Book: Тайная слава



Тайная слава
Тайная слава

Артур Мейчен - Тайная слава

Метью Филипс Шил. Артур Мейчен (перевод Н. Новичковой)


Тайная слава

Из всех известных мне ныне живущих людей ни о ком я не размышляю больше и глубже, чем о подлинном художнике, каковым является Артур Мейчен; под этим именем я подразумеваю певца истины, заключенной в том, что мир безудержен, неистов и заслуживает душевного волнения, истины, которую в скрытности своей он прячет от нас, чтобы, пребывая во мраке неведения, мы не могли понять его внутреннюю суть.

Эта «перевернутая Чаша», в коей мы все «закупорены», — вовсе и не чаша; звезды не крохотны, а Луна отнюдь не глупый сыр — то полная, то ущербная, уныло плывущая в истине, и скорость ее столь же безумна, сколь и она сама; дерево внутри — это Уолл-стрит, истоптанная тысячами спешащих ног; разглядывая лепесток через микроскоп, мы обнаруживаем колонны грузовиков — отпечатки шин и пыль бесчисленных путей-дорог, мир вокруг ублажает слух соловьиными трелями, плачет навзрыд подобно скрипкам, и мы чувствует единение с Плеядами, пронизывающими пространство светом, взрывами солнц, видим, как сталкиваются звезды в суете и дыме, и луны подвергаются «разрушительному сближению», бросаясь в лоно огненной западни; пока я пишу, радиоволны беспорядочно проносятся сквозь мои руку и сердце, я не вижу их, но чувствую, и, о жалкий я человек, кто спасет меня от этого проникающего осквернения?

Все погребено в секретности! — за исключением, разве что, метеоритов, стремительных всполохов пламени, которые расшвыривает в своем полете величавая планета, которые лишь слегка приоткрывают суть вещей, насмехаясь надо мной в своем огненном танце. Но даже об этом я не ведал и половины известного им, и как скучен должен быть я, если ученый не повысил голос, дабы поведать мне: «Вселенная есть хаос! Хаос!» — восклицательный знак здесь мой.


Тайная слава

Он не располагает временем, он слишком занят наблюдением, чтобы прислушиваться к чувствам, и именно в эту минуту я получаю неожиданную помощь — художник слышал, что сказал ученый, у него достаточно времени, чтобы восхищаться, чтобы объяснить мне намеками: «Это не мрак! Я кое-что знаю, Я знаю, где скрыта истина!» А когда кто-то спросит его: «И это все?», он, подмигнув, ответит: «Вполне достаточно; даю вам подсказку: глаз не увидит — сердце не почувствует; мелодия колокольного звона терзает душу гремит раскатами; волшебная! хмельная! Сказано довольно». Но что это — истина? Выдумка? Если это фантазия, то возникшая отнюдь не из простого любопытства или важности; ученый произносит «да, факт», и художник, заливаясь слезами, призывает Бога в свидетели.

Научная сторона искусства, однако, не оценена Мейченом, полагающим, что искусство предшествовало науке, что «поэзии не место рядом с научными истинами»; Мейчен и правда не понимал, что такое наука, считал факт «А любит Б» научным, а потому и не знал, что наука — мать искусства, или, скорее всего, знал, но не осознавал, что знает. «Искусство, — говорит он, — восхитительно; но перед тем, как восхищаться чем-либо, необходимо быть осведомленным, надо хоть что-то знать из мирового порядка вещей; ибо, зная больше, большим восхищаешься. Впрочем, Мейчен представляет собой тип эрудированного художника, милтоновский тип, с мышлением, основанным на таком свойстве, как память, но ни в коем случае не тип ученого художника, настроенного только на восприятие (каковым был, например, Гёте), который стремится переправить все, созданное предшественниками — Уэллсом, Верном и другими, бывшими всего лишь тенями до его прихода. Но именно из-за своей эрудированности Мейчен предстает перед нами цитирующим заметки Россетти с одобрением: „Меня не волнует, вращается ли земля вокруг солнца“ — это первая фраза, которую произнесла бы корова, если бы имела дар речи. Главная мысль Мейчена заключена во фразе: „Прекрасно золото той земли“ — и это вовсе не „поэтическая вольность“, а отсутствие осторожности, бдительности и недоверия, коими только наука наделяет разум.

Тема Мейчена — это тема художника, заключающаяся в том, что „мир есть хаос и требует эмоционального восприятия“, но он допускает некоторые совершенно неожиданные исключения из этого восприятия, утверждая, что высокое искусство должно не оплакивать или высмеивать Вселенную, а лишь вздыхать по ней. Он различает „чувства“ и „ощущения“, хотя, конечно же, в физиологии такого различия нет: чувства и есть ощущения. Если кто-то отправляет женщине телеграмму о смерти ее мужа, и безутешная вдова не может сдержать слез, то это, восклицает он, художественная литература? Да ведь такое рыдание во Вселенной зависит только от веры женщины в то, что ее муж действительно умер! А если я смогу заставить ее рыдать над выдумкой, скажем, о Гекторе, чьем-то чужом муже, в существование которого она не верит, насколько же велик будет мой подвиг и художественная моя „литература“?!

Однако Мейчен полон „убеждений“, предубеждений, гиперчувствительности, подходящих скорее тому жирному доктору Джонсону, что суеверно ударяет „на удачу“ элегантной тростью каждую рельсу всех железных дорог, встречающихся на его пути. Половину мира он отринул, другую страстно прижимает к сердцу: благосклонность его — всего лишь фаворитизм, ненависть — лишь предрассудок; и невозможно предугадать, что он вознесет, а что освистает. И он никогда не изменится: скорее горы сойдут в море. Многие люди, поймав себя на том, что думают так же, как шесть лет назад, просто покончили бы с собой; Мейчен же слишком восхитителен, чтобы меняться. И любит поспорить, идя по стопам Сократа: его великолепные аргументы под давлением современной логики лопаются подобно мыльным пузырям, как, впрочем, и прекрасные доводы создателя майевтики; на самом деле, в своем настрое души и устройстве ума он намного ближе к Платону

Мейчен уверенно заявляет, что „литература — это выражение догматов католической Церкви“, и кто-то может на мгновение предположить, что именно это и имеется в виду; но не тут-то было: писатель имеет в виду нечто совершенное, нечто истинное, а совсем не то, что произносит вслух. В своей „Иероглифике“ он говорит: „Рационализм заявит: либо приведите конкретную причину для чего посещать мессу, либо нечего ее посещать. Предпосылка такова: ничего не следует делать без определенной причины — ни наслаждаться „Одиссеей“, ни восхищаться гравировкой ножа. Тем не менее признается правомерным мое утверждение, что мне нравятся эти вещи. Вот я и доказал противоречие предпосылки: коль скоро допускается, что человеку могут нравиться вещи, но он не способен привести этому никакой определенной причины, ergo, нельзя недооценивать призывный глас церковного колокола“.

Фрагмент жизни (перевод В. Бернацкой)


Тайная слава

A Fragment of Life

Перевод осуществлен по: Machen A. The House of Souls. New York, 1923.

Повесть

Перевод с английского В. Бернацкой

Во сне Эдварду Дарнеллу снился древний лес и родник с прозрачной водой; сероватая дымка пара вилась над источником в плывущем мерцающем зное. Открыв глаза, он увидел, что яркие лучи солнца заливают комнату, играя на полировке новой мебели. Место жены в постели рядом пустовало. Эдвард поднялся, все еще находясь в изумлении от сна, и принялся торопливо одеваться: он встал позже обычного, а нужный омнибус останавливался на углу ровно в 9.15. Несмотря на монотонную деятельность в Сити[1], подсчет купонов и прочую нудную работу, которая длилась уже десять лет, в этом высоком темноволосом мужчине с черными глазами все еще оставалось что-то природное, диковатое, словно он действительно родился в первозданном лесу и видел источники, бьющие из заросших мхом скал.

Завтрак был накрыт на первом этаже, в задней комнате со стеклянными, выходящими в сад дверями; перед тем как сесть за стол и воздать честь поджаренному бекону, Эдвард с чувством поцеловал жену. У его жены были каштановые волосы и карие глаза, и хотя лицо ее обычно сохраняло серьезное и спокойное выражение, можно было представить, как она ожидает мужа под вековыми деревьями в древнем лесу или плещется в воде, скопившейся в углублении меж скал. У них было время поговорить за кофе и когда Эдвард ел бекон и яйцо, которое принесла ему глуповатая служанка с выпученными глазами на землистом лице. Супруги были женаты уже год и прекрасно ладили; редко когда проводили они больше часа в молчании, а последние две недели вообще только и делали, что обсуждали подарок тетушки Мэриан. Миссис Дарнелл была в девичестве мисс Мери Рейнольдс, дочерью аукциониста и торговца недвижимостью из Ноттииг-Хилла, а тетя Мэриан была сестрой ее матери, которая, по мнению семьи, поступила неразумно, выйдя замуж за мелкого торговца углем из Тернем-Грина. Мэриан не простила родным их отношения к ее замужеству; что же касается Рейнольдсов, то они со временем пожалели о некоторых своих опрометчивых словах и поступках, потому что пресловутый торговец накопил деньжат и приобрел земельные участки под застройку в окрестностях Кроуч-Энда — к большой для себя выгоде, как выяснилось со временем. Никому и в голову не могло прийти, что Никсон может так многого добиться, однако они с женой давно уже жили в красивом доме в Барнете, с эркерами, живой изгородью и огороженным пастбищем; оба семейства мало общались между собой: ведь мистер Рейнольдс не очень-то преуспел. Конечно, тетю Мэриан и ее мужа пригласили на свадьбу Мери, но они не приехали, прислав извинения и сопроводив их подарком — изящным комплектом серебряных ложек. Все шло к тому, что ничего другого за этим не последует. Однако ко дню рождения Мери тетя прислала ласковое письмо, вложив в него чек на сто фунтов от "Роберта" и себя, и с этого времени чета Дарнеллов не переставала обсуждать, как лучше этими деньгами распорядиться. Миссис Дарнелл хотела было вложить всю сумму в государственные ценные бумаги, но Дарнелл напомнил жене, что там платят смехотворно низкие проценты, и после довольно долгих уговоров убедил-таки ее поместить девяносто фунтов в другое надежное место, где давали пять процентов годовых. Это было неплохо, но оставались еще десять фунтов, которые по настоянию миссис Дарнелл никуда не вложили и которые жгли им руки, пробуждая разные мечты и вызывая бесконечные споры.

Поначалу Дарнелл предложил обставить наконец "пустую комнату". Спален в доме было четыре: супружеская спальня, маленькая комнатка для служанки и еще две, выходящие окнами в сад, в одной нз которых хранились пустые коробки, обрывки веревок, разрозненные номера журналов "Тихие деньки" и "Воскресные вечера", а также поношенные костюмы самого Дарнелла, которые аккуратно свертывали и хранили здесь, не зная, что еще можно с ними сделать. Последняя же спальня была совершенно пуста; но однажды, когда Дарнелл возвращался домой на омнибусе, мысленно пытаясь разрешить трудный вопрос: что же все-таки делать с десятью фунтами? — перед его внутренним взором вдруг предстала эта комната, и Дарнеллу пришла в голову мысль, что теперь, благодаря тете Мэриан, ее можно обставить. Весь оставшийся путь он не без удовольствия думал об этом, но дома ни слова не сказал жене, считая, что мысль должна вызреть. Сославшись на неотложное дело, он снова покинул дом, пообещав миссис Дарнелл прийти к чаю точно в половине шестого; что касается Мери, то она вовсе не возражала побыть дома одна: ей предстояло навести порядок в семенной бухгалтерии и в хозяйственных записях. Дарнеллу же, преисполненному благих намерений привести в порядок пустую комнату, хотелось посоветоваться с другом Уилсоном, жившим в Фулеме и часто дававшим ему разумные советы, как лучше распорядиться деньгами. Уилсон был связан с торговой фирмой "Бордо", и Дарнелл волновался: вдруг тот не окажется дома?

Все, однако, сложилось как нельзя лучше. Дарнелл сел в трамвай, идущий по Голдхок-Роуд; сойдя с трамвая, прошел оставшийся путь пешком и был очень рад, увидев Уилсона, который копался в цветочных клумбах перед своим домом.

— Давненько тебя не видел, — приветливо встретил он Дарнелла, уже положившего руку на калитку. — Заходи. — И видя, что Дарнелл тщетно возится с ручкой, прибавил: — Прости, запамятовал. У тебя ничего не получится. Я должен объяснить.

Стоял жаркий июньский день. Уилсон был одет в то, во что поспешно переоделся, вернувшись из Сити. На нем была соломенная шляпа с пагри[2], защищающим шею от солнца, свободная куртка с поясом и спортивные штаны из пестрой ткани.

— Вот посмотри, — сказал он, впуская Дарнелла, — видишь это хитрое приспособление? Ручку совсем не надо поворачивать. Просто толкни посильнее, а потом тяни на себя. Я это сам придумал и хочу запатентовать. Такая штука спасает от нежелательных гостей, а это немаловажная вещь, когда живешь на окраине. Теперь я не боюсь оставлять миссис Уилсон дома одну. Ты даже не можешь представить себе, как ей докучали.

— Ну, а как насчет остальных? — спросил Дарнелл. — Как они к тебе попадают?

— Знают этот трюк. Кроме того, — прибавил Уилсон несколько нерешительно, — кто-нибудь из нас всегда поглядывает в окно. Миссис Уилсон — та почти всегда торчит у окна. Сейчас ее нет дома — пошла навестить каких-то друзей. Вроде у Беннетов приемный день. Ведь сегодня первая суббота месяца, так? Ты, конечно, знаешь Дж. У. Беннета? Он член парламента; преуспевает в датах. Однажды он мне очень помог.

— Скажи, — продолжал Уилсон, когда они шли к дому, — зачем ты облачился в эту черную одежду? По всему видно, что ты здорово взмок. Посмотри на меня. Хоть я и работаю в саду, но чувствую себя превосходно. Думаю, ты просто не догадываешься, где можно купить такие вещи? Это мало кому известно. Где, как ты думаешь?

— Наверное, в Уэст-Энде[3], — ответил Дарнелл, желая быть вежливым.

— Так ответит каждый. И это хороший ответ. Но тебе я скажу правду — только никому больше не говори. Меня надоумил Джеймсон — ты его знаешь, он еще продает китайские товары на Истбрук, 39, — так вот он говорит, что не хотел бы, чтобы кто-то еще знал об этом в Сити. Захочешь купить что-нибудь в этом роде, поезжай к Дженнингсу на Оулд-Уолл, сошлись на меня, и все будет в порядке. А сколько, по-твоему, стоит такая одежда?

— Понятия не имею, — ответил Дарнелл, никогда не покупавший себе ничего подобного.

— А ты догадайся!

Дарнелл внимательно осмотрел Уилсона.

Куртка сидела мешковато, брюки некрасиво пузырились на коленях, а в тех местах, где они обтягивали тело, ткань выцвела и поблекла.

— Думаю, не меньше трех фунтов, — ответил он наконец.

— На днях я задал тот же вопрос Денчу, когда он зашел к нам. Он назвал четыре фунта десять шиллингов, а ведь его отец работает в крупной фирме на Кондуит-стрит. Признаюсь, я заплатил всего тридцать пять шиллингов шесть пенсов. Ты спросишь, сделан ли этот костюм на заказ? Конечно. Это сразу понятно, стоит только взглянуть на крой.

Дарнелла поразила такая низкая цена.

— Кстати, вот еще, — продолжал Уилсон, указывая на свои новые коричневые ботинки. — Знаешь, где продается лучшая кожаная обувь? Только в одном месте — "У мистера Билла" на Ганнинг-стрит. Всего девять шиллингов шесть пенсов.

Они пропаивались по саду, и Уилсон то и дело привлекал внимание Дарнелла к цветам — на клумбах и бордюрах. Распустившихся бутонов почти не было, но растения выглядели исключительно ухоженными.

— Вот здесь туберозы, — говорил он, показывая на растущие в ряд чахлые сухие цветы, — здесь — настурции; вот это новинка — молдавское апельсиновое дерево, а это — флоксы.

— А когда они цветут? — спросил Дарнелл.

— В основном в конце августа или в начале сентября, — кратко ответил Уилсон. Он был недоволен собой, что втянул Дарнелла в разговор о цветах: ведь Дарнелл ими совсем не интересовался; и действительно, гость с трудом скрывал нахлынувшие на него смутные воспоминания о некоем старом, источающем ароматы, запущенном саде за стенами серого цвета и о свежем запахе травы рядом с ручьем.

— Я хотел бы посоветоваться с тобой по поводу мебели. — сказал наконец Дарнелл. — Ты ведь знаешь, что у нас есть пустая комната, и мне захотелось ее хоть как-то обставить. Вот я и подумал, может, ты что-нибудь посоветуешь — сам я полон сомнении.

— Пойдем в мою берлогу, — сказал Уилсон. — Нет, иди сюда… к черному ходу. — Так он получал возможность продемонстрировать гостю еще одно хитроумное приспособление: стоило дотронуться до щеколды на боковой двери, как оглушительный звон разносился по дому. Сейчас Уилсон коснулся ее мимоходом, но и этого хватило, чтобы раздался звук, подобный сирене, и служанка, примерявшая без разрешения одежду хозяйки в спальне, подлетела, как бешеная, к окну, а потом пустилась в истеричный пляс. Кроме того, в воскресенье днем на столе в гостиной обнаружили кусок штукатурки, о чем Уилсон не замедлил написать в "Фулем кроникл", приписав этот феномен "потрясению сейсмического характера".



Но в тот момент Уилсон еще не знал о столь серьезном ущербе, причиненном его изобретением, и потому спокойно продолжал идти дальше, к задней части дома. Тут в окружении кустарников располагался небольшой газон, трава на котором начинала рыжеть. Посреди газона с важным видом стоял мальчик лет девяти или десяти.

— Мой старшенький, — сказал Уилсон. — Хэвлок. Ну, что поделываешь, Локи? И где твои брат и сестра?

Мальчик был не из робких. Напротив, он, похоже, горел желанием рассказать, как обстоят дела.

— Мы играли, и я был Богом, — рассказывал он с подкупающей откровенностью. — Я послал Фергюса и Дженет в плохое место. Вон туда, где колючие кусты. Они оттуда никогда не выйдут. Будут гореть там во веки веков.

— Ну, что ты на это скажешь? — восхищенно произнес Уилсон. — Неплохо для девятилетнего мальчугана, а? Его очень хвалят в воскресной школе. А теперь прошу в мою берлогу.

"Берлога" оказалась небольшой пристройкой к задней стороне дома. Изначально она задумывалась как летняя кухня и баня, но Уилсон задрапировал печь расписным муслином, а мойку забил досками, и теперь та служила верстаком.

— Правда, здесь уютно? — спросил Уилсон, предлагая гостю один из двух плетеных стульев. — Здесь я сам но себе, мне здесь спокойно. Так что ты говорил про обстановку? Хочешь сделать все как можно шикарнее?

— Да нет. Совсем наоборот. По правде говоря, я даже не уверен, что той суммы, которой мы располагаем, достаточно для этого. Та пустая комната выходит на запад, площадь ее двенадцать на десять футов, и если бы нам удалось ее меблировать, то она бы выглядела гораздо уютнее. Кроме того, приятно пригласить к себе гостей — хотя бы нашу тетю, миссис Никсон. А так просто ее не пригласишь — она ведь привыкла к комфорту.

— А какой суммой ты располагаешь?

— Не думаю, что мы можем намного превысить десять фунтов. Этого, наверное, мало, да?

Уилсон встал и со значительным видом закрыл дверь "берлоги".

— Послушай, — сказал он. — Я рад, что ты пришел ко мне первому. А теперь скажи, куда ты сам хотел обратиться?

— Ну, я подумывал о магазине на Хэмпстед-Роуд, — ответил Дарнелл несколько неуверенно.

— Я так и думал. Но скажи, какой толк в этих дорогих магазинах Уэст-Энда? Там за большие деньги ты получаешь вещь не лучше, чем в других местах. Просто переплачиваешь за то, что эго модное местечко,

— У "Самюэля" я видел вполне приличную мебель. В этих престижных магазинах у товаров особый шик. После свадьбы мы частенько заходили в такие места.

— И платили, естественно, процентов на десять больше разумной цены. Все равно что бросать деньги на ветер. Сколько, говоришь, ты намерен потратить? Десять фунтов. Хорошо, я подскажу, где можно купить отличный спальный гарни-тур, — по-своему, даже изысканный, за шесть фунтов десять шиллингов. Что ты на это скажешь? Заметь, сюда входят и фарфоровые украшения; а что до ковра, то он обойдется тебе всего в пятнадцать шиллингов шесть пенсов — и цвета великолепные. Послушай меня, иди в любую субботу днем в магазин "Дик" на Севен-Систерс-Роуд, сошлись на меня и вызови мистера Джонстона. Гарнитур ясеневый, его еще называют "елизаветинским". Всего шесть фунтов и десять шиллингов вместе с фарфором, и один из восточных ковров на выбор — размером девять на девять по цене пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Не забудь название магазина: "Дик".

Вопрос меблировки вызвал у Уилсона необычайный прилив красноречия. Он также обратил внимание Дарнелла на то, что времена изменились и старинная громоздкая мебель вышла из моды.

— Теперь не то что раньше, — говорил Уилсон, — когда люди покупали вещи на века. Помнится, перед нашей с женой свадьбой скончался мой дядя, живший на севере страны, и завещал мне всю свою мебель. В то время я как раз подумывал о том, чтобы обзавестись собственной мебелью, и, казалось, все складывается как нельзя лучше. Но, поверь, мне не подошел ни один предмет. Вся эта мебель красного дерева была тусклая и выцветшая: необъятные книжные шкафы и бюро, стулья и столы с ножками в виде лап. Как я сказал тогда будущей жене (она вскоре ею и стала): "Не хотим же мы с тобой открыть палату ужасов?" И я продал за бесценок большую часть наследства. Признаюсь, я люблю светлые, радостные комнаты.

Дарнелл заметил, что, как он слышал, художники предпочитают старинную мебель.

— Это так. Вроде "демонического культа подсолнечника", а? Читал об этом в "Дейли пост"? Сам я ненавижу всю эту нечисть. В этом нет здорового начала, и я не думаю, что англичане поддержат такое. Но раз уж разговор зашел о разных антикварных вещицах, то и у меня есть одна штуковина, которая стоит кучу денег.

Он нырнул в пыльную коробку, стоящую в углу комнаты, и извлек оттуда небольшую, источенную жучками Библию, в которой не хватало первых пяти глав "Бытия" и последней страницы "Апокалипсиса". Она была издана в 1753 году.

— Не сомневаюсь, что она дорого стоит, — сказал Уилсон. — Только взгляни на эти червоточины. Книга, как говорится, "с изъяном". А ты, наверное, обратил внимание, что книги "с изъяном" на аукционах оцениваются выше других?

Разговор вскоре подошел к концу, и Дарнелл поспешил домой, где его ждали к чаю. Он серьезно подумывал, чтобы последовать совету Уилсона, и после чая поделился с Мери своими планами относительно пустой комнаты, а также той информацией о "Дике", что получил от Уилсона.

Услышав от мужа о его плане во всех подробностях, Мери тоже им увлеклась. Цена на мебель показалась ей вполне приемлемой. Супруги сидели но разные стороны от камина (скрытого за красивой картонной ширмой, расписанной пейзажами); Мери подпирала ладонью щеку, а ее прекрасные темные глаза заволокла мечтательная пелена, словно она созерцала какие-то необычные видения. На самом же деле она обдумывала план мужа.

— Это было бы неплохо, — наконец проговорила она. — Но надо все хорошенько обдумать. Боюсь, в конечном счете десятью фунтами не обойтись. Ведь надо принять во внимание столько вещей! Например, кровать. Если купить обычную кровать без медных набалдашников, это будет выглядеть убого. Нужны также постельные принадлежности — матрац, одеяла, простыни, покрывало, и это влетит в копеечку.

Когда она принялась подсчитывать стоимость всех необходимых вещей, ее глаза вновь приняли мечтательное выражение, а Дарнелл смотрел на жену с беспокойством: он очень считался с ее мнением и с нетерпением ждал, к какому выводу она придет. На какое-то мгновение нежный румянец ее щек, изящество линий тела, каштановые волосы, струящиеся вдоль лица и падающие мягкими завитками на плечи, казалось, заговорили на неведомом ему наречии, но тут жена вновь произнесла на привычном языке:

— Боюсь, постельные принадлежности будут нам дорого стоить. Даже если в "Дике" все гораздо дешевле, чем в "Буне" или у "Самюэля". И не забудь, дорогой, о каминных украшениях. Я видела на днях очень красивые вазы за одиннадцать шиллингов три пенса в магазине "Уилкин и Додд". Для комнаты их нужно не меньше шести и еще что-то, чтобы поставить в центре. Знаешь, как это увеличит расходы?

Дарнелл молчал. Он понимал, что жена выдвигает аргументы против его плана, и хотя тот уже завладел его сердцем, не мог не видеть ее правоты.

— Речь может идти, скорее, о двенадцати фунтах, а не о десяти, — сказала она. — Пол вокруг ковра придется покрасить (девять на девять, ты сказал?), и еще нам понадобится кусок линолеума к умывальнику. А если не повесить картины, стены будут выглядеть голыми.

— Я тоже подумал о картинах, — сказал Дарнелл и продолжил с жаром, чувствуя, что но крайней мере тут он неуязвим: — Помнишь, в углу комнаты, где хранятся коробки, стоят две картины в готовых рамах: "Скачки" и "Вокзал"? Может, они слегка старомодны, но для спальни это не так важно. Можно еще повесить и несколько фотографий. В Сити я видел славненькую рамку из натурального дуба, в нее войдет с полдюжины фотографий, — и всего за шиллинг и шесть пенсов. Мы могли бы вставить в нее фото твоего отца, твоего брата Джеймса и тети Мэриан, и твоей бабушки в ее вдовьей шапочке, и еще кого-нибудь из семейного альбома. А потом есть ведь старый фамильный портрет — тот, что хранится в войлочном чемодане, — его можно повесить над камином.

— Ты говоришь о портрете твоего прадеда в позолоченной раме? Но он очень уж старомодный, разве нет? Дедушка выглядит так нелепо в таком парике. Не думаю, что портрет будет хорошо сочетаться с остальной обстановкой.

Дарнелл на мгновение задумался. На поясном портрете был изображен молодой джентльмен, великолепно одетый по моде 1750 года; Дарнеллу смутно припомнились старинные истории, которые отец рассказывал ему об этом предке; в памяти всплывали обрывки отцовских рассказов о далеких лесах, полях и тайных тронах, а также о некой затерянной стране где-то на западе.

— Согласен, — признал Дарнелл. — Портрет действительно безнадежно устарел. Кстати, в Сити я видел неплохие и довольно дешевые гравюры в рамках.

— Однако, если все сложить, наберется изрядная сумма. Надо хорошенько все обдумать. Нам надо быть осмотрительнее, сам знаешь.

Служанка принесла ужин — печенье, стакан молока для хозяйки, пинту пива для хозяина, немного сыра и масла. После ужина Эдвард выкурил две трубки, после чего супруги отправились на покой. Мери вошла в спальню первой, муж же, согласно ритуалу, сложившемуся в первые дни их совместной жизни, обычно присоединялся к ней через четверть часа. Двери парадного и черного хода были заперты, газ выключен, и когда Дарнелл поднялся наверх, жена уже лежала в кровати, повернувшись к нему лицом.

Она мягко заговорила, как только он вошел в спальню.

— Приличную кровать не купить меньше чем за один фунт одиннадцать шиллингов, да и хорошие простыни нынче дороги.

Раздевшись, Дарнелл осторожно забрался в постель, задув свечу на столике. Жалюзи были по всей длине аккуратно опущены, но стояла июньская ночь, и за стенами, над этим одиноким миром, над запустением Шепердз-Буш плыла над холмами в волшебной дымке облаков огромная золотая луна, окрашивая землю чудным светом — чем-то средним между багряным закатом, зацепившимся за вершину горы да так и оставшимся там, и тем изумительным сиянием, что, ниспадая с холмов, пронизывает лес. Дарнеллу казалось, что он видит слабое отражение этого колдовского света в их спальне — на светлых стенах, на белой кровати и на лице жены в обрамлении каштановых кудрей; ему чудилось, что он слышит коростеля в полях, и странную песнь козодоя, доносящуюся из тишины тех диких мест, где растут папоротники, и трель соловья, звучащую как эхо волшебной мелодии, соловья, поющего всю ночь напролет на ольхе у ручья. У Дарнелла не было слов, чтобы выразить свои чувства, он только осторожно высвободил руку из-под шеи жены и стал перебирать ее каштановые локоны. Она не шевелилась, а просто лежала, неслышно дыша и уставившись в потолок своими прекрасными глазами, и в голове ее, несомненно, тоже бродили мысли, которые она не умела выразить в словах. Она послушно целовала мужа, когда он просил ее об этом, заикаясь от волнения.

Они почти погрузились в сон, во всяком случае, Дарнелл уже засыпал, когда жена тихо произнесла:

— Боюсь, дорогой, мы не сможем себе этого позволить. — Эти слова донеслись до него сквозь журчание воды, стекающей с темной скалы вниз, в кристальный водоем.

Воскресное утро всегда давало возможность слегка понежиться. Они, похоже, остались бы без завтрака, если бы миссис Дарнелл, в которой был силен инстинкт домашней хозяйки, не проснулась от яркого солнечного света с ощущением, что в доме подозрительно тихо. Минут пять она лежала неподвижно подле спавшего мужа, внимательно прислушиваясь, не копошится ли внизу Элис. Сквозь жалюзи пробивался золотой луч солнца, он играл на ее каштановых локонах, а сама миссис Дарнелл созерцала комнату — обтянутый атласом туалетный столик, разноцветные туалетные принадлежности и две фотогравюры, висевшие на стене в дубовых рамках: "Встреча" и "Расставание". Не до конца проснувшись, она старалась расслышать, ходит ли внизу служанка, но вдруг какое-то смутное воспоминание всплыло в ее сознании, и ей на мгновение представился другой мир, где все пьянило и приводило в экстаз, где можно было беспечно бродить в глубоких долинах, а луна над лесом была багрового цвета. Тут мысли миссис Дарнелл вновь вернулись в Хэмпстед[4], который воплощал для нее весь мир, а потом она подумала о плите, что вернуло ее мысли к выходному дню и, соответственно, — к Элис. В доме стояла полная тишина; можно было бы подумать, что ночь все еще продолжается, если б неожиданно тишину не разорвали протяжные крики продавцов воскресных газет, начавших своеобразную перекличку на углу Эдна-Роуд; тогда же, одновременно с их гвалтом, раздалось сначала упреждающее звяканье, а потом послышался зычный крик молочника, развозившего свой товар.

Миссис Дарнелл села в постели и, теперь уже полностью проснувшись, прислушалась более внимательно. Служанка, несомненно, крепко спала; ее следовало поскорее разбудить, иначе в дневном распорядке произойдет непоправимый сбой; миссис Дарнелл знала, как ненавидит Эдвард суету и разговоры о хозяйстве — особенно по воскресеньям, после утомительной рабочей недели в Сити. Она бросила нежный взгляд на спящего мужа: она очень сильно его любила, и потому тихонько, стараясь его не разбудить, выбралась из кровати и прямо в ночной рубашке пошла будить служанку.

В комнате у служанки было душно: ночь была очень жаркой; миссис Дарнелл остановилась на пороге, задавая себе вопрос: кто та девушка, что лежит здесь на кровати? Чумазая служанка, которая день-деньской копошится по дому, или то чудом преобразившееся создание, наряженное в яркую одежду, с сияющим лицом, которое появляется воскресным днем, когда приносит чай чуть раньше, потому что у нее "свободный вечер"? У Элис были черные волосы и бледная, оливкового оттенка кожа, и сейчас, когда она спала, положив голову на руку, то чем-то напомнила миссис Дарнелл ту удивительную гравюру "Уставшая вакханка", которую она давным-давно видела в витрине на Аппер-стрит в Ислингтоне[5]. Раздался надтреснутый звон колокола; это означало, что уже без пяти восемь, а ровным счетом ничего не сделано.

Она мягко коснулась плеча девушки и только улыбнулась, когда та открыла глаза и, моментально проснувшись, смущенно поднялась. Миссис Дарнелл вернулась к себе и неторопливо оделась, пока муж еще спал. Только в последний момент, застегивая лиф вишневого платья, она разбудила мужа словами, что, если он не поторопится, бекон пережарится.

За завтраком они вновь обсуждали, что делать с пустой комнатой. Миссис Дарнелл заверила мужа, что целиком поддерживает его план, хотя не представляет, как его можно осуществить, истратив всего десять фунтов; будучи людьми благоразумными, они не собирались посягать на сбережения. Эдварду неплохо платили: в год он зарабатывал (с учетом надбавок за сверхурочную работу) сто сорок фунтов; Мери же унаследовала от старого дядюшки, ее крестного отца, триста фунтов, которые супруги предусмотрительно положили в банк под четыре с половиной процента годовых. Так что их годовой доход, считая и подарок тети Мэриан, составлял сто пятьдесят восемь фунтов в год; к тому же у них не было никаких долгов: мебель для дома Дарнелл купил на деньги, которые когшл лет пять-шесть до женитьбы. В первые годы работы Дарнелла в Сити доход его был, разумеется, меньше, да тогда он и жил гораздо легкомысленнее, ничего не откладывая на черный день. Его тянуло в театры и мюзик-холлы, и он редкую неделю не посещал их (беря билеты в партер), иногда покупая фотографии понравившихся актрис. Обручившись с Мери, он торжественно сжег эти фотографии; тот вечер ему хорошо запомнился: сердце его переполняли радость и восторг. Когда на следующий день он вернулся домой из Сити, квартирная хозяйка горько жаловалась на обилие грязи в камине. И все же деньги были потеряны — десять-двенадцать шиллингов, насколько он помнил; и это не давало ему покоя: ведь, отложи он их, они быстрее купили бы восточный ковер изумительной расцветки. В юности он позволял себе и другие траты, покупая сигары за три или даже за четыре пенса — за четыре пореже, но за три довольно часто; иногда он покупал сигары поштучно, а иногда в упаковке по двенадцать штук, платя полкроны. Однажды он шесть недель мечтал о пенковой трубке; хозяин табачной лавки извлек ее из ящика стола с таинственным видом в то время, когда Дарнелл покупал пачку "Лоун стар". Тоже бессмысленная трата — покупка американского табака, всех этих "Лоун стар", "Лонг Джадж", "Оулд Хэнк", "Салтри Клайм" по цене от шиллинга до шиллинга и шести пенсов за пачку в две унции. Теперь же он покупал отличный табак всего за три с половиной пенса за унцию. Тогда же хитрый торговец, приметив склонность Дарнелла к дорогим модным товарам, быстро выдвинул ящик и открыл его восхищенному взору пенковую трубку. Чашеобразная ее часть была вырезана в виде женской фигурки — головки и торса, а мундштук изготовлен из настоящего янтаря; торговец сказал, что отдаст трубку всего за двенадцать шиллингов и шесть пенсов, хотя один янтарь, по его словам, стоил больше. Никому, кроме постоянных покупателей, сказал продавец, он не показал бы эту трубку, ему же он готов продать ее по дешевке. Сначала Дарнелл боролся с искушением, но трубка не шла у него из головы, и наконец он ее купил. Какое-то время ему нравилось похваляться ею в офисе перед более молодыми сотрудниками, но трубка плохо раскуривалась, и он расстался с ней как раз перед женитьбой — тем более, что само резное изображение не позволяло курить трубку в присутствии жены. Однажды, отдыхая в Гастингсе, Дарнелл купил за семь шиллингов тросточку из ротанга — абсолютно бесполезную вещь; а как часто он отказывался есть жареную котлету, которую готовила хозяйка, и отправлялся flaner[6] по итальянским ресторанам на Аппер-стрит в Ислингтоне (сам он жил в Холлоуэе), ублажая себя разными дорогими лакомствами: котлетками с зеленым горошком, тушеной говядиной под томатным соусом, вырезкой с картофелем фри, и часто заканчивал пиршество кусочком швейцарского сыра за два пенса.



А получив прибавку к жалованью, он выпил четверть бутылки кьянти, но не остановился на этом, а заказал себе бенедиктин, кофе и сигареты; это и без того постыдное мероприятие он завершил, дав шесть пенсов на чай официанту, что довело расходы до четырех шиллингов вместо одного, который он бы потратил, если б предпочел съесть дома полноценный и сытный ужин. Да, Дарнелл позволял себе много экстравагантных выходок, о чем теперь часто жалел, понимая, что, веди он себя поосмотрительнее, годовой доход у них с женой вырос бы на пять-шесть фунтов.

Вопрос, поднятый в связи с пустой комнатой, с новой силой пробудил в Дарнелле чувство вины. Он убеждал себя, что лишние пять фунтов решили бы эту проблему, хотя тут он, несомненно, ошибался. Но Дарнелл отчетливо понимал, что при теперешних обстоятельствах нельзя посягать на их скромные сбережения. Аренда дома стоила тридцать пять фунтов, местные сборы и государственные налоги еще десять — почти четверть того, что они платили за дом. Мери вела хозяйство исключительно экономно, но мясо всегда было очень дорого, и еще она подозревала, что служанка тайком отрезает ломтики мяса от целого куска и потом ночью поедает их у себя в комнате с хлебом и патокой. Такое предположение основывалось на беспорядочных и эксцентричных вкусах девушки. Теперь мистер Дарнелл больше не помышлял о ресторанах — ни о дорогих, ни о дешевых; на работу он брал с собой завтрак, а вечером за ужином ел с женой отбивные, или бифштекс, или оставшееся после воскресного обеда холодное мясо. Сама миссис Дарнелл в середине дня подкрепляла силы хлебом и джемом, запивая их молоком; и все же, несмотря на такую строгую экономию, им с трудом удавалось жить по средствам и немного откладывать на черный день. Супруги порешили ничего не менять в своей жизни, по меньшей мере три года, потому что медовый месяц, проведенный в Уолтон-он-зе-Нейз, потребовал больших расходов; на этом основании они, не совсем, впрочем, логично, оставили себе десять фунтов, мотивируя такое решение тем, что, раз уж они не могут позволить себе поехать отдохнуть, то хотя бы истратят эти деньги на что-то полезное.

Именно это соображение о необходимости потратить деньги с наибольшей пользой оказалось роковым для плана Дарнелла. Супруги считали и пересчитывали расходы, связанные с покупкой кровати и постельных принадлежностей, линолеума, украшений, и путем больших усилий общая сумма расходов была наконец установлена: ее определили как "несколько превышающую десять фунтов". И вот тогда-то Мери вдруг сказала:

— Но, Эдвард, ведь мы на самом деле не так уж и хотим обставить эту комнату. Я хочу сказать, что в этом нет необходимости. Стоит только начать — расходам не будет конца. А как только об этом узнают другие, жди наплыва гостей. У нас есть родственники в сельской местности, и, будь уверен, все они, особенно Маллингсы, станут намекать: неплохо, мол, их пригласить погостить.

Довод был сильный, и Дарнелл сдался. Но скрыть своего разочарования все же не мог.

— А все-таки это было бы здорово, — произнес он со вздохом.

— Не расстраивайся, дорогой, — сказала Мери, которая заметила, что муж расстроен. — Нужно просто придумать что-нибудь другое, не менее приятное и полезное.

Она часто говорила с ним таким тоном — тоном умудренной и доброй матери, хотя на самом деле была на три года его моложе.

— А сейчас мне пора в церковь. Ты идешь?

Дарнелл сказал, что, пожалуй, сегодня не пойдет. Обычно он сопровождал жену к утренней службе, но сейчас у него было тяжело на сердце, и он предпочел остаться и посидеть в тени огромного тутового дерева, росшего посередине крошечного садика; оно было свидетелем еще тех времен, когда здесь простирались бескрайние луга, поросшие густой зеленой и душистой травой, и не было унылых улиц, составляющих вместе безысходный лабиринт.

Итак, Мери отправилась в церковь одна. Собор Св. Павла находился на соседней улице; готические элементы его конструкции могли заинтересовать любознательного зрителя, задавшегося вопросом: в чем причина этою неожиданного возврата к готике?[7] В принципе все было как надо: геометрические Здесь и далее формы декора, типичный каменный ажур оконных проемов. Неф, боковые приделы, просторный алтарь — все выдержано в разумных пропорциях; и если говорить серьезно, то единственное, что нарушало гармоничность целого, — это замена низкой алтарной стенки с железными вратами крестной перегородкой[8], где наверху располагались хоры, а внизу висело распятие. Скорее всего, таким образом старую идею приспосабливали к современным требованиям, и было бы довольно трудно объяснить, почему это здание, начиная с обычного цементного раствора, скрепляющего камни, до освещения в соответствии с готическими традициями, было тщательно спланированным богохульством. Гимны пелись в си-бемоль мажоре, кантаты были англиканскими, служба сводилась к проповеди, обращенной к сегодняшнему дню, и произносилась священником на современном и изящном английском языке. И Мери ушла а домой.

После обеда (отличный кусок австралийской баранины, купленный в магазине из сети "Всемирные товары" в Хаммерсмите) супруги еще некоторое время сидели в саду, в тени тутового дерева, почти скрытые от взоров соседей. Эдвард курит трубку, а Мери смотрела на мужа с немым обожанием.

— Ты никогда не рассказывал мне о своих коллегах, — заговорила она после долгого молчания. — Среди них, наверное, есть приличные люди.

— Да, конечно, очень приличные. Надо будет пригласить на днях кого-нибудь к нам, — ответил Эдвард.

И тут же с острой болью подумал, что в этом случае потребуется купить виски. Нельзя же приглашать гостя и угощать дешевым пивом по два пенса за галлон.

— И все же кто они такие? — спросила Мери. — Думаю, они могли бы преподнести тебе свадебный подарок.

— Ну, не знаю. У нас это не принято. И тем не менее все они славные люди. Например, Харви… За глаза его зовут "нахалом". Он просто помешан на велосипедах. В прошлом году выступал в соревнованиях спортсменов-любителей на дистанции две мили. И победил бы, если б мог больше тренироваться… Потом еще Джеймс, он тоже увлекается спортом. Но тебе он бы не понравился. От него разит конюшней.

— Какой ужас! — проговорила миссис Дарнелл и, сочтя замечание мужа слишком уж вольным, опустила глаза.

— А вот Дикинсон тебя бы позабавил, — продолжал Дарнелл. — У него всегда наготове шутка. Но враль он ужасный. Когда что-нибудь рассказывает, никогда не знаешь, чему можно верить. Как-то он клялся, что видел, как один из управляющих покупал устрицы прямо с лотка у Лондонского моста, и новичок Джонс, который только что постуши на работу, ему поверил.

Вспомнив этот смешной случай, Дарнелл громко расхохотался.

— Неплохая выдумка была о жене Солтера, — продолжал он. — Солтер — менеджер, ты знаешь. Дикинсон живет неподалеку от него, в Ноттииг-Хилле, и как-то утром рассказывал, что видел, как миссис Солтер в красных чулках плясала под шарманку на Портобелло-Роуд.

— Этот Дикинсон немного вульгарный, правда? — отозвалась миссис Дарнелл. — Не вижу в этом рассказе ничего смешного.

— Ну, мужчины все воспринимают иначе. Тебе мог бы понравится Уоллис — он замечательный фотограф и частенько показывает нам фотографии своих детей. На одной — девчушка лет трех в ванночке. Я спросил, как он думает, понравится ли дочке эта ее фотография, когда ей будет двадцать три.

Миссис Дарнелл снова опустила глаза.

Несколько минут они молчали, пока Дарнелл курил трубку.

2-1131

— Послушай, Мери, — заговорил он наконец, — а как ты смотришь на то, чтобы взять жильца?

— Жильца? Никогда об этом не думала. А куда мы его поселим?

— Все в ту же свободную комнату. Это снимет все твои возражения. Многие в Сити берут жильцов и делают на этом хорошие деньги. У нас появятся дополнительные десять фунтов в год. Редгрейв, кассир, полагает, что игра стоит свеч, и даже снимает для этой цели большой дом с площадкой для тенниса и бильярдной.

Мери какое-то время размышляла, представляя, что из этого может выйти.

— Не думаю, что у нас получится, Эдвард, — сказала она. — Возникнет много неудобств. — Мери замолчала на мгновение, колеблясь, продолжать или нет. — Не уверена, что мне понравится присутствие в доме постороннего молодого человека. Домик слишком мал, да и удобства у нас, как тебе известно, далеко не удовлетворительные.

Она слегка порозовела, а во взгляде Эдварда, хоть он и был несколько разочарован, отразилось неповторимое чувство, какое, наверное, испытал бы ученый, столкнувшись с неизвестным иероглифом, который мог обозначать как нечто чудесное, так и вполне заурядную вещь. В соседнем саду играли дети, они вели себя очень шумно, смеялись, галдели, ссорились, носились взад и вперед. Внезапно из окна верхнего этажа послышался чистый приятный голос.

— Энид! Чарльз! А ну-ка домой!

Тут же воцарилась тишина. Детские голоса затихли.

— Миссис Паркер следует лучше смотреть за детьми, — сказала Мери. — Элис как-то рассказывала мне о том, что у них творится. Она знает это от служанки миссис Паркер. Я слушала ее рассказ без комментариев: не стоит поощрять слуг в стремлении сплетничать о хозяевах. Они всегда преувеличивают. Лично мне кажется, что дети часто нуждаются в наставлениях.

Теперь детей совсем не было слышно, словно их громом поразило.

Дарнеллу послышался из дома какой-то странный крик, но он не был в этом уверен. Повернувшись, он стал смотреть в Другую сторону, туда, где в глубине своего сада расхаживал пожилой, ничем не примечательный мужчина с седыми усами. Встретившись глазами с Дарнеллом и заметив, что и миссис Дарнелл смотрит на него, мужчина очень вежливо приподнял твидовую кепку. Дарнелл с удивлением отметил, что жена при этом залилась краской.

— Мы с Сейсом часто ездим в Сити на одном омнибусе, — сказал он, — и так случилось, что не так давно мы два или три раза сидели рядом. Кажется, он работает коммивояжером в кожевенной фирме в Бермондси. Мне он показался приятным человеком. Это ведь у них хорошенькая служанка?

— Элис рассказывала мне о ней — и о Сейсах тоже, — отозвалась миссис Дарнелл. — Я знаю, что соседи к ним относятся не очень хорошо. Однако пора пойти посмотреть, готов ли чай. Элис захочет сразу же уйти.

Дарнелл смотрел вслед жене, быстро идущей по направлению к дому. Смутно осознавая это, он ощущал очарование ее тела, прелесть каштановых кудрей, собранных на затылке, и вновь ощутил прежнее чувство ученого, столкнувшегося с загадкой. Эдвард не смог бы объяснить своих эмоций, но по сути задавался вопросом, сумеет ли он когда-нибудь разрешить эту загадку, хотя что-то подсказывало ему, что прежде чем жена сможет по-настоящему заговорить с ним, должны разомкнуться его собственные уста. Мери вошла в дом через ведущую в кухню заднюю дверь, оставив ее открытой, и он слышал, как она говорит служанке что-то о воде, которая должна "действительно кипеть". Дарнелла поразило, и он даже рассердился на себя за то, что ее голос показался ему странной, пронзающей сердце музыкой, звуками из иного, прекрасного мира. Он был ее мужем, они были супругами почти год; и все же, когда бы она ни заговаривала с ним, ему приходилось напрягаться, чтобы понять смысл сказанного и не думать, что Мери — вовсе не его жена, а некое таинственное существо, знающее тайны невыразимого блаженства.

Сквозь листву тутового дерева Дарнелл осмотрелся вокруг. Мистера Сейса больше не было видно, но сизое облачко дыма от его сигары все еще медленно плыло но воздуху. Дарнелл вспомнил, как странно вела себя жена при упоминании имени Сейса, и задумался о причинах этого; потом стал размышлять, что могло быть нехорошего в семействе такого уважаемого человека, но тут в окне столовой показалась жена и позвала его пить чай. Она улыбалась ему. Дарнелл поспешно поднялся и пошел в дом, спрашивая себя, не свихнулся ли он ненароком, слишком уж странными были эти все чаще возникающие у него странные ощущения и еще более странные порывы.

Принесшая чайник и кувшин горячей воды Элис сверкала и благоухала. Что касается миссис Дарнелл, то пребывание на кухне вдохновило ее на новый план траты пресловутых десяти фунтов. Кухонная плита всегда была для нее источником беспокойства. По ее словам, когда она заходила на кухню и видела, как огонь "полыхает вовсю, поднимаясь чуть ли не до половины дымохода", то всегда стыдила служанку за неэкономность и излишнюю трату угля. Элис соглашалась: действительно, нелепо разводить такое сильное пламя, чтобы всего лишь приготовить (они говорили "поджарить") кусок баранины или сварить картофель и капусту; но при этом утверждала, что причина вовсе не в ее расхлябанности, а в неправильной конструкции плиты: без такого сильного пламени "не нагревается духовка". Чтобы приготовить отбивную или бифштекс, надо было приложить не меньше усилий: весь жар уходил в трубу или в комнату. Мери не раз говорила мужу о том, как непродуктивно расходуется уголь: ведь самый дешевый уголь стоил не меньше восемнадцати шиллингов за тонну. Дарнелл даже написал письмо хозяину дома и получил в ответ безграмотно написанное, раздраженное послание, в котором говорилось, что плита находится в идеальном состоянии, а все кулинарные просчеты надо отнести на счет "вашей доброй супружницы", то есть хозяин намекал на то, что у Дарнеллов нет служанки и вся работа по кухне лежит на миссис Дарнелл. Таким образом, плита продолжала оставаться постоянным раздражителем, а деньги, в прямом смысле слова, вылетали в трубу. Элис каждое утро с большим трудом разводила огонь, а когда уголь наконец загорался, то "весь жар выходил в дымоход". Миссис Дарнелл всего несколько дней назад очень серьезно говорила об этом с мужем; она поручила Элис взвесить уголь, который пошел на приготовление картофельной запеканки с мясом — их ужина в тот вечер, а потом вычесть вес ящика, в котором хранился уголь. Результат был ошеломляющим: проклятая топка потребляла угля вдвое больше, чем было необходимо для приготовления такого простого блюда.

— Помнишь, что я говорила тебе недавно о нашей плите? — спросила миссис Дарнелл мужа, заваривая чай. Такое вступление она сочла необходимым: ее муж, конечно, был очень доброжелательным человеком, и все же его могло расстроить настойчивое сопротивление его плану меблировки свободной комнаты.

— О плите? — переспросил Дарнелл. Его рука, потянувшаяся было за джемом, замерла в воздухе, и он задумался. — Что-то не помню. А когда это было?

— Во вторник вечером. У тебя еще была сверхурочная работа, и ты поздно вернулся домой.

Она на мгновение замолчала, слегка зарумянившись, а затем стала перечислять многочисленные недостатки плиты, упомянув про катастрофический расход угля при приготовлении в тот день картофельной запеканки с мясом.

— Да, теперь припоминаю. Как раз в тот вечер мне показалось, что я слышал соловья (говорят, они водятся в Бедфордском парке), а небо тогда было восхитительно синим.

Он помнил, как шел пешком от остановки Аксбридж-Роуд, где останавливается зеленый омнибус, а в воздухе, несмотря на зловонные испарения в районе Эктона, непостижимым образом пахло лесом и летними травами. Дарнеллу даже показалось, что он чует аромат красных диких роз, идущий от живой изгороди. Подойдя к калитке, он увидел жену, стоявшую в дверях дома с* фонарем, и при встрече неожиданно крепко ее обнял, шепча что-то на ухо и целуя душистые волосы. Уже через мгновение он смутился, боясь, что его глупый порыв мог испугать жену; она вся дрожала и выглядела растерянной. Как раз в тот вечер она и рассказала ему, как они со служанкой взвешивали уголь.

— Да, теперь припоминаю, — повторил он. — Ужасная неприятность, правда? Ненавижу выбрасывать деньги на ветер.

— А как ты смотришь на то, чтобы купить на тетины деньги по-настоящему хорошую плиту? Так мы сэкономим много денег, да и еда будет вкуснее.

Дарнелл передал жене джем со словами, что эта мысль кажется ему превосходной.

— Она лучше моей, Мери, — сказал он совершенно искренне. — Я так рад, что ты это предложила. Но мы должны все обдумать: не годится покупать вещи в спешке. Существует множество плит самых разных конструкций.

Каждый из супругов видел плиты, которые казались им чудесами техники: он — в окрестностях Сити, она — на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, посещая дантиста. Они обсуждали этот вопрос за чаем и позже, прогуливаясь по саду и наслаждаясь вечерней прохладой.

— Говорят, что в "Ньюкасле" можно использовать любое топливо, даже кокс, — сказала Мери.

— А "Глоу" получила золотую медаль на Парижской выставке, — парировал Эдвард.

— А что скажешь про "Утопию" Китченера? Видел ее в работе на Оксфорд-стрит? — спросила Мери. — Говорят, там совершенно уникальная вентиляция.

— Как-то я был на Флит-стрит, — сказал Эдвард, — и видел там плиты фирмы "Блисс". Они меньше прочих потребляют топлива — так, во всяком случае, утверждают производители.

Эдвард нежно обнял жену за талию. Она не отстранилась, а только тихонько шепнула:

— Мне кажется, миссис Паркер смотрит на нас из окна.

И Эдвард неспешно убрал руку.

— Да, надо все не раз обсудить, — сказал он. — Спешить некуда. Я зайду в несколько мест поблизости от Сити, а ты сделай то же самое в районе Оксфорд-стрит, Риджент-стрит и Пикадилли[9], а потом мы сопоставим наши наблюдения.

Мери была довольна реакцией мужа. Как мило, что ее план не вызвал у него возражений. "Как он добр ко мне", — подумала она; именно это она часто повторяла своему брату, который недолюбливал Дарнелла. Они сидели на скамейке под тутовым деревом, тесно прижавшись друг к другу; Эдвард робко взял Мери за руку в темноте, и она, чувствуя его нерешительное пожатие, сама так же нежно ответила на него; муж любовно гладил ее руку; она ощущала на шее его дыхание и слышала страстный и прерывистый шепот: "Моя дорогая, дорогая", а потом его губы коснулись ее щеки. Она затрепетала на мгновение и замерла. Дарнелл ласково поцеловал ее и отпустил руку. Когда он заговорил, его голос дрожал.

— Нам лучше пойти в дом, — сказал он. — Сегодня обильная роса. Как бы ты не простыла.

Теплый, пропитанный ночными ароматами порыв ветра охватил их. Дарнеллу страстно хотелось, чтобы жена осталась с ним под деревом на всю ночь, чтобы они шептались, и он вдыхал бы дурманящий запах ее волос и ощущал ногой колыхание ее платья. Но он не мог найти слов для такой нелепой просьбы: ведь Мери так добра, что сделает все, о чем он ее попросит, выполнит его любую, самую глупую просьбу только потому, что она исходит от него. Нет, он недостоин касаться ее губ — и Эдвард, склонившись, поцеловал лиф ее платья, вновь почувствовав дрожь ее тела, и смутился, решив, что напугал жену.

Они медленно, рука об руку, направились к дому; Дарнелл зажег газовый свет в гостиной, где они обычно проводили воскресные вечера. Миссис Дарнелл почувствовала себя немного усталой и прилегла на диване, а Дарнелл расположился в кресле напротив. Некоторое время они молчали, а потом Дарнелл неожиданно спросил:

— А что такого с семейством Сейсов? Думаешь, там что-то не так? Их служанка не выглядит болтливой.

— На сплетни служанок вообще не стоит обращать внимания. Они часто болтают невесть что.

— Тебе что-то рассказала Элис, правда?

— Да. Как-то на днях, когда я зашла днем на кухню, она мне кое-что шепнула.

— И что же?

— Я бы предпочла не рассказывать, Эдвард. Некрасивая история. Я отругала Элис за то, что она сплетничает.

Дарнелл встал с кресла и пересел на стул рядом с диваном.

— Расскажи, — попросил он снова с непривычным для него упрямством. Не то чтобы ему было интересно знать, что происходит у соседей, но он помнил, как покраснела жена днем, и теперь ждал ответа, глядя ей в глаза.

— Правда не могу, дорогой. Мне стыдно.

— Но я ведь твой муж.

— Да, конечно. Но это ничего не меняет. Женщине не пристаю говорить о таких вещах.

Дарнелл наклонился. Сердце его колотилось; он приложил ухо к губам жены и попросил:

— Тогда шепни.

Мери мягким движением пригнула его голову еще ниже и прошептала, густо покраснев:

— Элис говорит, что у них наверху… только одна меблированная комната. Их служанка ей это сказала.

Непроизвольно Мери прижала голову мужа к груди, а он потянулся к ее алым губкам, но в этот момент в доме раздался ужасный грохот. Супруги разом выпрямились; миссис Дарнелл торопливо поспешила к двери.

— Это Элис, — сказала Мери. — Она всегда приходит вовремя. А сейчас как раз пробило десять.

Дарнелл раздраженно поежился. Он так и остался с полураскрытым ртом. На полу валялся хорошенький платочек Мери, который она надушила подаренными подругой духами, и Дарнелл, подняв платок, прижался к нему губами, прежде чем положить на место.

Разговоры о плите продолжались весь июнь и перекочевали в июль. Миссис Дарнелл при каждом удобном случае посещала Уэст-Энд и изучала характеристики последних моделей, внимательно присматриваясь к разным новшествам и слушая, что говорят продавцы; в то время как Дарнелл, употребляя его выражение, "приглядывал" за тем, что продается в районе Сити. Они собрали много литературы о плитах, принося из магазинов иллюстрированные брошюры, и с удовольствием рассматривали вечерами картинки. С интересом и почтением взирали они на изображения огромных плит, предназначенных для гостиниц и общественных учреждений; в этих могущественных агрегатах было по несколько духовок — каждая для определенной цели, а также гриль и множество прочих приспособлений, пользуясь которыми, повар был похож, скорее, на главного инженера. Супруги с презрением смотрели на изображения небольших плит для коттеджа по четыре фунта и даже три фунта десять шиллингов за штуку: ведь сами они собирались купить более мощную плиту за восемь-десять фунтов.

Долгое время фаворитом у Мери была плита "Рейвен". При большой мощности она гарантировала наибольшую экономию, и супруги уже несколько раз чуть было не купали ее. Но у "Глоу" тоже было много достоинств, и одно из них — цена: плита стоила всего восемь фунтов пять шиллингов, в то время как "Рейвен" — девять фунтов семь шиллингов. И хотя "Рейвен" стояла на королевской ку хне, "Глоу" могла предъявить самые положительные рекомендации от других европейских монархов.

Казалось, спорам не будет конца; они длились день за днем до того самого утра, когда Дарнелл пробудился после сна, в котором ему снился древний лес и источник, над которым клубился на солнце пар. Эта мысль пришла ему в голову, когда он одевался, и он ошарашил ею Мери за завтраком, когда торопился в Сити, боясь опоздать на омнибус, который останавливался на углу в 9.15.

— Кажется, я могу улучшить твой план, Мери, — сказал Дарнелл торжествующе. — Взгляни-ка. — И он бросил на стол небольшой буклет. — То, что здесь написано, напрочь опровергает твои аргументы. Ведь основные расходы — уголь. Дело не в плите — во всяком случае, не на ее содержание идут деньги. Дорог уголь. А теперь взгляни. Видишь эти керосиновые плиты? В них сгорает не уголь, а самое дешевое в мире топливо — керосин; и за два фунта десять шиллингов ты приобретешь плиту, на которой можешь готовить, что только пожелаешь.

— Оставь мне книжку, — сказала Мери, — и мы все обсудим вечером, когда ты вернешься. Ты ведь уже должен идти?

Дарнелл бросил беспокойный взгляд на часы.

— До свидания. — Супруги обменялись сдержанным и почтительным поцелуем, но глаза Мери напомнили Дарнеллу озера, затерянные в глуши древнего леса.

Вот так, день за днем, жил он в сером призрачном мире, ведя существование, мало чем отличавшееся от смерти, которое большинство из нас принимает за жизнь. Настоящая жизнь показалась бы Дарнеллу безумием, и когда время от времени его посещали тени и смутные образы из другого, прекрасного мира, он испытывал страх и старался поскорее укрыться в том, что он называл "здоровой реальностью" повседневности, в привычных заботах и интересах. Абсурдность его существования была особенно наглядной: ведь его "реальность" сводилась к тому, чтобы купить кухонную плиту получше, сэкономив при этом несколько шиллингов; однако еще абсурднее была жизнь владельцев конюшен со скакунами, паровых яхт, которые выбрасывают на ветер тысячи фунтов.

Да, так вот и жил Дарнелл день за днем, по странному заблуждению принимая смерть за жизнь, безумие за здравомыслие, а никчемных, заблудших призраков за живых людей. Дарнелл искренне верил, что он клерк, работающий в Сити и живущий в Шепердз-Буш, совсем позабыв про тайны и блистательное великолепие царства, которое принадлежало ему по праву наследования.

И

Весь день над Сити висел тяжелый, удушающий зной; возвращаясь домой, Дарнелл видел, как туман устилает низины, легкой дымкой тянется по Бедфорд-Парк к югу и восходит к западу, так что казалось, что Актонский собор поднимается из свинцовых вод озера. Глядя из окна омнибуса, медленно тащившегося по улицам, Дарнелл обратил внимание, что трава на скверах и лужайках выгорела и была теперь какого-то особенно пыльного цвета. Район Шепердз-Буш-Грин был страшной глушью, весь исхоженный и затоптанный; с обеих сторон улицы выстроились однообразным рядом тополя, их листья безжизненно повисли в душном неподвижном воздухе. Пешеходы устало брели по тротуару; Дарнелл задыхался от здешнего воздуха, в котором смешались духота уходящего лета и пыль с кирпичных заводов; ему казалось, что вокруг атмосфера затхлой больничной палаты.

Он лишь слегка притронулся к украшавшей стол холодной баранине, признавшись, что из-за погоды и тяжелого рабочего дня чувствует себя из рук вон плохо.

— У меня тоже был трудный день, — сказала Мери. — Элис весь день была просто невыносимой, и мне пришлось с ней серьезно поговорить. Видишь ли, мне кажется, эти воскресные выходы выбивают ее из колеи. Но тут уж ничего не поделаешь!

— У нее есть дружок?

— Конечно. Он работает у бакалейщика на Голдхок-Роуд. Фамилия бакалейщика Уилкин, ты его знаешь. Я поначалу к нему ходила, когда мы только поселились здесь, но мне там не понравилось.

— А что они делают воскресными вечерами? Она ведь отсутствует с пяти до десяти, так?

— Да, пять часов, иногда чуть меньше — когда вода для чая долго не закипает. Мне кажется, обычно они гуляют. Раз или два o*i водил ее в Темпл, а в позапрошлое воскресенье они прогуливались по Оксфорд-стрит, а потом сидели в парке. В прошлое воскресенье их, кажется, пригласила на чаи его мать, живущая в Патни. Хотелось бы мне сказать этой старой леди, что я о ней думаю.

— Почему? Что случилось? Она плохо обошлась с девушкой?

— Не в этом дело. Еще до последней встречи она несколько раз была нелюбезна с Элис. Когда молодой человек впервые привел ее к матери — это было в марте, — Элис вернулась домой в слезах; она сама мне об этом сказала. И еще сказала, что больше никогда не пойдет к миссис Марри; и я заверила Элис, что понимаю ее чувства, если только она не преувеличивает.

— А в чем дело? Почему она плакала?

— Похоже, эта пожилая дама (она живет в крошечном домике на задворках Пагни) такого высокого о себе мнения, что почти не удостоила Элис разговора. Позаимствовав у кого-то из соседей юную девушку, она нарядила ту под служанку. По словам Элис, нельзя было выглядеть глупее этой малютки, когда она в черном платье, белом чепчике и фарту ке открывала дверь, с трудом управляясь с ручкой. Джордж (так зовут друга Элис) еще раньше говорил ей, что дом у них маленький, но с очень уютной кухонькой, несмотря на всю скромность и старомодность ее обстановки. Но вместо того, чтобы вести гостей прямо на кухню и гам спокойно посидеть подле большой старинной печи, вывезенной из деревни, эта малютка спросила, как их представить (слышал ли ты что-нибудь нелепее?) и провела в небольшую, убого обставленную гостиную, где у камина, полного цветной бумаги, восседала, "словно герцогиня", старая миссис Марри, а в комнате было холодно, как на улице. Миссис Марри держалась очень надменно и почти не говорила с Элис.

— Ей, наверное, было не но себе.

— Бедняжка ужасно себя чувствовала. Старуха начала так: "Рада познакомиться с вами, мисс Дилл. У меня очень мало знакомых среди прислуги". Элис хорошо показывает ее жеманную манеру разговаривать — у меня так не получится. Затем старуха перешла к рассказам о семье: как они фермерствовали на своей земле пятьсот лет — такая ерунда! Джордж уже рассказывал Элис о прошлой жизни: у семьи был старый коттедж где-то в Эссексе с садовым участком и два луга, но его мать представила все так, будто они были помещиками, похваставшись, что их часто посещали приходский священник, доктор Такой-то и сквайр Такой-то, хотя было ясно, что если они это и делали, то только из жалости. По словам Элис, она с трудом удержалась, чтобы не расхохотаться миссис Марри в лицо: ведь молодой человек прежде рассказывал ей об этом местечке и о том, каким крошечным было владение и как благородно со стороны сквайра было его купить после смерти старика Марри, когда Джордж был еще очень мал и мать не могла одна управляться с хозяйством. Однако глупая старуха продолжала, как говорится, "заливать", а молодой человек чувствовал себя все более неловко, особенно когда мать заговорила о том, что жену надо брать из своего круга и как несчастливы те молодые люди, которые взяли себе жен из более низкого сословия; говоря это, она недвусмысленно поглядывала на Элис. А затем случилась очень забавная вещь. Элис обратила внимание, что Джордж удивленно оглядывается, словно чего-то не понимает; наконец он не выдержал и спросил, не приобрела ли мать у соседей кое-какие декоративные вещицы, потому что вот эти, например, вазы из зеленого стекла он видел на каминной полке у миссис Эллис, а восковые цветы — у миссис Тервей. Мать тут же остановила его сердитым взглядом и нарочно свалила на пол несколько книжек, которые ему пришлось поднимать. Однако Элис уже успела понять, что старуха позаимствовала эти вещи у соседей так же, как и девчушку, изображавшую служанку, — и все для того, чтобы казаться значительнее. Потом они пили чай — слегка подкрашенную водичку, и ели тонюсенькие ломтики хлеба с чуточкой масла и дешевое иностранное печенье из швейцарского магазина на Хай-стрит, замешанное на прогорклом жире и прокисшем молоке. И все это время миссис Марри продолжала хвастаться своим происхождением и унижала девушку, отпуская обидные замечания на ее счет, пока та не ушла разгневанная и обиженная. И меня это не удивляет. А что ты думаешь?

— Да, ничего хорошего в этом нет, — ответил Дарнелл, задумчиво глядя на жену. Он не очень внимательно следил за всеми подробностями этой истории — ему просто нравилось слушать голос жены, звучавший для него музыкой, и ее интонации вызывали в нем картины волшебного мира.

— И что, мать этого молодого человека всегда так себя ведет? — спросил он после долгого молчания, желая, чтобы музыка ее голоса зазвучала вновь.

— Всегда, до самого последнего времени, точнее, до прошлого воскресенья. Конечно, Элис сразу же поговорила с Джорджем Марри и сказала, как разумная девушка, что, по ее разумению, молодой семье не стоит жить со свекровью — особенно, если та не очень любит невестку. Он, естественно, ответил, что у матери просто такая манера общаться, на самом деле она вовсе так не думает и так далее; Элис же какое-то время его избегала и однажды намекнула, что, возможно, ему придется выбирать между ней и матерью. И так все тянулось без перемен весну и лето, а затем как раз накануне твоего отпуска Джордж вновь поговорил с Элис на эту тему, сказав, как ему жаль, что ее отношения с матерью не сложились, и как бы ему хотелось, чтобы они поладили, — ведь мать всего лишь несколько старомодна и чудаковата и в отсутствие Элис хорошо о ней отзывается. Наконец Элис согласилась пойти с ними в понедельник в Хэмптон-Корт[10] — она часто говорила, что мечтает туда пойти. Ты помнишь, какой это был прекрасный день?

