Book: Закат и падение Римской Империи. Том II
Во втором томе своего монументального труда Э. Гиббон обращается к бурной истории Римской империи первой половины IV в. Автор блистательно описывает эволюцию христианства, отношение к нему римского государства, реформы, произведенные императорами, и, наконец, триумф новой религии. Под пером историка оживают характеры Константина Великого, его сыновей, молодого Юлиана Отступника, Ария, Афанасия Александрийского — людей, определивших лицо этого непростого периода римской истории.
Беспристрастное, но вместе с тем и рациональное исследование успехов и утверждения христианства можно считать за весьма существенную часть истории Римской империи. В то время как явное насилие раздирало это громадное политическое тело, а тайные причины упадка подтачивали его силы, чистая и смиренная религия тихо закралась в человеческую душу, выросла в тишине и неизвестности, почерпнула свежие силы из встреченного ею сопротивления и наконец водрузила победоносное знамение креста на развалинах Капитолия. Ее влияние не ограничилось ни продолжительностью существования, ни пределами Римской империи. После стольких переворотов, совершавшихся в течение тринадцати или четырнадцати столетий, эту религию все еще исповедуют те европейские нации, которые как в искусствах и науках, так и в военном деле опередили все другие народы земного шара. Благодаря предприимчивости и усердию европейцев она широко распространилась до самых отдаленных берегов Азии и Африки, а путем заведения европейских колоний она прочно утвердилась от Канады до Хилинов в таких странах, которые были вовсе неизвестны древним.
Но как бы ни было полезно и интересно такое исследование, оно сопряжено с двумя значительными затруднениями. Скудное и подозрительное содержание церковной истории редко дает нам возможность разгонять густой мрак, который висит над первым веком христианской церкви; с другой стороны, великий закон беспристрастия слишком часто заставляет нас указывать несовершенства тех христиан, которые проповедовали Евангелие или уверовали в него, не получив вдохновения свыше; а в глазах невнимательного наблюдателя их недостатки могут набросить тень на веру, которую они исповедовали. Но и негодование благочестивого христианина, и воображаемое торжество нечестивца прекратятся, лишь только они припомнят, не только кем, но и кому было ниспослано божественное откровение. Теолог может предаваться удовольствию изображать религию в той первобытной ее чистоте, с которою она низошла с небес. Но на историке лежит более грустная обязанность. Он должен указать ту неизбежную примесь заблуждений и искажений, которая вкралась в эту религию во время ее долгого пребывания на земле среди слабых и выродившихся существ.
Весьма естественно, что наша любознательность внушает нам желание исследовать, какими способами христианская вера одержала столь замечательную победу над религиями, установленными на земле. На этот вопрос можно дать ясный и удовлетворительный ответ: этой победой христианская религия обязана неопровержимой ясности самой доктрины и верховному промыслу ее Творца. Но так как истина и доводы рассудка редко находят благосклонный прием в этом мире, и так как благость Провидения часто нисходит до того, что пользуется страстями человеческого сердца и общими условиями человеческого существования как орудиями для достижения своих целей, то да будет нам дозволено задаться с должным смирением вопросом не о том, конечно, какие были главные причины быстрых успехов христианской церкви, а о том, какие были их второстепенные причины. Тогда мы, может быть, найдем, что следующие пять причин, как кажется, были те, которые всего более благоприятствовали и содействовали ее успехам:
1.Непоколебимое и, если нам будет дозволено так выразиться, не терпящее противоречий усердие христиан, правда заимствованное из иудейской религии, но очищенное от тех низких и неуживчивых наклонностей, которые, вместо того чтобы привлекать язычников к вере Моисея, отталкивали их от нее.
2.Учение о будущей жизни, усовершенствованное всякого рода добавочными соображениями, способными придать этой важной истине вес и действительную пользу.
3.Способность творить чудеса, которую приписывали первобытной церкви.
4.Чистая и строгая нравственность христиан.
5.Единство и дисциплина христианской республики, мало-помалу образовавшей самостоятельное и беспрестанно расширявшееся государство в самом центре Римской империи.
I.Мы уже говорили о том, какая религиозная гармония царствовала в древнем мире и с какой легкостью самые не-
сходные между собою и даже враждовавшие друг с другом народы заимствовали одни у другого или по меньшей мере уважали суеверия одни других. Только один народ не захотел примкнуть к этому безмолвному соглашению всего человеческого рода. Иудеи, томившиеся в течение многих веков под владычеством ассирийских и персидских монархов в низком рабстве, вышли из своей неизвестности под управлением преемников Александра, а так как они размножались с поразительной быстротой сначала на востоке, а потом и на западе, то они скоро возбудили любопытство и удивление в других народах. Непреклонное упорство, с которым они держались своих религиозных обрядов, и необщительность их нравов заставляли видеть в них особую породу людей, явно высказывавших или весьма слабо скрывавших свою непримиримую ненависть ко всему человеческому роду. Ни насилия Антиоха, ни ухищрения Ирода, ни пример соседних наций никогда не могли склонить иудеев к тому, чтобы они присоединили к учреждениям Моисея изящную мифологию греков. Придерживаясь принципов всеобщей религиозной терпимости, римляне охраняли суеверия, к которым чувствовали презрение. Снисходительный Август дал приказание, чтобы в Иерусалимском храме были совершены жертвоприношения и вознесены молитвы о благополучии его царствования, тогда как самый последний из потомков Авраама сделался бы предметом отвращения и для самого себя, и для своих соотечественников, если бы воздал такую же почесть Капитолийскому Юпитеру. Но умеренность завоевателей не в состоянии была заглушить щекотливых предрассудков их подданных, которых тревожили и оскорбляли языческие понятия, неизбежно проникавшие в находившуюся под римским владычеством провинцию. Безрассудная попытка Калигулы поставить свою собственную статую в Иерусалимском храме не удалась вследствие единодушного сопротивления народа, который боялся такого поругания святыни гораздо более, нежели смерти. Привязанность этого народа к Моисееву закону была так же сильна, как и его ненависть к иностранным религиям; а так как его благочестивые влечения наталкивались на стеснения и сопротивление, то они с особым напряжением расчищали себе путь и превращались по временам в бешеный поток.
Это непреклонное упорство, казавшееся древним столь отвратительным или столь смешным, получило более возвышенный характер с тех пор, как Провидение поведало нам таинственную историю избранного народа. Но благочестивая и даже требовательная привязанность, которую обнаруживали к Моисеевой религии иудеи, жившие после сооружения второго храма, покажется еще белее удивительной, если мы сравним ее с упорным неверием их предков. В то время как закон был ниспослан на горе Синае при раскатах грома, как волны океана и течение планет были приостановлены для удобства израильтян, а мирские награды и наказания были непосредственными последствиями их благочестия или их неповиновения, они беспрестанно бунтовали против очевидного величия их божественного монарха, ставили идолов различных наций в святилище Иеговы и даже перенимали фантастические обряды, совершавшиеся в палатках арабов или в городах Финикии. По мере того как Небо справедливо отказывало в своем покровительстве столь неблагодарной расе, ее вера мало-помалу крепла и очищалась. Современники Моисея и Иисуса Навина взирали с беспечным равнодушием на самые удивительные чудеса. А в менее отдаленные времена, в то время как иудеи терпели страшные бедствия, вера в эти чудеса спасала их от всеобщего заражения язычеством, так что этот оригинальный народ - в нарушение общеизвестных принципов человеческого ума - по-видимому, с большею твердостью и с большею готовностью верил в традиции своих дальних предков, чем в свидетельство своих собственных чувств.
Иудейская религия была удивительно хорошо приспособлена для обороны, но никогда не была годна для завоеваний, и число новообращенных, как кажется, никогда не превышало в значительной мере числа вероотступников. Божеские обещания были первоначально даны одному семейству, и только этому семейству был предписан отличительный обряд обрезания. Когда потомство Авраама умножилось, как песчинки на дне морском, Божество, из уст которого оно получило систему законов и обрядов, объявило себя собственным и как бы национальным Богом Израиля и с самой тщательной заботливостью отделило свой любимый народ от остального человеческого рода. Завоевание Ханаанской земли сопровождалось столькими чудесами и таким кровопролитием, что победоносные иудеи оказались в непримиримой вражде со всеми своими соседями. Им было приказано истребить некоторые из самых преданных идолопоклонству племен, и исполнение этой божеской воли редко замедлялось слабостью человеколюбия. Им было запрещено вступать в браки или союзы с другими нациями, а запрещение принимать иностранцев в свою конгрегацию, которое в некоторых случаях было пожизненным, почти всегда распространялось до третьего, до седьмого и даже до десятого поколения. Обязанность проповедовать язычникам религию Моисея никогда не предписывалась законом, а иудеи никогда не были расположены налагать ее на себя добровольно.
В вопросе о приеме новых граждан этот необщительный народ руководствовался себялюбивым тщеславием греков, а не великодушной политикой Рима. Потомки Авраама ласкали себя мыслию, что к ним одним перешел по наследству завет, и боялись уменьшить цену этого наследства беспрепятственным его дележом с разными чужеземцами. Расширившиеся сношения с другими народами расширили сферу их знаний, но не ослабили их предрассудков, и всякий раз, как Бог Израилев приобретал новых поклонников, он был этим обязан гораздо более непостоянному характеру политеизма, нежели деятельному усердию своих собственных миссионеров. Религия Моисея, по-видимому, была установлена для одной только страны и только для одного народа, и если бы в точности исполнялось предписание, что каждое лицо мужского пола должно три раза в году предстать перед лицом Иеговы, то иудеи никогда не могли бы распространиться далее узких пределов обетованной земли. Правда, это препятствие было устранено разрушением Иерусалимского храма, но самая значительная часть иудейской религии была вовлечена в это разрушение, и язычники, долго дивившиеся странным рассказам о пустом святилище, никак не могли понять, что могло быть предметом и что могло быть орудием такого богослужения, у которого не было ни храмов, ни алтарей, ни священников, ни жертвоприношений. Однако даже во времена своего упадка иудеи не переставали заявлять притязания на лестные для их гордости исключительные привилегии вместо того, чтобы искать общения с чужеземцами; они не переставали держаться с непреклонной твердостью тех постановлений своей религии, исполнение которых на практике еще было в их власти. Различия, установленные между днями и между кушаньями, а также множество других мелочных, но вместе с тем стеснительных постановлений их религии были диаметрально противоположны привычкам и предрассудкам других народов и потому внушали этим последним отвращение и презрение. Уже только один мучительный и даже опасный обряд обрезания мог оттолкнуть от дверей синагоги того, кто пожелал бы обратиться в иудейскую веру.
При таких-то условиях появилось на свет христианство, опиравшееся на влияние Моисеева закона, но высвободившееся из-под тяжести его оков. Как старая система, так и новая требовали исключительной преданности к истине религии и к единству Божию, и все, чему стали с тех пор поучать человечество касательно свойств и предначертаний Высшего Существа, усиливало уважение к этому таинственному учению. Божественный авторитет Моисея и пророков был не только признан, но и упрочен, как самая солидная основа христианства. С самого начала мира непрерывный ряд предсказаний предвещал и подготовлял давно ожидавшееся пришествие Мессии, которого - в угоду грубым понятиям иудеев - изображали чаще в виде короля или завоевателя, нежели в виде пророка, мученика и Сына Божия. Его очистительная жертва и довершила и упразднила неудовлетворительные жертвоприношения, совершавшиеся в иудейском храме. Прежние обряды, состоящие только из типов и фигур, были заменены чистым и духовным культом, одинаково приспособленным и ко всем климатам, и ко всяким положениям человеческого рода, а посвящение посредством крови было заменено более невинным способом посвящения посредством воды. Обещание божеских милостей, вместо того чтобы ограничиваться исключительно потомством Авраама, могло распространяться на всех - на свободных людей и на рабов, на греков и на варваров, на иудеев и на язычников. Одним только членам христианской церкви были предоставлены разного рода привилегии, способные вознести новообращенного с земли на небо, способные усилить его благочестие, обеспечить его благополучие и даже удовлетворить то тайное чувство гордости, которое под видом благочестия вкрадывается в человеческую душу; но вместе с тем всему человеческому роду дозволяли и даже предлагали приобретать это славное отличие, которое не только раздавалось в виде милости, но и налагалось в виде долга. Самая священная обязанность новообращенного заключалась в том, чтоб распространять между его друзьями и родственниками неоценимые дары, которые он получил, и в том, чтобы предостерегать их от отказа, который был бы строго наказан, как преступное нежелание подчиниться воле хотя и благого, но грозного по своему всемогуществу божества.
Впрочем, церковь высвободилась из оков синагоги не вдруг и не без затруднений. Иудейские новообращенные, признававшие Иисуса за того Мессию, пришествие которого было предсказано их древними оракулами, уважали его как пророка, поучавшего добродетели и религии, но они упорно держались обрядов своих предков и желали подчинить этим обрядам язычников, которые беспрестанно увеличивали число верующих. Эти иудействующие христиане, по-видимому, не без основания ссылались на божественное происхождение Моисеева закона и на неизменные совершенства его великого Творца. Они утверждали, что если бы Высшее Существо, которое вечно пребывает неизменным, вознамерилось отменить те священные обряды, которые служили отличием избранного Им народа, то их отмена была бы не менее ясна и торжественна, чем их первоначальное установление; что вместо частых заявлений, предполагавших или подтверждавших вечность Моисеевой религии, на эту религию смотрели бы как на временную систему, долженствующую существовать только до пришествия Мессии, который преподаст человеческому роду более совершенную веру и более совершенный культ; что сам Мессия и беседовавшие с ним на земле его ученики не стали бы поощрять своим примером самое точное соблюдение Моисеева закона, а объявили бы перед целым миром об отмене этих бесполезных и устарелых обрядов и не допустили бы, чтоб христианство в течение стольких лет бесславно смешивалось с различными сектами иудейской церкви. Таковы, как кажется, были аргументы, к которым прибегали для защиты приходившей в совершенный упадок Моисеевой религии; но трудолюбие наших ученых богословов вполне объяснило двусмысленные выражения Ветхого Завета и двусмысленное поведение апостольских проповедников. Систему Евангелия следовало развивать мало-помалу, и нужно было с большой сдержанностью и деликатностью произносить обвинительный приговор, столь несогласный с наклонностями и предрассудками новообращенных иудеев.
История иерусалимской церкви служит убедительным доказательством того, как были необходимы такие предосторожности и как было глубоко впечатление, произведенное иудейской религией на умы ее последователей. Первые пятнадцать иерусалимских епископов были все без исключения иудеи, над которыми был совершен обряд обрезания, а конгрегация, в которой они председательствовали, соединяла закон Моисея с учением Христа. Понятно, что первоначальные традиции церкви, основанной только через сорок дней после смерти Христа и управлявшейся почти столько же лет под непосредственным руководством его апостолов, считались за образец правоверия. Дальние церкви очень часто прибегали к авторитету своей почтенной матери и помогали ей в нужде сборами добровольных пожертвований. Но когда многочисленные и богатые общины образовались в больших городах империи - в Антиохии, Александрии, Эфесе, Коринфе и Риме, уважение, которое внушал Иерусалим всем христианским колониям, стало незаметным образом ослабевать. Положившие основу церкви иудейские новообращенные или, как их впоследствии называли, назареи скоро были подавлены всевозраставшей массой новообращенных, переходивших под знамя Христа из различных религий политеизма, а язычники, сбросившие с себя, с одобрения своего особого апостола, невыносимое бремя Моисеевых обрядов, в конце концов стали отказывать своим более взыскательным собратьям в такой же терпимости, какой они вначале смиренно просили для самих себя. Назареи сильно пострадали от гибели храма, города и общественной религии Иудеи, так как, хотя они и отказались от религии своих предков, они были тесно связаны своими нравами с своими нечестивыми соотечественниками, несчастия которых язычники приписывали презрению высшего божества, а христиане более основательно приписывали его гневу. Назареи удалились из развалин Иерусалима на другую сторону Иордана в небольшой городок Пеллу, где старая церковь томилась более шестидесяти лет в одиночестве и неизвестности. Они находили для себя некоторое утешение в частых посещениях священного города и в надежде, что они когда-нибудь снова поселятся в тех местах, к которым и природа и религия внушали им и любовь и благоговение. Но в конце концов свирепый фанатизм иудеев был причиной того, что в царствование Адриана чаша их бедствий переполнилась: римляне, выведенные из терпения их беспрестанными возмущениями, воспользовались правами победы с необычайной строгостью. Император основал на горе Сион новый город под названием Aelia Capitolina, дал ему привилегии колонии и, запретив иудеям приближаться к нему под страхом самых строгих наказаний, поставил там гарнизоном римскую когорту для наблюдения над исполнением его приказания. Назареям представлялся только один способ избежать
окончательной гибели, и в этом случае сила истины нашла для себя подпору во влиянии мирских интересов. Они выбрали своим епископом духовного сановника языческого происхождения Марка, который, по всему вероятию, был уроженцем Италии или которой-нибудь из латинских провинций. По его настоянию самая значительная часть конгрегации отказалась от Моисеева закона, которого она постоянно держалась в течение более ста лет. Этим принесением в жертву своих привычек и привилегий назареи купили свободный доступ в колонию Адриана и более прочно скрепили свою связь с кафолической церковью.
Когда имя и почетные отличия иерусалимской церкви были перенесены на гору Сион, тогда жалкие остатки назареев, отказавшихся следовать за своим латинским епископом, подверглись обвинениям в ереси и расколе. Они по-прежнему жили в Пелле, распространились оттуда по селениям, находившимся в окрестностях Дамаска, и основали незначительную церковь в Сирии в городе Берее, или, как его теперь называют, в Алеппо. Название назареев скоро стали находить слишком почетным для этих христианских иудеев и дали им презрительный эпитет эбионитов, обозначавший предполагаемую бедность как их ума, так и их положения.
Через несколько лет после восстановления иерусалимской церкви возникли сомнения о том, может ли надеяться быть спасенным тот, кто искренно цризнает Иисуса за Мессию, но все-таки не перестает соблюдать закон Моисея. Человеколюбивый характер Юстина Мученика заставил его ответить на этот вопрос утвердительно, и, хотя он выражался с самой сдержанной скромностью, он высказался в пользу таких несовершенных христиан, если только они будут довольствоваться исполнением Моисеевых обрядов и не будут настаивать на их всеобщем исполнении или на их необходимости. Но когда от Юстина настоятельно потребовали, чтоб он сообщил мнение церкви, он признался, что между православными христианами много таких, которые не только отказывают своим иудействующим собратьям в надежде спасения, но даже уклоняются от всякого с ними обмена дружеских услуг, гостеприимства и приличий общежития. Более суровое мнение, как и следовало ожидать, одержало верх над более мягким, и последователи Моисея навсегда отделились от последователей Христа. Несчастные эбиониты, отвергнутые одной религией как вероотступники, а другой как еретики, нашлись вынужденными принять более определенный характер, и, хотя некоторые следы этой устарелой секты встречаются даже в четвертом столетии, они мало-помалу слились частью с христианской церковью, частью с синагогой.
В то время как православная церковь держалась середины между чрезмерным уважением к закону Моисея и незаслуженным презрением к нему, различные еретики, впадая в противоположные крайности, вовлеклись в заблуждения и сумасбродства.
Удостоверенная истина иудейской религии привела эбио- нитов к тому заключению, что она никогда не может быть уничтожена; а из ее предполагаемых несовершенств гностики опрометчиво заключили, что она никогда не была установлена божественной мудростью. Против авторитета Моисея и пророков можно сделать некоторые возражения, которые сами собою возникают в скептическом уме, хотя они и могут происходить лишь от нашего незнакомства с отдаленной древностью и из нашей неспособности составить себе правильное понятие о божественных предначертаниях. Гностики горячо взялись за эти возражения и смело доказывали их основательность, опираясь на свои шаткие научные познания. Так как эти еретики большею частью отвергали чувственные наслаждения, то они с негодованием нападали и на многоженство патриархов, и на любовные похождения Давида, и на сераль Соломона. Они не знали, как согласить завоевание Ханаанской земли и истребление доверчивых туземцев с обыкновенными понятиями о человеколюбии и справедливости. Но когда они вспоминали о длинном ряде убийств, экзекуций и поголовных истреблений, запятнавших почти каждую страницу иудейских летописей, они признавали, что палестинские варвары относились к своим врагам-язычникам с таким же жестокосердием, с каким они относились к своим друзьям и соотечественникам. Переходя от приверженцев закона к самому закону, они утверждали, что религия, которая состоит только из кровавых жертвоприношений и мелочных обрядов и в которой как награды, так и наказания носят исключительно плотский и мирской характер, не может внушать любви к добродетели и не может сдерживать пылкость страстей. Гностики относились с нечестивой насмешкой к повествованию Моисея о сотворении мира и грехопадении человека; они не могли с терпением выслушивать рассказы об отдохновении божества после шестидневного труда, о ребре Адама, о садах Эдема, о древе жизни и древе познания добра и зла, о говорящем змее, о запрещенном плоде и об обвинительном приговоре, произнесенном над всем человеческим родом в наказание за легкий проступок, совершенный его первыми прародителями. Бога Израилева гностики нечестиво выдавали за такое существо, которое доступно страстям и заблуждениям, которое прихотливо в раздачах своих милостей, неумолимо в своем мщении, низко подозрительно во всем, что касается его суеверного культа, и ниспосылает свое покровительство только одной нации, ограничивая его пределами земной временной жизни. В таком характере они не могли найти ни одной черты, характеризующей премудрого и всемогущего Отца вселенной. Они допускали, что религия иудеев была в некоторой мере менее преступна, нежели идолопоклонство язычников, но их основным учением было то, что Христос, которому они поклонялись как первой и самой блестящей эманации божества, появился на земле для того, чтобы спасти человеческий род от его различных заблуждений, и для того, чтобы поведать новую систему истины и совершенства. Самые ученые отцы церкви, по какой-то странной снисходительности, имели неосторожность одобрить лжемудрствова- ние гностиков. Сознавая, что буквальное толкование Священного Писания противно всем принципам и веры и разума, они воображали, что они гарантированы от всяких нападок и неуязвимы под прикрытием того широкого аллегорического забрала, которым они старательно прикрыли все самые слабые стороны Моисеевых законов.
Один писатель сделал более простодушное, чем правдивое, замечание, что девственная чистота церкви ни разу не была нарушена расколом или ересью до царствования Траяна или Адриана, то есть в течение почти ста лет после смерти Христа. Мы, с своей стороны, сделаем гораздо более основательное замечание, что в течение этого периода последователи Мессии пользовались и для своих верований, и для своих обрядов более широкою свободой, чем какая когда-либо допускалась в следующие века. Когда условия вступления в христианское общество мало-помалу сузились, а духовная власть господствующей партии сделалась более требовательной, от многих из самых почтенных последователей христианского учения стали требовать, чтоб они отказались от своих личных мнений; но это привело лишь к тому, что они стали заявлять эти мнения более решительно, стали
делать выводы из своих ложных принципов и наконец открыто подняли знамя бунта против единства церкви. Гностики были самые образованные, самые ученые и самые богатые из всех, кто носил название христиан, а их прозвище, обозначавшее превосходство знаний, или было принято ими самими из гордости, или было дано им в насмешку завистливыми противниками. Они почти все без исключения происходили от языческих семейств, а главные основатели секты, как кажется, были родом из Сирии или из Египта, где теплый климат располагает и ум, и тело к праздности и к созерцательному благочестию. Гностики примешивали к христианской вере множество заимствованных или от восточной философии, или даже от религии Заратуштры возвышенных, но туманных идей касательно вечности материи, существования двух принципов и таинственной иерархии невидимого мира. Лишь только они углубились в эту обширную пропасть, у них не оказалось другого руководителя, кроме необузданной фантазии, а так как стези заблуждений разнообразны и бесконечны, то гностики незаметным образом разделились более чем на пятьдесят различных сект, между которыми самыми известными, как кажется, были василидиане, валентиане, маркиониты и в более позднюю эпоху манихеи. Каждая из этих сект могла похвастаться своими епископами и конгрегациями, своими учеными богословами и мучениками, а вместо признанных церковью четырех Евангелий еретики пустили в ход множество повествований, в которых деяния и слова Христа и его апостолов были приспособлены к их учениям. Гностики имели быстрый и обширный успех.
Они наводнили Азию и Египет, утвердились в Риме и проникали иногда в западные провинции империи. Они стали размножаться преимущественно во втором столетии; третье столетие было эпохой их процветания, а в четвертом и пятом они были подавлены преобладающим интересом более модных сюжетов полемики и мощным влиянием господствовавшей власти. Хотя они беспрестанно нарушали спокойствие церкви и нередко унижали ее достоинство, они не замедляли распространения христианства, а скорей содействовали ему. Самые резкие возражения и предубеждения новообращенных язычников были направлены против Моисеева закона, но им был открыт доступ в многое христианские общины, не требовавшие от их неразвитых умов веры в предварительное откровение. Их верования мало-помалу крепли и расширя-
лись, а церковь в конце концов обращала в свою пользу завоевания самых заклятых своих врагов.
Но как бы ни были различны мнения православных, эбио- нитов и гностиков касательно божественности или обязанности Моисеева закона, все они были в одинаковой мере одушевлены тем исключительным религиозным рвением и тем отвращением к идолопоклонству, которыми иудеи отличались от других народов древнего мира. Философ, считавший многобожие за составленную руками человека смесь обмана с заблуждениями, мог скрывать свою презрительную улыбку под маской благочестия, не опасаясь, чтоб его насмешка или его одобрение могли подвергнуть его мщению какой-нибудь невидимой силы, так как подобные силы были в его глазах не более как созданиями фантазии. Но языческие религии представлялись глазам первобытных христиан в гораздо более отвратительном и гораздо более страшном виде. И церковь, и еретики были одного мнения насчет того, что демоны были и творцами, и покровителями, и предметами идолопоклонства. Этим разжалованным из звания ангелов и низвергнутым в адскую пропасть мятежным духам было дозволено бродить по земле для того, чтобы мучить тело грешных людей и соблазнять их душу. Демоны скоро подметили в человеческом сердце природную склонность к благочестию, стали ею злоупотреблять и, коварным образом отклонив человеческий род от поклонения его Создателю, присвоили себе и место, и почести, принадлежащие Верховному Божеству. Благодаря успеху своих злонамеренных замыслов они удовлетворили свое собственное тщеславие и свою жажду мщения и вместе с тем вкусили единственного наслаждения, какое еще было им доступно, - получили надежду сделать человеческий род соучастником в своем преступлении и в своем бедственном положении. Тогда утверждали или по меньшей мере воображали, что эти мятежные духи распределили между собой самые важные роли политеизма, что один демон присвоил себе имя и атрибуты Юпитера, другой - Эскулапа, третий - Венеры, быть может, четвертый - Аполлона и что благодаря своей продолжительной опытности и воздушной натуре они исполняли с искусством и достоинством принятые на себя роли. Скрываясь в храмах, они устраивали празднества и жертвоприношения, выдумывали басни, произносили изречения оракулов и нередко даже творили чудеса. Христиане, которые могли так легко объяснять все неестественные явления вмешательством злых духов, без труда и даже охотно принимали самые нелепые вымыслы языческой мифологии. Но к их вере в эти вымыслы примешивалось чувство отвращения. В их глазах даже самое легкое изъявление уважения к национальному культу было бы непосредственным преклонением перед демоном и мятежом против величия Божия.
Вследствие таких понятий самая существенная и самая трудная обязанность христианина заключалась в том, чтоб не запятнать себя исполнением какого-нибудь языческого обряда. Религия древних народов не была лишь умозрительной доктриной, преподаваемой в школах или проповедуемой в храмах. Бесчисленные божества и обряды политеизма были тесно связаны со всеми деловыми занятиями и со всеми удовольствиями и общественной, и частной жизни; по-видимому, не было возможности уклониться от их исполнения, не отказавшись вместе с тем от всяких сношений с другими людьми, от всяких общественных обязанностей и развлечений. Важные вопросы касательно заключения мира или объявления войны рассматривались и решались при жертвоприношениях, на которых обязаны были присутствовать и должностные лица, и сенаторы, и солдаты, - одни в качестве председателей, а другие в качестве участвующих лиц. Общественные зрелища составляли существенную принадлежность приятного на взгляд благочестия язычников, которые были убеждены, что боги смотрят как на самое приятное для них приношение на те игры, которые праздновались государем и народом в установленные в их честь торжественные дни. Христианин, с благочестивым отвращением избегавший гнусных зрелищ цирка и театра, попадался в адскую ловушку всякий раз, как за приятельской пирушкой происходили возлияния вина с призыванием богов-покровителей и с пожеланиями друг другу счастия. Когда невеста, сопровождаемая свадебным кортежем, с притворным нежеланием переступала порог своего нового жилища или когда печальная похоронная процессия медленно двигалась в направлении к костру, христианин покидал тех, кто был для него всех дороже, из опасения сделаться соучастником в преступлении, которое сопряжено с исполнением этих нечестивых обрядов. Всякое искусство и всякое ремесло, имевшее малейшую связь с сооружением или с украшением идолов, считалось оскверненным грязью идолопоклонства, а результатом этого строгого приговора было то, что большинство членов общины, занимавшееся либеральными или ремесленными профессиями, было осуждено на вечную нищету. Если мы остановим наше внимание на многочисленных остатках древности, то мы найдем, что, кроме изображений богов и священных орудий их культа, и дома, и мебель язычников были обязаны самыми роскошными из своих украшений тем изящным формам и привлекательным вымыслам, которым фантазия греков придала такую долговечность. Даже такие искусства, как музыка и живопись, как красноречие и поэзия, истекали из того же нечастого источника. В глазах отцов церкви Аполлон и музы были органами адского духа, Гомер и Вергилий - самыми высшими из их служителей, а великолепная мифология, наполняющая и одушевляющая произведения их гения, имела назначением превозносить славу демонов. Даже в общеупотребительном языке Греции и Рима было множество таких привычных нечестивых выражений, которые осторожный христианин мог по нечаянности произнести или выслушать без протеста.
Опасные искушения, со всех сторон подстерегавшие неосторожного верующего, делались для него вдвое более опасными в дни торжественных празднеств. Эти празднества были так искусно организованы и так искусно распределены по различным временам года, что суеверие всегда принимало внешний вид удовольствия, а иногда и вид добродетели. Некоторые из самых священных праздников римского требника имели назначением: встречать новые январские календы торжественными мольбами о благополучии всего общества и каждого из граждан; предаваться благочестивым воспоминаниям об умерших и о живых; подтверждать нена- рушаемость границ поземельной собственности; приветствовать при наступлении весны жизненные силы, дающие плодородие; увековечить воспоминание о двух самых достопамятных эрах Рима: об основании города и об основании республики - и восстановить во время гуманной разнузданности Сатурналий первобытное равенство человеческого рода. О том, какое отвращение внушали христианам эти нечестивые церемонии, можно составить себе некоторое понятие по той тонкой разборчивости, которую они выказывали в одном гораздо менее тревожном случае. В дни общего веселья древние имели обыкновение украшать двери своих домов фонарями и лавровыми ветвями и надевать на головы гирлянды из цветов. С этим невинным и приятным для глаз обычаем, пожалуй, можно бы было примириться, если бы можно было смотреть на него как на чисто гражданское установление. Но, к несчастью, оказывалось, что двери находились под покровительством домашних богов, что лавровое дерево посвящено любовнику Дафны и что гирлянды из цветов хотя и употреблялись часто как символы радости или печали, но первоначально назначались на служение суеверию. Те из христиан, которые из страха соглашались сообразоваться в этом случае с обычаями своей родины и с требованиями начальства, мучили себя самыми мрачными мыслями; они боялись и упреков своей собственной совести, и порицаний со стороны церкви, и угроз божеского мщения.
Вот какое заботливое было нужно внимание для того, чтоб охранить чистоту Евангелия от заразительного духа идолопоклонства. Последователи установленной религии бессознательно исполняли и в общественной, и в частной жизни суеверные религиозные обряды, к которым их привязывали воспитание и привычка. Но всякий раз, как совершались эти обряды, они давали христианам повод заявлять против них горячий протест. Благодаря таким часто повторяющимся протестам в христианах постоянно укреплялась привязанность к их вере, а по мере того как росло их усердие и предпринятая ими против господства демонов война велась с большим одушевлением и с большим успехом.
II.Сочинения Цицерона выставляют в самом ярком свете невежество, заблуждения и сомнения древних философов касательно вопроса о бессмертии души. Когда они хотели научить своих последователей не бояться смерти, они внушали им ту простую и вместе с тем печальную мысль, что роковой удар, прекращающий нашу жизнь, избавляет нас от житейских невзгод и что тот не может более страдать, кто перестал существовать. Однако в Греции и Риме были некоторые мудрецы, составившие себе более возвышенное и в некоторых отношениях более основательное понятие о человеческой натуре, хотя и следует сознаться, что в таких отвлеченных исследованиях их разум часто руководствовался их воображением, а их воображение повиновалось голосу их тщеславия. Когда они с удовольствием обозревали обширность своих умственных способностей, когда они прилагали разнообразные способности памяти, фантазии и рассудка к самым глубоким умозрениям или к изучению самых важных вопросов и когда они воодушевлялись желанием славы, переносившим их в будущие века, далеко за пределы смерти и могилы, - тогда они не могли допускать, чтоб их смешивали с живущими в полях животными, и не могли верить, чтобы то существо, к достоинствам которого они питали самое искреннее уважение, должно было довольствоваться небольшим местом на земле и немногими годами жизни. Задавшись такой благоприятной для человеческого рода мыслью, они призвали к себе на помощь науку или, скорее, язык метафизики. Они скоро пришли к убеждению, что так как ни одно из свойств материи не может быть применено к деятельности ума, то, стало быть, человеческая душа есть такая субстанция, которая отлична от тела, чиста, несложна и духовна, что она не может подвергаться разложению и доступна для гораздо более высокой степени добродетели и счастия после того, как она освободится от своей телесной тюрьмы. Из этих ясных и возвышенных принципов философы, шедшие по стопам Платона, вывели весьма неосновательное заключение: они стали утверждать не только то, что человеческая душа бессмертна в будущем, но и то, что она существовала вечно, и стали смотреть на нее как на часть того бесконечного и существующего самим собою духа, который наполняет собой и поддерживает вселенную. Учение, до такой степени выходившее за пределы человеческих понятий и человеческого опыта, могло служить для философов развлечением в часы досуга; оно могло в тиши уединения приносить падающей духом добродетели луч надежды; но слабое впечатление, которое оно производило в школах, скоро изглаживалось развлечениями и деловыми занятиями обеденной жизни. Нам достаточно хорошо известны действия, характеры и мотивы самых выдающихся людей, живших во времена Цицерона и первых цезарей, так что мы можем положительно утверждать, что они никогда не руководствовались в своих поступках сколько-нибудь серьезной уверенностью в наградах или в наказаниях будущей жизни. И в судах, и в римском сенате самые даровитые ораторы не боялись оскорбить своих слушателей, называя эту доктрину пустым и нелепым мнением, которое с презрением отвергается всяким, кто не лишен образования и рассудка.
Так как, несмотря на самые благородные усилия, философия оказалась способной лишь слегка выразить желание, надежду или, по большей мере, вероятие будущей жизни, то одно только божественное откровение могло удостоверить существование и описать положение той невидимой страны, которая должна принимать души людей после их отделения от тела. Впрочем, в популярных религиях Греции и Рима мы
усматриваем несколько существенных недостатков, которые делали их неспособными к разрешению такой трудной задачи. 1. Общая система их мифологии не опиралась ни на какие солидные доказательства, и самые умные между язычниками уже не подчинялись ее незаконно захваченному авторитету. 2. Описание ада было предоставлено фантазии живописцев и поэтов, которые населяли его столькими призраками и чудовищами и распределяли награды и наказания с таким неуважением к законам, справедливости, что самая близкая человеческому сердцу истина была заглушена и обезображена нелепой примесью самых сумасбродных вымыслов.
3. Благочестивые политеисты Греции и Рима едва ли считали учение о будущей жизни за одно из основных положений своей религии. Так как провидение богов касалось скорее целых обществ, чем частных лиц, то оно проявлялось преимущественно на видимом театре здешнего мира. Мольбы, с которыми язычники обращались к алтарям Юпитера и Аполлона, выражали их заботливость о мирском благополучии и их невежество или равнодушие касательно будущей жизни. Важная истина бессмертия души проповедовалась и с большим старанием, и с большим успехом в Индии, в Ассирии, в Египте и в Галлии, а так как мы не можем приписывать это различие превосходству знаний у варваров, то мы должны приписать его влиянию лиц духовного звания, которые умели обращать мотивы добродетели в орудия честолюбия.
Казалось бы, что столь существенный для религии принцип мог быть поведан путем откровения избранному народу Палестины в самых ясных выражениях и что он мог бы быть безопасно вверен наследственной священнической расе Аарона. Но мы должны преклоняться перед таинственными декретами Провидения, когда мы усматриваем, что учение о бессмертии души опущено в Моисеевом законе: на него делаются неясные намеки пророками, а в течение длинного периода времени, отделяющего египетское пленение от вавилонского, как упования, так и опасения иудеев, по-видимому, ограничивались тесными рамками земной жизни. После того как Кир дозволил изгнанной нации возвратиться в обетованную землю, и после того как Эздра восстановил древние памятники ее религии, в Иерусалиме мало-помалу образовались две знаменитые секты - саддукеи и фарисеи. Первые из них, состоящие из самых зажиточных и самых выдающихся членов общества, строго придерживались буквального смысла Моисеева закона и из чувства благочестия отвергали бессмертие души как такое учение, которое не имеет поддержки в содержании священных книг, считавшихся ими за единственное основание их веры. А фарисеи присовокупляли к авторитету Св.Писания авторитет преданий и под именем преданий принимали некоторые умозрительные положения, заимствованные от философии или от религии восточных народов. Учение о судьбе или предопределении, об ангелах и духах и о наградах и наказаниях в будущей жизни были в числе этих новых догматов веры; а так как фарисеи, благодаря строгости своих нравов, успели привлечь на свою сторону большинство иудейского народа, то бессмертие души сделалось преобладающим убеждением синагоги под управлением государей и первосвященников из рода Маккавеев. По своему характеру иудеи не были способны ограничиться таким холодным и вялым одобрением, какое могло удовлетворить ум политеиста, и лишь только они допустили мысль о будущей жизни, они взялись за нее с тем рвением, которое всегда было отличительной чертой всей нации. Впрочем, их усердие ничего не прибавило ни к ее очевидности, ни даже к ее правдоподобию; поэтому, хотя догмат загробной жизни и бессмертия души и был внушен человеку природой, одобрен рассудком и принят суеверием, он мог получить санкцию божественной истины только от авторитета и примера Христа.
Когда обещание вечного блаженства было предложено человеческому роду с тем условием, чтоб он уверовал в Евангелие и подчинялся его заповедям, неудивительно, что столь выгодное предложение было принято огромным числом людей всяких религий, всякого звания и из всех провинций Римской империи. Древние христиане были воодушевлены таким презрением к своему земному существованию и такой твердой уверенностью в бессмертии души, о которых не может дать нам сколько-нибудь правильного понятия шаткая и неполная вера новейших веков. В первобытной церкви влияние этой истины приобретало громадную силу благодаря одному ожиданию, которое хотя и не оправдалось на деле, но имеет право на уважение по своей практической пользе и по своей древности. В то время существовало общее убеждение, что близок конец мира и что затем наступит царствие небесное. Приближение этого чудесного события было предсказано апостолами; предание о нем было сохранено их первыми учениками; а те, которые принимали в буквальном смысле
слова самого Христа, были обязаны ожидать второго и славного пришествия Сына Человеческого среди облаков прежде, нежели совершенно исчезнет то поколение, которое видело его скромное положение на земле и которое еще могло быть свидетелем бедствий иудеев в царствования Веспасиана и Адриана. Прошедшие с тех пор семнадцать столетий научили нас, что не следует придавать слишком тесный смысл таинственному языку пророчеств и откровений, но пока мудрые цели Провидения дозволяли церкви держаться этого заблуждения, оно имело самое благотворное влияние на верования и поведение христиан, живших в благоговейном ожидании той минуты, когда весь земной шар и все разнообразные племена человеческого рода задрожат от появления их божественного Судии.
Древнее и очень распространенное учение о тысячелетнем царствии было тесно связано с ожиданием второго пришествия Христа. Так как сотворение мира было окончено в шесть дней, то его продолжительность в настоящем его положении была определена в шесть тысяч лет, согласно с преданием, которое приписывалось пророку Илии. Путем точно такой же аналогии было сделано заключение, что за этим длинным периодом тяжелых усилий и споров, уже почти закончившимся, наступит полный радостей тысячелетний отдых и что Христос, окруженный торжествующим сонмом святых и избранных, спасшихся от смерти или чудным образом воскресших, будет царствовать на земле до того времени, которое назначено для последнего и общего воскресения мертвых. Эта надежда была так привлекательна для верующих, что они поспешили разукрасить столицу этого благословенного царства Новый Иерусалим самыми яркими красками фантазии. Так как предполагалось, что его обитатели не утратят своей человеческой натуры и своих чувственных влечений, то для них было бы слишком утонченно благополучие, состоящее из одних чистых и духовных наслаждений. Сады Эдема с их удовольствиями пастушеской жизни уже не годились для того развитого состояния, которого достигло общество времен Римской империи. Поэтому был воздвигнут город из золота и драгоценных каменьев; окружающая его местность была с избытком наделена земными продуктами и вином, а в пользовании всеми этими благами добродушные жители не должны были стесняться никакими недоверчивыми постановлениями об исключительном праве собственности. Веру в такое тысячелетнее царствие тщательно поддерживали все отцы церкви, начиная с Юстина Мученика и Иринея, который беседовал с непосредственными учениками апостолов, и кончая Лактанцием, который был наставником сына Константина. Если она, может быть, и не была принята повсюду, она все-таки, как кажется,господствующим чувством между православными верующими, а так как она очень хорошо согласовалась с желаниями и опасениями человеческого рода, то она в значительной мере содействовала распространению христианской веры. Но когда церковь получила довольно прочную организацию, эта временная подпора была отложена в сторону. Учение о царствии Христа на земле было сначала отнесено к числу глубокомысленных аллегорий, потом мало-помалу было низведено в разряд сомнительных и бесполезных верований и наконец было отвергнуто, как нелепая выдумка еретиков и фанатиков. Это таинственное предсказание, до сих пор входящее в состав священных книг, а в ту пору считавшееся благоприятным для общераспространенного мнения, едва не подверглось церковной опале.
В то время как последователям Христа были обещаны благоденствие и слава мирского владычества, неверующим грозили самыми страшными бедствиями. Сооружение Нового Иерусалима должно было подвигаться вперед вместе с постепенным разрушением мистического Вавилона, а пока царствовавшие до Константина императоры упорствовали в привязанности к идолопоклонству, название Вавилона применялось к Риму и к Римской империи. Для него был приготовлен целый ряд всевозможных нравственных и физических несчастий, какие только могут обрушиться на благоденствующую нацию: внутренние раздоры н вторжение самых свирепых варваров из самых отдаленных северных стран, моровая язва и голод, кометы и солнечные затмения, землетрясения и наводнения. Все это были лишь приготовительные тревожные предзнаменования той великой катастрофы, когда родину Сципионов и Цезарей должен был истребить нисшедший с неба огонь, и когда город семи холмов, вместе со своими дворцами, храмами и триумфальными арками, должен был погрузиться в огромное море пылающей серы. Впрочем, тщеславие римлян могло находить некоторое Для себя утешение в том, что с концом их владычества должно было окончиться и существование всего мира, который, уже испытав однажды гибель от воды, должен был подвергнуться вторичному и быстрому истреблению от огня. Уверенность христиан в таком всеобщем пожаре удачно согласовалась и с восточными преданиями, и с стоической философией, и с явлениями природы; даже та страна, которой, по религиозным мотивам, было предназначено сделаться первоначальной причиной и главной сценой пожара, была всех лучше приспособлена для такой роли по своей природе и по своим физическим условиям, так как в ней находились и глубокие пещеры, и пласты серы, и многочисленные огнедышащие горы, о которых нам дают лишь весьма слабое понятие вулканы Этны, Везувия и Липарских островов. Даже самые спокойные и самые неустрашимые скептики не могли не сознаться, что уничтожение тогдашней системы мира посредством огня было само по себе чрезвычайно правдоподобно. А христианин, опиравшийся в своем веровании не столько на обманчивые доводы рассудка, сколько на авторитет традиции и на толкование Св. Писания, с ужасом ожидал события, которое он считал несомненным и близким, и так как его ум был постоянно занят этой мыслию, то в каждом бедствии, обрушивавшемся на империю, он видел верный признак наступающего разрушения мира.
Осуждение на вечную гибель самых мудрых и самых добродетельных язычников за то, что им была неизвестна божественная истина, или за то, что они не верили в нее, кажется в наше время оскорблением здравого смысла и чувства человеколюбия. Но первобытная церковь, будучи более тверда в своей вере, без колебаний обрекала большую часть человеческого рода на вечные мучения. Из милосердия, быть может, и дозволялось надеяться на спасение Сократа или некоторых других древних мудрецов, руководствовавшихся светом разума прежде, нежели воссиял свет Евангелия; но относительно тех, кто после рождения или смерти Христа упорно держался прежней привычки поклоняться демонам, единогласно утверждали, что ни один из них не может ожидать помилования от справедливости прогневанного божества. Эти суровые идеи, с которыми древний мир был вовсе незнаком, по-видимому, внесли дух озлобления в такую систему, которая была основана на любви и согласии. Узы родства и дружбы нередко разрывались от различия религиозных верований, а христиане, томившиеся в этом мире под гнетом язычников, нередко до того увлекались жаждой мщения и сознанием своего духовного превосходства, что с наслаждением сравнивали свое будущее торжество с мучениями, которые ожидали их противников.
«Вы любите зрелища, - восклицает суровый Тертуллиан, - ожидайте же величайшего из всех зрелищ - последнего и неизменного суда над всей вселенной. Как я буду любоваться, как я буду смеяться, как я буду радоваться, как я буду восхищаться, когда я буду смотреть, как столькие гордые монархи и воображаемые боги будут стонать в самых глубоких пропасти преисподней; как столькие сановники, преследовавшие имя Господа, будут жариться в более жарком огне, чем какой они когда-либо зажигали для гибели христиан; как столькие мудрые философы вместе с введенными в заблуждение учениками будут делаться красными среди пламени; как столькие прославленные поэты будут трепетать перед трибуналом не Миноса, а Христа; как столькие трагические актеры будут более обыкновенного возвышать свой голос для выражения своих собственных страданий; как столькие плясуны !» Но человеколюбивый читатель, надеюсь, позволит мне задернуть завесу над остальною частию этой страшной картины, которую усердный африканец дорисовывает с большим разнообразием натянутых и безжалостных острот.
Между первыми христианами, без сомнения, было немало таких, характер которых более согласовался с смирением и милосердием той веры, которую они исповедовали. Многие из них искренно сожалели об опасностях, которые угрожали их друзьям и соотечественникам, и выказывали самое добросердечное усердие в своих стараниях спасти этих несчастных от ожидавшей их гибели. Беспечный политеист, напуганный новыми и неожиданными опасностями, от которых не могли доставить ему надеждой защиты ни его священники, ни его философы, очень часто приходил в ужас от угрозы вечных мучений и покорялся. Его опасения содействовали успехам его веры и разума, и как только в его уме зарождалось подозрение, что христианская религия, может быть, и есть та религия, которая истинна, его уже нетрудно было убедить в том, что он поступит самым предусмотрительным и самым благоразумным образом, если перейдет в нее.
Ш. Сверхъестественные дарования, которые приписывались христианам даже в этой жизни и которые ставили их выше всего остального человеческого рода, конечно, служили утешением для них самих и вместе с тем очень часто способствовали убеждению неверующих. Кроме случайных чудес, которые иногда могли совершаться благодаря непосредственному вмешательству божества, приостанавливавшего действие законов природы для пользы религии, христианская церковь со времен апостолов и первых их учеников заявляла притязание на непрерывный ряд сверхъестественных способностей: она приписывала себе дар языкознания, видений и пророчеств, способность изгонять демонов, исцелять страждущих и воскрешать мертвых. Знание иностранных языков нередко сообщалось современникам Иринея, хотя сам Ириней должен был бороться с трудностями варварского диалекта в то время, как он проповедовал Евангелие жителям Галлии. Божественное вдохновение - все равно, сообщалось ли оно в форме видений во время бдения или в форме видений во время сна, - было, как рассказывают, щедро изливаемо на верующих всякого разряда - как на женщин, так и на старцев, как на молодых мальчиков, так и на епископов. Когда их благочестивые души были подготовлены молитвами, постом и бдениями к восприятию сверхъестественного импульса, они утрачивали чувство самосознания и в экстазе высказывали то, что им было внушено, делаясь в этом случае простыми орудиями святого духа, точно так, как труба или флейта служит орудием для того, кто на ней играет. По негодованию Мозгейма (стр.221) можно составить себе понятие о том, каковы были чувства лютеранских богословов. Следует прибавить, что видения большею частью имели целью или разоблачить будущую судьбу церкви, или руководить ее тогдашней администрацией. Изгнание демонов из тела тех несчастных, которых им было дозволено мучить, считалось за замечательное, хотя и весьма обыкновенное, торжество религии, а древние поборники христианства часто ссылались на него как на самое убедительное доказательство истины христианской религии. Эта внушительная церемония обыкновенно совершалась публично в присутствии многочисленных зрителей; страждущий исцелялся благодаря могуществу или искусству заклинателя, а побежденный демон громко сознавался, что он был из числа баснословных богов древности, беззаконно присвоивших себе право быть предметами поклонения для человеческого рода. Но чудесное исцеление самых застарелых или даже самых сверхъестественных недугов не может возбуждать в нас удивления, когда мы припоминаем, что во времена Иринея, то есть около конца второго столетия, воскресение из мертвых вовсе не считалось необыкновенным происшествием, что это чудо часто совершалось, в случае надобности, путем продолжительного поста и совокупных молитв всех верующих данной местности и что воскресшие впоследствии жили довольно долго среди тех, чьим молитвам они были обязаны своим воскресением. В такую эпоху, когда вера могла похвастаться столькими удивительными победами над смертью, по-видимому, трудно было найти оправдание для скептицизма тех философов, которые, несмотря ни на что, отвергали или осмеивали учение о воскрешении мертвых. Один знатный грек свел всю религиозную полемику к этому важному пункту и дал антиохийскому епископу Феофилу слово, что немедленно перейдет в христианскую религию, если хоть один человек восстанет из мертвых в его глазах. Довольно странно то, что высшее духовное лицо главной восточной церкви, несмотря на горячее желание обратить своего друга в христианскую религию, заблагорассудило отклонить этот прямой и разумный вызов.
Несмотря на то что чудеса первобытной церкви приобрели санкцию стольких веков, на них недавно сделано было нападение в одном смелом и остроумном исследовании, которое хотя и нашло в публике самый благосклонный прием, но, как кажется, произвело общий скандал как в среде наших отечественных богословов, так и в среде богословов других протестантских церквей. В нашем противоположном взгляде на этот предмет мы руководствуемся не какими-либо особыми аргументами, а нашей манерой смотреть на вещи и мыслить и главным образом тем, что мы привыкли требовать известной степени достоверности от доказательств сверхъестественных происшествий. На историке вовсе не лежит обязанность высказывать свое личное мнение об этом щекотливом и важном спорном вопросе; но он не должен умалчивать о том, как трудно отыскать такую теорию, которая могла бы согласовать интересы религии с интересами разума, как трудно сделать надлежащее применение такой теории и как трудно с точностью определить границы того счастливого периода, которому не были знакомы заблуждение и обман и за которым можно признать дар сверхъестественных способностей. Начиная с первого из отцов церкви и кончая последним из пап, идет непрерывный ряд епископов, святых, мучеников и чудес, а развитие суеверий совершается так постепенно и почти незаметно, что мы не знаем, на котором из звеньев мы должны прервать цепь традиции. Каждый век свидетельствует о достоверности ознаменовавших его сверхъестественных событий, и его свидетельство, по-видимому, не менее веско и не менее достойно уважения, чем свидетельство предшествующего поколения; таким образом, мы незаметно доходим до того, что сами сознаем нашу непоследовательность, если жившим в восьмом и двенадцатом столетиях почтенному Беде и святому Бернару отказываем в таком же доверии, какое так охотно оказывали жившим во втором столетии Юстину и Иринею. Если бы достоверность каких-либо из числа этих чудес могла быть основана на их явной пользе и уместности, то всегда находились бы достаточные мотивы для вмешательства свыше, так как в каждом веке были неверующие, которых нужно было увидеть, были еретики, которых нужно было опровергнуть, и были языческие народы, которых нужно было обратить в истинную веру. А между тем, так как всякий верующий в откровение убежден в достоверности чудес, а всякий здравомыслящий человек убежден в том, что они прекратились, то неизбежно следует допустить существование такого периода времени, в течение которого способность творить чудеса была отнята у христианской церкви или внезапно, или мало-помалу. Все равно, какая бы ни была избрана для этой цели эра - смерть ли апостолов, введение ли в Римской империи христианства, уничтожение ли ереси Ария, - мы, во всяком случае, должны удивляться равнодушию живших в то время христиан. Они не переставали поддерживать свои притязания и после того, как утратили дар. Легковерие стало заменять веру, фанатизму дозволили выражаться языком вдохновения, а то, что было плодом случайности или хитрости, стали объяснять сверхъестественными причинами. Недавние примеры настоящих чудес должны бы были ознакомить христиан с путями Провидения и должны бы были приучить их (если нам будет дозволено употребить весьма неудовлетворительное выражение) распознавать манеру божественного Художника. Если бы самый даровитый из новейших итальянских живописцев вздумал украсить свои слабые подражания именами Рафаэля или Корреджио, такой дерзкий обман был бы немедленно разоблачен и возбудил бы сильнейшее негодование.
Независимо от того или другого мнения о чудесах первобытной церкви после времен апостольских, послушный и мягкий характер верующих во втором и третьем столетиях случайно оказался полезным делу истины и религии. В новейшие времена тайный и даже невольный скептицизм уживается с самым сильным расположением к благочестию. Чувство, допускающее веру в сверхъестественные истины,
является не столыко активным убеждением, сколько холодным и пассивным согласием. Так как наш разум или по меньшей мере наше воображение давно уже привыкло соблюдать и уважать неизменный порядок природы, то оно недостаточно подготовлено к тому, чтобы выдерживать видимое действие Божества. Но в первые века христианства положение человеческого рода было совершенно иное. Самые любознательные или самые легковерные язычники нередко склонялись на убеждение вступить в такое общество, которое заявляло притязание на способность творить чудеса. Первобытные христиане постоянно держались на мистической почве, а их умы приучились верить в самые необыкновенные происшествия. Они чувствовали или воображали, что на них беспрестанно нападают со всех сторон демоны, что их подкрепляют видения, что их поучают пророчества и что молитвы церкви чудным образом спасают их от опасностей, от болезней и даже от смерти. Действительные или воображаемые чудеса, для которых они, по их убеждению, так часто служили целью, орудием или зрителями, к счастию, так же легко, но с гораздо большим основанием располагали их верить в подлинные чудеса евангельской истории; таким образом, те сверхъестественные происшествия, которые не переходили за границы их собственного опыта, внушали им самую твердую уверенность в таких таинственных событиях, которые, по их собственному сознанию, заходили за пределы их понимания. Это-то глубокое убеждение в сверхъестественных истинах и было так прославляемо под именем веры, то есть под именем того умственного настроения, которое выдавалось за самый верный залог божественной благодати и будущего блаженства и считалось за главное или даже за единственное достоинство христианина. По мнению самых строгих христианских наставников, те православные добро- детели, которыми могут отличаться и неверующие, не имеют никакого значения или влияния в деле нашего спасения.
IV.Но первобытный христианин доказывал истину своей веры своими добродетелями, и многие не без основания полагали, что божественное учение, просвещавшее или подчинявшее себе разум, вместе с тем очищало сердца верующих и руководило их действиями. И первые поборники христианства, свидетельствовавшие о душевной чистоте своих собратьев, и позднейшие писатели, прославлявшие святость своих предков, описывают самыми яркими красками улучшение нравов, происшедшее в мире благодаря проповедованию Евангелия. Так как я намерен останавливаться только на тех человеческих мотивах, которые содействовали влиянию откровения, то я слегка упомяну о двух причинах, по которым жизнь первых христиан натурально должна была сделаться более чистой и более строгой, нежели жизнь их языческих современников или их выродившихся преемников, - а именно об их раскаянии в прежних прегрешениях и об их похвальном желании поддержать хорошую репутацию общества, к которому они принадлежали.
То был очень старый, внушенный невежеством или злобой неверующих упрек, будто христиане привлекали на свою сторону самых ужасных преступников, которые при малейшем расположении к раскаянию легко склонялись на убеждения смыть водою крещения преступность своего прошлого поведения, для искупления которого им не давали никаких средств храмы языческих богов. Но если мы очистим это обвинение от всяких искажений, мы найдем, что оно делает церкви столько же чести, сколько оно содействовало увеличению числа верующих. Приверженцы христианства могут, не краснея, сознаться, что многие из самых знаменитых святых были до своего крещения самыми отъявленными грешниками. Кто ведет жизнь, сколько-нибудь согласную с правилами милосердия и честности, тот извлекает из убеждения в своей правоте такое чувство спокойного самодовольства, что становится нелегко доступным для тех внезапных эмоций стыда, скорби и ужаса, которые были причиной стольких удивительных обращений в христианство. Но проповедники Евангелия, следуя примеру своего божественного Учителя, не пренебрегали обществом таких мужчин и в особенности таких женщин, которые были подавлены сознанием, а нередко и последствиями, своих пороков. Так как эти несчастные переходили от грехов и суеверий к славной надежде бессмертия, то они принимали решение посвятить свою жизнь не только добродетелям, но и покаянию. Желание совершенства делалось в их душе господствующею страстию, а всем хорошо известно, что, когда рассудок обрекает себя на холодное воздержание, наши страсти с быстротой и стремительностью переносят нас через те пространства, которые лежат между самыми противоположными крайностями.
После того как новообращенные поступили в число верующих и были допущены к пользованию таинствами христианской церкви, их стало удерживать от возвращения к прежней порочной жизни другое соображение, хотя и менее возвышенное, но весьма честное и почетное. Всякое отдельное общество, оторвавшееся от той нации или той религии, к которой прежде принадлежало, немедленно делается предметом общих и завистливых наблюдений. В особенности, когда число его членов незначительно, на его характер могут влиять добродетели и пороки лиц, входящих в его состав; тогда каждый из его членов вынужден следить с самым напряженным внимавшем и за своим собственным поведением, и за поведением своих собратьев, потому что он имел бы свою долю как в общем позоре, так и в приобретенной обществом хорошей репутации. Когда жившие в Вифинии христиане были приведены на суд к Плинию Младшему, они уверяли проконсула, что не только не вступали ни в какой заговор, но даже были связаны торжественным обязательством воздерживаться от таких преступлений, которые нарушают частное или общественное спокойствие, - от воровства, грабежа, прелюбодеяния, клятвопреступления и мошенни- чества. Почти через сто лет после того Тертуллиан мог с благородной гордостью похвастаться тем, что очень немногие христиане подвергались уголовным наказаниям иначе, как за свою религию. Их серьезный и уединенный образ жизни, не допускавший свойственных тому веку развлечений и роскоши, приучал их к целомудрию, воздержанию, бережливости и ко всем скромным семейным добродетелям. Так как они большею частию занимались какой-нибудь торговлей или каким-нибудь ремеслом, то лишь благодаря самой строгой честности и самому приветливому обхождению могли устранять недоверие, которое так легко возникает в нечестивых людях ко всему, что имеет внешний вид святости. Презрение к свету развивало в них привычки к кротости, смирению и терпению. Чем более их преследовали, тем более они сближались друг с другом. Их любовь к ближнему и великодушная доверчивость были подмечены неверующими и очень часто употреблялись во зло их вероломными друзьями.
Нравственности первых христиан делает большую честь тот факт, что даже их ошибки или, правильнее сказать, их заблуждения происходили от излишка добродетели. Епископы и ученые богословы, - которые свидетельствуют нам о том, каковы были верования, принципы и даже житейские правила их современников, и которые могли влиять на них своим авторитетом,- изучали Св. Писание не столько со знанием дела, сколько с благочестием и нередко принимали в самом буквальном смысле те суровые правила Христа и апостолов, к которым благоразумие позднейших комментаторов применяло более свободный и более иносказательный способ объяснений. Стараясь превознести совершенства Евангелия над мудростью философии, ревностные отцы церкви довели обязанности умерщвления своей плоти, нравственной чистоты и терпения до такой высокой степени, которой едва ли можно достигнуть и которую еще труднее сохранить при нашей теперешней слабости и развращенности. Такая необыкновенная и возвышенная доктрина неизбежно должна была внушать народу уважение, но она не могла располагать к себе тех светских философов, которые в этой временной жизни принимают в руководство лишь чувства, внушаемые природой, и интересы общества.
В самых добродетельных и самых благородных натурах мы усматриваем две совершенно естественные наклонности - влечение к удовольствию и влечение к деятельности. Если первое из этих влечений облагорожено искусством и наукой, если оно украшено тем, что есть привлекательного в светской жизни, и если оно очищено от всего, что несогласно с требованиями бережливости, здоровья и репутации, оно служит главным источником счастия в частной жизни. Влечение к деятельности - более могущественный принцип, но его плоды более сомнительного характера. Оно часто ведет к гневной раздражительности, к честолюбию и к жажде мщения, но, когда им руководят честность и благотворительность, оно делается источником всех добродетелей; а когда к этим добродетелям присоединяются равные им дарования, то может случиться, что семейство, государство или империя обязаны своей безопасностью и своим благосостоянием неустрашимому мужеству одного человека. Поэтому влечению к удовольствиям мы можем приписать все, что есть самого приятного в жизни, а влечению к деятельности - все, что в ней есть полезного и достойного уважения. Такой характер, в котором оба этих влечения соединяются и действуют сообща, по-видимому, дает самое законченное понятие о человеческой натуре. Равнодушный и непредприимчивый характер, лишенный этих обоих влечений, был бы всеми единогласно признан за такой, который совершенно неспособен ни доставлять индивидуальное счастие, ни приносить какую-либо общественную пользу. Но первые христиане желали быть приятными или полезными не в этом мире.
