Book: 33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине



33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине

Евгений Анташкевич

33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине

Купить книгу "33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине" Анташкевич Евгений

Лёгкой жизни я просил у Бога:

«Погляди, как мрачно всё кругом».

Бог ответил: «Погоди немного,

Ты ещё попросишь о другом».

Вот уже кончается дорога;

С каждым годом тоньше жизни нить:

«Лёгкой жизни ты просил у Бога,

Лёгкой смерти надо бы просить!»

И. Тхоржевский

После окончания работы над дебютным романом «Харбин» у автора осталось неиспользованным много впечатлений и материалов о событиях и людях в китайской столице русского рассеяния.

Судьба главного героя «33 рассказов» русского поручика Сорокина похожа на штормовое море, в котором выжить было так трудно, что временами почти невозможно. Он терял близких, терялся сам, потом невероятным образом оказывался на поверхности. Об этом можно писать многотомные произведения, и они написаны – мемуары есаулов, штабс-ротмистров, полковников и генералов, статских советников, гласных городских дум и присяжных поверенных, дневники их жен; переработанные и осмысленные их детьми – разные по стилю, похожие в одном, – все они прошли через самую большую в истории русского народа беду – изгнание и утрата Родины. Они были солдатами проигравшей империи. А может быть – империй.

Их победили…

Если Бог даровал жизнь, надо жить.

И.И. Штин

Посвящается моей дочери Анастасии


Пролог

Встреча

Михаил Капитонович опёрся правым боком о прилавок и смотрел на полки с пирамидами банок с красной икрой, крабами и горбушей. Под нижней полкой на полу стояли липкие даже на взгляд и пыльные стеклянные бутылки с подсолнечным маслом; видимо, когда их перевозили или в ящиках перекидывали с борта на прилавок, какая-нибудь разбивалась, обливала остальные, а потом они пылились от долгого стояния.

Уже больше года Михаил Капитонович ходит в эту орсовскую лавку и помогает хозяйке разгружать товар. Он наизусть знает драные коробки с «Беломором», мятые консервные банки, пятикилограммовые брикеты в вощёной бумаге с леденцами-«подушечками», пыль от макарон и дорожки просыпанной из худых мешков муки, но он так и не понял, почему бутылки с подсолнечным маслом, когда бы ни привезли новый ящик, всегда были липкие и пыльные. Особенно его раздражали промасленные полупрозрачные этикетки на них, с расплывшимися, почти неразличимыми жёлтыми головами подсолнухов. А Светлана Николаевна, продавщица и фактическая хозяйка этой лавки поселкового отдела рабочего снабжения, не могла на них нахвалиться: мол, а на материке как разливали масло по бидонам, так и разливают, а тут что-то новенькое, что-то, что так редко происходит в этом далеке. С другой стороны, правда, не уворуешь, но зато – оригинально, и это её радовало.

– А не забыли, завтра у вас именины, – тихо и скромно, глядя из-под русой чёлки, произнесла Светлана Николаевна, заворачивая и укладывая в авоську брусок только что отрезанного, похожего на солидол яблочного мармелада. Сказав это, она положила в авоську банку икры, банку горбуши, кирпич серого хлеба и бутылку водки; бутылку обтёрла чистой тряпицей и дунула на коричневую сургучную головку.

– Не забыли?

«Отчего же я должен забыть?» – подумал Михаил Капитонович.

Светлана Николаевна, не отводя от него глаз, оторвала кусок обёрточной бумаги, свернула из него кулёк, посмотрела в сторону стоявшего позади Михаила Капитоновича мужчины, потом присела за прилавком и стала что-то накладывать в кулёк. Михаил Капитонович услышал сухой шелест: «Свежий лук! Это по-царски!» Он положил на стол мятые деньги и брякнул в тарелочку всю мелочь, которая была у него в кармане. Светлана Николаевна отсчитала сдачу, он взялся за плетёные ручки авоськи и тоже оглянулся на мужчину за спиной. Мужчина зашёл в лавку через несколько минут после него, встал к прилавку и, пока Светлана Николаевна обслуживала Михаила Капитоновича, молча стоял и осматривал полки с продуктами. Михаил Капитонович видел его в посёлке первый раз.

«Командированный или такой же, как я?» – подумал он, но внешний вид вошедшего не подтвердил его догадок. А он его и не разглядывал, особенно было нечего: мужчина был одет в старый, поношенный серо-коричневый пиджак и заправленные в кирзовые сапоги гармошкой городские брюки, на воротнике пиджака белел отложной сатинетовый воротник сорочки, а на голове сидела скошенная на правый висок серая кепка.

– Так не забыли?

– Нет, нет, Светлана Николаевна, завтра приходите! А сыру не привезли? – спросил он.

– Не привезли, Михал Капитоныч, хотя… – она кивнула на стоявший на столе под нижней полкой чёрный телефонный аппарат с перекрученным проводом, – я каждый раз заказываю, что в списке написано, – и она показала на прикнопленный к ребру полки листок бумаги, на котором под синюю копирку был напечатан какой-то вертикальный список, – я заказываю, а они чё привезут, то и привезут, но завтра обещали.

– Это было бы кстати! А вы приходите! – ещё раз повторил ей Михаил Капитонович, приподнял шляпу и повернулся к двери. Светлана Николаевна смотрела на него, пока он не скрылся за дверью, после этого перевела взгляд на мужчину.

Михаил Капитонович вышел на крыльцо и шагнул на мосток, тот сыграл своим дальним концом и ударился о следующий мосток. В посёлке эти мостки называли «трату…», «троту…», глядя на лежащие три длинных серых доски, сбитые снизу тремя короткими, Михаил Капитонович, как всегда, додумал: «…арами». Такими мостками-«тротуарами» были вымощены улицы посёлка.

Несколько лет назад, когда Михаил Капитонович ещё сидел придурком в канцелярии, кум, чувствуя в нём родственную душу и зная из следственного дела биографию зэка́ «Сорокина М.К.», как-то рассказал, что, когда ездил в управление на совещание по реабилитации, начальники показали дело на трёх страничках. На первой страничке в правом верхнем углу была написана резолюция: «Такого-то и такого-то (имярек), раз… (перечеркнуто), рас… (перечеркнуто), вбыть к ё…ной матери!» Кум по этому поводу недоумевал: мол, какой неграмотный народ работал в 30-х годах в НКВД. Сам же он гэкал на суржике и не мог выговорить слово «рекогносцировка»: у него получалась «рэйганасцироука», а его коллеги не знали твёрдо, как правильно писать: «тратуар» или «тротуар». Это была одна из великих магаданских загадок. А мужик – кум – в общем-то был добрый, на зэков орал громко, но не бил больше трёх раз в одно и то же место. Михаила Капитоновича он ни разу не ударил вообще. Всё-таки чувствовал в нём родственную душу.

– Михал Капитоныч! – вдруг услышал Сорокин за спиной. Он вздрогнул. «Михал Капитонычем» здесь его могла назвать только Светлана Николаевна, но голос за спиной был мужской. Он не стал оборачиваться.

Как он не любил этот новый русский язык. Он столкнулся с ним в сентябре 1945 года, сразу, как только попал в СССР, и всегда после этого старательно избегал разговорных сокращений в именах и отчествах и таких слов, как «зона», «хозяин», «зэк» или «зэчка», «кум». В особую ярость его приводило слово «вертухай». Это было так по-советски. А интеллигентные люди, которые отбывали вместе с ним, из советских же, пользовались этой лексикой, и даже с некоторым шиком. Его это раздражало. Для него, профессионала, «зона» была тюрьмой, «хозяин» – начальником тюрьмы, «кум» – опером в тюрьме, «зэк» и «зэчка» были заключенные, а «вертухай» – просто надсмотрщик. Поэтому, когда он услышал за спиной «Михал Капитоныч», он вздрогнул, неприязненно пожал плечами, но не обернулся и ступил на следующий мосток.

– Михаил Капитонович! – Сейчас его имя и отчество были произнесены правильно. Он обернулся.

На крыльце орсовской лавки стоял мужчина, в одной руке он крепко держал блестящую натёртую ручку не зэковского, не фанерного, а настоящего фибрового чемоданчика, а в другой смятую советскую кепку с переломленным козырьком.

Михаил Капитонович приподнял шляпу:

– Чем могу?..

Мужчина шагнул на мосток, тот у него под ногами сыграл так же, как несколько секунд назад сыграл под ногами у Михаила Капитоновича.

– Вы ведь Михаил Капитонович Сорокин? Я не обознался?

Сорокин коротко кивнул.

– А я Гога! Гога Заболотный, вы меня не помните?


Они сидели на берегу неширокой, быстрой, с каменистым дном речки под названием Таска́н. В полусумраке началоиюльской северной белой ночи на поверхности струящейся воды были видны волны, кручёными нитями расходившиеся от барашка белой пены в том месте, где из воды выглядывало первое, самое большое кольцо морду́ши.

– Ну что, проверим ещё раз, если что заплыло, чистим и кидаем в ведро? – спросил Михаил Капитонович.

– Я почищу, – ответил Гога.

– А остальная у нас уже чищеная и только и ждёт своего часа!.. Подбросьте травы посуше и свежей, вон люпинов нарвите, пусть дымят, а то комары не дадут покоя!

Гога встал, поднялся к дороге и стал резать ножиком высокие, похожие на пирамидки, сплошь усыпанные мелкими сиреневыми цветами люпины.

– Хватит? – крикнул он и поднял в руке похожую на букет охапку.

– Рвите, рвите, лишним не будет, или режьте, если есть чем…

Михаил Капитонович разулся, снял брюки и пошёл к реке. По плоской, гладко отполированной гальке он дошёл до глубокого места и поднял мордушу. В ней трепыхались помельче штук пять хариусов и покрупнее три ленка; он подтащил за большое кольцо мордушу ближе к берегу и по одной перекидал рыбу.

– Вы там во́зитесь с травой, пока бросьте это, идите чистить, и можно ставить уху.

Гога нарезал ещё такую же охапку, вернулся и всю бросил в огонь.

– Экий вы какой расточительный, – распрямляясь от мордуши, сказал Михаил Капитонович. – Надо подбрасывать понемногу, тогда надольше хватит. Вы те, что сверху, отложите, пока не загорелись, и давайте-ка начинать, а то мои именины уже настали.

Гога, Игорь Валентинович Заболотный, прихватил обеими руками лежавшие сверху и уже подпускавшие из-под себя дымок люпины и отбросил их в сторону. Он распрямился, вытер о штанину нож и пошёл на берег, где на гальке била хвостами выловленная рыба.

– Я, знаете ли, Михаил Капитонович, всего несколько лет назад, когда удавалось поймать такого красавца, – он взял под жабры и поднял самого большого ленка, – ел их живьём, не чистя и без соли.

Михаил Капитонович оттащил мордушу обратно и придавил кольцо тяжёлым камнем ко дну. Потом прошёл вдоль неё и проверил, придавлен ли её конец. Оттуда ответил:

– Самое верное средство от авитаминоза, а наличие соли – это уже кулинария, знаете ли! Но сейчас у нас всё есть – и соль, и даже перец.

– Светлана Николаевна?

– Она, хвали её Господь! – Михаил Капитонович выбредал из воды, он вышел на сухое, уселся на береговую гальку и стал надевать носки. – Если бы не она… – кряхтя, сказал он.

– А который час? – спросил Гога и глянул на серое нетемнеющее небо.

– Уже половина первого, поэтому я и сказал, что мои именины уже настали.

Гога почистил ленков, ополоснул и положил в кипящую воду, потом то же сделал с хариусами и вопросительно посмотрел на Михаила Капитоновича.

– Соль вон в кульке, видите, рядом с кошёлкой, из газетного листа, там же несколько листиков лаврентия…

– А лаврентий, Михаил Капитонович, в данном случае пишется с большой буквы или с маленькой? – Глаза у Гоги смеялись.

– Господь с вами, шутить изволите, в этом слове букв вообще никаких нет, одни звуки.

– Ну да, ну да! – Гога с ухмылкой бросил в ведро несколько ложек соли и лавровый лист.

– Да вы там особо ложкой не шурудите, рыба нежная, закипит, и минут через пять снимайте с огня!

Михаил Капитонович оправил брючины и потопал сандалями.

– Пойду глушану разок.

Он пошёл по берегу вверх по течению, по дороге выбрал большой камень, прошёл с ним ещё несколько шагов, поднял и с силой бросил в воду. Камень упал, поднял брызги, брызги тоже упали, и круги на воде вытянулись в овалы и через несколько метров пропали.

– Тут яма, они тут хороводятся.

Он вернулся и сел у костра.

– Они стоят в яме, а сейчас, несколько оглушённые, уже плывут в нашу мордушу. Если не хватит, можно будет ещё.

Гога снял с костра закопчённое ведро и отнёс его на гальку ближе к воде.

– Жаль, нет крышки, сейчас бы минут за десять натянуло, и был бы дух на всю округу.

– И так натянет, хотя крышка была бы кстати, сейчас туда мошки́ и комара набьётся, – сказал Михаил Капитонович и разрезал пополам большую луковицу. – А вы картошку бросили?

– А как же, в первую очередь! Тоже Светлана Николаевна?

– А кто же ещё? Если вы не всю бухнули в ведро, можно будет запечь! Как вы относитесь к печёной картошке?

– Спрашиваете, я же кострово́й!

– Бойскаут?

– Ну, почти! У нас в гимназии Христианского союза молодых людей не было… – На Гиринской?

– Нет, но близко, на Садовой, почти угол Ажихейской, не было бойскаутов, было «кострово́е братство».

– По сути то же самое…

– Конечно! Так для нас летом не было вкуснее ничего, чем печёная картошка. До сих пор её вкус не могу забыть.

– Сейчас вспомним, ушицы похлебаем и вспомним вкус печёной картошки!

Гога отошёл от костра, открыл чемоданчик и достал бутылку водки.

Михаил Капитонович посмотрел и сказал:

– Начнём с моей! – И он вынул из авоськи стеклянную флягу в толстом кожаном чехле.


Три или три с половиной часа назад, когда Сорокин вышел из орсовской лавки перед самым её закрытием и направился домой, его окликнул мужчина лет сорока – сорока трёх и сказал, что он Гога Заболотный. Михаил Капитонович узнал его не сразу, а когда узнал, удивился.


В конце позапрошлого года Михаил Капитонович Сорокин освободился из заключения, получил справку, съездил в Магаданское управление Колымлага, и там ему выдали его вещи, в которых он был арестован в Харбине в августе 1945 года. Такая сохранность его удивила, но он почти всё выкинул, кроме шляпы. Шляпу оставил. Потом, не зная, что делать и как поступить, ехать или не ехать на материк, он решил, что надо сначала привыкнуть к воле, и поехал в глубь Магадана. Одиннадцать месяцев назад он приехал сюда, в посёлок Эльге́н, который стоял на самом краю обжитого людьми и лагерями магаданского пространства; пришёл к бывшей начальнице оперчасти располагавшегося в посёлке до расформирования женского лагеря, подал ей справку и обратился с просьбой разрешить на какое-то время остаться. Его расчет был таков: на материке у него никого нет, и он никого не знает, поэтому он поживёт тут, где ему всё знакомо: и люди, и климат, и порядки; а потом решит, что делать дальше. Так ему посоветовал его знакомый, отбывавший срок известный в СССР эстрадный певец Вадим Алексеевич Козин, – после освобождения остаться «на Магадане». Эта идея постепенного вживания пришлась Сорокину по душе, и он решил не торопиться. Прежде чем куда-то ехать, а ему были запрещены для проживания семнадцать городов, в том числе и его родной Омск, надо было узнать, как эта страна и этот народ живёт на воле. Как советские люди жили в неволе, он знал.

Бывшая начальница оперчасти, а ныне председательша поселкового совета ничуть не удивилась, видимо, таких, как он, боявшихся или опасавшихся малознакомой свободы, было немало, и разрешила, а под жильё отвела брошенную избу на окраине посёлка. Наверное, у неё в голове была ещё одна мысль: основу посёлка составляла недавняя женская зона, в ней содержались родственницы «врагов народа», и сейчас Эльген был населён в основном женщинами. На вид Сорокину было никак не дать его пятидесяти семи лет, да ещё располагала его интеллигентность, а может быть, холостая председательша имела в виду что-то ещё, да промолчала.

После расформирования лагеря посёлок Эльген опустел, почти все «врагини народа» разъехались, остались только те, кому было некуда ехать, да те, кто прижился. Такой или почти такой была заведующая лавкой ОРСа Светлана Николаевна Семягина, совсем даже не врагиня, а то ли жена, то ли вдова – то ли начальника лагеря, то ли заместителя начальника лагеря. После ликвидации зоны муж исчез, потому что опасался, что «порвут», и пропал. По крайней мере, Светлана Николаевна за всё время не получила от него никаких известий. Она стала заходить в избу Михаила Капитоновича, он же к ней не зашёл ни разу – посёлок был слишком маленький.


Гога взял фляжку.

– Какая! – сказал он. – Знатная!

Белёсость ненаступавшей ночи позволила ему разглядеть, что фляжка была сделана из очень толстого стекла, поэтому она была тяжёлая; и до середины обтянута двумя половинками кожи, сшитыми тонким шёлковым шнуром, стежками, которыми шьют английские сёдла.

– Хороша!

Михаил Капитонович взял фляжку, вынул пробку и попросил Гогу, сидевшего ближе, достать из авоськи завёрнутые в газету стаканы. Он налил.

– Ну что, приступим?

– С именинами, Михаил Капитонович!

– За встречу!

Они выпили и закусили свежим луком, нарезанным четвертинками.

– Как же не хватало вот этого там, – сказал Гога и кивнул на север.

– А вы где отбывали? – спросил Михаил Капитонович.

– В Сусума́не…

– Тогда там! – И Михаил Капитонович кивнул на запад. – Мыли золото?

– Нет, сначала долбал шурфы, а потом, когда прислали американскую драгу, меня, наравне с вольняшками, определили механиком. Все механизмы-то были американские, а я по образованию инженер-электромеханик… – Закончили?..



– Харбинский политехнический!

– Понятно! – Михаил Капитонович отгрыз от четвертинки луковицы и окунул ложку в уху. – Горячая ещё. – И он стал на неё дуть. – Подбросьте, если не трудно, в огонь травы.

Гога встал и бросил в костёр охапку уже подвявших люпинов.

– А вы? – спросил он.

– Я-то? – Михаил Капитонович снова налил. – Я тоже в Сусумане, только у нас был специальный лагерь, особый, очень маленький, на один барак. Нас сидело человек сто – сто пятьдесят, разных пособников, карателей, полицейских и так далее.

– А-а-а, – протянул Гога, – понятно, это про вас рассказывали, что вас там чуть ли не каждый день расстреливали.

– Да нет, это всё фантазии. Небось уголовники стращали?

– Ну а кто же ещё?

Они выпили, хрумкнули луком и стали ложками выбирать куски сварившейся рыбы.

– Тяжело было? – спросил Гога.

– Нет! Только когда отправили на шурфы́, как вас, там пришлось тяжело, а в основном мы все давали показания, двух лет хабаровских подвалов им не хватило.

– Вы тоже были в Хабаровске?

– Да! А кто из нас его миновал? Сначала год в сумасшедшем доме…

Гога посмотрел на Михаила Капитоновича.

– Да, Игорь Валентинович, в сумасшедшем доме. – Михаил Капитонович отрезал горбушку хлеба. – Вам тоже горбушку?

– Давайте, хлеб свежий. Здесь пекут?

Михаил Капитонович кивнул.

– Я, как вам сказать, в общем, лишил жизни одного хама.

При довольно звероватых обстоятельствах…

Гога перестал жевать и с полным ртом глядел на Сорокина.

– …когда убил этого советского предателя – энкавэдэшника Юшкова, его ещё японцы звали комкором или комбригом, не помню уже, про него много писали, что он убежал от кровавого Сталина. Так я действительно слегка… – разламывая отрезанный кусок, сказал Михаил Капитонович и повертел раскрытой ладонью у виска, – как бы был не в себе, но меня не шлёпнули! Этот Юшков был для них очень нужной персоной, они хотели знать о нём всё, а лучше заполучить его живьём, а я нарушил их планы. Поэтому они привели меня в порядок, в дурдоме, а потом посадили в камеру.

– Понятно!

– В камере я им всё рассказал, а чего было таить? – Михаил Капитонович посмотрел на небо. – Уже часа два! Ничего? Не засыпаете?

– Нет, нет, что вы? Тем более у нас есть вторая!

– Вторая – это хорошо! Ну вот! А потом сюда! И снова – давать показания, даже в Магадан несколько раз возили! И так нас всех, кто там сидел! – Михаил Капитонович помолчал. – А народ там был со всего периметра Советского Союза, хотя в основном с запада, особенно с Украины.

– Да, – подтвердил Гога, – у нас таких тоже было много: и хохлов, и прибалтов, да и русских достаточно.

– Я был единственный такой грамотный, поэтому начальник оперчасти… – Кум!

– Не люблю этого слова. Начальник оперчасти взял меня к себе в канцелярию, так что сиделось ничего себе. Не злой был мужик, по фамилии Казюра Николай Алексеевич, и еда была, и тепло было, иной раз мог и водки налить, так что жаловаться – Бога гневить.

– А за что вы этого…

– Юшкова? – Михаил Капитонович снял шляпу и отмахнул ей от ведра комаров. – Наглый был, попросту говоря – хам. Хотя, в общем, погорячился я; он предлагал вместе бежать из Харбина на юг, от Красной армии, и так и надо было сделать. Сейчас бы стаптывал толстую подошву на американских башмаках, а не отгонял комаров от ведра с ю́шкой, а я его убил. А с другой стороны – туда ему и дорога, хаму!

Михаил Капитонович дожевал луковицу, встал, помял в руках шляпу и сказал:

– Пойду-ка я наберу витаминов.

Гога вопросительно посмотрел на него.

– Дикого луку и чесноку.

– Хорошо, Михаил Капитонович, а я проверю мордушу.

Михаил Капитонович стал подниматься на дорогу, шляпу он держал в руках; на обочине перед тем, как перепрыгнуть через кювет, повертел её и поджал губы. Его шляпа-борсалино была очень старая, он помнил, что купил её в 1938 году, потом задавался целью купить другую, новую, но всегда чего-то не хватало, то времени, то денег, а скорее всего, не хватало цели, потому что на самом деле ему было всё равно, что за шляпа у него на голове. Удивительно было то, что за двадцать лет на ней осталась целёхонькой шёлковая лента. Она не оторвалась, не поползла, не сдвинулась, не потёрлась, только насквозь пропиталась потом, пот выступил круговой полоской, и эта полоска была как раз и навсегда проявленная тайнопись, которую уже было не закрыть, и не замазать, и не вырезать – всё равно проступит.

Минут через десять он вернулся к костру, неся в руках по пучку дикого лука и чеснока. Гога обил сургуч на второй бутылке, хряпнул её кулаком по донышку, зубами вытащил пробку и взял стакан.

– Дайте-ка мне бутылку, – попросил Михаил Капитонович.

Он взял бутылку, потом взял флягу и под улыбчивый взгляд Гоги перелил водку.

– Я, видите ли, из этой фляги выпил, если не соврать, цистерну хорошего виски и до сих пор, когда пью даже этот сучок, – он бросил бутылку рядом с недалеко лежавшей на траве первой, – всё равно, наверное, старая память подсказывает, во рту появляется привкус виски, однако давайте-ка займёмся ухой, пока она не стала ухой из комаров и мошки́.

– Давайте, – согласился Гога. – А я приехал сюда из Ягодного, так там в столовой слышал забавный анекдот…

– Отвык я от анекдотов, но если этот забавный, тогда…

Гога схлебнул из ложки уху с кусочком картошки и рыбы, откусил от горбушки и сунул в соль пучок дикого лука.

– Областной чукотский суд. Судят местного жителя – чукчу! Председатель суда задаёт ему вопрос: «А скажите, подсудимый чукча, чем вы занимались в ночь с октября по март?»

Михаил Капитонович секунду думал, потом хмыкнул, улыбнулся и посмотрел на серое небо.

– Да, забавно! Хороший анекдот, главное – не глупый и жизненный! А вам никогда не приходилось бывать на Крайнем Севере, там, где живут эти чукчи?

Гога отрицательно мотнул головой.

– А мне довелось. – Михаил Капитонович дожевал хлеб и тоже макнул в соль пучок лука. – Самый северный лагерь у них был на берегу Северного Ледовитого океана, поселок Певе́к, слышали о таком?

Гога кивнул.

– Меня привезли туда в начале ноября, году в пятидесятом, допросить одного американца, других переводчиков за дальностью места у них не нашлось. Так вот там я попал в самую настоящую полярную ночь. И скажу я вам, это была действительно ночь: чёрная, со звёздами, северным сиянием, красиво, но очень холодно и ветра. – Михаил Капитонович помолчал. – Вот там как люди выдерживали? Это для меня до сих пор остаётся загадкой. И – далеко! Безумно далеко! Только на самолёте туда и можно…

– Эх, сейчас бы увидеть летящий в небе самолёт, и можно было бы считать, что цивилизация всё же есть…

– А вы давно видели самолёт? – хмыкнул Михаил Капитонович.

– Самолёт? – Гога зачерпнул ухи. – Самолёт в последний раз я видел в августе сорок пятого, точнее, самолёты. На них в Харбин прилетели советские десантники, которые взяли город и арестовали японское командование.

Михаил Капитонович сдвинул шляпу на лоб, лёг на спину и потянулся всем телом.

– А как вы-то сюда попали, что за обстоятельства вынудили вас покинуть благословенный Харбин?

Гога допил каплю водки, которая оставалась на дне стакана, спросил у Сорокина разрешения, разлил из фляги, взвесил её на руке, полюбовался и положил.

– А давайте за благословенный…

Михаил Капитонович повернулся на бок и подпёр скулу кулаком.

– А давайте! Хотя когда-то я его люто и искренне ненавидел. – И он поднял стакан. – И всё же!..

– За Харбин! – сказал Гога и разом махнул. Он поморщился, прикрыл рот ладонью и сунул хлебную горбушку в соль. – Попал я сюда, Михаил Капитонович, по простоте душевной, по неопытности, по дури, по честности, даже не знаю, а вообще-то нас обманули.

Михаил Капитонович смотрел на Гогу и в ожидании ответа молчал.

– В начале сентября сорок пятого, в первых числах, вся городская знать была приглашена советским комендантом… – Вы тоже были знать?

– Отчасти! Я занимался молодёжными спортивными организациями, так сказать, входил сразу в несколько спортивных обществ, был в союзе мушкетеров, поэтому был в списках…

– Смерша?..

– Тогда мы об этом ничего не знали, но судя по всему – да!

– Что-то я слышал про эту историю, но как-то не верилось.

– Нам самим потом долго не верилось, наверное, потому, что мы-то их ждали… – Понятно!

– Так вот, пришло нас около двух тысяч, все по спискам: муниципалитет, правление жэдэ, управление жэдэ, банкиры, торговцы, ну, в общем, действительно самые известные люди, которые на тот момент жили в городе. Набралось если не две тысячи, то никак не меньше полутора, весь актовый зал южноманьчжурской дороги на Вокзальном. Все нарядные, кто-то с фляжечками, приглашали-то вежливо… Продержали в зале часа два. Никто к нам не выходил, а в один прекрасный момент открылась неприметная дверь и из неё вышел офицер, представился помощником коменданта города и стал приглашать по списку, прямо по алфавиту, по одному человеку, по два, самое большое по три. Мы, конечно, оживились, почти что выстроились, я был, поскольку фамилия на «З», чуть ли не в первых десятках. Я прошёл в дверь, потом был короткий коридор, а в конце открытая дверь, а за нею стоит солдат с автоматом. А когда я его прошёл и вышел во внутренний двор, меня подхватили, бегом почти донесли до открытого кузова грузовика и велели лезть в него. Там наши уже сидели, довольно много и плотно… Когда кузов заполнился, в него заскочили два вооружённых солдата, и через десять минут нас уже заталкивали в вагоны для перевозки скота. Через двое суток мы были в Маньчжурии, там стояли ночь на запасных путях; а первый раз нас покормили уже по эту сторону границы в Отпоре. Дальше вам всё знакомо: Хабаровск, порт Ванино, порт Магадан и так далее и тому подобное… История короткая, хотя, с учетом того, что прошло без малого тринадцать лет, – она же и длинная.

Михаил Капитонович долго молчал и жевал травинку.

– Да, я слышал об этом, не помню где и не помню от кого, но слышал. Правда, говорили, что были попытки сопротивления, даже вооружённого, побегов, чуть ли не массовых, что город был готов восстать…

– Чушь! Про город ничего не знаю, а только сидели мы в машинах и вагонах как мыши. Никто не пикнул. Настолько всё было сделано быстро, чётко, я бы даже сказал, не по-русски профессионально, мы очнулись, уже когда переехали границу между станцией Маньчжурия и станцией Отпор, то есть уже в СССР. Но и то, что значит – очнулись, просто поняли, что для нас настала другая жизнь! Сопротивление! Какое там?!

– Значит, не было сопротивления?

Гога хмыкнул, разглядывая фляжку.

– Не было, Михаил Капитонович! Не было никакого сопротивления.

– Забавно!

Гога поднял глаза.

– Забавно?

– Забавно, – подтвердил Михаил Капитонович. – Заманили вас, как вот эту рыбу в мордушу… – Только оглушили уже потом.

Они замолчали.

– А много харбинцев, – спросил Михаил Капитонович, – разделили вашу участь?

– Почему нашу? А вашу?

– Ну, я – особый случай! Я с ними боролся ещё в Гражданскую.

– Так многие боролись! Не знаю… по слухам…

Михаил Капитонович вздохнул:

– Вот именно что по слухам.

Гога играл фляжкой и разглядывал её.

– А откуда она такая? Я по коже вижу, что – старая.

– Считайте – старинная. Подарок.

Гога глянул на Михаила Капитоновича.

– Подарок леди Энн… А в Сусумане было много харбинцев? – поменял тему Михаил Капитонович.

– А расскажете? – кивнув на фляжку, спросил Гога, ещё раз взвесил её в руке и разлил водку.

– Расскажу. Потом. Так что с харбинцами?

– Я не встречал. Опять-таки по слухам, основную массу вывезли то ли на Урал, то ли за Урал.

– М-да! – промолвил Михаил Капитонович. – Горбушу откроем?

– Нет! – уверенно сказал как отрезал Гога. – После освобождения я наелся консервов во как! – И он провёл ребром ладони по горлу. – Лучше уж рыбку доедим, всё же свежая.

– Так остыла…

– Не страшно! Через пять минут она превратится в заливное, в желе, с детства любил.

– А как насчёт картошки?

– Вот это – давайте!

– Да уж! Раз обещано!

Они встали и пошли в разные стороны собирать выброшенные рекою на берег сухие дрова.

Фляжка

Поручик Сорокин под левой скулой почувствовал что-то твёрдое и попытался открыть глаза. Открылся только правый, и Сорокин увидел вертикально стоящий перрон. Он смотрел этим открывшимся глазом и не мог понять, как люди могут ходить по вертикально стоящему перрону, то есть он видел, что по перрону ходят люди как по вертикальной стене.

– Ваше благородие! – услышал он над головой. Он попытался пошевелиться и застонал от боли. В этот момент перрон опрокинулся, и оказалось, что люди ходят правильно. Он понял, что лежит щекою на льду и его кожа под левым глазом ничего не чувствует.

– Ваше благородие, вы живы? – Кто-то слегка тряс его за плечо. – Вставайте, чехи уже ушли.

При слове «чехи» Сорокин всё вспомнил. Он пошевелил руками, опёрся, его подхватили чьи-то другие руки и подняли.

– Иттить можете?

Он повернул голову направо, потом налево, рядом с ним стояли и держали его под руки фельдфебель Огурцов и ещё один солдат, фамилию которого он не помнил.

– Иттить можете? – повторил кто-то из них.

– Сейчас попробую, – просипел Сорокин и попытался шагнуть, но чуть не упал снова, потому что левая нога была немая.

– От же ж собаки! Человека чуть не убили!

Сорокин понял, что всё, что он слышал, говорил фельдфебель Огурцов.

Поддерживаемый с двух сторон и стоя на одной правой ноге, Сорокин снова огляделся: недалеко от него на перроне плотной группой стояли солдаты его полуроты. Он потёр скулу под левым глазом, она была немая, как нога…

– Ща мале́ха потрём вам скулу́ снежком, и она отойдёть, это даже хорошо, что на наледи лежали, фингала́ не буить! – Огурцов глянул на солдата и отпустил руку Сорокина.

Солдат крепче ухватил под другую руку, и Сорокин устоял. Фельдфебель бегом добежал до ограды платформы, зачерпнул двумя ладонями снег, вернулся и стал неистово тереть под глазом Сорокина.

– Чёрт! – вздрогнул тот. – Хоро́ш! – через несколько секунд произнёс он и спросил: – А где полковник?

– А полковника чехи с собой увели, да вона тама, за станцией пальба была, можа, и положили полковника…

– Не ходили искать? Может, ранен, не убит…

– Не ходили, ваше благородие, чехи, пока их, то есть наш, эшелон отходил, держали нас под пулеметами, а вона и следующий на подходе… Тика́ть нада!

Сорокин обтёр рукавом мокрую щёку.

– Обыщите вокруг станции, если расстреляли, не стали бы далеко уводить!

Фельдфебель сморщился, но подмахнул руку к папахе, позвал двух солдат, и они побежали кругом станционной постройки.

«Обманет, близко кругом обежит и доложит, что никого нет!»

Сорокин ещё раз протёр щеку, он стал её тереть сильно, и она начала гореть под грубым сукном шинели. Он увидел, что, как только что сказал Огурцов, по нечётному пути идёт эшелон и на паровозе рядом с кабиной на коротком флагштоке болтается красный флаг. «Этого ещё не хватало! Так быстро!» Он крикнул фельдфебеля, тот мигом выскочил из-за станционной постройки, как будто стоял там и только этого и ждал.

– Тикать надоть отседа, ваше благородие, из одной передряги сухими вышли, так, – он махнул рукой в сторону подходившего эшелона, – в другую попадём! Вона, на ихнем паровозе – флаг-то красный!

– А где ваше оружие?

– Эй. – Фельдфебель махнул солдатам, те расступились и открыли за собой несколько десятков составленных в козлы трёхлинеек. – Их оставили, а патроны все позабирали… – А с продовольствием?..

– Два мешка нашей же муки скинули да два короба с аглицкой тушёнкой, али ишо с чем, покеда не разобралися…

Сорокин не стал оглядываться: «Гляди не гляди, а больше, чем скинули, не будет!» Он стоял и думал.

– Тута, ваше благородие, и думать неча, до трахту, сказывали, с полверсты…

– Стройте людей! – приказал Сорокин и перекрестился.

«Что же, полковника так и бросим?»

Он глянул на приближающийся на паровозе красный флаг. – Айда, братцы! В какую сторону тракт? Кто знает?

– Так мы уж и разведку произвели, тама он! – протараторил Огурцов и махнул рукой.

Огурцов выдернул из плетня похожую на клюку кривую жердь и со словами: «Это вашему благородию навроде как третья нога будет» – сунул её в руки Михаилу Капитоновичу.

Через полчаса Сорокин с полуротой в растерянности стоял на обочине тракта. Фельдфебель опомнился первый, сначала он пошёл в одну сторону вдоль медленно движущегося обоза, потом вернулся и пошёл в другую, всё время что-то спрашивая у людей, которые сидели на санях.

– Ну вот, я всё и спознал, – сказал он, когда вернулся к поручику. – А вы, ваше благородие, Михал Капитоныч, снежком ещё скулу приложите, глядишь, синячища-та и вправду не буить. – Он нагнулся и прихватил пригоршню снега. – А то на трахте, я глянул, много барышень, хотя так все укутаны, что и не разглядишь. Одначе я разглядел.

Сорокин посмотрел на него:

– А что узнал? Как тебя по батюшке кличут?

– Михалычем, ваше благородие, Дмитрий я, Михайлов сын! А спознал-то… много спознал. Главное спознал – не ждали нас тута!



– Это понятно, что не ждали, – сказал Сорокин.

Фельдфебель глядел на него и лыбился. Сорокин больше чем за месяц пути впервые всмотрелся в него. Перед ним стоял ладный, крепко сбитый коротышка, с не сходящей с широкого круглого лица улыбкой и хитрыми глазками; смышлёный крестьянский сын. Весь путь он один командовал солдатами бывшего своего полуразбитого полка, снявшегося с Западного фронта ещё в сентябре семнадцатого и доразбитого где-то под Самарой и по непонятным причинам оказавшегося в отряде подполковника Каппеля. По непонятным, потому что когда Сорокин принимал полуроту, то выяснилось, что и сам фельдфебель, и почти все его солдаты были со Псковщины. Почему они оказались так далеко от своей родины, хотя в германскую воевали совсем недалеко, и зачем подались на восток, так и осталось невыясненным. Не до этого было.

«Да!.. – почему-то только сейчас об этом подумал Сорокин. – Не до этого было!»

Мимо них медленно двигался санный обоз, такой длинный, что казалось, он вытянулся до самого Владивостока.

Поручик Сорокин вместе с полковником Адельбергом приняли эшелон в четыре вагона в Ачинске, сразу же после мощного взрыва на станции, когда один из вагонов литерного с золотой казной – последний – сошел с рельс и Верховный приказал его отцепить, чтобы он не замедлял движения всего поезда, и прицепить к свободному паровозу с тремя теплушками. В них и находилась полурота фельдфебеля Огурцова.

«А надо бы выяснить!» – подумал Сорокин, крепче опёрся на «третью ногу», та острым концом пробила наст, Сорокин содрогнулся от боли в ноге и упал.


– Ну вот, ваше благородие, вы снова-ть в себя и пришли!

Сорокин открыл глаза. Он увидел над собой синее небо и по бокам чёрные и зёленые кроны деревьев, и ему показалось, что по небу между кронами проложена дорога. Синяя дорога неба с белыми облаками стояла на месте и не двигалась, а кроны деревьев по бокам медленно проползали.

– Как, однако ж, вас угораздило ногой-т свихнуться, прямо так и рухнули, чуть не под полозья, да спасибо добрым людям, что позволили…

Сорокин потряс головой и с трудом поднялся на локте. Рядом с санями полушёл-полубежал Огурцов.

«Ангел-хранитель он мой, что ли?» – вспомнив только что увиденное небо с облаками и разглядывая Огурцова, подумал Сорокин.

– …Штой-то на вас сегодня как падучая напала, ваше благородие, да спасибо добрым людям, – фельдфебель говорил, чуть запыхавшись, – што позволили на сани-то пристроить.

«И правда – падучая?»

Сани были с настилом без бортов, такие, на каких зимой перевозят стогами сено, поэтому они были плоские и широкие. Он попытался сесть, но нога сильно заболела в лодыжке, он сморщился и тихо застонал.

– Што с фами? Фам болно? – услышал он из-за спины.

– Вона и барышня за вас болеить, – на ходу лыбился фельдфебель. – Это всё она, она упросила вас взять на сани-то.

Сорокин не успевал соображать, кроме ноги у него ещё болела голова и саднила левая скула.

– Это его чехи заломали, когда их благородие за сабелькута схватился! Эт када нашего полковника заарестовали да к стенке повели.

– А как это – саломали?

Женский голос, который только что из-за спины услышал Сорокин, был с сильным иностранным акцентом, и он, преодолевая боль, попытался обернуться. В санях, заваленных в середине поклажей: котомками и мешками, – кроме него, из тех, кого он видел, сидело ещё пятеро закутанных как коконы людей. Сразу было непонятно, кто женщина, а кто мужчина и кто из них говорил с сильным акцентом.

– Как это – саломали? Мне интересно всё про русски язык.

Сорокину захотелось тряхнуть головой и избавиться как от наваждения, но тут в разговор снова влез фельдфебель.

– А вы, барышня, с откедава будете? – Он сказал за спину Сорокину, на ходу сделал шаг в сторону и отломил от ближнего куста ветку. – А заломали – это вот так! – сказал он и переломил ветку пополам.

– А, тепер понятно! «Саломал» значит ломал наполовину.

– Нет, барышня! Не ломал наполовину, а вот так. – И фельдфебель ещё раз согнул ветку, та хрустнула, но только надломилась. – Вот так и их благородие, он только надломился, а сам остался целёхонький!

Сорокин слушал разговор и не понимал, с кем и где ему можно вставить слово, и вдруг, неожиданно для себя, произнес низким голосом:

– А помолчи-ка ты, братец! – и подумал: «Тоже мне, ангел-хранитель!»

Огурцов после этих слов как-то ещё больше осклабился, захихикал, перешёл с полубега на шаг и немного отстал.

«Обидел, – подумал Сорокин, – ладно, потом извинюсь!» Он попробовал сесть удобнее, перетерпел боль в ноге и наконец-то смог повернуться. Рядом с ним, согнутыми коленями вперёд, сидела женщина, одетая в мужскую крытую шубу с поднятым воротником и поверх шапки замотанная белым пуховым платком. Она смотрела на Сорокина и, когда он повернулся к ней, поднесла палец к закрывавшему нижнюю половину лица платку и стянула платок под подбородок.

День был на середине, где-то ближе к трём часам пополудни, Сорокин вспомнил, что давно уже не сверялся с часами и вовсе про них забыл. Как это часто бывало в этой местности, в Предбайкалье, в это время дня морозы отпускали и заметно теплело. По его подсчетам, станция, на которой чехи забрали их эшелон, находилась в нескольких десятках вёрст не доезжая Иркутска.

Женщина смотрела на Сорокина и улыбалась.

– Вам ещё болно?

– Ещё да!

– Вас ранили? Как сказал этот солдат – саломали?

– Заломали, но не ранили, только я сильно ударился, ушибся, – сказал Сорокин и показал рукой на голову и ногу.

– Я вижю, у вас глаз… – она поискала нужное слово, – синий!

– Синяк. А что, видно?

– Немножько! Синьяк! Я с этот vocabulary… – Словарь! – подсказал ей Сорокин.

– Да, правилно, словар… совершенно незнакома… – А вы американка? Нет… англичанка!

– Да, я англичанка…

– Как же вы сюда попали? – Сорокин забыл про боль. – Это длинный история… – А как вас зовут?

– Меня зовут…

Сорокин видел, что женщина готова засмеяться, но сдерживается.

– Элеонора Боули. А вы?

«Мадам Энн», – подумал про себя Сорокин.

– А я поручик Сорокин, в смысле, извините, Михаил, можно просто Миша.

– Так, значит, вы поручик Мишя Сорокин, это птица есть…

Сорокин оживился:

– Да, есть такая птица, белая с черным, white and black bird… magpie…

– Yes, magpie! Do you speak English?

– Yes. I do!

– It’s good! Может быть, Мишя, перейдём на английски язык, я уже половина года не с кем говорить на английски, я боюсь, что я его теряю!

– С удовольствием, – ответил ей Сорокин по-английски. – У вас хорошее произношение…

– Спасибо… – Михаил хотел сказать «мадам Энн», но по-английски это не звучало, – мисс…

– Мисс Боули! – сказала она. – Вы джентльмен, Мишя, это всегда приятно, особенно в таком месте!

От неожиданной похвалы у Сорокина зарделись щёки и заныла разбитая скула.

– Что с вами случилось? На вас напали чехи? – спросила англичанка.

– Да, мисс Энн! Напали и отняли наш эшелон…

– Они такие противные, эти чехи, я тоже ехала в поезде…

– А как вы оказались на этих санях? Как вы вообще оказались здесь? – перебил её удивлённый Сорокин.

На лице Элеоноры Боули мелькнула странная улыбка, она придвинулась ближе и сказала:

– Меня считают какой-то шпионкой, потому что я всё время что-то записываю. Я их понимаю, они… – и она кивнула в сторону соседей по саням, – простые люди, едут со своими соплеменниками, и им непонятно, что тут делает иностранка, которая плохо говорит на их языке, – она придвинулась ещё ближе, обернулась и поправила мешок, на который опиралась спиной. – Я пыталась объяснить, что я журналист, корреспондент английской газеты…

Сорокин внимательно слушал её. – …«Таймс», лондонская «Таймс»… Сорокин кивнул.

– Русский язык я начала учить ещё в Лондоне, а потом в Петербурге, но вы ведь понимаете, что чужой язык можно учить всю жизнь, вот я и продолжаю, а они… – Она снова кивнула на соседей, которые смотрели на неё и Сорокина.

– Понятно, – сказал Сорокин, – я им всё объясню!

– Буду вам очень признательна!

– А всё-таки как вы оказались здесь?

Элеонора Боули немного помолчала. – Прямо из Петербургской ЧК… Сорокин удивлённо посмотрел на неё.

– Когда в Лондоне узнали про убийство Распутина, редакция газеты направила меня в Санкт-Петербург. Там я застала Февральскую революцию и отречение вашего царя… – Она говорила с паузами. – Мне предложили вернуться, но мне стало интересно, все телеграфные агентства работали, и я продолжала слать корреспонденции о том, что происходило в России. Потом было Июльское восстание, потом Корнилов…

Элеонора Боули перечисляла события, и он согласно кивал. Из уважения к такой известной на весь мир газете, в которой, оказывается, работала эта молодая женщина, Сорокин стал мысленно звать её не «мадам», не «мисс», а «леди Энн».

– …потом Ленин и октябрь, а потом меня забрали в ЧК… только наш посол, если бы он не вмешался… – Она замолчала.

Некоторое время молчал и Сорокин.

– А потом?

– Потом я переехала в Казань и даже была аккредитована при начальнике вашего Генерального штаба генерале Андогском…

– А почему после октября вы не уехали куда-нибудь в Финляндию или хотя бы в Ригу?

– Да как же можно было уехать? – Она всплеснула руками. – Я журналист, а это такое редкое событие, такая большая революция… и в Риге, и в Финляндии, кстати, было неспокойно… Мне надо было всё видеть!

– А ваша редакция… там должны были понимать, что оставаться в России так опасно для вас.

Элеонора улыбнулась:

– Конечно, они понимали, но, наверное, я хороший журналист, только мне плохо давалось описание военных действий, поэтому ваш генерал мне очень помогал.

– Андогский, – тихо промолвил Сорокин, он внимательно посмотрел на Элеонору и сказал: – Он где-то здесь!

– Я знаю, – так же тихо промолвила мисс Боули. – Из Казани мы вместе с ним переехали в Омск, и я была аккредитована при вашем Верховном… но журналисту нельзя только ехать в поезде и смотреть в окно.

– И что случилось дальше?

– На маленькой станции я сошла; рядом стоял другой поезд без локомотива, и там были люди, они болели, голодали, им было холодно, и никто не мог им помочь, и я стала с ними разговаривать… – И ваш поезд ушёл!

Элеонора кивнула.

– А чем вы питаетесь, что едите? – спросил Сорокин вдруг и почему-то по-русски.

Элеонора опустила голову.

– Вам помогают эти?.. – Сорокин кивнул в сторону соседей.

Она опустила голову ещё ниже.

– Огурцов! Фельдфебель! – крикнул Сорокин фельдфебелю, который уже пристроился на идущих сзади санях.

Тот скинул ноги и подбежал.

– Надо взять её на довольствие, понял?

– Как есть понял, ваше благородие, как не понять! Так я уже и сам подумал, и даже меру для неё приготовил! Так оне и сейчас небось голодные? – Всё это Огурцов говорил со смешком, громко, почти кричал.

Сорокин увидел, что англичанка смотрит на фельдфебеля со страхом, он понял, что ей неудобно перед соседями, которые подкармливали её…

– Сколько вы с ними едете? Сколько дней?

– Одну неделю, – не поднимая глаз, ответила Элеонора.

– Вот что, Михалыч! – Сорокин снова обратился к фельдфебелю и увидел, как у того от такого уважительного обращения улыбка стала необъятной. – Что у нас в казне? Есть что-то?

– Есть, ваше благородие, чехи до неё не добралися!

– Присядь пока. – И поручик показал на настил. – Уважаемый! – крикнул он вознице.

«Уважаемый» обернулся, это был широколицый мужик с седой рыжей бородой.

– Сколько я вам должен за прокорм этой дамы?

– Дак, барин, сколь не жалко!

Сорокин глянул на Огурцова:

– Столкуйся с ним!

Огурцов соскочил с саней и проорал:

– Столкуюсь, как есть столкуюсь, ваше благородие!

Сорокин взял верхний мешок с поклажи, он был мягкий, и подложил его под локоть. Он глянул на Элеонору и удивился её взгляду: леди Энн смотрела так, что у Сорокина поползли по спине мурашки.

– Что случилось? Что с вами? – Он увидел, что по её щекам катятся слезы. – Да что вы так волнуетесь? Обычное дело – в таком положении помочь.

Элеонора вынула из рукава белый батистовый платочек и приложила его к щекам.

– Вы милый, Мишя, вы – джентльмен.

– Что вы, мисс… леди Энн! – ответил Сорокин и понял, что он вот уже полчаса разговаривает с этой женщиной, но даже не разглядел её, но тут же и понял, что это было сложно. Закутанная в громадную, с чужого плеча мужскую крытую шубу, она была как в коконе, над которым была голова, обвязанная поверх каракулевой шапки платком, а снизу из-под шубы торчали носки шнурованных ботинок. Она сидела поджав колени и опершись на большой мешок, который на ухабах, когда сани переваливались с боку на бок, сползал, и Элеонора постоянно его поддёргивала. На него смотрели тёмно-карие глаза, как у его прабабушки-татарки, и на щёку выбивалась прядка чёрных волос. Элеонора её заправляла, но она снова выбивалась. Она была не похожа на англичанок, которых представлял себе Сорокин и которых видел в детстве, когда у него одна за другой были две гувернантки: блондинка мисс Дороти и медно-рыжая миссис Элизабет.

– А откуда вы так хорошо знаете английский язык и с таким хорошим произношением? – спросила Элеонора, она заметила, что Сорокин разглядывает её.

Поручик смутился – это было неприлично, так разглядывать молодую женщину.

– У меня в детстве были гувернантки, англичанка и шотландка.

– Теперь понятно! А где вы родились?

– В Омске.

– А кто ваши родители?

– Папа был хлеботорговец, гласный городской думы… – Он принадлежал к какой-нибудь партии?

– Да, он был известным в Сибири конституционным демократом…

– Кадет!

– Да, по-нашему это будет – кадет!

– Вы так рассматриваете меня, я не похожа на англичанку?

Сорокин смутился ещё больше:

– Нет, но!.. Извините!

– Я знаю, я не похожа на англичанку. – Она улыбалась, на её щеках уже высохли слёзы. – Вы такой… сколько вам лет?

– Двадцать, через две недели будет двадцать.

– 28 февраля? В пятницу!

– Да!

– Как ваша мама успела… чтобы не 29 февраля, вы же родились в високосный год… 1900-й!..

– Да!

– А вас всё же удивляет, что я не похожа на англичанку! – Элеонора смотрела на Сорокина, и её глаза смеялись. – Мой дедушка женился на индианке.

– Он служил в колониях?

– Да, только он не решился привезти её на острова, и моя мама родилась в Индии, а вышла замуж за английского лейтенанта Боули.

– Это ваш папа?

– Да!

– И вы родились?..

– В Лондоне.

Завязывался разговор, Сорокину было интересно, он уже видел, что леди Энн по-своему очень красива, говорить с ней было легко, поручик даже не заметил, что английский язык, на котором он не говорил уже несколько лет, как ушёл на германскую, даётся ему свободно, так, что он произносил слова не задумываясь.

Вдруг подскочил Огурцов.

– Ваше благородие, вон, – он показал рукой в конец обоза, – верхие скочуть, може, тормознём их, авось патронами разживёмся…

Сорокин был раздражён тем, что Огурцов прервал его беседу с леди Энн, но быстро понял, что тот говорит дело.

– Та́к попросишь или что-то предложишь взамен?

– Сперва та́к попрошу, а коли заартачатся, так и предложить можно.

– Что же ты им предложишь?

– Дак у нас панорама имеется антиллерийская, можа, им сгодится, да бинокля немецкая, ещо с фронта за собой таскаю.

– И не жалко?

– А как в бой иттить, так с чем… ими, что ль, отмахуваться, а патроны-т пригодятся… куда как!

Верховые быстро приближались по обочине, лошади шли резво и забрасывали сани беженцев снежками из-под копыт. Сорокин разглядел, что на первой лошади был офицер, а на второй некто, одетый в офицерскую папаху и гражданское чёрное пальто, подпоясанное ремнём.

– Ну, давай, только смотри, чтоб не смяли! – крикнул он фельдфебелю, но было поздно, Огурцов уже бежал навстречу верховым и размахивал руками. Верховые кричали «В сторону!», а Огурцов им «Стойтя! Стой, говорю!». Передний крикнул «С дороги!», натянул вожжи, когда Огурцов уже был почти под копытами; лошадь упёрлась передними ногами и стала приседать на задних, всадник замахнулся плёткой, но Огурцов схватился за уздечку и спрятался под головой лошади.

– Ваше благородие, – дурным голосом закричал он, – господин офицер, с вами хочет говорить поручик Сорокин, мы токма вон со станции от красных ушли…

– Какой еще поручик, с какой станции? – Всадник с погонами штабс-ротмистра опустил плеть. – Где твой поручик?

Сорокин распрямился и спустил одну ногу с саней. – Извините, господин штабс-ротмистр, не могу встать… – Что с вами? – Капитан подъехал к саням.

Сорокин представился:

– Поручик Сорокин! Чехи забрали литерный эшелон Верховного и расстреляли нашего командира… – Как это? Кто командир?

– Полковник Адельберг.

– Александр Петрович? А что с ним?

– Арестован или расстрелян… мы оказали им сопротивление…

– А с вами что?

– В заварушку мы попали, ваше благородие… – вставил Огурцов. Капитан бросил на него недовольный взгляд, но это фельдфебеля не смутило, – как только их благородие в себя-т пришли, как его чехи-т заломали, так сразу за ихним эшелоном стал надвигаться красный, мы со станции и утекли…

Штабс-ротмистр повернулся к своему спутнику:

– Ошиблись, как и мы!..

– Да, Алексей Алексеевич! – сказал спутник и ухмыльнулся. – Не разобрали, что флаг на кабине паровоза был не красный, а красный с белым.

– Это, поручик, за чешскими эшелонами идет эшелон с польской дивизией, так что вы напрасно драпали, – с усмешкой сказал штабс-ротмистр и уже было взмахнул плёткой, но Огурцов заступил ему дорогу и просительно глянул на Сорокина.

– Господин штабс-ротмистр, – спохватился Сорокин, – чехи оставили наши винтовки, но забрали все патроны… – Это понятно, а в чём ваше дело, поручик?

– Нам бы патронов, хотя бы по пачке на человека.

Штабс-ротмистр сдвинул плёткой папаху с затылка на лоб.

– У нас собой нет, но… – Он поправил папаху, достал блокнот и написал записку. – Вот вам… за нами идут две роты, ве́рхом, отдадите командиру, это воткинский командир капитан-лейтенант Арцишевский Антон Генрихович, они помогут, чем смогут, а нас не задерживайте, с Богом!

Он махнул плеткой, Огурцов только-только успел выскочить из-под копыт, и оба всадника поскакали дальше.

– Как вы хорошо с ним разговаривали! – глядя им вслед, промолвила Элеонора.

Михаил Капитонович непонимающе посмотрел на неё.

– Я говорю, что вы с ним хорошо разговаривали… – Она повернулась к Михаилу Капитоновичу.

– Хорошо? Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду, что вы говорили и по-деловому, и очень вежливо, и, как бы это сказать… на равных, по-русски, подворянски…

Сорокин пожал плечами:

– Я офицер, он офицер… А как это, по-дворянски? Я не дворянин! А может быть, и он не дворянин.

Элеонора помолчала, поддёрнула мешок за спиной и сказала:

– У вас, у русских, замечательные манеры, я заметила это, как только приехала в Россию, вы умеете быть на равных, независимо от чина и положения. Где вы учились?

– Классическая гимназия, потом юнкерское училище…

– Это воспитание у вас от…

– Наверное, от мамы, она дворянка, хотя, когда вышла замуж за купца, перестала быть…

– А ваша мама…

– Из старинного ханского татарского рода, моя прабабушка – бабушку я не помню, она умерла молодой – из рода хана Кучума.

– Это чувствуется!

Сорокин ухмыльнулся:

– По-моему, Энн, извините, леди Энн… Элеонора примиряюще махнула рукой.

– …вы все придумываете!

– Ну, так уж и всё?

Они замолчали.

Сорокин оглянулся по сторонам и по левую руку на обочине вдруг увидел заваленные снегом, положенные штабелем друг на друга замёрзшие человеческие тела; из штабеля торчала восковая голая рука с растопыренными скрюченными пальцами. К телам был прислонён связанный верёвками берёзовый крест. Он увидел, что Элеонора собирается посмотреть туда же, испугался и, желая её отвлечь, позвал:

– Леди Энн!..

Она глянула на него и укоризненно сказала:

– Зовите меня просто по имени… – Да, да, извините…

– Что вы хотели сказать?

– А… я уже забыл! – соврал Сорокин.

– Какая у вас память, как вы, русские, говорите… – В её глазах проскочила кокетливая искра, и она сказала по-русски:

– Дэвичья… правилно?

Сорокин рассмеялся.

– Правилно! – передразнил он.

Солнце садилось позади тракта и своим ярким кругом уже достигло вершин дальних сопок, обоз тянулся на восток, Элеонора Боули и Сорокин сидели лицом на запад.

– Как красиво! Какой чистый воздух! Видите?

Сорокин сощурился и прикрылся от резкого света; он видел только, как в косых, почти параллельных земле контрастных лучах чернеет тайга.

– Уважаемый! – крикнул он.

– Слухаю, барин, – откликнулся хозяин саней.

– Как думаешь, где ночевать будем?

– А хто ж его знает, где обоз встанет, там и ночевать будем… – Как так?

– А так, ваше благородие, коли села какого достигнем, тама и ночевать будем, а коли в тайге, так костёр разведём, и вся ночёвка.

– Под открытым небом? – удивился Сорокин и сразу понял, как был нелеп его вопрос.

– А ишо как? Гостиницев али постоялых дворов в тайге нету!

Сорокин заёрзал.

– Мишя, вы не волнуйтесь, мы так едем уже не первый день…

Он посмотрел на Элеонору.

– Это даже лучше, если в тайге, – в деревне в домах много всяких насекомых, а тут чисто.

– Холодно! – выговорил Сорокин.

– У костра не холодно, когда все вместе… – тихо произнесла Элеонора.

Сорокин понял, что от него сейчас ничего не зависит, и в сердцах крикнул:

– Огурцов!

Фельдфебель спрыгнул с саней и подбежал к поручику:

– Слушаюсь, ваше благородие!

Сорокин глянул на него и безнадежно махнул рукой.

Огурцов по инерции сделал несколько шагов, потом остановился, прислушался, просиял лицом и, показывая рукой в конец обоза, выкрикнул:

– А? Скочуть! Поди те, кого мы поджидаем!

Сорокин прислушался, ничего не услышал, но почувствовал, что из-под садящегося солнца доносится глухой стук копыт.

– Давай, Огурцов, будь настороже́! Не пропустить бы!

– Не пропустим, Михайла Капитоныч, ваше благородие, – хихикнул фельдфебель. – Костьми поперёк лягу.

Фельдфебель повернулся и остался стоять на обочине тракта.

– Какой он интересный, этот ваш солдат, и фамилия у него добрая. Такая – овощ!

– Овощ? – удивился Сорокин и расхохотался.

– Вот, – удовлетворённо сказала Элеонора, – теперь вы весёлый. Вы же весёлый человек? Не надо быть хмурым, я понимаю вашу заботу и принимаю её, но поверьте, всё будет хорошо…

Сорокин посмотрел ей в глаза – леди Энн улыбалась.

«Какая она все-таки!..» – подумал Михаил Капитонович.

Вопрос с воткинцами решился быстро. Огурцов остановил командира, Сорокин передал ему записку штабс-ротмистра, тот написал на ней несколько слов и отдал Огурцову.

– В арьергарде идут две пушки, на них всё наше хозяйство, им управляет прапорщик Вяземский, всё получите у него. Но, поручик, не обессудьте, сколько даст, столько даст, сами поштучно считаем… Впереди верстах в пяти село, мы идём туда, доедете, найдите штаб и присоединяйтесь к нам с вашим войском.

Сорокин поблагодарил.

– Ну вот, – промолвила у него за спиной Элеонора, – теперь вы будете ночевать в деревне, в доме. И если вернётесь на эти сани, я буду вас бояться.

Сорокин услышал её слова и, не зная, что ответить, сидел и молчал.

«А ведь она правду говорит, – подумал он, – если я присоединюсь к воткинскому отряду, то я с ним и останусь и на эти сани уже не вернусь…» Он повернулся.

– У вас ещё болит нога? – спросила его Элеонора.

– Болит! – смущённо ответил Михаил Капитонович и сразу всё понял. – Я сам боюсь насекомых и не буду ночевать в доме!

– А как же вы будете командовать вашими солдатами?

– А так и буду, буду защищать обоз в арьергарде, с тылу! – Ему не хотелось показывать своего смущения, и он заорал: – Огурцов!

– Ваш замечательный Огурцов раздаёт патроны, – тихо и мягко произнесла Элеонора.

Сорокин всмотрелся в сумерки, разглядел вереницу солдат, очередью шедших за санями, на которых сидел фельдфебель, и увидел, как солдаты один за другим отходят от саней и что-то рассовывают по карманам шинелей.

– А вы, вам не нужны патроны? – спросила Элеонора. – Вам не понадобится?

«И правда?» – подумал Сорокин и ощупал кобуру на боку, она была пустая.

– Мне придётся раздобыть оружие там, – в растерянности ответил он и куда-то махнул рукой. – У меня чехи отняли оружие.

– Это не страшно, – ответила Элеонора и полезла рукой под шубу. – Вот, возьмите!

На фоне чёрной шубы, в которую была одета Элеонора, он ничего не разглядел, только почувствовал, что она ищет его руку, он потянулся, и она вложила ему в пальцы что-то тяжёлое.

– Я не хотела, чтобы меня застали врасплох эти партизаны, это же не настоящая армия, а бандиты, и командиры у них бандиты, вряд ли они имеют понятие о чести и о том, как надо обращаться с женщинами, и ещё возьмите вот это, сейчас вам это будет кстати…

Сорокин переложил поданный ею револьвер в другую руку, и она вложила ему в раскрытую ладонь ещё один тяжелый предмет. Стемнело, и уже ничего не было видно, Михаил Капитонович почувствовал, что предмет имеет округлую форму и тёплый.

– Это виски, настоящее виски. Я вожу с собой эту флягу на случай, если понадобится обработать кому-нибудь рану. Но вы можете немного выпить, и я с вами, только чтобы наши соседи не видели…

Сорокин был так удивлён, что сидел и ничего не мог сказать.

– Я слишком долго путешествую вот так, без комфорта, и должна быть ко всему готова. А ещё я хочу попасть к себе на родину и описать всё, что я тут видела. Это моя задача, и я хочу, чтобы вы мне в этом помогли, дорогой мой поручик Мишя.

После этого они долго ехали и молчали, уже совсем стемнело, и вдруг Элеонора спросила:

– Если ваша мама потомок татар… вы похожи не на неё?

– Вы имеете в виду, что я блондин?

– Да!

– Я похож на папу, хотя мама не такая брюнетка, как вы, у нас в неё мой младший брат… – А где они сейчас?

– Не знаю, меня отправили из Омска на несколько дней раньше, они тоже уже собирались, но смогли ли уехать?

– То есть вы о них ничего не знаете?

– Ничего.

– Надо надеяться. Надо надеяться на лучшее…

Через час обоз встал. Возница соскочил, взял лошадь под уздцы и отвёл сани ближе к обочине.

– Им, – пробурчал он, – всё одно, што ночь, што день, а скочуть туды-сюды… так от греха! И вона – полянка, тама костерок и разложим, а?

Сорокин вглядывался в обочину дороги и край тайги, но не увидел никакой полянки, только под сплошной стеной зарослей границей белел тракт. Он хотел было позвать фельдфебеля, но тот уже стоял рядом.

– Што, уважаемый! – Огурцов обратился к вознице. – Есть котелок, али ищо кака посудина, подставляй, это тебе крупа для барышни да консерва, разумеешь?

– А давай! – услышал Сорокин голос возницы.

«Как они в такой кромешной тьме что-то видят?» – подумал он и моментально ослеп от вспыхнувшего света зажигалки в руках у Элеоноры. Он прикрылся ладонью.

– Не привыкли, – тихо сказала она.

– А вы, ваше благородие, к нашему котлу, у нас тама довольствия… – И Сорокин почувствовал, что Огурцов дотронулся до рукава его шинели.

– Не надо, я сам, вроде нога уже получше. – Он чувствовал себя неудобно, во-первых, не такой уж он инвалид, чтобы опираться на руку фельдфебеля, а во-вторых, ему очень не хотелось уходить от Элеоноры. Он протянул ей флягу:

– Пока возьмите, пусть будет у вас, а то неудобно, если солдаты почувствуют запах.

– Хорошо, Мишя, вы ведь вернётесь?

Сорокин встал сначала на одну ногу, потом на другую, подвёрнутая нога ещё болела, но терпимо, и он мог идти.

– Обязательно, леди Энн.

Ждать ужина не было времени, и Сорокин вместе с Огурцовым направился в штаб. Они шли по ходу обоза и через час дошли до села, до предела забитого людьми и санями. В селе было светло от горевших костров, вокруг которых вперемежку сидели офицеры, солдаты, женщины, дети и гражданские мужчины. В избах в каждом окне горел свет керосиновых ламп или отсвечивал огонь от горящих печек. Сорокин спросил про штаб, и ему махнули рукой вдоль бесконечной улицы. Они шли, огибая бивуаки, и Огурцов всю дорогу охал и ахал по поводу того, что завтра здоровыми здесь проснутся не все. На одном из домов, который выходил окнами на улицу, без забора, похожем на сельскую школу, они увидели белый флаг с красным крестом. На узком крыльце, навалившись бедром на перила, стоял мужчина в белом халате, поверх которого была накинута бекеша, и курил.

– Што, господин дохтар, много нынче раненых, али тольки хворые? – крикнул ему Огурцов и Сорокин увидел, что Огурцов забирает вправо, пытаясь пройти по дуге, как можно дальше от крыльца, насколько позволяла ширина улицы.

– А ты зайди, солдатик, и сам всё узнаешь. – Голос курившего был на удивление высокий. – А лучше не заходи, дольше проживёшь.

Огурцов хихикнул и шмыгнул носом.

– И на том благодарны, мы уж лучче на свежем воздухе попрохлаждаимся!

– Давай, давай, прохлаждайся! – услышал Сорокин.

Штабс-ротмистр Рейнгардт, капитан-лейтенант Арцишевский и плотный и высокий мужчина, который, несмотря на жару в натопленной избе, не снял ни гражданского пальто, ни военной папахи, встретили Сорокина по-деловому.

– В арьергарде у нас идёт полк…

– То, что от него осталось… Алексей Алексеевич, – вставил мужчина.

– Я так и понял, – кивнул Сорокин.

– А ваше войско, сколько вас?.. – спросил мужчина.

Сорокин услышал его вопрос и посмотрел на Рейнгардта.

– Не смущайтесь, это журналист, корреспондент из ставки Верховного Ива́нов, Всеволод Никанорович, но в военном деле он разбирается не хуже нас.

– Полурота…

– Вы находитесь примерно на середине между нами и полком, и вы, я так полагаю, никаким транспортом, кроме саней, не располагаете?

– Нет, господин капитан, и те не наши…

– Нам надо держать связь с полком, я вам дам более-менее свежего коня. Увидите вестового, покажите ему вот это. – И штабс-ротмистр Рейнгардт протянул Сорокину сложенный вчетверо лист бумаги. – Это приказ относительно вас. Оставляйте вестового вместо себя, пусть отдыхает, силы надо беречь, а сведения от него… в общем, скачите к нам… Ну и так же в обратную сторону. Поняли, поручик?

– Понял, господин штабс-ротмистр!

В это время поднял голову от бумаг Арцишевский.

– Кто у вас был командир?

– Полковник Адельберг, Александр Петрович, господин капитан-лейтенант.

– И что с ним случилось?

Сорокин рассказал о том, что произошло на станции. Арцишевский с сожалением покачал головой.

– При случае сможете узнать ваши вагоны, ваш эшелон?

– Если я не узнаю, мой фельдфебель узнает, он в этом эшелоне почти от самой Самары…

– Ну что же… – Арцишевский посмотрел на Ива́нова:

– Всеволод Никанорович, у вас к поручику были вопросы!

Мужчина кивнул и посмотрел на Сорокина:

– Вы мне кого-то напоминаете, не вы сами, я вижу вас впервые, а…

– Может быть, вы были знакомы с моим отцом, Капитоном Александровичем Сорокиным, гласным Омс…

– …Омской городской думы, известным кадетом… – Да! Вы были знакомы?

Ива́нов встал из-за стола и, качая головой, будто он о чём-то сожалеет, подошёл к Сорокину:

– Крепитесь, молодой человек, они все погибли, точных обстоятельств я не знаю, но по нашим сводкам…

Сорокин на секунду утратил слух и не заметил, как побелели его сжавшиеся кулаки.

Ива́нов, не договорив, повернулся к Арцишевскому:

– Антон Генрихович, у нас есть чем помянуть хороших людей?

Рейнгардт взял Сорокина за плечо и легонько подтолкнул к широкой лавке около стены.

– Сядьте, поручик, для вас это плохая весть, но её придется пережить.

Михаил Капитонович повёл плечом, освободился, но сел, ноги его держали плохо.

– Кто все? Какие все? – спросил он и поднял голову к Ива́нову.

В этот момент и без того большой Ива́нов показался ему огромным, загородившим собою всю комнату.

Ива́нов стронулся с места, присел рядом с Сорокиным и снял папаху, по его высокому лбу катился пот. Он достал из брюк громадный платок и промокнул им лоснящуюся кожу.

– Снаряд… один… шальной… и именно в их сани. Нашли… нет, не стану… – Он отвернулся от Сорокина. – Какой в этом сейчас прок, даже если это было и не совсем так… ваш брат прожил ещё несколько часов.

Подошёл Рейнгардт, в одной руке у него был стакан с мутноватым самогоном, в другой ломоть хлеба с куском консервированной говядины.

– Выпейте и давайте к делу, у нас у каждого кто-то погиб, кто-то пропал.

Сорокин внутренне встряхнулся.

– Извините, господа.

– Мы понимаем, всё так неожиданно, – промолвил Ива́нов, в его большой ладони стакана не было видно.

– А что же вы, закусить, Всеволод Никанорович? – спросил Рейнгардт.

* * *

На обратном пути Огурцов вёл под уздцы лоснящегося в свете костров гнедого коня. Через каждые три шага на четвёртый он оглядывался на него.

– А не спросили, ваше благородие, зовут-то как нашего Рисинанта?..

Сорокин шёл и слышал, только как под сапогами скрипит снег.

– А? Ваше благородие?

– Что? – Сорокин не расслышал вопроса, но почувствовал вдруг рядом со своим ухом горячее дыхание. – Что? Ты что-то спросил?

– Я про то, как его зовут? Он же тоже тварь божья, должон имя иметь?

– А! Ты извини, Михалыч, я…

– Штой-то вы как-то переменилися, ваше благородие, можа, чего недоброго в штабе понаслушалися, можа, нам ужо и отступать некуды?

– Может, и некуда, – тихо ответил Сорокин.

– Вы, ваше благородие, чую… что-то… да тольки говорить не хотите! – так же тихо промолвил фельдфебель.

– У меня погибли родители и младший брат, – сказал Сорокин и был готов заткнуть уши, чтобы не услышать причитаний фельдфебеля, которые должны были неминуемо начаться, но Огурцов только крякнул.

Через несколько шагов удивлённый Сорокин даже обернулся.

– А што тута скажешь, Михайла Капитоныч? – Огурцов закинул узду на локоть и заворачивал цигарку. – Тута ничё не скажешь, а тольки она – война, паскуда!


Если бы не Огурцов, Сорокин прошёл бы полуроту и не заметил. На тракте царил беспорядок. Обозные останавливались, как шли: кто поворотил коня к правой обочине и поставил сани поперёк; кто съехал на левую, и сани опять стояли поперёк; везде горели костры, и вокруг них суетились люди; а кто-то уже сидя спал, прижавшись спиной к точно так же сидящему соседу; кто-то на санях, а кто и на снегу; только женщины не спали и укачивали своих детей, плотно прижав их к себе. Огурцов обходил эти группы людей, сани и костры и в голос матерился.

– От же ж, мат-ть вашу, а ежели срочно в штаб придётся, так прям по головам, што ли? А ежели с донесением?

В один момент, когда поперёк тракта стояло подряд трое саней, он не выдержал и накинулся на хозяев:

– Эй вы, сукины дети, глаза бы у вас повысыхали, баррикаду тут завели, студенты, што ль, на Марсовом поле? А как я с донесением через вас? Ну-ка, оттащить их вон туды, на ту обочину. Што вылупилися? Как сзади надавят али спереди подопрут? Кучу-малу… Ну я вас…

Он скинул узду на руку Сорокину, подошёл к ближнему мужику, подвязывавшему под морду лошади торбу, дёрнул его за рукав, тот молча отмахнулся, тогда Огурцов со всего маха врезал мужику по уху. Мужик упал. Огурцов отбросил торбу в сторону, взял поводья и с усилием потащил лошадь и сани к левой обочине. Никто из сидевших у костров и сам мужик не сказали ни слова. Мужик стал подниматься, и ещё двое других ухватились за упряжь своих лошадей.

– То-то, ишо увижу, гранату брошу прям в костёр, быстро дорогу освободитя!..

От костра подошла баба с младенцем на руках, замотанным в лоскутное одеяло, и промолвила Огурцову:

– Вы, дяинька, не серчайте… – Она не успела закончить, Огурцов махнул на неё рукой, взял у Сорокина узду и сказал:

– На вот тебе, молодайка. – Он что-то достал из кармана шинели и сунул ей в руку. – Энто мальцу, да смотри не поморозь дитя-то. – Огурцов резко потянул узду вниз и хлопнул коня по нагнувшейся морде. – Для него припас!

Дальше он таким же манером заставил сдвинуть ещё с десяток саней на левую обочину. Сорокин смотрел, как Огурцов управляется с людьми, это его немного отвлекло.


– Михалыч, господин фельдфебель, далеко ли собрался? – окликнули Огурцова от одного из костров. – Подходи, покеда не простыло!

Огурцов погрозил кричавшему кулаком и направился туда.

– Селиванов, ты у нас лошадиный дохтар, сыми с него… – фельдфебель шлёпнул ладонью по конской спине, – торбы с кормом и раздобудь ведро, да воды нагрей, чтоб завсегда под рукой была, каженный момент ехать может понадобиться! Поня́л?

От костра встал долговязый солдат, поправил ремень и взял коня под уздцы.

– А вы, ваше благородие, – он обратился к Сорокину, – подсаживайтесь к нам, сне́дать будем, изголодались, пока шли. Сорокин подошёл к Огурцову и шепотом попросил его:

– Ты, Дмитрий Михалыч, если можно… – но он не успел закончить.