— Дай-ка вспомнить, — рассеянно проговорил Дарнелл. — Да, конечно… Весь тот день я просидел под тутовым деревом; помнится, мы там и ели — устроили что-то вроде пикника.

Немного досаждали гусеницы, но в целом мы прекрасно провели день. — Он был околдован величественной, божественной красотой мелодии — такой, наверное, была древняя песнь первозданного мира, где сама речь была песней, а слова — символами могущества, обращенными не к разуму, а к душе. Откинувшись в кресле, Дарнелл произнес: — И что же у них произошло?

— Дорогой, ты не поверишь, но эта злобная старуха вела себя еще хуже, чем обычно. Они встретились, как и договаривались, у Кью-Бридж, и с большим трудом уселись в омнибус; Элис надеялась, что ее ждет день, полный удовольствий, но не тут-то было. Не успели они поздороваться, как миссис Марри принялась расхваливать Хью-Гарденс — уж так там хорошо, гораздо удобнее добираться и никаких расходов — перешел мост, вот и все. Пока они дожидались омнибуса, она продолжала ворчать: дескать, все говорят, что в Хэмптоне и смотреть-то нечего, всего и есть, что множество уродливых и потемневших от времени старых картин, некоторые из них такие непристойные, что порядочной женщине на них и глядеть нельзя, не говоря уж о девушке; она удивлялась, как это королева разрешает выставлять такие вещи на всеобщее обозрение, ведь девушки узнают там такие ужасные вещи, — впрочем, в наши дни они и так много чего знают. Говоря все это, ужасная карга выразительно поглядывала на Элис — та мне потом говорила, что не будь миссис Марри такой старой да еще вдобавок матерью Джорджа, она отхлестала бы ее по щекам. Старуха еще не раз возобновляла разговор о Хью-Гарденс, вспоминая, какие там прекрасные оранжереи, пальмы и прочие восхитительные вещи, вроде лилий размером с журнальный столик или прекрасного вида на реку. Как говорит Элис, Джордж держался молодцом. Сначала он растерялся: ведь мать твердо обещала ему быть любезной с девушкой, но потом собрался с духом и сказал вежливо, но твердо: "Матушка, мы обязательно как-нибудь пойдем туда, но Элис уже настроилась на Хэмптон, да и я тоже!" Миссис Марри оставалось только фыркнуть, бросив на девушку кислый взгляд;

тут как раз подошел омнибус, и они стали пробираться на свои места. Миссис Марри всю дорогу до Хэмптон-Корта что-то бубнила себе под нос. Элис не слышала всего, но иногда до нее долетали обрывки фраз вроде: "Пришла беда — открывай ворота". "Ночная кукушка дневную перекукует", "Почитай отца и матерь свою…" Элис подумала, что старуха бормочет только пословицы (кроме одной заповеди), ведь Джордж всегда говорил, что мать старомодна, но в словах старухи каждый раз слышался намек на их с Джорджем отношения, и тогда Элис решила, что многие та придумывает сама. Элис говорит, что это вполне в духе матери Джорджа, которая одновременно и старомодная, и вредная, и болтливая, как мясник в субботний вечер. В конце концов они добрались до Хэмптона, и Элис подумала, что, может быть, старухе там понравится, и все они хорошо проведут время. Но та ворчала все громче и громче, и на них уже поглядывали, а одна женщина во весь голос (чтобы они услышали) заявила: "Что ж, и они когда-нибудь состарятся". Эта реплика очень рассердила Элис, потому что, по ее словам, они с Джорджем ничего плохого не делали. Когда старуху привели к каштановой аллее в Буши-парк, она заявила, что та слишком прямая и длинная и на нее скучно смотреть, а олени в парке (сам знаешь, какие они красивые) слишком тощие и выглядят крайне жалко — неплохо бы их подкормить хорошим пойлом из объедков. Она утверждала, что читает в глазах оленей, как они несчастны, и уверена, что егеря их бьют. И так было везде; она хвалила сады в Хаммерсмите и Ганнерсбери, где, по ее словам, росло гораздо больше цветов, а когда ее привели к воде, где было много зелени, она принялась скандалить, упрекая их за то, что ей пришлось тащиться так далеко, чтобы увидеть обыкновенный канал, на котором нет ничего, кроме одной баржи. И так она брюзжала весь день, поэтому Элис была рада-радешенька расстаться с ней и оказаться дома. Ну, разве это не испытание для девушки?

— Да уж, действительно. Но что же все-таки случилось в прошлое воскресенье?

— Совершенно невероятная вещь. Тем утром я обратила внимание, что Элис как-то странно себя ведет: после завтрака она дольше обыкновенного мыла посуду; когда я спросила, скоро ли она сможет помочь мне со стиркой, резко мне ответила, а когда я за чем-то вошла на кухню, то заметила, что работает она с угрюмым видом. В конце концов я поинтересовалась, в чем дело, — тут-то все и выяснилось. Я не поверила своим ушам, когда Элис запинаясь произнесла: миссис Марри считает, что она может найти место получше. Я задавала ей вопрос за вопросом, пока не вытянула из нее все. Да чего же глупенькие и легкомысленные эти молодые девушки! Я сказала ей, что нельзя быть похожей на флюгер. Ты не поверишь, но когда Элис пришла к ужасной старухе в последний раз, та была совсем другим человеком. Не знаю, почему. Она говорила Элис, какая та хорошенькая, какая у нее стройная фигура, отличная походка, и что она знает много девушек далеко не таких умных и красивых, которые зарабатывают те же двадцать пять или тридцать фунтов в год, работая в очень хороших семьях. Похоже, она вошла во все детали и сделала тщательные подсчеты, вычисляя, сколько Элис сможет откладывать, если будет работать у "приличных людей, которые не экономят, не скаредничают и не держат все под замком", а потом лицемерно заявила, что полюбила Элис и теперь может спокойно умереть, зная, что ее дорогой Джордж будет счастлив с доброй женой, тем более, что сбережения Элис, которые ей удастся отложить на новом месте с хорошим жалованьем, помогут им в начале совместной жизни. Свою речь старуха закончила следующим: "И попомни мои слова, дорогая, недолго тебе ждать свадебных колоколов!"

— Ив результате наша девица теперь всем недовольна? — предположил Дарнелл.

— Она такая молодая и такая глупая. Я поговорила с ней и напомнила, как отвратительно вела себя раньше миссис Марри, и прибавила, что, уйдя от нас, она может изменить свое положение к худшему. Кажется, мне удалось убедить ее

хорошенько все обдумать. Ты понимаешь, Эдвард, для чего это делается? У меня есть одна мысль по этому поводу. Думаю, старая ведьма хочет, чтобы Элис ушла от нас, и тогда она сможет сказать сыну: "Посмотри, какая она непостоянная!" И прибавит одну из своих идиотских присказок: "Непостоянная жена — беда для мужа", или что-нибудь в этом роде. Гадкая старуха!

— Да-а, — протянул Дарнелл. — Надеюсь, Элис не оставит нас. Тогда тебе прибавится забот — нелегко найти новую служанку.

Он вновь набил трубку и безмятежно закурил, чувствуя, что отдыхает после дня, заполненного пустой и изнурительной работой. Балконная дверь была распахнута, и теперь наконец до него долетел ветерок, принеся аромат деревьев, ко-торые все еще не утратили зелень листвы в этом засушливом районе. Песня, которой с восхищением внимал Дарнелл, и теперь еще легкий ветерок, который сумел донести даже до этой высохшей и скучной окраины привет из леса, вызвали мечтательное выражение в его глазах, и он задумался о вещах, которые не мог выразить словами.

— Она, должно быть, вредная старуха, — произнес наконец Дарнелл.

— Миссис Марри? Вот уж точно. Исключительно вредная! Уговаривает девушку покинуть место, где ей хорошо.

— Да. И еще, подумать только, ей не понравился Хэмптон-Корт. Это больше, чем все остальное, убеждает в порочности ее натуры.

— Там прекрасно, правда?

— Не могу забыть тот день, когда побывал там впервые. Это произошло вскоре после того, как я устроился на работу в Сити, в тот же год. Мой отпуск пришелся на июль, но тогда у меня было такое маленькое жалованье, что я и подумать не мог о том, чтобы поехать на море или куда-нибудь еще. Помню, один из служащих пригласил меня совершить пеший поход по Кенту. Эта мысль пришлась мне по душе, но и на это денег не хватило. И знаешь, что я сделал? Тогда я жил на Грейт-Колледж-стрит, и в свой первый день отпуска провалялся в постели до обеда, а все оставшееся время просидел в кресле с трубкой в зубах. Тогда я купил новый табак — фунт и четыре шиллинга за две унции (дороже, чем я мог себе позволить), и получал от него огромное удовольствие. Стояла страшная жара, а когда я закрыл окно и опустил красные жалюзи, стало еще жарче — в пять часов комната была словно раскаленная печь. Но я был гак счастлив, что могу не идти в Сити, что мне было все нипочем. Время от времени я читал отрывки из странной чудной книги, принадлежавшей ранее моему бедному отцу. Я многое в ней не понимал, но все же не терял нить, курил и читал до чая. Потом пошел на прогулку, решив, что будет только полезно глотнуть свежего воздуха перед сном. Я шел и шел, не обращая внимания, куда иду, и сворачивая туда, куда меня вели ноги. Должно быть, я прошел не одну милю, кружа на одном и том же пространстве, как, говорят, случается с австралийцами, когда они теряются в буше[11]; не сомневаюсь, что мне никогда, ни за какие деньги не удалось бы повторить этот путь. Когда наступили сумерки и фонарщики стали зажигать один фонарь за другим, я все еще находился на улице. Вечер был чудесный; хотелось бы, чтобы ты была тогда со мной, дорогая.

— В то время я была еще совсем маленькой девочкой.

— Да, это так. Но вечер и правда был изумительный. Помнится, я шел по небольшой улице, сплошь застроенной одинаковыми мрачными домиками, отштукатуренными и отделанными лепниной; на многих дверях были медные таблички, и на одной из них я прочитал: "Изготовитель коробочек из ракушек". Эта надпись меня очень позабавила: я часто задумывался, кто делает такие коробочки и прочие безделушки из ракушек, которые продаются повсюду на морском побережье. Несколько ребятишек играли на улице; мужчины громко распевали в пивном баре на углу; а я, случайно подняв голову, поразился необыкновенному цвету небес. Я никогда не видел больше такого чуда и не думаю, что такое цветовое сочетание вообще когда-нибудь прежде возникало: темно-синий цвет отливал фиолетовым — такой цвет, говорят, бывает у неба в чужеземных странах. Не знаю, почему — то ли из-за необычного цвета неба, то ли по другой причине — я почувствовал себя как-то странно: казалось, все вокруг меня изменилось, но в чем было дело, я не понимал. Помнится, я рассказал о том, что испытал тогда, одному пожилому человеку, другу моего бедного отца, его уж лет пять, если не больше, как нет на свете, и он, внимательно посмотрев на меня, сказал что-то о волшебной стране; не знаю, что он имел в виду, — думаю, я просто не сумел ему толком объяснить случившееся. Но тогда, поверь, на какой-то момент мне показалось, что эта ничем не примечательная улочка прекрасна, а крики детей и пьяное пение в баре будто слились с небом, став единым целым. Ты ведь знаешь выражение "быть на седьмом небе" — так говорят, когда счастливы. Я ощущал что-то вроде этого: не то чтобы я ступал по облаку, но мне казалось, что тротуар застелен бархатом или тончайшим ковром. А потом — думаю, все дело в разыгравшемся воображении, — сам воздух стал благоухать, как благовония в католической церкви, а мое дыхание стало частым и прерывистым, как бывает, когда ты чем-то взволнован. Никогда я не чувствовал себя так необычно.

Дарнелл внезапно замолчал и посмотрел на жену. Она не спускала с него горящих, широко раскрытых глаз; губы ее были приоткрыты.

— Надеюсь, я не утомил тебя, дорогая, этой невнятной историей. Ты и так сегодня переволновалась с этой глупой девчонкой. Может, тебе лучше лечь пораньше?

— Нет, Эдвард. Пожалуйста, продолжай. Я совсем не устала. Мне нравится, как ты говоришь. Пожалуйста, говори еще.

— Я прошел еще немного, и постепенно это странное ощущение стало блекнуть. Я сказал "еще немного", и я действительно так думал — мне казалось, прошло не больше пяти минут, однако это было не так: когда я ступш на эту улочку, я взглянул на часы, но теперь, когда я вновь посмотрел на них, было одиннадцать часов. За этот интервал я прошел около восьми миль. Я не верил своим глазам, мне казалось, что мои часы взбесились, но позже, проверив, я убедился, что с ними все в порядке. Я так ничего и не понял и до сих пор не понимаю; уверяю тебя, мне казалось, что за это время можно было разве что пройти туда и обратно по Эдна-Роуд. Я же оказался за городом, со стороны леса дул холодный ветер, воздух был наполнен легким шелестом и шуршанием, птичьим посвистом из кустов и нежным журчанием ручейка у дороги. Когда я извлек часы и зажег спичку, чтобы посмотреть время, то понял, что стою на мосту; и тут мне впервые пришло в голову, что я проживаю удивительный вечер. Все было так непохоже на мою обычную жизнь, особенно на ту, что я вел последний год, и мне вдруг показалось, что я совсем не тот человек, который каждое утро отправляется в Сити и каждый вечер возвращается домой, написав груду скучнейших писем. Меня словно перенесли из одного мира в другой. Каким-то образом мне удалось добраться домой, и пока я шел, меня осенило, как лучше провести отпуск. Я сказал себе: "Совершу-ка я пеший поход, как Феррарз, только мой пройдет по Лондону и его окрестностям", и это решение окончательно созрело, когда в четыре утра я входил в свой дом; светило солнце, а улица была тиха и пустынна, как лес в полночь.

— Прекрасная мысль! Ну и как, осуществил ты свое намерение? Купил карту Лондона?

— Да, осуществил. Карты, правда, не покупал это испортило бы дело: тогда все было бы спланировано, обозначено, измерено. А мне хотелось чувствовать, что я иду туда, где никто еще не бывал. Чепуха, правда? Разве есть в Лондоне, да и во всей Англии, такие места?

— Мне кажется, я понимаю, о чем ты. Ты хотел думать, что как бы пускаешься в неизвестное плавание, где тебя могут ждать открытия. Я права?

— Как раз это я и пытаюсь сказать. Кроме того, я не хотел покупать карту. Я ее сделал сам.

— То есть как? Ты выдумал ее из головы?

— Я объясню тебе позже. Но ты правда хочешь услышать о моем великом путешествии?

— Еще как! Наверное, это было замечательно. Необыкновенно оригинальная мысль!

— Я был страшно ею увлечен, и твои слова о неизвестном плавании вызвали у меня воспоминание о пережитых чувствах. В детстве я очень любил книги о великих путешественниках — думаю, все мальчишки их любят, — о моряках, сбившихся с курса и оказавшихся в широтах, где не плавают корабли, и о людях, открывших удивительные города в неведомых странах; на второй день отпуска мне казалось, что во мне ожили чувства, которые я переживал, читая эти книги. Я долго спал в тот день. После пройденных накануне миль я страшно устал, но, позавтракав и набив трубку, пережил восторг. Конечно, все это было сущей ерундой — разве может быть что-то неизвестное и удивительное в Лондоне?

— А почему бы и нет?

— Ну, не знаю, но впоследствии я не раз думал, что был глупым мальчишкой. Но тогда я провел замечательный день, планируя, что буду делать, и почти веря, совсем как ребенок, что меня поджидает нечто невероятное. Больше всего мне доставляла удовольствие мысль, что у меня есть секрет, о котором никто не узнает, и он, что бы я ни увидел, останется моей тайной. То же самое было и с книгами. Конечно, я любил их читать, но при этом никогда не мог отделаться от мысли, что, будь я путешественником, никому бы не рассказал о своих открытиях. Родись я Колумбом и, если б повезло, открой Америку, никому и никогда не сказал бы ни слова об этом. Только подумай, как замечательно бродить по родному городу, говорить с людьми и все это время знать, что далеко за морем есть огромный мир, о котором никто не знает. Вот это было мне по душе! Так же я относился и к задуманному мною путешествию. Я решил, что никто не узнает о нем — до сегодняшнего дня так и было.

— И ты хочешь рассказать мне?

— Ты — другое дело. Хотя не уверен, что даже ты услышишь все, — не потому, что я хочу что-то скрыть, а потому, что я просто не сумею рассказать обо всем, что я видел.

— Обо всем, что ты видел? Значит, тебе действительно удалось найти в Лондоне нечто необыкновенное?

— И да, и нет. Все или почти все, с чем я встретился, видели сотни тысяч людей до меня. И мои сотрудники, как я впоследствии выяснил, знают многое из того, с чем я тогда познакомился. Кроме того, я читал книгу под названием "Лондон и его пригороды". Но (не знаю уж, как это происходит) ни служащие в моей фирме, ни авторы названной книги, похоже, не видели того, что видел я. Поэтому я бросил ее читать: она словно забирала жизнь из всего, лишала сердца, делая все вокруг сухим и бездушным, как чучела в музее.

Я думал о том, что стану делать в этот знаменательный день, и решил лечь спать пораньше, чтобы быть свежим и полным сил. Я плохо знал Лондон, хотя и жил в нем постоянно, редко когда выбираясь в другие места. Конечно же, я хорошо знал его главные улицы — Стрэнд, Риджент-стрит, Оксфорд-стрит и прочие, а также дорогу в школу, куда ходил мальчиком, и теперь еще — дорогу в Сити. Но я знал, как говорят про отары овец в горах, всего несколько "троп", и потому мне было легко представить, что я открываю новый мир.

Дарнелл оборвал словесный поток. Он внимательно всмотрелся в лицо жены, желая понять, не утомил ли он ее, но в устремленных на него глазах прочел только неподдельный интерес — то были глаза женщины, страстно мечтающей о том, чтобы ее посвятили в тайну, и в какой-то мере ждущей этого и не знающей, сколько чудес предстоит ей узнать. Жена сидела спиной к открытому окну, и мягкий сумрак вечера казался тяжелым бархатом, который живописец расположил фоном позади нее; ее рукоделье упало на пол, но она этого не замечала. Подперев голову руками с двух сторон, она смотрела на мужа, и глаза ее были словно лесные колодца, которые Дарнелл видел во сне ночью и о которых грезил днем.

— В то утро в моей голове крутились все невероятные истории, слышанные мною раньше, — продолжал он, словно давая выход мыслям, не оставлявшим его и во время молчания. — Как я уже говорил, вечером предыдущего дня я лег спать рано, чтобы получше отдохнуть, и поставил будильник на три утра, решив выйти из дома в стать необычный для путешествия час. Я проснулся в ночной тиши еще до того, как зазвонил будильник, потом в зелени вяза, росшего в соседнем саду, защебетала и зачирикала какая-то птица; выглянув из окна, я осмотрелся: все вокруг еще спало, а такого чистого и свежего воздуха я никогда не вдыхал. Моя комната располагалась в задней части дома, и за деревьями, которые росли в большинстве садов, проступали дома, протянувшиеся вдоль соседней улицы и казавшиеся крепостной стеной древнего города. Тут как раз выглянуло солнце, залив ярким светом мою комнату. Наступил новый день.

Когда я вновь оказался на незнакомых улицах, меня в очередной раз посетило то странное чувство, которое я пережил два дня назад. Пусть оно было не таким сильным — теперь улицы не источали благовония — и все же достаточным, чтобы я мог ощутить, какой непривычный мир окружает меня. Все, что встречал я на своем пути, можно увидеть на многих лондонских улицах: дикий виноград, обвивающий ограду, или фиговое дерево, жаворонок, распевающий в клетке, дивный куст, цветущий в саду, непривычной формы крыша, балкон с железной решеткой для вьющихся растений. Нет, наверное, ни одной улицы, где вы не увидите хоть что-то из перечисленного, но в то утро все эти вещи как бы заново предстали предо мною, как будто на мне были волшебные очки, и, подобно герою из сказки, я шел и шел вперед. Помнится, я поднялся на взгорье, оказавшись на пустоши; здесь были озера со сверкавшей на солнце водой, а поодаль, затерявшись среди темных, раскачивающихся сосен, стояли высокие белые дома. Свернув, я ступил на тропинку, отходившую от основной дороги, она вела к лесу, и в конце ее стоял в тени деревьев маленький старый домик с круглой башенкой на крыше; его крыльцо украшала железная решетка с вьющимися лозами, краска цвета морской волны на ней выцвела и поблекла; в саду при домике росли длинные белые лил пи — помнишь, мы видели такие в тот день, когда ходили смотреть старые картины? — они отливали серебром и источали нежнейший аромат. Впереди я видел долину и холмы, залитые солнцем. Итак, как уже было сказано, я все шел и шел, минуя леса и поля, пока не достиг на вершине холма небольшого поселка, сплошь состоящего из маленьких домиков, таких старых, что они почти улили в землю; утро было тихим, и голубой дымок из труб устремлялся прямо ввысь; в этой тишине я хорошо слышал доносившуюся из долины старинную песню, ее распевал мальчик по дороге в школу. Пока я шел по пробуждающемуся городку мимо старых, мрачных домов, стали звонить церковные колокола.

Вскоре после того, как я оставил за собой поселок, мне попалась на глаза Волшебная дорога. Я обратил внимание, что она отклонилась от основного пыльного пути и манила меня своей зеленью; не задумываясь, я свернул на нее и скоро почувствовал себя так, словно оказался в другом мире. Не знаю, может быть, то была одна из дорог, что прокладывали древние римляне, о них мне еще рассказывал отец; ноги мои утопали в мягком дерне, а высокий густой кустарник по обеим сторонам выглядел так, словно его не трогали лет сто; разросшиеся, сплетенные ветви сходились над головой, так что я только временами, будто во сне, мог видеть то, что находилось снаружи. Волшебная дорога вела меня за собой, то поднимая, то опуская, иногда розовые кусты сближались настолько, что я с трудом продирался сквозь них, а иногда, напротив, дорога расширялась и становилась чуть ли не лужайкой; однажды в долине ее пересекла речушка, через которую был переброшен старый деревянный мостик. Устав, я прилег в тени ясеня на мягкую траву и проспал много часов подряд, а когда проснулся, день клонился к вечеру. Я опять пустился в путь, и наконец моя зеленая тропа вновь слилась с основной дорогой, а впереди я увидел на взгорье еще один маленький городок, над которым вздымался шпиль церкви, а когда я подошел ближе, то услышал льющиеся оттуда звуки органа и поющего хора.

В голосе Дарнелла звенел восторг, превращавший его рассказ чуть ли не в песню; он сделал глубокий вдох и замолчал, мысленно перенесясь в тот давний летний день, когда по некоему волшебству обычные вещи преобразились в таинственные сосуды, пронизанные священным блеском и красотой нездешнего света.

Мери продолжала сидеть на фоне мягкого вечернего сумрака, и на ее лице играл отблеск этого дивного света, особенно выразительный по контрасту с ее темными волосами. Некоторое время она молчала, а потом заговорила:

— Дорогой, ну почему ты так долго скрывал от меня эти удивительные вещи? Как это прекрасно! Прошу, продолжай!

— Я боялся, что все это покажется тебе вздором, — сказал Дарнелл. — И потом, я не умею объяснить, что чувствую. Не думаю, что могу еще что-то добавить.

— И так продолжалось все дни?

— Ты имеешь в виду — во время отпуска? Да, каждое мое путешествие было успешным. Конечно, не каждый день я забредал так далеко. Это было бы слишком утомительно. Иногда после очередного изнурительного путешествия я отдыхал весь день и выходил всего лишь вечером, когда зажигались фонари, и тогда проходил всего лишь милю или две — не больше. Я бродил по старым, темным паркам и слушал, как ветер с холмов завывает в листве деревьев; когда же я знал, что нахожусь поблизости от какой-нибудь центральной, залитой огнями улицы, то крался еще бесшумнее по улочкам, где был обычно единственным прохожим; фонари там так далеко отстояли один от другого, что, казалось, дают тень, а не свет. По таким темным улицам я медленно бродил около часа и все это время чувствовал то, что, как я тебе говорил, считал моей тайной: эти тени, сумрак, вечерняя прохлада, деревья, больше похожие на низко плывущие темные облака. — все это было только моим; я жил в мире, о существовании которого никто не догадывался и куда никто посторонний не мог попасть.

Помню, одним вечером я забрел довольно далеко, оказавшись в отдаленной западной части города, где было много фруктовых садов и парков, а также просторных лужаек, спускавшихся к деревьям у реки. В тот вечер взошла огромная красная луна, добавив свой особенный блеск в краски заката и нежную дымку облаков; я шел по дороге меж садов, пока не достиг небольшого холма, над которым, словно огромная роза, распустилась луна. В лунном свете я различат фигурки, которые двигались в ряд, друг за другом; согнувшись, они несли на плечах большие тюки. Кто-то пел, потом песню оборвал резкий хриплый смех — похоже, эти надтреснутые звуки издавала старуха. Затем все они растворились в тени деревьев. Наверное, эти люди шли работать в сады или, напротив, возвращались с работы. Но как это видение было похоже на кошмар!

Если я начну рассказывать о Хэмптоне, то никогда не кончу. Я был там как-то вечером, незадолго до закрытия, поэтому народу было очень мало. Буро-красные, молчаливые корты, цветы, уносящиеся с наступлением ночи в некую сказочную страну, темные тисы и статуи, похожие на тени, а в отдалении, за аллеями, неподвижная полоска реки — и все это тонуло в голубоватом тумане, потихоньку скрываясь от человеческих глаз, медленно, надежно, как будто одна за другой опускались вуали на некой торжественной церемонии! Дорогая, что все это могло значить? Далеко за рекой я слышал, как три раза мелодично прозвонил колокол, потом еще три раза и еще три, и когда я пошел прочь, в глазах моих стояли слезы.

Я тогда не знал, где очутился; и только потом выяснил, что, скорее всего, был в Хэмптон-Корте. Один мой коллега сказал, что ходил туда со своей девушкой и отлично провел там время. Сначала они никак не могли выбраться из лабиринта, а потом пошли на реку и чуть не утонули. В галерее они рассматривали непристойные картины, и, но его словам, девушка хохотала до упаду.

Последнее замечание Мери оставила без комментариев.

— Ты говорил, что сделал карту. Какую?

— Как-нибудь покажу ее тебе, если хочешь. Там отмечены все места, которые я посетил, и стоят значки, вроде непонятных буковок, которые должны напоминать мне, что именно я видел в том или другом месте. Никто, кроме меня, в них не разберется. Сначала я хотел нарисовать картинки, но художник из меня никудышный — ничего не получилось. Помню, как я пытался нарисовать городок на холме, к которому пришел на исходе первого дня; я старался изобразить холм и дома на вершине и между домами высоко вздымающийся шпиль церкви, а над все этим, высоко в небе огромная чаша с льющимися из нее лучами. Но тут я потерпел поражение. Хэмптон-Корт я пометил причудливым значком и дал ему выдуманное название.

На следующий день за завтраком Дарнеллы старались не смотреть друг другу в глаза. На рассвете прошел дождь, и воздух стал заметно чище; небо было ярко-синим, с юго-запада по нему плыли белые облака; свежий ветерок весело врывался в распахнутое окно: туман рассеялся. А с туманом, похоже, ушло и то странное состояние, которое охватило супругов прошлым вечером; при свете дня им казалось невероятным, что всего несколько часов назад один из них рассказывал, а другой внимал историям, очень далеким от привычного течения их мыслей и жизни. В их взглядах была робость, они говорили о самых обычных вещах, вроде того, удастся ли хитрой миссис Марри обмануть Элис и сумеет ли миссис Дарнелл убедить девушку, что старуха может руководствоваться самыми гнусными мотивами.

— На твоем месте, — сказал уходя Дарнелл, — я бы пошел в магазин и пожаловался на качество мяса. Та говядина, что мы ели в последний раз, была совсем не качественной — слишком много жил.

Ill

Вечером все могло измениться, и Дарнелл вынашивал план, с помощью которого надеялся многого добиться. Он намеревался спросить жену, согласна ли она пользоваться только одним газовым светильником, под тем предлогом, что у него устают на работе глаза; ему казалось, многое может случиться, если комната будет слабо освещена, окно открыто, а они будут сидеть возле него, смотреть, как сгущаются сумерки, и слушать шелест листвы в саду. Но его планы гак и остались планами, потому что не успел он открыть калитку, как навстречу выбежала вся в слезах жена.

— О, Эдвард! — вскричала она. — Случилась ужасная вещь! Мне он никогда не нравился, но я не думала, что он на такое способен!

— О чем ты? Кого имеешь в виду? Что случилось? Ты говоришь об ухажере Элис?

— Нет, нет. Давай войдем в дом, дорогой. Та женщина в доме напротив смотрит на нас. Она всегда торчит у окна.

— Ну, так в чем дело? — спросил Дарнелл, когда они сели пить чай. — Не тяни! Ты меня напугала.

— Не знаю, как и начать; точнее, с чего. Тетя Мэриан уже несколько недель замечала, что творится что-то неладное. И теперь выяснила… Короче говоря, дядя Роберт связался с какой-то ужасной девицей, и тетя про это узнала.

— Не может быть! Ах он старый греховодник. Ему ведь под семьдесят!

— Дяде Роберту всего лишь шестьдесят пять, а деньги, что он ей давал…

После первой непосредственной реакции Дарнелл решительно взял в руку пирожок.

— Поговорим об этом после чая, — сказал он. — Я не позволю, чтобы нашу трапезу испортил этот старый глупец Никсон. Налей мне чаю, дорогая.

— Отличные пирожки, — проговорил он уже совсем спокойно. — Начинка из ветчины, спрыснутой лимонным соком? А мне казалось, тут есть еще что-то. С Элис сегодня все в порядке? Это хорошо. Надеюсь, она одумается.

Муж продолжал болтать в таком же духе и дальше — к большому удивлению миссис Дарнелл, для которой поступок дядюшки Роберта означал крушение естественного порядка вещей; после получения этого известия, пришедшего с утренней почтой, она почти ничего не ела. Мери довольно рано отправилась на встречу с тетей и большую часть дня провела в зале ожидания для пассажиров первого класса на вокзале Виктории, где и услышала всю историю.

— Ну, а теперь, — сказал Дарнелл, когда со стола унесли грязную посуду, — расскажи мне все. Сколько времени это уже продолжается?

— Припоминая теперь разные мелочи, тетя думает, что этот роман длится не меньше года. По ее словам, поведение дяди долгое время было подозрительно таинственным, и она вся извелась, думая, не связался ли он с анархистами или другими ужасными людьми.

— Но что, черт побери, заставляло ее так думать?

— Ну, раз или два, когда она выходила с мужем на прогулку, ее донимал свист. В Барнете есть дивные места для прогулок, особенно луга возле Тоттериджа, где дядя с тетей любили гулять погожими воскресными вечерами. Она и раньше слышала свист, но однажды он произвел на нее особенно сильное впечатление, она даже спать перестала.

— Свист? — переспросил Дарнелл. — Я что-то не понимаю. Почему ее напугал обыкновенный свист?

— Я объясню тебе. Это произошло одним майским воскресным днем. Теперь тете кажется, что свист мог начаться на неделю или на две раньше, но прежде она замечала только странный хруст со стороны живой изгороди. А в тот майский день не успели они выйти через воротца в поле, как сразу же послышался тихий свист. Тетя не обратила на него внимания, решив, что ни к ней, ни к мужу он не имеет отношения, но вскоре свист повторился; он повторялся снова и снова — словом, сопровождал их всю прогулку, и тетя чувствовала себя крайне неловко, не понимая, кто свистит, откуда и с какой целью. Когда же они покинули луг и вышли на тропу, дядя пожаловался на ужасную слабость и сказал, что хотел бы зайти в местный бар "Терпинз Хед" — глотнуть немного бренди. Взглянув на мужа, тетя увидела, что лицо у него багрового цвета — такое бывает, скорее, при апоплексическом ударе, чем при сердечной слабости, при которой люди бледнеют. Но она промолчала, подумав, что, возможно, у дяди все происходит не так, как у других людей: ведь он все делал по-своему. Поэтому она осталась ждать на дороге, а он тем временем вошел в бар, и тете показалось, что за ним тут же нырнула выступившая из темноты маленькая фигурка, — впрочем, она в этом не уверена. Когда дядя вышел из бара, лицо его было уже не багровым, а просто красным, и, по его словам, он чувствовал себя гораздо лучше; короче говоря, они отправились домой, больше не говоря на эту тему. Дядя ни словом не обмолвился о свисте, а тетя была слишком перепугана, чтобы говорить: она боялась, что их обоих убьют.

Она уже позабыла об этом думать, когда через две недели все повторилось. На этот раз тетя собралась с духом и спросила дядю, что бы это могло быть. И что ты думаешь, тот ответил? "Птички, дорогая, птички". Тетя, естественно, сказала ему, что ни одна птица на свете не способна воспроизвести такие звуки: лукавые, вульгарные и с долгими паузами между отдельными посвистами. На это дядя ответил, что в Северном Миддлсексе и Хертфордшире водится множество диковинных птиц. "Роберт, ты говоришь чепуху, учитывая то, что свист сопровождал нас во время всей прогулки, целую милю, а то и больше", — сказала тетя. И тогда дядя сообщил ей, что некоторые птицы так привязаны к человеку, что следуют за ним иногда несколько миль подряд; по его словам, он как раз недавно читал об одной такой птице в книге о путешествиях. И что ты думаешь? Когда они вернулись домой, дядя действительно показал ей такое место в "Хертфордширском натуралисте", который они выписывали ради одного друга; в этой статье было собрано много материалов о редких птицах их местности; тетя говорит, что никогда не встречала таких диковинных названий, а у дяди еще хватило наглости сказать, что они, скорее всего, слышали кулика, о котором в журнале говорилось, что он издает "низкие, резкие, часто повторяющиеся звуки". Затем он снял с полки книгу о путешествиях по Сибири и показал ей место, где говорилось о человеке, которого весь день сопровождала по лесу какая-то птичка. Теперь тетя Мэриан вспоминает об этом с особым раздражением: как подло было со стороны мужа использовать эти книги в своих гнусных целях! Но тогда, на улице, она просто не могла понять, что он имеет в виду, говоря о птицах в такой глупой и необычной для него манере; они продолжали идти, а гадкий свист все не прекращался; тетя быстро шла, глядя прямо вперед и чувствуя себя, скорее, раздраженной и расстроенной, чем испуганной. Когда они достигли следующих воротец, она прошла первой, оглянулась и — подумать только! — дяди Роберта и след простыл. Тетя вся побелела от страха и тут же, связав его исчезновение с преследующим их свистом, решила, что, должно быть, его похитили, и, как безумная, закричала: Роберт! — и тут из-за угла вышел и он сам, абсолютно невозмутимый, держа что-то в руках. Он сказал, что никогда не мог пройти равнодушно мимо некоторых цветов; увидев в руках у мужа вырванный с корнем обыкновенный одуванчик, бедная тетя почувствовала, что теряет голову.

Тут рассказ Мери был неожиданно прерван. Уже десять минут Дарнелл корчился на стуле, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, и терпел страшные муки, только чтобы не ранить чувства жены, однако эпизод с одуванчиком его доконал, и он разразился истерическим, неудержимым смехом, который долгое сдерживание лишь усилило, превратив в подобие боевого клича дикарей. Элис, мывшая на кухне посуду, от неожиданности уронила и разбила фарфоровую чашку ценою в три шиллинга, а соседи выбежали из своих домов, решив, что кого-то убивают. Мери укоризненно посмотрела на мужа.

— Как можешь ты быть таким бесчувственным, Эдвард? — произнесла она, когда Дарнелл совсем ослабел от смеха. — Если бы ты видел, как струились слезы гю щекам тети Мэриан, когда она это рассказывала, то вряд ли стал бы смеяться. Не думала, что ты такой бессердечный.

— Моя дорогая Мери, — слабым голосом проговорил Дарнелл, задыхаясь от смеха. — прости меня. Я понимаю, как все печально, и не такой уж я бессердечный, но, согласись, история очень странная. Сначала кулик, а потом одуванчик!

Лицо его исказила судорога, и он стиснул зубы, стараясь сдержать новый приступ хохота. Мери сурово посмотрела на него, а потом закрыла лицо руками, и Дарнелл увидел, что она тоже трясется от смеха.

— И я не лучше тебя, — вымолвила она наконец. — Раньше я как-то не видела у этой истории смешной стороны. И это хорошо. Представь, что бы было, если б я рассмеялась тете Мэриан прямо в лицо! Бедняжка, она гак плакала, что сердце разрывалось. Мы встретились, по ее предложению, на вокзале Виктории, пошли в кондитерскую и взяли там супу. Я к нему почти не притронулась, слезы тети все время капали ей в тарелку, а потом мы перешли в зал ожидания, и там она отчаянно рыдала.

— Ну хорошо, — сказал Дарнелл, — что же случилось потом? Я больше не буду смеяться.

— Да уж, не стоит. Дело серьезное. Ну, тетя вернулась домой и все думала и думала, что это может значить, но, по ее словам, так ни до чего и не додумалась. Она боялась, что психика дяди не справляется с постоянными перегрузками: он допоздна задерживался в Сити (по его словам, работая) и ездил в Йоркшир (вот ведь старый враль!), где якобы вел запутанное дело, связанное с имущественными вопросами. Но по здравом размышлении она пришла к выводу, что, в каком бы состоянии ни находился муж, он никак не мог сам вызвать этот свист, хотя (она это признает) у него всегда были чудачества. Откинув такое предположение, она задумалась, все ли в порядке с ней самой? Она где-то читала, что некоторые люди слышат несуществующие звуки. Но и тут были свои неувязки: пусть свист — плод ее воображения, но как быть с одуванчиком, или с куликом, или с удивительным обмороком, при котором человек краснеет, а не бледнеет, и со всеми прочими дядиными странностями? Но словам тети, она не придумала ничего лучше, как читать ежедневно Библию, начав с самого начала, и, дойдя до Паралипоменона, почувствовала себя гораздо лучше — тем более, что три пли четыре воскресных дня прошли без осложнений. Она однако не могла не заметить, что дядя стал более рассеянным и меньше уделяет ей внимания, но отнесла это опять же за счет его перегруженности: ведь он всегда возвращался домой с последним поездом, а раза два, когда он приехал домой между тремя и четырьмя часами утра, ему пришлось даже нанимать экипаж. В конце концов тетя решила, что нет смысла забивать себе голову тем, что нельзя объяснить или изменить, и постаралась успокоиться, но тут в очередное воскресенье все опять повторилось — и в худшем варианте. Как и прежде, всю прогулку их сопровождал свист; стиснув зубы, тетя молчала, ничего не говоря мужу, потому что знала: он опять примется нести прежнюю чепуху; так они шли, не говоря ни слова, а потом что-то заставило тетю обернуться, и она увидела, что какой-то скверный рыжий мальчишка подсматривает за ними из-за куста, гадко улыбаясь. Тетя рассказывала, что у мальчишки было отвратительное лицо, показавшееся ей неестественным, как будто это был карлик, но она не успела рассмотреть его как следует: тот моментально скрылся в зарослях, а тетя чуть не потеряла сознание.

— Рыжий мальчишка? — переспросил Дарнелл. — А я думал… Какая все же удивительная история. Никогда не слышал ничего подобного. И что это был за мальчик?

— В свое время узнаешь, — ответила миссис Дарнелл. — Не правда ли все это странно?

— Очень! — Дарнелл на какое-то время задумался. — Я вот что думаю, Мери, — сказал он наконец. — Этому поверить невозможно. Мне кажется, твоя тетя сходит с ума или уже сошла, и у нее начались галлюцинации. Вся история похожа на бред сумасшедшего.

— А вот тут ты ошибаешься. Рассказ тети — правда от начала до конца, но если ты позволишь мне продолжать, то сам в этом убедишься.

— Хорошо, продолжай.

— На чем я остановилась? Ах да, тетя увидала в кустарнике мальчишку, скалившего зубы. Сначала она испугалась: лицо его было каким-то уж очень странным, но потом взяла себя в руки, подумав: "Лучше рыжий мальчишка, чем взрослый мужчина с ружьем". Кроме того, она решила повнимательнее наблюдать за дядей Робертом, потому что видела: ничто не ускользнуло от его внимания. Создавалось впечатление, что он мучительно над чем-то размышляет, не зная, как поступить: он, как рыба, то открывал, то закрывал рот. Словом, она держала себя как обычно и молчала, даже когда муж сказал, что закат сегодня особенно красив. <Ты не слушаешь меня, Мэриан?" — спросил он сердито и громко, как будто она находилась далеко. Тетя извинилась, сказав, что от холода действительно стала хуже слышать. Было видно, что дяде это понравилось; он явно почувствовал облегчение, и тетя понимала: он думает, что она не слышала свист. Потом дядя, притворившись, что увидел красивую ветку жимолости на верхушке куста, сказал, что хочет сорвать ее для тети, пусть только она пройдет вперед, чтобы не волноваться, когда он полезет за веткой. Тетя для виду согласилась, а сама, сделав несколько шагов, спряталась в кустах, откуда с легкостью могла следить за мужем — правда, тут же сильно поцарапала лицо колючками. Через минуту-другую из кустарника вылез все тот же мальчишка (еще не стемнело, и его ярко-рыжие волосы были хорошо видны), и дядя заговорил с ним. Потом дядя потянулся к нему рукой, как будто хотел схватить, но мальчишка метнулся в кусты и исчез. Тогда тетя промолчала, но когда они вернулись домой, объявила дяде, что все видела, и попросила объяснений. Сначала тот растерялся, стал заикаться и запинаться, обвинил тетю в попытках шпионить за ним, а потом потребовал, чтобы она поклялась никому не говорить о том, что сейчас узнает: дело в том, что он занимает высокое положение в масонском обществе, а мальчик — эмиссар общества, доставивший ему важное послание. Тетя не поверила ни единому слову мужа: ее родной дядя был масоном, и он никогда не вел себя подобным образом. Тогда-то она и стала думать, что дядя связался с анархистами или еще с каким-то сбродом, и каждый раз, когда в дверь звонили, она боялась, что все раскрылось и за дядей пришла полиция.

— Какая чушь! Ни один домовладелец никогда не свяжется с анархистами.

— Видишь ли, она догадывалась, что здесь нечисто, и не знала, что думать. А потом ей стали приходить по почте разные вещи.

— Вещи по почте? Что ты имеешь в виду?

— Самые разные вещи: бутылочные осколки, тщательно упакованные, словно драгоценности; рулоны свернутой бумаги, в середине которых не было ничего, кроме написанного крупными буквами слова "шлюха"; старая искусственная челюсть; тюбик красной краски; и наконец тараканы.

— Тараканы по почте? Ну, уж это полная ерунда. Тетя точно свихнулась.

— Эдвард, она показала мне пачку из-под сигарет с тремя дохлыми тараканами внутри. А когда она нашла в кармане дядиного пиджака точно такую же начатую пачку сигарет, она чуть сознания не лишилась.

Дарнелл тяжело вздохнул, ерзая на стуле: история семейных неурядиц тети Мэриан все больше напоминала дурной сон.

— Это еще не все?

— Дорогой, я и половины тебе не рассказала из того, что поведала мне сегодня днем бедная тетя. Однажды вечером ей показалось, что она увидела в зарослях призрака. Тетя тогда ждала, что вот-вот выведутся цыплята, и потому на всякий случай вышла из дома с нарубленными яйцами и хлебными крошками. И тут увидела, как кто-то прошмыгнул рядом с рододендронами. Ей показалось, что это был невысокого роста худощавый мужчина, одетый по старинной моде: на боку у него висел меч, а шляпу украшали перья. По ее словам, она чуть не умерла со страха, и несмотря на то, что всячески старалась убедить себя, что мужчина ей померещился, войдя в дом, тут же потеряла сознание. Дядя в тот вечер как раз был дома 11, когда она пришла к нему и все рассказала, выбежал на улицу и пробыл там полчаса или даже больше, а вернувшись, сказал, что никого не нашел. Через несколько минут тетя вновь услышала тихий свист за окном, и дядя опять выбежал на улицу.

— Дорогая Мери, давай не будем уклоняться от сути дела. К чему ты ведешь?

— А ты еще не догадался? Каждый раз это была все та же женщина.

— Как женщина? Мне казалось, ты говорила о рыжем мальчишке.

— Как ты не понимаешь? Она актриса и каждый раз переодевалась. Ни на минуту не отпускала от себя дядю. Мало того, что он проводил с ней все вечера по будням, она хотела и но воскресеньям его видеть. Все вышло наружу, когда тетя нашла письмо, написанное этой ужасной женщиной. Она называет себя Энид Вивьен, хотя не думаю, что она заслуживает право иметь вообще какое-нибудь имя. Вопрос в том, что теперь делать?

— Мы еще об этом поговорим. А сейчас я докурю трубку, и мы отправимся спать.

Они уже засыпали, когда Мери вдруг сказала:

— Ну, не странно ли, Эдвард? Вчера ты рассказывал мне о таких прекрасных вещах, а сегодня я вывалила на тебя все эти гадкие рассказы о проделках старика.

— Что тебе сказать? — сонным голосом проговорил Дарнелл. — На стенах той высокой церкви на холме я видел вырезанных на камне странных, скалящих зубы чудищ.

Дурное поведение мистера Роберта Никсона привнесло в жизнь супругов в высшей степени необычные вещи. И дело ие в дальнейшем развитии фантастических перипетий истории, вовсе пет. Когда же тетушка Мэриан в один воскресный день приехала в Шепердз-Буш, Дарнелл не мог понять, как он мог быть настолько бессердечным, что позволил себе смеяться над несчастьем бедной женщины.

Прежде он никогда не видел тетю жены и, когда Элис привела ее в сад, где они сидели в этот теплый и туманный сентябрьский день, был поражен ее видом. Для него тетя всегда, за исключением последних дней, ассоциировалась с блеском и успехом: жена постоянно говорила о семействе Никсонов с благоговением; он много раз слышал семейную сагу о трудном пути мистера Никсона наверх — медленном, но триумфальном его восхождении. Мери повторяла эту историю в том варианте, какой слышала от своих родителей; начиналась она с бегства молодого человека в Лондон из скучного и бедного городка в центральной части страны; было это давно, когда у молодого провинциала еще были шансы на то, чтобы разбогатеть. Отец Роберта был скромным бакалейщиком на Хай-стрит; со временем, преуспев, удачливый торговец углем и впоследствии подрядчик любил рассказывать о скучной провинциальной жизни и, похваляясь своими победами, давал слушателям понять, что происходит из семьи, которая умела и раньше добиться своего. Это было давно, говорил он, когда те немногие, кто хотели уехать в Лондон или Йорк, должны были вставать ни свет ни заря и брести миль десять тропами через болота, чтобы попасть на Большую северную дорогу[12] и сесть там на "Молнию" — это транспортное средство во всей округе расценивалось как зримое воплощение громадных скоростей, "действительно, прибавлял Никсон, экипаж всегда приходил вовремя, чего нельзя сказать о нынешних поездах на Данхемской линии! Именно в этом Данхеме Никсоны около ста лет успешно торговали в лавке, окна которой выходили на рыночную площадь. У них не было конкурентов, и горожане, зажиточные фермеры, священнослужители и поместное дворянство смотрели на лавку Никсонов как на учреждение столь же вечное и неотменяемое как ратуша (стоявшая еще на римских опорах) и приходская церковь. Но все меняется: железная дорога подходила все ближе и ближе, фермеры и сельские помещики беднели; развивавшийся в этих местах дубильный промысел не выдержал конкуренции с большим бизнесом в более крупном городе на расстоянии двадцати миль от Дан-хема, и благосостояние города упало. Этим и объясняется бегство Роберта из родных мест, и, рассказывая об этом, он подчеркивал, как бедны были его родители, как, устроившись в Сити, он понемногу откладывал деньги из своего жалкого жалованья простого служащего, и как он и еще один клерк, "получавший сто фунтов в год", обнаружили нишу в торговле углем и заняли ее. Именно на этом, еще далеко не блестящем этапе его деловой карьеры он познакомился с мисс Мэриан Рейнольдс, которая приехала в Ганнерсбери навестить подругу. Потом ему с завидным постоянством сопутствовала удача; пристань Никсона стала широко известна среди моряков; его влияние вышло за пределы страны; его баржи ходили по каналам до моря и в глубь страны. Теперь к прочим товарам прибавились известь, цемент и кирпичи, и наконец Никсон напал на золотую жилу — стал скупать земельные участки на севере Лондона. Сам Никсон приписывал этот coup[13] своей врожденной проницательности и наличию капитала; однако ходили темные слухи, что в ходе сделки кое-кого "надули". Как бы то ни было, Никсоны основательно разбогатели, и Мери часто рассказывала мужу о роскошном стиле их жизни — слугах в ливреях, богатой гостиной, просторной лужайке перед домом с могучим старым кедром, дающим благодатную тень. И Дарнелл привык думать о хозяйке этого владения как о существе необыкновенном. Он представлял себе ее высокой дамой с величественной осанкой, возможно, несколько склонной к полноте — насколько это допустимо для пожилой женщины в ее положении, живущей богато и не имеющей ника-kИx забот. Он даже как бы видел легкий румянец на ее щеках, так идущий к ее начинающим седеть волосам, и потому, когда, сидя в воскресный день под вязом, он услышал звонок, то подался вперед, чтобы лучше рассмотреть статную даму, одетую, конечно же, в роскошный, иссиня-черный шелк и всю увешанную тяжелыми золотыми цепями.

Дарнелл даже вздрогнул от изумления, увидев странное существо, выходящее за служанкой в сад. Миссис Никсон оказалась маленькой худенькой старушкой, она семенила за Элис, глядя под ноги, и не оторвала глаза от земли, даже когда Дарнелл поднялся, приветствуя ее. Обмениваясь с Дарнеллом рукопожатием, она беспокойно смотрела налево, а когда Мери целовала ее — направо; когда же ее усадили на садовую скамейку, положив подушку под спину, она отвернулась, уставившись на задние стены домов на соседней улице. Она действительно была во всем черном, но даже Дарнелл понимал, что платье ее старое и потрепанное, мех на плаще и на боа, накинутом на плечи, — выцветший и какой-то сомнительный; он имел тот особый унылый вид, который есть только у тех мехов, что продают в магазинах "се-конд-хэнд" на окраинах. Что до черных лайковых перчаток, то они от долгой носки были все в трещинках, на кончиках пальцев выцвели и приобрели синеватый оттенок, а также выдавали регулярные попытки владельца их починить. Прилипшие ко лбу волосы были тусклы и бесцветны, хотя тетя явно пользовалась каким-то жиром, чтобы придать им блеск; сверху была нацеплена старомодная шляпка, украшенная черными подвесками, которые при ходьбе, задевая друг друга, отчаянно гремели.

И в самом лице миссис Никсон не было ничего от того облика, который воображал Дарнелл. У нее было бледное морщинистое худое лицо, заостренный нос и глаза с покрасневшими веками какого-то неопределенного водянисто-серого цвета; они, казалось, съеживались от падающего на них света или взглядов других людей. Глядя, как она сидит рядом с женой на скамейке, Дарнелл, устроившийся на принесенном из гостиной плетеном стуле, не мог не видеть, что это крохотное, эфемерное существо, что-то тихо бормочущее в ответ на вежливые расспросы Мери, бесконечно далеко от сложившегося в его представлении образа богатой и могущественной тети, которая может в качестве подарка на день рождения отвалить целую сотню фунтов. Поначалу она мало говорила; да, она очень устала, такая жара, а одежду полегче надеть побоялась: в это время года никогда нельзя знать, как погода изменится к вечеру: после захода солнца есть вероятность холодных туманов, а она не хочет рисковать и заработать бронхит.

— Я уж думала, что никогда сюда не доберусь, — продолжала тетя, и голос ее жалобно зазвенел. — Понятия не имела, что вы живете в таком отдаленном месте; я не была в этих краях много лет.

Тетя утерла глаза, вспоминая, без сомнения, дни, проведенные в Тернхем-Грин сразу после замужества с Никсоном; после того как платочек выполнил свою работу, она вновь положила его в видавшую виды черную сумку, которую она, скорее, стискивала, чем просто держала. Дарнелл обратил внимание, что сумка набита до отказа, и стал без особого интереса размышлять, что бы там могло быть; скорее всего, письма, подумал он, дополнительные доказательства предательских и коварных поступков дяди Роберта. Он чувствовал себя очень неловко, видя, что тетушка избегает смотреть на них с женой, и в конце концов встал и направился в дальний конец сада; там он закурил трубку и стал прохаживаться взад-вперед по гравиевой дорожке, продолжая удивляться тому, что пропасть между реальным и вымышленным образом оказалась так велика.

Потом он услышал шепот и увидел, что миссис Никсон склонилась к жене. Мери поднялась и пошла к нему.

— Пожалуйста, посиди в гостиной, Эдвард, — шепнула она мужу. — Тетя говорит, что не может обсуждать в твоем присутствии такие интимные вещи. Ее можно понять.

— Хорошо, только я не пойду в гостиную, а лучше погуляю. Не волнуйся, если я немного задержусь, — сказал Дарнелл. — Если тетя уедет до моего возвращения, попрощайся с ней от моего имени.

Дарнелл неторопливо дошел до большой дороги, где громыхая ходили трамваи. Он никак не мог отделаться от неприятного чувства неловкости и смущения и, покинув дом, а вместе с ним и миссис Никсон, надеялся восстановить душевное равновесие. Ее горе из-за подлого поведения мужа заслуживало всяческого сочувствия, однако Дарнелл, к своему стыду, глядя, как она сидит в его саду в убогой черной одежде и вытирает мокрым платком покрасневшие глаза, испытывал к ней неодолимое физическое отвращение. В юности он как-то был в зоопарке и до сих пор не мог забыть того чувства гадливости, какое пережил при виде некоторых пресмыкающихся, медленно переползающих друг через друга в илистом пруду. Дарнелла ужаснуло сходство между этими двумя ощущениями, и, желая избавиться от смутных и неприятных переживаний, он быстро зашагал по ровной и однообразной дороге, глядя по сторонам на некрасивую воскресную жизнь лондонских окраин.

Некоторая старомодность, все еще ощущаемая в Эктоне, внесла мир в его мысли, заставив позабыть недавние раздумья, а когда со временем он удалился достаточно далеко, за крепостной вал, то больше не слышал ни громких визгов, ни смеха людей, наслаждающихся отдыхом; выйдя на небольшой лужок, он мирно уселся под деревом, откуда была хорошо видна красивая долина. Солнце уже опустилось за холмы, облака превратились в подобие цветущих розовых кустов, а Дарнелл все продолжал сидеть в сгущающихся сумерках, пока его не охватил прохладный ветерок; тогда он со вздохом поднялся и пошел назад — к крепостной стене и освещенным улицам, по которым унылой толпой слонялись праздные гуляки. Дарнелл шептал про себя слова, похожие на волшебную песню, и с легким сердцем вернулся домой.

Мери сказала, что миссис Никсон уехала за час до его прихода. Дарнелл с облегчением вздохнул при этом известии, и они с Мери вернулись под свое дерево, где сели рядышком.

Некоторое время супруги сидели молча, а потом Мери заговорила, и голос ее при этом нервно дрожал.

— Мне нужно кое-что сказать тебе, Эдвард, — начала она. — Тетя сделала одно предложение, о котором ты должен знать. Мне кажется, нам надо его хорошенько обдумать.

— Предложение? А как ее дела? Эта история все еще продолжается?

— О, да! Она мне все рассказала. Дядя ни в чем не раскаивается. Кажется, он снял для этой женщины где-то в городе квартиру и обставил ее, истратив на это кучу денег. В ответ на упреки тети он только смеется и говорит, что хочет наконец-то пожить в свое удовольствие. Ты обратил внимание, как она подавлена?

— Да, очень подавлена. Но разве он не дает ей деньги? Для женщины ее положения она очень плохо одета.

— У тети множество прекрасных вещей, но, я думаю, она бережет их: у нее страх, что она их испортит. Уверяю, деньги здесь ни при чем: два года назад, когда дядя был еще идеальным мужем, он положил на ее имя очень большую сумму. Вот об этом я и хочу поговорить. Тетя хотела бы поселиться у нас. Она собирается очень хорошо платить. Что ты на это скажешь?

— Поселиться у нас? — воскликнул Дарнелл, уронив на траву трубку. Его поразила мысль, что тетя Мэриан станет их жилицей, и он сидел, глядя перед собой с отсутствующим видом и задаваясь вопросом, не принесет ли вечерний мрак еще один кошмар.

— Понимаю, такой вариант тебе не по душе, — продолжала жена. — Но мне кажется, дорогой, нельзя отказываться, не взвесив серьезно все "за" и "против". Боюсь, тетя тебе не очень понравилась.

Дарнелл молча покачал головой.

— Я так и подумала; бедняжка так расстроена, ты познакомился с ней не в самое лучшее время. На самом деле она очень главная. Послушай меня, дорогой. Ты думаешь, мы можем позволить себе отказаться от ее предложения? Как я тебе сказала, у нее много денег, но я не сомневаюсь, откажись мы, она очень обидится. Или вдруг что-то случится с то бой? Что тогда мне делать? Ты ведь знаешь, у нас еще мало сбережений.

Дарнелл тяжело вздохнул.

— Мне кажется, это испортит нам жизнь, — сказал он. — Мы ведь и сами не очень счастливы, дорогая Мери. Естественно, мне очень жаль тетю. Полагаю, ее надо поддержать. Но если она будет жить здесь все время…

— Понимаю, дорогой. Не думай, что я не смотрю вперед. Мне никто, кроме тебя, не нужен. И все же нам надо позаботиться о будущем, а с тетей мы сможем жить гораздо лучше. Я смогу немного баловать тебя, а ведь ты заслуживаешь этого: тебя так загружают в Сити. Наш доход удвоится.

— Ты хочешь сказать, она станет платить нам сто пятьдесят фунтов в год?

— Вот именно. И еще заплатит за обстановку пустой комнаты и за все остальное, что захочет иметь. Она сказала, что если ее навестят подруги, она оплатит стоимость дров для камина, добавит кое-что за свет и приплатит несколько шиллингов служанке за дополнительную нагрузку. Наш доход на самом деле увеличится даже больше, чем вдвое. Теперь ты видишь. Эдвард, дорогой, что такого предложения мы ни от кого другого не получим. Кроме того, как я уже сказала, надо смотреть вперед. Кстати, ты очень понравился тете.

Дарнелл внутренне содрогнулся, а жена продолжала приводить дальнейшие доводы.

— Не думай, мы не будем проводить с ней много времени. Тетя завтракает в постели и, как она мне сама сказала, обычно будет уходить к себе в комнату сразу после обеда. Думаю, мило и тактично с ее стороны подумать об этом. Она понимает, что нам не очень понравится, если кто-то третий будет постоянно с нами. Тебе не кажется, Эдвард, что, учитывая все это, нам следует принять ее предложение?

— Думаю, следует, — вздохнул Дарнелл. — Ты права, с финансовой точки зрения это очень выгодное предложение, и, боюсь, отказаться от него неосмотрительно. Но, признаюсь тебе, я далеко не в восторге.

— Я рада, что ты со мной согласен, дорогой. Поверь, все будет не так уж плохо. И помимо всех преимуществ, мы еще просто поможем тете. Бедняжка, как горько она плакала, когда ты ушел; она сказала, что решила больше ни минуты не оставаться в доме дяди Роберта, но не знает, куда пойти, и, если мы откажемся приютить ее, она ума не приложит, что с ней станется. Она совсем раздавлена горем.

— Хорошо, давай попробуем год пожить вместе. Возможно, все сложится так, как ты говоришь. Не так плохо, как кажется сейчас. Может, вернемся в дом?

Дарнелл наклонился, чтобы поднять с земли трубку. Ему не удалось ее нащупать, и тогда он зажег спичку. Рядом с трубкой под скамейкой валялось что-то, напоминающее вырванную из книги страницу. Дарнеллу стало любопытно, и он ее поднял.

В гостиной зажгли свет, и миссис Дарнелл уже достала писчую бумагу, чтобы тут же написать миссис Никсон и сообщить, что они с радостью принимают ее предложение, когда ее испугал удивленный крик мужа.

— Что случилось? — спросила она, пораженная столь необычным для мужа проявлением чувств. — С тобой все в по рядке?

— Только взгляни, — ответил Дарнелл, протягивая ей листок. — Я нашел это под скамейкой.

Мери удивленно посмотрела на мужа и прочла следующее:

НОВОЕ И ИЗБРАННОЕ СЕМЯ АВРААМОВО

Пророчества, которые осуществятся в этом году:

1. Флот из ста сорока четырех судов отправится в Тарсис и на Острова.

2. Уничтожение могущества Пса, в том числе и всех антиавраамовских законов.

8. Возвращение флота из Тарсиса с аравийским золотом, которое послужит основанию Нового Града Авраамова.

4. Поиск Невесты и передача власти Семидесяти Семи.

5. Лик Отца озарится большей славой, чем лик Моисея.

6. Папу Римского побьют камнями в долине под названием Берек-Зиттор.

7. Отца признают Три Великих Правителя. Два Великих Правителя отвергнут Отца и тут же сгорят в огне Его гнева.

8. Уменьшится власть Зверя, и повергнутся в уныние Судьи.

9. Невесту найдут в Земле Египетской, которая, как открыли Отцу, теперь находится в западной части Лондона.

10. Новый Язык даруется Семидесяти Семи и Ста Сорока Четырем. Отец войдет в Брачные Покои.

11. Лондон будет разрушен, а на его месте возведут город по названию По, который станет Новым градом Авраамовым.

12. Отец воссоединится с Невестой, а нынешняя Земля за полчаса переместится к Солнцу.

Лицо миссис Дарнелл просветлело, когда она прочитала этот текст, который показался ей, несмотря на всю его бессвязность, вполне безобидным. Услышав восклицание мужа, она было подумала, что увидит нечто более страшное, чем список туманных пророчеств.

— Ну, и что тут такого? — сказала она.

— Как, что такого? Неужели ты не понимаешь, что листок уронила твоя тетя, и значит, она совсем безумна.

— Не говори так, Эдвард. Во-первых, откуда тебе известно, что он принадлежит тете? Его могло занести ветром из другого сада. И даже, будь он тетин, это еще не повод называть ее безумной. Сама я не верю, что в наше время встречаются настоящие пророки, но многие хорошие люди думают иначе. Я знала одну пожилую даму, которая была безусловно хорошим человеком и каждую неделю покупала газету, где печатались разные предсказания. Никто не называл ее сумасшедшей, и я слышала, как отец говорил, что таких способностей к бизнесу он ни у кого не встречал.

— Хорошо, думай, как хочешь. Но поверь, мы еще пожалеем.

Какое-то время оба молчали. Вернулась домой после воскресных свободных часов Элис, а они все сидели в гостиной, пока миссис Дарнелл не сказала, что устала и хочет лечь спать.

Муж поцеловал ее:

— Пожалуй, я еще посижу, дорогая, а ты иди. Мне нужно все обдумать. Нет, не волнуйся, я не изменю своего решения: твоя тетя может переезжать к нам. Но кое-что не дает мне покоя, и я хотел бы в этом разобраться.

Дарнелл долго размышлял, меряя шагами комнату. Свет понемногу гас то в одном, то в другом окне на Эдна-Роуд; люди из соседних домов уже крепко спали, а в гостиной у Дарнеллов все горел свет, и хозяин дома ходил взад-вперед по комнате. Он думал о том, что их жизнь с Мери, всегда такая спокойная, стала принимать какие-то гротескные и фантастические формы, в ней появились приметы смуты и беспорядка, угроза сумасшествия, странные вещи из другого мира. Похоже на то, как если бы на тихих, сонных улицах старого поселения на холмах вдруг послышались барабанная дробь, звуки свирели, неистовая, дикая песня, и на рыночную площадь вдруг высыпала шумная толпа пестро одетых артистов, которые бы лихо отплясывали под свою бешеную музыку, вытаскивая горожан из уютных, безопасных домов на улицы и соблазняя их принять участие в необычном танце.

И все же Дарнелл и вдали, и вблизи (ведь это скрывалось в его сердце) видел мерцающий свет надежной и верной звезды. А внизу сгущалась тьма; туман и мгла заволокли город. Красноватое дрожащее пламя факелов вспыхивало тут и там. Песня звучала все громче, в ней нарастали нездешние звуки, они то взлетали, то опускались в каких-то неземных модуляциях, словно становясь неким заклинанием: барабаны бешено выбивали дробь, свирель пронзительно визжала — они звали всех выйти из дома, покинуть мирные очаги: странный ритуал свершался на улицах. Эти улицы, обычно такие тихие, усмиренные прохладной и умиротворяющей пеленой темноты, мирно спящие под покровительством вечерней звезды, теперь сотрясались в пляске вместе с фонарями, оглашаясь криками тех, кто рвался вперед, словно обезумев; песня ширилась и разрасталась, стук барабанов усиливался, а посредине разбуженного города причудливо наряженные артисты исполняли танец при свете ярко горящих факелов. Дарнелл не знал, были ли они действительно артистами — людьми, которые как пришли, так и уйдут по тропе, ведущей в горы: или они на самом деле чародеи, способные совершать удивительные чудеса и знающие тайное заклинание, по которому Земля может превратиться в преисподнюю, а те, кто слушает их и взирает на происходящее, будут обмануты этим зрелищем, втянуты в изысканные фигуры таинственного танца и унесены ветром в бесконечные и отвратительные лабиринты в горах, чтобы скитаться там до бесконечности.

Но Дарнелл ничего этого не боялся: ведь у него в сердце зажглась Утренняя звезда[14]. Она была там и раньше, но постепенно свет ее становился все ярче и ярче: Дарнелл теперь понимал, что, несмотря на то, что его земная жизнь проходит в древнем городе, осажденном чародеями, которые принесли с собой свои песни и процессии, он также пребывает в ясном и спокойном мире света и взирает с этой громадной, немыслимой высоты на мирскую суету, на разные обряды, в которых не является подлинным участником, слушает магические песни, которые никогда не смогут выманить его из-за стен его высокого и священного града.

Когда Дарнелл лег подле жены и заснул, сердце его переполняли радость и покой, и проснувшись утром, он вновь почувствовал себя счастливым.

В начале следующей недели мысли Дарнелла были как бы окутаны легкой дымкой. Возможно, природа не наградила его практичностью или тем, что обычно называют "здравым смыслом", но воспитание привило ему вкус к ясным и простым состояниям рассудка, и он со смущением и скрытым беспокойством вспоминал необычные мысли, посетившие его воскресным вечером, которые он не сумел объяснить, так же как не люба! находить объяснение своим причудам в детские и юношеские годы. Сначала Дарнелла раздражало, что ему не везет; утренняя газета, которую он всегда покупал, когда омнибус задерживался на Аксбридж-Роуд, выпала из его рук непрочитанной в то время, как он убеждал себя, что театральное появление в их доме нелепой старухи, пусть и достаточно надоедливой, не могло считаться разумным объяснением того, что он впал в загадочную прострацию, а мысли приняли необычный, фантастический поворот, оформляясь на незнакомом языке, который он почему-то понимал.

Такие вот проблемы озадачивали его на долгом привычном подъеме у Голландского парка и дальше, когда омнибус проезжал толкучку у Ноттинг-Хилл-Гейт, откуда одна дорога вела в укромное местечко, где виднелись крыши коттеджей и прочих построек Бейсуотера, а другая — в мрачный район трущоб. Вокруг Дарнелла сидели привычные спутники его утренних поездок; он слышал, как они тихо переговариваются между собой, обсуждая политические проблемы, и мужчина, сидевший рядом и тоже ехавший из Актона[15], спросил у Дарнелла, что тот думает о нынешнем правительстве. Впереди шел громкий и оживленный спор, что такое ревень — фрукт или овощ; среди прочих голосов Дарнелл различил голос Редмана, соседа по улице, который хвалил жену за экономность:

— Не знаю, как ей это удается. Знаете, что мы ели вчера? На завтрак: рыбные пирожки, великолепно поджаренные, пышные, с добавлением разных травок; этот рецепт ей дала тетя, вам надо непременно их попробовать. Кофе, хлеб, масло, джем и все остальное, что положено на завтрак. Теперь обед: ростбиф, йоркширский пудинг, картофель, зеленые овощи, соус из хрена, сливовый пирог, сыр. Где вы найдете обед лучше? По мне, так он просто великолепен.

