. Сразу почувствовал. Зернов не за каждое дело возьмется, а, взявшись, заломит ого-го сколько! Не каждому по карману. Видел ведь, видел, что не курица ощипанная. Сука, точно сука. Хитрая, ухоженная и недоверчивая сука. И злобная к тому же… Такая подойдет, в глаза заглянет, хвостом повиляет, а чуть руку протянешь – цапнет. Совсем как подлючая соседская шавка: они ей – «Молли, девочка», а у девочки зубы, как у нильского крокодила. И глазенки маленькие, злобные. Так и пнул бы ногой, если бы не зубы… Вон, у этой дома тоже монстр какой-то живет, собака-убийца, Витьке штаны порвал.

Короче, начал Зернов прытко: подал ходатайство о проверке пассажиров, следующих самолетом вместе с Мироновой, ходатайство о проведении экспертизы пресловутой пачки писем на предмет установления почерка Пояркова. А еще Миронова, стерва, накатала жалобу прокурору, что, мол, показания ее были записаны неверно. Время-де было позднее, и она от усталости и стресса не понимала, что подписывает… Все правильно, допрос-то закончился далеко за полночь.

Заморевич снова скривился: с самого начала дело не задалось. И Миронову к убийству Пояркова не пристегнешь, и других реальных подозреваемых нет. Вроде бы «помер Максим, да и хрен с ним», ан нет. Руководство требует раскрытия. Уж больно известной личностью был убиенный. Очень многие имели на него зуб, а посмел кто-то один. Памятник бы ему поставить, санитару общества, а не за решетку. Но руководство было другого мнения: тут ведь вопрос может встать о переделе сфер влияния, а где передел, там всегда кровь. И много. А новый наш, выкормыш президентский, такого не одобряет.

Нет, сама Миронова Кузьмича шлепнуть, разумеется, не могла. Или могла? А, впрочем, почему же не могла? Она ведь врач вроде, крови бояться не должна. Разнесла бедняге полчерепушки двумя выстрелами – и привет. Тихонько зашла в квартиру с черного входа, – никто не видел и не слышал, – подошла со спины к расслабленному Кузьмичу и, пока он у телевизора пидорской порнухой наслаждался, практически в упор дважды пальнула и дала деру. Может такое быть? Может. Оч-чень может быть. Сука сумасшедшая!..

Эх, скверно, что свидетель всего один, да и тот никудышный: бабка-мороженщица на набережной с лотка торговала. Говорит, далеко было, стемнело, лица не видела, фигуру не запомнила. Роста невысокого, худой, весь в черном – брюки, куртка, вязаная шапка-«бандитка». Выскочил из подъезда, подбежал к машине и уехал. Царство тебе небесное, Кузьмич. Переделят бизнес твой, а как же я? Кто мне в клювике толику малую принесет, как давеча твои ребятишечки? Ох, сколько сил было положено, сколько сил…

А алиби у Мироновой на вечер убийства нет. Была дома, смотрела телевизор, никто не приходил, звонили на мобильный. О, прогресс долбанный, повальная компьютеризация и как там ее еще… Раньше хоть телефонный звонок мог за алиби прокатить: раз трубку снял, значит, дома человек, сидит тихо. А нынче? Трубку-то он снял, а где его в это время черти носят? То-то же. И никто ничего не может подтвердить. Короче, нет алиби. Интересно только, за что она его так. Любовницей она ему быть не могла по определению. Бизнес? Может, была его курьером? Она по всему миру ездит, в паспорте уже визы ставить некуда. Наверняка везде по таможенному «зеленому коридору» идет. Кто ее заподозрит? А у нее тем временем пара килограммов «герыча» в авоське. Видать, Кузьмич пожидобился, недоплатил. Тогда ей еще и сто восемьдесят восьмая корячится, контрабанда. А, может, все гораздо проще, наемная она? Киллер, по-русски?

От мыслей Заморевича отвлек как раз таки телефонный звонок.

– Борис Николаевич, – раздался в трубке бодрый голос одного из оперативников, – я в аэропорту. Тут такое дело… Значит так, среди пассажиров, прилетевших рейсом из Франкфурта вместе с Мироновой, зарегистрирован гражданин Поярков Михаил Кузьмич. Я на всякий случай пробил, когда Поярков вылетел во Франкфурт. Так вот какое дело, в ближайшие дни, я три дня взял, Поярков во Франкфурт не вылетал. Я три дня взял с запасом, его же в это время точняк в городе видели. Да, вот еще, я на всякий случай российских пассажиров с того рейса переписал, вдруг свидетели понадобятся. Ну все, я отключаюсь, а то батарея сейчас сядет…

В трубке раздались короткие гудки.

Час от часу не легче! Мавр сделал свое дело, мавр может уходить… А расхлебывать теперь ему, Заморевичу. Пацан, свидетелей он переписал! Умник херов!.. Понимает, что придется теперь опознавать летевшего Пояркова. Лучше бы нашли свидетелей убийства. Зернов теперь вцепится, как клещ. А он ведь тоже и связи задействует, и пассажиров пробьет, пусть и неофициально. А после в свидетели их пригласит. Это что же получается? Получается, что Миронова не врала? Ой, гнилое дело… Паршивое.

14

Дело оказалось еще паршивее, когда вечером в кабинет Заморевича зашел Иван Васильевич Бабанов, специалист из отдела почерковедческой экспертизы. Был Бабанов в старомодном плаще, шляпе, с потертым портфелем в руках – зашел по дороге домой.

Иван Васильевич Бабанов отдал работе в органах бессчетно лет, давно был на пенсии и ходил на службу только оттого, что был в этой жизни печально одинок. Жена его умерла десять лет назад, сын с женой и внуком эмигрировали в Штаты, а больше у старика никого не было. Никого, кроме коллег по работе, и ничего, кроме самой этой работы. Работы, да еще воспоминаний.

Вспомнить же Ивану Васильевичу было что. Он пережил несколько режимов, начинал когда-то в Москве, в госбезопасности, но после тяжелого ранения вернулся в родной Ленинград и осел в лаборатории. Бабанов был ходячей энциклопедией во всем, что касалось преступного мира, помнил многое и многих, советы давал грамотные и толковые. Но только если попросят. Сам, без спроса, лез очень редко – знал об известной старческой навязчивости и очень боялся за собой такой репутации.

Сохранив к семидесяти трем годам удивительно ясный ум, на старости лет Бабанов освоил персональный компьютер – самостоятельно освоил, по книжкам «для чайников». Читал и усмехался сам себе: это ж надо, на старости лет заделался чайником!.. Освоил, но в игры и брожение по паутине не ударился, а использовал машину для работы. Очень радовался, когда с ее помощью удавалось нарыть какой-нибудь интересный результат.

Но «коньком» Ивана Васильевича была личная картотека – несколько коробок с картонными папками, где перевязанные разлохмаченными веревочками в строгом порядке и без него хранились бумажки и бумажечки, образцы почерков, заметки, собственные записки и все то, что невозможно было ввести в машину, в папку «хрень с рабочего стола».

За много лет содержимое папок пропылилось и пожелтело, чернила кое-где выцвели и поблекли, оторвались конторские тесемки, но Бабанов упорно хранил свой архив и таскал за собой при переездах, ремонтах и даже наводнениях.

Коллеги над скопидомством Бабанова подшучивали, но поскольку хозяина бумажного барахла уважали и даже любили, то перетаскивать коробки с места на место помогали безропотно, а следователи даже иногда просили:

– Ты, Василич, пошурши там у себя на собственное усмотрение…

Иван Васильевич тяжело опустился на стул напротив Заморевича, поставил у ног портфель, снял шляпу и положил на край стола, расстегнул плащ. Был он явно растерян и обескуражен. Молча поиграл взятым со стола степлером, поднял глаза на старшего следователя и спросил:

– Боря, а что ты о застойных годах помнишь?

О застойных годах Боря помнил, хоть и все меньше. В это странное время прошли его детство, отрочество и юность. Помнил Боря пионерские лагеря и бесконечную уборку картошки на родной Гомельщине, помнил неудобные жесткие сандалии местной фабрики, велосипед «Салют», помнил корову Лолобриджиду, названную матерью в честь итальянской кинозвезды. И мать помнил, рано утром уходившую в колхоз «на лен». Борькиной же обязанностью было «дать свиням» оставленную в щербатых ведрах хряпу. А еще помнил, как всегда хотел бросить все и уехать учиться в город, на начальника. Слово свое он сдержал, сразу после школы в новеньком венгерском костюме, купленном матерью «на порося», поехал в Ленинград к тетке, маминой сестре, поступать в институт. Тетка, «городская», была совсем не такой, как мать: без извечного платка, с высокой прической-башенкой, в юбке выше колен и в тонких капроновых чулках. От тетки умопомрачительно пахло вкусными французскими духами. Она говорила по-городскому и, накрывая на стол, клала каждому отдельный специальный нож, а тарелку с супом ставила на другую, маленькую тарелку. Ножи и вилки она называла приборами, и это очень веселило Борьку. Работала тетка секретаршей в ректорате Университета и пристроила племянника через свои связи на престижный юридический факультет.

Очутившись среди студентов, Борька раз и навсегда «запал» на ленинградцев. Ему до зубовного скрежета хотелось быть на них похожим. Тоже культурным, говорящим по-ленинградски, хорошо и модно одетым, легко управляющимся с «приборами». На это пришлось положить немало труда, но овчинка стоила выделки. Тем более что одинокая современная тетка муштровала его по этой линии почище, чем армейский сержант.

И Борька выучился всем премудростям, упрятав поглубже воспоминания о поросятах, корове Лолобриджиде, вечной картошке-бульбе и даже о матери. Больше того, он выучился не просто, как мечтал, «на начальника», а на начальника над начальниками – не раз в его кабинете осиновым листом тряслись те самые директора и заведующие, счастливые обладатели синекур.

Но не рассказывать же обо всем этом старику Бабанову…

Борис Николаевич ответил вопросом на вопрос:

– А что?

Заморевич испугался, что старик зашел к нему повспоминать прошлое, и заранее жалел потерянного времени. А выгнать не мог: как и все, он старика уважал.

– А говорит ли тебе что-нибудь такое имя: Кирилл Сергеевич Потоцкий?

– Первый раз слышу, – отрезал старший следователь в надежде, что теперь старик отвяжется.

– Ну да, ну да… Ты ведь в его время должен был девочками и танцами интересоваться, а не закулисной политикой. Тем паче, что и скрыта была эта политика от непосвященного… Ты меня, Боря, послушай немного, может, что полезное для себя из моего рассказа вынесешь.

В последние застойные годы имя Кирюши Потоцкого было уже хорошо известно в Москве, в Центральном Комитете нашей партии. Он был из, что называется, молодых да ранних. Корнями из «колыбели революции», возник служкой, адъютантом при переведенном в столицу на повышение партийном работнике. Шмыгал потихоньку незаметной мышкой, пока не пригрел его возле себя сам «серый кардинал» Суслов. А Суслов возле себя абы кого не привечал…

Кирилл сориентировался в обстановке быстро, на рожон не лез, напрасно не высовывался. Больше слушал и запоминал. Пытался сообразить, что же вокруг происходит. Будущее ему пророчили большое и потихоньку вводили в курс событий, действительно происходящих в руководстве страны. А умненький Кирюша, хоть и молод был, – впрочем, не так уж молод, просто на фоне тогдашних геронтократов мальчишка, – схватывал на лету, на ус мотал, в доверие входил. Когда грянула перестройка, и начали коммунисты спешно вывозить за рубеж партийное золото, Кирюша не сплоховал. Но только не оправдал оказанного ему партией высокого доверия – красиво скрылся с такими деньжищами, что из-за них одному доверчивому генералу пришлось пулю себе в лоб пустить. Я тогда еще в той системе работал, дело это помню хорошо. Резонанс был большой. Но только среди своих и приближенных. В общем, шума из-за Потоцкого вышло много, а толку мало. Как не искали его по миру, так найти и не смогли. И силы на это были лучшие брошены, но и Кирюша не промах. Один раз вроде даже вышли на него в Аргентине и снова упустили. Жену его крепко в оборот взяли, заставили под свою дудку плясать. Все впустую. А ведь искали долго: уже и КПСС развалилась, и Союза не стало, а Потоцкого заинтересованные люди все искали. Уж больно много он от царского пирога хапнул. И не в том дело, что хапнул, – все, кто мог, себе отщипывали, кое-кто до сих пор за границей на те денежки живет, – а в том, что уж слишком нагло. Старики ему доверились, а он их кинул. А у стариков порядки были заведены почище, чем в уголовном мире. И без всяких понятий. Не удивлюсь я, что кто-нибудь до сих пор ищет…

Заморевич слушал старика без особого интереса. Это были дела давно минувших лет и к Заморевичу отношения не имели. История с «золотом партии» была уже столько раз описана, оговорена, промуссирована, – и в газетных статьях, и в толстых романах, и на многочисленных ток-шоу, – что набила оскомину даже абсолютно не интересующимся. Заморевич украдкой взглянул на часы, прикидывая, как бы невзначай остановить стариковские воспоминания. Однако старый гэбист взгляд Заморевича заметил и поспешил успокоить:

– Ты, Боря, не волнуйся, я в подробности вдаваться не стану. Я тут письма смотрел, которые ты на экспертизу отправил. Хочу сразу сказать: к Пояркову они отношения не имеют.

Заморевич тоскливо выругался про себя, уставившись в окно. Из открытой форточки свежо пахло пришедшей наконец весной. Хотелось домой. Нет, не домой, а на весеннюю улицу, бесцельно шляться мартовским котом по городу, глядеть на только что открывшиеся стройные ножки, разбуженные весной хмельные лица, вылезающие как ростки из распахнутых воротников лебединые шейки. И такой обман: отношения не имеют… Еще один облом.

Что он может теперь противопоставить? Наркоту у Мироновой так и не нашли. А то, что тетка-мороженщица на опознании сказала про Миронову, что та фигурой похожа на личность, подходившую к машине Пояркова… Или то, что Гвоздь, простите, Павел Владимирович Гвоздилов, гулявший с Поярковым на той вечеринке, сказал, что, возможно, там и была Миронова, но ручаться за это не может…

Ну и намучился же он с Гвоздиловым! Это раньше тот был Паша Гвоздь, а теперь – король сантехники. Приехал с третьего раза, со своим адвокатом, ни «да», ни «нет» в простоте не сказал. Не его же в обвиняемые! Пусть он и сто раз уголовник.

Оставались только отпечатки пальцев на черной лестнице. С одной стороны, вроде бы много, а с другой – в квартире-то не нашли ее отпечатков, только снаружи. Что же делать-то, что делать…

– Но, Боря, письма, которые ты мне прислал, все до одного написаны Кириллом Сергеевичем Потоцким собственной персоной. Я тогда его делом занимался, у меня написанная им собственноручно бумага до сих пор хранится.

Какой-то мифический партийный воришка мало волновал сейчас Заморевича. Ну что ему до дряхлого теперь уже Потоцкого, если с Поярковым сплошная невезуха.

Старик Бабанов прочитал его мысли – не бином Ньютона! – и пояснил:

– Боря, последнее письмо совсем свежее. Это говорит о том, что Потоцкий еще совсем недавно абсолютно точно был жив. И ведь письма кому-то адресованы… Это редкая удача. Ты бы за ниточку потянул, неизвестно, что вытянуть можно.

– Ага, – обозлился Заморевич, – я в дерьме копался, почти что убийцу Пояркова накрыл, а теперь отдай, Боря, все федералам на блюдечке с голубой каемочкой!.. А не выкуси-ка они! Дело заберут, себе все припишут. Они раскрыли, блин!..

Иван Васильевич был не из тех, кто долго упрашивает. Не считал он возможным вмешиваться в решения молодежи. Хотя положение было слишком неоднозначным, и Бабанов прикидывал, с кем еще можно поделиться своим великим открытием. О природной тупости Заморевича он знал достаточно, чтобы долго метать бисер. По большому счету, на успех разговора он и не рассчитывал.

Бабанов взял со стола свою шляпу, непослушными старческими пальцами застегнул пуговицы плаща, поднял с пола портфель и встал. Уже от двери, обернувшись, заметил:

– Я сегодня устал что-то, Боря, я тебе заключение по Пояркову завтра напишу с утра. А ты решай, что тебе дальше делать. Пошел я домой, Боря…

Когда за стариком закрылась дверь, Борис Николаевич посидел чуток в раздумье, а затем позвонил Зинке и пообещал скоро быть. Одеваясь, подошел к окну и увидел, как медленно бредет по улице смешной старик в старомодном плаще и шляпе, удаляясь от здания прокуратуры.

Заморевич не знал, что видит его в последний раз. Этим вечером мудрый, всеми любимый старик Иван Васильевич Бабанов долго пил на холостяцкой, спартанской кухне крепкий чай, курил, глядя на фотографию молодой еще своей жены, зачем-то брился, а потом лег в холодную одинокую постель, чтобы больше уже не проснуться. Никто никогда не узнает, что же явилось причиной обширного второго инфаркта: воспоминания ли о былых временах, радость ли внезапного открытия или печаль об ушедшей безвременно жене, навеянная письмами, каждое из которых начиналось словами: «Здравствуй, любимая моя!..»

Заморевич тоже ночь провел бессонно. Зинка была неожиданно приветлива, ласкова и безотказна. Не капризничала, не дула яркие полные губы, не канючила денег, а по-простому, по-нашему выкатила на стол литруху «Пятизвездной», которую они вдвоем и усидели между постельными сражениями. И было той ночью небо в звездах, была весна, и все в жизни старшего следователя было прекрасно. Устраивала его в ту ночь даже его работа: работал бы он бухгалтером или нотариусом, разве позволил бы себе бесстыдно и безнаказанно улизнуть из супружеской постели, ссылаясь на выполнение долга перед Отечеством?…

15

Плохо Заморевичу стало лишь на другой день, когда с третьего только раза смог попасть в штанину брюк ногой. А, посмотрев на себя в зеркало, даже не слишком испугался. Уж очень мутило, не до эмоций. Так не до эмоций, что даже за руль не сел. Выпил у ларька спасительную бутылку пива, – старший следователь по особо важным делам, он тоже человек, – и, не торгуясь, плюхнулся на сиденье к первому же сквалыге-частнику. Привлечь бы его за незаконное предпринимательство…

На работу смог попасть только к обеду. И здесь незадача: оказалось, что с самого утра его ждет у себя прокурор, лично контролирующий дело об убийстве гражданина Пояркова.

Скрыться было невозможно – на лестнице нос к носу встретился с прокурорской секретаршей.

С делом под мышкой вошел Заморевич в прокурорский кабинет. Вошел и сразу же попал под шквал огня – прокурор, когда хотел, мог быть на редкость убедительным. Вспомнил прокурор и любовь Заморевича к слабому полу, и, мягко говоря, заниженную работоспособность, да и другие грешки припомнил.

Заморевич не перебивал, и при каждом новом раскате прокурорского голоса в голове у него словно взрывалась дешевая и шумная китайская петарда. Заморевич понимал, что говорить что-то в свое оправдание придется. Говорить нужно было срочно и что-нибудь эдакое, шедевральное что-нибудь.

Он сильно напрягся, сконцентрировался, как тяжелоатлет перед рывком штанги, и выдал с пафосом:

– Я, Александр Иванович, без дела не сижу. Я к вам не откуда-то там, я со встречи с информатором еду. Пришлось, понимаете ли, и здоровьем пожертвовать. Но зато информация у меня – закачаешься. Вы ведь помните, наверняка, имя такое – Кирилл Сергеевич Потоцкий? Лет двадцать назад в Центральном Комитете партии служил, в Москве.

О Потоцком Заморевич спросил, как спрашивают о давно не встречавшемся старом общем знакомом. Даже не спросил, а напомнил даже, ожидая эффекта. Прокурор в ответ равнодушно повел кустистыми бровями. Заморевич закрепил позиции:

– Это такая была личность! Такая!.. В руководстве страны, ну в ЦК, имел большое доверие. Безмерное. Вот он и скрылся с партийным золотишком в конце застоя за бугор. До сих пор никто не мог найти.

– А ты-то здесь при чем?

Прокурор фамилию Потоцкого вспомнил – в те славные годы был он хорошо постарше Заморевича и газеты почитывал регулярно. Телевизор опять же смотрел, программу «Время» в 21.00. «Вчера в Кремлевском Дворце съездов состоялось очередное заседание…» и далее по тексту.

Заморевич уловил, что вспомнить на эту тему прокурору есть что и – для усиления эффекта – победно продолжил:

– Никто не смог, а я нашел! Через собственную агентурную сеть вышел на след Потоцкого. След этот тянется в Южно-Африканскую республику, где Потоцкий до сих пор живет себе и радуется…

Заморевич слегка подпортил последнюю фразу, громко рыгнув пивом. Ну да ничего, эффект все равно должен быть адекватным.

Эффект и был адекватным. Такого издевательства над собой прокурор вынести не мог. Побагровев лицом, рванул ставший внезапно тесным ворот белой рубашки и зычно заорал:

– Молчать, твою мать!.. Я тебя, засранца, в порошок сотру! Кобель шелудивый! Ты еще пойди всем расскажи, что мне ноги трамваем отрезало, а то я сейчас точно от потери крови умру. Ты телкам своим безмозглым зубы заговаривай, а мне не сметь! Дерьмо кошачье!.. А командировочку в ЮАР тебе не выписать, агент Интерпола долбаный?!

Прокурор сделал паузу, чтобы перевести дух, и старший следователь по особо важным делам Заморевич, воспользовавшись моментом, начал призывать к справедливости:

– Напрасно вы меня так, Александр Иванович! Извиняться потом придется за «дерьмо» и за «кобеля». Вы, если мне не верите, у Бабанова спросите, мы с ним в этом деле вместе работали…

Лучше бы он этого не говорил. О смерти Бабанова прокурор уже знал. Когда графолог рано утром не пришел на работу и не отвечал на звонки, обеспокоенные здоровьем одинокого старика женщины из лаборатории взяли ключи от бабановской квартиры – он хранил их на работе специально для подобного случая – и отправились к нему домой. Оттуда и позвонили в родную контору.

– Ты, мудак, старика не трожь! Памяти бы покойного постыдился… Свидетеля он себе нашел на том свете, люди добрые! Ты бы лучше по делу Пояркова свидетелей искал. У тебя баба в СИЗО сидит, а что ты ей предъявить можешь?! Или забыл, кто у нее адвокат?… Он нас с тобой голыми в Африку пустит. С чем будешь дело закрывать, долбоеб галантерейный? Или ты решил, что я за тебя извинения приносить буду от лица государства? Обойдешься! Не умеешь работать, так я тебя живо научу. Или ты работаешь, а не по чужим постелям скачешь в рабочее время, или я тебя самого засажу! За что – найдется, мы оба об этом знаем.

– Можете сами у Бабанова в бумагах посмотреть. У него образец почерка есть.

– Вот я тебе в камеру эти бумаги и принесу, чтобы тебе не скучно там было. Пошел вон, чтобы я тебя близко не видел, еж тухлохерый!..

Беседа явно была закончена. Теплой дружеской обстановкой и не пахло. Консенсус не выработан. Ответного слова Заморевича никто не ждал. Оскорбленный Борис Николаевич тихо прикрыл дверь за собой и, вышагивая по длинному коридору, недоумевал: что там говорили про покойника? Может, опять про Пояркова? И что им всем Кузьмич дался!.. Ой, надо напрягаться и поскорее дело закрывать… Поганое дело.

Голова его болела нещадно. Вероятно, «Пятизвездная» паленой оказалась.

О Кирилле Потоцком, во избежание недоразумений, Заморевич больше никому не говорил. Да и какой толк? Старик, видать, уже совсем плох был перед смертью, бред начинался. Агония. Вот и привиделось. Заморевич же, как последний лох, купился. Принял за чистую монету. Смех, да только. Эх, жаль старика…

16

Николай Зернов остался практически единственной ниточкой, регулярно связывающей Катю с «большой землей». Он и еще лощеный, глянцевый старший следователь Заморевич. Но Заморевич своим вниманием Катю не баловал, в следственный изолятор, – а по-простому, в тюрьму, – приезжал всего три раза. Один раз, когда Катю опознавала продавщица мороженого, бесценный свидетель обвинения с испитым лицом, багровым носом, усыпанным длиннохвостыми сосудистыми звездами, и такими же багровыми, потрескавшимися от морозов и денежной грязи руками. Другой раз он приводил на опознание чрезвычайно важного господина «из новых», некоего Гвоздилова. Отчего-то не опознавал Катю пианист Бука. Но Зернов установил, что маэстро Бука подался в долгие гастроли по Европе и выцепить его оттуда не представлялось никакой возможности. Третий раз Заморевич пришел один, непонятно зачем. Сидел напротив Кати, лениво и мирно задавал дежурные вопросы, что-то уточнял. Присутствие Зернова каждый раз делало его скупо немногословным и временами чрезвычайно деловитым.

Так и остались они один на один с Зерновым. Приезжал он регулярно, раза два в неделю, выдергивал Катю на пару часов из камеры, пытался кормить домашним харчем, тайком пронесенным в объемном портфеле, развлекал разговорами.

Несмотря на его опаску, Катя оказалась почти идеальным клиентом. Не жаловалась на тяготы неволи, не требовала для себя особых, чрезмерных благ «сверх программы», стойко переносила бытовые неудобства, все же сведенные к минимуму усилиями Зернова. От принесенной еды Катя больше не отказывалась, вежливо и аккуратно ела и даже сама заказывала что-нибудь на следующий раз. С ней не нужно было выдумывать тем для разговора, как, впрочем, не нужно было и часами распространяться о житье-бытье ее семьи. Беседа их складывалась как-то сама собой, и темы ее были различны. То они кратко вспоминали вчерашний «КВН» по первому каналу, то обсуждали политические новости, то Катя рассказывала о новостях своей камеры. А то они просто молча читали принесенные им свежие газеты, если не было настроения говорить.

Были задействованы все возможные механизмы, но даже при отсутствии реальных, бесспорных доказательств Катиной вины на дворе ранняя весна плавно перешла в жиденькое питерское лето, а Катя все томилась каждодневным ожиданием того, что со скрежетом распахнется тяжелая дверь и прозвучат заветные слова:

– Миронова, с вещами на выход!

Главный парадокс заключался в том, что попасть сюда было в тысячу раз проще, чем выйти. Сепаратные переговоры, проведенные со власть предержащими, четко давали понять, что для общества Катерина не опасна, а между тем каждый новый день был похож на предыдущий. Оставалось только ждать, и ожидание это было таким нестерпимым, таким томительным, безнадежным до безразличия…

Но в один из душных, перегретых городским солнцем дней дверь в камеру отворилась с привычным звуком, и безразличная ко всему, отчаявшаяся Катя услышала наконец:

– Миронова, с вещами на выход…

Благодаря упорству и убедительности Зернова гражданка Миронова была выпущена на свободу под залог и под подписку о невыезде, с обещанием являться в органы правосудия по первому же требованию.

17

– Черт!.. Черт, черт, черт!.. Черт побери! – бормотала себе под нос Катерина, задыхаясь, изо всех сил карабкаясь вверх по осыпающемуся песчаному склону, цепляясь за тонкие, выступающие из песка корешки травы и корявые корни одинокой сосенки, вздувшимися венами проступающие сквозь песок.

Пол-лета как вернулась она к привычной, нормальной человеческой жизни. Нормальному быту, обычным проблемам. Очень боялась, что с ней будут носиться как с больной, прокаженной, ущербной. Еще бы, в тюрьме побывала… Именно так, кстати, сама себя поначалу и чувствовала. Еще больше боялась, что станут расспрашивать до мельчайших подробностей, копаться в ее поступках, ища им объяснения и оправдания, препарировать ее мироощущение.

Но ничего такого не случилось. Все посвященные сердечно, радушно, но деликатно коротко поздравили с освобождением, поприжимали к груди, похлопали по спине с еще сильнее проступившим позвоночником и тут же сделали вид, что все забыли. Иногда даже становилось обидно: могли бы и подольше понянчиться, погоревать, пошевелить слегка затянувшуюся рану. Все ж таки из тюрьмы вышла!..

Прежние горести и унижения, однобокие впечатления забывались очень быстро, вытесненные каждодневными, будничными делами. Офис, дом, дача… Всюду требовалось поспеть. За всем углядеть. Впервые за несколько лет Катя никуда не ехала, не собирала и не разбирала вещи – подписка о невыезде висела дамокловым мечом. Пришлось приспосабливаться.

Заморевич не беспокоил, к себе не вызывал, и от этого становилось только еще хуже – уж лучше бы тормошил и названивал, тогда, может быть, хотя бы создавалось впечатление, что дело продвигается и что-то делается для поиска убийцы гражданина Пояркова.

Катя быстро начинала беспричинно злиться, от пустяков заводилась с полуоборота, срывалась на близких. От сознания собственной черствости злилась еще больше, вспыливала еще быстрее…

После корила себя, ругала последними словами. Бросалась с неловкими извинениями, неуклюжими реверансами и от бессилия глухо плакала по ночам в подушку. Пыталась даже следовать советам из гламурных женских журналов – в борьбе со стрессом ухаживать за собой. Сделала новую прическу, новый маникюр, ублажала себя у косметолога и в примерочных магазинов. Потратила кучу денег, но все равно мало помогало. Новый имидж не радовал, обновы сиротливо висели в шкафу.

По-прежнему Катя чувствовала себя механизмом, в котором поломалась какая-то не самая важная шестеренка: вроде бы еще крутится, но уже не так, как должно…

Последним экспериментом по налаживанию мира в душе стала поездка на дачу к Павлову. Сам Павлов с семьей отбыл отдыхать в Черногорию, а чудесный загородный дом на берегу залива оставил на Катино попечение.

По-честному, попечения ее здесь вовсе не требовалось, все заботы по охране и поддержанию дома нес на себе шустрый Савельич, мужичок неопределенного возраста, чистенький и трезвый любитель философских книг и канала «Культура».

Охранник из Савельича был неважнецкий, как он сам о себе говорил – «соплей перешибешь», да и подвигов по охране частной собственности никто от него не ждал. Для отражения вторжений лихоимцев несли здесь службу ребята покруче. «Наш иностранный легион», – иронично называл их Савельич, практически незаменимый во всех остальных делах: истопить баню, выкосить траву на газонах, полить, прибить, починить, наладить лодочный мотор. Да и много других важных мелких и крупных обязанностей выполнял маленький интеллигентный дедок, незнамо где отрытый Павловым за скромное право круглый год жить в пристройке за баней.

Павлов звал Савельича «наш барабашка», плохо представляя, как обходилась раньше без него семья.

Катя сразу влюбилась в этот дом под старыми скрипучими соснами, в этот берег с песчаным обрывом к воде, в бесконечный пляж с прогретым солнцем серым песком и горячими валунами гранита. И в тишину. Ночью, когда детвора и подростки с трудом загонялись спать, выключалась музыка, стихали натруженные моторы мопедов и скутеров, становилось непривычно тихо, а в раскрытые окна доносился мерный плеск волн, ровное дыхание воды.

Уже несколько дней жили они здесь вдвоем, Катя и Боб, наслаждаясь покоем, одиночеством, целебным сосновым воздухом, близостью воды. Савельич тихо сновал в отдалении, «работал работу», сам не навязывался. Но и не отказывался от разговоров. Пойманный на крючок первым же вопросом, с удовольствием усаживался поблизости, складывал на коленях руки с узловатыми подагрическими пальцами и начинал неспешные рассуждения, уводящие его далеко от первоначальной темы. Непротивленческие его экскурсы нисколько не раздражали Катю, наоборот, действовали успокаивающе и умиротворяющее. Как плеск воды.

Ни к чему не обязывало и общение с соседями. Так, легкие беседы с книксенами:

– Ах, ваша чудесная собачка!..

– Нет-нет, она не кусается и детей любит. Не бойтесь.

– Ой, вроде погода портится. Вы прогноз не слышали?

– Да, обещали дождь. Не хотите ли почитать последний «Космополитен»?

– Спасибо, если позволите…

Вдвоем им было хорошо, человеку и собаке. Если хотелось поговорить о чем-то значимом, то Боб с готовностью составлял компанию: слушал внимательно, не перебивал, лишь морщил в задумчивости лоб. А если говорить не хотелось, то с разговорами не лез, занимался своими важными собачьими делами: караулил под банным крыльцом полевок, ловил шмелей на клумбе, играл в мячик с соседской девочкой, спал в тени сосен.

Оказавшись в спасительном одиночестве, но в одиночестве свободном, Катерина многое передумала, пытаясь навести порядок в собственной душе. Каждый день давала себе новые клятвы и обещания, по большей части несбыточные. Например, бросить курить с понедельника или делать зарядку каждое утро, начиная с завтрашнего дня.

Нынешнее утро тоже не предвещало никаких непредвиденностей. Выспавшись вволю, встали и позавтракали, после отправились на обычную свою прогулку вдоль берега.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, Катенька. Ах, какая все же чудная ваша собачка!

– Привет, Машенька, как ты загорела. И панамка у тебя какая красивая!

– Что-то погода опять портится…

– Да, такая жалость. Купаться холодно.

Боб весело и отважно нападал на мелкие резвые волны, изредка гавкая и морща потемневший от воды мокрый нос. И надо же было попасться на дороге этому коту!..

Завидев неприятеля, Боб мгновенно забыл обо всех радостях мира, гонимый лишь охотничьим инстинктом. Он вытянулся длинной колбаской, вжал голову в широкие плечи, пригнулся бычком и, вздыбив загривок, бросился к серо-полосатому гаду.

Кот быстро просек ситуацию, понял, что сейчас будут бить, и, резко подпрыгнув вверх с места, кинулся наутек.

Это было как раз то, что нужно. Бить кота просто так, от нечего делать было совсем не спортивно, покорно сидящий, сжавшийся в комок, он никому не был нужен. Но радость погони! Сладость настоящей охоты на зверя!.. С низкого старта Боб припустил за движущейся мишенью так, что только мелькнули уши, вытянулись за спину параллельно земле. Он летел роскошной рыжей стрелой, оглашая округу звонким визгом победителя. Кот, не растерявшись, где-то далеко впереди вильнул в сторону домов. Боб не уступал, нагоняя.

И теперь Катя в панике карабкалась по осыпающемуся песку. Давно потеряла она Боба из вида, бежала на доносившийся издали визг. Сухой мелкий песок набился в легкие спортивные тапки, мешал бежать и натирал голые ноги. Дыхание сбилось, и сердце выпрыгивало из груди, подступив к горлу тяжелым солоноватым комком. Катя боялась, что пес просто-напросто потеряется в малознакомом месте, не найдет обратной дороги. Она бежала, громко крича:

– Боб! Боб, ко мне! Боб, вернись!

Несколько раз, когда Боб влипал в серьезные собачьи неприятности и понуро приплетался домой с исполосованной острыми когтями мордой, Катя решала для себя вопрос: что выбрать – спокойную размеренную жизнь на поводке или же пьянящую радость свободы. И, приняв за друга окончательное решение, делала вид, что готова будет сказать в тяжелую минуту: «Он прожил короткую, но яркую жизнь!»

Сейчас же, услышав в отдалении истошный вопль, переходящий в злобное рычание и снова в визг, на этот раз визг боли и отчаяния, Катю прошиб холодный пот. Она бежала, не разбирая дороги, все быстрее и быстрее, не замечая острых иголок за грудиной, не чувствуя боли в стертых в кровь ногах. Бежала на звук отчаянной свары, в котором четко различала знакомый собачий тенор.

Злобное рычание уже окончательно сменилось истошным воем на одной высокой ноте, а Катя все опаздывала на помощь, лишь вычислив двор, со стороны которого доносились звуки поражения.

Бездумно толкнув калитку чужих ворот, она влетела в незнакомый двор, аккуратно вымощенный квадратами плитки с густо пробивающейся сквозь стыки ровно подрезанной щеткой травы, и остановилась в нерешительности.

Стояла угрожающая тишина, нарушаемая только звуками детских голосов в отдалении да льющейся откуда-то песней «Когда переехал, не помню…».

Катя еще раз нервно огляделась по сторонам. Старые качели на толстых канатах между двух берез, плетеные кресла возле такого же ротангового стола с лежащими на нем газетами…

Сбоку послышалось тоненькое жалобное всхлипывание, и, повернув голову на звук, Катя увидела Боба. Маленький Бобка тихо сидел на руках у мужчины, – солнце слепило глаза, не давая разглядеть человека, – и большая мужская ладонь лежала на Бобкиной голове, прижимая морду к человеческой груди.

Катя бросилась вперед. Солнце переместилось, оказалось сбоку, и она вновь застыла как вкопанная.

Мужчина, прижимавший к груди ее драгоценное рыжее сокровище, был собственной персоной Михаил Кузьмич Поярков. Живой и невредимый. Подсознательно Катя умилилась тому, какая на нем смешная майка – будто по белому трикотажу метко кидали переспелыми помидорами, попадая четко в грудь. Авангард.

Бобтеус дернулся, завидев хозяйку, но сильные руки не дали вырваться, только робко забилась веревочка хвоста.

– Это его соседский терьер так… – раздался знакомый высокий голос. – Кота своего защищал…

Точно Поярков! «Господи, чем же я так грешна?» – успела подумать Катя, прежде чем с тонким поскуливанием Боб вывернул голову из-под ослабившей давление руки. Рука тоже была вся в помидорах, а глазам открылось ужасающее зрелище залитой кровью собачьей морды. Огромный лоскут щеки, до самого Бобкиного глаза, отпал, обнажив мышцы. От боли и волнения Боб тяжело дышал, и на расстоянии было слышно, как через образовавшуюся брешь со свистом гуляет воздух.

Мамочка!.. Это не помидоры, это кровь!.. По белой майке расплывалось бесформенное красное пятно. О, ужас, Поярков!.. Ладно, потом разберемся, все потом… Боб!

Катя почти вырвала из его рук собаку, прижала к себе. И тут же пальцы стали сырыми и липкими. И теплыми. Боб слабо взвизгнул.

– Помогите нам! Пожалуйста! Мне надо в клинику. Здесь должна быть – может, в Зеленогорске. Помогите же, я не смогу ехать, мне надо его держать. Прошу вас, довезите нас…

Кате казалось, что ее слышно за семь верст окрест, а в действительности она еле шептала. Горячим мокрым языком Боб слизывал кровь с ее пальцев. Слезы катились из глаз, смешиваясь на руке с кровью.

Поярков резко и четко скомандовал:

– Пошли со мной.

Раскрыл дверь в дом и пропустил их вперед.

Оставил обоих посередине огромной кухни-столовой в деревенском стиле, а сам скрылся за следующей дверью. Катя слышала, как там, за дверью, что-то открывается со скрипом и закрывается, раздается звук передвигаемых предметов. Ей хотелось крикнуть:

– Эй, вы! Быстрее! Ну что вы там копаетесь, не в гости идете, скорей переодевайтесь и поехали!..

Но командовать тут, в чужом доме, она не решалась, чувствуя полную зависимость от хозяина. Поярков скоро вернулся, в той же заляпанной кровью майке, держа в руках серый, как будто алюминиевый, большой кейс.

