Book: Stalingrad, станция метро



Stalingrad, станция метро

Виктория Евгеньевна Платова

Stalingrad, станция метро

МОЛЕСКИН

* * *

…Будучи купленной, эта вещь теряет две трети своего обаяния. Нет, три четверти. Нет — девяносто девять целых и девять десятых процента. Примерно так думала Елизавета Карловна Гейнзе, доедая яблочный штрудель и сверля вещь глазами.

Неделю назад Елизавете Гейнзе исполнилось двадцать. Дата не слишком почтенная и мало подходящая для употребления отчества: крамольная мысль о нем выползает, когда смотришь на Елизавету со спины. Со спины она похожа на мать семейства, которая большую часть жизни провела на сидячей работе и нажила не только полтора (а то и два) десятка лишних килограммов, но и сколиоз, остеохондроз и отечность лодыжек.

Из всего вышеперечисленного Елизавету волнуют лишь лодыжки: из-за тенденции к распуханию они не влезают ни в одни сапоги с логотипом более-менее приличной страны-производителя. А именно сапоги являются для юной Гейнзе предметом культа — гораздо более продолжительного, чем культ ТТ, но время ТТ в нашем повествовании еще не пришло.

Итак, сапоги.

Когда Елизавета делает вид, что слушает собеседника или на самом деле слушает его; когда Елизавета думает о чем-то возвышенном и прекрасном и не занята при этом пожиранием сладкого — она рисует сапоги. На салфетках, обрывках бумаги, на обратной стороне счетов, на чеках из ближайшего кафе: в них, кроме яблочного штруделя, как правило, значатся:

шоколадный маффин

шоколадный эклер

шоколадно-ягодная корзинка

благословенное тирамису

В моменты просветления, по совместительству являющимися и моментами самобичевания, место шоколадного эклера занимает круассан, а место шоколадно-ягодной корзинки — ватрушка с творогом.

На фигуре Елизаветы подобная жертвенность никоим образом не отражается.

— Лизелотта — ты чудовище! — воздевает руки к небесам Пирог. — Карьеры с такой жопой ты не сочинишь, как бы ни старалась.

— Возьмись за ум, Лайза! — вопиет Шалимар. — С такой жопой тебе не светит не то что олигарх, но и сраный менеджер по продажам. Твой потолок — токарь-карусельщик!..

Пирог и Шалимар (в миру — Машка Пирожкова и Ольга Шалевич) — единственные подруги Елизаветы, наследие не такого уж далекого школьного прошлого. Проблем со втискиванием лодыжек в сапоги у них нет и никогда не было, при этом Пирог предпочитает испанские модели (они более практичные), а Шалимар — итальянские. У Шалимара масса воздыхателей, а у Пирога — масса перспектив. Шалимар читает исключительно глянцевые журналы, Пирог же с головой погружается в специальную и околоспециальную литературу. Любимый персонаж Шалимара — Кэрри Брэдшоу из «Секса в большом городе». Любимый персонаж Пирога — некто по имени Наоми Кляйн. Впрочем, Елизавета не до конца уверена, что это — именно персонаж. Скорее, речь идет о писательнице-манифестантке, новоявленной Жанне дʼАрк общества потребления. Пирог поклоняется ей, хотя и с гораздо меньшим фанатизмом, чем Елизавета поклонялась ТТ.

В ежедневном меню Пирога преобладают фруктовые салаты. Шалимар налегает на коктейли из морепродуктов и вообще — на коктейли (в основном алкогольные). Пирог с упоением строит карьеру, Шалимар — с неменьшим упоением — строит мужчин.

Они терпеть не могут друг друга и видятся один раз в год — на дне рождения у Елизаветы. Еще пару лет назад речь о такой жесткой конфронтации не заходила, и они мирно встречались в близлежащих кафе — все втроем. Но то ли Пирог сказала Шалимару, что накладно добиваться жизненных благ, стоя раком (спину-де может потянуть); то ли Шалимар пообещала соблазнить потенциального начальника Пирога и выкинуть ее таким образом с потенциальной престижной должности, — факт остается фактом. Общаться напрямую они перестали. Но это вовсе не означает, что Пирог не думает о Шалимаре, а Шалимар не думает о Пироге. Думают, еще как думают — оставшиеся 364 дня в году.

— Ну, и как там Шалимар? — первым делом спрашивает у Елизаветы Пирог во время традиционной встречи в первый понедельник месяца.

— Умотала со сталелитейным магнатом на остров Пасхи, — флегматично сообщает Елизавета.

— Ну, и как там Пирог? — первым делом спрашивает у Елизаветы Шалимар во время традиционной встречи в третью пятницу месяца.

— Пересела на «Фольксваген Туарег», — флегматично сообщает Елизавета.

И остров Пасхи со сталелитейным магнатом, и чумовой внедорожник — плод ее воображения, не более. Пирог ездит на подержанном «Форде», а самыми крупными особями из постоянно заплывающих в сети Шалимара косяков до сих пор числились хавбек дублирующего состава сборной города по мини-футболу, владелец автостоянки и младший партнер в адвокатской конторе «Кошкин и Чемеркин» («Писькин и Пиписькин», как злорадно шутила по поводу младшенького и его конторы Пирог). Кормя подруг баснями, Елизавета не преследует никакой корыстной цели. Просто наслаждается произведенным ее словами эффектом, а он всегда одинаков: Пирог бледнеет, как полотно, и принимается трясти подбородком. Шалимар, напротив, краснеет и — вместо подбородка — трясет губами.

Вердикт, который они выносят, тоже не отличается особым разнообразием:

— Вот сучка!..

Но одной «сучкой» дело не ограничивается: на протяжении еще как минимум пятнадцати минут Пирог и Шалимар льют помои на более удачливую, как им кажется, соперницу. За время словесной экзекуции Елизавета успевает набросать на салфетке четыре пары сапог классического образца. Сапоги похожи друг на друга, как братья, — варьируется лишь высота голенища и рисунок на нем (предпочтение отдается растительным орнаментам и стилизованному изображению земноводных). Попутно она думает о токаре-карусельщике — единственном, кто, по мнению Шалимара, может клюнуть на толстую жопу г-жи Гейнзе. Прежде всего Елизавете представляется огромная — вся в огнях и фейерверках — карусель с полагающимся случаю традиционным бестиарием: слонами, верблюдами, львами и крокодилами, а также примкнувшими к ним северными оленями. Эти — конкурирующие в живой природе виды — вполне мирно уживаются на одном подиуме, вот у кого Шалимару и Пирогу надо бы поучиться толерантности!.. Карусель — не какое-нибудь абстрактное сооружение, Елизавета специально ездила в городской парк развлечений «Диво-остров», чтобы изучить ее в подробностях. И даже зарисовала объект в потрепанном блокноте, на время изменив магистральной сапожной теме. Получилось симпатично. А вот человека, приставленного к карусели, симпатичным ни при каком раскладе не назовешь.

Отвратный тип. Старпер. Конченый ханыга.

Ханыга самым бесцеремонным образом шуганул Елизавету Карловну, стоило ей приблизиться к карусели на расстояние полутора метров, вытащить блокнот и нанести первые штрихи.

— Чего это ты тут вынюхиваешь? — гаркнул он едва ли не над самым Елизаветиным ухом.

— Ничего… А вы здесь работаете?

Елизавета всегда придерживалась теории, что вежливость, кротость и участие — ключ к любому сердцу. Но место сердца у ханыги, по-видимому, прочно занимала емкость с паленой водкой, и потому самый обычный вопрос, срикошетив от бутылочного стекла, вернулся к Елизавете довольно неожиданным ответом:

— Не твое собачье дело! Хромай отседова, кобыла! Проваливай подобру-поздорову. Всё ходют тут, всё пишут… Хоть бы вы повыздохли все, писаки.

— А что это вы со мной так разговариваете? — Елизавета была уязвлена. — Оскорбляете и вообще… Сами вы кобыла.

— Хромай-хромай.

— Когда захочу, тогда и похромаю. Но вынуждена вас предупредить: хамство вам с рук не сойдет. Кто у вас здесь начальник?

— Дед Пихто.

Ханыга и сам был похож на фольклорного деда Пихто в его классическом варианте: свалявшаяся бороденка, сизый бородавчатый нос и лишенная какой-либо основательности мелкотравчатая фигура. Такого можно свалить с ног одним щелчком и окончательно добить одним-единственным, правильно выбранным словом. Словом — бейсбольной битой, словом-аркебузой, словом — пушечным ядром. Беда в том, что таких слов в лексиконе Елизаветы Гейнзе нет. Они есть у кого угодно — у Пирога, у Шалимара, у кондуктора в трамвае, у охранника в супермаркете, у президента, у китайцев, у ТТ (конечно же, в первую очередь — у ТТ!), а у Елизаветы — нет. Лексикон Елизаветы похож на свалку никчемных и пыльных, затянутых паутиной зеркал: их поверхность приходит в движение лишь тогда, когда на горизонте появляется чей-то другой (гораздо более многоцветный и многообещающий) набор реплик, афоризмов и стойких идиоматических выражений.

Стоя у проклятой карусели, Елизавета как раз и обогатилась одним из таких выражений: «хромай отседова». Непонятно только, к чему его присобачить.

Ага. К назойливым поклонникам, от них не скрыться даже в женском туалете: того и гляди, выползут из биде с букетом роз и слюнявыми признаниями в любви. «Ты красива, как бог», — станут причитать они, в то время, как Елизавета, оправившись от шока, примется охаживать их вантузом. А уничижительное «хромай отседова» как раз и дополнит картину.

Ха-ха-ха, сказала бы Пирог.

Хи-хи-хи, не сдержалась бы Шалимар, посмотри на свою жопу, Лайза! Посмотри и кончай фантазировать.

Все верно, но… Не с потолка же взялось это самое «ты красива, как бог»! Елизавета уж точно его не придумала, с ее вяло функционирующей системой зеркал это невозможно. Более того, «ты красива, как бог» относится именно к ней и больше ни к кому. Что обычно нашептывают мужчины своим возлюбленным? Пупсик, масик, котик, солнышко, зая моя (есть и более эксклюзивные образчики, но все они редко выходят за страницы Красной книги и гербариев). А «ты красива, как бог» никогда не будет засушено, залито клеем и прошито суровыми нитками. Оно никогда не будет переложено кусками пергаментной или папиросной (высший шик!) бумаги. Напротив, от него веет утренней луговой свежестью. Оно, собственно, и есть луг. Или — лес. Или — морская отмель. Или — любой другой незагаженный праздными толпами ландшафт. Рукотворный, если присмотреться.

Так и есть, «ты красива, как бог» создал один-единственный Елизаветин родственник, Карлуша. Карл Эдуардович Гейнзе. Ее отец. Хотя по возрасту Карлуша годился Елизавете в деды. Слишком поздняя женитьба, такое тоже случается. К тому же человек, которого выбрал Карлуша, оказался недостойным и непорядочным, а попросту — дрянью, что случается еще чаще. Человек бросил их с Карлушей, едва Елизавете исполнился год, значит, и говорить о нем нечего. Карлуша — совсем другое дело, о Карлуше можно написать роман. Цикл романов, а самый первый будет посвящен тому, как крошечный Карлуша — вместе с другими, но такими же несчастными соотечественниками — прятался в Кельнском соборе от бомбардировок союзников. Историю о том, как немецкий мальчик после войны оказался в России и сумел, несмотря ни на что, здесь выжить, Елизавета слышала в пяти интерпретациях:

— романтической (малолетний потешный немец влюбился в русскую регулировщицу в чине сержанта и отправился за ней в русскую же оккупационную зону)

— прозаической (малолетний потешный немец спасался от голода и прибился к хозчасти одного из полков и, вместе с ним, перекочевал в ЭсЭсЭсЭр)

— леденящей душу (малолетний потешный немец попал в лапы ужасного НКВД, был признан пособником нацистов и отправлен в Сибирь, а уже потом, своим ходом, добрался до относительно похожего на Европу Питера)

Интерпретаций мало похожих на правду было целых две: по одной из них малолетний потешный немец приглянулся маршалу Рокоссовскому, по другой — певице Лидии Руслановой. Это не объясняет послевоенных Карлушиных мытарств и безденежья, но объясняет наличие у Карла Эдуардовича шикарного, с перламутровыми вставками, аккордеона «WELTMEISTER» и патологическую любовь к безнадежно русской и безнадежно народной песне «Валенки».

Да-да, Карлуша играл на аккордеоне! И не только «Валенки», как можно было бы предположить, но еще как минимум пару тысяч композиций, включая «Маленькую ночную серенаду» Моцарта, «Половецкие пляски» Бородина, неаполитанские песни, песни восточных славян и, конечно же, «Полет шмеля». Под аккомпанемент «Полета…» (в котором Карлуша раскрывался как непревзойденный аккордеонист-виртуоз) прошли все Елизаветино детство и часть отрочества. Заслышав первые, хорошо знакомые такты, младенец Елизавета прекращала плакать и пускала слюни восторга; ребенок Елизавета прекращала плакать и больше не требовала живую зебру; школьница Елизавета прекращала плакать и добровольно отказывалась от обещанной еще летом турецкой дубленки.

На дубленку, а уж тем более на зебру у Карлуши вечно не хватало бабла. При том, что, постоянно играя на свадьбах, юбилеях и прочих торжествах (включая похороны), зарабатывал он неплохо. Но деньги в их доме не держались. Они тратились на псевдоантиквариат, глупейшее коллекционирование марок и монет, лотерейные билеты, переписку с немецкими судебными инстанциями на предмет предоставления безвозвратно утерянного deutschen гражданства и, конечно, на выпивку.

Да-да, Карлуша был алкоголиком! Тишайшим и нежнейшим, но все же алкоголиком! Нажравшись, Карлуша не устраивал дебошей, не поднимал руку на дочь и не выносил из дома последнее. Напротив, он вел себя пристойно, припоминал все новые умопомрачительные подробности кельнского периода жизни (иногда не на шутку пугавшие Елизавету) и даже пытался объяснить все свои нелепые с точки зрения нормального человека поступки. В трезвом виде до подобных объяснений Карлуша не снисходил.

«Все, что я делаю, я делаю для тебя, моя пупхен, мой блюмхен![1] — заплетающимся языком провозглашал он. — Я не из тех преступных отцов, что после смерти оставляют свое чадо без гроша за душой. И мне вовсе не улыбается, чтобы обиженная дщерь плевала на мою могилу. Хочу, чтобы моя могила всегда была в цветах, а для этого нужно постараться еще при жизни».

Разговоры про смерть вообще и про могилу в частности страшно тяготили Елизавету — но только до тех пор, пока она не поняла, что для Карлуши это всего лишь фигура речи, не более. Карлуша не собирался умирать, он собирался жить вечно и, при благоприятном раскладе, понянчить не только своих внуков, но и правнуков. Это называлось «увидеть на нашем старинном и могучем генеалогическом древе новые молодые листочки».

— Очень бы хотелось бы взглянуть на другие ветви этого древа, — замечала Елизавета. — Осмотреть его, так сказать, целиком.

— Придет время — и взглянешь, мой блюмхен.

— А оно еще не пришло?

— Нет.

«Нет» заключало какую-то (возможно — чудовищную) тайну и получалось у Карлуши неподражаемо. Он закатывал глаза, причмокивал губами, левую руку прижимал к сердцу, а правой судорожно описывал в воздухе ромбы и окружности. Подобные комплекс телодвижений Карлуша осуществлял неоднократно и всякий раз у не в меру впечатлительной Елизаветы бежали мурашки по коже.

— Скажи честно, — понижала она голос до трагического шепота. — Среди наших родственников был… м-м… Гитлер?

— Господь с тобой, блюмхен, — таким же трагическим шепотом отзывался Карлуша. — Только Гитлера нам и не хватало!

— Кто-нибудь из нацистской верхушки?

— Ты имеешь в виду самую верхушку?

— Не ниже Бормана.

— Не ниже Бормана — никого.

— Может, мы состоим в родстве с представителями большого бизнеса? — пробовала зайти с другой стороны Елизавета. — Круппы и все такое…

— Не пытай меня.

— Высший свет? Королевские особы?

— Ни слова больше, блюмхен! Я нем, как рыба.

— …речь идет о ком-то из «Аннанербе»? Кто предпринял экспедицию на Тибет, нашел Шамбалу и ему открылось Тайное Знание?..

Больше всего Елизавету устраивал вариант с Тайным Знанием, включающим в себя — кроме всего прочего — способности к телепортации, левитации, бесконечной реинкарнации и свободное владение языком животных. Пуленепробиваемый носитель Тайного Знания мог до поры до времени и не подозревать, что он — носитель, но… Рано или поздно явится некто, кто откроет носителю его избранность — и тогда жизнь чудесным образом изменится. Как именно изменится жизнь, Елизавета представляла слабо. Примерно так же, как в маловразумительных эпосах с летающими китайцами. Или в ретро-боевиках про монахов Шаолиня. Вкратце помечтав о недостижимой — раскосой и поджарой — избранности, Елизавета переходила к другим мечтам — о родственниках-Круппах, родственниках-аристократах и родственниках — членах королевских семей. Совсем неплохо оказаться наследницей гигантского состояния, поиметь личного шофера, личного чистильщика аквариумов и личное бриллиантовое колье стоимостью в полмиллиона долларов! Лето можно будет проводить в Европе, осень — в Южной Африке, а зиму — на Карибах, а круглогодичное глазение из окна на мрачный российский пейзаж с помойкой забудется, как страшный сон. Непонятно только, почему столь феерическая «дольче вита» все откладывается и откладывается, и почему Карлуша не торопится приобщить к ней дочь и приобщиться сам. Ведь их нынешнее существование нельзя назвать ни дольче, ни даже витой. Карлуша все-таки поганец, как ни крути!..



Впрочем, Елизавете все же посчастливилось унюхать запах «дольче вита». Это произошло месяцев за шесть до окончания школы, в депрессивном питерском декабре, когда приближение Нового года легко спутать с приближением Апокалипсиса. Настроения в доме тоже царили апокалиптические, особенно после телефонного звонка, раздавшегося около полуночи. Ничего необычного в нем не было, Карлуше звонили и позже, и много позже, а могли позвонить и в пять утра, дабы срочно заткнуть дыру, образовавшуюся в музыкальном сопровождении чьих-либо свадеб или похорон. Но этот звонок был особенным и напрочь выбил Карлушу из колеи. Едва сняв трубку и услышав на ее противоположном конце чей-то голос, он изменился в лице. Затем заслонил мембрану рукой и почему-то метнулся в ванную, плотно прикрыл за собой дверь и пустил воду.

На обычную прелюдию к свадебно-похоронному дивертисменту grandioso это не походило никак.

«Началось, — тотчас подумала Елизавета. — Объявились родственники, слава те, Господи!»

Следующие десять минут она простояла у двери, пытаясь (хотя бы приблизительно) уловить нить разговора, — тщетно. Монотонный шум воды свел на нет все попытки проникновения в Карлуши ну тайну, но и в нем, при желании, можно было найти положительную сторону.

Солнечную сторону

На солнечной стороне расположен вполне себе живописный водопад, а у его подножия — маленькое озерцо с кувшинками, водяными лилиями и цветущими лотосами. Но и это еще не вся красота, не главная красота! Главная красота заключена в дереве, что растет у самой воды: том самом генеалогическом древе рассеянного по свету семейства Гейнзе. До сих пор оно было скрыто от внутреннего взора Елизаветы, но теперь вдруг предстало во всей своей мощи: необъятный ствол, крепкие нижние ветви и подпирающие облака верхние. Дерево цвело и плодоносило одновременно — и этот ботанический нонсенс не вызывал у Елизаветы никакого протеста. Как не вызывали протеста гроздья бриллиантов, парикмахеров и чистильщиков аквариумов, свисающие с ветвей. Как не вызывали протеста прогулочные яхты, личные самолеты, не менее личные вертолеты и дорогие автомобили — они курсировали по стволу, не сталкиваясь и не мешая друг другу.

«Не исключено, что замок Дракулы, форт Байярд и часть португальской Коимбры тоже принадлежат нам», решила про себя Елизавета и тут же получила ощутимый удар по лбу — это Карлуша настежь распахнул дверь их королевской (3 на 1,5 метра) ванной комнаты.

— Подслушивала? — вяло поинтересовался он удочери.

— Пыталась. Но все равно ни черта не услышала. Кто звонил-то?

— Никто.

— Никто?

— Неважно кто, — нехотя уточнил Карлуша. — Я еще не рассказывал тебе, что в детстве был членом гитлерюгенда?

Ну вот, приплыли. Еще и гитлерюгенд!..

— Нет, про гитлерюгенд ты и словом не обмолвился. Гитлерюгенд — это впечатляет. А что, звонили из организационного комитета? Приглашают на встречу ветеранов движения, проходящую подпольно, в третьей стране? В Аргентине, да?..

— Неужели ты не понимаешь, блюмхен, что над такими вещами шутить нельзя?..

Выцветшие от долгой жизни глаза Карлуши подернулись слезами раскаяния, и это должно было означать: он сожалеет. О преступлениях против человечности, к которым, в силу национальной принадлежности, был опосредованно причастен. О своих роковых заблуждениях и ложно понятых ценностях. Маленький потешный немец — один из миллионов маленьких потешных немцев: из них готовили приправленное расовой теорией пушечное мясо, а они, бедняжки, и знать ничего не знали, ведать не ведали. За старческими слезами Карлуши стояла трагедия целого народа, она никого не могла оставить равнодушным.

Никого, кроме Елизаветы, уж она-то хорошо изучила своего разлюбезного папульку, своего фатера. Все это — театральщина, цыганочка с выходом, Шекспир в провинциальном исполнении. Ясно как божий день: Карлуша придумал историю про гитлерюгенд только что. Но зачем? Наверняка чтобы отвлечь внимание дочери от телефонного звонка. А он интересовал Елизавету все больше.

— Кто же все-таки звонил?

— Ну ладно… Я скажу. Звонил один человек. Он еще хуже нациста. Хуже немецкой овчарки.

— Он тебе угрожает? — переполошилась Елизавета.

— Не то, чтобы… Он не угрожает, нет… Скажи, любишь ли ты меня, мой блюмхен?

— Ну что за глупости! Конечно, люблю.

— Нам ведь совсем неплохо вдвоем, правда?

— Нам просто великолепно!

— Несмотря на то что я иногда бываю не очень хорошим отцом?

— Чушь! Ты замечательный отец! Все девчонки мне завидуют.

— Девчонки?

— Ну да. Из класса. Мои подруги.

Сказанное Елизаветой было, по меньшей мере, художественным преувеличением: ни Пирогу, ни Шалимару и в голову бы не пришло завидовать семейной идиллии Елизаветы Гейнзе. Карлуша был старым. Старость сама по себе — не такой уж большой недостаток (хотя и недостаток). Старость в исполнении Шона Коннери или Жака Ширака — вообще подарок судьбы, а как иначе, если тебя окружают почет, слава, приличный капиталец, биографы, папарацци, кардиологи, диетологи, хирурги-пластики, а также толпы поклонников и соратников по борьбе. Старость в исполнении Карлуши была просто старостью, к тому же — не слишком удачливой. Карлушу в принципе можно было причислить к неудачникам, но в этом он не признавался даже самому себе — «все в порядке, блюмхен, мы движемся в нужном направлении и придем к счастливому будущему, разве у тебя есть сомнения?»

Если сомнения и возникали, Елизавета гнала их прочь. Иначе, от полного отсутствия перспектив, только и оставалось, что сунуть голову в петлю. А делать этого Елизавета не хотела, она хотела жить вечно, в полном соответствии с традициями семейства Гейнзе. И потом — выказать хоть малейшее недовольство существующим положением вещей означало бы расстроить Карлушу, а это повлечет за собой скачок давления, бешеную тахикардию, приступ ревмокардита с одышкой и повышением температуры — ведь Карлуша все-таки не мальчик.

— …А что, у твоих подруг проблемы с отцами?

— Не то, чтобы проблемы… Просто отсутствие взаимопонимания.

— Но ведь у нас все по-другому?

— У нас — совет да любовь, полное проникновение друг в друга и сердца наши бьются в унисон.

Произнеся это, Елизавета заключила отца в объятия и крепко расцеловала в обе щеки. Карлуша ответил ей прочувствованным поцелуем в лоб, что тоже соответствовало раз и навсегда заведенному ритуалу. А после поцелуя непременно должен последовать беглый экзамен по немецкому.

— Теперь скажи, как на языке твоих предков будет звучать выражение «в унисон».

— Einstimmig, — бодро ответила Елизавета.

— Все верно, блюмхен. Ты меня очень радуешь.

— А ты меня. Нашу любимую, да?

— Конечно.

— А потом ты расскажешь мне про этот ужасный гитлерюгенд.

— Возможно… Возможно, что и расскажу.

— И про человека, который звонил тебе.

— Не знаю…

В последовавшем затем «Полете шмеля» Карлуша два раза сбился с такта — это было непостижимо, невероятно и только укрепило Елизавету в мысли: им с отцом угрожает какая-то опасность. Ощущение совсем новое и жутко неприятное, ничего общего не имеющее с ее обычными, всегда расслабленными и благостными ощущениями и мечтами. Как вести себя перед лицом надвигающейся беды Елизавета не знала, но, на всякий случай, усилила рацион питания, включив в него большое количество зелени, мясных полуфабрикатов и рыбных блюд. Елизавета стала еще более ласковой с Карлушей и терпеливо, до самого конца выслушивала его пьяные ночные бредни (раньше она тихо линяла в свою комнату, едва лишь они начинались). Лейтмотив нынешних бредней сводился к одному: Карлуша не позволит отнять его блюмхен, кто бы на него не покушался!

— А кто-то покушается? — каждый раз интересовалась Елизавета.

— Есть такие люди. Омерзительные, гнусные. Люди без сердца, без чести и совести. Но нас ведь никто не разлучит, правда?

— Конечно, правда. Идем спать.

Спать Карлуша не соглашался, снова и снова приникая к аккордеону: мелодии, выпархивающие из-под его рук, носили все больше минорный характер, а когда он перешел на Шопена, Елизавета не выдержала:

— Кого хороним? — спросила она.

— Счастливую безмятежную жизнь, какой она была до сих пор.

— С чего бы это?

— Завтра! — Карлуша поднял дрожащий указательный палец. — Завтра мы с тобой посетим одно заведение. Один ресторан.

— Зачем нам ресторан? Только деньги палить. Если хочешь, я приготовлю что-нибудь вкусненькое, и мы прекрасно посидим дома.

— Ты не понимаешь… Не понимаешь… — Карлуша схватился за голову. — Мы пойдем в этот чертов ресторан. И, надеюсь, вернемся домой вместе. И больше ни о чем меня не спрашивай. Завтра все узнаешь.

В разные периоды жизни Карлуша (помимо того, что был просто отцом) обязательно кого-то напоминал Елизавете. В детстве она находила в нем немалое сходство с крокодилом Геной, затем наступил период Дарта Вейдера из «Звездных войн» (разумеется, без шлема) и, наконец, — спившегося Жана-Поля Бельмондо.

С таким вот далеким от совершенства Жаном-Полем Елизавета и отправилась в чертов ресторан.

Ресторан находился в глубине фешенебельного Крестовского острова, вдали от метро, но это не имело никакого значения: в такие места на метро не приезжают. В такие места прибывают на машинах представительского класса, по ходу обдавая надменными брызгами из луж собачников, спортсменов и влюбленные парочки.

От одной из машин («Мерседес» с номерными знаками городского правительства) они едва увернулись. И, пока Елизавета счищала с пальто ошметки грязного снега, Карлуша — и без того пребывающий на взводе — разразился гневно-ироническим спичем по поводу «дикой страны, диких славян и тотальной византийщины, и вообще — ничего хорошего здесь не произойдет еще лет триста, помяни мое слово!»

— А потом, через триста лет, все станет шоколадно? — спросила Елизавета.

— Скорее — да, чем нет, — неуверенно ответил Карлуша.

— Тогда можно и подождать.

— Ждать мы не будем. Уедем отсюда — и все тут.

— Лет через двести с места тронемся?

— Если получится — то и раньше.

Полтора километра, остававшиеся до ресторана, они прошли в полном молчании: не привыкший к такого рода марш-броскам Карлуша сопел и едва волочил ноги. А Елизавета размышляла о том, почему они, невзирая на стопроцентно выигрышные анкетные данные и титанические усилия отца, так и не смогли уехать на историческую родину. Ведь за почти двадцать лет абсолютной свободы передвижения туда не переселился лишь ленивый. В объединенной Deutschen Republik осели не только этнические немцы из Казахстана и Поволжья (что было вполне логично); не только евреи из всех остальных закоулков, придатков и аппендиксов бывшего Союза (что в какой-то мере восстанавливало историческую справедливость), но и прочие, далекие от европейского жизненного уклада люди. Прав на Германию у них было гораздо меньше, чем у семьи Гейнзе, а вот поди ж ты… Близок локоток, да не укусишь. Видит око, да зуб неймёт. Объяснение сему прискорбному факту плавало на поверхности, подобно куску дерьма. И так же, как дерьмо, выглядело совершенно однозначно: не с вашим счастьем, блюмхены и пупхены, не с вашим счастьем!..

Не с нашим, мысленно согласилась Елизавета, но, может, сегодня повезет?

Не повезет.

Это стало очевидным, как только они переступили порог ресторана. Вернее, не ресторана, — дворца, ничуть не уступающего дворцам португальской Коимбры, которые Елизавета видела на фото в журналах и туристических справочниках. Оставался открытым вопрос — каким образом в одно время и в одном месте сошлись американская актриса Гвинет Пэлтроу, американский же актер Джордж Клуни и устрашающе русский боксер-тяжеловес Николай Валуев.

Николай Валуев ужинал.

А Пэлтроу и Клуни вблизи оказались не такими уж знаменитостями — просто людьми, похожими на знаменитостей. На бейдже подошедшей к Карлуше и Елизавете лже-Гвинет вообще значилось имя «МАРИНА».

«МАРИНА» профессионально окинула взглядом отца и дочь. Старика и толстую девчонку. Пальто, вышедшее из моды лет тридцать назад, и пальто, так в моду и не вошедшее. Две пары ботинок, купленных на вещевом рынке у метро «Удельная». Две пары затравленных глаз. Мгновенно оценив все это, администраторша скорчила презрительную гримасу, которую лини, толстокожий, лишенный всяких эмоций человек (со зрением минус 8 и врожденным астигматизмом) мог принять за улыбку. А Елизавета, несмотря на пухлость, не была толстокожей. Елизавета была трепетным существом и к тому же никогда не жаловалась на близорукость. И потому она легко разглядела затаившийся в складках администраторских губ немой вопрос: «Ну и чего вы сюда приперлис-сссь, лошары? Со свиным-то рылом в калашный ряд, Гос-сссподи, прос-сссти!»

Вопрос этот напоминал скунса. До того дурнопахнущего, что выпустить его наружу хорошо воспитанная «МАРИНА» не решилась. Она просто заменила скунса более кротким и менее вонючим голубем:

— Сожалею, но свободных мест нет.

— Как это — «нет»? — удивился наивный Карлуша. — Их же полно!

Мест и вправду было полно — за исключением Валуева в зале находились еще человек семь, не больше, но «МАРИНА» продолжала стоять на своем:

— Эти места зарезервированы.

— Все?

— Абсолютно.

Унижаться дальше Елизавете не хотелось, и она дернула отца за рукав:

— Пойдем отсюда. Черт с ним, с рестораном.

— Нет уж, — Карлуша сдвинул брови и засопел. — Я хочу разобраться… Почему мне хамят.

— Никто вам не хамит, уважаемый, — в голосе «МАРИНЫ» неожиданно зазвучали миротворческие нотки. — Я просто прояснила ситуацию…

— Я сам вам ее проясню. Так проясню, что у вас в глазах потемнеет, э-э… уважаемая… Кто у вас здесь главный?..

Вряд ли главным здесь был Клуни (безликий и скромный значок «СЛУЖБА БЕЗОПАСНОСТИ» на лацкане этого никак не предполагал), — но именно он через секунду оказался рядом с Карлушей, буквально материализовавшись из воздуха.

— Проблемы? — поинтересовался Клуни.

— Пока нет, — заверил охранника Карлуша. — Но могут возникнуть с минуты на минуту.

— Мне вмешаться?

— Не стоит, — «МАРИНА» меняла тактику на ходу. — Мы сами во всем разберемся.

— Я буду поблизости.

Последующие переговоры Карлуши и администратора принесли неожиданные плоды. Гримаса брезгливости на ее лице уступила место замешательству, затем — откровенному недоумению, после чего с губ «МАРИНЫ» стали слетать не голуби даже (голубь — птица далеко не идеальная, она гадит и постоянно мучается от засилья блох). Не голуби, нет —

бабочки.

Легкокрылые, ослепительные бабочки семейства Danaus Genutia. Чудо, а не создания!

— Простите, это всего лишь недоразумение… Никакого умысла, тем более дурного… Я была предупреждена, но… Пройдемте, прошу вас…

Скороговоркой произнеся это, «МАРИНА» устремилась в глубину зала. Карлуша подмигнул дочери и двинулся за администраторшей, оставляя на идеальном полу заведения грязные следы. Мгновение назад эти следы служили отягчающим вину обстоятельством в деле о «свиных рылах», но теперь на них можно было наплевать. Приговор не просто смягчен — он отменяется в связи с отсутствием состава преступления! Определенно, в Карлуше скрыта какая-то загадка! Карлуша, как никто, умеет располагать к себе не только самых разных людей, но и цепных псов при исполнении, к которым относится администратор ресторана. Жаль, что родная дочь Карлуши Елизавета напрочь лишена этого ценного качества: обладание им положительно сказалось бы на ее самооценке.

Впрочем, самооценка младшей Гейнзе и без того начала повышаться. И достигла своего пика, когда они с Карлушей оказались в некоем подобии комнаты, отделенной от остального зала высокими перегородками. За окном шумел голыми ветками невидимый сад и ярко горели гирлянды разноцветных фонариков, а здесь, внутри, было тихо. И царил уютный полумрак. Он стал еще уютнее, когда администратор, ловко щелкнув зажигалкой, зажгла две толстых витых свечи на столе.

— Хотите что-нибудь выпить? Может быть, аперитив? — спросила она.

— Ты как?

— Я бы не отказалась, — произнесла Елизавета, раздуваясь от чувства собственной значимости.

— Тогда два кофе и сок, — подытожил Карлуша.

Кивнув головой, «МАРИНА» тотчас слиняла, а Елизавета углубилась в меню:

— Ресторан французской кухни, надо же! Давай закажем устриц, Карлуша. Никогда не ела устрицы.

— Ну и ничего не потеряла, — к Карлуше вернулось дурное расположение духа. — Сопли — и есть сопли, чего их жевать-то?

— Можно подумать, ты их пробовал.

— Пробовал, конечно. Еще в Германии. В Германии устриц завались.

Если верить Карлуше — на свете нет ничего, что не имело бы постоянную прописку в Германии. Что не было бы родом из Германии. Что не было бы успешно интегрировано в Германию. В Германии, как в Ноевом ковчеге, каждой твари — по паре. В лонг-листе из тысячи чудес света Германия заявлена по девятистам восьмидесяти восьми позициям. В шорт-листе из семи Германии достались целых пять. В ней не смогли акклиматизироваться лишь императорские пингвины (что плохо) и международные террористы (что хорошо). Прилетающие на Землю НЛО зависают над живописными окрестностями Дессау и никакого другого места не признают; а Леонардо да Винчи и Иисус — по данным, имеющимся у Карлуши, — вообще были уроженцами Кобленца. В Германии родились все самые светлые умы человечества; там же изобрели бумагу, порох, майонез и горчицу, телескоп и микроскоп, рахат-лукум, вареники с вишней, штопор, бутылочные открывалки, ускоритель протонов, микроволновку, джинсы, дородовой бандаж и бигуди, а также классическую оперу и джаз. Даже наличие в немецкой истории Гитлера способно лишь на непродолжительное время испортить настроение Карлуше: Гитлер был пришлым, был австрияком, а Австрия — это вам не Германия. Австрия — странишка так себе, ничего выдающегося. А Германия… О, Германия! Vorwärts,[2] Германия! Германия есть не что иное, как локомотив прогресса, цитадель разумного мироустройства, оплот демократии, обитель муз. Германия — это рай на земле. Так думает Карлуша. Ну и Елизавета (с небольшими оговорками) — тоже. Ведь она дочь своего отца.



— …Возьмем тогда луковый суп?

— Мы сюда не есть пришли, блюмхен!

Все верно, поесть они могли в любой забегаловке. Или дома. Здесь же им назначена встреча, и эта встреча совсем не с устрицами и уж тем более — не с луковым супом. А… С кем? Или все-таки — с чем? Неодушевленное местоимение больше соответствует правде момента. И напряженному лицу Карлуши. Такие лица бывают у людей, случайно оказавшихся в эпицентре стихийного бедствия. Изменить ничего нельзя, скрыться от напасти не представляется возможным. Остается лишь зажмурить глаза и молиться всем известным богам, чтобы разгул стихии обошел тебя стороной. Будет ли это наводнение? Будет ли это тайфун, смерч, землетрясение, цунами?.. Елизавета склоняется к цунами: и с эстетической точки зрения, и с самой что ни на есть практической: гигантской волне предшествует такой же глобальный отлив — целые километры свободного от воды пространства. И сколько же ценностей можно найти на этом пространстве за недолгое время отлива!.. Конечно, имеются в виду не дары природы, все эти вшивые медузы, крабы, рыбная мелюзга, моллюски, приоткрывшие от удивления свои известковые рты. Имеются в виду вещи рукотворные, недостижимые при других обстоятельствах и непостижимые. А именно — золотые цепочки и серьги (среди серег нет ни одной парной, по таковы люди: чтобы потерять сразу две серьги, им не хватает ни непосредственности, ни широты души); бриллиантовые диадемы, браслеты с драгоценными камнями (лучше сказать — «с каменьями», от этой незначительной филологической поправки вес каждого из камней увеличивается сразу на несколько карат); монеты, если повезет — старинные: дублоны, соверены и экю; хорошо сохранившиеся фигурки людей и животных, опять же — из драгметаллов; предметы религиозного культа, волшебное оружие…

Так и есть. Это цунами.

Карлуша реагирует на цунами, как человек и, одновременно, как рыба, лишенная привычной среды обитания. Он — совсем по-рыбьи — выпучивает глаза и хватает ртом воздух. Остальное (подбородок затрясся, щеки побагровели, а кончик носа, наоборот, побелел) можно отнести к человеческой реакции. Карлуше не помочь, единственное, что остается, — сосредоточиться на созерцании цунами.

Золотая цепочка, серьги, браслеты — все при нем. Все чудесные вещицы, о которых мечтала Елизавета и о которых она даже не смела мечтать, нет только диадемы. Оно и понятно — надевать диадему в ресторан, пусть и дорогой, — верх глупости. А Женщина-Цунами, во всей своей нешуточной, смутно знакомой красе представшая перед отцом и дочерью Гейнзе, никакая не дурочка.

Она — самое прекрасное существо на свете, хотя и немного рекламная, журнальная. Она молода, но это, опять же, — журнальная молодость. Молодость, какой она видится рекламщикам, главам пиар-департаментов и издателям толстых калькированных версий «Vogue» и «Vanity Fair», отпечатанных в финских, бельгийских и немецких (в первую очередь — немецких!) типографиях. Ни единого изъяна или лишнего волоска, ни единой оспинки, ни единой родинки — все, что могло бы бросить тень на неземную красоту, загодя уничтожено ядерным зарядом из фотошопа.

Превентивный удар.

Духи существа тоже проходят по ведомству превентивных ударов. Ненавязчивые, слегка горьковатые, изысканные, влекущие — ни одно из определений не будет преувеличенным.

— Ну, здравствуй, — сказала Женщина-Цунами, присев на краешек дивана напротив Карлуши и грациозно закинув ногу на ногу.

Накат получился тот еще. Высота волны — не меньше пятидесяти метров.

— Здр… Здравствуй, — пробулькал идущий ко дну Карлуша.

— Я тебя сразу узнала, хоть ты и стал совсем старый.

— Ты забыла. Я уже был старым, когда мы познакомились.

— Ну да, ну да.

На фоне Женщины-Цунами Карлуша выглядит не просто стариком — старой развалиной, никчемным паралитиком, обузой для динамично развивающегося, здорового во всех отношениях общества. Он не в состоянии прорекламировать ни один товар, ни одну услугу. Он — худший из всех возможных Бельмондо. Он — худший, а ее сапоги — лучшие.

Плотно облегающие голень сапоги Женщины-Цунами — вот кому не стыдно доверить главную роль в любом из фильмов, претендующих на каннские пальмовые ветви, венецианских львов и берлинских медведей (о фестивалях рангом пониже и говорить нечего!). Эти волшебные сапоги играючи поднимут сюжет на недосягаемую высоту. Они и сами — сюжет. До того увлекательный и волнующий, что Елизавета чувствует настоятельную потребность запечатлеть его. Зафиксировать в душе. И здесь нельзя проявить беспечность и просто понадеяться на память. Здесь важна каждая мелочь, каждый подъем, каждый изгиб. Они должны быть и будут перенесены… на бумагу.

Ага.

Ручка в Елизаветиной сумке из кожзама всегда найдется. А отсутствие бумаги легко компенсировать салфетками с фирменным логотипом ресторана.

Собственно, с этого момента и началась страсть Елизаветы к тщательной и не всегда уместной прорисовке сапог. Но тот, первый, открывающий бесконечную галерею образов набросок, не сохранился. Он и не мог сохраниться. Он был изорван в клочья в самом конце ресторанного вечера, когда перед Елизаветой раскрылась (а точнее — разверзлась) огнедышащая пасть истины.

— Как ты живешь? — спросила Женщина-Цунами низким, хорошо поставленным голосом. Такие голоса заставляют мужчин съеживаться до размеров сперматозоида.

Но на Карлушу это правило не распространялось. Он никуда не делся, он продолжал сидеть, травмируя взоры окружающих своей старческой, подернутой тленом немощью. Впервые в жизни Елизавете стало стыдно за отца.

— Хорошо. Я живу хороню. Просто превосходно.

— Я вижу. Да. Ты так и не уехал в свою Германию?

— Почему же, — промямлил Карлуша, и Елизавете и вовсе свело скулы от стыда. — У нас большая квартира в моем обожаемом Кельне… На Транкгассе… Совсем неподалеку от отеля «Эксельсиор»…

— Того самого, где любил останавливаться актер Питер Устинов?

— Да-да… Того самого.

— А окна квартиры, надо полагать, выходят на Собор?

— Часть… Часть окоп.

— Значит, «Эксельсиор»… Я не совсем уверена, что Устинов останавливался в «Эксельсиоре»… Быть может, это был «Хилтон»? Или «Дом-отель», а?

— Это все же «Эксельсиор»… — голова Карлуши мелко затряслась. — Я знаю точно.

— Бог с ними… И с Устиновым, и с «Эксельсиором»… Мы ведь встретились не для того, чтобы выяснить, кто где останавливался… Хотя я лично предпочитаю кельнский «Хилтон»… Почему ты не взял с собой девочку? Ты ведь обещал мне…

— Не взял? — от неожиданности Карлуша, и без того говоривший несвойственным ему фальцетом, пустил петуха. — Как же не взял… Я взял.

— И где же она?

Какую еще девочку имеет в виду Женщина-Цунами? Елизавета уже года два как перекочевала в разряд молодых девушек. А совсем недавно (и это позорная, раздражающая желудок и слизистые тайна) ее назвали… ее назвали…

— Вот! — выброшенная вперед рука Карлуши указала на дочь.

Все последующие дни, месяцы и годы Елизавета думала о том, что произошло бы, если в тот вечер на ее месте оказалась грациозная Пирог. Или пожирательница сердец Шалимар. Или сама она предстала бы перед Женщиной-Цунами в более выгодном свете. В более удачном ракурсе, в дорогой косметике, в приличных тряпках. В ореоле чемпионства по фигурному катанию. В позе бхайджангасана, популярной среди индийских йогов. Тогда рука Карлуши легко трансформировалась бы в перст счастливо изменившейся судьбы. Но… судьба потому и зовется судьбой, что перекроить ее кавалерийским наскоком не в силах никто. Все повороты оговорены заранее. Все маршруты сверены, все пиктограммы (вплоть до пиктограммы биотуалета) нанесены на карту. Все предрешено.

— Это она?

На долю секунды лицо Женщины-Цунами приобрело вид брошенной в стирку простыни: та же бесформенность, те же мятые складки. Но не успела Елизавета подивиться столь неожиданным и неоправданным переменам, как к женщине снова вернулась ее журнальная красота. Лишь уголки губ продолжали оставаться опущенными. И глаза… В глазах явственно читались обида и жестокое разочарование. И даже некоторая брезгливость. «Некоторая», ха-ха! Брезгливости как раз было намного больше, чем всего остального. Целое ведро брезгливости, ушат, таз для варки варенья!..

— Она?! — голос красотки прозвучал умоляюще. — Это и есть Елизавета?

— Это и есть, — подтвердил Карлуша.

— Но ты же говорил — «она красива, как бог».

— А разве нет? Разве я неправ?..

Более глупого обмена репликами и представить себе невозможно, но Елизавета и не думала вдаваться в их смысл. Елизавета благополучно перекочевала в таз для варки, но сладчайшим, благословенным вареньем — из крыжовника или вишневым — так и не стала. Варенье — кто-то другой. Тот, кто красив, как бог. А печальный удел Елизаветы — до конца дней своих оставаться толстой жабой. Именно так назвали ее совсем недавно, в набитом под завязку вагоне метро. В развернутом комментарии это выглядело как «Смотри, куда прешь, жаба толстая! Все ноги отдавила! Тебе грузовик надо заказывать, жабьё!» Елизавета так расстроилась, что выскочила на следующей остановке, толком не разглядев своего обидчика. Голос его шел откуда-то сверху и, не исключено, что принадлежал богу. Не имевшему проблем ни с красотой, ни с востребованностью, ни с обменом веществ. А Елизавета имела все вышеназванные проблемы, плюс производные от них: замкнутость, неуверенность в себе, излишняя пугливость и слезливость, а также косноязычие и пристрастие к балахонистым вещам черного цвета.

Вопрос носят ли жабы черное остается открытым.

Толстая жаба — в этих словах заключается теперь позорная Елизаветина тайна. Толстая жаба — наверное, так же думает о ней Женщина-Цунами. Она и пришла сюда, чтобы сделать тайное явным, показать всему миру (и прежде всего — Елизаветиному дорогому Карлуше) истинное лицо жабы. Ее физиономию. Мордуленцию. Рожу-хоть прикуривай. И еще — «МАРИНА», чертова администраторша с лицом Гвинет Пэлтроу и фигурой, которую хочется отнять и тут же напялить на себя, предварительно избавившись от своей, жабьей. «МАРИНА» как на грех явилась с подносом в самый разгар идентификации «девочки» и стала выставлять на стол кофе и сок.

— Принеси мне минералки, — скомандовала администраторше Женщина-Цунами.

— Как обычно?

— Да.

Она здесь завсегдатай, эта рекламная дива. Ну, если и не завсегдатай, то имеет на здешних гарсонов немалое влияние. Об этом свидетельствует раболепно изогнувшаяся спина «МАРИНЫ» и то придыхание, которым сопровождается каждое ее слово: «Да-да, лучезарная! что прикажете, повелительница? целую руки, целую ноги и падаю ниц».

— …Ты прав, — наконец выдавила из себя женщина. Сосредоточившись на Карлуше и явно игнорируя Елизавету. — Она… милая.

— И это все, что ты можешь сказать? В вашу первую встречу после стольких лет?! Ты ведь сама хотела увидеться. Ты настаивала. Я предлагал не ворошить прошлое, раз уж так сложилась жизнь. Не тревожить нас понапрасну.

— Думаю, я поступила опрометчиво, — красотка улыбнулась, демонстрируя нереальной белизны зубы — такие же фальшивые, как и сама улыбка.

— Так ты оставишь нашу семью в покое?

— Конечно.

— И твоя помощь нам не нужна. Опека тоже.

— Если у вас материальные затруднения… Я могла бы…

— Никаких затруднений. Я хорошо зарабатываю, да и Елизавета мне помогает. Она прекрасная аккордеонистка, как и я. Мы концертируем по всей Германии и имеем заслуженный успех.

— Разве она не учится?

— Все это не в ущерб учебе. Мы концертируем в летнее время, когда у нее каникулы. Я не посмел бы отрывать ее от школы, тем более что она — круглая отличница! Надежда класса. Победительница олимпиад.

— В Германии?

— Это здешние олимпиады. Мы живем на две страны, но базовое образование Елизавета получает в России. Собирается поступать в консерваторию. Правда, блюмхен?..

Какая еще консерватория? Какие еще олимпиады и отличные оценки? — Карлуша бредит наяву! Елизавета — вялотекущая среднестатистическая троечница. Гуманитарные предметы даются ей так же плохо, как и точные, а физкультура (в силу… э-э… особенностей Елизаветиной конституции) не дается вовсе. Кроме того, Елизавета — по мнению школьного психолога — «лишена самостоятельности и нетривиальности в мышлении». И то правда — самостоятельность и нетривиальное были проявлены ею лишь однажды, в четвертом классе, при написании сочинения «Улица, по которой я хожу в школу» (7 орфографических ошибок, 3 синтаксических и 10 пунктуационных). Но суть заключалась не в ошибках — таких же среднестатистических, как и сама Елизавета. Суть заключалась в лирическом герое сочинения. Похожий на ангела некто каждый день поджидал Елизавету на выходе из родной подворотни. И провожал до самой школы коротким путем, через другие, неродные подворотни. А иногда крепко брал ее за руку, и они взмывали над крышами, и подлетали к зданию школы с подветренной стороны. С некто «ни вазможно соскучится», утверждала в сочинении Елизавета, он добрый, сильный и знает все на свете, «особенно про жывотных». Он «прикольный как Мэрлин Мейсон» и Елизавета с нетерпением ждет утра, чтобы вновь встретиться со своим ангелоподобным другом. Сдав сочинение, четвероклассница Гейнзе и представить себе не могла, что оно вызовет настоящий переполох в учительских кругах. А ее ангела примут за маньяка-педофила и учинят ей допрос в присутствии психолога и медсестры. Последние отнесли фантазии о полетах над крышами к защитной реакции детского организма на происходящее с ним безобразие; а раз так — то крыши следует сбросить со счетов и сосредоточиться на подворотнях. На пятой минуте допроса Елизавета уже рыдала в три ручья, а на седьмой созналась, что ангел из подворотни — плод ее воображения. Ей просто очень хотелось иметь друга, но если все им недовольны и выказывают признаки озабоченности… что ж, она больше не будет, и перепишет сочинение, избавившись от нежелательного персонажа, и… И пусть ее простят. О том, что ангелов, хотя бы и вымышленных, нельзя предавать, Елизавета тогда не знала. Она не знала, что у преданного ангела начинают выпадать перья, появляются полипы в носу и фурункулы под коленками, он становится обидчивым и раздражительным, он часто простужается и почти перестает уделять тебе внимание. И, занятый исключительно собой, больше не направляет тебя, не указывает путь. Таким образом, Елизавета оказалась ненужной своему ангелу, который, возможно, существовал и имел насчет нее далеко идущие планы. А страсть к сочинительству пропала, так и не начавшись.

Странно, что она вспомнила эту почти забытую историю сейчас. Не потому ли, что Женщина-Цунами тоже похожа на ангела?

Не потому.

С ангелами (какими их представляет себе Елизавета) у нее нет ничего общего. Отличительной чертой ангелов является терпимость к недостаткам людей, физическим в том числе. А эта… Эта не будет терпеть ничего такого, что идет вразрез с ее коллагеново-ботексно-липосакционными представлениями о жизни вообще и красоте в частности.

— …Блюмхен? Ты называешь ее блюмхен? — хмыкнула Женщина-Цунами.

«А ты хотела бы, чтобы мой родной папочка называл меня по-другому? Толстой жабой?», — мысленно огрызнулась Елизавета.

— Кто же она, как не мой цветочек? Тебе этого не понять… И мне тебя жаль… очень жаль. А когда-нибудь ты и сама горько пожалеешь. Когда поймешь, чего лишилась.

— Я уже вижу, чего лишилась.

Их феерическая визави постучала по столу кончиками пальцев и мельком взглянула на запястье с часами.

— Вот черт! Совсем забыла, что у меня важная встреча! Деловые партнеры не терпят опозданий, а я тут с вами засиделась. Была рада тебя повидать, старый добрый Гейнзе. Тебя и э-э… Елизавету. Звони, если что-нибудь понадобится. Кстати, вы заказали ужин?

— Нет, — Карлуша попытался придать своему голосу великосветское высокомерие. — Сегодня мы ужинаем в другом месте.

— Напрасно. Здесь отличная кухня. А вообще, на твоем месте я последила бы за питанием дочери. Углеводы нужно решительно исключить из рациона. И усилить составляющую кисломолочных продуктов и злаковых культур… Ну, всего доброго…

— А вода? — угрюмо спросила Елизавета.

— Какая вода?

— Вы же заказали воду. Не выпьете ее с нами?

— В следующий раз, детка. Я и вправду спешу.

Некоторое время после ухода, вернее — позорного бегства Женщины-Цунами отец и дочь молчали. Елизавета в три глотка осушила стакан с соком и углубилась в изучение меню. Салаты (salades), закуски (horsdʼoeuvres), суп из бычьих хвостов (potage à la queue de boeuf), копченая гусиная грудинка (poitrine dʼoie fumé) — ни от одного блюда она бы не отказалась, еще заманчивее выглядит их комбинация. И почему только Карлуша упорствует?

— Ты так и не объяснил мне, кто эта женщина, — рассеянно произнесла Елизавета, переместившись на страницу с десертами. — И зачем ей нужно было врать про квартиру в Германии?.. И про то, что я играю на аккордеоне. И про какие-то дурацкие олимпиады.

— Не знаю, как это произошло… Сам от себя не ожидал подобной глупости. Ты уж прости, блюмхен.

— Я ведь не играю на аккордеоне. У меня нет слуха.

— Вообще-то, это была твоя мать.

— …У меня нет слуха, — еще раз повторила Елизавета.

И крепко зажала ладонями уши. Но и этого ей показалось мало. Этого было явно недостаточно. Что еще придумать, что?!. Ага — сунуть кончики указательных пальцев в самую глубину ушной раковины, насколько это возможно. Пальцы уйдут ровно на первую фалангу, фаланга обособится, заживет своей жизнью — жизнью тесно сомкнутого воинского построения тяжелой пехоты. Слишком малоподвижного и неповоротливого, чтобы противостоять противнику, — грациозным летучим отрядам в доспехах от Джорджио Армани.

Или от Лагерфельда.

Припомнить кого-то еще Елизавета не в состоянии; а ведь их никак не меньше полутора десятков — тех, кого называют законодателями моды. Но дело не в них, а в легконогих воинах, облаченных в дизайнерскую униформу. У каждого воина — лицо Женщины-Цунами. Венценосной стервы, покровительницы злаков, богини кисломолочных бактерий, истребителя углеводов. Лицо Елизаветиной… Елизаветиной матери —

если верить Карлуше, который, как известно, никогда не врет. Почти никогда. Ведь стоит только ему дать слабину и решиться на подлог, как Елизавета моментально все поймет и выведет его на чистую воду. Но сейчас — все по-другому. И вывести Карлушу на чистую воду невозможно: он так же далек от лжи, как и от правды, он находится ровно посередине. А саму Елизавету не устраивает ни правда, ни ложь. Чью сторону ни возьми — все равно будет больно.

Очень больно. Очень.

— У меня нет слуха! Я не слышу тебя! Не слышу! Не слышу-а-а!..

Елизавета кричит в голос, как кричала бы, если на нее напал грабитель или дикое животное. Или она обварила бы руку кипятком. Во всех трех случаях Карлуша знал бы, как поступить, чтобы защитить дочь и уменьшить ее страдания. Но случай с Женщиной-Цунами — особенный, он не имеет решения и не имеет выхода, перед ним старый добрый Гейнзе бессилен. Ему остается лишь трясти губами и приговаривать:

— Ну успокойся, успокойся, пожалуйста!..

Успокоиться просто необходимо, тем более что эксцентричное Елизаветино поведение уже привлекло нежелательных зрителей, и к столику, за которым она сидит, несутся «МАРИНА» и охранник. Клуни и Гвинет Пэлтроу, играли ли они парочку влюбленных в каком-нибудь из фильмов?

Вроде нет, но кто их знает! Может, и играли. В мелодраме с безоговорочно счастливым концом. В ужастике, где счастливый конец определяется одним: выжил ты после кровавой бани или отбросил коньки. Психическое здоровье героев при этом в расчет не берется.

— Что случилось? — спрашивает «МАРИНА» с недовольством в голосе, ей совсем не нужны потрясения и неприятности.

— Ничего… Ничего страшного, — лепечет Карлуша. — Девочке стало плохо, но сейчас все пройдет. Нам нужно на воздух…

— Вам уже давно… нужно на воздух, — о сочувствии к парочке мутантов и речи не идет.

— Пойдем отсюда, блюмхен.

— Еще как пойдем, — Елизавета наконец-то прекращает орать. И принимается сверлить «МАРИНУ» глазами.

— Что ты так на меня смотришь? — не выдерживает администраторша.

— Вот вы… Каких модных дизайнеров вы знаете?

— Модных дизайнеров?

— Дизайнеров от моды… Лагерфельд там, Джорджио Армани…

— Угу… — «МАРИНА» явно сбита с толку. — Гуччи, Версаче, Валентино…

— Еще!

— Дольче и Габбана, Жан-Поль Готье, Кэлвин Кляйн…

— Еще!

— Джанфранко Ферре, модный дом Прада, англичане, двое или трое, так — навскидку — не скажу…

— Спасибо, и этого достаточно. А та женщина, которая сидела с нами… Кто она?

— А ты разве не знаешь? — брови «МАРИНЫ» ползут вверх.

— Не успела толком познакомиться.

— Это… очень известная персона, — администраторша переходит на благоговейный шепот. Таким шепотом обычно передаются самые невероятные светские сплетни. Елизавета никогда их не генерировала и прилюдно подвергала остракизму, но сейчас не прочь выслушать «МАРИНУ», не перебивая.

Ни одно слово не будет упущено, ни одна запятая не затеряется.

— Она продюсер, весь шоу-бизнес у нее под каблуком. И телевидение тоже. Денег у нее куры не клюют. Захочет — озолотит тебя, захочет — в грязь втопчет. Она всё может. Всё! В этом году праздновала здесь свой день рождения, так кого только не было!..

— Кого?

— Разве что президента.

— Нашего или американского?

— Нашего.

— А американский?

— Этот тоже не приезжал, врать не буду.

— А все остальные?

— Все остальные были… И Элтон Джон был, и эта жопастая… Дженнифер Лопес, а уж о мелких сошках типа «Бони Эм» и иже с ними и говорить нечего.

— Жаль, мы не присутствовали, — нарочито громко вздыхает Елизавета. — Правда, Карлуша? И когда же случился этот потрясающий во всех отношениях праздник?

— Летом… Кажется, в июне.

— Двадцать второго, — произносит Карлуша, глядя перед собой невидящими глазами. — Двадцать второго июня.

* * *

…На обратном пути их настигает снег, первый в этом году.

Елизавета идет впереди, Карлуша заметно отстал.

До сегодняшнего вечера Елизавета ни за что не позволила бы ему отстать, взяла бы за руку. И они бы шли вот так — рядом. Радовались бы снегу, ловили его раскрытыми ртами и разговаривали о чем-то несущественном. Все их разговоры — несущественны, иногда они состоят из нескольких междометий. Иногда — из не слишком хорошо сочетающихся друг с другом немецких слов, чьи падежные окончания чудовищно искажены. Общей благостной картине полного взаимопонимания это не вредит.

Теперь Елизавета так же далека от благости, как Берег Слоновой Кости от членства в Евросоюзе.

Она раздавлена и при этом злится.

Злится на себя — за то, что не сумела произвести на Женщину-Цунами должного впечатления. Злится на свои неухоженные ногти, на бездарные, неопределенного цвета волосы; на свою круглую физиономию («по циркулю», как любят подтрунивать Пирог и Шалимар); на такие же круглые глаза — вот бы всучить их какой-нибудь птице из отряда веслоногих, а взамен получить другие.

Миндалевидные, ода!

Глаза актрисы Кэтрин Зэты-Джонс и все остальное, принадлежащее ей. Лицо и части тела, да нет — все тело целиком, а старого, помешанного на пластических операциях мужа Майкла она может оставить при себе. Неплохо бы и самой стать Кэтрин, какой она была в возрасте семнадцати лет, что тогда сказала бы Женщина-Цунами? Неважно что, но она уж точно не слиняла бы под смехотворным предлогом. Она бы осталась.

Надолго.

И они славно бы поговорили. Они говорили бы без перерыва час, а то и два, и три — с дальним прицелом на торжественное вселение Елизаветы в небесные чертоги мегапродюсерши. Пятнадцати минут оказалось бы достаточно, чтобы понять: Елизавета-Кэтрин не только красавица, но и умница. У нее на все есть свое собственное мнение, гнуснейшие слова-паразиты «типа» и «как бы» никогда не оскверняли ее уст; она в курсе кино- и музыкальных новинок, при этом предпочтение отдается эмбиенту и lo-fi ланжу; она прочла всего изданного на русском Переса-Реверте и теперь подбирается к Кафке. Нет, нет: с Кафкой она покончила еще в седьмом классе, а теперь штудирует Гюнтера Грасса на языке оригинала. Занимается ли она спортом? — еще бы! Она просто жить не может без экстрима, скалолазание и прыжки с парашютом летом, сноуборд и горные лыжи зимой, о-о-о!

Почему все совершенно не так?!

Почему она корова, толстая жаба, с сомнительным знанием искаженного немецкого и с вечной проблемой поиска колготок, которые можно без особых энергетических затрат натянуть на бедра? Почему, почему?!.

И почему она до сих пор, с ослиным упрямством и малопонятной отстраненностью, называет «женщиной-цунами» ту, кто на самом деле является ее матерью? Это, по меньшей мере, смешно.

Но Елизавете вовсе не хочется смеяться, ее сердце разбито. Еще бы, родная мать (богиня, о которой можно только мечтать) отказалась от нее: много лет назад в первый раз, а сегодня — во второй. Всё яснее ясного, Елизавета просто не понравилась ей, вызвала откровенную неприязнь своим затрапезным толстомясым видом. Ведь наверняка рекламная красотка надеялась совсем на другое, к тому же старый негодяй Карлуша, гореть ему в аду, обнадежил: «твоя дочь красива, как бог».

Красива, как же! — отстой, полный отстой!!!

С таким отстоем стыдно показаться на людях, его не возьмешь на модный показ и на вечеринку в честь усыновления Анджелиной Джоли очередного темнокожего младенца. В продвинутых галереях и дорогих бутиках ему тоже не место, да и что там может прикупить себе отстой? Разве что носки со стразами и обруч для волос, остальное на него просто не налезет. Отстой не представишь врагам и уж тем более друзьям, не стоит давать им лишний повод позлорадствовать.

Логика Женщины-Цунами вполне объяснима, но от этого Елизавете не становится легче.

Она даже начинает подумывать о смерти: самоубийство — вот самый подходящий выход из положения.

Можно сигануть из окна, а лучше — с крыши; можно повеситься в скверике рядом с домом; можно выжрать целую упаковку Карлушиного снотворного, предварительно запихав таблетасики в торт «Санчо Панса» и совместив таким образом приятное с полезным; можно, в конце концов, броситься с моста. В каждом из способов ухода есть свои недостатки и свои преимущества, константа же одна — Елизавета. Вернее, Елизаветино тело, непрезентабельное само по себе. И вряд ли смерть сделает его более привлекательным. Смерть, как и жизнь, идет совсем другим людям.

Совсем-совсем другим.

А если прибавить сюда патологоанатомов и вообразить, какие шуточки они будут отпускать в морге по поводу новопреставленной Е. К. Гейнзе… Если прибавить сюда старого негодяя фатера, который и месяца не протянет после ее гипотетического самоубийства… Нет, со смертью придется повременить. Хотя бы до того времени, пока Елизавета в одно прекрасное утро не восстанет ото сна Кэтрин Зэтой-Джойс (какой она была в возрасте семнадцати лет).

Три ха-ха. Если Елизавета перевоплотится в Кэтрин — зачем тогда умирать?

— Блюмхен!.. Блюмхен!.. Лизанька!..

Голос Карлуши, слабый и жалобный, едва доносится сквозь метель, а еще это архаичное русское «Лизанька»! Так Карлуша называет Елизавету лишь в экстраординарных случаях. Последний по времени относится к позапрошлому лету, когда он вкручивал лампочку в туалете и его долбануло током. Елизавета измучилась до крайности, пытаясь оказать помощь престарелому капризуле и, отчаявшись, даже припугнула его реанимобилем с бригадой врачей-беспредельщиков: они-де приедут в течение ближайших десяти минут и увезут страдальца в НИИ скорой помощи им. Джанелидзе. А уж там Карлуша на своей шкуре испытает все прелести бесплатной медицины! Как ни странно, после этого заявления здоровье умирающего резко пошло на поправку и он потребовал водки — дабы окончательно и бесповоротно «заземлиться».

— Ты симулянт, Карлуша, — помнится, сказала тогда отцу Елизавета. — Симулянт и нытик.

Вот и сейчас он наверняка симулирует сердечный приступ, стараясь хотя бы таким способом снять с себя ответственность за сегодняшний вечер.

А если не симулирует? Если ему и правда плохо?

Елизавета обернулась. Карлуша стоял, прислонившись к фонарному столбу, и держался рукой за сердце. Голова его была запрокинута вверх, к беспокойным небесам, а на неподвижное лицо все падал и падал снег. Нужно-таки отдать должное Карлуше: его способность выстраивать утонченные театральные мизансцены в плохо приспособленных для этого местах потрясает.

Прямо актер театра Кабуки, меланхолично подумала не чуждая искусствоведческих реминисценций Елизавета, Итикава Дандзюро Одиннадцатый в роли куртизанки Оно-но Комати, скорбящей о безвременной кончине своего возлюбленного.

— Блюмхен! — еще раз с надрывом прокричал Карлуша, скосив глаза на дочь.

Она вовсе не собиралась откликаться и уж тем более подходить к отцу близко (на данный момент он нисколько этого не заслуживает, старый негодяй!), но… после пятнадцатисекундной пробежки самым удивительным образом оказалась рядом с ним.

— Что еще случилось?

— Помираю… Помираю, Лизанька!

— Не чуди.

— Ох, плохо мне… Сердце прихватило. Сейчас кончусь.

— Не кончишься.

— И валидол с собой не взял… Валидолу бы мне сейчас… Корвалольчику капель сорок…

— Да ты же кроме водки отродясь ничего не пил!

Услышав пассаж про водку, Карлуша, вопреки обыкновению, и ухом не повел. Неужто и в самом деле помирает?

— Аккордеон ни в коем случае не продавай, не тобой куплен. Завещаю его внукам. И марки с монетами тоже. И проверь лотерейные билеты, они в книжном шкафу лежат. В Шиллере, третий том. Розыгрыш в следующую субботу… Вдруг нам миллион обломится — будет на что меня похоронить…

— Предлагаешь весь миллион вбухать в твое погребение? Мавзолей на могиле возвести из каррарского мрамора?

— Никаких мавзолеев! Никаких могил, все равно ты за ней ухаживать не будешь… Только кремация. Исключительно!

— Это еще что за блажь? Кремация! — абсурдность разговора не только не смущала, но и удивительным образом подзадоривала Елизавету. — Ты же хотел могилу и чтоб она утопала в цветах!

— Хотел, а теперь передумал. Кремируешь меня, а урну доставишь в Кельнский собор. Поднимешься на смотровую площадку и развеешь прах над любимейшим городом Карла Гейнзе, над его колыбелью. Только так моя душа воссоединится с прародиной и найдет покой… Ты все поняла насчет Кельна?

— Угу. Поняла.

— И не вздумай избавиться от праха в другом месте! Пообещай мне, что сделаешь так, как я сказал… Обещаешь?

Видя, что дочь хранит гробовое молчание, Карлуша уронил голову на грудь и снова запричитал:

— Воздуху… Воздуху не хватает… Видно, и впрямь карачун пришел… Прости меня за все, блюмхен, если в чем был виноват… Как перед богом прошу… Прости…

«Бог» по-немецки будет «Gott», невпопад подумала Елизавета, а «прости»? Как будет «прости»?

— Что же ты молчишь, бессердечная?

— Думаю.

— О чем можно думать, когда отец вот-вот концы отдаст?

— Думаю, что дело серьезное…

— Еще бы! Смертоубийственное!

— Потерпи немного, Карлуша… Я тебе умереть не дам, я сейчас реанимобиль вызову! Эскулапы за десять минут домчатся. Поедем с тобой в НИИ скорой помощи, там тебя быстро на ноги поставят.

— Это какой НИИ? Которой имени Джанелидзе?

— Он самый. Стой спокойно и не нервничай, я быстро.

Минута истины, как и предполагала Елизавета, наступила тотчас же — стоило ей повернуться спиной к Карлуше и сделать несколько шагов.

— Блюмхен, блюмхен!..

— Я же сказала, потерпи.

— Мне вроде того… Полегче! Вроде отпускает!

От высокой трагедийности театра Кабуки не осталось следа, ему на смену пришел заштатный площадной балаган, — но и Елизаветина злость на отца куда-то улетучилась.

— Ф-фу… Чуть не умер, надо же! — по инерции продолжил стенания Карлуша.

— Да ладно. Не умер ведь. Зачем только ты потащил меня на эту встречу?

— Я не хотел. Не хотел… Но она настаивала. Хотела тебя видеть. Сказала, чтобы я не смел тебя прятать, что у нее… э-э… есть рычаги давления…

— А ты, значит, испугался?

— Нет.

Карлуша произнес это так твердо и так спокойно, что Елизавета сразу поняла: он не придуривается и не врет. Минуту назад придуривался и врал, разыгрывал спектакль, а теперь — нет. Потому что если поскрести его, то за вздорностью характера, эксцентричностью поведения и общей нелепостью облика обнаружится большое сердце. Исполненное нежности, любви и самопожертвования.

— И зачем ты сказал ей, что я красива, как бог?

— Разве это не так? Я сказал чистую правду.

Спорить с Карлушей бесполезно, да и тема красоты уж больно скользкая. Неприятная. Не сулящая в Елизаветином случае никаких положительных эмоций. Но если уж Карлуша думает, что она красива, — пусть его! Отцовский взгляд всегда субъективен и мало соотносится с действительностью. Это — особый взгляд. И глаза у Карлуши особенные: сейчас они похожи на два занесенных снегом водоема, на два озерца. Несмотря на снег, береговой лед и прочие прелести календарной зимы, в озерцах торжествует открытая вода, Она дает приют всем, кто в нем нуждается, — уткам, диким серым гусям и даже страшно редким черношейным австралийским лебедям. Елизавета, конечно, не лебедь, но и ей всегда найдется местечко в озерцах-спасателях. Спасителях — так будет вернее.

— Давай забудем про этот вечер. Как будто бы его вовсе не было, — чеканя каждое слово, произнесла Елизавета и принялась стряхивать снег с Карлушиного пальто.

— Давай! — с готовностью откликнулся Карлуша. — Я уже забыл. Потом, лет через пять или десять… Когда ты спросишь меня, что мы делали в этот вечер, я скажу: мы ходили на каток.

— Мы оба даже на коньках не стоим. Придумай что-нибудь другое.

— Ходили на концерт французского аккордеониста Ришара Галлиано?

— Не-ет… Еще.

— Ходили в театр? В цирк?

— Да ну, тухлятина какая-то получается — цирк, театр… — Елизавета состроила скептическую гримасу. — Должно быть нечто выдающееся, о чем имело бы смысл вспоминать лет через пять.

— Я, кажется, придумал. Мы провели этот вечер в парке аттракционов. Стреляли в тире и ты выиграла приз как самый меткий стрелок. Брали напрокат головные уборы — ты ковбойскую шляпу, а я… Я…

— Тирольскую, — тотчас втянулась в Карлушин неконтролируемый бред Елизавета.

— Точно, тирольскую! Какую же еще!.. Мы катались на американских горках, на карусели и на таких машинках, которые вертятся вокруг своей оси и поднимаются над землей.

— Бывают и такие?

— Бывают. В Германии они на каждом шагу! Мы лакомились сахарной ватой, пили ситро. Играла музыка, как ты думаешь, какая?

— Понятия не имею.