Несмотря на эти отвлекающие моменты, Дарнелл все же предался мечтаниям в мерно покачивающемся омнибусе, везущем его в Сити, но и тогда пытался он разрешить загадку вчерашнего бдения; контуры деревьев, зеленые лужайки и дома, проносящиеся перед его глазами, люди на тротуарах, уличный гомон, звенящий в ушах, — все казалось ему новым и непривычным, словно он продвигался по улицам незнакомого города в чужой стране. Возможно, именно в это утреннее время, когда он ехал, чтобы делать свою механическую работу, смутные образы, которые давно уже бродили в его сознании, выливались в определенные умозаключения, с которыми он при всем желании не мог не считаться. Дарнелл получил то, что называют солидным коммерческим образованием, и потому с большим трудом оформлял серьезные мысли в понятные и законченные фразы; но в такое утро он не сомневался в том, что "здравый смысл", который при нем всегда превозносили как высшую человеческую добродетель, был, по всей видимости, всего лишь мельчайшей и ничтожнейшей вещью в интеллектуальном снаряжении муравья. И сразу за этой мыслью, как ее естественное продолжение, пришло твердое убеждение, что человеческая жизнь дошла до полного абсурда; его самого, всех его друзей, знакомых и коллег интересовали вещи, которые изначально не должны были интересовать людей; все они стремились к тому, к чему человеку не предназначено стремиться; они были благородными камнями из алтаря, а пошли на фундамент хлеву. Дарнеллу казалось, что жизнь — это великий поиск; чего? — он не знал; за множество лет подлинные указатели на путях один за другим разрушились или оказались преданы забвению; значения написанных на них слов были постепенно забыты; указатели один за другим стали показывать неправильное направление; настоящие входы заросли: сам путь переместился с высот в низины; и наконец племя пилигримов выродилось, превратившись в наследственных камнебойцев и землекопов, работавших на этом пути, который теперь, если и вел куда-то, то только в пропасть. Сердце Дарнелла замирало от странного и волнующего чувства, от нового ощущения, которое появилось, когда он осознал, что большая потеря может быть и не безнадежной, а трудности не обязательно непреодолимыми. Вполне возможно, думал он, что камнебойцу достаточно отбросить свой молот и пуститься в путь, и тот станет для него прямой дорогой; и всего лишь один шаг в сторону навсегда избавит землекопа от вонючей канавы.

Конечно, все эти вещи открывались ему медленно и с трудом. Ведь он был одним из клерков в Сити, а эта порода людей "пышно произрастала" в конце девятнадцатого века, да и всю чепуху, которая накапливалась столетиями, нельзя было разгрести за короткий срок. Вновь и вновь нелепые убеждения, взращенные в нем, как и в его коллегах, заставляли Дарнелла думать, что настоящим миром является то видимое и осязаемое существование, в котором добросовестное копирование писем обменивается на определенное количество хлеба, мяса и жилье, и мужчина, добросовестно переписывающий письма, не бьющий жену, не просаживающий впустую деньги, — это хороший человек, полностью оправдывающий свое предназначение. Но несмотря на все эти доводы, несмотря на то, что их принимали все окружающие Дарнелла люди, ему было даровано понять лживость и нелепость такого положения. Ему повезло, что он совсем не знал жалкой "науки", но даже если бы в его сознание каким-то образом поместили целую библиотеку, то и тогда он не стал бы "отрицать во тьме то, что познал в свете". Дарнелл но опыту знал, что человек — тайна, и он создан для таинств и видений, для постижения невыразимого блаженства, для великой радости, способной преобразовать мир, для радости, которая превосходит все земные наслаждения и побеждает несчастья. Он знал это твердо, хотя смутно понимал; и держался особняком, готовя себя к великому эксперименту.

Имея такое тайное сокровище, как эти мысли, он мог перенести достаточно спокойно и угрозу вторжения в их жизнь миссис Никсон. Дарнелл, конечно, понимал, что ее присутствие для них нежелательно, тем более, что у него были большие сомнения в психическом здоровье женщины, но, в конце концов, что эго решало? Ведь слабо мерцающий свет уже зарождался в нем, говоря о преимуществах самоотрицания, и потому Дарнелл предпочел пойти навстречу желаниям жены. Et non sua poma[16]; к своему удивлению, ему доставит удовольствие отказ от собственной воли, а ведь именно это он всегда считал отвратительным. Такое состояние он никак не мог понять; но все же, несмотря на то, что он принадлежал к самому безнадежному в этом смысле классу, жил в самом безнадежном окружении, какое только можно. вообразить, несмотря на то, что он знал так же мало об askesis[17], как и о китайской философии, в нем было достаточно благодати, чтобы не отказаться от света, забрезжившего в его душе.

А пока он находил вознаграждение в глазах Мери, встречавшей его прохладными вечерами на пороге дома после глупейших трудов в Сити. Они сидели рядышком под тутовым деревом, дожидаясь темноты, и когда бесформенный мир теней поглощал окружавшие их уродливые стены, они, казалось, освобождались от уз Шенердз-Буш и могли беспрепятственно блуждать в не обезображенном, не изгаженном мире, который скрывался за стенами. О нем Мери знала очень мало, а может быть, и совсем ничего, потому что ее родственники всегда разделяли взгляды современного мира, который инстинктивно воспринимает деревенскую жизнь как нечто ужасное. Мистер Рейнольдс разделял и еще один странный предрассудок своего времени: он считал, что из Лондона надо выезжать, но крайней мере, раз в год, и поэтому Мери побывала в разных курортных местечках на южном и восточном побережьях, куда толпами съезжались лондонцы, превращая пляжи в один огромный скверный мюзик-холл и получая, по их словам, большую пользу от перемены обстановки. Такого рода опыт не дает никакого представления о сельской местности в ее истинном и сокровенном смысле; и все же Мери, сидя в сумерках под шелестящим деревом, что-то знала о тайне леса и долины, скрытой меж высоких холмов, где шум льющейся воды отзывается эхом в кристальном ручейке. А для Дарнелла эти вечера были временем фантастических грез: ведь именно тогда происходили чудесные превращения, и он, не способный постичь чудо и едва верящий в него, все же подсознательно знал в душе, что вода превращается в вино новой жизни.

Такой музыкой всегда были пронизаны его сны, такое же чувство осталось у него от тех тихих и проникновенных вечеров, которые запали ему в память с тех давних пор, когда, будучи ребенком (мир тогда еще не подавил его), он ездил в старый дом на западном побережье и в течение целого месяца слышал из окна своей комнаты шум леса, а когда ветер стихал, слышал плеск воды в зарослях камыша; несколько раз, проснувшись особенно рано, он слышал странный крик какой-то птицы, вылетающей из гнезда в камышах, выглядывал наружу и видел смутно белевшую долину и извилистую речку, сбегающую к морю.

С течением лет эти воспоминания тускнели и стирались в памяти, цепи повседневности сковали его душу; сама атмосфера, в которой он жил, была губительна для подобных воспоминаний, и только изредка — во сне или в моменты забвенья он мысленно возвращался в ту долину на дальнем западе, где в дыхании ветерка было волшебство, где каждый лист, каждый ручеек, каждый холм открывали ему великие и священные тайны. Но теперь утраченное зрение во многом вернулось, и, глядя с любовью в глаза жены, он видел блестящую гладь озер в притихшем лесу и вечерние туманы, слышал шум бегущей речки.

В пятницу на той неделе, что началась со странного и уже слегка подзабытого визита миссис Никсон, когда супруги сидели рядышком в саду, раздался, к неудовольствию Дарнелла, резкий звонок, и несколько растерянная Элис объявила, что неизвестный джентльмен хочет видеть хозяина. Дарнелл направился в гостиную, где Элис зажгла только один газовый рожок; он горел ярким неровным пламенем; здесь Дарнелла дожидался тучный пожилой господин, чье лицо, искаженное редкими бликами, было Дарнеллу незнакомо. Он непонимающе смотрел на гостя и уже собирался заговорить, но тот опередил его:

— Вы меня не знаете, но, думаю, мое имя вам известно. Я Никсон.

Не дожидаясь реакции на эти слова, пожилой господин сел и начал свой рассказ, и очень скоро Дарнелл, подготовленный к последующим откровениям, внимал ему, ничему не удивляясь.

— Короче говоря, — закончил наконец Никсон, — она окончательно рехнулась, и сегодня нам пришлось поместить бедняжку в лечебницу.

Голос его дрогнул, и он поспешно утер глаза: несмотря на свою тучность и удачливость в бизнесе, он не был лишен чувствительности и любил жену. Никсон говорил быстро, касаясь многих подробностей, которые могли бы заинтересовать специалистов по разного рода маниям; он был явно расстроен, и Дарнелл сочувствовал ему.

— Я приехал к вам, — продолжал Никсон, — так как мне стало известно о визите жены к вам в прошлое воскресенье; могу только догадываться, что она вам тут порассказала.

Дарнелл показал ему листок с пророчествами, оброненный миссис Никсон в саду.

— Вы что-нибудь знаете об этом? — спросил он.

— Это его рук дело. — произнес старый джентльмен с некоторым оживлением. — О, да… я основательно отделал его позавчера.

— Это должно быть сумасшедший? Кто он?

— Нет, он не сумасшедший. Просто скверный человек. Плюгавый валлийский подонок по фамилии Ричардс. Последние несколько лет он проповедует в Нью-Барнете, и моя бедная жена — она никак не могла найти себе церковь по душе — последний год посещала его гнусную секту. Это ее окончательно доконало. Да, я здорово его отделал позавчера и не боюсь, что меня привлекут к ответственности. Я раскусил этого субчика, и он это знает.

Никсон шепнул что-то Дарнеллу на ухо, а затем, фыркнув, в третий раз повторил ту же фразу:

— Здорово я его отделал позавчера.

В ответ Дарнелл пробормотал слова утешения и выразил надежду, что миссис Никсон поправится.

Пожилой джентльмен покачал головой.

— Боюсь, надежды нет, — ответил он. — Я консультировался с лучшими специалистами, и они сказали, что ничем не могут помочь.

Он выразил желание повидать племянницу, и Дарнелл вы-ш&т, чтобы немного подготовить жену. До той никак не доходило, что тетка безнадежно больна: ведь миссис Никсон, хоть и была всегда основательно глуповата, считалась у родных здравомыслящей особой. Рейнольдсы, как и большинство людей, принимали отсутствие воображения за душевное здоровье; и хотя мало кто из нас слышал о Ломброзо, все мы его последователи. Мы легко верим, что поэты безумны, и если, согласно статистике, оказывается, что на самом деле мало кто из поэтов попадал в сумасшедший дом, нас утешает мысль, что все они перенесли коклюш, что, без сомнения, можно причислить, как и интоксикацию, к легкому помешательству.

— Но правда ли это? — спросила Мери наконец. — Ты уверен, что дядя не обманул тебя? Тетя всегда казалась такой разумной.

Напоминание о том, что тетя Мэриан имела привычку слишком рано вставать по утрам, заставило ее наконец задуматься; затем супруги вместе вошли в гостиную, где их ждал пожилой джентльмен. Несмотря на оставшиеся у Мери некоторые сомнения, его очевидные доброта и честность произвели на нее впечатление, и перед уходом дяди с него было взято обещание снова их навестить.

Миссис Дарнелл сказала, что устала, и отправилась спать, а Дарнелл вернулся в сад и долго ходил там, пытаясь привести мысли в порядок. Огромное облегчение, испытанное им от известия, что миссис Никсон не будет у них жить, открыло Дарнеллу, что, несмотря на проявленное смирение, его страх перед ее приездом был очень велик. Теперь тяжесть с души снялась, и он мог размышлять о своей жизни безотносительно к этому чудовищному вторжению, которого он так страшился. Дарнелл глубоко и радостно вздохнул и, гуляя по саду, наслаждался запахами ночи, которые, хоть и с трудом, доходили до него через кирпичные постройки пригорода: все это вызвало в его памяти тот дивный аромат, который он вдыхал в бы с Tjx> пролетевшие дни детства; тот запах исходил от самой земли, когда пылающее солнце опускаюсь за горы и его отблески на небе и лугах постепенно тускнели. Когда ему удавалось оправиться от грез об утраченной волшебной стране, его посещали другие образы из детства, основательно, но не совсем, забытые: они хоть и ютились в укромных уголках памяти, однако были готовы в любой момент вырваться оттуда.

Дарнеллу вспомнилась одна фантазия, долго преследовавшая его. Когда он однажды, приехав на отдых, дремал жарким днем в лесу, что-то "заставило его поверить", что из голубой дымки и зеленого сияния листвы к нему спустилась подруга — белокожая девочка с длинными черными волосами; она играла с ним и шептала на ухо свои секреты, пока его отец спал под деревом; с этого летнего дня она постоянно была рядом, навещала его в пустоте Лондона, и даже в последние годы он продолжат время от времени ощущать ее присутствие в зное и суете Сити.

Последний ее приход он хорошо помнил; это было за несколько недель до его женитьбы — тогда, занятый каким-то пустяшным делом, он вдруг поднял в изумлении глаза, удивляясь, почему это в спертом воздухе неожиданно проявился запах свежей листвы, а до ушей донесся шелест деревьев и плеск речной воды в камышах; а потом его охватил экстаз, которому он еще раньше дал определенное имя и наделил индивидуальностью. Тогда он узнал, что вялая плоть человека может уподобиться пламени; теперь же, оглядываясь назад с новых жизненных позиций, он осознал, что не ценил и отвергал все настоящее в своей жизни, которое, возможно, пришло к нему как раз вследствие его отрицательных свойств.

И все же, по мере того как Дарнелл размышлял, он понял, что в его жизни была цепочка очевидных знаков: вновь и вновь голоса шептали ему на ухо слова из неизвестного языка, который теперь он признал за родной; на обычной улице перед ним вдруг возникали картины его настоящей родины: и во всех жизненных перипетиях некие эмиссары только и ждали, чтобы направить его стопы на тропу великого путешествия.

Спустя неделю или две после визита мистера Никсона Дарнелл взял очередной ежегодный отпуск.

О том, чтобы ехать в Уолтон-он-зе-Нейз или в другое подобное место, речь не шла: ведь он полностью поддерживал стремление жены накопить значительную сумму денег на черный день. Но погода была великолепная, и он весь день проводил в саду под деревом или совершая длинные бесцельные прогулки в западных предместьях Лондона, не лишенных очарования в старом, добром смысле этого слова — пусть и мало заметного на скверно освещенных, грязных и длинных улицах.

Однажды, во время сильного дождя, Дарнелл заглянул в "комнату с коробками" и увлекся приведением в порядок бумаг из старого дорожного сундука — обрывков семейной истории; некоторые листы были исписаны почерком отца, на других — чернила почти выцвели; было там и несколько старых записных книжек с пометками еще более отдаленного времени — на них чернила были ярче и чернее, чем прочие, используемые для письма вещества, которые продаются киоскерами в наши дни. Дарнелл повесил в этой комнате портрет своего предка, купив также прочный кухонный стол и стул: и миссис Дарнелл, глядя, как он корпит над старыми документами, подумывала, не сделать ли эту комнату "кабинетом мистера Дарнелла". В течение многих лет он не интересовался семейными реликвиями, но с того утра, когда дождь привел его в эту комнату, он не прекращал работать над ними до конца отпуска.

Это стало новым увлечением Дарнелла; в его сознании смутно проступали лики предков, вырисовывалась картина их жизни в том старом доме, что стоял в речной долине где-то на Западе, в краю кристальных родников, быстрых речек и темных, древних лесов. Среди разрозненных обрывков старых, никому не нужных бумаг встречались вещи гораздо более странные, чем просто записи семейной истории; когда Дарнелл вернулся на работу в Сити, некоторым его коллегам показалось, что он слегка изменился внешне, но, когда его спрашивали, где он был и что с собой сделал, тот в ответ только смеялся. Однако Мери заметила, что муж каждый вечер проводит хотя бы час в "комнате с коробками", и ее огорчало, что он попусту тратит время, читая старые бумаги о давно умерших людях. А как-то днем, когда они вдвоем отправились на прогулку по мрачным окрестностям Эктона, Дарнелл остановился у захудалого букинистического магазина и, внимательно осмотрев ряды старых книг на витрине, вошел внутрь и купил две из них. То были словарь латинского языка и латинская грамматика, и Мери с удивлением услышала от мужа, что он намерен изучить латынь.

Да, она видела, что поведение мужа странным образом изменилось, и не могла не встревожиться по этому поводу, хотя вряд ли сумела бы сформулировать, что именно ее беспокоит. Однако она понимала, что, начиная с лета, их жизнь неуловимым и непостижимым для нее образом переменилась — все стало не тем, чем было прежде. Когда она смотрела на скучную улицу с редкими прохожими, та была как бы и прежней, и одновременно другой, а когда ранним утром она распахивала окно, то ветерок, влетая в комнату, приносил ей некое послание, которое она не могла расшифровать.

Дни, один за другим, проходили по-старому, однако даже стены их дома выглядели иначе, и голоса мужчин и женщин зазвучали по-новому: в них словно эхом отзывалась музыка с далеких, неведомых гор. И постепенно, день за днем, в то время, как она занималась домашними делами, переходила из одного магазина в другой на безликих, переплетенных улицах — роковом лабиринте отчаянного запустения и одиночества, к ней приходили неясные образы из какого-то иного бытия, словно она пребывала во сне и каждую минуту могла проснуться и увидеть, как солнечный свет уничтожит безликую серость и перед глазами воссияет долгожданный новый мир. Казалось, стоит сознанию сделать крохотное усилие, и то, что было сокрыто, откроется; пока Мери ходила по улицам скучного и бесцветного предместья, повсюду встречая мрачные и прочные стены стоявших на них домов, она не могла отделаться от чувства, что сквозь эти стены мерцает некий свет; незнакомый и загадочный аромат благовоний из иного мира, который был не столько недосягаем, сколько не поддавался описанию, щекотал ей ноздри; а в ушах звучала прекрасная песня, наводя на мысль, что по всему ее пути расставлены спрятанные хоры.

Мери изо все сил боролась с этими ощущениями, отказываясь принимать их на веру: ведь на нас уже триста лет давят определенные убеждения, направленные на то, чтобы вытравить подлинное знание; и эта акция осуществлялась так целенаправленно, что к истине теперь можно прийти только через невероятные страдания. И поэтому Мери проводила дни в странном смятении, цепляясь за простые вещи и простые мысли, как будто боясь, что как-нибудь утром она может проснуться в неведомом мире и начать вести совсем другую жизнь. А Эдвард Дарнелл ездил ежедневно на работу, всегда возвращаясь вечером с сияющими глазами и лицом, и благоговейное изумление в его взгляде росло с каждым днем, словно нелепа перед глазами становилась все тоньше и вскоре должна была исчезнуть совсем.

Из-за этих великих превращении, свершавшихся в ней и в муже. Мери замкнулась в себе, возможно, боясь, что, начни она расспрашивать о происходящем Эдварда, его ответы могут быть слишком невероятны. Напротив, Мери приучала себя волноваться из-за незначительных вещей: так, она постоянно задавала себе вопрос, что привлекает внимание мужа в старых бумагах и почему он проводит вечер за вечером в холодной комнате наверху.

Как-то, по приглашению Дарнелла, она пришла взглянуть на эти бумаги, но не нашла в них ничего интересного; среди них была парочка рисунков старого дома на Западе, выполненных небрежно чернилами: дом выглядел бесформенным и фантастичным строением с диковинными колоннами и еще более диковинным орнаментом на выступающем вперед портике; с одной стороны крыша провисала чуть ли не до земли, а в центре ее высилось нечто вроде башни. Еще среди бумаг были документы, состоящие, казалось, только из имен и чисел, с начертанными на нолях гербами: Мери наткнулась на длинную цепь затейливых валлийских фамилий, связанных между собой частицей "аи". Одна бумага была вся испещрена значками и цифрами, которые ничего ей не говорили; встречались там также блокноты и книжки, исписанные старомодным почерком, — большинство записей, по словам мужа, было на латинском языке; все это собрание представляло для Мери столь же мало интереса, как, к примеру, трактат о конических сечениях. Что же касается Дарнелла, то он ежевечерне уединялся в комнате с заплесневелыми бумажными свитками, и всякий раз, когда он возвращался, жена видела на его лице выражение, говорящее о сильнейшем переживании.

Однажды вечером Мери спросила мужа, что так заинтересовало его в бумагах, которые он ей показал.

Этот вопрос привел его в восторг. Так случилось, что за последние недели они мало говорили друг с другом, и Дарнелл стал рассказывать ей про письменные упоминания о племени, из которого он вышел, и о старом диковинном доме из серого камня, стоящем между лесом и речкой. История его рода, говорил он, восходит к давним временам, она началась еще до прихода норманнов, еще до прихода саксов, в дни, когда только закладывался Рим; в течение многих столетий его предки жили в укрепленном замке, стоящем на высоком холме посреди леса; и даже в наши дни сохранились высокие курганы, с которых, если глядеть в одну сторону, сквозь деревья видна гора, а в другую — желтоватое море. Настоящее семейная фамилия не Дарнелл; ее взял себе в шестнадцатом веке некий Иоло ап Талисин аи Иоруерт; почему он это сделал, Дарнелл, похоже, не понимал. Затем муж рассказал ей, как постепенно, столетие за столетием, семейное благосостояние приходило в упадок, пока в их владении не остался один только дом из серого камня и несколько акров земли у реки.

— И знаешь что, Мери, — закончил он, — думаю, мы со временем тоже там поселимся. Сейчас в этом доме живет мой двоюродный дед; в молодости он заработал много денег, занимаясь бизнесом, и, полагаю, все оставит мне. Ведь я его единственный родственник. Как это будет непривычно! Совсем не та жизнь, что здесь.

— Ты никогда мне об этом не говорил. А ты не думаешь, что твой дедушка оставит дом и деньги кому-то, кого он действительно хорошо знает? Ведь последний раз ты видел его, когда был еще маленьким мальчиком?

— Да, но раз в году мы обмениваемся письмами. И со слов отца я знаю, что старик никогда не оставит дом чужому человеку. Как ты думаешь, тебе там понравится?

— Не знаю. Ведь это очень уединенное место?

— Думаю, да. Не помню, есть ли поблизости еще усадьбы, но, кажется, нет. Зато какая перемена! Ни Сити, ни улиц, ни вечно куда-то спешащих людей; только шум ветра, зелень листвы, зеленые холмы и поющие голоса земли…

Дарнелл внезапно замолчал, как бы боясь, что скажет лишнее и выдаст раньше времени некую тайну; и действительно, когда он говорил о той перемене, которая произойдет в их жизни, если они переберутся с маленькой улицы в районе Шепердз-Буш в старинный дом, стоящий в лесах дальнего Запада, с ним самим что-то происходило, а голос модуляциями вызывал представление о некоем древнем песнопении. Внимательно посмотрев на мужа, Мери коснулась его руки, и он глубоко вздохнул.

— Кровь зовет меня на древнюю землю предков, — сказал он. — Я уже забываю, что работаю клерком в Сити.

Без сомнения, в Дарнелле взыграла кровь рода; в нем возрождался древний дух, в течение многих столетий хранивший верность таинствам, к которым большинство из нас теперь равнодушно; с каждым днем этот дух все более креп, его уже трудно было скрывать. Дарнелл оказался почти в том же положении, что и человек из известной истории, который, пережив электрический шок, внезапно увидел перед собой вместо лондонских улиц море и остров в стране антиподов; теперь Дарнелл с трудом приспосабливался к окружению и его интересам, хотя совсем еще недавно не знал ничего другого: серый дом, лес и река, символы другого мира ворвались в картину лондонской окраины.

Дарнелл возобновил рассказ, только теперь он говорил более сдержанно. Он рассказывал жене о своих дальних предках и о главе рода, которого почитали святым и которому приписывали знание некоторых великих тайн — они именовались в бумагах "Тайные песни святого Иоло". Затем Дарнелл резко сменил тему, перейдя к воспоминаниям об отце и той странной, однообразной жизни, какую вели они в мрачной квартире на окраине Лондона, о серых улицах с рядами отштукатуренных домов (его первые воспоминания), заброшенных сквериках в северном Лондоне и опять об отце, суровом человеке с бородой, который, казалось, всегда находился где-то не здесь и словно надеялся, что за прочными стенами лежит страна с тенистыми садами и озаренными солнцем холмами, холодными ключами и сверкающими озерами со склоненной над ними листвой.

— Мне кажется, отец всего лишь зарабатывал себе на жизнь, — продолжал Дарнелл, — на ту жизнь, какую мог себе позволить, служа в Государственном архиве и Британском музее. Он выискивал разные сведении для юристов и приходских священников, которые хотели изучить старые документы. Отец никогда много не зарабатывал, и мы постоянно меняли квартиры, всегда селясь в отдаленных районах, в домах, которые, казалось, вот-вот развалятся. Знакомств с соседями мы не заводили — слишком уж часты были наши переезды, — но у отца было несколько друзей, таких же пожилых людей, как и он сам, которые часто нас навещали; тогда, если в доме водились деньги, посылали за пивом, и отец сидел и курил с гостями до позднего вечера.

По сути, я ничего не знал о его друзьях; они походили друг на друга, и у всех в глазах было одно выражение — тоски по неведомому. Эти люди очень мало говорили о своей жизни, а больше о каких-то непонятных тайнах, а если и касались обычных вещей, то становилось ясно, что для них и деньги, и их отсутствие являются чем-то совсем не важным. Когда я вырос, устроился на работу в Сити, познакомился с другими молодыми людьми и услышал, о чем они беседуют, то подумал, что отец и его друзья слегка не в себе; но теперь я так не думаю.

И так, вечер за вечером, Дарнелл говорил с женой, легко переходя от рассказа о неприглядных меблированных комнатах, где он провел детство в обществе отца и других таких же страждущих душ, к старому дому, надежно укрытому в долине на далеком Западе, и древнему роду, который в течение многих столетий видел, как солнце садится за горы. Однако на самом деле у всего, о чем бы он ни говорил, был один конец, и Мери чувствовала, что за словами мужа, какими бы незначительными они ни были, всегда присутствует скрытое намерение, и что их еще ждет великое и удивительное приключение.

И так день за днем мир становился все волшебнее; день за Днем вершилась работа по отмежеванию, все грубое, вульгарное отвергалось. Дарнелл не пренебрегал в работе ничем, что могло быть полезным; теперь он никогда не бездельничал по утрам и не сопровождал жену в готическое кашице, предел — дующее на то, чтобы именоваться церковью. Супруги обнаружили на одной из отдаленных улиц небольшую церквушку, более отвечавшую их вкусам, и Дарнелл, нашедший в одной старых тетрадей сентенцию Incredibilia sola Credenda[18], скоро постиг, как высока и прекрасна может быть служба, в которой он принимал участие. Наши неумные предки учили нас, что мы станем мудрее, изучая естественные науки, возясь с пробирками, геологическими образцами, микроскопическими составами и тому подобным: однако тот, кто отказался от этих глупостей, знает, что надо читать не "научные" книги, а требники, и что душа мудреет, созерцая мистические церемонии и сложные и странные ритуалы. В них Дарнелл открывал для себя изумительный мистический язык, который был одновременно и более тайным, и более открытым, чем обычный язык богослужений; и теперь он видел, что, в каком-то смысле, вся жизнь — великая церемония или священное действо, и она учит на примере видимых форм тайному, трансцендентному знанию. Таким образом, в церковном ритуале Дарнелл увидел законченный образ мира, образ очищенный, возвышенный и просветленный, священный дом, выстроенный из сверкающих и прозрачных камней, в котором горящие свечи значили больше, чем звезды на небе, а воскуряемые благовония были более убедительным символом, чем стелющийся по земле туман. Душа его устремлялась за процессией, торжественно выступающей в белых одеяниях, — таинством, говорящим о восторге и радости, выше которых нет ничего, и когда Дарнелл созерцал, как убитая Любовь воскресает, побеждая смерть, он понимал, что присутствует, фигурально выражаясь, при логическом завершении всего, на Свадьбе Свадеб[19], на самом главном таинстве из всех, что были со дня сотворения мира. И так, день за днем, его жизнь все более наполнялась волшебством.

В то же самое время он догадывался, что раз в Новой жизни есть неизвестные дотоле радости, то наверняка в ней есть и неведомые опасности. В рукописной книге, которая претендовала на то, чтобы расшифровать "Тайные песни святого Иоло", одна небольшая глава носила название: "Fons Sacer non in communen Vsum convertendus est"[20], и приложив много усилий, с помощью учебника латинской грамматики и словаря, Дарнеллу удалось разобрать усложненную латынь своих предков. Книга, в которой находилась данная глава, была одной из самых замечательных в собрании: озаглавленная "Terra de Iolo"[21], она, помимо хитроумно скрытых символов, содержала перечень фруктовых садов, лугов, лесов, дорог, строений и рек, находящихся во владении предков Дарнелла. Здесь он прочитал о Святом источнике, бьющем в Лесу мудреца: "этот мощный ключ не иссякает в самое жаркое лето, никакое наводнение не может его загрязнить, это вода жизни для тех, кто жаждет жизни; очищающий поток для ищущих чистоты; и лекарство такой исцеляющей силы, что с Божьей помощью и молитвами Его святых, оно лечит самые страшные раны"[22]. Однако к воде из этого источника нужно относится как к святыне — ее нельзя использовать для бытовых целей или просто удовлетворять жажду; к ней следует относиться с благоговением, "как к воде, освященной священником". А на полях позднейшая приписка, приоткрывшая Дарнеллу значение этих запретов. Его учили не смотреть на источник жизни как на одно из жизненных удовольствий, как на новое ощущение, возможность подсластить безвкусную пилюлю обычного существования. "Потому что, — говорил комментатор, — нас позвали не как зрителей, чтобы мы смотрели на разыгрываемый перед нашими глазами спектакль, нет, нас позвали, чтобы мы сами взошли на подмостки и исполнили с чувством наши роли в величайшей и удивительной мистерии".

Дарнелл мог вполне понять то искушение, которое тут подразумевалось. Хотя он совершил еще малый путь по тропе познания и едва вкусил от этого таинственного источника, но уже осознавал, что некая магия преобразовывает мир вокруг него, наполняя жизнь значительностью и романтикой. Лондон теперь казался ему городом из "Тысячи и одной ночи", переплетения улиц — волшебным лабиринтом; длинные авеню с горящими фонарями — звездными системами; а сам огромный город символизировал бесконечность Вселенной. Он с легкостью представлял, как приятно проводить время в таком мире — сидеть себе в сторонке и мечтать, глядя на пышное зрелище, разыгрываемое перед ним; но Священный источник не предназначался для повседневного использования — он очищал душу и исцелял тяжелые душевные раны. Должно быть еще одно превращение: Лондон уже стал Багдадом, теперь ему нужно превратиться в Сион[23] или, как сказано в одном из старых документов, в город Чаши[24].

Существовали еще более страшные опасности, на которые осторожно указывалось в Завещании Иоло (так отец называл эти бумаги). Так, там содержались намеки на существование некоего ужасного места, куда могла попасть душа, на переход в иное существование, подобное смерти, на возможность вызвать самые могущественные силы зла из их темных укрытий — словом, на ту сферу, которая для большинства из нас ассоциируется с грубым и в какой-то степени детским символизмом черной магии. И здесь Дарнелл тоже не оставался без подсказки. Ему вспомнился один странный случай, произошедший давно и за все эти годы ни разу не припомнившийся, потерявшись среди других детских впечатлений. Теперь же он ясно и отчетливо всплыл в его памяти, неожиданно обретя важное значение. Это случилось во время той памятной поездки в старый дом на западе, и теперь ему вспомнилось все до мельчайших подробностей — даже голоса людей, казалось, звучали в ушах.

День был пасмурный, тихий и душный; после завтрака он стоял на лужайке и поражался, каким тихим и покойным может быть мир. Ни один листочек не дрогнул на деревьях перед домом, и со стороны леса тоже не доносился шелест листвы; цветы издавали сладкий и сильный аромат, словно выдыхая грезы летних ночей; далеко внизу, в долине, бежала, извиваясь, речка — тусклое серебро воды под тусклым серебром неба; а дальние холмы, леса и луга тонули в тумане. Неподвижность воздуха околдовала Эдварда: он все утро провисел на жердях, отделяющих луг от лужайки, вдыхая таинственное дыхание лета и глядя, как на лугу в тех местах, где туман редел, открываются, словно распускаясь прямо на глазах, яр-кие цветы. Пока он смотрел на это чудо, мимо него прошел к дому измученный зноем человек, он был чем-то испуган; сам же Эдвард не трогался с места, пока с башни не раздался удар гонга; здесь обедали все вместе — хозяева и слуги, обедали в темной прохладной комнате, окна которой выходили на замерший лес.

Эдвард видел, что дядя чем-то взволнован, и после обеда услышал, как тот говорил отцу, что на ферме что-то случилось, и они порешили все вместе поехать днем в местечко, носящее какое-то странное название. Но когда подошло время ехать, мистера Дарнелла не смогли вытащить из угла, куда он забился с трубкой и старыми книгами, и в повозку сел только дядя с Эдвардом. Они быстро съехали по тропе вниз на дорогу, идущую вдоль петляющей реки, пересекли мост у Каэрма-ена — римских руин, а затем, обогнув заброшенную деревеньку, выехали на широкую дорогу, огороженную барьером с острыми выступами на случай нападения, и двинулись дальше, поднимая клубы пыли. Через некоторое время они неожиданно повернули на север.

Эдвард никогда раньше не видел эту каменистую дорогу, она шла в гору и была такой узкой, что на ней едва хватало места для повозки, которая медленно тащилась вверх по крутому склону, а растущий по обеим сторонам сплошной стеной кустарник заслонял свет. Папоротник на склонах был особенно густой и зеленый; из невидимых родников на дядю с племянником постоянно капало, и старик сказал Эдварду, что зимой тут ездить нельзя: непрерывно бежит водяной поток.

Так они продолжали ехать, то поднимаясь в гору, то спускаясь с нее; переплетенный над их головами дикий кустарник не становился реже, и мальчику никак не удавалось узнать, что находится по сторонам. В узком тоннеле становилось все мрачнее; с одной стороны дороги кустарник постепенно перешел в край темного, глухо распевающего свою песнь леса: серый известняк дороги сменился темно-красной, с прожилками глины землей, заросшей местами травой; и вдруг из глубины леса донеслось птичье пение, эта мелодия перенесла сердце ребенка в другой мир, рассказывая ему о прекрасной сказочной стране далеко на краю света, где исцеляются все горести и страдания.

И вот наконец, после множества поворотов они выехали на высокое открытое место, где тропа расширялась, становясь чем-то вроде проселка; там же, по краям поляны, стояло несколько старых домиков, один из которых был таверной. Здесь они остановились; кучер сошел с козел, привязал уставшую лошадь и дал ей воды, а старый мистер Дарнелл взял мальчика за руку и повел по тропинке через поляну.

Теперь Эдвард мог все вокруг хорошо видеть; то была странная, диковатая местность; они находились в самом центре глухого горного района, где он никогда прежде не бывал; старик и мальчик стали спускаться по узкой тропинке, вьющейся но крутому, заросшему утесником и папоротником склону, и, когда из-за облаков выглядывало солнце, внизу, там, где бежал, перепрыгивая с камня на камень, быстрый ручеек, поблескивала серебром вода. Они спустились с горы, миновав заросли, и под прикрытием темной зелени фруктовых деревьев подошли к вытянутому, низкому, свежепобеленному дому с поросшей мхом и лишайником каменной крышей, из-за чего она очень отличалась по цвету от остальных.

Мистер Дарнелл постучал в тяжелую дубовую дверь, и они вошли в темную комнату, где единственным источником света было небольшое окно с толстым стеклом. Потолок удерживали мощные балки; нз огромного камина доносился неподражаемый запах горящих дров, который Дарнелл помнил до сих пор; в комнате, как ему показалось, было много женщин, их голоса звучали испуганно.

Мистер Дарнелл кивком головы подозвал к себе высокого седого старика в вельветовых бриджах, и мальчик, усевшись на высокий стул с прямой спинкой, мог видеть в окно, как дядя и старик прогуливались в саду по дорожке. Женщины на какой-то момент примолкли, а одна из них принесла мальчику из погреба стакан молока и яблоко. Неожиданно сверху донесся пронзительный вопль, а затем молодой женский голос затянул какую-то жуткую песню. Ничего подобного мальчик никогда прежде не слышал; сейчас же, вспоминая этот случай, Дарнелл знал, с чем можно сравнить эту песню — с гимном, который призывает ангелов и архангелов принять участие в Великом жертвоприношении. Но в отличие от такого гимна, сзывающего небесное воинство, та песня обращалась к силам зла, душам Лилит[25] и Сама эля, а сами слова ее, звучащие столь ужасно, с невероятными модуляциями, — neumala inferorum[26] — принадлежали неведомому языку, мало кому известному на земле.

Женщины переглядывались, в их глазах мальчик видел ужас; одна или две из них, самые старые, неуклюже осенили себя крестным знамением. Потом женщины вновь заговорили; Дарнелл и сейчас помнил обрывки их разговора.

— Она была там, — сказала одна женщина, указывая куда-то через плечо.

— Она никогда бы не нашла дорогу, — возразила другая. — Все, кто туда отправился, сгинули.

— Там теперь ничего нет.

— Откуда ты знаешь, Гвенллиан? Не нам это говорить.

— Моя прабабка знала тех, кто там побывал, — сказала одна очень старая женщина. — Она рассказывала мне, как их потом забирали.

Вскоре в дверях появился дядя, и они вернулись домой тем же путем. Эдвард больше никогда ничего об этом не слышал, так и не узнав, умерла девушка после своего странного припадка или выздоровела; однако эта сцена долго не шла у него из головы, а теперь вспомнилась вновь как своего рода предостережение, как символ подстерегающих их на новом пути опасностей.

Нет никакой возможности продолжать далее историю Дарнелла и Мери, потому что с этого момента с супругами начинают происходить невероятные вещи, а сама их жизнь становится похожей на историю о Граале. Очевидно, что жизнь их изменилась, как в свое время изменилась она у короля Артура[27], но рассказать о ней не под силу ни одному летописцу. Дарнелл написал (и это чистая правда) небольшую книгу, частично состоящую из старинных стихов, которые мог бы сочинить вдохновенный ребенок, и частично — из "записей и восклицаний" на "кухонной" латыни, почерпнутую им из Завещания Иоло; однако, будь даже эта книга полностью опубликована, она вряд ли пролила бы свет на эту запутанную историю.

Свой литературный опыт Дарнелл назвал "In Exitu Israel"[28] и вывел на титульной странице эпиграф — несомненно, собственного сочинения: "Nunc certe scio quod omnia legenda; omnes historiae, omnes fabulae, omnis Scriptura sint de ME narrata"[29]. Нельзя не заметить, что латыни его обучал явно не Цицерон; и все же именно на этом языке излагает он великую историю "Новой жизни", какой та открылась ему. "Стихи" его еще более странные. Одно, озаглавленное (почему-то в духе стародавней литературы) "Строки, сложившиеся при взгляде с высот Лондона на частную школу, внезапно озаренную солнцем", начинается так:

Я но дорого как-то брел И Камень увидал чудесный.

Лежал 15 ныли он, был забыт Вдали от трон людских известных!

Вглядевшись в Камень, понял я,

Что это есть судьба моя!

В волненьи я его поднял,

Щекой пылающей прижался,

Отнес его в глухой подвал

И каждый день к нему спускался.

Я осыпал его цветами,

Присловьями и похвалами…

О, Камень редкой красоты,

Осколок рая золотого,

Какой звезды посланец ты?

Дитя какого ты прибоя?

В тебе пылает вечный жар,

И целый свет тебе дивится,

И мир, в который ты войдешь,

Из мрака в свет переродится.

И я провижу впереди

Прекрасный край, чудесный, дивный

Вдали я слышу плеск реки

И вижу парк волшебный, мирный.

Когда подует ветерок,

Услышу я Артура рог…

Исчез унылым, серый морок,

Уж впереди я вижу город;

Горят златым сияньем башни

И строй колонн объемлет Чашу.

Там пьют волшебное вино,

Там бесконечно длится праздник,

И песнь несется в небеса,

Что славит дивные места…

Из подобных документов невозможно извлечь какую-либо определенную информацию. Однако на последней странице рукой Дарнелла выведено: "Я пробудился от сна, в котором видел лондонские окраины, видел людей, занимающихся изнурительным каждодневным трудом, видел множество бессмысленных вещей и поступков; и когда глаза мои окончательно раскрылись, я понял, что нахожусь в древнем лесу, где над кристально чистым родником клубится в плывущем мерцающем зное сероватая дымка пара. И тут из тайников леса навстречу мне вышел некто, и нас с любимой соединили навеки воды источника".

Ужас (перевод под редакцией Богданова)


Тайная слава

Перевод осуществлен по: Machen A. Tales of Horror and the Supernatural, L., 1948.

Пришествие ужаса

Наконец-то после двух лет потрясений мы снова стали ждать утренних известий с нетерпением и предвкушением утешительных перемен. В начале войны мы переживали сплошные ужасы; так было, когда нас колотила нервная дрожь, вызванная ожиданием невероятного и одновременно неотвратимого вторжения, так было, когда пал Намюр[30] и наши враги разлились потопом по равнинам Франции, подступив к самым стенам Парижа. Затем мы ощутили радостную дрожь — до нас дошли добрые вести о том, что грозный поток отхлынул вспять и что Париж, а вместе с ним и весь мир находятся в безопасности. По крайней мере на время.

Потом настали дни, когда мы с надеждой ждали новых вестей — таких же добрых или еще более благоприятных. Удалось ли окружить фон Клука[31]? — спрашивали мы. — Нет? Ну, не сегодня, так завтра обязательно окружим!" Но дни перетекали в недели, недели складывались в месяцы, и нам стало казаться, что война на Западном фронте словно бы заледенела. Порой все же происходили события, которые вселяли в нас надежду и обещали нечто более определенное. Но радость от побед при Нев-Шапель и Лосе[32] растворилась в разочаровании, когда мы узнали всю правду о них; линия фронта на западе фактически застыла на месте, и надежд на скорый перелом ни у кого не было. Казалось, что в Европе вообще ничего не происходит. Газеты упорно молчали, если не считать сообщений об отдельных боях местного значения, которые, по всей очевидности, были пустяковыми и незначительными.

Публика судачила о причинах столь вопиющего бездействия союзнических армий, оптимисты утверждали, что у Жоффра[33] уже имеется некий план действии и он занимается "прощупыванием противника", другие уверяли, что мы испытываем нехватку военною снаряжения, третьи судачили о том, что солдаты-новобранцы еще не готовы к битвам. Так тянулся месяц за месяцем, и только через два долгих военных года оцепеневшие порядки английских армий встрепенулись, словно пробуждаясь от долгой спячки, а потом покатились вперед, опрокидывая противника.

Тайна долгого бездействия британских армий хорошо охранялась. С одной стороны, ее неукоснительно оберегала цензура, которая жестко, а порой и до абсурда жестоко (к примеру, сообщалось такое: "Командование и… отходят") опекала прессу. Как только истинное значение того, что происходило в стране, дошло до властей, владельцам газет Великобритании и Ирландии был направлен лаконичный циркуляр, в котором каждому из них строго-настрого предписывалось обмениваться его содержанием лишь между собой, то есть между лицами, являющимися ответственными издателями своих газет и потому обязанными хранить доверенную им тайну под угрозой строжайшего наказания. Циркуляр исключал малейшее упоминание об определенного рода событиях, которые уже произошли или могли произойти. Кроме того, он воспрещал любые, самые отдаленные аллюзии по поводу этих событий, исключал малейшие намеки на самое их существование и грозился всеми известными карами за одно лишь допущение возможности последнего не только в прессе, но и в какой-либо иной форме. На циркуляр нельзя было ссылаться в разговоре, он не мог быть упомянут в письмах даже в форме самого смутного экивока. Самое существование циркуляра, не говоря уже о его смысле, должно было содержаться в глубочайшей тайне.

Предпринятые меры оказались успешными. Один из богатых северных газетчиков, находившийся к концу ежегодного Банкета Шелкопрядильщиков (который, следует упомянуть, состоялся в обычном порядке) В СОСТОЯНИИ СИЛЬНОГО ПОДПИТИЯ, рискнул сказать своему соседу по столу: "Не правда ли, какой был бы ужас, если бы?.." Должен сказать, что эти его слог, а приводятся здесь с сожалением, ибо непосредственно после их произнесения для "старины Арнольда" наступила пора "ужаться", что он и сделал аж на целую тысячу фунтов стерлингов. Затем досталось одной еженедельной газетенке, издававшейся в одном из захолустных городков сельского округа в Уэльсе. "Мэйросский обозреватель" (назовем это издание так) печатался в скромном флигеле дома, принадлежавшего местному книготорговцу'. Четыре ее полосы заполнялись отчетами о местных выставках цветов и распродажах модных вещей в доме священника, а также сообщениями о сходках прихожан и редких несчастных случаях во время морских купаний. Печатался также перечень почетных гостей города, включавший в себя всегда один и те же шесть поднадоевших всем имен.

Сей просвещенный орган тиснут на своих страницах небольшую заметку, которая, собственно, ничем не отличалась от многих других заметок, какие с давних пор было принято печатать в сельских газетах, и заключала в себе едва ли нечто большее, чем намек на некое лицо, посвященное в известную тайну. По сути дела, этот осколок информации попал в газету по той причине, что ее владелец, выступавший также в ипостаси редактора, неосмотрительно показал последние оттиски злосчастного номера некому столпу общества, являвшемуся для местного истэблишмента Верховным-Владыкой-И-Вообще-Всем-На-Свете, и сей столп вставил в него обрывок разговора, услышанного им на базаре, для того лишь, чтобы заполнить два дюйма пустовавшей площади на последней полосе. В результате "Мэйросский обозреватель" перестал выходить — "по неблагоприятным обстоятельствам", как выразился сам владелец газеты, не желавший далее распространяться по этому поводу. Во всяком случае, более вразумительного объяснения от него добиться не могли — зато сколько им было извержено проклятий в адрес "треклятых бездельников, сующих нос в чужие дела!".

Итак, в достаточной степени мелочная и в высшей степени беспощадная цензура была способна творить чудеса в деле сокрытия того, что она сама желала сокрыть. Перед войной о ней можно было судить иначе, ибо независимо от того, существовала она тогда или нет, факт убийства в местечке Икс или факт ограбления в городке Игрек наверняка предавался гласности — если уж не через прессу, так, по крайней мере, путем передачи новостей из уст в уста. Причем последнее было общепринято и законно как для Англии трехсотлетней давности, так и для тех нынешних стран, в которых еще господствует родовой строй. Даже обидно, что с некоторых пор мы докатились до такого благоговения перед печатным словом и до такого доверия к нему, что утратили всякую способность к распространению новостей устным путем. Запретите прессе упоминать о том простом факте, что некий Джон был там-то и там-то убит, и вы поразитесь тому, сколь мало людей услышат о нем и сколь ничтожное число услышавших поверит этому. Конечно, у вас и сейчас есть возможность разговориться в поезде со случайным попутчиком и услышать от него кое-какие подробности в каком-нибудь неведомом Саутуорке, но при этом нельзя забывать, что в нашем нынешнем мире существует огромная разница между впечатлением, которое вы получили от случайного и маловразумительного сообщения, и впечатлением, внушаемым вам полудюжиной печатных строк, в которых ясно и определенно называется имя убитого, место и день убийства, а также все прочие подробности происшедшего. Вагонная публика любит пересказывать из уст в уста самые разнообразные слухи, но, как и подобает слухам, многие из них ложны. Газеты же не печатают сообщения об убийствах, которые не совершались.

Еще одно соображение в пользу секретности. Я берусь утверждать, что прежней общепринятой службы распространения слухов более не существует. Конечно, мои оппоненты тут же начнут козырять странными легендами о "русских" и "ангелах Монса"[34]. Но, с другой стороны, они не смогут отрицать, что в столь широком распространении обеих этих бессмыслиц в первую голову виноваты газеты. Не будь газет и журналов, все эти "русские" и "ангелы" появились бы на публике лишь на короткий миг — да и то в образе теней самого смутного свойства. О них услышали бы очень немногие, и лишь единицы поверили бы в них. В крайнем случае, о них посудачили бы неделю-две, а потом эти слухи исчезли бы без следа.

Однако самый факт появления этих нелепых слухов и фантастических россказней, в которые на короткое время поверили столь многие, начисто убил доверие к любым тайным пересудам, которые могли достичь печати. Люди были обмануты дважды — они слышали, как важные лица, которым принято доверять, всерьез и во всеуслышание разглагольствовали о неких излучающих свет людях, которые якобы спасли британскую армию под Монсом, или же о набитых московитами в серых шинелях поездах, что в одну темную ночь промчались через всю Европу. Но когда прозвучал намек на нечто более сногсшибательное, нежели обе эти оказавшиеся чистейшей мистификацией легенды, ни в газетах, ни в еженедельниках, ни в сельских информационных листках нельзя было обнаружить ни единого слова подтверждения, так что те немногие, чьих ушей достиг этот новый слух, либо посмеялись вволю, либо по возвращении домой присовокупили его к материалам для будущих эссе на тему "Психология военного времени: Массовые иллюзии".

Я не примкнул ни к одной из вышеуказанных категорий. Еще до того, как был выпущен упомянутый циркуляр, мое любопытство было возбуждено некоей газетной заметкой. Она была озаглавлена "Фатальное происшествие с известным авиатором" и повествовала о том, как от столкновения со стаей голубей пришел в негодность пропеллер аэроплана. Лопасти его лопнули, как картонные, и машина камнем рухнула вниз. Вскоре после того я услышал о весьма странных обстоятельствах, сопутствовавших взрыву на крупном военном заводе в одном из центральных графств Англии. Я подумал, что между этими двумя столь различными происшествиями могла существовать какая-то связь.

Друзья, которым >1 доверил свои записи, указали мне, что некоторые использованные мною фразы могут создать впечатление, будто я приписываю промедление военных действии на Западном фронте неким чрезвычайным обстоятельствам, которые и побудили власти выпустить злосчастный секретный циркуляр. Разумеется, это вовсе не так — неподвижность линии фронта с октября 1914 но июль 1916 года определялась многими причинами. Они были достаточно очевидны, открыто обсуждались и не менее открыто не одобрялись. Но за все этим постоянно наличествовало нечто чуждое очевидности. Когда мы испытывали недостаток в людях, набиралась новая армия; как только становилось известно о нехватке снарядов, вся наша нация начинала работать, не покладая рук, чтобы залатать эту прореху. Нам всегда удавалось удовлетворить нужду нашей армии в людях и снаряжении — но лишь тогда, когда очередная опасность была физически преодолимой. В конце концов была преодолена и та опасность, о которой идет речь в этой книге, — хотя вернее было бы сказать, что в конце концов она миновала. Теперь ее тайна может быть открыта.

Я уже говорил, что однажды мое внимание привлекло сообщение о гибели известного авиатора. Должен с сожалением признаться, что у меня нет привычки сохранять газетные вырезки, а потому я не могу точно указать дату этого происшествия. Насколько помню, случилось оно где-то в конце мая или начале июня 1915 года. Газетная заметка, сообщавшая о гибели лейтенанта Уэстерн-Рейнольдса была довольно лаконична — несчастные случаи (в том числе и со смертельным исходом) с людьми, штурмующими для нас небо, к сожалению, происходят слишком часто, чтобы всякий раз требовать подробного отчета о случившемся. Но обстоятельства, при которых нашел свою гибель Уэстерн-Рейнольдс, поразили меня, ибо они проливали свет на новую опасность, таящуюся в той грозной стихни, которую мы лишь недавно завоевали. Как я сказал, он был повергнут наземь птичьей стаей — судя но окровавленным и искореженным останкам, налипшим на лопастях пропеллера, то были голуби. Его однополчанин, бывший очевидцем этого происшествия, рассказывал, как в один из солнечных и почти безветренных дней Уэстерн-Рейнольдс поднялся с аэродрома в воздух. Он направлялся во Францию — подобные перелеты туда и обратно он совершал уже не раз, а потому был абсолютно спокоен и не предвидел впереди никаких опасностей.

"Уэсти быстро поднялся на большую высоту, и мы едва различали в воздухе его машину. Я уже повернулся, чтобы уйти с поля, как вдруг один из наших механиков закричал: "Эй, поглядите! Что бы это могло быть? " Он указывал куда-то вверх, и, проследив за его рукой, мы увидели нечто похожее на черную тучу, которая с потрясающей скоростью надвигалась на нас с юга. Однако я тут же сообразил, что это была вовсе не туча; темное образование клубилось вихрем и мчалось со скоростью, которую обыкновенные тучи развивать просто не имеют права. И все же в первый момент я не мог точно определить, что эго было на самом деле. Туча изменила свои очертания и обратилась в подобие огромного полумесяца. При этом она беспрестанно крутилась и меняла направление, как будто что-то высматривая. У окликнувшего нас человека был при себе бинокль, и он глядел в него во все глаза. Наконец он закричал, что видит громадную птичью стаю и что "их там не менее легиона". Птицы продолжали кружиться и метаться в воздухе, а мы молча наблюдали за ними. Это явление казалось нам весьма любопытным, но мы вовсе не думали о том, что оно может таить в себе какую-либо угрозу для Уэсти, который к тому времени почти совсем исчез из виду. Когда его машина обратилась в неприметную точку, оба крыла темного полумесяца стремительно сомкнулись. Тысячи птиц сбились в плотную массу, пронеслись через весь небосвод и скрылись в направлении норд-норд-вест. И сразу же вслед за тем Хэнли — так звали человека с биноклем — закричал: "Он падает!" и кинулся бежать. Я последовал за ним. Мы вскочили в стоявший рядом автомобиль, и пока он мчался к месту происшествия, Хэнли рассказал, что машина Уэсти устремилась вниз, как если бы сама была одной из облепивших ее птиц — только подстреленной невидимым охотником. Он сразу же подумал, что проклятые твари, должно быть, повредили пропеллер. Так оно и оказалось. Мы обнаружили, что лопасти пропеллера совершенно измочалены и сплошь покрыты кровью и голубиными перьями, а между ними застряли птичьи скелеты".Такова была история, которую молодой авиатор поведал однажды вечером в тесной компании друзей. Он не делал из своего рассказа секрета, а потому я воспроизвожу его здесь без каких-либо колебаний. Разумеется, я не записал его дословно, но при моей способности отлично запоминать все интересующие меня детали я могу поручиться за достаточную достоверность изложения. Следует заметить, что молодой человек в ходе своего повествования ни малейшим намеком не дал понять слушателям, что считает все происшедшее неким невероятным или сверхъестественным событием. Он лишь упомянул, что, насколько ему известно, это был первый случай такого рода. Бывало, конечно, что французским летчикам докучали орлы, со злобой наскакивающие на машины, но бедный старина Уэсти стал первым, кому довелось налететь на стаю из нескольких тысяч голубей. "Возможно, вторым буду я, — беспечно добавил он. — Но какого черта сейчас думать об этом? И вообще, завтра вечером я собираюсь сходить на "Тудл-у"".

Я выслушал эту историю с тем же чувством, какое возникает у всякого, кто впервые сталкивается с байками об ужасах, поджидающих авиаторов в воздухе. Несколько лет тому назад, например, все только и говорили что о "воздушных ямах" — этих странных провалах или пустотах в атмосфере, которые несут смертельную угрозу для летчиков. А совсем недавно вся читающая публика ужасалась переживаниям летчика, жарким летом 1911 года пролетавшего над Камберленд-сними горами и внезапно подброшенного потоком горячего воздуха, исходившего от нагревшихся на солнце скал, который и ударил его машину снизу подобно жаркой струе из печной трубы. Во всем этом не было ничего удивительного — мы только начали осваивать воздушную стихию и были готовы встретиться с таящимися в ней странными приключениями и опасностями. Со смертью Уэстерн-Рейнольдса в летописи этих приключений и опасностей всего лишь открылась новая глава. Никто ведь и не сомневается в том, что всякое новое изобретение, всякая новая человеческая затея сопряжены с изрядной долей риска.

Спустя неделю (или чуть больше) со смерти авиатора дела привели меня в один северный городок, название которого, пожалуй, лучше сохранить в тайне. Моя миссия заключалась в расследовании факта подозрительной расточительности, с коей там производилась оплата услуг рабочего класса — точнее сказать, рабочих, занятых производством военного оборудования на местном заводе. Предварительно меня известили, что люди, обычно зарабатывавшие два фунта и десять шиллингов в неделю, теперь вдруг стали получать до восьми фунтов, а "всяким сопливым девчонкам" вместо семи-восьми шиллингов ни с того ни с сего стали платить аж целых два фунта. Налицо была настоящая оргия растраты государственных средств. Теперь местные девушки лакомились шоколадом по цене в четыре, а то и все пять шиллингов за фунт, скромные домохозяйки заказывали рояли стоимостью в тридцать фунтов (на которых, кстати, не умели играться), а их мужья приобретали золотые вериги для часов, отдавая по десять гиней за каждую.

Прибыв в городок, о котором идет речь, и приступив к делу, я обнаружил в этой истории, как это часто бывает, смесь правды и преувеличения. Роялей у местных домохозяюшек, конечно же, не водилось и в помине, но граммофоны были у всех — причем особой популярностью пользовались самые дорогие модели. Кроме того, на тротуарах я заметил немалое число детских колясок, выглядевших, что называется, с иголочки. Это были очень миленькие, окрашенные в нежные гона и снабженные дорогостоящими причиндалами экипажи.

— А стоит ли дивиться тому, что людям дали возможность пожить в свое удовольствие? — сказал мне один рабочий. — Впервые в жизни мы увидели порядочные деньги, так это же здорово! Нам они нелегко достаются, ради них мы рискуем жизнью. Слыхали что-нибудь о нашем взрыве?

И он указал в направлении завода, расположенного на окраине городка. Разумеется, ни завод, ни сам городок никогда не упоминались в печати. Коротенькая газетная заметка сообщала по этому поводу: "Взрыв на заводе военного снаряжения на севере страны. Имеются жертвы". Рабочий рассказал мне о нем, присовокупив некоторые ужасающие подробности.

— Родственникам и глянуть не позволили на тела. Как их нашли в цехе, так и заколотили в гробах. А всему виной газ.

— Вы хотите сказать, что у них почернели лица?

— Да нет же! Они были размозжены вдрызг.

Странный это был газ.

Я засыпал рабочего шквалом вопросов о необычном взрыве, но ему было почти нечего добавить. Как я уже говорил, не предназначенные для печати секреты хранятся в глубочайшей тайне. Так, например, лишь очень немногим людям вне узкого круга высших официальных сановников было кое-что известно о танках. Простым смертным сообщили о них уже после войны, а ведь эти страшные орудия уничтожения были опробованы и испытаны в парке, расположенном неподалеку от Лондона. Поэтому я допускаю, что человек, рассказавший мне о взрыве на заводе военного снаряжения, был совершенно искренен, когда заверял меня, что больше ничего не знает об этом несчастье. Я выяснил, что он работает плавильщиком в цехе, расположенном в противоположной от обратившегося в руины завода части города; он даже не знал, что именно там вырабатывалось, но полагал, что нечто вредное для здоровья и в высшей степени взрывоопасное. Сообщенная им информация по сути дела оказалась не чем иным, как одним из многочисленных отзвуков тревожной молвы, дошедшей до него из третьих, четвертых, а то и пятых рук. Самое жуткое впечатление на него произвело именно то, что лица погибших были "словно размозжены вдрызг". Это было все, чем он мог поделиться со мной.

Простившись с ним, я сел на трамвай и отправился в район, где произошло несчастье, — нечто вроде промышленной окраины в пяти милях от центра города. Когда я начал расспрашивать о местонахождении завода, мне ответили, что ходить туда негоже и что я все равно там никого не застану. И все-таки я нашел этот завод — сырой, мрачный, окруженный высокими стенами барак с примыкающими к нему хозяйственными постройками. Ворота оказались запертыми. Я начал искать следы разрушения, но безрезультатно. А когда я обнаружил, что крыша вовсе не была повреждена, меня снова озадачила чрезвычайно странная природа этого происшествия. Взрыв оказался достаточно сильным, чтобы убить находившихся в здании рабочих, но на самом строении не было видно никаких следов пробоин или трещин.

Из ворот вышел какой-то человек и принялся запирать их за собой. Я подступил к нему с расспросами пли, лучше сказать, раскрыл рот, чтобы произнести фразу типа: "Говорят, у вас тут творятся какие-то страсти?". Одним словом, я попытался завязать разговор, но мне тут же пришлось замолчать. Человек спросил меня, заметил ли я прохаживающегося неподалеку полисмена. Я ответил, что видел и что в ответ на обращенный к нему вопрос тот предоставил мне выбор — либо прекратить совать нос в чужие дела, либо предстать перед следствием в качестве подозреваемого в шпионаже.

— Вот видите, вам лучше всего смыться отсюда, пока не поздно.

Таков был последний и весьма настоятельный совет, который я получил в этом городе.

Я, конечно же, последовал ему.

Что ж, я в буквальном смысле слова уперся лбом в кирпичную стену. Взвесив все известные мне факты, я пришел к выводу, что давешний плавильщик, а может быть, и его осведомитель, живописуя происшедшее, невольно исказили его суть. Плавильщик сказал, что лица погибших были "словно размозжены вдрызг", но эта фраза могла быть бессознательным искажением слов "напрочь разъедены". Последнее выражение вполне могло означать результат воздействия особо едких кислот, а, будучи немного знаком со способами производства взрывчатых веществ, я знал, что там нередко применяются такие кислоты, которые на определенном этапе их смешения могут вызвать взрыв с ужасными последствиями.

День или два спустя мне на ум пришел несчастный случай с Уэстерн-Рейнольдсом. В какое-то краткое мгновение, которому нет аналога в нашей пространственно-временной системе, в моем мозгу сверкнула мысль о возможности прямой связи между этими двумя трагедиями. Но нет, это просто невозможно! Я отбросил прочь эту совершенно дикую мысль, но все же, сколь бы безумной она ни казалась, она уже никогда не покидала меня. То был таинственный огонек, что вел меня сквозь мрачную чащу загадок и в конце концов вывел к свету истины.

Насколько я помню, все это происходило примерно в то же самое время, когда некий округ (да что там округ — целое графство!) послужил ареной для череды исключительно жутких происшествий, которые казались тем ужасней, что продолжались достаточно долго для того, чтобы приобрести оттенок необъяснимой таинственности. Я очень сомневаюсь, что истинная подоплека этих событий открылась тем, кто имел к ним непосредственное отношение, — прежде чем местные жители успели связать воедино звенья всего происшедшего, министерство обороны выпустило свой злонамеренный циркуляр, и с того времени уже никто не мог отличить действительные и несомненные факты от совершенно диких и несуразных выдумок.

Район, о котором идет речь, расположен на дальнем западе Уэльса. Назовем его ради удобства Мэйрион. Здесь, на морском побережье, раскинулся городок, пользующийся широкой известностью среди отдыхающих, которые в летнюю нору съезжаются сюда на пять или шесть месяцев. Кроме того, по округе разбросаны еще три пли четыре небольших поселения, переживающих период медленного упадка, поседевших от старости и забвения. Их вид неизменно напоминает мне описание городов, расположенных на западе Ирландии, что мне довелось однажды повстречать в какой-то книге. Между неровно уложенными плитами тротуара проросла трава, вывески над витринами лавок покосились, уронив на землю добрую половину букв; на каждом шагу здесь можно увидеть завалившийся набок, а то и вовсе разрушившийся по хозяйскому недосмотру домик; между рухнувшими со стен камнями пробивается дикорастущая зелень, а на всех улицах царствует безмолвие. Впрочем, следует заметить, что места эти и раньше не знали процветания. Кельты никогда не были особо искусными строителями, и, насколько мне известно, такие города как Тоуи, Мертир-Тэгвет или Мэйрос во все времена отличались скоплениями жалких, скверно выстроенных, худо ухоженных и убогих домишек.

Да и сами городишки далеко отстоят друг от друга в этой Богом забытой северной стороне, отделенной от южной части острова грядой труднопроходимых гор. Лишь один из них расположен в относительной близости от железнодорожной станции, другие же весьма ненадежно и путано связаны между собой одноколейками, обслуживаемыми редкими поездами, которые, болтаясь и пошатываясь из стороны в сторону в своем неспешном движении, ползут по узким горным ущельям, но чаще всего по полчаса и более простаивают возле брошенных посреди безлюдных топей бараков, называемых здесь станциями. Несколько лет тому назад я путешествовал в компании знакомого ирландца по одной из таких странных линий. Глянув направо, он увидел болото, заполоненное из-желта-синей травой и стоячими лужами, повернувшись налево — уперся взглядом в склон горы, огражденный серыми каменными стенами.

— Мне так и кажется, — сказал он, — что я все еще нахожусь посреди диких пустошей Ирландии.

Таким образом, декорациями для жуткой драмы послужи;] глухой, отрезанный от мира, малонаселенный кран пустынных холмов и таинственных долин. Я помню белые крестьянские домишки на побережье, отделенные друг от друга двумя часами ходьбы по жесткой каменистой дороге, — из окон такого дома, как ни крутись, ни за что не увидишь какое-либо другое жилье. Продвигаясь в глубь страны, можно встретить фермы, окруженные густыми ясеневыми рощами, посаженными еще в незапамятные времена для защиты крыш от резких ветров с гор и штормовых порывов с моря. Эти места живут скрытой от всего остального мира жизнью, и обнаружить их можно разве что по дыму из печных труб, скупо просачивающемуся сквозь окружающую дом густую листву. Обитателю Лондона нужно воочию увидеть эти дома, чтобы поверить в их существование, но даже и тогда ему вряд ли удастся прочувствовать всю щемящую сердце унылость их уединения.

Таков, в главных чертах, Мэйрион. Вот на эту-то пустынную землю ранним летом прошлого года обрушился ужас — ужас, не имеющий ни формы, ни очертаний, ужас, какого прежде никогда не знавал ни один смертный.

Начало ужасу положила история с маленьким ребенком, вышедшем среди бела дня на ведущую к дому тропу нарвать цветов и никогда уже не вернувшемуся в дом на холме.

Смерть в деревушке

Потерявшийся ребенок вышел из дома, стоящего особняком на крутом склоне холма, называемого Аллт, что означает "высота". Местность вокруг него дика и камениста — заросшая дроком и папоротником-орляком пустошь переходит в болотистую низину с извилистой полоской тростника и камыша, обрамляющего русло ручья, текущего из какого-то таинственного источника к зарослям густого и спутанного мелколесья — передовым заставам леса. По этой неухоженной и бугристой земле стелется узенькая тропинка. Она постепенно опускается на самое дно долины и там превращается в дорогу. Затем местность снопа идет вверх и в конце концов упирается в скалистый обрыв, возвышающийся над морем на расстоянии четверти мили от дома. Девочка по имени Гертруда Морган спросила у матери разрешения спуститься на дорогу и нарвать там "лиловых цветочков" — то были полевые орхидеи, — и мать согласилась, при этом предупредив дочку, чтобы та непременно вернулась к чаю, для которого уже был испечен яблочный пирог.

Назад девчушка не вернулась. Полагали, что она пересекла дорогу и подошла к обрывистому краю скалы, чтобы нарвать росших у самого моря гвоздик, которые в то время были в полном цвету. Должно быть, она поскользнулась, говорили люди, и упала в море, бесновавшееся в двухстах ярдах у нее под ногами. Сразу же оговорюсь, что в этом предположении несомненно содержится доля истины, хотя до полной истины ему очень и очень далеко. Тело девочки так и не было найдено — должно быть, его унесла морская волна.