Не успела Катя возмутиться, как Поярков с шумом положил его на сосновый стол и резко дернул столешницу. Стол раздвинулся и переместился в центр комнаты, под плетеный абажур.

В комнате было по-дневному светло, даже ярко от льющегося в окна солнечного света, но Поярков зачем-то включил верхний свет и дернул абажур вниз, опуская над столом. Кате хотелось кричать, торопить. Тянуть его за руки к машине, но она не могла вымолвить ни слова, чувствуя странную зависимость от странного хозяина дома.

Он что, обедать собирается?… Поярков бесцеремонно застилал стол вынутыми из шкафа чистыми простынями. Простыни он клал не на весь стол, а на середину, одну на другую. Тут же поставил крупную красную миску и мисочку поменьше, беленькую. Все это живо что-то напоминало, теребило память. Она неоднократно где-то и когда-то видела подобное. Из глубины сознания, из дальних пластов всплыло: именно так накрывают операционный стол.

На всякий случай Катя прошептала:

– Поедем, а…

– Никуда ехать не надо, Катя, – спокойно ответил Поярков, моя руки в блестящей кухонной мойке, профессиональными движениями намыливая одну растопыренную пятерню другой. Вытер руки чистым полотенцем, открыл кейс, и от явившегося глазу богатства у Кати зашлось понимающе сердце.

Внутри кейса в идеальном порядке размещался практически походный госпиталь: блестели простерилизованные инструменты в пластиковых запайках, в отдельном контейнере лежал этиконовский шовный материал, безупречной стопочкой были сложены стерильные салфетки, переливались стеклом ампулы и флаконы.

Когда-то, в студенческие годы, когда признаком доступа к привилегиям были даже одноразовые шприцы, – стеклянные, «рекордовские», с тупыми многоразовыми иглами кипятили по сорок минут в старых помутневших стерилизаторах, – подобное они могли видеть только на стендах соблазнительных выставок «Больница». Это выставлялось на обозрение несчастных хирургов из государственных больниц под девизом «видит око, да зуб неймет», приводя практикующих врачей одновременно в завистливый транс и дикое бешенство. Говорили, что нечто подобное есть где-то в Кремлевской больнице и в «Свердловке», но Катя так никогда и не держала в руках легкого и удобного американского, немецкого, шведского инструмента…

Затаив дыхание, Катя заглядывала сейчас в эту пещеру Аладдина, с надеждой переводя глаза на ее обладателя. Он высился хозяином несметных богатств, волшебником, калифом и падишахом. Всесильным Гарун-аль-Рашидом.

– Катя, клади его на бок, не стой, – приказал калиф.

Она осторожно опустила Боба на разложенные простыни, уложила на бочок.

– Будешь одна держать. Справишься? – Голос был мягкий, ласковый и твердый одновременно.

Катя скосила глаза на затихшего, покорного, тяжело дышащего пса с рваной раной до самого уголка глаза и почувствовала дурноту. Ноги словно превратились в отварные макаронины, а в голове приятно зашумело.

Нельзя, Катя, нельзя! Держи себя в руках, не хватало еще тебе здесь брякнуться на пол. Будто институтка старорежимная. Кто Бобу-то поможет? Маленькому, несчастному, незадачливому охотнику?

Катя вдохнула, как можно глубже, задержала дыхание и с шумом выдохнула. С готовностью кивнула Пояркову, во всем нынче полагаясь на него.

Разворачивая перед ней свою передвижную больницу, надрезая пластиковые пакеты, вскрывая ампулы и нитки, Поярков одобрительно мельком поглядывал на нее и вдруг подмигнул:

– Сколько твой «баклажан» весит? Килограммов десять?

– Одиннадцать, – машинально поправила Катя, с удовольствием отмечая, как здорово он это подметил: Боб в лучшие времена в самом деле походил на блестящий, упругий баклажан со спелой круглой попой.

– Навались на него сверху, чтобы он как будто у тебя под мышкой лежал. Одной рукой будешь держать за морду, другой – за шею и голову. Сейчас мы ему рот завяжем. Чтобы не цапнул. – На морду осторожно опустилась мягкая бинтовая петля. – Наркоз у нас с тобой короткий, но должны успеть. Погнали, что ли?…

Боб дернулся от укола, но, бережно оглаживаемый Катей, лежал тихо, постепенно засыпая. Катя же ловила себя на глупых и совершенно неуместных мыслях о том, что будет все испорчено, если войдет Лорик, даже если со всех ног бросится помогать. Вот еще, сестра милосердия выискалась!.. Сами справимся. В наших отношениях Лорику места нет.

Катя отстраненно наблюдала, как красиво и ловко работает Поярков, накладывая шов за швом. Иногда он разгибался от стола, хмурился, что-то прикидывая и бормоча себе под нос:

– А если так? Здесь тянуть не будет?… Нет, не должно у нас нигде тянуть… Так, с краю один наложим… Катя, чуть голову ему поверни… Молодец.

Она готова была выполнять все его приказания, лишь бы еще раз услышать от него: «Молодец». Крупные мужские руки с сильными ловкими пальцами мелькали, порхали двумя легкими бабочками над собачьей головой, изредка касаясь Катиных побелевших от напряжения пальцев.

– Кать, дай москит, – попросил он так, как если бы многие годы, изо дня в день, стоя у операционного стола, просил Катю об этом.

Она сразу вспомнила этот маленький зажим с особым образом изогнутыми губками и так же спокойно, с деловитой готовностью протянула его.

На тыльной стороне его ладоней Катя разглядела темные жесткие волоски, загущавшиеся и удлиняющиеся вверх по рукам. Разглядела она и косенький, полумесяцем, шрамик на указательном пальце. Она точно знала, как в этих руках можно быть абсолютно спокойной и даже счастливой.

Наблюдая за тем, как вяжутся узелки последних швов, отрезаются одним махом ножниц хвостики ниток, Катя не сомневалась, что все теперь будет хорошо. По крайней мере, с Бобом. И как здорово, что именно Поярков встретился сегодня на ее пути. Поярков-Доярков, ювелир из Кейптауна. Ох, он же говорил, что ювелир. Говорил, что он делает… ну да, красоту своими руками. Только он наркоторговец, и его убили несколько месяцев назад. Должен сейчас на кладбище лежать…

Катя чувствовала, что сходит с ума.

– Этого не может быть. Этого просто не может быть, – с заунывными интонациями профессиональной кликуши бормотала она чуть слышно, всем телом наваливаясь на Боба, почти теряя сознание от пережитого волнения и страха за то, что только предстоит узнать.

В воздухе разливался сладкий аромат какой-то жидкости, обильно поливаемой на рану.

Поярков ловко и чувствительно ткнул Катерину локтем в бок.

– Не спать, в обморок не падать, – строго приказал он. – Ну же, Катерина, огурцом ведь держалась!..

Поярков в последний раз полюбовался выполненной работой, внимательно поглядел Кате в глаза и широко улыбнулся.

– Вот и все. Готово. Будет, как новый. Почти, как новый, никто и не заметит, – хрипло подытожил он.

Катя преданно посмотрела ему в глаза и только сейчас увидела, что никакие они не карие. Они глубокие серые. С ровной щеточкой ресниц. Его глаза. Глаза, в которые так чудесно было смотреть много-много лет назад в осеннем яблоневом саду. Целую жизнь назад. И руки Его. Как она могла раньше не видеть, что это Его руки?… Как страшно…

Как не хочется ничего знать, выяснять, разочаровываться. А хочется назад, в осенний сад с неповторимым ароматом яблок, с доносящимся с ветром горьковатым запахом жженых листьев и грибного леса.

Просто Стивен Кинг какой-то! Нет, не хочу. Только я и Боб. Боб и я! Боб, мой единственный, предсказуемый, знакомый до мельчайших подробностей… Не имеющий тайн, мой маленький герой. О, Боже! Как же страшно… Ну зачем, за что Он встретился на пути? За что встретилась на нашем пути злосчастная кошка? Если бы я знала… Если бы только знала, свернула бы заранее. Сидела бы дома, запершись на все замки. Она ведь и была-то не совсем черная, серая. А серая кошка не считается. Если бы можно было хотя бы оставить все, как есть, не копаясь в прошлом, как в рваной ране, не стягивая края разных жизней тонким швом расспросов. Если бы…

Катя, хватай собаку на руки и беги! Беги от этого дома, от этого человека с бездонными серыми глазами. Беги, не оглядывайся! Не оглядывайся на него, на этот дом с детскими качелями во дворе, на прошлое…

Катя разогнулась, не снимая рук с собачьей головы, затаила дыхание, как перед прыжком в воду, подняла на Пояркова ясные глаза и очень тихо, одними губами прошептала:

– Кто ты?…

Часть 3. Он

1

Кто он? Как ответить ей на простой и такой короткий вопрос?

Кто он на самом деле?…

Кем он чувствует себя в этой жизни?…

Еще совсем недавно он ответил бы, не задумываясь: успешный бизнесмен, руководитель клиники, один из лучших в городе пластических хирургов, владелец неплохой собственности, наконец. Все еще завидный жених, на которого смотрят с интересом и вожделением бабы. Этот, как его… бой-френд. Тьфу, ну и слово… Смешно сказать, сорокалетний мальчик-друг! А Лорка именно так его позиционирует. Как, впрочем, и многочисленные ее предшественницы.

Что он сам знает о себе сегодняшнем? Он сам сегодня не может понять, кто он, чего хочет, что имеет. Зачем он…

Маленький мальчик, зло и усердно борющийся со своими ветряными мельницами, со своими комплексами. До недавнего времени так и не поборовший до конца самого главного своего комплекса.

Прихлебатель, всеми силами пытающийся въехать в Рай на чужом горбу. Загребатель жара чужими руками.

Или все же он нормальный мужик, сумевший, наконец, сбить с себя оковы, пробить многолетнюю стену положенностей по статусу, мелкого и ненужного бытового мельтешения, условностей, им же и выстроенных?

На поверку оказалось, что то, кем он чувствовал себя вчера, не соответствует тому, что он ощущает сегодня.

Совсем недавно ему казалось, что жизнь его сложилась и что приоритеты в ней расставлены. Казалось, что правильно распределены чувства и эмоции: ответственность, расчет, снова ответственность, еще раз расчет, ненависть, обида, а дальше другие, второстепенные чувства…

Совсем недавно на первом месте была обида. И горечь того, что тебя предали, продали, выкинули из жизни как бесполезную, мешающую вещь. С этой обидой он существовал годы и годы, сроднился с ней, сжился, пропустил через самое себя. А когда она проросла насквозь все его естество, когда выпила столько душевных соков, что самому себе он казался иссушенным стариком, исчезла и она. Испарилась, оставив напоследок чистое и фатальное чувство, что все сложилось, как должно быть. Как спланировано было где-то наверху, высоко-высоко, не разглядишь… А если что-то не сложилось, то это его личные ощущения, амбиции. Это сам он напутал и напортил, выстроил непонятно что и кое-как. И оказалось вдруг, что у колосса его обиды маленькие глиняные ножки.

И вот сейчас, стоя перед ней, такой далекой и чужой, но в то же время такой родной и желанной, он бледнел и метался, млел, не умея ответить на вопрос о себе самом.

Откуда, с какого момента начать отсчет, чтобы понять, кто же он на самом деле? Полгода назад? Год? Пять лет?

А, может, пятнадцать, когда впервые взвалил на себя ставшую ныне такой привычной ответственность? Ответственность с большой буквы, ответственность за других, за многих.

Или двадцать лет, когда все было просто, все по плечу, все возможно, а в оценках присутствовали два основных цвета – черный и белый?

Или тридцать, когда детский маленький опыт впервые столкнулся с опытом реального жесткого мира?

Когда же на свет появился настоящий он?…

2

Он хорошо помнил их старую квартиру в Москве – огромную, ухоженную, такую вальяжную квартиру в доме сталинской постройки с зелеными ковровыми дорожками на лестнице, неизменными фикусами в кадках, – когда какой-нибудь фикус желтел или погибал, его тут же заменяли новым, – с постоянными дежурными по подъезду в обезличивающих строгих серых костюмах. Тогда никто не называл их консьержами, да и задача перед ними стояла другая…

Он помнил молодую, безмятежную и счастливую, благоухающую духами, всегда нарядную маму, щедрую на любовь к своим, домашним, жадную до жизни. Сильного, громогласного, с широкой белозубой улыбкой отца.

Помнил елку до потолка в гостиной и горой сложенные под ней подарки. Елка была, как на картинках в детских книгах, – ровным, безупречным конусом, образцом эвклидовой геометрии, с темно-зеленой, душистой хвоей, скрывающей древесину, с пяткой ствола, закопанной в мокрый речной песок, вся в блестящих перетяжках стеклянных бус, нитках дождя, разноцветных игрушках.

Были любимые игрушки, милые детскому сердцу «не за что, а вопреки». Ангел бабушкиного детства с обожженным тряпичным крылом, блеклый, с побитым носом – ангела прятали внизу и ближе к стене, в их доме религиозный символ был вне закона, – расписной будильник толстого стекла, в силу тяжести висевший совсем близко к стволу, желтый цыпленок на прищепке, с оборванным поролоновым хохолком. Были игрушки-щеголи, игрушки-франты: особенно изящные, тонкие и яркие, привозимые из-за границы. Эти бились чаще всего, потому что Сережа чаще других трогал их руками, неловко дергал за тоненькие ниточки. Вроде бы только коснулся пальцем, покрутил, а – дзынь! – и горка печальных, опасных и однообразно-зеркальных осколков на полу…

Сереже мечталось увидеть, как через раскрытую форточку влетает на санях Дед Мороз и складывает, складывает подарки, вынимая их из большого красного мешка. Складывает прямо к ногам своей бумажно-ватной, раскрашенной копии, к обернутому серебристой парчой ведру с песком.

Но никак не удавалось укараулить коварного деда, каждый год сидел Сережа в засаде, ждал, отложив все игры, а не получалось. Отец же зычно смеялся, а мама уговаривала не расстраиваться: на будущий год обязательно получится…

Он помнил, как каждое лето втроем они летели в Крым, в санаторий, и отец учил Сережу плавать, а мама заставляла все время вытираться после воды, – сама растирала до жара худенькое загорелое тельце махровым полотенцем, – и менять мокрые трусы на сухие. Завернувшись в полотенце с лиловыми розочками, прыгая на одной ноге, Сережа выделывал коленца посередине пляжа, пытаясь преодолеть дурацкие трусы: мокрые скручивались на ногах в жесткие жгуты, а сухие никак не хотели подтягиваться вверх, цепляясь за влажные, холодные ляжки.

Помнил, как вечером мама с отцом уходили в театр, оставляя его с няней. Сереже тоже очень хотелось с ними, туда, где медленно гаснут огни на похожей на гигантскую крюшонницу хрустальной люстре, где внезапно стихает какофония в оркестровой яме и начинается необыкновенное, волшебное представление. До слез хотелось… Но папа учил, что мужчина должен стойко переносить невзгоды, и Сережа покорно – но стойко! – брел в детскую, как старичок, шаркая тапками, в своей печали.

Он помнил темный отцовский кабинет с лампой под стеклянным зеленым абажуром – как у Ильича – и фразы: «Папа работает, не мешай», «Папа готовится к заседанию», «Цэка считает», «Цэка требует»… Эта цэка рисовалась в голове Сережи большой и сердитой, враждебной осенней мухой, радужно поблескивающей телом, топочущей многочисленными ногами. Такой, какую он рассматривал через папино увеличительное стекло: пялящую круглые навыкате глаза, хищно водящую хоботом, с поросшими шерстью лапами. Страшная муха-цэкатуха.

А потом папин кабинет опустел. Перестал вечерами раздаваться в прихожей его зычный смех, исчезли с вешалки пальто и шляпа, исчез портфель, а тапки беспризорно ютились под вешалкой в одной и той же позе, а няня – о, чудо! – вдруг разрешила Сереже пить молоко из папиного стакана в резном, ажурном подстаканнике. Странно, но это отчего-то не радовало…

Мама вся на глазах съежилась, перестала петь. Сережа чаще и чаще видел ее в домашнем халате, с перетянутыми аптечной резинкой волосами, с красными глазами. Сережа решил, что папу забрала в полон злобная, с шерстистыми лапами муха, и он в панике бросился к маме со своей догадкой. Мама на его расспросы отвечала, прижимая к себе и гладя по коротко стриженной голове, что с папой все в порядке, что папа уехал на всесоюзную стройку, строить ГЭС, а у нее, мамы, до слез болит ножка. Сережа боялся за мамину ножку, просил ее сходить к доктору, предлагал подуть, а мама грустно улыбалась сквозь слезы и гладила, гладила по голове, прижимала к себе еще тесней… Было не очень приятно, плечам тесно и больно, а голове неудобно под механически движущейся бесчувственной рукой, но он терпел. Потому что так всегда учил отец.

Вместе с отцом исчез водитель Иван, привозящий в дом большие сумки с улицы Грановского, из спецраспределителя: с бесстыдно-красным, телепающимся на весу мясом, желтоватым, крупнозерным творогом, склизкой, холодной рыбой, пахнущей глубоким омутом, любимой папиной чурчхелой, липнущей к рукам, медом в янтарных сотах. Уехала к себе в деревню няня. Погруженный в недетские печали, Сережа не сразу заметил, что на завтрак мама не дает ему больше похожие на эскимо глазированные сырки, а варит всмятку яйцо и кладет к нему кусочек докторской колбасы. Чтобы было не так уныло, яйцо ставилось в уродливую, яркую подставку-русалку, которую раньше мама называла мещанской, в широко топырящийся кончик хвоста.

После оказалось, что в холодильнике «ЗИЛ» перевелись вкусные шоколадные тортики «Прага», которые так любила мама. И яблоки стали не такие вызывающие красивые, блестящие и сочные, и не лежали они больше на столике в гостиной в хрустальной вазе, – ешь, не хочу, – а выдавались Сереже из холодильника по одному, с коричневыми, мелкими, неприятными на вкус вмятинками на анемичных боках, с черненькими родинками и возвышающимися на кожице яблочными бородавками.

Однажды Сережа слышал, как приехавшая из Ленинграда бабушка упрашивала маму трагическим тоном:

– Только не ломбард, Олюшка, только не ломбард!.. Это же как омут: нырнешь – не выплывешь…

Сережа решил, что мама записалась в бассейн. Когда спросил ее об этом, получил чувствительный шлепок ставшей внезапно жесткой и тяжелой узкой рукой. Было не так больно, как оглушительно обидно. Но он не стал плакать, закусил губу. Потому что отец не уважал мужских слез.

Дольше всего оставался сок: привычный, солнечно-желтый, как желток деревенского яйца, кисловато-сладкий сок из белой банки, украшенной летящей антилопой и огромным апельсином. Сережа знал, что сок этот плывет на пароходах из самой Греции, и чистосердечно полагал, что именно такой сок – нектар и амброзию – пьют на своем Олимпе красавцы греческие боги.

Но и жестянки с соком сдали свои позиции, уступили место безрадостным стеклянным банкам с проржавевшими крышками и плещущейся в них мутной бурдой. «Сок яблочный с мякотью» было написано на полузатертой этикетке размером вполовину поздравительной открытки, криво пришлепнутой к банке. Этот сок разительно отличался от того, прежнего, и невозможно было представить, что его пьют не то что боги, а даже их младшие помощники. Видать, и на Олимпе настали тяжелые времена, недосуг стало богам давить оранжевые мячики солнечных апельсинов…

Этим летом они впервые не поехали в санаторий, а провели лето на даче под Ленинградом, у бабушкиных знакомых. На даче было, конечно, здорово: были добродушная беспородная собака Майка, старая лодка с длинными тяжелыми веслами, уныло поскрипывающими в уключинах, самодельные удочки, пенки от варенья, томящегося в тазу на закопченной керосинке, даже невиданный прежде самокат. Только не было раскатистого отцовского смеха, и хвастаться выловленными карасями было не перед кем.

И в классе Сережу начали сторониться многочисленные прежние приятели, не звали играть с собой на переменах, наклейками меняться отказывались, хотя Сережа предлагал верный обмен, и в пару с ним вставать не хотели.

Когда закадычный дружок Вова Петров не пригласил Сережу на день рождения, Сережа не очень расстроился, просто не понял и опять пошел с расспросами к маме – ведь он же целую неделю, высунув от усердия язык, клеил Вовке модель самолета. Но у мамы снова разболелась нога, она ничего не объяснила и опять тихонько плакала ночью.

И без объяснений было понятно, что дело в отце. Вернее, в его отсутствии. В мохнатой африканской мухе-цэка, силком заславшей папу на ГЭС. Одного, без семьи. И он сидит сейчас промокший, у костра, жарит на огне одинокий ужин и строчит Сереже письмо в пристроенном на колене блокноте. Бедный, бедный папа… Но папа вернется, и все встанет на свои места: улыбающаяся мама, елка, театры, Иван с душистыми рыночными котомками. Все-все. И маму папа отведет к самому лучшему доктору, который вылечит ножку.

Только письмо от папы все не приходило.

Весной Сережа с мамой пошли в зоопарк и встретили мамину подругу тетю Зою с дочкой, заносчивой Сережиной одногодкой Лизой. Сереже тогда показалось, что тетя Зоя делает вид, что не замечает их, но выскочка Лиза громко закричала:

– Мама! Мама! Смотри, Сережа с тетей Олей!..

А когда Сережа с Лизой стояли у вольера со слоном, ели мороженое и наблюдали, как пьет воду из помятого ведра слониха, Лиза вдруг спросила с интересом:

– А ты свою новую маму видел?…

Сережа повернул к ней светлую стриженую голову и, не мигая, уставился прямо в лицо, хорошо различая ветряночные щербинки на носу.

– Ну, ту, которая с твоим папой живет. Здесь, в Москве, – как дураку объяснила ему Лиза.

Он прикидывал, куда бы треснуть побольнее и не слишком ли это будет, – папа запрещал драться с девочками, – но от неловкого движения мороженое выпрыгнуло из серебристой бумажки и шлепнулось к ногам. Драться расхотелось. Оказывается, его папа, его гордость и всегдашний пример, совсем и не мерзнет у костра, не стоит по пояс в непокорной воде, не пишет писем при свете керосиновой лампы, а преспокойно живет в Москве, да еще и с другой мамой…

Сережа в растерянности опустил вниз глаза и принялся разглядывать жирную белую кляксу мороженого под ногами. Лиза тоже посмотрела на кляксу с интересом и засмеялась, запрыгала на одной ноге, тряся жидкими косичками, запела:

– Руки-крюки, руки-крюки!

Почти целого мороженого было жаль. И чесались руки броситься к Лизе, толкнуть так, чтобы она опрокинулась далеко назад, на низкие металлические шипы, ограждающие слоновье жилище. Но детским своим умом Сережа внезапно понял, что Лиза здесь не при чем, не она виновата в его бедах, слезах матери, посчитанных яблоках, бурде с мякотью… А еще понял, что на сей раз к маме за разъяснениями идти нельзя. Нельзя, и все тут. И не пошел, поселив внутри себя первую свою тайну – тайну о второй маме.

Только ночью не спал, размышлял в темноте: зачем же им с отцом нужна вторая мама? У всех его друзей по одной маме и по одному папе. Правда, у некоторых были братья и сестры, бабушки и дедушки, – его, Сережина, бабушка жила в другом городе, а дедушки геройски погибли в войну, – и даже собаки. Папа тоже обещал подарить на день рождения щенка. Но для чего ему еще одна мама? Вдруг папа решил вместо щенка подарить ему новую маму? Ее что, тоже нужно будет любить? Как собаку?

Любить чужую тетку Сереже не хотелось, тем более что, в отличие от собаки, никакой радости от нее он не представлял. А вдруг у мамы совсем разболится ножка, и она умрет? Может быть, поэтому папа заранее нашел другую маму? Папа все и всегда любил делать заранее, очень был недоволен, когда выяснялось, что чего-то нет или что-то не готово в самый последний момент.

А вдруг у этой тетки есть свой мальчик, – Сережа знал, что такое иногда бывает, – и этого мальчика, а еще хуже – девочку, папа тоже заранее наметил себе в дети? Ну, нет, так не может быть, папа любит только их с мамой, только к ним он всегда спешил вечером, только им привозил подарки из поездок. Сережа сам видел, как после раздачи подарков папин чемодан оставался выпотрошенным, осевшим кожаным бурдюком…

Но зачем все-таки нужна другая тетка? Или это Лизка специально наврала? Однако такой мерзкой, изощренной, по-взрослому подлой, жабьей, холодной лжи не стоило ожидать от глупенькой, востроносой Лизки.

Эти недетские вопросы во множестве роились в белесой голове, выпархивали из нутра в темноту комнаты, двигались тенью от колышущейся занавески. Сережа быстро вылез из-под одеяла, прошлепал ногами по холодному полу, чувствуя маленькими подошвами песчинки и крошки под ногами, – теперь, когда мама убирала в квартире сама, ходить босиком Сережа разлюбил, – толкнул дверь в папа-мамину спальню и с разбегу нырнул маме под одеяло. Мама обняла его теплыми руками, прижала к мягкой груди и всхлипнула.

А потом мама сказала, что они едут в Ленинград, к бабушке. Сначала Сережа думал, что как обычно, на каникулы. Но оказалось, что они едут туда насовсем. Было очень жаль уезжать из родной Москвы, из любимой квартиры, в маленькую бабушкину квартирку, в Ленинград, где Сережа никого не знал, где не было товарищей. Но и в Москве с друзьями не ладилось: на детские праздники, где собирались прежние кореша, Сережу звали все реже… И щенка отец так и не подарил. Он вообще не приходил, не звонил. В прошлом году не пришел даже на день рождения, хотя Сережа целый день просидел в ожидании на окне и строго-настрого запретил резать без отца торт со свечами. Торт они разрезали вдвоем с мамой, когда на улице совсем стемнело и в темной воде Москва-реки начали густо отражаться звездочками огни.

Как-то вечером Сережа принял настоящее мужское решение. Он подошел к маме, сел рядом с ней на диван, по-взрослому положил руку ей повыше колена, похлопал по ноге и по-деловому, сердито произнес:

– Надо же вещи собирать. А ты все сидишь. Билеты не взяты, а ты сидишь. Опять все в последний момент? Так скоро осень уже, – на дворе стоял июнь, – а еще надо меня в школу устроить. Давай я помогу, что ли. Чемоданы доставай.

И мама не заплакала, даже не всхлипнула. Только под маленькой ладошкой мелко задрожала обтянутая капроном нога.

3

В Ленинграде жизнь сильно отличалась от той, московской. Больше не было у Сережи просторной детской с обоями в голубых облачках, жил он теперь с бабушкой и спал на скрипучем, раскладном кресле. На секретере, где так хорошо смотрелась бы его коллекция машинок, машинки делили место с бабушкиными аптечными пузырьками. Оттого машинки, если взять их в руки, пахли лекарствами. Не было дежурного в подъезде, не было ковров и фикусов на лестнице, а сам подъезд густо вонял кошками и мочой.

Только одна стоящая вещь была у бабушки – дедовские ордена. Дед, мамин отец, прошел всю войну и погиб уже после девятого Мая в Германии, от шальной немецкой пули, оставив после себя фотографии, письма с фронта и награды. Все это дедушкин друг исхитрился как-то переправить бабушке. Бабушка сшила для наград специальную ярко-алую бархатную подушечку, тесно приколола на нее ордена и медали и иногда давала Сереже посмотреть.

Сережа, никогда не видевший деда, очень им гордился, перебирая позвякивающие друг о друга ордена Ленина, Боевого Красного Знамени, Октябрьской Революции, чувствовал, как сквозь пальцы проникает в него частичка дедовского мужества, отсвет его славы.

В новой школе тоже все было по-иному. Не обладающие партийной закалкой элитной московской школы, учительницы были по большей части бездарно крикливы, носили штопаные чулки и мешковатые платья, от докучливых вопросов отмахивались, тратя сэкономленное время на воспитание здесь же обучающихся своих нерадивых чад. Отчего-то дети всех учителей обучались в их же школе…

Здесь Сережа узнал, что школьные парты могут быть старыми, с множеством слоев разноцветной унылой краски, видневшейся в трещинах древесины, что в столовой может несвеже пахнуть кислой капустой, сосиски могут быть темными и жесткими, а у столовской двери может быть извечная молочная лужа, натекающая из подмокших треугольничков-пакетов, сложенных в металлические корзинки высокой горкой.

Сережа увидел, что, кроме чешских ярких пеналов, оранжевых BICовских ручек, мягких ластиков Koh-i-noor, бывают и деревянные пеналы-гробики с заедающей выдвижной крышечкой, блекло-синие стиральные резинки, размазывающие по странице карандаш «Художник», и пачкающие ручки по тридцать пять копеек за штуку. Очень скоро все это появилось и у него – московскую, привычную, канцелярию он быстро раздарил и растерял, с удивлением обнаруживая свои вещи у незнакомых ему мальчишек и девчонок.

С самого начала новой школьной жизни у нежадного и не очень в бытовом отношении внимательного Сережи начали сами собой разбегаться вещи. Например, вышел на большой перемене во двор, и его тут же зазвали играть в ножички на плотно утоптанном пятачке двора. А когда прозвенел резкий и требовательный звонок на урок, все враз разбежались от порезанного на сегменты кружка. Исчез и подаренный отцом швейцарский ножик.

Быстро перестав быть обладателем несметных канцелярских сокровищ, жевательных резинок, веселых переводных наклеек, Сережа почувствовал, как к нему угасает живой интерес одноклассников, и, не сильно от этого страдая, просто навсегда сохранил за собой любовь к красивым и стильным мелочам.

Теперь бабушка Люба кормила Сережу завтраками, встречала со школы, проверяла уроки, потому что мама вышла на работу. Экскурсоводом в музей Октябрьской революции. Возвращалась домой поздно, усталой, и казалась Сереже какой-то блеклой. Она пыталась вникать в проблемы сына, контролировать его успеваемость, даже веселиться вместе с ним, но выходило у нее рассеянно, безучастно и через силу.

Вместо тортиков из «Праги» бабушка пекла пироги с вареньем и капустой, да и то нечасто.

Как единственный в доме мужчина, Сережа должен был сопровождать бабушку в поход по магазинам, помогать нести сумки. В сумках, тряпичных мешочках с ручками, пошитых из дедовской плащ-палатки, лежали грязные картошка с морковкой, серые макароны, завернутые в толстые синюшные бумажные кульки-фунтики, и в маленьком фунтике – конфеты «Кавказские», подобие шоколадных конфет, без фантиков и с побитыми углами. С пенсии бабушка шиковала: покупала по сто граммов «Белочки», «Кара-Кума» и зефира в шоколаде. Сережа как «Отче наш» знал, что на сто граммов полагается семь шоколадных конфет и три с половиной зефирины.

Бабушка Люба была доброй, хоть и ворчливой, и часто с пенсии они покупали что-нибудь «для души»: кусочек дорогого душистого мыла «Красная Москва», вафельный торт «Сюрприз» или даже ананас. А один раз пошли в зоомагазин и купили для Сережиной души рыбок. Но любовь к аквариумистике у Сережи не привилась, дело это оказалось мало захватывающее и хлопотное. И щенка бабушка подарила, смешного, пузатого, пегого спаниельчика с коротким хвостиком-огурцом. В честь старого, прежнего города, которого Сережа тоже никогда не знал, как и деда, щенка назвали Питером.

Несколько раз Сережа слышал, как на кухне, прикрыв дверь, приглушенно ругаются из-за каких-то денег бабушка и мама. Бабушка говорила, что если присылает, то надо брать, а мама отвечала, что не может ничего брать и отошлет назад, обратно. Тогда бабушка называла маму идейной дурой, а мама с сердцем говорила, что им ничего от него не нужно, потому что… Почему не нужно и что именно, Сережа не понимал. Но обе они, мама и бабушка, как самый главный аргумент в споре использовали одну и ту же фразу: «ради Сережи», и Сережка чувствовал свою вину, сам не зная за что.

Отца Сережа несколько раз видел по телевизору, в программе «Время». Выглядел отец хорошо, серьезно и деловито, и не было похоже, что он очень тоскует. Когда мельком, среди прочих, показывали отца, бабушка вставала и демонстративно переключала телевизор на другую программу, а гордость не позволяла Сереже попросить ее еще посмотреть на отца. Никогда не просила об этом и мама. Но с этого времени оба они – мама и Сережа – полюбили смотреть новости, вглядываясь в маленький экран в надежде увидеть хоть мельком родное лицо. От греха подальше бабушка во время новостей старалась выпроводить внука на улицу, гулять с Питером.

4

Сережа рос и быстро адаптировался в новой жизни, новом окружении, новом быте. Он хорошо и легко учился, играл в футбол в дворовом клубе «Кожаный мяч», ездил в Дом пионеров в кружок «Юный химик». Теперь и здесь, в Ленинграде, было у него много товарищей. Но друзей не было. С другом нужно было делиться самым сокровенным, а поделиться сокровенным, своим прошлым, он не мог. Не хотел. Не желал.

Быстро растущий организм все время требовал топлива, и Сережа с аппетитом уплетал вареную картошку, кашу с постным маслом и серые макароны. К картошке были котлеты, одна котлетка и целая тарелка картофеля, а макароны были двух сортов: «по-флотски», с пережаренным жилистым фаршем, и сладкие – с маслом и сахарным песком. В те времена в жизни существовали два сорта макарон: привычные серые, с дыркой внутри, и длинные, желтые, «соломкой». Макароны «соломкой» стоили дороже, и давали их в очередь, а очередей мама не любила, поэтому даже эти два вида в Сережином быту были сокращены ровно вполовину. Правда, встречались еще рожки и вермишель, рассыпанные в картонные коробочки, но он на всю жизнь запомнил те, серые, клейкие, которые долго надо было промывать водой, чтобы они не превратились в единый мучной конгломерат. Много позже, насчитав в супермаркете возле дома тридцать четыре различных макаронных упаковки, все аккуратные, броские, бесстыдно просвечивающие желтым содержимым, – не поленился сосчитать, – он, усмехнувшись, вспомнил те, своего детства, спеленатые в плотную зеленоватую толстую бумагу…

Но все это нисколько не омрачало Сережиной жизни, как не омрачала ее и одежда. Брюки, перешитые бабушкой из дедовских на ручной машинке, суконные ботинки «прощай, молодость» на молнии и драповое серое пальто с воротничком из искусственного меха. До поры до времени, до того дня, когда он нечаянно подслушал разговор двух одноклассниц. Разговор шел о нем. Одна из девчонок, красивая, волоокая Светка, отозвалась так:

– Ну, он, конечно, ничего, я согласна. Даже, может быть, очень ничего. Глазки – отпад. Но ты посмотри, как он одет. С ним же рядом пройти стыдно!

Вернувшись после школы домой, Сережа глубоко задумался. Почему с ним рядом стыдно? Вещи у него чистые, отглаженные, от него не воняет, а бабушка говорит, что в одежде главное – это чистота.

Сережа подошел к большому зеркалу и внимательно, с удивлением принялся рассматривать глядящего оттуда подростка. Светлые детские волосы потемнели до темно-русого, круглое лицо вытянулось овалом, запушились волосками прежде гладкие персиковые щеки.

Загипнотизированный своим отражением, Сережа медленно расстегнул маленькие пуговки клетчатой хлопчатобумажной рубашки с потертыми краешками манжет, стянул ее, не отводя глаз от мутного стекла старого трюмо, и вгляделся еще пристальнее. «Кожаный мяч» и макароны явно действовали положительно. Шея не торчала по-цыплячьи из еще недавно остреньких детских плеч, а туловище вполне прилично обросло молодой, сочной мышцой. Даже обтянутое застиранной, посеревшей майкой, выглядело оно вполне прилично, на Сережин взгляд. А что, разве у других не так? Сережа начал вспоминать, как выглядят его одноклассники на уроке физкультуры, в раздевалке, и понял, что так не у всех. Вспомнил болезненно жирного, с трясущимися женскими сиськами Андрюху, щуплого Вадика, похожего на выпавшего из гнезда скворчонка, жердистого Санька. Хм, раньше Сережа никогда не задумывался о строении тела…

Стоять раздетым было холодно, и он накинул рубашонку. Картинка в зеркале поскучнела. На первый план выплыли загибающиеся от старости уголки воротника, обтерханные манжеты, трудно сходящиеся на груди полы, натягиваемые разными пуговичками.

Может быть, дело в этом? В линялой рубашонке, брючатах, перелицованных из довоенных дедовских по выкройке из «Работницы», в полосатой жилетке, связанной мамой для тепла из остатков женских кофт? Сережа припоминал, в чем же ходят другие мальчишки. И открылась ему удивительная истина: одетые Андрюша, Вадик, Санек не отталкивали своим видом. Более того, им позволяли провожать себя до дома девчонки. Та же самая волоокая красавица Светка. С ними ей было не стыдно? Так, может, и правда, дело в одежде? Точно, в ней. Вот, например, мама. Раньше, давно, она была нарядной и красивой, и одежды у нее был целый огромный шкаф. А теперь весь их семейный гардероб помещается в старом бабушкином шифоньере, и мама ходит на работу в одном и том же коричневом костюме, всегда усталая, унылая.

В силу возраста Сережа не мог пока еще переложить свои мысли в область политэкономии, проследить причинно-следственную связь между предметами первой необходимости и социальным статусом взрослых. Он не знал, не интересовался, что Андрюшин папа ходит в загранку, мама Вадика работает женским мастером в салоне красоты, а бабушка Санька – опытный гинеколог со связями. Но на всякий случай подумал, что, если бы с ними был отец, то многое сложилось бы иначе.

С того дня Сережа начал обращать внимание на внешний вид. Пытался поговорить об этом со своими домашними женщинами, но бабушка ловко отрезала, что не одежда красит человека, а мама молча смотрела в окно. Диалога не вышло. Больше Сережа тему моды дома не поднимал, но на людях старался спрятать под стул ноги в ботах «прощай, молодость» и натянуть рукава свитера так, чтобы не проглядывали побитые обшлага рубашки.

Девчонок он вполне искренне решил игнорировать, не умея определить им места в своей жизни. Они были со стороны удивительные, притягательные, жившие в принадлежащем только им красочном, легкомысленном мирке, но не приближаться к ним Сережа счел за лучшее. Потому что всякий раз, когда оставалось сделать последний шаг, в голове всплывали потряхивающая жидкими косичками востроносенькая Лизка и красавица Светка, переговаривающиеся между собой:

– Руки-крюки! Руки-крюки!

– С ним же рядом пройти стыдно!

И из глубины души раздавался тоскливый, щемящий, протяжный вопль:

– Ох, если бы был с нами папа!..

Во избежание им же самим запрограммированных неприятностей, всего себя отдал «Кожаному мячу». Там, в мужском коллективе одинаково потных, запыхавшихся, взлохмаченных, чувствовал себя на равных, чувствовал себя первым. Там, да еще в химической лаборатории, растрачивал начинающую потихоньку бить скудным ключиком сексуальную энергию. И, возможно, сам того не понимая, принял верное для физического состояния решение, помогшее избежать многих неприятностей пубертатного периода. В том числе даже банальных акнэ вульгарис, испортивших не одному подрастающему организму чудный период взросления. Прыщей обыкновенных.