— Аккордеонист Ришар Галлиано! Композиция «Всякий раз, когда я смотрю на тебя», здорово, да?

— Опять ты со своим Галлиано! Но сахарная вата — это неплохо. Вкусно. Еще можно добавить мороженое на развес, в вафельных стаканчиках.

— Яволь, блюмхен! Добавим мороженое.

— И бутерброды с сырокопченой колбасой.

— Приплюсуем и их.

— Нет, бутерброды с сахарном ватой не монтируются.

— Тогда бутерброды долой, а все остальное оставляем.

— Превосходно, только ты не учел, что зимой парки аттракционов не работают.

— Не работают? — Карлуша приуныл было, но тут же воспрял духом. — Другие не работают, а этот работает! Этот — не такой, как все. Этот — сплошное веселье и радость круглый год! Мы наткнулись на него случайно, изумились и поразились, но решили остаться. И провели там прекраснейший вечер — вот он и врезался нам в память навсегда! Как тебе такая версия событий?

— Я согласна.

…Что бы ни плел Карлуша, работающий зимой парк аттракционов — это явный перебор. Природная аномалия. Но придется поверить в нее, потому что больше верить не во что. Раз многократно воспетая всеми мыслимыми поэтами и прозаиками материнская любовь аннигилировалась и перестала существовать, то и парк аттракционов сгодится. Сгодится все, что угодно, лишь бы заполнить внезапно образовавшуюся пустоту в душе. При этом пустота имеет тенденцию захватывать все новые — иногда самые отдаленные — участки: к примеру, там, где раньше располагалась редко встречающаяся способность множить в уме двузначные числа; или еще одна способность — запоминать имена эпизодических персонажей в блокбастерах и романах-эпопеях; или никогда ранее не афишировавшаяся страсть к кошкам породы петерболд и золотистым ретриверам. Елизавета больше не множит в уме и не в силах запомнить не то что персонажей — названия самых немудреных фильмов и книг. Ее перестали умилять петерболды, а увидев на экране телевизора золотистого ретривера, она попросту переключает канал. Женщина-Цунами время от времени тоже возникает на экране: в ток-шоу (в качестве эксперта), в интервью (в качестве интервьюируемой), в музыкальных и светских новостях (в качестве героини сюжета). Частота ее появлений гораздо выше частоты появлений ретривера: здесь Женщина-Цунами идет вровень с главным санитарным врачом и министром путей сообщения, а также — с чемпионкой по прыжкам с шестом Еленой Исинбаевой. Наверное, Женщина-Цунами мелькала в телевизоре и раньше, как мелькают в нем все остальные, богатые и знаменитые (недаром ее лицо показалось Елизавете знакомым), но теперь ее слишком много.

Чересчур.

И одним переключением канала тут не обойдешься.

Ушли в прошлое времена, когда Елизавета просиживала перед телевизором часами, отчего периодически возникали стычки с принципиальным противником ящика Карлушей. После всего произошедшего о ежевечерних телебдениях не может быть и речи. Телевизор для Елизаветы — мина замедленного действия, тротиловая шашка, граната с вырванной чекой. Неизвестно, когда, где и с какой силой рванет и каковы будут последствия взрыва. Вдруг Женщине-Цунами придет в голову рекламировать крем от морщин, или стать приглашенной звездой в сериале, или сыграть главную роль в телефильме, или выступить ведущей экопрограммы «Росомахи в опасности»? Но больше всего Елизавета боится ничего незначащих интервью, где сам собой всплывает вопрос о личной жизни, О семье и детях. Толстая жаба в семейный vip-список не попадает по определению, как не прошедшая фейс и дресс-контроль.

Есть от чего рыдать в подушку.

Чем Елизавета и занимается едва ли не каждый вечер. Сами рыдания длятся не более пяти минут, после этого следует наиболее интересная и содержательная часть программы —

мечты.

Елизавета мечтает о кардинальной смене имиджа и своем внезапном возвышении. О том, что — неизвестно с каких пирогов — заделается актрисой, топ-моделью и законодательницей мод. И ее обязательно пригласят в Москву, а затем в Париж, Лондон и Нью-Йорк, а также в Куршавель и Давос, где мировые знаменитости будут выстраиваться в очередь, чтобы только угостить ее шампанским и приложиться к ручке. И она еще подумает, от кого принять бокал, а кому отказать. Елизавета видит себя женой правящего князя Монако. Близкой подругой голливудских звезд, венесуэльского президента Уго Чавеса и японского императора Акихито. Музой культового режиссера Квентина Тарантино (куда при этом денется Ума Турман, Елизавете совершенно наплевать). Она обязательно получит «Оскар» и станет лицом косметической фирмы «LʼOreal» (так ли хороша фирма «LʼOreal» или имеет смысл остановиться на «Ив-Сент-Лоране»?). Да, вот еще что: группа «Роллинг Стоунз» посвятит солнцеподобной Элизабет свое мировое турне, супермегакосмический писатель Харуки Мураками — свой новый роман, а первая ракетка мира (надо бы навести справки, кто именно обладает сейчас этим титулом) — победу на Уимблдоне. Фигура Елизаветы украсит музей восковых фигур мадам Тюссо и с ней без передыху будут фотографироваться школьники и туристы из азиатских стран.

И это всё?

Как бы не так!

Кроме прочего, Елизавета прославится как Посол Доброй Воли ООН, как борец с бедностью, противопехотными минами, лейкемией и наркоторговлей; как заядлая яхтсменка, гонщица и охотник на крокодилов. Как политический деятель, остановивший гражданскую войну в Сомали и примиривший северных ирландцев с англичанами, а басков — с остальной Испанией. Она войдет в сотню самых влиятельных женщин мира, ха! Какая там сотня — в десятку!.. Причем место, которое сама себе скромно отводит Елизавета, — никак не ниже четвертого. А первые… Первые три, так и быть, навечно закрепляются за принцессой Дианой, Матерью Терезой и Девой Марией. Но, поскольку эти властительницы умов и душ уже покинули мир живых, то Елизавету можно считать первой.

Nummer ein, как сказал бы Карлуша. Нехило. Офигительно. Умереть не встать. Просто дух захватывает!

Сверхидиотизм подобных мечтаний нисколько не смущает Елизавету. Тем более что за первым актом (возвышение) сразу же следует второй — наисладчайший (встреча). Встреча ее величества Елизаветы Гейнзе-Гримальди, княгини монакской и самой влиятельной из ныне живущих представительниц прекрасного пола, с матерью, Женщиной-Цунами.

За те годы, что они не виделись, в судьбе Женщины-Цунами произошли катастрофические изменения. Она лишилась работы и средств к существованию, потеряла квартиру, и друзья — все до единого — отвернулись от нее. Женщина-Цунами уже не так красива, как прежде (не на что делать круговую подтяжку лица, да и годы берут свое). Канули в вечность времена, когда она рассекала пространство на машине: теперь ее удел — переполненное метро, где ни одна собака не уступит ей место. Чтобы не умереть с голоду, Женщина-Цунами вынуждена стоять на паперти и просить милостыню.

Там-то, на абстрактной паперти абстрактного православного собора, и застукает ее Елизавета Гейнзе-Гримальди во время своего абстрактного государственного визита в Россию.

Это случится зимой, так трогательнее и живописнее.

Это случится зимой, и они сразу узнают друг друга — княгиня и нищая. Поначалу Женщина-Цунами не посмеет окликнуть дочь, а будет плакать горючими слезами раскаяния. Но и без того не проходило дня, чтобы она не раскаивалась: ведь сведения о головокружительной карьере Елизаветы можно почерпнуть в любом журнале, в любой телепрограмме, а ее изображения украшают… украшают… Что именно украшают ее изображения, Елизавета никак не может дофантазировать до конца. Неплохо было бы увидеть свой профиль на монетах, но это, пожалуй, слишком даже для сверхидиотических мечтаний. И это отвлекает от самой (наисладчайшей) темы встречи.

Итак — паперть. О чем только не передумает Женщина-Цунами, глядя на ослепительно прекрасную Елизавету! На дочь, от которой она так подло и вероломно отказалась. Она проклянет день, когда совершила это преступление, и ей ничего не останется, как кинуться в ноги брошенного ребенка. Первая попытка будет неудачной (Женщине-Цунами помешают телохранители и свита), по затем…

Затем наступит самый волнующий момент, ради которого вся эта вавилонская башня ерунды (с элементами клинического бреда) и затевалась.

Царственным (каким же еще!) жестом Елизавета отстранит телохранителей, приблизится к матери, поднимет ее, коленопреклоненную, с земли и прижмет к своему великодушному сердцу. Она простит мать и возьмет с собой в Монако, и они будут счастливы до конца дней своих.

Помимо паперти существует еще несколько детально разработанных вариантов первого свидания с Женщиной-Цунами, но этот нравится Елизавете больше всего. Прокрутив его в мозгу, она засыпает счастливой.

А просыпается несчастной, в своей маленькой комнатке, которая не могла бы претендовать даже на место для хранения швабр в монакском королевском дворце, не говоря уже о помещениях посолиднее. При свете дня фантазии Елизаветы скукоживаются и превращаются в пыль, лучше уж сосредоточиться на мантрах о зимнем парке аттракционов: я была там, именно там, и мне было хорошо.

Но и днем отказаться от мыслей о Женщине-Цунами не так-то просто. С Карлушей о ней не поговоришь и Елизавета выбирает в качестве наперсниц своих подруг — тем более что им давно не дает покоя мрачное Елизаветино расположение духа.

Рассказ о внезапно объявившейся матери производит на них неизгладимое впечатление. А когда выясняется, кто стоит за туманным словообразованием «Женщина-Цунами», Пирог и Шалимар и вовсе выпадают в осадок.

— Ты гонишь! — после двухминутного изумленного молчания произносит Пирог.

— Ни капли не гоню.

— Поклянись! — наседает Шалимар.

— Клянусь здоровьем папочки.

— Нашла, чем клясться! Твой папахен проспиртовался лет на двести вперед, он нас всех здесь пересидит! Клянись чем-нибудь другим.

— Ну хорошо… Чтоб меня раздуло до размеров Монтсеррат Кабалье, если я гоню…

— Положим, ты уже от нее недалеко, — Шалимару не чужды ни ехидство, ни художественные преувеличения. — Но считай, что мы тебе поверили.

— Не знаю, не знаю, — Пирог рассматривает Елизавету так пристально, как будто видит в первый раз. — Вы и не похожи нисколько. Я и то больше похожа! Она еще одну дочку в роддоме не оставляла? Я бы от такой термоядерной маман не отказалась, чес-слово!

— Я бы тоже не отказалась, — вздыхает Елизавета. — Это она от меня отказалась. Сначала, когда я была маленькой. И теперь вот та же история.

— Хочешь сказать, вы увиделись… И всё?

— Всё.

— То есть как это? Она не предложила тебе перебраться к ней, в Москву?

— Я даже не знаю, живет ли она в Москве…

— Да в Москве она, где же еще! Жирует на Рублевке. А еще у нее дом в Испании и кое-какая недвижимость на Майами.

Шалимару можно доверять на все сто процентов: она пристально следит за сезонной миграцией богемы и вообще держит руку на пульсе светской жизни. И все же Елизавета, уязвленная в самое сердце обилием зарубежных активов Женщины-Цунами, недоверчиво переспрашивает:

— На Майами? А откуда ты знаешь?

— Лайза-Лайза, сермяжная душа! Прессу нужно читать. И телевизор смотреть хоть изредка.

— Н-да… Жопа, — меланхолично изрекает Пирог.

— В каком смысле «жопа»?

— В самом прямом. При такой родительнице ты, Лизелотта, могла бы взлететь до небес. Ну и мы, твои самые родные и близкие подруги, взлетели бы вместе с тобой. Проводили бы время в Штатах, катались по Европе. Но, судя по раскладу, этого счастья нам в ближайшее время не светит?

— Вроде того. Не светит.

— А ты еще спрашиваешь про жопу!

— Жопа и есть. Жопее не бывает, — с ходу включается в обсуждение филейной проблемы Шалимар. — Но ты же не намерена оставлять все как есть?

— А что я могу изменить?..

Елизавета не настолько глупа, чтобы озвучить свои ночные фантазии: сделай она это — и Пирог с Шалимаром поднимут ее на смех, и это в лучшем случае. В худшем — сочтут ненормальной, покрутят пальцем у виска и вообще перестанут с ней водиться. Чего страшно не хотелось бы, ведь других подруг у Елизаветы Гейнзе нет.

— Я вот что решила: пусть все остается по-прежнему. Жили ведь мы без нее до сих пор. И теперь проживем.

— Еще чего! — хором заявляют Пирог и Шалимар, перспектива остаться без внезапно замаячившего на горизонте пропуска в высший свет приводит их в неистовство. — Нужно достать эту стерву! Выкачать бабло и голой в Африку пустить!

— Думаю, это невозможно.

Возможно, еще как возможно! Более того, в течение нескольких минут у Пирога и Шалимара рождаются два совершенно разных и довольно экстравагантных плана.

План Пирога включает генетическую экспертизу, призванную определить степень родства между Елизаветой и Женщиной-Цунами. По результатам экспертизы стряпается исковое заявление на взыскание алиментов с матери-кукушки-ехидны-отступницы и уже с ним Елизавета отправляется в суд и спокойненько выигрывает дело.

— Судиться с родной матерью? Нет-нет, я на это не способна.

— Не боись, до суда не дойдет, — успокаивает переполошившуюся Елизавету Пирог. — Такие твари, как твоя мамаша, суды не любят по определению. Предпочитают решать все по-тихому, не предавая огласке обстоятельства дела. Вот увидишь, отслюнявит тебе приличные отступные, на этом все и кончится. Пара-тройка миллионов баксов тебя устроит, Лизелотта? Меня — очень даже. А тебя, Шалимар?

— А по мне, так пусть долбанет! — глаза Шалимара горят сумрачным вдохновенным огнем. — Пусть шарахнет так, чтобы никому мало не показалось! Чтобы всех в клочья порвало. Это я люблю, это я называю НАСТОЯЩИЙ РОК-Н-РОЛЛ!!

— Что ты имеешь в виду? — заранее пугается Елизавета, всегда считавшая рок-н-ролл слишком энергичной, беспокойной и бессмысленной музыкой.

— Суды, экспертизы — фи, тухлятина! С тоски сдохнуть можно. Предлагаю созвать пресс-конференцию. Пригласить корреспондентов самых бульварных, наижелтейших газет, да еще телевидение подтащить. Не меньше десяти съемочных групп с разных каналов, включая «Дискавери» и «Animal Planet».

— Для чего?!

— Чтобы поведать миру, какая у тебя сука мать! Объективно она ведь сука, правда?

— A «Animal Planet» тут при чем?

— При том, что она еще и животное, — безапелляционно заявляет Шалимар. — Художественных преувеличений тоже бояться не стоит. Расскажешь, как она тебя травила цианидом в младенчестве и ты выжила только чудом… А потом…

— «Травила», «цианидом», ну что за бред?

— Действительно, это как-то чересчур, — Пирог ревниво переводит взгляд с Елизаветы на Шалимара и обратно. — Это уже даже не индийское кино, а мексиканский сериал какой-то! Девятьсот лохматого года выпуска.

— Чем бредовее история, тем легче в нее поверят. И тем быстрее за нее уцепятся. И тем большим тиражом она разойдется, — парирует Шалимар. — Доверься мне, Лайза. Я тебе такую легенду сочиню — в осадок выпадешь!.. Обещаю — репутацию твоей мамаше мы подмочим основательно. Она у нас кровью харкать будет и ссать рибонуклеиновой кислотой!..

Помимо сдобренного цианидом детства Шалимар предлагает Елизавете героиновое отрочество и раннюю юность, погрязшую в самых диковинных маниях и фобиях. Вполне серьезно рассматриваются агорафобия, арахнофобия, клаустрофобия, непреодолимый страх перед лыжной мазью, новогодними электрогирляндами, вещами в шотландскую клетку, движущимися эскалаторами, блондинами в форме проводников поездов дальнего следования (не ниже метра восьмидесяти ростом), воздушными шарами и аэростатами, а также тротуарной плиткой красного цвета. Болезненная тяга к чистоте отвергается Шалимаром как скучная и непродуктивная. Зато всячески приветствуются страсть к исполнению арий из оперетт в общественных уборных и клептомания. Клептомания почему-то вдохновляет Шалимара больше всего.

— Хорошо бы еще, чтоб тебя застукали на месте преступления, с краденым добром в зубах.

— Это же уголовно наказуемо… Я не хочу сидеть в тюрьме.

— Может, тебя и не посадят, войдут в положение… Вот американская актриса Вайнона Райдер регулярно на этом попадается, и ничего. Как с гуся вода. А все потому, что клептоманка! А клептомания, да будет тебе известно, официально признанная болезнь.

— Но я не клептоманка, — вяло пытается отбиться Елизавета. — Я нормальный человек.

— Нормальных людей в мире не осталось, и это тоже медицинский факт, — сбить Шалимара с курса не так-то просто. — Но ты только представь с какими заголовками выйдут газеты! «Дочь популярного продюсера попалась на воровстве». Или: «Дочь популярного продюсера страдает тяжелой формой клептомании». Или: «При аресте дочь популярного продюсера покусала двух спецназовцев». И твоя фота на весь разворот. Разве не круто?

Елизавета пожимает плечами. Попасть на первые страницы газет — вещь довольно заманчивая и она, несомненно, приблизит дочь к матери на несколько сантиметров и даже метров. Весь вопрос в том, какой ценой дастся приближение. И фотография…

Наличие фотографии никоим образом не поспособствует героизации и канонизации Елизаветиного облика и не вызовет у читателей сострадания к ее горестной сиротской судьбе. Сиротство в косном сознании большинства предполагает недоедание, недосыпание и прочие лишения. А разве по толстой жабе скажешь, что она недоедала? Напротив, все подумают, что она с утра до ночи запихивалась котлетами и отбивными, не брезговала пирожными с заварным кремом и жрала плов руками — какое уж тут сиротство?! Вайноне Райдер все сходит с рук, потому что она в первую очередь худая, а уже потом — знаменитая, а уже потом — клептоманка. Всем до смерти хочется защитить худышку, оградить хрупкое и трепетное существо от бед, идущих извне. От уголовного преследования — в том числе. Фотогеничность и худоба носителя порока позволяют ему отделаться легким испугом там, где любого из популяции толстых жаб засудят на полную катушку. И каждый лишний килограмм обернется дополнительным пунктом в обвинительном заключении.

Это — жутко несправедливо, но такова жизнь.

И разве дело ограничивается лишь вопросами права? Претензии толстых жаб на любовь (в том числе — неразделенную) выглядят смехотворными. Их слезы нередко принимаются за пот, струящийся по лицу, а тяжелые вздохи — за одышку. Ни одна толстая жаба не была замечена на обложке популярного журнала, ни одна не сделала карьеры в шоу-бизнесе, каким бы золотым или бриллиантовым не был ее голос — вот они и отираются на оперных и джазовых задворках. Маются с контрабасами и виолончелями, потому что крошечная скрипка в их руках выглядит нелепо. Подразумевается, что и ум у них такой же заплывший, как и тело, а никакой не острый. И если уж случится несчастье и толстая жаба совершит эпохальное открытие, двинувшее вперед науку; или создаст шедевр, способный перевернуть представления об искусстве, — что ж, их отметят и, возможно, даже наградят. Но как-то украдкой, стыдливо, едва ли не под покровом ночи. Конечно же, никто не запрещает толстым жабам творить, но пусть они делают это где-то там, на выселках, за линией горизонта, не смущая взор хорошо сложенного и проникнутого духом раздельного питания cosmopolitan-миpa.

Так или примерно так думает Елизавета, мрачно глядя на Пирога с Шалимаром.

— Идите вы к черту, — наконец заявляет она. — Кретинки. Дуры алчные.

— Сама дура! Сиди в своем дерьме, а мы тебя знать не знаем! И никогда больше к нам не подходи! Ты слышишь — ни-ко-гда!

«Никогда» в семнадцать лет длится две недели, от силы — месяц. Пирогу с Шалимаром хватило двух дней, чтобы смертельно соскучиться, и пяти, чтобы помириться. У этого примирения существует масса подводных камней, о них все трое подсознательно стараются не вспоминать:

Пирог и Шалимар не очень-то ладят друг с другом, а Елизавета всегда служила буферной зоной между ними и, одновременно, цементирующим составом, благодаря которому столь сомнительная дружба до сих пор не развалилась;

Пирогу не интересны россказни о девичьих победах Шалимара (подлинных или мнимых). Шалимара же с души воротит от бесконечных терзаний Пирога, какую профессию выбрать, чтобы крупно не прогадать в материальном и карьерном плане, и стоит ли посещать курсы фэн-шуй или лучше сосредоточиться на курсах маркетинга и делового английского с носителями языка. Как правило, все это, методично вникая в подробности, выслушивает Елизавета;

и, наконец, на фоне тюленеподобной и не слишком привлекательной Лизелотты-Лайзы Пирог и Шалимар смотрятся умопомрачительными куколками, настоящими секси, им даже макияж ни к чему! Если бы Елизавете пришлось эскортировать их в любое из модельных агентств, они с лету подписали бы договор о сотрудничестве с последующим воцарением на лучших подиумах мира. Ведь давно известно: ничто так не красит молодую девушку и не поднимает ее самооценку, как наличие подруги-страшилища.

Спустя пять дней после начала бойкота Пирог и Шалимар, слегка одичавшие от недостатка полноценного общения, вызывают свое страшилище на разговор. Непродолжительный сам по себе, он заканчивается объятиями, слезами раскаяния, заверениями в дружбе до гроба и распитием слабоалкогольных напитков в ближайшем сквере.

— Я так скучала по тебе, Лизелотта! — то и дело повторяет Пирог, прижимая к груди банку с пивом.

— А я скучала еще больше, Лайза! — вторит Пирогу Шалимар, размахивая банкой с джип-тоником. — А ты? Ты хотя бы на волосок соскучилась?

Елизавета в этот момент думает о том, что лучше бы взяла пивасик, как Пирог. Или джин-тоник, как Шалимар. Тогда не пришлось бы давиться адской смесью водки и псевдоапельсинового сока под названием «Отвертка». И зачем только она купила эту гадость?

В пику своим подругам и во славу Карлуши, вот зачем.

Все это время Карлуша держится молодцом, старательно не вспоминая о Женщине-Цунами. Он пьет гораздо меньше, чем обычно, записался на прием к немецкому консулу и в общество анонимных алкоголиков, вложил пять тысяч рублей в паевый инвестиционный фонд и купил две гантели по десять килограммов каждая. «Буду вести здоровый образ жизни, блюмхен, — заявил он Елизавете. — Чтоб, не дай бог, не окочуриться до того, как мы переедем в Германию. И чтоб не оставлять тебя одну, пока ты не встанешь на ноги». И еще: Карлуша, всю жизнь мнивший себя атеистом, за две недели умудрился посетить православный храм, лютеранскую церковь, синагогу и буддистский дацан. Чем именно он там занимался, осталось загадкой. А когда Елизавета попыталась прояснить ситуацию, на полном серьезе сказал:

— Не знаю, каким богам молиться, чтобы все у нас с тобой было хорошо.

— У нас и так все замечательно.

— Да, но хотелось бы еще заручиться поддержкой высших сил. Кто-нибудь из них обязательно откликнется на смиренные просьбы любящего отца…

— Чтобы паевым фонд не прогорел с тремястами процентами годовых?

— Я клал под сто пятьдесят, по дело не в этом… Я имею в виду совсем не материальные вещи…

«Нематериальные вещи» — не что иное, как тихая бухта их семейного благополучия. Карлуша (о, святая простота!) все еще опасается, что в нее вторгнутся пираты под предводительством Женщины-Цунами и отнимут главную ценность его жизни — прекрасный, едва распустившийся цветочек-дочурку. Если бы не уговор никогда больше не упоминать имя Женщины-Цунами, как будто ее и в природе не существует, Елизавета в два счета объяснила бы отцу: абордаж с последующим пленением и насильственным разъединением семьи им не угрожает. Женщина-Цунами не будет искать дальнейших свиданий. Она наверняка сама проклинает тот день, когда решила поближе познакомиться с дочерью, не оправдавшей ее гламурных ожиданий.

Полуночные мечты Елизаветы тоже претерпевают изменения: хотя в них она по-прежнему де-факто nummer ein в мировой табели о рангах, добраться до судьбоносной встречи на паперти никак не удается. Елизавета засыпает прежде, чем Женщина-Цунами оказывается в ее гипотетических объятиях. Чтобы объятия все же состоялись до того, как ее сморит сон, будущая княгиня Монако пускается на всякие хитрости: проматывает на ускоренной историю собственного возвышения, исключает пункты с Тарантино, ООН и музеем мадам Тюссо. Из посреднических миссий остаются лишь переговоры с басками, но и это не срабатывает. Елизавета все равно отрубается, так и не дождавшись катарсиса. Да и в конце концов, зачем ей становиться княгиней Монако? Наверняка прав у княгини гораздо меньше, чем обязанностей, а еще ежегодный великосветский бал в Вене и масса благотворительных вечеров по самым разным поводам! Присутствовать на них просто необходимо, невзирая на головную боль, расстройство желудка и — ужас, ужас, ужас! — месячные. Как совместить маленькое и не очень-то просторное коктейльное платье с тампонами и прокладками?..

А папарацци?!.

Как она могла забыть об этих сиенах, этих падальщиках? Папарацци не дадут ей и шагу ступить, будут щелкать и щелкать ее без продыха, иногда намеренно выбирая не самые удачные ракурсы. Продажа снимков ведущим мировым издательствам за бешеные деньги — еще полбеды. Хуже, когда снимки появятся в Интернете, и всякая шелупонь начнет снабжать их своими подметными комментариями. А еще есть такая программа, где, посредством нехитрых комбинаций кнопок на клавиатуре, можно до неузнаваемости изменить внешность популярного человека, прилепить ему буратинский нос, вывернуть губы на манер африканских, сделать косым, кривым и лишенным подбородка. Программа так и называется: «Достань звезду!». Достать звезду можно и другим способом, а именно: распространением о ней самых чудовищных слухов, самых грязных сплетен, самых отвратительных небылиц. Бог знает чего не читают о себе несчастные знаменитости! — читают и рыдают рыдмя, читают и впадают в ярость, читают и тут же набирают телефонный номер адвоката. Нет-нет, перспектива быть оболганной ни за чих собачий совсем не прельщает Елизавету Гейнзе. Пусть княгиней Монако становится кто-то другой. Пусть «Роллинг Стоунз» посвятят свое мировое турне не «солнцеподобной Элизабет», а «луноликой-сами-придумают-кому» или вообще — 100-летию своей нескончаемой творческой деятельности. А у Тарантино и без того есть Ума Турман, и не стоит отнимать у режиссеров любимые игрушки, это может пагубно отразиться на их пищеварении.

Выход из положения напрашивается сам собой: поменьше мелькать на экранах и журнальных страницах, а лучше вообще никогда на них не попадать. Но как согласовать это с суперпопулярностью, о которой так бредит Елизавета?

Без средств массовой информации ее не достигнешь, без них человек обречен на незавидную и абсолютно непривлекательную роль мелкого обывателя (синонимы: быдло, мясо, инфузория, перегной). Обывательские чувства и мысли, а также победы и поражения, можно разглядеть разве что под микроскопом, но и это маловероятно. Микроскоп — вещь благородная, глубоко научная, она открывает новые горизонты и служит продвижению самых передовых идей. Так стоит ли отвлекать столь замечательный оптический прибор на исследование душного обывательского мирка?

Однозначно — нет.

Микроскопу — микроскопово, а обывателю — обывателево. Никаких особенных взлетов, никакой зависти и злобы со стороны прочих двуногих, зато и потрясения сведены к нулю. В том числе потрясение, связанное с возможной материализацией в Елизаветиной жизни Женщины-Цунами. Эта уж точно не клюнет на мясо, инфузорию, перегной. Этой подавай вершины, глубины и звездные врата. И стандартные параметры успеха (90–60–90), а как раз их в телесах Елизаветы Гейнзе не обнаружишь ни с помощью рентгена, ни с помощью миноискателя.

Дилемма, как бы завоевать мир, оставаясь при этом невидимой, неслышимой и не сползшей с дивана, очевидно, не имеет решения. Хорошо Карлуше, у него подобные муки не в состоянии возникнуть в принципе. Просто живет себе человек, играет на своем «WELTMEISTERʼe», любит свой кое-как слепленный природой блюмхен, попивает втихаря, совершает массу глупостей — и при этом остается милым и добрым.

Светлым.

Именно так: Карлуша — светлый человек! Елизавете страшно не повезло с матерью, но это невезение полностью компенсируется наличием прекраснейшего из всех отцов.

— …Давайте выпьем за моего папочку! — провозглашает Елизавета, не в силах противостоять внезапно нахлынувшему приступу дочерней любви.

— За кого-кого? За твоего папашу? — синхронно куксятся Пирог и Шалимар.

И их можно понять: как-то раз, на дне рождения Елизаветы, прямо у них на глазах изрядно перебравший Карлуша влил в себя целый стакан водки. После чего этот самый стакан был с помпой раздавлен в его руке. Кровищи пролилось море, причем ни Шалимар, ни Пирог (как выяснилось) терпеть не могут одного ее вида. Пирога едва не стошнило, а хлопнувшуюся в обморок Шалимар пришлось приводить в чувство с помощью нашатыря. В другой раз Карлуша донимал Елизаветиных подруг дурацкими расспросами о личной жизни дочери, есть ли у нее воздыхатель, тэ-эк сказать, король червей? а то она такая скрытная — клещами ничего из нее не вытащишь, а еще — она слишком доверчивая и любой негодяй легко обведет ее вокруг пальца, вы уж присмотрите за ней, юные барышни, небесные созданья… и… сигнализируйте, если что. Кроме того, Карлуша так задолбал «небесные созданья» аккордеонными наигрышами и бесконечными призывами исполнить всем вместе неаполитанскую песню «Скажите, девушки, подруге вашей…», что они торжественно поклялись никогда больше не переступать порог развеселого дома.

«Пошло оно в пень, галимое шапито», — резюмировала Пирог.

«Гори она огнем, филармония хренова», — резюмировала Шалимар.

И вот теперь неуемная, лишенная критического взгляда на действительность Елизавета, на голубом глазу предлагает выпить за директора шапито и главного дирижера филармонии в одном флаконе?..

Милое дело.

— Пить за него как-то не комильфо, ты уж прости… Да и с какой стати мы должны за него пить?

— Ну-у, для этого есть масса поводов. Он добряк, с ним не бывает проблем… И заглядывать в рюмку он стал намного реже… И потом, у него завтра день рождения.

— День рождения — это святое! — скрежещет зубами Пирог.

— За это грех не выпить! — по-змеиному шипит Шалимар. — Только по глотку и быстро!

Елизавета делает не один, а целых пять глотков, даром что день рождения Карлуши совсем не сейчас, зимой, а самым что ни на есть зеленым и радостным летом. Карлуша не только милый и добрый («светлый!») — он еще и летний.

А значит — теплый. За это тоже нужно выпить.

— Что-то ты увлеклась, Лизелотта, — Пирог проявляет совершенно ненужную озабоченность. — Всю банку высосала.

— Купим еще!

— Это вряд ли, — и где только Шалимар научилась такому противному менторскому тону? — Не стоит перебарщивать со спиртным, особенно тебе.

— А вам, значит, можно?

— Нам можно, а тебе нет.

— Интересно, в связи с чем такая дискриминация?

— У тебя дурная наследственность!

Конечно же, они имеют в пилу Карлушу — вот гадины! Распространительницы наветов, клеветницы! Зря Елизавета так быстро согласилась на перемирие, не мешало бы помучить подруженек ледяным презрением и игнором — годок-другой. А-ах, ничего бы из этого не вышло, ровным счетом ничего: можно сколько угодно убеждать себя в том, что Пирог и Шалимар так же одиноки, как она сама, но это — другое одиночество. Эгоистичное. Временное. Одиночество сегодняшнего дня. Стоит только Пирогу с Шалимаром перестать быть эгоистками и начать хоть немного прислушиваться к другим людям, как все у них сразу же образуется. Люди, очарованные их худобой, их красотой, потянутся к ним, подхватят на руки и уволокут в пещеру светлого будущего. С Елизаветой такого удивительного приключения не произойдет, пусть она и не эгоистка, а великодушное, тактичное и внимательное существо, готовое с благодарностью выслушать любой, самый запредельный бред («дэлирум», как называет это знаток пограничных состояний Карлуша). Тактичность и внимательность толстой жабы оставит людей равнодушными, и это — благоприятный сценарий. При неблагоприятном развитии событий ее попытаются отодвинуть на задний план, а то и вовсе убрать из кадра. И ни один мускул ни у кого не дрогнет, ни одна жилочка толстой жабе не посочувствует. Одиночество Елизаветы — не только сегодняшнее, но и завтрашнее, и послезавтрашнее. Оно — ее вечный спутник. И счастье еще, что Пирог с Шалимаром не бросили свою Лизелотту (а могли бы!) — какой уж тут игнор? Елизавете хочется плакать, но и смеяться тоже: роднее Пирога и Шалимара в целом мире нет, хотя их физиономии выглядят такими же надменными, какими были минуту назад. И час назад. И год.

— Девки, я вас люблю! Я по вас скучала… Или — по вам, как правильнее? — языку Елизаветы заплетается, вот новости!

— Уже нарезалась? — осуждающе качает головой Пирог.

— С сегодняшнего дня — только минералка, — вторит Пирогу Шалимар. — И вообще, прием жидкостей осуществляется отныне под нашим контролем.

Они заботятся о ее здоровье, опекают ее — милые, милые, милые! А «Отвертка» самая настоящая гадость, низкопробное пойло, никогда больше Елизавета к нему не прикоснется. Не прикоснется, точно, несмотря на неожиданно всплывший положительный эффект: голова слегка кружится, в ней бродят самые разные мысли — но не деструктивные, как обычно, а умиротворяющие. Не так уж она плоха, Елизавета! И глаза у нее красивые, хоть и круглые, а ресницы — так и вовсе длинные, и пушистые, и загибаются кверху. Это раз. Eins!

Лицо благородной лепки, отшлифованное столетиями великой немецкой истории с Гете, Бетховеном и сборной по бобслею в авангарде — это zwei.

Выразительные губы — это drei, vier и fünf.[3] Вряд ли губы могут полностью компенсировать отсутствие стройной фигуры, но они хороши уже сами по себе.

Они созданы для поцелуев.

Кто это сказал? Неизвестно. Наверняка какой-нибудь живший в дремучей древности классик. Во времена классика выражение смотрелось революционно и даже провокационно, оно было верхом куртуазности. Оно было необычным, оно было свежим. Но потом его взяли на вооружение опытные ловеласы — для того, чтобы направо и налево соблазнять молоденьких девушек, смущать их невинные души и некрепкие умы. Вот и случилось то, что частенько случается: свежесть и необычность, если ими злоупотреблять, легко трансформируются в пошлость.

А Елизавета ненавидит пошлость и… она еще ни разу не целовалась.

Имеется в виду настоящий взрослый поцелуй с парнем, а не поцелуйчики с Карлушей и подружками. Говорят — целоваться чертовски приятно. Смотреть на то, как целуются, приятно не всегда. Елизавета терпеть не может слюнявые обжиманцы на эскалаторе в метро и на автобусных остановках. Поцелуи в кинофильмах — совсем другое дело, они горячо приветствуются. Можно сказать, и фильмы Елизавета смотрит исключительно ради сцен с поцелуями. При этом в животе у нее разливается тепло, кровь приливает к лицу, а сердце начинает учащенно биться. Топ тщательно отобранных киношных поцелуев выглядит следующим образом:

• Рутгер Хауэр и Мишель Пфайфер в фильме «Леди-ястреб»

• Мэг Райан и Кэвин Кляйн в фильме «Французский поцелуй» (!)

• Она же и Том Хэнкс в фильме «Вам письмо»

• Сандра Баллок и надо-бы-уточнить-имя-актера в фильме «Практическая магия»

• Софи Марсо и Венсан Перес в фильме «Аромат любви Фанфан»

Четыре американские картины и одна французская, отечественному кинематографу места в пантеоне не нашлось. Доморощенные любовники-аборигены ни капли не впечатляют Елизавету. То ли оттого, что русским вообще не свойственны чувственность и открытая сексуальность, то ли оттого, что они относятся к работе спустя рукава. А играть роль — тоже работа, как и всякая другая. У Елизаветы появился целый список антигероев, прикидывающихся влюбленными. На самом деле они любят только гонорары и еще — светиться в дурацких ток-шоу, пространно рассуждая на тему «какими качествами должна обладать женщина, чтобы понравиться мне». Качества, как правило, одни и те же: душевное тепло, доброта и понимание (оптимальный вес всего вышеперечисленного: нетто — 57 кг, брутто — 59); мудрость, идущая от коренных зубов, и отсутствие силикона в сись… В груди — они, видите ли, сторонники природной естественности. Список антигероев гораздо длиннее, чем зубодробительный топ лучших кинопоцелуев. И ни с одним из мужчин, фигурирующих в списке, Елизавета не стала бы крутить роман. Она даже заготовила несколько убийственных, исполненных презрения фраз — на случай, если эти деятели вдруг решили бы с ней познакомиться, подать ей руку при выходе из автобуса или подсесть к ее столику в кафе. Неважно, что они не ездят на автобусах и посещают вовсе не те места, в которых обычно пасется Елизавета. Важен сам факт наличия таких фраз и такой точки зрения: пусть мерзкие хлыщи не думают, что им все позволено, что им ни в чем не будет отказа.

Пирог и Шалимар вроде бы поддерживают Елизаветину, умеренно феминистскую, точку зрения. Но это не мешает Пирогу втайне вожделеть self-made пройдоху-миллионера Стивена Джобса (он намного привлекательнее пройдохи-миллиардера Билла Гейтса), — а Шалимару упиваться грезами о глупом, но красивом актере Игоре Вернике. Игорь Верник, конечно, староват для Шалимара, но могущественный Никита Михалков еще старше.

Сама Елизавета мечтает лишь о Женщине-Цунами, да и то, с течением времени, эти мечты идут на спад. Их место занимают другие, такие же неосуществимые и далекие от реальности, а именно:

— хорошо бы стать верной и единственной подругой прекрасного молодого гея, разговаривать с ним об абстрактных достоинствах мужчин и об их конкретных недостатках. С геем можно тусоваться где ни попадя и эпатировать всех и вся своей продвинутостью, раскованностью и причастностью к субкультуре. Геи, по мнению Елизаветы, так же терпимы к чужим недостаткам и так же уязвимы, как ангелы, как она сама. А двум уязвимым существам всегда проще существовать вместе, чем по отдельности;

— хорошо бы завести игуану и прогуливаться с ней по Каменноостровскому проспекту в летние вечера. Игуана — тоже элемент эпатажа, она выделит Елизавету из толпы и заставит окружающих повернуть голову ей вслед. Заменителями игуаны могут служить сова, змея, обезьяна-капуцин, сокол или ястреб. Хорьки и попугаи-ара лет десять как неактуальны, что уж говорить о совершенно приземленных собаках и кошках! Собаками и кошками никого не удивишь, да и игуана — результат Елизаветиного компромисса с самой собой. Лучше всего было бы выгуливать пантеру или уссурийского тигра, но намордники для них еще не придуманы, и вообще… С намордниками они будут смотреться как-то жалко, следовательно, вся затея резко теряет смысл;

— хорошо бы научиться вселяться в тела других людей и управлять ими по своему усмотрению. Первым делом Елизавета вселилась бы в президента США, а также в лидеров европейских стран, ведущих недружественную политику по отношению к России. Безнаказанно вселившись, Елизавета напринимала бы уйму решений в пользу отчизны (коей, несомненно, является Россия, а не Германия, что бы не вещал по этому поводу Карлуша). От имени всех этих влиятельных людей она заключила бы договора о самом-пресамом стратегическом партнерстве, официально признала РФ родиной слонов, упразднила визы в Европу и Америку, навсегда закрыла вопрос о Северных территориях и разогнала к чертовой матери Гаагский трибунал как воплощение омерзительных двойных стандартов. И, наконец, добилась отмены поправку Джексона — Вэника (в чем ее суть — неясно, но достаточно того, что хренова поправка все еще существует);

— хорошо бы разжиться последней моделью культового мотоцикла «Харлей Дэвидсон» (эксклюзивная сборка, цена — 500 000 долларов) и рассекать на нем все тот же Каменноостровский с заездом на Невский и Дворцовую площадь. Бандана, напульсники, кожаные ботинки и куртка с вышивкой ручной работы идут в комплекте с мотоциклом;

— хорошо бы стать провидицей, новой Вангой или новым Нострадамусом, предсказать все войны и землетрясения, спасти миллиарды жизней и прославиться в веках как человек, оказавший решающее влияние на развитие цивилизации.

Кроме того, мечту проснуться Кэтрин Зэтой-Джонс (какой она была в возрасте семнадцати лет) тоже никто не отменял.

То-то бы удивился Карлуша, узнав, что за дикие фантазии свили гнездо в голове его дочери. Но и сам Карлуша не лучше — прожрал Елизавете плешь россказнями о зимнем луна-парке и о том, как они прекрасно провели в нем вечер, — однажды, в декабре. Карлуша мастак по части придумывания историй, вот и история с парком обросла самыми невероятными деталями. Ко взятым напрокат ковбойской и тирольской шляпам и призу «лучший стрелок» в виде плюшевого белого медвежонка прибавились подробные перечни аттракционов и десертных блюд из меню в кафетерии при парке, экскурс в метеорологию и гадание на картах Таро.

Оказывается, в тот вечер шел снег (первый в сезоне). И, по прогнозам синоптиков, он должен был идти еще две недели кряду, вплоть до Нового года, но прогнозы не оправдались. Уже на следующий день на смену снегу пришел дождь. Новый год тоже получился дождливым, а вся зима в целом — слякотной и бесснежной. Так что единственное светлое воспоминание о ней… Да-да, парк аттракционов, genau![4]

Гадание на картах Таро — вообще отдельная история.

Карлуша утверждает, что первым заметил небольшой павильончик с плакатом, написанным от руки: «Хочешь узнать грядущее? Заходи!»

Карлуша утверждает, что встреча с демонической цыганкой (кто же еще должен гадать на картах, как не цыганка!) произвела на него сильное впечатление. Во-первых, цыганка оказалась кривой на один глаз и глаз этот был закрыт повязкой на манер пиратской. Во-вторых, по акценту он сразу же признал в ней иностранку, но отнюдь не уроженку Германии, как ему хотелось бы. На прямой вопрос цыганка (осклабившись и продемонстрировав целый ряд золотых зубов) ответила, что она родом из Трансильвании, хотя и не является при этом ни вампиром, ни возлюбленной вампира, ее зубы тому порукой. Ценное и вовремя брошенное замечание, ведь Карлуша, по правде сказать, слегка струхнул. В-третьих, она сразу же выложила Карлуше некоторые подробности его жизни, дабы продемонстрировать: она — не шарлатанка какая-нибудь, а настоящий мастер своего дела. К подробностям относились происхождение Карлуши («вижу, голубь, ты нездешний, совсем в другой земле рожденный»), его родственные связи («вижу, ты не одинок, есть близкий человек, дочка»), его увлечения («вижу, ты не простой работяга, а человек возвышенной профессии… погоди-погоди, ты — музыкант!»). Огорошив таким образом клиента, цыганка перешла непосредственно к гаданию. Так, за небольшую мзду в пятьсот рублей, Карлуша прикоснулся к своему будущему.

— И какое же оно, это будущее? — всякий раз спрашивает Елизавета.

— Ausgezeichnet! Превосходное! Лучшего и желать нельзя, — всякий раз отвечает Карлуша, не вдаваясь, впрочем, в конкретизацию.

Да и какая может быть конкретизация, ведь этого никогда и нигде не случалось. Не существует парка аттракционов, золотозубой гадалки на картах Таро, а ковбойская и тирольская шляпы украшают совсем другие головы, не их.

Достоверен только снег.

Все остальное — полуразрушенная раковина вымысла, в которую они с Карлушей норовят втиснуть свои жалкие студенистые тела. Спрятаться. Укрыться от самих себя и от правды, состоящей в том, что они — парочка никому не нужных неудачников. Стоит им исчезнуть с поверхности Земли — никто не забеспокоится. Пребывание же на Земле маленького семейства Гейнзе тем более никого не взволнует. Когда Елизавета начинает думать об этом — ей становится страшно. По-настоящему страшно. Уж лучше глупые Карлушины байки, чем эта пустота. И слова обличения, вот-вот готовые сорваться с ее губ, застревают в горле. Она ограничивается лишь вполне невинной фразой:

— А где же была я, когда ты отирался у гадалки?

— Помнится, идти к ней ты отказалась.

— Точно. Это в моем стиле. Не люблю предсказаний. Предпочитаю узнавать о событиях в режиме реального времени. Но где же я все-таки была?..

Иногда, когда Карлуша не в настроении, он бросает что-то типа: «тебе лучше знать». Но чаще он придумывает все новые и новые места дислокации Елизаветы. «Ты отправилась на аттракцион „Пирамида майя“, „ты стояла в очереди к силомеру“ и — верх остроумия и изобретательности: „ты покупала сливочные тянучки“.»

Сливочные тянучки, о!

Елизавета обожает сливочные тянучки, от одного упоминания о них во рту должен бы возникнуть сладкий, ни с чем не сравнимый привкус. Привкус действительно возникает, но совсем не тот, который ожидала Елизавета. В нем есть нечто металлическое, хотя и органика присутствует. Этот привкус легко идентифицировать, если ты когда-нибудь, скрючившись в три погибели, слизывал кровь с содранной коленки или просто вытирал разбитый нос. Или резал палец, а потом, прижав его к губам, скакал по дому в поисках ватного тампона. Но Елизавета и в детстве отличалась степенностью, рассудительностью и неторопливостью движений, ни малейшего повода содрать коленку и уж тем более разбить нос у нее не было. Обошлось и без членовредительства, ведь Карлуша бдительно следил за тем, чтобы колющие и режущие предметы не попадали в руки его малолетнего блюмхена. Так что близкое с ними знакомство Елизавета свела в довольно почтенном возрасте одиннадцати лет, — а в нем просто так, по неосторожности, не режутся.

Если исключить личный опыт, остается чужой. Пересказанный, позаимствованный из книг и кинофильмов. Количество прочитанной и просмотренной Елизаветой макулатуры не поддается исчислению, и в каждом втором образчике речь обязательно заходит о комбинированном привкусе металла и крови во рту. Ничего хорошего он не предвещает и связан с экстраординарными событиями. Убийства и поножовщина — самые невинные из них. Куда неприятнее детальные описания мучений главных героев и смертей второстепенных. Как правило, это женщины до тридцати, привлекательные внешне, не шибко умные, но способные поддержать беседу о видах на урожай хлопчатника в испанской провинции Эстремадура и без запинки произнести слово «коллаборационизм». Их главное предназначение — перемещаться из пункта А в пункт Б без спутников и под покровом ночи. Причем выбираются самые безлюдные и непрезентабельные маршруты, где кишмя кишат маньяки с кухонными ножами, сумасшедшие с карманными библиями и предсказатели судеб без определенного места жительства. Последние нужны как раз для того, чтобы воздеть к небу заскорузлый палец и произнести зловещим шепотом: «Ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь!». Вот тогда-то у потенциальной жертвы и возникает привкус металла во рту. Привкус крови появляется позже, во время незабываемо-сердечной встречи с серийным убийцей, он-то и означает: все, приплыли, сказочке конец.

О том, как это бывает в реальной жизни, Елизавета никогда не задумывалась. Конечно, она допускает, что страшные трагедии случаются, об этом изредка упоминают в пятнадцатиминутках криминальной хроники, идущей на всех каналах, кроме музыкальных. А есть еще получасовые и часовые тематические передачи, и целые документальные циклы — они отличаются особой кровожадностью, они норовят ударить по нервам побольнее, а также лишить покоя и сна. Наткнувшись на подобный опус, Елизавета тотчас щелкает пультом, переходя в другое, более щадящее, удобоваримое телепространство. Так что все ее шапочное знакомство с темными сторонами бытия сводится исключительно к малохудожественным беллетристическим изыскам и сериальному нон-стопу в прайм-тайм.

Следовательно…

Следовательно, то и дело возникающий привкус металла и крови во рту можно не замечать, отнести его к игре воображения, перегруженного информацией из фильмов и книг, — ведь на самом деле Елизавете ничто не угрожает. Карлушины байки уж точно не способны повлиять на ее психику! Кроме того, она счастливо избавлена от опасных связей (безопасных, впрочем, тоже). Она интуитивно избегает путешествий из пункта А в пункт Б в темное время суток. Но даже если это и случается — представить, что ее далекая от совершенства фигура способна хотя бы на миг заинтересовать серийного убийцу, и вовсе невозможно. Серийные убийцы, конечно, извращенные типы, но не до такой же степени!..

* * *

К окончанию школы Елизавета подходит с посредственными оценками по большинству предметов и обширными, невесть откуда выловленными и ни к чему не применимыми познаниями, а именно:

вампиры не отражаются в зеркалах;

в Париже есть станция метро под названием «Сталинград», вот бы посмотреть на нее хотя бы одним глазком;

если дотронуться до кончика носа скрещенными пальцами, то возникнет ощущение, что носов — не один, а целых два;

до середины XX века в школу Пекинской оперы принимали исключительно мальчиков;

пингвины — моногамные существа;

средневековое название Сербского княжества (а затем и королевства) — Рашка, стоило Елизавете упомянуть об этом в разговоре с подругами, как Шалимара тотчас же пробило на хи-хи. А более развитая интеллектуально Пирог заметила: вот и объяснение инфернальной, почти космической связи «Русие — Сербие», у них одинаковое имя!

Пирог и Шалимар вовсе не собираются эмигрировать из страны, но при этом упорно называют ее «рашкой». Елизавета же никогда не позволяла себе такого неуважительного отношения к России, хотя перманентно пакует чемоданы, готовая умотать в Германию по первому зову немецкого Botschaft.[5]

Есть и иные разногласия глобального свойства. Елизавета не верит в то, что американцы когда-либо были на Луне — Пирогу с Шалимаром американцы в контексте Луны глубоко безразличны: другое дело, как ловко они обштопывают свои делишки на грешной земле, как заставили весь мир работать на себя!.. Елизавете не нравится звериный оскал не в меру раздувшегося НАТО — Пирог с Шалимаром готовы вступить в него хоть сейчас, при условии, что будет открыт широкий безвизовый доступ к стажировкам в Лондоне и сезонным распродажам в Милане. Конечно же, о стажировках мечтает карьеристка Пирог, втиснувшаяся в ЛЭТИ, на суперпопулярный факультет по связям с общественностью. Ходят слухи, что после его окончания выпускники получают не только российский диплом стандартного образца, но и сертифицированный американский — некоего загадочного Таусонского университета, находящегося в штате Мэриленд (зачем он нужен в России — не совсем понятно, но два диплома всяко лучше, чем один).

Шопоголичку и тряпичницу Шалимара, несмотря на такой же плачевный, как у Елизаветы, уровень знаний, удалось пристроить в институт культуры, на расплывчатую специальность «режиссура массовых праздников».

И лишь Елизавета осталась не у дел.

Не то чтобы она совсем не была заинтересована в высшем образовании, нет. Она просто не знает, к чему себя приспособить. Да и возможное абитуриентство и — не дай бог! — студенчество пугают ее до обморока, всё это — новые люди, не всегда лояльные и дружелюбно настроенные. Позитивная Елизавета не исключает: большинство из них — славные, милые, сердечные. Но нет никаких гарантий, что среди буйно цветущего людского великолепия не окажется подонка, который злобно бросит ей вслед — толстая жаба! И зачем, спрашивается, подвергать себя ненужным стрессам, когда можно их избежать?..

Елизавета ни за что не расскажет о своих опасениях подругам, даже под страхом смерти. Вот и приходится отделываться общими фразами насчет я еще не решила, к чему у меня лежит душа. Тем более что это правда. Хотя и не вся.

Елизавете хотелось бы сочинять сапоги, разные фасоны сапог. Именно сочинять, как сочиняют музыку или стихи, и не испытывать при этом мук творчества, — потому что их просто-напросто нет! А есть ощущение всемогущества и полета. И абсолютного внутреннего покоя, идущего от уверенности: то, что могу сделать я, не сделает никто. Со времен первого эскиза, воплощенного на салфетке, Елизавета перевела еще с три десятка подобных салфеток, несколько использованных билетов в кино, карманный блокнот с футболистом Бекхэмом на обложке и реликтовый, пожелтевший от времени ежедневник «Тяжпромэкспорт». На серьезные разработки это не тянет. Для серьезных разработок нужны: а) другая бумага; б) другие средства исполнения, акварель, к примеру; или мягкие оттеночные карандаши «Koh-i-noor», или перо с тушью.

Перо с тушью особенно вдохновляют Елизавету. Обладая ими, легко представить себя японкой, выплывшей из глубин Средневековья, несчастной подругой самурая, чьи широкие рукава мокры от слез. Почему она несчастна? — возлюбленный оставил ее ради бесконечных междоусобных войн. Он обещал вернуться, но стоит ли верить обещаниям почти-что-мертвеца? — ведь процент смертности среди самураев необычайно велик. Словом, ей ничего не остается, как коротать время за написанием изящных трехстиший (хокку) и пятистиший (танка) — для этого и нужны перо с тушью. Музыкальное сопровождение действа тоже приветствуется. Тут подошли бы сугубо национальные цитра или сямисэн, но вместо них в черепной коробке Елизаветы звучит полуистлевшая и единственная в своем роде японская попсятина —

сестры Пинац. «Каникулы любви».

В русском варианте эта песня известна как «Дельфины». Карлуша на своем аккордеоне исполняет ее редко, считая тему недостаточно изощренной, хотя и привязчивой. А строка из припева («ра-асскажите, как сча-астлива я-а-а-а-а!») так же слабо соотносится с мокрыми от слез рукавами, как сама Елизавета с образом средневековой миниатюрной японки.

Миниатюрными были сестры Пинац. И все другие японки (грузных, толстошеих и толстозадых японок Елизавета не видала — ни на гравюрах, ни на ширмах, ни в кино). И все другие не-японки — поп-дивы, рок-дивы, старлетки и кинозвезды, ведущие прогноза погоды, виолончелистки, первые скрипки, мастера спорта по акробатическому рок-н-роллу, певица Бьорк. И все другие — универсальное словосочетание.

Всех других Елизавета обнаружила в окрестностях художественно-промышленной академии, в просторечии именуемой Мухой. В Муху она отправилась после детального изучения справочника «Высшие учебные заведения Санкт-Петербурга». Несмотря на прозаическое название, справочник тянул на «Книгу перемен», никак не меньше: в нем содержались наиполнейшие сведения о факультетах дизайна! Дизайн — вот что нужно Елизавете с ее рисованными сапогами, вот что может изменить ее жизнь и дать в руки гарантированный кусок хлеба! К высшей математике сапоги не приставишь, отрабатывать на них основополагающие принципы когнитивной психологии никому и в голову не придет, не говоря уже о том, чтобы тыкать в них пинцетом, изучая рефлекторную деятельность мышц. Дизайн — совсем другое дело. В узком смысле он трактуется любой энциклопедией как «художественное конструирование». О боги, хвала вам — ведь рисунки Елизаветы ни что иное, как художественное конструирование!

Вооруженная этой внезапно открывшейся истиной, Елизавета и отправилась в Муху, чтобы присмотреться к факультетам дизайна. Но до собственно факультетов она не добралась: пространство вокруг училища оказалось заминированным. Мины не покоились в земле и не были замаскированы под сигаретные пачки и детские игрушки — напротив, находились в открытом доступе: подходи и рви зубами детонатор. Но любое столкновение с минами разнесло бы Елизавету в куски — ведь в их роли выступали те самые другие. Стройняшки-абитуриентки немыслимой красоты в таких же немыслимых одеяниях. Джинсики на бедрах, бриджики на шнуровке, шортики, похожие на трусики, и трусики, похожие на шортики, безрукавки-кантри (бахрома и замша), юбки всех мастей и сортов — от мини до макси; бесстрашные открытые топики, провокационные майки, нежнейшие блузы.

И, конечно же, аксессуары!

Аксессуары были тайной страстью Елизаветы, ее наваждением не хуже сапог, и… Они были совершенно недостижимы. Так же, как татуировки, пирсинг и лак для ногтей цвета крови, пролитой патриотами во имя торжества Сандинистской революции в Никарагуа. Гипотетически Елизавета могла бы унавозить тело татуировками, проткнуть язык, пупок и прочие интимные части тела; она могла выкрасить в карминно-красный не только собственные ногти, но и воспользоваться накладными — с перьями, блестками и стразами от Сваровски. Другое дело, что на толстой жабе весь этот великолепнейший эстетический нонконформизм выглядел бы смехотворно. Чтобы не сказать — отталкивающе. А аксессуары? а драгоценности? — ремни, кольца, серьги, броши цепочки, подвески, браслеты, летние панамы, шапки с енотовыми хвостами, широкополые шляпы с вуалью а lа Грета Гарбо выползла в булочную пробздеться!.. Превосходные сами по себе, они увеличивали собственный вес владельца как минимум на полкило, а ведь в прискорбном Елизаветином случае борьба шла за каждый грамм! Но даже если не зацикливаться на массе, существует еще такая подлая штука, как визуальное восприятие. Кольца на пухленьких пальцах смотрятся совсем не так изысканно, как на худых. Самая невинная цепочка, будучи водруженной на толстую жабу, привлечет ненужное внимание к ее шее (она не столь длинна, сколь хотелось бы); к ее ключицам (они не выпирают трогательно, а норовят укрыться под слоем жира и заснуть вечным сном); к ее груди… Впрочем, грудь у Елизаветы была так себе, ничего выдающегося, об арбузах, а тем более ведрах, речь не идет, заурядный третий размер, — что в ее случае можно считать подарком судьбы.

На фоне этого уныния (прикрытого к тому же ковбойкой, жилеткой и платком-арафаткой) слаборазвитые, но крепкие, как орех, груди стройняшек-абитуриенток казались настоящим откровением, жемчужиной Средиземноморья, Карибского бассейна и дельты Нила. Их украшения (все те же кольца, серьги и браслеты) не были куплены в обычных магазинах, но — с риском для здоровья — добыты в совершенно экзотических частях света. А, может, стройняшки сами изобрели их, разработали эскизы и воплотили задуманное в самые диковинные материалы? Последнее — вернее всего, недаром все они толкутся у Мухи, этой колыбели декоративно-прикладного искусства!..

В борьбе со стройняшками за место под дизайнерским солнцем победы ей не видать, справедливо рассудила Елизавета. И повернула оглобли в сторону ближайшего летнего кафе. Демонстративно усевшись спиной к помпезному куполу Мухи и заказав чайник с каркадэ и кусок торта, она принялась размышлять о своих перспективах.

Итак, высшее образование делает ей ручкой, но жизнь на этом не заканчивается. Можно устроиться кондуктором в общественном транспорте (трамвай подойдет как нельзя лучше). Курьером в типографии с бесплатным проездным на все тот же трамвай, в котором она собирается работать кондуктором (проверять билеты у самой себя — в этом есть что-то экзистенциальное). Смотрителем собачьего приюта (животные не в пример добрее людей). Можно влиться в стройные ряды распространителей биологически активных добавок и косметики «Мэри Кэй». Нет-нет, последнее отпадает, чтобы стать распространителем, нужно обладать даром убеждения и той особенной легкостью характера, что позволяет хватать за полы и выкручивать руки совершенно незнакомым людям. Кажется, это называется «коммуникабельность», а как раз ее Елизавета лишена напрочь. Есть еще один неслабый вариант — укрыться за стенами православного монастыря, принять постриг и сделать карьеру в качестве монахини с последующим причислением к лику святых. Все просто и ясно: четки, клобук, ряса, скрывающая недостатки фигуры; Великий Пост и остальные посты, всенощные, причастия, Божественная Литургия, крашение яиц на Пасху, пение псалмов — и так до окончания земного пути. Единственное «но» — Елизавета не особенно религиозна. И легкомысленно склоняется к буддизму как к религии, предполагающей возможность реинкарнации. Поскорей бы реинкарнироваться в Кэтрин Зэту-Джонс, мечтательно закатила глаза Елизавета и занесла ложку над тортом.

— Вы позволите? — неожиданно раздалось прямо у нее над ухом.

Несмотря на утренний час, в кафе было довольно много народу — сказывалась-таки близость к историческому центру вообще и к Мухе в частности. За столиком справа сидели два бритоголовых типа, синхронно выпрыгнувшие прямиком из криминогенных девяностых. За столиком слева — три мухинские стройняшки-клона, отличавшиеся друг от друга лишь цветом волос и деталями туалета. Чуть поодаль расположилась небольшая компания Елизаветиных ровесников; судя по лицам, прикиду, вызывающему смеху и отчаянной жестикуляции, их образ жизни резко отличался от образа жизни Елизаветы. И наверняка включал в себя посещение ночных клубов, употребление легких наркотиков, зависание на данс-пати и прочие мерзости и излишества, о которых можно только мечтать. Имелись в наличии также влюбленная парочка, увесистая гроздь туристов из Европы и один китаец. В руках китайца были зажаты карта и путеводитель по Санкт-Петербургу, а физиономия выражала такое страдание, что становилось ясно: китаец на свою беду откололся от родного китайского монолита (состоящего как минимум из ста китайцев) и совершенно не знает, как вести себя вдали от коллектива.

— …Так вы позволите? Я вас не стесню, детка.

Голос, повторно прозвучавший над Елизаветой, принадлежал старухе. Длинное, неопределенного цвета платье, кацавейка с вылезшим мехом, поникшая бумажная хризантема на правом плече и нитка дешевых стеклянных бус — все это соответствовало расхожим общественным представлениям о благородной бедности. Картину дополняли облупленный лаковый ридикюль и полуботинки времен столыпинской аграрной реформы.

— Присаживайтесь, пожалуйста, — учтиво откликнулась на старушечью просьбу Елизавета, хотя наслаждаться тортом и строить планы на будущее в обществе старой карги никоим образом не входило в ее планы.

Вот так всегда — она вечно оказывается крайней. Молча терпит неудобства, вместо того чтобы не допускать их вовсе. И не только терпит — придумывает им всяческие оправдания. Еще бы, куда деваться пожилому человеку, если все места заняты? Припасть к двум уголовным бугаям? Внедриться в компанию наркоманов и свингеров? Поддержать беседу стройняшек о вредоносном воздействии на кожу ультрафиолета? О деморализованном китайце и влюбленной парочке речи нет — остается одна Елизавета.

Все верно, — если не учитывать наличие трех абсолютно свободных столиков.

И чего ей только надо, грымзе?

Поговорить.

Это стало понятно, как только старуха поставила на стол чашку с кофе и принялась беззастенчиво пялиться на Елизавету.

— Нуте-с, как поживаете, дорогая моя девочка? — спросила она.

Не твое собачье дело, как я поживаю, мысленно огрызнулась про себя Елизавета, но вслух сказала:

— Хорошо. Я поживаю хорошо. А вы?

— Вас это действительно интересует?

— Конечно. Я люблю людей и всегда живо интересуюсь, как они поживают, — выдав на-гора чудовищную ложь, Елизавета с почтением воззрилась на старуху.

— А знаете, я так и поняла. Как вас увидела — сразу подумала про себя: вот чудное созданье! И лицо у вас доброе, лучистое. Сейчас таких лиц почти не встретишь. И вдвойне радостно, что вы совсем юная… Молодежь сейчас отвратительная, наглая, циничная — совсем не та, что была раньше…

— Молодежь — она разная, поверьте.

— Но по большей части — неприятная. Вкусное пирожное?

Резкий переход от молодежи к кондитерским изделиям удивил Елизавету:

— Это не пирожное, это торт. «Наполеон». Я еще не пробовала.

— «Наполеон», чудо! Я его тоже не пробовала — лет двадцать как. С трудом на хлебушек наскребаю… Вот вы спросили — как я поживаю. Плохо, очень плохо. Какая может быть жизнь у пенсионера? Хоть бы сдохнуть скорее, чтобы закончилось это безобразие!..

Сдохни, кто мешает, опять же мысленно произнесла Елизавета и переключилась на думы о китайце. Лучшее в нем, как и в остальном миллиарде его соотечественников, — внешность, которую не сыдентифицируешь даже под дулом пистолета. Достоверно известно, что у китайцев есть глаза (узкие), нос (плоский), волосы (черные), губы (вполне обычные). Кожа у китайцев отдает желтизной, и знающие люди (антропологи, писатели и те, кто с ними спал) утверждают, что на теле — в отличие от головы — у них почти нет волос. Замени одного китайца другим — европеец и не обнаружит подмены. Все те же знающие люди утверждают, что китайцы так же не в состоянии отличить одного европейца от другого. Если это правда, то и несчастному китайцу не разобраться, кто перед ним — Елизавета Гейнзе или Кэтрин Зэта-Джонс. Следовательно — Елизавета и есть Кэтрин в глазах китайца. А кто из мужчин в здравом уме и трезвой памяти откажется от красотки Кэтрин?

Никто.

Вот и получается, что китаец легко, как дважды два, мог бы увлечься Елизаветой. А сама Елизавета — в состоянии ли она полюбить китайца?

Все может быть.

Она не расистка и даже знает наизусть кое-что из пейзажной лирики Ли Бо. На последний день рождения Пирог с Шалимаром презентовали ей целебные магические шары Баодинг — чтобы развивать кисти рук и не только. На шары налеплены традиционные китайские символы «Инь-ян». Традиционным драконам Елизавета обрадовалась бы больше, но дареному коню в зубы не смотрят. Несмотря на навязчивый «Инь-ян», держать шары в руке приятно. А вот вертеть их (хоть по часовой стрелке, хоть против) — получается не очень. Очевидно, это умение приходит после многократных изнурительных тренировок. А изнурять себя Елизавета не способна в принципе. Так что, покрутив шары ровно пять минут, она сунула подарок в ящик комода, где уже лежали два маленьких ручных эспандера, свернутая скакалка и пятикилограммовая гантель — и больше не доставала.

Елизавета, кажется, отвлеклась. Итак, китаец и возможный роман с ним. Общих тем с китайцем не так уж мало: кроме Ли Бо есть еще Конфуций и Мао Цзедун. Кто из них жил раньше, а кто позже? — неважно, китаец ее просветит. Китайская пиротехника взрывается в руках, китайские елочные гирлянды выходят из строя через пять минут после включения, срок службы китайской обуви чуть дольше: подошвы ботинок радостно отваливаются только на шестой день. Из всех товаров, произведенных китайцами, безопасными можно считать лишь одноразовые деревянные палочки для еды.

И то — не факт.

Но в разговоре с китайцем Елизавета никогда не затронет щекотливую и болезненную тему производства, она ограничится художественной декламацией Ли Бо.

Жаль, что китаец сидит — определить, какого он роста, невозможно. Вот бы он оказался выше Елизаветы — хоть ненамного; тогда процесс сближения пошел бы вперед семимильными шагами… Да, она могла бы полюбить китайца, какое счастье! Вопроса с будущим местом жительства тоже не стоит: Елизавета, конечно же, отправится следом за китайцем, в бурно развивающийся Шанхай или вообще — в Гонконг. Она видела несколько телевизионных сюжетов, посвященных Гонконгу: это впечатляет. Чем Елизавета будет заниматься в Гонконге? Какая разница чем — любить своего китайца. Она еще никого не любила (имеется в виду юноша, мужчина) — но чувствует в себе громадный потенциал.

— …Вы замечательно слушаете, детка! У меня непроизвольно складывается впечатление, что я разговариваю с близким человеком, старинным добрым другом…

Когда же ты сольешься, старая кикимора?

— Простите, я не предложила сразу… Угощайтесь тортиком…

— А можно?

— Конечно. Я к нему даже не прикасалась.

— Вот спасибо! У вас не сердечко, а бриллиант чистейшей воды!.. Как, должно быть, счастливы родители, воспитавшие такую замечательную дочь!

Ровно минуту Елизавета выслушивала панегирики в свою честь, настолько витиеватые и траченные молью, что к каждому слову непроизвольно хотелось пришпандорить давно вышедший из употребления «ять». После чего старуха придвинула к себе блюдце с «наполеоном» и принялась орудовать ложкой.

— Приятного аппетита, — только и смогла выговорить Елизавета, с тоской наблюдая, как чудесный тортик исчезает в пасти ее визави.

Тортик — еще полбеды. Хрен бы с ним, с тортиком. Но вместе с кремом и ванильной прослойкой безвозвратно исчез и китаец: старуха так заморочила голову несчастной Елизавете, что она даже не заметила, как соплеменник Ли Бо и Конфуция расплатился и ушел.

Ей никогда не жить в Гонконге — вот жалость!

А она уже готова была полюбить все китайское, ведь (справедливости ради) китайцы выпускают не только кукол Барби с формальдегидными внутренностями, но и вполне сносные компьютеры, МР3-плееры и микроволновки.

— Вы почему-то опечалились, — старуха, закинув последние крошки в рот, снова вернулась к светской беседе.

— Нет-нет, все в порядке.

— Проблемы личного свойства?

— Нет никаких проблем.

— Поссорились с предметом своих девичьих грез?

— С чем, простите?

— С молодым человеком. Кавалером.

— Вообще-то, у меня нет кавалера, — непонятно почему разоткровенничалась Елизавета.

— Не может быть! — старуха театрально всплеснула руками. — У такой красавицы — и нет воздыхателей? Ни за что не поверю! Вы, наверное, особенно к ним строги? Предъявляете, так сказать, повышенные требования?

— Есть немного, — очередная бессмысленная ложь.

— И это правильно. Девушка, молодая женщина должна блюсти себя. И тем желаннее, тем весомее будет приз, который она получит. Вы не расплатитесь за мой кофе?

Старуха назвала ее красавицей — в переложении на нынешний валютный курс это стоило не одной чашки кофе, а как минимум чашки кофе, клубнично-ванильного мороженого и идущего прицепом десерта с ежевикой.

— Я расплачусь, конечно.

— Такая тяжкая жизнь, такая тяжкая… Пенсия только на следующей неделе, а я как на грех на последние гроши лекарства купила… У меня сахарный диабет…

— Вот, возьмите, — боясь, что сахарный диабет окажется лишь прелюдией к обстоятельной лекции о всех прочих хронических заболеваниях, Елизавета в мгновение ока достала кошелек и выложила перед старухой две сотенные. Затем, секунду подумав, добавила еще полтинник.

— Господь с вами, деточка!

— Возьмите…

— Ну, раз вы настаиваете… Я буду молиться за вас… За ваше золотое сердечко, за вашу доброту… За то, что вы на мгновение осветили мое безрадостное существование! Поверьте, все у вас будет хорошо, Бог вас не оставит…

Ушлая бабуля давно покинула ее, а Елизавета все сидела, тупо глядя перед собой. Как могло случиться, что она отдала незнакомому человеку почти всю свою наличность? А (с учетом каркадэ, чужого кофе и «наполеона», к которому она даже не притронулась) денег не останется даже на метро. Придется чесать домой пешком и займет это час, никак не меньше.

Времени навалом, чтобы успеть проанализировать собственную глупость.

Старуха — гипнотизерша со стажем, а сама Елизавета — внушаемый человек. Но дело не только в этом, да и чертова перечница далеко не первая, кто проделывал с ней подобные фокусы. Кто играл на тончайших струнах ее души с той же виртуозностью, что и Карлуша на своем аккордеоне. Если собрать всех нищих, калек и беспризорных детей от шести до шестнадцати, которым она со слезами на глазах подавала копеечку, — ими можно заполнить «Титаник» или Мариинский театр от партера до галерки (приставные стулья тоже учитываются). Раз двадцать Елизавета расставалась с деньгами, вняв призыву «Подайте на русский алкоголизм!», столько же раз поддерживала материально бродячие цирки, домашние зоопарки и собачьи приюты. Что уж говорить о цыганках!

Цыганки в Елизавете души не чают. Прикинься она деревом или кариатидой, поменяй она прическу или пол — цыганки все равно вычислят ее, накинутся не хуже диких зверей и прошепчут вкрадчиво: «Всю правду расскажу! Позолоти ручку, красавица!»

И ведь она золотит эти алчные клешни, вот в чем ужас-то!

Если верить цыганкам, Елизавета уже давно могла стать обладательницей мужа-олигарха (арабского шейха), жить на Лазурном берегу (в Сочи), рассекать пространство на собственной яхте (самолете, бронепоезде). Ничего этого и в помине нет — следовательно, цыганки врут.