Предположение о неверном шаге пли о гибельном скольжении по влажному торфу на склоне холма, спускающегося к обрыву, было принято всеми как единственно возможное объяснение случившегося. И все же местные жители сочли этот случай очень странным, ибо деревенские дети, живущие поблизости от морских скал, как правило, с раннего возраста привыкают вести себя очень осторожно, а ведь Гертруде Морган к тому времени исполнилось почти десять лет. Тем не менее соседи со вздохом заключили, что "стало быть, это на роду было написано, и, как тут не убивайся, ее уже не вернешь". Но когда на той же неделе с полевых работ не вернулся домой молодой здоровый парень, все переполошились не на шутку.

Труп обнаружили на утесе в шести или семи милях от обрыва, с которого, как полагали, перед тем упало дитя; он направлялся домой по дороге, которой вот уже на протяжении восьми или девяти лет возвращался по вечерам после дневных трудов. Досконально зная каждый ее дюйм и будучи совершенно уверенным в своей безопасности, он хаживал по ней даже в самые темные ночи. Прежде всего полиция поинтересовалась, не напился ли он в тот день, но тут же получила ответ, что парень был совершенным трезвенником. Это не могло быть и убийством с целью ограбления, потому что, как всем известно, богатых батраков на свете не бывает. Так что полиции пришлось снова рассуждать о скользком торфе и неверном шаге — но люди уже начали бояться. Затем на дне заброшенной каменоломни близ Лланфингела обнаружили женщину о сломанной шеей.

На этот раз предположение о "неверном шаге" пришлось исключить вовсе, ибо каменоломня была со всех сторон окружена живой изгородью из дроковых кустов. Чтобы добраться до обрыва, нужно изо всех сил продираться сквозь бесконечные острые шипы, обагряя их своей кровью. Впрочем, как раз в том месте, где нашли тело, дроковый кустарник был и впрямь измят, как если бы кто-то шел через него напролом. Но это была не единственная странность — в том же самом карьере, почти рядом с женщиной, лежала мертвая овца. Было похоже на то, что их обеих кто-то настиг на краю карьера и, протащив через колючую изгородь, сбросил вниз. Но кто это был? Или что? Эта новая загадка лишь усилила овладевший жителями округа ужас.

А вот что случилось в одном окруженном горами болотистом месте. Отец с сыном, юношей пятнадцати или шестнадцати лег, ушли ранним утром на работу и не вернулись назад. Правда, их обратная дорога пролегала по болоту, но она была достаточно широкой, надежной и столь обильно засыпанной щебнем, что почти на два фута возвышалась над топью. Но когда тем же вечером их кинулись искать, они лежали мертвыми в болоте, и тела их уже успело затянуть черным илом и ряской. Они лежали в каких-нибудь десяти ярдах от дороги, и даже самому распоследнему тупице было ясно, что их туда затащили насильно. Разумеется, было бесполезно искать какие-либо следы в черной жиже, в которой любой мельчайший камешек исчезает без следа в считанные секунды. Обнаружившие тела несчастных люди долго бродили по болоту в надежде найти хоть что-либо, указывающее на присутствие поблизости убийц; они насквозь прочесали возвышенные места, где пасся скот, и прошли по ручью сквозь густые ольховые заросли, но не нашли ровным счетом ничего.

Но самым ужасным из подобного рода происшествий был случай на Хайуэй, безлюдном и малопроезжем проселке, что на протяжении многих миль вьется и кружит по возвышенной пустынной местности. Здесь, на краю густого леса, примерно в миле от ближайшего населенного пункта, стоял деревенский дом. В доме жили фермер по имени Уильямс, его жена и трое детей. В один из жарких летних вечеров приятель Уильямса, поденно батрачивший в саду приходского священника, расположенном в трех или четырех милях отсюда, проходил мимо злосчастного дома и на несколько минут остановился поболтать с лениво копавшимся в огороде хозяином. Дети Уильямса играли неподалеку на дороге. Мужчины потолковали о соседях, видах на картофель и погоде, а потом в дверях показалась миссис Уильямс и объявила, что ужин готов, после чего Уильямс попрощался со своим собеседником и направился в дом. Это было около восьми часов вечера — по заведенному от века распорядку семья должна была поужинать, чтобы в девять или самое позднее в половине десятого отправиться на боковую. В десять часов того же вечера местный врач ехал по проселку домой. Внезапно его конь испуганно прянул в сторону и вздыбился — то было прямо напротив ворот дома Уильямсов. Доктор спешился, охваченный ужасом перед тем, что увидел: прямо посреди дороги лежали Уильямс, его жена и трое детей — все как один мертвые. Головы их были размозжены, словно их били неким тяжелым железным орудием; лица их представляли из себя сплошную кровавую массу.

Предположение врача

Нелегко изобразить всю полноту ужаса, омрачившего умы жителей Мэйриона. Никто больше не верил в официальную

версию властей, утверждавших, что все эти мужчины, женщины и дети встретили свою смерть вследствие несчастного случая: это представлялось слишком странным. Конечно, можно было допустить, что маленькая девочка и молодой парень поскользнулись и упали с обрыва, но что было делать с женщиной, найденной рядом с мертвой овцой на дне каменоломни, с двумя мужчинами, погибшими в болотной тони, с целой семьей, убитой на дороге перед воротами собственного дома? Все эти происшествия не оставляли места предположениям о несчастной случайности. Казалось совершенно невозможным найти разгадку или хотя бы более-менее правдоподобное истолкование этих ужасных и абсолютно бессмысленных преступлений. Некоторое время люди говорили о вырвавшемся на свободу маньяке, этаком местном Джеке-Потрошителе, некоем жутком извращенце, обуянном страстью к убийству, что под покровом ночи бродит по пустынным местам или прячется от дневного света в лесах и диких зарослях, постоянно высматривая и выискивая новые жертвы для удовлетворения своей пагубной страсти.

Вот и доктор Льюис, обнаруживший несчастного Уильямса, его жену и детей в жутко растерзанном виде на проселочной дороге, был сперва убежден, что единственным возможным объяснением случившегося может быть лишь буйство некоего скрывающегося в этих местах маньяка.

— Я был уверен, — говорил он мне впоследствии, — что Уильямсов растерзал безумец, одержимый манией убийства. В этом меня убедил характер увечий, нанесенных несчастным жертвам. Около тридцати семи или тридцати восьми лет назад мне довелось столкнуться с очень похожим происшествием. В то время я служил в Аске, что в Монмутшире. Однажды вечером там убили целую семью, жившую в доме у дороги. Насколько я помню, это громкое дело вошло в анналы криминалистики как "убийство в Ллангиби" — по названию деревни, близ которой был расположен дом. Убийцу схватили в Ньюпорте — им оказался испанский моряк по имени Гарсия. Выяснилось, что он убил отца, мать и троих детей лишь для того, чтобы завладеть латунными украшениями на старинных голландских часах, которые и были обнаружены у него при аресте. Оказалось, что еще раньше он был приговорен за ка-кое-то мелкое воровство к месячному заключению в тюрьме Лека, а когда освободился, то отправился пешком в Ньюпорт, находящийся в девяти или десяти милях оттуда. Проходя мимо злосчастного дома и увидев работавшего в саду человека, Гарсия убил его своим матросским ножом. На крик выбежала жена — он убил и ее. Затем он вошел в дом, хладнокровно убил троих детей, попытался устроить пожар и бежал, прихватив с собой украшения от часов. На первый взгляд все это выглядело как действия маньяка, но врачи не признали Гарсию сумасшедшим (могу добавить, что его повесили), просто он был существом с крайне низким умственным и нравственным развитием, дегенератом, который ни во что не ставил человеческую жизнь. Не могу утверждать с полной уверенностью, но думается, он был родом с одного из принадлежащих Испании островов, где люди, говорят, рождаются дегенератами вследствие чрезмерно широкого распространения кровосмесительных браков. При этом я хочу подчеркнуть, что Гарсия убивал людей ударом ножа, и в каждом случае однократным. В его случае не было бессмысленных увечий и множественности ударов. А у несчастного семейства, что я обнаружил на дороге, головы были размозжены в кровавую кашу. Согласитесь, что это предполагает целый шквал ударов, каждый из которых был смертельным. Судя по всему, убийца продолжал наносить удары тяжелым железным предметом по людям, которые уже были мертвы. А такого рода действия указывают на человека помешанного. Так я объяснил самому себе суть этого происшествия. И был абсолютно неправ. Чудовищно неправ! Но кто мог тогда угадать истину?

Так говорил доктор Льюис, и я цитирую его — вернее, передаю суть его речей — лишь для того, чтобы познакомить вас с самым просвещенным мнением, распространившимся в округе, когда на нее надвинулся ужас. Люди с радостью ухватились за это объяснение, потому что любое объяснение, пусть даже самое неудобоваримое, все же лучше, чем нестерпимое и ужасающее неведение. Кроме того, теория доктора Льюиса была правдоподобна — она объясняла бросавшуюся в глаза бессмысленность этих убийств. И тем не менее с самого начала в ней присутствовали противоречия. Едва ли можно было допустить, что странному маньяку удавалось прятаться в местах, где каждый посторонний человек был у всех на виду и о его появлении тут же стало бы известно всем. Рано или поздно кто-нибудь увидел бы, как он крадется по лесной тропе или продирается сквозь заросли кустов. Недаром же случайно очутившийся в тех краях пьяненький бродяжка, слегка горластый, а в общем-то совершенно безвредный, забывшись тяжелым алкогольным сном под сенью живой изгороди, был немедленно задержан на месте "преступления" фермером и его работником. К счастью, он легко доказал свое полное и несомненное алиби и вскоре был отпущен восвояси.

Позднее явилась и другая версия — или, лучше сказать, вариант теории доктора Льюиса. В ней утверждалось, что виновное в жутких преступлениях лицо и в самом деле было маньяком — но лишь время от времени. Автором этой новой теории был некий мистер Ремнант, один из завсегдатаев "Порт-Клуба". Этот во всех отношениях достойный джентльмен за неимением других занятий убивал свое время тем, что проглатывал огромное множество всяческих книг. Так вот, он прочитал завсегдатаям клуба — врачам, отставным полковникам, священникам и адвокатам — целую лекцию о "строении личности", приводя в подтверждение своей точки зрения цитаты из многообразных учебников по психологии и доказывая всем и каждому, что всякая личность есть структура текучая и непостоянная. В качестве свидетельства своей правоты он приводил огромные куски из "Доктора Джекиля и мистера Хайда" — прежде всего рассуждения доктора Джекиля о том, что душа человека, вместо того, чтобы быть цельной и неразделимой, на самом деле представляет из себя подобие государства, в котором живет множество странных и не сочетаемых друг с другом субъектов, чьи характеры не просто неизведаны, но и вообще не могут соответствовать тон форме сознания, каковой мы с вами традиционно наделяем как президентов, так и рядовых законопослушных граждан.

— Из этого следует, — заключил мистер Ремнант, — что убийцей может оказаться любой из нас. При этом он ни в малейшей степени не будет подозревать об этом. Возьмем, к при — меру, мистера Ллевелина.

Мистер Пейн Ллевелин был пожилым адвокатом, этаким деревенским Талкингорном. Он являлся наследственным поверенным в делах Морганов из Пентуина. В глазах англосаксов из Лондона фамилия Морган не таит в себе ничего потрясающего, но для кельтов Западного Уэльса она куда более значима, нежели весь мировой институт дворянства, ибо существует с незапамятных времен. Сам святой Тейло[35] числился в ряду побочных родственников первого зарегистрированного в истории главы этого рода. И мистер Пейн Ллевелин делал все, чтобы выглядеть достойным юрисконсультом древней фамилии. Он был внушителен, он был предусмотрителен, он был разумен, он был надежен. Я позволил сравнить его с мистером Талкингорном из знаменитой юридической корпорации и потому должен сразу же оговориться, что мистер Ллевелин никогда и не помышлял о том, чтобы на досуге совать свой нос в места, где хранятся не слишком приглядные семейные тайны. А если бы он и обнаружил существование таковых мест, то не остановился бы ни перед какими расходами — лишь бы снабдить их двойными или тройными стальными запорами. Конечно, в глазах своих работодателей он был "новым человеком" — advena,[36] если угодно, — ибо вел свое происхождение от одной из побочных ветвей рода сэра Пейна Тарбервилля, как известно, появившегося в Англии лишь во времена Завоевания[37], и все же он предпочитал общаться с представителями более древнего корня.

— Возьмите Ллевелина, — продолжал мистер Ремнант. — Послушайте-ка, Ллевелин, можете ли вы с полной достоверностью указать место, в котором находились в тот вечер, когда была убита семья Уильямсов? Полагаю, что нет.

Мистер Ллевелин, будучи, как уже было сказано, человеком пожилым и достойным, несколько поколебался, прежде чем дать ответ.

— Вот видите, нет! — торжествующе заключил Ремнант. — Поэтому я утверждаю следующее: вполне возможно, что Ллевелин имеет отношение ко всем совершенным в Мэйросе убийствам, хотя в нынешней своей ипостаси он не может и в малейшей степени заподозрить, что в нем живет совсем другой человек — человек, который почитает убийство высоким искусством.

Мистеру Пейну Ллевелнну ни в малой степени не пришлось по вкусу предположение, что он мог оказаться тайным убийцей, да еще жаждущим крови и безжалостным, как дикий зверь. Он полагал, что замечание относительно приверженности убийству как высокому искусству в равной степени отличалось полной бессмысленностью и самым дурным вкусом; и это его мнение ничуть не переменилось, когда Ремнант объяснил, что именно этими словами Де Куинси[38] изъяснялся в одном из самых знаменитых своих эссе.

— Если бы вы позволили мне вставить хотя бы слово, — заявил он с некоторой холодностью в голосе, — я бы объяснил вам, что в прошлый вторник — то есть в тот вечер, когда на дороге были найдены эти несчастные, — я находился в кардиффской гостинице "Ангел". В Кардиффе у меня были дела, и я оставался там до полудня следующего дня.

Убедительно доказав свое алиби, мистер Пейн Ллевелин покинул клуб и до конца недели обходил его далеко стороной.

Ремнант же объявил тем, кто остался в курительной комнате, что он выбрал мистера Ллевелина всего лишь как конкретный пример, иллюстрирующий его теорию, которая, между прочим, уже получила несколько убедительных подтверждений своей обоснованности.

— В последнее время отмечено несколько случаев раздвоения личности, — разглагольствовал он. — И потому я вновь

утверждаю — вполне возможно, что эти убийства были совершены одним из нас, но только в другой ипостаси его личности. Разве Ремнант-второй не может быть убийцей и маньяком, в то время как Ремнант-первый ничуть не подозревает об этом и находится в совершеннейшем убеждении, что не способен убить даже курицу, не говоря уже о целой человеческой семье. Разве не так, Льюис?

Доктор Льюис ответил, что в теории-то это так, однако на деле все выходит как раз наоборот.

— Большинство известных случаев раздвоения пли даже множественного расслоения личности. — пояснил он, — проявлялись в связи с очень сомнительными гипнотическими экспериментами или же с еще более сомнительными спиритическими опытами. Все эти вещи, на мой взгляд, подобны попыткам ребенка копаться в сложном часовом механизме. Вы вертите в руках колесики, собачки, другие части механизма, о которых на самом деле не имеете ни малейшего понятия, а после сборки обнаруживаете, что ваши часы сильно отстают или, скажем, в час вечернего чая бьют двести сорок раз подряд. Полагаю, то же самое можно сказать о любительских психологических экспериментах. Получаемая в ходе их параллельная личность очень напоминает результат любительской возни с часами и прочими весьма деликатными устройствами, о которых мы с вами и понятия не имеем. Поймите, я не отрицаю возможности того, что один из нас, оказавшись в своей второй ипостаси, совершил убийство на пустынной дороге, как это утверждает Ремнант. Но я полагаю это крайне невероятным. Вероятность есть поводырь жизни, и кому как не вам знать это, Ремнант. — заметил доктор Льюис, с улыбкой повернувшись к сему любомудро-му джентльмену, как будто желая показать, что в свое время тоже кое-чего начитался. — Отсюда следует, что в той же мере поводырем жизни является невероятность. Когда вам удается достигнуть весьма высокой степени вероятности вашей теории, вы получаете право принять ее за некую определенность; с другой стороны, если некое предположение в высшей степени невероятно, вы вправе рассматривать его как нечто невозможное. Это правило срабатывает в девятистах девяносто девяти случаях из тысячи.

— А как насчет тысячного случая? — возразил Ремнант. — Вдруг эти исключительно жестокие убийства относятся именно к нему?

Доктор улыбнулся и устало пожал плечами. В результате этой дискуссии весьма уважаемые члены общества городка Порт некоторое время подозрительно поглядывали друг на друга, прикидывая про себя, а вдруг и в самом деле во всей этой чертовщине "что-нибудь есть". В конце концов, как сумасбродная версия мистера Ремнанта, так и довольно правдоподобная теория доктора Льюиса были признаны несостоятельными, тем более что на кровавый алтарь ужаса были принесены еще две жертвы, павшие жуткой и таинственной смертью. В той самой каменоломне Лланфингела, где раньше нашли убитую женщину, теперь был обнаружен мужской труп. Не прошло и нескольких часов, как на зубчатых скалах, хищно выступающих из воды под обрывом близ Порта, случайный прохожий заметил изувеченное тело пятнадцатилетней девушки. Выяснилось, что оба эти злодеяния были совершены примерно в одно и то же время, на протяжении одного или двух часов, но загвоздка заключалась в том, что расстояние между каменоломней и скалами Черного Утеса составляло никак не менее двадцати миль.

— Тут не обошлось без автомобиля, — предположил кто-то. Однако беглый опрос местных жителей показал, что между этими двумя географическими точками отродясь не существовало не то чтобы шоссе, а и сообщения как такового. Вся эта местность опутана сетью узких, непролазных, извилистых троп, пересекающих друг друга под самыми разнообразными углами на протяжении семнадцати миль. Чтобы добраться до обрыва, нужно пройти еще две мили по тропе через поля. Что же до каменоломни, так она вообще расположена аж в целой миле от ближайшего проселка и надежно ограждена кольцевыми стенами дрока, папоротника-орляка и изрытой земли.

И, наконец, на тропах не обнаружили ни единого следа автомобильного или мотоциклетного колеса, а ведь они непременно должны были запечатлеться на дороге между этими двумя гибельными местами.

— А что вы скажете насчет аэроплана? — произнес человек, ранее предложивший версию с автомобилем.

И в самом деле, неподалеку от одного из мест преступления располагался аэродром, однако при всем желании никто не мог представить себе, что в Королевские военно-воздушные силы смог пробраться безумец, страдающий манией убийства. А потому оставалось заключить, что к ужасам в Мэйрионе были причастны по меньшей мере двое убийц. И доктор Льюис самолично уничтожил свою версию.

— Как я сказал в клубе Ремнанту, — заметил он, — вероятность и невероятность суть поводыри жизни. Так вот, я не могу допустить, что в наших краях может набраться шайка маньяков, пусть даже всего из двух человек. Я отвергаю это.

Вскоре выявилось новое обстоятельство, повергшее всех в смятение и побудившее местных жителей к самым диким предположениям. Люди вдруг осознали, что ни одно ужасное происшествие из тех, что с автоматической закономерностью случалось в их местах, почему-то не было освещено в прессе. Я уже говорил о судьбе "Мэйросского обозревателя". Эта маленькая газетенка была запрещена лишь за то, что поместила на своих страницах туманную заметку о неком человеке, который был убит "при загадочных обстоятельствах". С той поры одно ужасное событие следовало за другим, но ни в одной местной газете о них не было сказано ни слова. Любопытствующие толпами наведывались в редакции этих изданий — а таковых в округе осталось два, — но так и не добились ничего, кроме решительного отказа обсуждать этот вопрос. Таким же образом были прочесаны и прорежены кардиффские газеты. По всей очевидности, лондонская пресса также ничего не ведала о преступлениях, ввергших в беспримерный ужас население целого края. Каждый жаждал понять, что происходит; а скоро поползли слухи и о том, что местному коронеру запрещено проводить какое-либо дознание но факту этих тяжких и в высшей степени загадочных преступлений.

— В соответствии с инструкциями, полученными из Министерства внутренних дел, — заявил по согласовании с верхами один из коронеров. — я должен сообщить присяжным, что в их обязанности вменено заслушать результаты медицинского освидетельствования пострадавшего и немедленно вынести вердикт в полном соответствии с этим освидетельствованием. Все посторонние вопросы я буду вынужден отклонить.

Один из присяжных заявил протест. Старшина присяжных вообще отказался выносить вердикт.

— Прекрасно, — сказал коронер. — Тогда я позволю заявить вам, господин старшина, и вам, господа присяжные, что в силу Королевского закона я обладаю властью пренебречь вашим мнением и приобщить к делу соответствующий освидетельствованию вердикт, представив его суду так, как если бы он исходил от всех вас.

Старшина присяжных и его коллеги были сломлены. Им пришлось безропотно принять неизбежное. Но слухи об этом процессе, широко распространившись по округе и соединившись с осознанием того факта, что ужасные происшествия были начисто проигнорированы прессой (без сомнения, по указке свыше), еще более усилили панический страх, охвативший население края, и придали ему новое направление. Люди пришли к выводу, что правительственные ограничения и запреты могли быть продиктованы только войной или же некой грозной опасностью, связанной с военным временем. А раз так, то преступления, которые полагалось держать под строжайшим секретом, были делом врагов — тайных германских агентов.

Распространение ужаса

Теперь, полагаю, настало время внести некоторую ясность в эту историю. Я начал ее с описания несчастного случая с авиатором, чья машина рухнула наземь после столкновения с огромной стаей голубей, а затем подробно остановился на взрыве, случившемся на военном заводе в одном из северных городков страны. Взрыве, как я уже отмечал, весьма странного свойства. Вскоре после того я оставил свое жилье вблизи Лондона и одновременно переключил внимание на череду таинственных и ужасных происшествии, (мучившихся летом 1915 года в Уэльсе — в местности, которую я ради удобства назвал Мэйрион.

Сразу же следует оговориться: изложенные мною подробности событий в Мэйрионе ни в малой мере не означают того, что этот западный край был единственным в своем роде, равно как и того, что он был в особой степени поражен ужасом. На самом деле кошмарные дела творились по всей стране. Мне рассказывали, что даже стойкие сердца населявших Дартмур девонширцев содрогались, как это бывало во времена чумы или какого другого гибельного поветрия. Ужас царил и на равнинах Норфолка, и в далеком графстве Перт, где никто не осмеливался ступать на дорогу, ведущую мимо Скопа к лесистым возвышенностям над Тэем. То же самое происходило и в густонаселенных промышленных районах. Однажды в одном из трущобных закоулков Лондона я наткнулся на приятеля, который с ужасом поведал мне о том, что слышал от других.

— Не спрашивай меня ни о чем, Нэд. — сказал он, — но тут на днях я был в Бэйрнигене и встретился с одним парнем, который собственными глазами видел, как с расположенного неподалеку завода выносили целых триста наглухо заколоченных гробов.

А что сказать о корабле, на всех парусах вынесшемся из устья Темзы и болтавшемся из стороны в сторону, не отвечая на сигналы и не зажигая на борту огней? Береговые укрепления открыли по нему огонь и сбили одну из мачт, после чего, поймав единственным оставшимся парусом внезапно переменившийся ветер, он сделал поворот оверштаг, стремительно пересек Ла-Манш и закончил свое путешествие на поросших соснами отмелях Аркашона. I I все это время на его борту не было ни единой живой души — лишь груды гремучих костей! Последний рейс "Семирамиды" заслуживает отдельного трагического повествования, но слух о нем дошел до меня из десятых рук, и я поверил ему лишь потому, что он вполне согласовывался с другими фактами, в достоверности которых я не сомневался.

Я хотел сказать, что принялся писать об ужасных событиях в Мэйрионе лишь потому, что имел возможность лично познакомиться с тем, что там в действительности происходило. О происшествиях в иных местах я слышал из третьих, четвертых и пятых уст, но об ужасных событиях близ Порта и Мэртир-Тэгвета мне рассказывали люди, которые наблюдали их последствия своими собственными глазами.

Я уже упоминал о жителях графства, расположенного на крайнем западе нашего острова, которые осознали не только тот факт, что смерть широко рассеялась по их мирным дорогам и древним холмам, но и что по какой-то причине она была окутана атмосферой глубочайшей секретности. Газеты не имели права печатать известий о новых трагедиях, а жюри присяжных, созываемые для расследования этих зверств, не имели права ровным счетом ничего предпринимать. Местные жители поневоле пришли к заключению, что эта завеса секретности была каким-то образом связана с войной, а отсюда было уже недалеко до следующего вывода: убийцами ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей являлись либо немцы, либо их отечественные агенты.

Все согласились на том, что надо совершенно уподобиться диким вандалам, чтобы измыслить подобную дьявольскую затею, коварство которой подчеркивалось еще и тем, что она была наверняка продумана загодя. Немцы рассчитывали захватить Париж в первые недели войны[39], но после того как им задали взбучку на Марне[40], засели в окопах на Айсне и преспокойно занялись подлинной войной. Все это было подготовлено ими в начале века. А раз так, то стоило ли сомневаться в том, что именно они привели в осуществление направленный против Англии ужасный план, разработанный на тог случай, если им не удастся победить нас в открытом бою; весьма вероятно, что уже несколько лет по всей стране были рассеяны люди, готовые но первому же сигналу из Германии начать убийства и разрушения. Таким путем немцы намеревались посеять ужас по всей Англии и наполнить наши сердца паническим страхом, надеясь до такой степени ослабить своего врага в его собственном доме, что его сыны, сражающиеся на фронте за пределами родины, впадут в отчаяние и малодушие. Все та же старая доктрина Цеппелина[41] оборачивалась другим боком: немцы совершали эти ужасные и таинственные злодеяния в надежде на то, что мы от испуга лишимся всяческого соображения.

Все это казалось достаточно правдоподобным — к тому времени Германия успела натворить столько злодеяний и изощрилась в стольких дьявольских изобретениях, что ничто исходящее от нее, казалось, уже не могло удивить мир своей бесчеловечностью. Самые жуткие преступления гуннов[42] казались детской игрой в сравнении с работой немецкой военной машины. Но тут возник вполне закономерный вопрос — кто же мог оказаться исполнителем этого ужасного замысла? Где обитали эти люди и как им удавалось незаметно перемещаться с одного места на другое? Пытаясь ответить на эти вопросы, мы изощрялись в самых фантастических догадках, но им с самого начала было суждено остаться без ответа. Одни предполагали, что диверсанты высаживались с подводных лодок, другие всерьез уверяли, что они прилетали на аэропланах из потаенных убежищ на восточном побережье Ирландии. Вопиющая невероятность обоих этих предположений не вызывала сомнений. Всякий соглашался с тем, что прокатившиеся по стране злодеяния были делом рук немцев, но никто не мог хотя бы туманно представить себе способ, каким они претворялись в жизнь. Однажды кто-то из завсегдатаев "Порт-Клуба" решил осведомиться об этом у мистера Ремнанта.

— Моя идея состоит в том, — ответствовало это высокоумное лицо, — что путь человеческого прогресса составляет бесконечное продвижение от одного непостижимого к другому. Возьмите хотя бы дирижабль, что пролетал вчера над городом. Какой-нибудь десяток лет назад он показался бы нам непостижимым чудом. Возьмите паровую машину, книгопечатание, теорию гравитации — любая из этих штук кажется непостижимой до тех пор, пока кто-нибудь не придумает ее. Таким же образом, без сомнения, обстоит дело с этим адским замыслом, о котором мы с вами толкуем: тевтонские варвары додумались до него, а мы нет, вот и все! Мы не можем понять, как немцам удалось умертвить этих несчастных, лишь потому, что для нас непостижим образ их мыслей.

Весь клуб с благоговением внимал этим малопонятным речам. Когда Ремнант ушел, кто-то сказал:

— Что за удивительный человек!

— Да уж, — подтвердил доктор Льюис. — Его спросили, знает ли он хоть что-нибудь, и он прочат нам лекцию по истории науки. А по сути дела, его речь сводится к словам: "Нет, не знаю". Впрочем, ничего более путного я от него и не слыхал.

Примерно в то же самое время, когда вся страна ломала голову над тайными методами, используемыми немецкой агентурой для осуществления своих злодеяний, некоторым жителям Порта стало известно некое новое и, нужно сказать, весьма необычное обстоятельство, касающееся убийства семьи Уильямс перед воротами их дома. Не помню, говорил ли я уже о том, что древняя римская дорога, называемая Хайуэй, пролегает по длинному крутому склону холма, который постепенно поднимается к западу, а затем идет на спад и резко обрывается к морю. По обе стороны дороги местность переходит то в густые тенистые леса, то в злачные пастбища, то в хлебные поля, но по большей части там господствуют пустынные, непригодные для земледелия пространства, столь характерные для Арфона[43]. Длинные и узкие поля тянутся по крутому склону холма и частенько неожиданным образом заканчиваются какими-нибудь ямами и лощинами, а иногда между ними вклинивается родник, скрытый от посторонних глаз ясеневыми рощами и колючим кустарником. Под кронами деревьев густо растут камыш и тростник, а но обеим сторонам полей зеленеют частые заросли папоротника-орляка, перемежающиеся топорщащимся дроком и хищными кустами терновника, с ветвей которого причудливо свисает бахрома зеленого лишайника. Таковы земли по обе стороны Хайуэя.

На нижних откосах дороги, на расстоянии в три-четыре полевых надела от дома Уильямсов, расположился военный лагерь. Этот участок земли уже давно облюбовали военные, и со временем его площадь понемногу расширялась и застраивалась бараками. Но летом 1915 года бараков еще не было, и прибывшие на учения воинские подразделения разместились в многочисленных палатках.

Так вот, суть необычного обстоятельства, открывшегося обитателям Порта, заключалась в том, что в ту же самую ночь, когда на старой римской дороге была зверски убита фермерская семья, этот военный лагерь был едва не втоптан в землю обезумевшими от ужаса лошадьми.

В половине десятого, как обычно, прозвучал сигнал отбоя, и вскоре большинство обитателей палаток уже спало крепким сном. Проснулись они от ужасного грохота. Прямо у них над головами, на крутом склоне холма, раздавался стук копыт. В следующее мгновение на лагерь налетело около полудюжины лошадей — неведомо чем перепуганные животные топтали палатки и людей. Позднее выяснилось, что двое солдат были затоптаны насмерть, а десятки получили сильные ушибы.

Началась дикая сумятица. Люди стенали и вопили во мраке, путаясь в брезентовых полотнищах и перекрученных веревках; иные — совсем еще безусые мальчишки — стали кричать, что на побережье высадились немцы; другие отчаянно ругались, протирая залитые кровью глаза; третьи, не до конца очнувшись от глубокого сна, принялись драться со своими же товарищами. Офицеры во всю глотку орали на сержантов, а только что вернувшиеся из деревни отпускники, придя в ужас от представшего их глазам зрелища и будучи не в силах что-либо понять в этом безумном вихре воплей, проклятий и стонов, бросились прочь из лагеря и всю оставшуюся ночь спасали свои жизни в деревенской пивнушке. Словом, все перемешалось в этой безумнейшей кутерьме.

Военным еще повезло, что на их лагерь напала лишь небольшая часть табуна. Те, кто видел остальных лошадей, рассказывали, что они мчались вниз по склону невиданным галопом. Миновав лагерь, они рассыпались по полю, но часа через два одна за другой вышли к расположенному над лагерем пастбищу. Утром они уже мирно пощипывали траву, и единственное, что выдавало их участие в ночном переполохе, была грязь, которой они забрызгали себя, когда скакали через заболоченный участок земли. Живший по соседству фермер уверял, что они вели себя так же спокойно, как любые другие лошади в округе и что, глядя на них, никому бы и в голову не пришло заподозрить их в буйном норове.

— Ей-богу! — добавил он. — Сдается мне, что ночью они увидали самого дьявола, раз так перепугались. Боже, спаси нас грешных!

Ночное происшествие в лагере стало известно завсегдатаям "Порт-Клуба" как раз в те дни, когда там обсуждался каверзный вопрос о "злодеяниях немцев", как стало принято называть совершившиеся убийства. Отчаянный бег деревенских лошадей был немедленно расценен как свидетельство исключительного коварного образа действий вражеской агентуры. Офицер, находившийся в момент происшествия в лагере, сообщил одному из членов клуба, что бросившиеся на палатки с людьми лошади от страха впали в неистовство. При этом он добавил, что никогда прежде не видывал лошадей в подобном состоянии. Разумеется, вслед за тем последовала бесконечная дискуссия о природе ужасного явления, которое ввергло иол-дюжины смирных животных в буйное помешательство.

В самый разгар этих толков стало известно о нескольких других происшествиях, породивших новые слухи, которые дошли из городка из окрестных ферм. Если быть точным, их принесли с собой крестьяне, пришедшие по случаю базарного дня в Порт продать пару-другую куриц, корзинку яиц и свежую партию овощей со своего огорода. То были, собственно, даже и не слухи, а обрывки разговоров, подхваченные горничными на улице и принесенные в подолах их любознательным хозяйкам. Именно таким образом стало известно об ужасном поведении пчел в местечке Плас-Невид — насекомые вдруг сделались агрессивными и принялись кусаться почище нолевых ос. Они тучами вились вокруг пасечника, пытавшегося перевести рой в другое место, садились ему на лицо и ползали по нему в таком множестве, что не было видно ни кусочка его одежды. Они так сильно изжалили его, что врач не мог поручиться за жизнь бедняги. Затем они набросились на девушку, вышедшую взглянуть на рассвирепевший рой, — облепили ее со всех сторон и изжалили до смерти. Свершив это смертоубийство, пчелы полетели к чаще за домом и там забились в дупло дерева, к которому с тех пор люди опасались подходить ближе чем на сто ярдов, ибо обезумевшие насекомые только и ждали возможности наброситься на кого-нибудь.

То же самое произошло еще на трех или четырех фермах, где держали пчел. Почти сразу же вслед за тем город наполнился уже не столь вразумительными и заслуживавшими доверия рассказами об овчарках — этих добродушных и от природы преданных животных, — ни с того ни с сего превратившихся в свирепых зверей. Говорили, что они немилосердно покусали несколько крестьянских детей, причем одного до смерти. Не знаю, как насчет овчарок, а вот история о прискорбном помешательстве любимца миссис Оуэн — петуха породы брахман-доркинг — заслуживает абсолютного доверия. В одно субботнее утро сия почтенная домохозяйка появилась в Порте с лицом и шеей, сплошь заклеенными лечебным пластырем, и горестно поведала о том, как накануне вечером вышла во двор накормить кур и индюшек и неожиданно подверглась жестокому нападению своего пернатого друга. Петух молнией налетел на нее и принялся самым неблагодарным образом клеваться куда ни попадя. Прежде чем ей удалось отбиться от него, он нанес ей весьма серьезные повреждения.

— Счастье мое, что у меня под рукой оказался подходящий колышек. — рассказывала она. — Уж так я его лупила, так лупила — пока из него дух не вылетел! Ну что же это такое творится на свете, а?

Мистер Ремнант, местный изобретатель всяческих теорий, был к тому же человеком в высшей степени праздношатающимся. Будучи еще совсем юношей, он получил в наследство весьма приличное состояние и по здравому размышлению решил, что за шесть лег безвылазного сидения в коллегии адвокатов ему основательно приелся вкус закона, что в высшей степени бессмысленно и далее утруждать себя прохождением переаттестаций по профессии, считать которую своей у него больше не было ни малейшего желания. А потому он закрыл свои уши для зова "кормушки" — колокольчика в зале адвокатского совета — и отправился слоняться по белу свету. Мистер Ремнант поездил по Европе, заглянул в Африку и даже сунул свой длинный нос на порог Востока, совершив путешествие но островам Греции и посетив Константинополь. Когда ему перевалило за середину пятого десятка, он прочно обосновался в Порте, который ценил за близость Гольфстрима и изобилие изгородей из фуксий[44]. Здесь любознательный господин предавался праздным странствиям по книжным полкам, изобретению собственных теорий и обсуждению местных сплетен. Он был не более бессердечным, чем прочая упивавшаяся подробностями таинственных преступлений публика, но именно для него распространившийся в округе ужас оказался самым настоящим благом. Он вникал, он исследовал, он докапывался до истоков со сладострастием человека, в жизни которого вдруг появилась изюминка, которой он уже и не ждал. С жадным вниманием прислушиваясь к свежим байкам о пчелах, собаках и петухах, поставляемым в Порт наряду с крестьянскими корзинками, набитыми маслом, кроликами и зеленым горошком, он в конце концов произвел на свет совсем уже потрясающую теорию.

Распираемый открывшимся ему светом истины, каковым мистер Ремнант почитал свою новую идею, он почти бегом отправился к доктору Льюису, чтобы выслушать его мнение по этому поводу.

Происшествие с необычным деревом

Снисходительно улыбаясь и внутренне готовясь познакомиться с новым чудовищным образцом доморощенного теоретизирования, доктор Льюис ввел Ремнанта в комнату с видом на опускающийся террасами сад и неспокойное закатное море.

Несмотря на то, что дом доктора находился всего в десяти минутах ходьбы от центра города, он соответствовал всем представлениям об английской усадьбе. Подъездная аллея тянулась от главной дороги через сумрачную рощу и плотные заросли кустарника; деревья со всех сторон обступали дом, сливаясь с соседними рощами, а далее, терраса за террасой, спускался вниз сад, постепенно переходивший в сплошную зеленую массу леса. Посреди леса, между рыжими скалами, причудливо вихляла тропа, упираясь в желтый песок небольшой укромной бухты. Комната, в которую доктор ввел Ремнанта, располагалась на втором этаже, а потому казалось, что она парила непосредственно над водной гладью. Балконная дверь была распахнута настежь, и внутрь вливалась приятная вечерняя прохлада. Доктор и его посетитель сидели в мягких креслах при ярком свете лампы — это было еще до того, как на Западе были введены строжайшие правила светомаскировки — и наслаждались чудесными ароматами сада.

— Полагаю, Льюис. — начал наконец Ремнант, — что вы уже слышали об этих необыкновенных происшествиях с пчелами и собаками, а равно и обо всем другом?

— Разумеется, слышал. Я выезжал по вызову в Плас-Невид и пользовал там Томаса Тревора, которому, кстати сказать, только сегодня немного полегчало. Кроме того, я выдал свидетельство о смерти бедняжки Мэри Тревор. Когда я приехал туда, она уже умирала. Нет сомнения, что ее насмерть закусали пчелы. Я вполне допускаю, что нечто похожее произошло и в Ллантарнэме, и в Моруэне. Надеюсь, до смертельного исхода там не дошло.

— Ну хорошо, а как насчет рассказов о старых овчарках, прежде отличавшихся добрым нравом, а потом вдруг рассвирепевших и "яростно набросившихся" на детей?

— Я не освидетельствовал данные случаи в качестве врача, но допускаю, что рассказы о них вполне правдивы.

— А женщина, на которую напал собственный петух?

— Абсолютно достоверный факт. Дочь смазала ей лицо и шею каким-то снадобьем собственного изготовления, а потом отправила ко мне. Раны как будто заживают, и я посоветовал продолжать лечение, чем бы они там его ни проводили.

— Прекрасно! — сказал Ремнант и вдруг заговорил с подчеркнутой выразительностью: — А не усматриваете ли вы связи между внезапным буйством животных и теми ужасающими происшествиями, которые случились в нашей округе за последний месяц?

Льюис в изумлении уставился на гостя. Он удивленно поднял свои рыжие брови, а потом, как бы одумавшись, опустил. В речи его неожиданно появились следы акцента, выдававшего его валлийское происхождение.

— Чтоб мне сгореть совсем! — воскликнул он. — Да что это на вас напало? Вы хотите сказать, что существует связь между тем, что пара пчелиных роев вдруг впала в ярость, некий пес озверел, а старый домашний петух разозлился, и сброшенными со скалы или забитыми насмерть на дороге несчастными? Вы же сами понимаете, что в этом нет ни капли здравого смысла.

— Напротив, я совершенно искренне склонен полагать, что во всем этом кроется великий смысл, — без тени волнения отвечал Ремнант. — Послушайте, Льюис, я ведь заметил, как вы усмехались, когда я заявил в клубе, что, на мой взгляд, все эти преступления совершены немцами, но только таким образом, о коем мы и понятия не имеем. Теперь я хочу объясниться. Говоря о всякого рода непостижимых вещах, я имел в виду, что Уильямсы и все прочие жертвы были умерщвлены неким таинственным способом, которого не существует не только в наших с вами представлениях, по и в современной научной теории. Иначе говоря, способом, о котором мы не только не знаем, но и ни на секунду не можем помыслить. Понимаете, куда я клоню?

— Более-менее. Вы просто хотите сказать, что этот способ абсолютно уникален. Допустим. Что же дальше?

Ремнант некоторое время колебался — отчасти из-за приятно щекочущего нервы ощущения зловещей природы того, о чем он собирался рассказать, отчасти из-за нежелания слишком быстро расставаться со столь гениальной догадкой.

— Ну так вот. — заговорил он наконец. — представьте себе, что перед нами два ряда однотипных явлений, обладающих весьма поразительными свойствами. Не кажется ли вам весьма резонным связать их воедино?

— А почему бы и нет? Подобную идею не раз высказывали самые высокочтимые философы. Более того, на ней, собственно, построено умение человека делать самые элементарные умозаключения. Но в чем вы здесь-то усматриваете связь? Несчастных Уильямсов на Хайуэе не жалили пчелы, не кусали собаки. А перепутанные лошади никого не сбрасывали со скал и не топили в болоте.

— Конечно, нет. Мне и в голову не приходило думать об этом. Очевидно, что во всех слу чаях, когда животные неожиданно впадали в ярость, причиной тому являлись страх, ужас и паника. Мы знаем, что ворвавшиеся в лагерь лошади обезумели от испута. Готов поклясться, что во всех остальных случаях, о которых идет речь, причина была та же самая. Все эти создания были подвержены инфекции страха, а испуганное животное, будь то жук, носорог или то и друтое вместе взятое, немедленно пускает в ход свое природное оружие, каким бы оно ни было. И если на пути впавших в панику лошадей поставить отделение солдат, то они, лошади то есть, непременно затопчут насмерть половину людей.

— Пожалуй, так оно и есть. Ну и что?

— А вот что! Я уверен, что немцы втихомолку совершили некое исключительное открытие, которое я назвал "Z-лучами". Вы же знаете, что эфир является всего лишь некой научной абстракцией, которой мы объясняем передачу сообщений на большое расстояние при помощи аппарата Маркони[45]. А теперь представьте себе, что наряду с эфиром физическим существует и эфир психический, в котором можно передавать на большие расстояния неотразимые нервные импульсы. Предположим, эти импульсы толкают реципиента на убийство или самоубийство; раз так, то у нас появляется единственно возможное объяснение ужасной цени событий, случившихся в Мэйрионе на протяжении последних нескольких недель. Теперь мне совершенно ясно, что лошади и другие животные подвергались воздействию "Z-лучей" и что именно эти лучи нагнали на них ужас, следствием которого и явилось их безумие. Ну, что вы теперь скажете? Вы не станете отрицать существования телепатии — ныне об этом говорят во всех на ученых журналах. То же самое касается гипнотического внушения. Вам достаточно заглянуть в "Британскую энциклопедию", чтобы убедиться в этом. В отдельных случаях внушение приобретает такую силу, что становится совершенно неотразимым. Неужели и теперь вы станете отрицать тот очевидный факт, что если связать воедино телепатию и гипнотическое внушение, то вы получите нечто большее, нежели то, что я называю "Z-лучами"? Справедливости ради стоит признать, что для того, чтобы построить эту блистательную гипотезу, у меня под рукой оказалось больше материала, нежели у изобретателя парового двигателя, наблюдавшего за тем, как подпрыгивает крышка чайника. Ну, так что вы скажете?

Доктор Льюис не ответил. Он в изумлении следил за тем, как в его саду вырастает какое-то новое и весьма необычное дерево.

В тот день доктор так и не дал ответа на вопрос Ремнанта. Во-первых, его гость был слишком расточителен в своем красноречии — как видно, он с головой погрузился в стихию происходящего, — и Льюиса вскоре утомило уже само звучание его голоса. Во-вторых, он нашел теорию "Z-лучей" чересчур экстравагантной, чтобы ее можно было принять всерьез, и недостаточно дикой, чтобы тут же разнести в клочья. Но самое главное — пока длилась эта утомительная дискуссия. Льюис начал осознавать, что у него за окном творится нечто в высшей степени странное.

Стояла темная летняя ночь. Тусклый, почти истаявший полумесяц плыл над заливом в направлении мыса Дракона. Воздух был тих и покоен. Царила такая тишь, что Льюис мог видеть, как замерли листья на верхушках высоких деревьев, вырисовывавшихся на фоне опалового неба. И все же он чувствовал, как некая неодолимая сила заставляет его все время прислушиваться к какому-то трудно определимому звуку. То был не шелест листьев на ветру, не мягкий плеск ночной волны о прибрежные скалы — то было нечто совсем другое. Едва ли это вообще можно было назвать звуком — нет, доктору казалось, что сама природа колебалась и трепетала, как колеблется и трепещет воздух в церкви, когда при нажиме педали открываются самые большие трубы органа.

Доктор прислушался повнимательней. Нет, то была не иллюзия — звук раздавался не в глубине его мозга, как ему показалось в первый момент. Впервые в жизни сей ученый прагматик не мог определить источник такого элементарного физического явления, как звук. Всматриваясь в полумрак, нависший над террасами исполненного сладостными ароматами ночных цветов сада, он пытался заглянуть за макушки деревьев, за которыми неясно маячил край залива с выступающим далеко в море мысом Дракона. Его вдруг осенило, что эта странная, эта трепетная вибрация воздуха могла быть гудением далекого аэроплана или дирижабля. Однако доктор тут же возразил себе, что это было непохоже на уже ставший привычным монотонный гул авиационного мотора — разве что это был какой-нибудь новый тип машины. Новый тип машины? Возможно, в небе проплывал один из вражеских дирижаблей — дальность их полета, как говорили, постоянно увеличивалась. Льюис уже совсем было собрался привлечь внимание Ремнанта к этому звуку, а равно и к нависшей над ними гипотетической опасности, как вдруг увидел нечто такое, что лишило его дыхания и наполнило сердце неведомым доселе ощущением, похожим на прикосновение ужаса.

Все это время он напряженно вглядывался в небо, но, собираясь ответить Ремнанту, опустил глаза вниз. Взгляд его скользнул по деревьям в саду, и доктор с величайшим удивлением увидел, что одно из этих деревьев изменило свою форму. Прямо перед ним лежала густая роща каменных дубков, окаймлявшая нижнюю террасу, а над нею высилась стройная сосна, выделявшаяся на фоне темнеющего неба четкими и черными очертаниями могучих ветвей.

Так вот, случайно обратив взгляд на террасу, он увидал, что этой высокой сосны больше нет. На ее месте выросло нечто такое, что можно было принять за другого, более высокорослого представителя породы каменного дуба. Глазам доктора предстала сплошная черная масса густой листвы, похожая на широкое, далеко расползшееся над более низкими деревьями облако.

Зрелище было совершенно невероятное, невозможное. Я сомневаюсь, что человеческий разум в подобных случаях способен анализировать и четко фиксировать происходящее и что такие явления вообще возможно воспринять сознанием. Можно, конечно, попытаться представить себе реакцию математика, привыкшего иметь дело с абсолютными истинами (насколько смертный вообще способен постичь абсолютные истины), которому неожиданно показали двусторонний треугольник. Полагаю, он тут же впал бы в неистовое безумие. Так и Льюис, широко раскрыв глаза и дико взирая на темное и все увеличивавшееся дерево, почувствовал на мгновение некий шок, какой поражает каждого из нас, когда мы впервые сталкиваемся с нестерпимой антиномией Ахиллеса и черепахи[46]. Здравый смысл говорит нам, что Ахиллес промчится мимо черепахи со скоростью молнии; несгибаемая же математическая логика убеждает нас, что до тех пор, пока земля не закипит, а небеса не потеряют всякое терпение, черепаха будет неизменно опережать Ахиллеса. В результате подобных рассуждений мы должны были бы сойти с ума — хотя бы из уважения к приличиям. Мы не сходим с ума лишь по милости Господней, что нам дана уверенность в том, что всякие науки суть ложь, даже если имеются в виду самые высокие из них. Таким образом, мы просто отвечаем Ахиллесу и его черепахе той же ухмылкой, с которой внимаем Дарвину[47], издеваемся над Гексли[48] и смеемся над Гербертом Спенсером[49].

Но Льюису было не до ухмылок. Доктор вглядывался во все разраставшееся посреди ночного мрака дерево, которого, как он твердо знал, там просто не могло быть. И вот то, что сперва показалось ему густой массой листвы, расцветилось чудесными сполохами света и усеялось разноцветными звездами!

Впоследствии он говорил мне:

— Вспоминаю, как я упорно убеждал самого себя: "Послушай, ты же не в бреду, у тебя совершенно нормальная температура. Ты не пьян, пинта холодненького "Грейвза" за обедом не в счет. Ты не ел никаких ядовитых грибов, не экспериментировал с Anhelonium LewinИ. Так в чем же дело? Что, в конце концов, происходит?"

Ночной мрак еще более сгустился, тучи затянули тусклый полумесяц и поблекшие звезды. Льюис поднялся, сделав нечто вроде предупреждающе-запрещающего жеста в сторону Ремнанта, который, как он чувствовал кожей, глазел на него в изумлении. Потом подошел к балконной двери, ступил на ведущую в сад дорожку и очень внимательно вгляделся в темные очертания странного дерева, выросшего над спускавшимися к морю террасами сада, овеянного тихим плеском волн. Поставив ладони ребром по обе стороны лица, он заслонился от света горевшей в комнате лампы.

Темная масса дерева — дерева, которого не могло быть в природе, — по-прежнему маячила на фоне неба, но теперь она вырисовывалась уже не столь ясно из-за сгустившихся облаков. Границы пышной кроны были обозначены не так резко, как вначале. Льюису показалось, что он почуял какое-то трепетное движение в ночи, хотя воздух был совершенно недвижим. В такую ночь можно было зажечь спичку и наблюдать, как она горит ровным, без малейшего колебания или отклонения пламенем.

— Вы наверняка помните, — говорил он мне позднее, — как, прежде чем улететь в трубу, клочок горящей бумаги зависает над раскаленными углями и как узкие язычки огня пронизывают его насквозь. То же самое вы бы увидели там, если бы стояли на моем месте. Я видел точно такие же нити и волоски желтого огня, точно такие же вспышки и искорки. Потом на этом фоне проступило мерцание бесчисленных рубинов величиной не более булавочной головки каждый, а еще потом я увидел блуждание чего-то зеленого, как если бы в кроне этого проклятого дерева медленно скользил кусочек изумруда с тоненькими темно-синими прожилками. "Дьявол меня возьми! Экая чертовщина! — по-валлийски воскликнул я про себя. — Что это за краски, что за огни?" Но тут позади меня грохнула дверь — в комнате появился мой слуга и сообщил, что меня срочно требуют в Гарт к старому мистеру Тревору Уильямсу, которому вдруг сделалось очень худо. Я знал, что сердце у него было вовсе никудышное, а потому мне следовало отправляться немедленно. Я так и сделал, оставив Ремнанта делать в моем доме все, что ему вздумается.

"Z-лучи" мистера Ремнанта

Некоторое время дела продержали доктора Льюиса в Гарте. Домой он вернулся уже после полуночи. Он быстро прошел в комнату, распахнул балконную дверь и снова принялся вглядываться в темноту. Там, как и прежде, теперь уже смутно различимая на фоне тусклого неба, привычно и безошибочно угадывалась высокая сосна с редкой кроной, возносившая свои огромные ветви над густой порослью каменных дубков. Те странные разветвления, что так изумили его накануне, уже исчезли. Не осталось и никаких следов переливающихся красок и огней.

Доктор пододвинул кресло к открытой двери и сел, внимательно всматриваясь в ночь, блуждая взглядом по далекому

небу. Он просидел так до топ поры, пока море и небо не просветлели, а очертания деревьев в саду не сделались ясными и отчетливыми. Наконец он отправился спать, пребывая в полном замешательстве и все еще задавая себе вопросы, на которые не находил ответа.

Доктор ни словом не обмолвился Ремнанту о странном дереве. Когда они снова встретились в клубе. Льюис отговорился тем, что ему показалось, будто в кустах кто-то прячется. — отсюда и предупреждающий жест, и неожиданный выход в сад, и пристальное вглядыванне в ночную тьму. Он скрыл правду, потому что его ужасала одна мысль о том, какую теорию мог бы соорудить на этой почве Ремнант. Ему хотелось верить, что в тот памятный вечер он до самого конца выслушал "лучевую" теорию Ремнанта, но увы, тот решительным образом вернулся к ней.

— Нас прервали как раз в тот момент, когда я закончил излагать вам суть дела, — сказал он. — Так вот, если подвести итог, то моя теория сводится к следующему: немецкие варвары совершили одни из самых великих скачков в истории науки. Они посылают нам некие "внушения" (которые достигают степени обязательных для исполнения приказов), и люди, подвергшиеся их воздействию, оказываются охваченными манией самоубийства или убийства. Те несчастные, тела которых нашли на скалах и на дне каменоломни, совершили самоубийство; то же самое случилось с мужчиной и мальчиком, утонувшими в болоте. Что же касается случая на Хайуэе, то вспомните: Томас Эванс рассказывал, что вечером накануне убийства он остановился у дома Уильямсов и разговаривал с ними. По-моему, убийцей был сам Эванс. В какой-то определенный момент он обезумел под воздействием "Z-лучей", вырвал из рук Уильямса лопату и убил его вкупе со всеми остальными.

— Но я обнаружил их тела на дороге.

— Возможно, первый импульс лучей вызвал в Эвансе мощное нервное возбуждение, проявившееся каким-либо странным образом. Уильямс мог позвать жену, чтобы она взглянула, что это такое творится с соседом. А дети, естественно, могли последовать за матерью. По-моему, все элементарно просто. Что же до животных — лошадей, собак и прочих, — то я считаю, что "Z-лучи" вызвали у них панический ужас и тем самым довели до неистовой ярости.

— Но почему, в таком случае, Эванс убил Уильямса, а не наоборот? Почему эти ваши лучи воздействовали на одного и совершенно не коснулись другого?

— А почему одни остро реагируют на какой-нибудь наркотик, а на других он не производит ни малейшего действия? Почему какой-нибудь там Икс способен выдуть целую бутылку виски и при этом остаться трезвым, а Игрек после трех стопок валится под стол?

— Это всего лишь вопрос идиосинкразии, — заметил доктор.

— А не пытаетесь ли вы укрыть за этим высокоученым термином свое неведение? — съязвил Ремнант.

— Ни в малой степени, — с мягкой улыбкой возразил Льюис. — Я хочу сказать вам, что в некоторых случаях диатеза это самое виски — раз уж вы его упомянули — не вызывает патогенного действия или, во всяком случае, не срабатывает немедленно. В иных же случаях, как вы весьма справедливо заметили, наблюдается весьма явно различимая кахексия[50], соединенная с внешними проявлениями воздействия спирта, употребленного даже в сравнительно малых дозах.

Укрывшись за завесой профессионального многословия, Льюис сбежал от Ремнанта. Он не желал слышать больше и слова об этих "лучах ужаса", поскольку был уверен, что все это полная чушь. При всем при том доктор не мог объяснить себе, почему он был так твердо в этом уверен. В самом деле, рассуждал он, ведь и аэроплан показался бы всем чушью до того, как его изобрели. Кроме того, он вспомнил, как однажды в начале девяностых годов рассказывал одному из своих друзей о недавно открытых рентгеновских лучах. Его собеседник недоверчиво посмеивался, не веря ни единому его слову, пока Льюис не сказал ему, что в последнем номере "Субботнего обозрения" помещена огромная статья по затронутому вопросу. И тогда Фома Неверующий растерянно произнес: "Ах вот как? Нуда, в самом деле, как же я забыл!" — и тут же обратился в Фому Верующего. Вспоминая этот давний разговор, Льюис снова подивился человеческому мышлению, его алогичному и в то же время все преодолевающему ergo[51]. Доктор изо всех сил прислушивался к себе, пытаясь понять, а уж не ждет ли он сам появления в "Субботнем обозрении" статьи о "Z-лучах", чтобы тут же сделаться преданным сторонником теории Ремнанта.

Но куда с большей страстью Льюис отдавался размышлениям о том совершенно необычайном явлении, которое ему довелось лицезреть в своем собственном саду: дерево, в какой-нибудь час-другой в корне изменившее свои очертания; нарастание его странных ответвлений; появление среди них таинственных огней; сверкание изумрудных и рубиновых отсветов… Как можно было не ужасаться и не изумляться при одной лишь мысли об этом непостижимом таинстве?!

От мыслей о невероятном появлении загадочного дерева Льюиса отвлек приезд сестры с супругом. Мистер и миссис Меррит жили в известном промышленном городе, расположенном в глубинке Англин и теперь, вне всякого сомнения, ставшего центром военного производства. В день своего прибытия в Порт миссис Меррит, утомленная долгой поездкой в жарком вагоне, пораньше отправилась спать, а Льюис с Мерритом устроились все в той же выходившей окнами в сад комнате, чтобы покурить и вволю поболтать. Они говорили о том, что случилось за прошедший с их последней встречи год, о тяготах войны, о друзьях, которых они в ней потеряли; о том, что едва ли можно ожидать скорого конца всех обрушившихся на мир несчастий. О посетивших этот край ужасах Льюис не сказал ни слова. И в самом деле, нельзя же встречать усталого человека, приехавшего в тихий, залитый солнцем уголок, чтобы отдохнуть от заводского дыма, трудов и забот, рассказом о каких-то невероятных ужасах. К тому же доктор видел, что его зять и в самом деле выглядел не лучшим образом. Казалось, он был "на взводе" — губы его то и дело подергивались, и это очень не понравилось Льюису.

— Что ж, — начал доктор после того, как они пропустили по рюмке портвейна, — рад снова увидеть тебя. Наш городок всегда шел тебе на пользу. Судя но всему, ты и теперь не в самой лучшей форме. Ничего, три недели в Мэйрноне произведут чудеса.

— Очень надеюсь, — ответил его собеседник. — В самом деле, до отличной формы мне далеко. Дела в Мидлингеме идут не лучшим образом.

— Надеюсь, с твоим бизнесом все в порядке?

— Да, с бизнесом все в порядке. Но в остальном дела обстоят скверно. Все мы живем под гнетом страха, и исхода пока не видать.

— Что ты имеешь в виду, черт побери?

— Пожалуй, я могу рассказать тебе все, что мне известно. Не очень-то много, кстати говоря. Но даже это немногое я не осмеливался доверить почте. Известно ли тебе, что каждый военный завод в Мидлингеме и все, что вокруг него, денно и нощно охраняется солдатами, вооруженными боевыми винтовками с примкнутыми штыками? Кое у кого есть и гранаты. На крупных заводах, кроме того, установлены пулеметы.

— Это что же — против немецких шпионов?

— Чтобы противостоять немецким шпионам, Льюис, пулеметы ни к чему. Не нужны и целые батальоны солдат. Прошлой ночью я проснулся от внезапного шума. На военном заводе Беннингтона строчил пулемет. Строчил взахлеб. А потом — бац! бац! бац! Ручные гранаты.

— Но против кого?

— Этого никто не знает.

— Никто не знает, что там произошло. — повторил Меррит после минутного молчания и принялся рассказывать об ужасном замешательстве и страхе, нависшем, подобно туче, над огромным индустриальным городом, расположенном в глубинном районе Англин. Упомянул он и о самом худшем — об ощущении, что под завесой секретности власти скрывают от людей какую-то ужасную опасность, подстерегающую всех без исключения.

— Я знаю одного молодого парня, — продолжал он. — Не так давно его отпустили с фронта на побывку, которую он провел у родных в Белмонте — ты ведь знаешь, это в четырех милях от Мидлингема. Так вот, он заявил мне: "Слава богу, что завтра я возвращаюсь на фронт! Не сказал бы, что плацдарм у Виперса такое уж веселое местечко — куда там к черту! — но лучше уж торчать там, чем здесь. На фронте, по крайней мере, своими глазами видишь то, что тебе угрожает". В самом деле, каждый житель Мидлингема чувствует, что всякую минуту ему грозит нечто ужасное, но не может понять, что именно. Дело дошло до того, что люди боятся говорить в полный голос и только испуганно перешептываются. Страх буквально витает в воздухе.

Меррит живо описал картину огромного города, охваченного страхом перед неизвестной опасностью.

— По ночам люди боятся по одиночке возвращаться домой в пригороды. Они собираются на станциях группами по десять-двадцать человек и садятся в один вагон, да и то всю дорогу им мерещится что-то неведомое и мрачное — чуть ли не нечистая сила.

— Но почему? Не понимаю. Чего они боятся?

— Я же говорил тебе, что на днях проснулся от пулеметной стрельбы и разрывов гранат. О, если бы ты слышал этот ужасный грохот! Всякого напугает такое, сам понимаешь.

— В самом деле, тут есть чего напугаться. Так ты говоришь, там царят нервозность и своего рода дурные предчувствия, которые заставляют людей держаться вместе?

— Именно так, и даже более того. Случается, люди выходят из дому и не возвращаются назад. Вот пример: двое рабочих ехали в поезде до Хорта. По дороге они поспорили о том, как быстрее добраться до Нортэнда — что-то вроде пригорода Хоума, где оба и проживали. Они спорили все время, пока ехали от Мидлингема — один из них доказывал, что выгоднее всего шагать по шоссе, хотя оно и делает крюк. "Этот путь самый короткий, потому что самый гладкий", — уверял он. Другой же считал, что лучше махнуть прямиком через поля и идти вдоль канавы. "Это же наполовину сокращает путь", — гнул он свое. "Так оно и есть, если, конечно, не собьешься с дороги", — возражал другой. Кончилось тем, что они заключили пари на полкроны и, выйдя из поезда, пошли каждый своим путем, а встретиться условились в гостинице "Фургон", что в Нортэнде. "Я приду первым", — сказал тот, кто предпочел более короткое расстояние, и, взбежав по ступенькам перехода через пути, пошел прямо через поля. Время было не слишком позднее, до темноты было далеко, и почти все приятели спорщиков решили, что он, пожалуй, выиграет пари. Но рабочий так и не дошел до "Фургона" — собственно, он вообще никуда не дошел.

— Что же с ним случилось?

— Его нашли посреди поля. Он лежал лицом вверх недалеко от тропы. Он был мертв. Врачи сказали, что его задушили. Никто не знает как. И такое случалось не раз. Мы в Мидлингеме осмеливаемся говорить об этом лишь шепотом.

Льюис погрузился в глубокое раздумье. Ужас царил в Мэйрионе, но то же самое происходило и за десятки миль от него, в самом сердце Англии. Однако, судя по рассказам Меррита о вооруженных солдатах и строчащих в ночи пулеметах, все происходившее в его родном городе сводилось к организованному кем-то нападению на военный завод. Впрочем, он знал еще слишком мало, чтобы иметь право сделать окончательный вывод о том, что ужас в Мэйрионе и ужас в Стрэдфордшире исходят из одного источника.

Тут Меррит снова заговорил:

— А вот другая странная история — тут дело происходило при закрытых дверях и задернутых шторах. Я имею в виду некое место, на этот раз удаленное в противоположную сторону от города — к Данвичу. Там построили новый завод, целый город из краснокирпичных корпусов, увенчанный колоссальной трубой. С тех пор, как его закончили возводить, прошло едва ли месяц-полтора. Его вытянули по линеечке в самом сердце полей, а рядом выстроили бараки для рабочих, причем это жилье собиралось в ужасной спешке, ибо к тому времени многие труженики уже прибыли и ютились по крестьянским домам, разбросанным тут и там в значительном удалении от завода. Примерно в двух сотнях ярдов от этого места пролегает старая тропа, ведущая от главной дороги к небольшой деревушке на склоне холма. На довольно большом протяжении тропа эта идет через лес, почти полностью заросший густым кустарником. Думаю, площадь леса составляет около двадцати акров. Кстати, однажды мне довелось пройти по этой тропе, и, доложу тебе, что ночью там и в самом деле бывает жутко. Так вот, однажды вечером но этой дороге случилось пройти одному из рабочих. Все было хорошо, пока он не подошел к лесу. Но тут, как он говорит, у него прямо сердце оборвалось. Посреди сгущавшихся сумерек раздавались очень странные и зловещие звуки. Рабочий уверял, что там толпились тысячи людей. Лес полнился шорохами, топотом множества ног, старавшихся ступать неслышно, треском сухих сучьев под чьими-то сапогами, шуршанием травы и чьим-то зловещим перешептыванием, которое более всего на свете походило на разговоры мертвецов, сидящих на собственных костях. Работяга кинулся бежать со всех ног — он мчался через поля, перескакивал через живые изгороди и ручьи. По его словам, он промчался десять миль без передышки, прежде чем добрался до дома, вбежав в который, тут же заперся на засов.

— Знаешь, ночью в любом лесу страшно, — заметил доктор Льюис.

Меррит пожал плечами.

— Видишь ли, люди поговаривают, что в Англии уже давно высадились немцы и теперь прячутся в подземельях по всей стране.

Молва о затаившихся немцах

На момент Льюис замер, осознав все зловещее и грандиозное значение этого слуха. Немцы уже высадились, они прячутся в подземельях, тайно готовясь к боям и злодейски посягая на державную мощь Англии! По сравнению с этим предположением миф о русских выглядел жалкой сказкой, а легенда о ангелах Монса так и вообще разжижалась до банальности.

Это звучало чудовищно. И все же…

Он внимательно оглядел Меррита — то был плотный черноволосый мужчина с крупной, крепко посаженной головой. Порой в его лице угадывались некоторые признаки нервозности и беспокойства, но удивляться тут было нечему — вне зависимости от того, были ли его рассказы основаны на истинных фактах или на непроверенных слухах, они были ужасны. Вот уже двадцать лет Льюис знал своего зятя как человека, чувствовавшего себя вполне уверенным в устойчивости своего собственного маленького мира. Но теперь, говорил он себе, этот человек и все остальные подобные ему люди, вдруг выбитые из этого мира, испытывают явное замешательство. Теперь они стали людьми, которых насильно заставили поверить в мадам Блаватскую. Вслух же он произнес:

— Допустим, факты таковы. Но что ты сам думаешь об этом? Немцы высадились в нашей стране и где-то попрятались — не видится ли тебе нечто экстравагантное в подобном предположении?

— Не знаю, что и сказать. С фактами не поспоришь. Что прикажешь думать о солдатах с винтовками и пулеметами на военных заводах Стрэдфордшира? Или о том, что эти пулеметы по ночам пускаются в ход? Говорю тебе, я слышал стрельбу собственными ушами! В кого же стреляют эти солдаты? Вот о чем мы спрашиваем себя там, в Мидлингеме.

— Да, разумеется. Вполне понимаю тебя. Положение и в самом деле исключительное.

— Более чем исключительное — оно просто ужасное. И, что хуже всего, весь этот ужас творится за завесой секретности. Как сказал тот парень, о котором я тебе рассказывал: "На фронте но крайней мере своими глазами видишь то, что тебе угрожает".

— Так, значит, это серьезно? Люди на самом деле верят, что немцы непонятно как переправились в Англию и теперь прячутся в подземельях?

— Люди подозревают, что они изобрели новый вид ядовитых газов. Некоторые полагают, что они зарылись в глубь нашей английской земли и производят газ прямо на месте, а затем по тайным трубам подают его на заводы; другие же утверждают, что они тайком подбрасывают туда гранаты с газом. И этот газ может оказаться куда опаснее тех отравляю щих средств, что они, судя по утверждениям властей, уже испробовали во Франции.

— Ты говоришь о властях? Неужели и они допускают мысль, что в подземельях вокруг Мидлингема прячутся немцы?

— Нет. Они называют это "взрывами". Но мы то отлично понимаем, что это никакие не взрывы. Мы в Мидлингеме умеем распознавать звуки взрыва, а также знаем, что при этом происходит. Еще мы знаем, что трупы убитых в результате этих "взрывов" людей прямо на заводах прячут в гробы. На погибших не позволяют взглянуть даже близким родственникам.

— Значит, ты веришь в эту версию о немцах?