Только с одним человеком мог Сережа общаться запросто. С Юлей Васильевой, такой же, как он, серой мышкой в мешковатом плаще с чужого плеча и поношенных сапогах фабрики «Скороход». За неясного цвета говнодавы Юлю так и дразнили в классе: Юля-Скороход, а еще Юля-Кот-В-Сапогах. Та же гордо шлепала тяжелыми подошвами сапог, принадлежащих прежде чужой, взрослой ноге, не имея альтернативы.

Юлю Сережа за ту отстраненную гордость очень уважал. Так уважал, что постепенно даже начал носить за ней после уроков старенький дерматиновый портфель. До самого ее дома. Не из ухажерства, нет, не из желания понравиться и произвести на маленькую женщину впечатление, а просто оттого, что было приятно идти с ней рядом, говорить о пустяшном и о важном. А что портфель, просто она же девочка…

При внимательном рассмотрении Юля оказалась совсем не серой мышкой. Она имела собственный взгляд на вещи и события, отличалась завидной наблюдательностью, беспощадной, недетской самоиронией, перерастающей порой в совершенно мазохистский сарказм. Вовсе не серая мышка.

Однажды, когда Юля простудилась и не пришла на уроки, Сережа решил ее навестить и даже приготовил для такой цели конфету «Гулливер» и твердое зимнее наливное яблоко – презент соседки за спасение с дерева ее вырвавшегося на свободу обезумевшего кота.

Прижимая к груди тщательно выстиранный бабушкой целлофановый мешочек из-под печенья со сложенными в него дарами, Сережа зашел в такой же, как у него, заплеванный подъезд, взбежал на этаж и позвонил в звонок. Без осторожного «Кто?» обитая войлоком и клеенкой дверь доверчиво распахнулась, и на пороге возникла девочка в розовом свитере с высоким горлом и закатанных до колен тренировочных штанах. Светло-русые волосы ее были распущены по плечам и струились до поясницы роскошным живым палантином.

Сережа хотел спросить у девочки, где Юля, но понял, онемев, что это сама Юля и есть. Без форменного коричневого платья, украшенного лишь черным передником, да тонкой полоской кружева по вороту, без сиротского плаща, без убранных в старомодную косу волос, Юля была запредельно, фантастически хороша, пугающе притягательна.

Обалдевший от нового чувства, Сережа подумал, что если снять с нее розовый свитер и трикотажные штаны с вытянутыми коленями, то она, скорее всего, будет похожа на Венеру Боттичелли, которой так восхищалась мама.

От смелой мысли о том, что Юля тоже могла бы стоять, бесстыдно прикрываясь только волосами и ладошкой, вылупляться, как драгоценная жемчужина из раковины, Сережа почувствовал, как закололи между лопаток маленькие иголочки, уходя по спине вниз, как марионеткой задвигалось в паху, натягиваемое неведомыми ниточками, и начал наливаться горячей краской, сильнее прижимая к груди пакетик с нехитрыми подарками.

Юля широко улыбнулась, тряхнула головой так, что ожила копна волос, перетекая с плеча за спину, и от радости подпрыгнула на месте.

– Ой, привет, Сережа! – Схватила его за руку и втащила в глубь квартиры.

Сережа робел и смущался, его будто током пробило от ее прикосновения, от ощущения прохладных тонких пальцев на своей руке. Юля же, казалось, и не заметила его удивительного состояния.

– Как хорошо, что ты пришел, а то я одна и одна, хоть волком вой. Я же не местная прима, чтобы к моему печальному одру спешили толпой сострадающие. Я по телеку уже все передачи пересмотрела, даже учебные. Прикинь, испанский для восьмого класса! А читать долго не могу, слабая еще и голова болит. Ты со мной обедать будешь?

Она радостно и беспечно щебетала, не испытывая никакой неловкости.

– Ты бы мне Питера своего привел на денек, что ли. Мы бы с ним разговаривали по-испански, обо всех сплетничали бы. Тебя бы обсудили… Хочешь, чтобы мы с Питером тебя обсудили?

Сережа хотел. Хотел, чтобы она говорила о нем, думала о нем. Он знал, что Питеру будет плохо, неуютно одному, без хозяина, которому полагалось с утра быть в школе, но отчего-то сразу согласился.

– Хорошо, я могу. Прямо с утра, да?

– Да ты что, он же испугается, что ты его насовсем отдал! Это я пошутила. А здорово было бы, ты только представь: сидим с ним и по-испански шпарим. Да положи же ты свой пакет и раздевайся…

Сережа прыснул, представив сплетничающим флегматичного, равнодушного к людским проблемам Питера. Протянул Юле пакет, мешавший в руках. Он только сейчас вспомнил про гостинцы. Юля схватила пакет и, как белка, с радостным любопытством зашуршала пластиком.

– Спасибо, Сережка, здорово как… Я очень люблю и яблоки, и шоколад. Особенно если вместе, вприкуску. Но давай сначала обедать будем. Я буду тебя кормить супом и блинчиками с творогом.

Не прекращая симпатичного девчачьего чирикания, она потащила Сергея за руку на кухню, усадила на скрипучий, доисторический венский стул и принялась доставать из громко урчащего старенького холодильника алюминиевые кастрюльки, под ручки которых были заткнуты корковые винные пробки – чтобы не горячо.

Юля хозяйничала споро и умело, а Сережа сидел, наблюдал за ней и думал о выходящей из пены Венере. С этой девочкой всегда было весело, интересно, надежно. Было. Теперь же он чувствовал неловкость, стеснительность, будто увидел в первый раз. Досадное, непонятное чувство это не исчезло и к чаю, когда Юля по-братски разделила с ним яблоко и конфетину, налила из большой стеклянной банки целую вазочку вишневого варенья.

После обеда Сережа поболтал с ней через силу, рассказал о нехитрых школьных новостях и ушел, унося с собой новую тайну. Тайну о том, что Юля Васильева – красавица. Он еще какое-то время не мог привыкнуть к этой мысли, а потом удобно разложил все по полочкам, определив, что Юля, во-первых, настоящий товарищ, а во-вторых, потом все остальное… А что похожа на Венеру, так это не очень большой недостаток…

Но чтобы не робеть в ее присутствии, первое время в гости к ней брал с собой в качестве моральной поддержки пегого спаниеля Питера.

5

В школе Сережу и Юлю, как водится, дразнили женихом и невестой – слишком нарочитой, мозолящей глаза стала их неразлучность. Да только, что толку дразнить, если ни один из них на подначки не реагировал, не вспыхивал, не кидался в драку. Никакого интереса дразнить. Так, ехидно отмечали между собой, что они нашли друг друга, два нелепых существа, голодранцы, заумники, бубнилки-зубрилки. А бубнилки-зубрилки, два сплотившихся в крошечную стайку гадких утенка, шли и шли вперед, взявшись за руки, стиснув зубы. Как идет против течения на нерест самая лучшая и вкусная рыба. Шли, зная с детских лет, что соломки им не подстелют, что рассчитывать в этой жизни могут только на себя, ну и еще чуть-чуть на маму. Они старались, побеждали в школьных олимпиадах, самообразовывались в музеях, – благо, стоит копейки, – зарабатывали в суровой этой жизни первые, маленькие бонусы.

В один из холодных дней, когда вдвоем стояли они в очереди в школьной библиотеке, прозвучало по радио сообщение, от которого прошиб Сережу пот, и стало страшно-страшно, хуже, чем ночью на кладбище. Сережа вцепился обеими руками в темное блестящее дерево библиотечной стойки так, что побелели костяшки пальцев, боясь поднять глаза и встретиться с кем-нибудь взглядом. Он боялся, что пугливая, доверчивая Юля посмотрит на него печальными бездонными глазищами и спросит: «Что же мы теперь будем делать?» – а ответа он не знал. Он сам стоял и мучился вопросом: «Как же так? А мы? Что будет теперь со всеми нами?», чувствовал, что закончилось в их жизни что-то большое и значительное, вечное что-то. Эпоха закончилась. Рядом с ним что-то бухнуло и заскрипело – это тяжело завалилась на шаткий стул библиотекарша Полина Семеновна.

– О-хо-хо! Что же будет, что же будет!.. Только бы не война! – Полина Семеновна полными ручками обхватила седую голову с идеальной прической и мерно раскачивалась из стороны в сторону на скрипучем стуле.

В этот день умер Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза Леонид Ильич Брежнев, бессменный лидер их великой страны, вождь и учитель страны развитого социализма, неустанный борец за мир и благоденствие.

По радио передавали красивую тихую музыку. Чайковский, узнал Сережа. И тут же незрелую еще голову пронзила мысль об отце. Хотя в доме на имя его было наложено табу, Сережа помнил сильные руки белозубого красавца, уроки плавания в Крыму, помнил, как покупали на феодосийском рынке фрукты, складывая их в большую плетеную корзину с двумя ручками, помнил, как ходил с папой на Главную елку страны в Кремль, и еще много чего помнил из той, прежней жизни с отцом…

Без слов Сережа схватил Юлю за руку и потянул за собой, бежал по лестнице вниз, перепрыгивая через ступеньки, совершенно не задумываясь, поспевает ли она. В раздевалке впервые в жизни Сережа толкнул женщину, громкую и сварливую нянечку Фаину, отказывавшуюся выдать детям пальто до конца уроков, сдернул с вешалки два похожих клетчатых пальтишки и, полуодетый, выскочил на улицу.

– Бежим к тебе! – бросил он Юле на бегу. Он знал, что у себя дома бабушка не позволит смотреть важное политическое событие в опаске, что покажут зятя.

До самого вечера Сережа с надеждой пялился в экран, вдруг да покажут отца. Но показывали только «Лебединое озеро» в исполнении труппы Большого театра. Классика перемежалась фотографиями усопшего вождя, вехами биографии, этапами боевого пути.

Домой Сережа вернулся поздно вечером. Домашние женщины, вопреки опасениям, не обратили внимания на его поздний приход, тихо спорили на кухне. Мама опять плакала, бабушка снова воспитывала маму. Сережа быстро раздвинул ставшее совсем коротким кресло, умылся и юркнул под одеяло. Долго лежал в тишине и одиночестве, размышляя о дальнейшей судьбе страны и о том, наступит ли теперь война. О папе. Пока не заснул.

Два дня Сережа и Юля нагло прогуливали школу. Сидели у Юльки дома и таращились в телевизор. Вернее, пытался высмотреть что-то за хроникальными кадрами только Сережа, а Юля по-женски покорно недоумевала: что же новое пытается он узнать. С готовностью кормила его обедом и хлебом с вареньем.

Отца так и не показали, но, чувствуя себя обязанным не лезть с расспросами к подруге, Сережа вдруг одним махом выложил ей всю свою биографию. Впервые рассказал кому-то, какой замечательный был отец, какая была у Сережи комната с обоями в белых облаках на голубом, рассказал про Крым и про елку, даже про Лизку и про зоопарк.

Юля слушала, по-бабьи подперев кулачком щеку, а, выслушав до конца, подытожила:

– Ох, лучше все-таки, когда совсем нет отца, чем так.

– Как это, вообще нет?

– Как у меня: только мама и я.

– Но папа же был когда-то? Погиб?

– Нет, не был. У меня всегда была только мама. И так было всегда, а папы не было. Не строй рожи, все я прекрасно понимаю. Не партеногенезом же я появилась. Но только это ничего не значит.

И Сережа мысленно согласился с тем, что лучше было бы никогда не иметь отца. Жить втроем с мамой и бабушкой и не знать, не вспоминать того человека, которого столько времени безрезультатно ищет хотя бы на экране телевизора, который забыл о сыне, найдя себе новую семью. Не чувствовать себя брошенным.

– Никогда не женюсь, – твердо решил Сережа.

После Нового года началась следующая череда событий.

Вышла замуж Юлина мама. Не лишь бы за кого, а за бригадира проводников международных вагонов. Крутая должность по меркам «невыездных» в большинстве своем окружающих. Такой муж был получше синей птицы, скрещенной с летающим в небе журавлем. Не хуже других понимала это и новобрачная, объявившая дочке со вздохом облегчения:

– Хватит, отмучилась за столько лет сполна. Имею право на нормальную женскую жизнь. Заслужила.

Как это надо было понимать?

Юля подвергла тщательному разбору фразу матери, слова о том, что отмучилась, что заслужила, имеет право. Юле казалось, что живут они вдвоем с мамой дружно и счастливо, а тут такой пассаж… Но, глядя на помолодевшую, похорошевшую мать, на соколом вьющегося вокруг бригадира, не стала надолго зацикливаться на в сердцах брошенных словах. В самом деле, ее мамочка заслужила самую лучшую жизнь на свете.

Новый мамин муж оказался дядькой деятельным, кипучим и не жадным. Пытаясь с мужской неуклюжестью построить крепкое гнездо, он справедливо полагал, что материальная сторона вопроса имеет решающее значение, и как из рога изобилия сыпал на головы «своих девочек» все мыслимые блага. Немецкие тряпки – рейс Ленинград-Берлин, болгарские фрукты – рейс Ленинград-София, чешскую бижутерию, польскую джинсу, венгерские виниловые пластинки. Ленинград-Варшава, Ленинград-Будапешт, Ленинград-Прага, стучат-стучат колеса. Юля скоро научилась точно угадывать, чем будут полны сумки на этот раз.

Сереже же бригадир сразу не понравился. Он подозревал, что поджарый и шустрый усатый дядька лишь прикидывается рубахой-парнем, а на самом деле хранит за пазухой вострый ножик, и где-то плачет по нему маленький брошенный мальчик. Сидит у окна и смотрит на реку, темнеющую за окном у него на глазах.

Юля стараниями бригадира преобразилась, и тут уже не один Сережа заметил, какая она красавица. Но шансов у однокашников было мало, место рядом с Юлей было к тому времени прочно занято. Несколько раз за это Сереже угрожали физической расправой, но осуществить угрозы не успели. Ушлый бригадир проводников обменял две квартиры на одну, и Юля Васильева уехала, перейдя в другую школу.

По выходным они часто встречались, гуляли по городу, ходили в музеи и в кино. Юля приносила с собой красочные журналы на малопонятных языках стран социалистического лагеря, шариковые ручки, печенье в плотных красочных пачках, непривычные на вкус конфеты. А Сережа с трудом наскребал денег на два билета в кино. Как и прежде, он ходил в свитерах из разноцветных остатков ниток и разношенных ботинках, жутко комплексовал и оттого становился внезапно груб. Юля же не маялась больше в уголке, гордо, с удовольствием несла себя по улице, хотела к людям, к свету. Еще бы, в новой школе никто не знал Юли-Скорохода, не дразнили ее гадким утенком, бубнилкой и зубрилкой, голодранкой.

В один прекрасный день – действительно прекрасный, теплый и солнечный, какие редко бывают в эту пору в Ленинграде, – Сергей после долгих мучительных размышлений безжалостно порвал с Юлей, обозвав напоследок раскрашенной мартышкой и безмозглой устрицей. Чтобы было лег че.

Ушел, не выслушав возражений, резко крутанувшись на стоптанных каблуках-микропорах, совершенно сам не веря в искренность собственных слов. От того, что не верил, от собственного, непривычного пока еще паскудства чувствовал себя так мерзко, что уши горели огнем.

А заплаканная девочка долго стояла, роняя слезы в темную воду Мойки, вызывая у проходящих и проезжающих особей мужского пола, от юнцов до пенсионеров, острое желание помочь и приголубить.

Помочь ей, безвинной, было нечем, а в физических утешениях она не нуждалась, находясь в том юношески-романтическом возрасте, когда нужен лишь один, единственный и больше никто…

Больше Сережа с Юлей не встречался, не звонил. И она не позвонила. Слонялся один, держа в друзьях только спаниеля Питера, и озабочен был только окончанием школы и мыслью, что так больше жить нельзя.

6

Отзвенел последний школьный звонок, позади остались экзамены и выпускной. Нужно было готовиться к вступительным в институт, но как-то вечером Сережа невольно подслушал разговор домашних женщин. Говорили о нем, о том, что мальчик вырос и необходимо одевать его поприличней. У мамы в музее кто-то продавал привозные вещи, но стоило дорого. Ничего не поделаешь, все равно надо покупать. Можно продать дедовские ордена, лучше Ленина, он дороже. В Гостином на галерее спекулянты покупают ордена, главное – не попасть на мошенников.

В этот же вечер Сережа, набравшись смелости, пошел на переговоры к соседу, прорабу со стройки, и к концу разговора был принят временно подсобным рабочим на стройку. Орден Ленина был спасен.

Мама с бабушкой, конечно же, закатили истерику: виданное ли дело, вместо подготовки к экзаменам их мальчик целыми днями будет вкалывать в котловане. Их истерика стала еще сильней, когда сын и внук озвучил мотив своего поступка.

– Кому он нужен, ваш институт, если в него пойти не в чем?

Но это был второй шок. Первый пришел, когда мама с бабушкой узнали, что за вуз выбрало их драгоценное чадо. Вопреки их выбору технологического, в крайнем случае – кораблестроительного, Сережа подал документы в медицинский. Нет, мама с бабушкой не имели ничего против благородной профессии врача. Все дело было в том, что их Сережа с детства безумно, панически, до дрожи в коленях боялся вида крови. Что уж тут за врач! Не выдержит – и прямая дорога в армию.

Бабушка порывалась поехать в институт и забрать документы, но Сергей охладил ее порыв, спокойно предупредив, что в таком случае вообще не станет поступать, уйдет из дома, будет жить вместе с Питером в рабочем общежитии и вкалывать на стройке до самой старости. Пытаясь примирить женщин с неизбежностью, он даже выдумал рассказ про то, как великий Боткин тоже в юности боялся крови, что не помешало ему оказывать лечебную помощь даже царской семье.

Не то чтобы Сергей с младых ногтей восхищался деятельностью Боткина, Пастера, Филатова, Перке, Отто, – о некоторых из них он и не слышал, – не то чтобы спал и видел себя в белом крахмальном халате в окружении внемлющих учеников, не то чтобы представлял себя врачом «скорой», бойцом на передовой. Нет, выбрал он институт в знак протеста против собственной слабости, пытаясь пересилить самого себя. Он никогда ни с кем не обсуждал свои страхи и не предполагал даже, не знал, что боязнь крови, тем более собственной, не такой уж великий порок для мужчины. И откуда было ему знать, что эта черта у него наследственная, тесно роднившая его с отцом, который тоже всегда смертельно бледнел от вида порезанного пальца.

К осени все сложилось довольно удачно. То ли не зря прошли школьные олимпиады и занятия в «Юном химике», то ли мальчиков вправду охотнее, чем девочек, брали на учебу, но в институт он поступил легко. И отправился туда первого сентября в новых болгарских джинсах «Рила», дефицитных кроссовках «Адидас» и – тут уж постаралась мама – красивом сером однотонном свитере.

Приняли Сергея в институте на равных. Не дразнили, но и на шею не кидались. На все шесть лет попал он в ровную категорию статистов – не прим, не эпатажных выскочек, не последних в ряду, а крепких середняков.

Тесно сошелся он только с невысоким, коренастым, легким в общении балагуром Димой Новоселовым. Как притягиваются разные полюса магнита, так на годы слиплись и они, такие разные с виду.

Дима был, на Сережин взгляд, слишком увальнем и слишком говоруном, но зато открытым, беззлобным и прямодушным парнем. Они абсолютно не мешали друг другу, гармонично дополняя один другого, хотя выглядели слишком комично: высокий, широкоплечий, серьезный Сергей и катящийся рядом улыбчивый Димка-колобок. Тарапунька и Штепсель. Пат и Паташон.

Оба ценили в товарище то, что отношения их строились на принципах суверенитета и невмешательства. Каждый рассказывал о себе ровно столько, сколько считал нужным, и с досужими расспросами не лез.

Узнав, что Сережа подрабатывает на стройке сторожем, Димка сказал «Класс!» и тут же нанялся санитаром в клинику внутренних болезней. В деньгах Дима не нуждался, но очень нуждался в самостоятельности, которой был лишен с детства.

Ходили они, зевая от недосыпа и усталости, компенсируя недостаток сил возросшим чувством самостоятельности и собственной значимости. Даже сумели заслужить уважение старших товарищей, видавших виды бородатых и усатых парней, поступивших в институт после армии и выделяющихся на фоне зеленой молодежи весомостью фраз и значительностью оценок. Те два, три, четыре года, что отделяли их от салаг-вчерашних школьников, в этом возрасте стоили многого.

Отчего-то резко и сразу пропал страх крови, даже бороться не пришлось. Да никто и не тащил Сережу за руку к разверзнутой, влажной ране. Показывали постепенно: сначала белые сухие кости, потом кости с желтыми, неестественными, профармалиненными связками, потом обесцвеченные до темно-коричневого мышцы, больше похожие на мумии. И некогда было пугаться: дом, институт, стройка и так по кругу, с редкими отклонениями от привычного маршрута. Пивка попить, в кино сходить. И деньги наконец-то появились, свои, возвышающие в собственных глазах, но как по волшебству исчезло время. Регулярно хотелось спать.

Мама с бабушкой в целом были очень довольны, если бы не регулярные его зевки и сонная рассеянность. Бабушка, начавшая вдруг резко сдавать, все чаще торопила:

– Скорее бы уж ты, Сереженька, выучился. Хочу тебя доктором увидеть. Лечил бы меня, пока жива…

И постаревший, погрузневший Питер теперь все больше лежал у бабушкиных ног, ленясь бегать. Он чувствовал, что хозяин вырос и занят нынче чем-то более важным, чем игра в мяч. Только вечером, заслышав звук поворачивающегося в замке ключа, радостно спрыгивал с дивана, бежал, цокая по полу когтями, поскуливая и виляя огурчиком хвоста навстречу блудному хозяину, унюхивать многочисленные чужие и новые запахи, исходящие от его одежды.

7

Еще в начале осени, когда только-только начали облетать с кленов желто-красные листья, Сережа встретил на институтской аллее удивительную девочку. Встретил и понял, что пропал. Вот так с первого взгляда и понял, наблюдая с часто бьющимся сердцем за ее приближением. Девочка неслась вперед, как каравелла по волнам, легко, плавно и стремительно. Чуть распахивались полы ослепительно белого крахмального халата, обнажая восхитительные, округлые коленки, и недовольно волнились на ветру волосы, прижатые белой медицинской шапочкой, требуя свободы.

Два дня назад, в перерыве между лекциями, мужики обсуждали женские колени. Сережа участия в споре не принимал, только слушал, силясь понять, какой же должна быть та идеальная женская нога, от которой невозможно оторвать взгляд. Не острая, круглая, но не толстая, не плоская…

Целый день он упорно разглядывал девчоночьи колени, мелькающие из-под юбок. Кажется, круглые, не толстые, они не вызывали отчего-то особых эмоций. Фиксированные суставной сумкой две суставные поверхности, укрепленные сухожилиями, утолщенные мышцами, обтянутые кожей. Функционально, природой продумано, с эстетической точки зрения мило. Но при виде этой коленки, по-хозяйски приподнимающей в своем движении полу халата, до Сережи наконец дошел весь смысл спора. Эта коленка волновала и манила, настойчиво требовала прикоснуться и оглушительно притягивала к себе.

Девочка-каравелла быстро пробежала по ей ведомым важным делам, а Сережа даже не запомнил ее лица. Только общий туманный облик засел глубоко в подкорке, шевелясь и тревожа.

Рассудив трезвым умом, Сережа заставил себя прийти к выводу, основанному, как ему казалось, на собственном печальном опыте, что такая модница-красавица в халатике в талию наверняка есть просто глупенькая побрякушка и хороша со стороны, пока не раскрыла рот. И вынужденно успокоился, усилием воли вытесняя свербеж в подкорке.

Снова он встретил девочку через некоторое время, уже похолодало. Она была в простых черных брючках, куртке, с убранными в косу волосами. Коленки вовсе были скрыты от постороннего глаза, но у Сережи пуще прежнего защемило сердце. От вида тонкой руки, придерживающей ворот наброшенной куртки, от маленького девственного уха, не обремененного серьгой, от распахнутых глаз с длинными ресницами. Сережа строго напомнил себе, что она все еще молчит, но легче почти не стало.

Казалось бы, чего проще – подойди, познакомься, разговори, убедись в своей правоте, развернись и уйди. Не крокодил же она, в самом деле, не съест. Но скорее Сережа решился бы подойти и поцеловать декана – сущую мымру предпенсионного возраста и климактерического поведения, – чем заговорить с незнакомкой.

Встречались они часто, и Сережа, ничего ни у кого не спрашивая, просчитал, что учится она на его курсе, только на другом факультете. Подметил, что девчонка она общительная, незаурядная, но репутацией красавицы не пользуется. У нее были две подружки из ее же группы и бессчетно приятелей и приятельниц. Сережа к тому же был уверен, что мальчика в институте у нее нет.

Своим немым восторгом и радостью каждой встречи Сережа не делился даже с Димкой. Пока однажды у библиотечного подъезда не встретил их обоих, мирно беседующих о чем-то своем.

Сереже показалось в тот момент, что он познал истинный смысл трагедии «Отелло»: впервые в жизни он почувствовал, что способен на всепоглощающую, яростную, неконтролируемую ревность. Нет, он неоднократно видел ее с другими ребятами, но эта пасторальная картинка мирной беседы с единственным другом под сенью облетевших тополей выбила почву из-под ног. Эта ревность шла рука об руку с предательством, которое он ощутил, была круто замешана и сильно сдобрена. Хотя, казалось бы, о чем разговор? Незнакомая девочка беседует с его другом. Только-то и всего…

Сережа решительно приблизился, чтобы раз и навсегда положить конец сам не знал чему, но девочка упорхнула раньше, процокав мимо каблуками, оставив Димку одного у библиотечной двери.

Димка рассеянно и завороженно проводил ее взглядом, поднял к небу мечтательные глаза, и на лице его заиграла потусторонняя улыбка. Еще немного он отрешенно смотрел сквозь Сережу, а потом сильно толкнул друга кулаком в плечо, высоко подпрыгнул козлом, издав гортанный вопль, и счастливо предложил:

– Пойдем, что ли…

Они шли, а Сережа хотел, но не мог спросить о ней, боялся, что от одного-единственного вопроса сразу обнажится душа, выставив на всеобщее посмешище его сокровенный восторг, глубоко упрятанное и туго спеленатое чувство.

Спрашивать и не требовалось. Димка без передыха трындел всю дорогу о клевой, мировой, офигительной, сногсшибательной девчонке, которую звали Катя Миронова. За пятнадцать минут Сережа узнал о ней больше, чем за все предыдущее время тайного любования, потому что не говорить о ней Димка не мог. И стало яснее ясного, что Димка тоже пропал. А значило ли это, что пропала их дружба?

Этим вопросом мучился Сергей весь вечер: с одной стороны, убеждение о примитивности и корыстности женской натуры не исчезало, а, с другой стороны, никогда раньше не пьянила одна лишь мысль об обычной, в сущности, девчонке.

Короче, наконец-то обретенная мужская дружба требовала серьезной проверки на вшивость. Уступить или не уступать? Что предпочесть? Кого из них двоих выбрать, и надо ли выбирать? Мучимый этими и сотней других вопросов, Сережа промаялся до утра, до спасительного звона будильника. Нужно было вставать и ехать в институт, на эту сладкую Голгофу. На встречу с той, что…

8

Для Сережи началось странное и незабываемое время. Все в душе было перевернуто с ног на голову. В голове творился такой раскардаш, как бывает в доме только в Чистый четверг перед Пасхой, когда одновременно расклеиваются и моются окна, убираются до лучших времен зимние вещи, коньки и лыжи, ставится опара под куличи, и красятся в золотистой шелухе яйца.

Сережу кидало из хандры в щенячий восторг, из полного уныния в безотчетное обожание всех и вся. Настроение его скакало, как давление у гипертоника, и даже бабушка с многозначительным вздохом говорила маме, что у мальчика наконец-то начался запоздалый переходный возраст. А это как поздняя ветрянка – быть беде…

В ответ на такие заявления Сережа или ярился на домашних, принимался громко хамить, вгоняя бабушку в краску, или же начинал по-отцовски заливисто хохотать, обнимать женщин и клясться им в вечной любви. Снова в зависимости от настроения. За день Сережа успевал пережить в душе столько лишь ему ведомых взлетов и падений, сколько другому и за год не осилить. Встретились или не встретились, как посмотрела, с кем прошла, улыбнулась или нет…

Весь его день был наполнен этими грандиозными событиями, рядом с которыми меркли все вопросы внутренней и внешней политики.

Позже, много лет спустя, Сергей Кириллович мог однозначно сказать, что это были самые лучшие дни его жизни, дни, наполненные неведомыми ни до, ни после эмоциями, раскрасившими жизнь во все цвета спектра, да еще плюс угольно-черный…

Сережа вдруг осознал, что может элементарно робеть перед существом из низшего мира, у которого в голове наверняка серое вещество хранится вперемешку с пуговичками, тряпочками, тесемочками, колечками и бусиками. Узнал, как охватывает в один миг острейшее желание схватить в охапку, прижать и смять, чувствовать на ощупь, кожей ощущать дыхание. Понял, как могут выходить из-под контроля хозяина части тела, не подчиняясь поступающим через синапсы командам одуревшего головного мозга. Например, начинал жить совершенно самостоятельной жизнью враз повзрослевший половой член.

Это была пора великих, величайших открытий. Открытий себя, через себя и о себе.

Бессчетно раз Сергей давал себе слово быть с ней галантным, нет, лучше хамоватым, остроумным, с упором в сатиру, надменно-снисходительным, всезнающим, своим в доску. Но при встрече хорошо получались только зажатость, стеснение и неуклюжесть. Полная олигофрения. Имбецильность в стадии дебильности.

Если рядом был Димка, то прекрасный момент встречи с Катей проходил более или менее достойно. Ну, просто стоял рядом, делал озабоченный вид, рылся в карманах, отвлекался на другие, ненужные разговоры. Но один на один – беда. Взрослый, здоровый и сильный мужик, он стеснялся, как первоклашка в женской бане, робел поднять на Катю глаза. Так часто и проходил мимо, демонстративно смотря в сторону. О том, чтобы обхватить, облапать, стиснуть, пробасить комплимент, об этом что говорить!

То был необъяснимый дурной угар. И, как пьяница тянется к стакану, так Сережка, борясь с самим собой, тянулся к их встречам. Похмелье стало наступать постепенно, когда уже не закрыть было глаза на то, что для его друга эта самая невероятная в мире девчонка тоже значила очень-очень многое.

Димка не раскрывал своих чувств, тоже носился с ними один на один, как горький пьяница-одиночка с бутылкой, не изливал душу. Он просто сводил к Кате все обсуждаемые темы: «Катя сказала…», «Катя считает…», «Кате кажется…» Он ни о чем больше не мог говорить. И Сережа, затаив дыхание, ждал этих вовсе не плавных переходов.

Сережа по-хорошему завидовал товарищу: тот сумел перебороть себя, смело шагнуть в пропасть общения с ней, знал о ней множество мельчайших подробностей. От того, что она получила в сессию, до того, что она думает о войне в Афганистане. Знал ее вкусы, увлечения, ее семью, размер ноги, ее любимую песню и детские болезни.

А Сережа все мучался вопросами: «Кого предпочесть? Что делать?»

9

Они встречались и расставались, разъезжались на каникулы и собирались вновь, а Катя все привычно сияла над ним загадочной, далекой звездой.

Казалось, все разрешилось само, встало на свои места. Димка уехал в Москву, оставив их одних. Но Сережа так и не смог подойти вплотную, перешагнуть через этот ее насмешливый взгляд, ироничную улыбку, снисходительный поворот головы. Ругал себя, мысленно репетировал, а не мог. Он уже давным-давно знал, как появляются дети, что нужно сказать и сделать, чтобы приятный вечер плавно перетек в зажигательную ночь, как поманить и как расстаться, а самый решительный свой шаг сделать не получалось.

Осенью в Ленинград приехал Димка и сразу же кинулся к Сереже. Много рассказывал о себе, о Москве. И, конечно же, о ней, о Кате Мироновой. Оказалось, что даже в своей Москве Димка знает о ней больше него, Сережи. Сережа ревновал ужасно. Изводя себя, по-дурацки ревновал.

А еще узнал новость о Димке. Друг подсел на наркотики. Говорил, правда, что редко, что лишь для ощущения полноты жизни, что контролирует ситуацию, что в столице другой ритм, другая жизнь, другая тусовка… Сережа озаботился и запереживал, пытался поговорить, но без толку. Димка упорно уходил от разговоров о необходимости опомниться. Обрубал, что сам знает и все несерьезно. Сережа даже решил было наконец поддаться на уговоры и съездить в Москву, самому взглянуть на жизнь и тусовку, но не сложилось.

Тяжело и мучительно болела бабушка, требуя постоянного ухода и средств на лечение. Сначала ушел из жизни товарищ детских лет Питер, а сразу же после этого слегла бабушка. Сережа с энтузиазмом молодости старался помочь ей, верил во всесильность медицины. Он договаривался о консультациях с лучшими институтскими специалистами, доставал втридорога дефицитные лекарства, но медицинские светила в большинстве своем лишь разводили руками, тактично намекали на тщетность усилий. Бабушке же тяжело давались поездки по врачам, после них она долго лежала, отдыхая, и упрашивала Сережу бросить никчемную затею по ее исцелению, объясняя все тем, что ее моторчик выработал свой ресурс, а новый Бог не дает, справедливо расчищая место в жизни для молодых.

Сережа, еще не став врачом, столкнулся с самой сложной врачебной проблемой: помогая другим, зная об успехах и достижениях выбранной им науки, он ничем не мог помочь своему близкому и родному человеку.

Бабушка под конец жизни стала много рассуждать на закрытую прежде в семье тему – о Боге, а Сережа, исправно таскавший в это время в сумке учебник по научному атеизму, слушал ее и не перебивал.

– Богом каждому на земле отпущено, и спорить с ним не след. Знать, пора мне собираться, заждались меня дедушка твой, родители мои, сестры, подруги прежние. Я последняя осталась, что ж цепляться… Я до конца пути дошла, вон тебя вырастила в какого красавца. Пойду я туда, наверх, не держи ты меня, мне пора к ним. Смерть, Сереженька, не наказание, не думай. Бог, он не наказывает, он воздает. Пусть уж и мне воздастся за жизнь земную.

Строгая и неверующая Ольга, Сережина мама, – член партии и ведущий сотрудник Музея революции, – тоже слушала религиозные бабушкины рассуждения спокойно, держала мать за холодную, бледную и высохшую руку и только печально улыбалась в пространство за окном, глядя вдаль, в те самые небеса.

Природа, животные, старики, все они тяжело и болезненно переживают темную холодную зиму, тая в душах надежду на скорый приход весны, карабкаясь из последних сил навстречу лету, живительному, ласковому теплу, зеленой траве. Дотянув до весны, все живое вздыхает с облегчением: значит, еще поживем, раз пережили этот Час Быка… Бабушка до весны не дожила, догорела тоненькой церковной свечкой на Крещенье и отлетела наверх, как и жила, без суеты и беспокойства.

10

Летом, подзаработав денег, Сережа решил, что может наконец-то позволить себе полноценный отдых и поехать на море. Их с мамой ничего больше не удерживало дома. Мама уезжала по профсоюзной путевке в Трускавец, «на воды», и было не стыдно перед ней, что отдохнуть он хотел один. Мама с энтузиазмом восприняла Сережину идею и настоятельно советовала Ялту, где когда-то отдыхали они всей семьей. Ялта так Ялта, и Сережа взял билет до Симферополя.

Нельзя сказать, что, сойдя на южную горячую землю, он сразу как будто вернулся в детство. Еще бы, тогда, далеко-далеко, они прилетали в чистенький, уютный аэропорт, а сейчас Сергея окружали грязь и толчея южного вокзала. Громкие, густо воняющие потом тетки в ситцевых платьях, обвешанные кутулями, орущие дети всех возрастов, мужики в сетчатых бобочках и летних шляпах, окутанные ароматами бочкового пива и воблы, бесцеремонные носильщики, хитроглазые таксисты, старухи с табличками о сдаче комнат, доносимые ветром миазмы немытого общественного сортира, смешанные с запахом мазута от нагретых солнцем шпал… Обычная атмосфера сотен южных вокзалов, от больших до полустанков.

И только в самой Ялте, ступив из троллейбуса на пыльный асфальт, почувствовал, как пробило на воспоминания. Вдыхая неизменный, пахнущий йодом и цветами горячий воздух, глядя на изумрудную гладь воды, утыканную до самых буйков головами отдыхающих, щурясь под палящими лучами, Сережа не головой даже, телом вспомнил стародавние ощущения. Он вспомнил отдельные дома, повороты улиц к морю, фотографа на том же самом месте на набережной. А на рынке пронзительно вспыхнуло в мозгу виденье: он, семилетний, вместе с папой и мамой идет по этому же базару, весь перемазанный сладкой, подтаявшей «ватой», а папа подставляет маме корзинку, куда она складывает отборные фрукты. И все трое они заразительно смеются…

Сережа вышел на пляж, разделся, бросил вещи на расстеленное одеяло и побежал к воде. С разбегу кинулся в парную воду, рассекая ее сильными гребками, поплыл подальше от людской массы, за буйки, лег там на спину и, закрыв глаза, замер. Он лежал на воде и впервые за много лет разговаривал с отцом. Понадобилось очутиться здесь, чтобы решиться на такой важный разговор. Он вспоминал уроки плавания на этом пляже и призывал отца в свидетели того, что он, Сережа, научился все-таки плавать. А еще задавал отцу мучивший его вопрос:

– Что же ты, старый, ни разу за столько лет не захотел даже взглянуть на меня? Не помогать, не жить с нами вместе, а просто взглянуть. Поговорить. Неужели нам не о чем с тобой поговорить? Ведь я не сделал тебе ничего плохого, я обожал тебя больше всех на свете, гордился тобой. Твое слово было для меня законом. Что же такое могло произойти между тобой и мамой, что ты, именно ты, взял и вычеркнул меня из жизни? Неужели не было пустоты в том месте, которое раньше занимал я? Или я просто не занимал в твоей душе места? А как же походы в горы, лыжные прогулки вдвоем и многое другое, что связывало нас с тобой тогда, прежде?

Ответа не было и, лежа на спине в соленой воде, покачиваясь на волнах, ощущая, как стягивается высохшая под солнцем кожа на лице, Сережа уверенно подтвердил данное им в детстве слово никогда не жениться. Не жениться, чтобы ни при каких обстоятельствах не оставить брошенным у окна маленькое, родное существо, плоть от плоти его, Сережи.

Здесь, в Ялте, Сережа познакомился с Ниной, стюардессой из Киева, на несколько лет постарше его, тоже снимавшей комнату у Сережиной хозяйки. Нина отдыхала одна, и они красиво, бурно скрашивали друг другу одиночество.