Приобретение знаний, упражнение нашего ума или нашегои приятное течение ничем не стесняемой беседы могут занимать просвещенного человека в часы досуга. Но суровые отцы церкви или с отвращением отвергали подобные развлечения, или допускали их с крайней осмотрительностью, потому что презирали знания, которые не вели к спасению, и видели во всяком легком разговоре преступное злоупотребление даром слова. При теперешних условиях нашего существования тело так неразрывно связано с душой, что, казалось бы, наш собственный интерес требует, чтобы мы умеренно и без вреда для себя вкушали те наслаждения, которые доступны этому верному нашему товарищу. Но наши благочестивые предки рассуждали иначе; тщетно стараясь подражать совершенству ангелов, они пренебрегали или делали вид, будто пренебрегают, всеми земными и телесными наслаждениями. Некоторые из наших чувств необходимы для нашего сохранения, некоторые для нашего пропитания и некоторые для приобретения познаний; в этих случаях не было возможности запрещать пользование ими; но первое приятное ощущение считалось за тот момент, с которого начиналось употребление их во зло. От бесчувственного кандидата на звание небожителя требовали, чтоб он не только не поддавался грубым приманкам вкуса или обоняния, но даже чтоб он старался не слышать нечестивой гармонии звуков и чтоб он смотрел с равнодушием на самые законченные произведения человеческого искусства. Нарядные одежды, великолепные дома и изящная обстановка считались вдвойне преступными, так как в них выражались и гордость, и чувственность; внешняя простота и выражение скорби на лице были более приличны для христианина, уверенного в своей греховности, но не уверенного в своем спасении. В своих порицаниях роскоши отцы церкви чрезвычайно мелочны и входят в малейшие подробности; в числе различных предметов, возбуждающих их благочестивое негодование, мы находим: фальшивые волосы, одежды всех цветов, кроме белого, музыкальные инструменты, золотые и серебряные вазы, мягкие подушки (так как голова Иакова покоилась на камне), белый хлеб, иностранные вина, публичные приветствия, пользование теплыми банями и привычка брить бороды, которая, по выражению Тертуллиана, есть ложь на нашу собственную наружность и нечестивая попытка улучшить произведение Создателя. Когда христианство проникло в сферы людей богатых и образованных, исполнение этих странных требований было предоставлено - точно так же, как оно было бы предоставлено в наше время, - тем немногим людям, которые желали достигнуть высшей степени святости. Впрочем, для низших слоев человеческого общества и нетрудно, и вместе с тем приятно заявлять притязания на особые достоинства, основанные на презрении к той роскоши и к тем наслаждениям, которые фортуна сделала недоступными для них. Добродетель первобытных христиан, подобно добродетели первых римлян, очень часто охранялась бедностью и невежеством.
Целомудренная строгость отцов церкви в том, что касалось взаимных отношений между лицами обоего пола, истекала из того же принципа - из их отвращения ко всем наслаждениям, которые, удовлетворяя чувственные влечения людей, унижают их духовную природу. Они охотно верили, что, если б Адам не вышел из повиновения Создателю, он жил бы вечно в состоянии девственной чистоты, а какой-нибудь неоскорбительный для целомудрия способ размножения населил бы рай породой невинных и бессмертных существ. Брак был дозволен его падшим потомкам только как необходимое средство для продолжения человеческого рода и как узда - хотя и не вполне удовлетворительная - для сдерживания природной распущенности чувственных влечений. В нерешительности , с которой православные казуисты относятся к этому интересному вопросу, видно замешательство людей, неохотно одобряющих такое учреждение, которое они допускают по необходимости. Перечисление весьма причудливых и входящих в мелкие подробности законов, которыми они обставили брачное ложе, вызвало бы улыбку на устах юноши и краску на лице девушки. Они единогласно держались того мнения, что первого брака вполне достаточно для всех целей природы и общества. Чувственная супружеская связь была доведена до такой чистоты, которая делала ее похожей на мистическую связь Христа с его церковью, и она признавалась не расторжимой ни разводом, ни смертью. Вторичный брак был заклеймен названием законного прелюбодеяния, и те, которые оказывались виновными в таком нарушении христианской чистоты, скоро лишались и покровительства церкви, и ее подаяний. Так как чувственные влечения считались преступными, а брак допускался лишь ради человеческой немощи, то отцы церкви поступали согласно с этими принципами, считая безбрачное состояние за самое близкое к божескому совершенству. Древний Рим с
крайним трудом поддерживал учреждение шести весталок, а первобытная церковь была наполнена множеством лиц обоего пола, обрекших себя на вечное целомудрие. Немногие из числа этих последних, и между прочим ученый Ориген, нашли более благоразумным обезоружить искусителя. Одни из них были вовсе нечувствительны к плотским вожделениям, а другие всегда одерживали над ними победу. Девы, родившиеся в жгучем африканском климате, презирая постыдное бегство перед врагом, вступали с ним в борьбу лицом к лицу; они дозволяли священникам и диаконам разделять с ними ложе и среди любовного пламени гордились своей незапятнанной чистотой. Но оскорбленная натура иногда вступала в свои права, и этот новый вид мученичества привел лишь к тому, что послужил поводом для нового скандала в недрах церкви. Впрочем, между христианскими аскетами (это название они заимствовали от своих мучительных упражнений) были и такие, которые, благодаря тому, что были менее самонадеянны, вероятно, имели более успеха. Утрата чувственных наслаждений возмещалась и вознаграждалась сознанием своего духовного превосходства. Даже язычники были склонны оценять достоинства самопожертвования сообразно с его бросающимися в глаза трудностями, а отцы церкви изливали бурные потоки своего красноречия для прославления этих целомудренных невест Христовых. Таковы были первые зачатки тех монашеских принципов и учреждений, которые в следующие века перевесили все мирские достоинства христианства.
Деловые занятия были противны христианам не менее, чем удовольствия земной жизни. Они не знали, как согласить защиту своей личности и собственности с той смиренной доктриной, которая велит позабывать прошлые обиды и напрашиваться на новые. Их душевная простота была оскорблена употреблением клятв, пышной обстановкой суда и оживленными прениями общественных собраний; их человеколюбивое невежество не могло понять, чтобы можно было законным образом проливать кровь наших собратьев мечом правосудия или мечом войны даже в тех случаях, когда их преступные или враждебные попытки угрожают спокойствию и безопасности всего общества. Они признавали, что при менее совершенном иудейском законодательстве свыше вдохновенные пророки и короли - помазанники Божии пользовались, с дозволения Небес, всеми правами, какие предоставляла им иудейская конституция. Христиане понимали и признавали, что такие учреждения могли быть необходимы для тогдашней системы мира, и охотно подчинялись власти языческих правителей. Но в то время как они проповедовали правила пассивного повиновения, они отказывались от всякого деятельного участия в гражданском управлении или в военной защите империи. Может быть, и допускалась некоторая снисходительность по отношению к тем, кто еще прежде своего обращения в христианство предавался таким свирепым и кровожадным занятиям, но христианин не мог принять на себя звание воина, должностного лица или государя, не отказавшись от своих более священных обязанностей. Это холодное или даже преступное пренебрежение к общественному благосостоянию навлекало на них презрение и упреки язычников, которые часто задавались вопросом, какова была бы участь империи, со всех сторон атакованной варварами, если бы весь человеческий род стал придерживаться малодушных чувств новой секты? На этот оскорбительный вопрос защитники христианства давали неясные и двусмысленные ответы, так как они не желали раскрывать тайную причину своей беспечности - ожидание, что прежде, нежели совершится обращение всего человеческого рода в христианство, перестанут существовать и войны, и правительства, и Римская империя, и самый мир. Следует также заметить, что в этом случае положение первых христиан весьма удачно согласовалось с их религиозной разборчивостью и что их отвращение к деятельной жизни содействовало скорее к их освобождению от службы, нежели к их устранению от гражданских и военных отличий.
V.Но человеческий характер - как бы он ни возвышался или как бы он ни унижался под влиянием временного энтузиазма - непременно мало-помалу возвратится к своему настоящему и натуральному уровню и снова проявит те страсти, которые, по-видимому, всего лучше согласуются с его настоящим положением. Первобытные христиане отказались от мирских забот и удовольствий, но в них не могло совершенно заглохнуть влечение к деятельности; оно скоро ожило и нашло для себя новую пищу в церковном управлении. Самостоятельное общество, восставшее против установленной в империи религии, нашло вынужденным принять какую-нибудь форму внутреннего устройства и назначить в достаточном числе должностных лиц, которым было вверено не только исполнение духовных обязанностей, но и светское управление христианской общиной. Безопасность этой общины, ее достоинство и ее расширение порождали даже в самых благочестивых людях такое же чувство патриотизма, какое римляне питали к республике, а по временам такую же, как у римлян, неразборчивость средств, которые могли бы привести к столь желанной цели. Честолюбивое желание возвыситься самим или возвысить своих друзей до церковных отличий и должностей прикрывалось похвальным намерением употребить на общую пользу ту власть и то влияние, которых они считали себя обязанными добиваться единственно для этой цели. При исполнении их обязанностей им нередко приходилось разоблачать заблуждения еретиков и изгонять их из лона того общества, спокойствие и благосостояние которого они пытались нарушить. Правителей церкви учили соединять мудрость змия с невинностью голубя, но от привычки начальствовать первое из этих качеств изощрилось, а последнее мало-помалу подверглось нравственной порче. Достигшие какого-либо общественного положения христиане приобретали и в церковной, и в мирской сфере влияние своим красноречием и твердостью, своим знанием людей и своими деловыми способностями; а в то время, как они скрывали от других и, может быть, от самих себя тайные мотивы своих действий, они слишком часто увлекались всеми буйными страстями деятельной жизни, получавшими добавочный отпечаток озлобления и упорства благодаря примеси религиозного рвения.
Управление церковью часто было как предметом религиозных споров, так и наградой за них. Богословы римские, парижские, оксфордские и женевские враждовали и спорили друг с другом из-за того, чтоб низвести первоначальный апостольский образец до одного уровня с их собственной системой управления. Немногие писатели, изучавшие этот предмет добросовестно и с беспристрастием, держатся того мнения, что апостолы отклоняли от себя роль законодателей и предпочитали выносить частные случаи скандалов и раздоров, нежели лишать христиан будущих веков возможности, ничем не стесняясь, изменять формы церковного управления сообразно с изменениями времени и обстоятельств. Из того, как управлялись церкви в Иерусалиме, Эфесе и Коринфе, можно составить себе понятие о той системе управления, которая с их одобрения была принята в первом столетии. Христианские общины, образовавшиеся в ту пору в городах Римской империи, были связаны только узами веры и милосердия. Независимость и равенство служили основой для их внутренней организации. Недостаток дисциплины и познаний восполнялся случайным содействием пророков, которые призывались к этому званию без различия возраста, пола и природных дарований и которые лишь только чувствовали божественное вдохновение, изливали внушения Св. Духа перед обществом верующих. Но пророческие наставники нередко употребляли во зло эти необыкновенные способности или делали из них дурное применение. Они обнаруживали их некстати, самонадеянно нарушали порядок службы в собраниях и своей гордостью и ложно направленным усердием возбудили - в особенности в апостольской церкви в Коринфе - множество прискорбных раздоров. Так как существование пророков сделалось бесполезным и даже вредным, то у них были отняты их полномочия и самое звание было уничтожено. Публичное отправление религиозных обязанностей было возложено лишь на установленных цер- ковно-должностных лиц, на епископов и пресвитеров, и оба эти названия, по своему первоначальному происхождению, как кажется, обозначали одну и ту же должность и один и тот же разряд личностей. Название пресвитеров обозначало их возраст или, скорее, их степенность и мудрость. Титул епископа обозначал надзор над верованиями и нравами христиан, вверенных их пастырскому попечению. Соразмерно с числом верующих более или менее значительное число таких епископальных пресвитеров руководило каждой зародившейся конгрегацией с равною властью и с общего согласия.
Но и самое полное равенство свободы нуждается в руководительстве высшего должностного лица, а порядок публичных совещаний скоро создает должность председателя, облеченного по меньшей мере правом отбирать мнения и исполнять решения собрания. Ввиду того, что общественное спокойствие часто нарушалось бы ежегодными или происходящими по мере надобности выборами, первые христиане учредили почетную и постоянную должность и стали выбирать одного из самых мудрых и самых благочестивых пресвитеров, который должен был, в течение всей своей жизни, исполнять обязанности их духовного руководителя. При таких-то условиях пышный титул епископа стал возвышаться над скромным названием пресвитера, и тогда как это последнее название оставалось самым натуральным отличием членов каждого христианского сената, титул епископа был присвоен званию председателя этих собраний.
Польза такой епископской формы управления, введенной, как кажется, в конце первого столетия, была так очевидна и так важна как для будущего величия, так и для тогдашнего спокойствия христианства, что она была немедленно принята всеми христианскими общинами, разбросанными по империи, приобрела весьма скоро санкцию древности и до сих пор уважается самыми могущественными церквами и восточными и западными, как первобытное и даже как божественное установление. Едва ли нужно упоминать о том, что благочестивые и смиренные пресвитеры, впервые удостоившиеся епископского титула, не имели и, вероятно, не пожелали бы иметь той власти и той пышной обстановки, которые в наше время составляют принадлежность тиары римского первосвященника или митры немецкого прелата. Нетрудно в немногих словах обрисовать тесные рамки их первоначальной юрисдикции, которая имела главным образом духовный характер и только в некоторых случаях простиралась на светские дела. Она заключалась в заведовании церковными таинствами и дисциплиной, в надзоре за религиозными церемониями, которые незаметно делались более многочисленными и разнообразными, в посвящении церковных должностных лиц, которым епископ указывал их сферу деятельности, в распоряжении общественной казной и в разрешении всех тех споров, которых верующие не желали передавать на рассмотрение языческих судей. В течение продолжительного периода епископы пользовались этими правами по совещании с пресвитерской коллегией и с согласия и одобрения собравшихся христиан. Первые епископы считались не более как первыми из равных и почетными служителями свободного народа. Когда епископская кафедра делалась вакантной вследствие смерти, новый президент избирался из числа пресвитеров голосованием всей конгрегации, каждый член которой считал себя облаченным в священническое достоинство.
Таковы были мягкие и основанные на равенстве учреждения, которыми управлялись христиане в течение более ста лет после смерти апостолов. Каждая община составляла сама по себе отдельную и независимую республику, и, хотя самые отдаленные из этих маленьких государств поддерживали взаимные дружеские сношения путем переписки и чрез посредство особых депутатов, христианский мир еще не был в ту пору объединен каким-либо верховным авторитетом или законодательным собранием. Но по мере того как верующие
увеличивались числом, они все более и более сознавали выгоды более тесной связи между их взаимными интересами и целями. В конце второго столетия церкви, возникшие в Греции и в Азии, приняли полезное учреждение провинциальных соборов, и есть основание думать, что они заимствовали образец таких представительных собраний от знаменитых учреждений своего собственного отечества - от амфиктионий, от Ахейского союза или от собраний ионических городов. Скоро вошло в обычай, а затем и был издан закон, что епископы самостоятельных церквей должны собираться в главном городе провинции в назначенное время весной или осенью. В своих совещаниях они пользовались советами выдающихся пресвитеров и сдерживались в пределах умеренности присутствием слушавшей их толпы. Их декреты, получившие название канонов, разрешали все важные споры касательно верований и дисциплины, и они весьма естественно пришли к убеждению, что Святой Дух будет щедро изливать свои дары на собрание представителей христианского народа. Учреждение соборов до такой степени соответствовало и влечениям личного честолюбия, и общественным интересам, что в течение немногих лет было принято на всем пространстве империи. Кроме того, была заведена постоянная корреспонденция между провинциальными соборами, которые сообщали один другому и взаимно одобряли свои распоряжения; таким образом католическая церковь приняла форму и приобрела силу большой федеральной республики. Так как законодательный авторитет отдельных церквей был мало-помалу заменен авторитетом соборов, то епископы, благодаря установившейся между ними связи, приобрели более широкую долю исполнительной и неограниченной власти, а лишь только они пришли к сознанию общности своих интересов, они получили возможность напасть соединенными силами на первобытные права своего духовенства и своей паствы. Прелаты третьего столетия незаметно перешли от увещаний к повелительному тону, стали сеять семена будущих узурпаций и восполняли свои недостатки силы и ума заимствованными из Св. Писания аллегориями и напыщенной риторикой. Они превозносили единство и могущество церкви, олицетворявшиеся в епископском звании, в котором каждый из епископов имел равную и нераздельную долю. Они нередко повторяли, что монархи и высшие сановники могут гордиться своим земным и временным величием, но что одна только епископская власть происходит от Бога и простирается на жизнь в другом мире. Епископы были наместниками Христа, преемниками апостолов и мистическими заместителями первосвященника Моисеевой религии. Их исключительное право посвящать в духовный сан стесняло свободу и клерикальных, и народных выборов; если же они в управлении церковью иногда сообразовывались с мнениями пресвитеров или с желаниями народа, они самым тщательным образом указывали на такую добровольную снисходительность как на особую с их стороны заслугу. Епископы признавали верховную власть собраний, составленных из их собратьев, но в управлении своими отдельными приходами каждый из них требовал от своей паствы одинакого слепого повиновения, как будто эта любимая их метафора была буквально верна и как будто пастух был по своей природе выше своих овец. Впрочем, обязательность такого повиновения установилась не без некоторых усилий с одной стороны и не без некоторого сопротивления с другой. Демократическая сторона церковных учреждений во многих местностях горячо поддерживалась ревностной или себялюбивой оппозицией низшего духовенства. Но патриотизму этих людей дано было позорное название крамолы и раскола, а епископская власть была обязана своим быстрым расширением усилиям многих деятельных прелатов, умевших, подобно Киприану Карфагенскому, соединять хитрость самых честолюбивых государственных людей с христианскими добродетелями, по-видимому, подходившими к характеру святых и мучеников.
Те же самые причины, которые вначале уничтожили равенство между пресвитерами, ввели и между епископами превосходство ранга, а вслед за тем и превосходство юрисдикции. Всякий раз, как они собирались весной или осенью на провинциальные соборы, различие личных достоинств и репутации между членами собрания было очень заметно, а толпа управлялась мудростью и красноречием немногих из них. Но для порядка публичных совещаний нужны были более постоянные и менее внушающие зависть отличия, поэтому обязанности всегдашнего председательства на соборах каждой провинции были возложены на епископов главных городов, а эти честолюбивые прелаты, вскоре получившие высокие титулы митрополитов и первосвятителей, втайне готовились присвоить себе над своими сотоварищами - епископами такую же власть, какую епископы только что присвоили себе над коллегией пресвитеров. Вскоре и между самими митрополитами возникло соперничество из-за первенства и из-за власти; каждый из них старался описать в самых пышных выражениях мирские отличия и преимущества того города, в котором он председательствовал, многочисленность и богатство христиан, вверенных его пастырскому попечению, появившихся в их среде святых и мучеников и неприкосновенность, с которой они оберегали предания и верования в том виде, как они дошли до них через целый рад православных епископов от того апостола или от того из апостольских учеников, который считался основателем их церкви. По всем, как светским, так и церковным, мотивам превосходства нетрудно было предвидеть, что Рим будет пользоваться особым уважением провинций и скоро заявит притязание на их покорность. Общество верующих в этом городе было соразмерно по своей многочисленности с значением столицы империи, а римская церковь была самая значительная, самая многолюдная и по отношению к западу самая древняя из всех христианских учреждений, из которых многие были организованы благочестивыми усилиями ее миссионеров. Тогда как Антиохия, Эфес и Коринф могли похвастаться тем, что основателем их церквей был один из апостолов, берега Тибра считались прославленным местом проповеднической деятельности и мученичества двух самых великих апостолов, и римские епископы были так предусмотрительны, что заявляли притязание на наследование каких бы то ни было прерогатив, приписывавшихся личности или сану Св. Петра. Итальянские и провинциальные епископы были готовы предоставить им первенство звания и ассоциации (такова была их осторожная манера выражаться) в христианской аристократии. Но власть монарха была отвергнута с отвращением, и честолюбие Рима встретило со стороны народов Азии и Африки, такое энергичное сопротивление его духовному владычеству, какого не встречало в более ранние времена его светское владычество. Патриотический Киприан, управлявший с самою абсолютною властию карфагенскою церковью и провинциальными соборами, с энергией и с успехом восстал против честолюбия римского первосвященника, искусным образом связал свои интересы с интересами восточных епископов и, подобно Ганнибалу, стал искать новых союзников внутри Азии. Если эта Пуническая война велась без всякого кровопролития, то причиной этого были не столько умеренность, сколько слабость борющихся прелатов. Их единственным оружием были брань и отлучения от церкви, и эти средства они употребляли друг против друга в течение всего хода борьбы с одинаковой яростью и с одинаковым благочестием. Грустная необходимость порицать какого-нибудь папу, святого или мученика приводит в замешательство новейших католиков всякий раз, как им приходится рассказывать подробности таких споров, в которых поборники религии давали волю страстям, более уместным в сенате или в военном лагере.
Развитие церковного влияния породило то достопамятное различие между мирянами и клиром, которое не было знакомо ни грекам, ни римлянам. Первое из этих названий обозначало вообще всех христиан, а второе, согласно с самым значением этого слова, было усвоено избранными людьми, которые, отделившись от толпы, посвящали себя религиозному служению и образовали знаменитый класс людей, доставивший для новейшей истории самые важные, хотя и не всегда самые назидательные, сюжеты рассказа. Их взаимная вражда по временам нарушала спокойствие церкви в ее младенческом возрасте, но их усердие и деятельность были направлены к одной цели, а жажда власти, вкрадывавшаяся (под самой искусной личиной) в душу епископов и мучеников, поощряла их к увеличению числа их подданных и к расширению пределов христианской империи. У них не было никакой светской силы, и в течение долгого времени гражданские власти не помогали им, а отталкивали их и притесняли; но они уже приобрели и употребляли в подчиненной им среде два самых могущественных орудия управления - награды и наказания, извлекая первое из благочестивой щедрости верующих, а второе - из их религиозных убеждений.
1.Общность имуществ, которая так приятно ласкала воображение Платона и которая существовала в некоторой степени в суровой секте ессеев, была на короткое время принята первоначальною церковью. Усердие первых новообращенных заставляло их продавать те земные имущества, к которым они питали презрение, класть к стопам апостолов полученную за них сумму и довольствоваться равной со всеми долей в общем дележе. Распространение христианской религии ослабило и мало-помалу совсем уничтожило это великодушное обыкновение, которое в руках менее чистых, чем апостольские, очень скоро было бы извращено и подало бы повод к злоупотреблениям благодаря свойственному человеческой натуре эгоизму; поэтому тем, кто обращался в
новую веру, было дозволено сохранять их родовые имущества, делать новые приобретения путем завещаний и наследств и увеличивать свое личное состояние всеми законными путями торговли и промышленности. Вместо безусловного самопожертвования проповедники Евангелия стали принимать умеренные приношения, а верующие на своих ежедневных или ежемесячных собраниях вносили в общий фонд добровольные даяния, сообразно с временными нуждами и соразмерно с своим достатком и благочестием. Никакие, даже самые незначительные, приношения не отвергались, но верующим старательно внушали, что Моисеев закон не утратил своей божественной обязательной силы в том, что касается десятинной подати, и что так как иудеи, при менее совершенном законодательстве, были обязаны платить десятую часть всего своего состояния, то последователям Христа следует отличить себя более широкой щедростью и приоб- ресть некоторые преимущества отказом от тех излишних сокровищ, которые так скоро должны быть уничтожены вместе с самой вселенной. Едва ли нужно упоминать о том, что неверные и колеблющиеся доходы каждой отдельной церкви изменялись сообразно с бедностью или богатством верующих и смотря по тому, были ли эти последние рассеяны по ничтожным деревушкам или сосредоточивались в каком-нибудь из больших городов империи. Во времена императора Деция должностные лица были того мнения, что жившие в Риме христиане обладали весьма значительными богатствами, что при исполнении своих религиозных обрядов они употребляли золотые и серебряные сосуды и что многие из их новообращенных продавали свои земли и дома для увеличения общественного фонда секты - конечно, в ущерб своим несчастным детям, которые обращались в нищих благодаря тому, что их родители были святые люди.
Вообще не следует относиться с доверием к подозрениям, которые высказываются чужестранцами и недоброжелателями, но в настоящем случае такие подозрения приобретают весьма определенный отпечаток правдоподобия благодаря следующим двум фактам, которые предпочтительно перед всеми дошедшими до нас сведениями указывают нам на определенные цифры или вообще дают возможность составить себе ясное понятие об этом предмете. В царствование императора Деция епископ карфагенский, обратившийся к верующим с приглашением выкупить их нумидийских единоверцев, захваченных в плен степными варварами, собрал сто тысяч сестерциев (более 850 ф.ст.) с такой христианской общины, которая была менее богата, нежели римская. Почти за сто лет до вступления на престол Деция римская церковь получила в дар двести тысяч сестерциев от одною чужестранца родом из Понта, пожелавшего переселиться в столицу. Приношения делались большею частию деньгами, а христианские общины и не желали и не могли приобретать сколько-нибудь значительную земельную собственность, которая была бы для них обременительна. Несколькими законами, изданными с такою же целью, как и наши статуты о неотчуждаемой недвижимой собственности, не дозволялось никаким корпорациям приобретать недвижимые имения путем пожертвований или завещаний без особой на то привилегии или без особого разрешения от императора или от сената, которые редко бывали расположены давать такие разрешения секте, которая сначала была предметом их презрения, а потом стала внушать им опасения и зависть. Впрочем, до нас дошли сведения об одном происшедшем в царствование Александра Севера факте, который доказывает, что указанные ограничения иногда можно было обходить или что они иногда отменялись и что христианам было дозволено владеть землями в пределах самого Рима. С одной стороны, успехи христианства, а с другой - междоусобные войны, раздиравшие империю, ослабили строгость этих постановлений, и мы видим, что в конце третьего столетия много значительных недвижимых имений передано в собственность к богатым церквам Рима, Милана, Карфагена, Антиохии, Александрии и других больших итальянских и провинциальных городов.
Епископ, натурально, был поверенным церкви; общественные капиталы были вверены его попечению без всякой отчетности или контроля; пресвитерам он предоставлял лишь исполнение духовных обязанностей, а более зависимым по своему положению диаконам поручал лишь заведование церковными доходами и их распределение. Если верить заносчивым декламациям Киприана, между его африканскими собратьями было слишком много таких, которые при исполнении своих обязанностей нарушали все правила не только евангелического совершенства, но даже нравственности. Некоторые из этих нечестивых церковных поверенных расточали церковные богатства на чувственные наслаждения, некоторые другие употребляли их на цели личного обогащения и на мошеннические предприятия или давали их взаймы из-за хищнических процентов. Но пока денежные взносы христиан были добровольные, злоупотребление их доверием не могло часто повторяться, и вообще то употребление, которое делалось из их щедрых пожертвований, делало честь обществу. Приличная часть откладывалась на содержание епископа и его духовенства; значительная сумма назначалась на расходы публичного богослужения, очень приятную часть которого составляли братские трапезы, называвшиеся agapae. Все остальное было священной собственностью бедных. По благоусмотрению епископа она расходовалась на содержание вдов и сирот, увечных, больных и престарелых членов общества, на вспомоществования чужестранцам и странникам и на облегчение страданий заключенных и пленников, в особенности в тех случаях, когда причиной их страданий была их твердая преданность делу религии. Великодушный обмен подаяний соединял самые отдаленные одну от другой провинции, а с самыми мелкими конгрегациями охотно делились собранными пожертвованиями их более богатые собратья. Это учреждение, обращавшее внимание не столько на достоинства нуждающихся, сколько на их бедственное положение, весьма существенно содействовало распространению христианства. Те из язычников, которые были доступны чувствам человеколюбия, хотя и осмеивали учение новой секты, не могли не признавать ее благотворительности. Перспектива немедленной материальной помощи и покровительства в будущем привлекала в ее гостеприимное лоно многих из тех несчастных существ, которые вследствие общего к ним равнодушия сделались бы жертвами нужды, болезни и старости. Также есть некоторое основание думать, что множество детей, брошенных их родителями согласно с бесчеловечным обыкновением того времени, нередко были спасаемы от смерти благочестивыми христианами, которые крестили их, воспитывали и содержали на средства общественной казны.
II.Каждое общество, бесспорно, имеет право удалять из своей среды и от участия в общих выгодах тех из своих членов, которые отвергают правила, установленные с общего согласия. В пользовании этим правом христианская церковь направляла свои кары преимущественно на самые позорные преступления, в особенности на убийства, мошенничества и невоздержание, а также на авторов или приверженцев каких-либо еретических мнений, осужденных приговором епископов, и на тех несчастных, которые или по собственному влечению, или под гнетом насилия запятнали себя после крещения каким-нибудь актом идолопоклонства. Последствия отлучения от церкви имели частию светский и частию духовный характер. Христианин, против которого оно было произнесено, лишался права что-либо получать из приношений верующих; узы как религиозного братства, так и личной дружбы разрывались; он делался нечестивым предметом отвращения для тех, кого он всего более уважал, или для тех, кто его всего более любил, и его исключение из общества достойных людей налагало на его личность такую печать позора, что все отворачивались от него или относились к нему с недоверием. Положение этих несчастных отлученных было само по себе очень неприятно и печально, но - как это обыкновенно случается - их опасения далеко превосходили их страдания. Выгоды христианского общения касались вечной жизни, и отлученные не могли изгладить из своего ума страшную мысль, что осудившим их церковным правителям божество вверило ключи и от ада и от рая. Правда, еретики, которые находили для себя опору в сознании честности своих намерений и в лестной надежде, что они одни открыли настоящий путь к спасению, старались в своих отдельных собраниях снова приобресть те мирские и духовные выгоды, в которых им отказывало великое христианское общество. Но почти все те, которые сознательно впали в пороки и в идолопоклонство, сознавали свое жалкое положение и горячо желали быть снова восстановленными в правах членов христианского вероисповедания.
Касательно того, как следовало обходиться с этими кающимися грешниками, в первобытной церкви существовали два противоположных мнения: одно - основанное на справедливости, другое - основанное на милосердии. Самые суровые и непреклонные казуисты лишали их навсегда и без всяких исключений даже самого низкого места в среде того святого общества, которое было опозорено ими или покинуто, и, обрекая их на угрызения совести, оставляли им лишь слабый луч надежды, что раскаяние в течение их жизни и перед смертию, быть может, будет принято Верховным Существом. Но самые безупречные и самые почтенные представители христианских церквей придерживались и на практике и в теории более умеренного мнения. Двери, ведущие к примирению и на небеса, редко запирались перед раскаивающимся грешником, но при этом соблюдались строгие и торжественные формы дисциплины, которые служили очищением от преступления и вместе с тем, сильно действуя на воображение, могли предохранить зрителей от желания подражать примеру виновного. Униженный публичным покаянием, изнуренный постом и одетый в власяницу кающийся падал ниц перед входом в собрание, слезно молил о прощении его преступлений и просил верующих помолиться за него. Если вина была из самых гнусных, целые года раскаяния считались недостаточным удовлетворением божеского правосудия, и, только пройдя постепенный ряд медленных и мучительных испытаний, грешник, еретик или вероотступник снова принимался в лоно церкви. Впрочем, приговору вечного отлучення от церкви подвергались некоторые особенно важные преступления и в особенности непростительные вторичные отпадения от церкви со стороны тех кающихся, которые уже имели случай воспользоваться милосердием своих церковных начальников, но употребили его во зло. Сообразно с обстоятельствами или с числом виновных применение христианской дисциплины изменялось по усмотрению епископов. Соборы анкирский и иллиберийский состоялись почти в одно и то же время, один в Галатии, а другой в Испании, но дошедшие до нас их постановления, по-видимому, проникнуты совершенно различным духом. Житель Галатии, многократно совершавший, после своего крещения, жертвоприношения идолам, мог достигнуть прощения семилетним покаянием, а если он вовлекал других в подражание его примеру, прибавлялось только три года к сроку его отлучения от церкви. Но несчастный испанец, совершивший точно такое же преступление, лишался надежды на примирение с церковью даже в случае предсмертного раскаяния, а его идолопоклонство стояло во главе списка семнадцати других преступлений, которые подвергались не менее страшному наказанию. В числе этих последних находилось неизгладимое преступление клеветы на епископа, пресвитера или даже диакона.
Земное могущество церкви было основано на удачном сочетании милосердия с строгостью и на благоразумном распределении наград и наказаний, согласном с требованиями как политики, так и справедливости. Епископы, отеческая заботливость которых распространялась на управление и здешним миром и загробным, сознавали важность этих прерогатив и, прикрывая свое честолюбие благовидным предлогом любви к порядку, тщательно устраняли всяких соперников, которые могли бы помешать исполнению пра вил церковного благочиния, столь необходимых, чтоб предотвратить дезертирство в войсках, ставших под знамя креста и с каждым днем увеличивавшихся числом. Из высокомерных декламаций Киприана мы естественно делаем то заключение, что учение об отлучении от церкви и о покаянии составляло самую существенную часть религии и что для последователей Христа было гораздо менее опасно пренебрежение к исполнению нравственных обязанностей, чем неуважение к мнениям и авторитету их епископов. Иногда нам кажется, что будто мы слышим голос Моисея, приказывающего земле разверзнуться и поглотить в своем всепожирающем пламени мятежную расу, отказывавшую в повиновении священству Аарона; а иногда мы могли бы подумать, что мы слышим, как римский консул поддерживает величие республики и как он заявляет о своей непреклонной решимости усилить строгость законов. «Если такие нарушения будут допускаться безнаказанно, - так порицает карфагенский епископ снисходительность одного из своих собратьев, - если такие нарушения будут допускаться, то настанет конец сил епископов, настанет конец высокому и божественному праву управлять церковью, настанет конец самому христианству». Киприан отказался от тех светских отличий, которых он, вероятно, никогда бы не достиг; но приобретение безусловной власти над совестью и умом целого общества - как бы это общество ни было в глазах света ничтожно и достойно презрения - более удовлетворяет человеческую гордость, нежели обладание самой деспотической властью, наложенной оружием и завоеванием на сопротивляющийся народ.
В этом, хотя, быть может, и скучном, но важном исследовании я постарался раскрыть второстепенные причины, так сильно содействовавшие истине христианской религии. Если в числе этих причин мы и нашли какие-нибудь искусственные украшения, какие-нибудь побочные обстоятельства или какую-нибудь примесь заблуждений и страстей, нам не может казаться удивительным то, что на человечество имели чрезвычайно сильное влияние мотивы, подходящие к его несовершенной натуре. Христианство так успешно распространилось в Римской империи благодаря содействию именно таких причин - благодаря исключительному усердию, немедленному ожиданию жизни в другом мире, притязанию на совершение чудес, строгой добродетельной жизни и организации первобытной церкви. Первой из них христиане были обязаны своим непреодолимым мужеством, никогда не слагавшим оружия перед врагом, которого они решились победить. Три следующие затем причины снабжали их мужество самыми могущественными орудиями. Последняя из этих причин объединяла их мужество, направляла их оружие и придавала их усилиям ту непреодолимую энергию, благодаря которой незначительные отряды хорошо дисциплинированных и неустрашимых волонтеров так часто одерживали верх над недисциплинированной массой людей, незнакомых с целью борьбы и равнодушных к ее исходу. Некоторые фанатики, странствовавшие по Египту и Сирии и пользовавшиеся легкомысленным суеверием черни, представляли в различных религиях политеизма едва ли не единственное духовное сословие, основывавшее все свое влияние и весь свой кредит на своей священнической профессии и глубоко заинтересованное в безопасности и в цветущем состоянии своих богов-покровителей. А служители политеизма как в Риме, так и в провинциях были большею частию люди благородного происхождения и с большим состоянием, принимавшие на себя, в виде почетного отличия, попечение о каком-нибудь знаменитом храме или о каком-нибудь публичном жертвоприношении; они очень часто устраивали на свой собственный счет священные игры и с холодным равнодушием исполняли древние обряды, сообразуясь с законами и обычаями своего отечества. Так как они занимались обычными житейскими делами, то их усердие и благочестие очень редко одушевлялись теми интересами или теми привычками, которые носят на себе церковный характер. Ограничиваясь тем, что касалось их собственных храмов или городов, где они жили, они не имели между собою никаких сношений ни по делам управления, ни по вопросам, касающимся церковных уставов, и, признавая над собой верховную юрисдикцию сената, коллегии первосвященников и императора, довольствовались возложенной на них нетрудной задачей охранять спокойствие и достоинство всех видов богослужения. Мы уже видели, как были разнообразны, подвижны и неопределенны религиозные мнения политеиста. Он почти бесконтрольно предавался тому, что создавала его суеверная фантазия. Случайные обстоятельства его жизни и положения определяли и предмет и степень его благочестия, а пока он поклонялся попеременно тысяче различных богов, его сердце едва ли было способно искренно и глубоко привязаться хоть к одному из них.
Когда появилось в мире христианство, даже эти слабые и неполные впечатления в значительной мере утратили свое первоначальное влияние. Человеческий разум, неспособный без посторонней помощи усваивать тайны религии, уже успел одержать легкую победу над безрассудством язычества, и когда Тертуллиан или Лактанций старался доказать его ложь и нелепость, они были вынуждены заимствовать у Цицерона его красноречие, а у Лукиана его остроты. Зараза от сочинений этих скептиков распространялась не на одних только читателей. Мода неверия перешла от философов и к тем, кто проводит жизнь в удовольствиях, и к тем, кто проводит ее в деловых занятиях; от аристократов она перешла к плебеям, а от господина к домашним рабам, которые служили ему за столом и с жадностью прислушивались к вольностям его разговора. В торжественных случаях вся эта мыслящая часть человеческого рода делала вид, будто относится с уважением и с должным приличием к религиозным установлениям своего отечества, но ее тайное презрение сквозило сквозь тонкую и неуклюжую личину ее благочестия; даже простой народ, замечая, что его богов отвергают или осмеивают те, кого он привык уважать за их общественное положение или за их умственное превосходство, начинал сомневаться в истине того учения, которого он держался с слепым доверием. Упадок старых предрассудков ставил весьма многочисленную часть человеческого рода в тяжелое и безотрадное положение. Скептицизм и отсутствие положительных верований могут удовлетворять лишь очень немногих людей, одаренных пытливым умом, но народной массе до такой степени свойственны суеверия, что, когда ее пробуждают из заблуждения, она сожалеет об утрате своих приятных иллюзий. Ее любовь к чудесному и сверхъестественному, ее желание знать будущее и ее сильная наклонность переносить свои надежды и опасения за пределы видимого мира были главными причинами, содействовавшими введению политеизма. В простом народе так сильна потребность верить, что вслед за упадком какой-либо мифологической системы, вероятно, немедленно возник бы какой-нибудь другой вид суеверия. Какие-нибудь более новые и более модные божества вероятно очень скоро поселились бы в покинутых храмах Юпитера и Аполлона, если бы мудрость Провидения не ниспослала в эту решительную минуту подлинное откровение, которое было способно внушать самое разумное уважение и убеждение и которое в то же время было украшено всем, что могло привлекать любознательность, удивление и уважение народов. Так как при господствовавшем в ту пору настроении умов многие почти совсем отбросили свои искусственные предрассудки, а между тем по-прежнему были способны к религиозной привязанности и даже чувствовали в ней потребность, то даже менее достойный благоговения предмет был бы способен занять вакантное место в их сердцах и удовлетворить беспокойный пыл их страстей. Всякий, кто стал бы развивать далее нить этих размышлений, не стал бы дивиться быстрым успехам христианства, а, напротив того, может быть, подивился бы тому, что его успехи не были еще более быстры и еще более всеобщи.
Весьма верно и уместно было замечено, что завоевания римлян подготовили и облегчили успехи христианства. Во второй главе этого сочинения мы постарались объяснить, каким образом самые цивилизованные провинции Европы, Азии и Африки были соединены под властью одного государя и мало-помалу связаны между собою самыми тесными узами законодательства, нравов и языка. Жившие в Палестине иудеи, с нетерпением ожидавшие земного избавителя, отнеслись с такой холодностью к чудесам божественного Пророка, что не было найдено нужным обнародовать или по меньшей мере сохранять какое-либо еврейское Евангелие. Достоверные рассказы о жизни Христа были написаны на греческом языке, в значительном отдалении от Иерусалима и после того, как число новообращенных язычников сделалось чрезвычайно значительно. Лишь только эти рассказы были переведены на латинский язык, они сделались вполне понятными для всех римских подданных, за исключением только сирийских и египетских крестьян, для которых были впоследствии сделаны особые переложения. Построенные для передвижения легионов большие общественные дороги открывали христианским миссионерам легкий способ переезда от Дамаска до Коринфа и от Италии до оконечностей Испании и Британии; к тому же эти духовные завоеватели не встречали на своем пути ни одного из тех препятствий, которые обыкновенно замедляют или затрудняют введение чужестранной религии в отдаленной стране. Есть полное основание думать, что прежде царствований Диоклетиана и Константина христианскую веру уже проповедовали во всех провинциях и во всех больших городах империи; но время основания различных конгрегаций, число входивших в их состав верующих и пропорциональное отношение этого числа к числу неверующих, - все это прикрыто непроницаемым мраком или извращено вымыслом и декламацией. Впрочем, мы постараемся собрать и изложить дошедшие до нас неполные сведения касательно распространения христианской веры в Азии и в Греции, в Египте, Италии и на западе, и при этом мы не оставим без внимания действительных или воображаемых приобретений, сделанных христианами вне пределов Римской империи.
Богатые провинции, простиравшиеся от Евфрата до Ионического моря, были главным театром, на котором апостол язычников проявлял свое усердие и свое благочестие. Семена Евангелия, посеянные им на плодородную почву, нашли тщательный уход со стороны его учеников, и в течение двух первых столетий самое значительное число христиан, как кажется, находилось именно в этих странах. Между общинами, организовавшимися в Сирии, не было более древних или более знаменитых, чем те, которые находились в Дамаске, в Бере или Алеппо и в Антиохии. Пророческое введение к Апокалипсису описало и обессмертило семь азиатских церквей, находившихся в Эфесе, Смирне, Пергаме, Фиатире, Сардах, Лаодикее и Филадельфии; а их колонии скоро рассеялись по этой густо населенной стране. В самую раннюю пору острова Крит и Кипр, провинции Фракия и Македония охотно приняли новую религию, а в городах Коринфе, Спарте и Афинах скоро возникли христианские республики. Благодаря своей древности греческие и азиатские церкви имели достаточно времени для своего расширения и размножения, и даже огромное число гностиков и других еретиков служит доказательством цветущего состояния православной церкви, так как название еретиков всегда давалось менее многочисленной партии. К этим свидетельствам верующих мы можем присовокупить признания, жалобы и опасения самих язычников. Из сочинений Лукиана - философа, изучавшего человеческий род и описывавшего его нравы самыми яркими красками, - мы узнаем, что в царствование Коммода его родина Понт была наполнена эпикурейцами и христианами. Через восемьдесят лет после смерти Христа человеколюбивый Плиний оплакивал громадность зла, которое он тщетно старался искоренить. В своем крайне интересном послании к императору Траяну он утверждает, что храмы почти никем не посещаются, что священные жертвы с трудом находят покупателей и что суеверие не только заразило города, но даже распространилось по деревням и по самым глухим местам Понта и Вифинии.
Не желая подробно рассматривать ни выражения, ни мотивы тех писателей, которые или воспевали, или оплакивали успехи христианства на востоке, мы ограничимся замечанием, что ни один из них не оставил нам таких сведений, по которым было бы можно составить себе понятие о действительном числе верующих в тех провинциях. Впрочем, до нас, к счастию, дошел один факт, по-видимому, бросающий более яркий свет на этот покрытый мраком, но интересный предмет. В царствование Феодосия, после того как христианство пользовалось в течение более шестидесяти лет блеском императорских милостей, к древней и знаменитой антиохийской церкви принадлежали сто тысяч человек, из которых три тысячи жили общественными подаяниями. Блеск и величие этой царицы востока, всем известная многочисленность населения Кесарии, Селевкии и Александрии и гибель двухсот пятидесяти тысяч человек от землетрясения, разрушившего Антиохию во времена старшего Юстина, - все эти факты доказывают нам, что число жителей этого последнего города доходило не менее чем до полумиллиона и что, стало быть, христиане составляли только пятую его часть, несмотря на то, что благодаря своему религиозному рвению и влиянию они очень умножились. Насколько изменится эта пропорция, когда мы сравним угнетаемую церковь с торжествующей, запад с востоком, отдаленные деревни с многолюдными городами и страны, недавно обращенные в христианскую веру, с той местностью, где верующие впервые получили название христиан! Впрочем, не следует умалчивать и о том, что Иоанн Златоуст, которому мы обязаны этим полезным сведением, утверждает в другом месте, что число верующих даже превышало число иудеев и язычников. Но объяснение этого кажущегося противоречия не трудно и представляется само собою. Красноречивый проповедник проводит параллель между гражданскими и церковными учреждениями Антиохии, между числом христиан, открывших себе крещением путь в царство небесное, и числом граждан, имевших право на известную долю в общественных подаяниях. Рабы, иностранцы и дети входят в число первых, но исключены из числа последних.
Обширная торговля Александрии и близость этого города к Палестине облегчали туда доступ для новой религии. Она была первоначально принята множеством терапевтов или ес-
сеев с озера Мареотида - иудейской сектой, в значительной мере утратившей прежнее уважение к Моисеевым церковным обрядам. Строгий образ жизни ессеев, их посты и отлучения от церкви, общность имуществ, склонность к безбрачию, расположение к мученичеству и если не чистота, то пылкость веры - все это представляло живой образчик первоначального церковного благочиния христиан. Именно в александрийской школе христианская теология, по-видимому, получила правильную и научную форму, и когда Адриан посетил Египет, церковь, состоявшая из иудеев и греков, уже приобрела такое значение, что обратила на себя внимание этого любознательного государя. Но распространение христианства долгое время ограничивалось пределами одного города, который сам был иностранной колонией, и до самого конца второго столетия предшественники Димитрия были единственными верховными сановниками египетской церкви. Три епископа были посвящены в этот сан руками Димитрия, а его преемник Геракл увеличил их число до двадцати. Туземное население, отличавшееся суровой непреклонностью характера, относилось к новому учению с холодностью и несочувствием, и даже во времена Оригена редко случалось встретить такого египтянина, который преодолел бы свои старинные предубеждения в пользу священных животных своей родины. Но лишь только христианство воссело на трон, религиозное усердие этих варваров подчинилось внушениям свыше; тогда египетские города наполнились епископами, а в пустынях Фиваиды появились массы отшельников.
В обширное вместилище Рима постоянно стремился поток чужестранцев и провинциалов. Все, что было оригинально или отвратительно, все, что было преступно или внушало подозрения, могло надеяться, что увернется от бдительности закона, благодаря той неизвестности, в которой так легко прожить в громадной столице. Среди этого стечения разнородных национальностей всякий проповедник истины или лжи, всякий основатель добродетельного общества или преступной ассоциации легко находил средства увеличивать число своих последователей или своих сообщников. По словам Тацита, жившие в Риме христиане уже представляли, во время непродолжительных гонений со стороны Нерона, очень значительную массу людей, а язык этого великого историка почти совершенно сходен со способом выражения Ливия, когда этот последний описывает введение и уничтожение обрядов поклонения Бахусу. После того как Вакханалии вызвали строгие меры со стороны сената, возникло опасение, что значительное число людей, как бы составляющее иной народ, было посвящено в эти отвратительные таинства. Более тщательное исследование скоро доказало, что число виновных не превышало семи тысяч, и эта цифра действительно страшна, когда она обозначает число тех, кто подлежит каре законов. С такой же оговоркой мы должны объяснять неопределенные выражения Тацита и ранее приведенные слова Плиния, в которых они преувеличивают число тех впавших в заблуждение фанатиков, которые отказались от установленного поклонения богам. Римская церковь бесспорно была главная и самая многолюдная в империи, и до нас дошел один подлинный документ, который знакомит нас с положением религии в этом городе, в первой половине третьего столетия, после тридцативосьмилетнего внутреннего спокойствия. В эту пору духовенство состояло из одного епископа, сорока шести пресвитеров, семи дьяконов, стольких же помощников дьяконов, сорока двух церковных прислужников и пятидесяти чтецов, заклинателей и привратников. Число вдов, увечных и бедных, содержащихся на приношения верующих, доходило до тысячи пятисот. Основываясь на этих данных и применяясь к цифровым выводам касательно Антиохии, мы позволяем себе определить число живших в Риме христиан приблизительно в пятьдесят тысяч человек. Населенность этой великой столицы едва ли может быть определена с точностью, но по самому умеренному расчету она едва ли была ниже миллиона жителей, между которыми христиане составляли по большей мере двадцатую часть.
Западные провинции познакомились с христианством, как кажется, из того же источника, из которого они заимствовали язык и нравы римлян. В этом гораздо более важном случае и Африка и Галлия мало-помалу подчинились примеру столицы. Однако, несмотря на то, что римским миссионерам нередко представлялись благоприятные условия для посещения латинских провинций, прошло много времени, прежде нежели они проникли по ту сторону моря и по ту сторону Альп, и мы не находим в этих обширных странах никаких ясных следов ни христианской веры, ни гонений ранее царствования Антонинов. Медленные успехи евангельской проповеди в холодном климате Галлии резко отличаются от того пылкого увлечения, с которым, как кажется, была принята эта проповедь среди жгучих песков Африки. Составленное африканскими христианами общество скоро сделалось одним из главных членов первобытной церкви. Введенное в эту провинцию обыкновение назначать епископов в самые незначительные горда и очень часто в самые ничтожные деревни способствовало усилению блеска и значения религиозных общин, которые, в течение третьего столетия, одушевлялись усердием Тертуллиана, управлялись дарованиями Киприана и украшались красноречием Лактанция. Напротив того, если мы обратим наши взоры на Галлию, мы должны будем довольствоваться тем, что найдем во времена Марка Антонина незначительные конгрегации в Лионе и Вене, соединенные в одно общество, и даже так поздно, как в царствование Деция, лишь в немногих городах - в Арелате, Нарбонне, Тулузе, Лиможе, Клермоне, Туре и Париже были, как нас уверяют, разбросаны церкви, существовавшие на благочестивые приношения небольшого числа христиан. Молчание легко совмещается с благочестием, но так как оно редко уживается с религиозным рвением, то нам приходится указать и посетовать на немощное положение христианства в тех провинциях, которые переменили кельтский язык на латинский, потому что в течение первых трех столетий они не дали нам ни одного церковного писателя. Из Галлии, которая и по своей образованности, и по своему влиянию основательно претендовала на первое место между всеми странами, лежащими по ту сторону Альп, Свет Евангелия более слабо отразился на отдаленных провинциях - испанской и британской, и, если можно верить горячим уверениям Тертуллиана, их уже осветили первые лучи христианской веры в то время, как он обратился со своей апологией к магистратам императора Севера. Но неясные и неполные сведения о происхождении западных церквей Европы дошли до нас в таком неудовлетворительном виде, что, если бы мы захотели указать время и способ их основания, мы должны бы были восполнить молчание древних писателей теми легендами, которые были много времени спустя внушены алчностью или суеверием монахам, проводившим жизнь в праздности и невежестве своих монастырей. Между этими священными рассказами есть один, который благодаря своей оригинальной нелепости стоит того, чтобы мы упомянули о нем, - а именно рассказ об апостоле Иакове. Из мирного рыбака, жившего на Генисаретском озере, он превращен в храброго рыцаря, который в сражениях с маврами бросается в атаку во главе испанской кавалерии. Самые серьезные историки прославляли его подвиги; чудотворная рака в Компостелле обнаружила его могущество, а меч военного сословия в соединении с ужасами инквизиции устранил всякие возражения со стороны светской критики.
Распространение христианства не ограничивалось пределами Римской империи, и, по словам первых отцов церкви, объяснявших все факты на основании пророчеств, новая религия успела проникнуть во все уголки земного шара в течение ста лет после смерти ее божественного основателя. Юстин Мученик говорит: «Нет такого народа, греческого или варварского или принадлежащего к какой-нибудь другой расе, отличающегося каким бы то ни было названием и какими бы то ни было нравами, хотя бы даже совершенно незнакомого с искусством земледелия, хотя бы живущего под шалашами или перекочевывающего с места на место в закрытых кибитках, среди которого не возносились бы молитвы к Отцу и Создателю всех вещей во имя распятого Иисуса». На это блестящее преувеличение, которое даже в настоящее время было бы крайне трудно согласовать с действительным положением человеческого рода, можно смотреть только как на опрометчивую выходку благочестивого и небрежного писателя, регулирующего свои верования своими желаниями. Но ни верования, ни желания отцов церкви не в состоянии извратить историческую истину. Все-таки остается несомненным тот факт, что скифские и германские варвары, впоследствии ниспровергнувшие римскую монархию, были погружены в мрак идолопоклонства и что даже старания обратить в христианство Иберию, Армению и Эфиопию не имели почти никакого успеха до тех пор, пока скипетр не оказался в руках православного императора. До этого времени, может быть, различные случайности войн и торговых сношений действительно разливали поверхностное знание Евангелия между племенами Каледонии и между народами, жившими по берегам Рейна, Дуная и Евфрата. Находившаяся по ту сторону этой последней реки Эдесса отличалась твердой и ранней преданностью к христианской вере. Из Эдессы принципы христианства легко проникали в греческие и сирийские города, находившиеся под властью преемников Артаксеркса; но они, как кажется, не произвели глубокого впечатления на умы персов, религиозная система которых, благодаря усилиям хорошо дисциплинированного священнического сословия, была построена с большим искусством и с большею прочностью, нежели изменчивая мифология греков и римлян.
Из этого беспристрастного, хотя и не полного очерка распространения христианства, по-видимому, можно заключить, что число его приверженцев было чрезвычайно преувеличено, с одной стороны, страхом, а с другой - благочестием. По безукоризненному свидетельству Оригена, число верующих было очень незначительно в сравнении с массой неверующих; но, вследствие недостатка каких-либо положительных сведений, нет возможности с точностью определить действительное число первых христиан и даже нет возможности высказать на этот счет сколько-нибудь правдоподобное предположение. Впрочем, самый благоприятный расчет, какой можно сделать на основании примера Антиохии и Рима, не позволяет нам допустить, чтобы более чем двадцатая часть подданных империи поступила под знамя креста до обращения Константина в христианство. Но характер их веры, их усердие и единодушие, по-видимому, увеличивали их число, и по тем же самым причинам, которые способствовали впоследствии их размножению, их тогдашняя сила казалась более очевидной и более значительной, чем была на самом деле.
Организация цивилизованных обществ такова, что лишь немногие из их членов отличаются богатствами, почестями и знаниями, а народная масса обречена на ничтожество, невежество и бедность. Поэтому христианская религия, обращавшаяся ко всему человеческому роду, должна была приобрести гораздо больше последователей в низших классах общества, нежели в высших.
На основании этого простого факта было возведено гнусное обвинение, которое, как кажется, опровергается защитниками христианства не с таким рвением, с каким оно поддерживалось его противниками, - обвинение в том, что будто новая секта состояла исключительно из подонков простонародья, из крестьян и ремесленников, из мальчишек и женщин, из нищих и рабов, и что она нередко с помощью этих последних вводила своих миссионеров в богатые и знатные семьи, при которых они состояли в услужении. «Эти низкие наставники (так выражались злоба и неверие) так же молчаливы в публике, как они красноречивы и самоуверенны в частной беседе. Осторожно избегая встреч с философами, они смешиваются с грубой и необразованной толпой и вкрадываются в душу к тем, кто по своему возрасту, полу или воспи-
танию всего легче воспринимает впечатления суеверных ужасов».
Мрачные краски и искаженные контуры этого портрета, впрочем, не лишенного некоторого сходства, изобличают работу врага. Когда скромная религия Христа разлилась по всему миру, она была принята многими людьми, одаренными природой или фортуной различными преимуществами. Аристид, представивший императору Адриану красноречивую апологию христианства, был афинский философ. Юстин Мученик искал высших познаний в школах Зенона, Аристотеля, Пифагора и Платона прежде, нежели перед ним явился старец или, скорее, ангел, направивший его ум на изучение иудейских пророков. Климент Александрийский приобрел много сведений, читая греческих писателей, а Тертуллиан - читая латинских. Юлий Африкан и Ориген обладали весьма значительной долей тогдашней учености, и хотя стиль Киприана весьма отличен от стиля Лактанция, однако не трудно догадаться, что оба эти писателя были публичными преподавателями риторики. Даже изучение философии в конце концов было введено между христианами, но оно не всегда приносило полезные плоды; знания были так же часто источником ереси, как и источником благочестия, и то описание, которое относилось к последователям Артемона, может быть с такой же основательностью отнесено к различным сектам, восставшим против преемников апостолов. «Они позволяют себе извращать Св. Писание, отказываться от древних правил веры и основывать свои мнения на утонченных требованиях логики. Они пренебрегают наукой церкви ради изучения геометрии и, занимаясь измерениями земли, теряют из виду небеса. Сочинения Евклида постоянно у них в руках. Аристотель и Феофраст служат для них предметами удивления, и они высказывают необыкновенное уважение к сочинениям Галена. Их заблуждения истекают из злоупотребления искусствами и науками неверующих, и они извращают простоту Евангелия ухищрениями человеческого разума».
И нельзя утверждать, чтобы с исповедованием христианской веры никогда не соединялись выгоды знатного происхождения и богатства. Многие римские граждане были приведены на суд к Плинию, и он скоро убедился, что в Вифинии множество лиц всякого звания отказалось от религии своих предков. В этом случае его неоспоримое свидетельство имеет больший вес, чем смелая выходка Тертуллиана, когда он старается возбудить в проконсуле Африки и страх и чувство человеколюбия, уверяя его, что, если он не откажется от своих жестоких намерений, он опустошит Карфаген,и что между виновными он найдет много людей одного с ним звания, сенаторов и матрон самого знатного происхождения, друзей и родственников самых близких к нему людей. Впрочем, лет через сорок после того император Валериан, по-видимому, был убежден в справедливости этих слов, так как в одном из своих рескриптов он, очевидно, предполагает, что к христианской секте принадлежали сенаторы, римские всадники и знатные дамы. Церковь не переставала увеличивать свой внешний блеск по мере того, как она утрачивала внутреннюю чистоту, так что в царствование Диоклетиана и дворец, и судебные места, и даже армия укрывали в своей среде множество христиан, старавшихся примирить интересы настоящей жизни с интересами будущей.
Однако эти исключения так немногочисленны или относятся к эпохе столь отдаленной от первых времен христианства, что не могут совершенно устранить обвинения в невежестве и незнатности, которое было так высокомерно брошено в лицо первым последователям христианского учения. Вместо того чтоб пользоваться для защиты нашего мнения вымыслами позднейших веков, мы поступим более благоразумно, если из повода к скандалу сделаем предмет назидания. Вдумываясь глубже в этот предмет, мы усмотрим, что сами апостолы были избраны Провидением между галилейскими рыбаками и что чем ниже было мирское положение первых христиан, тем более основания удивляться их достоинствам и успехам. Мы главным образом не должны позабывать того, что царствие небесное было обещано нищим духом и что люди, страдающие под гнетом лишений и презрения со стороны всего человечества, охотно внимают божескому обещанию будущего блаженства, тогда как, напротив того, люди, живущие в счастии, довольствуются благами этого мира, а люди ученые бесполезно тратят на сомнения и пререкания превосходство своего ума и своих знаний.
Без этих утешительных соображений нам пришлось бы оплакивать участь некоторых знаменитых людей, которые кажутся нам самыми достойными небесной награды. Имена Сенеки, старшего и младшего Плиния, Тацита, Плутарха, Галена, раба Эпиктета и императора Марка Антонина служат украшением для того века, в котором они жили, и возвышают достоинство человеческой натуры. Каждый из них с честью исполнял обязанности своего положения как в деятельной, так и в созерцательной жизни; их превосходные умственные способности были усовершенствованы приобретением познаний; философия очистила их умы от предрассудков народного суеверия, а их жизнь прошла в искании истины и в делах добродетели. А между тем все эти мудрецы (и это возбуждает в нас не менее удивления, чем скорби) не сознавали совершенств христианской системы или отвергали их. И их слова и их молчание одинаково обнаруживают их презрение к зародившейся секте, которая в их время уже распространилась по всей Римской империи. Те из них, которые нисходят до упоминания о христианах, видят в них не более как упорных и впавших в заблуждение энтузиастов, которые требуют слепого подчинения их таинственным учениям, не будучи в состоянии привести ни одного аргумента, способного остановить на себе внимание людей здравомыслящих и образованных. По мекьшей мере сомнительно, чтоб который-либо из этих философов внимательно рассмотрел апологии, которые много раз издавались первыми христианами в защиту самих себя и своей религии; но нельзя не пожалеть о том, что такое дело не имело более способных адвокатов. Они указывают с избытком остроумия и красноречия на нелепости политеизма; они возбуждают в нас сострадание, описывая невинность и страдание своих угнетенных единоверцев; но когда они хотят доказать божественность происхождения христианства, они гораздо более настаивают на пророчествах, предвещавших пришествие Мессии, нежели на чудесах, которыми сопровождалось это пришествие. Их любимый аргумент может служить к назиданию христианина или к обращению в христианство еврея, так как и тот, и другой признает авторитет пророчеств и оба они обязаны отыскивать с благочестивым уважением их смысл и их осуществление. Но этот способ убеждения утрачивает в значительной мере свой вес и свое влияние, когда с ним обращаются к тем, кто и не понимает и не уважает ни Моисеевых законов, ни пророческого стиля. В неискусных руках Юстина и следовавших за ним апологистов возвышенный смысл еврейских оракулов испаряется в слабых типах, в натянутых идеях и холодных аллегориях, и даже подлинность этих оракулов становится в глазах непросвещенного язычника подозрительной вследствие примеси благочестивых подлогов, которые вкрадывались в них под именами Орфея, Гермеса и Сивилл, точно будто они имели такое же достоинство, как подлинные внушения небес. Эта манера прибегать для защиты откровения к обманам и софитам похожа на неблагоразумные приемы поэтов, которые обременяют своих неуязвимых героев бесполезной тяжестью и стеснительного и ненадежного оружия.
Но как объяснить совершенное невнимание и язычников, и философов к тем свидетельствам, которые исходили от самого Всемогущего и были обращены не к их разуму, а к их чувствам? Во времена Христа, его апостолов и первых апостольских учеников истина учения, которое они проповедовали, была подтверждена бесчисленными чудесами. Хромые начинали ходить, слепые делались зрячими, больные исцелялись, мертвые воскресали, демоны были изгоняемы, и законы природы часто приостанавливались для блага церкви. Но греческие и римские мудрецы отворачивали свои взоры от этого внушительного зрелища и, не изменяя своего привычного образа жизни и своих ученых знаний, как будто не примечали никаких перемен ни в нравственном, ни в физическом управлении этим миром. В царствование Тиберия вся земля, или по меньше мере одна знаменитая провинция Римской империи, была погружена в сверхъестественный мрак в течение трех часов. Даже это чудесное происшествие, которое должно бы было возбудить удивление, любопытство и благочестие человеческого рода, прошло незамеченным в таком веке, когда люди занимались науками и когда было столько знаменитых историков. Оно случилось при жизни Сенеки и Плиния Старшего, которые или должны бы были испытать на самих себе влияние этого чуда, или получить прежде всех других уведомление о нем. Каждый из этих философов перечислил в тщательно обработанном сочинении все великие явления природы, землетрясения, метеоры, кометы и затмения, о каких только могла собрать сведения их неутомимая любознательность. Но ни тот, ни другой не упоминает о величайшем явлении природы, какое когда-либо мог видеть смертный со времени сотворения земного шара. У Плиния отведена особая глава для необыкновенных и необычайно продолжительных затмений; но он ограничивается описанием странного ослабления света, когда в течение большей части года после умерщвления Цезаря солнечная орбита казалась бледной и лишенной блеска. Этот полумрак, который, конечно, нельзя сравнивать со сверхъестественной тьмой евангельского рассказа о страданиях Спасителя, был прославлен почти всеми поэтами и историками того достопамятного времени.
Образ действий римского правительства по отношению к христианам с царствования Нерона до царствования Константина
Если мы серьезно взвевим чистоту христианской религии, святость ее нравственных правил и безупречный и суровый образ жизни большинства тех, кто в первые века нашей эры уверовал в Евангелие, то будет естественно предположить, что даже неверующие должны были относиться с должным уважением к столь благотворному учению, что ученые и образованные люди должны были ценить добродетели новой секты, как бы ни казались им смешны чудеса, и что должностные лица, вместо того, чтобы преследовать, должны были поддерживать такой класс людей, который оказывал законам самое беспрекословное повиновение, хотя и уклонялся от деятельного участия в заботах военных и административных. Если же, с другой стороны, мы припоминаем, как всеобщая религиозная терпимость политеизма неизменно поддерживалась и убеждениями народа, и неверием философов, и политикой римского сената и императоров, нам становится трудно понять, какое новое преступление совершили христиане, какая новая обида могла раздражить кроткое равнодушие древних и какие новые мотивы могли заставить римских монархов, всегда равнодушно относившихся к множеству религиозных форм, спокойно существовавших под их кроткой державой, подвергать строгим наказаниям тех из их поданных, которые приняли форму верований и культа, хотя и странную, но безобидную.
Религиозная политика древнего мира точно будто приняла характер суровости и нетерпимости для того, чтобы воспротивиться распространению христианства. Почти через восемьдесят лет после смерти Христа его невинных последователей казнили смертью по приговору такого проконсула, который отличался самым любезным и философским нравом и в силу законов, установленных таким императором, который отличался мудростью и справедливостью общей системы своего управления. Апологии, которые неоднократно подавались преемникам Траяна, были наполнены самыми трогательными жалобами на то, что христиане, повинующиеся внушениям своей совести и просящие о даровании им свободы, исповедуют свою религию, единственные из всех подданных Римской империи, которые лишены благодеяния своего мудрого правительства. При этом делались указания на некоторых выдающихся мучеников; но с тех пор как христианство было облечено верховною властью, правители церкви старались выставлять наружу жестокости своих языческих соперников с таким же усердием, с каким они старались подражать их примеру. Мы намерены в настоящей главе выделить (если это возможно) из безобразной массы вымыслов и заблуждений немногие достоверные и интересные факты и изложить с ясностью и последовательностью причины, размер, продолжительность и самые важные подробности гонений, которым подвергались первые христиане.
Приверженцы преследуемой религии, будучи обескуражены страхом, одушевлены жаждой мести и, может быть, воспламенены энтузиазмом, редко бывают в таком душевном настроении, при котором можно спокойно исследовать или добросовестно взвешивать мотивы своих врагов, нередко не поддающиеся беспристрастному и проницательному исследованию даже тех, кто огражден расстоянием от преследований. Образ действий императоров по отношению к первым христианам объясняется таким мотивом, который кажется очевидным и правдоподобным тем более потому, что он основан на всеми признанном духе политеизма. Мы уже ранее заметили, что существовавшая в римском мире религиозная гармония поддерживалась главным образом тем, что древние народы относились с безусловным уважением к своим взаимным религиозным преданиям и обрядам. Поэтому следовало ожидать, что они с негодованием соединятся вместе против такой секты или такого народа, которые выделятся из общения со всем человечеством и, заявляя притязание на исключительное обладание божественным знанием, будут с презрением смотреть как на нечестивую и идолопоклонническую на всякую форму богослужения, кроме их собственной. Права, основанные на веротерпимости, опирались на взаимную уступчивость, и понятно, что их лишался тот, кто отказывался от уплаты установленной обычаями дани. Так как иудеи, и только они одни, упорно отказывались от уплаты этой дани, то мы рассмотрим, как обходилось с ними римское правительство: это поможет нам уяснить, насколько поведение этого правительства оправдывалось фактами, и поможет нам раскрыть настоящие причины преследования христиан.
Не находя нужным повторять то, что мы уже ранее говорили об уважении римских монархов и губернаторов к Иерусалимскому храму, мы ограничимся замечанием, что и при разрушении этого храма и самого города, и вслед за ним происходили такие факты, которые должны были вывести из терпения завоевателей и которые оправдывали религиозное преследование самыми основательными ссылками на требования политики, справедливости и общественной безопасности. Со времен Нерона и до времен Антонина Пия иудеи выносили владычество римлян с пылким нетерпением, которое много раз разражалось самыми неистовыми убийствами и восстаниями. Чувство человеколюбия возмущается при чтении рассказов об отвратительных жестокостях, совершенных ими в городах Египта, Кипра и Кирены, где они, под видом дружбы, коварным образом употребили во зло доверие туземных жителей, и мы склонны одобрять римские легионы, жестоко отомстившие расе фанатиков, которая вследствие своих свирепых и легкомысленных предрассудков, по-видимому, сделалась непримиримым врагом не только римского правительства, но и всего человеческого рода. Энтузиазм иудеев был основан на убеждении, что закон не дозволяет им уплачивать налоги идолопоклонническому повелителю, и на лестном обещании, данном их старинными оракулами, что скоро появится победоносный Мессия, которому предназначено разорвать их цепи и доставить этим избранникам небес земное владычество. Если знаменитый Бар-Кохба мог собрать значительную армию, в течение двух лет устоявшую против могущества императора Адриана, это удалось ему потому, что он выдавал себя за давно ожидаемого освободителя и призвал всех потомков Авраама к осуществлению надежд Израиля.
Несмотря на неоднократные мятежи, гнев римских монархов стихал после победы, а их опасения прекращались вместе с войной и опасностью. Благодаря свойственной политеизму снисходительности и благодаря мягкому характеру Антонина Пия иудеи снова получили свои старинные привилегии и им снова было дозволено совершать над их детьми обряд обрезания лишь с тем легким ограничением, что они не должны накладывать этого отличительного признака еврейской расы на тех иностранцев, которые обратятся в их веру. Хотя многочисленные остатки этого народа все еще не допускались внутрь Иерусалима, однако им было дозволено заводить и поддерживать значительные поселения и в Италии, и в провинциях; им было дозволено приобретать право римского гражданства, пользоваться муниципальными отличиями и вместе с тем освобождаться от обременительных и сопряженных с большими расходами общественных должностей. Умеренность или презрение римлян придало легальную санкцию той форме церковного управления, которая была установлена побежденной сектой. Патриарх, избравший своим местопребыванием Тивериаду, получил право назначать подчиненных ему церковных служителей и апостолов, пользоваться домашней юрисдикцией и собирать с своих рассеянных повсюду единоверцев ежегодную дань. В главных городах империи нередко воздвигались новые синагоги, а субботний день, посты и праздники, или предписанные законом Моисея, или установленные преданиями раввинов, соблюдались и праздновались самым торжественным и публичным образом. Это кроткое обхождение мало-помалу смягчило суровый характер иудеев. Они отказались от своих мечтаний об осуществлении пророчеств и о завоеваниях и стали себя вести как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человеческому роду, вместо того чтобы разгораться до убийств и насилий, испарилась в менее опасном способе самоудовлетворения. Они стали пользоваться всяким удобным случаем, чтоб обманывать язычников в торговле, и стали втайне произносить двусмысленные проклятия против надменного Эдомского царства.
Так как иудеи, с отвращением отвергавшие богов, которым поклонялись и их государи и все другие подданные Римской империи, тем не менее могли свободно исповедовать свою необщительную религию, то следует полагать, что была какая-нибудь другая причина, по которой последователей Христа подвергали таким строгостям, от которых были освобождены потомки Авраама. Различие между ними несложно и очевидно, но, по господствовавшим в древности взглядам, оно было в высшей степени важно. Иудеи были нация, а христиане были секта, и если считалось естественным, что каждое общество уважает религиозные установления своих соседей, то на нем лежала обязанность сохранять религиозные установления своих предков. И голос оракулов, и правила философов, и авторитет законов единогласно требовали исполнения этой национальной обязанности. Своими высокомерными притязаниями на высшую святость иудеи могли заставить политеистов считать их за отвратительную и нечестивую расу; своим нежеланием смешиваться с другими народами они могли внушить политеистам презрение. Законы Моисеевы могли быть большею частью пустыми или нелепыми, но так как они были исполняемы в течение многих веков многочисленным обществом, то их приверженцы находили для себя оправдание в примере всего человеческого рода, и все соглашались в том, что они имели право держаться такого культа, отказаться от которого было бы с их стороны преступлением. Но этот принцип, служивший охраной для иудейской синагоги, не доставлял для первобытной христианской церкви никаких выгод и никакого обеспечения. Принимая веру в Евангелие, христиане навлекали на себя обвинение в противоестественном и непростительном преступном деянии. Они разрывали священные узы обычая и воспитания, нарушали религиозные постановления своего отечества и самонадеянно презирали то, что их отцы считали за истину и чтили как святыню. И это вероотступничество (если нам будет дозволено так выразиться) не имело частного или местного характера, так как благочестивый дезертир, покинувший храмы египетские или сирийские, одинаково отказался бы с презрением от убежища в храмах афинских или карфагенских. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своего семейства, своего города и своей провинции. Все христиане без исключения отказывались от всякого общения с богами Рима, империи и человеческого рода. Угнетаемый верующий тщетно заявлял о своем неотъемлемом праве располагать своей совестью и своими личными мнениями. Хотя его положение и могло возбуждать сострадание философов или идолопоклонников, его аргументы никак не могли проникнуть до их разума. Эти последние не понимали, чтоб в ком-либо могло зародиться сомнение насчет обязанности сообразоваться с установленным способом богослужения, и находили это так же удивительным, как если бы кто-нибудь внезапно почувствовал отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников скоро уступило место негодованию, и самые благочестивые люди подверглись несправедливому, но вместе с тем опасному обвинению в нечестии. Злоба и предрассудок стали выдавать христиан за общество атеистов, которые за свои дерзкие нападки на религиозные учреждения империи должны быть подвергнуты всей строгости законов. Они отстранились (в чем с гордостью сами сознавались) от всякого вида суеверий, введенного в каком бы то ни было
уголке земного шара изобретательным гением политеизма, но ни для кого не было ясно, каким божеством или какой формой богослужения заменили они богов и храмы древности. Их чистое и возвышенное понятие о Высшем Существе было недоступно грубым умам языческих народов, неспособных усвоить себе понятие о таком духовном и едином Божестве, которое не изображалось ни в какой телесной форме или видимом символе и которому не поклонялись с обычной помпой возлияний и пиршеств, алтарей и жертвоприношений. Греческие и римские мудрецы, возвысившиеся своим умом до созерцания существования и атрибутов Первопричины, повиновались или голосу рассудка, или голосу тщеславия, когда приберегали привилегию такого философского благочестия лишь для самих себя и для своих избранных ученихов. Они были далеки от того, чтоб принимать предрассудки человеческого рода за мерило истины, но полагали, что они истекают из коренных свойств человеческой природы, и думали, что всякая народная форма верований и культа, отвергающая содействие чувств, будет делаться неспособной сдерживать бредни фантазии и увлечения фанатизма по мере того, как она будет отдаляться от суеверий. Когда люди умные и ученые снисходили до того, что останавливали свое внимание на христианском откровении, они еще более укреплялись в своем опрометчивом убеждении, что способный внушить им уважение принцип единства Божия был обезображен сумасбродным энтузиазмом новых сектантов и уничтожен их химерическими теориями. Когда автор знаменитого диалога, приписываемого Лукиану, говорит с насмешкой и презрением о таинственном догмате Троицы, он этим лишь обнаруживает свое собственное непонимание слабости человеческого разума и непроницаемого свойства божеских совершенств.
Менее удивительным могло казаться то, что последователи христианства не только чтили основателя своей религии как мудреца н пророка, но и поклонялись ему как Богу. Политеисты были готовы принять всякое верование, по-видимому представлявшее некоторое сходство с народной мифологией, хотя бы это сходство и было отдаленно и неполно, а легенды о Бахусе, Геркулесе и Эскулапе в некоторой степени подготовили их воображение к появлению Сына Божия в человеческой форме. Но их удивляло то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые, в младенческую пору мира, изобрели искусства, ввели законы и одолели опустошавших землю тиранов или чудовищ, для того, чтоб избрать исключительным предметом своего религиозного поклонения незнатного проповедника, который, в неотдаленные времена и среди варварского народа, пал жертвою или злобы своих собственных соотечественников, или подозрительности римского правительства. Идолопоклонники, ценившие лишь мирские блага, отвергали неоценимый дар жизни и бессмертия, который был предложен человеческому роду Иисусом из Назарета. Его кроткая твердость среди жестоких и добровольных страданий, его всеобъемлющее милосердие и возвышенная простота его действий и характера были в глазах этих чувственных людей неудовлетворительным вознаграждением за недостаток славы, могущества и успеха; а в то время, как они не хотели признавать его изумительного торжества над силами мрака и могилы, они вместе с тем выставляли в ложном свете или с насмешкой двусмысленное рождение, странническую жизнь и позорную смерть Основателя христианства.
Ставя свои личные мнения выше национальной религии, каждый христианин совершал преступление, которое увеличивалось в очень значительной мере благодаря многочисленности и единодушию виновных. Всем хорошо известно, и нами уже было замечено, что римская политика относилась с крайней подозрительностью и недоверием ко всякой ассоциации, образовавшейся в среде римских подданных, и что она неохотно выдавала привилегии частным корпорациям, как бы ни были невинны или благотворны их цели. Религиозные собрания христиан, отстранившихся от общественного культа, казались еще менее невинными: они были по своему принципу противозаконны, а по своим последствиям могли сделаться опасными; с своей стороны, императоры не сознавали, что они нарушают правила справедливости, запрещая, ради общественного спокойствия, такие тайные и нередко происходившие по ночам сборища. Вследствие благочестивого неповиновения христиан их поступки или, может быть, даже их намерения представлялись в еще более серьезном и преступном свете, а римские монархи, которые, может быть, смягчили бы свой гнев ввиду готовности повиноваться, считали, что их честь задета неисполнением их предписаний, и потому нередко старались путем строгих наказаний укротить дух независимости, смело заявлявший, что над светскою властью есть иная, высшая власть. Размеры и продолжительность этого духовного заговора, по-видимому, с
каждым днем делали его все более и более достойным монаршего негодования. Мы уже ранее заметили, что благодаря деятельному и успешному рвению христиане мало-помалу распространились по всем провинциям и почти по всем городам империи. Новообращенные, по-видимому, отказывались от своей семьи и от своего отечества для того, чтоб связать себя неразрывными узами со странным обществом, повсюду причинявшим такой характер, который отличал его от всего остального человеческого рода. Их мрачная и суровая внешность, их отвращение от обычных занятий и удовольствий и их частые предсказания предстоящих бедствий заставляли язычников опасаться какой-нибудь беды от новой секты, которая казалось тем более страшной, чем более была непонятной. Каковы бы ни были правила их поведения, говорит Плиний, их непреклонное упорство, как кажется, заслуживает наказания.
Предосторожности, с которыми последователи Христа исполняли свои религиозные обязанности, были первоначально внушены страхом и необходимостью, но впоследствии употреблялись добровольно. Подражая страшной таинственности Элевсинских мистерий, христиане льстили себе надеждой, что их священные постановления приобретут в глазах язычников более права на их уважение. Но - как это часто случается с тонкими политическими расчетами - результат не оправдал их желаний и надежд. Возникло убеждение, что они лишь стараются скрыть то, в чем они не могли бы сознаться, не краснея. Их ложно истолкованная осторожность дала злобе повод выдумывать отвратительные сказки, которые принимались подозрительностью и легковерием за истину и которые изображали христиан самыми порочными членами человеческого рода, совершающими в своих мрачных пристанищах всякие гнусности, какие только может придумать развратное воображение, и испрашивающими милостей у своего неизвестного Бога путем принесения в жертву всех нравственных добродетелей. Многие даже утверждали, будто они в состоянии описать религиозные обряды этого отвратительного общества. Новорожденного ребенка, совершенно покрытого мукой, говорили они, подставляли, в качестве мистического символа посвящения, под нож новообращенного, который по невежеству наносил несколько тайных и смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; лишь только было совершено это преступление, сектанты пили кровь, с жадностью отрывали трепещущие члены и, будучи связаны между собою сознанием общей виновности, взаимно обязывались вечно хранить все случившееся в тайне. С одинаковой уверенностью рассказывали, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало такое же отвратительное развлечение, в котором страсти служили поводом к удовлетворению скотской похоти, что в назначенный момент огни внезапно потухали, чувство стыда изгонялось, законы природы позабывались и мрак ночи осквернялся кровосмесительной связью сестер с братьями, сыновей с матерями.
Но чтения древних апологий было бы вполне достаточно для того, чтоб в уме беспристрастного противника не осталось даже самых слабых подозрений. Чтоб опровергнуть распускаемые молвою слухи, христиане с неустрашимой самонадеянностью невинности обращались к чувству справедливости должностных лиц. Они сознавали, что, если бы были представлены какие-либо доказательства взводимых на них клеветою преступлений, они заслуживали бы самого строгого наказания. Они накликали на себя наказание и требовали улик. В то же время они весьма основательно и уместно настаивали на том, что обвинения столько же неправдоподобны, сколько они бездоказательны; неужели, спрашивали они, кто-нибудь может серьезно верить тому, что чистые и святые правила Евангелия, столь часто сдерживавшие влечение к самым невинным наслаждениям, могут вовлекать в самые отвратительные преступления, что обширное общество решится бесчестить себя в глазах своих собственных членов и что огромное число людей обоего пола, всякого возраста и общественного положения, сделавшись недоступными страху смерти или позора, дозволят себе нарушать те самые принципы, которые всего глубже запечатлелись в их умах от природы и от воспитания! Ничто, казалось бы, не могло ослабить силу или уничтожить убедительность такого неопровержимого оправдания, если бы сами апологисты не были до такой степени неблагоразумны, что изменяли общему делу религии для удовлетворения своей благочестивой ненависти к внутренним врагам церкви. Они то слегка намекали, то смело утверждали, что те кровавые жертвоприношения и кровосмесительные празднества, которые неосновательно приписывались православным верующим, действительно совершались у маркионитов, карпократиан и некоторых других гностических сект; а все эти еретики, хотя и совратились в ересь, все-таки находились
под влиянием христианских идей и руководствовались христианскими принципами. Отклонившиеся от церковного единения отщепенцы взводили такого же рода обвинения на церковь, и потому со всех сторон слышались признания, что самая позорная распущенность нравов господствовала среди большого числа тех, кто выдавал себя за христиан. Языческий сановник, не имевший ни достаточно свободного времени, ни достаточно прозорливости, для того чтобы уловить почти незаметную для глаз черту, отделявшую православную веру от еретического искажения, легко мог вообразить, что взаимная неприязнь христиан заставляла их сознаваться в их общем преступлении. К счастью для спокойствия первых христиан или, по меньшей мере, для их репутации, должностные лица иногда обнаруживали в своем поведении более благоразумия и сдержанности, чем сколько по обыкновению совмещается с религиозным рвением, и что беспристрастным выводом из их судебных расследований было то, что отказавшиеся or установленного культа сектанты кажутся им искренними в своих верованиях и безупречными в своих нравах, хотя бы они и навлекали на себя всю строгость законов своим нелепым и чрезмерным суеверием. История, задача которой заключается в том, чтобы собрать сведения о деяниях прошлого для назидания будущих веков, оказалась бы недостойной такой почтенной роли, если бы она снизошла до того, что стала бы вступаться за тиранов или оправдывать принципы гонения. Впрочем, следует признать, что поведение тех императоров, которые, по-видимому, были менее всех других благосклонны к первобытной церкви, никоим образом не было столь преступно, как поведение тех новейших монархов, которые употребляли орудия насилия и страха против религиозных мнений какой-либо части своих подданных. Какой-нибудь Карл V или Людовик XIV мог бы почерпнуть из своего ума или даже из своего собственного сердца правильное понятие о правах совести, об обязанностях веры и о невинности заблуждения. Но монархам и сановникам Древнего Рима были чужды те принципы, которыми вдохновлялось и оправдывалось непреклонное упорство христиан в деле истины, а в своей собственной душе они не могли бы отыскать никакого мотива, который мог бы заставить их отказаться от легального и, так сказать, естественного подчинения священным установлениям их родины. Та же самая причина, которая ослабляет тяжесть их виновности, неизбежно ослабляла и жестокость их гонений.
Так как они действовали под влиянием не бешеного усердия ханжей, а умеренной политики, приличной законодателям, то понятно, что их презрение нередко ослабляло, а их человеколюбие очень часто приостанавливало исполнение тех законов, которые они издавали против смиренных и незнатных последователей Христа. Принимая в соображение характер и мотивы римских правителей, мы естественно приходим к следующим выводам: I. Что прошло довольно много времени, прежде нежели они пришли к убеждению, что новые сектанты заслуживают внимания правительства. II. Что они действовали осторожно и неохотно, когда дело шло о наказании кого-либо из римских подданных, обвинявшихся в столь странном преступлении. III. Что они были сдержанны в применении наказаний и IV. Что угнетаемая церковь наслаждалась несколькими промежутками мира и спокойствия. Несмотря на то, что самые плодовитые и вдававшиеся в самые мелочные подробности языческие писатели относились с самым беспечным невниманием ко всему, что касалось христиан, мы все-таки в состояния подтвердить каждое из этих правдоподобных предположений ссылками на достоверные факты.
I. Благодаря мудрой предусмотрительности Провидения, прежде чем успела созреть вера христиан и прежде чем они успели размножиться, детство церкви было прикрыто таинственным покровом, не только охранявшим ее от злобы язычников, но и совершенно скрывавшим ее от их глаз. Так как установленные Моисеем религиозные обряды выходили из употребления медленно и постепенно, то, пока они еще существовали, в них самые ранние приверженцы Евангелия находили для себя безопасное и невинное прикрытие. А так как эти приверженцы принадлежали большею частью к потомству Авраама, то они носили отличительный знак обрезания, возносили свои молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного разрушения и считали законы Моисея и писания пророков за подлинное вдохновение Божества. Новообращенные язычники, приобщившиеся путем духовного усыновления к надеждам Израиля, также смешивались с иудеями, на которых походили и одеждой, и внешним видом, а так как политеисты обращали внимание не столько на статьи веры, сколько на внешнюю сторону культа, то новая секта, тщательно скрывавшая или лишь слегка заявлявшая свои надежды на будущее величие и свое честолюбие, могла пользоваться общей веротерпимостью, которая была дарована древнему и знаменитому народу, входившему в число Римской империи. Одушевленные более пылким религиозным рвением и более заботливые насчет чистоты своей веры иудеи, может быть, скоро приметили, что их назаретские единоверцы постепенно отклоняются от учения синагоги, и, может быть, были бы готовы потопить опасную ересь в крови ее приверженцев. Но воля небес уже обезоружила их злобу, и, хотя они еще не были лишены возможности заявлять по временам протест путем восстаний, они были лишены заведования уголовной юстицией, а вдохнуть в душу хладнокровных римских судей такое же чувство ненависти, какое питали в них самих религиозное рвение и суеверие, было бы делом вовсе не легким.
Губернаторы провинций заявили о своей готовности выслушивать обвинения в таких преступлениях, которые могли угрожать общественной безопасности, но лишь только они узнавали, что дело идет не о фактах, а о словах, что им предлагают разрешить спор касательно смысла иудейских законов и пророчеств, они находили унизительным для римского величия серьезное обсуждение ничтожных разногласий, возникавших в среде варварского и суеверного народа. Невинность первых христиан охранялась невежеством и презрением, и трибунал языческого судьи нередко служил для них самым безопасным убежищем от ярости синагога. Если бы мы приняли на веру предания не в меру легковерной древности, мы были бы в состоянии описать далекие странствия, удивительные подвиги и различные виды смерти двенадцати апостолов; но более тщательное исследование заставит нас усомниться, действительно ли хоть один из тех людей, которые были очевидцами чудес Христа, мог, вне пределов Палестины, запечатлять своею кровью истину своего свидетельства. Если мы примем в соображение обыкновенную продолжительность человеческой жизни, мы естественно должны будем предположить, что их большею частью уже не было в живых в то время, как неудовольствие иудеев разразилось жестокой войной, окончившейся лишь разрушением Иерусалима. В течение длинного периода времени от смерти Христа до этого достопамятного возмущения мы не находим никаких следов римской религиозной нетерпимости, за исключением внезапного, непродолжительного, хотя и жестокого преследования, которому Нерон подверг живших в столице через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и только за два года до второго. Уже
одного имени историка-философа, которому мы обязаны сведениями об этом странном происшествии, достаточно для того, чтобы заставить нас остановить на этом предмете все наше внимание.
На десятом году царствования Нерона столица империи пострадала oт пожара, свирепствовавшего с такой яростью, какой никто не мог запомнить и какому не было примера в прежние времена. Памятники греческого искусства и римских добродетелей, трофеи пунических и галльских войн, самые священные храмы и самые роскошные дворцы - все сделалось жертвой общего разрушения. Из четырнадцати округов или кварталов, на которые был разделен Рим, только четыре остались совершенно невредимы, три были уничтожены до основания, а остальные семь представляли после пожара печальную картину разорения и опустошения. Бдительность правительства, как кажется, не пренебрегла никакими мерами, чтобы смягчить последствия столь страшного общественного бедствия. Императорские сады были открыты для огромной массы пострадавших, временные здания воздвигнуты для доставления ей убежища, и громадные запасы хлеба и провизий раздавались ей за очень умеренную цену. По-видимому, самая великодушная политика диктовала те эдикты, которые регулировали новое расположение улиц и постройку частных домов, и - как это обыкновенно случается в века материального благосостояния - из пепла старого Рима возник в течение пяти лет новый город, более правильно построенный и более красивый. Но как ни старался Нерон выказать по этому случаю свое благоразумие и человеколюбие, он этим не мог оградить себя от возникших в народе подозрений. Не было такого преступления, в котором нельзя бы было заподозрить того, кто убил свою жену и свою мать, а такой монарх, который унижал на театральных подмостках и свою личность, и свое звание, считался способным на самые безумные сумасбродства. Голос народной молвы обвинял императора в поджоге его собственной столицы, а так как доведенный до отчаяния народ всего охотнее верит самым неправдоподобным слухам, то иные серьезно рассказывали, а иные твердо верили, что Нерон наслаждался созданным им общественным бедствием, воспевая под аккомпанемент своей лиры разрушение древней Трои. Чтоб отклонить от себя подозрение, которое не способна заглушить никакая деспотическая власть, император решился сложить свою собственную вину на каких-нибудь вымышленных преступников.
«В этих видах, - продолжает Тацит, - он подвергнул самым изысканным истязаниям тех людей, которые уже были заклеймены заслуженным позором под общим наименованием христиан. Они производили свое имя и вели свое начало от Христа, который, в царствование Тиберия, был подвергнут смертной казни по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это пагубное суеверие было на некоторое время подавлено, но потом снова появилось и не только распространилось по Иудее, которая была местом рождения этой вредной секты, но даже проникло в Рим, в это общее убежище, принимающее и охраняющее все, что есть нечистого, все, что есть отвратительного. Признания тех из них, которые были задержаны, указали на множество их сообщников, и все они были уличены не столько в поджоге города, сколько в ненависти к человеческому роду. Они умирали от истязаний, а их истязания становились еще более мучительными от примеси оскорблений и насмешек. Одни из них были пригвождены ко кресту, другие были зашиты в кожи диких зверей и в этом виде растерзаны собаками, третьи были намазаны горючими веществами и служили факелами для освещения ночного мрака.
Сады Нерона были назначены для этого печального зрелища, сопровождавшегося конскими скачками и удостоенного присутствием самого императора, который мешался с народной толпой, одевшись в кучерское платье и управляя колесницей. Преступление христиан действительно заслужило примерного наказания, но всеобщее к ним отвращение перешло в сострадание, благодаря убеждению, что эти несчастные создания приносились в жертву не столько общественному благу, сколько жестокосердию подозрительного тирана. Кто с интересом следит за переворотами, совершающимися в человеческом роде, тот, может быть, остановит свое внимание на том факте, что запятнанные кровью первых христиан сады и цирк Нерона на Ватикане сделались еще более знаменитыми вследствие торжества преследуемой религии и вследствие ее злоупотреблений своими победами. Храм, далеко превосходящий древнее величие Капитолия, был впоследствии воздвигнут на этом месте христианскими первосвященниками, которые, основывая свои притязания на всемирное владычество на том, что им было завещано смиренным галилейским рыбаком, успели возвести на трон цезарей, дали законы варварским завоевателям Рима и распространили свою духовную юрисдикцию от берегов Балтийского моря до берегов Тихого океана.
Но прежде, нежели покончить с этим рассказом о гонениях со стороны Нерона, мы считаем нужным сделать несколько замечаний, которые помогут нам устранить затруднения, возникающие в нашем уме при чтении этого рассказа и которые бросают некоторый свет на последующую историю церкви.
1. Самая недоверчивая критика вынуждена признать достоверность этого необыкновенного происшествия и неподдельность знаменитых слов Тацита. Первая подтверждается усидчивым и аккуратным Светонием, упоминающим о наказании, которому Нерон подвергнул христиан, - эту секту людей, усвоивших новое и преступное суеверие. А вторая доказывается согласием слов Тацита с самыми древними рукописями, неподражаемым характером стиля этого писателя, его репутацией, предохранившей текст его сочинений от искажений в интересах благочестия, и, наконец, самим содержанием его повествования, обвиняющего первых христиан в самых ужасных преступлениях, но не делающего намеков на то, чтобы обладание какой-либо чудотворной или даже магической силой ставило их выше остального человеческого рода. 2. Однако Тацит, как кажется вероятным, родился за несколько лет до римского пожара и только из чтений и разговоров мог узнать о событии, случившемся во время его детства. Прежде, нежели выступить перед публикой, он спокойно дожидался, чтобы его ум достиг своей полной зрелости, и ему было более сорока лет, когда признательность и уважение к памяти добродетельного Аг- риколы побудили его написать самое раннее из тех исторических сочинений, которые будут служить наслаждением и назиданием для самого отдаленного потомства. После того как он испробовал свои силы на биографии Агриколы и на описании Германии, он задумал и в конце концов привел в исполнение план более трудного произведения - а именно написал в тридцати книгах историю Рима с падения Нерона до вступления на престол Нервы.
С царствования этого императора начинался век справедливости и общественного благосостояния, из которого Тацит предполагал сделать предмет занятий для своей старости; но когда он ближе познакомился с этим предметом, он, как кажется, нашел, что более прилично и менее опасно описывать пороки умерших тиранов, нежели воспевать добредетели царствующего монарха, и потому остановился на изложении, в форме летописей, деяний четырех непосредственных преемников Августа. Собрать, расположить и описать события восьмидесятилетнего периода времени в бессмертном произведении, в котором каждая фраза полна самой глубокой наблюдательности и самой живой картинности, - такого предприятия было достаточно, чтобы занять ум даже такого человека, как Тацит, в течение большей части его жизни. В последние годы царствования Траяна, в то время как этот победоносный монарх распространяет владычество Рима вне его старинных пределов, историк занимался описанием тирании Тиберия во второй и четвертой книгах своих Летопи- сей; а император Траян взошел на престол, вероятно, прежде, нежели Тацит дошел в своем изложении до пожара столицы и до описания жестокого обращения Нерона с несчастными христианами. Будучи отделен от описываемых событий шестидесятилетним промежутком времени, летописец был вынужден повторять рассказы современников, но в качестве философа он, натурально, занялся описанием происхождения, распространения и характера новой секты, руководствуясь при этом сведениями или предубеждениями не столько времен Нерона, сколько времен Адриана. 3. Тацит очень часто предоставляет любознательности или догадливости своих читателей восполнять те промежуточные подробности или размышления, которые он, при чрезвычайной сжатости своего изложения, счел уместным опустить. Поэтому нам позволительно предположить существование какой-нибудь правдоподобной причины, побудившей Нерона обращаться так жестоко с римскими христианами, ничтожество и невинность которых должны были бы служить охраной от его гнева и даже от его внимания. Иудеи, которых было очень много в Риме и которые подвергались угнетениям на своей родине, по-видимому, гораздо легче могли бы навлечь на себя подозрения императора и народа, и никому не показалось бы неправдоподобным, что побежденная нация, уже заявившая о своем отвращении к римскому игу, прибегает к самым ужасным средствам для удовлетворения своей непримиримой ненависти. Но у иудеев были могущественные заступники во дворце и даже в сердце тирана - его жена и повелительница прекрасная Поппея и любимый актер из рода Авраама, уже обратившийся к нему с ходатайством за этот ненавистный народ. Вместо них необходимо было найти какие-нибудь другие жертвы, и вовсе не трудно было навести императора на ту мысль, что хотя настоящие последователи Моисея и не были виновны в поджоге Рима, но в их среде возникла новая и вредная секта галилеян, способная на самые ужасные преступления. Под именем галилеян смешивали два разряда людей, совершенно противоположных одни другим и по своим нравам и по своим принципам, - а именно учеников, принявших веру Иисуса Назаретского, фанатиков, ставших под знамя Иуды Гавлонита. Первые были друзьями человеческого рода, вторые были его врагами, а единственное между ними сходство заключалось в одинаковой непреклонной твердости, благодаря которой они в защите своего дела обнаружили совершенное равнодушие к смерти и к пыткам.
Последователи Иуды, вовлекшие своих соотечественников в бунт, скоро были погребены под развалинами Иерусалима, тогда как последователи Иисуса, сделавшиеся известными под более знаменитым названием христиан, распространились по всей Римской империи. Разве не должно казаться весьма естественным, что во времена Адриана Тацит отнес к христианам преступление и наказание, которые он мог бы, с гораздо большим основанием, отнести к той секте, ненавистное воспоминание о которой уже почти совершенно изгладилось? 4. Что бы ни думали об этой догадке (ведь это не более как догадка), для всякого очевидно, что как последствия, так и причина гонений Нерона ограничивались внутренностью Рима; что религиозные догматы галилеян или христиан никогда не служили поводом ни для наказаний, ни даже для судебного следствия, и что так как воспоминание об их страданиях долгое время соединялось с воспоминанием о жестокостях и несправедливостях, то умеренность следующих императоров заставила их щадить секту, вынесшую угнетения от такого тирана, ярость которого обыкновенно обрушивалась на добродетель и невинность.
Достойно внимания то, что пламя войны уничтожило почти в одно и то же время и храм в Иерусалиме, и Капитолий в Риме; не менее странно и то, что налоги, назначенные благочестием на первое из этих зданий, были обращены победителем на восстановление и украшение второго. Императоры обложили иудеев поголовным налогом, и хотя на долю каждого приходилось уплачивать весьма незначительную сумму, этот налог считался иудеями невыносимым бременем как по причине того употребления, на которое он назначался, так и по причине строгости, с которой он взыскивался. 5. Так как сборщики податей распространяли свои несправедливые требования на многих людей, которые не ни одной крови, ни одной религии с Иудеями, то и христиане, столь часто укрывавшиеся под тенью синагоги, не могли избежать таких корыстных преследований. Они тщательно избегали всего, что хотя слегка отзывалось идолопоклонством, а потому их совесть воспрещала им содействовать возвеличению того демона, которого боготворили под именем Юпитера Капитолийского. Так как в среде христиан была многочисленная, хотя и постоянно ослабевавшая, партия, которая все еще держалась Моисеевых законов, то она всячески старалась скрыть свое иудейское происхождение; но ее уличали неоспоримым свидетельством обрезания, а в отличительные особенности ее религиозных верований римские судьи не имели времени вникать.
Между христианами, которые были приведены перед трибунал императора или - как кажется более правдоподобным - перед трибунал прокуратора Иудеи, было, как рассказывают, два человека, отличавшихся происхождением, которое поистине было более знатно, чем происхождение могущественнейших монархов. Эго были внуки апостола св. Иуды, который сам был брат Иисуса Христа. Их естественные права на престол Давида, быть может, могли бы расположить в их пользу народ и возбудить опасения в губернаторе, но их мизерная внешность и наивность их ответов скоро убедили этого последнего, что они и не намерены и неспособны нарушать спокойствие Римской империи. Они откровенно признали свое царственное происхождение и свое близкое родство с Мессией, но они отказывались от всяких мирских целей и утверждали, что то царство, которого они с благочестием дожидаются, чисто духовного и ангельского характера. Когда их стали расспрашивать об их состоянии и занятиях, они показали свои руки, огрубевшие от ежедневной работы, и объявили, что извлекают все свои средства существования из обрабатывания фермы, которая находится близ деревни Кокаба, заключает в себе около двадцати четырех английских акров и стоит девять сот драхм (или 300 ф. стер.) Внуков св. Иуды освободили от суда с состраданием и с презрением.
Но если ничтожество потомков Давида могло служить для них охраной от подозрительности тирана, зато величие собственного семейства внушало малодушному Домициану опасения, которые он мог заглушать лишь пролитием крови тех
римлян, которых он или боялся, или ненавидел, или уважал. Из двух сыновей его дяди Флавия Сабина старшй был уличен в изменнических замыслах, а младший носивший имя Флавия
Климента, был обязан своим спасением недостатку мужества и дарований. Император в течении долгого времени отличал столь безвредного родственника своими милостями и покровительством, дал ему в супружество свою племянницу Домициллу, обещал назначить своими преемниками родившихся от этого брака детей и облек их отца консульским достоинством. Но лишь только этот последний успел окончить срок своей годовой должности, его предали суду по какому-то ничтожному поводу и казнили смертью; Домицилла была отправлена в изгнание на пустынный остров близ берегов Кампании, и множество лиц, замешанных в то же обвинение, или были приговорены к смертной казни, или лишились своих имений. Их обвинили в атеизме и в иудейских нравах - то есть в таком странном сочетании идей, которое всего естественнее можно бы было приписать христианам, так как и должностные лица, и писатели того времени имели о них весьма неясные и неполные сведения. Христианская церковь, слишком охотно принявшая подозрительность тирана за доказательство столь почтенного преступления, поместила - на основании приведенного правдоподобного предположения - и Климента, и Домициллу в число первых своих мучеников и заклеймила жестокосердие Домициана названием второго гонения. Но это гонение (если оно действительно заслуживает такого названия) было непродолжительно. Через несколько месяцев после казни Климента и изгнания Домициллы император был убит в своем дворце одним из вольноотпущенных Домициллы Стефеном, который пользовался милостивым расположением своей госпожи, но, конечно, не принял ее веры. Память Домициана была осуждена сенатом, его указы были отменены, изгнанники были возвращены из ссылки, а при мягком правлении Нервы невинно пострадавшим возвратили их общественное положение и состояние и даже действительно виновные или получили помилование, или избавились от наказаний.
II.Почти через десять лет после того - в царствование Траяна - Плиний Младший был возведен своим другом и повелителем в звание правителя Вифинии и Понта. Он скоро пришел в недоумение насчет того, какими правилами справедливости или какими законами должен он руководствоваться при исполнении обязанностей, совершенно несовместимых с его человеколюбием. Плиний ни разу не присутствовал при судебном разбирательстве обвинений против христиан и даже, как кажется, никогда не слыхал их имени; он не имел никакого понятия ни о характере их виновности, ни о системе их учения, ни о степени заслуженного ими наказания. В этом затруднительном положении он прибегнул к своему обычному средству - он представил на усмотрение Траяна беспристрастное и в некоторых отношениях благоприятное описание нового суеверия и просил разрешить его недоумение и научить его, как поступать. Плиний провел свою жизнь в приобретении познаний и в деловых занятиях. С девятнадцатилетнего возраста он уже отличался искусною защитою тяжбенных дел в римских судах; впоследствии он был членом сената, был облечен отличиями консульского звания и поддерживал многочисленные дружеские связи с людьми всяких званий как в Италии, так и в провинциях.
Поэтому из его совершенного незнакомства с существованием христианства можно извлечь некоторые полезные указания, и мы можем сделать следующие выводы: что в то время, когда он принял на себя управление Вифинией, еще не было ни общих законов, ни сенатских декретов, направленных против христиан; что ни сам Траян, ни кто-либо из его добродетельных предшественников, эдикты которых вошли в гражданское и уголовное судопроизводство, не объявлял публично своих намерений по отношению к новой секте и что, каковы бы ни были меры, принимавшиеся против христиан, они не имели такого веса и авторитета, чтоб могли служить прецедентом для руководства римских правителей.
Ответ, который был дан Траяном и на который впоследствии так часто ссылались христиане, обнаруживает такое уважение к справедливости и такое человеколюбие, какое только могло совмещаться с ошибочным взглядом этого императора на дела религиозного управления. Вместо того, чтобы обнаружить неукротимое рвение инквизитора, тщательно отыскивающего малейшие признаки ереси и радующегося многочисленности погубленных им жертв, император обнаруживает гораздо больше заботливости о том, чтобы не пострадали невинные, нежели о том, чтоб не избежали наказания виновные. Он признает, что очень трудно установить общий план действий; но он устанавливает два благотворных правила, в которых угнетенные христиане часто находили для себя утешение и опору. Хотя он и предписывает должностным лицам наказывать тех, кто признан виновным на основании законов, он впадает в противоречие с самим собою, кода из чувства человеколюбия запрещает им производить какие-либо расследования о тех, кто навлек на себя подозрение в преступном деянии; он также не дозволяет вчинять преследования без разбора по всяким доносам. Император отвергает анонимные доносы, как несогласные с справедливостью его управления, и положительно требует, чтоб для осуждения людей, провинившихся в том, что они христиане, были налицо положительные доказательства, представленные явным и публичным обвинителем. Те, которые брали на себя эту ненавистную роль, вероятно, были обязаны объяснить основания своих подозрений, назвать время и место тайных собраний, посещавшихся их христианскими противниками, и вывести наружу множество таких подробностей, которые скрывались от глаз неверующих с самой бдительной заботливостью. Если их обвинение судебным порядком оказывалось успешным, они навлекали на себя ненависть значительной и деятельной партии, порицание со стороны более просвященной части общества и тот позор, который во все века и во всех странах падал на доносчиков.
Если же, напротив того, их доказательства оказывались недостаточными, они подвергались строгому наказанию и, может быть, даже смертной казни, в силу изданного императором Адрианом закона против тех, кто ложно обвинял своих сограждан в принадлежности к христианству. Конечно, личная ненависть и основанная на суеверии вражда могли иногда заглушать самые естественные опасения беды и позора; но невозможно допустить, чтоб языческие подданные Римской империи охотно и часто вчиняли обвинения при таких неблагоприятных для них условиях.
Способы, к которым прибегали враги христиан, чтоб уклониться от благоразумных требований закона, служат достаточным доказательством того, что этот закон действительно обезоруживал личную злобу и суеверное усердие; но страх и стыд, которые так сильно сдерживают увлечения отдельных личностей, утрачивают большую часть своего влияния в многочисленных и шумных собраниях. Благочестивые христиане, смотря по тому, желали ли они достигнуть славы мученичества или желали избежать ее, ожидали или с нетерпением, или с ужасом возобновлявшихся в установленные сроки общественных игр и празднеств. В эти дни жители больших городов империи собирались в цирках или театрах,
где все представлявшиеся их глазам предметы и все совершавшиеся обряды разжигали в них чувство благочестия и заглушали чувство человеколюбия. В то время как многочисленные зрители, украсивши свои головы венками, надушившись фимиамом и очистившись кровью жертв, предавались, среди алтарей и статуй своих богов-заступни- ков, наслаждению такими удовольствиями, на которые они смотрели как на существенную часть своего культа, они вспоминали, что только одни христиане ненавидят богов человеческого рода и своим отсутствием или своим мрачным видом как будто издеваются над общим счастьем или оплакивают его. Если империю постигло какое-нибудь недавнее общественное бедствие, мировая язва, голод или неудачная война; если Тибр вышел из своих берегов, а Нил еще не вышел, если произошло землетрясение или было нарушено правильное течение времен года - суеверные язычники были убеждены, что это божеское наказание вызвано преступлениями и нечестием христиан, которых щадила чрезмерная снисходительность правительства.
Конечно, не от буйной и раздраженной черни можно бы было ожидать соблюдения форм легальной процедуры и не в амфитеатре, обагренном кровью диких зверей и гладиаторов, можно бы было услышать голос сострадания. Нетерпеливые возгласы народной толпы называли христиан врагами и богов и людей, обрекали их на самые ужасные мучения и, осмеливаясь обвинять поименно некоторых из самых выдаю- щихся приверженцев новой секты, повелительно требовали, чтоб они немедленно были схвачены и брошены на съедение львам. Губернаторы провинций и должностные лица, председательствующие на публичных зрелищах, обыкновенно были склонны удовлетворять желания народа и укрощать его ярость принесением в жертву нескольких ненавистных ему людей. Но мудрость императоров охраняла церковь от этих буйных требований и противозаконных обвинений, которые она справедливо считала несовместимыми с твердостью и справедливостью императорского управления. Эдикты Адриана и Антонина Пия положительно заявляли, что голос народной толпы никогда не будет принимаем за легальное основание для осуждения или наказания тех несчастных людей, которые увлеклись энтузиазмом христиан.
III. Наказание не было неизбежным последствием обвинительного приговора, и когда виновность христианина была самым очевидным образом доказана свидетельскими показа-
ниями или даже собственным признанием, все-таки в его власти оставался выбор между жизнью и смертью. Судью приводило в негодование не столько прошлое преступление, сколько обнаруженное в его присутствии упорство. Он был убежден, что дает обвиняемому легкий способ избежать наказания, так как этот последний мог освободиться от суда и даже вызвать общее одобрение, если только соглашался бросить на алтарь несколько кусочков ладана. Считалось, что человеколюбивый судья обязан скорее исправлять, чем наказывать этих впавших в заблуждение энтузиастов. Изменяя свой тон сообразно с возрастом, полом или общественным положением обвиняемых, он нередко снисходил до того, что рисовал перед их глазами все, что есть самого привлекательного в жизни и самого ужасного в смерти, и просил, даже умолял их быть хоть сколько-нибудь сострадательным к самим себе, к своим семействам и своим друзьям. Если угрозы и убеждения оказывались недействительными, он нередко прибегал к насилию; тогда бичевание и пытка восполняли несостоятельность аргументов и самые жестокие истязания употреблялись в дело с целью сломить столь непреклонное и, как думали язычники, столь преступное упорство. Древние защитники христианства с большим основанием и такой же строгостью порицали неправильный образ действий гонителей, допускавших - наперекор всем принципам судопроизводства - употребление пытки с целью добиться не признания, а отрицания того преступления, которое было предметом их расследования. Монахи следующих веков, занимающиеся в своих мирных уединениях тем, что разнообразили смерть и страдания первых христианских мучеников, нередко изобретали гораздо более утонченные и замысловатые истязания.
Они, между прочим, уверяли, будто римские судьи, пренебрегая всеми требованиями нравственности и обществен- ных приличий, старались вовлечь в соблазн тех, кого они не были в состоянии подчинить своей воле, и что по их приказанию совершались самые грубые насилия над теми, кто не поддавался соблазну. Рассказывали, что благочестивые женщины, готовые умереть за свою веру, иногда подвергались более тяжелому испытанию: им предоставлялось решить, что ценят они дороже - свою религию или свое целомудрие. Судья поощрял молодых людей к любовному ухаживанию за ними и обращался к этим орудиям своего насилия с формальным приглашением употреблять самые настоятельные усилия чтобы охранить честь Венеры от этих неблагочестивых девственниц, отказывающихся возжигать фимиам перед ее алтарем. Впрочем эти пытки обыкновенно оказывались безуспешными, и своевременное вмешательство какой-нибудь чудотворной силы предохраняло целомудренных супруг Христа от позора даже невольного унижения. Мы не можем, однако, не заметить, что самые древние и самые достоверные письменные памятники христианской церкви редко обезображиваются такими нелепыми и непристойными вымыслами.
Совершенное пренебрежение к истине и к правдоподобию, замечаемое в описании этих мученичеств, было результатом одного естественного заблуждения. Церковные писатели четвертого и пятого столетия приписывали римским судьям такое же безжалостное и непреклонное религиозное рвение, каким были наполнены их собственные сердца в борьбе с еретиками и идолопоклонниками их времени. Нет ничего неправдоподобного в том, что между лицами, занимавшими высшие должности в империи, были такие, которые впитали в себя предрассудки народной толпы, и были такие, которые прибегали к жестоким мерам из алчности или из личной неприязни. Но положительно известно - и в этом случае мы можем сослаться на признательные заявления первых христиан, - что должностные лица, которые управляли провинциями от имени императоров или сената и которым вверено было исключительное право суда над уголовными преступниками, большей частью вели себя как люди благовоспитанные и образованные, уважающие требования справедливости и знакомые с принципами философии. Нередко случалось, что они отклоняли от себя отвратительную роль гонителей, с презрением отвергали обвинение или научали подсудимых христиан какой-нибудь легальной увертке, с помощью которой можно было избежать строгости законов. Всякий раз, когда они бывали облечены неограниченной властью, они употребляли ее не столько на угнетение, сколько на облегчение и пользу страждущей церкви.
Они были далеки от того, чтоб присуждать к наказанию всякого христианина, уличенного в упорной привязанности к новому суеверию. Большей частью ограничиваясь менее жестокими наказаниями - тюремным заключением, ссылкой или невольнической работой в рудниках, они оставляли несчастным жертвам своего правосудия некоторую надежду, что какое-нибудь счастливое событие - восшествие нового императора на престол, его вступление в брак или военный
триумф, - возвратят им, путем всеобщей амнистии, их прежнее положение. Те мученики, которых римские судьи обрекали на немедленную казнь, как кажется, выбирались из двух самых противоположных разрядов обвиняемых. Или это были епископы и пресвитеры, то есть такие люди, которые были самые выдающиеся между христианами по своему положению и влиянию и примерное наказание которых могло наводить ужас на всю секту; или же это были самые низкие и самые презренные члены секты, и в особенности рабы, так как их жизнь ценилась очень низко, а на их страдания смотрели с чрезмерным равнодушием. Ученый Ориген, который был хорошо знаком с историей христиан и по опыту и из книг, объявляет в самых положительных выражениях, что число мучеников было очень незначительно. Один его авторитет достаточен для того, чтобы уничтожить громадную армию тех мучеников, чьи мощи извлекались большей частью из римских катакомб для наполнения стольких церквей и чьи чудесные деяния служили сюжетом для стольких томов священных рассказов. Впрочем, это общее утверждение Оригена объясняется и подтверждается свидетельством его друга Дионисия, который, живя в огромном городе Александрии во время жестоких преследований Деция, насчитал только десять мужчин и семь женщин, пострадавших за то, что исповедовали христианскую религию.
Во время того же самого периода гонений усердный, красноречивый и честолюбивый Киприан управлял церковью не только в Карфагене, но и во всей Африке. Он обладал всеми теми качествами, которые могли внушать уважение и возбуждать в языческих правителях подозрительность и неприязнь. И его характер и его положение, по-видимому, указывали на такого святого прелата как на самый достойный предмет зависти и преследования. Однако жизнь Киприана служит достаточным доказательством того, что наша фантазия преувеличила трудности положения христианских епископов и что опасности, которым они подвергались, были менее неизбежны, чем те, с которыми всегда готов бороться честолюбец, преследующий мирские цели. Четыре римских императора вместе со своими семействами, своими фаворитами и приверженцами пали под ударами меча в течение тех десяти лет, во время которых епископ Карфагенский руководил своим влиянием и красноречием делами африканской церкви. Только на третьем году своего управления он имел в течение нескольких месяцев основание опасаться строгих эдиктов Деция, бдительности судей и криков народной толпы, настоятельно требовавшей, чтоб вождь христиан Киприан был отдан на съедение львам. Благоразумие требовало, чтоб он на время удалился, и он внял голосу благоразумия. Он нашел приют в уединенном убежище, из которого мог поддерживать постоянную переписку с карфагенским духовенством и верующими; таким образом укрывшись от грозы, пока она не прошла, он сохранил свою жизнь, не утративши ни своей власти, ни своей репутации.
Впрочем, его чрезмерная осторожность навлекла на него порицания и со стороны самых суровых христиан, и со стороны его личных врагов; первые укоряли его, а вторые оскорбляли за такое поведение, которое было в их глазах малодушием и преступным уклонением от самых священных обязанностей. Он ссылался в свое оправдание на желание сохранить себя для будущего служения церкви, на примере нескольких святых епископов, и на внушения свыше, которые, по его словам, он часто получал во время своих видений и экстазов. Но самым лучшим для него оправданием может служить то мужество, с которым, через восемь лет после того, он претерпел смерть в защиту религии. Достоверная история его мученичества была написана с редкой добросовестностью и беспристрастием. Поэтому краткое изложение заключающихся в ней самых важных подробностей даст нам самое ясное понятие о духе и формах римских гонений.
В то время, как Валериан был консулом в третий раз, а Галлиен - в четвертый, Киприан получил от африканского проконсула Патерна приказание явиться в залу его тайного совета. Там проконсул сообщил ему только что полученное императорское повеление, которое предписывало всем покинувшим римскую религию немедленно возвратиться к исполнению обрядов, установленных их предками. Киприан без колебаний возразил, что он христианин и епископ, посвятивший себя на служение истинному и единому Богу, к Которому он ежедневно обращается с молитвами о безопасности и благоденствии обоих императоров, своих законных государей. Он со скромной уверенностью сослался на привилегии гражданина в оправдание своего отказа отвечать на некоторые коварные и действительно не дозволенные законом вопросы, с которыми обратился к нему проконсул. В наказание за свое неповиновение Киприан был присужден к ссылке и немедленно был отправлен в Курубис - свободный
приморский город Зевгитании, находившийся в приятной местности и на плодотворной территории, на расстоянии почти сорока миль от Карфагена. Изгнанный епископ наслаждался там удобствами жизни и сознанием, что исполнил свой долг.
Слава о нем распространилась по Африке и Италии, рассказ о его поведении был опубликован для назидания всех христиан, а его уединение часто прерывалось письмами, посещениями и поздравлениями верующих. С прибытием в провинцию нового проконсула положение Киприана, по-ви- димому, сделалось на некоторое время еще более сносным. Он был вызван из ссылки, и, хотя ему еще не позволили возвратиться в Карфаген, ему были назначены местом пребывания его собственные сады, находившиеся в недалеком расстоянии от столицы.
Наконец, ровно через год после того, как Киприан был задержан в первый раз, африканский проконсул Галерий Максим получил от императора приказание казнить тех, кто проповедовал христианское учение. Епископ карфагенский понимал, что он будет одной из первых жертв, - и, по свойственной человеческой природе слабости, попытался спастись бегством от опасности и чести погибнуть мученической смертью; но он скоро воодушевился тем мужеством, какое было прилично его положению, возвратился в свои сады и стал спокойно ожидать исполнителей казни. Два офицера высшего ранга, на которых было возложено это поручение, поместили Киприана на колеснице промеж их обоих и, так как проконсул был в ту минуту чем-то занят, отвезли его не в тюрьму, а в один частный дом в Карфагене, принадлежавший одному из них. Епископу был подан изящный ужин, и его христианским друзьям было дозволено насладиться в последний раз его беседой; в это время улицы были наполнены множеством верующих, встревоженных опасениями за участь, ожидавшую их духовного отца. Утром он предстал перед трибуналом проконсула, который, осведомившись об имени и положении Киприана, приказал ему совершить жертвоприношение и настоятельно убеждал его размыслить о последствиях его неповиновения. Отказ Киприана был тверд и решителен; тогда судья, справившись с мнением состоявшего при нем совета, произнес с некоторой неохотой смертный приговор, который был изложен в следующих выражениях: «Фасций Киприан будет немедленно обезглавлен, как враг римских богов и как начальник и зачинщик преступной ассоциации, которую он вовлек в нечестивое неповиновение законам священных императоров Валериана и Галлиена». Способ казни был такой мягкий и немучительный, какому только можно было подвергать человека, уличенного в уголовном преступлении, и карфагенского епископа не подвергали пытке, чтобы вынудить от него отречение от его принципов или указание на его сообщников.
Лишь только приговор был объявлен, между столпившимися у входа в здание суда христианами раздался общий крик: «Мы хотим умереть вместе с ним». Их великодушные изъявления усердия и преданности не принесли никакой пользы Киприану, но и не причинили никакого вреда им самим. Он был отведен под охраной трибунов и центурионов, без сопротивления и без оскорблений, к месту казни, находившемуся на обширной и гладкой равнине подле города и уже покрытому множеством зрителей. Его верным пресвитерам и диаконам было дозволено сопровождать их святого епископа. Они помогли ему снять его облачение, разложили на земле белье, чтобы собрать драгоценные капли его крови, и получили от него приказание выдать палачу двадцать пять золотых монет. Тогда мученик закрыл руками свое лицо, и его голова была отделена одним ударом от туловища. Его труп был в течение нескольких часов оставлен на месте казни для удовлетворения любопытства язычников, а потом был перенесен на христианское кладбище с триумфальной процессией и с блестящей иллюминацией. Похороны Киприана были совершены публично без всякой помехи со стороны римских должностных лиц, а те из числа верующих, которые отдали этот последний долг его заслугам и его памяти, не подвергались ни преследованию, ни наказаниям. Достоин внимания тот факт, что из множества находившихся в африканской провинции епископ Киприан был прежде всех признан достойным мученического венца.
Киприан мог по своему выбору или умереть мучеником, или жить вероотступником, но это был выбор между славой и позором. Если бы можно было предположить, что карфагенский епископ обращал свою преданность христианской вере в орудие своей алчности или своего честолюбия, ему все-таки следовало выдержать до конца ту роль, которую он на себя принял; а если у него было хоть немного мужества, он должен был скорей подвергнуться самым жестоким истязаниям, чем совершить такой поступок, который заменил бы славу всей его жизни отвращением со стороны его христианских собратьев и презрением со стороны язычников. Но если рвение Киприана истекало из искреннего убеждения в истине того учения, которое он проповедовал, то венец мученика должен был представляться ему скорей привлекательным, нежели внушающим ужас. Из неясных, хотя и красноречивых, декламаций отцов церкви трудно извлечь сколько-нибудь определенное понятие о свойствах или степени той бессмертной славы и того блаженства, которые они с уверенностью обещали всякому, кто имел счастье пролить свою кровь из-за религии.
Они внушали с подобающем усердием, что огонь мученичества восполнял всякие недостатки и искуплял всякие прегрешения, что, тогда как души обыкновенных христиан должны были проходить через медленное и тягостное очищение, торжествующие мученики немедленно вступали в пользование вечным блаженством и вместе с патриархами, апостолами и пророками царствовали вместе с Христом, действуя в качестве его помощников во всеобщем суде над человеческим родом. Мужество мучеников нередко воодушевлялось мотивом, который так однороден с свойственным человеческой натуре тщеславием - уверенностью в приобретении долговечной земной славы. Почести, воздававшиеся в Риме и в Афинах тем гражданам, которые пали, защищая свою родину, были холодными и ничтожными изъявлениями уважения в сравнении с той пылкой признательностью и преданностью, с которыми первобытная церковь относилась к славным поборникам религии. Годовщина их подвигов и страданий справлялась со священными церемониями и в конце концов сделалась предметом религиозного культа. Тем из христиан, открыто исповедовавших свою религию, которые (как это случалось очень часто) были освобождены от суда или выпущены из тюрем, воздавались почести, каких заслуживало их неполное мученичество и их благородное мужество. Самые благочестивые женщины просили позволения приложиться устами к оковам, которые они носили, и к ранам, которые они получили. Их личность считалась священной, их решения принимались с уважением, а сознанием своего духовного превосходства и своей нравственной распущенностью они слишком часто употребляли во зло то высокое положение, которого достигли своим усердием и неустрашимостью. Отличия этого рода служили доказательством того, как высоко ценились заслуги людей, пострадавших или поплатившихся жизнью за использование христианской религии, но вместе с тем они служили доказательством и немногочисленности таких людей.
Свойственная нашему времени сдержанная осмотрительность готова скорей хулить, чем превозносить, и скорей превозносить, чем принимать за образец рвение тех первых христиан, которые, по живописному выражению Сульпиция Севера, искали мученичества с большей настойчивостью, чем с какой его собственные современники добивались епископских должностей. Письма, которые писал Игнатий в то время, как его влачили в цепях по городам Азии, дышат такими чувствами, которые совершенно противоположны обыкновенным чувствам, свойственным человеческой натуре. Он настоятельно упрашивает римлян, чтоб в то время, когда он будет выставлен в амфитеатре, они не лишили его венца славы своим добросердечным, но неуместным заступничеством, и объявляет о своей решимости возбуждать и раздражать диких зверей, которые будут орудиями его смертной казни. До нас дошло несколько рассказов о неустрашимости мучеников, которые исполнили на самом деле то, что намеревался делать Игнатий, которые приводили львов в ярость, торопили палачей в исполнении их обязанности, охотно бросались в огонь, разведенный для их сожжения, и выражали чувства радости и удовольствия среди самых ужасных страданий. Были также примеры такого усердия, которое не выносило преград, поставленных императорами для охранения церкви. Случалось, что христиане совершали в отсутствие обвинителя добдовольные признания, грубо прерывали общественное богослужение идолопоклонников и, собираясь толпами вокруг судейского трибунала, требовали обвинительного приговора и установленного законом наказания.
Поведение христиан было так замечательно, что не могло не обратить на себя внимания древних философов, но они, как кажется, смотрели на него не столько с восторгом, сколько с удивлением. Так как они не были способны уяснить себе мотивы, иногда увлекавшие мужество верующих за пределы осторожности и благоразумия, то они считали такое пылкое желание смерти за странный результат упорного отчаяния, бессмысленной апатии или суеверного безумия. «Несчастные люди! - восклицал проконсул Антонин, обращаясь к азиатским христианам. - Если вам так надоела жизнь, разве вам трудно найти веревку или пропасть?» Он (как это заметил один ученый и благочестивый историк) с чрезвычай-
ной осмотрительностью подвергал наказаниям людей, у которых не было других обвинителей, кроме их самих, так как императорскими законами не был предусмотрен такой необыкновенный случай; поэтому он произносил обвинительные приговоры лишь над немногими для предостережения их единоверцев, а остальных освобождал от суда с негодованием и презрением. Несмотря на это искреннее или притворное пренебрежение, неустрашимая твердость верующих производила благотворное впечатление на умы тех, кого природа или благодать предрасполагала к принятию религиозной истины. Случалось, что язычники, присутствовавшие на тех печальных зрелищах, чувствовали сострадание или приходили в восторг и затем обращались в христианскую веру. Благородный энтузиазм сообщался от страдальцев к зрителям, и кровь мучеников, по хорошо всем известному выражению одного наблюдателя, обращалась в семена христианства.