— Если и так, то лишь потому, что она хоть что-нибудь да объясняет. Некоторые утверждают, что видели этот газ. Я слышал, будто один из жителей Данвнча однажды ночью видел нечто вроде черной тучи, пронизанной огненными искрами, — она плыла над верхушками деревьев в окрестностях этого городка.

В глазах Льюиса блеснул огонек непередаваемого изумления: ночь, когда к нему пришел Ремнант; трепетная вибрация воздуха; темное дерево, выросшее в его саду после захода солнца; его странная листва, испещренная огненными звездами; изумрудное и рубиновое свечение — все это напугало его и исчезло, когда он вернулся после посещения больного в Гарте, но вот теперь в его комнате прозвучало упоминание о таком же пламенном облаке, проплывшем над самым сердцем Англии! Что же это за мучительная, непереносимая тайна? Что за гибельную угрозу несет она в себе? Одно становилось ясным и неоспоримым: ужас, охвативший Мэйрион, и ужас, царивший в сердце Англии, были одинаковы по своей природе.

Льюис еще больше укрепился в решении держать свои страшные мысли втайне от зятя. Меррит приехал в Порт ради спасения от кошмаров Мидлингема, и потому его следует всячески оберегать от осознания того факта, что туча ужаса опередила его, нависнув уже и над этим мирным краем. Льюис передал зятю бутылку с портвейном и ровным голосом произнес:

— В самом деле, очень странно — черная туча с огненными искрами!

— Я не могу отвечать за истинность этого сообщения. Это всего лишь слух.

— Ты прав. Но ты и в самом деле полагаешь, что это сообщение, равно как и все прочее, о чем ты говорил, следует приписать проискам затаившихся немцев?

— Как я уже объяснял, никому — и мне в том числе — больше не приходит на ум ничего путного.

— Вполне тебя понимаю. И все же, будь это правдой, то был бы самый ужасный удар, когда-либо нанесенный одним народом другому. Враг утвердился в наших жизненно важных центрах! Но возможно ли что-нибудь подобное? Каким образом немцам удалось это устроить?

И тогда Меррит поведал Льюису, как это было устроено — вернее, как это объясняли себе люди. Суть дела заключалась в том, что все происходящее являлось частью — самой существенной частью — Великого Германского Заговора разрушения Англии и всей Британской империи.

План был разработан много лет тому назад — некоторые полагают, что сразу же после франко-прусской войны[52]. Уже тогда Мольтке[53] понимал, что вторжение в Англию (в прямом смысле этого слова) сопряжено с величайшими трудностями. Тема эта постоянно муссировалась в военных и политических кругах Германии, и в конце концов участники дискуссии пришли к заключению, что вторжение в Англию в лучшем случае вовлечет Германию в серьезнейшие осложнения, а Францию поставит в положение terlius gaudens[54]. Таким образом обстояли дела, когда некая высокопоставленная персона из Пруссии вступила в контакт с шведским профессором Хувелиусом.

Так говорил Меррит. Я же добавил бы от себя, что этот самый Хувелиус, по общему мнению, был необыкновенным человеком. Если не брать в расчет его писаний, то в личном плане он мог бы показаться самым милым и безобидным индивидуумом на свете. Он был богаче большинства шведов — и уж определенно богаче среднего шведского профессора. Но в университетском городке, где он проживал, Хувелиус неизменно появлялся в поношенном зеленом сюртуке и потертой меховой шляпе. Однако над ним никто не осмеливался смеяться, ибо всякому было известно, что каждый лишний пенни из своих личных средств, а равно и большую часть своего профессорского жалованья тот тратил на всякие добрые дела, включая прямую благотворительность. Говорили, что профессор ютился на чердаке, чтобы дать возможность другим жить на первом этаже, или что однажды он прожил целый месяц на черством хлебе и воде ради того, чтобы несчастная женщина легкого поведения, страдавшая от туберкулеза легких, могла со всеми удобствами умереть в дорогостоящей больнице.

Удивительно, но тот же самый человек написал трактат "De facinore humano"[55], в котором абсолютно искренне доказывал извечную и беспредельную испорченность рода человеческого.

Как ни странно, профессору Хувелиусу удалось написать одну из самых циничных книг в истории человечества (но сравнению с ним Гоббс[56] просто проповедовал розовый сентиментализм), и, нужно сказать, при этом он руководствовался самыми высокими побуждениями. Профессор утверждал, что большинство человеческих страданий, несчастий и скорбей происходят из ошибочного представления о том, будто человеческое сердце от природы и в основе своей предрасположено к добру и кротости, если не сказать к праведности. "Убийцы, воры, душегубы, насильники и целые сонмы прочих учинителей мерзости, — пишет он в одном месте, — рождаются из фальшивых притязаний и глупой веры в прирожденную человеческую добродетель. Разумеется, содержащийся в клетке лев есть свирепое животное, но что произойдет, если объявить его ягненком и настежь распахнуть дверцу? Кто будет в ответе за гибель мужчин, женщин и детей, которых он, несомненно, растерзает, как не те, кто выпустил его из клетки?" Далее Хувелиус доказывает, что короли и прочие правители народов могли бы в значительной мере сократить размеры человеческих несчастий, если бы опирались на доктрину о врожденной испорченности рода человеческого. "Война, — заявляет он, — являющаяся сама по себе худшим из зол, будет существовать всегда. Но мудрый правитель скорее пожелает вести кратковременную войну, нежели долгую, предпочтя длительному злу недолгое. Но он сделает это не из идущего от сердца великодушия по отношению к врагу, а всего лишь из желания победить легко, без великих людских потерь или утраты сокровищ, ибо понимает, что коль свершит этот подвиг, народ полюбит его, и корона его останется непоколебленной. А потому он предпочтет вести короткие победоносные войны, чтобы поберечь не только собственный народ, но и вражеский, ибо в кратковременной войне потери с обеих сторон меньше, чем в длительной. И таким образом из зла родится добро".

А как, спрашивает Хувелиус, следует вести такие войны? Мудрый государь, отвечает он сам себе, с самого начала почитает врага бесконечно испорченным и в равной степени глупым, ибо глупость и испорченность составляют главные черты человеческого существа. А посему мудрый правитель станет искать себе союзников в высших кругах неприятельского стана, а также среди богатой части вражеского населения, ибо именно эта часть, как известно, от века подвержена коррупции и склонна прельщаться любой возможностью обогатиться, при этом одурачивая бедных людей высокопарными речами. "Ибо вопреки общепринятому мнению именно богатый жаден до денег, в то время как обычных людей можно приручить разглагольствованиями о свободе — этом неведомом для них божестве. А коль скоро они очаруются словами ‘свобода и воля’, тут уж мудрый правитель может без опаски подступиться к ним и отобрать у них последнее, а после отделаться от них дружеским тычком в грудь. Этим он завоюет их сердца и голоса — что вообще нетрудно сделать, если суметь убедить их, будто именно таковое с ними обхождение как раз и называется свободой".

Руководствуясь подобными принципами, говорит Хувелиус, мудрый правитель прочно укоренится в стране, которую пожелает завоевать. "Более того, без особых забот и поистине в буквальном смысле слова он введет свои войска в самое сердце вражеской державы еще до начала войны".

Эти долгие и утомительные рассуждения в скобках были призваны пояснить все то, что Меррит рассказал в тот вечер своему зятю. Сам же он узнал о профессоре Хувелиусе от одного промышленного магната из глубинного графства Англии, которому довелось путешествовать по Германии. Вполне возможно, что зародившаяся в Мидлингеме чудовищная теория имела своим источником именно тот отрывок из писаний Хувелиуса, который я только что процитировал.

О реальном Хувелиусе, почитавшемся его коллегами едва ли не святым, Меррит абсолютно ничего не знал, а потому считал шведского профессора неким монстром беззакония. "Он гораздо хуже, чем этот безумный Ничто". — говаривал он, имея в виду не кого иного, как Ницше.

Итак, Меррит поведал доктору Льюису о том, как Хувелиус продал немцам свой злонамеренный план наводнения Англии немецкими солдатами. В заранее намеченных ключевых точках страны необходимо было накупить побольше земли. Англичан, владельцев земельных участков, нужно было подкупить или устранить, а затем производить тайные подземные работы до тех пор, пока вся страна в буквальном смысле слова не окажется подкопанной. Другими словами, под заранее намеченными районами Англии должна быть устроена подземная Германия — огромные пещеры, целые подземные города, тщательно осушенные, хорошо вентилируемые и в достатке обеспеченные водой. В этих подземельях из года в год следовало закладывать и накапливать громадные запасы продовольствия и снаряжения — до той поры, коща в "день Икс" своевременно оповещенное тайное войско выйдет из магазинов, отелей, контор и жилых домов, чтобы исчезнуть под землей и оттуда разить Англию в самое сердце, пока она не истечет кровью.

— Вот что рассказал мне Хэнсон, — заключил Меррит свое длинное повествование. — Ты, наверное, слышал о нем. Он возглавляет сталелитейный синдикат Бакли. Он очень долго пробыл в Германии.

— Что ж, — сказал Льюис, — может быть, так оно и есть. Но если это так, то нависший над Англией ужас не выразить никакими словами.

Ему и в самом деле почудилась доля правды в предположении своего родственника. Конечно, замысел совершенно необычный, нечто поистине неслыханное, но его нельзя назвать абсолютно невозможным. Все тот же Троянский конь — только взятый в гигантских масштабах. "А почему бы и нет? — думал доктор. — Миф о коне со спрятавшимися в нем воинами, которого втащили в самое сердце Трои ее простодушные защитники, мог оказаться пророческим иносказанием того, что ныне происходит с Англией — если, конечно, гипотеза

Хэнсона достаточно обоснована". А эта гипотеза, между тем, отлично согласовывалась с тем, что он слышал о германских приготовлениях в Бельгии и Франции — о неприступных пулеметных позициях, готовых отразить любое наступление: о военных заводах, ставших настоящими немецкими крепостями на земле Бельгии; о пещерах у Айспэ, оборудованных для размещения артиллерии, и… О, Боже! Льюис вдруг вспомнил о непонятно зачем залитых бетоном теннисных кортах, понастроенных на холмах, откуда был виден весь Лондон. И все же он не мог представить себе, что под зелеными холмами Англии скрывается целая немецкая армия. Одна лишь мысль об этом могла потрясти самое стойкое британское сердце.

Воспоминание об огненном дереве в саду наталкивало доктора на вывод, что враг, грозно затаившийся в Мидлингеме, уже проник и в Мэйрион. Размышляя об этом захолустном крае с его дикими и безлюдными холмами, густыми лесами и пустынными полями, Льюис не мог не признать, что затаившиеся под землей враги не могли бы отыскать более подходящего места для осуществления своих чудовищных замыслов. И, однако, ему снова пришло в голову, что в Мэйрионе английскому военному производству мог быть нанесен лишь самый минимальный ущерб. Или же то были меры для раздувания паники? С другой стороны, возле Хайуэя имелся большой военный лагерь. Он вполне мог оказаться объектом пх первого нападения, однако до сих пор ему не было причинено ни малейшего ущерба.

Льюис не знал, что с тех пор, как по этому лагерю пробежали объятые ужасом лошади, там постоянно гибли люди, и что теперь он превратился в сильно укрепленный район с глубокими, разветвленными во все стороны траншеями, несколькими рядами колючей проволоки и оснащенными пулеметами сторожевыми вышками.

Что обнаружил Меррит

Мистер Меррит принялся изо всех сил набираться физического и душевного здоровья. В первые два дня своего пребы-ванпя у доктора он довольствовался весьма располагающим ко сну шезлонгом, стоявшим возле самого дома, в котором он вместе с женой по утрам сидел в тени старой шелковицы, наблюдая за игрой солнечного света на зеленых лужайках и бегом кремовых гребешков на волнах, разглядывая выдающиеся далеко в море участки живописного побережья и любуясь царственно-пурпурным, издалека различимым блистанием вереска, окружавшего сверкающие на солнце фермерские домики, что виднелись высоко над морем — вдали от всех тревог и человеческой суеты.

Солнце жарило вовсю, но с востока беспрестанно веял нежный прохладный ветерок, и Меррит, сбежавший в этот покойный уголок не только от ужасов военного времени, но и от душного маслянистого воздуха крупного промышленного города, уверял доктора, что этот восточный ветер и эти чистые и ясные, почти ключевые воды, что плещут в обрамлявшие залив скалы, вдыхают в него новую жизнь. На исходе своего первого дня в Порте он плотно пообедал, и мир предстал ему в более розовом свете. Проснувшись утром свежим и отдохнувшим, он заметил Льюису по поводу вчерашнего разговора:

— Да, конечно, все происходящее способно вселить безумную тревогу в кого угодно, но лично я полагаю, что Китченер[57] уже принял должные меры, и скоро все устроится к лучшему.

Так что дата шли прекрасно. Меррит пристрастился к прогулкам но саду, полному чудесных местечек, рощиц и неожиданных сюрпризов, на какие можно натолкнуться только в деревне. С правой стороны одной из террас он открыл увитую розами беседку и впал в такой восторг, словно ему довелось заново открыть Северный или Южный иол юс. Он провел там весь день, покуривая в тени, праздно слоняясь по траве, а то и почитывая некий вздорный рассказик, наделавший много шуму в столичной прессе. В конце концов он заявил, что девонширские розы омолодили его на многие годы. На следующий день в противоположной стороне сада обнаружились заросли орешника, которые не попадались ему на глаза во время прежних приездов. I I снова ото стало настоящим открытием. В глубине тенистого орешника он увидел журчащий родник, бьющий из скалы: вокруг него, наподобие низкого свода, разросся зеленый, усыпанный росинками папоротник, а рядом пробивались к свету ростки ангелики. Меррит опустился на колешь подставил под струю сложенные лодочкой ладони и напился ключевой воды. Вечером, посиживая за стаканчиком портвейна, он сказал, что если бы всякая вода была подобна той, что бьет из родника под орешником, то все люди давно бы обратились в трезвенников. Эта вода, добавил он, в очередной раз наполняя бокал портвейном, открывает для горожанина многообразные и ни с чем не сравнимые прелести деревенской жизни.

Но лишь с того времени, когда Меррит отважился расширить пределы своих вылазок, он стал замечать, что глубочайший и нерушимый покой, который на его памяти царил в Мэйрионе, пронзила тончайшая нотка тревоги. С давних пор у него завелся особенно любимый маршрут для прогулок. Вот уже на протяжении многих лет он ни разу не забывал отдать ему дань. Маршрут этот пролегал вдоль скал но направлению к Мэйросу, а оттуда заворачивал в глубь суши и уводил обратно в Порт по замысловато вьющимся над Аллтом тропам. Однажды ранним утром Меррит вышел из дому и, подойдя к началу подымавшейся к скалистому берегу тропы, уперся в сторожевую будку. Перед будкой прохаживался взад-вперед часовой; он крикнул Мерриту, чтобы тот либо предъявил пропуск, либо убирался обратно на главную дорогу. Меррита эти строгости страшно раздосадовали, и, вернувшись домой, он тут же обратился к доктору за разъяснениями. Но Льюис был удивлен не менее его.

— Я и не знал, что они устроили там заставу, — посетовал он. — Но, полагаю, тому есть резон. Мы находимся на самой западной оконечности острова; немцы могут незаметно высадиться, напасть на нас и нанести нам большой урон именно потому, что в Мэйрионе их меньше всего ожидают.

— Но ведь на утесе наверняка нет никаких укреплений?

— Конечно, нет! Во всяком случае, я никогда не слышал ни о чем подобном.

— Хорошо, тогда почему людям запрещают подходить к скалам? Я мог бы понять и совершенно согласиться с запретами, если бы часового выставили на самом верху, чтобы он мог вовремя заметить врага. Но какого черта понадобилось выставлять его на дне лощины, откуда он не видит не то что моря, но даже ближайшего поворота тропы? Зачем преграждать людям доступ к утесу? Ни один шпион не сумеет помочь немцам высадиться здесь, даже если заберется на Пенгарег с целой дюжиной станковых пулеметов. Оттуда можно палить только в небо.

— Да уж, очень странно, — согласился доктор. — Видимо, тут замешаны какие-то чисто военные соображения.

Он закруглил разговор этой ничего не значащей фразой, потому что сам предмет его абсолютно не трогал. Жителям деревни, а уж тем более сельским врачам редко приходит в голову праздно шататься по окрестностям в поисках живописных мест.

Льюис не знал, что сторожевые посты, о назначении которых никто и не догадывался, были расставлены уже по всей стране. Не знал он и того, что одного из часовых поставили у каменоломни в Лланфингеле, в которой несколько недель тому назад нашли труп женщины с мертвой овцой. Местные жители очень часто ходили через каменоломню, и перекрытие тропы принесло им множество неудобств. Но караульную будку у дороги все-таки поставили, и часовые получили строгий приказ не подпускать к ней никого — как если бы каменоломня вдруг сделалась тайным военным объектом. Но даже это не помогало. Спустя пару месяцев после перекрытия дороги один из часовых пал жертвой ужасного преступления. Стоявшим на этом посту людям были даны самые строгие инструкции — нужно сказать, что при данных обстоятельствах они не показались им лишенными оснований. Для старых солдат приказ есть приказ, но среди часовых оказался молодой человек — бывший банковский служащий, едва ли успевший пройти обязательную двухмесячную подготовку, — который не сумел оценить необходимость безусловного, буквального исполнения показавшегося ему бессмысленным приказа. Очутившись в одиночестве на отдаленном, безлюдном склоне холма, он ни на секунду не озаботился мыслью о том, что за каждым его движением следят вражеские глаза, и не выполнил данных ему строжайших инструкций. В результате при смене караула пост у каменоломни оказался оставленным, а бездыханное тело юноши обнаружилось на дне карьера.

Но это так, к слову. Что же до мистера Меррита, то он все чаще замечал, что его долгим странствиям по окрестностям постоянно что-то мешает. В двух-трех милях от Порта наличествует обширное болото, образуемое водами реки Арфон перед ее впадением в море. Вот тут-то разнежившийся от ласкового солнца и покоя Меррит и решил предаться своим ботаническим пристрастиям. Он успел хорошо изучить твердые участки почвы, по которым можно было перебраться через трясину, вязкий ил и предательские коврики травы, и в один из жарких дней смело отправился в эти гиблые места, горя желанием исследовать их со всей обстоятельностью, а заодно, если повезет, заполучить ту редко встречающуюся болотную фасоль, которая, как он предчувствовал, должна была расти где-то посреди этой обширной топи.

Он вышел на окружавший болото проселок и приблизился к калитке, через которую обычно выходил на тропу.

Здесь он на минуту остановился полюбоваться давно знакомым ему зрелищем — густыми зарослями камыша, пасшимися на островках затвердевшего торфа кроткими черными коровами, душистыми ростками лугового аира, царственным блеском вербейника и пламеневшими в лучах солнца малиново-золотыми флажками гигантского щавеля.

В этот момент из калитки стали выносить чье-то мертвое тело.

Один из работников придерживал калитку рукой, не давая ей захлопнуться. Потрясенный увиденным, Меррит спросил его, что это за человек и что с ним случилось.

— Говорят, какой-то приезжий из Порта. А вот видите, взял да и утонул в нашем болоте.

— Но ведь тут абсолютно безопасно. Я сам ходил по болоту десятки раз.

— Так-то оно так, да и мы тоже всегда так думали. Гели, скажем, ненароком и поскользнешься, так ведь тут же не глубоко — ничего не стоит выбраться. А это господин к тому же совсем молодой, аж жалко глядеть! Вот бедняга — приехал в Мэйрион отдохнуть да поразвлечься, а вместо того нашел здесь свою смерть!

— А может, он сам хотел этого? Взял да и покончил с собой?

— Говорят, что вроде как для этого у него не было никаких причин.

Тут в разговор вмешался руководивший похоронной командой полицейский сержант, по чьему озадаченному виду было ясно, что он действует на основании приказов, смысл которых представляет себе очень туманно.

— Страшное дело, сэр, это уж как пить дать, да и ужасно жалко. Уверен, что не для таких зрелищ вы приехали в Мэйрион в это чудесное лето. А не кажется ли вам, сэр, что лучше будет предоставить нам самим справляться с этим невеселым дельцем? И вообще, я слышал, что многие господа, отдыхающие в Порте, поразъехались по домам — тут, мол, теперь и глядеть-то не на что. Да что там — теперь во всем Уэльсе скучища!

Жители Мэйриона неизменно учтивы с посторонними людьми, но на этот раз Меррит понял, что ему весьма недвусмысленно советовали проходить мимо и не совать нос в чужие дела.

Меррит направился обратно в Порт — после столь внезапной встречи со смертью ему было не до приятных прогулок. В городе он попытался что-нибудь выяснить о погибшем, но, как оказалось, никто о нем почти ничего не знал. Сказали только, что он приехал провести здесь медовый месяц и остановился в гостинице "Порт-Касл", однако служащие гостиницы в один голос заявили, что и слыхом не слыхивали об этом человеке. В конце недели Меррит раздобыл местную газету, но ни о каком случае со смертельным исходом в иен не было сказано ни слова. На улице он встретил уже знакомого ему сержанта полиции. Тот в знак приветствия учтиво приложил ладонь к каске и пробормотал что-то вроде: "Надеюсь, сэр, вы неплохо проводите время. Должен вам сказать, что выглядите вы уже намного лучше". Однако на расспросы Меррита о человеке, утонувшем или утопленном в болоте, он отвечать не стал, сославшись на свое полное неведение.

На следующий день Меррит решил снова отправиться на болото и попытаться на месте выяснить обстоятельства столь странной смерти. У него ничего не вышло — у калитки ему преградил путь человек с нарукавной повязкой, на которой были выведены буквы "Б.О. >, что, без сомнения, означало береговую охрану. Часовой заявил, что ему даны строгие указания никого не подпускать к болоту. Почему? Это он не знал, но сообщил, что с тех пор как поблизости была сооружена железнодорожная насыпь, река стала менять свое течение, и болото сделаюсь опасным даже для хорошо знающих его людей.

— Более того, сэр, — добавил он, — в данном мне приказе строго-настрого оговаривается, чтобы и я сам ни ногой не ступал за калитку.

Меррит недоверчиво повел глазами поверх калитки. Болото как болото, ничего особенного. Тут и там проглядывали твердые, надежные островки, по которым вполне можно было пройти, а между ними вилась плотно утоптанная тропка, которой он пользовался десятки раз. Конечно, он не поверил в россказни о перемене течения реки, да и Льюис, узнав об этом, заявил, что все это сплошная чепуха. Нужно сразу же заметить, что это заявление прозвучало в ответ на случайный вопрос, всплывший в ходе нейтрального разговора, никоим образом не касающегося смерти на болоте, о которой доктор, кстати говоря, узнал лишь через день. Знай он о том, что изменение русла Арфона интересует Меррита в связи с этим трагическим происшествием, он тут же подтвердил бы официальную версию слоившегося. Больше всего на свете он заботился о том, чтобы сестра и ее муж оставались в неведении того, что невидимая рука ужаса, властвовавшая над Мидлингемом, простерлась и над Мэйрионом.

Сам Льюис ничуть не сомневался в том, что человек, найденный мертвым на болоте, был сражен все той же страшной силой — в каком бы облике она ни предстала, — которая уже совершила столько злодеяний в округе. С другой стороны, при всей своей абсолютной уверенности в существовании всеобъемлющего ужаса, никто из местных жителей не мог определенно сказать, можно ли поставить ему на счет то или иное конкретное трагическое происшествие. Бывает же, что люди по своей собственной неосторожности падают со скалистого обрыва, а случай с испанским маньяком Гарсией наглядно доказывает, что мирные фермеры, а равно их жены и дети, сплошь и рядом оказываются жертвами дикого и бессмысленного насилия. Сам Льюис никогда не ходил по болоту, но Ремнант в свое время облазил там каждый уголок. Это и дало ему право заявить, что погибший (имя его так и осталось неизвестным для местных обывателей) либо сам покончил с собой под влиянием "Z-лучей", улегшись ничком в трясину, либо его насильно держали в таком положении обезумевшие на время маньяки. О подробностях происшествия не сообщалось, а потому всем стало ясно, что власти решили отнести эту смерть к разряду прочих деяний ужаса. И все-таки оставалась возможность того, что этот человек мог просто-напросто покончить с собой или же что неведомые убийцы могли наброситься на него и насильно окунуть в илистую воду. То же касалось и всего остального: можно было предположить, что происшествия с Иксом, Игреком и Зетом относились к категории несчастных случаев или преступлений, но поверить в то, что сюда относились абсолютно все трагедии в округе, включая и трагедии с Иксом, Игреком и Зетом, было в высшей степени невозможно. Так мы думали тогда, так думаем и сейчас. Мы знаем, что на нашей земле царствовал ужас, знаем и то, как он царствовал, но при этом мы очень сильно сомневаемся в том, что он повинен во всех без исключения происшествиях, которые приписывались ему молвой.

В качестве примера можно привести случай с "Мэри-Энн", гребной шлюпкой, весьма странным образом погибшей прямо на глазах у Меррита. На мой взгляд, сей почтенный джентльмен был совершенно неправ, связав печальную судьбу шлюпки и ее гребцов с подаваемыми с берега странными световыми сигналами, которые он якобы наблюдал в тот день, когда опрокинулась "Мэри-Энн". Полагаю, его версия абсолютно вздорна, и эту мою уверенность не сможет поколебать даже тот факт, что у жильцов вызвавшего его подозрения дома и впрямь служила гувернантка немецкого происхождения. С другой стороны, я ничуть не сомневаюсь в том, что причиной гибели шлюпки и сидевших в ней людей был воцарившийся в стране ужас.

Огни на воде

Следует еще раз напомнить, Меррит все еще не подозревал, что притаившийся в Мидлингеме ужас поразил и Мэйрион. Льюис внимательно следил за своим зятем и всячески оберегал его от этого известия. Впечатлительному Мерриту не следовало знать о том, что происходит близ Порта, а потому, собираясь представить зятя в клубе, доктор строго-настрого предупредил всех его членов о необходимости сокрытия некоторых аспектов местной жизни. С другой стороны, он решил не посвящать своих соклубников в мидлингемские события (и тут опять-таки интересно отметить, что, в то время как ужас все более сгущался над городком, его жители по собственной воле или, если быть более точным, почти бессознательно содействовали властям в сокрытии тех страшных новостей, которые они узнавали друг от друга) и лишь осторожно заметил, что в последнее время его зять несколько возбужден и потому в разговоре с ним очень желательно избегать всяких упоминаний о тех тягостных и трагических событиях, которые творятся чуть ли не за стенами их домов.

— Он уже знает о найденном в болоте бедняге, — добавил Льюис напоследок. — и смутно подозревает', что в этом деле кроется нечто выходящее за рамки обычного.

— Вот вам, кстати, еще один явный случай внушенного пли, скорее, совершенного но приказу убийства. — внезапно оживился Ремнант. — Я рассматриваю его как убедительное подтверждение моей теории.

— Возможно, вы и правы, — уклончиво ответил доктор, опасаясь новою всплеска дискуссии о "Z-лучах", — но, прошу вас, ему об этом ни слова! Я хочу, чтобы он совершенно оправится перед отъездом в Мидлингем.

Меррит, в свою очередь, тоже помалкивал о том, что творилось в его родном городе, ибо ему претило не только говорить, но даже вспоминать об этом. Вот гак и получилось, что все собравшиеся в тот вечер члены "Порт-Клуба" держали свои секреты при себе. Как я уже говорил, гак повелось с момента появления ужаса и продолжалось до самою его конца. Звенья одной цепи никак не могли сойтись вместе. Наверняка какие-нибудь мистер Икс и мистер Игрек чуть ли не ежедневно встречались на улице и со всей откровенностью беседовали на разнообразные темы военного времени, но при этом тщательно скрывали друг от друга ту половинку правды, которая имелась у каждого из них. А потому обе эти половинки так ни когда и не слились в единое целое.

Доктор догадывался, что у Меррита имелись сильные подозрения относительно происшествия на болоте; он считал совершенным вздором официальные заявления о строительстве железнодорожной насыпи и последующем изменении русла реки. Но, с другой стороны, ничего плохого на болоте больше не случалось, и со временем он постарался забыть об ужасной трагедии и всей душой предаться отдыху.

К своей радости он обнаружил, что никакие часовые и охранники не препятствуют его прогулкам к заливу Ларнак — восхитительной бухточке, окаймленной крохотной ясеневой рощицей, зеленым лугом и поблескивающими на солнце зарослями папоротника-орляка, плавно спускавшимися к красным скалам и золотому песку побережья. Меррит вспомнил, как в один из своих предыдущих приездов обнаружил на прибрежном утесе удобное углубление, и, выбрав денек потеплее, устроился в нем полюбоваться голубизной неба, малиновыми бастионами скалистого обрыва и изрезанной линией суши, то вдававшейся в глубь острова по направлению к Сарнау, то вновь стремившейся к югу, где маячили причудливые очертания мыса, известного в округе как Голова Дракона. Меррит не мог оторвать взгляда от открывавшегося ему зрелища — он, как ребенок, восхищался проделками резвившихся на просторе дельфинов, которые плескались и подпрыгивали, а то и вовсе выскакивали из воды в центре бухты; он упивался чистым и лучезарным воздухом, столь непохожим на маслянистую завесу, что застилала небо над Мидлингемом, и пленялся видом белых фермерских домиков, разбросанных тут и там на выступах извилистого побережья.

И тут примерно в двух сотнях ярдов от берега он заметил небольшую гребную шлюпку. С такого расстояния он не мог определить, сколько в ней было людей, но уж точно не меньше трех. Они беспрестанно возились с веревкой — без сомнения, то была шлея рыболовной сети. На дух не выносивший рыбы, Меррит поражался тому, что в такой чудесный день, напитанный прозрачным сверкающим воздухом моря, люди могли губить свое время на то, чтобы ловить бледнокожих, скользких, противных и весьма дурнопахнущих тварей, которые при готовке становятся и вовсе тошнотворными. Вдоволь поломав голову над этой загадкой человеческой природы, он отвернулся, чтобы вновь предаться созерцанию выступавших над морем малиновых утесов.

Позднее Меррит рассказывал, что, скользя взглядом по побережью, он вдруг заметил какие-то странные сигналы. По его словам, от одного фермерского дома, стоявшего на высоком берегу, исходили ослепительно яркие вспышки света — оттуда словно бы извергался белый огонь. Поскольку это были именно вспышки, которые весьма ритмично помигивали, Меррит решил, что с берега передается какое-то сообщение, — за тремя короткими следовала одна долгая и очень яркая, а затем снова две короткие. Проклиная себя за полное невежество в области гелиографии. Меррит принялся шарить по карманам в поисках карандаша и бумаги, чтобы зафиксировать эти сигналы, но, случайно переведя взгляд на поверхность моря, вдруг замер и насторожился. К его удивлению и ужасу, он обнаружил, что шлюпка исчезла. На ее месте колыхалось расплывчатое темное пятно, гонимое волной к западу.

Ныне стало известно, что "Мэри-Энн" перевернулась в результате несчастного случая и что двое школьников вместе с опекавшим их матросом утонули. Остов шлюпки был обнаружен среди скал далеко от места рыбалки, а трупы прибило к побережью приливом. Как выяснилось, матрос вообще не умел плавать, школьники тоже не блистали этим искусством, а ведь чтобы преодолеть неистовую силу бьющейся о скалы Пенгарег-Пойнта волны, нужно быть исключительно опытным пловцом.

Но я ничуть не поверил в версию Меррита. Он утверждал (и утверждает поныне), что световые вспышки, которые, по его заверению, исходили из "Пэнирхола", фермерского домика на высоком берегу, каким-то образом связаны с гибелью "Мэри-Энн". Когда же выяснилось, что этим летом на ферме "Пэнирхол" отдыхала приехавшая из Лондона семья и что гувернанткой в этой семье служила немка, хотя и давным-давно натурализованная, Меррит заявил, что дело представляется ему кристально ясным — за исключением, разумеется, некоторых незначительных подробностей. Однако, на мой взгляд, он стал жертвой обыкновенной оптической иллюзии: вспышки яркого света, без сомнения, порождались лучами солнца, поочередно отражавшимися в окнах фермерского дома.

Как бы там ни было, но Меррит уверился в своей правоте еще до того, как выяснился животрепещущий факт присутствия в "Пэнирхоле" немецкой гувернантки. Вечером того же дня, когда случилась трагедия на море, они с Льюисом сидели после обеда в гостиной. Естественно, Меррит излагал доктору свои соображения, изо всех сил отстаивая то, что он называл "здравым смыслом".

— Если вы услышите звук выстрела, — говорил он, — и увидите, как надает человек, вряд ли вы усомнитесь в причине его смерти…

В этот момент в комнате послышался беспокойный трепет крохотных крылышек. Большой белесоватый мотылек влетел в окно и принялся отчаянно тыкаться в потолок, стены и застекленные книжные шкафы. Затем послышались треск, шипение, и свет лампы на мгновение померк. Мотылек преуспел в своем загадочном суицидальном устремлении.

— Ты можешь объяснить мне, — вместо ответа спросил Льюис Меррита, — почему мотыльки всегда летят на огонь?

Вопрос о странном поведении мотылька Льюис задал для того, чтобы положить конец разговору о погублении человеческих душ посредством гелиографа. Но, разумеется, если бы мотылек не погиб в пламени лампы, Льюису никогда не пришло бы в голову завершить беседу столь изящным и ничуть не обидным эвфемизмом, на самом деле подразумевающим настоятельную просьбу оставить его в покое. И в самом деле, Меррит, сохранив полное достоинство, замолчал и налил себе очередной бокал портвейна.

Такого окончания разговора доктор как раз и желал. В душе он не сомневался, что случай с "Мэри-Энн" был еще одним звеном в длинной цепи ужасных происшествий, множащихся с каждым днем, но ему не хотелось выслушивать нелепые и бесплодные рассуждения о том, каким образом могло быть совершено это новое злодеяние. Случай со шлюпкой был для него всего лишь доказательством того, что нависший над страной ужас ныне простирал свою власть не только на сушу, но и на море. Льюис понимал, что шлюпка не могла быть потоплена ни одним из известных человечеству средств уничтожения. Судя по рассказу Меррита, трагедия случилась на мелководье. Берег залива Ларнак сходит в воду полого, и, согласно карте военно-морского министерства, на расстоянии двухсот ярдов от скал глубина воды не могла превышать двух морских саженей, чего явно недостаточно для подводной лодки. Шлюпка не могла быть ни обстреляна, ни торпедирована, ибо ни взрыва, ни стрельбы слышно не было. Конечно, рассуждал доктор, причиной несчастья могла оказаться обычная неосторожность — мальчишки буду!' валять дурака даже посреди открытого моря, — но это было маловероятно, ибо матрос наверняка тут же пресек бы любую шалость. К тому же, как потом выяснилось, эти двое школьников были на редкость уравновешенными и разумными юношами, от которых можно было в последнюю очередь ожидать разного рода дурацких выходок.

Пользуясь весьма своевременным молчанием зятя, Льюнс погрузился в глубокое раздумье, безуспешно пытаясь подобрать ключи к ужасной загадке. Конечно, порожденная мидлингемцами версия о скрытой германской мощи, окопавшейся глубоко под английской землей, была достаточно экстравагантна и одновременно правдоподобна, но, с другой стороны, даже целой армии затаившихся в подземельях немцев было не под силу потопить плывшую по спокойному морю шлюпку, не говоря уже о том, чтобы вырастить искрящееся дерево, появившееся у него в саду несколько недель тому назад, или пустить по небу полыхающее огнем облако, пронесшееся над деревьями в одной из деревушек центрального графства Англии.

Кажется, я уже говорил об эмоциях гипотетического математика, лицом к лицу столкнувшегося с двусторонним треугольником, и предполагал, что в этом случае он должен был спятить с ума хотя бы из уважения к приличиям. Так вот, я вполне допускаю, что в тот момент доктор Льюис испытывал нечто подобное: перед ним стояла головоломная проблема, требовавшая немедленного разрешения и в то же самое время начисто отрицавшая такую возможность. День за днем вокруг него непостижимым образом и по непостижимой причине убивали людей, и сколько бы он ни задавался вопросами типа "как?" и "почему?", ответа на них не предвиделось.

Для глубинных районов Англии, служивших местом дислокации для многочисленных военных заводов, версия о многотысячной немецкой агентуре казалась вполне правдоподобной. Даже если отвергнуть предположение о подземных городах, явно почерпнутое из волшебных сказок пли сенсационных романов начала века, сама суть этой версии была недалека от истины — немцы и впрямь могли внедрить своих агентов на наши военные заводы. Но на что они рассчитывали здесь, в Мэйрионе? Какую выгоду они могли получить от нескольких случайных убийств, жертвами которых стали мирные фермеры, юные школьники или далекие от военных секретов отдыхающие? Создание атмосферы ужаса и страха? Пусть так, но вряд ли эго предположение можно воспринимать всерьез после чудовищных преступлений в Лувене и на "Лузитании"[58].

Напряженные размышления Льюиса, а заодно и исполненное достоинства молчание его зятя прервал внезапный стук двери, произведенный ворвавшимся в гостиную слугой. Слова, с которыми последний обратился к двум почтенным джентльменам, неоднократно звучали в ушах сельских врачей в те немногочисленные минуты, когда они пытались урвать у жизни хотя бы малую толику покоя: "Сэр, вас просят срочно приехать в N…! Дело плохо, так что вы уж поторопитесь". Льюис, естественно, поторопился, и через секунду его и след простыл. Домой он вернулся лишь к ночи.

Вызов поступил из маленькой деревушки, отделенной от Порта расстоянием в полмили. На самом деле это безымянное местечко едва ли заслуживало чести называться хотя бы деревушкой — оно состояло из четырех поставленных в один ряд лачуг, построенных около сотни лет тому назад для размещения рабочих давно уже заброшенной каменоломни. В одной из лачуг доктор застал горько плачущих и выкрикивающих мольбы о помощи отца и мать, а рядом с ними двух перепуганных детей и крохотное бездыханное тельце совсем маленького ребенка. То был Джоннн, самый младший из малышей. Он был мертв.

В результате тщательного обследования доктор установил, что ребенок погиб от асфиксии. Одежда его была сухой, стало быть, утонуть он не мог. Осмотрев младенческую шейку, доктор не нашел на ней никаких следов удушения. Он принялся расспрашивать о случившемся отца и мать, но в ответ оба лишь еще громче зарыдали и сообщили, что "это наверняка дело рук маленького народца", имея в виду кельтских гномов, которые и поныне пользуются дурной славой у обитателей этих мест. Тогда Льюис спросил о том, как проходил тот вечер и что делал малыш.

— Может быть, он был вместе с братиком и сестренкой? Не знают ли они чего-нибудь?

С большим трудом сведя воедино горестные свидетельства всех четверых, доктор обрисовал для себя следующую картину.

Для троих детишек день прошел безмятежно и счастливо. После полудня миссис Робертс забрала их собой в Порт. Купив все необходимое на тамошнем рынке, они благополучно вернулись домой, напились чаю и принялись возиться на дороге перед домом. Джон Робертс вернулся с работы позднее обычного, так что семья села ужинать уже в сумерки. Затем все трое снова отправились на дорогу — поиграть с детворой из соседнего дома. При этом миссис Робертс строго-настрого предупредила их, что через полчаса они должны быть в постели.

Через полчаса миссис Робертс и ее соседка одновременно подошли каждая к своей калитке и крикнули детям, чтобы те поторапливались домой — если, конечно, не хотят получить перед сном хорошую взбучку. К тому времени малыши успели перебраться через дорогу и играли на торфяной площадке у самой лесенки через живую изгородь, за которой начиналось поле. Заслышав голоса родителей, они послушно перебежали через дорогу и отправились по домам. Но Джонни Робертса среди них не было. Позднее его брат Вилли вспомнил, что как раз в тот момент, когда до них донесся голос матери, маленький Джонни закричал:

— Гляди-ка, что это такое красивенькое светит там, над перилами?

Дитя и мотылек

Маленькие Робертсы перебежал! дорогу, прошли по садовой дорожке, вступили в освещенную прихожую — и только туг заметили, что Джоннн с ними нет. Миссис Робертс возилась на кухне, а мистер Робертс ушел в сарай за хворостом для утреннего очага. Услыхав, что дети вошли в дом, их мать спокойно продолжала заниматься своей работой. Когда она наконец вышла из кухни и хватилась младшего сына, двое старших детей шептались между собой о том, что Джонни, наверное, "пошел ловить эту штуку". Все были уверены, что он вот-вот вбежит в распахнутую дверь. Но прошло семь, восемь, а может быть, и все десять минут, а Джонни не появлялся. Тем временем на кухню вошел отец, но и он ничуть не удивился отсутствию сына.

Родители подумали, что дети решили перед сном повалять дурака и спрятали мальчика в платяном шкафу или в каком ином месте.

— Куда это вы его подевали? — в шутку удивилась миссис Робертс. — Эй, плутишка, а ну-ка выходи сию же минуту!

Но плутишка и не думал выходить, и тогда Маргарет Робертс, его старшая сестренка, вспомнила, что не видела, как Джонни перебегал через дорогу вместе с остальными. Должно быть, он все еще играл возле изгороди.

— Да как вы только могли бросить его там одного?! — рассердилась миссис Робертс. — На вас что, совсем нельзя положиться? Честное слово, никогда еще не видывала такого наказания, как эти дети!

С этими словами она подошла к открытой двери и что есть мочи закричала:

— Джонни, негодник такой, сейчас же ступай домой, а то будет худо! Джонни! Эй, Джонни!

Сначала бедная женщина окликала сынишку от дверей, а затем подошла к калитке и принялась ласково уговаривать:

— Джонни, голубчик, иди же скорей сюда! Ну же, будь хорошим мальчиком и ступай домой — я все равно вижу, где ты прячешься!

Она решила, что он прячется от нее в тени живой изгороди и через секунду-другую со смехом выскочит оттуда ей навстречу. Но "веселый маленький шалопаи" так и не выскочил из своего убежища, и в тихих летних сумерках не появилась приплясывающая на бегу маленькая фигурка. Ответом миссис Робертс было гробовое молчание.

И тут ее материнское сердце дрогнуло. Она все еще продолжала взывать к своему малышу, когда к ней подошел старший сын и рассказал, что за секунду до того, как все бросились бежать домой, Джонни заметил какую-то светящуюся штуку над изгородью.

— Наверное, он погнался за ней на луг, да и заблудился, — упавшим тоном закончил он.

Тогда мистер Робертс достал из кладовки фонарь, и вся семья принялась ходить взад-вперед по лугу, на разные голоса окликая малыша и обещая ему печенье, конфеты и все мыслимые и немыслимые земные блага в том случае, если он бросит дурить и подойдет к ним.

Они нашли маленькое тельце в ясеневой рощице, что росла в центре поля. Оно было таким покойным и недвижимым, что на лбу у него успел примоститься большой белесоватый мотылек, да и тот улетел лишь после того, как его согнали.

Доктор Льюис молча выслушал этот горестный рассказ. Больше ему было нечего делать в этом самом несчастном доме на свете. На прощание он сказал потемневшим от слез родителям:

— Хорошенько берегите тех двоих, что у вас остались! Если возможно, не спускайте с них глаз. Мы живем в ужасное время.

Любопытно заметить, что на протяжении всего этого "ужасного времени" летний курортный сезон в Порте протекал своим чередом. Разумеется, война и сопутствующие ей лишения несколько поуменьшили число отдыхающих, и все же почти все места в гостиницах, пансионатах и меблированных комнатах заказывались чуть ли не за три месяца вперед. Местные пляжи буквально ломились от отдыхающих — одни чинно выбирались из старомодных автомобилей, другие с треском выскакивали из новомодных палаток, третьи, не торопясь, прогуливались под солнцем пли в темп нависших над самой водой деревьев. Но и первые, и вторые, и третьи не упускали возможности окунуться в теплую, как кофе со сливками, и чистую, как жидкий хрусталь, воду. Публика, наводнявшая из года в год гостиницы Порта, традиционно не признавала ни негритянских джаз-бандов, нп балаганных шоу, но в лето, о котором идет речь, званые вечера для отдыхающих устраивались прямо на открытом воздухе, в прилегающих к старинным поместьям садам с большим успехом выступали знаменитые "Рокетс", а концертные залы были отданы для выступлений заезжих театральных трупп, членам которых город с безумной щедростью оплачивал роскошные гостиничные номера.

Туристическая индустрия Порта в значительной степени зависит от клиентуры из глубинной и северной частей Англии — преуспевающих, завоевавших прочное положение в жизни людей, которым Лландадно кажется слишком многолюдным, а пляжи Ковин-Бэя — чересчур сырыми, глинистыми и неустроенными. Эти люди, год за годом приезжавшие в мирный старинный городок на юго-западе Уэльса наслаждаться его покоем и уютом, как я уже говорил, с еще большей страстью, чем обычно, предавались удовольствиям в то памятное лето 1915 года. Однако со временем они, подобно мистеру Мерриту, все чаще натыкались на различного рода шлагбаумы и сторожевые будки, препятствовавшие их прогулкам по излюбленным местам; тем не менее, они воспринимали день ото дня растущее число часовых, охранников и прочих джентльменов, с разной степенью вежливости рекомендовавших им любоваться тем или иным видом с какого-нибудь более отдаленного места, как неизбежное следствие продолжавшейся ужасной войны. Более того, один приезжий из Манчестера, которого завернули с тропы на Кастелл-Кох, выразился следующим образом: "Все же приятно сознавать, что о тебе заботятся".

— Насколько я могу судить, — добавил он. — ничто не помешает немецкой подводной лодке пристать где-нибудь возле Инис-Санта и высадить на прибрежные скалы полдюжины вооруженных до зубов молодцов. Хороши бы мы были, если бы допустили, чтобы посреди одного из самых популярных пляжей страны нам перерезали глотки или на той же подводной лодке увезли в Германию!

Он даже пожаловал одному из охранников пол кроны на чай.

— Все в порядке, приятель. — сказал он ему. — Спасибо, что предупредил.

Но странное дело — этот северянин говорил о немецких подводных лодках и немецких же десантниках, в то время как сам охранник и в мыслях не держал ничего подобного. Он просто получил ничем не обоснованный приказ, вменявший ему в обязанность держать подальше от Кастелл-Коха разного рода праздношатающуюся публику. Более того, у меня нет ни малейшего сомнения, что сами власти, оцепляя окрестные поля как "зоны повышенной опасности", пребывали в полнейшем недоумении и не имели ни малейшего понятия о том, каким образом творятся на них кошмарные злодеяния. Если бы они понимали, что происходит, то им стала бы ясна и вся тщета их строгих ограничений.

Приезжего из Манчестера завернули с прогулки примерно через десять дней после смерти маленького Джонни Робертса. Охранника же поставили на этот пост потому, что накануне вечером неподалеку от Кастла местная женщина нашла в траве тело своего мужа. Молодой фермер был мертв, но на его теле не обнаружили ни единого следа насилия.

Жена погибшего (а звали его Джозеф Крэдок) нашла своего мужа лежащим без движения на влажном торфе. Побелев как мел и чуть не умерев от горя, она со всех ног бросилась бежать в деревню. По дороге она встретила двух мужчин, которые и отнесли мертвое тело на ферму. Прибывший по вызову Льюис с одного взгляда понял, что молодой крестьянин погиб точно таким же образом, как и малыш Робертс — то есть абсолютно непредставимым и ужасным. Крэдок умер от удушья — и снова на горле не было заметно следов чьей-либо хватки. Доктор еще подумал, что это вполне могло быть делом рук Берка и Хейра, которые имели обыкновение заклеивать рог и ноздри жертвы смоляным пластырем.

И тут его осенило, что совсем недавно его зять говорил о новом типе газа, который, как утверждала молва, применяли против рабочих военных заводов, расположенных в военной глубинке. Может быть, что-нибудь в этом роде послужило орудием убийства фермера и малыша? Он взял необходимые пробы, но не обнаружил никаких следов применения газа. Может быть, то был углекислый газ? Но на открытом воздухе нм невозможно убить даже улитку — для фатального исхода необходимо ограниченное пространство наподобие огромного резервуара или колодца.

Выяснилось, что около половины десятого Крэдок вышел из дому приглядеть за скотиной. Поле, на котором она паслась, находилось примерно в пяти минутах ходьбы от фермы. Он сказал жене, что вернется через пятнадцать-двадцать минут, но не вернулся. Когда прошли три четверти часа, миссис Крэдок отправилась его искать. Добравшись до луга, где паслась скотина, она нашла и то и другое в полном порядке. Лишь самого Крэдока не было видно. Она позвала его — ответа не последовало.

Луг, о котором идет речь, расположен на возвышенном месте; от полей, мягко спускающихся к замку у моря, его отделяет живая изгородь. Едва ли миссис Крэдок понимала, почему, не найдя мужа на лугу, она свернула на дорогу, ведущую к Кастелл-Коху. На вопросы коронера она отвечала следующее: ей пришло в голову, что один из быков перебрался через зеленую изгородь и подался через поля к морю, куда за ним последовал и Крэдок. Но, тут же поправляя себя, она добавляла:

— Так-то оно так, но там было еще что-то такое, чего я вообще не могла понять. Мне показалось, что изгородь выглядит не так, как обычно. Оно конечно, ночью всякая вещь как будто меняет свой вид, а тут еще с моря потянулся туман, но все равно, уж очень вее это мне показалось странным. Я даже подумала, уж не заблудилась ли я.

Ей показалось, что стоявшие вдоль изгороди деревья как будто изменили свои очертания, а кроме того, "кругом вроде бы как просветлело". Она двинулась к приступкам изгороди, пытаясь найти причину столь необычных изменений в природе, но, когда подошла поближе, все было как всегда. Затем она заглянула через приступки и позвала мужа в надежде, что тот выйдет ей навстречу или хот я бы отзовется, но ответа так и не последовало. Напряженно вглядываясь в дорогу, она якобы увидала какое-то разлитое по земле свечение — некий слабый отсвет, как если бы на земляном валике под изгородью собрался огромный рой светляков.

— Когда я перебралась через приступки и пошла по дороге, это свечение вроде бы рассеялось. И тут я увидела моего бедного муженька — он лежал на спине и не ответил мне ни словом, когда я закричала и принялась его тормошить.

С каждой новой смертью ощущение ужаса становилось все тягостней и невыносимей для Льюиса. При этом он понимал, что то же самое чувствовали и другие. Он не знал, да и никогда не спрашивал о том, было ли известно завсегдатаям "Порт-Клуба" о гибели ребенка и молодого фермера; они же в свою очередь не заговаривали с ним об этом. Свершившаяся с людьми перемена была очевидной — когда все началось, все только и говорили что об ужасе, теперь же дело зашло слишком далеко, чтобы можно было острить или обсуждать занудливые теории. В письме своего зятя из Мидлингема Льюис обнаружил следующую фразу: "Боюсь, что пребывание в Порте не очень-то пошло на пользу Фанни: у нее все еще проявляются симптомы, о которых я даже не знаю что и помыслить". На этом принятом между ними жаргоне Меррит сообщал доктору, что в самом сердце Англии продолжалось господство ужаса.

Вскоре после гибели Крэдока люди заговорили о странных звуках, раздававшихся по ночам над холмами и долинами к северу от Порта. Первым, кому довелось их услышать, был местный рабочий, опоздавший на вечерний поезд из Мэйроса и потому вынужденный пройти десять миль пешком. По его словам, поднявшись на вершину холма возле Тредонока примерно между половиной десятого и одиннадцатого вечера, он вдруг услышал странный шум, природы которого не мог понять — то был долгий, протяжный и унылый вопль, доносившийся откуда-то из-за холмов и изрядно приглушенный расстоянием. Рабочий остановился и прислушался, решив сначала, что это кричат в лесу совы. Вскоре он понял, что тут было нечто другое: протяжный вопль летел над полями, потом замолкал и тут же начинался снова. Не в силах ничего понять и испытывая ужас перед завывающей в ночи неизвестностью, он прибавил шагу и чрезвычайно обрадовался, завидев наконец огни вокзала в Порте.

Рабочий рассказал о своем приключении жене, а та не замедлила поделиться новостью с соседками. Пошушукавшись минут пятнадцать, женщины решили, что это была "чистейшей воды выдумка" или же "чистейшего спирта нары", а скорее всего то были именно совиные крики. Однако на следующую ночь, примерно в это же время, похожие звуки слышали двое или трое парней, возвращавшихся домой после веселой пирушки в доме, стоявшем на обочине мэйросской дороги. Они тоже описали его как долгий и невыразимо унылый вой, раздававшийся посреди молчаливой осенней ночи. "Он был похож на призрак человеческого голоса", — сказал один из парней. "Он словно исходил из самых глубин земли", — добавил другой.

На ферме Трефф-Лойн

Да будет мне позволено снова и снова напоминать читателю, что все время, пока в стране царил ужас, о творящихся повсеместно чудовищных преступлениях невозможно было узнать по официальным каналам информации. Пресса хранила поистине гробовое молчание. У перепуганного населения не существовало ни единого критерия, который позволял бы отделить факты от слухов, ни единого мерила, сообразуясь с которым можно было отличить обыкновенный несчастный случай от деяний таинственных и ужасных сил.

Так продолжалось изо дня в день. Какой-нибудь безобидный коммерсант, следующий по своим делам по главной дороге из Мэйроса, мог с удивлением обнаружить на себе испуганные взгляды местных жителей, принимающих его за гипотетического убийцу, в то время как настоящие творцы ужаса ходили среди людей незамеченными. А поскольку истинная природа обрушившегося на нас таинства смерти оставалась неизвестной, то и неудивительно, что еще труднее нам было различить предзнаменования, знаки и предвещания его. Ужас творился почти что у нас на глазах, но мы не могли привязать разрозненные факты к какой-либо более или менее прочной основе. Наша разобщенность сказывалась в том, что мы не могли найти ни единого общего положения, из которого можно было бы вывести хоть какую-нибудь связь между двумя отдельно взятыми ужасными происшествиями.

Именно потому никому даже в голову не пришло, что унылый и протяжный вой, раздававшийся но ночам к северу от Порта, мог каким-либо образом соотноситься с пропажей маленькой девочки, ушедшей средь бела дня за пурпурными цветочками, или к трупу приезжего молодожена, обнаруженного в торфяном болоте, или к загадочной гибели Крэдока, задохнувшегося на собственном лугу при отмеченном его женой странном свечении. Остается неясным и то, каким образом слух о заунывном ночном зове вообще мог распространиться столь широко. Льюис узнал о нем одним из первых — денно и нощно снующие но окрестным тропам деревенские врачи всегда в курсе местных новостей, — но отнесся к нему без особого интереса. Как и все прочие, доктор ни в малой мере не предполагал, что это необычное явление может иметь прямое отношение к царящему вокруг ужасу. Что же до Ремнанта, то история о глухом, многократно повторяющемся в ночи вое была преподнесена ему в весьма расцвеченном и живописном виде. Раз в неделю у него в саду работал человек из Тредонока — он-то и просветил доморощенного теоретика. Садовнику не довелось слышать вопль собственными ушами, но его приятель слышал — и едва не помер со страху.

— Прошлой ночью Томас Дженкинс из Пэнтопина, — рассказывал он, — высунулся из окна посмотреть, какая погода ожидается на завтра. Дело-то шло к уборке хлеба — как тут не озаботишься. Так вот, он сказал, что ни в одной церкви не слыхал подобного вопля, а ведь он побывал аж у кардигенских методистов! Это, говорит, прямо как жалобные завывания в день Страшного Суда.

Поразмыслив над этим сообщением, Ремнант склонился к мысли, что звук исходил из какой-нибудь подземной морской бухты; в лесах Тредонока могли находиться не до конца обустроенные или, скажем, чересчур извилистые вентиляционные люки, и пробивавшийся через них снизу шум прибоя вполне мог произвести эффект глухих завываний. Но ни сам Ремнант, ни кто-либо другой не придавали этому новому обстоятельству особого значения. И лишь те немногие, кто собственными ушами слышал по ночам мрачный зов, отдававшийся эхом над черными холмами, никогда не могли забыть его.

Странные звуки раздавались три или четыре ночи подряд, а в воскресенье выходившие после заутрени в тредонокской церкви прихожане заметили в церковном дворе большую рыжую овчарку. Казалось, собака только и ждала выхода верующих и сразу же кинулась к ним — обежав по кругу толпу, она пристала к группе из полудюжины прихожан, которые повернули направо с главной дороги. Двое из них направились через поля к своим домам, а четверо по-воскресному неспешно побрели дальше. За ними-то, не отставая ни на шаг, и увязалась овчарка. Мужчины толковали о сене, кормах, видах на урожай и предстоящей рыночной страде, не обращая внимания на путавшуюся под ногами собаку. Таким манером они и шли по золотистой осенней тропе, пока не очутились перед калиткой в живой изгороди, от которой вилась через поля кое-как вымощенная проселочная дорога, уходившая затем в лес и в конце концов упиравшаяся в ферму Трефф-Лойн.

И тут овчарка словно обезумела. Сначала она принялась яростно лаять, а потом, подбежав к одному из крестьян, уставилась на него таким взором, что у того по коже пробежали мурашки. "Она будто хотела сказать, что от меня зависела вся ее жизнь", — вспоминал он позднее. Затем собака кинулась к калитке и остановилась рядом с ней, виляя хвостом и отрывисто лая. Но люди только смеялись, глядя на ее ужимки.

— Чьей бы это быть собаке? — спросил один.

— Никак. Томаса Гриффита из Трефф-Лойна, — предположил другой.

— Что же она тогда домой не идет? Ну-ка, домой!

Крестьянин перешел через дорогу и наклонился за камешком, намереваясь бросить им в собаку.

— Ну-ка, ступай домой! Вот твоя калитка!

Но овчарка даже не шелохнулась. Она лаяла, скулила, подбегала то к людям, то к калитке. Наконец, приблизившись к одному из крестьян, она опустилась на землю и подползла к самым его ногам, а потом вдруг схватила его за полу пиджака и попыталась подтащить к калитке. Тот вырвался, и все четверо снова двинулись своей дорогой, а собака все стояла на месте и следила за ними, и лишь когда они скрылись за поворотом, подняла голову и издала долгий жутковатый вой, исполненный неподдельного отчаяния.

Никого из четверых это не тронуло — деревенским овчаркам полагается пасти овец, а потому пикте) пе собирался потакать ггх прихотям и фантазиям. Но с этого дня рыжая собака стала часто появляться на полевых тропах Тредонока. Однажды ночью она подбежала к дверям одного из фермерских домов и принялась царапать ее когтями. Когда же дверь открыли, собака легла на землю, а затем с лаем подбежала к садовой калитке и остановилась в ожидании, явно приглашая хозяина последовать за собой. Когда собаку отогнали прочь, она снова издала исполненный смертной муки вой. Слышавшие его крестьяне говорили, что он был почти столь же ужасен, как и тот унылый вопль, что разносился по полям за несколько ночей до того. А потом кому-то пришло в голову (насколько мне известно, без какой-либо определенной связи со странным поведением овчарки из Трефф-Лойна), что старый Томас Гриффит уже довольно долго не показывался на людях. Он давно не появлялся в тредонокской церкви, которую имел обыкновение посещать каждое воскресенье, и даже, чего с ним отродясь не бывало, пропустил базарный день в Порте. А уж после того, как стали разбираться всем миром, выяснилось, что соседи уже много дней не видали никого из Гриффитов.

В наши времена процесс разбирательства всем миром проистекает достаточно быстро в любом мало-мальски населенном городке. Но в деревне, а особенно в погрязшей посреди безлюдных пространств глубинке, по которой через пень-ко-лоду разбросаны одинокие фермы и лачужки, для этого требуется время. Шла уборка урожая, и каждый был занят на своем ноле. После изнурительного дневного труда ни фермеры, ни члены их семей не склонны шататься по соседям в поисках сплетен и новостей. К концу дня жнецу думается только о том, чтобы поужинать да завалиться спать, — ни до чего другого ему и дела нет.

Вот потому лишь к концу недели выяснилось, что Томас Гриффит и вся его семья покинули наш мир.

Меня часто упрекают в нездоровом интересе к тому, что не представляет особой (а то и вообще никакой) важности для всего остального человечества. Например, я люблю задаваться такими, например, вопросами: "На каком максимальном расстоянии можно разглядеть горящую свечу?". Предположим, что эта самая свеча в тихую летнюю ночь горит в каком-нибудь деревенском окне. Так вот, на каком максимальном расстоянии наши органы зрения вообще способны сигнализировать нам о наличии света в темноте? То же касается и человеческого голоса — на каком расстоянии при идеальных погодных условиях мы можем расслышать хотя бы его отзвук, не говоря уже о произносимых словах?

Без сомнения, оба эти вопроса носят чисто умозрительный характер, но они всегда привлекали меня, а последний из них так и вообще имеет самое прямое отношение к странному происшествию в Трефф-Лойне. Дело в том, что заунывный и глухой вой, этот мрачный ночной зов, что ужасал всех слышавших его, на самом деле был обыкновенным человеческим голосом, но только произведенным совершенно исключительным образом. Голос этот слышали в различных местах на расстоянии от полутора до двух миль от фермы. Я не знаю, можно ли назвать это явление экстраординарным; не знаю также, был ли рассчитан сам способ воспроизведения этого голоса на то, чтобы усилить несущую силу звука. Снова и снова в своей летописи деяний ужаса я не могу обойтись без того, чтобы не подчеркнуть факт полнейшей изоляции друг от друга большинства ферм и жилых домов Мэйриона. Я делаю это для того, чтобы просветить горожан относительно абсолютно неведомых им величин и понятий. Для среднего жителя Лондона любой дом, расположенный в четверти мили от городского фонаря или отстоящий на такое же расстояние от какого-либо другого жилья, уже представляется чертовски уединенным — этаким жутковатым местом, где впору гнездиться всякого рода духам, призракам и прочей нечисти. Способен ли он в таком случае осознать всю безнадежную уединенность белых домишек Мэйриона, беспорядочно разбросанных среди лесов и полей вдалеке от заросших травой тропок и глухих извилистых проселков? Способен ли он ужаснуться той оторванности от всего остального мира, что свойственна крохотным фермам, съежившимся в самой сердцевине бескрайних полей, заброшенным на огромные, похожие на крепости утесы морского побережья, уткнувшимся в узкую прибрежную полосу, окруженную высокими холмами, или же затерявшимся в глухих лесных местах, скрытых от человеческого взора и недоступных для звуков и шумов современной жизни? Возьмем, к примеру, тот же Пэнирхол — ту самую ферму, из которой, как показалось Мерриту, подавались световые сигналы. Со стороны моря ее, конечно, видно издалека, но я очень сомневаюсь в том, что ее можно разглядеть со стороны суши, ибо ближайшее человеческое жилье отстоит от нее не менее чем на три мили.

Сомневаюсь также, что среди этих удаленных, скрытых от людских глаз местечек найдется хотя бы одно, сравнимое по степени уединения с Трефф-Лойном. К своему глубочайшему сожалению должен признаться, что почти не понимаю по-валлийски, но полаю, само название "Трефф-Лойн" является сокращенной формой слова "Треллуин" или "Трефф-и-ллу-ин>, означающего "местечко посреди рощи". Ферма и в самом деле расположена в самой глубине темных, заслоняющих собой солнечный свет лесов. Глубокая и узкая долина, окруженная этими лесами и утесненная крутыми, поросшими папоротниками и дроком склонами, сбегает вниз с холмов Аллта в обширное болото, откуда на глазах у Меррита выносили мертвое тело. Долина лежит вдалеке от всех дорог — даже от более похожего на вьючную тропу проселка, на котором возвращавшихся из церкви фермеров наблюдали странные выходки рыжей овчарки. Эту долину нельзя также и окинуть взглядом сверху, ибо она столь узка, что теснящиеся по обе ее стороны ясеневые заросли чуть ли не смыкаются своими кронами, образуя над ней подобие непроницаемого свода. По крайней мере, лично мне ни разу не удавалось найти настолько высокое место, чтобы с него можно было увидеть Трефф-Лойн. Правда, взобравшись однажды на Аллт, я все же сумел разглядеть голубой дымок, поднимавшийся из затаившихся в зарослях печных труб.

Таково было местечко, куда в один из сентябрьских дней направилась небольшая группа людей, намереваясь выяснить, что случилось с Гриффитом и его семьей. Среди добровольцев было шестеро фермеров, двое полицейских и четверо вооруженных солдат, причем последних напутствовал не кто иной, как сам начальник военного лагеря. Среди прочих присутствовал и Льюис — он случайно услышал, что от Гриффита и его семьи уже давно не поступало никаких известий, и очень озаботился судьбой своего знакомого художника, на все лето поселившегося в Трефф-Лойне.

Мужчины встретились у ворот, ведущих во двор тредонокской церкви, и в торжественном молчании двинулись по узкой тропе. Готов поклясться, что каждый из них в душе испытывал смутное беспокойство, некий затаенный страх, овладевающий любым человеком, не представляющим достаточно ясно, с чем ему доведется столкнуться.

Шедший позади Льюис невольно прислушался к разговору, проистекавшему между тремя солдатами и возглавлявшим их капралом.

— Капитан и говорит мне, — рассказывал капрал, — "Если там что-нибудь такое начнется, стреляйте безо всякого, стало быть, сомнения". — "А во что стрелять-то, сэр?" — спрашиваю я. — "А во что бы то ни было". — отвечает он. Вот и все, чего я от него добился.

В ответ солдаты пробормотали нечто невразумительное. Льюису показалось, что речь шла о крысином яде, и надо ли говорить, что он немало подивился такому странному предмету разговора.

Вскоре они миновали калитку в живой изгороди. Оттуда к Трефф-Лойну вел узкий, небрежно выложенный булыжником проселок, за лето успевший изрядно иодзарости травой. Сначала дорога шла полем, потом углубилась в лес, а напоследок перед ними внезапно выросли отвесные стены долины, со всех сторон укрытой ясеневыми зарослями. Группа исследователей спустилась по крутому склону холма, повернула на юг и растворилась в таинственном полумраке отрезанной от мира долины.

Но вот но краям дороги потянулись изгороди, а вдали замаячил окруженный забором фермерский дом с амбарами, навесами и прочими надворными постройками. Один из фермеров распахнул калитку, вошел во двор и принялся во весь голос кричать:

— Томас Гриффит! Томас Гриффит! Куда ты запропастился, старый дуралей?

Ответа не было.

Остальные последовали его примеру, по с тем же успехом. Затем капрал отрывисто выкрикнул команду. Послышались металлические щелчки, означавшие, что его подчиненные примкнули штыки к ружьям, и в единый миг четверо безобидных парней, более всего на свете любивших почесать языками за доброй кружкой пива, превратились в грозных носителей смерти.

— Томас Гриффит! — еще раз позвал фермер.

Но ответа на его зов так и не последовало — ибо несчастный Гриффит лежал, уткнувшись лицом в землю, на самой кромке пруда, расположенного посреди его собственного двора. В его боку зияла ужасная рана, которую могло оставить только очень грубое оружие — что-то вроде остро заточенного деревянного кола.

Письмена гнева

Стоял тихий сентябрьский день. Из лесной чащи, темной массой обступившей старинную крестьянскую усадьбу Трефф-Лойн, не доносилось ни дуновения ветерка; тишину нарушало лишь мычание скота, который, судя по всему, только что при брел с луга, прошел через ворота и теперь с горестным видом стоял посреди него, словно бы оплакивая смерть своего хозяина. Неподалеку виднелась четверка крупных, грузных и смирных лошадей, а ниже по склону стояли овцы, терпеливо ожидая, когда их покормят.

— Можно подумать, они знают, что здесь произошло, — тихо сказал один солдат своему товарищу.

На миг из-за туч выглянуло солнце, тускло блеснув на ружейных штыках. Люди стояли над телом мертвого Гриффита; на их лицах застыло суровое и мрачное выражение. Капрал опять что-то отрывисто скомандовал солдатам, и они сняли оружие с предохранителей. Льюис опустился на колени перед мертвым телом и обстоятельно осмотрел зиявшую в боку рану.

— Смерть наступила давно, — сказал он. — Неделю или даже две назад. Он был убит каким-то заостренным орудием.

А что с его семьей? Сколько их вообще было? Я никогда не бывал у них по вызову.

— Здесь жили: сам Гриффит, его жена, сын Томас и дочь Мэри, — сказал один из фермеров. — Да, кажется, в это лето у них остановился какой-то джентльмен.