Нина, летавшая на международных рейсах, к двадцати пяти годам повидала много стран и городов, захватывающе рассказывала о другом, потустороннем, запретном мире. Рассказывала об индийских коровах, египетских пирамидах, улочках и площадях старой Праги, о другой культуре, другом быте. Сережа слушал ее рассказы, раскрыв рот и затаив дыхание, как еженощные сказки Шахерезады, часто не веря и переспрашивая, заставляя ее убеждать себя, мечтая тоже когда-нибудь обязательно увидеть все это. Ведь можно же стать спортивным врачом, ездить с командой по миру, или окончить специальные курсы при Чудновке и сесть судовым врачом на торговое судно. Можно выехать в какую-нибудь развивающуюся страну, наконец, и оказывать там помощь местному населению. Непременно, обязательно все увижу, подумал Сережа.

Это был обычный курортный роман, в котором никто ни к кому не имел претензий. Они и притянулись друг к другу по воле случая, соседи по хлипкой, курортной сараюшке, вынужденные тесниться вместе с другими курортниками на утлой летней кухоньке с пожароопасной плиткой, искрящей по своему разумению. Другой, немаловажной причиной была взаимная опаска: она отчего-то считала, что от медика ничего не должна подцепить, а он точно знал, что все бортпроводницы регулярно обследуются у гинеколога.

У Нины был мягкий характер, хорошая, крепкая украинская фигура, крупные белоснежные зубы и роскошные длинные волосы. Она споро управлялась с плиткой, готовя типично южное овощное рагу с большим количеством «синеньких», вкуснейшую окрошку, свободно шутила на любые темы, умело пила молодое виноградное вино и не требовала обещаний.

Сережа провел с ней время легко и беззаботно и понял, что к таким и именно к таким отношениям он и готов. Он объяснял себе, что если не можешь схватить журавля за хвост, то и синица впору. Хотя сердце не замирало в сладостной истоме, не кружилась шальная голова, не прилипал язык к нёбу, а душа не падала в пятки. Да и пустое все это, одни эмоции, которые при желании просто объясняются законами нейрофизиологии.

Он проводил Нину в аэропорт и тем же вечером поездом уехал в Ленинград, перестав вспоминать о ней уже в средней полосе России.

Симферопольский аэропорт, кстати, не вызвал в нем ожидаемого чувства узнавания, не пробудил воспоминаний. Вспомнилась только клумба, разбитая на том же самом месте и по тем же канонам, что и много лет назад…

11

Осенью в Ленинград из своей суетной, продвинутой Москвы снова приехал Дима Новоселов. Был бодр и весел, говорил, что с наркотиками завязал, пустое. Но при этом отводил глаза и переключался на другую тему.

Пригласил Сережу на родительскую дачу на выходные, обещал хорошее общество, гитару и шашлык. Отчего же было не поехать. Сережа поменялся дежурством на «скорой», где подрабатывал, набивая руку, и с легким сердцем двинулся утром на вокзал, звеня сложенными в сумку бутылками спиртного и причитающимися с него харчами.

Еще только издали заметив Катю, он понял, что наваждение никуда не ушло, что она волнует ничуть не меньше, чем раньше, и что он снова робеет перед ней, как никогда и ни перед кем. Это было самое отвратительное – он, взрослый сильный парень, не робевший на своей «скорой» ни перед молодыми, хваткими фельдшерицами, ни перед трупами и полутрупами, он, на которого вдруг беспричинно начали вешаться и институтские девчонки, и довольно взрослые, самостоятельные тетки, он, научившийся в короткий срок разделываться с зазнобами, ну совершенно не знал, как вести себя с этой, по отзывам других, вполне тривиальной девчонкой. Он понял, что это его легкое согласие на выезд на дачу подспудно, безотчетно было вызвано именно нереальной, неправдоподобной, малюсенькой надеждой на встречу именно с ней.

С Катей были еще две девочки, такие же хорошенькие своей молодостью и малоискушенностью, и она жалась к ним в маленькую яркую стайку. В электричке места им хватило только в тамбуре, и он оказался почти вплотную прижатым к Кате шумной толпой дачников с корзинами и тележками. Сбоку от них вырос чахлый куст молодых малиновых саженцев, колющихся тонкими стволиками через грубую дерюжную обертку. Сережа смотрел на ее макушку, умильно разглядывая маленький, торчащий из хвостика вихор, именуемый в просторечии петухом, и, досадуя на робость, ловил себя на мысли, что в другой ситуации, с другой прижатой к нему девчонкой он точно знал бы, что делать и говорить. Ух, он бы тогда шутил, ну и шутил бы, в полушаге от пошлости, держал бы ее рукой за ровную спинку и прижимал к себе еще сильнее. Он был бы озорным, задорным, сыпал бы нехитрыми комплиментами и смеялся бы вместе с ней, привлекая к веселью дачников с саженцами. Он бы…

Дверь открылась, и на остановке в набитый тамбур еще поднабралось народа, который, кряхтя и охая, утрамбовывался плотнее и плотнее. Катя незаметным движением переместилась в свою девичью стайку, ухватившись за голубой рукав Иришкиной куртки. Она оказалась к Сергею спиной и тихо хихикала до нужной им станции над им одним ведомыми смешинками.

На перрон высыпали шумно и тут же, свалив под ноги рюкзаки и сумки, закурили и загалдели наперебой. За городом, на приволье все сразу стало проще. Иронично-надменный, «городской» Катин взгляд уступил место восторженному любованию. Она не «кусалась» взглядом, а смотрела на Сергея безмятежно и добро, и его опаска стала отступать.

На старой, обжитой несколькими поколениями даче оказалось еще легче. Казалось, его подбадривают и стены, и скрипучие половицы, и деревья в тихом саду. Сережа «утратил бдительность», расслабился, позволил себе заговорить с ней, и оказалось, что она приветливая к нему, добродушная, хоть и острая на язык, а главное – понимающая его с полуслова. Именно так – не успевал он закончить начатую фразу, как она на лету подхватывала ее, развивая и метко дополняя.

Вместе со своими девчонками она сновала по дому, по двору, налаживала недолгий их совместный уют. И за столом Сергей оказался рядом с Катей. Он сидел и втайне удивлялся: как ему удается так ровно скользить по опасной глади общения, от чего еще больше входил в раж и был безмерно доволен собой, обстановкой, компанией и жизнью в целом.

В застольном споре Катя выступала с ним единым фронтом, – двое против остальных, – находила внезапные аргументы, четкие метафоры. Сережа чувствовал себя практически счастливым, боясь, тем не менее, загадать наперед дальше, чем на один шаг, вкушая лишь блаженство минуты.

Когда они в первый раз танцевали, и он в первый раз почувствовал под ладонью трогательно выступающий позвоночник, замер и не смел вдохнуть, а она просто и свободно покоила руку в его руке, не подавая никаких признаков волнения.

И тут он увидел глаза Димки, взгляд боли, безысходности и душераздирающей тоски. Не понять тот взгляд было невозможно: Димка мужественно и безответно страдал, издали наблюдая за идиллией танца. И сразу же поскучнел и скособочился вечер… Сергей почувствовал себя предателем, бессовестным эгоистом. Целый год он имел возможность ежедневно общаться с Катей, а «закрутил» именно у друга на глазах, прекрасно понимая, что сам дачный вояж был организован Димкой из-за Кати. И не имело значения, что дружба их была нынче скована временем и расстоянием. Она была, и все тут. Но и прекратить, отпустить Катю Сережа был не в силах.

Терзая себя вновь накатившими вопросами, Сережа метался, чаще необходимого прикладывался к «Столичной», набирался смелости для решительного шага. А куда собирается шагать, все не решал.

Катя, попивая из высокого фужера красную «Алазанскую долину», пристально наблюдала за ним, ореховыми глазами следя поверх бокала. И тут она неудачно пошутила насчет него. Он так и не смог потом вспомнить, как же именно, но в тот момент абсолютно точно знал, что неудачно. Неумно и обидно. В захмелевшем мозгу как будто выстрелило: «Вот! Началось! И она такая же, как все. Уже чувствует, что имеет на меня права, может решать и командовать. Ни-ког-да. Никогда ни одна баба не будет решать за меня, что делать. Даже эта. Тем более эта, выпившая столько крови, вытрепавшая столько нервов… Она пытается рассорить меня с единственным другом одним фактом своего существования, да при этом и высмеивает меня. Никогда».

И хмельной Сергей дал себе слово ничем не нарушать крепкой мужской дружбы. Дурацкое, никому оказавшееся не нужным слово.

Как на грех, именно в эту минуту куда-то понесло и Машку. Сергею осталось только милостиво позволить ей хороводиться вокруг, демонстративно принимая щедрые знаки внимания. Пусть-пусть, говорил он себе, пусть видит и не обольщается. Как-то из-под контроля вышел момент, когда Машуня крепко взяла его за руку, и он податливо, послушно профланировал за ней в темноту маленькой комнатки. В спасительной темноте он позволил ей бесстыдно открыться, раздеться, шарил по ее телу быстрыми горячими руками, находил ее рот своим ртом, задыхался, тонул и снова всплывал. В один миг перед Сережиными глазами встало Катино лицо с испытующими ореховыми глазищами над красным отсветом бокала. И он не смог. Не оправдал. Не захотел.

Спешно оделся, путаясь в вещах, и выскочил на свет, на всеобщее обозрение. Щурясь кротом под взглядами, спешно пересек комнату и укрылся на крыльце. Стоял, чувствуя разгоряченным телом холод ночи, трезвея и пытаясь осмыслить произошедшее с ним.

На крыльцо к нему вышел Димка, тихо притворив за собой дверь. Сцена вышла неприятная. Не называя вслух Катиного имени, они оба боролись за нее, но при этом каждый каким-то чудом пытался всучить ее другому, как вещь. Ну что же это была за удивительная девочка, если оба они враз потеряли голову совершенно, ради своей любви разом отказывались от нее…

Закончился разговор рукоприкладством. Сережа, который был физически много сильнее, бесспорно победил бы в поединке, но, нелепо качнувшись, не удержался на ногах и упал спиной на стоящее на скамейке ведро с водой. Ведро с грохотом и плеском обрушилось набок, покатилось, прыгая по деревянным ступеням.

Оглушительный грохот, как предупредительный выстрел в небо, привел обоих в чувство. Стало яснее ясного, что ни о любви, ни о дружбе в этот вечер уже не говорить, что все испорчено своими же руками, мозгами. Стало стыдно собственных благих порывов, своего поведения, глупости.

Сережа, как Чацкий, спешно покинул собрание, за неимением кареты трясясь в холодной пустой электричке.

Это был всему конец. Конец дружбе, любви, юности. Не обретя ничего, разом потерять все, что имел. Ради чего хотелось жить. Он смотрел в темноту ночи и осознавал, что пути назад, возврата нет.

Не было прощания с Димкой. Не было и не могло быть после такого ничего с Катей. Сережа был уверен, что в Катиных глазах безвозвратно, бесславно погиб. После той ночи на даче они стали будто совсем чужими. Вдвоем старательно отводили глаза при встрече и избегали этих странных встреч.

12

…Глядя в широко распахнутые, чуть посветлевшие со временем глаза, Сергей Кириллович думал: надо ли рассказывать ей об этом? Время ли сейчас, спустя столько лет, запоздало рассказывать ей о своих былых чувствах? Уместно ли? Необходимо ли ей?

Или же его «я» – это то, кем он стал сегодня, год за годом строя свое дело, свою карьеру, свою, еще недавно отлаженную, как часовой механизм, жизнь?

Учебный год Сергей начал ударно. Кроме дежурств на «скорой», устроился еще поддежуривать ночами медбратом в операционную. К тому времени понимал, что терапия ему скучна, гинекология однообразна, и остановил свой выбор на кафедре общей хирургии. Именно здесь, считал он, следует набираться настоящего, прикладного опыта.

В клинике Сергей сразу пришелся ко двору. Ему охотно отвечали на вопросы, показывали, даже самому разрешали принимать участие в операциях – подержать ранорасширители, наложить швы и тому подобное. Это было здорово, по душе, Сергей с нетерпением дожидался конца занятий и летел на работу.

Дома он почти не бывал, только спал иногда, забываясь сном в тот самый момент, когда голова касалась подушки. Успеваемость страдала сильно. Сергей самостоятельно делил дисциплины на нужные ему и ненужные. К последним относился кое-как, чего и не скрывал. Например, считал абсолютно бесполезными для хирурга общую гигиену и организацию здравоохранения, детские болезни. От этого имел кучу неприятностей, не раз был близок к отчислению, но в последний момент всеми правдами и неправдами «добивал» предмет.

В таком ритме о личной жизни даже не вспоминалось. Так, только если само шло в руки, на один раз. Может, на несколько. Да и барышни не собирались мириться с почти полным отсутствием к ним внимания. Своих подружек Сергей забывал скоро, иногда моментально, изначально не успев разглядеть и запомнить. Искренне не узнавал их при встрече и в душе считал самого себя мерзавцем.

Сразу после ноябрьских праздников позвонил Димка, чудом застав Сергея дома. Звонил не из Москвы, а из Мурманска, но что там делает друг, Сергей так и не понял толком. О былом раздоре, о последней, так нелепо закончившейся встрече, о драке не вспоминали. Впрочем, не телефонный это разговор. Просто разговаривали так, будто ничего между ними не произошло, и было понятно, что рады друг другу, искренне благодарны за великодушную забывчивость.

Димка просил помочь и встретить на Московском вокзале посылку, переданную со сговорчивой пассажиркой. Ничего не объяснял, только смеялся и говорил, что груз больно потешный. Все время смеялся, даже когда серьезно просил не отказать в помощи. И вроде бы уже все было обговорено, и Сергей обещал не подвести, а Димка все тянул и не прощался. Вспоминал мелкие случаи из их совместной учебы, пока Сергей не напомнил, что в копеечку влетит разговор-то.

В тот день, когда нужно было встречать поезд, Сергей дежурил на «скорой», но ничего другу об этом не сказал. Просто поменялся дежурствами с фельдшером Колей и, оттрубив две ночи кряду, поутру потащился встречать передачу. Найдя нужный вагон и нужное место, застал там развеселую худенькую хохлушку с носиком-кнопочкой, лет тридцати, вкусно пахнущую чесночным салом. Та, откровенно строя глазки, за две минуты поведала, по-украински кругло перекатывая слова, что в Мурманске она замужем за рыбаком, едет к маме в Харьков, а в Ленинграде пробудет три дня у подруги. Не дождавшись от Сергея, казалось бы, само собой разумеющегося приглашения, она слегка надулась, досадуя на явную его недогадливость, но тут же с интересом выставила выщипанные бровки шалашиком, вспомнив о посылке.

– Парень, а зачем тебе столько валенок-то? Уж до чего в Мурманске ихнем зима студеная, а валенки одни старперы носют. А у вас город кулюторный, везде театры да музеи. Пошто в валенках туды ходют?

– Валенки?! – удивился Сергей.

– А ты как будто не знаешь! Дружок твой сказал, что тебе на всю зиму, носить будешь. А ты, я гляжу, не деревня какая…

Сергей мало походил нынче на «деревню»: аккуратно и неброско одетый в модную «Аляску», темно-синие, настоящие джинсы, теплые зимние кроссовки. Тетка же, потеснив его бедром, легко подняла одной рукой нижнюю полку и выудила на всеобщее обозрение тючок попарно сложенных «валетом» деревенских, катаных валенок. Навскидку – пар пять. Все были обмотаны неотбеленной дерюжкой и крепко перевязаны тонкой бечевкой. Впечатляло. И правда, потешный груз. Что ему делать с таким обилием валенок, Сергей не знал, но взял их в расчете на последующие за этим разъяснения.

Чтобы не делать крюк до дома, захватил тюк с собой в институт и сто раз пожалел об этом. По дороге до клиники только ленивый не прошелся по поводу его экзотического груза. Чертыхаясь, Сергей положил тюк в бельевой у сестры-хозяйки и благополучно забыл о его существовании.

Не вспомнил он про тюк и тогда, когда внезапно услышал о Димкиной гибели. Жестокой, непонятной гибели единственного друга. В Ленинград его привезли в цинковом гробу, хоронили на еврейском кладбище, не открывая.

До того дня Сергей, много лет проживший в городе на Неве, и не подозревал о существовании особого национального кладбища. И непонятно, чему больше удивлялся – самому кладбищу, маленькому и запущенному, или же принадлежности друга к великому многострадальному народу.

Само собой, горевал, не мог объяснить себе случившегося – ладно, прожившая трудную жизнь бабушка, но молодой, здоровый мужик, балагур, только вступающий в истинную мужскую пору, расставшийся с жизнью, ничего толком в ней не успев…

К горечи потери присоединилось непроходящее удивление от поминок, немного притупившее чувство утраты. Не было традиционных блинов, кутьи, обильного стола со щедрой выпивкой и закуской, не было тостов «за помин души». Только скорбные мужчины по очереди говорили печальные слова, как бы покорно принимая случившееся, а безутешные родители мало чем выказывали свое горе, сидели вплотную друг к другу, выпрямив спины и тесно держась за руки. Вдруг запели женщины. Они пели высокими голосами тихую мелодичную песню на чужом языке, и у сидевших за поникшим столом по щекам катились слезы.

Сергей, хоть и чувствовал себя чужим за этим столом, взял слово и от лица товарищей попрощался с другом коротко, выразил соболезнование родителям. После быстро ушел, поехал в общагу и вдрызг напился за помин Димкиной души вместе с ребятами.

13

Время шло, день был похож на день, работа сменялась учебой и наоборот. Из интересов на первом месте была клиника, куда скрывался от невзгод, житейских проблем, от самого себя.

Далеко за спиной осталась «болезнь» всех студентов, когда с приходом на каждую лечебную кафедру из десятков изучаемых болезней как минимум пяток с ужасом обнаруживаешь у себя.

Переболев несуществующими болезнями, Сергей перестал постоянно прислушиваться к собственному организму, выискивая в нем скрытые изъяны. Давно уже он не боялся больных с их настойчивыми и вязкими расспросами, умел повернуть беседу в нужное для себя русло, избегая рассказов о дальних родственниках и семейных неурядицах, а то и вовсе тактично, но твердо прекратить.

На кафедре к нему привыкли, все больше доверяя самостоятельную работу, рангом выше сестринских обязанностей. Сергей чувствовал собственную значимость, млел от обращения «Сергей Кириллович» и был на сто процентов убежден, что абсолютно правильно выбрал свое дело. Правда, подумывал о том, что неплохо было бы двинуться дальше, заранее готовиться к специализации. Например, перейти на торакальную или на кардиохирургию.

Весной, когда вся клиника дружно вышла на отбывание повинности субботника, Сережа с удивлением услышал от сестры-хозяйки о том, что неплохо было бы ему забрать свой пакет. Тут-то и всплыли в памяти забытые валенки. Хотел отвертеться, оставить на кафедре, но не удалось. Чертыхаясь, снова вез категорично всученный ему сверток, вновь ловил на себе насмешливые взгляды и лениво отбивался. Дома выслушал еще и насмешки матери, не преминувшей пройтись по поводу ходового накануне лета товара. Сережа беззлобно огрызнулся и свалил валенки на балкон, так и не представляя, что же с ними делать.

Через неделю мать собралась мыть окна и с утра сетовала, что неплохо было бы и на балконе хлам разобрать.

– Мать, давай не сегодня. Послезавтра буду свободен, помогу, – без особого энтузиазма вызвался Сережа.

– Куда тебе, и так спишь на ходу. Сама помою, – с улыбкой ответила мама.

Поздно вечером вернувшись домой, Сергей еще в прихожей почувствовал, как в нос ударил резкий запах корвалола. Сбросив ботинки и куртку, спешно вошел в комнату и застал бледную до синевы мать, с трясущимися руками сидящую в кресле над распотрошенным валеночным свертком. В поднятых на сына красных глазах ее стояли и немой вопрос, и животный страх, и яростный гнев.

Ничего не понимая, Сергей бросился к креслу, схватил за руку, щупая пульс:

– Мама, мам, что болит? Сердце, да?

Но мать медленно отобрала руку, покачала головой, глазами указала на сваленные деревенские обувки. Так и не поняв, в чем дело, Сергей взял в руки один из валенок, почувствовал его излишнюю тяжесть. Голенище было немного раздуто и чем-то заполнено, сверху неплотно забито клочком газеты. Потянув шуршащий, скомканный обрывок, Сережа перевернул валенок вниз голенищем и вытряхнул под ноги упругие, плотные пачки, крест-накрест заклеенные бумажными полосками.

Кроме пачек с желтовато-коричневыми сторублевками, фиолетовыми четвертными, зелеными полтинниками, были и другие деньги. Будучи парнем современным, Сергей, конечно, видел вживую американские деньги и даже держал их в руках – похожие друг на друга, невзрачные серо-зеленые купюрки. Но видел их по одной, по две. А сколько же их было здесь? Частные валютные операции карались государством строго.

Впрочем, и советских денег в таких количествах Сергей в руках не держал. Настоящими они быть просто не могли. Он ошалело посмотрел на мать:

– Мам, что это?

– Сереженька, это ты мне скажи, откуда у тебя это, – умоляюще проголосила-пропела мать.

– Мама, это не мое, – как в детстве, проныл Сергей.

– Сергей, только честно скажи, прошу тебя! Во что ты впутался?

– Мама, да что мне врать? Где мне столько платят?

Под ноги из голенищ высыпались новые и новые деньги.

Деньги были не во всех валенках, большинство оказалось пустыми, но и тех, что выпали, было вполне достаточно для испуга. Сергей даже примерно не взялся бы сказать, сколько перед ним денег. Даже в рублях, а тем более в запретных долларах.

– Это шутка чья-то, они не настоящие. Это Димка…

Димкино имя прозвучало как выстрел, смерть его была слишком ужасна, и моментально еще более опасными стали в понимании матери и сына пухлые пачки под ногами…

Ольга Петровна нагнулась, осторожно взяла в руки пачку, надорвала бумажную полоску и вытащила купюру с номиналом «пятьдесят» и портретом какого-то американского деятеля. Медленно провела подушечкой пальца по надписям, посмотрела на просвет, потерла край и уверенно заявила – не зря же в молодости вращалась среди столичного бомонда:

– Нет, сынок, они самые настоящие.

Сережа предпочел бы услышать, что это шутка, кустарная, плохая подделка. В голове путались мысли: всплывали обрывочные сведения о шпионаже, ЦРУ, изощренных методах вербовки, здесь же крутились картины недоступной, роскошной жизни – автомобиль, новая мебель, дальние страны, шуба из песца для мамы… Параллельно, на заднем плане сознания промелькнули КГБ и комитет комсомола.

Из последнего валенка на денежную кучку спланировал сложенный вчетверо листок из обычной тетради в клетку. Сергей подобрал его, развернул и тут же узнал похожие на арабскую вязь Димкины каракули, сложившиеся в прощальные слова.

«Серый! Мне уже ничем не поможешь, я крепко влип. Но так просто я не дамся. Осталась еще одна маленькая хитрость. Подлецов надо наказывать. А тебе эта история, я надеюсь, поможет. Ничего не бойся, к тебе следы не приведут. Ты был и есть мой лучший друг. Димон. P. S. Береги Катьку. P. P. S. Ты читаешь, а я смотрю на тебя сверху. Ха-ха-ха!»

Дочитав до постскриптума, Сергей инстинктивно поднял голову кверху, но увидел лишь блеклый пластмассовый абажур да растрескавшийся шов потолка.

«Сделаю ремонт. Сразу же», – отметил Сергей, но тут же осознал, что после этой записки для Димки все было очень долго и мучительно.

Борьба с подлецами оказалась трудным и непосильным делом. Только, как ни крути, Димке не поможешь, а такой шанс выпадает лишь однажды. И, похоже, дело здесь не в шпионаже и не в ЦРУ. Какому ЦРУ нужен рядовой студент! Димка завещал деньги ему, Сергею, значит, так тому и быть.

Но понял Сергей и то, что все его мечты мелки для валяющихся под ногами деньжищ. Полет Сережкиной фантазии не шел дальше подержанной «копейки», а как людям объяснишь свое внезапное обогащение? Стало доходить, что распорядиться такой суммой он не готов: даже после всех покупок останется немерено. Дома такое не держат, в сберкассу не понесешь. Не в землю же закапывать в консервной банке! Прямо-таки Шеф из «Бриллиантовой руки». Вот только все это не комедия…

Занятый бесполезными финансовыми подсчетами, он не заметил, как мать взяла из его рук записку. Прочитав, сдавленно вскрикнула. После бабушкиной смерти мама привыкла во всем просить совета у Сережи, но теперь она не советовалась, она просто слепо боролась за жизнь и здоровье своего детеныша.

Ольга Петровна сгребла все деньги на грязную холстину, в которую были замотаны валенки, туго перевязала узлом, как перевязывают белье в прачечную, и не терпящим возражения тоном приказала:

– Чтобы духу этого в нашем доме не было! Немедленно!

Сергей открыл было рот, чтобы возмутиться ее бабской тупости, разъяснить, что они могут теперь себе позволить, припомнить для убедительности свое детство, а ее, стало быть, молодость, но ничего этого сказать не пришлось. Прочитав все по глазам сына, Ольга Петровна спокойно добавила:

– Или я на себя руки наложу. Я на старости лет одна оставаться не хочу. Хватит мне отца.

Сергей мельком удивился, при чем здесь отец, но понял, что она не отступит. Если бы мать плакала, уговаривала, заламывала бы руки, то можно было бы успокоить, уговорить, доказать. Но мать, высказав, что хотела, сидела совершенно спокойная и решительная, только лихорадочно блестели глаза. Спорить было бесполезно. Она приняла свое решение, как когда-то приняла решение раз и навсегда порвать с Кириллом, отказаться от помощи, вычеркнуть из жизни. Тогда она сдержала слово, не отступит и сейчас.

Сережа тяжело опустился на покрытый накидкой продавленный диван, жалобно скрипнувший пружинами под его весом, и застыл, не сводя глаз с узла. В дерюжку были крепко-накрепко увязаны его желания, его мечты и страсти. В кресле, замерев в ожидании, молчала мать. Сергей определенно не знал, как поступить: допустим, – только допустим, – что он согласится легко расстаться с упавшим в руки богатством, но куда же его деть-то…

– Мама, а куда его деть? – Как в детстве, бросился за помощью.

– Подальше от дома! – туманно, но твердо ответила та.

– Ну, давай, что ли, пожертвуем куда-нибудь. В детский дом, что ли…

– Ты в своем уме?! На помойку и подальше от дома, чтобы никто не видел, – испугалась Ольга Петровна.

– Может, спрячем и подождем? Уже столько времени прошло, никто меня не трогал. – Аргументов не было, только легкая надежда.

– А ты хочешь, чтобы тронули? Хватит с меня похорон. Сереженька, я тебя умоляю…

Голос ее звучал жалобно. Никогда в жизни мать не говорила ему: «Я тебя умоляю». Лучше бы кричала… Все было решено без него.

Димкой без него. Матерью без него. Отцом без него.

Так тому и быть.

14

Сергей покорно поднялся с дивана, в прихожей долго надевал куртку и ботинки, вернулся, подхватил убогий узел и молча вышел из квартиры, тихо прикрыв дверь.

У подъезда закурил и постоял, глубоко затягиваясь дымом, не зная, куда теперь идти. Он курил и вспоминал Димку. Его фигуру колобка, широкую улыбку, лукавый взгляд с прищуром, голос. Сережа как будто наяву слышал голос: «Серый! Мне уже ничем не поможешь… Я смотрю на тебя сверху. Ха-ха-ха!»

Снова невольно поднял голову, увидел свет фонаря и в свете мелкую морось дождя. Сергей поразился: надо же, зная, что жить тебе осталось всего ничего, думать не о спасении своей шкуры, а о том, как бы кого-то там наказать, и пристраивать деньги так, чтобы кому-то там не достались…

Сергей вспомнил похороны, тягучую еврейскую песню, держащихся за руки родителей, и решение пришло само собой. Он поднял воротник куртки, пытаясь защититься от холодных дождевых капель, и решительно зашагал в сторону метро.

Да и черт с ними, с деньгами, утешал себя на ходу. Сам прорвусь, не калека. Буду на две ставки работать, дежурств возьму. Протянем. Не жили богато, не хрен начинать… Впрочем, почему не жили? Жили ведь. Только помнилось то время смутно: мама с тянущимся следом шлейфом духов, все время придумывающий новые, веселые развлечения отец. Опять отец…

Дверь Сереже открыл сильно постаревший Димкин папа. Казалось, он не удивился неурочному визиту, отступил в глубь прихожей, кивком приглашая войти. Сергей силился вспомнить, как же того зовут, вспомнил только имя, по Димкиному отчеству, и не знал, как обратиться. Еще ему было важно знать, дома ли Димкина мама. Сергей опасался, что и она поведет себя, как его собственная мать. Разговор должен был быть мужским.

Не успел придумать начало разговора, как в изумлении услышал:

– Меня, Сережа, зовут Михаил Моисеевич. Ты не беспокойся, я один дома. Проходи. Какая беда привела?

Сергею стало стыдно. Показалось, что стоящий перед ним немолодой мужчина ясно выразился: ты, сукин сын, ни разу не позвонил, не поинтересовался, как родители твоего друга горе пережили, а со своим несчастьем сюда приперся, не постыдился…

Михаил Моисеевич, как столетний ворон, склонил голову, моргнул и добавил, прочитав написанное на лице визитера:

– Да нет, я не об этом. Помогу всем, чем могу. Не стесняйся, заходи…

Сергей снял ботинки, в носках прошел по толстому ковру и, подойдя к столу, водрузил на полированную поверхность свой узел, развязал и протянул невозмутимо молчащему Новоселову листок с последним посланием сына. Протянул и пожалел: сейчас отец узнает, что его Димка был нечист на руку. «Черт, что же я делаю!» Но отступать было поздно.

Новоселов читал долго, много дольше, чем требовалось, глубоко, тяжело вздохнул. Зачем-то снял очки, протер стекла вынутым из кармана домашней куртки белоснежным платком и снова водрузил на нос. Отошел к окну и оттуда, из глубины комнаты, стоя спиной к Сереже, произнес дрогнувшим голосом:

– Значит, именно это они искали…

– Кто искал? – Дело и вправду оказалось серьезным.

– Ты что думаешь, никто такие деньги искать не станет?…

Новоселов отвернулся от окна и внимательно посмотрел на Сергея.

– Значит, так мой сын считал нужным сделать. Мальчик, – горько добавил, – хотел, как правильно. Он тебя, Сережа, любил и уважал. Боялся, что ты про него плохо думать станешь. Он мне рассказывал, что вы поругались. Переживал…

Михаил Моисеевич снова замолчал, борясь с дрожью в голосе. А Сергея будто прорвало, он выложил Новоселову все о своем объяснении с матерью.

– Я же не знаю теперь, что мне с ними делать. Я не могу их выбросить на помойку, в самом деле. Возьмите хоть вы их себе.

Казалось, ясно прозвучало: если бы не мама, то я нашел бы им применение, про вас бы и не вспомнил. А раз так сложилось, то ничего не попишешь, заберите себе. Не пропадать же добру…

Но Новоселов не обиделся.

– Важно уже то, что ты сознаешь, что тебе с такой суммой не справиться. И мать твоя права: даже если все обойдется, все равно, незачем тебе сейчас такие деньги, впрок не пойдут. Самое большое, что ты сейчас можешь придумать, это машина и путешествия.

– Откуда вы узнали? – искренне изумился Сережа.

– Что же я, по-твоему, молодым не был? А сейчас, между прочим, другие времена на подходе. Ты о свободном предпринимательстве слышал, я надеюсь?

– Ну, слышал. Кооперативы? Джинсы варить и продавать или обувь шить?

– Почему обязательно джинсы варить? И это сегодня джинсы, а завтра можно будет дальше шагнуть. Все только начинается. А чем, скажи, тебе джинсы плохи?…

– Нет. Я хирургом хочу быть, а не барыгой. Мне у лотка стоять не улыбается. Коробейником.

– Темный ты парень, Сергей, хоть и хирургом хочешь быть. Зачем самому у лотка стоять? Деньги правильно вложить нужно, а там найдется, кому у лотка стоять. Кстати, деньги не такие гигантские, как кажется. На большое дело не хватит.

– А вы их можете правильно вложить? – задав этот вырвавшийся с надеждой вопрос, Сергей снова почувствовал себя недоумком, но слово не воробей.

– Эти деньги мой сын посчитал правильным тебе оставить. Я только тебе помочь могу. Вместе вложим. Ты и я. Я, в отличие от твоей матери, их выбрасывать не собираюсь. Мы с тобой за них перед Димой в ответе, перед его памятью. Только делать все придется по уму. Я и сам в таких делах не последний человек. Я, Сережа, на хлебозаводе плановым отделом руковожу. Но тем не менее грамотного нужно будет кого-то привлечь, чтобы не ошибиться.

– Михаил Моисеевич, но я совсем не могу. Я учиться не успеваю, хвостов полно. У меня работа еще…

– Смешной ты. Сам себя послушай: мне, ты говоришь, большими деньгами заниматься некогда, потому что я по ночам за копейки вкалываю… – Новоселов улыбнулся впервые с начала разговора. – Но в одном ты абсолютно прав. Твоя сегодняшняя задача – учиться. И учиться хорошо. А вот когда ты выучишься, тогда мы с тобой и поговорим. Ты не переживай, у нас с матерью никого больше не осталось, мне стараться не для кого, не обману… Кстати, ты о специализации уже думал?

– Думал. Хочу кардиохирургией заняться.

– Кардиохирургия – это хорошо, – задумчиво одобрил Новоселов. – Это очень даже хорошо. Престижно. И звучит громко. Вот и занимайся пока кардиохирургией, а о постороннем не думай. Рано…

Сергей вышел от Новоселовых сбитый с толку, но успокоенный. Так, кстати, и позабыл спросить о здоровье и самочувствии Миры Борисовны. И о делах самого Михаила Моисеевича ничего не спросил, не предложил помощи. Забыл. Просто радовался тому, что нашел себе поддержку и реальную помощь. Нашел там, где и не пришло бы в голову искать.

Но уже на подходе к дому он озадачился, заподозрив подвох. Не обвели ли его вокруг пальца, как мальчишку? Сомнительно это, честное слово, уговор о деньгах с чужим, в сущности, человеком и на неопределенный срок. У Новоселова остались деньги, а у Сережи что? Ничего, даже последняя Димкина записка осталась там. Ни расписки, ни следов. Молодец, Серега! Лопухнулся классно! Мог бы хоть немного взять из тюка, пока вез…

Ругать себя – дело неблагодарное, поэтому, в конце концов, решил: ну и пусть, все, что ни делается, все к лучшему. Деньги дело наживное. Не ему, так хоть Димкиной семье впору придутся. Но зачем тогда было так парить? Взял бы спокойно, сказал бы: спасибо, до свидания. И все. Зачем огород городить?

Дома Сергей отчитался перед матерью, встретившей не пороге с вопрошающим лицом. Так честно и сказал: ни в какую помойку не выкинул, отвез домой Новоселову, тот взял. Об их уговоре рассказывать матери не стал, да и был ли уговор, непонятно. И нечего волновать мать напрасно: опять запаникует, за корвалолом побежит. Но внутри сильней и сильней пилил себя за то, что поддался им обоим, – в первую очередь матери, – надо было быть похитрее. А теперь поздняк метаться.

Какое-то время Сергей ждал звонка от Михаила Моисеевича, надеялся, что тот будет регулярно звонить, рассказывать о том, как продвигаются их дела. Но звонков не было, а сам он тоже не звонил. Сергей – молодо-зелено, ушедшего пока еще не жаль, все впереди, все в твоих руках, по плечу, – вернулся к привычным заботам, делам, планам.

Но на кардиохирургию ушел.

15

На общей хирургии все, от профессора до сестры-хозяйки, жалели о Сережином уходе. Некоторые уговаривали остаться, пророчили хорошее будущее, другие понимающе кивали, соглашались, что узкая специализация – дело правильное.

Но Сергей все решил, а решений своих он не менял. Не к лицу мужчине быть не хозяином своего слова: хочу даю, хочу беру обратно…

На кардиохирургии встретили буднично, без интереса, хотя Сергей точно знал, что зав. общей хирургией дал ему отличные рекомендации. Приобщать его к работе в операционной никто не спешил, на операциях разрешали только смотреть, а больше нагружали осмотром больных перед и после операции. Вроде бы было ново, Сергей уговаривал себя, что интересно, но не вдохновляло. Ему казалось, что из хирургии он угодил прямиком в самую что ни на есть терапию, и сам себя мысленно дразнил доктором Боткиным.

И разговоры, постоянно ведущиеся на кафедре: о финансовых проблемах большой хирургии, скором переходе на платную медицину, – ему не нравились. На «общей» все было громко, азартно, с юмором, незлым матом, до хрипоты: как создать новую методику, как лучше выполнить какой-нибудь хитрый анастомоз, вспоминали случаи из практики, – а здесь, как в болоте, тихо, полушепотом, с мудреными экономическими терминами вечно обсасывалась проблема рентабельности и нерентабельности, вопрос дотаций и перехода на страхование. Как будто последние дни доживали…

Внезапно, когда Сережа и не ждал уже, позвонил Новоселов. Звонил по делу, но о деньгах ни слова не сказал. А Сергей не спросил, неловко было. Понятно, раз не говорит, значит, не хочет. А чего именно не хочет – говорить или делиться, – об этом Сергей старался не думать. Но в просьбе отказывать не стал и согласился съездить к брату Новоселова, профессору челюстно-лицевой хирургии Первого медицинского, за лекарством для заболевшей Миры Борисовны. Отказать Димкиным родителям Сережа не мог.

Клиника челюстно-лицевой хирургии была спрятана в глубине старого парка, затеряна в зелени деревьев. Брат Новоселова, крупный, ярко выраженный еврей, весь заросший темными жесткими волосами с густой проседью, встретил Сергея приветливо, живо блестя черными маслинами чуть навыкате глаз. Узнав, что перед ним почти коллега, шумно оживился и тут же предложил посмотреть операцию, на которую как раз собирался. Операцию назвал крайне любопытной, почти уникальной. Отказаться было неловко, тем более что профессор Новоселов называл Сергея не иначе как «коллега» и «мой молодой друг». Правда, с другой стороны, проблемы челюстно-лицевой хирургии Сергея не особо волновали, да и времени было жалко, предстояло еще лекарства через полгорода везти. Борис Моисеевич успокоил, что сам отвезет, все равно сегодня к брату собирался, и деваться стало некуда.

Борис же Моисеевич вызвал сестру и попросил пригласить к нему больного со смешной фамилией Соломка. В ожидании Соломки стал показывать Сергею фотографии больной, которую предстояло оперировать. Со снимков смотрело страшилище почти без лица, блестящее грубыми, синюшными келоидными рубцами, с глазом, полузакрытым обезображенным веком. Для мужика-то ужасно, а для женщины просто смерть. Чем так, лучше сразу в петлю. Новоселов комментировал, рассказывал о том, как ревнивый муж плеснул ей в лицо кислотой, чтобы другие не заглядывались. Женщина на себя руки накладывала, но вовремя откачали.

В это время в кабинет робко постучали, дверь приоткрылась, и в узкую щель протиснул себя молодой человек в тренировочном костюме, с сеточкой мелких ровных шрамов на лице. Соломка. Профессор приветливо усадил его в кресло, включил яркую лампу и, взяв голову больного двумя руками, принялся вертеть ее перед светом. Удовлетворенно хмыкая, задавал короткие вопросы и снова хмыкал в ответ. Осмотрев, повернулся к Сергею.