Но хотя благочестие превозносило эту душевную горячку, а красноречие постоянно возбуждало ее, она стала мало-помалу уступать место более свойственным человеческому сердцу чувствам надежды и страха, привязанности к жизни, опасению физических страданий и отвращению к смерти. Самые благоразумные правители церкви нашлись вынужденными сдерживать нескромную горячность своих приверженцев и не доверять твердости, слишком часто изменявшей им в минуты тяжелых испытаний. Когда верующие стали реже умерщвлять свою плоть и стали вести менее суровый образ жизни, в них стало с каждым днем ослабевать честолюбивое влечение к почестям мученичества, и Христовы воины, вместо того чтоб отличаться добровольными героическими подвигами, стали часто покидать свой пост и обращаться в беспорядочное бегство перед врагом, сопротивляться которому они были обязаны. Впрочем, можно было спасаться от гонений тремя способами, преступность которых не была одинакова; первый способ вообще признавался за совершенно невинный, второй был сомнительного характера или, по меньшей мере, не был непростителен; но третий предполагал прямое и преступное отречение от христианской веры.
I. Инквизиторы новейших времен пришли бы в удивление, если бы узнали, что всякий раз, как римский судья получал донос на кого-либо, перешедшего в христианскую секту, содержание обвинения сообщалось обвиняемому и этому последнему давалось достаточно времени, чтоб привести в порядок свои домашние дела и чтоб приготовить ответ на возводимое на нею преступление. Если он питал малейшее недоверие к своей собственной твердости, эта отсрочка давала ему возможность сохранить свою жизнь и свою честь посредством бегства, давала ему возможность удалиться в какое-нибудь тайное убежище или в какую-нибудь дальнюю провинцию и там терпеливо выжидать восстановления спокойствия и безопасности. Мера, столь согласная с требованиями благоразумия, скоро была одобрена и поучениями, и примером самых святых прелатов, и, как кажется, ее порицали лишь немногие, если не считать монтанистов, которые были вовлечены в ересь своей суровой и упорной привязанностью к строгостям старой дисциплины. II. Те губернаторы провинций, в которых алчность пересиливала чувство долга, ввели в обыкновение продажу свидетельств (называвшихся libellus), удостоверявших, что названное в них лицо подчинилось требованиям закона и принесло жертву римским богам. С помощью этих ложных удостоверений богатые и трусливые христиане могли заглушать злобные наветы доносчиков и в некоторой мере примирять свою безопасность со своей религией. Легкая эпитимия заглаживала это нечестивое лицемерие.
III. При всех гонениях оказывалось множество недостойных христиан, публично отвергавших или покидавших свою веру и подтверждавших искренность своего отречения каким-нибудь легальным актом - тем, что жгли фимиам, или тем, что совершали жертвоприношение. Некоторые из этих вероотступников покорялись при первой угрозе или при первом увещевании судьи, а терпеливость некоторых других одолевалась посредством продолжительных и не раз возобновлявшихся пыток. Эти последние приближались к алтарям богов с трепетом, в котором сказывались угрызения совести, а первые подходили с уверенностью и бодростью. Но личина, надетая из страха, спадала, лишь только проходила опасность. Когда строгость гонителей ослабевала, двери церквей осаждались массой кающихся грешников, которые с отвращением помышляли о своем идолопоклонническом смирении и молили с одинаковой настойчивостью, но с различным успехом, о принятии их вновь в общество христиан.
IV. Хотя и были установлены общие правила для суда и наказания христиан, участь этих сектантов, при обширной и произвольной системе управления, должна была в значительной мере зависеть от их собственного поведения, от условий времени и от характера их высших и низших правителей. Усердие могло усиливать суеверную ярость язычников, а благоразумие могло обезоруживать ее или смягчать. Множество разнообразных мотивов заставляло губернаторов провинций или усиливать, или ослаблять применение законов, и самым сильным из этих мотивов было их желание сообразоваться не только с публичными эдиктами, но и с тайными намерениями императоров, одного взгляда которых было достаточно, чтоб раздуть или погасить пламя преследования. Всякий раз, как в какой-либо части империи принимались против них строгие меры, первые христиане оплакивали и, может быть, преувеличивали свои страдания; но знаменитое число десяти гонений было установлено церковными писателями пятого столетия, которые имели более полное понятие и об успехах, и о бедствиях церкви со времен Нерона до времен Диоклетиана. Это вычисление было им внушено замысловатым сравнением с десятью египетскими язвами и с десятью рогами Апокалипсиса, а применяя внушенную пророчествами веру к исторической истине, они тщательно выбирали те царствования, которые действительно были самыми пагубными для христиан. Но эти временные гонения лишь разжигали усердие верующих и укрепляли между ними дисциплину, а времена чрезвычайных строгостей вознаграждались гораздо более продолжительными промежутками спокойствия и безопасности. Одни императоры из равнодушия, а другие из снисходительности дозволяли христианам пользоваться хотя, быть может, и не легальной, но зато действительной и публичной терпимостью их религии.
Апология Тертуллиана заключает в себе два очень древних, очень странных и в то же время очень сомнительных примера императорского милосердия, а именно эдикты, изданные Тиберием и Марком Антонином и имевшие целью не только охранять невинность христиан, но даже опубликовать те поразительные чудеса, которыми засвидетельствована истина их учения. Первый из этих примеров представляет некоторые затруднения, способные привести скептика в недоумение. Нас хотят уверить, что Понтий Пилат уведомил императора о несправедливом смертном приговоре, который был им произнесен над невинной и, по-видимому, божественной личностью, и что, не приобретая заслуги мученичества, он подвергал сам себя его опасностям; что Тиберий, выражавший презрение ко всяким религиям, немедленно возымел намерение поместить иудейского Месою между римскими богами; что его раболепный сенат осмелился не исполнить приказания своего повелителя; что Тиберий вместо того, чтоб обидеться этим отказом, удовольствовался тем, что оградил церковь от строгости законов за много лет перед тем, как эти законы были изданы, и прежде, нежели церковь успела получить особое название и самостоятельное существование; и наконец, что воспоминание об этом необыкновенном происшествии сохранилось в публичных и самых достоверных регистрах, которые ускользнули от внимания греческих и римских историков и сделались известны лишь африканскому христианину, писавшему свою апологию через сто шестьдесят лет после смерти Тиберия. Эдикт Марка Антонина будто бы был результатом его уважения и признательности за то, что он чудесным образом спасся во время войны с маркоманнами. Бедственное положение легионов, буря, кстати разразившаяся дождем и градом, громом и молнией, страх и поражение варваров - все это было прославлено красноречиём нескольких языческих писателей. Если в этой армии были христиане, то они, натурально, придавали некоторое значение горячим молитвам, которые они воссылали в минуту опасности и о своем собственном спасении, и о спасении всех.
Но памятники из бронзы и мрамора, императорские медали и колонна Антонина также уверяют нас, что ни монарх, ни народ не сознавали такой важной услуги, так как они единогласно приписывали свое спасение промыслу Юпитера и заступничеству Меркурия. В течение всего своего царствования Марк презирал христиан, как философ, и наказывал их, как государь.
По какой-то странной игре случая, угнетения, которые они выносили под управлением добродетельного монарха, немедленно прекратились с восшествием на престол тирана, и как никто, кроме них, не пострадал от несправедливости Марка, так никто, кроме них, не нашел себе охраны в снисходительности Коммода. Знаменитая Марция, которая была его любимой наложницей, а в конце концов способствовала умерщвлению своего царственного любовника, питала странную склонность к угнетаемой церкви, и, хотя она, конечно, не могла бы согласить свою порочную жизнь с принципами Евангелия, она, однако, могла надеяться искупить слабости своего пола и своей профессии тем, что объявила себя покровительницей христиан. Под благосклонным заступничеством Марции они провели в безопасности тринадцать лет жестокой тирании, а когда императорская власть перешла в род Севера, они завели семейную и более уважительную связь с новым двором. Император был убежден, что во время опасной болезни ему принес некоторую пользу - духовную или физическую - святой елей, которым его помазал один из его рабов. Он всегда относился с особым отличием к некоторым лицам обоего пола, принявшим новую религию. И кормилица Каракаллы, и его наставник были из христиан, и если этому юному монарху однажды случилось выразить чувство человеколюбия, поводом для этого послужило обстоятельство, ничтожное само по себе, но имевшее некоторую связь с христианством. В царствование Севера неистовства черни были обузданы, суровость старых законов была на некоторое время отложена в сторону и губернаторы провинций довольствовались тем, что находившиеся в их ведомстве церкви ежегодно делали им подарки в уплату или в награду за их умеренность. Споры о том, когда именно следует праздновать Пасху, вооружившие азиатских и итальянских епископов друг против друга, считались за самое важное из всех дел, возникавших в этот период отдыха и спокойствия. И до тех пор не было нарушено внутреннее спокойствие церкви, пока все увеличивавшееся число новообращенных не обратило на себя внимания Севера и не внушило ему нерасположения к христианам. С целью приостановить распространение христианства он издал декрет, который хотя и был направлен против одних новообращенных, но не мог быть в точности приводим в исполнение без того, чтоб не подвергать опасности и наказаниям самых усердных из христианских наставников и миссионеров. В этой смягченной форме гонения мы усматриваем кроткий дух Рима и политеизма, охотно допускавший всякое облегчение в пользу тех, кто придерживался религиозных обрядов своих предков.
Но законы, изданные Севером, скоро исчезли вместе с властью этого императора, и вслед за этой случайной бурей настало для христиан тридцативосьмилетнее спокойствие. До этого времени они обыкновенно собирались в частных домах и уединенных местах, а теперь им дозволили воздвигать и освящать здания, приспособленные для богослужения, приобретать покупкой, даже в самом Риме, земли для общественного пользования и публично выбирать церковных должностных лиц, причем они вели себя таким примерным образом, что даже обратили на себя почтительное внимание язычников. Во время этого продолжительного спокойствия церковь держала себя с достоинством. Царствования тех монархов, которые были родом из азиатских провинций, оказались самыми благоприятными для христиан; выдающиеся представители секты, вместо того, чтоб вымаливать покровительство рабов и наложниц, допускались во дворец в качестве священнослужителей и философов, а их таинственное учение, уже успевшее распространиться в народе, мало- помалу привлекло на себя внимание их монарха. Проезжая через Антиохию, императрица Маммея выразила желание познакомиться со знаменитым Оригеном, который приобрел себе на востоке большую известность своим благочестием и своей ученостью. Ориген воспользовался столь лестным для него приглашением, и хотя он не мог рассчитывать на обращение в христианство этой хитрой и честолюбивой женщины, однако она с удовольствием выслушала его красноречивые увещевания и с почетом отправила его в его палестинское уединение. Чувства Маммеи разделял ее сын Александр, и философское благочестие этого императора выразилось в странной, но неблагоразумной манере чтить христианскую религию. Он поместил в своей домашней капелле статуи Авраама, Орфея, Аполлония и Христа в знак должного уважения к этим почтенным мудрецам, научившим человечество различными способами выражать свою покорность перед верховным и всеобъемлющим Божеством. В его дворце открыто исповедовалась более чистая вера и открыто совершалось более чистое богослужение. При его дворе, может быть, впервые стали показываться епископы, а после смерти Александра, когда ярость бесчеловечного Максимина обрушилась на любимцев и служителей его несчастного благодетеля, множество христиан всякого звания и обоего пола погибло в том неразборчивом избиении, которое, благодаря им, было ошибочно названо гонением.
Несмотря на жестокий нрав Максимина, результаты его ненависти к христианам имели местный и временный характер, а благочестивому Оригену, который был сослан в качестве обреченной на смерть жертвы, еще было суждено и впредь поучать монархов евангельским истинам. Он написал несколько назидательных писем к императору Филиппу, к его жене и его матери, и лишь только этот родившийся неподалеку от Палестины государь захватил императорскую власть, христиане приобрели себе друга и покровителя. Публичная и даже пристрастная благосклонность Филиппа к приверженцам новой религии и его неизменное уважение к служителям церкви придавали некоторый вид правдоподобия возникшему в его собственное время подозрению, что сам император перешел в христианство, и давали некоторые основания для выдуманной впоследствии басни, будто он очистился исповедью и эпитимией от преступления, которое он совершил, умертвив своего невинного предместника.
Вслед за падением Филиппа и переменой повелителя была введена новая система управления, столь обременительная для христиан, что их прежнее положение, даже то, в котором они находились со времен Домициана, казалось обеспечивавшим их полную свободу и безопасность в сравнении с теми строгостями, которым их подвергали во время непродолжительного царствования Деция: Добродетели этого государя едва ли дозволяют нам допускать предположение, что он действовал под влиянием низкой ненависти к любимцам своего предместника; более основательно предполагать, что, заботясь вообще о восстановлении чистоты римских нравов, он пожелал избавить империю от того, что он осуждал как новое и преступное суеверие. Епископы самых значительных городов были отняты у своей паствы или изгнанием, или смертной казнью, а бдительность должностных лиц в течение шестнадцати месяцев не допускала римское духовенство до новых выборов, так что между христианами возникло убеждение, что император охотнее допустит пребывание в своей столице какого-нибудь конкурента на верховную власть, нежели пребывание епископа. Если бы можно было допустить, что проницательность Деция усмотрела гордость под личиной смирения или предвидела, что из притязаний на духовную власть может мало-помалу возникнуть светское владычество, то нам не показалось бы удивительным, если бы он считал преемников Св. Петра за самых страшных соперников для преемников Августа.
Управление Валериана отличалось легкомыслием и непостоянством, несовместимыми с серьезными обязанностями римского цензора. В начале своего царствования он превосходил своим милосердием тех императоров, которых подозревали в привязанности к христианской религии, а в последние три с половиной года он подпал под влияние министра, преданного египетским суевериям; тогда он усвоил принципы своего предместника Деция и стал подражать его строгостям. Возведение на престол Галлиена, увеличив-
шее бедствия империи, возвратило церкви внутреннее спокойствие, и христиане получили право свободно исповедовать свою религию благодаря эдикту, который был адресован к епископам и был составлен в таких выражениях, что как будто признавал за этими церковными сановниками официальный и публичный характер. Хотя старые законы и не формально отменены, они стали выходить из употребления, и (за исключением только некоторых враждебных намерений, которые приписывались императору Аврелиану) последователи Христа провели более сорока лет в таком благосостоянии, которое было для их добродетели гораздо более опасно, чем самые тяжелые угнетения, испытанные во время гонений.
Пример Павла Самосатского, занимавшего в Антиохии архиепископский престол в то время, как восток находился под властью Одената и Зенобии, может служить иллюстрацией для условий и характера того времени. Богатство этого прелата было достаточным доказательством его преступности, так как оно не досталось ему по наследству от предков и не было приобретено честным трудом. Павел смотрел на служение церкви как на очень выгодную профессию. Его управление церковью было продажное и хищническое; он часто вымогал приношения от самых богатых между верующими и присваивал себе значительную часть общественных доходов. Благодаря его гордости и роскоши христианская религия сделалась отвратительной в глазах язычников. И зала состоявшего при нем совета, и его трон, и великолепие, с которым он показывался публике, и толпа просителей, старавшихся обратить на себя его внимание, и множество писем и прошений, на которые он диктовал ответы, и непрерывная суматоха, в которую его вовлекали деловые занятия, - вся эта обстановка была более прилична для гражданского сановника, нежели для смиренного епископа первобытной церкви. Когда Павел говорил с кафедры проповедь к народу, он подражал фигурному языку и театральным жестам азиатских софистов, а собор оглашался громкими и самыми нелепыми похвалами его божественному красноречию. К тем, кто не подчинялся его власти или не хотел льстить его тщеславию, антиохийский прелат был дерзок, взыскателен и неумолим; но он ослаблял узы дисциплины и расточал сокровища церкви в пользу подчиненного ему духовенства, которому было дозволено подражать своему начальнику в удовлетворении всех чувственных влечений, так как Павел без всяких стеснений предавался наслаждениям изящной кухни и поместил в епископском дворце двух молодых и красивых женщин, которые были постоянными его собеседницами в часы досуга.
Несмотря на эти скандальные пороки, если бы Павел Са- мосатский сохранил православную веру в чистоте, его господство над столицей Сирии окончилось бы не иначе как вместе с его жизнью; а если бы случилось какое-нибудь гонение, он, может быть, возвысился бы одним актом мужества на степень святого и мученика. Но некоторые легкие и мелочные заблуждения касательно учения о св. Троице, которые он неблагоразумно усвоил и упорно отстаивал, возбудили в восточных церквах негодование и религиозное рвение. От Египта и до Евксинского Понта все епископы восстали и пришли в движение. После того как собирались несколько раз соборы, писались разные опровержения, произносились отлучения от церкви, то принимались, то отвергались двусмысленные объяснения, то заключались, то нарушались разные договоры, Павел Самосатский был наконец лишен епископского звания по приговору семидесяти или восьмидесяти епископов, которые собрались для этой цели в Антиохии и, не обращая внимания на права духовенства и народа, назначили ему своей собственной властью преемника. Явная неправильность такого образа действий увеличила число приверженцев недовольной партии, а так как Павел, не чуждавшийся придворных интриг, сумел приобрести милостивое расположение Зенобии, то он в течение более четырех лет удерживал за собой и епископский дворец, и епископское звание. Победа Аврелиана изменила положение дел на востоке, и обеим борющимся партиям, клеймившим одна другую названиями раскольников и еретиков, было или приказано, или дозволено защищаться перед трибуналом победителя. Этот публичный и весьма странный суд служит убедительным доказательством того, что существование, собственность, привилегии и внутреннее управление христиан признавались если не законодательством, то по меньшей мере должностными лицами империи. От Аврелиана, как от язычника и воина, едва ли можно было ожидать, что он войдет в обсуждение вопроса, чьи мнения, Павла или его противников, более согласны с истинными принципами православной веры. Однако его решение было основано на общих принципах справедливости и здравого смысла. Он признал итальянских епископов за самых беспристрастных и самых почтенных судей для разбора споров между христианами, и, лишь только узнал, что они единогласно одобрили решение собора, он согласился с их мнением и немедленно дал приказание, чтоб у Павла было отнято мирское имущество, принадлежавшее той должности, которой он был законным образом лишен по приговору своих единоверцев. Но, восхваляя справедливость Аврелиана, мы не должны упускать из виду его политического расчета: чтоб восстановить и упрочить зависимость провинций от столицы, он не пренебрегал ничем, что могло привязывать к Риму интересы или предрассудки какой-либо части его подданных.
Среди частых переворотов, потрясавших империю, христиане не переставали процветать в мире и благоденствии, и, несмотря на знаменитую эру мученичества, начало которой ведут с восшествия на престол Диоклетиана, новая система управления, введенная и поддержанная мудростью этого монарха, отличалась мягким и самым либеральным духом религиозной терпимости в продолжение более восемнадцати лет. Ум самого Диоклетиана был менее годен для спекулятивных исследований, нежели для деятельных занятий войной и управлением. Его осмотрительность внушала ему нерасположение к каким бы то ни было обширным нововведениям, и, хотя по своему характеру он был мало доступен религиозному рвению или энтузиазму, он всегда поддерживал установленное обычаями уважение к древним божествам империи. Но две императрицы, его жена Приска и его дочь Валерия, имели более свободного времени для того, чтоб вникнуть с большим вниманием и уважением в истины христианства, которое во все века сознавало важность услуг, оказанных ему женским благочестием. Главные евнухи Лукиан и Дорофей, Горгоний и Андрей, состоявшие при Диоклетиане, пользовавшиеся его милостивым расположением и заведовавшие его домашним хозяйством, охраняли своим могущественным влиянием принятую ими веру. Их примеру следовали многие из самых важных дворцовых офицеров, которые, сообразно с обязанностями своей должности, заведовали или императорскими украшениями, или гардеробом, или экипажами, или драгоценными камнями, или даже личною казной; хотя им иногда и приходилось сопровождать императора, отправлявшегося в храм для жертвоприношений, они пользовались вместе со своими женами, детьми и рабами свободным исповедованием христианской религии. Диоклетиан и его соправители нередко возлагали самые важные должности на тех, кто высказывал отвращение к поклонению богам, но по своим дарованиям мог быть полезным слугой государства. Епископы занимали в своих провинциях почетное положение, и не только народ, но даже должностные лица оказывали им отличия и уважение. Почти в каждом городе старые церкви оказывались слишком тесными для постоянно возраставшего числа новообращенных, и вместо них были выстроены для публичного богослужения верующих более великолепные и более просторные здания. Развращение нравов и принципов, на которое так сильно жаловался Евсевий, может считаться не только последствием, но и доказательством свободы, которой пользовались и которой злоупотребляли христиане в царствование Диоклетиана. Благоденствие ослабило узы дисциплины. Во всех конгрегациях господствовали обман, зависть и злоба. Пресвитеры добивались епископского звания, которое становилось с каждым днем все более и более достойным их честолюбия. Епископы спорили между собой из-за первенства, и по их образу действий можно было заключить, что они стремились к захвату светской и тиранической власти над церковью, а живая вера, все еще отличавшая христиан от язычников, отражалась не столько в их образе жизни, сколько в их полемических сочинениях.
Несмотря на эту кажущуюся безопасность, внимательный наблюдатель мог бы подметить некоторые симптомы, грозившие церкви более жестоким гонением, чем какое-либо из тех, которым она прежде подвергалась. Усердие и быстрые успехи христиан пробудили язычников из их беспечного равнодушия к интересам тех богов, которых они научились чтить и по привычке, и по воспитанию. Оскорбления, которые сыпались с обеих сторон во время религиозной борьбы, длившейся уже более двухсот лет, довели до ожесточения взаимную ненависть борющихся партий. Язычники были раздражены смелостью новой и ничтожной секты, позволявшей себе обвинять их соотечественников в заблуждении и обрекать их предков на вечные мучения. Привычка защищать народную мифологию от оскорблений неумолимого противника возбудила в их душе преданность и уважение к той системе, к которой они привыкли относиться с самым беспечным легкомыслием. Сверхъестественные способности, которые приписывала себе церковь, возбуждали в одно и то же время и ужас и соревнование. Приверженцы установленной религии также устроили себе оплот из чудес, стали придумывать новые способы жертвоприношений, очищений и посвящений, попытались восстановить кредит своих издыхавших оракулов и с жадным легковерием внимали всякому обманщику, льстившему их предрассудкам диковинными рассказами. Каждая сторона, по-видимому, признавала истину чудес, на которые заявляли притязание ее противники, а в то время как обе они довольствовались тем, что приписывали эти чудеса искусству чародейства или дьявольской силе, они общими силами способствовали восстановлению и упрочению господства суеверия. Самый опасный его враг - философия обратилась в самого полезного для него союзника. Рощи Академии, сады Эпикура и даже портик стоиков были почти совершенно покинуты, потому что считались школами скептицизма или нечестия, и многие из римлян желали, чтоб сочинения Цицерона были осуждены и уничтожены властью сената. Самая влиятельная из философских сект - неоплатоники вступили из предосторожности в союз с языческим духовенством, которое они, быть может, презирали, для того чтоб действовать сообща против христиан, которые внушали им основательные опасения. Эти философы, бывшие в ту пору в моде, задались целью извлечь аллегорическую мудрость из вымыслов греческих поэтов; они ввели таинственные обряды благочестия для своих избранных учеников, рекомендовали поклонение прежним богам, как эмблемам или служителям Верховного Божества, и сочинили против веры в Евангелие много тщательно обработанных трактатов, которые были впоследствии преданы пламени предусмотрительными православными императорами.
Хотя Диоклетиан из политических соображений, а Констанций из человеколюбия были расположены не нарушать принципов веротерпимости, однако скоро сделалось ясным, что их два соправителя, Максимилиан и Галерий,питают самое непреодолимое отвращение к имени и религии христиан. Умы этих монархов никогда не были просвещены знанием, а их характеры не были смягчены воспитанием. Они были обязаны своим величием мечу, и, достигши самого высокого положения, какое может дать фортуна, они сохранили свои соддатские и крестьянские суеверные предубеждения. В общем управлении провинциями они подчинялись законам, которые были установлены их благодетелем, но внутри своих лагерей и дворцов они часто находили удобные случаи для тайных гонений, для которых иногда служило благовидным поводом неосторожное рвение христиан. Один молодой африканец, по имени Максимилиан, будучи представлен своим родным отцом императорскому чиновнику как удовлетворяющий всем требованиям закона для поступления в военную службу, упорно настаивал на том, что его совесть не позволяет ему заниматься военным ремеслом, и был за это казнен смертью. Едва ли найдется такое правительство, которое оставило бы безнаказанным поступок центуриона Марцелла. Во время одного публичного празднества этот офицер, бросив в сторону свою перевязь, свое оружие и знаки своего звания, объявил во всеуслышание, что он впредь не будет повиноваться никому, кроме вечного Царя Иисуса Христа, и что он навсегда отказывается от употребления светского оружия и от служения языческому повелителю. Лишь только солдаты пришли в себя от изумления, они тотчас арестовали Марцелла. Он был подвергнут допросу в городе Тинжи президентом этой части Мавритании, и так как он был уличен своим собственным признанием, то он был осужден и обезглавлен за дезертирство. Случаи этого рода служат свидетельством не столько религиозных гонений, сколько применения военных или даже гражданских законов; но они восстанавливали императоров против христиан, оправдывали строгость Галерия, удалившего многих христианских офицеров от их должностей, и поддерживали мнение, что секта энтузиастов, открыто признававшая столь несовместимые с общественной безопасностью принципы, или должна считаться бесполезной для империи, или скоро сделается для нее опасной.
Когда успешный исход персидской войны возвысил надежды и репутацию Галерия, он провел зиму вместе с Диоклетианом в его дворце в Никомедии, и судьба христиан сделалась предметом их тайных совещаний. Император, как человек опытный, все еще был склонен к кротким мерам, и, хотя он охотно соглашался на то, чтоб христиане не допускались на придворные и военные должности, он указывал в самых энергичных выражениях на то, что было бы опасно и жестоко проливать кровь этих ослепленных фанатиков. В конце концов Галерий вырвал у него позволение собрать совет, составленный из немногих самых выдающихся гражданских и военных сановников империи. Им предложен был на разрешение этот важный вопрос, и эти честолюбивые царедворцы тотчас поняли, что они должны поддерживать своим красноречием настоятельное желание цезаря употребить в дело насилие. Следует полагать, что они настаивали на всех тех соображениях, которые затрагивали гордость, благочестие или опасения их монарха, и должны были убедить его в необходимости истребить христианство. Может быть, они доказывали ему, что славное дело освобождения империи от всех ее врагов остается недоконченным, пока в самом сердце римских провинций дозволено независимому народу существовать и размножаться. Они могли в особенности настаивать на том, что христиане, отказавшись от римских богов и от римских учреждений, организовали отдельную республику, которую еще можно бы было уничтожить, пока она еще не имеет в своем распоряжении никакой военной силы, что эта республика уже управляется своими собственными законами и должностными лицами, что у нее есть общественная казна и что все ее составные части тесно связаны между собою благодаря частым собраниям епископов, декретам которых слепо подчиняются их многочисленные и богатые конгрегации. Аргументы этого рода могли повлиять на ум Диоклетиана и заставить его принять новую систему гонений; но хотя мы можем угадывать, мы не в состоянии подробно описать секретные дворцовые интриги, личные соображения и личную вражду, зависть женщин и евнухов и вообще все те мелочные, но очень важные мотивы, которые так часто влияют на судьбу империй и на образ действий самых мудрых монархов.
Решение императоров было наконец объявлено христианам, которые в течение всей этой печальной зимы со страхом ожидали результата стольких тайных совещаний. День 23 февраля, совпадавший с римским праздником Terminalia, был назначен (случайно или намеренно) для того, чтобы положить предел распространению христианства. Лишь только стало рассветать, преторианский префект, сопровождаемый несколькими генералами, трибунами и чиновниками казначейства, направился к главной церкви в Никомедии, выстроенной на высоком месте в самой населенной и самой красивой части города. Взломав двери, они устремились в святилище, но они тщетно искали видимых предметов культа и должны были удовольствоваться тем, что предали пламени книги Священного Писания. Исполнителей воли Диоклетиана сопровождал многочисленный отряд гвардейцев и саперов, который шел в боевом порядке и был снабжен всякого рода инструментами, какие употребляются для разрушения укрепленных городов. Их усиленными стараниями было в несколько часов срыто до основания священное здание, возвышавшееся над императорским дворцом и долго возбуждавшее в язычниках негодование и зависть.
В следующий за тем день был опубликован общий эдикт о гонении, и хотя Диоклетиан, все еще желавший избежать пролития крови, сдержал ярость Галерия, предлагавшего сжигать живым всякого, кто откажется от жертвоприношений,- все-таки наказания, назначавшиеся за упорство христиан, покажутся очень суровыми и целесообразными. Было решено, что их церкви во всех провинциях империи будут срыты до основания, а те из них, которые осмелятся устраивать тайные сборища для отправления богослужения, будут подвергаемы смертной казни. Философы, принявшие на себя в этом случае низкую обязанность руководить слепым рвением гонителей, тщательно изучили свойство и дух христианской религии; а так как им не было безызвестно, что спекулятивные догматы веры были изложены в писаниях пророков, евангелистов и апостолов, то, вероятно, по их наущению было приказано епископам и пресвитерам передать все их священные книги в руки чиновникам, которым было предписано под страхом самых строгих наказаний сжигать эти книги с публичной торжественностью. Тем же самым эдиктом были конфискованы все церковные имущества; они были частью проданы с публичного торга, частью присоединены к императорским поместьям, частью розданы городам и корпорациям и частью выпрошены жадными царедворцами. После того как были приняты столь энергичные меры, чтобы уничтожить богослужение христиан и прекратить деятельность их правительственной власти, было найдено необходимым подвергать самым невыносимым стеснениям положение тех непокорных, которые все еще будут отвергать религию природы, Рима и своих предков. Люди благородного происхождения были объявлены неспособными пользоваться каки- ми-либо отличиями или занимать какие-либо должности; рабы были навсегда лишены надежды сделаться свободными, и вся масса верующих была лишена покровительства законов. Судьям было дано право принимать и решать всякого рода иски, предъявленные к христианам, но христианам было запрещено жаловаться на какие-либо обиды, которые они потерпели; таким образом, эти несчастные сектанты подвергались вместе строгостям общественного правосудия, но не могли пользоваться его выгодами. Этот новый вид мученичества, столь мучительный и томительный, столь бесславный и
позорный, был едва ли не самым действительным способом преодолеть упорство верующих, и нет никакого основания сомневаться в том, что в этом случае и страсти, и интересы человечества были готовы поддерживать цели императоров. Но политика благоустроенного государства неизбежно должна была по временам вступаться за угнетенных христиан, и сами римские монархи не могли совершенно устранить страх наказаний за мошенничества и насилия, не могли потакать подобным преступлениям, не подвергая самым серьезным опасностям и свой собственный авторитет, и остальных своих подданных.
Лишь только эдикт был выставлен для общего сведения на одном из самых видных мест Никомедии, какой-то христианин разорвал его и вместе с тем выразил самыми резкими бранными словами свое презрение и отвращение к столь нечестивым и тираническим правителям. Даже по самым мягким законам его преступление было государственной изменой и вело к смертной казни; если же правда, что он был знатного происхождения и человеком образованным, то эти обстоятельства могли лишь увеличить степень его виновности. Он был сожжен, или, вернее сказать, изжарен медленным огнем, а его палачи, горевшие желанием отмстить за нанесенное императорам личное оскорбление, истощили над ним самые утонченные жестокости, но не могли изменить спокойной презрительной улыбки, которая не покидала его уст даже в минуты предсмертных страданий. Хотя христиане и сознавались, что его поведение не было согласно с правилами благоразумия, однако они восхищались божественным пылом его религиозного рвения, а чрезмерные похвалы, которыми они осыпали память своего героя и мученика, наполнили душу Диоклетиана глубоким чувством ужаса и ненависти.
Его раздражение еще более усилилось при виде опасности, от которой он едва спасся. В течение двух недель два раза горел дворец, в котором он жил в Никомедии, и даже горела его спальня, и хотя оба раза пожар был потушен, не причинив значительного вреда, странное повторение этого несчастия основательно считалось за очевидное доказательство того, что оно произошло не от случайности и не от небрежности. Подозрение, натурально, пало на христиан, и не без некоторого основания возникло убеждение, что эти отчаянные фанатики, будучи раздражены постигшими их страданиями и опасаясь в будущем новых бедствий, вступили в заговор со своими единоверцами, дворцовыми евнухами, с целью лишить жизни обоих императоров, которых они ненавидели, как непримиримых врагов церкви Божией. Недоверие и злоба закрались в душу каждого, и в особенности в душу Диоклетиана. Множество людей, выделявшихся из массы или тем, что занимали значительные должности, или тем, что пользовались особыми милостями, были заключены в тюрьму. Всякого рода пытки были употреблены в дело, и как двор, так и город были запятнаны многими кровавыми казнями; но так как оказалось невозможным добиться каких-либо разъяснений этого таинственного происшествия, то нам, как кажется, приходится или предположить, что пострадавшие были невинны, или удивляться их твердости характера. Через несколько дней после того Галерий поспешно выехал из Никомедии, объявив, что, если бы он оставался долее в этом проклятом дворце, он непременно сделался бы жертвою ненависти христиан. Церковные историки, оставившие нам лишь пристрастные и неполные сведения об этом гонении, не знают, как объяснить опасения императоров и причину опасности, которая будто бы им угрожала. Двое из этих писателей - один принц и один ритор были очевидцами пожара в Никомедии; один из них приписывает этот пожар молнии и божескому гневу, а другой утверждает, что виновником его было коварство самого Галерия.
Так как эдикт против христиан должен был иметь силу закона для всей империи и так как Диоклетиан и Галерий были уверены в содействии западных монархов, в согласии которых на эту меру они и не нуждались, то, по нашим понятиям об администрации, следовало бы полагать, что все губернаторы получили секретные приказания обнародовать это объявление войны в подведомственных им провинциях в один и тот же день. По меньшей мере можно думать, что удобства больших дорог и правильно устроенных почт давали императорам возможность рассылать свои приказания с самой большой скоростью из дворца в Никомедии до крайних пределов империи и что они не потерпели бы, чтоб до обнародования эдикта в Сирии протекло пятьдесят дней, а до извещения о нем городов Африки около четырех месяцев. Это замедление, быть может, следует приписать осмотрительности Диоклетиана, который неохотно дал свое согласие на строгие меры против христиан и желал собственными глазами видеть их применение на деле, прежде нежели вызвать беспорядки и неудовольствия, которые они неизбежно должны были возбудить в отдаленных провинциях. Действительно, вначале должностным лицам было запрещено проливать кровь, но им было дозволено и даже приказано употреблять всякие другие меры строгости; христиане, со своей стороны, хотя и были готовы без сопротивления отказаться от всего, что служило украшением для их церквей, но не могли решиться на то, чтобы были прекращены их религиозные собрания, и не отдавали своих священных книг на сожжение. Благочестивое упорство африканского епископа Феликса, как кажется, привело в замешательство низших правительственных агентов. Городской куратор послал его в цепях к проконсулу. Проконсул переслал его к преторианскому префекту в Италию, и Феликс, который даже в своих ответах не хотел прибегать ни к каким уловкам, был, наконец, обезглавлен в Венузии, в Лукании - городе, прославившемся тем, что был родиной Горация. Этот прецедент и, может быть, также какой-нибудь изданный по этому поводу императорский рескрипт, как кажется, уполномочили губернаторов провинций подвергать смертной казни тех христиан, которые отказывались от выдачи своих священных книг. Не подлежит сомнению, что многие из христиан воспользовались этим случаем, чтобы удостоиться мученического венца, но между ними было много и таких, которые покупали позорную безопасность тем, что отыскивали книги Св. Писания и передавали их в руки неверующих. Даже очень многие епископы и пресвитеры приобрели путем этой преступной услужливости позорное прозвище изменников; их преступление произвело в ту пору большой скандал в недрах африканской церкви, а впоследствии сделалось источником многих раздоров.
Списки и переводы Св. Писания уже до того размножились в империи, что самые строгие розыски не могли иметь пагубных последствий и даже уничтожение тех экземпляров, которые хранились в каждой конгрегации для общего употребления, могло произойти не иначе, как при содействии каких-нибудь вероломных и недостойных христиан. Но разрушение церквей совершилось легко по распоряжению правительства и усилиями язычников. Впрочем, в некоторых провинциях правительственные власти ограничивались тем, что запирали места богослужения. Но в иных местах они исполняли требования эдикта в более буквальном смысле и, приказавши вынести вон двери, скамейки и кафедру, устраивали из них нечто вроде погребального костра, предавали их пламени и затем совершенно уничтожали самое здание. Полагаем, что здесь будет уместно напомнить о той весьма замечательной истории, которую рассказывали с такими разнообразными и невероятными подробностями, что она скорее возбуждает, нежели удовлетворяет наше любопытство. В одном небольшом фригийском городке, об имени и положении которого нам ничего не сообщают, и правительственные власти, и все население приняли христианскую веру, и так как можно было ожидать, что приведение эдикта в исполнение встретит сопротивление, то губернатор провинции взял себе на помощь многочисленный отряд солдат. При их приближении граждане бросились внутрь церкви с твердой решимостью или защитить оружием это священное здание,или погибнуть под его развалинами. Они с негодованием отвергли предложение и дозволение разойтись по домам; тогда раздраженные их упорством солдаты зажгли здание со всех сторон, и множество фригийцев вместе со своими женами и детьми погибли среди пламени необычайной мучительной смертью. Некоторые незначительные беспорядки в Сирии и на границах Армении, подавленные почти немедленно вслед за тем, как они возникли, дали врагам церкви весьма благовидный повод утверждать, что эти волнения были тайным образом возбуждены интригами епископов, уже позабывших о своих пышных изъявлениях безусловной и безграничной покорности. Мстительность Диоклетиана или его опасения наконец увлекли его за пределы той умеренности, от которой он до тех пор не отклонялся, и он объявил в целом ряде бесчеловечных эдиктов о своем намерении уничтожить самое имя христиан. Первым из этих эдиктов было предписано губернатором провинций арестовать всех, кто принадлежал к духовному званию, и назначенные для самых гнусных преступников тюрьмы скоро наполнились множеством епископов, пресвитеров, диаконов, чтецов и заклинателей. Вторым эдиктом было предписано должностным лицам употреблять всякие меры строгости для того, чтобы заставить христиан отказаться от их отвратительных суеверий, и для того, чтобы принудить их возвратиться к служению богам. Это суровое предписание было распространено следующим эдиктом на всю массу христиан, которые, таким образом, подверглись жестокому и всеобщему гонению. Спасительные стеснения, требовавшие непосредственного и формального свидетельства со стороны обвинителя, были отложены в сторону, и императорские чиновники, как по долгу, так и из собственного интереса стали уличать, преследовать и мучить самых упорных между верующими. Тяжелые наказания грозили всякому, кто пытался спасти опального сектанта от заслуженного гнева богов и императоров. Однако, несмотря на строгость законов, многие язычники укрывали своих друзей и родственников с благородным мужеством, которое служит почтенным свидетельством того, что ярость суеверия не заглушила в их душе тех чувств, которые внушаются природой и человеколюбием.
Немедленно вслед за обнародованием своих эдиктов против христиан Диоклетиан, как будто желая передать в другие руки дело гонения, сложил с себя императорское достоинство. Его соправители и преемники, сообразно со своим характером и положением, то усиливали, то ослабляли исполнение этих жестоких законов; и мы тогда только получим основательное и ясное понятие об этом важном периоде церковной истории, когда рассмотрим положение христианства отдельно в различных частях империи в течение тех десяти лет, которые протекли между изданием первых эдиктов Диоклетиана и окончательным водворением спокойствия в недрах церкви.
Мягкий и человеколюбивый характер Констанция не терпел угнетения какой-либо части его подданных. Высшие должности в его дворце были заняты христианами. Он питал к ним личное расположение, уважал их за честность и не чувствовал никакого отвращения к их религиозным принципам. Но пока Констанций занимал подначальный пост цезаря, он не был вправе открыто отвергать эдикты Диоклетиана или не исполнять приказаний Максимиана. Впрочем, он был в состоянии облегчать страдания, внушавшие ему сострадание и отвращение. Он неохотно подчинился приказанию разрушать церкви, но осмелился охранять самих христиан от ярости черни и от строгости законов. Галльские провинции (к числу которых, пожалуй, можно отнести и Британию) были обязаны замечательным спокойствием, которым они наслаждались, благосклонному заступничеству своего государя. Но президент или губернатор Испании Дациан, действуя под влиянием или своего усердия, или политических расчетов, предпочел исполнять публичные эдикты императоров, а не сообразоваться с тайными намерениями Констанция, и потому едва ли можно сомневаться в том, что его провинциальное управление было запятнано кровью нескольких мучеников. Возведение Констанция в высшее и самостоятельно звание
Августа дало полный простор его добродетельным наклонностям, а непродолжительность его царствования не помешала ему установить систему терпимости, принципы и образец которой он оставил в наследство своему сыну Константину.
Этот счастливый сын, объявивший себя покровителем церкви немедленно вслед за своим вступлением на престол, заслужил в конце концов название первого императора, публично исповедовавшего и утвердившего христианскую религию. Одна очень интересная и чрезвычайно важная глава этой истории будет посвящена изложению мотивов его обращения в христианство, вытекавших или из его благочестия, или из его политики, или из его убеждений, или из его угрызений совести, а также изложению хода того переворота, который, под его мощным влиянием и под влиянием его сыновей, сделал из христианства господствующую религию Римской империи. Но в настоящую минуту достаточно будет заметить, что каждая победа Константина доставляла церкви какое-нибудь облегчение или какую-нибудь пользу.
Италийская и африканская провинции вынесли непродолжительное, но жестокое гонение. Строгие эдикты Диоклетиана в точности и охотно исполнялись его соправителем Максимианом, который давно уже ненавидел христиан и который находил наслаждение в пролитии крови и в насилиях. Осенью первого года гонений оба императора съехались в Рим, чтобы праздновать свой триумф; издание новых притеснительных законов, как кажется, было результатом их тайных совещаний, а усердие чиновников поощрялось присутствием монархов. После того как Диоклетиан сложил с себя императорское достоинство, Италия и Африка поступили под управление Севера и сделались беззащитною жертвою неумолимого жестокосердия его повелителя Галерия. Между римскими мучениками Адавкт заслуживает того, чтобы его имя не было позабыто потомством. Он принадлежал к одному знатному итальянскому семейству и, пройдя различные придворные должности, достиг важного звания казначея собственной императорской казны. Его личность тем более достойна внимания, что он, как кажется, был единственным знатным и выдающимся человеком, претерпевшим смерть в течение того времени, как продолжалось это общее гонение.
Восстание Максенция немедленно возвратило спокойствие церквам Италии и Африки, и тот же самый тиран, который
угнетал все другие классы своих подданных, оказался справедливым, человеколюбивым и даже пристрастным к несчастным христианам. Он рассчитывал на их признательность и любовь и весьма естественно ожидал, что обиды, которые они претерпели от самого закоренелого из его врагов, и опасности, которые угрожали им от него в будущем, доставят ему преданность партии, которая уже была в ту пору сильна и числом своих приверженцев, и своим богатством. Даже то, как обошелся Максенций с епископами римским и карфагенским, может считаться за доказательство его терпимости, так как самые православные государи, вероятно, приняли бы точно такие же меры по отношению к установленным духовным властям. Первый из этих прелатов, по имени Марцелл, возбудил в столице смятение тем, что наложил строгую эпитимию на множество христиан, которые во время последнего гонения отреклись от своей религии или скрыли свою привязанность к ней. Неистовство враждебных партий разразилось частыми и бурными восстаниями; верующие обагрили свои руки в крови своих единоверцев, и было признано, что нет другого средства восстановить спокойствие в римской церкви, как изгнать Марцелла, который отличался гораздо более рвением, чем благоразумием. Поведение карфагенского епископа Менсурия, как кажется, было еще более предосудительно. Один из местных диаконов написал пасквиль на императора. Преступник укрылся в епископском дворце, и хотя еще не настало время для предъявления притязаний на привилегии духовенства, епископ отказался выдать его представителям правосудия. За это изменническое сопротивление Менсурий был предан суду, но вместо того, чтобы выслушать приговор к смертной казни или к ссылке, получил, после непродолжительного допроса, позволение возвратиться в свою епархию.
Христианские подданные Максенция находились в таком счастливом положении, что, когда кто-нибудь из них желал приобрести для себя мощи мученика, приходилось покупать их в самых отдаленных восточных провинциях. Об одной знатной римской даме, по имени Аглая, рассказывают следующую историю. Она происходила от консульской семьи и владела такими обширными поместьями, что для управления ими нужно было семьдесят три эконома. В числе этих последних находился и ее фаворит Бонифаций; а так как Аглая смешивала любовь с благочестием, то она, как полагают, разделяла с ним свое ложе. Ее состояние давало ей возможность удовлетворить благочестивое желание приобрести какие-нибудь святые мощи с востока. Она дала Бонифацию значительную сумму денег и огромное количество благовонных веществ, и ее любовник предпринял в сопровождении двенадцати конных спутников и трех крытых повозок далекое странствие до города Тарса в Киликии.
Кровожадный нрав Галерия, этого первого и главного виновника гонений, был страшен для тех христиан, которые имели несчастие жить в пределах его владений, и есть полное основание полагать, что многие из людей среднего сословия, не привязанных к своей родине ни богатством, ни бедностью, часто покидали свое отечество и искали убежища в более теплых западных странах. Пока Галерий был только начальником иллирийских армий и провинций, ему было нелегко найти или создать многих мучеников в воинственной стране, относившейся к проповедникам Евангелия более холодно и неприязненно, чем какая-либо другая часть империи. Но когда он получил верховную власть на Вотоке, он дал самый полный простор своему усердию, жестокосердию не только в провинциях Фракии и Азии, находившихся под его непосредственным управлением, но также в Сирии, Палестине и Египте, где Максимин удовлетворял свои собственные наклонности, исполняя со всей строгостью суровые требования своего благодетеля. Частые разочарования, испытанные Галерием в его честолюбивых замыслах, а также опыт, вынесенный из пятилетних гонений, и благотворные размышления, возбужденные в его уме продолжительною и мучительною болезнью, наконец убедили его, что самые напряженные усилия деспотизма не в состоянии истребить целый народ или искоренить его религиозные предрассудки. Желая загладить причиненное им зло, он издал от своего собственного имени и также от имени Лициния и Константина эдикт, который, после пышного перечисления императорских титулов, гласил следующее:
«Среди важных забот, которыми мы были заняты для блага и безопасности империи, мы имели в виду все исправить и восстановить согласно с древними законами и древним общественным благочинием римлян. Мы в особенности желали возвратить на путь разума и природы впавших в заблуждение христиан, которые отказались от религии и обрядов, установленных их предками, и, самонадеянно отвергая старинные обычаи, сочинили нелепые законы и мнения по
внушению своей фантазии и организовали разнообразные общества в различных провинциях нашей империи. Так как эдикты, изданные нами с целью поддержать поклонение богам, подвергли многих христиан опасностям и бедствиям, так как многие из них претерпевали смерть, а многие другие, в более значительном числе, до сих пор упорствуя в своем нечестивом безрассудстве, лишены всякого публичного религиозного культа, то мы желаем распространить и на этих несчастных людей наше обычное милосердие. Поэтому мы дозволяем им свободно исповедовать их собственное учение и собираться на их сходки без опасений и препятствий, лишь с тем условием, чтобы они всегда оказывали должное уважение установленным законам и правительству. Другим рескриптом мы сообщим нашу волю судьям и должностным лицам, и мы надеемся, что наша снисходительность побудит христиан возносить к Божеству, которому они поклоняются, молитвы о нашей безопасности и нашем благополучии, а также о их собственном благоденствии и благоденствии республики». Конечно, не в выражениях эдиктов и манифестов следует искать указания настоящего характера монархов и их секретных мотивов, но так как это были выражения умирающего императора, то его положение может считаться залогом его искренности.
Когда Галерий подписывал этот эдикт о религиозной терпимости, он был уверен, что Лициний охотно подчинится воле своего друга и благодетеля и что всякая мера в пользу христиан будет одобрена Константином; но император не решился внести в предисловие к эдикту имя Максимина, согласие которого было бы в высшей степени важно и который через несколько дней после того вступил в управление Азией. Впрочем, в первые шесть месяцев своего нового царствования Максимин делал вид, будто одобряет благоразумные решения своего предшественника, и хотя он никогда не снисходил до того, чтобы обеспечить спокойствие церкви публичным эдиктом, его преторианский префект Сабин разослал ко всем губернаторам провинций и должностным лицам циркуляр, в котором восхвалял императорское милосердие, признавал за христианами непоколебимое упорство и предписывал чинам судебного ведомства прекратить их бесплодные преследования и смотреть сквозь пальцы на тайные сборища этих энтузиастов. Вследствие этих распоряжений огромное число христиан было освобождено из тюрем и избавлено от ссылки в рудники. Духовники возвратились домой с пением торжественных гимнов, а те из христиан, которые не устояли против свирепости грозы, стали со слезами раскаяния молить о принятии их снова в лоно церкви.
Но это обманчивое спокойствие было непродолжительно; к тому же восточные христиане не могли иметь никакого доверия к характеру своего государя. Жестокосердие и суеверие были господствующими страстями в душе Максимина. Первая из них указала ему на способы гонений, а вторая наметила жертвы. Император усердно поклонялся богам, изучал магию и верил в оракулов. Пророков или философов, которых он чтил как любимцев небес, он часто возвышал до управления провинциями и делился с ними своими самыми тайными намерениями. Они без труда убедили его, что христиане были обязаны своими успехами своей строгой дисциплине и что слабость политеизма проистекала главным образом из недостатка единства и субординации между служителями религии. Поэтому была введена такая система управления, которая, очевидно, была копией с церковной администрации. Во всех больших городах империи храмы были исправлены и украшены по приказанию Максимина, а жрецы, совершавшие обряды поклонения различным божествам, были подчинены старшему первосвященнику, назначение которого заключалось в соперничестве с епископом и в поддержании идолопоклонства. Эти первосвященники в свою очередь были подчинены верховной власти митрополитов или главных жрецов провинции, которые действовали в качестве непосредственных наместников самого императора. Белое одеяние было отличительным признаком их достоинства, и эти новые прелаты тщательно избирались из представителей самых знатных и самых богатых семейств.
По внушению должностных лиц и жреческого сословия язычники, и в особенности жители Никомедии, Антиохии и Тира, обратились к императору с почтительными адресами, в которых они выдавали хорошо всем известные намерения правительства за общие желания всего населения, просили императора сообразоваться с требованиями справедливости, а не с чувством милосердия, выражали свое отвращение к христианам и униженно молили об удалении этих нечестивых сектантов из пределов их территории. До нас дошел ответ Максимина на адрес, полученный им от граждан Тира. Максимин восхваляет усердие и благочестие просителей в таких выражениях, из которых видно, что он ими в высшей
степени доволен; затем он распространяется касательно упорного нечестия христиан и соглашается на их изгнание с такой готовностью, из которой видно, что он считает себя одолженным, а не сам делает одолжение. И жрецам, и должностным лицам было дано право следить за точным исполнением его эдиктов, которые были вычеканены на медных таблицах, и хотя им советовали избегать пролития крови, упорствующие христиане были подвергнуты самым жестоким и позорным наказаниям.
Жившие в Азии христиане могли всего опасаться от впавшего в ханжество монарха, который подготовлял свои жестокие меры с такой обдуманной расчетливостью. Но едва протекло несколько месяцев, как изданные двумя западными императорами декреты заставили Максимина приостановить исполнение его намерений: междоусобная война, которую он так опрометчиво предпринял против Лициния, сосредоточила на себе все его внимание, а его поражение и смерть скоро избавили церковь от последнего и самого непримиримого из ее врагов.
В этом общем обзоре гонений, впервые дозволенных эдиктами Диоклетиана, я с намерением воздержался от подробного описания страданий и смерти христианских мучеников. Было бы вовсе не трудно извлечь из истории Евсевия, из декламаций Лактанция и из самих древних письменных документов длинный ряд страшных и отвратительных сцен и наполнить целые страницы описанием орудий пытки и бичеваний, железных крючьев и докрасна раскаленных кроватей и всякого рода истязаний человеческого тела при помощи огня и меча, диких зверей и еще более диких палачей. Эти печальные сцены можно бы было оживить множеством видений и чудес, назначением которых было или замедлить смерть, или прославить торжество, или открыть мощи тех признанных церковью святых, которые пострадали за веру во Христа. Но я не буду в состоянии решить, что должен я заимствовать от этих писателей, пока не буду знать, в какой мере я должен им верить. Даже самый серьезный из церковных историков Евсевий косвенным образом сознается, что он записывал все, что могло способствовать увеличению славы христианской религии, но умалчивал обо всем, что могло ее унизить. Такое сознание натурально возбуждает в нас подозрение, что писатель, столь явно нарушавший один из двух основных законов истории, не обращал большого внимания на соблюдение и второго; а этому подозрению придает еще более веса знакомство с характером Евсевия, который был менее заражен легковерием и более опытен в придворных интригах, чем кто-либо из его современников. В некоторых особенных случаях, когда должностное лицо было раздражено какими-нибудь мотивами, истекавшими из его личных интересов, или из его мстительности, или когда увлекшиеся своим усердием христиане, позабыв все правила благоразумия и даже приличия, опрокидывали алтари, осыпали бранными словами императоров или наносили удары судье, в то время как он заседал на своем трибунале, нетрудно поверить, что этих несчастных подвергали всякого рода истязаниям, какие только может придумать жестокосердие или какие только может вынести человеческое мужество. Однако нам по неосторожности сообщают два факта, которые заставляют думать, что вообще обхождение с христианами, арестованными по распоряжению судебной власти, было не так невыносимо, как обыкновенно воображали.
1.Духовникам, осужденным на работы в рудниках, было дозволено - благодаря или человеколюбию, или небрежности сторожей - устраивать внутри этих печальных жилищ часовни и свободно исповедовать свою религию.
2. Епископы были вынуждены сдерживать и осуждать отважное рвение тех христиан, которые добровольно отдавали себя в руки правосудия. Некоторые из этих последних, страдая под бременем нищеты и долгов, с отчаяния искали случая окончить свое жалкое существование славною смертью. Другие льстили себя надеждой, что непродолжительное тюремное заключение загладит грехи всей их жизни; наконец, были в числе их и такие, которые действовали под влиянием менее честных мотивов и надеялись извлечь средства существования и даже, может быть, значительные выгоды из добровольных приношений, которыми осыпало арестантов милосердие верующих. После того как церковь восторжествовала над всеми своими врагами, и личный интерес, и тщеславие христиан, вынесших гонение, заставляли их преувеличивать свои заслуги, преувеличивая испытанные ими страдания. Отдаленность времени и места страданий давали широкий простор вымыслам, а чтоб устранить всякие затруднения и заглушить все возражения, стоило указать на многочисленные примеры таких мучеников, у которых раны внезапно залечивались, силы восстанавливались и оторванные члены чудесным образом снова оказывались на своих местах. Самые нелепые легенды - если только они делали честь церкви - с
восторгом повторялись легковерной толпой, поддерживались влиянием духовенства и удостоверялись сомнительным свидетельством церковной истории.
Для искусного оратора так легко преувеличивать или смягчать описание ссылок и тюремных заключений, страданий и пыток, что в нас натурально возникает желание исследовать такой факт, который более явствен и менее доступен для искажений, а именно, как велико было число лиц, потерпевших смертную казнь вследствие эдиктов, изданных Диоклетианом, его соправителями и его преемниками. Новейшие легенды рассказывают о целых армиях и целых городах, зараз стертых с лица земли неразборчивою яростью гонителей. Более древние писатели довольствуются тем, что изливают потоки несвязных и патетических ругательств, но не нисходят до того, чтобы в точности определить число тех, кто мог запечатлеть своею кровью свою веру в Евангелие. Впрочем, из истории Евсевия можно извлечь то сведение, что только девять епископов были казнены смертью, а из его подробного перечисления палестинских мучеников мы заключаем, что не более как девяносто два христианина имели право на это почтенное название. Так как нам неизвестно, в какой мере отличались в ту пору епископы своим усердием и мужеством, то мы не в состоянии сделать какой-либо полезный вывод из первого из этих фактов; но второй может служить основанием для очень важного и правдоподобного вывода. Судя по распределению римских провинций, можно полагать, что Палестина составляла шестнадцатую часть Восточной империи; а так как были такие губернаторы, которые из искреннего или притворного чувства сострадания не хотели марать своих рук в крови верующих, то есть основание думать, что страна, где родился Христос, дала по меньшей мере шестнадцатую часть тех мучеников, которые претерпели смерть в пределах владений Галерия и Максимина. Стало быть, общая цифра должна простираться почти до тысячи пятисот человек; если же мы разделим ее поровну между десятью годами гонений, то найдем, что ежегодно умирало по сто пятьдесят мучеников. Если мы применим этот расчет к провинциям италийским, африканским и даже испанским, где по прошествии двух или трех лет действие строгих уголовных законов было или приостановлено, или отменено, то мы найдем, что число христиан в Римской империи, присужденных судебными приговорами к смертной казни, едва ли доходит до двух тысяч. Так как не может подлежать сомнению, что во времена Диоклетиана христиане были более многочисленны, а их враги более ожесточенны, нежели во время которого-либо из прежних гонений, то это правдоподобное и умеренное вычисление может дать нам верное понятие о числе самых древних святых и мучеников, пожертвовавших своею жизнию для распространения в мире христианства.
Мы должны закончить эту главу печальной истиной, которая насильно навязывается нашему уму, несмотря на то,что она ему крайне неприятна, - что, даже допуская без колебаний и проверки все, что нам сообщила история, или все, что выдумало благочестие касательно мучеников, мы должны сознаться, что во время своих внутренних раздоров христиане причинили одни другим гораздо более зла, чем сколько они потерпели от усердия неверующих. В течение веков невежества, следовавших за разрушением Римской империи на западе, епископы царственного города распространили свое господство и на мирян, и на духовенство латинской церкви. На здание суеверий, которое они воздвигли и которое могло бы еще долго противостоять слабым усилиям разума, наконец напала масса смелых фанатиков, принимавших на себя с двенадцатого по шестнадцатое столетие популярную роль реформаторов. Римская церковь охраняла насилием то владычество, которое она приобрела обманом; система мира и милосердия скоро была запятнана ссылками, войнами, убийствами и учреждением инквизиционного суда, а так как реформаторов одушевляла любовь как к гражданской, так и к религиозной свободе, то католические государи связали свои собственные интересы с интересами духовенства и усилили с помощью огня и меча тот ужас, который внушали церковные кары. Только в одних Нидерландах, как рассказывают, погибло от руки палача более ста тысяч подданных Карла Пятого. Об этой громадной цифре свидетельствует Гроций - человек гениальный и ученый, который сохранил спокойствие духа среди неистовств враждовавших сект и написал летописи своего собственного века и своего отечества в такое время, когда изобретение книгопечатания увеличило средства добывания знаний и усилило опасность быть уличенным в неправде. Если мы обязаны подчинить наши мнения авторитету Гроция, то мы должны признать, что число протестантов, казненных только в одной провинции и только в одно царствование, далеко превосходит число древних мучеников, пострадавших в течение трех столетий на пространстве всей Римской империи. Если же неправдоподобие самого факта должно иметь перевес над убедительностью свидетельства, если Гроция можно уличить в преувеличении заслуг и страданий реформаторов, то перед нами натурально возникает вопрос: какое же доверие можно иметь к подозрительным и неполным памятникам древнего легковерия, - в какой мере можно полагаться на епископа- царедворца и на страстного декламатора, пользовавшихся, под покровительством Константина, исключительным правом описывать гонения, которым подвергали христиан побежденные соперники и презираемые предшественники их всемилостивейшего государя?
Основание Константинополя. - Политическая система Константина и его преемников. - Военная дисциплина. - Дворец. – Финансы324 г.н.э.
Несчастный Лициний был последний соперник, противостоявший величию Константина, и последний пленник, украсивший его триумф. После спокойного и счастливого царствования победитель оставил своему семейству в наследство Римскую империю с новой столицей, с новой политикой и новой религией, а установленные им нововведения были усвоены и упрочены следующими поколениями. Век великого Константина и его сыновей полон важных событий, но историк был бы подавлен их числом и разнообразием, если б он не постарался тщательно отделять одни от других те факты, которые связаны между собою только тем, что совершались одни вслед за другими. Он опишет политические учреждения, давшие империи силу и прочность, прежде нежели приступить к описанию войн и переворотов, ускоривших ее падение. Он будет придерживаться неизвестного древним отделения светских дел от церковных. Наконец, торжество христиан и их внутренние раздоры доставят обильные и ясные материалы и для назидания, и для скандала.
После поражения Лициния и его отречения от престола его победоносный соперник приступил к основанию столицы, которой было суждено сделаться впоследствии царицей Востока и пережить империю Константина и его религию. Из гордости или из политических расчетов Диоклетиан впервые покинул древнее местопребывание правительства, а руководившие им мотивы приобрели еще больший вес благодаря примеру его преемников и сорокалетней привычке. Рим мало-помалу слился с теми подчиненными государствами, которые когда-то признавали над собой его верховенство, и родина цезарей не возбуждала ничего, кроме холодного равнодушия в воинственном государе, который родился на берегах Дуная, воспитывался при азиатских дворах и в азиатских армиях и был возведен в императорское достоинство британскими легионами. Жители Италии, приветствовавшие в Константине своего избавителя, с покорностью исполняли эдикты, которыми ему случалось почтить римский сенат и народ, но они редко удостаивались присутствия своего нового монарха. Когда Константин был в цвете лет, он или с полной достоинства медленностью, или с торопливой деятельностью объезжал границы своих обширных владений, соображаясь с разнообразными мирными или военными предприятиями, и всегда был готов двинуться и против внешних врагов, и против внутренних. Но когда он мало-помалу достиг вершины своего благополучия, а жизнь его стала клониться к закату, он стал помышлять об избрании более постоянного местонахождения для могущества и величия императорского престола. При выборе выгодного местоположения он предпочел пограничный рубеж между Европой и Азией, так как оттуда он мог сдерживать своею мощною рукою варваров, живших между Дунаем и Танаисом, и мог бдительно следить за поведением персидского монарха, с нетерпением несшего иго, наложенное унизительным мирным договором. Именно в этих видах Диоклетиан избрал и украсил свою резиденцию в Никомедии; но память Диоклетиана была по справедливости ненавистна для покровителя церкви, и Константин не был недоступен для честолюбивого намерения основать город, который мог бы увековечить славу его собственного имени. Во время последних военных действий против Лициния он не раз имел возможность оценить и как воин, и как государственный человек бесподобное положение Византии и мог заметить, как сильно она оберегается самою природой от неприятельских нападений, между тем, как она со всех сторон доступна для выгодных торговых сношений. Еще за несколько веков до Константина один из самых здравомыслящих древних историков описал выгоды этого положения, благодаря которому одна небольшая греческая колония приобрела господство на морях и сделалась цветущей и независимой республикой.