Члены спасательного отряда, не имевшие никакого понятия ни о грозной силе, обрушившейся на обитателей безобидного деревенского дома, ни об опасности, может быть, поджидавшей их в этом глухом ущелье, где посреди собственного двора лежал мертвый человек, окруженный ожидавшим корма скотом, в смущении переглянулись и повернулись лицом к дому. То было древнее, выстроенное не позднее конца шестнадцатого века строение с круглой "фламандской" трубой, столь характерной для Мэйриона. Стены ярко выбелены известкой, на окнах красовались старинные средники, а массивное, выложенное каменными плитами и крытое сверху покатым навесом крыльцо могло защитить входную дверь от любых ветров, которым вздумалось бы ворваться в эту укромную долину. Створки окон были плотно затворены. Вокруг дома ни единого признака жизни или хотя бы движения. Спасатели снова принялись переглядываться между собой. Наконец четверо из них — церковный староста, полицейский сержант, доктор Льюис и капрал — решили устроить нечто вроде военного совета.

— Что будем делать, доктор? — спросил церковный староста.

— Пока мне не известно ничего кроме того, что этот несчастный был пронзен каким-то острым орудием до самого сердца, — ответил Льюис, пожимая плечами.

— А вдруг они засели внутри и собираются открыть по нам огонь? — спросил другой фермер. Естественно, он и понятия не имел о том, что подразумевал под своим зловещим "они", да и все остальные представляли происходящее не менее туманно. Никто не знал, в чем состоит угрожающая им опасность и с какой стороны ее следует ожидать. Более того, вряд ли кто-нибудь мог сказать, где именно — внутри дома или вне его — она таилась. А потому спасатели поминутно оборачивались на мертвое тело, а потом переглядывались между собой.

— Как бы то ни было, — сказал наконец Льюис, — а делать что-то надо. Прежде всего нам следует войти в дом и посмотреть, что там творится.

— А если они нападут на нас? — возразил сержант. — Тогда что прикажете делать?

На всякий случай капрал поставил одного из своих людей возле главных ворот фермы, а другого — в глубине двора, возле задних ворот. Оба получили приказ стрелять, как только увидят что-нибудь необычное. Доктор и все остальные прошли через узкую калитку в палисаднике, приблизились к крыльцу и начали прислушиваться у двери. Внутри стояла мертвая тишина. Льюис взял у одного из фермеров ясеневый сук, служивший ему тростью во время путешествия, и трижды изо всей силы ударил им в старую, потемневшую от времени дубовую дверь, обитую по периметру обойными гвоздями.

Некоторое время все напряженно вслушивались в тишину за дверью, а потом доктор снова ударил в дверь палкой. И снова ответом ему было молчание. Спасатели отвернулись от двери и принялись опасливо глазеть по сторонам. Никто из них не знал, чего они ищут и с каким врагом могут встретиться в следующее мгновение. На двери виднелось железное кольцо. Льюис повернул его, но дверь не поддалась — по-видимому, засов был задвинут и закреплен клином изнутри. Полицейский сержант громогласно потребовал у засевших в доме немедленно отпереть дверь, но безрезультатно.

После короткого совещания было решено применить насилие. Капрал подошел к двери и прокричал, что если за ней кто-нибудь стоит, то пусть немедленно отойдет в сторону, иначе будет убит. И тут, прежде чем солдаты успели всерьез заняться дверью, из лесу выскочила рыжая овчарка. Двумя огромными скачками перемахнув через двор, она бросилась ласкаться к людям — лизать им руки и радостно подвывать.

— Ну и дела! — сказал один из фермеров. — Она, выходит, с самого начала знала, что тут творится неладное. Эх, То-мае Уильяме, зря мы не пошли за иен в прошлое воскресенье! Она ведь так нас умоляла.

Капрал жестом велел всем отойти назад, и спасатели быстро отступили к нижним ступенькам крыльца, испуганно озираясь по сторонам. Капрал отомкнул штык и выстрелил из винтовки в замочную скважину, предварительно еще раз предупредив об опасности тех, кто мог стоять за дверью. Ему пришлось стрелять несколько раз — так тяжела и прочна оказалась старинная дверь, так неподатливы были запоры. Наконец он принялся палить по массивным дверным петлям, после чего спасатели дружно навалились на дверь. Дверь зашаталась и с грохотом упала внутрь. Капрал предостерегающе поднял руку, на несколько шагов отступил назад и окликнул солдат, перед тем расставленных у обоих ворот фермы. Те ответили, что у них все в порядке. После этого весь отряд пробрался по упавшей двери в коридор и вышел на кухню.

Труп молодого Гриффита лежал перед очагом, в котором на давно прогоревших углях лежала груда белых ясеневых поленьев. Все гурьбой двинулись к гостиной и в дверях наткнулись на мертвое тело художника Секретана — похоже на то, что, умирая, он пытался пробраться на кухню. Миссис Гриффит и ее восемнадцатилетняя дочь были найдены в спальне наверху — они лежали, обхватив друг друга руками, посреди нерасправленной кровати.

Исследователи обошли весь дом, попутно заглядывая в чуланы, кладовки и прочие подсобные помещения — там не оказалось никаких признаков жизни.

— Послушайте! — воскликнул доктор Льюис, когда все вернулись обратно на кухню. — Очень похоже на то, что они оказались в осаде. Видите этот наполовину обглоданный окорок?

Тут только все обратили внимание на висевший на кухонной стене свиной окорок, а также отрезанные от него и валявшиеся кругом куски бекона, при этом ни хлеба, ни молока, ни воды на кухне не присутствовало.

— А ведь здесь у них самая лучшая вода, которую только можно найти в Мэйрионе. — сказал один из фермеров. — Старики, бывало, называли это место "Финнон Тепло" — Колодец святого Тепло.

— Должно быть, они умерли от жажды. — сказал Льюис. — И умирали медленно, день за днем.

Группа людей молча стояла посреди обширной кухни, и в глазах у каждого отражалось явное замешательство. Повсюду лежали бездыханные тела, и ничто на этом свете не могло дать ответа на вопрос, почему этих несчастных постигла такая мучительная смерть. Старик фермер был убит ударом какого-то острого орудия, остальные погибли от жажды; но что за беспощадный враг взял ферму в осаду и заточил в ней ее обитателей? Ответа не было.

Сержант полиции распорядился раздобыть телегу и доставить трупы в Порт, а доктор Льюис прошел в гостиную, использовавшуюся Секрета ном в качестве кабинета, надеясь найти там какое-либо имущество покойного друга. В углу было сложено полдюжины папок, на приставном столике валялось несколько книг, а за дверью обнаружилась удочка и корзинка для рыбы. Это было все. Без сомнения, одежда и остальные вещи художника находились в спальне наверху. Льюис уже готов был присоединиться к остальным членам отряда, собравшимся на кухне, когда взгляд его упал на разрозненные листки бумаги, белевшие между книгами на приставном столике. На одном из них он, к своему изумлению, прочитал следующее: "Доктору Джеймсу Льюису из Порта". Эти слова, выведенные сильно дрожащей рукой, более напоминали детские каракули. Бегло просмотрев другие листки, доктор обнаружил, что они были исписаны почерком Секретана.

Стол был расположен в темном углу комнаты, а потому Льюис собрал листки вместе, устроился с ними на подоконнике и принялся изучать рукопись, все более изумляясь фразам, которые случайно выхватывали его глаза. Читать было трудно — рукопись находилась в полнейшем беспорядке, как если бы Секретан был не в состоянии расположить исписанные листки в должной последовательности. Так что доктору потребовалось некоторое время, чтобы привести все в порядок. Рукопись содержала рассказ обо всем происшедшем на ферме, и доктор со все возрастающим интересом погрузился в чтение, в то время как двое фермеров запрягали в телегу одну из стоявших во дворе лошадей, а остальные принялись выносить на улицу тела погибших.

"Не думаю, что протяну долго. Уже давно мы разделили между собой последние каши воды. Я даже не знаю, сколько дней прошло с тех пор. Мы спали, мы видели сны. В этих снах мы гуляли вокруг дома, и часто я не мог с уверенностью сказать, проснулся ли я или все еще сплю, а потому дни и ночи перепутались в моем сознании. Не так давно я очнулся — по крайней мере, мне так показалось — и обнаружил, что лежу на каменном полу в коридоре. Такое ощущение, будто мне просто приснился ужасный сон, вот только был он до жути реальным, и я облегченно вздохнул при мысли о том, что всего происшедшего на самом деле не было. Я напряг всю свою волю, пытаясь заставить себя совершить прогулку вокруг дома, чтобы немного освежиться на воздухе, но потом огляделся по сторонам и понял, что все это время без движения лежал на каменных плитах коридора. Осознание реальности снова вернулось ко мне. Ни о каких прогулках не могло быть и речи.

Уже давно я не видел миссис Гриффит и ее дочери. Они сказали, что собираются подняться наверх и немного отдохнуть. Сначала я слышал, как они передвигались по комнате, но вскоре там стало совсем тихо. Молодой Гриффит лежит на кухне перед очагом. Когда я заходил туда в последний раз, он говорил сам с собой об урожае и погоде. Видимо, он не заметил моего присутствия, поскольку продолжал тихо и быстро бормотать себе под нос что-то неразборчивое, а потом принялся звать Тигра — их собаку.

Ни для кого из нас не осталось никакой надежды. Все мы погружены в смертный сон…"

Последующие несколько строк было трудно разобрать. Трижды или четырежды Секретан повторил слова "смертный сон". Потом начал писать новое слово, но тут же перечеркнул его. Далее шли причудливые и абсолютно бессмысленные знаки — вдохновленное ужасом письмо, как подумалось Льюису. Затем почерк сделался отчетливым — более отчетливым, чем даже в самом начале рукописи. Речь Секретана потекла свободно и размеренно, как если бы затмившая его сознание туча вдруг ненадолго рассеялась. Рукописи было положено новое начало, и последующие страницы были выдержаны в обычном стиле эпистолярного жанра.

"Дорогой Льюис, надеюсь, вы извините меня за некоторую путаницу и бессвязность. Я намеревался написать вам письмо и вдруг обнаружил перед собой какие-то намалеванные на бумаге иероглифы, которые наверняка сильно изумили вас — если, конечно, мое послание вообще попало вам в руки. У меня даже нет сил порвать эти листки. Если вы все-таки нашли их, то, без сомнения, уже получили представление о том, в каком ужасном состоянии я находился, когда писал все это. Мои записки выглядят как бред или дурной сон, и даже сейчас, когда мое сознание в значительной мере прояснилось, я должен постоянно убеждать себя в том, что впечатления последних дней, проведенных мною в этом ужасном месте, истинны и реальны, что они не являются бесконечным ночным кошмаром, от которого я вот-вот пробужусь в своей лондонской квартире.

В самом начале я выразил сомнение в том, что мои записи вообще попадут вам в руки. Я и в самом деле не уверен, что это когда-либо случится. Если все, что творится здесь, происходит и в других местах, то, как я полагаю, наступил конец света. Я не могу понять происходящего — более того, все еще отказываюсь поверить в то, что видел собственными глазами. Знаю только, что мне снятся такие страшные сны и посещают такие безумные фантазии, что я вынужден крепко держать себя в руках и поминутно оглядываться вокруг, чтобы быть уверенным в реальности окружающего мира.

Вы еще не забыли, о чем мы беседовали около двух месяцев тому назад, когда в последний раз обедали вместе? Не помню уж, каким образом, но мы разговорились о пространстве и времени, в конце концов согласившись на том, что любая попытка прийти к какому-либо заключению на этот счет лишь заводит в лабиринт противоречий. Вы высказались тогда в том смысле, что, как ни странно, такое состояние в точности напоминает сон. "Временами, — добавили вы, — человек будет пробуждаться от этого безумного сна с ясным осознанием абсурдности своего мышления". И мы оба задумались над тем, не являются ли противоречия, которых не может избежать ни один человек, силящийся постичь природу пространства и времени, доказательством того, что все в жизни есть лишь кошмарный сон, а луна и звезды являются частичками этого кошмара. С тех пор я постоянно вспоминаю об этом. Подобно доктору Джонсону, лягнувшему камень, чтобы удостовериться в том, что все вокруг нас находится на своих местах, я обрушиваю удары на окружающие меня предметы. Но тогда передо мной неизменно встает другой вопрос: на самом ли деле мир, знакомый каждому из нас с рождения, идет к своему концу и на что будет похож новый мир, который придет ему на смену? Я не мог\т представить его себе. Все это похоже на историю с Ноевым Ковчегом и Всемирным Потопом — люди привыкли судачить о конце мира и огня, но ни одному из живущих не приходило в голову всерьез задуматься над этим.

И еще одно беспокоит меня. Время от времени мне вдруг кажется, что все мы в этом доме просто сошли с ума. Вопреки всему, что я вижу и ощущаю, — а может быть, именно потому, что все, что я вижу и ощущаю, абсолютно невозможно, — я спрашиваю себя, а не страдаем ли мы некой формой массовых галлюцинаций? Может быть, мы добровольно заключили себя в эту тюрьму, за стенами которой нам никто и ничто не угрожает? Может быть, всего того, что нам кажется, на самом деле не существует в действительности?

Раньше мне доводилось слышать о целых семьях, одновременно сходивших с ума, — так, может быть, за последние четыре месяца я просто подпал под нездоровое воздействие этого старинного и странного дома? Я знаю о людях, которым больничные смотрители насильно запихивали в глотку куски пищи, ибо те были совершенно уверены, что у них сомкнулось горло и они теперь не в силах проглотить даже маковой росинки. Порой мне думается: а не уподобились ли все обитатели Трефф-Лойна, включая меня, этим несчастным больным? Однако в глубине своего сердца я уверен, что это не так.

И все же я не хочу даже в своем предсмертном письме произвести впечатление совершенно спятившего с ума человека, а потому не стану рассказывать всего, что мне довелось здесь увидеть наяву или во сне. Если я нахожусь в здравом уме, то вы сами сможете восполнить пробелы в моем повествовании, воспользовавшись собственными знаниями. Если же я все-таки спятил, то сожгите это письмо и нигде не упоминайте о нем. Хотя я до сих пор не исключаю возможности того, что в любой момент могу проснуться и услышать громкий голос Мэри Гриффит, веселой скороговоркой возвещающий о том, что завтрак будет готов "сию же минуту". Тогда я с удовольствием позавтракаю и, неспешно прогулявшись до Порта, расскажу вам самый странный и ужасный сон, какой когда-либо довелось увидеть человеку, а заодно и узнаю у вас, что в таких случаях полагается принимать на ночь.

Во вторник мы впервые заметили, что вокруг нас творится что-то неладное. В то время мы, конечно же, и представить себе не могли насколько "неладно" было это неладное. С утра я отправился рисовать болото, но только изрядно взопрел и вымотался от бесплодных усилий. Около пяти или шести вечера я вернулся домой и застал женщин во дворе. Они вовсю потешались над Тигром — их старой и верной овчаркой. Коротко и отрывисто взвизгивая, собака стремительно металась по двору от внешних ворот до дверей дома. Миссис и мисс Гриффит стояли у крыльца и с веселым изумлением наблюдали за тем, как Тигр бросался к ним, заглядывал каждой в лицо, а затем пулей летел к воротам фермы и принимался с нетерпеливым и скулящим лаем оглядываться на женщин, словно приглашая их последовать за собой. И так, раз за разом, она подбегала к ним, хватала за юбки и изо всех сил пыталась оттащить прочь от дома.

Тем временем с поля вернулись мужчины, и спектакль возобновился — только на сей раз Тигр исполнял свою роль с удвоенным рвением. Собака металась по двору фермы, с лаем и визгом заглядывая в амбары, хлева, сараи, и всегда повторялось одно и то же — прервав свой стремительный бег, она вдруг подскакивала к одному из хозяев и тут же улепетывала в направлении главных ворот, не переставая поскуливать и оглядываться на ходу, как бы проверяя, следуют ли за ней люди. Когда же все прошли в дом и уселись ужинать, она и тут не дала никому покоя. В конце концов ее пришлось прогнать на крыльцо, где она принялась выть и царапать дверь когтями. Принеся мне в комнату еду, мисс Гриффит обмолвилась: "Никто не может понять, что такое стряслось со стариной Тигром. Он всегда был таким хорошим псом".

Весь вечер собака лаяла, выла, визжала и царапалась в дверь. Наконец ее пустили в дом, но тут она вовсе лишилась разума и впала в буйное неистовство. Глаза ее налились кровью, а на морде выступила белая пена. Она подбегала то к одному, то к другому члену семьи и, ухватив его за край одежды, пыталась тащить к входной двери. В конце концов ее выгнали на улицу, где к тому времени уже сгустились ночные сумерки. Там она разразилась долгим, мучительным и полным отчаяния воем — и больше мы ее уже не слышали".

Последние слова мистера Секретана

"В ту ночь я спал дурно. Не раз вскидывался я на постели, пробуждаясь от неспокойных сновидений, в которых мне чудились странные зовы, шумы, бормотание и удары в дверь. Чьи-то низкие и глухие голоса отдавались у меня в голове эхом только что пережитого кошмара, а наяву я слышал лишь печальное завывание осеннего ветра, проносившегося над вершинами окружавших нас холмов. Потом меня разбудил ужасный визг, прозвучавший, казалось, непосредственно у меня в ушах, но в доме было по-прежнему тихо, и я снова погрузился в свой тревожный сон.

Вскоре после того как рассвело, я очнулся окончательно. Внизу громко разговаривали мои хозяева. Они явно спорили о чем-то, но в чем была суть их спора, я не понимал.

— Говорю тебе, это проделки тех проклятых цыган, — уверял старый Гриффит.

— Да к чему им вся эта кутерьма? — возражала миссис Гриффит. — Если им впрямь нужно было чего-нибудь украсть, то мы бы даже их шагов не услышали.

— Похоже, это озоровал Джон Дженкинс, — подал голос сын. — Помните, когда мы застукали его на браконьерстве, он обещал устроить нам горячую ночку?

Насколько я мог уяснить, все они были изрядно рассержены, но никакого испуга в их голосах не присутствовало. Я встал и начал одеваться. Помню, даже не взглянул в окно. Я и вообще глядел в него крайне редко — его почти целиком загораживало широкое зеркало, стоявшее на моем туалетном столике, и, чтобы выглянуть во двор, нужно было изрядно вывернуть шею.

Между тем голоса внизу все еще продолжали спор. Потом я услышал, как старик сказал: "Как-никак, а пора и за дело приниматься!", после чего голоса смолкли и почти сразу же хлопнула входная дверь.

Все случилось минутой позже. Старик закричал, обращаясь к своему сыну, а потом послышался какой-то странный шум, не поддающийся никакому словесному описанию. И тут же в доме поднялся крик и плач, сопровождаемый беспорядочным топотом ног. Я слышал, как мисс Гриффит прокричала сквозь слезы: "Не надо, матушка, он уже умер, они убили его!", а пожилая женщина не своим голосом требовала немедленно пропустить ее к двери. Затем кто-то из них выбежал в коридор и с маху перекрыл дверь тяжелой дубовой балкой — как раз в тот миг, когда что-то с громовым грохотом ударило в нее снаружи.

Я сбежал вниз и нашел всех в страшном смятении. На их лицах запечатлелась неописуемая смесь горя, ужаса и изумления. (словом, они выглядели как люди, внезапно потерявшие рассудок при виде какого-то жуткого зрелища.

Я подбежал к окну и выглянул во двор. Не стану описывать всего, что там увидел. Скажу лишь только, что возле пруда лежал несчастный старый Гриффит, и из боку у него фонтаном хлестала кровь.

Я хотел выйти наружу и внести тело в дом, но меня остановили самым решительным образом. Мне наперебой твердили, что старик уже наверняка мертв и — тут я сам едва не свихнулся! — что всякий, кто рискнет выйти из дому, в тот же миг лишится жизни. Никто из нас не мог до конца поверить в происходящее, даже видя перед собой мертвое тело, но невероятное вершилось на наших глазах. Прежде я не раз задавался вопросом: что может почувствовать человек, если увидит, как яблоко срывается с дерева, взмывает вверх и исчезает в небесной вышине? Теперь я знаю ответ на этот вопрос.

Но даже тогда мы не могли представить себе, что все это может продлиться долго, и нисколько не опасались за себя лично. Мы надеялись, что через часок-другой ужас прекратится, и в крайнем случае после обеда можно будет выйти наружу. Такое не могло длиться бесконечно, ибо оно вообще не имело права длиться. А потому когда пробило двенадцать часов, молодой Гриффит заявил о своем намерении сходить на задний двор к колодцу и принести ведро воды. На всякий случай я тоже подошел к двери и стал возле нее. Но не успел он сделать и нескольких шагов по двору, как они набросились на него. Он кинулся назад и в последний момент проскочил в дверь. Совместными лихорадочными усилиями мы забаррикадировали ее, чем могли, и вот тут-то на меня впервые напал страх.

Мы все еще не могли поверить в происходящее и постоянно ожидали, что вот-вот кто-нибудь из соседей с приветственным криком появится у ворот, и все это наваждение рассеется, как сон. Даже в самом худшем варианте нам не угрожала никакая реальная опасность. В доме было полно бекона, свежеиспеченного хлеба, на кухне стоял большой кувшин принесенной накануне вечером воды, а в погребе имелся запас пива и около фунта листового чая. Мы могли продержаться весь день, а утром злые чары должны были сгинуть сами собой.

Но день шел за днем, а все оставалось по-прежнему. Я знал, что Трефф-Лойн всегда слыл уединенным местечком, поэтому-то и приехал сюда в надежде обрести убежище от лондонского грохота, шума и суеты, которые дают художнику жизнь и одновременно убивают его. Я поселился на этой ферме потому, что она укромно схоронилась в самом сердце узкой долины, скрытой от мира густыми ясеневыми сводами. Поблизости не было ни дорог, ни более-менее укатанных троп, да никому и в голову бы не пришло мостить сюда дорогу. Молодой Гриффит рассказывал мне, что до ближайшего жилья было не менее полутора миль, и я помню, как пришел в восторг при мысли о нерушимом покое и уединении этого места.

Теперь же эта мысль вызывала во мне не восторг, но самый настоящий ужас. Гриффит сказал, что в тихую ночь наши крики могут услышать в Аллте. "Если конечно, — добавил он с сомнением в голосе, — кто-нибудь станет прислушиваться к ним". Я обладал более громким и звонким голосом, нежели мой молодой хозяин, и потому во вторую ночь решил подняться в спальню и через окно позвать на помощь. Перед тем как открыть окно, я выглянут наружу — и над самым коньком крыши длинного амбара, стоявшего в глубине двора, увидел нечто похожее на дерево, хотя никакого дерева там просто не могло быть! На фоне сумеречного неба вырисовывалась черная масса с широко распростертыми во все стороны ответвлениями, и впрямь похожая на дерево с плотной и густой кроной. Мне захотелось узнать, что этот было на самом деле, и я распахнул окно — уже не для того, чтобы позвать на помощь, а из желания поближе познакомиться со странным феноменом.

В глубине черной массы я увидел огненные точки и разноцветные искорки. Они все время двигались и переливались на разные лады, а воздух вокруг них трепетал самым что ни на есть одухотворенным образом. Я продолжал напряженно вглядываться во мрак, когда черное дерево вдруг взмыло над крышей амбара и стремительно поплыло ко мне. Я не двигался с места до тех пор, пока оно не приблизилось вплотную к дому. Тут я наконец понял, что это было, — и в последний момент успел с треском захлопнуть ставни окна. Потом я несколько минут стоял посреди комнаты, оцепенев от сознания смертельной угрозы, которой мне лишь чудом удалось избежать, а похожее на огненное облако дерево недовольно отплыло от моего окна и снова зависло над амбаром.

Спустившись вниз, я рассказал об этом моим хозяевам. Они выслушали меня с побледневшими лицами, после чего миссис Гриффит заключила, что поскольку на земле теперь творится великое зло, то древним дьяволам было позволено снова выйти из скрывающих их деревьев и холмов. Затем она принялась бормотать себе под нос на неком подобии испорченной латыни.

Часом позже я снова поднялся в свою комнату, но черное дерево над амбаром не исчезло. Напротив, оно все разрасталось. Прошел еще день, и снова, дождавшись сумерек, я глянул в окно — но огненные глаза по-прежнему стерегли меня. Открывать окно я больше осмелился.

И тогда мне в голову пришел другой план. В доме имелся большой старинный очаг с круглой голландской трубой, высоко поднимавшейся над домом. Если стать прямо под ней и закричать, подумал я, то вполне возможно, что мой голос прозвучит гораздо громче, чем из окна второго этажа. Насколько я понимал в физике, круглая печная труба вполне могла сойти за мегафон. Ночь за ночью я забирался в очаг и с девяти до одиннадцати вечера взывал оттуда о помощи. При этом я прекрасно помнил об уединенности этого местечка, скрытого в глубине долины под сенью ясеневых зарослей, а равно и о полнейшей заброшенности окружавших его холмов и полей. И все же надеялся, что мой голос достигнет слуха обитателей маленьких белых домишек, разбросанных тут и там по округе, или настигнет одного из редких путников, что бредут вечерами по взбирающейся на Аллт тропе.

Мы уже выпили все пиво, а из жалкого запаса воды могли позволить себе лишь несколько капель в день на каждого. На четвертый вечер мое горло окончательно пересохло; меня мутило, по телу разлилась ужасная слабость. Мне стало ясно, что, как бы я ни напрягал свои легкие, в таком состоянии мой голос едва ли способен достигнуть хотя бы противоположного края поля, примыкающего к нашей ферме.

Тогда-то мы и начали видеть сны о колодцах, фонтанах и родниках, проливавших струи ледяной воды посреди тенистого, прохладного леса. Вскоре кончились и наши съестные припасы. Время от времени кто-нибудь отрезал кусочек от висевшего на кухне окорока, но тут же бросал его на пол, ибо даже малейший привкус соли был для нас подобен огню.

Однажды ночью разразился сильный ливень. Мэри Гриффит предложила открыть одно из окон и выставить наружу все имеющиеся под рукой миски и тазы, чтобы собрать хотя бы несколько пригоршней дождевой воды. Я напомнил ей о туче с огненными глазами, на что она возразила: "Мы пойдем к окну в сыроварне. Это с другой стороны дома, так что пока эта мерзость очухается, мы что-нибудь да успеем набрать". По окну сыроварни барабанил частый и крупный дождь. Девушка встала на каменную плиту под окном, приоткрыла на дюйм створку ставни и осторожно заглянула в образовавшуюся щель. "И вдруг, — рассказывала она нам потом, — снаружи что-то затрепетало, задрожало и запереливалось, как бывает в церкви Святого Тейло на хоральный праздник, и прямо передо мной появилась та огненная туча".

И вот тогда, как я уже говорил, мы начали видеть сны. В один из жарких полдней я проснулся в своей комнате, залитой яркими лучами солнца. Во сне я без устали бродил по дому, осматривая все его закутки и чего-то ища, и в конце концов спустился в старый погреб, которым хозяева уже давным-давно не пользовались. То была огромная холодная пещера с массивным низким сводом и подпиравшими его каменными столбами. В руках я сжимал железную кирку. Какое-то внутреннее чувство говорило мне, что здесь есть вода. Подойдя к тяжелому камню, который лежал у основания одного из столбов, я поднял его — под ним оказался журчащий ключ с холодной и прозрачной водой! Только я было сложил ладони лодочкой, чтобы напиться, — как вдруг проснулся на своей кровати. Я пошел на кухню и рассказал о своем видении молодому Гриффиту, уверяя его, что в подвале непременно должен быть ключ. Тот отрицательно покачал головой, но все же взял в руки большую кухонную кочергу и отправился со мной в старый погреб. Я указал ему на камень возле столба, и он поднял его. Конечно же, никакого ключа там не оказалось.

Раньше я бы и сам не поверил тому, что способен уподобиться презираемому мной людскому большинству. Но в тот момент я встал в его ряды — слова хозяйского сына не убедили меня, и я продолжал твердить, что ключ там есть. На кухне имелся большой мясницкий нож. Я взял его с собой в старый погреб и принялся остервенело долбить им землю. Никто мне в этом не препятствовал. Каждый из нас прошел через это, и мы уже давно привыкли к подобным вещам. Мы почти не разговаривали друг с другом. Каждый сам по себе бродил но дому, то поднимаясь наверх, то спускаясь вниз, — и все без какой-либо определенной цели. Полагаю, каждый из нас измышлял свой собственный безумный план спасения, но друг с другом мы почти не общались.

Много лет назад мне довелось вкусить актерского ремесла, и я помню, как на первых представлениях все участники труппы перед выходом на сцену рассеянно бродили за кулисами, бормоча себе под нос свои роли и ни слова не говоря друг другу. То же самое происходило с нами. Однажды вечером я наткнулся на молодого Гриффита, пытавшегося прокопать под стеной туннель наружу. Я понимал, что в этот момент он был безумен (точно так же, как и он понимал это в отношении моих попыток вырыть из-под камня в погребе ключ), но даже не попытался его остановить.

Но все это уже далеко позади. Теперь мы слишком слабы, чтобы буйствовать. Явь нам кажется сном, сон — явью. Когда мы спим, нам кажется, что мы окружены явью. Дни и ночи приходят и уходят, и мы начинаем путаться в лицах, принимая одного за другого. Однажды, в раскаленный от солнечных лучей полдень, я услышал, как Гриффит бормочет себе под нос что-то насчет звезд; а в одну глухую полночь мне привиделось, будто я нежусь на солнышке посреди яркого и пышного луга, а рядом со мной бурлят ледяные струи бьющего из скаты фонтана.

На рассвете мимо меня медленно проплыли одетые в черное фигуры со свечами в руках, и я услышал громовые раскаты органной музыки, после чего из земных глубин до меня донеслись пронзительные заунывные голоса, исполняющие какое-то бесконечное древнее песнопение, которым и завершился этот зловещий ритуал.

А совсем недавно я услышал голос, звучавший столь тихо, что был едва различим, и одновременно столь громко, как если бы он многократно усиливался, проходя под сводами кафедрального собора, и отдавался внизу душераздирающими отголосками. Я отчетливо различат каждое слово:

Incipil liber irae Domini Dei nostri (Здесь начинается Книга гнева Господа нашего Бога).

А затем этот голос пропел слово Альфа[59]. И слово это протянулось ко мне из глубины веков, и когда голос начал чтение главы из Книги, я увидел разлившееся вокруг меня сияние божественного света:

В день оный, говорит Господь, прострется туча над землей, и в туче горение и образ огня, и из тучи сей грядут послании ни Мои, и не отклонятся они; и будет день сей днем горшей сгорби, и от иве же не будет спасения. И на всякий горний холм, говорит Господь Сил, воссажу Я стражей Моих, и воинства Мои восселятся во веяной долине; в доме, что стоит посреди тростника, совершу Я суд Свой, и тщетно потекут они, взыску я спасения, под сень утесов. В чащах лесных, где листва покров для них, обрящут они меч убийцы; и те, кто возложит упования свои на города укрепленные, будут поражаемы в них. Горе всякому внявшему меч, горе всякому, кто упьется мощью орудий своих, ибо нечто малое сокрушит его, и будет он повержен во прах тем, кто не имеет мощи. Тот, кто унижен, будет вознесен; преполнением Иордана уподоблю Я львам кроткого агнца и малую овцу; и не будут пощажены непокорные, говорит Господь, и голуби на храме Энгеди станут как орлы; никто же не найдет, что в силах он избежать погибели в битве сей.

Еще и сейчас я слышу этот раскатами уносящийся вдаль голос — голос, словно исходящий от алтаря бесконечно огромного храма. Мне кажется, будто я сам стою в его притворе. Далеко впереди, в самой глубине церкви, посреди безбрежного мрака сияют огни. Но вот они гаснут один за другим. Я снова слышу голос, повторяющий тот же древний распев с бесконечными переливами. Он взмывает вверх, и устремляется к звездам, и стремительно ниспадает в мрачные глубины, и снова воспаряет в небесную высь… И в распеве его я слышу слово "заин"".

В этом месте рукопись снова — и на этот раз окончательно — обрывалась. Далее следовал необратимый и прискорбный графический сумбур: бегущие через всю страницу замысловатые волнистые линии, которыми Секретан, по всей видимости, пытался передать те звуки, что переполняли его умирающий мозг. Судя по встречавшимся в некоторых местах чернильным каракулям, тут же, впрочем, перечеркнутым, он все же отчаянно пытался начать новую фразу, но в конце концов перо выпало у него из рук и упокоилось в огромной чернильной кляксе, своими очертаниями напоминавшей само небытие.

В коридоре раздавались тяжелые шаги — то выносили из дома мертвые тела, чтобы погрузить их на телегу.

Конец ужаса

Доктор Льюис любил повторять, что мы никогда не приблизимся к пониманию истинного смысла жизни, пока не начнем изучать те ее аспекты, которые ныне сознательно упускаем из виду или недооцениваем как в высшей степени необъяснимые и, следовательно, незначительные.

Несколькими месяцами ранее мы разговорились с ним о зловещей тени, что наконец сошла с лица целой страны. Руководствуясь отчасти моими собственными наблюдениями, а отчасти сообщенными мне достоверными фактами, я уже успел составить себе представление о природе Ужаса. После обмена несколькими ключевыми фразами, я понял, что Льюис пришел к сходному с моим заключению — пусть и совсем другими путями.

— И все же, — говорил он, — это еще не конечная истина. Подобно результату любого производимого человеком исследования, она лишь приводит нас на порог очередной великой тайны. Следует признаться, то, что случилось здесь, могло произойти в любом другом месте в любой другой период человеческой истории. Еще год назад мы считали, что ничего подобного не может случиться никогда, а если быть точным, то одна лишь возможность подобного лежала за рамками нашего воображения. Так уж у нас повелось от века. Большинство современных обитателей Земли абсолютно уверено в том, что "Черная смерть" никогда больше не вторгнется в Европу, благодушно полагая, что ее появление было вызвано отсутствием личной гигиены и канализации. На самом же деле чума никогда не имела ничего общего с грязью или дурно устроенными стоками, и если ей вздумается завтра посетить Англию, ей ничто не сможет помешать. Однако, если вы скажете об этом людям, они вас просто поднимут на смех и не поверят в то, чего в данный момент нет у них перед глазами. Что верно для чумы, то верно и для Ужаса. Еще вчера ни вы, ни я не поверили бы в то, что такое вообще имеет право на существование. Ремнант в достаточной мере справедливо утверждал, что в чем бы ни заключалась суть происшедшего, она находится вне нашего восприятия — человеческого восприятия. Двумерный мир не способен допустить существование куба или сферы.

Со всем этим я согласился, добавив лишь, что порою мир не способен не только понять, но даже и просто увидеть очевидного.

— Взгляните на изображение какого-нибудь кафедрального собора, запечатленное на гравюре восемнадцатого века, — сказал я, — и вы поймете, что даже натренированный взгляд художника не смог увидеть в истинном свете возвышавшееся перед ним здание. Я видел старый эстамп с кафедральным собором в Питерборо — клянусь вам, он выглядит так, как если бы художник срисовал его с какой-нибудь неуклюжей модели, слепленной из гнутой проволоки и детских кубиков.

— Совершенно верно, — согласился Льюис. — А все потому, что готика лежала вне эстетических воззрений того времени. Вы не можете поверить в то, чего не видите, и увидеть то, во что не верите. Так было во времена Ужаса. Все происшедшее подтверждает слова Колриджа[60] о необходимости приобрести некую определенную идею, прежде чем факты смогут сослужить ей ту или иную службу. И, конечно же, он был прав. Сами по себе, без соответствующей идеи, факты — ничто, они не могут привести ни к какому заключению. Вот и у нас было множество фактов, но мы ничего не могли из них извлечь. Я шел в хвосте ужасной процессии, возвращавшейся из Трефф-Лойна с телами погибших, и был близок к безумию. Я слышал, как один солдат сказал другому: "Слушай, Билл, похоже, то были не крысы. Уж они-то точно не могут разворотить человека до самого позвоночника". Не знаю почему, но мне показалось, что еще минута таких разговоров, и я окончательно свихнусь. Такое впечатление, будто все наличествующее в мире здравомыслие вдруг сорвалось с цепи и унеслось в космические бездны. Я отстал от группы и кратчайшим путем — через поля — добрался до Порта. На Хан-стрит я встретил Дэвиса, и мы договорились, что он возьмет на себя все вызовы, какие могут случиться в этот вечер. Затем я отправился домой и, наказав слуге никого не принимать, заперся у себя в кабинете с намерением обдумать все, что узнал к тому моменту, — если, конечно, окажусь на то способным.

Не следует полагать, что события того дня хотя бы в малой мере помогли мне истолковать все происходящее. Поистине, если бы я собственными глазами не увидел тело старика Гриффита, лежавшее с разорванным боком посреди его собственного двора, то скорее всего принял бы на веру одно из предположений Секретана и успокоился мыслью о том, что фермерская семья вкупе с художником пала жертвой массовых галлюцинаций, под влиянием которых все они заперлись в доме и уморили себя жаждой. Думаю, в медицинской практике бывало еще и не такое. Существует психическая болезнь самозапрета — внутреннее убеждение в неспособности проделать самое элементарное действие. Но я видел труп убитого, я видел рану, послужившую причиной его смерти.

Можно ли сказать, что оставленная Секретаном рукопись не подсказала мне вовсе ничего? Поначалу мне показалось, что она лишь еще больше запутала меня. Вы сами видели ее и помните, что в некоторых местах она являет собой чистейшей воды бред — бессвязные измышления угасающего мозга. Как мог я отделить факты от иллюзий, не имея ключа ко всей этой загадке? Очень часто бред является некой разновидностью воздушных замков, эдакой чрезмерно преувеличенной и искаженной тенью реальности, и воссоздать реальное здание но его искаженной тени бывает чрезвычайно трудно. Составляя этот исключительный документ, Секретан почти настаивал на том, что сам он вряд ли находился в здравом уме. В течение нескольких дней он отчасти спал, отчасти бодрствовал, отчасти бредил, а отчасти наблюдал и во всех этих случаях не мог до конца поверить в происходящее. Как было мне относиться к этому его утверждению? Как я мог отделить бред от реальных фактов? Но на одном он стоял твердо — его призывы на помощь сквозь печную трубу Трефф-Лойна совершались нм в здравом рассудке. Этому, кстати, вполне соответствуют рассказы о глухих заунывных воплях, слышанных по ночам на Алл те. Следовательно, в этом случае Секретан описал действительный факт. Я спустился в старый погреб фермы и обнаружил у основания одного из каменных столбов некое подобие кроличьей норы, вырытой в чрезвычайной спешке. Стало быть, в этой части своего послания он тоже прав. Но какой вывод можно сделать из рассказа о поющем голосе или буквах древнееврейского алфавита? Как отнестись к главе из писаний некого неведомого нам младшего пророка? Когда у вас на руках имеется ключ, вы легко можете отделить факты от иллюзий, но в тот сентябрьский вечер у меня его не было. Я все время упускал из вида "дерево" с искрящейся огнем кроной, а ведь одно это могло убедить меня более чем все остальное, ибо нечто подобное мне привиделось в собственном саду. Но в то время я даже не задумывался над природой этого феномена.

Я уже говорил о том, что, как ни парадоксально, но все без исключения жизненные явления могут быть объяснимы лишь при помощи необъяснимых вещей. Вам известна наша извечная склонность отговариваться от всего непонятного расхожими фразами; "Что за странное совпадение!" — рассеянно восклицаем мы и проходим мимо нестыкующегося ни с чем факта, словно из него уже нечего более извлечь для пользы дата. Так вот, я уверен, что единственно верный путь познания пролегает через его глухие тупики.

— Что вы имеете в виду?

— Вот вам пример того, что я имею в виду. Я рассказывал вам о моем зяте Меррите, ставшем свидетелем того, как перевернулась "Мэри-Энн". Он утверждал, что видел сигнальные огни, подаваемые с одной из ферм на побережье, — он был абсолютно уверен в том, что обе эти вещи тесно связаны друг с другом причинно-следственными связями. Я же посчитал все это абсурдом и уже принялся искать способ прервать надоевший мне разговор, когда из сада в комнату влетел большой мотылек — влетел, немного попорхал у потолка, а затем заживо сжег себя в огне лампы. Обрадовавшись нежданному предлогу, я спросил Меррита, знает ли он, почему мотыльки извечно устремляются на гибельный свет лампы. Конечно, я мог спросить его о чем-нибудь другом. Мне просто хотелось намекнуть ему, что мне уже порядком осточертели его дурацкие разговоры о сигнальных огнях и прочей чертовщине на побережье. Нужно сказать, что мне это удалось — он надулся и прикусил язык.

Но несколько минут спустя за мной послал человек, около часа тому назад обнаруживший в поле рядом с домом своего мертвого младшего сына. Мальчик был так покоен, сказал он, что у него на лбу сидел большой мотылек, который улетел, лишь когда его прогнали. В этих двух эпизодах не усматривалось никакой логики, но это было именно тем "странным совпадением" — мотылек в моей лампе и мотылек на лбу у мертвого мальчика, — которое впервые направило меня на верный путь. Не могу сказать, что это совпадение каким-то образом направляло мои мысли, но оно заставило меня вслушиваться в жизнь; оно послужило для меня неким шоком, подобный внезапному грохоту барабана.

Без сомнения, в тот вечер Меррит нес совершеннейшую чушь — вспышки огня не могли иметь ничего общего с гибелью шлюпки. Однако кое-что в его рассуждениях все же было. Помните, он сказал: "Когда вы слышите выстрел и видите, как падает человек, вы не станете утверждать, что это простое совпадение". Думаю, что на эту тему можно было бы написать весьма интересную книжицу. Я бы озаглавил ее "Основы науки о совпадениях".

Вы читали мои заметки и наверняка помните, что не прошло и десяти дней, как меня вызвали для осмотра человека по имени Крэдок, которого нашли мертвым посреди прилегающего к его дому ноля, (лучилось это опять-такн поздним вечером. Этому происшествию сопутствовали весьма странные обстоятельства. Жена покойного, которая и обнаружила тело, утверждала, что окаймлявшая поля изгородь выглядела не так, как обычно. Сначала она даже подумала, что по ошибке забрела не туда; по ее словам, изгородь светилась, словно ее облепила целая туча светляков. Когда же она перебралась через приступки, ей показалось, что посреди поля наличествует какое-то мерцающее пятно. Когда она приблизилась к нему, мерцание рассеялось, взору женщины открылся труп мужа. Крэдок оказался задушенным точно таким же образом, как маленький Робертс и тот человек из глубинного района Северной Англии, который однажды поздним вечером решил сократить путь и пустился домой прямиком через поля. Затем я вспомнил, что, перед тем как пропасть, бедняжка Джонни Робертс крикнул, что видит над приступками "что-то светленькое". Ко всему этому я должен был присовокупить и то весьма примечательное зрелище, свидетелем которому стал вот в этой самой комнате. Я имею в виду необычное, постоянно разраставшееся и менявшее очертания дерево, выросшее там, где, как я твердо знал, не должно было находиться ничего похожего. Как и бедное дитя, и миссис Крэдок, и случайный прохожий в Стрэдфордшире, которому привиделось плывущее над деревьями искрящееся облако, я увидел тогда "нечто светленькое" — неясное свечение и созвездие огней, переливавшееся самыми разнообразными красками.

В моем мозгу уже готово было прозвучать слово, которого мне недоставало все это время, но вы сами можете судить о трудностях, препятствовавших тому, чтобы оно всплыло на поверхность. Весь этот ряд сходных обстоятельств не имел для меня никакого отношения к другим деяниям Ужаса. Как мог я связать эту пляску искрящихся огоньков с разрывами гранат и пулеметными очередями в глубинке Англии, с вооруженными людьми, денно и нощно стоявшими на страже военных заводов, с длинным списком несчастных жертв, сброшенных на скалы, погибших на дне каменоломни, задохнувшихся в болотной жиже, растоптанных на Хайуэе перед воротами собственного дома или опрокинувшихся на весельной шлюпке? Я не мог отыскать ту нить, которая могла бы соединить между собой все эти происшествия, казавшиеся мне безнадежно неоднородными. Я не находил никакого соответствия между тем, что выколотило мозги из семейства Уильямсов, и силой, опрокинувшей "Мэри-Энн". Не могу сказать точно, но если бы и далее не происходило ничего подобного, то я скорее всего отнесся бы ко всему этому как к необъяснимой череде преступлений и несчастных случаев, коим суждено было обрушиться на Мэйрион летом 1915 года. Естественно, если все же иметь в виду все, что рассказал мне Меррит, такой взгляд на вещи становится невозможным. Но так или иначе, когда сталкиваешься с чем-нибудь неразрешимым, то ничего не остается, как предоставить делам идти своим чередом. Если тайна не поддается объяснению, всегда можно сделать вид, что никакой тайны нет и в помине. Так мы привыкли относиться к тому, что называется вольнодумством и атеизмом.

Но затем последовало исключительное происшествие в Трефф-Лойне. От него я уже не мог отмахнуться. Я не мог больше делать вид, что ничего странного и из ряда вон выходящего не произошло. Это событие нельзя было не перескочить, не обойти. Тайна предстала перед моими собственными глазами, и тайна эта была весьма ужасающего свойства. Возможно, я противоречу своим же собственным логическим построениям, но все же замечу, что в Трефф-Лойне тайна выступила в облике смерти.

Как уже говорил, я прихватил бумаги Секретана с собой и на весь вечер заперся с ними дома. Происшедшее путало меня, но не столько своими ужасными обстоятельствами, сколько обнаружившимися противоречиями. Насколько я мог судить, старик Гриффит был убит ударом пики или заостренного кола. Как это могло соотноситься с парящим над крышей амбара огненным деревом? Это все равно, если бы я сказал вам: "Этого человека утопили, а этого сожгли заживо. Докажите мне, что причиной их смерти явилась одна и та же сила!" Когда же я выходил за рамки частного случая с Трефф-Лойном и пытался пролить на него свет, исходя их других проявлений Ужаса, то неизменно натыкался и на вовсе уж непонятное свидетельство человека, услыхавшего в глубине ночного леса шаги целой армии людей, разговаривавших так, как если бы они сидели на грудах собственных костей. Вдобавок мне приходилось постоянно спрашивать себя, какое отношение ко всему этому имеет перевернувшаяся на спокойной волне шлюпка. Казалось, этому не будет конца. У меня не было ни малейшей надежды прийти к какому-либо более или менее разумному заключению.

И тут мое сознание совершило некий неожиданный скачок, который и вывел меня из сумбурного нагромождения мыслей. Объяснить его невозможно никакими законами логики. Я мысленно вернулся к тому вечеру, когда Меррит досаждал мне своими сигнальными огнями, попутно вспомнив мотылька над лампой и его собрата на лбу у бедняжки Джонни Робертса. Во всем этом не виделось никакой связи, но я ни с того ни с сего подумал, что и это несчастное дитя, и Джозеф Крэдок, и безымянный человек из Стрэдфордшира (все они погибли ночью и именно от асфиксии) были задушены огромными роями мотыльков. Даже сейчас я не стану уверять вас, что располагаю вескими доказательствами моей правоты, но при этом ничуть не сомневаюсь, что все именно так и было. Представьте себе, что вы в темноте натыкаетесь на рой этих тварей, который тут же облепляет вас. Допустим, самая малая их часть влетает вам в ноздри. Вам недостает дыхания, и вы открываете рот. И вот тут-то тысячи этих созданий забивают вам глотку и проникают в горло. Что тогда станется с вами? Через несколько секунд вы умрете — от асфиксии, разумеется.

— Но ведь мотыльки тоже погибнут, и их можно будет легко обнаружить у вас во рту.

— Мотыльки погибнут? Да знаете ли вы, что мотыльков сложно убить даже с помощью цианистого калия? Сходите на луг, поймайте лягушку и вскройте ей желудок. Вы обнаружите в нем обед из мотыльков и жучков. Так вот, не пройдет и минуты, как этот самый "обед" на ваших глазах встряхнется и весело пустится на тот же самый луг продолжать свое благостное существование. Поверьте, это для них плевое дело. Так вот, придя к такому неожиданному выводу, я на время отвлекся от всех остальных случаев и ограничил себя лишь темн из них, которые допускали подобное истолкование. Тщательно проанализировав каждое происшествие, я твердо уверился в том, что все их жертвы были задушены мотыльками. Более того, именно рой этих созданий и был тем самым разноцветным искрящимся "деревом", которое я собственными глазами наблюдал в своем саду. Именно они образовали то светящееся облако, которое прохожий из Стрэдфордшира принял за новую и ужасную разновидность отравляющего газа. Именно они были тем "светленьким", что за минуту до смерти увидел над изгородью маленький Джонни Робертс. Именно они излучали то мерцающее сияние, которое привело миссис Крэдок к бездыханному телу ее мужа. И, наконец, именно они были той тучей зловещих глаз, что стерегла по ночам обитателей Трефф-Лойна. Все это я понял в один неимоверно краткий миг, когда в один из вечеров случайно вошел вот в эту самую комнату и узрел разноцветное и переливчатое сияние, исходившее из глаз всего лишь одного-единственного мотылька, ползавшего снаружи по оконному стеклу. В тот вечер я вступил на истинный путь. Я представил себе ощущения человека, столкнувшегося лицом к лицу с мириадами таких глаз, с бесконечным движением этих отсветов и огоньков, постоянно перемещающихся с места на место, но при этом не отделяющихся от общей массы, и мне все стало ясно.

Я понял тогда, что, в сущности, мы ничего не знаем о мотыльках — точнее, о их подлинной природе. Конечно, существуют десятки, а может быть, и сотни книг, посвященных мотылькам, только мотылькам и ничему, кроме мотыльков.

Но все это научные книги, а наука привыкла иметь дело исключительно с внешней стороной явлений, в то время как она, эта внешняя сторона, не имеет ничего общего с их сущностью. Более того, любые попытки проникнуть в эту сущность в науке считаются недопустимыми. Возьмите хотя бы самое малое — ученые до сих пор не могут толком объяснить, с какой стати мотыльки так упорно летят на огонь. Никто из нас не знает, почему они это делают. Мы знаем лишь, что они это делают, и все тут. С другой стороны, мы знаем и то, чего они не делают никогда — они не имеют привычки сбиваться в огромные рои с намерением погубить человеческую жизнь. Но если следовать моей гипотезе, мы имеем дело как раз с непривычной ситуацией — род мотыльков вступил в злонамеренный сговор против рода человеческого. Без сомнения, это считалось абсолютно невозможным — и все потому, что раньше такого никогда не случалось. Как бы то ни было, а мне ничего другого не оставалось, как придерживаться моей гипотезы.

Итак, решил я, мотыльки определенно состоят во вражде с человеком. Но тут я снова застрял, ибо не видел, в каком направлении сделать следующий шаг. Понятно, что теперь он кажется мне последовательным и до идиотизма очевидным, но тогда я был похож на человека с завязанными глазами. Следующий мостик над пропастью моих сомнений выстроился из обрывков разговоров, которые вели между собой солдаты по дороге к Трефф-Лойну и обратно. Сначала они толковали о крысином яде, а на обратном пути вполне справедливо заметили, что крысы ни при каких обстоятельствах не способны проткнуть человеку бок до самого сердца. Когда эти слова всплыли у меня в памяти, я ясно представил себе дальнейший ход моего расследования. Если уж мотыльки заразились ненавистью к человеку и проявили достаточно ума и способностей, чтобы объединиться против него, то почему бы не предположить, что такими же умом и способностями обладают все остальные твари, не принадлежащие к роду человеческому?

И тогда я понял, что вся великая тайна Ужаса умещается в одну короткую фразу: животные восстали против человека.

Что ж, теперь мне оставалось только разложить все по полочкам. Возьмем тот случай, когда люди находили свою смерть на скалах или на дне каменоломни. Мы привыкли считать овец чрезвычайно робкими созданиями, которые неизменно убегают, завидев людей. Но представьте себе, что они вдруг перестали убегать — и, действительно, почему они должны это делать? Что станется с вами, если посреди чистого поля на вас бросится сотня овец? Как бы вы ни отбивались, они повалят вас на землю и забьют до смерти. А что произойдет, когда такое нападение будет совершено на одинокого мужчину, женщину или ребенка, бредущего по краю утеса или каменоломни? Естественно, никакой битвы не будет — жертва просто-напросто полетит вниз. Я не сомневаюсь, что именно так все и происходило во всех указанных случаях.

Пойдем дальше. Вы хорошо знаете деревню и наверняка не раз замечали, как иногда на идущего по полю человека вдруг начинает надвигаться стадо коров. Они наступают на вас эдаким торжественным и туповато-бесстрастным маршем, слегка выдвигаясь по флангам, как если бы намеревались взять вас в кольцо. Горожане в таких случаях чаще всего пугаются, начинают орать благим матом и ищут спасения в бегстве. Но мы то с вами не обращаем на коров никакого внимания — разве что погрозим им для острастки тростью, отчего все стадо тут же останавливается и медленно уходит прочь. Но что может сделать человек — или даже полудюжина людей — против сотни этих животных, которых более не сдерживает тот таинственный запрет, что навеки превратил сильное существо в покорного раба слабого? Вы ведь знаете, что каждая, пусть даже самая старая и смирная, корова гораздо сильнее любого человека. Кто сможет вам помочь, когда, подобно тому бедняге, что проживал в гостинице Порта и отправился собирать гербарий на болото, вас вдруг окружат сорок или пятьдесят этих рогатых тварей и, несмотря на все ваши крики и замахивания тростью, начнут шаг за шагом теснить к трясине? Если у вас нет при себе автоматического пистолета с десятью обоймами, то под напором их могучих тел вам останется только лечь в жижу и лежать там до скорой и неизбежной смерти, в то время как ваши убийцы будут возлежать на вас и равнодушно пережевывать зеленую осоку. Несчастному старику Гриффиту с Трефф-Лойна еще повезло — его смерть была быстрой и почти безболезненной. Одна из его собственных коров боднула его в бок, достав до самого сердца. И с этого момента все оставшиеся в живых были осаждены в доме обыкновенными дворовыми коровами, овцами и лошадьми; когда же эти несчастные открывали окно, чтобы позвать на помощь или поймать несколько капель дождя, на них набрасывалась туча с мириадами огненных глаз. Стоит ли тогда удивляться тому, что состояние Секретана порою переходит в маниакальное? Вы только представьте себе положение тех несчастных, что были заперты в Трефф-Лойне! Они не просто видели подступающую к ним смерть — они видели, что она подступает к ним в абсолютно невероятном облике. Им не только предстояло умереть в страшном сне — они умирали под его воздействием. Однако ни в одном самом страшном сне мы не можем вообразить себе ничего похожего на эту участь. Поэтому я и не удивляюсь, что порою Секретан не доверял собственным ощущениям, а иногда ему даже начинало казаться, будто пришел конец света.

— А что вы думаете об Уильямсах, найденных мертвыми на Хайуэе?

— Их убили лошади — те самые, что потом растоптали военный лагерь в низине. Не могу сказать точно, каким образом им удалось выманить несчастную семью на дорогу, но после того как это случилось, они просто-напросто вышибли им мозги своими подкованными копытами. Что же до "Мэри-Энн", то ее несомненно перевернули дельфины, резвившиеся в водах Ларнакского залива. Дельфин — очень сильное животное, и для того, чтобы потопить обыкновенную весельную шлюпку, достаточно всего лишь полдюжины этих созданий. Военные заводы? Там постарались крысы. Я не очень сильно ошибусь, когда скажу, что число крыс в Лондоне и его пригородах примерно равно числу его жителей. Следовательно, их там около семи миллионов. Примерно такая же пропорция остается в силе и для прочих крупных населенных пунктов. Кроме того, крысы порою склонны к миграциям. Надеюсь, теперь вам понятно, что на самом деле случилось с командой, рыскавшей в устье Темзы, а затем заброшенной в Арканшон "Семирамиды", командой, от которой остались лишь груды высохших костей? Именно крысы напугали до полусмерти человека, проходившего ночью через лес у вновь построенного военного завода. Ему почудилось, что он слышит осторожные шаги тысяч и тысяч людей, переговаривавшихся между собой на каком-то ужасном языке. На самом деле он слышал боевое построение крыс — несметные полчища хвостатых убийц готовились к смертельной атаке.

А теперь представьте себе весь ужас такой атаки. Говорят, не дай бог стать на пути хотя бы одной разъяренной крысы, — что же тогда сказать о бесконечном потоке этих ужасных созданий, вливающемся на военный завод и поглощающем беспомощных, объятых ужасом и абсолютно не готовых к обороне рабочих?

Естественно, доктор Льюис был вправе делать любые самые невероятные умозаключения. Как уже говорил, я и сам пришел к тем же выводам, но только иным путем. К тому же мои выводы касались лишь сути явления, в то время как Льюис вел конкретное расследование тех ужасных событий, которые находились в его непосредственной компетенции врача, широко практикующего в южной части Мэйриона. Конечно, некоторые сведения он получал не прямым путем, а из рассказов местных жителей, но у него была возможность сопоставить их с тем, что видел собственными глазами. Например, случай в лланфингелской каменоломне он разбирал по аналогии с гибелью людей на скалах вблизи Порта — и, без сомнения, имел на то все основания. Размышляя обо всем случившемся, он говорил мне, что его в большей степени изумляло его собственное восприятие Ужаса, нежели тот странный путь, который привел его к нему.

— Вспомните, — говорил он, — о тех очевидных свидетельствах злонамеренности животных, что доходили до нас в то время. Я имею в виду пчел, насмерть закусавших ребенка, ни с того ни с сего рассвирепевшую овчарку и набросившегося на хозяйку петуха. Так вот, из всей этой информации я не извлек ничего полезного. Эти случаи не подсказали мне ровным счетом ничего, а все потому, что тогда я еще не постиг саму "идею", каковую Колридж полагает необходимейшей основой всякого расследования. Сами по себе факты, как мы уже говорили, не значат ничего и ни к чему не ведут. Вы не верите, а потому и не видите. И когда истина наконец вышла на свет, это случилось в результате случайного "странного совпадения" (как мы привыкли называть подобные сигналы, подаваемые нам миром), двух однотипных явлений — мотылька над моей лампой и мотылька на лбу мертвого малыша. Я лично нахожу в этом нечто сверхъестественное.

— И все же, — заметил я, — нам следует помнить и о единственном животном, сохранившем преданность своим хозяевам, — о собаке с Трефф-Лойна. Согласитесь, что это очень странный факт.

— Теперь это уже навсегда останется тайной.

Не думаю, что по прошествии столь долгого времени стоит в подробностях описывать ужасные сцены, происходившие в те черные месяцы, когда нами правил Ужас, на заводах военного снаряжения, расположенных в северной глубинке Англии. В глухие ночные часы из ворот этих заводов выносили обернутые черным саваном и намертво заколоченные гробы — и никто, даже самые близкие родственники, не имели права узнать, от чего умерли эти люди. Множество домов во всех городах страны было погружено в траур, и повсюду распространялись самые что ни на есть невероятные слухи — невероятные, как и сама реальность. На нашей земле творились такие дела, претерпевались такие страдания, что, возможно, никто и никогда не услышит о них всей правды. Воспоминания и тайные предания еще долго будут передаваться из уст в уста, от отца к сыну, с годами обрастая все более зловещими подробностями, но правды об Ужасе не услышит никто и никогда.

Достаточно сказать, что военное производство союзников некоторое время находилось под угрозой полной остановки. Люди на фронтах исступленно молили о боеприпасах, но никто не сказал им, что на самом деле происходило в местах, где они производились.

Сначала наше положение было едва ли не отчаянным. Некоторые высокопоставленные лица даже всерьез предлагали просить у врага пощады. Но когда первая волна паники миновала, были приняты надлежащие меры — вроде тех, какие описывал Меррит в своем рассказе о происшествии на мидлингемском заводе. Рабочих снабдили специальным оружием, на всех ключевых постах расставили охрану с пулеметами. Для отражения атак зубастых полчищ держались наготове гранаты и огнеметы, а "огненным облакам" довелось познакомиться с настоящим, куда более жгучим, чем их собственный, огнем. Больше всего доставалось авиаторам, но и их вскоре снабдили специальными орудиями, отгонявшими нависшие над их машинами зловещие тучи.

А затем, зимой 1915–1916 годов. Ужас прекратился так же неожиданно, как и начался. Овцы снова сделались робкими клубками шерсти, инстинктивно убегающими прочь даже от малого ребенка, а быки и коровы обратились в медлительных, туповатых и абсолютно безвредных созданий. Сердца животных покинул мятежный дух, побуждавший их к злонамеренным замыслам. На них снова были наложены оковы, спавшие лишь на очень короткое время.

Вот тут-то и наступает время задать неизбежный и каверзный вопрос: "Почему?". Почему животные, издревле покорно и терпеливо подчинявшиеся человеку и пугавшиеся одного его присутствия, вдруг осознали свою мощь и объединились в беспощадной войне против своего извечного властелина?

Конечно же, это самый трудный вопрос настоящей книги. Приводя на ее страницах мое собственное объяснение, я одновременно хочу информировать читателя о том, что не очень уверен в его истинности и всегда готов принять любые поправки, могущие пролить более яркий свет на недавние события.

Некоторые мои друзья, мнением которых я очень дорожу, склоняются к версии о заражении животных микробом ненависти. Они утверждают, что крайнее ожесточение и безумная, самоубийственная страсть к убийству, которые во время последней войны охватили весь мир, заразили собой и наших меньших братьев, породив в них взамен прирожденного инстинкта подчинения ярость, гнев и неуемную кровожадность.

Что ж, можно принять и такое объяснение. Не буду оспаривать его, дабы меня не заподозрили в претензиях на понимании хода вещей во Вселенной. Скажу лишь, что эта теория поражает меня своей фантастичностью. Конечно, можно допустить существование такого явления, как эпидемия ненависти, — существуют же, в конце концов, эпидемии оспы и чумы. И все-таки я вряд ли когда-либо смогу поверить в это.

По моему частному мнению, которое я ни в коем случае не хочу никому навязывать, причина великого бунта имеет под собой более сложное основание. Я полагаю, что подданные восстали потому, что их король сам отрекся от престола. Человек доминировал над животными многие века, потому что его духовное начало царило над рациональным ввиду особого достоинства и благодати, которыми обладает человек и которые делают его тем, что он есть. Думаю, не стоит объяснять того, что между человеком и животными существовал некий договор и соглашение. С одной стороны — господство, с другой — подчинение. Но в то же самое время между обеими сторонами существовала и та особая сердечность, которая наблюдается между господами и их подданными в хорошо организованном государстве. Я знаю одного социалиста, который всерьез утверждает, что в "Кентерберийских рассказах" Чосера[61] изображена картина подлинной демократии. Не знаю, как насчет демократии, но рыцарь с мельником могли уживаться в полном мире и согласии именно потому, что рыцарь знал: он рыцарь, а мельник знал: он мельник. Если бы рыцарь добровольно отказался от своего рыцарского звания, а мельник в это же самое время вдруг решил сделаться рыцарем, то я уверен, что их отношения немедленно стали бы затруднительными, враждебными и, скорее всего, убийственными.

Так обстоит дело с людьми. Я верю в силу и правду традиции. Пару недель тому назад один весьма ученый человек сказал мне: "Когда мне приходится выбирать между свидетельствами традиции и документами, я всегда выбираю традицию. Документы очень часто бывают сфальсифицированными, традицию же подделать нельзя". И это совершенно справедливо. Именно потому я и верю всем тем древним преданиям, в которых утверждается, что некогда человек и животные заключили между собой некое равноправное дружеское соглашение. Наша сказка о Дике Уиттингтоне и его коте, без сомнения, является адаптацией древней легенды к сравнительно новому персонажу. Но если мы проследуем еще дальше в глубь веков, то нам встретится немало народных традиций, свидетельствующих о том, что животные состояли не только в подчинении человеку, но и в дружбе с ним.

Все это было возможно благодаря той единственной духовной составляющей человека, которой не обладают разумные животные. Духовное не значит "уважаемое", оно даже не значит "высокоморальное" и "доброе" в обычном смысле этого слова. Оно обозначает монаршую прерогативу человека, отличающую его от животных.

На протяжении многих веков человек постепенно стягивал с себя царскую мантию и стирал со своей груди священный бальзам миропомазания. При этом он не уставал заявлять, что он вовсе не духовное, а просто-напросто разумное существо — то есть во всем равное животным, над коими некогда был поставлен владыкой. Он во всеуслышание провозгласил, что является не Орфеем[62], а Калибаном[63].

Но у животных тоже есть кое-что, чего недостает человеку. Мы называем это инстинктом. И вот в одно прекрасное мгновение животные инстинктивно почувствовали, что трон пустует и что договор между ними и самонизложенным монархом расторгнут. А если человек перестал быть царем, значит, он сделался обманщиком, проходимцем, самозванцем — то есть подлежащим уничтожению существом.

Отсюда, я полагаю, и происходит Ужас. Они восстали однажды — они могут восстать вновь.


Тайная слава

Три самозванца (перевод О. Рединой)


Тайная слава

The Three Impostors

Роман впервые опубликован в 1895 г. Перевод осуществлен по изданию: Machen A. The Three Impostors. L., 1964.

Пролог

Cтало быть, мистер Джозеф Уолтерс тут и заночует? — поинтересовался щеголеватый, гладко выбритый господин у своего спутника, человека не самой приятной наружности, рыжие усы которого переходили в короткие бакенбарды.

Оба джентльмена стояли у входной двери, довольно посмеиваясь. Вскоре к ним присоединилась, сбежав вниз по лестнице, молоденькая девушка с приятным лицом, привлекавшим скорее своей необычностью, чем красотой, и с блестящими карими глазами. В руках она держала аккуратный бумажный сверточек.

— Не запирай дверь! — сказал, выходя, щеголеватый господин своему приятелю. — Вдруг мистеру Уолтерсу будет скучно одному?

— Думаешь, это благоразумно, Дейвис? — с сомнением спросил рыжеусый, поглаживая рукой полуразбитый дверной молоток. — Не уверен, что нашему дорогому доктору Липсьюсу это понравится. А ты что скажешь, Элен?

— Я согласна с Дейвисом. Он настоящий художник, а ты, Ричмонд, банален до мозга костей, да к тому же еще и трусоват. Конечно, дверь нужно оставить открытой. Какая жалость, что Липеьюсу пришлось уехать! Вот бы душу отвел!

— Да уж, — поддержал ее гладко выбритый мистер Дейвис, — не повезло доктору с этим вызовом на Запад. Боюсь, там ему придется туго.

Они вышли наружу, оставив покоробившуюся, растрескавшуюся от стужи и сырости дверь приотворенной, и с минуту постояли на ветхом крыльце.

— Ну что же! — произнесла девушка. — Наконец-то мы сделали свое дело. Не придется нам больше носиться по следу молодого человека в очках.

— И этим мы во многом обязаны тебе. — вежливо заметил Дейвис. — Я не шучу — так сказал перед отъездом доктор. Но, мне кажется, каждый из нас должен с кем-то попрощаться. Итак, посреди этой живописной, но пришедшей в упадок усадьбы я хочу проститься с моим другом мистером Бартоном, агентом по продаже антиквариата и драгоценностей. — Дейвис приподнял шляпу и отвесил своей тени шутовской поклон.

— А я, — произнес Ричмонд, — говорю "до свидания" мистеру Уилкинсу, личному секретарю и делопроизводителю, чье общество, признаюсь, мне изрядно надоело.

— Прощайте, мисс Лелли и мисс Лестер! — в изящном реверансе добавила девушка. — А вместе с ними прощайте и все оккультные происшествия! Представление окончено!

Мистер Дейвис и девушка, казалось, от души потешались, но Ричмонд нервно теребил бакенбарды.

— Не по себе мне что-то, — сказал он. — В Штатах мне доводилось видеть вещи и пострашнее, но тот последний вопль — мне чуть плохо не стало.

Трое друзей спустились с крыльца и принялись медленно прогуливаться по садовой дорожке, некогда покрытой гравием, а ныне поросшей мягким мокрым мхом. Был чудесный осенний вечер, бледные солнечные лучи падали на желтые стены заброшенного долга, высвечивая следы упадка: черные дождевые потеки на месте отвалившихся водостоков, щербатые оскалы оголенных кирпичей, плакучую зелень чахлого ракитника близ крыльца и грязные разводы на каменной кладке, образовавшиеся в тех местах, где глина наползла на покосившийся фундамент.