– А то как же-ш, щас, мигом… – Огурцов толкнул коленом одного из сидящих на корточках солдат, поднял стоявший рядом с ним котелок и приказал: – Снегом протри и положь господину поручику, чего у нас там?

– Кулеш, – с ленцой ответил солдат.

– Вот кулеш их благородию и положь, уразумел?

Солдат так же с ленцой поднялся, зачерпнул котелком снег, поставил его рядом с костром и, когда снег на внутренних стенках котелка зашипел, ловко обтёр его, вытряхнул и подал другому солдату, который сидел ближе к котлу.

– Ложка-т имеется, ваше благородие?

Сорокин пожал плечами, когда он ехал в эшелоне, у него всё было.

Огурцов ушёл в темноту и вернулся с ложкой.

– Пользуйтесь! И вот! – сказал он, полез в карман и вынул оттуда кусок колотого сахара. – Для барышни угощение!

Сорокин взял парящий котелок, зажал в кулаке сахар и стал оглядываться. От расположенных поблизости костров исходил яркий свет, но между ними была слепящая темнота. Он помнил, что сани, на которых пристроился Огурцов, шли за его санями, он повернул на восток и через несколько десятков шагов среди других увидел костёр на небольшой поляне, вдававшейся в тайгу. Он пошёл к нему. Вокруг костра ещё сидели. Элеонора увидела его и помахала рукой, она сидела боком, и в контрастном свете яркого огня светилась её левая щека. Он удивился: как она успела так вовремя повернуться и разглядеть его?

– Вы вернулись, Мишя, а мы уже поужинали. – Она улыбалась.

– Я ещё принёс…

– Это будет слишком много, так на ночь наедаться нельзя…

– Чтобы завтра меньше хотелось… – удивился Сорокин.

Он подошёл и стал устраиваться у огня, Элеонора внимательно смотрела на него.

– Чем больше ешь на ночь, – пояснила она, – тем больше хочется утром, это я поняла здесь, в дороге. А вы почему такой?.. – И она замолчала, не договорив.

На обратном пути из штаба у Сорокина в голове было три мысли: об убитых родителях и брате, о том, скажет ли он об этом Элеоноре, и о том, знает ли она корреспондента Ива́нова. Второй вопрос показался ему почему-то трудным. Он понимал, что если правда, что его родных нет в живых, то этого уже не исправишь, а если это всё же ошибка, то он своим рассказом будто похоронит их, и он думал, что, может, будет лучше об этом промолчать. Но он посмотрел на Элеонору, и всё получилось само собой.

– Мне сказали, что здесь в обозе несколько недель назад от случайного снаряда погибли мои родители…

Элеонора отодвинула протянутый ей котелок и вдруг спросила:

– Это вам сообщил журналист Ива́нов? Он проезжал мимо нас…

Сорокин был поражён, оказывается, второй и третий вопросы отпали сами собой.

– С Ива́новым, у него легкая фамилия и трудное имя, я знакома с Омска, мы обменивались информацией, и он мне помогал что-то понять, какие-то ваши русские сложности, а про гибель семьи известного сибирского кадета Сорокина я слышала… поражала нелепость случая… – И вы не сказали?

– Не обижайтесь, Мишя, во-первых: имя Сорокин – это как в Англии Браун, а во-вторых, как я могла вам сказать, если я сама ничего не видела, а теперь вы всё сами знаете от своих…

Сорокин сидел и глядел в черноту полупустого, остывающего в его руках котелка.

«А она права, леди Энн, она права», – повторял он, его поразили ум и прозорливость этой маленькой женщины.

«Постой, а почему маленькой?» Он удивился, он же до сих пор не видел её, кроме как сидя на санях: она сидела и сейчас на мешке с поклажей, но, глядя на её маленькие руки, он понял, что впечатление, которое у него сложилось, скорее всего, верное.

– Я понимаю, вам сейчас сложно, и никакие слова утешения не помогут, я чувствую, – она помахала открытой ладонью перед носом, – что в штабе вы уже помянули ваших родных… я хочу, чтобы вы сейчас выпили со мной за надежду. – Она секунду помолчала. – На войне так много нелепостей и случайностей, что они оставляют возможность надеяться.

Сорокин поднял глаза от котелка – вокруг костра уже опустело, хозяева саней укладывались спать, они сняли часть поклажи, подтащили сани ближе к огню и – Сорокин даже не заметил этого – подбросили в него дров, и костёр горел ярко и жарко. Всё это происходило как бы помимо него и Элеоноры, и стало понятно, что до них никому нет никакого дела.

– Ну что, Мишя… – услышал Михаил Капитонович и почувствовал, что Элеонора что-то уткнула в его локоть, – у меня даже стакан есть.

Сорокин вздрогнул:

– Да, леди Энн, конечно… я очень вам благодарен…

– Только вы не подумайте, что я… – Элеонора смотрела на него прямо, – мне на самое дно, я совсем не умею пить, а вам надо, и надо ложиться спать.

Сорокин взял стакан и открутил крышку тяжелой фляжки.

– Хватит, достаточно, мне самую капельку, я не хочу, чтобы кто-то подумал…

Сорокин плеснул на дно и подал Элеоноре, подумал, воткнул ложку в котелок и тоже протянул ей.

– Спасибо, я сыта, я только смочу губы, и вам останется побольше.

Михаил Капитонович почувствовал запах виски и сразу ощутил голод.

– Вам сначала надо поесть, Мишя.

И тут Михаил Капитонович вспомнил, чертыхнулся и полез в карман.

– Вот! Это просил вам передать ваш любимый Огурцов.

– Что это? – спросила Элеонора и взяла из рук Сорокина кусок сахара. – Какой он милый… – она поднесла стакан к губам, – я только смочу губы.

Виски действительно только смочило её губы, она их облизнула и подала стакан Сорокину. Михаил Капитонович взял, долил, чокнулся с фляжкой и с благодарностью посмотрел на Элеонору.

– Пейте, пейте! И смотрите, к нам кто-то идёт!

Сорокин выпил, заел ложкой кулеша и оглянулся, к ним приближался Огурцов.

– Покушали, ваше благородие? – спросил Огурцов и повёл носом. В холодном стоячем воздухе чувствительно пахло спиртным. Сорокин вопросительно глянул на Элеонору, и та незаметно кивнула. Михаил Капитонович поднял стакан к свету, налил и протянул Огурцову.

– Премного благодарен…

«…барин!» – про себя договорил за Огурцова Сорокин.

Огурцов одним духом выпил и утёрся кулаком.

– Присаживайся, Дмитрий Михайлович, – предложил Сорокин.

Огурцов подошёл к саням, ухватил какой-то мешок, бросил его на снег и сел напротив.

– Гнедого обустроил? – спросил Сорокин.

– Как есть, ваше благородие! Есть у меня в роте один… он в энтом деле разбирается… так и накормил, и напоил, и даже гриву расчесал, потому, мыслю, Гнедой наш в ласке и сытости! – Сказав это, Огурцов взял пригоршню снега и обтёр ею лицо. – И как вы, ваше благородие, так угадали? Я також назвал его Гнедком…

Элеонора и Сорокин увидели поднимающийся от лица фельдфебеля пар.

– Однако ж вам, надо полагать, и почивать пора: и вам, и барышне, тока к огню поближе садитесь, до утра его тепла хватит, – сказал Огурцов, поднялся и добавил: – А я подежурю, а если што, вас кликну!

Сорокин было намеревался поинтересоваться, как Огурцов оказался так далеко от своей Псковщины, но тот уже повернулся и пошёл к своему костру.

Сорокин кивнул ему вслед и начал укладывать мешки.

– Вы их положите так, чтобы мы могли на них сесть спинами друг к другу, и будем спать, – тихо сказала Элеонора.

– А вам удобно будет спать сидя? – спросил Михаил Капитонович.

Элеонора улыбнулась.

«Какая у неё чудесная улыбка!» – невольно подумал Сорокин.

– Мишя, я так сплю уже которую неделю, положу один мешок под себя, другой поставлю к…

– саням, – по-русски подсказал ей Михаил Капитонович.

– …или к дереву… – Она не успела договорить, как над её головой что-то коротко свистнуло и ударило в ствол ближнего дерева. Сорокин не сразу понял, что это было, но инстинктивно бросился на Элеонору, повалил её и ногой стал закидывать костёр снегом.

– Что вы делаете, Мишя, – с трудом выговорила придавленная его телом Элеонора.

– Тихо, Энн, прошу вас, – прошептал Сорокин, не переставая грести ногою снег к костру, – по нас стреляли…

– Так бывает каждую ночь. – Она освободила из-под его локтя лицо и стала его отталкивать.

– …разве вы не поняли? – договорил Сорокин.

– Не гасите костёр, мы замёрзнем, – умоляющим голосом попросила она, – так бывает часто, почти каждую ночь!.. Вы слышали выстрел?

«Нет!» – ответил ей про себя Сорокин.

– Нет! – повторил он вслух.

– Вот видите, значит, стреляли откуда-то очень далеко, это шальная пуля.

Сорокин встал на колени, Элеонора села и закрыла рот ладошкой. Сорокин увидел, как от смеха вздрагивает её тело.

– Вы такой быстрый, Мишя, к пулям я привыкла, а… – она беззвучно смеялась, – а к такой быстроте – нет!

Михаил Капитонович стоял на коленях и не знал, что делать. Соседи по саням обустраивались на ночлег, как будто ничего не произошло.

– Укладывайте мешки… – Элеонора промокала варежкой слёзы.

– Я только хотел…

– Ничего, ничего, Мишя, будем считать, что теперь я вас знаю уже совсем хорошо!

Смущённый Сорокин встал, отряхнул колени и стал подтаскивать один к другому мешки; Элеонора тоже встала, он взглянул на неё и понял, что не ошибся: в большой, с чужого плеча, шубе она выглядела очень миниатюрно. Михаил Капитонович оглянулся по сторонам и увидел, что из вдавленного следа, где совсем недавно перетаптывался Огурцов, торчит угол какой-то бумажки, он поднял её, поднёс к огню и разобрал слабо-синий типографский шрифт: «Господа белые… вы зря драпаете, вокруг вас та же Россия…» Сорокин скатал шарик и бросил его в огонь, шарик полежал, окутался дымком, начал расправляться и ярко вспыхнул.

«Дурак! – подумал в этот момент Сорокин. – Надо было на раскурку пустить, как Огурцов!»


– Ваше благородие!.. – Сорокин почувствовал на лице жаркое дыхание и услышал сиплый шепот. – Ваше благородие, проснитесь!

Он открыл глаза. Было темно, только лоб Огурцова глянцево отсвечивал в свете костра.

– Что случилось, тише ты, не тряси, разбудишь… – Сорокин чувствовал своей спиной спину Элеоноры. – Что такое? – Нарочный прибежал, надоть в штаб, вот донесение, – просипел Огурцов и хлопнул себя по шинели на груди, – просыпайтеся!

Сорокин сидел и старался не шевелиться: если он сейчас встанет, Элеонора упадёт. Пока он мгновение думал, почувствовал, как Элеонора зашевелилась.

– Мишя, – услышал он, – вы вставайте, а мешок прислоните к саням, вставайте, не бойтесь, я не упаду.

«Вот черт, разбудил!»

– Хорошо! Дай руку! – прошептал он Огурцову.

В темноте он увидел силуэт Гнедого и отсвет костра в его круглых глазах. Ногу ломило то ли от вывиха, то ли оттого, что отсидел.

– Я, ваше благородие, сяду первый и вас подхвачу…

– Вдвоём, что ли, поедем?.. – удивился Михаил Капитонович.

– А собьетесь ненароком… у меня хоть винтарь имеется, а у вас?

Сорокин потрогал кобуру и вспомнил, что барабан револьвера, который дала ему Элеонора, был полупустой.

– Ладно! И давай сюда донесение.

Огурцов сел в седло и вниз протянул вчетверо свёрнутый лист плотной бумаги, освободил левое стремя и подал Сорокину руку.

Гнедой шёл шагом то по рыхлой обочине, то между санями, обходя гаснущие костры. Сорокину было неудобно сидеть, он ёрзал без седла, а грудью упирался в висевший поперёк спины фельдфебеля карабин. «Черт побери, надо было оставить его в обозе и ехать одному. На обратном пути пусть идёт пешком, недалеко!» – думал он и почти не слышал разглагольствований Огурцова. Тот что-то говорил о том, что Иркутск надо брать с боем, что в городе «всего полно», и патронов, и «жратвы», и можно раздобыть теплой «одёжи». Тракт изгибался влево и, судя по свету тлеющих костров, делал зигзаг, а дальше выпрямлялся. Сорокин присиделся, только неудобно висели ноги без стремян, без упора. Он нащупал донесение за отворотом шинели и подумал, что надо бы прочитать, но было темно. На изгибе тракта саней почти не было, это место Михаил Капитонович заметил, ещё когда они пешком шли в штаб, а потом обратно. Огурцов оглянулся в пол-лица.

– Темень-то какая, а, ваше благородие?..

Сорокин хотел из вежливости в ответ что-то промычать, но вдруг слева услышал скрип снега, и кто-то сзади ухватил его за рукав и потащил вниз. Он схватился за Огурцова, и они упали вместе. Тот, кто стащил его с коня, навалился сверху и стал давить в лицо локтем в овчине, а кто-то навалился на больную ногу и пытался прихватить другую.

– Огурцов! – заорал Сорокин. – Огурцов!

– Ничего! – услышал он. – Сильно больно не буить, потерпите, ваше благородие, ща стреножим…

Сорокин спружинился и разом ногами и руками оттолкнул всё и оказался свободным. Он вскочил, прыгнул в сторону Гнедого, ухватился за стремя и сколько было сил заорал, без слов, в голос. Испугавшийся Гнедой взялся с места и, не разбирая дороги, погнал вперёд. Сзади прозвучал выстрел. Сорокин ухватился за переднюю луку и гриву коня. Гнедой скакал напрямую через подлесок, голые ветки шумно хлестали по шинели, Сорокин уткнулся лицом в конский бок и дёргал руками седло, потом попал в конский шаг и бежал по рыхлому снегу. Внезапно Гнедой встал, Сорокин запрыгнул в седло и со всей силы ударил коня поводьями по глазам. Гнедой снова пошёл.

«Надо вернуться! Надо вернуться и схватить Огурцова!» – тукало в голове, но инстинктивно Сорокин правил Гнедого к кострам. Лошадь выбралась из подлеска, Сорокин натянул поводья, и Гнедой встал у ближнего костра. «Надо вернуться!..» Сорокин соскочил и почувствовал боль в ноге. Он сел. Рядом с костром, у которого остановился Гнедой, зашевелились люди, к Сорокину подошёл молодой парень, присел на корточки и, ничего не спрашивая, стал смотреть на него.

– Дай руку, – сказал ему Сорокин, парень протянул руку, Сорокин опёрся, встал и сунул ногу в стремя.

– А хто стре́лил? – спросил парень.

– А хто его знает! – в тон ему зло ответил Сорокин, он понял, что даже если возвратится, то на том месте всё одно никого не застанет, а из тайги может быть убит. Он взобрался в седло.

До деревни добрался за полчаса.

«Быстро! – подумал он. – Когда шли пешком, казалось, что долго и далеко!» Неожиданно к нему пришла мысль, он подъехал к избе с флагом с красным крестом, окна были освещены, а на крыльце курил тот же человек в накинутой поверх белого халата бекеше. Человек смотрел на него и ничего не говорил. Сорокин подъехал к освещённому окну вплотную, вытащил из-за отворота шинели отданную ему Огурцовым бумагу, наклонился и развернул её – лист был чист с обеих сторон. Сорокин не хотел верить своим глазам, крутил бумагу и так и так, даже посмотрел на просвет.

– Посветить? – снова удивительно высоким голосом спросил мужчина и загасил окурок о перила.

Сорокин всё понял, выматерился и повернул Гнедого в обратную сторону.

Он уже выехал на самый край деревни и прошептал:

– А хорош бы я был, если бы с чистым листом явился в штаб. Вот, мол, вам, отцы-командиры, донесение!


Зигзаг тракта, где на него напали, он проехал, теснясь к кострам и вовсю понукая Гнедого. Когда проезжал мимо своего костра, увидел, что Элеонора не спит и смотрит на него. На месте, где стояла полурота, были только догоравшие кострища и вытоптанный к обочине снег.

«Все ушли, с-суки! Ай да Огурцов, ай да молодец!» Спрашивать соседей-обозников, куда, мол, подевались солдаты, не было смысла, никто ничего не скажет, и он поехал к Элеоноре. «Значит, не было никакого нарочного, значит, всё это Огурцов подстроил сам и людей за собой увел, но я-то ему был зачем?»

– Видите, как вас судьба уберегла!.. – задумчиво промолвила Элеонора, когда Сорокин рассказал ей о том, что с ним приключилось.

«Меня одного, зачем?» – продолжал думать он.

– …Наверное, она уготовила вам долгую жизнь!..

«…полную приключений!..»

– Если бы с вами что-то случилось, то, если правда, что с вашими родителями произошло что-то нехорошее, от вашей семьи ничего бы не осталось, а так вы… Вы молчите?.. – Элеонора провела рукой по его плечу. – Вам надо поспать, прижмитесь ко мне, но сперва бросьте в огонь дров.

Сорокин дотянулся до поленьев и тихо положил их на догорающие угли, в темноту зигзагами полетели искры и в вышине погасли, и на чёрном небе проступили звёзды.

– Вы сказали, что если бы со мною что-то случилось?.. Вы имели в виду, что если бы меня убили?

– Да, Мишя, если бы вы погибли, тогда от вашей семьи никого бы не осталось… – Элеонора поёжилась и плотнее прижалась к спине Сорокина. – Вот, выпейте и спите, – сказала она и подсунула ему фляжку, – а я теперь буду вас сторожить, только не шевелите дрова, пусть тихо горят, тогда хватит до утра.

Под утро – от подступавшего холода Сорокин просыпался и сразу снова засыпал – костёр оставил от себя только серое пепелище. Когда в последний раз уже в ранних сумерках он на секунду открыл глаза, то увидел, что «этот костёр уже не может греть», и с этой мыслью снова заснул и, как ему показалось, сразу проснулся, потому что почувствовал спиной горячее тепло. Осторожно, чтобы не потревожить Элеонору, он подставил локоть и, поддерживая её, отодвинулся. Тепло сразу пропало. Он пересел и заглянул ей в лицо: она сидела с широко раскрытыми глазами и смотрела в одну точку, кожа на её лице была тёмная и мокрая от пота.

– Энн! – тихо позвал Сорокин и легко потряс её. – Энн, как вы?..

Элеонора повела головой и стала облизывать сухие губы.

– Элеонора, что с вами? – Сорокин смотрел и не знал, что делать: если он отпустит её, она завалится на снег, её надо было пересадить так, чтобы она на что-то опиралась, но для этого он сам должен встать, а значит, отпустить её, и тогда она всё-таки упадёт. Он дотянулся до ближайшего мешка, подтащил его и подсунул, привстал и быстро схватил ещё какие-то мешки. Теперь Элеонора сидела уверенно. Сорокин вскочил, схватил полено, осторожно положил его на ещё теплый пепел и попытался раздуть, пепел вспыхивал мелкими искрами, но они сразу гасли.

«Ч-чёрт! Надо бы какую-нибудь разжигу!» Он вспомнил слово, которое слышал от солдат. Он огляделся, увидел на обочине обронённые накануне зелёные хвойные ветки рубленого лапника и сразу вспомнил о фальшивом донесении, которое получил от Огурцова. Огонь быстро разгорелся, поленья шипели кипящим соком, соседи уже встали, они пристраивали таган с котлом, полным снега.

– Што делать будем, ваше благородие? – бросая у костра срубленные жердины, спросил хозяин саней. – Дамочка-то ваша хворая наскрозь, а обоз-то вот-вот тронется… Ка бы не тиф у ей!

Сорокин не знал, что делать. Он повесил свой вчерашний котелок на таган и стал бросать на его стенки снег, снег шипел, пари́л, плавился и сливался на дно.

«Хоть немного растоплю, хоть полкружки, и дам ей попить!»

Элеонору переложили на сани, она стонала. Её пришлось связать, потому что она пыталась раскрыться, у неё был жар, тот самый, который почувствовал Сорокин; она порывалась расстегнуть ворот шубы и освободить горло. Все видели, как она тяжело дышит, какое красное у неё лицо и блуждающие, безумные глаза. Она что-то бормотала по-английски, но Сорокин не мог понять что.

– Вот-вот уж и обоз тронется, – суетясь вокруг саней, причитал хозяин. – Что зенки-то распялила?!! – Вдруг он заорал на свою жену, которая, явно сторонясь заболевшей Элеоноры, стояла и прижимала к себе двух малолетних дочерей. – Наваливай поклажу и давай харч!

Над обозом вились дымы костров, обозники торопились кончить ночлег, что-то съесть и были готовы тронуться, как только пойдут передние сани. За суетой вокруг Элеоноры Сорокин, только когда на него упала тень, увидел вставшего над ним и костром всадника.

– Вы Сорокин? – крикнул запыхавшийся бледный, с яркими от мороза щеками, одетый в гражданское пальто и юнкерскую фуражку юноша.

– Да, а вы кто?

– Вам срочно в штаб! – не в меру громко крикнул юноша, сунул ему пакет, откинул за спину конец башлыка, намотанного поверх фуражки, и стал заворачивать лошадь.

– А что? Кто? – успел спросить Сорокин, но всадник уже нахлёстывал тощую, голодную лошадь в обратную сторону.

«Чёрт! Как не вовремя!» – Он посмотрел на Элеонору.

Рядом уже стоял хозяин саней.

«Ведь не довезут, бросят по дороге!..» – со злобой подумал он.

– Вы не беспокойтесь, ваше благородие, сколько жива будет, повезём, вы тольки ворочайтесь, а то женка моя от страху сомлела! А там, глядишь, и конягу свово подкормите, и дамочке снадобьев каких добудете!

Сорокин бросил в костёр ветку, которой мешал снег в котелке, и пошёл к Гнедому. Уже влезши на него, он увидел, что на покрывавшем сани тряпье рядом с Элеонорой лежит фляжка.

«Надо спирту набрать или самогону», – подумал он, подъехал и взял её.

* * *

Слева с юга они услышали шум мотора.

– Сейчас проедет, напылит, надо накрыть уху и продукты, – сказал Михаил Капитонович и достал из авоськи сложенную газету. Гога собрал остатки продуктов, положил их рядом с ведром, Михаил Капитонович накрыл всё газетой и придавил углы камешками. Через несколько минут мимо них в посёлок проехал американский «студебекер» и поволок за собою высокий шлейф густой тонкой пыли.

– Сейчас бы перебраться на тот берег, а то потом эту пыль из одежды не вытрясешь!

– Видно, уже поздно. – Гога поднялся на ноги. – А ничего страшного, Михаил Капитонович, ветер как раз от нас.

Ветер действительно относил пыль на ту сторону дороги.

Гога убрал газету, сел и взялся за ложку.

– А что было дальше? – спросил он, бросил в огонь последний пучок люпинов, махнул рукой, отгоняя дым и комаров, взял фляжку, булькнул оставшейся в ней водкой и попросил у Михаила Капитоновича стакан.

– Дальше?! – задумчиво промолвил Михаил Капитонович. – Дальше меня попросили опознать шестерых убитых ночью… это уже в штабе, когда я туда добрался.

Гога вопросительно посмотрел на него.

– Огурцовские напали на штаб, но нарвались на охранение, и шестеро из них были убиты.

– Они что, к красным, что ли, присоединились?..

– Да! Только это выяснилось уже позже, намного позже. Сначала думали, что просто за жратвой пожаловали, ну и нарвались, а…

– Вы их узнали? А Огурцов?

– Огурцова между ними не было, но этих я узнал, всё же больше месяца с ними в одном эшелоне ехал… – А леди Энн? Элеонора?

– Леди Энн я не нашёл.

– Как?

– Да вот так! Я вернулся в обоз, я думал, что он продвинулся вперед, и только позже узнал, что за штабом с боковой дороги вклинились ещё беженцы и сани моих попутчиков и Элеоноры вместо того, чтобы продвинуться вперед, застряли, а я не доехал.

– И как?

Михаил Капитонович не ответил, взял пачку, вытряхнул на газету рассыпанный табак, вынул папиросу и закурил.

– Давайте-ка мы… заканчивать здесь… сейчас народ пойдёт на работу в огороды, а мы вроде как прохлаждаемся… Тут этого не любят…

Гога стал озираться, вроде как надо было собирать вещи, а вещей почти не было, и было нечего собирать, кроме двух пустых бутылок из-под водки и ведра с остатками ухи.

– Вылить?

– Да зачем же, донесём, там на дне много рыбы!

Они поднялись, Гога взялся за ведро, Михаил Капитонович завернул остатки еды и в отдельный кусок газеты свежую рыбу и всё положил в сетку.

– Вы не торопитесь?

– Куда? – ещё озираясь вокруг себя, спросил Гога.

– Куда-нибудь не торопитесь? Вы ведь приехали сюда, а здесь тупик, дальше некуда ехать: или оставаться, или возвращаться – откуда вы приехали. Дальше пути нет!

В этот момент послышался шум того же «студебекера», только со стороны посёлка.

– Что-то он быстро в обратную сторону… Накройте ведро.

Гога прикрыл ведро полой пиджака и повернулся спиной к дороге.

– Ничего, ветер не переменился…

После того как проехал «студебекер», Гога двинулся в сторону дороги, но после слов Михаила Капитоновича о том, что «дальше пути нет», остановился и стал на него смотреть округлившимися глазами.

– Что вы на меня так смотрите? – спросил Сорокин. – Вы же зачем-то сюда приехали?

– Да-а! – задумчиво протянул Гога.

– Что, забыли зачем? Или уже спите на ходу? Или на вас водка так подействовала? – Михаил Капитонович взошёл на насыпь кювета, бросил и растоптал развалившуюся папиросу и тоже остановился.

Гога тряхнул головой.

– Вы, Михаил Капитонович, так рассказывали… Я был будто и не здесь, а там, в тайге, под Иркутском, а здесь… – Он оглянулся на унылый в сером свете утра пейзаж с придорожными люпинами и свинцовой речкой. – Я действительно будто проснулся и… – Гога шагнул в сторону Сорокина, – я когда отбывал, то вычеркнул все воспоминания о Харбине́, о тех годах, а тут мы вспомнили…

– Ну, если так, значит, водка!

Синий пион

Светлана Николаевна услышала, что едет машина, приготовила квитанции, сбросила на одну сторону счёты и пошла на задний двор.

Водитель и сопровождающий быстро перекинули ящики, мешки и кули, расписались, где надо, и она расписалась, где надо, и пошла закрывать. Она вернулась, стала заворачивать четверть головки сыра и задумалась, потом встряхнулась, потом улыбнулась и повела плечами. На прилавке уже стояли две «паллитры» спирту, буханка серого хлеба, куль с картошкой и кулёк с луком. Она повернулась к полкам, взяла две пачки папирос, две банки икры и горбуши – крабов он не переваривал – и упёрлась взглядом в кулёк с луком. «Ох и дух от него! – подумала она и тут же хмыкнула с улыбкой: – Ну и пусть, не помирать же от цинги! А дух я мятой перебью!» Она заглянула в сумочку, где лежала вчерашняя выручка, и положила туда аккуратно согнутые пополам квитанции.

Сегодня был законный для всех выходной день. Она знала, что сегодня её лавка понадобится только нерадивому, потому что все радивые на огородах: вот-вот середина лета и самый короткий летний месяц – июль. Здесь это так, потому что в начале первого летнего месяца, июня, ещё заморозки, а в конце последнего, августа, уже заморозки, поэтому июль – самый короткий, потому что его надо провести на огородах. Она достала из-под прилавка большой навесной замок-«собачку» и решила: «Пусть сегодня кому понадобится разобьются об этот замок, а завтра я как-нибудь отбрешусь!»

Она вышла из лавки, в которую пришла полчаса назад, и не оглядываясь пошла на южную оконечность посёлка. Она шла быстрым шагом, на дороге уже села пыль после «студебекера», она торопилась, у её Михаила Капитоновича сегодня были именины. Слева от дороги за неровными заборами стояли вросшие в землю под самые окна деревянные избы. Когда она только-только приехала сюда, эти избы её удивили, но её муж объяснил, что, когда дома строят на вечной мерзлоте, они за несколько лет опускаются, как он сказал – «садятся» в землю. Серые избы, серый день, незаметно сменивший чуть более серую ночь. Она перестала пытаться определить черту, когда кончается магаданская белая ночь и наступает день: когда появляется солнце, тогда и день. На глаза под ногами попадались чёрные, фиолетовые и серые камушки гравийной дороги, и справа от дороги до берега речки густели зелёно-сиреневые люпины. На том берегу речки росли низенькие лиственницы, сейчас наполовину зелёные, наполовину жёлтые, всегда готовые к осени, к тому, чтобы осыпаться. А зимой они серые, как выброшенные на улицу после новогодних праздников облетевшие ёлки, с остатками мишуры и ваты.

Она быстро шла с опущенной головой, готовая к тому, что из-за какого-нибудь забора, несмотря на раннее утро, её каждую секунду могут окликнуть: мол, «что, Светка, сегодня твоя лавка не работает?». Ей очень не хотелось останавливаться и что-то говорить и не хотелось, чтобы кто-то видел, куда она идёт. Она не боялась, в Эльгене кто хотел – знал, к кому она идёт на южную окраину поселка, но ей не хотелось останавливаться и зря стоять с никчемными разговорами. Она замужем, а ходит к Михаилу Капитоновичу. А ведь иногда она спрашивала сама себя: а как же муж? И отвечала – муж? А что – муж? А где – муж? Был муж, да весь вышел! Всё шуршал газетами и в тетрадку записывал… никогда этим не интересовалась. Просто человек! Её муж был просто человек! Служил. Учился грамоте, хотел выбиться в люди, и выбился, получил лейтенанта и из вертухая стал опером. Человек как человек. Как все, как люди! А много ли она знала людей? Тех, которые по ту сторону забора, и тех, которые по эту. По эту – вертухаи. Их те, которые по ту сторону забора, звали «вертухаи», и они сами себя звали «вертухаи», со снисходительными улыбочками, наверное, понимали, что гордиться особо нечем, просто работа, просто служба, просто – хлеб.

А другие? Что по ту сторону забора: чёрные, страшные, всегда голодные, с воспалёнными глазами и трясущимися то ли от страха, то ли ещё отчего руками, она их боялась. И были они зэками: одни – ворами и убийцами, а другие и вовсе – враги народа. Ей было страшно! А особенно ей становилось страшно, когда её муж, уже будучи лейтенантом, начинал водить дружбу с кем-нибудь из врагов народа и приводил домой: мол, они грамотные! Тогда они долго сидели с ярко горящей лампой и листали и читали книжки из библиотеки и газеты. Тогда она этих чёрных кормила и боялась поднять на них глаза и смотреть, как они ели, как не люди.

Она старалась об этом не думать.

Особенно ей стало страшно, когда она поняла, что её почти год назад исчезнувший муж не просто исчез, а убежал и где-то спрятался, хотя как это было возможно? Ей было страшно, хотя ничего страшного не произошло, когда ворота лагеря открылись. Собственно, когда они открылись, на зоне уже почти никого не осталось – зэчек выпускали партиями и сразу увозили в Магадан, в город, и оттуда уже почти никто не возвращался. Те же, которые вернулись, сказали, что все уехали на материк. Постепенно она привыкла жить так, чтобы об этом не думать, но, когда мысли приходили, она холодела спиной и пальцами рук, и это было очень неприятно. А её Михаил Капитонович был как раз из тех, из страшных, голодных и трясущихся. Но как он был на них не похож, когда она его увидела, и как удивилась, когда узнала, что он…

Она шагнула вправо и наклонилась нарвать цветов, всё-таки она шла на именины и отдёрнула руку, когда вспомнила, что Михаил Капитонович не любил люпины, он называл их «беспородные цветы бедности». Нитяная авоська с кульками больно резала пальцы, она бросила сорванные люпины и снова шагнула на дорогу.

Слева проплывал предпоследний забор, потом был последний, а за ним пустырь, и вон уже видна изба, голая, без всякого забора, та, в которую она шла.

Её никто не окликнул.

Когда-то ей очень хотелось ребёночка, маленького, с ручками и ножками, такого – пищалку и ревунчика, как у всех, кто её окружал, но врачиха из сидевших сказала ей, что, пока она живет с её лейтенантом, у неё детей не будет, а сама она здоровая. В первые годы замужества она ждала, а потом эти мысли о ребенке у неё стали уходить, она научилась их гнать и только вздрагивала. Она вздрогнула и сейчас и даже запнулась, и ручки тяжёлой авоськи ещё больнее впились в начавшие неметь пальцы. Она остановилась, вытерла локтем испарину на лбу, дунула в чёлку и подумала: «Ну, ещё немного!»

Её Михаил Капитонович был не похож на «контингент», так говорил её муж. Не в смысле он говорил о Сорокине, он его не знал, а в смысле о «контингенте», об этих – голодных, страшных и трясущихся врагах народа. Светлана Николаевна с 1945 года, как только вышла замуж, оказалась очень близко от контингента, всего-то через колючую проволоку. У неё не было друзей, только муж и его сослуживцы, с ними ей было легко, они чаще всего были такие же, как она, деревенские. Они привычно говорили и привычно шутили и обсуждали одно и то же: урожай, войну, Сталина, Берию и своих начальников. После интерната, куда она попала, когда ей было восемь лет, и откуда вышла сразу замуж, она ничего другого и не слышала.

А когда Михаил Капитонович в первый раз зашёл в её лавку, она даже охнула, правда, никто этого не заметил. Он тогда постоял, осмотрел прилавки и полки и купил пачку папирос и что-то ещё. Она смотрела на него не отрывая глаз и механически подавала то, что он просил, она даже сдачу положила на блюдце, не видя сколько. И он глянул на неё, так – то ли жалостливо, то ли укоризненно. Только потом объяснил.

Светлана Николаевна дошла до крыльца и сразу вспомнила свою Михайловку. Но вспомнила её странно, как бы наоборот: вот если бы сейчас она тронула калитку любого михайловского дома, в смысле забора, тут же раздался бы лай собак. В Михайловке собаки никогда не лаяли, если кто-то просто шёл мимо по улице, но заливались, стоило тронуть калитку. Однако они были не злые, в её деревне каждый знал друг друга в лицо и по имени, и от михайловских жителей не отличались и их собаки. Они переставали брехать, как только различали, кто вошёл, тогда они повизгивали, виляли хвостами и лизали руки.

Здесь не было забора, не было собак и не было лая – здесь был свист, стон и храп, который она услышала, когда ещё не дошла до крыльца и пяти шагов.

Она взошла на крыльцо, поставила авоську и под окном сорвала несколько люпинов. «Ну и что, что он их не любит? Всё цветы! А где других взять? Я же не Анна Васильевна, чтобы синие пионы!»

Светлана Николаевна распрямилась, слегка встряхнула цветы и отмахнула ими комаров, открыла дверь и шагнула в сени. В сенях было темно, она шагнула вперёд, и что-то упало перед её ногами. Она посмотрела – это был черенок без лопаты, видимо, им хотели изнутри подпереть дверь, но поставили как-то неуверенно. Он упал громко – дерево на дерево, – свист, стон и храп на мгновение оборвались, но сразу и возобновились.

«Выпили мужчины!»

Светлану Николаевну это ничуть не смутило, она прислонила черенок к стене, открыла отделявшую сени от комнаты плотную тяжёлую дверь, обитую ватой и защитным брезентом – сени были холодные, – и вошла.

На грубо сколоченном обеденном столе под окном лежали газетные свёртки с проступившими мокрыми пятнами, с остатками еды; на белёной печке с железными концентрическими кругами стояло закопчённое ведро. Светлана Николаевна дотронулось до него – ведро было тёплое: «Недавно, что ли, пришли?»

Она догадывалась, с кем был Михаил Капитонович. Когда вчера вечером он вышел из лавки, мужчина, тот, который зашёл вслед за ним, прежде чем купить бутылку водки, а он ещё сомневался, что купить – водку или спирт, спросил: «Это не Сорокин?» Светлана Николаевна ответила утвердительно. «Михаил Капитонович? Из Харбина́?» «Харбина́» он сказал с ударением на последний слог, она снова ответила утвердительно и увидела, что мужчина повеселел и быстрыми глазами стал осматривать прилавок и полки. «А он купил водку или спирт?» – спросил он. Светлана Николаевна ответила, что водку, и он попросил бутылку водки. Потом он, оглядываясь на окошко около двери, быстро-быстро отсчитал деньги без сдачи, извинился, попрощался и вышел. Она видела, как он спешным шагом, спотыкаясь на игравших мостках-тротуарах, пошёл за Михаилом Капитоновичем. Она поняла, что этот мужчина был из освободившихся зэков, это было видно по его скованным манерам, и что он оттуда же, откуда её Михаил Капитонович.

Наконец-то она разогнула пальцы, когда сдвинула газетные свёртки в сторону и поставила на стол авоську. Всё! Она пришла. Только некуда было поставить цветы, пускай люпины и беспородные цветы бедности, а всё же цветы. Она подумала, что надо было бы прихватить из лавки какую-нибудь банку, но увидела на подоконнике пыльный, всегда пустой глечик из обожжённой глины, взяла тряпку, обтёрла его и налила воды.

«А что? Симпатично!»

Она определила глечик сначала на середину стола, но потом переставила снова на подоконник, там глечик с люпинами оказался на месте, только надо было протереть оконные стёкла и смахнуть с подоконника дохлых мух.

Стало красиво.

«Анне Васильевне, наверное, тоже бы понравилось! – Она стояла и любовалась. – И маме! Ладно, надо чистить картошку. Они ведь когда-нибудь проснутся! Лучше пусть от запаха жареной картошки с лучком!»

Три года назад в Енисейске, где до Магадана служил её муж, она познакомилась с Анной Васильевной. Нет, не познакомилась. Ей хотелось думать, что познакомилась, но на самом деле она её только несколько раз видела в поселковой лавке, где обслуживались местные и ссыльные, и слышала её разговоры с местными в клубе, когда бригада маляров белила свежеоштукатуренные стены. Анна Васильевна тоже белила, а когда Светлана Николаевна пришла туда и принесла продукты, она увидела, как Анна Васильевна по свежей побелке рисовала на стене что-то красивое. То, что делала Анна Васильевна, напомнило ей, как её отец, крепкий и красивый в белой рубахе распояской и с белыми от побелки руками, красил в их доме, в Михайловке, обмазанную свежей глиной печь. И она присела на стул и стала смотреть.

Когда Светлана Николаевна вошла, Анна Васильевна была одна, был обеденный перерыв, и штукатуры из местных ушли на обед. Через несколько минут вошла малярша-ссыльная, но Светлане Николаевне очень не хотелось уходить, и она стала искать предлог остаться, задержаться хотя бы на несколько минут. Когда малярша вошла и глянула на неё, Светлана Николаевна дрогнула уйти, но Анна Васильевна обернулась и сказала:

– Посидите, отдохните, вы же целыми днями на ногах.

Светлана Николаевна помнила, как на неё пахнуло, как будто бы откуда-то издалека, – у мамы была такая мягкая речь и такой взгляд. И она осталась.

Большая комната клуба, зала, была побелена наполовину: на стене напротив окон ещё не было побелки, и из-под штукатурки проступала обрешётка. От этого комната-зала была мрачная, но малярша взяла большую кисть и начала белить. Светлана Николаевна сидела ещё минут двадцать, малярша белила широко, мокрая побелка недолго оставалась серой и в натопленной зале быстро высыхала и белела, и комната на глазах светлела. Всё как было в её родном доме. А Анна Васильевна левой рукой держала жестяную банку с синей краской и рисовала кистью на побелённой стене узкий и длинный узор.

Она стояла на табурете и вела тонкую горизонтальную линию, она загибала эту линию под прямым углом вниз и сразу поворачивала её в ту же сторону, потом поднимала, загибала внутрь, опускала, ещё раз поворачивала уже в обратную сторону, поднимала и вела дальше. Светлана Николаевна помнила уроки рисования и черчения в интернате, но там ученики рисовали прямые линии по линейке, или по обрезу книги, или по краю парты, а Анна Васильевна только передвигала табурет, макала кисть в краску и на глаз вела орнамент по всей длине стены. И было ровно и красиво. Потом она, видимо, устала, подошла к своей напарнице и несколькими округлыми мазками, той же синей краской по ещё непросохшей побелке, нарисовала шарик, как начавший распускаться лепестками бутон, отошла, наклонила голову и стала смотреть. Малярша тоже наклонила голову. Обе смотрели. Светлана Николаевна встала и подошла к ним.

– Хорошо, Анна Васильевна, даже очень, – сказала малярша и глянула на стенку с орнаментом. – И поребрик – хорошо!

– Греческий орнамент? Его хорошо бы по охре, коричневым, но где возьмешь охру, разве тут можно найти?

– Да, Анна Васильевна, и перекрашивать придётся, не уложимся…

– Ничего, – сказала Анна Васильевна, – пусть будет как китайский ко́бальт…

– Пион, – сказала малярша и концом кисти указала на синий полураспустившийся шарик, только что нарисованный Анной Васильевной. – А вам нравится? – обратилась она к Светлане Николаевне.

– Очень! – выдохнула та.

Всё это Светлана Николаевна вспомнила, глядя на букет люпинов в коричневом глиняном глечике на фоне только что протёртого окна.

– Очень, – вслух повторила она, встряхнула и бросила на стол тряпку.

В той комнате-зале она побыла ещё недолго, пришли рабочие, и стало неудобно просто так стоять или сидеть и ничего не делать среди работающей бригады. Тогда она оставила кульки с продуктами, как попросил её заведующий продуктовой лавкой, а его, в свою очередь, бригадир маляров из вольняшек.

Она ещё раз глянула на глечик с люпинами и стала прибираться в кухне.

Постепенно она привыкла к зэкам и ссыльным. Они оказались очень мирными людьми, и было непонятно, почему они враги народа. Она даже попробовала поговорить об этом с мужем, но он только сердито посмотрел на неё и сказал, что это её не касается.

Картошка была хорошая, чистая. Она поставила у печки табурет, на него таз под очистки, а перед этим развернула свёртки Михаила Капитоновича, которые он оставил на столе, сняла с полки тарелку и переложила в неё то, что ещё можно было считать едой. Он очень дорожил любой едой и очень волновался, когда она проводила у него, как он говорил, ревизию. Негодные остатки она снова завернула в газету и сунула в печь.

В избе было пасмурно, и она рядом на печи пристроила керосиновую лампу. Вдруг Михаил Капитонович стал кашлять и захлёбываться. Она распрямилась, отложила нож и картофелину и уже была готова встать и зайти за занавеску, но он замолчал и стал скрипеть пружинами кровати.

«Повернулся, слава богу!» – с облегчением подумала она.

Потом она ещё несколько раз видела Анну Васильевну, та заходила в лавку за покупками и всегда ей улыбалась. Светлане Николаевне хотелось подойти к ней и расспросить её, хотя бы о здоровье, но она знала, что это бесполезно, потому что – какое там здоровье. Она знала, что все женщины-ссыльные и зэчки были больные: её знакомая медсестра в медпункте рассказывала о каких-то страшных болезнях, особенно женских. А Анна Васильевна всегда ей улыбалась, как мама. И так она и не поговорила, а через полтора месяца они уехали на Магадан. Но она успела услышать странные, страшные вещи. Оказалось, что Анна Васильевна – эта… как её… не жена, нет… любовница Колчака. Светлана Николаевна тогда не поняла, как эта женщина, такая добрая и такая светлая, как орнамент, как пион, который она нарисовала на белой стене… могла быть, не важно, как это называется, – любовницей или женой этого кровавого врага советской власти – Колчака. Самого Колчака.

Она снова взялась за картошку. Картошка действительно была хороша: чистая, крупная, ровная, и нож у Михаила Капитоновича был всегда острый. Светлана Николаевна чистила, и на душе у неё было светло. Она почистила первую, встала, взяла кастрюлю, налила в неё воду и булькнула туда картофелину. Она чистила и думала, что надо убраться в доме, но сначала она почистит картошку, а потом дометёт и домоет – она не была тут уже целую неделю.

Всё время с начала календарного лета Михаил Капитонович был на огородах. В Эльгене практически не было мужчин, одни бывшие зэчки, и он помогал им копать землю, сажать картошку, капусту и другие овощи. Эльген был выбран руководством Колымлага потому, что здесь был немного более мягкий, чем на всём Магадане, климат и лето чуть длиннее, поэтому тут была устроена женская зона и построен посёлок для ссыльных женщин, и говорили, что эти овощи шли на подкормку других зон. Михаил Капитонович говорил, что это ерунда, он не помнил в баланде ничего свежего: была мороженая сладкая картошка и исквашенная донельзя, осклизлая капуста и что-то ещё, совсем не с огорода. В Эльгене были свежие овощи, но, видать, это и были те овощи, которые здесь и выращивали. Да и как один Эльген мог обеспечить всё магаданское пространство.

Вторая очищенная картофелина булькнула в кастрюлю.

Анна Васильевна – жена Колчака! Как же такое могло быть? Но медсестра в Енисейске, тоже Света, ссыльная из детей врагов народа, утверждала, что это именно так. Светлана Николаевна слушала её, не верила, но не спорила, куда ей, деревенской девчонке из далёкой алтайской Михайловки. А ссыльная Света была из Маньчжурии. В 45-м году её семью арестовали и отправили в СССР. Свете тогда было пятнадцать лет, и она хорошо всё помнила, а главное, она помнила своих родителей, её отец был старый царский генерал из Оренбурга, и он служил вместе с Колчаком.

Светлана Николаевна отложила нож – от согнутого сидения затекла спина, – она встала, перелила из ведра остатки ухи и вышла.

От избы Михаила Капитоновича речка была недалеко: двадцать метров до дороги и ещё пять от дороги до берега. Светлана Николаевна знала, где Михаил Капитонович ставит мордушу, там был удобный пологий галечный подход к воде, это метрах в пятидесяти вниз по течению, и она пошла туда.

На речной гальке чернело кострище, он всегда разводил огонь в этом месте; и на середине течения расходились водяные нити от самого большого кольца мордуши. Она посмотрела по сторонам, подоткнула юбку, сняла чулки и вошла в воду. Кольцо мордуши мелко вздрагивало, а иногда сильно дёргалось, значит, в мордуше была рыба, и надо её вытащить, пока живая. Но Светлана Николаевна решила сначала отмыть ведро. Вода была ледяная, она вышла на гальку и стала оттирать ею ведро, сначала внутри, а потом копоть снаружи. Когда в выходной день, один раз в неделю, она приходила к Михаилу Капитоновичу, она много раз ходила на речку, чтобы набрать полную бочку воды и нагреть её для помывки. Михаил Капитонович всегда предлагал ей свою помощь, но она отказывалась, стесняясь поселковых, которые сразу бы поняли, что Михаил Капитонович таскает воду для помывки, а он смеялся: мол, а неужели думаешь, не подумают.

Но она была упрямая.

Она оттёрла ведро, сполоснула его и снова зашла в воду. Нащупала ногой камень, прижимавший кольцо мордуши, сдвинула его и только успела схватить кольцо, которое течение уже норовило унести, и оттащила мордушу к берегу. Рыбы было много, почти целое ведро. Она вытащила всю мордушу на берег, стряхнула, сложила кольцом в кольцо и положила в стороне под низкий обрывчик там, где была граница галечного спуска. Прятать было не от кого, потому что не крали. Как только речка вскрылась, Михаил Капитонович ловил много и раздавал рыбу. Денег почти не брал, брал продукты и ненужные железки, из которых делал что-то нужное из того, что в Эльген не завозили. Да и кто, кроме него, мог бы с этими кольцами в чулке из сетки управиться.

Сейчас она принесёт ведро с рыбой, закончит чистить картошку, потом почистит улов, и всё будет лежать в воде и ждать, а она принесёт ещё воды и продолжит уборку, а когда закончит, можно будет готовить еду. Так она думала, натягивая чулки и оправляя юбку. И вдруг её мысль застопорилась: а сегодня с помывкой ничего не получится – их же двое. Обычно, когда они с Михаилом Капитоновичем были одни, она помогала ему вымыться. Баня в посёлке была, осталась ещё со времен зоны, но топилась она один раз в неделю, и там мылись только женщины, и было мало воды, её надо было таскать с той же речки. А Михаил Капитонович приспособился дома, и всё стало проще, когда они принесли из её дома большую бочку и корыто. Иногда ей приходила мысль о том, что они моются в бане вдвоём, но от этой мысли она заливалась горячей краской. Она помнила, как в детстве её мыла мама. Их деревня стояла на такой же, как эта, речке с перекатами – Слюдянке. Тогда мама, помыв её, закутывала и приносила к соседям, а сама возвращалась, и к маме шёл папа. И когда она пыталась представить себе, как мама и папа мылись вдвоём, она снова заливалась горячей волной. Но ведь мама и папа были муж и жена. Всё время, когда она сама жила с мужем, они были обеспечены мытьём, всегда была баня, и были мужские и женские дни, и в голову не приходили никакие мысли.

Она взяла ведро и пошла к дому.

Она дочистила картошку, много, потом почистила всю рыбу, которую принесла с речки и накрыла. Мужчины ещё не проснулись. Всё то, что она сейчас делала, напоминало ей её дом и её детство. Мама всегда была дома, а папа – не всегда. Мама была занята домашним хозяйством: скот, огород. Они друг дружке помогали с соседкой – тёткой Марией, а тёткин муж, дядя Гоша, был братом её отца – Николая. Оба – Дмитриевичи. Оба женились почти в одно время, Светлана Николаевна этого, конечно, не помнила, но с разницей в год или два, и жён взяли из одной деревни – Алексеевки, что в десяти километрах от Михайловки. Светлана играла с их детьми, двоюродной сестрой Верой и младшими братиками Лёнечкой и Ванечкой. Когда мама приносила её к ним завернутую в простыню и одеяло, Ванечка и Лёнечка всё норовили стянуть их с неё и тащили за углы, а Вера их отгоняла. Она была старше Светы. А когда Свете исполнилось восемь, мама и папа пропали. Тётка Мария плакала и прижимала её к себе. Потом пропал – так все говорили – дядя Мирон и чуть позже дедушка Дмитрий – Дмитрий Игнатьевич. И всё потому, что дядя Мирон отбил невесту у какого-то начальника из района. Потом Светлана Николаевна только помнила, что их долго с тёткой Марией, Верой, Лёнечкой и Ванечкой куда-то везли на телегах, потом они по мрачной реке плыли на широкой барже, а тётка Мария держала их за руки и от себя не отпускала. И очень хотелось есть. В этом смысле она понимала Михаила Капитоновича, когда он следил, чтобы она не выбрасывала то, что ещё годилось в еду.

В Енисейске медсестра Света рассказала ей не много: то, что знали её родители, и то, о чём говорили там, где она жила, в Харбине́. Но и этого Светлане Николаевне хватило надолго, чтобы об этом думать. Образ Анны Васильевны и её судьба захватили её. Только она мучилась оттого, что эта светлая женщина любила такое чудовище, как Колчак. Но постепенно в её мыслях Колчак превратился просто в мужчину, а вокруг шла жестокая и кровавая Гражданская война, где красные дрались за свою свободу с белыми и во главе белых был Колчак. Со временем Анна Васильевна и Колчак обособились в отдельную историю, и Светлана Николаевна ощутила, что она тоже хочет так любить. Мужа она побоялась расспрашивать об Анне Васильевне, хотя наверняка он что-то знал.

Эта история вдруг снова всплыла в её сознании, когда она познакомилась с Михаилом Капитоновичем. Она спросила его, он подтвердил, что это так и было, но рассказал только о том, что, когда в иркутской тюрьме Колчак прощался с Анной Васильевной перед расстрелом, они поцеловались, и Колчак сказал: «За всё надо платить». Ещё Михаил Капитонович сказал, что «наверное, во всей восточной белой армии и обозе Анна Васильевна Тимирева и Александр Васильевич Колчак были самой счастливой парой! Но за всё приходится платить». Светлана Николаевна очень этому возмутилась: как это так? Платить надо, когда в магазине или в лавке что-то покупаешь: еду, одежду или книжку – за это надо платить. А за что здесь платить? Нельзя воровать – это ясно, и этому не надо даже учить, но за что ещё надо платить? За любовь?

Она была не согласна.

Она вышла из оцепенения, взяла тряпку, но её взгляд упал на люпины – «беспородные цветы бедности», – она отшвырнула тряпку и зло подумала: «А где взять белые розы или синие пионы?» Про белые розы, которые Колчак дарил Анне Васильевне, ей рассказала медсестра Света, а синие пионы она видела сама на стенке клуба в Енисейске. В Благовещенске, когда закончилась война, совсем незадолго до того, как выйти замуж, они с Верой были на торжественном вечере в Доме офицеров, они сидели в предпоследнем ряду, но обе видели, как на сцене кто-то кому-то торжественно вручил букет, который был сверху совсем белый, а снизу темно-зелёный. Что это были за цветы, она не знала, но Вера вздохнула и сказала, что это букет белых роз.

«Верочка! – подумала Светлана Николаевна про свою двоюродную сестру. – Где она сейчас? В каком-то Урюпинске!

Давно не было писем».

Они вместе плыли на широкой барже по реке, и тётка Мария всех детей: и Веру, и Лёнечку, и Ванечку, и её, Свету, – держала рядом с собой, потому что у баржи не было бортов. Потом их высадили на большую поляну посреди леса, и тётка Мария сказала, что теперь они будут жить тут. Но жить было негде. Они носили землю и выбрасывали её на опушке, так у них появилась землянка, а потом тётка Мария, Ванечка и Лёнечка умерли от голода, а Веру и её учительница иногда кормила кашей и хлебом. Потом появился Верин папа дядя Гоша и увёз их в интернат на Кулика́н на речке Зее, а сам ушёл в армию. Потом они с Верой учились в Благовещенске в техникуме и обе вышли замуж. Вот там один раз она и видела белые розы. Но это сказала Вера, а где она сама видела белые розы? Вокруг Михайловки и на берегу их речки Слюдянки они собирали только полевые цветы и рыжие саранки.

Светлана Николаевна смахнула воспоминания, услышала храп, увидела очищенные рыбу и картошку и вспомнила, что вчера в лавке Михаил Капитонович сказал, что почти не осталось соли. «Как я забыла?» – подумала Светлана Николаевна и поняла, что ей необходимо в лавку. Она быстро подмела пол, потому что мужчины могли в любой момент проснуться, и вышла из дома.

В навесном замке-«собачке», которым была замкнута лавка, она увидела свёрнутую трубочкой бумажку. «Записка? – удивилась она. – От кого?» Она пожала плечами и развернула.

«Как только сможешь, зайди ко мне.

Ю.К.».

Она прочитала, снова пожала плечами, вошла в лавку, быстро насыпала полкило соли и вышла. «Что-то случилось?»

Записка её удивила, потому что с Юлией Константиновной, бывшей начальницей оперчасти зоны и начальницей её мужа, она почти не общалась. Она ждала, что та будет её спрашивать, куда делся муж, а через неделю после того, как он пропал, сама пришла к ней с этим вопросом. Но Юлия Константиновна пожала круглыми полными плечами и сказала, что, мол, не переживай, найдётся, в Советском Союзе никто пропасть не может. Потом в жизни Светланы Николаевны появился Михаил Капитонович, и она старалась Юлии Константиновне не попадаться на глаза, и та её не искала, и вдруг записка.

Юлия Константиновна жила в доме офицерского состава, но, когда зону распустили, она переехала в самую ближнюю к речке освободившуюся избу, чтобы самой таскать воду было недалеко.

Светлана Николаевна вошла, когда Юлия Константиновна закладывала в печку дрова.

– А, явилась, – сказала та, с трудом распрямляя затёкшие ноги. – Садись, плохие новости.

Светлана Николаевна не глядя взялась за спинку стула и села. У неё в голове пронеслась мысль о том, что, может быть, наконец-то пришла какая-то весть о её родителях. Она спрашивала о них у мужа, но тот говорил, что ничего узнать не может. Светлана Николаевна ему не верила и часто обижалась – это была вторая причина для их нечастых размолвок. Была и первая, но она об этом молчала, – это отсутствие ребёнка.

Юлия Константиновна прошла рядом с ней и тяжело уселась за стол.

– Твой муж Семён Николаевич Семягин погиб смертью храбрых. Я сегодня об этом получила телефонограмму. А тебе надо в Магадан, в управление.

Светлана Николаевна не поняла, о ком говорила Юлия Константиновна, и смотрела, как та устраивается на стуле и сметает рукою со стола несуществующие крошки.

– А ты связалась с этим… – Юлия Константиновна сказала это, никуда не глядя.

– Как?.. – Светлана Николаевна помотала головой. – Он же пропал!

– Пропал! – хмыкнула Юлия Константиновна. – Я говорила тебе, что у нас в Советском Союзе никто не может пропасть. Ты помнишь, о чём он говорил перед тем, как «пропасть»?

– Помню! – ответила Светлана Николаевна. Она с трудом понимала, о чём идёт речь, и отвечала со страхом: – Он говорил, что, когда лагерь откроют, контингент его «порвёт»… Так и говорил.

– Готовился! – Юлия Константиновна снова хмыкнула. – А ты, дурёха, не поняла! Меня же не «порвали»! Всё было секретно… Он погиб в перестрелке с бандитами, золотоискателями… где-то на севере, за Сусуманом, в тайге…

– А почему ничего не сказал?.. Сказал бы хоть, что в командировку…

– В командировку? На сколько? Они же не на старых разработках роют, их ещё надо найти! Потому и не сказал, что понимал, куда идёт, не хотел, чтобы ты, глупая, волновалась! А ты? Ладно, завтра или послезавтра на несколько дней сюда приедут инженеры, один уже приехал, смотреть, где тут можно поставить драгу, да и можно ли, она всё ж большая, а у нас золота немного, и вернутся в Магадан. Ты поедешь с ними и явишься в управление, там тебе назначат пенсию.

– А?..

– А больше я ничего не знаю.

Светлана Николаевна, как и все на большом Магадане, знала, что, когда открыли лагеря, многие бывшие зэки из уголовных занялись нелегальной добычей золота и часть бывшей охраны лагерей была переформирована в специальные отряды по их поимке.

Светлана Николаевна сидела с открытым ртом. «За всё приходится платить!» – вдруг всплыло у неё в голове.

– И что теперь? – Она ещё до конца не поняла того, что только что услышала.

– Как – что? Получишь пенсию и живи, что же ещё? Только подумай с кем и как! – Юлия Константиновна плотно сидела на стуле со сложенными на груди полными руками.

«За всё приходится платить!» – снова пронеслось в голове у Светланы Николаевны.

– А что с моими родителями? – вдруг спросила она.

– Семён тебе ничего не говорил?

– Нет! – У неё наконец получилось что-то осмысленное.

– Наверное, расскажут в управлении, только я знаю, что твоя мать отбывала в Караганде, а отец где-то на Урале…

– А за что? – Светлана Николаевна начала чувствовать свои руки.

– 58-я часть 10, а подробности расспросишь там… – И Юлия Константиновна куда-то показала головой, видимо в сторону управления.

«За всё приходится платить!» – в третий раз промелькнуло в голове у Светланы Николаевны.

Она встала.

– Что, пойдёшь праздновать именины своего? – спросила Юлия Константиновна, и, как показалось Светлане Николаевне, её тон смягчился.

– Я только помогаю…

– Ладно, помогай! В общем, живи, что уж там… – Юлия Константиновна качнулась. – Всё, больше у меня для тебя ничего нет. Только как инженеры приедут, зайди ко мне в поселковый совет, я выпишу тебе бумагу и дам паспорт… В управление просто так не пустят.

Светлана Николаевна вышла. Теперь фраза «за всё приходится платить» билась в её голове, как пойманная в мордушу рыба, и она обнаружила, что забыла у Юлии Константиновны соль.


Уже от последнего забора она увидела, что в окне горит свет – когда она уходила, лампу она задула.

«Проснулись», – подумала она.

Когда она зашла в сени, распахнулась обитая брезентом дверь, и в проёме показался Михаил Капитонович.

– А вот и Светлана Николаевна, – сказал он и шагнул в сторону, пропуская её в комнату. – Знакомьтесь, это Игорь Заболотный, Игорь Валентинович, он тоже…

– Из Харбина́, я знаю, – сказала Светлана Николаевна и протянула ладошку вставшему ей навстречу мужчине. «Харбина́» она, так же как Михаил Капитонович, произнесла с ударением на последний слог. У неё даже получилось улыбнуться.

– Игорь, – представился Игорь. – Спасибо вам, Светлана Николаевна…

– А ещё его зовут Гога, – засунув руки в карманы заправленных в шерстяные носки брюк, сказал Михаил Капитонович.

– А вы через неделю уедете? – спросила Гогу Светлана Николаевна.

Михаил Капитонович сначала удивлённо посмотрел на Светлану Николаевну, потом на Гогу.

– Я пока не знаю, если геологи определят, что драгу можно ставить, то останусь, а если нет – значит, уеду с ними.

– Они должны завтра приехать?

– Завтра или послезавтра…

Михаил Капитонович стоял и смотрел то на Гогу, то на Светлану Николаевну.

– Ну, тогда я поеду с вами или с ними. – Светлана Николаевна видела удивление Михаила Капитоновича.

– Как скажете, Светлана Николаевна, – ответил Гога.

– Ладно, – вымолвил Михаил Капитонович, – будем считать, что это я тут человек новый…

– Мой муж нашёлся, – сказала Светлана Николаевна и, не зная, куда себя деть, начала протирать бутылки со спиртом.

Михаил Капитонович, не отрывая взгляда от Светланы Николаевны, сел.

– Он в Магадане?

– Если привезли! – За полчаса, которые ей понадобились, чтобы с заходом в лавку за солью вернуться от Юлии Константиновны, она успела немного успокоиться и подумать.

– Как привезли? А что с ним?

Гога стоял и с удивлённым лицом слушал их диалог.

– Его уголовники убили, и мне надо в управление, там, сказали, мне выпишут пенсию…

Ни Михаил Капитонович, ни Гога не проронили ни слова, пока Светлана Николаевна, отставив бутылки, молча резала на сковородку чищеную картошку.

– Я ничего не знала, – наконец промолвила она, – я только знала, что он очень опасался, что, когда лагерь откроют, с ним что-то может произойти, случиться.

Услышав это, мужчины пошевелились.

– Он сам это говорил… – Светлана Николаевна говорила всё это, не очень понимая зачем. – А оказывается…

– А откуда это стало известно? – спросил Михаил Капитонович. – И когда?

– Только что – от поселковой. – От Юлии…

Светлана Николаевна кивнула и стала перемешивать картошку.

«За всё приходится платить!» – снова подумала она.

– За всё приходится платить! – задумчиво промолвил Михаил Капитонович, и Светлана Николаевна вздрогнула.

Он посмотрел на Гогу, зачерпнул железной кружкой из кадки свежей воды, по половинке разлил её в три стакана, открыл бутылку спирта и спросил Светлану Николаевну:

– Ты выпьешь?

Штин

В бесснежной и безлесной, ровной как стол маньчжурской долине стояли составы с войсками.


– Серёжа, уберите ноги, надо проветрить! Угорим!

– А кой чёрт проветривать? Что так подыхать, что в этой вонище и угаре задохнуться!!!

– Серёжа, снимите ноги, уже невозможно дышать!

– Черт с вами, открывайте, только мне мои ноги девать некуда.

Штабс-капитан Штин пробрался между лежащими и сидящими к двери вагона и нажал плечом, дверь отъехала на несколько сантиметров, и в щель тут же просунулся штык.

Михаил Капитонович Сорокин сидел рядом с дверью и заглянул в щель: на насыпи стоял китайский солдат и со зверским лицом тыкал штыком.

– Закрой, закрой, ламе́за, – кричал солдат, он делал стойку наступающего в атаке и снова тыкал штыком в проём двери.

– Офицера зови! – заорал на него Штин. – Капитана зови!

Китайский солдат стоял на крутой покатой насыпи, пол вагона был ему выше головы, поэтому острие штыка доходило только до щиколотки Штина.

– Дышать нечем! Черт косоглазый, капитана зови, не понимаешь?

– Моя не понимай, мала-мала понимай! – кричал солдат, он перехватил винтовку в левую руку, а правой потянулся к камню на насыпи.

– Закройте, Штин! – сказал Михаил Капитонович и потянулся к двери, в этот момент китайский солдат умудрился достать до его запястья остриём штыка.

– У, дьявол! – сквозь стиснутые зубы прорычал Михаил Капитонович, слизнул рану, упёрся плечом, и тяжелая дверь теплушки отъехала. Он спрыгнул и со всей силы ударил китайского солдата в зубы, тот уронил винтовку, скатился вниз и стал визжать.

– Быстро, Миша, быстро назад! – Штин сидел на корточках и протягивал Сорокину руку. – Давайте хватайтесь, уже бегут!

Михаил Капитонович ухватился, взобрался в вагон и выглянул: солдат, которого он только что ударил, уже стоял на ногах и целился в него, справа и слева по крутой насыпи криво бежали другие солдаты, и среди них неловко махал пистолетом на тонком шнуре офицер.

– Толкайте, господа, – зарычал Штин, пытаясь сдвинуть заевшую дверь. Длинный, сухой как жердь бывший казанский студент-медик Серёжа Серебрянников тоже упёрся в диагональную перекладину, и дверь поехала; в это время больно ударило по ушам, это выстрелил китайский солдат. Пуля пробила дверь и плоскую дощатую крышу вагона, дверь ударилась о косяк, закрылась, и в вагоне стало темно и тихо. Дверь держали три пары рук.

– Михаил Капитонович, вы как? – сквозь зубы прорычал изо всех сил напрягшийся Серёжа. – Никого не зацепило?

Ему не ответили, все двадцать человек, обитатели вагона, замерли в ожидании того, что будет дальше. Было слышно, что снаружи собрались китайские солдаты, они кричали и долбили прикладами в дверь, но не пытались её открыть. В вагоне ждали, что будут стрелять. Но вдруг снаружи всё смолкло, и в дверь раздались три негромких стука, так, как стучат гости, что они пришли и чтобы их впустили.

– Кто там? – в наступившей тишине раздельно и очень вежливо спросил Серёжа, и Штин, изо всех сил упиравшийся рядом с ним, не удержался и прыснул. Снаружи грохнул револьверный выстрел, видимо, вверх, потому что новых дыр в стенках теплушки и в крыше не появилось, и никто из обитателей не упал раненый или убитый. И сразу снова раздались такие же три стука.

– Откройте, мы стреляй не будем, – сказал снаружи китайский голос почти без акцента.

Штин переглянулся с Серёжей и Михаилом Капитоновичем. Михаил Капитонович поджал губы и развёл руками.

– Спрячьтесь, туда, к стене… – прошептал ему Штин.

– Нет смысла, нас тут всего двадцать человек, – ответил ему Сорокин. – Захотят – найдут. Открывайте!

– Извините, а стрелять не будете? – крикнул Серёжа.

– Не, стреляй не будем! – ответил снаружи тот же голос.

Три пары рук толкнули дверь.

На крутой насыпи, с трудом удерживая равновесие, в окружении солдат, опустив лицо, стоял майор и засовывал в кобуру револьвер. Он поднял лицо и протянул руку Штину. Штин помог майору взобраться в вагон, тот потопал ногами и ударил перчатками по пыльным лакированным крагам.

– Нарушай дисциплина не нада! – сказал майор. – Через два часа поедем. Вы едете на станция Пограничная, там мы вас сдадим вашему генералу. Дверь, – он оглянулся и махнул перчатками на открытый проём, – можно открывай немного на остановках: моя понимай – свежий воздух, хорошо дыши! – сказал он и стал искать глазами.

Сорокин протолкался к майору и встал перед ним.

– Вы? – спросил Сорокина майор.

– Я, господин майор! – ответил Сорокин.

– Больше так не делай, он, – майор кивнул в сторону китайских солдат, – простой солдата, вчера лаобайси́н, совсем мала понимай военный дисциплина. – Майор обернулся и что-то стал кричать солдату, который всё ещё размазывал по лицу кровь. Солдат вытянулся и стоял, часто моргая глазами. – Я объяснил ему, что винтовка надо стреля́й, а штык коли! Попадай надо!

Майор спрыгнул на насыпь и показал, что дверь надо закрыть, только можно оставить небольшую щёлку. В вагоне передохнули.

– Вот так, господа, нам сошел с рук бунт. – Это сказал подполковник в застёгнутом под самый подбородок потёртом френче, его левая рука была подвязана.

Серёжа обернулся к нему:

– Алексей Валентинович, может быть, попросим у них бинт и перевяжем вас? Так и до гангрены недалеко!

– Попробуйте! – ответил подполковник и безнадёжно махнул здоровой рукой.

Серёжа высунулся в щель и закричал китайскому майору, но тот только отмахнулся.

– Черти косоглазые! Ничего у них нет! Давайте разбинтуем, я посмотрю…

– Давайте, голубчик! Да Харбина осталось несколько сот верст, жалко будет не доехать! – ответил подполковник и стал расстёгивать френч.

Серёжа обратился к коренастому прапорщику:

– Гоша, подбросьте дров и вскипятите воду!

Прапорщик пошёл в угол и вернулся с полным ковшом и несколькими поленьями. В центре вагона-теплушки стояла буржуйка, а на ней медный чайник.

– Надо, чтобы закипело, нет йода, хоть кипячёной водой промою, и бинты бы прокипятить. А дайте-ка мне ваш лоб, Алексей Валентинович.

– Серёжа, голубчик, позвольте я присяду, ноги еле держат.

– Конечно, Алексей Валентинович!

Штин и Сорокин переглянулись. Бледный, со вспотевшим лицом подполковник, кряхтя, сел на дощатый пол и опёрся спиной о стенку вагона.

– У вас жар, господин подполковник, ложитесь… Раздвиньтесь, господа, дайте место, – скороговоркой проговорил Серёжа находившимся рядом с подполковником и стал разматывать побуревший от засохшей крови бинт.

Сорокин почесал в затылке и присел. Это была его вина. Две недели назад, когда эшелоны с каппелевцами пересекли границу, китайское пограничное командование распорядилось, чтобы все сдали оружие: огнестрельное и холодное. Командующий русскими войсками генерал Вержбицкий пытался протестовать, но китайцы были непреклонны, они не хотели, чтобы двадцать тысяч белых русских были с оружием. Когда переговоры кончились, всех поэшелонно выводили на плац и разоружали. Подполковник стоял рядом с Сорокиным, и, когда Сорокин бросил свою винтовку, та, донельзя изношенная, самопроизвольно выстрелила. Пуля, непонятно как оказавшаяся в патроннике, срикошетила от вагонного колеса и попала подполковнику в локоть. Китайцы принесли бинт и немного йода и сказали, что у них больше ничего нет.

Серёжа размотал бинт, прополоскал его, отжал и положил подполковнику на грудь. Рана была мокрая, сизая и раздувшаяся от локтевого сустава до самой кисти; пуля была внутри.

– Дайте штык! Вытерпите, Алексей Валентинович?

– Не вышла? – спросил подполковник, щурясь и поглядывая на Серёжу.

– Нет, надо резать, а то…

– Понимаю, – вздохнул Алексей Валентинович.

Серёжа взял штык – единственное, что взамен оружия по японскому штыку на вагон дали китайцы – чтобы можно было вскрывать консервы, – и стал раскалять его в буржуйке.

– Господа, – обратился он без адреса, – чайник потом помоем, закипит, бросьте туда бинт, чтобы минут пять прокипел.

Сорокин взял бинт с груди подполковника, ещё раз прополоскал его, отжал и бросил в чайник. Прапорщик Георгий Вяземский отвернулся, его мутило.

– Вдыхайте глубоко носом, Гоша, – сказал ему Михаил Капитонович и обратился к Штину: – Держите ноги…

– И возьмите ремень, – Серёжа обратился опять без адреса, – сложите вдвое или втрое и вложите ему в зубы и освободите мне дорогу.

Офицеры третьей роты второго полка воткинской дивизии, вернее, того, что от неё осталось, разошлись так, что от буржуйки до стены, где лежал подполковник Румянцев, образовался проход. Михаил Капитонович убедился, что вода в чайнике начала кипеть, и быстро прошёл к своей лежанке, из сидора он достал обшитую кожей стеклянную фляжку и винтовочный патрон.

– Серёжа, здесь немного спирта, а тут порох, может пригодиться… берёг до случая.

– Вовремя, я думал, йода хватит до Харбина, а ведь сколько простаиваем… Господа, нет ли ножика перочинного поострее, этим штыком можно только прижечь…

– Есть, – сказал прапорщик Вяземский и вынул из кармана маленький складной швейцарский офицерский ножичек.

– Намочите его сначала в кипятке, а потом полейте… что там у вас, Михаил Капитонович! Глядишь, проскочим…

Сорокин взял у Вяземского нож, подхватил лезвием бинт и, стиснув зубы, отжал кипяток; Серёжа перехватил у Сорокина обмытый ножичек и подставил лезвие под несколько капель спирта из фляжки и быстро сделал разрез вдоль локтя. Румянцев не успел охнуть, из раны брызнула кровь и гной, и Серёжа полез туда пальцами. Через секунду пуля глухо ударилась об пол, в это время прапорщик Вяземский поднёс Серёже раскалённый штык, и тот вложил его в рану. Румянцев рыкнул в зажатый между зубами ремень и потерял сознание.

– Вот и вся анестезия, господа, – сказал Серёжа и обтёр пот. – Полевая хирургия, господа… – Он обратился к Сорокину: – У вас руки были в кипятке, сожмите рану, вот так, и подержите, пока бинт будет сохнуть…

Через пять минут растянутый над буржуйкой метр бинта высох, и Серёжа перебинтовал рану.

К Сорокину и Серёже подсел Штин.

– А крови совсем мало! – обратился он к Серёже. – Почему раньше не резали?

– Надеялся, что выйдет с гноем, но пуля легла поперёк мышцы, а потом, я же не знал, что у нас тут целая операционная, – сказал Серёжа, осматривая подполковника. – Когда очнётся, влейте ему глоток, чего у вас там, остальное оставьте, может быть, ещё придется перевязывать. Крови почти немного, но вся на мундире.

– Это ничего, жена отмоет, – также осматривая Румянцева, сказал Михаил Капитонович.

– А он что, из Харбина?

– Да, из заамурцев, охранял вот эту дорогу ещё при царе… – А были и такие?

– Да, целый Отдельный корпус пограничной стражи… – И что, у него там жена?

– Да, как он рассказывал, и две дочери…

– Если судить по его возрасту, наверное, уже на выданье?

– Этого не знаю, будете в Харбине, познакомитесь, вы же его спаситель!

– Тьфу, тьфу, тьфу! Хорошо бы так!

Штин поправил под головой Румянцева свёрнутую шинель, и они встали над ним.

– Ну что, господа, надо бы помыть чайник, а то Георгию совсем будет плохо, брезгливый молодой человек.

– Я ничего, я уже привык, – отозвался прапорщик Вяземский. В это время эшелон тронулся, прапорщик взял чайник, поболтал его, пошире приоткрыл дверь и выплеснул воду.