Но, по большому счету, Елизавете совершенно все равно, врут они или нет. Проклятья с их стороны тоже не особенно ее пугают: что может быть горше, чем их с Карлушей полурастительная жизнь? Видимо, все упирается в ключевую фразу и ключевое слово в ней: ПОЗОЛОТИ-РУЧКУ-КРАСАВИЦА.

Елизавета платит за «красавицу», вот и старухе отвалила приличную сумму.

Но, по гамбургскому счету, старуха заслужила эти несчастные двести пятьдесят плюс кофе плюс тортик рублей, она проявила гораздо большую изобретательность, чем цыганки. Ведь к «красавице» оказались пристегнутыми «близкий человек», «старинный добрый друг», «чудное созданье» и — внимание, апофеоз! — «у вас не сердце, а бриллиант чистейшей воды». Жаль, что старуха не может выступить свидетелем обвинения на воображаемом процессе ЕЛИЗАВЕТА ГЕЙНЗЕ ПРОТИВ ЖЕНЩИНЫ-ЦУНАМИ.

Или она — свидетель защиты?..

Онахорошая, неожиданно решила про себя Елизавета, онамудрая. Старуха не увидела в ней физических несовершенств, а заглянула в самую душу. Как заглядывают собаки и — иногда — кошки. На кого похожи старики — на собак или на кошек?

На самих себя.

Какими они хотели быть, но так и не стали в силу разных причин и обстоятельств. И стариковское зрение — оно устроено совершенно по-особенному. Не так, как у жестокосердной Женщины-Цунами и даже не так, как у китайцев. Старики смотрят с вершины холма, и воздух вокруг них волшебным образом преломляется, приближая самое важное в человеке, глубинное.

А что есть Елизавета в глубине ее естества?

Стройная мулатка-сноубордистка, девушка с обложки «Плейбоя» за апрель месяц будущего года, княгиня Монак… да нет же, нет!

Она — обладательница бриллианта чистейшей воды, перекатывающегося в ее сердечной сумке. И многих других сокровищ. Их столько, что в одном органе им не поместиться, — и они распределяются по разным частям тела, слегка увеличивая его в размерах.

Как прекрасно, наверное, стоять у подножия холма, на котором собрались старики, — и видеться им бриллиантом и старинным добрым другом. Из всех атмосферных явлений это больше всего напоминает гало.

Нет, мираж.

До сих пор Елизавете импонировал ветер. Но не тот, пронзительный и порывистый, дующий в ноябре или марте, когда из небесной канцелярии на город спускается депеша о штормовом предупреждении. И не тот, что приходит с моря, освежая разгоряченные пляжным отдыхом тела.

Это — некий другой, неизвестно кем вымышленный ветер. Сведения о нем Елизавета почерпнула в одной английской песенке. «То be free, to be wind» — «быть свободным, быть ветром». Быть ветромэто так прекрасно, еще совсем недавно думалось ей. Быть свободным еще лучше. Быть свободным означает путешествовать по миру вдоль шоссейных дорог, подняв кверху большой палец. Ни одна машина, ни один трейлер не проедут мимо стройной мулатки Кэтрин-Зэты, каждому захочется получить в попутчицы красотку, свободную, как ветер. Все богатство красотки — маленький рюкзак за спиной…

В этом (вполне, казалось бы, невинном) месте саги о свободе и ветре, Елизавета начинает пробуксовывать, как иномарка, случайно попавшая на проселок между сельцом Зажопьевкой и деревней Великие Грязищи.

Насколько мал рюкзак?

Вместит ли он все необходимое для автономного существования красотки?

Что именно необходимо красотке, чтобы поддерживать свой статус в полевых условиях?

В чью пользу должен быть совершен выбор — косметики или лишней пары трусов? геля для душа или фруктовой маски для волос? Рюкзак, как Боливар из книжки, не вынесет двоих. И потом — «быть свободным, быть ветром» вступает в неразрешимый конфликт с телевизором, горячей водой, удобнейшей кроватью из «Икеи» и прочими благами цивилизации. От них придется отказаться, а к этому (посмотрим правде в глаза) Елизавета не готова.

И не будет готова — ни сейчас, ни в ближайшем будущем. Разве что потом, когда она состарится…

Почему она снова и снова возвращается к старикам?

Старики стоят на вершине холма, и никем не востребованная, не нужная даже собственной матери Елизавета Гейнзе видится им бриллиантом чистейшей воды.

В голове Елизаветы начинает вызревать странная на первый, но очень привлекательная и умиротворяющая на второй взгляд мысль. И, окончательно созрев, она падает плодом к двери с табличкой «УРАЗГИЛЬДИЕВА А. А.»

…Поначалу силуэт таинственной А. А. Уразгильдиевой прятался за телефонными номерами, затем — за обшарпанными стенами районного собеса. Затем осталась одна лишь дверь, у которой Елизавета просидела полчаса, не решаясь войти. А. А. Уразгильдиева курировала всех социальных работников района и виделась Елизавете чуть ли не богоматерью, на худой конец — святой и всех скорбящих радостью. На бумажке, намертво зажатой в Елизаветиной ладони, было начертано: «Уразгильдиева Аниса Анасовна. А-НИ-СА А-НА-СОВ-НА, запомнили? не Анфиса Анисовна или еще какую-нибудь дурь типа Ананасовна или Онанисовна, это может привести ее в ярость и я не отвечаю за последствия». Текст записки был застенографирован самой Елизаветой во время телефонного разговора с одним из подчиненных Уразгильдиевой — вполне возможно, тоже святым.

Святым Марсием или Святым Илией.

«Аниса Анасовна, Аниса Анасовна», раз сто повторила про себя Елизавета, прежде чем робко постучать в дверь с табличкой.

Когда же она наконец решилась и услышала в ответ громогласное «Войдите!», силы оставили ее. Единственное, на что хватило несчастную Гейнзе, — просочиться в кабинет и замереть на полусогнутых у входа, ухватившись за дверную ручку.

Открывшееся перед Елизаветой пространство мало походило на небесные чертоги, где смертным бесстрастно и методично воздается по делам их. Это был обыкновенный чиновничий кабинет, набитый бесконечными рядами и стопками скоросшивателей. А от мебели и штор (то ли кремового, то ли салатного цвета) тащило невыразимой казенщиной. Традесканции на подоконнике, карликовая пальма в углу и календарь с бурым медведем на стене, призванные утеплить обстановку, со своей задачей справлялись плохо. Особенно медведь, за густой шерстью которого проглядывали не только значок «Единая Россия», но и физиономия партийного функционера среднего звена.

Блудливая до невозможности.

У сидящей за столом А. А. Уразгильдиевой, в отличие от медведя, человеческих черт не наблюдалось.

Ну, не то, чтобы их совсем не было, — как раз наоборот: голова, плечи и торс находились на своих местах, все технические отверстия работали нормально. И в то же время внутреннее чутье подсказывало Елизавете — она имеет дело с андроидом.

Прелесть андроидов, широко растиражированных современным кинематографом, состоит в том, что они страшно похожи на людей. И лишь чрезвычайные обстоятельства могут вывести андроида на чистую воду — к примеру, ядерный взрыв повышенной мощности или давление в миллиард атмосфер. Только в этих условиях андроид разлетается на куски, обнажая свою внутреннюю структуру: провода, электронные платы и блоки питания. Кроме того, из андроида вытекает литров пять белой жидкости, по консистенции напоминающей кровь. Андроиды делятся на честных и бесчестных, на врагов человечества и на его друзей.

Кто сидит сейчас перед Елизаветой — друг или враг?

Скорее, друг. Врагу не поручили бы ответственный пост покровителя и защитника социально уязвимых слоев населения. Ободренная этой — вполне очевидной — мыслью, Елизавета улыбнулась и произнесла:

— Добрый день, Анфиса Анисовна…

Внутри андроида что-то щелкнуло, его веки приподнялись, и на Елизавету уставилась пара остекленевших глаз.

Испепелит, пронеслось в Елизаветиной голове, разложит на атомы без последующего восстановления. А ведь меня предупреждали… Ну я и дура!

— Аниса Анасовна, — прогудел андроид хорошо поставленным начальственным басом. — Меня зовут Аниса Анасовна.

— Ну да. Я это и имела в виду.

— Вы по какому вопросу?

— Я бы хотела работать у вас.

— В качестве кого?

— Э-э… Помогать пожилым людям… В качестве социального работника. Вам ведь нужны кадры. Я узнавала…

— Ага, — ни одна эмоция не потревожила бестрепетного лица г-жи Уразгильдиевой. — Ну-ка, присядь. Ближе… Вот сюда.

Последовав указаниям, Елизавета оказалась в опасной близости от андроида, теперь их разделял только стол.

— Ну, рассказывай…

— А что рассказывать?

— Для начала — про себя. Кто такая, как зовут, образование, семейное положение…

Глядя не на Анису Анасовну, а почему-то на партийного медведя, Елизавета отрапортовала об образовании и семейном положении. На смену ее недолгой речи пришла тишина. Настолько продолжительная, что Елизавета забеспокоилась: уж не перешел ли андроид в спящий режим?

Но с андроидом все было в порядке. Пальцами левой руки он выбил на столе причудливую дробь, после чего спросил:

— Что это за фамилия такая — Гейнзе?

— Обыкновенная… Немецкая. Мои предки были немцами. И папа… самый настоящий немец, — неизвестно с какого перепугу зачастила Елизавета.

— Угу. Немец — значит гражданин Германии?

— У него российское гражданство.

— Что ж он не уехал отсюда, как все нормальные немцы? Или возможности не было?

— Была возможность… Но он не захотел… Он — патриот России.

— Патриот… Эх, родилась бы я немцем… Ладно, это к делу не относится. Вернемся к тебе. В институт, наверное, не прошла?

— Нет… В том плане, что я не поступала даже. Сразу к вам. Вот… Хочу помогать людям.

— Это похвально. Только зарплаты у нас маленькие. На поддержание жизни, конечно, хватает, но не более того.

— А мне большего и не надо, — соврала Елизавета.

— И работа не сказать, чтоб очень благодарная. Инвалиды, старики… Чаще — то и другое в одном флаконе. А этот контингент — не сахар и даже не повидло. Знаешь, как говорят? В юности прореха — в старости дыра. Это я к тому, что с возрастом лучше не становишься. Только хуже.

— Я так не думаю.

— Сейчас не думаешь. А как повыгребаешь дерьмо — в прямом и переносном смысле… Сразу поменяешь точку зрения.

— Я так не думаю.

— Весьма странное упорство для молодой девушки. Прямо-таки маниакальное, — андроид недоверчиво хмыкнул и снова выбил пальцами дробь, еще более затейливую, отдаленно напоминающую парафраз на тему знаменитого танго «Кумпарсита». Каким его исполнял Карлуша, и — вполне вероятно — Карлушин аккордеонный кумир Ришар Галлиано. — На учете в психоневрологическом диспансере никогда не состояла?

— Нет, конечно. Я просто хочу помогать тем, кто нуждается в помощи. Что же тут странного? и… тем более ненормального если вы на это намекаете…

— Была у нас одна такая… Якобы бессребреница. Твоего, между прочим, возраста. Тоже втирала очки о помощи всем нуждающимся. И что оказалось в результате?

— Что?

— А то, что у несчастных старух, бывших в ее ведении, стали пропадать деньги и ценности. А троих потерпевших она вообще попыталась уломать на завещание в свою пользу.

— Я не такая, — голос у Елизаветы предательски дрогнул и на глазах показались слезы. — Не «одна такая».

— Кто знает, кто знает, — философски заметила А. А. Уразгильдиева и принялась рыться в ящике стола.

Сейчас достанет пистолет с глушителем, с ужасом подумала Елизавета, а доказывать искренность своих намерений под дулом пистолета — непростое дело.

Но пистолет так и не выполз на свет. Вместо него на столе перед андроидом появился стандартный лист бумаги формата А4.

— Будь моя воля — я бы всех потенциальных соискателей места соцработника на детекторе лжи проверяла. Для выяснения, так сказать, чистоты намерений… Ладно, пиши.

— Что писать?

— Заявление о приеме на работу.

— А как?

— В свободной форме. В другом случае крепко бы подумала, прежде чем тебя принять, но текучка у нас страшная. Людей вечно не хватает. Вот и приходится брать кого ни попадя. Ты хоть с навыками оказания первой медицинской помощи знакома?

— Нет. А нужно?

— Нужно все. Это ведь старики, сама понимаешь. Ладно, сделаем так. Свяжешься с Натальей Салтыковой, телефон я дам… Она наш лучший работник. И как лучший работник введет тебя в курс дела и будет опекать на первых порах. Ну, написала?

— Нет еще.

— Да что там расписывать, Господи? Сочинений не надо, сочинения в школе остались.

Очень своевременное замечание, ведь Елизавета уже была готова вывалить на бумагу свои трепетные мысли о стариках, стоящих на вершине холма. И об их великодушии, простодушии и кошачьейсобачьей естественности. Но раз ее мнение о старых людях никого не интересует, придется ограничиться унылым: я, такая-сякая, проживающая по такому-сякому адресу, прошу принять меня на работу и тэ пэ.

— Вот, все готово.

— Дату поставь и подпись.

После того, как дата и подпись были поставлены, андроид снова завладел листком, бегло перечитал его и наложил размашистую резолюцию.

— Теперь отправляйся в отдел кадров, он в конце коридора, по правую сторону. Оформишься — и добро пожаловать в наши ряды.

— А когда приступать к работе?

— Хоть завтра. Пообщаешься с Салтыковой — и приступай.

…Больше всего Елизавета боялась, что ее новая патронесса Наталья Салтыкова тоже окажется андроидом: следуя логике — классом пониже своей непосредственной начальницы А. А. Уразгильдиевой. Но все обошлось — Наталья предстала перед ней во всем блеске зрелой тридцатипятилетней красоты. Человеческой, а не какой-нибудь еще. Красоту эту не смогли испортить ни стокилограммовая туша, прилепленная к голове греческой богини, ни частичное отсутствие шеи, ни полное отсутствие вкуса. Ведь только лишенный вкуса индивид в состоянии напялить на себя расшитую люрексом светлую турецкую блузу из шифона и поддеть под нее черный сатиновый лифчик.

По телефону Наталья отрекомендовалась «роскошной женщиной в стиле Рубенса, если это имя о чем-то тебе говорит» и назначила Елизавете неформальную встречу в ближайшем к райсобесу кафе. Внедрившись в искомое кафе и обнаружив там Наталью, Елизавета поразилась точности ее телефонной характеристики. Модель действительно оказалась рубенсовской, а не брейгелевской или там кустодиевской — очевидно, из-за все той же почти прозрачной блузы с люрексом, сквозь которую бесстыже проглядывала розовая поросячья плоть, с многочисленными складочками, ямочками и припухлостями. Несмотря на общий внушительный тоннаж, руки у Натальи оказались относительно тонкими, а пальцы — изящными. Похожая на зубочистку сигарета, зажатая между средним и указательным, лишь подчеркивала их совершенство.

— Вы Наталья? — почтительно произнесла Елизавета, подходя к столику.

— Точно, — Наталья картинно выпустила дым из ноздрей и указала на пустой стул. — Присаживайся, дева.

— Меня зовут Елизавета.

— Елизавета, ага.

— Заказать вам что-нибудь?

— Можно на «ты». Не люблю, когда мне выкают. И сама не выкаю.

— Постараюсь, — тотчас стушевалась Елизавета. — Заказать ва… тебе что-нибудь?

— Уже пожрала, а так обязательно опустила бы тебя рублей на двести, не меньше. Но кофе выпью.

Расценив последнюю фразу как призыв к действию, Елизавета поплелась к барной стойке делать заказ.

— Два кофе, — сообщила она бармену, смуглому молодому человеку с забранными в хвост волосами. Его можно было принять за араба, а можно — за румына из Трансильвании, потомка Дракулы или самого Дракулу в годы его архетипического расцвета. Смогла бы она полюбить Дракулу, невзирая на неприятный, негигиеничный, но такой необходимый для инициации укус в шею? Наверное, смогла бы — и получила бы за это вечную жизнь. Плюс удовольствия, сопутствующие вечной жизни, плюс пухлый пакет социальных и иных льгот. Узким местом является необходимость постоянно подпитывать себя свежей кровью. Елизавета никогда не решилась бы вонзить зубы в живое существо, но и здесь возможен компромисс в виде еженощных посиделок с бокалом на городской станции переливания крови, вампирам там раздолье и кусать никого не надо. Неизвестно только, понравится ли такое вегетарианство кровожадному Дракуле.

Гм-мм… Лучше бы бармен оказался арабом.

В состоянии ли Елизавета полюбить араба? — все может быть.

Она не расистка и даже знает наизусть кое-что из любовной лирики Омара Хайяма. Общих тем с арабом не так уж мало: кроме Омара Хайяма есть еще Фирдоуси, Низами и Авиценна. А также хитрющий султан Саладин, неоднократно щелкавший по носу крестоносцев в Средние века. А также — американцы. Американцы почему-то страшно раздражают Елизавету. Если бы они — все до единого — погрузились на космический корабль и улетели к звездам, освободив Землю от своего тошнотворного присутствия, Елизавета аплодировала бы этому факту стоя. Но такой исход событий вряд ли возможен в обозримом будущем.

Никуда они не полетят.

Какие там звезды — они даже до Луны не добрались, хотя утверждают обратное. Умные люди с фактами в руках доказали, что все их передвижения по Луне не более чем разыгранное в голливудских павильонах шоу, но проклятые америкосы продолжают гнуть свое: были — и все тут.

Вруны, гадкие людишки.

Конечно, в разговоре с арабом Елизавета не станет педалировать тему с Луной, она ограничится стандартными антиамериканскими высказываниями, принятыми в среде боевиков Аль-Каиды и прочих военизированных формирований Ближнего Востока. Как лучше обозвать американца, чтобы это понравилось арабу? — гяуром,[6] кяфиром,[7] неверным или просто кукурузным треплом? В топку можно забросить всё. Они сойдутся на почве неприязни ко всему штатовскому и уже потом откроют друг в друге качества, которые позволяют людям жить вместе. Верность, преданность и терпение (о страсти, толкающей мужчину и женщину в объятия друг другу, Елизавета предпочитает не думать). Да, она могла бы полюбить араба, какое счастье! Вопроса с будущим местом жительства тоже не стоит: Елизавета, конечно же, отправится следом за арабом, в Объединенные Арабские Эмираты или вообще — в Марокко. Она видела несколько телевизионных сюжетов, посвященных Марокко: это впечатляет. Чем Елизавета будет заниматься в Марокко? Какая разница чем — любить своего араба. А также носить паранджу, что в ее случае можно считать не глумлением над женским естеством, а — напротив — освобождением от комплексов, связанных с несовершенством собственной фигуры.

В тот самый момент, когда Елизавета совсем было согласилась на паранджу и перелет в Марокко со всеми вытекающими, бармен поднял на нее глаза и на чистейшем русском произнес:

— Вам какой кофе? Эспрессо, капуччино, американо?

«Американо», эх. Никакой он не араб!..

— Два капуччино.

— Присаживайтесь, — отстраненно произнес бармен, глядя поверх Елизаветиной головы. — Кофе я принесу.

— Спасибо.

Твое «спасибо» нужно ему, как зайцу стоп-сигнал, и нечего губы раскатывать, идиотка, привычно пожурила себя Елизавета и вернулась к столику.

— Я заказала два капуччино, — сообщила она, плюхнувшись на стул напротив Натальи. — Ничего?

— Сойдет. Ну, рассказывай, как ты дошла до жизни такой?

— В смысле?

— Решила прилепиться к старичью. Только не надо вешать мне лапшу о нравственном долге перед обществом и сострадании к ближнему.

— Не буду, — сдуру пообещала Елизавета.

— Итак, что с тобой случилось?

— Ничего особенного.

— Ври больше! Срезалась на экзаменах в институт и посчитала, что жизнь кончена?

— Нет.

— Расплевалась с родаками и в пику им решила заняться ассенизаторским трудом?

— Почему же ассенизаторским?

— Потому что. Проваландаешься со старичьем месячишко-другой — сама поймешь. Или тебе объяснить? Как говорится, предупрежден — значит вооружен.

— Пожалуй, что объяснить…

Наталье Салтыковой надо бы выступать в цирке с собственным жонглерским шоу. Кегли, кольца, булавы, горящие факелы и все такое. Блузку при этом можно не менять — пусть остается в ней, такой блестящей и безвкусной, такой условной. В цирке все условно — кроме мастерства, разумеется. А Наталья Салтыкова — мастер. На именных кольцах Натальи начертано «старичье», на кеглях — «падлюки», на булавах — «мудозвоны» и «хрычи». Подброшенные в воздух горящие факелы самопроизвольно выписывают «и не мечтай, что они скоренько оттопырятся, они еще тебя переживут». От виртуозно построенных Натальиных фраз воняет цинизмом, и это кошмарный запах. Адская помесь навоза и собачьего дерьма. И кошачьего дерьма, и дерьма всеобщего. Елизавета задыхается в миазмах, ей кажется, что она вот-вот потеряет сознание. Давно пора встать и уйти, оставив на цирковом манеже два еще не принесенных капуччино (за них уже заплачено, но черт с ними, с деньгами). Черт с ними, с деньгами, и с тобой тоже, сама ты падлюка, тоскливо думает Елизавета. Но никуда не уходит.

Кажется, она вдышалась.

Определенно — вдышалась. Цинизм Натальи Салтыковой больше не шибает в ноздри, и то правда — если любишь цирковые представления, приходится мириться с вонью закулисья. Откровение последних двух минут: несмотря на разнузданность и то, что Шалимар называет «хабальством», а Пирог — «жлобством», Наталья Салтыкова завораживает. И не одну Елизавету, хвостатый бармен с двумя чашками на подносе остановился рядом со столиком и слушает Наталью, разинув рот.

Он восхищен.

— Ну, чего уставился, Гаврила? — Наталья поднимает на бармена глаза. — Ставь свое пойло и проваливай.

Она совсем без тормозов, далеко не всякая женщина решилась бы так разговаривать с мужчиной, со смуглым мужчиной, чья кровь априори способна закипеть и при более невинном замечании. Втянув голову в плечи, Елизавета с волнением ожидает развязки щекотливой ситуации. Но никакой особенной развязки не наступает: бармен проглотил сказанное Натальей и даже не поперхнулся. Он не отходит от стола, он пятится задом, не спуская взгляда с новой Елизаветиной знакомой.

— Гы-гы, — Наталья так широко разевает рот, что становятся видны старомодные золотые коронки. — Пепельницу поменять не забудь…

В пепельницу она со смаком засовывает еще одно словосочетание, как подозревает Елизавета — нецензурное. И хулигански-веселое одновременно. Произнесенное другим человеком, оно вызвало бы неприязнь и желание немедленно дистанцироваться от матерщинника, но с Натальей все по-другому. Елизавета и сама не заметила, как подпала под тотальное и не иначе, как сатанинское, Натальино обаяние. На чем оно зиждется — не совсем ясно. То есть с Елизаветой все более-менее понятно, ее всегда привлекали сильные натуры. Но что нашел в ней парень из-за барной стойки?..

Мужчины устроены совсем не так, как женщины, это — неоспоримый факт. Сила женской натуры волнует их постольку-поскольку, куда важнее безупречность поперечно-полосатых мышц и кубики на плоском животе, ими (за астрономическую сумму) можно разжиться в любом фитнес-клубе. Брачные объявления «ищу стройную молодую девушку до 46-го размера одежды и 38-го размера обуви» тоже принадлежат мужчинам. Если открутить Наталье ее божественную голову, вынуть из пазов руки и оставить только туловище в дурацкой блузке, что останется? Правильно, жировые наслоения, которые в сумерках легко спутать с горой Фудзи. А при свете дня они и вовсе потянут на пик Коммунизма. И кто тогда, спрашивается, толстая жаба? Явно не Елизавета, Елизавета по сравнению с Натальей Салтыковой не жаба, а грациознейшая древесная лягушка агалихнис. Но бармен (хоть он и мужчина) все равно пялится на Наталью, причем с явным вожделением. Может быть, он извращенец?

Не похоже.

Человек, сидящий за соседним столиком, тоже не похож на извращенца, скорее — на сотрудника аудиторской фирмы или банковского служащего. Вот уже пять минут он делает вид, что читает газету «Деловой Петербург», а на самом деле исподтишка наблюдает за Натальей. Хоть и без барменского вожделения, но со жгучим интересом.

Этому-то что надо?

На корпоративной вечеринке с такой, как Наталья, не появишься: во-первых, коллеги засмеют, во-вторых — начальник многозначительно постучит пальцем по лбу (следовательно, повышения и прибавки к зарплате в ближайшие полгода ожидать не приходится). И, наконец, третье: если верны Елизаветины агентурные сведения о корпоративах, туда нужно приходить в точном соответствии с дресс-кодом. Прикид Натальи Салтыковой, раздобытый в покосившейся рыночной палатке с кокетливой вывеской «ЭЛЕГАНТНЫЕ РАЗМЕРЫ», не вписывается ни в один дресс-код. И вообще — для того, чтобы она протиснулась в любую из корпоративных дверей, пришлось бы существенно их расширить по спецзаказу. Заниматься этим в эпоху всеобщей и поголовной стандартизации никто не станет, дураку понятно. Но, может, Наталья тем и привлекательна, что попирает все мыслимые и немыслимые стандарты? Может, она — настоящее сокровище, из тех, за которыми гоняются на аукционах, а потом навсегда скрывают от посторонних глаз в тиши частных коллекций?

Елизавета еще не решила.

А аудитор все глазеет на Наталью Салтыкову, бармен угорает от безотчетного желания приблизиться к ней и лишь несчастная лягушка агалихнис выступает в обычной для себя роли: изображает фон. Наскоро сочиненный театральный задник, до которого никому нет никакого дела. Правда, сейчас Елизавета ненадолго оказалась в центре внимания: смотрящие на Наталью так или иначе видят и ее. Какую-то ее часть, профиль (совсем не греческий), спину (выгнутую колесом); зад, растекшийся по стулу, — об этом ужасе вообще лучше не думать! Чтобы выглядеть пристойнее, Елизавета вытягивает шею, распрямляет спину и слегка отклеивается от стула, напрягая до последней возможности икроножные мышцы. Долго в таком положении не высидишь, но какое-то время продержаться можно.

— …Один пидорас-хроник, девять старых кошелок… нет, их одиннадцать, извини. Сплошь блокадницы, обязательно будут паять тебе, как они защищали Отечество…

— А разве это неправда? — содрогаясь от Натальиного бездушия, спрашивает Елизавета.

— Не вся правда. Я так подозреваю, что в те суровые времена они не гнушались человечинкой. Людоедствовали, одним словом. И тебя сожрут, если что не по ним будет.

— Как это — сожрут?

— Фигурально выражаясь. Притаранишь однопроцентный кефир вместо трехпроцентного или еще чего-нибудь перепутаешь — мигом настрочат на тебя жалобу руководству. Копия — в ЦК КПСС и газету «Правда». Те еще прошмандовки, уж поверь.

— А разве ЦК еще существует? — в незамутненном сознании Елизаветы времена ЦК КПСС плотно смыкаются со временами пророка Моисея и блужданием евреев по Синайской пустыне.

— Нет. Только им не говори, не отнимай последнюю надежду на справедливость. Со всем соглашайся, но на голову себе садиться не давай. Пошли дальше. Божьи одуваны мужеского полу. Этих поменьше, всего пятеро. Отставной майор, якобы герой битвы за Берлин, а на самом деле тыловая крыса — раз. Бывший гэбэшник — два, тот еще… Хер Верёвкин! Орудовал в Праге в шестьдесят восьмом. Написал об этом поэму в сто тридцать страниц гекзаметром. Не ознакомившихся с поэмой он из дому не выпускает, так что запасайся терпением часа эдак на полтора. Затем идут сподвижник Сергея Королева, соратник Льва Гумилева и последователь Ландау. Эти — совершенно безобидные, хотя и выжили из ума лет восемьдесят как. А вот отставного вояку опасайся и жопой к нему не поворачивайся.

— Это почему?

— Будет щипать, стопудово. Проверено на практике. Грудь тоже береги, не проявишь бдительности — облапает, мразь. Тьфу-тьфу, не про нас сказано!

— А как тогда к нему подходить?

— Лучше не подходить. Или приближайся боком, имея в руках электроразрядник для скота.

— Где же я возьму электроразрядник?

— На колхозной ферме, гы-гы. Но шокер можно приобрести в любом оружейном магазине. Он вообще… не повредит. Уяснила?

— Как будто.

— Вопросы есть?

У Елизаветы полно вопросов. Самый первый, прикладной: «а ты, случаем, не эсэсовка?» Затем идут более общие, фундаментального характера: «почему они… все они, все, кто здесь есть, так на тебя смотрят?» Я совсем не хуже (хуже, хуже!) Потому, что это Рубенс и никто не другой? Но Рубенс вовсе не является «голубой фишкой» аукционных продаж. Конечно, стоит он немало, но гораздо большие суммы выручают обычно за Гогена, Модильяни и Пикассо. Если как следует вытянуть Наталью и разрезать вдоль (части примерно на три, с сохранением силуэта) — получится Гоген. Если проделать все то же самое, искривив силуэт сразу в нескольких местах, — получится Модильяни. Если разрубить Наталью на куски, а потом сложить их в произвольном порядке, нисколько не заботясь об анатомической логике — вот вам и готовый Пикассо. P.S. Голову настоятельно рекомендуется оставить в первозданном виде, очень уж она хороша. Чего не скажешь об отношении Натальи Салтыковой к старикам — оно просто чудовищно! Вот за что следовало бы призвать ее к ответу прежде всего. Но вместо гневной отповеди злодейке Елизавета произносит:

— А пидорас-хроник — тоже фигурально выражаясь?

— Нет, пидорас самый настоящий, идейный. Он тебя развлечет так, что мало не покажется. Да ладно, что я тут распинаюсь, сама увидишь.

В недрах Натальиного тела нарастает интригующее жужжание, которое на поверку оказывается призывом мобильного, поставленного на вибросигнал.

— Секунду! — Наталья вынимает телефон откуда-то снизу, из безразмерного кармана безразмерной юбки, мельком смотрит на дисплей и лицо ее искажается чудовищной гримасой. Общего, увитого лавром и оливами, греческого ландшафта гримаса, однако, не портит.

Чтоб вы провалились, падлы, будет ли конец?! — именно это транслируется в пространство при помощи мимики и жестов. Самый красноречивый и долгоиграющий из них — поднятый вверх средний палец. Наталья трясет «факом» перед телефоном, но голос ее мироточит, он полон елея:

— Да, мое золотце! Что ты говоришь!!! Эта блядь опять тебя затопила?! Что? Еще и с матами накинулась? Вот ведь сучка лагерная, мандавошка!.. Думает, за тебя и заступиться некому, золотце мое, а напрасно! Не переживай, а то давление подскочит, оно тебе надо? Я с ней разберусь, я ей глаза на жопу-то понатягиваю… Когда? Да прямо сейчас! Выезжаю, жди!..

Отключившись, Наталья принимается поносить — теперь уже свою телефонную собеседницу. Кольца, булавы и горящие факелы мелькают перед Елизаветой во все убыстряющемся ритме. Не сразу, но становится ясно — у кого-то из подопечных Салтыковой возникли трения с соседями на почве коммунальных неурядиц. А Наталья, как бог из машины, призвана разрешить эти трения.

— Попили кофейку, блин-компот! — рыкает бог, облеченный в турецкий ширпотреб. — Сделаем так. Я сейчас отъеду ненадолго, а ты погуляй часок… Мобильный у тебя есть?

Мобильного у Елизаветы как раз и нет, хотя все ее знакомые, включая Пирога с Шалимаром, уже давно разжились маленькими блестящими чудо-телефончиками. Елизавета давно и безнадежно мечтает о таком же, но все упирается в Карлушу. Карлуша — принципиальный противник не только телевидения, но и сотовой связи. Он считает, что из-за невидимых электромагнитных волн, излучаемых мобильниками, с людьми случаются ужасные вещи. Раковые опухоли, поражение щитовидки, грыжи межпозвоночных дисков, психические расстройства, агрессия и неадекватность по отношению к ближним с последующими актами насилия — и это далеко не полный список несчастий! а оно нам надо? — мягко увещевает Карлуша, — оно нам не надо, будем жить просто, долго и счастливо! Елизавета, хотя и считает Карлушины страхи смехотворными, в полемику с ним не вступает, бережет нервы — свои, ну и его, конечно. Такая уж она идеальная дочь — ни убавить, ни прибавить.

— Нет, мобильного у меня нет… пока еще.

— Вот и хорошо, что нет. И не заводи. А то наши хреновы старперы покоя тебе не дадут, с унитаза поднимут, из-под мужика вытащат в три часа ночи. Ну ты, наверное, сама поняла…

Еще бы не поняла! Картина (во всяком случае, в отношении Натальи Салтыковой) складывается вполне ясная. Бедные, бедные старики…

— Подождешь меня в сквере, он здесь рядом, за углом. Я постараюсь не задерживаться.

…Вместе они покидают кафе. Елизавета намеренно отстает на несколько шагов и бросает прощальный взгляд на оставшихся в зале мужчин: синхронно вытянув шеи, мужчины смотрят вслед Наталье Салтыковой, у них застенчивые и слегка обиженные лица детсадовских малышей; еще бы, любимая нянечка, пахнущий сгущенкой и котлетами предмет абстрактного влечения, покидает их. И неизвестно, когда вернется.

Жалкие дураки!..

Вид на Наталью со спины отрезвляет.

Поэтические сравнения с Фудзи и пиком Коммунизма лишены оснований (горы не перемещаются так свободно), больше всего подойдет сравнение с китом. И это не самый лучший кит, Елизавете не хотелось бы оказаться в его чреве. Там помимо физических неудобств ее ждали бы страдания метафизического свойства. Они напрямую связаны с теми чертами в людях, которые Елизавета ненавидит, а Наталья Салтыкова, наоборот, культивирует. К уже заявленному цинизму можно добавить жестокость, лицемерие и двуличие. Вся эта мерзость налипла на Натальины внутренности, сожрала все мало-мальски ценное, человеческое и человечное, отравила кровь и теперь подбирается к мозгу. Нет-нет, мозг Натальи Салтыковой и без того находится в плачевном состоянии. Почти как у кита, на которого Наталья так похожа. Китом управляют лишь рефлексы — условные или безусловные, не так уж важно. Важно, что киты время от времени выбрасываются на берег, заканчивая жизнь самоубийством. Наталья Салтыкова — на пути к этому, ее отношение к старым людям иначе как самоубийственным не назовешь. Она ведь тоже постареет, рано или поздно. И кто-то другой будет издеваться над ней. Это стало бы закономерным финалом — закономерным и долгожданным.

Как тебе такая перспектива, Наталья Салтыкова?

— Эй, — кричит Елизавета, не приближаясь к Наталье, но и не отдаляясь от нее. — Хочу задать тебе вопрос… Ты, случаем, не эсэсовка?

Со спиной Натальи разговаривать, несомненно, легче, чем оказавшись с ней лицом к лицу, и Елизавета Гейнзе (внимание! — вся в пурпурных одеждах праведного гнева), набрав в легкие побольше воздуха, торопится закончить свою обличительную речь:

— Ты настоящая фашистка, ты хуже фашистки! Как ты можешь проклинать людей… Которые тебе доверились, потому что никого другого у них нет. У тебя тоже кое-чего нет… Нет сердца, вот! Ты гадина, вот ты кто! И пошла ты подальше… Я… Я сама напишу на тебя телегу куда следует, так и знай.

Кит медленно поворачивается к ней, расплескивая улицу, — так, во всяком случае, кажется Елизавете, слегка обалдевшей от собственной смелости. Странно, что от этого эпохального, единственного в своем роде разворота не рухнули дома, и припаркованные к обочинам автомобили остались целы. И лишь Елизавете вряд ли посчастливится уцелеть: Наталья Салтыкова с необычайной легкостью отрывает ее от земли, держа за шкирку, как нашкодившего котенка, и прислоняет к ближайшей стене.

Мысль № 1: Неужели нашелся кто-то, кто приподнял Елизавету над землей, не задействовав при этом подъемный кран или эвакуатор? Удивление, да и только!

Мысль № 2: Пребывать в относительной невесомости весьма приятно, можно поболтать ногами, можно взмахнуть руками, как птица или знаменитый дирижер Валерий Гергиев. Можно, наконец, почесать подбородок или дернуть себя за нос, но тратить на это мгновения невесомости как-то не хочется.

Мысль № 3: Вблизи лицо Натальи Салтыковой еще прекраснее, чем издали. Но есть в нем что-то еще, кроме безусловной красоты. Тайная мука, что ли? Эта мука не связана с сатиново-шифонно-поросячьим безобразием, что находится чуть ниже ватерлинии: вряд ли Наталью вообще заботит, как она выглядит. Но что-то подтачивает ее изнутри, это точно.

Мысль № 4: Сейчас она мне врежет так, что мало не покажется!

Безрадостная и тревожная мысль № 4 в конечном итоге вытеснила все остальные мысли, и Елизавета крепко зажмурилась в ожидании прямого удара в челюсть.

Удара не последовало, и Елизавета приоткрыла сначала один глаз, а потом другой. Натальино лицо никуда не делось (и не могло деться!), но теперь каждый его элемент существовал по отдельности. Уследить за всеми элементами сразу не представлялось возможным, следовательно — нужно сосредоточиться на чем-то одном.

Елизавета выбрала губы.

До сих пор ничего особенно нежного или просто позитивного они не произносили, Но скверна, толстым слоем лежащая на них, и яд, с них капающий, нисколько не повредили их структуры. Губы Натальи отличались хорошим рисунком и здоровой полнотой. Они были свежи и упруги; они были в меру влажными и без меры влекущими, любой из мужчин — будь-то потомок Дракулы, китаец, араб или (хрен бы с ним!) кукурузное трепло американец нашел бы их эротическими. Или даже порнографическими.

— Что, решила потренироваться? — дерзко просипела Елизавета, обращаясь непосредственно к губам Натальи Салтыковой. — Отработать приемчики на мне, чтоб потом применить их к другим людям! Фашистка, эсэсовка!..

— Дура ты, дева, — это были последние слова, слетевшие с упругих, свежих и влажных губ.

После чего влага отлила от них, и — по каким-то неведомым дренажным системам — ушла куда-то вглубь. Губы Натальи Салтыковой прямо на глазах пересохли и почти перестали существовать, от них осталось лишь воспоминание. То же самое обычно происходит с бывшими когда-то полноводными африканскими реками — их место занимают бесполезные и безжизненные русла. Дно в таких руслах давно растрескалось, оно припорошено песком, глиняной пылью, камнями, останками мелких животных (крупных, впрочем, тоже). Возникновение еще одного сухого русла — и не где-нибудь в Африке, а на лице женщины из города Питера — уж точно не сделает мир лучше, но… каким-то образом оно улучшило саму Наталью. Вернее, Елизаветины представления о ней.

— …дура и есть, — еще раз повторила Наталья. — Но ты мне нравишься. И я скажу тебе кое-что. О чем предпочла бы не говорить… Наверное, ты права. Я — фашистка, эсэсовка, и у меня нет сердца. И это благо, поверь мне. И тебе лучше бы засунуть свое сердце подальше, утопить на фиг в первом попавшемся водоеме… вообще забыть, что оно существует. Иначе…

— Что — иначе?

— Иначе оно разорвется. Сердце с этими стариками всегда разрывается, рано или поздно. Я ясно выразилась?

— Куда уж яснее.

Ничего ей не было ясно, сплошной туман, но — совершенно неожиданно, — прояснились строение и разводка дренажных систем, проложенных где-то там, за оградой прекрасного лица. Они шли наверх, прямиком к глазницам. Об этом свидетельствовала никуда не девшаяся влага: на секунду показавшись в глазных впадинах, она тотчас исчезла.

Видимо, напор был недостаточно хорошим.

Наталья Салтыкова успокоилась так же внезапно, как и вспыхнула. Она опустила Елизавету на землю, сплюнула себе под ноги и уже другим, повеселевшим голосом произнесла:

— Буду звать тебя Элизабэтиха, возражений нет?

Возражения у Елизаветы возникли сразу же, с чего это ей быть Элизабэтихой, на каком основании? И само имя какое-то пренебрежительное, унижающее достоинство. Если на то пошло — существует симпатичный англизированный вариант ее имени — Элизабет. А также Лизелотта (счастливая находка Пирога) и Лайза (счастливая находка Шалимара). Лайза вообще смотрится расчудесно и навевает мысли о Лайзе Миннелли — умопомрачительной актрисе и певице. С ногтями, выкрашенными в красный; с носом забавной конфигурации; с так широко расставленными глазами, что воздушное сообщение между ними часто бывает затруднено. Елизавета очень расстроилась бы, если б Лайза вдруг решила свалить в космос вместе со всеми другими американцами.

Пусть остается на Земле.

И штатовское кино пусть остается, особенно волнующие сцены из Елизаветиного поцелуйного топа. А актеры, которые так нравятся Елизавете, вполне могут попросить политическое убежище в странах Старого Света, им уж точно не откажут.

А идиотская Элизабэтиха пусть провалится в тартарары!

Элизабэтиху не встретишь на концерте классической музыки или в Русском музее, она не посещает театры, выставки современного искусства и премьерные показы в Доме кино. Она ни разу не видела развода мостов, не пробовала фондю, не летала на самолете и думает, что «Мохито» — это всего лишь небритые подмышки. Единственное место, где можно встретить Элизабэтиху, — городская баня. Там она восседает по субботам, в обществе березового веника и шайки: распаренная, красная, со сморщенной кожей на всех двадцати пальцах. Для того, чтобы отлить Элизабэтиху из бронзы, пришлось бы привлечь страдающего гигантоманией скульптора Зураба Церетели, никто другой не справится с подобными банно-прачечными масштабами.

Не-ет, становиться Элизабэтихой — смерти подобно. И Елизавета не станет ей, ни за какие коврижки!

— …Ну я не знаю… Что это еще за Элизабэтиха?

— Очень достойное имя. С великим прошлым и большим будущим. Двадцать девять процентов женщин, работающих в хосписах, — Элизабэтихи. Сорок пять процентов всех медсестер в черной Африке — Элизабэтихи. Шестьдесят процентов сиделок при лежачих больных в европейских странах — Элизабэтихи. Восемьдесят процентов обслуживающего персонала лепрозориев — Элизабэтихи и никто иной!.. А лепрозории, доложу тебе, страшная вещь, пострашнее хосписа, и не всякому она по плечу.

— И девяносто три процента всех лабораторных животных тоже так зовут?

— Ты смотришь в корень!..

— Ладно. Я согласна.

Так Елизавета Карловна Гейнзе, молодая девушка неполных восемнадцати лет, перевоплотилась в Элизабэтиху. А еще через какое-то время, довольно продолжительное время, получила второе имя — Онокуни.

* * *

Прежде чем стать Онокуни, Елизавета предается долгим и несколько путаным размышлениям об особенностях такой странной природной аномалии, как Наталья Салтыкова. Наблюдения, замеры и снятия показаний с приборов ведутся сразу по нескольким направлениям. Данных собрано еще недостаточно, но и те, что есть, свидетельствуют: она имеет дело с феноменом. Феноменальна не только внешность Натальи, но и ее воздействие на людей. Праздношатающиеся одинокие мужчины — не исключение. Кроме них задействованы дети, собаки, таксисты, продавщицы цветов, продавцы хот-догов и шаурмы, дворники, гаишники, гастарбайтеры с окрестных строек. Неодушевленные предметы тоже не остаются в стороне: светофоры, вывески, манекены в витринах, лайт-боксы на автобусных остановках. Конечно, это не означает, что продавщицы цветов, вот так, за здорово живешь, дарят Наталье Салтыковой букеты, гастарбайтеры — мешки с цементом, а гаишники ради нее перекрывают движение. Вовсе нет. Просто все начинают улыбаться, и это — радостные, простодушные улыбки, а не какое-нибудь гадкое подхихикивание. Такое впечатление, что в городе, куда не так часто заглядывает солнце, альтернативным источником света выступает Наталья.

Кстати, светофоры при появлении Натальи Салтыковой самопроизвольно переключаются на зеленый, вывески вспыхивают ослепительным неоном, а манекены в витринах принимают осмысленно-кокетливые позы.

И таксисты (как впоследствии не раз убеждалась Елизавета) везут ее бесплатно. Им самим впору приплачивать за те представления, что разыгрываются в салоне. Они называются «очередная жопа с нашим старичьем». Трубным, хорошо поставленным голосом, со множеством самых разнообразных интонаций и обертонов, Наталья клеймит старичье, а заодно — их соседей-ненавистников, а заодно — их родственников-упырей, единственное желание которых — побыстрее спровадить старичье на тот свет и завладеть их жилплощадью. Достается также ЖКХ, МЧС и РАО ЕЭС, доблестным правоохранительным органам, президенту и правительству, минэконом- и минсоцразвития, Евросоюзу и отдельным его членам. И конечно же (любимая Елизаветина часть представления), саблезубой Америке! Наталья не щадит никого, кольца булавы и горящие факелы так и летают по салону, не за девая, впрочем, почтенную публику. И каким бы хмурым, сосредоточенным и раздраженным не был таксист в начале пути, через две минуты он начинает улыбаться, через пять хохотать, через десять — биться головой о руль и утирать слезы. А в конце он обязательно скажет Наталье: «я получил большое удовольствие, заходите еще, и, кстати, что выделаете сегодня вечером?»

Вечером Наталья всегда занята.

Чем именно — неизвестно.

Непроясненными остаются и механизмы, которые приводят в движение мужскую заинтересованность в Наталье. В этой заинтересованности есть нечто гораздо большее, чем просто влечение. И глупо бы было предполагать, что мужчины клюют на внешний абрис Натальи, находящийся, по ее же определению, «за гранью добра и зла». Будь это не Наталья Салтыкова, какая-нибудь другая женщина со сходными параметрами, ее ждала бы участь звезды в передвижном шапито. Звезда — совсем не штатный жонглер, как можно было предположить, а создательница уникального номера «Женщина-Гора». Женщина-Гора в состоянии носить на руках лошадей, подбрасывать в воздух тюленей, тягать за хвост тигров и львов, танцевать на стальном тросе с китайскими веерами в руках. Это вызывает оторопь, священный ужас вперемешку с восхищением, иногда — брезгливость, но никогда — желание приблизиться и никогда — любовь.

Следовательно: Наталья — не Женщина-Гора.

И она непросто забавная, не клоун-коверный; клоуна-коверного не приглашают на свидания, то и дело бросая записочки на манеж. Или опуская послания в электронный ящик.

Если бы Наталья захотела, она могла бы стать популярной фигурой в глобальной сети Интернета. Главой сообщества ненавистников старости. Главой сообщества ненавистников склероза, артроза и болезни Альцгеймера. А также главой сообществ:

— ненавистников телевизионных пультов (они всегда теряются, суки!)

— ненавистников проводов от наушников (они всегда путаются, бляди!).

— ненавистников мыла (оно всегда тонет в воде, паскуда!).

Для ненависти существует огромное количество поводов, двери в ненависть не закрываются ни днем, ни ночью, и здесь бы Наталья уж точно оказалась на своем месте. Но Наталья Салтыкова не смотрит телевизор, у нее нет плеера с кретинскими проводами. Она не знает, с какого боку подойти к компьютеру, и понятия не имеет, что такое Интернет. Что же касается мыла… И вообще чистоты, и вообще запахов… Тут существуют разночтения. Наталья не выглядит ухоженной и уж тем более — холеной, она не пользуется косметикой и духами. Но запах все же присутствует. Легкий, едва уловимый, всегда разный. Определить, приятный он или нет — невозможно. Так могут пахнуть цветы, а может — трава после дождя. А может — обыкновенный автомобильный выхлоп. Если прибавить сюда детсадовские сгущенку и котлеты — места для мыла уж точно не останется.

В Елизаветину голову лезут странные мысли, одна нелепее другой. А самая странная, отпочковавшись от других, вырастает в невероятную теорию о Праматери Всего Сущего. Да, Наталья Салтыкова жестокая и страшно циничная, но разве не так же жестока и цинична сама природа? — длиннющий перечень стихийных бедствий и катастроф мгновенно убедит в этом даже самого закоренелого оптимиста. Но люди с упорством, достойным лучшего применения, все селятся и селятся на берегах океанов, у подножия гор, у кромки пустынь. И это — невзирая на тайфуны, самумы, волны-убийцы, лавины и сели.

Наталья Салтыкова утверждает, что у нее нет сердца. Сердце, по мнению Елизаветы, ей заменяет магма — расплавленная масса, раскаленное базальтовое вещество. Слава богу, магма не прорывается наружу, хотя и подходит к поверхности чрезвычайно близко. Из-за этого от Натальи исходит — нет, не жар — тепло. Постоянное, ровное и убаюкивающее тепло. Такое тепло бывает только в колыбели и, возможно, в чреве. Не в чреве кита, где холодно и промозгло, — совсем в другом, откуда все и появилось. Если бы Елизавете пришлось выбирать стартовую площадку для выхода в мир, она, несомненно, предпочла, чтобы стартовой площадкой оказалась не Женщина-Цунами, а Наталья Салтыкова. Внутри Женщины-Цунами неуютно, как на операционном столе или в прозекторской. Там полно страшных хирургических инструментов, емкостей с растворами, все поверхности там — металлические, к тому же хорошо продезинфицированные. Наталья Салтыкова — совсем другое дело. Внутри Натальи все устроено безалаберно, там всего в избытке — настоящий мезозой! Там поют цикады и птицы, буйно растут самые разнообразные растения — от крапивы, осоки и молочая до папоротников и орхидей. Почва там мягчайшая, усыпанная плодородным вулканическим пеплом — сказывается-таки близость к магме. По такой почве одно удовольствие пробежаться босиком, но босиком пробежаться не получится — ведь ты только готовишься появиться на свет. И потому паришь в большом пузыре посреди самого питательного бульона, наблюдая за птицами и папоротниками.

Такой вот удивительный пейзаж нарисовала в своем воображении Елизавета Гейнзе. Не исключено — некоторые мужчины (те, что долго смотрят вслед Наталье Салтыковой) интуитивно чувствуют то же самое. Оказаться рядом с ней, быть вхожим в нее, означало бы выступить сразу в двух ипостасях — младенца и того, кто отдает свое семя, чтобы младенец явился миру. И можно быть совершенно спокойным за судьбу своего семени: оно прекрасно приживется, как прижились крапива и орхидеи, оно даст замечательные всходы. Возвращение к истокам — вот как это называется. К тому же быть несколькими сразу (или чувствовать сразу за нескольких) гораздо лучше, чем быть кем-то одним. Это расширяет сознание и делает объемной картину бытия.

Производить дальнейшие обобщения и сооружать глобальные выводы Елизавета не в состоянии — из-за незрелости и некрепости ума. Остается довольствоваться прикладными знаниями о Наталье Салтыковой не как о Праматери Всего Сущего, а как о сотруднице районного собеса.

Елизавета не успела выяснить, есть ли у Натальи семья. Она не знает, чем занималась Наталья до того, как стала опекать стариков. Наталья не поражает интеллектом, да и с культурой у нее напряг. Главным элементом родового герба Натальи Салтыковой по-прежнему остается черный сатиновый лифчик в окружении бисера, люрексовых нитей и крашеных перьев. Подпись под гербом невозможно воспроизвести, так много в ней нецензурщины. И ее лицо — теперь оно не кажется Елизавете застывшим в своей красоте, подобно лицу греческой статуи. Оно неоднократно распадалось на элементы — как в тот, самый первый, раз. Однажды Елизавета видела его старым, однажды — взятым напрокат у кого-то из французских королев (кажется, Анны Бретонской), а однажды оно вообще повернулось к Елизавете мужской и — более того — азиатской стороной.

Китайской или японской.

Своим китайскимяпонским воплощением Наталья Салтыкова обязана исключительно Илье.

Тому самому «идейному пидору-хронику», о котором она упоминала в самом начале знакомства с Елизаветой.

Пидор-хроник был заявлен в первую очередь, но встреча с ним (неизвестно, из каких соображений) перенеслась на финал. Когда Елизавета уже вступила в контакт со сподвижником Королева, соратником Гумилева и последователем Ландау. И с десятью из одиннадцати старых кошелок. Последняя из кожгалантерейного списка уехала погостить к родственникам в Уфу, и — по замечанию Натальи — «хоть бы там и отклячилась к чертям, все было бы легче».

Как ты можешь так говорить? — Елизавете все еще сложно привыкнуть к Натальиным эскападам.

Могу. Я все могу! — резонно замечает Мать Всего Сущего.

И это — такая же сущая правда.

…В тот день Елизавете был предложен выбор: либо отставной гэбист с его пражским гекзаметром, либо Илья. С гекзаметром Елизавета не дружила еще со школы и умудрилась проскочить на нехарактерной для нее третьей космической даже мимо Гомера. А гэбистская-сволочь-душитель-Праги — всяко не Гомер. Потому-то она и остановилась на Илье.

Илья жил в старом фонде, в районе совершенно погибельной улицы Красного Курсанта, во втором или третьем дворе. «Второй или третий двор» — сплошная достоевщина, ничуть не лучше Елизаветиного панорамного вида на помойку. Да нет же, много, много хуже! «Второй или третий двор», это питерское проклятье, означает вечное отсутствие и без того не слишком активного солнца, зассанные углы, обветшалые стены, вонючую подвальную воду, стоящую на уровне первого этажа. В воде, как правило, плавают пластмассовые куклы без конечностей, пластиковые бутылки, куски паркета, алюминиевые банки из-под пива. Иногда во «втором или третьем дворе» случаются трупы. Крысиные, но чаще — человеческие.

Лифты в таких агломерациях не предусмотрены, зато бомж-стоянки и кочевья наркоманов — всегда пожалуйста.

— Ты готова, Элизабэтиха? — поинтересовалась Наталья, когда они навылет прошили две гнуснейшие подворотни и уперлись в самый что ни на есть распоследний двор-колодец.

— К чему? — перепугалась Елизавета.

— К свинцовым мерзостям жизни.

— Нет.

— Ну и отлично. Нам сюда, — произнеся это, Наталья толкнула обшарпанную дверь ближайшего подъезда.

Как и следовало ожидать, под лестничной клеткой поблескивала жижа. Безногие и безрукие куклы с пластиковыми бутылками тоже оказались на месте, а вонь стояла такая, что на глаза Елизаветы навернулись слезы.

— Лифта нет, и не надейся, — предупредила Наталья.

— Я поняла. И нам, по закону подлости, на пятый этаж.

— На седьмой.

— Здорово, что и говорить.

— Ни хрена, растрясешься, тебе полезно.

Стертые множеством ног ступени круто поднимались вверх, и какого только мусора не было на них понабросано! Солировали, как водится, одноразовые шприцы, пустые сигаретные пачки и шелуха от семечек.

— Только под ноги смотри повнимательнее, а то еще на мину наступишь, — уходя по лестнице в отрыв, сообщила Наталья.

— Какую мину? — от волнения Елизавета даже затаила дыхание.

— Ну не на противотанковую же!.. На говно. Серют все, кому не лень, совсем совесть потеряли!

Целых два пролета Елизавета умудрилась пройти, не подорвавшись. Теперь к шприцам и сигаретным пачкам добавились чуть более экзотические и многозначные изделия из светлой тонкой резины, похожие на сдувшиеся гелиевые шарики. Даже ни в чем особенно не искушенная Елизавета быстренько поняла, что к чему, но все-таки решилась проверить свою догадку.

— Эго ведь презервативы, да? — наивно спросила она у Натальи.

— Чего?

— Вот это — презервативы?

Праматерь Всего Сущего принялась хохотать. Да так, что стены подъезда заходили ходуном и над лестничной клеткой возникла серьезная угроза обрушения.

— Ну в общем — да. Гандоны. Использованные, — отсмеявшись и промокнув слезы с ресниц, Наталья Салтыкова посмотрела на Елизавету. Сверху вниз. И неизвестно, чего в этом взгляде было больше — жалости или восхищения. — Эх, Элизабэтиха… Голубиная ты душа.

— А это хорошо или плохо?

— Для жизни, наверное, плохо. А для всего остального… тоже плохо.

После этого они продолжили свой путь на седьмой этаж. Между третьим и четвертым вонь стала поменьше, хотя содержимое мусорных куч не претерпело сколько-нибудь значительных изменений. Между четвертым и пятым Елизавета спросила:

— Неужели здесь живут люди?

— Нет, — со знанием дела ответила Наталья. — Люди живут в домах с видом на парк, на реку, на озеро. Морская лагуна с яхтами тоже подойдет. А здесь живут одни ублюдки.

— А… этот самый Илья, к которому мы идем?

— Илья и есть главный ублюдок. Хотя, справедливости ради, нужно сказать, что он не всегда здесь обитал. Была у Ильи другая избушка — трехкомнатная, сто квадратов. И не где-нибудь, а на набережной Кутузова. И окна выходили на Неву. Но это счастье пришлось продать.

— Зачем?

Действительно — зачем? Ни один человек в здравом уме и твердой памяти не променяет набережную Кутузова на воспалившийся гнойный аппендикс Красного Курсанта. На ублюдков эти правила, видимо, не распространяются.

— Что-то такое случилось?

— Угу, случилось, — подтвердила Наталья. — Спидец случился.

— Какой спидец?

— СПИД, ВИЧ, как хочешь, так и называй. Словом, Илья у нас спидоносец. И поделом — не бегай по мужикам, не прыгай. С ними хорошо, когда сам в порядке. А как гром грянет и земля разверзнется, — никого с огнем не сыщешь. Только мы и остаемся. Я да вот ты теперь, такая же ненормальная. Илюха, когда его накрыло, хренову тучу бабла на лечение потратил. Вот и хату пришлось продать, и в этот гамудник переселиться. Ну что, идешь со мной к спидоносцу или внизу подождешь?

Встретиться лицом к лицу с ВИЧ-инфицированным — перспектива не из приятных. Конечно, Елизавета далека от дремучих представлений о том, что СПИД передается воздушно-капельным путем. Не передается. И через рукопожатие, и через общую чашку с листком конопли и надписью «I LOVE DRUGS».[8] ВИЧ-инфицированного можно обнимать и даже троекратно целовать, поздравляя со Светлым Христовым Воскресением. Целоваться в другие праздники и просто так тоже не возбраняется. Без всякого опасения можно принять из рук больного валентинку, книгу Джеймса Джойса «Улисс», ватные палочки, кусок арбуза. Обо всем этом правоверная телезрительница Елизавета Гейнзе наслышана из социальной рекламы, время от времени транслирующейся по центральным каналам. Но абстрактные, ни к чему не обязывающие знания о СПИДе — одно, а столкнуться с носителем инфекции лицом к лицу — совсем другое. Малодушная Елизавета предпочла бы отказаться от встречи, подождать внизу, но… Обстановка «второго или третьего двора» не очень-то располагает к ожиданию. Вдруг из подвальной жижи выползет какая-нибудь стивенкинговская тварь и утащит Елизавету в преисподнюю? Вдруг куклы-ампутанты пойдут на нее в атаку, совсем как малыш Чаки из одноименного фильма ужасов? А шприцы, а (гадость-гадость-гадость!) использованные презервативы? Столкнуться с их гнуснейшими хозяевами означает подписать себе смертный приговор.

Лучше уж ВИЧ, есть какая-то гарантия, что приговор будет приведен в исполнение не сразу. А вовремя поданная апелляция вообще отложит его на неопределенный срок.

— Подожди, я с тобой! — крикнула Елизавета и устремилась следом за Праматерью.

Лестничный пролет включает в себя девятнадцать ступенек.

По всем девятнадцати ступенькам Елизавета карабкается на своем любимом коньке — в состоянии ли?..

В состоянии ли Елизавета полюбить больного СПИДом? — э… э… э… все может быть.

Она не дикарка, не зулуска, а вполне себе толерантный среднеевропейский человек. Она даже знает наизусть кое-что из философской лирики Уолта Уитмена, чьи верлибры вселяют надежду в сердца обреченных. Общих тем с больным не так уж мало: кроме Уолта Уитмена есть еще Фредди Меркьюри (пострадавший от СПИДа), Рудольф Нуриев (пострадавший от СПИДа) и, наконец, супермегакосмические режиссеры со сходными проблемами — Дерек Джармен и Сирил Коллар. Все они уже покинули мир по причине болезни, но заострять внимание на этом аспекте Елизавета не станет. Ах да, можно еще подискутировать о фильме «Филадельфия», где ВИЧ-инфицированный герой Тома Хэнкса являет всем желающим беспримерное мужество и широту души.

Больной и Елизавета сойдутся на почве взаимного доверия и поддержки; слава богу, о страсти и ее проявлениях речи не зайдет: больным нужно экономить силы для противостояния болезни. Следовательно, от Елизаветы никто не потребует обнажать грудь и то, что находится ниже. Сама собой отпадет необходимость лежать в постели, натягивая простыню на подбородок и мучительно соображая: в каком ракурсе она будет выглядеть лучше всего. Ни в каком! Самый беспроигрышный ракурс в этой ситуации (и для Елизаветы, и для больного) — дружеское участие, сострадание, душевное тепло, одинаково комфортное и по Цельсию, и по Кельвину, и по Фаренгейту. Да, она могла бы полюбить больного СПИДом, какое счастье! Вопроса с будущим местом жительства тоже не стоит: Елизавета, конечно же, отправится следом за больным в больницу или вообще — в закрытую частную клинику санаторного типа. Она видела несколько телевизионных сюжетов, посвященных таким клиникам: это впечатляет. Чем Елизавета будет заниматься в клинике? Какая разница чем — любить своего больного. А также ухаживать за ним по мере слабых сил и даже ставить ему капельницы.

— …Пришли! — шумно выдохнула Наталья, остановившись перед обитой дерматином дверью, единственной на седьмом этаже.

Дерматин пребывал не в лучшем состоянии, в некоторых местах его куски отошли и свисали клочьями. В образовавшиеся таким образом пустоты были заткнуты газеты, рекламные буклеты и бело-красные бумажки, отдаленно напоминающие счета. Вытащив и бегло осмотрев парочку из них, Праматерь произнесла одно-единственное слово («херово!») и принялась жать на кнопку звонка. А потом обрушила на несчастный дерматин всю мощь своих кулаков.

Никакого ответа.

— Неужели кони двинул?

В голосе Натальи сквозили несвойственные ей волнение, беспокойство и какое-то отчаяние. Но волнение не помешало ей подмигнуть Елизавете и произнести сакраментальное:

— Если двинул — считай, что тебе повезло, Элизабэтиха. Одним мудофелем меньше.

Не успела Елизавета дежурно попенять Праматери на ее черствость и бездушие, как она распахнула пасть своей вечной спутницы — огромной хозяйственной сумки, куда легко помещалось все, что угодно. Все сущее — от тираннозавра до Пизанской башни. На этот раз из сумки была извлечена огромная связка ключей самой разной величины и конфигурации. Подумав секунду, Наталья выбрала один — длинный, с симметрично расположенными бородками. Вставленный в замок и несколько раз провернутый, он открыл двум социальным работникам путь в квартиру.

Оказавшись в темном коридоре, Наталья несколько раз шумно втянула ноздрями воздух.

— Вроде трупятиной не воняет, а?

— Не воняет, — подтвердила близкая к обмороку Елизавета.

— Или подох не так давно.

— Совсем недавно…

Неужели это говорит она — кроткая, как овца, Елизавета Гейнзе? С другой стороны, в таком мрачном помещении чего только не скажешь. А коридор на редкость мрачный. И — совсем пустой. Непохожий на все предыдущие коридоры, в которых побывала Елизавета. Те — старческие — были захламлены, наполнены множеством полезных и совершенно бесполезных вещей. И, следовательно — воспоминаний. О долгой жизни, прожитой так, как хотелось. Или не так, как хотелось, но это детали. Вытащи из этой горы прошлого хоть одну бумажку, хоть одну скрепку — и она обрушится, и зыбкая связь времен прервется. А связать ее заново не хватит ни времени, ни сил. Лучше уж ничего не трогать, оставить все, как есть.

К захламленным стариковским коридорам Елизавета относится с пониманием.

А к этому — нет.

Хоть он и пустой, но это обманчивая пустота.

Как будто кто-то, находящийся там, в глубине пустоты, все тщательно прибрал за собой, произвел зачистку местности. Не оставил ни одного следа, по которому его можно было бы отыскать. Никто не найдет Находящегося-В-Пустоте, даже воспоминания. У воспоминаний хороший нюх, но здесь он не помощник.

Хорошо еще, что Праматерь Всего Сущего со мной, думает Елизавета, вон ее силуэт маячит в дверном проеме.

— Илюха! Сдох ты, что ли? — рявкнула Наталья и скрылась в комнате.

Все еще исполненная дурных предчувствий, Елизавета потрусила за ней.

Комната оказалась небольшой, всего-то метров около пятнадцати. Скошенный потолок, два окна без занавесок с низкими подоконниками, беленые стены. Из мебели присутствовали платяной шкаф, железная кровать с кучей разнокалиберных одеял, сиротские стол и стул. И огромное кресло, стоящее лицом к окнам. Елизавета поставила бы кресло точно так же: вид из окон внушал неожиданный оптимизм. Сплошные крыши и приличный кусок неба над ними. Из-за того, что подоконники были низкими, возникала иллюзия: небо и крыши находятся прямо здесь и являются естественным продолжением пятнадцати квадратов. И в любое время можно совершить прогулку по облакам. Наверное, хозяин так и поступил, отправился бродить по облакам — никого в комнате не было.

На первый взгляд.

Наталью это не смутило. Она покружила по комнате, остановилась перед креслом — и тут, на смену озабоченности последних пяти минут, пришла улыбка. Совершенно ослепительная. Так, на памяти Елизаветы, Праматерь Всего Сущего не улыбалась еще никому.

— Ну привет, доходяга, — обратилась Наталья непосредственно к креслу. — Вижу, еще шевелишься. А я уже прикидывала, как труповозку половчее вызвать.

— Если бы сдох — тебе бы сообщили в новостях, — ответило кресло мужским голосом. Глуховатым, слабым, но достаточно отчетливым.

— А ты чего двери не открыл?

— Не хотел.

— Я тебе гостя привела.

— Из конторы ритуальных услуг? Мерки для гроба снять?

— He-а. Не его, хотя мысль хорошая.

— Агента по недвижимости? Зря стараешься. Ты же знаешь, квартира уже завещана Элтону Джону.

— Все время об этом забываю. Повезло старине Элтону, такие хоромы на него свалятся! Как бы от счастья не спятил. Устроит здесь летнюю резиденцию для приема местной пидорасни и тебя, благодетеля, добрым словом помянет.

— Хоть кто-то помянет, — огрызнулось кресло.

— Элизабэтиха, иди-ка сюда! Не стесняйся.

Ничего она не стесняется. За те несколько дней, что Елизавета походила с Праматерью по адресам стариков, чего только не было. В основном — вопиющая, махнувшая на себя рукой бедность. Затем — бедность, которая старается хотя бы выглядеть благородной. Затем — бедность, которая старается выглядеть не бедностью, а относительным достатком (просто временно чего-то не хватает).

При первом знакомстве с кем-либо Елизавета совершает обязательные ритуальные телодвижения: втягивает живот, втягивает щеки и, напротив, вытягивает шею. Старается выглядеть не толстой жабой, а все той же лягушкой агалихнисом (просто временно чего-то в переизбытке). Что-то подобное она мгновенно проделала на пути к креслу.

Сейчас станет ясно, какой он — Илья, но настраиваться надо на худшее. Раз человек даже не захотел (или — не смог?) подняться, чтобы открыть входную дверь — с ним явно не все в порядке.

…Он был очень худой, чтобы не сказать — изможденный. Вот бы мне усохнуть до таких размеров, невольно подумала Елизавета, и тут же содрогнулась от низости собственных мыслей. Он был худой, а кресло — слишком велико для него. Едва ли он занимал больше одной трети кресельного пространства, а если снять с него всю одежду — получилось бы и того меньше. Одежды было примерно столько же, сколько одеял на кровати, такой же разнокалиберной. Стеганый ватный халат, под ним — джемпер, под джемпером — клетчатая рубашка и футболка. И еще бейсболка козырьком назад, Елизавета прочла надпись на ней, когда подходила к креслу —

«SAN DIEGO»

Вряд ли ты когда-нибудь увидишь Сан-Диего, еще одна низкая мысль.

Совершенно невозможно определить, сколько ему лет — сорок, пятьдесят, шестьдесят? Нельзя также сказать, красив он или безобразен. Насколько красив или безобразен может быть человеческий череп? Только антропологи в курсе дела, а для неискушенного человека все черепа — на одно лицо. Из положительных моментов: череп все же прикрыт кожей и какими-никакими мягкими тканями. На общем фоне выделяются глаза, слишком живые и подвижные для такого немощного лица.

— Ну вот, знакомься. Это Элизабэтиха. Очень милый человек. Будет тебе помогать, то-сё, пятое-десятое, — Наталья Салтыкова подтолкнула Елизавету чуть вперед. — Думаю вы подружитесь.

— Не смеши, — слишком живые глаза потоптались на Елизавете не дольше двух секунд и снова понеслись вскачь — к облакам и крышам.

— Я серьезна, как никогда. Элизабэтиха официально прикреплена к тебе с сегодняшнего дня, так что не рыпайся. Либо она, либо сдохнешь в своем клоповнике в одиночестве, на радость Элтону Джону. Ну, не капризничай, не будь мудилой. Говорю же — вы подружитесь.

— С этой херней хромой? Югославским наивом?

— Почему это я хромая? — обиделась Елизавета. — Я совсем не хромая. У меня с ногами все в порядке.

— Это он образно, — попыталась успокоить Елизавету Праматерь. — Дядя шутит.

— Дядя не просто шутит, — губы у Елизаветы задрожали. — Дядя не в адеквате.

До Ильи все потенциальные подшефные относились к ней благосклонно и даже слегка заискивали, поили чаем, киселем и морсом. От этого типа чая не дождешься, одни только беспочвенные оскорбления. Наверняка, не последние. И что такое «югославский наив»? И почему именно югославский, а не какой-нибудь еще — албанский, греческий?

— Ты все-таки сука, Акэббно. Прекрасно знаешь, что жить мне осталось недолго…

Илья произнес это таким будничным тоном, что Елизавета поежилась. Но с Праматерью подобные штучки, видимо, не проходили. Она рассмеялась — безжалостно, уничтожающе:

— Знавала я задохликов, которые не один десяток лет ныли, что вот-вот в ящик сыграют. И что ты думаешь? Все здоровые и цветущие, которые ни на что не жаловались… уже давно померли, а задохлики до сих пор небо коптят. Так что заткнись, не мельтеши, надоели эти твои хули-люли семь пружин про близкую кончину.

— …жить мне осталось недолго, — упрямо повторил Илья. — И хотелось бы провести последние дни в покое. В окружении прекрасного. Прекрасных лиц в том числе. А ты кого мне привела?

— Ну извини, — видно было, что Праматерь разозлилась по-настоящему. — Брэд Питт просил не сердиться, но подъехать к тебе не сможет. Орландо Блум тоже занят. Киану Ривз — на рыбалке. Джон Траволта жиры отсасывает. У Дэвида Бэкхэма игра за сборную. Только она, — кивок в сторону Елизаветы, — и осталась.

— Пошла ты…

Лучше бы Илья этого не говорил. Наталья Салтыкова наклонилась над креслом и приподняла несчастного доходягу за воротник халата. Примерно так, как третьего дня приподняла над землей Елизавету Гейнзе.

— Пошла не я, дружочек. Пошли все твои любовнички… И остальные, кто жрал и пил на твои деньги. И пошли они далеко и надолго. Навсегда, я так думаю. Или кто-то остался? Под кроватью затих? В шкафу? Что-то я никого здесь не видала из жаждущих за тобой судно вынести. Ни одна тварь в почетном карауле не стоит.

— До судна дело еще не дошло, тут ты врешь, Акэбоно.

Праматерь уж слишком переусердствовала с хватанием за грудки. Цветущий приморский «Сан-Диего» свалился с Ильи, обнажив макушку, покрытую короткими волосами неопределенного цвета. Самым ужасным оказался вид проплешин — их было сразу несколько, четыре или пять, небольших, правильной формы. Проплешины добили Елизавету окончательно и в ее груди глухо заворочалось сердце. То самое, которое она неосмотрительно оставила при себе, а не выбросила по мудрому совету Праматери в ближайший водоем.

Ничего удивительного.