– А ведь был не лучше, чем на тех фотографиях. На производстве сосуд с реактивом взорвался. Не сразу, конечно, но видишь, построили ему новое лицо. Как, Соломка, привыкаешь?…

Соломка потешно улыбнулся, так, что натянулись шрамики и немного перекосилось лицо. Как будто испугался своей улыбки и враз стер ее с лица, надел неэмоциональную маску.

– Ну-ну, – подбодрил профессор, – не бойся, не разойдется. Учись теперь владеть своим лицом.

Соломка снова сделал попытку улыбнуться и виновато пробасил:

– Тянет и щекотится.

– Ще-ко-тит-ся, – по слогам задумчиво повторил Новоселов и еще помял лицо короткими волосатыми пальцами.

И Сергей осознал, что ему все происходящее чрезвычайно интересно. Что сейчас он непременно пойдет в операционную, будет стоять и наблюдать за процессом перевоплощения. За волшебством.

– Щекотится… – еще раз повторил Новоселов, – хорошо, когда щекотится. Очень хорошо.

И серьезно добавил, повернувшись всем корпусом к Сергею, выпуская из рук многострадальную Соломкину голову:

– Понадобилась серия вмешательств. Полтора года. Но вот теперь можно и в люди выпускать. Жених!

Последнее было обращено к Соломке, одобрительно.

Соломка снова смущенно скривился, нервно натягивая кожу на лице:

– Вы скажете, профессор, – жених!..

– А чем ты не жених?! Или ты принципиально в бобылях ходить думаешь? Я же слышал, что ты сестрам прохода не даешь…

– Доктор, так сестрички мне как родные, а с тем лицом меня весь город видел. Франкенштейн! Ко мне же не подойдет никто, а вы – «жених»…

– Слушай меня, Соломка, внимательно! Во-первых, есть еще другие города, где тебя не видели, там, я уверен, хорошенькие найдутся. Во-вторых, про Франкенштейна забудь. Ты теперь интересный мужчина с прошлым. Шрамы, они, как известно, мужчину украшают и женщин интригуют. Можешь теперь девушек на свои шрамы как на удочку ловить. В-третьих, ты в своем городе – герой. Я читал, как о тебе ваши газеты писали. Микрорайон-де спас. Это тебе не хухры-мухры – микрорайон!.. Ладно, Соломка, рад был видеть, но мне на операцию пора. Я тебе физиотерапию назначу, чтобы пластичность улучшилась, а ты потихоньку на выписку готовься.

По дороге в оперблок, где Сергею выдали застиранный хирургический костюм, Новоселов долго рассказывал о большой психологической травме, которую получают больные в придачу к травме физической. О том, как психологический барьер после приобретения нового лица оказывается серьезней, чем сама травма.

Операция действительно была уникальной, делали ее совместно с бригадой офтальмологов, боровшихся за глаз пациентки. Как муравьи, дружно, все вместе они скрупулезно восстанавливали то, что было несправедливо и варварски разрушено. Новоселов выступал в этом слаженном оркестре дирижером, одного его кивка, как движения палочки, было достаточно для того, чтобы вступал в игру новый инструмент. Все было категорически непривычно и непонятно: как можно оперировать, глядя в микроскоп, как удается крупным мужским пальцам так точно и безошибочно действовать…

Возвращаясь домой, Сергей понимал, что участь его решена. Отныне не хочет он никакой «большой» хирургии, ему казалась близкой, захватывающей, манящей микрохирургия лица.

Много позже, случайно, в откровенном разговоре с профессором наедине, за полночь, он узнал, что его учитель и кумир Борис Новоселов в том, разыгранном как по нотам много лет назад спектакле, выступал всего лишь талантливым исполнителем главной роли. Режиссером же, автором крутой перемены в судьбе студента Сережи был Михаил Моисеевич Новоселов, заранее просчитавший одно из самых перспективных направлений медицинской деятельности. И выходило так, что снова кто-то решал за него, Сергея, вел его за руку туда, куда считал нужным, не спрашивая согласия, не посвящая в детали. Снова Сергей был маленькой, послушной марионеткой, на этот раз в руках двух умных, хитрых и дальновидных старых евреев. Пожалел ли? Ни разу. Но сознание не окончательной самостоятельности придавало решению полынный, с горчинкой привкус.

16

Михаил Моисеевич Новоселов снова возник неожиданно, позвонил, когда Сергей уже почти год работал после института в клинике Бориса Невоселова. Ничего не объяснял, назначил встречу у себя дома.

Встретил Сергея, который теперь уже законно именовался Сергеем Кирилловичем, еще чуть постаревший, но бодрый и активный. Гораздо более живой, чем в тот, прошлый визит. Неплохо выглядела и Мира Борисовна. Сумели вдвоем осилить горе, продолжить жизнь нестарых еще – чуть до пенсии – людей. Гордо и довольно известили Сергея о том, что уезжают в Израиль. Жить. Здесь никого не осталось, все там, на земле обетованной. Документы получили, все оформлено, билеты на самолет взяты.

После принудительного обильного обеда, от которого голодный Сергей Кириллович слегка осоловел, Михаил Моисеевич ласково попросил жену:

– Мирочка, будь добра, оставь нас с Сережей…

Мира Борисовна покладисто засобиралась из дома, поведав, что пойдет смотреть сериал к соседке Лене.

– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – напутствовал жену Новоселов.

Мира Борисовна, повернувшись от порога, подняла на мужа кроткие темные глаза, нежно улыбнулась и старательно проговорила, обращаясь к мужу, витиеватую фразу на иврите, из которой Сережа понял только одно слово (почему-то на идише), относящееся к любимому мужу, – «поц».

Расхохотавшись, Новоселов пояснил:

– Язык учит. Тренируется.

Когда жена ушла, Михаил Моисеевич посерьезнел, помолчал, протер без того безупречно чистые стекла очков.

– Хочу, Сережа, перед тобой отчитаться. Признайся, ты ведь решил, что старый жид денежки-то прикарманил.

Заливаясь густой краской, Сергей поймал себя на мысли, что в который раз Димкин отец как будто свободно читает в его голове то, что там скрыто и для чтения не предназначено. Читает безошибочно и точно. Не комментирует, но и не молчит.

Что отвечать ему, Сергей не знал: если так свободно читает мысли, то какой смысл возражать, возмущенно отнекиваться.

– Я раньше с тобой на тему денег не говорил, потому что ты еще маленький был для них. По большому счету, и сейчас не дорос до такой ответственности. Бремя денег – тяжкое бремя, Сережа, а у молодого человека должна быть нормальная, полноценная, бесшабашная молодость. Голодная, я бы сказал. Тогда и желание появляется в люди выбиться. А так – одно из двух: или тебя подавят деньги, поработят, или же развратят. Вон, смотри, по телевизору рекламу крутят: биржа «Дюймовочка» и ее хозяин со своей псиной в ошейнике из якутских бриллиантов. Мальчишка! Чего хорошего? Это кажется, что молодец, схватил удачу за хвост, а в реальности – зажравшийся юнец. Где завтра будет? А я скажу тебе где – в жопе. Ладно, вернемся к нам с тобой. Повторяю, рано тебе финансовую самостоятельность давать, но делать нечего. Мирочка меня совсем заела: поехали да поехали…

Михаил Моисеевич дал расклад о судьбе и движении денег, так бездумно отданных Сергеем больше двух лет назад. Все это время деньги холились и лелеялись, вкладывались в очень выгодные предприятия, быстро оборачивались и снова вкладывались. Два года, покупая в ларьках спирт «Рояль» или тяжелый, тягучий ликер «Барензигель» со сладким, дынным вкусом, Сергей и не подозревал, что вкладывает трудовые рублики в свое же собственное дело. После крайне прибыльного предприятия по спаиванию собственного народа деньги поумнели и посолиднели, крутиться стали в области того, без чего не обходится ни одна семья, ни один человек. Бакалейные товары. Итальянские макароны, не липнущие друг к другу, густой, непривычного вкуса немецкий майонез, чистое и прозрачное растительное масло, разлитое в диковинные пластиковые бутылки, соусы, кетчупы, крупы, сухофрукты – все это превращалось в деньги, которые приводили с собой за ручку новые, блестящие денежки.

Слушать было трудно. Сергей путался в терминах, движениях и передвижениях товаров, обороте средств. Но это же и восхищало. Не стесняясь своих мыслей, Сергей выдал:

– Михаил Моисеевич, вы игрок? Я думал, так можно только на бирже или в казино.

– Я не игрок, – рассердился Новоселов, – я старый еврей, бухгалтер. И мне ваши биржи-однодневки смешны. И Леня Голубков ваш мне противен. Тьфу! Торговля – это труд, скрупулезный труд, ежедневная работа, расчет на несколько шагов вперед, стратегия. И чтобы завтра тебе не стыдно было за свою работу… Не грабить страну надо, не вывозить последнее, а ввозить и кормить народ. Люди, они каждый день есть хотят. Сахара хотят, масла, джема и маринованных огурцов в праздники, муки для пирогов. Это было, есть и всегда будет. На Руси этим купечество занималось, и дело это считалось почетным. Послушай, как звучит: купец первой гильдии! На них вся Россия держалась. На их пожертвованиях, попечительстве, вкладах. Вот к чему стремиться нужно, а вы на Леню Голубкова равняетесь. Он, видишь ли, не халявщик, а партнер!.. Ты никогда, кстати, не задумывался, почему в торговый институт конкурс больше, чем в медицинский? Почему в торговле, как и в медицине, рядовых сотни и тысячи, а светил единицы? Эти последние, они лучшее от тех купцов первой гильдии взяли. Соответственно времени, разумеется. И государство, между прочим, их труд всегда ценило. Слышал о знаке «Заслуженный работник торговли»? И вот снова времена пришли, когда тех знаменитых купцов и их принципы неплохо бы вспомнить. Ладно, я об этом долго могу говорить, среди этого моя жизнь прошла. Но мы с тобой для другого дела собрались. Я понимаю, что тебе мои рассказы любопытны, и только. Не захочешь ты торговлей заниматься, у тебя другое дело есть. Кстати, Боря тебя хвалит, руки, говорит, хорошие и голова на плечах. Ты вот что, клинику свою открыть не хочешь?

– Что? Какую еще клинику? – В Сережином понимании старик мощно загнул. Это на Западе могут быть свои клиники, а у нас, слава Богу, медицина государственная. Пока, во всяком случае.

– Для начала небольшую. Косметические услуги. Посмотри, брокеры-маклеры, дилеры с менеджерами денег нахватали за лес, за металл. Надо и тратить начинать. На себя, любимых, на жен своих. Им ведь своих «Мисс Огород» нужно содержать в чистоте и порядке. Чтобы прыщи были выдавлены, волосы лишние выщипаны, маникюры-педикюры сделаны. Чтобы морщины раньше времени не появлялись. А морщины, как тебе известно, год от года только увеличиваются, так что работы хватит. А то приходится бедным в Европу ездить красоту наводить.

– Да ну вас, Михаил Моисеевич, шутите? – возмутился Сергей. – Я же не косметолог, я, в первую очередь, хирург, и важным делом занимаюсь. Пластической хирургией. Восстановительной, а не косметической. Ну, делаем мы иногда косметическую пластику, так то иногда. Я не хочу весь день зажравшимся теткам имплантанты в грудь засовывать.

– Тебе видней, Сережа, но ничего ближе к теме, каюсь, придумать не смог. Я, кстати, домик на Охте выкупил, бывший роддом. Можно было бы там и начать.

– Начать?

Опять что-то большое и значимое, важное решалось помимо его воли. Зло взяло, что его мнение никому не интересно. Умом понимал, что предложение-то дельное, но все равно взбрыкнул:

– А если я ничего начинать не хочу? Я, может, деньги Мавроди отнесу…

– Сережа, ты не сердись на меня, – перебил Новоселов устало, – может, я слишком на тебя давлю… Мирочка бы ругаться стала, она всегда говорит, что я толстокожий и никого кроме себя не слышу.

Он удрученно вздохнул и в очередной раз потер очки.

– Ты поверь, я много вариантов перебрал. Чтобы, как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Нужно на годы вперед решать и не ошибиться. Ты, разумеется, волен самостоятельно решать, распоряжаться по своему усмотрению. Я перед тобой отчитался, а дальше ты сам. Вам, молодым, кажется, что вам все и всегда виднее. Но и мы, старики, чего-то да стоим. За нами время стоит, опыт… Я тебя, как марионетку, за ниточки дергать не собираюсь, но и ты помни, что мы с тобой перед Димой в ответе. Теперь твое время настает. А Мавроди неси, что не отнести, только лучше бы ты деньги тогда, два года назад, в помойку бросил. Бесплатный сыр только в мышеловке бывает… Ты не ерепенься, готовься к тому, что тебе тяжелое дело предстоит.

– А если я не справлюсь? Я же в коммерции, как свинья в апельсинах.

– Конечно, один не справишься. И главное, чтобы ты, как можно дольше, это понимал. Не лихачил и в авантюры не пускался. Главное, Сережа, в каждом деле – стабильность. Стабильность и развитие. А один не будешь. Ты, надеюсь, не думаешь, что я два года один работал. И Боря тебя не оставит. Я тебя познакомлю с мужиком одним по фамилии Пинхель, из наших. Не человек, а кассовый аппарат, всю жизнь главбухом проработал, на пенсию вышел и никому не нужен стал. Фабрика его кондитерская без работы стоит, его и спровадили. А мужику всего шестьдесят, работать и работать может.

И Сережа сдался. Пусть судьба его решена чужим дядей и без его ведома, резона отказываться нет. Было где-то унизительно и безрадостно, но в глубине души все энергичнее и энергичнее кричал кто-то, что все сказочно-удачно, суперски, такой шанс один раз, и то не каждому…

17

Получилось.

Больше десяти лет жизни, практически все силы и время, здоровье и нервы, все было отдано этому делу, но получилось. Но не рассказывать же ей сейчас об этом. Вряд ли ей интересно то, что он весь первый год стонал во сне, пугая мать. Что в одночасье поседел во время экономического обвала, когда казалось, что все пропадет пропадом. Что все эти годы чувствовал не только радость успехов, но и гигантскую, непереносимую ответственность не только за больных, но и за коллектив, которому нужно было регулярно, независимо ни от чего, платить адекватную зарплату, быть в курсе многих человеческих проблем. Всякий раз, когда приходилось принимать важное решение, касающееся бизнеса, ему снились кошмары.

Со временем он привык. Привык брать ответственность на себя. Советоваться с Пинхелем, с Новоселовым, с другими специалистами, но отвечать за дело лично. И никогда никого не обвинял, если не получалось. Теперь он без тени смущения смотрел в глаза Михаилу Моисеевичу и Мире Борисовне, когда встречался с ними где-нибудь в Хайфе или в Европе. С легкостью, с удовольствием помогал им, искренне заботился. Он решал и многочисленные проблемы своей матери, твердо решив дать ей на старости лет ту жизнь, которой она была лишена много лет.

Ольга Петровна быстро освоилась в море страстей и событий, гораздо быстрее вечно занятого сына. Вернула себе радость жизни, каталась на лыжах в Куршавеле, ходила по магазинам в Милане, загорала на Канарах, с удовольствием обустраивала новую, огромную квартиру и даже заводила изредка легкие романы.

Периодически ловя в глазах близких ему стариков детскую, искреннюю радость, восторг мелочей, он завидовал им, не находя в себе таких бесхитростных, добрых эмоций.

Он выстроил свою империю, начав со старого двухэтажного роддома на Охте и дойдя до известной за пределами города целой сети салонов и клиник, оказывающих самые передовые услуги. Он находил, выкраивал время, чтобы оперировать самому, и то были самые любимые его часы – часы общения врача с больными.

Больные были разные: пресыщенные жены бизнесменов, озабоченные проблемой продления молодости, звезды шоу-бизнеса, вкладывающие во внешность как в источник получения прибыли. Самыми же дорогими были пациенты с действительно серьезными проблемами. Таких Сергей Кириллович помнил долго, следил за их выздоровлением, радовался вместе с ними. Шестнадцатилетняя дочка школьной учительницы, практически лишившаяся лица на первой в жизни дискотеке, где одна девочка приревновала к ней своего мальчика и спокойно исполосовала лицо соперницы бритвой в грязном клубном туалете. Старая дева тридцати пяти лет, награжденная от природы крючковатым клювом вместо носа, обратившаяся в клинику без всякой веры в медицину, под нажимом подруг. После удачной операции она почувствовала вдруг собственную неотразимость, вышла замуж за владельца автосервиса и родила хорошеньких, толстеньких близнецов. Бизнесмен-«металлист» с лицом, похожим на берега Юкона времен Золотой лихорадки, – все оно было «перекопано» багровыми ямами фурункулеза, а мужик заикался и путался на переговорах, где партнеры завороженно пялились на его многострадальный фейс, не в силах отвести глаза.

Именно этот бедолага-предприниматель и подтолкнул Сергея Кирилловича к открытию специального салона для мужчин, единственного на тот момент в России. Все вокруг твердили, что мысль бредовая, заранее прогарное дело, но Сергей стоял на своем. И открыл, предварительно понаблюдав, как ведут себя в «женских» салонах мужчины. Как мнутся, краснеют, садятся в самых неудобных местах, в стороне от уютно чувствующих себя дамочек, и стараются до минимума сократить количество визитов, перенести процедуры на дом. А ведь мужскому полу тоже нужно бывает с угрями бороться, дерматиты лечить, волосы в носу подстригать и многое другое. И, если дамы всегда гордятся тем, что тщательно ухаживают за лицами, руками, животами и ягодицами, то для мужиков это выходит будто чем-то постыдным, тем более в присутствии молоденьких и молодящихся подруг…

Для салона был продуман специальный, брутальный интерьер, закуплена новая аппаратура, даже специальная рекламная кампания была продумана, в основе которой лежало как бы отсутствие рекламы, лишь намек.

Как обычно, Сергей Кириллович «попал в десятку», а точнее, стопроцентно выверил и рассчитал. Работал салон, как конвейер, без передышки. Даже при том, что прейскурант был утвержден грабительский. Просто Сергей Кириллович точно знал, что бедные богатые стыдливые собратья все равно к нему пойдут, хотя те же самые услуги можно было получить вдвое, а то и втрое дешевле на соседней улице.

Терпеть не мог Сергей Кириллович, когда кто-нибудь начинал рассуждать при нем о героических буднях врача, о ежедневном подвиге. Злился, отвечал, что каждодневным подвигом много не наработаешь, иссякнет весь героизм вместе с силами, умом тронешься. Работать надо планомерно и стабильно, а героизм – всего лишь показатель плохой организации труда и некомпетентности руководства.

Сейчас все шло уже по накатанной, продвигалось героическими усилиями менеджеров, управляющих, заместителей. Сергей Кириллович позволял себе в основном уделять внимание отделению пластической хирургии, в косметологию наведывался только с «инспекторскими проверками», да в самых спорных случаях, дать разгон. Правда, в последнее время опять начал «резвиться», обдумывал создание чего-нибудь эдакого, особенного для представителей сексуальных меньшинств. Уж кому как не им пользоваться последними достижениями косметологической науки и техники. Но идея пока полностью не выкристаллизовывалась в голове, а Сергей не торопился, считал, что само срастется в свое время. Или не срастется, отпадет.

Вот только с личным… Как в песне, «…да вот только с личным – привет!» Катастрофически не хватало времени. Нет, вранье: если бы все повторилось, как тогда, единожды в жизни, сердце бы замирало, и в голове кавардак, и каждый день весна в душе, и части тела существуют отдельно от организма, тогда и время бы нашлось. Но сердце не замирало или замирало как-то не так. Как каждого нормального мужика, его волновали ножки, грудки, попки, личики. И практически всегда он получал то, чего хотел, а от этого становилось на душе еще тоскливее. Отчего-то выбирал всегда длинноногих, фактурных, смазливых и совершенно безмозглых. С ними, с глупышками, было легче: они не видели, занятые лишь собой, его скучающего лица, снисходительного отношения, его нелюбви. И здесь на первый план выступал трезвый расчет.

После первой встречи Сергей мог практически безошибочно определить, когда прелестное создание преданно заглянет в глаза и капризно, а может просительно проворкует:

– Милый, а ты сделаешь мне губы, как у Анжелины Джоли?…

Или «скулы, как у Джей Ло», или «грудь, как у Памелы Андерсон».

Чтобы понять, кстати, о чем идет речь, приходилось пристально следить за восходом и закатом звезд на голливудском небосклоне. Проблемой необходимо владеть, считал Сергей Кириллович, и не проявлять своей безграмотности идиотским вопросом: «А кто это?…»

После такой просьбы для Сергея роман был завершен, отношения исчерпаны. Потому что больных своих, даже взбалмошных дамочек с претензиями, он любил, но любовью какого-то другого качества. Он улыбался ничего не подозревающей глупышке в ответ и в тон ворковал:

– Конечно, маленькая, если ты хочешь. Давай прямо на следующей неделе…

Только один раз ему не хотелось расставаться так быстро, и он под видимым предлогом отодвинул операцию почти на два месяца. Но и этой сделал «носик, как у Мирей Матье»…

Так легко и просто барышни переходили из разряда любовниц в разряд пациенток, а затем бывших пациенток.

И все. И без сожалений. Когда ангелочки понимали, что произошло, было уже поздно. Сначала они ни сном ни духом, носились со своими синяками, швами, примочками и припарками, а, в конце концов, так и оставались – в полном смысле слова «с носом». Или со скулами. Или с роскошным, полным лучшего силикона бюстом.

Ольга Петровна опустила руки и перестала бороться с безалаберной личной жизнью сына, отчаялась увидеть внуков. Только с печальным укором, еле скрытой иронией интересовалась:

– Серенький, где же ты таких дебилехоньких берешь? Ведь много же приличных женщин вокруг, умниц, а у тебя все одно – Мисс Жопа Крыжополя!.. О чем ты с ними говоришь-то?…

– А зачем с ними говорить? Поговорить, если надо, я с тобой могу, – отвечал единственный горячо любимый сын.

Приличных женщин Серенький остерегался, держался подальше. С ними, с приличными, нужно было быть честным и порядочным, обещать и жениться. А он не хотел. Не был готов. Боялся. Боялся, что это не навсегда, что не выдержит он жизни с приличной и уйдет, оставив ждать у окна маленькое существо со стриженными в скобку светлыми волосами. Своего сына.

Но ведь не расскажешь же маме о том… Как всю жизнь боялся приличных, предпочитая им самовлюбленных и пустеньких дурочек, разбирающихся только в тряпочках, золотинках, мехах и ресторанах. Зато как разбирающихся!.. К почти сорока годам Сергей абсолютно точно знал о женщинах главное – это очень и очень дорогое удовольствие.

Не расскажешь маме и про поиски отца. Как только Сергей смог позволить себе такие расходы, он сразу же втайне от всех начал его искать. Искал сам. Затем подключил частного детектива. Потом вышел частным порядком на спецслужбы. Однако никого не нашел. Вторая жена отца погибла в аварии, а сам отец в конце застоя остался за границей с партийной кассой, там и затерялся. Специалисты вообще говорили о его отце неохотно, говорили, что след потерялся давно где-то в Аргентине, а дальше ничего узнать не удалось.

В тот день, когда получил последний отчет о выполненной работе, он, пластический хирург Сергей Кириллович Потоцкий, начинающий удачливый бизнесмен, взрослый успешный гражданин, сидел за рулем припаркованного к обочине «мерседеса» и молча плакал, ощущая себя сиротой. По-детски горевал, слизывая языком горячие крупные слезы, что больше никогда не увидит отца, не поговорит с ним «за жизнь», не похвастается успехами, своим новеньким, выписанным из Германии «мерсом», наконец.

А, может быть, именно маме, только ей и нужно было все это рассказывать? Распахивать ущербную душу, доставая наружу самое сокровенное. То, что не показывал никогда и никому. Да только оно ей надо…

Ведь тогда придется рассказать ей, как в одночасье его налаженная, ровная, идеальная жизнь превратилась в сплошной мексиканский сериал, в дешевую шпионскую киношку. Богатые тоже плачут.

18

Все сделанное и пройденное, все достигнутое перевернул неурочный телефонный звонок.

– Здравствуйте. Будьте добры к телефону Сергея Кирилловича Потоцкого.

– Здравствуйте. Я вас слушаю.

Звонили по домашнему телефону, голос был индифферентно незнакомым, а лишь бы кому домашний номер Сергей не давал.

– Сергей Кириллович, – голос был приятным, низким и красиво рокотал, – с вами говорит Тимухин Юрий Филиппович. Дело у меня к вам приватное и конфиденциальное…

Сергей Кириллович слегка напрягся, но быстро отпустило. Давно было всем известно, что никаких приватных и конфиденциальных дел, связанных с бизнесом, он не решал, тем более по домашнему телефону. Подобные дела переадресовывались специально существующим сотрудникам. А личных приватных и конфиденциальных дел с мужчинами у него не было по определению.

В голове смешно всплыла из глубины памяти песенка, которую в детстве он слышал по телевизору в телеспектакле из жизни пионеров. Что-то вроде: «В городе Немухине, Тимухине, Катухине, тимухинцы-катухинцы…» Захотелось просто и без затей послать этого Тимухина и повесить трубку. Но имидж не позволял.

– Я вас слушаю внимательно, – лениво подтвердил на всякий случай Сергей. Он подготовился к тому, что некто Тимухин сейчас будет что-то просить. Как говаривал еще киношный граф Калиостро: «Люди делятся на тех, кому что-то нужно от меня, и тех, от кого что-то нужно мне. Мне от вас ничего не нужно». Вероятней всего, неизвестный Тимухин сейчас будет упрашивать о каком-нибудь содействии, требовавшем или искусных рук, или банально денег. Такие случаи уже бывали.

Но Сергей Кириллович не угадал.

– Сергей Кириллович, у меня есть к вам поручение. Важное в первую очередь для вас. И не беспокойтесь – ничего противозаконного. Кроме того, моя работа заранее оплачена.

– Да говорите вы, не темните!..

Сергей ничего не понимал и начинал сердиться.

– Дело в том, что мне не хотелось бы вас излишне волновать. Тем более, делать это по телефону, – упрямо рокотал собеседник, не переходя к сути.

Сергей быстро вспомнил, когда в последний раз видел мать. Чепуха, недавно от нее приехал. Не может быть…

– Благодарен вам за заботу обо мне, но давайте простимся, если вы не намерены переходить к самой проблеме. – Это было похоже на посылание на известные буквы. Только вежливое посылание.

– Сергей Кириллович, вы ведь разыскивали своего отца? Лет десять назад?…

– При чем здесь мой отец? – грубо перебил Сергей. При упоминании об отце он разволновался. За грудиной туго сжалась главная мышца организма. Сладко заныло в подвздошии в предвкушении волшебного: «Мальчик, твой папа жив, он любит тебя и ждет…»

– Сергей Кириллович, не могли бы мы встретиться лично? Речь при встрече пойдет о вашем отце.

– Он жив?… – Голос дрогнул, и вопрос вырвался криком. К черту имидж, сейчас ответ на этот вопрос был для Сергея самым важным.

– Пожалуйста, все при встрече.

– Но ведь он же не умер? – Голос сорвался на фальцет. Несколько лет назад Сергею Кирилловичу не вполне удачно удалили полип на голосовой связке, и теперь, особенно когда сильно волновался, в горле натягивалась какая-то струнка, и он начинал говорить высоко, почти фальцетом. Ненавидел этот свой голос и потому специально занимался с психотерапевтом, учился сохранять спокойствие по мудреной китайской методике. Обычно сохранять спокойствие удавалось…

Собеседник на том конце провода помолчал, вздохнул и укоризненно произнес:

– Сергей Кириллович! Я готов встретиться с вами в любое удобное вам время и в любом удобном месте.

Сергей растерялся. Он плохо представлял, где встречаются люди для бесед такого рода. Да еще вечером в выходной… Он знал, куда пригласить даму, где назначить обед деловому партнеру, где просто оттянуться с коллегами…

– Приезжайте ко мне домой, – предложил Сергей, сотни раз наслышанный о том, что бывает с доверчивыми обывателями, пускающими на ночь глядя в дом незнакомых мужчин. – Мой адрес…

– Не нужно, адрес я знаю. Я примерно так и полагал, что вы пригласите меня к себе. Когда вам будет удобно? Я в десяти минутах езды от вашего дома.

– Через десять минут и удобно. Жду вас.

– До встречи, – мягко произнес неведомый собеседник и положил трубку.

На Сергея накатили сомнения. Все было слишком внезапно, слишком неправдоподобно. Вспомнил, наконец, и об участи доверчивых домовладельцев, но было поздно. Можно было, конечно, просто не открыть дверь, но несерьезно это… Вспомнил Сергей и о Лоре, давно уже ворковавшей на кухне по мобильному. Говорить об отце в присутствии Лоры было выше его сил. Тем более что всего пять дней назад Лора перенесла под его чутким руководством операцию по увеличению лба и улучшению разреза глаз.

Сергей приоткрыл дверь на кухню.

– …Натуся, да она же все время врет!.. Прикинь, она сказала, что ей не нравится Мел Гибсон. Он же просто душка! Всем женщинам в мире, без исключения, нравится Мел Гибсон. Всем!.. А она просто дешевка и выскочка! Ну как, как может не нравиться Мел Гибсон?!

– Лорик, деточка, заканчивай разговор, – перебил Сергей, удивляясь мельком, какая разница – нравится или не нравится кому-то там Мел Гибсон, если ни одна из них никогда с ним не встретится. Мелу Гибсону точно все равно. Кстати, Сергею Мел Гибсон тоже не нравился…

Лора быстренько попрощалась, дала отбой и недовольно надула губки в сторону Сергея.

– Фу, как ненавижу, когда ты так говоришь!.. Как будто сейчас завизжишь…

Слова она манерно тянула, во всем пытаясь походить на Ренату Литвинову. Считала, что это очень стильно – быть Ренатой Литвиновой. Причина срыва голоса ее волновала много меньше, чем эстетика разговора.

– Лора, сегодня тебе придется переночевать у себя дома, у меня важная встреча. Извини.

Лора, которая уже порядком не ночевала по месту прописки, обосновавшись в Сережиной квартире, от незаслуженной обиды даже сморщила лоб, который, – как сама говорила, – нельзя морщить ни под каким предлогом.

– Масик, ну как же так?! Как я с таким лицом поеду к себе?! Меня же увидят люди!..

Выходило и впрямь похоже на Ренату. Но, если раньше это забавляло Сергея, то сейчас начало подспудно раздражать. Зачем нужна была вторая Рената Литвинова, если оригинал прекрасно справлялся со своей ролью, и дублер ей не требовался. Очень хотелось крикнуть: «Слушай, Рената недоделанная, собирай манатки и катись отсюда!» – но это было бы уже полной потерей имиджа.

Сергей вдохнул, задержал дыхание, начал мысленно повторять специальные сочетания цифр по своей китайской успокоительной методике. Лицо Лоры и впрямь пока было далеко до шедевра. Гематомы и послеоперационный отек не сошли, делая ее похожей на избитую у ларька пропойцу. Взглянув на Масика повнимательнее, Лора по выражению его лица безутешно поняла, что ночевать ей все же придется у себя.

– Масик, но ты ведь меня довезешь?…

– Нет, котенок, извини. Я вызову тебе такси. Человек вот-вот подъедет. Будь добра, собирайся быстрее…

Лорик торопилась не спеша, и звонок в дверь застал ее еще в квартире. Сергей открыл дверь, и на пороге возник породистый, лет шестидесяти мужчина в отличной дубленке и дорогом неброском галстуке, проглядывающем в вырезе мыском.

– Юрий Филиппович Тимухин, – представился он и с достоинством слегка поклонился. На губах его играла легкая улыбка. Та самая, редкая, мало кем освоенная, которая приличествует практически любому случаю. «Чеширский Кот», – прозвал его Сергей.

Сергей пригласил Тимухина в большую, неуютную, модернистскую прихожую, плод гениального замысла дизайнера, явно чуждого домоводству, где прихорашивалась напоследок Лора. С любопытством сороки Лора уставилась на Тимухина, без умолку щебеча о том, что не нужно обращать на нее внимание, она перенесла «пластическое оперативное вмешательство», все в скором времени будет идеально, потому что выполнено лично Сережей…

Тимухин, галантно целуя протянутую ему ручку, заверил, что все уже почти идеально и что Лора поразительно похожа на Ренату Литвинову. Сходство было сомнительным, но не заметить Лориных стараний по этой части было невозможно. Лора благодарно закатила глаза, и Сергей испугался, что сейчас ее никакими силами не выпроводишь. Она стреляла глазами в Сергея, молчаливо требуя немедленно познакомить с шикарным и загадочным Тимухиным, но Сергей решил быть хамом и не знакомить. Быстренько напялил на Лору шубу и выставил за дверь, поцеловав и заверив, что такси уже должно ждать внизу.

Тимухин, понимающе наблюдавший за скорыми проводами, как только за ней закрылась дверь, произнес:

– Ваш отец, Сергей Кириллович, жив и здоров соответственно своего возраста. Думаю, это основное, что вам хотелось бы услышать. Но знать об этом никто, кроме вас, не должен. Это в интересах вашего отца, а я являюсь его полномочным представителем в России.

Сергей прислонился спиной к дверному косяку, стоял и переваривал услышанное. Он получил подтверждение тому, на что тайно надеялся все эти годы. Жив его отец, его старик… И было ясно, что это именно отец нашел его, Сергея, а не наоборот. Но одновременно вскипела в душе и злость: где же ты был все это время, когда я так в тебе нуждался? В твоем мужском участии, твоем плече, твоем слове? Когда ходил в суконных ботинках и перелицованных брючатах, жрал макароны с маргарином? Почему тогда я был не нужен, а сейчас вдруг понадобился? Или на старости лет за тебя некому жевать стало?…

К своему огорчению, Сергей чувствовал, что, несмотря ни на что, будет жевать за отца. Во всяком случае, попробует.

– А теперь, с вашего позволения, я разденусь и пройду.

Тимухин снял дубленку, по-хозяйски повесил на причудливо изогнутый крючок вешалки и уверенно проследовал в гостиную. Сергей на автопилоте двинулся за ним. В голове роились вопросы: где он, что с ним, что ему необходимо, чем помочь? Но он молчал, ни в силах выбрать первый и стесняясь неизбежного фальцета.

Тимухин достал из-за пазухи диктофон, положил его на стол перед Сергеем, нажал на кнопку «Play» и неторопливо вышел на кухню.

После тихого шипения раздался голос, которого Сергей не слышал много-много лет. Голос отца. Того самого горячо любимого когда-то громко хохочущего, белозубого, черноволосого красавца, которого сам же позже и ненавидел, но всю жизнь ждал. С которым разговаривал в трудные минуты жизни, с которым советовался бессонными ночами, ради отчета перед которым работал упорно, как термит. С годами этот голос стал глуше, в нем появился чуть заметный акцент, как бывает у всех русских, много лет живущих за границей. Это был даже не акцент в словах, а в интонациях.

«Здравствуй, Сережа! Мой Серый.

Я прошу тебя сейчас только об одном: дослушай до конца, не выключай. Дослушай, а позже уже прими решение. Не наоборот.

Мне тяжело обращаться к тебе после стольких лет разлуки, ведь ты нынешний старше меня вчерашнего, того, что ты, может быть, еще помнишь. Что скрывать, я сильно виноват перед тобой. Перед тобой и мамой. Но перед тобой сильнее, потому что мама вольна была выбирать в своих решениях, а ты не волен. Я оставил тебя, ничего не объяснив, но на тот момент я не знал, как объяснить тебе происходящее. Думал, что позже непременно это сделаю. Но вот только „позже“ это случилось через столько лет. Я мог бы, конечно, и раньше, но смалодушничал, испугался тебя. Испугался, что ты в силу молодости, горячности не захочешь моей исповеди. Сейчас, когда и сам я стал заметно старше и, надеюсь, умней, я не уверен в правильности прошлых своих поступков, но на тот момент, поверь, искренне считал, что выбираю единственно приемлемый вариант.

Сложилось только не так, как хотелось бы. Человек предполагает, а Бог располагает, мой мальчик. Да-да, для меня ты и сейчас еще мальчик. Взрослый, разумный, успешный мальчик. Мой мальчик… Я, как мог, старался следить за тобой все эти годы. За твоими успехами, твоими шагами, исканиями и поражениями. Хотя поражений-то как раз было мало. Я наблюдал за тобой и с гордостью узнавал в тебе себя много лет назад. Если бы я не поспешил родиться… Если бы не досталась мне страшная „развитым социализмом“ эпоха, эпоха, когда черное упорно называли белым, то и наша жизнь, возможно, сложилась бы по-другому…

Наверно, я бы еще тянул и откладывал наш разговор, да только тянуть больше некуда. Сколько мне Богом отпущено, неизвестно, а уйти, не объяснившись, было бы самым тяжким мне наказанием.

Я буду счастлив, очень счастлив видеть тебя возле себя. Ты навсегда мой единственный сын, независимо от твоего на это взгляда. Если ты будешь снисходителен ко мне и согласишься на нашу встречу, то тебе объяснят, как и где меня найти. Если же нет, то я не буду держать обиды – у всякого решения есть свои причины, и, думаю, мне они будут понятны. Я хочу, чтобы ты знал, что в любом случае я горжусь тобой. Твой отец».

Голос смолк, и только еле слышно шипел диктофон.

В горле Сергея изо всех сил натянулась ниточка, а глаза обильно повлажнели. Да он и не стеснялся того, что не может удержать катящихся по щекам капель. Дрожащими руками Сергей Кириллович перемотал запись на начало, только с третьей попытки сумел прикурить сигарету и, жадно затянувшись, снова нажал «Play».

Потом, давясь дымом и слезами, невидящими глазами глядел в темноту за окном, в шипении пытаясь найти еще какой-то скрытый смысл слов. Безучастно летели мимо окна пышные толстые снежинки…

19

Сергей не знал, сколько просидел вот так, глядя в окно, гася обжигающую пальцы сигарету и тут же зажигая другую, слушая навалившуюся ватную тишину, пока с кухни не раздалось тактичное покашливание Тимухина. Сергей воровато стер с лица слезы. Нужно было, видимо, что-то говорить, а он молчал и ощущал себя абсолютно необъяснимо. Словно был разобран на части. Эти части никак не собирались обратно, в единое целое. А если и собрались бы, то это был бы уже не тот, не прежний Сергей Кириллович.

– Сергей Кириллович, – мягко начал разговор Тимухин, – ваш отец много лет живет в Южно-Африканской республике. Он хорошо обеспечен и ни в чем не нуждается. И ни в ком. Кроме вас. Но, как вы, наверно, поняли, решение остается за вами.

Сергей молчал. Только что случалось, наконец, то, о чем он мечтал с самого своего детства, всю жизнь мечтал, а ощущения счастья не было и в помине. Были раздвоенность и пустота. Очень сильно, оглушительно, болезненно сильно хотелось тут же все бросить и помчаться навстречу отцу, все равно куда…

С другой стороны крепко держали старая обида и испуг. Страх сделать шаг в любую сторону. Кажется, ну вот, ты – царь и бог, одно твое слово, одно веление, и все по-твоему, все как хотел… Но в душе ощутимо присутствовала преграда, и Сергей, зажмурившись, разом перемахнул через нее, вдруг широко улыбнулся и с радостной обреченностью произнес:

– Я готов.

– Что ж, хорошо. Я рад, искренне рад за Кирилла. И за вас рад. Это благое дело. Однако должен вас предварительно сориентировать в проблеме. Дело в том, что Кирилл Сергеевич уже много лет носит другое имя, и о его местонахождении никому из его прошлых знакомых не известно.

Сергей недоуменно поднял брови.

– И что это значит? Что мой отец преступник? Или шпион?

Подобных поворотов рациональный и прагматичный Сергей Кириллович не любил и не признавал. Всегда сторонился мало-мальски похожих ситуаций.

– Да нет, ни в коем случае не шпион. Но жизнь сложилась так, что когда-то ваш папенька воспользовался, скажем так, своими возможностями и своим положением… – Чеширский Кот Тимухин тщательно подбирал слова для того, чтобы деликатно назвать то действие, которое выполнил когда-то Кирюша Потоцкий с партийными деньгами. – Ваш папенька, молодой человек, был в застойные годы очень близок к партийной верхушке страны. А когда уже приблизился хаос всеобщего дележа, «грабь награбленное!», – вы уж меня извините, – он соскочил за границу с партийной казной. Как ни крути, а по-другому не назовешь. Юрием Деточкиным Кирилл Потоцкий не стал, так как в детский дом денежки не отнес. Да и на Робина Гуда не слишком вышел похож…

Сергей слушал, раскрыв рот, обнажив высококлассный протез, имитирующий даже естественные щербинки на зубах. И обращение «молодой человек» не резало ухо – как раз так он себя и ощущал.

– Кирилл Сергеевич еще до начала перестройки многое наперед просчитал и вычислил. Вы уж мне поверьте, я знаю, что говорю, – много лет я являюсь его доверенным лицом… Он ведь томился в той стране, в СССР, как в клетке. Пользовался всеми привилегиями, знал больше многих и оттого еще больше томился. Знал, что то, что дано ему как избранному, в другом месте, при другом строе было бы положено ему как рядовому. Так задыхался, что обдумывал даже, как руки на себя наложить. Если бы не загорелся идеей по-тихому умотать из страны, то и наложил бы, думаю. Он после поездок в Париж и Ниццу чуть совсем голову не потерял: увидел, как люди на самом деле живут, как могут, должны жить, и почувствовал себя в Союзе не просто как в неволе, а как в цирковом зверинце. Пытался с Ольгой об этом говорить, но она идеологией одурманена была капитально, даже обсуждать эту тему боялась. Считала, что нельзя кусать руку, еду дающую. И тогда ваш отец, Сергей Кириллович, принял решение выехать за рубеж по партийной линии и там остаться, попросить политического убежища как разуверившийся коммунист, подвергшийся на родине остракизму за свое вероотступничество.

Знал, что не простят ему этого, тем более что собирался на Западе издать книгу об особенностях жизни партийной номенклатуры. Записки очевидца, так сказать… Знал, что не только ему такого предательства не простят, но и на самом дорогом отыграются – на семье. Не пощадят. А семью планировал со временем все же перетащить к себе… Знаете, если бы тогда Ольга с ним согласилась, то все равно сразу, вместе не получилось бы. Система не дремала, всей семьей за границу не выпускали. Именно из соображений безопасности, чтобы держало что-то на родине. Тогда Кирилл от вас с матерью ушел. Он думал, что так семью защищает, а Ольга не поверила, как настоящая женщина не могла простить измены. Он же сразу снова женился, на инструкторе горкома партии. В те времена разводы не в чести были, не будь она инструктором горкома, даже Кириллу досталось бы за распущенность нравов. Хотя Кирилла в Кремле любили. Вторая жена его большая стерва была. Старше его и прожженная. Она после немало сделала для того, чтобы его нашли. Но не нашли и на ней отыгрались, не поверили комитетчики в ее честность. Устроили автомобильную аварию, погибла она. Но я что-то отвлекся… Так вот, в те времена первые ветры перемен подули. Геронтократы, те, что у руля стояли, начали капиталы из страны вывозить. Так называемое теперь пресловутое «золото партии». Сами они ничего своими руками сделать не могли, почти никто из них и языка-то не знал ни одного, кроме русского да матерного. Рассчитывали на Кирилла, посвятили его во многие свои дела, которые никому знать не полагалось, доверились ему.

Кирилл им помогал рьяно, успешно. Парень был головастый, многие решения сам им предложил. Старики нарадоваться не могли. А на последнем этапе, когда понадобилось его личное присутствие в одном из банков, выехал в Швейцарию как гражданин Восточной Германии, с ювелирной точностью все оформил. Только деньги ушли на другой счет, а сам Кирилл исчез. Кого искать? Немецкого гражданина? А какое до него дело Союзу?

Перехитрили старики сами себя. Деньги были по тем временам фантастические. Стариков-цэковцев он сильно «опустил на бабки» – так ведь, кажется, сейчас говорят. Кое-кто из них после тех событий долго не протянул: одного инфаркт хвалил прямо в цэковском кресле, еще один пулю себе в лоб пустил, третий спился с горя. А те, кто побойчее оказались, те принялись все же искать. Вот тут, кстати, вторая жена Кирилла много подгадила. Муж да жена – одна сатана. Знала она, как оказалось, много лишнего. Даже Кирилл не подозревал, что она столько знает. С ее помощью дважды на него выходили, но ему удавалось скрыться. Последний раз просто чудом…

Жил в Турции, в Австрии, в Аргентине, Чили. А потом уже окончательно осел в ЮАР. До сих пор там благополучно существует, Кирюша-Не-Промах. Вы знаете, что в молодости у вашего отца было такое прозвище?… Не знаете? Знайте. Сейчас его зовут мистер Дэвид Юдзицки. По паспорту, заметьте. Он постарел, внешность изменил, как мог, правда, полысел по-настоящему, без специальных стараний. И к пластическим операциям не обращался. Просто превратился со временем партийный перспективный мальчик Кирюша Потоцкий в пожилого бизнесмена, лысого и добродушного.

– Позвольте, – не выдержал наконец Сергей, – вы что же хотите сказать? Получается, что он продуманно, целенаправленно променял свою, как вы утверждаете, любимую семью на мешок золота и сытую жизнь рантье? И спокойно готовился «идти на дело», зная, что его горячо любимая жена за гроши в Музее революции экскурсии водит? С ног падает к вечеру? Все эти годы сидел, как Скупой рыцарь на мешках с вашим гребаным золотом, спал спокойно, зная, что с его уходом от нас почти все прежние знакомые отвернулись? Мы с мамой «перестали соответствовать»!.. Да мать от позора, от обиды в Питер сбежала, всю жизнь свою поменяла, а вы говорите: «Планировал со временем перетащить к себе». И он теперь еще может называть меня своим любимым мальчиком?!

От негодования Сергей Кириллович не мог даже произнести слово «отец», говорил «он». Но сам с собой был не до конца честен. Это было сродни тому, как подросток, не имеющий отца, верит матери, что отец его, летчик-истребитель, геройски погиб при выполнении опасного задания. Догадывается, что все ложь, подозревает, что слишком много вокруг сыновей погибших летчиков, альпинистов, пожарных, но хочет верить и верит… Знал ведь Сергей, что отец пропал после того, как был связан с какой-то темной историей с партийной кассой, а из такой истории нельзя выйти чистеньким. Но отрывочные эти знания обращал для себя самого в незнания, гнал от себя.

– Где он был со своими миллионами, когда бабка раз в месяц с пенсии сто граммов шоколадных конфет покупала? Когда мать вечером, после работы, мне из старых своих кофт свитера вязала и у нее от усталости спицы из рук падали?! Она вязала и засыпала тут же. А я рос, и у меня из рукавов этих свитеров руки торчали… Я не о жвачках и Диснейленде мечтал, а о второй котлете, потому что котлетки бабушка делала ма-лень-кие. И яблоки мне мать свои отдавала, говорила, что не любит. Потому что мне витамины нужны были, я рос. А она мать. А любящий мой папаша обо мне в это время под звездным небом Аргентины грезил!..

Сергей Кириллович кричал, распаляя сам себя, чего не делал давным-давно. С тех пор как освоил китайскую психотерапевтическую методику. И была в этом почти бабьем визге не только необходимость выкричаться, а еще и настоятельное требование того, чтобы переубеждали. Чтобы из чужих уст услышать подтверждение того, во что так хотелось верить. Да, была обида, да, злость и непонимание. Но чувство обретенности отца, оно уже сидело внутри прочной занозой. И это ощущение того, что закончилась многолетняя безотцовщина, вынужденное полусиротство, было сильнее застарелой обиды голодного на сытого.

Чеширский Кот помолчал, повертел в руках взятый со стола номерной «монблан», подарок благодарной Сергеевой пациентки, и заговорил, впервые назвав Сергея просто по имени.

– Ты пойми, Сергей, это было действительно страшное время. Закрытость от всего мира и от себя самих, ежеминутное восхваление выживших из ума маразматиков, голод, выдаваемый за изобилие… Ты вспомни, брежневские мемуаразмы изучали как классику советской литературы – «Малая Земля», «Возрождение», «Целина». Рядом с ними тогда «Война и мир» бледнела. Ты помнишь вечные очереди, дефицит? А постоянное покорение чего-то ударными темпами и обязательно в масштабах страны?… Реки вспять поворачивали, моря осушали. БАМ строили. Где он, БАМ? А ведь сколько сил и средств вбухано, сколько орденов и медалей роздано… И рядом, только границу пересечь, совсем другая жизнь. Даже страны социализма, близнецы-братья, казались рогом изобилия. А дальше что делалось, в проклятом по всем трем каналам телевидения мире капитала, наживы и прибыли? Там, оказывается, было все, о чем здесь и мечтать не смели. Наши даже полиэтиленовые пакеты там в супермаркетах собирали, а здесь продавали, с ними здесь модницы ходили, оторванные ручки на «Момент» приклеивали. Ты вот сейчас в магазин идешь – покупаешь двести граммов колбасы твердого копчения и заморские фрукты штуками на выбор. А раньше это все в очередях выстаивали часами, брали килограммами. Туалетную бумагу по двадцать рулонов сразу и несли на шее бусами. Твой отец рассказывал, как он в Ницце в магазине три килограмма слив попросил, и на него смотрели, как на инопланетянина, – сливы эти штуками продавали… А отец твой тогда тоже молодым был и такой жизни хотел, какую ты теперь за обыкновенную считаешь. Да, был у него партийный распределитель, не носил он на шее туалетную бумагу, но ведь вынужден был все видеть и знать и все равно их развитой социализм восхвалять. Светлое царство коммунизма, мать его!.. Ты чудесную детскую книжку «Незнайка в Солнечном городе» помнишь? А продолжение? Это позорище «Незнайка на Луне», коммунистическая идеология для детских мозгов? Города Лос-Свинос и Лос-Паганос и страшный капиталист Спрутс?…

Я тебе, Сережа, много могу доводов привести в пользу твоего отца. Начать могу с того, что человек по природе своей слаб. Не в каждом силы диссидентом быть, за убеждения через лагеря пройти. Могу рассказать тебе о том, что мама твоя сама от всякой помощи отказалась. Кирилл ей сначала часто деньги высылал, а она ни копейки не взяла, все вернула. Гордая была, не могла измены простить. За это Кирилл и любил ее всю жизнь. Но только я тебе ничего больше говорить не буду. Ты сам обязан все осмыслить и свой вердикт вынести. Виновен или не виновен. Я тебя торопить не смею. Вот мой телефон, при желании позвонишь…

Тимухин положил на стол визитную карточку, после этого ненавязчиво попрощался и ушел, оставив Сергея один на один с переживаниями.

20

Забрезжил жидкий серенький рассвет, а Сергей все сидел и вел странный виртуальный разговор с отцом. Была почти выпита бутылка «Джонни Уокера», выкурено сигарет до густого сизого тумана по всей квартире, снова и снова прослушано письмо. А решение не было найдено… То есть найдено оно было с самого начала, но никак не удавалось озвучить его самому себе. Среди ночи хотел даже позвонить матери, но не стал. Не был уверен, что услышит от нее то, что рассчитывал услышать в ответ. А ничего другого Сергей слышать не хотел.

Дождавшись приличного для звонка времени, Сергей Кириллович все же позвонил по номеру, указанному на визитке, и кратко, не здороваясь, произнес:

– Юрий Филиппович, я хотел бы с вами встретиться для обсуждения деталей.

– Где и когда? – деловито, без эмоций уточнил Чеширский Кот.

Когда Тимухин приехал, Сергей Кириллович успел принять душ, побриться и убрать следы своей одинокой, задумчивой пьянки. Даже квартиру успел проветрить. Глядя на следы бессонной ночи, нашедшие отражение не только в содержимом мусорного ведра, но и на лице, Сергей усмехнулся, представив, какое выражение лица было бы у Лоры при виде всех последствий застолья на одну персону. Пить Сергей не любил и не умел, оттого без особой необходимости делал это крайне редко. Не любил утреннего похмелья, гадкого вкуса во рту, тошноты. А больше всего боялся потерять контроль над собой, допившись до потери памяти.

Тимухин понимающе оглядел помятое, с красными глазами лицо Сергея, втянул носом не до конца развеявшийся дух ночного бдения и еле заметно кивнул сам себе. Но прожитая ночь восстановила барьер между ними. Каждый из них знал, что решение принято, и моральная поддержка не была так необходима, как вчерашним вечером.

Юрий Филлипович снова обратился к Сергею «на вы»:

– Вы хотели обсудить со мной возникшие вопросы… Голос Чеширского Кота был между тем задушевным и участливым.

Сергей этим утром не пищал, был по возможности собран и деловит.

– Да, меня интересуют чисто практические вопросы. Как можно организовать мою встречу с отцом?

– Здесь возможны два варианта. Первый: вы встречаетесь на нейтральной территории, в одной из выбранных вами стран. Просто едете как турист. Вариант второй: вы летите к отцу в Кейптаун. Также как турист или по приглашению от частного лица, не от отца.

– Почему? – Было странно, что отец сам не может пригласить его к себе.

– Должен сразу сказать, что это его единственное условие. У Кирилла в последнее время, как бы сказать, обострилось чувство опасности. Возможно, всего лишь паранойя. Смотрите на вещи трезво: невозможно столько лет скрываться и не выработать паранойи преследования. Ваш отец все же не агнец небесный. То, что он в свое время сделал, – это не прощается, такие деньги срока давности не имеют. Его искали все эти годы, как знать, может, и сейчас еще кто-нибудь ищет… Конечно, Кириллу хотелось бы пригласить вас к себе. Но, кроме всего прочего, при известном раскладе это может сослужить вам недобрую службу: ни для кого не секрет, что вы сын Кирилла Сергеевича Потоцкого. Сами понимаете, гнев иногда переносят на тех, кто доступен…

– Так, может, все это пустая затея? И что, вы хотите сказать, что мои передвижения по миру кем-то фиксируются?

– Как знать… Работа несложная, а результат можно получить непредсказуемый. Если бы мы могли читать в головах наших неприятелей!.. Я полагаю, что вам стоит пойти на его условия. А насчет пустой затеи – вы ведь сами все решили. И он решил. Если получится, что вы не воспользовались единственной возможностью встречи, то вы будете корить себя за это всю оставшуюся жизнь. А когда может представиться другая возможность? И что изменится со временем?… Я не сторонник поспешных решений, но, полагаю, что следует воспользоваться шансом. Если вас, конечно, интересует мое мнение.

– Но я еще больше буду корить себя, если по моей вине пострадает отец. Или мать.

– Сергей Кириллович, ваш отец всегда считал, что лучше сделать и пожалеть, чем не сделать и жалеть. Так что мы с вами предпримем все возможное для того, чтобы никакой оплошности не произошло.

Сергей молчал. Ситуация упорно выходила из-под контроля, а подобного в жизни он старался не допускать. Он многого не понимал и потому сердился. Он не интересовался шпионскими фильмами, не любил подобных книг. То есть смотрел, читал по случаю, но не взахлеб – сюжеты казались ему надуманными, действие неправдоподобным. И, избави Бог, никогда он не хотел быть героем детективной истории. В кино, книгах все было выстроено авторами, отрепетировано режиссерами, достоверно или недостоверно разыграно актерами, но то были красивые придумки, в голове автора заранее обреченные на успех, несмотря на все козни врагов. Или же героические истории были списаны с реальных событий, но над реальными событиями, на минуточку, работали целые службы и разведки стран. А кто станет думать за него? Чеширский Кот?… Но вдруг это и есть та самая, книжная, гениальная подстава, которая разработана кем-то для выхода на отца? Ох, нет, невозможно… Или? Ведь отец ничем не указал на человека, с которым можно иметь дело.

– Юрий Филиппович, а откуда мне знать, что не вы тот самый человек, который ищет моего отца?

– Вы молодец, Сережа. Это правильный вопрос, и я рад, что вы его задали. Говорит о вашем уме и осторожности. Взгляните… – Тимухин достал из кармана небольшой органайзер и вынул из него фотографию, взглянул сам, улыбнулся чему-то своему и протянул снимок Сергею. На фоне низенькой толстой пальмы со стволом, похожим на ананас, на изумрудной зелени газона с клюшками для гольфа в руках стояли двое мужчин. В одном Сергей сразу признал одетого для пленера Тимухина, другим был упитанный пожилой человек в бейсболке. Тень от козырька маской падала ему на лицо, но одет он был в блеклую желтую футболку с нарисованным на ней оранжевым солнцем и корявой детской надписью «Пусть всегда будет солнца!!!» Футболке было более тридцати лет, Сережка сам писал эти трогательные слова. Так и написал краской «солнца!!!», а обнаружил ошибку, только когда уже подарил. Он не мог даже себе представить, что футболка из плохонького трикотажа где-то до сих пор жива.

– Это я у вашего отца год назад. Понимаю, что это ни о чем не говорит, но мы с Кириллом по крайней мере знакомы. Больше у меня доказательств, увы, нет…

Сергея до глубины души тронуло, что есть вещь, которую отец из страны в страну бережно вез за собой, хранил, и вещь эта – его подарок отцу. «Пусть всегда будет солнца!!!» Он не пытался даже разглядеть черт отцовского лица, тщательно укрывшегося в тени бейсболки, только смотрел на оранжевое солнце с кривыми лучами, обтянувшее выпуклый живот, и чувствовал, как начинает сжимать сердце. Голос дрогнул:

– Что я должен сделать?

– Вы должны на некоторое время перестать быть Сергеем Кирилловичем Потоцким. Да-да, – Тимухин не дал Сергею возможности возражать, – именно так. Какое-то время вам предстоит побыть другим человеком. Вы летите себе отдыхать в Южно-Африканскую республику, а Сергей Кириллович в то же самое время для всех будет отдыхать где-нибудь в другом месте. Оформление всех документов я возьму на себя. Как я вам говорил, вся моя работа заранее оплачена.

– Дело не в этом. Как вы собираетесь все выполнить? Вам не кажется, что все это просто авантюра? Причем незаконная и подсудная.

– Есть немного. Но еще из классической литературы известно, что так путешествовали при необходимости с незапамятных времен. Америки мы с вами не откроем. И сейчас тоже так иногда поступают, если действительно нужно. Раз смог кто-то, сможете и вы. Тем более что существует четкий и отлаженный бизнес. Я не буду обращаться в ближайшую подворотню с воплями: «Где тут у вас паспортами торгуют?!» Скажите, Сергей Кириллович, если мне понадобится немного изменить форму лица, вы сможете это выполнить? От такой внезапной просьбы Сергей обалдел.

– Разумеется, могу, это моя работа. Только я не занимаюсь подпольными пластическими операциями…

– Зачем же подпольными? За кого вы меня принимаете? – Чеширский Кот откровенно веселился. – Я официально приду к вам в клинику, с документами на свое имя, и вы окажете мне услугу в соответствии с моими пожеланиями и согласно прейскуранта, потому что, как вы изволили выразиться, это ваша работа. Я, может быть, решил морщины убрать. А моя работа – решать за вас некоторые проблемы, которые вы не можете решить самостоятельно. Я – поверенный вашего отца, а теперь, временно, и ваш тоже. И вам не нужно знать, что и как делается, как мне нет нужды знать, куда в итоге денутся мои морщины…

Сергей внезапно ощутил, что происходящее очень нравится ему. Увлекает и затягивает. В глубине души зарождался драгоценный азарт, сродни тому, который просыпался в нем всякий раз, когда он решался на какие-то важные, глобальные дела. Вроде косметического салона для мужчин. Были азарт и уверенность, что дело непременно выгорит на все сто, абсолютно твердая уверенность, не перебиваемая никакими, казалось бы, самыми вескими доводами против.

Вот и сейчас ему страшно захотелось отставить на время прежнюю жизнь, взять себе чужую, новую, другой паспорт и шагнуть к едрене матери, неведомо куда. Знал, чувствовал, что на все сто выгорит, по-другому быть не может. Хотел этого. Рассмеялся громко, не сдерживая себя, глядя в лицо поверенного в непонятных вопросах Тимухина, и весело бесшабашно спросил, тряхнув головой:

– Когда?

– Ну, когда… – затрубил Тимухин, – понадобится некоторое время на подготовку. Вам и мне. Но я долго не задержу, надеюсь. В месяц управимся?…

– Я – да.

– И я уложусь. Вас устроит фамилия на мой вкус или будут пожелания?

– Если только это будет не Бен Ладен.

Сергей чувствовал, что его «понесло», хотелось шутить и куролесить.

– Обещаю нечто среднее между Борисом Березовским и Васей Пупкиным, – поддержал шутку Чеширский Кот.

21

Сергей Кириллович с головой нырнул в авантюру, предложенную непонятным поверенным. Сам не ожидал, что его, реального до тошноты человека, может так увлечь игра в шпионов. Каждый день открывал для себя новые заманчивые стороны игры, радостно, в предвкушении грядущих событий встречал грядущий день. Он был беспечен и игрив, сверкал глазами и подмигивал, ежеминутно шутил с больными и коллегами, и окружающие промеж собой дружно решили, что у доктора Потоцкого случилась наконец-то настоящая любовь. Истерично ревновала Лора, играя мимикой на обновленном лице, но ему было совершенно не до Лоры с ее фанабериями. Даже бросать ее не хотелось, портить себе редкое отличное настроение.

Многозначительно и вопрошающе улыбалась мать. С мамой было тяжелее всех. Говорить ей о своей радости было опасно, а не говорить безумно трудно. Сергей понимал, что сознательно обделяет ее на чувства, на бурю эмоций, но молчал. Оправдывался перед собой тем, что именно мать тогда, давно, поспособствовала его многолетней безотцовщине. Она взяла на себя решение, а теперь это делает он сам. Решения могут нравиться или не нравиться, быть оптимальными или не очень. Но они приняты, и все тут… Но на всякий случай, опасаясь сам себя, старался меньше встречаться с Ольгой Петровной.

Для всех Сергей Кириллович придумал историю, что некая немецкая клиника приглашает его к себе для обмена опытом. Даже заручился при помощи Чеширского Кота присланным электронной почтой приглашением.

Как бывает в подобных случаях, коллектив роптал: многим хотелось обмениваться опытом в Германии, да еще целых три недели – больше Сергей позволить себе не мог. Кумушки шептались по углам: ну что Потоцкий, и так царь и бог, надо интенсивнее выдвигать молодых, их посылать на учебу…

Сергей Кириллович недовольства пресек на корню, решительно заявив, что в этот раз едет он, и только он. А так как учиться в малоизвестной клинике было ему и правда нечему, то коллектив единодушно пришел к выводу, что именно в немецком городишке ждет Кирилла Сергеевича та самая новая любовь. Кто-то даже пустил слух о том, что работает она в российском представительстве. Сергей утку не опровергал и не поддерживал, чем только больше укрепил уверенность коллег.

Кстати, приглашением решался вопрос и с излишне навязчивой Лорой. Ей было популярно объяснено, что работа не отдых, и тащить с собой туда любовницу нет никакого резона…

Когда в начале февраля стояли особенно трескучие морозы и метели бушевали почти каждый день, занося город девственными, свежими сугробами, Сергей получил от Тимухина долгожданные документы и билеты на самолет. Мчась домой вне себя от радости, распевая во весь голос и неприлично лихача, Сергей зачем-то заехал в «SuperVision», где быстро и профессионально подобрали для него цветные линзы. Зачем он их купил, и сам не мог объяснить и сказал себе громко, стоя в пробке перед мигающим светофором:

– Совсем ты сдурел, Джеймс Бонд хренов!

Но теперь Сергей носил несерьезное имя Михаил Кузьмич Поярков, а человеку с таким именем позволительны были разнос и увлекаемость.

Утром в день отлета он чисто выбрился, без сожаления расставшись с привычными холеными усами, вставил в глаза линзы темно-коричневой окраски, пристально оглядел себя в зеркале, подмигнул и остался доволен собой. Линзы создавали непривычное глазу ощущение, чувство инородности. Он поморгал, устанавливая веками линзы на место, и произнес одобрительно:

– Хм, Джеймс Бонд хренов.

По дороге в аэропорт и в аэропорту Сергей ужасно нервничал. Все же не агент 007. Виданое ли дело, путешествовать по свету с липовыми документами!

Чтобы не выдать себя волнением, прибег к опыту китайцев, перебирая в голове цифровые комбинации. Но гражданин Поярков, летящий частным образом в ЮАР через Германию, никого из представителей власти не заинтересовал. Летит себе человек и летит. И знакомых, к счастью, не встретил никого. Но выброс адреналина был мощный, успокоился Сергей только после взлета, когда сидел с мокрой от перенапряжения спиной в кресле «боинга». От пережитого волнения никак не мог заснуть. Тщетно пытался читать. Забылся непрочным, тревожным сном он, только когда летел уже над Черным континентом.

22

Спал недолго, беспокойно. Проснулся и снова начал волноваться. Впереди ждала встреча с человеком, всю сознательную жизнь бывшим для Сергея сродни этому самому непознанному Черному континенту. Борясь со взбунтовавшимися нервами, даже наглотался «Персена», чего не делал никогда и ни под каким предлогом. Над другими смеялся за неумение владеть собой, а тут взял и наелся успокоительного. Но ведь он теперь не Сергей Потоцкий, а Миша Поярков, и ему многое позволено.

Сквозь редкие пушистые облака – как обрывки ваты – показалась земля в обрамлении изумрудно-синей глади океана. Самолет плавно снижался, держа курс на аэропорт Кейптауна. Обширные островки темной густой зелени на фоне светлой песочной равнины сменились панорамой стремительно приближающегося города. Гигантского, утопающего в листве и траве мегаполиса, растянувшегося на многие километры, в центре которого упрямо торчала гора с будто аккуратно срезанной ножом верхушкой.

Шасси коснулось земли, и дальше все завертелось, как в ускоренном дореволюционном кино. Вставали, шевелились люди, собирали вещи, двигались на выход… Сергей выполнял все действия, как заведенный, полностью занятый охватившим его предвкушением. Все, кроме главного, было ему безразлично, неинтересно и суетно.

Отца Сергей узнал сразу. Не то чтобы отец ничуть не изменился, законсервировался и стоял перед ним таким, каким Сергей его и запомнил на всю жизнь. И нельзя было сказать, что проснулся в нем внезапно мифический голос крови, безошибочно развернув лицом к отцу. Нет. Отец сильно сдал, хоть и выглядел хорошо сохранившимся для своих лет. Улыбка, правда, несмотря ни на что, была широкая, обнажающая ровные, белые крупные зубы. Теперь уже искусственные. Но знаменитая отцовская улыбка была не та – по-западному дежурно-открытая, казенно-радушная. От смоляной волнистой копны остались жидкие седенькие воспоминания венчиком за ушами, тщательно подстриженные на минимальную длину. Голова его напоминала новенький мохнатый мячик для тенниса, только не желтый, а серый, как в Сережином детстве. С возрастом округлился живот, второй подбородок грузно надвинулся на дряблую шею, но торс остался плотным и упругим, с чуть рельефно выступающими мышцами.

Отец был в мягких серых брюках, наброшенном на плечи зеленом кашемировом джемпере, а под ним, обтягивая плотный торс и животик: «Пусть всегда будет солнца!!!» Именно по блеклой желтой майке и узнал его Сергей с полувзгляда, вычленил из толпы. И все же, даже без «солнца!!!», это был его, Сережин, родной отец.

Теплая волна пробежала к кончикам пальцев, к глазам, ушам, ноздрям. Отец безошибочно еще шире растянул в улыбке рот, завидев высокого, крепко сбитого мужчину с рассеянным взглядом в толпу.

Они дружно шагнули навстречу друг другу, посмотрели несколько секунд в глаза придирчиво и изучающее, выхватывая зрительными анализаторами куски и фрагменты тел, ища знакомые, приметные черты, и застыли, тесно притиснутые друг к другу, плотней прижимая друг друга руками.

Это было странное, неожиданное и непонятное чувство. Сергей точно знал, что обнимает своего отца – высокого, много выше его, широкого в плечах, почти атлета, густо темноволосого, а руки обманывали его. Они не тянулись вверх, а опускались много ниже собственных плеч, не раскрывались в ширину, а сходились, нащупывая тело много меньше, чем должно было быть. И вместо того, чтобы запрокинуть далеко назад голову, пытаясь вглядеться в лицо, Сергей сквозь мутную, застилающую глаза цветную пелену видел перед собой внизу поблескивающую на свету гладкую лысину в возрастных пигментных пятнах. Такими же на ощупь были оба старика Новоселова – несильные, обмякшие мышцы на истончившихся, хрупких старческих костях. И все равно, врали руки, это был именно его отец и никто другой на свете…

Сергей ощущал телом, как отец кратко, скупо всхлипывая, пытается взять себя в руки, и не знал, чем подбодрить его. Просто молча похлопывал тихонько и бережно по теплой, чуть сгорбленной спине.

Каждый из них не решался первым оторваться, произнести какие-либо слова, но начали хором:

– Ну-ну, я здесь, старый…

– Здравствуй, сынок…

– Папа…

Сергей словно пробовал на вкус это слово, учился заново произносить.

– Папа.

– Сереженька. Мой Серый.

За долгую жизнь уж так сложилось, что Серым называл его только отец. Называли Серегой, Серго, Сергеем, Сереженькой, мама – Сереньким. И, услышав почти забытое свое прозвище, Сергей еще крепче сжал отцовские плечи.

Так же дружно они и разомкнули объятия, отстранившись, оттолкнувшись, как одноименные частицы. Внимательно оглядывали друг друга, теперь уже не вырывая кусков из общего портрета, разглядывали пристально и неторопливо, смакуя. Первым справился с чувствами Сергей:

– Папа, – негромко, осторожно произнес он, – может быть, поедем отсюда? Наверно, тебе лучше быстрее уехать. Здесь слишком людно…

– Я думаю, что ничего страшного. Но ехать надо, да. Не стоять же здесь. Что с багажом?

Они получили багаж, вышли на улицу к стоянке машин. Воздух был свежим и очень теплым. Сладко пахло незнакомыми цветами, нагретым асфальтом. Отец подошел к мощному «порше» из самых последних, с правым рулем. Сергей вопросительно взглянул на отца.

– Да, Серый, здесь движение правостороннее. Хм, а я уже внимания не обращаю, забыл. Думаю, с левым рулем сразу не смогу поехать.

– Брось, это как на велосипеде: садишься и вспоминаешь.

Отец улыбнулся одним краешком рта.

– Полагаю, мне уже не придется этого вспомнить.

Так уж случилось, что Сергею Кирилловичу не довелось быть в стране с правосторонним движением. Много где побывал, но везде трафик был привычным. Оказалось, что такая езда с непривычки очень утомительна и нервна. Было неуютно сидеть на месте, предписанном в твоем понимании для водителя, и не ощущать перед собой руля. А на поворотах, когда вдруг вылетали и мчались на тебя в лоб машины, Сергей вздрагивал и усердно принимался перебирать ногами, нащупывая отсутствующие педали. Несколько раз вытирал ладонью вспотевший от натуги лоб.

Отец, ловко и мягко управляя автомобилем, вопросительно намекнул:

– Серый, может, ты лучше назад пересядешь?

Это было бы как раньше. Отец за рулем, и маленький Сережка на заднем сиденье. Когда Сережка самонадеянно забирался вперед, на «мамино» место, отец и пересесть ему предлагал теми же самыми словами, с той же интонацией. Но Сергей Кириллович упрямо замотал головой, не соглашаясь.

– Как знаешь… Ладно, терпи, еще не близко.

Как раз въехали в город. Универсальные постройки ангаров и пакгаузов, мелькавшие вдоль шоссе, сменились жилыми кварталами среднего звена, затем – более респектабельной частной застройкой, торговыми кварталами, деловыми. Стало интересно и зрелищно.

Дом отца располагался в бурском квартале, где традиционно селилось наиболее зажиточное коренное население. Не черные, нет, а благородные потомки приплывших когда-то на эту землю голландцев-завоевателей. Здесь, за бывшей демаркационной линией, царило прибежище покоя и достатка белых людей.

Это был даже не дом в привычном смысле, – тот дом, в каком живут на Руси удачливые сограждане, – а настоящая вилла, усадьба, фазенда или как там еще оно здесь называется… На нескольких гектарах земли, занятых где парком, где пушистым зеленым газоном, где утрамбованным участком для выезда лошадей, разместились и изысканный особняк в колониальном стиле, и флигель работников, и изящная конюшня, и даже вольер с жирафами.

От окружавшего неброского, спокойного великолепия Сергей притих. Больше всего поразили не сочная зеленая трава и густота тенистого парка – это в засушливой, изнуряющей зноем Африке! – не наличие белой, – не черной, а именно белой, – прислуги, споро засновавшей с багажом, а отсутствие высокой, сплошной стены ограды. То есть номинально ограда была, но являла собой нечто совершенно эфемерное, невысокие аккуратные рамки по периметру с натянутой на них крупноячеистой сеткой, да легкие кружевные воротца на въезде.

На первый взгляд все вокруг было незатейливым, простым и старым, но опытный взгляд мог различить тщательную, безупречную ухоженность и таящуюся за старостью истинную благородную старину. Никакого китча, никакого модерна, никакого хайтека – боже упаси! – все картинно патриархально, колониально и благородно. Все входные двери, рамки ограды, ступени крыльца были выполнены из цельного красного дерева, выцветшего от времени.

Заметив изумление сына, отец подтвердил:

– Да-да, красное дерево. Здесь это не является особенной роскошью. Древесины мало, а в здешнем климате не каждое дерево долго выдерживает.

Говорили они только об увиденном, об окружавшем, всяко оттягивали начало важного для обоих разговора. Так и не решились на него в первый день, только один раз отец подошел вплотную к запретной теме, спросив как бы между прочим:

– Как там мама?

– Ничего, нормально. Борется с возрастом, осваивает разные блага цивилизации. Живет впечатлениями. Она ведь как ребенок, так простодушно всему верит и радуется!

– Жаль, внуков ты ей не подарил.

– Не сложилось пока, – коротко ответил Сергей.

Ближе к вечеру Сергей Кириллович заметил, что отец сильно устал, хоть и старается по возможности скрыть это.

Он враз как-то осунулся, заволочил ноги, начал тереть пальцами глаза. Тогда Сергей сам сослался на трудный перелет, обилие впечатлений, и, пожелав друг другу доброй ночи, они разошлись по комнатам.

Однако, несмотря на долгую дорогу, бессонную последнюю ночь, от перегруженности эмоциями сон не шел, и Сергей долго курил у распахнутого окна, слушая шум прибоя где-то вдалеке, вдыхая сладкий и пряный воздух, размышляя обо всем и ни о чем. Пытался разглядеть в чужом небе загадочный Южный Крест, но так и не угадал его в обилии крупных, непривычных звезд. Сергей Кириллович давно уже неуютно чувствовал себя в чужих домах, в отелях, на чужих матрацах, в окружении чужих вещей – ворочался с боку на бок, просыпался по несколько раз среди ночи, курил и снова ложился. Поэтому и не торопился в кровать. Но вдруг резко, в один момент захотелось спать, и он разделся, залез в кровать, как в мягкое логово, до подбородка укрылся одеялом и, словно убитый, глубоко и спокойно заснул.

23

Началось дивное, непередаваемое время. Счастливое для них обоих. Одно из самых счастливых в жизни. Может быть, самое счастливое. Их радовали общие впечатления, общие дороги, истоптанные на пару, общая еда, общая музыка, общее солнце над головой и общий ветер в лицо. Они лазили в горы и ходили на яхте, мерзли на опустевших пляжах, дегустировали вино на винодельческих фермах. Могли просто бесцельно бродить вдвоем по городу, бросив автомобиль. Брести, разговаривая или молча, по радушному, теплому, невероятно живому городу, умудряющемуся сочетать в себе истинную цивилизованность и непередаваемую экзотику, продуваемому насквозь океанским свежим ветром и опаленному вездесущими солнечными лучами. Заходили по пути на болтливый, кричащий, толкающийся рынок, в прохладный банк, заворачивали в лавки и лавчонки, ездили на площадь Гринмаркет, на базар промыслов, похожий на «Звездный» рынок времен расцвета частного предпринимательства. Те же разномастные прилавки с прилаженными к ним разноцветными тентами, с разложенными в беспорядке или в линию деревянными масками, ложками, статуэтками, каменными украшениями и поделками, футболками и кепками, сумками и ремнями из крокодила, батиками и другой дребеденью, предназначенной исключительно для туристов. Такие сувенирные развалы сопровождают любую значимую достопримечательность по всему миру, ярки и нахраписты, вороваты и куражливы и рассчитаны в первую очередь на лохов. За черное дерево здесь выдается искусно выкрашенная деревяшка, за чистое золото – неведомый сплав, за бриллиант… А за бриллиант здесь выдается бриллиант, поскольку имеется в здешней земле в изобилии, недорог и не нуждается в имитации.

Сергей Кириллович вел себя как истинный турист: все подолгу рассматривал, обходил со всех сторон, брал в руки и много снимал на камеру. Сергей снимал, а отец комментировал. Получалось забавно – видеоряд, заснятый Сергеем, и за кадром голос отца. Их поведение было абсолютно не разведчицким, рушило всю и всякую конспирацию, но абсолютно невозможно было говорить друг с другом, о былой жизни, о России и про Россию на чужом языке. А к этой теме возвращались они снова и снова, скатывались на нее, вращались вокруг нее, погружались в нее, чтобы иногда выныривать в реальность.

Они гуляли до гудежа в ногах, до голода, а после, устав, пили густое темное пиво, подставляя лица сильным порывам ветра, ловя кожей мелкие брызги волн. Сидели рядышком на громадных валунах у самой кромки воды, цедили пиво, закусывая выхватываемыми из бумажного пакета горячими кольцами зажаренных кальмаров. Именно так когда-то и мечталось Сергею: сидеть вдвоем с отцом на берегу Финского залива, пить «Балтику» и закусывать разложенным на газете собственноручно очищенным копченым лещом.