– А почему всё же вы сразу не резали? – снова обратился к Серёже Штин.

Серёжа ухватился за потолочный брус, потому что вагон стало качать, эшелон набирал скорость.

– Несколько причин, господа. – Он был смущён. – Во-первых, с моим ростом мне было трудно решиться, потому что делать это на коленках сложно, всё же нужен стол или хотя бы что-нибудь подобное, во-вторых… а почему вы… – он обратился к Сорокину, – не сказали, что у вас что-то есть, в смысле…

– Спирт? – Сорокин видел, что Серёже не хочется отвечать на вопрос Штина. – После одного события я не расстаюсь со спиртом, хотя бы в мизерном количестве, а потом, я видел, что у вас есть йод, и или вам дали бы ещё, или… ну, тогда уж пригодился бы мой спирт.

Штин рядом ухватился за поперечный брус стенки вагона. Серёжа мельком глянул на него и увидел, что Штин молчит и ждёт: ясно, что он хочет услышать ответ до конца. Серёжа обречённо вздохнул.

– Я ведь, господа, недоучившийся студент, я закончил только два курса, когда всё это началось; мы резали только покойников в анатомическом театре, а к живым нас и близко не подпускали, и я…

– И вы боялись ответственности… – перебил его Сорокин, он сочувствовал Серёже.

– И не только, я… боюсь крови! Я уже давно понял, что моё врачевание – это порошки и микстуры, поэтому от самой мысли, что я буду вскрывать чьё-то живое тело, мне становится плохо… секунду, господа, я пощупаю, как у него температура.

Серёжа присел на корточки над Румянцевым, и даже в таком положении он был удивительно долговязым – для того, чтобы пощупать лоб подполковника, ему понадобилось сложиться втрое. Штин будто в первый раз увидел это, оттопырил губы и стал понимающе кивать. Сорокин сочувственно смотрел на Серебрянникова.

– Высокая, но не выше того, что была, – сказал Серёжа и мелко перекрестился под подбородком.

– Вы верующий? – спросил Штин.

Серебрянников распрямился и, как фонарщик на полицейского, уставился сверху вниз на Штина.

– Господин штабс-капитан…

– Успокойтесь, Серёжа, успокойтесь! Вы, наверное, думаете, чего это я к вам привязался? – как полицейский, увидевший, что на фонаре – фонарщик, снизу вверх ответил Штин, вытащил из кармана кисет, стал крутить самокрутку, и ситуация разрядилась. – Нам ещё предстоит повоевать, – стал объяснять он. – От нашей роты осталось… – он осмотрелся: семнадцать человек стояли и сидели на полу теплушки, – даже считать не хочу! Вы, – обратился он к Серёже, – прибились к нам уже перед самой границей, вот я и подумал: а кто будет вытаскивать нам осколки и пули и перевязывать раны?

Серёжа ничего не ответил, сел на пол и сразу лёг, повернулся на бок лицом к Румянцеву и оказался почти вдвое длиннее, чем подполковник.

– Не уверен, господа, что я вам пригожусь.

Штин посмотрел на Сорокина. Михаил Капитонович снова развёл руками и поёжился, потому что дуло из всех щелей, в вагоне стало холодно.


Ночью состав остановился рядом с каким-то большим городом. Китайцы сняли больных и раненых. Сорокин помог сдать Румянцева, Серёжа выпрыгнул из вагона и ухватился за ручки санитарных носилок. Сорокин принял от китайцев два мешка с углем и увидел солдата, которому он днём дал по морде. Китаец крепко держал свою винтовку и смотрел на Сорокина.

«Этот зарежет, как свинью, и как звать не спросит!» – подумал Михаил Капитонович и, не дожидаясь, когда вернётся Серёжа, улёгся.

Утром, когда состав летел на всех парах, обнаружилось, что Серёжи в вагоне нет. Каким-то образом также выяснилось, что ночная остановка была около большого города с вполне симпатичным для русского уха названием Цицика́р и что до Харбина осталось не больше ста километров.

– Думаю, что Харбин проедет мимо нас, – сказал Штин.

– Почему? – Рядом с Сорокиным сидел прапорщик Вяземский.

– Потому, Гоша, что незачем им, чтобы двадцать тысяч безработных – только и умеющих, что воевать, здоровых мужчин – собрались в одном месте.

Штин оказался прав, и составы с каппелевцами простояли на запасных путях в нескольких километрах от Харбина неделю. Китайцы охраняли эшелоны, в город отпускали десятками, но когда из первой, второй и третьей десятки возвратилась едва ли половина, да еще и в стельку пьяная, перестали это делать, а в начале января 1921 года все эшелоны с белыми, находившиеся в Маньчжурии, под давлением китайских властей пересекли границу Приморья и выгрузились снова в России, на станции Гродеково.


2 февраля из штаба генерала Глебова пришёл приказ о пополнении и переформировании, и Штин был назначен вместо убывшего Румянцева командиром роты. От самого Румянцева ещё в дороге была получена записка, подписанная им, его супругой и дочерьми. В ней Алексей Валентинович обращался к Штину и Серёже Серебрянникову со словами благодарности; в конце было приглашение, в том числе и «крестному Сорокину М. К.»: «Если будет возможность, прошу посетить нас в Харбине по адресу улица Садовая, 12, угол Пекинской», и приписка о том, что он сейчас лежит в госпитале, в той же палате, в которой лежал в феврале 1905 года.

– Это после Мукдена, что ли? – ухмыльнулся Штин. – А Серёжа Серебрянников, странно! Румянцев думает, что он с нами! Что бы это значило?

Все промолчали, только Михаил Капитонович почувствовал, что ему перед Румянцевым всё ещё ужасно стыдно: «Я же опытный человек, как так неосторожно я тогда не разрядил и бросил эту дурацкую винтовку? А Серёжа? Может быть, его китайцы прихватили?»


22 мая, уже из Гродекова, Штин с группой охотников вышел на поиск в тайгу ловить красных партизан, которые вели разведку и взрывали железнодорожное полотно, и вернулся через три дня. Сорокин лежал в лихорадке, и Штин уходил без него.

Люди входили в казарму, добирались до своих мест и, не раздеваясь, в шинелях и сапогах, только на ходу сбросив заплечные мешки и оружие, падали на свои лежаки и засыпали.

Сорокин подошёл к Штину:

– Ну как? Я вижу – все живы! Никто не ранен?

– Нет, не ранен, – ответил Штин, – высплюсь, расскажу вам интересную историю.

Выспаться, однако, ему не удалось, через два часа его вызвали в штаб, он ушёл, пошатываясь и держась за косяки, и вернулся только через неделю.

31 мая, по прошествии недели, Штин вошёл эффектно, у него были заняты руки, и он толкнул дверь плечом. На его согнутом локте висела большая плетёная корзина, а к груди была прижата тяжёлая фанерная коробка, в ней позвякивало.

– Кто-нибудь помогите же, черти вас раздери!!!

Два человека подхватили корзину и коробку, а третий самого Штина.

– Всё понятно, Михаил Капитонович! Господин штабскапитан прибыл из Владивостока! – сказал прапорщик Вяземский, вынимая из коробки бутылки. – А иначе откуда виски?

– Мы победили! – сказал Штин, дошёл до стола, рухнул на табурет, положил голову на локти, поводил глазами и заснул.

Утром проспавшийся и опохмелившийся Штин рассказал, что, оказывается, это были его слова: «Наши затевали переворот!»

– Я прибыл вовремя, за день до переворота, о котором, естественно, никто не догадывался. Двадцать шестого мая мы вошли в город. Сопротивления нам почти не оказали, только их ЧК долго пуляло, даже пришлось попрыгать по крышам… один засел и отстреливался. Откуда только у него было столько патронов? Потом они зачем-то вывели на Светланскую наших пленных, человек триста и всего-то с десятком охранников, те мигом сдались, так что во Владивостоке снова наше, снова временное правительство, Приамурское, во главе с… – Меркуловым… – вставил Вяземский.

– Да, Спиридоном Дионисьевичем! Вот такие дела, господа! А у нас какие новости?

– Вы вовремя вернулись, господин штабс-капитан, – сказал Сорокин, он был рад Штину, – нашу роту и вторую вливают в группу генерала Молчанова, сегодня снимаемся и переезжаем в Никольск-Уссурийский…

Штин секунду помолчал и сказал:

– Ну что ж, господа, к Молчанову – это хорошо, только я уже капитан, Михаил Капитонович. Сам генерал Вержбицкий подписал… а потом был приём у английского консула, откуда, собственно, всё это… – Штин указал рукой на коробку с виски и корзину с продуктами и оглядел себя. – Только вот переодеться было – да и есть – не во что… И как-то надо погоны соорудить, без дырочек… – И он одёрнул свой донельзя потёртый, потрёпанный френч.


Вечером 31 мая две роты погрузились в вагоны, и ближе к ночи состав двинулся в Никольск-Уссурийский.

– Господин капитан, – Сорокин вспомнил, что Штин недоговорил накануне своего тайного и срочного отъезда во Владивосток, – вы недорассказали, что вы в последнем рейде встретили… в тайге что-то…

– Необычное! Да! – Штин из горлышка допил остатки виски. – Гоша, голубчик, – обратился он к прапорщику Вяземскому, – у нас осталось ещё что-нибудь от гостинцев мистера английского консула?

Вяземский достал из-под полки четыре бутылки.

– Дайте, но только одну, а то завтра будет нечем отпраздновать прибытие. А в тайге? – Он обратился к Сорокину. – В тайге мы услышали стрельбу, недалеко, короткую, выстрела два или три, и не очень торопясь туда выдвинулись. Вышли к зимовью и обнаружили две свежие могилы, одна братская: в ней был какой-то китаец, контрабандист или партизан, с ужасными следами пыток, даже вспоминать не хочу; а в братской два японских солдата и офицер. Так вот этот офицер был ещё жив! Представляете? Мы его вытащили из могилы, а он – живой!

– И куда вы его, в тайге?

– Железная дорога была недалеко, и, на наше счастье, проезжала японская дрезина, мы его и отдали! Вот! И вся история!

– Да! – Сорокин кивнул. – Я думал, что-то ещё…

– Ну, конечно, наверняка вам об этом уже рассказали… Ужасно! Всё ужасно, господа, особенно этот китаец… А я слышал, у вас тут с семёновцами были неприятности?

– Да, непонятно, как на атамана не могут найти управу?

– Найдут, господа, я думаю, найдут.

* * *

Ночью Сорокин долго лежал и не мог заснуть. Состав шёл медленно, с частыми и долгими остановками. Михаил Капитонович ворочался на вылежанном задохшемся матраце полки плацкартного вагона. Под полкой напротив, занятой храпевшим Штином, звенели бутылки. Сорокин сел, взял одну, открыл и нащупал в сидоре фляжку. Переливать в темноте было неудобно, и он пристроился около окна, но и там было темно, и бутылка и фляжка только угадывались. Однако он всё же изловчился, пролил всего чуть-чуть, слизнул с руки и отпил из бутылки: «Может, засну!» Но не спалось.

«Что же за черт, климат здесь такой, уже лето, а туманы и дожди…» Он вспомнил, что похоже было на германском фронте, когда они стояли на краю Мазурских болот. Он посмотрел в окно и не поверил глазам – за окном ве́рхом ехали казаки. Темнота и густой туман размывали их очертания, и они, находясь в пяти саженях, казалось, шли вплотную к вагону. Туман накрыл все звуки, и казаки, похожие в своих папахах на кентавров, ехали бесшумно. Неожиданно их начало закрывать что-то тёмное. Сорокин придвинулся вплотную к стеклу и увидел платформу. На платформе, бесшумно двигавшейся по параллельному пути, стояли пушки, две, рядом с ними шевелились люди. Платформа двигалась вперёд, она проехала, и за ней окно закрыло что-то большое, чёрное, издававшее звуки, оно шумело и пыхтело – это был паровоз. Паровоз тоже прошёл, за ним показался первый вагон, низкий, с башенными орудиями на крыше. Из вагона начал стрелять пулемет – он дал длинную очередь.

«По кентаврам или куда?.. – с раздражением подумал Михаил Капитонович. – Чёрт знает что происходит! На что патроны тратят? Надо по казакам! Семёновцы завели с нами свару, народ не хочет идти к нам воевать за себя же!..» Эти мысли о том, что у белой армии есть враг, кроме Красной армии, приходили ему в голову и раньше – с того момента, когда он прибыл в Читу и где впервые столкнулся с семёновцами.

«Чита!»

Михаил Капитонович отвёл взгляд от окна и стал смотреть в стенку напротив, поверх спящего Штина. Он положил фляжку на колени. Он подумал, что эта фляжка, как всегда, когда в голову приходили трудные вопросы, поможет ему успокоиться, и стал думать о леди Энн. Он искал её в обозе тогда, как только вернулся из штаба. На Гнедом он проскакал его чуть ли не весь и всматривался в лица. Он искал Элеонору среди умерших, на обочинах тракта, куда их складывали, потому что мёртвые были тяжелее живых и их было трудно тащить измождённым, голодным лошадям. Он несколько дней простоял на льду Байкала и пропустил мимо себя сотни и тысячи людей. Потом он нагнал штаб полка, и в Мысовой, на том берегу, осматривал санитарные поезда, увозившие больных и раненых в Читу. Он искал хозяина саней, на которых её оставил, но он даже не знал его имени, не спросил, – кто же мог предположить, что это может понадобиться. Конечно, она могла умереть, умирали сотни людей, кто замёрз, кто оголодал, кого подкосил тиф или додавил осколок, засевший где-то близко к сердцу. Он не боялся, что она умрёт, – он боялся, что она могла умереть на снегу в тайге, если её ссадили с саней. Наступил момент, когда он уже не мечтал её увидеть, он хотел знать только одно: что она не осталась там, по ту сторону озера живая, больная и обречённая на смерть. За полгода, пока он был в Чите, он обошёл всё, что мог: и избы, и гарнизоны, и госпиталя, даже видел на перроне корреспондента Ива́нова, который уезжал в Харбин, но не смог к нему протолкаться, чтобы что-то спросить или сказать.

Бронепоезд за окном встал. Стоял и их эшелон. Сорокин сидел в темноте. Вдруг бронепоезд лязгнул железами. Михаила Капитоновича это отвлекло, и он стал смотреть в тёмное окно, как тот медленно двигается, и почему-то подумал, что хорошо бы сейчас оказаться не в этом вагоне, который пуля из трёхлинейки прошьёт насквозь, не в окопе и даже не верхом на коне, а в «бро́не» «поезде», он так и придумал это слово раздельно: «бро́не» «поезде». Слово «бро́не» показалось ему очень хорошим, надёжным, он так чувствовал, и это ему понравилось, что он в «бро́не». Он думал об этом раньше – это уже сколько – это уже без малого шесть лет он на войне; и тут он понял, почему слово «бро́не», которое он отделил от слова «поезд», так ему нравилось – он хотел жить. Сорокин открыл фляжку и выпил много.


Утром он проснулся, как ему показалось, от старческого бормотания. Он уже ворочался, понимал, что почти проснулся, но не хотел открывать глаза и продолжал разговаривать с каким-то стариком, которого он не знал: он знал, что он его не знает, но каким-то образом его знал этот старик и говорил. Потом он услышал бормотание старика снаружи, не во сне и проснулся окончательно. Штин вполголоса распекал Вяземского.

Вяземский сидел рядом с Штином, с опущенной головой и зажатыми между колен ладонями. Он молчал, но в воздухе так и витало, мол: «Виноват, господин капитан!» С верхней полки на них свесился новичок в их роте – инженер-капитан Гвоздецкий, который оказался весельчаком.

– Как же это можно, уважаемый Гоша, так неосмотрительно оставить бутылки, и без присмотра? Непозволительно так… – отчитывал Штин. – Где нас ещё будут ждать господа консула, с подарками, а иногда хочется выпить, а иногда это… – Полезно! – вставился сверху Гвоздецкий.

Штин замолчал и снизу вверх уставился на Гвоздецкого.

– Виноват, господин капитан. – Гвоздецкий увидел, что он вставился не вовремя.

– Вот, посмотрите, одна бутылка уже почти пуста… – После секундной паузы Штин снова взялся за Вяземского.

– Это я! – утренним голосом прохрипел Михаил Капитонович, он понял, что стариком в его сне было бормотание Штина.

– Что – я? Доброе утро, Михаил Капитонович! Это вы? Что вы?

– Это я ночью брал виски, я перелил во фляжку, вот. – Сорокин пошарил рукою за спиной и показал полную фляжку. Штин и Вяземский с облегчением вздохнули. Вяземский выпрямился и с благодарностью улыбнулся Сорокину.

– Доброе утро, Михаил Капитонович!

– Доброе, господа, доброе…

– Хотя доказано, что утро добрым не бывает! – снова сверху вставился Гвоздецкий.

Вяземский прыснул в кулак и улизнул. Сорокин смотрел на Штина. Штин с открытым ртом снизу вверх смотрел на Гвоздецкого, потом повернулся к окну, с выражением досады и безнадёжности ударил себя по коленям и шумно со свистом, как паровоз, выдохнул.

– В конце вагона… там, принесли бак воды, можно умыться, – сказал Гвоздецкий Сорокину и пружинисто спрыгнул с полки.

Когда Сорокин с умытым и свежим лицом вернулся, Штин молча слушал Гвоздецкого.

– …всё расхищено, растрачено и уничтожено. Государственная касса окончательно пуста. От средств и припасов на казённых и таможенных складах ничего не осталось. Железная дорога влачит жалкое существование, – Гвоздецкий показал на окно, – сами видите… Морское судоходство, от которого Владивосток имел основной доход, сократилось на семьдесят процентов, и печальные остатки его требуют фундаментального ремонта при отсутствии на то каких-либо средств, – я инженер и знаю это не по слухам. Казённые предприятия дают огромные, ничем не оправданные убытки; государственные учреждения дезорганизованы, значительная часть населения – развращена демагогией власти… безработица растёт не по дням, а по часам. Возрастающая бедность для массы населения неизбежна и неотвратима…

– Это вы о чём, господа? – спросил Сорокин, он уже сидел напротив.

– Одинцов! – громко позвал Штин, и из-за перегородки выскочил маленький худенький мальчишка в солдатской форме, не по размеру большой на его тощенькой фигуре. – Господину поручику принеси, что там – хлеб, каша, колбаса, чем нас сегодня кормят господа интенданты?

Одинцов щёлкнул, а точнее, бякнул каблуками сапог, видимо, и они были ему велики, и убежал.

– Освежитесь, Михаил Капитонович? – спросил Штин и достал бутылку виски.

Сорокин вопросительно кивнул в сторону убежавшего солдата.

– Вы, Миша, видимо, допоздна не спали, а утром всё проспали. У нас пополнение, а у меня даже денщик, вот так!

Сорокин понимающе кивнул.

– Так что? – снова спросил Штин.

– Я бы сначала чего-нибудь съел…

– Ха, господин поручик, – хохотнул Гвоздецкий, – съесть, а потом выпить – это не освежиться, а просто выпить и закусить!

Сорокин улыбнулся и кивнул – Гвоздецкий с его задорным характером был ему симпатичен. Он был представлен вчера, перед самой посадкой в поезд, и, когда расселись и поезд тронулся, оказалось, что киевлянин Николай Николаевич Гвоздецкий – весельчак и большой знаток анекдотов, в особенности еврейских.

Сорокин ел и тоже слушал Гвоздецкого, тот рассказывал о том, что происходило в течение последних шести месяцев во Владивостоке. Он говорил быстро: то серьёзно, то пересыпая свой рассказ шутками и анекдотами: из местной жизни, а иногда из своей прежней – киевской. Штин спросил его, каким образом он из Киева оказался здесь на Дальнем Востоке. Гвоздецкий рассказал, что из Крыма он не поплыл с остатками войск Врангеля в Турцию, а окольными путями вернулся на родину, в Киев.

– А там творилось что-то невообразимое… – с грустной улыбкой произнёс он, и в этот момент поезд остановился.

Все посмотрели в окно. Туман не только не рассеялся, а, казалось, стал гуще. За окном на траве стояла фигура в пехотной шинели с винтовкой у ноги и какой-то тряпкой на штыке.

– По-моему, мы приехали, – сказал Штин и ушёл.

Через несколько минут он вернулся, Гвоздецкий в это время рассказывал о том, как в Киеве и в Одессе ЧК расстреливала, как он сказал, русских, начиная с тех, кто ещё не кончил гимназию, и включая всех, кто носил шляпу, ходил с портфелем или был похож на офицера.

– Тогда, господа, я не выдержал, добрался до Одессы, потом в Бессарабию, оттуда через Дунай и из румынской Констанцы…

– Извините, Николай Николаевич, – перебил его Штин, – вы сейчас доскажете, меня вызывают в штаб к Молчанову, оказывается, господа, мы остановились в пригороде Никольска-Уссурийского. Думаю, через час-полтора я буду.

Через полтора часа Штин действительно возвратился и сказал, что их полк передислоцируется в Спасск.

– Завтра мы должны быть на месте!

* * *

– Мишель! Вы ли это? – спросил вошедший Штин, заслонив собою проход.

Сорокин обернулся и встал.

– Какими судьбами? – Штин развёл руки для объятий и шагнул к Сорокину.

– Узнал, что вы заняли этот форт, и пришёл проведать.

Как вы?

Они обнялись.

– Одинцов! – крикнул Штин себе за спину. – У нас есть чем угостить гостя?

Прошмыгнувший у него под рукой щуплый Одинцов вытянулся и доложил:

– Я уже предлагал их благородию, но они отказались!

Штин отодвинулся от Сорокина и посмотрел на него.

– Михаил Капитонович, а вы хоть знаете, от чего вы отказались? Одинцов, ты сказал их благородию, от чего они отказались?

– Не беспокойтесь, господин капитан, я не отказался, я попросил подождать вас, и вот, я тоже с гостинцем, – сказал Сорокин и показал рукою на бутылку яванского рома, которая, одинокая и неоткупоренная, стояла на столе.

– А откуда это, если не секрет? – Штин взял бутылку и стал разглядывать этикетку.

– Не секрет! Гвоздецкий на несколько дней ездил во Владивосток и привёз, и, по-моему, много.

Штин насупился и поставил бутылку на стол.

– Нет уж! Обойдёмся без его подарков. Понятно, конечно, дарёному коню в зубы не смотрят, но иногда надо смотреть в глаза тому, кто дарит. Одинцов! – снова крикнул он.

– Тута я, ваше благородие!

– Тута! Сколько раз я говорил тебе, что тута может быть только Марфута! Или уже другую нашёл? А?

Одинцов потупился.

– Представляете, Миша, мы замерзаем на Волочаевской сопке, а он нашёл-таки себе… А, Одинцов?

«Одинцов – Огурцов!» – вдруг пришло в голову Сорокину, и тут он заметил, что Штин хромает.

– Что с ногой, ранение? – спросил он Штина.

– «Малыш уж отморозил пальчик!» – в ответ процитировал Штин.

– А мат ему грозит в окно! – сказал сидевший рядом с Вяземским поручик Суламанидзе. Когда Сорокин вошёл в каземат форта № 5, он застал там скучающих поручика Вяземского и поручика Суламанидзе, с которым до этого не был знаком.

– Не мат, а мать, князь! – сказал в его сторону Штин.

– Я знаю, что не мат, а мат, но нэ получается, и какой я княз, если как рядовой в атаку бэгаю?

– Да, вы правы, перед пулей что жид, что эллин, – ей, госпоже, всё едино. Одинцов? – снова крикнул Штин. – Готово? Как учил?

– Так точно, ваше благородие, как учили – в этой – в грязи, то бишь в глине…

– Я тебе дам «в грязи»… – Штин замахнулся на денщика, но тот увильнул. – В глине, глиняная твоя душа, в глине!

Неси, чтобы одна нога тут, а другая…

– Тама!.. – огрызнулся Одинцов и выскочил из каземата.

– Шельма, ведь говорил-говорил, а он всё кривится, всё, говорит, одно: что грязь, что глина. Неуч царя небесного!

– Олух, гаспадин капитан! Русские говорят – «олух царя небесного»!

Штин махнул рукой и пошёл в дальний, тёмный угол каземата и вернулся оттуда с четвертью.

– Вот, Мишель! Медовуха чистейшая!..

– А кстати, тоже Одинцов нашёл, как и Марфуту… Штин покосился на ухмыляющегося Вяземского.

– Что и говорить, пронырлив, стервец, там – Марфута, тут – самогон-медовуха. Между прочим, лучше любой водки и коньяка…

– А может, не пронырлив, а просто среди своих? Мы для них «ваше благородие» «барин», а он свой? – Сказавший это Вяземский, который, как показалось Сорокину, нисколько не изменился за прошедшие с их последней встречи полтора года – только похудел, посмотрел на своего соседа, поручика Суламанидзе.

– Ладно, господа, философствовать. Да где же он? – Штин развернулся к настежь открытому входу в каземат.

В этот момент, перегораживая свет, в проходе показался Одинцов, он нёс большой железный лист, на котором на двух толстых обгорелых прутьях орешника были нанизаны по три больших шара пепельного цвета.

– Ну, наконец-то, только не ставь на стол, а обей прямо здесь на листе. На полу! – сказал ему Штин. – Смотрите, господа!

– А вас кто научил? – с нарочито серьёзной миной спросил Вяземский.

Суламанидзе хохотнул.

Штин снова покосился на Вяземского и Суламанидзе.

– Вот – что пользы от Гвоздецкого! Это он меня научил: птица, запечённая в глине… – Штин стал вертеть головой, что-то выискивая. – Пока я ходил, хоть бы посудой какой-никакой обзавелись!

Вяземский встал и пошёл в тот же дальний, тёмный угол каземата и вернулся с большим деревянным подносом и кружками.

– …Он… – говорил Штин, глядя на Одинцова. – Ты только аккуратно, мясо глиной не испачкай… Он добрался до Суэца и, пока ждал парохода до Бомбея, научился у арабов печь в глине голубей… а это фазаны.

– Специев боле не осталось, ваше благородие, – пожаловался Одинцов. Он ударил по первому шару штыком, глина раскололась, и на пруте осталась чистая тушка уже без перьев и кожи; она парила, лоснилась и пахла так, что Сорокин стал сглатывать пресную голодную слюну. Вяземский и Суламанидзе, с подносом, подсели на корточки к Одинцову и перекладывали очищенных фазанов.

– Абъедение, господа! Я такого ещё не кушал, клянусь! Вчэра бил первый раз! До сих пор слюнки текут.

Они очистили фазанов со второго прута, и на подносе как раз уместились шесть тушек.

– А! Господа! Даже этот ядовитый запах японского бетона перебивает! – воскликнул Штин.

Это была правда: когда Сорокин зашёл в каземат, то сразу почувствовал сырой запах бетона.

– И главное, господа, когда готовишь, ни одна сволочь об этом не знает, не унюхает, потому что не пахнет, оно в глине как в герметическом сосуде!

– Это правда! – Суламанидзе уже хозяйничал за столом. – Когда мой дед, Давид Суламанидзе, жарил шашлык, то по всэй долине такой запах бил, слюни рэкой текли, три соседние дэрэвни захлэбнулись! Люди даже в горы переселились, а сосэд съездил в Тифлис и купил бинокль!

– Жаль только, что бульон остаётся в глине. Даже не знаю, как его перелить. – Штин впился взглядом в мясо и в предвкушении потирал руки. – Одинцов, возьми хотя бы вот ножку и давай кружку, заслужил!

Одинцов вытащил из кармана мутный гранёный стакан и поставил на стол.

– А мясо? – спросил Штин и стал отрезать. – Георгий, налейте…

Вяземский открыл четверть и налил Одинцову полный стакан.

– Пока мяса не съешь, пить даже не думай! – Штин держал на лезвии ножа парящий кусок и смотрел на Одинцова, но тот стоял с такой миной, как будто бы только что наступил ногой во что-то…

– Ваше благородие, не могу я в этой… – пробурчал он.

– Господин капитан, – вступился за него Вяземский, – не мучайте его, ведь не впрок пойдёт, жалко, особенно самогон… у него наверняка банка тушёнки имеется, да и перловка ему привычнее.

– И нам болшэ дастанэтся! – Суламанидзе осмотрел стол и хлопнул в ладоши. – Ицоцхлэ, Одинцов, ицоцхлэ! – И он махнул ему рукой.

– Ладно уж, иди, – смилостивился Штин.

Одинцов с благодарностью глянул на Вяземского, потом на Суламанидзе: двумя пальцами, чтобы не расплескать, и подставляя под дно ладонь, взял налитый до краёв стакан и, балансируя телом, вышел из каземата.

Вяземский разлил по кружкам. Сорокин увидел, что Суламанидзе подбоченился и с кружкой в руке начал подниматься, но тут на него посмотрел Штин, Суламанидзе смутился, пожал плечами и сел.

– Ну что, господа, с богом? Вы, князь, ещё успеете сказать, ваш тост никуда не уйдёт, а то, пока вы будете говорить, всё простынет, и враг успеет начать наступление! За встречу!

Печённые в глине фазаны оказались вкусными и ароматными. Самогон тоже удивил Сорокина, это была крепкая жидкость, чистейшая и со вкусом мёда. Тихо вошёл Одинцов и на белом лоскутке положил на стол мелко нарезанные дикий лук и чеснок и несколько неочищенных чесночных головок.

– Он у вас прямо… – Сорокин хотел что-то сказать в похвалу денщику, но Штин поднял вверх указательный палец и резко ударил кулаком по чесночной головке.

– Берите, господа, чистите, теперь чеснок не застрянет под ногтями.

Было вкусно. Сорокин уже давно не ел так вкусно.

– Господин капитан спас Одинцова от Гвоздецкого, – неожиданно произнёс Вяземский. – Теперь наш Одинцов не может надышаться на их благородие.

– А как он оказался у Гвоздецкого?

Штин, Вяземский и Суламанидзе переглянулись, но продолжали есть. Сорокин увидел это и замялся, он не понял, может быть, об этом нельзя было спрашивать.

– Мишель, вы тогда от нас уже перешли на бронепоезд и этого, естественно, не знаете: после боя у Казакевичева Гвоздецкий сам переколол штыком всех раненых коммунистов, которые остались на поле боя. Потом, когда мы заняли Хабаровск, он попросился в контрразведку.

Сорокин ел, слушал Штина и видел, как кивают Вяземский и Суламанидзе.

– Мы уже отступали, сейчас не вспомню, по-моему, это было под Бикино́м. Мы успели отойти, а Одинцов попался. В плену у красных он был сутки, потому что нам стало обидно, он, почитай, на нас троих один денщик, и через сутки мы его отбили. А он оказался уже в красноармейской форме, новенькой и тёплой, и тут, как назло, к нам пожаловал господин Гвоздецкий и попросил Одинцова поговорить: мол, он там был, может, чего видел. Я не стал возражать. Мы отходим… на следующий день Одинцова нет… ещё день – нет. Мы наваляли красным, и на сутки было затишье, я пошёл искать Гвоздецкого, то есть Одинцова. Нашёл, а он его пытает! Представляете? Привязал спиной к лавке, надел на голову холщовый мешок и из кружки льёт воду в рот и в нос. А рядом ещё полная кружка и бак с водой. Тот лежит, захлёбывается, не видит же, когда вздохнуть, а когда выдохнуть… А тот льёт почти не переставая. Я не выдержал…

– А за что он его? – Сорокин слушал, он был потрясён.

– Спросите его! – Штин потянулся к четверти.

– Мстит за Крым, – вместо Штина ответил Вяземский.

– За Крым, Одинцову?

– Всем красным! Не может им простить киевскую Чека и кровавую баню, которую нашим пленным устроили в Крыму Землячка и Бела Кун.

– При чём же здесь Одинцов, я не понимаю? – От удивления Сорокин перестал есть.

– Это он так ненавидит красных, Михаил Капитонович! – ответил Штин и обратился к Суламанидзе: – Вот теперь, князь, давайте ваш тост!

Суламанидзе встал, поправил ремень, поднял кружку и произнёс:

– За чэсть, господа, за нашу афицерскую чэсть!

Он выпил и сел. Штин и Вяземский удивлённо посмотрели друг на друга, а потом на Суламанидзе:

– И это всё? Эк вы коротко, прям как не кавказец!

– А что тут гаварить, тут и так всё ясно!

– И что вы сказали Гвоздецкому? – Услышанное не укладывалось у Сорокина в голове. Прошёл всего час, как он был в контрразведке у Гвоздецкого, которого, как и Штина, тоже не видел почти полтора года. Тот обрадовался, одарил ромом, был весел, шутил, хотя новости, которые он поведал, были грустные: красные подтянули много сил и готовят наступление.

– Я только сказал ему, потом, что Одинцова допрашивали в красной контрразведке, только накормили, одели в новое и налили чаю. Да и что он мог знать? – И Штин грохнул по столу кулаками. – Что он мог увидеть или услышать, чего мы не знали? Что у них осталось целыми три пулемёта и две пушки? Мы и так это знали! Нельзя так, господа, – не доверяешь, выведи и расстреляй, благо у них для этого есть целый комендантский взвод…

В это время все услышали отдалённый звук пушечного выстрела. Через минуту раздался ещё один. Тут же вздрогнул под ногами пол, и чуть не опрокинулась на столе бутылка с ромом. Первый взрыв ударил перед фортом, и через секунду за фортом ударил второй.

– Взяли в вилку! Сейчас будет третий! Давайте-ка на воздух, господа! Георгий, – Штин обратился к Вяземскому, – заткните самогон и поставьте его в уголок, авось он нас дождётся!

Все вышли.

– А который час?

Из сумерек севернее и северо-восточнее Спасска доносилась ружейная стрельба.

– Пять тридцать пополудни, господин капитан… – ответил Вяземский.

– А темно-то уже как… – Штин спускался по земляным ступенькам в ближний окоп. – Георгий и вы, князь, оставайтесь здесь, засекайте артиллерию и присматривайте за фортом три!

Сорокин шёл вместе с Штином, тот затягивал ремень и поправлял портупеи.

– А что же он, выстрелил два раза и замолк, а где третий?

– Думаю, пристреливают ориентиры, – откликнулся Сорокин.

– Ну, пусть пристреливают! У вас какие планы, Михаил Капитонович?

– Пойду к себе!

– Я так мыслю, что они пойдут на форт номер один и форт номер два. Вы где стоите?

– В версте от форта семь на юг, на траверзе у Воскресенки…

– Я бы отвёл ваш бронепоезд ещё на версту, так чтобы только достреливать до фортов один, два и три. Снарядов много?

– Есть запас, на два-три дня хватит… – Видите форт номер два?

Сорокин посмотрел в северном направлении, но уже только угадывались постройки самого Спасска и рядом через железную дорогу – станции Евгеньевка.

– Сейчас его почти не видно, он прямо от нас – туда. – Штин показал рукой. – На направлении форта два есть церковь, помните? Хороший ориентир. От вас форты один, два, и три примерно на одной дистанции, практически по дуге, по часовой стрелке, вот вам схема, и с богом. Стойте, ваша фляга при вас?

– Нет! – ответил Сорокин.

– Ну, тогда прихватите этот ваш ром, который вы принесли! Всё, идите, долгие проводы – горькие слёзы, – стал торопить Штин. – Нет, стойте! Если нам понадобится огонь, мы что-нибудь подожжём, и бейте прямо туда, где горит!

Через сорок минут Сорокин докладывал начальнику бронепоезда.

– Всё соответствует вот этой схеме, господин полковник, – в завершение сказал он и рядом с картой полковника положил схему Штина.

– Только я не стал бы глубоко оттягиваться в тыл, а в остальном я согласен с вашим капитаном, – подвёл итог полковник. – Пойдёте наверх, на броню, Михаил Капитонович?

– Да, господин полковник, сейчас уже ничего не видно, но по вспышкам, может быть, удастся что-то засечь.

– Тогда возьмите схему вашего капитана! Хорошая схема.

После доклада Сорокин около часа просидел на броневой башне, замёрз и перешёл на платформу. Короткие вспышки были видны на севере там, где находились 1-й и 2-й форты. Ещё стреляли за 3-м фортом, на востоке, от Славянки и Дубовско́й. Однако для такого количества войск, которое с обеих сторон было подтянуто к Спасску, ночь была спокойная.

«Разведка», – подумал Сорокин. Он вспомнил, что когда-то мечтал оказаться за бронёй, внутри брони, внутри бронированного чего-то. Но в конце июня 1921 года, переведясь из роты Штина на бронепоезд «Волжанин», быстро понял, как это неудобно и некомфортно: летом – невмоготу жарко, а зимой холодно. Несмотря на то что в броневагонах были печки, тепло было только рядом и можно было угореть. На платформе было вольготней, и, когда позволяла боевая обстановка, можно было развести костёр, если на деревянный пол платформы подложить железный лист. «Только не сейчас!» – подумал Сорокин, и, как бы в подтверждение этому, севернее Спасска раздался мощный артиллерийский залп. Сорокин посмотрел на часы – было 5 часов 30 минут утра. «И шумно!» – додумал он, вспомнив о грохоте, когда бронепоезд осыпали снаружи пули и осколки снарядов.

Залп был сильный. Сорокин не видел вспышек, но через мгновение увидел, хотя ещё не рассветало, как воздух в темноте над Спасском замутился, и услышал звуки взрывов, которые долетели оттуда. «Пошло, – подумал он. – Начали артподготовку».


В течение дня 8 ноября бронепоезд, в котором находился Сорокин, маневрировал. Он то ближе подходил к Спасску, почти вплотную, то отходил на юг и вёл стрельбу из всех орудий по красным, наступавшим на форты № 1, 2 и 3. Сорокин стрелял со своей платформы и не забывал поглядывать в сторону форта № 5, однако там было тихо. В середине дня стало тихо на всех направлениях, но это длилось недолго, и северная окраина Славянки на юго-востоке от Спасска взорвалась канонадой: в трёх местах восточнее фортов 2 и 3 красные подвезли полевую артиллерию и гаубицы и пять часов до самого вечера стреляли по форту № 3. Для корректировки ответной стрельбы по красным батареям полковник отправил на 3-й форт одного из двух бывших на бронепоезде сигнальщиков. В 22.56 бронепоезд подошёл к военному городку на южной окраине Спасска, на минимальную дистанцию стрельбы по батареям красных. В 23 часа канонада смолкла, и через несколько минут со стороны форта № 3 послышалась ружейная и пулеметная стрельба.

– Они закончили артобстрел и пошли в наступление, сигнальщик там больше не нужен, – сказал полковник.

Сорокин приказал стоявшему рядом с ним с фонарём второму сигнальщику, матросу Сибирской флотилии, просемафорить на 3-й форт, чтобы направленный туда сигнальщик возвращался обратно.

В командирской рубке полковник развернул карту.

– Судя по всему, красные решили устроить ночной штурм и, видимо, попытаются взять первый, второй и третий форты, – сказал он. – Мы им сейчас ничем помочь не сможем. Какие мысли? – Он оглядел приглашенных на совещание офицеров. – Михаил Капитонович, вы тут всё исходили пешком, что вы думаете, если вдруг они сломят сопротивление фортов?

Сорокин смотрел на карту.

– Для этого, я думаю, они ночью могут двинуть конницу вот здесь, чтобы с юга обойти третий, пятый и седьмой форты и выйти на железную дорогу, чтобы отрезать нам отход на юг. – Он показал предполагаемую линию наступления красной конницы и посмотрел на полковника. – Нам надо не дать себя окружить и, если конница пойдёт, остановить её. Надо встать южнее – на станции Прохоры́, кроме того, вот здесь, восточнее железной дороги в пятидесяти саженях от полотна, есть протяжённая балка, по профилю почти как траншея, и, если на ночь высадить туда десант и выставить передовое охранение, мы их остановим…

Присутствующие смотрели на карту.

– А я бы, господин полковник, – продолжал Сорокин, – с сигнальщиком вышел на пятый форт, красные если пойдут, то как раз мимо, мы бы их засекли и подали сигнал на открытие огня…

– Да, – полковник посмотрел на часы, – тот сигнальщик должен скоро вернуться… Согласен! Есть другие предложения, господа офицеры? – Он оглядел присутствующих. – Нет? Тогда совещание окончено.

Сорокин оделся, натолкал в карманы револьверных патронов и вышел на платформу, там рядом с орудийной прислугой сидел второй сигнальщик.

– Как зовут? – обратился он к нему.

– Матрёнин! Старшина первой статьи монитора «Маньчжур» Сибирской речной флотилии Матрёнин, господин поручик!

– А по имени?

– Матвей! – ответил сигнальщик.

– Пойдёшь со мной, возьми фонарь, и… стрелять умеешь?

– Как не уметь, ваше благородие? Когда уж на берег сошли!.. – ответил Матрёнин и поднял с пола фонарь. – Пойдём далече?

– Далече! – ответил Сорокин.

– А можно покурить на дорожку, ваше благородие?

– Покури, – ответил Михаил Капитонович, снял с плеч сидор, присел, вытащил фляжку и подаренную Гвоздецким бутылку и перелил ром. – Кружка имеется? – спросил он Матрёнина.

– На что? – спросил Матрёнин.

– Налить… для бодрости.

– Дак это мы и ложкой схлебнём, – весело ответил моряк, и Сорокин, несмотря на темноту, увидел, что тот вытащил из-за голенища большую деревянную ложку. – Сюда, что ли, плесните, ваше благородие!

В темноте дорога до 5-го форта заняла намного больше времени. Когда Сорокин днём возвращался с форта на бронепоезд, он почти не обратил внимания на ручей и мокрую низину, которая пролегала между фортом и железной дорогой. Сейчас низина показалась ему широкой и в некоторых местах глубокой, так что несколько раз вода залилась в сапоги. «Вот сюда бы их конница пошла, здесь бы её и накрыть. Но, скорее всего, пойдут южнее, не может быть, чтобы у них не было проводников из местных, из партизан!» – подумал Сорокин.

* * *

Полтора года назад, 31 мая 1921 года, рота капитана Штина была посажена в эшелон и из Гродекова переведена сначала в Уссурийск-Никольский, а через неделю на разъезд Дроздов в трёх верстах севернее Спасска. Пока готовились к наступлению, Сорокин и Штин исходили эти места. Они охотились на коз и фазанов, особенно восточнее Спасска, ближе к тайге, и наблюдали, как японцы вокруг города Спасска и железнодорожной станции Евгеньевка построили семь фортов: когда красные выдавили японские войска из Забайкалья, те решили укрепиться в Приморье. В районе станции Свиягино, севернее Спасска, проходила договорная граница с красными, и Спасск с сопками вокруг него, зажатый между озером Ханка на западе и уссурийской тайгой на востоке, был очень удобным местом для создания укрепрайона. Здесь белые, поддержанные японскими войсками, решили создать ударный кулак для наступления на север. Михаил Капитонович, преследуемый мечтой оказаться в «бро́не», напомнил командованию о том, что он артиллерист, и перевёлся на бронепоезд.

30 ноября 1921 года войска генерала Молчанова, сосредоточив в районе станций Шмаковка и Уссури авангард в 2500 штыков и сабель, поддержанные бронепоездом «Волжанин», перешли в наступление на станцию Иман, а уже 11 декабря они вплотную подошли к бикинским позициям красных. С бронепоезда Сорокин много раз видел обглоданные и полурастащенные зверьём человеческие останки: трупы лежали вплотную к железнодорожному полотну. Потом выяснилось, что это была работа «жёлтого вагона» атамана Колмыкова – схваченные его контрразведкой красные: партизаны, лазутчики и те, кого подозревали в сношениях с ними. Вагон контрразведки называли «жёлтым», потому что он был выкрашен в цвет лампас уссурийского казачьего войска. На это было страшно смотреть.

12 декабря был взят Бикин. 15 декабря белые выбили красных из Дормидонтовки. 17-го белая конница с юга обошла хребет Хехцир. Воткинский и Ижевский пехотные полки, поддержанные Уральским казачьим при двух орудиях, в районе станицы Казакевичева смяли заслон из 150 хабаровских коммунистов и заняли Невельску́ю. 19 декабря из Казакевичева белые повернули на северо-запад и от Уссури пошли на Амур в сторону станции Волочаевка. 21 декабря началось наступление на Хабаровск, и 22-го он был взят. 27 декабря Поволжская бригада генерала Сахарова, в состав которой входила рота капитана Штина, заняла станцию Волочаевка и 28-го начала наступление на запад, на станцию Ин, однако во встречном бою красные их остановили.

Фронт замер, и весь январь наступившего 1922 года и красные и белые готовились наступать.

31 января на станцию Ин прибыла красная Читинская стрелковая бригада. С её прибытием конная группа, действовавшая на амурском направлении, была расформирована: 4-й кавалерийский полк был передан Сводной бригаде, а из Читинской бригады и красного Троицкосавского кавалерийского полка была создана Забайкальская группа. В войсках Восточного фронта красной Народно-революционной армии перед контрнаступлением была собрана сила в 6300 штыков, 1300 сабель, 300 пулемётов, 30 орудий, 3 бронепоезда и 2 танка; и она превосходила белых почти в 2 раза: в саблях превосходство было незначительным, в пулемётах – почти пятикратное, а в орудиях – в 2,5 раза.

Генерал Молчанов, получив от разведки сведения о серьёзном укреплении красных, решил не упускать стратегической инициативы, потому что диспозиция белых была выгоднее. Станцию Волочаевка оплели четырьмя рядами колючей проволоки, крутобокую господствующую сопку Июнь-Корань, которая с севера нависала над станцией, на 30-градусном морозе облили водой и превратили в ледяную гору – неприступную крепость с траншеями, пулемётными гнёздами и артиллерией. Поддержанная бронепоездами, эта позиция была способна перемолоть красное наступление и истощить его; помощь японской армии гарантировала успех до самой Читы и Байкала. А там!!! О волочаевских укреплениях писали даже американские газеты: «Большевики на восток не пройдут. На подступах к Амуру создан дальневосточный Верден».

1 января 1922 года у белых было около 4550 штыков и сабель, 63 пулемёта, 12 орудий и 3 бронепоезда, а в ближайшем и глубоком тылу – около 3460 штыков и сабель, 22 пулемёта и 3 орудия.

5 февраля, утром, полк красной Читинской бригады начал наступление и выбил белых со станции Ольго́хта. На рассвете 7 февраля белые: 700 штыков, 85 сабель при 8 пулемётах и 4 орудиях перешли в контратаку. Добровольческий полк и бронепоезд «Волжанин» продвинулись вдоль железной дороги вперёд, одновременно Молчанов выдвинул Камский и Егерский полки.

10 февраля в 11 часов 30 минут стали наступать части красной Сводной бригады. Танк красного Амурского полка прорвал два ряда проволочных заграждений, но был подбит огнём бронепоезда.

12 февраля в 8 часов утра в наступление пошла вся красная Сводная бригада. Красноармейцы рвали проволочные заграждения прикладами винтовок, сапёрными лопатками, ручными гранатами, подминали их под себя; роты приблизились к окопам капитана Штина и после непродолжительного боя ворвались. Однако их движение вперёд было задержано фланговым огнём белых бронепоездов, вставших на дороге вровень с боевыми порядками пехоты. Попав под огонь, красные принуждены были оставить захваченные окопы. Наступление других красных частей также было остановлено. Главной помехой для них были бронепоезда белых. Они стреляли и не давали пехоте подняться для броска вперёд.

Тогда красные выдвинули орудия и в упор обстреляли передовой бронепоезд, который курсировал под сопкой Июнь-Корань. На нём был Сорокин. Огонь артиллерии отвлёк внимание, в это время сапёры красных быстро восстановили путь для своего бронепоезда № 8, и тот на всех парах двинулся вперёд. Под ураганным встречным огнём он вынудил к отступлению головной бронепоезд белых и, ворвавшись в расположение, открыл фланговый огонь по окопам на склонах сопки Июнь-Корань. Пехота красной Сводной бригады поднялась и пошла на штурм. Обходная колонна красного 6-го стрелкового полка и Троицкосавский кавалерийский полк тут же перешли в наступление. Выйдя восточнее Волочаевки на железную дорогу, красные подожгли мост в шести километрах восточнее станции, и это вынудило бронепоезда белых оставить позиции и попятиться на восток. Пехота красной Сводной бригады усилила натиск и ворвалась в волочаевские укрепления.

Молчанов стал отходить: 14 февраля он сдал Хабаровск; 28 февраля – Бикин. 18 марта белые ушли со станции Муравьёво-Амурская, остановились, и наступило хрупкое затишье.

Граница между белыми и красными вернулась туда же, где она была полтора года назад. Обе стороны снова начали накапливать силы, а 7 октября 1922 года красные решились.


Земля под ногами стала суше, приближался шум боя на 3-м форте, и Сорокин уже знал, что до форта № 5 осталось немного. Они с Матрёниным вышли на пригорок и присели. – Посигналь на коробку! – попросил Сорокин Матрёнина.

Тот повернулся и коротко постучал механизмом внутри фонаря.

– Горит свеча-то? – спросил Михаил Капитонович.

– Горит, куда ей деваться!

Несколько минут они сидели в темноте.

– Ну что?

– Пока тихо, видать, ещё не дошёл… – Ладно, давай вперёд!

– А скока ишо, ваше благородие?

– Саженей двести.

– Тада пойдём, придём, я ещё постучу!

Через пятнадцать минут они подошли к тыловой траншее, Сорокин обменялся паролем с часовыми и спросил, где командир роты капитан Штин.

– Штык-та? – переспросил часовой и махнул рукой в сторону каземата.

Штина он нашёл в передовой траншее у северного склона земляной насыпи каземата.

– Да, – сказал Штин, когда Сорокин спрыгнул на дно окопа рядом с ним. – Пока у нас тихо, а вот на третьем… Слышите? Я послал туда князя со взводом… Если что, он пришлёт вестового.

– А Вяземский?

– На юго-востоке с охранением, напротив Дубовско́й.

– На случай, если конница?..

– Да!

В этот момент в траншею соскочили сразу двое: сигнальщик Матрёнин и вестовой от князя.

– Ваше благородие! – Матрёнин оказался проворнее. – С коробки просигналили, что всё, как вы…

– Как мы планировали, – договорил за него Сорокин. – Хорошо, наблюдай дальше.

Вестовой от Суламанидзе доложил, что красные заняли 3-й форт, но «наши, когда я уходил к вам, готовили контратаку».

– Помощи не просили?

– Никак нет, господин капитан, только сказали, что, если будут отходить, чтобы вы помогли с фланга!

– Хорошо, возвращайтесь.

Сорокин и Штин присели на дно окопа и закурили.

– А вестовой, обратили внимание? Мальчишка совсем, из гимназистов, что ли? По фамилии, не угадаете… Романов!

Тихо! – оборвал себя Штин. – Слышите? Пошли!

3-й форт находился от 5-го в полутора верстах, и было хорошо слышно, как там снова началась сильная пальба.

– Вот и сиди здесь! Чувствую себя как князь Игорь за ноги на двух берёзах… Сейчас бы навалиться туда, и третий снова был бы наш, а тут стереги правый фланг, как бы их кавалерию не пропустить! А что ваш бронепоезд?

Сорокин объяснил Штину план, и в этот момент на них свалился Вяземский. Он только кивнул Сорокину и доложил, что передовые посты сообщили о движении в районе Дубовско́й.

– Возьмите взвод, пулемёт, соберите все гранаты, как только мы услышим от вас стрельбу, выдвинемся к вам. С Богом, Гоша! Михаил Капитонович, – Штин обратился к Сорокину, – не осталось ли у вас что-нибудь в вашей волшебной фляжечке?

Сорокин покопался в сидоре и вытащил фляжку.

– Ничего, если из горлышка? В окопах не до манер!

Сорокин кивнул.

Штин выпил несколько глотков, сморщился и сиплым голосом произнёс:

– Забыл… ведь это же Гвоздецкого напиток?

Сорокин тихо рассмеялся и опять кивнул.

– Ладно, Бог простит, в конце концов, не он же этот ром делал.

В этот момент они одновременно услышали сдержанный гул и с той стороны, куда уполз Вяземский, дал очередь пулемёт.

– Пойду, – сказал Штин. – Теперь третьему форту мы вряд ли чем поможем. А вы бегите к вашему сигнальщику.

Сорокин и Штин выскочили из окопа. Михаил Капитонович взобрался на каземат, дал команду сигнальщику и, насколько позволяла темнота, быстро побежал к окопам Вяземского, откуда гремели винтовочные выстрелы и пулемётная стрельба. Он не заметил под ногами окопа и упал в него. Окоп был пуст, а стрельба велась спереди. Он вылез из окопа и побежал к тому месту, откуда стрелял пулемет. Когда он подбежал, Вяземский перестал стрелять.

– Они спешились и, наверное, уже ползут сюда, – тихо, не глядя на Сорокина, произнёс Вяземский. – У вас гранаты есть?

– Нет, – ответил Сорокин.

– Вот, – Вяземский положил на бруствер четыре гранаты, – японской системы… умеете?

Сорокин кивнул.

– А где капитан?

– Вот он я! – И внезапно появившийся из темноты Штин тронул Сорокина за плечо. – Гоша, снимайтесь отсюда, они вас точно засекли и сейчас закидают гранатами. Впереди левее в пятидесяти саженях есть старый окоп, давайте с поручиком туда, и, как только услышите взрывы здесь, бейте с упреждением назад на длину броска… – А вы?

– А я домотаю колючку поперёк низины и с расчётом встану у них на фланге.

Сорокин вылез из окопа и за Вяземским и его заряжающим пополз в темноту. Они не успели отползти далеко и ещё не достигли старого окопа, о котором говорил Штин, как вдруг у себя за спиной услышали грохот взрывов, а спереди, совсем близко, во весь рост встали несколько фигур и, стреляя на ходу в сторону взрывов, побежали туда.

– Вовремя! – процедил Вяземский и окатил их длинной очередью.

Сорокин, Вяземский и заряжающий оказались на ровном месте, спрятаться было негде. Пулемётная очередь их выдала, и в то место, где они залегли, сразу были брошены несколько гранат. Когда прогремели взрывы, Сорокин поднял голову и понял, что заряжающий убит. Вяземский заправлял ленту, и тут на них стали набегать фигуры. Сорокин и Вяземский бросили по гранате и поднялись. Ближайшего Сорокин застрелил из винтовки, следующего сбил ударом приклада, как веслом, и почувствовал, что справа от него что-то происходит. Он прыгнул туда на несколько шагов и увидел, что на земле с кем-то борется Вяземский. Сорокин подбежал и выстрелил тому, кто боролся с Вяземским, в упор между лопатками. В это время застучал пулемёт справа, оттуда, где должен был находиться Штин, и несколько очередей прозвучали от каземата. Вяземский поднялся, они больше никого не увидели и вернулись к пулемёту. Рядом сидел заряжающий и обеими руками держался за голову.

– Жив? – спросил его Вяземский.

Они ухватились за раму пулемёта и покатили его к окопу, о котором говорил Штин. В это время вовсю загрохотал пулемёт капитана.

– Михаил Капитонович, что мы тут делаем, один хрен ни зги не видно, пока мы не начали стрелять. Можете вернуться в передовой окоп и направить сюда всех, кто есть?

– Конечно! – ответил Сорокин и побежал к окопам форта.

Он направил к Вяземскому взвод и снова услышал стрельбу Штина. «Только бы найти его, только бы не сбиться!» Но сбиться оказалось невозможно: Штин стрелял длинными очередями, и были видны вспышки его пулемёта. Сорокин побежал. Через несколько минут он спрыгнул в хорошо оборудованный окоп полного профиля. «Молодцы, косоглазые!» – подумал он о построивших Спасский укрепрайон японцах.

Когда он добрался до Штина, тот перестал стрелять. Секундой позже перестали стрелять Вяземский и пулемёты каземата.

– Тихо, – констатировал Штин и тут же, призывающе, поднял палец вверх. – Тихо!

Сорокин прислушался. От Дубовско́й доносился шум.

– Взяли коней в повода́ и решили пройти мимо нас на максимальной дистанции. Всё, больше мы тут не нужны, – сказал Штин. – Вы, Миша, пока мы тут будем собираться, бегите на форт и просигнальте своим.

Через несколько минут Сорокин уже был на земляном настиле каземата.

– Так я всё слышал, – увидев его, доложил Матрёнин, – и уже просигналил.

Как только он это сказал, от железной дороги, оттуда, где должен был стоять бронепоезд, раздались несколько пушечных выстрелов, среди них Сорокин услышал свою пушку. «Мы тоже молодцы!» – невольно подумал он про себя и про своих.

Через несколько минут на каземат поднялись Штин и Вяземский.

– Ну что, господа, с задачей справа мы справились, теперь надо ждать, что слева! Какие потери, Гоша?

– Один контуженный, мой заряжающий, больше вроде нет!

– Хорошо, господа, давайте спустимся в каземат, надо чего-нибудь перекусить, если только Одинцов там не умер от скуки. Я ведь, – Штин обратился к Сорокину, – в бой его больше не беру, пусть нам служит, а мы повоюем! Так? А, Георгий!

В каземате на столе светили четыре маленьких свечных огарка и на деревянном подносе была разложена еда. Одинцов спал в углу на расстеленной шинели.

– А? Шельмец! Одинцов! – закричал Штин.

Одинцов как пружина в один момент оказался на ногах.

– Победили? – С горящими глазами он бросился к капитану.

– Давай, что у тебя там! – гаркнул на него Штин, и Одинцов из темноты угла вынес четверть.

Сорокин снова увидел, что Штин хромает заметнее, чем вчера. Штин перехватил его взгляд.

– Ну что, господа, победа не победа, а всё – живы! Вот только дождаться князя!

Когда все выпили и закусили: «А это напрасно, господа, впереди ещё бой, – прокомментировал Штин. – Но больно жрать хочется!» – он обратился к Сорокину:

– Видите ли, Михаил Капитонович, на Волочаевской сопке, или как её там – Июнь-Корань – почему не Август? Мы поливали её водой на тридцатиградусном морозе. Я не заметил, что у меня намок валенок, и пошёл отогреваться у печки, а он, нагретый, насквозь пропитался, а я проморгал. А тут – стрельба, ну я и выскочил! И понятное дело, отморозил, правда только мизинец. Вон, – Штин кивнул на Одинцова, – на все руки мастер! Он мне его и отчекрыжил, так потом даже доктора удивлялись. Потому и хромаю!

Не успел он договорить, как в бункер ввалился тот самый вестовой с 3-го форта Романов, поддерживаемый двумя солдатами, один из них держал в руках его палку.

– Ваше благородие, господин капитан! Вот, насилу доволокли!

Все оглянулись к вошедшим, и у всех по коже пробежал мороз: у вестового была оторвана левая ступня, но на ноге ещё сидело голенище, прибинтованное снизу и прихваченное поперёк икры брючным ремнем.

– Господи, как вас угораздило? – Штин вскочил с табурета и подхватил вестового.

– Слушайте… – сухими губами прошептал вестовой. – Наши отходят на военный городок, просили поддержать. – И вестовой обмяк и уронил голову.

– Одинцов, быстро его в угол на шинель, посмотри, что у него! Есть бинты?

Все подскочили и подхватили обвисшее тело вестового.

– Так. – Штин стоял с зажатой под мышкой папахой и чесал в затылке. – Здесь мы, кажется, отвоевались. На сборы три минуты. Замки забить, панорамы снять. Гоша, стройте людей, и выдвигаемся. Михаил Капитонович, вы как?

– Я с вами, – ответил Сорокин, места для сомнений не было.

Штин посмотрел на него с благодарностью.

– Ответственность за оставление форта беру на себя. Вяземский, командуйте отходом!

Через несколько минут вся рота с приданными ей артиллерийской и пулемётной командами собралась на западном склоне насыпи каземата.

– Михаил Капитонович, пусть ваш сигнальщик просемафорит на бронепоезд о нашем продвижении, а то ещё шарахнут!

Он шёл впереди, Сорокин – рядом, Вяземский с двумя пулемётами прикрывал правый фланг. Они двигались точно на север, в надежде перехватить отходящий гарнизон 3-го форта и встать у него в арьергарде. Остановить продвижение красных они даже не думали, потому что на ровном заболоченном месте в квадрате Спасск – форт № 3 – форт № 5 – Спасск (военный городок) зацепиться было не за что.

Штин споткнулся и выругался.

– Вы что-нибудь видите? – спросил он.

– Только ногами и по памяти, – ответил Сорокин.

Было темно, и сильно дул низовой северный ветер. Плотные облака с разрывами несло на восток, и между ними коротко, но ослепляюще ярко высвечивала луна: глаза слепли, когда луна появлялась, и снова слепли, когда она исчезала. – Можно ориентироваться только по звуку. – Сорокин тоже оступился, он попал ногой в яму и ухватился за рукав Штина.

– Осторожно, Михаил Капитонович, не хватает нам ещё ноги покалечить! Мы же слышим, что бой идёт на севере и справа, на востоке?..

– Да, в принципе этого достаточно!

Вдруг впереди, близко, они увидели две короткие вспышки.

– Охранение! – сказал Штин. – Днём выставил. Чёрт, просил же спички беречь! Видимо, они встретились с их первыми… идёмте туда!

«А как же беречь? – подумалось Сорокину. – Заказал две вспышки, значит – две спички!» Он хмыкнул.

Действительно, они прошли шагов двадцать, и им навстречу встал человек.

– Оржельский? – спросил Штин.

– Я, господин капитан!

– Можно не опасаться, – шёпотом сказал Штин, – я его по голосу хорошо знаю, вместо пароля.

В эту минуту с правого фланга дал длинную очередь пулемёт.

– Вяземский! – сказал Штин. – Что, Оржельский, докладывайте?

Прапорщик Оржельский доложил, что его охранение встретило передовой отряд с 3-го форта, что их около 30 человек: все раненые и контуженные.

– Сколько до военного городка? – спросил Штин.

– Около версты, мы ходили туда ещё в сумерках, – ответил прапорщик.

– Давай с ними туда, только в казармы не входите, расположитесь ближе к железной дороге, понятно?

– Так точно, господин капитан!

– Ну вот что, Миша! – Штин сел спиною на восток, поднял воротник шинели и закурил в кулак. – Давайте вашу фляжку и слушайте меня!

– Господин капитан! – неожиданно из темноты послышался особенный голос Оржельского.

– А?! Голос каков?! – не торопясь откликнуться, сказал Штин. – Мариинка! В полном составе! Ла Скала! Что вам, Оржельский?

– Тута вас разыскивает поручик Су…

– Гаспадин, капитан! – Это был голос Суламанидзе.

Штин и Сорокин радостно глянули друг на друга.

– Помогите ему! – Штин улыбался, в темноте Сорокин этого не видел, но он знал, что Штин сейчас широко улыбается.

Сорокин пошёл на голос.

– Забирайте меня! И Вязэмского, он бэз сознания.

Четыре человека из команды Оржельского растянули шинель, перекатили на неё Вяземского и скорым шагом, болтая его свисшими ногами, пошли в сторону железной дороги.

– Что с ним? – спросил Штин.

– Нэ знаю, – ответил Суламанидзе. – Я когда подполз, он увидэл меня и… всё! А сердце бьётся и дышит! А сам… чёрт его знает!

– Ладно, господа, Бог не выдаст – свинья не съест! Князь, вы туда?

– Да, буду прикрывать, у меня четыре пулэмёта…

– То есть вы?.. – Штин махнул рукой на восток в сторону 3-го форта.

– Да, туда!

– Хорошо! Тогда так, князь: засекайте время, через час мы будем на южной окраине военного городка, я с северной стороны дам несколько длинных очередей, они их засекут и начнут стрелять туда. Миша, а вы дадите сигнал на бронепоезд, чтобы подходил! Вы же, князь, как только я дам длинную очередь, снимайтесь и выходите на железную дорогу южнее городка! Ге и ге?

Суламанидзе услышал это, зажал левой рукой рот, и Сорокин увидел, как у него поднялась правая рука так, как это делают, когда хотят по-дружески хлопнуть собеседника по плечу, но он только, давясь смехом, хрюкнул, комично козырнул, произнёс что-то вроде «Карги, батоно!..» и исчез в темноте.

– Что вы ему сказали?

– Я его спросил: он понял? Больше ничего!

Они оба помолчали и, уже ни о чём не говоря, пошли к военному городку на южной окраине Спасска.


Бронепоезд с защитниками 3, 5 и 7-го фортов и другими прибившимися к ним белыми удалялся от Спасска, стреляя из всех орудий на север, северо-восток и юг. Он набирал скорость, чтобы красные, которые за несколько минут до этого сломили сопротивление высаженного в балке десанта, не разобрали рельс и не поймали его в ловушку.

Штин, как только влез в броневагон, выпил из фляжки Сорокина, лёг на пол и заснул. Вяземскому врач дал понюхать нашатырю, тот вздрогнул и открыл глаза. Суламанидзе вместе с денщиком Одинцовым, перемалывая железными, обросшими чёрной щетиной челюстями, догрызал печёных фазанов и пил из четверти.

Сорокин ушёл в угол и открыл свой заплечный мешок. Он стал приводить в порядок вещи, ему попалась пожелтевшая листовка, напечатанная на дешёвой, рыхлой бумаге: это была присяга Верховного правителя Приамурья генерала Дитерихса от 21 июля 1922 года. Сорокин вздохнул, расправил её на колене и стал читать: «Обещаюсь и клянусь всемогущим Богом пред Святым Его Евангелием и Животворящим Крестом Господним в том, что принимаемое мною по воле и избранию Приамурского Земского Собора возглавление на правах Верховной власти Приамурского Государственного Образования со званием Правителя – приемлю и сим возлагаю на себя на время смуты и нестроения народного с единою мыслию о благе и пользе всего населения Приамурского Края и сохранения его как достояния Российской Державы. Отнюдь не преследуя никаких личных выгод, я обязуюсь свято выполнять пожелание Земского Собора, им высказанное, и приложить по совести всю силу разумения моего и самую жизнь мою на высокое и ответственное служение Родине нашей – России, блюдя законы ея и следуя её историческим исконным заветам, возвещённым Земским Собором, памятуя, что я во всем том, что учиню по долгу Правителя, должен буду дать ответ перед Русским Царём и Русскою Землёю. Во удостоверение сей моей клятвы я перед алтарем Божиим и в присутствии Земского Собора целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».

Михаил Капитонович дочитал, на душе у него было тускло: несколько месяцев назад, когда эта листовка попала к нему в руки, он впервые за много лет, несмотря на неудачи последнего времени, почувствовал радость, но не оттого, что он жив и сыт, а оттого, что появилась надежда, что он всё-таки когда-нибудь дойдёт до родного Омска, что вот-вот начнёт двигаться в его направлении. Когда Молчанов взял Хабаровск и собрал штаб, было решено, что дальше движение будет только на Москву. Михаилу Капитоновичу не очень хотелось в Москву, он уже в ней был два раза, в первый раз, когда в семнадцатом году ехал на Западный фронт воевать с германцем, и второй, в декабре того же семнадцатого, когда еле проскочил через неё обратно в Омск. Теперь стало ясно, что Омска не будет. Он покрутил листовку, думая, что с ней делать: бросить или сложить, и в этот момент его внимание привлекло движение. Он поднял глаза и увидел, что в вагоне что-то ищет человек: он наклоняется к спящим, поворачивает их за плечи и заглядывает в лица. Кроме Сорокина в вагоне спали все, несмотря на грохот осколков и пуль, попадавших с внешней стороны в стенку вагона и стрельбу собственных пушек и пулемётов. Он спросил:

– Кого вы ищете?

– Капитана Штина, – разгибаясь, ответил человек.

– Что у вас к нему?

– Вот, – сказал человек и показал конверт.

– Давайте, я его заместитель, – соврал Сорокин и протянул руку.

– Надо расписаться, – неожиданно сказал человек. Он говорил тихим голосом, но Сорокин на удивление хорошо его слышал.

– А вы откуда?

– Я из контрразведки, от капитана Гвоздецкого!

– Откуда? – Сорокин не поверил своим ушам.

Человек повторил.

– Давайте я распишусь. Где?

– Вот здесь, – ответил человек и протянул раскрытую большую амбарную книгу и послюнявил химический карандаш.

Сорокин расписался.

– Только приказ – господину капитану Штину отдать в собственные руки, – сказал человек.

– Будет исполнено, господин…

– Иванов моя фамилия – делопроизводитель отдела контрразведки Поволжской группы Иванов.


Через три недели грязные, голодные и оборванные Сорокин, Штин, Суламанидзе и висевший у него и Одинцова на плечах прапорщик Вяземский стояли у калитки собственного дома подполковника Румянцева на улице Садовой, 12, угол Пекинской.

Фуцзядянь

Михаил Капитонович водил глазами. Вплотную перед ним у самого носа плавала оклеенная бумагой с большими круглыми сальными пятнами стена: в этих сальных пятнах бумага казалась прозрачной, казалось, что придави её посильнее пальцем – и проявится то, на что она наклеена. Но Михаил Капитонович знал, что бумага не наклеена. Он знал, что она натянута и под ней шершавая и серая глиняная стена или кирпичная: и если бумагу придавить пальцем, то проявятся – если глиняная – чёрные точки, как будто бы её с той стороны засидели мухи, или же коричневый кирпич: тёмно-коричневый, почти чёрный – как запёкшаяся кровь. Заснуть или забыться он уже не мог, потому что действие опиума кончилось. Сейчас придёт старик.

– Фставай, бай э! – услышал Михаил Капитонович.

– Пошёл вон, старый чёрт!

– Фставай, та ма́ди! Или исё цяньги плати, моя другой труппка неси! – Коричневая тень старика накрыла тень от головы Михаила Капитоновича и сальные пятна.

«Исё труппка, – подумал Михаил Капитонович. – Исё труппка, шанго́, еси! Однака дзеньги – сё!»

– Дзеньги – нету! Всё! – Он поводил глазами, чтобы снова найти тень, старик ему мешал.

– Фставай! Дурака еси! Полицза ходи́!

«Полиция – сафсем не шанго!..» Сорокин не успел додумать эту мысль, как почувствовал дуновение воздуха в затхлом помещении и снова услышал старика:

– Моя твоя говоли, полицза!

После этого раздался громкий топот каблуков по деревянному полу, кто-то подошёл со спины и грубыми пальцами ухватился плечо.

– Этот?

– Да! – услышал Сорокин, и голос показался ему знакомым.

Сегодня Михаил Капитонович очень хорошо выкурил вторую трубку, а неделю назад первую. Первая ему не понравилась, сильно разболелась голова, как будто раскололась, и он несколько дней отпивался хано́й. А сегодня было хорошо. После нескольких затяжек, как его научили, он стал чистый, лёгкий и сытый и увидел всех, кого любил: на открытой зелёной поляне, на берегу большой, уходящей вдаль без края воды. Он не мог никого узнать и от этого мучился, но мучился тоже легко, потому что знал, что все, кто рядом с ним, любят его. Он знал, что рядом мама и брат, а отец вот-вот придёт; где-то тут же была леди Энн, она в шутку ссорилась с Штином, их он тоже не узнавал, но он знал, что это они. Они появлялись и исчезали, они все были весёлые, лёгкие, чистые и сытые, и он вместе с ними смеялся, то приближаясь, то отдаляясь…

– Забирайте! – Он снова услышал голос, тот, что показался ему знакомым, и услышал, как этот голос стал громко топать из помещения. – Только его! Остальные пусть сдохнут в этом гадючнике к чёртовой матери! Позор! И налейте ему… потом разберёмся!

Грубые пальцы потянули, френч под ними затрещал, подняли и крутанули так, что Сорокин оказался сидящим на низком кане с задранными до подбородка коленями. К его лицу вплотную приблизилось тёмное лицо, не разобрать, где лицо, а где борода, и от лица дохнуло перегаром: смесью водки и чеснока.

– На-ка, братец! – сказало лицо и поднесло вплотную к его губам глиняную чашку, из которой пахло чистым спиртным. – Благодари Бога за господина капитана, что они к тебе – так! Пей!

Но пить не хотелось, и он отворотился, тогда лицо ещё приблизилось, а пальцы ухватили за волосы на затылке, потащили вниз, запрокидывая голову, и стали в сомкнутые губы лить спиртное.

– Пей, с-сука, не то через задницу волью! Спрынцовка есть? – обращаясь куда-то в сторону, сказало лицо.

Михаил Капитонович безвольно повёл головой, освобождаясь от пальцев, взял чашку и, ничего не чувствуя, выпил. Как только он сделал последний глоток, много пальцев схватились за всю его одежду и подняли.


Михаил Капитонович очнулся и обнаружил себя плотно сидящим на стуле с привязанными за спинку стула руками и ногами, привязанными к ножкам стула.

– Пришли в себя, Миша? – Это сказал человек, которого он не мог разобрать, но голос которого был ему знаком. Человек сидел напротив, за большим канцелярским столом, у него за спиной ярко сияло засвеченное солнцем окно, и человек на его фоне казался чёрным и был неразличим. – Я вас отучу от этого проклятого зелья, я вам не Штин! Дайте ему ещё!

Справа и слева от Михаила Капитоновича стояли близко две фигуры: слева худая, справа широкая и, насколько Михаил Капитонович успел разглядеть, бородатая. Широкая фигура, что была справа, шагнула к нему и раскрытой ладонью ударила его по щеке. Михаил Капитонович знал, что от такого удара ладонью плашмя его кожа на щеке должна была лопнуть или сгореть, но он ничего не почувствовал, только мотнулась голова с тянущей в шее болью.

– Да нет! – крикнул человек за столом из-под сияющего солнца. – Дайте ему водки, полный стакан, и на прорубь!

К Михаилу Капитоновичу шагнула худая фигура слева и протиснула между губами горлышко бутылки.

– Пейте, Михаил Капитонович, пожалейте себя.

После нескольких вынужденных глотков Михаил Капитонович почувствовал в желудке тепло…


Его обожгло. Обожгло так, что он закричал и вздохнул, но что-то каменное вдавилось ему в горло, и он выкатил глаза. Вокруг была серая стеклянная муть, и только вверху был светлый круг. Его потащило наверх, и он вздохнул. Наверху был воздух, и он был лёгкий.

– Хватит, не то задо́хнется!

Михаила Капитоновича положили на лёд, и его мокрое исподнее сразу примёрзло. Его стали с треском отдирать, отодрали и его бросили в сено на телеге; сверху накинули с головой громадный тулуп, под которым он сразу почувствовал, что задыхается; тогда он рукой, несвязанной – он удивился, – отогнул полу тулупа и глянул на небо. В этот момент его голову подняли, нахлобучили на неё шапку и поднесли к губам горлышко бутылки, из которой пахло чистым спиртным.

– Пейтя, ваша благородия, пейтя, хорош уже… и сами помучалися, и нас намучили – третий раз вас кунать… на улице такой морози́ще!.. Издохните!.. Прости господи!..

Михаил Капитонович смотрел на говорящего – это снова было лицо наполовину в бороде и с перегаром.

– Ща мы вам и закуски спроворим, – сказало лицо, и Михаил Капитонович почувствовал, что в его губы тыкают солёным огурцом. Он сначала пощупал огурец губами и надкусил, по щеке к шее потекла струйка, он почувствовал голод, перехватил огурец рукой и стал грызть. Он перестал видеть что-то вокруг, хотя и до этого почти ничего не видел, выпростал из-под тулупа обе руки, не чувствуя холода и обледенелости белья, и жрал огурец.