Дурацкое сердце периодически давало знать о своем наличии все эти дни походов по старикам. Оно научилось сжиматься, биться часто-часто, останавливаться на несколько секунд и просто тянуть. Теперь к самопроизвольным и малоприятным движениям внутри Елизаветиного организма добавилось механическое воздействие извне. Как будто ей сунули раскаленный штырь прямо под ребра. Должно быть, так выглядит острая жалость: убить не убьет, но покалечить может.

Чтобы обезопасить себя, есть лишь один способ — поскорее вмешаться и прекратить издевательства над Ильей. Елизавета вцепилась в край блузы Праматери и заскулила:

— Что ты делаешь?! Отпусти его, пожалуйста… Отпусти…

— Никто и не держит, — Наталья наконец-то оставила Илью в покое, завернула за кресло, подняла бейсболку и водрузила ее на место. — Это так… Брачные игры.

— Милые бранятся — только тешатся, — задушенным голосом добавил Илья.

— Пойдем, поможешь мне на кухне.

На кухне Ильи царила та же скудость обстановки, что и в комнате. Всего-то там и было, что старенький холодильник ЗИЛ (рычавший так, что сотрясались оконные стекла и пол ходил ходуном), железная раковина, плита и колченогий обеденный стол. В ближнем к окну углу лежало несколько упаковок одноразовой посуды. И всё. Ни тебе навесного шкафчика с сушкой, ни тебе полочки для специй, ни тебе мусорного ведра. Только картонный ящик из-под какой-то оргтехники — к слову сказать, совершенно пустой.

Какая помощь требуется абсолютно необжитой кухне, Елизавета так и не поняла.

Воздух в помещении был спертым, но когда она потянулась, чтобы открыть форточку, Наталья остановила ее:

— Ну его к черту, Элизабэтиха, не открывай. Не ровен час сквозняк — и свалится наш мудофель с простудой или того хуже — с пневмонией. А пневмония при его диагнозе — смертный приговор. Только и останется, что в раю папиросы курить.

— В раю?

— А ты думала где? В раю, конечно. Потому как человек он неплохой, даром что паскуда. А какова… — Наталья понизила голос до шепота. — Какова наша с тобой задача?

— Какова?

— Проследить, чтобы до небес он добрался без осложнений, без ненужных переживаний. А что уж там дальше с ним случится — нас не касается.

Материалистка Елизавета не так часто задумывается, что ждет ее и всех остальных там, за прерванной линией жизни. В основном ей мерещатся подсмотренные по ящику средиземноморские пейзажи, где много солнца, моря и все пьют коктейли с толченым льдом и мятой и катаются на досках под парусом (кажется, они называются серфами). И еще — на катамаранах и водных велосипедах. Елизавета отдыхала на море лишь однажды, в глубоком детстве. Тогда они с Карлушей ездили на Украину, на полузаброшенную турбазу под городом Очаков. Единственное, что сохранилось в памяти от той поездки — не очень чистое море, не очень чистый песок, деревянные домики без всяких удобств и, затесавшийся среди них, огромный туалет на девять дырок. Заходить туда можно было только в противогазе и болотных сапогах. Но ни того, ни другого Елизавете не выдали, а еще ее укусила собака, несшая вахту при тамошней лодочной станции. А еще она подхватила лишай и долго мучилась поносом. Но на Средиземноморье (равно как и в раю) дела вряд ли обстоят так плачевно. Там все по-другому: прибрано, светло и исполнено радости. Единственное, что может основательно подпортить благолепную картину — выход на пляж Елизаветы Гейнзе. В сплошном купальнике (о раздельном при ее фигуре приходится только мечтать!), в парэо, обвязанном вокруг талии (жалкие ухищрения для маскировки нижней части туловища), в рубашке, наброшенной на плечи (жалкие ухищрения для маскировки верхней части туловища). Но выход на пляж — еще туда-сюда, главные мучения наступят позже, когда Елизавета решится окунуться в море. Для этого ей придется сбросить с себя рубашку и парэо и остаться в одном купальнике. И пройти несколько десятков шагов до полосы прибоя: почти что голой, отданной на растерзание насмешливым взглядам. Ничего райского в этом нет, сплошные адовы муки! Следовательно… то, что для других является круглосуточным и круглогодичным раем, — для нее самый настоящий ад.

Зато в кромешной темени, где все предметы и люди сливаются друг с другом и имеют зыбкие, почти неуловимые очертания; где не нужно обнажаться, а, напротив, одеться поосновательнее, — там и будет Елизаветин рай.

Похоже, в сходном состоянии пребывает и Илья. Его выход на пляж произведет такой же тихий фурор, что и выход Елизаветы. После чего берег, где он решил отдохнуть, можно смело переименовывать в Берег Скелетов.

Им будет комфортно в одном и том же месте, как его не назови, Елизавета чувствует странную, почти иррациональную симпатию к жертве СПИДа. Раскаленный штырь никуда не делся, он по-прежнему орудует в ребрах, убить не убьет, но покалечить может.

Наталья между тем открыла холодильник и внимательно изучает его содержимое.

— Вот зараза! Не жрет ни черта!.. Глядишь, и вправду скопытится.

Она снова лезет в свою сумку, достает полиэтиленовый мешок и принимается сбрасывать в него какие-то коробочки, банки, пакеты с молоком и кефиром — очевидно, с вышедшим сроком годности. Их место занимают другие коробочки, банки и пакеты, извлеченные из сумки.

— Слышь, Элизабэтиха… Нужно проследить, чтобы он ел, хоть и понемногу.

— Не думаю, что он меня послушает. Он меня в упор не видит, оскорбляет даже.

— Это ничего. Это он выкобенивается. Отрывается на нас, раз уж никого другого нет рядом.

— Никого-никого? Совсем никого? — Штырь совсем обнаглел, одних ребер ему мало, ему просто необходимо проникнуть глубже, прошить навылет Елизаветин позвоночный столб.

— Совсем.

Праматерь направляется к двери, ведущей в комнату, и проверяет, насколько плотно она закрыта. Удостоверившись, что все в порядке, она подходит к окну и манит Елизавету пальцем.

— Не дай бог никому так умирать, — холодный шепот Праматери проникает внутрь, вымораживает ушную раковину и несется дальше, в мозг, скрючившийся и застывший в преддверии нового ледникового периода. — Все его предали, все о нем забыли. Отворотили рыла. Я понимаю, когда старичье… Нет, не понимаю, но могу принять как данность. А здесь… Он ведь еще молодой мужик… Только-только тридцать два исполнилось. И вот, пожалуйста, подыхает как собака, в полном одиночестве. А ведь когда-то народу вокруг него крутилось — что ты!.. И называли его человек-праздник… А теперь… Кончился праздник. Одни немытые тарелки и остались… Ну, не реви, дурища! Экая ты тонкослезая… Если задуматься, таких несчастных по разным поводам — миллионы, обо всех не наплачешься.

Праматерь еще не знает, насколько сентиментальна Елизавета Гейнзе. Хлебом ее не корми — дай только поплакать. А повод всегда найдется. Вереница бессмысленных, но трогательных фильмов, старая песня «На безымянной высоте», открытия и закрытия Олимпийских игр, телеочерки о приютах для животных, телерепортажи об отлове бродячих собак, платные объявления в газетах «Усыпление без боли. Вывоз к месту захоронения. Недорого, конфиденциально»; рассказы очевидцев о мироточащих иконах и схождение в прямом эфире Благодатного Огня. Сокрушительное воздействие на слезные железы Елизаветы оказывает также один только вид нищих, калек, сиамских близнецов, больных детей и всех детенышей всех животных — от пресмыкающихся до млекопитающих. Карлуша, зная об этой Елизаветиной слабости, постоянно донимает ее: «Ты бы так об отце родном переживала, как о ком ни попадя, — все мне радостнее было».

Карлуша неправ, как раз о нем Елизавета переживает больше всего. Только почему-то без слез. А разнесчастный Илья заслуживает сострадания больше, чем кто-либо другой, чем недавно вылупившийся цыпленок или крошка-ящерица агама.

— …Сама никогда не плачу. И не люблю, когда другие сырость разводят, —

Наталья запускает руку в лифчик и вынимает носовой платок с героями мультика про львенка и черепаху. Такими умилительными, что Елизавета разражается новым потоком слез.

— В сырости никакой правды нету, — говорит Наталья, вытирая Елизаветино лицо. — Рыдать легче всего. Ты попробуй не рыдать, а дело делать.

— Я буду… Буду делать. Но можно пока поплачу?

— Даю минуту. Если не успокоишься — придется башку твою дурацкую под холодную воду сунуть.

Чтобы успокоиться, загнать слезы внутрь, Елизавете требуется даже меньше минуты; в этом тоже особенность ее сентиментальных приступов, они не длятся долго.

— А почему Илья зовет тебя Акэбоно? Кто такая Акэбоно?

Возможно, Акэбоно — это еще одна разновидность Элизабэтихи, восточная. С прицелом не на вшивую городскую баню, а на церемониальное омовение у монастыря Хорюдзи в период цветения сакуры. Ведь имя-то японское.

— Не «такая». Такой. Акэбоно Таро. Как его… сумоист. Великий чемпион. Лучший из всех. У нашего Гаврилы пунктик — сумо. Там, в комнате, картинка висит.

В устах Натальи «сумо» звучит как «сума», видно, что это простенькое слово дается ей с трудом и что она предпочла бы вообще не иметь с ним дело.

Елизавета не заостряла внимание на картинке, но, кажется, что-то такое было, темный прямоугольник на беленой стене. Не плакат, не супертиражный, запакованный в раму постер из гипермаркета «ОʼКей» — обыкновенная вырванная из журнала фотография.

Увлечение сумо выглядит довольно странным. Елизавета не знает никого, кто упоминал бы о сумо в разговоре. Футбол («Зенит — Чемпион!» или «еле ползают по полю, гады!»), чуть реже — теннис, баскетбол и почему-то кёрлинг, где стадо ненормальных бегает со швабрами, — об этом хоть изредка, но говорят. А сумо? Мужчины в сумо огромные, со свисающими животами и подбородками, в неприличных набедренных повязках, с неприличными, лоснящимися от жира лицами. А как же тоска Ильи по прекрасному? Неужели это — прекрасно? С другой стороны, если ему хоть что-то нравится — это может послужить мостиком к общению. Нужно только поинтересоваться историей вопроса, разузнать о сумо побольше, ведь в нем переминается с ноги на ногу и делает растяжки не один Акэбоно Таро. Есть и другие, не такие великие. Не такие чемпионы. Кстати, о великих: и здесь Праматерь Всего Сущего отхватила себе самый лакомый кусок, самый высший титул. Но как иначе —

она ведь Праматерь.

Елизавета слегка переводит дух только выйдя от Ильи. После стоячего, мертвого воздуха закупоренной квартиры любой другой запах, пусть и не очень приятный, воспринимается как откровение. В загаженном подъезде полно звуков и шорохов, а — следовательно — жизни. Жизнь все-таки замечательная штука, а там, где Илья, — не жизнь. Но и смертью это не назовешь, никакой определенности.

— Наверное, не надо было тебя к нему приводить, — сказала Праматерь, когда они вышли на улицу. — Зрелище не для слабонервных.

— Ничего, я справлюсь…

— Лучше сразу скажи… Не хочу, мол, возиться с этим хорьком… Я пойму.

— Я справлюсь, справлюсь!

— Зимой едва не загнулся, три месяца в больнице отлежал. А началось все с насморка. Но это болезнь такая, не про нас будет сказано… Не знаешь, где тебя прихватит.

— А… он правда умирает?

Елизавете для душевного спокойствия хотелось бы услышать «нет», по Наталья безжалостна, как любое божество.

— Умирает, да. Недавно предложили ему в хоспис сдаться, так он отказался, гад. Тоже мне… король говна и дыма! И чего, спрашивается, кобениться? Там худо-бедно ухаживают, облегчают страдания. Нет же, для него дело принципа, чтобы можно было выйти в самый последний момент.

— Куда?

— Хрен его знает — куда. На крышу, в окно. К звездам полететь и раствориться в мировом пространстве. Для него — дело принципа, а для нас — лишний гемор. Бывают же такие засранцы — на ладан дышат, а весь мир заставляют под свою дудку плясать… Будь их воля — всех бы за собой потащили. У них и гробы безразмерные, и могилы с котлован…

Елизавету теперь не обманешь: что бы ни говорила Наталья Салтыкова, как бы заочно ни оскорбляла Илью, она исполнена печали и любви. Неизвестно, что там у нее вместо сердца — сырой мрачный лес, озеро с черными водами или кусок федеральной трассы Е-95, — все они выглядят притихшими, как перед грозой.

Сама Елизавета тоже необычайно тиха — и в этот день, и на следующий. Спланированная еще неделю назад встреча с Пирогом и Шалимаром в кафе «Лайма» проходит скомканно. Елизавета меланхолично поедает фруктовую корзинку и слушает подруг вполуха, не вставляя обычных заинтересованных реплик, не всплескивая руками по поводу тех или иных жизненных обстоятельств, не цокая языком и не закатывая глаза. Новоиспеченные студентки Пирог и Шалимар, должно быть, думают, что Елизавета, так и не пополнившая ряды вузовской молодежи, мелкотравчато завидует им. Да и плевать, пусть думают. На самом деле мысли Елизаветы насчет Пирога и Шалимара еще более убийственны.

Елизавета почти ненавидит своих лучших подруг.

Вот они сидят перед ней — со свежими лицами, с хорошо промытыми волосами, с самодовольными ухмылками на физиономиях, с ровнехонькими, влажно мерцающими зубами, да-да! У них образцово-показательные рты, без металлокерамики, без плохо сохранившихся железных и золотых коронок, без съемных протезов. В душе у них вакуум, в головах у них торичеллиева пустота; ничего, кроме них самих, в природе не существует.

— А ты чего такая кислая, Лизелотта? — интересуется Пирог.

— Почему? Я нормальная.

— Случилось чего-нибудь? — интересуется Шалимар.

— Ничего не случилось.

Ничего такого, что могло бы по-настоящему их взволновать. Вот если бы на Елизавету свалилось наследство в миллион долларов или ни с того ни с сего образумившаяся Женщина-Цунами презентовала бы ей боди кремового цвета и отдала на растерзание свою кредитку — это да, это произвело бы впечатление. Так же, как известие о том, что в жизни Елизаветы появился мужчина.

Он таки появился.

И не один.

Сразу несколько — соратник Сергея Королева, сподвижник Льва Гумилева и последователь Ландау. Елизавета почти уверена — все эти имена, в каком порядке их ни поставь, для Пирога с Шалимаром — пустой звук. Да и для Елизаветы тоже, хотя она уже привыкла так их и называть про себя: Королев, Гумилев, Ландау. Что ей самой известно об этих почтенных мужах, хотя бы в стоматологическом разрезе? — у Королева — рот полон железа, у Гумилева в ванной стоит стакан с челюстью, а у Ландау сохранились лишь передние зубы — два верхних и два нижних, оттого он и похож на кролика.

И есть еще Илья.

Но о нем лучше вообще молчать в тряпочку.

— Может, у тебя кто-то возник на горизонте? — Пирог подмигивает Елизавете сразу обоими глазами.

— Не смеши, — встревает Шалимар. — Если бы у Лайзы кто-то возник… минут эдак на десять… То на одиннадцатой он бы переметнулся ко мне. Это и к тебе относится, Пирог. Ну, разве что возле тебя он продержался бы чуть подольше. Полчаса. А потом бы все равно переметнулся ко мне. Я ведь из вас самая красивая.

Что есть, то есть. Шалимар — самая красивая. А Пирог — самая умная. А Елизавета — ни то, ни сё, опоздала к раздаче всех и всяческих блюд.

— Софистика, Шалимар, голая софистика! — вспыхивает Пирог. — Все твои умозаключения недоказуемы. И вообще ты сука.

— От суки слышу! — хохочет Шалимар. — Чего вы! Я же вас развеселить хотела, вот и прикололась. А ты повелась, Пирог. Повелась, да?

— Ничего я не повелась…

Весь последующий разговор вертится вокруг перспектив на будущее, насколько разумных, настолько и ослепительных. Время от времени Пирог с Шалимаром подкалывают друг друга и — объединившись из соображений тактики — Елизавету. Они много и с удовольствием смеются, несут свою обычную милую околесицу, врут по поводу и без повода, призывают Елизавету заняться наконец собой — словом, ведут себя, как всегда. Как вели и месяц назад, и год. И всю долгую историю знакомства. Но Елизавета смотрит на них так, как будто видит впервые.

Она отвыкла.

Она давно не видела молодых лиц столь близко: в основном — старые. Ну, и еще божественно-вневременное лицо Праматери, а лицо Ильи и лицом-то назвать трудно.

Несколько минут назад Пирог с Шалимаром казались ей пустышками, никчемными погремушками, наглыми кобылами, теперь же Елизавета смотрит на них с тоской и ностальгией. Как будто она стоит на одном берегу быстрой опасной реки, а Пирог с Шалимаром — на другой. За спиной у Пирога и Шалимара море огней, море юных людей, три солнца, восемь лун, триста миллионов надраенных до блеска звезд, четыреста миллионов диджеев с вертушками, северное сияние, летний ветерок, огромная емкость с освежающими ливнями (они вот-вот прольются). В ногах у Пирога с Шалимаром сидят неумехи-щенки, на руках — трехцветные котята, которые, как известно, приносят счастье. И ничего, кроме счастья. Птицы, стрекозы и бабочки порхают над головами Пирога и Шалимара.

За спиной у Елизаветы нет ни солнца, ни луны. Северного сияния тоже нет, один монотонный, мелкий, непрекращающийся дождь. И — вязкая мгла. Разглядеть в ней что-либо невозможно, но Елизавета точно знает: там сгрудились старики. Идти им некуда, потому что они уже пришли. Вязкая мгла и есть конечный пункт назначения. Все трехцветные котята, все щенки-неумехи давно умерли, а вскорости умрут и старики, один за другим. Что делает здесь Елизавета?

Ей срочно нужно туда, на другой берег!

Благо оба берега соединяет мост. Некрепкий, сомнительного качества, он все же существует. Стоит только ступить на него, сделать несколько осторожных шагов, затем убыстрить темп и понестись что есть мочи — и все, она будет спасена. Давай, Елизавета, решайся!..

Тут-то и возникает лицо Праматери Всего Сущего. Вернее, сразу несколько ее лиц, они повсюду; зависли, как воздушные змеи, и синхронно морщатся в презрительной улыбке: «Ну что, Элизабэтиха, сбегаешь? Так я и знала, что пойдешь ты на хрен с тревожным чемоданчиком. Ну вали, вали, сволота, мелкая душонка! Без тебя как-нибудь обойдемся».

— …Нет, правда, Лизелотта! Что-то ты совсем скуксилась. Из-за Мухи переживаешь?

Елизавета как-то обмолвилась подругам, что собирается сунуться в Муху со своими еще неясными дизайнерскими притязаниями.

— Да не особенно.

— На каком хоть экзамене срезалась?

— Неважно. По специальности…

— Ну ничего. Пойди куда-нибудь на платный. Их щас как грязи. С башлями кого угодно возьмут на что угодно. Любой тупица проскочит.

Камень в огород не Елизаветы даже, а Шалимара. Шалимар делает вид, что последняя реплика ее нисколько не касается.

— И чё ты собираешься делать? — быстро и с преувеличенным вниманием спрашивает самая красивая из всех сидящих в «Лайме» девушек.

Сказать, что она уже устроилась на хлебную и жутко перспективную должность социального работника, Елизавета почему-то не решается. Не сейчас. Она скажет когда-нибудь потом, но не сейчас. А может, и вовсе удастся обойти эту щекотливую тему стороной. Пирог и Шалимар — весьма продвинутые и эгоцентричные особы, они никогда не поймут такого откровенного жизненного ляпа. Посчитают ее спрыгнувшей с катушек и откажутся проводить с ней время, хоть изредка. Чего страшно не хотелось бы, ведь других подругу Елизаветы Гейнзе нет.

— Еще не поняла. Думаю, работенка найдется, сейчас это не проблема.

— Все правильно, работы навалом, нужно только выбрать правильную. Ту, которая даст возможность двигаться дальше. А неправильно выберешь сегодня — завтра проснешься на помойке. Такое сейчас время. Социальный, блин, дарвинизм, — Пирог обожает щеголять всякими мудреными словечками.

— Переведи, — требует Елизавета.

— Ну, это когда выживает сильнейший.

Выживает сильнейший, да. Это не ее, Елизаветин, случай. И лучше ей оставаться со стариками, на мглистом берегу.

— Хочешь, я поговорю с предками? — Шалимар проявляет неожиданное и совершенно ненужное Елизавете участие. — У папика в фирме наверняка завалялась какая-нить вакансия.

— Я тоже могу перетереть со своими, — ревнивая Пирог ни в чем не хочет уступать Шалимару. — Не боись, все уладится.

— Я не боюсь… И спасибо вам. Только я сама. Сама все решу.

— Ну и глупо! Ты, Лизелотта, самая настоящая глупышка!

После этого все бурно начинают обсуждать, какая глупышка Елизавета Гейнзе и что является первоосновой ее глупости. Любовь к сладкому, тлетворное влияние престарелого папаши и отсутствие всякого влияния со стороны Женщины-Цунами или вообще… Елизавета такой и родилась. Родилась, родилась, подтверждает Елизавета. Скользкий вопрос о работе больше не всплывает, память у Пирога с Шалимаром не длиннее джинсовой заклепки, а приступы великодушия и того короче. Они расстаются через час, весьма довольные собой, договорившись о совместном походе в кино на ближайшие свободные выходные. Когда именно наступят эти выходные, никто не уточняет.

Легкие и подвижные Пирог с Шалимаром снова упархивают в свою разноцветную жизнь, а Елизавета тяжкой поступью Каменного Гостя отправляется в свою, лишенную красок, выцветшую и поблекшую. До сих пор она двигалась в параллели со стандартным набором юношеских радостей и предпочтений; к ним нельзя было приблизиться, но их можно было хотя бы рассмотреть. Теперь, из-за стариков, угол движения изменился и составляет девяносто градусов. Именно под таким углом Елизавета стремительно удаляется от всего, что свойственно юности.

В бесконечность, в никуда.

Этот полет длится уже несколько месяцев, и не было дня, чтобы Елизавета не сожалела о своем выборе. Не было дня, чтобы она не говорила себе: как же меня все достало, никуда больше не пойду, а заяву об увольнении пошлю по почте. Далее следует нецензурная брань, основные конструкции которой позаимствованы из лексикона Праматери Всего Сущего. Подобные волны накатывают ночами, но утром Елизавета как миленькая отправляется по делам своих стариков.

Все самое неприятное из того, что говорила о стариках Праматерь, нашло свое подтверждение. Старики обидчивы, не всегда опрятны, не всегда понимают, в каком времени живут, и они… они не очень умные! А если все же в них остался разум, то выливается он в довольно специфические формы. Взять, к примеру, Гумилева. Гумилев постоянно ездит по Елизаветиным ушам мини-лекциями о каком-то там этногенезе и еще более устрашающем славяно-тюркском симбиозе. И при этом ходит по своей квартирке в расстегнутых штанах! Возможно, Елизавета прониклась бы идеями этногенеза, но идиотские штаны!..

Ландау.

Ландау не был на улице несколько лет (ему восемьдесят семь и у него больные ноги) — и потому его пугает все, что находится за периметром его берлоги. И Елизавету он впускает к себе не сразу. Для начала он не меньше пяти минут выясняет, кто находится за дверью… Затем приоткрывает ее, не снимая цепочки. На идентификацию Елизаветиной личности у Ландау уходит еще три минуты. Все это время она переминается с ноги на ногу, груженная сумками, как верблюд, а что поделать, барышня, времена нынче лихие, впрочем, других времен и не бывает. Ландау любит глазированные сырки и считывать цифры с чеков. Завладев чеком, он принимается жонглировать указанными в нем суммами, вычитать, множить, извлекать квадратный корень. Несколько раз он пытался заводить с Елизаветой разговор о криволинейном интеграле, а ведь это даже ужаснее, чем славяно-тюркский симбиоз!

У Королева периодически отшибает память (или срабатывает реле какой-то иной памяти), и тогда, вытянувшись во фрунт, он обращается к Елизавете не иначе как «товарищ генерал-лейтенант». Кого конкретно он имеет в виду, выяснить не удалось.

Наверняка не старого вояку — дамского угодника, тот закончил свою карьеру в звании майора. Майору удалось-таки ухватить Елизавету за корму. И она обязательно разругалась бы с ним в пух и прах, заклеймив «старым извращенцем», если бы извращенец время от времени не включал старенький проигрыватель «Аккорд». Подборка пластинок совершенно обезоруживает Елизавету — сплошняком военные песни, «На безымянной высоте» тоже имеется. А недавно они на два голоса подпевали Эдите Пьехе и ее хиту «Огромное небо».

Елизавета плакала.

Особенно впечатлила ее фраза «отличные парни отличной страны». Прослушав песню до конца и попросив завести ее еще раз, она опять принялась размышлять о летчиках (она могла бы — еще как могла! — полюбить летчика) и о героях вообще. Герои видятся Елизавете идеально сложенными, голыми по пояс, в джинсах по фигуре, а не в слабоумных рэперских штанах. У героев аккуратно пострижены волосы и ногти, они не курят, пьют только свежевыжатые соки, носят на мизинцах фантастической красоты перстни, а на запястьях — фантастической красоты браслеты. И, по любому поводу, веско замечают: «Ни о чем не волнуйся, детка». Всем им не больше тридцати, по-другому и быть не может. Ведь героизм — привилегия легкой на подъем молодости.

А в стариках нет ничего героического.

С другой стороны, перешагнуть восьмидесятилетний рубеж и замахнуться на девяностолетний — тоже героизм, пусть он ничем и не оплачивается.

У стариков дряблая истончившаяся кожа, сквозь которую проступают вены; определить, какого цвета у них глаза, совершенно невозможно. И они не стоят на вершине холма — забраться на холм им не под силу. Они не в состоянии справиться и со множеством других вещей, с большинством вещей. Вот и приходится Елизавете заниматься тем, чем она никогда не занялась бы добровольно. И никто не стал бы, не достигнув определенного возраста. Зато теперь Елизавета досконально изучила адреса всех социальных магазинов, прекрасно ориентируется в ценах и знает, где дешевле купить овощи, а где — молочные продукты и бакалею. Она умеет измерять пульс и кровяное давление, разбирается в дозировке, комбинации и побочном действии лекарств, может приготовить любой настой на водяной бане и закапать глаза глазными каплями.

Единственное, чего она не может, — в открытую сказать Гумилеву, чтобы он застегнул пуговицы на брюках.

Никто из Елизаветиных подопечных пока не умер.

Илья тоже жив, и это самая лучшая новость на сегодняшний день.

Лучшая — несмотря на то что отношения с Ильей категорическим образом не складываются. Елизавета совершенно отчаялась найти к нему подход: получить ключи от дома совсем не то же самое, что получить ключи от сердца. «Ключи от сердца»три ха-ха! Праматери Всего Сущего и в голову бы не пришло выражаться так выспренно. Она называет Илью «хорьком», «доходягой» и «старой пидовкой», а тот называет ее «сукой». И делают они это так искренне, с такой симпатией, что сразу становится понятно: между этими двоими существует незримая, но крепкая связь. А Елизавета здесь ни при чем, сбоку припеку, так — подай-принеси, и больше ничего. Она не слышала его голоса со времен первого визита. Он только кивает ей головой, когда она приходит. И никак не реагирует на ее уход. Об Илье Елизавете известно только то, что рассказала Праматерь. Еще несколько лет назад он «был в шоколаде» — работал стилистом в одном из самых пафосных в Питере салонов, а потом вообще пустился в автономное плавание. Чтобы попасть к нему, приходилось записываться за несколько недель. Но бывали и исключения, и исключения эти касались сильных мира сего: артистов, музыкантов, политиков городского и федерального масштаба, светских персонажей, жен влиятельных бизнесменов и самих бизнесменов. Жил Илья на широкую ногу, стоил очень дорого. И мог бы стоить еще дороже, но случилась болезнь. По тусовке Ильи поползли мутные слухи, и первыми его оставили любовники. Затем наступила очередь клиентов, и их можно понять: кому приятно видеть в непосредственной близости от себя ВИЧ-инфицированного, да еще с ножницами в руках. Никто из бывших друзей не помог ему, не подставил плечо — такова природа людей, этих «охуевших крыс», как выражается Праматерь. В годы своего возвышения Илья сам был оху.крысой, жадной до денег и удовольствий. Теперь он опустился на самое дно, но так всегда и бывает — «и будут последние первыми, а первые — последними». Залихватский лозунг провозгласила Праматерь, и, кажется, это цитата из самой старой и самой умной книги. Ее не стыдно поставить эпиграфом к чему угодно, первая часть цитаты дарит надежду Елизавете и ее старикам, а последняя — подписывает приговор Илье и, вполне вероятно, Женщине-Цунами.

Странно, но особенного торжества в связи с этим Елизавета не испытывает. Возможно, если бы она знала того, прежнего Илью, жадного, наглого и нахрапистого, она бы удовлетворенно потерла руки: «так тебе и надо, мудофель!» Но она знает только одного Илью — больного, страшно уставшего, худого до невозможности, с проплешинами на голове.

Елизавете почему-то очень важен Илья — и дело тут не только в жалости. Совсем недавно она тайно мечтала о приятеле-гее, но эту мечту не назовешь сбывшейся. Они — не приятели. Илья не молод и не прекрасен. Все гейское в нем осталось в далеком, невозвратимом прошлом. И он уж точно никогда больше не будет тусить по субкультурным и не очень клубам. Хоть с Елизаветой подмышкой, хоть без нее.

Илья остался совсем один.

Елизавета, по большому счету, тоже одна.

Конечно, у нее есть Карлуша, есть Пирог с Шалимаром. Карлуша любит ее беззаветно и самоотверженно, Пирог с Шалимаром любят ее эгоистично и избирательно — и при этом в отношениях с ними существует масса закрытых тем. Масса вещей, которых нельзя касаться. Женщина-Цунами, нынешняя работа, виды на будущее. Требовать любви от стариков тоже глупо — они эгоисты еще похлеще Пирога с Шалимаром. Они обеспокоены лишь тем, как бы прожить лишний день, лишний месяц, лишний год. И Елизавета представляет для них ценность только как подспорье в борьбе за выживание.

Наверное, она несправедлива к ним.

А другие несправедливы к ней, собственная природа к ней несправедлива!

Если бы дела обстояли по-другому — она родилась бы Кэтрин-Зэтой Джонс!

В последнее время Елизавета все реже думает о Кэтрин-Зэте и все чаще — о том, как подобрать отмычку к Илье, заставить его губы разлепиться и сказать наконец: «Привет, как долго тебя не было! Я рад тебя видеть». Что, если принести ему котенка или щенка? — живое существо в состоянии смягчить любое, даже самое твердокаменное сердце. Но котенок, а тем более щенок, требуют ухода, Илья вряд ли справится с этим: за ним самим необходим уход. И потом, совершенно неизвестно, как он относится к кошкам и собакам. Пусть хорошо — а вдруг возникнет аллергия на шерсть?.. Можно принести ему цветы в горшках, фикус, монстеру, хаворцию. Шерсти на них нет, так что аллергии не случится. Поставишь их на подоконник — и мертвый дом оживет. Но фикус с монстерой и хаворция заслонят часть неба, часть крыш. Еще неизвестно, что для Ильи важнее — крыши или цветы.

Можно также на время переквалифицироваться в чтицу, читать Илье книги вслух. Елизавете совсем нетрудно было бы это делать, вопрос лишь в том, какие книги нравятся Илье. И нравятся ли вообще.

Вот ведь несчастье — Елизавета ничего — ну ничегошеньки! — не знает об Илье.

И Праматерь ничем не может ей помочь, она никогда не рассматривала Илью в контексте растений, животных и книг.

— Да не заморачивайся ты с этим обсоском, — советует она. — У тебя других проблем, что ли, нет?

Есть, но эта, с недавних пор, почему-то стала главной.

— Я не знаю, что делать, — честно признается Елизавета.

— А ничего не делай. Пусть все идет, как идет. Много чести ему… Все равно скоро…

О том, что вскорости должно случиться, Наталья Салтыкова благоразумно умалчивает — не хочет лишний раз расстраивать Елизавету. Но и без того ясно —

Илья должен умереть.

* * *

…Он не сдох — ни через месяц, ни через полгода.

Не сдох вопреки всем ожиданиям, вопреки тому, что не принимал никаких поддерживающих иммунную систему препаратов. И никаких препаратов вообще. Ему не становилось лучше, но и хуже не становилось тоже. Единственное, хоть сколько-нибудь разумное, объяснение этому факту крылось в его одиночестве. Если уж про Илью все забыли, то почему смерть должна стать исключением из правил?

Нет, слишком надуманно все выходит. Псевдофилософски.

Он не сдох, хотя все сроки вышли, а установить новые никто так и не решился. Сидит в своей конуре, в своем кресле, в своей бейсболке козырьком назад, в своем поношенном халате. Каждый раз, приходя к Илье, Елизавета заставала его сидящим в одной и той же позе — лицом в облака, лицом в дождь, лицом в снег с дождем, лицом просто в снег, в зависимости от времени года. Выбирается ли он из кресла хоть когда-нибудь или сросся с ним? Был ведь Человек-Слон, так почему не быть Человеку-Креслу?..

Наверное, все-таки выбирается, отправляет свои жалкие естественные надобности. И даже кое-что поджирает из холодильника. Совсем немного — клюет, как птица, но все же клюет. Чем занимается Илья в Елизаветино отсутствие? Тем же, чем и при ней, —

смотрит в окно.

Ничем другим в доме, где нет ни радио, ни телевизора, ни музыкального центра, ни книг, не займешься.

Бессмысленность существования Ильи очевидна.

У котенка, у щенка, у цветов, которые так здесь и не появились, и то больше прав на существование: они приносят радость, заставляют человека заботиться не только о себе. За время Великого Сидения В Кресле («ВСВК») отношение Елизаветы к Илье несколько раз поменялось, причем кардинальным образом. На смену вполне искренней надежде стать ему другом пришло раздражение. Потом — презрение, потом — откровенная неприязнь и желание пореже видеть обтянутый кожей череп. Какое-то время она приходила к Илье, только руководствуясь чувством долга, и не задерживалась дольше десяти-пятнадцати минут. Хотя и пяти было бы вполне достаточно, и трех: просто проверить, жив ли он, помахать пятерней у него перед физиономией.

И удалиться, не сказав ни слова.

Но как-то раз, увидев несколько ниток, торчащих из рукава обшарпанного халата, и просвечивающие от худобы сплетенные пальцы, Елизавета снова пожалела Илью. И все пошло по накатанной: она пожалела, а затем снова захотела стать ему другом, а затем снова впала в раздражение, презрение и ненависть.

Ниток в халате еще много.

И старики как будто сговорились дожить до ста пятидесяти лет.

Карлуша, который собирался жить вечно, не дотянул и до семидесяти двух.

Его смерть, случившаяся на излете февраля, была легкой — так принято говорить. Он не болел, ни на что не жаловался, его не увозили по «скорой» и не помещали в реанимацию — он просто умер в своей постели.

Заснул и не проснулся.

Впоследствии Елизавета пыталась восстановить события, предшествовавшие Карлушиному уходу. Понять, в каком месте она ошиблась и не спасла его, когда еще можно было спасти. Ведь к тому черному февралю она досконально изучила все повадки, все приметы старости, малейшие симптомы старческих недугов и их возможных проявлений.

Ничего этот запоздалый экскурс не дал.

Ничто не предвещало, что Карлуша умрет.

Накануне он был добродушен, весел и обсуждал с дочерью итоги визита к одному знакомому адвокату — еврею, как и положено всем хорошим адвокатам. Есть профессии, блюмхен, при которых национальность является гарантированным знаком качества. Кстати, как по-немецки будет адвокат?

— Rechtsanwalt, — вяло отозвалась Елизавета.

— Der! Der Rechtsanwalt! Учи артикли, блюмхен! Без артиклей в Германии делать нечего. Без артиклей тебе прямой путь в уборщицы. Будешь улицы подметать вместе с турками.

— Да ладно тебе, Карлуша. Хотя подметать улицы — занятие ничуть не хуже многих других… И что интересного рассказал адвокат?

По теме, интересующей Карлушу последние пятьдесят с лишним лет (не просто отъезд на историческую родину, а полноценная репатриация), адвокат не сказал ничего, поскольку не владел ситуацией и был узким специалистом по имущественному праву. Но он сообщил, что в Германии живет его брат, тоже адвокат. И как раз этот самый брат — то, что нужно глубокоуважаемому Карлу Эдуардовичу. Брат-де занимается вопросами натурализации в Германии, он очень хороший специалист и еще ни один клиент не вышел от него неудовлетворенным. Все обратившиеся в конечном итоге получили гражданство и укоренились на немецкой земле. Конечно, юридическое сопровождение будет стоить недешево…

— Сколько? — спросила Елизавета.

Карлуша округлил глаза и выпалил:

— Пятнадцать тысяч этих новых… как их… евро! Придумали тоже — евро какое-то. Как будто марки им не хватало. А немецкая марка — самая устойчивая валюта в мире, да будет тебе известно…

— Сколько-сколько? — по Елизаветиной коже побежали мурашки.

— Пятнадцать… тысяч.

— Н-да… Сущие копейки. И где ты собираешься доставать эти пятнадцать тысяч?

— Это не такая неразрешимая проблема, как ты думаешь, — зачастил Карлуша. — Твой отец, заботясь о нашем с тобой благополучии и трудясь не покладая рук, кое-что скопил на черный день. У нас есть около двух тысяч долларов…

— Ну, это не совсем пятнадцать тысяч евро.

— Продадим марки. Монеты — там, между прочим, есть и серебряные. Усиленно займемся лотереями — должно же нам повезти?

Не с вашим счастьем, блюмхены и пупхены, не с вашим счастьем!..

Елизавете совершенно не хотелось расстраивать Карлушу, и потому она произнесла мягчайшим, вкрадчивым тоном:

— Боюсь, от продажи марок с монетами мы выручим немного. А лотереи… Тебе не везло последние пятнадцать лет, почему должно повезти сейчас?

— Потому что не везло пятнадцать лет, — парировал Карлуша. — Это же голая математика!.. Я так просто уверен, что все сложится.

Вряд ли тут задействовано такое простое действие, как сложение. Скорее, речь идет о чем-то более сложном, интеграле, например. Или вообще — о неподъемной теории вероятностей. Надо бы проконсультироваться у Ландау.

— На худой конец, можно продать аккордеон!..

Елизавета задрожала. Аккордеон, обожаемый Карлушей «WELTMEISTER», под звуки которого она выросла, — это уже серьезно. Это переводит глупейшие Карлушины прожекты в разряд такой же глупой непоправимости. И опасной к тому же.

— Ну… Я не знаю. Пятнадцать тысяч все-таки большая сумма. Даже если мы ее соберем…

— Мы соберем, вот увидишь!

— Даже если случится такое счастье… Как можно отдавать бешеные деньги неизвестно кому?

— Почему неизвестно? Это уважаемый в Германии адвокат с обширной практикой. Рекомендации у него самые лестные, поверь.

— Ты их видел? Разговаривал с его осчастливленными клиентами?

— Нет… Но его брат, Лева Грудман… Он все мне рассказал. А Лева — не последний человек в Городской коллегии.

Лева Грудман, ага. Елизавета видела его однажды — старый лис с похабной физиономией вора-карманника, из тех, что режут сумочки в метро. Масляные, жидкие глаза; рот, похожий на только что отвалившуюся от тела пиявку. Леве Грудману Елизавета не доверила бы постеречь даже пакет с гречкой, а тут — целых пятнадцать тысяч! Наверняка у такого прохиндея и брат прохиндей. И существует ли он вообще — чертов брат? Но как сказать об этом Карлуше, единственная мечта которого, — Германия, величайшая из всех стран.

— Сумма немаленькая, Карлуша, — повторила Елизавета, вздохнув.

— Немаленькая, да. Но и цель у нас великая.

— Может, попытаемся достичь ее не таким разорительным способом?

— Например?

— Ну-у… Давай уедем в Германию по туристическим визам…

— И?…

— И останемся там. Многие так делают, — Елизавета сморозила откровенную дичь. Но эта ее дичь была все же несопоставима по масштабам с левогрудмановской дичью Карлуши.

— Предлагаешь мне стать нелегалом хуже турка, хуже араба?

— Почему же хуже?..

— Нет, нет и нет! Просачиваться на свою любимую родину с черного хода я не собираюсь. Мне претит любая нелегальщина! Я войду в Германию с центрального. Заруби себе это на носу, блюмхен!

Зарубила и уже давно. Примерно столько лет назад, сколько Карлуша играет в бесплодные лотереи. В Карлушиных фантазиях Deutschen Republik встречает его цветами (георгинами, гладиолусами и белыми лилиями); карнавальными шествиями, народными гуляньями, реконструкцией рыцарских турниров. Иначе и быть не может: в фатерлянд вернулся один из самых преданных ее сыновей, так долго страдавший на чужбине.

Благоразумнее будет не обострять ситуацию, решила про себя Елизавета, не вступать с Карлушей в конфликты, спустить все на тормозах. Пятнадцать тысяч ему не собрать, разве что продать квартиру, лишив таким образом семейство Гейнзе крыши над головой. На этот кардинальный шаг Карлуша не отважится даже ради Германии. А остальное, включая филателистические потери, можно пережить. Единственное, что переживается с трудом, — полное отсутствие родственников-Круппов и родственников — членов королевских семей. Раньше Елизавета питала хоть какие-то, пусть и слабые надежды на то, что они существуют. И помогут своей разнесчастной российской ветке в трудную минуту.

А никого и не оказалось.

— Ты рассуждай здраво, блюмхен…

— Именно это я и пытаюсь делать.

— Пятнадцать тысяч — не слишком большая плата за возможность вернуться в цивилизованный мир. Возьмем, к примеру, твою работу… Скажи, ты видела здесь хоть одного одинокого старика, хоть одного инвалида, который был бы… Я не говорю, что счастлив, просто — доволен своей жизнью?

— Нет, — честно призналась Елизавета.

— Вот видишь! Все едва сводят концы с концами. А в Германии такое невозможно в принципе, там никого не бросают. Стариков не бросают! Окружают всяческой заботой. Такие мы, немцы!

Не только вы, немцы, еще и многие другие. А у нас зато есть Праматерь, и я помогаю по мере сил, хотела сказать Елизавета, но — как всегда из высших соображений — промолчала.

После того, как она малодушно согласилась со всеми Карлушиными выкладками, тот заметно повеселел, подхватил еще не проданный «WELTMEISTER» и мастерски исполнил кусок увертюры к вагнеровским «Майстерзингерам».

— С аккордеоном я бы все же не торопилась, — заметила Елизавета, закончив аплодировать музыканту-виртуозу.

— Посмотрим-посмотрим. Может, ничего и продавать не придется. Ты самая лучшая дочь, блюмхен!

— А ты — самый лучший папа!..

Что было потом?

Ничего особенного, ничего настораживающего. Они сыграли в шахматы, как делали это довольно часто. Четыре из пяти партий Елизавета проиграла, а одну, для правдоподобия, свела вничью. Ее проигрыши стоили невероятных усилий — игроком Карлуша был никудышным. Зевал фигуры, не видел поля и просчитывал один ход максимум. Воспользоваться его тактическими и стратегическими слабостями Елизавете и в голову не приходило: уж очень он расстраивался, когда проигрывал. А ей было все равно — выигрыш или проигрыш. И если своим проигрышем она может доставить Карлуше маленькую радость, — почему не сделать этого?..

— Ничего, блюмхен, — удовлетворенно потер руки Карлуша после окончания мини-турнира. — Со временем и ты научишься побеждать.

— Сомневаюсь. Во всяком случае, не такого сильного игрока, как ты.

— Меня тоже одолеешь. Шахматы — это чистая психология, ничего больше. Когда ты это поймешь — все и получится.

Она поцеловала его перед сном, а он поцеловал ее: чусики, Карлуша! — чусики, блюмхен, до завтра, пусть тебе приснятся самые прекрасные сны!..

Завтра наступило в положенный срок, но на кухне, где они обычно встречались, Карлуши не оказалось. Это было странно, очень. Ведь когда бы не проснулась Елизавета, пусть и в самую раннюю рань, Карлуша уже был на ногах. Варил себе кофе, мурлыча под нос свою любимую застольную «Мой сурок со мною». Сооружал маленькие бутерброды с сыром и оливками (они почему-то назывались «кельнскими»), опрокидывал крошечную стопку водки (тост проходил под кодовым именем «За Бисмарка!»). Всякий раз Карлуша спрашивал у Елизаветы, что она будет на завтрак, заказывай смело, блюмхен, ни в чем себя не ограничивай, я исполню любые твои кулинарные мечты! Кулинарные мечты блюмхена редко простирались дальше яичницы с колбасой, ими, как правило, все и ограничивалось.

Елизавета обожала утренние посиделки. Всегда узнаешь что-нибудь новенькое: о пестром и захватывающем Карлушином прошлом, о не менее захватывающем будущем, что ждет их в Германии. О муниципальных выборах в земле Северный Рейн — Вестфалия (натурализовавшись, Карлуша собирался поддерживать христианских демократов). О германских канцлерах — почему так выходит, что последующие всегда хуже предыдущих? нет-нет, людоеда Гитлера, хоть он и был канцлером, мы вообще вычеркиваем из списка!.. Об истинных ценностях, о людях, которые проводят эти ценности в жизнь. А о других — плохих — людях что говорить?

В то утро на кухне было темно и тихо. Не пахло свежесваренным кофе, не закипал чайник, никто не пел песню про сурка. Елизавета нащупала выключатель и зажгла свет. Кухня предстала перед ней такой же, какой она покинула ее вчера вечером. Карлуша сюда не заглядывал.

Смутное беспокойство усилилось, когда она вышла в прихожую: Карлушины ботинки стояли на месте, а пальто и махровый шарф ядовитого зеленого цвета висели на вешалке. Из чего Елизавета сделала вывод — ее теория о том, что Карлуша «с утра не сравши» (как выражается Праматерь) отправился на поиски пятнадцати тысяч, полностью несостоятельна.

Оставались еще ванная, туалет и крошечная кладовка, но и там было темно.

Наверное, он еще спит.

Минут пятнадцать Елизавета, как могла, баюкала эту мысль. Но больше всего ей хотелось, чтобы мысль подала голос, заорала, — быть может, тогда Карлуша проснется? Вот как меняются привычки с возрастом, убеждала она себя, Карлуша всегда был жаворонком, а теперь решил переквалифицироваться в сову. Или просто ворочался с боку на бок до самого утра, перевозбужденный вновь открывающимися перспективами. А потом срубился, заснул. Но вот-вот должен проснуться — как иначе?

Елизавета подождала еще несколько томительных минут. «Вот-вот» все не наступало.

И тогда она решилась. Подошла к Карлушиной двери и тихонько стукнула в нее костяшками пальцев:

— Карлуша! Ты уже проснулся?

Ответа не последовало, и тогда Елизавета постучала в дверь сильнее.

И снова — никакого ответа, и откуда только взялось это неприятное посасывание под ложечкой? От него можно избавиться одним махом, просто толкнуть дверь и сунуть пос в комнату. А Карлуша выскочит из-за угла и крикнет «Гав!». Такие штучки в бытность Елизаветы маленькой девочкой он проделывал неоднократно. Елизавета с готовностью пугалась и кричала как резаная. А Карлуша смеялся, подхватывал ее на руки и кружил по комнате. Теперь, когда Елизавета выросла и превратилась в толстую жабу, хватать ее на руки и кружить по комнате весьма проблематично. Но пусть хотя бы крикнет «Гав!». Этого будет вполне достаточно для успокоения ее души.

В Карлушиной комнате громко тикал будильник — и это был единственный звук.

Она не стала включать свет, просто продвигалась к его кровати: медленно, осторожно, шаг за шагом.

— Карлуша! Карлуша! Ты здесь?..

Глаза категорически отказывались привыкать к темноте, но и без того Елизавета знала: справа, у самой двери, стоит стул, рядом с ним — маленький комод с облупившейся полировкой. По краям комода сидят два старинных немецких пупса с фарфоровыми головами; пупсы всегда вызывали у нее священный ужас — недаром пальцы их сложены точно так же, как пальцы устрашающей индуистской богини Кали. У одного из пупсов отбит мизинец на правой руке, у другого — указательный на левой. Между куклами-Кали приютились сова и олень, преследуемый волками, — довольно сложная по исполнению и трагическая по содержанию композиция. Затем идет шкаф со всяким хламом, заброшенным наверх: швейная машинка «Чайка», фотоувеличитель, обглоданная синтетическая ель made in China (они так ни разу ею и не воспользовались), кипы старых газет. Вплотную к шкафу примыкает стол со стопкой японских кроссвордов судоку, над столом висят две гравюры под стеклом — «Вид на Апостелькирхе»[9] и «Вид на Кельнский собор со стороны Рейна». Что еще?

Еще один стул.

Этажерка с книгами.

Карлушина кровать.

Она ничего не пропустила? Стол. Еще один стул. Этажерка с книгами, не может быть, чтобы Карлушина кровать случилась так скоро. Она точно что-то пропустила.

Стол.

Еще один стул.

Этажерка с книгами.

Вот ведь смешное слово — «этажерка»! Почему эта мебельная конструкция называется этажеркой? Потому, что полки располагаются друг над другом, как этажи в доме? Наверное, поэтому А есть ли в этом доме лифт? Консьерж? В их с Карлушей собственном доме лифт есть. Зато нет консьержа. Две нижние полки заняты собранием сочинений Ромена Роллана, а что находится на верхних? Елизавете обязательно нужно вспомнить, не может быть, чтобы Карлушина кровать случилась так скоро. Она — как Германия, до которой — и это уже очевидно — им не добраться никогда. В их традиционном составе, самом удивительном тандеме — Карлуша и блюмхен, блюмхен и Карлуша, чусики, чусики!..

«Чусики» придумал Карлуша, иногда находивший здоровый компромисс между исторической родиной и той страной, в которой прожил большую часть своей жизни. Каждому немцу — и в самой Германии, и за ее пределами — хорошо известно традиционное «чус». Что означает «привет-привет» или «пока-пока». Карлуше всегда казалось, что «чус» звучит слишком холодно, вот и возникли совершенно нелепые и совершенно русские «чусики».

Такой уж он, Карлуша. Очень теплый.

Летний.

Сколько не обманывай себя, сколько не начинай сначала — за этажеркой с книгами всегда следует кровать.

Карлуша лежит в кровати.

Елизавета видит очертания его тела, хотя по-прежнему не видит всего остального. Что-то здесь не так.

Карлуша лежит в кровати, на спине — поза, совершенно естественная для спящего. Лица Карлуши не разглядеть (Елизаветины глаза, вопреки ожиданиям, так и не привыкли к темноте) — но кто еще может быть здесь?

Только он.

Нет-нет, лучше не думать, что это он! Мало ли кто мог прилечь на кровать, мало ли чьи веки оказались прикрытыми так неплотно. Лицо лежащего человека по-прежнему ускользает от Елизаветы; бежит, как трагический олень, преследуемый волками. Но неприкрытые веки — вот они! Под ними нет ничего теплого, летнего. Нет жизни — одно неподвижное стекло.

А значит — это не Карлуша.

Елизавета и сама не заметила, как опустилась на колени и судорожно ухватилась за жесткую раму кровати. Будильник стучит и стучит, отдаваясь кувалдой в висках. Елизавете ничего не стоит восстановить в памяти его облик. Красочный слой, нанесенный на стрелки, слегка поврежден; цифры на циферблате не арабские, как в подавляющем большинстве часовых механизмов, а греческие. Надпись под полуденно-полуночными двенадцатью (МПЗ) Елизавета пыталась расшифровать долгие годы. Ничего более убедительного, чем «мой папа замечательный», на ум не пришло. По одной версии, будильник был подарен малолетнему Карлуше певицей Лидией Руслановой, по другой — маршалом Рокоссовским. Дался ей этот будильник! — и при чем здесь будильник?.. И почему она стоит на коленях, вцепившись пальцами в кровать?

— Карлуша, вставай!

Нет, это все-таки не Карлуша, Карлуша обязательно бы откликнулся. Он не стал бы так бездарно пугать свою куколку, свой цветочек. Он не стал бы занавешивать глаза пуленепробиваемым стеклом или осколками льда. Смешно даже думать об этом — лед ни за что не удержится у Карлуши под веками, он обязательно растает, ведь Карлуша теплый.

Летний.

Он теплый, а рука, выпроставшаяся из-под одеяла, — холодная. До сих пор Елизавете казалось, что она держится за раму, но это — рука. Между железом и рукой нет никакой разницы.

— Карлуша, вставай!

Елизавета не кричит, она говорит шепотом. Карлуша всегда утверждал, что шепот воздействует на любого человека лучше любого крика. К шепоту прислушиваешься. Но почему Карлуша (если это все-таки Карлуша) не хочет прислушаться?..

Будильник — вот главный раздражитель, дезориентирующий, вносящий смятение. Из-за него совершенно невозможно услышать дыхание спящего. Если он перестанет тикать, дыхание проявится в полную силу и все сразу станет на свои места. Итак, ее главная цель — будильник. Он должен замолчать и как можно скорее. Как можно, как можно…

Как можно так пугать меня, Карлуша?!.

Все так же, не поднимаясь с колен, Елизавета ползет в сторону неуместного, идиотического тиканья. Будильник испокон веков стоял на столе, он пережил множество соседей. Сначала это были журналы «Огонек» и «Наука и жизнь», открытые на страницах с кроссвордами. Затем появились тоненькие книжки со сканвордами, теперь вот — похожие на графические заготовки для вышивания крестом судоку.

Карлуша любит разгадывать кроссворды, он врезается в них на полном скаку и лихо заполняет клетки, при этом одна или две позиции обязательно остаются неразгаданными. Бороться с этим явлением можно только одним способом — на ходу залатывая прорехи в эрудиции. И Карлуша борется, совсем недавно он купил увесистый том «Энциклопедии кроссвордиста». Наиболее часто встречающееся в кроссвордах слово — рыбалка, наиболее часто встречающееся имя — Hерон. Вот если бы лежащий в кровати человек оказался древнеримским императором Нероном, до которого Елизавете нет никакого дела!..

Мечтая о несбыточном, Елизавета нащупывает будильник и, секунду подержав его в руках, изо всех сил швыряет в стену.

Издав предсмертный металлический лязг, будильник замолкает.

Теперь все должно образоваться, устроиться к их общей с Карлушей радости.

И нужно вернуться к кровати и услышать наконец то, чего она хочет услышать больше всего на свете, — Карлушино дыхание.

Спящий Карлуша всегда выглядел потешно: не Бельмондо-герой, а Бельмондо-комик, с распущенными губами и нечетким овалом лица (поперечные морщины доминируют над продольными, а не наоборот). С таким типом постоянно случаются забавные истории: на него падают ведра с краской, он сам падает в реку с моста, а после застревает в лифте с парочкой манекенов и обезьянкой-игрунком; он вечно садится не в тот поезд, вечно висит на карнизах двадцатого этажа, вечно оказывается запертым в шкафу; у машин, которыми он управляет, не все в порядке с тормозами; единственная, выпущенная в радиусе километра, пробка из бутылки с шампанским обязательно попадет ему в лоб. Женщины не обращают на него никакого внимания, зато дети, собаки и инвалиды-колясочники его обожают. Еще про женщин: с ними все тоже не так просто. Обязательно (просто обязательно!) найдется одна, которая остановит на Бельмондо-комике свой благосклонный взор. Совсем не факт, что это окажется Кэтрин-Зэта, но кто-то очень похожий на нее. И в этом внезапно возникшем союзе комика-Бельмондо и неземной красотки, похожей на Кэтрин-Зэту, торжествует не только любовь, но и трезвый расчет:

Бельмондо-комик непотопляем.

Да, с ним постоянно что-то случается. Но не может случиться до конца, если понимать под концом трагический финал. Для того и нужен непотопляемый Бельмондо-комик: чтобы навсегда быть гарантированным от трагического финала, а ведро с краской уж как-нибудь переживем.

Вот и Карлуша такой же. Во сне Карлуша позволяет себе сопеть, похрапывать, пофыркивать, похрюкивать, бормотать что-то несвязное, чмокать губами. Он ми на минуту не унимается.

Прошла уже минута.

Или сто минут?..

Пусть сто — ни единого звука так и не возникло. И это не просто тишина — тишина, переложенная ватой, как отвисевшие свое елочные игрушки. После праздника их прячут в коробки до следующего года и вот так вот перекладывают ватой, чтобы не разбились. Карлуша терпеть не может современные елочные игрушки из закамуфлированного пластика. Все игрушки в их доме — стеклянные и очень-очень старые. Они годятся Елизавете в матери и даже в бабушки. В матери — три ха-ха! Что это за матери, которые видят своих детей раз в год и то довольно непродолжительное время? Худшая мать — только Женщина-Цунами, да-да-да… Тс-сс! Карлуша просил никогда больше не упоминать это имя всуе.

Она и не упоминает.

Карлуша — как самый настоящий немец и лютеранин в душе — с особым размахом празднует Рождество. Елка ставится на кухне, благо место позволяет. А над плитой развешиваются рождественские носки — красный Елизаветин и белый Карлушин. Что именно лежит в ее носке, Елизавета знает заранее — Карлуша не мастак на сюрпризы, он согласовывает подарок едва ли не с весны: весь прошлый год они проговорили об аудиоплеере для дисков — его Елизавета в конечном счете и получила. Что заказать Карлуше на следующее Рождество?

Духи.

Нет-нет, DVD-проигрыватель! Вот только как засунуть его в носок?

Карлуша обязательно придумает — как.

Несмотря на то что будильник уничтожен, в Елизаветиных висках продолжают громыхать кувалды, и это очень тягостное ощущение. В какой-то момент (между сто пятидесятой и три тысячи триста тридцать первой минутами) Елизавете самой захотелось стать будильником и чтобы ее с силой отбросило к стене. И чтобы механизмы внутри нее сломались — все до единого.

Еще через восемьсот тысяч пятьсот четыре минуты на смену желанию стать будильником и разбиться о стену приходит апатия, слабость и какая-то непонятная сонливость, чусики, блюмхен, пусть тебе приснятся самые прекрасные сны!..

Она не заснула, она лишь на секунду закрыла глаза.

А когда открыла — в комнате было светло.

Не так, как летом, Карлушиным любимым летом. Летом свет резкий, безжалостный, а этот был настоящий февральский: мягкий, рассеянный, сострадательный. Он явился, чтобы первым выразить соболезнования Елизавете Карловне Гейнзе в связи с потерей отца, Карла Эдуардовича.

Карлуша умер.

Не Нерон, не восьмидесятисемилетний интегральный укротитель Ландау, не Илья, по которому ни одна собака не заплачет, не старые кошелки — ее собственный Карлуша. Он необходим Елизавете, как воздух, без него все теряет смысл — и вот, пожалуйста, его не стало!

А бесполезные, никчемные люди живут себе и живут.

Полощут омерзительные челюсти в стаканах, проносят ложки мимо рта, забывают застегнуть штаны, ходят в перекрученных чулках, сидят в продавленных креслах — и ничего им не делается.

А Карлуша умер.

Вот он лежит со свисающей из-под одеяла рукой. С неприкрытыми веками.

Елизавета впервые видит мертвого Карлушу так отчетливо. И это не Бельмондо-комик, а Бельмондо-герой. Продольные морщины доминируют над поперечными, а не наоборот. С Бельмондо-героем не случается ничего забавного. Друзья предают его при первой удобной возможности. Враги ускользают от него в самый последний момент. Его пистолет всегда дает осечку, его машины всегда числятся в угоне, а их багажники набиты трупами; поезда, на подножку которых он запрыгивает, терпят крушение; самолеты с ним на борту пропадают в районе Галапагосских островов. Он никогда не видел детей младше пятнадцати лет, никогда не подкармливал собак у магазина, не помог ни одному инвалиду-колясочнику. С его женщинами все тоже не так просто: они похожи на друзей и врагов одновременно, предают его при первой удобной возможности и ускользают в самый последний момент.

Бельмондо-герой идет на дно, как только подворачивается случай.

С ним не происходит ничего, кроме трагического финала.

Вот и Карлуша такой же.

Елизавета пытается открыть рот и закричать, но губы намертво приклеились друг к другу. Она пытается заплакать — и где же ее хваленые, хорошо натренированные слезы? Слезы, которые выкатывались из глаз по самому ничтожному поводу? Их нет.

«Нет», «намертво» — все слова так или иначе вертятся вокруг случившегося ночью, стоят за спиной склонившейся над Карлушей Елизаветы.

Карлуша совсем холодный.

— А как же Германия, Карлуша? — Елизаветин голос полон обиды. — Ты ведь обещал показать мне Германию. И Кельнский собор, где ты прятался… И ту средневековую улочку рядом с Рейном, она одна и уцелела во всем городе после бомбежки. И номер Питера Устинова в гостинице… Ты тоже обещал. Как же так, Карлуша?..

Не будет никакой Германии. Германии не существует, сколько времени понадобится, чтобы убрать несуществующую страну со всех карт, вычеркнуть ее из всех путеводителей, справочников и международных договоров о сотрудничестве? Засыпать реки, срыть до основания горы, сжечь леса, утрамбовать прибрежную полосу, упразднить футбольные команды, переправить в соседнюю Швейцарию Томаса Андерса и Дитера Болена?

Неизвестно.

Неизвестно, что делать самой Елизавете, — и не тогда, когда Германия будет стерта с лица Земли, а сегодня, сейчас.

Наверное, надо кому-нибудь позвонить.

Первый телефон, который приходит на ум — 03, скорая помощь. Затем — 02, милиция. Праматерь Всего Сущего подробно инструктировала ее насчет того, какие шаги предпринимать в подобных случаях. «Подобных случаях», о, Господи! Ведь речь идет о ее Карлуше, а он никакой не «подобный», он — бесподобный. «Мой папа замечательный», разве не так? И разве может она допустить, чтобы в их с Карлушей квартире появились посторонние равнодушные люди с волосатыми руками и грубыми голосами? Чтобы они называли Карлушу «телом», на ходу доедали яблоко или бутерброд, составляли какие-то бумажки и требовали от Елизаветы их подписать. Но даже если приедут совсем другие, неравнодушные люди, с ангельскими голосами и руками-крыльями; даже если они назовут Карлушу не «телом», а «нашим дорогим усопшим Карлом Эдуардовичем» — все равно придется подписывать бумажки.

И после этого его заберут у нее.

Никто его здесь не оставит.

Елизавета бесцельно слоняется по кухне и прихожей. Заплакать по-прежнему не получается. В доме нет ни одной вещи, не осененной Карлушиным присутствием. Они, все вместе и каждая в отдельности, гораздо больше Карлуша, чем тело, лежащее в комнате, на кровати.

Ну вот. Она первая назвала Карлушу «телом», предательница!..

…Через два часа вконец обессилевшая Елизавета позвонила Праматери.

— Он умер, — голос ее не дрожит, он ровный и спокойный, да что же происходит?

— Кто? — деловито спросила Праматерь.

— Карлуша.

— Какой Карлуша?

— Мой папа. Отец.

— Та-ак, — последовала минутная пауза. — Ты где?

— Адрес.

— Какой адрес?

— Твой домашний адрес.

Елизавета продиктовала адрес и даже подробно объяснила, что входить нужно не в ту арку, над которой висит табличка с номером дома, а в соседнюю.

Праматерь все хватает на лету.

— Скоро буду. Жди.

Она появилась даже раньше, чем рассчитывала Елизавета, намного раньше — минут через пять. Как такое возможно?..

— Ты быстро добралась.

— A-а… Просто была неподалеку. Как все случилось, рассказывай.

На лице Праматери не было и следа деланного сочувствия, брови ее не задирались вверх, а кончики губ не опускались вниз. Она не стала прижимать Елизавету к своей необъятной груди и выражать никому не нужные соболезнования. Но Елизавете неожиданно полегчало, и комок, стоявший в горле с самого утра, провалился куда-то вниз.

— Как это произошло?

— Я не знаю… Вчера вечером все было нормально, все было, как всегда… Карлуша пошел спать, а утром не вышел на кухню. А он всегда выходит на кухню раньше меня… Я к нему заглянула и… Он лежит в кровати. И не дышит. И рука холодная.

— Ясно. Сердце. Скорее всего. Он там? — Праматерь безошибочно ткнула пальцем в Карлушину дверь.

Порывшись в своей бездонной сумке, Праматерь Всего Сущего извлекла мятый кулек и какой-то диск, вложенный в бумажный конверт. И сунула оба странных предмета Елизавете в руки.

— Есть на чем слушать?

— Зачем это?

— Затем. Так есть на чем слушать?

— Я все сделаю, не беспокойся. Не в первый раз.

— Я не могу…

— Я тебя не спрашиваю, можешь ты или нет. Но лучше тебе сейчас быть подальше от него, поверь.

— Это неправильно. Я не могу…

— Ты все успеешь. И приблизиться к нему успеешь, и вернуться. Иди.

Ослушаться Праматери, не подчиниться ей невозможно. Она всё знает. Всё-всё. И она права. И Карлуше лучше сейчас побыть с ней, чем с растерянной и подавленной Елизаветой. От Елизаветы нет никакого проку, а Праматерь его защитит, даже мертвого. Впустит в самую глубину себя, туда, где цветут орхидеи и поют цикады. Там, внутри Праматери, и находится та чудесная расписная Германия, к которой Карлуша так стремился всю свою жизнь. Там, а не где-нибудь еще, высится знаменитый собор, и веселые птицы клюют его в две счастливые макушки и свивают гнезда на алтаре. И Апостелькирхе проглядывает сквозь папоротники. И покойный великий актер Питер Устинов парит в самом питательном бульоне, разглядывая окрестности из своего пузыря.

Карлуша тоже воспарит, поднимется вверх, уносимый токами воздуха, — Елизавета совершенно в этом уверена.

В кульке лежат леденцы.

Выглядят они ужасно — густо спрессованная, не поддающаяся расчленению масса с налипшими на нее крошками, то ли табачными, то ли хлебными. Такие и в руки-то взять противно, не говоря уже о том, чтобы сунуть их в рот.

Фу, гадость.

К тому же — с ярко выраженным смородиновым вкусом, а ведь Елизавета терпеть не может смородину! На свете не так много съедобных вещей, которые она не может терпеть — всего три. Халва, изюм и смородина. Иррациональная нелюбовь к халве и изюму преследует ее с самого детства и является источником мучений. Особенно это касается подлейшего изюма. Изюм имеет тенденцию внедряться в самые очаровательные вкусности, тем самым губя их на корню. Количество кексов, пирожных, творожков, шоколадок и пасхальных куличей, прошедших мимо Елизаветы из-за наличия в них изюма, не поддается исчислению. Раньше она пыталась как-то противостоять омерзительной, похожей на таракана сушеной ягоде: выковыривала ее, тщательно следя, чтобы ни одна мелкая тварь не затерялась. Но занятие это муторное, требующее внимания, сосредоточенности и хорошо развитой мелкой моторики рук. Это занятие — изнурительное, да-да! А, как известно, Елизавета не способна изнурять себя в принципе. Тьфу, пропасть! Гори он синим пламенем, чертов изюм!..

Со смородиной дела обстоят сложнее. Раньше Елизавета обожала смородину — черную, но особенно красную, перетертую с сахаром. Можно и не перетертую, можно прямо с куста. С кустов-то все и началось. Когда Елизавете не исполнилось еще и семи, они с Карлушей были приглашены к Карлушиному собутыльнику (то ли дяде Коке, то ли дяде Лёке) на дачу под Лугой. Собственно, это была не совсем дача — так, шесть заросших сорняками соток с несколькими кривыми яблонями и покосившейся хибарой в центре участка. Карлуша прихватил с собой на псевдодачу «WELTMEISTER», малолетнюю дочь и две бутылки водки. Кока-Лёка со своей стороны выкатил немудреную закуску, емкость с мутным самогоном и гобой.

Шла вторая половина июля.

Карлуша с Кокой-Лёкой пили водку, о чем-то спорили, хлопали друг друга по голым плечам, играли на два инструмента что-то развеселое, хлопчатобумажное, летнее — и снова пили. Елизавете жутко нравилось как они играют, но совсем не нравилось, что они пьют. Она бродила по участку, где летало множество стрекоз и даже попадались бабочки. И даже попались две лягушки, мама и сын (или — что гораздо естественнее — папа и дочь). И даже попалась чудесная зеленая ящерица, быстро-быстро перебирающая лапками. Совершенно зачарованная Елизавета поскакала следом за ящерицей на соседний участок, а потом еще на один. Там ящерица оторвалась от преследования и исчезла в густой траве. А вместо нее перед Елизаветой во всем своем великолепии предстали три смородиновых куста. Два с черными ягодами и один — с красными.

Как ей было удержаться?

Елизавета принялась срывать ягоды обеими руками и запихивать их себе в рот, пропуская сквозь зубы тонкие черенки, мешая черную смородину с красной. Сладкосладко и чуть-чуть кисло, и очень-очень вкусно, объедение, м-м!..

Тут-то ее и накрыли огромные страшные люди. Их было двое: женщина в летнем халате и мужчина в майке и трениках. С плечами, такими же голыми, как у Карлуши и Коки-Лёки, но только без «WELTMEISTERʼa» и без гобоя. Страшные люди начали страшно кричать на Елизавету. Вернее, кричала только женщина, а мужчина ухватил Елизавету за ухо и, тихо сопя, приговаривал:

— Ах ты, поганка! Ты у меня получишь, получишь! Я с тебя семь шкур спущу! Идем-ка к родителям, поганка!..

Елизавета моментально принялась рыдать в три ручья, размазывая по лицу слезы и смородиновый сок.

Через три минуты небольшая делегация уже входила на участок Коки-Лёки. Впереди шла женщина, почему-то прихватившая с собой тяпку. За ней следовали мужчина с Елизаветиным ухом в пальцах и сама громко рыдающая Елизавета.

— Ваша поганка? — зычным голосом спросил мужчина.

Карлуша, до этого расслабленно сидевший на замшелой лавочке у замшелого стола под одной из кривых яблонь, подскочил как ужаленный и бросился к Елизавете.

— Что случилось, блюмхен? — закричал он на ходу.

При виде такого родного Карлуши Елизавета начала плакать еще горше.

— Папочка, папа! — сквозь слезы повторяла она.

Худосочный нескладный Карлуша явно проигрывал крепко сбитому мужику в майке и потому тот позволил себе поистине мушкетерский выпад:

— Совсем обнаглела алкашня! Сидят тут, водяру в глотку льют, чтоб им захлебнуться! А спиногрызы ихние чужие сады обносят. Придется раскошелиться, папаша. И скажи спасибо, что ментов на тебя не натравили…

— Отпустите девочку, — только и сказал Карлуша.

Он не повысил голоса и никак не изменил его, но Елизаветино ухо тотчас оказалось на свободе. Елизавета ринулась к отцу и обхватила его за пояс, а он, наклонившись, тихонько прошептал:

— Иди в дом, блюмхен. А папа сейчас к тебе придет…

Что уж там происходило между Карлушей и нежданными визитерами, так и осталось тайной. Обзор из дома с грязными, затянутыми паутиной окнами был неважным, да и Елизавета все время плакала, сосредоточившись на нанесенной ей вселенской обиде. И на ухе, которое нестерпимо горело.

Кажется, мужик в майке толкнул Карлушу. А Карлуша толкнул его. А женщина в халате принялась размахивать тяпкой. И неизвестно, чем бы все закончилось, если бы на помощь Карлуше не пришел монументальный, украшенный множеством тюремных татуировок Кока-Лёка.

Потом они сидели на лавочке под яблоней. Карлуша держал Елизавету на коленях, а она обвивала его шею руками.

— Ты поступила не очень хорошо, блюмхен.

— Они тоже поступили не очень хорошо…

— Зачем нам брать пример с плохих людей? Никогда не надо этого делать.

— Я не буду, не буду. И смородину тоже не буду есть. Никогда.

— Это ты зря. Смородина здесь не при чем.

Еще как при чем!.. Карлушино лицо совсем близко, можно рассмотреть каждую его черточку, и это гораздо увлекательнее, чем гоняться за ящерицей. В Карлушиных руках Елизавета чувствует себя неуязвимой, сквозь яблоневые листья просвечивает солнце, а где-то у них за спиной играет на своем гобое Кока-Лёка.

…Какие странные леденцы.

Ощутимый смородиновый привкус сменился дынным (когда-то они с Карлушей купили замечательные дыни у двух братьев-таджиков, державших точку на Большой Пушкарской. Ни до, ни после таких чудесных дынь им не попадалось). После дыни наступает очередь клубники, вишневого варенья, жареных орешков, оливок с сыром — и все это связано с Карлушей, с какими-то смешными и не очень эпизодами из их жизни.

А вот и сахарная вата.

Ее-то уж точно не могло возникнуть. Вернее, воспоминание, с ней связанное, должно быть совсем другим, но получилось именно это —

зимний парк аттракционов.

Стрельба в тире, где Елизавета зарекомендовала себя самым лучшим стрелком; шляпы, взятые напрокат — тирольская для Карлуши и ковбойская для Елизаветы; американские горки, луна-парковый шедевр «Пирамиды майя» и, конечно же, павильончик гадалки на картах Таро.

И — снег.

Этого никогда и нигде не случалось, зимний парк аттракционов существовал только в Карлушином воображении, так почему Елизавета видит его так явственно?

Карлуша в тирольской шляпе неподражаем.

Карлуша неподражаем, бесподобен в каждом своем проявлении. По лицу Елизаветы текут слезы, а Карлуша улыбается ей, как улыбался всегда, нам ведь было хорошо вдвоем, блюмхен?

Очень! Очень хорошо, Карлуша!

Ничего не надо бояться, и помни — ты красива, как бог, и обязательно найдутся люди… обязательно найдется человек, который увидит это и оценит по достоинству. Людей будет великое множество, а человек — только один, но большего и не надо, ведь так?

Так, Карлуша. Так.

И не продавай аккордеон, блюмхен. Я хочу, чтобы он остался в семье Гейнзе навсегда. Теперь семья Гейнзе — это ты, так что не продавай его. Может, и я когда-нибудь загляну размять пальцы. Ты ведь сделаешь так, как я прошу?

Конечно, Карлуша. Конечно.

Ну, улыбнись мне, моя куколка, мой цветочек! Вытри слезки, мы ведь не расстаемся, мы и не смогли бы расстаться. Мы просто говорим друг другу «чусики»!

Чусики, Карлуша.

По лицу Елизаветы текут слезы, они капают на остатки леденцов из кулька и на диск, зачем только Праматерь всучила его? — сейчас не самое подходящее время слушать диски. Совсем-совсем неподходящее.

«Затем».

Она сказала — затем, как может Елизавета ослушаться Праматери, не подчиниться ей?..

Видно, что диск — не закатанный аудиоальбом какого-то певца или певицы. А самый обыкновенный, пишущий, на него можно поместить все, что угодно, — от музыки и фильмов до фотографий, стандартная емкость 700 МБ. Диск белый и черным маркером на нем размашисто написано:

Т.Т.

Что такое «Т.Т.»?

Елизавета никогда не сталкивалась с подобной аббревиатурой, но так может обозвать себя любая группа, чей солист помешан на стрелковом оружии, а в свободное от гастролей время занимается черным копательством. «ТТ» — боевой пистолет, Елизавета знает о нем от Карлуши. А Карлуша — от маршала Рокоссовского, который давал малолетнему потешному немцу подержать свой собственный «ТТ» в руках и даже разрешил стрельнуть из него два раза. Полагается ли «ТТ» маршалам или им полагаются лишь брюки с лампасами, сабля с бриллиантовым эфесом и конь в яблоках с постриженным хвостом? Карлуша этого не уточнил.

Есть еще такая певица, Танита Тикарам — она турчанка, но поет совсем не турецкие песни, а песни про любовь, которая могла бы случиться на скалистом побережье в одной из англоязычных стран; и голос у нее низкий-низкий. Ее герой — Джонни, обычный парень, это все, что поняла Елизавета из с трудом переведенной первой строчки. Была и другая певица, которая пела про Джонни, — но там вообще ничего невозможно понять, потому что родной язык певицы — французский. Ту певицу звали э-э… Эдит, и под аббревиатуру ТТ она не подпадает. А Танита Тикарам подпадает.

Вполне.

Что это такое происходит с Елизаветой? Карлуши больше нет. Вчера, в это самое время, он был жив и здоров и собирался выиграть в лотерею кучу денег, а сегодня его нет. И никогда больше не будет, никогда!.. А ее гнусный предательский мозг тренирует мелкую моторику, клеит коробочки, плетет кружева. Вяжет макраме, чтобы украсить им дом, в котором живет певичка Танита Тикарам и ее недалекий сожитель Джонни, король говна и дыма.

Елизавета — никудышная дочь, оторви и выбрось.

И проклятые провода от наушников свернулись в клубок, как им и положено, и сражаться с ними нет сил. Проще подать на них в суд, а заодно подать в суд на Илью, который никак не хочет умереть; на стариков, которые живут до ста пятидесяти; на изюм, на халву, на ICQ — и, наконец, на саму Елизавету,

никудышную дочь.

Т.Т. — женщина.

Во всяком случае, голос у нее женский, и других голосов на диске нет. Он не «низкий-низкий», но и высоким его не назовешь. Такой голос может быть у кого угодно, может быть у всех. У Праматери, если она бросит курить; у Пирога, если она покончит с фруктовыми салатами; у Шалимара, если она наплюет на морепродукты. У самой Елизаветы, если она перестанет жрать сладкое. В этом-то вся и фишка: чтобы обладать таким голосом, нужно от чего-то отказаться. Не обязательно от еды и курения и — даже скорее всего — не от них. От чего-то гораздо более существенного. Возможно — от того, что считаешь главным. Зато взамен можно получить кое-какую экипировку — крючья, тесаки, консервные, перочинные и разделочные ножи, ножницы для резки металла. И — отмычки, если тема с колюще-режущим оружием не прокапает. Все это опасное богатство засовывается в складки Голоса и со стороны выглядит вполне невинно. Настолько невинно, что ты, как последний чилийский лох, подпускаешь этот Голос довольно близко, и даже придерживаешь для него дверь лифта, и вежливо интересуешься — вам на какой этаж? Обычно Голос называет последний.

Тут-то все и начинается.

Тут-то все и началось.

Вероломный Голос ТТ проник в Елизавету, не забывая пользоваться всем имеющимся в наличии арсеналом, включая консервный нож и отмычки. Он за две минуты вскрыл Елизаветин череп, проехался крючьями по коже, всадил пару ножей в сердце и понаоткрывал кучу неизвестных Елизавете дверей. И он открыл самую главную дверь — ту, за которой были спрятаны ее сегодняшняя тоска и завтрашнее одиночество.

Он странный, этот Голос.

Он — река и лодка одновременно.

Он нежный и злой.

Он пытается перекричать сам себя, пытается перешептать сам себя, пытается перемолчать. И еще он исполнен печали, он понимает Елизавету, как никто. Наверное, нужно вернуться — к лодке, к реке, — чтобы понять, что именно он говорит. Но Елизавета не торопится, она уже знает, что, когда бы она ни вернулась, она найдет на месте и реку, и лодку.

Зачем Праматерь дала ей этот диск?

Затем.

Понравится ли этот Голос Карлуше? Карлуша — страшно избирательный, ему нравится только то, что можно приспособить к «WELTMEISTERʼy». Понравится или нет — теперь не спросишь.

Где-то там, в глубине квартиры, бесконечно хлопают двери, слышатся чьи-то голоса, совсем не такие, как Голос ТТ, никогда еще в их с Карлушей доме не было столько народу. И вряд ли будет когда-нибудь еще. Елизавета сворачивается клубком прямо на полу, как свернулись бы клубком Вайнона Райдер и другие худышки; она думает о Карлуше и о том, что надо бы выйти. Потому что быть здесь, когда он там, — неправильно, нечестно.

Надо бы выйти…

— Ты как? — спросила Праматерь, склоняясь над Елизаветой и легонько трогая ее за плечо.

— Я в порядке.

— Ну и хорошо. Отца твоего уже увезли. Вскрытие будет завтра, но все к тому идет, что случился у него обширный инфаркт. Думаю, что прямо во сне. И никто бы ему в этой ситуации помочь не смог, как бы ни старался.

— Ты бы смогла…

— И я не смогла бы. Завтра будет трудный день, Элизабэтиха. И послезавтра тоже. И потом — неизвестно сколько… А сегодня нужно выпить. За упокой души раба божьего Карлуши. Как отца звали-то полностью?

— Карл… Карл Эдуардович.

— Вот за Карла Эдуардовича и выпьем.

Праматерь занимает на кухне ровно столько места, сколько обычно занимает елка. Разница состоит лишь в том, что Праматерь, в отличие от елки, постоянно перемещается: от стола к плите, от плиты к холодильнику и обратно к столу. Ей не нужно подсказывать, где стоят тарелки, где лежат вилки, на Карлушиной кухне она чувствует себя, как рыба в воде. Она с ходу нашла место, где Карлуша прятал водку, и теперь разливает ее по маленьким пузатым стопкам, купленным в магазинчике дачного поселка под Лугой, Коки-Лёкиной вотчине.

— Вообще-то я никогда не пила водку, — признается Елизавета. — И не хотелось бы начинать. Говорят, дурная наследственность может проявиться в любой момент.

— Что, Карлуша частенько в стакан заглядывал?

— Не то, чтобы… Но он выпивает, по праздникам.

— А праздники в России круглый год. Ладно, мы по грамульке. Ничего страшного не произойдет. Вот видишь, тебе половинка. А я целую махну, не возражаешь?

— Нет, конечно.

Отвратительное на вкус пойло проникает в Елизавету, и ей кажется, что сейчас, сию минуту у нее остановится дыхание и глаза выскочат из орбит.

— Закусывай, закусывай, — Праматерь заботливо пододвигает к ней тарелку с сыром и колбасой. — И потерпи, сейчас полегчает.

Елизавете и вправду становится легче и даже теплее; определенно — водка повысила температуру ее тела сразу на несколько градусов.

— Давай-ка обсудим кое-что, Элизабэтиха… У меня есть хороший знакомый, работает на Северном кладбище. Не гробокопатель, конечно, в головной конторе сидит. Оказывает мне услуги время от времени. При нашей работе, как ты понимаешь, услуги оказывать приходится довольно часто. То одного на погост снесешь, то другого. Но я не об этом. Будет твоему Карлуше хорошее место. Возле центральной аллеи, а не у черта на рогах, рядом со свалкой. Думаю, договориться мы сможем…

— Я не знаю…

— Чего не знаешь?

— Он как-то говорил мне… Если что случится — он не хотел, чтобы его хоронили на кладбище.

— А где еще?

— Он хотел, чтобы его кремировали. И чтобы я поехала в Германию, в Кельнский собор. Поднялась бы наверх и развеяла его прах над городом. Так он хотел. Да.

Праматерь крякает и опрокидывает в себя вторую стопку:

— Да, Карл Эдуардович… Видно, был ты большой выдумщик, большой затейник. Германия, Кельнский собор… А поближе ничего не нашлось?

— Ты не понимаешь… Карлуша немец, он родился в Кельне. А потом его увезли оттуда, насильно. Он всю жизнь хотел вернуться.

— Что же не вернулся?

— Не знаю… Так получилось.

— А он что, как-то особенно оговорил, что хочет отправиться на родину в таком… ты уж меня прости, виде? Выразил свою волю? Изложил ее в завещании?

— Не знаю… — Елизавета пожимает плечами. — Это был обыкновенный разговор, когда он сказал про Кельн. А завещание… По-моему, не было никакого завещания.

— Ну что за люди?! Сидят и ждут, когда петух жареный в жопу клюнет! Теперь поди узнай, как у него в голове шестеренки работали насчет такого деликатного вопроса. А вообще, завещание — вещь необходимая, ты учти это на будущее. А то налетят двоюродные братья, троюродные сестры, внебрачные дети объявятся, жены бывшие…

— У Карлуши не было внебрачных детей! Только я.

Видно, что Праматери до смерти хочется оседлать свой любимый ненормативный асфальтоукладчик и закатать в асфальт всех — Карлушу, Елизавету, несуществующих жен и детей Гейнзе, а заодно нотариусов, фирменные бланки, подписи и печати. Но она сдерживается, быстренько туша едва не разгоревшийся пожар желания водкой, — и Елизавета несказанно благодарна ей за это.

— …Конечно, не было, это я так. По привычке дурной. Когда одинокий старик Богу душу отдает, оказывается — совсем он и не был одинок, родственнички прямо из воздуха материализуются. Бывает, тело не остыло, а гиены эти уже тут как тут, грызутся из-за имущества. Машутся, аж шерсть летит, только успевай трупы оттаскивать. Эх, людишки-людишки… Слышь, Элизабэтиха, я все спросить забываю… Мать-то твоя где?

В телевизоре. На Майами. На тайском массаже ступней. На вручении премий MTV.

— А ее давно нет.

— Умерла?

У Женщины-Цунами фальшивые мертвые зубы. И такая же мертвая улыбка. И мертвая искусственная кожа вокруг глаз.

— Давно. Она умерла давно. Я ее не помню.

— Ну и хорошо, что не помнишь. И слава богу. А больше никого нет?

— Есть. Ты.

Праматерь принимается хохотать, как обычно, обнажая тусклые золотые коронки и хлопая себя по ляжкам:

— Ты меня поймала!

— И не собиралась.

— Только учти: слезы-то я тебе вытру, а сопли… ты уж как-нибудь сама.

— Хорошо.

— И еще… Это, конечно, ваше с Карлушей дело, и тут я права голоса не имею. Но послушай меня, голубка. Кладбища мертвым не нужны. Кладбища нужны живым. Чтобы ты, дочь своего отца, Карла Эдуардовича, могла в любое время прийти к нему. Посидеть, поговорить. Это важно. А если ты прах развеешь — куда приезжать, с кем разговаривать?

— Он хотел вернуться туда.

— А я так думаю, что больше всего он хотел остаться с тобой. Разве нет?

— Да, — вынуждена признать Елизавета.

— Вот видишь! Но если ты здесь, как он может быть там? Подумай хорошенько.

— Я уже подумала.

— Воля твоя. В крематории у меня тоже есть хороший знакомый. Сделаем по высшему разряду, обещаю.

Слова Праматери смутили Елизавету.

Несмотря на преклонный возраст, Карлуша был слишком беспечен, чтобы разговаривать с дочерью о сугубо материальных аспектах смерти. Если не считать того, не очень-то серьезного разговора среди зимы, когда впервые всплыла смотровая площадка Кельнского собора, никаких особых пожеланий не было. Сейчас самое время задать Карлуше вопрос: так чего же ты хотел на самом деле — вернуться или остаться?

Вот только никто на него не ответит.

Праматерь пьет водку почище Карлуши. И при этом не пьянеет. И при этом становится еще прекраснее. Как будто ее восхитительная голова отделилась от огромного и сумрачного черноземного тела и теперь порхает вокруг Елизаветы. А лучше сказать — восходит над Елизаветой подобно солнцу. И это солнце освещает самые значительные и самые ничтожные эпизоды из Карлушиной жизни — Елизавета сама выкатила их на тарелочке, где только что лежали сыр и колбаса. Праматерь пристально следит за тем, чтобы истории о Карлуше были веселыми, а они и вправду веселы: Бельмондо-комик дает массу поводов для смеха, хотя до машины без тормозов и падения в реку дело так и не дошло. Под чутким и ненавязчивым руководством Праматери Елизавета вспоминает даже то, что казалось давно забытым, хохот не умолкает ни на минуту.

— Ай да Карл Эдуардович! — Праматерь вытирает выступившие на глазах слезы. — Ну и корки он отмачивал! Кино и немцы!

— Карлуша — он такой.

— Не скучно тебе с ним было.

— Ни секундочки.

— Хорошо посидели, да? Вспомнили опять же…

Вспомнили.

Елизавета забыла, забылась, а теперь снова вспомнила: Карлуша умер, и она осталась совсем одна. Она утыкается головой в колени Праматери и горько-горько плачет.

— Вот что, Элизабэтиха… Одной тебе оставаться не стоит. Собирайся, сегодня переночуешь у меня…

…Никогда раньше Елизавета не была в гостях у Праматери.

А она, оказывается, жила не так уж далеко, минутах в пятнадцати ходьбы, на Чкаловском проспекте. Не в том месте, конечно, где Чкаловский картинно-туристически упирается в речку Карповку и монастырь в византийском стиле (именно туда толстая жаба собиралась направить свои стопы в случае грандиозного жизненного облома). Место жительства Праматери попроще, посермяжнее — далеко от воды и близко к трамвайным путям.

— Ну вот, пришли, — сказала Праматерь, заворачивая прямо с проспекта в небольшую арку.

Именно арку, потому что назвать ее как-то по-другому (например, подворотней) не поворачивался язык. Подходил также вариант «врата», но ворот как раз и не было. А была совершенно невиданная светлая брусчатка, какой обычно выложены мостовые в недосягаемых и почти не существующих приморских городах. И такие же светлые стены. Если бы Елизавета увидела на этих стенах фрески на библейские сюжеты — она бы нисколько не удивилась. Удивительным было другое: как этому великолепию удается существовать в окружении городской, погодной и человеческой слякоти, ни капли не портясь. В конце арочного проема виднелся обыкновенный питерский «второй двор», позади остался обыкновенный питерский проспект, а здесь, под аркой, царило ощущение совсем иной реальности.

— Красиво тут у вас, — прошептала Елизавета.

— Обыкновенно.

Почти сразу Елизавета увидела дверь, в отличие от брусчатки и стен, самую заурядную — железо, обитое вагонкой. К двери был приколочен допотопный почтовый ящик с надписью «Для писем и газет».

— И пишут? — поинтересовалась Елизавета, глядя на ящик.

— А некому писать. Все мои со мной.

«Все мои со мной» — значит, Праматерь живет не одна. Значит, у нее есть семья — и наверняка не такая худосочная, как семья Е. К. и К. Э. Гейнзе. С Праматерью всегда так, она (в представлении Елизаветы) — существо крайностей. Если она одна — то совсем одна, и никого рядом, как звезда во Вселенной или президент очень большой страны. А если не одна — то ее должны окружать чада и домочадцы, сопоставимые по количеству с числом пассажиров в вагоне метро в час пик. До сих пор Елизавета склонялась к версии тотального одиночества Праматери Всего Сущего. У нее нет обручального кольца. У нее нет наручных часов. В ее кошельке, под куском плексигласа, хранится не фотография розовощекого малютки, не фотография мужчины с усамибез усов, а дисконтная карта магазина эконом-класса «Дикси». Ей никто не звонит с требованием немедленно вычислить объем воды, по халатности перелитой из бассейна А в бассейн Б; и она сама никому не советует посмотреть, блин-компот, ответ в конце учебника. Есть и другие, менее значимые приметы одиночного плавания. Исходя из этих примет, Праматерь уже давно в автономке.

А теперь получается, что нет.

— Я никого не стесню?

— Никого, не переживай.

Звонка на двери почему-то не было, но Праматерь и не собиралась звонить. Она отперла дверь своим ключом и широко распахнула ее перед Елизаветой:

— Заходи.

Квартира начиналась прямо за дверью, без всяких лестниц; арочную брусчатку и деревянный пол прихожей разделял лишь железный порожек. Довольно вместительный в перспективе коридор казался узким из-за вешалки. На ней висело не меньше полутора десятков пальто, плащей и курток. А обуви было и того больше — пар двадцать, а то и двадцать пять. Давно вышедшие из моды ботинки, полуботинки с галошами, сапоги «прощай, молодость», летние закрытые сандалии с дырчатым верхом; дырки собираются в хорошо продуманные соцветия ромашек. Или астр.

У маленького потешного немца Карлуши были точно такие же сандалии.

Или похожие — на единственной сохранившейся детской фотографии.

В их семейном альбоме не так много снимков. В основном — Елизавета периода полной несознанки, продлившейся вплоть до двенадцати лет: пухлые губы, пухлые щеки, короткая шея, растопыренные пальцы и взгляд исподлобья. Затем пришел черед другого периода — пубертатного. В пубертатном периоде количество снимков резко пошло на убыль, уже тогда Елизавета поняла, что служить украшением пейзажа не сможет. И лучше ей не светиться лишний раз перед объективом. На нескольких, чудом отснятых фотках с Пирогом и Шалимаром, она непременно стоит сзади, заслоняясь подругами, как щитом. Опытным путем доказано: чем сильнее Елизавета старается выглядеть попривлекательнее, тем хуже она получается.

Карлушиных карточек только пять: та самая детская — с сандалиями, в майке, трусах и с белесым чубчиком на бритой голове. Юношеская — Карлуша в пиджаке с ватными плечами и с аккордеоном: он намного, намного красивее, чем молодой Бельмондо. Еще на трех Карлуша снят с Елизаветой, ничего более глобального история не сохранила — ни маршала Рокоссовского, ни Лидии Руслановой, ни разбомбленного Кельна, ни Германии вообще.

А сандалеты остались.

Сандалии, стоящие под вешалкой, — маленькие, они принадлежат ребенку.

— Раздевайся, — сказала Праматерь и первая сняла с себя куртку.

— Здесь места совсем нет…

— Все время собираюсь вторую приколотить. Да руки никак не доходят. Давай рискнем, повесимся. Вдруг не упадет?

Кое-как пристроив пальто и сняв ботинки, Елизавета отправилась следом за Праматерью в глубь квартиры. На фоне светлых (таких же, как в арке) стен квартиры она смотрелась черным облаком, грозовой тучей. В зимней Праматери ничуть не больше вкуса, чем в летней. Вместо блузки с люрексом она носит ангору, отороченную на рукавах и вороте наполовину вылезшим гагачьим пухом, а вместо черного сатинового лифчика — белый, вот он просвечивает сквозь кофту. Со спины, когда не видно прекраснейшего из лиц, Праматерь всегда выглядит нелепо, над ней можно смеяться и думать про нее всякие гадости, всякие глупости. В жизни своей Елизавета не опустится до подобных вещей, особенно после того, что для нее сделала Наталья Салтыкова. Теперь, когда Карлуши нет, она — самый близкий для Елизаветы человек.

Таким вот образом обстоят дела.

В Елизаветиных глазах стоит пелена слез, то выступающих, то уходящих — оттого и разглядеть коридор толком невозможно. Кажется, в него выходят двери, много дверей. Гораздо больше, чем в стандартных квартирах. Елизавета насчитала пять, по потом подумала, что все же шесть. Или семь? Может, это вообще коммуналка?

— И это всё твоя квартира?

— Вроде того. Тебя что-то смущает?

— Большая…

— Ну и я не маленькая.

Это не коммуналка.

Елизавета была в коммуналке, они с Карлушей несколько раз ходили в гости к Кокс-Лёке, на улицу Большая Зеленина. Ничего ужаснее этих культпоходов и придумать невозможно. В коммуналке пахнет прогорклым маслом, прокисшим супом, вываренным бельем, кошачьей мочой, вонючим земляничным мылом по пятьдесят копеек за брусок. В коммуналке то и дело слышны душераздирающие крики, как будто с невидимой жертвы сдирают кожу заживо; а еще слышна ругань, скрип кроватей, скрип оконных рам, звук льющейся в стаканы жидкости и обрывки песни «Молодость моя — Белоруссия».

Здесь все по-другому.

Здесь стоит тишина, чуть звенящая, какая бывает лишь знойным летним полднем. И запахи — они внушают оптимизм. Вернее, это один, довольно сложный запах. Лекарств (но не горьких на вкус, а приятных, что-то вроде пектусина или сиропа от кашля), яблок, глаженых простыней, сушеных трав. Нет, «внушает оптимизм» — все же сильно сказано, больше подойдет — умиротворяет.

— Сортир вот здесь, — на ходу поясняла Праматерь. — Дверь рядом — ванная. Сейчас выдам тебе полотенце и покажу, где кости бросить.

— А ты?

— А у меня еще дел куча.

— А… можно я с тобой посижу? Это не помешает делам?

— Думаю, нет.

…Кухня Праматери раза в два больше их с Карлушей кухни, следовательно, и елок можно поставить две. Или одну, но очень большую, норвежскую, по четыре тысячи за погонный метр; ушлые носатые продавцы в мегрелках утверждают, что такие ели не осыпаются по нескольку месяцев кряду, а (при должном уходе) вообще могут стоять вечно. Единственный недостаток кухни — в ней нет окон.

Зато всего остального в избытке.

Шкафов, шкафчиков, посуды, кастрюль на плите; есть еще два буфета — один красного дерева с очень тонкой резьбой по фасаду, а другой — самый обыкновенный, без изысков и излишеств. И два холодильника, побольше и поменьше. Большую часть кухни занимает огромный грубо сколоченный стол с выскобленной столешницей, и Елизавета тотчас начинает прикидывать — сколько же людей собирается за этим столом по вечерам и в воскресенье.

По всему получается — никак не меньше десятка.

Но пока ни один не появился.

И их никто не встретил в прихожей, не забрал у Праматери ее легендарную, всепогодную и всесезонную сумку и несколько пакетов со съестным. Это по меньшей мере странно — но, может, сейчас поздний вечер и все уже спят?

Елизавета совсем потеряла счет времени, а для Карлуши… Для Карлуши его теперь и вовсе не существует. Карлуша… Почему она все время забывает о том горе, которое накрыло ее сегодня и теперь уже никуда не денется до конца ее дней?

Ответ на этот вопрос могла бы дать Праматерь. Но она занимается какой-то немудреной готовкой, не обращая внимания на то, что Елизавета время от времени хлюпает носом и вытирает слезы рукавом свитера.

— Чаю хочешь? — не поворачиваясь, спрашивает Наталья.

— Нет.

— А кофе?

— Нет.

— А компот?

— Нет, спасибо…

— А чего хочешь?

— Хочу, чтобы было как раньше. Чтобы Карлуша был жив.

— Как раньше уже не будет, — Праматерь продолжает стоять к ней спиной. — Не будет. Привыкай.

— И можно привыкнуть?

— Нужно. По-другому никак.

— Это несправедливо.

— Это жизнь.

Даже самые жестокие банальности в устах Праматери звучат успокаивающе. Ее прекрасная прохладная рука в состоянии остудить любой, самый разгоряченный лоб; ее прекрасная теплая рука способна согреть любое, самое заиндевевшее сердце. Но попробуйте сказать ей об этом — тотчас поднимет на смех столь пафосные мысли, столь выспренние фразы, да еще опустит на горб дубину нецензурщины.

— Посиди, я быстро, — сказала Праматерь.

И, подхватив поднос с кружкой, стаканом и двумя тарелками, выплыла из кухни. Секунд через двадцать Елизавета услышала звук хлопнувшей двери. Этот звук, ничего сам по себе не значащий, прорвал плотину других звуков. Неясных, приглушенных, едва различимых: покашливание, шуршание, шелест, легкие вздохи. И где-то, совсем далеко, вдруг зазвучали ангельские — ну просто ангельские! — колокольчики.

Спустя совсем короткое время в дверном проеме показалась старуха.

Показалась — и исчезла.

Эта старуха была первой, но не единственной. За ней последовали другие. Поначалу они казались Елизавете страшно похожими друг на друга, вообще — одним человеком. Как будто старейшая актриса старейшего театра, ученица самого Станиславского, игравшая в очередь с самой Книппер-Чеховой, прямо за дверью переодевалась в разные костюмы. Чушь, вздор! — переодеваться так быстро, почти мгновенно, не сможет даже прыткий выпускник театрального, — что уж говорить о заслуженной-перезаслуженной служительнице Мельпомены?

Старухи были разными, но что-то их роднило, это точно.

Улыбки? — все старухи, как одна, улыбались. Приветливо и ласково, совсем как с вершины холма, все еще существовавшего в Елизаветином воображении. Улыбки? — да, может быть. Но не только. Что-то такое было внутри них самих. Не планетарное, не вселенское, не мезозойское, как внутри Праматери Всего Сущего. Просто — маленькая и совершенно частная история. Не все цикады и птицы мира — одна-единственная цикада. Или птица. Или один-единственный вид орхидеи, не самый редкий. Или один-единственный куст сирени.

И там, внутри каждой старухи, пряталось какое-то очень юное и порывистое существо. Глупое, но обещавшее поумнеть с возрастом. Елизавета увидела все это в один момент, с пугающей ясностью, хотя на кухне и не было окоп.

А лампа под потолком светила довольно тускло.

Праматерь все не возвращалась. Вместо нее на кухню впорхнула одна из старух (куст сирени, головастик, вытащенный из лужи, спущенные гольфы, картонная нотная папка с Бетховеном, руки в цыпках).

— Здравствуйте, милая.

— Здравствуйте, — с максимально возможным почтением ответила Елизавета.

— Как поживаете?

Расстраивать старуху (а тем более юное существо с нотной папкой) известием о только что случившейся смерти Елизавете почему-то не захотелось.

— Нормально. Да. Вполне нормально.

— А вы, наверное, Тусечкина подруга?

Что это еще за старорежимное «Тусечка»?

Путем недолгих лингвистических сопоставлений Елизавета пришла к выводу, что таинственная «Тусечка» это, скорее всего, Праматерь. Наталья Салтыкова.

Наталья-Натусик-Тусик-Тусечка.

Тусечка плавает в бассейне-лягушатнике где-то рядом с Лизанькой, только шапочки у них разные. И на Лизаньку надет надувной круг в виде утенка, а Тусечка держится за пенопластовую доску.

— …Можно сказать, что подруга. Мы работаем вместе. Э-э… В одной организации.

— Вы там проследите за ней. Чтобы она не перетруждалась. Она у нас такая хлопотунья, рук не покладает, всё беспокоится обо всех, беспокоится. А ей самой о себе побеспокоиться впору. У нее и сердце пошаливает, и давление повышенное. И подозрение на тромбофлебит. Давно уже провериться нужно, а она и слышать ничего не хочет. А как она курит! Прям одну за одной, одну за одной. Это же уму непостижимо! И вообще — верный путь к раку легких! Вы уж на нее повлияйте как подруга.

— Вряд ли она меня послушает.

— Вряд ли — не вряд ли, а попытаться стоит.

— Хорошо, я попробую.

— Она же наша единственная опора, наша спасительница. Не дай бог что-нибудь случится… Мы все и дня не протянем, сразу умрем. Вот прямо все и сразу, так и знайте.

«Мы все» — очевидно, старуха имеет в виду и других старух. Кто они Праматери? Дальние и ближние родственницы, тетушки из провинции, мамки-няньки? Да ну, Праматерь Всего Сущего — сама мамка-нянька, и еще какая!..

— Мы и так умрем, рано или поздно! — зычный голос Праматери заставил старуху и Елизавету синхронно вздрогнуть. — Особенно, если будем шастать по кухням, в то время как врач приписал нам постельный режим. Муся, мать твою! Какого хера ты встала?! Сказано же было, лежать и не рыпаться! Неделю как минимум.

— Что же ты так кричишь, Тусечка? — заюлила старуха с легкомысленным именем Муся. — Не надо кричать и нервы портить. Не стоит все это твоих нервов.

— Зла на тебя не хватает, вот и кричу.

— И выражаешься, как биндюжница…

— Ну извините, университетского образования не досталось, как некоторым.

— Я ведь не в упрек, Тусечка… Просто девушка… Твоя подруга, не имею чести знать, как зовут… Она может истолковать все превратно.

— Эта? — Праматерь перевела взгляд с Муси на Елизавету. — Эта все истолкует правильно, и в голову не бери. И марш в койку. Наказание с вами…

— Я хотела чайку себе налить. Тебя не утруждая.

— Принесу я тебе чаек.

— И посидишь со мной немного? — из-за куста сирени снова выглянуло юное создание со спущенными гольфами. — А то ты вчера с Лялькой полночи просидела, а ко мне заглянула всего на пять минут…

— Посижу, куда денусь.

— …А кто такая Лялька? — спросила Елизавета, когда Праматерь выпроводила наконец неугомонную Мусю и плотно прикрыла за ней дверь.

— А никто. Коза дермантиновая. Раньше на Октябрьской железной дороге работала, проводницей. Видно, там ей характер и испаскудили окончательно. Восемьдесят четыре года, а под горячую руку лучше ей не попадаться. Такими херами обложит — мама не горюй.

— А Муся?

— Муся — добрейшее существо. И котелок у нее варит будь здоров, всю жизнь в университете преподавала. Жаль, в последнее время болеет часто. И как только у этих сук рука поднялась хату у нее отнять и на улицу выбросить? Знала бы, кто именно это сделал, — голыми руками бы задавила гадов.

— Так, значит, она тебе не родственница?

— Теперь получается, что родственница.

— А эта… Лялька?

— И Лялька.

— А все остальные?

— Охота тебе глупости выспрашивать. Главное, что у них теперь крыша над головой, да и мне так спокойнее. Считай, что свою работу я беру на дом. Вот и все. Ну, пойдем устраиваться.

— Пойдем. Только скажи… Что это за колокольчики? Они все время здесь звенят…

— Ты про трамвайные звонки?

— Нет. Про колокольчики. Просто интересно.

— Говорю тебе, трамвайные звонки это. Заколебали они уже, честное слово. И ничего другого здесь нет.

…В маленькой комнате, куда привела ее Праматерь, горел ночник. Кто-то там уже был, спал на разложенной тахте, укрывшись одеялом. Поначалу Елизавета подумала, что это одна из престарелых обитательниц квартиры. Судя по пространству, которое она занимала, — очень компактная, ссохшаяся от времени товарка Муси и Ляли. А, может, сама скандальная Ляля.

— Кто это? — стараясь не потревожить спящую, шепотом спросила Елизавета.

— Можешь не шептать, — через плечо бросила Праматерь, застилая раскладушку, стоящую у противоположной стены. — Он крепко спит. Пушкой не разбудишь.

— Кто — он?

— Почем я знаю. Пацан. Малявка. Приблудился недавно. Вроде как Гошей зовут, но пойди разберись — Гоша он, Миша или вообще Аркадий Сигизмундович. С понедельника оформлением займусь, детдом ему надо хороший подобрать. Он пока моих старух развлекает. А они его. Цирк на проволоке. Ладно, ложись. А я пойду… Послушаю, блин-компот, про охренительное развитие естественных наук и в частности биологии в пятидесятых годах прошлого века.

Сейчас она уйдет, и Елизавета останется одна. А у маленького, накрытого одеялом Аркадия Сигизмундовича утешения не найдешь, сколько не ищи.

— Подожди, пожалуйста… Муся сказала, что тебе нужно серьезно заняться здоровьем…

— Настучала-таки, старая карга? Когда только успевают? Ты, при случае, ей передай, что первым врачом, который ко мне приблизится, будет патологоанатом.

Она нарочно говорит все это. Старается отвлечь Елизавету от кошмара сегодняшнего дня. Наивно полагает, что это легко сделать при помощи разодетых в клоунские костюмы слов. Что Елизавета не заметит — костюмы эти стираные-перестиранные, латаные-перелатанные.

Цирк на проволоке.

— Не уходи…

— Я быстро.

Елизавета могла бы настоять, сконструировать фразу по-другому, не уходи, сейчас ты мне нужнее, чем им. Это была бы замечательная, хорошо исполненная фраза-ловушка, и Праматерь Всего Сущего (мудрая, хотя и недостаточно хитрая) провалилась бы в нее, с треском ломая ветки. Ну-ка, попробуй выберись!.. Но Елизавета не делает этого. Ради юного существа, стоящего за кустом сирени. Глупого, но обещающего с возрастом поумнеть.

— Знаю, о чем ты думаешь, — Праматерь гладит ее по голове: рукой прохладной и теплой одновременно. — Но постарайся думать по-другому.

— Как?

— Как кино смотреть. Старое.

— Черно-белое?

— Хоть черно-белое, хоть цветное. Там ведь все живы, правда? Те, кого ты любишь. Те, кого ты любишь — всегда главные герои. А главные герои не умирают ни при каких условиях.

— Это неправда. Ты обманываешь. Иногда они умирают. Еще как!

— Ну, может быть, — нехотя соглашается Праматерь. — Просто я такие фильмы… С летальным исходом не смотрю.

— А я смотрю.

— Тогда смотри ровно до того места, когда все еще живы.

— А потом?

— А потом подрывайся и вали из кинотеатра.

— А потом?

— А потом сама придумай хороший конец. Для всех.

— Дурацкий совет.

— Я и не советую.

…Она просыпается среди ночи, не сразу понимая, где находится. Никогда раньше Елизавета не спала на раскладушке, и лучше бы больше не повторять этот героический опыт. Первая пришедшая в голову мысль выглядит совершенно идиотически: что, если алюминиевые планки прогнутся под весом толстой жабы, а брезентовое полотно порвется? То-то выйдет конфуз. И еще она скрипит, проклятая раскладушка. С надрывом и оттягом.

Карлуша.

Она должна думать о Карлуше, предательница, а не о каком-то хлипком алюминии. Но мысли о Карлуше намного опаснее, чем мысли о возможном унизительном падении. Те были травоядные и в целом безобидные, а эти — хищные. Они ходят вокруг Елизаветы кругами, примериваясь, как бы половчее вцепиться ей в горло, в грудную клетку — и рвать, рвать клыками, не оставляя живого места.

Слезами их не разжалобишь.

Ночник никто не думал выключать, он горит себе и горит. Надо бы встать и избавиться от света, но пленница раскладушки Елизавета боится лишний раз пошевелиться. Единственное, что ей удалось, — повернуться на бок. Правый, как учил ее когда-то Карлуша, а на левом спать нельзя, неправильно. Лишняя нагрузка на сердце, а ее надо избегать, особенно тебе, блюмхен, потому что сердечко у тебя и без того во всем участвует, всему сочувствует, как бы не износилось раньше времени.

Больше никто не назовет ее «блюмхен».

Можно, конечно, попросить об этом Праматерь, но вряд ли та отступит от своей наперсницы Элизабэтихи. Пирог с Шалимаром тоже отпадают. Ясно, что случится, когда Елизавета выйдет к ним навстречу с этим офигительным коммерческим предложением. Они начнут хихикать, закатывать глаза и подталкивать друг дружку локтями: «Ты только посмотри на себя, Лизелотта! Ну какой ты, к бесу, блюмхен, не смеши. В зеркало когда последний раз заглядывала?» Из Ильи и «здравствуй» не вытянешь, а о консерваторах-стариках и говорить нечего. Она для них — Лиза, Лизок, Лизаветушка, Лизавета Карловна. Поздно переучивать.

Но даже если бы кто-нибудь согласился звать ее «блюмхен», разве это исправит положение? Новый «блюмхен» будет отличаться от старого так же, как отличается живой, сидящий в клумбе цветок от своего пластмассового или тряпичного собратьев.

Мертвечина, мерзость.

Ангельские колокольчики вдали звучат намного реже. Один раз, чуть позднее — другой, и снова тишина. Обыкновенные трамвайные звонки, а она-то что себе вообразила? Непонятно только — это первый трамвай или последний?..

Комната такая узкая, что, протянув руку, Елизавета могла бы коснуться края тахты, на которой спит малявка Аркадий Сигизмундович. Избавившись во сне от одеяла, он лежит спиной к Елизавете, пижамная курточка задралась и видна часть крошечной смуглой спины. Он лежит спиной, а Праматерь — лицом. Лицо спящей Праматери не такое прекрасное, как обычно. Не безусловно прекрасное. Оно усталое. А самое удивительное состоит в том, что она (несмотря на внушительные габариты) занимает на тахте минимум места. Даже спящая, она старается не потревожить малыша. Спящая, она усмиряет буйствующую в ней страшно эгоистичную растительную и животную жизнь; прикладывает совершенный палец к совершенным губам, эй, вы там! Ну-ка, потише!

Даже спящий, малявка Аркадий Сигизмундович чувствует свою власть над Праматерью. Спящий, он попирает ногами цикад и птиц, орхидеи и папоротники; мнет маленькими пятками великую, необъятную Праматери-ну плоть, эй, вы там! Я здесь главный!

Край подушки давно промок от слез. Часть этих слез вполне объяснима и извинительна, а часть вообще не поддается никакому анализу.

— Приблудился, надо же, — думает Елизавета. — Повезло тебе, малявка!..

* * *

…Праматерь Всего Сущего не всегда бывает права, зря Елизавета понадеялась на обратное.

Подрываться и валить из кинотеатра, не дождавшись окончания сеанса и гибели главного героя, не получается. Вот у самой Праматери это получилось бы наверняка, влегкую. Только она в состоянии ломануться к выходу, переворачивая кресла, опрокидывая ведра с попкорном, отдавливая ноги всем попавшимся ей на пути. Последствия этого перформанса интересуют Праматерь постольку-поскольку, блин-компот. Только она в состоянии свистеть и на весь зал комментировать происходящее на экране. Она вообще может заорать: «Эй, кинщик! Чё это за бодягу ты крутишь? Сворачивай нах свои хули-люли семь пружин!» И в девяносто девяти случаях из ста свет зажжется, и сеанс закончится без последующего продолжения. Последний, сотый, случай рассматривается Елизаветой в рамках допустимой статистической погрешности. Или (что вероятнее всего) механик в этом единственном случае просто оказался глухонемым. Или иностранцем, слабо ориентирующимся в тонкостях русского языка.

Пирог с Шалимаром тоже могут беспрепятственно покинуть зал во время сеанса: они красивые, но главное — худые, гибкие и грациозные, ведрам с попкорном ничего не угрожает. Более того, сидящий на крайнем в ряду кресле мужчина (штатный онанист кинотеатра) привстанет, откинет сиденье и вполне доброжелательно скажет: «Проходите, красавицы! А вы еще вернетесь?»

Застенчивой и закомплексованной толстой жабе такие подарки судьбы не светят. Она бы и рада выползти, но постоянно переживает о чужих стопах, икрах и коленях. Хорошо бы, конечно, побеспокоиться заранее и сесть на крайнее в ряду кресло. Но оно уже занято штатным онанистом.

В ее фильме ее герой всегда погибает, вне зависимости от того, какую копию привезли, — цветную или черно-белую. Жанр тоже не имеет никакого значения. Но, наверное, это трагедия.

С течением времени боль от потери Карлуши притупляется, и трагедия переходит в драму. Ниже планка не упадет, но жанровые ответвления все же возможны —

трагикомедия, мелодрама.

Елизавета все чаще вспоминает о живом Карлуше, не о мертвом.

Мертвого она и не помнит толком, все произошедшее в день похорон скрыто дождевой пеленой. Туманом. Хотя в тот день не было ни тумана, ни дождя, ни снега. Солнца, впрочем, тоже не было, — обыкновенный питерский пасмур, только и всего.

В последний момент, вняв словам Праматери, Елизавета отказалась от идеи с кремацией и развеиванием праха над Кельном. Карлуша нужен ей здесь и нужен теперь даже больше, чем она ему, — как раз тут Праматерь оказалась права.

Без нее Елизавете ни за что не удалось бы похоронить Карлушу так, как он того заслуживал. Он, конечно, вообще не заслуживал похорон и не заслуживал смерти, но… Что произошло, то произошло, поздно пить боржом, как выражается Праматерь, действуем исходя из предложенных обстоятельств.

Действуя исходя из них, Праматерь договорилась со своим другом на Северном кладбище о хорошем для Карлуши месте, в окружении приличных людей, а не каких-нибудь ипанашек и мудофелей. Слева — профессор консерватории, справа — инженер-судостроитель, а в ногах — доцент кафедры театроведения СПбГАТИ.

— Академия театрального искусства — это тебе не пес поссал, — вздохнула Праматерь. — Эх… Сама бы сюда легла, честное слово. Жаль только, умный разговор поддержать не смогу. А так — компания лучше не придумаешь.

Она заставила Елизавету разыскать записные книжки Карлуши — с телефонами всех его знакомых. Набралось человек пятьдесят, и Праматерь собственноручно пробила каждый номер. Оказалось, что семеро умерли, десять вообще не смогли вспомнить, кто такой Карл Эдуардович Гейнзе, еще пятнадцать вспомнили, но с трудом; четверо уехали в Америку, пятеро — в Израиль, еще пятеро (о, проклятье!) — в Германию, а один неделю назад был помещен в больницу с язвой желудка. Оставшиеся трое, включая вечного, как египетские пирамиды, Коку-Лёку, согласились прийти. Кока-Лёка был в списке последним. Ему последнему Праматерь и позвонила. И разговаривала дольше, чем со всеми остальными. А после, положив трубку, сказала Елизавете.

— Ну вот, одним выстрелом двух зайцев завалили.

— В каком смысле?

— Карлуша ведь был музыкант, так? И эти его дружки тоже музыканты. Значит, на оркестр тратиться уже не надо, они нам хоть что слабают без проблем. Кого еще позовем?

— Больше некого.

— Н-да… Вот ома, жизнь… Жил-жил человечище, а как помер… — тут взгляд Праматери упал на Елизавету, и она сочла за лучшее не развивать тему.

На самом деле Елизавета сделала еще два звонка — Пирогу и Шалимару. Пирога, работавшую на карьерную перспективу, звонок застал на очередном собеседовании в очередной конторе. А Шалимара — в салоне красоты, где ей делали педикюр. Очевидно, из-за публичности мест и наличия в них посторонних ушей выражение соболезнований получилось скомканным.

Кошмар какой, сказала Пирог.

Вот ужас, сказала Шалимар.

— Похороны завтра. Вы придете?

Надо же, как неудобно, Лизелотта… У меня завтра защита курсовой, отменить никак не получится, сказала Пирог.

Надо же, как неудобно, Лайза… У меня поезд сегодня, еду в Москву на четыре дня, отменить никак не получится, сказала Шалимар.

И обе клятвенно пообещали в самое ближайшее время собраться и поддержать Елизавету в свалившемся на нее горе.

Не то, чтобы она обиделась на подруг, чего обижаться? Они и при жизни не особенно жаловали Карлушу, и вряд ли его смерть что-нибудь изменит в их отношении. Да и само кладбище вещь паршивая, почти потусторонняя, радости и оптимизма она не прибавляет. А Пирог с Шалимаром хотели жить радостно, в полном соответствии с выигрышными внешними и внутренними данными, так стоит ли их в этом упрекать?.. Она не обиделась, но нехороший червь все же принялся рыть ходы в сердце.

— Что, друзья тебя продинамили? — Праматерь, как всегда, проявила чудеса проницательности.

— Да… Черт с ними.

— Мой тебе совет — не держи на них зла.

— Легко сказать… И ведь причины какие гнусные выдумали! Типа уважительные, а на самом деле… Нет, чтобы сразу в лоб: извини, не появимся, в гробу мы это видели, и не терзай нас. Было бы честнее, нет?

— Нет. Ты их поставила в неловкое положение, а люди не любят, когда их ставят в неловкое положение. И заставляют прикладывать усилия к чему-то для них неважному. Люди от этого звереют. А вранье, даже самое гнусное, снова делает их людьми. Ясно?

В который раз Праматерь ставит ее в тупик своими слишком сложными и сумбурными словесными построениями!

— Ясно… В общих чертах.

Не так уж они виноваты, Пирог и Шалимар, в конце концов решила Елизавета и изгнала мерзкого червя из сердца. Их вину и рядом не поставишь с виной Женщины-Цунами, называвшей Карлушу «старым добрым Гейнзе». Больше всего Елизавета боялась, что в недрах записных книжек обнаружится хоть какой-то ее телефон, и не в меру темпераментная и методичная Праматерь примется названивать мегапродюсерше с известием о Карлушиной смерти. Что бы сказала Женщина-Цунами?

Старый добрый Гейнзе опочил? Боже мой, что вы говорите! Очень-очень жаль. А как его дочь? По-прежнему злоупотребляет жирами и углеводами и игнорирует раздельное питание? Посоветуйте ей японскую соевую диету. Посоветуйте ей капустную диету. Посоветуйте ей диету с чесноком и папайей. И диету модели Кристи Бринкли, она гораздо эффективнее диеты актрисы Миры Сорвино. А фитнес? Записалась ли его дочь на фитнес? Нет? Очень-очень жаль. Что? Нет, привет от меня передавать необязательно.

И это еще щадящий вариант разговора.

Но если допустить невозможное и представить, что Женщина-Цунами вдруг захотела отдать последний долг Карлуше… Прав на это у нее не больше, чем у торгующих овощами братьев-таджиков с Большой Пушкарской. Не больше, чем у продавщицы магазина «24 часа», в котором Елизавета покупает себе мюсли с клубникой. Не больше, чем у официантки пышечной «Пышки.ru», куда они с Карлушей наведываются по воскресеньям. Не больше, чем у таксы с первого этажа.

Женщина-Цунами — никто для семейства Гейнзе.

Никто.

…Из похорон Елизавета запомнила только комья земли, летящие на Карлушин гроб, и то, как она подумала про себя: «Чусики, Карлуша. Теперь уже навсегда — чусики!» Пальцы Праматери, сжавшие в этот момент ее запястье, она тоже запомнила. И Коку-Лёку с особым вдохновением игравшего на гобое. «Полет валькирий» Вагнера, неаполитанскую песню «Скажите, девушки, подруге вашей» и песню про то, что «опустела без тебя Земля». Кока-Лёка выложился на все сто, но чего-то явно не хватало, и потому мощные сами по себе темы выглядели сиротски. И только после того, как Кока-Лёка выдул самый-самый последний звук и затих, Елизавета поняла, чего именно не хватает, — Карлуши и его потрясающего «WELTMEISTERʼa».

— Как чувствует себя Муся? — спросила Елизавета, стоя над свежей Карлушиной могилой.

— Теперь получше, — ответила Праматерь.

— А мальчик, как он?

— Нормально. Только таскает сахар, стервец. Старухи мои с ним умаялись. Весной надо бы высадить здесь что-нибудь. Дерево какое или куст. И отцу твоему будет приятно.

— Куст, — глядя прямо перед собой, сказала Елизавета. — Куст сирени.

— Хорошая ты, Элизабэтиха… Хороший человечек, правда.

…Не такая уж она хорошая.

Раза два или три в неделю Елизавета думает о том, чтобы оставить возню со стариками и попытать счастья на каком-нибудь другом поприще. Не столь бесперспективном. Заберите меня, нах, из этого пионерлагеря, ни кино, ни диско, и вожатые героином колются, как выражается Праматерь Всего Сущего. Ведь Елизавета, в конце концов, не Праматерь, когда-то голословно заявившая, что у нее нет сердца. Как такового, может, и нет — просто потому, что Праматерь вся — одно большое, стокилограммовое сердце. А сердца у сердца, как известно, не бывает.

Такие, как Праматерь, рождаются раз в сто лет (или живут вечно). Елизавета же — самая обычная. С тщедушными мозгами, тщедушными мечтами и общей человеческой несостоятельностью. Даже к совершенно неповинным в ее терзаниях старикам она не может относиться ровно. Накричит на них на пустом месте, а потом увидит вдруг их тонкие птичьи шеи, трясущиеся головы, набухшие вены на руках — и тут же расплачется, начнет заискивать и лепетать всякую чушь. Отвратительно! Но еще ужаснее, что старики готовы плакать, заискивать и лепетать всякую чушь вместе с ней.

Ну кто тут выдержит? Кто?

Елизавета не хочет выдерживать, она хочет просто жить — и желательно подальше от старости во всех ее проявлениях.

Как живет, к примеру, Т.Т.

ТТ — новый кумир Елизаветы. Хотя вернее будет сказать — ее первый кумир. До встречи с ТТ Елизавета совершенно не понимала, как можно фанатеть от какого-то там исполнителя хрен знает чего. Таскать повсюду его диски, орать его песни под душем и сидя на очке; воспринимать его немудреные на два притопа — три прихлопа тексты как откровение Господне. А еще собирать все связанное с ним — открытки, значки, постеры, стикеры, автографы, билеты с концертов, статьи о личной жизни, вкусах и предпочтениях, хвалебные рецензии в журналах (разгромными рецензиями показательно подтирается задница, или они спускаются в унитаз, рвутся на клочки и торжественно сжигаются в пепельнице). Приветствуется также великое стояние у служебного входа спорткомплексов, клубов и развлекательных центров. В толпе таких же «ипанашек и мудофелей», жаждущих только одного — увидеть свое божество. Ипанашки и мудофели орут, визжат, протягивают к божеству дрожащие клешни, бьются в падучей, требуют оставить роспись на лбу и животе. Часть из них принимается раскачивать машину божества, часть ложится под колеса. Потом обе части соединяются у заднего бампера и бегут за машиной еще километров семьсот, непрерывно скандируя: «Мы тебя любим!» Оторваться от них удается только в районе Ханты-Мансийска, и то, выпустив по ним ракету с ядерной боеголовкой на борту. Не-ет, наличие кумира — первая ласточка психического нездоровья.

И вот теперь в маленькой, но чрезвычайно важной, ключевой для осмысления пьесы роли психопатки выступает она — Елизавета Гейнзе. Не заслуженная, не народная, не любовница режиссера — просто статистка.

Единственное, что ее извиняет: ТТ — не такая, как все. Она другая.

Der anderer.[10] Или все-таки die? Проклятые артикли, но сути дела это не меняет.

Она — другая. Как инопланетянка, как дельфин.

Она не такая, как все те надувные динозавры, что скачут в телевизоре с утра до вечера, тряся грудями и подбрасывая ноги выше головы. Она не поет о любви, которая рифмуется с поцелуйчиками, розочками, ресторанчиками и люкс-вагончиками в Лондончик или Амстердамчик. Она вроде бы вообще не поет о любви, но все, что она поет, — любовь. Она знает все ответы на все, даже еще не заданные вопросы. И она знает все слова. В том числе изобретенные в других галактиках и в других измерениях, если они существуют.

То, что поет ТТ, можно рассматривать как инструкцию к применению. По борьбе с одиночеством, брошенностью, неприкаянностью, суицидальными порывами, потерей близких, потерей нравственных ориентиров. И по борьбе с грязной посудой в раковине тоже. Единственная инструкция, не предусмотренная в текстах ТТ, — как наконец перестать жрать сладкое.

Собственно, почему вопрос сладкого должен волновать ТТ?

Подобно инопланетянке, она питается соединениями водорода и гелия; подобно дельфину — придонными рыбами. И при этом ТТ выглядит, как человек.

Как девушка, занимающая свое определенное место в возрастном промежутке между самой Елизаветой и Праматерью. Наверное, она все-таки ближе к Праматери, точнее определить невозможно. Конечно, биографические данные ТТ не являются закрытой информацией. Любой из тысячи фанатских сайтов (официальных и неофициальных) в состоянии выкатить и поставить на рельсы целый состав крупных и мелких подробностей ее жизни. И дата рождения ТТ далеко не единственная из дат, там присутствующих. Освещены также год, когда она пошла в школу, и год, когда она ее закончила. Год ветрянки и коклюша, год первой царапины, год расставания с молочными зубами; далее, в порядке хронологии, следуют год первой влюбленности, первой мастурбации, первого сексуального контакта. И, конечно же, самый благословенный год, открывающий новую эру в истории человечества: год, когда она сочинила первую песню.

Елизавета не посещает сайты ТТ принципиально, — чтобы, не дай бог, не столкнуться с легионом пасущихся там с утра до вечера ипанашек и мудофелей. Так же принципиально она не посещает проходящие с аншлагом редкие концерты ТТ. Она не приобретает журналов и газет с очередной порцией сводок архангельской битвы своего кумира с многочисленными пороками и искушениями. И это переводит отношения Елизаветы и ТТ в разряд завидного астрального эксклюзива. Да-да, между ничтожной человеческой песчинкой Гейнзе и великой черной дырой ТТ не существует посредников! Музыка ТТ вливается непосредственно в Елизаветины уши. ТТ поет только для нее и ни для кого больше! К подаренному Праматерью диску прибавилось еще три (полная коллекция альбомов, выпущенных ТТ), но и на этом Елизавета не успокоилась и приобрела еще и МР-трюху. Все-все-все альбомы плюс бонусные треки, плюс два видеоклипа, плюс интервью, данное корреспонденту русской версии журнала «ESQUIRE».

Да, и постер!

У Елизаветы есть целый постер с изображением ТТ!

Он достался ей в результате одной-единственной нечистоплотной сделки с отечественной периодикой. Увидев на развале у метро какой-то тупорылый журнальчик с призывной надписью «Т.Т.! ПОСТЕР ВНУТРИ!», Елизавета не удержалась и вступила в разговор с продавцом, красноносой и краснощекой женщиной в черной стеганой жилетке, наброшенной на зеленое драповое пальто.

— А вам нравится Т.Т.? — понизив голос до интимно-доверительного, спросила Елизавета.

— А кто это?

Глупая хуторская бабища понятия не имеет, кто такая ТТ! Елизавета едва не задохнулась от возмущения.

— Как же… Это певица. Она просто фантастическая…

— Господи… — хуторское недоразумение подняло на Елизавету глаза, и в них отразилась вся скорбь мира. — Да их же мильон, разве за всеми уследишь? И ТэТэ, и МэМэ всякие, и ХэЗэ…

Слушать это невыносимо.

— Она… Не всякие там ХэЗэ! Она единственная.

— Брать-то что-нибудь будешь?..

Все еще коченея от благородного гнева, Елизавета за пятнадцать рублей купила журнал с постером. Журнал был немедленно выброшен в урну, а постер перекочевал — сначала в сумку Елизаветы, а затем на почетное место над ее кроватью. Раньше там висел эстамп «Банковский мостик», затем — афиша питерского зоопарка с вараном, мартышкой и быком зебу; затем — афиша к спектаклю Театра им. Комиссаржевской «Самоубийство влюбленных на острове сетей», в свое время Елизавета очень хотела попасть на него, но так и не попала.

Теперь пришла очередь ТТ.

У постера с ТТ есть два существенных недостатка. Во-первых, он — двусторонний. На обратной стороне изображена бессмысленная певичка Катя Лель. Или Катя Дрель, что больше соответствует истине. Соседство ТТ и одной из сонма надувных динозавров кажется Елизавете оскорбительным. Во-вторых, постер мятый. Сказываются последствия нахождения — пусть и недолгого — в безалаберной Елизаветиной сумке. А до этого — в подметном журналишке, где постер пребывал сложенным вчетверо. Чтобы хоть как-то исправить положение, Елизавета прогладила его утюгом: не со стороны ТТ, разумеется, а со стороны Кати. Эта-то все стерпит!

В общем и целом примятость ушла, но вредоносные сгибы остались. Их хорошо видно по утрам, когда на ТТ падает луч солнца или просто проливается свет из окна. Но лучше смотреть на нее вечером, когда изъяны не видны.

Собственно, Елизавета и смотрит на ТТ вечером, пытаясь обнаружить в ней что-то дельфинье, что-то инопланетное. То место, откуда начинается река. Тот пирс, у которого бьется о сваи лодка. С каждым днем экспедиции, предпринимаемые Елизаветой вглубь сфотографированной и отретушированной ТТ становятся все длиннее, их категория сложности все увеличивается, но результат от этого не становится менее плачевным.

Ничего с этой ТТ неясно, ровным счетом ничего!

Вот если бы увидеть ее близко, живую, из плоти и крови — тогда бы все встало на свои места! Елизавета, о счастье! — сразу же смогла бы распознать настоящее у нее внутри. Как распознала когда-то мир Праматери Всего Сущего, а потом мир ее старух. Но для того, чтобы увидеть ее близко и живую, пришлось бы

а) купить билет на танцпол, этот вольер, где беснуется стадо наиболее одержимых и наименее обеспеченных фанатов. Ничего хорошего на танцполе случиться с Елизаветой не может: ее начнут толкать, исподтишка бить под коленки и требовать, чтобы она отвалила подальше, потому как своей фельдфебельской спиной загораживает весь обзор;

б) ждать звезду у служебного входа вместе с толпой невменяемых зомби, не подозревая, что она уже давно покинула площадку через центральный или вообще улетела на вертолете МЧС;

в) поступить на журфак, с отличием его закончить, получить приглашение в не очень популярный журнал, затем перейти в более популярный журнал, затем перейти в самый популярный и авторитетный журнал (русскую версию чего-то там английского или американского), получить задание проинтервьюировать ТТ (или самой инициировать это задание) — и еще не факт, что ТТ на интервью согласится;

г) основать промоутерскую компанию или как там называются компании, занимающиеся организацией гастролей тех или иных артистов? Неважно. Когда компания будет основана, Елизавета начнет с малого — приглашений в Россию Стинга, Эрика Клэптона, цирка Зингаро, японских барабанщиков и трио «Лас Кетчуп». А потом, заработав деньги и авторитет, с величайшими предосторожностями выйдет и на ТТ;

д) завершить обучение на курсах телохранителей, стать первой в выпуске, пройти стажировку в МОССАД, ФБР и в отдаленном тибетском монастыре, обзавестись нунчаками, сюрикенами и самурайским мечом; обзавестись шестизарядным кольтом, выносящим мозги с расстояния в километр; устроиться телохранителем у жены Джорджа Буша и получить рекомендацию; устроиться телохранителем у самого Джорджа Буша и получить три рекомендации — от него, его жены и начальника его службы безопасности; и уже после этого предложить свои скромные услуги ТТ;

е) устроиться горничной или портье в гостиницу, где она останавливается. Но как выяснить, в какой гостинице она останавливается?

Нет-нет, встреча с ТТ еще более недостижима, чем встреча с Женщиной-Цунами, в ее монакско-папертном варианте.

Остается довольствоваться тем, что есть.

Лицом ТТ, ее руками и частью туловища.

На постере ТТ обнимает себя руками за плечи. Худыми руками за худые плечи. Елизавета как-то пыталась воспроизвести эту сногсшибательную, единственную в своем роде позу перед зеркалом — получилось чудовищно. Ей мешало все: грудь, предплечья, руки сами по себе, и, конечно же, плечи. При желании руки дельфиньей ТТ смогли бы дотянуться до позвоночника и сомкнуться на нем; рукам толстожабьей Елизаветы Гейнзе такое и не снилось. Руки ТТ — это скоростные, обтекаемокосмические, сверкающие серебром европейские экспрессы. Руки Елизаветы — тихоходные нелепые дрезины, курсирующие по территории комбината «Вторчермет».

Красива ли ТТ в общепринятом смысле слова?

Ее лицо не так совершенно, как лицо Праматери Всего Сущего, — оно угловатое, жесткое, лишенное всяческих сантиментов. Над лицом Праматери трудилась кисть старого мастера, по ходу открывшего для мировой живописи технику лессировки и сфумато. Лицо ТТ напоминает набросок углем. Немного небрежный, но исполненный внутренней силы.

ТТ — сильная. Сила здесь — определяющее слово.

Сильна ее музыка. Эмоции, которые она вызывает, тоже сильны. А сила ее текстов вообще вне конкуренции. Елизавете хочется повторять их на разные лады, причем без всякого повода. Особым же шиком считается попадание снаряда, нашпигованного цитатами из ТТ, точно в цель. Целью может служить все, что угодно: ситуации, настроение, погодные и душевные катаклизмы. По части меткости стрельбы начинающей артиллеристке Елизавете Гейнзе нет равных. Ее зенитно-ракетный комплекс никогда не простаивает, гашетка постоянно горяча, а из пустых гильз давно пора сложить скифский курган. Первыми замечают неладное Пирог и Шалимар.

— Слушай, Лизелотта, а чего это ты такое сейчас ввернула? — спросила как-то Пирог, накрытая прицельным огнем из Елизаветиного зенитно-ракетного комплекса имени ТТ.

— Это цитата, — радостно откликнулась Елизавета.

— Да ну… Лажовая какая-то цитата.

— А, по-моему, она довольно точно характеризует твои бодания с этим типом с кафедры… Про которого ты рассказывала…

— И чья же это цитата? — вклинилась в разговор Шалимар.

— Ну не Шекспира, ясно, — Пирог надула губы. — И не Иосифа Бродского.

— Это круче, чем Шекспир! Это Т.Т.!

Стоило Елизавете произнести сакральное имя, как Пирог с Шалимаром уставились на нее так, как будто видели впервые. Букет чувств, появившийся на их физиономиях, выглядел не слишком презентабельным — сплошь сорняки, осот и верблюжья колючка, да еще какие-то мерзкие членистоногие, висящие на стеблях.

— А ты зависаешь на Т.Т.? — Пирог скорчила такую мину, как будто и вправду проглотила членистоногое.

— Зависаю. А ты против?

— Нет, но…

— Ты даешь, Лайза! Это же полный отстой! —

обычно Шалимар выступала с позиций, прямо противоположных позициям Пирога, и если в чем-то они и сходились, то только в вопросах внешнего вида их несчастной подруги Гейнзе: ей нужно сбросить с себя кэгэ пятнадцать как минимум.

— Почему же отстой? — Елизавета затряслась мелкой дрожью.

— Да потому, что она на всю голову больная! Хамка трамвайная! Алкоголичка, кокаинщица!.. Ты райдер ее читала? Он в инете выложен, любой может ознакомиться. У нее там прямо так и записано: за два часа до выступления — канистра свежесваренного пива, доставляется самолетом прямиком из Праги. За час — два стриптизера и один трансвестит, похожий на Мэрлин Монро. Пока эта твоя… трахает стриптизеров, трансвестит поет караоке. А кокаином посыпается дорожка от гримерки к сцене. Она ползет по ней, все сгребает ноздрей и вываливается к публике, представляя себя Дженис Джоплин.

— Кто такая Дженис Джоплин? — Елизаветина дрожь усилилась.

— Да я почем знаю! Какая-то певица американская. Умерла от передоза наркоты лет сто назад. Теперь, видать, реинкарнировалась в этой твоей…

Пирог явно сожалеет, что не она, а Шалимар выступает в роли добродетельной птицы Сирина, чья песнь призвана отвлечь Елизавету от ТТ и направить ее в другое, более конструктивное русло. Пирог и сама хотела бы стать такой птицей Сирином, на худой конец — Алконостом.

— А я про кокс ничего не слыхала… Только про гашиш и экстази.

— У тебя, Пирог, устаревшие данные! Гашиш и экстази были раньше. А теперь она приподнялась на даунах типа нашей Лайзы, перешла на кокс и вконец обурела. А слушать ее вообще невозможно. В такую депру вгоняет…

— Во-во… Депрессняк еще тот, — поддакнула Пирог.

— Ну так слушайте Катю Дрель и всех остальных по списку. Там никакого депрессняка, одно ярко выраженное слабоумие, — беззубо огрызнулась Елизавета, мечтая лишь об одном: на минуту перевоплотиться в Праматерь и выдать обидчицам ТТ по первое число, запустив в них кольца, булавы и горящие факелы.

— А при чем здесь эти? Я вообще джаз слушаю, — и здесь Пирог не преминула выказать свое превосходство над подругами.

Откусить хотя бы крошку от железобетонного Пирога не представлялось возможным, и Елизавета перекинулась на главный раздражитель:

— А ты, Шалимар, видимо, предпочитаешь классику?

— Угу-угу. В современной обработке.

— Да брось ты, Лизелотта, — Пирог простерла ладони над столиком с алкогольным коктейлем Шалимара, безалкогольным своим и наполовину съеденным вишневым пирогом Елизаветы. — Нашла из-за чего собачиться с друзьями. Тоже мне, повод.

— Повод, — заупрямилась Елизавета. — Она — это я. То, что я чувствую каждую минуту. Чувствую, а выразить не могу. А она выражает.

Резюме Шалимара последовало незамедлительно:

— Охренеть!

— Да уж, — присоединилась к Шалимару Пирог. — Ты, по-моему, перегибаешь палку. Послушать на досуге песню-другую еще куда ни шло, но чтобы так влипать…

— Да это из-за работы ее дурацкой. С ней живьем в землю закопаешься, а эта заслуженная работница искусств еще пару лопат сверху подкинет и утрамбует все хорошенько!..

— Ты прямо у меня с языка сняла, Шалимар! Работу нужно менять, Лизелотта, а то ты окончательно свихнешься. Деградируешь на хрен.

Теперь обе они — и Пирог, и Шалимар — в курсе Елизаветиной социально-геронтологической жизни. Не так давно Елизавета, окрыленная сентенциями ТТ о том, что нужно быть собой и ровным счетом ничего не бояться, открыла подругам место своей работы. И добавила, что вполне ею довольна и ощущает собственную значимость и востребованность. Елизаветино признание произвело на Пирога с Шалимаром удивительный по силе эффект. Они синхронно разинули рты и минуту с небольшим переваривали сказанное. Затем Шалимар выразилась в том смысле, что Лайза слегка тронулась умишком и надо бы напрячься и привести ее в чувство, пока не поздно. А более обстоятельная, встроенная в корпоративную действительность Пирог добавила: тебе, Лизелотта, требуется психоаналитик, нужно же как-то поднимать твою удручающе низкую самооценку!

Психоаналитик, ага. С его мудовыми советами написать на бумажке полный перечень собственных проблем, пороков и комплексов, а потом эту бумажку торжественно сжечь. Или съесть — в зависимости от квалификации психоаналитика и количества денег, ухлопанных на сеанс. Если денег заплачено меньше, чем ожидал психоаналитик, — придется есть!.. Примерно так же, как психоаналитик, Елизавете необходим диетолог-практик с его не менее мудовой теорией «голой правды». Следуя этой теории, Елизавета просто обязана каждое утро подходить к зеркалу обнаженной, внимательно осматривать себя и ужасаться. И со всех ног бежать к корыту с приготовленным заранее завтраком-обедом-ужином: одна треть протертой свеклы, одна треть пареной брюквы и одна треть печеной Магеллановой редьки. Можно, конечно, забить на корнеплоды (они вызывают отрыжку и бурление в животе) и сосредоточиться на обезжиренном твороге и отбивных из сои. Но тогда понадобится еще один дополнительный костыль в виде плаката с супер-моделью… э-э, неважно, какой именно супермоделью, потому что вместо ее головы приклеивается фото своей собственной. Эта девушка-мутант торжественно лепится к холодильнику и выступает заградительным щитом и противотанковым надолбом на пути к вредным продуктам, окопавшимся в холодильнике.

Три ха-ха! Елизавета на такие дешевые уловки не ведется.

И плевать ей, что Пирог с Шалимаром думают о ее работе.

Они всегда утверждали, что Елизавета им небезразлична, что они обеспокоены ее судьбой, настроением и самочувствием. Узнав о смерти Карлуши, они обещали навестить ее в самое ближайшее время, но появились только спустя полтора месяца. Пирог якобы корячилась в институте и загибалась в поисках перспективной работы. А Шалимар якобы не вылезала из Москвы, Праги и Таиланда, которые без нее ну просто перестали бы существовать. Надо было выпихнуть их из своей жизни еще тогда: таких друзей за хер, да в музей, как выражается Праматерь. И, в общем, она права. Но других друзей (подруг) у Елизаветы Гейнзе нет.

Праматерь Всего Сущего ей не подруга. При всем Елизаветином благоговении, преклонении и просто человеческой симпатии. И при том, что Елизавета, сама того не замечая, перенимает у нее повадки, словечки и манеру общения. Совсем недавно она выдала Пирогу, делившейся с ней размышлениями по поводу «одного интересного места при человечке, сидящем на малом бизнесе, — стоит ли к нему пристраиваться или лучше подождать другой вариант, связанный с человечком, сидящим на крупном бизнесе?»:

— А этот… Хер Верёвкин, который на малом бизнесе… Он с перспективой или нет?

— Вроде с перспективой.

— Ну и хули драцену чесать? Пристраивайся, конечно.

Пирог слегка оторопела от столь залихватских Елизаветиных высказываний, но все же нашла нужным переспросить:

— А под «драценой», прости, ты что имеешь в виду?

— Ну… — смутилась Елизавета. — Я имею в виду передок. В анатомическом смысле это…

— Не надо. Я уже поняла про анатомический смысл. Где ты только набралась такого жлобства?

Никакое это не жлобство! Это кольца, булавы, горящие факелы, призванные складываться в воздухе в один занимательный узор. Елизавета покусилась на них, воспользовавшись отсутствием Праматери и тайком проникнув на манеж. И теперь, при некотором скоплении народа, пытается жонглировать, хотя и понимает где-то внутри: пока получается неважнецки. Совсем неорганично. Без свойственного Праматери куража.

Нет, Праматерь ей не подруга.

И ТТ не подруга. Стоит только Елизавете представить обратное (ТТ — подруга, подруга!), как у нее сразу же начинает бешено колотиться сердце, неметь кончик носа и на глаза наворачиваются слезы. Это намного более волнующе, чем ее обычные квелые рассуждения из серии в состоянии ли она полюбить первого попавшегося черта лысого. Неясно лишь, что предполагает формат дружбы с нереальной, недостижимой ТТ. Об обычных пироговско-шалимаровских праздных посиделках в кафе и речи не может возникнуть! Это Шалимар мнит себя new-Кэрри Брэдшоу. Это Пирог мнит себя new-Наоми Кляйн, или какой-нибудь навозной интеллектуалкой с Манхэттена, или специалистом по слиянию и поглощению с Уолл-Стрит. А здесь — не Манхэттен, не Уолл-Стрит!.. И Пирог остается Пирогом, а Шалимар — Шалимаром, во что бы они не вырядились и что бы там себе не представляли. Нет, вариант кафе отпадает сразу, а вместе с ним и вариант похода в Ботанический сад, к дереву под названием «бесстыжее». Пирог и Шалимар любят фотографироваться с этим деревом в обнимку, и Елизавета без устали щелкает обеих. Потом они идут на альпийскую горку (выбор Пирога) и в уголок, имитирующий японский сад (выбор Шалимара), а потом отправляются в кино.

Кино.

Сходить в кино с ТТ — еще одна бескрылая мечта, нисколько не приближающая их дружбу. С другой стороны, кино может дать образец таких или примерно таких высоких отношений. «Тельма и Луиза» с Джиной Дэвис и Сьюзен Сарандон. «Бандитки» с Сальмой Хайек и Пенелопой Крус. Но история Тельмы и Луизы выглядит слишком мрачной. А история бандиток — слишком водевильной на фоне вечной российской мерзлоты. И потом, ТТ априори лучше, чем все вышеперечисленные героини, вместе и по отдельности. А Елизавета, соответственно, хуже. Много хуже любой из четверых. Толще, неповоротливей, некрасивей — и даже ее юный возраст не спасает.

Как еще начинается дружба?

Ну-у… Как общение двух абсолютно равных по интеллекту людей (здесь само собой выплывает убийственное сопоставление ничтожной песчинки и всепоглощающей черной дыры, так что иди, отдыхай, Элизабэтиха).

Как общение людей, чьи мысли и чувства созвучны друг другу. И чьи мысли и чувства друг другу интересны, ты еще здесь, Элизабэтиха? Нишкни! Пшла вон!!.

На случай, когда все возможности возникновения дружбы исчерпаны, а подходы к ней забаррикадированы, у Елизаветы имеется последний джокер в трусах. А именно — благодарность! Дружба может произрасти и заколоситься на почве обычной человеческой благодарности. Вот бы спасти ТТ от серьезной опасности или (что намного предпочтительнее) от верной гибели! Вопрос состоит лишь в том, как, когда и где может состояться акт спасения. Нужно что-нибудь неординарное, что-нибудь из ряда вон. А с этим как раз проблемы. Плавает Елизавета, как топор (детский круг в виде уточки на себя уже не напялишь); в горящий дом войти сможет, а вот выйти — при ее расторопности — получится только пылающим факелом. Она могла бы заслонить ТТ от пули, но где взять пулю, а заодно локальный конфликт, спровоцировавший пулю? Вряд ли ТТ поедет с гастролями в раздираемые гражданской войной и междоусобицами Сомали, Нигерию или индийский штат Пенджаб. При ядерном взрыве и авиакатастрофе (тьфу-тьфу-тьфу, не про нас будет сказано, как выражается Праматерь) помощь никому уже не понадобится. Есть слабая надежда на катастрофу железнодорожную, и тут Елизавета видит себя ползущей от места подрывадеформации рельсов в сторону приближающегося локомотива. В руках Елизаветы зажат платок-арафатка…

нет — лучше сине-серый газовый шарф, подаренный Пирогом…

нет — лучше желто-оранжевый газовый шарф, подаренный Шалимаром…

Нет, пусть все-таки будет арафатка. Елизавета, презрев угрозу смерти, ползет навстречу локомотиву, стараясь предупредить машинис… Стоп, а почему, собственно, ползет? Она бежит. Бежит! Елизавета, презрев угрозу смерти, бежит навстречу локомотиву с запредельной антилопьей скоростью 60 кмчас, стараясь предупредить машиниста и размахивая, как больная, арафаткой. Но, не рассчитав силы, на ходу врезается в состав и сталкивает его с рельсов к ебеней матери…

Три ха-ха!

Гы-гы!

Она совсем не это имела в виду. Но по-любому, железнодорожная катастрофа все-таки тухляк. Народищу там полно: не только ТТ в роскошном пульмановском вагоне, но и бандиты стоп-менеджерами в спальных, помощники прокуроров в купейных, и студенты с фермерами в плацкартных. Как ТТ поймет, что Елизавета совершила свой беспримерный подвиг для нее, а не для кого-нибудь другого? И вдруг она вообще не ездит в поездах, а предпочитает самолеты?

Еще можно спасти ТТ от медведя-шатуна, распоясавшегося льва, двух голодных леопардов, трех голодных крокодилов (Елизавета выбегает наперерез подлым тварям, потрясая бумерангом, двустволкой, трубкой для метания отравленных шипов и автоматом «узи»). Но как подтащить к зверям-людоедам саму потенциальную жертву? Непонятно. Она же не дура, залезать к ним в пасть!

Она — не дура. А Елизавета — дура конченая.

Дура, а не пожарник, не охотник, не спасатель Малибу. Единственное, что она в состоянии сделать, — героически измерить давление у ТТ и посчитать ей пульс. Героически закапать ей глаза глазными каплями. Героически приготовить для нее отвар из корней солодки на водяной бане.

И на этом можно закрывать тему с чудесным спасением и волшебной дружбой. Счастье было ярким, но недолгим, как выражается Праматерь.

В ТТ, как и в Праматери Всего Сущего, нуждается целая прорва людей. И сосредотачиваться на ком-то одном у них не хватит ни времени, ни сил. И обижаться тут нечего.

Елизавета не обижается.

Тем более что от привычки считать своими друзьями лишь Пирога с Шалимаром пора избавляться. Не так давно у нее появился еще один друг. Вернее, он существовал в Елизаветиной жизни и раньше. Но не в качестве друга, а в качестве клубка не очень-то крепких, блеклых ниток, в которых то и дело запутывались самые разные Елизаветины чувства — жалость, раздражение, презрение, ненависть. Теперь все это ушло, осталось — не жалость даже — сожаление, что все обстоит именно так. Что нитки истончились, то и дело рвутся, распадаются на волокна прямо в руках и исчезают бесследно. О том, что в скором времени исчезнет сам клубок, Елизавета даже думать себе запретила.

Пусть все идет, как идет. Будем решать проблемы по мере их поступления.

Когда все это началось? Когда Илья впервые назвал ее Онокуни.

Это было не самое подходящее время для начала. Елизавета находилась тогда в раскаленной безводной пустыне Карлушиной смерти. Посреди арктических льдов Карлушиной смерти. В тени и на солнце Карлушиной смерти. Она не стала взрослее — ведь взрослый человек, даже понимая страшную несправедливость ухода родного существа, не обвиняет в этом все остальные существа, неродные. А Елизавета обвиняла. Это было сродни приступам странной жестокой болезни — она накатывала внезапно, в самых неподходящих местах. Добро бы только на улице, наполненной незнакомыми людьми, когда каждый первый казался Елизавете менее достойным жизни и солнечного света, чем Карлуша. Но это несколько раз случилось в тот момент, когда она была у стариков. И только невероятным усилием воли ей удалось сдержаться, не обрушить на их старческие головы весь гнев и всю ярость.

С Ильей сдержаться не удалось.

Это произошло на десятый день после похорон.

А до этого был девятый, и Елизавете страшно хотелось провести его хоть с кем-то, помянуть Карлушу не в одиночестве. Вариант Коки-Лёкиного присутствия она малодушно отвергла, несмотря на его гобой, на «опустела без тебя Земля». Был сильный расчет на Праматерь, но Праматерь оказалась страшно и уважительно занята. Сначала она телефонировала Елизавете, что с самого утра бегает по делам Аркадия Сигизмундовича (надо же его пристраивать, в конце концов!), затем у нее образовалось еще несколько текущих и совершенно неотложных дел, но к вечеру… К вечеру она обязательно постарается заскочить хотя бы на полчасика. Вечером случилось незапланированное несчастье со скандалисткой Лялей. Она упала и не смогла подняться. Старухи тоже не смогли ее поднять и в панике позвонили Праматери. Та вызвала «скорую», и «скорая» констатировала у бывшей проводницы кровоизлияние в мозг. Инсульт, коротко сообщила Праматерь, приехать никак не получится, извини.

Это ты извини.

Весь вечер Елизавета думала: как же случилось, что Карлуша, такой обаятельный, такой выдающийся и неординарный человек, не оставил после себя скорбящих друзей, учеников и последователей? А оставил одну, весьма сомнительного качества, дочь, которая не в состоянии даже устроить для него приличный день поминовения. Час поминовения, минуту?

Нет-нет, это несправедливо по отношению к Карлу Эдуардовичу Гейнзе. И дела вовсе не так мрачны, как ей кажется. Наверняка в большом городе найдется несколько человек, которые вспомнят о нем с доброй улыбкой, с поцокиванием языка: «Э-эх, знавал я одного парня, Карла Гейнзе! Это, я вам скажу, был потрясающий человеческий экземпляр. Ну и корки он отмачивал — кино и немцы!» И пусть они вспомнят о Карлуше не сегодня, а через месяц или год, или вчера, третьего дня, десятилетие назад, — но все же вспомнят. Возможно, их будет не несколько человек, а несколько десятков или сотня. И в каждом из этих ста случаев Карлуша будет оживать, браться за свой «WELTMEISTER», браться за бутылку водки, ворчать, капризничать, дуться, отпускать шуточки, играть в лотерею, справляться с ролью отца, справляться с ролью маленького потешного немца, мечтать о Германии и о многом другом, что делает его Карлушей — никем иным.

И где сейчас старина Карл Гейнзе? Жив ли, курилка? Должно быть, все с ним в порядке. Он-то собирался жить вечно!..

Что ж, пусть так и думают. Елизавета не станет никого разочаровывать.

В общем, ей удалось переступить через девятый день и даже закончить его на достаточно светлой минорной ноте. А потом наступил день десятый, в котором все пошло наперекосяк. С самого утра, когда Елизавета отправилась в поход за мобильным телефоном.

Мобильник и до этого был Елизаветиной идеей fix, но воплотить ее в действительность не представлялось возможным из-за Карлуши. И все разговоры о том, что связь нужна ей по работе, что человек без сотового просто-напросто оказывается выключенным из жизни, проходили в пользу бедных. Карлуша был глух как к Елизаветиным мольбам, так и к хитрым ее уловкам типа: а давай купим сразу два мобильникатебе и мне, и постоянно будем звонить друг другу, и знать, кто где находится. Разве это не здорово?

Ничего здорового в ситуации с двумя мобильниками Карлуша не видел, наоборот — их появление послужило бы предвестником холеры, бубонной чумы, Апокалипсиса хотя бы в одной, отдельно взятой семье. «Вот помру, — торжественно объявлял Карлуша. — Тогда покупай хоть десять телефонов. Но пока я жив, этой гадости в нашем доме не будет». Елизавета вздыхала, пробовала огрызаться и взывать к Карлушиному здравому смыслу, один раз даже пустила слезу — все было напрасно. И она смирилась, как мирилась всегда со всеми чудачествами Карлуши, со всеми коленцами, которые он выкидывал. Единственное, что она могла себе безбоязненно позволить, — недолгое зависание в салонах сотовой связи, у витрин с самыми что ни на есть распоследними модификациями аппаратов, чего только в них нет, просто уму непостижимо!.. Зависание оканчивалось ровно в тот момент, когда к Елизавете подваливал менеджер с приклеенной к зубам улыбкой и преувеличенно бодрым голосом говорил:

— Интересует какая-то конкретная модель? Показать что-нибудь?

— Нет-нет… Я просто смотрю… — лепетала в ответ Елизавета.

И, сгорбившись и шаркая ногами, стремительно покидала салон, прекрасно зная, что менеджерова улыбка, оттолкнувшись от зубов и сделав кульбит, тут же превратится в гримасу: и ты туда же, толстая жаба, телефон тебе подавай. Ходит тут понапрасну, волнует Вселенную и персонал!..

Теперь Карлуши нет, и никто не может запретить ей осуществить хотя бы одну свою мечту.

Именно с таким настроением Елизавета вышла из дому, имея в кошельке пять с половиной тысяч рублей. И четкое представление о том, что конкретно ей нужно. Не самая дорогая модель, по и не дешевая. С фотокамерой и полифоническим звуком. И это не все. После того, как телефон будет куплей, начнется самая волнующая часть сегодняшней акции. Она отправится в ближайший к салону пункт по закачке в мобильники всякой милой чепухи: мелодий, рингтонов и java-игр. Java-игры не слишком-то интересуют Елизавету, рингтоны и мелодии куда важнее. Наверняка в списке обнаружится несколько песен ТТ, она выберет именно их — и парни, сидящие на закачке, посмотрят на Елизавету с большим уважением.

А потом…

Потом она раздаст свой номер сотового всем желающим, прежде всего Пирогу, Шалимару и Праматери Всего Сущего. И не поленится написать его на бумажках красивым почерком, крупными печатными буквами. Количество бумажек полностью совпадет с количеством Елизаветиных стариков, они будут вручены с соответствующими комментариями. Положены под стекло на столе, прижаты магнитом к холодильнику, заткнуты за край трюмо, за электропроводку в коридоре, за выцветший портрет Лидии Скобликовой, олимпийской чемпионки Инсбрука по скоростному бегу на коньках. Можете звонить в любое время, скажет старикам Елизавета.

Завалить сразу двух зайцев, вот как это называется.

Как только она окажется в зоне постоянной досягаемости, старикам станет полегче, хоть бы и морально, — это первый заяц, агути.

В ее кармане поселится слегка видоизмененная ТТ — это второй, валлаби.

Еще телефон можно класть на столик в кафе, как это вечно делают Пирог с Шалимаром. А еще — высший пилотаж, о-о! бочка, горка, петля Нестерова! — носить его на шнурке. Подтянешь шнурок повыше — и слегка видоизмененная ТТ будет звучать у тебя в легких, опустишь пониже — и она откликнется в животе. Что и говорить, любая часть тела Елизаветы Гейнзе будет несказанно рада ТТ.

…Покупка телефона прошла без сучка, без задоринки и даже слегка повысила лежащую под плинтусом Елизаветину самооценку. Впервые она не отиралась у витрины, затравленно глядя по сторонам. И не бросалась прочь от продавца, как будто он не продавец вовсе, а больной проказой маньяк-убийца. Нет, Елизавета вела себя более чем достойно. Она ткнула пальцем именно в тот мобильник, который давно хотела купить, — раскладушку цвета мокрого асфальта, с серебряными вставками — и произнесла:

— Я бы хотела посмотреть вот его.

— А что, будете брать?

— Возможно, и даже очень может быть.

Вопреки подспудным Елизаветиным страхам, больной проказой маньяк-убийца оказался милейшим человеком. Он вытащил ее телефончик из-за стекла, показал Елизавете порядок включения и выключения, все главные кнопки и все основные функции. Он продемонстрировал зарядку, аккумулятор, место, куда вставляется sim-карта, а также объяснил, как эту sim-карту вставить.

— Ну что, выписывать чек?

— Да, — Елизавета опять, на какую-то долю секунды, почувствовала себя предательницей, но слово «да» было произнесено.

Обратного пути не будет, вот он, алтарь! — и не нашлось никого, кто мог бы словом или делом воспрепятствовать браку. Елизавета и ее телефончик, аминь!..

Заплатив за сам телефон, Елизавета потратилась еще и на стартовый пакет (куда ж без него!), на чехол и на шнурок. На висюльку в виде дельфина денег уже не хватило. Да и бог с ней, у Елизаветы есть собственный дельфин.

Собственная инопланетянка.

Войдя в салон обыкновенной толстой жабой, Елизавета вышла из него толстой жабой mysticos,[11] с новым телефоном, водруженным на шею. Первым делом она набрала Пирога, чей номер помнила наизусть, он заканчивался на mysticos 33.

— Алё, Пирог! Это я, Лизелотта! Звоню с собственной мобилы! Только что купила! Забей меня и можешь перезвонить.

Затем она позвонила Шалимару, чей номер заканчивался на mysticos 77:

— Алё, Шалимар! Это я, Лайза! Звоню с собственной мобилы! Только что купила! Забей меня и можешь перезвонить.

Ни одна из подруг-мерзавок не перезвонила ни через минуту, ни через пять, хотя обе синхронно проблеяли: «Ага, ща наберем!» Наверняка столкнулись друг с другом в первые секунды набора Елизаветиного номера, и их аппараты выдали «занято». А потом (как это постоянно бывает) отвлеклись на свои неотложные дела и забыли про Лизелотту-Лайзу — ведь память у них не длиннее джинсовой заклепки! Елизавета (как это постоянно бывает) совсем не обиделась, а с энтузиазмом принялась составлять в уме список для телефонной книжки.

Праматерь (дом.)

Праматерь (моб.)

Пирог (дом.)

Пирог (моб.)

Шалимар (дом.)

Шалимар (моб.)

Затем косяком пойдут старики. Их телефоны и адреса записаны на самых разных, не всегда уместных листках, один даже — на дежурной пачке из-под но-шпы. Та-ак… Что еще можно впихнуть в список, чтобы он не выглядел таким куцым? Телефоны райсобеса и лично честного андроида Уразгильдиевой А. А. Телефоны аптек. Кабинетов зубного протезирования. Глазного центра им. Федорова. Все равно получается куце. Что еще? Регистратура районной поликлиники. Гм-м… Осталось добавить морг и ритуальную службу (три ха-ха!), и психологический портрет счастливой обладательницы новенького телефона сложится полностью:

ничего личного.

То есть — вообще ничего.

Елизавета — человек без всякого намека на частную жизнь, разве это не чудовищно? Пораженная этой мыслью, она тут же решила разбавить богадельную чесучу вставками из веселенького ситца: справочный телефон ближайшего кинотеатра; телефон салона красоты в доме напротив, где вот уже полгода рекламируется невиданная доселе услуга — пилинг таинственными (mysticos — да, да!) АХА-кислотами. Телефон главного администратора БДТ…

Именно на главном администраторе БДТ кто-то с силой ударил Елизавету под дых. А потом сразу же саданул в ухо и больно дернул за шею. И секунды не успело пройти, как она оказалась стоящей на четвереньках в снежной каше, со звездами, ромбами и концентрическими окружностями в глазах. В животе ухала страшная боль и не хватало воздуха.

Ее телефончик, в верности которому она десять минут назад поклялась перед алтарем, исчез.

При всем желании она не смогла бы догнать тех двоих парней в черных джинсах и в черных куртках, которые неслись по улице со скоростью, намного превышающей антилопью. Двадцать метров, еще десять — и вот они уже скрылись в подворотне.

Воздуха в Елизаветиных легких не прибавилось, кажется, там вообще растеклась какая-то жидкость. Вряд ли эта жидкость (в качестве океанариума) устроила бы дельфинью ТТ, но в тот момент Елизавета совсем не думала о ТТ.

Она рыдала.

С оттягом, со всхлипами, с завыванием, как же тебе не стыдно, Элизабэтиха? На Карлушиных похоронах ты и слезинки не проронила, и носом не шмыгнула, стояла с каменным лицом. А теперь, по самому ничтожному повод… нет, пусть и не самому ничтожному, но который и рядом не стоял с Карлушиной кончиной, ты так убиваешься! Как же тебе не стыдно, предательница!..

— Стыдно, стыдно, — на все лады запричитала Елизавета, сглатывая слезы и сопли. — Стыдно, стыдно, стыдно…

Подниматься она не торопилась, хотя колготки и юбка моментально промокли насквозь, а колени занемели от холода — сидела и сидела на грязной мостовой, спрятав лицо в ладонях. Вокруг нее стал собираться народ: его было не так много, как в случае возможного разбойного нападения на Вайнону Райдер или Кэтрин Зэту-Джонс, но человека три проявили сочувствие и даже сердобольность:

Что же вы сидите, девушка, поднимайтесь! А то простудитесь, не дай бог.

Телефон увели? Вот сволочи, совсем обнаглели!

Телефоны на груди развешиватьтолько провоцировать этих сволочей. Телефоны надо в сумке носить, подальше от посторонних глаз. Вы это имейте в виду на будущее.

В милицию надо заявить, вдруг по горячим следам кого поймают!

Я видел, они в подворотню свернули, возле кафе. Может, не ушли далеко… Вы пойдите, посмотрите.

Подискутировав на тему сволочей, мобильных телефонов и аховой работы милиции еще минуты три, толпа рассосалась так же быстро, как возникла. А Елизаветины слезы неожиданно высохли, и на смену им пришел мрачный и совсем-совсем нездоровый цинизм. Ну, конечно, будь она Вайноной, будь она Кэтрин-Зэтой, праздные зеваки реагировали бы совсем иначе. Кое-кто из них в мгновение ока переквалифицировался бы в заботливую и кроткую медсестру Флоренс Найтингейл. Кое-кто — в Супермена, Бэтмена и Человека-Паука. Сводный отряд мстителей выкопал бы двух бандитов из-под земли, набил бы им рожи, вышиб зубы, сломал блудливые руки и преступные ноги — и торжественно вернул Елизавете утраченное. И давать идиотские советы насчет «посмотрите в соседней подворотне» никому бы и в голову не пришло.

И еще этот телефон…

Выходит, Карлуша был прав, когда видел в нем источник повышенной опасности?

Елизавета поднялась с колен только тогда, когда окончательно пришла к выводу: кража телефона произошла не просто так, это расплата за своеволие и непослушание. Она, как могла, оттерла грязь с юбки и пальто и выбросила в ближайшую урну коробку из-под телефона вместе с зарядкой, шнурком и чехлом. Но настроение от этого не улучшилось.

Оно не улучшилось и в кафетерии, соседствовавшим с подворотней, где скрылся телефон. Туда Елизавета заглянула, чтобы вымыть лицо и руки и привести себя в относительный порядок.

— Вы позволите пройти в туалет? — вежливо спросила она у барменши.

— А здесь не проходной двор, — ответила та.

— Я знаю. Проходной двор рядом.

— Вот туда и идите, девушка.

У барменши была такая физиономия (харя, ряха, шайба, как выразилась бы Праматерь); такой длинный и узкий, похожий на дверную щель рот (сурло, хайло, как выразилась бы Праматерь), — что Елизавета поняла: никто и никуда ее не пустит. И не только ее. Непревзойденные красотки Вайнона и Кэтрин-Зэта получили бы тот же ответ. И еще сто миллионов красоток вынуждены были бы стоять с Елизаветой в одной очереди, без всякой надежды прорваться за минные заграждения. Есть все же места, где шансы равны у всех! Эта мысль неожиданно развеселила ее и успокоила. И Елизавета посмотрела на жлобиху-барменшу едва ли не с симпатией:

— Да мне только руки вымыть.

— Закажите что-нибудь и идите мойте. Хоть руки, хоть что.

— Там просто человека убили… Ножом пырнули в сердце и еще, кажется, в печень. Я пыталась помочь, да где там… Он не дышит уже.

Сказав это, Елизавета и сама обалдела от собственной наглости. Взять и приговорить к смерти человека, пусть и не существующего, — это было слишком. И совсем не в ее стиле. В чьем тогда? Пирога и Шалимара? — нет. Праматери? — возможно, но не факт. Праматерь не стала бы прибегать к таким уловкам, она пошла бы напролом, и дверная щель барменского рта распахнулась перед ней, как обычно распахиваются все двери. И падают все замки. Так могла бы поступить подруга Бельмондо-комика, или, скорее, подруга Бельмондо-героя. А, может, это собственное Елизаветино ноу-хау?..

— Убили? — оживилась барменша. — Да где же?

— В подворотне, за углом. Метров пять, не больше. Далее «скорая» с милицией еще не приехали.

— Вот кошмар… Минуточку подождете?

Елизавета и выдохнуть не успела, а барменша уже толкала входную дверь.

В маленьком тесном туалете она ополоснула лицо, смыла с вещей остатки грязи, а когда полезла в карман за носовым платком, обнаружила свернутые вдвое и совершенно незапланированные купюры — полташку и сотенную.

Купить в негостеприимном кафетерии чашку кофе, который наверняка окажется разбавленным, плохо сваренным, с желудями, с опилками, с крысиными хвостами, — нет уж, увольте!..

Столкнувшись с барменшей в дверях, Елизавета дружески ей подмигнула:

— Ну, что?

— Что ж вы врете, девушка! Нет там никакого тела.

— Быть не может! Значит, уже увезли.

Отойдя от кафетерия метров на двадцать, она принялась хохотать. Так же истерически, взахлеб, навзрыд, как плакала по утраченному телефону. Было в этом что-то неправильное, неестественное; все из-за Карлуши, решила Елизавета. Он бежал от нее в черных джинсах и черной куртке в какую-то недостижимую небесную подворотню. И совершенно не позаботился о том, что она будет делать одна. Не научил ее, как вести себя в горе, как пережить его достойно. Как продевать нитку печальных мыслей о нем в крошечное игольное ушко действительности. Пальцы у Елизаветы достаточно ловкие, у нее острые глаза, но нитка все равно не продевается. А значит, не удастся сшить два совершенно разных по фактуре полотна прошлого и будущего. Бархат и атлас. Гарус и габардин. Коверкот и кисею. Миткаль и органди. Твид и эту… восточную, название которой Елизавета все время забывает, хотя оно очень красивое.

Сюзане.

Да, твид и сюзане.

Сшить одежку для настоящего тоже не удастся.

Впрочем, Елизавета никогда и не шила одежку; и швейная машинка «Чайка», стоящая на шкафу в Карлушиной комнате, — неизвестно даже, в рабочем она состоянии или нет. И что теперь с ней делать? Вот странно, при жизни Карлуши судьба машинки нисколько ее не волновала, так почему так заботит сейчас?.. Через этот плебейский, недоношенный агрегат должно проявиться ее отношение к отцу. Она может выбросить ее и тогда — что?.. Она может ее оставить, найти ей более подходящее место, чем пыльный шкаф, и тогда — что?.. Что именно больше бы понравилось Карлуше, что он посчитал бы уважением к своей памяти, а что — надругательством над ней? Никаких особых инструкций для Елизаветы Карл Эдуардович Гейнзе не оставил.

Инструкциями ведает совсем другое существо, инопланетный дельфин ТТ.

Елизавета — растяпа. Взяла не тот диск! На том, который был нужен ей сейчас, как раз и шла речь о чьей-то красиво зарифмованной смерти: в первой песне и еще в трех. В оставшихся пяти дельфин учился справляться с потерей своего спутника, заново восстанавливал утраченные в скорби особые свойства кожи. И ее обтекаемость, позволяющую двигаться вперед с минимальными затратами. Не душевными, физическими, потому что душевно ТТ затрачивается так, что никому и не снилось.

Диск, стоящий в плеере, — не про смерть и ее последствия. Он об обычных вещах. Может быть, не слишком обычных для Елизаветы, по для остальных — точно. Мотоциклетная любовь без шлема, ночь без города, город без дня, день без солнца, солнце без пятен, протуберанцев и короны, но тогда это уже не солнце, это — бывшее солнце, потухшая звезда. Тень потухшей звезды мелькает где-то на заднем плане во второй и одиннадцатой песнях. Не совсем ясно, о чем идет речь — о человеке, дельфине или небесном теле, их контуры сливаются, накладываясь друг на друга. А ТТ во второй и одиннадцатой песнях много грустнее обычного, и в них есть предчувствие чего-то, и небесное тело при этом исключается из списка — нельзя же всерьез грустить по нему!.. Во всех остальных песнях на диске ТТ задирается и провоцирует, перепрыгивает через турникеты в метро, стоит на руках на краю крыши, выскакивает из машин на полном ходу, чешет переносицу кончиком шведского десантного ножа «Моrа». Из всего того, что играючи проделывает ТТ, для Елизаветы доступно только «почесать переносицу», и не исключительным и раритетным шведским ножом, а обычным кухонным.

А она еще мечтала о дружбе с дельфином, с инопланетянкой! Наивная чукотская девочка!..

В четвертой по счету песне ТТ пьет виски.

Ста пятидесяти рублей, оставшихся у Елизаветы после бесславного похода за телефоном, на виски явно не хватит. Но можно купить что-нибудь подешевле. Пивасик, который обычно берет Пирог. Джин-тоник, который обычно берет Шалимар. Или даже водку, единственный из крепких напитков, который уважает Праматерь Всего Сущего. Но водку, как заведенный, пил и Карлуша. Интересно, если бы он увидел родную дочь с пузырем водяры в руках, он посчитал бы это уважением к своей памяти или надругательством над ней?..

Елизавета решила соригинальничать, оторваться от низменных вкусов Пирога с Шалимаром и от алкогольных предубеждений Карлуши и Праматери. В первом попавшемся магазинчике она приобрела пару алкогольных энергетических напитков и влила их в себя в первом попавшемся сквере.

Вкус у напитков был отвратительным: сладким, но с какой-то гнилостной нотой внутри. Как будто эта паточная дрянь заговаривала зубы и хотела казаться лучше, чем есть на самом деле. Как будто она хотела прикинуться дорогущим шампанским или вином. Как будто она ехала в переполненной замызганной маршрутке (в подстреленном пальтишке, в колечке из меди, с журналом о красивой и богатой жизни в зубах) — и пыталась уверить всех, что маршрутка — лишь недоразумение. Чудовищное стечение обстоятельств, а на самом деле вот же она, вот! — трясет отретушированными сиськами и откляченным задом на обложке.

Энергии, паче чаяния, в Елизавете не прибавилось, зато в голове поплыл легкий туман, а образ города без дня и дня без солнца, напротив, стал проясняться.

ТТ, естественно, не имела в виду Питер, когда писала свои песни. Городов под стать ТТ не слишком много, если вообще такие существуют. Если вообще такие существуют — они являются частью ТТ, а не наоборот. Аксессуаром, любой из которых так не идет Елизавете и так охренительно смотрится на ТТ, будь то кольцо, браслет или медальон с японским иероглифом «дом на пустынном берегу». По зрелому, подстегнутому энергетическим напитком, размышлению, у ТТ совсем иная природа, чем у Праматери. В Праматери нет ничего рукотворного, животные и растения пребывают в восхитительном неведении относительно существования человека и всех бед, с ним связанных. В ТТ хи-хи-хи, Елизавета не видела ее живьем и не может судить со всей определенностью, хи-хи-хи… В ТТ с людьми тоже не густо. Но много всяких примет, с ними связанных; много всяких вещей, ими придуманных; они были здесь — и ушли, оставив после себя целые завалы. И ТТ мужественно разгребает эти завалы, сочиняя по ходу новую историю человечества. Переделывая механизмы игрушек; заново переписывая книги, в которых из всего текста сохранилось лишь название… хи-хи-хи, вот было бы забавно, если бы ТТ стояла на краю крыши на руках, а Елизавета прогоняла бы передней эти телеги!..

Хорошо, что ТТ не живет в Питере.

Ей никогда бы не понравилась улица Красного Курсанта.

И Елизавета ненавидела эту улицу и чертов «второй или третий двор». И сегодня ей совсем необязательно было появляться здесь для проверки — жив ли Илья или он наконец оттопырился. Тогда зачем она приползла сюда, после трех часов бесцельных блужданий по городу, еще одной сисястой и жопастой энергетической банки, отягощенная переполненным мочевым пузырем, мыслями о Карлуше и целом мире, отражающемся в дельфиньей спине?

Затем.

Праматерь — ма-ла-десссс, Праматерь — форрр-рэва! Фразы универсальнее не существует.

* * *

…Всякое «затем» имеет спою подоплеку.

Но мочевой пузырь удаляется сразу, выковыривается за скобки хирургическим путем, дело совсем не в нем, даже думать об этом смешно! Любой, самый отвратительный общественный сортир, любая зассанная подворотня, любой клоачный подъезд со шприцами и на славу потрудившимися гандонами куда предпочтительнее, чем высохший и мумифицировавшийся дом Ильи, хотя там чисто и сливной бачок никогда никого не подводил.

При ближайшем рассмотрении Елизаветино «затем» давно хотело почесать кулаки. Провести то, что в борьбе сумо называется «кимаритэ» — завершающий прием, который обеспечивает победу в поединке одному из борцов. Давным-давно (во времена палеолита или во времена мятежной юности японского бога Такамикадзути) она мечтала стать необходимой несчастному Илье, хоть как-то облегчить его страдания, заставить его скучать в свое отсутствие. Последний пункт выглядит чересчур эгоистично, такой себе технический сумоистский ляп, исамиаси или косикудакэ, дисквалификация за него не предусмотрена, но победа всегда отдается сопернику.

Илья — ее соперник.

Представить его стоящим напротив, на полусогнутых ногах, не так сложно, как кажется на первый взгляд. Дурацкая кепка козырьком назад легко трансформируется в традиционную прическу эпохи Эдо; халат — в пояс маваси. Что же касается сомнительных физических данных заморыша Ильи, то и здесь имеется решение. Если навесить на его скелет всех щенков и котят, которых Елизавета собиралась принести в разное время; все цветы, которыми она рассчитывала украсить его дом; если добавить ко всему этому шесть пудов ненависти, раздражения и желчи, которые генерировал в ней Илья, — перед Елизаветой-дзёнокути предстанет весьма грозный противник.

Помощнее и повыше классом.

Дзюрё. Макуути.

А дзёнокути — фи! Начинающий борец, что-то вроде армейской салаги-первогодка, потенциальной жертвы дедовщины. Мыть, скрести, стирать белье старших товарищей, готовить для них еду — вот что от него требуется, а они при этом будут вести себя как оху.крысы.

Илья-дзюрё, Илья-макуути — первый.

Давно пора было линять из этой шарашки.

Нет, она тянула до последнего, на что-то надеялась, малахольная. Вдруг Илья изменит свое к ней отношение, вдруг она станет необходимой ему?

А это так же невозможно, как мелкотравчатому дзёнокути победить великого макуути.

В проклятом сумо такое, хоть и редко, но случается. И тогда мелкотравчатый получает свою кинбоси, золотую, мать ее, звезду.

«Кинбоси» — самое легкое слово из всех слов, которые Елизавете пришлось зазубрить в нелепой надежде на взаимопонимание с Ильей. Картинка на стене сбила ее с толку. Праматерь-Акэбоно сбила ее с толку. Зубрить специально слова, которые и на языке-то не помещаются, застревают в глотке, — такое Праматери и в голову бы не пришло, и в страшном сне не привиделось. У нее и с русским проблемы, фразы и отдельные их части то и дело падают навзничь вследствие атрофии мышц, и тогда им на помощь приходит ненорматив — румяный и здоровый, как санитар из дурдома. Японские иероглифы могли бы заинтересовать Праматерь только в качестве материала для коронок (старые давно пора менять), они чего, не годятся, Элизабэтиха? Нет? Ну и хер бы с ними. С Японией тоже, потому что в мезозойском мире Праматери никакой Японии не существует. Она еще не придумана. И сумо еще не придумано. А между тем Праматерь уже Акэбоно.

Великий чемпион. Лучший из всех.

А Елизавета — никто.

Ты сам никто, злобно подумала она, засовывая ключ в замок и с лязгом его проворачивая. Предупредительные звонки (два коротких, один длинный и снова два коротких) остались в далеком прошлом. В том самом прошлом, когда Елизавета еще надеялась, что Илья пошевелится, выползет из своего кресла, совершит хоть какое-то движение, сделает шаг ей навстречу.

Не случилось.

И она стала открывать дверь сама. Сначала — очень тихо, стараясь, чтобы не звякнул металл, не скрипнули петли. Возле двери она аккуратно снимала ботинки и шла по коридору на цыпочках, не производя излишнего шума. Единственной целью этой предосторожности было желание застать Илью врасплох. Хоть краем глаза увидеть, что же он делает, когда никого — абсолютно никого! — нет рядом.

Не случилось.

Не случилось подсмотреть сцену в духе Босха или Брейгеля. Когда бесы, маленькие и побольше; уродцы, монстры, порождения больного разума, нечистой совести и разлагающейся плоти водят вокруг Ильи свои хороводы. Вливают в него через воронки странные вонючие субстанции, призванные разогнать и подбодрить его странную вонючую кровь.

Но то ли Елизавета двигалась не так тихо и не так быстро, как ей казалось, и монстры успевали смыться, прихватив дьявольские причиндалы, — все было как всегда. Илья сидел в кресле, лицом в избитые снегом и дождем окна.

Хорошо бы появиться с другой стороны, предавалась совсем уж несбыточным фантазиям она. Зависнуть перед его постной рожей с той стороны, где небо: на воздушном шаре, аэростате или дирижабле; помахать ему рукой и заорать во всю силу легких: «Привет, сумотори!» Возможно, хоть тогда бы он дернул хотя бы пальцем в знак удивления. Но аэростатам и дирижаблям во «втором или третьем дворе» не развернуться, а воздушный шар стоит слишком дорого.

Оставив благородную общезоологическую идею изучения Ильи в естественных для него условиях, Елизавета переключилась на трамвайное хамство, хабальство и жлобство. В духе Праматери, но без ее шика.

Не помер еще? — спрашивала она, приходя.

Смотри, не помри, — говорила она, уходя. — А помрешь — телефонируй.

Ужас ситуации состоит в том, что Елизавета совсем не хамка. Нет существа предупредительнее, заботливее и нежнее. Но Илье, пусть и умирающему, не нужны ее предупредительность и забота. Грубость Праматери нужна, а Елизаветина нежность — нет. Лишь однажды Елизавета увидела тень эмоции на его лице, короткую, с гулькин нос. Когда она, в очередной раз не выдержав его безразличного молчания, сказала: «Все ждешь ее? А она не придет. Никогда не придет. У нее есть дела поважнее, чем ты. Она и думать о тебе забыла. Я тоже скоро забуду и все-все забудут. И пошел ты к черту, вот!»

Впоследствии Елизавета сильно пожалела о сказанном. И не только в Илье было дело, хотя обычно потухшие глаза его на секунду блеснули ярким потусторонним светом. Не только в Илье, но и в Праматери Всего Сущего тоже. От слов, произнесенных Елизаветой за версту тащило предательством. Невыносимый, мерзкий запах, его даже с запахом старого козла не сравнить, даже с протухшей рыбой. Божественный нос Праматери учует этот запах сразу и тогда… Что тогда?

— Ты бы сходила к Илье, — сказала она Наталье.

— А чего с ним?

— Да ничего. Все по-прежнему. Но, наверное, он хочет тебя видеть. Потому и со мной не говорит.

— Заговорит, — неожиданно пообещала Праматерь.

— Откуда ты знаешь? — Елизавета, так же неожиданно, пришла в волнение. — Ты с ним виделась? Была у него?

— Забегала как-то раз. Была неподалеку и заглянула. Ненадолго.

— И вы говорили обо мне?

— Говорю тебе — и десяти минут не посидела. Привет-привет, пока-пока. Где уж было разговоры разговаривать…

— Тогда откуда ты знаешь?

— Просто знаю и все.

И в этом вся Праматерь. Она «просто знает». Знает, как поступить, чтобы стало лучше максимальному количеству людей; знает, как утешить, не говоря ни слова. Или говоря та-акие слова, что у неподготовленного слушателя уши свернулись бы в трубочки. Она знает, как решать любые проблемы — и не какие-нибудь эмпирические, рожденные бесплодным томлением духа, а самые что ни на есть жизненные и насущные. Праматерь всегда идет напролом, взрезая своим необъятным ледокольным корпусом до дна промерзшую толщу бытия. Следом за ней, держась прямо в фарватере, тащатся утлые лодчонки стариков и всех остальных, кому необходима помощь; и юркая фелюга Аркадия Сигизмундовича тоже среди них, что-то Праматерь никак не может устроить его судьбу, подозрительно долго ищет «приличный детдом».

Аркадий Сигизмундович — единственный, известный Елизавете, Праматерин прокол, во всем остальном она просто ненормативно-безупречна.

За исключением Ильи.

В тот, первый, раз, когда они были там вместе, Елизавете показалось, что между Праматерью и Ильей существует невидимая связь; теперь, выходит, что она сама отпустила нитку этой связи — нарочно или случайно. Не-ет, Праматерь ничего не делает случайно. Сунула нитку в Елизаветины руки, отошла на безопасное расстояние и смотрит: ну, Элизабэтиха, как будешь выкручиваться?

Не будет она выкручиваться.

Не будет пресмыкаться перед Ильей, но и хамить ему не будет тоже.

…Хоть бы что-нибудь здесь поменялось, с тоской подумала она, переступая порог комнаты Ильи, хоть бы он халат новый напялил, или новую бейсболку, или поставил козырек на место. Но козырек по-прежнему закрывал его шею, и надпись не изменилась — «Сан-Диего». Сан-Диего, а не Санта-Ана, Санта-Клара, Санта-Роза.

— Привет, — сказала Елизавета, зная, что ответа не последует. И в лучшем случае она удостоится легкого подрагивания век.

Решил, что все будет, как всегда?

Как всегда означало выгрузить-загрузить холодильник, проверить наличие счетов, которые надо оплатить, привести квартиру в порядок (по желанию). Даже если Елизавета страстно желала бы этого — особых усилий прикладывать не пришлось. В квартире Ильи всегда было чисто, как в склепе. Но, в противовес склепу, пыль в ней не особенно задерживалась. В Елизаветином талмуде бесполезных знаний (наряду с моногамными пингвинами, стоящим на парижской станции метро «Сталинград» в ожидании поезда) было кое-что и про квартирную пыль:

• она в основе своей есть не что иное, как омертвевшие частички человеческой кожи •

А если пыли нет — то нет и омертвевших частичек? Или Илья сумел-таки отползти за черту, при которой мертвое не вторгается в живое и наоборот? Там, за чертой, он никому не интересен и не нужен сам себе. Это раньше, до того, как оху.крыса добралась до Сан-Диего, трансформируясь по ходу, она пыталась выкарабкаться, хорошенько пролечиться, она продала квартиру, чтобы удержаться на плаву. Она принимала дорогущие препараты, а теперь не принимает никаких. Она шастала по дорогущим клиникам, а теперь отказывается от хосписа. Экс-оху.крысу никто не патронирует, и трудно упрекать в этом медиков, у них и так забот полон рот. И они наверняка думают, что крыса подохла. И что тогда делать с крысиной норой? Враки, конечно, что нора завещана Элтону Джону, но почему крысу до сих пор не выкурили специалисты по отъему жилплощади, черные риелторы?..

Ах, да.

Кто-то из стариков — шепотом и за закрытой дверью — рассказывал Елизавете, что Праматерь Всего Сущего (долгих лет ей! осанна, осанна!) подстраховалась и здесь. Что у нее-де знакомые среди бандюхаев и ментов, и ни один волос ни с чьей головы не упадет без их ведома. Это похоже на передающуюся из уст в уста городскую легенду, но и факты нельзя сбрасывать со счетов: еще ни одного Ее старика не выкинули на улицу.

Сиди-сиди, крыса.

Сиди на жопе ровно, как выражается Праматерь.

Недолго тебе осталось сидеть.

— …Привет, Илья!

Раньше она старалась не подходить к окнам, чтобы случайно не потревожить привычный для Ильи пейзаж. Теперь ей было плевать — и на пейзаж, и на Илью; и неизвестно, на кого больше. Без всякого стеснения Елизавета угнездилась на низком широком подоконнике. Будь она таким же инопланетным дельфином, как ТТ, она обняла бы себя за плечи. Будь она худышкой Вайноной или Кэтрин-Зэтой, она бы закинула ногу на ногу и сплела их в косицу. Но в последнее время Елизавета, незаметно для себя, переняла гнуснейшую привычку Праматери сидеть, широко расставив ноги и уперев руки в колени. Вряд ли эта поза выглядела эстетичной, но уверенности в своих силах прибавляла.

— Знаешь, что интересно? — в отсутствие шведского десантного ножа она почесала переносицу пальцем. — Прошло уже полгода, и за это время ты не сказал мне ни слова. Не думай, что меня это напрягает. Совсем не напрягает. Я думаю, ты вежливый.

Наверное, Илья целыми днями играет в гляделки с небом и облаками. В этом виде спорта он настоящий великий чемпион. Йокодзуна без всяких натяжек. Вот уже пять минут он неотрывно смотрит на Елизавету и ни разу не мигнул.

— Ты вежливый. Не повышаешь голос. Гадости от тебя не услышишь, а тот первый раз не считается. И ты, наверное, всех пропускаешь вперед. Всех, кто входит в автобус. А еще ты хитрый. Пропустил всех, но сам не вошел. Дождался, пока двери закроются, и помахал отъезжающим ручкой. Ведь так, да?..

Почему она вдруг сказала Илье про автобус? Еще несколько секунд назад в голове Елизаветы не было никакого автобуса, он даже не подъезжал к остановке. И вот, трах-бах, вж-жж, хлопнули дверцы, и автобус уже отъезжает, и под стеклянным навесом, у скамейки с урной, остается один Илья. Можно предположить, что ему нужен совсем другой номер, «двойка» вместо «пятерки» или «тридцать первый» вместо «одиннадцатого». Этот ушел в противоположную сторону — туда, куда Илья совсем не стремится; ушел и пусть его. Но дело в том, что на маршруте курсирует только один номер. Другого нет. Можно сколько угодно ждать: ждать, когда остановка снова заполнится людьми, когда подойдет очередной автобус с тем же самым номером, что и отъехавший. Ждать и снова становиться в самый конец очереди и всех пропускать.

И снова оставаться одному — у урны, под стеклянной крышей.

Никуда не торопиться.

Потому что следующая остановка — конечная. Самая конечная. Самая-самая.

Вон и Карлуша мелькает за стеклами, вежливо пропущенный Ильей, — Елизавета хорошо видит Карлушу, и ее любимый седой хохолок на седой-седой макушке.

— Пусть они уезжают, еще бы. Мой папа умер.

Седой хохолок подрагивает.

— Умер. Должен был подохнуть ты, а умер он. Что скажешь? Ну да, ты же ничего не говоришь. Ты крыса, а крысы не говорят. И никто их не жалеет. Покажи мне хоть одного дурака, который пожалел бы крысу. Кто сказал бы: вот крыса, пусть она живет, а человек пусть умрет. Ты ничтожный. Мой папа был самым лучшим, а ты ничтожный. Он один у меня и был, а ты ничтожный, ничтожный. Ты даже сдохнуть не можешь. Ни по-человечески, ни по-крысиному. Я бы тебя ненавидела, если бы ты был человеком. Но ты крыса. Мерзость. Тварь.

Седой хохолок подрагивает.

Над остановкой идет дождь. Или это над автобусом идет дождь? Над урной, над стеклянным навесом? Над всем в мире идет дождь, и только седой хохолок остается в сухости и безопасности. Разве мой блюмхен жестокий? Разве этому я его учил? Ты вспомни, ни в одной нотке у меня не было жестокости, даже самой крошечной. Что же ты, блюмхен? Смотришь, а не видишь. Он не ждет, он бежит, бедолага. Каждый раз и за каждым автобусом, как собачонка, а они уходят без него. Вот и наш ушел без него. А у парнишкии билет, и проездной, и за все заплачено, никак не догнать. Разве не обидно? Он ведь хороший парнишка, а с транспортом не складывается, хоть плачь. Ох, не то я сказал, старый дурак. А ты не то услышала. Не надо плакать.

Не плачь.

Слишком поздно.

Слишком сильный дождь — над остановкой и над всем миром.

Потому что это горе. Потому что так, наверное, надо горевать. Елизавета не знает точно, просто рукава у нее мокрые.

— Мне жаль.

Голос у Ильи тихий-тихий. Ватный — совсем как халат, и нитки торчат в разные стороны. Проплывающий, как облако, как дым. Теперь он звучит очень близко, наверное, Илья все-таки покинул кресло. Так и есть, стоит перед Елизаветой, вытянув руки вдоль туловища.

— Не надо плакать. Не плачь.

Карлуша сказал бы именно так. В точности.

Но Илья — не Карлуша.

Не потому, что он совсем-совсем другой, не имеющий к Елизавете никакого отношения и его даже знакомым не назовешь. Полгода ничто по сравнению со всей жизнью, пусть и такой короткой, как у Елизаветы. Карлуша был в ней в каждом дне. С Ильей, за все его полгода, не наберется и суток. С Карлушей можно было делать все на свете, обижать его, обижаться на него, подтрунивать над ним и им же восхищаться; его можно было предать потихоньку, на мгновение втихаря от него отказаться — и тут же вернуться, полюбить с новой устрашающей силой. Его можно было стесняться — и сразу же находить поводы, чтобы гордиться им, и его маршалом Рокоссовским, и его певицей Лидией Руслановой, и его «WELTMEISTERʼoм», и даже его детскими дырчатыми сандалетами. И напугать его ничего не стоило, и расстроить, и рассмешить, — потому что такой он был человек. Очень доверчивый, очень простодушный. Наивный, как ребенок.

Но Илья — не Карлуша.

Не потому, что он обладает совершенно противоположными качествами и свойствами. Елизавета и не знает о них толком, ведь они вели себя, как разведчики в самом глубоком тылу: осторожно, осмотрительно, ничем себя не выдавая. Да и россказни Праматери про возвышение и последующее низвержение в бездну оху.крысы — их тоже можно считать одним из вариантов городской легенды.

Илья не Карлуша потому, что вот сейчас, сию минуту, Елизавета цепляется за его руки, тычется в них лбом, сжимает все крепче и — плачет в них, плачет. Карлушины руки такого не удостоились, а ведь они каждый день мелькали у Елизаветы перед глазами. И она частенько оказывалась в их кольце и частенько отталкивала; и держала их, и держалась за них — но чтобы вот так?!.

Никогда такого не было.

Руки Ильи очень-очень тонкие, даже непонятно, на что они похожи. На лыжные палки, на ветки. На ручку «Паркер» из магазина канцтоваров, Елизавета долго ходила вокруг нее, но так и не приобрела — уж очень она дорогая.

Палочки для еды!

Руки Ильи больше всего похожи на палочки для еды. У Елизаветы всегда были трения с этими глупейшими существами. Потому и в попсовых суши-барах она была только раз, вместе с Пирогом и Шалимаром. Пирог с Шалимаром — ловкие, палочки в их руках так и летали. Кусочек еды (суши? роллы? — Елизавета вечно путает одно с другим), соус в керамическом корытце, острейшая зеленая горчица, которую почему-то надо было натолочь в соус, маринованный имбирь. Пирог с Шалимаром не уронили ни крошки, зато Елизавета роняла все подряд: и маленькие рисовые рулетики с запеленутой в них рыбой и овощами, и имбирь. Прямо на стол, но самое обидное — в корытце. Соус тогда расплескался и забрызгал Елизаветины пальцы. И даже попал на Шалимара.

— Ну, ты, в натуре, — зашипела Шалимар. — Чего лапы такие косые?

— Да я никогда ими не пользовалась… — принялась оправдываться Елизавета. — Я потренируюсь и получится…

— Тренироваться дома надо было. На карандашах. Дай хоть покажу, как держать, недотепа!

— Чего сейчас-то мутиться? — Пирог, на которую брызги соуса не попали, проявила завидную рассудительность. — Пусть вилку берет и не позорится.

— Слыхала, Лайза? Вилку бери и не позорься!..

Елизавета взяла вилку, больше ничего не роняла, но посещение японского фаст-фуда, где можно было хоть на секунду представить себя тонюсенькой регулировщицей дорожного движения из Токио или полупрозрачным персонажем манги, было безнадежно испорчено.

Наверное, орудовать палочками намного проще, чем вертеть в руке китайские магические шары Баодинг, но Елизавета не освоила даже их.

И надо такому случиться, что руки Ильи похожи на палочки для еды.

Но она с ними справляется, как будто только их всю жизнь и держала!

Нет ни роллов, ни имбиря, и она — не регулировщица дорожного движения. А руки Ильи — вот они, послушные и покорные.

— Не надо плакать. Все не так. Все совсем по-другому…

— Ты не знаешь…

— Кое-что знаю. Потому и говорю тебе — все совсем по-другому.

— Совсем?

— Да.

— Конечно, я и сама знаю. Он умер — и все теперь по-другому.

Елизавета произнесла это голосом, который совершенно не желал подстраиваться под ватный голос Ильи. В ее голосе проглядывали зубцы — как на гребне, на старой прялке или шестеренке от часов. Пропусти вату через зубцы и что останется? Одни клочки. Но, странно, Елизавета не боялась последствий. И Илья, похоже, не боялся. Он кое-что знает — и это правда. Кое-что из совершенно неизвестной ему жизни семейства Гейнзе. В ту счастливую ее пору, когда Елизавета была совсем маленькой и справедливо полагала, что весь мир должен крутиться вокруг нее. А Карлуша находился на этапе перехода от Крокодила Гены к Дарту Вейдеру. Маленькая Елизавета могла позволить себе обидеться (по какому-то чрезвычайно ничтожному для взрослых, но архиважному для ребенка поводу) — и начинала вот так капризничать, склочничать, выпускать зубцы и мелкие острые шестеренки. Зная, что все ей простится, и через минуту Карлуша обнимет ее и скажет, что его блюмхен, хоть он и несносныйвсе равно самый лучший. И вот тогда наступала самая удивительная минута самых сладких слез.

Наисладчайших.

Сегодняшние ее слезы — совсем не сладкие. Но и не беспросветно горькие, вот что удивительно. Они — утешают. И руки Ильи утешают, тонкие, как палочки для еды: дальше — завтра, послезавтра — будет легче. Почему так получилось, что великая и мудрая Праматерь Всего Сущего не смогла утешить Елизавету до самого донышка, а Илья (не человек даже — тень от человека) смог?

Почему-почему. А хер его знает, почему. Химия, нах, частенько говорит Праматерь, когда случается что-нибудь, не укладывающееся в обычные рамки.

Химия и есть.

— Прости меня, пожалуйста. Я была злая и все это неправда… То, что я говорила про тебя.

— Ничего. Все в порядке.

— Не все в порядке… Я была злая и гнусная, ведь так?

— Да, — сдался Илья.

— И вела себя, как сволочь.

— Да.

— Как самая распоследняя сволочь!

— Да.

— И ты, наверное, подумал: сама ты крыса, хуже крысы!

— Честно?

— Конечно, честно.

— Я подумал про тебя намного хуже.

«Намного хуже», вот ужас. Интересно, связано ли это с толстой жабой?

— Только не говори мне, что ты подумал! Никогда.

— Не буду.

— А еще ты, наверное, хотел мне по морде дать.

— Очень хотел. Только у меня бы сил не хватило.

Бедный Илья! Он вот-вот упадет. Сначала, как мог, поддерживал Елизавету в ее утешительных слезах, а теперь ему самому нужна поддержка. И Елизавета старается, держит его крепко-крепко.

— Ты… Ты бы мог плюнуть мне прямо в рожу. Я это заслужила…

— Мне это как-то в голову не пришло… Но в следующий раз…

— Нет. Не будет никакого следующего раза!

Понял ли Илья, что она хотела сказать ему? Что больше не понадобится думать про нее намного хуже и хотеть ударить ее, — потому что не останется ни одного повода к этому, ни одной предпосылки. Ведь если все сложится, как она думает, и если он снова не замолчит (и даже если он замолчит!) Елизавета будет с ним такой, какой ома всегда хотела быть: заботливой и нежной. И по возможности — веселой и способной поддержать беседу. Хорошо бы, конечно, оказаться еще и интересной, остроумной, нетривиальной, генератором нестандартных идей и оптовым поставщиком необычных впечатлений. Но требовать этого от Елизаветы все равно что требовать от нее выиграть чемпионат Европы по фигурному катанию на коньках. Или встать за дирижерский пульт Лондонского симфонического оркестра. Зато она может читать Илье книжки (какие он только захочет!) и ухаживать за растениями и животными (если он на них согласится!).

Он понял, потому и сказал мягко:

— Я знаю, что следующего раза не наступит никогда. Закрой глаза.

— Зачем?

— Просто закрой и не подглядывай.

За предыдущие полгода сюрпризов от Ильи не поступало, а теперь идут один за другим! Что еще он такое придумал? Что мог придумать человек, от которого почти ничего не осталось? Который и улыбнуться не может без того, чтобы края острого рта не продырявили кожу. Впрочем, откуда Елизавете знать, его улыбки она не видела.

А глаза закрыть все равно придется — хотя бы для того, чтобы сделать приятное Илье.

И Елизавета сделала то, что он просил, и даже больше: крепко зажмурилась и изо всех сил прижала ладони к лицу. И принялась считать про себя, неизвестно из каких соображений — по-немецки. Дойдя до zwanzig,[12] она поняла, что дальше не сможет воспроизвести ни одной цифры. И переключилась на русский. На «сорока двух» Илья сказал:

— Все, можешь открывать!..

В комнате ровным счетом ничего не изменилось; в ней не появилось деревце влюбленных с замками и лентами, не выросла альпийская горка в духе Пирога, не зацвел японский сад в духе Шалимара, и Праматерина мезозойская флора тоже не проклюнулась.

Илья сидел в своем кресле, в своей обычной позе, и на Елизавету тотчас накатила волна страха — вдруг вернется все то, что было раньше?

— Ну и в чем фишка? — спросила она.

— Ни в чем.

— А зачем мне надо было глаза закрывать?

— Просто так.

Пусть он и не улыбается, но он говорит.

И Карлуша, уехавший на автобусе, отзывался о нем с теплотой, а Карлуше виднее. И то правда — оттуда, где он сейчас, все просматривается просто великолепно.

Зато так внезапно открывшийся в Елизавете дар внутреннего зрения оказался совершенно бессилен перед халатом Ильи, его бейсболкой, джемпером, футболкой (и, возможно, майкой, если таковая имелась). Ничего глубинного, скрытого от посторонних глаз и многое объясняющего, она не обнаружила — не то, что в Праматери и ее старухах. Наверное, капустная Ильинская одежка служит ему защитным экраном. Или сам дар действует страшно избирательно. Только на женщин. Или только на пожилых женщин и женщин в сто килограммов весом. А мужчины этому дару не по зубам. И девицы моложе двадцати, как Пирог с Шалимаром, и старики — как Карлуша. И инопланетные дельфины, как ТТ. Последнее обстоятельство почему-то страшно расстроило Елизавету, и она на несколько секунд переключилась на мысли о ТТ. А потом вдруг решила, что Илья попросил ее закрыть глаза, чтобы ома не видела, как он жалок; как тяжело, почти невозможно ему ходить. И что это зрелище никого бы не порадовало, а некоторых — так просто рассмешило или того хуже — разозлило. И вызвало презрительное недоумение: зачем этот тип ползает здесь, торчит бревном в глазу, искажает картину мира? Всегда найдется 5,5 процента подлючих двуногих, которые думают именно так. Из весьма ограниченного числа людей, когда-либо окружавших Елизавету, на ум в этом контексте приходят Женщина-Цунами и тот человек в метро. Тот, что сказал ей про толстую жабу. Это, наверное, и есть хрестоматийные 5,5 процентов низости. И Илья почему-то думает именно о них, а не о 94,5 оставшихся процентах благородства и сострадания. Глупый-глупый Илья. Глупый, пугливый и недоверчивый. Но разве она сама не такая же?

Точно такая.

Нет, случай Ильи намного сложнее. Праматерь говорила, что когда с ним случилось несчастье, любимые и друзья отвернулись от него. А это 100 процентов и полная жопа, как выражаются все, кому не лень. Но, блин-компот, Праматерь-то никуда не делась, и — при ее необъятности и величии — половина из этих процентов сразу же идет в зачет благородства и сострадания, плюс доброта, плюс желание понять, защитить и быть рядом. Фигура Елизаветы совсем не так монументальна, как фигура Праматери Всего Сущего, но и она может принести в общую копилку процентов 5. А если постарается — то и все 10. Zehn! Совсем неплохо! А значит, добра станет даже больше, чем зла…

— Ты опять шевелишь губами, — сказал Илья.

— Почему опять? — вздрогнула Елизавета, насмерть перепугавшись, что он мог каким-то образом узнать о ее диких манипуляциях с процентами.

— Потому что ты и раньше шевелила.

— Когда это?

— Когда я попросил тебя закрыть глаза.

— Я считала.

— Слонов?

— Нет, просто. Один, два, три и так далее… Только на немецком, поэтому, наверное, и получилось, что губы шевелятся. Я плохо знаю немецкий.

— Тогда зачем ты на нем считала?

— Карлуше бы это понравилось. Карлуша — мой отец…

— Я понял, понял… Он был преподавателем немецкого?

— Нет, он просто немец, сам по себе. И еще музыкант.

Илья очень экономный: экономит силы, экономит эмоции, на его лице ничего не отражается. И само лицо слишком узкое; ни одно чувство не смогло бы уместиться на нем толком, разве что — стоя на одной ножке, упираясь в острые, выступающие части. Но какому чувству понравится стоять на одной ножке и чтобы в бок что-то кололо?.. Вот их и нет на лице; и оттого неясна возможная реакция на Елизаветины слова. Она неосмотрительно брякнула про музыканта, а ведь у Ильи были клиенты-музыканты и наверняка друзья. Вдруг это случайное напоминание доставит ему боль?

— Карлуша играл на аккордеоне. Был аккордеонистом. Не таким знаменитым, конечно, как Ришар Галлиано. Ты слыхал про Ришара Галлиано?

Елизавета никогда не разделяла Карлушиных восторгов по поводу Галлиано — когда он был жив. Но теперь, когда Карлуши не стало, она резко переменила свои взгляды: ни одно важное для него имя не должно быть забыто. Тогда и память о самом Карлуше сохранится на подольше.

— Нет. Не слыхал.

— Он француз и все равно что… — сразу подобрать подходящее сравнение не удается. — Все равно, что Бивис и Батхед. Про этих-то ты слыхал?

Теперь понятно, каким образом приходит в действие улыбка Ильи: верхняя губа отлипает от нижней и чуть-чуть приподнимается — так, что становятся видны зубы. Если у других людей улыбка широкая, то у Ильи — высокая, ее интенсивность варьируется расстоянием между губами.

— Кое-что. А почему это он сразу и Бивис, и Батхед? У него раздвоение личности?

А вдруг она ошиблась? Вдруг это не улыбка — а гримаса отвращения? Вдруг Илье неприятно слышать про мульт-идиотов? Елизавета, например, терпеть их не может, и зачем только она сказала про них? Будет теперь выглядеть в глазах Ильи их подружкой с пустым черепом. Профсоюзной подстилкой, как выражается Праматерь, ведь Бивис и Батхед — тоже своего рода профсоюз.

— Нет, у него нет раздвоения личности. Просто про Бивиса и Батхеда слышали все, даже если никогда их не видели по телеку. Вот и про Галлиано все слышали — те, кто имеет представление об аккордеоне. Он очень популярный. Это все, что я имела в виду, не больше.

«Не больше» для нее. А улыбка (гримаса) все не сходит с лица Ильи, наоборот, она стала еще ощутимее. А вдруг… Вдруг когда-то, когда Илья был здоров, весел и нагл, когда он был oxy.крысой, друзья звали его Бивисом? А возлюбленного Ильи (если таковой имелся) — Батхедом. Или наоборот, принципиального значения это не имеет. Нужно поскорее отделаться от Бивиса и Батхеда, а заодно от Маркса и Энгельса, Ахилла и Патрокла, а также сиамских близнецов Чанга и Энга, демонстрировавших себя за деньги в передвижных цирках.

— У Галлиано есть шикарная композиция «Всякий раз, когда я смотрю на тебя». Карлуша очень ее любил. Знаешь, как здорово он ее играл?

— Не знаю. Но знаю, что есть такая песня. Всякий Раз, Когда Я Смотрю На Тебя, Мое Сердце Переполняет Нежность. Мне она всегда нравилась.

Все опять не слава богу! И даже больше, чем раньше. Сейчас она уж точно протаранила своим неловким носорожьим корпусом хрупкие, как стекло, воспоминания Ильи. Ну что за наказание! Сплошные запретные темы, подлинные или мнимые. Елизавета не знает, что делать, и от этого чувствует себя несчастной.

— А лучше всего у Карлуши получался «Полет шмеля». Ну, ты знаешь… Ту-ду-ду-ду, ту-ду-ду-ду… — она попыталась воспроизвести начальные такты «Полета…». Достаточно ли смешно это получилось, чтобы отвлечь Илью от ушедшей навсегда нежности, переполняющей сердце?

— Однажды меня укусил шмель, — сказал Илья.

— Шмели не кусаются.

— Значит, овод.

— Оводы кусают только крупный рогатый скот.

— Тогда это был слепень. Против слепней возражений не имеется?

— Нет.

— Когда меня укусил этот слепень-овод-шмель, было очень больно.

— Прости, я не знала. Я бы никогда…

— Что — никогда?

Наверное, нужно сказать, что с «Полетом…» вышла глупость и бестактность, раз он напомнил Илье о боли. И что Елизавета совсем не хотела… О чем можно говорить с Ильей и о чем нельзя? Она несчастна, несчастна… И Илья смотрит как-то странно; вернее, голова его наклонилась к шее — следовательно, изменился угол зрения. На нее, Елизавету Гейнзе, — ту, которая стремится быть удобной для всех, кто пожелает. Как подушка… Нет — как диван, как софа и козетка. И не какие-нибудь привезенные из «Икеи», а самые настоящие дизайнерские!

— Никогда бы…

— Знаешь… Когда ты орала на меня и вела себя, как сволочь, ты нравилась мне больше. Потому что ты была собой. И не думала, как бы половчее подстроиться под другого человека, чтобы лишний раз его не задеть.

— А разве это неправильно? Разве обязательно нужно задевать?

— Нет. Задевать не нужно. Но и постоянно бояться, что заденешь, — тоже. Тогда разговор становится бессмысленным. Сплошное что вы, что вы, только после вас.

Как в очереди на тот небесный автобус, оказавшейся фикцией, и прав был Карлуша, а совсем не Елизавета. А Илья — умный.

— Ты меня поймал.

— Это было совсем нетрудно.

Совсем нетрудно, исходя из Елизаветиных габаритов. Илья имел в виду именно это? Или то, что разговаривать с ней все равно что читать комикс; мангу супер-деформ, где у всех персонажей искажены пропорции, а мыслей не больше, чем у годовалого ребенка. И тот, и другой вывод из фразы Ильи одинаковы гнусны, все равно что в ненавистной форме ненавистного американского солдата ненавистной Второй мировой войны стоять под указателем:

TO TOKIO — 3130 — M1

TO FRSCO[13] — what the Hell do you care? You re not going there!!![14]

Наверное, это одно и то же расстояние.

Нет, он ее не ловил, она попалась сама. На удочку с поплавком в 5,5 процента. Вечно она подозревает во всем плохое. И Илья знает, что она подозревает, потому что сам такой. Потому что в них гораздо больше общих черт, чем может показаться на первый взгляд.

— Значит, я не должна бояться задавать тебе вопросы? Любые вопросы?

— Ты забавная.

— Еще бы! Югославский наив. Помнишь, ты сказал так когда-то… Что такое «югославский наив»? Это то, что я думаю, или нет?

— Я же не знаю, что именно ты думаешь…

— Думаю, что ты имел в виду деревенщину с красными щеками, которые видны со спины. Деревенщина двух слов связать не может и говорит «звонит» вместо «звонит». И напрягает всех своей тупостью. Что, права я?

— Ну-у… В какой-то мере. И много чего другого. Например, это те, кто считают, что Кенни Джи — лучший саксофонист в мире.

Что это еще за Кенни Джи такой?

— А он не лучший?

— Уфф, — вздыхает Илья. — Югославский наив и есть.

— Но ты же меня совсем не знаешь… Или ты не только про меня это говорил, да? — неожиданно осеняет Елизавету, недаром Илья сказал: «это те, кто». — И про других тоже?

— Случалось и про других.

Перед глазами Елизаветы маршируют целые шеренги югославских наивов, совсем как в старой кинохронике, где всегда можно отыскать Гитлера и Сталина, вознесшихся над толпой. Илья не похож ни на того, ни на другого, но, видимо, и он когда-то был не прочь вознестись.

— Ты был злой, да? Как я сегодня?

— Нет. Хуже.

Елизавета в недоумении. Что может быть хуже недавней чудовищной сцены у окна?

— У тебя были причины, которые можно понять. Хуже, когда никаких причин нет… До скольки ты досчитала, когда закрыла глаза?

— До скольки? Это важно?

— Просто любопытно.

— По-моему, до сорока двух…

— Прогресс налицо. Раньше я добирался от окна к креслу за двадцать девять секунд. А еще раньше — за двенадцать. А совсем-совсем раньше мне хватало и четырех.

— Это ничего не значит, — методичный подсчет секунд расстраивает Елизавету. — Во-первых, я считала пo-немецки. От этого получилось длиннее, у меня ведь большие проблемы с немецким. И вообще… Я все делаю медленно. Я тормоз. Все мои друзья так говорят…

Зачем она сказала о друзьях? Зачем вообще упомянула это слово? Наверняка Илье неприятно это слышать, он сразу вспомнит о своих, так плохо с ним поступивших, — любой бы вспомнил. Ну что она за тупица, слон в посудной лавке, да и только!

— Вообще-то у меня мало друзей. Можно сказать, что и нет совсем. Ну их к лешему… Чего в них хорошего?

Слон в посудной лавке уже расколотил кофейный сервиз Ленинградского фарфорового завода и принялся за супердорогие тарелки «Villeroy & Boch». Чтоб ему гореть, этому слону!

Илья молчит. Елизавета молчит тоже.

Каково расстояние между креслом и окном? Метра два или два с половиной. Слишком далеко, чтобы стать хорошими приятелями; TO TOKIO — 3130 — M1 — так будет вернее.

Елизавета по-прежнему сидит на подоконнике.

И ощущает известные неудобства.

Она никогда не разговаривала с людьми, которые симпатичны ей, из такой дали. Всеми правдами и неправдами она старалась приблизиться, занять место в первом ряду. А места в первом ряду, как известно, предназначены для особ, имеющих непосредственное отношение к тем, кто играет спектакль. Это могут быть т-сс-с! друзья, могут быть — родные, знакомые, возлюбленные — потенциальные и самые настоящие (бывших возлюбленных на свои спектакли не приглашают). Елизавета перебывала во всех категориях, за исключением возлюбленной. Смешно представить, что она смогла бы обсуждать вселенские проблемы или просто трепаться с расстояния в несколько метров. Ау, Пирог! Ау, Шалимар! Праматерь Всего Сущего, ты меня слышишь?!. Они, конечно, слышат, но общение глаза в глаза все же предпочтительнее. Тогда и мизансцена выглядит законченной, не то что сейчас, — когда Илья снова врос в свое кресло, а она — уткнулась спиной в небо и крыши.

Надо бы перебраться куда-нибудь поближе, и тогда они будут смотреться не отдельными частями композиции, а составят единую, что-то типа Рабочего и Колхозницы. Или Едоков Картофеля.[15] Или Девочки на Шаре, где девочкой однозначно выступит худыш Илья, а толстомясой Елизавете придется выбирать между шаром и борцом.

Так куда бы пристроиться конкретно?

Можно сесть на хлипкий качающийся стул у стола (тем самым приблизившись вплотную к Едокам Картофеля). Но стул уже давно готов развалиться сам по себе, и вряд ли Елизаветины телеса поспособствуют продлению его жизни. Сидеть на кровати глупо, стоять непосредственно перед Ильей — еще глупее…

Пол.

Она устроится на полу!

Обрадовавшись такой простой мысли, Елизавета тотчас перебралась на пол в полуметре от Ильи, сложила ноги по-турецки и со всех сторон обезопасила их юбкой, — благо ее длина и ширина позволяли это сделать. Получился автономный и вполне жизнедеятельный фрагмент из «Завтрака на траве» Эдуарда Мане.

Каким все-таки полезным может оказаться иногда знакомство с шедеврами мировой живописи!..

— Ничего, что я здесь посижу? — запоздало поинтересовалась Елизавета у Ильи.

— Ты ведь уже села.

— Я тебе не напрягаю?

— Нет.

— На чем мы остановились?

— На том, что у тебя нет друзей и ты от этого очень страдаешь.

— Разве я говорила, что страдаю?

— Значит, я ошибся. Услышал что-то не то. Наверное, ты говорила о себе. О том, как тебя задолбало быть на вторых ролях в своей собственной жизни. Стоять на левой свадьбе в толпе конченых дур, в ожидании брошенного букета. Но ты же прекрасно знаешь, что букета тебе не достанется ни при каких обстоятельствах. Тогда зачем стоять? Шла бы ты в бассейн. Всяко больше пользы будет.

— Какой еще бассейн? — надулась Елизавета. — На что ты намекаешь?

— Ни на что. Бассейн — это образ. Свадьба — тоже образ.

— А другого образа, кроме бассейна, не нашлось?

— Да это просто первое, что в голову пришло. Мог бы сказать — библиотека, мог бы сказать — архив кино-и фотодокументов ВМФ.

— Мог бы сказать, но не сказал. А выкатил хренов бассейн! Тима — плавай баттерфляем от стенки до стенки по сто часов в день, разгоняй жиры. Что я, не понимаю?

— Ну, ты вольна думать, что хочешь.

Илья совсем недобрый, а она-то понадеялась, что оху.крыса навсегда покинула его, слиняла из клетки в связи с резко ухудшившимися условиями содержания. А крыса никуда не делась, сидит на месте и щерит зубы.

— Да будет тебе известно, никакие левые свадьбы я не посещаю! Потому что… Потому что у меня у самой через месяц свадьба…

— Неужели?

— Представь себе.

— И за кого же ты выходишь?

— За парня, естественно. За кого же еще!

— Ну да, конечно, за парня. И кто же наш герой?

— Он не герой. Он… Он…

— Ну, я слушаю.

Ужасно, когда тебя застают врасплох. Елизавета, конечно, принимала участие в обсуждении парней, но выступала в роли стороннего наблюдателя. Благодарного слушателя. Наперсницы. Тетушки-дуэньи в черном платье и черном чепце. Что говорила ей о своих последних приобретениях Шалимар? Какой-то тип подвез ее на «Гранд-Чероки» и пригласил на ужин в супердорогой ресторан «Гинза». Они ели там суперредкого мраморного окуня, который водится только на юго-восточной оконечности Японского моря. Суперредкий окунь доставляется в Питер самолетами прямиком из Японии и стоит страшно дорого, примерно как подарочный набор инкрустированных серебром рюмок «Царское село». Нет, наверное, Шалимар загнула со стоимостью рыбы, она любит прихвастнуть. Еще у Шалимара был проходной романчик с охранником из магазина самопальной косметики «LUSH», но это не идет ни в какое сравнение с рюмками, инкрустированными серебром.

В активе самой Елизаветы мечты об арабе, китайце, Харрисоне Форде в роли Индианы Джонса, Венсане Пересе в роли Александра из фильма «Аромат любви Фан-фан». Софи Марсо — сильная соперница и отбить у нее Александра вряд ли получится, но почему бы не представить себе невозможное? Хотя бы на минутку.

— Он красивый, мой парень.

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

— Он похож на французского актера Венсана Переса. Слыхал про такого?

— Еще бы. Мой любимый мужской типаж. Но тебе не кажется, что он для тебя несколько староват? Можно сказать — в отцы годится.

Почему же староват? Ни капли не староват! В «Аромате…» Венсан был очень даже ничего, молодой и веселый, придумщик всяких фокусов, самый настоящий романтик. А отец у нее один — Карлуша, о других кандидатах в отцы и речи не идет.

— Нет. Он совсем не старый. Просто похож на Венсана Переса из «Аромата любви Фанфан», а не из какого-нибудь другого фильма.

— Значит, я видел более позднюю версию Венсана Переса.

— Значит, так.

— И как же его зовут на самом деле?

Вопрос на засыпку. Списка любимых мужских имен у Елизаветы нет, а просто мужские имена напрочь вылетели из головы, и вместо них лезут либо несусветно-иностранные (включая Харрисона и Венсана), либо уже ангажированные — типа Карлуши и Ильи. Также в зоне досягаемости болтаются Пирог с Шалимаром, Праматерь Всего Сущего и почему-то собака Павлова, наглядно, на примере слюноотделения, продемонстрировавшая торжество условных рефлексов. Как же звали великого ученого Павлова?.. Как на экране перед Елизаветой проплывает коротко постриженная седая борода физиолога, усы, очки и даже лысина, при этом его имя категорически отказывается выйти на свет. Павлов, Павлов… Павел ведь — тоже имя!

— Его зовут… Аркадий Сигизмундович.

— Опа! Ты прямо так его и называешь?

— Нет, конечно. Я называю его Аркадий. А отчество ему нужно для солидности. Он крупный бизнесмен. Очень крупный и влиятельный.

— И чем же он занимается?

Толкает Праматерь в живот спящими пятками.

— Ну… Всем… У него ресторанный бизнес. Да. Он — владелец ресторанов. Вот, например, «Гинза». Это очень дорогое место, я там часто бываю. Еще у него есть джип «Гранд-Чероки».

— Фантастика! Ты, наверное, часто на нем катаешься?

— Не без того.

— Жизнь у тебя прямо феерическая, как я посмотрю.

— Есть немного. Вот сдам на права, и он мне купит машину.

— И какую именно машину ты хочешь?

— Думаю, что тоже джип. Джипы мне нравятся… Этот, как его…

— «Лексус», — подсказывает Илья.

— «Лексус», точно…

— Или, может, «Тойота Лэнд Крузэр»?

— Может, «Тойота».

— Или «Сессна»?

— «Сессна» тоже неплохо.

— А где будет проходить медовый месяц? За границу, наверное, поедете?

— Собираемся, но пока не решили куда.

— А вы езжайте в Кортину-дʼАмпеццо.

— Это где?

— В Италии. Очень симпатичное местечко, я там бывал.

Кортина-дʼАмпеццо звучит вдохновляюще. Еще больше Елизавета вдохновлена собственным наглым враньем. Она им просто окрылена. И снова видит себя Кэтрин-Зэтой, какой та была в возрасте семнад… восемнадцати лет. Кэтрин-Зэта рассекает пространство на гибриде «Лексуса-Тойоты-Сессны», не забывая подкрашивать губы на светофоре, тон — розовый перламутр. На Шалимаре он смотрелся весьма и весьма, а на Кэтрин-Зэте вообще будет выглядеть отпадно. На пассажирском сиденье устроился любезный Елизаветиному сердцу Венсан Перес в роли Александра. Он смотрит исключительно на Елизавету и совершенно не замечает бегущую за автомобилем Софи Марсо. Эта идиотка решила устроить сцену ревности. Но им плевать на идиотку, сердцу не прикажешь, шер ами. А до Кортины-дʼАмпеццо осталось каких-нибудь двадцать километров…

— Вообще-то «Сессна» — это самолет, а не автомобиль, — говорит Илья. — И владельца «Гинзы» зовут совсем не Аркадий Сигизмундович.

— Откуда ты знаешь? — Елизавета резко дает по тормозам, и Венсан Перес в роли Александра больно ударяется башкой о лобовое стекло.

Пристегиваться надо!

— Я был с ним знаком. С настоящим владельцем, а не с тем, которого ты в пожарном порядке сочинила.

— Ничего я не сочиняла, — пробует огрызнуться Елизавета, чувствуя, что тормоза, на которые она так надеялась, отказали окончательно и она валится в пропасть. Там-то ее и поджидает Илья. Великий чемпион, не хуже Акэбоно. Он моментально проводит свой излюбленный прием — цукидаси. Мощные толчки в корпус и голову без использования захвата — и правильно, мараться о Елизавету, вступая с ней в непосредственный контакт, он не станет.

— По-моему, ты дура, — вместо торжества победителя в голосе Ильи звучит грусть.

— Сам ты дурак!

— Когда ты не раскрывала рот, ты казалась мне умнее.

— А ты всегда…

— А я всегда казался тебе крысой. Я знаю, можешь не продолжать.

Илья прав, и она действительно дура. Сидит перед ним в безразмерной юбке, в старом свитере, вытащенном в свое время из недр секонд-хендовской раскладушки. В тупоносых ботинках (их надо было почистить еще неделю назад). В стриженых под корень ногтях, в дешевых серебряных сережках-гвоздиках — и еще имеет наглость корчить из себя подружку крутого ресторатора на «Гранд-Чероки». И перед кем? Перед человеком, который вращался в таких кругах, которые Елизавете и не снились. Которых не достичь, даже если выиграешь в лотерею сто тысяч долларов. Вход туда стоит значительно дороже, и все пригласительные билеты — именные. Но даже если удастся подделать билет, бдительная охрана моментально выявит самозванку.

Вид-то у нее помойный!

Впрочем, нынешний Илья выглядит не лучше. И его бы завернули еще раньше Елизаветы. Мир все же ужасно несправедлив. Положительный момент: хорошо, что Елизавета не упомянула о мраморном окуне и о его доблестной ловле в акватории Японского моря с последующей транспортировкой в Россию. Точно бы получила склизким рыбьим хвостом по лбу!..

— Ладно. Я соврала. Нету меня никакого ресторатора и в «Гинзе» я не была. Одна моя подруга была, а я — нет. У меня вообще нет парня.

— Еще появится.

Илья, наверное, издевается.

— Я даже никогда не целовалась. И не встречалась ни с кем. Да и кто бы стал со мной встречаться? Ты бы первый не стал!

— Само собой, не стал бы. Я же гей и к женщинам равнодушен.

— А если бы ты не был геем? Ты бы стал со мной встречаться?

— Честно? Нет.

— Вот видишь!..

— И это единственный вопрос, который тебя волнует? Бедное дитя…

Человеческая тень, достойная всяческой жалости, сама жалеет ее. Дела обстоят гораздо хуже, чем думала Елизавета. Она уязвлена.

— Это не единственный вопрос, который меня волнует. Меня волнует, например, почему америкосы бесстыже врут, что они были на Луне? Они же там не были!

— Не знаю. Думаю, у них сходные с тобой причины для вранья. Хотят казаться лучше, чем есть на самом деле.

— Я не хочу казаться лучше…

— Хотят всем понравиться.

— Я не хочу всем понравиться.

— Хочешь.

— Ладно, ты прав, — сдается Елизавета. — Только ничего у меня не получается. Вот Праматери совершенно наплевать, как она выглядит и что о ней подумают другие. Она ругается, как грузчик, и у нее совсем нет вкуса, но почему-то так выходит, что все хотят к ней приблизиться и смотрят ей вслед. Хотя со спины, честно говоря, она выглядит не очень.

— Ни разу не видел ее со спины. Наверное, потому что она всегда приходит и никогда не уходит.

Елизавета сказала «Праматерь», а ведь это слово — ее собственное изобретение, ручная работа, настоящий эксклюзив. Это слово ни разу не было озвучено. Ни перед кем. А Илья совсем не удивился и все сразу понял. Или нет?

— Мы говорим об одном человеке?

— Ты же имела в виду Акэбоно?

— Да.

— И ты, стало быть, называешь ее Праматерь.

— Ага. Праматерь Всего Сущего.

Кончики Елизаветиных пальцев слегка занемели: так выглядит не слишком проявленная, но все же существующая ревность, зря Елизавета насмехалась над бегущей за автомобилем Софи Марсо. Ревность — штука до крайности болезненная. Она сродни укусам, но не комариным и не волчьим: укусам мошки. Мошка не просто кусает — вырывает крохотные, микроскопические куски плоти. От этого поврежденные места горят, зудят, чешутся, отказываются заживать в течение двух недель, — и еще чертовы занемевшие пальцы! Ревновать к Праматери кого-либо, а тем более чуть живого Илью — вселенская глупость и такая же подлость (ведь они оба нравятся Елизавете). Ну ничего, теперь и ты побегай за автомобилем, малышка Гейнзе, растряси жиры.

— Если бы ты не был геем — ты бы стал с ней встречаться?

— Честно? Нет.

— Почему?

— А разве можно встречаться с птицей? Или с растением? Или со всем этим вместе?

— С небом тоже, — позабыв про ревность, подсказывает Елизавета. — В небе плавают пузыри. И мы все там сидим, в пузырях. Нам хорошо — там, внутри. Ты тоже это видишь?

— Нет. Но что-то похожее.

— Ты скучаешь по ней, когда она долго не приходит?

— А можно скучать по птице?..

Птица — живое существо. У всякой птицы есть глаза: круглые, как пуговицы, и блестящие. Есть тонкие умилительные лапки и такие же умилительные коготки на них. Тельце у птицы покрыто перышками, они трогают сердце до невозможности. Нет, к птицам нельзя относиться равнодушно!..

— Скучать по птице? Я бы скучала…

* * *

…Илье не нужны ни котенок, ни щенок — хоть с этим ситуация прояснилась. Цветы его тоже не вдохновляют, как и предложение Елизаветы читать книги вслух.

— Раньше я не был фанатом чтения. А теперь поздно что-то менять. Пусть все остается, как есть. Если ты вскорости должен подохнуть — какая разница, читал ты Бодлера с Оскаром Уайльдом или нет.

Елизавета вовсе не собиралась читать Илье Оскара Уйальда. Уайльд — желчный и довольно жестокий, беспросветный тип. А она рассчитывала увлечь Илью чем-то терапевтическим. Вещами, где торжествует жизнь, где все относятся друг к другу с нежностью, где вовремя подставляют плечо, где держатся за руки и неотрывно смотрят на море, зеленый орешник в лощине и пламенеющий закат.

Пламенеющий закат, конечно, та еще пошлость, но он неизменно вызывает жжение в глазах и груди. Праматерь в этих случая говорит: не кисни, нах, вынь сиськи из горохового супа.

А нежелание приобщиться к книгам нисколько не портит Илью. И изредка возникающие, спорадические тексты о «подохнуть» тоже выглядят вполне естественно. Это поначалу Елизавета вздрагивала и нервничала, но теперь — привыкла.

Илья далеко не всегда разговаривает с ней подолгу. И не всегда разговаривает вообще. Но он, во всяком случае, здоровается с ней, на это его скромных сил хватает. Он говорит:

— Привет, Онокуни!..

Онокуни — новое имя Елизаветы.

Илья не стал подробно разжевывать, кто такой Онокуни. Елизавета сама подсуетилась, быстренько раздобыв нужные сведения у Пирога, которая, в свою очередь, скачала их из Интернета. Своими предыдущими знаниями о сумо Елизавета тоже обязана Пироговским распечаткам.

— И зачем тебе все это надо, Лизелотта? Собираешься заняться сумо? — подтекст фразы выглядит как «давно пора».

— Не говори чуши. Ты же знаешь, сумо занимаются исключительно мужчины.

— А так бы пошла?

— Не знаю, — объяснять что либо Пирогу бессмысленно.

— Я бы на твоем месте пошла. Все лучше, чем твоя работа.

Елизавета давно перестала обращать внимание на шпильки, касающиеся ее работы. Собаки лают, караван идет, как выражается Праматерь —

Акэбоно.

А Елизавета теперь — Онокуни.

Онокуни Ясуси — один из конгломерата великих йокодзуна, к которому принадлежит и Акэбоно. Он ниже и легче богатыря Акэбоно (что вполне естественно), количество выигранных им турниров меньше на порядок. Два против одиннадцати.

Самое удивительное, что Илья даже не подозревал об этом.

И он вообще не поклонник сумо.

Совершенное случайно открытие неприятно поразило Елизавету: как будто Илья обманул ее ожидания, как будто он самым бесстыдным образом навязал ей ложную систему координат. Действительно, человек, увлекающийся сумо (при условии, что он не японец) — совсем не то, что человек, увлекающийся баскетболом, судомоделированием или театром абсурда. Его эстетические взгляды несколько отличаются от общепринятых. В мире, где есть сумо, допускается наличие толстых жаб и отсутствие сапог с высоким подъемом и узкими голенищами. Сумотори вообще выступают почти что голыми —

и босиком.

В мире, где есть сумо, ценится грация сама по себе, а не в тесной связи с габаритами. Среди волшебных, расчудесных сумотори даже Праматерь смотрелась бы стюардессой международных авиалиний — хоть со спины, хоть как. Что уж говорить о Елизавете! — и без того не слишком массивная лягушка агалихнис сразу бы усохла до размеров палочника… Нет-нет, дело совсем не в этом. Просто сумо — очень красивый вид спорта, очень!

Так она и сказала Илье.

— Мне, собственно, все равно, — ответил Илья.

— Зачем же ты повесил картинку?

— Там было пятно. Предыдущий хозяин кого-то хлопнул. Видимо, комара. Остался кровавый след и он мне не нравился. Вот я и прикрыл его.

— Но почему именно этой картинкой?

— Другой под рукой не было.

— А Акэбоно? Онокуни? Откуда ты про них знаешь, если тебе плевать на сумо?

— На обратной стороне была небольшая статья об этих мужиках. Вот я и запомнил. Ты вроде расстроилась?

Еще бы не расстроилась!.. Если бы Илье нравилось сумо и он восхищался бы волшебными, расчудесными сумотори, тогда возведение Елизаветы и Праматери в сан Акэбоно, в сан Онокуни можно было считать высшей похвалой, признанием заслуг. А так — это всего лишь подметная, гнусная ассоциация с их жирами, только и всего.

— Не обижайся, Онокуни. Там было написано, что они — отличные парни. И имена мне показались классными. Они раздвигают рамки обыденности, понимаешь?

— Нет.

— Объяснить конкретнее не получится.

— Я и не прошу. Скажи, ты считаешь меня страшилищем?

— Честно?

— Да.

— Красавицей тебя назвать трудно.

Елизавета ждет продолжения. Что-то вроде: «красавицей тебя назвать трудно, но ты милая. Человек исключительных душевных качеств, они-то и освещают все вокруг. Они освещают тебя. Они наполняют тебя внутренним огнем. Быть рядом с тобой — все равно что греться у костра в ненастную ночь». Утешительный бред насчет внутренней красоты, которая намного важнее внешней, тоже приветствуется. Елизавета ждет.

А Илья молчит.

— Ну, и? — подстегивает Илью она.

— Что — «и»? Ты меня спросила, и я ответил тебе. Или ты хочешь, чтобы я объяснил, почему ты не красавица?

— Нет, — вздыхает Елизавета. — Не надо ничего объяснять. А Праматерь — она красавица?

— Праматерь — да.

— Если отсечь ее прекрасную голову от всего остального, поставить на подставку и любоваться?

— Если ничего не отсекать и оставить все, как есть. Она — красавица.

Как же Елизавета устала бегать за машиной, как беспривязная собака, и при этом угорать от ревнивых сравнений с собственной персоной! Она тоже испытывает к Праматери нежность и даже любовь, но существует же объективная реальность! А в ней наличествует белый лифчик под черной ангорской кофтой, который вскорости сменится черным лифчиком под светлой шифоновой кофтой. А люрекс, а бисер, а крашеные перья?! Праматерь не пользуется косметикой и в лучшем случае может бросить на лицо пару-тройку огуречных кружков, недоеденных старухами. То же касается спитых пакетиков чая из их кружек; Праматерь кладет пакетики себе на глаза, от этого-де веки становятся свежее и пропадает припухлость. После подобных нехитрых манипуляций Праматерь заявляет: «И создал же Бог такую красоту!» и напрочь забывает о своем лице как минимум на декаду, а то и на квартал.

И Праматерина прическа оставляет желать лучшего. Ее постоянно стрижет кто-то из старух, кажется — та же Муся. Руки у Муси слабые, они едва-едва удерживают ножницы. К тому же она очень волнуется, она во всем хочет угодить своему разлюбезному Тусику — и от волнения выстригает клочья волос не там, где нужно, безбожно скашивает челку и уродует затылок.

— Ну как, Тусечка? — спрашивает Муся после завершения экзекуции. — Тебе нравится?

— Блистательно, нах. Я в восторге, — каждый раз отвечает Праматерь.

Нет, при ближайшем рассмотрении все выглядит не так ужасно: волосы у Праматери необыкновенно густые, и при этом послушные, и при этом — фантастически быстро растут. Таким образом, благодаря паре взмахов расчески и просто запусканию пальцев в шевелюру недостатки прически легко трансформируются в достоинства. И на голове у достаточно бесхитростной, чтобы не сказать — лубочной Натальи Салтыковой вечно царит самый забубенный авангард.

— Ты бы могла стричься в салоне, — несколько раз говорила Праматери Елизавета.

— Моя зарплата не позволяет мне стричься в салоне. А твоя?

Елизавета подозревает, что дело не только в зарплате. Наталья слишком трепетно относится к своим старухам и потакает всем их слабостям, главная из которых — она сама.

Судя по всему, Праматерь — слабость и Ильи тоже.

— Она красавица, конечно, — Елизавету так и тянет посклочничать. — А все остальные — уроды.

— Не все.

— Дженис Джоплин была красивая?

Дженис Джоплин — симметричный Елизаветин ответ на Ильинского Кенни Джи. Тому, кому не нравится Кенни Джи, должна нравиться Дженис Джоплин, это аксиома; теперь Елизавета вполне авторитетно может судить и о том, и о другой. Она даже прослушала несколько их дисков вперемешку, на время изменив ТТ. Примитивно устроенное ухо Елизаветы бунтовало против Джен, а против Кенни бунтовали глотка и желудок — очень уж он сладкий. Хуже взбитых сливок с вишневым вареньем, хуже меренг, хуже растопленного на плите сахара. Такого их количества не слопать даже Елизавете с ее любовью к лакомствам. Джен, наоборот — горькая и соленая (но не как соленый огурец, а как пот, текущий по лицу, когда ты вынужден слизывать его языком). В распечатке, сделанной безотказным Пирогом, Джен предстает довольно страшной девицей со всклокоченными волосами, в небрежной одежде, с элэсдэшной маркой под языком, с героиновым шприцем, воткнутым в вену. И шприц, и марка привнесены воображением Елизаветы, но это не значит, что их не существовало в действительности.

— Тебе нравится Дженис Джоплип?

— Я просто спросила, красивая она или нет.

— Какое это имеет значение? Она давно умерла.

Джен, хоть она и умерла, умудряется при этом сторожить подступы к ТТ. Она — что-то вроде любимой собаки ТТ; маленькой такой собаки породы чихуахуа, ее и с рук-то спускать страшно. Недавно Елизавета ехала в метро и совершенно случайно уткнулась носом в журнал девушки, сидящей рядом. По странному и совершенно мистическому совпадению девушка читала интервью с ТТ. И в нем ТТ признавалась в любви к Джен и в том, какое мощное влияние та оказала на ее творчество. «Заживо погребенная в блюзе», говорила интервьюеру ТТ, я бы тоже хотела, чтобы обо мне когда-нибудь сказали — заживо погребенная в…

В чем именно хочет быть погребенной ТТ, выяснить так и не удалось. Объявили остановку и владелица журнала сорвалась с места и ринулась к выходу. В самый последний момент оставив Елизавету в полном неведении относительно факта погребения. Что ж, в этой недосказанности тоже есть своя прелесть. И фраза хороша уже тем, что к ней можно прилепить любой финал. Связанный с музыкальными направлениями, природными явлениями и людьми.

Джен, с маркой под языком и двумя шприцами вместо весел, гребет на своем ялике (тузике) по волнам блюза, соула и спиричуэлса. Тот стиль, который исповедует ТТ, определить гораздо сложнее, он много чего в себя включает: джаз-рок, арт-рок, психоделический рок, брит-поп, фолк-рок с элементами хиллбилли, ритм-энд-блюз и прочее, прочее. О большинстве из этих определений Елизавета впервые узнала из все той же подсмотренной журнальной статьи, она понятия не имеет, что означает, к примеру, хиллбилли. Но интервьюер довольно лихо впихивал стилевые палки в колеса ТТ, пока инопланетный дельфин не заткнул его одним взмахом божественного плавника: плевать мне, как это все называется. Я играю Музыку — и больше ничего.

А больше ничего и не надо.

Лучше не скажешь.

ТТ (она ведь дельфин, пусть и инопланетный!) легко представить вблизи от воды. Той, которая льется с неба, а не какой-нибудь другой. ТТ проще существовать в холоде, а не в тепле. Холод не арктический, и температура плюсовая, хоть и не очень высокая. + 3, + 5, + пар изо рта — этого вполне достаточно, чтобы шляться по улицам, не ощущая особого дискомфорта. Стоять на руках на краю крыши и размышлять о том, что время зачехления мотоцикла еще не пришло.

Предзимье — не зима.

ТТ невозможно представить внутри дома, любого дома. Снаружи — пожалуйста, меланхолично заглядывающей в чужие светящиеся окна — сколько угодно, но переступающей порог — никогда. Надолго остановиться где-нибудь означало бы остановиться вообще. А ТТ нельзя останавливаться, самый оптимальный вариант для нее — номер в гостинице на одну ночь; безликий номер в безликой гостинице. В номере можно привести себя в порядок, помыться и все такое прочее.

Среди «прочего» значится секс, но Елизавета предпочитает не думать о сексуальных похождениях ТТ; забрасывает эту мысль, как в детстве забрасывала за диван огрызки от съеденных яблок. И раз в месяц, во время генеральной уборки, когда Карлуша отодвигал диван, дабы пропылесосить труднодоступные места, огрызки представали во всем своем усохшем великолепии. Целая куча чего-то сморщенного, пыльного, коричневато-серого.

Елизавета нисколько бы не удивилась, если бы узнала, что ТТ поступает со своими любовниками так же, как она поступала когда-то с яблочными огрызками. Любой рядом с ней будет смотреться банально, и Венсан Перес в роли Александра тоже. ТТ не удивишь дешевыми представлениями, разыгранными в декорациях старой Вены, в гостиной чужого дома без хозяев; ее не удивишь лошадиной дозой снотворного с последующим романтическим пробуждением на берегу моря. Все это Александр проделывал с Фанфан, а с ТТ такие трюки не пройдут.

— …Честно говоря, я представить себе не мог, что тебе нравится Дженис Джоплин, — говорит Илья.

— Что, она слишком сложная для меня?

— Слишком другая.

Самое время рассказать Илье о заживо погребенной в блюзе. И поведать другую историю про Джен, юмористическую, где она, обдолбавшись героином, попыталась записать свои мысли на листках бумаги. Ничего, выносящего мозг и раздвигающего горизонты не получилось, а получилось «В соседней комнате что-то воняет». Это забавно, три ха-ха!, это обязательно бы понравилось Илье. А Елизавете представился бы случай отделаться от ярлыка «югославский наив» — тем более что Югославии давно не существует. Но вся прелесть отношений с Ильей состоит в их безусловной и неутешительной честности. Будучи абсолютно честной, Елизавета пытается принять себя такой, какая она есть на самом деле. Не Кэтрин-Зэтой Джонс, временно оказавшейся накрытой лавиной жиров и углеводов и терпеливо ожидающей спасателей; не подружкой мини-олигарха; не гурманкой, роющейся в тарелке с мраморным окунем; не водилой суперкара, въезжающего в Кортину-дʼАмпеццо со стороны Больцано. И даже не осевшей в центре Кельна аккордеонисткой, как мечтал Карлуша.

На самом деле Елизавета Гейнзе — не очень красивая и не очень стройная молодая девушка. Праздная мечтательница, выходящая на подмостки собственной судьбы лишь со словами «Кушать подано!» А других реплик никто для нее не написал.

Что еще?

У нее нет и никогда не было парня; ее не одолевали записками и звонками, не приставали на улицах и в метро с домашней заготовкой: «Девушка, у вас красивые глаза». Сам выход в мир и посещение общественных мест чреваты стрессом: Елизавета постоянно чувствует себя пехотинцем, попавшим под перекрестный огонь. Пули свистят рядом, канонада грохочет поблизости, и нет никаких гарантий, что шальной снаряд (с надписью «по толстой жабе!» на промасленном боку) не попадет в нее и не оторвет одну из конечностей, а то и половину туловища. Быстрее в укрытие, скорее в блиндаж!.. В блиндаже Елизавету ожидают пирожные эклер, печенье курабье и восточная сладость под интригующим названием «ойла союзная». Елизавета — безвольное существо и не в силах отказаться от сладкого! Тренажеры вызывают в ней уныние, скакалки и эспандеры — скуку, а одна лишь мысль о беге трусцой способна вогнать в длительный коматоз. С работой тоже не все просто. Обычно прозорливая Праматерь ошибается насчет Елизаветы, считая, что помогать по мере сил больным и немощным, — ее призвание. А ведь Елизавета внедрилась в жизнь стариков в надежде на снисхождение и лояльность с их стороны, никаких других причин не было.

Снисхождения и лояльности к ее несовершенствам — вот чего она жаждет, да-аа…

Абсолютная честность до добра не доведет.

— Я терпеть не могу Дженис Джоплин. У меня от нее голова пухнет и в ушах свербит. И хочется, чтобы она заткнулась побыстрее. Но она очень нравится одному человеку, который очень нравится мне. Выходит, я должна полюбить Дженис, чтобы понять этого человека?

— Так ты влюблена? — осеняет Илью.

Ну вот, и Илья туда же!..

Дожив до весьма преклонных восемнадцати, она умудрилась ни разу не влюбиться. Мечты о гипотетических возлюбленных, конечно же, не в счет — они не требуют особенных усилий, как не требуют мужества и отваги. Все те, кто в разное время поражал воображение Елизаветы, имеют одну сходную черту: приблизиться к ним невозможно. Ни на суперкаре, которого нет; ни по беговой дорожке, от которой ее с души воротит; ни под покровом ночи (ночью Елизавета спит сладким сном). Они похожи на персонажи театра теней или на мишени на стрельбище. Самые дальние, выскакивающие прямо из-под земли. Попробуй, попади в яблочко! Ни за что не попадешь.

Правда, Елизавета — отличный стрелок.

Однажды, во время посещения зимнего парка аттракционов, она показала класс в местном тире… Стоп-стоп, не было никакого парка, и тира не было, все это — придумка Карлуши, грандиозная мистификация.

Такая же, как Елизаветины фантазии о почти что состоявшейся любви — в Гонконге, Марокко и закрытой частной клинике санаторного типа.

— Я не влюблена. И этот человек — женщина.

— Тебе очень нравится женщина? Да-а… Не ожидал от тебя такой прыти, Онокуни.

— Это не то, что ты думаешь.

— Да ладно тебе оправдываться… Я-то все понимаю.

Хорошо еще, что Илья не добавил — «как старый, заслуженный гей», иначе получилось бы совсем двусмысленно.

— Не тупи, пожалуйста. Она просто певица.

— Просто певица?

— Просто потрясная певица. От того, что она делает в музыке, у меня крышу сносит.

Праматерь в подобных случаях использует выражение «рвет колпак».

— Так она потрясная певица и ей нравится Дженис Джоплин? Хочешь, угадаю, кто? С трех попыток.

— Валяй.

— Но сначала вопрос. Этот продукт масскульта — местного разлива?

Каждое слово, заключенное в вопросе, оскорбительно само по себе и отстоит от ТТ на расстояние в тысячу световых лет.

— Она не масскульт. И она здесь, в России.

— Это существенно сужает круг поиска! Поехали! М-м-м… Пугачиха.

— Смешно.

— Тогда — дочка Пугачихи, забыл, как ее зовут.

— И я не помню, но оборжаться. У тебя осталась последняя попытка.

— Ну, не знаю… Все сложнее, чем я думал. И Дженис Джоплин сильно меня смущает. Хотя с другой стороны, и помогает тоже. Это ведь не ТТ?..

Произнесенное вслух имя «просто потрясной певицы», ласкает Елизаветино ухо. Тем более что Илья произнес его совсем не так, как произносят Пирог с Шалимаром; те обычно подпускают истерические нотки и обличительно повышают голос в конце любой фразы, связанной с ТТ. Там же, в конце, стоит воткнутый в землю щит с надписью: «Poison! For external use only!».[16] В случае с Ильей предупреждающая табличка выглядит не столь криминально, что-то вроде «WET РАINТ!».[17]

Безусловно, Илья относится к ТТ намного лучше, чем недалекие и косные Пирог с Шалимаром; и этому есть свое объяснение. Жизнь Ильи (прошлая, настоящая и будущая) исполнена страдания, он страшно одинок. И то, что Елизавета довольно часто и беспорядочно мельтешит у него перед глазами, ничего не меняет. ТТ же знает об одиночестве все, она умеет объяснять его, умеет классифицировать. Она знает о множестве других вещей (а если не знает, то догадывается) — так как после этого не относиться к ней превосходно? Vortrefflich, ausgezeichnet.

— …Бинго! А как ты догадался, что это она?

— Чего же тут догадываться… И так все ясно.

— А про Пугачиху и ее дочку ты сказал просто так?

— Конечно.

— И ты с самого начала знал, что это ТТ?

— Конечно.

— Из-за Дженис? Из-за того, что она ей очень нравится?

— Из-за Дженис. Но когда-то она говорила о Дженис то же, что и ты. Про распухшую голову и про звон в ушах.

— Когда это она говорила?

— Не помню. Наверное, до того, как стала известной. Она много чего наговорила до того, как стала известной. И наделала тоже. Так что тебе совершенно необязательно любить Дженис, чтобы понять ТТ. И вообще не нужно никого любить, чтобы ее понять.

Опять Илья подсовывает ей ложную систему координат. Воспользовался ночью и туманом и быстренько сменил «WET РAINT!» на «DO NОТ FEED THE ANIMALS!»,[18] — а зверь, конечно же, ТТ, странное, диковинное животное на манер броненосца. Ничего особенного Илья вроде не сказал, а неприятный осадок остался. Он как будто хочет упрекнуть ТТ в чем-то недостойном и мутном. Как если бы она выдавала себя за новое воплощение трагической героини фильма «Без крыши, вне закона». Как же, как же — несчастная бродяжка идет по дороге, в кармане — ни сантима, пальцы скрючило от холода, под куртку задувает, и ни одна сволочь в радиусе двадцати лье не пустит ее на порог. А следом за ней, стараясь не попасть в кадр, ползет трейлер с личным поваром, личным массажистом, личным инструктором по йоге, двумя психоаналитиками, тремя парикмахершами, пятью адвокатами, контрактом со студией «Парамаунт» и сейфом с кучей бабла.

Она не та, за кого себя выдает, написано на боку трейлера.

Не та.

А не пошел бы ты подальше, Илья? Поезжайте на лыжах в п…ду, как выражается Праматерь.

— Меня прет от ее музыки. Это объективно хорошая музыка. Скажешь, нет?

— Объективно — да, — вынужден признать Илья.

— И слова. Она находит самые нужные. Те, что необходимы тебе здесь и сейчас. Скажешь, нет?

— Объективно — да.

— И вообще она — просто супер!

— Возможно.

— А на то, какой она там была когда-то, мне насрать. Ты и сам когда-то был другим. И тоже много чего наговорил и наделал. Разве не так?

— Так. Все так. Ты права.

Все же и в абсолютной честности есть свои преимущества.

…Больше они не говорили о ТТ.

Никогда, вплоть до смерти Ильи. Сначала Елизавета надеялась, что это произойдет в отдаленном будущем, потом — что этого не произойдет вообще. Ведь приспособился же он к своему нынешнему существованию, к своей худобе, к закупоренным окнам, к отсутствию медикаментов, способных хоть как-то поддержать его разрушенную иммунную систему.

То, что особенно напрягает Елизавету: у Ильи часто идет носом кровь. Самая обычная, ярко-красная, а не странная и вонючая, как она, идиотка, предполагала.

Стоит только Елизавете увидеть тонкий ручеек под носом у Ильи, как руки у нее начинают трястись, а лоб покрывается испариной. Пользы от соцработника Гейнзе в эти секунды немного, но Илья справляется сам: слегка запрокидывает голову и один за другим подносит к лицу бумажные платки. Минут пять Елизавета проводит в тягостном ожидании, закусив губы и малодушно зажмурив глаза. Она открывает их только после того, как Илья говорит:

— Кажется, все нормально.

Кажется, я сука. Ничтожная, трусливая тварь, отдается эхом в Елизаветиной голове. И, вздохнув, она идет выбрасывать испачканные платки в мусорное ведро.

По прошествии нескольких месяцев общения она знает об Илье не больше, чем узнала когда-то давно от Праматери. Как бы ни пыталась Елизавета приблизиться к двери, ведущей в его прошлое, — она всегда оказывается закрытой. И не просто на допотопный и хлипкий английский замок — на несколько засовов и щеколд. А чтобы ни у кого не возникало соблазна подергать за ручку, она еще и опечатана, обклеена желтыми полицейскими лентами и обложена тонной взрывчатки, провода от которой тянутся к детонатору.

У адской машинки дежурит сам Илья, не ослабляя бдительность ни на секунду.

Будущего для Ильи по понятным причинам не существует, а в настоящем имеется лишь Елизавета с ее ничтожными страхами, бредовыми фантазиями, детской боязнью крови и вполне взрослым осознанием собственной никчемности.

Впрочем, Елизавета предпочитает другое слово — неприкаянность.

Это она, никто другой, бредет по пространству фильма «Без крыши, вне закона» — с карманами, в которых гуляет ветер, со скрюченными от холода пальцами. И ни одна сволочь не распахнет перед ней дверь своего жилища. А те прекрасные люди, что сделали бы это с готовностью, с радостью, и сами лишены крова… О-о! Это ли не пример самой что ни на есть бредовой фантазии?

Scher dich zum Teufel,[19] Элизабэтиха!

С того самого дня, как Илья взял ее руки в свои, он ни разу не сказал ей «Пошла ты к черту!», хотя поводов было предостаточно. Самые невинные из них — Елизаветины благоглупости относительно мужчин.

— Мужчины — они какие?

— Разные.

— А им нравится целоваться?

— Если за этим следует сама знаешь что.

— А если не следует?

— Они сильно расстраиваются.

— А бриться им не надоедает?

— Надоедает, но бриться все равно приходится.

— А если не бриться?

— Тогда отрастает борода.

— А подмышки они бреют?

— Экстремалы бреют.

— А почему мужчины иногда спят со шлюхами?

— Мужчины спят со шлюхами всегда, как только появляется возможность.

— А ты спал со шлюхами?

— Без комментариев.

— А чем отличается шлюха-мужчина от шлюхи-женщины?

— Шлюха-мужчина всегда дороже.

— А из меня получилась бы шлюха?

— Нет.

— Почему? Потому что я страшилище?

— Нет.

— Тогда почему?

— Потому что ты припрешься к клиенту не одна, а с Венсаном Пересом в роли Александра. И еще с десятком персонажей из своей глупой головы. А такая групповуха никому не понравится, уж поверь.

— По-моему, ты очень пошлый человек.

Тут самое время сказать «Пошла ты к черту!», но Илья не делает этого. Илья — такой же мудрый, как Праматерь Всего Сущего. И такой же бессистемный и не слишком образованный. Получить из его рук внятный эскиз картины мира невозможно. А если он все-таки расщедрится и подбросит тебе что-то вроде наброска, то на расшифровку бледных линий уйдут недели и даже месяцы. Такого количества времени у Елизаветы нет. Но есть масса догадок по поводу Ильи. Наверное, он много где успел побывать до того, как его скрутила болезнь, но озвучено лишь одно название, и то случайно — Кортина-дʼАмпеццо. Наверное, он много с кем успел пообщаться, но ни одного имени так и не было произнесено. Илья не рассказывает никаких историй — ни придуманных, ни имевших место на самом деле. Странствия, в которых эти истории могли произойти, закончены для него навсегда. Елизавета старается не думать об этом, но когда все же думает, то на глаза наворачиваются слезы. Илья — очень хороший и очень несчастный, и, конечно, он заслуживает совсем другого человека рядом с собой.

— Я скучная, да?

— Ты, конечно, не Луи де Фюнес, но я видел и поскучнее.

— Мне бы хотелось тебя развеселить…

— Тогда раздевайся.

— Как это — «раздевайся»?

— Обыкновенно. До трусов. И я сразу развеселюсь.

— Нет, ты все-таки пошлый!..

Иногда Елизавету посещает печальная мысль: ему совершенно все равно, останется ли хоть какая-то память о нем после смерти. Но и вспоминать особенно некому, нельзя же относиться всерьез к сидящей на полу у кресла толстой жабе. А других живых существ поблизости нет. Вот бы найти кого-то из прошлой жизни Ильи — того, кому он был дорог и кто был дорог ему!.. Однажды она даже завела разговор об этом, но не с Ильей, а с Праматерью. Был первый по настоящему теплый весенний день, и они сидели в сквере с ласковым названием Матвеевский садик. Праматерь щурилась от солнца, курила по обыкновению одну сигарету за другой и перебирала кучу счетов, рецептов и справок.

— Куда ж она запропастилась, сволота… — последнее, очевидно, относилось к какой-то неуловимой бумажке, затерявшейся среди других бумажек.

— Это неправильно, что он один, — сказала Елизавета, глядя на играющих в отдалении детей, на молодую мамашу с коляской и на собаку редкой породы акита-ину с пластиковой бутылкой в зубах.

— А у нас все по одному… Ты кого конкретно в виду имеешь?

— Илью.

— Уже снизошел до тебя? Разговаривает?

— Дело не в этом, а в том, что он не должен быть один.

— Ну так дай объявление в службу знакомств от его имени. Так мол и так, пидорас без жэпэ и вэпэ ищет спутника жизни. Согласен на переезд.

— Ну почему ты такая, почему?

— Какая?

— Ты ведь так не думаешь… Ты ведь тоже переживаешь за него…

— Нет. Отпереживалась уже. Теперь ты за него переживай.

— Я бы хотела найти кого-нибудь из его прошлого. Того, кто его любил…

— Мартышкин труд, нах, — неожиданно резко сказала Праматерь. — И время тратить не стоит.

— Я готова потратить.

— Тогда потрать это херово время на него самого. А тех, кто его любил… типа… Их и искать не надо. Все здесь. Только он им не нужен. И они ему не нужны.

— Но кто-то же ему нужен?

— Методом исключения выходит, что ты.

— Это неправильно…

— Это жизнь.

Праматерь уже говорила ей это — на Карлушиных похоронах. Тогда Елизавета подумала: даже самые жестокие банальности в ее устах звучат успокаивающе. Но теперь Праматерь не ограничилась одной банальностью и тут же выдала другую.

— Просто будь рядом с ним, когда он совсем соберется уйти. Он этого не забудет. И ты не забудешь. Вот и вырастет бобовое дерево до небес. И ему не будет одиноко там. А тебе — здесь… Да где же эта гребаная бумажка?..

Бобовое дерево.

Оно совсем не похоже на то генеалогическое древо семейства Гейнзе, что когда-то рисовалось беспокойному воображению Елизаветы. Теперь уже окончательно ясно — генеалогического древа с развешанными на нем муляжами сладкой жизни и восковыми фигурками венценосных родственников никогда не существовало. Возможно, не существует и наскоро сочиненного Праматерью бобового. Но все же оно очень симпатичное. Упругий ствол и упругие зеленые побеги на нем. И как только слабый Илья сможет забраться наверх по гладкой, отполированной коре?

А ему и не надо никуда забираться.

Дерево предназначено совсем не для этого.

Оно — самое высокое дерево на Земле и упирается прямо в небо. Елизавета сможет увидеть его отовсюду, где бы ни была. И подбежит к нему, и запрокинет голову. И (если день будет ясным), она обязательно разглядит Илью — там, наверху. Илья помашет ей рукой, что будет означать: «я ничего не забыл и потому мне не одиноко здесь». Елизавета тоже помашет Илье: «и я ничего не забыла, и потому мне не одиноко здесь»…

нет — она пошлет Илье воздушный поцелуй…

нет — она сдунет поцелуй с ладони, как сдувают пылинку…

нет — она прижмет руки к груди, а потом широко их распахнет…

О-о!.. Это ли не пример самой что ни на есть бредовой фантазии?

Илья первый над ней посмеялся, если бы заново научился смеяться. Но вряд ли такое вообще возможно. И жаль, что она никогда не увидит его улыбки.

Она ошиблась.

Она все же увидела его улыбку — в обстоятельствах, при которых ее не могло возникнуть по определению.

Это случилось в конце мая, а могло произойти в начале или середине июня, в любую из белых ночей. Но Илья выбрал именно май, двадцать девятое. Искать смыслы в нумерологии — дело неблагодарное, а для Елизаветы с ее скудными познаниями в мистике и вовсе неподъемное. Вот если бы найти золотозубую гадалку на картах Таро!.. Ту, из зимнего парка аттракционов, которая предсказала когда-то Карлуше лучезарное будущее. Уж она бы все подробно объяснила Елизавете — и про сакральную комбинацию двойки и девятки, и про таинственные вибрации Универсума. Но каким образом можно обнаружить эту чертову цыганку из Трансильвании? — тем более что ее никогда и нигде не случалось, так же, как самого парка. Странно — Елизавете приходится прилагать все больше усилий, чтобы убедить себя про никогда и нигде; стоит только начать думать о парке аттракционов, начать вспоминать, как контуры его становятся все отчетливее, а детали — резче. Но все равно, вне зависимости от деталей, — цыганки под рукой нет. И приходится довольствоваться вполне прозаическими объяснениями:

этот день что-то значил в судьбе Ильи. Был связан с ним и с кем-то еще.

Или просто — следовал за Днем пограничника, когда город заполняли толпы бесчинствующих молодых и не очень людей в зеленых шапках, синих беретах и тельниках. День пограничника в Елизаветиной интерпретации выглядел как Д-Д-День П-П-По-ооооо!граничника-аааааа! и, несомненно, являлся не самым светлым днем календаря. Репетицией конца света, проводящейся раз в год и с завидным постоянством. Присутствие на репетиции толстых жаб совершенно нежелательно — того и гляди заедут по хребтине зеленой шапкой. Это в детстве Елизавете нравились массовые гулянья погранцов, а стихийно возникающие мордобои, стычки с милицией, словесные перепалки и купание в городских фонтанах вызывали живейший интерес. Но, став девушкой-подростком, она взяла за правило на улицу в этот день не высовываться и, по возможности, вообще не приближаться к окнам. А проводить его в тихих раздумьях о человеческой природе вообще и о природе зеленых шапок в частности. Шапки, будучи призванными на службу, наверняка проявляли мужество и стойкость в защите государственных интересов. Бегали со своими овчарками-медалистками по контрольно-следовой полосе, ловили нарушителей, терпели холод и зной, часами сидели в секретах у корневищ дуба, вяза, карельской березы и тутовника. Заслоняли телом от вражеской пули командира погранотряда, приехавшего на заставу с плановой инспекцией. И совершали еще много чего героического, достойного орденов, медалей, очередного звания и внеочередного отпуска на родину. Все эти подвиги абсолютно не монтировались с праздничными безобразиями, которые шапки творили впоследствии. В девственном сознании Елизаветы уж точно.

Зато Карлуше День пограничника нравился бесконечно. 28 мая его обычный репертуар обогащался песнями «На границе тучи ходят хмуро», «В то утро, у Бреста», а также балладой Высоцкого о ничейной полосе и народной балладой о герое-пограничнике старшине Карапупе. С ними и с «WELTMEISTERʼoм» Карлуша выкатывался на улицу, прямо в объятия зеленых шапок. Хоровое пение прерывалось хоровым же распитием крепких спиртных напитков и индивидуальными заказами на исполнение популярных композиций. Денег за это Карлуша не брал принципиально, да и как можно брать их с защитников Отечества? А вот если товарищи офицеры поднесут старику водочки, это будет просто великолепно. За вас, товарищи офицеры, hurra! Es lébe![20]

Прозит!!!

Домой Карлуша неизменно возвращался на рогах. Ровно в полночь он тихонько царапался в дверь, за которой его ждала Елизавета, до зубов вооруженная словами укоризны.

— Опять?! — горестно восклицала она, обращаясь не к Карлуше даже, а к аккордеону «WELTMEISTER».

— Не опять, а снова, мой блюмхен, — заплетающимся языком парировал Карлуша. — Сегодня случился великий праздник! Наступил согласно календарю и моим молитвам.

— Что еще за праздник? Новый год, Пасха? Второе пришествие Христа?

— День доблестных защитников нашей Родины! И не просто защитников, а элиты вооруженных сил! Голубой крови, белой кости! Тех, кто стоит на передовых рубежах и первым готов отразить удар внешнего врага! Тех, кто не пощадит живота своего…

На этом месте пламенной речи Елизавета традиционно прерывала Карлушу:

— О какой родине ты говоришь? О России или о Германии?

— О родине… вообще. О родине как о философском понятии… И не надо приплетать сюда отдельные страны и национальности.

— Вот что я скажу тебе, Карлуша: ты мимикрант!

Подведя таким образом неутешительный итог беседе, Елизавета отправлялась в свою комнату. А Карлуша полз к себе, чтобы наутро проснуться с раскалывающейся головой и угрызениями совести, заглушить которые можно было лишь одним способом: весь день разговаривая на немецком.

Теперь его нет. И даже если бы Елизавета согласилась на то, чтобы День пограничника с размахом отмечался 365 дней в году, Карлуша все равно не вернется.

…Отношение Ильи к зеленым шапкам, как к капле воды, в которой отражается натура человека, выяснить не удалось. А именно это она собиралась сделать, пережив двадцать восьмое мая и отправившись к Илье двадцать девятого. Кроме того, у нее в запасе имелось еще несколько вопросов относительно военных в широком смысле слова.

• правда ли, что геи не могут устоять перед людьми в униформе и она их страшно возбуждает?

• правда ли, что в своих сексуальных фантазиях геи чаще представляют военных, чем штатских?

• правда ли, что в своих сексуальных фантазиях геи чаще представляют моряков, чем военнослужащих других родов войск?

• чья форма эротичнее — русская или иностранная, к примеру — королевского военно-морского флота Великобритании?

• были ли у Ильи знакомые моряки?

• а пограничники?

• а офицеры федерального агентства правительственной связи и информации?

Не было никаких причин, чтобы не задать Илье эти животрепещущие вопросы, ответы на которые со временем займут достойное место в пантеоне бесполезных знаний.

И вообще, все было, как всегда.

Илья, кресло, небо за окном. Единственное, что не было таким, как всегда, — свет, льющийся из-за стекол. Он делал потолки выше, а саму комнату больше и чище. Поначалу Елизавета отнесла этот свет к обычному, солнечному.

Солнечным он и оказался.

И каким-то совсем не питерским. Отличительная черта питерского солнечного света — вечная неуверенность в себе. А этот был другим. Der anderer.[21] Или все-таки die? Проклятые артикли, но сути дела это не меняет.

— Сегодня хороший день, — сказала Елизавета, как обычно устроившись на полу, сложив ноги по-турецки и подоткнув юбку со всех сторон. — Видишь, сколько солнца?

— Сегодня особенный день, — откликнулся Илья. — Вообще-то, это вчерашний должен был стать особенным, но ты не пришла.

— Вчера был День пограничника.

— Ты его отмечаешь?

— Я его терпеть не могу. Полуголые пьяные мужики шарашатся по городу, орут, дерутся и пугают всех вокруг. Кому же это понравится?

— Никому.

— Меня это раздражает.

— Меня тоже. Не люблю недосказанности. Вот если бы мужики были совсем голые — тогда да. Я бы на это посмотрел.

— Правда, что ли?

— Нет, — Илья задумался, но лишь на секунду. — Теперь уже нет.

Да здравствует абсолютная честность! Es lébe!..

Елизавета хотела было с места в карьер начать задавать вопросы об отношениях геев и людей в форме, и чем они обычно заканчиваются: порнографическим home video, соединением любящих сердец или грандиозной дракой и поножовщиной в припортовом кабаке. Но что-то остановило ее. Что-то, что моментально перевело заготовленные ею праздные вопросы в разряд вселенской глупости и такой же пошлости.

Ведь Илья сказал: «это вчерашний должен был стать особенным, но ты не пришла». Она не пришла — и день потерял свою особенность. Зато сегодняшний, в котором она появилась, ее приобрел! Это было похоже на комплимент. Да нет, ни один комплимент, даже самый изысканный, даже «девушка, я мечтал о вас всю жизнь» и в подметки не годился тому важному, что было произнесено Ильей! А сказанное…

Что означало сказанное?

Признание особого (особенного!) места Елизаветы Гейнзе в жизни Ильи. Разве не этого она так долго добивалась? Целых полгода, сжав зубы и натирая мозоли на ладонях, она вручную, без лебедок и экскаваторов, разбирала стену непонимания между ними, стену враждебности.

Кирпич за кирпичом.

Потом, когда в стене появился небольшой пролом, она принялась за его расширение. Худышке Вайноне Райдер на это потребовалась бы неделя. Стройняшке Кэтрин-Зэте и примкнувшим к ней Пирогу с Шалимаром — дней десять, не больше. У Праматери Всего Сущего на подобную операцию ушло не больше минуты: она бы просто протаранила стену, даже не заметив ее существования. Но Праматерь — особый случай в истории человечества. А Елизавета — самая обычная девушка. И потому еще три месяца она трудилась над проломом, чтобы протиснуть внутрь свое трепетное и безгрешное, хотя и отягощенное лишними килограммами тело. Но там, за оградой, лишние килограммы совершенно не важны.

Там ее ждет Илья.

Илья — великолепный, как Франческо Сфорца, флорентийский кондотьер (да-да, Елизавета видела его портрет, и он впечатляет!). Илья — великолепный, как Харрисон Форд в роли Индианы Джонса; как Венсан Перес в роли Александра. Три ха-ха! Все они и в подметки Илье не годятся.

Илья — просто великолепный.

Сам по себе.

Он ждет ее с той стороны стены, в пейзаже, достойном кисти Брейгеля, совсем не Рубенса. Ведь если допустить, что пейзаж писал Рубенс, то тут же появится Праматерь (куда ж без нее!) и испортит всю малину. Нет, в их общем с Ильей пейзаже не будет никого, кроме их двоих. И еще всего того, чему Илья обязательно научит неопытную, незрелую и жутко закомплексованную Елизавету.

Не в том смысле, в котором почти наверняка подумала бы Пирог и наверняка Шалимар.

Это совсем другой смысл, высокий, высоко парящий над землей. Как аэростат, как дирижабль, с судьбой намного более счастливой, чем судьба разбившегося дирижабля «Италия». Когда Елизавета была непонятливой дурой, жестокой и злой, она мечтала подобраться к Илье на аэростате, на дирижабле — и только для того, чтобы застать его врасплох. Теперь ясно — заставать, и тем более врасплох, никого не надо.

Она приглашена!

Она приглашена на борт дирижабля со счастливой судьбой, и Илья стоит на капитанском мостике, одной рукой упираясь в шпангоут, а другой — в трос внутренней подвески. Вместо бейсболки на нем кожаный шлем; вместо халата — кожаная куртка; он волшебным образом поправился и больше не выглядит худым и изможденным. Напротив — он сильный и гибкий. Он готов показать Елизавете удивительный мир, лежащий внизу. Этот мир пока еще не проявлен, скрыт от глаз, единственный населенный пункт, который можно разглядеть, — Кортина-дʼАмпеццо: россыпь домов, прилепившаяся к склонам гор. Но скоро к нему добавятся другие — в горах, долинах, на побережьях и просто — на пересечении дорог. Илья уже побывал там и теперь собирается познакомить с ними Елизавету.

Но еще более волнующим представляется Елизавете знакомство с другими пассажирами и членами экипажа, сплошь незаурядными и потрясающими людьми. Хотя самый потрясающий, конечно, Илья. Он готов безвозмездно передать Елизавете весь свой немаленький жизненный опыт; научить ее быть главной героиней собственной жизни. Главной, а не какой-нибудь второстепенной! А еще он обязательно расскажет ей, как избавиться от до смерти надоевшей оболочки толстой жабы. И при какой температуре сжечь ее в доменно-плазменно-мартеновской печи, чтобы атомы, из которых она состоит, не смогли восстановиться. «Микроволновкой тут не обойдешься», — шепнет ей мужественный командир дирижабля, маршал авиации Илья. — «А когда мы покончим со шкурой, можно будет заняться твоей прической и макияжем тоже. Давно я не держал в руках ножниц!»

Угу-угу, печенью трески тебя не корми, дай только представить, что ты Деми Мур. А ты — ни хера не Деми Мур, в том-то, нах, и печаль.

Кто там разговорился?!

Ба, да это же Праматерь! Пытается упереться выменем в руль высоты и мешает движению.

И мешает Елизаветиной сказке.

И еще эта сучка Деми Мур, разобранная и заново собранная хирургами-пластиками; бесчестный андроид, мультифункциональный гаджет. Хирурги-пластики знают свое дело, и выглядит она неплохо для своих после сорока. А в тандеме с Праматерью они вообще способны превратить счастливый дирижабль Елизаветы и Ильи в несчастную «Италию».

Брысь с дороги!

Сказка-то Елизаветина.

И потому обычно всесильная Праматерь и ее подружка Деми-гаджет остаются далеко внизу, тают в утренней дымке. И ничто больше не помешает Елизавете наслаждаться обществом Ильи, его уроками истории, географии, физкультуры и ОБЖ.

— …А что это у тебя с лицом, Онокуни?

— Что?

— Пялишься в одну точку, улыбаешься загадочно… Знаешь, на кого похожа?

На Деми Мур, которая со стрижкой, а не с длинными волосами, тьфу ты, брысь с дороги!.. Она похожа на подругу маршала авиации, в такой же кожаной куртке и кожаном летном шлеме, что и он. В руках — полевой бинокль с двенадцатикратным увеличением…

нет — в длинном, ниспадающем и струящемся белом платье. К груди прикреплена бриллиантовая хризантема, на плечи наброшен меховой палантин. В руках — длинный мундштук с незажженной сигаретой…

нет — в коротком, облегающем фигуру черном платье. На шее висит нитка крупного жемчуга, на плечи наброшена шаль из тончайшего муара. В руках — бокал с шампанским брют… нет, с вином… нет, с мартини… И куда, кстати, подевалась оливка?..

— И на кого же я похожа?

— На олигофрена в степени дебильности.

…а ты — ни хера не Деми Мур, в том-то, нах, и печаль.

Несчастная Елизавета, несчастный дирижабль!..

— Я тронута. Спасибо тебе, — не хватало еще расплакаться перед этим гадом! — Ты очень повысил мою самооценку. Она прям до небес взлетела…

— Ну ты чего? Обиделась, да?

— Нет, обрадовалась. Ты еще порекомендуй мне коробочки клеить, как инвалиду детства.

— Не сердись, пожалуйста! Ты, правда, так смешно смотрела в одну точку… Наверное, представляла что-то…

— Ничего я не представляла.

— Я беру свои слова назад. Сказал глупость, но теперь забираю ее себе. Я сам — олигофрен. Причем не в степени дебильности, а в степени идиотии. Самая тяжелая форма, между прочим. Ну, мир?.. Не хочу, чтобы ты на меня злилась в такой день.

Илья — хитрый, вывернул все наизнанку; Хаим выкрутился, как выражается Праматерь. Напомнил ей про «особенный» день, и Елизавета тотчас растаяла.

— И что это за день? Колись. Твой день рождения?

— Почти.

— Ну-у… Что же ты раньше не сказал? Я бы подарок приготовила…

Елизавета слабо представляет себе, какой подарок можно подарить угасающему человеку. Илья не из тех, кто будет радоваться умилительной безделице — плюшевой игрушке, цветным карандашам. Или той дури, которую они с Пирогом и Шалимаром дарят друг другу на праздники: чашки, кофейные и чайные; закладки для книг, магниты на холодильник; головоломки, к которым никто и никогда не прикасается, и те же плюшевые игрушки карманного формата. Весь этот хлам обычно покупается в магазине «Красный куб», а на противоположной стороне улицы, в магазине «Hallmark» покупаются открытки. Якобы смешные, с окарикатуренными животными и людьми. Пирог — всегда очкастая знайка в брючном костюме; Шалимар — Алиса в стране чудес, мечтающая совокупиться с улыбкой Чеширского кота и белым кроликом; а Елизавета — вечная панда, веселись и развлекайся, оставайся лучше всех, пусть тебя не покидают счастье, радость и успех.

Желать что-либо Илье бессмысленно. Ни одно из пожеланий не сможет быть исполнено, никогда. Ни одно из пожеланий не будет выглядеть иначе, чем издевкой. Счастье, радость и успех? — в его-то положении! Что уж говорить про бодрость и здоровье, — Елизавета готова расплакаться.

И, кажется, даже плачет.

— Ну, ты что, Онокуни!..

— Все в порядке. Просто переживаю, что не купила тебе подарок.

— Никаких подарков не нужно. Просто проведи этот вечер со мной. И эту ночь. Это будет самым лучшим подарком, поверь.

Проведи ночь.

Не в том смысле, в котором почти наверняка подумала бы Пирог и наверняка Шалимар.

— И что мы будем делать ночью?

— Устроим вылазку на природу.

— На природу?

— На небо.

— И как ты себе это представляешь?

— С трудом, но попробовать стоит.

Не мешало бы уточнить, как Илья собирается забраться на небо, если даже небольшое расстояние от кресла до окна он преодолевает за сорок две секунды. Преодолевал — три месяца назад, теперь временной интервал, скорее всего, увеличился. И вообще, хоть Елизавета и бывает у Ильи довольно часто, маршруты его передвижений по квартире ей неизвестны. Теперь он предлагает ей новый, еще более неизвестный.

— Куда же мы поедем?

— Туда, — он указывает подбородком в сторону окна.

Уж не сошел ли он с ума? Не задумал ли дурное? За окном и вправду лежит небо, кажется, что лежит. Но это обман, стоит распахнуть створки и сделать шаг вперед — ты ни за что не окажешься на облаках, ты камнем рухнешь вниз. И, пролетев семь этажей, разобьешься насмерть. И останешься лежать во «втором или третьем дворе», на радость местным алкашам, наркам и прочим деклассированным элементам. Бомжи, роющиеся в помойке, даже не посмотрят в твою сторону, разве что пришлый дворник-таджик, зашедший в гости к местному дворнику-узбеку, скорбно поцокает языком. А многочисленное потомство дворника-узбека (дети от пяти до пятнадцати лет включительно) примется без всякого стеснения шарить у тебя по карманам, при полном попустительстве со стороны отца.

Илья задумал дурное, но при этом ведет себя как обычно. Это-то и настораживает.

— Не думаю, что это хорошая идея, Илья…

— Это отличная идея. Просто подойди к окну и посмотри. Ты поймешь.

Все еще находясь в уверенности, что Илья задумал дурное, Елизавета подошла к окну и сделала то, чего никогда не делала раньше: забралась с ногами на подоконник и расплющила нос по стеклу.

Обзор с этого места был не в пример лучше, чем из комнаты. И небо с узкими и острыми гребнями крыш больше не казалось единственной деталью ландшафта, хотя и продолжало доминировать. Теперь к нему прибавились собственно крыши (в натуральную величину), слуховые окна (очень много слуховых окон), печные трубы, антенны, провода. Чуть ближе — стадион «Петровский», чуть дальше — Ростральные колонны с биржей, шпиль Адмиралтейства и самая макушка Исаакия. А прямо под окном Елизавета обнаружила крытую кровельной жестью площадку приблизительно два на два метра. Площадка оканчивалась невысокой оградой.

Мысль № 1: ужас, мраки, и еще эта дурацкая кладбищенская оградка! И падать никуда не надо, и переживать посмертные унижения с поиском местечка в переполненном морге; с поиском местечка на переполненном кладбище, где тебя, в силу исключительных личностных качеств, обязательно сунут в омерзительный расслоившийся суглинок, поближе к свалке твердых бытовых отходов. Достаточно вскрыть жестяные листы (при помощи шведского десантного ножа «Моrа» или просто при помощи пальцев), просочиться под кровлю и спокойно, с достоинством умереть. Представляя себя при этом маршалом авиации в кожаном шлеме, а нагретые солнцем части железного каркаса крыши — стабилизаторами, амортизаторами, стрингерами и прочей высокохудожественной дирижабельной начинкой. Смерть воздухоплавателя, вот как это называется!

Мысль № 2: радость, счастье, и еще эта чудесная оградка, младшая сестра всех самых харизматичных городских оград, решеток и окантовок мостов! Если присмотреться, на ней можно увидеть самых удивительных животных, самые фантастические растения — они совершили побег из скучной и пыльной Красной книги, осели здесь и никуда не собираются уходить. И никто бы отсюда не ушел, так здесь хорошо! Летняя терраса никогда не существовавшего дома, — чтобы вдохнуть в нее жизнь, потребуется совсем немного усилий. И кое-какие предметы, красно-синий детский мяч, например. Вернее, половинка мяча, она наполнена дождевой водой. В воде плавают резные листья смородины и резвятся головастики, участь толстых жаб им не грозит. Трава на кровельном железе не растет, но она, вопреки всем законам ботаники и дешевого здравого смысла, все равно пробьется. Нежно-зеленая и шелковистая на ощупь. Созданная для того, чтобы прятать в ней самые удивительные, самые невинные и исполненные тайного смысла штуки, которые когда-либо изобретало человечество. Все они связаны со «смотреть», но еще больше — с «видеть» —

телескопы, калейдоскопы, подзорные трубы, полевые бинокли с двенадцатикратным увеличением.

Как удержаться от того, чтобы не заглянуть в окуляр? Жизнь мечтателя, вот как это называется!

Жизнь, безусловно, предпочтительнее, чем смерть, хотя детский калейдоскоп и проигрывает восхитительно взрослому кожаному шлему.

— …Ну, — подал голос Илья за Елизаветиной спиной. — Как тебе место для пикника?

— Вполне. Ты предлагаешь выбраться на крышу?

— Почему нет? Знаешь, как долго я просидел взаперти? Несколько часов свежего воздуха, вот и все, что я прошу.

— А… это не отразится на… э-э… твоем здоровье? — Елизавета, по своему обыкновению, проявляет чудеса гиппопотамьей грациозности.

— Ты же в курсе — здоровья у меня нет. Так что и отражаться не на чем.

— Я хотела сказать — на самочувствии…

— Хуже, чем сейчас, оно не будет. Ну, что?

— В принципе, я не против.

— И ты откроешь окно?..

Разве это проблема — открыть окно? Разве обязательно было ждать Елизавету, чтобы сделать это?

Обязательно.

Оконные рамы тяжелы, покрыты несколькими слоями масляной краски, застывшей в щелях подобно клею. Кроме того, сами щели заклеены полосками белой бумаги — чтобы не сифонило, чтоб не задувало, чтобы даже полуденная тень от сквозняка не коснулась такого же бумажного тела Ильи…

Странно.

Стоя сейчас спиной к Илье (вернее — стоя на коленях на подоконнике, и уже потом — спиной к Илье), Елизавета совсем не думает, как она выглядит в этом не слишком выгодном для нее ракурсе. Всегда думала — и не только в контексте Ильи, а в контексте любого другого человека, и даже бродячей собаки, и даже памятника кому-то конкретно, и мемориальной доски черт знает кому, — а теперь нет. Теперь все мысли Елизаветы (№ 3, № 4, № 5) сосредоточены на Илье, на его бумажном теле. Ну, не совсем бумажном, не прямолинейно.

Илья — фигурка оригами, что-то пернатое.

Это не вступает в противоречие с китайскими палочками для еды. Китайские палочки легко трансформируются в японские, стоит только ошкурить их, нанести рисунок (рикиси[22] Акэбоно хлопает в ладоши и притопывает перед поединком, рикиси Онокуни рассыпает соль на дохё[23]). И залакировать. И поставить рядом с ними фигурку оригами.

Палочки можно сломать, не прикладывая к этому таких уж запредельных усилий.

А фигурка оригами вообще сминается за секунду.

Тело Ильи так же хрупко и ненадежно, как все эти предметы. О состоянии разума и души судить невозможно, как невозможно понять, для чего все-таки Илье так срочно понадобилась Елизавета. Для того, чтобы провести с ней особенный день, переходящий в вечер, переходящий в ночь? Или просто для того, чтобы открыть окно? Ведь сам он сделать этого не в состоянии, так же, как кошка — забраться в закрытый холодильник.

Елизавета не знает, какой из ответов выбрать, раскачивается, как на качелях, — то в одну сторону, то в другую. Качели ржавые, скрипящие; когда-то они были размалеваны цветами, особенно выделяются тюльпаны и ромашки. Полукружья ромашек и тюльпаньи зубцы выполнены в технике примитивизма.

Югославский наив, так будет вернее.

Югославский наив, оседлавший югославский наив, Главный Герой собственной жизни ни за что не сел бы в такие, с позволения сказать, «лодочки». Для Главного Героя приготовлены совсем другие забавы — американские горки, колесо обозрения; центрифуги с вертикальным взлетом; подводный комплекс экстремальных развлечений «В поисках капитана Немо»; кресла, взмывающие на трехсотметровую высоту — только оттуда можно охватить взглядом горные цепи многочисленных достоинств Главного Героя. Пики его величия, отвесные скалы его неземной физической красоты. Плато уверенности в себе. Для Главного Героя настежь распахнуты ворота всех Диснейлендов в мире, в каждом из них для него приготовлены абонемент и право внеочередного прохода на любой аттракцион. Не то, что для Второстепенного, удел которого — зимний луна-парк. Никогда не существовавший, так же, как летняя терраса с травой.

Его нет, а проклятые качели есть.

Ну почему из всех возможных трактовок ситуации Елизавета выбирает именно ту, что представляет ее в невыгодном свете?..

* * *

…Невыгодного света не существует.

Возможно, он и существует, — но где-то там, на дне «второго или третьего двора»; у подворотен, где дежурят совсем не ангелы-хранители, а воришки мобильных телефонов с ворохом симок вместо мозгов, с крошечными аккумуляторами вместо сердец. В окрестностях продвинутой Мухи, чьи джинсы едва держатся на бедрах, и невозможно нагнуться, чтобы не вылезли трусы-стринги с видами Фонтанки, Летнего сада и памятника дедушки Крылову в окружении зверей, «do not feed the animals» хорошо бы и Елизавете не пожрать месячишко-другой, а посвятить эти месячишки тренажерам, диагностике эндокринной системы и курсу самовнушения «Я ненавижу сладкое»! В невыгодном свете все недостатки толстой жабы проступают особенно явственно.

Но сейчас над миром (а, следовательно, и над Елизаветой Гейнзе) разлит совсем другой свет. Der anderer. Сначала он был другим солнечным. Потом стал другим закатным. А потом наступила белая ночь и он стал другим светом белой ночи. Он не искажает действительность, но как-то по-особенному преломляет ее. И потому посреди вполне обычных питерских крыш со слуховыми окнами, трубами и антеннами; посреди знакомых куполов, шпилей и высотных ориентиров то и дело возникают новые, совершенно необычные силуэты.

Елизавета уже наблюдала барселонский собор Саграда Фамилиа, и лондонский собор святого Павла, и римский собор святого Петра. Жаль, что Кельнский собор так и не удосужился проплыть перед ее глазами (вот бы Карлуша порадовался!), но его с успехом заменили оранжевый купол флорентийского Санта-Мария дель Фьоре и что-то очень французское.

Парижское.

Не парижопольское, как уничижительно выражается Праматерь, не бывавшая нигде, дальше городишки Удомля, где якобы живет ее родня, — ПАРИЖСКОЕ. Тамошняя башня и все такое прочее. Вкрапления чужой архитектуры мимолетны, они появляются и тут же исчезают, и их место снова занимают питерские крыши. Это похоже на мираж, и еще на полет счастливого дирижабля, о нем Елизавета не забывает ни на минуту. К маленькому паровозику Кортины-дʼАмпеццо пристегнули вагончики других городов, вот они и мелькают сквозь облачные просветы.

Собственно, Елизавета и видит всю эту красоту в необычном ракурсе: не только фронтально, по и как будто сверху, как могла бы видеть, будучи птицей с круглыми глазами и калейдоскопом под крылом; как могла бы видеть, будучи листком или плодом бобового дерева.

Но в том-то вся и фишка, что сейчас, сию минуту, Елизавете не хочется быть ни птицей, ни плодом. Ни даже Кэтрин-Зэтой с худышкой Вайноной Райдер, ни всеми остальными, которым она так завидовала всю свою жизнь; теми, кто без проблем натягивает на себя сапоги с высоким подъемом.

Ей хочется быть Елизаветой Карловной Гейнзе, восемнадцати лет от роду, девушкой не слишком умной, но забавной и доброй; жуткой фантазеркой, самым сентиментальным существом на свете. Обладательницей всепогодных ботинок с несносимой подошвой. Обладательницей всепогодной юбки и умопомрачительного секонд-хендовского свитера по колено. Бело-черной арафатки (а дома есть еще бело-красная, жаль, что их можно носить только попеременно).

Ей хочется быть самой собой, потому что именно она, а никто другой, сидит сейчас на крыше…

нет — на летней террасе в ожидании, когда же стрелы ярко-зеленой травы пробьют кровельное железо.

Неизвестно, чего ждет Илья, сидящий рядом с ней.

Быть может, того же самого?..

— А ты бывал в Париже, Илья?

— Да.

— А в Барселоне?

— Случалось.

— А Лондон с Римом и Флоренция тоже случались?

— Тоже.

— Но в Кельне ты не был, правда?

— Правда.

Вот и вся разгадка проплывающих мимо Елизаветы соборов-кораблей. Это — его корабли; те, на которых он какое-то время плавал, сначала — в качестве юнги или матроса, затем — стармеха, затем помощника капитана. А капитаном он так и не стал, помешала болезнь — и пришлось переквалифицироваться в лоцманы. Должность ответственная, но Илья с ней справляется, вон как аккуратно он вводит суда в Елизаветину бухту.

— Скажи, ты видишь то же, что и я? — спрашивает Елизавета.

— Нет. Но что-то похожее.

— Там, наверное, здорово — в Барселоне, в Париже… Лучшего и желать нельзя. Права я?

— Не знаю. Лучше всего — здесь.

Елизавета хмурится: интересно, куда это подевалась Ильинская абсолютная честность? Рикиси Онокуни простодушен и не слишком развит, но даже он понимает: Барселоно-Париж не идет ни в какое сравнение с Питером. Городом пусть и красивым, но до дыр изученным и потому — обыденным. Надоевшим, как старые обои в прихожей их с Карлушей квартиры: мелкие букетики незабудок в очередь с крупными букетами львиного зева. Елизавета раз двадцать намеревалась их поменять, но так и не поменяла. В случае с Барселоно-Парижем она бы не раздумывала так долго. И Илья вряд ли бы раздумывал, будь он здоров… Ведь там, во всех этих чудесных городах, он наверняка был здоров. И, возможно даже, счастлив.

— Лучше всего здесь и сейчас. Вот что я хотел сказать.

Здесь — на крыше. Сейчас — рядом с Елизаветой. Это похоже на правду, во всяком случае, Елизавете хочется верить, что это правда. Она и сама чувствует то же самое, хотя Илья не ее парень и не смог бы стать ее парнем ни при каких, даже кэтрин-зэтовских обстоятельствах. Он гей, он неизлечимо болен, и пришлось затратить огромное количество усилий, чтобы летняя терраса на кровле все же состоялась. Сначала Елизавета сражалась с наглухо задраенным окном, чуть ли не зубами отдирала неподвижные, залитые краской шпингалеты. Окно поддалось минут примерно через пятнадцать, когда она уже совсем выдохлась и всерьез рассматривала два варианта: первый, умиротворяющий — отказаться от идеи вылазки на небо и заменить ее обычной тихой беседой в помещении. И второй, экстремальный — выбить стекла к чертовой матери и выйти наружу через осиротевшие рамы. Последний вариант таил в себе и некоторую, весьма немаленькую, опасность: что, если она не рассчитает силу удара и осколки брызнут во все стороны? Заденут ее, заденут и без того слабенького Илью. И его кровь, со спящим в ней вирусом, разлетится по комнате, подобно все тем же стеклянным осколкам. Нет, она вовсе не боится этого (а если и боится — то самую малость), а вот Илья… Неизвестно, как его организм отреагирует на порезы и — возможно — глубокие раны.

Вариант с тихой беседой все же предпочтительнее.

Елизавета как раз собиралась тактично сообщить об этом Илье. Намекнуть на горящую внизу помойку, а лучше — на помойку, которую не удосуживались вывезти в течение последних трех недель. А лучше — на выброс на ЛАЭС и «слу-ушай, совсем из головы вон: ЛАЭС-то крякнулась слегонца, радиоактивное облако движется в сторону города, уже накрыло Ломоносов и Мартышкино, и лучше нам повременить со свежим воздухом». Но в тот самый момент, когда Елизавета совсем уж собралась возвести чудовищный поклеп на персонал Сосновоборской атомной станции,

окно…

Нет, оно не поддалось. Не случайно поддалось, не вдруг, — ощущение было таким, что нечто (или некто), стоящий за ним, просто и без всяких усилий толкнул створки. Р-раз — и они распахнулись, впустив в комнату не множество разных запахов, а один-единственный — нагретого солнцем железа. Следом за запахом потянулись звуки, этих-то было не счесть: шорохи, вздохи, хлопанье невидимых крыльев, далекие автомобильные гудки, обрывки чьих-то голосов, обрывки музыки — то приближающиеся, то отдаляющиеся. И в то же самое мгновение Елизавете смертельно захотелось услышать голос ТТ, а не малахольный попс, малахольный рэп, малахольный шансон. Никто не имел большего права на это небо, эти крыши, эти облака, чем он. И тогда вопрос кто открыл окно отпал бы сам собой. Ребенку ясно, это сделал Голос, приходящий на помощь именно тогда, когда это особенно нужно.

Но никаких знаков свыше (от голоса ТТ) не поступало.

Напротив, малахольный рэп и малахольный шансон продолжали наступать при активной поддержке с воздуха. А авиационные бомбы — по закону подлости — метала ненавистная Елизавете Катя Дрель с ее основательно подзабытым, но от этого не менее ненавистным хитом про джагу-джагу.

А потом все стихло (наконец-то!), музыка и голоса убрались с крыш, и Елизавета обернулась к Илье:

— Ну, ты как?

— Хорошо. Очень хорошо.

«Очень хорошо» означает изменившееся лицо Ильи. Оно выглядит гораздо более оживленным, чем обычно, щурится, жмурится, морщится.

Убедившись в том, что Илья относительно благополучно пережил вторжение улицы в прежде закупоренный наглухо дом, Елизавета принялась исследовать подступы к импровизированной терраске. От края окна ее отделяло сантиметров пятьдесят, в крайнем случае — восемьдесят. Всего-то и нужно, что спустить ноги вниз и спрыгнуть на железо: плевое препятствие даже для Елизаветы с ее, весьма сложными, отношениями с физкультурой и спортом. Но как переправить сюда Илью, который даже ходит с трудом?

Как-нибудь.

Сначала нужно позаботиться о том, чтобы с относительным комфортом разместиться на железе, пока сквозь него не пробилась трава.

— Не будешь возражать, если я возьму парочку одеял? Постелим себе под задницы, чтобы было помягче…

— Нет, конечно, хоть все забирай.

Прихватив с Ильинской кровати пару одеял — одно тонкое, суконное и одно ватное, — Елизавета перелезла на площадку и постучала ногой по крыше, проверяя ее крепость. В ответ крыша загудела. Но не резко, а приглушенно и ровно, как будто в невидимой печке вдруг вспыхнул невидимый огонь. Теперь остается уложить одеяла под окном (сначала суконное, затем ватное) — и часть дела сделана!.. Так Елизавета и поступила, и даже минутку посидела на одеялах: что ж, неплохо и довольно мягко.

Мягко для твоей жопищи, подумала она в стиле Праматери, а Илье, наверное, будет не очень удобно; кости, обтянутые кожей, обречены на страдания всюду.

Придя к таким неутешительным выводам, Елизавета снова вернулась в комнату, сгребла с кровати все оставшееся тряпье и прикинула на ходу: еще три одеяла поверх уложенных и два — Илье, чтобы не замерз, а она уж как-нибудь перекантуется в своем свитере.

— Закрой глаза, — сказал Илья, когда Елизавета сообщила ему, что площадка готова, и, если он не передумал, можно переместиться на нее.

— И начать считать? Желательно на немецком?

— Можно не считать.

Она не послушала Илью и, закрыв глаза, начала считать. На немецком. И получилось даже не до zwanzig, как в прошлый раз, а до vierzig;[24] русская составляющая потянула еще на тринадцать… нет, четырнадцать. Итого — пятьдесят четыре, показатели Ильи все же ухудшились, хотя и не кардинально. На пятидесяти четырех он ухватился за Елизаветино плечо. Дыхание пусть и учащенное, но без особенных сбоев, отметила про себя Елизавета, — уже хорошо.

— Ну, чего будем делать дальше? — спросила она. — Сам-то ты не переползешь.

— Я постараюсь.

— Не получится. Ты слишком слабый.

— Слабый, но не настолько, — уперся Илья.

— Ты слабый. А я сильная. Я тебе помогу.

— Интересно, каким образом? Возьмешь деточку на ручки? — в обычно глуховатом, лишенном каких-либо эмоций голосе Ильи засквозила злая ирония.

— Хорошая идея, — спокойно ответила Елизавета.

— И как ты себе это представляешь?

— Как взять деточку на ручки. Как же еще?..

У Елизаветы нет и не было знакомых, которых можно взять на руки. Прежде всего имеются в виду дети. Как дочь Бельмондо-героя, она не подходила к ним ближе чем на метр. Как дочь Бельмондо-комика, она широко улыбалась им, когда они смотрели на нее. И наблюдала за ними, когда они отворачивались, переключаясь на свои детские дела. Единственный ребенок, которого она знает лично, — Аркадий Сигизмундович, но это знакомство можно считать весьма поверхностным, шапочным. На руки можно взять животное — котенка или щенка, или взрослую кошку; или взрослую собаку карманного формата — чихуахуа по кличке Дженис. Подобные манипуляции обычно проделываются и с куклами, но отношения с ними не складывались у Елизаветы никогда. Сначала — из-за двух страшных пупсов-Кали. Затем — из-за трех кукол Барби. Добряк Карлуша покупал их маленькой Елизавете по собственной инициативе и очень удивлялся, когда через день (максимум — неделю) находил фрагменты расчлененных пластмассовых тел в самых неподходящих местах. И только после того, как голова последней Барби (с дырками вместо глаз и рта) обнаружилась в заварочном чайнике, счел нужным поинтересоваться:

— Тебе не нравятся куколки, блюмхен?

Вместо ответа Елизавета разрыдалась так отчаянно, что Карлуша насмерть перепугался:

— Ну и бог с ними, с куклами. Мы в их сторону и не посмотрим больше. Пройдем мимо и не оглянемся. А хочешь, язык покажем?.. Только не плачь…

Впоследствии Елизавета неоднократно пыталась анализировать свою детскую иррациональную ненависть к Барби и пришла лишь к одному выводу: все дело в их внешности. Одним своим самодовольным — тонконогим и тонкозадым — видом они пробуждали в малышке Гейнзе подсознательное чувство неполноценности. А раз так — пусть сдохнут!.. Хорошо еще, что взрослая Гейнзе не обращает свой гнев на барби-телок — уже не из пластмассы, а из плоти и крови. Таких вокруг — пруд пруди, Пирог с Шалимаром первые. Вот был бы ужас, вот был бы трэш, если бы она взяла лобзик или двуручную пилу и отправилась кромсать несчастных направо и налево. И совать их головы в урны, потому что в заварочный чайник они точно не влезут. И когда ее заметут, как серийную убийцу… Нет-нет! Это исключено. Серийная убийца Елизавета Гейнзе не должна попасть в руки правосудия, иначе будет дан зеленый свет долгоиграющей мыльной опере о любви. Смогла бы Елизавета полюбить своего адвоката? А прокурора? А судью? А мужскую половину присяжных? А конвоиров с мужественными лицами уроженцев Нечерноземья?..

Илья — легкий как перышко.

Но перышки не злятся на людей, а он злится на Елизавету. За те несколько унизительных секунд, что ему пришлось пробыть в ее руках. Наверное, он испытывает к Елизавете чувства, схожие с теми, что сама Елизавета испытывала по отношению к пластмассовым чудовищам Барби.

— Ну, чего ты? — Елизавете не хочется, чтобы Илья дулся, но как успокоить его, она не знает.

— Никогда не думал, что окажусь в такой ситуации… Что какая-то соплячка…

— Толстая жаба, — неожиданно заявляет она, укутывая Илью одеялом.

— Не понял?

— Некоторые называют меня толстой жабой. Просто так, без всякого повода. А у тебя есть повод, еще какой. Так что можешь обзываться.

— Да ну, глупости какие! — Илья озадачен. — С чего бы мне называть тебя толстой…

— Выходит, я худая жаба?

— Ты вообще не жаба.

— Я — борец сумо, так?

— Далось тебе это сумо… Ну, хочешь, я не буду звать тебя Онокуни?

— Нет, почему… Мне нравится.

— Ты смешная.

Вот он и отвлекся от своих, совершенно надуманных, обид и унижений. Чтобы закрепить успех, Елизавета принимается корчить рожи, вращать глазами, скашивать их к переносице: тут главное — не переборщить и вовремя остановиться.

— Быстро говори, чего не хватает?

— Чего? — послушно переспрашивает ошеломленный Илья.

— Чего не хватает для полноценного проведения пикника?

— Не знаю.

— Выпить-закусить.

— Как-то не хочется…

Как она могла забыть, что «выпить-закусить» — не его история? Ест Илья совсем немного, а часто — не ест вовсе, как любой больной человек. Вернее — больное животное.

— Ну а вообще? Чего тебе не хватает на этой крыше?

— Всего хватает.

— Всего-всего?

— Кое-какие штрихи хотелось бы добавить, конечно… Траву, например.

Удивительно, но все это время Елизавета тоже думала о траве, которая обязательно должна пробиться сквозь кровельное железо.

— Скажи, ты видишь то же, что я? — тихо спрашивает она, устроившись рядом с Ильей.

— Нет. Но что-то похожее.

— Половинку резинового детского мяча?

— Я знаю про такие мячи. Там вечно собирается дождевая вода. И плавают головастики. И еще всякие листья… От крыжовника…

— Смородиновые. Смородиновые листья.

— Наверное. Хорошо все-таки было, если бы здесь была трава…

— Говно-вопрос! — Елизаветой овладевает странное возбуждение. — Можно натаскать сюда земли и просто высадить ее. Создать чудо своими руками, блин-компот. А еще я слыхала про голландские травяные газоны. Их просто раскатываешь и все… будем сидеть на траве летними вечерами и разговаривать обо всем… Если ты захочешь.

Лицо Ильи дробится, как если бы Елизавета смотрела бы на него сквозь закапанные дождем стекла. Печальное зрелище, но это хорошая печаль. Ничего дурного в ней нет, ничего отталкивающего.

— Я хотел бы…

— Раз хотел — значит, так и будет. Не сомневайся. А в траве можно было бы отыскать уйму интересных вещей… Искать что-то — очень увлекательное занятие. Вот я, к примеру… Всегда смотрю себе под ноги.

— Много чего нашла?

— Ну, пока в процессе. Однажды нашла пятьдесят рублей. А совсем-совсем однажды — сто долларов, прикинь! Прямо на обочине. Правда, это была зима, и сотку пришлось доставать из страшной грязи. А потом — стирать и сдавать в банк по заниженному курсу. Но все равно получилось много денег.

— Куда же ты их потратила?

— Часть на киношку. На кафе. А еще я купила подарок Карлуше. Крем для бритья и пену с лосьоном. Знаешь, как он обрадовался? Особенно, если учесть, что бреется он электрической бритвой и никогда не пользовался станком. Брился, я хотела сказать…

— Как же ты так попала?

— Да черт его знает. Временное помрачение сознания. У меня бывает.

В ванной Ильи, в шкафчике под раковиной, — несколько упаковок одноразовых станков. Наверное, он запасал их впрок, купил маленькую партию. Или кто-то купил их для него — та же Праматерь. Упаковки со станками удручают Елизавету намного больше, чем упаковки с одноразовой посудой. По поводу посуды можно вообразить все, что угодно: целая футбольная или хоккейная команда (включая тренеров, врачей, массажистов и дублирующий состав) решила выехать на шашлыки. Футболисты вскорости должны подъехать и забрать посуду. Следом за ними подъедут хоккеисты, всем клубом решившие отправиться на рыбалку. Для представителей других командных видов спорта тоже отыщутся тарелки, вилки и пластиковые стаканчики. Потому что этой имбецильной одноразовой посуды слишком уж много, бездумно. И она вроде как не имеет никакого отношения к Илье.

А станки имеют.

Елизавете почему-то кажется что их количество точно рассчитано. Бреется Илья не каждый день, а по мере того, как отрастает щетина, и это тоже грустное зрелище: волоски на запавших щеках, отстоящие отдельно друг от друга. Их наверняка можно было бы пересчитать, если задаться такой целью. Станки тоже можно пересчитать, это не в пример легче. А потом разделить их общее количество на количество дней, в продолжение которых станок используется… Или все же умножить?.. Нелады с математикой спасают Елизавету от печальных мыслей по поводу как долго еще проживет Илья. Лучше гнать эти мысли подальше! Лучше купить побольше станков и подложить их в шкафчик, тогда и срок жизни Ильи автоматически увеличится…

Нет, она все-таки дура.

Вечно придумывает черт знает что!

Теперь, когда все образовалось; когда все устроилось самым чудесным образом, и Илья доверяет ей, а не гнобит молчанием, как было целых полгода, — с чего бы ему умирать? Он не умер и в одиночестве, а с Елизаветой, которая всегда будет рядом, такого не случится и подавно…

— А ты когда-нибудь что-нибудь находил?

— Нет. Я не смотрю под ноги.

— Я тебя понимаю. Я бы тоже не смотрела, если бы была красоткой. Тогда бы я только то и делала, что смотрела на людей. Я больше всего люблю смотреть на людей. На детей, на птиц. На всякие вещи, на множество вещей. Но на людей мне хочется смотреть больше всего. А тебе?

— Мне нет.

— Я говорю про вообще. Не про данную конкретную минуту.

— И я про вообще.

— А если ты не смотришь на людей и не смотришь под ноги — куда же ты тогда смотришь?

— Туда, — Илья задирает подбородок.

«Туда» должно, по-видимому, означать небо. Но сейчас небо скучное, одноцветное, на нем нет облаков, и слишком мало оттенков. И небо такое пустое, что даже самая незначительная деталь, появись она, смотрелась бы на его фоне грандиозным событием. Белый след от самолета, например.

Самолета тоже нет.

Пустота.

Они довольно долго молчат, и Елизавета никак не может взять в толк: молчать — это хорошо или плохо?

— Расскажи про стариков, — неожиданно говорит Илья.

— От них устаешь быстрее, чем от кого-либо другого.

— Быстрее, чем от меня?

— Нет, устать от кого-то быстрее, чем от тебя — невозможно… Гм-м… Это шутка. И про стариков — шутка. Но с ними сложно. Иногда они выбешивают до жути. Думаешь: «чтобы ты провалился, старый пень, маразматик чертов». Или маразматичка, без разницы. Потом, конечно, начинаешь их жалеть, какие они несчастные, одинокие. Потом снова злишься. И конца этому нет. Ты меня тоже бесил, хоть ты и не старик вовсе.

— Я знаю.

— А что касается стариков… Есть одна штука — там, у них внутри… Я не знаю, как объяснить, чтобы не показаться идиоткой… Но там, у них внутри, можно обнаружить какого-нибудь ребенка. Он потерялся или просто пошел гулять…

— Это такая метафора?

— Почему метафора? Просто смотришь на них — и видишь все это… Конечно, не всегда. В основном это просто старики.

— А во мне… Ты видишь что-нибудь во мне? Там, внутри?

— В тебе — нет, —

Елизавете страшно хотелось бы соврать, но и на этой территории работает закон абсолютной честности.

— Жаль.

— Ничего не жаль. Ты же не старик! Вот когда ты состаришься — дело другое. Когда ты состаришься, а я все еще буду рядом…

— А ты будешь рядом?

— Буду, куда же я денусь? Если ты, конечно, не против.

— Я не против, — быстро говорит Илья.

— Ну вот… Ты состаришься, и вот тогда я уж точно чего-нибудь в тебе увижу. Кого-нибудь. И все тебе расскажу. Так что набирайся терпения. Жить предстоит долго. Как тебе такая перспектива — долго жить?

— Отвратительная перспектива.

— Не отвратительная, а обнадеживающая. Скоро наверняка найдут лекарства от всех болезней… И от твоей тоже. От твоей — в первую очередь. А когда это случится — все сразу изменится. И у тебя все будет как раньше. Как было до болезни.

— Ты великая сказочница, Онокуни.

Сидеть рядом, конечно, не то же самое, что быть рядом. Но они с Ильей сидят рядом, облокотившись спинами на стену под окном. Елизавета все время пытается представить, как это выглядит со стороны, с соседних крыш, из окон верхних этажей. В любое другое время картинка, нарисованная ее безжалостным воображением, была бы не слишком приятной: толстая жаба и больной СПИДом дистрофик. Убийственный контраст! На первую страницу модного журнала эта мизансцена не попадает, даже если за ее водворение там похлопочет Генсек ООН. На вторую — тоже не попадет, и на все последующие, — дабы мысль о возможном несовершенстве мира не могла закрасться ни в чью некрепкую голову. Но толстая жаба и дистрофик имеют все шансы прославиться в качестве моделей для популярного фотографа, чья специализация — курьезное или шокирующее изображение действительности. Наверняка их поставят если не третьим, то седьмым номером в каталоге, — сразу за нищим из трущоб Калькутты, за никому не известной актрисой, так и состарившейся в бесплодном ожидании ролей. Она согласилась позировать популярному фотографу обнаженной, нисколько не стесняясь дряблого тела и отвисших грудей — может быть, это и есть главная роль в ее жизни?..

Скорее всего.

Вот только каталог печатают на том же глянце, в тех же типографиях, что и любой из модных журналов. Эксклюзивные бедность, болезни, уродства, страдания и смерть снабжаются шикарными паспарту по 450 баксов за штуку, их помещают под специальные музейные стекла — чтобы не бликовали. И на пафосном вернисаже популярного фотографа, где выставляется эксклюзив, не увидишь ни нищего, ни актрисы — вся эта никчемная человеческая пыль останется лежать там, где лежала. Приглашения будут разосланы исключительно обитателям первых, вторых и последующих журнальных полос. Приглашения будут разосланы часам, выпивке, бриллиантам, яхтам, автомобилям и прочей широко рекламируемой роскоши, с которой гламурные знаменитости часто бывают разведены по соседним страницам. Но теперь они, безо всяких сомнений, встретятся, чтобы больше не расставаться. Обменяются поцелуйчиками, недовольством по поводу качества разносимого шампанского, телефонами адвокатов, автомобильных дилеров и частных пансионов для домашних любимцев. Жаль только, что непосредственно на вернисаж не подгонишь ни яхту, ни навороченный внедорожник. И это единственная неприятность, гораздо более масштабная, чем беды и страдания никчемной человеческой пыли.

То, что делает Илья: берет Елизавету за руку.

То, что делает Елизавета: отвечает на его пожатие.

И жалкие, трусливые мысли Елизаветы Гейнзе относительно себя и Ильи в окружающем пространстве испаряются, не оставив даже белого реактивного следа в пустом небе.

— У тебя, наверное, была потрясающая жизнь, — больше всего Елизавета боится, что Илья отнимет руку. Но он и не думает ее отнимать.

— Она была никчемная. Никчемнее, чем сейчас.

— Да ладно тебе! Праматерь мне рассказывала…

— Что бы она тебе ни рассказала — внешние обстоятельства ничего не значат.

— А что значит?

— Наверное, что-то другое.

Даже сейчас, когда он держит ее за руку, ответов на самые важные для Елизаветы вопросы от него не дождешься. Но теперь это вроде бы и не имеет никакого значения. Получить готовый ответ — все равно что сожрать фастфудовский гамбургер: слишком много жиров, слишком много углеводов, на пользу они не пойдут.

— Расскажи про своего отца.

— Про Карлушу? Карлуша был потрясающий. Единственный… Единственный в своем роде недотепа. Всю жизнь хотел вернуться на историческую родину, в Кельн, но так ничего у него и не получилось. У других получалось и без всяких усилий, а у него нет. Хотя он все средства перепробовал. Только что землю не рыл, и самолеты не угонял, и заложников в посольстве не захватывал с требованием политического убежища… Но это, наверное, даже хорошо, что у нас ничего не вышло. Что бы мы там делали?..

— Ты его очень любила?

— Больше всех на свете. Ведь только он у меня и был.

— Мне жаль, правда.

— Спасибо. Мне это очень важно. Потому что я не умею жить без него. Я никогда не жила без него… Иногда мне бывает так плохо…

— Не знаю, поможет ли это… Но ты просто думай о том, что где-то вы еще вместе.

— Где?

— В какой-нибудь другой реальности. Прошлое — это ведь тоже реальность. Возможно, прошлое существует параллельно настоящему. Да нет, так оно и есть. Прошлое — движется в параллели с настоящим. И в нем вы всегда будете вместе.

— Какой прок от другой реальности, если она никогда не пересечется с нашей? Раз они параллельные…

— А вдруг пересекутся когда-нибудь? Как знать…

— И что будет тогда?

— Тогда все обнимут друг друга, как после долгой разлуки. И будут счастливы. А первые — вы с Карлушей.

Илья — совсем не такой, как Праматерь Всего Сущего. Он не требует историй о Карлуше в стиле «кино и немцы». Тех самых историй, где Карлуша предстает мелким склочником и вздорным капризулей; хитрецом, обвести которого вокруг пальца может даже ребенок; сильно пьющим аккордеонистом средней руки; авантюристом-неудачником, чьи затеи всегда обречены на провал. Напротив, Елизавета рассказывает Илье про совсем другого Карлушу — нежного, мягкого и немножко сентиментального («это наша фамильная черта»). И про то, как Карлуша однажды выходил чайку с перебитым крылом — и потом ныл, что не стоило бы брать птицу в дом, слишком много от нее дерьма и перьев, и что она, der Luder,[25] склевала корешки у трех томов Ромена Роллана. А также всячески поносил неблагодарность пернатой гадины, которая вылетела в открытое окно, не попрощавшись толком ни с кем из домашних. И еще про то, как однажды на улице он заступился за бомжа, над которым издевались какие-то подонки.

— С подонками все обошлось? — интересуется Илья.

— Бедняге Карлуше сломали два ребра, а бомж свалил под шумок — от греха подальше. На этом все и кончилось.

— Зря он вмешивался.

— Он всегда такой. Вообще-то, он не очень храбрый… Это наша фамильная черта… Потому и старается не влезать в сомнительные истории. Но если ему под хвост попадет волока — обязательно влезет. Невзирая на последствия. У него в результате этих последствий палец на ноге сломан и два шрама на голове.

Как раз под седым хохолком. На седой-седой макушке.

— Жаль, что я не был знаком с этим потрясающим человеком.

— И мне жаль, хотя он притащил бы сюда аккордеон и задалбывал бы тебя всякими песнями.

— «Полетом шмеля».

— «Полетом шмеля» в частности.

— «Всякий раз, когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность».

— И ею тоже.

— Это не песня, Онокуни. Это то, что я сейчас чувствую.

Слова Ильи — полная неожиданность для Елизаветы. Гораздо большая, чем та, которая произошла с их руками, вложенными одна в другую: пальцы до сих пор сцеплены вместе и чувствуют себя прекрасно. Во всяком случае — Елизаветины.

— Ты смотришь… на кого? — непослушными губами шепчет Елизавета.

— На тебя.

— Но ты же не смотришь на меня!

Это — чистая правда. За то время, что они сидят на крыше, Илья не бросил на нее даже взгляда, сидит и глазеет себе на блекнущее вечернее небо.

— Смотрю. Еще как.

Наверное, лучше ему поверить.

— Ты похожа на своего отца?

— Нет. Это он похож. На Бельмондо Прям одно лицо. У них и разница в возрасте небольшая. Бельмондо ненамного старше. Года на четыре, может быть. Или на три.

— Погоди…

— Да-да, я знаю. Все удивляются, кому не лень. Я и сама удивляюсь иногда. Но ничего не поделаешь, я очень поздний ребенок, —

напрасно она завела этот разговор, сейчас Илья задаст дежурный вопрос про мать. И, исходя из принципа абсолютной честности, Елизавета будет вынуждена рассказать ему про Женщину-Цунами и про то, как она отказалась от толстой жабы. И благо, что еще не раздавила ее каблуком своего роскошного сапога.

А могла бы и раздавить.

Илья — молодец. Не спрашивает о том, о чем не нужно. Но Елизавета на всякий случай подстраховывается, снова переключаясь на Карлушу. И рассказывает историю, которую слышала когда-то от Коки-Лёки. О том, как молодой Карлуша напропалую пользовался своим сходством с известным французским актером, выдавал себя за него и кадрил девушек направо и налево. История эта впервые всплыла в коммуналке, на улице Большая Зеленина, за бутылкой напитка «Байкал» и диабетическими соевыми батончиками. То есть это Елизавета пила «Байкал» и с удовольствием грызла окаменевшие батончики, а Карлуша с Кокой-Лёкой налегали на водку. Кока-Лёка утверждал, что в разное время жертвами актера-оборотня стали певица Людмила Сенчина, певица Мария Пахоменко, солистки Ленинградского мюзик-холла Вардашева и Невзгляд, приехавшая на сборы знаменитая лыжница и пятикратная чемпионка Олимпийских игр Раиса Сметанина и даже — страшно подумать! — дочка первого секретаря обкома партии Г. В. Романова.

— Ну, про дочку Романова ты, положим, заливаешь… — вяло сопротивлялся Карлуша.

— А остальные?..

Слухи об остальных Карл Эдуардович Бельмондо не подтвердил, но и не опроверг.

— Это все, конечно, басни дедушки Эзопа… Но очень похоже на Карлушу. Такой он был легкий человек. Человек-праздник.

Едва произнеся это, Елизавета тут же прикусила язык. Ведь это не Карлуша, а Илья был человеком-праздником. Праматерь Всего Сущего как-то обмолвилась об этом. А Елизавета, со свойственным ей темпераментом, тут же позабыла фразу, чтобы вспомнить о ней в самый неподходящий момент. Если Илья обидится или рассердится…

Но Илья не обиделся и не рассердился.

— Я понял. Он легкий человек и страшно похож на Бельмондо. Я его обязательно узнаю…

О чем это он?.. Надо бы возвращаться в квартиру, вечер кончился и стало заметно холоднее, как там Илье под двумя одеялами?

— Хорошо посидели. Мне понравилось. Ну что, возвращаемся?

— Нет.

Неужели Илья такой же капризный, как и Карлуша?.. Неужели слово «нет» может быть таким высоким, таким длинным? Неприступным, как стена. Не та стена с кирпичной кладкой, которую Елизавете удалось худо-бедно разобрать, — другая. Отлитая из цельного куска какого-то металла. В нем нет трещин, швов, выступов и впадин — уцепиться совершенно не за что. Никто не проникнет внутрь, даже Праматерь Всего Сущего. Птицы, живущие в ней, разобьются о безразличную поверхность, растения не смогут выпустить ни одного корешка и погибнут.

— Почему? — растерянно спрашивает Елизавета, стоя перед гладкой стеной.

— Потому что сегодня особенный день. Но надо подождать еще совсем немного. И я хочу, чтобы ты была со мной.

— Хорошо, — Елизавета сбита с толку окончательно. — Я и так с тобой. Видишь, никуда не собираюсь уходить… Только объясни мне, чего мы ждем? У тебя встреча с кем-то?

— Что-то вроде того.

— НЛО, да? — та еще шутка, но после того, как Илья сказал «нет», Елизавета чувствует странную пустоту внутри. И безотчетный страх. И она готова говорить всякие — самые запредельные — глупости, лишь бы этот страх ушел.

— Нет, не НЛО. Хотя, может быть… Я не знаю, как все это будет выглядеть.

Самое время спросить, что такое «все это», но страх Елизаветин усиливается — лучше не спрашивать.

— Или мы ждем, когда пробьется трава?

— Я не знаю, как все это будет выглядеть…

С рукой Ильи, которая до сих пор держала руку Елизаветы, тоже происходят изменения: она слабеет, как ее поддержать? Теперь уже она должна взять его руку в свою, как берут в руку ладонь ребенка, отправляясь с ним на прогулку. Наверное, это будет не совсем обычная прогулка. И неизвестно, сколько она продлится. Нет никакой разницы — сколько,

они уже отправились в путь.

— Ты ведь все понимаешь? — спрашивает Илья. — Ты видишь то же, что и я?

— Нет. Но что-то похожее.

— То же. Ты видишь то же.

— Скорее всего.

Лучше не врать Илье, абсолютная честность нужна, как никогда раньше. Внезапно открывшееся знание (Илья умирает, он скоро умрет, это вопрос всего лишь нескольких часов, может быть — минут) напрочь изгнало страх. Ее страх — ничто по сравнению со страхом Ильи перед полной неизвестностью. Если мир устроен так, как написано во множестве умных книг, во множестве не очень умных песен; если мир устроен как море, в котором плавает инопланетный дельфин… Если это так, то там, на противоположном берегу этого моря, на другом конце бытия, Илью будет ждать Карлуша с седым хохолком, до невозможности похожий на Бельмондо. Старого, но не исключено, что — молодого. Илья обязательно понравится Карлуше, не может не понравиться, ведь он — друг его блюмхена. И Илье будет спокойнее с милым и забавным недотепой Карлом Эдуардовичем Гейнзе. Но до него еще нужно добраться, а, значит, — какое-то время пробыть в одиночестве. Таком же абсолютном, как и… Нет, мерила этого одиночества не существует. И задача Елизаветы — сделать так, чтобы оно оказалось чуть меньше, чем должно быть:

пусть и на несколько минут. Пусть и на секунду.

Соборы-корабли больше не вспыхивают яркими точками в пространстве. Рим, Лондон, Флоренция и маленькие безвестные городки вернулись к себе; легли привычными кружками на географические карты. До того светлое и пустынное небо темнеет, и, строго с запада, движется гряда облаков: последний привет от Барселоно-Парижа. Определить, который сейчас час, практически невозможно. Белые ночи, хоть они и в самом своем начале, все равно остаются белыми ночами.

А время — неважно.

— Хорошо, что это ты, а не кто-то другой, — говорит Илья. — Это самое лучшее, что могло со мной случиться. Ты — самое лучшее. Только не оставляй меня.

— Я не оставлю. Я буду рядом.

— Как ты думаешь, это очень страшно?

— Я не знаю. Но я буду рядом. Пока это будет возможно.

Главное, не выпускать его руку из своей. Внезапно открывшееся знание (Илья умирает) делает Елизавету сильной. Кроме нее некому больше позаботиться о мальчике-Илье. Раньше он прятался в шкафу, где полно старой одежды, — джемперов, ковбоек, ватных халатов; он прятался и всячески изводил ее, но теперь он — здесь. И он — самый послушный мальчик на свете. Наверное, нужно как-то подбодрить его, поцеловать в щеку, поправить бейсболку: перед тем, как они отправятся в путь.

Они уже отправились в путь.

— Я с тобой, слышишь?..

…Это самая обыкновенная улица.

И при этом она не похожа ни на одну из известных Елизавете улиц. Она не питерская — питерские улицы вечно мокры от дождя и снега и заполнены людьми и транспортом. Не улица в городишке Очаков — там были пыль, зной и одинокая коза, привязанная к водяной колонке. Не улица Транкгассе, о которой так мечтал Карлуша и с которой лучше всего смотреть на Кельнский собор.

Собор — достопримечательность.

А на улице, где находятся сейчас Елизавета с Ильей, нет никаких достопримечательностей. Кроме автобусной остановки в отдалении. Видимо, им туда и нужно, на автобусную остановку — павильончик под стеклянной крышей. Одна из стен павильончика отведена под рекламу. И, несмотря на то что остановка находится достаточно далеко, Елизавете хорошо виден рекламный плакат с огромным четырехтрубным лайнером.


Stalingrad, станция метро

TO NEW YORK

From Southampton — Cherbourg — Queenstown

From Liverpool — Queenstown


ТО BOSTON

From Liverpool — Queenstown


For Freight and Passage apply to

THOS. COOK & SON

Плакат — единственное яркое пятно, если не считать оранжевого жестяного флажка с расписанием движения автобусов. Ни один автобус еще не подъехал, ни один не отъезжал, и Елизавета понятия не имеет — нужно ли им поторопиться или можно идти к остановке спокойно. Правильнее будет положиться во всем на Илью.

Мальчик-Илья не вертит головой по сторонам, улица его нисколько не интересует. Все его внимание сосредоточено на Елизаветиной руке: главное, чтобы она никуда не делась. Елизавета понимает это и тихонечко сжимает пальцы Ильи: я здесь, я здесь!..

Остановка никак не хочет приближаться, хотя они бредут по улице довольно продолжительное время; Елизавете хотелось бы поговорить с Ильей, расспросить его об этом странном месте, в котором он чувствует себя гораздо увереннее, чем она. Но Елизавета откуда-то знает — лучше молчать.

Мостовая в традиционном смысле слова отсутствует. Ее заменяет тот самый металл, из которого скроено Ильинское «нет» — когда он был еще не этим мальчиком, а взрослым мужчиной. Между мальчиком-Ильей и мужчиной-Ильей особенного сходства не прослеживается. Но бейсболка с надписью «SAN DIEGO» осталась. Неизвестно также, из какого материала слеплены дома, возможно, это просто масштабные декорации, как в старых голливудских вестернах. Их либо только что собрали, либо просто не успели разобрать после съемок — во всяком случае, жизни в них нет. Только бесплотные тени в подобии окон — то ли осветители, то ли рабочие, то ли парни, которые катают операторскую тележку.

Никаких ответвлений от улицы тоже не наблюдается; ни перекрестков, ни разделения на кварталы — и захочешь, а не свернешь.

Все-таки она становится ближе, остановка.

Она совсем близко.

Рекламный плакат с пассажирским судном, издали казавшийся таким новым и свежим, — всего лишь старая, выцветшая и обтрепанная по краям афиша. Но в остальном автобусная остановка выглядит вполне пристойно: ни пылинки, ни соринки, даже в урне — стерильная чистота. Ни следа от отпиленных лобзиком барбианских голов Кэтрин-Зэты и худышки Вайноны.

Оранжевый жестяной флажок — тот, на котором должно быть проставлено время отправления и прибытия, — сплошная фикция. Пустая табличка без букв и цифр.

Мальчик-Илья прижимается к Елизавете все сильнее и, по-прежнему не выпуская ее руки, утыкается лицом ей в живот. И бейсболка нисколько не мешает этому отчаянному жесту, вот почему он всегда носил ее козырьком назад — чтобы в самый последний момент не отвлекаться на досадные мелочи. Елизавета так крепко сжимает малыша в своих объятиях, что кажется — еще мгновение, и у него хрустнут кости. Елизавете хотелось бы сказать ему слова ободрения, но она откуда-то знает — лучше молчать.

Ничего не лучше, что бы не нашептывали ей странная улица, рекламный плакат и оранжевая табличка с пустотой внутри.

Молчать — преступление.

— Я люблю тебя, малыш. Ты должен это знать. И я всегда буду тебя любить и помнить. И ничего не бойся, пожалуйста…

В подъезжающем автобусе тоже нет ничего страшного.

Напротив, он веселого оранжевого цвета (на тон светлее, чем табличка) — и немного старомодный. Выпуклые фары, хромированный радиатор и двери, собирающиеся при открытии в гармошку.

— Детям в переднюю дверь! Детям в переднюю дверь!.. — звучит голос невидимого шофера.

— Тебе пора…

Мальчик-Илья кивает головой и отстраняется от Елизаветы. Она еще успевает повернуть козырек его бейсболки и поцеловать на прощание в щеку:

— Дорога не будет долгой, малыш. И не забывай — я люблю тебя…

Он вскакивает на подножку и машет ей рукой, улыбаясь самой замечательной улыбкой, какую только можно представить. Елизавета уверена: в любой момент она сможет воспроизвести эту улыбку в памяти и улыбнуться в ответ.

Двери за Ильей захлопываются, и в тот самый момент, когда автобус отъезжает от остановки, на Елизавету проливается дождь.

Она могла бы спрятаться от дождя под навесом, но какой смысл задерживаться здесь — хотя бы и на минуту? Остается бросить прощальный взгляд на остановку; на улицу, по которой они пришли с Ильей, на другие улицы. Наверняка они были здесь всегда, но Елизавета заметила их только сейчас. Улицы сходятся у остановки, как в центре невидимой окружности. Рано или поздно ей придется пройтись по каждой из них, держа ребенка за руку — Елизавета Гейнзе, девушка восемнадцати лет от роду, откуда-то знает это.

Какой сильный дождь!

…Она так и не смогла до конца определить, когда же начался этот дождь, принесенный тучами с запада, — до смерти Ильи или после? Ей хочется думать, что после, — ведь дождь был достаточно холодным и мог доставить Илье лишние страдания. Дождь был коротким и сильным — Елизавета вымокла до нитки, но так и не сдвинулась с места, и не выпустила руку Ильи. Даже когда пальцы его перестали реагировать на ее осторожные пожатия. И после дождя она продолжала сидеть, глядя перед собой и не решаясь повернуться к Илье. А когда все-таки сделала это, то увидела то, что всегда хотела увидеть — его тихую улыбку.

…У Ильи почти не было вещей.

В платяном шкафу они с Праматерью обнаружили кашемировое пальто, жутко популярное лет десять назад, летний шелковый костюм, пару жилетов из тончайшей кожи и три рубашки — белую, нежно-фисташковую с запонками и ярко-красную, с воротником-стойкой. Весь без исключения гардероб был велик усохшему до последней возможности Илье. Кроме того, он совершенно не годился для похорон. Для клуба, для презентации, для вечеринки на зафрахтованной яхте — пожалуйста, но только не для похорон. Поцокав неодобрительно языком и попеняв покойному на беспечность, которая вылезает боком оставшимся в живых, Праматерь отправилась на поиски подобающей одежды. А Елизавета осталась в квартире — бесцельно бродить по комнате, по кухне, по коридору. Повторяет ли она все обычные маршруты Ильи? Если да, то с гораздо большей скоростью.

У ТТ нет никаких советов относительно того, как вести себя на автобусной остановке, как прощаться с мальчиками (и, возможно, с девочками); что говорить им в самый последний момент. Оно и понятно — в мире инопланетного дельфина автобусов не существует, все средства передвижения сугубо индивидуальны, будь-то мотоцикл, автомобиль, гоночный болид или маленький спортивный самолет. Со спортивным самолетом вечно случаются казусы: он недоволен набором высоты, он чувствует себя птицей с веревкой, обмотанной вокруг лапы (это ли не унижение?). Проклятая веревка здравого смысла — она мешает взлететь повыше, она мешает жить. Не будь ее — самолет давно бы взмыл к звездам и затерялся во Вселенной.

Впервые за время их близкого, очень близкого трекового знакомства ТТ ничем не может помочь Елизавете. Впервые она не в состоянии описать, что чувствует рикиси Онокуни, оказавшийся на дохё в полном одиночестве.

А ведь одиночество — одна из главных тем ТТ.

Но ее одиночество — другое, добровольно выбранное. Требующее моментальной и тщательной фиксации в каждом своем нюансе. Профессионально позирующее перед кино- и фотокамерами, список допустимых ракурсов утвержден заранее и отступать от него настоятельно не рекомендуется — иначе судебных исков не избежать… Непонятно. Получается, вроде как Елизавета злится на ТТ.

Она — злится.

Из-за того пакета, который она обнаружила в кармане Ильинского кашемирового пальто.

Елизавета вовсе не собиралась шарить по карманам, это низко и недостойно порядочного человека. Просто ей очень хотелось сохранить какую-то материальную память о человеке, который много для нее значил (а Илья значил — это несомненно). Он — единственный человек в мире, сказавший ей: всякий раз, когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность. И еще про то, что она, маленькая и никчемная Елизавета Гейнзе, оказалась лучшим, что случилось с Ильей.

Она всегда будет об этом помнить. И его улыбку — мальчика и взрослого мужчины — тоже.

С такими мыслями Елизавета устремилась к вещам Ильи и сразу же нашла запонки. Собственно, их не нужно было даже искать: они болтались в рукавах нежно-фисташковой рубашки и выглядели неправдоподобно дорого. Роскошно. Наверное, они и были супердорогими, похожими на два перстня — золото с вправленным в него огромным бриллиантом. Мысль № 1 состояла в том, что как же здорово носить запонки, это моментально возвышает тебя над толпой. Делает причастным если не к Мировому правительству и масонской ложе, то, во всяком случае — к закрытому клубу избранных, попасть в который можно только заручившись пятью рекомендациями действительных членов клуба и пожертвовав полмиллиона долларов на разработку арктического шельфа со стороны Норвегии.

Мысль № 2 как обычно касалась ТТ, вот кто по-настоящему достоин этой драгоценности, этого аксессуара! Воцарившись на единственных в своем роде запястьях, он моментально обретет дом и заиграет новыми гранями. Не-ет, ТТ в запонках — это круто, от одной мысли об этом голова идет кругом. Вот бы презентовать ТТ что-либо подобное!..

Мысль о том, что негоже заниматься мародерством и забирать себе эту, действительно дорогую, вещь, притрусила к финишу последней. Но именно на ней Елизавета в конечном счете и остановилась. Наверняка у Ильи найдется что-нибудь попроще, а Елизавета согласна даже на пуговицу от кашемирового пальто.

Но пуговицу отрывать не пришлось.

Из кармана пальто торчал самый уголок какого-то пакета.

Пакет не был внушительным и представлял из себя сложенную вдвое прозрачную, мягкую и тонкую папку. Развернув ее, Елизавета вытащила несколько фотографий стандартного альбомного размера, одни — чуть побольше, другие — чуть поменьше, но все цветные. Сколько раз Елизавета пыталась представить себе Илью, каким он выглядел до болезни, и вот, пожалуйста! — она держит его в руках.

Илья — красивый. Очень красивый.

Он похож одновременно на мальчика-Илью и на совсем молодого Венсана Переса… Нет, на молодого Алена Делона, когда тот снимался в «Adieu, lʼami»,[26] — такой же темноволосый и ослепительно голубоглазый. Или на Рокко из грустного, тяжелого и очень длинного фильма «Рокко и его братья», показанного как-то по каналу «Культура» в 23.20. Фильм не был цветным, следовательно, и Ален не был в нем ослепительно голубоглазым, но Елизавета все равно плакала навзрыд, как припадочная.

Единственная червоточинка во всем этом великолепии: красавчик-Делон всю жизнь не ладил с губастиком-Бельмондо. Иногда они даже оскорбляли друг друга публично; как женщину, ревновали друг к другу славу — ну, что прикажете делать с такими дураками?..

Впрочем, особенно переживать не стоит: Илья и Карлуша поладят друг с другом.

Там, на небесах.

На некоторых фотографиях Ильи тоже есть небеса. Не скромные питерские, а какие-то разнузданновосточноазиатские. И зелень на этих снимках разнузданная; и цветы двусмысленные, с сильно увеличенными пестиками и тычинками. И сам Илья выглядит двусмысленно — в коротком шелковом халате с драконами (на фоне цветущих рододендронов); без халата, в одних шортах (на фоне деревянного мостика через ручей); без шортов, в одних плавках (на фоне оскаленного азиатского божества). В устах такого человека фраза «Когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность» — кажется едва ли не пошлой непристойностью.

Слава богу, что в папке обнаружились и другие фотографии — Илья в демисезонной и сумрачной Европе; он хорошо улыбается и, кажется, счастлив. Елизавета не знает, какую из фоток оставить себе на память; наверное, ту, где Илья стоит вполоборота, ухватившись рукой за ажурную решетку, в кашемировом пальто и вязаном двуцветном шарфе. Если бы такого красавчика увидели Пирог с Шалимаром, они бы просто в осадок выпали!.. А если бы Елизавета еще и сказала им: вот мой очень близкий друг, для которого я много значу… Нет, они бы ни за что не поверили! Потому что понятие «близкий друг» трактуется этими инфузориями совершенно прямолинейно.

А вот к этой девушке у Пирога с Шалимаром не может быть никаких вопросов, на фотографии они с Ильей смотрятся идеально, как самые настоящие священные животные. Нет, они не животные, девушка — уж точно не животное. Потому что она…

инопланетный дельфин!

Несколько минут Елизавета, как громом пораженная, пялится на последнюю фотографию из пачки. Конечно же, это ТТ, пусть и немного другая, чем на постере, не такая инопланетная. Но это — она, двух мнений быть не может. Выходит, Илья когда-то знал ТТ, а ТТ — Илью!.. Поза, в которой они застыли, если и не интимная, то, во всяком случае, доверительная. И сама фотка почти что постановочная, крупный план. Илья в традиционные уже пол-оборота (анфас, в три четверти), и — сразу же за ним — ТТ, положила руку ему на плечо. Так они и существуют: рука на плече, и головы прижаты друг к другу.

А Илья об их знакомстве и словом не обмолвился.

— …Я бы хотела взять несколько фотографий, — сказала она Праматери позже. — На память.

— А что, есть фотографии? — несказанно удивилась Праматерь. — Я думала, ом все уничтожил к херам, ми клочка не оставил.

— Да их немного, пять или шесть. Лежали в кармане его пальто. Он, наверное, забыл про них. Можно, я возьму?

— Забирай, конечно. Хоть все. Если уж ему они не были нужны, то никому другому и подавно не пригодятся.

— А разве у него нет родственников?

— Может, и есть где-то… Только он ни с кем из них отношений не поддерживал, гордый был или просто дурак. А они, соответственно, подлецы, если бросили человека в таком состоянии. Ну, я им не судья. И ты — не суди.

— Не буду, — рассеянно пообещала Елизавета, занятая мыслями о странной, едва ли не противоестественной связи Ильи и ТТ.

Ни прошлый Илья (оху.крыса, которую она не знала и никогда не хотела бы узнать); ни нынешний — любимый и несчастный — никак не вписывались в стихию инопланетного дельфина. Илья (прошлый, нынешний) не подходит на роль планктона или придонной рыбы; на роль губки, на роль актинии. Он мог бы быть морским коньком или тритоном, но тогда и вовсе остался бы незамеченным дельфином ТТ, слишком уж несопоставимы масштабы. А мальчик-Илья? Это вообще — непроходной вариант, в мире ТТ детей днем с огнем не сыщешь.

Конечно, если представить тритона не земноводным с неприятным веретенообразным телом, а прекрасным мифологическим юношей с рыбьим хвостом —

тогда да. Тогда — может быть.

«Может быть» вызвало у Елизаветы приступ внезапной и плохо контролируемой ревности, причем непонятно, кого она ревнует больше — ТТ к Илье или наоборот.

— А вообще родственники объявятся, не сомневайся. Когда прилет время квартиру делить. Она хоть и плохонькая, а все же денег стоит. И немалых.

— Так ведь она завещана… Элтону Джону.

— Ну ты даешь, Элизабэтиха! — несмотря на трагизм ситуации. Праматерь громко расхохоталась. — Это же шутка такая была, про Элтона Джона. Наша с ним шутка…

«Наша с ним шутка» спровоцировала еще один приступ ревности, теперь уже к Праматери. Елизавета тотчас вспомнила все высказывания Ильи о Наталье Салтыковой, этой гигантской, супермегакосмической черепахе, на которой стоят слоны, на которых держится плоская, как блин, земля. Иначе, чем в контексте превосходных степеней, имя Праматери не упоминалось. А на Елизавету можно было начихать и открытым текстом сказать ей: «красавицей тебя назвать трудно». Что, если в последние свои часы он хотел видеть именно Праматерь, а не какую-то там Елизавету Гейнзе? Йокодзуна Акэбоно, а не уступающего ему по всем статьям рикиси Онокуни?

Что, если в последние свои часы он хотел видеть… он хотел видеть инопланетного дельфина ТТ, а не… С кем из морских млекопитающих сравнить Елизавету? То, что лежит на поверхности: она — одна из популяции китов, к примеру — китов-полосатиков, неповоротливая, неуклюжая, лишенная грации. Илья, Илья, зачем же тогда было врать про всякий раз, когда я смотрю на тебя…

— Там запонки, на рубашке, — сказала Елизавета. — Наверное, дорогие…

Праматери достаточно одного взгляда на предмет, чтобы определить, что к чему.

— Не думаю, что дорогие. Бижутерия. Би-ижу, нах. Но вещица занятная. Напялим их на нашего Гаврилу, чтоб в гробу посветлее было. И понаряднее. Не возражаешь?

— Нет.

Праматерь Всего Сущего не была бы Праматерью если бы не относилась к смерти так буднично: как к уборке, мытью посуды, рейду в магазин уцененных товаров. Никакого раболепия, никакого священного трепета, никакого философского осмысления произошедшего. Из окон вселенской фабрики-кухни, на которой она орудует, непрерывно что-то помешивая в котлах и пассеруя на сковородках, автобусная остановка не видна.

— Ну, не надо так убиваться-то!..

Разве Елизавета убивается? Просто сидит себе на подоконнике все еще распахнутого окна и тихонько, беззвучно плачет.

— Там, где он теперь, ему всяко лучше, чем здесь, Элизабэтиха. Отмучился человек, что называется. Порадоваться за него надо, а не слезы лить. Запомнить все хорошее про него, выкинуть из башки все плохое, и двигаться дальше. Потому что если мы, при нашей-то работе, будем по каждому так страдать, — колпак у нас сорвет стопудово.

— Он был «не каждый»…

— Да знаю я… — Праматерь присела рядом с Елизаветой и обняла ее за плечи. — Он был «не каждый» и он тебя любил.

— Откуда ты знаешь?

— Он сам мне говорил. Говорил, что скучает, когда тебя долго нет. Что ждет тебя, как Бога…

Наверняка Праматерь думает, что лжет, сочиняя на ходу слова утешения, — и при этом даже не подозревает, как близка она к истине. А Елизавета (о, эта мудрая и скромная Елизавета Гейнзе!) ничего не станет ей объяснять.

— Вообще-то вот что я мыслю, дева. Ты — лучшее, что могло с ним случиться. Вот так — ни больше, ни меньше.

— Откуда ты знаешь? — сердце Елизаветы бьется часто-часто. — Он сам… Сам тебе говорил?

— Он сказал это тебе. Разве не правда?

— Без комментариев, — обычная интонация Ильи повторена в точности.

— Сказал-сказал… И хорошо, что сказал. Перед смертью не врут… Помни об этом.

— О том, что перед смертью не врут?

— О том, что он тебе сказал. Но есть еще один факт, и он поражает больше всего. Прям-таки потрясает воображение.

— Какой? — сердце Елизаветы бьется часто-часто.

— Как две наши толстые жопы смогли свободно разместиться на этом подоконнике!..

…Ей хочется, чтобы Илья был похоронен рядом с Карлушей; во всяком случае — неподалеку. Но количество мест в этом секторе кладбища ограничено. Настолько, что даже Праматерь, с ее глобальными потусторонними связями вообще и в сфере ритуальных услуг в частности, оказывается бессильной. Присралось тебе это место, как будто других нет, — ворчит она. — Не будем же мы людей из-за нашего мудофеля тревожить, из земли выкапывать?..

Не будем, соглашается Елизавета.

— Если ты переживаешь, что они не встретятся… Твой Карлуша и Илья…

— Они встретятся. Я знаю…

Деревянный крест со временем обещают заменить на стационарный, железный. Его стоимость не будет обременительна для Елизаветиного кошелька. Конечно, хорошо бы заказать небольшой памятник. Примерно такой, какой она заказала для Карлуши: кусок обработанного камня с надписью «Карлуше от блюмхена». Два развеселых парня в гранитной мастерской несколько минут уточняли текст. А что бы она написала Илье? «Когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность. Илье от Онокуни». Парни-каменотесы точно посчитают, что у нее не все дома. Положительный момент: Елизавете почему-то совершенно все равно, что о ней подумают — и парни-каменотесы, и кто-либо другой в этом мире. Важно, что думает она сама. Не только о том, что происходит здесь, под небесами, из которых изливаются дожди и сыплются великие снеги; по которым плывут облака — с запада, с востока и из остальных частей света. Об автобусной остановке она тоже думает; об автобусной остановке — прежде всего. И о пустынных, непробиваемых, цельнометаллических улицах, которые ведут к ней, — этих улиц не избежать никому.

Хорошо бы Елизавете Гейнзе находиться поблизости. Провожать мальчиков (и, возможно, — девочек), крепко и в то же время нежно держа их за руку. Говорить слова, которые они ждут; или — которые не ждут, но от этого слова не становятся менее важными. А можно просто молчать.

Все будет зависеть от обстоятельств.

— Когда увольняться-то собираешься? — спрашивает Праматерь.

— С чего ты взяла, что я увольняюсь?

— Лето на носу, вот и взяла. Наверняка поступать куда-нибудь мылишься. В универ и так далее… Жаль, Муся старая и в универе ее не помнят нихера… А то мы бы тебя с помпой впихнули на престижный факультет, куда конкурс миллион человек на место.

— Ты же прожила без универа…

— Дура была конченая. Вот и имею, что имею. Морщинистые старые рожи перед носом и такие же морщинистые задницы.

— Но ты и не страдаешь вроде.

— Да я счастлива, нах! — Праматерь пытается подпустить в слова иронии и сарказма, но получается не очень. Оттого и закрадывается крамольная мысль: даже если она и не счастлива на полную катушку, то уж точно не несчастна.

— Вообще-то я собираюсь искать другую работу.

— Что и требовалось доказать, — теперь саркастическая улыбка получается у Праматери на все сто. — В офисе каком-нибудь приземлишься или пылесосами станешь торговать? Лакокрасочными изделиями? Цветами и букетами, блин-компот?..

— Не исключено. Хотя мне хотелось бы поработать в хосписе. Не в смысле «поработать и свалить», — тут же поправляется Елизавета. — В смысле: я хочу там работать. Мне нужно там быть. Я не знаю, как объяснить…

— В хосписе?

— Да. Я ведь Элизабэтиха. Помнишь, что ты говорила про Элизабэтих и хосписы?..

Вечно бушующий в недрах Праматери мезозой на секунду затихает. Растения перестают шелестеть листвой, а птицы — хлопать крыльями. Праматерь и сама сейчас похожа на огромную птицу: склонила голову набок и быстро-быстро моргает глазами.

— Да, — наконец произносит она. — Я всегда так думала. Я с самого начала это подозревала. Хочешь, чтобы им было спокойнее? Тем, кто старый, кто больной?

— Хочу.

— А с тобой им будет спокойнее. Это то, что ты чувствуешь, но не можешь объяснить?

— Это то, что я чувствую. И не могу объяснить… Когда Муся была маленькой, она занималась музыкой?

— Вроде как… Ее заставляли заниматься музыкой, а она терпеть этого не могла. Вечно сбегала с уроков… Мальчики и девочки, правильно я мыслю?

— Ты видишь то же, что и я?

— Нет. Но что-то похожее. Ты не хочешь, чтобы они боялись. Или чтобы они боялись не так сильно… Правильно я мыслю?

— Ты видишь то же, что и я…

* * *

…Начало лета ознаменовалось выходом нового диска ТТ. А его середина — отъездом Праматери в Удомлю. Эти два события, никак не связанные между собой, отдаленные друг от друга, как могут быть отдалены полюса, неожиданно сошлись в одной точке, на перроне Московского вокзала, в 23 часа 43 минуты по московскому же времени.

А незадолго до этого, в 23 часа 15 минут, из дверей метро «Площадь Восстания» вынырнула делегация в составе Праматери, Аркадия Сигизмундовича, престарелой Муси и Елизаветы Гейнзе. Праматерь катила за собой красный чемодан на колесиках, за плечами Аркадия Сигизмундовича болтался кроха-рюкзак, и лишь Елизавета с Мусей шли налегке. Они были провожающими.

— Так когда вас ждать, Тусечка? — через каждые десять шагов вопрошала Муся.

— Ну ты меня достала! — через каждые пятнадцать шагов огрызалась Праматерь. — Знаешь же прекрасно, что вернемся через две недели.

— Это точная дата или возможны разночтения?

— Я же тебе обратные билеты показывала! Какие тут могут быть разночтения, нах!

— Билеты — вещь обманчивая… — Муся, как человек, долгие годы занимавшийся наукой, была склонна к обобщениям, ассоциациям и реминисценциям. — У меня тоже как-то были билеты на руках. И не куда-нибудь, а в Будапешт, на практическую конференцию по агамам, кнемидофорам и каскоголовым сцинкам… Но в самый последний момент не пришло подтверждение о выезде, и билеты пришлось сдать. О чем это говорит?

— Это говорит о том, что ты выжила из ума! — с готовностью откликнулась Праматерь. — Нашла, что вспоминать — историю сорокалетней давности. У нас давно другая страна, а ты все как будто при Брежневе живешь, Леопольде Ильиче.

— Добро бы при Брежневе, а вот пожила бы ты при Отце всех народов или при Хруще…

— Все, тема закрыта. И больше мы к ней не возвращаемся для всеобщего спокойствия. Мало того что приперлись на вокзал за полтора часа до поезда… По твоей, между прочим, милости… Такты еще и глупейшими разговорами всех изводишь.

— Я просто хочу призвать вас к тому, чтобы вы не задерживались, — Муся переносила все нападки со стороны Праматери с кротостью и терпением. — Не дай бог что-нибудь случится… Ты же знаешь — мы все и дня не протянем, сразу умрем. Вот прямо все и сразу, так и знай.

— Не каркай! Типун тебе на язык! Что это такое должно случиться?

— Ничего, — перепугалась Муся. — Ничего такого…

— Я вон Элизабэтиху вместо себя оставляю. Она за вами присмотрит, повеселит вас в свободное от работы время. Повеселишь, Элизабэтиха?

— Конечно, — Елизавета кивнула головой.

— Лизанька, конечно, прелестное дитя, — Муся тут же подхватила тему. — И мы ее любим, как родную… Но ты же знаешь, у нас в доме лежачая больная, Лялечка… И уход за ней требует известных физических и эмоциональных усилий. И жертвенности, свойственной лишь людям более зрелого возраста. Справится ли Лизанька — большой вопрос.

— Справится, — отрезала Праматерь. — Она и не с такими вещами справляется.

— Но Лялечка…

— Лялечка, угу! А раньше, до того, как ее парализовало, была Лялька-оппортунистка… Или как ты там еще ее обзывала?

— Василиск? — Муся закатила глаза, вспоминая, как звала когда-то бывшую проводницу Октябрьской железной дороги.

— Не то.

— Ложный вампир?

— Не то.

— Поясохвост?

— Мимо.

— Собакоголовый удав?

— Ого! Ты и так ее называла? Нет, не то…

— Жилатье?

— Точно! Как я могла забыть! Лялька-жилатье!.. Ты о Ляльке не переживай, о ней Элизабэтиха позаботится. Позаботишься, Элизабэтиха?

— Конечно, — Елизавета кивнула головой.

— Ухаживать за лежачими сложно… —

завела было волынку Муся, но Праматерь быстро заткнула ей рот и отправила к ближайшему ларьку за минеральной водой.

— А что это такое — жилатье? — поинтересовалась Елизавета у Праматери.

— А я почем знаю? Вроде какая-то страшно ядовитая тварь. То ли ящерица, то ли змея. Муся в свое время была крупным специалистом по пресмыкающимся, даже кандидатскую защитила. Ну, она тебе еще по ушам поездит с разными ползучими гадами, готовься.

— Уже приготовилась.

— Я там тебе инструкцию накорябала на десяти страницах — что, куда и как. Она в столе на кухне лежит, в верхнем ящике. Там же — бабло на первоочередные нужды. Уж прости, что припрягаю, но ситуация безвыходная. У двоюродной сестры рак в последней стадии, ей всего-то педеля осталась, а, может, и того меньше. Не поехать я не могу…

— Ну, что ты… Я же все понимаю. Не переживай о нас, все будет в порядке.

Муся вернулась из экспедиции в ларек без минералки и держась рукой за сердце.

— Ну, что еще не слава богу? — нахмурилась Праматерь.

— Ты бы видела эти цены, Тусечка… Это же ужас нечеловеческий… Маленькая бутылочка, фигулинка просто, а стоит, как целая цистерна «Вдовы Клико»… У меня рука не поднялась такие деньги платить…

— А ты что хотела, простота моя святая? За копейку канарейку, чтобы пела и не ела? Развитой социализм по пятаку кончился сто лет как, если ты еще не заметила. И наступил капитализм с человеческим лицом, с чем вас всех и поздравляю. Ладно, купим по ходу где-нибудь, идемте на платформу, что ли…

Поезд «Санкт-Петербург — Москва» был дополнительным, безнадежно пассажирским, со временем в пути двенадцать часов, вместо стандартных восьми. Праматерь с Аркадием Сигизмундовичем высаживались в Вышнем Волочке, чтобы потом пересесть на автобус и уже на нем добираться до неведомой Елизавете Удомли. Неведомой и совершенно невообразимой. То есть вообразить ее, конечно, можно было без проблем, — и тогда перед внутренним Елизаветиным взором являлось гигантское коровье вымя, раскинувшееся над блеклыми среднерусскими равнинами на манер холма. На верху холма, как раз между глядящими строго в небо сосцами, вкривь и вкось были понатыканы церквухи, монастырские обители, два элеватора, три силосных башни и один-единственный дом культуры под оцинкованной крышей. Почему элеваторов именно два, а башен — три, а крыша оцинкованная, а не, к примеру, черепичная, Елизавета объяснить не могла. Просто так видела — и все. А еще она видела деревянные домишки, яблоневые сады, и то, что Аркадию Сигизмундовичу совершенно замечательно живется с Праматерью Всего Сущего и ее старухами. В какой-то момент вопрос о сдаче его в детдом сам собой отпал за ненадобностью и больше никогда и никем не поднимался: щупальца Праматери могли дотянуться куда угодно, включая комиссии и подкомиссии районо и прочих ведомств. Что они и сделали, задушив в своих объятиях нужных людей. И вот теперь Праматерь с пацаненком ехали в Удомлю вместе, хотя Елизавета не совсем понимала, что такой маленький малыш будет делать в обществе умирающей Праматериной двоюродной сестры, силосных башен и церквух. Объяснение самое простое, сказала она себе, Праматерь не хочет расставаться с Аркадием Сигизмундовичем ни на минуту, вот и берет его с собой. Только она в этом никому не признается.

Елизавета — не исключение.

— …Пришли, кажется, — объявила Праматерь, останавливаясь возле плацкартного вагона с сакральным номером тринадцать.

И тут, как водится, началось представление. До того откровенно скучавший усатый тип в форменке и с биркой под лацканом

Паата Милорава

проводник

уставился на нее с нескрываемым восхищением и даже произнес, закатив глаза под веки:

— Царица Тамара, ай-ай!

— Я-то, может, и Тамара, хотя не факт. Да только ты — не витязь в тигровой шкуре, — отбрила наглеца Праматерь и повернулась к Елизавете с Мусей. — Ну что, будем прощаться, девы?

Муся, у которой и без того глаза были на мокром месте, заплакала, как по команде, а Елизавета сказала:

— Еще двадцать пять минут до отправления…

— А хоть бы и сорок. Не люблю я этих топтаний у вагонов. Как говорится — долгие проводы, лишние слезы. Муся, это тебя касается, блин-компот! Возьми себя в руки.

Вместо того, чтобы последовать совету и взять себя в руки, Муся зарыдала еще пуще и для убедительности затрясла головой. А усатый проводник, невзирая на отсутствие тигровой шкуры и полный отлуп со стороны Праматери, приблизился и зашептал интимно:

— Есть отдельное купе. Исключительно для Тамары.

— Ничего, я как-нибудь в плацкарте доеду.

— А сыну вашему будет удобнее в купе. Вы ведь с сыном едете?

— Ну ты посмотри, какой Гаврила настырный, —

бросила в пространство Праматерь, оставив вопрос про сына без ответа. — Уйди, не зуди. Позже разберемся.

— Так я вас ловлю на слове, — Паата Милорава, больше похожий манерами на официанта, чем на проводника вонючего дополнительного поезда, отошел к вагону.

Продолжая при этом беззастенчиво пялиться на Праматерь.

— Тусечка, ну какая же ты, право! — распереживалась Муся. — Говоришь э-э… всякие колкости незнакомым. Они ведь могут бог весть что подумать… Люди — они вообще такие. Им лучше бог весть что думать, чем что-то хорошее.

— Люди-люди, хер на блюде!.. Ладно, уговорили, — вздохнула Праматерь. — Покурю с вами сигарету-другую и чешите домой, чтобы я не волновалась.

Выбив из пачки сигарету, Праматерь похлопала себя по карманам, но, так ничего в них не найдя, полезла в свою безразмерную сумку. Никаких проблем с сумкой у Натальи Салтыковой не было никогда, все предметы, лежащие в ней, находились в течение двух секунд (не иначе, как сами прыгали Праматери в руки). Теперь сумка подвела ее. Наверное, первый раз в жизни.

— Колись, старая карга. Ты зажигалку умыкнула? — грозный Праматерин взгляд мог смутить кого угодно, но только не Мусю.

— Курить вредно, — специалистка по ползучим гадам была тверда, как кремень.

— Да что с тобой говорить, — в сердцах сплюнула Праматерь и повернулась к вагону. — Эй, Гаврила! Зажигалка есть?

Сразу стало понятно, что зажигалки у проводника нет и что он будет вспоминать об этом проколе еще года три как минимум. И проклинать себя за то, что не курит, и не является пироманом или школьником младших классов (у этих зажигалки есть всегда). Но в данный конкретный момент он не просто проклинал себя — его лицо перекосило, как от удара током в пять тысяч вольт. После таких электрошоковых процедур от человека должна остаться лишь горстка пепла (ее-то и ожидала увидеть Елизавета) — но в случае с Паатой Милоравой все обошлось.

— В пять секунд все организую, — сказал он.

— В пять секунд я и сама все организую, — потеряв всякий интерес к проводнику, Праматерь обратилась к Елизавете. — Слышь, Элизабэтиха, вон видишь — баба напротив дымит. Попроси у нее зажигалку, будь другом.

Сама бы взяла и попросила, уныло подумала Елизавета. В радиусе десяти метров переминались с ноги на ногу еще несколько курильщиков, но чертова Праматерь выбрала именно «бабу напротив».

«Баба напротив» стояла спиной к деклассированному дополнительному поезду, ползущему из Питера в Москву двенадцать часов вместо стандартных восьми. И стойка эта была принципиальной, потому что сама она уезжала на чудесной, волшебной, суперкомфортной «Красной стреле». А могла бы — на четырехчасовых «Невском экспрессе» или «ЭР-200», а могла бы — самолетом, рейсовым или «Сессной». А могла бы нанять рикш, чтобы везли ее в своих колясках прямиком до Москвы. Рикш или слонов. Или целый верблюжий караван. Или караван «Хаммеров» с лимузинами. Она все могла — такое впечатление складывалось о ней со спины. И куда только смотрит вокзальное руководство? — подогнать на соседние пути два совершенно несовместимых состава!.. такая вот крамола забралась в голову Елизаветы при взгляде на «бабу напротив».

И зажигалка у нее наверняка инкрустирована золотом, слоновой костью и бриллиантами в миллион карат. И застрахована на три миллиона — так же, как ноги, руки, задница и, возможно, лицо.

Основательно струхнув, Елизавета решила обратиться за помощью к стоящему неподалеку зататуированному вусмерть мужику в тельнике. При виде таких мужиков она обычно перебегала на другую сторону улицы и неслась прочь куда глаза глядят, слегка снижая скорость в районе ж/д станции Девяткино и окончательно останавливаясь только у деревни Сярьги. Но теперь и мужик в тельнике казался более щадящим вариантом, чем «баба напротив».

Так почему же она не подошла к мужику?

Хэзэ, как выражается Праматерь.

«Баба напротив» (или лучше называть ее богиней?) одуряющее пахла. Нет, аромат духов, который она источала, вовсе не был навязчивым. Он был ненавязчивым, слегка горьковатым, изысканным, влекущим — и где-то… когда-то… не вспомнить, когда и где, Елизавета уже сталкивалась с ним.

— Простите, ради бога, — сказала она, подходя к пассажирке «Красной стрелы» и заглядывая ей в лицо. — Вы бы не могли одолжить…

Каким только образом Елизавете удалось устоять на ногах, так и осталось загадкой. Ведь окликнула она не кого-нибудь, а Женщину-Цунами.

Кукушку, ехидну, преступную мать и при этом — самое волнующее, самое загадочное существо на свете.

Женщина-Цунами тоже узнала ее — это стало ясно по тому, как дернулось ее совершенное лицо, на мгновение приобретя уже знакомый Елизавете вид мятой простыни. Но не прошло и доли секунды, как складки разгладились и к Женщине-Цунами вернулось ее обычное состояние холодности и самовлюбленности. И только в самой глубине глаз, как мыши в норах, притаились растерянность и некоторая затравленность — и достать их, выкурить из нор не представлялось никакой возможности. К величайшему сожалению Женщины-Цунами. А Елизавете…

Елизавете вдруг стало все равно.

— Помните меня? — спросила ома ровным голосом.

— Простите?..

— Я дочь Карла Эдуардовича Гейнзе, Елизавета. Мы встречались года полтора назад.

— Да-да, припоминаю, — Женщина-Цунами едва разжала губы, казалось, сведенные судорогой. — Как ты поживаешь, Елизавета?

— Нормально. А вы?

— Я тоже… поживаю вполне нормально. А старый добрый Гейнзе? С ним, я надеюсь, все в порядке?

Вот бы сказать этой стерве, этой гадине, ехидне и кукушке, что с Карлушей все не просто в порядке, а в супермегакосмическом порядке. Что он поживает замечательно, уехал в свой благословенный Кельн, в квартиру на Транкгассе, с видом на Кельнский собор и ожидает там приезда любимой дочери Елизаветы. А через неделю они отправятся в Монте-Карло, поиграют там в казино, чтобы затем отчалить на собственной яхте в круиз по Средиземноморью… Вот бы сказать это!..


— Карлуша умер этой зимой.

— Боже мой… Мне очень-очень жаль.

Удивительно, но Женщина-Цунами произнесла именно те фразы, которые Елизавета от балды приписала ей полгода назад. Если следовать логике, сейчас будет озвучен пас