Затем снова бродили и снова сидели, вытянув натруженные ноги, на открытой веранде французского ресторана, с аппетитом поглощали гигантских улиток, запивая их кроваво-красным старым вином.

Вначале Сергей осторожно предложил говорить по-английски, чтобы не привлекать к отцу лишнего внимания. И они старательно говорили, хотя Сергей довольно долго строил в голове фразы, подбирал слова, а отец периодически подправлял его грамматику. Но как только речь заходила о доме, – том, русском доме, – оба сбивались на русскую речь, и это было одновременно и странно, и нелепо, и по-грустному смешно. Здесь, в Кейптауне, где и на учете-то в консульстве всего триста русских, российские проблемы были далекими и малоизученными. Освещались они так же скудно, как в России проблемы Южной Африки. И Сергей терпеливо разъяснял, приводил примеры, делал заключения. Рассказывал отцу о клинике, о стариках Новоселовых, о коллегах по службе, больных. О том, как хлестко отзывается об особенностях национальной политики больничная санитарка Килька, о том, как заново смастерил лицо попавшей в аварию девочке, о том, как изменился с годами их любимый Серебряный Бор, о Москве, о Питере. Отец заинтересованно слушал и иногда уточнял:

– А мне тут рассказывали… Это правда?

Ну как, скажите, можно было обсуждать двоим русским такие животрепещущие темы на чужом языке?

Только о матери они почти не говорили. Как будто бы оба боялись затронуть больное. Мать упоминалась только в контексте и была как бы табу.

24

Сергей с удивлением обнаружил, что его отец в действительности очень сентиментален, немного хвастлив и абсолютно беззлобен. Когда в один из «вечеров откровения» он спросил отца о том, как ему удалось с такими чертами характера когда-то вращаться в механизме государственной власти, в жесткой партийной молотилке, отец устремил взгляд поверх сыновней головы, помолчал, вспоминая далекое, и опять не появилось на его лице ни злости, ни жестокости:

– Тогда я был другим. Меня, Серый, видимо, изменили возраст и знание жизни.

– И материальное благополучие, – подсказал Сергей, так и не сумевший до конца забыть отцу свое детство.

– Да, – спокойно добавил отец, – и деньги тоже. К сожалению, именно они позволяют нам легче примиряться с окружающей действительностью. С ними это выходит быстрее и проще, чем без них. С ними, Серый, согласись, легче думать о душе. Впрочем, изначально все же должна быть душа…

И Сергей был с ним согласен.

В один из вечеров, когда они допоздна засиделись на улице, разговор зашел о смерти. Так, не применительно ни к чему, просто о жизни и смерти. О жизни после смерти. Нынче, на пороге сорока, эта тема все больше начинала волновать Сергея. И в полной тишине голос отца внезапно прозвучал тоскливо:

– Серый, похорони меня дома. На родине.

– Пап, ты о чем? Что тебе об этом думать? – переполошился такому обороту Сергей.

– Нет, ты не пугайся, я сегодня ночью умирать не планирую, и ничего у меня особенно не болит. Но думать пора уже, да и само оно думается все чаще. Я же старенький уже, врачам вот не очень нравлюсь…

– Что с тобой, папа? Что они говорят? Ты только скажи, я все сделаю, поедем со мной, я все сам…

– Сереженька, я верю в твои руки. Преклоняю колени перед твоим мастерством. Но я немного не по твоей части. Между прочим, у нас здесь, в Кейптауне, первая в мире операция по пересадке сердца была выполнена. Так что медицина здесь на уровне, и наблюдают меня классные специалисты, не беспокойся… Только я их все равно не люблю. Плачу им деньги, а не доверяю. Сам подумай, лежать голым, изрезанным, отовсюду трубки торчат и провода тянутся. Бр-р! И все это ради того, чтобы протянуть лишних полгода?… Я и пробовать не хочу. Нет, Сергей, я за эвтаназию.

– Папа, что все же врачи говорят? – безуспешно пытался добиться ясности Сергей. – Они что, требуют операции, а ты отказываешься? Папа! Ты сам знаешь об успехах современной кардиохирургии. Тысячи успешных операций в год. Что ты как обыватель рассуждаешь!

От испуга за отца, от неясности и неожиданности Сергей кипятился не на шутку.

– А я и есть обыватель. Это ты светило, а я – типичный обыватель. Да не пугайся ты так, я ведь просто теоретически рассуждаю, не применительно ни к кому. Мне всего-то шестьдесят семь, я умирать не собираюсь. Но начинать потихоньку готовиться нужно, надо к мысли привыкать.

Было ясно, что отец не хочет говорить подробно, не хочет обременять и пугать сына, не хочет муссировать малоприятную тему.

– Пап, к ней не привыкнешь никогда. Даже если ежедневно ждешь. Пустое.

Как бы итожа тягостный разговор, отец рассыпался хрустким, дребезжащим смехом и, обведя рукой открывшийся простор, великодушно предложил:

– Это все твое, Серый, забирай.

– Отец, ты не дури, мне не надо ничего. У меня свое все есть. Я даже дом купил на заливе, все как полагается. – Разговор превращался в опасно двусмысленный. Получалось так, будто отец специально отправляется на тот свет, дабы осчастливить сына внезапным богатством.

– Мальчишка, – усмехнулся Кирилл Сергеевич как-то горько, – ты меня не обижай. Я тебе не фунт конфет сулю. Все есть у него!..

Последнее было сказано резко. Отец осерчал, тряхнул безволосой головой. Невысказанным осталось: это у меня есть, а у тебя так, фантики…

Но это Сергей и сам прекрасно понимал. Да, утверждать, глядя в глаза отцу, что у него все есть и ничего не нужно, было по меньшей мере неправдой. То есть, конечно, есть и всегда казалось, что немало есть, но здесь, рядом с отцом, как-то само собой все указывало, что существуют принципиально другие уровни. А то, что, в отличие от отца, он все выстроил своими руками, так и это полная лажа: без Димки быть Сергею рядовым, затюканным жизнью хирургом, оперировать аппендициты на две ставки, с дежурствами для прокорма семьи. Сначала Димка позаботился, потом Новоселов соломки подстелил…

Но задумываться сейчас об этом не хотелось, как не хотелось и думать о том, что же будет делать со всем тем, что увидел у отца. Тут со своим не знаешь как справиться! И на ум пришла фраза, когда-то весело брошенная старшим Новоселовым: «Смешной ты парень, Сергей… Сам себя послушай: мне, говоришь, большими деньгами заниматься некогда, я на двух копеечных работах торчу».

Думать обо всем этом значило представлять, что отца, сидящего напротив с бокалом в руке, когда-то не будет. А Сергей только-только его нашел.

Кирилл Сергеевич с усилием встал, ушел в дом, вернулся, держа в руке зеленоватый эллипс размером со страусиное яйцо.

– Смотри, Серый, мечтаю в этой штуке на родину вернуться, а там уже в землю уйти.

Тяжелое малахитовое яйцо было инкрустировано золотыми виньетками и легко разбиралось на две половинки, открывая уютную, объемную полость.

– Ты что, специально его купил? Для этого?…

Сергей был шокирован. Вот так, сходить в магазин сувениров и прикупить себе гроб! Правда, говорят, сейчас многие так делают – при жизни заботятся о том, как и в чем пройдут последний путь, – но зачем же в фарс превращать?

– Мне его когда-то давно подарили, а позже я ему применение нашел.

Отец, казалось, ничуть не огорчился, произнося скорбные слова, был даже доволен своей выдумкой.

– Ну тебя к лешему, лучше челюсть в него на ночь клади.

– Серый, это у тебя, может быть, челюсть в стакане ночует, а мне без надобности. У меня имплантанты.

– Тогда складывай записки от дамочек.

– Вот тут увы-увы! Дамочки мне давно записок не пишут. Правда, недавно домогалась одна старушка, дружить со мной хотела…

Сочтя за лучшее, разговор увели от опасной темы о бренности жития, но вечер был омрачен. Чтобы безнадежно его не испортить, Сергей постарался быстрее уйти спать. В постели долго лежал без сна, размышлял о превратностях судьбы, справедливости и несправедливости, своевременности и несвоевременности. Так и заснул.

25

За два дня до отъезда наступило похмелье. Стало как-то враз ясно, что сказка не бывает бесконечной, что совсем скоро наступит финал, и каждый из них вернется к привычной жизни, пойдет своей дорогой. Тупо навалилась неотвратимость предстоящей разлуки. И стало понятно, что воссоединение разбитых сердец, – как в романе, – это не для них. А для них – не Синяя Птица счастья, а тупоносый, из металла и пластика, «боинг». И один билет в одну сторону. А дальше… Дальше «Game over» вместо «Happy end!». Может быть, еще свидятся при удачном стечении обстоятельств…

Оба понимали, что ничего не в силах изменить, что время невозможно купить ни за какие деньги. А их время было четко вымерено и размечено.

В отце будто бы проснулась не проявлявшаяся ранее меркантильность, сводившая все обостренные чувства в плоскость материальных благ, и он начал одурело гонять Сергея по магазинам, пытаясь напоследок набить карманы и чемоданы сына подарками, недодаренными за такую долгую жизнь.

В предпоследний вечер они крепко выпили. Вроде бы начали прилично и размеренно. Под неспешный разговор под лучами заходящего солнца. Но разговор не клеился, и «Камю» под закуску из благородных сыров и винограда не пошел впрок. Отец заснул прямо в кресле, уронив на грудь голову, а Сергей блевал потом на природе, упираясь руками в шершавый ствол старого эвкалипта.

Проснулся Сергей с головной болью, гадким ощущением не помещающегося во рту языка, с дикой жаждой. Встал с трудом, чувствуя, как при каждом неосторожном движении внутри головы начинает перекатываться тяжелый шар. С трудом добрался до ванной, долго стоял под упругими струями холодной воды, проклиная себя за неумение пить.

Посвежевший после душа, Сергей отправился на поиски отца и нашел его в гораздо более приличном состоянии, чем пребывал сам. Правда, старик тоже маялся похмельем, кряхтел и матерился.

– Отвык я так пить. А ведь какая была закалка, мать ее… Партийная закалка… за рупь не купишь.

Сергей впервые услышал, как отец ругается.

– Поехали… по магазинам, говна какого-нибудь накупим в дорогу.

Но Сергей твердо и решительно отказался, облекая свой отказ в плохо доступную пониманию непарламентскую фразу. Не оставшись в долгу, отец витиевато объявил, что раз так, то тогда они едут к крокодилам. Сергею на тот момент было абсолютно все равно, куда ехать: к крокодилам, так к крокодилам. А лучше вообще дома полежать.

Распорядившись готовить машину, отец достал из холодильника ледяную бутылку «Абсолюта».

– Папа, – простонал Сергей Кириллович, – не надо. Я не буду, меня от одного вида выворачивает. И тебе не нужно бы…

– Не учи отца е… – веско заметил Кирилл Сергеевич, – я хватку потерял, но опыт не пропьешь. Самое правильное – это по сто с утра. И все. И завязали.

Он разлил по соточке, и они молча, деловито выпили, закусив дольками янтарного ананаса. Оба сморщились, и отец ворчливо бросил:

– Надо бы селедкой или огурчиком соленым. А самое лучшее сейчас щец кислых тарелочку.

Но за селедкой или огурчиком идти было лень, а ждать, когда кто-нибудь принесет, – невтерпеж. Где-то глубоко внутри головы Сергея мелькнула мысль, что зря они затеяли опохмел, но отступать, как часто бывает в таких случаях, было поздно. Да и ни разу не улыбалось выглядеть перед отцом этаким нюней, мальчиком-пай. Кроме того, водка удачно и уютно улеглась в желудке, принося незначительное облегчение и некоторое просветление в голове. На всякий случай Сергей Кириллович по-хозяйски плотно закрутил пробку и сунул чуть початую холодную бутылку в карман бермудов. Возможно, это было уже перебором, потому что отец многозначительно крякнул, но заметил только:

– Самое ценное не отморозь, – имея в виду соседство ледяного стекла с сыновним тазом.

Они загрузились на заднее сиденье, и молчаливый загорелый водитель, старик ненамного моложе отца, повез их на крокодилью ферму.

«Куда едем? Зачем? Какие еще к чертовой матери крокодилы, если завтра все закончится?» – недоумевал Сергей. Он был готов взять командование на себя, резко развернуть машину и приказать двигаться в обратный путь, но куда? Куда бы они сейчас ни поехали, везде тупиком ожидала бы их предстоящая разлука. Так не все ли равно? Почему не к крокодилам?…

Но водка с ананасом сделала свое дело, сработала как анестезия для воспаленной души, отодвинула на задний план действительность, оставив место лишь неясным, ватным ощущениям. От фермы в памяти Сергея отложились только маленькие пирожки с крокодильим мясом – ничего особенного, средней паршивости домашние пирожки, бабушка лучше умела. Но под припасенную водку сошли…

Еще запомнились висящие связкой маленькие высушенные крокодильи лапки-брелоки – вещественные доказательства массового крокодильего душегубства. От вида этих лапок, от пирожков, похожих на пирожки с курятиной, от фокусов и полуцирковых номеров с дрессированными рептилиями Сергея затошнило. Стало жаль томящихся за сеткой животных, с детства наводивших панику на неокрепшую психику словами из «Краденого солнца». Как ни навязывали Сергею чудовищные брелоки из прикрепленных к металлическому кольцу отрезанных лап, снижая и снижая цену, он категорически отказался. Даже отцу не позволил подарить ему шикарную деловую папку из крокодильей кожи, сказал, что этот кошмар будет тогда преследовать его до конца жизни.

Чтобы сгладить впечатление от фермы, они еще немного выпили, но водка в кармане согрелась, стала противно теплой и отказывалась глотаться. После этого они еще куда-то ехали, шли, ели, снова ехали, пока не оказались отчего-то в Университете.

Что их, двух старых, пьяных дураков занесло в Университет? И там, в Университете, они лежали прямо на газоне вместе со студентами, разглядывая блеклое осеннее небо через кружевную зелень листвы старых-престарых, помнящих колонистов деревьев. Вековые корпуса были сплошь увиты таким же вековым плющом, только проглядывали рыжие черепичные крыши. Наверняка оба они казались местным студиозусам стариками, ведь их отцы были примерно одного с Сергеем возраста. И пьяному Сергею Кирилловичу впервые пришла в голову мысль, что и у него мог бы быть такой же крепкий и продвинутый отрок, который мог бы лежать сейчас под деревьями в компании отца и деда…

После Университета были яхт-клуб, океанариум, Ватер-фронт. На Ватерфронте они оказались уже в темноте, но все здесь кипело, жило и веселилось. Пытались посмотреть представление, даваемое в щедро подсвеченном Агфа-амфитеатре, но Сергей Кириллович постыдно заснул и проспал до самого конца. Потом они пили пиво на понтоне, заедая его обжигающе горячим ассорти из морепродуктов, потом зачем-то слонялись по Cape Grace Отелю и даже танцевали в ночном клубе.

Как они оказались дома, Сергей совершенно не помнил.

Пришел в себя Сергей, аккуратно разбуженный отцовским экономом. Пора было приводить себя в порядок и ехать в аэропорт.

Времени оставалось настолько мало, а состояние было настолько скверным, что думать и говорить о горечи расставания не было сил. Как не было сил и просто говорить. Хотелось уже поскорее закончить все, отрубить одним махом, не истязая ни себя, ни старика.

Перед самым отъездом отец вынес из своего кабинета небольшой пластиковый пакет, дрожащей рукой протянул Сергею и попросил обязательно передать матери.

– Серый, это мои к ней письма. Я писал ей, а отправить так и не удосужился. Не в службу, а в дружбу: отвези ей, пусть она знает…

Голос его дрогнул, и Сергей не узнал, что же именно должна была знать мама. Отец не досказал, а сам он постеснялся спросить.

– Отец, слово даю, отвезу и передам. А если она захочет ответить?

– Адрес знаешь, – резче, чем нужно, ответил отец. – Не захочет читать, тогда просто сожги…

В аэропорт отец не поехал: долгие проводы – лишние слезы. Крепко обнялись на дорожке возле крыльца, постояли, пытаясь телом запомнить тепло другого тела. Отец оторвался первым, и Сергей, глядя ему в глаза, понял, что кто-то из них должен прервать это первым. Он не знал, что нужно сказать напоследок: «До свидания, отец» или «Прощай, отец», и смог лишь выдавить из себя:

– Ну, будь…

Быстро вскочил в машину, захлопнув за собой спасительную дверь. Сметливый отцовский водитель, безуспешно пытающийся выглядеть невозмутимым, резко ударил по газам, сморгнув отсутствующую соринку, и увез Сергея прочь.

В аэропорту Сергей принял на грудь еще водки – для отключения головы, – да запасся джином на всякий пожарный. Лететь предстояло долго, находясь всю дорогу наедине с собой, со своими мыслями и переживаниями.

В самолет он вошел, полный безучастия ко всему. Тяжело бросил тело в кресло, пристегнул ремни и закрыл глаза.

26

Он не знал, сколько времени спал, и очнулся от потревожившего слух шевеления. Медленно, с трудом повернул невероятно тяжелую голову, где снова в студенистом мозгу плавал и перекатывался громадный ртутный шар. Полумрак салона больно ударил по глазам световой вспышкой. Жить не хотелось ни капли. «Зачем? Ну, зачем? Ох, зачем? – крутилась в голове одинокая мысль, выражавшая осуждение вчерашнего. – Нет, я все-таки не сопьюсь. Я, если буду так пить, просто раньше сдохну», – с тоской подумал Сергей, приглядываясь к источнику шума.

В фокусе оказалась тонкая полоска чуть тронутого загаром мягкого женского брюшка между туго обтягивающими бедра джинсами и задравшимся кверху розовым джемпером. Сергей догадался, что это его соседка тянулась вверх в попытке открыть багажный ящик. Вероятно, следовало ее предупредить, что куртку он запихнул кое-как, мгновенно приперев крышкой, и она может выпасть на голову, но благой порыв прошел сам собой, раздавленный прокатившимся ртутным шаром. Именно она, обладательница чистой гладкой кожи животика, растревожила его органы чувств, всколыхнула студенистую массу внутри черепной коробки. Пусть сама и выпутывается.

Раздался шелест, шлепок, приглушенное бряканье предметов об пол. Ну, точно, уронила… Уронила, да еще и из карманов все высыпала. Сергей страдальчески сморщился: каждый звук, даже глухой, отдавался в больной голове гулким ударом. «У, корова неловкая!..» Правда, сознавал, что и сам виноват, но шевелиться, извиняться, собирать вещи, наклоняя голову к ногам, не было никаких сил.

Он готов был уже снова погрузиться в прострацию, но дамочка вдруг тихо, но отчетливо выругалась на родном ему языке. Было слышно, как она шарит руками по полу, собирая рассыпанное, снова что-то роняет, ругается, – правда, не зло, а досадливо, – и начинает все сначала. Когда она довольно красочно прошлась по поводу его драгоценной персоны, Сергей, несмотря на тупую боль в затылке, осторожно скосил слегка приоткрытые глаза.

В этот раз взору предстала скрытая розовым трикотажем скрюченная спина, переходящая с одной стороны в пучок забранных на затылке «крабом» каштановых волос, а с другой – опять же в голубые джинсы, чуть отходящие в поясе и обнажающие очередную бежевую полоску тела. Невидимая рука под креслом деловито нащупала его ногу и, не заинтересовавшись, прошуршала дальше.

Этот генератор беспокойства, обладавший гладким телом, крепкой попой и каштановым пучком на затылке, так умело владеющий русским, безоговорочно не понравился Сергею. Он не любил таких, слишком самостоятельных, слишком самоуверенных – не женственных, одним словом. И женщин в джинсах он не любил. И вообще, что может делать здесь одинокая русская женщина? Сергей всегда считал, что приличные девушки путешествуют по миру в сопровождении своих «самоваров», или же сидят дома и терпеливо этих самых «самоваров» ждут. На самый худой конец, осматривают мир в сопровождении подруг и компаньонок. Скорее всего, какая-нибудь официантка с зашедшего в Кейптаун торгового парохода. Летит домой, отработав свою смену. Кстати, ругающихся женщин Сергей Кириллович тоже не любил.

Дамочка наконец-то собрала с пола барахло, ловко засунула на прежнее место его куртку и, так же как он, быстро прихлопнула ее крышкой. Устроившись на сиденье рядом, она с шумом выдохнула и принялась остервенело тереть руки гигиенической салфеткой. Это Сергею тоже не понравилось. Понравился только исходящий от нее тонкий свежий и чуточку пряный аромат, напомнивший Сергею запах Нового года – елки, мандаринов и корицы для пирога. Мысли засыпающего Сергея так и увели его в сторону зимы, дома.

Снова очнувшись, точнее, выпав из небытия, Сергей почувствовал себя не в пример лучше. Только сильно хотелось пить, а еще – по нужде.

С закрытыми глазами он размышлял о том, как бы лучше обратиться к своей соседке с просьбой пропустить его – по-русски или по-английски. По-русски подразумевало неизбежное дальнейшее общение, чего абсолютно не хотелось.

Не хотелось банальности и пошлости никчемного разговора о погоде и природе, ненужных взаимных любезностей, навязанного обстоятельствами ухаживания. Она, негромко сопевшая в соседнем кресле, по определению была ему не интересна.

Решил обратиться на английском и в дальнейшем в разговоры не вступать. Как представишь, что один раз заговоришь, а потом нужно будет полсуток беседу поддерживать, прямо тошно становится…

Сергей приоткрыл глаза и с тоской взглянул на спящую соседку, прикидывая, как половчее ее разбудить. В голове возник резкий спазм, будто выпустили весь воздух и образовался полный вакуум, а среди вакуума всплыли слова любимого им Воннегута: «Когда я был моложе – две жены тому назад, двести пятьдесят тысяч сигарет тому назад, три тысячи литров спиртного тому назад…»

Рядом сидела Катя Миронова. Та самая девочка, от которой замирало когда-то сердце, в голове был полнейший раскардаш, и части тела существовали сами по себе. Катя, которая являлась причиной беспрестанной смены настроений, поводом для томительной бессонницы, источником идиллических юношеских мечтаний. Каравелла была теперь не парадно новехонькой, а слегка потрепанной штормами, с парусами, выцветшими на жгучем жизненном солнце, с подъеденными солью житейского океана бортами, со своими кубками и вымпелами, поражениями и потерями.

Ни сном ни духом, она спокойно спала совсем рядом, чуть приоткрывши во сне рот и смешно посапывая. Прядь каштановых волос вылезла из-под заколки и в беспорядке нависала на щеку. Лицо ее бороздили мелкие, заботливо ухоженные морщинки, и было заметно, что из «девочки-каравеллы» она превратилась в «женщину с прошлым». Но все равно, это была она и только она.

Сергей перебирал в памяти то, что успел разглядеть раньше, в полумраке: чуть выдающийся вперед животик, подтянутые ягодицы, крепкие ноги под джинсами… Тогда она показалась ему много моложе.

Тяжелую больную голову пронзила горькая мысль: ну почему именно сейчас? Вот ведь какая штука: столько раз вспоминал о ней, мечтал встретиться, расспросить, рассказать, а когда наконец встретил, то оказался чуть живым с похмелья, не способным шевелить языком в пересохшем рту, да еще и Михаилом Кузьмичом Поярковым, будь все неладно!..

Какие все-таки страшные шутки шутит с нами жизнь! Желаешь чего-то, стремишься, мечтаешь, а когда твое желание исполняется, ты не то что не рад, а готов хоть сквозь землю…

Сергею Кирилловичу стало не по себе: вот сейчас она проснется и узнает его, а он летит по чужим документам. Инкогнито из Петербурга, блин-компот! Ведь подозревал, что авантюра не доведет до добра, так и вышло. Она узнает, спросит, и он что, скажите на милость, должен будет сказать? «Я ждал этой встречи много лет, дорогая, но сейчас не могу с тобой разговаривать, потому что я – это не я, или не совсем я…» Тьфу.

За все прошедшие годы он видел ее лишь однажды, чудом встретил в многомиллионном городе, да и то судьба подразнила: она стояла за окном вагона, и поезд, медленно отрываясь от перрона, увозил ее в Москву. Было это лет, может, с десять или двенадцать назад. Нет, больше. Тогда, на перроне казалось, что жизнь несправедлива к нему. Знал бы он тогда, как она может быть несправедлива на самом деле, когда того захочет! Сидеть рядом с ней, быть обреченным на многочасовое соседство и не иметь возможности признаться. Как объяснишь ей смену биографии? Как скроешь свое имя? По закону подлости обязательно кто-нибудь из пограничников или таможенников спросит: «Мистер Майкл Пояркоф?» И дальше что? Ладно, на себя наплевать, в конце концов, а отец, которому дал слово, которому обязан молчанием?

Сергей разглядывал ее лицо, висок с пробивающейся у корней сединой и мечтал оказаться как можно дальше отсюда, дабы не искушать судьбу. Безразлично, в теплой ли Африке, в заснеженном ли Питере, на Северном полюсе, на Луне, на Марсе, только бы подальше… Как шептала бабушка? «Не введи нас во искушение и избавь нас от лукавого…» Именно что от лукавого!

В бессилии Сергей Кириллович, разом забывший обо всех своих прежних плотских желаниях, покорно закрыл глаза, силясь разрулить ситуацию. Рули, не рули, ситуация была, прямо скажем, патовая. Это он понял еще и потому, что в горле натянулась струнка, и наружу готов был вырваться норовистый голосок молодого петушка.

Извечный вопрос: быть или не быть? Сделать и пожалеть или не сделать и пожалеть? А с другой стороны, ну признают они друг друга, проговорят сутки о прошлом, о пережитом, о достигнутом. Она расскажет о своей нынешней жизни, семье, муже и детях и, оставив телефон на всякий пожарный, предложит звонить. Еще хуже, если возьмет его телефон и, придумав себе какой-нибудь фатальный дефект лица, начнет звонить. Ей-то нужна их встреча? Ей что, мило скрасить одиночество в полете, чтобы потом рассказывать при случае знакомым: «Представляете, в самолете встретила однокурсника, пятнадцать лет не виделись и случайно оказались рядом. Это же надо!»

А, может, не узнает? Ведь столько лет прошло. Уже не тот стройный, восторженный юноша. У него живот, седина, и линзы цветные, глаза скрывают. Хотя ей вряд ли есть дело до его глаз. «Ты помнишь, Сергей, цвет глаз своих прежних пассий?» И сам себе ответил: нет.

Между прочим, есть ведь шоу двойников. У каждого из нас, если поискать, бродит где-то по свету копия. Главное – все отрицать, не признаваться. Сергей придумал, как ему показалось, гениальный ход: положил на сиденье за своей спиной новый паспорт, с тем чтобы она сама могла во всем убедиться. Ну скажите, какая женщина удержится от того, чтобы не заглянуть в чужой, бесхозно валяющийся паспорт?…

Нахваливая сам себя, он повернул голову и снова, теперь уже неспешно, принялся разглядывать Катю, находя среди прежних новые, незнакомые ему черты. Какая печаль заложила эту тонкую складочку между бровями? А эти смешинки лучиками в уголках глаз, откуда они? А вмятинка на подбородке, ее раньше не было.

Беззастенчиво, пристально, с видимым наслаждением он изучал это новое для него лицо.

27

И тут она проснулась. Похлопала для верности ресницами и в упор уставилась на него своими прежними ореховыми глазищами. Смотрела и молчала. Не бросилась на шею с воплями: «Ой, сколько лет, сколько зим! Сережа, как я рада! Сколько же мы не виделись?», а просто молча спокойно наблюдала. Не узнала, понял Сергей. Забыла. И на душе стало тоскливо-претоскливо. Вот ведь как славно все разрешилось: не узнала, и все!

Она перевела взгляд с лица ниже, мазнула равнодушно по груди и снова посмотрела в лицо.

Сергей привстал на плохо слушающихся, затекших ногах, кратко извинился по-английски, – все, как задумано, – и протиснулся мимо нее в проход салона, успев заметить, что в ее волосах, как и прежде, торчит непокорный «петух».

Сергей шел по проходу и думал о том, что их встреча оказывалась непохожей на известную встречу Штирлица с женой в баре «Элефант». Тоже близко, тоже глаза в глаза, тоже после долгой разлуки, а не похоже. А ему бы хотелось, чтобы было похоже…

В туалете Сергей заметил, что неудобно и неприятно расстегивать «молнию» на брюках – части тела опять пытались жить самостоятельной жизнью. Такого с ним не бывало давно. «О, Господи!» – обреченно вздохнул он, набирая в ковшик рук тепловатую воду. Умылся, прополоскал рот, но лучше себя не почувствовал. Только тяжелый ртутный шар в голове немного уменьшился в размерах.

Вернувшись на место, Сергей все-таки сорвался на фальцет, произнося по-английски нейтрально: «Sorry!»

И услышал в ответ знакомый, забытый голос:

– Да чего уж там, проходите…

Сергей улыбнулся: сработало. Катька легко попалась в нехитрую ловушку с паспортом. Теперь и для нее он был просто Михаилом Кузьмичом Поярковым. Очень хорошо! Но все же, как жаль…

Сзади загремели тележкой с напитками, и они дружно, как по команде, приготовились к приему пищи. Чтобы как-то поддержать себя в борьбе с двусмысленной ситуацией, Сергей взял порцию джина с тоником и одним махом опрокинул в себя. Пошло хорошо, мягко. Внутри сразу приятно потеплело, и он попросил повторить, в очередной раз приговаривая себе: «Ох, сопьюсь!»

На третьем стаканчике ему уже казалось, что жизнь не так скверна. И шар исчез, разбившись на мириады невидимых ртутных капелек. Ему казалось, что весь прежний алкоголь уже вышел из него. Но стюардесса, похоже, так не считала: придирчиво оглядев Сергея Кирилловича, налила какую-то нелепую, микроскопическую дозу алкоголя, доверху наполнив стакан тоником. Катя косилась неодобрительно, демонстративно поджимала губы.

И Сергей Кириллович понял, что легче всего ему будет пережить этот перелет в отключке, утратив грань между вымыслом и реальностью. Тем более что с каждым глотком отпускало и ниточку в гортани, значит, переставал безбожно волноваться. Тот, который всю жизнь боялся потерять контроль над ситуацией, потерять память и сознание, сидел и совершенно спокойно был готов вверить себя Кате. Более того, очень даже хотел потерять наконец этот контроль, выйти из-под влияния проклятого разума, плыть по течению.

Что называется «у нас с собой было» – Сергей достал припасенную в аэропорту бутылку «Гордонса» и заметил, как исказилось в панике Катино лицо. Но все продолжал и продолжал примерять на себя роль Пояркова: первым заговорил, попытался познакомиться, услужливо предложил выпить. Было совершенно не страшно, ничего не сковывало, не смущало. Ему нравилось водить Катьку за нос и вести себя так тоже нравилось…

Но Катя была другого мнения. Демонстративно отсела подальше и заснула, сопя и роняя голову на грудь. Осмелев, Сергей пересел к ней поближе, чтобы удобнее было рассматривать, искать в немолодой женщине черты прежней Катьки. Как будто почувствовав что-то сквозь сон, Катерина тут же проворно просунула руку под его согнутый локоть, тесно прижалась и опустила голову ему на плечо. От этого прикосновения внутри поднялась теплая, нежная волна, и вспомнилось, как они танцевали однажды на дачной веранде и как он осторожно держал ее за спину, ощупывая под свитером беззащитный позвоночник. Она посапывала на плече, а он вспоминал. И было так покойно, так хорошо сидеть, прижавшись друг к другу, что не хотелось больше ни на Луну, ни на Марс, а хотелось только, чтобы не заканчивался никогда этот перелет, который свел их вместе после стольких лет разных жизней.

Конечно же, проснувшись, Катерина разбузилась и разбрыкалась, обнаружив его у себя под боком. Или себя у него под боком, не важно. А он даже ничуть не удивился, слушая ее выпады, и радовался больше и больше, узнавая в новой, незнакомой женщине ту, давешнюю, взбалмошную и острую на язык Катерину.

И разговор начал понемногу клеиться, и она стала постепенно оттаивать, но тут Сергей был застигнут врасплох вопросом о ювелирном деле. Вежливо-заинтересованно попросила: «Расскажите мне…» Да что же ей расскажешь, если вопросом Сергей владел только на уровне цен, периодически спонсируя покупки побрякушек. Нет, нельзя расслабляться. С ней нужно ухо востро держать, а он в воспоминаниях рассиропился. Так и проговориться недолго, все же не Штирлиц он. Не Штирлиц.

Не найдя ничего лучшего, Сергей Кириллович сменил тему, широким жестом предложил Катерине выпить. Катю его предложение покоробило, лицо ее некрасиво перекосилось, и она отгородилась от Сергея под предлогом просмотра кинофильма.

Сергей Кириллович понимал, что неудовольство ее не имеет к нему никакого отношения, полностью адресовано вахлаку Пояркову. Он еще выпил спасительного джина, вцепившись в бутылку, как Аладдин в лампу. На душе стало еще лучше, совсем хорошо стало.

Ну а затем наступил провал в памяти – ничего не помнил, хоть убей, кроме ее узкой ладони на своей большой руке и магических слов «мы с тобой», волшебным образом объединяющих их и дававших надежду.

Катя смеющаяся, Катя, аппетитно жующая большую, густо обсыпанную сахарной пудрой булку, Катя, мирно спящая на безликом аэропортовском диване, теплым драгоценным подарком свернувшаяся на его груди, Катя, гневно размахивающая руками, выкрикивающая обращенные к нему ругательства, умоляющая… Такая разная и во всех своих ипостасях такая ужасно притягательная, манящая изгибом рук, поворотом головы, низковатым грудным голосом с непередаваемыми интонациями, дрожащими ресницами.

Глядя на нее, слушая, обнимая ее руками, Сергей даже сквозь пьяный угар гнал от себя крамольную мысль о том, что это его женщина, та, которую он ждал и искал, та, что, по сути, есть пресловутая мифическая «половинка». Казалось, останься она рядом, и вся жизнь переменится, мир перевернется, наполнится яркими красками, волшебными звуками, непередаваемыми ощущениями. Только останься рядом…

Но как гром среди ясного неба прозвучали слова: «Любимый… Боб… я его люблю…»

Ну, разумеется, Боб, разумеется, любит. Как же иначе? На что он рассчитывал?

Иначе бывает только в слезливых дамских романах, да еще в сказках: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день».

А в реальной жизни только песня смешной группы «Непара»: другая семья, другой у тебя…

Почему, Серый, такие песни популярны, знаешь? Правильно, потому что жизненны. Шансов у тебя, парень, нет, потому что она кого-то там любит. Вон, дурацкую плошку ему купила, охотнику хренову…

Сергей Кириллович чувствовал, что дальше с ним началось то, что еще в первой половине прошлого века классически было названо «Остапа понесло», и остановиться он не мог.

28

В себя начал приходить только где-то на подлете к Питеру. Ртутный шар лежал на своем месте – в самом центре головы, плавал в похожем на простоквашу веществе. Лоб покрывала липкая и холодная алкогольная испарина. Руки и ноги дрожали, было мерзко во рту. Но зато в душе ничего не путалось. Пусто и привольно, холодно, как в склепе.

«Что это я? – удивился сам себе Сергей Кириллович. – Подумаешь, дел-то, встретил свою однокурсницу. Зачем она мне? Я успешен, я благополучен, я счастлив… Вот черт, совсем недавно, до встречи с ней, я точно знал, что счастлив. Я…»

На этом аутотренинг оборвался: что же он еще такое особенное, что перечеркнуло бы важность самого Катькиного существования, он придумать не смог.

Нет, надо просто ее трахнуть. Поманить, расслабить и элементарно трахнуть. Ничего сложного, до сих пор всегда со всеми получалось. И тогда моментально рассеется миф, пройдет, испарится флер, наваждение исчезнет. Не может же она чем-то принципиально отличаться от других баб.

Мозг заработал конструктивно: как бы по-простому, без затей и объяснений взять у нее номер телефона и обязательно, непременно позвонить.

Все старо и пройдено в нашем подлунном мире. Сергей Кириллович забыл, как двадцать лет назад точно так же уговаривал себя заговорить с ней. Заговорить, чтобы убедиться, что она такая же, как все, девочка, ничуть не лучше…

В самый неподходящий момент показалась Лора, картинно неся себя им навстречу. Впрочем, Лора много что делала картинно и в неподходящий момент. Ведь было же внятно дано понять перед отъездом, что все закончено. Приличные девушки такие намеки понимают. Только вот Сергей не имел привычки общаться с приличными девушками.

Правда, ему было сто раз наплевать на Лору – номер телефона он мог бы взять и при ней. Что там номер! Запросто мог бы при Лоре бухнуться перед Катькой на колени, предложить себя, руку, сердце и все остальное, начиная от американского суперлазера, заканчивая грязными носками и немытыми тарелками.

Мог бы, да не смог.

Точно так же не смог, как и много лет назад.

Не смог именно с ней, единственной, с кем когда-либо хотелось бы смочь.

Трусливо обратился к разуму: во-первых, Боб, во-вторых, в ее глазах внезапно появилось знакомое выражение отчужденности, высокомерия, ледяной вежливости, в-третьих…

«В-третьих» было самым важным. «В-третьих» оставалась меленькая, крошечная возможность того, что все выгорит, получится по его, и тогда успешный, благополучный, самодостаточный профессионал, бизнесмен и завидный жених полетит в пропасть, головой на камни, покатится в тартарары, захлебнется, пропадет. Не минуты не сомневался, что тогда точно пропадет…

Город встретил холодом. Холодом встретила неуютная, нелюбимая машина. Американский вариант, полный тюнинг, развод на деньги. Но что-то подобное, как убеждали, было положено ему по статусу. Холодом встретила безликая квартира, неудачная работа равнодушного дизайнера. Сергей передвигался по комнатам, мылся, переодевался, разбирал вещи и ощущал, что у него нет дома, жизни, близкого человека, сына, с которым было бы так классно лежать на газоне, щурясь под яркими лучами. Ничего-то у него нет…

Где-то над ухом дребезжала Лора, без умолку пересказывая последние новости тусовки. В молчании Сергей Кириллович прошел мимо недоумевающей, враз притихшей Лоры в спальню и, как был, в одежде, завалился на широкую, такую одинокую кровать. С головой накрылся одеялом и провалился в спасительный сон.

Утро следующего дня было, как близнец, похоже на утро любого другого дня еще пару месяцев назад. Похмелье уступало место душевной пустоте и холоду. Только с облегчением обнаружил, что Лора покинула его жилище. Интересно, надолго ли? Ладно, хоть на время, но это избавляло от неизбежных объяснений.

Приведя себя в порядок, Сергей Кириллович позвонил матери, сообщил, что вернулся из Германии, и пообещал вечером навестить. Потеплее оделся и двинулся в клинику.

Все вокруг было как прежде. Лифт – двор – стоянка – прогреть машину – выехать на проспект… Доведено до автоматизма.

Только сам он был не прежний.

Работа затянула прямо с порога – трехнедельное отсутствие требовало теперь трехкратного внимания. Работа оказалась спасением, отдушиной, заняла все его мысли, помогла забыть о маленькой случайной встрече с однокурсницей.

Но пережитое за последний месяц встряхнуло и перевернуло что-то в душе. Другая жизнь уже пустила там тоненькие корешки. Сергей Кириллович решительно и окончательно расстался с Лорой и новых романов заводить не спешил. В одночасье сменил автомобиль, не обращая внимания на престижность. Обратился в риэлторскую контору с просьбой о продаже квартиры, а сам переехал в дачный дом на берегу залива.

Тут уже все окружающие, те самые, что прежде со знанием дела обсуждали – наконец-то! – новую большую и светлую любовь Сергея Кирилловича, на этот раз единогласно сошлись во мнении, что у доктора Потоцкого – кризис среднего возраста, столь часто случающийся с интеллигентными, тонко чувствующими мужчинами в сложном возрасте под сорок.

В скрипучем, старом рубленом доме, купленном несколько лет назад у эмигрировавшего в Штаты знакомого физика, жил бобылем, одиноко проводил длинные светлые вечера, сидя на старых детских качелях с газетой в руках. Отсюда уезжал утром в клинику, вечером возвращался обратно. Привозил с собой одинаковые пластиковые пакеты с нехитрой едой и полуфабрикатами из попутной «Ленты», ужинал в тишине, смотрел телевизор и как будто чего-то ждал…

Часть 4. Без названия

1

Много раз за прошедшие годы Сергей Кириллович Потоцкий пытался представить их с Катей встречу. Рисовал в воображении картины. Вот они встречаются на каком-нибудь концерте, например, зачастившего с гастролями Френсиса Гойи, или случайно наталкиваются друг на друга на пляже в Черногории или в Тунисе, а, может, просто оказываются у одной полки в «Буквоеде», а может…

А она просто взяла и сама пришла. Пришла к нему домой и стоит напротив, вся перемазанная подсохшей кровью, таращит в ужасе глазищи, в которых смесь испуга и благодарного восторга. И требует ответа на непосильный вопрос: кто же он такой на самом деле.

Катя обошла вокруг стола, на котором наркотическим сном все еще спал Боб, героически подошла вплотную к такому же, как она, в пятнах крови, Пояркову, задрала голову, и в глазах ее настойчиво застыл вопрос.

Сергею очень хотелось взять ее за плечи, притянуть, крепко прижать к себе. Но мешали идиотские мысли, что руки у него грязные, в крови, что на улице жара, а в душе он был только вчера вечером. Стоял себе тюхой-матюхой, и казалось, что это не он смотрит на нее сверху вниз, а наоборот.

Катерина не выдержала первой. Слова полились рекой, словно прорвали плотину.

– Спасибо вам большое. Я очень, очень вам благодарна… Если бы не вы, то не знаю, что бы с нами было. Какой вы молодец! А он совсем поправится, правда ведь? И будет почти незаметно? Я, наверно, вам что-то должна… Ой, простите, сама не знаю, что говорю. Вы извините нас за беспокойство. Ворвались в чужой дом, столько хлопот… Хотите, я вам здесь все приберу? И помою. Не хотите? А хотите… Ой, да что это я! Спасибо. Большое вам спасибо. А ему теперь антибиотики колоть нужно, да? Или, может быть, нужно как-то специально рану обрабатывать? Вы только скажите, я смогу. Нет, мы сами, ладно, столько хлопот… Вы и так столько для нас сделали…

– Катя! – просяще перебил Сергей этот словесный поток тонким голосом. К черту было сейчас многотрудную китайскую методику со всеми вместе китайцами…

Звук ее собственного имени как будто отрезвил Катю. Она резко замолчала, чтобы через секунду зачастить снова:

– Нет! Нет, нет. Ничего не говорите. Ничего не нужно. Только прошу, ничего не говорите. Нет. Нам пора.

С этими словами она бережно сняла со стола бесчувственное тельце своего горемычного собаченыша и бросилась к дверям. Толкнув дверь плечом, Катя вырвалась на свободу из этого пугающего дома с его пугающим хозяином и поспешила по дорожке к воротам.

Из глаз сами собой хлынули слезы. На бегу уговаривала себя громким шепотом:

– Это стресс! Стресс! Просто стресс!

Сергей Кириллович мгновенно сообразил, что больше шансов у него уже не будет. Ни тунисского пляжа, ни «Буквоеда», ни Френсиса Гойи. То есть они-то как раз будут, но Кати в его жизни не будет никогда. Бог два раза не подает. И тогда жизнь его так и останется недожизнью – серой, скучной, пресной и одинокой…

В три огромных шага он преодолел пространство комнаты и бросился следом за удирающей Катей. Нагнал ее почти у самых ворот с громким воплем:

– Катя!.. Да постой же ты! Катя!

У ворот Катя замешкалась со щеколдой, было неудобно открывать ее одной рукой, придерживая Боба. Когда Сергей совсем было настиг ее, Катя развернулась, прислонилась спиной к калитке и зашептала ему в лицо зло и требовательно, словно оборонялась:

– Нет! Я же сказала, нет! Я знать ничего не хочу. И не трогайте меня… Отпустите, слышите… Отпустите сейчас же.

Со стороны дороги в их сторону трусил шустрый мужичок Савельич. Больше часа назад услышал он громкие Катины выкрики и собачий вой, с тех пор безуспешно колесил по поселку, загребая войлочными тапками по теплой пыли, пытаясь прийти на помощь хозяйской гостье. Заглядывал почти в каждый дом, спрашивал, не видели ли «девушку с собачкой», и бежал дальше, запыхаясь и глотая ртом воздух. И вдруг наткнулся на зареванную, что-то невнятно попискивающую Катю, бережно прижимающую к груди безвольное собачье тельце.

Оценив ситуацию, Савельич решительно выломал попавшийся под руку толстый дрын и, держа его наперевес, бросился в атаку на жуткого вида окровавленного мужика. Мелькнув над невысокими воротами, над Катькиной головой, высохшая деревяшка резко опустилась на плечо Сергея, переломившись надвое.

Савельич заголосил:

– Кирилыч, что же ты, гад, делаешь?! А еще солидный человек, доктор! Опыты над животными ставишь? Я вот тебе сейчас задницу-то на рожу натяну, не побрезгую. Итить твою мать, врач-убийца!..

Сергей Кириллович скривился от боли, прострелившей плечо, схватился рукой за больное место. Теперь уже закричала Катя:

– Савельич, это совсем не то!.. Прекрати сейчас же!

Съехала спиной по воротам и замерла на корточках. Из глаз ее снова покатились крупные слезы. Савельич переполошился, присел с другой стороны забора, не выпуская из рук обломка деревяшки, заглядывал в просвет между штакетинами, тяжело придыхал и вопрошал старческим бабьим голосом в спину Катерине:

– Катюша, девочка, я тебя задел? Или он, супостат, что тебе сделал? Ты только скажи. Я ему все ноги переломаю. Катя, с Бобом-то что стряслось? Катя?

Только Сергей Кириллович не суетился. Как завороженный, он впился глазами в торчащие голые Катины колени. Те самые коленки, через которые впервые обратил на нее внимание. Они нахально выпирали вверх. Дразня и удерживая возле себя. По-прежнему кругленькие, ладные, загорелые и блестящие на солнце.

Ничего не отвечая Савельичу, Катя тихо, равнодушно спросила:

– Савельич, ты его знаешь? Кто он?

– Так, конечно, знаю! Доктор это, Сергей Кириллович. Только он живет здесь редко. Дом купил, а не живет. Хороший такой дом, старый, а он не живет. А у нас здесь все живут. Вот в это лето только приехал, а так дом пустой стоит. А он что, обидел тебя?

Катя усмехнулась.

– Нет, что ты, никто меня не обижал. Это я, Савельич, сама себя обидела. И с Бобом теперь все в порядке, ты не волнуйся… А кто меня обидит, тот дня не проживет.

– То-то я и погляжу, прям Аника-воин! Только в слезах вся. Ну где, где, скажи, в порядке? Дак он живой ли? И ты вся в крови. В порядке она!..

– Катя, – вступил Сергей, – пойдем в дом. Поговорим там.

– Еще чего, в дом! – возмутился Савельич, взвился с корточек. – На ней и так лица нет, вся в слезах. А ты, антихрист, дом купил, а не живешь. Пошто я знаю, чем ты там занимаешься? Что ты ей, Сергей Кирилыч, такого сделал?

– Ничего, Савельич, ничего он мне не сделал. Он хороший. Это он Боба спас, – поспешила на выручку Катя, – а со мной нормально.

Катя, опершись одной рукой о землю, тяжело поднялась, бережно прижала Боба.

– Ты не беспокойся, я здесь пока побуду. Со мной ничего не случится. Мы просто давно не виделись.

И медленно побрела обратно, к дому. Сергей тихо перекинулся парой слов с Савельичем и бросился догонять, торопясь распахнуть дверь.

Только обескураженный Савельич так и стоял у калитки, сжимая в руке ненужный обломок дрына, задумчиво глядя им вслед, другой рукой почесывая всклокоченную голову.

2

Они снова очутились в той самой комнате. На выдвинутом на середину столе в беспорядке лежали использованные инструменты, окровавленные салфетки, пустые ампулы – следы их недавней слаженной и гармоничной работы.

Сергей бережно принял из Катиных рук Боба, присел и осторожно уложил того возле незажженного камина на свернутый плед.

– Он теперь будет спать. Все хорошо, – успокоил Сергей, глядя на Катю снизу вверх.

– Можно, я руки вымою? – буднично попросила Катя.

Сергей повел ее в просторную ванную с окном, выходящим в плодовый сад.

Никто упорно не начинал разговора. Того разговора, ради которого вернулись в дом. Катя не была уверена, что готова услышать что-то помимо того, что разглядела своими глазами. Сергей мучительно не понимал, в каком ключе следует выстроить разговор, что стоит выставить на первый план, а что утаить до лучших времен.

Катерина долго и тщательно мыла руки. Терла упорно, не сводя глаз с собственных кистей, омываемых струей воды. Сергей стоял сзади, смотрел на ее отражение в большом круглом зеркале перед собой, держал наготове пушистое полотенце. Потом он мыл руки, по-врачебному привычно тер полусогнутой пятерней межпальцевые промежутки другой руки, а Катя ждала сзади с чуть влажным, смятым полотенцем в руках. Сергей взял предупредительно протянутое полотенце, уселся на край белоснежной ванны, принялся самозабвенно вытирать ладони мягкой тканью, опустив к ним голову, медля поднять глаза. Слишком многое зависело сейчас от его действий, его слов. Как водится, прежде необходимо было прикинуть, просчитать ходы. А ничего прикинуть и просчитать в ее присутствии никогда не получалось.

Тогда так же молча, как в немом кино, Катя сделала шажок вперед, забрала из его рук влажное полотенце и, не глядя, опустила сбоку от себя на раковину. Еще малюсенький шажочек, и оказалась почти что между его разведенными ногами с сильными, длинными бедрами. Бездумно и смело – смело, потому что бездумно, повинуясь лишь инстинкту и острому желанию, – взялась двумя руками за подол его испачканной майки и потянула кверху, через голову. Сдернула со спины, с плеч и оставила, будто сковав тряпьем руки. Медленно, очень медленно, как по полировке концертного рояля, провела пальцем по наливающемуся на его плече кровоподтеку, осторожно втянула носом воздух, ударивший по рецепторам смесью туалетной воды «Фаренгейт», мужского тела и пота.

У Сергея перехватило дыхание, сердце ухнуло вниз, в эпигастрий.

– Больно?… – одними губами прошелестела Катя.

Сергей улыбнулся ей, сощурив глаза, высвободил руки и подтянул поближе к себе, дожав для верности ногами, двумя руками нырнул под кофту, ощутив мягкое и податливое тело.

Катя хотела было уткнуться носом ему в шею, как молодая лошадь втягивать и втягивать ноздрями исходящий от него одуряющий аромат, но сильные руки крепко поймали ее голову, а губы нащупали ее губы. Ей казалось, что этот поцелуй, разом перечеркнувший все то, что было с ней после памятного вечера на заваленной яблоками старой даче, не должен заканчиваться никогда. Казалось, что если она сейчас оторвется от его губ, то сразу исчезнет, растворится, перестанет быть, и поэтому нужно крепче держаться за его губы, как утопающий держится за соломинку, как выловленный из воды зависит исключительно от умения спасателя делать искусственное дыхание.

Она не заметила, как они оказались в просторной спальне с плотными шторами на окнах, не видела, что окружает ее, не ощущала спиной скомканного белья кровати. Все чувства сконцентрировались на нем, его руках, губах, его шепоте, тяжести его тела, влажности его кожи.

Сергей тоже не чувствовал ничего вокруг. Он давно уже пришел к выводу, что самое непередаваемое физическое наслаждение испытывает тогда, когда вечером после долгого и трудного дня наконец-то погружает тело в горячую воду ванны. Ощущение это начинается с предвкушения – открывания блестящих хромированных кранов, звука ударяющейся об акрил воды, медленного, на последнем издыхании, раздевания, – продолжается в момент касания большой голой ступней пузырящейся пены водной поверхности и достигает своего пика в тот миг, когда тяжесть перемещается с ног на все тело, равномерно распределяясь по пояснице, позвоночнику, нашедшей, наконец, упор голове, уложенной на теплый керамический бортик. Все последующее, даже ощущение бегущих вдоль тела жадных, булькающих пузырьков, массажем ударяющих в кожу струек, не идет в сравнение с тем, уже пережитым при переходе в горизонтальное положение.

Но это, нынешнее, чувство невозможности остановиться, замереть, застыть на месте, чувство постоянного беспорядочного движения, полного хаоса было в сто раз круче излюбленного чувства покоя. Он, который никогда не выключал кнопочку разума, все держал под контролем – даже в сексе, знал, что и когда необходимо сделать, сказать, спросить – с ней просто жил, задыхаясь от счастья и забывая дышать.

Он чувствовал, как ее тело идеально подходит к его телу, не существует никаких неудобств и никаких препятствий.

Его размер. Его женщина. Его половинка.

Катя еле слышно, хрипло смеялась, еще больше доводя его до исступления, призывно выгибалась ему навстречу, мельтешила вокруг руками и ногами, заполняя все окружающее пространство собой, а он плыл по течению, полностью отдавшись ее воле.

Когда все было окончено, по-хозяйски прижимая ее к себе, Сергей прошептал в самое ухо:

– Если бы ты тогда, на даче догадалась снять с меня майку, у нас были бы уже взрослые дети.

– Дурак! Дурак ты, Доярков… – нежно промурлыкала Катька откуда-то из под мышки, засмеялась, и под мышкой сразу стало горячо и щекотно. – Я ведь девочка, мне навязываться неудобно. Ты сам-то куда смотрел?…

– Я на тебя смотрел. Я, Кать, так тебя боялся…

– А теперь? – пытала Катька, четко зная, что любопытство сгубило кошку.

– Теперь? Теперь меньше…

3

Катя открыла глаза и увидела, что всю комнату пронизывают длинные, косые солнечные лучи, пробивающиеся через неплотность штор, а все предметы отбрасывают причудливые, непропорциональные тени. Время к вечеру, солнце низко. По всей комнате в беспорядке валялась ее и его одежда. Смутившись откровенному виду своего кружевного бюстгальтера у двери, Катя снова закрыла глаза.

Из-за приоткрытой двери доносился негромкий голос Сергея, от которого чаще забилось сердце.

– Ай, какой молодец… Красавец. Ты – мужик. – Сергей уморительно растягивал слова, беседуя с Бобом. – И шрам у тебя будет классный, ручаюсь. Ты мне веришь? То-то же. Тебя за такой шрам все собачьи девчонки любить будут. Эй, эй! Не чеши! Кефир допил? Пойдем на улицу.

Но Боб на улицу не пошел, а, слегка пошатываясь, побрел к двери в спальню, просочился в щелку длинным туловищем и здоровым глазом взглянул на хозяйку. Подошел к кровати, поставил на край коротенькие лапки-ручки и между ними положил на одеяло голову. Один глаз у него совсем заплыл, шрам на морде выглядел устрашающе – весь в узелках ниток, в запекшейся крови.

– Что, малыш, болит? – понимающе спросила Катя. – А я, знаешь, такая счастливая, ты даже себе не представляешь…

Боб подтянул задние лапы, протопал по одеялу и улегся, прижимаясь к Катиному животу. Катя осторожно потрепала его по макушке, по ушам, раздумывая о том, что нужно собираться с силами, вставать и одеваться.

Вставать, вылезать из-под одеяла не хотелось.

Не хотелось ненужных, дежурных слов, прощаний, вежливых обещаний не хотелось.

Не хотелось никуда уходить из этого дома.

Но внутренне Катя была готова к тому, что еще чуть-чуть, и наступит неизбежное отрезвление. Она так и не поняла, кто же он, но сейчас это не имело никакого значения. Даже если бы он признался, что агент Моссда или даже сам Бен Ладен, Катя спокойно пережила бы.

Гораздо больше угнетало и пугало присутствие где-то параллельно Лоры или какой другой решающей женщины. Ведь не с нашим же цыганским счастьем встретить нежданно-негаданно совершенно свободного Принца на Белом Коне…

Надо держаться и не показывать вида, уговаривала она себя. Надо делать вид, как будто мне все равно.

Сергей открыл дверь и, обнаружив, что Катя уже проснулась, громко протопал к кровати и с размаху бросился на них сверху, обхватывая руками и подгребая под себя.

Возмущенный таким обращением, Боб в недоумении напрягся и для порядка зарычал, а Катерина довольно запищала, прижатая тяжелым телом.

Сергей перекатился на бок, ослабил хватку, но не выпустил Катьку из рук и строго сказал псу:

– Потом с тобой разберемся. Я ее просто так не уступлю. Если нужно будет – станем драться.

Он аккуратно поднял собаку под брюшко и опустил на пол.

Смирившись с тем, что возле хозяйки появился человеческий самец, Боб вздохнул и покорно улегся внизу на ковре, возле Катиных шортов, положив голову на лапы.

В Катиной жизни между Борисом и Сергеем мужчины, разумеется, были. Они периодически возникали у Кати дома, оставались ночевать в ее постели, и это превращалось в непрекращающееся выяснение отношений человека и собаки. Боба приходилось выставлять за дверь, и там он грозно рычал, лаял, выл до умопомрачения, мешая людям сосредоточиться на собственных эмоциях. Он вдохновенно грыз чужие ботинки, демонстративно рвал стянутые перчатки и валялся на сдернутых с вешалки кашемировых пальто.

С Сергеем все получалось по-другому.

Казалось, Боб думал: этому странному можно доверить хозяйку. Придется, наверно, с ним делиться. Да я и сам не прочь с ним подружиться, вон он как тому терьеру наподдал. Меня руками трогал, а руки у него хорошие, не злые. Уж я-то чувствую. И хозяйка рядом с ним делается такой пусечкой: пушистая, спину выгибает ласково и голосом урчит. Морду на лапы печально не складывает, а только довольно поскуливает. Эх, жаль, хвоста у нее нет, вилять нечем. А как без хвоста ему свое настроение показывать? Нет, может, нам обоим от него только толк и польза?…

А Катька в этот момент не сомневалась, что в ее жизни от Сергея только толк и польза. И еще умопомрачительное чувство, что она прибилась, наконец, к родному берегу после странствия по суровым волнам. Только б не мираж!

Сергей шептал ей какие-то пустые и глупые слова, горячо дышал в ямку под ключицей, в ложбинку между грудей, в завитки волос на влажной шее, а она вбирала в себя каждое слово, букву, звук, каждое прикосновение, забыв о том, что несколько минут назад твердо намеревалась встать и уйти.

Второй раз был совсем не похож на первый. В первый раз между ними были страсть и голод, который оба пытались яростно утолить, разрывая друг друга на части, безжалостно терзая друг друга. Теперь же все происходило неспешно, чувственно, с полной, щедрой отдачей себя другому, с ощущением бесконечности бытия.

А внизу на коврике Боб, навострив одно ухо, терпеливо прислушивался к доносящимся интимным звукам, ловил охотничьим носом разносящийся по комнате аромат продолжения рода и размышлял о своем. И эти мысли приводили Бобтеуса Реджинальда Голд Тил в благодушное и меланхолическое настроение.

Когда на кровати над его головой затихли звуки борьбы двух тел и доносилось лишь глубокое, протяжное дыхание, Боб поднялся, оперся лапами о край матраса и с любопытством заглянул на ложе. Никогда до сих пор не видел он у своей горячо любимой хозяйки такого выражения на морде: как будто она до отвала наелась вяленых свиных ушей, что покупает для него в магазине «Мой друг», или как будто она съела целую миску того, что остается после разборки холодца. Глаза ее были закрыты и подернулись поволокой, все мышцы лица расслаблены, а от неподвижно лежащей вытянутой руки так вкусно пахло, что Боб не удержался и лизнул.

Лежащий рядом с ней большой самец приподнялся на локте, подмигнул и дружелюбно признал:

– Похоже, мы с тобой поладим.

Боб согласился и подумал, что жизнь их, кажется, совсем налаживается.

4

Когда, совсем вечером, они вылезли, наконец, из кровати, то, наскоро перекусив, взяли с собой бутылку водки и отправились к Савельичу «на мировую». Боб, у которого немилосердно «тянула» морда, неторопливо бежал у ног, далеко не отходил.

Савельич при свете лампы сидел на веранде и возился с рыболовными крючками, рядком выложенными на белой тряпице. То ли чинил их, то ли точил, а, может, правил. Гостей он через большое окно увидел издали, но упорно делал вид, что не рассмотрел. Подождал, пока сами подойдут, пристально оглядел, особенно Катю, и, не заметив никаких следов причиненного ущерба, встал в приветствии, широко разводя руки.

Катя под его взглядом закраснелась, а он буркнул для порядка, сдвинув лохматые брови:

– Свирестелка! Волнуюсь ведь, скоро ночь на дворе. Позвонить хоть могла бы. Я же за тебя отвечаю. А он что? Он купил, а не живет…

Прямо как мать родная, подумала Катя и смущенно пролепетала:

– Прости, Савельич, как-то некогда было. Да я и забыла.

Сергей Кириллович уверенно предложил:

– Егор Савельич, давайте теперь я за нее отвечать буду.

Савельич с сомнением снова оглядел Катю с головы до ног.

– Ну, вообще-то она девка хорошая, не хлопотная. Но смотри, хозяин спросит как с понимающего, если что случится. Через неделю вернется.

– Савельич, ты думаешь меня целую неделю не вынести? – кокетливо поинтересовалась Катя.

– Да ну вас, сами разбирайтесь… – сдался старик, делая вид, что собирается вернуться к своему занятию, а сам внимательно наблюдая за тем, как Сергей вынимает из кармана бутылку.

– Егор Савельич, это вам за беспокойство.

– А это правильно. Это по-нашему! – оживился старик.

– Мы, вообще-то, хотели Катины вещи забрать…

У Кати вопросительно округлились глаза. О ее вещах речи между ними не было. Ей захотелось броситься ему на шею и кричать, болтая в воздухе ногами:

– Вещи! Да-да, вещи!.. Забирай скорее и меня, и мои вещи!..

Пока она собирала свои немногочисленные пожитки, Сергей с Савельичем присели на кухне и «приняли по сто», закусывая малосольными огурцами, собственноручно заготовленными дедком.

Возвращались к Сергею уже в темноте. И снова Сергей нес на плече ту же самую дорожную сумку, набитую Катиным барахлом. Нес и пел, дико фальшивя:

– Я маленькая лошадка, но стою очень много денег… Бобтеус Реджинальд Голд Тил радостно лаял.

5

В жидком сером мареве катящейся к исходу белой ночи они вдвоем сидели на полу, смотрели на мерцающие в камине уголья, пили вино и курили одну сигарету на двоих.

– Катя, почему ты меня ни о чем не спрашиваешь? – не выдержал Сергей, имея в виду их встречу в самолете и резкую смену биографии.

– Сережа, если ты захочешь, то ведь сам расскажешь. А раз ты мне ничего не рассказываешь, то, значит, что или не хочешь, или не можешь. Что тебя пытать?

– Кать, поверь, это не моя тайна. Не только моя. Я права не имею… Тут ничего криминального, ничего захватывающего, по большому счету, и не так интересно.

– Мне про тебя все интересно, – заметила Катерина с робкой надеждой.

– Просто тогда, в самолете, так было нужно. Веришь?

– Верю, – уныло подтвердила она.

– Простишь?

– Ну, нельзя так нельзя, – со вздохом неудовлетворенного женского любопытства покладисто отозвалась она. И сама тут же не выдержала: – Сереж, это тайна какой-то твоей женщины?

Сергей, затягиваясь сигаретой, засмеялся.

– Нет, в моей жизни никакие тайны ни с какими женщинами не связаны. По крайней мере, так было еще недавно.

И, чтобы как-то переменить скользкую тему, он состроил страшное лицо и спросил дурашливым, загробным голосом, растягивая слова:

– А у тебя есть страшная тайна?

Катя вздрогнула: страшная тайна у нее была. Ее личная страшная тайна. Тайна, которую она не собиралась раскрывать даже ему. По крайней мере, пока. Ведь невозможно же повернуться и мило проговорить ему в лицо: из-за тебя, мой дорогой, я больше двух месяцев провела на нарах. Из-за тебя и твоей «не твоей» тайны, в которой, по твоим уверениям, нет ничего криминального и интересного. Я, Сережа, зэчка. Я видела такое, что нормальному человеку и видеть-то не полагается. У меня до сих пор при лязгании металла о металл по спине мурашки бегут. Мне иногда камера снится, и я просыпаюсь в испарине. Великое, огромное унижение неволи. Я и сейчас еще обвиняюсь в преступлении, которого не совершала, у меня суд впереди и все такое. Ты и только ты – причина моих бед и несчастий. А ты узнаешь о моем прошлом и скажешь: прости, мне с тобой не по пути, я привык иметь дело с правильными женщинами… Чистоплюй принципиальный!

Катя нараспев произнесла как можно веселей:

– Да, у меня есть страшная тайна. Но пусть все будет по-честному: у каждого по одной маленькой страшной тайне.

Голос ее сорвался, предательски дрогнул.

– Что с тобой? – заволновался Сергей, теснее прижимая ее к себе.

– Комар укусил, – нашлась Катя и демонстративно принялась тереть ни в чем не повинную ногу. И тоже поскорее увела разговор, удачно, ко времени вспомнила: – Сережа, у меня ведь твой пакет остался. Ты прости, я его открыла. Честное слово, я не читала. Только чуть-чуть, начало и конец, чтобы понять… Такие красивые письма. Чьи они?

– Катькин, неужели они у тебя?! Я ведь должен был догадаться. Вспомнить должен был… А я даже не вспомнил, решил, что потерял их. Если бы ты знала, как я себя проклинал. Не знал, как выпутаться из ситуации. Это, Катя, письма моего отца моей матери. Ты мне их отдашь? Где они?

– У меня дома лежат.

После выхода из тюрьмы ей вернули все ее документы, а также пакет никому не нужных старых писем.

– Кать, я маме позвоню, ладно?

Сергей действительно очень мучился все это время из-за потерянных писем. Корил себя за чрезмерное пьянство, чувствовал дикую вину перед матерью, перед отцом, а сейчас стремился поскорее наверстать, исправить ошибку.

Он набрал номер матери.

– Мама, привет. Как ты? Как себя чувствуешь?… У меня все хорошо. Просто замечательно… Да не шучу я, правда, все лучше всех. Мама, что ты завтра делаешь?… Нет-нет, не переноси, раз договорилась. А послезавтра?… Тогда послезавтра жди в гости… Нет, мамуля, ничего не случилось. То есть ничего плохого. Даже, я бы сказал, наоборот. Я тебе подарок привезу… Не скажу, сама увидишь. Я? Я думаю, что тебе понравится. Очень надеюсь, что понравится… И, вот еще что, ты имей в виду, я не один приеду… С женщиной… Нет, ма… И очень тебя прошу, веди себя прилично…

На последних словах любопытство уже вовсю распирало Катю. Что это там за мама такая, если ее при встрече с женщинами уговаривают вести себя прилично? Нет, Катя не боялась. Она ценила себя достаточно высоко и искренне считала, что ее не стыдно показать даже самой придирчивой маме. Ну да, не звезда, не топ-модель, не писаная красавица, но в невестки вполне подходит. В конце концов, главное – чтобы сына ее любила. А тут Катя была на высоте. И вообще, есть такие мамы, что им хоть топ-модель, хоть звезда Голливуда, хоть ежиха Ухти-Тухти – все будут не годящимися. Может, и эта из тех мам, у порога со скалкой стоит и всех претенденток на ее жилплощадь с лестницы спускает? Ну и пусть, с ней же Сережа, он не даст в обиду…

Катя не могла знать, что до сих пор Ольге Петровне были в обилии представлены только такие пассии сына, которых она скопом звала «Мисс Жопа Крыжополя». И в знак протеста Ольга Петровна с первой минуты демонстрировала свое пренебрежительное к ним отношение. Они путали Кунина с Акуниным, пища: «Акунин это тот, который „Кысю“ написал?», не знали, как сварить суп из свежих грибов, а в Русском музее были последний раз в старших классах школы. Но это же уму непостижимо, как они умудряются университеты позаканчивать и не знать, кто такая Наталья Гончарова!.. Зато они не путали звезд шоу-бизнеса, хорошо разбирались в брендовой одежде и могли оценить особенности кухни только что открывшегося ресторана. Зачем, ну зачем они были нужны ее сыну? Одна морока. Разве с такой рядом можно жизнь прожить? С ней рядом если гриппом заболеешь, и то пропадешь. Какой уж тут прочный тыл!

В бессилии что-либо изменить, демонстрации свои Ольга Петровна обставляла своеобразно. Могла, например, встретить сына с очередной подружкой на пороге квартиры в пижаме и бигуди, заранее давая понять, что они не стоят того, чтобы переодеваться к их приходу.

Ольга не лезла в дела сына дальше, чем это было возможно со взрослым, самостоятельным, сложившимся мужчиной, и не объясняла ему, что истинная причина ее эскапад не в невнимательном отношении девиц к классике и культурному наследию, бог-то с ним, с наследием, и вправду не это в женщине главное, а полное их пренебрежение к ее сыну, за исключением содержимого его бумажника.

Ольге казалось, что ее сыну фатально не везет, что злой рок посылает ему в спутницы каких-то аморфных мокриц и пустышек, занятых собой и только собой. Она могла понять альянс роскошного женского тела и пухлого сыновнего кошелька, но всему же свое время. Скоро и поезд уйдет. Сначала на вопрос о внуках Сергей бодро рапортовал: «Будут тебе внуки, будут», позже только досадливо отмахивался, а в последние годы и сама Ольга не решалась задавать ему подобные вопросы.

Отчаявшись повлиять на жизнь сына, отчаявшись увидеть на своем пороге мало-мальски подходящую сыну, нормальную женщину, Ольга Петровна загодя крутила на голове бигуди и надевала пижаму. Выражала протест. А ее великовозрастного балбеса это нисколько не угнетало, даже наоборот. Иногда Ольге казалось, что он специально приводит их к ней в дом, чтобы повеселить, развлечь, представить еще один любопытный типаж.

И вот вдруг ни с того ни с сего сын просит прилично себя вести. Занятно. Значит ли это, что пижаму и бигуди следует на этот раз спрятать подальше?

Сергей положил трубку и довольно улыбнулся:

– Завтра мама занята, и у нас есть целый день вдвоем. А послезавтра повезем ей письма.

Вот так, без всяких «А хочешь ли ты?», «Не съездишь ли ты со мной?», «Как ты посмотришь, если…», а просто «повезем» – и все. В другой раз Катерина непременно бы заартачилась такому насилию над ее суверенитетом. Но сейчас только потерлась затылком о его подбородок, посиневший к ночи от пробивающейся щетины, и сыто проурчала:

– Как скажешь…

6

Ольга Петровна Кирикова, в замужестве Потоцкая, озадаченно оглядывала себя в большое старинное зеркало, поправляла жакет легкого летнего костюма. Она томилась в ожидании сына, совершенно не предполагая, чего же ей следует ожидать от его сегодняшнего визита. Что-то подсказывало, что в этот раз все будет необычно. Никогда раньше он так, в лоб не просил ее прилично себя вести. Ей казалось, что, периодически наблюдая мать в пижаме, – пусть и гламурной, – с неизменными пластмассовыми колесиками в пепельных волосах, сын никак на это не реагирует, просто не замечает. Поэтому бессильный и смешной протест был направлен на подружек сына, им адресован.

Оказалось, все-то он видит.

Наблюдает и молча смеется, балбес…

Да ладно уж, Серенький и сам не воспринимал их всерьез, ему и в голову, кажется, не приходило рассматривать их с точки зрения перспектив на семейную жизнь.

А так хотелось бы на старости лет обрести полноценную семью с общим большим столом, дружными воскресными обедами, блинами горой на всю ораву, детским смехом, совместным украшением елки с долгим разглядыванием старых, видавших виды игрушек, свидетелей былых времен. Ангел маминого детства без одного крыла, толстый стеклянный будильник, много лет указывающий на без четверти двенадцать, стеклянные старинные бусы, английский колокольчик с нарисованным на боку охотничьим рожком… О каждой из этих игрушек Ольга могла рассказать целую историю, были б слушатели.

Очень хотелось вечерних кухонных сплетничаний с невесткой за чашкой чая, рассказов о той, прежней жизни. У самой Ольги таких посиделок не случалось, родители мужа умерли еще до их с Кириллом встречи.

Нынче, убеленная сединой, эффектно подкрашенной в голубовато-палевый тон, Ольга была уверена, что смогла бы стать классной, мировой свекровью, передовой и не косной. Но не для этих, право, финтифлюшек. Что они поймут из ее рассказов?

По вечерам, в одиночестве, в огромной новой квартире, купленной заботливым сыном и обставленной лично ею, сильно смахивающей на ту, московскую, Ольга часто, как четки, перебирала свою жизнь. В полной тишине вспоминала свою московскую пору: и большой обеденный стол, и детский смех, и полутемную спальню, где сжимал ее в объятиях Кирилл и где был зачат их единственный сын.

Кирилл… Ах, если бы можно было вернуть все назад! Как декабристка пошла бы за ним на край света.

Впрочем, как декабристка и тогда пошла бы, окажись Кирилл в беде. А он уходил от нее к лучшей жизни.

Ох, от добра добра не ищут… Вот ведь, сына к себе позвал, а ее не позвал, не вспомнил.

Если бы только довелось все по новой…

Седина и морщины – друзья женщины более верные и крепкие, чем все вместе собранные бриллианты, вымыли из души и из головы максимализм молодости, когда с пеленок зрела внутри уверенность, что Родина всего одна, что живет она в единственно правильной в мире стране с единственно приемлемым строем, что скоро догоним и перегоним, построим и заживем…

Вот и получилось: ни прежней, горячо восхваляемой страны, ни мужа.

А Кирилл не смог тогда разбить в ней этой бессмысленной, никчемной уверенности. Как же, истинными героями почитали тогда не диссидентов-предателей, а Павлика Морозова. И что? Диссидентство возведено в ранг святости, а Павлик Морозов оказался убогим, злобным сынком своего истинно русского папаши.

Как удалось все это пережить, взболтаться в один коктейль с прежними, новыми, своими, чужими и не потонуть? Неужели это она, коммунист Ольга Кирикова, ведущий сотрудник музея имени Великой Октябрьской революции, сменила кожу, взгляды, устои, оставила в прошлом многие идеалы, во всяком случае идеологические – все? Пытается, пытается на старости лет найти свое место, определиться, а что толку? Трудно жить без идеалов…

Спасибо Господу, Сергей у нее есть. Но и он давно в ней не нуждается. Не нуждается так, как она в нем. У него своя жизнь. Нет, он помогает материально, чуть что – тут же мчится на помощь. Он хороший, заботливый мальчик. Но с матерью ему не интересно, отдает должное, и только.

Ни-ко-му не нуж-на…

Ольга знала, что Сергей ездил к отцу. Сам рассказал ей об этом, но только когда вернулся. Этот момент больно резанул по сердцу: получалось, что у ее единственного, драгоценного сына не просто от нее тайны, а общие тайны с оставившим его когда-то отцом.

Сын приехал к ней с подарками, необыкновенно вкусным вином, привез фотографии и очень много рассказывал. Ольга ловила себя на мысли, что долгие годы до этого вечера он не говорил с ней так много и проникновенно, так эмоционально, взахлеб. Но опять эмоции эти относились не к ней, а к исчезнувшему в небытие Кириллу.

Сережка вернулся из поездки совсем новый, непривычный, Ольга не могла объяснить себе толком, но чувствовала, что сын будто бы привез с собой нечто для себя особо ценное – какую-то целостность, уверенность, мир в душу. Ей было все-все интересно о Кирилле и про Кирилла, но, опять же, они не были настолько близки, чтобы она могла напрямую спросить сына:

– Как ты думаешь, отец жалеет о нашем с ним разрыве?

А Сергею, может быть, и в голову не пришло самому начать такой разговор, а может, он и не задумывался об этом, эгоистично упивался своим личным обретением отца, и было заметно, как сын счастлив.

Ольга слушала Сергея и чувствовала себя отчасти виноватой. Виноватой за то, что многого лишила своего мальчика, а маленькой расплатой ей служило то, что ей так и не удалось узнать, вспоминает ли еще Кирилл свою Олюшку. На фотографиях Кирилл постарел, превратился в склонного к полноте, сытого, довольного жизнью буржуа – как раз такого, каких рисовали во времена их молодости как прообраз капиталиста.

Но и она теперь не молодая, восторженная, пронизанная насквозь коммунистическими идеалами…

От размышлений Ольгу Петровну отвлек мелодичный звонок. Последний раз бросив взгляд на свое отражение, она медленно повернула латунную кругляшку замка и раскрыла дверь.

Сын выглядел презентабельно, как всегда, но глаза его светились диковинным счастливым светом – как в тот день, когда приехал к ней после возвращения от отца, – а лицо украшала широкая мальчишеская улыбка во весь рот. В руках сын сжимал коробку с тортом. Но рядом с ним…

Рядом с ним стояла абсолютно обыкновенная женщина, одиннадцать на дюжину. И не молодая, может, чуть моложе его, вида не примечательного, одетая в светло-голубые джинсы и блузку простого фасона, волосы забраны в пушистый, свободный пучок.

Рядом с ней на тоненьком поводке переминался с лапы на лапу симпатичный песик с мордой, обезображенной кривым свежим шрамом с пятнами зеленки. Только приглядевшись, очень внимательно, можно было заметить в незнакомке гордую посадку головы, прямой, открытый взгляд, несгибаемую осанку. А еще – стильность, так высоко ценимую Ольгой Петровной в женщине. Нет, пожалуй, она-то как раз и есть двенадцатая из дюжины…

Незнакомка приветливо и мягко смотрела прямо в глаза и, казалось, говорила:

– Я такая, какая есть. Нравлюсь я вам или нет… Скорее всего, нет – мать всегда хочет для своего сына чего-то сверхъестественного, но меня уже трудно переделать. Если мы с вами поладим, хотя бы ради вашего сына, будет просто отлично, а нет, то я постараюсь под вас подладиться, но совсем немного…

Ольга Петровна думала о том, что хотелось бы помоложе, повыше ростом, поярче, но дело