Это был странный, бестолково спланированный дом, заложенный лет двести назад, — слуховые оконца косо глазели из-под козырьков черепицы, боковые крылья в георгианском стиле неровно расходились в стороны, стрельчатые окна едва доходили до второго этажа, а два покатых купола, некогда сиявшие праздничной ярко-зеленой краской, ныне безнадежно и безобразно облупились. Разбитые урны валялись по обе стороны дорожки, тяжелые испарения поднимались над жирной глиной, одичалый кустарник, весь спутавшийся и бесформенный, источал сырость — вся атмосфера усадьбы наводила на мысль о разверстой могиле. Трое приятелей угрюмо взирали на заполонивший лужайку и клумбы бурьян и на заросший водоем. Там, над зеленой ряской, гордо высился трубивший в разбитый рог погребальную песнь Тритон, а вдали, за садовой оградой и окаймлявшей ее ширью лугов, садилось солнце, и сквозь ветки вязов пробивался его багровый свет.

Ричмонд вздрогнул и топнул ногой.

— Надо уходить, — сказал он. — Здесь нам больше нечего делать.

— И впрямь, — согласился Дейвис. — Наконец-то мы с этим покончили. Я уж думал, мы никогда не избавимся от джентльмена в очках. Умный был парень, но, боже мой, как под конец сломался! Весь позеленел, едва я лишь тронул его за плечо в баре. Но куда он все-таки запрятал эту штуку? Готов поклясться, что при нем ее не было.

Девушка рассмеялась, и все трое двинулись дальше. Внезапно Ричмонд остановился.

— Ой! — воскликнул он, обращаясь к девушке. — Что это там у тебя? Смотри-ка, Дейвис, похоже, кровь…

Девушка приоткрыла свой сверточек.

— Вот, глядите! Это я сама придумала. Согласитесь — славное пополнение для музея доктора. Это палец с правой руки, что посмела украсть "Золотого Тиберия".

Мистер Дейвис закивал с явным одобрением, а Ричмонд приподнял свой уродливый котелок с высокой тульей и отер лоб замусоленным носовым платком.

— Я пошел, — сказал он, — а вы, если хотите, можете оставаться.

Трое приятелей обогнули конюшни, миновали пустошь, некогда бывшую огородом, и, явно желая срезать путь, юркнули в живую изгородь на задворках. Пятью минутами позже на темной подъездной аллее усадьбы показались два неторопливо прогуливавшихся джентльмена, которых в эти заброшенные предместья Лондона завела беспечная праздность. Они приметили усадьбу с главной дороги и, по достоинству оценив масштабы ее запустения, принялись обмениваться высокопарными замечаниями в духе Джереми Тейлора[64].

— Посмотрите, Дайсон! — сказал один из джентльменов, когда они подошли поближе. — Взгляните на верхние окна! Садится солнце, и — несмотря на пыльные стекла — "муть эркера горит".

— Филиппс! — ответил второй (он был постарше, и, надо заметить, во всем его виде сквозила высокомерность). — Я снова во власти фантазии. Меня влекут сумрак и гротеск. Здесь, где повсюду торжествует мерзость запустенья, где нас окутывает кедровый полумрак, где вместе с воздухом небесным наши легкие вдыхают могильную отраву, разве можно оставаться в плену обыденного? Я вижу зарево в окнах, и мне кажется, что дом зачарован, а внутри, я говорю вам, внутри, в комнате, нас ждут кровь и огонь…

Приключение с "Золотым Тиберием"

Знакомство мистера Дайсона с мистером Чарлзом Фи-липпсом было делом случая — из числа тех, что всякий день не единожды выпадают обитателям лондонских улиц. Мистер Дайсон был прирожденным литератором, но при этом являл собой прекрасный пример загубленного дарования. При всех своих выдающихся задатках, кои могли бы еще в юные годы обеспечить ему место в ряду любимейших писателей Бентли[65], он добился очень немногого. Азы схоластической логики ему, бесспорно, были известны, но о жизненной логике мистер Дайсон не имел ни малейшего понятия. Он самодовольно считал себя художником, будучи на самом деле лишь праздным созерцателем чужих стараний.

Одно из многочисленных своих заблуждений — представление о себе как о великом труженике — он лелеял с особой любовью. С видом предельно утомленного человека он входил в свое любимое пристанище, маленькую табачную лавку на Грейт-Куин-стрит, и принимался рассказывать любому, кто удосуживался его выслушать, о том, как он два дня кряду производил наблюдения за восходом и заходом солнца. Владелец лавки, будучи человеком исключительной любезности, терпел Дайсона отчасти по доброте душевной, а отчасти потому, что тот был его постоянным клиентом. Обычно Дайсон усаживался на пустой бочонок и излагал свои соображения о литературе (в частности) и о творчестве (вообще) до тех пор, пока лавка не закрывалась, и если новых покупателей его красноречие и не привлекло, то никого оно, но крайней мере, не отпугнуло.

Следуя другой своей слабости, Дайсон предавался жестоким экспериментам с табаком, без устали пробуя все новые и новые сочетания сортов. Так вот, однажды вечером, не успел сей доморощенный литератор войти в лавку и огласить только что изобретенный рецепт табачного зелья, как появившийся следом за ним молодой денди приблизительно его лет вежливо улыбнулся Дайсону и попросил у табачника в точности такой же набор. Дайсон был глубоко польщен, и через несколько минут у них с новым посетителем завязался любезный разговор, а спустя час владелец лавки уже наблюдал, как новоиспеченные друзья сидят рядышком на пустой бочке и увлеченно предаются глубокомысленной беседе.

— Дорогой сэр! — говорил Дайсон. — Я позволю себе обозначить цель настоящего писателя всего лишь одной фразой. Придумать чудесную историю и чудесно рассказать ее — вот и все, что он должен сделать.

— Я признаю вашу правоту, — отвечал мистер Филиппс, — но позвольте и мне обратить ваше внимание на то обстоятельство, что в руках истинного художника всякая история замечательна и всякое обстоятельство неповторимо и чудесно. Содержание само по себе мало что значит — все зависит от того, как его подать. Высочайшее мастерство в том и заключается, чтобы взять заведомо заурядный материал и при помощи высокой алхимии слова превратить его в чистое золото искусства.

— Но это будет только мастерство! Причем мастерство, использованное глупо пли, по крайней мере, необдуманно. Представьте себе великого скрипача, вознамерившегося показать, какие удивительные звуки он может извлечь из игрушечного детского банджо!

— Нет-нет, вы не правы. Я вижу, у вас совершенно превратное представление о жизни. Надо бы нам как-нибудь собраться и основательно потолковать об этом. Знаете что, пойдемте ко мне! Я живу совсем рядом.

Так мистер Дайсон стал приятелем мистера Чарлза Филиппса, проживавшего на тихой площади неподалеку от Холборна. С тех пор они стали более или менее регулярно наведываться друг к другу и назначать встречи в лавке на Куин-стрит, где своими беседами отравляли хозяину радость материальной выгоды: он предпочел бы, чтобы они сидели и курили молча.

Между приятелями шел постоянный спор о литературе: Дайсон отстаивал права чистого воображения, а Филиппс, который изучал естественные дисциплины и в глубине души считал себя этнологом, настаивал на том, что всякая литература должна иметь научное обоснование. Проявив перед смертью неразумную щедрость, родственники обоих молодых людей оставили им достаточно денег, дабы те могли посвятить жизнь размышлениям о высоких материях и не заботиться о таких мелочах, как хлеб насущный.

Однажды июньским вечером мистер Филиппс сидел в своей тихой комнате на площади Ред-Лайон. Он распахнул окно и, с удовольствием покуривая трубку, наблюдал за мельтешением жизни на улице. Было ясно, и отсвет заката долго раскрашивал вечернее небо. Розоватые сумерки летнего вечера соперничали с газовыми фонарями на площади, создавая причудливую игру света и тени, в которой таилось нечто неземное: сновавшие по тротуару дети, беспечные гуляки у дверей бара и просто случайные прохожие казались скорее бликами света, нежели существами из плоти и крови. Постепенно в домах напротив одни за другим вспыхивали окна, кое-где на слепящем фоне появлялся и тут же исчезал темный силуэт. Подходящим фоном для всей этой полутеатральиой декорации была итальянская оперная музыка, которую где-то неподалеку наигрывала невидимая пианола. Завершал звуковое оформление вечера несмолкающий глухой шум уличного движения.

Филиппс наслаждался открывавшимся из окна видом и происходившими в нем переменами — вот свет в небе померк, и улица погрузилась во тьму. Площадь постепенно затихла, а Филиппс все сидел у окна и мечтал, пока резкий звон дверного колокольчика не вернул его к действительности. Глянув на часы, Филиппс обнаружил, что уже больше десяти. В дверь постучали. Дождавшись разрешения, в комнату вошел мистер Дайсон, уселся, по своему обыкновению, на подлокотник кресла и молча закурил.

— Вы знаете, Филиппс, — сказал он через некоторое время. — Меня всегда привлекали загадочные стороны жизни. Вы же, помнится, сидя в этом самом кресле, доказывали, что литературе не следует обращаться к чудесному и задерживаться на всякого рода странных стечениях обстоятельств, ибо чудесное и невероятное, как правило, в жизни не случается и жизнь человеческая определяется не этим. Пусть так, но я все равно не согласен с вами, ибо считаю метод "критики жизни" бессмысленным. А теперь я готов опровергнуть и ваши исходные посылки. Сегодня вечером со мной произошло нечто необычное.

— Рад слышать это, Дайсон. Я, разумеется, поспорю с вашими доводами, какими бы они ни были, но для начала соблаговолите рассказать о вашем приключении.

— Что ж, дело было так. День у меня выдался тяжелый: часов с семи вчерашнего вечера я ни на секунду не отошел от своего старого бюро. Хотел поработать над той идеей, что мы обсуждали в минувший вторник, — о фетишизме, припоминаете?

— Да, конечно. Удалось вам что-нибудь из нее выжать?

— Получилось даже лучше, чем я ожидал, но трудности пришлось преодолеть немалые. Впрочем, вы же знаете — обычные творческие муки при воплощении замысла. Короче, к семи вечера я закончил рассказ и подумал, что было бы неплохо выйти на свежий воздух. Я бесцельно бродил по улицам, не очень-то замечая, куда иду. Сначала забрел в тихое местечко к северу от Оксфорд-стрит — это на западе, если идти от вашего дома. Знаете, эдакий благопристойный жилой квартал, царство лепнины и сытого довольства. Потом свернул на мрачную, плохо освещенную улочку. В тот момент я не имел ни малейшего понятия, где нахожусь, но впоследствии выяснил, что это место расположено неподалеку от Тоттенхем-Корт-роуд. Итак, я бездумно шагал вперед и наслаждался покоем. На одной стороне улицы располагались подсобки какого-то крупного магазина — ряд пыльных окон, уходящих в ночь, похожие на виселицы подъемники, плотно затворенные и запертые на засов массивные двери. Далее замаячил огромный мебельный склад, за ним вдоль дороги потянулась мрачная глухая стена, отвратительная, как тюремная ограда, следом — казармы какого-то очередного добровольческого полка, и в завершение всего этого — проулок, выведший меня ко двору, где стояли наемные экипажи. То была абсолютно необитаемая улица — ни в одном окне я не заметил ни проблеска света. Я стоял и удивлялся странному покою и пустынности этого места, хотя совсем неподалеку находилась одна из главных улиц Лондона. Вдруг я услыхал топот бегущих ног. Спустя мгновение прямо перед моим носом, будто выпущенный из катапульты, возник какой-то человек. Он пронесся мимо, но прежде чем исчезнуть, швырнул что-то на мостовую. Незнакомец уже свернул за угол, когда я понял, что произошло. Однако его судьба меня мало волновала. Как я сказал, он выкинул на бегу какой-то предмет, в серых вечерних сумерках показавшийся мне маленькой яркой кометой. Подрагивая и блистая, она летела вдоль тротуара, и я, не устояв, ринулся за ней. Наконец я увидел, как похожий на яркую полупенсовую монетку предмет упал на край тротуара и, постепенно теряя скорость, покатился к сточной канаве. Вот он завис на краю… и провалился в водосток! Тут я, кажется, вскрикнул от отчаяния — хотя и не имел ни малейшего понятия о том, за чем охочусь. Нагнувшись над водостоком, я, к радости своей, увидел, что таинственный предмет вовсе не провалился сквозь решетку, а упал на ее прутья. Я подхватил его, сунул в карман и собрался было идти дальше, как вдруг снова услышал топот ног. Не знаю, что меня так напугало, но только я тут же юркнул под навес конюшни, где и затаился. И в то же мгновение в нескольких шагах от меня пронесся свирепого вида мужчина. Нужно сказать, я от всей души возрадовался, что у меня достало ума спрятаться. Я не смог толком разглядеть этого человека, но недобрый блеск глаз, звериный оскал зубов и здоровенный нож в руке навсегда отпечатались у меня в памяти. Да, подумал я, плохи будут дела первого джентльмена, если второй — неважно, грабитель или ограбленный — настигнет его. Могу вам признаться, Филиппс, охота на лис действует на меня возбуждающе: зимнее утро дышит свежестью, пронзительным голосом трубит рог, заливаются лаем гончие, палят в воздух "красные мундиры"[66]. Но все это ничто по сравнению с охотой на человека, а именно ее мне и удалось мельком увидеть сегодня вечером. В глазах второго мужчины ясно читалось намерение убить, а разрыв между преследователем и его жертвой был не больше минуты. Остается надеяться, что первый джентльмен неплохо бегает.

Дайсон откинулся в кресле, вновь раскурил трубку и, выпуская клубы дыма, погрузился в размышления. Филиппс же принялся расхаживать по комнате, обдумывая сложившийся у него в голове сюжет истории, в которой фигурировали насильственная смерть, погоня, сверкание ножа в свете фонарей, ярость преследователя и ужас преследуемого.

— Хорошо, — вдруг сказал он. — Так что же это, в конце концов, было? Я имею в виду, что вы подняли с решетки?

Дайсон в явном замешательстве вскочил на ноги.

— Понятия не имею! Я и не взглянул! Ну ничего, сейчас посмотрим.

Он пошарил по карманам, извлек на свет божий маленький сверкающий предмет и положил его на стол. В глаза приятелям ударил сияющий блеск старинного золота. Изображение и буквы на монете проступали рельефно, ясно и четко — казалось, еще и месяца не прошло, как она выкатилась с монетного двора. Филиппс взял ее в руки и принялся внимательно рассматривать.

— Imp. Tiberius Caesar Augustus, — прочел он надпись, затем в изумлении взглянул на обратную сторону монеты и, наконец, с ликующим видом повернулся к Дайсону. — Знаете, что это такое? — спросил Филиппс.

— Очевидно, довольно древняя золотая монета, — невозмутимо ответил Дайсон.

— Вот именно! Это "Золотой Тиберий". Вернее, это уникальный, единственный и неповторимый "Золотой Тиберий". Вы только взгляните на обратную сторону!

На реверсе монеты была отчеканена фигурка фавна, стоящего в тростнике среди водных струй. Несмотря на мелкие черты, лицо фавна было выполнено очень изящно и казалось одновременно привлекательным и отталкивающим. Дайсон вспомнил легенду о том, как рядом с одним мальчиком рос себе и рос его наперсник, товарищ но детским играм, а потом в воздухе вдруг резко запахло козлиным духом.

— Что ж. — сказал он, — любопытная монета. Вы что-то о ней знаете?

— Кое-что слышал. Это одна из немногих сохранившихся исторических реликвий, и о ней рассказывают массу легенд. Предание гласит, что в ознаменование небывалого военного успеха но приказу Тиберия была отлита особая серия монет. Посмотрите — здесь, на обратной стороне, оттиснуто "Victory"[67]. Рассказывают, что но какой-то невероятной случайности вся серия угодила в тигель, и лишь одна монета уцелела. С тех пор она путешествует по векам и континентам, всплывая примерно раз в столетие. Когда-то она была обнаружена одним итальянским гуманистом, вновь утеряна, вновь обнаружена, и так без конца. Последний раз о "Золотом Тиберии" слышали в 1727 году, когда некий Джошуа Берд, купец, имевший дела с Турцией, привез эту монету из Алеппо. Так вот, он показал ее местному знатоку древностей — и тут же исчез вместе с ней неведомо куда. И вот она здесь! Джошуа Берд теперь уж вряд ли найдется, а монета нашлась.

Немного помолчав, Филиппс добавил:

— Спрячьте-ка ее поскорее в карман. На вашем месте я бы держал ее подальше от посторонних глаз, да и вообще словом бы о ней не обмолвился. Кто-нибудь из тех двоих видел вас?

— Вряд ли. Первый, вылетевший на меня из темного проулка, — едва ли вообще различал, что творится вокруг. Меня он и подавно не заметил.

— Вы их тоже толком не разглядели. Доведись вам завтра встретить кого-нибудь из них на улице, вы бы узнали?

— Вряд ли. Я же говорил, улица была плохо освещена, а они бежали как сумасшедшие.

Некоторое время друзья сидели молча, обдумывая происшедшее. В голове у Дайсона роились самые фантастические мысли.

— Все это более чем странно, — сказал он наконец. — Просто невероятно! Прогуливаешься себе по самой заурядной лондонской улочке, бредешь в тишине и покое вдоль серых домов и глухих стен — и вдруг, в одно мгновение, с нее словно маску сорвали: из-под каменных плит валит дым преисподней, земля под ногами раскаляется добела, а откуда-то из-за спины начинает доноситься клокотанье адского котла. Обуянный безумным страхом за свою жизнь, перед вами проносится человек, а за ним, по горячему следу, мчится с ножом наготове отчаянная злоба. Ужас, да и только! Но как все это увязать с тем, что вы рассказали про монету? Уверяю вас, Филиппс, закручивается очень лихой сюжет! Отныне нашей спутницей станет тайна, и самые повседневные события исполнятся особого смысла. Путеводная нить — путаная, если вам нравятся дурные каламбуры, — волей случая вложена нам в руки, и теперь остается лишь следовать за ней. Что до виновника — пли виновников — этого странного происшествия, то им от нас не уйти. Наши сети раскинутся по всему громадному городу, и настанет миг, когда на улице или в баре мы так или иначе встретимся с мистером Неизвестным. Я уже вижу, как он медленно приближается к вашей тихой площади — вот он замешкался на перекрестке, затем, явно без всякой цели, двинулся по центральной улице. Он все ближе и ближе — его притягивает к нам неведомая сила вроде той, что в одной восточной сказке притягивает к скале корабль.

— Что ж, — ответил Филиппс, — если вы начнете вертеть этой монетой перед носом у каждого встречного и поперечного, как это было сейчас, то весьма вероятно, что вы очень скоро добьетесь своего. Вас, несомненно, ограбят — причем самым жестоким образом. Однако если вы будете сидеть тихо, то у вас не возникнет оснований для беспокойства. Никто не видел, как вы подобрали монету, никто не знает, что она у вас. Я лично намереваюсь спать спокойно и заниматься своими делами с непоколебимой уверенностью в естественном ходе вещей. События сегодняшнего вечера, должен признаться, представляются мне весьма странными, но я решительно отказываюсь иметь к этому какое бы то ни было отношение, а если понадобится, обращусь в полицию. "Золотому Тиберию" меня не закабалить, пусть он и пробрался в мой дом довольно-таки мелодраматическим способом.

— Что же касается меня, — сказал Дайсон, — то я отправляюсь навстречу судьбе, словно странствующий рыцарь в поисках приключений. Только искать мне не придется — приключение само найдет меня. Я же буду настороже, словно притаившийся в сердце паутины и чуткий к малейшему движению паук.

Вскоре Дайсон ушел, и мистер Филиппс употребил остаток ночи на изучение приобретенных им накануне кремниевых наконечников. У него были все причины полагать, что их изготовили руки современника, а не человека эпохи палеолита. И все же он отнюдь не обрадовался, убедившись, что его подозрения обоснованны. Возмущаясь низостью, с коей некоторые жулики околпачивают достойных этнологов. Филиппс вскоре позабыл как о Дайсоне, так и о "Золотом Тиберии", и когда с первыми лучами солнца он отправился спать, вся эта история начисто вылетела у него из головы.

Случайная встреча

Мистер Дайсон, прохаживаясь по Оксфорд-стрит и рьяно выискивая все, что только могло привлечь внимание, упивался чувством полной погруженности в работу. Наблюдение за родом человеческим, за уличным движением и витринами магазинов будоражило его творческую натуру. На лице Дайсона была написана сосредоточенность человека, обремененного непомерной тяжестью ответственности за все происходящее в мире. Он пристально всматривался в окружающие предметы, боясь упустить из виду что-нибудь значительное. На перекрестке его едва не сбил груженый фургон, но Дайсон не любил торопиться, да и день выдался теплый.

Вскоре его внимание привлекло необычное поведение хорошо одетого мужчины на противоположной стороне улицы. Экипажи, кареты, кэбы, омнибусы в три ряда сновали с востока на запад и с запада на восток, и даже самый отчаянный смельчак, увенчанный лаврами чемпиона по преодолению перекрестков, не стал бы испытывать здесь свою судьбу. Но человеку, привлекшему внимание Дайсона, было на это явно наплевать. Он просто бесновался на краю тротуара: то и дело кидался навстречу мгновенной смерти и, раз за разом отбрасываемый назад, прямо-таки приплясывал от возбуждения — к вящему удовольствию зевак. Наконец, улучив момент, когда в сомкнутых рядах экипажей образовалась жалкая брешь, которой прельстился бы разве что какой-нибудь беспризорник, человек отчаянно рванулся через дорогу и, чудом избежав колес по крайней мере двадцати грохочущих убийц, с лету набросился на Дайсона.

— Не вздумайте отрицать — я видел, как вы глазели по сторонам! — с жаром заговорил незнакомец, сгорая от нетерпения. — Скажите, тот человек, что три минуты назад вышел из булочной и прыгнул в экипаж, был моложавого вида, в очках и с черными усиками? Вы что, язык проглотили? Ради всего святого, не молчите! Да говорите же! Отвечайте же, речь идет о жизни и смерти!

Слова булькали и клокотали у него во рту. Судя по всему, этого нервного человека обуревало сильнейшее волнение — его бросало то в жар, то в холод, а на лбу проступили бисеринки йота. Незнакомец переминался с ноги на ногу, беспрестанно теребил сюртук и временами хватался за горло, словно его что-то душило.

— Дорогой сэр, — ледяным тоном произнес Дайсон, — да будет вам известно, что я во всем люблю точность. Ваше наблюдение было абсолютно верным. Как вы изволили выразиться, моложавый человек — я бы сказал, человек довольно-таки достойного вида — только что выбежал из этого магазина и вскочил в кэб, который, должно быть, поджидал его, ибо кучер тут же стегнул лошадей и погнал экипаж в восточном направлении. Молодой человек, как вы опять-таки верно заметили, был в очках. Не желаете ли, чтобы я нанял для вас экипаж? Вы могли бы последовать за тем джентльменом.

— Нет, благодарю вас. Это будет пустой тратой времени.

Собеседник Дайсона сглотнул подкативший к горлу ком и

ни с того ни с сего истерически захохотал, привалясь к фонарному столбу и раскачиваясь, словно корабль в бурю.

— Как я посмотрю в глаза доктору? — забормотал он, от-хохотавшисъ и рассеянно потирая лоб. — Это же надо — упустить в самый последний момент!

Затем он взял себя в руки, выпрямился и спокойно посмотрел на Дайсона.

— Прошу извинить меня за грубость. Не многие на вашем месте проявили бы такое терпение. Смею ли я чуть дольше рассчитывать на ваше благорасположение и просить вас немного прогуляться со мной? В идите ли, мне что-то не по себе — от жары, наверное.

Дайсон согласно кивнул и, воспользовавшись предоставившейся возможностью, повнимательнее разглядел своего необычного спутника. Одет тот был безупречно — самому придирчивому наблюдателю не удалось бы найти в его костюме каких-либо изъянов но части моды или покроя, — но тем не менее вся одежда этого человека, начиная с головного убора и кончая ботинками, выглядела разнородной. Высокий котелок странного фасона имел потертый вид, то же можно было сказать и о мешковатом сюртуке, и Дайсону пришло в голову, что, пожалуй, у его спутника нет даже чистого носового платка. Да и лицо у этого субъекта было не из приятных, и едва ли его делали краше пышные рыжеватые бакенбарды, сросшиеся с такого же цвета усами.

И все же Дайсон чувствовал, что, несмотря на вульгарный вид, человек этот гораздо глубже, чем казался на первый взгляд. Он явно вел какую-то внутреннюю борьбу: отчаянно стараясь держать под контролем свои чувства, он то и дело поддавался приступам дикой страсти, искажавшей его лицо и заставлявшей до хруста в костяшках сжимать кулаки, когда сей странный джентльмен пытался удержать остаток воли. Дайсон с любопытством и с беспокойством наблюдал, как некое звериное чувство борется за обладание человеком, грозя прорваться наружу.

Впрочем, прошло немного времени, и человек вышел победителем из этой борьбы.

— Вы действительно очень добры, — произнес спутник Дайсона. — Я вновь приношу свои извинения. Моя грубость была проявлением недостойной слабости. Я понимаю, что мое поведение требует объяснений, и охотно готов представить их.

Вы, часом, не знаете тут поблизости какое-нибудь тихое местечко, где можно было бы посидеть в покое и прохладе? Я был бы счастлив, если бы вы составили мне компанию.

— Дорогой сэр, — торжественно обратился к нему Дайсон, — в двух шагах отсюда находится лучшее кафе в Лондоне. Умоляю вас, не считайте себя обязанным давать мне какие-либо объяснения! Однако, если у вас есть такое желание, я буду рад выслушать их. Давайте свернем сюда!

Они двинулись вниз по тихой улочке в сторону распахнутых решетчатых ворот. Проулок за воротами был вымощен каменными плитами и обрамлен аккуратно постриженными кустиками в кадках. Тень от высокой стены давала прохладу, которая обоим джентльменам пришлась весьма кстати после зноя залитой солнцем улицы.

Проулок выходил на крохотную площадь — чудное местечко, эдакий кусочек Франции, перенесенный в сердце Лондона. Площадь замыкали увитые глянцевой зеленью стены, под ними были разбиты низкие клумбы, пестревшие настурциями, календулой и душистой резедой, а в самом центре красовался маленький фонтан, выбрасывавший к небу прохладные переливчатые струи, с уютным плеском падавшие обратно.

Столики, окруженные стульями, были расставлены на удобном расстоянии друг от друга. В противоположном конце дворика виднелись широкие распахнутые двери, а уже за ними простирался длинный темный зал, в котором уличный шум сменялся негромким шелестом. В зале сидели и попивали вино из запотевших бокалов немногочисленные посетители. Двор был пуст.

— Вот видите, тут нам будет покойно, — сказал Дайсон. — Прошу вас, присаживайтесь, мистер?..

— Уилкинс. Генри Уилкинс.

— Присаживайтесь, мистер Уилкинс. Полагаю, вам не доводилось бывать тут прежде? В это время здесь затишье, но к шести часам кафе превратится в улей и столики со стульями будут стоять даже вон на той аллее.

На звон колокольчика явился официант, и Дайсон, предварительно самым вежливым образом осведомившись о здоровье мистера Энниболта, владельца кафе, заказал бутылку шампиньи.

— Шампиньи, — объяснил он заметно успокоившемуся под воздействием благостной обстановки мистеру Уилкинсу, — производится в Турени и обладает неизмеримым количеством достоинств. Позвольте наполнить ваш бокал. Попробуйте!

— И впрямь! — с видом ценителя произнес мистер Уилкинс, сделав изрядный глоток. — Я бы назвал его усовершенствованным бургундским. Букет изысканнейший. Какое везение — в наши дни встретить такого доброго самаритянина, как вы! Интересно, считаете вы меня сумасшедшим или нет? Но если бы вы только знали обо всех обрушившихся на меня ужасах, вы бы не стали больше удивляться моему странному поведению.

Мистер Уилкинс еще раз отпил вина и откинулся на спинку стула, наслаждаясь журчанием фонтана и прохладной зеленью, окаймлявшей этот приют отдохновения.

— Да, — повторил он, — вино действительно восхитительное. Благодарю вас. Позвольте же и мне предложить вам бутылочку.

Он позвал официанта. Тот спустился в видневшийся прямо посреди полутемного зала люк и через минуту принес вино. Мистер Уилкинс зажег сигарету, а Дайсон закурил свою любимую трубку.

— Так вот, — сказал немного погодя мистер Уилкинс, — я обещал разъяснить свое странноватое поведение. Это довольно-таки долгая история, но вы, сэр, как я вижу, не относитесь к числу бесстрастных зрителей, замечающих приливы и отливы жизни лишь потому, что их самих угораздило когда-то появиться на этом свете. Мне кажется, что вам свойственно теплое и заинтересованное участие в судьбах ближних. А потому надеюсь, что вам будет небезынтересно то, что я расскажу.

Мистер Дайсон выразил свое согласие с этим предположением и, примирившись с присущей мистеру Уилкинсу напыщенной манерой выражаться, приготовился слушать. Рассказчик же, за полчаса до того кипевший безумными страстями, теперь был на удивление спокоен. Докурив сигарету, он ровным голосом начал.

Повесть о темной долине.

Мой отец был бедным, но хорошо образованным священником, возглавлявшим приход на западе Англии. Я постараюсь опустить ненужные подробности и упомяну лишь, что при всей своей учености он не сумел освоить то нехитрое искусство, при помощи которого люди подольщаются к сильным мира сего, а равно и не опустился до презренного самовосхваления. Хотя его привязанность к старым обрядам и причудливым обычаям, сочетавшаяся с редкой добросердечностью и прямодушной, истовой верой в Господа, и внушила прихожанам из окрестных вересковых пустошей любовь к нему, для успешного восхождения к высотам церковной иерархии требовались совсем другие качества, а потому в свои шестьдесят лет отец по-прежнему оставался священником маленького прихода, который получил еще на тридцатом году жизни. Его доходов хватало ровным счетом на то, чтобы поддерживать видимость благопристойности, подобающей англиканскому пастырю, и когда несколько лет назад отец тер, я, его единственный сын, оказался выброшенным в мир с ничтожным капиталом — около сотни фунтов — и полным набором житейских проблем.

В родных местах мне делать было решительно нечего, и, как это обычно бывает с молодыми людьми, оказавшимися в моем положении, меня стал неудержимо манить Лондон. И вот в одно августовское утро, когда роса еще сверкала на зеленых склонах, сосед повез меня в своем экипаже на станцию. Я простился с землей вересковых пустошей и диких скал, что вздымались тут и там, как мифологические титаны, заколдованные в самый разгар своей великой битвы.

В Лондон я приехал ранним утром. Удушливый болезнетворный дым актонского[68] кирпичного завода клубами врывался в открытое окно вагона, от земли поднимался пар. Беглого взгляда, брошенного на сменяющие друг друга чопорные и однообразные улицы, было достаточно, чтобы впасть в уныние. Горячий воздух, казалось, раскалялся все больше и больше, а когда поезд покатил мимо мрачных, убогих домов Паддингтона[69], я едва не задохнулся от тяжкого дыхания Лондона.

Я нанял экипаж и поехал прочь от вокзала. С каждой минутой уныние мое возрастало: навстречу мне бесконечной чередой вставали серые громады домов с опущенными шторами на окнах, узкие переулки, в глубине которых не было видно ни души, грязные улицы с едва волочившими ноги прохожими… На ночь я устроился в маленькой гостинице близ Стрэнда[70], в которой неизменно останавливался отец во время своих коротких наездов в столицу.

Прогуливаясь после обеда по Стрэнду и Флит-стрит, я чувствовал, как царившая там суета и неумеренная веселость еще больше угнетают меня. Я все время помнил о том, что в этом громадном городе не было ни одного человека, которого я мог назвать хотя бы случайным знакомым. Не буду утомлять вас изложением событий того года — история опускающегося человека слишком банальна, чтобы тратить на нее ваше драгоценное время. Денег мне хватило ненадолго: выяснилось, что здесь следует хорошо одеваться, иначе никто не станет вас слушать, и проживать на улице с приличной репутацией, иначе вы не можете даже рассчитывать на хорошее отношение к себе.

Я попытался было заняться работой, к которой, как тут же выяснилось, у меня не было ни малейших способностей: не имея никакого представления о ведении дел, я устроился клерком в одну вполне процветающую контору, но с огорчением обнаружил, что основательное знание литературы плюс отвратительный почерк не пользуются почетом в коммерческих кругах. Прочитав самую удачную книгу одного современного романиста, я зачастил в бары на Флит-стрит, надеясь обзавестись литературными знакомствами и заручиться рекомендациями, без которых, как я быстро усвоил, в литературной карьере не обойтись. Но и здесь меня ждало разочарование: раз-другой я осмелился обратиться к джентльменам, сидевшим за соседними столиками, но мне достаточно вежливо давали понять, что навязываться нехорошо.

Фунт за фунтом таяли мои средства — я больше не мог в достаточной мере заботиться о своей внешности, переехал в укромный и далеко не фешенебельный закоулок, а трапезы мои превратились в пустую формальность. Я выходил из дому в час дня и возвращался в два, но этот промежуток не был заполнен ничем, кроме стакана молока и сухой булки. Вскоре я узнал, какими бывают настоящие невзгоды, и, сиживая в Гайд-парке[71] на грязном крошеве талого снега и льда, осознал всю горечь нищеты и всю унизительность положения джентльмена, превратившегося в бродягу.

Я все время искал какой-нибудь заработок. Я просматривал все объявления, цеплялся за любой представлявшийся случай, наведывался в лавки книготорговцев — но все впустую.

Однажды вечером, сидя в публичной библиотеке, я увидел в одной из газет примерно такое объявление: "Джентльмену требуется человек с литературными наклонностями для работы в качестве секретаря и переписчика. Претендент должен быть готов к долгим путешествиям". Конечно же, я понимал, что на подобное объявление отзовется добрая сотня таких же бедолаг, как я, и шанс получить место ничтожно мал, но все же тщательно переписал указанный в объявлении адрес и отправил письмо с моими данными мистеру Смиту, проживавшему в уэст-эндском "Космоноле".

Признаюсь, что, когда через пару дней я получил записку, в которой меня просили заглянуть в "Космополь" при первой же возможности, сердце мое бешено забилось от внезапно нахлынувшей надежды. Не знаю, сэр, какой жизненный опыт у вас за плечами, не знаю, бывали ли у вас такие мгновения. На меня накатила легкая дурнота, и я почувствовал, что у меня перехватило горло. Я не мог выдавить из себя ни слова и вынужден был произнести имя мистера Смита дважды, прежде чем портье понял меня. Я поднимался наверх и чувствовал, как у меня предательски потеют ладони.

Внешность мистера Смита меня обескуражила: он выглядел моложе меня и в выражении его лица было что-то неуловимо уклончивое.

— Мистер Уилкинс? — уточнил он. — Очень рад видеть вас. Я тщательно изучил ваше послание. Как я понимаю, писали вы его сами. Это ведь ваш почерк?

Я ответил, что дела мои не так хороши, чтобы держать секретаря.

— В таком случае, — продолжал он, — вы получаете место, о котором шла речь в объявлении. У вас, надеюсь, нет возражений против того, чтобы отправиться в путешествие?

Можете себе представить, с какой радостью я принял это предложение! Так я поступил на службу к мистеру Смиту. Первые недели у меня не было никаких особых обязанностей. Я сразу же получил квартальное жалованье, а вместо пансиона мне была назначена отменная надбавка.

Однажды утром, когда я зашел в отель, чтобы получить новые указания, мой работодатель сообщит, что мне следует подготовиться к путешествию за море. Опуская ненужные подробности, скажу лишь, что по прошествии двух недель мы высадились в Нью-Йорке. Мистер Смит рассказал мне, что ему предложили дело особого рода, для выполнения которого потребуются некоторые необычные изыскания. Немного позднее он дал мне понять, что мы отправляемся на Запад — на самый что ни на есть дикий Запад.

Проведя неделю в Нью-Норке, мы сели в поезд и отправились в западном направлении. Это было очень утомительное путешествие. День за днем, ночь за ночью двигался вперед, длинный состав, прокладывая себе путь через города, названия которых коробили мой британский слух, на малой скорости скользил поезд по опасным виадукам, огибал горные цепи и хвойные леса. Миля за милей, час за часом нашему взору являлись одни и те же скучные пейзажи, а беспрерывный стук и противное лязганье колес по скверно уложенным путям терзали наш слух, начисто заглушая голоса попутчиков.

Компания в вагоне была разношерстная — наши попутчики постоянно менялись. Частенько я просыпался посреди глубокой ночи от резкого скрежета тормозов и, выглянув в окно, обнаруживал, что мы стоим на убогой улочке наспех построенного городка, освещенного по большей части яркими окнами салунов. На поезд обычно выходили поглазеть местные жители — все как один грубые и неотесанные с виду люди. Горстка пассажиров покидала вагон — их место занимали другие.

На Запад ехало много англичан — скромных тружеников, вырванных из вересковых пустошей, где тысячелетиями жили их предки, и заброшенных в весьма сомнительный рай, по большей части состоящий из солончаков да предгорий. Я слышал, как англичане говорили между собой о великой выгоде, которую можно извлечь из девственной земли Америки, и вовсю разглагольствовали о немыслимых заработках квалифицированных рабочих на железных дорогах и фабриках Соединенных Штатов. Обычно такие разговоры длились не более нескольких минут, а потом эти люди умолкали и принимались мрачно взирать на уродливый кустарник или пустынную ширь прерий с редкими поселениями из щитовых домиков. И за все это время нам не попалось ни садика, ни цветка, ни деревца — повсюду простиралось одно лишь безбрежное, стыло-неподвижное, седое море травы.

Неизменно зазубренная линия горизонта и дикая пустынность земли, не ведавшей ни формы, ни цвета, ни разнообразия, вселяли страх в сердца моих соотечественников, и как-то ночью, лежа с открытыми глазами, я услышал рыдания женщины, со слезами вопрошавшей: за какие грехи ей довелось угодить в такие ужасные места? Муж (судя но выговору, уроженец Глостершира) пытался успокоить ее. Он горячо внушал ей, а может быть, и самому себе, что в этих ужасных местах очень плодородная почва — только вспаши ее и брось семя, как подсолнухи наперегонки полезут из земли! Но женщина продолжала рыдать, вспоминая мать, старый уютный домик и окружавшие его маленькие ульи — жилища трудолюбивых британских пчел.

Общий печальный настрой передался и мне. Я был неспособен рассуждать на какие-либо отвлеченные темы, а потому вполне естественный вопрос, касающийся того, что мистер Смит мог делать в эдаком краю и какого рода литературные разыскания можно было проводить в такой дикой местности, волновал меня мало. Порою мной овладевало ощущение двусмысленности моего положения: я был нанят в качестве литературного секретаря, мне выплачивалось отменное жалованье, но при этом мой хозяин оставался для меня незнакомцем. Иногда он подходил ко мне и отпускал пару банальных замечаний об Америке, но большую часть пути молча сидел в своем купе, погрузившись в собственные думы.

Примерно на пятый день пути мистер Смит сообщил, что мы почти приехали. Я как раз печально взирал на громоздившиеся вдали унылые горы и удивлялся тому, как на свете находятся настолько несчастные люди, что понятие "дом" у них связывается с этими беспорядочными нагромождениями скал, — и тут мистер Смит легонько тронул меня за плечо.

— Мистер Уилкинс, вы, конечно же, будете рады распрощаться с этим отвратительным поездом? — спросил он. — Вы, как вижу, любуетесь теми скалами на горизонте? Так вот, вечером мы как раз будем там. Поезд останавливается в Рединге, а дальше мы уж как-нибудь доберемся.

Через несколько часов поезд неторопливо подошел к платформе станции в Рединге. Этот городок, хоть и состоявший почти целиком из щитовых домиков, оказался больше и оживленнее тех, что мы проезжали в последние два дня. На станции было многолюдно — когда прозвонил колокол и прозвучал свисток, я увидел, что многие наши попутчики здесь сходят. Но еще больше людей ожидало посадки. На станции толпились встречающие, провожающие, какие-то непонятные чиновники, а то и просто зеваки.

В Рединге вышли некоторые англичане, с которыми я успел познакомиться, но крутом была такая толчея, что я мигом потерял их из виду. Мистер Смит кивком приказал мне следовать за ним, и мы принялись протискиваться через толпу. У меня раскалывалась голова от непрестанного звона колокола, людского гомона, свистков и шипения выпускаемого пара. Стараясь не отстать от моего хозяина, я судорожно пытался сообразить, куда мы идем и как отыщем дорогу в незнакомом краю.

Перед выходом на перрон мистер Смит водрузил на голову широкополую шляпу, низко надвинув ее на глаза. А поскольку все здешние мужчины носили точно такие же шляпы, то различить его в толпе было нелегко.

Наконец мы выбрались со станции. Мой хозяин нырнул в одну из боковых улочек и принялся петлять по заброшенной окраине. Смеркалось, на плохо освещенных разбитых тротуарах люди попадались редко, а те, кого мы встретили, имели самый нерасполагающий к доверию вид.

Довольно скоро мы остановились около углового дома. Маячивший в дверном проеме мужчина явно кого-то поджидал, и я заметил, как они с мистером Смитом обменялись выразительными взглядами.

— Мистер из Нью-Йорка, как я понимаю?

— Из Нью-Йорка.

— Порядок. Они готовы — забирайте! Похоже, я не прогадал, связавшись с вами.

— Предчувствия, мистер Эванс, вас не обманули. Не обманем и мы. Заплатим хорошо. Выводите.

Я молча слушал этот загадочный диалог. Смит нетерпеливо расхаживал по улице, а по-прежнему стоявший в дверях Эванс громко свистнул и принялся неторопливо разглядывать меня с ног до головы, словно стараясь удостовериться, что в следующий раз непременно узнает меня в лицо. Пока я ломал себе голову над тем, что все это значит, из бокового проулка вышел неказистый сутулый парень, держа на поводу двух костлявых лошадей.

— Садитесь, мистер Уилкинс, да поживее! — сказал мистер Смит. — Нам уже давно пора трогаться.

И мы бок о бок поскакали в сгущавшуюся тьму. Напоследок я оглянулся на широкую равнину, посреди которой тускло мерцали огни городка. Впереди высились черные горы. Смит направлял свою лошадь по едва заметной тропе так уверенно, словно гарцевал по Пиккадилли; я едва поспевал за ним. Я устал, выдохся, ничего не замечал вокруг и чувствовал только, что постепенно тропа забирает вверх. Изредка нам попадались разбросанные у дороги огромные валуны.

У меня в памяти мало что сохранилось от той поездки. Кажется, мы пересекли густой хвойный лес, где лошади с трудом находили дорогу между обломками скал. Припоминаю также легкое головокружение от разреженного воздуха, которое я почувствовал, когда мы взобрались на порядочную высоту.

Всю вторую половину пути я провел в полудреме, и немудрено, что я резко вздрогнул, услышав слова мистера Смита:

— Ну, вот мы и приехали, мистер Уилкинс. Это урочище Голубых Скал. Завтра вам представится возможность насладиться здешними красотами. А сегодня перекусим — и спать!

Из приземистого домика, окруженного кольцом сикоморов[72], вышел мужчина и принял лошадей. Внутри домика нас поджидало жареное мясо и дешевое виски.

Это странноватое место мне сразу же не понравилось. В доме было три комнаты: та, в которой мы ужинали, и наши со Смитом спальни. Прислуживавший нам глухой старик спал в некоем подобии сарая, притулившемся к задней стене дома.

Когда на следующее утро я проснулся и вышел на улицу, то обнаружил, что паши лошади привязаны посреди горной расщелины. Кругом группками росли сосны и сикоморы, а между ними вздымались ввысь громадные серо-голубые скалы — очевидно, именно поэтому местечко и называлось урочищем Голубых Скал. С,о всех сторон меня обступали горы, а когда я вскарабкался по ближайшему откосу и глянул вниз, то понял, что рассчитывать на встречу с человеческим существом здесь так же глупо, как и на необитаемом острове посреди Тихого океана.

Единственным намеком на присутствие в этих местах человека был скромный бревенчатый домик, в котором мы провели ночь. Тогда я еще не знал, что похожие домики разбросаны по долине на относительно близком расстоянии друг от друга — близком, естественно, по тамошним представлениям. А потому в тот момент на меня обрушилось чувство пол нейшего и ужасающего одиночества.

Воспоминание о бескрайней земле и необъятном океане, отделявших меня от привычного мира, сдавило мне грудь, и я всерьез обеспокоился возможностью закончить свои дни в этой забытой Богом лощине. То был страшный миг — он до сих пор стоит у меня перед глазами… Однако вскоре мне удалось совладать со страхом. Я внушил себе, что нужно быть готовым к любым испытаниям, и, кстати, постараться извлечь из всего предстоящего какую-нибудь пользу.

Жизнь в урочище текла, прямо скажем, весьма аскетично и однообразно. Я был всецело предоставлен самому себе. Со Смитом я едва виделся и даже не знал толком, дома он или нет. Часто бывало так: я полагаю, что мой хозяин в отъезде, а потом с удивлением вижу, как он выходит из комнаты, запирает дверь и кладет ключ в карман; а несколько раз, когда я пребывал в полнейшей уверенности в том, что мистер Смит сидит у себя в комнате, он входил в наружную дверь в запыленных от долгой езды сапогах. Так и повелось: я наслаждался и одновременно мучился праздностью, бесцельно бродя по долине, объедаясь да отлеживая бока на кровати.

Мало-помалу я привык к такой жизни, научился находить в ней приятные стороны и даже начал совершать дальние вылазки, изучая окрестности. Однажды я умудрился попасть в соседнюю долину и неожиданно наткнулся на горстку людей, сосредоточенно пиливших деревья.

Я подошел к ним в надежде, что среди них могут оказаться англичане. Даже если и нет, то все равно это были живые люди. Мне ужасно хотелось услышать живую человеческую речь, ибо старик, о котором я уже упоминал, оказался не только хромым, подслеповатым и глухим как пень, но к тому же еще и немым — со мной, во всяком случае. Я готовился услышать обычные грубоватые приветствия, не слишком любезные, но и не очень грубые, а встретил косые взгляды и невнятное бормотание сквозь зубы.

Я был поражен. Мужчины как-то странно переглянулись, а один, прервав работу, потянулся за ружьем. Мне пришлось повернуться и пойти своей дорогой, проклиная судьбу, забросившую меня в край, где люди были хуже зверья. Я почувствовал, что уединенная жизнь начала давить на меня — недаром же по ночам мне стали сниться кошмары.

Несколько дней спустя я решил отправиться на станцию, что располагалась в нескольких милях от нашего жилища, и там заглянуть в гостиницу для охотников и приезжих. Время от времени там ночевали английские джентльмены, и я надеялся повстречаться с человеком, который мог бы похвастаться чуть более изящными манерами, нежели те, что были присущи обитателям этого края. Как я и ожидал, у дверей гостиницы, представлявшей собой бревенчатый дом, прохлаждалось несколько мужчин.

Когда я подошел ближе, охотники разом подались плечами друг к другу и уставились на меня с холодной ненавистью и омерзением — так смотрят на отвратительную ядовитую змею. Это было невыносимо! Я не выдержал и крикнул:

— Да найдется здесь, в конце концов, англичанин или хотя бы один мало-мальски цивилизованный человек?!

Ближайший ко мне охотник схватился было за револьвер, но сосед остановил его и сказал мне:

— Слушайте, мистер! Клянусь, вы сами убедитесь, причем очень скоро, что и у нас тут имеются основы цивилизации и порядка. Полагаю только, встреча с ними вам не больно понравится… А англичанин здесь есть — охотится у нас. Уверен, что он будет рад на вас поглазеть. Да вот, кстати, и он. Мистер д’Обернаун.

В дверях гостиницы стоял молодой человек, одетый на манер сельского сквайра, и глядел на меня. Один из охотников ткнул пальцем в мою сторону и сказал:

— Вот тот самый человек, о котором мы вчера вечером толковали. Вы, сквайр, вроде как хотели посмотреть на него. Вот он и пожаловал.

Симпатичное лицо молодого англичанина помрачнело. Он твердо глянул мне в глаза, а затем отвернулся с выражением антипатии и презрения.

— Сэр! — воскликнул я. — Я не знаю за собой проступков, которые позволили бы так со мной обращаться! Вы мой соотечественник, и я вправе рассчитывать на некоторую любезность.

Англичанин кинул на меня злобный взгляд и хотел было уйти, но передумал и соизволил ответить:

— Вы ведете себя очень безрассудно, молодой человек. Не испытывайте нашего терпения, оно и так уже на исходе. И позвольте, сэр, сказать вам следующее: вы можете называть себя англичанином, втаптывая при этом в грязь доброе имя нашей нации, но вы не смеете рассчитывать на участие со стороны англичан. На вашем месте я бы тут долго не задерживался.

Он повернулся и скрылся в гостинице. Охотники спокойно наблюдали за выражением моего лица, а я стоял и думал: уж не сошел ли я с ума? Из дому вышла хозяйка и уставилась на меня как на дикого зверя.

Я повернулся к ней и тихо проговорил:

— Я очень проголодался и хочу пить. Я пришел издалека. У меня достаточно денег. Вы дадите мне поесть и попить?

— Нет, не дам, — сказала она. — Шли бы вы отсюда.

Я еле приплелся домой и, как подкошенный, рухнул в постель. Ярость, стыд, страх, усиленные полным непониманием ситуации, охватили меня, и к этим чувствам мало что прибавилось, когда на следующий день, проходя мимо одного из домов в близлежащей долине, я заметил, как игравшие на улице ребятишки при моем появлении с пронзительными криками бросились врассыпную.

Чтобы хоть чем-то занять себя, я был вынужден совершать дальние прогулки; сидя сиднем в урочище Голубых Скал и целыми днями глядя на горы, я бы попросту свихнулся. Кого бы я ни встречал на пути во время своих прогулок, меня одаряли исполненными ненависти и омерзения взглядами. И наконец настал тот день, когда, проходя по густым зарослям кустарника, я услышал выстрел и свист пули над ухом.

Как-то раз, присев передохнуть за торчавшей у самой дороги скалой, я услышал повергший меня в изумление разговор. Мимо шли двое мужчин. По воле случая им пришлось остановиться недалеко от меня — один из них запутался в побегах дикого винограда и принялся страшно ругаться, в то время как другой смеялся над ним, приговаривая, что таким цепким плетям иногда нет цены.

— Ты к чему это клонишь, черт тебя побери?

— Да так… Они в этих местах невероятно прочные, эти дикие лозы, а веревка нам скоро позарез понадобится.

Тот, что ругался, препротивно хмыкнул в ответ. Оба присели и закурили трубки.

— Ты давно его не видал?

— Попадался тут давеча. Жаль, пуля высоко маханула… Везунчик он, совсем как его хозяин. Ну ничего, недолго ему осталось. Слыхал, он к Джинксам заявлялся, наглость свою выказывал, да только молодой британец, скажу тебе, быстро ему глотку заткнул.

— И что ему, дьявол побери, понадобилось у Джинксов?

— Не представляю. Думаю только, е этим делом надо быстрее кончать. И сработать нужно по старинке. Знаешь, как с черномазыми разделываются?

— Да видал как-то: пара галлонов керосину, что продается в лавке у Брауна, и порядок. Почти задаром.

Они ушли, а я сидел, прижавшись спиной к скале, и обливался холодным потом. Я чувствовал себя так нехорошо, что едва держался на ногах, и домой доплелся, лишь опираясь на палку. Я понял, что те двое говорили обо мне и что мне уготована какая-то страшная смерть.

В ту ночь я не мог сомкнуть глаз, ворочался с боку на бок и мучительно пытался разобраться, что бы все это могло значить. Наконец посреди ночи я поднялся с постели, оделся и вышел из дому. Я не соображал, куда иду, чувствовал только — как животное, инстинктом, седьмым чувством, — что должен идти, пока не исчерпаю последние силы и не повалюсь на землю.

Стояла светлая лунная ночь, и часа через два я обнаружил, что приближаюсь к месту, пользовавшемуся дурной славой даже в этих чертовых горах, — глубокой расщелине, известной как Черная Пропасть. Много лет назад переселенцы-англичане, среди которых были и женщины, разбили здесь лагерь. Их окружили индейцы. Несчастные переселенцы были взяты в плен и после изощренных пыток преданы невероятно жестокой смерти. С тех пор охотники и дровосеки обходили расщелину стороной даже в дневное время.

Продираясь сквозь густой кустарник, который рос по краям расщелины, я услышал голоса. Испуганный и заинтригованный, я осторожно двинулся дальше. На самой верхушке скалы росло громадное дерево. Я лег подле него и осторожно выглянул из-за ствола. Подо мной лежала Черная Пропасть. Яркая лупа, стоявшая высоко в небе, освещала ее всю до последнего камушка. Островерхая скала отбрасывала черные, как смерть, тени, а отвесно нависший над расщелиной утес был целиком погружен во тьму. Временами лунный свет застилала легкая пелена — всякий раз как по лику луны паутиной пробегала туча, холодный ветер со свистом проносился по расщелине.

Глянув вниз, я увидел толпу человек в двадцать, полукругом обступившую скалу. Многих я знал — местные негодяи похлеще тех, что можно встретить в лондонских притонах; за ними числились убийства и еще более страшные грехи. Лицом к этой толпе стоял мистер Смит. Перед ним выступал из земли невысокий валун, на котором были установлены большие весы — такими обычно пользуются в продовольственных лав ках. Когда я услышал голос мистера Смита, сердце мое похолодело.

— Жизнь за золото! — восклицал он. — Жизнь за золото! Кровь и жизнь врага — за фунт золота!

Из полукруга выступил мужчина. Он поднял руку, и тотчас же его ближайший сосед швырнул на весы какой-то блестящий предмет. Чаша весов поехала вниз, а Смит зашептал что-то на ухо мужчине.

Затем он вновь воскликнул:

— Кровь за золото, за фунт золота — жизнь врага! За каждый фунт золота на весах — жизнь!

Один за другим выходили вперед мужчины, поднимая при этом правую руку. Золото взвешивалось на весах, и всякий раз как чаша весов скользила вниз, Смит наклонялся и шептал каждому что-то на ухо. Потом он вновь воскликнул:

— Желание и страсть — за золото на весах! За каждый фунт золота — упоение страстью!

То была дьявольская картина: поднятая вверх рука, звон металла на чаше весов, торопливый шепот и вспышка темной страсти на лице…

Мужчины плотно обступили Смита. Они разговаривали вполголоса, и я не расслышал ни слова. Казалось. Смит что-то объяснял — я заметил, что он жестикулирует, как человек, отстаивающий свою позицию, раза два он энергично взмахнул руками, как бы желая показать, что все уже решено и отступать нельзя. Я так сосредоточился на его фигуре, что ничего больше не видел, и потому не сразу заметил, что расщелина опустела. Еще секунду назад передо мной кривлялись эти зверские рожи, и вдрут никого не стало.

В полнейшем смятении я добрался до дома и заснул, едва моя голова коснулась подушки. Я пробудился ото сна с таким чувством, будто меня тормошили. Недоуменно оглядевшись ио сторонам, я с изумлением обнаружил в комнате трех мужчин. Один из них тряс меня за плечо и говорил:

— Ну же, мистер, вставайте! Кончилось ваше время, да и парни совсем уж заждались на улице. Не терпится им, знаете ли. Подымайтесь, да оденьтесь потеплее — утро сегодня холодное.

Двое других криво ухмылялись. Я понял, что меня ожидает продолжение ночного кошмара. Стараясь казаться спокойным, я оделся и сказал, что готов последовать за ними.

— Вот и хорошо. Ты, Ник, иди первым, а мы с Джимом по бокам.

Меня вывели на свет, и тут я понял, откуда исходил тот невнятный ропот, что смутно доносился до моего слуха, пока я одевался. Снаружи стояло в ожидании человек двести. Среди собравшихся я различил и женщин.

Увидев меня, толпа глухо зашумела. Я не знал за собой никаких проступков, но от этого шума у меня зашлось сердце, а по лицу заструился пот. Сквозь пелену страха я глядел на взбудораженную, галдящую толпу и не встречал ни одного сочувственного взгляда. На лицах у людей была написана одна лишь непонятная мне ярость.

Потом я обнаружил, что иду вверх по склону в окружении нескольких мужчин с револьверами в руках. Отовсюду неслись злобные выкрики, но из этих отдельных фраз я не мог составить более-менее связного представления о происходящем. Понимал только, что все кого-то клянут. Донеслись до меня и обрывки каких-то невероятных историй. В них говорилось о мужчинах, коварно выманенных из дому и преданных ужасной, мучительной смерти — этих людей находили в темных пустынных местах, мужчины извивались подобно раненым змеям и умоляли ударом ножа в сердце прекратить их мучения; о невинных девушках, которые исчезали на пару дней, а по возвращении умирали, о девушках, что и на смертном ложе горели от стыда. Я не мог даже гадать, что все это значит и чем закончится. Я был так изнурен, что мечтал лишь об одном — заснуть и не просыпаться.

Наконец мы остановились на вершине холма, высившегося над урочищем Голубых Скал, и я увидел деревья, под которыми любил отдыхать во время своих путешествий. Стоя в кольце вооруженных людей, я смотрел, как двое мужчин хлопочут над вязанками дров, а еще двое возятся с веревкой.

Вдруг толпа пришла в движение, и откуда-то из людской гущи в центр круга вылетел связанный по рукам и ногам мужчина. И хотя у него было на редкость зверское лицо, я невольно вздрогнул от жалости к его страданиям. Черты лица этого человека были искажены мукой, но я сразу же узнал его — он присутствовал на том сборище в Черной Пропасти, которым заправлял мистер Смит.

Мужчину развязали, подвели к дереву и накинули петлю на шею. Чей-то хриплый голос прокричал команду, веревка натянулась, и я увидел жестокую и быструю смерть — почерневшее лицо, высунутый язык, корчи повешенного.

На моих глазах один за другим были повешены шесть человек — всех их я видел в расщелине минувшей ночью. Тела их были кулями брошены на землю. После некоторой заминки ко мне подошел разбудивший меня утром мужчина.

— Ну, мистер, черед за вами, — сказал он. — Даем вам пять минут, чтобы попрощаться с жизнью. А как выйдет это время, сожжем вас заживо, во имя Господа нашего, вот у этого дерева.

Только тогда я окончательно проснулся.

— За что?! Что я такого сделал? За что вы казните меня? Я абсолютно мирный человек и не сделал вам ничего дурного! — закричал я и уткнулся лицом в ладони. Мне была невыносима одна лишь мысль о такой ужасной смерти. — Что я вам сделал? — вновь начал я, собравшись с духом. — Вы меня с кем-то путаете! Вы же меня совсем не знаете!

— Уж тебя-то, черная твоя душонка, мы знаем очень даже хорошо! — сказал стоявший рядом со мной человек. — На тридцать миль по всей округе не сыщешь человека, который не проклинал бы Джека Смита, когда тебя начнут поджаривать на адской сковороде.

— Но мое имя вовсе не Смит! — воскликнул я, чувствуя, как во мне затеплилась надежда. — Я Уилкинс, его секретарь. О нем самом я ровным счетом ничего не знаю.

— Нечего слушать этого лгуна! Если ты и секретарь, то не иначе как самого дьявола! Да уж, надо признать, ты был изворотлив, как змея. Всегда шастал по ночам, пряча лицо в темноте, но мы тебя все-таки выследили. Теперь настал твой конец. За дело, ребята!

Меня поволокли к дереву и привязали к стволу цепями. Увидев, что меня обкладывают вязанками дров, я покорно закрыл глаза и начал припоминать слова молитв. Через несколько минут я почувствовал, что меня окатили вонючей жидкостью, и вновь открыл глаза, но разглядел лишь, как какая-то грязная женщина скорчила мне рожу. По-видимому, именно эта женщина только что вылила на меня полную канистру керосина. Кто-то крикнул: "Поджигай!" Я потерял сознание…

Очнулся я на постели в пустой незнакомой комнате, пожилой врач держал у меня перед носом флакончик с нюхательными солями, а в изголовье у меня стоял неизвестный джентльмен, оказавшийся, как потом выяснилось, шерифом.

Увидав, что я пришел в себя, он заговорил:

— Ну, мистер, вы были на полволоска от гибели. Ребята уже собрались запалить костер, когда я подоспел с отрядом своих людей. Должен сказать, что мне пришлось попотеть, отбивая вас у них. И знаете, их трудно винить: они твердо решили, что вы и есть главарь бандитов из Черной Пропасти. Чего я им только ни говорил, а они все никак не могли поверить, что вы не Джек Смит! По счастью, с нами оказался один из местных по фамилии Эванс. Он-то и подтвердил, что видел вас вместе с Джеком Смитом и что вы вовсе не он, а совсем другой человек. Мы забрали вас с собой, поместили в тюрьму, но вы можете выйти отсюда, как только оправитесь от всей этой передряги…

На следующий день я сел в поезд и три недели спустя уже был в Лондоне — снова без гроша в кармане! Но с топ норы фортуна неожиданно повернулась ко мне лицом: я завел знакомства среди влиятельных лиц, директора банков стали искать знакомства со мной, а предложения от издателей посыпались как из рога изобилия. Мне оставалось только избрать себе достойное поприще, но через некоторое время я решил, что создан для праздной жизни.

С поразительной легкостью я получил высокооплачиваемую должность в одном процветающем политическом клубе. Сейчас у меня прекрасная квартира в центре, поблизости от парка, и когда я обедаю или ужинаю в клубе, шеф-повар расшибается в лепешку, чтобы угодить мне, а из погребов достают самые редкие вина.

И все-таки после возвращения в Лондон я не знаю ни минуты покоя. По ночам просыпаюсь с дрожью: мне кажется, что мистер Смит стоит у моей постели. Иду куда-нибудь — и словно с каждым шагом приближаюсь к пропасти. Смит ускользнул из рук "комитета бдительности"[73], и теперь я начинаю дрожать при мысли о том, что он, по всей вероятности, возвратится в Лондон и что я, совершенно к тому неготовый, могу в любой момент столкнуться с ним лицом к лицу.

Каждое утро, выходя из дому, я озираюсь по сторонам и страшусь увидеть поджидающую меня знакомую фигуру. Я замираю от страха на перекрестках и схожу с ума от сознания того, что нас могут отделять друг от друга считанные шаги. Я перестал ходить в театры и мюзик-холлы — а ну как по воле случая мой бывший хозяин окажется в соседнем кресле? Иногда некое неопределимое и непреодолимое чувство помимо моей воли гнало меня ночью из дому, и я содрогался от ужаса при виде какой-нибудь абсолютно безвредной тени на безлюдной площади.

Однажды, затерявшись в многолюдной толчее на центральной улице, я сказал себе: "Рано или поздно это обязательно случится. Он вернется в Лондон, и я встречусь с ним в тот самый момент, когда буду чувствовать себя в полной безопасности".

Выискивая знаки надвигающейся беды, я судорожно просматривал газеты, не оставляя без внимания ни одного сообщения, ни одной тривиальной заметки. С особым усердием я читал объявления — но все безрезультатно.

Шли месяцы, и, так и не почувствовав себя в безопасности, я хотя бы перестал мучиться от невыносимых приступов внезапного страха. А сегодня утром, спокойно прогуливаясь по Оксфорд-стрит, я поднял глаза от тротуара, глянул через дорогу и увидел наконец человека, который так давно преследует мои мысли.

Мистер Уилкинс допил вино, откинулся на спинку кресла и уставился печально на Дайсона. Затем он встрепенулся, словно его осенила какая-то идея, извлек из кармана кожаный бумажник и протянул Дайсону через стол обрывок газеты.

Дайсон внимательно изучил заметку — она была вырезана из вечерней газеты.

МАССОВОЕ ЛИНЧЕВАНИЕ

СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ

Из Рединга (штат Колорадо) телеграфировали о полученных из урочища Голубых Скал сведениях об ужасной стихийной расправе. В течение некоторого времени округу терроризировала банда головорезов, совершавшая невероятные по жестокости преступления в отношении мужчин и женщин. Местные жители образовали "комитет бдительности", который и выяснил, что главарь банды, некто Джек Смит, проживает в урочище Голубых Скал. После предпринятой акции по поимке бандитов шестеро из числа самых отъявленных были повешены в присутствии двух-трех сотен мужчин и женщин. Но имеющимся у нас сведениям, Смиту удалось скрыться.

— Да, история и впрямь ужасная, — согласился Дайсон. — Я охотно верю, что вас денно и нощно преследовали те ужасы, которые вы мне только что так ярко обрисовали. Но чего вам бояться этого самого Смита? У него куда больше причин опасаться вас. Посудите сами: стоит вам передать в полицию свои сведения, и через две минуты будет подписан приказ о его аресте. К тому же… Вы, надеюсь, простите меня за то, что я сейчас скажу?

— Дорогой сэр, — сказал мистер Уилкинс. — Можете говорить со мной без обиняков.

— В таком случае должен признаться, что у меня сложилось прямо противоположное впечатление о вашем отношении к этому человеку. Мне показалось, что вы были сильно разочарованы, не сумев его догнать. Похоже, вам было очень досадно, что вы не смогли мгновенно очутиться на другой стороне улицы.

— Сэр, я был не в себе. Я лишь мельком видел его, и те муки, что, как вы совершенно справедливо заметили, я испытывал, — скорее, муки неведения. Я был не совсем уверен, что это он, и к тому же меня обуял ужас при мысли о том, что Смит снова в Лондоне. Я содрогнулся, представив себе, как этот дьявол во плоти, чья душа черна от злодеяний, преспокойно разгуливает себе на свободе среди ни в чем не повинных людей и, быть может, замышляет новую и еще более ужасную цепь преступлений. Уверяю вас, сэр, по улицам Лондона ходит чудовище, перед которым меркнет белый свет и обращается в промозглый холод летний зной. Как только я увидел его, все эти мысли обрушились на меня, как ураган, и я потерял контроль над собой.

— Вот как! Что ж, я отчасти понимаю ваши чувства, но мне хотелось бы уверить вас: бояться вам действительно нечего. Смит не будет досаждать вам в любом случае, и это ясно как день. Не забывайте, для него самого эта встреча — предупреждение; недаром же у него был довольно испуганный вид. Однако уже поздно. С вашего позволения, мистер Уилкинс, мне пора идти. Смею надеяться, мы будем часто видеться здесь.

Даже удалившись на порядочное расстояние от кафе, Дайсон никак не мог уйти мыслями от этой странной истории, подброшенной ему случаем. После нескольких минут трезвого размышления он нашел в поведении мистера Уилкинса нечто необычное. Никакие, даже самые невообразимые переживания не могли объяснить все странности поведения этого господина.

Приключение с исчезнувшим братом

Мистер Чарлз Филиппс был, как уже говорилось, джентльменом с ярко выраженными склонностями к науке. В юности он с пылким энтузиазмом предавался милой его сердцу биологии, и первым вкладом Филиппса в изящную словесность стала небольшая по объему монография "Эмбриология микроскопических голотурий". Впоследствии он несколько расширил жесткие рамки своих изыскании и начал баловаться более фривольными предметами, а именно палеонтологией и этнологией.

В гостиной мистера Филиппса имелся специальный шкаф, снизу доверху заставленный грубыми кремневыми орудиями, а эмоциональным центром его квартиры можно было по праву назвать кремниевого божка на редкость жуткого вида и явно тропического происхождения. Хотя мистер Филиппс и считал себя материалистом, на самом же деле он был весьма восторженным человеком, готовым поверить в любое чудо при условии, что оно упаковано в "научную" обертку.

Самая дикая выдумка становилась для него явью, если она излагалась малопонятными, но заумными терминами. Он насмехался над ведьмами, но готов был аплодировать гипнотизерам и медиумам, а от протила[74] и эфира[75] приходил в экстаз. Мистер Филиппс гордился своим несокрушимым скептицизмом, побуждавшим его с нескрываемым презрением выслушивать рассказы о необычайном, и едва ли поверил хотя бы словечку из рассказа о ночной погоне, не предъяви ему Дайсон золотой монеты — весомого, зримого и осязаемого доказательства. По правде говоря, у мистера Филиппса все же остались некоторые сомнения — слишком хорошо были ему известны бессвязные фантазии друга и его привычка объяснять самые заурядные события чудом. Да и вообще, Филиппс сильно подозревал, что все это странное приключение было существенно искажено присущей Дайсону романтической манерой изложения.