– Оголодали! – тихо сказало лицо с бородой, Михаил Капитонович не видел его, но знал, что это сказала борода, как он его запомнил. – А хлебушка не хотите, ваше благородие?

– Только немножко, чтобы заворота кишок не было, – сказало другое лицо.

Михаилу Капитоновичу показалось, что он уже слышал и этот голос, он силился вспомнить где и когда, но не смог, и его отвлёк ломаный кусок хлеба, который оказался в руке и от которого так сильно пахло, что он перестал о чём-то думать.

Телегу трясло, и, пока он справлялся с хлебом, к которому добавилась ещё и колбаса и ещё один огурец, она остановилась. Он проглотил последний кусок, плохо поддававшийся, и он его возвращал, жевал и снова глотал, и в этот момент перед ним снова появилась борода.

– Эка вас!.. – сказала борода, подхватила Михаила Капитоновича, прямо с дохой подняла с телеги и вставила в большие валенки. Михаил Капитонович пошевелил пальцами босых ног – валенки внутри были колючие.

В той же комнате, где его совсем недавно били, за тем же столом сидел капитан Гвоздецкий Николай Николаевич.

– Ну что, Миша, не замучили вас? – спросил он и задумчиво уставился на Сорокина. – Есть хотите? Хотя нет! Яшка! – обратился он за спину Михаила Капитоновича. – Переодень его, сейчас его белье растает, и тут будет лужа! А я пока схожу доложу!

Гвоздецкий вышел, Михаил Капитонович стоял, он стоял около того стула, на котором недавно сидел привязанный. На сиденье стула плюхнулась сложенная белая пара белья, сверху упала рубаха, а на неё солдатские шаровары со свисающими помочами. Всё было свежее и не его.

– Переодевайтеся! – это сказала борода по имени Яшка.

Сорокин остался в комнате один. Он стянул с себя всё, что на нём было, надел бельё, рубаху и шаровары, поправил на плечах помочи и даже хлёстко щёлкнул ими, только вот не было сапог, и он стоял на полу босой, но пол был деревянный и тёплый. Он огляделся, кругом всё было хорошо, чисто и сухо, он сам был чист и сух, и он вспомнил последнюю трубку, которую выкурил. Он вспомнил то ощущение чистоты и лёгкости, которое испытывал, когда видел своих дорогих людей.

Он остался доволен тем, что сейчас видел вокруг и ощущал на себе; сыто отрыгнул огурцом, колбасой и хлебом, подумал, что неплохо было бы сейчас съесть что-то ещё, и сел.

– Ну вот, Миша! – сказал вошедший Гвоздецкий и, не глядя на Сорокина, начал раскладывать на столе бумаги. – Теперь с вами, наверное, уже можно разговаривать.


Через густую листву придорожных кустов Сорокин смотрел на песчаную дорогу, которая направо и налево расходилась перед его глазами. Он разглядывал свежие следы копыт, оставленных конным отрядом, судя по всему недавно прошедшим. Следы были с острыми краями и полны дождевой водой, и сам дорожный песок был напитан водой лившего всю ночь дождя.

Вчера он пристроился на ночлег недалеко от этой дороги. После многих суток ходьбы по тайге он решил отдохнуть, чтобы сегодня была свежая голова. Вчера, ещё в вечерних сумерках, он нарезал лапника, веток, навязал пучками прошлогоднюю траву и построил сухой добротный шалаш. Предыдущие ночи он почти не спал: когда сильно уставал, находил какую-нибудь яму, накладывал в неё лапник, лапником укрывался и спал столько, сколько выдерживали такую постель его бока. Ямы были сырые или с талой от недавно сошедшего снега водой, но это было хорошо, потому что, не тратя много времени на сон, за относительно короткий промежуток времени он прошёл большое расстояние – во Владивосток и обратно, там встретился с нужным человеком и уже почти вернулся к границе. Вчера перед сном он доел галеты и вяленое мясо и допил спирт. Спирта оставалось много: чтобы заснуть, ему хватило бы и пары глотков, но он выпил всё с мыслью, что, мол, «если схватят, пусть пристрелят в бессознательном состоянии, пока сплю». Мысль была шальная и неумная: если бы схватили, то или разбудили бы, или дождались, пока проснётся. Но – выпил и выпил! Теперь надо было решать, как перейти мокрую песчаную дорогу, чтобы не оставить на ней следов. Китайская граница была от этой дороги в трёх верстах впереди, но надо было пересечь дорогу, а в десяти верстах слева и в полутора справа были советские пограничные заставы. Единственный способ не оставить следов – это надо было найти такой участок, где лужи стояли бы поперёк дороги – несколько подряд, тогда можно было бы прыгнуть сначала в одну, потом в другую и так до противоположной обочины; но, сколько он видел и вправо и влево, на дорожном песке были только наезженные тележные колеи, они были заполнены водой, и песок между ними был изрыт копытами, и в них тоже была вода, а откосы дороги были ровные, как выглаженные.

Михаил Капитонович смотрел на следы конских копыт, их было много. Значит, пока он спал, мимо него прошёл большой отряд, не меньше тридцати всадников. Ему не было дела до того, что это был за отряд; он всматривался в следы, надеясь найти такую их конфигурацию, чтобы перейти на противоположную обочину. Но все следы были внутри колеи, и выходило так, что это сложно. Он не мог допустить ошибки – в этой пустынной местности, где все населённые пункты остались за спиной на востоке, а ему надо было в глухую тайгу на запад к китайской границе, он не мог наследить на этой, мат-ть её в дышло, дороге.

Перед тем как переходить границу, они с Гвоздецким наблюдали за местностью почти неделю. Советские пограничники несли службу изрядно. Сама граница проходила по дикой тайге и значилась только на карте, а в тылу всё было настроено, как хорошие часы. От приграничных агентов было известно, что основная работа у пограничников происходит как раз на таких дорогах, где-то они их даже расширили и вновь насыпали песком, чтобы нельзя было преодолеть одним или двумя прыжками.

Гвоздецкий советовался с местным стариком китайцем, который сказал, что начавшийся дождь будет лить долго. Пока он лил, Сорокин прошёл тайгу от границы и пересёк такую же дорогу, а скорее всего, эту же, только южнее. Теперь надо было сделать то же самое, только в обратную сторону, но спасительного дождя уже не было.

Он стоял, задумчиво смотрел на мокрый, предательский песок и мучился, что не может через пятнадцать минут оказаться далеко на той стороне и закурить, а очень хотелось. Он смотрел на дорогу, и в его сознании всплыли слова, которые он даже не мог вспомнить, откуда они всплыли: «Вот уже кончается дорога…»

«Ага, – «кончается»! – с ухмылкой подумал он. – Как же?! Вот же она, не кончается!.. Даже вовсе!»

Жёлто-серый песок лежал перед ним мягким подъёмом от травы до колеи и был шире его шага и прыжка, а кроме того, он сам стоял ниже гребня дороги, и ему пришлось бы прыгать снизу вверх. «Кончается!..» – снова подумал он, посмотрел направо и похолодел: он услышал приглушённые шаги и сразу увидел, что из тумана, накрывшего кроны деревьев и низко нависшего над дорогой, выезжают конные фигуры. Он не заметил, что, думая о том, как преодолеть дорогу, он почти вышел из зарослей. Он быстро присел, стал пятиться, за что-то зацепился, упал на спину, перевернулся и затих, только надвинул на самые глаза лохматую бурую шапку.

Дорога перед ним была метрах в трёх. По ней медленным шагом, на уставших лошадях, ехали казаки: «Кентавры!» Это слово вспыхнуло у него в голове, как воспоминание о когда-то, уже давно, виденном. Казаки ехали медленно, один за другим. Через коня второго казака было переброшено человеческое тело головой в ту сторону, где был Сорокин. Оно висело в белой рубахе, со связанными руками, безвольно болтавшимися в такт конскому шагу. Казаки были разнообразно одеты, кто в гимнастёрках, кто в простых крестьянских косоворотках, кожухах и овчинных безрукавках, но по посадке, по сёдлам, бородам и папахам, Сорокин понял, что он не ошибся – это были казаки. «Уссурийские!» – ещё понял он, потому что на нескольких были шаровары с жёлтыми лампасами. Отряд «кентавров», человек тридцать – здесь Сорокин снова не ошибся, – тянулся мимо него минут десять. Казаки, кроме нескольких первых, спали в сёдлах, некоторые из них, судя по тому, как они пошатывались, крепко выпили.

После того как они прошли, Сорокин лежал в траве ещё минут двадцать.

Дорога была свободна, и слева только-только слышалось удаляющееся шлёпанье по мокрому песку конских копыт. Пока казаки ехали мимо него, он понял, что они возвращаются с ближней заставы. И ему было понятно, что они там делали. Свидетельством было тело, скорее всего красного пограничного командира, переброшенное через коня, и запах дыма, приплывший сюда на конских хвостах. Ещё бы узнать, который час.

От того места, где он сейчас находился, до границы осталось несколько вёрст, и он может пройти их до наступления темноты. Это и была задача, надо только убедиться, что нет никаких догоняющих отряд отставших казаков, но для этого надо было или сидеть и ждать неизвестно сколько, или идти им навстречу. Сорокин повернул направо и пошёл по тайге вдоль дороги.

Неделю назад он был во Владивостоке. Он пришёл 30 апреля утром, заходил с востока через тесно застроенные слободками пригороды, и сразу попал на самый конец Светланской. По расчётам ему надо было попасть в город 1 мая, в самый разгар народных гуляний, как объяснил Гвоздецкий, но он пришёл на сутки раньше, это было опасно, но он рискнул, потому что очень не хотелось ночевать в тайге, когда город был уже вот он. Переночевал в шанхае, через стенку от опиекурильни, но даже не потянуло. Утром он вышел на Светланскую недалеко от железнодорожного вокзала и порта и сразу оказался в толпе людей, которые стояли на тротуарах и шумели вместе с кричащими с флагами и флажками – все красные – и портретами вождей другими людьми, идущими демонстрацией. Он смотрел на колышущуюся демонстрацию и не понимал, чему эти десятки тысяч людей радуются. Повизгивали гармошки, дудели трубы многочисленных оркестриков, трещали переборами гитары. Между колоннами трудящихся, шедших с интервалами, отплясывали пьяненькие рабочие и летали с распростёртыми руками и цветными платочками в них гордые работницы завода такого-то и фабрики такой-то. Всем было весело, лица и глаза горели воодушевлением и счастьем. Сорокин смотрел на них и тоже улыбался, но не понимал: чему они… и чему он… Так много народу, кроме войны, он видел в родном Омске на Пасху на крестных ходах, в майские народные гулянья в городском саду и на берегах Иртыша; были флажки, но не красные, а разно цветные, и не было демонстраций. И пьяненьких было поменьше.

Он смотрел на демонстрацию и понимал – это он воевал с ними. Получалось так!

Когда демонстрация рассеялась, уже к обеду, он пошёл в портовый район и встретился с человеком Гвоздецкого. Встреча была в дымной пивной, Сорокин отказался от водки, но кружку пива выпил с удовольствием, пиво было вполне приличное. Человек, после того как под столом сунул ему плотно завёрнутый в клеёнку и перевязанный бечёвкой пакет, заказал водки и стал её пить. По разговору, он был из бывших, и, когда выпил полбутылки, склонился над столом и стал кричащим шёпотом жаловаться на советскую власть. Сорокин сказался, что ему надо в туалет, и ушёл.


Михаил Капитонович шёл вдоль песчаной дороги, и всё явственней становился запах горелого. Дорога была пустая, и, пройдя версту или около того, он понял, что она и будет пустая. Уже никого не боясь и не боясь оставить следов, он пошёл по ней.

Он ошибся – застава от того места, где он ночевал, оказалась близко. Туман поднялся, воздух стал прозрачнее, пробивались лучи солнца и, отраженные в лужах, резали глаза. Он прошёл ещё немного и увидел выломанные, опалённые деревянные ворота: одна створка косо висела на верхней петле, другая валялась. Это была застава. Когда он туда зашёл, стал накрапывать дождик. Застава была большая, на её территории была казарма, конюшня и ещё несколько деревянных построек, между ними в середине был большой песчаный плац. На плацу лежали мёртвые солдаты. Он подошёл к ближнему, это был молодой солдат, лет двадцати, он лежал на спине с располосованным животом. Казак, который его убил, дал шпоры коню, тот взялся в галоп, казак поднял коня на дыбы, склонился с седла и горизонтальным скользящим ударом подрезал солдата, а потом встал в стременах и уже падающего его ударил шашкой наотмашь сверху поперёк плеча – старый казачий приём. Таких, которых казаки, взорвав ворота и ворвавшись на плац, застали врасплох, лежало несколько, рядом с ними лежали их трёхлинейки.

Дым поднимался от самой дальней постройки, и Сорокин пошёл туда. Это оказалась кухня, её никто не поджигал, но, видимо, в неё бросили гранату, та попала в печь, взорвалась, и кухня загорелась. В кухне среди тлеющих головешек лежали две мёртвые женщины и один солдат. Сорокин вышел из кухни и направился в длинный сарай, который был конюшней. Лошади как ни в чём не бывало стояли в денниках и жевали сено, казаки их не тронули. «Как же, тронут казаки лошадей!» – подумал Михаил Капитонович. Он заглянул за конюшню и обнаружил человек около двадцати расстрелянных, все были босые и в нижнем белье. Дальше по периметру плаца была канцелярия, она была сильно разрушена, наверное, её закидали гранатами, её правое от крыльца крыло подломилось и лежало косо накрытое крышей. Сорокин встал на крыльцо, выбитая дверь валялась в маленьких сенях, и была открыта дверь налево, он не стал заходить, скорее всего, там была квартира, где жила семья начальника заставы: подходя, Сорокин увидел на окне занавески и на подоконнике горшки с цветами. Михаил Капитонович только заглянул в левую комнату и отшатнулся: в комнате лежали женские и детские тела. «Да, – подумал он, – здесь казаки порезвились!» Он сбежал с крыльца, дальше осматривать было нечего, и вдруг ему на ум пришла мысль: «Зачем я сюда пришёл, потратил время? Мне надо совсем не сюда!.. И скорее всего, с границы могут возвращаться наряды! Если схватят, представляешь, что с тобой будет? Кто будет разбираться, с казаками ты или нет?» Он нащупал в кармане маленький браунинг, который в любом случае оказался бы бесполезным, и вспомнил: «Погляди, как мрачно всё кругом…» Строчка, пришедшая на память, была из какого-то давно услышанного и забытого стихотворения, но дальше он не помнил. Он только подумал: как правильно – «мрачно» или «страшно»? «Погляди, как страшно всё кругом…» То, что он видел, больше подтверждало оправданность слова «страшно», и тогда он вспомнил ещё: «Лёгкой жизни я просил у Бога…» «Или «ты, – подумал он, – просил у Бога»?» В это время дождь стал накрапывать сильнее, из тайги потянуло свежестью, и небо потемнело. Он посмотрел на небо и подумал, что всё-таки: «Как мрачно всё кругом…»

Он пошёл к воротам, прошёл их, и вдруг до его слуха донёсся знакомый звук, которого он уже давно не слышал. Он заглянул за висевшую створку ворот и увидел маленького котёнка двух или трёх недель от роду, мокрого, как будто облизанного, с большими, стоящими торчком ушами. Котёнок смотрел на него круглыми глазами и дрожал. Он присел и погладил его. Котёнок нырнул головой под его ладонь и попытался зацепиться за неё лапкой. На шее у котёнка была повязана красная ленточка. «Наверное, у командира заставы были дочки», – подумал Сорокин и вспомнил детские тела, лежавшие в жилом помещении канцелярии заставы. Михаил Капитонович поднял котёнка, прижал его к груди и побежал на кухню, там он ногой разметал тлевшие головешки и нашёл молочную лужу, вытекшую из пробитого на уцелевшем краю печки котелка. Он поставил котёнка на ноги рядом с этой лужей, ткнул его мордой в молоко и ушёл.

Лёгкой жизни я просил у Бога:

«Погляди, как мрачно всё кругом».

Бог ответил: «Погоди немного,

Ты ещё попросишь о другом».

Пока он шёл к воротам, в его сознании сложились эти строчки, и он вспомнил, где их услышал: это было на снегу у костра под Красноярском, когда в девятнадцатом красные разбили армию генерала Сахарова.


Михаил Капитонович придавил пальцем бумагу, изнутри на сальном пятне проявились мелкие точки, как будто бы бумага оттуда была засижена мухами. «Вот, – подумал он, – всё-таки эта стена глиняная, а не кирпичная! А сейчас придёт старик!»

– Фставай, бай э! – Шаги старика в матерчатых тапочках были неслышные, а голос проскрипел прямо в ухо. – Или исё цяньги плати, моя другой труппка неси! Та ма́ди!

Михаил Капитонович решил не отвечать и сел на ка́не. Кан был низкий и холодный, никто, даже китайцы, летом не топят. Старик стоял над ним, и Михаил Капитонович его толкнул. Старик раскрыл беззубый слюнявый рот, и Михаил Капитонович встал и ударил его.

Он вышел из опиекурильни под громкие визги всех китайцев, которые там были: и старика подавальщика, и его старухи жены, и старухи дочери, и старика внука. Какие же они были все старые и крикливые – прямо одинаково, и воняло от них так, что Михаила Капитоновича стошнило здесь же на пороге. Когда он сплюнул последнюю тягучую слюну, вытер пальцем губы и пальцы вытер об штаны, китайцы замолчали.

«Вот вам, черти косоглазые!» – не оглядываясь, подумал он и пошёл по узкому проходу между кирпичными стенами. Это были внутренние заборы запутанного лабиринта, по которому он вышел на 15-ю улицу Фуцзядя́ня. Светило солнце, почему-то оно садилось за Сунгари, то есть на севере, а не на западе, но Михаила Капитоновича это не смутило, он этого даже не заметил. Был уже конец августа, и вечера стали короткими, но он не заметил и этого.

На улице было много китайцев, одни китайцы: они шли по тротуарам, они на мостовой погоняли запряжённых в тележки ослов, они сами тянули тележки, их расталкивали бегущие рикши… Куда-то все эти китайцы так спешили. Михаил Капитонович никуда не спешил – у него кончились все деньги, которые он получил от Гвоздецкого. И он вспомнил стихотворение целиком, когда в опиумном мороке его носило с прижатым к груди мокрым котёнком:

Лёгкой жизни я просил у Бога:

«Погляди, как мрачно всё кругом».

Бог ответил: «Погоди немного,

Ты ещё попросишь о другом».

Вот уже кончается дорога;

С каждым годом тоньше жизни нить:

«Лёгкой жизни ты просил у Бога,

Лёгкой смерти надо бы просить!»

«Лёгкой смерти! Ну что же, пусть будет так – если смерти!»


Не видя дороги, он шёл по тротуару и толкнул старую китаянку, сидевшую на стульчике; старуха боком упала со стульчика и стала шевелиться, пытаясь встать. Он попытался ей помочь, но кто-то толкнул его, и он тоже упал.

– Как вам не стыдно, вы же русский человек, а совсем потеряли человеческий облик! – услышал он. Это была правда, за прошедшее лето Михаил Капитонович сильно поизносился, и от костюма, который он купил на полученные от Гвоздецкого деньги, остались лишь лохмотья.

«Откуда он знает, что я русский? И не всё ли ему равно?» – подумал Михаил Капитонович и почувствовал, что его тянут под локоть. Он опёрся на руку человека, который его толкнул, а сейчас помогал, и поднялся.

– Давайте поднимем её, а то, понимаете ли, неудобно, – всё же мы у них, а не они у нас. – Сказавший это человек был очень высок, молод и, что было не часто для русских в Фуцзядяне, отлично одет. Михаил Капитонович смотрел на него – это был Серёжа Серебрянников.

– Вы меня знаете? – спросил Серебрянников, видя, как Сорокин внимательно на него смотрит и не отводит глаз. – А, постойте! – Серебрянников толкнул Михаила Капитоновича в плечо и тут же ухватил его за рукав, потому что Михаил Капитонович стал падать. – Думаю, если вас отмыть, то вполне сойдете за поручика Михаила Капитоновича Сорокина… Нет?

Михаил Капитонович глупо улыбнулся и кивнул.

– Ну, тогда идёмте со мной, помните адрес: улица Садовая, 12, угол Пекинской?

Улица Садовая, 12, угол Пекинской

Серёжа Серебрянников отмахивал длинными ногами и не оглядывался. Сорокину было трудно за ним поспевать, он задыхался. Он хотел задать вопрос, куда тот делся из эшелона, но не получалось сформулировать, и тогда он неожиданно спросил:

– А чем вы занимаетесь?

Серебрянников на ходу оглянулся:

– Лечу взрослых людей от сифилиса и гонореи и изгоняю лобковую вошь!

– А меня вылечите? – спросил Сорокин.

– А у вас что? – Серебрянников шёл так быстро, что Сорокин гнался за ним вприпрыжку.

– Не знаю, но скорее – последнее.

– Это просто, – ответил Серёжа, – бритва и керосин!

«Зарежет и сожжёт!» – поёжился Сорокин.

Серебрянников неожиданно остановился, и Сорокин уткнулся в его спину ниже лопаток.

– Тогда вот что! – Серебрянников повернулся и упёрся взглядом в Сорокина. – На Садовую мы сейчас не пойдём… «Как хорошо!» – с облегчением подумал Сорокин.

– …А пойдём ко мне в кабинет, у меня там приличный душ, оскоблим вас, а потом… вам надо переодеться! Тогда можно и на Садовую!


Душ действительно оказался приличный: чистый и горячий. Когда Сорокин открыл оба крана – он не разобрал обозначений: красная и синяя точки, – на него хлынула ледяная вода, которая в момент сменилась кипятком. Сорокин ойкнул и отскочил. Серебрянников из кабинета прокричал, что открывать надо понемногу и сначала холодную воду.

– Спасибо! – пробурчал Сорокин, стал осматривать краны и обнаружил предательские цветные точки. – А что какая? – прокричал он, хотя укрученный душ уже не шумел.

– Это немецкая система с газовым нагревателем, красная – горячий! И… побреетесь сами? Или позвать санитарку?

Сорокин обомлел.

– Какую санитарку? – спросил он, от упоминания «санитарки», не «санитара», а именно «санитарки», у него свело зубы и онемел язык.

– Обыкновенную! Санитарка – звать Тамарка! Глафира!!! – закричал Серебрянников.

– Не надо! Не надо никаких санитарок, я тут голый совсем!!! – проорал Сорокин.

Занавеска отодвинулась, и сверху из-под потолка на него смотрел Серебрянников.

– А что, вас скоблить… когда вы оденетесь? – Он задвинул занавеску. – Ладно, сначала вымойтесь, только не вытирайтесь! Поняли? А то как же вас намылить?

– А сколько ей лет? – Сорокин попробовал рукой струю, его ещё била дрожь.

– А какое вам до этого дело? Вы же на процедуре! Глафира!!!

– Што, Сергей Платонович?

– Дайте этому молодому человеку бритвенный прибор, он попробует сам, он стесняется!

– Ну и пусть его! – услышал Сорокин.

Женский голос прозвучал так близко, как будто бы санитарка по имени Глафира, а никакая не Тамарка стояла уже через занавеску. Занавеска сдвинулась, Сорокин в ужасе шарахнулся, чуть не поскользнувшись на мокром кафельном полу, на него смотрела толстая, приземистая немолодая баба в белом колпаке, который сидел у неё на бровях и ушах, и в ярко-белом халате, натянутом на оплывшее тело, как резиновый.

– Тута и скоблить-та неча, да и стесняются оне, как дитя малое.

Санитарка Глафира сунула Сорокину свёрнутое вафельное полотенце. Сорокин, не отрывая левой руки, которой прикрывался, протянул правую, свёрток был большой, Сорокин не удержал его, вернее, удержал за угол, свёрток размотался, и всё, что в нём было, упало на мокрый кафель.

– Оне ищё и безрукай! – пробормотала Глафира, махнула рукой и утиной развалочкой повернулась к выходу.

Сорокин двинул назад занавеску и поднял с пола большой кусок, судя по цвету и запаху, дегтярного мыла, бритву и раскисший пакетик с тальком. «Ничего, управлюсь и без Глафиры», – подумал он и после этого с наслаждением подставил под горячие струи сначала лицо, а потом плечи.

Из душа Сорокин вышел насухо обтёртый и одетый в исподнее.

– Я, как мог, сделал, Сергей Платонович! – крикнул он. – Осталось только голову!

– Ну, с головой Глафира справится, – ответил Серебрянников и вошёл в перевязочную. – Садитесь на кушетку… Глафира! Несите машинку!

В перевязочную снова вошла Глафира и за несколько минут обкорнала голову Сорокина ручной машинкой для стрижки.

– Ну вот! – сказал Серебрянников и протянул Сорокину тёмный флакон. – Так и быть, поскольку нам на Пекинскую – разорение с вами, – вот приличная мазь, вместо керосина. У меня, знаете ли, супруга беременная и не переносит резких запахов! Вы… мы сейчас с Глафирой выйдем, раз вы такой стеснительный… а вы намажьте этой мазью сами знаете где, а потом мы устроим на вас примерку. Идём, – сказал он Глафире и слегка ткнул её в бок. Глафира, не оборачиваясь, отмахнулась от Серебрянникова, тот оглянулся на удивлённо глядящего на это Сорокина и хитрюще ему подмигнул.


Пересекали Большой проспект, когда уже начинало смеркаться. Неожиданно хлынул ливень, и они встали под маркизом. За несколько секунд под маркизом ювелирной витрины огромного двухэтажного Чурина собралось человек пять. Прохожие запрыгивали из-под струй и теснили Сорокина и Серебрянникова к большому витринному стеклу. Сорокин глянул снизу вверх на длинного Серебрянникова и позавидовал ему. Тот поверх голов любовался золотыми сверкающими струями дождя, попавшими в косой луч солнца. Михаил Капитонович вспомнил свою прабабушку, жившую очень долго и всегда выгонявшую его и младшего брата на зелёную траву их двора между домом и конюшней, когда шёл вот такой слепой, или грибной, дождь.


Элеонора Боули несколько минут назад вышла из редакции. Она должна была встретиться с женой английского консула в Харбине, у неё оставалось немного времени, и она зашла в Чуринский магазин выбрать подарок для матери. Несколько дней назад Элеонора проходила мимо витрины ювелирного отдела и увидела среди выставленных изделий золотую брошь. Та подходила к уже купленному бархатному платью, и сегодня она решила эту брошь купить.

Она искала брошь, на витрине их на синем бархате было много, в этот момент пошёл дождь и на улице под маркизом стали собираться люди, они загородили собою свет. «Good damn!» – с чувством выразилась Элеонора. На улице сверкали косые струи дождя, но их загораживали низкий маркиз и фигуры, среди которых была одна очень высокая. Элеонора шагнула в сторону, чтобы фигура не мешала, – такими красивыми были золотые струи в лучах заходящего солнца. Вдруг обладатель фигуры обернулся и вперился в неё взглядом. Это был молодой человек в пенсне и с очень вьющейся пышной копной волос. Его взгляд был выразительный, и ухмылка была выразительной. Элеонора не отвела глаз, пальцем натянула вуалетку и подумала: «Нахал!» Она отвернулась, всё равно брошь она не нашла и решила посмотреть что-то на прилавках.

Ливень кончился внезапно. Сорокину даже показалось, что он видел, как в воздухе летела последняя капля и, одинокая, вздула пузырь на мокром тротуаре. Те, кто стоял перед ним, вытягивали вперёд руки, щупали воздух и, щурясь, заглядывали наверх. Серебрянников толкнул Михаила Капитоновича локтем, Михаил Капитонович на него глянул, Серебрянников показал головой внутрь магазина и скроил восхищённую мину. Сорокин обернулся, посмотрел, увидел спину женщины, отходившей от витринного стекла в тёмную глубину ювелирного отдела. Он вопросительно глянул на Серебрянникова, но тот уже выставил из-под маркиза руку и всем телом шагнул вперёд.

– Что там? – спросил его в спину Сорокин.

Серебрянников оглянулся и махнул рукой.

– Уже ничего, но очень хороша, по-моему, брюнеточка, и где-то я её уже видел!

Сорокин поджал губы. Он подумал, что Серебрянников большой сластолюбец: Глафиру поддел, судя по её мине, не в первый раз, и это при беременной жене, и в витрине магазина через стекло что-то углядел – брюнетку! Сорокин не увидел ничего, только спину.

Серебрянников рвал вперёд, но из-за луж ему пришлось умерить свой циркульный шаг, и остаток пути они с Сорокиным разговаривали. Серебрянников ответил на вопрос и рассказал, что убежал «от вас» из эшелона, потому что был уверен, что Штин «его съест».

– Не люблю немцев, да ещё военных.

Сорокин внутренне поморщился, когда услышал «от вас», но ничего не сказал и удивился тому, что Штин произвёл на Серебрянникова такое впечатление. Штин был, как все говорили, «добрый малый и нормальный пьющий русский человек», и никто не вспоминал о том, что он немец. Однако этого Сорокин говорить не стал.

– А вы что же? После вашего октябрьского визита в прошлом году? – в свою очередь задал вопрос Серебрянников.

Михаил Капитонович уже думал об этом, но всё же замялся.

Серебрянников замедлил шаг и обернулся.

– Ну, так что же?

Сорокин уже ответил на этот вопрос, мысленно, когда мылся, – он всё равно прозвучал бы. Их всех: его, Штина, Вяземского, Одинцова и Суламанидзе – раненых, грязных и голодных, приняли в доме подполковника Румянцева как родных, и вся семья без разбора принимала в этом участие. Тогда, особенно в первые минуты, Михаил Капитонович старался не попадаться хозяину дома на глаза, как только увидел, что тот поджимает левую руку, но Румянцев подошёл к нему и шепнул на ухо: «Не смущайтесь, голубчик, война – не мать родна! Со всяким могло такое случиться! Какое у нас тогда было оружие?!» Они нашли адрес рано утром, когда Румянцевы ещё спали, у калитки столкнулись с поваром, и через несколько минут он вышел вместе с Алексеем Валентиновичем. Румянцев всплеснул руками, и тогда Михаил Капитонович увидел, что левую он поджимает. Румянцев вернулся в дом, разбудил младшую дочь – хорошенькая, ещё подумал Михаил Капитонович – и отправил её ловить извозчика. Их позвали в дом, но они отказались, потому что были вшивые. Тогда Алексей Валентинович завёл всех в деревянную кухню в саду и сам разжёг печку, на которой, судя по развешанным на стенах медным тазам, какие Сорокин видел в хозяйстве своей матери, летом варили варенье. Там они согрелись и напились чаю с белыми бутербродами и варёной колбасой, пахнувшей так, что каждый из них готов был сойти с ума. Поручик Суламанидзе что-то по-грузински ворчал себе под нос и поддерживал под локоть Вяземского, помогая тому донести бутерброд до рта. Он допил последний глоток чая, куда попросил насыпать восемь ложек сахара. Штин его спросил, почему не десять, – тот ответил: «Будет слишком взвэшэнный раствор!» Поставив стакан, Суламанидзе оглянулся и, отрыгнув, произнёс: «Аграблю синагогу и построю калбасный завод!» Одинцов, водивший диким взглядом – от стакана с чаем к бутерброду с колбасой и обратно, поднял голову и спросил: «А почему синагогу?» Насытившийся Суламанидзе откинулся на деревянную стенку кухни и сказал:

– Там для фарша уже всё готово! Прастафиля!

Штин поперхнулся.

После бутербродов в летней кухне Румянцев велел ломовику-извозчику, приведённому младшей дочерью, отвезти пришельцев в ближайшую баню и после помывки вернуть обратно. Сорокин, Штин и Одинцов не вернулись. Вяземский и Суламанидзе тоже не хотели возвращаться, но Штин приказал Суламанидзе доставить Вяземского к Румянцеву и попытаться определить контуженного прапорщика в больницу. Через неделю скитаний по Харбину в поисках работы Сорокин и Штин потеряли друг друга, а ещё через неделю случайно встретились, уже снова грязные и голодные. Одинцов раздобыл немного денег, и они нашли дешёвую харчевню. Выпили, закусили и объяснились: причина их нежелания возвращаться к добрейшему подполковнику Румянцеву оказалась простой – обе его дочери были необыкновенно хороши и обе на выданье, но Румянцев обронил, что вот, мол, придёт его будущий зять Серёжа Серебрянников и сможет помочь. Никто от него помощи не захотел, а захотели одного: заработать и благопристойно отблагодарить подполковника за приют, не деньгами, конечно, разве бы тот взял, а какой то посильной помощью, но для этого надо было хотя бы прилично выглядеть. И опять же дочери, из которых свободной оказалась только одна. Вот Штин и пристроил туда совсем ещё юных Вяземского и Суламанидзе.


Серебрянников не дождался ответа Сорокина, отвернулся и снова зашагал через лужи.

Пока подходили к Садовой, всё это прокрутилось в голове Михаила Капитоновича, он, конечно, мог ответить на вопрос Серебрянникова, но…

За несколько десятков шагов до дома Румянцева Сорокин разглядел, что в саду у подполковника произошли перемены – в молодом городе сады были молодые и поэтому прозрачные, – на месте летней кухни, где их поили чаем и кормили бутербродами, стоял свежий кирпичный домик, судя по окнам, с двумя маленькими комнатками или одной большой и пристроенной летней верандой. «Расстроился подполковник, конечно! В семье-то будет пополнение!» – подумал Михаил Капитонович и посмотрел в спину Серебрянникова.


Элеонора зашла в номер и в гостиной поставила на стол подарки жены британского консула для передачи в Лондоне: коробки и коробочки, завёрнутые в золотую и серебряную бумагу и завязанные шелковыми лентами с бантиками. Через пятнадцать – двадцать минут сюда придёт представитель транспортной компании, всё заберёт, отвезёт на вокзал и сдаст в багаж. Элеонора подумала, что зря она поторопилась рассчитать горничную, надо было сделать это сегодня, кто-то же должен был помочь ей собрать вещи. Она стянула перчатки, сняла шляпку и зашла в гардеробную. Вещей на плечиках висело много, стояло много коробок с обувью и головными уборами. Она вздохнула и пошла в спальню. Здесь она стала открывать ящики комода и будуара и поняла, что с горничной она допустила основательный промах: пока она заканчивала рабочий день, ходила по магазинам и делала прощальные визиты, горничная всё это уже бы собрала.

Зазвонил телефон. «Ну вот! – вздохнула Элеонора. – Это уже из транспортной компании! А я ничего не успела».

– Hello! – сказала она в трубку.

– Мадам! – ответили ей. – К вам пришла ваша горничная, пустить?

– Да, конечно! – обрадовалась Элеонора и пошла открывать дверь.

До поезда оставалось ещё три часа.

Горничная стояла у двери.

– Мисс Элеонора, извините мою назойливость, но я подумала…

Элеонора не стала ничего говорить и широко распахнула дверь.

Горничная ей попалась очень толковая. Девушка шестнадцати лет, из семьи построечников, дочь дорожного мастера, последний ребёнок в семье. Её взросление и окончание гимназии совпали с беженским нашествием, как говорил её отец. Это создало для молодежи небывалые за короткую историю города проблемы с будущим устройством в жизни. Семья горничной была традиционная и ни о каком другом будущем для дочери, кроме удачного замужества, не думала, но толпы ничего не умеющих делать бывших военных, совсем ещё молодых офицеров сильно перемешали городское общество: у девушек разбежались глаза, а у их родителей заболели головы. Катя Григорьева с детства увлекалась чтением, очень трезво подходила к учебе и, когда ей стукнуло шестнадцать, заявила, что о замужестве она не думает, хочет быть самостоятельной, учиться дальше и в особенности изучать иностранные языки, для начала английский. Для родителей это была неожиданность, они долго переживали и шептались у себя в спальне, но, любя свою «младшенькую», согласились. А то, что происходило вокруг, основательно укрепило их в Катиной правоте.

На Элеонору Катя произвела хорошее впечатление – она была расторопная и вдумчивая. Это впечатление усилилось тем, что, в отличие от других русских, Катя никогда не начинала предложение со слова «нет». Она была вежлива, тактична, не просила о выходных, готова была работать столько, сколько надо, и попыталась даже отказаться от оплаты. Взамен попросила, если это возможно, давать ей уроки английского, в особенности произношение; грамматику она знала прилично, и словарный запас у неё был. Элеонора воспротивилась: мол, как это так, горничная и без оплаты, но в конце концов они договорились, и у Элеоноры появилась не только горничная, а одновременно секретарь и почти подруга. Уроки английского языка заключались в том, что они говорили только по-английски. Прежняя горничная никуда не годилась, она была малограмотная, и несколько раз Элеонора заставала её за любованием хозяйскими украшениями.

Элеонора улыбнулась и ушла в кабинет.

Ещё утром она открыла все ящички конторки, чтобы не забыть вытащить и собрать дневники. Эти она вела с конца шестнадцатого года, когда редакция «Таймс» отправила её в Россию: английские толстые тетради уже были перевязаны лентой, и на обложке самой верхней было написано «1916». В связке их было четыре одинаковых, значит, с 16-го по 19-й год. Были ещё несколько, разных, купленных уже в России и здесь. Она отнесла Кате перевязанные тетради и попросила упаковать в кофр, который возьмёт в купе. Она взяла оставшиеся и стала их листать. Элеонора с детства вела дневники. Её любимой книгой была «Алиса в Стране чудес», а любимым персонажем Чеширский кот, а точнее, его улыбка. У неё всегда получалось так, что когда она начинала о чём-то мечтать и мечта вот-вот должна была исполниться, то в последний момент что-то случалось непредвиденное, и от мечты оставалась только улыбка, как улыбка Чеширского кота.

Церемониальное графство Че́шир. Оттуда её дедушка уехал в Индию.

Она полистала тетрадь с записями последних месяцев в России после выздоровления от тифа и вынула заложенную между страницами фотографию. На ней она была в Чите, и перед посадкой в поезд снялась с журналистом Всеволодом Ива́новым. «Какой он большой!» – подумала Элеонора, глядя на громадного рядом с ней, такой маленькой, русского мужчину, и вдруг вспомнила, как час назад на неё через витрину смотрел высокий молодой человек. «Нахал!» – снова подумала она.

В кабинет постучала Катя и подала записку.

– Только что принесли от метрдотеля, – сказала она и осталась стоять.

Элеонора развернула, записка была от Ива́нова. «Лёгок на помине!» – подумала она. Ива́нов писал, что приедет провожать её на вокзал.

– Катьюша! – Элеонора научилась правильно произносить трудное имя своей горничной. – Вы уложите моих вещей ровно половину – половину летней одежды и половину зимней. Остальное я хочу оставить здесь, чтобы не возить с собою весь гардероб, и с гостиницей я рассчитаюсь. Незачем платить за номер на год вперёд.

Катя кивнула.

– Те тетради, которые я вам сейчас дала, положите не в кофр, а в чемодан, в багаж. А вот эти, – она протянула ей три тетрадки, – в кофр.

«Да! Их я буду читать в поезде, когда буду снова ехать по тем местам».

У Элеоноры появилась мечта стать писателем, а позже журналистом, как только ей прочитали – а потом она сама – «Алису». Она стала свидетелем русской революции на всем её временно́м и географическом протяжении. Она хотела написать об этом книгу и советовалась с Ива́новым, и тот с воодушевлением одобрил её желание. Сегодня она встретится с этим русским журналистом, может быть, даже обсудит с ним план книги, попросит адреса русских эмигрантов в Риге, Берлине, Амстердаме, Париже и в Лондоне, потом сядет в поезд до Москвы и будет там через десять дней. Из Москвы она поедет в Ленинград, там сядет на пароход и сойдёт в Риге, потом Киль, потом Антверпен, может быть, заедет в Париж. Она запланировала, что дорога займёт месяц, и после этого одиннадцать месяцев она будет сидеть на втором этаже в своей спальне и писать, и на сей раз она ухватит не улыбку, а самого кота прямо за уши. И за хвост. В редакции газеты знали о её планах, одобряли и предложили годовой отпуск. В редакцию она будет ходить редко, только для того, чтобы поднимать из архива свои статьи, и через год вернётся сюда. В Китае тоже назревали события.

Ей улыбнётся удача, сама, собственной персоной.


В доме 12 на Садовой было весело.

Как спутник вокруг планеты, а та, в свою очередь, вокруг звезды, Наташа Румянцева вращалась вокруг Гоши Вяземского, а тот вокруг Михаила Капитоновича Сорокина.

Переполох, вызванный его появлением, быстро улёгся: добрейшая по характеру и по фигуре хозяйка дома всех заняла делом. Из прислуги в доме держали только китайца повара, из владений которого сейчас слышался рубящий стук ножа; Гоша был отправлен в холодную за окороками, колбасами, рыбой и соленьями; Сергей Серебрянников растворился вовсе и появился уже с бутылками с домашними настойками и наливками, водкой и пузатой флягой в тростниковом плетении. Его жена, беременная круглая Надя, переваливалась из кухни в гостиную и обратно, а Наташа порхала по всему дому: она помогала матери раскладывать столовые приборы, потом бежала в кухню и несла оттуда блюда, потом принесла отцу невиданный штопор с рычагом, потом стала поправлять салфетки на стульях. От неё пахло удивительными, чуть слышными духами, чем-то травяным и цветочным. Сорокин понимал, что это запахи, собранные на утреннем свежем лугу, но не мог разобрать, из чего они состояли.

Наконец сели за стол.

От того, что Михаил Капитонович видел перед собой, он немного плыл и ни на что не мог решиться, помог сидевший рядом Гоша, он положил ему в тарелку тонкие красные и желтые ломтики. Михаил Капитонович принюхался – это была рыба домашнего посола.

– Ну что, дорогие мои! – произнёс Алексей Валентинович. – Я предлагаю поднять первый тост за дражайшего моего боевого товарища Михаила Капитоновича Сорокина, а в его лице за последнего воина, который вернулся с последней, мы будем на это надеяться, а я настаивать, войны! – И тихо добавил: – Ура!

Застолье было долгим и не шумным: Румянцевы берегли беременную Надежду и своего гостя Сорокина, о котором они могли только догадываться, в каком он состоянии находится. Когда Алексей Валентинович предложил Михаилу Капитоновичу настоянной на рябине водки, Серёжа Серебрянников сказал, что этого не стоит, а лучше гостю попробовать китайского вина из дикого винограда, потому что в нём много натурального сахара и, скорее всего, ему это сейчас будет полезно. Он так и подчеркнул – «сейчас».

Когда на столе остались портвейн, коньяк и фрукты, к Михаилу Капитоновичу подсел Алексей Валентинович:

– Что вы такой грустный, голубчик? Отвыкли от людей?

Понимаю! А сколько вам лет, простите за любопытство?

– Двадцать три…

– Значит, вы начали воевать в шестнадцать? Я слышал, что вы кончили училище в шестнадцатом году, это правда?

Сорокин кивнул. Выпитый им стакан вина начал валить его ко сну, но он мужественно боролся, будучи ещё и до предела сытым.

– Я тоже начал военную карьеру в ваши годы. Сначала на линии Амура, а потом здесь… Мы псковские помещики, но мой дед приехал сюда с генерал-губернатором Николаем Николаевичем графом Муравьёвым-Амурским, и поместье отошло в управление его брату, моему двоюродному деду, да так за ним, за этой нашей ветвью Румянцевых, и осталось. – На круглом лице подполковника блуждала пунцовая хмельная улыбка, и Сорокин почувствовал, что Румянцев готов надолго разговориться; его же голова тяжелела, и пуще всего тяжелели веки. – Вот так мы здесь и обосновались, с моей дражайшей супругой. Скитались по разным линиям: и на южной, а после японской кампании и на западной, и на восточной; а в этом доме родились обе мои жемчужинки китайские: и Надюша, и Натальюшка! А? Какие красавицы!!! Вы, голубчик, не горюйте, у вас ещё всё-ё-ё впереди, вот вспомните моё слово!

За спиной у Румянцева встал Георгий Вяземский, показал на часы и приложил к губам палец. Михаил Капитонович коротко глянул на него и незаметно для хозяина дома кивнул.

– Что там Жорж заговоры строит у меня за спиной. – Алексей Валентинович обернулся и погрозил пальцем. – Побудьте ещё, господа! Надюша с Серёжей ночуют в своих апартаментах, мы их не побеспокоим, а нам, старикам, с вами интереснее беседовать, чем между собой. Правильно я говорю, Мария Сергеевна?

– Правильно, Алексей Валентинович, только у Жоржа завтра дела… Наташа! – обратилась Мария Сергеевна к младшей дочери. – Собери нашим юношам что-то с собой, и вот, бутылочку наливки – в корзину… пусть, если захотят ещё поговорят, по-свойски…


Коляска шла тихо, полукровка по булыжникам цокала громко, кучер не мчался, как и обещал. Так его попросил Георгий, он забрал Сорокина с собой.

– И какие планы на будущее? – спросил Вяземский. – Кстати, я в суете не понял про Штина, а вы, по-моему, не спросили про Суламанидзе, вам интересно?..

Сорокин держался одной рукой за бортик коляски, а с другой не знал, что делать. Он был так сыт, что ему казалось, что он наелся на много дней вперёд, его организм уже отвык от такого количества еды, свободную руку он хотел приладить на животе, но она показалась ему такой тяжелой, что он не знал, куда её девать.

– Со Штином я расстался ещё весной, он завербовался в охрану каких-то угольных копей, не запоминаю я китайских названий…

– Мулиньские, наверное!

– Похоже, как-то так звучит! А про Суламанидзе… хотел, но все были так заняты, где он?

– Князь твёрдо решил открыть колбасный завод, помните бутерброды у Алексея Валентиновича?

Сорокин кивнул.

– Так вот, он сейчас работает на городской бойне, мы не часто, но видимся…

«Ага, значит, еврейская синагога, скорее всего, цела и ей ничего не угрожает, – улыбнулся про себя Михаил Капитонович. – И будет евреям счастье!»

– А вы как же? – спросил он Георгия.

– Я предлагаю вам поработать со мной, – неожиданно сказал Вяземский. – Работа тяжелая, перевалка леса с барж на склад, но некогда скучать, полезно для здоровья, и даже иногда есть свободное время. Вы слышали, в городе открылся юридический факультет?

– Нет!

– Я хочу поступить, нужно только немного подучиться, вспомнить хотя бы гимназический курс, спасибо Наташе, она мне помогает; и подкопить денег.

Они проехали по переезду через железную дорогу и выехали на длинную Диагональную улицу. Извозчик, грузный мужчина, судя по виду, старше своих пассажиров лет на двадцать, повернулся и обратился к Георгию:

– Извините, господа, что вмешиваюсь в ваш разговор, не позволите ли мне ехать всё же немного быстрее? Мне в двенадцать часов надо забрать пассажирку из гостиницы «Модерн» на вокзал, меня уже подрядили.

Георгий и Михаил Капитонович посмотрели на извозчика. Когда Георгий нанимал его, они не обратили внимания, это был обыкновенный извозчик, ничем особо не примечательный. Сейчас на них смотрел чисто выбритый мужчина лет за сорок, в офицерской фуражке без кокарды и в меховой безрукавке, из-под которой был виден ворот гимнастерки.

– Так что, господа? Не позволите ли?

Вяземский и Сорокин одновременно кивнули и замолчали до конца дороги.


До поезда оставался час. Зашла Катя.

– Присаживайтесь, Катьюша! – сказала Элеонора и повернулась к ней. – Я хочу вас попросить!

– О чём, мисс Элеонора?

– У меня много вещей. Я планирую через год сюда вернуться, и мне не хочется всё брать с собой, особенно зимнее, тяжёлое… Вы не могли бы… завтра… я оставлю вам необходимую сумму денег… эти мои тёплые вещи… найти им где-нибудь пристанище до моего возвращения?..

– Да, мисс Элеонора, я уже подумала, когда вы сказали, что не хотите брать с собой всё. Я найду место, только они… наверное… выйдут из моды… к вашему возвращению.

Элеонора рассмеялась:

– Ну, моя милая Катьюша! Разве вы видела на мне что-то модное? Это вы, совсем молодая и такая красивая, одеваетесь модно, а мне это малоинтересно. Мне главное, чтобы тепло и удобно! В общем, договорились! И ещё! Когда я вернусь, я хочу вас видеть! Вы согласны? И оставляю вам несколько хороших книг и словарей, пользуйтесь, как своими, я их вам подпишу.

Пока носильщики выносили багаж, Катя научила Элеонору «посидеть на дорожку». У коляски извозчик подал руку и помог подняться. Она механически воспользовалась услугой и поняла необычность поведения возницы, только когда коляска уже тронулась. Она посмотрела ему в спину, он в это время взмахнул кнутом, но не стал бить, а лошадь пошла, и тяжёлая, гружённая чемоданами коляска стала плавно покачиваться на вымощенной булыжником Китайской. Элеонора удивилась. До вокзала было ехать не больше десяти минут, если будет свободным переезд через железнодорожные пути; она смотрела на тёмный город, и ей показалось, что это те десять минут, которые за многие месяцы жизни в Харбине она может себе позволить в спокойном созерцании, но «нет! – упрямо подумала она. – Созерцать ещё рано!».

На вокзале носильщики быстро разобрали и унесли багаж, извозчик снова подал руку, помогая сойти с коляски, и она посмотрела на него. В этот момент из дверей вокзала вышел Ива́нов и устремился к ней. Подойдя, он сначала поклонился ей, а потом протянул руку извозчику:

– Здравствуйте, уважаемый Константин Петрович! Рад вас видеть! Как ваше драгоценное здоровье?

– Здравствуйте, уважаемый Всеволод Никанорович, – поклонившись, ответил извозчик. – Благодарю за заботу, а я вижу, что у вас хлопоты даже в столь позднее время!

– Да! Вот провожаю коллегу! – сказал Ива́нов и снова протянул извозчику руку. – Честь имею и – поклоны вашей дражайшей супруге.

Журналист Ива́нов и возница по имени Константин Петрович снова поклонились друг другу, и Всеволод Никанорович подхватил Элеонору под локоть.

– У нас есть ещё сорок минут, простите за смелость, но я заказал столик в буфете, можно спокойно побеседовать.

Элеонора была поражена и одновременно заворожена этой сценой, как будто бы она присутствовала при встрече и прощании двух английских лордов, и она встряхнулась только тогда, когда по мостовой зацокали копыта. Коляска уже отвернула, Элеонора снова посмотрела в спину вознице и вспомнила, как тот подавал ей руку, как смотрел спокойными глазами; он был гладко выбрит и опрятно одет, только на его офицерской фуражке не было кокарды.

– Я вижу, вы удивлены, дорогая моя коллега! Это мой дражайший боевой товарищ, генерал Нечаев Константин Петрович, собственной персоной. Разве вы ещё не привыкли, что у нас генералы правят извоз, а полковники работают на дорожных работах и рубят лес? Это как раз то, о чём вы хотите писать в итоге! Не говоря уже о поручиках!

«Поручик Мишя Сорокин! Птичья фамилия! Где-то он сейчас? Живой ли? А тот длинный у витрины – просто нахал!»

Делопроизводитель Иванов

Михаил Капитонович постучал по нижнему клину, чтобы удостовериться, что с этой стороны штабель укреплён надёжно. Потом он обошёл уложенные друг на друга шестисаженные хлысты и потрогал упёртые по диагонали снизу вверх подпорки. Всё стояло крепко. Гоша будет доволен.

На перевалке леса с барж на пристанской лесосклад концессии Скидельского Михаил Капитонович Сорокин работал уже два месяца. Неделю назад здесь произошёл несчастный случай: десятский был с сильного похмелья и не уследил за крепежом штабелей, в результате один штабель, состоявший из тридцати или около того бревён, сорвался и насмерть придавил двоих рабочих: русского и китайца. Полиция появилась назавтра в сопровождении десятка родственников погибшего китайского рабочего, но никто ничего не смог вразумительно объяснить, потому что китайские полицейские не знали русского языка, кроме «твоя-моя», а на складе никто не говорил по-китайски. Георгий спрятал десятского на баржи, подучил Сорокина и поручил ему проверять крепёж штабелей.

«Гоша будет доволен, – глядя на штабель, подумал Сорокин и услышал за спиной шаги. – Вот я ему сейчас и покажу!» Он обернулся и обомлел – к нему приближался делопроизводитель отдела контрразведки, помощник Гвоздецкого Иванов.

– Ба, Михаил Капитонович, какая встреча, вот совсем даже не ожидал!

Худой и высокий Иванов, одетый в чёрное, развевающееся полами на ветру пальто и широкополую, тоже чёрную шляпу, был похож на растрёпанное зимнее дерево на замёрзшем, заснеженном болоте. Сорокин вздрогнул.

– Не вздрагивайте, коллега, я не от Гвоздецкого! Вы от него сбежали, и я – как вы! Рад вас видеть. Нам надо поговорить, коллега! – Иванов говорил быстро-быстро и весь двигался.

«Почему коллега, какой я ему к чёрту коллега!» – только успел подумать Михаил Капитонович, но уже был подхвачен Ивановым под локоть. Тот потащил его вдоль штабеля.

«Пнуть подпорку!» – промелькнуло в голове Сорокина.

– Вижу, вижу! Вы потрудились над этим штабелем, я за вами наблюдал, как вы его проверяли, не то что этот, как бишь его фамилия, десятского, который убил двоих, не помните фамилию десятского? – Белые, тонкие пальцы Иванова перехватили Сорокина за широкий рукав плаща. – Какая мерзкая погода, это отлично, что вы здесь, я даже не ожидал, от вашего Вяземского ничего нельзя добиться, где этот десятский. А? Не знаете? Прямо какой колючий ветер, ужасный климат, начало ноября – и ни снежинки, противно, не Россия, этот мерзкий Китай! Так не знаете, где найти этого десятского?

Сорокину показалось, что он попал в быстрый поток и его несёт, и тащит его Иванов, а он за ним не успевает и уже начинает задыхаться.

– Я от Гвоздецкого, знаете ли… так где же этот хренов десятский… – Иванов остановился, но за мгновение до этого возмущение подкатило к горлу Сорокина, и он резко, со всей силы дёрнул рукав.

– Ай, голубчик, руку оторвёте!..

Сорокин хотел ответить грубо, но…

– Ну что вы, голубчик, я же только хочу вас спросить про десятского… где мне его найти, он же убил двоих своей нерачительностью. Наш-то хрен с ним, знаете ли, за него вступиться некому, а за китайца китайцы с вас, в смысле с вашей конторы, сдерут… как лыко с осины… Ха! Как к слову пришлось! А у вас тут что? Ха-ха! Сосна или кедр? Ну, не важно! Чёрт побери! Что вы встали? Где десятский? Или думаете, вашему Вяземскому это сойдет с рук, и он сможет его спрятать… Эти косоглазые всё одно его разыщут…

Сорокин уже хотел его ударить, но посмотрел в глаза Иванова и обомлел.

– И имейте в виду! – Перед ним стоял уже другой Иванов. – Передайте Вяземскому, этот погибший китаец для китайской полиции, кою я сейчас представляю, – Михаил Капитонович поразился перемене, которая за мгновение произошла в Иванове, – ровно ничего не значит, он для них тьфу, ноль без палочки! Но если ваш учётчик будет упорствовать относительно десятского, они, китайцы, повысят цену и будут обдирать уже не Вяземского, а самого Скидельского – это их фаца́й, и они от него не отступятся, да и я с ними! Надо же на что-то жить, знаете ли!

Иванов стоял прямой, держал под мышкой портфель, и полы его пальто перестало трепать метущим понизу ветром.

– Ладно, я знаю, ваша офицерская косточка – она такая. Вы можете мне ничего не говорить, а то подумаете ещё, что я предлагаю вам продать боевого товарища. В результате пострадают все. Я сам переговорю с Вяземским. Его надо убедить, чтобы он не вздумал отослать десятского на Затон, там его действительно будет трудно найти. Посидит месяц, и отпустят его… Но это хорошо, что я вас встретил!

Сорокин снова почувствовал, что его увлекает непреодолимая сила, но уже другая.

– Да! Вот видите, какие бывают встречи! На ловца и зверь… В анкете у Гвоздецкого вы написали, что владеете английским языком! В какой степени? Да отвечайте же вы, стоите как истукан! – возопил Иванов. – Холодно! Я вас про дело спрашиваю! Владеете?

Сорокин кивнул.

– Вот и хорошо! Тут есть место где-нибудь, чтобы не так дуло? Идёмте в контору, она всё равно пустая.

Иванов слегка подтолкнул Сорокина вперёд и сам устремился между штабелями к конторе.

В конторе, которая действительно оказалась пустой, Иванов по-хозяйски уселся за стол Вяземского, резким движением сдвинул в сторону чужие бумаги и вынул из портфеля помятый листок.

– Посмотрите вот это, прочитайте, если сможете! Тут по-английски!

Сорокин взял листок и стал смотреть. Посмотрев его до конца, он положил листок на стол.

– Ну, что там? – спросил Иванов.

– Список женских вещей.

– Каких вещей?

Сорокин снова взял листок и стал читать вслух:

– «Пальто с меховым воротником, пальто с мехом внутри, синий джемпер один…» – он посмотрел на Иванова, – ещё два…

– Что-то есть… какие-нибудь документы, бумаги? Упоминаются?

– Нет! – зло ответил Сорокин. – Только одежда, зимняя… – Возмущение снова охватило Сорокина, и он спросил: – А я могу полюбопытствовать…

– Можете, – Иванов откинулся на спинку стула и повесил локоть, – тут нет секрета, тем более что вы с вашим английским ещё можете пригодиться, и без того уже помогли. – Не отрывая взгляда от Сорокина, Иванов взял листок и положил его сверху на портфель. – Это было найдено в одежде убитой девушки, мы её уже установили, это горничная английской журналистки, жила в гостинице «Модерн» и два месяца назад уехала. Девушку звали Екатерина Семёновна Григорьева…

Сорокин услышал про английскую журналистку, и у него внутри всё оборвалось… – А журналистка?

– А при чём тут журналистка? Журналистка уже небось дома гоняет чаи с молоком… или без…

Сорокин смотрел на Иванова: неужели он говорит о леди Энн, Элеоноре Боули, неужели о ней? Она жива? Она не умерла от тифа? Она добралась до Харбина? Она жила здесь?.. Значит!..

«Чёрт, чёрт, чёрт!»

Иванов постучал пальцем по столу:

– Вы о чём думаете? Вы меня не слушаете! Сорокин вздрогнул: – Слушаю, я просто… – Что – просто?

– Возможно, что я знал журналистку… леди… – Сорокин запнулся. – Если это Элеонора Боули!

– Элеонора Боули! – кивнул Иванов. – Знали? Как интересно… – Если это она… – Это она!

Сорокин заёрзал на стуле, у него подкатило к горлу.

– Мы с ней познакомились в… под Иркутском, в двадцатом году, она… среди беженцев…

– Каких беженцев, она же английская подданная, при чём тут беженцы… Сорокин замолчал.

– Я задал вопрос!

Сорокин вдруг ощутил, что всё, о чём сейчас идёт разговор, похоже на умопомешательство.

– Я оказался с ней на одних санях, в обозе… мы ехали вместе несколько часов, со мной была полурота охраны… в эшелоне… – Он замолчал. «Про арест Адельберга и предательство Огурцова говорить или не говорить… всё запутается».

Иванов тоже молчал и вдруг забарабанил пальцами по столу.

– А этот листок! Это её почерк, англичанки?

Сорокин оторопел, он не знал, что ответить.

– Я не знаю её почерка, мы просто разговаривали, и было темно, потом меня вызвали в штаб к… – Его осенило. – Она была знакома с журналистом, вашим однофамильцем – Ива́новым!

Иванов презрительно ухмыльнулся:

– Какой он к черту однофамилец: он Ива́нов, а я Ивано́в!

– А если Элеонора Боули жила в гостинице, там, наверное, может быть её почерк?.. – Он не очень точно понимал, что говорит.

– А вы сообразительный, Михаил Капитонович, само собой, мы уже посмотрели – это почерк этой несчастной Екатерины Григорьевой! С вами можно разговаривать! – Иванов встал и быстрыми движениями стал собираться. – Вот что: если можете – сегодня, если нет – завтра приходите ко мне в тюрьму, знаете городскую тюрьму?

Сорокин не понял.

– Я не в том смысле, что в тюрьму, а в том смысле, что я там работаю по следственной части, там и поговорим. Не испугаетесь? А? В тюрьму-то?

Михаил Капитонович почувствовал, что его снова захватил поток, но уже не тащит, а несёт куда-то по спирали: второе обретение Элеоноры… и Иванов, который полчаса назад окликнул его у штабеля: суетливый, с блуждающей улыбкой и длинными подрагивающими пальцами.

– Приходите, вы мне понравились, ей-богу, ещё тогда у Гвоздецкого, да и ваш английский… может пригодиться, жаль, что вы не знаете китайского. – Иванов подхватил портфель. Сорокин вспомнил этот портфель, с ним Иванов крался по их броневагону и искал, чтобы арестовать Штина… Полы его пальто снова разлетелись, и он опять стал похож на сучковатое чёрное дерево.

– Итак, молодой человек, не прощаюсь! Значит, англичаночка была знакома с журналистом Ива́новым!

Дверь конторы хлопнула, и Сорокин, ошеломлённый всем тем, что только что произошло, не успел даже кивнуть. Он остался один. Он закурил.

Леди Энн жива! Элеонора выжила! Она выжила, и при чём тут какая-то Григорьева? Они почти целый год ходили по одному городу и ни разу не встретились, хотя бы случайно…

«А как мы могли встретиться? – Михаил Капитонович тёр виски. – Она жила на Пристани, в «Модерне», а я… в этом китайском клоповнике, Фуцзядяне, разве мы могли встретиться?»

– Конечно не могли, – прошептал он и услышал шаги. Дверь открылась, в контору зашёл Георгий Вяземский.


Они пили чай, и Сорокин рассказал ему всё, что произошло.

– Да, – сказал Георгий. – Невероятно!

Михаил Капитонович от множества событий чувствовал себя опустошённым.

– А по поводу десятского, наверное, он прав! А я хотел его перевести даже не на Затон, а в Ковш, там бы его ни за что не нашли, но… Иванов его фамилия? Следователя?..

Сорокин кивнул.

– Ты пойдёшь к нему? Сорокин снова кивнул.

– Завтра или сегодня?

Сорокин не знал, что сказать, он об этом ещё не подумал.

– Тогда давай так: иди сегодня, я с десятским поговорю, хотя жалко его, у него семеро по лавкам, а с другой стороны – завтра снизу приходят последние две баржи из Цзя́мусы, и навигация заканчивается, и до весны бы всё равно всех уволили, поэтому…

– Я сейчас пойду к Иванову, – решительно сказал Сорокин.

– Правильно, поговори, может, поблажка какая выйдет…


По тёмному городу Сорокин дошёл до тюрьмы. Тюрьма странным образом располагалась в деловом центре Харбина, а не на окраине, как думалось, что на окраине ей всё же было бы более подходящее место. Дул сильный холодный ветер, и Михаил Капитонович, уже немного собравшийся с мыслями, вспомнил сожаление Иванова, что нет снега. Ему представилось, что со снегом было бы не так холодно и неуютно. Весь путь он думал о леди Энн: «Только почему я звал её Энн? Это же Анна, а она Элеонора!» Но он уже привык её так звать, и ничего не хотелось менять.

На входной рогатке перед окованными железом воротами стоял китайский полицейский солдат с винтовкой. Он жался в поднятый воротник серой шинели и перетаптывался с ноги на ногу. Сорокин подошёл к нему и сказал: «Иванов!»

– Иванофу? – переспросил солдат, сдвинул рогатку и махнул рукой в сторону большого здания внутри тюремной ограды. Сорокин миновал рогатку и подумал, что он этого солдата уже видел, но потом в голову пришла мысль, что все китайцы на одно лицо, – и забыл.

Кабинет Иванова находился прямо за входной дверью здания тюрьмы, с табличкой «СЛЕДОВАТЕЛЬ ИВАНОВ» и какими-то иероглифами. Сорокин постучался.

В кабинете было холодно, Иванов сидел в накинутом на плечи пальто. Он, не глядя на Сорокина, махнул рукой на стул и, не поднимая головы от пачки бумаг, спросил:

– Как вы, с опием-то закончили? Это, знаете ли, большая отрава, прямой путь в могилу!

Сорокин снова увидел Иванова другим, не таким, каким тот с ним прощался. Этот Иванов опять был спокоен и вдумчив.

– Я вам это говорю не просто так, сам баловался! Только мы в Петрограде баловались кокаином, революционный этакий порошочек. Немногие из моей тогдашней компании дожили до сегодняшнего дня. – Иванов посмотрел на Сорокина. – Вот что, Михаил Капитонович, можно я вас буду звать просто Миша? Для простоты общения, да я и старше вас на двадцать лет!

Михаил Капитонович кивнул.

– Вот и отлично! Про десятского забудьте, я у китайцев его отбоярил, перебьются, косоглазые, безвинно нашего брата русского сажать. Хотя, конечно, он виноват. Давайте ещё раз посмотрим список. Вот вам бумага и перо, сделайте точный перевод. Да только точный, как только вы и я под ним подпишемся, он сразу станет судебным доказательством, а если не точный – он превратится в лжесвидетельство. Понятно?

Сорокин кивнул.

– Тогда приступайте.

С переводом Михаил Капитонович справился быстро.

– Вот! – сказал он и передал лист Иванову.

Тот взял его и стал читать:

– «Пальто шерстяное, тёмно-синее, с меховым воротником, соболь», это нам ничего не даёт, мех отпорют и продадут отдельно, где его искать, а пальто перекрасят; «пальто из тонкой шерсти, тёмно-зелёное на меховом подбое», это лучше, этот мех не отпорют, будут так продавать; «джемпер домашней вязки, синий, с косами», а это совсем хорошо! Хотя постараются тоже перекрасить! А что такое «с косами», не знаете?

– Нет, тут написано «с косами», я так и перевёл!

– Правильно, так и надо, спросим, есть у кого! «Жакет клубный «Фиалка» светло-серый», это тоже хорошо, это значит двубортный с металлическими пуговицами и фиалкой на нагрудном кармане. Так… юбки они и есть юбки, ещё два джемпера: жёлтый и меланж – это интересно, дальше снова юбки… – Иванов оторвался от текста. – Думаю, хозяйка не захотела забирать с собою весь гардероб и отдала эти вещи горничной! Зачем? Попросила продать или подарила?

– Если подарила… или продать… то горничной не нужно было бы составлять список, – сказал Михаил Капитонович.

– Хорошая догадка, поздравляю, хотя с гостиницей англичанка… рассчиталась!

– А может быть, она снова вернётся? – осторожно спросил Михаил Капитонович.

– Может быть, может быть, – задумчиво ответил Иванов и подколол к пачке бумаг сделанный Сорокиным перевод. – Подписались?

Сорокин указал пальцем.

– Хорошо! Надо бы допросить журналиста Ива́нова… А вы с ним каким образом знакомы?

Сорокин рассказал об обстоятельствах знакомства с журналистом. Иванов во время рассказа и ещё какое-то время молча сидел и смотрел на Сорокина, потом скинул с плеч на спинку стула пальто и произнёс:

– А я как посмотрю, одёжка-то на вас с чужого плеча!

Сорокин почувствовал себя неловко.

– Наверное, ненадолго хватило денег, что вам дал Гвоздецкий?

Михаил Капитонович об этом не думал, а сейчас осознал, что вид у него, скорее всего, жалкий, и впервые за много лет почувствовал себя школяром, которого, хотя и мягко, отчитывает учитель. Такого он не испытывал давно, и совсем по-другому – чувство жалости к себе возникало в нём в присутствии опытных боевых командиров, которые делали всё, чтобы погибло как можно меньше других людей, а ты ещё такой неумелый и зелёный. Там оно, это чувство, превращалось в злость, в желание преодолеть себя, победить страх и неумелость, и вдруг оно снова возникло… почему? И он вспомнил, как всегда тщательно за внешностью в его семье следила мама… А Элеонора? Если бы она его увидела в Фуцзядяне? Он тряхнул головой.

– Ничего, ничего! Я, как видите, тоже от Гвоздецкого ушёл, можно сказать, сбежал, только не из-за денег, их было достаточно…

– А отчего? – Сорокин почувствовал облегчение оттого, что Иванов переменил тему.

– Бесполезно это всё! Люди гибнут за какие-то клочки бумаги, на которых написан, под видом страшно секретных сведений, в общем-то жалкий лепет! Поэтому и ушёл. Я же профессиональный сыщик, а потом уже делопроизводитель отдела контрразведки. А Гвоздецкий, он не контрразведчик, а инженер, вот и получается, что каждый должен заниматься своим делом. А вы что умеете?

Сорокин снова сжался от возникшего ощущения собственной малости и жалости к себе и опустил голову.

– Что-то вы, голубчик, размямлились, не может же быть, чтобы вы ничего не умели? Вы же боевой офицер, да ещё английским языком владеете.

Сорокин на эти слова только развёл руками и посмотрел на Иванова.

– Нуте-с, ладно! – Иванов накинул пальто на плечи. – Что это я вам тут воспитательную беседу учинил, давайте-ка мы лучше с вами сходим, – он вскинул глаза на Михаила Капитоновича, – поужинаем!

Сорокин пожал плечами и виновато смотрел на Иванова.

– Понимаю, у вас нет денег, а у вас их и быть не должно, завтра же только приходят последние баржи с лесом, правильно? А рассчитают вас ещё только через неделю, так?

Михаил Капитонович кивнул.

– Ну и не беда, тут недалеко китайская харчевня, я, знаете ли, распробовал их кухню, знаете ли, пельмени их полюбил и капусту! Под рюмку водки очень даже – лакомство. Идёмте!

Через десять минут они сидели за довольно чистым столом без скатерти в довольно чистом китайском «фаньдя́не».

– Цзя́оцзы, хэнь до! Байца́й, мяньтя́ор, хэ дянь-дянь байцзю́!

Иванов достал папиросы и спички и положил их на стол.

– Знаете, сколько будет стоить по нашим русским деньгам то, что я им сейчас заказал? Ха-ха! Копеек сорок! А то и того меньше, так что не переживайте!

Сорокин сидел удивлённый, но не столько дешевизной еды, которую он ещё не видел и даже не понял, что заказал Иванов, сколько тем, что тот заказывал по-китайски.

Через несколько минут им принесли большое блюдо с пельменями, большое блюдо с кислой, остро пахнущей капустой, белые паровые булочки и графин водки.

– Никак не выучу по-ихнему, как будет «тарелка» и «вилка», нож знаю – «да́оцзы».

Ещё через минуту им принесли вилки и ножи. Водку Иванов разливал сам.

– Давайте выпьем для аппетиту!

На удивление они очень быстро съели эту гору еды, еда была вкусная, лёгкая, и капуста очень хорошо ложилась на пельмени, а на них замечательно ложилась понемногу наливаемая Ивановым водка.

– И всё это надо будет запить их зелёным чаем! – сказал Иванов. – Хотя китайцы делают наоборот – сначала пьют чай! Но на то они и китайцы! Только вот с чесноком перебарщивают, и к их маслу надо привыкнуть, потому чай мы будем пить в конце!

Принесённый официантом чай вначале показался Сорокину простой кипячёной и чуть подкрашенной чем-то жёлтым водой, но после нескольких глотков он почувствовал, что еда в его полном желудке стала понемногу…

– Уляжется! Вот эту пиалушку допьёте, а потом ещё одну, и хоть снова заказывай столько же, сколько уже съели. Вы мне понравились! Я вас спросил, что вы умеете делать? Я смотрел, как вы учились у Гвоздецкого, и понял, что вы быстро учитесь, значит – быстро соображаете. А это – важно! Я хочу предложить вам поработать со мной, пока по этому делу, этой убитой девушки, тем более что вы знаете и англичанку и журналиста…

Сорокин снова, как утром на лесоскладе, почувствовал, что его увлекает поток и Иванов его тащит.

– Не смущайтесь, голубчик, это у нас такой приёмчик – не дать противнику очухаться, хотя вы никакой не противник, а совсем даже наоборот. Один чёрт, завтра вас уволят или послезавтра, и снова вы будет горе мыкать, а в китайской полиции платят хоть и немного, но вполне достаточно, чтобы оглядеться, а потом уже что-то выбирать, вы, наверное, хотели бы учиться? У вас же только гимназия и полгода военного училища?

Сорокин кивнул, он отдался потоку, в его желудке всё очень уютно улеглось и расположилось.

– Тогда, если вы согласны, послезавтра пойдем к Ива́нову. – Иванов поморщился. – Вот почему, скажите мне на милость, я Ивано́в, а он Ива́нов, а? Не знаете? И я тоже! А перед этим вы посмотрите вещи покойницы, может, свежим взглядом что-то и увидите, это, знаете ли, очень важно, когда свежим взглядом. И надо отдать труп её родителям, а то они уже замучили меня просьбами: похоронить да похоронить. Вот так, голубчик! Вам есть где переночевать?

Сорокин кивнул.

– Ну, тогда послезавтра жду вас у себя, прямо утром, договорились? И вот вам аванс, купите на барахолке хотя бы приличное пальто. Отказов не принимаю!

* * *

Сорокин шёл на лесосклад, они с Вяземским ночевали в конторе.

«Пальто – это хорошо! «Отказов не принимаю!» Куда же нам отказываться!» – думал он и пытался завернуться в прорезиненный плащ, который, совсем не по сезону, дал ему Серебрянников. Плащ не грел, только, очень длинный, путался между ногами. Ветер со стороны близко протекавшей Сунгари пронизывал насквозь.

«Это хорошо, если будет работа, хотя бы буду никому не в тягость, только что я скажу Георгию, он ведь меня приютил…» Мысли приходили в голову в стиле делопроизводителя Иванова: одна, другая, третья, с разных сторон, но постепенно их вытеснила мысль об Элеоноре. Михаил Капитонович снова думал: «Неужели она жива, и даже мы оказались с ней в одном городе! Какие у неё планы, вернется ли она сюда? Почему она уехала? Никто же этого не знает. А может, Ива́нов знает её адрес, и ей можно будет написать? А зачем? А вдруг она всё забыла? А если напишу, надо ли будет сообщать, что Екатерина Григорьева убита? А может быть, с Ивановым удастся раскрыть, кто её убил, он же для этого меня нанимает?» Михаилу Капитоновичу не понравилось слово «нанимает», но он только мотнул головой, плотнее завернулся в плащ и увидел, что в окне конторы горит свет. Это его удивило, потому что обычно Вяземский ложился рано.

Он толкнул дверь и встал как вкопанный: за столом с глиняной корчагой, в которой наверняка было вино, сидели Георгий Вяземский и Давид Суламанидзе. Суламанидзе встал, широко развёл руки и громко сказал:

– Как ты, Миша, угадал! Мы ещё не всё выпили! А, батоно Гэоргий? Я же говорил, что толко хорошие люди бивают так лэгки на помине!

Князь. Давид Суламанидзе

Весь следующий день Сорокин с рабочими, которые все были вызваны с главного склада, цеплял крюком толстые кедровые бревна и налаживал последние штабели. Под конец работы он уже не чувствовал рук и подумал, что сегодня ужин не про него, что вряд ли он сможет оторвать от стола даже пустую ложку.

Отвлекаясь только на непомерную тяжесть очередного бревна или громадность комля, он думал о разговоре с Ивановым. Одновременно он думал об Элеоноре. Он был с ней на одних санях всего лишь несколько часов, это и было всё время их знакомства уже много лет назад, и сейчас, вспоминая эти часы, а на самом деле мгновения, он не понимал, как у него в мозгу успел или сумел сотвориться целый мир – он и леди Энн. Этот мир был живой, он думал о ней всё время с момента знакомства и до сегодняшнего дня, он никогда её не забывал, и она стала его неосязаемым образом, его мёртвой живой и превратилась почти что в ангела. И вдруг она по-настоящему ожила. Рядом. Здесь. В этом городе. Его голова была в чаду, он цеплял, катил, тащил, укладывал, работал механически, разговаривал с воображаемым ангелом по имени Элеонора, думал: «А сейчас она, наверное, – вот такая»; и в какой-то момент не уследил, и бревно, сорвавшись, покатилось. Все успели отскочить, десятский, другой, заорал на него матом, сорвал суконные верхонки и даже запустил в него. Тогда Михаил Капитонович сказал себе «Стоп!» и дальше попытался сосредоточиться только на работе.

Наконец всё было кончено, он пронумеровал штабели и пошёл в контору. Вяземский встретил его мрачно, о сорвавшемся бревне ему уже сообщили, и он был расстроен.

– Георгий, но ведь всё закончилось хорошо, и никто не пострадал, – с виноватым видом произнёс Михаил Капитонович.

– Ты извини, – ответил Вяземский. – Я всегда расстраиваюсь, когда происходят такие случаи: вроде не война, а знаешь, сколько народу уже побилось и покалечилось на этом лесоскладе… – Он не успел закончить, открылась дверь, и в контору вошёл Суламанидзе.

– Сюрприз! Што, друзья, не ждали? – Суламанидзе щурился, улыбался и пускал глазами молнии. – А? Я так и думал! Думали, Суламанидзе вчэра пришёл и пропал на целый год, думали, Суламанидзе – случайный гость? Нэ-э-т! Это вчэра Суламанидзе бил случайный гость, а сегодня он законный гость – сегодня Давид Суламанидзе празднует свой двадцать пэрвый день рождения! – Сказав это, он поставил на стол тяжёлый саквояж. – Што ви сидите как вкопанные, сегодня Давид Суламанидзе покажет, чэму он научился. И ничего нэ хочу знать про ваши планы на вэчер! Убирайте ваши дурацкие бумажки! Вчера била разминка, а сегодня будэт настоящий пир!

Вяземский и Сорокин от неожиданности – вчера они ни о чём не договаривались – посмотрели друг на друга, но ничего не оставалось, и они стали складывать бумаги и убирать их со стола. А планы были: Вяземский собирался на свидание к Наташе Румянцевой, а Сорокин – выспаться перед завтрашней встречей с Ивановым, а может быть, даже и с Ива́новым.

Суламанидзе вытащил из саквояжа вино, хлеб, влажный круглый сыр, свежие овощи, пучки зелени и большой бумажный пакет в масляных пятнах.

– Вот! – торжественно сказал он. – Это то, чему я научился! Увэрэн, вам понравится.

Он развернул бумагу, и все увидели много мяса: сразу даже непонятно было, что это, и только запах указывал, что это были разнообразные копчёности.

– Это, – Суламанидзе вытер об штаны руки, – капчёный окорок. Это, – он взял большой кусок округлой формы, – буженина. А это, – и он поднял длинную, висячую гирлянду, – мои колбаски! Сам готовил: вимачивал синюгу, рубил фарш, сам набивал и сам коптил! Пробуйте!

Он достал из саквояжа нож и стал нареза́ть колбаски.

– Окорок и буженину попробуем после, они обычные, главное – колбаски! – Суламанидзе наре́зал кружочками колбасу, и стало пахнуть ещё сильнее и вкуснее. – Я нашёл ольху, Гоги, помнишь, я тебя о ней спрашивал? Сам настругал и сам сделал коптильню!

Суламанидзе наломал кусками белый хлеб, нарезал сыр и попросил у Георгия стаканы.

– Надо много жевать во рту мяса, хлеба и овощи, зэлэни, сдэлать во рту такую кашу, и тогда запить это вином, много вина! Но сначала надо вибрат тамаду! – Суламанидзе замолчал и стал по очереди смотреть на Вяземского и на Сорокина. Те оба молчали, смотрели на гостя, на накрытый стол, на свои полные стаканы и снова друг на друга и молчали.

– Ладно! – шумно выдохнув, сказал за них Давид. – Я вам помогу! Можете вибрат тамадой меня! Если согласны, я начну! Сначала випьем за Бога! Дай Бог нам всем мир, здоровье и удачу!

Они выпили.

– Вторым тостом мы випьем за мою родину!

Давид рассказал про свою родину. Оказалось, что его родина имеет очень длинную историю. Он перечислил все княжества, из которых состояла Грузия, назвал имена самых знаменитых грузинских царей, цариц и поэтов. В третьем тосте, почти без перерыва, он рассказал про свою большую семью и перечислил ближайших родственников. Закончил так:

– Сейчас не война и нам всэм некуда торопиться, поэтому я не стал нарушать правила ведения грузинского стола, правила имеретинского застолья, они очень дэмократичные, они призывают тамаду пожалеть гостя и не говорить много, чтобы вы не умэрли и мне било би с кем випить! – Он оглядел своих товарищей, их скулы заострились, глаза сверкали, и по очереди чокнулся с каждым: – Выпьем, друзья, и закусим! Толко главное – колбаски!

Пока Суламанидзе говорил следующие тосты, Сорокин поглядывал на Вяземского, тот ел, немного пил и щупал в карман жилета часы. Михаил Капитонович поймал взгляд своего товарища и, когда Суламанидзе долго и с наслаждением пил из стакана, понимающе кивнул Георгию.

– Давид, – сказал Сорокин, – этот тост я хочу вместе с Георгием поднять за твоё искусство. – Сорокин поднял на вилке кусочек действительно прекрасной колбасы и понюхал её. – Но, Давид, давай отпустим Гошу, он опаздывает на свидание с Натальей Алексеевной!

Суламанидзе поперхнулся, уставился круглыми глазами с выступившей слезой на Вяземского и произнёс:

– Вот это друг! Ему надо на свидание, а он промолчал! Настоящий друг! Бэги! Нельзя опаздывать, опоздать, в два места: к любимой женщине и на собственные похороны!

Вяземский с благодарностью посмотрел на Сорокина, обнял Суламанидзе и ушёл.

Суламанидзе восхищённо смотрел ему вслед, размахивал пустым стаканом и причмокивал губами.

– Я признаю только две прэданности в жизни – к любимой женщине и к родине!

Сорокину показалось, что Суламанидзе и слово «Женщина», и слово «Родина» сказал с большой буквы. Он тоже был в восхищении: от обоих своих друзей, он забыл про усталость, про Иванова и завтрашний разговор; он так давно не был в такой радости от общения с любимыми людьми, что это чувство захватило его всего. Но после слов Суламанидзе настроение спало и появилась грустная мысль: «А я кому предан? Я ни разу не вспомнил о родине и ничего не сделал, чтобы найти свою женщину». Мысль о том, что Элеонора жила здесь, а он перестал её искать ещё в Чите, мучила его весь день и не покидала до того момента, пока в контору не вошёл Давид.

– Михо́! Ты не представляешь, какой ты сказал тост!

Сорокин вдруг почувствовал шлепок по плечу и вздрогнул. Он задумался, ему показалось, что с момента ухода Вяземского прошла уйма времени, он мотнул головой.

– Ты сказал, что я, князь Суламанидзе, Давид, сын Нугзара и внук Давида, своими руками сделал это искусство! Что я что-то умею делать! Ты сам не понимаешь, что ты сказал! Ты не знаешь, чего мне это стоило! Как долго я к этому шёл! – Он взял две оставшиеся на столе колбаски, разорвал их и поднял в кулаках. – Ты не представляешь, с чего я начинал! Я что-то умею делать! – победно повторил он, вскочил и, держа поднятые колбаски, стал делать руками и ногами немыслимые рывки и прыжки. – Тра-та-та, та-та-та! Та! – Он рычал и плясал. – Тра-та-та, та-та-та! Та!

Слова Суламанидзе перед тем, как он заплясал, опять задели Михаила Капитоновича – он смотрел на товарища и думал: «А я что умею делать? Что я умею делать? Меня ведь об этом вчера спрашивал Иванов!» И как вчера перед Ивановым, Сорокин почувствовал себя жалким – сейчас перед своим другом Давидом.

– Наверное, это виглядит странно, что я радуюсь, что что-то делаю своими руками, нас не для этого растили. Наш род бедный, и у нас не такие болшие стада баранов, но гордый, и, если бы мой отец и дэд узнали, что я научился не врага, а бика убивать одним ударом, не просто так, чтобы показать, какой я сильный, а чтобы жить… Если бы они узнали, что я сам мочу синю́гу, рублю фарш и наталкиваю его не для того, чтобы на поляне над рэкой, под высокой горой, на краю глубокого ущелья угостить дорогих друзей, а чтобы продать на Южном рынке, они бы перестали мэня уважать. И мне никогда бы не досталась шкура барса, которого в горах убил мой прадед. А это моя самая заветная мечта – стать ве́пхвис тхаоса́ни! Знаешь, кто такие – ве́пхвис тхаоса́ни?

Сорокин помотал головой.

– Это по-грузински – тот, кто имеет право носить шкуру барса, это рыцар, это слуга Его Величества… – Богатырь? Витязь?

– Вот! Ты правилно сказал – это витяз, я всегда мечтал охранять Его Величество и быть витязем, который имеет право носить шкуру барса. У нас, у грузинов, есть такой поэт – Шота Руставели, он написал большое стихотворение… – Поэму!

– Да, поэму, она называется «Вепхвис тхаосани»! Это о витязях, которые имеют право носить шкуру барса, это их отличие, их орден, их звезда! Барс! Как это красиво! А я мочу синюгу и рублю фарш, и слава Богу, что мои предки не дожили до этого врэмэни! Давай выпьем и ещё раз вспомним наших прэдков, наших родителей…

«Давид – барс! Нет, Давид – витязь в шкуре барса! А что, ему бы пошло!» – проскочило в голове Сорокина.

– А что за грусть на твоем челе, почему? Что за мысль гложэт тебя?

Сорокин взял стакан, выпил его до дна и рассказал Суламанидзе всё, что с ним произошло с того самого момента, когда они со Штином не вернулись к Румянцеву.

– И что, завтра у тэбя такой важный разговор с таким важным чэловеком? – Суламанидзе выслушал весь его длинный рассказ не перебивая. – А я пришёл, и ты, вместо того чтобы спать, сидишь со мной до половины ночи?

Сорокин улыбнулся.

– Михо́! Ты давай ложись, толко выпьем с тобой ещё по стаканчику?


Утром Сорокин проснулся оттого, что рядом бушевал храп. Он открыл глаза и сразу понял, что больше не заснёт. Вдоль стены стояли стулья, на них на спине с запрокинутой головой лежал Давид Суламанидзе, и басы его храпа вполне соответствовали его богатырскому росту и сложению. Ещё Сорокин понял, что, если он сейчас подложит под голову Давиду что-то мягкое, хотя бы свой пиджак, тот не проснётся.

Он глянул в окно, на улице было серо, за окном на ветру маялась высокая ржавая трава, и весь вид был серый, ржавый и очень мрачный. Он понял, что на улице холодно и промозгло, и посмотрел сначала на пиджак, а потом на прорезиненный плащ и поёжился. Он снял пиджак со спинки стула, свернул его и приподнял голову Суламанидзе. Тот пустил последнюю фистулу, смолк, открыл глаза, посмотрел на Сорокина, улыбнулся и подмигнул ему, потом вдруг погрозил пальцем и повернулся, как на строевом плацу, всем большим телом на бок лицом к стене. Сорокин на цыпочках подошёл к столу. В конторе было темно, темнее, чем на улице, Михаил Капитонович зажёг лампу и обнаружил под ней лист бумаги, на котором было что-то написано. Он прочитал:

«Дорогой Михо! Я вчера пришёл, как татарский гость. Испортил все ваши планы. Тебе сегодня встречаться с важным человеком, а сейчас ты наверняка чувствуешь себя неважно. Я варил грузинский суп – хаш, всью ночь, он в каструле, завернут в мою шинель на полу в углу. Его надо кушят с чесноком, но тебе нельзя, будет пахнуть, и випить тебе тоже нельзя. Но ты его кушяй, сколко можешь, он помогает для похмелья, накроши белый хлеб и соль! Он поможет. Я буду спать и ждать Гоги, сегодня я не работаю.

Твой Давид Суламанидзе».

Розыск. Первая ошибка следователя Иванова

Сорокин подошёл к полицейскому солдату около рогатки и сказал: «Иванов». «Иванофу?» – переспросил тот, махнул, как позавчера, рукой в сторону тюрьмы и открыл ворота.

Солдат снова показался Сорокину знакомым.

Иванов сидел в накинутом на плечи пальто.

– Проходите! – сказал он и внимательно посмотрел на Михаила Капитоновича. – Садитесь!

Он долго молчал, перебирал на столе бумаги, но Михаил Капитонович видел, что он их смотрит невнимательно. Наконец Иванов поднял голову и произнес:

– Вот что, Михаил Капитонович, в будущем я ничего не захочу понимать, в смысле объяснений, какие бы у вас ни были причины – с похмелья лучше оставайтесь дома! Вам понятно?

Сорокин чувствовал себя неловко, но он ничего и не собирался объяснять.

– Вижу, купили пальто! Это хорошо! – Иванов тяжело вздохнул. – Во рту сухо?

Сорокин кивнул.

– Выпейте чаю. Нам через полтора часа надо быть у вашего журналиста…

– Почему моего? – спросил Сорокин.

– Вы же с ним знакомы, не я! Он примет нас в своей редакции на Биржевой, здесь недалеко. Вы город немного изучили за это время?

– За какое, за эти два дня?

– Нет, нездоровый вы человек! Вы в Харбине́ сколько времени, год? Полтора?

– Полтора!

– Неужели же всё это время вы провели в этом китайском Фуцзядяне?

Сорокин молчал.

– Ладно. Имейте в виду, что, если вы хотите работать со мной, город вам надо будет изучить! В деталях! Мёртвых не боитесь? Вот, посмотрите! – сказал Иванов и кинул перед Сорокиным на стол фотографию.

Сорокин взял её и со страхом посмотрел, сначала на Иванова, потом на снимок, почему-то он испугался, что на фото может оказаться Элеонора, и тут же подумал, что этого не должно быть. На снимке было снятое крупным планом лицо девушки с растрёпанными волосами, чуть приоткрытыми глазами и разлепленными губами.

– Это Екатерина Григорьева. Судя по следам разложения, она пролежала там, где мы её нашли, несколько недель, она уже подопрела, и её погрызли крысы.

Сорокин видел много мёртвых, разных: разложившихся или почти разложившихся, разорванных снарядами, раздавленных повозками и пушечными колёсами, повешенных, расстрелянных, но эта фотография вызвала в нём позыв к тошноте. Иванов увидел его состояние, забрал фото и сказал:

– Во-первых, не надо было вчера пить, а во-вторых, вам надо сейчас осмотреть труп, потому что я обещал родителям, что через час они смогут её забрать. – Он посмотрел на часы. – Идёмте, она тут в морге. И всё хорошо запоминайте.

Они встали, Иванов оглядел Сорокина.

– Ничего пальтецо, по размеру. Идёмте!

Они вышли из кабинета, прошли по длинному коридору и спустились в подвал.

– Это нашатырь, на случай чего, – сказал Иванов и сунул в руку Сорокина маленький тёмный пузырёк.

По мертвецкой ходили двое в длинных кожаных фартуках. Сорокину показалось, что это два близнеца: лысые старики с горбатыми носами, одинакового роста и сложения.

– Работают тут с семнадцатого года и всех помнят. Между собою – злейшие друзья.

Сорокин не понял, что такое злейшие друзья.

Иванов распорядился:

– Давайте Григорьеву. Не одели ещё?

Старики из разных концов мертвецкой пошли к одному столу, на котором лежал голый женский труп.

– Несите сюда, – приказал им Иванов.

Старики остановились и посмотрели на него.

– Вам её обряжать, через час за ней придут.

– А есть во что? – спросили старики одновременно и злобно поглядели друг на друга.

– Ах да! Её одежда – вещественное доказательство, совсем забыл! Но её всё равно – сюда. И несите одежду.

Старики разошлись в противоположные углы большого полуподвального помещения с зарешеченными низкими окнами. Один покатил длинную каталку, другой открывал дверцы в большом, во всю стену, шкафу со шкафчиками и вынимал мешки с деревянными бирками. В помещении рядами стояли мраморные столы, на них лежали голые тела мёртвых, один старик подвёз каталку к тому, где лежала женщина, и встал.

Другой выбрал нужный мешок и принёс Иванову.

– Еёный! – сказал он.

– Мо́ня и Но́ня, – шепнул Иванов на ухо Сорокину. – Но они не братья и даже не родственники.

Сорокин с удивлением посмотрел на Иванова.

– Сахалинские каторжники, – тихо сказал Иванов.

Моня и Ноня перенесли голое тело со стола на каталку и подвезли к Иванову.

– Вот смотрите, – сказал Иванов и показал пальцем. – Смотрите на шею, вот сюда, остальное к нам не имеет отношения. Вот, видите тонкая полоса? Гляньте, она идёт от уха до уха, под кадыком! Видите? Поднимите ей голову, – попросил он стариков. – Вот! Здесь, сзади на шее, на позвонках, кожу как будто защемили, даже ранка, видите? Как порез!

Сорокин смотрел, он видел тёмную фиолетовую, почти чёрную тонкую полосу на шее и уже начал что-то понимать.

– Её задушили сзади, когда она сидела и ничего не подозревала, накинули петлю из проволоки, которой режут сыр, и через секунду она была мертва. Думаю, она не только ничего не поняла, но даже ничего не почувствовала, позвонки у неё свёрнуты. Видите? Положите её! – сказал он старикам. – Это надо уметь, затянуть на шее петлю и одновременно сзади ударить по голове так, чтобы сломать позвонки. Какой отсюда напрашивается вывод?

Сорокин подумал и ответил:

– Значит, она им была не нужна!

Иванов некоторое время смотрел на него, потом сказал:

– Теперь давайте посмотрим одежду!

Старик, про которого Сорокин не понял, это Моня или Ноня, вытряхнул из мешка на стол ворох одежды.

– Так, – сказал Иванов, – это нижнее бельё, нам неинтересно, это блузка и юбка, в карманах пусто; это жакет, в нём два кармана, посмотрите, что в них!

Сорокин взял жакет за ворот там, где была пришита вешалка, и полез сначала в один карман, потом в другой.

– Ничего!

– Правильно! – отозвался Иванов. – Все карманы уже прошерстили, и не только мы. – Сказав это, он посмотрел на стариков. Они оба глядели на Иванова немигающими глазами.

– Одевайте её в это. – Он показал старикам на ворох одежды. – Если за ней придут с другой одеждой – переоденьте. Её родители убиты горем, и окажите им любезность – бесплатно!

Моня и Ноня глянули друг на друга, кивнули и опустили головы.

– Идёмте! – сказал Иванов Сорокину, повернулся и пошёл к двери.

В кабинете он положил в портфель несколько бумаг.

– Когда будем разговаривать с журналистом, молчите, от вас несёт как от винной бочки.

– А поздороваться я с ним могу? – Михаил Капитонович, конечно, чувствовал себя виноватым, но, во-первых, у него вчера действительно были обстоятельства, а во-вторых, тон Иванова его задевал. Но Иванов на Сорокина даже не глянул.

– В этом деле есть ещё детали, обсудим, по дороге я вам кое-что расскажу! Сразу скажу про стариков, чтобы больше к этому не возвращаться. Они действительно любопытные! Годов своего рождения не помнят. Оба из воспитательных домов, видимо подкидыши, один из Петербурга, другой из Одессы.

– Моня!

– Нет – Ноня! Я их сам не различаю. Оба промышляли, каждый сам по себе, тем, что напаивали свои жертвы в кабаках, потом вели в закоулки, там убивали, обирали и раздевали. Оба – бессрочные каторжники, и оба освободились в феврале семнадцатого. В Россию не поехали, наверное, много оставили по себе памяти, приехали сюда, опять-таки независимо друг от друга, где-то случайно встретились, напоили друг друга и пошли друг друга убивать, по дороге вспомнили каждый своё и – сдружились. Вот и вся история!

– Прямо по Ломброзо́! – прокомментировал Сорокин.

Иванов замер.

– Чу́дно! Михаил Капитонович! К Ломбро́зо это не имеет никакого отношения, с натяжкой это можно отнести скорее к Фрейду, но… вы сами – почти как Ломбро́зо! Откуда?

– У меня на германской был заряжающий, вольноопределяющийся, студент юридического факультета. – Да вы – находка!


За несколько минут они дошли до доходного дома на Биржевой. Редакция журналиста Ива́нова находилась в третьем этаже. Дверь открыл пожилой мужчина в круглых очках и чёрных сатиновых нарукавниках. Иванов и Сорокин поздоровались и услышали из комнат: «Если это господа из полиции, покажите им, где раздеться, и ведите ко мне!»

Ива́нов вышел к ним в большую комнату, судя по всему, когда-то гостиную, где сейчас за несколькими столами работали люди.

– Проводите господ полицейских в мой кабинет! – сказал он встретившему их мужчине. – Подождите, господа, одну минуту!

Действительно, через одну минуту Всеволод Никанорович Ива́нов зашёл в кабинет и сел за стол.

– Чем могу?

Иванов протянул ему бумаги. Ива́нов, как старому знакомому, улыбнулся Сорокину, пробежал бумаги глазами и вернул.

– Всё правильно! – сказал он. – Я действительно знаком с Элеонорой Боули. Она уехала, но собиралась вернуться. Я проводил её на московский поезд 31 августа сего года. Думаю, об обстоятельствах моего с нею знакомства Михаил Капитонович вам рассказал. Да? Михаил Капитонович? Как я вижу, вы сейчас по сыскной части?

Сорокин был поражён словами журналиста о том, что Элеонора собирается вернуться, и только кивнул.

– Это не совсем так, – в свою очередь сказал Иванов. – Молодой человек ещё не нанят, мы об этом ещё не говорили, но согласился мне помочь.

– Ну, Михаил Капитонович, дай бог, дай бог, а то с работой сейчас в городе трудно… – Журналист обратился к следователю: – Можете на меня рассчитывать, господин следователь. Я видел её горничную, в смысле – горничных.

– Их было несколько? – спросил Иванов.

– Да, последнюю она наняла полгода назад, весной, до этого у неё была другая.

– Вы можете сказать кто?

– Помню, что её звали Дарьей, по-моему – Дарья Михайловна или Дора Михайловна. Она из казачек, но она чем-то не устроила Элеонору, и та её рассчитала.

– А фамилия?

– Мурикова, Дурикова, Чмурикова, как-то так… Надо где-то расписаться?

Иванов отрицательно покачал головой, спрятал бумаги в портфель и ответил:

– Пока нет, но не откажи́те, если будет нужда поговорить с вами ещё!

Иванов и Сорокин встали, Всеволод Никанорович протянул им руку и попросил:

– Господин следователь, я могу сказать несколько слов вашему помощнику наедине? Это не секрет, но всё же.

Иванов вышел.

– Она спрашивала о вас, ещё в Чите. Вам это интересно?

Сорокин кивнул.

– Не тушуйтесь, Михаил Капитонович, слышу, что от вас веет, как из винной бочки, однако что тут удивительного? Можете зайти ко мне?.. Или нет, лучше мы с вами увидимся за ужином, идёт?

Сорокин снова кивнул.

– Тогда в восемь вечера в гостинице «Модерн». И последнее, я от вашего следователя не имею секретов, а что ему сказать, вы придумаете сами, идёт?

Сорокин пожал протянутую руку. Он не «тушевался», но от новости, что Элеонора спрашивала о нём и, более того, что она вернётся, разволновался.

* * *

Дул сильный, холодный ветер. Из-за каждого угла он набрасывался на идущих, как деревенская собака. Сорокин по инерции вжимался в пальто и тут же спохватывался – пальто было тёплое, а воротник – высокий, и его не пронизывало. От Биржевой до тюрьмы было близко, по дороге Иванов молчал, но вдруг остановился и сказал, что, мол, война войной, а обед по расписанию, и они пошли в обратную сторону, на Участковую, снова в тот же ресторан.

– Цзя́оцзы, хэнь до! Байца́й, мяньтя́ор, хэ дянь-дянь байцзю́! – сказал он официанту и обратился к Михаилу Капитоновичу: – Я расскажу об обстоятельствах дела, о том, что нам известно. – Он налил водки и показал на бутылку. – Вам сейчас это полезно, только не переборщите, вам же ещё встречаться с журналистом.

Сорокин ждал, что Иванов начнёт рассказывать, но тот стал есть, выпивал, понемногу наливал Сорокину и ел. Когда всё было съедено, он отпил чай и откинулся на спинку стула.

– Эту Григорьеву нашли дети. Не удивляйтесь, дети – это такие же, как мы, люди, только без границ. Это мы с вами ходим по одним и тем же улицам и переходим их в одних и тех же местах, а дети играют повсюду. Вы когда-нибудь заходили за ваш лесосклад по берегу Сунгари выше по течению? Нет? А там начинается строительство, такое, самодеятельное: землянки, саманные домики, дощатые – людям надо где-то жить. Так вот на самом берегу есть свалка строительного мусора и просто мусора. Там они её и нашли. Я там был, всё осмотрел. Нашёл что-то похожее на колею, прямо рядом с тем местом, где она лежала. Подъехала пролётка, с неё её сбросили и сверху закидали хламом. Потом возница развернул лошадь и уехал… вот это разворот мы и нашли… – Иванов замолчал.

– Вы хотите сказать, что это сделали люди умные… – высказал предположение Михаил Капитонович.

– Почему вы так думаете? – Иванов с интересом смотрел на Михаила Капитоновича.

Сорокин думал не долго.

– Они знали, что делают. Ива́нов сказал, что Элеонора Боули уехала 31 августа и собирается вернуться. Скорее всего, она отдала свои вещи Григорьевой на хранение. Та, как честная девушка, составила список и забрала; извозчик был заказан, и приехал тот, который всё и сделал. Они проехали какое-то расстояние, на запятки заскочил другой человек, сообщник, и задушил её. Дальше они поехали туда, где её нашли и сбросили. Они планировали!

Сорокин посмотрел на следователя, тот согласно кивнул и хотел что-то сказать, но Сорокин его перебил:

– А разрешите спросить? Что вы дали читать Ива́нову?

– Вот это и дал! Примерно так я и изложил. Ничего другого не напрашивалось. А напрашивается вот что! Вы правы, они планировали! Можно предположить, что напавшие знали о том, что Григорьева что-то повезёт. Ценным это назвать нельзя, но сейчас, когда многим людям нечего надеть и негде заработать, это вам известно из собственного опыта, барахолка и барыги обретают особое значение… – А что такое, кто такие барыги?

– Скупщики краденого, особый народ, сами не воруют и не грабят, но без них и воров и грабителей было бы намного меньше.

– А можно посмотреть то место, где нашли Григорьеву?

– А что вы хотите там увидеть?

Сорокин замялся:

– Не знаю! Но всё же!

– И абсолютно правильно! Прошло много времени, но… для полноты картины… идите! Во сколько у вас назначена встреча с журналистом? – В восемь пополудни… – Где?

– В гостинице «Модерн»!

– Очень хорошо, всё на одном маршруте – перед «Модерном» найдите возможность заглянуть ко мне!

Сорокин кивнул.

– А вы помните Яшку?

– Яшку?

– Да, который вас «кунал»!

– Помню!

– Ну и хорошо! – загадочно кивнул Иванов. – Идите! Свалка по берегу от вашего склада в полуверсте или чуть меньше.

Они расстались у ворот тюрьмы, и Сорокин, чтобы даром не терять светлого времени, направился в сторону склада. Свалку он нашёл быстро, она удивила его тем, что, как только он подошёл, в воздух взлетело множество чаек. К югу от свалки он увидел подобие крыш из дерева, брезента и чего-то ещё, над ними курились дымки – это были землянки. Это было похоже на фронтовую полосу с блиндажами, только не было колючих заграждений.

«Что я тут найду? – подумал Михаил Капитонович. – У них хотя бы что-то было – эта несчастная девушка, след пролётки, а где мне… что мне искать?» – Он безнадёжно махнул рукой, но просто так взять и уйти уже было совестно.

Михаил Капитонович плотнее вжался в воротник, поглубже засунул руки в карманы и решил, что надо начинать вдоль берега. Он пошёл по песку, почти по самому урезу воды, и, когда дошёл до края свалки, повернул в обратную сторону. Змейкой, из конца в конец, он прошёл свалку, но не увидел ничего примечательного и мог уходить. Было ещё по-дневному светло, но в небе бежали такие плотные тучи и так низко летали чайки, что было ощущение вечера. Он вернулся к той точке, откуда начал, закурил и подумал, что надо повторить. Вначале в грудах мусора он почти ничего не различал – всё выглядело одинаково: рваное, битое, валяющееся как попало, хаос. Но сейчас ему показалось, что он что-то начал понимать. Он пошёл не вдоль берега, а от берега в глубь свалки и зигзагом возвращался обратно. Оказалось, что свалка состоит из разнообразных и отличающихся друг от друга предметов. Он увидел военную фуражку с оторванным козырьком, рядом валялся рукав зимнего пальто; то тут, то там трепетали на ветру зацепившиеся за острое хлопья ваты, похоже, они были выдраны из подкладки; разбитое деревянное ведро с оторванной верёвочной петлёй; лежали два будто кувалдой битых, расплющенных самовара. Он ещё подумал: «Медь зачем было выбрасывать? Можно и старьевщику продать!» У него обострилось зрение, он перестал замечать назойливых чаек, летавших прямо над головой. Он уже видел мусор раздельно. Он увидел странную книгу. Странным ему показалось то, что она была какая-то худая и что на ней было название не на русском языке. Он присел и прочитал: «Our Mutual Friend». «Наш общий друг», – он вспомнил, что книгу с таким названием ему читала гувернантка До́роти. Содержание тогда ему было непонятно и скучно, наверное, роман Чарльза Диккенса был не для его возраста, но упорная Дороти прочитала его вслух от корки до корки. Позже Михаил Капитонович понял, что, скорее всего, ей самой нравился этот роман. Черенком от детской лопатки он пошевелил книгу – она была пустая: страниц, то есть как таковой книги, внутри не было, была только обложка – лицевая сторона и задняя, скреплённые переплетом. Он взял её, в этот момент так низко пролетела чайка, что Михаилу Капитоновичу показалось, что она хотела вырвать обложку. Он вскочил и стал махать руками, птицы над ним разлетелись.

Михаил Капитонович раскрыл обложку, книга из неё была вырвана «с мясом». В левом верхнем углу форзаца он увидел написанную фиолетовыми чернилами от руки заглавную букву «D», а ниже на середине ближе к корешку сохранилось «ly». Выходило так, что, скорее всего, это было начало и конец какой-то надписи, и состояла она из четырёх или пяти строк, они-то и были выдраны вместе с книгой, и осталось только то, что он сейчас видел. Ещё под «ly» была дата: «Aug. 31. 1923». Михаил Капитонович почувствовал, как похолодела у него спина, и вдруг он услышал сзади шорох и обернулся. На него надвигался лохматый, заросший бородой мужчина, невообразимо одетый, с мятыми самоварами в руках. Он был от Сорокина уже в нескольких шагах.

– Ты чё, мил-человек? – спросил мужчина. – Никак новенькай?

Михаил Капитонович вскочил и побежал.

– Ты тута не очень! – услышал он вслед. – Ты…

Дальше Михаил Капитонович не слышал, он неловко бежал по мусорным кучам и остановился только тогда, когда почувствовал под ногами твёрдую землю и обернулся. «А вот и старьёвщик, – подумал он, с трудом переводя дыхание, и всё понял. – Да тут у них целый промысел! Напугал чёрт!»

В конторе он зажёг лампу и стал рассматривать обложку. Ничего нового он не обнаружил, только ему стало ясно, что это обложка от книги, которую кому-то в подарок подписала Элеонора Боули: буква «D» вначале, скорее всего, обозначала обращение «Dear», а в конце «ly» – «Bowly» и дата: «Aug. 31. 1923». Дата, Михаил Капитонович был в этом уверен, прямо указывала на то, что это Элеонора подписала и подарила книгу Екатерине Григорьевой.

«А дело было так, – лихорадочно думал Сорокин. – Григорьеву, скорее всего её труп, привезли на свалку, стали обыскивать, нашли книгу и выбросили, только вырвали середину… для чего? – Михаил Капитонович вздрогнул. – Да на самокрутки! Не читать же они будут по-английски!»


До встречи с журналистом оставался ещё час, и Сорокин заторопился в тюрьму. Мимо солдата у рогатки он пробежал не оглянувшись, солдат прицелился ему в спину, сделал «Чжээ-эн!» и зло погрозил кулаком.

В кабинете напротив Иванова на единственном свободном стуле сидел Яшка. Сорокин встал как вкопанный.

– Ну что, новоиспечённый сыщик, нашли что-нибудь? – Следователь окинул его взглядом и увидел в руках…

– Вот! – сказал Сорокин, шагнул к столу и положил обложку.

Иванов взял её, повертел и положил перед собой.

– И что вы хотите сказать?

– Как – что? – удивился Сорокин.

– Вот именно – что?

Сорокин был готов обидеться.

– Я хочу сказать, что книгу выдрали на самокрутки, а не упражняться в английском. В противном случае они бы забрали всю книгу. Значит, надо искать среди беженцев, скорее всего, солдат или казаков!

– Да, – задумчиво произнёс Иванов. – Это вы нашли там? – Он снова взял обложку. – Конечно, это выдрал не генерал Нечаев, Константин Петрович…

– А при чём тут генерал… кто это… Нечаев?

– Вы не знаете? Есть тут белая ворона, один «с мытой шеей»… генерал… занимается извозом и с пассажирками разговаривает по-французски. Интересная личность!

В голове у Сорокина вспыхнуло.

– В офицерской фуражке без кокарды? Бритый, в меховой безрукавке, а под ней гимнастёрка? Он подвозил нас с моим товарищем и сказал, что в двенадцать ночи у него пассажир на вокзал, из гостиницы «Модерн». Это как раз было тридцать первого августа… – А во сколько?

– Мы выехали с Садовой в десять, он довёз нас до склада, в смысле конторы, и получил расчёт. Он нас ещё очень удивил своими манерами и видом… Действительно генерал?

– Действительно, но при чём здесь эта обложка?

Сорокин понял свою оплошность, встал у Иванова за спиной и указал пальцем на сохранившиеся надписи.

– Это обращение «дорогой», можно «дорогая»… это часть подписи «ly» – «Боули», а это дата, когда Элеонора Боули подписала книгу Григорьевой, а потом уехала, – «31 августа 1923 года».

Иванов посмотрел на Сорокина. Тот стоял и ждал.

– Ну, допустим, это действительно книга, которую англичанка подарила своей горничной… нам-то здесь какая польза? А, Яков? Как ты думаешь? – обратился Иванов к Яшке.

Молчавший до этого Яков встал со стула, склонился над лежащей на столе открытой обложкой и вздохнул:

– Известно какая – никакой!

Михаил Капитонович задохнулся от возмущения.

Иванов медленно произнёс:

– Я вас понимаю! Вы нашли! Скорее всего, действительно, это имеет отношение к делу, но к делу-то этого никак не пришьёшь! Могли выдрать на раскурку и те, которые живут рядом со свалкой! Я правильно рассуждаю?

Яшка заговорил:

– А што, можа, и прав их благородие, я так кумекаю, – книженция этой девицы! На што ворам книжка, да ишо такая, тольки на раскурку да для отхожего места… А как же!..

Сорокин, услышав про «отхожее место», шагнул к Яшке, завыл и затряс кулаками над его головой:

– Какое отхожее место!?! Я т-тебя…

– Тиша, ваша благородия, тиша, охолонь… – Яшка с испуганным видом закрылся локтем.

– Успокойтесь, Михаил Капитонович! Что вы, в самом деле?

Сорокин в одну секунду понял, что и следователь и Яшка – оба правы. Ему в голову пришла только одна мысль – про раскурку, а Яшке с Ивановым ещё и другая.

– Чёрт!

– Вот именно что «чёрт!». – Глаза Иванова смеялись. – Так всегда бывает в начале любого расследования… Вы не волнуйтесь, просто сейчас пока слишком мало улик и нет подозреваемого… А обложка пусть будет, внесём в список, может, и пригодится! Вы вот послушайте, что мы с Яшкой придумали! И кстати, сколько вам ещё разрешено ночевать в конторе лесосклада, я это к тому, что есть здесь одна камера, как раз на такой случай!

На встречу с журналистом Михаил Капитонович шёл успокоенным – то, что придумали Иванов с Яшкой, действительно было интересно.


В холле гостиницы Сорокин спросил метрдотеля, и тот сказал, что журналист ждёт «в кабинетах».

– А вот и Михаил Капитонович, присаживайтесь! – Всеволод Никанорович занимал своим большим телом так много места, что кабинет показался Сорокину совсем крохотным.

– Ну-с, рассказывайте, как вы устроились в этой жизни?

* * *

Как расставались с журналистом, Михаил Капитонович не помнил. Ужин был обильный. Всеволод Никанорович, после того как выслушал короткую историю жизни в Харбине Михаила Капитоновича, также коротко изложил всё, что он знал об Элеоноре. Михаил Капитонович слушал его с затаённым дыханием, не смея перебивать вопросами. Однако рассказ журналиста был настолько исчерпывающим, что вопросов и не появилось. Всеволод Никанорович увидел, как обрадован Сорокин новостями, и для продолжения разговора поведал ему о своей идее написать поэму о еде и декламировал отрывки, при этом каждый из отрывков он сопровождал рюмкой водки, которая могла в могучее тело журналиста вливаться в неограниченных количествах.

………………………………………

Конечно, всему своё время,

Но правдою трудно нам жить.

Лишь сытыми можем мы зренье

На всё любопытно острить.

С стаканом раздавшись на креслах,

С кипучим довольством в груди,

С приятною тяжестью в чреслах

На мир ты теперь погляди…

А Михаил Капитонович своих сил не рассчитал.

* * *

Он стоял на тротуаре, вокруг громоздились слабо светившие окнами дома, которых он не узнавал. Он посмотрел направо, потом налево, потом повернулся кругом, пошатнулся и опёрся рукой о шершавую стену. Он не понимал, с какой стати у него в голове вертелось: «С стаканом раздавшись на креслах…» – мозг сам что-то декламировал, и тут Михаил Капитонович вспомнил грузную фигуру напротив – раздавшуюся в креслах. «Это этот… – Он забыл фамилию, она вылетела из головы. – Ну как его?» Он нашарил в кармане папиросы, спички и попытался закурить: «Иванов! – вспомнил он. – Нет, Ива́нов… У него ещё лёгкая фамилия и трудное имя… А кто это сказал: «лёгкая фамилия и трудное имя»?.. Кто-то это сказал… про Ива́нова…» Ветер задувал огонь, Михаил Капитонович поворачивался, его шатало, он схватывался за стену дома и снова пытался зажечь спичку.

– Што, барин! Куда тебе? – вдруг услышал он.

Михаил Капитонович спрятал спички, передвинул в угол рта незажжённую папиросу и попытался вглядеться, кто это его окликнул и его ли, для этого он опёрся спиной о стену дома.

– Куда? А в тюрьму! – почему-то сказал он, хотя ему надо было в контору, он мог в ней ночевать ещё две ночи.

– Прямо-таки в тюрьму? – Кучер, сидевший на козлах пролётки, помахивал хлыстом. – А можа, не в тюрьму, а ищо куда? Што ж сразу в тюрьму-то?

– А и в тюрьму! – упрямо выговорил Михаил Капитонович. – А почему не в тюрьму?

– А можа, ишо куда? Где женка-та ждёт? Не в тюрьме жа!

Михаил Капитонович снова нашарил спички. Он пытался понять, почему этот… как его… его не понимает…

– Ладно, барин, коли тебе в тюрьму, то давай топай! Мне туда покеда не по дороге!

Кучер махнул кнутом, пролётка тронулась, и Михаил Капитонович проследил за ней взглядом. Он увидел, что метров через тридцать она остановилась, в неё кто-то сел и дальше она исчезла в темноте.


Сорокин просыпался тяжело, потому что всё время с кем-то разговаривал. Разговор был трудным, он кому-то что-то доказывал, ему не верили, и он продолжал. Те кто-то, кому он доказывал, менялись, они были неуловимы, и вдруг он проснулся и сел. Разговор прекратился. Он потёр глаза и стал искать часы. «Кукушка» висела на стене справа. Время было без десяти двенадцать. «Ночи или дня?» – подумал Михаил Капитонович. В окне на улице было светлее, чем в конторе, и он понял: «Дня!..» Он снова лёг, укрылся пальто и попытался вспомнить, что было вчера вечером. Это было сложно, поскольку в памяти образовались провалы. Однако он вспомнил, что после свалки пошёл к следователю, там показывал обложку найденной книги, ещё там был Яшка… Яшка тёрся к нему и пытался извиниться за то, что «кунал»… Потом был журналист… Он вспомнил, как они ужинали, и почувствовал голод. И вдруг ему в голову пришло когда-то давно услышанное о том, что на ночь слишком много наедаться нельзя, что от этого утром хочется есть ещё больше. «Кто это сказал?.. – попытался вспомнить он. – А ещё «лёгкая фамилия и трудное имя»…»

Он рывком сбросил пальто и снова сел: «Это же леди Энн… Элеонора… тогда… на санях… Она сказала: «лёгкая фамилия и трудное имя»! Это она ведь про Ива́нова! И правда, фамилия Ива́нов – это легко; а имя Всеволод Никанорович, конечно, это трудно! Вот!» – И у него всплыл весь вчерашний вечер. Вдруг ему показалось, что он услышал крики чаек, он прислушался: «Чёрт, не может быть – это же далеко! Какие они противные!» Он вспомнил возникшее у него вчера неприятное ощущение, когда увидел разгуливающих и летающих на свалке чаек. Раньше эти птицы всегда представлялись ему парящими над белыми бурунами синих морских волн, как символ далёкого и романтического чего-то, какой-то непостижимой свободы, а оказалось… Он прислушался, но вокруг было тихо.

«Померещилось!»

Михаил Капитонович накинул пальто, сунул в сапоги босые ноги и выбежал «до ветра».

«Бр-р-р! Какая холодина!» – подумал он, когда вернулся.

Есть было нечего, и он вспомнил позавчерашние колбаски Давида Суламанидзе и тут же снова то, что вчера они ели с журналистом.

Лишь сытыми можем мы зренье

На всё любопытно острить.

С стаканом раздавшись на креслах…

– Сытыми!.. Ха-ха!.. Да ещё на креслах…

Он посмотрел на стол, на нём было пусто: накануне Вяземский собрал все бумаги и отвёз их в главную контору лесосклада. Он увидел чайник, побулькал им и стал пить из носика, потом раскочегарил керогаз. На тумбочке под «кукушкой» Михаил Капитонович разглядел жестяную баночку с чаем и завёрнутый в бумагу хлеб. Баночка была от Румянцевых. «Ну вот! Хоть так, хорошо!» – и тут же вспомнил, что ему надо в тюрьму.

«В тюрьму… – Что-то из вчерашнего вечера стало ещё всплывать в памяти. – В тюрьму… А кто-то меня туда вчера не захотел везти! А?» Кучера он, конечно, не помнил, только тень: его лица в темноте не было видно, но ему показалось, что у того был знакомый голос…

«Чушь! Откуда?.. Я в этом городе никого не знаю… – подумал Михаил Капитонович, заварил чай и отломил хлеб. – Как же она была права… на ночь действительно нельзя наедаться… Очень хочется есть!» И ему тут же представились пельмени – гора в большом блюде – и острая китайская капуста. В кармане пальто оставалось немного денег; где находилась китайская харчевня, он помнил.


Иванов встретил его хмуро, глянул на часы, выставил на стол начатую бутылку водки и налил полстакана.

– Прощаю последний раз! Рассказывайте, что вам вчера поведал журналист!

Пока Сорокин собирался с духом выпить, следователь положил перед ним телеграмму.

– Когда у вас прояснится в глазах – прочитайте!

Сорокин выпил.

– Давайте! Переводите!

Михаил Капитонович смахнул выступившую слезу и посмотрел на текст, наклеенный на телеграфный бланк узкими полосками:


«Секретаря и горничную Екатерину Григорьеву подтверждаю. Список переданных ей на хранение моих вещей подтверждаю. Элеонора Э. Боули».


– Ну вот, Михаил, теперь в деле начинают появляться доказательства. А вы, кстати, Святых Даров давно не приобщались?

Сорокин посмотрел на Иванова.

– Я спрашиваю, вы у причастия давно не были?

– Не помню.

– А денег у вас много осталось?

– Почти совсем не осталось.

– Вот и хорошо! Сегодня среда, на хлеб и воду у вас хватит до субботы?

Сорокин застыл.

– В субботу приходите в Иверскую, а сейчас пойдемте посмотрим, как устроился Яшка.

Розыск Яшка

Иванов и Сорокин пошли на привокзальную площадь.

Перед тем как выходить, Иванов снял с полки папку и дал прочитать Сорокину первую страницу.

«Справка-формуляр.

Кобылкин Яков Иванович, православный, 1898 года рождения, казак Забайкальского казачьего войска, уроженец станицы Вершино-Удинская, инвалид Великой войны, вдовый, имеет троих сыновей».

На площади они встали на дальнем углу в начале Косого переулка и ждали. Яшку увидели через час, он тоже увидел их и подал сигнал.


Яшка появился в тюрьме поздно ночью. Отдышавшись и напившись горячего чаю, он рассказал, что после регистрации в транспортном столе городского полицейского управления он ездил на биржу. На бирже его приняли не очень дружелюбно, но, поскольку он имел официальную бляху, «исправного» коня и «добрую» коляску, сказали, что он может начинать, а ещё сказали, что начинать лучше где-нибудь на окраине, но Яшка поехал прямо на площадь. – Как тебя встретили?

– На площади-то? А как? У них своя «биржа», одначе тут жа позвали в кабак!

Яшка полез в карман и стал заворачивать самокрутку.

– Не тяни, Яков Иваныч!

– А хоть тяни, хоть толкай!

– Ну так что же? А, кстати, в какой?

– Тебе его за всю жисть не сыскать, – после некоторого молчания, размахивая рукою дым, ответил Яшка. – За склада́ми у их, по леву руку от вокзала, почти што на путях, чисто шалман, тама тольки свои столуются… – И как же?

– А спытать хотели, хто я да што я!

– Ну, расскажи, Яков, расскажи, это ведь всё очень важно…

– Никак сам собираешься извозом заняться, а? Израиль Моисеич?

Сорокин обомлел. Яшка назвал Иванова Израилем Моисеевичем. С того момента, когда Иванов окликнул его у штабеля с бревнами, то даже и мысли не возникло спросить, как Иванова зовут, как будто бы у него и не было ни имени, ни отчества.

– Нет, Яшка, не собираюсь, я привык, что меня возят.

Рассказывай, не тяни.

– Для начала поднесли… отказываться не стал…

Довольный Иванов смотрел на Яшку и одновременно поглядывал на Сорокина.

– …А потома-ка гляжу, а за спиной трое стоять, хлипенькие такие, соплёй перешибёшь, но я вроде как не заметил.

Спрашивает, главный у их… – А из каковских главный-то?

– А он не сказывал, тольки сказывал, что Ванькой кличут… Должно – врал!

– Ну…

– По разговору я скумекал, что из Рассеи он, оттеда… не амурский, не наш, не забайкальский и не с Уссури… – Так, так, хорошо!

– Ну вот! А он и пытаит: мол, новенькай? Я отвечаю, што, мол, да! Он глянул на энтих, за спиной. Чую, ближе подступили, те-то. Я кулаки на стол, а он, мол, ты кулаки-т не жми, а глянь позади себя! Я так скумекал, что ежели чего, то потом с ними разберуся, потому оглядываться не стал. Ты, говорит, не тать какой, не вор-грабитель? А я чё ему сказать? Нет, говорю, не вор, не грабитель! «Честно на извозе зарабатывать хошь?» – он пытает и всё так хихикает. А я ему: «А как же?» Тады, сказывает он, такса у них имеется! Слово мудрёное, но я скумекал: по Пристани верста – копейка, в Новый город – алтын, а в энтот, китайский город Фу… как его…

– Фуцзядянь!

– Во! Так все пять алтын, и што, мол, как день-то кончится, так весь заработок в одну шапку, а потом поровну-та и делят. Сходные условия, мне по душе! А ишо, говорит, если ты чё удумал, седока грабить али ишо чего, так лучче сразу монатки сматывай, мол, нам с полицией дела иметь не с руки, а тем паче с китайской! Энта всё!

Иванов слушал очень внимательно.

– Ну и что ты думаешь?

– А чё тута думать, так, невооруженным глазком-то ничё и не видать!

– Хорошо, Яков! Выпьешь?

– Коли нальёте, так чё ж не выпить? – Яшка вытащил из кармана луковицу, вырезал из неё четверть, снял шелуху и отломил корку чёрного хлеба. – Ну, спаси Господь! Шоб все здоро́вы были!

Прощаясь, Иванов сказал:

– Ты, если услышишь имя Дарья Михайловна или Дора Михайловна, запомни, кто сказал! Понял?

Когда Яшка ушёл, Иванов разлил водку. – Это вам за правильное поведение…

Сорокин удивлённо посмотрел на следователя.

– Что не вмешивались, когда я разговаривал с Яковом, они «энтого» не любят! Но чтобы до субботы – ни-ни!

Сорокин вышел из тюрьмы. До конторы, где он сегодня мог переночевать последнюю ночь, идти было минут двадцать. Он уже передумал всё, что мог, в связи с кучера́ми и Яшкой и не мог придумать ничего, кроме того, о чём уже было говорено. Поэтому он думал о телеграмме от Элеоноры: «Элеонора Э. Боули»! Интересно, какое у неё второе имя – «Э», может быть, Энджи? Или Элизабет? Ему очень понравилось Энджи – «Ангел»! Она так и представлялась ему как ангел. Он вспомнил её в санях, одетую в большую чёрную, мужскую крытую шубу, в каракулевую шляпку, поверх которой был повязан ажурный пуховый платок, и вдруг он увидел её идущей по лондонской улице. Он увидел её в красивом пальто, почему-то голубом; в шляпе с тульей, обшитой широкой атласной лентой, он видел такие в иностранных газетах на обрывках, случайно попадавших к нему в руки. Она держала сумочку из крокодиловой кожи, и руки у неё были одеты в тонкие лайковые перчатки… Вдруг его отвлекло цоканье копыт, и он обернулся. Сзади медленно ехал извозчик.

– Што, барин, ай подвезу!

– Нет, любезный, мне уже недалеко! – ответил Михаил Капитонович.

Счастливый от своего виде́ния, от гревшей изнутри водки и доброты следователя Иванова: «Надо же, Израиль Моисеевич!» – подумал Михаил Капитонович, он лёгкий, как воздушный, дошёл до конторы, разделся и лёг спать.


Он проснулся от кашля. Он задыхался, пытался вздохнуть, но горло забивал дым. Он вспомнил, что когда пришёл, то даже не стал зажигать керосиновую лампу, а разделся в темноте и сразу же лёг.

Он вскочил, увидел на оконных стёклах красные сполохи и кулаками толкнулся в дверь, она не поддалась. «Чёрт, что такое, я же не запирал и не зажигал ничего! Что горит? Почему?» Темнота конторы полыхала, он схватил стул и выбил окно. Дышать стало легче, он сунул ноги в сапоги и вылез. На углу конторы рядом с дверью горела охапка сена, а дверь была подпёрта. Он выбил подпорку и стал раскидывать сено.

«Подожгли, с-суки!»

В чайнике ещё оставалась вода, и он залил огонь, сел на кровать и зажёг лампу.

«Что? Почему? Кто? Рабочие? Родственники убитого китайца?..» Ничего из того, что приходило в голову, в качестве ответа не годилось. Было ясно только то, что контору умышленно подожгли, только вот знали ли, что в ней кто-то был? Закутавшись в пальто, он просидел до утра.

Утром, заперев контору на замок – и это при выбитом окне, – он пошёл в тюрьму.

Иванов сидел за столом.

– Что вы такой взъерошенный и напуганный и пахнет от вас, как от погорельца?

Сорокин рассказал ему про то, что было ночью.

Иванов долго молчал, потом произнес:

– Пришла беда, открывай ворота! Идёмте в мертвецкую.

Ничего не понимающий Сорокин шёл за Ивановым, его удивил вид следователя: холодный, как кусок каррарского мрамора, и такой же белый: это Сорокин осознал только сейчас, глядя в спину шагавшего впереди Иванова.

– Вот! – сказал Иванов и отдёрнул простынь, накрывавшую большое тело.

Михаил Капитонович не поверил глазам – на столе лежал Яшка.

– Идите сюда оба, – позвал он Ноню и Моню. – Поднимите его.

Старики подхватили Яшку под голову и плечи, посадили и удерживали в такой позе.

– Посмотрите! – сказал Иванов и зашёл Яшке за спину.

Михаил Капитонович увидел на шее под самым Яшкиным затылком большой синяк, от которого вокруг шеи вела тонкая бордовая полоска, точно такая же, какая была у Екатерины Григорьевой.

– Положите!

Иванов развернулся и вышел из мертвецкой.

В кабинете он долго молчал. Не зная, что сказать, глядя на него, молчал и Сорокин.

– Вот! Вот такие, Михаил Капитонович, пироги! – Сказав это, Иванов снова надолго замолчал.

Сорокин сидел на том стуле, на котором вчера сидел Яшка. На него нашла оторопь и осознание того, что он просто раздавлен случившимся. Наверное, первый раз в жизни Михаил Капитонович почувствовал безысходность.

Иванов вытаскивал из ящиков стола бумаги, другие клал в стол, потом доставал папки и вкладывал в них бумаги и раскладывал папки в ящики и отделения стола, а Михаил Капитонович видел, что всё это Израиль Моисеевич – Сорокин впервые про себя назвал его по имени и отчеству – делает механически, не вдумываясь, а только для того, чтобы чем-то занять руки и отвлечь глаза.

Вдруг Иванов поднял очередную папку над головой и с силой грохнул ею об стол. Такой мат Сорокин слышал только от своего боевого товарища капитана Штина. Выговорившись, Иванов сник.

– И ведь знаете, что характерно, – медленно произнёс он. – Такое зверство в прежние годы Харбину́ было неведомо. Хотите, покажу вам кое-что из нашей классической криминальной истории?..

Сорокин смотрел на Иванова.

– Вот, полюбопытствуйте! – сказал Иванов и вынул из ящика тонкую папку. – Я тут кое-что подшивал. – Он раскрыл её и подал Михаилу Капитоновичу. На чистом листе бумаги была наклеена маленькая газетная заметка с надписью: «Заря», 12 августа 1920 г.».

«СЛАДКИЙ СОН

Приехавший в Харбин для приискания занятий Воробьёв, целый день бесплодно проходив по городу, вечером с устатка выпил и уснул в садике около вокзала.

Во время сна с него сняли брюки, ботинки, шляпу, часы, кольца и взяли деньги, всего на сумму 500 золотых рублей».

Сорокин прочитал, покачал головой и вернул папку.

– Были в основном всякие заезжие, так называемые гастролёры, но с ними как-то быстро справлялись, и они так же быстро уматывали: кто во Владивосток, кто ещё куда, особо не задерживались; а вот после того, как закончилась вся эта заварушка…

При слове «заварушка» Сорокин почувствовал себя задетым.

– Какая заварушка, что вы имеете в виду? Вы имеете в виду заварушку, в результате которой я и такие, как я, оказались здесь?

Иванов удивлённо посмотрел на Михаила Капитоновича:

– Уж не на свой ли счет вы приняли мои слова? Помилуйте! Я же всё понимаю! Однако обстановка в городе действительно сильно изменилась!

Иванов поднялся со стула и стал ходить между столом и стеной.

– Нельзя не понимать, что это всё результаты Гражданской войны, но и согласиться с этим я не могу. Не могу принять это как естественный ход событий. Я, знаете ли, сам революционер! Был! Да, не удивляйтесь! После революции девятьсот пятого года я был сослан в Приамурский край на поселение, шесть лет жил в Охотске. Мы готовили это землетрясение, но даже не предполагали, что после землетрясения приходит цунами. Знаете, что такое цунами?

Сорокин отрицательно помотал головой.

– Это страшная волна, которая неизменно приходит после землетрясения. Вот эта волна и накатила. Понятно, что Яшку убили кучера́. Они проследили его до тюрьмы и поняли, зачем он оказался в их среде. И расправились с ним. Видимо, и вы попали в их поле зрения.

Сорокин вспомнил, как позавчера ему предлагал услуги извозчик и он с ним так в точку пошутил про тюрьму.

– И вас подожгли, но не захотели до смерти, а только попугали! Понимаете? Клок-то сена, могли и побольше… и с окном бы решили… Сорокин кивнул.

– Понятно, что в гостинице у них есть наводчик! Может быть, и не в одной. Понятно, что кто-то навёл их и на Григорьеву, и на англичанку… – Иванов на секунду остановился. – Надо бы найти эту Дору или Дарью… прежнюю, уволенную горничную, Понимаете, о чём я? Надо дать телеграмму англичанке… Составите?..

Сорокин снова кивнул, и у него на душе посветлело – он будет писать Элеоноре.

– …И завтра отнести телеграмму в консульство. Понимаете, о чём я говорю?

На том вроде разговор и был кончен, но Михаил Капитонович чувствовал, что пока не кончен. А Иванов всё расхаживал между столом и стеной.

– Там, в Охотске, я, сударь мой, – он говорил так, как будто бы исповедовался, – принял православие. И мучаюсь – к своим не тянет, а другие, чуть было не сказал – чужие – не очень-то принимают. Вот так и живу-мыкаюсь! Что вы на меня так смотрите?

Сорокин пожал плечами.

– Вы, кстати, можете звать меня Илья Михайлович, так и крещен был – Ильей. Удивляюсь, как только Яшка моё настоящее имя умел выговорить, это при его-то просторечии и косноязычии. Всё говорил, что – библейское. – Иванов достал из ящика стола деньги. – И вот! Это моё мес ячное жалованье… Китайцы нашелестели… На похороны Якова в субботу не пойдем, я туда людей отправлю, пусть посмотрят и запомнят, кто там будет. Коляску я выкупил, а коня выговорил у начальника управления полиции отдать сыновьям Якова, а то им совсем жить не на что. В субботу Якова отпоём в Иверской, и сами отопьёмся. Не возражаете?

– А вы? Вы где ночуете? – вдруг спросил Сорокин.

– Есть одна дама сердца! И давайте-ка я позабочусь о вашем ночлеге, вовремя сгорела ваша контора. А про камеру я вам уже говорил, я попросил, чтобы она замыкалась изнутри, вот ключ.


В субботу они причастились и исповедались в Иверской церкви, оставили деньги на помин души почившего раба Божия Якова и на свечи, сели в полицейскую карету, и Иванов сказал:

– В «Сливу».

По дороге молчали. Сорокин не знал, что такое «Слива», и смотрел вперёд, Иванов смотрел куда-то в сторону. Из церкви они выехали на Офицерскую, потом свернули на Участковую, а когда повернули направо на Мостовую, Сорокин заволновался: по Мостовой за железнодорожными путями был китайский пригород Фуцзядянь. Михаил Капитонович стал вертеться и оглядываться.

– Не переживайте, Михаил Капитонович!.. Видите, не получается у меня с вами – просто Миша… Мы, сударь мой, там долго не засидимся, надо опросить людишек, которые были сегодня на похоронах у Якова, так что… Хотя вам волноваться не о чем, вы не сможете проспать на работу или опоздать, всё одно ночуете в тюрьме. Кстати, как вам? Я так и не спросил!

Определил в камеру и не поинтересовался!

В зале шумной и неопрятной китайской харчевки «Цветущая слива», куда они приехали, они неожиданно увидели вдребезги пьяного Гвоздецкого, тот глянул на них, но не узнал или сделал вид, что не узнал.

Когда сели за стол, Иванов с сожалением сказал:

– Не жилец Николай Николаевич! Разуверился! За́пил, а раньше в рот не брал, говорил, что его здоровье надобно Родине. Так и говорил «Родине» с большой буквы. А зря, в Киеве у него семья, мог бы и позаботиться.

Сорокин помнил эту харчевку, мимо которой ходил десятки раз. В Фуцзядяне это место считалось предпоследней ступенькой перед тем, как оказаться окончательно записанным в списки ночлежников. Он воспринял слова Иванова о Гвоздецком равнодушно и сам удивился этому, только подумал:

«Вот бы Штин увидел!»

* * *

Элеонора вышла из гостиницы. Она была взволнована, только что консьержка передала ей письмо от Антона Ивановича Деникина.

Уже прошло два месяца с того момента, как 31 августа в Харбине она села в поезд Пекин – Москва. При прощании получила от Всеволода Никаноровича Ива́нова – про себя она звала его на манер американских индейцев «Трудное Имя» – адреса вождей Белого движения и других известных русских, оказавшихся в эмиграции: великих князей Романовых, князя Юсупова, графа Шереметева, философа Булгакова, генералов Деникина и Врангеля, эсеров Керенского и Церетели. За две недели езды из Харбина до Москвы она написала им письма и на московском вокзале отдала на почту.

Сегодня в Париже, в последний день пребывания во Франции, куда она добралась всего три дня назад, она получила первый ответ. У неё подрагивали пальцы, она, не отводя глаз от конверта, пыталась его вскрыть, а надо было всего лишь снять перчатки, и у неё невольно вырвалось: «Чёрт!» Водитель таксомотора притормозил и поехал медленно, он и до этого ехал не быстро. В Париже Элеонора поселилась в девятом округе, недалеко от театра «Опера́», в маленьком пансионе на улице Бержер. Она закончила дела и сейчас ехала на вокзал Сен-Лазар: поезд до Кале отходил через час. Она посмотрела на шофёра и увидела, что тот повернулся вполоборота и из неудобного положения с переднего сиденья смотрит на неё. Она удивилась.

– Мадам говорит по-русски, мадам из России, мне не послышалось?

Элеонора всё поняла и улыбнулась.

– Мисс! – поправила она. – Я из России, но я англичанка! Мисс Элеонора Энджи Боули. А вы русский?

– Да! С вашего позволения – поручик Сорокин, мисс Боули!

Элеонора вздрогнула:

– Как вас зовут?

– Аркадий Сорокин, мисс Боули! Вам на поезд?

– Да… господин Сорокин… отправляется через час!

– Успеем, мисс Боули, не стоит беспокоиться! – сказал водитель и прибавил скорости.

Элеонора забыла про письмо и сидела ошеломлённая. В темноте она не видела лица шофера, но ей казалось, что за рулем сидит совсем молодой человек, свежий такой, и почему-то он представлялся ей румяным, как с мороза.

– А вы… у вас есть… остались родственники в России? – спросила она и боялась услышать ответ. – Вы не из Омска?

Шофер заулыбался, она это видела, хотя и на улице, и в салоне автомобиля было темно.

– Нет, мисс Боули, я из Таганрога. А в России остался мой старший брат. Мы расстались в двадцатом, в Крыму. Правда, он уже в могиле, и я его давно не видел.

В поезде Элеонора долго не могла успокоиться. Она сидела в просторном купе, две её соседки напротив дремали. Через стеклянную дверь из коридора лился желтоватый свет, и иногда проходили пассажиры и проводники.

Когда неожиданно она получила письмо от Антона Ивановича Деникина, в последний момент, когда покидала гостиницу, у неё возник план: пока она будет ехать в Кале, она его прочитает и постарается ответить, а в Кале отправить, чтобы получить ответ как можно быстрее, уже в Лондоне. Но после неожиданного разговора в такси у неё опустились руки. Она очень хорошо помнила того Сорокина, «поручика Мишю». Он исчез. Она долго болела, несколько месяцев. Каким-то чудом её в Чите нашел журналист Ива́нов и очень помог. Она спрашивала его о поручике, удивительно, что он его помнил, однако в суете постоянно перемещавшихся войск найти кого-то было сложно. Всю весну продолжались бои с красными, и только летом она смогла уехать в Маньчжурию. В Харбине тоже была неразбериха – прибыло столько беженцев и они так плотно стали обживать вокзал, запасные пути, прилегающие к железной дороге районы и пустыри, что даже пытаться про кого-то что-то узнать было бесполезно. Осенью, когда красные «продавили читинскую пробку», Элеонора узнала, что эшелоны с каппелевцами вот-вот прибудут в Харбин. Потом оказалось, что они проехали Маньчжурию насквозь и уже в Приморье влились в остатки белых войск, и надо было забывать про этого поручика – вероятность того, что человек, не выходивший из боёв, а ей это представлялось именно так, не будет убит, не умрёт от ран или от болезней, была крайне мала. А ещё некрологи, каждый день несколько десятков, а хуже этого – слухи. Когда в октябре 1922 года белых окончательно разгромили в Приморье и только небольшие группы смогли пробиться в Маньчжурию, она поняла, что эпизод её жизни, в котором присутствовал этот юный русский, стал прошлым.

Она открыла конверт, вынула письмо от Деникина и начала читать, но тут же отложила – позавчера в английском консульстве в Париже она получила телеграмму из консульства в Харбине о гибели Кати Григорьевой.

Розыск

В понедельник 19 ноября 1923 года Иванов и Сорокин передали в английское консульство вторую телеграмму для Элеоноры Боули следующего содержания:

«Просим подтвердить работу у Вас в качестве горничной Доры или Дарьи Чмуриковой, возможно Жмуриковой, которую Вы уволили перед тем, как нанять Екатерину Григорьеву. Полицейское управление Харбина будет Вам признательно, если Вы сообщите фамилию уволенной горничной и её место жительства в Харбине.

Заранее благодарен,

следователь уголовного сыска Иванов».

Михаилу Капитоновичу очень хотелось добавить своё имя, но он не знал, как себя обозначить и где, и поэтому после имени следователя добавил: «Перевёл М. Сорокин».

– Ну что? – подытожил Иванов. – Теперь остаётся только ждать?

Когда они вернулись из консульства, Сорокин стал читать донесения филёров, посланных Ивановым на похороны Яшки. Читал и ничего не понимал. Донесения были написаны коряво, с большим количеством ошибок и громадным количеством подробностей: кто и когда заходил в церковь, кто стоял у гроба при отпевании и во что был одет; кто присутствовал при предании тела земле; кто из всех упомянутых присутствовал на поминках и снова кто во что был одет и какие имеет или не имеет особые приметы. Если бы он не услышал этих людей накануне в субботу в харчевке «Слива», он не понял бы ничего.

Иванов смотрел на его занятие вроде бы безучастно и вдруг сказал:

– А ведь это я убил Якова!

Михаил Капитонович вздрогнул и уставился на следователя.

– Не впрямую, конечно, а косвенно!

Михаил Капитонович продолжал смотреть на Иванова и не знал, как реагировать на его слова.

– Понимаете, Миша! Я говорил вам, что раньше в этом городе такого не было, чтобы вот так грабили и убивали и тело бросали в десяти саженях от реки. Знаете, где бы её нашли, если бы бросили в реку?

Сорокин отрицательно помотал головой.

– В Советской России! За зиму подо льдом Сунгари её вполне могло унести туда. Или где-нибудь зацепилась бы за корягу, и к весне от неё просто бы ничего не осталось. А бросили на свалке, как – выбросили, не думая даже, что найдут. А я, видимо, расслабился. Кстати, Моня и Ноня сказали, что и девушка, и Яшка – одних рук дело и, скорее всего, проволока-удавка одна и та же и одинаково сломаны шейные позвонки. Даже вот смастерили мне такую или похожую. Гляньте! – И Иванов вытащил из стола длинную, как струна от гитары, проволоку, на концах которой были крепко привязаны толстые деревянные ручки.

– А они откуда знают? – спросил Сорокин.

Иванов ухмыльнулся:

– Они всё знают!

– А вы здесь при чём?

– А при том, Миша, что нельзя было, пока он находился среди извозчиков, встречаться с ним вот так, открыто, чтобы он приезжал в тюрьму. Если бы он кого-нибудь до тюрьмы довёз, высадил и уехал – тогда другое дело! А что делать извозчику в тюрьме, да ещё если его свободно впускает охрана и выпускает? Поэтому я говорю, что это практически я убил Яшку. Косвенно, конечно! Это – моя ошибка! Никогда себе не прощу… Есть такой целый свод правил и законов, называется – конспирация! Не слышали?

Сорокин не успел ответить, как дверь распахнулась, и в кабинет вошёл, хотя уместнее было бы сказать – влетел… Сорокин обомлел! Он сразу узнал китайского офицера, который влезал к ним в вагон, когда после разоружения в Маньчжурии он ударил солдата в рожу. И Сорокин не поверил своим глазам, за спиной этого офицера стоял тот самый солдат.

Иванов на глазах усох, скособочился, и у него разлетелись руки.

– Господин Ли Чуньминь! Сергей Леонидович! Какой сюрприз увидеть вас здесь!!! Я польщён и ужасно рад, позвольте мне представить вам моего добровольного помощника, весьма незаменимый субъект, знает английский язык, грамотный человек, офицер старой закалки и предан! Главное – предан!!! Но главное даже не в этом, он, прошу любить и жаловать, поручик Сорокин Михаил Капитонович, собственной персоной, очень хочет поступить на службу в нашу китайскую полицию, однако он сам вам об этом расскажет! Правда, Михаил Капитонович?!

Сорокин широкими от удивления глазами смотрел на Иванова, он снова увидел Иванова того, который несколько недель назад ухватил его за рукав около штабеля с брёвнами: вертлявого и суетливого – и вспомнил слово, которое в таких случаях, замещая эмоции зрительного зала на трагедии Шекспира или комедии Карла Гоцци, говаривал его отец – «Эка!».

– А?! Правда ведь, Михаил Капитонович?! – наклонился Иванов к Сорокину. – Вы ведь желаете служить в нашей китайской полиции? Ну, говорите же!!! – на высокой ноте, почти взвизгнул Иванов.

– Д-да, – запинаясь, вымолвил Михаил Капитонович. – Конечно! Израиль М-моисеевич.

Иванов в костюме, болтающемся на его вдруг утратившем объём и вес теле, хрустнул сложенными в замок пальцами, взвился и открыл руки навстречу китайскому офицеру, которого он назвал Ли Чуньминь и Сергей Леонидович.

– Вот! Вот так мы осуществляем набор кадров, что нам предписано параграфом сто девяносто седьмым уложения о полиции благословенного города Харбина́…

Сорокин посмотрел на китайского офицера, тот посмотрел на Сорокина, и они сдержанно поклонились друг другу.

– Помогаете по делу убиенной Григорьевой? Это хорошо! Надеюсь на быстрый успех! – сказал он на чистом русском языке, развернулся на каблуках на сто восемьдесят градусов и, подтолкнув солдата, вышел. Сорокин был уверен, что не только он узнал офицера, но и офицер узнал его. Он проводил его взглядом, пока не захлопнулась дверь, и повернулся к Иванову. Тот уже сидел за рабочим столом с дымящейся, зажатой в зубах папиросой и читал какую-то бумагу. Не чувствуя под собою ног, Сорокин опустился на стул.

– Вот так, Михаил Капитонович! – щурясь от папиросного дыма, произнёс Иванов. – Вы увидели спектакль под названием «Приход заморского гостя», надеюсь, вы впечатлены. Теперь вернёмся к делам!

Михаил Капитонович снова взял рапортички филёров, но уже ничего не мог разобрать в их каракулях.

– Я понимаю, я вас удивил, наверное, как тогда, при первой нашей встрече. Я вас тоже не ожидал, я шёл к Вяземскому, и мне даже показалось, что вы бы с удовольствием выбили подпорки из-под штабеля с брёвнами! А?

Сорокин смутился.

– Я чувствую тут себя, знаете ли, как в театре, где на сцене почему-то полно китайцев. Русский город, русские дома, из русского, кстати сказать, кирпича… А тут – китайцы! Даже уже начальники… Так не было! Точнее сказать, до девятнадцатого года тут всё было не так. Поэтому я взял эту роль и играю её, но только в некоторых мизансценах. Советую вам присмотреться к этому повнимательнее. Или я ошибаюсь? Может, вас смутило что-то другое?

Сорокин кивнул, он хотел что-то сказать, но все слова у него где-то застряли.

– Ну-ну, голубчик, давайте! Что же вы? Вдохните и выдохните!

Сорокин понимал, что выглядит глупо, но вот только что до него дошло, почему раньше ему казался знакомым этот солдат, который через день стоит у ворот тюрьмы. И он, по совету Иванова, вдохнул, выдохнул, тряхнул головой и рассказал Иванову о том давнем случае в вагоне.

– Вот как! А я-то думаю, почему этот охранник каждый раз, когда вы проходите мимо него, стреляет вам в спину!

Посмотрите в окно!

Сорокин подошёл к окну и увидел Ли Чуньминя, который в сопровождении старшего тюремного надзирателя и того самого солдата шёл к воротам тюрьмы. Вдруг солдат, он замыкал шествие, оглянулся и вскинул винтовку, увидел в окне Михаила Капитоновича, запнулся и стал на ходу мелко-мелко ему кланяться. Иванов стоял рядом и тоже наблюдал эту сцену, и они с Михаилом Капитоновичем расхохотались.

– Вот этого тоже раньше не бывало! – вытирая слёзы, сказал Иванов.

– Почему? – Михаил Капитонович, как и следователь, не мог успокоиться и вздрагивал от смеха.

– Потому что раньше у нас работали только наши…

Он закурил, какое-то время молчал, а Михаилу Капитоновичу не шли в голову рапортички.

Иванов сел за стол.

– Вижу, вам не читается! Филоните! Правильно я понимаю?

Сорокин согласно кивнул, но тут же отрицательно замотал головой: как только в кабинет вошли офицер и этот солдат, его как будто бы сорвало и потащило снова неимоверным потоком – из забытого прошлого объявился прекрасно говорящий по-русски китайский офицер, пожалевший его и не расстрелявший; как дух из воспоминаний материализовался солдат, стрелявший в него и хотевший убить; то ли в косматое дерево, то ли в чёрную птицу, как крикливая чайка, с машущими руками-крыльями, снова обернулся Иванов. Хотя нет, чайки всё-таки белые, и Иванов снова спокойный, вот же он, сидит за столом.

– Ладно! Я вам потом всё объясню, считайте, что вас приняли на службу в городскую полицию, позже я оформлю прошение. А теперь давайте поразмыслим вслух о том, чем мы располагаем на сегодняшний день!

Сорокин почувствовал, что всё его тело стало спокойным: тёплым и тяжелым, и он согласно кивнул.

– А на сегодняшний день мы располагаем вот чем, первое! Можно с уверенностью предположить, что к убийству и ограблению Григорьевой имеет отношение извоз. То есть в городе есть какие-то люди, которые имеют гужевой транспорт, и он ничем не отличается от того, что есть у других извозчиков, кроме этого они, скорее всего, располагают разрешением от городской полиции, может быть поддельным… – Бляха?

Иванова кивнул.

– Кстати, думаю, что у них пролётка…

– Больше места, чтобы мог заскочить третий?..

– Да! Кучер же не может это сделать, сидя на козлах впереди!

– А нет в городе чего-то вроде открытого кеба, когда кучер стоит на запятках и правит сзади?..

– И лупит пассажира вожжами по ушам… Это вы, Михаил, погорячились, где вы видели открытые кебы?

Михаил Капитонович смутился:

– Вы правы, Илья Михайлович, извините!

– Ничего, это нормально, главное, что вы разбудили свою фантазию, это важное качество для сыщика.

– У меня есть другой вопрос, если позволите! – Сорокин заёрзал на стуле, ему очень не хотелось второй раз попадать впросак, но этот вопрос уже давно не выходил из его головы.

– Задавайте, не стесняйтесь!

– Как они могли убить Григорьеву в самом центре города днём?

Иванов откинулся на спинку стула.

– Да, Михаил Капитонович! Это один из ключевых вопросов!

Сорокин очень внимательно смотрел на Иванова, даже подался вперёд. Иванов почесал в затылке и махнул руками так, как будто отряхивался.

– Есть только половина ответа – Григорьева пришла забирать вещи только через сутки, в первой половине дня 2 сентября!

Сорокин удивился.

– Как? Разве не на следующий день? Не 1 сентября?

– Нет! Именно через сутки. Когда Боули съезжала из номера, её оставшиеся вещи были перенесены в камеру хранения гостиницы…

– А кто заказывал извозчика, гостиничный портье?

– Хм! Михаил Капитонович, голубчик, к тому времени сменилось двое портье, тот, который дежурил 31 августа, и тот, который 1 сентября. А когда она, Григорьева, забирала вещи, был уже третий портье. Он сказал, что Григорьева приехала… а вот его показания!

Из показаний портье гостиницы «Модерн», принявшего дежурство в 10.00 2 сентября, следовало, что Екатерина Григорьева пришла забирать вещи отбывшей Элеоноры Боули в 11 часов 30 минут утра, и носильщик перенёс два чемодана и уложил их в пролётку, которая стояла далеко, в тридцати метрах от входа в гостиницу, поскольку был большой наплыв гостей и посетителей и все места у тротуара рядом с гостиницей были заняты. Носильщик не запомнил ни внешности извозчика, ни каких-либо особых примет что пролётки, что лошади, только помнил, что чемоданы он поставил ближе к кучеру, то есть под козлы.

«Вот откуда пролётка!» – подумал Михаил Капитонович. Иванов встал, понюхал папиросу и положил её в коробку.

– А пойдёмте-ка пообедаем, а то по тюрьме сейчас начнут разносить обед, если можно так это назвать, и отобьют у нас всё желание есть!

В харчевне, куда Иванов приводил Сорокина уже не один раз, следователя хорошо знали. Сейчас Михаил Капитонович обратил внимание на то, что ему кланялись не только подносчики, но и некоторые посетители, которые, вероятно, тоже были постоянными гостями этого заведения. Готовили здесь действительно вкусно, но самое удивительное было то, что в зале для гостей почти не пахло кухней, только иногда доносился запах жарившейся прямо в зале говядины или свинины на тяжёлых железных сковородах, которые приносили раскалённые вместе с сырым мясом и соусами. Кроме того, здесь было чисто, поэтому гостей всегда было много, однако Иванову неизменно доставался свободный стол. Как-то он обмолвился: «Меня тут давно знают!» Иванов заказывал на китайском языке, хотя Сорокин уже знал, что все подавальщики, то есть официанты, вполне понимают по-русски.

Сегодня Иванов провёл Михаила Капитоновича в отдельный кабинет и пригласил сесть за стол с большой круглой деревянной столешницей, в центре которой был круг меньшего размера.

– Сколько вы в Харбине? Полтора года? А такого небось не видали! Сейчас начнётся священнодействие, готовьтесь!

И правда, через несколько минут в кабинет стали заходить по одному официанты и ставить блюда, они ставили их на круг, который, оказалось, ещё и вращается.

– Заметьте! – сказал Иванов. – Все блюда приносят по одному, и они не повторяются, вы вращаете круг, выбираете себе то, что нравится, и понемногу накладываете в тарелку. Много не берите, а сразу ешьте и так – до последнего блюда. Когда мы насытимся, остатки нам завернут и предложат с собой. А теперь приступим, и я вам кое-что расскажу. Тем будет четыре! Кстати, лучше будет, если вы сразу начнёте учиться есть палочками. А водку я заказал самую что ни на есть китайскую, называется «Маота́й» – один из самых древних рецептов и крепкая очень, так что будем пить по-китайски, по глоточку.

Водка была крепкая и противная, но, пробуя еду, роняя её, подбирая и снова роняя, Михаил Капитонович постепенно приноровился и к палочкам, и к водке.

– Тема первая! – сказал Иванов. – Я поздравляю вас с приёмом на работу в полицию! Ваше здоровье! Тема вторая! – Иванов налил. – За здоровье нашего уважаемого начальника Ли Чуньминя. Личность крайне интересная: отпрыск очень богатой шаньдунской купеческой семьи. Его дядька, младший брат отца, держал факторию в Иркутске, и уважаемый Ли Чуньминь своё детство провёл и учился в России. Вы, наверное, обратили внимание на его практически безукоризненный русский язык. Иногда путает рода, но в китайском языке родов практически нет, по крайней мере, они незаметны; и спряжение глаголов, а в китайском языке и спряжений нет. Хотя глаголы есть! Когда мы тут после революции утратили власть, она естественным ходом событий перешла в руки китайцев. К чести их, должен заметить, они почти ничего не изменили, только ввели свое законодательство, почти как наше, и поставили своих начальников. Поэтому как были управления полиции в Новом городе, на Пристани и так далее, так всё и осталось. Человек он, Ли Чуньминь, приличный и хотя не юрист, но с пониманием и, главное, если вмешивается, то не мешает и не старается командовать. В Китае, если вы не знаете, нет как таковой, как у нас, или французов, или в Японии, или в Англии, родовой аристократии. В Китае любой человек может добраться до самых верхов, если он – первое: обучается грамоте и успешно сдает экзамены, или второе: удачный коммерсант и владеет большими деньгами. Отец и дядья Ли Чуньминя именно из этой категории, а теперь продвигают своего отпрыска во власть. У них это так принято! Что называется, рука руку моет! Тема третья!

Иванов говорил и ловко орудовал палочками, выдёргивая с небольших тарелочек кусочки то мяса, то овощей, то чего-то непонятного Сорокину абсолютно. Михаил Капитонович следовал его примеру, брал куски с тарелок вслед за ним и в той же последовательности.

– Да, так вот! Третья тема! Не пытайтесь определить то, что вы едите! Это совсем не важно, и последовательность тоже не важна, просто ешьте. Вкусно, правда?

Сорокин кивнул и вслед за Ивановым опрокинул крошечную рюмку.

– Тема четвёртая! Всё, что мы знаем об убийстве Екатерины Григорьевой, нисколько не приближает нас к раскрытию преступления. – Иванов выпил рюмку, положил в рот пригоршню солёных орешков и выдохнул: – У-уф!!! Сейчас нам принесут чай, с этим обычаем вы уже знакомы. Надо немного передохнуть!

Действительно, через минуту в кабинет вошёл подавальщик. Он держал в руке чайник, каких Михаил Капитонович в жизни не видал: чайник был обычный, медный, с красивой чеканкой на выпуклых боках и носиком такой длины, что Сорокин сидел поражённый. Он глянул на Иванова. Тот подмигнул: мол, цирк, да и только!

Официант встал в полутора метрах от стола, заложил свободную левую руку за спину и прицелился тонким, метровой длины носиком в чашку – сначала Иванова. От конца носика до чашки оставалось ещё почти полметра, официант по очереди улыбнулся обоим гостям и в течение двух секунд налил чай в обе чашки, не пролив на стол ни капли. Он снова улыбнулся, вышел, через секунду вернулся с другим чайником, обычным, и поставил его на стол. В кабинете все запахи заместил запах цветущего жасмина. Михаил Капитонович смотрел на это как на цирковое представление. Он был восхищён.

– Цирк! А как приятно! – резюмировал Иванов.

Михаил Капитонович выпил первую чашку чая, и Иванов тут же налил ему ещё.

– Вы удивитесь, но по цене всё, что мы съели, стоит столько, сколько эти чайники чая! Но вы не тревожьтесь, денег у нас хватит, потому что и это всё – не дорого.

Сорокин слушал и вдыхал аромат.

– Чай у китайцев имеет культовое значение, как женьшень. Есть такие сорта, лунцзи́ньский например, которые меряют на вес золота. Это – правда!

Сорокин пил маленькими глотками и ощущал, как в его желудке становится легко и уютно. Он даже начал осматривать стол, выбирая, что ещё съесть.

– Поэтому Китай во всем мире называют Чайна, Чина, Хина и так далее, кроме России. И во всем мире не знают, что эта страна у русских называется Китай. И китайцы не знают о том, что они – «китайцы»!

Михаил Капитонович удивлённо смотрел на Иванова.

– Да, да, голубчик! Сами себя они называют «хань», «ханьцзу», то есть по-национальности – ха́ньцы.

– А почему – Китай? Откуда?

– А вы слышали когда-нибудь о том, что в Москве есть такой Китай-город?

Сорокин кивнул, ему стало нравиться, Иванов рассказывал ему о том, о чём он не имел никакого представления.

– Так вот, московский Китай-город к Китаю не имеет отношения… Московский Китай-город произошёл от старославянского слова «кита́», что означает – стена. А Китай, это вы знаете, страна за стеной. Слышали про Великую Китайскую стену?

Удивлённый такой простой отгадке, Сорокин опять кивнул.

– Вот и вся задача! – подвёл итог Иванов. – А теперь к нашему делу! Вы ешьте, а я продолжу!

Сорокин уже забыл, что всего полчаса или час назад он не умел есть палочками. В кабинет вошёл официант с новой бутылкой «Маотая». Михаил Капитонович попросил её и стал рассматривать: бутылка была белая, фарфоровая, красивая, с красной ленточкой на горлышке и вся расписанная иероглифами. Официант разлил водку и удалился.

– Картина преступления – ясна! – Иванов закурил. – Но нам это ничего не даёт и не даст, по крайней мере, до тех пор, пока не появится обвиняемый. Сама по себе картина – ничего не проясняет! Смотрите: англичанка отдала свои вещи Григорьевой на хранение. Думаю, что они обсуждали этот вопрос вдвоём, и, скорее всего, в это время в номере никого не было, хотя могут быть варианты. То, что разговор был таков, косвенно подтверждается тем, что два чемодана вещей ждали Григорьеву в камере хранения гостиницы и их оттуда не украли. Григорьеву убили не раньше и не позже того, как она соединилась с чемоданами, то есть забрала и их вынесли из гостиницы. Дальше она села к извозчику, а после была убита. Вещи были украдены. Другой картины я не вижу. Согласны? Это события в своей очерёдности – первое, второе и третье! А нам нужны те, кто участвовал в этих событиях! А вот их-то у нас нет! Дальше понятно, это – кучера́: они убили Григорьеву, выследили и подожгли вас, расщёлкали и убили Яшку… Царствие ему небесное! – Иванов перекрестился, глядя на него, перекрестился и Сорокин. – Тайная организация, попросту – банда, даже понятно, что они рядя́тся в этом кабаке, куда позвали Яшку! Но! Нам туда не войти! И среди них мы без наводки никого не определим. Мы не сможем найти и наводчика из гостиницы… Ну и так далее!

Иванов затянулся и долго молчал. Михаил Капитонович тоже молчал и думал о том, что его мысли и предположения сходятся с тем, что сейчас говорит следователь. Однако способа, как бы можно было кого-нибудь найти, он не знал.

– Это хорошо, что вы молчите, значит, думаете, а не просто так говорите, что в голову придёт! Есть, правда, надежда на одну зацепку, это – первая служанка англичанки…

– Дора или Дарья…

– Именно так, и помочь нам в этом может только Элеонора Боули. В гостинице про эту горничную почти ничего не знают! Даже именной карточки не осталось. Смекаете? Только одно – из казачек и очень красивая!

Дора. Вторая ошибка следователя Иванова

Михаил Капитонович заглянул в дверь. Иванов в жилетке, светясь в солнечных лучах белым воротничком и рукавами, стоял и курил в открытую форточку.

– Явились! – сказал он и резко повернулся. – А у нас новости!

Сорокин вошёл и стал смотреть на следователя.

– Первая! Телеграмма от англичанки! Вторая: застрелился Гвоздецкий, как я и предсказывал, вот! – Иванов бросил газету. – «Русское слово», кстати, под редакцией вашего знакомого – Ива́нова! И третья! – Илья Михайлович сиял. – С повинной явилась Дора Чурикова!

Сорокин смотрел на следователя и не понимал, отчего тот сияет: оттого, что предсказал самоубийство Гвоздецкого, или оттого, что с повинной явилась Дора Чурикова!

«Дора Чурикова! Господи, телеграмма от Элеоноры!»

– Ну, что же вы? И о какой бутылке или фляге спрашивает мисс Боули?

Сорокин услышал вопрос и не мог пошевелиться.

– Что вы как рыба на льду – оказалась и лежит удивлённая? Вот, держите. – И Иванов протянул Михаилу Капитоновичу телеграмму.


«Уважаемые г-да Иванов и Сорокин!

До Екатерины Григорьевой у меня служила горничная Дора Михайловна Чурикова. Её точного места жительства указать не могу. Она приезжала ко мне из Нового города.

Г-н Иванов, поинтересуйтесь у вашего переводчика г-на Сорокина судьбой флажки. Он мне её задолжал ещё в двадцатом году.

В дальнейшем можете писать мне на русском языке, так, как я пишу вам.

С уважением, Элеонора Э. Боули.

19 ноября 1923 года.

Лондон».


От прочитанного Михаил Капитонович внутренне задрожал. Как он мог забыть? Он оставил фляжку у Серебрянникова и вот уже два с половиной месяца ни разу о ней не вспомнил, а вдруг её уже…

– Илья Михайлович, а можно я на час отлучусь?

– Что такое, голубчик? У нас сегодня столько новостей и работы, что боюсь, что время, потерянное на ожидание телеграммы, мы не скоро наверстаем!

– Мне срочно нужно в один адрес в Новом городе…

– В Новом городе? Ну что ж! Давайте, а на обратном пути будьте любезны заглянуть в полицейский участок на железнодорожном вокзале. Там нас ждёт Дора Михайловна Чурикова, собственной персоной.


У Сорокина в голове теснились мысли, вызванные новостями. Первая почему-то про Гвоздецкого: «Чёрт с ним! Прости господи, надо будет помянуть его, а вот всё же интересно, что бы об этом сказал Штин?» Вторая, конечно, про фляжку, которую он так преступно, он так и обозначил это про себя – преступно, забыл… А где он её забыл? Сорокин похолодел.

Он выскочил из тюрьмы и тут же подрядил извозчика.

– Спешишь, барин? – не оборачиваясь, спросил извозчик.

– Спешу!

«Вот только куда?» – Михаил Капитонович метался: сначала на Садовую, если Серебрянникова там не окажется, тогда надо будет ехать в кабинет на Больничной, всё равно это на пути от Садовой на вокзал.

– Садовая, 12, угол Пекинской, знаешь, где это?

– Знаю, а не знаю, так пошукаем! Мигом домчу! А тама ждать? Или останесся?

Сорокин думал одну секунду.

– Ждать!

Извозчик хлёстко ударил вожжами. До Садовой доехали быстро. Михаил Капитонович напряжённо думал, где он мог оставить фляжку. Она неотлучно была в его сидоре, с которым он был неразлучен, потому что сидор исполнял роль и чемодана, и платяного шкафа, и всего, где Михаил Капитонович мог хранить вещи, которых до недавнего времени у него практически и не было. «Всё-таки, скорее всего, в кабинете, а это хуже всего!» Он вспоминал, как после опиекурильни его подхватил Серебрянников, как они дошли до кабинета и он разделся в перевязочной и положил сидор в угол на кафельный пол, аккуратно, чтобы не разбить фляжку. Потом он переодевался, и Глафира подшивала данные ему Серебрянниковым пиджак и брюки, не по размеру. Помнил, как шли на Садовую и заставший их по дороге ливень, но ничего не мог вспомнить про сидор, потому что был одет в одежду с чужого плеча и это отвлекало. «Если оставил в кабинете, – он до боли сцепил пальцы, – Глафира могла или выкинуть её, или куда-нибудь, под что-нибудь приспособить!» И ему стало не по себе, когда он представил, под что в кабинете, где лечат… тьфу, чёрт… гадость… Глафира могла приспособить его фляжку.

Кучер остановился у калитки Румянцевых, и Сорокин соскочил с пролётки.

Дверь открыл Вяземский. После рукопожатий и удивлённых вопросов Михаил Капитонович рассказал о причине своего неожиданного визита.

– Нет, не видели в доме ничего такого, я же её хорошо помню, фляжку, сколько мы из неё…

– Жорж, кто там? Почему в дом не ведёте? – Сорокин услышал голос хозяина. – Что за секреты на пороге?

Дверь в сени отворилась, и появился Алексей Валентинович.

– Ба! – воскликнул он. – Какой гость! Быстро заходите, а то весь дом выстудите.

Михаил Капитонович, прикладывая руку к сердцу, торопясь и путаясь в словах, как мог быстро рассказал о причине, приведшей его сюда, и о том, что его ждут и совсем нет времени. – Ну что ж, милостивый государь, раз так, не смею задерживать! Жорж, а вы поведали Михаилу о наших новостях?

Георгий ответил, что всё расскажет по дороге, потому что и сам уже готовится идти по делам.

– Хорошо! Но мы вас ждём! – пожимая руку, молвил Алексей Валентинович Сорокин и Вяземский запрыгнули в пролётку, и кучер тронул с места.

Они не виделись уже больше двух недель, с того момента, когда были произведены последняя выгрузка с барж и расчёт, и Вяземский рассказал, что у Сергея Серебрянникова и его супруги Надежды родилась дочь, назвали Полиной, и предстоят крестины, а они с Наташей через неделю венчаются, и оба этих события будут праздновать одновременно.

– Я уже хотел идти разыскивать тебя, но видишь, как удачно получилось, фляжка тебя и привела, так что в субботу в Иверской в десять утра. Я уже и приглашение приготовил, хотел отнести. И… для тебя будет сюрприз!

– Какой? – удивился Сорокин.

– А коли не явишься, так и не узнаешь!

Новости были захватывающие, но Сорокин слушал и мучился, ему надо было радоваться за своих товарищей, и он радовался и тут же переживал, найдёт ли фляжку. Сюрприз, рождение ребенка, венчание друга! Конечно, он был рад их счастью и ждал сюрприза, но у него появилась и своя радость, и в этот момент она вся сконцентрировалась на таком обыденном и незатейливом предмете, как фляжка из-под виски. Его слегка потряхивало от сосущего чувства страха, если он её вдруг не найдёт.

– А как ты? Как ты устроился после этого дурацкого пожара? – спросил Георгий. – Или поджога?

Михаил Капитонович стал рассказывать о работе в полиции, о деле Григорьевой, телеграммах от Элеоноры и о том, что сейчас он едет для допроса. В какой-то момент рассказа Вяземский толкнул его локтем и кивнул на извозчика. Михаил Капитонович по инерции глянул, но только увидел, как извозчик взмахнул кнутом.

Вяземскому надо было в контору Скидельского на Больничной, и, не доезжая до адреса, где находился кабинет Серебрянникова, они простились, и Вяземский сошел.

Фляжка нашлась. Глафира держала в ней спирт. У Михаила Капитоновича отлегло на душе, он готов был обнять и расцеловать Глафиру, а Серебрянникова не оказалось на месте, и Михаилу Капитоновичу некого было поздравить с рождением ребёнка.

«Чёрт! – радовался Сорокин. – Так! Придётся ведь… – Он спускался по лестнице и думал. – Надо покупать подарки новорождённой и венчающимся!» Это оказалось для него серьёзным вопросом, потому что в своей жизни он никогда ничего такого не покупал. И вдруг в голову пришла спасительная мысль: «Надо встретиться с Суламанидзе! Вяземский пригласил его шафером! Вместе мы что-нибудь придумаем!» Придерживая фляжку в кармане пальто, он выскочил из подъезда на улицу и с удивлением увидел, что чуть впереди стоит пролётка, на которой он только что подъехал к кабинету Серебрянникова и на козлах сидит тот же извозчик и курит.

– Что, братец, не меня ли ты ждешь?

– Садись, барин! Куда дальше-то?

«Как всё удачно! – подумал Михаил Капитонович. – Часа ещё не прошло, это точно, а я кругом успел!»


Отделение полиции располагалось в левом крыле железнодорожного вокзала. Иванов сидел за столом, лицом к двери и спиной к двери сидела женщина в спущенном с головы платке.

– А вот и уважаемый Михаил Капитонович, вы прямо точны, как кремлевские куранты работы мастера Кристо фера Галовея, – сказал Иванов. – Садитесь, будете писать протокол!

Сорокин сел рядом со следователем и посмотрел на женщину. Она была молодая, лет двадцати – двадцати двух, одетая бедно, но аккуратно, с гладко зачёсанными светлыми, кудрявыми на висках волосами, по-казачьи забранными на затылке в маленький кружевной чехол. Платок лежал на покойных плечах, и от всей её фигуры и поразительно красивого лица исходило спокойствие.

– Дора Михайловна Чурикова, – представил её Иванов и подсунул Сорокину исписанный лист бумаги. – Тут я уже написал её год, место рождения, происхождение, вероисповедание и так далее. Мы только начали… дальше пишите вы! Приступим! Как вы оказались в Харбине? – обратился он к женщине.

– Со всеми пришла, как оголодала… – Откуда?

– Из Благовещенска… – В каком году?

– А на запрошлое Рождество Христово, как лёд на Амуре покрепчал…

– Пишите, Михаил Капитонович… В ноябре?.. Декабре? – Иванов обратился к женщине.

– А как раз посерёдке Рождественского поста, как Святой Никола кончался…

– В середине декабря 1921 года. Успеваете?

Михаил Капитонович кивнул, ему очень хотелось посмотреть на красивую женщину, но надо было записывать без торопливости и помарок, сразу набело.

– Чем занимались в Благовещенске?

– С тятькой, мамкой жила, пока не убили, а уж потом… – Женщина махнула рукой и отвернулась.

– Так чем «уж потом»? – переспросил Иванов.

– Известно чем! Мужчинов-то много объявилось, военных, и все – кто при деньгах, кто при золоте…

– Проституцией! Пишите, Михаил Капитонович, занималась проституцией! Успеваете?

Сорокин кивнул, и ему ещё сильнее захотелось посмотреть на Дору Чурикову.

– В Китае чем занимаетесь? Где жили в Китае до Харбина?

– В Сахаляне…

– Чем занимались? Тоже проституцией? – Не, горничной была… – Где?

– В гостинице «Сибирь»… – Только горничной?

– Полюбовницей была у атамана… – Как фамилия атамана? – Лычев Сергей Афанасьич… – Дальше!

– А как выгнал он меня, то есть рассталися мы, так сюды переехала и тоже в горничные устроилася…

– Сразу в «Модерн», без рекомендации? И взяли?

– Да, тольки в коридорные, потом уже в комнатные! А рекомендации были, как же без них?

– Кто рекомендовал?

Вопросы, которые задавал Иванов, казались Сорокину лишними, но он писал, успевая изредка глянуть на Дору Михайловну.

– Лычев с рук на руки передал тутошнему полицейскому, своему знакомцу, хоть и удалил от себя, а всё ж позаботился…

– Как зовут полицейского?

– Прозвища не знаю, по имени – Иван Николаич, тольки я его видала разок, а так записали на работу, сказали, мети да мой… и боле ничего…

– Как попали к Элеоноре Боули?

– Оне сказывали, што им отдельная горничная нужна, в комнаты, ну и начальство меня к ей отпустило, всё по добру…

– Когда это было? Когда вы перешли из коридорной в комнатные к госпоже Боули?

– А в прошлом годе, вот как раз как щас… – Сколько у неё проработали? – До летнего мясоеда… – В мае, в июне?

Дора задумалась.

– Уж и не помню… Как яблоня отцвела… – Пишите, в мае. Почему она вас уволила?

Дора снова задумалась.

– Не сказывали оне, тольки думаю, им грамотная была нужна, не как я, оне по-русски лопотали, но не шибко, я не всегда и уразуметь-то могла, чего оне желают…

– А может, ты гордая была, прислуживать-то, а, казачка?

– Да не! Куда нам с голодухи, уж чего-чего, а это было… память-то… куды деть?

Сорокин писал и слушал Дору Чурикову и поражался спокойствию и достоинству, с которым она отвечала на вопросы. – А что дальше?

– Дальше худо было, отовсюду выгнали – и с «Модерну», и с коридорных, вот и подалася куда глаза глядят, вона сколько люду всякого понаехало, разве ж работа на всех найдется?..

– И что? На панель?

– Куда?

– На панель… в смысле снова в проститутки?

Чурикова склонила голову и взялась за концы платка.

– И кто у вас хороводит?

Дора подняла глаза. Она смотрела уверенно.

– Митька-солдат!

– А не Ванька? – спросил Иванов и глянул на Сорокина. – Фамилия Митьки?

– Про Ваньку не слыхала, а про Митьку – он и есть Митька, по прозвищу Плющ!

– А чем он кроме этого занимается? Не кучер ли?

– Ныньче кучер, а ране носильщиком был. Я с ним в гостинице и познакомилася, тама он тоже носильщиком был!

– Ты не хворая?

– Не хворая, – спокойно ответила Дора. – Не чую я в себе никакой хвори.

– Ладно, Дора, отдохни пока! – сказал Иванов и обратился к Михаилу Капитоновичу: – Идемте покурим! А тебе, Дора Михайловна, может, чего принести? Ситро, колбасы, ситного? Ты не стесняйся, ты же сама пришла, и вины я пока на тебе не вижу! Ну?

Дора опустила глаза.

– А говоришь, не гордая! – с напускной миной вымолвил Иванов, и они вышли в коридор. Иванов подозвал дежурившего у двери полицейского, дал ему деньги и что-то сказал по-китайски. Полицейский ушёл, и они закурили.

– Ну, как вам эта красавица? Правда, ведь?

Сорокин кивнул.

– Надо её отсюда забирать!

– Почему?

– Железная дорога – не наша юрисдикция!

Сорокин удивился.

– Наша юрисдикция – город в его пределах, а раньше была в пределах полосы отчуждения, запомните это, чтобы когда-нибудь дров не наломать!

Сорокин сделал вид, что понял.

Вернулся полицейский с бумажным кульком. Иванов кивнул ему на дверь, и полицейский зашёл туда, а когда вышел, Иванов снова сказал ему что-то по-китайски. Полицейский ушёл.

– Я послал его в тюрьму за каретой и охраной.

Докурив, они вошли в комнату, Дора Михайловна глянула в их сторону, дожевала кусок, запила; недоеденное аккуратно завернула в бумагу и сверток отодвинула на угол стола.

– Закусывайте, Дора Михайловна, закусывайте! Нам с Михаилом Капитоновичем надо посмотреть протокол, и не обращайте на нас внимания.

– Благодарствуйте, сыта, – с достоинством ответила Дора и сложила руки на коленях.

Иванов увидел это и положил перед собой протокол.

– Хорошо! Где вы сейчас проживаете?

Дора ответила, последовал следующий вопрос, Дора отвечала спокойно, степенно, внятно, вопрос следовал за вопросом, и Сорокин только-только успевал писать. Протокола уже набралось листов шесть.

– Вы курите? – спросил Иванов Дору, та кивнула. – Кури́те! А мы с Михаилом Капитоновичем выйдем!

Они вышли. У двери стоял другой полицейский.

– А тот ещё не возвращался? – спросил его Иванов.

– Никак нет, ваше благородие! – ответил полицейский по-русски, однако по виду он был один в один – китаец.

– Что-то долго! – сказал Иванов и пригласил Сорокина отойти несколько шагов в сторону.

– Бурят-агинец, – тихо сказал он и кивнул в сторону полицейского. – Из Забайкальского казачьего войска, только вот не захотел дальше служить у Семёнова. А как у вас впечатление от этой…

– Думаю, она говорит правду…

– Вы только на неё особо не засматривайтесь! Понимаю – красавица… вы сами-то… не монашествуете?.. – Иванов не договорил.

Сорокин смущённо потупился.

– Понимаю, но это ваше приватное дело!

Сорокин промолчал.

– Тут нужно большое внимание! Если я что-то упущу, вы подметите и запомните… – Иванов посмотрел на часы. – Что же карета-то не едет? Ладно, заканчиваем. Если что, сами довезём.

Они вернулись в кабинет, собрали бумаги, Иванов уложил их в папку и показал Доре на свёрток с едой.

– Забирай!

Дора молча кивнула и завязала еду в платок.

Они вышли на привокзальную площадь, уже стемнело, Иванов попросил Сорокина остаться с Чуриковой, а сам ушёл и через несколько минут вернулся в коляске. Они сели, и кучер стал выправлять в сторону переезда через железную дорогу. С Диагональной он сразу повернул направо на Участковую.

– А почему не по Китайской? – спросил его Иванов.

– А тама, барин, ремонт учинили, а тута справно доедем…

Иванов сидел справа от Чуриковой, Сорокин – напротив них, спиной к кучеру.

– Когда они успели с ремонтом? – спросил Иванов Сорокина, но тот только пожал плечами. – Ладно, пусть так!

– Домчим, барин, не извольте беспокоиться!

По дороге они молчали, Сорокин улыбался и через материю кармана гладил фляжку, Дора смотрела в сторону, Иванов курил. Участковая улица шла параллельно Китайской, она была такая же прямая и упиралась в городской сад, слева от которого через квартал была тюрьма. На ней только-только начали устанавливать столбы для проводки освещения. Кучер свернул налево и поехал вдоль ограды сада. Вдруг из-под ограды выскочили тени, Сорокина сильно толкнули в плечо, и он упал на мостовую. Он услышал, как кучер свистнул, и коляска умчалась. Ошеломлённый Сорокин стал подниматься, он сильно ушибся локтём о брусчатку и первое – сунул руку в карман. Фляжка была цела. Ничего не понимая, он шагнул к ограде и увидел, как чёрная тень ползёт по тротуару. Это был Иванов. Михаил Капитонович подбежал к нему и ухватил за руку.

– Что с вами, Илья Михайлович?

– Вторая ошибка… – проскрипел Иванов. Он попытался встать. – Чёрт, нога… – Давайте помогу!

– Помогите, голубчик, по-моему, меня пырнули…

Сорокин помог Иванову встать на ноги, и они доплелись до тюрьмы. В кабинете Иванов упал на стул, Сорокин стал помогать ему снимать пальто.

– Я сам… бегите в мертвецкую, там… давайте стариков… Видите?.. Хотели в печень… попали в бедро… не мешкайте, голубчик… пусть старики чего-нибудь прихватят!

Через несколько минут Моня катил каталку, а Ноня на ходу сдирал с лежавшего на ней Иванова одежду.

– Эк вас, Илья Михалыч… а кровищи-та! – бормотал Ноня.

В мертвецкой на большом столе они раздели Иванова и начали зашивать рану.

– Ничё, Илья Михайлович, потерпите, ща ещё спирту… и последний стежок… ничё страшного, только одёжу всю попортили… – бормотал Ноня.

– Отстираем и дырки зашьём, – вторил ему Моня, – будет как новая.

Сорокин смотрел и внутренне содрогался: «А чего же меня не пырнули, а только толкнули…»

– Илья Михайлович, вы как? – спросил он следователя.

Иванов был в сознании и даже казался бодрым.

– Ну что вы, скоторезы, скоро уже? Больно ведь! Что вам, Михал Капитоныч?

– Кажется, я знаю, кто это!

Третья ошибка следователя Иванова

Через две недели Иванов начал ходить. Помог Серёжа Серебрянников. На следующий день после происшествия, по просьбе Сорокина, он осмотрел рану, похвалил Моню и Ноню и прописал лекарства. Моня и Ноня отстирали и отгладили одежду, и сегодня Иванов сидел в кабинете. Они уже много раз обсудили то, что произошло.

– Самое главное – притом, что мы всё знаем, – нет никаких зацепок, кроме Доры, но она уже, скорее всего, в проруби и плывёт по Сунгари в сторону России, куда, кстати, не собиралась. И сопровождают её сомы и всякая другая трупоядная рыбёха! А этот ваш Митька, Плющ-овощ, Огурцов… не промах мужичок-то, если вы правы в ваших предположениях!.. Вот где солдатский фронтовой опыт пригодился… только вот промахнулся он! Явно хотел в печень, а вас пожалел, а? И не убил, и поджёг понарошку! Чувство он к вам имеет какое, так, что ли?

Сорокин и сам думал об этом всё время.

– Не могу ответить! Думаю только, что сыграло роль то, что мы за полтора месяца, пока ехали, ни я, ни полковник ни разу никого не ударили, в смысле – по морде.

– А что за полковник?

– Полковник Адельберг.

– Александр Петрович?

– Да, а вы его знаете?

– Лично незнаком, но видел на одном собрании, и он прошёл по отчетам нотариата… откупил вторую половину дома, где живёт. У прежнего хозяина. До войны они занимал весь дом, а потом жена продала половину, видимо, деньги были нужны… «Хорошо, – подумал про себя Сорокин. – Значит, чехи его не расстреляли, а Огурцов зря бегал вокруг станции… А ведь знал, стервец, уверен, что он всё знал! Наверное, со мной, поручиком, ему было свободнее творить свои дела, чем с полковником!»

– А вы не виделись?

– С Адельбергом? Нет, я и не разыскивал его… – Он недавно установил дома телефон, хотите?..

– Нет! – твёрдо сказал Сорокин и подумал: «Я же его бросил!»

– И на собрания вы не ходите! Знаете, сколько тут проходит разных собраний: монархисты, легитимисты, даже мушкетёры появились, защитники Её Величества, – Иванов хмыкнул, – или Его Величества.

Сорокин смущённо молчал. Он много слышал о том, что осевшие в Харбине офицеры и другие эмигранты образовали во множестве политические организации и даже партии, ему хотелось прийти, послушать, но он не понимал, что с этим делать дальше, и поэтому не решался.

– Вы о чём думаете, Михаил Капитонович?

– Да так… Я рад, что у Александра Петровича всё сложилось хорошо!

– Да, не частый случай: и сам вернулся, и жена дождалась, и мальчишка подрос…

Михаил Капитонович улыбнулся.

– Александр Петрович рассказывал, что ни разу не видел сына, он родился…

– И он уверен, что это его сын? – саркастически ухмыльнулся Иванов.

Сорокин обиделся:

– Он – уверен!

– Ну ладно, ладно! Будем считать, что у вашего Александра Петровича действительно всё хорошо! Не частый случай! – повторил Иванов и вдруг спросил: – А кстати, как вы отпраздновали… в прошлую субботу?

Сорокин опять улыбнулся, воспоминания о венчании Георгия Вяземского и Натальи Румянцевой, крестинах новорождённой Полины Сергеевны Серебрянниковой теплом отозвались в его душе. И каков был сюрприз? Во-первых, Давид Суламанидзе был не только шафером, а, конечно, тамадой, и ещё – он готовил стол. Сорокин уже не помнил, как назывались блюда, но всё было «изюмительно» вкусно! Это слово Суламанидзе так и произносил, и гости про себя стали называть его «наш Изюмчик». Сюрприз же заключался в том, что на один день приехал Штин. Крепкий, загоревший и слегка пьяный. Он успел съездить в магазин и приодеться и предстал перед гостями просто красавцем. За столом они говорили, Сорокин рассказал Штину о своих приключениях у Гвоздецкого и с замиранием сердца сообщил о том, что Гвоздецкий покончил с собой. Он ждал любой реакции от Штина, но только не такой: тот помрачнел и сказал, что это очень плохо, когда такие офицеры так кончают: «Вот что значит заниматься не своим делом!» Его мнение поразительно сошлось с мнением следователя Иванова. Сказав это, Штин немного подумал и добавил: «Мыслю, что господин Гвоздецкий застрелился не сам по себе!» Сорокин удивился. Штин задумчиво и внимательно смотрел в глаза: «Гвоздецкий был очень сильный и целеустремлённый человек. Он не мог просто так взять и разувериться, да ещё и наложить на себя руки. Кто-то ему помог! Есть тут для этого какая-то сила, мы тут не одни!» От этих слов у Михаила Капитоновича испортилось настроение, и в голову пришла мысль, что сам он живёт как-то не так, что он просто плывёт по течению вместо того, чтобы… Но Штин его успокоил: «А что вы, Миша, можете поделать? Не горюйте! Главное – живите, раз Господь дал нам жизнь! Мог и отобрать!» Ещё одному сюрпризу порадовались и Вяземский, и Суламанидзе, и Сорокин: вместе со Штином приехал совершенно неузнаваемый Одинцов. Все помнили шустрого, худенького крестьянского мальчишку в болтавшейся униформе и хлюпающих сапогах, а Одинцов пополнел, набриалинил пробор и отпустил щёгольские усики с закрученными, подвитыми кончиками. Рядом со Штином Одинцов был тем же исполнительным денщиком, но когда отдалялся – ходил гоголем.

Очень даже было смешно.

Иванов побарабанил пальцами по столу.

– Что будем делать, если это действительно ваш знакомец, Митька Плющ, он же Дмитрий Огурцов, Михайлов сын?

Сорокин не успел ответить, потому что в кабинет стремительно, как и в прошлый раз, вошёл Ли Чуньминь. Сорокин встал.

– Итак, господа, я добился, чтобы во всех управлениях городской полиции установили телефонные аппараты, – сказал он, опустив приветствия и поклоны. – Как вы себя чувствуете? – обратился он к Иванову.

– Спасибо, вполне терпимо! – Иванов сказал это спокойно, без ставших привычными для Сорокина, когда тот разговаривал с начальниками, суетливых кривляний.

– Вот и хорошо! – отреагировал Ли Чуньминь. – Есть новость, господа! Нашли труп полицейского, которого вы посылали тогда за каретой, он задушен.

– А где нашли?

– Рядом с переездом через железную дорогу, недалеко от Мостовой улицы. Разгребли насыпь и зарыли. Собаки раскопали.

– Заблагоухал!

– Как? – спросил Ли Чуньминь.

– Заблагоухал! Дал запах, то есть начал гнить!

– А почему – за-бла-го-у-хал? – Слово для блестяще говорившего по-русски китайца оказалось непонятным. – Разве это не про цветы или хорошие женские духи?!

– Так говорят, когда покойничек прокис и начинает вонять…

– Странный ваш русский язык!.. – задумчиво произнес Ли Чуньминь.

– Да и ваш не лучше, по-русски – дурак, а на вашем «черепашье яйцо»! Какая связь?

– Зато у нас нет этого ужасного русского мата, – произнёс Ли Чуньминь, с интересом уставился на Иванова, а потом вздохнул и махнул рукой. – Хотя нет, уже есть!

– Та ма́ди? – спросил Иванов и глянул в сторону Сорокина. – По-нашему «твою мать»!

Сорокин не знал, как реагировать, только в голову откуда-то пришло: «И русский мат – бессмысленный и беспощадный!»

– А когда его нашли, господин Ли Чуньминь? И где он сейчас?

– Вчера! И пока – там, где нашли… – Можно привезти его сюда, в тюрьму?

– Зачем?

– Пусть его посмотрят в мертвецкой наши дедушки Моня и Ноня, они наверняка что-нибудь расскажут!

– Хорошо, я распоряжусь.

Когда Ли Чуньминь ушёл, Иванов закурил, попытался встать, закряхтел и сел. Сорокин хотел ему помочь, но Иванов замахал руками:

– Что вы, голубчик, не первая рана, а может быть, и не последняя. Такая у нас работа. – Он кивнул в сторону двери: – Как вам?

– Ли Чуньминь? – спросил Михаил Капитонович.

– Ну а кто же? До революции здесь первые должности занимали русские, так было по договору. Сейчас пришли китайцы, но редко кто из них может изъясниться на русском языке. Это создаёт определённые сложности, особенно когда начальник проявляет излишнее рвение. А с ним всё просто отлично, он всё понимает и вообще человек дельный! Хотя я вам об этом уже говорил!

– А сколько вы знаете языков? – Сорокин давно хотел об этом спросить.

– Три! Два! Родной идиш и немного китайский, русский не в счёт.

– А на родном есть с кем поговорить?

– Шутить изволите! Знаете, сколько здесь евреев? Я думаю, в процентном отношении не меньше, чем в России, почти Одесса!

– И что?

– Слишком всё сложно, Миша! – Иванов вздохнул. – Евреи народ, который всех к себе настойчиво ма́нит, независимо – еврейка ли твоя мать и хочешь ли ты быть иудеем? Главное, чтобы был умным! А вот отпускают с трудом. Стоит только разговориться с ребе, и начнут приглашать в собрания, заглядывать в глаза, а потом что-нибудь попросят, и поди откажи, даже если по закону!

– И что будет?

– Ничего! Только вы на следующий день ощутите на себе такую ненависть и презрение, что будете чувствовать её всю жизнь, хотя о ней вам никто не скажет! А я хочу быть свободным! Как англичане! Понятно? Сорокин пожал плечами.

– Как бы вам объяснить…

Иванов закряхтел, через силу встал и, опираясь о стол и стены, стал медленно ходить по кабинету.

– Я революционер! Только, в отличие от еврейских революционеров, я хотел счастья не только для евреев, а для всех в этой стране! – Он показал рукой на север. – Я ненавидел отца, простите, я его очень любил, но ненавидел, когда он суетился и хлопал себя руками, как птица крыльями, и лебезил перед полицейским, который просто так, без дела, заходил в нашу табачную лавку погреться. А потом его же материл, если рядом не было мамочки. А знаете, как бы вас называла моя мама, если бы увидела нас вместе? Она называла бы вас – «сы́начка», – несмотря на ваше дворянское происхождение…

– Я не дворянин, – сказал Сорокин.

– А кто?

– Сын хлеботорговца…

– Ну, тогда вы бы не обиделись! Она так называла и меня, и всех моих друзей-революционеров. Как уроженка Одессы, она старалась нас чем-нибудь накормить, вкусненьким, она так и говорила – «вкусьненьким», с двумя мягкими знаками… – Вы родились в Одессе?

– Нет, я родился в Петербурге. Мама оттуда. Одесса была раем для евреев, лучше, чем Варшава, Львов и Вильно. Мой папа, Моисей Розенталь, нашёл… ему нашли её там!

– Почему? – Сорокин перебил Иванова, он этого не хотел, боялся, что тот остановится, всё, что Иванов рассказывал, было ужасно интересно. Он никогда ничего такого не слышал, кроме того, что Россию продали евреи и большевики.

– Что почему? – Иванов остановился. – Почему мой папа нашёл маму или почему Одесса рай для евреев?

– Почему Одесса рай для евреев?

– Потому, голубчик, что построил Одессу француз граф де Ришелье, внучатый племянник того самого Ришелье, помните? Три мушкетёра?

Сорокин кивнул.

– …а сделали Одессу евреи! Вам интересно?

Сорокин снова кивнул.

– Ришелье доказал императору Александру Первому, что Одесса должна быть свободным торговым городом, а еврейские контрабандисты сделали этот город баснословно богатым и сами сделались богатыми: табак из Турции, оливковое масло из Греции, финики из Каира, парча и тафта из Персии, померанцы из Марокко, вина из Испании и Италии, и всё это, заметьте, – якобы из Парижа! Ха-ха! А самыми богатыми людьми сделались полицейские! И никаких, боже упаси, я имею в виду евреев, талантливых музыкантов и математиков, это всё потом. Потом их дети сделались глазными врачами и адвокатами, пианистами и скрипачами! И революционерами! Папа ненавидел моих друзей, он знал, как старый мудрый еврей, что эта дружба с секретами добром не кончится. А я бес из Достоевского! Читали?

Сорокин помотал головой.

– Не успели! Но ничего, если и не прочитаете, так ещё насмотритесь! И он оказался прав – мы подготовили это землетрясение… – Иванов постучал папиросой о стол и сунул её в рот. – Мои родители похожи на родителей Аркадия Базарова, только вот не пришлось им ходить на мою могилку… Они похоронили меня, как только меня отправили в ссылку… Представляете, где Петербург и где Охотск? Столько нет бумаги склеить карту, и в комнате для неё не будет места, надо ломать стену… И когда они себе это представили – они умерли, и теперь я не могу сходить на их могилку…

Сорокин слушал, молчал и мысленно представил своих родителей, от которых и могилы не осталось.

– Поэтому я не хожу ни в какие собрания: ни еврейские, ни революционные… И вам не советую! Я хочу быть свободным, как англичанин, и завидую вам, что вы знаете английский язык – это основа свободы и осознания себя хозяином метрополии… Им наплевать на другие языки, и на всех им наплевать! Это их императив! Они свободны, как никто! За это я их не люблю!

Сорокин удивлённо вскинул на Иванова глаза, в его словах было противоречие. Иванов это увидел и хотел что-то сказать, но в этот момент заскрипела дверь, и в кабинет просунулось лицо Мони. Или Нони.

– Привезли! – сказал тот и начал исчезать.

– Тьфу, чёрт из преисподней! – вздрогнул и выругался Иванов. – Идёмте!

Моня и Ноня по стойке «смирно» стояли перед столом, на котором лежал раздетый труп полицейского.

– Его задавили аккурат десять дней назад. Вот! – Они расступились и со спины на живот перевернули покрытого пятнами и сильно смердевшего полицейского. – Почти не видать, но вот она – полоска и синяк! – сказал один, а другой его поправил. – Черняк!

На побуревшей шее полоска была еле видна, а чёрное пятно под затылком ещё было различимо.

– Так же, как тех! – сказали они.

– Ясно! – резюмировал Иванов. – Пойдёмте!

В кабинете Иванов сказал:

– Картина ясна, только нет ничего, кроме трупов и телеграмм госпожи Боули, чтобы приобщить к делу в качестве доказательств. Поэтому теперь надо две вещи: нужны показания кучеро́в о том, что случилось за последние две-три недели на извозе, а тут, кроме Нечаева, нам никто не поможет и… – Иванов помолчал. – Брать Митьку Плюща, он же Огурцов! Но для начала его надо найти!


Из разговора с генералом Нечаевым, которого Иванов пригласил на конспиративную квартиру, чтобы всё было тайно и не повторить ошибок, стало известно, что кучера́ Нечаева сторонились.

– Я не их! – Нечаев был серьёзен. – Ко мне ла́стятся два или три с грузового извоза из солдат, которые не забыли, что я генерал, но остальные, те, кто вас интересует, и их сторо́нятся.

– Константин Петрович, а вы не слышали, что у кучеро́в есть своя харчевня, где-то недалеко от вокзала, на путях?..

– Слышал, знаю, где находится, там и мои други, о которых я только что сказал, столуются, но мне туда незачем. Харч у меня свой, дел я со всей этой братией не вожу, а войди я туда, так сразу все и замолчат. Я для них чужой. Нарисовать? – спросил Нечаев.

Иванов пододвинул чистый лист бумаги, через минуту Нечаев передал лист обратно, на нём с военной аккуратностью был изображён план вокзала, путей и обозначено место, где располагалась харчевня.

– Я их разговоров не слушаю, если хотите, могу спросить об этом моих, тех… Только надо как-то правильно сформулировать вопрос…

– Не исчезли ли без объяснения причин какие-нибудь извозчики? За последние… – Иванов подумал, – две недели.

– Две, не больше?

– Не больше! Те, которые исчезли или сами ушли раньше, скорее всего, не могут иметь отношение к делу – ушли и ушли. Я считаю срок – с момента убийства китайского полицейского, а это было десять дней назад.

– Когда вам нужны эти сведения?

– Уже нужны, Константин Петрович, уже, но вам тоже необходимо время, чтобы поговорить…

– Я думаю, что за предстоящие два дня я этих увижу. Давайте – дня через три! Где?

– Да здесь же! Когда вам удобно, в котором часу? – Можно как сейчас!


Элеонора развернула бланк телеграммы. В ней М. Сорокин просил сообщить, куда бы ей было удобно, чтобы он писал.

«А зачем? – подумала Элеонора и плотно закуталась в плед. – М. Сорокин. Хотя конечно! Пусть расскажет, как здоровье, как себя чувствует, какие у него планы… на жизнь!» – Нора! – услышала она снизу.

– Да, Джуди!

– Иди посмотри!

Элеонора скинула с плеч слишком большой, для того чтобы идти по узкой лестнице со второго этажа на первый, плед.

«Чёртовы англичане, – с досадой подумала она, – что за обычай не топить в спальне. Как холодно!»

– Иду, Джуди! – Она поёжилась, в России всегда топили весь дом, как бы мал или велик он ни был.

Она спустилась и вошла в комнату матери. Та стояла посередине и смотрела то в одно зеркало между окон, то в другое у комода.

– Как ты находишь?

Элеонора остановилась и стала осматривать мать в новом платье, привезённом из Китая, тёмно-зелёном, из панбархата, оно сидело идеально.

– По-моему, очень хорошо! Повернись! – попросила она и зашла со стороны, так чтобы посмотреть в свете из окон: света было мало, за окнами были уже почти сумерки.

– Подожди, я включу электричество.

Большая хрустальная люстра с шестью лампами осветила комнату.

– Повернись!

Джуди повернулась к ней боком, потом спиной.

«Хороша! – смотрела и думала Элеонора. – Пятьдесят пять лет, а фигура как у статуэтки!» – Туфли?

Джуди сделала маленький шажок, платье было до пола и узкое, и дотянулась до комода, на котором стояли три обувные коробки.

– Я хочу надеть вот эти, у них не слишком высокий каблук…

– Болят?..

– Да, особенно в этот сезон…

– Чёрные лаковые… – резюмировала Элеонора, осматривая туфли. – И сумочка под них у тебя, по-моему, есть!..

– Да, принеси из гардеробной…

Элеонора вышла из комнаты. Она зашла в гардеробную и стала осматривать полки. У её матери была большая коллекция очень красивых и дорогих сумочек: театральные и побольше, бархатные, кожаные, летние из соломки, шёлковые ридикюли, сумки для пикников на длинных ручках, дорожные кофры и несессеры. Элеонора взяла чёрную лаковую сумочку, которую просила мать, и прихватила ещё две бархатные: чёрную и тёмно-коричневую: «На всякий случай!» Она вернулась и разложила всё на кровати.

– Попробуй вот эту! – Она сунула под локоть Джуди коричневую бархатную сумочку и отошла на шаг. – А к ней подходящие туфли есть?

– Есть, и сумочка и туфли, они, – Джуди показала в сторону гардеробной, – стоят слева на самом верху.

Элеонора снова сходила в гардеробную, принесла туфли и поставила их на пол. Джуди подбирала украшения.

– Мама, а ты не хочешь попробовать ту брошь, которую я тебе привезла?

– С драконами? А они не кусаются?

Элеонора улыбнулась:

– Давай примерим!

Джуди смотрела в зеркало у комода.

– По-моему, тут бы к месту… какой-нибудь поясок, не находишь?

– Нет, мама, вот! – сказала Элеонора, зашла ей за спину и стянула на талии платье. – Это совсем другой фасон.

Джуди придирчиво разглядывала себя в зеркала: она была высокая, стройная, с по-индийски гладко, на прямой пробор зачёсанными чёрными, блестящими волосами, уложенными на затылке в тяжёлый узел.

– Видишь, как китайский стиль подчёркивает твою стройность, – сказала Элеонора, – а поясок всё перечеркнёт, прямо поперёк… У китаянок тоже маленькие груди. Давай брошь!

Она взяла брошь и приложила её на платье чуть выше правой груди.

– Да, ты права! – Джуди смотрела на себя. – У меня была большая грудь, только когда я тебя кормила, я так страдала!

– Из-за чего? Из-за того, что она была большая?

– Нет, я этому как раз радовалась! А потом она снова стала маленькая, как у твоих китаянок!

Элеонора стояла у Джуди за спиной, и они с улыбкой смотрели друг на друга.

– Ну вот! Хватит! Ты знаешь, как я не люблю эти примерки… А сверху я накину норковый палантин, наверное, не замерзну. Тут же недалеко? А что ты наденешь? Приём в твою честь!

Элеонора поднялась в спальню и выбрала скромный тёмный бордовый, почти чёрный костюм и туфли. До приёма оставалось ещё полчаса. Она накинула на плечи плед и встала к бюро.

«Надо написать ему, – подумала она. – Только куда?» На телеграмме стоял адрес харбинской полиции: «Нет, туда не хочу. Дам телеграмму Ива́нову, он его найдёт!»

Приём был в гостинице «Че́мберлен» на Ха́йдон-стрит. Джуди волновалась и торопила Нору, но та почему-то медлила.

Из редакции им подали к дому только что полученный из Америки «форд» с полностью закрытым и отапливаемым салоном. Для Элеоноры это была новинка, и она радовалась за мать, которая оделась так легкомысленно.

– Мы опаздываем, это неудобно, – ворчала Джуди и куталась в палантин.

Они опаздывали всего на пятнадцать минут. Элеонора это делала намеренно, и, когда они вошли в небольшой банкетный зал, её расчёт оправдался. Гости, все или большинство, были уже в сборе: осанистые мужчины в смокингах стояли с хрустальными стаканами; дамы – их супруги в платьях для коктейля – сидели на диванах; были ещё корреспонденты, несколько человек, вернувшиеся в Лондон из заграничных командировок, и среди них – три молодые журналистки, которые готовились в зарубежные редакции в европейские страны. Когда Элеонора и Джуди вошли, гости уже слегка натерпелись и выпили и встретили вошедших аплодисментами. Элеонора шепнула матери: «А если бы приехали раньше, тогда мы встречали бы аплодисментами тех, кто приехал после нас!» Джуди глянула на неё, блеснула глазами и едва приметно кивнула. Элеонора уехала в Россию в конце шестнадцатого года и приехала в конце двадцать третьего, то есть она отсутствовала семь лет. После приезда она уже бывала в редакции и почти никого не узнавала: появились новые лица, а прежние постарели и несколько стёрлись. На приёме всё встало на свои места: администрация была одета официально, включая жён; журналисты – влияние Великой войны – вольно, в обычные костюмы, фотограф пришёл в бриджах для гольфа, молодые журналистки, все как одна, проигнорировали платья для коктейля и оделись, как Элеонора, в скромные костюмы полувоенного покроя – жакеты с накладными карманами и юбки, в основном тёмных тонов. В смысле внешнего вида мать оказалась в кругу старых жён, а Элеонора – среди профессионалов и молодёжи. Это не осталось не замеченным.

«Ничего, – внутренне радуясь, подумала она, – коктейльным платьям я подарю Джуди!»

– Дамы и господа! – Распорядитель приёма, он же представитель владельца газеты, отдал стакан официанту и слегка поклонился. – Прошу поприветствовать нашу звезду, нашего бессменного на протяжении семи лет корреспондента в России…

«В двух Россиях!» – про себя поправила его Элеонора.

– …нашего солдата, прошедшего огни и воды двух русских революций…

«И Гражданской войны!» – мысленно добавила Элеонора.

– …бесстрашную Элеонору Боули! – Он повернулся и стал аплодировать. – Добро пожаловать домой!

Всё, что происходило дальше, было обычно и довольно скучно. Официальные речи, слава Всевышнему, быстро закончились, и гости расселись за большие круглые столы. Элеонору и Джуди посадили вместе с распорядителем. Гости вставали и говорили с маленькой эстрады, Элеонора сидела и ловила на себе взгляды молодых журналисток. Ей хотелось к ним.

На эстраду поднялся шеф политического отдела.

– Дорогая Элеонора, я могу попросить вас выйти сюда?

Элеонора вышла на эстраду, и шеф обратился к ней:

– Ни для кого из нас не секрет, что вы пишете книгу о тех семи годах, которые провели в России…

– Как она будет называться? – вдруг раздался мужской голос, и шеф редакции сделал полшага назад, как бы оставляя Элеонору наедине с залом.

– Я думаю, что книга будет называться «Перелом», – ответила Элеонора.

– Почему? – спросил тот же голос.

«Однако у меня берут интервью!» – подумала Элеонора и ответила:

– Это просто – я приехала в одну страну, а уехала из другой.

– Как вы относитесь к Ленину и Троцкому?

«Да, это блиц-интервью!» – подумала она.

– Сейчас пик перемен! Думаю, скоро им на смену придут другие лидеры…

– Как вы думаете, какое воздействие победа русских пролетариев может оказать на рабочих в других европейских странах?

Элеонора наконец разглядела того, кто задавал вопросы. Это был молодой мужчина, который сидел вместе с журналистками.

– Уже оказала, я думаю, что – разрушающее. Я думаю, что после победы русских рабочих рабочие других стран захотят своих побед…

– Вы… – начал вопрос журналист, но Элеонора перехватила инициативу:

– Об этом я и хочу написать!

Стоявший за её спиной шеф, её прямой начальник, стал аплодировать.

– Господа, – объявил он, – не пытайтесь украсть у нашей героини интригу будущей книги, и будем к ней снисходительны. – Он подхватил Элеонору под локоть, и они спустились с эстрады. Элеонора кокетливо помахала рукой любознательному молодому человеку.

– Мы с вами продолжим, мисс Боули? – спросил он и тоже помахал ей рукой.

Когда вернулись за стол, шеф наклонился и прошептал:

– Это Сэм Миллз, он два месяца назад вернулся из Германии, из Мюнхена.

– Ну, тогда понятно! А в его честь тоже был приём? – спросила Элеонора и с любопытством посмотрела на шефа.

Тот рассмеялся:

– Нет, и скорее всего, не будет!

– Мало материалов?

– Нет! Слишком много и с очень левых позиций, мы зовём его Красный Сэм!

После нескольких тостов и перемен блюд гости стали меняться местами, подсаживаться друг к другу, Джуди нашла себе собеседниц, и Элеонора почувствовала себя свободной. К ней стали подходить молодые журналистки, они представлялись и задавали одни и те же вопросы: «Каково там было женщине?», «Собираетесь ли вы вернуться в Россию?», «Когда будет готова книга?», «Надо ли знать язык страны, в которой собираешься работать?». Они были смешные. Элеонора удовлетворила их любознательность, ей стало понятно, что их пригласили, чтобы они посмотрели на неё – она была живым примером. Она была с ними обходительна и снисходительна, потому что ещё не забыла, что сама была такой же всего лишь семь лет назад.

– Нам надо встретиться! – вдруг она услышала из-за спины. – А сегодня я вас провожу!

Она обернулась, рядом, наклонившись к её плечу, стоял Сэмьюэль Миллз.

– Без всяких сомнений! Но сегодня я с матерью! – ответила Элеонора, улыбнулась и подумала: «Нахал!» – И ещё подумала: «Надо Мише написать! Сорокину!»


Почти весь день Иванов и Сорокин просидели в полицейском управлении железной дороги. К задержанию Митьки Плюща готовились тщательно: планировалась целая облава.

На совещании председательствовал начальник управления генерал Вэнь Инси́н, присутствовал начальник земельного отдела Управления КВЖД Николай Львович Гондатти, вёл совещание Ли Чуньминь. После вступительного слова Ли Чуньминь предложил высказаться Иванову.

– Господа… – И Иванов очень коротко изложил фабулу дела. – В связи с этим могу предложить вам ряд наших, – он кивнул в сторону Сорокина, – соображений…

Соображения заключались в том, что к западу от Пристани южнее городского района Чэнхэ́ стихийно растёт новый жилой район, который в городе уже прозвали Нахаловка. Беженцы из России осваивали его без согласований с земельным отделом КВЖД и харбинским общественным управлением. В Нахаловке не было освещения, поэтому проводить облаву предлагалось днём.

– Все полицейские чины, – докладывал Иванов, – должны быть одеты в гражданское платье, мы будем вести себя как члены земельной комиссии КВЖД и харбинского городского общественного управления.

Вэнь Инсин, которому переводил его помощник Кэ Сэн, вопросительно посмотрел на Ли Чуньминя.

– Полицейские в дальнем оцеплении будут в форме и с оружием, – ответил ему Ли Чуньминь.

– А почему вы хромаете? – вдруг поинтересовался у Иванова Вэнь Инсин.

Иванов наклонил голову и поверх очков посмотрел на генерала:

– Разыгрался радикулит, ваше превосходительство!

– Господин Иванов скромничает… – вступился Ли Чуньминь. – Его ранили эти бандиты…

– И они же убили нашего полицейского… – задумчиво резюмировал генерал. – Этого просто так оставить нельзя.

– А какие официальные основания для такой проверки? – задал вопрос молчавший до этого начальник земельного отдела Управления КВЖД Гондатти.

– Самозахват земельных участков и незаконное строительство! Видите ли, уважаемый Николай Львович, в так называемой Нахаловке живут самые разные люди, в основном беженцы из России, поэтому там хаос, а поскольку нет уличного освещения, то идти туда с облавой ночью не имеет смысла, поэтому надо идти днём, вот мы с Михаилом Капитоновичем и придумали эту легенду, этот предлог…

– Это я понял в самом начале вашего доклада, и, с вашего позволения, господа, мы очень желаем воспользоваться этим предлогом и хотим тоже посмотреть, что там происходит…

– Вам туда нельзя! Туда пойдут только полицейские!

– Но там действительно сложная обстановка, особенно с водой! – Гондатти оглядел присутствующих. – Там низина, болото, нам надо осмотреть, как они роют колодцы, как работает деревянная канализация, которую мы относительно недавно построили! Так недалеко и до эпидемии! Так что мы с вами! И не возражайте!

Полицейские стали переглядываться, им было понятно, что Гондатти, упрямый и настойчивый характер которого был известен всему городу, будет настаивать на своём до конца.

– Хорошо! – сказал Вэнь Инсин. – Мы приставим к вам охрану…

Сорокин посмотрел на Иванова и увидел, как тот зажмурился, – Гондатти с охраной – это означало провал операции.

– Мне охраны не надо, у меня есть пистолет. – В прошлом губернатор Тобольска, Томска и генерал-губернатор Приамурской области, камергер Высочайшего Двора Николай Львович Гондатти говорил уверенно, и возражать ему было бесполезно.

– Я буду рядом с вами! – сказал Ли Чуньминь.

Иванов облегчённо вздохнул.

– В составе «комиссии» будет Михаил Капитонович Сорокин, он один знает преступника в лицо…

– А преступник его не узнает? – спросил Гондатти.

– Мы его примерно загримируем, – с улыбкой глядя на открывшего рот Сорокина, ответил Иванов.

– Возьмите человека из учётного отдела и перепишите всех, кто поселился в этой Нахаловке! – завершил совещание Вэнь Инсин.


Они вошли в Нахаловку группой из двенадцати человек. Впереди шли шестеро полицейских и, разделившись по три, открывали калитки и стучали в двери домов на правой и левой сторонах улицы. Как Ли Чуньминь ни старался, Николай Львович Гондатти неизменно оказывался впереди. Когда «комиссия» прошла несколько домов, осмотрела их и Гондатти сделал зарисовки участков, за спиной образовалась порядочная и довольно беспокойная толпа. Сорокин мысленно чесался. У него ужасно зудела кожа под наклеенными бакенбардами и рыжим париком, театральной шевелюрой, изобретением Иванова и его единственного друга, известного в городе парикмахера и театрального гримёра Шнейдермана, но он не мог этого сделать, чтобы не испортить грима. Задачей Михаила Капитоновича было первым входить в дома. По сведениям, полученным несколько дней назад от генерала Нечаева, «Митька Плющ со товарищи» после убийства полицейского укрылись здесь. По описанию Сорокина Нечаев вспомнил одного кучера и вызвался участвовать в облаве. Иванов просил его быть в дальнем оцеплении со своим извозом и держаться поближе к тюремной карете и карете скорой помощи. Когда выходили из второго дома, Сорокин увидел, что Нечаев уже в «комиссии» и заглядывает в глаза каждому выходившему на улицу жителю Нахаловки. Он кивнул на генерала Иванову, тот посмотрел и безнадёжно махнул рукой.

Когда дошли до середины улицы, Иванов и Сорокин обратили внимание, что толпа за их спиной стала меньше. Они стали приглядываться, и скоро выяснилось, что местные мальчишки, как вестовые от главнокомандующего, разбегаются по поселку. Тогда Иванов подошел к Гондатти.

– Ваше высокопревосходительство, Николай Львович, вы нам мешаете!

Гондатти удивлённо посмотрел на Иванова.

– Нам приходится отвлекаться на вашу безопасность, а мы ведь не вполне комиссия. Не идите первым!

Гондатти понимающе кивнул и остался стоять на месте, в это время комиссия продвинулась вперёд и закрыла его.

Иванов прошептал Сорокину:

– Теперь надо как-то «отвести» Нечаева! Вы ему шепните, только настойчиво! – Сорокин кивнул и заметил, что Иванов суетится.

«А сейчас-то он чего?» – недоумённо подумал Михаил Капитонович. В этот момент Нечаев как раз оказался рядом, и Сорокин попросил его сходить к дальнему оцеплению и выдвинуть карету скорой помощи и свою коляску ближе к окраине поселка. Нечаев ушёл. Сорокин огляделся.

Они следовали дальше. Гондатти шёл в середине группы и чертил план посёлка, каждую усадьбу, ставил номера и прикидывал площадь участков. Он обратился к Ли Чуньминю и показал ему свои записи.

– По распоряжению Управляющего дорогой Бориса Васильевича Остроумова мы продаём им эту землю по три-четыре рубля за сажень! Хотелось бы с вашей помощью получить список всех, кто здесь поселился и имеет серьёзные намерения строиться!

– Это не совсем наше дело, но мы дадим вам копию полицейского протокола, можете воспользоваться!

Когда Сорокин толкнул калитку очередного дома, он услышал два выстрела. Он вздрогнул, увидел, что Ли Чуньминь встал впереди Гондатти, а тот полез в карман пальто. Выстрелы прозвучали с пустыря. Из-за посадок Сорокин не видел, что произошло, и побежал туда, перемахнул через забор и оказался на пустыре. Иванов лежал на спине «яко во гробе», и на него навалилась фигура в солдатской шинели. Сорокин за плечо рванул фигуру, он сразу узнал солдата из полуроты Огурцова, «лошадиного дохтура» Селиванова, тот дышал. Иванов тоже дышал и спокойными глазами смотрел в небо.

– Что с вами, Илья Михайлович? – Сорокин стал расстёгивать пуговицы его пальто.

– Оставьте, голубчик, трое убежали, посмотрите туда и идите, идите, это те – наши… – спокойно сказал Иванов и скосил глаза вправо. Сорокин посмотрел по направлению взгляда Иванова и увидел, что по пустырю убегают люди, а наперерез к ним от оцепления верхом скачет Нечаев. «Когда успел распрячь-то?» – оторопел Сорокин. Генерал склонился к гриве полукровки, с его правой руки свисала толстая ременная плеть. Сорокин рванул. Перед Нечаевым бежали трое, он догнал первого и ударил плетью, тот рухнул, потом он догнал следующего и тоже ударил плетью. Третьего смял конем. Когда Сорокин подбежал, двое корчились на земле, последнему Нечаев вязал руки.

– Вяжите тех! – крикнул Нечаев. – Там ваш!

Сорокин подбежал к одному из лежавших, насел на него и ударил рукояткой нагана по правой ключице. «Пусть полежит!» – промелькнуло в его голове, и он кинулся к другому. Это был густо заросший бородой Огурцов, и он узнал в нём извозчика… Огурцов лежал на спине и, опираясь на локти, пытался встать. У него была только левая половина лица, правая была срезана плетью, вместе со щекой и глазом. Сорокин увидел в его руке револьвер и выстрелил.

– А вы, голубчик, ворона! – подошедший Нечаев выстрелил в Огурцова, тот дёрнулся. – Не уберегли вашего начальника, так нельзя!

Сорокин побежал к Иванову. На ходу он увидел, что туда же мчится карета скорой помощи. Когда он подбежал, Иванова погрузили, и внутрь залезал полицейский врач Мигдисов.

– Что с ним? – с трудом переводя дыхание, спросил Сорокин.

Степан Гаспарович нехотя повернулся и сказал:

– Хреново! Скорее всего – пуля в позвоночнике! Можем не довезти!


Ли Чуньминь ходил по кабинету. Михаил Капитонович писал отчёт.

– Какой по счёту был дом, когда были выстрелы? – спросил Ли Чуньминь.

– Четвёртый по левой стороне…

– Что говорят Селиванов и этот… третий, как его?..

– Петраков…

– Кто убил Григорьеву и нашего полицейского?

– Всё валят на Огурцова!

– Правильно… Огурцов уже не ответчик! И суд, который нам от вас достался по наследству, присяжных, мог бы смягчить наказание Огурцову, учтя его пролетарское происхождение! Нашли удавку?

– Да!

– Где?

– В вещах Селиванова…

– А вот этому уже не отвертеться! Нечаев написал свои показания?

– Вот они!

– Приобщите к делу! А что говорит Чурикова?

– Утверждает, что зачинщиком всего был Огурцов!

– Что говорит о нём? Как она оказалась в банде?

– Говорит, что он её изнасиловал и обещал убить за то, что она пришла в полицию…

– Её можно освободить, только надо, чтобы она дожила до суда! Позаботьтесь об этом!

– Как?

– Если она согласится, пусть поживет пока в камере…

– В…

– Да, а вы снимите квартиру, я назначил вас на должность Иванова… – А…

– А он час назад умер. На операционном столе.


Ли Чуньминь и Сорокин обедали в ресторане, там, где Сорокин обедал с Ивановым. Ели и пили молча. Ли Чуньминь пил как русский. Сорокин чувствовал себя виноватым. Очень больно отозвались в его душе слова генерала Нечаева: «Не уберегли вы вашего начальника! Так нельзя! Ворона!»

«А как было можно, если он взял и ушёл? Что я мог сделать?» И Михаил Капитонович вспомнил, как Иванов вдруг стал суетиться.

Его отвлёк Ли Чуньминь:

– Эти трое были вашими солдатами, которые ушли к красным?

Михаил Капитонович кивнул.

– А Огурцов, вы говорите, хотел вас тогда убить?

– Да, я только не понял: зачем? Они могли и так уйти, была ночь…

– Может быть, они хотели продать вас красным?

Сорокин пожал плечами и вдруг спросил:

– А почему когда вы влезли в наш вагон, то говорили с акцентом?

Ли Чуньминь улыбнулся:

– А представляете ваше состояние, если бы китаец, я же китаец…

Сорокин кивнул.

– …заговорил бы с вами совсем без акцента! Вы бы очень удивились?

– Конечно! – Михаил Капитонович понял логику Ли Чуньминя. – А вы ведь должны были меня расстрелять за то, что я ударил вашего солдата?

– Зачем? Вы вот как пригодились! Без вас мы бы ещё долго ловили этого Огурцова…

– И может быть, был бы жив Илья Михайлович… – с грустью произнёс Сорокин.

– На всё воля Господня! – сказал Ли Чуньминь. – Кстати, можете звать меня Леонид Сергеевич, так меня звали в России. – Ли Чуньминь поднял рюмку и вдруг кивнул за спину Михаила Капитоновича. – Посмотрите, кто к нам идёт!

Сорокин оглянулся, к ним шёл Всеволод Никанорович Ива́нов.

– Здравствуйте, господа, насилу вас нашёл!

Они помянули следователя, потом Всеволод Никанорович слушал историю Огурцова, молча кивал, когда Сорокин рассказывал о событиях в обозе на Сибирском тракте, памятных Всеволоду Никаноровичу, записывал в блокнот. Когда история закончилась, он поднял рюмку.

– Вот, господа, видите как? А ведь это всё – глухие раскаты тех событий… – При слове «тех» он куда-то далеко махнул рукой. – Как оно дотягивается-то! Ну, помя́нем… – Ива́нов выпил. – А вам, Михаил Капитонович, – весточка! – сказал он и протянул Сорокину сложенный вчетверо телеграфный бланк.

Иверская

Он шёл к Шнейдерману. Торопился. С позавчерашнего дня он писал отчёты, оформлял протоколы, и не было времени сходить к Шнейдерману, чтобы отклеить бакенбарды и парик.

Шнейдерман встретил его, хлопая руками по бедрам, как птица.

– Что за горе? Что за горе, голубчик? Что же это за такое – убить такого человека!

Шнейдерман усадил Михаила Капитоновича в кресло и поставил на спиртовку кастрюльку с водой.

– Сейчас, голубчик! Это не просто клей, это клей моего собственного изготовления, три матроса не отдерут, в смысле, конечно, отдерут, если четыре, только со щеками и скальпом, как у того Чингачгука… ай, ай, ай!

Шнейдерман суетился, семенил вокруг кресла и махал руками.

– Что я скажу его родителям, бедные старики!

Сорокин удивлённо посмотрел на него.

– Да, да! Они уже давно умерли, конечно, но что я им скажу на том свете? Когда-нибудь мы все будем на том свете! И что беда: его нельзя отпеть в синагоге и похоронить на еврейском кладбище! Взял себе моду креститься в православные! Тоже мне Андрей Первозванный!

– Илья Пророк! – Михаил Капитонович не собирался ничего говорить, а вот возьми да выскочи.

– Ха! Илья Пророк! Вы хотели пошутить, а попали в точку – Илья Пророк был наш… первобытный еврей, я имею в виду – ветхозаветный! Кому ещё придёт в голову мотаться над землёй в колеснице и кидать молнии, да ещё по своим, чистой воды Зевс, куда там грекам! Тоже мне, борец с идолами!..

Сорокин смотрел на Шнейдермана и видел, что тот суетится один в один как Иванов. Как они оба были в этом похожи.

– Он мне о вас много говорил, что вы умный, но немного неграмотный!

Слова парикмахера кольнули Сорокина, но он только поморщился: «Откуда мне быть грамотному, если я ничего не знаю!»

– Сейчас, голубчик, не морщитесь, сейчас я вас отклею!

Шнейдерман на секунду бросил в кипящую воду салфетку, вытащил её, отжал – Сорокин зажмурился – и бросил на лицо Михаилу Капитоновичу.

– Вы даже не почувствуете! – Он прижал салфетку к лицу, сильно сжал её на щеках и дёрнул. Сорокин не успел охнуть, как бакенбарды были в руках Шнейдермана. – Видите? А вы говорите! Сейчас то же будет с вашим черепом!

Через несколько минут Сорокин отдувался, глядя на себя в зеркало.

– Я вас побрею, будете глянцевый, как младенец! Волосы покрасить?

Красить было нечего, под парик Шнейдерман сам остриг его наголо.


Он сидел в кресле, смотрел на своё отражение, рядом мелькал парикмахер, на душе было пусто. Ему казалось, что должно возникнуть много вопросов, и они возникали, но сразу исчезали, как слепые щенки, которых, ненужных, бросали в глубокую яму с водой.

– Вы пойдёте на кладбище? – из пустоты возник с вопросом Шнейдерман.

Сорокин не смог ответить, хотя казалось, чего проще, умер человек – значит, его надо похоронить. На войне такого было много!

– Нет! – неожиданно для себя сказал Сорокин.

Шнейдерман в зеркало глянул на намыленного Сорокина. Он среза́л с его щёк щетину и вытирал бритву о висящее на плече полотенце, молчал, долго, потом вздохнул и сказал:

– А я вас понимаю!

Сорокин удивился. Сначала он удивился себе, такому своему решению, а теперь Шнейдерману.

– Не смотрите на меня, как будто бы я на ваших глазах умер и сразу воскрес, я не Иисус! Разве Изя не стал вам другом? Старшим братом? Он рассказывал мне, что проникся к вам, как к младшему брату! Или он ошибался?

«Боже мой! Как он всё точно объяснил, этот старый еврей, – старшим братом!» Михаил Капитонович ни разу не подумал об этом за те недели, когда они с Ивановым были вместе, когда тот распекал его за пьянство, хвалил за сообразительность и образ мыслей, вполне пригодный для сыщика; когда они обедали, когда «обмозговывали» планы, когда Иванов давал ему короткие уроки юриспруденции, когда… а Сорокин даже не заметил, что так сблизился с этим человеком.

Он посмотрел на Шнейдермана и твёрдо ответил:

– Не ошибался!

– Ну вот! Я же говорю, что я вас понимаю… Просто вы не хотите видеть его мёртвым. Уверяю вас, что и он тоже! И не надо ему мешать! Сейчас он объясняется со своими родителями. Они наверняка не довольны, что встретились с ним так рано! Я тоже не пойду на кладбище, хотя евреям туда вход не запрещен! Я тоже не хочу видеть его в гробу. И он со мной согласится! И что вы будете делать дальше?

– Сейчас пойду…

– В Иверскую!.. Конечно, куда же ещё идти офицеру?.. Он мне рассказывал, что вы – фронтовик! Идите, идите, помолитесь за его блуждающую душу, а я помолюсь в синагоге, там его не любят, но помнят! И какое мне дело до тех, кто его не любит?.. А вы с ним где-нибудь обедали… вместе?

– Да! В «Лотосе»!

– На Участковой?

Михаил Капитонович кивнул, и Шнейдерман взвился:

– Осторожно, молодой человек, я вам сейчас чуть не отрезал ухо! Нашёл где обедать! Он никогда не заботился об еврейских парикмахерах…

Сорокин смотрел на Шнейдермана.

– Что вы смотрите? Вы видели, сколько заведений открыли на Участковой японцы? Не видели! Такая конкурэньция! Конечно, разве кому-то есть дело до еврейских парикмахеров? Нашёл где обедать! Приходите на Китайскую, там есть заведение Каца, «Миниатюр», знаете?

Сорокин помотал головой.

– Что вы так мотаете головой, или я брею лошадь?

Через зеркало Сорокин смотрел на суетливого, толстого и рыхлого, лысого, с грустными глазами Шнейдермана, такого не похожего на высокого и стройного, с умными глазами Иванова, и чувствовал, что под ним как будто бы нет ничего твердого и прочного, он как будто бы плыл, и не за что было ухватиться, потому что Иванов и Шнейдерман сейчас были – один человек. Он тряхнул головой.

– Если вы будете вести себя как конь, то, когда я вас всё-таки побрею, вам придётся заржать!!! Если только ваша голова ещё будет на месте. – Шнейдерман бросил бритву в таз. – Тут одно горе, так будет два!..

– Извините! – Михаил Капитонович попытался сосредоточиться.

– Конечно извиню, и придётся это делать, пока не закончу! Так вы придёте к Кацу… после Иверской?

Сорокин побоялся кивать и только моргнул.

– Только, должен вас предупредить, мне ещё нужно в американское консульство за визой, а там сами знаете, какая очередь, но мне вроде повезло. Так что я могу немного опоздать.

Когда Сорокин наконец вышел из парикмахерской, его лысую голову и босое, как выразился Шнейдерман, лицо обдало холодным ветром. Михаил Капитонович увидел на противоположной стороне улицы шляпный салон и пошёл туда.


В Иверской было пусто. На широко расставленных ногах уборщица пятилась задом и длинной шваброй чертила на мраморном полу округлые глянцевые полосы. Лицом к аналою стоял священник, и, когда под сапогами Сорокина заскрипел песок там, где пол ещё не был вымыт, он обернулся. Михаил Капитонович поклонился и пошёл к свечному прилавку. Он был здесь две недели назад, когда они с Ивановым заказывали поминки для Яшки. Священник встал рядом и перебирал маленькие листочки с написанными на них именами. Сорокин взял такой же листок из стопки на прилавке, нарисовал сверху крестик и написал «Илья». Священник присоединил его к другим.

– Вы хотите заказать службу за упокой души…

– …раба Божьего Ильи, панихиду… вот деньги…

– Положите в копилку…

Михаил Капитонович приложился к руке священника, священник перекрестил его, Михаил Капитонович сложил пополам несколько купюр и сунул их в узкую прорезь копилки. Священник вернулся к аналою. Михаил Капитонович взял четыре свечи и пошёл к Распятию. Он зажигал свечи и ставил их: «Маме, папе, Ванечке, Илье Михайловичу…» – и тут у него в голове возник целый список людей, которым надо было бы поставить свечи за упокой. Он смотрел на огоньки, их клонило сквозняком, то вправо, то влево, и увидел мёртвых пограничников на заставе, от которых удалялись казаки, увидел котёнка с красной ленточкой на тонкой шейке, женщину, лица которой он не видел, потому что не знал её живой, но он знал, что это – Екатерина Григорьева, двоих рабочих с лесосклада, русского и китайца, задавленных бревном; он увидел Гвоздецкого, Яшку, увидел задушенного китайского полицейского, увидел конского «дохтура» Селиванова, последним он увидел застреленного им Огурцова. «Лёгкой жизни ты просил у Бога… – вспомнил он. – И это всё, что ты знаешь? Это всё, что ты можешь, – вместо молитвы?..»

Снова рядом оказался священник, он стал собирать свечные огарки, и на его груди около наперсного креста сверкнул совсем маленький, как игрушечный, георгиевский крестик с веточкой.

«Война!.. – подумал Михаил Капитонович. – Вроде ты закончилась!.. А сколько людей погибло на глазах в этом мирном городе… всего лишь за полгода! На войне не всегда знаешь, кого убили, даже если рядом, а тут… – И внезапно пришла мысль: – Ненавижу этот город».

Через несколько минут после того, как он ушёл, на его месте встали Моня и Ноня, они поставили каждый по свече и долго молились, не шевелясь и не утирая слёз.

1924 год. Весна

«Здравствуйте, дорогая Элеонора!

Пишу Вам в поезде. Вчера встретили Православную Пасху. Сегодня 28 апреля, и я еду к своему товарищу, повидать его и разговеться. Мы с ним давно не виделись. В последний раз он приезжал осенью, всего лишь на один день, и мы отпраздновали целых два замечательных события – крестины и помолвку, и даже некогда было поговорить. А сейчас я еду к нему в…» – Михаил Капитонович задумался: «В командировку… или наврать, что в отпуск?» Вагон дёрнуло, сломался грифель, он свернул лист, положил его в карман и вышел в тамбур.

«Зачем ей эти подробности? – думал он. – В командировку или в отпуск, какая разница?» Он пристроился около запотевшего окна и стал протирать его рукавом. В тамбуре было прохладно, поэтому, как только открывалась дверь и из натопленного вагона кто-то выходил или входил, окно сразу запотевало. Рукав намок и размазывал испарину по стеклу.

«В отпуск!» – решил он и закурил.

Около противоположной двери спиной к стенке сидел молодой крестьянский парень с мешком на коленях и дымил самосад. По тому, как парень бессмысленно смотрел перед собой, Михаил Капитонович понял, что тот разговелся основательно. Михаил Капитонович ему позавидовал, он разговеться толком не успел, хотя несколько визитов нанести удалось.

Конец прошлого года и начало этого, включая весь Великий пост, он готовил документы для суда над подельниками из банды Огурцова, а кроме того, Сергей Леонидович Ли Чуньминь подключил его к группе сыщиков Ивана Волкова и Александра Кирсты для подготовки суда над другим харбинским бандитом – Корниловым, которого те выслеживали всю первую половину 1923 года. Ещё умнейший Сергей Леонидович договорился с помощником городского судьи, и тот в свободное время знакомил Сорокина с китайским уголовным законодательством и харбинским городским уложением.

Насколько захватывающей, а иногда даже страшной была жизнь рядом со следователем Ивановым, настолько после его смерти она стала только страшной. То, с чем знакомился Сорокин, то огромное, чем оказались сыск, следствие и суд, вдруг представились ему похожими на вращение тяжелого стального шнека огромной мясорубки, из которой не было выхода. Особенно его поразило наказание, ожидавшее бандита и убийцу Корнилова, – медленное удушение. Именно медленное. Тогда он порадовался за Огурцова, отделавшегося так легко – всего-то пулей. А проникновение в детали и подробности преступной жизни там, где она соприкасалась с обыкновенной жизнью, – десятки протоколов допросов, и это только по двум делам: Корнилова и Огурцова, обвиняемых в самых тяжких преступлениях, – напомнило ему картинку из детства, когда в Омске в цирковом балагане полуголый мужчина в набедренной повязке и сверкающем тюрбане ложился спиной на доску, сплошь торчащую острыми гвоздями. И до него стал доходить смысл действий Иванова, его логика и причины его дотошности и тщательности. Чем грозила ошибка – медленным удушением! Гордая казачка Чурикова, проходившая не как подельник, а только как свидетель, рассказав для протокола всё, что знала, в конце их последней беседы сказала, что она хочет поклониться праху Ильи Михайловича, и они сходили на могилу.

Это был его третий приход. В первый раз он пришёл на девятый день, потом на сороковой. Иванова похоронили на краю Нового кладбища, среди совсем свежих могил, и Сорокин вспомнил сетования парикмахера Шнейдермана, который, кстати, в день похорон в «Миниатюр» не пришёл, но, зная о его заботах, Сорокин не обиделся. Это был самый конец Филиппова поста.

А на могиле он всякий раз видел женщину, она всегда была одна, одетая в длинное чёрное пальто и с закрытым плотной вуалью лицом. Ещё позавчера Михаил Капитонович думал о том, что на Радуницу он обязательно сходит на могилу и, если эта женщина будет там, он подойдёт к ней, но его вызвал Сергей Леонидович Ли Чуньминь и показал письмо от управляющего лесной концессией Ковальского с просьбой помочь «одолеть хунхузов, которые, как только в тайге сойдёт снег, обязательно возобновят нападения на складские конторы». Ли Чуньминь предложил Сорокину отправиться в одну из контор. Михаил Капитонович выбрал разъезд Эхо.

Поэтому, несмотря на всё, чем манила Пасхальная неделя, а она манила встречами с друзьями, об этом уже был уговор с Гошей Вяземским и Давидом Суламанидзе, Михаил Капитонович принял предложение Ли Чуньминя, потому что на разъезде Эхо был Штин.

Парень в углу тамбура зашевелился и отвлёк его. Сорокин посмотрел, парень вытащил из кармана тёмно-синей свитки заткнутую газетной затычкой бутылку с мутной, как сильно разведённое молоко, жидкостью и побулькал ею, предлагая Сорокину. Михаил Капитонович улыбнулся и отказался.

– Шо, дядько, з таким хлопцем, як я, брэзгуешь? А дывы! – сказал парень и полез в другой карман, из которого достал шелестящую луковицу. – Дывы! Цыбуля! Сладка́, як злыдня! – Парень водил головой, пытаясь поймать взглядом Сорокина, но его глаза двигались медленнее, чем голова, и за Сорокина не зацеплялись.

Михаил Капитонович смотрел на него, улыбался и ощупывал в кармане фляжку. Алексей Валентинович Румянцев вчера наполнил её первосортным коньяком в подарок Штину, к которому в последний приезд того в Харбин на крестины и венчание проникся глубочайшим уважением.

– Ну, як знаетэ, а мэни нэ заборонэно! Хрыстос воскрэсе!

– Воистину! – не переставая улыбаться, ответил Михаил Капитонович и испугался, а вдруг парень полезет христосоваться. Но тот вынул зубами затычку, прилично отпил, замотал головой, расшелушил луковицу, вонзился в неё зубами, надкусил и стал шумно занюхивать, потом поставил бутылку на подрагивающий пол вагона, вытащил из мешка завёрнутый в чистый платок пористый чёрный хлеб и почти одновременно откусил и от краюхи и от луковицы.

– Ти́льки си́ли нэма́! – Промаргивая слёзы, прожевывая и с полным ртом глупо улыбаясь, парень смотрел мутными, как самогон, глазами. – Дэсь забув!

Михаил Капитонович глядел на парня, и душа его умилялась, и он уже готов был ему помочь, чем мог, но соли у него тоже не было. Ему захотелось хотя бы поинтересоваться, куда парень едет и откуда, но он ясно видел, что ответа от него уже не дождётся.

– Ма́ю нади́ю знайты́ працю, а то мамка ду́же хво́ра. У Харбини! А завтра вжэ ни-ни! А сёдни ще можно!

Слова парня о больной матери, видимо оставшейся в одиночестве в городе, сбили умильное настроение Михаила Капитоновича.

– А куда едешь?

– Разъйизд Эх-ху… – Не досказав слово, которое, наверное, показалось ему так похожим на матерное, парень хрюкнул и зажал тыльной стороной ладони рот. В этот момент вагон дёрнуло, бутылка дрогнула, парень увидел это – в ней было ещё до четверти самогону, – перехватил зубами хлеб и ухватил бутылку за горлышко.

«Эко! – промелькнуло в голове у Сорокина. – Какой резвый!» Он вспомнил, как иной раз у молодых солдат не хватало такой вот резвости, и они получали свой удар штыком.

Парень мягкими, как варёные яйца, глазами смотрел на бутылку, потом зажал хлеб между коленями и допил до дна.

– А я вжэ злякався! Мобуть брык и – нэма! – Он положил на пол пустую бутылку, та закатилась в угол тамбура, и парень, лыбясь, как мамкин блин, и икая, стал ловить глазами Михаила Капитоновича.

«А парень – не промах!» – думал Сорокин.

Он всмотрелся в своего такого примечательного попутчика. Тот был в возрасте между подростком и юношей, с чистым, как у ангела, лицом, мощными, как рубленными из кедра плечами и острыми коленками. В глаза Михаил Капитонович смотреть не стал, там было всё понятно.

– Сколько тебе лет?

– Пьятнадцять!

– Грамотный?

– Тро́шки!..

– А что умеешь делать?

– А шо трэба?

– А место есть? – спросил Михаил Капитонович, имея в виду место в вагоне.

– А як жэ ж! Пид полкою!

– Как зовут?

– Мамо кличе Янко, а по-вашему, по-москальски, цэ будэ Иванэ!

Сорокин вернулся и сел на своё место. За окном опустились сумерки, весенняя чёрная тайга подступила вплотную к медленно тянущемуся между сопками поезду и, казалось, охватила его со всех сторон: и с боков, и сверху, и снизу. Свет в плацкартном вагоне еле-еле теплился, и дремлющие, как совы, на полках соседи, небогатые мещане и крестьяне, мерно покачивались. Было удивительно тихо.

Михаил Капитонович сел в поезд в 19.30 и сразу оказался в шуме и гаме. Они договорились с Ли Чуньминем, что он поедет плацкартою, чтобы не привлекать внимания, хотя вполне можно было ехать в купе. Сергей Леонидович, как в своё время Иванов, объяснил это необходимостью соблюдать «конспирацию» в целях его же, Михаила Капитоновича, безопасности. Слово «конспирация» всякий раз производило на Сорокина сильное впечатление, и у него даже не возникло желания возразить. Год назад было похоже, когда они ехали на границу вместе с Гвоздецким. Михаил Капитонович тогда был в своей старой гимнастёрке и шинели, а Гвоздецкий оделся в косоворотку и крестьянский армяк, только его выдавали бритые щёки, глаза и руки, и он их усиленно прятал.

Пассажиры, когда заняли места, сразу взялись за выпивку и закуски, перезнакомились друг с другом и продолжили разговляться. Михаил Капитонович понял, что все они приехали на праздник в город помолиться в великолепных харбинских храмах, увидеться с родными и друзьями. Так или иначе, их приезд в Харбин был связан с праздником Пасхи. На вокзале и на перронах было много людей, они все были похожи друг на друга, в том смысле, что они все были приезжие и сейчас, отпраздновав и разговевшись, возвращались домой, и этот поезд был не единственным, не первым и не последним. Михаил Капитонович всматривался в лица, он чувствовал себя чужим и одновременно своим. Вокруг были русские, православные люди, это были Смоленск, Тверь, Калуга, Тамбов, его родной Омск, если бы не две китайских семьи, которые тоже ехали в этом вагоне вместе со всеми. Но, удивительное дело, китайцы не чувствовали себя чужими, мужчины угощались и угощали, женщины показывали друг другу приобретённые в Харбине обновы, и то, что они доставали из своих клунь, мешков и чемоданов, было к лицу, независимо от цвета волос, возраста и разреза глаз, играли дети, и все понимали друг друга. «Прямо братание какое-то! – пришло в голову Михаилу Капитоновичу. – Чистой воды – карнавал!»

В тишине постукивали колёса, не переставая со вчерашнего дня, в ушах стоял звон колоколов, и все дремали. Первым на глазах Сорокина задремал парень-украинец в тамбуре, и Михаил Капитонович даже вспомнил специальное слово для него: «па́рубок».

«Радость!» – подумал Михаил Капитонович.

В вагоне, в котором он ехал, дремала радость.

Он снова взялся за письмо, только у карандаша был сломан грифель. Он глянул на стол и увидел нож, которым нарезали закуску. Он взял его – лезвие было чистое, и он понял, что последнее, что им резали, был хлеб. Нож оказался острым, и он очинил карандаш: «…в отпуск…», дописал Михаил Капитонович начатую двадцать минут назад фразу. Что писать дальше, он не придумал и достал последнее письмо Элеоноры, которое пришло вот уже как две недели.

«Дорогой Мишя!..» В письме Элеонора писала, что начала работать над книгой о революции и Гражданской войне в России, и просила его вспомнить и написать ей о тех событиях, которым он был свидетелем.

«Почему она пишет моё имя через «я»? – с улыбкой думал он. – Она хорошо знает русскую грамматику!» У него была одна догадка, что таким образом она как бы возвращает его туда, в то время, на сани, он хотел думать, что это именно так, и эта мысль была ему приятна, а с другой стороны, чёрт его знает, может быть, он ошибается, но он надеялся, что нет. Вспомнить Гражданскую войну показалось ему сложной задачей, воюя, он спасал свою жизнь и жизни других и не старался ничего запоминать.

Он задумался, что писать, и не знал, с чего начать, с какого момента – для него Гражданская война началась в восемнадцатом году в Омске. И вдруг он вспомнил позавчерашний разговор с Ли Чуньминем. Тот его сильно удивил, даже поразил, однако этот разговор был стёрт вчерашним днём, а в наступившей тишине и дремоте того, что сейчас было вокруг, вспомнился.

Он явился к Ли Чуньминю в 16.00. Сергей Леонидович расхаживал по кабинету и был не похож на себя. Всегда подтянутый, застёгнутый до последней пуговицы, динамичный и стремительный, никогда не говоривший ничего лишнего и не молчавший только лишь по настроению, он поздоровался за руку, кивнул на кресло и продолжал ходить. Так длилось несколько минут, Сорокин следил за ним и удивлялся. В какой то момент Ли Чуньминь остановился, глянул на своего подчинённого и прошёл к рабочему столу.

– Вы ведь в Китае недавно? – спросил он Сорокина.

– Да!

– И сразу оказались в этом полурусском, полукитайском Харбине?

– Да!

– То есть настоящего Китая вы не видели!

– Нет! – отвечал Сорокин.

– Понятно! – задумчиво произнёс Ли Чуньминь. – В этом между нами громадная разница. Я не родился, но с детства рос в России. Сибирь, конечно, немного не та Россия, но меня и в ту возили: и в Москву, и в Петербург, и в Киев…

– А вы…

– В Китай я вернулся практически вместе с вами, но он для меня не был новостью, я каждые каникулы приезжал домой, это в провинции Шаньдун… Не были?

Сорокин отрицательно помотал головой.

– Это и есть самый настоящий Китай, я его называю самый китайский Китай. Там родился, умер и похоронен наш главный человек, в Европе его называют Конфуций. А в 1911 году случилась Синьхайская революция… Ничего не слышали о ней?

– Нет!

– Это почти как ваши – Февральская и Октябрьская! И после неё Китай стал другим!

– А что стало другим? – спросил Михаил Капитонович. Он уже понял, что сейчас «другой» перед ним – Ли Чуньминь, и он совсем не Сергей Леонидович, а обычный, а лучше сказать – настоящий – китаец, только очень хорошо говорящий по-русски.

– Что стало другим? Это главный вопрос! Вот послушайте! – Ли Чуньминь взял крошечный томик и раскрыл его на заложенной странице. – Вот:

Растаял снег от тёплого дыханья,

И лёд растаял, разогретый солнцем.

Не растопить весне одно —

Иней, что на моих висках[1].

Это Китай восьмого века, если брать в вашем летоисчислении. Очень древний наш поэт – Бо Цзюйи́! Чувствуете вечность? – Ли Чуньминь положил перед собой томик и стал смотреть на Сорокина.

Михаил Капитонович повторил про себя только что услышанное: «Растаял снег… и лёд растаял, согретый солнцем…» – Слышу!

– Я даю очень вольный перевод. Здесь, – Ли Чуньминь показал на томик, – написано по-китайски, но по сути я сказал всё правильно – соответствует!

– Да, очень красивые стихи… о вечности… о… – Михаил Капитонович нарисовал пальцем в воздухе круг, – о том, что происходит всегда…

– Вы правы, и таким Китай, мой Китай, был на протяжении нескольких тысячелетий, конечно, он менялся, но очень медленно! Это была одна из самых мирных стран… А вот ещё послушайте:

Жизнь в этом мире Всего лишь сон.

И нету смысла делать из неё беду.

Вот я и пью[2].

Тут в предпоследней строке написано несколько иначе: «И нет смысла делать её ещё труднее», но по-русски, мне кажется, так звучит лучше. У меня в Харбине есть товарищ, Алексей Грызов, его поэтический псевдоним Ачаир, мы с ним иногда что-то сочиняем, в смысле он сочиняет, он настоящий поэт, а я только рифмую. Кстати, ваш земляк, из Омска… Слышите, какая вечность и в этом стихотворении?

Сорокин, конечно, слышал и согласно пожал плечами. Ли Чуньминь откуда-то снизу достал бутылку и поставил её на стол.

– Не откажетесь выпить со мной по рюмке коньяку?

– Конечно! – ответил Сорокин и подумал: «Какой он к чёрту китаец, обыкновенный наш, русский, только очень грустный и печальный!»

– Курите, если хотите! – сказал Сергей Леонидович и налил. – Я знаю, у вас сейчас ещё пост, но, поскольку я ваш начальник и басурманин, исповедуетесь, и вам простится этот грех! Это был Ли Бо! А это моё подражание ему!

В небе Луна. Не дотянуться.

Я иду к реке – там две Луны:

Одна отражается сверху, но неясно,

Вода рябит, река неспокойна.

Другая на дне! Её я хочу достать. Если не утону!

Некоторое время Ли Чуньминь молчал.

– Конечно, Китай не мог сохраниться в своей тысячелетней неизменности, когда кругом всё меняется так быстро и пришла Синьхайская революция… А вот послушайте, это пишут сейчас, некто Го Можо́, современный поэт, если можно так сказать! – Ли Чуньминь взял со стола лист бумаги.

Я пролетарий. Лишь тело моё

Есть моя собственность. Только им я владею,

А больше и нет у меня ничего.

Созданы мною «Богини» теперь.

Это на собственность, скажем, похоже,

Но мне коммунистом хотелось бы стать —

Так пусть они станут общими тоже —

«Богини» мои!

Идите, ищите таких же, как я, беспокойных людей,

Идите, ищите пылающих, таких же, как я.

В души милых мне братьев, сестёр загляните,

Струны сердец их затроньте,

Разума факел зажгите![3]

А? Какая разница! Чувствуете? Это уже совсем другой Китай! Это Китай революции и борьбы, и мы с вами знаем, чем это кончится! Не так ли?

Разница была. Абсолютно очевидная. На Сорокина повеяло холодом прибайкальской тайги и возникло ощущение сосущей пустоты и смертельной опасности. Он согласно кивнул.

– И вот что тот же Го Можо пишет дальше! Послушайте!

Парус разорван,

Разбиты борта,

Сломаны весла,

И сломан руль,

И лодочник стонет в одинокой лодке,

И её качают гневные волны[4].

– Того Китая больше нет! И уже никогда не будет! Синьхайская революция – это надолго! Мы об этом много говорили с покойным Ильёй Михайловичем! Вот так-то, Михаил Капитонович! От какого берега оттолкнулись, к тому же и пристанем! Мы все! – Ли Чуньминь встал и пошёл к окну. – Так что? Поедете на разъезд Эхо?

Сорокин кивнул.

– На притоках реки Муданьцзян скоро сойдёт последний лёд и начнётся сплав того, что нарубили за зиму, а в обратную сторону пойдут деньги, это и есть фацай для хунхузов.

* * *

Михаил Капитонович положил карандаш на стол. «Революция, революция! Революция в России – революция в Китае!» – думал он и смотрел на дремлющих соседей. Маленькие дети, свернувшись калачиком, спали на полках, совсем маленькие – на руках у мам, мамы дремали, склонив головы на плечи мужьям, мужья спали, склонив свои головы на головы жен. Это было совсем не то, что в обозе беженцев, где спали в седле, сидя на санях, на ходу, спали вполглаза, спали, готовые проснуться каждую минуту и бежать, бежать дальше от опасности, которая, смертельная, окружала со всех сторон. Здесь в вагоне не спали, здесь дремали, переваривая праздничное съеденное и выпитое, с тем чтобы проснуться и располагаться уже на ночь, не думая, что впереди поджидает смертельная опасность. Какая же в этом была огромная разница – дремать в мирном поезде и спать вполглаза на войне. Вот об этом и болела душа у не то русского, не то китайца Сергея Леонидовича Ли Чуньминя. Это только что понял Михаил Капитонович. Он взял карандаш и написал: «Я постараюсь выполнить Вашу просьбу, дорогая Элеонора, вспомнить Гражданскую войну, хотя это будет довольно сложно!»

* * *

Утром Сорокин увидел парубка Янко сидящим на самом краю тесно занятой нижней полки с тем же мешком на коленях. У парня было чистое, свежее лицо с синими, как украинское небо, глазами и ангельской улыбкой. Михаил Капитонович долго смотрел на него, желая поймать взгляд и поздороваться, и поймал, но Янко, он же «Иванэ», своего вчерашнего собеседника не узнал.

«Он ничего не помнит! Ангел! – подумал Михаил Капитонович. – Ладно! Подскажу Штину! Может, поможет найти работу!»


Извещенный о прибытии телеграммой Штин ожидал на перроне, за его спиной стоял Одинцов. Сорокин увидел их с подножки и спрыгнул. За ним спрыгнул Янко, остановился и стал озираться. Сорокин и Штин пошли навстречу друг к другу, обнялись, и Сорокин сказал, кивнув в сторону Янко:

– Обратите на него внимание!

– А что? – удивился Штин и стал разглядывать парня. – Кум, сват, брат?

– Да нет! – улыбнулся Михаил Капитонович. – По-моему, крепкий парень. Ищет работу…

– Эй, хлопче! – крикнул парню Штин. – Иды сюды! – А? – удивлённо посмотрел на Штина Сорокин.

– А дывы, вин в свитки! – усмехнулся в ответ Штин.

– А?

– Язык? Так у нас тут как в Библии, только там «ни эллина, ни еврея», а здесь и хохол, и кацап, и кого только нет!

Янко боязливо подошёл к Штину:

– Шо, дядько?

– Иды за намы!

* * *

Завтрак растянулся и постепенно перешёл в обед. Уже закончился коньяк от Румянцева, уже был выпит чайник чая из таёжных трав и ягод, уже, как представлялось, надо было бы растянуться на топчане и заснуть до вечера, то есть до ужина, уже и усталость была во всём теле, и сами по себе опускались отяжелевшие веки. Уже Михаил Капитонович оглядывался, присматриваясь, где бы можно было прилечь, как вдруг Штин сказал:

– А недурно бы прогуляться. И погода располагает.

Не дожидаясь ответа, он встал, снял с крючка казакин со смушковой выпушкой и отороченными жёлтой тесьмой накладными карманами, надел его в рукава и стал поторапливать Сорокина.

– Идёмте, Мишель, идёмте! Там сейчас знаете, как с сопок опахнёт свежестью, и, кстати, наломаем багульника, и в доме будет красиво. А то казарма казармой! Надоедает!

Они вышли и остановились на крыльце. Владения Штина, как он назвал рубленную из толстой лиственницы избу-пятистенок с конюшней и дровяником, были окружены высоким забором из затёсанных вверху брёвен, сбитых вплотную.

Двор был обширный, и по нему ходил с топором Янко.

– А парень-то и правда крепкий! С утра колет, чисто паровая машина! Одинцов! – крикнул Штин в избу. – Накорми парня, а то уработается до смерти, на радостях-то!

Сзади к ним вышел Одинцов и свистнул:

– Заходь, пока их благородия будут прогуливаться!

Янко воткнул топор в колоду, вытер о штаны руки и поклонился.

– Пусть пока у меня поработает, – кивнул в его сторону Штин. – Надо присмотреться. И Одинцов с ним разберётся.

Они сошли с крыльца, и Штин направился в конюшню.

Из пяти денников были заняты два. Штин открыл один и вывел гнедого дончака.

– Другой ваш… не такой сноровистый.

Сорокин открыл второй денник и погладил по морде золотой масти двухлетку.

– А как зовут? – крикнул он Штину.

– Дукат! Видите какой – чистое золото! Седлать не разучились?

На противоположной от денников стене висели шесть сёдел: три казачьих и три кавалерийских, рядом с сёдлами висели уздечки.

– Берите второе слева и трензеля! Вы же без шпор?

Михаил Капитонович быстро заседлал Дуката, вывел его из конюшни и повёл по кругу. Через минуту вышел Штин.

– Одинцов! – крикнул он.

Одинцов выглянул на крыльцо.

– Оружие! Их благородию – зауэр и тоже маузер!

Через несколько минут, пока Штин и Сорокин разогревали лошадей, Одинцов вышел весь увешанный оружием и патронными сумками.

– Вы, Мишель, берите зауэр и маузер… Кстати, для зауэра у меня есть отличный седельный чехол, он висит рядом с дверью, так будет удобнее…


Они перешли через узкоколейку, и Штин направил своего дончака в широкий распадок. Сорокин отставал от него на полкорпуса.

– Подтягивайтесь, Мишель, подтягивайтесь, тут пока достаточно широко. – Проезжая рядом с озолотившейся вербой, Штин срезал ветку и передал её Сорокину. – Это вам вместо плётки!

Они ехали неспешным шагом, и Сорокин дышал. День с утра был ясный, солнечный, похожий на осенний: было очень синее небо и ни одного облака, только деревья стояли ещё чёрные и хлёсткие. Воздух был прозрачный, но влажный по-весеннему.

– Через пару дней не узнаете, всё будет зелено, вот увидите, за две ночи…

– А почему вы ушли с копей? – спросил Сорокин.

– Запах! Уголь! Пыль! А здесь! Слышите, как пахнет землей? А знаете, как пахнет, когда начнётся перевалка? Как пахнет мокрое, не прелое, а мокрое дерево, только что вытащенное из воды?

Сорокин догнал Штина и пошёл с ним вровень.

– Уголь – совсем другое дело, хотя денег, естественно, больше. Однако же и здоровье…

Распадок, по которому они ехали, шёл на подъём: он был широкий, с низким, редким кустарником, и далеко в самой середине стоял одинокий огромный кедр. Впереди, верстах в трёх – это было видно, – сопки сходились в теснину.

– Нам туда, – показал рукою Штин вперёд. – Там в теснине из сопок вытекает ручей, похоже на ущелье, мы войдём в него, пройдём по ручью версту и поднимемся на плато.

– А багульник?

– Уже отходит, всё же конец апреля, но ещё много, а кое-где ещё и снег по колено, особенно на северных склонах. Я тут за зиму всё излазил и пешком и верхом. А за багульником надо на склоны, только нет смысла терять время – склоны там дальше сами к нам приблизятся. Видите сиреневые пятна, вон! – Штин показал плёткой. – Там и наломаем!

Михаил Капитонович давно не сидел в седле, но совсем даже не отвык. Дукат, несмотря на свою молодость, оказался спокойным и послушным. «И вовсе не нужны трензеля!» – подумал Сорокин и бросил поводья.

– Тут есть тигриное логовище, – сказал Штин. – Далековато, правда… И помёт уже есть, люди видели следы… Тигрица сейчас голодная, нам с ней встречаться ни к чему, поэтому держите на всякий случай маузер наготове…

– А почему не зауэр? – спросил Сорокин, ему было любопытно. – Я не охотник, у меня нет опыта…

– От него мало толку, это на косулю. Маузер вернее, хотя на этот случай нет ничего лучше нашей старушки трёхлинейки или – карабин. А вон и косули, видите?

Сорокин стал смотреть вперёд и далеко увидел, как двигаются жёлто-коричневые пятна.

– Далеко, даже мой ремингтон не возьмёт…

– А если поближе? – Сорокин почувствовал, как в нём разгорается что-то вроде азарта.

– Нет смысла, они сейчас тощие, даже Одинцов не уварит. Они хороши осенью, октябрь – ноябрь, когда на зиму нагуляют жиру, сейчас можно стрелять только фазана… но мы не будем!

– Почему?

Штин посмотрел на Михаила Капитоновича и ухмыльнулся: – Не на охоте, Мишель! Мы с вами по делу прогуливаемся!

Михаилу Капитоновичу стало неудобно за свою легкомысленность, и он промолчал.

– Давайте-ка пришпорим, у нас большой круг! А я вам кое-что расскажу.

Оказалось, что Штин, который на концессии проработал почти полгода, не терял времени зря.

– Первое, что я услышал: что здесь, что на копях, – это про хунхузов. Всё остальное ерунда: скатилось бревно, упал в реку, зашибся топором или поранился пилой, выбил соседу зуб по пьяному делу, нарвался в тайге на косача́… это всё единичные случаи и персональное счастье или несчастье! А вот хунхузы – это большая беда для всех. Общество здесь весьма ограниченное; из тех, с кем можно общаться: с кем-то можно ходить на охоту, но не сядешь за карты, с кем-то сядешь за карты, но не выйдешь побаловаться с ружьишком, в общем, людей нашего круга раз-два и обчёлся… Дамское общество отсутствует – учительница с сыном и матерью, красавицы обе, вот вокруг этой учительницы все и вьются…

Отставший было на несколько шагов Сорокин махнул веткой перед глазами Дуката, и тот наддал.

– А эти скоты, во-первых, крадут людей и возвращают их только за выкуп, а во-вторых, как только сюда привозят деньги, пытаются грабить: или контору, конторы, или поезд, в смысле почтовый вагон. Сведения о перевозке денег они получают исправно, скорее всего из самого Харбина или от железнодорожников, китайских конечно. Пока я ничего не слышал о том, чтобы с ними общались русские… Штин перешел на рысь.

– …если про кого узнаю, сам убью!

Сорокин удивлённо посмотрел на него.

– Не удивляйтесь! Они очень жестокие, исключительно. Тех, кого они брали в заложники, держали в ямах и землянках по полгода и больше, били, не давали воды, не давали еды, издевались… В общем, если человеку удавалось выйти оттуда, то на человека он становился уже не похож. Нападают на поселки – жгут, грабят, убивают и насилуют. И это бывает не так уж и редко. За летний сезон десяток случаев. А на зиму расползаются, уходят в города, растворяются. Поэтому сейчас как раз начало их сезона. Давайте-ка ещё! – сказал Штин, взмахнул плетью, и его гнедой перешёл с медленной рыси на быструю, Дукат сам по себе взялся за ним.

В ушах Михаила Капитоновича зашумело, он смотрел на резвого впереди дончака и спину Штина и слышал, как по ногам его Дуката стала хлестать высокая трава.

– Нам уже недалеко! – обернувшись, крикнул Штин.

До верхней точки распадка, откуда он расходился в долину, они доскакали минут за пятнадцать. Распадок острым клином сошёлся в русло довольно широкого ручья.

– Нам по ручью вверх! – сказал Штин, направил и осторожно повёл коня по каменистому дну. – Пускайте своего за мной, постарайтесь след в след, тут есть ямы! Видите, как тепло? Я боюсь, что может начать сходить снег, и тогда тут будет не ручей, а целая река! Так что будем, как говорят китайцы, поспешать, хотя и медленно!

Над ручьём, над головами всадников сошлась со склонов сопок тайга, и стало душно.

По руслу изгибавшегося как змея ручья поднимались около часа до того места, где он уклонился вправо; взяли коней в повода и, преодолев крутой подъём, вышли на поляну. Штин закинул уздечку на седло и отпустил дончака. Сорокин отпустил Дуката, тот пошёл за дончаком, они встали рядом, как в одном деннике, и склонили головы к траве. Один край окружённой с трёх сторон лесом поляны оказался крутым обрывом, Штин шёл к нему.

– Вот! – Штин сел на корточки. – Это и есть наше плато – тут перепад метров тридцать – тридцать пять, а внизу всё как на ладони! Видите?

Сорокин присел рядом и полез в карман за папиросами.

– Здесь курить не будем, и вообще у нас тут на всё про всё минут пятнадцать. Смотрите…

Под ногами у Сорокина и Штина была крутая каменистая осыпь со скальными выходами, а под ней простиралась большая поляна, со всех сторон зажатая крутыми склонами сопок.

– Под склоном во-он той, прямо перед нами дальней сопки – большая пещера. Это их логово или база, как хотите. Я спускался туда осенью, когда они ушли, и прямо угадал, они ушли за день или два перед тем, как я пришёл, ещё до снега. Тут спускаться очень плохо, неудобно, камень мелкий и прямо из-под ног осыпается, а подниматься ещё хуже, я потратил на это больше часа. Они сюда не ходят, вообще ведут себя довольно беспечно. – Штин говорил вполголоса. – Там, внизу, и рубленые пни, и кострище, а в пещере гора костей и даже отхожее место! Тьфу! Судя по следам, охранение выставляют только там, по краям поляны, там окурки и мусор, а здесь чисто, поэтому я сделал вывод, что сюда они не поднимаются. Смотрите внимательно, запоминайте…

Сорокин полез в карман за карандашом.

– Не надо, я всё зарисовал… Давайте обойдём плато…

Они встали и пошли по краю – поляна, на которой они находились, она же плато, примыкала к заросшей лесом вершинке, они обошли её и вернулись обратно.

– Отсюда до пещеры, до входа, по прямой метров сто – сто двадцать. Пулемёт достанет кинжально, а наверх они не полезут, поэтому путь у них только один… Штин достал часы.

– Ого, уже три с четвертью, а чувствуете, как тепло? Давайте-ка будем поторапливаться в обратный путь!

Сорокин, занятый осмотром, не заметил, что весь вспотел – солнце грело по-летнему.

– Ну что? Нагляделись? Если да, у нас есть пять минут наломать багульника, и в путь.


Когда они вернулись в долину, вода в ручье плескалась у Дуката под самым брюхом.

– Всё! – выдохнул Штин, как только расступилась тайга и ручей заклокотал налево под склоны сопок. – Думаю, к шести будем дома! Одинцов, должно́, будет шибко ругаться! Оч-чень серьёзный мужчина!


Заждавшийся, судя по угрюмому виду, Одинцов не ругался, он молчал и сопел. Янко сидел в углу на лавке и, казалось, весь бы вжался в угол, если бы смог.

Одинцов накрывал на стол и смотрел на Штина.

Штин снял казакин, его белоснежная сорочка, когда попадала в лучи заходящего солнца, сияла. В избе было одно большое окно на запад и одно поменьше на север. Окно на север упиралось в забор, а окно на запад смотрело в открытые ворота подворья. Солнце садилось за хребтом дальних сопок, и его последние лучи резали прямо через ворота в окно.

Штин осмотрел стол, пошёл к стене, повесил ремингтон, плётку и маузер, потом подошёл к корчаге и долго пил воду, потом стал искать в карманах казакина папиросы, потом закурил и, наконец, сел, на Одинцова не посмотрел. Тот кашлянул. Штин потянулся к бутылке с самогоном, тогда Одинцов подскочил, ухватил её за тонкое горлышко и под дно и стал наливать, сначала Штину, потом Сорокину. Когда Одинцов налил, Штин сказал:

– А я ведь тебя учил, сукина сына, сначала наливать гостю!

Потом он перевёл взгляд на Янка – тот глядел из своего угла – и сказал ему вкрадчивым голосом:

– А ты, хлопче, выдь и вытри лошадей, – и неожиданно так громко ударил ладонью по столу, что все вздрогнули. – Гэть! Иванэ, мамкин сын!

Парень, не сводя глаз со Штина, подскочил и стал красться к двери.

– Да насухо, насухо! Приду, проверю! Зразуми́в?

– Зразуми́в, дядько… – еле вымолвил Янко.

Только после этого Штин посмотрел на Одинцова.

– Ждёт?

– Ждёт!

– Иди! Завтра чтобы был не позже восьми!

– А вы…

– Не извольте беспокоиться, мы к завтраку будем готовы, господин Одинцов! В восемь!

Они остались вдвоём. Стол был накрыт богато: парила картошка, зеленели солёные огурцы, глянцем отливали грибы и розово-оранжевая рыба, благоухал запечённый в печи фазан…

– Однако мы должны были очень проголодаться, а, Мишель? Так, приступим?!

Но, несмотря на голод, они утолили его быстро, и дело дошло до таёжных заварок.

– Одинцов женился, – неожиданно, после некоторого молчания, произнёс Штин.

Сорокин как-то хотел проявить по этому поводу радость, но Штин выставил вперёд руку:

– Не торопитесь! Уже в третий раз! И каждый раз норовил, подлец, с венчанием! И замечу я вам, ни одного скандала, прямо-таки – сэр Роберт Лавлейс! Султан турецкий! И девки-то хороши! Но самое удивительное – они между собою ладят! Представляете? Все трое! И вот это всё, – Штин обвёл рукою стол, – от них троих! От одной грибы и медовуха, от другой рыба, от третьей картошка и так далее… Сам он в огород или в тайгу ни ногой… Не моё это, говорит, дело! Кашеварит, правда, сам!

«Вот бы его к Суламанидзе!» – пришла в голову Сорокину невольная мысль.

– …И изрядно! Моего здесь – только фазан, кстати, вчера подстрелил пять штук!.. Еле его спас от их отцов и братьев! Так даже и не я спас, а они! Вот такие дела, Михаил Капитонович!

Сорокину было нечего сказать, он только снова увидел Одинцова, как будто бы тот стоит прямо тут, и рассмеялся. Рассмеялся и Штин, и вместе они смеялись и наливали друг другу под отменную закуску.

– И вот ещё что! Тут живут корейцы, несколько семей, так что он удумал, он научился у них готовить папоротник, отличное блюдо, прямо чистые грибы…

Заканчивали чаем и папиросами, и в дверь тихо постучали.

– Вы тут наслаждайтесь, – вставая, сказал Штин. – А я пойду посмотрю, як там Иванэ распорядился с лошадьми, только не засните, нам ещё предстоит разговор.

Сорокин остался один и стал вспоминать сегодняшний день. Как же тут хорошо, думалось ему: тайга, свежий воздух, столько вкусной еды, чудесная медовуха, а Одинцов! «Ох и наплодит он тут смолят!» – как-то Штин обмолвился, что его денщик из Смоленской губернии. Мысль о «смолятах» перескочила у него на выпускниц Смольного института благородных девиц. «Смолят и смолянок!» – подумал он и вспомнил галерею портретов выпускниц Смольного института работы Левицкого. Это рассмешило его ещё больше. «Глянуть бы на них! Маньчжурские смолянки! Всё же любопытно!»


Элеонора сдвинула каретку, прокрутила валик и прочитала последнее предложение: «После убийства Распутина события в Петрограде стали нарастать, но незаметно для обывателей и политиков». Ей не понравилось. По смыслу всё было правильно, однако что-то было не так. Не вытаскивая листа, она зачеркнула предложение и пошла к окну.

Был полдень 28 апреля.

Они с Джуди приехали на побережье Ирландского залива на конечную станцию железной дороги в Холихэ́д западнее Манчестера сегодня в 6 часов утра. У начальника станции спросили, где можно остановиться на две недели, и он пригласил их к себе, сказав, что у него есть для гостей отдельный уютный домик недалеко от берега моря. Поскольку это был единственный поезд в течение суток, он сам же вызвался подвезти и пригласил в коляску. Багажа у них было немного: три чемодана и портативная пишущая машинка.

Домик порадовал Элеонору и огорчил Джуди. Он был мал, неказист и, построенный из дикого камня и накрытый бурой черепицей, казался холодным, однако внутри оказался уютным, с кухней и тремя под низким потолком комнатами, расположенными вокруг камина, топившегося из гостиной.

Когда-то давно, ещё в России, ей именно так представлялось место, где она будет писать книгу: «…незаметно для обывателей и политиков», – повторяла она предложение и смотрела на ровный, поросший яркой зеленью понижающийся просторный берег и море.

«Я приехала в Петроград через три недели после убийства Распутина и разговаривала с журналистами и дипломатами. С русскими я тогда ни с кем не была знакома. – Она вернулась к камину и стала греть о его тёплую шершавую стенку ладони. – Все, с кем я говорила… для них убийство Распутина было неожиданностью, но!.. Всё! Я поняла!» Она села за стол: «Надо так: «Патриотические слои русского общества давно мечтали избавиться от влияния Распутина на Императорскую семью. Однако его убийство было неожиданностью, и оно было сравнимо с первым подземным толчком грядущего землетрясения, но ни среди политиков, ни тем более среди обывателей не обозначился человек, который мог бы правильно оценить влияние этого убийства на ход дальнейшей истории России. Казалось, что свершилось долгожданное и справедливое возмездие, оно исправит всё то неправильное, что было допущено во внутренней и внешней политике, и дальше всё будет развиваться так, как этого ожидало общество: победы на войне, успокоение и консолидация внутри страны. Никто не смог распознать невидимых, но нараставших перемен».

«Вот! Примерно так и Антон Иванович мне пишет!» – подумала она и поняла, что на сей раз её мысль обрела нужную форму. Она напечатала это и стала перебирать лежавшие вперемежку рукописные и печатные страницы: среди них на отдельной скрепке были письма от русских корреспондентов. Она сняла скрепку, разложила письма веером, и на глаза сразу попало последнее письмо от Михаила Сорокина. «Чёрт! Я ведь совсем не то искала!» – подумала Элеонора, отложила его в сторону, откинулась на спинку деревянного скрипучего стула и ощутила, как хорошо греет камин.

В занятой ею комнате помещалась кровать, небольшой комод и зеркало над ним, письменный стол и стул, на котором она сейчас сидела. Справа было окно. Комната была покрашена белой известью и по потолку прочерчена старыми из морёного дуба балками. Под потолком висели пучки сухого вереска с сиреневыми комочками свернувшихся цветков. Утром она разложила вещи, потом перешла в комнату матери, где был большой платяной шкаф, потом они с Джуди завтракали в гостиной, и когда она сюда вернулась, то поставила на стол пишущую машинку и приготовила бумаги. И только сейчас она оторвалась от работы и огляделась, ей удалось сформулировать мысль, и она вздохнула.

«Хочу прогуляться!» – подумала она.

Дул ветер. Они с Джуди почувствовали его, как только сошли с поезда. Он дул в одну сторону и на одной ноте, северо-западный, и у Джуди разболелась голова.

Элеонора взяла письма, накинула пальто, прихватила плед и вышла. Она миновала окружённый низкой каменной оградой пустой двор. Перед уходом заглянула к Джуди, та лежала на кровати с мокрой салфеткой на лбу.

«Может быть, я зря её с собой взяла, и ещё настаивала, чтобы она подышала свежим морским воздухом. И предупреждали, что здесь в это время дуют ветры! Ну, пусть! Дальше будет видно, в конце концов, нас тут никто не держит».

Она прошла с четверть мили к берегу и села на камень. Под ногами был галечный пляж, но спускаться к воде не захотелось. Ветер переменился на восточный и тёплый и дул в лицо, он гнал по морю волны, которые издалека катились мелкими барашками, а на отмелях рисовали красивые округлые линии. Спокойствие вокруг было то самое, искомое: высокое небо, тёплый ветер, бесконечное море, зелёный с белыми точками клевер. Она стала перелистывать письма, и вдруг её как будто бы кто-то толкнул в бок, и она хлопнула письма о колени: «Этот нахал, Сэм Миллз!»

Позавчера она с ним всё-таки встретилась – он оказался настойчивым. Когда после приёма Элеонора с матерью вышла на улицу, они не обнаружила закрытого «форда», зато с открытым экипажем и на козлах оказался Красный Сэм. Отказать ему при всех Элеонора не могла, но ей было страшно неудобно перед матерью, которая была легко одета, слава богу, Сэм оказался предусмотрительным, и в коляске лежал тёплый плед, но это было неловко, потому что клетчатый шотландский плед никак не гармонировал с маминым норковым палантином. Здесь Сэм дал промашку и повод для коллег подшучивать над его оплошностью и столь явно выраженными желаниями. Джуди, конечно, накинула плед, но весь путь до дома ехала отвернувшись от Элеоноры, а потом ворчала на неё за то, что та «дала повод». А потом Сэм встречал её в редакции каждый раз, когда она туда приходила. Он предлагал свою помощь, вплоть до того, что она будет диктовать, а он печатать под диктовку, к слову сказать, печатал он хорошо и быстро. В общем, он вёл себя так, что Элеонора начала чувствовать себя дичью, а Сэма охотником. Это было ужасно. Она думала: «Неужели он набрался этого у немцев?» – но не могла себе ответить, потому что у неё не было знакомых немцев. И не было возможности, не выдав себя, выяснять каждый раз, когда она собиралась в редакцию, там ли Сэм, и ей казалось, что он этим пользуется. В редакции стали шептаться, она об этом узнала, но не ходить в архив не могла. Это была западня. Сэм ей мешал.

В том возрасте, когда у девушек появляется интерес к мужчинам и при этом они начинают различать в них человеческое, Элеонора оказалась в России.

Она вздохнула. Ветер шевелил письма, она крепко прижала их к коленям, и тогда он стал шевелить её волосы.

В России она, конечно, ловила на себе заинтересованные взгляды и среди коллег-журналистов, и в высшем обществе, но эта заинтересованность проявлялась очень скромно, даже скрытно. Однако когда она всё же проявлялась, у Элеоноры была защита, она всегда могла сказать, что «плохо знает по-русски», и это было правдой, но чаще русские мужчины чутко улавливали её настроение и не докучали, и тогда от них оставалась только улыбка, как от знаменитого Чеширского кота… Иной раз это было даже обидно. Через короткое время она поняла, что это есть другая культура – культура понимания на недосказанном, и она стала её ценить, а ещё чуть позже научилась ею пользоваться. Сэм приехал из Германии и навалился на неё, как тевтон! Она про себя так и стала его звать – Тевтон.

Потом с какого-то момента он перестал появляться в редакции, она уже закончила в архиве, и у неё отпала необходимость туда приходить, а он – о, ужас! – он стал звонить. Сначала не часто, раз в неделю, потом чаще. Предложение было простое – встретиться… поговорить. Он себя вёл не как англичанин, а скорее как цыган, а точнее, цыганка, которая погадать пристаёт прямо на улице. Уже купив билеты и зная, что в воскресенье она уедет, 25 апреля в четверг на его предложение Элеонора ответила согласием, и они встретились в пабе «Чеширский сыр».

Сэм ждал её в экипаже, том самом, в котором он привёз их с Джуди после приёма. Оказалось, что это был его экипаж. Элеоноре это показалось вычурным, многие журналисты уже обзавелись автомобилями, но Сэм объяснился сразу, он сказал, что в Европе надышался газами, а в Лондоне, с его туманами и печным дымом, ему это не показалось необходимым.

Паб находился на Флит-стрит и был чем-то вроде журналистского клуба. Элеонора в нём ещё не была.

За весь вечер Сэм выпил пинту пива и стакан виски со льдом. Нельзя сказать, чтобы в их разговоре было что-то, что было бы ей неприятно. Сэм вёл беседу, был сдержан, это совсем даже было не похоже на то, как он вёл себя на приёме: «пришёл, увидел, победил». Может быть, в плотном сигарном дыме, а может быть, в ощущении победы – он всё же добился своего – куда-то исчезла его настырность, и они беседовали как коллеги и друзья – и в этом что-то было. Ощущение неприязни у Элеоноры прошло, но возникло снова, когда они расставались, и не проходило до сегодняшнего дня, однако в связи с отъездом и суетой сборов, особенно Джуди, у неё не было времени об этом думать. Кстати, Сэм очень не понравился Джуди, и когда он звонил, а она брала трубку и слышала его голос, то не отвечала, а кричала, что звонит «этот»!

Сейчас Элеонора сидела одна на пустынном берегу, и ей вспомнился их разговор в пабе.

Сэм рассказывал о Баварии начала 20-х годов. Это было интересно. Бавария только-только пережила свою революцию, и в ней, как в концентрической точке, стали сходиться, как он сказал, «истинно немецкие интересы». Элеонора спросила, что он называет «истинно немецкими интересами». Сэм объяснил, что Бавария – страна, он так и сказал – «страна», немецких рабочих и крестьян, что это самое немецкое государство в Германии. Из курса истории Элеонора помнила, что до объединения Бисмарка Бавария действительно была самостоятельным королевством. Он со скрываемым восхищением – всё же англичанин – рассказывал о том, что офицеры и солдаты разгромленной германской армии не чувствовали себя побеждёнными, они чувствовали себя преданными своим правительством; что они стали объединяться в военные организации и союзы и к ним присоединились баварские рабочие, крестьяне и ремесленники, что это стало новой, растущей силой, а это и есть «молодая кровь Европы», за которой будущее и Европы, и всего мира. Элеонора слушала с профессиональным интересом, она вспомнила, что то же самое слышала в среде русских офицеров в Харбине, где они оказались такие же побеждённые и преданные. Однако скоро рассказ Сэма стал ей неинтересен – она не поняла почему, – а сам Сэм неприятен, особенно когда, прощаясь, он попытался её поцеловать. Это было слишком.

Элеоноре показалось, что ветер стих. Она прислушалась. На море пропали белые барашки. Она посмотрела налево, направо и снова почувствовала ветер, только северный и холодный. Она поняла, что надо возвращаться в дом, встала и повернулась – к ней шла Джуди. Издалека она увидела, что Джуди улыбается.

«Значит, голова прошла!» – подумала Элеонора.


В понедельник 12 мая Сорокин снова был в поезде.

Прошедшие после возвращения с разъезда две недели он без отдыха занимался подготовкой того, что они придумали с Штином.

А 30 апреля Штин его провожал. И это было замечательное представление. Утром перед плотным завтраком Штин натощак выпил стакан самогона, чем привёл себя в необходимое состояние: с его лица не сходила подобострастная хмельная улыбка, и она была предназначена Сорокину. Михаил Капитонович был предупрежден и вёл себя соответствующе. Они представляли приехавшего инкогнито начальника и без царя в голове подчинённого. Перед тем как выпить этот стакан – ещё до прихода Одинцова, – Штин повторил, что ситуация с хунхузами здесь такая же, как и в других местах, поэтому с самого начала он стал играть роль, и многие считают его «хлыщом, душкой, шулером и валетом», то есть человеком несерьёзным.

– Тут сведения распространяются со скоростью электричества. Начальники на концессии в основном старые харбинцы, воспринимают хунхузов как естественное зло, от которого уже не избавиться; русское население в посёлках, конечно, огрызается; рабочие на валке леса – наши с вами однополчане, условно выражаясь, народ временный, долго мало кто выдерживает, очень тяжёлая работа. Единственный человек, с которым мне удалось найти общий язык, – полковник Байков Николай Аполлонович. Примечательно, как мы с ним познакомились, прямо в тайге. Чуть не подстрелили друг друга! Вот он – ярый враг хунхузов и готов с ними бороться. Кроме того что монархист, он заядлый охотник, и ему нужна безопасная тайга, а с хунхузами – не тут-то было, причём он из старых харбинцев, приехал сюда чуть ли не в 1903 году или в 1902-м. С ним мы всю операцию прямо сидя на пнях и спланировали.

Проводы на перроне были по местным меркам примечательные. Сорокин и Штин старались вести себя запанибрата, точно так, как накануне при встрече: и обнимались, и лобызались, вроде однополчан, встретившихся по поводу Пасхи и разговения. Однако, как только до хрустальности трезвый Сорокин на секунду отворачивался, уже ощутимо подшофе Штин начинал шпынять Одинцова. Непредупреждённый Одинцов вёл себя натурально, дрожал и побаивался, и этим им сильно подыгрывал. В результате, когда Михаил Капитонович сел в плацкарту, вокруг него образовалась почтительная пустота, по поводу которой он сделал вид, что нисколько её не замечает.

После возвращения в Харбин Сорокиным и Ли Чуньминем были тайно отправлены на разъезд пулемёт, несколько ящиков гранат и чемоданами везли патроны, кроме того, пустили слух, что вот-вот повезут деньги для расчёта с рабочими и на другие расходы. Сумма была озвучена порядочная. Железнодорожная полиция, по согласованию с начальником управления, о готовящейся операции не информировалась. За это время Штин должен был набрать отряд добровольцев из бывших военных, работавших на лесосеках и складах. Для фальшивой перевозки взяли почтовый вагон и обшили его листовым железом.


12 мая вечером Михаил Капитонович сошёл на станции Ханьдаохэ́цзы, подрядил подводу и на ней поехал на разъезд Эхо, нанимая на каждой станции новую подводу. Возчиков выбирал из русских. На разъезде он сошёл недалеко от станции и пешком дошёл до владений Штина. Тот встретил его по-деловому, Одинцова он отправил в Мули́нь, потому во владении, кроме них, был только гуцульский паренёк Янко. Они заседлали обоих дончаков и мерина и в вечерних сумерках выехали.

– Когда отправляется литерный? – спросил Штин. Поезд с фальшивым почтовым вагоном по привычке и для секретности они договорились называть «литерным».

Сорокин назвал время.

– Значит, он будет проезжать мимо распадка в 4.30 утра, ещё будет темно. Это хорошо! Кто возглавляет отряд? – Майор Ли Чуньминь… – Сколько бойцов?

Сорокин хмыкнул.

– Понятно, китайские бойцы – это не бойцы, и всё же сколько?

– Шестьдесят человек.

– Для шума достаточно!

Они проехали по краю посёлка, пересекли узкоколейку и направили коней на север, через пять вёрст доехали до заброшенной делянки с крепким ещё дровяником и там встретились с отрядом в десять человек. Они оставили дончаков, взгромоздили на Ива́нова мерина разобранный «максим», два ящика гранат и вошли в тайгу.

– А где Ба́йков и его люди? – спросил Сорокин.

– По одному и парами продвигаются к поляне с севера, и есть несколько наблюдателей, от них поступили сведения, что хунхузы заняли пещеру; стали собираться на следующий день после того, как вы уехали.

Вся хитрость операции заключалась в географии. Это и была совместная придумка Штина и Байкова.

Когда две недели назад после «прогулки» на плато Штин и Сорокин вернулись домой, Штин, отослав Одинцова, разложил перед Сорокиным нарисованную им схему. По ней было видно, что к западу, параллельно тому распадку и ручью, по которому они поднимались на плато, от поляны, где была пещера, на юг шёл другой распадок, прямой и длинный, похожий на ущелье и упиравшийся прямо в железную дорогу. Железная дорога в этом месте шла на подъём. Предполагалось, что хунхузы обстреляют паровоз, чтобы убить паровозную команду, и остановят состав. В поезде будет только Ли Чуньминь с отрядом, и как только он услышит первый выстрел, паровоз даст тормоз и по бандитам будет открыт шквальный огонь. Ли Чуньминь высадит десант, давая понять хунхузам, что те попали в засаду. Десант нажмёт на хунхузов, чтобы заставить их отступить назад в ущелье. Им дадут дойти до пещеры, и тут их встретит Штин с добровольцами.


Ночь была облачная, без единой звёздочки. В тайге было темно, так темно, что идти пришлось на ощупь, примеривая каждый шаг, прежде чем ступить. Договорились не светить и не курить. Впереди отряда шёл проводник, старожил этих мест, но и он мог заплутать, если бы не два параллельных хребта, справа и слева, которые вели их по нужному направлению. Часа через три проводник сказал, что пришли и надо подниматься налево на склон, чтобы перевалить через хребет и выйти на плато. Расстояние до плато было меньше шестисот шагов, но заупрямился мерин.

– Дядько! – Янко потянул за рукав Штина. – Дозвольтэ я потя́гну одного ящыка!

– Какой?

– А тий, що з гранатамы!

– А сдюжишь?

– А, поды́вытэсь!

Отряд ждал. С мерина всё сняли, Янко скинул с себя свитку, сложил её и уложил на плечи и сверху на него взгромоздили ящик, для которого его широкая спина была как будто бы и предназначена. Ещё один боец взялся нести раму «максима». – Ну, с Богом! – сказал Штин и потянул мерина за узду.

Шестьсот шагов до перевала шли трудно, по дороге пришлось дважды останавливаться и отдыхать. Когда поднялись на перевал, тайга расступилась, и стало светлее.

– Ну что, господа, – Штин собрал вокруг себя бойцов, – ещё немного! Сейчас метров двадцать спустимся вниз к ручью, потом столько же вверх, и мы на плато. Все помнят расстановку?

Послышалось тихое «да», и они тронулись.

– На плато только ползком!

Когда дошли до знакомого ручья, мерина разгрузили и привязали длинной верёвкой к дереву.

– Пусть пасётся, всё будет делом занят! – сказал Штин, взял ящик с гранатами, взвалил его на себя и пошёл впереди отряда.

Когда поднялись на плато, сразу увидели, что его край там, где был обрыв, – как будто бы светится снизу. Штин, чтобы не звякать, отослал трёх бойцов снова вниз к ручью собрать пулемёт и набрать побольше воды, а сам с Сорокиным и старшим отряда добровольцев штабс-ротмистром Завадским пополз к обрыву. Земля была сырая, а трава мокрая, и вся одежда на Сорокине скоро промокла. Он полз, держа винтовку за ремень у скобы, и понимал, что, наверное, уже утратил какие-то военные навыки. Штин полз рядом, но Сорокину казалось, что Штин не ползёт, что он даже не двигается, а что его как будто бы тянут на верёвке или толкают сзади. Михаил Капитонович позавидовал его опыту и умению, и вдруг Штин замер и оглянулся. Сорокин и Завадский тоже оглянулись и увидели, что за ними ползёт Янко. Штин лягнул ногой, но не достал его и погрозил кулаком, а Сорокину и Завадскому показал пальцем: «Тихо!» Воздух над тайгой уже серел, и Штин показал всем замереть. Они не доползли до края метр, но было видно, что внизу на поляне жгут костёр. Штин вплотную приблизил лицо к Сорокину и прошептал одними губами:

– Если костёр большой, то, как только мы высунемся над обрывом, – сразу на наших лицах отразится свет. Надо подождать, пока ещё немного рассветёт.

Они лежали полчаса. Сорокин замёрз до зубной дрожи. Постепенно серый и непрозрачный воздух начал наполняться лёгкостью. Свет от костра на нижней поляне становился приглушённым, было слышно, что внизу есть люди и они разговаривают. Сорокин вплотную приблизил лицо к Штину:

– У нас нет никого, кто понимал бы по-китайски?

– Нет! Это бесполезно, когда говорят лаобайсины, один чёрт ничего не поймёшь…

Сорокин удивлённо посмотрел на Штина.

– Потом объясню… Потихонечку вперёд… Только не высовываться… – прошептал Штин, обернулся и махнул от себя рукой, приказывая Янко не двигаться. Сорокин тоже обернулся и чуть не крякнул, увидев умоляющую гримасу паренька.

Штин прошептал Завадскому:

– Господин штабс-ротмистр, ползите туда, – он показал направо, – там на краю плато, где начинается тайга, над самой кромкой обрыва большой камень и кусты, я присмотрел это место для пулемётного гнезда. Начинайте там обустраиваться. Пулемёт не катите, а несите на руках… – Штин посмотрел на небо. – У вас на всё сорок минут. Там хороший сектор обстрела… смотрите. – Штин перед Завадским раскрыл ладонь. – Если это… – он очертил пальцем по краю ладони, – нижняя поляна, то здесь… – он ткнул пальцем в пустоту чуть выше ладони, – вход в их пещеру. От вашего валуна будет простреливаться вся нижняя поляна и их пещера. Правее пещеры есть мёртвая зона, такая загогулина, отсюда не простреливается, и гранатами эту загогулину не достать, далеко. Это единственное место, где они могут прятаться, кроме пещеры, хотя поме́ститься там немного, это маленький пятачок, а дальше направо, нам не видно, загораживает наш же склон – продолжение распадка на север, куда, если они уйдут, мы не достанем, но там их встретит Ба́йков! Пленных не берём!

Штабс-ротмистр кивнул и пополз. Сорокин удивлённо смотрел на Штина.

– Пленных не берём! Это приказ! – Не глянув на Сорокина, Штин пополз вперёд.

Они подползли к краю. Все их предположения подтвердились: метрах в пяти от входа в пещеру горел большой костёр и вокруг него сидели и ходили несколько человек.

– Смотрите! – сказал Штин и протянул Сорокину артиллерийский бинокль. – А я послушаю! Уже время!

Сорокин стал смотреть и по оптической разметке вычислил, что до костра не больше ста пятидесяти метров.

– Сто пятьдесят метров! – прошептал он Штину.

– Я знаю! – произнёс Штин, замолчал и стал слушать. – Слышите?

Сорокин прислушался. Ничего отчётливо слышно не было, но Михаил Капитонович уже знал, что происходит, он вспомнил, как даёт о себе знать очень далёкая стрельба – в воздухе возникало волнение, которое ощущалось как тревога.

– Началось! – прошептал Штин и раскрыл часы. – Как там?

Сорокин приложился к биноклю.

– Тихо, как сидели, так и сидят…

– Они внизу, им не слышно! Это хорошо! Если Ли Чуньминь всех не положит, они тут будут через два часа. Наблюдайте, а я – туда… Только гоните от себя этого молодца… – прошептал Штин и пополз в тыл, туда, где располагался отряд.

Сорокин снова приложился к биноклю, но боковым зрением увидел, что к нему ползёт Янко. «Чёрт с ним!» – подумал он и показал ему «умереть» на месте, но Янко то ли не понял, то ли заупрямился, дополз и пристроился рядом. Сорокин покосился и увидел, что его синяя свитка стала чёрной: «Мокрый до нитки, простынет!»

Костёр около входа в пещеру начал дымить. Сидевшие вокруг зашевелились, двое ушли в пещеру, и через пару минут оттуда вышли другие двое. «Значит, на поляне шесть или семь человек… – подумал Сорокин. – Раз костёр задымил, значит, солнце вот-вот взойдёт!»

Небо расчистилось. Солнце всходило за спиной. Михаил Капитонович знал, что сейчас, в первых лучах, любое шевеление на краю обрыва будет замечено снизу. Он потянул Янка за рукав, и они отползли на метр назад. «На пятнадцать минут, и вернёмся…» – подумал он, обернулся и удивился – на плато, как называл его Штин, было пусто.

«Где все?»

Михаил Капитонович посмотрел направо и не увидел около камня ни штабс-ротмистра, ни пулемёта.

«Эк замаскировались… молодцы! Только мы тут вдвоём как на ладони!» Он услышал внизу шум, как будто бы кто-то шевелил лопатой щебёнку. «Засыпают костёр? Если так, то правильно… Если его залить, то долго будет дымить…» Он замер и напрягся всем телом, чтобы согреться.


Михаил Капитонович вздрогнул и открыл глаза. Посмотрел направо и налево, и ему стало стыдно за то, что он заснул. Он глянул на Янко – и тот спал, и у него от спины слегка пари́ло, свитка на лопатках снова стала синей, а на боку, который был виден, ещё оставалась черной. «Тоже пригрелся и задрых! Охо-хо!» В спину грело. Солнце было уже высоко, и на корпус впереди лежали девять бойцов и Штин. Сорокин тряхнул головой, крепко сжал винтовочный ремень и пополз. Штин обернулся и приложил палец к губам. Михаил Капитонович вдруг услышал гомон голосов внизу и посмотрел на Штина, тот закивал и стал показывать пальцем вниз. Сорокин понял – внизу разговаривали хунхузы. Он оттянул боёк винтовки. Штин показал ему рукой: «Нет!» Сорокин замер. Штин два раза показал ему пять пальцев. «Минут?» – губами спросил Сорокин. Штин отрицательно покачал головой и ответил губами: «Люди…» Через несколько минут он ещё несколько раз просемафорил пятью пальцами. «Двадцать, двадцать пять, тридцать…» – считал про себя Сорокин. Вдруг Штин стал ползти назад, и все девять бойцов поползли тоже. Сорокин закрыл ладонью рот спящему Янке, тот повёл головой и открыл глаза. Сорокин сделал страшное лицо, слава богу, Янко быстро стряхнул с себя сон и сообразил. Они тоже стали ползти назад. Когда отползли метров десять, Штин встал на колени, выдернул из гранаты чеку, вскочил на ноги, все девять бойцов сделали то же самое, побежал к обрыву и со всей силы швырнул гранату вперёд. Все девять бойцов сделали то же! «Вот чёрт! – мелькнуло в голове Сорокина. – Пока мы дрыхли, они обо всём договорились, а у нас и нету ничего!» Бросив гранаты, бойцы и Штин упали на край обрыва и открыли стрельбу. Застучал пулемёт. Сорокин сообразил, что сейчас уже поздно бросать гранаты, побежал и тоже стал стрелять.

На поляне поднялась суматоха. Гранаты долетели, они взорвались на осыпи и на поляне, и Сорокин видел, что несколько хунхузов корчатся. Но, Боже, сколько же их было! Считать не было времени, но там была толпа человек пятьдесят! Они метались по поляне и стреляли кто куда.

Работал пулемёт штабс-ротмистра. Внизу была свалка. Сорокин выцеливал по одному и стрелял. Видимо, он правильно рассчитал расстояние до костра и верно выставил планку прицела – каждый его выстрел сбивал человека. Вдруг внизу кто-то стал громко кричать, хунхузы перестали стрелять, упали на землю, кто-то попытался за что-то спрятаться, но поляна была голая. Они стали собираться группами по пять-шесть человек и перебегать к подошве обрыва. Несколько добежавших оказались в мёртвой зоне. Штабс-ротмистр бил по поляне. Всё меньше хунхузов поднимались и бежали к обрыву. У них было два пути: или в пещеру, но тогда им был бы конец, или сбить с обрыва нападавших. Был и третий – на север, в продолжение распадка, но они туда не шли, а ползли по обрыву. Стрелять прицельно стало трудно. По мелькавшим локтям и пяткам было видно, что некоторые уже преодолели треть осыпи. Штин отполз от края, все отползли за ним, поднялись и с середины плато принесли ящики с гранатами, разобрали их, несколько досталось Сорокину, и они стали бросать гранаты на осыпь. Сорокин видел, что два добровольца дёрнулись и застыли, он понял, что снизу тоже метко стреляют. Ротмистр не видел, откуда были выстрелы, и тут Сорокин услышал, как дважды пули звонко ударили по щитку пулемёта: «Пристрелялись!» Внизу, метрах в пяти от края обрыва, из осыпи торчал большой валун. Хунхузы поняли, что это им на руку, и старались ползти под его защитой, несколько человек были уже близко, уже мелькали их лица. В это время замолчал пулемёт. «Меняет ленту или…» – подумал Сорокин. Штин вскочил и побежал туда. «Значит, убили или ранили!» Сорокин вспомнил, что минуту назад он обратил внимание, что пулемёт стал стрелять с большими перерывами, теперь стало понятно, что убили подающего и штабс-ротмистр стал заряжать сам, и теперь, наверное, убили его, поэтому Штин побежал туда. Через секунду пулемёт снова заработал, но теперь стрелять было не по кому: на поляне лежали трупы, а живые, почти недосягаемые для пулемётного огня, лезли по склону, их было много. На краю повисли стволами вниз ещё несколько винтовок. «Сколько нас осталось?» – мелькнуло в голове Сорокина. Вдруг случилось непонятное. Янко вскочил, спрыгнул на осыпь и на спине стал сползать к торчащему валуну, из-под его рук и ног сыпалась щебёнка, и он скользил как по снегу. Рядом стали брызгать фонтанчики, кто-то невидимый стрелял из пещеры. Сорокину захотелось зажмуриться, но он смотрел. Янко сполз до самого валуна, упёрся в него ногами и стал толкать.

– С ума сошел, собачий сын! – заорал Штин.

Янко толкал, пытаясь расшатать валун. Вокруг него брызгали пули. Он расшатывал его минуту, другую, хунхузы ползли вверх. Штин бросил пулемёт и снова прибежал на край. Валун пошатнулся, Янко упёрся, было видно, как у него напряглись растопыренные пальцы, он заорал и со всей силы толкнул валун, тот дрогнул, двинулся вниз и стал увлекать за собою осыпь, и она сыпалась вниз прямо из-под ног Янка. Штин прикатил пулемёт и бил длинными очередями, не давая хунхузам поднять голов, а Янко сползал вместе с осыпью, но в какой-то момент он остановился. Бой на секунду затих. Штин и Сорокин схватили винтовки и стали прицельно расстреливать хунхузов, которые начали поднимать головы. Янко не двигался. Штин схватил верёвку, размотал её и бросил вниз, но парень лежал на спине и не шевелился, тогда Штин взялся за верёвку и стал сползать к парню. Конец верёвки держали наверху и ещё стреляли, но все с замиранием сердца смотрели, как Штин дополз до Янка и хлестнул его по щекам, тот дёрнулся и тоже ухватился за верёвку.

Штин крикнул наверх:

– Тащи!

Хунхузы, не увлеченные обвалом, снова поползли. Сорокин сел на колени за пулемёт и стал поливать то по склону, то по пещере. Оттуда перестали стрелять. Но другие хунхузы, которые видели Штина и Янко, прицельно били по ним. Вдруг с севера из распадка выбежали на поляну несколько человек и стали расстреливать хунхузов.

«Ба́йков подоспел!» – мелькнуло в голове у Сорокина.

Через несколько минут бой был закончен. Штин и Янко лежали на плато.

1924 год. Лето

В воскресенье 1 июня во второй половине дня Михаил Капитонович торопился в больницу к Штину. В руках у него были цветы, а в портфеле полная фляжка коньяку, без которой Штин сказал не появляться, а ещё закуски от Суламанидзе. Давид и Георгий обещали присоединиться.

Город наполнился зеленью, уже отцвела черёмуха, груши и яблони, и цвела сирень. После победы над хунхузами Михаил Капитонович пребывал в радостном настроении. Румянцев, Вяземский и Суламанидзе считали его героем, но одновременно они ругали его за то, что он не позвал их в дело, а Суламанидзе не ругал – он ругался. Всё это было захватывающе, и Михаил Капитонович не шёл, а летел по городу и удивлялся тому, что на него никто не смотрит. Он жадно впивался в глаза цветущих вместе с сиренью девушек, но те проходили мимо. На службе Михаил Капитонович получил премию, в конце Маньчжурского проспекта снял квартирку и только что купил костюм, сапоги и, что его радовало больше всего, настоящую итальянскую шляпу с отливающей блестящей шелковой лентой, взамен прежней шляпы, которую он потерял в бою. Ему нравился солнечный зелёный город, несколько даже напоминавший родной Омск… Но на него никто не смотрел.

«Они все какие-то странные!» – думал Михаил Капитонович.

Ещё в его в портфеле лежал завёрнутый в бумагу, тоже купленный только что купальный костюм.

Его встретила гардеробщица, которая знала, что он герой, ей об этом сказал доктор Мигдисов. Она накинула на плечи Михаила Капитоновича белоснежный халат и осторожно, как церковную принадлежность, приняла шляпу, а портфель он ей не отдал и подумал: «Вот она на меня смотрит, но она такая старая!»

Штина он застал стоящим у окна, тот повернулся на звук открываемой двери, и Михаил Капитонович застыл – Штин был мрачен.

Его ранения оказались одно лёгким: пуля порвала кожу на правом плече; а другое тяжёлым: в левом плече другая пуля упёрлась расплющенным носом в нерв. Она попала в Штина после рикошета о щебёнку и занесла грязь. Операция была сложная. Сегодня Михаил Капитонович первый раз увидел Штина стоящим на ногах.

– Вам ещё нельзя, вам ещё рано вставать! Надо лежать! – вместо «здрасте!» вырвалось у него.

– К чёрту лежать, голубчик! Належался! – ответил Штин и пошёл навстречу. – Вон какие погоды стоят! На Су́нгари надо, на Су́нгари!

Михаил Капитонович смутился, как будто бы Штин догадался о его планах.

– Садитесь, Мишель, принесли? Да вы прямо франт!

Довольный Михаил Капитонович взялся за портфель, но Штин его остановил. Он подошёл к стенке, повернулся к ней спиной и ударил пяткой. Через секунду в дверь просунулось лицо Янка.

– Быстро! – сказал ему Штин.

Янко исчез, но ещё через секунду, подпирая плечом дверь, снова просунулся, неся в руках саквояж. Парень, в белом бязевом белье и накинутом на плечи больничном халате, подбежал к тумбочке, убрал с неё графин и полоскательницу, застелил салфеткой и вытащил из саквояжа тарелочки и рюмки.

– Выпьешь? – спросил его Штин, Янко, как птица, сначала кивнул, но тут же отрицательно замотал своим чистым ангельским лицом и исчез.

Пареньку повезло. Несмотря на шквальный огонь, который по нему вели хунхузы, в него не попала ни одна пуля, только кожу посекло осколками камней. Когда его вытащили на поляну, на него было жутко смотреть: вся одежда была порезана и залита кровью, и думали, что не довезут, но всё оказалось не так страшно.

– Что говорят врачи? – задал вопрос Михаил Капитонович.

– Что говорят? – Штин управлялся правой рукой. – Говорят, что левая повисит, а правая… – Штин покрутил фляжкой, – вполне можно и наливать и закусывать!

Сорокин смотрел на своего товарища и радовался.

Когда Штина вытащили на плато, он лежал недолго, вскочил и стал распоряжаться, подошёл к краю и начал кричать Ба́йкову вниз. Сорокин стоял рядом, Ба́йков отвечал, и они оба друг другу кричали, что делать дальше. Штин махнул Ба́йкову рукой, левой, покачнулся и стал падать. Сорокин подхватил его и тогда увидел, что слева под ключицей у Штина под распахнутым казакином чёрное пятно. Штин пришёл в себя только через сутки после операции, когда его привезли в Харбин и извлекли пулю, надавившую на нерв.

– Ну, мы живы и давайте будем здоровы! – сказал Штин, они выпили, и Штин стал смотреть на свет сквозь блистающую гранями хрустальную рюмку, любуясь капелькой коньяку, которая осталась на дне. – Каков! Где он только его достаёт, душа Алексей Валентинович! – Штин опустил рюмку и как-то странно стал смотреть на Сорокина. – А вы, Мишель, уходили бы к чёртовой матери из этой полиции… и постарайтесь получить образование, желательно гуманитарное, только оно даёт хорошее общее развитие!

Михаил Капитонович от такого резкого перехода чуть не поперхнулся.

– Мне поздно! – сказал Штин. – А вы закусывайте! Это ведь штучки от нашего князя-изюмчика?

Сорокин кивнул. На тумбочке, накрытой до хруста накрахмаленной белой больничной салфеткой, на тарелочках лежали: нарезанный длинный китайский огурец, дурманящая своими запахами варёная колбаса, тонкий сыр с такими большими дырками, что в них легко бы пролезла голова мышонка, пучок свежего лука, дольками лимон и нежный свежепосоленный лосось.

– Служба в полиции – это для вас тупик! Кроме денег и мелкой суеты, она ничего вам не даёт. А я знаете, кем хотел стать до войны? – спросил Штин.

– Нет!

– Вы себе представить не можете!..

Он не успел сказать, распахнулась дверь, именно распахнулась, и в палату ввалилась компания: большой Суламанидзе, коренастый Вяземский, а впереди всех Алексей Валентинович Румянцев. За спиной Суламанидзе Сорокин разглядел разгневанного Мигдисова. Тот протестовал, но хитрым манёвром оказавшийся у него за спиной Суламанидзе сумел его втолкать в палату.

– Ну! Господа… так нельзя… так не положено, чтобы распивать в…

– Скажите ещё – в храме… – вставил Румянцев.

– Эскулапа… – добавил Вяземский.

– Эскалопа! – завершил Суламанидзе, все засмеялись, и Степан Гаспарович сдался:

– Только немного и недолго!

– А тогда зачем? – Штин подошел к нему, но сначала он ударил пяткой в стену.

Тосты, тосты, тосты, тихие, прерываемые всплесками громкого смеха, который было трудно сдержать, шиканье Мигдисова… Застолье продолжалось больше часа. Сорокин, косясь на молчавшего и только ухмылявшегося Штина, рассказывал про дело с хунхузами. Все, кто присутствовал в палате, были опытными солдатами и радовались такой блестящей победе над превосходящим и отлично вооружённым противником. Шестьдесят китайских солдат майора Ли Чуньминя в учёт не брали, и оправданно – стреляя, они только шумели.

– Каково соотношение потерь? – спросил разомлевший, порозовевший подполковник Румянцев.

– Пятьдесят три хунхуза и семь наших, из них один раненый штабс-ротмистр Завадский, – пристально глядя на веселящихся гостей, странным голосом произнёс Штин.

«Как это? – подумал Михаил Капитонович. – Почему семь? Я насчитал только шесть! Нас на плато всего было тринадцать: десять добровольцев и нас трое! Наверное, обсчитался!» – решил он.

Встал Мигдисов:

– Ну что, господа, пора, а то вы мне всю больницу перебаламутите, тут всё же полицейское отделение.

Гости, у которых взрывы смеха ещё продолжались, стали прощаться.

– Миша, вы задержитесь, – попросил Сорокина Штин.

Михаил Капитонович повернулся к Вяземскому и жестом попросил его и Суламанидзе подождать на улице.

– Одинцова повесили… – глядя в только что закрывшуюся дверь, сказал Штин.

– Как это? Кто?.. – Сорокин сел, не видя на что.

– Пока не знаю… Вырвусь отсюда, поеду разбираться… Не говорите никому.

– Я с вами!

– Исключено, Мишель! Я сам… Может быть, это родня его голубиц… Тогда… сами понимаете! – промолвил Штин и похлопал Сорокина по плечу. – Идите, Мишель, идите! Вас ждут!


Сорокин спускался по лестнице сам не свой, он чувствовал себя как попавшая в паутину муха. Повесили Одинцова. Тогда действительно получалось семь. Сорокину не верилось в слова Штина о том, что это «может быть родня его голубиц…». Он шёл и думал о том, что русские отцы и братья могли побить, могли взять в батоги, стрельнуть и даже попасть, но не убить, а тем более повесить, казнить – убить осмысленно и наверняка.

До первого этажа и гардеробной оставался один пролёт, и Сорокин понял: «Вот почему, когда я пришёл, Штин был мрачный! Ему сообщили!»

На улице его ждали. Вяземский стоял под руку с Наташей Румянцевой, были ещё две девушки, подруги Наташи: Юля и Леля, их вовсю веселил Давид Суламанидзе.

– На Солнечный! – прокричал Суламанидзе, когда Сорокин вышел из дверей больницы. – Сегодня веранда в «Привале трёх бродяг» – наша! Это наш привал, и мы три бродьяги!!!


Это было трудно. Михаилу Капитоновичу было очень трудно находиться в компании. Он знал, что, несмотря на костюм и шляпу с замечательной шёлковой лентой, он выглядит плохо, но самое плохое – это то, что он никому ничего не может объяснить – он дал слово! Ему сейчас было тяжело находиться среди кого угодно, кроме – Штина. Компания отправилась на Солнечный остров и действительно заняла всю веранду небольшого ресторанчика, который действительно назывался «Привал трёх бродяг». Суламанидзе всех веселил и задавал тон компании. Сорокин старался смеяться впопад, но у него это получалось плохо. В какой-то момент Георгий на ухо спросил, что, может быть, он себя неважно чувствует и заболел. Сорокину было нечего сказать, и он соврал. Он пытался встряхнуться, он заметил, что на него смотрит Леля, но ему было невозможно ответить на её взгляд, потому что ответить так, как он мог это сделать сейчас, значило бы незаслуженно обидеть её. Он видел, что она очень хорошая девушка, красивая, молодая и, может быть, он ей нравится. Михаил Капитонович мог сказать, что и она ему приглянулась, но известие про Одинцова расстроило его так, что не хватало сил сделаться милым шутником или меланхолическим обольстителем, это его злило. И из-за кого? Из-за Одинцова! «Да кто он такой? – пытался думать Михаил Капитонович. – Крестьянский мужичонка… попал в передрягу… оказался причиной «истории»!» Михаил Капитонович заставлял себя так думать, но он так не чувствовал. Он чувствовал, что в той череде жертв и смертей, которая прошла перед его глазами за последнее время, Одинцов – это жертва, переполнившая чашу терпения своей бессмысленностью. Он наверняка знал одно – Одинцова не за что было лишать жизни.

После разгрома хунхузов Михаил Капитонович пребывал в радостном расположении духа, однако моментами непонятно почему на него вдруг накатывала тревога, и он не мог ей дать объяснение. Это его расстраивало, и тогда он вызывал из памяти славные минуты боя или же письма Элеоноры, и снова появлялась радость, и она отодвигала тяжёлое чувство. Откуда оно взялось, он не понимал. Так было и сегодня, когда он шёл к Штину, и он говорил себе: «Какая тревога? Иду к Штину, у меня в руках букет цветов, а в портфеле – коньяк. А в планах друзья, пляж, Сунгари и красивые девушки! К чёрту!» И вот о Штина, точнее, о его обстоятельства – Одинцов был его человеком – всё и разбилось. И он вдруг понял, что это всё – Харбин! Чёртов Харбин! Несмотря на всю свою русскость – это была не Россия, это был не его Омск.

Когда в вечерних сумерках весёлая компания вернулась в город и высадилась на набережную, недалеко играл духовой оркестр, состоявший, как ни странно, из застрявших в Харбине офицеров и солдат чешского легиона. Сорокин посмотрел в сторону оркестра, а потом на Лелю, но она от него уже отвернулась.


4 июня в среду Сорокин пришёл к Штину.

– Мишель, что с вами? Вы как будто бы три дня не выходили из боя! Или вы пьёте?

Сорокин смутился и промолчал.

– Вы это что – из-за Одинцова?

Сорокин пожал плечами и тихо вымолвил: – Одинцов – это… – Что – это?

– Это – непонятно! Это – какая-то последняя капля!.. Бессмысленная…

– Ясно!.. А сколько вам лет? Столько знакомы, а никогда не интересовался!..

– Двадцать четыре…

– Двадцать четыре! – задумчиво повторил Штин. – Когда мне было двадцать четыре, убили Гришку Распутина! Вы спросите – какая связь? Отвечу – никакой! Я догадывался, что вы ещё молоды, поэтому и говорю вам – уходите из полиции…

Сорокин смотрел на него не шевелясь.

– Помните, когда они пришли, в воскресенье, наши замечательные…

Сорокин кивнул.

– …я спросил вас, знаете ли вы, кем я хотел стать до войны? Сорокин снова кивнул.

– Действительно не поверите, голубчик! Я хотел стать театральным бутафором, даже в художественную студию ходил! Вот так-то! Вы себе представить не можете, в какой ужас я поверг этим мама́н и папа́, однако это был 1904 год, поэтому у единственного сына старого полковника от инфантерии не оставалось выбора, и они успокоились.

У Сорокина тут же перед глазами предстала нарисованная Штином карта распадков в районе разъезда Эхо с заголовком в картуше, легендой, орнаментальной рамкой и вензелями, и он с восхищением посмотрел на своего товарища, но спросил о другом:

– Вы были участником Маньчжурской кампании?

– Ну что вы, Мишель! – Штин усмехнулся. – Я ещё был мальчишка, а матушка вскоре почила, и я остался с папа́, дряхлым стариком, и, конечно, я уже не мог помыслить о другой карьере, кроме военной.

– И что ваш папа́?

– Он умер 1 сентября 1914 года, ему было шестьдесят пять лет. Машина, Мишель, была запущена, и я оказался в военной службе… Но это ладно, это дела давно минувших дней… Дело в том, что… – Вдруг Штин прервался и спросил: – Вы рассказывали, что перед отъездом в Эхо на вас произвёл необычное впечатление Ли Чуньминь?

Сорокин не понял, при чём здесь Ли Чуньминь, но согласился.

– Я во всём этом усматриваю очень тесную связь… – Штин присел на подоконник и закурил.

Сорокин приготовился слушать.

– Несколько минут назад я упомянул, что, когда мне было, как вам, двадцать четыре, убили Распутина… Михаил Капитонович согласно кивнул.

– Много схожего – что у нас происходило в России с тем, что сейчас происходит в Китае!

Штин говорил для Сорокина непонятно, к тому же он отвернулся лицом к окну и надолго замолчал.

– Я служил в штабе у Федора Артуровича, помните такого?

Сорокин не помнил. Штин повернулся:

– Ну как же, Мишель, Федор Артурович Келлер!

Сорокин встряхнулся, как же он мог не помнить Федора Артуровича Келлера – «первая шашка России», легендарный генерал, герой Германской кампании. Он тряхнул головой:

– Помню, конечно!

– Ну вот! – Штин пошёл от окна и взял другую папиросу. – Граф командовал 3-м конным корпусом. В марте 16-го меня прикомандировали к его штабу обновить и выверить карты для наступления. Так я с ним познакомился… Примечательный был человек… К нам, штабным, относился как к больным детям, любимым, но больным… У меня на первых порах даже сложилось мнение, что лошадей он любит больше, чем людей! Но я ошибался! – Штин хмыкнул и закурил. – Больше всего он любил дело! До начала наступления было затишье… и он стал устраивать охоты на манер парфорсных, выучка Офицерской кавалерийской школы… Меня-то этим не удивишь… Кстати, мы оказались соседями, поместье папа́ было в Брянской губернии, на границе с Курской: и лес и степь, и мы с папа́, что зимой, что летом, десятки вёрст… не вылезая из седла… Я с четырёх лет, как до стремени стал рукою дотягиваться, так в седло… и никаких там пони, сразу дончак, папа́ предпочитал их, хотя любил и английских скаковых… но это если визиты к соседям или в город. И я попросился на одну охоту, здесь граф меня и приметил, с тех пор от себя не отпускал. А мне это было на руку, только ему надо было на восток, в тыл, сделать офицерам променаж и выучку, а мне на запад, ближе к фронту, да на высотку, чтобы лучше было видно… С картами у нас, особенно в начале кампании, беда была! Хотя, казалось бы, ещё в Маньчжурскую научиться бы, что без точных карт – плохая война. И он со мной… Он на рекогносцировку, а я… план-схему, а потом на карту… Однажды заехали в разрыв между полками и наскочили на австрияков, их разъезд… Пришлось пострелять… под графом ранили коня… Что у вас там, Мишель, принесли что-нибудь? – Штин подошёл к стенке и ударил по ней ногой.

Михаил Капитонович достал флягу и положил её на тумбочку. Через минуту открылась дверь, и в палату на костыле приковылял китаец со знакомым саквояжем.

– А где Иван? – с удивлением спросил его Штин.

– Ивана нету… Ивана – Канада ходи́! – сказал китаец, солдат из отряда Ли Чуньминя, который, выпрыгивая в то утро из вагона, сломал ногу.

– Как нету? Какая Канада? – Штин оторопел.

– Моя не знай, моя знай – Ивана Канада ходи́!

– Что за чёрт? Ладно, ставь сюда…

Китаец поставил саквояж на тумбочку и заковылял из палаты.

– Вы слышали, Мишель? Что за чушь? – Он выглянул в коридор и крикнул дежурной сестре, чтобы та позвала доктора Мигдисова.

Доктор пришел через десять минут, в течение которых Штин молча расхаживал по палате, и Михаил Капитонович, не зная, что сказать, наблюдал за ним. Налитые рюмки стояли нетронутые.

– Степан Гаспарович… – начал Штин.

– Вы, наверное, хотите поинтересоваться… – перебил его врач, – куда девался этот ваш Иван Блызнюк? Могу сказать только, что я его не выписывал, хотя он просился, и вам не сообщал именно потому, что я отказался его выписать. Я же не думал, что он… Сам только что узнал, что он сбежал… – Доктор замолчал и стал смотреть на Штина.

Тот стоял в середине палаты, смотрел на доктора и тоже молчал. Тогда снова начал доктор Мигдисов:

– Он – это уже сегодня выяснилось – подговорил нянечку, молоденькую, дал ей денег, она принесла ему одежду, и они сбежали оба, нянечка даже не попросила расчёт… Вот всё, что я могу вам дать в качестве объяснения, уважаемый… Штин не дал ему закончить:

– Простите, доктор, я за этим пареньком даже не ожидал такой…

«Прыти!» – мысленно договорил за него Сорокин.

– Спасибо, Степан Гаспарович! Ещё раз извините великодушно!

Доктор откланялся и вышел. Штин выпил рюмку и закурил. Он долго молчал, и Сорокин сидел тихо и не смел возобновить разговор.

– Быдло! – вдруг сквозь зубы процедил Штин. – Я и значения не придал, когда он стал выспрашивать у меня: «Шо цэ такэ Канада, да хдэ цэ така Канада…» Вот такой у нас народ! Ещё покойный папа́ не раз говаривал, что на наш народец полагаться нельзя… Чернь! Быдло! А по-польски быдло – это скот!

Михаил Капитонович смотрел на Штина, и в его душе росло удивление: он никогда не видел его таким раздосадованным и злым. Даже когда от начальства поступали совсем глупые распоряжения, Штин только шутил и смеялся; с солдатами же он всегда был прост, предупредителен и заботлив. Поступок Янко расстроил Сорокина тоже, он уже успел к нему привыкнуть, но вдруг он почувствовал странное облегчение: а если этому Янко повезёт и он действительно уедет в Канаду? Михаил Капитонович вспомнил, что уже полгода в Харбине работают вербовочные пункты, которые набирают железнодорожных строителей. Если так, то надо порадоваться за этого совсем ещё мальчишку, может быть, он хотя бы там найдёт свою удачу и сможет помочь больной матери, а глядишь, и заберёт её к себе. Тут Михаил Капитонович вспомнил слова доктора о том, что Ивану помогла молоденькая нянечка, они и исчезли вместе: «…и даже не попросила расчёт!..» Он глядел на ходившего из угла в угол Штина и улыбался. Штин этого не заметил.

– А собственно, чего можно было от него ждать? Я сказал ему, что заберу его с собой… а он видишь, как решил? По-своему! Ну и бог с ним, только ведь, стервец, тайно всё, не спросившись! – Штин остановился, и Михаил Капитонович увидел, что лицо у него уже спокойное, только глаза ещё злые. – Народ, народ! Так было и тогда! На народ надеялись, а он почуял свободу и назад уже не захотел!

Сорокин не понял, о чём говорит Штин.

– 15 января 1917 года граф был произведён в генералы от кавалерии, после этого было отречение, в которое граф не поверил и отказался присягать Временному правительству. Потом Гучков отстранил его от службы, а солдаты корпуса, любившие его и, заметьте, Мишель, настроенные вполне монархически, против этого не возроптали! Вы скажете, что, может быть, они притворялись? Нет! Это потом доказал генерал Крымов, который с этим же 3-м корпусом готов был идти на Петроград! Вот так-то, надеяться на народ!

Штин снова надолго замолчал.

– Я был отозван Ставкой и находился там до прибытия туда Крыленко «со товарищи», а когда всё развалилось, я вернулся в имение, и вот тут-то меня ждала встреча с народом! Усадьба была сожжена, могилы моих мама́ и папа́ поруганы – разрыты, и кости разбросаны… И это при том, что мама́ построила больницу, а папа́, хотя и по учебникам, учил крестьян агротехническому делу… а в Брянске на толкучке я увидел нашу мебель, свой секретер и картины без рам, позолоченные рамы продавали отдельно, продавцов я знал в лицо, это были наши дворовые… Хорошо, что они меня не узнали! А что вы улыбаетесь, Мишель?

Сорокин смутился:

– Я думаю, что, может быть, мальчишке повезло?

Штин остановился и уставился на него. Михаил Капитонович смутился ещё больше и промолчал, но тут же вспомнил:

– Журналист Ива́нов хочет встретиться с вами, чтобы написать статью о деле с хунхузами.

– Слышал о нём, но не имею чести быть лично знакомым. Думаю, что этого делать пока не следует, хунхузов много, кто-нибудь пожелает отомстить, и снова будут жертвы. Мы сделали своё дело, и баста, до следующего раза. Думаю – так!

1924 год. Лето. Странные обстоятельства

Михаил Капитонович торопился в ресторанчик «Таврида», располагавшийся недалеко от набережной, чтобы встретиться с Вяземским и Суламанидзе. Он шёл и вспоминал только что закончившийся разговор со Штином.

«Почему он стал говорить о Распутине? – думал Михаил Капитонович. – Какая связь? Потом сам сказал, что никакой! И вдруг вспомнил про Ли Чуньминя, а тут какая связь?.. С графом Келлером понятно, тот не поддержал отречения, а солдаты не поддержали его… А Янко не поддержал Штина? Так, что ли, получается? А в 16-м в центре гнева в Петрограде оказался Распутин, из народа, так? Тут вроде сходится… А – Ли Чуньминь?» Здесь у Михаила Капитоновича не сходилось.

Он шёл и обмахивался шляпой. Последние дни стояла жаркая погода и не было дождей, поэтому мостовые были сухие и ветер поднимал столбы пыли, они завихривались и серым слоем оседали на зелени. Михаил Капитонович мельком глянул на шляпу и с неудовольствием отметил, что тулья у полей пропиталась потом и на ленте появилась тонкая серая неопрятная полоска. У него проскочила мысль, что это, должно быть, нестрашно, потому что при желании ленту можно заменить, но было неприятно, потому что шляпа всё же была новая, красивая, и её было жалко.

Он почти бежал по Участковой, он не любил опаздывать, и впереди показалась вывеска и крыльцо ресторана «Лотос», в котором они обедали с Ивановым и где он не был после его смерти. Он свернул на Сквозную, пересёк Новоторговую и, когда уже подходил к Китайской, вдруг увидел две знакомые женские фигуры. Он узнал их – это были Юля и Леля, и они шли в том же направлении. Михаил Капитонович в нерешительности замедлил шаг, он не знал, что делать: если обгонять, то надо или сделать вид, что не заметил, или остановиться и поздороваться. Ему не захотелось ни того ни другого. Леля ему положительно нравилась, он это понял за прошедшие дни. Он был не прочь с ней увидеться, но не знал как – как сделать так, чтобы увидеться, вроде бы невзначай, но так, чтобы он был к этому готов и чтобы при этом никого не было. Он был уверен, что сможет объясниться по поводу своего поведения в то воскресенье, в конце концов, он занятой человек и мало ли о чём он был вынужден думать, ведь… он же служит в полиции. Мысль о полиции совсем остановила Михаила Капитоновича, и он задумался. Вдруг в голове вспыхнула другая мысль, которая показалась ему неприятной: «Почему когда я увидел Лелю, то подумал про полицию, а не подумал про Элеонору?»

Он повернулся в обратную сторону; вернулся на Новоторговую и пошёл по ней. В жизни у Михаила Капитоновича было всего две женщины, но они были не в счёт – это были полячки. Это было удивительно – за полячками не надо было ухаживать и добиваться их, всего-то надо было предложить деньги. И не нужны были публичные дома. Офицеры в его полку даже шутили, что полякам вовсе не нужны публичные дома. Эти полячки не могли быть включены в реестр мужских побед Сорокина.

«Я ничего не написал Элеоноре про Гражданскую войну!»

То письмо, которое он начал в поезде, он закончил через три дня, когда вернулся с разъезда, но ничего не написал из того, о чём просила Элеонора, а надо написать, ведь она ждёт. Но что писать, он пока не решил.

Детство Михаила Капитоновича кончилось, как только он поступил в военное училище. Младший брат Ваня им гордился, мать не знала, куда себя деть, и ломала руки; патриотически и державно настроенный отец молчал и сопел, а в зеркало Михаил Капитонович видел, как он крестил его в спину и прижимал к себе мать. Война началась ещё по дороге: во время недельной стоянки на станции взбунтовалась маршевая рота и офицеры и солдаты стреляли. В марте он попал на настоящую войну в артиллерийский дивизион пехотного полка, занимавшего позиции на левом фланге Западного фронта, на самом стыке с Юго-Западном. Полк был боевой, с любимым командиром, ходил в атаки, оборонялся, его дивизиону трёхдюймовых пушек не один раз приходилось отбиваться от противника в рукопашной, но в ноябре 1917 года солдаты дезертировали. В декабре Михаил Капитонович оказался в Москве в самый разгар восстания. Он ещё не осознавал, что это такое, и всеми силами рвался в Омск. Ему повезло, и в феврале 1918 года он обнял родителей и брата. Потом было отступление, эшелон, беженцы, встреча с Элеонорой, потеря её и вот – Харбин. Что писать о Гражданской войне? Думая об этом, Михаил Капитонович дошёл до Коммерческой, повернул налево, пересёк Китайскую и услышал за спиной:

– Михаил Капитонович!

Он вздрогнул и обернулся – к нему навстречу шли Юля и Леля. Юля улыбалась широко и очень приветливо и сказала неожиданное:

– Вы, Мишель, идите, а нам ещё надо заглянуть к портнихе, это недалеко!

Леля на Сорокина не смотрела, она всё время смотрела по сторонам, и он вздохнул.

– Ну что вы, Миша, правда, мы недолго! – сказала Юля, и они пошли.

Михаил Капитонович остался стоять, он был в недоумении: «А разве они знают, куда я иду?»

Ресторанчик «Таврида» располагался в неглубоком полуподвале – всего три ступеньки, Давид уже сидел за столом. Он увидел Сорокина и махнул рукой. Сорокин сел и удивился – Суламанидзе был задумчивым и молчал, – такого ещё не было. Михаил Капитонович подумал, что, может быть, у него не очень хорошо идут дела. В середине весны Давид снял небольшой домик с садом на самой окраине полупригорода, полудачной Моцзяговки, построил коптильню и уже снабжал несколько средней руки ресторанов на Пристани, доход был вполне приличный, и он собирался расширить дело, а для начала выкупить этот домик. Тогда, по словам самого Давида, один из банкиров, членов грузинского землячества, даст ему кредит и его дело… Здесь Давид закатывал глаза, делал мечтательный вид и глубоко вздыхал. Михаил Капитонович, зная гордый характер друга, решил ни о чём не спрашивать.

– Только что встретил Юлю и Лелю, – сказал он, но Давид смотрел перед собой с таким видом, что Михаил Капитонович подумал, что, наверное, он пересчитывает в голове большие числа.

– Да? Это – хорошо! Значит, не опоздают, – медленно и как бы в пустоту произнёс Давид.

– Ты знаешь, что они идут сюда? – спросил Сорокин.

– Конечно! Я же их пригласил… – сказал Давид и как будто взорвался. – Ты ведёшь себя, как гимназист… Мы немного посидим вместе, а потом уйдём, а ты останешься с Лелей… и вы обо всём договоритесь! Твоя англичанка всё-таки очень далеко, и, вообще, я удивляюсь вам, русским… Михаил Капитонович был ошеломлён.

– Знаешь, Мишя!.. – Давид снова стал самим собой, наверное, он перестал пересчитывать в уме большие числа. – Я удивляюсь, какие вы нерэшительные с женщинами! Ми совсем другие! Нас по-другому воспитывают… Теперь Сорокин всё понял, но промолчал.

– Нас знаешь, как воспитывают?

Сорокин смотрел на Давида, у него стал появляться интерес.

– Што молчишь?

– Да так! Слушаю! – Михаил Капитонович развёл руками и удержался, чтобы не улыбнуться.

– Мой папа, когда мне исполнилось пятнадцать лет, хотел повезти меня в Москву, в самый дорогой и шикарный публичный дом. Так сделал его отец! Когда папе было пятнадцать лет! Дядя отговорил, сказал, что надо в Ростов, сэйчас из Москвы в Ростов приезжают, чтобы… сам понимаешь…

Мат плакала… но ми ей ничего не сказали…

«Как – это? – подумал Сорокин. – Матери ничего не сказали, а она плакала!» – и снова удержался, чтобы не улыбнуться.

– А там, знаешь… – Давид вдруг замолчал, и кожа на его лице приобрела густой оттенок. – Ах! Што говорить… там… – Он прервался и стал шевелить растопыренными пальцами. – Там…

Чтобы не рассмеяться, Сорокин спросил:

– Как её звали?

– Кого?

– Ну, ты сам говоришь, что там…

– А! Изабелла! Или Жанетта! Их было несколько! Што ты на меня так смотришь? Нэ вэришь?

– Верю, Давидушка, верю, – примирительным тоном ответил Михаил Капитонович, а сам подумал: «Врёт, но краснеет! В каком году тебе было пятнадцать лет, в 17-м? А до того ли было в 17-м? А может, и не врёт!» Когда эта мысль посетила Сорокина, он понял, что практически ничего не знает о своём друге.

– Уфь, какие били женщины, огонь! С тех пор ни одной лучше не было!

«Вот тут не врёт! – всё ещё сдерживая улыбку, подумал Михаил Капитонович. – Потому что, скорее всего, их просто не было».

По лестнице спускались Гоша, Наташа, Юля и Леля. «Ну вот! Не дали Давиду высказаться!..»


Сидели действительно недолго. Сначала под благовидным предлогом распрощались и ушли Давид и Юля, а через некоторое время Георгий и Наташа. Сорокин, когда друзья вставали и начинали объяснять какие-то свои необходимости и дела, внутренне вздрагивал, он ждал, что с ними поднимется и Леля, но она сидела, и продолжала сидеть, когда ушли Георгий и Наташа.

«Вот как у них всё договорено!!!» – осмыслил происходящее Михаил Капитонович и почему-то почувствовал разочарование.

Леля была весёлой и разговорчивой, когда все были вместе, и вдруг она замолчала. Она совсем ничего не пила, только вместе со всеми поднимала бокал, Михаил Капитонович за вечер несколько раз пригубил, а тут выпил бокал до дна. Леля смотрела на него широко раскрытыми глазами. Это ей так шло!

Официант принёс десерт: нарезанные фрукты, приготовленные в горячей карамели, и чай.

– Я не могу привыкнуть к их чаю, – шепнула Леля.

– Что заказать? – в ответ прошептал Сорокин.

– Кофе… – шепотом ответила Леля.

– По-турецки? – громко спросил официант, который ещё был рядом.

Леля смущённо кивнула ему, она взяла вилку и оторвала кусочек яблока, за которым потянулись стеклянные ниточки карамели.

– А вот это я люблю!

«Сладкое, конечно! Кто же не любит!» – подумал Михаил Капитонович.

– А вы герой? – спросила Леля. – Про вас все говорят, что вы – герой!

Михаил Капитонович смутился:

– Ну, какой я герой… Это вам всё наговорили!

– Нет, мне сказали, что вы – герой, и не отказывайтесь! – Леля обмакнула яблоко в чашу с холодной водой, и ниточки обломились. Она обкусывала карамель с яблока и наблюдала за Михаилом Капитоновичем. – Можно я буду вас звать… – она задумалась, – Михаилом Капитоновичем?

Сорокин почувствовал себя неловко.

– Вы непременно хотите звать меня по имени и отчеству?

Продолжая обкусывать яблоко, Леля кивнула.

«Она смеётся надо мной!» – подумал Сорокин и неожиданно для себя ответил:

– Можно!

Леля растерялась.

– А как зовут вашего батюшку? – вдруг спросил Сорокин. Он не очень хорошо понимал, что делает, он только понимал, что происходит какая-то игра, и он начинает в неё играть.

Леля смотрела на него, про яблоко она забыла.

– Так как? Если это не является семейной тайной!

– Нет, не является… – ставшим вдруг строгим голосом ответила Леля, она глядела в блюдце перед собой, и Сорокин увидел, что из играющей она превратилась в проигравшую.

Леля молчала, Сорокин тоже. Леля взяла кусочек груши, и снова потянулись ниточки карамели, она обмакнула грушу в чашу с водой, и ниточки обломились.

– Капитоном Михайловичем! – Леля обкусывала грушу и смотрела в блюдце.

– Значит, я вас буду звать… Леля Капитоновна? – спросил Сорокин.

Леля, не поднимая глаз от блюдца, сказала:

– Мой папа нас бросил и сейчас живёт с другой женщиной в Тяньцзине. Я не видела его больше года. И больше не увижу.

– Извините! – Сорокин понял, что игра не по его вине закончилась.

– Только вы не думайте, что я гордячка! Просто мама очень сильно переживает…

– А вы? – вырвалось у него.

– А я уже нет! – сказала Леля. – Я, наверное, с вами немного засиделась! – Она положила недоеденную грушу на блюдце. В этот момент официант принёс кофе. – Благодарю вас, мне уже надо спешить! – сказала она официанту.

– А можно я… – стал подниматься Сорокин.

– Не стоит! – произнесла Леля. – Мне тут недалеко! – Она встала и ушла.

Только через секунду Михаил Капитонович понял, что он остался один.

– Водки! – сказал он официанту, тот с пониманием кивнул и удалился.

Мысли Михаила Капитоновича метались между огорчением и образовавшейся пустотой. «Откуда же я мог знать? – думал он. – А эти! Тоже мне, друзья! Могли бы предупредить! А о чём? Какой я всё-таки неловкий и бестактный! Что-то я не так сделал! Зачем поддался на игру? Если не умеешь… сиди и молчи!» Ему стало обидно. Официант принёс графин.

– Чем заку́сите?

Михаил Капитонович посмотрел на стол, закуски оставалось ещё много, и он махнул рукой.

– Как изволите! – мраморным голосом сказал официант и удалился.

Вдруг Сорокин вскочил, бросил на стол достаточную купюру, крикнул: «Не убирайте!» – и выскочил на улицу. Он побежал по тротуару направо, потом налево, но Лелю не увидел.

«Чёрт, как быстро она ушла!» – Он вернулся в «Тавриду».

Официант подал ему купюру и сказал:

– Этого слишком много, ваши друзья за себя заплатили.

Вам налить?

Михаил Капитонович почувствовал себя совсем беспомощным и кивнул.

«Как всё – странно!» – думал он.

Когда он выпил полграфина, то вдруг обнаружил, что в его голове одновременно живут три мысли: мелькают Элеонора и Леля, мелькает какой-то народ, а над всем этим нависли Штин и граф Келлер, «первая шашка России».

«К чёрту народ! Всё к чёрту! – подумал он. – Пойду на службу!»

Ещё позавчера он должен был начисто переписать заключение следствия по делу Огурцова, так они договорились с Ли Чуньминем, но ни вчера, ни сегодня утром Сергей Леонидович не появился в управлении.

Он допил графин и осмотрел зал. За столиками сидели мужчины и женщины, и его глаза ни на ком и ни на чём не остановились. Это было очень плохо, надо было, чтобы они на ком-нибудь остановились, за кого-то зацепились, но в зале сидели люди, как бы смазанные, как будто бы нарисованные торопливой кистью, и они не шевелились.

«Однако я напился!» – понял Сорокин, положил деньги и поднялся. Его никто не остановил, и он вышел на улицу. На часах, которые расплывались перед глазами, он не смог ничего разобрать и посмотрел на небо. Ещё было светло, ещё был ранний вечер, но он понял, что сегодня уже никаких бумаг не напишет и что уже ничего не произойдёт и можно просто идти домой, и не хотелось. Он стоял и не знал, куда идти.

– Что, миленький, не скучно? – услышал он за спиной, повернулся, его покачнуло, и он снова услышал: – А давайте-ка я вас поддержу!


Михаил Капитонович проснулся с ощущением тоски. Он не хотел открывать глаза, но открыл и увидел незнакомую светлую комнату, широкую кровать, на которой лежал под лёгким одеялом в белой простыне и на большой подушке. В высокое окно из-под кисейной занавески лился утренний свет, и пахло чем-то приятным. Он лежал на левом боку и смотрел на этот свет и услышал, что в комнате кто-то есть. Он повернулся. Перед зеркалом к нему спиной сидела женщина, одетая в тонкий, просвечивающийся пеньюар. Она расчёсывала длинные шелковистые светлые волосы.

– Што, миленький, очнулись?! – спросила женщина, и Сорокин увидел её отражавшееся в зеркале лицо. – Наверное, уж и не помните ничего? А? Выпьете?

Она повернулась к нему и улыбнулась.

– На тумбочке коньяк! Хотите? Я вам налью! – Она встала и пошла вокруг кровати, пеньюар на ней, завязанный тесёмками на шее, разлетелся, и Михаил Капитонович зажмурился. Он слышал, как женщина шла, легко ступая, скорее всего босыми ногами, и боялся открыть глаза. Он не помнил, как оказался в этой комнате, но сразу обо всём догадался, отвернулся на другой бок и прохрипел:

– Не надо коньяку, где моя одежда?

– Так уж и не надо, миленький, так уж и не надо! – пропела женщина. – Отчего же не надо?

Сорокин почувствовал, как за спиной под ним ушла кровать, это села женщина, она подняла одеяло, легла и прижалась к его спине. Михаил Капитонович почувствовал кожей её прохладное тело, которое сразу стало горячим.

– Мне надо идти, – снова прохрипел он. – Где моя одежда?

– Николя! – крикнула женщина, встала с кровати, обошла её и снова села у зеркала. – Господину надо идти! Он спрашивает одежду!

Сорокин открыл глаза и посмотрел в зеркало, в котором снова отразилось очень красивое лицо женщины. Дверь в комнату открылась, он посмотрел туда и увидел, что вошёл мужчина, который держал в руках его аккуратно повешенную на плечики одежду.

– Выйдете, мадам, мне надо поговорить с господином! – сказал мужчина, женщина поднялась, Михаил Капитонович увидел, как она прижала под грудью пеньюар и вышла.

– Что, молодой человек, никак выспались! – сказал мужчина, он сел на банкетку у стены и рядом положил одежду Сорокина. – Однако у вас для нашего заведения недостаточно денег! Что будем делать?

Сорокин сел в кровати и натянул одеяло.

– Наши услуги стоят денег, а у вас их недостаточно!

– Я служащий сыскной полиции, что вы от меня хотите? – Сорокин наконец-то проглотил горечь в горле.

– А вы думаете, что мы подбираем каждого пьяного на улице? Мы знаем, кто вы!

Мужчина, лет около тридцати, выглядел вполне респектабельно.

Сорокин смотрел на него.

– А может быть, всё-таки рюмочку? – спросил мужчина. – В голове-то небось…

– Позвольте мне одеться! – всё ещё хрипло сказал Сорокин.

– Ну-ну! Михаил Капитонович! Что же так строго? В нашем заведении для вас нет ничего опасного, а рюмочка вам сейчас не помешает, для ясности… по собственному опыту знаю! – Мужчина встал и прошёл мимо Сорокина к тумбочке. Он налил в рюмку, оставил её и вернулся на банкетку. Когда мужчина проходил мимо сначала в одну сторону, потом в другую, у Сорокина мелькнула мысль, что если толкнуть его сейчас, то он вылетит в окно. «А этаж?» – вдруг подумал Михаил Капитонович и почему-то успокоился. Он взял рюмку и выпил.

– Вот и хорошо! – произнёс мужчина.

– Я не знаю, что вы от меня хотите, но в любом случае… отдайте мою одежду! – Горечь сошла, и Михаил Капитонович заговорил уверенно.

– Вот и хорошо! – повторил мужчина и повесил плечики на спинку кровати. Михаилу Капитоновичу, чтобы дотянуться до неё, надо было встать.

– Да, выйдите же вы к чертовой матери! – зарычал Сорокин. – Я не убегу!

– Не убежите, конечно, я отвернусь! – сказал мужчина и сел на банкетке боком.

Михаил Капитонович, не отпуская одеяла, встал, ухватил одежду и, не разбирая, где зад, где перёд, натянул бельё, носки, защёлкнул резинки и вздохнул. Брюки и сорочку он надевал уже не торопясь.

– Так что вам от меня надо? – спросил он и выпил ещё рюмку.

– Наш общий знакомый, уважаемый Илья Михайлович, обещал помочь, но… не успел! – промолвил мужчина.

– Вас зовут… – начал Сорокин и осёкся. – А при чём тут Илья Михайлович?

– Меня зовут Николай Павлович Ремизов, а уважаемый Илья Михайлович был другом нашего заведения!

– Какого заведения, что вы городите? Илья Михайлович был приличный человек…

– А в нашем заведении только и бывают приличные люди… Перечислять не стану, но… Нам надо расширяться, а разрешение в полиции стоит слишком дорого, и получается замкнутый круг: мы не можем расшириться и нет денег для взятки полиции, а нет взятки для полиции, я не могу получить официального разрешения на открытие заведения! Вот так!

После второй рюмки в глазах и мозгу Сорокина всё прояснилось и встало на места.

– Вы думаете – я смогу помочь?

– Несомненно! Вам только надо отдать вот эту бумагу в руки уважаемому Леониду Сергеевичу… – Ли Чуньминю?

– Именно ему! Только в руки! А то, знаете ли, все, к кому я обращался, сначала просят денег, и без всяких гарантий…

– Давайте я передам, только его два дня не было на службе…

– Разве?

Сорокин увидел, что мужчина заволновался.

– Что – разве?

– Неужели он всё-таки…

– Что он всё-таки? – Михаил Капитонович уже завязал галстук и надевал пиджак, мужчина протиснулся мимо него к тумбочке, взял графин с коньяком и сел на кровать, у него был растерянный вид.

Сорокин прошёл к зеркалу и стал поправлять узел на галстуке, в зеркало он увидел, как мужчина выпил.

– Что вас так взволновало?

– Михаил Капитонович, тогда у меня к вам есть предложение…

Сорокин уже окончательно успокоился, только в душе остался неприятный осадок от нелепости всего того, что с ним произошло.

– Какое?

– Я был осведомителем Ильи Михайловича, в смысле мы были… – сказал мужчина и кивнул на дверь: – Давайте спустимся, позавтракаем, и я вам всё расскажу!


Заведение Ремизова располагалось в довольно приличной квартире доходного дома. Партнёрша Ремизова, Изабелла, как она попросила её называть, ждала в гостиной. Они спустились втроём и оказались на Аптекарской. Когда вышли на улицу, Михаил Капитонович подумал: «А недалеко от «Тавриды»! Что же, они за мной следили?»

В кондитерской через два дома Ремизова встретили, как постоянного клиента, и сразу предложили полукабинет. Через несколько минут на столе появились закуски, омлет с беконом, кофе, пирожные и графин коньяку. Кельнерша всё принесла молча и без заказа.

Пока спускались с третьего этажа из квартиры, пока шли по улице и рассаживались за столом, Сорокин успел хорошо рассмотреть Ремизова и его спутницу. Ремизов производил впечатление человека респектабельного, именно так подумал Сорокин, увидев его: высокий рост, спортивное телосложение, косой пробор с фиксатуаром, коротко подстриженные усики, интеллигентное выражение лица, правильная речь, золотая игла в галстуке, золотые запонки, золотая цепочка на жилете, золотой с зелёным камнем брелок и идеальные зубы здорового человека. Изабелла была красивая блондинка с такой фигурой, подробности которой Сорокин боялся вспоминать.

Ремизов начал:

– Иванов Илья Михайлович был для нас и отцом и покровителем. Не в прямом смысле, конечно, отцом, а… вы понимаете!

Сорокин слушал.

– …Восемь лет назад я попал в одну не очень приятную ситуацию… с карточными делами…

Ремизов говорил примерно двадцать минут. Из его рассказа следовало, что он из купеческой семьи, которая держала торговлю во Владивостоке. Что его отец был в городе известным человеком, но в результате интриг братьев Меркуловых разорился и покончил с собой. Что воспитывался Ремизов без матери и, когда не стало отца, лишился возможности закончить учебу в Восточном институте, где изучал китайский и японский языки, это была мечта отца – передать дела сыну и выйти с женьшенем на рынки Китая и Японии. А когда власть во Владивостоке перешла к врагам его отца – тем же братьям Меркуловым, – он, Ремизов, был вынужден уехать в Харбин, в котором бывал и раньше, тогда ещё с деньгами. За карточным столом он повздорил с офицером за передёргивание, тот его не простил и хотел отомстить, не драться, а именно отомстить, но Ремизова спас Илья Михайлович Иванов, который был знаком с этим офицером. Тогда дело закончилось миром.

– …а когда я уже без средств снова оказался здесь, прошлым летом, Илья Михайлович предложил мне тайное сотрудничество, поскольку кроме курсов китайского и японского и некоторой респектабельности я ничем не обладал. Он помог мне войти в определённые круги, познакомил нас, – он кивнул на Изабеллу, – и ей тоже не отказывал… когда требовалась поддержка, таким образом, мы оказались в самом тесном общении с ним.

При упоминании Изабеллы Сорокин вздрогнул и невольно посмотрел на неё, она ответила ему прямым молчаливым взглядом, и он понял, что то, что представилось ему сегодня утром, было волшебным видением, которое уже не повторится. Но какие у неё были… Он вздрогнул. Ремизов и Изабелла с улыбкой переглянулись. Вдруг она сказала:

– А ведь вы живёте один?

Сорокин растерялся.

– В Харбине много красивых женщин! – Изабелла не говорила, она пела.

Сорокин почувствовал, что у него похолодела спина, и вдруг он ощутил тепло этой женщины, которое она ему подарила на одну секунду.

– Ничего, обживётесь! – сказала Изабелла, и Сорокин подумал, что это, скорее всего, последнее, что он от неё услышал, и в нём разыгралась злость и обида.

– А вы за мной следили…

Ремизов попытался что-то объяснить, но Сорокин ему не дал и продолжал, сам удивляясь своему упорству.

– Если я был вам так нужен, то зачем было устраивать этот спектакль? – сказал он и стал смотреть не на Ремизова, а на Изабеллу.

Изабелла смотрела на Сорокина и не отвечала. Ремизов налил коньяк, Изабелле тоже.

– Позвольте, я отвечу?

Сорокину ничего не оставалось.

– Кроме Ильи Михайловича у нас в полиции не было никаких связей, Илья Михайлович нам это запретил, исключительно из интересов конспирации, а про вас он говорил, что рассматривает вас как помощника, мы и подумали после его кончины, что нам, кроме как к вам, не к кому обратиться… Но мы ведь не знали, что вы за человек.

– Чёрт возьми, а сейчас знаете! – взвился Михаил Капитонович. – А если бы я польстился?

– А вы думаете… – промолвила Изабелла, и Сорокин сразу вспомнил её голос, каким она позвала его на улице, ему стало невыносимо от только что заданного вопроса, и он побледнел. – Не переживайте, вы спали, как ребёнок! – сказала Изабелла и грустно добавила: – Даже можно сказать – дрыхли!

– И не обижайтесь на нас! – добавил Ремизов.

И вдруг Сорокина осенило.

– Прошу меня извинить, мадам Изабелла, а я не мог вас видеть на могиле Ильи Михайловича? На девятый день и сороковой!

– Вы видели меня, – сказала она и притронулась к коньяку.

– Я хотел к вам подойти, но не решился… Он мне говорил… о вас…

– Джемпер с косами?

После этого ответа ни сказать, ни спросить стало нечего.

– Уважаемый Михаил Капитонович, давайте попробуем договориться, – обратился Ремизов. – Илья Михайлович вёл одно дело, и мы ему помогали… Вам ничего не говорит название «Реми́з»?

Сорокин подумал, вспомнил, что в числе папок, которые остались после Иванова, была такая, крепко завязанная тесёмками, которую он не успел посмотреть и которую забрал Ли Чуньминь.

– Она у Ли Чуньминя…

Ремизов и Изабелла снова переглянулись, Изабелла поёжилась, а у Ремизова замер взгляд.

– Вы уверены?

– Да, я сам ему передал… а что?

– Ли Чуньминь сбежал в Кантон… – Как сбежал и что это за Кантон?

– Кантон – это город, а сбежал – это сбежал. – Изабелла снова притронулась к коньяку.

– Боюсь, что дело о контрабанде опия может стать политическим, вам ничего не говорит имя Номура? Константин Номура! И – вы могли бы взять отпуск, недели на три?..

– Пока не знаю… – начал Сорокин, но тут Изабелла встала и потянулась за сумочкой.

– Господа, я вас ненадолго покину… – сказала она и посмотрела сначала на Ремизова, потом на Сорокина.

Сорокину было нечего сказать. Ремизов кивнул, и Сорокин увидел, что тот смотрит на Изабеллу как-то странно.

– Я на одну минуточку… – сказала Изабелла.

Ремизов дёрнул головой и перевёл взгляд на Михаила Капитоновича.

– Отпуск! – напомнил он.

– Пока не знаю, – повторил Сорокин. – Мне надо закончить бумаги для суда над бандой Огурцова.

– Сколько вам на это потребуется?

– Один день… Сегодня к вечеру, я думаю, закончу.

1924 год. Лето «Караф»

Это было неожиданно. То, чем закончились прошедшие два дня, – было неожиданно.

Своё обещание покончить с делами в течение одного дня и взять отпуск Михаил Капитонович не выполнил. Когда Ли Чуньминь не вышел на службу и на третий день, майора начали искать, посетили квартиру и обнаружили, что в ней нет ни вещей, ни его самого, ни жены, ни троих детей. Сорокину надо было срочно завершать бумаги к судебному процессу, и его не трогали, хотя вопросы задали, и он решил не испрашивать отпуска до тех пор, пока не уляжется дело с исчезновением его начальника. Однако 9 июня в понедельник его вызвали в управление и провели в кабинет Ли Чуньминя: сейф и книжные стеллажи – всё было открыто. В кабинете присутствовал начальник управления района Пристань майор Ма Кэпин, какой-то китайский военный и русский полицейский чин, которого Сорокин не знал. Ма Кэпин говорил, русский чин переводил:

– Господин Сорокин, вы приняли к производству дела геройски погибшего следователя городской сыскной полиции господина Иванова, не так ли?

– Так точно! – Сорокину почему-то показалось, что будет правильно отвечать на военный манер. – Однако есть уточнения!

– Какие?

– Не все дела! Только производство по уголовному делу Огурцова, – и тут Сорокина осенило, – и разыскное дело «Реми́з»!

Наверное, это было чудо, но Сорокин увидел на столе, на котором лежали папки, ту, крепко завязанную тесёмками.

– Вот оно, я по запросу передал его господину майору Ли Чуньминю.

Майор Ма мрачно посмотрел на Сорокина и произнёс: – Ли Чуньминь для нас больше не господин и не майор… Сорокин сделал удивлённое лицо.

– Позже вам всё объяснят, – сказал Ма и показал на стол: – Сможете в короткое время посмотреть эти дела?

Сорокин прикинул – на столе лежало папок пятнадцать, почти все тонкие.

– Думаю – да!

– Два дня хватит?

– Надеюсь! А где смотреть?

– Вам отведут отдельную комнату!


Первое дело, за которое он взялся, было конечно же «Реми́з». Сорокин не был заядлым карточным игроком, но он знал, что слово «реми́з» обозначает наказание игрока за недобор взятки – сколько взяток недобирает игрок, если сам их объявляет, на столько он будет наказан другими игроками.

«Что же это за игрок? И недобор! – подумал Михаил Капитонович, когда начал листать дело. – Какое отношение это имело к Иванову и при чём тут Ремизов?»

Сперва ему показалось, что название «реми́з» связано с фамилией негласного осведомителя: «Может быть, Ремизов и есть главный фигурант дела? А теперь хочет, чтобы оно было уничтожено с моей помощью, и не оставить следов? Они ведь хотели меня скомпрометировать, когда сказали, что у меня не хватает денег за их услуги!» Однако он быстро отверг эту мысль – тогда зачем было Иванову информировать Ремизова об этом деле, в конце концов, если Ремизов был в чем-то виноват, Иванов мог… Додумав до этого места, Михаил Капитонович решил не забегать вперёд.

Дело «Реми́з» было странное, таких Сорокин ещё не видел: в нём не было ни одной официальной бумаги, подписанной кем-либо прокурорским или судейским, не было и анкеты на фигуранта дела, не было ни одного прокола допроса, отсутствовали постановление и заключение, то есть всё то, что он много раз видел в других делах. Не было даже описи приобщённых документов.

Михаил Капитонович перелистал его несколько раз; он обнаружил, что в нём подшиты бумаги, написанные тремя или четырьмя разными почерками, – ни один почерк не был похож на почерк Иванова.

«В любом случае Ремизову пока ничего не скажу!» – решил он и стал читать.

Первый документ был написан размашистым правонаклонным почерком с красивыми завитками в буквах «в», «д», «б» и «». Замысловатыми, как виньетки, были заглавные буквы. Михаил Капитонович позавидовал хозяину этого почерка, потому что это было красиво, а главное – понятно.

«Настоящим сообщаю, что объект «Караф» 12 января сего месяца встречался на углу Конной и Казачьей с неизвестным, который имел вид забияки и, судя по виду их разговора, который они вели тихим голосом, был сильно раздражён. Они были на расстоянии двадцати саженей, и услышать, о чём они говорили, не представилось возможным. Разговор был не более пяти минут, после чего «Караф» расстались с собеседником и тот на извозчике уехал в сторону Китайской. Дальше за ним проследить не удалось, потому что на извозчика не оказалось нужной суммы денег. «Караф» пошёл домой и до вечера из дома не выходил. В дальнейших сообщениях буду называть данного собеседника «Карафа» – «Забияка».

Дочитав до конца, Михаил Капитонович понял, что это рапортичка филёра; в самом нижнем правом углу была затёртая пальцами пометка: «Ист. «Михайлов», 13/01/24».

Следующее донесение было написано мелким почерком почти без наклона; строчки были ровные под линейку; поля аккуратные, как в книжке.

«Источник сообщает, что К. Н. целый день провёл в нескольких борделях в китайском районе Фузядян. Что он там делал, выяснить не удалось. Бордели были второй руки. Поскольку бордели об это время своей прямой функции не исполняют, ввиду отдыха персонала, предполагаю, что К. Н. проводил там коммерческие переговоры…» Над словами «прямой функции» и «коммерческие переговоры» стояли карандашные вопросительные знаки, и Сорокин понял, что их поставил не автор донесения, а тот, кто его читал. «Да, – подумал он, – если автору цель приезда туда К. Н. «выяснить не удалось», то откуда ему знать, что речь шла о «коммерческих переговорах»?

Про «персонал» тоже, скорее всего, измышления автора».

В конце донесения был список адресов борделей, а ниже этот же список был переписан карандашом. Запись карандашом была сделана рукой Иванова, его почерк Михаил Капитонович сразу узнал. Это заинтересовало, и Сорокин задумался. Один адрес привлёк его внимание, и он вспомнил, что он ему хорошо известен – это была опиекурильня, которую он посещал. «Тогда получается, что доноситель указал бордели, а Иванов опиекурильни, значит, бордели и опиекурильни – части одного целого!» На самом деле это для Сорокина не было открытием, это было известно всем – где публичный дом, там и опиум. И для Харбина в этом не было ничего особенного: китайский район Фуцзядянь строился на глазах, и в нём вместе с магазинами, ателье, аптеками и так далее строились и бордели, на опиекурильни никто не обращал внимания, хотя китайские власти считали, что они борются с этим злом. От Иванова Сорокин слышал, что не в самом опиуме дело, а в источниках и маршрутах переброски, которые китайские начальники хотят перехватить для себя – доходы от этого были огромные. В правом нижнем углу донесения, как и на первом, стояла карандашная пометка Иванова: «Источник «696», 18/01/24».

Сорокин стал читать следующие бумаги, они все были похожи: некий «Караф», «К. Н.», были и другие обозначения, но Сорокин уже был уверен, что речь идёт об одном и том же человеке, ездил или ходил по городу, встречался с какими-то людьми, например «Забиякой», разговаривал с ними и потом ехал по адресам борделей.

Он долистал дело и стал думать, что, скорее всего, Иванова интересовала деятельность этого «Карафа» и «Караф» является главным фигурантом дела «Реми́з», а сам «Караф» имеет отношение к переброске опиума.

«А почему «Реми́з»? И кто этому «Карафу» должен отомстить или наказать его за «недобор взяток»? Какой тут интерес Ильи Михайловича и какая роль Ремизова, а тем более Изабеллы?»

Дело было прочитано, перелистано до конца и лежало открытое – по левую руку донесения, по правую картонная обложка. Задумавшись, Сорокин блуждал взглядом по бумаге, по обложке, видел дырочки, через которые нитками было прошито дело, и вдруг обнаружил, что на нитках сохранились крошечные обрывки, как в школьных тетрадках, когда из них вырывают листы. Он стал всматриваться: на толстой суровой нитке были кусочки, и не одной и не двух страниц – на одной, раздвигая обрывки скрепкой, он насчитал четыре. Он подумал, что это странно, потому что все предыдущие бумаги были написаны на одной, максимум на двух страницах, а тут – четыре, и вырванный документ был последним. Это была загадка.

«А может быть – отгадка? – подумал он. – Может быть, здесь Иванов написал то, что он думает по этому делу, и изложил то, что ему дополнительно сообщали устно?» Михаил Капитонович стал перелистывать дело от конца к началу и нашёл ещё в двух местах сохранившиеся на нитках обрывки. Это означало, что из дела был вырван не один документ, а минимум три. Что это могло быть?

Михаил Капитонович встал из-за стола, закурил и пошёл к окну.

«А это могло быть только то, что Иванов аккуратно собирал материалы, умирать он и не думал, значит, в его руках папка была целой и хранилась бережно, а когда она попала в другие руки, документы были вырваны. Тогда вопрос: а что это были за документы? А то, – Михаил Капитонович не заметил, как в его руке дотлела папироса, – что это документы, где или конкретно, или обобщённо… – он вспомнил одно из любимых слов Иванова из делового документооборота, – описаны действия этого «К. Н.» или «Карафа»! После смерти Иванова, по крайней мере при мне, никто документами не интересовался – только Сергей Леонидович Ли Чуньминь». И Сорокину стало ясно, что он до чего-то додумался, но кое-что требует уточнений.

«Первое! – Он стал загибать пальцы. – Завтра надо объехать адреса, те, что – карандашом! Второе – я посмотрю остальные дела и доложу, а про «Реми́з» – в последнюю очередь! Третье! С Ремизовым я не встречаюсь и не ищу его, если он сам меня найдёт, значит – следит! А коли найдёт, пусть рассказывает! И последнее – надо бы как-то обзавестись оружием…» И он вспомнил, что в тюрьме, в кабинете Иванова, а теперь уже в его кабинете, в книжном шкафу лежит браунинг Ильи Михайловича. Только туда ещё надо добраться.

1924 год. Лето Ремизов

Во вторник утром 10 июня Сорокин шёл в тюрьму. Он прошёл через весь район Пристань и изо всех сил старался не оглядываться, только иногда смотрел в витрины и ничего не увидел, в смысле никого не увидел, кто тянулся бы за ним хвостом. В кабинете он забрал пистолет и направился в управление. По дороге он снова изо всех сил старался не оглядываться, но на отражения в витринах обращал внимание и снова ничего не увидел, и ему это надоело.

«Игра в кошки-мышки, честное благородное слово!» – с саркастической ухмылкой подумал он.

До обеда Михаил Капитонович успел просмотреть большую часть дел. Они были неинтересные: мелкие кражи, мелкое мошенничество, семейные ссоры, драки в питейных заведениях, драки с извозчиками. Только одно дело его заинтересовало, оно касалось «Союза мушкетёров», в нём было длинное, похожее на газетную статью сообщение, с подробным описанием собрания и того, кто и что на этом собрании говорил: говорили о том, как свергнуть большевиков. Сорокин усомнился и с мыслью: «Вот мы им!» и «Сегодня надо бы поужинать!» – отодвинул стопку просмотренных дел на край стола.

Он вышел на улицу и остановил рикшу, чтобы ехать по адресам публичных домов и опиекурилен. Самый отдалённый из написанных Ивановым адрес был на 15-й улице района Фуцзядянь.

– На Пятнадцатую! – сказал он рикше.

Рикша повернул к нему голову.

– Пятнадцатая! – повторил Сорокин, но рикша стоял, смотрел на него с разинутым ртом и не двигался.

«Чёрт! Он же не понимает! – осознал Сорокин. – Как же я ему объясню, если я сам не знаю по-китайски?» Тогда он трижды показал китайцу раскрытые пять пальцев и махнул рукою на восток.

– Фуцзядянь? Ши у цзе? – переспросил рикша.

«Чёрт с тобой, бестолочь косоглазая! – согласно кивнул ему Михаил Капитонович. – В крайнем случае буду подсказывать по дороге!»

Рикша легко покатил коляску. Михаил Капитонович уютно уселся и смотрел направо и налево, перед его глазами плыли деревья, встречные рикши, извозчики и автомобили, по тротуарам шли люди, и всё это как будто бы не шумело и ничего не выделялось особо: заборы, деревья, окна в домах, вывески на магазинах на русском языке и на китайском.

«А ведь я ни слова не знаю по-китайски! – Он глядел на вывески и думал. – Как же я здесь живу? Как буду жить?» За два без малого года жизни в Харбине, хотя какая это была жизнь, он только-только начинал жить, он ни разу об этом не задумался. Не успевал, потому что с ним и вокруг него всё происходило естественным образом, без всякого его участия: помог Румянцев, подобрал Гвоздецкий, потом Серебрянников, потом Иванов, после Иванова Ли Чуньминь; сами по себе в его жизни присутствуют Штин, Вяземский и Суламанидзе… Эта мысль взволновала.

«А что такого? Всё само собою происходит! – попытался успокоить себя Михаил Капитонович. Он стал глядеть на вывески, на то, что было написано по-китайски, он надеялся, что это отвлечет. – По-моему, это называется иероглифы! – подумал он и понял, что это слово за всё время пребывания в Китае он произнёс впервые. – Однако как-то вы, Михаил свет Капитонович, всё-таки живёте без царя в голове!» Рикша поворачивал с Китайской на Мостовую.

«А что тебе ещё надо? Ну и хорошо! – Он смотрел на красивую рекламу, зелёную с большими красными иероглифами, по краям которой висели колыхающиеся на ветру яркие бумажные гирлянды. – Вот что тут написано? А тут написано – «Лондон», видишь, как всё просто!» На живописных щитах между окнами магазина красовались леди и джентльмены в пальто, жакетах и смокингах – это был оптово-розничный суконно-мануфактурный магазин «Лондон».

«Вот он – «Лондон» и есть! Трудно ошибиться, особенно если под иероглифами написано по-русски! А вот, смотри – «Товарищество Оптик», а сверху опять иероглифы! Ну и что? Это просто такой город! Такой удобный! Можно жить всем! И не надо учить никакого китайского!» Он немного успокоился и решил созерцать и не думать больше ни о чём сложном и к концу поездки, уже приближаясь к 15-й улице Фуцзядяня, вспомнил слова Штина о том, что, если Бог даровал жизнь, значит, надо жить. Однако отделаться от ощущения, что Харбин это не его город, не мог.

Михаил Капитонович быстро разобрался со всеми пятнадцатью адресами, и везде рядом с публичным домом обязательно была опиекурильня.

«Хорошая догадка, но – не великая!» – резюмировал Сорокин и как мог жестами объяснил рикше, что надо возвращаться.

Когда на обратном пути съехали на Мостовую, он закричал, рикша обернулся, Михаил Капитонович показал ему рукой направо на Участковую, и тот свернул.

«Вот видишь? А ты переживаешь! Не нужен тебе никакой китайский» – этой мыслью он, как могильной плитой, придавил свои переживания, вошёл в «Лотос» и сел за столик, за которым сидел с Ивановым, когда тот привёл его сюда в первый раз. Столик располагался в углу, и отсюда был хорошо виден вход.

– Сто изво́лит, господи́на? – спросил моментально подбежавший к столику официант, который был больше похож на обычного московского полового: весь в белом и с перекинутым через руку полотенцем.

– Как всегда! – распорядился Михаил Капитонович и снова подумал: «На кой чёрт тебе китайский?» – Пилиме́ни, капу́сыта и во́дыка?

– Да, а ещё придумай что-нибудь сам… – Сыла́дка сывини́на с молодо́й росто́к бамбу́кэ?

– Давай, не пробовал!

Китайский половой покачал головой и растянулся улыбкой.

– Пыро́бовал, гаспади́на… не по́мни… о́ссень фыку́сна, гаспади́на, лю́би эта ку́сай!

– И хлеба, чёрного!

– Коне́сна, гаспади́на, хлеба, оссе́нь сё́рный! Ка́кы фсе ру́сский гаспади́на лю́би!

Сорокин ждал.

Ровно в тот момент, когда половой принёс капусту и парящее блюдо с пельменями, в ресторан вошли Ремизов и мадам Изабелла. Сорокин поднял руку и привстал. Половой повернулся к ним, согнулся в поклоне, провёл по залу и отодвинул для Изабеллы стул.

– Мада́ма! – сказал он ей и исчез.

Сорокин решил поиграть:

– Какими судьбами? Вы тоже тут угощались с Ильёй Михайловичем?

– Нет, мы здесь в первый раз!

Сорокин понял, что игра бессмысленна, что они и не скрывают, что следят.

– Михаил Капитонович, у нас от вас нет тайн… – Я понял!

– И мы не хотим ничего скрывать.

Сорокин кивнул.

– Эти три дня вы были заняты!..

– Да, мне передали все дела Иванова.

– И…

– И «Реми́з»!

Ремизов и Изабелла переглянулись.

– Но там нет нескольких документов, вырваны… – Ли Чуньминь! – выдохнул Ремизов. – Тогда давайте без обиняков… Ремизов согласно кивнул.

– А может быть, вы закажете что-нибудь? Я голодный! – сказал Сорокин и увидел, что Изабелла улыбнулась. – Не стесняйтесь, тут вкусно и недорого…

Изабелла посмотрела на Сорокина с укоризной.

– Да, вы правы, – сказал Ремизов, позвал официанта и разговаривал с ним минуты три. Слушая их разговор, Михаил Капитонович искренне завидовал – Ремизов говорил на китайском языке, как на родном, и тогда Сорокин сделал для себя окончательный вывод: «Не нужен тебе никакой китайский, ты всё равно так не сможешь!» – Я вас слушаю!

– Иванов вам рассказывал что-нибудь про Китай?

Сорокин отрицательно покачал головой.

– Не успел! – Ремизов глубоко вздохнул. – Это длинная история…

– Я не тороплюсь! Тем более, судя по тому, сколько вы наговорили официанту, – и у нас с вами длинная история!

– Вы правы! Так вот, Илья Михайлович никуда не собирался уезжать из Китая. Однако происходило такое, что не могло его не волновать и не расстраивать… Дело в том, что Китай находится в сложной ситуации не только из-за своих внешних событий, но и внутренних тоже. Нам это незаметно, мы – живём и живём одним днём, а для Ильи Михайловича Китай стал чем-то вроде тихого пристанища… «И последнего!» – подумал Сорокин.

– И последнего, – произнесла Изабелла, она задумчиво смотрела перед собой и заправляла папиросу в мундштук.

– Илья Михайлович был очень опытный и проницательный человек, его опасения относительно русских – здесь – основывались, как ни странно, не на Советах, их он не боялся, а на японцах…

– Почему? – Сорокин смотрел на Ремизова.

– Потому что на Дальнем Востоке самый главный враг Китая – это Япония! Почему, я сказать не могу, затрудняюсь, но думаю, что Илья Михайлович был прав… Дело в том, что японцы очень активно, но тайно вмешиваются во все китайские дела. Они повсюду! Парикмахерские, рестораны, книжные магазины, фабрики, оптовая торговля… и везде взятки! Спрашивается – откуда столько денег? Ответ простой – опий! Вот это очень беспокоило Илью Михайловича! Опиум лишает китайцев воли и силы… – Ремизов замолчал, и Сорокин заметил его взгляд в сторону Изабеллы. Та курила и смотрела куда-то в пустоту. – Китайские генералы и министры видят, какие деньги проходят мимо их рук – сотни тысяч долларов… Все деньги получают японцы, по крайней мере, здесь, на северо-востоке, на юге этим занимаются англичане… А японцы набирают силу и подкупают тех, кто должен стать их союзниками, когда они начнут захватывать Китай…

Сорокин понимал, что это какая-то очень глубокая правда, которая была ему неизвестна, но которая как тоска и тревога изнутри пронизывала жизнь города: как бы спокойно в Харбине и в Маньчжурии ни чувствовали себя русские, это не их страна, и они тут всего лишь гости, на время. И когда-то это время должно будет кончиться.

– Кто такой «Кара́ф», или «Ка́раф»? – спросил он.

– Это главный фигурант дела «Реми́з», правильно будет – «Кара́ф». Это Константин Номура, а «Караф» – это мы с Ильёй Михайловичем придумали, потому что Номура вырос и перебрался сюда с Сахалина, а Сахалин по-японски будет «Карафуто́», мы только сократили…

Ремизов не договорил, официант стал подносить блюда, пахло так…

– Надо выпить! – предложил Ремизов и что-то сказал официанту. Тот поставил блюда и разлил водку.

– Мада́ма? – обратился он к Изабелле, Ремизов сказал несколько слов, официант пожал плечами и ушёл.

– Не дадут поговорить, перейдёмте в кабинет. – Ремизов снова позвал официанта, объяснил ему, тот кивнул и стал собирать блюда на поднос.

– Я попросил накрыть в кабинете, пусть побегает, а мы пока поговорим.

Они выпили.

– Этот человек, «Караф», служит в тайной японской жандармерии и следит за тем, как в Харбин поставляется опиум через Тяньцзинь, он здесь по этой части главный.

О существовании в Маньчжурии тайной японской жандармерии Сорокин отдалённо слышал.

– А китайцы?..

– Они всё знают, но получают хорошего отступного и молчат! И мечтают перехватить этот бизнес.

– А Ли Чуньминь?

– А это – загадка! Мне Илья Михайлович сказывал только, что на Ли Чуньминя при случае можно положиться, что он почти и не китаец…

Сорокин видел, что Ремизов говорит не всё, что в его словах появились заминки, когда в разговоре вдруг начинало звучать имя Ли Чуньминя. Михаил Капитонович решил не показывать интерес, он был уверен, что Ремизов знает больше – значит, должен всё сказать сам. И постепенно в его памяти стал всплывать разговор, который неожиданно получился у него с Ли Чуньминем, когда тот рассказывал о «другом Китае», и попытка что-то объяснить, в этом смысле, со стороны Штина.

Официант переносил еду с одного стола на другой, в кабинет, Изабелла поднялась и пошла туда, Сорокин смотрел ей вслед.

– Михаил Капитонович! – позвал его Ремизов. – Разрешите, я продолжу!

Сорокину стало неудобно, и он сделал вид, что просто разглядывает зал.

– Представляется, что Ли Чуньминь знал об интересе Ильи Михайловича, и это совпадало с его интересом. Ли Чуньминь, судя по всему, патриот, и возможность захвата японцами Китая его не устраивала, как и Илью Михайловича. Пока Иванов был жив, у Ли Чуньминя не возникало необходимости владеть этими документами. Иванов был его подчинённый, следил за «Карафом», и они обменивались сведениями, а может быть, даже получали их вместе. Из этого предположения можно сделать вывод, что разработка «Карафа» была их совместной. Мне только не совсем понятна цель… Сейчас я думаю, что у Ли Чуньминя и Иванова была общая цель.

– Какая? – Сорокин слушал Ремизова уже со всем вниманием.

– Если правда, что Ли Чуньминь бежал в Кантон, значит, он действительно сторонник патриотов во главе с их Сунь Ятсеном.

– Так, может быть, они союзники – Илья Михайлович и Сергей Леонидович, если они вместе?..

– Я об этом думал… Если так, то всё просто… Илья Михайлович вёл дело… видимо, он сделал какие-то выводы и изложил их, а когда он погиб, Ли Чуньминь эту бумагу и ещё какие-то, как вы говорите, изъял и забрал с собой.

– В этом случае получается, что Иванов написал в бумаге, которую изъял Ли Чуньминь, всё, что он знал про «Карафа»?

– Получается так! Поэтому у меня к вам просьба – можно скопировать оставшиеся в деле бумаги? Дело в том, что этот «Караф», Номура, несмотря на то что женат на русской, кроме всего остального, очень интересовался Изабеллой, а она была близка с Ильёй Михайловичем! Иванова нет, и Номура стал опасен!

– Я понял! – уверенно сказал Сорокин. – Сделаю! А зачем вам нужно, чтобы я взял отпуск?

– А вы не хотите посмотреть за Номурой?

– Как? Я не имею опыта…

– Это наша забота! С этой перспективой я и спрашивал вас об отпуске…

– Ну что ж, с завтрашнего дня я могу не выходить на службу. Официант-китаец подошёл и объявил, что стол накрыт.

Уже когда расселись в отдельном кабинете, Изабелла улыбнулась и спросила:

– А вы не бывали у Кауфмана?


Элеонора торопилась в редакцию.

Прошло три недели, как они с Джуди вернулись из Холихэда.

«Ха-ха! – невесело думала она про себя. – Если бы только с Джуди!»

Несмотря на ветреную погоду и случавшиеся временами у матери мигрени, они прекрасно провели время. Начальник станции оказался любезным хозяином и очень доброжелательным человеком – они с супругой, неожиданно, составили компанию – карточную: втроём с Джуди Шон Макнил и его жена Мэри п