Если мы посмотрим на Византию в тех размерах, которые она приобрела вместе с славным названием Константинополя, этот царственный город представится нам в форме неправильного треугольника. Тупой угол, выдвигающийся к востоку и к берегам Азии, встречает и отталкивает волны фракийского Босфора. Северная часть города граничит гаванью, а южная омывается Пропонтидой или Мраморным морем. Основание треугольника обращено к западу; им оканчивается Европейский континент. Впрочем, без более подробного объяснения невозможно составить себе ясное и удовлетворительное понятие о превосходствах внешней формы и распределения окружающих этот город земель и вод.
Извилистый канал, сквозь который воды Эвксинского моря текут с постоянной быстротой к Средиземному морю, получил название Босфора - название, прославленное историей не менее, чем вымыслами древности.
Множество храмов и искупительных алтарей, разбросанных вдоль его крутых и лесистых берегов, свидетельствовали о неопытности, боязливости и благочестии тех греческих мореплавателей, которые, по примеру аргонавтов, пускались в опасное плавание по негостеприимному Эвксинскому морю. На этих берегах предание долго сохраняло воспоминания о дворце Финея, опустошаемом отвратительными гарпиями, и о лесном царстве Амика, вызвавшего сына Леды на бой в железных перчатках. Пролив Босфор оканчивается Кианейскими утесами, которые, по описанию поэтов, когда-то плавали на поверхности вод и были предназначены богами для охранения входа в Эвксинское море от нечестивого любопытства. От Кианейских утесов до оконечности Византии и ее гавани извилистая длина Босфора простирается почти на шестнадцать миль, а его самую обыкновенную ширину можно определить почти в полторы мили. Новые европейские и азиатские форты воздвигнуты на обоих континентах на фундаменте двух знаменитых храмов Сераписа и Юпитера Урийского. Старые форты, построенные греческими императорами, господствуют над самою узкою частью канала в таком месте, где противоположные берега приближаются один к другому на расстояние пятисот шагов. Эти укрепления были исправлены и усилены Мехметом Вторым, когда он замышлял осаду Константинополя; но турецкий завоеватель, вероятно, не знал, что почти за две тысячи лет до его царствования Дарий выбрал то же самое место для соединения двух континетов плашкотным мостом. В небольшом расстоянии от старых фортов находится небольшой городок Хрисополь, или Скутари, который почти можно считать за азиатское предместье Константинополя. В том месте, где Босфор начинает расширяться в Пропонтиду, он протекает между Византией и Халкедоном. Последний из этих городов был построен греками за несколько лет до основания первого, а ослепление основателя, не заметившего выгод, которые представлял противоположный берег, было заклеймено презрительным выражением, перешедшим в пословицу.
Константинопольская гавань, которую можно считать за один из рукавов Босфора, получила в очень отдаленные от нас времена название Золотого Рога. Кривую линию, которую она описывает, можно сравнить с рогом оленя или, скорее, с рогом быка. Эпитет «золотой» обозначал богатства, которые каждый попутный ветер приносил из самых отдаленных стран в безопасную и просторную константинопольскую гавань. Река Лик, образовавшаяся от слияния двух небольших потоков, постоянно изливает в гавань свежую воду, которая очищает ее дно и привлекает в это удобное убежище периодически появляющиеся массы рыб. Так как приливы и отливы почти вовсе незаметны в тех морях, то постоянно глубокая вода внутри гавани дозволяет выгружать товары прямо на набережную без помощи лодок; даже было замечено, что в некоторых местах самые большие корабли могут упираться своим носом в дома, в то время как их корма держится на воде. От устья Лика до входа в гавань этот рукав Босфора имеет более семи миль в длину. Вход в гавань имеет около пятисот ярдов в ширину, и поперек его может быть протянута крепкая цепь, если нужно предохранить гавань и город от нападения неприятельского флота.
Между Босфором и Геллеспонтом раздвигающиеся с обеих сторон берега Европы и Азии обнимают Мраморное море, которое было известно древним под именем Пропонтиды. Плавание от выхода из Босфора до входа в Геллеспонт простирается почти на сто двадцать миль. Кто плывет в направлении к западу, держась середины Пропонтиды, тот может в одно и то же время любоваться гористыми берегами Фракии и Вифинии и ни разу не терять из виду величавую вершину горы Олимп, покрытую вечными снегами; он минует с левой стороны глубокий залив, внутри которого находилась резиденция Диоклетиана Никомедия, и проедет мимо маленьких островков Кизика и Проконесса прежде, чем бросить якорь в Галлиполи, где море, отделяющее Азию от Европы, снова сжимается в узкий канал.
Географы, с самым большим вниманием и точностью изучившие форму и размеры Геллеспонта, определяют длину извилистого пути через знаменитый пролив почти в шестьдесят миль, а обыкновенную ширину самого пролива почти в три мили. Но самая узкая часть пролива находится к северу от старинных турецких фортов, между городами Сестом и Абидосом. Здесь отважный Леандр переплыл пролив, рискуя своею жизнью из-за обладания своей возлюбленной. Здесь же, в том месте, где расстояние между противоположными берегами не превышает пятисот шагов, Ксеркс устроил удивительный плашкотный мост с целью переправить в Ев-
ропу сто семьдесят мириад варваров. Заключенное в такие узкие границы море, по-видимому, вовсе не заслуживает странного эпитета широкого, который нередко придавали Геллеспонту и Гомер и Орфей. Но наши понятия о величине имеют относительное значение, а путешественник, и в особенности поэт, державшийся во время плавания по Геллеспонту извилин потока и любовавшийся сельскими видами, со всех сторон закрывавшими горизонт, мало-помалу позабывал о море; его воображение рисовало ему этот знаменитый пролив со всеми атрибутами величественной реки, которая быстро протекала по лесистой местности и наконец впадала через широкое устье в Эгейское море или Архипелаг. Из древней Трои, лежавшей на возвышении у подножия горы Иды, открывался вид на Геллеспонт, который едва ли делался более глубоким от вливавшихся в него бессмертных ручейков Симонса и Скамандра. Греческий лагерь был раскинут на двенадцать миль вдоль берега, от мыса Сигейского до мыса Ретийского, а фланги армии охранялись самыми храбрыми из всех вождей, какие сражались под знаменами Агамемнона. Первый из этих мысов был занят Ахиллом с его непобедимыми мирмидонами, а на другом раскинул свои палатки неустрашимый Аякс. Когда Аякс погиб жертвою своей обманутой гордости и неблагодарности греков, его гробница была воздвигнута на том месте, где он защищал флот от ярости Юпитера и Гектора, а граждане возникавшего в ту пору города Рета стали воздавать его памяти божеские почести. Прежде нежели Константин отдал справедливое предпочтение положению Византии, он задумал воздвигнуть столицу империи на том знаменитом месте, из которого римляне вели свое баснословное происхождение. Обширная равнина, расстилающаяся от подножия древней Трои в направлении к Ретийскому мысу и к гробнице Аякса, была сначала им выбрана для новой столицы, и хотя он скоро отказался oт этого намерения, величественные остатки недостроенных стен и башен долго привлекали внимание всякого, кому приходилось плавать по Геллеспонту.
Теперь мы уже в состоянии оценить выгоды положения Константинополя, из которого как будто сама природа хотела сделать центр и столицу великой монархии. Находясь под сорок первым градусом широты, царственный город господствовал с высоты своих семи холмов над противоположными берегами Европы и Азии; климат был здоров и умерен, почва плодородна, гавань безопасна и просторна, а доступ со
стороны континента неширок и удобен для обороны. Босфор и Геллеспонт образуют, так сказать, ворота для входа в Константинополь, и тот монарх, в руках которого находятся эти важные проходы, всегда может закрывать их для неприятельского флота и открывать для флота торгового. Восточные провинции были в некоторой степени обязаны политике Константина своим спасением, так как варварские обитатели берегов Эвксинского моря, проникавшие в предшествовавшие века в самую середину Средиземного моря, скоро прекратили свои хищнические набеги вследствие невозможности прорваться сквозь эту непреодолимую преграду. Когда ворота Геллеспонта и Босфора были заперты, столица от этого не страдала, так как внутри своей обширной окружности она находила все, что было нужно для удовлетворения ежедневных потребностей и требований роскоши ее многочисленного населения. Побережье Фракии и Вифинии, томящееся под гнетом турецкого деспотизма, до сих пор представляет роскошную картину виноградников, садов и обилия земных продуктов, а Пропонтида всегда славилась громадным количеством самых лучших рыб, которых можно ловить в известные времена года не только без особенной ловкости, но даже почти без всяких усилий. Но когда проходы через проливы были открыты для торговли, через них привозили из Эвксинского и Средиземного морей всякого рода натуральные и искусственные богатства и с севера и с юга. И разные грубые продукты, добывавшиеся среди лесов Германии и Скифии до самых устьев Танаиса и Борисфена, и все, что создавала промышленная деятельность Европы и Азии, и египетский хлеб, и доставлявшиеся из самых отдаленных частей Индии драгоценные каменья и пряности - все приносилось попутными ветрами в константинопольскую гавань, привлекавшую к себе в течение многих столетий торговлю древнего мира.
Такого соединения в одном пункте красоты, безопасности и богатства было достаточно для того, чтоб оправдать выбор Константина. Но так как во все века некоторая примесь чудесного и баснословного придавала надлежащее величие происхождению больших городов, то император желал, чтоб его решение было приписано не столько ненадежным доводам человеческого разума, сколько непреложным и неизменным велениям божественной мудрости. В одном из изданных им законов он позаботился о том, чтобы потомство знало, что он заложил незыблемый фундамент Константинополя во исполнение воли Божией, и хотя он не снизошел до того, чтобы сообщить нам, каким путем он получил это внушение свыше, его скромное молчание было с избытком восполнено изобретательностью писателей следующего столетия, которые описали ночное видение, представившееся Константину в то время, когда он спал внутри стен Византии. Гений-покровитель этого города, под видом почтенной матроны, изнемогавшей под тяжестью своих лет и недугов, внезапно превратился в цветущую девушку, которую император собственными руками украсил всеми символами императорского величия. Монарх проснулся, объяснил смысл счастливого предзнаменования и без колебаний подчинился воле небес. День основания какого-либо города или колонии праздновался у римлян с теми церемониями, какие были установлены щедрым суеверием, и хотя Константин, может быть, опустил некоторые обряды, слишком сильно отзывавшиеся своим языческим происхождением, однако он сделал все что мог, чтобы возбудить в душе зрителей глубокое чувство надежды и благоговения. Пешком и с копьем в руке шел император во главе торжественной процессии и затем наметил черту, которая должна была обозначать границы будущей столицы; он вел эту черту так долго, что удивленные зрители наконец осмелились заметить, что она уже превышает самые широкие размеры большого города. «Я все-таки буду подвигаться вперед, - возразил Константин, - пока шествующий впереди меня незримый руководитель не найдет нужным остановиться. Так как мы не беремся расследовать свойства и мотивы этого необыкновенного путеводителя, то мы ограничимся более скромной задачей и опишем размеры и пределы Константинополя.
При теперешнем состоянии этого города дворец и сады сераля занимают восточный мыс, то есть первый из семи холмов, и покрывают пространство почти в сто пятьдесят акров на нашу меру. Седалище турецкой бдительности и турецкого деспотизма воздвигнуто на фундаменте одной греческой республики, но можно предполагать, что византийцы, прельщаясь удобствами гавани, пытались распространить с этой стороны свои жилища далее теперешних пределов сераля. Новые стены Константина тянулись от гавани до Пропонтиды поперек раздвинувшейся ширины треугольника на расстоянии пятнадцати стадий от старых укреплений, а вместе с городом Византией они вмещали в себе пять из тех семи холмов, которые в глазах того, кто приближается к Константинополю, как будто возвышаются один над другим с величественной регулярностью. Почти через сто лет после смерти основателя новые здания, с одной стороны достигавшие гавани, а с другой тянувшиеся вдоль Пропонтиды, уже покрывали узкую вершину шестого холма и широкую поверхность седьмого. Необходимость защитить эти предместья от непрерывных нашествий варваров заставила младшего Феодосия обнести свою столицу прочной оградой на всем ее протяжении. От восточного мыса до Золотых Ворот самая большая длина Константинополя достигала почти трех римских миль; его окружность имела от десяти до одиннадцати миль, а все занимаемое им пространство можно определить почти в две тысячи английских акров. Нет возможности оправдать ни на чем не основанные и легковерные преувеличения новейших путешественников, которые иногда включают в пределы Константинополя соседние деревни не только европейского, но и даже азиатского побережья.
Но предместья Пера и Галата хотя и находятся по ту сторону гавани, может быть, и заслуживают того, чтобы их считали за часть города, а эта прибавка, пожалуй, может служить оправданием для того византийского историка, который определяет окружность своего родного города в шестнадцать греческих (то есть почти в четырнадцать римских) миль. Такие размеры, по-видимому, достойны императорской резиденции. Однако Константинополь уступает в этом отношении Вавилону и Фивам, Древнему Риму, Лондону и даже Парижу.
Повелитель римского мира, пожелавший воздвигнуть вечный памятник славы своего царствования, мог употребить на исполнение этого великого предприятия богатство, труд и все, что еще оставалось от гения миллионов его покорных подданных. О том, как громадны были сокровища, издержанные с императорскою щедростью на основание Константинополя, можно судить по той сумме почти в 2 500 ООО фунт, стерл., которая была назначена на сооружение стен, портиков и водопроводов. Леса, покрывавшие берега Эвксинского моря и знаменитые каменоломни белого мрамора, находившиеся на небольшом островке Проконесс, служили неистощимым запасом строительных материалов, которые было нетрудно перевозить коротким морским путем в византийскую гавань. Множество работников и ремесленников непрестанно трудились над окончанием этого предприятия, но нетерпение Константина скоро заставило его убедиться, что вследствие упадка, в котором находились в ту пору искусства, ни знания, ни число его архитекторов не соответствовали величию его предначертаний. Поэтому он предписал правителям самых отдаленных провинций учреждать школы, назначать преподавателей и привлекать обещаниями наград и привилегий к изучению в теории и на практике архитектуры достаточное число способных молодых людей, получивших хорошее образование. Здания нового города были воздвигнуты такими ремесленниками, каких можно было добыть в царствование Константина, но они были украшены руками самых знаменитых художников времен Перикла и Александра. Могущество римского императора не было в состоянии воскресить гений Фидия и Лисиппа, но завещанные ими потомству бессмертные произведения ничем не были защищены от склонного к хищничеству тщеславия деспота. По его приказанию у городов Греции и Азии были отобраны их самые ценные украшения. Трофеи достопамятных войн, предметы религиозного поклонения, самые лучшие статуи богов и героев, мудрецов и поэтов древности содействовали блестящему украшению Константинополя и дали историку Седрену повод с восторгом заметить, что, по-видимому, недоставало только душ тех знаменитых мужей, в честь которых были воздвигнуты эти удивительные памятники. Но не в городе Константина и не в период упадка империи, когда человеческий ум находился под гнетом гражданского и религиозного рабства, можно бы было найти душу Гомера или Демосфена.
Во время осады Византии завоеватель раскинул свою палатку на вершине второго холма, господствующей над окружающей местностью. Чтоб увековечить память о своей победе, он избрал это же выгодное положение для главного форума, который, как кажется, имел кругообразную или, скорее, эллиптическую форму. Входы с двух противоположных сторон образовали триумфальные арки; портики, окружавшие его со всех сторон, были наполнены статуями, а центр форума был занят высокой колонной, от которой сохранился безобразный обломок, носящий презрительное название обгорелого столба. Эта колонна была воздвигнута на пьедестале из десяти кусков порфира, из которых каждый имел около десяти футов в вышину и около тридцати трех в окружности. На вершине колонны на высоте более ста двадцати футов была поставлена колоссальная статуя Аполлона. Она была из бронзы, была перевезена или из Афин или из одного из фригийских городов и считалась за произведение Фидия. Артист изобразил тогдашнего бога, или, как впоследствии уверяли, самого императора Константина со скипетром в правой руке, с глобусом в левой и с короной из блестящих лучей на голове. Цирк, или Ипподром,был великолепное здание, имевшее около четырехсот шагов в длину и сто шагов в ширину. Пространство между двумя metае, или целями, ристалища было наполнено статуями и обелисками, и до сих пор еще можно видеть оригинальный остаток древности - трех переплетающихся между собою змей, образующих медный столб. Их тройная голова когда-то поддерживала золотой треножник, который, после поражения Ксеркса, был посвящен в Дельфийском храме победоносными греками. Уже давно красота Ипподрома была обезображена грубыми руками турецких завоевателей, но он до сих пор служит местом для выездки их лошадей под однородным названием Атмеидана. От трона, с которого император смотрел на игры в цирке, вьющаяся лестница вела во дворец. Это великолепное здание едва ли уступало римской императорской резиденции; вместе с примыкавшими к нему дворами, садами и портиками оно покрывало значительное пространство по берегу Пропонтиды между Ипподромом и церковью Св. Софии.
Мы могли бы также похвалить бани, которые носили имя Зевксиппа даже после того, как великодушие Константина украсило их высокими колоннами, различными произведениями из мрамора и более чем шестьюдесятью бронзовыми статуями. Но мы уклонились бы от цели этого исторического повествования, если бы стали подробно описывать различные здания и кварталы столицы. Достаточно будет заметить, что внутри Константинополя было все, что могло способствовать красоте и великолепию большой столицы и что могло доставлять благосостояние и удовольствие ее многочисленному населению. В описание этого города, составленное почти через сто лет после его основания, вошли: Капитолий, или школа для изучения наук, цирк, два театра, восемь водопроводов или водоемов, четыре обширные залы для заседаний сената или судебных палат, четырнадцать церквей, четырнадцать дворцов и четыре тысячи триста восемьдесят восемь домов, которые по своим размерам и красоте выделялись из множества жилищ простонародья.
После основания этого щедро одаренного судьбой города его многолюдность сделалась главным и в высшей степени
серьезным предметом забот Константина. В века невежества, следовавшие за перемещением столицы империи, и отдаленные, и непосредственные последствия этого достопамятного события были странным образом извращены тщеславием греков и легковерием латинов. Одни утверждали, а другие верили, что все знатные римские семьи, сенат и сословие всадников последовали вместе с своими бесчисленными домочадцами за своим императором на берега Пропонтиды, что низкому племени чужестранцев и плебеев было предоставлено населять опустевшую древнюю столицу и что земли в Италии, давно уже превратившиеся в сады, были внезапно лишены и обработки, и населения. При дальнейшем ходе этого повествования выяснится вся несостоятельность таких преувеличений. Однако так как процветание Константинополя нельзя приписывать вообще размножению человеческого рода и развитию промышленной деятельности, то следует полагать, что эта искусственная колония возникла в ущерб старинным городам империи. Очень вероятно, что многие богатые римские сенаторы и сенаторы из восточных провинций были приглашены Константином переселиться в то счастливое место, которое он избрал для своей собственной резиденции.
Приглашения повелителя едва ли чем-либо отличаются от приказаний, а щедрость императора вызывала скорое и охотное повиновение. Он раздарил своим любимцам дворцы, которые были им выстроены в различных частях города, раздал им земли, назначил пенсии для того, чтоб они могли жить прилично своему званию и образовать из государственных земель Понта и Азии наследственные имения, которые раздавал им с легким условием содержать дом в столице. Но эти поощрения и милости скоро сделались излишними и мало-помалу прекратились. Где бы правительство ни утвердило свое местопребывание, значительная часть государственных доходов будет тратиться там самим монархом, его министрами, представителями судебного ведомства и дворцовой прислугой. Самых богатых жителей провинций будут привлекать в столицу могущественные мотивы, основанные на личных интересах и на чувстве долга, на склонности к развлечениям и на любопытстве. Третий и более многочисленный класс населения образуется там мало-помалу из слуг, из ремесленников и купцов, извлекающих свои средства существования из своего собственного труда и из потребностей или из роскоши высших классов. Таким образом, менее чем в одно столетие Константинополь стал оспаривать даже у Рима первенство в богатстве и многолюдстве. Новые массы зданий, скученных между собою без всякого внимания к здоровью или удобствам жителей, едва оставляли достаточно места для узких улиц, на которых непрерывно двигались массы людей, лошадей и экипажей. Место, предназначенное для построек, оказалось недостаточным для увеличивавшегося населения, и дополнительные здания, которые были построены с обеих сторон вплоть до самого моря, одни могли бы образовать весьма значительный город.
Частые и регулярные раздачи вина и масла, зерна или хлеба, денег или провизий почти совершенно освобождали самых бедных римских граждан от необходимости работать. Великодушию первых цезарей в некоторой мере подражал и основатель Константинополя, но хотя его щедрость и вызывала одобрение народа, потомство отнеслось к ней с порицанием. Нация законодателей и завоевателей могла заявлять притязания на африканскую жатву, которая была куплена ее кровью, а Августом руководило коварное намерение доставить римлянам такое довольство, которое заставило бы их позабыть о прежней свободе. Но расточительность Константина нельзя было оправдывать ни общественными, ни личными интересами,и ежегодная дань зерновым хлебом, которую Египет должен был уплачивать его новой столице, имела назначением кормить праздную и ленивую чернь на счет земледельцев трудолюбивой провинции. Некоторые другие распоряжения этого императора менее достойны порицания, но и менее достойны внимания. Он разделил Константинополь на четырнадцать частей, или кварталов, почтил общественный совет названием сената, дал гражданам привилегии италийцев и украсил возникающий город титулом Колонии, старшей и любимой дочери Древнего Рима. Но почтенная родительница все-таки удержала за собой легальное и всеми признанное первенство, на которое ей давали право ее возраст, ее достоинство и воспоминания о ее прежнем величии.
Так как Константин торопил производство работ с нетерпением влюбленного, то постройка стен, портиков и главных зданий была окончена в несколько лет, или, если верить другому рассказу, в несколько месяцев; но эта чрезвычайная скорость не должна нас удивлять, так как многие здания были выстроены с такой торопливостью и так неудовлетворительно, что в следующее царствование их с трудом
предохранили от угрожавшего им разрушения. Но пока они еще сохраняли крепость и свежесть юности, основатель приготовился отпраздновать освящение своей столицы. Нетрудно себе представить, какие общественные увеселения и какие щедрые даяния увенчали великолепие этого достопамятного торжества; но мы не должны упускать из виду другой церемонии, которая имела более оригинальный и более постоянный характер. Всякий раз, как наступала годовщина основания города, на триумфальную колесницу ставилась статуя Константина, которая была сделана по его приказанию из позолоченного дерева и держала в своей правой руке небольшое изображение местного гения. Гвардейцы, державшие в руках зажженные свечи из белого воска и одетые в свои самые дорогие мундиры, сопровождали торжественную процессию в то время, как она проходила через Ипподром. Когда она останавливалась напротив трона царствующего императора, он вставал с своего места и с признательным уважением воздавал честь памяти своего предшественника. Во время празднества освящения вырезанный на мраморной колонне эдикт дал городу Константина титул Второго, или Нового, Рима. Но название Константинополя одержало верх над этим почетным эпитетом и по прошествии четырнадцати столетий все еще напоминает о величии его основателя.
Основание новой столицы натурально связано с введением новой формы гражданского и военного управления. Подробное изложение сложной административной системы, введенной Диоклетианом, усовершенствованной Константином и дополненной его непосредственными преемниками, не только способно заинтересовать наше воображение своеобразной картиной великой империи, но и способно объяснить нам тайные внутренние причины ее быстрого упадка. Изучение какого бы то ни было замечательного учреждения империи заставит нас часто обращаться то к самым ранним, то к самым поздним временам римской истории, но действительные пределы этого исследования будут ограничены почти ста- тридцатилетним периодом времени от восшествия на престол Константина до обнародования Кодекса Феодосия, из которого, равно как из Notitia восточных и западных, мы извлекаем самые подробные и самые достоверные сведения о положении империи. Это разнообразие сюжетов на время приостановит ход нашего повествования, но этот перерыв мог бы вызвать порицание только со стороны тех читателей,
которые, не сознавая важного значения законов и нравов, сильно интересуются только переходящими придворными интригами или случайным исходом сражений.
Благородная гордость римлян, довольствуясь сущностью власти, предоставляла восточному тщеславию формы и церемонии чванного величия. Но когда они утратили даже подобие тех добродетелей, источником которых была их старинная свобода, то простота римских нравов мало-помалу заразилась влиянием блестящей вычурности азиатской придворной обстановки. Основанные на личном достоинстве и влиянии отличия, которые так ярко бросаются в глаза в республиках, но так слабы и незаметны в монархиях, были уничтожены деспотизмом императоров, которые заменили их строгой субординацией чинов и должностей, начиная с титулованных рабов, восседавших на ступенях трона, и кончая самыми низкими орудиями неограниченной власти. Множество презренных слуг было заинтересовано в поддержании существующего правительства из страха революции, которая могла разом уничтожить их надежды и лишить их наград за их услуги. В этой божественной иерархии (так ее часто называют) всякому чину было указано место с самой пунктуальной точностью, а его значение проявлялось во множестве мелочных и торжественных церемоний, которые было нелегко заучить и нарушение которых считалось святотатством. Латинский язык утратил свою чистоту вследствие того, что, с одной стороны, гордость, а с другой - лесть ввели в него множество таких эпитетов, которые Цицерон едва ли был бы в состоянии понять и которые Август отверг бы с негодованием. Главных сановников империи все - и даже сам император - величали следующими обманчивыми титулами: ваше Чистосердечие, ваша Степенность, ваше Превосходительство, ваше Высокопреосвященство, ваше высокое и удивительное Величие, ваше знаменитое и великолепное Высочество. Документы или патенты на их звание были украшены такими эмблемами, которые всего лучше уясняли его характер и высокое значение, как-то: изображением или портретом царствующего императора; торжественной колесницей; книгой указов, положенной на стол, покрытый богатым ковром и освещенный четырьмя светильниками; аллегорическим изображением провинций, которыми они управляли, или названиями и знаменами войск, которыми они командовали. Некоторые из этих официальных знаков отличия выставлялись в их приемных залах, другие украшали их парадное шествие всякий раз, как они появлялись перед публикой; а все подробности касательно их манеры себя держать, касательно их одежды, украшений и свиты были рассчитаны на то, чтоб внушать глубокое уважение к представителям верховной власти. Наблюдатель-философ мог бы принять систему римского управления за великолепный театр, наполненный актерами всякого рода и всякого достоинства, которые повторяют выражения и подражают страстям изображаемых ими личностей.
Все должностные лица, достаточно значительные для того, чтоб занимать какое-нибудь место в общем штате империи, были аккуратно разделены на три класса: 1. Illustres; 2. Spectabiles, или Достопочтенные; и 3. Clarissimi, что можно перевести словом Почтенные. Во времена римской простоты последний из этих эпитетов употреблялся только как неопределенное выражение почтения, но потом сделался специальным титулом всякого, кто был членом сената, и, следовательно, всякого, кто выбирался из этого почтенного собрания для управления провинциями. Много времени спустя после того новое название Spectabiles было придумано для удовлетворения тщеславия тех, кто по своему рангу или должности мог заявлять притязание на такое отличие, которое ставило бы его выше остальных лиц сенаторского звания; но титул Illustris всегда предоставлялся каким-нибудь особенно важным особам, к которым лица двух низших разрядов относились с покорностью или уважением. Он давался только: I. консулам и патрициям; II. преторианским префектам и префектам римскому и константинопольскому; III. главным начальникам кавалерии и пехоты; и IV. семи дворцовым министрам, исполнявшим свои священные обязанности при особе императора. Между этими знаменитыми сановниками, считавшимися равными между собою, старшинство назначения уступало первое место соединению нескольких должностей в одном лице. Те императоры, которые любили раздавать милости, иногда удовлетворяли путем особых почетных рескриптов если не честолюбие, то тщеславие своих жадных до отличий царедворцев.
I.Пока римские консулы были первыми сановниками свободного государства, они были обязаны своею властью народному избранию. Пока императоры снисходили до того, что старались прикрывать наложенное ими рабство, консулы избирались действительным или воображаемым голосованием сената. С царствования Диоклетиана даже эти следы свободы были уничтожены, и те счастливые кандидаты, которые были омечены на один год в консульское звание, высказывали соболезнования об унизительном положении своих предместников. Сципионы и Катоны были вынуждены просить плебеев о подаче голосов в их пользу, были вынуждены подчиняться утомительным и дорогостоящим формальностям народных выборов и подвергать свое личное достоинство стыду публичного отказа, тогда как благодаря их собственной счастливой судьбе им пришлось жить в таком веке и при таком правительстве, когда награды за добродетель назначаются непогрешимой мудростью милостивого монарха. В письмах, которые император писал двум консулам после их избрания, говорилось, что они возводятся в это звание одной его властью. Их имена и изображения, вырезанные на позолоченных дощечках из слоновой кости, рассылались по всей империи в подарок провинциям, городам, должностным лицам, сенату и народу. Их торжественное вступление в должность происходило там, где была императорская резиденция, и Рим был в течение ста двадцати лет постоянно лишен присутствия свои старинных сановников. Утром 1 января консулы облекались в отличия своего звания. Их одеяние состояло из пурпуровой мантии, вышитой шелком и золотом, а иногда и украшенной дорогими каменьями. В этих торжественных случаях их сопровождали самые высшие гражданские и военные сановники в сенаторских одеяниях, а ликторы несли впереди них бесполезные пуки палок (fasces) и когда-то наводившие страх секиры. Процессия двигалась от дворца к форуму или главной городской площади; там консулы всходили на свой трибунал и садились на курульное седалище (sella curulis), которое было сделано по древнему образцу. Немедленно вслед за тем они совершали акт правосудия, давая свободу рабу, которого приводили нарочно для этой цели, а вся эта церемония должна была напоминать знаменитый поступок творца свободы и консульского звания Брута, когда он принял в число своих сограждан верного Виндекса, обнаружившего заговор Тарквиниев. Публичные празднества продолжались несколько дней во всех главных городах империи - в Риме по старому обычаю, а в Константинополе, Карфагене, Антиохии и Александрии из любви к развлечениям и из излишка богатств. В двух столицах империи ежегодные зрелища в театрах, цирке и амфитеатре стоили четыре тысячи фунтов золота, то есть около ста шестидесяти тысяч фунтов стерлингов, и если сами должностные лица не могли или не хотели брать на себя таких больших расходов, то нужные суммы отпускались из императорского казначейства. Лишь только консулы исполняли эти обычные обязанности, они могли спокойно жить в неизвестности как частные люди и без всякой помехи наслаждаться в течение всего года созерцанием своего собственного величия. Они уже не председательствовали на народных совещаниях в не проводили в исполнение решения касательно мира или войны. Их дарования (если только они не занимали каких-нибудь других более серьезных должностей) оказывались ненужными, а их имена служили только легальным обозначением того года, в котором они восседали на месте Мариев и Цицеронов. Однако даже в самый последний период римского рабства все чувствовали и сознавали, что это бессодержательное название можно не только сравнивать с обладанием действительной властью, но даже предпочитать ему. Титул консула все еще был самой большой целью для честолюбия и самой благородной наградой за добродетели и верность. Сами императоры, пренебрегавшие слабыми отблесками республиканских учреждений, сознавали, что они усиливают свой блеск и величие, возлагая на себя годичные отличия консульского звания.
Существовавшее в первые века Римской республики различие между патрициями и плебеями представляет самый надменный и самый цельный способ отделения знати от простого народа, какой только можно найти в каком-либо другом веке или в какой-либо другой стране. Богатства и почести, государственные должности и религиозные церемонии были почти исключительно в руках патрициев, которые, сохраняя чистоту своей крови с самой надменной заботливостью, держали своих клиентов в полном порабощении. Но эти различия, столь несовместимые с духом свободного народа, были отменены после продолжительной борьбы настойчивыми усилиями трибунов. Самые деятельные и самые счастливые из плебеев стали накоплять богатства, стремиться к почестям, удостаиваться триумфов, вступать в брачные союзы с патрициями и после нескольких поколений усваивали себе спесь древней знати. С другой стороны, патрицианские роды, первоначальное число которых никогда не увеличивалось до самого падения республики, или вымирали сами собою, или прекращались во время стольких внешних и внутренних войн, или же, по недостатку достоинств или состояния, мало-помалу смешивались с народной массой. Из них оставалось очень немного таких, которые могли ясно доказать, что ведут свое начало с первых времен республики, когда Цезарь и Август, Клавдий и Веспасиан создали из некоторых сенаторских семей новые патрицианские роды в надежде навсегда продолжить существование такого сословия, которое все еще считалось почтенным и священным. Но эти искусственные подпоры (в число которых всегда включали и царствующий дом) были чрезвычайно скоро уничтожены яростью тиранов, частыми переворотами, изменением нравов и смешением национальностей. Когда Константин вступил на престол, от них оставалось немного более, чем смутное предание, что патриции когда-то были первыми из римлян. Намерение создать сословную аристократию, которая, поддерживая своим влиянием власть монарха, может вместе с тем ограничивать ее, было бы совершенно несовместимо с характером и с политикой Константина; но если бы даже он серьезно задался такой целью, он был бы не в состоянии создать посредством исходящего из его личной воли закона такое учреждение, для которого нужна санкция времени и общественного мнения. Он, правда, воскресил титул патрициев, но лишь как личное, а не как наследственное отличие. Признавая над собою только временное превосходство годичных консулов, они пользовались правами старшинства над всеми государственными сановниками и имели всегда свободный доступ к особе монарха. Это почтенное звание давалось им пожизненно, а так как они обыкновенно принадлежали к числу любимцев и министров, поседевших на службе при императорском дворе, то настоящая этимология этого слова была извращена невежеством и лестью, и патрициев Константина стали чтить как приемных отцов императора и республики.
II.Судьба преторианских префектов была совершенно иная, чем судьба консулов и патрициев. Древнее величие этих последних превратилось в пустые титулы, а первые, возвышаясь шаг за шагом из самого скромного положения, наконец достигли того, что были поставлены во главе гражданского и военного управления Римской империи. С царствования Севера до царствования Диоклетиана их высшему попечению поручались гвардия и дворец, законы и финансы, армии и провинции, и, подобно восточным визирям, они держали в одной руке государственную печать империи, а в другой ее знамя. Честолюбие префектов, которое было всегда опасно, а иногда и пагубно для повелителей, которым они служили, опиралось на силу преторианских отрядов; но после того, как эти надменные войска были ослаблены Диоклетианом и окончательно уничтожены Константином, пережившие их падение префекты были без труда низведены до положения полезных и послушных министров. Когда с них сложили ответственность за безопасность особы императора, они лишились той юрисдикции над всеми частями дворцового управления, на которую они до тех пор заявляли притязания и которой действительно пользовались. Константин отнял у них все высшие военные должности, лишь только они перестали командовать на поле битвы избранными римскими войсками, и в конце концов, вследствие какого-то странного переворота, бывшие начальники гвардии преобразились в гражданских начальников провинций. Согласно с системой управления, введенной Диоклетианом, каждый из четырех монархов имел при себе своего преторианского префекта, а после того как монархия снова объединилась в лице Константина, этот император по-прежнему назначал четырех префектов и вверял их попечению те самые провинции, которыми управляли их предшественники. 1. Восточный префект распространял свою обширную юрисдикцию на три части земного шара, повиновавшиеся римлянам, от нильского водопада до берегов Фазиса и от гор Фракии до границ Персии. 2. Важные провинции Паннония, Дакия, Македония и Греция признавали над собою власть префекта Иллирии. 3. Власть префекта Италии не ограничивалась той страной, от которой происходил его титул; она распространялась на территорию Греции до берегов Дуная, на принадлежавшие империи острова Средиземного моря и на ту часть Африканского континента, которая лежала между пределами Кирены и пределами Тангитании. 4. Префект Галлии заведовал под этим общим названием соседними с Галлией провинциями Британией и Испанией,и его власти повиновались от стены Антонина до подножия горы Атласа. После того как преторианские префекты были лишены всех высших военных должностей, вверенное им гражданское управление столькими подчиненными нациями могло вполне удовлетворять честолюбие и упражнять дарования самых способных министров. Им было поручено высшее заведование юстицией и финансами, а эти два предмета обнимали в мирное время почти все взаимные обязанности монарха и народа - обязанности монарха охранять граждан, подчиняющихся законам, и обязанности граждан уделять часть своей собственности на покрытие государственных расходов. Чеканка монеты, пути сообщения, почты, хлебные магазины, мануфактуры - одним словом, все, что могло иметь какую-либо связь с общественным благосостоянием, находилось под властью преторианских префектов. В качестве непосредственных представителей императорского величия они были уполномочены объяснять, усиливать и в некоторых случаях изменять общие эдикты путем прокламаций, содержание которых зависело от их личного усмотрения. Они наблюдали над поведением провинциальных губернаторов, удаляли от должности нерадивых и подвергали наказаниям виновных. Перед трибуналом префекта можно было приносить апелляции на все низшие ведомства по всем важным делам, как гражданским,так и уголовным; но его решение было окончательное и вполне самостоятельное, и сами императоры отказывались от принятия жалоб на приговоры или на пристрастные действия такого должностного лица, которое они почтили столь неограниченным доверием. Его жалованье соответствовало его высокому званию, а если корыстолюбие было его господствующей страстью, то он имел часто случай удовлетворять ее, собирая обильную жатву взятками, подарками и случайными доходами. Хотя императоры уже не имели основания опасаться честолюбия своих префектов, они все-таки старались найти противовес этой важной должности в неопределенности и непродолжительности срока, на который назначались префекты.
Благодаря своей особенной важности и своему величию Рим и Константинополь были единственные города, не подчинявшиеся юрисдикции преторианского префекта. Обнаруженное практикой слишком медленное и безуспешное действие законов в столь обширных городах послужило для политики Августа поводом к назначению нового должностного лица, которое было бы способно сдерживать раболепную и бурную чернь сильной рукой произвольной власти. Первым римским префектом был назначен Валерий Мессалла в тех видах, что его прекрасная репутация смягчит то, что было возмутительного в этой мере; но, по прошествии нескольких дней, этот превосходный гражданин отказался от своей должности, объявив, как это было прилично другу Брута, что он считает себя неспособным пользоваться такой властью, которая несовместима с общественной свободой. По мере того как угасало чувство свободы, сильнее сознавались выгоды порядка, и префект, по-видимому, назначенный сначала для того, чтоб наводить страх только на рабов и бродяг, получил право распространить свою гражданскую и уголовную юрисдикцию на сословие всадников и на знатные римские семьи. Преторы, ежегодно назначавшиеся для того, чтоб решать дела по законам и по справедливости, не могли оспаривать обладание форумом у могущественного и постоянного должностного лица, которое обыкновенно пользовалось личным доверием монарха. Места их судебных заседаний опустели; их число, когда-то колебавшееся между двенадцатью и восемнадцатью, было мало-помалу низведено до двух или трех, а их важные функции были ограничены дорогостоящей обязанностью устраивать публичные зрелища для забавы народа. После того как звание римских консулов было изменено в пустую выставку пышности, редко происходившую в самой столице, префекты заняли их вакантные места в сенате и скоро вслед за тем были признаны обычными президентами этого почтенного собрания. Они получали апелляции из мест, отдаленных на сто миль, и было признано за принцип юриспруденции, что всякая муниципальная власть исходит от них одних.
В исполнении его трудных обязанностей римскому губернатору помогали пятнадцать чиновников, из которых некоторые первоначально были его равными или даже его старшими. Главными предметами их деятельности были: командование многочисленной стражей, учрежденной для предупреждения пожаров, разбоев и ночных, беспорядков; сбережение и распределение назначенного для раздачи народу хлеба и провизий; наблюдение над пристанью, водопроводами, водосточными трубами, плаванием по Тибру и руслом этой реки; надзор над рынками, театрами, общественными и частными сооружениями. Их бдительность простиралась на три главных цели всякой правильно организованной полиции: на безопасность, на снабжение города съестными припасами и на чистоту, а в доказательство заботливости правительства о поддержании великолепия и украшений столицы был назначен особый инспектор для статуй; он был как бы стражем над этим бездушным населением, которое, по преувеличенным расчетам одного древнего писателя, не уступало своим числом живым обитателям Рима. Почти через тридцать лет после основания Константинополя в этой расширявшейся метрополии была учреждена такая же должность для таких же целей и с такими же полномочиями. Полное равенство было установлено между должностями четырех преторианских префектов.
Те, которые в государственной иерархии отличались титулом Spectabiles, составляли промежуточный класс между префектами, носившими титул illustres, и провинциальными должностными лицами, называвшимися Clarissimi. Проконсулы Азии, Ахаии и Африки заявляли притязание на старшинство в этом разряде, которое и было им дано в воспоминание их прежнего высокого положения, а право апеллировать на их решения префектам было почти единственным признаком их зависимости. Гражданское управление империи было разделено на тринадцать больших диоцезов (dioceses), из которых каждый равнялся своими размерами могущественному королевству. Первый из этих диоцезов был подчинен юрисдикции восточного графа, мы можем составить себе некоторое понятие о важности и разнообразии его функций из того факта, что в его собственной концелярии работали шестьсот чиновников, которых можно бы было по-нашему назвать секретарями, клерками, приставами, рассыльными. Место августального египетского префекта уже более не замещалось одним из римских всадников, но его название все еще сохранялось, и тамошним губернаторам все еще давались те чрезвычайные полномочия, которые когда-то были необходимы ввиду исключительного положения страны и особого характера ее жителей. Остальные одиннадцать диоцезов - Азии, Понта и Фракии; Македонии, Дакии и Паннонии, или Западной Иллирии; Италии и Африки; Галлии, Испании и Британии - управлялись наместниками или вице-префектами, название которых достаточно ясно указывает на характер и зависимость их должности. К этому можно присовокупить, что наместники, командовавшие римскими армиями, военные графы и герцоги, о которых будет говориться далее, пользовались рангом и титулом Spectabiles*.
*Наместников или вице-префектов диоцезов называли викариями (Примеч. ред.)
Так как в высших сферах управления господствовали зависть и тщеславие, то императоры спешили дробить власть и умножать титулы. Обширные страны, которые были объединены римскими завоевателями под одной и той же несложной формой управления, мало-помалу раздробились на мелкие части, так что наконец вся империя разделилась на сто шестнадцать провинций, из которых каждая должна была содержать дорогостоящий в блестящий штат чиновников. Три из них управлялись проконсулами, тридцать семь консулярами, пять корректорами и семьдесят одна президентами. Названия этих должностных лиц были различны: по своему рангу они шли одни вслед за другими; знаки их достоинства видоизменялись очень странным образом, а их положение могло быть, вследствие разных случайных причин, более или менее приятным или выгодным. Но все они (за исключением только проконсулов) были включены в разряд Clamsimi, все они смещались по воле монарха и все в отправлении правосудия и заведовании финансами зависели от префектов или от их депутатов.
Огромные тома кодексов и пандектов могут доставить нам обильный материал для подробного изучения системы провинциального управления в том виде, как она была в течение шести столетий усовершенствована мудростью римских государственных людей и законоведцев. Но для историка достаточно остановить свое внимание на двух замечательных и благотворных мерах предосторожности, которые имели назначением сдерживать злоупотребление властью. 1. Для поддержания спокойствия и порядка губернаторы провинций были вооружены мечем правосудия. Они присуждали к телесным наказаниям, а за уголовные преступления имели право подвергнуть смертной казни. Но они не имели права дозволять осужденному преступнику выбор рода казни и не имели права произносить более мягкого и менее позорного приговора о ссылке. Эти прерогативы были предоставлены префектам; они одни могли налагать тяжелую пеню в пятьдесят фунтов золота, а их заместители могли налагать только ничтожную пеню в несколько унций. Это различие, которое, по-видимому, давало более значительную власть и отказывало в менее значительной, было основано на очень здравом соображении. Менее значительная власть могла несравненно чаще вызывать злоупотребления. Страсти провинциального должностного лица могли часто вовлекать его в угнетения, направленные лишь против свободы или имущественных интересов управляемых, тогда как из осторожности или из человеколюбия он не решился бы проливать кровь невинных. Сверх того, следует заметить, что ссылка, значительная денежная пеня и выбор более легкого способа смертной казни относились преимущественно к
людям богатым и знатным; таким образом, те, которые могли всего более опасаться корыстолюбия или мстительности провинциального должностного лица, были избавлены от его притеснений и обращались к более высокому и более беспристрастному трибуналу преторианского префекта. 2. Так как можно было опасаться, что бескорыстие судьи может пострадать от влияния его личных интересов или его родственных привязанностей, то были изданы самые строгие постановления, предписывавшие без особого на то разрешения от императора никого не назначать губернатором той провинции, где он родился, и запрещавшие губернаторам и их сыновьям вступать в браки с женщинами, родившимися или жившими на управляемой ими территории, или покупать там рабов, земли и дома. Но, несмотря на эти энергические меры предосторожности, император Константин, после двадцатипятилетнего царствования, сожалел о том, что отправление правосудия продажно и притеснительно, и выражал самое горячее негодование по поводу того, что и аудиенции судьи, и его торопливое окончание дел, и его отсрочка разбирательства, и его окончательные решения продавались публично или им самим, или подчиненными ему чиновниками, Повторение бессильных узаконений и бесполезных угроз доказывает, что эти преступления не прекращались, а может быть и то, что они оставались безнаказанными.
Так как все гражданские должности замещались людьми, избравшими своей профессией законоведение, то знаменитые Институции Юстиниана были адресованы к юношеству, посвятившему себя изучению римской юриспруденции; император поощрял их прилежание обещанием, что их знание и опытность будут со временем вознаграждены соразмерным участием в управлении республикой. Первые начала этой доходной науки преподавались во всех значительных городах востока и запада, но всех более славилась школа в Берите, на берегу Финикии; она процветала в течение более трех столетий со времен Александра Севера, который, может быть, был основателем столь полезного для его родины заведения. Пройдя курс наук, продолжавшийся пять лет, студенты рассеивались по провинциям в поисках фортуны и отличиями и находили неистощимый источник деловых занятий в огромной империи, уже развратившейся от множества законов, профессий и пороков. При одном только трибунале восточного преторианского префекта были занятия для ста пятидесяти адвокатов, из числа которых шестьдесят четыре были отличены особыми привилегиями, а двое ежегодно избирались для защиты интересов казны с жалованьем в шестьдесят фунтов золота. Для испытания их юридических дарований их сначала назначали на время помощниками к судьям, а потом нередко возводили в президенты того самого трибунала, перед которым они ходатайствовали по тяжебным делам.
Они достигали звания губернаторов провинций и при помощи личных достоинств, хорошей репутации или связей мало-помалу возвышались до тех государственных должностей, с которыми был связан титул illustres. Эти люди, привыкшие в своей адвокатской практике считать разум за орудие спора и истолковывать законы сообразно с своими личными интересами, едва ли могли отстать от этих вредных привычек, когда превращались в администраторов. Конечно, и в древние, и в новые времена было немало таких адвокатов, которые делали честь своей профессии, занимая самые важные должности с безупречным бескорыстием и с замечательным знанием своего дела, но во время упадка римской юриспруденции обычные повышения законоведцев порождали лишь вред и позор. Благородное искусство, когда-то считавшееся за священное наследственное достояние патрициев, попало в руки вольноотпущенников и плебеев, которые не столько при помощи искусства,сколько при помощи ловкости сделали из него предмет грязной и вредной торговли. Некоторые из них втирались в семейства для того, чтоб сеять раздоры, поощрять к вчинению исков и таким образом подготовлять обильную жатву для себя самих или для своих собратьев. Другие, запершись в кабинете, поддерживали свое достоинство, как знатоков юриспруденции, тем, что снабжали богатых клиентов такими хитрыми уловками, которые могли затемнить самую очевидную истину, и такими аргументами, которыми можно было приукрасить самые несправедливые иски. Между этими адвокатами самыми блестящими и самыми популярными были те, которые оглашали форум своей напыщенной и болтливой риторикой. Не заботясь ни о своей репутации, ни о справедливости, они, как рассказывают, были большей частью невежественными и жадными руководителями, вовлекавшими своих клиентов в лабиринт расходов, отсрочек и разочарований, из которого тем наконец удавалось выпутаться лишь после многолетних
хлопот и после того, как они почти совершенно истощили свое терпение, и свои денежные средства.
III.В политической системе, введенной Августом, все губернаторы, или по меньшей мере те из них, которые управляли императорскими провинциями, были облечены всеми правами самого монарха. И в мирное время, и во время войны от них зависели все дела управления; они одни раздавали награды и налагали наказания и то всходили на трибунал в мантии гражданского сановника, то появлялись в полном вооружении во главе римских легионов. Совокупное влияние больших денежных средств, авторитета законов и военного командования делало их власть абсолютной, и всякий раз, как они пытались свергнуть с себя зависимость, вовлеченная ими в восстание провинция едва ли чувствовала какую-либо перемену в системе своего управления. Со времен Коммода до царствования Константина можно насчитать до ста губернаторов, которые, с различным успехом, подымали знамя мятежа, и хотя недоверчивое жестокосердие их повелителей слишком часто приносило в жертву невинных, оно, быть может, нередко предотвращало преступные попытки. Чтобы предохранить и свой престол, и общественное спокойствие от честолюбивых замыслов этих могущественных слуг, Константин решился отделить военное управление от гражданского и обратить в постоянную и самостоятельную профессию то, что на практике было лишь временной должностью. Он назначил двух главнокомандующих, одного над конницей, а другого над пехотой, и передал им ту верховную власть над армиями, которая находилась в руках преторианских префектов; хотя каждый из этих Illustres генералов был в особенности ответствен за дисциплину тех войск, которые находились под его непосредственным начальством, однако каждый из них командовал во время войны, как конными, так и пешими отрядами, входившими в состав одной армии. Их число было вскоре удвоено вследствие отделения востока от запада, а так как особые генералы такого же ранга и с такими же титулами были назначены для охранения четырех важных границ на Рейне, на Верхнем и Нижнем Дунае и на Евфрате, то охрана Римской империи была в конце концов поручена восьми главнокомандующим кавалерии и пехоты. Под их начальством состояли тридцать пять военных командиров, из которых трое имели постоянное местопребывание в Британии, шестеро в Галлии, один в Испании, один в Италии, пятеро на Верхнем Дунае и четверо на Нижнем; в Азии их было восемь, в Египте три, в Африке четыре. Титулы графов и герцогов, которыми их обыкновенно обозначали, получили на новейших языках столь различное значение, что их употребление у римлян может возбуждать некоторое недоразумение. Но не следует позабывать, что второе из этих названий есть не что иное, как извращенное латинское слово dux, которое применялось безразлично ко всяким военным начальникам. Поэтому все эти провинциальные генералы назывались герцогами, но только десятеро из них были удостоены ранга графов (comites) или товарищей - нового титула, придуманного при дворе Константина и дававшегося в знак отличия или, скорее, в знак монаршей милости. Золотая перевязь была отличительным знаком графов и герцогов, а кроме своего жалованья,они получали еще щедрые пенсии, дававшие им возможность содержать по сто девяносто служителей и по сто пятьдесят восемь лошадей.
Им было строго запрещено вмешиваться во все, что касалось отправления правосудия и заведования государственными доходами, но их власть над вверенными им войсками не зависела от гражданских должностных лиц. Константин установил точное равновесие между властями гражданской и военной почти в то самое время, как он дал легальную санкцию церковной организации. Соревнование, а иногда и раздоры, господствовавшие между двумя профессиями, столь противоположными одна другой и по своим интересам, и по своему характеру, привели отчасти к благотворным и отчасти к пагубным последствиям. Трудно было ожидать, чтоб провинциальный генерал и местный гражданский губернатор стали действовать сообща с целью возбудить восстание или с целью принести пользу своей провинции. В то время как один из них медлил своим содействием, которого другой не хотел просить из опасения себя унизить, войска нередко оставались без приказаний или без припасов; интересы общественной безопасности были нарушены, и беззащитные подданные делались жертвой ярости варваров. Введенное Константином разделение администрации ослабило энергию государства, обеспечив спокойствие монарха.
Константина основательно осуждали и за другое нововведение, извратившее военную дисциплину и подготовившее гибель империи. Девятнадцать лет, предшествовавшие его окончательной победе над Лицинием, были периодом своеволия и внутренних междоусобиц. Соперники, боровшиеся из-за обладания империей, отозвали большую часть военных сил, охранявших общие границы империи, вследствие чего главные города, служившие пограничным оплотом владений каждого из них, наполнились солдатами, которые смотрели на своих соотечественников как на самых непримиримых своих врагов. Когда употребление таких внутренних гарнизонов прекратилось вместе с междоусобной войной, у победителя недостало мудрости или твердости для того, чтобы восстановить строгую дисциплину Диоклетиана и уничтожить пагубную распущенность, к которой военное сословие успело привыкнуть и которую оно едва ли не считало за свое право. С царствования Константина было введено популярное и даже легальное различие между так называемым палатинскими корпусами (Palatines) и пограничными, - между дворцовыми войсками, как их неуместно называли, и теми, которые стояли на границах. Первые из них, гордившиеся более значительным жалованьем и особыми привилегиями, занимали покойные стоянки внутри провинций, если только этому не препятствовали требования военного времени. Самые цветущие города с трудом выносили тягостное бремя военного постоя. Солдаты мало-помалу отвыкли от доблестей своей профессии и заимствовали от городской жизни лишь ее пороки. Они или унижались до занятия разными ремеслами, или расслабляли себя, наслаждаясь банями и театрами. Они стали небрежно относиться к военным упражнениям, стали не в меру заботиться о своем столе и туалете и, наводя страх на подданных империи, сами стали дрожать при приближении варваров. Ряд укреплений, возведенных Диоклетианом и его соправителями вдоль берегов больших рек, уже не поддерживался с прежней заботливостью и не охранялся с прежней бдительностью. Войска, носившие название пограничных, были бы достаточны, по своей численности, для охранения границ в обыкновенное время, но они были обескуражены оскорбительным для них соображением, что, подвергая себя лишениям и опасностям непрерывных военных действий, они вознаграждаются за это лишь двумя третями жалованья и наград, раздаваемых дворцовым войскам. Даже те отряды или легионы, которые были возвышены почти до одного уровня с этими недостойными фаворитами, были оскорблены присвоенным этим последним почетным названием. Напрасно Константин не раз грозил самыми страшными наказаниями огнем и мечом тем пограничным воинам, которые осмелятся покидать свои знамена, содействовать вторжениям варваров или принимать участие в дележе добычи. Вред, который проистекает из неблагоразумных мероприятий, редко можно поправить частными мерами строгости, и, хотя следующие императоры всеми силами старались восстановить силу и число пограничных гарнизонов, империя до последнего момента своего распада не переставала изнемогать от смертельной раны, нанесенной ей столь опрометчиво или столь слабохарактерно рукой Константина.
Эта боязливая политика, заключавшаяся в том, чтобы разъединять то, что объединено, чтобы низводить то,что возвышенно, чтоб опасаться всякой деятельной силы и ожидать, что самые слабые окажутся самыми покорными, по-видимому, отразилась в постановлениях многих монархов, и в особенности в постановлениях Константина. Воинственная гордость легионов, чьи победоносные лагеря так часто бывали сценой мятежа, питалась воспоминанием об их прошлых подвигах и сознанием их настоящей силы. Пока они сохраняли свою старинную организацию из шести тысяч человек, каждый из них еще не переставал играть в царствование Диоклетиана важную роль в военной истории Римской империи. Через несколько лет после того они были низведены до крайне уменьшенных размеров, и, когда семь легионов вместе с некоторыми вспомогательными войсками защищали город Амиду против персов, весь гарнизон вместе с жителями обоего пола и крестьянами, бежавшими из деревень, не превышал двадцати тысяч человек. Из этого факта и из некоторых других подобных примеров можно заключить, что организация, которой были отчасти обязаны легионы своим мужеством и своей дисциплиной, была уничтожена Константином и что отряды римской пехоты, все еще носившие их название и пользовавшиеся их отличиями, состояли только из тысячи или тысячи пятисот человек. Нетрудно бы было подавить заговор между столькими отдельными отрядами, из которых каждый был лишен бодрости вследствие сознания своего бессилия, а между тем преемники Константина могли удовлетворять свое тщеславие тем, что повелевали ста тридцатью двумя легионами, числившимися в списках их многочисленных армий. Их остальные войска были разделены на несколько сот пехотных когорт и кавалерийских эскадронов. Оружия, титулы и знамена этих войск были рассчитаны на то, чтоб внушать страх и выставлять на вид разнообразие наций, служивших под императорскими знаменами. Уже не оставалось никаких признаков той строгой простоты, которая в века свободы и побед отличала римскую армию от разнохарактерного сброда, составлявшего армии азиатских монархов. Антикварий может извлечь из Notitia более подробные сведения об этом предмете, но историк может довольствоваться замечанием, что число постоянных военных постов или гарнизонов, расположенных на границах империи, доходило до пятисот восьмидесяти трех, а при преемниках Константина все военные силы состояли из шестисот сорока пяти тысяч солдат. Эти громадные усилия превышали бы, в более отдаленные времена империи, ее нужды, а в более поздний ее период они превышали ее средства.
При различных положениях общества и мотивы, привлекающие в армию новых рекрутов, бывают различны. Варвары идут на войну по склонности; граждане свободной республики берутся за оружие из чувства долга; подданные монарха или по меньшей мере его аристократия воодушевляются чувством чести, но боязливые и изнеженные обитатели разрушающейся империи привлекаются на службу надеждой личных выгод или же поступают в нее из страха наказания. Ресурсы римской казны были истощены увеличением жалованья, частой раздачей подарков и назначением новых пенсий и привилегий, которые могли бы считаться провинциальной молодежью достаточным вознаграждением за лишения и опасности военного ремесла. Однако, несмотря на то, что размер роста, установленного для новобранцев, был понижен, несмотря на то, что правительство смотрело сквозь пальцы на поступление в армию рабов, непреодолимая трудность пополнять армию достаточным числом добровольцев заставила императора прибегнуть к более действенным и более принудительным мерам. Земли, которые сначала раздавались без всяких ограничений ветеранам в награду за их храбрость, стали раздаваться под таким условием, которое содержит в себе первоначальные основы ленной зависимости: сыновья этих ветеранов, получив отцовское наследство, должны были посвящать себя военному ремеслу, лишь только они достигали возмужалости, а за малодушное неповиновение наказывались лишением чести, состояния и даже жизни. Но так как число таких рекрутов далеко не удовлетворяло потребностей военной службы, то нередко, производили наборы в провинциях и обязывали каждого землевладельца или лично вступить в службу, или поставить вместо себя заместителя, или купить освобождение от службы взносом тяжелой денежной пени. Сумма в сорок две золотые монеты, до которой была низведена эта пеня, доказывает, как дорого стоили добровольцы и как неохотно прибегало правительство к этой альтернативе. Военное ремесло внушало выродившимся римлянам такое отвращение, что в Италии и в провинциях многие из молодых людей отрезали себе пальцы правой руки для того, чтоб избавиться от принудительного поступления в военную службу, и этот странный способ вошел в такое всеобщее употребление, что он вызвал строгие предостережения со стороны законодательства и получил на латинском языке особое название.
Допущение варваров в римские армии становилось с каждым днем все более всеобщим, более необходимым и более пагубным. Самые отважные между скифами, готами и германцами, считавшие войну за наслаждение и находившие более выгодным защищать провинции, чем опустошать их, поступали не только во вспомогательные войска, состоявшие из их соотечественников, но даже в легионы и в самые избранные между палатинскими корпусами. Так как они могли свободно вести знакомство с подданными империи, то они мало-помалу научились презирать их нравы и подражать их искусствам. Они утрачивали то слепое уважение, которым римская гордость была обязана их невежеству, а между тем изучали и усваивали те преимущества, которыми только и поддерживалось ее клонившееся к упадку величие. Варварские солдаты, обнаружившие военные дарования, достигали без всяких исключений самых важных военных должностей, а имена трибунов, графов и герцогов и даже генералов обнаруживали их иностранное происхождение, которого они даже не трудились скрывать. Им очень часто поручалось ведение войны против их соотечественников, и хотя они большею частью предпочитали узы верноподданства узам кровного родства, однако они не всегда избегали основательного обвинения или по меньшей мере подозрения в том, что они вели изменническую переписку с неприятелем, поощряли его вторжения или щадили его при отступлении. И лагеря и дворец Константинова сына управлялись могущественной партией франков, которые поддерживали самую крепкую связь друг с другом и с своим отечеством и считали всякую личную обиду за оскорбление всей нации. Когда тиран Калигула был заподозрен в намерении возложить отличия консульского звания на крайне необыкновенного кандидата, это святотатство едва ли возбудило бы более сильное удивление, если бы вместо лошади предметом его выбора был какой-нибудь из самых благородных германских или британских вождей. Перевороты, происходившие в течение трех столетий, произвели такую замечательную перемену в народных предрассудках, что Константин, с общего одобрения, показал своим преемникам пример возведения в консульское звание тех варваров, которые по своим личным достоинствам и заслугам стоили того, чтобы стоять наряду с самыми лучшими из римлян. Но так как эти отважные ветераны были воспитаны в незнании законов и в презрении к ним, то они были неспособны занимать какие-либо гражданские должности; таким образом, способности человеческого ума были сужены непримиримым разъединением как дарований, так и профессий. А те образцовые граждане республик греческих и римской, способности которых обнаруживались одинаково и в адвокатуре, и в сенате, и в лагере, и в школах, умели и писать, и говорить, и действовать с одинаковой энергией и с одинаковым искусством.
IV.Кроме сановников и генералов, которые вдалеке от двора пользовались вверенной им властью над провинциями и армиями, император пожаловал звание illustres семерым из своих самых близких служителей, преданности которых он вверил свою личную безопасность, свои тайные предначертания и свою казну. 1. Внутренние апартаменты дворца находились в заведовании одного из любимых евнухов, который, на языке того времени, носил название Praepositus или префекта священной опочивальни. Он был обязан сопровождать императора в часы его официальной деятельности и в часы его развлечений и должен был исполнять при его особе все те лакейские обязанности, которые приобретают некоторый блеск только благодаря престижу верховной власти. При таком монархе, который достоин престола, обер-камергер (так как к нему идет это название) был не более как полезным и смиренным слугой; но хитрый слуга, пользующийся всяким удобным случаем, чтобы втереться в доверие монарха, может мало-помалу приобретать над слабохарактерным повелителем такое влияние, какого редко достигают суровая мудрость или неподатливая добродетель. Недостойные внуки Феодосия, которые были незримы для своих подданных и презренны в глазах врагов, возвысили префекта своей опочивальни над всеми дворцовыми министрами, и даже заместитель этого префекта, занимавший первое место в блистательных рядах рабов, которые прислуживали своему повелителю, был признан достойным более высокого ранга, чем проконсулы Греции к Азии, носившие титул Spectabiles. Под ведомством обер-камергера состояли графы или смотрители над двумя важными отделами - над великолепным императорским гардеробом и над роскошной императорской кухней. Главное управление общественными делами было поручено усердию и искусству так называемого Magister officiorum. Он был во дворце высшим должностным лицом, наблюдал за дисциплиной гражданских и военных школ и принимал апелляции из всех частей империи по делам, касавшимся той многочисленной армии привилегированных особ, которые, в качестве придворных чиновников, получили для себя самих и для своих семейств право не подчиняться власти обыкновенных судей. Переписка между монархом и его подданными производилась через посредство четырех scrinia, или канцелярий, этого государственного министра.
Первая из этих канцелярий ведала мемуарами, вторая письмами, третья прошениями, а четвертая бумагами и распоряжениями смешанного характера. Каждой из них управлял Magister низшего разряда, с титулом Spectabilis, а все дела велись ста сорока восемью секретарями, которые большей частью выбирались из законоведов, так как им приходилось, при исполнении их разнообразных обязанностей, составлять множество различных извлечений, донесений и справок. Вследствие снисходительности, которая в прежние времена считалась бы оскорбительной для римского достоинства, был назначен особый секретарь для греческого языка, а для приема варварских послов существовали особые переводчики. Впрочем, департамент иностранных дел, составляющий в наше время столь важную отрасль государственного управления, редко привлекал на себя внимание министра двора. Его ум был более серьезно занят главным управлением имперских почт и арсеналов. В тридцати четырех городах - пятнадцати восточных и девятнадцати западных - правильно организованные компании рабочих постоянно занимались фабрикацией всякого рода оружий для защиты и для нападения и сооружением военных машин; все это складывалось в арсеналы и в случае надобности выдавалось войскам. 3. В течение девяти столетий должность квестора испытала на себе самые странные перевороты. Во времена младенчества Рима народ ежегодно выбирал двух низших должностных лиц для того, чтоб освобождать консулов от неприятной обязанности заведовать общественной казной; такие же помощники были назначаемы к каждому проконсулу и каждому претору, которым было вверено начальство над войсками или над провинциями; с расширением завоеваний число квесторов было мало-помалу увеличено с двух на четыре, на восемь, на двадцать и в течение непродолжительного времени, быть может, на сорок: самые знатные граждане искали из честолюбия этого звания, дававшего им место в сенате и надежду достигнуть высших должностей республики. Пока Август делал вид, будто желает сохранить свободу выборов, он соглашался пользоваться ежегодно привилегией рекомендовать или, вернее, назначать нескольких кандидатов на эту должность и имел обыкновение выбирать одного из этих выдающихся юношей, чтоб читать его речи или послания в заседаниях сената. Обыкновению Августа стали подражать его преемники; тогда временное поручение превратилось в постоянную должность, и излюбленный квестор, усвоивши себе новый и более важный характер, один пережил уничтожение своих старинных и бесполезных сотоварищей. Так как речи, которые он сочинял от имени императора, приобрели значение, а в конце концов и форму абсолютных эдиктов, то его стали считать за представителя законодательной власти, за оракула в государственных делах и за первоначальный источник гражданского законодательства. Его иногда приглашали заседать в верховном суде имперской консистории вместе с преторианскими префектами и с Magister officiorum, и к нему нередко обращались за разрешениями недоумений, возникавших между низшими судьями; но так как он не был обременен разнообразием менее важных деловых занятий, то он употреблял свои досуги и свои дарования на упражнения в том стиле возвышенного красноречия, в котором, даже несмотря на тогдашнюю испорченность вкуса и языка, отразилось величие римского законодательства. Должность имперского квестора можно в некоторых отношениях сравнить с должностью канцлеров нашего времени, но государственная печать, как кажется, бывшая в употреблении у необразованных варваров, никогда не употреблялась для скрепы публичных актов императоров. 4. Необыкновенный титул графа священных щедрот (Comes Sacrarum Largitionum) был дан лицу, заведовавшему государственными финансами, может быть, с целью внушить, что всякая уплата истекает из добровольной щедрости монарха. Самое сильное воображение было бы не в состоянии обнять почти бесконечных мелочей ежегодных трат на гражданское и военное управление всех частей громадной империи. Одна отчетность велась семьюстами чиновниками, распределенными между одиннадцатью различными конторами, которые были так искусно организованы, что могли проверять операции одна другой. Число этих агентов имело натуральную наклонность к возрастанию, и не раз оказывалось нужным отсылать на родину бесполезных сверхштатных, которые, покинув свои честные земледельческие занятия, слишком необдуманно вступали в выгодную профессию финансовых чиновнико. С государственным казначеем находились в постоянных письменных сношениях двадцать девять провинциальных сборщиков податей, из которых восемнадцать были отличены графским титулом; под его ведомством находились и рудники, из которых добывались драгоценные металлы, и монетные дворы, где они превращались в ходячую монету, и общественные казначейства самых важных городов, где они хранились на государственные нужды. Этот министр также заведовал иностранной торговлей и фабрикацией полотняных и шерстяных изделий, в которой все последовательные операции пряденья, тканья и окрашиванья исполнялись преимущественно женщинами рабского состояния для удовлетворения нужд дворца и армии. Таких заведений насчитывалось двадцать шесть на западе, куда искусства проникли гораздо позже, а в промышленных восточных провинциях их, конечно, было еще больше. 5. Кроме государственных доходов, которые абсолютный монарх мог собирать и тратить по своему произволу, императоры, в качестве богатых граждан, владели очень обширными поместьями, которые управлялись графом или казначеем частной собственности. Некоторая ее часть, быть может, состояла из старинной собственности царей и покоренных республик; некоторые к ней прибавки, вероятно, были сделаны теми семействами, членам которых удавалось достигать престола, но самая значительная ее часть истекала из грязного источника конфискаций и штрафов. Императорские поместья были разбросаны по разным провинциям от Мавритании до Британии, но богатая и плодородная почва Каппадокии побудила Константина приобрести в этой стране самые обширные из всех его поместий, и он сам или его преемники воспользовались удобным случаем, чтобы прикрыть свое корыстолюбие религиозным усердием. Они уничтожили богатый храм в Комане, где верховный жрец богини войны жил настоящим монархом, и присвоили себе освященные земли, на которых жили шесть тысяч подданных или рабов богини и ее священнослужителей.
Но люди не были самыми ценными обитателями этой местности; на равнинах, простирающихся от подножия горы Ар- гея до берегов реки Сара, выводилась порода лошадей, которые ценились в древнем мире выше всех других за их великолепные формы и несравненную быстроту. Эти священные животные назначались для дворца и для императорских игр, и закон запрещал профанировать их предоставлением в собственность какому-либо вульгарному хозяину. Поместья в Каппадокии были достаточно значительны для того, чтобы быть предоставленными в заведование графа; чиновники низшего ранга заведовали поместьями в других частях империи, а заместители как частных императорских, так и государственных казначеев пользовались самостоятельностью при исполнении своих обязанностей и наблюдали за деятельностью провинциальных чиновников. 6, 7. Избранные отряды кавалерии и пехоты, охранявшие особу императора, находились под непосредственным начальством двух графов дворцовой стражи. Они состояли из трех тысяч пятисот человек, разделенных на семь школ или отрядов, в пятьсот человек каждый, а на востоке эту почетную службу почти исключительно присвоили себе армяне. Когда во время публичных церемоний они выстраивались на дворе и в портиках дворца, их высокий рост, их молчаливая дисциплина и великолепное вооружение из серебра и золота представляли великолепное зрелище, достойное римского величия. Из семи школ выбирались в два отряда конницы и пехоты так называемые протекторы,или охранители, выгодное положение которых было целью и наградой самых заслуженных солдат. Они держали караулы во внутренних апартаментах, а иногда посылались в провинции для исполнения с быстротою и энергией приказаний своего повелителя. Графы дворцовой стражи заменили преторианских префектов и, подобно им, стремились перейти от дворцовой службы к командованию армиями.
Постоянные сношения между двором и провинциями были облегчены сооружением больших дорог и учреждением почт. Но к выгодам, которые доставлялись этими благотворными улучшениями, присоединилось пагубное и невыносимое злоупотребление. Под ведомством Magister Officiorum состояли
от двухсот до трехсот агентов или гонцов, которые рассылались по провинциям для извещения об именах годичных консулов и об эдиктах и победах императоров. Они мало-помалу присвоили себе право доносить обо всем, что им удавалось приметить касательно поведения должностных лиц и частных граждан, и на них скоро стали смотреть, как на око монарха и как на бич народа. Под согревающим влиянием бесхарактерного монарха они размножились до невероятного числа десяти тысяч, пренебрегали частыми, хотя и мягкими, выговорами и совершали в доходной сфере почтовой администрации разные вымогательства и притеснения. Этих официальных шпионов, находившихся в постоянной переписке с дворцом, поощряли милостями и наградами на то, чтобы они тщательно выслеживали возникновение каких-либо изменнических замыслов, начиная со слабых и тайных выражений неудовольствия и кончая деятельными приготовлениями к открытому восстанию. Их небрежное или преступное нарушение правды и справедливости прикрывалось обычной личиной усердия, и они могли безопасно направлять свои отравленные стрелы в грудь и виновных, и невиновных людей, навлекших на себя их нерасположение или не захотевших купить их молчание. Всякий верноподданный, - все равно, жил ли он в Сирии или в Британии - находился в опасности или по меньшей мере в страхе, что его отправят в цепях в миланский или в константинопольский суд для того, чтобы он защищал там свою жизнь и свое состояние против коварного обвинения этих привилегированных сыщиков. Обыденная администрация прибегала к этим средствам, которые могут находить для себя оправдание лишь в крайней необходимости, а недостаток улик с усердием восполнялся употреблением пытки.
Обманчивое и опасное применение к уголовным делам пытки (для которой было придумано выразительное название quaestion), было скорей терпимо, чем дозволено юриспруденцией римлян. Они применяли этот бесчеловечный способ расследования только к рабам, страдания которых редко взвешивались этими гордыми республиканцами на весах справедливости и человеколюбия; но они ни за что не согласились бы употребить насилие над священной личностью гражданина, если не имели самых ясных доказательств его виновности. Летописи тирании от царствования Тиберия до царствования Домициана подробно рассказывают о казнях многих невинных жертв, но пока сохранялись хотя самые слабые воспоминания о народной свободе и народном достоинстве, последние часы римлянина были ограждены от опасности позорной пытки. Однако провинциальные должностные лица не руководствовались в своем образе действий ни обычаями, установившимися в столице, ни строгими принципами юристов. Они нашли употребление пытки установившимся не только между раболепными подданными восточных деспотов, но также между македонянами, жившими под ограниченной монархией, между родоссцами, процветавшими благодаря свободе торговли, и даже между мудрыми афинянами, поддержавшими и возвысившими достоинство человеческого рода. Губернаторы, поощряемые одобрением жителей провинций, испросили себе (или, может быть, незаконно присвоили себе) неограниченное право употреблять орудия пытки для того, чтобы вынуждать от совершивших преступление бродяг или плебеев сознание их виновности, но затем они мало-помалу стали смешивать различия общественного положения и перестали обращать внимание на привилегии римских граждан. Опасения подданных заставляли их испрашивать, а интересы монарха заставляли его разрешать изъятия, которые ограждали от пытки, но которые давались в такой форме, что в ней подразумевалось и даже дозволялось всеобщее ее употребление. Эти изъятия ограждали всех, кто принадлежал к рангу illustres и Spectabiles, епископов и их пресвитеров, профессоров свободных искусств, солдат и их семейства, муниципальных чиновников и их потомства до третьего поколения и всех детей, еще не достигших возмужалости. Но в новую юриспруденцию империи вкрался пагубный принцип, что в делах о государственных преступлениях, обнимавших собою всякие преступления, какие только могла усмотреть мелочная придирчивость юристов во враждебных намерениях против монарха или республики, все привилегии приостанавливаются и люди всех званий подводятся под один и тот же унизительный уровень. Так как личная безопасность императора открыто ставилась выше всяких соображений справедливости и человеколюбия, то от самых жестоких пыток не спасали ни преклонные лета, ни нежный юношеский возраст, и над головой самых выдающихся римских граждан постоянно висела опасность, что какой-нибудь доносчик укажет на них как на соучастников или даже как на свидетелей воображаемого преступления.
Однако, как бы ни казалось ужасно это зло, оно ограничивалось небольшим числом римских подданных, опасное положение которых вознаграждалось в некоторой мере пользованием теми выгодами общественного положения и богатства, которые навлекали на них недоверие монарха. Но для населяющих обширную империю миллионов простого народа страшно не столько жестокосердие, сколько корыстолюбие их повелителей, и их скромное благополучие страдает главным образом от чрезмерных налогов, которые, слегка скользя по богачам, падают с усиленной тяжестью на низшие и самые бедные классы населения. Один остроумный философ нашел, что общий размер общественных налогов измеряется степенью свободы или рабства и позволил себе утверждать, что, в силу неизменяемого закона природы, он всегда увеличивается вместе с первой и уменьшается до соразмерности со вторым. Но это соображение, клонящееся к тому, чтобы ослабить вред деспотизма, по меньшей мере опровергается историей Римской империи, свидетельствующей о том, что одни и те же императоры отняли у сената его права, а у провинций их богатства. Не уничтожая различных пошлин и налогов с товаров, незаметным образом уплачиваемых покупателями в виде добровольной дани, Константин и его преемники предпочли им простой и непосредственный способ обложения, более согласный с духом самовластного правительства.
Название и употребление индиктов (indiction), которыми пользуются для уяснения хронологии Средних веков, истекали из обычного способа взимания римских налогов. Император собственноручно подписывал красными чернилами публичный эдикт или индикт, который выставлялся для общего сведения в главных городах каждой провинции в течение двух месяцев, предшествующих первому дню сентября. А вследствие весьма естественной связи понятий название индикта было перенесено на размер установленного им налога и на срок, назначенный для уплаты. Эта общая смета доходов была соразмерна с действительными или воображаемыми государственными нуждами, но всякий раз, когда расходы превышали доходы или когда доходы не поступали в предположенных размерах, на народ налагали дополнительную подать под названием superindiction, и этот самый дорогой из атрибутов верховной власти передавался преторианским префектам, которым дозволялось в некоторых случаях принимать по своему усмотрению меры для удовлетворения непредвиденных и чрезвычайных общественных нужд. Исполнение этих законов (изложение которых со всеми их мелочными и сложными подробностями показалось бы слишком утомительным) состояло из двух различных операций - из разложения общей суммы налогов на ее составные части, которые распределялись между провинциями, городами и отдельными обитателями Римской империи, и из собирания отдельных долей налога с частных лиц, городов и провинций, пока все собранные суммы не будут сданы в императорскую казну. Но так как счеты между монархом и подданными никогда не заканчивались и так как возобновление требований предшествовало полному выполнению прежней обязанности, то тяжелая финансовая машина приводилась в движение в течение всего годичного оборота одними и теми же руками. Все, что было достойного и важного в заведовании государственными доходами, поручалось мудрости префектов и их провинциальных представителей; прибыльных должностей искала масса низших чиновников, которые зависели частично от главного казначея, частично от губернатора провинции и которые, при неизбежных столкновениях смешанной юрисдикции, нередко имели случай оспаривать друг у друга собранную с народа добычу. Трудные должности, которые вели лишь к ненависти и упрекам, к расходам и опасностям, налагались на декурионов, из которых составлялись в городах корпорации и которые, в силу строгих императорских законов, должны были выносить на своих плечах все бремя гражданского управления. Вся земельная собственность империи (не исключая и вотчинных императорских поместий) была обложена обыкновенными налогами, и всякий новый покупатель принимал на себя обязательства прежнего собственника. Составление точного ценза, или кадастра, было единственным справедливым способом определить, в какой мере каждый гражданин должен был содействовать удовлетворению государственных нужд, и есть основание полагать, что с самого начала хорошо известного периода индиктов эта трудная и дорогостоящая операция повторялась регулярно через каждые пятнадцать лет. Земли измерялись рассылавшимися по провинциям надсмотрщиками, распределялись по разрядам, смотря по тому, были ли они пахотные или сенокосные, были ли они под виноградниками или под лесами, и затем их ценность определялась по средней доходности за пять лет. Число рабов и скота составляло существенную часть описи; владельцы должны были приносить клятву в том, что раскроют настоящее положение своих хозяйственных дел, а всякая с их стороны уловка или попытка уклониться от требований закона строго наказывалась как уголовное преступление, в котором государственная измена соединялась с святотатством. Самая значительная часть податей уплачивалась деньгами, а из ходячей в империи монеты закон дозволял принимать только золотую. Остальная часть податей, в том размере, какой был назначен ежегодным индиктом, собиралась еще более прямым и еще более отяготительным способом. Смотря по свойству земель, их продукты, состоявшие в вине или оливковом масле, во ржи или ячмене, в лесе или железе, перевозились усилиями или на счет жителей провинций в императорские магазины, откуда они, по мере надобности, употреблялись на удовлетворение нужд двора, армии и двух столиц - Рима и Константинополя. Комиссарам казначейства так часто приходилось покупать различные продукты в больших размерах, что им было строго запрещено чем-либо заменять натуральные повинности или брать деньгами цену тех запасов, которые взыскивались натурой. При первобытной простоте небольших государств этот способ может быть удобен для сбора приношений, которые делаются народом почти добровольно, но при его применении возможны в одно и то же время и крайняя нестесняемость, и крайняя точность, а в нравственно испорченной и абсолютной монархии это неизбежно должно порождать постоянную борьбу между склонностью к притеснениям и ухищрениями плутовства. Земледелие в римских провинциях стало мало-помалу приходить в упадок, а при дальнейшем развитии деспотизма, постоянно стремящегося к своей собственной гибели, императоры были вынуждены ставить себе в заслугу прощение долгов и отмену налогов, которых решительно не были в состоянии уплатить их подданные. Плодородная и счастливая провинция Кампания, бывшая сценой первых римских побед и местом отдыха и наслаждений для римских граждан, занимала, по новому разделению Италии, пространство между морем и Апеннинами от Тибра до Силара. Через шестьдесят лет после смерти Константина, вследствие произведенного освидетельствования, были освобождены от налогов триста тридцать тысяч английских акров незаселенной и невозделанной земли, которые составляли одну восьмую часть всей провинции. Так как в ту пору варвары еще не ставили ноги в
Италию, то причину такого поразительного разорения, засвидетельствованного законодательством того времени, можно приписать не чему иному, как администрации римских императоров.
Намеренно или случайно законодатель установил такой способ податного обложения, в котором существенные условия поземельной подати, по-видимому, соединялись с формами поголовного налога. В отчетах, присылавшихся из каждой провинции или из каждого округа, обозначалось число лиц, подлежащих податному обложению, и размер общего обложения. Последняя из этих сумм делилась на первую, и не только по общепринятому обыкновению, но и по официальным выкладкам считалось, что в такой-то провинции столько-то capita, или голов, подлежащих податному обложению, и что на каждую голову приходится такая-то сумма налогов. Цена податной головы, конечно, изменялась сообразно с разными случайными или, по меньшей мере, изменчивыми условиями, но до нас дошел очень интересный факт, которому мы придаем тем более важности, что он касается одной из самых богатых римских провинций, составляющей в наше время одно из самых цветущих государств в Европе. Жадные министры Констанция истощили богатства Галлии вымогательством с каждой податной головы ежегодной уплаты двадцати пяти золотых монет. Человеколюбивая политика его преемника уменьшила поголовную подать до семи монет. Средний размер между этими противоположными крайностями, между чрезмерными угнетениями и временной снисходительностью, может быть определен в шестнадцать золотых монет, или почти в 9 фунт, стерл., которые, вероятно,и составляли обыкновенный размер податного обложения Галлии. Но это вычисление или, скорей, те факты, на которых оно основано, неизбежно должны возбудить два недоразумения в каждом мыслящем человеке, который должен быть поражен и равенством поголовной подати, и ее громадностью. Попытка объяснить эти недоразумения, быть может, прольет некоторый свет на положение, в котором находились финансы приходившей в упадок империи.
1.Для всякого очевидно, что пока неизменные свойства человеческой натуры будут порождать и поддерживать неравное распределение собственности, равное между всеми распределение налогов лишило бы самую многочисленную часть населения всяких средств существования, а монарху доставило бы лишь очень ничтожный доход. Такова, быть
может, была и теория римского поголовного обложения податями, но на практике это несправедливое равенство исчезало, и налог взыскивался так, как будто он был не личный, а имущественный. Несколько бедных граждан составляли все вместе одну податную голову, а богатый житель провинции, соразмерно со своим состоянием, один был представителем нескольких воображаемых существ этого рода. В поэтическом прошении к одному из последних и самых лучших римских монархов, царствовавших над Галлией, Сидоний Аполлинарий олицетворяет свою долю налога в виде тройного чудовища, изображенного в греческих баснословных сказаниях под именем Гериона, и просит нового Геркулеса оказать ему милость, спасти ему жизнь, отрубив его три головы. Состояние Сндония далеко превышало обыкновенные денежные средства поэтов, но если бы он развивал далее свою аллегорию, он мог бы изобразить многих галльских аристократов в виде стоглавой гидры, которая опустошала страну и поглощала достояние сотни семейств.
II.Трудно допустить, чтобы девять фунт, стерл. составляли средний размер ежегодной поголовной подати, уплачивавшейся Галлией, и это всего яснее будет видно из сравнения с теперешним положением этой страны в том виде, как она управляется абсолютным монархом промышленного, богатого и преданного народа. Ни страх, ни лесть не в состоянии увеличить размер ежегодно собираемых с Франции податей свыше восемнадцати миллионов фунт, ст., которые приходится разложить, быть может, на двадцать четыре миллиона жителей. Из них семь миллионов, в качестве отцов, братьев или мужей, уплачивают подати за остальное население, состоящее из женщин и детей; однако причитающаяся на каждого из этих плательщиков сумма налогов едва ли превысит пятьсот шиллингов на наши деньги и будет почти вчетверо менее той суммы, которая взыскивалась с их галльских предков. Причину этой разницы следует искать не столько в сравнительном недостатке или изобилии золота или серебра, сколько в различном положении общества в древней Галлии и в новейшей Франции. Там, где личная свобода составляет привилегию каждого подданного, вся масса налогов - все равно, взыскивается ли она с собственников или потребителей, - может быть разложена на всю нацию. Но самая значительная часть земель и в древней Галлии, и в других римских провинциях возделывалась рабами или крестьянами, зависимое положение которых было лишь менее суровым рабством. При таких условиях бедные содержались на счет своих хозяев, пользовавшихся плодами их труда, а так как в списки плательщиков податей вносились имена лишь тех граждан, которые обладали широкими или по меньшей мере приличными средствами существования, то их сравнительной малочисленностью объясняется и оправдывается высокий размер их поголовного обложения. Основательность этого вывода может быть подтверждена следующим примером. Эдуи - одно из самых могущественных и образованных племен или гражданских общин Галлии - занимали территорию, которая образует в настоящее время две церковных епархии - Отенскую и Неверскую и имеет более пятисот тысяч жителей, а если мы прибавим сюда Шалон и Масон, которые, вероятно, также входили в ее состав, то мы найдем население в восемьсот тысяч человек. Во времена Константина территория эдуев доставляла не более двадцати пяти тысяч податных голов, из которых семь тысяч были освобождены этим монархом от налога, которого они не были в состоянии уплачивать. Эти соображения, по-видимому, подтверждают, путем аналогии, мнение одного остроумного историка, что число свободных и облагаемых налогом граждан в Галлии не превышало полумиллиона; а если можно полагать, что, при обыкновенной системе управления, их ежегодные взносы простирались приблизительно до четырех с половиной миллионов фунт, стерл., то отсюда можно заключить, что хотя доля каждого плательщика была вчетверо более теперешней, тем не менее Галлия уплачивала лишь четвертую часть того, что теперь получается с Франции. Вымогательства Константина можно определить в 7 ООО ООО фунт, стерл., которые были уменьшены человеколюбием и мудростью Юлиана до 2 ООО ООО фунт, ст.
Но это поголовное обложение землевладельцев не касалось одного богатого и многочисленного класса свободных граждан. Желая получать свою долю из того вида богатства, которое имеет своим источником искусство и труд и которое заключается в деньгах и товарах, императоры наложили особую личную подать на промышленный класс своих подданных. В пользу тех владельцев, которые продавали продукты своих собственных имений, были допущены некоторые изъятия, очень строго ограниченные и в отношении их продолжительности, и в отношении места; некоторое снисхождение было также оказано тем, кто посвящал себя свободным искусствам, но все другие отрасли торговли и промышленности подходили под строгость закона. И почтенный александрийский купец, привозивший из Индии для употребления западных жителей драгоценные каменья и пряности, и ростовщик, втихомолку извлекавший из своих денег позорный доход, и искусный фабрикант, и трудолюбивый ремесленник, и даже самый ничтожный лавочник в какой-нибудь уединенной деревушке, - все должны были делиться своими барышами с сборщиками податей, и сверх того государь Римской империи, допускавший профессию публичной проституции, соглашался брать свою долю из ее позорных доходов. Так как общий налог на промышленность собирался раз в каждые четыре года, то он назван очистительным налогом, и историк Зосим скорбит о том, что приближение этого рокового срока возвещалось слезами и отчаянием тех граждан, которые из страха наказания были вынуждены прибегать к самым отвратительным и неестественным средствам, чтобы добыть необходимую сумму денег. Правда, нельзя сказать, чтобы свидетельство Зосима не отзывалось раздражительностью и предубеждением, но из самого свойства этого налога, как кажется, можно заключить, что он был произвольным в том, что касалось его распределения, и крайне стеснительным по способу его собирания. Тайные богатства торговли и непрочные доходы искусства и труда доступны лишь для произвольной оценки, которая редко бывает невыгодна для казны; а так как личность торговца заменяет видимое и постоянное обеспечение уплаты налога, который всегда может быть взыскан с землевладельца путем конфискации его земельной собственности, то против торговца не было другой принудительной меры, кроме телесных наказаний. Жестокое обхождение с несостоятельными государственными должниками было засвидетельствовано и, может быть, смягчено очень человеколюбивым эдиктом Константина, который отменил употребление пыток и плети и отвел для содержания должников просторные и доступные для свежего воздуха тюрьмы.
Эти общие подати налагались и взыскивались абсолютной властью монарха; но случайные приношения коронного золота все еще сохраняли название и внешнюю форму добровольных даяний. В силу старинного обычая и союзники республики, приписывавшие свою безопасность или свое спасение успехам римского оружия, и италийские города, восхищавшиеся доблестями своих победоносных генералов, украшали их триумф добровольными приношениями золотых венков, которые, по окончании церемонии, складывались в храм Юпитера для того, чтобы навсегда служить напоминанием о совершенных подвигах. Развитие усердия и лести скоро увеличило число и расширило размеры этих народных приношений, так что триумф Цезаря был украшен двумя тысячами восемьюстами двадцатью двумя массивными золотыми венками, весившими около двадцати тысяч четырехсот четырнадцати фунтов. Благоразумный диктатор немедленно приказал обратить это сокровище в слитки в той уверенности, что его солдатам оно будет более полезно, чем богам; его примеру стали следовать его преемники, и скоро вошло в обычай заменять эти роскошные украшения более полезным приношением чеканной золотой монеты. В конце концов добровольных приношений стали требовать как исполнения долга и, вместо того, чтобы ограничить их церемониями триумфа, стали взыскивать их с различных городов и провинций империи всякий раз, как император удостоивал их извещением о своем вступлении на престол, о принятии консульского звания, о рождении сына, о назначении нового цезаря, о победе над варварами или о каком-либо другом действительном или мнимом событии, способном украсить летописи его царствования. Добровольное приношение римского сената было установлено обычаем в тысячу шестьсот фунтов золота, или почти в 64 ООО фунтов стерлингов. Угнетенные подданные выражали свою радость по поводу того, что их государь милостиво соглашался принять это слабое, но добровольное доказательство их преданности и признательности. Народ, который напыщен гордостью, точно так же, как и тот, который ожесточен от страданий, не в состоянии верно оценить своего действительного положения. Подданные Константина не были способны сознавать того упадка гениальности и благородных доблестей, который низвел их на столь низкое положение в сравнении с тем, чем были их предки; но они были в состоянии чувствовать и оплакивать ярость тирании, распущенность дисциплины и увеличение налогов. Беспристрастный историк, признающий основательность их жалоб, усмотрит некоторые благоприятные обстоятельства, клонившиеся к тому, чтобы облегчить их горестное положение. Грозные нашествия варваров, которые так скоро вслед за тем разрушили фундамент римского величия, все еще отражались или сдерживались на границах империи. Искусства и науки делали успехи, и обитатели значительной части земного шара наслаждались изящными удовольствиями общественной жизни. Формы, роскошь и расходы гражданского управления способствовали тому, чтобы сдерживать своеволие солдат, и, хотя законы нарушались деспотизмом или извращались лукавством, мудрые принципы римской юриспруденции все еще поддерживали понятия о порядке и справедливости, незнакомые деспотическим правительствам востока. Права человечества находили для себя некоторую защиту в религии и философии, а слово «свобода», уже не наводившее никакого страха на преемников Августа, могло напоминать им, что они царствуют не над рабами и не над варварами.
Характер Константина. -Война с готами. - Смерть Константина. - Разделение империи между его тремя. сыновьями. - Персидская война. - Трагическая смерть Константина Младшего и Константа. - Узурпация Магненция. - Междоусобная война. - Победа Констанция. 324-353 г.н.э
Характер государя, переместившего столицу империи и внесшего столь важные изменения в гражданские и религиозные учреждения своей страны, обратил на себя общее внимание и вызвал самые противоположные отзывы. Признательное усердие христиан украсило освободителя церкви всеми атрибутами героя и даже святого, тогда как ненависть побежденной партии сравнивала его с самыми отвратительными из тех тиранов, которые бесчестили императорское звание своими пороками и слабостями. Такое же пристрастие в суждениях сохранилось в некоторой степени у следующих поколений, так что даже в наше время личность Константина служит предметом или сатиры, или панегириков. Мы постараемся беспристрастно указать и те недостатки, которые находят в нем даже самые горячие из его почитателей, и те добродетели, которые признают в нем даже самые непримиримые его враги; тогда нам, может быть, удастся нарисовать такой верный портрет этого необыкновенного человека, который мог бы быть одобрен не краснея беспристрастной и правдивой историей. Но с первого же шага нам становится ясно, что тщетная попытка сочетать столь несходные между собою черты и согласить столь несовместимые одно с другим свойства должна создать скорее чудовищный, нежели человеческий образ, если мы не выставим его в надлежащем свете посредством тщательного разъединения различных периодов царствования Константина.
Природа украсила самыми лучшими своими дарами и наружность, и ум Константина. Он был высок ростом, его осанка была величественна, его манеры были изящны, его сила и ловкость обнаруживались во всех физических упражнениях, и с самой ранней молодости до самого преклонного возраста он сохранил крепость своего сложения тем, что строго держался добродетелей семейной жизни - целомудрия и воздержанности. Он находил удовольствие в интимной беседе,
и,хотя он иногда увлекался своей склонностью к насмешкам, позабывая, что при его высоком положении необходимо быть сдержанным, тем не менее вежливость и любезность его обхождения располагали в его пользу всех, кто имел к нему доступ. Его обвиняли в том, что в его дружбе не было искренности, однако в некоторых случаях он доказал, что был способен к горячей и прочной привязанности. Его недостаточное образование не помешало ему понимать всю цену знания, и его щедрое покровительство не оставляло без поощрений ни искусств, ни наук. В деловых занятиях его деятельность была неутомима, и он почти непрерывно упражнял активные способности своего ума чтением, письмом, размышлением, аудиенциями, которые давал послам, и рассмотрением жалоб своих подданных. Даже те, которые порицали его распоряжения, были вынуждены сознаться, что он имел достаточно умственного величия, чтобы замышлять самые трудные предприятия, и достаточно терпения, чтобы приводить их в исполнение, не останавливаясь ни перед предрассудками, внушенными ему воспитанием, ни перед криками толпы. На поле сражения он умел сообщать свою собственную неустрашимость войскам, которыми он командовал с искусством самого опытного полководца, и скорей его дарованиям, чем его счастью, должны мы приписывать славные победы, одержанные им над внешними и внутренними врагами республики. Он любил в славе награду и, может быть, мотив понесенных им трудов. Безграничное честолюбие, которое, с момента принятия им императорского звания в Йорке, по-видимому, было господствующей страстью его души, может быть оправдано и опасностями его собственного положения, и характером его соперников, и сознанием своих превосходств, и надеждой, что успех даст ему возможность восстановить спокойствие и порядок в расшатанной империи. Во время своих войн с Максенцием и Лицинием он умел расположить в свою пользу народ, сравнивавший наглые пороки этих тиранов с благоразумием и справедливостью, которые, по-видимому, руководили управлением Константина. Такое или почти такое понятие составило бы себе потомство о характере Константина, если бы он пал на берегах Тибра или даже позднее, в равнинах близ Адрианополя. Но остальные годы его царствования (по умеренному и поистине снисходительному приговору одного писателя того же века) низвели его с того высокого положения, которое он мог бы занимать наряду с самыми лучшими римскими монархами. В жизни Августа мы видим тирана республики, почти незаметным образом мало-помалу превращающегося в отца своего отечества и всего человеческого рода. А в жизни Константина мы видим героя, который в течение долгого времени внушал своим подданным любовь, а своим врагам страх, но затем превратился в жесткосердого деспота, или развратившегося вследствие избытка счастья, или полагавшего, что его величие освобождает его от необходимости лицемерить . Всеобщий мир, который он поддерживал в последние четырнадцать лет своего царствования, был периодом скорее наружного блеска, чем действительного благосостояния, а его старость была опозорена двумя пороками, которые хотя и противоположны один другому, но совместимы один с другим - жадностью и расточительностью. Огромные сокровища, найденные в дворцах Максенция и Лициния, были израсходованы с безрассудной нерасчетливостью; различные нововведения, придуманные завоевателем, сопровождались увеличением расходов; новые постройки, содержание двора и празднества безотлагательно требовали огромных денежных средств, а угнетение народа было единственным фондом, из которого могла питаться императорская роскошь. Недостойные любимцы Константина, обогатившиеся безграничной щедростью своего повелителя, безнаказанно присваивали себе право грабить и развращать граждан. Во всех сферах общественного управления чувствовался незаметный, но всеобщий распад, и, хотя сам император все еще находил в своих подданных готовность к повиновению, он мало-помалу утрачивал их уважение. Одежда и манера себя держать, усвоенные им в конце его жизни, только унижали его в глазах каждого. Азиатская пышность, усвоенная гордостью Диоклетиана, приобрела в лице Константина отпечаток мягкости и изнеженности. Его изображают с фальшивыми волосами различных цветов, тщательно причесанными каким-нибудь искусным парикмахером того времени; на нем диадема нового и дорогого фасона, множество драгоценных каменьев и жемчуга, ожерельев и браслетов и длинное пестрое шелковое одеяние, искусно вышитое золотыми цветами. Под таким нарядом, который едва ли можно было извинить молодостью и безрассудством Гелиогабала, мы напрасно стали бы искать мудрости, приличной престарелому монарху, и простоты, приличной римскому ветерану.
Его душа, расслабившаяся от избытка счастия и от потворства, была неспособна возвышаться до того великодушия, которое гнушается подозрениями и осмеливается прощать. Казнь Максимиана и Лициния, пожалуй, можно оправдывать теми политическими принципами, которым учат в школах тиранов; но беспристрастное повествование о казнях или, скорее, об убийствах, запятнавших последние годы Константина, даст читателю понятие о таком монархе, который для удовлетворения своих страстей и своих интересов охотно приносил им в жертву и законы справедливости, и чувства, внушаемые природой.
Такое же счастье, какое не изменяло Константину в его военных предприятиях, по-видимому, обеспечивало будущность его рода и осыпало его всеми радостями семейной жизни. Те из его предшественников, которые наслаждались самым продолжительным и благополучным царствованием, - Август, Траян и Диоклетиан, - не оставили после себя потомства, а частые перевороты не дали ни одному императорскому семейству достаточно времени, чтобы успеть разрастись и умножиться под сенью престола. Но царственный род Флавиев, впервые облагороженный Клавдием Готским, поддерживался в течение нескольких поколений, и сам Константин унаследовал от своего отца те дарственные отличия, которые он оставил своим детям. Император был женат два раза. Минервина - незнатный, но законный предмет его юношеской привязанности - оставила ему только одного сына, по имени Крисп. От дочери Максимиана Фаусты у него было три дочери и три сына, известных под однородными именами Константина, Констанция и Константа. Лишенным честолюбия братьям Константина Великого Юлию Констанцию, Далмацию и Аннибалиану было дозволено пользоваться самым почетным рангом и самым огромным состоянием, какие только совместимы с положением частных людей. Младший из трех братьев жил в неизвестности и умер, не оставив потомства. Его старшие братья женились на дочерях богатых сенаторов и расплодили новые отрасли императорского дома. Галл и Юлиан сделались впоследствии самыми знаменитыми из детей Юлия Констанция патриция. Два сына Далмация, украшенного пустым титулом цензора, назывались Далмацием и Аннибалианом. Две сестры Константина Великого Анастасия и Евтропия были замужем за Оптатом и Непоцианом - двумя сенаторами знатного происхождения и консульского звания. Его третья сестра Констанция отличалась от остальных блеском своего положения и постигшими ее впоследствии несчастьями. Она оставалась вдовой побежденного Лициния, от которого имела одного сына; благодаря ее мольбам этот невинный ребенок сохранил на некоторое время жизнь, титул цезаря и сомнительную надежду наследовать императорский престол. Кроме этих женщин и дальних родственников рода Флавиев было еще десять или двенадцать лиц мужского пола, которых по принятому при новейших дворах способу выражения можно бы назвать принцами крови и которые были, по-видимому, предназначены, по порядку своего рождения, наследовать или поддерживать трон Константина. Но менее чем через тридцать лет от этого многочисленного и постоянно увеличивавшегося семейства остались только Констанций и Юлиан, пережившие ряд таких же преступлений и бедствий, какие оплакивали трагические поэты, говоря о потомках Пелопса и Кадма.
О старшем сыне Константина и наследнике престола Криспе беспристрастные историки отзываются как о прекрасном и благовоспитанном юноше. Забота о его воспитании или, по меньшей мере, о его серьезных занятиях была возложена на самого красноречивого из христиан Лактанция; это был наставник, обладавший всеми качествами, какие были необходимы, чтобы образовать вкус и развить склонность к добродетели в его высокопоставленном ученике. Когда Криспу было семнадцать лет, ему дан был титул цезаря и было поручено управление галльскими провинциями, где вторжения германцев доставляли ему случай с ранних пор выказать свои воинские дарования. Во время вспыхнувшей вскоре вслед за тем междоусобной войны отец и сын разделили между собою главное начальство над военными силами, и мы уже имели случай говорить о том, с каким мужеством и искусством Крисп проник в Геллеспонт, упорно защищаемый более сильным флотом Лициния. Эта морская победа способствовала успешному окончанию войны; тогда имена Константина и Криспа соединялись вместе в радостных возгласах их восточных подданных, которые громко утверждали, что весь мир был покорен и теперь управляется императором, одаренным всеми достоинствами, и его знаменитым сыном - любимцем небес и живым олицетворением совершенств своего отца. Общая любовь, редко сопутствующая преклонным летам, разливала свой блеск на юность Криспа. Он умел заслужить уважение и снискать привязанность двора, армии и народа. Подданные неохотно признают доказанные на опыте достоинства царствующего монарха и нередко отвечают на похвалы пристрастным ропотом неудовольствия, тогда как на зарождающихся достоинствах его будущего преемника они охотно основывают самые безграничные надежды и на свое личное, и на общественное благосостояние.
Эта опасная популярность скоро обратила на себя внимание Константина, который и как отец, и как император не терпел себе равных. Вместо того чтобы постараться привязать к себе сына благородными узами доверия и признательности, он решился предотвратить раздоры, к которым могло привести неудовлетворенное честолюбие Криспа. Этот последний скоро стал не без основания жаловаться, что управление отведенными ему в удел галльскими провинциями возложено на его малолетнего брата с титулом цезаря, тогда как он сам, уже достигший зрелого возраста и так еще недавно отличившийся важными заслугами, вместо того, чтобы получить высший ранг августа, жил как пленник при дворе своего отца, не имея даже возможности защищаться от кле- вет, которыми стараются его чернить недоброжелатели. В таких трудных обстоятельствах царственный юноша, вероятно, не всегда умел быть сдержанным в своем поведении и подавлять в себе чувство неудовольствия, и едва ли можно сомневаться в том, что он был окружен нескромными или вероломными царедворцами, старательно разжигавшими в нем пыл раздражения, а может быть,даже нарочно к нему приставленными для того, чтобы следить за ним. В изданном около того времени эдикте Константина явно высказываются его действительные или притворные подозрения, что существует тайный заговор против его особы и его управления. Обещанием отличий и наград он поощряет доносчиков всех разрядов взводить обвинения на всех без исключения его чиновников и министров, его друзей и самых близких любимцев, клятвенно уверяет, что он сам будет выслушивать обвинения и сам мстить за обиды, и кончает обнаруживающей его опасения мольбой, чтобы Верховное Провидение не переставало охранять безопасность императора и империи.
Доносчики, отозвавшиеся на столь любезное приглашение, были достаточно хорошо знакомы с дворцовыми интригами, чтобы направить свои обвинения на друзей и приверженцев Криспа, а император в точности сдержал свое обещание отомстить и наказать. Впрочем, Константин из политических
расчетов не переставал выказывать прежнее уважение и доверие к сыну, которого он в ту пору уже стал считать самым непримиримым своим врагом. Были выбиты медали с обычными пожеланиями долгого и счастливого царствования юному цезарю, а так как не посвященный в дворцовые тайны народ не переставал восхищаться его личными достоинствами и уважать его высокое звание, то один изгнанный поэт, прося о своем возвращении из ссылки, взывал с одинаковым благоговением и к величию отца, и к величию сына. Между тем настало время для торжественных празднеств по случаю вступления Константина в двадцатый год своего царствования, и по этому случаю император переехал со всем двором из Никомедии в Рим, где были сделаны самые роскошные приготовления для его встречи. Глаза и уста каждого старались выражать общее счастье, и под покровом происходившей церемонии и притворства были на время скрыты самые мрачные замыслы мщения и убийства. Среди празднеств злосчастный Крисп был арестован по приказанию императора, который в этом случае заглушил в себе чувство отцовской привязанности, но не проникся приличным судье чувством справедливости. Допрос был непродолжителен и производился втайне, а так как было признано уместным скрыть казнь молодого принца от глаз римского населения, то он был препровожден под сильным конвоем в город Полу, в Истрию, где вскоре вслед за тем был лишен жизни или рукою палача, или более мягким способом отравления. Цезарь Лициний - юноша с симпатичным характером - был вовлечен в гибель Криспа, и непреклонная недоверчивость Константина не тронулась ни мольбами, ни слезами его любимой сестры, просившей о помиловании сына, вся вина которого заключалась в его высоком происхождении; она не долго пережила эту потерю. История этих несчастных принцев, свойство и доказательства их вины, формы их суда и подробности их смерти - все это было покрыто таинственным мраком, а льстивый епископ, превозносивший в тщательно обработанном сочинении добродетели и благочестие своего героя, хранит благоразумное молчание об этих трагических событиях. Это высокомерное презрение к мнению человеческого рода налагает неизгладимое пятно на имя Константина и вместе с тем напоминает нам, что один из величайших монархов нашего времени поступил в подобном случае совершенно иначе. Царь Петр, при своем неограниченном самовластии, предоставил на суд России,
Европы и потомства мотивы, заставившие его утвердить обвинительный приговор над преступным или, по меньшей мере, недостойным сыном.
Убеждение в невинности Криспа было до такой степени всеобщим, что новейшие греки, чтя память Константина, вынуждены смягчать преступность совершенного им убийства, так как оправдывать его им не дозволяют природные человеческие чувства. Они утверждают, что лишь только огорченный отец убедился, что он был вовлечен в заблуждение ложным обвинением, он тотчас поведал миру о своем раскаянии и угрызениях совести, облекся в сорокадневный траур, в течение которого отказывался от пользования банями и от всяких удобств обыденной жизни, а для назидания потомства воздвиг в честь Криспа золотую статую со следующей достопамятной надписью: «Моему сыну, которого я несправедливо осудил». Столь нравственная и столь интересная история заслуживает того, чтобы ее подтвердили более веские авторитеты, но если мы обратимся за сведениями к самым древним и самым правдивым писателям, мы узнаем от них, что раскаяние Константина выразилось лишь в пролитии крови и мщении и что он искупил умерщвление невинного сына казнью жены, которая, быть может, была действительно виновна. Они приписывают гибель Криспа коварству его мачехи Фаусты, которая из непримиримой ненависти или вследствие отвергнутой любви возобновила во дворце Константина древнюю трагическую историю Ипполита и Федры. Подобно дочери Миноса, дочь Максимиана обвинила своего пасынка в покушении на целомудрие жены его отца и без большого труда добилась от ревнивого императора смертного приговора против молодого принца, в котором она не без основания видела самого опасного соперника ее собственных детей. Но престарелая мать Константина Елена была глубоко огорчена преждевременной смертью своего внука Криспа и отомстила за нее; скоро было сделано действительное или мнимое открытие, что сама Фауста находилась в преступной связи с одним рабом, состоявшим при императорской конюшне. Ее смертный приговор и казнь состоялись немедленно вслед за ее обвинением: она задохнулась от жара в бане, нарочно с этой целью растопленной до того, что в ней не было возможности дышать. Иные, быть может, найдут, что воспоминание о двадцатилетней супружеской привязанности и честь их общих детей - наследников престола должны бы были смягчить суровость Константина и заставить его ограничиться заключением преступной жены в тюрьму, как бы ни казалась тяжкой ее вина. Но мы считаем неуместным взвешивать мотивы этого странного факта, так как он сопровождался такими сомнительными и сбивчивыми подробностями, которые заставляют нас сомневаться в его достоверности. И те писатели, которые нападали на Константина, и те, которые его защищали, оставили без внимания два замечательных места в двух речах, произнесенных в царствование его преемника. В первом из них восхваляются добродетели, красота и счастье императрицы Фаусты - дочери, супруги, сестры и матери стольких монархов; а во втором положительно говорится, что мать младшего Константина, убитого через три года после смерти его отца, оставалась в живых для того, чтобы оплакивать смерть своего сына. Несмотря на положительные свидетельства нескольких писателей, как языческих, так и христианских, все еще остается некоторое основание думать или, по меньшей мере, подозревать, что Фауста спаслась от неразборчивого и недоверчивого жестокосердия своего супруга. Тем не менее вполне достаточно казни сына и племянника вместе с множеством их достойных и, может быть, невинных друзей для того, чтобы оправдать неудовольствие римского народа и сатирические стихи, которые были прибиты к дворцовым воротам и в которых сравнивались между собою блестящие и кровавые царствования Константина и Нерона.
Со смертью Криспа наследственное право на императорский престол, по-видимому, переходило к трем уже упомянутым нами сыновьям Фаусты - Константину, Констанцию и Константу. Эти молодые принцы были возведены один вслед за другим в звание цезарей, и годы их возвышения совпадают с десятым, двадцатым и тридцатым годами царствования их отца. Хотя этот образ действий и увеличивал число будущих владык римского мира, ему может служить оправданием пристрастие отцовской привязанности; но нам нелегко понять мотивы императора, когда он рисковал спокойствием и своего семейства, и своего народа, возвышая без всякой надобности двух своих племянников Далмация и Аннибалиана. Первый был поставлен на равную ногу со своими двоюродными братьями, благодаря полученному им титулу цезаря, а в пользу второго Константин придумал новое и странное название Nobilissimus), к которому присовокупил лестное право носить одеяние пурпурового цвета с золотом. Но ни в каком веке Римской империи не было ни одного принца императорского дома, который был бы отличен, подобно Анни- балиану, титулом царя, - тем титулом, который даже в глазах подданных Тиберия был бы ненавистен, как нечестивое и жестокое оскорбление, нанесенное им прихотью тирана. Употребление этого титула даже в царствование Константина представляется странным и изолированным фактом, который кажется невероятным, несмотря на совокупное свидетельство императорских медалей и современных писателей.
Вся империя была сильно заинтересована тем, какое будет дано воспитание этим пяти юношам, признанным преемниками Константина. Телесные упражнения готовили их к трудностям войны и к обязанностям деятельной жизни. Те писатели, которым приходилось упоминать о воспитании и дарованиях Констанция, говорят, что он отличался ловкостью в гимнастических упражнениях, что он ловко прыгал и шибко бегал, что он был искусным стрелком из лука, хорошим кавалеристом и отлично владел всякого рода оружием, какое только употреблялось кавалерией и пехотой. С таким же тщанием, хотя, быть может, не с таким же успехом старались развивать способности прочих сыновей и племянников Константина. Самые знаменитые наставники в христианской вере, в греческой философии и в римской юриспруденции были приглашены щедрым императором, который взял на самого себя важную задачу познакомить царственных юношей с искусством знать людей и управлять ими. Но гений самого Константина развился несчастиями и опытом. В то время, когда он жил частным человеком, и потом, когда он был окружен опасностями при дворе Галерия, он научился владеть своими собственными страстями, бороться с страстями себе равных и полагаться в заботах о своей безопасности и своем будущем величии только на благоразумие и твердость своего собственного поведения. На стороне его предназначенных преемников была та невыгода, что они родились и воспитывались в императорской багрянице. Постоянно окруженные толпою льстецов, они провели свою молодость в наслаждениях роскошью и в ожидании престола; да и достоинство их звания не позволяло им спускаться с той высоты, с которой разнообразные черты человеческой натуры кажутся бесцветными и однообразными. Снисходительный Константин допускал их, с самого раннего возраста, к участию в управлении империей, и они изучали искусство царствовать на счет тех народов, которые были вверяемы их попечению. Младшему Константину была дана в управление Галлия, а его брат Констанций променял этот старинный удел своего отца на более богатые, но менее воинственные восточные провинции. Италия, западная Иллирия и Африка приучились чтить представителя Константина Великого в лице его третьего сына Константа. Константин поручил Далмацию провинции, граничившие с готскими поселениями, и присоединил к ним Фракию, Македонию и Грецию. Город Кесария был назначен резиденцией для Аннибалиана, а провинции Понт, Каппадокия и малая Армения вошли в состав его нового королевства. Каждому из этих принцев было назначено приличное содержание. Для поддержания их достоинства и для защиты их владений им было дано надлежащее количество гвардейцев, легионов и вспомогательных войск. Константин приставил к ним таких министров и генералов, которые были способны руководить ими в пользовании вверенною им властью и даже наблюдать за ними. По мере того как они становились старше и опытней, пределы их власти мало-помалу расширялись, но император всегда предоставлял одному себе титул августа, и в то время как он показывал цезарей армиям и провинциям, он удерживал все части империи в одинаковом подчинении их верховному повелителю. Спокойствие последних четырнадцати лет его царствования было лишь слегка нарушено ничтожным восстанием одного погонщика верблюдов на острове Кипр и войнами, которые Константин вел из политических расчетов против готов и сарматов.
Между разнообразными отраслями человеческого рода сарматы выделяются тем, что с нравами азиатских варваров соединяют наружность и телосложение древних обитателей Европы. Сообразно с различными случайностями мира или войны, союзов или завоеваний сарматы иногда теснились на берегах Танаиса, а иногда разливались по огромным равнинам, расстилающимся между Вислой и Волгой. Их бродяжнические передвижения вызывались заботой об их многочисленных стадах, страстью к охоте и склонностью к войне или, скорее, к грабежу. Передвижные лагери или города, служившие обычным местопребыванием для их жен и детей, состояли из огромных повозок, которые, перевозились с одного места на другое быками и были крытые в форме палаток. Военные силы нации состояли из кавалерии, а привычка их воинов держать в поводу одну или двух запасных лошадей давала им возможность и наступать, и отступать с такой
быстротой, что они могли нападать врасплох на отдаленные от них местности и легко уклоняться от преследований неприятеля, Их грубая промышленность восполняла недостаток в железе тем, что придумала особый род кирасы, способной защитить от ударов и меча, и дротика: она делалась из одних лошадиных копыт, разрезанных на тонкие и гладкие ломтики, которые клались один на другой, как рыбья чешуя или как птичьи перья, и крепко нашивались на нижнее платье, сделанное из грубой материи. Орудиями для нападения сарматам служили коротенькие мечи, длинные копья и тяжелые луки с наполненным стрелами колчаном. Необходимость заставила их делать острие их оружия из рыбьих костей, но привычка обмакивать это острие в ядовитую жидкость, отравлявшую нанесенные неприятелю раны, уже сама по себе служит достаточным доказательством дикости их нравов, так как народ, доступный для чувства человеколюбия, смотрел бы на такое жестокое обыкновение с отвращением, а народ опытный в военном деле относился бы с пренебрежением к этому бесполезному средству. Всякий раз, как эти варвары выходили из своих степей за добычей, их косматые бороды, их взъерошенные волосы, покрывавшие их с головы до ног меха и их свирепый вид, как будто выражавший их врожденное жестокосердие, внушали цивилизованным обитателям римских провинций отвращение и ужас.
Нежный Овидий, проведший свою молодость в наслаждениях славой и роскошью, был приговорен к безвыходной ссылке на холодные берега Дуная; там он жил почти беззащитным от ярости этих степных чудовищ и боялся, что на том свете его кроткая тень смешается с их свирепыми душами. В своих трогательных, но иногда малодушных, жалобах он описывает самыми живыми красками одежду и нравы, оружие и нашествия готов и сарматов, соединявшихся вместе для грабежа, а исторические повествования дают нам некоторое основание думать, что эти сарматы были язиги - одно из самых многочисленных и самых воинственных племен этой нации. Приманка изобилия съестных припасов побудила их искать постоянных поселений на границах империи. Вскоре после царствования Августа они заставили живших рыбной ловлей на берегах Тиссы или Тибиска даков удалиться в гористую местность и уступить победоносным сарматам плодородные равнины Верхней Венгрии, которые окаймляются течением Дуная и полукруглой линией Карпатских гор. В этой выгодной позиции они или выжидали удобный момент для нападений, когда были раздражены какой-нибудь обидой, или приостанавливали свои набеги, когда были удовлетворены подарками; они мало-помалу научились употреблять в дело более опасное оружие и, хотя они не прославили своего имени никакими достопамятными подвигами, они при случае помогали своим восточным и западным соседям готам и германцам сильным отрядом кавалерии. Они подчинялись смешанной аристократии своих вождей, но после того как они приняли в свою среду вандалов, отступавших перед готским нашествием, они, как кажется, избрали короля, который принадлежал к этой нации и был из знаменитого рода Астингов, живших прежде того на берегах Северного океана.
Эти мотивы вражды, должно быть, раздули те поводы для взаимных столкновений, которые постоянно возникают на границах воинственных и независимых народов. Вандальские князья были возбуждены чувством страха и жаждой мщения; готские короли стремились к расширению своих владений от Эвксинского моря до границ Германии, и воды Мароса - небольшой речки, впадающей в Тиссу, - окрасились кровью борющихся между собою варваров. Узнавши на опыте, что противники превосходят их и силами, и числом, сарматы стали просить покровительства у римского монарха, который с удовольствием смотрел на раздоры между варварами, но был основательно встревожен военными успехами готов. Лишь только Константин принял сторону самого слабого из двух противников, высокомерный готский король Аларих не дожидаясь нападения со стороны легионов, смело перешел через Дунай и распространил ужас и разорение по всей Мезии. Чтобы остановить это опустошительное нашествие, престарелый император сам выступил в поход, но в этом случае его искусство или его счастье не соответствовало той славе, которую он стяжал в стольких внешних и внутренних войнах. Он со скорбью в сердце видел, как его войска обратились в бегство перед незначительным отрядом варваров, которые преследовали их до самого входа в их укрепленный лагерь и заставили его самого искать безопасности в поспешном и постыдном отступлении. Исход второго, более удачного сражения восстановил честь римского имени, и, после упорной борьбы, искусство и дисциплина одержали верх над усилиями беспорядочной отваги. Разбитая готская армия отступила с поля сражения, покинула опустошенную провинцию и отказалась от намерения перейти через Дунай. Хотя в этот день старший сын Константина заступал место своего отца, эта распространившая общую радость победа приписывалась благотворным советам самого императора.
Он по меньшей мере умел воспользоваться своим успехом и завел мирные переговоры со свободными и воинственными жителями Херсонеса, столица которых, находившаяся на западном берегу Таврического, или Крымского, полуострова, еще сохранила некоторые внешние признаки греческой колонии -и управлялась несменяемым сановником при помощи совета из сенаторов, носивших высокопарное название отцов города. Население Херсонеса было раздражено против готов воспоминаниями о войнах, которые оно выдерживало в предшествовавшем столетии с неравными силами против вторгавшегося в их территорию врага. Их привязывали к римлянам взаимные торговые выгоды, так как они получали из азиатских провинций хлеб и мануфактурные произведения и уплачивали за них продуктами своей собственной почвы - солью, воском и кожами. Повинуясь требованию Константина, они собрали под предводительством одного из своих должностных лиц Диогена значительную армию, главная сила которой состояла из самострелов и военных повозок. Их быстрое движение и смелое нападение отвлекли внимание готов и тем помогли военным действиям императорских генералов. Побежденные со всех сторон готы были оттеснены в горы и там, в течение этой неудачной для них войны, погибли от холода и голода, как полагают, в числе более ста тысяч человек. Своими униженными мольбами они наконец добились мира; Аларих отдал своего старшего сына, как самый ценный залог, какой он только мог предложить, а Константин постарался - при помощи щедрой раздачи отличий и наград - убедить готских вождей, что выгоднее быть другом римлян, нежели быть их врагом. В выражениях своей признательности к верным херсонесцам император выказал еще более щедрости. Гордость этой нации была польщена великолепными и почти царскими украшениями, которые он дал право носить ее главному сановнику и его преемникам. Ее торговые суда были навсегда освобождены от всяких пошлин при входе в порты Черного моря. Ей была обещана постоянная субсидия железом, зерновым хлебом, оливковым маслом и разными продуктами, которые могли быть ей полезны и в мирное, и в военное время. Но сарматы считались достаточно вознагражденными тем, что они были спасены от неизбежной гибели; император даже выказал, быть может, слишком строгую бережливость, вычтя некоторую часть военных расходов из обычных денежных наград, выдававшихся этой беспокойной нации.
Раздраженные таким пренебрежением сарматы, со свойственным варварам легкомыслием, скоро позабыли и об услугах, которые были так еще недавно оказаны им, и об опасностях, которые все еще грозили их независимости. Их вторжения на территорию империи заставили раздраженного Константина предоставить их собственной судьбе и не мешать честолюбивым замыслам Гебериха - знаменитого воина, только что возведенного на готский престол. Вандальский король Визумар без всякой посторонней помощи защищал свои владения с непреклонным мужеством, но был побежден и убит в решительном сражении, в котором погиб цвет сарматской молодежи. Оставшиеся в живых вандалы прибегнут к отчаянному средству: они вооружили своих рабов, принадлежавших к бесстрашной расе охотников и пастухов, и при помощи этого недисциплинированного сброда отомстили за свое поражение и выгнали врага из пределов своей территории. Но они скоро убедились, что променяли внешнего врага на внутреннего, более опасного и более непримиримого. Негодуя при мысли о своей прежней зависимости и гордясь только что приобретенной ими славой, рабы заявили притязание на господство над страной, которую они спасли, и под именем Limigantes утвердили над ней свою власть. Их владельцы, не будучи в состоянии сдерживать ярость необузданней черни, предпочли горечь изгнания тирании своих рабов. Некоторые из сарматских выходцев искали менее позорной зависимости под вражеским знаменем готов. Более многочисленные их отряды перешли на ту сторону Карпатских гор к своим германским союзникам квадам и были охотно допущены к пользованию избытком невозделанных земель. Но гораздо большая часть этих несчастных обратила свои взоры на плодородные римские провинции. Они стали молить императора о покровительстве и о забвении прошлого и торжественно клялись, что как подданные в мирное время и как солдаты во время войны они будут самыми верными слугами империи, если она согласится принять их в свое лоно. Согласно с принципами, которые были приняты в руководство Пробом и его преемниками, предложения этой колонии варваров были охотно приняты, и немедленно было отведено в Паннонии, Фракии, Македонии и Италии достаточное количество земель для поселения и пропитания трехсот тысяч сарматов.
Наказав гордых готов и приняв изъявления покорности от народа, просившего его покровительства, Константин поддержал достоинство Римской империи, а послы из Эфиопии, Персии и самых отдаленных частей Индии поздравляли его с спокойствием и благополучием его царствования. Действительно, если он причислял к дарам фортуны смерть своего старшего сына, своего племянника и, может быть, своей жены, то можно сказать, что он наслаждался непрерывным как личным, так и общественным благополучием до тридцатого года своего царствования, т.е. до такого периода, какого не приходилось праздновать со времен Августа ни одному из его предместников. Константин пережил это празднество почти десятью месяцами: достигши шестидесятичетырехлетнего возраста, он, после кратковременной болезни, окончил свою достопамятную жизнь в Аквирионском дворце, в одном из предместий Никомедии, куда он переехал, чтобы пользоваться здоровым воздухом и в надежде восстановить свои истощенные силы употреблением теплых ванн. Необыкновенные выражения общественной скорби или, по меньшей мере, печали превзошли все, что прежде делалось в подобных случаях. Несмотря на требования сената и народа Древнего Рима, тело умершего императора было перенесено, согласно с его предсмертной волей, в тот город, которому было суждено увековечить имя и память своего основателя. Труп Константина, украшенный бесполезными символами величия, багряницей и диадемой, был положен на золотом ложе в одном из апартаментов дворца, великолепно по этому случаю убранном и освещенном. Правила придворного этикета строго соблюдались. Каждый день, в назначенные часы, главные государственные, военные и придворные сановники приближались к особе своего государя, преклоняли колена и выражали ему свою почтительную преданность так же серьезно, как если бы он был еще в живых. Из политических расчетов это театральное представление продолжалось в течение некоторого времени, а лесть не преминула воспользоваться этим удобным случаем, чтобы утверждать, что, вследствие особой милости провидения, только один Константин еще царствовал после своей смерти.
Но это посмертное царствование было лишь кажущимся, и скоро пришлось убедиться, что воля самого неограниченного монарха редко исполняется, когда его подданные уже не могут ожидать от него никаких новых милостей и перестали бояться его гнева. Те же самые министры и генералы, которые преклонялись перец бездыханным трупом своего умершего государя с таким почтительным благоговением, вступили в тайные между собой переговоры с целью лишить двух племянников Константина, Далмация и Аннибалиана, той доли, которую он им назначил в наследство. Мы слишком мало знакомы с двором Константина, чтобы быть в состоянии составить себе какое-нибудь понятие о мотивах, влиявших на вожаков заговора; мы можем только предполагать, что ими руководили зависть и ненависть к префекту Аблавию - этому надменному фавориту, так долго заведовавшему делами управления и злоупотреблявшему доверием покойного императора. Но нам нетрудно догадаться, с помощью каких аргументов они старались приобрести содействие солдат и народа: они могли, не нарушая приличий и не оскорбляя справедливости, настоятельно указывать на более высокое положение детей Константина, на то, как опасно увеличивать число монархов, и на угрожавшие республике неизбежные бедствия, которые должны были произойти от раздоров между столькими монархами, не связанными между собой нежными узами братской привязанности. Интрига велась с усердием и оставалась в тайне до той минуты, когда войска громко и единодушно объявили, что они не допустят, чтобы кто-нибудь царствовал над Римской империей, кроме сыновей их оплакиваемого монарха. Юный Далмаций был связан со своими двоюродными братьями узами дружбы и общности интересов и, как уверяют, унаследовал в значительной мере дарования Константина Великого, но в настоящем случае он, как кажется, не принял никаких мер, чтобы поддержать силой оружия права, которые и он сам, и его царственный брат получили от своего щедрого дяди. Они были до того озадачены и подавлены взрывом народной ярости, что, точно будто лишившись и способности бежать, и способности сопротивляться, отдались в руки своих непримиримых врагов. Их участь оставалась нерешенной до прибытия Констанция - второго и, как кажется, самого любимого Константинова сына.
На сыновнюю привязанность Констанция император возложил перед смертью заботу о своем погребении, а этот принц, благодаря близости своей восточной резиденции, легко мог предупредить приезд своих братьев, из которых один жил в Италии, а другой в Галлии. Когда он поселился в константинопольском дворце, его первой заботой было устранить опасения своих родственников и дать им торжественную клятву, служившую ручательством за их безопасность.
Его следующей заботой было приискание какого-нибудь благовидного предлога, чтобы освободить свою совесть от бремени необдуманного обещания. Коварство сделалось орудием его жестокосердых замыслов, и подлинность явно подложного документа была удостоверена лицом, облеченным в самое священное звание. Из рук епископа Никомедии Констанций принял роковой сверток, будто бы заключавший в себе подлинное завещание его отца; в этом документе покойный император высказывал подозрение, что он был отравлен своими братьями, и умолял своих сыновей отомстить за его смерть и обеспечить свою собственную безопасность наказанием виновных. Каковы бы ни были резоны, на которые могли бы сослаться эти несчастные принцы в защиту своей жизни и чести против столь невероятного обвинения, они должны были умолкнуть перед неистовыми криками солдат, взявших на себя роль и их врагов, и их судей, и их палачей. И дух законов, и даже легальные формы судопроизводства были неоднократно нарушены при этой всеобщей резне, в которой погибли двое дядей Констанция, семеро его двоюродных братьев, между которыми самыми выдающимися были Далмаций и Аннибалиан, патриций Оптат, женатый на сестре покойного императора, и префект Аблавий, который, полагаясь на свое могущество и свое богатство, возымел надежду достигнуть престола. Если бы мы хотели усилить ужас этой кровавой сцены, мы могли бы прибавить ко всему сказанному, что сам Констанций был женат на дочери своего дяди Юлия и что он дал свою сестру в супружество своему двоюродному брату Аннибалиану. Эти родственные связи между различными отраслями царствующего дома, устроенные Константином из политических расчетов без всякого внимания к народному предрассудку, послужили лишь доказательством того, что эти принцы были столько же равнодушны ко всему, что есть привлекательного в супружеской привязанности, сколько они были нечувствительны к узам кровного родства и к трогательным мольбам юности и невинности. Из столь многочисленного семейства только два меньших сына Юлия-Констанция, Галл и Юлиан, укрывались от руки убийц до тех пор, пока их ярость, насытившись кровью, несколько стихла. Император Констанций, который в отсутствие своих братьев, по-видимому, был более всех виновен в том, что случилось, впоследствии иногда обнаруживал слабое и преходящее раскаяние в тех жестокостях, на которые вынудили его неопытную юность коварные советы его министров и непреодолимое насилие войск.
За избиением рода Флавиев последовало новое разделение провинций, утвержденное на личном совещании между тремя братьями. Старший из Цезарей, Константин, получил, вместе с некоторыми преимуществами ранга обладание новой столицей, носившей и его собственное имя, и имя его отца. Фракия и восточные страны составили удел Констанция, а Констант был признан законным государем Италии, Африки и западной Иллирии. Их наследственным правам подчинились армии, и, после непродолжительной отсрочки, они соблаговолили принять от римского сената титул августов. Когда они приняли в свои руки бразды правления, старший из этих монархов был двадцати одного года, второй - двадцати лет, а третий - только семнадцати.
Так как воинственные народы Европы служили под знаменами его братьев, то Констанций, имевший в своем распоряжении лишь изнеженные азиатские войска, должен был один выносить бремя войны с персами. Когда Константин умер, персидский престол был занят Шапуром, сыном Гормуза, или Гормизда, и внуком того самого Нарсеса, который, после победы Галерия, смиренно преклонился перед превосходством римского могущества. Хотя Шапур уже вступил в тридцатый год своего продолжительного царствования, он был еще в цвете молодости, так как, по весьма странной случайности, время его восшествия на престол предшествовало времени его рождения. Жена Гормуза была беременна в то время, как умер ее муж, и неизвестность касательно исхода родов и касательно пола будущего новорожденного возбуждали честолюбивые надежды в принцах из рода Сасана. В конце концов опасения междоусобной войны были устранены благодаря положительному утверждению магов, что жена Гормуза беременна сыном и что роды будут благополучны. Послушные голосу суеверия персы стали немедленно готовиться к церемонии его коронования. Царская постель, на которой королева лежала в парадном одеянии, была поставлена посередине дворца; диадема была положена на то место, в котором, как полагали, находился будущий наследник Артаксеркса, и распростертые сатрапы преклонялись перед величием своего невидимого бесчувственного мо- нарха.
Если можно придавать какую-нибудь веру этому удивительному рассказу, достоверность которого, впрочем, подтверждается нравами персидского народа и необыкновенной продолжительностью царствования Шапура, то мы должны удивляться не только счастию этого государя, но и его гению. Царственный юноша, воспитанный среди неги гарема и в удалении от света, умел понять, что ему необходимо развивать и свои умственные, и свои физические способности, и оказался по своим личным качествам достойным престола, на который он вступил в то время, когда он еще не мог иметь никакого понятия ни об обязанностях, ни о соблазнах неограниченной власти. Годы его несовершеннолетия протекли среди бедствий, неизбежно порождаемых внутренними раздорами; его столица была взята врасплох и ограблена могущественным королем Йемена или Аравии Фаиром, а величие королевского семейства было унижено пленением сестры покойного короля. Но лишь только Шапур достиг совершеннолетня, и самонадеянный Фаир и его народ и его родина должны были преклониться перед первым натиском юного воина, который воспользовался своей победой с таким благоразумным сочетанием строгости и милосердия, что получил от проникнутых страхом и признательностью аравитян прозвище Дулакнафа, или покровителя нации.
Честолюбивый перс, обладавший даже по сознанию его врагов и доблестями воина, и талантами государственного человека, горел желанием отомстить за унижение своих предков и вырвать из руки римлян пять провинций по ту сторону Тигра. Военная слава Константина и действительная или только наружная сила его правительства заставляли Шапура воздерживаться от нападения, и он умел занимать искусными переговорами императорский двор, который был раздражен его неприязненным образом действий. Смерть Константина послужила сигналом для войны, а положение дела на границах Сирии и Армении, по-видимому, обещало персам богатую добычу и легкие завоевания. Под влиянием происшедшей во дворце резни дух своеволия и мятежа распространился в восточных армиях, которые уже не сдерживала привычка повиновения ветерану-главнокомандующему. Немедленно вслед за свиданием со своими братьями в Паннонии Констанций поспешил на берега Евфрата и своими благоразумными мерами мало-помалу снова восстановил в войсках сознание долга и подчинение дисциплине; но временная анархия дала Шапуру возможность начать осаду Нисибина и занять некоторые из самых важных крепостей Месопотамии. В Армении знаменитый Тиридат долго наслаждался спокойствием и славой, которые он приобрел своим мужеством и своей неизменной преданностью интересам Рима. Его прочный союз с Константином доставил ему и духовные, и мирские блага. Обращение Тиридата в христианство придало его геройской личности характер святого; христианскую религию стали проповедовать и утверждать от берегов Евфрата до берегов Каспийского моря, и Армению связали с империей двойные узы политики и религии. Но так как многие из армянских аристократов все еще не хотели отказаться ни от многобожия, ни от многоженства, то общественное спокойствие было нарушаемо партией недовольных, оскорблявшей преклонные лета монарха и с нетерпением ожидавшей его смерти. Наконец он кончил жизнь после пятидесятишестилетнего царствования; но счастье армянской монархии было похоронено вместе с Тиридатом. Его законный наследник был отправлен в изгнание; христианские священнослужители были частью умерщвлены, частью выгнаны из своих церквей; варварские племена Албании получили позволение спуститься со своих гор, и двое из самых сильных губернаторов, присвоив себе внешние отличия и права царской власти, обратились к Шапуру с просьбой о помощи и отворили ворота своих городов перед персидскими гарнизонами. Христианская партия, предводимая непосредственным преемником св. Григория архиепископом Артаксатом, обратилась за помощью к благочестивому Констанцию.
После того как смуты продолжались около трех лет, один из состоявших при Констанцие генералов, Антиох, с успехом исполнил поручение императора возвести Тиридатова сына Хосроя на прародительский престол, раздать отличия и награды верным служителям дома Аршакидов и объявить всеобщую амнистию, которой и воспользовались почти все мятежные сатрапы. Но римляне получили более славы, чем пользы, oт этого переворота. Хосрой был государь слабого сложения и трусливого характера. Так как ему были не по силам трудности и так как он чуждался общества, то он удалился из своей столицы в уединенный дворец, выстроенный им среди тенистых дубрав на берегу реки Элевтера, и проводил там часы досуга в занятиях звериной ловлей и соколиной охотой. Чтобы обеспечить себе этот постыдный комфорт, он подчинился мирным условиям, которых потребовал от него Шапур, - уплате ежегодной дани и уступке плодородной провинции Атропатены, присоединенной к армянской монархии храбростью Тиридата и победами Галерия.
Во время продолжительного царствования Констанция восточные провинции терпели большие бедствия от войны с персами. Вторжения легковооруженных отрядов распространяли ужас и опустошение по ту сторону Тигра и Евфрата от ворот Ктесифона до ворот Антиохии; эту деятельную службу несли степные арабы, которые были разъединены и в своих интересах и в своих симпатиях, так как некоторые из их самостоятельных вождей были на стороне Шапура, а некоторые другие дали ненадежное обещание быть верными слугами императора. Более серьезные и более важные военные действия велись с равной с обеих сторон энергией, и между армиями Рима и Персии произошло девять кровопролитных сражений; в двух из них Констанций лично начальствовал над своей армией. Они почти всегда кончались к невыгоде римлян, но в сражении при Сингаре неблагоразумная отвага римлян едва не доставила им полной и решительной победы. Войска, занимавшие Сингару, отступили при приближении Шапура, перешедшего Тигр по трем мостам и занявшего подле деревни Гилле выгодную позицию, которая, благодаря усилиям его многочисленных саперов, была в течение одного дня обнесена глубоким рвом и высоким валом. Его сильная армия, выстроившись в боевой порядок, покрыла берега реки, соседние высоты и всю равнину более чем в двенадцать миль, разделявшую обе армии. С обеих сторон с нетерпением желали битвы; но варвары, после слабого сопротивления, обратились в беспорядочное бегство, потому ли, что они не были в состоянии удержаться на своих позициях, или потому, что они хотели истощить силы тяжеловооруженных легионов, которые, изнемогая от зноя и жажды, преследовали их по равнине и разбили наголову одетый в броню отряд кавалерии, поставленный перед входом в лагерь для того, чтобы прикрывать отступление. Сам Констанций, увлекшийся преследованием, тщетно старался сдержать горячность своих войск, доказывая им, как опасно подвигаться вперед при наступлении ночи и как нетрудно будет довершить победу с наступлением дня. Так как они полагались гораздо более на свою собственную храбрость, чем на опытность или искусство своего вождя, то они заглушили эти робкие советы своими криками и, с яростью устремившись вперед, заняли ров, разрушили вал и разбрелись по палаткам с целью восстановить свои истощенные силы и собрать, в награду за свои труды, богатую жатву. Но предусмотрительный Шапур выжидал той минуты, которая должна была доставить ему победу. Большая часть его армии, которая была расположена на высотах в безопасных позициях и была свидетельницей сражения, молча двинулась вперед под прикрытием ночного мрака, а персидские стрелки из лука, руководясь лагерным освещением, стали осыпать градом стрел безоружную и беспорядочную массу солдат. Историки искренно сознаются, что побежденные римляне подверглись страшной резне и что обратившиеся в бегство остатки легионов спаслись с неимоверным трудом. Даже снисходительные панегиристы, признающиеся, что слава императора была омрачена неповиновением его солдат, набрасывают покров на подробности этого печального отступления. А между тем один из тех продажных ораторов, которые так горячо вступались за славу Констанция, рассказывает с поразительным хладнокровием о таком невероятном акте жестокосердия, который, в глазах потомства, наложит на честь императорского имени гораздо более черное пятно, нежели описанное отступление. В персидском лагере был взят в плен наследник персидского престола, сын Шапура. Этот несчастный юноша, вероятно, возбудил бы чувство сострадания в самом свирепом противнике, а бесчеловечные римляне били его, подвергли пыткам и публично предали смертной казни.
Каковы бы ни были выгоды, доставленные Шапуру непрерывным рядом девяти побед, повсюду распространивших славу его храбрости и военных дарований, он не мог рассчитывать на осуществление своих замыслов, пока укрепленные города Месопотамии, и в особенности сильный и древний город Нисибин, оставались во власти римлян. Нисибин, со времен Лукулла по справедливости считавшийся оплотом востока, выдержал против Шапура в течение двенадцати лет три достопамятных осады, и обманутый в своих ожиданиях персидский монарх, возобновлявший свои нападения раз в течение шестидесяти дней, другой раз в течение восьмидесяти, а третий раз в течение ста, был каждый раз отражаем с потерями и с позором. Этот обширный и многолюдный город находился почти в двух днях пути от Тигра посреди при-
ятной и плодородной равнины у подножия горы Мазия. Его тройная кирпичная стена была окружена глубоким рвом, а упорному сопротивлению графа Луцилиана и его гарнизона содействовало отчаянное мужество населения. Граждане Нисибина были воодушевлены увещеваниями своего епископа, приучились владеть оружием ввиду угрожавшей им опасности и были убеждены, что Шапур намеревался отвести их далеко от родины в рабство и вместо них поселить в городе персидскую колонию. Исход двух первых осад усилил их самоуверенность и раздражил надменного царя, который приступил в третий раз к Нисибину во главе соединенных сил Персии и Индии. Благодаря превосходству римлян в военном искусстве все машины, придуманные с целью разрушать или подкапывать стены, оказались бесполезными, и много дней было потрачено на бесплодные усилия прежде, нежели Шапур принял такое решение, которое было достойно восточного монарха, воображавшего, что даже элементы подчинены его власти. Во время таянья снегов в Армении река Мигдоний, отделяющая город Нисибин от равнины, разливается подобно Нилу по окружающей местности. Усилиями персов было приостановлено течение реки ниже города, и ее воды были с обеих сторон задержаны крепкими земляными насыпями. Флот из вооруженных судов, наполненных солдатами и машинами, метавшими пятисотфунтовые камни, двинулся по этому искусственному озеру в боевом порядке и сразился с защищавшими вал войсками почти на одном с ними уровне. Непреодолимая сила воды была попеременно гибельна то для одной, то для другой стороны, пока наконец не обрушилась одна часть вала, не выдержавшая постоянно усиливавшегося напора, и не образовалась широкая брешь в сто пятьдесят футов длиной. Персы тотчас бросились на приступ, и исходом этой борьбы должна была решиться судьба Нисибина. Тяжеловооруженная кавалерия, шедшая во главе густой колонны пехоты, завязла в грязи, и значительная ее часть потонула в незаметных углублениях, наполненных прорвавшейся водой. Слоны, пришедшие в ярость от своих ран, увеличили беспорядок и передавили тысячи персидских стрелков. Великий царь, видевший с поставленного на возвышении трона неудачный ход сражения, с негодованием подал сигнал к отступлению и приостановил приступ на несколько часов. Но бдительные граждане Нисибина деятельно воспользовались наступившей темнотой, и на рассвете появилась новая стена вышиною в шесть футов, которая с каждой минутой все росла и прикрывала сделанную брешь. Несмотря на эту неудачу и на потерю более двадцати тысяч человек, Шапур продолжал осаду Нисибина с упорной настойчивостью и отказался от нее только ввиду необходимости защитить восточные провинции Персии от грозного вторжения массагетов. Встревоженный известием об этой опасности, он поспешно снял осаду и быстро направился от берегов Тигра к берегам Окса. Вскоре вслед за тем опасности и трудности войны со скифами заставили его заключить или, по меньшей мере, соблюдать перемирие с римским императором; это перемирие было одинаково приятно для обоих монархов, так как после смерти двух своих братьев сам Констанций был вовлечен происшедшими на западе переворотами в такую междоусобную войну, для которой требовалось и, по-видимому, было недостаточно энергическое употребление в дело всех его военных сил.
Едва прошло три года со времени разделения империи, как сыновья Константина поспешили доказать всему миру, что они были неспособны довольствоваться теми владениями, которыми они были неспособны управлять. Старший из этих монархов стал выражать свое неудовольствие по поводу того, что он не получил надлежащей доли из владений, принадлежавших их убитым родственникам, и хотя он не был взыскателей по отношению к Констанцию, которому принадлежала главная заслуга в совершении преступления, он потребовал от Константа уступки африканских провинций в вознаграждение за богатые македонские и греческие провинции, доставшиеся его брату вследствие умерщвления Далмация. Отсутствие искренности, обнаружившееся во время ведения скучных и бесплодных переговоров, раздражило высокомерного Константина, и он охотно внял внушениям своих любимцев, доказывавших ему, что ни его честь, ни его интересы не позволяют ему отказываться от заявленного им требования. Во главе бесчинного сброда солдат, более годного для грабежа, чем для завоеваний, он внезапно вторгся через Юлихские Альпы во владения Константа, и на окрестности Аквилеи обрушились первые проявления его гнева. Меры, принятые Константом, который жил в то время в Дакии, были более благоразумны и более искусны. При известии о вторжении своего брата он послал на место действия избранный и дисциплинированный отряд иллирийских войск, предполагая лично следовать за ним во главе своих
остальных военных сил. Но его генералы скоро порешили эту противоестественную ссору.
Обратившись в притворное бегство, они завлекли Константина в лес, где была устроена засада, и этот опрометчивый юноша, сопровождаемый немногочисленными защитниками, подвергся неожиданному нападению, был окружен и убит. Его труп, отысканный в ничтожной речке Алее, был погребен с подобающими императору почестями, а его провинции признали над собою власть победителя, который не захотел дать своему старшему брату Констанцию никакой доли в этих новых приобретениях и таким образом сделался бесспорным обладателем более двух третей Римской империи.
Сам Констант умер лишь почти через десять лет после того, но ему было суждено поплатиться за смерть брата более позорной смертью от руки домашнего изменника. Вредные стороны введенной Константином системы обнаружились в дурном управлении его сыновей, которые - вследствие своих пороков и слабостей - скоро утратили и уважение, и любовь своих подданных. Тщеславие Константа по поводу ничем не заслуженного военного успеха казалось еще более отвратительным ввиду его неспособности и лености. Его безрассудное пристрастие к некоторым германским пленникам, отличавшимся лишь юношеской привлекательностью, служило поводом для скандала, а Магненций - честолюбивый солдат, который сам был варвар по своему происхождению, - находил для себя в общем неудовольствии поощрение на то, чтобы вступиться за честь римского имени. Избранные отряды юпитерцев и геркулианцев, состоявшие под начальством Магненция, все еще занимали почетное и важное место в императорском лагере. Дружба так называемого графа священных щедрот (Comes Sacrarum largitionum) Марцеллина доставляла в избытке денежные средства для подкупа. Солдат старались уверить, что республика просит их разорвать узы наследственного рабства и, выбором деятельного и бдительного монарха наградить те самые добродетели, которые возвысили предков Константина из звания простых граждан до владычества над целым миром. Когда все было готово для приведения заговора в исполнение, Марцеллин, под предлогом празднования дня рождения своего сына, пригласил на роскошный пир носивших титулы illustres и spectabiles особ галльского двора, который находился в ту пору в городе Отене. Хозяин дома с намерением продлил праздничные увеселения далеко за полночь, и ничего не подозревавшие гости увлеклись в своих разговорах опасной и преступной нестесняемостью.
Вдруг двери растворились и удалившийся на несколько минут Магненций возвратился к гостям украшенный диадемой и императорской мантией. Заговорщики тотчас приветствовали его титулами августа и императора. Удивление, страх, опьянение, честолюбивые надежды и незнакомство остальных гостей с причинами случившегося заставили этих последних присоединить их голоса к общим приветствиям. Гвардейцы поспешили принести присягу верности; городские ворота были заперты, и, прежде чем рассвело, Магненций уже был хозяином армии, дворцовой казны и города Отена. Он надеялся, что благодаря тайне и поспешности, с которой велось все это дело, ему удастся захватить врасплох Константа, предававшегося в окрестных лесах своему любимому занятию охотой или, может быть, каким-нибудь другим, более секретным и более безнравственным забавам. Покинутый своими солдатами и не любимый своими подданными Констант не был в состоянии сопротивляться, но быстро долетевшие до него слухи о случившемся давали ему достаточно времени, чтобы спастись бегством. Однако он не успел добраться до одной из испанских приморских гаваней, где он намеревался сесть на корабль; он был настигаут подле Елены у подножия Пиренеев отрядом легкой кавалерии, начальник которого, не обращая никакого внимания на святость храма, исполнил возложенное на него поручение, умертвив Константинова сына.
Лишь только смерть Константа упрочила этот легко удавшийся, но очень важный переворот, примеру отенского двора последовали западные провинции. Власть Магненция была признана на всем протяжении двух обширных префектур - галльской и италийской, а узурпатор стал собирать, при помощи всякого рода притеснений, такие сокровища, которые дали бы ему возможность выдать обещанные им огромные денежные награды и покрыть расходы междоусобной войны. Воинственные иллирийские провинции, от берегов Дуная до крайних пределов Греции, давно уже управлялись престарелым генералом Ветранионом, который был любим за простоту своего обхождения и приобрел некоторую известность своей опытностью и военными заслугами. Будучи привязан к семейству Константина и привычкой, и чувством долга, и признательностью, он немедленно обратился к един-
ственному оставшемуся в живых сыну своего покойного государя с самыми горячими уверениями, что он сам и его армия с непоколебимой преданностью помогут ему подвергнуть галльского изменника заслуженному наказанию. Но находившиеся под начальством Ветраниона легионы были скорей увлечены, нежели раздражены примером восстания; их вождь скоро обнаружил недостаток твердости или искренности, а его честолюбие нашло для себя приличный предлог в одобрении принцессы Константины. Эта жестокая и честолюбивая женщина, получившая от своего отца, Константина Великого, титул августы, собственными руками возложила корону на голову иллирийского генерала и, по-видимому, ожидала от его торжества исполнения тех безграничных надежд, которые были разрушены смертью ее супруга Аннибалиана. Может быть, без одобрения Константины новый император вступил в необходимый для него, но унизительный союз с узурпатором, только что запятнавшим свою императорскую мантию кровью ее родного брата.
Известие об этих важных событиях, так глубоко затрагивавших и честь, и безопасность императорского дома, заставило Констанция отказаться от бесславного продолжения персидской войны. Он поручил заботу о востоке своим генералам, а впоследствии своему двоюродному брату Галлу, возведенному им из тюрьмы на ступени трона, и отправился сам в Европу, волнуемый то надеждой и страхом, то скорбью и негодованием. Прибывши в Гераклею, во Фракии, император принял в аудиенции послов Магненция и Ветраниона. Главный зачинщик заговора Марцеллин, о котором почти можно сказать, что он был тот, кто облек своего нового повелителя в императорскую мантию, смело принял на себя это опасное поручение, а его три сотоварища были выбраны между самыми высокими гражданскими и военными сановниками. Этим депутатам было поручаю смягчить гнев Констанция и возбудить в нем опасения за будущее. Они были уполномочены предложить ему дружбу и союз с западными монархами, упрочить взаимное согласие двойным бракосочетанием - Констанция с дочерью Магненция и самого Магненция с честолюбивой Константиной, и признать особым трактатом первенство, на которое мог заявлять основательные притязания восточный император. В случае если бы из гордости или из ошибочного понимания своего долга Констанций отверг эти справедливые условия, послам было приказано поставить ему на вид, что его неблагоразумие
неизбежно приведет его к гибели, если он вызовет западных монархов на бой и заставит их употребить против него в дело мужество и военное искусство тех самых легионов, которым дом Константина был обязан столькими триумфами. И эти предложения, и эти аргументы, по-видимому, заслуживали самого серьезного внимания; Констанций отложил свой ответ до следующего дня, а так как он сознавал необходимость оправдать в мнении народа междоусобную войну, то он обратился с следующими словами к собравшемуся совету, который выслушал их если не с искренним, то с притворным доверием: «Прошлой ночью, - сказал он, - после того как я лег спать, перед моими глазами предстала тень великого Константина, державшего в руках труп моего убитого брата, его хорошо знакомый голос поощрял меня на отмщение, он говорил мне, что я не должен отчаиваться за республику, и уверял меня, что успех и бессмертная слава увенчают справедливую с моей стороны войну». Авторитет этого видения или, скорей, авторитет ссылавшегося на него монарха положил конец всяким колебаниям и прекратил переговоры. Унизительные мирные условия были отвергнуты с негодованием. Один из уполномоченных тирана был отослан назад с высокомерным ответом Констанция; его товарищи, как недостойные привилегий, установленных международными сношениями, были заключены в оковы, а враждующие стороны стали готовиться к беспощадной борьбе.
Так обошелся и, может быть, так был обязан обойтись брат Константа с вероломным узурпатором Галлии. Положение и характер Ветраниона давали ему право на более мягкое обхождение, и восточный император направил свою политику к тому, чтобы разъединить своих противников и отвлечь военные силы Иллирии от союза с мятежниками. Он без большого труда ввел в обман откровенного и простодушного Ветраниона, который в течение некоторого времени колебался между требованиями своей чести и своих интересов, явно обнаружил свою неискренность и мало-помалу запутался в сетях искусно веденных переговоров. Констанций признал его своим законным и равноправным соправителем с тем условием, что он откажется от постыдного союза с Магненцием и назначит на границах их взаимных владений место для свидания, где они могли бы скрепить свою дружбу взаимными клятвами в верности и с общего согласия установить способ ведения междоусобной войны. Вследствие этого соглашения Ветранион приблизился к городу Сардике во главе двадцати тысяч кавалерии и еще более многочисленного отряда пехоты; эти силы в такой мере превосходили силы Констанция, что жизнь и судьба этого последнего, по-видимому, были в руках иллирийского императора; но Констанций успел путем тайных переговоров склонить на свою сторону войска Ветраниона и подкопаться под его трон. Вожди, втайне принявшие сторону Констанция, устроили в его пользу публичное зрелище, рассчитанное на то, чтобы расшевелить и воспламенить страсти многочисленного сборища людей. Соединенным армиям приказано было собраться в обширной равнине подле города. Согласно с издревле установленными порядками, в центре был воздвигнут трибунал или, вернее, эстрада, с которой императоры обыкновенно обращались в торжественных или важных случаях с речью к войскам. Вокруг эстрады образовали громадный круг правильно выстроенные ряды римлян и варваров с мечами наголо или с поднятыми вверх копьями, эскадроны кавалерии и пехотные когорты, отличавшиеся разнообразием своего оружия и своих значков; внимательное молчание, которое они хранили, по временам нарушалось громкими взрывами неудовольствия или одобрения. В присутствии этого громадного сборища оба императора были приглашены объяснить положение общественных дел; первенство было предоставлено Констанцию в уважение его царственного происхождения, и, хотя он не отличался риторским искусством, он в этих трудных обстоятельствах исполнил свое дело с твердостью, ловкостью и красноречием. Первая часть его речи была направлена, по-видимому, только против тирана Галлии; но когда он выражал свою скорбь по поводу жестокого умерщвления Константа, он намекнул на то, что никто, кроме родного брата, не мог предъявлять права на наследство после убитого; он с удовольствием распространялся о славных делах императоров его дома, напоминал войскам о храбрости, о триумфах и о щедрости великого Константина, а также о том, что они принесли его сыновьям клятву в верности, к нарушению которой их пыталась склонить неблагодарность некоторых из бывших его слуг, всех более пользовавшихся его милостями. Офицеры, стоявшие вокруг эстрады и заранее выучившие роль, которую им следовало исполнить в этой необыкновенной сцене, как будто подчинились неотразимой силе доводов и красноречия и приветствовали в лице императора Констанция своего законного государя. Чувство преданности и раскаяния стало переходить, точно зараза, от одних солдат к другим, и наконец вся равнина Сардики огласилась единодушными возгласами: «Долой этих выскочек-узурпаторов! Долгая жизнь и победа сыну Константина! Только под его знаменем мы будем сражаться и побеждать». Крики стольких тысяч людей, их угрожающие жесты, их неистовое бряцание оружием - все это поразило удивлением и смутило Ветраниона, который смотрел на измену окружавших его приверженцев с беспокойным и безмолвным недоумением.
Вместо того, чтобы прибегнуть к единственному благородному выходу из своего отчаянного положения, он смиренно покорился своей участи и, сняв со своей головы диадему в глазах обеих армий, пал ниц перед своим победителем. Констанций воспользовался своим торжеством с благоразумием и умеренностью: он поднял обращавшегося к нему с мольбами старца, называя его нежным именем отца, и подал ему свою руку, чтобы помочь ему сойти с трона. Город Пруза был назначен местом ссылки или уединенной жизни для отрекшегося от престола монарха, который прожил еще шесть лет в покое и роскоши. Он часто выражал свою признательность за милостивое обхождение с ним Констанция и с милым добросердечием советовал своему благодетелю отказаться от скипетра и искать счастья там, где только и можно его найти, - в мирной глуши частной жизни.
Поведение Констанция в этом достопамятном случае восхвалялось, по-видимому, не без основания, а его царедворцы сравнивали тщательно обработанные речи Перикла и Демосфена к афинским гражданам с тем победоносным красноречием, которое убедило вооруженную массу людей покинуть и низвергнуть предмет ее собственного выбора. Предстоявшая борьба с Магненцием была делом и более трудным и более кровопролитным. Тиран быстрыми переходами подвигался навстречу Констанцию во главе многочисленной армии, состоявшей из галлов, испанцев, франков и саксов, - то есть из тех жителей провинции, которые составили главную силу легионов, и из тех варваров, которые считались самыми опасными врагами республики. Плодородные равнины Нижней Паннонии между реками Дравой, Савой и Дунаем представляли обширное поле для военных действий, и междоусобная война тянулась все лето благодаря или искусству, или нерешительности противников. Констанций заявил о своем намерении порешить борьбу на полях Кибалиса, так как это имя должно было воодушевить его солдат воспоминанием о победе, одержанной на этом месте его отцом Константином. Однако император, возводивший вокруг своего лагеря неприступные укрепления, по-видимому, не искал решительного сражения, а желал уклониться от него. Магненций со своей стороны старался заставить своего противника покинуть его выгодную позицию и с этой целью прибегал к различным переходам, эволюциям и хитростям, на какие только могло навести опытного главнокомандующего знание военного искусства. Он взял приступом важный город Сискию, сделал нападение на город Сирмиум, находившийся в тылу императорского лагеря, попытался проникнуть через Саву внутрь восточных провинций Иллирии и разбил наголову многочисленный отряд, который ему удалось завлечь в тесные проходы Адарны. В течение почти всего лета галльский тиран имел решительный перевес над своим противником. Войска Констанция утомились и упали духом; его репутация падала в общем мнении, и он отложил в сторону свою гордость, чтобы просить о заключении мирного договора, который обеспечил бы убийце Константа господство над всеми провинциями по ту сторону Альп. Эти предложения были поддержаны красноречием императорского посла Филиппа, и как советники Магненция, так и его армия были расположены принять их. Но надменный узурпатор, не обращая никакого внимания на советы своих друзей, приказал задержать Филиппа как пленника или по меньшей мере как заложника и со своей стороны отправил одного из своих офицеров к Констанцию с поручением поставить императору на вид его бессилие и оскорбить его обещанием помилования, если он немедленно откажется от престола. Чувство чести не позволило императору дать другого ответа, как тот, что «он полагается на справедливость своего дела и на покровительство бога мщения». Но он в такой мере сознавал трудности своего положения, что не осмелился поступить с посланным Магненция так же, как было поступлено с его послом. Впрочем, возложенное на Филиппа поручение не было совершенно бесплодным, так как он убедил способного и приобретшего известность франкского генерала Сильвана покинуть вместе с значительным отрядом кавалерии армию Магненция за несколько дней перед битвой при Мурсе.
Город Мурса, или Эссек, прославившийся в новейшее время плавучим мостом в пять миль длиной, перекинутым через реку Драву и окружающие ее болота, всегда считался во время венгерских войн очень важным военным пунктом. Магненций, подойдя к Мурсе, зажег ее ворота, а его войска, бросившись внезапно на приступ, едва не взобрались по лестницам на городские стены. Бдительный гарнизон потушил пожар, приближение Констанция не позволило Магненцию тратить время на продолжение осады, а император скоро устранил единственное препятствие, которое могло стеснять его движения, вытеснив из примыкавшего к городу амфитеатра засевшие там неприятельские войска. Поле битвы в окрестностях Мурсы представляло голую и гладкую равнину; на этой почве выстроилась армия Коистанция, имея Драву на своей правой стороне; а левая ее сторона - вследствие ли самого расположения войск, или вследствие того, что у Констанция была более многочисленная кавалерия, распространялась далеко за правый фланг Магненция. Обе армии простояли почти все утро в тревожном ожидании и в готовности к бою, а сын Константина, воодушевив своих солдат красноречивой речью, удалился в находившуюся неподалеку от поля битвы церковь и поручил своим генералам главное начальство в этой решительной битве. Их мужество и военное искусство оправдали это доверие. Они благоразумно начали бой с левого фланга и, выдвинув вперед в форме полукруга всю кавалерию левого крыла, внезапно окружили ею правый фланг неприятеля, не приготовившийся к отражению этого стремительного нападения. Но западные римляне, по привычке к дисциплине, снова сомкнули свои ряды, а германские варвары поддержали славу своей национальной неустрашимости. Бой, вскоре завязавшийся по всей линии, продолжался с различивши и странными переменами счастья и кончился лишь с наступлением ночи. Одержанную Констанцием решительную победу приписывают действию его кавалерии.
Его кирасиры, как рассказывают, были похожи на вылитые из стали статуи, блестевшие своей чешуйчатой броней и разрывавшие своими тяжелыми копьями плотные ряды галльских легионов. Лишь только эти легионы начали подаваться назад, стоявшая во второй линии легкая кавалерия устремилась с обнаженными мечами в промежутки между рядами и довершила их расстройство. Между тем громадные ростом и полунагие германцы сильно пострадали от ловкости восточных стрелков из лука, и целые отряды этих варваров от ран и отчаяния стали бросаться в широкие и быстрые воды Дравы. Число убитых, как полагают, доходило до пятидесяти четырех тысяч, и потери победителей были более велики, чем потери побежденных; это обстоятельство свидетельствует об упорстве борьбы и подтверждает замечание одного из древних писателей, что в роковой битве при Мурсе истощили силы империи вследствие гибели такой армии из ветеранов, которой было бы достаточно для того, чтобы защищать границы и прибавить к славе Рима новые триумфы. Несмотря на бранные выражения одного раболепного оратора, нет ни малейшего основания думать, что тиран покинул свои собственные знамена в самом начале сражения. Он, как кажется, вел себя как доблестный генерал и как храбрый солдат до той минуты, когда сражение было безвозвратно проиграно, а его лагерь находился во власти неприятеля. Тогда Магненций позаботился о своей личной безопасности и, сбросив с себя внешние отличия императорского достоинства, не без труда спасся от преследования легкой кавалерии, постоянно следовавшей по его пятам от берегов Дравы до подножия Юлихских Альп.
Приближение зимы доставило нерадивому Констанцию благовидный предлог для того, чтобы отложить продолжение войны до следующей весны. Магненций избрал своим местопребыванием город Аквилею и обнаружил намерение защищать проходы через горы и болота, охранявшие границы венецианской провинции. Несмотря на то, что империалисты, подойдя незамеченными к одной крепости в Альпах, овладели ею, он едва ли счел бы себя вынужденным отказаться от обладания Италией, если бы население было расположено поддерживать своего тирана. Но воспоминание о жестокостях, совершавшихся его министрами после неудачного восстания Непоциана, оставили в сердцах римлян глубокое чувство отвращения и ненависти. Этот опрометчивый юноша (он был сын принцессы Евтропии и племянник Константина) пришел в негодование при виде того, что вероломный варвар сделался повелителем запада. Вооружив отчаянную толпу рабов и гладиаторов, он одолел слабую стражу, охранявшую в Риме внутреннее спокойствие, принял изъявления преданности от сената и титул августа и процарствовал среди смут четыре недели. Прибытие регулярных войск положило конец его честолюбивым надеждам; восстание было потушено в крови Непоциана, его матери Евтропии и его приверженцев, а проскрипции распространились на всех, кто имел что-либо общее с именем или с семейством Константина. Но лишь только Констанций овладел, после битвы при Мурсе, побережьем Далмации, отряд знатных изгнанников, снарядивших флот в одной из гаваней Адриатического моря, явился в лагерь победителя, чтобы просить его о покровительстве и об отмщении. Благодаря их тайным сношениям со своими соотечественниками, Рим и италийские города согласились развернуть на своих стенах знамя Констанция. Признательные ветераны, обогащенные щедростью отца, заявили о своей благодарности и преданности сыну. Кавалерия, легионы и италийские вспомогательные войска возобновили присягу в верности Констанцию, а узурпатор, встревоженный тем, что все покидали его, был вынужден отступить за Альпы в галльские провинции вместе с теми остатками своей армии, которые еще оставались ему верными. Впрочем, те отряды, которые были посланы вслед за Магнен- цием с приказанием ускорить или пресечь его бегство, вели себя с обычной для победителей непредусмотрительностью; они доставили ему случай напасть в равнинах близ Павии на своих преследователей и удовлетворить свою ярость бесполезной победой и кровопролитием.
Следовавшие одно за другим несчастья довели гордого Магненция до того, что он стал просить мира, но просил напрасно. Сначала он отправил для переговоров одного сенатора, к способностям которого имел доверие, а потом нескольких епископов, рассчитывая, что благодаря своему священному званию они найдут более благосклонный прием; он предлагал отказаться от императорского звания и обещал посвятить остаток своей жизни на службу императору. Но хотя Констанций охотно миловал и снова принимал к себе на службу всех, кто покидал знамя мятежа, он объявил о своей непоколебимой решимости подвергнуть заслуженному наказанию преступления убийцы, против которого он готовился направить со всех сторон свои победоносные войска. Императорский флот без труда овладел Африкой и Испанией, поддержал поколебленную верность мавританских народов и высадил на сушу значительные силы, которые перешли через Пиренеи и приблизились к Лиону, который был последним и роковым пристанищем Магненция. И прежде никогда не отличавшийся своим милосердием тиран был вынужден трудностями своего положения прибегать к разным угнетениям, чтобы немедленно собрать с городов Галлии денежные средства для борьбы. Их терпение наконец истощилось, и Трир - главный центр преторского управления - подал сигнал к восстанию, затворив свои ворота перед Деценцием, который был возведен своим братом или в звание цезаря или в звание августа. От Трира Деценций был вынужден отступить к Сенсу, где он был окружен армией германцев, которые научились мешаться во внутренние распри римлян благодаря пагубным хитростям Констанция. Между тем императорские войска проложили себе силой путь через Коттийские Альпы, и в кровопролитном сражения при горе Селевке за приверженцами Магненция бесповоротно упрочилось название бунтовщиков. Магненций уже не был в состоянии собрать новую армию; верность его телохранителей была поколеблена, а когда он появлялся перед публикой с намерением ободрить ее своими увещаниями, его приветствовали единогласными возгласами: «Да здравствует император Констанций!» Тиран наконец понял, что все готовятся заслужить помилование и награды принесением в жертву самого главного виновного, и предупредил эти намерения, бросившись на свой меч; эта смерть была более легка и более достойна, нежели смерть от руки такого врага, который мог прикрыть свою злобу благовидной ссылкой на требования справедливости и на братскую привязанность. Примеру самоубийцы последовал и Деценций, удавившийся при известии о смерти своего брата. Зачинщик заговора Марцеллин исчез еще во время сражения при Мурсе, а казнь остававшихся в живых вожаков преступного и неудачного мятежа восстановила общественное спокойствие. Было приступлено к строгим розыскам касательно всех, кто волей или неволей был замешан в восстании. Для расследования тайных остатков заговора в отдаленной Британии был послан Павел, прозванный Catena за свое необыкновенное умение придавать тирании внешний вид правосудия. Благородное негодование, выраженное вице-префектом этого острова Мартином, было принято за доказательство его собственной виновности, и этот правитель был поставлен в необходимость пронзить свою грудь тем самым мечом, которым он в гневе ранил императорского уполномоченного. Совершенно невинные западные подданные подверглись ссылкам и конфискации имений, пыткам и смертной казни, а так как трусливые люди всегда бывают жестокосерды, то душа Констанция была недоступна состраданию.
Констанций один остается императором, - Возвышение и смерть Галла. - Опасное положение и возвышение Юлиана. - Войны с сарматами и персами. - Победа Юлиана в Галлии 351-360 г.н.э.
Разоренные провинции империи снова соединились в одно целое благодаря победам Констанция; но так как этот слабодушный монарх не имел никаких личных дарований ни для мирных, ни для военных занятий, так как он боялся своих генералов и не доверял своим министрам, то успехи его оружия привели лишь к тому, что утвердили над римским миром господство евнухов. Эти несчастные существа - старинный продукт восточной ревности и восточного деспотизма - были введены в Грецию и Рим заразой азиатской роскоши. Их успехи были очень быстры; во времена Августа на них смотрели с отвращением, как на уродливую свиту египетской королевы, но после того они мало-помалу втерлись в семьи матрон, сенаторов и самих императоров.
Строгие эдикты Домициана и Нервы препятствовали их размножению, гордость Диоклетина благоприятствовала им, а благоразумие Константина низвело их до очень скромного положения; но во дворцах недостойных сыновей Константина они скоро размножились и мало-помалу приобрели сначала знакомство с тайными помыслами Констанция, а потом и управление ими. Отвращение и презрение, с которыми все относились к этому уродливому разряду людей, точно будто развратили их и придали им ту неспособность ко всякому благородному чувству или благородному поступку, которую им приписывало общее о них мнение. Но евнухи были искусны в лести и в интригах, и они управляли Констанцием то при помощи его трусливости, то при помощи его лености, то при помощи его тщеславия. В то время как обманчивое зеркало представляло его взорам приятную картину общественного благополучия, он из небрежности не мешал им перехватывать жалобы угнетенных провинций, накоплять огромные богатства продажей правосудия и почестей, унижать самые важные должности раздачей их тем, кто покупал у них деспотическую власть, и удовлетворять свою ненависть к тем немногим самостоятельным людям, которые из гордости не искали покровительства рабов. Между этими рабами самым выдающимся был камергер Евсевий, управлявший и монархом, и двором с такой неограниченной властью, что, по саркастическому выражению одного беспристрастного историка, Констанций пользовался некоторым кредитом у своего надменного фаворита. Благодаря его коварным внушениям император согласился утвердить смертный приговор над несчастным Галлом и прибавить новое преступление к длинному списку бесчеловечных убийств, запятнавших честь Константинова рода.
Когда два племянника Константина Галл и Юлиан были спасены от ярости солдат, первому из них было около двенадцати лет, а второму около шести; а так как старший, по общему мнению, был слабого сложения, то Констанций из притворного сострадания не лишил их обоих права на ничем не обеспеченное и зависимое существование, сознавая, что казнь этих беззащитных сирот считалась бы всеми за самый отвратительный акт предумышленной жестокости. Местом их ссылки и воспитания были назначены различные города - для одного в Ионии, для другого в ВифинИи; но лишь только они достигли такого возраста, который мог возбуждать опасения, император счел более благоразумным принять против этих несчастных юношей меры предосторожности и приказал заключить их в крепость Мацеллум, вблизи от Кесарии. С ними обходились в течение их шестилетнего заключения частью так, как мог бы обходиться заботливый попечитель, и частью так, как мог бы обходиться недоверчивый тиран. Тюрьмой для них служил старинный дворец, бывший резиденцией царей Каппадокии; положение было красиво, здания великолепны, а огороженное место обширно. Их учебными занятиями и физическими упражнениями руководили самые искусные наставники, а многочисленная свита, назначенная для того, чтобы состоять при племянниках Константина или, скорее, для того, чтобы стеречь их, не была недостойна их высокого происхождения. Но они не могли не сознавать, что они были лишены и своего состояния, и свободы, и безопасности, что они были удалены от общества всех тех, к кому они могли питать доверие и уважение, и что они были вынуждены проводить свою печальную жизнь в обществе рабов, готовых исполнять приказания тирана, который причинил им так много Зла, что примирение с ним было не возможно. Впрочем, государственные соображения в конце концов принудили императора или, верней, его евнухов, возвести двадцатичетырехлетнего Галла в звание цезаря и упрочить этот политический союз бракосочетанием Галла с принцессой Константиной. После офвдиального свидания, на котором оба монарха взаимно обязались никогда ничего не предпринимать ко вреду один другого, они немедленно разъехались в разные стороны: Констанций продолжал свой поход на запад, а Галл избрал своим местопребыванием Антиохию, откуда стал управлять пятью большими диоцезами восточной префектуры в качестве императорского делегата. При этой счастливой перемене новый цезарь не позабыл о своем брате Юлиане, который получил подобающие его положению отличия, внешний вид свободы и значительное родовое состояние. И те писатели, которые были особенно снисходительны к памяти Галла, и сам Юлиан, старавшийся скрыть слабости своего брата, - все были вынуждены сознаться, что новый цезарь был неспособен царствовать. Перейдя прямо из тюрьмы на престол, он не принес с собою ни ума, ни прилежания, ни понятливости, которые могли бы восполнить недостаток знаний и опытности. Одиночество и несчастие вместо того, чтобы смягчить его характер, от природы угрюмый и свирепый, еще более ожесточили его; воспоминания о том, что он претерпел, располагали его скорей к мстительности, нежели к состраданию, и необузданные взрывы его гнева нередко бывали гибельны для тех, кто имел к нему доступ или кто зависел от его власти. Жена его Константина, как говорят, была похожа не на женщину,- а на одну из адских фурий, мучимых неутолимою жаждою человеческой крови. Вместо того, чтобы пользоваться своим влиянием на мужа для внушения ему кротости и человеколюбия, она раздражала его пылкие страсти, а так как она отказалась от свойственного ее полу мягкосердечия, но не отказалась от свойственного ему тщеславия, то у нее можно было купить за жемчужное ожерелье смертную казнь невинного, отличавшегося и знатностью своего происхождения, и своими добродетелями. Жестокосердие Галла иногда выражалось открыто в избиении народа или в казнях лиц военного звания, а иногда оно прикрывалось употреблением во зло законов и формальностями судопроизводства. В Антиохии и дома частных лиц, и места общественных увеселений осаждались шпионами и доносчиками, и сам цезарь, переодевшись в плебейское платье, очень часто принимал на себя эту отвратительную роль. Все дворцовые апартаменты были украшены орудиями смертной казни и пытки, и вся столица Сирии была объята ужасом. Как будто сознавая, как опасно его положение и как он мало достоин верховной власти, восточный монарх набирал жертв своей ярости или между жителями провинций, обвиненными в каком-нибудь вымышленном государственном преступлении, или между своими собственными царедворцами, которых он не без основания подозревал в том, что своей секретной перепиской они раздражают робкого и недоверчивого Констанция. Но при этом он позабывал, что он лишал себя своей единственной опоры - народной привязанности, тогда как своим врагам он давал в руки орудие истины, а императору доставлял самый благовидный предлог для того, чтобы лишить его и короны, и жизни.
Пока междоусобная война оставляла нерешенной судьбу римского мира, Констанций притворялся, будто ничего не знает о слабостях и жестокосердии правителя, которому он поручил восточные провинции, а поимка нескольких убийц, подосланных в Антиохию галльским тираном, распространила общее убеждение, что императора и цезаря соединяют одни и те же интересы и что у них одни и те же враги. Но когда победа склонилась на сторону Констанция, его зависимый соправитель сделался и менее полезным, и менее опасным. Все подробности его поведения были исследованы со строгостью и с недоверием, и было втайне решено или лишить Галла власти, или по меньшей мере переместить его из Азии, где он жил среди бездействия и роскоши, в Германию, где он был бы окружен лишениями и опасностями военной жизни. Смерть консуляра сирийской провинции Феофила, убитого во время голода жителями Антиохии с одобрения или почти по подстрекательству Галла, была вполне основательно признана не только за акт безрассудной жестокости, но и за опасное оскорбление верховного величия Констанция. Два уполномоченных высшего ранга, восточный префект Домициан и дворцовый квестор Монтий, были командированы с поручением обревизовать восточную администрацию и ввести в ней нужные реформы. Им было приказано обходиться с Галлом вежливо и почтительно и путем кротких убеждений склонить его к исполнению желаний его брата и соправителя. Опрометчивость префекта пренебрегла такими благоразумными приемами и ускорила как его собственную гибель, так и гибель его врага. Прибыв в Антиохию, Домициан презрительно проехал мимо ворот дворца и, ссылаясь на легкое нездоровье, провел несколько дней в уединении, составляя полную раздражения записку, которую он отослал императорскому правительству. Наконец, уступая настоятельным просьбам Галла, префект согласился занять свое место в его совете, но он начал с того, что предъявил цезарю в кратких и заносчивых выражениях требование немедленно отправиться в Италию, предупреждая его, что накажет за медленность или колебания прекращением выдачи его придворному штату жалованья. Племянник и дочь Константина, не будучи в состоянии вынести такую дерзость от подданного, выразили свой гнев тем, что приказали своей страже немедленно арестовать Домициана. Эта ссора еще могла окончиться примирением, но примирение сделалось невозможным вследствие неблагоразумной выходки Монтия - государственного человека, даровитого и опытного, но не всегда умевшего владеть собой. Квестор надменным тоном заметил Галлу, что принц, едва имеющий право сместить какого-нибудь муниципального чиновника, не смеет подвергать аресту преторианского префекта; затем он созвал гражданских чиновников и офицеров и потребовал от имени их государя, чтобы они защитили особу и достоинство его представителей. Это опрометчивое объявление войны вывело из терпения раздражительного Галла и заставило его прибегнуть к самым крайним мерам. Он приказал своей гвардии взяться за оружие, созвал жителей Антиохии и поручил им охрану своей особы и отмщение за нанесенную ему обиду. Его приказания были исполнены с немилосердной точностью. Толпа схватила префекта и квестора, связала их ноги веревками, потащила их по улицам, нанося им тысячи оскорблений и ран, и наконец бросила их изуродованными и бездыханными в реку Оронт.
Каковы бы ни были замыслы Галла, но после такого деяния он мог бы защищать свою невинность с какой-нибудь надеждой на успех только на поле битвы. Но характер этого принца был равномерным сочетанием запальчивости и слабодушия. Вместо того, чтобы принять титул августа и воспользоваться для своей защиты войсками и сокровищами востока, он положился на притворное спокойствие Констанция, который, не мешая ему по-прежнему содержать великолепный двор, мало-помалу отозвал из азиатских провинций испытанные в войне легионы. Но так как все еще считалось опасным арестовать Галла в его столице, то против него с успехом употреблено медленное, но более верное орудие лицемерия. Констанций часто присылал ему письма с выражениями доверия и дружбы, настоятельно убеждая его исполнить обязанности своего высокого звания, сложить со своего правителя хоть некоторую долю государственных забот и помочь ему в управления западом и своим присутствием, и своими советами, и своими военными силами. После стольких взаимных оскорблений Галл имел полное основание опасаться и не доверять. Но он не воспользовался удобными случаями для бегства и для сопротивления; его увлекли льстивые уверения трибуна Скудилона, который скрывал под маской сурового солдата самую хитрую вкрадчивость, и он рассчитывал на влияние своей жены Константины, пока ее преждевременная смерть не довершила гибели, в которую он был вовлечен ее буйными страстями.
После долгой нерешительности цезарь наконец отправился в императорскую резиденцию. От Антиохии до Адрианополя он ехал по своим обширным владениям с многочисленной и блестящей свитой, а так как он старался скрывать тревожившие его опасения от всех и, может быть, от самого себя, то он устроил для увеселения константинопольского населения игры в цирке. Впрочем, при своем дальнейшем следовании он мог догадаться об угрожавшей ему опасности. Во всех главных городах он находил императорских уполномоченных, которым было поручено брать в свои руки местное управление, следить за каждым его шагом и наблюдать за тем, чтобы он не пустился с отчаяния на какие-нибудь безрассудства. Лица, командированные с поручением вступить в управление покинутыми им провинциями, холодно приветствовали его при встрече или же относились к нему с пренебрежением, а войска, стоявшие на пути, тщательно отводились в сторону при его приближении из опасения, чтобы они не предложили ему своих услуг для междоусобной войны. После того как Галлу было дозволено отдохнуть несколько дней в Адрианополе, он получил написанное самым высокомерным и повелительным тоном приказание оставить в этом городе свою блестящую свиту и поспешить в миланскую императорскую резиденцию только с десятью почтовыми каретами. Во время этого быстрого переезда глубокое уважение, с которым прежде относились к брату и соправителю Констанция, мало-помалу перешло в грубую фамильярность, а Галл, заметивший из обхождения окружающих, что они уже считают себя его стражами и что они могут скоро сделаться его палачами, начал обвинять себя в пагубной опрометчивости и вспоминать с ужасом и с угрызениями совести о тех поступках, которыми он подготовил себе такую участь. Соблюдавшиеся до тех пор внешние приличия были отложены в сторону по прибытии в Петовион, в Паннонии. Его отвезли в загородный дворец, где ожидал его прибытия генерал Барбацион с отрядом избранных солдат, которые не были доступны ни чувству сострадания, ни подкупу. С наступлением ночи он был арестован; с него позорным образом сорвали внешние отличия цезарского звания и отвезли в Полу, в Истрии, - в уединенную тюрьму, так еще недавно запятнанную царской кровью. Овладевший им ужас скоро еще усилился при появлении его непримиримого врага евнуха Евсевия, который, при помощи одного нотариуса и одного трибуна, приступил к его допросу касательно управления восточными провинциями. Цезарь, подавленный тяжестью своей вины и своего позора, признался во всех своих преступлениях и во всех изменнических замыслах, в которых его обвиняли, а тем, что он приписал их советам своей жены, он усилил негодование Констанция, который стал рассматривать произведенное следствие с неблагоприятным для него пристрастием. Император легко убедился, что его собственная безопасность несовместима с жизнью его двоюродного брата: смертный приговор был подписан, отправлен и приведен в исполнение; племянник Константина, с связанными сзади руками, был обезглавлен в тюрьме, как самый низкий злодей. Те, которые стараются оправдать жестокосердие Констанция, утверждают, что он скоро одумался и отменил кровавое приказание, но что его гонец, посланный с приказанием не исполнять приговора, был задержан евнухами, боявшимися мстительности Галла и желавшими присоединить к своим владениям богатые восточные провинции.
Кроме царствующего императора, из многочисленного потомства Констанция Хлора оставался в живых один Юлиан. Так как он имел несчастье принадлежать к царскому роду, то и на нем отразилось несчастье, постигшее Галла. Из своего уединения в счастливой Ионии он был отправлен под сильным конвоем в миланскую резиденцию и томился там более семи месяцев в постоянном опасении подвергнуться такой же позорной казни, какой ежедневно подвергали, почти перед его глазами, друзей и приверженцев его семейства. За его взглядами, за его телодвижениями, за его молчанием
следили с недоброжелательным любопытством, и он должен был постоянно бороться с такими врагами, которых он никогда ничем не обидел, и с такими хитростями, с которыми он никогда не был знаком. Но в школе несчастья Юлиан мало-помалу приобрел твердость и самообладание. Он защищал и свою честь, и свою жизнь против коварных пронырств евнухов, которые всячески старались выведать его намерения, а благоразумно сдерживая свою скорбь и ожесточение, он не унижался до того, чтобы льстить тирану притворным одобрением казни своего брата. Юлиан из чувства благочестия приписывал свое чудесное спасение покровительству богов, выключивших его, ради его невинности, из смертного приговора, который они произнесли в своей справедливости над нечестивым семейством Константина. За самое действительное орудие их покровительства он считал неизменную и великодушную благосклонность императрицы Евсевии - женщины, отличавшейся красотой и личными достоинствами и пользовавшейся влиянием, которое она имела на своего мужа, для того чтобы в некоторой мере противодействовать совокупным усилиям евнухов. Благодаря ходатайству своей покровительницы, Юлиан был допущен в присутствие императора; он защищал себя с развязностью, не выходившей из пределов приличия; Констанций выслушал его благосклонно, и, несмотря на усилия его врагов, доказывавших, что было бы опасно щадить в лице Юлиана будущего мстителя за смерть Галла, кроткие внушения Евсевии одержали верх. Но так как евнухи опасались последствий вторичного свидания, то по их совету Юлиан удалился на время в окрестности Милана и пробыл там до тех пор, пока император не назначил город Афины местом его ссылки. Так как он с ранней молодости обнаруживал влечение или, скорее, страсть к языку, нравам, наукам и религии греков, то он с радостью подчинился приказанию, столь соответствовавшему его вкусам. Вдали от военных тревог и придворных интриг он провел шесть месяцев среди рощ Академии в ничем не стесняемых беседах с философами того времени, старавшимися развить ум, возбудить тщеславие и воспламенить благочестие в своем царственном ученике. Их усилия не остались бесплодными, и Юлиан всегда неизменно сохранял такую нежную привязанность к Афинам, какая почти всегда возникает в благородном уме при воспоминаниях о том месте, где он впервые ососзнал и проявил свои дарования. Его вежливое и приветливое обхождение, которое частью проистекало из его темперамента, частью требовалось его исключительным положением, мало-помалу расположило в его пользу и чужестранцев, и местных жителей, с которыми ему приходилось вести знакомство.
Может быть, некоторые из его товарищей по занятиям и смотрели на его манеру себя держать глазами предубеждения и недоброжелательства, но Юлиан, благодаря своим достоинствам и дарованиям, снискал в афинской школе общее уважение, и хорошая о нем молва скоро распространилась по всей империи.
В то время, как он проводил часы своего уединения в занятиях, императрица, решившаяся довершить начатое ею благородное дело, не переставала заботиться о его судьбе. После смерти последнего цезаря Констанций один оставался во главе управления и стал тяготиться бременем, которое налагала на него столь обширная империя. Прежде нежели успели залечиться раны междоусобной войны, на галльские провинции устремился целый поток варваров. Сарматы перестали уважать дунайскую границу. Безнаказанность грабежей усилила отвагу и число диких исавров: эти хищники спустились со своих утесистых гор для того, чтобы опустошать окрестные страны, и даже попытались, - хотя и без успеха, - осадить важный город Селевкию, которую защищал гарнизон из трех римских легионов. Сверх того, возгордившийся своими победами персидский монарх снова стал угрожать азиатским провинциям, так что присутствие императора оказалось необходимым и на западе, и на востоке. Тогда Констанций искренно сознался, что его личные силы были недостаточны для таких разнообразных забот и для таких обширных владений. Не внимая голосу льстецов, уверявших его, что его всемогущие добродетели и покровительство небес будут по-прежнему торжествовать над всеми препятствиями, он стал охотно выслушивать советы Евсевии, которые удовлетворяли его склонность к лени, не оскорбляя его недоверчивой гордости. Заметив, что воспоминания о Галле все еще тревожат императора, она очень ловко обратила его внимание на противоположные характеры двух братьев, которых еще с детства сравнивали с Домицианом и Титом. Она приучила своего супруга смотреть на Юлиана как на кроткого и нечестолюбивого юношу, которого будет нетрудно привязать к себе узами признательности, если возложить на него корону, и который способен с честью занимать второстепенное положение, не стараясь оспаривать власть и помрачать славу своего государя и благодетеля. После упорной, хотя и втайне веденной борьбы любимые евнухи должны преклониться перед влиянием императрицы, и было решено, что Юлиан, отпраздновав свое бракосочетание с сестрою Констанция Еленой, будет назначен с титулом цезаря правителем всех стран по ту сторону Альп.
Хотя приказание прибыть в императорскую резиденцию, вероятно, сопровождалось какими-нибудь предуведомлениями об ожидавшем его высоком назначении, Юлиан призвал афинских жителей в свидетели своей непритворной скорби и своих слез, когда его заставили покинуть против воли его любимое уединение. Он трепетал за свою жизнь, за свою репутацию и даже за свои добродетели и находил единственное утешение в убеждении, что Минерва руководила всеми его действиями и что его охраняла невидимая стража из ангелов, которых эта богиня позаимствовала для этой цели от солнца и от луны. Он с отвращением подъехал к миланскому дворцу и при своей юности и чистосердечии не был в состоянии скрыть своего негодования, когда убийцы его родственников встретили его с притворными и раболепными изъявлениями своего уважения. Евсевия, радовавшаяся успеху своих добрых намерений, обняла его с любовью сестры и постаралась при помощи самых нежных ласк разогнать его страх и примирить его с блестящим возвышением. Но когда ему пришлось переменить плащ греческого философа на военное одеяние римского принца, когда он стал брить свою бороду и приводить в порядок свою неуклюжую внешность, он в течение нескольких дней служил забавой для легкомысленного императорского двора.
Царствовавшие в веке Константина императоры уже не снисходили до того, чтобы спрашивать мнение сената при выборе своих соправителей, но они заботились о том, чтобы их выбор был одобрен армией. По этому торжественному случаю были собраны гвардейцы вместе с другими войсками, стоявшими в окрестностях Милана, и Констанций вошел на высокую эстраду, держа за руку своего двоюродного брата Юлиана, которому минуло в этот день двадцать четыре года. В тщательно обработанной речи, составленной и произнесенной с большим достоинством, император сообщил войскам о различных опасностях, грозивших благосостоянию республики, о необходимости назначить цезаря для управления западом и о своем намерении - если только оно будет ими одобрено - наградить порфирой многообещающие
добродетели Константинова племянника. Солдаты почтительно выразили вполголоса свое одобрение: не сводя глаз с мужественной наружности Юлиана, они с удовольствием заметили, что блиставший в его глааах огонь умеряла выступившая на его лице краска оттого, что он в первый раз в своей жизни выступил перед публикой. Лишь только окончилась церемония его инвеституры, Констанций обратился к нему с речью, сказанной с тем тоном авторитета, на который ему давали право и его лета и его положение; он убеждал нового цезаря доказать своими геройскими подвигами, что он достоин этого священного и бессмертного имени и давал своему соправителю самые энергические уверения в дружбе, которую не будут в состоянии ослабить ни время, ни их пребывание в самых отдаленных одна от другой странах. Когда окончилась эта речь, войска, в знак одобрения, стали стучать своими щитами о свои колени, а окружавшие эстраду офицеры стали выражать с приличной сдержанностью свое уважение к достоинствам Констанциева представителя.
Оба государя возвратились во дворец в одном экипаже, и во время этой медленной процессии Юлиан повторял сам себе тот стих своего любимого поэта Гомера, который был применим и к его фортуне, и к его опасениям. Двадцать четыре дня, проведенные цезарем в Милане после его инвеституры, и первые месяцы его царствования в Галлии были для него чем-то вроде заключения в роскошной, но строго охраняемой тюрьме, а приобретенные им почести не могли вознаградить его за потерю свободы. За каждым его шагом следили, его письма перехватывали, и он был вынужден из предосторожности отклонять посещения своих самых интимных друзей. Из его прежних слуг только четверым было позволено оставаться при нем - двум пажам, его доктору и его библиотекарю; последнему Юлиан поручил заведование дорогой коллекцией книг, которую подарила ему императрица, заботившаяся столько же об удовлетворении наклонностей своего друга, сколько и об его интересах. Взамен его преданных служителей был организован такой придворный штат, какой соответствовал достоинству цезаря; но он был составлен из толпы рабов, которые не питали и, может быть, не были способны питать привязанности к своему новому повелителю, которому они большею частью были или вовсе незнакомы, или внушали недоверие. Его неопытность могла нуждаться в помощи разных советников, но подробные инструкции касательно его домашней жизни и распределения часов его занятий были применимы скорее к юноше, еще не вышедшему из-под надзора своих наставников, нежели к принцу, которому вверено ведение важной войны. Если у него являлось желание приобрести уважение своих подданных, его удерживало от этого опасение навлечь на себя неудовольствие своего государя; даже плоды его брачной жизни были уничтожены завистью и коварством самой Евсевии, которая только в этом единственном случае как будто отложила в сторону и свойственную своему полу чувствительность, и благородство своего характера. Мысль об отце и братьях напоминала Юлиану о его собственном опасном положении, а его душевная тревога еще более уси- лилась вследствие незаслуженной гибели, только что постигшей Сильвана. Летом того года, который предшествовал возвышению Юлиана, этому генералу было поручено освободить Галлию от тирании варваров; но Сильван скоро убедился, что самые опасные его враги находятся при императорском дворе. Один ловкий шпион, поддерживаемый некоторыми из главных министров, получил от него какие-то рекомендательные письма и, выскоблив в них все, кроме подписи, наполнил их таким содержанием, которое обнаруживало изменнические замыслы. Благодаря усилиям и мужеству друзей Сильвана подлог был обнаружен, и на большом совете из гражданских и военных сановников, собравшемся в присутствии самого императора, невинность Сильвана была публично признана. Но это открытие было сделано слишком поздно; узнав о взведенной на него клевете и о конфискации его имений, Сильван из негодования вовлекся в восстание, в котором так несправедливо его обвиняли. Он принял императорское звание в своей главной квартире, в Кельне, и стал угрожать Италии вторжением, а Милану осадой. Генерал одинакового с ним ранга Урсициний воспользовался этим случаем, чтоб снова приобрести путем предательства милостивое монаршее расположение, которого он лишился вследствие важных услуг, оказанных им на востоке. Притворившись, что он приведен в негодование оскорблением, нанесенным Сильвану, он присоединился к новому императору с небольшим числом последователей и выдал своего слишком доверчивого друга. Сильван был убит, процарствовав только четыре недели; солдаты, без всяких преступных намерений слепо последовавшие примеру своего вождя, немедленно пришли в повиновение, а льстецы Констанция стали прославлять мудрость и счастье монарха, который прекратил междоусобную войну, не подвергаясь случайностям битвы.
Охрана рецийской границы и преследование кафолической церкви задерживали Констанция в Италии в течение более восемнадцати месяцев после отъезда Юлиана. Прежде чем возвратиться на восток, он удовлетворил свое тщеславие и свою любознательность посещением древней столицы. Он направился из Милана к Риму по Эмилиевой и Фламиниевой дорогам, и, лишь только он приблизился к городу на расстояние сорока миль, его путешествие приняло вид триумфального шествия, хотя он никогда не побеждал ни одного внешнею врага. Его великолепная свита состояла из всех сановников его пышного двора, и, хотя страна пользовалась полным спокойствием, он был окружен блестящими и многочисленными эскадронами своих гвардейцев и кирасир. Их шелковые знамена, вышитые золотом и выкроенные в форме драконов, развевались вокруг особы императора. Констанций сидел один на высокой колеснице, блестевшей золотом и драгоценными каменьями, и, кроме тех случаев, когда ему приходилось наклонять голову при въезде в городские ворота, он держал себя с величественной важностью, доходившей до чего-то, похожего на совершенную бесчувственность. Строгая дисциплина, в которой воспитывалась персидская молодежь, была введена евнухами в императорском дворце, и таковы были внушенные ими привычки к терпеливости, что во время медленной езды в сильную жару император ни разу не поднял своих рук к лицу и ни разу не повернул глаз ни направо, ни налево.
Он был встречен римскими должностными лицами и сенатом и обратил особенное внимание на республиканские гражданские отличия и на портреты консуляров из знатных семейств. По бокам улиц стояли бесчисленные толпы народа. Их беспрестанно возобновлявшиеся возгласы выражали их радость при виде священной особы их государя, после того как они были лишены этого счастия в течение тридцати двух лет; а сам человеческий род так внезапно собрался весь в одно место. Сын Константина поселился в старинном дворце Августа; он председательствовал в заседании сената, обращался с речью к народу с того самого трибунала, на который так часто всходил Цицерон, присутствовал с необычайною любезностью при играх в цирке и принимал золотые короны и панегирики, приготовленные к его приезду депутатами главных городов. Свое короткое тридцатидневное пребывание в Риме он употребил на осмотр памятников искусства и могущества, которые были разбросаны на семи холмах и в промежуточных долинах. Он восхищался внушительным величием Капитолия, обширностью бань Каракаллы и Диоклетиана, строгой простотой Пантеона, массивной громадностью амфитеатра Тита, изящной архитектурой театра Помпея и храма Мира и главным образом великолепной постройкой форума и колонны Траяна; он сознавался, что молва, столь склонная к выдумкам и преувеличениям, недостаточно превознесла столицу мира. Путешественник, видевший развалины Древнего Рима, не может составить себе верного понятия о тех чувствах, которые должны были внушать эти памятники, когда они возвышались во всем блеске своей первобытной красоты.
Удовольствие, доставленное Констанцию этой поездкой, возбудило в нем великодушное желание оставить римлянам какой-нибудь памятник своей собственной признательности и щедрости. Он сначала вознамерился сделать нечто вроде колоссальной конной статуи, которую он видел на форуме Траяна; но когда он зрело взвесил все трудности такого предприятия, он предпочел украсить столицу подарком египетского обелиска. В отдаленные, но уже знакомые с просвещением века, которые, как кажется, предшествовали изобретению азбучного письма, древние египетские монархи воздвигли множество таких обелисков в Фивах и Гелиополисе в основательной уверенности, что простота их формы и прочность их материала устоят против усилий времени и насилия. Август и его преемники перевезли некоторые из этих необычайных колонн в Рим, считая их за самые прочные памятники своего могущества и побед; но существовал один обелиск, долгое время спасавшийся от хищнического тщеславия завоевателей благодаря или своим огромным размерам, или тому, что ему приписывали особенную святость. Константин задумал украсить им свою новую столицу; по его приказанию обелиск был сдвинут с пьедестала, на котором он стоял перед храмом солнца в Гелиополисе, и был спущен вниз по Нилу до Александрии. Смерть Константина приостановила исполнение его намерения, а его сын предназначил этот обелиск для древней столицы империи. Для того, чтоб перевезти от берегов Нила к берегам Тибра эту громадную гранитную массу, имевшую в длину по меньшей мере сто пятнадцать футов, был сооружен корабль, необыкновенно прочный и вместительный. Обелиск Констанция
был выгружен почти в трех милях от города и благодаря совокупным усилиям искусства и труда был поставлен в большом римском цирке.
Констанций должен был ускорить свой отъезд из Рима, получив тревожные известия о бедствиях и опасностях, которым подверглись иллирийские провинции. Вследствие междоусобных войн и невозвратимых потерь, понесенных легионами в сражении при Мурсе, эти провинции оставались почти без всякой защиты от нападения легкой кавалерии варваров и в особенности от вторжений квадов - свирепого и сильного народа, по-видимому, променявшего нравы Германии на военные упражнения и военное искусство своих союзников сарматов. Пограничных легионов оказалось недостаточно для того, чтоб остановить их наступательное движение, и беспечный монарх наконец был вынужден собрать из самых отдаленных частей империи цвет Палатинских войск и лично предпринять военные действия, которые начались в предшествующую осень и продолжались всю следующую за тем весну. Император переправился через Дунай по плавучему мосту, разбил наголову все неприятельские войска, какие встречал на пути, проник внутрь страны квадов и жестоко отомстил за зло, причиненное ими римской провинции. Приведенные в ужас варвары были скоро вынуждены просить мира; в искупление своего прошлого поведения они предложили возвратить взятых в плен римских подданных, а в залог своего будущего поведения выдали знатных заложников. Великодушная любезность, с которой были приняты Констанцием первые из их вождей, явившиеся с просьбой о пощаде, поощрила и других более робких или более упрямых последовать их примеру; тогда в императорском лагере появилось множество князей и послов от самых дальних племен, которые жили в равнинах Малой Польши и могли бы считать себя в безопасности позади высокого хребта Карпатских гор. В то время, как Констанций предписывал законы варварам, жившим по ту сторону Дуная, он обнаружил особое участие к сарматским изгнанникам, которые были вытеснены из своей родины восстанием своих рабов и в значительной мере усилили могущество квадов. Император, придерживаясь великодушной и вместе с тем коварной политики, снял с сарматов узы этой унизительной зависимости и особым мирным договором признал их самостоятельной нацией под властью короля - друга и союзника республики. Он заявил, что будет защищать их справедливое дело и упрочит
внутреннее спокойствие провинций уничтожением или по меньшей мере изгнанием лимигантов, нравы которых еще были заражены пороками их рабского происхождения. Исполнение этого намерения представляло более трудности, чем славы. Территория лимигантов охранялась от римлян Дунаем, а от враждебных им варваров Тиссой. Болотистые страны, лежащие между этими реками, нередко совершенно ими затопляемые, представляли опасный лабиринт, доступный только для местных жителей, знакомых с его секретными проходами и неприступными укреплениями. При приближении Констанция лимиганты употребили в дело просьбы, обман и военные силы, но он сурово отвергнул их мольбы, расстроил их грубые хитрости и отразил с искусством и твердостью усилия их недисциплинированной храбрости. Одно из их самых воинственных племен, жившее на небольшом острове вблизи от слияния Тиссы с Дунаем, перешло через эту последнюю реку с целью захватить императора во время дружеского с ним совещания. Но оно само сделалось жертвой задуманного им вероломства. Этих варваров окружили со всех сторон; кавалерия топтала их, легионы отражали их своими мечами, но они все-таки не просили пощады и с неукротимым мужеством хватались за свое оружие даже в предсмертной агонии. После этой победы значительный отряд римлян высадился на противоположном берегу Дуная; готское племя таифаилов, обязавшееся служить императору, вторглось в территорию лимигантов со стороны Тиссы, а их прежние повелители, свободные сарматы, воодушевись надеждой победы и жаждой мщения, проникли через гористую местность в самое сердце своих прежних владений.
Охватившее всю страну пламя войны помогло открыть хижины этих варваров, расположенные в самой глубине лабиринта, а солдаты сражались бодро на болотистой почве, где каждый шаг был сопряжен с опасностью. В этой крайности самые храбрые из лимигантов решились скорее умереть с оружием в руках, чем уступить; но в конце концов взяли верх более мягкие чувства, поддержанные авторитетом старших, и толпа просителей, сопровождаемых своими женами и детьми, явилась в императорский лагерь, чтоб узнать ожидавшую ее участь из уст победителя. Похвалившись своим собственным милосердием - которое все еще было расположено простить их многократные преступления и пощадить остатки провинившейся нации, - Констанций назначил местом их изгнания отдаленную страну, в которой они могли наслаждаться в безопасности спокойной жизнью. Лимиганты неохотно подчинились этому приказанию; но прежде, нежели они успели достигнуть назначенного им места жительства или, по меньшей мере, прежде, нежели они успели там поселиться, они возвратились к берегам Дуная, стали преувеличивать трудности своего положения и, горячо уверяя в своей преданности, стали просить императора, чтоб он отвел им спокойные места для поселения внутри пределов империи. Вместо того, чтоб принять в соображение дознанное им на опыте неисправимое вероломство этих варваров, Констанций послушался советов своих льстецов, которые уверяли его, что он покрыл бы себя славой и приобрел бы большие выгоды, если бы поселил колонию солдат в такое время, когда римские подданные предпочитают уплачивать денежные налоги, чем вступать в военную службу. Лимигантам было дозволено перейти через Дунай, и император собрал всю эту массу людей для совещания на обширной равнине подле теперешнего города Буды. Они окружили его эстраду и, по-видимому, с уважением слушали его полную снисходительности и достоинства речь, как вдруг один из варваров, бросив кверху одну из своих сандалий, воскликнул громким голосом Marha! Marha!; этот возглас был вызовом к борьбе и послужил сигналом для восстания. Варвары с яростью бросились на императора; его трон и золотое седалище были разграблены их грубыми руками, но преданность и сопротивление умиравших у его ног гвардейцев дали ему возможность вскочить на быстроногого коня и ускакать с места побоища. Несчастье, причиненное изменническим нападением врасплох, было скоро заглажено многочисленностью и дисциплиной римлян, и бой окончился только с совершенным уничтожением и имени и нации лимигантов. Независимым сарматам были возвращены земли, на которых они жили в старину, и хотя Констанций не полагался на их легкомысленный нрав, он надеялся, что чувство признательности повлияет на их будущее поведение. Он приметил величавую наружность и почтительное поведение одного из их самых знатных вождей, Зизаиса, и возвел его в звание короля. Своей искренней и неизменной преданностью к своему благодетелю Зизаис доказал, что он был достоин верховной власти, а Констанцию победоносная армия дала, после этого блестящего успеха, название Сарматского.
В то время как римский император и персидский монарх защищали - на расстоянии трех тысяч миль один от другого -
свои пограничные владения от варваров, живших на берегах Дуная и Окса, их смежные пограничные области подвергались бедствиям томительной войны и непрочного перемирия. Двое из восточных министров Констанция - преторианский префект Музониан, дарования которого омрачались недостатком искренности и честности, и герцог месопотамский Кассиан, отличавшийся воинскою неустрашимостью и опытностью, вступили в тайные переговоры с сатрапом Тамсапором. Эти мирные предложения были переведены на раболепный и льстивый язык персов и сообщены в лагерь великого царя, который решился заявить через посредство посла о тех мирных условиях, которые он расположен даровать умоляющим о мире римлянам. Нарсе, на которого он возложил это поручение, был принят с почетом при своем проезде через Антиохию и Константинополь; после продолжительного путешествия он достиг Сирмиума и на своей первой аудиенции почтительно развернул шелковую покрышку, в которой находилось высокомерное послание его государя. Шапур, царь царей и брат солнца и луны (таковы были его великолепные титулы, придуманные восточным тщеславием), выражал свое удовольствие по поводу того, что его брат Констанций Цезарь научился в несчастии мудрости. В качестве законного преемника Дария Гистаспа Шапур утверждал, что река Стримон в Македонии была настоящей и старинной границей его империи; впрочем, в доказательство своей умеренности он объявлял, что будет довольствоваться провинциями Арменией и Месопотамией, изменническим образом отнятых у его предков. Он предостерегал, что без уступки этих спорных провинций нет возможности восстановить мир на прочном и неизменном фундаменте, и надменно угрожал, что в случае, если бы поездка его посла оказалась бесплодной, он готов начать войну с наступлением весны и поддержать справедливость своих требований силою своих непобедимых армий. Нарсе, отличавшийся самой вежливой и любезной манерой себя держать, постарался смягчить резкость этого послания, насколько это дозволял ему долг. И тон и содержите письма были зрело взвешены на императорском совете, и посол был отправлен назад со следующим ответом: «Констанций вправе отречься от того, что было сделано его министрами, так как они действовали без всяких уполномочий от верховной власти; впрочем, он не имеет нерасположения к заключению мирного договора на справедливых и приличных условиях; но он находит в высшей степени и неприличным, и нелепым предлагать единственному и победоносному повелителю римского мира такие же мирные условия, какие он с негодованием отверг в то время, когда его власть ограничивалась узкими пределами восточных провинций; шансы войны неверны, и Шапур не должен позабывать, что хотя римлянам и случалось иногда терпеть поражения, окончательный исход войн был почти всегда для них успешен». Через несколько дней после отъезда Нарсе император отправил трех послов к Шапуру, уже возвратившемуся из похода против скифов в свою постоянную резиденцию в Ктесифоне. Для этого важного поручения были выбраны один граф, один нотариус и один софист, а Констанций, втайне очень желавший заключения мирного договора, надеялся, что важность первого из этих уполномоченных, ловкость второго и риторика третьего убедят персидского монарха смягчить суровость его притязаний. Но успеху переговоров воспрепятствовали враждебные происки римского подданного Антонина, который бежал из Сирии от угнетений и был допущен Шапуром не только на совещания о государственных делах, но даже к царскому столу, где, по существовавшим у персов обычаям, нередко решались самые важные вопросы. Ловкий перебежчик работал для своей личной пользы теми же средствами, какими он мог удовлетворить свою жажду мщения. Он постоянно убеждал своего нового и честолюбивого повелителя воспользоваться благоприятным случаем, когда самые храбрые Палатинские войска заняты под начальством самого императора дальней войной на берегах Дуная. Он уговаривал Шапура вторгнуться в истощенные и беззащитные восточные провинции с многочисленной персидской армией, недавно усилившейся тем, что в состав ее вступили некоторые из самых свирепых варварских племен. Римские послы уехали, ничего не добившись, а вторичное посольство, состоявшее из лиц более высокого ранга, было задержано в строгом заключении с угрозами смертной казни или ссылки.
Военный историк, посланный для наблюдений над персидской армией в то время, как она готовилась к наведению плавучего моста через Тигр, видел с возвышения, как вся ассирийская равнина до окраин видимого горизонта была покрыта людьми, лошадьми и военными снарядами. Шапур появился во главе этой армии, отличаясь от всех великолепием своего пурпурового одеяния. По левой его стороне, считавшейся у восточных народов почетным местом, находился
король хионитов Грумбат, державший себя с суровостью престарелого и знаменитого воина. Персидский монарх предоставил место по правой своей стороне королю албанцев, который привел свои независимые племена от берегов Каспийского моря. Сатрапы и генералы расположились сообразно со своими рангами, а вся армия, кроме многочисленной роскошной свиты, состояла более чем из ста тысяч человек, привыкших к трудностям войны и избранных между самыми храбрыми азиатскими народами. Римский перебежчик, в некоторой степени руководивший распоряжениями Шапура, дал ему благоразумный совет не тратить летнее время на утомительные и трудные осады, а прямо идти к Евфрату и поскорей овладеть слабой и богатой столицей Сирии. Но лишь только персы вступили в равнины Месопотамии, они тотчас убедились, что уже приняты все меры, чтоб замедлить их наступление и разрушить их замыслы. Жители удалились вместе с домашним скотом в укрепленные города, трава повсюду была выжжена, броды рек были защищены острыми кольями, военные машины были поставлены на противоположных берегах, а обычное в ту пору возвышение воды в Евфрате заставило варваров отказаться от попытки перейти через мост у Фапсака. Тогда их искусный руководитель, изменив свой план военных действий, провел армию длинным обходным путем, но по плодородной местности, к верховью Евфрата, представляющего в том месте неглубокую и легко переходимую речку. Шапур с благоразумным пренебрежением прошел мимо неприступного Нисибина, но в то время, как он проходил под стенами Амиды, он решился попытать, не наведет ли его личное присутствие такой страх на гарнизон, что он сдаст город без сопротивления. Святотатство дерзкой стрелы, случайно скользнувшей по его королевской короне, убедило его в том, что он ошибается, и раздраженный монарх не захотел внимать советам своих министров, умолявших его не жертвовать своими честолюбивыми замыслами удовлетворению жажды мщения. На следующий день Грумбат приблизился к городским воротам с отрядом избранных войск и потребовал немедленной сдачи города, как единственного средства загладить такую опрометчивость и дерзость. На его требования осажденные отвечали градом стрел, а его единственный сын - красивый и храбрый юноша - был поражен прямо в сердце дротиком, пущенным из самострела. Погребение хионитского принца было совершено по обрядам этого народа, а скорбь престарелого отца была облегчена торжественным обещанием Шапура, что преступный город Амида будет обращен в погребальный костер для того, чтоб искупить смерть и увековечить имя его сына.
Древний город Амид, или Амида, иногда называемый по имени провинции Диарбекиром, выгодно расположен в плодородной равнине, омываемой и естественным течением Тибра, и искусственными каналами, из которых самый значительный обвивает полукругом восточную часть города. Император Констанций, незадолго перед тем, отличил Амиду, дозволив ей носить его собственное имя, и прибавил к прежним укреплениям крепкие стены и высокие башни. Когда Шапур приступил к осаде Амиды, она имела арсенал с военными машинами, а ее обычный гарнизон был усилен до размера семи легионов. Шапур прежде всего и больше всего рассчитывал на успех общего приступа. Различным нациям, служившим под его знаменами, он указал места, которые они должны были занимать: на южной стороне он поставил вертов, на северной - албанцев, на восточной - воспламененных скорбью и негодованием хионитов, на западной - самых храбрых между его воинами, сегестанов, прикрывавших свой фронт грозным рядом индийских слонов. Персы со всех сторон поддерживали их усилия и воодушевляли их мужество, а сам монарх, не обращавший внимания ни на свое высокое положение, ни на свою безопасность, вел осаду с пылом молодого солдата. После упорной борьбы варвары были отражены; они возобновили нападение, но были снова отбиты с страшным кровопролитием, а два галльских легиона, которые были сосланы на восток в наказание за мятеж, выказали свою недисциплинированную храбрость тем, что проникли во время одной ночной вылазки в самый центр персидского лагеря. Во время одного самого отчаянного из этих приступов Амиду изменнически выдал один дезертир, указавший варварам секретную лестницу, выдолбленную в утесе, висевшем над рекою Тигр. Семьдесят избранных стрелков из царской гвардии молча поднялись на третий этаж высокой башни, господствовавшей над пропастью; водрузив там персидское знамя, они подбодрили осаждающих и привели в смущение осажденных, и, если бы эта самоотверженная кучка людей могла удержаться на этом посту несколько минут долее, может быть, можно бы было купить сдачу крепости ценою жизни этих храбрецов. После того как Шапур безуспешно употреблял в дело то силу, то хитрости, он прибегнул к более медленным, но более надежным операциям правильной осады, в которой ему помогало искусство римских дезертиров. Траншеи были открыты на приличном расстоянии, и назначенные для этого рода службы войска стали подвигаться вперед под прикрытием крепких и легко переносимых с места на место решеток из прутьев для того, чтоб засыпать ров и подвести подкоп под городскую стену. Вместе с тем были построены деревянные башни, которые придвигались на колесах к городской стене так близко, что солдаты, снабженные всевозможными метательными снарядами, могли сражаться на одном уровне с войсками, защищавшими вал. Для защиты Амиды были употреблены в дело все способы обороны, какие только могли быть придуманы военным искусством и могли быть применены храбростью, и не раз случалось, что сооружения Шапура уничтожались огнем римлян. Но ресурсы осажденного города рано или поздно истощаются. Персы пополняли свои потери и подвигали вперед осадные работы; при помощи тарана была пробита широкая брешь, и гарнизон, понесший большие потери от меча и болезней, уже не был в состоянии отразить нового приступа. Солдаты, граждане, их жены, их дети, - одним словом, все те, кто не успел бежать через противоположные городские ворота, были без всякого разбора уничтожены мечом победителей.
Но гибель Амиды была спасением для римских провинций. Лишь только первый восторг, внушенный победой, утих, Шапур сообразил, что из желания наказать непокорный город он потерял цвет своей армии и пропустил самое удобное для завоеваний время года. Тридцать тысяч его ветеранов пали под стенами Амиды во время осады, продолжавшейся семьдесят три дня, и разочарованный монарх возвратился в свою столицу с наружным торжеством, но с затаенною скорбью. Более чем вероятно, что его варварские союзники, по свойственному им непостоянству, пытались отказаться от продолжения войны, в которой им пришлось преодолевать такие неожиданные затруднения, и что престарелый царь хионитов, пресытившись мщением, с отвращением покинул сцену действия, на которой он потерял надежду своей семьи и своей нации. И силы и бодрость той армии, с которой Шапур начал новую кампанию весной следующего года, уже не соответствовали безграничным целям его честолюбия. Вместо того чтоб помышлять о завоевании востока, он принужден был довольствоваться взятием двух укрепленных городов в Месопотамии: Сингары и Безабда; один из них лежал среди песчаной степи, а другой на небольшом острове, почти со всех сторон окруженном глубокими и быстрыми водами Тигра. Пять римских легионов, имевших те уменьшенные размеры, до которых они были низведены в веке Константина, были взяты в плен и отосланы на крайние границы Персии. Разрушив стены Сингары, победитель покинул этот уединенный и отдаленный город, но он с большим тщанием восстановил укрепления Безабда и поставил на этом важном посту гарнизон, или колонию, из ветеранов, которые были в избытке снабжены средствами обороны и были воодушевлены чувствами чести и преданности. Перед концом кампании армия Шапура потерпела неудачу, напав на Вирфу, или Текрит, - сильную и, как все думали до времени Тамерлана, неприступную крепость, принадлежавшую независимым арабам.
Защита восточных провинций от нападений Шапура требовала большой опытности и представляла обширное поле деятельности для самого даровитого главнокомандующего, и то было, по-видимому, большое счастье для государства, что они находились под управлением храброго Урсицина, единственного из генералов умевшего снискать доверие и солдат, и населения. Но в момент опасности Урсицин был смещен вследствие интриг евнухов, и, благодаря тому же влиянию, военное командование на востоке было вверено богатому и хитрому ветерану Сабиниану, дожившему до немощей старческого возраста, но не приобретшему его опытности. Вторым распоряжением, внушенным тем же самым недоверием и теми же колебаниями, Урсицин был снова командирован на границы Месопотамии для того, чтоб выносить все трудности ведения войны, честь которого приписывали его недостойному сопернику. Сабиниан спокойно расположился лагерем под стенами Эдессы, и в то время как он забавлялся бесполезным щегольством военными парадами и участвовал под звуки флейт в пиррическом танце, охрана общественной безопасности на востоке была предоставлена отваге и усердию прежнего главнокомандующего. Но всякий раз, как Урсицин задумывал какой-нибудь энергический план военных действий, всякий раз, как он предлагал обойти горы во главе легковооруженных отрядов для того, чтоб перехватывать неприятельские обозы, тревожить раскинувшуюся на большом пространстве персидскую армию и помочь городу Амиде, робкий и завистливый главнокомандующий возражал, что
ему даны положительные приказания не подвергать свою армию серьезным опасностям. Наконец Амида была взята; те из ее храбрых защитников, которые спаслись от меча варваров, умерли в римском лагере от руки палача, а сам Урсицин подвергся унизительному и пристрастному следствию и был наказан за дурное поведение Сабиниана потерей своего военного ранга. Но Констанций скоро убедился на опыте в справедливости предсказания, исторгнутого благородным негодованием из уст оскорбленного генерала, - что пока будут преобладать такие принципы управления, самому императору будет нелегко защитить свои восточные владения от вторжений внешних врагов. Частию покорив, частию усмирив придунайских варваров, Констанций направился медленными переходами на восток и, со скорбию осмотрев дымящиеся развалины Амиды, предпринял во главе могущественной армии осаду Безабда. Городские стены были повреждены благодаря непрерывному действию самых громадных осадных машин; город был доведен до последней крайности, но он все-таки охранялся упорным и неустрашимым мужеством гарнизона до тех пор, когда наступление дождливого времени года заставило императора снять осаду и бесславно отступить на зимние квартиры в Антиохию. Ни гордость Констанция, ни остроумие его царедворцев не могли отыскать в событиях персидской войны никаких материалов для панегирика, тогда как слава его двоюродного брата Юлиана, командовавшего армиями в галльских провинциях, распространилась по всему миру в безыскусном и сжатом повествовании о его подвигах.
В слепом ожесточении, вызванном внутренними раздорами, Констанций предоставил германским варварам галльские провинции, еще признававшие над собою власть его соперника. По его приглашению стали переходить через Рейн многочисленные толпы варваров, привлекаемые подарками, обещаниями, надеждой добычи и предоставлением в их вечную собственность всех земель, какими они будут способны овладеть. Но император, так неблагоразумно возбудивший хищнические наклонности варваров ради временной для себя пользы, скоро понял, как трудно удалить этих опасных союзников, после того как они познакомились с богатством римских провинций. Не признавая никакого различия между верными подданными императора и бунтовщиками, недисциплинованные грабители обходились как со своими естественными врагами со всеми римскими подданными,
имевшими какую-либо собственность, которую им было желательно приобрести. Сорок пять цветущих городов и селений были разграблены и большею частию обращены в развалины. Германские варвары, все еще придерживаясь правил своих предков, ненавидели жизнь внутри городских стен, которым они давали название тюрем и гробниц, и, выстроив свои самостоятельные жилища на берегах Рейна, Мозеля и Мааса, охраняли себя от нечаянных нападений грубыми и сделанными на скорую руку укреплениями из толстых деревьев, которые они наваливали поперек дорог.
Алеманны заняли земли, которые входят в настоящее время в состав Эльзаса и Лотарингии; франки заняли остров ба- тавов вместе с обширным округом Брабанта, который был в то время известен под именем Токсандрии и может считаться за колыбель французской монархии. Завоевания германцев простирались от истоков Рейна до его устья, более чем на сорок миль к западу от этой реки, и были населены колониями, носившими их имя и состоявшими из их соотечественников; а сцена их опустошений была в три раза более обширна, нежели сцена их завоеваний. На более дальнем расстоянии неукрепленные города Галлии были покинуты жителями, а население укрепленных городов, полагавшееся на свои силы и свою бдительность, было вынуждено довольствоваться теми средствами продовольствия, которые оно могло добывать на незастроенной земле, находившейся внутри городских стен. Легионы, которые были уменьшены в своем численном размере, которые не получали ни жалованья, ни провианта и у которых не было ни оружия, ни дисциплины, трепетали при приближении и даже при имени варваров.
При таких-то печальных условиях неопытному юноше было поручено защищать галльские провинции и управлять ими, или, скорее, - как он сам выражался - ему было поручено выставлять напоказ тщеславное подобие императорского величия. Уединенное, схоластическое образование Юлиана, знакомившее его не с военным искусством, а с книгами и не столько с живыми людьми,сколько с мертвыми, оставило его в глубоком невежестве касательно практических приемов войны и управления; а когда он неуклюже повторял некоторые военные упражнения, которые ему было необходимо знать, он со вздохом восклицал: «О Платон, Платон, какое занятие для философа!» Однако даже та спекулятивная философия, которую так склонны презирать деловые люди, наполнила ум Юлиана самыми благородными принципами и самыми достойными подражания образцами - она внушила ему любовь добродетели, жажду славы и презрение к смерти. Воздержанная жизнь, к которой приучают в школах, еще более необходима при строгой лагерной дисциплине. Количество пищи и сна Юлиан соразмерял с безыскусственными требованиями натуры. Отвергая с негодованием изысканные кушанья, которые подавались за его столом, он удовлетворял свой аппетит грубой и простой пищей, которую ели простые солдаты. Во время суровой галльской зимы он никогда не позволял разводить огонь в своей спальне, а после непродолжительного и по временам прерываемого сна он нередко вставал среди ночи с разложенного на полу ковра для того, чтоб сделать какое-нибудь неотложное распоряжение, для того, чтобы обойти патрули, или для того, чтоб уловить несколько минут для своих любимых занятий. Правила красноречия, которые он до сих пор применял к вымышленным сюжетам декламации, он стал теперь с большей пользой употреблять на то, чтоб возбуждать или сдерживать страсти вооруженной массы людей, и, хотя привычки молодости и литературные занятия познакомили Юлиана всего ближе с красотами греческого языка, он научился хорошо владеть и латинским языком. Так как Юлиан не готовил себя с молодости к роли законодателя или судьи, то следует полагать, что он не занимался серьезным изучением гражданского законодательства римлян; но из своих философских занятий он извлек непоколебимую любовь к справедливости, смягчавшуюся его естественной склонностью к милосердию, он извлек знакомство с общими принципами беспристрастия и проверки доказательств, равно как способность с терпением вникать в самые сложные и трудные вопросы, какие только ему приходилось разрешать.
Успех политических и военных предприятий зависит в значительной мере и от различных случайностей и от тех, с кем приходится иметь дело; поэтому лишенный опытности образованный человек нередко затрудняется в применении к делу самых лучших теорий. Но в приобретении этих важных познаний Юлиану помогали как энергия его собственного ума, так и благоразумие и опытность офицера высшего ранга Саллюстия, который скоро искренно привязался к принцу, столь достойному его дружбы, и который вместе с неподкупной честностью обладал талантом высказывать самые резкие истины, не оскорбляя деликатности монаршего слуха.
Немедленно вслед за тем как Юлиан облекся в Милане в звание цезаря, он был отправлен в Галлию с слабым конвоем из трехсот шестидесяти солдат. В Виенне, где он провел мучительную и тревожную зиму под надзором тех министров, которым Констанций поручил руководить его действиями, цезарь был извещен об осаде и освобождении Отена. Этот большой и старинный город, охранявшийся только развалившеюся стеной и малодушным гарнизоном, спасся благодаря великодушию нескольких ветеранов, взявшихся за оружие для защиты своей родины. Подвигаясь далее из Отена внутрь галльских провинций, Юлиан поспешил воспользоваться первым удобным случаем, чтоб выказать свое мужество. Во главе небольшого отряда стрелков из лука и тяжелой кавалерии он избрал самую короткую, но самую опасную дорогу, и, то избегая, то отражая варваров, в руках которых находилась страна, он удачно и с честью достиг лагеря подле Реймса, куда было приказано собираться римским войскам. Вид юного принца ободрил упавших духом солдат, и они выступили из Реймса в погоню за неприятелем с такой самоуверенностью, которая едва не сделалась причиной их гибели. Алеманны, успевшие хорошо изучить местность, втайне собрали свои разбросанные силы и, воспользовавшись пасмурным и дождливым днем, неожиданно устремились на римский арьергард. Прежде нежели Юлиан успел принять меры против неизбежного в таких случаях смятения, два легиона были совершенно разбиты, и Юлиан узнал по опыту, что осторожность, бдительность составляют самые важные правила военного искусства. Во втором, более удачном сражении он восстановил и упрочил свою воинскую репутацию, но так как проворство варваров спасло их от преследования, то его победа не была ни кровопролитна, ни решительна. Впрочем, он дошел до берегов Рейна, осмотрел развалины Кельна, убедился в трудностях войны и с наступлением зимы возвратился назад, недовольный и своим двором и своей армией, и своими собственными военными успехами. Силы врага еще не были надломлены, и лишь только цезарь разделил свои войска и расположился с своей главной квартирой в Сенсе, в центре Галлии, он был окружен и осажден многочисленными толпами германцев. Принужденный в этой крайности рассчитывать лишь на ресурсы своего собственного гения, он выказал благоразумную неустрашимость и тем восполнил все недостатки укреплений и гарнизона; по
прошествии тридцати дней варвары удалились, раздраженные своей неудачей.
Горделивое сознание Юлиана, что он обязан своим спасением лишь своему мечу, было отравлено убеждением, что те самые люди, которые по всем правилам чести и верности были обязаны помогать ему, изменяли ему и, может быть, замышляли его гибель. Главный начальник кавалерии в Галлии, Мартелл, придавая слишком тесный смысл инструкциям, полученным от недоверчивого императорского правительства, смотрел с беспечным равнодушием на затруднительное положение Юлиана и не позволил находившимся под его начальством войскам идти на помощь Сенсу. Если бы цезарь сделал вид, будто не обращает никакого внимания на столь опасное оскорбление, он навлек бы общее презрение и на самого себя, и на свою власть, а если бы такой преступный образ действий остался безнаказанным, император подкрепил бы те подозрения, которые возбуждал его прежний образ действий по отношению к принцам из рода Флавиев. Марцелл был отозван и деликатно устранен от своей должности. На его место был назначен начальником кавалерии Север; это был старый воин испытанной храбрости и преданности, способный давать почтительные советы и вместе с тем способный исполнять с усердием приказания; он охотно подчинился Юлиану, получившему наконец главное начальство над галльскими армиями благодаря ходатайству своей покровительницы Евсевии. Для следующей кампании был принят очень благоразумный план военных действий. Юлиан, во главе остатков старой армии и новых отрядов, которые ему было дозволено организовать, смело проник внутрь той местности, где стояли германцы, и тщательно исправил укрепления Саверна, который занимал такое выгодное положение, что мог или препятствовать вторжениям неприятеля, или отрезать ему отступление. В то же самое время пехотный генерал Барбацион выступил из Милана с тридцатитысячной армией и, перейдя через горы, стал готовиться к постройке моста через Рейн в окрестностях Базеля. Можно было ожидать, что теснимые со всех сторон римскими армиями алеманны будут вынуждены очистить галльские провинции и поспешить на защиту своей родины. Но все надежды на успех кампании были разрушены или неспособностью, или завистью, или секретными инструкциями генерала Барбациона, который действовал так, что его можно бы было принять за врага цезаря и за тайного союзника варваров. Небрежность, с которой он позволял шайкам грабителей беспрепятственно проходить и возвращаться почти перед самыми воротами его лагеря, могла бы быть приписана его неспособности; но коварство, заставившее его сжечь суда и лишнюю провизию, в которой так нуждалась галльская армия, было явным доказательством его враждебных и преступных намерений. Германцы презирали противника, который, по-видимому, не мог или не хотел нападать на них, а постыдное отступление генерала Барбациона лишило Юлиана ожидаемой помощи и заставило его собственными средствами выпутываться из затруднительного положения, в котором он не мог долее оставаться, не подвергаясь серьезной опасности, и из которого трудно было выйти с честью.
Лишь только алеманны избавились от угрожавшего им неприятельского нашествия, они решились наказать юного римлянина, вздумавшего оспаривать у них обладание страной, которую они считали своею собственностью и по праву завоевания, и на основании мирных трактатов. Они употребили три дня и три ночи на то, чтоб перевести свою армию на другую сторону Рейна. Свирепый Хнодомар, потрясая тяжелым копьем, которым он успешно действовал против брата Магненция, вел авангард варваров и умерял своею опытностью воинственный пыл, который он внушал своим примером. За ним следовали шесть других королей, десять принцев королевского происхождения, многочисленный отряд из воинственной германской знати и тридцать пять тысяч самых храбрых солдат. Его уверенность в своих собственных силах еще более увеличилась вследствие доставленного одним перебежчиком известия, что цезарь со слабой тридцатитысячной армией занял позиции в двадцати одной миле от их страсбургского лагеря. С этими неравными силами Юлиан решился идти навстречу варварам и сразиться с ними: он предпочитал риск генерального сражения утомительным и нерешительным стычкам с отдельными отрядами германской армии. Римляне двинулись сомкнутыми рядами в двух колоннах; по правой стороне шла кавалерия, а по левой пехота. День уже клонился к концу, когда они появились ввиду неприятеля, и Юлиан намеревался отложить нападение до следующего дня для того, чтоб дать своим войскам время восстановить свои истощенные силы сном и пищей. Но уступая, не совсем охотно, требованиям солдат и даже мнению военного совета, он обратился к ним с увещанием оправдать своею храбростью свое горячее нетерпение, которое в случае поражения считалось бы всеми за опрометчивость и неосновательную самоуверенность. Раздались звуки труб, воинственные крики огласили равнину, и обе армии устремились одна на другую с одинаковой яростно. Цезарь, лично командовавший правым крылом, рассчитывал на ловкость своих стрелков и на тяжесть своих кирасир. Но его ряды были тотчас прорваны беспорядочной смесью легкой кавалерии с легкой пехотой, и он со скорбью видел, как обратились в бегство шестьсот самых лучших из его кирасир. Беглецы были остановлены и снова выстроены благодаря личному присутствию и влиянию Юлиана, который, не заботясь о своей собственной безопасности, бросился вперед и, увлекая их за собою напоминанием о заслуженном ими позоре и о долге чести, снова повел их против победоносного врага. Борьба между двумя линиями пехоты была и упорна, и кровопролитна. На стороне германцев были преимущества физической силы и высокого роста, на стороне римлян были преимущества дисциплины и хладнокровия, а так как служившие под знаменами империи варвары соединяли в себе отличительные достоинства обеих сторон, то их упорные усилия, руководимые искусным вождем, наконец доставили римлянам победу. Римская армия лишилась четырех трибунов и двухсот сорока трех солдат в этой достопамятной битве при Страсбурге, которая покрыла Цезаря такой славой и была так спасительна для разоренных галльских провинций. Шесть тысяч алеманнов легли на поле битвы кроме тех, которые потонули в Рейне или были поражены стрелами в то время, как пытались переплыть через реку. Сам Хнодомар был окружен и взят в плен вместе с тремя из своих храбрых товарищей, поклявшихся разделять и в жизни и в смерти судьбу своего вождя. Юлиан принял его с военной помпой, окруженный своими генералами, и,выражая великодушное сострадание к его жалкой участи, скрыл то внутренее презрение, которое внушал ему пленник своим гнусным унижением. Вместо того, чтоб доставить удовольствие галльским городам и выставить перед ними напоказ побежденного короля алеманнов, он почтительно представил императору этот блестящий трофей своей победы. С Хнодомаром обошлись очень внимательно, но гордый варвар недолго пережил свое поражение, свой плен и свою ссылку.
После того как Юлиан отразил алеманнов от провинций Верхнего Рейна, он обратил свое оружие против франков,
которые жили ближе к океану на границах Галлии и Германии и которые, по своей многочисленности и в особенности по своей неустрашимой храбрости, всегда считались за самых страшных между всеми варварами. Хотя они сильно увлекались приманкой добычи, они питали бескорыстную любовь к войне, которую считали за высшее отличие и высшее счастие человеческого рода. И душою, и телом они были так закалены непрерывной деятельностью, что, по живописному выражению одного оратора, зимние снега были так же для них приятны, как и весенние цветы. В декабре месяце, наступившем после битвы при Страсбурге, Юлиан напал на отряд шестисот франков, которые укрылись в двух крепостях на Маасе. Во время этого сурового времени года они выдержали с непоколебимой твердостью пятидесятичетырех-дневную осаду; наконец, истощившись от голода и убедившись, что бдительность, с которой неприятель прорубает на реке лед, не оставляет им никакой надежды на спасение, они впервые уклонились от старинного правила, которое предписывало им или победить, или умереть. Цезарь немедленно отослал своих пленников ко двору Констанция, который принял их за ценный подарок и был рад случаю пополнить столькими героями избранные войска, составлявшие его домашнюю стражу. Упорное сопротивление этой небольшой кучки франков объяснило Юлиану, какие трудности ожидают его в той экспедиции, которую он намеревался предпринять следующей весной против всей нации франков. Благодаря быстроте своих движений он захватил врасплох и привел в изумление отличавшихся своим проворством варваров. Прнказав своим солдатам запастись сухарями на двадцать дней, он неожиданно раскинул свои палатки подле Тонгра, тогда как неприятель предполагал, что он стоит на своих зимних квартирах в Париже и ждет прибытия из Аквитании медленно подвигавшихся вперед обозов. Он не дал франкам времени ни собраться, ни одуматься, искусно растянул свои легионы от Кельна до океана и частью наведенным страхом, частью успехами своего оружия скоро заставил неприятеля молить о пощаде и исполнять приказания победителя. Хамавы покорно удалились в свои прежние поселения по ту сторону Рейна, но салиям было дозволено оставаться в их новых поселениях в Токсандрии в качестве подданных и союзников Римской империи. Мирный договор был скреплен торжественными клятвами, и были назначены особые инспекторы, которые должны были жить среди франков и наблюдать за точным исполнением мирных условий. Нам рассказывают один анекдот, который интересен сам по себе и нисколько не противоречит характеру Юлиана, искусно подготовившего и завязку, и развязку этой маленькой трагедии. Когда хамавы стали просить мира, он потребовал выдачи сына их короля, как единственного заложника, который мог внушить ему доверие. Грустное молчание, прерываемое слезами и стонами, было красноречивым выражением того тяжелого положения, в котором находились варвары, а их престарелый вождь объявил дрожащим от скорби голосом, что его сына уже нет в живых и что эта личная утрата обратилась теперь в общественное бедствие. В то время как хамавы лежали распростертыми у подножия Юлианова трона, царственный пленник, которого они считали убитым, неожиданно предстал перед ними, и, лишь только стихли шумные выражения радости, цезарь обратился к собравшимся с следующими словами: «Вот тот сын и тот принц, которого вы оплакивали. Вы потеряли его по вашей вине. Бог и римляне возвращают его вам. Я оставлю при себе и воспитаю этого юношу скорее в доказательство моей собственной добродетели, чем как залог вашей искренности. Если вы осмелитесь нарушить данную вами клятву, оружие республики отомстит за такое вероломство не на невинном, а на виновных». Затем варвары удалились, проникнутые чувствами самой горячей признательности и удивления.
Юлиан не удовольствовался тем, что избавил галльские провинции от германских варваров. Он захотел сравняться славой с первым и самым знаменитым из императоров, по примеру которого он написал свои собственные комментарии о галльской войне. Цезарь с гордостью рассказывает нам о том, как он два раза переходил через Рейн, а Юлиан мог похвастаться, что прежде, нежели он принял титул августа, он переходил с римскими орлами по ту сторону великой реки в трех удачных кампаниях. Страх, который навела на германцев битва при Страсбурге, поощрил его предпринять первую из этих кампаний, ропот войск скоро умолк перед убедительным красноречием вождя, разделявшего с простыми солдатами те лишения и опасности, которых он требовал oт них. Селения по обеим сторонам Майна, в которых находились большие запасы хлеба и рогатого скота, испытали на себе все бедствия неприятельского нашествия. Главные дома, построенные по образцу римских с некоторым изяществом, были преданы пламени, и цезарь смело прошел далее еще десять миль, пока его дальнейшее движение не было остановлено мрачным и непроходимым лесом, под которым были прокопаны подземные ходы, угрожавшие нападающим на каждом шагу какой-нибудь западней или засадой. Земля уже была покрыта снегом, и Юлиан, исправив старинную крепость, построенную Траяном, даровал покорившимся варварам десятимесячное перемирие. По истечении этого срока он предпринял вторую кампанию по ту сторону Рейна с целью смирить гордость Сурмара и Гортэра - двух алеманнских королей, присутствовавших при Страсбургской битве. Они дали обещание возвратить всех римских пленников, еще остававшихся в живых, а так как цезарь вытребовал из галльских городов и деревень точные сведения о всех потерянных ими жителях, то он выводил наружу всякую попытку его обмануть с такой легкостью и точностью, которые внушили варварам веру в его сверхъестественные дарования. Его третья экспедиция была еще более блестяща и важна, чем две первые. Германцы собрали свои военные силы и двинулись вдоль противоположного берега реки с намерением разрушить мост и помешать переправе римлян. Но этот благоразумный план обороны был разрушен искусной диверсией. Триста легковооруженных и ловких солдат были отправлены на сорока маленьких судах с приказанием молча спуститься вниз по реке и высадиться на небольшом расстоянии от неприятельских постов. Они исполнили это поручение с такой смелостью и быстротой, что едва не захватили варварских вождей, возвращавшихся ночью с праздника с бесстрашною беззаботностью людей, напившихся допьяна. Не считая нужным воспроизводить однообразные и отвратительные картины кровопролитий и опустошения, мы ограничимся замечанием, что Юлиан предписал свои собственные мирные условия шестерым из самых надменных королей алеманнов и что троим из них было дозволено лично ознакомиться с строгою дисциплиной и воинственным блеском римского лагеря. В сопровождении двадцати тысяч пленных, освобожденных из рук варваров, цезарь перешел обратно через Рейн и закончил войну, успех которой сравнивали с знаменитыми победами, одержанными Римом в войнах с карфагенянами и кимврами.
Лишь только мужество и искусство Юлиана обеспечили внутреннее спокойствие, он предался занятиям, более соответствовавшим его человеколюбивым и философским наклонностям. Он с усердием занялся приведением в прежний
вид тех городов Галлии, которые пострадали от вторжений варваров, и нам в особенности указывают на семь важных постов между Ментцем и устьем Рейна, которые были заново выстроены и укреплены по приказанию Юлиана. Побежденные германцы подчинились справедливому, но унизительному для них требованию приготовить и доставить на место нужные для постройки материалы. Деятельность и рвение Юлиана ускорили исполнение этих работ, и таков был дух, внушенный им всей армии, что вспомогательные войска сами не захотели оставаться в стороне от тяжелых обязанностей службы и стали соперничать с усердием римских солдат в самых низких работах. На цезаре лежала забота как о безопасности городских жителей и гарнизонов, так и об их продовольствии. Бегство первых и мятеж последних были бы пагубным и неизбежным последствием голода. Возделывание земель в галльских провинциях было прервано бедствиями войны, но отеческая заботливость Юлиана восполнила скудость урожая на континенте избытком, оказавшимся на соседнем острове. Шестьсот больших судов, построенных в лесах Арденнских гор, совершили несколько поездок к берегам Британии и, возвращаясь оттуда с грузом зернового хлеба, подымались вверх по Рейну и распределяли свою кладь между различными городами и крепостями вдоль берегов реки. Военные успехи Юлиана восстановили свободу и безопасность плавания по Рейну, которые Констанций намеревался купить ценою своего достоинства и ежегодною данью в две тысячи фунтов серебра. Скупость императора отказывала солдатам в деньгах, которые он раздавал щедрою и дрожащею рукою варварам. Искусство и мужество Юлиана подверглись тяжелому испытанию, когда он выступил в поход с недовольной армией, уже прослужившей в двух кампаниях без постоянного жалованья и без всяких экстренных денежных наград.
Нежная заботливость о спокойствии и счастии его подданных была тем главным принципом, которым Юлиан действительно или по-видимому руководствовался в своем управлении. Во время своего пребывания на зимних квартирах он употреблял часы досуга на дела гражданского управления и, по-видимому, исполнял с большим удовольствием обязанности высшего гражданского сановника, нежели обязанности генерала. Перед тем чтоб выступать в поход, он поручал губернаторам провинций большую часть тех общественных и частных спорных дел, разрешение которых зависело от его трибунала; но, по своем возвращении, он тщательно просматривал всю процедуру, смягчал строгость законов и произносил вторичный приговор над самими судьями. Возвышаясь над той единственной слабостью, какая свойственна добродетельным людям, - над невоздержанною и безграничною любовью к справедливости, он с спокойствием и достоинством сдержал горячность одного адвоката, обвинявшего президента Нарбоннской провинции в лихоимстве. «Разве можно будет доказать чью-либо виновность, - воскликнул пылкий Делфидий, - если мы будем довольствоваться одним отрицанием?» - «А кого же можно будет признать невинным (возразил Юлиан), если мы будем довольствоваться одним утверждением?» Вообще в делах как мирного, так и военного управления интересы монарха обыкновенно бывают тождественны с интересами его народа; но Констанций счел бы себя глубоко обиженным, если бы добродетели Юлиана лишили его хотя бы малейшей части тех доходов, которые он извлекал из угнетенной и истощенной страны. Принц, на которого были возложены внешние отличия верховной власти, по временам осмеливался сдерживать хищническую дерзость своих низших агентов, выводить наружу их низкие проделки и вводить более справедливые и более удобные способы собирания налогов. Но Констанций нашел более надежным оставить финансовое управление в руках преторианского префекта Галлии Флоренция - изнеженного тирана, неспособного ни к состраданию, ни к угрызениям совести; этот высокомерный министр громко жаловался на самые вежливые и деликатные возражения со стороны Юлиана, тогда как сам Юлиан упрекал себя в слабости своего собственного поведения. Цезарь с отвращением отказался утвердить распоряжение о сборе одного чрезвычайного налога, которое предложил ему подписать префект, а верное описание общей нищеты, которое он был вынужден сделать для того, чтоб оправдать этот отказ, возбудило крайнее неудовольствие при дворе Констанция. Нам приятно познакомиться с чувствами Юлиана, выраженными с горячностью и без всяких стеснений в письме к одному из самых интимных его друзей. Описав свой образ действий, он продолжает так: «Разве последователь Платона и Аристотеля мог бы поступать иначе, чем я поступал? Разве я мог покинуть несчастных подданных, вверенных моему попечению? Разве я не был обязан защищать их от беспрестанных притеснений со стороны этих бесчувственных грабителей? Трибун, покинувший свой пост, наказывается смертью и лишается погребальных почестей. На каком основании я мог бы произнести его смертный приговор, если бы в минуту опасности я сам пренебрег обязанностью гораздо более священной и гораздо более важной? Бог возвел меня в это высокое звание; его провидение будет охранять и поддерживать меня. Если я буду обречен на страдания, я буду находить утешение в свидетельстве чистой и безупречной совести. Ах, если бы небу угодно было не лишать меня такого советника, каким был Саллюстий! Если найдут нужным прислать мне преемника, я подчинюсь без сожаления и охотнее готов воспользоваться несколькими удобными минутами, чтоб делать добро, нежели пользоваться продолжительной и обеспеченной безнаказанностью зла». Непрочное и зависимое положение Юлиана обнаруживало его личные достоинства и прикрывало его недостатки. Юному герою, поддерживавшему в Галлии трон Констанция, не было дозволено исправлять правительственные злоупотребления, но он имел достаточно мужества для того, чтоб облегчать страдания народа и сожалеть о них. Пока он не был в состоянии вновь оживить в римлянах воинственный дух или ввести между их дикими противниками искусства, промышленность и разные улучшения, он не мог питать сколько-нибудь основательной надежды, что мир с германцами или даже завоевание Германии обеспечит общественное спокойствие. Тем не менее победы Юлиана приостановили на короткое время вторжения варваров и отсрочили падение Западной империи.
Его благотворное влияние оживило те города Галлии, которые так долго испытывали на себе бедствия внутренних раздоров, войн с варварами и внутренней тирании; а вместе с надеждой на лучшую жизнь оживился и дух предприимчивости. Земледелие, фабричная промышленность и торговля снова стали расцветать под покровительством законов; так называемые curiae, или гражданские корпорации, снова наполнились полезными и достойными уважения членами; молодежь перестала уклоняться от вступления в браки, а женатые люди перестали опасаться того, что у них будет потомство; общественные и частные празднества совершались с обычной пышностью, а частые и безопасные сообщения между провинциями свидетельствовали о развитии народного благосостояния. Человек с такими душевными качествами, какими обладал Юлиан, должен был находить наслаждение в общем благополучии, которое было делом его собственных рук; но он в особенности взирал с удовольствием и отрадой на город Париж, служивший для него зимней резиденцией и даже внушавший ему пристрастную привязанность. Эта великолепная столица, занимающая в настоящее время обширную местность по обеим сторонам Сены, первоначально умещалась на маленьком острове среди реки, снабжавшей ее жителей чистою и здоровою водой. Река омывала подножие городских стен, а доступ в город был возможен только по двум деревянным мостам. Лес покрывал северную сторону Сены, но на южной ее стороне та местность, которая носит теперь название университета, мало-помалу покрылась домами и украсилась дворцом и амфитеатром, банями, водопроводом и Марсовым полем для военных упражнений римской армии. Суровость климата умерялась близостью океана, а благодаря некоторым предосторожностям, которые были указаны опытом, там с успехом возделывали виноград и фиговые деревья. Но когда зимы были особенно холодны, Сена глубоко замерзала, и азиатский уроженец мог бы сравнить плывшие вниз по течению громадные льдины с теми глыбами белого мрамора, которые добывались из каменоломен Фригии. Распущенность и развращенность нравов в Антиохии впоследствии напомнили Юлиану о строгих и простых нравах его возлюбленной Лютеции, где театральные увеселения или вовсе незнакомы, или внушали презрение. Он с негодованием противопоставлял изнеженности сирийцев храбрость и честную простоту галлов и почти готов был извинить страсть к спиртным напиткам, которые были единственным пятном на характере кельтов. Если бы Юлиан мог теперь снова посетить столицу Франции, он нашел бы в ней ученых и гениальных людей, способных понимать и поучать воспитанника греков; он, вероятно, извинил бы игривые и привлекательные безрассудства нации, в которой любовь к наслаждениям никогда не ослабляла воинственного духа, и, конечно,порадовался бы успехам того неоцененного искусства, которое смягчает, улучшает и украшает общественную жизнь.
Мотивы, постепенность и последствия обращения Константина в христианство. Легальное основание и устройство христианской, или кафолической, церкви
На публичное утверждение христианства можно смотреть как на один из тех важных внутренних переворотов, которые способны возбуждать самое живое любопытство и вместе с тем в высшей степени поучительны. Победы и внутренняя политика Константина уже не оказывают никакого влияния на положение Европы, но значительная часть земного шара до сих пор сохраняет впечатление, произведенное на нее обращением этого монарха в христианскую веру, а церковные учреждения его царствования до сих пор еще связаны неразрывною цепью с мнениями, страстями и интересами теперешнего поколения.
При изучении этого предмета, к которому можно относиться с беспристрастием, но нельзя относиться с равнодушием, немедленно возникает затруднение совершенно неожиданного характера - когда именно состоялось обращение Константина в христианство. Живший при его дворе красноречивый Лактанций, по-видимому, спешит возвестить миру о славном примере монарха Галлии, который, с первого момента своего воцарения, признал величие истинного и единого Бога и стал поклоняться ему. Ученый Евсевий приписывает веру Константина чудесному знамению, появившемуся на небе в то время, как он замышлял и приготовлял экспедицию в Италию. Историк Зосим с коварством утверждает, что император обагрил свои руки кровью своего старшего сына, прежде чем публично отречься от богов Рима и своих предков. Затруднение, в которое нас ставят эти противоречивые свидетельства, происходит от поведения самого Константина. Согласно с точностью церковного языка, первый из христианских императоров был недостоин этого названия до самой своей смерти, так как только во время своей последней болезни он получил в качестве оглашенного возложение рук и затем был принят в число верующих путем вступительного обряда крещения. Обращение Константина в христианство следует понимать в гораздо более
неопределенном и ограниченном смысле, и нужна самая разборчивая точность, чтоб проследить медленные и почти незаметные шаги, которые привели монарха к тому, что он объявил себя покровителем и в конце концов приверженцем церкви. Ему было нелегко искоренить в себе привычки и предрассудки своего воспитания для того, чтоб признать божественную власть Христа и понять, что истина его откровения была несовместима с поклонением богам. Препятствия, с которыми, вероятно, боролся его собственный ум, научили его с осторожностью подвигаться вперед в таком важном деле, как перемена национальной религии, и он обнаруживал свои новые убеждения мало-помалу, по мере того, как представлялась возможность поддерживать их с безопасностью и с успехом. В течение всего его царствования поток христианства разливался с умеренной, хотя и ускоренной, постепенностью; но в своем главном направлении он иногда задерживался, а иногда отводился в сторону случайными условиями времени и благоразумием или, может быть, прихотью монарха. Константин дозволял своим министрам выражать волю своего повелителя таким языком, какой всего лучше подходил к их собственным принципам, и он искусно уравновешивал надежды и опасения своих подданных, издавая в течение одного и того же года два эдикта, из которых первым предписывалось соблюдать празднование воскресных дней, а вторым приказывалось регулярно совещаться с гаруспициями. В то время как этот важный переворот еще находился в состоянии зародыша, и христиане, и язычники следили за действиями своего государя с одинаковым беспокойством, но с противоположными чувствами. И усердие, и тщеславие заставляли первых преувеличивать признаки его милостивого к ним расположения и доказательства его веры, а вторые - до тех пор, пока их основательные опасения не перешли в отчаяние и жажду мщения, - старались скрывать от всех и даже от самих себя, что боги Рима уже не могут считать императора в числе своих почитателей. Точно такие же страсти и предубеждения заставляли пристрастных писателей того времени ставить публичное обращение Константина в связь или с самыми славными эпохами его царствования, или с самыми позорными.
Какие бы признаки христианского благочестия ни обнаруживались в речах и действиях Константина, он почти до сорокалетнего возраста держался обрядов установленной религии, и то самое поведение, которое во время его пребывания при дворе в Никомедии можно бы было приписать его опасениям, может быть приписано, в то время как он управлял Галлией, лишь его наклонностям или политическим расчетам. Его щедрость обновила и обогатила храмы богов; на медалях, которые чеканились на императорском монетном дворе, находились фигуры и атрибуты Юпитера и Аполлона, Марса и Геркулеса, а его сыновняя привязанность увеличила сонм Олимпийских богов торжественной апофеозой его отца Констанция. Но с особым чувством благочестия Константин относился к гению Солнца - Аполлону греческой и римской мифологии и любил, чтоб его самого изображали с символами бога света и поэзии. Меткие стрелы этого божества, блеск его глаз, его лавровый венок, бессмертная красота и изящные совершенства как будто указывали на него, как на покровителя юного героя. Алтари Аполлона были покрыты приношениями, которые Константин присылал в исполнение данных обетов, а легковерную толпу постарались уверить, что император мог созерцать своими смертными очами видимое величие ее божественного покровителя и что или во время бдения, или в ночном видении им