Вскоре он нанес другу ответный визит и прочел подробную лекцию о необходимости точных наблюдений и о безрассудстве, с каким отдельные пылкие натуры пользуются вместо телескопа калейдоскопом при изучении всяческого рода жизненных явлений. Дайсон внимал этим сентенциям с ядовито-сардонической улыбкой.

— Дорогой мой, — сказал наконец он, — позвольте заметить, что я прекрасно понимаю, куда вы клоните. Вы, однако, удивитесь, когда услышите, что из нас двоих я считаю романтиком именно вас, а себя отношу к беспристрастным и вдумчивым наблюдателям человеческой жизни. У вас случился мозговой вывих: вы воображаете, что пасетесь на золотой ниве новейшей философии, а сами обитаете в Клэфеме[76]. Ваш скептицизм съел самое себя и в результате обернулся чудовищным легковерием. Вы напоминаете мне летучую мышь или сову (не скажу точно, кого больше), которая в разгар дня отрицает существование солнца. Меня ничуть не удивит, если однажды вы придете ко мне, раскаиваясь в своих многочисленных интеллектуальных заблуждениях и смиренно заверяя меня в решимости видеть окружающий мир в истинном свете.

Эта тирада не произвела на мистера Филиппса особого впечатления. Он еще раз убедился в том, что его приятель был безнадежным резонером, а потому молча отправился восвояси, дабы втихомолку возрадоваться изучению примитивных каменных орудий, что прислал ему из Индии один его тамошний корреспондент.

Дома мистер Филиппс обнаружил, что его хозяйка, не сумев оценить варварскую красоту, с какой орудия были разбросаны по столу, спровадила всю коллекцию в мусорный ящик, поставив на ее место ланч. Таким образом, большую часть дня пришлось убить на лихорадочные и весьма зловонные поиски. Услыхав, что эти камни — ценнейшие реликвии, миссис Браун нарочито громко назвала мистера Филиппса "бедняжкой".

Спасательные работы закончились где-то около четырех часов дня — доведенный до полубессознательного состояния ароматом гниющих капустных листьев, Филиппс почувствовал, что должен выйти на воздух и нагулять хотя бы маломальский аппетит. В отличие от Дайсона мистер Филиппс шел быстро, не отрывая глаз от тротуара и не удостаивая вниманием чего бы то ни было вокруг. Он был настолько погружен в свои думы, что вряд ли мог бы назвать улицы, по которым проходил.

Совершенно случайно мистер Филиппс обнаружил, что находится на Лестерской площади. Трава и цветы умилили его, и он от души обрадовался возможности передохнуть. Оглядевшись по сторонам, он заметил скамейку, на которой было занято только одно место — на самом краешке сидела какая-то дама, и Филиппс счел возможным присесть у другого края.

Откинувшись на деревянную спинку, он принялся сердито перебирать в уме события дня. Дама, делившая с ним скамейку, на вид была молода и одета со вкусом — правда, она смотрела в сторону и вдобавок прикрывала лицо рукой. Однако вообразить, что при выборе места мистер Филиппс руководствовался надеждой на некое любовное приключение, было бы несправедливо по отношению к этому джентльмену — просто он предпочел соседство одинокой аккуратной дамы компании из пяти чумазых ребятишек, что резвились на соседней скамейке. Усевшись и отдышавшись от быстрого бега, мистер Филиппс стремительно погрузился в мысли о своих несчастьях. Еще минуту назад он серьезно подумывал сменить квартиру, но теперь, по трезвом размышлении о случившемся, заключил, что порода домохозяек складывалась с учетом естественного отбора и что, ищи он хоть тысячу лет, ничего лучшего ему не найти. Тем не менее он решил очень холодно и жестко поговорить со своей обидчицей, указав миссис Браун на крайнюю опрометчивость ее поступка и выразив надежду, что впредь она будет проявлять больше терпимости по отношению к наследию ушедших цивилизаций.

Приняв такое решение, Филиппс поднялся со своего места и совсем было уже собрался отправиться дальше, как вдруг его слух неприятно поразили сдавленные рыдания, шедшие явно нз груди молодой дамы, с отсутствующим видом смотревшей на кусты и клумбы у противоположного конца скамьи. Мистер Филиппс отчаянно стиснул в руках трость и приготовился ретироваться со всей возможной скоростью, но опоздал — дама уже повернула к нему лицо и принялась заламывать руки в немой мольбе. Она и впрямь оказалась молодой — ее лицо было скорее необычно и пикантно, нежели красиво, и на этом лице со всей очевидностью прочитывалась печать сильнейшего страдания.

Мистер Филиппс вновь сел и в сердцах проклял свою судьбу. Юная леди смотрела на него очаровательными глазками — блестящими, карими и какими-то одурманенными. Слез в этих глазках не было и в помине, но платочек девушка держала наготове. В довершение всего она еще и кусала губку, как бы противясь натиску отчаянного горя. Вся ее поза взывала о помощи.

Филиппс растерянно ерзал на краешке скамьи, не представляя себе, что делать дальше, а девушка продолжала смотреть на него, не говоря ни слова.

— Прошу прощения, мадам, — решился наконец Филиппс. — Судя по всему, вы хотите поговорить со мной. Могу ли я быть вам полезным? Хотя (надеюсь, мадам извините меня) мне эго представляется в высшей степени невероятным.

— Ах, сэр. — произнесла молодая леди низким глуховатым голосом, — не будьте так суровы со мной! Я нахожусь в отчаянном положении. По вашему лицу я поняла, что могу смело искать у вас, если не помощи, то хотя бы расположения.

— Не расскажете ли вы мне, в чем дело? — спросил Филиппс, морщась от досадной необходимости оставаться джентльменом. — Не хотите ли выпить чашечку чая?

— Я знала, что не ошиблась в вас, — ответила на это дама. — Ваше предложение свидетельствует о благородстве и великодушии. Но увы, никакой чай на свете не в силах утешить меня. Если позволите, я попытаюсь объяснить свое положение.

— Вуду весьма рад, — буркнул Филиппс, ощущая первые признаки голода.

— Я расскажу вам все, но при этом постараюсь быть краткой — несмотря на бесчисленные сложности, которые вынуждают меня, еще совсем молодую и неопытную, трепетать перед лицом глубокой и ужасной тайны бытия. И все же печаль, терзающая в данный момент мою душу, имеет самое что ни на есть простое объяснение: я потеряла брата.

— Потеряли брата? Как это могло случиться?

— Вот видите, я все же должна ввести вас в курс дела. Так вот, мой дорогой старший брат работает учителем в одной частной школе, что на северной окраине Лондона. Нехватка средств лишила его преимуществ университетского образования, а не имея степени, он и надеяться не смел на достижение положения, на которое был вправе рассчитывать, обладая большими способностями и энциклопедической эрудицией. Вот почему ему пришлось согласиться на должность преподавателя гуманитарных дисциплин в Хайгейтской академии для лиц благородного происхождения, принадлежащей доктору Сондерсону, где в течение нескольких лет он и исполнял свои обязанности, полностью соответствуя требованиям директора. Моя собственная история вас волновать не должна — достаточно будет сказать, что последний месяц я служила гувернанткой в одной приличной семье. Мы с братом неизменно питали друг к другу привязанность самого нежного свойства, и хотя обстоятельства, в подробном описании которых нет нужды, разлучили пас на некоторое время, мы все же не теряли друг друга из виду. "Если только болезнь не прикует кого-нибудь из нас к постели, мы будем встречаться каждую неделю", — решили мы.

Довольно продолжительное время эта небольшая площадь служила нам местом встреч — мы облюбовали ее по той простой причине, что она расположена в центре и к ней удобно добираться любыми видами транспорта. После долгой трудовой недели мой брат был мало склонен к долгим пешим прогулкам, и мы частенько проводили два-три часа на этой скамейке, вспоминая о радужных планах на будущее, которые мы вынашивали в детстве. Ранней весной здесь было холодно и зябко, но мы все равно наслаждались короткими передышками, выпадавшими нам в тяжкой и беспросветной жизни. Нас наверняка принимали за влюбленную парочку — мы сидели, прижавшись друг к другу, и говорили без умолку. Каждую субботу мы встречались здесь — даже заболев гриппом, брат не пропускал наших встреч, хотя доктор и говорил ему, что это самое настоящее безумие. Так продолжалось до недавней поры. В прошлую субботу мы провели здесь несколько долгих счастливых часов и расстались в самом что ни на есть жизнерадостном настроении, ощущая, что предстоящая неделя будет более сносной, а следующая встреча — более приятной.

Сегодня я приехала ровно в назначенный час — в четыре пополудни — и села поджидать брата, каждую минуту надеясь увидеть, как он спешит ко мне от северного входа. Прошло пять минут, а его не было. Я уже решила, что он опоздал на поезд, и опечалилась тем, что теперь наша встреча будет короче минут на двадцать, а то и больше. А я-то так надеялась переговорить с ним обо всем случившемся за неделю!

Вдруг меня будто толкнули изнутри — я резко обернулась и с изумлением увидела брата, медленно направлявшегося ко мне ео стороны северного входа в сопровождении незнакомого мужчины. Поначалу во мне вскипело негодование при мысли о том, что этот человек, кем бы он ни приходился брату, станет навязывать нам свое общество. При этом я изрядно недоумевала по поводу личности незнакомца — ведь, насколько я знала, у брата не было близких друзей в Лондоне. Затем, когда я получше всмотрелась в его спутника, мною овладело совсем иное чувство — то был мучительный страх ребенка, боящегося темноты. Этот безрассудный, необъяснимый и жуткий страх стиснул мое сердце, и мне показалось, что я очутилась в ледяных объятиях трупа. И все же, стараясь не поддаваться панике, я пристально глядела на брата, ожидая, когда тот заговорит, и еще более пристально — на его спутника.

Вскоре я заметила, что этот человек не просто шел рядом с моим братом, а, скорее, вел его. Высокого роста и престранного обличья мужчина — несмотря на теплую погоду, на нем был цилиндр и наглухо застегнутое черное пальто. Ноги его плотно облегали брюки в скромную серо-черную полоску, ботинки на толстой подошве тяжело ступали по каменным плитам. Запакованный сверху донизу, он выглядел как сундук мертвеца. Лицо у него было самое заурядное — настолько заурядное, что я не могу припомнить ни каких-либо особых примет, ни особой мимики. И хотя я видела его вблизи, это лицо, как ни странно, не оставило у меня никакого впечатления — все равно что передо мной пронесли искусно сделанную маску.

Они прошли мимо меня, и я с невыразимым изумлением услыхала голос брата, явно обращавшегося ко мне, хотя губы его не разжимались, а глаза не смотрели в мою сторону. Я не в силах описать этот голос — а ведь он знаком мне с детства! — скажу лишь, что долетавшие до моего слуха слова как бы растворялись в плеске воды пли журчании ручейка, омывающего камушки на отмели. Вот что я услышала: "Я не могу остановиться". И тут же грянул гром, разверзлись небо и земля, и я то ли рухнула, то ли вознеслась в зияющую бездну! Когда брат проходил мимо, я с ужасом увидела, что влекущая его за собой рука была бесформенна, как могильный тлен. Ее плоть почти совсем сошла с костей и свисала вниз сухими струпьями; обхватившие руку брата пальцы больше походили на ка кое-то когтистое месиво, а вместо мизинца красовался обрубок без двух фаланг.

Когда я пришла в себя, брат и его спутник уже маячили у противоположного входа в парк. На мгновение я замешкалась, а потом меня словно жаром обдало — я поняла, что никакой страх мне не помеха, что я должна следовать за братом и спасти его, даже если сам ад восстанет против меня.

Я побежала вдогонку и увидела, как они пробираются сквозь толпу. Пересекая дорогу, я не спускала с них глаз — мой брат и тот странный человек как раз сворачивали в боковую улочку. Буквально через мгновение я добралась туда, но там уже никого не было. Напрасно я глядела по сторонам: ни брата, ни его необычного провожатого как будто не существовало в природе. Двое мужчин преклонных лет неторопливо беседовали в конце улочки, а навстречу мне, громко насвистывая, двигался мальчишка-разносчик. Некоторое время я простояла в оцепенении, а потом опустила голову и вернулась сюда. Здесь вы меня и застали. Теперь, сэр, вас не удивляет мое горе? О, скажите, что случилось с моим братом? Скажите, не то я сойду с ума!

Нужно заметить, что мистер Филиппс выслушал эту историю с достойным подражания терпением. Однако, прежде чем ответить, он долгое время колебался.

— Мадам, — сказал он наконец выспренним тоном, — вы обратились за помощью не просто к джентльмену, но к ярому приверженцу науки. Как джентльмен, я сострадаю вам всей душой, ибо то, что вы увидели (вернее, то, что вам привиделось), было наверняка мучительно. Но как ученый я обязан открыть вам одну простую и утешительную истину. Однако сначала я попрошу вас описать своего брата.

— Извольте, — с готовностью согласилась юная леди. — Я вам опишу его в точности. Брат весьма моложав с виду, бледен, носит очки. У него черные усики и довольно робкое, если не сказать испуганное, выражение лица, и он имеет привычку нервно оглядываться по сторонам. Подумайте! Вспомните! Наверняка вы его видели. Если вы часто бываете в этом чудесном квартале, то вы должны были встретить его в одну из суббот. А вдруг я ошиблась и он не свернул в эту боковую улочку, а двинулся дальше? А вдруг он попался вам навстречу? О, скажите, сэр, вы не видели его?

— Боюсь, когда я иду по улице, наблюдатель из меня никудышный. — сказал Филиппс, который в моменты погруженности в себя и мать родную не заметил бы. — Но, уверен, ваше описание превосходно. А теперь опишите того замечательного субъекта, что, по вашим словам, держал несчастного молодого человека за руку.

— У меня ничего не получится. Я уже говорила вам, что на его лице не было абсолютно никакого выражения. Не выделялось оно и какими бы то ни было броскими чертами. Оно было похоже на маску.

— Вот именно! Согласитесь, что очень трудно описать то, чего вообще не было. Я хочу подвести вас к единственно возможному умозаключению — вы стали жертвой галлюцинации. Вы ждали встречи с братом, вы были взволнованы и напуганы тем, что он все не идет, а ваш мозг совершенно безотчетно продолжал работать. Вот вы и увидели проекцию собственных беспокойных мыслей — образ отсутствующего брата и сгусток страхов, воплощенных в фигуре, которую вы не в состоянии описать. Конечно же, встрече помешали какие-нибудь непредвиденные обстоятельства. Я уверен, что через денек-другой вы получите весточку от брата.

Девушка пристально посмотрела на мистера Филиппса. В глазах у нее на мгновение вспыхнули недобрые искорки, но тут же погасли.

— О! — воскликнула она. — Вы просто не можете так говорить! Это никакой не обман чувств — все это было наяву! К тому же мне в жизни приходилось видеть и кое-что пострашнее. Я, конечно же, признаю обоснованность ваших доводов, но согласитесь и вы, что женская интуиция никогда не подводит. Поверьте, я не истеричка. Если хотите, пощупайте мои пульс — он в полном порядке.

Юная леди грациозно протянула Филинпсу свою маленькую ручку. При этом девушка так мило взглянула на Филиппса, что он на время позабыл о своем пустом желудке. Ручка была мягкая, белая, теплая — в некотором замешательстве приложив пальцы к синеватой жилке. Филиппс растрогался до глубины души.

— И впрямь. — сказал он, с некоторой неохотой отпуская крохотное запястье, — присутствия духа вы не потеряли. И все же вам следует знать, что у живого человека не может быть руки мертвеца. Это противоречит всем известным законам природы. Конечно, я могу допустить, что вы видели брата с неким джентльменом. Может быть, у них было какое-нибудь неотложное дело и ваш брат ужасно спешил. Что же до необычной руки, то это могла быть какая-нибудь деформация вроде искалеченного несчастным случаем пальца пли чего-нибудь в том же духе.

Девушка горестно покачала головой.

— Я вижу, вы безнадежный рационалист, — сказала она. — Вы же слышали, что мне приходилось видеть вещи и пострашнее. Я тоже была скептиком, но после одной истории все переменилось.

— Мадам, — строго ответствовал мистер Филиппс, — прошу не сбивать меня с толку. Я никогда не поверю в то, что дважды два не равно четырем, и ни под каким предлогом не признаю существование двусторонних треугольников.

— Не горячитесь! — взмолилась девушка. — Скажите лучше, не доводилось ли вам слышать о профессоре Грегге? Это имя и до сих пор авторитетно как в этнологии, так и в смежных с нею науках.

— Как же не доводилось! — ответил немного удивленный Филиппс. — Я всегда считал профессора Грегга одним из самых скрупулезных и здравомыслящих исследователей, а его последняя работа — "Учебник этнологии" — просто поразила меня своей близостью к совершенству. Едва я приобрел ее, как по научным кругам разнеслась весть об ужасном несчастном случае, оборвавшем жизнь Грегга. Если верить слухам, он снял на лето дом на западе Англии и вроде бы утонул в реке. Тело его, как говорят, все еще не обнаружено.

— Сэр, вы человек основательный. Это видно по вашему разговору, да и одно ваше упоминание о той небольшой книжице доказывает, что вы не являетесь пустым прожигателем жизни. Я чувствую, что могу до конца положиться на вас. Вы считаете, что профессор Грегг утонул, не так ли? У меня же есть все основания думать иначе.

— Как?! — вскричал взволнованный Филиппс. — Уж не намекаете ли вы на что-либо неблаговидное? В это я уж тем более не поверю. Грегг был безупречнейшим человеком — сама доброта и щедрость. В личной жизни его отличали чистота и даже некоторый аскетизм. И хотя мне самому не свойственны всякого рода эзотерические заблуждения, я уважал его ревностное и бесконечно искреннее отношение к христианству. Вы ведь не хотите сказать, что его заставила скрыться какая-то грязная история?

— Опять вы горячитесь! — ответила девушка. — Ничего подобного я не имела в виду. Пожалуй, я расскажу вам все, что мне известно. Однажды утром профессор Грегг ушел из дома в ясном уме и полном здравии — и не вернулся. Его часы, цепочку, кошелек с тремя золотыми соверенами и серебряной мелочью, а также кольцо, которое он никогда не снимал с пальца, нашли тремя днями позже в диком пустынном месте, на склоне холма, что стоит неподалеку от реки. Все эти вещи лежали в перевязанном жгутом свертке из грубого пергамента, что был брошен у подножия известняковой скалы, отличающейся весьма причудливой формой. Когда сверток развернули, на внутренней стороне пергамента оказалась надпись, сделанная каким-то красным веществом. Расшифровке она не поддавалась и напоминала искаженную клинопись.

— Вы меня просто заинтриговали! — воскликнул Филиппс. — Не расскажете ли все по порядку? Упомянутые вами обстоятельства выглядят очень таинственно, и я жажду разъяснений.

Поразмыслив пару минут, девушка начала.

Повесть о черной печати

Сначала мне следует подробнее изложить историю моей жизни. Я дочь инженера-строителя Стивена Лелли, на долю которого выпала печальная участь: он скоропостижно скончался в самом начале своей карьеры, не успев скопить достаточно средств, чтобы обеспечить жену и двух малюток.

Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по "Метафизическим размышлениям" Декарта[77], а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод "Gesta Romanorum"[78].

Так мы и жили — тихие, прилежные дети, — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом, и ей был нужен постоянный уход; два года назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему.

Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я поклялась, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех крох, что он откладывает на черный день.

Я сняла маленькую комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где имелись вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.

Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания… Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, пней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения но засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна.

В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.

Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти. Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть, и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной со скрежетом закрылась — я поняла, что железный занавес с грохотом опустился в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату.

Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому, когда ко мне вдруг кто-то обратился, я подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого.

Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и, прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:

— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы даже не подозреваете, как напугали меня. Что с вамп случилось? Можете на меня смело положиться.

— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.

— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.

Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась пожалевшему меня джентльмену, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.

— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, как только я умолкла. — Месяца вовсе не достаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как часто бывает в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять Лондон приступом, вырастает не просто частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что, стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких быстрых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.

— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши, несомненно, глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете… во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.

Он добродушно рассмеялся.

— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может при всем желании раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.

— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.

— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалованье. По рукам?

Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, протянув мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.

Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом? Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни.

Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом его ломился от книг и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию.

Я быстро заразилась научным энтузиазмом этого интереснейшего человека, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и, случалось, и ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне свой "Учебник этнологии". Но за конкретными точными исследованиями крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором профессор умалчивал: не раз он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия.

Учебник наконец был завершен, и почти сразу же стали приходить гранки от издателей. Мне доверили первоначальное их прочтение, после чего они удостаивались внимания профессора. Я помню, как радостно, словно мальчишка по окончании семестра, он улыбался, вручая мне в один прекрасный день экземпляр книжки.

— Ну вот, — сказал он, — я слово сдержал. Обещал написать — и написал. Я выполнил свой долг перед строгой наукой и отныне волен жить более возвышенными идеями. Признаюсь, мисс Лелли, я посягаю на славу Колумба, и вам, надеюсь, доведется увидеть меня в роли первооткрывателя.

— Одно плохо, — искренне огорчилась я. — Открывать практически нечего. Вам следовало бы родиться на несколько столетий раньше.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Поверьте, есть еще неоткрытые — неоткупоренные, так сказать, — чудесные страны и континенты, и размеры их необычайно велики. О мисс Лелли! Мы ежесекундно пребываем среди внушающих трепет тайн и загадок, и совершенно неясно, что с нами будет завтра. Жизнь, поверьте, не такая простая штука, это не одно лишь серое вещество и сочленение сосудов и мышц, обнажаемое скальпелем, обязанностями и праздным любопытством хирурга; человек — это тайна, и я планирую ее постичь, но прежде, чем это произойдет, я должен одолеть морскую пучину и толщу тысячелетий. Известен вам миф о погибшей Атлантиде? Что, если это правда и мне назначено судьбой стать первооткрывателем сказочной страны?

Я ощущала, как неуемное возбуждение прорывается сквозь его слова, видела, как пылает охотничьим азартом лицо Грегга. Передо мной стоял человек, уверовавший, что его призвание — схватка с неведомым. Я почувствовала острый прилив радости, когда осознала, что каким-то образом буду причастна к этому предприятию. Меня не смущало, что я не знаю, какую именно тайну нам предстоит раскрыть.

На следующее утро профессор Грегг провел меня в свой внутренний кабинет, где у стены стоял шкаф с картотекой, каждый ящичек которой был аккуратно надписан. В этом ограниченном несколькими футами пространстве ухитрялись помещаться строго классифицированные результаты многолетнего кропотливого труда.

— Здесь, — сказал профессор, — вся моя жизнь, все факты, которые я собрал воедино ценой невероятных усилий, результаты напряженной работы и бессонных ночей, и все это — совершенные пустяки. Ерунда по сравнению с тем, что я намереваюсь предпринять. Поглядите сюда.

Он подвел меня к старинному бюро. Обшарпанное, непривычной формы, оно мирно стояло в углу комнаты. Профессор повернул ключ в замке крышки, поднял ее и выдвинул один из ящиков.

— Несколько клочков бумаги, — сказал он, — да испещренный странными отметинами и царапинами камень — вот практически все содержимое ящика. Есть еще старый конверт с потемневшей красной маркой двадцатилетней давности (я, правда, черканул несколько строк на оборотной стороне), лист старинного манускрипта и несколько вырезок из местных журналов, мало кому известных. Вы спросите: что объединяет столь странные предметы? Извольте, вот поводы, их несколько. Служанка, бесследно пропавшая из фермерского дома; ребенок, якобы провалившийся в старый горный карьер; странные каракули на известняковой скале; мужчина, убитый наповал неизвестным орудием, — таковы следы, по которым я должен идти. Да, вы вправе сказать, что всему этому есть готовое объяснение: девушка могла сбежать в Лондон, Ливерпуль или Нью-Йорк, мальчик может лежать на дне заброшенной шахты, надпись на скале может быть пустой выдумкой какого-то праздного бродяги. Все так, но только я знаю, что в руках у меня верный ключ. Глядите! — он протянул мне полоску желтой бумаги.

"Буквы, начертанные на известняковой скале Серых Холмов", — прочла я, затем следовало стершееся слово, возможно, название графства, и дата пятнадцатилетней давности. Ниже помещалась череда букв, похожих на клинопись, столь же необычных и диковинных, как в древнееврейском алфавите.

— Теперь печать, — сказал профессор Грегг и протянул мне черный камень, вещицу двухдюймовой длины, напоминавшую старомодный пестик для набивания трубки табаком.

Я поднесла ее к свету и с удивлением обнаружила, что буквы на печати те же, что и в газетной вырезке.

— Да-да, — подтвердил профессор, — те же самые. Знаки на известняковой скале нанесены каким-то красным составом лет пятнадцать назад. Буквам же на печати по меньшей мере четыре тысячелетия. А может, и значительно больше.

— Не мистификация ли это? — озадаченно спросила я.

— Нет, к счастью, нет. Неужели я мог бы клюнуть на фальшивку и посвятить ей свою жизнь? Я все тщательным образом проверил. Кроме меня только одно лицо знает о существовании этой черной печати. К тому же есть и иные доказательства, о которых я не могу сейчас распространяться.

— Но что все это значит? — спросила я. — Я просто не в состоянии понять, куда вы клоните.

— Дорогая мисс Лелли, вопрос этот я бы оставил на некоторое время без ответа. Может быть, нам вообще не суждено разгадать тайну. Может быть, и нет никакой тайны… Что мы имеем? Несколько туманных намеков, смутные сведения о деревенских трагедиях, знаки, нанесенные на скалу красной краской, да древняя печать. Беспорядочные сведения, на которые едва ли можно положиться. Полдюжины отрывочных свидетельств, к тому же собранных по прошествии двадцати лет. И кто знает, что за terra incognita[79] скрывается за этим? Я, мисс Лелли, гляжу в глубокие воды, и то, что мне кажется дном, может оказаться всего лишь обманом, дымкой. Но мне хочется верить, что это не так, и, не пройдет и полгода, как мы узнаем, прав я пли нет…

Я вообще-то не обделена воображением, в здравом рассудке профессора не сомневаюсь и по сей день, но все же содержимое ящика смутило меня. Напрасными были мои старания представить, какую теорию можно выстроить, основываясь на разложенных передо мной предметах. Услышанное и увиденное, однако, казалось началом какого-то увлекательного романа, и меня снедало любопытство заядлой читательницы. Изо дня в день я пытливо вглядывалась в лицо профессора Грегга, ожидая, что он намекнет на дальнейшее развитие сюжета.

И вот как-то вечером, после ужина, долгожданное слово было произнесено.

— Надеюсь, вы можете без промедлений приступить к сборам? — спросил вдруг профессор. — Через неделю мы уезжаем. Я сиял загородный дом на западе Англии, неподалеку от Каэрмаена. Этот маленький городок некогда был крупным поселением, там стоял римский легион. А теперь буду жить я… Да… Там скучновато, но место приятное и воздух чудесный.

Я увидела нездоровый блеск в глазах профессора и догадалась, что внезапный отъезд каким-то образом связан с нашим недавним разговором.

— Я возьму с собой лишь несколько книг, — сказал Грегг. — Все остальное останется здесь до нашего возвращения. Устрою себе отпуск, — продолжал он с мечтательной улыбкой. — Невредно будет отдохнуть от всех этих старых костей, камней и прочего хлама. Знаете, я тридцать лет корпел над одними строгими фактами, пора дать волю мечтам и фантазиям.

Дни бежали быстро. Я замечала, что профессор еле справляется с охватившим его возбуждением — мысленно он уже был на новом месте. Мы выехали, как и намечали, в полдень следующего понедельника и к сумеркам прибыли на маленькую тихую станцию. Я устала, переволновалась и остаток пути провела в полудреме.

Вначале были пустынные улицы какой-то захолустной деревушки — и голос профессора Грегга, толковавшего про легионы Августа, лязг оружия и чудовищное великолепие когорт; потом — широкая река, морем растекавшаяся, когда в ней отражались последние отблески зари, сумеречно мерцавшие на желтой воде, белеющие нивы и петляющая меж пригорков тропа. Дорога начала забирать в гору, воздух становился более разреженным. Я глянула вниз и увидела молочной белизны туман, точно саван пеленавший реку, призрачную, расплывавшуюся вдали деревню, причудливо поднимающиеся холмы и карабкающиеся по ним леса, а в отдалении — жаркое пламя на горе, то разгоравшееся и полыхавшее светлым столбом, то угасавшее до ровного багрянца. Мы медленно двигались вверх, и меня вдруг обдало холодным дыханием таинственного, великого леса, простершегося над нами. Я словно вступала в его заповедную чащу, слышала журчание ручья, шелест листьев и глубокое дыхание ночи.

Экипаж наконец остановился, и, стоя на крытой галерее, я едва различала в темноте очертания дома. Остаток вечера пролетел как странный сон в обрамлении притихшего леса, реки и долины.

Проснувшись утром и выглянув из полукруглого окна просторной старомодной спальни, я увидела под серым небом все тот же таинственный крап. Узкая дивная долина с петляющей внизу рекой, средневековый мост на каменных сводчатых опорах, зачарованный лес и ни с чем не сравнимый теплый воздух, нежно льющийся в распахнутое окно. Я бросила взгляд через долину: там один за другим, как волна за волной, вздымались холмы; прозрачно-голубой дымок аккуратно струился в утреннее небо из трубы серого фермерского дома; хмурая вершина высилась в венчике темных елей: белая полоска дороги вилась вверх и исчезала вдали… А гра-шща всему — громадная горная гряда, уходившая, насколько хватал глаз, далеко на запад и обрывавшаяся метко обозначенной на фоне неба крепостью с крутыми отвесными стенами.

Под окнами прогуливался профессор Грегг — он явно наслаждался ощущением свободы и мыслью о том, что распрощался на время с рутинным служением академической пауке. Я вышла к нему, и он возбужденно заговорил о долине, о речке, петлявшей меж дивных холмов.

— Да, — заключил профессор. — это на редкость красивый край, и он полон тайн — так мне, по крайней мере, кажется. Вы не забыли, мисс Лелли, тот ящик, который я вам показывал? Надеюсь, вы не думаете, что я приехал сюда только для того, чтобы подышать чистым воздухом и заодно позабавить детей своим нелепым видом?

— У меня, конечно, были кое-какие предположения, — ответила я, — но вы ведь знаете, что я совершенно не в курсе предмета ваших исследований, а связь их с этой чудесной долиной попросту выше моего разумения.

Лицо профессора озарилось лукавой улыбкой.

— Ну-ну, не думайте только, что я держу вас в неведении из любви к розыгрышам, — сказал он. — Я молчу, потому как говорить, собственно, не о чем. У меня нет ничего такого, о чем можно было бы написать черным по белому и что имело бы заведомо неопровержимый, как в школьном учебнике, вид. Молчу я и по другой причине. Много лет назад случайно обнаруженная в газете заметка привлекла мое внимание, и тотчас смутные догадки и бессвязные фантазии сложились в определенную гипотезу. Я сразу понял, что иду по тонкому льду: теория моя была невообразимо дикой, и мне бы в голову не пришло обмолвиться о ней в печати хоть единым словом. Но я полагал, что в обществе себе подобных, в обществе ученых, которым ведома неисповедимость познания и известно, к примеру, что газ, ныне огнем полыхающий в любой пивной, некогда тоже казался дикой гипотезой, я могу рискнуть рассказать о своей мечте — будь то Атлантида,

Философский камень, да что угодно! — и при этом не подвергнусь осмеянию. Я жестоко заблуждался: друзья тупо уставились на меня, потом переглянулись, и в их взглядах я прочел не то жалость, не то высокомерное презрение, не то оба эти чувства. Один из тех, кому я рассказал о своей мечте, зашел ко мне на следующий день и издалека завел речь о том, что я-де переутомился и перенапряг свой и без того изнуренный мозг. "Короче говоря, — сказал я ему, — вы считаете, что я сошел с ума. Было бы странно, если бы и я считал так же", — и в сердцах выпроводил его. С тех пор я поклялся ни слова не говорить ни одной живой душе о своей теории и никому, кроме вас, никогда не показывал содержимого того ящика. Конечно, я могу ловить руками воздух, могу быть сбит с толку нелепым совпадением, но, стоя здесь, в этой таинственной тишине, посреди лесов и диких холмов, я не сомневаюсь, что нахожусь на верном пути.

Все это взволновало и удивило меня. Я ведь знала, как дотошен профессор Грегг в повседневной работе: выверяет каждый дюйм и не осмеливается делать никаких утверждений, не убедившись, что они неопровержимы. Его дикий взгляд и горячечность тона сказали мне больше, чем могли выразить слова: некое непостижимое видение владеет помыслами профессора. Наделенная скептицизмом не меньше, чем воображением, я восставала против этих намеков на чудо и даже подумала: уж не охватила ли профессора мономания и не отрекся ли он по этому случаю от научных навыков предшествующей жизни? Не свихнулся ли он в самом деле и не стоит ли мне, пока не поздно, дать, что называется, решительного дёру?

Но эти беспокойные мысли не помешали мне насладиться очарованием окружавшей нас природы. За нашим уставшим от долгого запустения домом начинался бескрайний лес: длинной темной полосой, миля за милей тянулся он над рекой с севера на юг, отступая на севере перед еще более мощной громадой голых диких холмов и неприступных ничейных земель — местами сплошь нехоженых и диковинных, куда менее известных англичанам, нежели какая-нибудь сердце-вина Африки.

Дом отделяли от леса лишь два распластанных по круче поля, и детям нравилось подниматься за мной длинными перелесками меж сплошных стен, образованных блестящими буковыми зарослями, к самой высокой точке леса, откуда посмотришь в одну сторону, поверх реки, — упрешься взглядом в западную горную гряду, посмотришь в другую, поверх волнистых шапок тысяч деревьев, ровных лугов и сияющего желтого моря, — едва различишь вдали зыбкую кромку горизонта. Я обычно сиживала здесь на теплом, залитом солнцем дерне, некогда окаймлявшем дорогу, по которой прошли римляне, а двое ребятишек сновали вокруг в поисках ягод утесника, росшего вдоль обочины. Здесь, глядя на бездонное голубое небо и огромные облака, я наслаждалась жизнью и вспоминала о странной идее только по возвращении домой, когда обнаруживала, что профессор Грегг либо заперся в маленькой комнатке, которую оборудовал под кабинет, либо расхаживал около дома с терпеливо-вдохновенным видом заядлого следопыта.

Однажды утром, дней через восемь-девять после нашего приезда, я, привычно выглянув в окно, увидела, что пейзаж переменился. Нависшие тучи скрыли гору на западе, южный ветер играл в долине с дождевыми столбами, а маленький ручей, лениво струившийся мимо нашего дома по склону холма, теперь бушевал, бурым потоком срываясь в реку. Нам поневоле пришлось сидеть взаперти.

Я и раньше наведывалась в комнату, где старомодный книжный шкаф еще хранил в своих недрах остатки библиотеки. Я уже давно обследовала полки, но содержимое их привлекло меня мало: сборники проповедей XVIII века, старый ветеринарный справочник, собрание стихотворений "знатных лиц", "Связующая нить" Придоу, томик из собрания сочинений Попа[80] — вот и все, и едва ли приходилось сомневаться, что из библиотеки было изъято все представляющее интерес или мало-мальскую материальную ценность.

Теперь же, от безысходности, я заново принялась перебирать заплесневелые пергаменты в переплете из телячьей кожи и, к восторгу своему, обнаружила изящный старинный том ин-кварто, отпечатанный Стефани и содержащий три книги "De situ orbis"[81] Помпотия Мелы, и другие сочинения древних географов. Моих познаний в латыни оказалось достаточно, чтобы довольно быстро продвигаться по несложному тексту, и вскоре меня захватило причудливое сочетание правды и вымысла: свет, сияющий в ограниченном пространстве мира, а вне его — туман, мрак и всяческие инфернальные существа. Просматривая четко отпечатанные страницы, я остановилась на заголовке главы из Солина[82] — "Mira de intimis gentibus Libyae, de lapide Hexecontalithon" — "О чудесном народе, обретающемся во внутренних пределах Ливии и волшебном камне, именуемом Шестидесятизначником".

Странный заголовок привлек мое внимание, и я принялась читать дальше: "Gens ista avia et secreta habitat, in inontibus horrendis faeda mysteria celebrat. De hominibus nihil aliud illi praeferunt quam figuram, ab humano ritu prorsus exulant, oderunt deum lucis. Stridunt potius quam loquuntur; vox absona nec sine horrore auditur. Lapide qnodam gloriantur, quern Hexecontalithon vocant; dicunt enim hunc lapidem sexaginta notas ostendere. Cujus lapidis nomen secret uni ineffabile colunt: quod Ixaxar".

"Народ сей, — бормотала я про себя, обнаруживая недюжинные способности переводчика, — обретается в глухих потаенных местах и отправляет свои мерзкие таинства в диких горах. Ничего человечьего в нем, кроме лица, нет, людские обычаи ему чужды, он ненавидит солнце. Народ сей не говорит, а шипит голосами резкими, слушать которые без содрогания невозможно. Похваляется он неким камнем, который именует Шестидесятизначником, ибо тот имеет на себе шестьдесят букв. У камня есть тайное непроизносимое имя — "Ик саксар".

Я посмеялась над удивительной нелогичностью написанного и подумала, что это вполне в духе "Синдбада-Морехода" и вообще сказок "Тысячи и одной ночи".

Увидевшись днем с профессором Греггом, я рассказала ему о находке из книжного шкафа и о содержавшемся там вздоре. К моему удивлению, профессор отнесся к нелепице с глубокой заинтересованностью.

— Эго и впрямь весьма любопытно, — сказал он. — Мне и в голову не приходило заглянуть в книги древних географов, и я наверняка многое потерял. Вы говорите, гам есть целый абзац? Грешно, конечно, лишать вас одного из последних развлечений, но я непременно должен забрать эту книгу.

На следующий день профессор позвал меня в кабинет. Он сидел за столом у незашторенного окна и что-то внимательно рассматривал через лупу.

— Мисс Лелли, — обратился он ко мне, — хочу воспользоваться вашим зрением. Лупа эта неплохая, но ей далеко до той, что осталась дома. Вас же, по счастью, я догадался захватить с собой. Поглядите, прошу вас, и скажите, сколько тут высечено знаков.

Он вложил мне в руку вещицу, что перед этим владела его вниманием. То была черная печать, которую он показывал мне в Лондоне, и сердце мое забилось при мысли, что я вот-вот приоткрою завесу тайны. Я взяла печать и, поднеся ее к свету, пересчитала причудливые знаки.

— У меня получилось шестьдесят два, — сказала я наконец.

— Шестьдесят два? Чушь, не может такого быть. Что за глупая цифра? А, понимаю, вы отдельно посчитали вот это и это, — показал он на две отметины, которые я и впрямь приняла за самостоятельные буквы. — но это явно случайные царапины, я сразу понял. Значит, все верно. Большое спасибо, мисс Лелли.

Разочарованная тем, что меня пригласили лишь затем, чтобы пересчитать отметины на черной печати, я собралась уходить, как вдруг в сознании у меня всплыл прочитанный вчера абзац.

— Но, профессор Грегг. — вскричала я, и дыхание у меня перехватило от волнения. — ведь ваша печать — это же Нехecontalithon, о котором пишет Солин! Иксаксар!

— Да, — ответил он, — мне пришла в голову та же мысль. А может быть, это всего лишь простое совпадение. В таких делах, знаете ли, никогда нельзя быть абсолютно уверенным. Совпадения сгубили многих ученых. Они — совпадения — это любят.

Я ушла пораженная услышанным и сильнее прежнего обескураженная своей неспособностью сыграть роль Ариадны в этом путаном лабиринте.

Три дня длилась непогода, ливни сменялись плотным туманом, пока все не окутало белое облако, совершенно отрезав нас от мира. Профессор Грегг скрывался в своей комнате, явно не желая откровенничать, да и вообще говорить; слышно было, как он, снедаемый вынужденным бездействием, расхаживает по кабинету быстрым нетерпеливым шагом.

На четвертое утро несколько распогодилось, и за завтраком профессор оживленно произнес:

— Нам требуется помощник для работы по дому, мальчик, знаете ли, лет пятнадцати-шестнадцати. Полно мелких дел, на которые прислуга тратит уйму времени, а паренек с ними прекрасно бы справился.

— Но прислуга не жаловалась, — заметила я. — Энн даже говорила, что работы здесь куда меньше, чем в Лондоне, — почти нет пыли.

— Да, пыли немного… И все же с мальчиком дела пойдут еще лучше. Признаться, два последних дня меня очень занимала эта мысль.

— Занимала? Вас? — изумилась я. Профессор вообще никогда не проявлял ни малейшего интереса к домашним делам.

— Да, погода, знаете ли… Я просто не мог выйти один в этот густой туман, ибо округа мне знакома мало и заблудиться здесь легче легкого. Но сегодня утром я намереваюсь нанять мальчика.

— Но откуда такая уверенность, что поблизости сыщется нужный вам мальчик?

— О, я нисколько не сомневаюсь, что стоит мне пройти самое большее милю или две — и я найду то, что требуется.

Я подумала, что профессор шутит, поскольку говорил он довольно легкомысленным тоном, но меня насторожило угрюмое выражение, застывшее на его лице. Затем он взял трость, приостановился в дверях, задумчиво глядя перед собой, и окликнул меня, когда я проходила через холл.

— Между прочим, мисс Лелли, хочу вам кое-что сказать. Вы наверняка слышали, что среди здешних парней встречаются не блещущие умом… Определение "идиот" пришлось бы здесь весьма кстати, но их обычно деликатно именуют "полоумными" или чем-то в этом роде. Надеюсь, вы не станете возражать, если мальчик, которого я найму, не будет особенно сообразительным. Естественно, он абсолютно безвреден, да ведь для чистки обуви особых умственных способностей и не требуется.

С тем профессор и ушел вверх по дороге, ведущей в лес, оставив меня стоять с открытым ртом. И тут в первый раз к моему изумлению добавилась едва слышная пока нотка страха. На мгновение я ощутила у сердца нечто вроде могильною холода и того неопределенного страха перед неизвестностью, что хуже самой смерти. Я старалась успокоиться, вдыхая сладкий воздух, исполненный запахов моря, и подставляя лицо солнечному свету, пришедшему на смену дождям, но над моей головой точно сомкнулся таинственный лес, и вид петлявшей в камышах реки, серебристо-серого древнего моста рождал у меня безотчетный страх — так в сознании ребенка самые безобидные и знакомые предметы могут вызывать ужас.

Двумя часами позже профессор Грегг возвратился. Я встретила его, когда он спускался по дороге, и спокойно спросила, удалось ли ему найти мальчика.

— О да, — ответил профессор. — Искать долго не пришлось. Его зовут Джарвис Кредок, и я надеюсь, он придется как нельзя более кстати. Отец его умер много лет назад, а мать — я ее видел — явно обрадовалась возможности получать по субботам несколько лишних шиллингов. Как я и предполагал, умом он не блещет, но словам матери, с мальчиком случаются припадки, но не с фарфором же ему иметь дело, верно? И он совершенно безопасен, уверяю вас, просто слаб на голову.

— Когда он придет?

— Завтра утром, в восемь. Энн покажет, что он должен делать и как. Поначалу мальчик будет на ночь уходить домой, но потом, я думаю, освоится и сможет проводить здесь всю неделю, а домой будет наведываться по воскресеньям.

Профессор Грегг говорил о случившемся как о само собой разумеющемся факте, лишь уточнял детали, а я все не могла заглушить в себе изумление. Я знала, что никакой помощи по дому нам не требовалось, да и туманное пророчество, будто мальчик, которого он намеревается нанять, скорее всего, "не в себе", сбывшееся потом с редкой точностью, крайне озадачило меня.

На следующее утро я услыхала от прислуги, что мальчик Кредок пришел в восемь и что Энн попыталась приладить его к делу. "Не знаю, мисс, а только, кажется, чокнутый он" — таков был ее краткий комментарий.

Днем я увидела Джарвиса, когда ои помогал старику, работавшему в саду. Кредок оказался подростком лет четырнадцати, черноволосым, черноглазым, с оливковым цветом кожи. По отсутствующему выражению его глаз сразу было видно, что ума у него немного. Когда я проходила мимо, то услышала, как он отвечает садовнику — странным резким голосом, сразу привлекшим мое внимание: впечатление было такое, будто голос идет из далекого подземелья, со страшным присвистом — так шипит фонограф, когда лапка съезжает с валка.

Мальчик, похоже, горел желанием переделать вею работу, был послушен, тих, и Морган, садовник, знакомый с матерью Джарвиса, заверил меня, что парень действительно совершенно безобиден.

— Он всегда был со странностями, — сказал садовник. — да и немудрено родиться слегка пришибленным после того, что случилось с его матерью. Я и отца его хорошо знал, Томаса Кредока. Да, работяга Томас был славный, что и говорить. Он застудил себе легкие — работать-то приходилось в сырых лесах. Так бедолага и не оправился, помер в одночасье. А миссис Кредок, право слово, так убивалась — совсем ума лишилась. Ее мистер Хиллер нашел в Серых Холмах — припала к земле и рыдает, вопит, как неприкаянная душа. А Джарвис… он через восемь месяцев родился и… сами понимаете; он, право слово, ходить еще толком не научился, а до жути пугал других ребятишек — уж больно чудные звуки издавал.

Кое-что в этой истории показалось мне знакомым, и я невольно спросила, где находятся Серые Холмы.

— Да там, — сказал Морган, неопределенно махнув рукой вверх, — пройдете "Лису с ищейками", потом лесом, по старым руинам. Отсюда добрых пять миль, странное место. Скудней земли нет до Монмаута, право слово, но пастбище для овец там доброе. Да, не повезло бедняжке миссис Кредок.

Старик вернулся к своей работе, а я побрела вниз но тропинке меж подагрически скрючившихся от старости шпалер, обдумывая услышанную историю и пытаясь понять, что именно меня тревожит. И вспомнила: я видела слова "Серые Холмы" на полоске пожелтевшей бумаги, которую вынимал из ящика в своем кабинете профессор Грегг.

Меня вновь охватил страх, смешанный с любопытством. Мне припомнились странные буквы, срисованные с известняковой скалы, идентичная им надпись на древней печати и фантастическая легенда римского географа. Я понимала: если все эти странные события не простое совпадение, то мне суждено стать очевидцем того, что совсем не укладывается в рамки обыденных представлений о жизни.

Я наблюдала за профессором Греггом изо дня в день: он шел по горячему следу, худел на глазах, а по вечерам, когда солнце переваливало за вершину горы, он, не отрывая глаз от земли, расхаживал вокруг дома, пока туман в долине не сгущался до белизны, вечерняя тишь не приближала далекие голоса и голубой дымок из ромбовидной трубы серого фермерского дома ровной струйкой не устремлялся ввысь — точь-в-точь как в то утро, когда я впервые увидела этот дом.

Я уже говорила, что во мне сильна скептическая жилка, но, несмотря на это, я начала бояться и тщетно успокаивала себя, мысленно повторяя избитые истины о том, что мир материален, что в природе вещей нет ничего непостижимого и что даже сверхъестественное может быть объяснено с научной точки зрения. Но все эти догмы разбивались мыслью о том, что материя на самом деле так же пугающе непостижима, как и дух, что сама по себе наука занята ерундой и скольжение по поверхности сокровенных тайн — предел ее возможностей.

Вспоминаю один день, выделяющийся из всех остальных, словно красная сигнальная вспышка, предвещавшая пришествие зла. Я сидела на скамейке в саду, наблюдая за Кредоком, который пропалывал какие-то растения, и вдруг услышала резкий звук — так дикое животное кричит от боли. Я была несказанно поражена: тело несчастного парня сотрясалось, будто через него пропускали электрический ток, мальчик скрежетал зубами, пена выступила у него на губах, лицо распухло и почернело до неузнаваемости. Я в ужасе закричала.

К тому времени, когда прибежал профессор Грегг, Кредок рухнул в конвульсиях на сырую землю и извивался в корчах, как раненая змея, а изо рта у него с хрипом и свистом рвались чудовищные звуки. Он словно говорил на каком-то жутком наречии, сыпал словами — если только это можно назвать словами, — которые вполне могли принадлежать языку, исчезнувшему в незапамятные времена и погребенному под толщей нильского ила или в мексиканских дебрях. Пока этот инфернальный рев терзал мой слух, у меня мелькнула мысль — да это голос ада!

Я снова закричала и бросилась прочь, потрясенная до глубины души. Я видела лицо профессора Грегга, когда он склонялся над несчастным мальчиком и поднимал его, и была убита нескрываемым торжеством, которым буквально светился профессор.

Оказавшись у себя в комнате, я задернула шторы и закрыла лицо рунами. Внизу послышались тяжелые шаги — впоследствии мне рассказали, что профессор Грегг отнес Кредока в кабинет и заперся там с ним. Я слышала отдаленные голоса и трепетала при мысли о том, что может происходить в нескольких шагах от меня. Мне хотелось выбежать на солнечный свет, скрыться в лесу, но меня страшили видения, которые могли явиться мне на пути. Я нервно цеплялась за дверную ручку, когда услыхала голос профессора Грегга, бодро звавшего меня к себе.

— Все в порядке! — возвестил профессор. — Бедняга пришел в сознание — пусть поспит у нас до завтра. Не исключено, что я смогу помочь ему… Зрелище, конечно, не из приятных — немудрено, что вы испугались. Но, может быть, хорошее питание пойдет мальчику на пользу, хотя окончательно поправиться, боюсь, ему не удастся.

Профессор напустил на себя подобающий случаю удрученный вид, с каким обычно говорят о безнадежной болезни, но я-то видела, что за этим кроется рвущееся наружу ликованье. Словно глядишь на тихую поверхность моря, ясную, неподвижную, а видишь вздымающиеся глубины и разверстые бездны. Для меня было поистине невыносимо, что человек, столь великодушно спасший меня от гибели, показавший себя во всех отношениях щедрым, сострадательным, добрым и заботливым джентльменом, мог так скоро, одним махом, перейти на сторону демонов и находить мрачное удовольствие в муках ущербного ближнего своего.

Я билась над загадкой такого поведения профессора Грегга, но не находила и намека на возможное решение: в этом сонме тайн и всякого рода противоречий не было ничего, что могло бы мне помочь, и я снова подумала, а не слишком ли дорогой ценой досталось мне спасение от белого тумана на лондонской окраине? Что-то в том же духе я обиняком высказала профессору Греггу, и этого было достаточно, чтобы профессор понял, в каком замешательстве я пребываю. Мне пришлось сразу же пожалеть о содеянном — я увидела, что лицо профессора исказилось настоящим страданием.

— Мисс Лелли, — сказал он, — вы ведь не хотите оставить нас? Нет-нет, вы не сделаете этого. Вы представить себе не можете, как я на вас рассчитываю, как уверенно продвигаюсь вперед, зная, что вы здесь и что дети находятся под вашим присмотром. Вы, мисс Лелли, мой надежный тыл, ибо дело, которым я сейчас занимаюсь, далеко не безопасно. Не забыли, что я говорил в первое же утро нашего пребывания здесь? Я зарекся раскрывать рот, пока моя схема, пусть даже и гениальная, не обрастет мясом математических выкладок. Хорошенько подумайте, мисс Лелли! Я не осмелюсь ни минуты держать вас здесь против вашей волн, но все же откровенно говорю вам: я уверен, что именно здесь, в этих лесах, мы найдем разгадку тайны.

Горячность его тона и память о том, что человек этот, в конце концов, был моим спасителем, растопили мое сердце, и я протянула профессору руку, обещая служить верой и правдой без лишних расспросов.

Несколькими днями позже пастор нашей церкви (скорее, даже маленькой церквушки — серой, строгой, необычной по архитектуре, возвышавшейся над рекой и видевшей все приливы и отливы) зашел к нам, и профессор Грегг легко убедил его остаться отужинать. Мистер Мейрик был выходцем из древнего рода сквайров. Поместье его находилось посреди холмов, в семи милях от нас, и, как уроженец этих мест, пастор хранил многие исчезнувшие обычаи и старинные предания края.

Своей подкупающей, не лишенной затворнической чудаковатости манерой держаться пастор расположил к себе профессора Грегга. Пришла пора подавать сыры, изысканное бургундское уже возымело действие, и оба джентльмена, раскрасневшись в тон вину, принялись рассуждать на филологические темы с пылом судачащих о знати носелян. Пастор как-раз толковал о произношении уэльского "II" и издавал звуки, похожие на журчание милых его сердцу лесных ручейков, когда профессор вдруг встрепенулся.

— Между прочим, — сказал он, — мне тут на днях встретилось очень странное слово. Вы знаете мальчика, который у меня работает, — бедняжку Джарвиса Кредока? Так вот, у него есть скверное обыкновение говорить с самим собой. Позавчера я гулял по саду и услышал его голос. Кредок явно не знал о моем присутствии. Многое из того, что ои говорил, я не разобрал, но одно слово врезалось мне в память. Звук был на редкость странный — не то шипящий, не то гортанный, и такой же необычный, как эти двойные "I", которые вы сейчас нам столь любезно демонстрировали. Не знаю, смогу ли я хоть отчасти передать звуковой строй этого слова — "Иксаксар" или нечто в этом духе. Знаю только, что "к" должен звучать, как греческий "chi" или испанский "j>. Что это означает на валлийском языке?

— На валлийском? — переспросил пастор. — Такого слова в валлийском нет, и хотя бы отдаленно напоминающего его тоже нет. Я знаю валлийский канон, разговорные диалекты, насколько это возможно, но похожего слова нет нигде начиная от Англси и кончая Аском. К тому же никто из Кре-доков не знает ни слова по-валлийски. Этот язык вымирает.

— Неужели? Все, что вы рассказали, крайне интересно, мистер Мейрик. Признаюсь, слово поразило меня вовсе не валлийским звучанием. Просто я думал, что это некое искажение на местный лад.

— О нет, я такого слова не слышал, вообще ничего похожего. Впрочем… — добавил пастор, загадочно улыбаясь, — если в каком языке и есть такое слово, так это в языке эльфов. Мы называем их тилвит тег…

Тема разговора сменилась, беседа пошла о стоявшей неподалеку римской вилле. Вскорости я ушла из комнаты, чтобы побыть в одиночестве и немного поразмышлять об услышанном. Когда профессор заговорил о необычном слове, я увидела, как он покосился на меня, и тут же вспомнила, что так называется упоминаемый Солином камень — спрятанная в потайном ящике черная печать исчезнувшей расы со странными знаками, которые не мог прочесть ни одни человек и которые вполне могли скрывать историю ужасных деяний, совершенных давным-давно и забытых еще до того, как горы обрели свои нынешние очертания.

Спустившись следующим утром вниз, я застала профессора Грегга за его бесконечным кружением перед домом.

— Поглядите на этот мост! — закричал профессор, увидев меня. Какое удивительное готическое творение! Эти углы между сводами, эта серебристость камня, благоговеющего перед утренним светом! Признаюсь, мне все это представляется весьма символичным: этот мост вполне мог бы олицетворять мистический переход из одного мира в другой…

— Профессор Грегг, — сказала я спокойно, — не пора ли мне узнать, что произошло и что должно произойти?

В тот момент он устранился от ответа, но вечером я вновь подступилась к нему, и профессор вдруг вспыхнул негодованием.

— Так вы еще не поняли? — шумел он. — Но я же вам столько рассказал и показал! Вы слышали почти то же, что и я, видели то же, что и я, — он начал понемногу остывать, — а ведь всего этого в конечном счете достаточно, чтобы многое прояснилось. Слуги, не сомневаюсь, уже доложили вам, что у несчастного Кредока предыдущей ночью опять случился припадок. Мальчик разбудил меня криками, и я отправился к нему на помощь. Не приведи вас Господь увидеть то, что я видел этой ночью!.. Но все это впустую, ибо время мое истекает. Через три недели я должен вернуться в город — нужно готовить курс лекций, и мне понадобятся все мои книги. В считанные дни все будет кончено, и не придется больше говорить намеками, боясь оказаться посмешищем. Мне будут внимать с таким чувством, какого еще ни один человек не пробуждал в душах ближних.

Профессор замолк, лицо его лучилось радостью великого и необыкновенного открытия.

— Но все это в будущем — ближайшем, но все-таки будущем, — продолжил он наконец. — Кое-что еще надо сделать. Вы, конечно, помните, как я говорил вам, что исследования мои небезопасны. И именно сейчас мне предстоит одна чрезвычайно опасная встреча. Но это приключение должно стать последним, заключительным звеном в цепи…

По ходу разговора профессор нервно расхаживал по комнате. В голосе его боролись нотки ликования и откровенного страха, страха человека, который без оглядки совершает прыжок в неведомое; мне почему-то пришло на ум сравнение с Колумбом, сделанное профессором в тот день, когда он дарил мне свою книгу.

Вечер выдался прохладный, в кабинете, где мы сидели, трещал камин, и рубиновый отсвет на стенах напомнил мне былые дни. Я молча сидела в кресле у огня, обдумывая услышанное и по-прежнему безуспешно пытаясь поймать ускользавшую от моего внимания сюжетную нить, как вдруг до меня дошло, что в комнате что-то изменилось.

Некоторое время я приглядывалась, тщетно стараясь уловить это "что-то": стол у окна, стулья, старое канапе — все было на месте. Но в следующее мгновение меня озарило: я поняла, в чем дело. Я сидела лицом к бюро, что стояло по другую сторону от камина. На самом верху бюро красовался угрюмого вида бюст Питта[83], которого раньше там никогда не было. Потом я вспомнила прежнюю прописку этого шедевра. В дальнем углу, за дверью, помещался старый шкаф. Вот на этом-то шкафу, футах в пятнадцати от пола, бюст и покоился, обрастая пылью с самого начала века.

Я была крайне удивлена. В доме, насколько я знала, такой вещи, как стремянка, не водилось — я искала ее, когда мне понадобилось переменить занавеси в комнате. В то же самое время ни один даже самый высокий мужчина не смог бы снять бюст при помощи стула, тем более что бюст стоял не на краешке шкафа, а был задвинут к самой стене. А профессор Грегг, кстати говоря, роста был ниже среднего.

— Как же вы сумели спустить вниз Питта? — поинтересовалась я. Профессор с любопытством посмотрел на меня и мн-нуту-другую помедлил с ответом. — Должно быть, стремянка нашлась или садовник принес с улицы лесенку?

— Нет, никакой лестницы у меня не было. Вот вам, мисс Лелли, — профессор попытался свести все к шутке, — маленькая головоломка, проблема в духе неподражаемого Холмса. Перед вами ряд фактов, ясных и очевидных, нужно проявить лишь остроту ума, чтобы найти решение. Ради всего святого! — вскричал он вдруг срывающимся голосом и с выражением сильнейшего испуга на лице. — Ни слова больше! Я же говорил, что не хочу обсуждать эту проблему. — И профессор вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.

Я в замешательстве оглядела комнату, не совсем понимая, что, собственно, произошло, и одно за другим отбрасывая пустые, нелепые объяснения. Я не могла взять в толк, с какой стати одно ничего не значащее слово и мельчайшая перемена в обстановке могли вызвать такую бурю. Дело выеденного яйца не стоит, блажь какая-то, размышляла я. Профессор в мелочах очень щепетилен и суеверен, и мой вопрос, очевидно, разбудил в нем потаенные страхи, какие вспыхивают у шотландки, когда у нее на глазах убивают паука или просыпают соль. Я начала потихоньку успокаиваться, но тут истина тяжелым грузом легла мне на сердце, и я с леденящим ужасом поняла, что дело не обошлось без постороннего чудовищного вмешательства — без лестницы достать бюст было невозможно.

Я отправилась на кухню и, насколько могла спокойно, спросила прислугу:

— Кто снял бюст со шкафа, Энн? Профессор Грегг говорит, что не трогал его. Вы нашли стремянку в одном из сараев?

Девушка непонимающе смотрела на меня.

— Я и не притрагивалась к нему, мисс, — сказала она. — Я увидела его на теперешнем месте давеча утром, когда протирала пыль в комнате. Помнится, это было в среду, да-да, наутро после топ ночи, когда на Кредока опять нашло. Моя комната рядом с его, — продолжала с жалостью Энн. — Это был какой-то кошмар! Мальчик так орал, имена непонятные выкрикивал. Я не на шутку перепугалась, но потом пришел хозяин, что-то сказал, перенес Кредока вниз и дал лекарство.

— А на следующее утро вы обнаружили, что бюст переехал?

— Да, мисс. Когда я спустилась вниз и открыла окна в кабинете, там стоял жуткий запах. Я еще подумала, какая гадость, что же это такое? Знаете, мисс, несколько лет назад я в выходной пошла с двоюродным братом Томасом Баркером в зоопарк. Я тогда служила у миссис Принс в Стенхоуп-Гейт. Мы отправились в зеленый домик поглядеть на змей, и там был точно такой же запах, помню, мне еще стало дурно, и Баркеру пришлось выводить меня оттуда. Вот я и говорю, такой же запах стоял в кабинете, я еще думала, с чего бы ему тут быть, когда увидела бюст на бюро хозяина. Я еще подумала: кто это сделал и как? А когда начала протирать пыль, глянула на бюст — а на нем здоровенный такой след, прямо по пыли, пыль-то с него лет тридцать не стирали, и на следы от пальцев не похоже, а просто полоса — широкая, длинная. Я прошлась по ней рукой, сама не знаю зачем, а она такая скользкая, липкая, будто змея проползла. Странно, правда, мисс? И кто это сделал? Беда, да и только.

Своей болтовней добросердечная Энн окончательно выбила меня из колеи. Я рухнула в постель и закусила губы, чтобы не закричать от мучительного ужаса и смятения чувств. Я просто едва не обезумела от страха; уверена, случись это днем, ноги моей гам не было бы через пять минут. Я забыла бы все свое мужество, долг благодарности, все, чем была обязана профессору Греггу, не задумалась бы о том, какая судьба меня ждет и не придется ли мне вновь умирать голодной смертью, — только бы выскочить из липкой паутины панического ужаса, которая с каждым днем стягивалась вокруг меня все туже и туже. Если бы знать, думала я тогда, если бы знать, чего бояться, я бы себя защитила, но здесь, в этом уединенном доме, окруженном со всех сторон дремучим лесом и уступами холмов, страх словно выползал из каждого угла, и кровь стыла в жилах от едва слышного глухого ворчания ночи.

Тщетно призывала я на помощь остатки своего скептицизма и силилась холодным рассудком подкрепить перу в естественный порядок вещей — воздух, сочившийся в растворенное окно, дышал тайнами, я сидела в темноте и ощущала, как тишина становится тягостной и скорбной, словно на заупокойной службе, а мое воображение рисовало всяческих странных существ, роящихся в камышах у речной заводи.

Утром, едва ступив на порог столовой, я почувствовала, что неведомый мне сюжет близок к развязке. Профессор сидел с каменным лицом и явно никого и ничего не слышал.

— Я отправляюсь на довольно длительную прогулку, — сказал он, когда с завтраком было покончено. — Если я не вернусь к ужину, не ждите меня и не думайте, будто что-то случилось. В последнее время я заскучал, засиделся, и небольшая прогулка меня встряхнет. Не исключено, что я переночую в какой-нибудь скромной гостинице, если она мне покажется чистой и удобной.

По опыту совместной жизни с профессором Греггом я знала, что им движет отнюдь не желание развлечься. Я не могла и предположить, куда он направляется, и не имела ни малейшего представления о том, что он задумал. Все мои ночные страхи вернулись, и когда профессор, улыбаясь, стоял около дома, собираясь с силами перед дальней дорогой, я принялась умолять его остаться и распрощаться с мечтой о неизвестном континенте.

— Нет-нет, мисс Лелли, — отвечал он, продолжая улыбаться. — Уже поздно. Vestigia nulla retrorsum[84] — девиз всех истинных первооткрывателей, хотя в моем случае, думается, это не стоит понимать слишком буквально. Но, право же, вы напрасно так тревожитесь. Моя маленькая экспедиция не опаснее дня, проведенного геологом в горах с киркой в руках. Риск определенный, конечно, есть, как и во время любой обычной экскурсии. Но в конце концов, могу же я позволить себе некоторую беспечность? Я же не делаю ничего предосудительного. Так что — выше нос! Я прощаюсь с вами, самое позднее, до завтрашнего утра.

Он легко зашагал вверх по дороге, отворил калитку, ведущую в лес, и исчез в гуще деревьев.

Исполненный тягостного сумрака день тянулся бесконечно долго. Я вновь ощущала себя пленницей древнего леса, брошенной в неведомый край тайн и кошмаров, причем так давно, что живой мир уже забыл о моем существовании. Надежда и страх боролись во мне, а между тем время шло к ужину, и я замерла в ожидании того момента, когда в холле зазвучат шаги профессора и его ликующий голос возвестит неведомую мне победу. Но наступила ночь, а профессора все не было.

Утром, когда служанка постучалась ко мне, я первым делом спросила ее, не вернулся ли хозяин; услышав, что спальня его пуста, я похолодела от отчаянья. Но во мне все еще теплилась надежда, что профессор встретил кого-нибудь и вернется к ланчу или чуть позднее. Я взяла детей и отправилась на прогулку в лес, изо всех сил стараясь веселиться, играть с ними — одним словом, вести себя так, словно ничего не случилось. Час за часом ждала я, и мысли мои становились все более мрачными.

Снова наступил вечер, я не находила себе места, и наконец, когда я через силу давилась ужином, снаружи послышались шаги и мужской голос.

Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.

— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.

— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.

Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.

— Присаживайтесь, мистер Морган. — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?

— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — отдать ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.

Он вытащил что-то из кармана и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел.

Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом, аккуратно скрепленным печатью и адресованным мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на лицевой стороне пакета. С дрожью в сердце я сорвала печать. Внутри оказался еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.

"Дорогая моя мисс Лелли, цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне, но вы имеете право узнать все — если пожелаете. Загляните в левый ящик моего стола, найдите там ключ от секретера — на нем есть особая пометка. В глубине секретера лежит большой конверт, скрепленный печатями и адресованный вам. Можете немедля бросить его в огонь, и тогда будете гораздо спокойнее спать по ночам. Но если вам угодно знать мою историю — читайте. Она написана дли вас".

Внизу стояла знакомая твердая подпись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не представляя, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня, накатывая отвратительной серой волной, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печать на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь при свете настольной лампы, сидя за бюро, на котором стоял бюст Питта.

Заявление Уильяма Грегга

Действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.

Много лет минуло с тех пор, как гипотеза, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжила в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под названием этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности.

Особенно меня увлекала идея изучения рассказов о чудесном народе из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья "справедливыми" и "добрыми" именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе[85].

К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала, и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — все совсем иначе. Иной настрой сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел ка-кой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал.

Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки па соитие демонов и дочерей человеческих.

Подобно тому как мы превратили "чудесный народ" в добросердечных, хоть и чуточку капризных эльфов, так же мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.

Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что собирались на шабаш? Конечно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека.

В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, подтверждающий эту теорию, но все же я не мог категорически отрицать, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем.

Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и неискаженных преданий о так называемом чудесном народе есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются необыкновенными.

Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о членораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.

На том я и стоял, радуясь, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе как ни в чем не бывало с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов существует и поныне? А вдруг они по-прежнему живут в диких, пустынных местах и время от времени являют миру злые деяния, о которых рассказывают первобытные мифы, вечные, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков.

Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликования я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными пауками, доведись ему, гуляя но тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я вырезал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций.

Долго сидел я в тог вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался, чтобы здравый смысл не охладил пыл первых откровений. Когда же я начат беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, не замечают, может быть, исключительно важных фактов.

Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла пер вую, с той лишь разницей, что все случилось в другом месте, тоже весьма удаленном. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение.

Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен покойник, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения, самые дикие версии — все напрасно. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении.

"О таких вещах в провинции распространяться не принято, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его.

Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым